Из Зайсана через Хами в Тибет и на верховья Желтой реки. Третье путешествие в Центральной Азии 1879-1880 Николай Михайлович Пржевальский В издании представлены обработанные М.А.Лялиной подлинные сочинения российского путешественника и натуралиста Н.М.Пржевальского. Издание предваряется вступительными статьями проф. Э.Ю.Петри, содержит 5 глав: Путешествие по Уссурийскому краю Монголия и страна тангутов Из Зайсана через Хами в Тибет на верховья Желтой реки От Кяхты на истоки Желтой реки; исследование северной окраины Тибета и путь через Лоб-нор по бассейну Тарима. Николай Михайлович Пржевальский Из Зайсана через Хами в Тибет и на верховья Желтой реки Третье путешествие в Центральной Азии 1879-1880 часть 1 Исследованием Лоб-нора и Западной Чжунгарии закончилось второе мое путешествие в Центральной Азии. Постигнутый болезнью как результатом чрезмерного напряжения сил, различных лишений и неблагоприятных климатических условий, я принужден был отказаться от намерения пройти из Кульджи в Тибет через Хами и в конце 1877 года возвратился из города Гучена в наш пограничный пост Зайсанский. Здесь в течение трех месяцев при заботливом внимании местных врачей здоровье мое достаточно восстановилось. Тогда я выступил было вновь из Зайсана в путь, как получил телеграммою из С.-Петербурга приказание отложить на время экспедицию ввиду обострившихся затруднений наших с китайцами по поводу владения Илийским краем. По пословице «нет худа без добра» подобная, обязательная отсрочка путешествия явилась весьма кстати. Мне можно было ехать на родину и здесь в продолжение лета 1878 года, в тиши деревни, окончательно отдохнуть от многоразличных невзгод лобнорского путешествия. Со всегдашней горячей готовностью откликнулись Географическое общество и военное министерство на поданный мною проект о новом путешествии в глубь Азии. Целью этого путешествия намечался далекий, малоизвестный Тибет. Путем же следования было избрано направление из Зайсана через Хами, Са-чжеу и Цайдам — по местностям, которые сами по себе представляли высокий научный интерес. Срок путешествия полагался двухлетний; личный состав экспедиции определен был в 13 человек; на расходы исчислялось 29 тысяч рублей. Ближайшими моими помощниками, принесшими неоценимые услуги делу экспедиции, были два офицера — прапорщики Федор Леонтьевич Эклон и Всеволод Иванович Роборовский. Первый из них, еще будучи юнкером, сопутствовал мне на Лоб-нор; второй теперь впервые отправлялся в Азию. Эклону поручено было препарирование млекопитающих, птиц и пр. — словом, заведывание зоологической коллекцией; Роборовский же рисовал и собирал гербарий. Кроме того, оба названных офицера помогали мне и в других научных работах экспедиции. В составе последней находились, кроме того, трое солдат: Никифор Егоров, Михаил Румянцев и Михей Урусов. Пять забайкальских казаков: Дондок Иринчинов — мой неизменный спутник при всех трех путешествиях в Центральной Азии, Пантелей Телешов, Петр Калмынин, Джамбал Гармаев и Семен Анносов; вольнонаемный препаратор отставной унтер-офицер Андрей Коломейцев и переводчик для тюркского и китайского языков, уроженец города Кульджи, Абдул Басид Юсупов, уже бывший со мной на Лоб-норе. Таким образом, вся наша экспедиция состояла из 13 человек — как нарочно, из цифры, самой неблагоприятной в глазах суеверов. Однако последующий опыт путешествия доказал всю несправедливость нареканий, возводимых на так называемую «чертову дюжину». Притом более обширный персонал экспедиции едва ли был на пользу дела. В данном случае, более чем где-либо, важно заменить количество качеством и подобрать людей, вполне годных для путешествия. Каждый лишний человек становится обузой, в особенности если он не удовлетворяет вполне всем требованиям экспедиции. В длинном же ряду этих требований далеко не на последнем месте стоят нравственные, или, вернее, сердечные, качества. Сварливый, злой человек будет неминуемо великим несчастьем в экспедиционном отряде, где должны царить дружба и братство рядом с безусловным подчинением руководителю дела. Затем на стороне маленькой экспедиции то великое преимущество, что нужно гораздо меньше различных запасов, равно как вьючных и верховых верблюдов, которых иногда совершенно нельзя достать; легче добыть продовольствие, топливо и воду в пустыне; легче забраться в труднодоступные местности — словом, выгоднее относительно выполнения прямых задач путешествия. При этом, конечно, обязательно откинуть всякий комфорт и довольствоваться лишь самым необходимым. Проводником на первое время взят был нами киргиз* Зайсанского приставства Мирзаш Аллиаров, тот самый, который осенью 1877 года водил нас из Кульджи в Гучен. * В этом разделе киргизами автор называет казахов. В старой русской литературе очень часто не делали различия между ними. (Примеч. редактора.) Мирзаш отлично знал прилежащую к нашей границе западную часть Чжунгарии, где много лет занимался барантою, то есть воровством лошадей. Как известно, подобный промысел нисколько не презирается у киргизов; наоборот, искусный барантач считается удальцом, заслуживающим удивления и похвалы. Мирзаш своими подвигами снискал себе даже почетное прозвище батырь, то есть богатырь. Этот богатырь сам сознавался нам, что в продолжение своей жизни (ему тогда было 53 года) украл более тысячи лошадей; неоднократно бывал в самом трудном положении, но обыкновенно выпутывался из беды. Впрочем, большой шрам на лбу, нанесенный топором хозяина украденной лошади, ясно свидетельствовал, что не всегда благополучно проходили нашему герою его воровские похождения. Как проводник Мирзаш был очень полезен; только необходимо было его держать, как говорится, в ежовых рукавицах. На восходе солнца 21 марта караван наш был готов к выступлению. Длинной вереницей вытянулись завьюченные верблюды, привязанные один к другому и разделенные для удобства движения на три эшелона. Казаки восседали также на верблюдах. Остальные члены экспедиции верхом на лошадях. Каждый эшелон сопровождался двумя казаками, из которых один вел передового верблюда, другой же подгонял самого заднего. Впереди всего каравана ехал я с прапорщиком Эклопом, проводником и иногда одним из казаков. Прапорщик Роборовский следовал в арьергарде, где также находился переводчик Абдул Юсупов, препаратор Коломейцев и остальные казаки. Здесь же под присмотром казака то шагом, то рысью, не забывая притом о покормке, двигалось небольшое стадо баранов, предназначенных для еды. Наконец волонтерами из Зайсана с нами отправилось несколько собак, из которых, впрочем, впоследствии оставлено было только две; одна из них выходила всю экспедицию. Итак, мне опять пришлось идти в глубь азиатских пустынь! Опять передо мною раскрывался совершенно иной мир, ни в чем не похожий на нашу Европу! Да, природа Центральной Азии действительно иная! Оригинальная и дикая, она почти везде является враждебной для цивилизованной жизни. Но кочевник свободно обитает в этих местах и не страшится пустыни; наоборот, она его кормилица и защитница. И, по всему вероятию, люди живут здесь с незапамятных времен, так как пастушеская жизнь, не требующая особого напряжения ни физических, ни умственных сил, конечно, была всего пригоднее для младенчествующего человечества. Притом же в зависимости от постоянного однообразия физических условий быт номадов, конечно, не изменился со времен глубочайшей древности. Как теперь, так и тогда войлочная юрта служила жилищем; молоко и мясо стад — пищей; так же любил прежний номад ездить верхом; так же был ленив, как и в настоящее время. Сменились народы пустыни, вытесняя один другого; сменилась их религия, переходя от фетишизма и шаманства к буддизму, но самый быт кочевников остался неизменяемым. Консерватизм Азии достиг здесь своего апогея! Местность по пути от Зайсана до озера Улюнгур довольно рельефно обрисована. На юге высокой стеной стоит хребет Саур, достигающий в вечноснеговой группе Мус-тау 12 300 футов абсолютной высоты; на севере вдали виден Алтай. Между этими хребтами расстилается обширная долина Черного Иртыша, изобилующая вблизи названной реки бугристыми сыпучими песками. Пески эти поросли мелкой березой, осиной и джингилом; кроме того, здесь встречаются джузгун монгольский, курчавка, хвойник; нередок также песчаный тростник; по лощинам, между буграми, растет довольно хорошая трава, доставляющая корм стадам кочующих здесь зимою киргизов. Вне песков описываемая равнина имеет почву глинисто-солонцеватую, в лучших местах покрытую высоким чием, или, по-монгольски, дырисуном. Ближе к горам местность начинает полого повышаться, а вместе с тем появляются галька и щебень — продукты разложения горных пород Саура. Последний коротко и круто обрывается на юг; на север же имеет длинный, изборожденный ущельями склон и непосредственно связывается здесь с другими, меньшими горными группами, из которых Кишкинэ-тау стоит возле самого Зайсана. К северо-западу от Саура ответвляется невысокий хребет Манрак, а на западе Саур соединяется с Тарбагатаем. На востоке от снеговой группы Мус-тау описываемый хребет начинает быстро понижаться и с поворотом к северо-востоку, под именем Кара-адыр, небольшими возвышениями оканчивается возле западного берега озера Улюнгур. Южный склон Саура безлесен. На северном же склоне этих гор, в которых, нужно заметить, побывать нам не удалось, в высоком поясе видны с долины довольно обширные площади лесов, состоящих, как говорят, почти исключительно из сибирской лиственницы. Другие древесные породы, как-то: осина, береза, тополь, рябина, дикая яблоня и кустарники — смородина, жимолость, малина, боярка, черемуха, шиповник, таволга и пр., запрятаны в глубине ущелий, по дну которых от вечных снегов Мус-тау бегут многочисленные ручьи. Мы пришли на озеро Улюнгур 31 марта. Озеро еще сплошь было покрыто льдом, хотя уже непрочным; небольшие полыньи встречались только у берегов. Сверх ожидания, пролетных птиц, даже водяных, оказалось немного, хотя валовой пролет уток начался близ Зайсана еще в половине марта, и к концу этого месяца в прилете замечено было 37 видов птиц. На Улюнгуре же мы встретили в это время валовой пролет только лебедей, обыкновенно стадами в несколько сот экземпляров. Стада эти летели то довольно высоко, то очень низко и присаживались отдохнуть на льду озера. Притом все лебединые стаи направлялись не прямо на север, но с западного берега Улюнгура поворачивали к востоку на озеро Зайсан, конечно, для того чтобы облететь высокий, в это время еще весьма обильный снегом Алтай. В четырех верстах за Булун-тохоем мы вышли на берег реки Урунгу, единственного, но вместе с тем весьма значительного притока озера Улюнгур. Истоки Урунгу лежат в Южном Алтае. Миновав низовья Урунгу, мы вступили в область ее среднего течения, где, как упомянуто выше, котловина реки сильно суживается скалами и окрайними обрывами соседней пустыни. Эти скалы и обрывы оставляют по берегам Урунгу лишь узкую полосу, обыкновенно поросшую лесом, часто же совершенно стесняют течение реки и только изредка отходят от нее на несколько верст в стороны. Дорога, все время колесная, не может уже следовать, как в низовьях Урунгу, невдалеке от ее берега, но большей частью идет по пустыне, где щебень и галька скоро портят подошвы лап вьючных верблюдов. Не меньше достается и сапогам путешественника, который хотя едет верхом, но все-таки нередко слезает с лошади, чтобы пройтись и размять засиженные ноги. Притом же и время перехода при таком попеременном способе движения проходит быстрее. Однако ночлеги по-прежнему располагаются по берегу Урунгу, где караваны находят все для себя необходимое, то есть воду, топливо и корм животным. Впрочем, подножный корм на средней Урунгу не особенно обилен, да и лесная растительность гораздо беднее, нежели на низовье реки. Рощи, за небольшими исключениями, более редки; лугов и тростниковых зарослей мало, так что почва в лесах зачастую голая глина, из которой при неимении другого материала наши обыкновенные муравьи строят свои жилые кучи. Кочевников по-прежнему нам не встречалось, и только в расстоянии 25–30 верст друг от друга попадались китайские пикеты, на которых жили по нескольку человек тургоутов, исполнявших должность ямщиков при перевозке китайской почты. Но незадолго перед нами в тех же самых местах, то есть на средней Урунгу, провели целую зиму киргизы, убежавшие летом и осенью 1878 года из Усть-Каменогорского уезда, Семипалатинской области, в пределы Китая. Всего ушло тогда 1800 кибиток в числе приблизительно около 9000 душ обоего пола. Беглецы укочевали частью в Южный Алтай, частью на реку Урунгу. Впрочем, они попали сюда, попробовав сначала двинуться из Булунтохоя прямой дорогой к Гучену. Пустыня оказалась непроходимой, и партия вынуждена была возвратиться на Урунгу, где провела зиму 1878/79 года, испытав страшные бедствия от бескормицы для скота. Мы шли по средней Урунгу, как раз теми самыми местами, где зимовали киргизы, укочевавшие незадолго перед нашим приходом к верховьям описываемой реки. На этой последней, начиная верст за сто от ее устья и до самого поворота гученской дороги вправо от Урунгу, то есть всего верст на полтораста, зимовые кочевья киргизов встречались чуть не на каждом шагу. На всем вышеозначенном пространстве положительно не было ни одной квадратной сажени уцелевшей травы; тростник и молодой тальник были также съедены дочиста. Мало того, киргизы обрубили сучья всех решительно тополей, растущих рощами по берегу Урунгу. Множество деревьев также было повалено; кора их шла на корм баранов, а нарубленными со стволов щепками кормились коровы и лошади. От подобной пищи скот издыхал во множестве, в особенности бараны, которые возле стойбищ валялись целыми десятками. Даже многочисленные волки не могли поедать такого количества дохлятины? она гнила и наполняла заразою окрестный воздух. Притом помет тысячных стад чуть не сплошной массой лежал по всей долине средней Урунгу. Грустный вид представляла эта местность, довольно унылая и сама по себе. Словно пронеслась здесь туча саранчи — даже нечто худшее, чем саранча. Та съела бы траву и листья; на Урунгу же не были пощажены даже деревья. Их обезображенные стволы торчали по берегу реки, словно вкопанные столбы; внизу же везде валялись груды обглоданных сучьев. Так ознаменовали свой проход и временное стойбище несколько тысяч кочевников. Что же было, невольно думалось мне, когда целые орды тех же номадов шли из Азии в Европу! Когда все эти гунны, готы и вандалы тучами валили на плодородные поля Галлии и Италии! Какой карой божьей должны были они тогда казаться для культурных местностей Западной Европы! К счастью, молодая трава к половине апреля уже начала отрастать, и корма для вьючных животных нашлось достаточно, иначе мы не могли бы пройти вверх по Урунгу. Невдалеке от вышеупомянутого сворота гученской дороги начинается верхнее течение Урунгу, которая образуется здесь из трех рек: Чингила — главной по величине, и двух, близко друг от друга в тот же Чингил впадающих, — Цаган-гола и Булугуна. От устья последнего соединенная река принимает название Урунгу и сохраняет это название до впадения в озеро Улюнгур. Пройдя верст сорок вверх по Булугуну, мы встретили невдалеке от реки небольшое озеро Гашун-нор, имеющее версты четыре в окружности и воду немного горьковатую. Глубина этого озера невелика; из рыб в нем водятся крупные караси и окуни. На Гашун-норе мы пробыли четверо суток и отлично поохотились на кабанов. Кабаны в обилии держались невдалеке от нашей стоянки, по зарослям лозы и тростника на берегах Булугуна. Площадь этих зарослей была здесь не обширная: версты две в длину и около версты в ширину; притом лоза и тростник скучивались небольшими островами. Тем не менее кабанов собралось множество, вероятно потому, что здесь не было кочевников; на нижнем же и на верхнем Булугуне везде жили тургоуты. Самки кабанов в это время уже имели поросят, иногда довольно взрослых: ходили обыкновенно стадами по нескольку выводов вместе. Старые самцы держались в одиночку. Те и другие вообще были не пугливы, хотя довольно чутки. Ранним утром, еще на заре, отправлялись мы с несколькими казаками в обетованные заросли и шли цепью, осторожно высматривая кабанов. Последние обыкновенно ранее замечали нас, бросались на уход и набегали на кого-нибудь из охотников. Иногда подобным образом наскакивало целое стадо, так что глаза разбегались, в которого зверя стрелять. При такой суматохе немало было промахов, еще более уходило раненых; но все-таки мы добыли несколько кабанов, в том числе одного старого самца длиною в 5 футов 8 дюймов, высотою в 3 фута и весом около 10 пудов. Больших экземпляров, по словам туземцев, здесь не встречается, чему можно верить, так как азиатский кабан вообще меньше европейского. Добытый на Булугуне старый кабан наскочил на меня очень близко, притом почти на чистом месте, так что я успел посадить в зверя четыре пули из превосходного двуствольного скорострельного штуцера Ланкастера, подаренного мне моими товарищами, офицерами генерального штаба. Этот дорогой для меня подарок сопутствовал мне в двух экспедициях и немало послужил на различных охотах. Берданки же, с которыми охотились казаки, несмотря на свою меткость, весьма малоубойны именно потому, что пуля имеет малый калибр и громадную начальную скорость. * * * В пространстве между Алтаем на севере я Тянь-шанем на юге расстилается обширная пустыня, для которой, по общему названию этой части Центральной Азии, может быть приурочено название пустыни Чжунгарской. На западе она также резко ограничивается Сауром и теми горными хребтами (Семиз-тау, Орхочук, Джаир и Майли), которые тянутся от Тарбагатая к Тянь-шаню. На востоке описываемая пустыня, много суженная тем же Алтаем и тем же Тянь-шанем, непосредственно соединяется со степями и пустынями Центральной Азии, известными под общим названием Гоби. В северной и восточной частях Чжунгарской пустыни почва состоит из острого щебня и гравия? продуктов разложения местных горных пород. На западе же и в особенности на северо-западе преобладают залежи лёссовой глины; на юге раскидываются сыпучие пески, которые в окрестностях озера Аяр-нор мешаются с мелкими солеными озерами и обширными солончаками. Вышеназванная лёссовая глина, столь распространенная во Внутренней Азии и известная китайцам под названием куанг-ту, представляет собой серовато- или беловато-желтую массу, состоящую из мелкоземлистой глины, мельчайшего песка и углекислой извести. Вся масса лёсса проникнута, наподобие губки, множеством мельчайших, часто инкрустированных известью трубочек или пор, происшедших от истлевших травянистых растений. Эти трубочки вместе с известью настолько крепко цементируют лёсс, что последний в сухом виде хотя и представляет породу нежную, мягкую, легко растирающуюся между пальцами, но тем не менее под влиянием удобно просачивающейся внутрь воды, а также ветров и других атмосферных деятелей на готовые обнажения образует вертикальные обрывы в несколько сот футов высотой и дает правильные параллелепипедальные оползни. Такое свойство обрываться вертикальными оползнями вместе с пористым сложением и отсутствием слоистости составляет характерные особенности лёсса. Кроме того, в нем благодаря присутствию той же извести нередко образуются мергельные стяжения (конкреция*). Наконец, в лёссе встречаются ископаемыми лишь сухопутная и пресноводная фауны, но никогда фауна морская. * Конкреция — скопление минералов либо минеральных солей в горных породах. (Примеч. редактора.) О происхождении лёсса было высказано много мнений, но вероятнее всего, что он образовался в лишенных стока бассейнах из осадков атмосферной пыли, столь обильной и постоянной во Внутренней Азии. Местами эти воздушные осадки вымыты были из своего первоначального залегания водой и вновь отложены в озерах. Таким путем получился вторичный, озерный лёсс, который отличается от первичного, или сухопутного, более бледным цветом, отсутствием пористости, большим содержанием соли, а также включением прослоек песка и гальки. Благодаря чрезвычайной тонкости своих составных частей, прекрасному механическому их смешению и по большей части выгодному процентному содержанию солей лёсс при орошении необыкновенно плодороден. Во всех культурных местностях Внутренней и Восточной Азии, до Китая включительно, он играет роль нашего чернозема. Из лёсса же возводятся там и все постройки, так как, будучи смоченной, эта глина делается весьма вязкой, а высыхая на солнце, твердеет как камень. На юго-восточной окраине Центральной Азии и в западных частях собственно Китая лёссовая почва, будучи размыта реками во всю свою толщину, обнажает мощные пласты, иногда до 2000 футов по вертикали. В Гобийской же пустыне при крайней бедности атмосферных осадков и отсутствии стекающих к океану вод лёссовые залежи лишь изредка и обыкновенно незначительно изборождены. Здесь лёссовый осадок то в чистом виде, то в смеси с продуктами разложения местных горных пород, то, наконец, покрытый массами сыпучего песка, выполняет глубокие котловины, трещины и впадины горного скелета, чем придает стране однообразный равнинный характер. По своему климату Чжунгарская пустыня не отличается от всей Гоби вообще. Как там, так и здесь главной характеристикой климатических явлений служат огромная сухость воздуха при малом количестве атмосферных осадков в течение всего года; резкие контрасты летнего жара и зимнего холода; наконец, обилие бурь, в особенности весной. Растительность Чжунгарской пустыни крайне бедна и в общем мало отличается от наиболее бесплодных частей всей Гоби. Как там, так и здесь на почве песчаной, в особенности если к ней примешано немного лёссовой глины, флора все-таки разнообразнее, нежели на площадях чисто лёссовых или покрытых щебнем; солончаки еще того бесплоднее. В горных же группах, изобильных в восточной части описываемой пустыни, растительная жизнь несколько богаче. Деревьев в Чжунгарской пустыне нигде нет. Из кустарников преобладает саксаул, маленькая эфедра, хвойник и низкорослая, издали похожая на траву, реамюрия. Последняя растет почти исключительно на лёссовой глине; саксаул и эфедра, напротив, изобилуют на песках. Здесь же обыкновенны: копеечник и джузгун, а из трав — полынь и какой-то мелкий злак. Из всех вышепоименованных растений самые замечательные, конечно, саксаул и дырисун. Оба они свойственны всей Внутренней Азии — от пределов собственно Китая до Каспийского моря. Много раз придется еще нам встречаться с этими дарами Азиатской пустыни, поэтому расскажем теперь о них несколько подробнее. Саксаул принадлежит, как известно, к семейству солянковых растений, имеет безлистные, похожие на хвощ и притом вертикально торчащие ветви. Само растение, называемое монголами «зак» (дзак), является в форме корявого куста или дерева, иногда до 2 сажен высотой, при толщине ствола у корня от 1/2 до 3/4 фута. Впрочем, подобных размеров саксаул достигает не часто и то в самых привольных для себя местностях, как, например, в северном Ала-шане — там царство саксаула. Последний всегда растет на голом песке и притом врассыпную. Рядом с живущими экземплярами обыкновенно торчат или валяются экземпляры уже иссохшие, так что саксаульный лес, если только можно так его назвать, имеет самый непривлекательный вид даже в пустыне, тем более что описываемое растение почти не дает тени; песчаная же почва саксаульных зарослей лишена всякой другой растительности и почти всегда выдута бурями в виде бесконечно чередующихся ям и бугров. Для номадов пустыни саксаул составляет драгоценное растение: дает хороший корм верблюдам и доставляет превосходный материал для топлива. Древесина описываемого растения чрезвычайно тяжелая и крепкая, но до того хрупкая, что даже большой ствол разлетается на части при ударе обухом топора. Следовательно, на постройки саксаул не годен; да и не найти в нем хотя бы двухаршинного ровного бревна. Зато горит превосходно; даже сырые ветки, которые, как у многих солянковых растений, чрезвычайно обильны соком, вероятно потому, что очень плотная наружная кожица препятствует даже в сухом климате пустыни испарению вытянутой корнями влаги. Саксаульные дрова, словно каменный уголь, горят очень жарко и, перегорев, еще надолго сохраняют огонь. Цветет саксаул в мае мелкими, чуть заметными желтыми цветочками; семена также мелкие, плоские и крылатые, серого цвета, густо усаживают ветви и поспевают в сентябре. Саксаульные заросли дают пищу и приют для некоторых животных пустыни. В них укрываются волки и лисицы, но всего обильнее песчанки, которые выкапывают норы в песчаных буграх; питаются же влажными ветками описываемого растения, следовательно, могут обходиться без воды. Кроме того, саксаул едят антилопы хара-сульты, зайцы и (в Чжунгарии) дикие верблюды. Вероятно, им также пользуются при сильной засухе и другие травоядные звери пустыни. Оседлых птиц в саксаульниках держится немного. Всего чаще здесь встречаются саксаульный воробей и саксаульная сойка. Летом по саксаулу также мало гнездится пернатых, но на пролете в саксаульных зарослях находят для себя временный отдых и кое-какую пищу многочисленные пташки. Пресмыкающиеся (ящерицы, змеи) в саксаульниках редки; земноводные не живут вовсе. Другое, еще более важное для обитателей пустыни растение принадлежит к семейству злаков и называется монголами «дырисун», киргизами — «чий». Подобно саксаулу, дырисун распространен по всей Внутренней Азии. В Монголии дырисун растет всего обильнее по долине Желтой реки, там, где она огибает Ордос; встречается спорадически и всегда лишь небольшими площадями. На Тариме, в Гань-су и Северном Тибете дырисун не растет вовсе; на Куку-норе и в Цайдаме довольно редок. Везде описываемый злак избирает для себя почву глинисто-соленую и притом хотя немного влажную, но настоящих солончаков избегает. Растет дырисун отдельными кустами и достигает от 5 до б, иногда даже от 7 до 9 футов вышины. Каждый такой куст у своего основания представляет кочкообразную массу от 1 до 3 футов в диаметре. Отсюда весною выходят новые побеги; старые же стебли, обыкновенно объеденные скотом, торчат подолгу. Пространство между отдельными кустами дырисуна — почти всегда голая глина. Собственно зелени такой куст показывает немного, так что площадь, поросшая дырисуном, имеет даже летом зелено-серый цвет. Человеку, забравшемуся в высокий дырисун, ничего не видно, кроме неба да ближайших кустов самого растения; если заросль обширна, то легко заблудиться. В дырисуне находят для себя приют фазаны, куропатки, перепела, жаворонки, а также зайцы, лисицы, волки и барсуки. Для домашнего скота описываемое растение составляет превосходный корм. Кроме того, из чрезвычайно крепких, почти как проволока, стебельков дырисуна китайцы делают летние шляпы и метелки; киргизы же плетут прочные циновки, которыми обставляют бока своих войлочных юрт или кибиток. Животное царство Чжунгарской пустыни так же бедно, как и его флора. Правда, фауна этой местности мало исследована. В оба раза, которые нам привелось здесь проходить, мы шли быстро и притом не могли посвящать себя, как вообще в путешествии, исключительно зоологическим занятиям. Тем не менее при однообразии физических условий пустыни, даже при сравнительно быстрых караванных передвижениях, можно сделать достаточно наблюдений над флорой и фауною, по крайней мере для общей характеристики страны. Всего в Чжунгарии нами найдено 27 видов млекопитающих, кроме домашних. Но если исключить из этого числа виды, свойственные горам западной и северной частей той же страны, равно как долину реки Урунгу, то собственно для пустыни останется только 13 видов. Теперь о дикой лошади и диком верблюде. Дикая лошадь, единственный экземпляр которой находится в музее С.-Петербургской Академии наук, недавно описана нашим зоологом И. С. Поляковым и названа моим именем. Она хотя и представляет некоторые, даже значительные, признаки (отсутствие длинных волос на верхней половине хвоста, отсутствие челки, короткая, прямостоячая грива), свойственные ослам, но по общности других, более важных зоологических отличий (по форме черепа и копыт, присутствию мозолей на задних ногах, чего не бывает у ослов, неимению спинного ремня, наконец по общему складу весьма приближается к домашней лошади и в зоологической системе должна быть поставлена рядом с этою последнею. Таким образом, новооткрытый вид представляет, по исследованию Полякова, промежуточную форму между ослом и лошадью домашней; быть может, и весьма даже вероятно, составляет уцелевшего еще родоначальника некоторых пород домашней лошади, много уклонившейся от первоначального типа под влиянием давнишнего приручения человеком. По своей наружности лошадь Пржевальского роста небольшого. Голова сравнительно велика, с ушами, более короткими, нежели у ослов; грива короткая, прямостоячая, темно-бурого цвета, без челки; спинного ремня нет. Хвост на верхней половине мохнатый, но без длинных волос и только в нижней своей половине покрыт черными, длинными, как у лошадей, волосами. Цвет туловища чалый, на нижних частях тела почти белый; голова рыжеватая; конец морды белый. Шерсть (зимняя) довольно длинная, слегка волнистая. Ноги сравнило толстые; передние — снаружи, в верхней половине, беловатые, над коленями рыжеватые, далее вниз черноватые и возле копыт черные; задние — беловатые, возле копыт также черные; копыта круглые и довольно широкие. Новооткрытая лошадь, называемая киргизами «кэртаг», а монголами также «тахи», обитает лишь в самых диких частях Чжунгарской пустыни. Здесь куртаги держатся небольшими (5-15 экземпляров) стадами, пасущимися под присмотром опытного старого жеребца. Вероятно, такие стада состоят исключительно из самок, принадлежащих предводительствующему самцу. При безопасности звери эти, как говорят, игривы. Кэртаги вообще чрезвычайно осторожны, притом одарены превосходным обонянием, слухом и зрением. Встречаются довольно редко; да притом, как сказано выше, держатся в самых диких частях пустыни, откуда посещают водопои. Впрочем, описываемые животные, как и другие звери пустыни, вероятно, надолго могут оставаться без воды, довольствуясь сочными солончаковыми растениями. Охота за дикими лошадьми чрезвычайно затруднительна; притом на такую охоту можно пускаться лишь зимою, когда в безводной пустыне выпадает снег. Тогда, по крайней мере, нельзя погибнуть от жажды. Зато в это время охотников будут донимать день в день сильнейшие морозы. Чтобы укрыться от них хотя ночью, необходимо взять с собой войлочную юрту; затем следует запастись продовольствием и вообще снарядить небольшой караван, так как на подобной охоте придется выездить многие сотни верст и потратить месяц времени. Мне лично удалось встретить только два стада диких лошадей. К одному из этих стад можно было подкрасться на меткий выстрел, но звери почуяли по ветру, по крайней мере за версту, моего товарища и пустились на уход. Жеребец бежал впереди, оттопырив хвост и выгнув шею, вообще с посадкою совершенно лошадиною; за ним следовали семь, вероятно, самок. По временам звери останавливались, толпились, смотрели в мою сторону и иногда лягались друг с другом; затем опять бежали рысью и наконец скрылись в пустыне. Замечательно, что в упомянутом стаде два экземпляра были какие-то пегие — хорошенько нельзя было рассмотреть. За исключением Чжунгарии кэртаг нигде более не водится. Таким образом, прежний обширный, как показывают палеонтологические изыскания, район распространения дикой лошади в Европе и Азии ныне ограничен лишь небольшим уголком Центральноазиатской пустыни. В других ее частях диких лошадей нет. Об этом я могу теперь утверждать положительно. Рассказы монголов, слышанные мною в Ала-шане еще во время первого (1870–1873 года) путешествия в Центральной Азии, о стадах диких лошадей на Лоб-норе оказались выдумкою. Противоположно дикой лошади, о существовании которой в Центральной Азии до сих пор ничего не знали, дикий верблюд, обитающий в той же Центральноазиатской пустыне, известен был по слухам уже шесть веков тому назад, со времен Марко Поло, который первым из европейцев упоминает об этом животном. Еще ранее неоднократно говорится о нем в китайских летописях. На мою долю выпало счастье отыскать дикого верблюда на его родине, в пустынях Лоб-нора, и наблюдать здесь это замечательное животное. Его нрав и образ жизней описаны были мною тогда же, в отчете о путешествии на Лоб-нор. Вместе с тем я высказался, что найденные мною верблюды суть дикие животные. Мнение это подтверждено И.С.Поляковым, сделавшим специальное зоологическое описание дикого верблюда по экземплярам и черепам, привезенным мною с Лоб-нора, а также добытым в 1878 году охотниками-киргизами в песках Южной Чжунгарии. По исследованию Полякова, зоологические отличия дикого верблюда от домашнего (также двугорбого) невелики и заключаются главным образом в малых горбах диких экземпляров; затем в отсутствии у этих последних мозолей на коленях передних ног. Черепа диких верблюдов при сравнении их с черепами прирученных двугорбых представляют различия лишь в мелочах. Но, с другой стороны, весьма также схожи черепа двугорбого и. одногорбого верблюдов и их ископаемого собрата, недавно найденного на Волге. Подобное явление можно объяснить лишь одинаковостью пищи, климата, местности — словом, всех тех физико-географических условий, среди которых жили и живут как домашние верблюды, так и дикие. Понятно, что при отсутствии изменяющих причин не могло произойти каких-либо значительных изменений в типе животного, — изменений, которые, по законам «соотношения развития», отразились бы и на устройстве черепа. Только спины верблюдов домашнего и дикого, как справедливо указывает Поляков, находятся уже много веков не в одинаковых условиях. Домашний верблюд целые тысячелетия таскает на себе кладь; дикий же его собрат не знает этого. Вот почему малые горбы диких верблюдов, находившиеся, быть может, в связи с меньшим развитием или даже несколько измененным положением тех отростков на спинных позвонках, которые образуют горб, составляют весьма важный зоологический признак. К сожалению, скелета дикого верблюда еще нет в музеях. Не буду повторять здесь уже сказанного мною в вышеупомянутом отчете о путешествии на Лоб-нор относительно образа жизни и привычек дикого верблюда. Во время нынешнего путешествия в Тибет мы не охотились (по недостатку времени) за этим животные, хотя и проходили районы, им обитаемые. Теперь можно с точностью указать местности Центральной Азии, где еще доныне живет дикий верблюд. Везде эти местности обозначаются недоступными сыпучими песками, в которых описываемое животное укрывается от человека. Вообще район распространения дикого верблюда несравненно обширнее, нежели район жительства дикой лошади. Остатки этой последней сохранились только в Чжунгарии. Дикий же верблюд занимает пустыни нижнего Тарима, Лоб-нора и Хамийскую; затем обитает в достаточном числе в песках Южной Чжунгарии, к северу от городов Гучена и Мана-са; наконец на Тибетском нагорье живет в Северо-Западном Цайдаме — в песках близ урочища Сыртын и в пустынных окрестностях озера Хыйтун-нор. Начнем снова о путешествии. Простояв четверо суток на озере Гашун-нор. мы наняли себе проводника-тургоута и направились к югу прямым путем на город Баркуль. Киргиз Мирзаш, до сих пор провожавший нас из Зайсана, но далее не знавший дороги, был отпущен обратно и награжден за свои услуги. С новым проводником мы выступили в путь 2 мая и в тот же день оставили позади себя Южный Алтай. Его отроги, сопровождавшие до сих пор левые берега Булугуна и верхней Урунгу, резко окончились. Впереди нас раскинулась необозримая равнина, ограниченная на юге довольно высоким хребтом Байтык и его более низкими восточными продолжениями, носящими имена Хаптык и Барлык. К востоку упомянутая равнина уходила за горизонт; на западе же, то есть вправо от нашего пути, виднелись невысокие горы, составляющие, быть может, продолжение хребта Кутус, расположенного на левом берегу Урунгу, близ сворота гученской дороги. От ключа Холусутай-булык предстоял безводный переход в 74 версты. Поэтому мы запаслись водою и тронулись с места после полудня, чтобы ночевать, пройдя треть пути; на следующий день прошли остальные две трети и сильно усталые, уже почти ночью, разбили свой бивуак на ключе Хыльтыге, в восточном подножии гор Бай-тык. Эти последние видны были нам совершенно ясно еще верст за пятьдесят. Казалось, вот-вот скоро доберемся до желанного места. А между тем проходили час, другой, третий в непрерывном движении — и все-таки горы не приближались заметно. Так везде обманчивы, еще более для новичка, расстояния в пустынях Центральной Азии, конечно, если только атмосфера свободна от поднятой ветром пыли. В особенности ясно видны бывают на громадном расстоянии высокие горы. Так, например, Тянь-шань из Чжунгарской пустыни виден довольно хорошо верст за двести. Громадную же вершину того же Тянь-шаня — Богдоула, стоящую близ Гучена, мы могли заметить с высот на реке Урунгу, близ сворота гученской дороги, следовательно, за 250 верст. Причины такой дальности, а вместе с тем и обманчивости обозреваемых расстояний в равнинных местностях пустыни заключаются: во-первых, в разреженности, сухости, следовательно, и прозрачности воздуха, в особенности на больших высотах; затем в отсутствии большей частью промежуточных предметов; наконец, в контрасте равнин и гор, обыкновенно являющихся рядом, без постепенного перехода. * * * Как ни разнообразна, по-видимому, почти ежедневно изменяющаяся обстановка путешественника во время его движения с караваном, но все-таки, несмотря на частую новизну в том или другом отношении, на постоянную смену внешних впечатлений, общее, внутреннее так сказать, течение жизни принимает однообразный характер. Почти одинаково проводили мы свои дни как в Чжунгарской пустыне, так и близ ледников Нань-шаня, на высоком плоскогорье Тибета, на берегах Куку-нора или Желтой реки и в песках Ала-шаня. Разница если случалась, то только в мелочах. Перенеситесь теперь, читатель, мысленно в Центральноазиатскую пустыню к нашему бивуаку и проведите с нами одни сутки, — тогда вы будете иметь полное понятие о нашей походной жизни во все время путешествия. Ночь. Караван наш приютился возле небольшого ключа в пустыне. Две палатки стоят невдалеке друг от друга; между ними помещается вьючный багаж, возле которого попарно спят казаки. Впереди уложены верблюды и привязана кучка баранов; несколько в стороне наарканены верховые лошади. Утомившись днем, все отдыхают. Только изредка всхрапнет лошадь, тяжело вздохнет верблюд или бредит сонный человек… В сухой, прозрачной атмосфере ярко, словно алмазы, мерцают бесчисленные звезды; созвездия резко бросаются в глаза; Млечный Путь отливает фосфористым светом; там и сям промелькнет по небу падучая звезда и исчезнет бесследно… А кругом дикая, необъятная пустыня. Ни один звук не нарушает там ночной тишины. Словно в этих сыпучих песках и в этих безграничных равнинах нет ни одного живого существа. Но вот забрезжила заря на востоке. Встает дежурный казак и прежде всего вешает в стороне на железном треножнике термометр, затем разводит огонь и варит чай. Когда последний готов, поднимаются остальные казаки; встаем и мы. В прохладной утренней атмосфере сначала немного пробирает дрожь, но чашка горячего чая хорошо и быстро согревает. Завтрак же, обыкновенно в виде оставшегося с вечера куска вареной баранины или уцелевшей лепешки, тщательно прячется в карман на дорогу; но казаки теперь наедаются дзамбы с чаем, зная, что следующая еда будет только на следующем бивуаке. Затем начинается седлание верховых лошадей и вьюченье верблюдов; на кухне и у нас в палатке в это время идет уборка разбросанных вещей. Наконец наши ящики уложены, постель собрана и оружие вынесено вон из палатки; тогда эта палатка снимается и укладывается в войлочный футляр. Казаки давно уже сняли свою палатку и привязали ее поверх более легкого вьюка. Половина верблюдов уже завьючена; остальные завьючиваются еще быстрее, так как теперь и мы, то есть я и офицеры, принимаем участие в этой работе. «Готово!» — наконец восклицает один из казаков. Все они идут тогда за своими ружьями, отложенными пока в сторону; затем направляются к непотухшему огню и закуривают трубки. Тем временем мы надеваем на себя оружие и садимся на верховых лошадей; казаки, с трубками во рту, спешат садиться на своих верблюдов. Караван выстраивается и трогается в путь. Выходим мы с места ночлега обыкновенно на восходе солнца. Средний переход занимает около 25 верст? иногда меньше, иногда немного больше. В удобных для себя местах, то есть вообще в равнинах пустыни, верблюд с вьюком в 10 пудов идет средним числом 4 1/2 версты в час. Но если принять во внимание нередкие остановки, чтобы поправить искривившийся вьюк, или привязать оторвавшегося верблюда, или помедлить на дурном спуске и подъеме в каком-нибудь неожиданно встретившемся овраге, то можно положить время от шести до семи часов, необходимое на переход от одного бивуака к другому. Весь этот путь едешь шагом вперемежку с пешим хождением. Нередко приходится также слезать с лошади для засечек главного пути и более важных боковых предметов буссолью, которая для простоты и удобства держится при этой работе прямо в руках, без штатива. Результаты таких засечек, как вообще вся съемка, заносятся сейчас же в небольшую записную книжечку, которая постоянно имеется в кармане и в которой отмечается все наиболее важное и необходимое в виду самого предмета. По приходе на бивуак из таких заметок составляется дневник, записывается что нужно в отделах специальных исследований, а съемка переносится на чистый планшет. Дорогою мы также собираем для коллекции растения, ловим ящериц, а иногда и змей, стреляем попадающихся зверей и птиц. Впрочем, все это делается мимоходом, так как долго медлить нельзя. Только иногда случается увлечься преследованием какой-нибудь раненой антилопы или, встретив большое стадо тех же антилоп, пустить в них залп из всех наличных берданок. Первый десяток верст пути всегда проходит как-то незаметно; но на втором десятке, в особенности к его концу, начинает уже чувствоваться небольшая усталость, тем более что в это время обыкновенно наступает жара или поднимается буря. Разговоры в караване также смолкают; даже верблюды и лошади идут лениво, апатично. Чаще повторяется спрос у проводника: «Далеко ли до места остановки?» — и не один раз бранят того же проводника за его бестолковые ответы. Но вот наконец показывается вдали желанное место — колодец или ключ, возле которого иногда бродит монгольское стадо, ожидая водопоя. Оживляются тогда силы всего каравана: быстрее пойдут верблюды, вскачь побегут собаки к воде, рысью еду и я туда выбирать место для бивуака. Дело это привычное, тем более что и выбирать в пустыне обыкновенно не из чего. Смотришь только, чтобы место остановки не было каменисто или не чересчур загрязнено скотом и чтобы поблизости нашлось хотя сколько-нибудь травы для наарканенных на ночь верховых лошадей. Через несколько минут является к колодцу весь караван. В три ряда укладываются три эшелона вьючных верблюдов. Их быстро развьючивают; затем отводят немного в сторону и связывают попарно, чтобы перед покормкою дать выстояться часа полтора или два. Тем же способом связываются и верховые лошади. Затем устанавливаются две палатки: одна для нас, другая для казаков. Если жарко, то эти палатки покрываются сверху войлоками, а задняя их половина приподымается, чтобы продувал ветерок. В нашу палатку вносятся наши ружья, револьверы, постель, а также два ящика с дневниками, инструментами и другими ценными или необходимыми вещами. Все это раскладывается известным, раз определенным образом: постельный войлок расстилается посередине палатки между двух вертикальных стоек, ее поддерживающих; к задней из этих стоек, где у нас изголовье, складываются подушки и одеяла; по другую сторону той же стойки, то есть в самой задней половине палатки, также на разостланном войлоке, укладывается: оружие, патронташи, охотничьи сумки, вынутые из ящиков дневники и другие мелочи. Тут обыкновенно просушиваются и препарированные птицы; растения же для гербария сушатся на солнце, на войлоках, разостланных вне палатки. В казачью палатку также вносятся ружья и револьверы, патронташи к тем и другим и постельные войлоки, которые вместе с тем служат вальтрапами* под седлами верховых верблюдов. * Покрышка на лошадь из плотной ткани укладывается для украшения на седло или под седло. В данном случае войлок служит прокладкой между жестким основанием седла и телом животного. (Примеч. редактора.) Впрочем, летом казаки всегда предпочитали спать вне своей палатки. Пока совершается вся вышеописанная процедура установки бивуака, казак, заведывающий кухней, наскоро разводит огонь и варит чай. Топливом, как и везде почти в пустыне, служит сухой помет домашних животных, называемый монголами «аргал». Лучшим считается аргал рогатого скота, затем верблюжий и лошадиный; при нужде употребляется и бараний. Зажигать подобное топливо нужно с уменьем, тогда оно горит хорошо. Едва ли какой-либо гастроном ест с таким аппетитом разные тонкости европейской кухни, с каким мы принимаемся теперь за питье кирпичного чая и за еду дзамбы с маслом, а за неимением его? с бараньим салом. Правда, последнее, будучи растоплено, издает противный запах сальных свечей, но путешественнику в азиатских пустынях необходимо оставить дома всякую брезгливость, иначе лучше не путешествовать. Цивилизованный комфорт даже при больших материальных средствах здесь невозможен: никакие деньги не переменят соленой воды пустыни на пресную, не уберегут от жаров, морозов и пыльных бурь, от грязи, а иногда и паразитов. В самом себе должен искать путешественник сил для борьбы со всеми этими невзгодами, а не стараться избавиться от них разными паллиативными мерами*. * То есть временные меры, не разрешающие трудностей и не ликвидирующие болезни. (Примеч. редактора.) Во время чаепития, заменяющего завтрак, обыкновенно являются к нам ближайшие монголы, которые тотчас же заводят знакомство, а иногда и дружбу с нашими казаками. Эти последние, живя в Забайкалье, по соседству Монголии, почти все говорят по-монгольски и до тонкости знают обычаи монголов. В тех местах, где возле нашего бивуака кочевников встречалось побольше, посетители обыкновенно приходили и приезжали целыми толпами и невыносимо надоедали своим нецеремонным любопытством. Нередко приходилось чуть не силою выпроваживать подобных гостей, или, как мы их называли, «зрителей», так как сами они на вопрос: «Зачем пришли?»? обыкновенно давали один и тот же ответ: «Смотреть на вас». Окончив чаепитие и утолив голод, все принимаются за работы. Одни казаки идут собирать аргал; другие, которым сегодня очередь пасти караванных животных, возятся около верблюдов; третьи обдирают зарезанного на обед барана. В нашей палатке также все заняты: я перевожу на чистый планшет сегодняшнюю съемку и пишу на свежую память дневник, Роборовский рисует, Эклон и Коломейцев препарируют убитых дорогою птиц. В час пополудни делается третье метеорологическое наблюдение, а затем можно в ожидании обеда отдохнуть, если не слишком жарко. Тем временем казаки расседлывают, поят и пускают на по-кормку верблюдов и лошадей; с ними отправляются два человека с винтовками за плечами. Свободные же люди каравана теперь также отдыхают, улегшись в тени между большими багажными ящиками. Наконец обед готов. Он всегда один и тот же: суп из баранины с рисом или просом, изредка финтяузою и гуамяном. Иногда казак-повар, желая устроить сюрприз, сделает лапшу из запасной пшеничной муки или напечет в золе лепешек из той же муки; случается, обыкновенно на дневках, что мы сделаем себе пирожков или сварим рисовую кашу. После удачной охоты обыкновенно жарится дичь или, в редких случаях рыболовства, варится уха из пойманной рыбы. Словом, мы никогда не пропускали случая полакомиться тем или иным способом. Только случаи эти в пустыне, к сожалению, представляются довольно редко; в горах же или на реке в этом отношении гораздо привольнее. Зато баранина, которой главным образом приходится продовольствоваться путешественнику в Монголии, всегда бывает превосходного качества, а главное, никогда не надоедает, подобно другому мясу, даже дичине. Ну и поедали же мы этой баранины во время путешествия! Каждый день уничтожался целый баран, который дает средним числом полтора пуда мяса. Нередко к такому барану еще делались приложения в виде застреленных фазанов, уток, гусей или куропаток. Теперь мне даже самому не верится, как мог быть у нас такой волчий аппетит. Когда велено подавать обед, тогда один из прислуживающих при нас казаков приносит нам часть мяса и супа. Мы обедаем отдельно вчетвером в своей палатке; казаки же, переводчик и проводник едят обыкновенно возле огня на кухне. Там у них свое общество и свои беседы. Иногда к обедающим казакам пристраивается тот или другой из посетителей-монголов, которые всегда рады полакомиться куском жирной баранины. Впрочем, подобное угощение казаки производили обыкновенно не даром. Смотришь — после еды обедавший монгол снаряжен таскать воду, собирать аргал или послан пригнать разбредшихся верблюдов. Завершив всегда чаем свою обеденную трапезу, мы отправлялись на экскурсии или на охоту. Если поблизости стоянки водились звери, то на охоту отпускались также и казаки. Почти все они весьма любили это удовольствие, поэтому охотились поочередно. Впрочем, в самой пустыне зверей вообще мало, так что в подобной местности лишь изредка удавалось добыть антилопу хара-сульту, шкура которой поступала в коллекцию, а мясо отправлялось на кухню. Зато в привольных для дичи местах — в горах, луговых степях, по рекам или озерам — наши охоты иногда бывали баснословно удачны. Возвратясь перед закатом солнца к своему стойбищу, мы укладывали в листы пропускной бумаги собранные растения, клали в спирт пойманных ящериц или змей и наскоро обдирали убитых птиц, если случалось добыть более редкие экземпляры. Между тем наступают сумерки, и караванные животные пригоняются к бивуаку. Здесь их снова поят; затем лошадей привязывают на длинных арканах (для покормки) немного в стороне от бивуака; верблюдов же, расседланных днем, опять седлают и, уложив в два ряда, мордами друг к другу, привязывают бурундуками к общей веревке. На кухне разводится потухший огонь и снова варится чай. Этим чаем с приложением дзамбы и изжаренной дичины или, чаще, оставшейся от обеда баранины, мы ужинаем. Потом вывешивается для вечернего наблюдения термометр, и в ожидании его показания мы болтаем с казаками у огня. Наконец в нашей палатке зажигается стеариновая свеча, записываются по раз принятой форме метеорологические наблюдения? и тем оканчивается работа дня. Расстилаются один на другом два войлока, в изголовье кладутся кожаные подушки, и мы втроем ложимся рядом, покрывшись, если не жарко, своими одеялами. Казаки летом обыкновенно спали вне палатки, возле багажа; укладывались попарно, чтобы экономить для подстилки войлок, а в холодную погоду — для тепла. Каждую ночь наряжался дежурный казак, который спал не раздеваясь. На его обязанности лежало: по временам осматривать бивуак, а утром вставать раньше всех и варить чай. В опасных от воров или разбойников местах, как, например, в Тибете, на Желтой реке и на озере Куку-нор, ночью поочередно дежурили на часах казаки, на две или на три смены, смотря по состоянию погоды и времени года. Но всегда, в течение всей экспедиции, мы и казаки спали, имея возле себя оружие. Так мною было заведено с самого начала путешествия по пословице, что «береженого и бог бережет». Мы же в большой части случаев не могли рассчитывать на доброжелательство местного населения. Когда предстоял большой безводный переход, что, впрочем, случалось довольно редко, тогда мы разделяли его пополам и в середине останавливались часа на два. Иногда же, чтобы избавиться от сильной жары или осенью при коротких днях, мы выступали с места после полудня и ночевали, пройдя половину пути или немного более; другая половина приходилась на следующий день. Воду брали с собою в запасных бочонках. Если же их оказывалось недостаточно, то запасали еще воду в бурдюках, сделанных из свежих шкур убитых для еды баранов. На дневках или при более продолжительных остановках в удобных для естественно-исторических исследований местностях порядок нашей жизни несколько изменялся. Тогда, вставши с рассветом и напившись чаю, мы отправлялись на экскурсии или на охоту и проводили так время часов до десяти утра. Затем обедали; после обеда час или два отдыхали. Потом каждый принимался за свою работу до вечера, смотря, впрочем, по имевшимся материалам. На дневке обыкновенно окончательно укладывались препарированные птицы и высушенные растения, писались специальные заметки о том или о другом и вообще очищались все накопившиеся работы. Казаки на тех же дневках, помимо охоты, занимались починкою своей или нашей одежды и обуви, верблюжьих седел и вьючных принадлежностей; иногда подковывали и расковывали лошадей или подшивали кожею протершиеся пятки верблюдов. Одним словом, для казаков и для нас в течение всего путешествия вдоволь было работы. Зимою процедура нашей походной жизни в общем оставалась та же, что и летом, только палатка заменялась войлочного юртою, да и то не для казаков, так как другой юрты негде было достать. С места нашей стоянки возле деревни Сянто-хауза Баркуль был виден довольно хорошо. Расположен он под самым Тянь-шанем и весьма обширен. Состоит из двух частей: военной и торговой. Каждая из них обнесена высокою глиняного стеною; но внутри этих стен немало также пустырей и развалин. В торговом городе много лавок с товарами, привозимыми главным образом из Пекина. На другой день после того, как наши посланные съездили в Баркуль, к нам явился проводник и шестеро солдат, назначенных провожать нас до Хами. Хотя нам и объяснили, что конвой из солдат означает почет, но для нас лично стократ покойнее и приятнее было бы следовать с одним только проводником. Солдаты составляли лишнюю обузу и невыносимо надоедали своим наглым любопытством и попрошайничеством. Притом, имея постоянно возле себя стольких соглядатаев, я не мог, как до сих пор при одном вожаке, делать съемку, которую необходимо производить секретно, ибо на это дело весьма подозрительно, даже враждебно, смотрят как китайцы, так и в особенности туземцы Центральной Азии. Тронувшись в путь, мы сделали первый переход только в 12 верст по случаю сильного дождя, падавшего по временам со снегом. Температура в полдень упала до +8,8 °C; на Тянь-шане снег укрыл все горы до самой их подошвы. Высокое поднятие местности давало себя чувствовать и малым развитием растительной жизни: весенние посевы хлебов только что начинали зеленеть, а листья на тополях, несмотря на 20 мая, развернулись лишь вполовину. На следующий день необходимо было сначала обождать, пока просохнет грязь, по которой почти вовсе не могут ходить верблюды? они скользят и падают. Затем, выступив перед полуднем, мы вышли к концу дня на большую колесную дорогу, которая пролегает вдоль всей северной подошвы Тянь-шаня. Третий переход привел нас к перевалу через Тянь-шань. Хребет этот в последние два дня нашего пути крутою стеною тянулся невдалеке вправо и соблазнительно манил своими темно-зелеными лесами; но конвойные солдаты всячески старались помешать нам завернуть в горы. Наконец теперь, когда стоянка выпала возле самых этих гор, мы не послушали проводников, свернули с дороги немного в сторону в лес и разбили там свое стойбище. Трудно передать радостное чувство, которое мы теперь испытывали. Вокруг нас теснился густой лес из лиственниц, только что распустившихся и наполнявших воздух своим смолистым ароматом; вместо солончаков явились зеленые луга, усыпанные различными цветами, всюду пели птицы… В таком благодатном уголке решено было передневать. Это решение объявлено нашим провожатым таким тоном, что они рассудили лучше не перечить и уехали на ближайший пикет, чем, конечно, помимо своего желания; несказанно нас обрадовали. Остаток дня и весь следующий день были посвящены экскурсиям и охоте. Нового и интересного встретилось много. К сожалению, мы не могли остаться здесь подольше, но должны были спешить в Хами по приглашению тамошнего амбаня (губернатора), от которого явились сюда к нам посланцы. После дневки в один прием мы перешли через Тянь-шань: поднялись на перевал и спустились по южному склону до выхода из гор в Хамийскую пустыню. Знаменитый с глубокой древности оазис Хами, или Комул, составляет крайний восточный пункт той группы оазисов, которые тянутся вдоль северной и южной подошвы Тянь-шаня. Такие же оазисы сопровождают западное подножие Памира и прерывчатою цепью являются вдоль Куэнь-луня, Алтын-тага и Нань-шаня — словом, вдоль всей северной ограды Тибетского нагорья. Эти разбросанные уголки намечают собою в громадной Центральноазиатской пустыне те места, где возможна оседлая земледельческая жизнь, которая действительно и водворилась здесь с незапамятных времен. Горные хребты, вдоль которых исключительно расположены оазисы Центральной Азии, обусловливают собою как их происхождение, так и дальнейшее существование. Со снеговых вершин этих хребтов бегут более или менее значительные речки, которые выносят к подошвам своих родных гор вымытую с них же плодородную землю и, осаждая здесь ее в течение веков, накопляют пригодную для культуры почву. Этим путем, а также орошением уже готовых подгорных лёссовых залежей, образовались все оазисы, которые и ныне продолжают орошаться и оплодотворяться теми же горными речками. Последние обыкновенно разводятся жителями по полям на множество мелких канав, так называемых арыков, и не выходят за пределы оазиса; только более крупные реки выбегают дальше в пустыню. Но везде в оазисах, как и во всей Внутренней Азии, лишь щедрое орошение пробуждает на здешнем жгучем солнце богатую растительную жизнь. Сплошь и кряду можно видеть по одной стороне оросительного арыка прекрасное хлебное поле или фруктовый сад, а по другой, тут же рядом, оголенную почву, которая протянулась иногда на многие десятки верст. Таким образом, центральноазиатские оазисы, площадь которых, даже вместе взятых, очень невелика сравнительно с пространством всей Гоби, являются как бы островами в обширном море пустыни. Эта пустыня непрерывно грозит им гибелью от своих сыпучих песков, от всей страшной засухи. Только заботливая рука человека бережет, да и то не всегда успешно, те плодородные зеленеющие уголки, которые, словно иной, отрадный мир, являются перед истомленным путником… К таким счастливым уголкам пустыни принадлежит и оазис Хами. Он расположен в 40 верстах от южной оконечности Тянь-шаня, с которого орошается небольшою речкою; абсолютная высота местности падает здесь до 2 600 футов. В сущности, описываемый оазис не оправдывает своей исключительной славы и ничем не лучше некоторых других оазисов Центральной Азии. В сравнении же с недавно уступленным нами китайцам Куль-джинским краем оазис Хами не более как маленькое поле. Впрочем, Илийский, или Кульджинский край — это перл в Центральной Азии, и недаром так много и долго хлопотали за него китайцы. Собственно Хамийский оазис, то есть местность, орошенная и, следовательно, удобная для возделывания, занимает небольшое пространство — верст на двенадцать — пятнадцать с востока на запад и еще менее того с севера на юг. Почва здесь глинисто-песчаная, весьма плодородная. Хлеба (пшеница, просо, ячмень, овес, горох) родятся очень хорошо, равно как огородные овощи, арбузы и дыни. В особенности славятся последние, так что некогда их посылали в Пекин ко двору. В конце мая хлеба уже колосились, арбузы и дыни начинали цвести. Коренные жители Хами — потомки древних уйгуров, смешавшихся впоследствии частью с монголами, частью с выходцами из Туркестана. Все они магометане. По наружности весьма напоминают наших казанских татар. Сами себя называют, по крайней мере нам называли, таранча*. * От слова «тара», то есть «пашня». Таранча, следовательно, означает вообще «землепашец». Под тем же названием известны в Кульдже таджики (туркестанские иранцы), выселенные сюда в прошлом столетии из Кашгара. (Примеч. авюра.) Китайцам те же хамийцы известны под именем «чан-ту» или «хой-хой»; впрочем, последнее название общее для всех мусульман Китая. Национальная одежда хамийцев состоит из широкого цветного халата и особенной, надеваемой на затылок, шапки, имеющей форму митры. Эта шапка шьется из сукна или из бархата, красного или зеленого, и украшается вышивными цветами; сверху нее прикрепляется черная кисть. Подобный головной убор носят как мужчины, так и женщины. Последние вместо халата надевают длинный балахон, а поверх его кофту без рукавов. Чалмы хамийцы не носят. Некоторые из них, не исключая и женщин, надевают всю вообще китайскую одежду. Мужчины бреют головы; те же, которые состоят на службе, оставляют косу, подобно китайцам. Женщины носят свои роскошные волосы опущенными на спину и заплетенными на конце в две косы после свадьбы и в одну до нее. Замуж выходят рано, иногда лет двенадцати. По своей наружности хамийки довольно красивы: все черноглазые, чернобровые и черноволосые, с отличными белыми зубами; роста среднего или, чаще, небольшого. К сожалению, они, по обычаю китаянок, нередко сильно румянят себе лицо. На улице ходят без покрывала и вообще пользуются большою свободою от своих мужей; поведения весьма легкого. Управляются описываемые таранчи наследственным князем из местных ходжей. Князь этот получает от китайцев, титул цзюнь-вана, то есть князя 3-й степени. Во время нашего пребывания в Хами правительницею была жена старого вала, погибшего, как нам сообщили, в войне с дунганами. Эта ванша имела 54 года от роду. Под ее ведением состояло до 8000 таранчей, значительная часть которых во время дунганской смуты разбежались из Хами в разные города Восточного Туркестана и ныне водворяются китайцами на прежние места. До дунганского восстания, в котором описываемые таранчи не принимали участия, число их много превосходило цифру нынешнюю. Влияние хамийских ванов на дела в Хами тогда было очень велико; но теперь вся власть находится в руках китайцев, к которым поступают и подати с таранчей. Сама же правительница получает из Пекина ежегодно 40 ямбов серебра «на румяны», как хитро мотивируют китайцы это содержание. Не знаю, насколько то верно, но, по словам нашего переводчика Абдула Юсупова, уроженца Кульджи, язык хамийских таранчей почти не отличается от говора таранчей кульджинских. Придя в Хами, мы разбили свой бивуак в полутора верстах от города на небольшой лужайке, по которой протекал мелкий ручеек. На нем тотчас была устроена запруда, чтобы иметь возможность хотя кое-как купаться, а то сильная жара, доходившая днем до +35,8 °C в тени, давала сильно себя чувствовать, в особенности после прохладной, даже холодной погоды, какую мы имели еще так недавно на высокой Баркульской равнине и в Тянь-шане. Тотчас по приходе к нам явились китайские офицеры с приветствием от командующего войсками и военного губернатора в Хами, титулуемого чин-цаем. К этому титулу, или, правильнее, чину, китайцы прикладывали слово «да-жень» то есть «большой человек»; собственное же имя хамийского чин-цая было Мин-чун. Как обыкновенно в Китае, посланные осведомились, между прочим, о том, не имеем ли мы продажных товаров и привезли ли подарки чин-цаю. Перед вечером того же дня, когда мы пришли в Хами, я отправился верхом в город в сопровождении переводчика и двух казаков с визитом к чин-цаю. Встреча была довольно парадная. Во дворе губернаторского дома стояли несколько десятков солдат со знаменами; чин-цай вышел на крыльцо своей фанзы и пригласил в приемную. Здесь, как обыкновенно, подали чай; затем начались обыденные расспросы о здоровье и благополучии пути, о том, сколько нас, куда идем и т. д. Сам чин-цай 51 года, но на вид выглядывает старше; держит себя довольно просто. Проведя у губернатора с полчаса, я уехал обратно в свой лагерь. На другой день чин-цай явился к нам отдать визит и пригласил меня с обоими товарищами-офицерами обедать в свою загородную дачу. Эта дача находилась в 1 версте от города и представляла собою самое лучшее место, какое только мы видели в Хами. На парадный обед приглашены были также высшие местные офицеры и чиновники, так что набралось всего человек тридцать. Офицеры младших чинов прислуживали и подавали кушанья. Обед состоял из 60 блюд, все во вкусе китайском. Баранина и свинина, а также чеснок и кунжутное масло играли важную роль; кроме того, подавались и различные тонкости китайской кухни, как-то: морская капуста, трепанги, гнезда ласточки саланганы, плавники акулы, креветы и т. п. Обед начался сластями, окончился вареным рисом. Каждое кушанье необходимо было хотя отведать, да и этого было достаточно, чтобы произвести такой винегрет, от которого даже наши ко всему привычные желудки были расстроены весь следующий день. Вина за столом не было по неимению его у китайцев; но взамен того подавалась нагретая водка двух сортов: очень крепкая и светлая (шань-дзю) и более слабая, цветом похожая на темный херес (хуань-дзю); та и другая — мерзость ужасная. Китайцы же пили ее в достаточном количестве из маленьких чашечек и, как всегда, подпив немного, играли в чет и нечет пальцев, причем проигравший должен был пить. Наше неуменье есть палочками, в особенности питье за обедом холодной воды, сильно смешили китайцев, которые, как известно, никогда не употребляли сырой воды. На следующий день чин-цай опять приехал к нам в сопровождении своего помощника по гражданской части и целой толпы офицеров; с некоторыми из них мы познакомились накануне во время обеда. Свита эта держала себя крайне неприлично. Увидав какую-нибудь у нас вещь, офицеры тотчас же просили ее продать или подарить. Поданные для угощения сласти и даже сахар к чаю офицеры расхватали, как школьники, пользуясь тем, что этого не видит чин-цай, помещавшийся со мною и несколькими более важными лицами в нашей палатке; тогда как остальные за неимением места оставались на дворе. Немногим лучше оказался и сам чин-цай, наперед осведомившийся через своих адъютантов, какие у нас имеются вещи, в особенности оружие. И хотя, наученные прежними опытами, мы припрятали теперь все лишнее, но губернатор прямо просил показать ему такое-то ружье, револьвер или часы — словом, все то, что ранее видел у нас который-либо из его адъютантов. Таким образом, улика имелась налицо, отнекиваться было невозможно. Осмотр же вещи обыкновенно завершался просьбою продать ее или намеком о подарке. Кончилось тем, что когда по отъезде губернатора я послал ему в подарок револьвер с прибором в ящике, то чин-цай, «обзарившийся», как выражались наши казаки, на хорошее оружие, объявил посланному переводчику, что желает получить не револьвер, а двуствольное ружье. Возвращается наш Абдул и объявляет, в чем дело. Тогда, зная, что при уступчивости с моей стороны попрошайничеству не будет конца, я тотчас же отправил Абдул а обратно с подарком к чин-цаю и приказал передать ему в резкой форме, что дареные вещи ценятся как память и что я принял двух баранов, присланных губернатором, вовсе не из нужды в них, а из вежливости. Абдул, всегда нам преданный, исполнил все как следует. Сконфуженный губернатор взял револьвер; на другой же день я послал ему еще несессер с серебряным прибором. Так наша дружба восстановилась: китаец же получил должное внушение. Чтобы сколько-нибудь замять свой поступок, чин-цай устроил другой для нас обед, опять на той же даче. Этот обед ничем не отличался от первого, только число кушаний было уменьшено до сорока. На втором обеде, по просьбе чин-цая и других присутствующих, я обещал показать им стрельбу нашего экспедиционного отряда. Действительно, когда опять явился к нам со свитою чин-цай, то мы вместе с казаками произвели пальбу из берданок и револьверов. В самый короткий срок было нами выпущено около 200 пуль, мишенями для которых служили глиняные бугорки в степи. Ввиду отличного результата стрельбы чин-цай с улыбкою сказал: «Как нам с русскими воевать; эти двенадцать человек разгонят тысячу наших солдат». В ответ на такой комплимент я возразил, что нам воевать не из-за чего и что Россия еще никогда не вела войны с Китаем. Но, чтобы довершить впечатление, я взял дробовик и начал стрелять в лет стрижей и воробьев. Похвалам и просьбам пострелять еще не было конца. Когда же напуганные птички улетели, пришлось, уступая общему желанию, разбивать подброшенные куриные яйца по одному и по два разом двойным выстрелом. Жаль было попусту тратить заряды, которых здесь нигде уже нельзя достать; но репутация хорошего стрелка весьма много мне помогала во все прежние путешествия. Это искусство производит на азиатцев чарующее впечатление. В антрактах губернаторских обедов и посещений нас чин-цаем мы осматривали, с его разрешения, город Хами. Как и везде в Китае, жители сбегались взглянуть на ян-гуйзы, то есть на «заморских дьяволов», каковым именем окрещены в Китае все вообще европейцы без различия наций. Однако же толпа вела себя довольно сдержанно благодаря присутствию с нами нескольких полицейских, которые не один раз пускали в дело свои длинные палки для уразумления наиболее назойливых из публики. Подробных сведений относительно города Хами мы, конечно, не могли собрать, как невозможно это и в каждом китайском городе для проезжего европейца. Хами состоит из трех городов: двух китайских (старого и нового) и одного таранчинского. В пространствах между ними расположены огороды, поля и разоренные жилища. Каждый из трех городов обнесен зубчатою стеною до крайности плохого устройства. Это просто землебитная глиняная ограда квадратной формы; по углам ее и в середине размещены башни для продольного обстреливания стен. Внутри каждого города тесно скучены жилые глиняные фанзы, из которых многие находятся еще в разрушенном состоянии, в особенности в таранчинском городе. В обоих китайских городах довольно много лавок, где торгуют почти исключительно китайцы. Товары привозятся из Пекина. Дороговизна на все страшная; местные продукты также очень дороги. «Дешево у нас только серебро», — комично говорили нам китайские лавочники. Действительно, серебро в Хами было в изобилии, так как его много получали войска. В таранчинском городе лавок нет вовсе; только раз в неделю здесь устраивается временный торг. На восходе солнца 1 июня мы завьючили своих верблюдов и двинулись в путь по дороге, которая ведет из Хами в город Ань-си. Этою колесною дорогою мы должны были идти четыре станции; потом свернуть вправо также по колесной дороге, направляющейся в оазис Са-чжеу. Первые 10 верст от города Хами путь наш лежал по местности плодородной; здесь везде поля, арыки и разоренные жилища, из которых многие начинали возобновляться. Затем собственно Хамийский оазис кончился. Далее на несколько верст залегла голая галька и дресва, а потом явился песок, поросший всего более мохнатым тростником и джантаком. На третьем и четвертом переходах от Хами пустыня явилась нам во всей своей ужасающей дикости. Местность здесь представляет слегка волнистую равнину, по которой там и сям разбросаны лёссовые обрывы в форме стен, иногда столов или башен; почва же покрыта галькою и гравием. Растительности нет вовсе. Животных также нет никаких, даже ни ящериц, ни насекомых. По дороге беспрестанно валяются кости лошадей, мулов и верблюдов. Над раскаленною днем почвою висит мутная, словно дымом наполненная, атмосфера; ветерок не колышет воздуха и не дает прохлады. Только часто пробегают горячие вихри и далеко уносят крутящиеся столбы соленой пыли. Впереди и по сторонам путника играет обманчивый мираж. Если же этого явления не видно, то и тогда сильно нагретый нижний слой воздуха волнуется и дрожит, беспрестанно изменяя очертания отдаленных предметов. Жара днем невыносимая. Солнце жжет от самого своего восхода до заката. Оголенная почва нагревалась до +62,5 °C, в тени же, в полдень, мы не наблюдали от самого прибытия в Хами меньше +35 °C. Ночью также не было прохлады, так как с вечера обыкновенно поднимался восточный ветер и не давал атмосфере достаточно охладиться через лучеиспускание. Напрасно, ища прохлады днем, мы накрывали смоченными войлоками свою палатку и поливали водою внутри ее. Мера эта помогала лишь на самый короткий срок: влага быстро испарялась в страшно сухом воздухе пустыни; затем жара чувствовалась еще сильнее, и негде было укрыться от нее ни днем, ни ночью. Чтобы избавиться от жгучих солнечных лучей, при которых решительно невозможно долго идти ни людям, ни вьючным животным, мы делали большую часть своих переходов ночью и ранним утром. Обыкновенно вставали после полуночи, выступали около двух часов ночи и часам к девяти утра приходили на следующую станцию. При таких ночных хождениях делать съемку до рассвета было невозможно; приходилось лишь приблизительно наносить направление пути, ориентируясь по звездам. Днем же съемка производилась по-прежнему секретно, так как, к великому нашему благополучию, китайский офицер и конвойные солдаты, не желая тащиться с нами, всегда вперед уезжали на станцию. Оставался только один из солдат, который обыкновенно ехал с нашим переводчиком позади каравана. Дважды, ввиду больших переходов, мы выступали с вечера, чтобы сделать первую, меньшую половину дороги до полуночи, а затем, отдохнув часа два, снова продолжать путь. Ну и памятен же остался нам один из таких двойных переходов, именно четвертый от Хами, между станциями Ян-дун и Ку-фи! Расстояние здесь 52 версты, на которых нет ни капли воды, ни былинки растительности. Мы тронулись с места в восемь часов вечера, лишь только закатилось солнце. Несмотря на наступавшие сумерки, термометр показывал +32,5°; дул сильный восточный ветер, который, однако, не приносил прохлады; наоборот, взбалтывая нижний, раскаленный днем слой воздуха, делал атмосферу удушливою. Сначала все шли довольно бойко; в караване слышались разговоры и смех казаков. Наступившая темнота прикрыла безотрадный вид местности; ветер разогнал пыль, висевшую днем в воздухе, и на безоблачном небе зажглись миллионы звезд, ярко блестевших в сухой, прозрачной атмосфере. По торно набитой колее дороги моя верховая лошадь шла, не нуждаясь в поводьях; можно было вдоволь смотреть вверх на чудные звезды, которые, мерцая и искрясь, густо унизывали весь небосклон. Часа через три по выходе караван уже молча шел в темноте. Не слышно было ни крика верблюдов, ни говора казаков; раздавались только тяжелые шаги животных. Все устали, все хотят отдохнуть; но переход велик — необходимо сделать еще десяток верст. Чем ближе к полуночи, тем более начинает одолевать дремота; тогда слезешь с коня и идешь пешком или понюхаешь взятой у казака махорки. Чаще и чаще зажигаются спички, чтобы взглянуть на часы и узнать, скоро ли придет желанная минута остановки. Наконец наступает и она. Караван сворачивает на сотню шагов в сторону от дороги и останавливается. В несколько минут развьючены верблюды, привязаны оседланные лошади; все делается быстро, каждый дорожит минутою покоя. Через полчаса все уже спит. Но слишком короткий достается отдых: чуть свет надо вставать, снова вьючить верблюдов и продолжать трудный путь. * * * Оазис Са-чжеу, называемый также Дун-хуап, один из лучших в Центральной Азии, лежит в южной окраине Хамийской пустыни у северной подошвы громадного хребта Нань-шань, с которого орошается быстро бегущею речкою Дан-хэ. До Булюнцзира эта речка не достигает, по крайней мере летом. Вся ее вода, весьма мутная, разводится по сачжеуским полям, на которых осаждает вымытую в горах лёссовую глину и таким образом из года в год оплодотворяет почву оазиса. Этот последний лежит на абсолютной высоте 3700 футов и занимает площадь верст на двадцать пять от севера к югу и верст на двадцать с востока на запад. Все это пространство почти сплошь заселено китайцами, фанзы которых, расположенные поодиночке, укрыты в тени высоких ив, ильмов и пирамидальных тополей. По многочисленным арыкам везде растут, джида, тальник, реже — тогрук. В районе, ближайшем к самому городу Са-чжеу, расположенном в южной части оазиса, разведены многочисленные сады, в которых изобильны яблоки, груши и абрикосы; персиков же и винограда здесь нет. В пространствах между отдельными фанзами помещаются поля, разбитые красивыми, тщательно обработанными квадратными площадками и обсаженные кругом деревьями по берегам орошающих арыков. На этих полях засеваются всего более пшеница, горох, ячмень и лен; реже? рис, кукуруза, чечевица, фасоль, конопля, арбузы и дыни. Возле самых фанз обыкновенно устроены небольшие огороды. В половине июня посеянные хлеба уже выколосились и наливали зерна. Урожай, по отзывам местных жителей, всегда бывает прекрасный. Вообще оазис Са-чжеу, после Илийского края, самый плодородный из всех мною виденных в Центральной Азии; притом обилие деревьев придает местности чрезвычайно красивый вид. Сам город Са-чжеу больше Хами. Снаружи обнесен глиняною зубчатою стеною; внутри состоит из скученных фанз и грязных тесных улиц — словом, одинаково похож на все китайские города. Торговля в нем небольшая, удовлетворяющая лишь нуждам местного населения. Этою торговлею занимаются купцы из Хами и Ань-си; в небольшом числе и местные. Все привозные товары очень дороги; некоторые даже дороже, чем в Хами. Цены на местные продукты при нас были также высоки. Окрестности оазиса Са-чжеу представляют собою дикую, бесплодную пустыню. На южной его стороне, в расстоянии не более 4 или 5 верст от зеленеющих садов и полей, стоит высокая гряда холмов сыпучего песка. Гряда эта уходит к западу, но как далеко — мы не могли достоверно узнать от местных жителей. Быть может, эти пески тянутся до самого Лоб-нора и составляют таким образом восточный край Кум-тага, посещенного мною в январе 1877 года. Недалеко я был тогда от Са-чжеу — менее чем за 300 верст. Но пройти это расстояние оказалось невозможным по многим причинам, а главное по неимению проводников. Пришлось возвратиться в Кульджу и отсюда предпринять обходный путь через Чжунгарию на Хами в тот же Са-чжеу, то есть сделать круговой обход по пустыням в 3000 верст. Между тем пройти из Са-чжеу на Лоб-нор все-таки возможно. Известно, что здесь в древности пролегал караванный путь из Хотана в Китай. Тою же дорогою в 1272 году н. э. шел в Китай Марко Поло, а 150 лет спустя возвращалось из Китая в Герат посольство шаха Рока, сына Тамерланова. В близкие к нам времена, лет десять тому назад из Са-чжеу на Лоб-нор прошли несколько небольших партий дунган. Начальник одной из них даже ехал в двухколесной телеге, разбиравшейся и укладывавшейся на вьюк в трудных местах. Конечно, необходимо только иметь проводника, хорошо знающего местность; или если пуститься самому, то выбрать для этого зиму и запастись льдом на продолжительное время. Придя в оазис Са-чжеу, мы расположились, не доходя 6 верст до города, в урочище Сан-чю-шуй, на берегу небольшого рукава реки Дан-хэ, возле которого раскидывался обширный солонцеватый луг; на нем удобно могли пастись наши верблюды. Притом место это находилось несколько в стороне от проезжей дороги и густого населения, так что мы до известной степени избавлялись от «зрителей». Нужно на деле испытать всю назойливость этих последних в Китае, чтобы вполне оценить благополучие уединенной стоянки. Сачжеуские власти, выславшие к нам навстречу нескольких человек, предлагали остановиться в самом городе или возле него, но я решительно отклонил подобное предложение и сам выбрал место для бивуака. Противоположно тому, как в Хами, в Са-чжеу мы встретили очень холодный прием со стороны китайских властей. Нам с первого же раза отказали дать проводника не только в Тибет, но даже в соседние горы, отговариваясь неимением людей, знающих путь. При этом китайцы стращали нас рассказами о разбойниках-тангутах, о непроходимых безводных местностях, о страшных холодах в горах и т. д. На все это я поставил один категорический ответ: дадут проводника? хорошо; не дадут? мы пойдем и без него. Тогда сачжеуские власти просили дать им время подумать и, вероятно, послали запрос, как поступить в данном случае, к главнокомандующему Цзо-Цзун-тану, проживавшему в то время в городе Су-чжеу. План моих дальнейших действий состоял в том, чтобы идти в соседние к Са-чжеу части Нань-шаня и провести там месяц или полтора. Необходимо это было для того, чтобы подробнее обследовать самые горы, дать отдохнуть и перелинять нашим верблюдам, отдохнуть самим и, наконец, подыскать за это время проводника в Тибет или по крайней мере в Цайдам. Для того же, чтобы китайцы не распорядились послать впереди нас запрещение давать нам провожатых, я объяснил сачжеускому начальству, что иду в горы лишь на время, а затем опять вернусь в Са-чжеу; просил, чтобы нам приготовили к тому времени и проводника в Тибет. Сколько кажется, сачжеуские власти поверили тому, что мы еще вернемся к ним, и после нескольких настоятельных с моей стороны внушений согласились наконец дать нам проводников в ближайшие горы; но и тут покривили душою, как оказалось впоследствии. Ранним утром 21 июня мы направились с места своего бивуака к Нань-шаню. Провожатыми явились офицер и трое солдат из Са-чжеу. Мы прошли возле стены этого города, где, конечно, не обошлось без многочисленных зевак; затем, сделав еще 3 версты к востоку, достигли окраины оазиса. Здесь, как и везде в Центральной Азии, культура и пустыня резко граничили между собою: не далее 50 шагов от последнего засеянного поля и орошающего его арыка не было уже никакой растительности? пустыня являлась в полной наготе. Кайма деревьев и зелени, убегавшая вправо и влево от нас, рельефно намечала собою тот благодатный островок, который мы теперь покидали. Впереди же высокою стеною стояли сыпучие пески, а к востоку, на их продолжении, тянулась гряда бесплодных гор — передовой барьер Нань-шаня. Снеговые группы этого последнего резко белели на ярком летнем солнце и темно-голубом фоне неба. В особенности грандиозною представлялась более обширная восточная снеговая группа. К ней мы теперь и направились, с лихорадочным нетерпением ожидая той минуты, когда наконец подойдем к самому подножию нерукотворных гигантов. Заманчивость впереди была слишком велика. Перед нами стояли те самые горы, которые протянулись к востоку до Желтой реки, а к западу — мимо Лоб-нора, к Хотану и Памиру, образуя собою гигантскую ограду всего Тибетского нагорья с северной стороны. Вспомнилось мне, как впервые увидел я эту ограду в июне 1872 года из пустыни Алашаньской, а затем четыре с половиной года спустя с берегов нижнего Тарима. Теперь мы вступили в середину между этими пунктами — и тем пламеннее желалось поскорее забраться в горы, взглянуть их флору и фауну… Пройдя 12 верст от оазиса Са-чжеу к юго-востоку, мы круто повернули на юг и, войдя в ущелье, отделяющее сыпучие пески от гряды вышеупомянутых бесплодных гор, неожиданно встретили прекрасный ручей, протекавший под сенью ильмовых деревьев. Оказалось, что это весьма замечательное место, изобилующее святыми буддийскими пещерами и называемое китайцами «Чэн-фу-дун», то есть «тысяча пещер». До сих пор нам никто единым словом не намекнул об этой замечательности которую, как оказалось впоследствии, посетил из Са-чжеу также и граф Сечени*. * Руководитель австро-венгерской экспедиции в Китай. (Примеч. редактора.) Все пещеры выкопаны людскими руками в громадных обрывах наносной почвы западного берега ущелья. Расположены они в два неправильных яруса; ближе к южному концу прибавлен третий ярус. Нижние ряды сообщаются с верхними посредством лесенок. Все это тянется на протяжении почти версты, так что здесь действительно наберется если не тысяча, то наверное несколько сот пещер больших и малых. Немногие из них сохранились в целости; остальные же более или менее разрушены дунганами, дважды здесь бушевавшими. Кроме того, разрушению помогло и время; многие карнизы и даже целые половины верхних пещер обвалились, так что помещавшиеся внутри их идолы стоят теперь совсем наружу. На южной оконечности пещер находится кумирня, где живет монах (хэшен), заведующий всей этою святыней. Он сообщил нам, что пещеры устроены весьма давно, еще при династии Хань, и что постройка их стоила очень дорого. Действительно, работы при этом было гибель. Необходимо было каждую пещеру выкопать в отвесном обрыве почвы (правда, нетвердой), а затем внутри оштукатуривать глиною. Кроме того, верхние своды и стены всех пещер покрыты, словно шашками, маленькими изображениями какого-либо божка; местами же нарисованы более крупные лица богов и различные картины. Каждая из малых пещер имеет от 4 до 5 сажен в длину, 3–4 сажени в ширину и сажени 4 в высоту. Против входа, в углублении стены, помещен в сидячем положении крупный идол, сам Будда; по бокам его стоят несколько (обыкновенно по трое) прислужников. У этих последних лица и позы изменяются в различных пещерах. Большие пещеры вдвое обширнее только что описанных. В них идолы гораздо крупнее, иногда вдвое более роста человеческого; стены же и потолок отделаны старательнее. Притом в больших пещерах главные идолы поставлены посередине на особом возвышении; идолы же помельче расположены сзади этого возвышения и по бокам стен. В особом помещении находятся два самых больших идола всех пещер. Один из них, называемый «Да-фу-ян», имеет около 12–13 сажен высоты и от 6 до 7 толщины; длина ступни 3 сажени; расстояние между большими пальцами обеих ног б сажен. Этот идол обезображен дунганами. Другой большой идол, называемый «Джо-фу-ян», по величине почти вдвое меньше первого. Наконец в двух пещерах, вдоль задней стены, помещены в каждой по одному очень большому идолу в лежачем положении. Один из этих идолов изображает женщину. Другой, называемый «Ши-фу-ян», окружен своими детьми, числом 72. Голова этого идола, кисти рук, сложенных на груди, и босые ноги вызолочены, одеяние же выкрашено в красный цвет. Все идолы, как большие, так и малые, сделаны из глины с примесью тростника. Перед входом в главные пещеры, а иногда внутри их помещены глиняные же изображения разных героев, часто с ужасными, зверскими лицами. В руках они держат мечи, змей и т. п.; в одной из пещер такой герой сидит на слоне, другой — на каком-то баснословном звере. Кроме того, в одной из пещер поставлена большая каменная плита, вся исписанная по-китайски; вверху ее и на сторонах видны какие-то крупные надписи, непонятные для китайцев, как нам сообщал провожавший хэшен. При больших пещерах, а иногда и при малых, висят большие чугунные колокола; внутри же находятся особые барабаны. Все это, конечно, употреблялось прежде при богослужении. Таинственный мрак царствует в особенности в больших пещерах; лица идолов выглядывают какими-то особенными в этой темноте. Понятно, как сильно должна была действовать подобная обстановка на воображение простых людей, которые некогда, вероятно во множестве, стекались сюда, чтобы поклониться воображаемой святыне. Та речка, близ устья которой расположены вышеописанные пещеры, называется Шуй-го и образуется из ключей в верхних частях ущелья, прорезывающего окрайнюю гряду гор. Пройти по этому ущелью в его нижней части оказалось невозможно; мы должны были сделать трудный 6-верстный обход по сыпучим пескам, а затем опять опустились в самое ущелье. Его боковые скалы отвесны, довольно высоки и состоят из серого мелкозернистого гнейса. Ширина окрайней гряды в этом месте около 12 верст; затем горы, и без того невысокие, еще более мельчают; наконец раскрывается обширная равнина, на противоположной стороне которой высится главный кряж Нань-шаня. На упомянутую равнину мы вышли возле ключа Да-чуань, близ которого некогда стояла китайская фанза и обрабатывалось небольшое поле. От ключа Да-чуань двое та наших провожатых, именно офицер и один из солдат, отправились обратно в Са-чжеу. С нами остался только полицейский и его помощник. Эти вожаки объявили, что впереди лежит большой безводный переход. Поэтому мы только пообедали возле ключа Да-чуань, а затем двинулись далее. Дорогою ночевали с запасною водою; назавтра же, еще довольно рано утром, добрались до реки Дан-хэ, той самой, которая орошает оазис Са-чжеу. Но не на радость пришли мы к этой речке. В ее крутых, часто отвесных, берегах едва отыскалась тропинка, по которой можно было спуститься к воде с вьючными верблюдами. Затем проводники, заведя нас, совершенно умышленно, как оказалось впоследствии, в столь труднее место, объявили, что далее не знают дороги. Опять-таки это была ложь, исполненная, вероятно, по приказанию сачжеуских властей, рассчитывавших, что, не имея проводников, мы не пойдем в горы и вернемся в Са-чжеу. Однако власти ошиблись в своем расчете. Проводники были прогнаны, и мы решили сами поискать пути в горы, до которых теперь уже было недалеко. С большим трудом выбрались мы со своим караваном из глубокого ущелья Дан-хэ, с тем чтобы идти равниною вверх по этой реке; но глубокие балки с отвесными боками сразу преградили нам дальнейший путь. Пришлось вернуться, спуститься опять в ущелье Дан-хэ и, переправившись через эту чрезвычайно быструю и довольно глубокую (до 3 футов на переправе) реку, остановиться на противоположном берегу ее, так как крутой подъем, спуск и переправа заняли более трех часов времени и утомили наших верблюдов. На следующий день мы направились вверх уже по левому берегу Дан-хэ, притом в некотором от нее расстоянии. Идти было гораздо удобнее, и через 17 верст мы достигли того места, где Дан-хэ выходит из высоких гор. Здесь я решился остановиться и серьезно позаботиться о дальнейшем пути. С места нашей стоянки, при выходе реки Дан-хэ из гор, мы предприняли розыски дальнейшего пути. Для этого снаряжены были два разъезда на верховых лошадях. В один из этих разъездов послан был казак Иринчинов с препаратором Коломейцевым. Им приказано было ехать возможно далее вверх по Дан-хэ. В другой разъезд, в горы на юг, отправился я сам с унтер-офицером Урусовым. Все мы поехали налегке, захватив с собою по небольшому котелку для варки чая и по нескольку фунтов дзамбы; войлок из-под седла должен был служить постелью, седло? изголовьем. При таком снаряжении, на привычной верховой лошади и проходя трудные места пешком, можно пробраться решительно везде, даже в самых диких горах. При больших летних днях нетрудно проехать верст пятьдесят, делая в полдень отдых часа на два-три. Следовательно, дня в три-четыре можно обследовать местность далеко и разыскать более удобный путь. Подобный способ практиковался нами много раз впоследствии и почти всегда приводил к благоприятным результатам. Главное? делаешься сам хозяином пути и не нуждаешься в проводниках, по крайней мере в тех местах, где этих проводников затруднительно или вовсе невозможно достать. Лишь только отправившись в разъезд заехали мы в горы, как поднялась гроза, и хотя дождь был не очень велик, но тем не менее выпавшая влага не могла удержаться на оголенных глинистых скатах. Отовсюду побежали ручьи, мигом образовавшие на дне ущелья, по которому мы ехали, ручей сажени в две ширины и около фута глубиною. С шумом бежала навстречу нам по совершенно сухому перед тем руслу густая от грязи вода, которая прыгала через камни, местами же на обрывах образовывала водопады. Но лишь только окончился дождь, как через полчаса или даже того менее ручей исчез, и только полосы нанесенной грязи свидетельствовали о его непродолжительном существовании. Отъехав еще немного и перебравшись через крутой отрог гор, мы неожиданно услышали недалеко в стороне от нас в боковом ущелье людские голоса. Минуту спустя оттуда выехали верхом двое монголов; у каждого из них была еще запасная лошадь. Испугавшись неожиданной встречи, монголы хотели было удрать назад, но мы уже стояли возле них и, поздоровавшись, начали расспрашивать, кто они такие, куда едут, знают ли дорогу в Цайдам. Всё еще не оправившиеся от страха, монголы объяснили сначала, что они охотятся за сурками, а потом стали утверждать, что они пастухи и ищут потерявшихся лошадей. Весьма вероятно, что то и другое было ложь и что встреченные нами монголы промышляли воровством лошадей. Но для нас в эту минуту было решительно все равно, какою профессией занимаются эти монголы. Встреча с ними в данных обстоятельствах оказалась счастливою находкою, упустить которую было невозможно. Люди эти несомненно отлично знали окрестные горы и могли показать нам путь в Цайдам. Поэтому, поговорив немного, мы ласково пригласили встреченных ехать вместе с нами к нашему бивуаку. Монголы наотрез отказались от этого. Напрасно обещана была хорошая плата и подарки — ничего не действовало. Тогда я объявил монголам, что поведу их насильно в свой лагерь, и велел ехать с нами; на случай же бегства предупредил, что по ним будут стрелять. Волею-неволею, дрожа от страха, монголы поехали под нашим конвоем. Дорогою, видя, что мы ничего дурного не делаем, наши пленники немного успокоились и прежде всего начали расспрашивать, кто наш начальник и какую имеет он на шляпе шишку, то есть чин, нисколько не подозревая, что сам начальник едет с ними в простой парусинной рубашке. Поздно ночью приехали мы к своему бивуаку, где монголы были напоены чаем, накормлены, но для предупреждения бегства посажены под караул. На следующий день утром эти простаки сильно удивлялись, что приведший их из гор «оросхун», то есть русский человек, был сам начальник отряда. Видя безысходность своего положения, плененные монголы, сначала отговорившиеся незнанием пути в Цайдам, объявили наконец, что покажут нам туда дорогу. И вот после полудня того же дня мы отправились со своими новыми провожатыми в дальнейший путь. На случай, если бы нам не встретились посланные в другой, еще не вернувшийся разъезд, мы оставили записку, куда идем, и прикрепили эту записку в расщеп палки, воткнутой в землю на месте покинутого бивуака. Оставив его, мы должны были переправиться с большим опять трудом на правую сторону Дан-хэ; затем следовали верст пять по горной долине; наконец повернули вправо на перевал через хребет, который невдалеке отсюда отделяется от главного и уходит к северо-востоку. Подъем и спуск были круты, но тропинка хорошо проложена, местами даже выбита в скалах; видно было, что по этой дороге прежде часто ездили. Спустившись опять к Дан-хэ, мы остановились ночевать. На следующий день утром, пройдя около 5 верст вверх по берегу той же Дан-хэ, мы встретили перекинутый через нее мостик, возле которого стояла заброшенная фанза, — то был некогда китайский пикет, как сообщили провожавшие нас монголы. Однако по мостику могли проходить только люди и лошади; верблюдов опять пришлось переводить вброд через быструю Дан-хэ, которая и здесь имеет 6–8 сажен ширины при глубине от 2 до 3 футов. От этой последней переправы мы пошли вверх по речке Куку-усу, левому притоку Дан-хэ. Отойдя менее 3 верст, встретили довольно обширное (десятины две-три) луговое место, обильное ключами и превосходным кормом. Кроме того, по берегу Куку-усу здесь рос тамариск, годный на топливо; даже солонцы и то нашлись для верблюдов. Словом, место выпало такое, лучше которого невозможно было бы найти в здешних горах. Конечно, мы здесь остановились, благословляя судьбу, неожиданно пославшую нам столь благодатный уголок. В нем мы могли спокойно отдохнуть и поправить своих животных, а между тем исследовать окрестные горы. Двое казаков были посланы дальше с провожатыми монголами узнать дорогу в Цайдам. Посланные возвратились на следующий день и объявили, что монголы указали им желанную тропинку, которая вела на южную сторону Нань-шаня. Там уже жили монголы Цайдама. Наши же невольные проводники, получив плату, уехали куда-то далее. Таким образом благодаря счастливой случайности мы так легко отыскали себе отличную стоянку в горах и узнали дальнейший путь в Цайдам. Теперь, на радостях, решено было сначала хорошенько отдохнуть, а затем уже отправиться в ближайшие снеговые горы. Давно мы не видали такой благодати, какая была теперь вокруг нас: палатка наша стояла на зеленом лугу, мы пили ключевую воду, купались в светлой речной воде, отдыхали в прохладе ночи. Наши животные могли каждый день наедаться сочной зеленой травы; их не беспокоили ни мошки, ни оводы. Только одно печалило нас — именно то, что окрестные горы имели совершенно пустынный характер и не предвещали обильной добычи ни в растительном, ни в животном мире. Лесов, на которые мы так рассчитывали, не оказалось вовсе. Только одна альпийская область могла вознаградить бедность нижнего и среднего пояса этой части Нань-шаня; но и эта надежда исполнилась впоследствии только отчасти. Посланные в разъезд Иринчинов и Коломейцев вернулись только на пятый день. Они рассказали, что ездили верст за сто вверх по Дан-хэ, которая все время течет близ северной подошвы громадного снегового хребта. Хребет этот уходит еще далее к востоку-юго-востоку, но везде одинаково безлесен и бесплоден. До истоков Дан-хэ посланные не добрались, хотя до них, вероятно, оставалось уже недалеко. Дорога, хорошо проложенная, не терялась все время. В одном месте посланные встретили трех китайцев, которые, вероятно тихомолком, промывали золото. Один из этих китайцев, говоривший по-монгольски и ранее виденный нами по пути из Са-чжеу, сообщил Иринчинову и Коломейцеву, что дорога, по которой они едут, ведет к большим рудникам золота, ныне заброшенным. По этой дороге наши посланные нередко встречали также заброшенные китайские пикеты и даже небольшие глиняные крепостцы, которым, вероятно, обеспечивалось движение к золотым рудникам из Са-чжеу. часть 2 Открытием мною в конце 1876 года громадного хребта Алтын-тага близ Лоб-нора определилась неизвестная до тех пор связь между Куэнь-лунем и Нань-шанем и выяснилось, по крайней мере в общих чертах, положение северной ограды всего Тибетского нагорья. Это последнее на меридиане Лоб-нора обогатилось придатком почти в 3° широты. Цайдам оказался замкнутою высокою котловиною, а знаменитый Куэнь-лунь, протянувшийся под различными названиями от верховьев Яркендской реки внутрь собственно Китая, только западной своей частью оградил высокое Тибетское плато к стороне низкой Таримской пустыни. Дальнейшею оградою того же Тибетского плато служит новооткрытый Алтын-таг, соединяющийся с одной стороны посредством Тугуз-дабана с Куэнь-лунем, а с другой — как то теперь уже смело можно утверждать — примыкающий к Нань-шаню, протянувшемуся от Са-чжеу до Желтой реки. Таким образом является непрерывная, гигантская стена гор от верхней Хуан-хэ до Памира. Эта стена огораживает собою с севера самое высокое поднятие Центральной Азии и разделяет ее на две резко между собою различающиеся части: Монгольскую пустыню — на севере и Тибетское нагорье — на юге. Нигде более на земном шаре нельзя встретить на таком обширном пространстве столь резкого различия двух рядом лежащих стран. Горная гряда, их разделяющая, часто не превосходит нескольких десятков верст в ширину, а между тем по одну и по другую ее стороны лежат местности, совершенно различные по своему геологическому образованию и топографическому рельефу, по абсолютной высоте и климату, по флоре и фауне, наконец по происхождению и историческим судьбам народов, здесь обитающих. * * * Забравшись в Нань-шань, мы расположили свой бивуак в прелестном ключевом оазисе. Место это, привольное во всех отношениях, окрещено было нами прозвищем «Ключ благодатный», чего и действительно вполне заслуживало. Устроились мы здесь даже с известным комфортом. Обе палатки, наша и казачья, были поставлены на зеленой лужайке; постельные войлоки, насквозь пропитанные соленою пылью пустыни, были тщательно выколочены; вьючный багаж уложен в порядке, а кухня, как притон всякой нечистоты, отведена несколько поодаль. На противоположном берегу той же протекавшей речки Куку-усу в глинистом обрыве казаки вырыли печку и в ней пекли довольно сносные булки из муки, купленной в Са-чжеу. Ели мы сытно, спали вдоволь и спокойно в прохладе ночи; далеких экскурсий по окрестным горам вначале не предпринимали — словом, отлично отдыхали и запасались новыми силами. Спустя несколько дней переводчик Абдул и двое казаков с семью верблюдами посланы были обратно в Са-чжеу забрать остальные запасы дзамбы, риса и пшеничной муки. Сразу мы не могли перетащить в горы всю эту кладь, имея ограниченное число верблюдов. Для нас же необходимо было запастись продовольствием по крайней мере на четыре месяца, то есть на все время пребывания и Нань-шане и на весь путь через Северный Тибет. Посланные возвратились через неделю и привезли все в исправности. Сачжеуские власти, уже знавшие о том, что мы пришли в Нань-шань, помирились с совершившимся фактом. Вместе с тем они объявили Абдулу, что, по распоряжению главнокомандующего Цзо-Цзув-тана, нам не велено давать проводников в Тибет, но предлагается или совсем возвратиться, или направиться в страну далай-ламы через Са-чжеу и Синин, то есть как раз тем путем, по которому выпровожен был незадолго перед нами граф Сечени со своими спутниками. Однако такая услуга для нас со стороны китайцев немного опоздала. Имея теперь под руками открытый путь в Цайдам, а в крайнем случае через верховье Дан-хэ на Куку-нор, с запасом продовольствия на четыре месяца и даже более, мы могли располагать собою помимо желаний Цзо-Цзун-тана. Для нас важно только было, чтобы китайцы заранее не запретили давать нам провожатых в самом Цайдаме. Поэтому Абдул опять уверил китайских начальников, что через месяц мы вернемся из гор в Са-чжеу. Для вящего же отвода глаз заказано было в одной из сачжеуских лавок приготовить к нашему возвращению на пять лан дзамбы и деньги заплачены вперед. Почти две недели провели мы на «Ключе благодатном», и мирное течение нашей жизни ничем здесь не нарушалось. Вскоре мы совершенно свыклись со своим милым уголком и понемногу изучили его окрестности. Последние бедны были как флорою, так и фауною; экскурсии мало давали научной добычи. Только однажды казак Калмынин, хороший охотник, убил двух маралов, оказавшихся новым видом. Находка была прекрасная. Но так как маралы эти были убиты перед вечером и далеко от нашего стойбища, то их пришлось оставить на месте до следующего дня. Ночью волки испортили шкуру молодого экземпляра. Другой же, взрослый самец, уцелел и красуется ныне в музее нашей Академии наук. Мясо убитых маралов, которое с большим трудом мы на себе вытаскали из ущелья и привезли к стойбищу на верховых лошадях, изрезано было на тонкие пласты, посолено и развешано для просушки на солнце. Этот запас очень пригодился впоследствии, когда были съедены бараны, взятые на Са-чжеу. Добытый марал характерно отличается от других своих собратий белым концом морды и всего подбородка до горла, почему может быть назван маралом беломордым. Поотгулявшись в продолжение почти двух недель на «Ключе благодатном», мы перебрались повыше, в альпийскую область гор. Предварительно я съездил туда для рекогносцировки местности. Но поездка эта была неудачна, так как вблизи снеговых вершин нас захватил дождь со снегом и в течение ночи вымочил до костей. Продрогли мы хуже, чем зимой, и вернулись обратно к своему стойбищу, едва успев взглянуть на альпийские луга. Новая наша стоянка была расположена в небольшой горной долине на абсолютной высоте 11 700 футов, в расстоянии 4–5 верст от вечноснеговых вершин, называемых монголами Мачан-ула и составляющих западный край хребта Гумбольдта. Здесь под рукою у нас было все, что нужно: россыпи, скалы и альпийские луга. На последние мы и набросились с жадностью. В первый же день собрали около 30 видов цветущих растений — всех недоростков или даже карликов, как обыкновенно в альпийской области. Назавтра ботаническая добыча была также обильна; а затем, увы, нового ничти ничего не встречалось. Напрасно В. И. Роборовский, страстный коллектор по части ботанической, лазил целые дни по россыпям и скалам; его труды лишь скудно вознаграждались какими-нибудь двумя-тремя видами невзрачных растений. Повода в альпийской области стояла прохладная; по ночам, несмотря на июль, случались иногда морозы; по временам в воздухе появлялась пыль из соседней пустыни. Иногда падал дождь, но лишь только проглядывало солнце, все быстро высыхало. Тем не менее наши верблюды, не привыкшие к сырости и притом облинявшие, чувствовали себя весьма неловко на этой высоте. Охоты наши были также весьма неудачны, в особенности за крупными зверями. Последних водилось здесь мало; однако кое-где можно было увидеть в горах стадо куяманов, аркара, иногда и медведя; местами попадались следы диких яков. Все мы весьма усердствовали убить какого-нибудь зверя как для его шкуры в коллекцию, так и затем, чтобы иметь свежее мясо на еду. Бараны, взятые из Са-чжеу, в это время уже все были прикончены, и мы продовольствовались сушеною маралятиною. Обыкновенно рано утром, иногда еще до рассвета, отправлялись мы на охоту. Я брал с собою двуствольный охотничий штуцер; товарищи же, офицеры и казаки, ходили с берданками. Охоту все страстно любили, поэтому между казаками, отпускаемыми в горы, соблюдалась очередь, так как за вычетом охотников и пастухов у верблюдов половина наличного состава экспедиции всегда оставалась на стойбище — «дома», как мы обыкновенно говаривали. Впрочем, лучшим стрелкам делалось иногда исключение, и они отпускались за зверями не в очередь. И вот на завтра утром назначена охота. С вечера приготовлены ружья и патроны; каждому приблизительно указано, куда идти. На этот счет помехи друг другу мы не делали; кругом горы были огромные, нашлось бы место и для многих десятков охотников. Дежурному казаку, назначавшемуся на каждую ночь и спавшему не раздеваясь, приказано встать в потемках, развести огонь, сварить чай и будить нас. Если таким дежурным приходилось в эту ночь быть одному из участников охоты, в особенности охотнику, страстному, то он обыкновенно усердствовал и будил нас чуть не с полночи. Нехотя проглатывалась чашка горячего чая, и мы тихонько оставляли свой бивуак. Сначала шли вместе кучею, но вскоре рассыпались по ущельям. Каждый спешил не потерять дорогое для охоты время раннего утра. Но поспешность возможна была лишь до тех пор, пока не приходилось лезть на крутую гору. Тут уже начиналось иное хождение — медленное, с частыми расстановками, иногда ползком. Но здесь же и место жительства дикого зверя, который утром выходит из своих убежищ пастись на скудных лужайках. С замирающим сердцем начинается выживание из-за каждой скалы, с каждого обрыва, с каждой новой горки. Вот-вот, думаешь, встретится желанная добыча, но ее нет как нет. А между тем беспрестанно видишь старые следы и помет то яков, то кукуяманов. Но ведь зверь бродит долго и много, гак что несколько штук способны наследить немало в большом районе. Однако это соображение не принимается тогда в расчет. Все помыслы направлены к одному: поскорее увидеть зверя и выстрелить по нему. Так проходит час, другой… Ноги начинают чувствовать усталость, разочарование в успехе ногу закрадывается в душу. Между тем охотник незаметно поднялся чуть не до вечных снегов. Дивная панорама гор, освещенных взошедшим солнцем, расстилается под его нотами. Забыты на время и яки и куку-яманы. Весь поглощаешься созерцанием величественной картины. Легко, свободно сердцу на этой выси, на этих ступенях, ведущих к небу, лицом к лицу с грандиозною природою, вдали от всей суеты и скверны житейской. Хотя на минуты становишься действительно духовным существом, отрываешься от обыденных мелочных помыслов и стремлений… Солнце быстро пригревает. Необходимо снять теплую рубашку, далеко не лишнюю в прохладное, часто здесь даже морозное утро. Остаешься в одной парусинной блузе и после отдыха снова лезешь в горы. Опять начинается осматривание скал и ущелий то простым глазом, то в бинокль; опять сотни раз делается все это даром. Но вот в соседней россыпи зашумели и покатились вниз камни… Мигом настораживаешься в ту сторону, всматриваешься, но ничего еще не видишь; камни же продолжают катиться вниз с небольшими перемежками. Несомненно, их сбрасывает ногами убегающий зверь, которого не видно среди громадных гранитных обломков. Темно-серая, как раз под цвет горных пород, окрашенная шкура не выдает куку-ямана даже там, где он и открывается глазу охотника, поэтому нередко зверь уходит даже незамеченным. Только иногда, уже много спустя, заметишь далеко на вершине скалы его стройную фигуру и еще более пожалеешь о своей неудаче. В лучшем случае, если и придется выстрелить, то обыкновенно далеко. Сделанный промах обиден еще тем, что гул выстрела, с перекатами разносящийся по ущельям, пугает всех окрестных зверей. Ходьба по каменным россыпям, каковыми усеяны все горы верхнего пояса Нань-шаня, в буквальном смысле адская. Там, вверху, в соседстве вечных снегов, эти россыпи обыкновенно состоят из крупных гранитных обломков. Словно искусственно наколоты такие плиты, величиною каждая в несколько десятков кубических футов. И лежат здесь эти глыбы сотни, тысячи лет, дожидаясь своей очереди скатиться вниз, разбиться на куски, измельчать, истереться в пыль. Трудность ходьбы увеличивает еще и громадная высота. В разреженном воздухе чувствуется, в особенности с непривычки, одышка и какая-то особенная усталость. Через каждую сотню шагов останавливаешься вздохнуть на минуту-другую, иногда же и присядешь на более удобном месте. Набежит облако — обдаст сыростью; дунет ветер со снегов — станет холодно. Но не знает и не должен знать охотник простуды. Полезешь вновь по камням — и живо снова согреешься. Между тем время близится к полудню. Залегли накормившиеся звери и смолкли улары, неумолкаемо кричавшие все утро по россыпям. Пора возвратиться к бивуаку. Присядешь еще раз, еще раз осмотришь внимательно окрестные горы и, убедившись, что ничего не видно, начнешь спускаться вниз. Теперь дело это идет гораздо спорее, в особенности когда выберешься на мелкие россыпи. Быстро, чуть не бегом, шагаешь по рыхлой осыпи все вниз и вниз; целые кучи мелких камней с дребезжащим шумом катятся вслед. Незаметно очутишься и на лугах, по которым идешь уже спокойно до самого бивуака. Другие охотники также вернулись и также с пустыми руками, как то обыкновенно случалось для нас в Нань-шане. Причина таких неудач объяснялась малым количеством зверей в тамошних горах, а затем труднодоступностью этих гор. Зверей мало водилось в них потому, что мало было скал, доставляющих надежное убежище, и мало имелось высоких альпийских лугов для пастбищ; в среднем же поясе гор отсутствовали леса. На седьмой день нашего пребывания в альпийской области я отправился с Роборовским, препаратором Коломейцевым и одним из казаков посмотреть поближе на вечные снега и ледники. Поехали мы верхами рано утром и, сделав верст десять к востоку от нашей стоянки, увидели вправо от себя снеговое поле. Лошади под присмотром казака были оставлены на абсолютной высоте 12 800 футов, и мы втроем отправились пешком вверх по небольшой речке, бежавшей от снегов. До последних, по-видимому, было очень недалеко, но на деле расстояние это оказалось почти в 4 версты. Подъем по ущелью был довольно пологий; только сплошные груды камней сильно затрудняли ходьбу. На высоте 13 700 футов исчезла растительность, а еще через 1000 футов вертикального поднятия мы достигли нижнего края самого ледника. Этот последний составлял лишь малую часть обширных масс вечных льдов хребта Гумбольдта и, будучи расположен в распадке между двумя горными вершинами, простирался от 2 до 21/2 верст с запада на восток. Весь ледник сверху был прикрыт снегом, слой которого внизу достигал от 1 до 3 дюймов, тогда как в верхней половине ледника снежный покров имел в толщину около 3 футов. Старый снег казался серым от осевшей на него из воздуха пыли, но верхний снежный слой, недавно выпавший, притом покрытый тонким ледяным налетом, блестел яркою белизною. Погода во время нашего восхождения на описываемый ледник стояла отличная — теплая, тихая и ясная. Тем не менее само восхождение сопряжено было с большим трудом, так как, помимо предварительного пути на протяжении почти 4 верст по каменистому ущелью, на самом леднике, в особенности в верхней его половине, пришлось подниматься зигзагами, беспрестанно проваливаясь в глубокий снег. Для отдыха необходимо было садиться на тот же снег, отчего нижнее платье вскоре сделалось совершенно мокрым. Хотя для облегчения мы оставили свои ружья внизу ледника и взяли с собою только барометр, но тем не менее едва-едва могли зайти на самую высшую точку горы, покрытой ледником. Барометр показал здесь 17 100 футов абсолютной высоты. В это время было пять часов пополудни; между тем от своих лошадей мы отправились в одиннадцать часов утра и больших остановок нигде не делали. Зато, же поднялись в это время на 4300 футов по вертикали и сделали верст семь — восемь по направлению пройденного пути. На самом леднике мы не видали ни птиц, ни зверей, даже не было никаких и следов; заметили только несколько торопливо пролетавших бабочек и поймали обыкновенную комнатную муху, бог весть каким образом забравшуюся в такое не подходящее для нее место. С вершины горы, на которую мы теперь взошли, открывался великолепный вид. Снеговой хребет, на гребне коего мы находились, громадною массою тянулся в направлении к востоку-юго-востоку верст на сто, быть может, и более. На этом хребте верстах в десяти впереди нас выдвигалась острая вершина, вся покрытая льдом и превосходившая своей высотою примерно тысячи на две футов ту гору, на которой мы стояли. Сами по себе высокие второстепенные хребты, сбегавшие в различных направлениях к северу от снеговых гор, казались перепутанными грядами холмов, а долины между ними суживались в небольшие овраги. Южный склон снегового хребта был крут и обрывист. У его подножия раскидывалась обширная равнина, замкнутая далеко на юго-востоке громадными, также вечноснеговыми горами, примыкавшими к первым почти под прямым углом. Оба этих хребта названы мною именами хребтов Гумбольдта и Риттера. Помимо них, снеговая группа виднелась далеко на горизонте к востоку-северо-востоку, а еще далее, в прямом восточном направлении, видна была одинокая вечноснеговая вершина; наконец позади, на западе, рельефно выделялась на главной оси того же Нань-шаня также вечноснеговая группа Анембарула. Приближавшийся вечер заставил нас пробыть не более получаса на вершине посещенной горы. Тем не менее время это навсегда запечатлелось в моей памяти. Никогда еще до сих пор я не поднимался так высоко, никогда в жизни не оглядывал такого обширного горизонта. Притом открытие разом двух снеговых хребтов наполнило душу радостью, вполне понятной страстному путешественнику. Обратный спуск по леднику был довольно удобен; мы только старались удерживать излишнюю скорость движения. Взрытые ногами кусочки льдистой снежной коры сотнями катились впереди нас по скользкой поверхности ледника. Незаметно очутились мы опять у его подножия, забрали здесь свои ружья и сначала в сумерках, а потом в темноте продолжали путь по каменистому ущелью. К лошадям своим вернулись в девять часов вечера. Здесь ожидал нас казак, сваривший чай и приготовивший скромный ужин. Но, сильно усталые, мы вовсе не ощущали голода, напились только чаю и крепко заснули на разостланных войлоках, с седлами в изголовьях. Назавтра, еще довольно рано утром, вернулись к своему бивуаку. На пятый день посланные за горы люди вернулись и привезли радостную весть, что монголы приняли их хорошо, обещали дать нам проводника, продали баранов и масла. По всему видно было, что из Са-чжеу никаких внушений насчет нас еще не последовало, оттого и монголы, всегда вообще добродушные, так ласково обошлись с нашими посланцами. Узнали мы также, что обширная равнина, виденная нами с гор, называется, по крайней мере в западной своей части, Сыртын, и на ней живут цайдамские монголы, принадлежащие к хошуну князя Курлык-бэйсе. На следующий день мы покинули свое облюбованное местечко и двинулись вверх по реке Куку-усу. Переход через главный кряж Нань-шаня сделан был по ущелью, образуемому глубоким прорывом этой речки. Самая дикая часть ущелья тянется версты на три, при ширине от 50 до 60 сажен, а иногда и того менее. По бокам здесь громадные, чуть не отвесные горы, покрытые россыпями; возле самой речки стоят небольшие гранитные скалы. Тропинка узкая, весьма трудная для верблюдов. Тотчас за ущельем горы вдруг оборвались и раскрылась довольно широкая (4–5 верст) долина, выйдя на которую мы опять остановились возле хорошего ключа и недалеко от берега Куку-усу. Место это находилось на абсолютной высоте 10 600 футов, в 15 верстах от прежней нашей стоянки. Впереди нас, на противоположной стороне упомянутой долины, высился другой окрайний, к стороне Сыртына, хребет, который примыкает к главному верстах в тридцати юго-восточнее прорыва Куку-усу, близ самого истока этой речки. К западу же окрайний хребет тянется самостоятельно до снеговой группы Анембар-ула. Между тем нежданно-негаданно на нас грянула беда, чуть было не окончившаяся погибелью одного из лучших людей экспедиции? унтер-офицера Егорова. Но, видно и теперь фортуна хотела мне только погрозить, не лишая своей постоянной благе склонности. Вот как случилось это памятное для нас событие. В тот самый день, когда Калмынин убил пару тибетских уларов, он встретил в горах дикого яка, по которому выстрелил из винтовки четыре раза. Сильно раненный зверь убежал, но Калмынин не стал его следить потому что время уже близилось к вечеру. На другой день — это было 30 июля — я послал того же Калмынина и вместе с ним унтер-офицера Егорова искать раненого яка. Так как последний иногда бросается на охотника, то посланным велено было для безопасности ходить вместе. Опираясь на рассказы Калмынина и охотившегося с ним тогда Коломейцева о лужах крови, истекавшей на следах яка, я был вполне уверен, что зверь не уйдет далеко и издохнет в течение ночи; поэтому приказал посланным охотникам ехать до ущелья на верблюдах и на них привезти часть мяса, а главное — часть яковой шкуры. Последняя необходима была на подметки всем казакам, уже сильно износившим свою обувь. Отправившись утром с места бивуака, Калмынин и Егоров проехали верст восемь до входа в ущелье, привязали там верблюдов, а сами направились в горы. Здесь вскоре отыскали след раненого яка и пошли этим следом. Оказалось, что зверь, вопреки рассказам, был не слишком сильно ранен, поднялся на гребень окрайнего к Сыртыну хребта и спустился на южную сторону этих гор. Наши охотники, увлекшись, также пошли за ним. Сделав версты две или три от перевала, они встретили стадо аркаров, по которым выстрелили залпом. Рассчитывая, что который-нибудь из аркаров ранен, Калмынин пошел посмотреть следы; Егоров же снова отправился за яком, уверяя, что он пройдет только немного и вернется на это место. Калмынин осмотрел аркарьи следы, убил здесь случайно подвернувшегося хулана, а затем начал криком звать Егорова, но ответа не было. Между тем солнце склонялось к закату. Рассчитывая; что Егоров пошел к верблюдам прямым путем, Калмынин поднялся снова на перевал и спустился к тому месту, где дожидались привязанные верблюды. Егорова здесь также не оказалось, а уже стало темнеть. Тогда Калмынин, предполагая, что Егоров, быть может, прямо пешком пошел к бивуаку, отправился с верблюдами туда же и приехал на наше стойбище часов в десять вечера. Сначала я не слишком беспокоился, думая, что Егоров вернется ночью, как то не раз случалось с нашими казаками, ходившими на охоту. Но наступило утро, а Егоров не возвращался. Между тем погода стояла холодная и сильно ветреная. Егоров же отправился на охоту в одной рубашке, оставив при верблюдах свой сюртук; огня с собой у Егорова не было, так как он не курит. Нельзя было медлить ни минуты. Тотчас же снарядил я прапорщика Эклона, препаратора Коломейцева и трех казаков (Калмынина, Телешова и Румянцева) в поиски Егорова. Все пятеро поехали верхами до ущелья, в котором вчера дожидались верблюды. Здесь Эклон и Телешов должны были искать в ближайших окрестностях; остальным же велено было идти на то место, где Егоров расстался с Калмыниным, и отсюда начать поиски. Сам я остался на бивуаке. Поздно вечером вернулись Коломейцев с Телешовым и объявили, что поиски оказались неудачными, поэтому Эклон с двумя казаками остался ночевать в горах в ожидании моих распоряжений на завтра. О поисках же нынешнего дня Коломейцев объяснил следующее. Придя втроем на то место, где Егоров разошелся с Калмыниным, посланные направились по следам яка, рядом с которыми кое-где на глине неясно были видны и следы Егорова, обутого в то время в самодельные чирки, то есть сапоги без каблуков. Версты через две встретилось место, где лежал раненый як, к которому Егоров, вероятно, неожиданно подошел близко, так как зверь огромными прыжками бросился с места лёжки. Егоров пустился за ним и начал переходить из одного ущелья в другое. Нужно заметить, что окрайний хребет пускает к стороне Сыртынской равнины частые и довольно длинные гривы, каменистые и крутые; между этими отрогами лежат глубокие, узкие ущелья. Вся местность изборождена. Заблудиться здесь человеку, непривычному к горам, весьма легко, тем более что Егоров, преследуя яка по горячим следам, конечно, не обращал внимания на местность и не старался ориентироваться. Продолжая идти далее следами яка, посланные встречали кое-где и следы Егорова, но версты через три от того места, с которого вскочил як, эти следы пропали окончательно. Вероятно, Егоров здесь бросил преследовать зверя и решил вернуться к верблюдам или прямо к нашему бивуаку; но, видя перед собой дикие скалистые хребты, все похожие друг на друга, не попал на истинный путь, а пошел, всего вероятнее, или поперек боковых горных отрогов, или к стороне Сыртынской равнины. Между тем наступила холодная ночь. Егоров, щеголявший в одной рубашке, поневоле должен был проплутать всю эту ночь и, вероятно, зашел куда-нибудь далеко. Потеряв след Егорова, Коломейцев, Калмынин и Румянцев до вечера лазили наудачу по ущельям, стреляли там для сигналов, но ничего не нашли. Не было даже никаких признаков, жив ли Егоров или нет, в горах ли он или на Сыртынской равнине. Уже после заката солнца все трое, сильно усталые, вернулись к ожидавшим их Эклону и Телешову, которые также ничего не нашли. С рассветом следующего дня я сам отправился продолжать поиски. Взял с собой, кроме Телешова, Калмынина и Румянцева, свежих людей? Урусова и Гармаева. Прапорщик же Эклон, ночевавший в горах с двумя казаками, возвратился на стойбище. Отъехав верст двенадцать к юго-востоку от нашего бивуака, мы неожиданно встретили в горах нескольких монголов, которые гнали из Цайдама в Са-чжеу стадо баранов на продажу. Разумеется, к монголам тотчас же было приступлено с расспросами, не видали ли они где-нибудь Егорова. Получился ответ отрицательный, но вместе с тем мы узнали, что верстах в двадцати или двадцати пяти от южной подошвы окрайнего хребта в Сыртынской равнине кое-где встречаются монгольские стойбища. Тогда у меня мелькнула мысль: не зашел ли туда заблудившийся Егоров? Сейчас же Калмынин и Гармаев отправлены были за горы в монгольские кочевья по тропинке, указанной встреченными монголами. Я же с Телешовым и Урусовым отправился пешком продолжать поиски с того места, откуда вчера вернулись Коломейцев и казаки; Румянцев остался при лошадях. До вечера бродили мы по горам, стреляли в каждом ущелье, но ничего не нашли. Вместе с тем убедились, что если Егоров заболел или оборвался со скалы, или, наконец, погиб каким-либо иным образом, то его невозможно отыскать в этих гигантских горах, сплошь усеянных каменными россыпями. На расстоянии нескольких сот шагов мы сами с трудом замечали здесь друг друга даже в движении. Умаялись мы сильно и, переночевав в горах, на следующий день вернулись к своему бивуаку. Таким образом в течение двух дней горы были обшарены насколько возможно — верст на двадцать пять к востоку от нашей стоянки до того места, где крайний хребет соединяется со снеговым. Далее Егорову, если бы даже со страху он совсем потерял голову, ни в каком случае нельзя было идти. Думалось нам одно из двух: или Егоров, выбившись из сил, погиб в горах, или ушел в Сыртынскую равнину и, быть может, отыскал там монголов. Разъяснить последний вопрос должны были посланные казаки. В тягостном ожидании их возвращения мы провели еще трое суток на прежнем стойбище. Между тем в горах уже наступала осень, и морозы на восходе солнца достигали -7,0° на нашей стоянке. Повыше же температура, конечно, упала градусов до -10, а быть может, и более; днем дули северо-западные ветры, наполнявшие воздух пыльной мглой. Словом, как нарочно, климатические условия сложились теперь самым неблагоприятным образом. Поздно ночью 4 августа посланные за горы казаки возвратились и рассказали, что они объездили верст полтораста, отыскали кочевья монголов, но об Егорове нигде ничего не слыхали. Участь несчастного теперь, по-видимому, была разъяснена: его погибель казалась несомненной, тем более что прошло уже пять суток с тех пор, как Егоров потерялся. Тяжелым камнем легло на сердце каждого из нас столь неожиданное горе. И еще сильнее чувствовалось оно при мысли, что погиб совершенно бесцельно и безвинно один из членов той дружной семьи, каковой мог назваться наш экспедиционный отряд. Назавтра мы покинули роковое место и направились к западу по высокой долине, которая залегла между главным и окрайним хребтами. Пройдя верст двадцать пять, встретили ключ, отдохнули на нем часа два, а затем пошли опять с целью уйти в этот день как можно дальше. Караван шел в обычном порядке, все ехали молча, в самом мрачном настроении духа. Спустя около часа после того, как мы вышли с привала, казак Иринчинов, по обыкновению ехавший во главе первого эшелона, заметил своими зоркими глазами, что вдали, вправо от нас, кто-то спускается с гор по направлению нашего каравана. Сначала мы подумали, что это какой-нибудь зверь, но вслед за тем я рассмотрел в бинокль, что то был человек и не кто иной, как наш, считавшийся уже в мертвых, Егоров. Мигом Эклон и один из казаков поскакали к нему, и через полчаса Егоров был возле нашей кучки, в которой в эту минуту почти все плакали от волнения и радости. Страшно переменился за эти дни наш несчастный товарищ, едва державшийся на ногах. Лицо у него было исхудалое и почти черное, глаза воспаленные, губы и нос распухшие, покрытые болячками, волосы всклокоченные, взгляд какой-то дикий… С подобной наружностью гармонировал и костюм или, вернее сказать, остатки того костюма, в котором Егоров отправился на охоту. Одна злосчастная рубашка прикрывала теперь наготу; фуражки и панталон не имелось; ноги же были обернуты в изорванные тряпки. Тотчас мы дали Егорову немного водки для возбуждения сил, наскоро одели, обули в войлочные сапоги и, посадив на верблюда, пошли далее. Через 3 версты встретили ключ, на котором мы разбили свой бивуак. Здесь напоили Егорова чаем и покормили немного бараньим супом. Затем обмыли теплой водой израненные ноги и приложили на них корпию, намоченную в растворе арники из нашей походной аптеки; наконец больному дано было пять гран* хины, и он уложен спать. Немного отдохнув, Егоров вкратце рассказал нам о своей пропаже следующее. *Старая аптекарская мера веса — 0,6 грамма. В Англии эта мера веса сохранилась и теперь. (Примеч. редактора.) Когда 30 июля он разошелся в горах с казаком Калмыниным и пошел по следу раненого яка, то вскоре отыскал этого зверя, выстрелил по нему и ранил еще. Як пустился на уход. Егоров за ним — и следил зверя до самой темноты; затем повернул домой, но ошибся и пошел в иную сторону. Между тем наступила холодная и ветреная ночь. Всю ночь напролет шел Егоров, и когда настало утро, то очутился далеко от гор в Сыртынской равнине. Видя, что зашел не туда, Егоров повернул обратно к горам, но, придя в них, никак не мог обогнать местность, тем более что, как назло, целых трое суток в воздухе стояла густая пыль. Егоров решился идти наугад и направился к западу (вместо севера, как следовало бы) поперек южных отрогов окрайнего хребта. Здесь блуждал он трое суток и все это время ничего не ел, только жевал кислые листья ревеня и часто пил воду. «Есть нисколько не хотелось, — говорил Егоров, — бегал по горам легко, как зверь, и даже мало уставал». Между тем плохие самодельные чирки износились в двое суток; Егоров остался босым. Тогда он разорвал свои парусинные панталоны, обвернул ими ноги и обвязал изрезанным на тонкие пластинки поясным ремнем. Но подобная обувь, конечно, весьма мало защищала от острых камней, и вскоре обе пятки Егорова покрылись ранами. А между тем ходить и ходить было необходимо — в этом только и заключалась возможность спасения. Застрелив из винтовки зайца, Егоров содрал с него шкуру и подложил эту шкуру вместе с клочками случайно найденной бараньей шерсти под свои израненные, обернутые в тряпки ноги. Болели они сильно, в особенности по утрам, после ночи. Невозможно даже было тогда встать, так что Егоров выбирал себе ночное логовище на скате горы, для того чтобы утром ползти сначала на четвереньках, «размять свои ноги», как он наивно выражался. Не менее муки приносили и ночные морозы, доходившие в горах, как сказано выше, по крайней мере до -10°, да еще иногда и с ветром. Забравшись где-нибудь под большой камень, Егоров с вечера разводил огонь, добывая его посредством выстрела холостым патроном, в который вкладывал вместо ваты или трута оторванный кусок фуражки. При выстреле этот кусок загорался, потом тлел, и Егоров раздувал огонь, собирая для него помет диких яков. Но поддерживать огонь всю ночь было невозможно — одолевали усталость и дремота. Вот тут-то и начинались вдобавок к страданиям израненных ног новые муки от холода. Чтобы не замерзнуть совершенно, Егоров ухитрялся туго набивать себе за пазуху и вокруг спины сухого помета диких яков и, свернувшись клубком, тревожно, страдальчески засыпал. В это время пропотевшая днем рубашка обыкновенно примерзала к наложенному помету, зато, по крайней мере, не касалась своей ледяной корой голого тела. На четвертые сутки своего блуждания Егоров почувствовал сильную усталость и голод. Последний был еще злом наименьшим, так как в горах водились зайцы и улары. По экземпляру того и другого застрелил Егоров и съел сырой часть улара; зайца же, также сырого, носил с собой и ел по маленькому кусочку, когда сильно пересыхало горло. В это время Егоров блуждал возле тропинки, которая ведет из Сыртына в Са-чжеу. Несколько раз пускался он в безводную степь, но, мучимый жаждой, снова возвращался в горы. Здесь на пятые сутки своего блуждания Егоров встретил небольшое стадо коров, принадлежавших, несомненно, кочевавшим где-либо поблизости монголам; но пастухов при коровах не оказалось. Вероятно, они издали заметили незнакомого странного человека и спрятались в горах. Конечно, Егорову следовало застрелить одну из коров, добыть таким образом себе мяса, а кожей обвернуть израненные ноги. Однако он не решился на это; хотел только взять от коров молока, но и тут неудача? коровы оказались недойными. Оставив в покое этих соблазнительных коров, Егоров побрел опять по горам и переночевал здесь шестую по счету ночь. Между тем силы заметно убывали… Еще день-другой таких страданий — и несчастный погиб бы от истощения. Он сам уже чувствовал это, но решил ходить до последней возможности; затем собирался вымыть где-нибудь в ключе свою рубашку и в ней умереть. Но судьба судила иначе… Егоров случайно встретил наш караван и был спасен. И как не говорить мне о своем удивительном счастии! Опоздай мы днем выхода с роковой стоянки или выступи днем позже, наконец, пройди часом ранее или позднее по той долине, где встретили Егорова, — несчастный, конечно, погиб бы наверное. Положим, каждый из нас в том был бы не повинен, но все-таки о подобной бесцельной жертве мы никогда не могли бы вспомнить без содрогания, и случай этот навсегда остался бы темным пятном в истории наших путешествий. Невольных двое суток простояли мы опять на одном месте. Все ухаживали за Егоровым. К общей радости, у него не сделалось ни горячки, ни лихорадки; только сильно болели ноги, на которые по-прежнему прикладывалась корпия, намоченная в растворе арники. Аппетит у больного был хороший, но сначала мы кормили его понемногу. Через двое суток Егоров уже мог, хотя с трудом, сидеть на верблюде, и мы пошли далее. В 2 верстах от нашего ключа пролегала вьючная тропа, которая, как оказалось, вела из Са-чжеу в Сыртьн. По этой тропинке мы взошли на перевал через окрайний хребет. Абсолютная высота этого перевала 13 200 футов. Подъем с севера весьма пологий. Спуск на южную сторону, также пологий и удобный, идет широким безводным ущельем на протяжении 15 верст. Это ущелье, равно как горы, его обставляющие, да и весь южный склон окрайнего к Сыртыну хребта совершенно бесплодны. В верхнем горном поясе преобладали здесь по нашему пути россыпи; в среднем — глина, а в нижнем, ближе к наружной окраине, явились скалы из слюдосодержащего глинистого сланца. Переночевав с запасной водой, но без корма для животных на устье вышеописанного ущелья, с выходом солнца следующего дня мы направились на юго-запад к озеру Бага-сыртын-нор, до которого оставалось около 25 верст. Шли все время по покатой от гор голой галечной равнине. Такие покатости, часто с большим наклоном, составляют характерную принадлежность горных хребтов центральноазиатской пустыни. Они обыкновенно сопровождают широкой каймой подножие гор, имеют почву из глины с галькой, совершенно бесплодны и местами прорезаны глубокими руслами дождевых потоков. Образование подобных оригинальных равнин, по всему вероятию, обусловливается разрушением тех же горных хребтов пустыни, в которой нет ни обильных водяных осадков, ни текучих вод для перенесения продуктов разложения. Они осыпаются с гор возле их подножий, закрывая мало-помалу нижние каменные пласты и образуя постоянно увеличивающуюся пологую осыпь. Ее размеры и наклон зависят, конечно, от большей или меньшей разрушаемости и самого времени разрушения той каменной породы, из которой состоит хребет. В некоторых небольших хребтинах, там и сям разбросанных по Гоби, можно наблюдать, как постоянно увеличивающаяся осыпь уже замаскировала собой почти всю прежнюю площадь гор, уцелевших только небольшим островком на вершине своего куполообразного пьедестала. * * * Цайдамом называется страна, лежащая на передовом северном уступе Тибетского нагорья, невдалеке к западу от озера Куку-нор. С севера ее ограждают хребты, принадлежащие к системам Нань-шаня и Алтынтага. С юга еще более рельефной границей служит громадная стена гор, которые от Бурхан-Будда на востоке тянутся под различными названиями далеко к западу. Здесь, то есть на западе, граница Цайдама неизвестна; быть может, она намечается отрогами южных и северных окрайних гор. Наконец, на востоке описываемую страну окаймляют горы, служащие крайним западным продолжением некоторых хребтов верхней Хуан-хэ. С востока на запад Цайдам тянется верст на восемьсот; ширина же его, не переходящая сотни верст в восточной части, значительно увеличивается к середине. Вся эта страна, поднятая от 9 до 11 тысяч футов над уровнем моря, состоит из двух, довольно резко между собой различающихся частей: южной — к которой собственно и приурочено монгольское название Цайдам, — несомненно бывшей недавно дном обширного соленого озера, а потому более низкой, совершенно ровной, изобилующей ключевыми болотами, почти сплошь покрытой солончаками; и северной, более возвышенной, состоящей из местностей гористых или из бесплодных глинистых, галечных и частью солончаковых пространств, изборожденных невысокими горами. За исключением небольшого числа тангутов, обитающих в Восточном Цайдаме, население этой страны составляют монголы, принадлежащие, подобно значительной части кукунорцев, к олютам, но ныне сильно утратившие свой родовой тип. Всего чаще здесь встречается помесь с тангутами, в особенности в Восточном и Южном Цайдаме; иногда перепадают и китайские физиономии. Обычное занятие цайдамских монголов составляет скотоводство? разведение баранов, лошадей и рогатого скота; в меньшем количестве содержатся здесь яки и верблюды. Последние гораздо хуже верблюдов халхасских: мельче ростом и слабосильней. В Цайдаме для этих животных местность неблагоприятна как по неимению в достаточном количестве пригодного корма, так и по обилию болот, на которых летом роятся тучи мошек, комаров и оводов, весьма вредных для скота вообще, а для верблюдов в особенности. Бараны цайдамские не курдючные или с весьма маленьким продолговатым курдюком, ростом невелики. Рогатый скот довольно хорош. Лошадей здесь много, но порода малорослая, некрасивая. Все стада летом обыкновенно угоняются в горы как северные, так и южные. Здесь животным прохладнее и нет муки от насекомых, зато корм скудный. Осенью стада возвращаются в равнины на болотистые луга и откармливаются выросшей в течение лета травой. Обитая вдали от культурных местностей Китая и не имея часто возможности, в особенности в период дунганского восстания, добывать себе хлеб покупкой от китайцев, цайдамские монголы сами кое-где начали заниматься земледелием. Таких местностей мы видели две: возле озера Курлык-нор и на реке Номохун-гол; кроме того, слышали, что пашни есть на верховье реки Булунгира. Способ обработки земли самый жалкий; занятие это ненавистно цайдамским монголам, как и всем номадам вообще. Притом же количество распаханной земли ничтожно; оно едва ли достигает сотни десятин во всем Цайдаме. Засеваются ячмень с голым зерном и в меньшем количестве пшеница; урожай бывает довольно, хороший. Хлеб идет на приготовление дзамбы для собственного пропитания. Важной статьей в этом отношении служит хармык, ягоды которого едят свежими и сушат впрок. Затем обыденную пищу составляют чай, молоко, масло и баранина; последняя, впрочем, не редкость лишь у зажиточных. Далеко не спокойно живут цайдамские монголы. Каждогодно они подвергаются то в одном, то в другом хошуне набегам хара-тангутов с верховьев Желтой реки и голыков, также тангутского племени, обитающих на реке Мур-усу в Северном Тибете. Те и другие разбойники слывут у цайдамцев под общим именованием «оронгын». В особенности страдает от них население Южного Цайдама. Грабители приезжают сюда обыкновенно поздней осенью, партиями в несколько десятков человек, разыскивают стойбища монголов, отнимают у них скот, хлеб и разное имущество. Для защиты от подобных набегов цайдамцы выстроили в каждом хошуне по небольшой квадратной загороди, обнесенной глиняными стенами. Подобная постройка — примитивный образчик наших крепостей — носит громкое название хырма, то есть крепость. Сюда складываются лишние пожитки и хлеб, а при нападении оронгын, если успеют их вовремя заметить, загоняется скот. Притом в каждой хырме живут поочередно человек двадцать или тридцать защитников-монголов, вооруженных саблями, пиками и изредка фитильными ружьями. Для оронгын подобная хырма с тонкими глиняными стенами сажени три высотой при длине сажен в тридцать каждого фаса составляет преграду неодолимую. Разбойники обыкновенно и не думают заниматься штурмом или осадой, но едут далее, рассчитывая захватить где-нибудь врасплох. Конечно, не все обитатели хошуна могут воспользоваться защитой хырмы, так как оронгыны появляются обыкновенно внезапно. Поэтому монголы, кочующие вдали от хошунной хырмы, зарывают хлеб, масло и лишние пожитки в землю. Сами же при появлении разбойников прячутся в зарослях тамариска и хармыка; сюда загоняют на время и стада. Но оронгыны имеют волчье чутье и нередко разыскивают спрятанное, в особенности скот, его забирают и гонят восвояси. Сопротивление вооруженной силой разбойники почти никогда не встречают, во-первых, вследствие трусости самих монголов, а во-вторых, потому, что за каждого убитого оронгына платится большой штраф его семейству. Такой порядок узаконен сининскими амбанями (губернаторами), с которыми разбойники, вероятно, делятся своей добычей. Цайдамцы страшно ненавидят оронгын. Это слово служит здесь ругательством. Так, например, когда цайдамский монгол бранит свою лошадь, то, взамен нашего пожелания в подобном случае быть съеденной волком, он обыкновенно говорит: «Чтоб тебя оронгын украл». Про дурную местность цайдамцы говорят: «Здесь жить только оронгынам». Маленьких детей пугают также оронгынами. Наиболее обширное из болот раскидывается в равнине Сыртын, представляющей собой лучшее место во всем Северном Цайдаме. Строго говоря, равнина эта, носящая в своей восточной части название Куку-сай, принадлежит Нань-шаню и составляет переход от него к Цайдаму. Сыртынские монголы встретили нас довольно радушно; принесли молока, продали баранов и масла. Проводник на дальнейший путь также скоро отыскался, но не прямо в Тибет через Западный Цайдам, как нам того желалось, а дорогой окружной, через стойбище курлыкского князя. Вероятно, без разрешения своего властителя сыртынцы не посмели препроводить нас прямо в страну далай-ламы; да, кроме того, желали и прислужиться князю, показав ему невиданных еще здесь людей, от которых притом можно получить подарки. Так нам сразу и объявили, что в Сыртыне нет проводника, знающею прямую дорогу в Тибет; притом же путь этот, говорили нам, лежит сначала по безводным местностям, а затем по обширным болотистым солончакам, на которых в то время года еще роились тучи мошек и комаров. Общим голосом советовали идти дорогой обходной, на что мы и должны были согласиться., Впрочем, для нас даже выгодней было идти окружным путем именно потому, что через это можно было лучше познакомиться с Северным Цайдамом; затем мы рассчитывали купить у курльжского князя несколько новых верблюдов или выменять их на более плохих из своих и оставить под надзором того же князя весь лишний багаж по возвращении из Тибета. Около полудня 13 августа к нам явился проводник, весьма приличный монгол, по имени Тан-то. Впоследствии оказалось, что это был один из местных ловеласов, каковые встречаются и между номадами. Вопреки своим собратьям, Тан-то каждый день умывался, чистил зубы и носил опрятную одежду. Человек он был хороший и услужливый. Впоследствии мы одарили Тан-то, соображаясь с его вкусами и привычками, кусочками мыла, бусами, ножницами и тому подобными мелочами, которые, конечно, будут служить немаловажным подспорьем при атаках цайдамских красавиц. Выступив в тот же день в дальнейший путь, мы прошли только 18 верст и остановились на ночевку. Местность представляла по-прежнему равнину, но болото кончилось. Его заменила глинисто-соленая почва, поросшая редким колосником, по которому паслись большие стада хуланов. Влево от нас расстилались голые глинистые площади; на них играл мираж. Явление это, весьма обыкновенное в пустынях Монголии, всего чаще случается на гладких и голых глинистых площадях или на обширных солончаках. Поэтому в Северном Тибете, где таких местностей нет, мы ни разу не наблюдали миража. Последний всего чаще бывает весною и осенью, реже летом и еще более редко зимою. Само явление, как известно, состоит в том, что перед глазами путника неожиданно появляется более или менее обширная поверхность озера или вообще воды. Обман часто до того велик, что в появившихся волнах ясно видны отражения соседних скал или холмов. Передняя рамка берега обозначается резко, но вдаль призрачная вода уходит, как бы сливаясь с горизонтом. Если мираж появится невдалеке, то ближайшие к наблюдателю предметы, иногда даже звери, кажутся подвешенными или плавающими в воздухе. С переменою угла зрения при движении каравана изменяются положения и очертания обманчивого озера: оно то убегает, то появляется сзади или с боков, то наконец вовсе исчезает. И по какому-то непонятному чувству всегда жалеешь расстаться с обманчивым видением, словно самый призрак воды отраден в пустыне… На второй день пути от Сыртына нам предстоял безводный переход в 65 верст. Как обыкновенно в подобных случаях, мы прошли это расстояние в два приема: выступили в полдень, ночевали на половине дороги с запасною водой, а на следующий день добрались до речки Орёгын-гол. На всем пути местность была отвратительная: сначала голая глинистая, покрытая мелкою галькою равнина, полого повышавшаяся к Южно-сыртынским горам; затем эти самые горы, также совершенно бесплодные. Они состоят из глины и темного глинистого сланца. Перевал весьма пологий, имеет 12 400 футов абсолютной высоты. Весь переход пройден был нами быстро и хорошо. Так вообще везде в Центральной Азии — в самых худших, бесплодных, но зато обыкновенно ровных местностях, за исключением сыпучих песков и влажных солончаков, идти с верблюдами легко и споро; но лишь только местность делается лучше, притом, конечно, пересеченнее — ход каравана затрудняется. На Орёгын-голе мы дневали. Больной Егоров теперь почти совсем поправился; не зажили только еще раны на ногах и не позволяли надеть кожаного сапога. Зато с другим из экспедиционных казаков, именно со старшим урядником Ириячиновым, ветераном всех моих экспедиций в Центральной Азии, случилось на Орёгын-голе маленькое несчастье, показывающее, насколько в путешествии подобного рода легко подвергнуться всякой случайности. Совершенно беззаботно, конечно, уже не в первую сотню, если только не тысячу раз, заколачивал Иринчинов в землю железный шорен (колышек в 1 фут длиною), к которому на общей веревке привязываются верблюды, как вдруг один из этих верблюдов, уже бывший на привязи, так сильно дернул веревку, что шорен выскочил из земли, со всего размаха ударил Иринчинова в губы и вышиб в верхней челюсти три передних зуба. Несколько ранее того, во время ловли для привязывания на ночь экспедиционных баранов, один из них случайно прыгнул на казака Калмынина и, ударив его рогом в лоб, чуть было не вышиб глаз, а опухоль и синяк присадил на продолжительное время. 25 августа, сделав 305 верст от Сыртына, мы добрались до вожделенной местности. Впрочем, местопребывание князя находилось на восточной стороне обширного озера Курлык-нор. Мы же остановились по западную сторону того же озера на впадающей в него речке Балгын-голе, где встретили большую редкость тех стран, именно поля, обрабатываемые местными монголами. Местность по Балгын-голу весьма изобильна хармыком — кустарником, принадлежащим к семейству крушиновых и свойственным всей вообще Внутренней Азии — от Каспийского моря до собственно Китая. Впрочем, в Тибете хармык не растет вовсе; его нет также на нижнем Тариме и на Лоб-норе. Царство описываемого растения — это обширные солончаковые болота Южного Цайдама. Другой кустарник, весьма изобильный в Южном Цайдаме и также свойственный всей вообще Центральной Азии — это тамариск, называемый монголами сухай-мото. Он представляет несколько видов, в Хамийской пустыне тамариск попадается спорадически; в собственно Гоби и в Ала-шане его нет вовсе. Подобно хармыку, тамариск произрастает на почве глинистой, лёссовой, только менее соленой и менее влажной. Само растение представляет стройный кустарник от 5 до 7 футов, даже до 10 футов высотою. Но в Цайдаме и по долине верхней Хуан-хэ тамариск иногда является деревом до 20 футов высотою при толщине ствола у корня от 1 до l1/3 футов. Ярко-зеленые ветви описываемого растения в июне покрываются развесистыми метелками розовых цветов, скученных на вершине куста. Тогда и в пустыне подобные заросли напоминают собою сад. Тамариск доставляет хорошее топливо. Кроме того, его ветви с охотою поедают верблюды, и эта пища весьма для них полезна, в особенности при кашле. Растет тамариск обыкновенно довольно редким насаждением, хотя на более выгодных местах (например, в долине верхней и средней Хуан-хэ) нередки и густые заросли этого кустарника. Там же, где почва, им покрытая, состоит из рыхлой лёссовой глины, ветры выдувают промежуточный слой и наваливают эту пыль вместе с песком на соседние кусты, отчего почва под ними постоянно повышается. Мало-помалу из такого наноса и истлевших остатков самого растения образуются значительные бугры, на которых растут следующие поколения. Подобные бугры, образуемые также и хармыком, весьма изобильны в некоторых местах Центрально-азиатской пустыни — на нижнем Тариме, в Ордоое, Ала-шане и частью в Цайдаме. Через день после нашего прибытия на реку Балгын-гол сюда приехал с противоположной стороны озера Курлык-нор местный князь бэйсе (то есть князь пятой степени), почему-то не пожелавший, чтобы мы сами пришли на его стойбище. В 1 версте от нашего бивуака была поставлена юрта, в которой приехавший князь переоделся в свое парадное одеяние и тотчас явился к нам со свитою человек в десять. Сам бэйсе — молодой человек лет тридцати, немытый и грязный. Помимо парадного красного одеяния, он надел на себя, вероятно желая хвастнуть перед нами, множество различных побрякушек, в особенности серебряных колец на руки, которые тем не менее были грязнее самого грязного сапога. Свита князя выглядывала также под стать своему повелителю. После обычных приветствий и расспросов о благополучии пути разговор перешел на самые интересные для нас предметы: проводников, верблюдов, баранов и т. п. Все это необходимо было нам добыть для дальнейшего пути в Тибет. Но, к крайнему нашему удивлению и огорчению, курлыкский бэйсе, вероятно уже получивший должные внушения от китайцев, сразу начал отказывать во всем, отговариваясь то своею неопытностью, то трудными для скотоводства годами, то, наконец, неимением в курлыкском хошуне людей, знающих дорогу в Тибет. Пришлось предложить князю подумать, как бы устроить нас на дальнейший путь. С тем бэйсе и уехал в свою юрту. Немного погодя я сам отправился к нему отдать визит и возобновить переговоры. Князь вышел навстречу и ввел меня в свое временное обиталище. Это была грязная, дырявая юрта, против лазейки в которую лежал на земле красный войлок; на нем я уселся вместе с бэйсе. Перед нами тотчас поставили чашки с чаем и дзамбою; сбоку же князя положили баранью требушину, наполненную маслом. Из сосуда князь доставал своими грязнейшими пальцами масло и клал его в чай как себе, так и своим приближенным. Предложено было и мне подобное угощение, но я от него отказался. Затем опять возобновлен был разговор о нашем дальнейшем следовании в Тибет; опять начались со стороны князя и его приближенных рассказы о трудности дороги, неимении проводников, верблюдов и т. д. Чтобы сразу покончить эту вздорную болтовню, я велел своему толмачу монгольского языка и главному дипломату при всех сношениях с монголами, уряднику Иринчинову, передать князю, что уже не в первый раз путешествую в этих местах, знаю хорошо, что в Тибет из Цайдама постоянно ходят монголы и что, опираясь на свой пекинский паспорт, я не только прошу, но даже требую от бэйсе, конечно не даром, снабдить нас проводником и всем необходимым на дальнейший путь. Бэйсе и его приближенные несколько времени советовались и наконец объявили, что готовы исполнить наши требования, за исключением проводника прямо в Тибет, но обещали дать вожака до стойбища соседнего цайдамекого князя Дзун-засака, того самого, у которого мы были в 1872 и 1873 годах при своем первом путешествии в Тибет. На такую комбинацию пришлось согласиться. Переход привел нас от Баян-гола к хырме Дзун-засак, той самой, которая дважды была мною посещена при первом путешествии в Центральной Азии в 1871–1873 годах. Таким образом мы вышли на старую дорогу и сомкнули с ней линию нового пути. Более шести лет протекло уже с тех пор, как я был в этих местах, но теперь для меня так живо воскресло все прошлое, словно после него минуло только несколько дней. Помнилось даже место, на котором тогда расположен был наш маленький бивуак; помнилось ущелье, по которому вчетвером мы направились через хребет Бурхан-Будда в Тибет без гроша денег, полуголодные, оборванные- словом, нищие материально, но зато богатые силою нравственною… Лишь только поставили мы палатки в 3 верстах восточнее хырмы Дзун-засак, к нам тотчас явился давнишний ее обитатель Камбы-лама, с которым я и Иринчинов, как старые знакомые, встретились друзьями. От Камбы-ламы узнали мы, что наш тибетский проводник Чутун-дзамба умер; также умер тибетский посланник Камбы-нанеу, который виделся с нами в 1872 году на Куку-норе и предлагал свои услуги в Лхасе; наконец умер и молодой кукунорекий ван, отправившийся на поклонение далай-ламе и не выдержавший трудностей пути через Северный Тибет. Молодой ван скончался почти мгновенно, вероятно от разрежения воздуха, на горах Тан-ла. С его смертью пресекся род владетельных кукунорских князей Цин-хай-ванов. До выбора же и утверждения нового вана Куку-нором управлял тосалакчи, то есть бывший помощник умершего князя. Шесть дней простояли мы возле хырмы Дзун-засак, и все это время прошло в хлопотах по дальнейшему снаряжению в Тибет. Местный князь Дзун-засак, тоже один из старых знакомцев, вопреки нашему ожиданию и, по-видимому, без всякой причины, встретился с нами далеко не радушно. Подобно Курлык-бэйсе, Дзун-засак сразу начал отговариваться неимением людей, знающих путь в столицу далай-ламы. Конечно, это была явная ложь, так как из Цайдама в Тибет и обратно каждогодно ходят караваны богомольцев или торговцев, и местные монголы служат для них проводниками. Да наконец редкий из этих монголов сам не бывал в Лхасе в качестве богомольца. Дзун-засак несомненно знал все это очень хорошо, но, вероятно, получил заранее приказание всякими средствами затормозить наш путь в Тибет и пожелал отличиться перед китайцами. Сначала я ласково уговаривал засака найти нам проводника, а затем, видя, что просьбы и вежливое обращение ни к чему не ведут, наоборот — еще более утруждают дело, назначил князю двухдневный срок для приискания проводника. Опять с этим ультиматумом был отправлен к засаку урядник Иринчинов, который, как знаток дела, приложил еще несколько собственных внушений, даже весьма крутых, в особенности относительно ближайших княжеских советников. Дзун-засак просил дать ему несколько времени на размышление и послал за своим соседом Барун-заеаком. После долгого совещания словно из земли вырос проводник, которого привели нам оба князя и рекомендовали как человека, хорошо знающего путь через Тибет. Таким образом, главное дело уладилось. Теперь нужно было кончать вопросы второстепенные и развязаться с излишним багажом. Приятель Камбы-лама много помог нам в этом отношении. Он согласился принять к себе в хырму на хранение наши коллекции и лишний багаж — всего пудов тридцать клади. Затем оба засака, после опять-таки настоятельных с моей стороны требований, взяли от нас да сохранение 20 ямбов серебра. Теперь обоз наш значительно убавился, но все-таки оставшимся багажом необходимо было завьючить 22 верблюда; зато вьюки сделались легкими, не более как по 6–7 пудов весом на каждое животное. Счастье великое, что- почти все наши верблюды, отдохнув в Нань-шане, чувствовали себя бодрыми и годились на переход через Тибет. Иначе мы не могли бы туда вовсе идти, по крайней мере теперь, так как ни у Дзун-засака, ни у Барун-засака хороших верблюдов не оказалось. Да их мало было, вероятно, и во всем Цайдаме, где, по словам монголов, уже три года сряду свирепствовал падеж на этих животных. Как бы там ни было, но мы удачно переформировали свой караван и 12 сентября, распрощавшись с Камбы-ламой, двинулись в Тибет. Начался второй период нашего путешествия, более интересный как по самому характеру впереди лежавших местностей, так и по их совершенной неизвестности. Если же подвести итог первому, только что завершенному, периоду нашей экспедиции, то, откровенно говоря, мало у нас осталось отрадных о нем воспоминаний. Пустыня залегла сплошь от Зайсана до (хребта) Бурхан-Будда более чем на 2000 верст. На всем этом пространстве мы только однажды, именно на Тянь-шане, встретили настоящий лес, в котором провели сутки. Понятно, что при таких условиях местностей, нами пройденных, в них не слишком обильна была научная добыча как среди царства растительного, так и среди царства животного. За пять весенних и летних месяцев нами наблюдалось 43 вида млекопитающих и 201 вид птиц; тех и других собрано в коллекцию около 600 экземпляров. Пресмыкающихся добыто было довольно много, но рыбы найдены только в реках Урунгу и Баян-голе. В гербарий собрано было 406 видов растений. Кроме того, по всему пройденному пути, интересному в особенности от Хами до Бурхан-Будда, где еще ни разу не проходил кто-либо из европейцев, добыто много данных, чисто географических: глазомерная съемка пути, несколько определений широты, барометрические измерения высот и метеорологические наблюдения. Этнографические же исследования вообще были скудны, так как по пути мы встречали почти сплошь бесплодную пустыню, за исключением лишь оазисов Хамийского и Сачжеуского да немногих местностей Северного Цайдама. * * * Грандиозная природа Азии, проявляющаяся то в виде бесконечных лесов и тундр Сибири, то безводных пустынь Гоби, то громадных горных хребтов внутри материка и тысячеверстных рек, стекающих отсюда во все стороны, — ознаменовала себя тем же духом подавляющей массивности и в обширном нагорье, наполняющем южную половину центральной части этого континента и известном под названием Тибета. Резко ограниченная со всех сторон первостепенными горными хребтами, названная страна представляет собою в форме неправильной трапеции грандиозную, нигде более на земном шаре в таких размерах не повторяющуюся, столовидную массу, поднятую над уровнем моря, за исключением лишь немногих окраин, на страшную высоту от 13 до 15 тысяч футов. И на этом гигантском пьедестале громоздятся, сверх того, обширные горные хребты, правда относительно невысокие внутри страны, но зато на ее окраинах развивающиеся самыми могучими формами диких альпов. Словно стерегут здесь эти великаны труднодоступный мир заоблачных нагорий, неприветливых для человека по своей природе и климату и в большей части еще совершенно неведомых для науки… Действительно, если исключить Ладак и Балтистан на верхнем Инде, то весь собственно Тибет, к которому в обширном смысле, по сходству физического характера, следует отнести также северный придаток, ограниченный Алтын-тагом и Нань-шанем, равно как бассейн озера Куку-нор и страну си-фаней (тангутов) к югу от него, представляет собою столь обширную неведомую площадь, равной которой еще не найдется в Азии, да и с трудом отыщется даже на Африканском материке. Лишь южные, лежащие в бассейне Брамапутры и более населенные части Тибета, равно как провинция Нгари-корсум на юго-западе этой страны, кое-где урывками исследованы европейскими путешественниками… Громадная площадь этой страны остается почти совершенно неведомою и настоятельно ждет своих исследователей. Но рядом с столь высокою и заманчивою задачей много, даже очень много, различных невзгод поджидают здесь европейского путешественника. Против него встанут и люди и природа. Огромная абсолютная высота и вследствие того разреженный воздух, в котором мускулы человека и вьючных животных отказываются служить как следует; крайности климата, то слишком сухого, то (летом) слишком влажного; холода и бури, отсутствие топлива, скудный подножный корм, наконец гигантские ущелья и горы в восточной части страны — вот те препоны, бороться с которыми придется на каждом шагу. С другой стороны, в местах обитаемых туземное население подозрительно или даже враждебно будет смотреть на неведомого пришельца и, несомненно, постарается если не уничтожить его открытой силою, то всякими способами затруднить дальнейший путь. Совокупность всех этих причин и сделала Тибет столь неведомым до наших дней. Но, по всему вероятию, подобный мрак продолжится лишь немного, и та могучая сила, которая называется энергией духа, сломит все преграды и проведет европейских путешественников вдоль и поперек по загадочной стране буддизма… В общем весь Тибет по различию своего топографического характера, равно как и органической природы, может быть разделен на три резко между собою различающиеся части: южную, к которой относятся высокие долины верховьев Инда, верхнего Сетледжа и Брамапутры; северную, представляющую оплошное столовидное плато; и восточную, заключающую в себе альпийскую страну переходных уступов, далеко вдающуюся внутрь собственно Китая. Дальнейшее наше изложение всецело будет относиться к Северно-Тибетскому плато. * * * На восходе солнца 12 сентября 1879 года бивуак наш возле хырмы Дзун-засак в Южном Цайдаме был снят, и мы направились в Тибет. Караван состоял из 34 верблюдов и 5 верховых лошадей; участники экспедиции были те же, что и прежде, переменился только проводник. Немало различных бед насулили нам впереди цайдамские монголы. Нас пугали и глубоким снегом, который, по местным приметам, должен был выпасть в Тибете нынешнею зимою, и болезнями от непривычной высоты, и разбойниками, поджидающими каравая в горных ущельях; наконец впервые мы услышали теперь о том, что тибетцы выставили отряд войск с целью не пускать чужеземцев в свою столицу. Словом, напутствия нам были самые неблагоприятные; но, по обыкновению, мы мало придавали цены подобным стращаниям и пошли вперед с самыми лучшими надеждами на успех. Чтобы избавиться от высокого перевала через хребет Бурхан-Будда, мы решили обойти его по ущелью реки Номохун-гола. К этой реке теперь и направились, следуя вдоль бесплодной хрящеватой и галечной равнины, которая, подобно тому как и во многих других центральноазиатских хребтах, широкою, с пологим скатом полосою окаймляет подножие Бурхан-Будда и его западных продолжений. Местность же, по которой мы шли, представляла по-прежнему солончаковую, кое-где болотистую равнину, поросшую в большей своей части хармыком и тамариском. Последний на самом Номохун-голе принимает размеры небольшого дерева, так что местные монголы, от роду не видавшие чего-либо лучшего, с восхищением рассказывали нам про этот «огромный», по их словам, лес. Последняя попытка отклонить нас от следования туда сделана была на Вомохун-голе. Дзун-засак прислал нам с нарочным предложение идти в Западный Цайдам, то есть в Тайджннерский хошун, где, по уверению князя, можно было найти другого, еще лучшего проводника. Кроме того, Дзун-засак ни с того ни с сего вдруг предложил устроить облаву на медведей, которых в это время действительно много шаталось по хармыку на Баян-голе. Но все эти услуги, конечно, были только уловкою, о чем мы сразу и смекнули. Как оказалось впоследствии, князю важно было задержать нас до тех пор, пока получится распоряжение от сининского губернатора, к которому еще от Курлык-бэйсе послан был гонец с извещением о нашем прибытии. К великому, вероятно, огорчению Дзун-засака, мы не искусились ни Танджинерским хошуном, ни интересными медведями и, передневав на Номохун-голе, направились вверх по названной реке в горы Бурхан-Будда. 18 сентября мы оставили позади себя хребет Бурхан-Будда и пришли в урочище Дынсы-обо, лежащее на абсолютной высоте 13 100 футов. Таким образом мы попали теперь на Тибетское плато, или, вернее, на последнюю к нему ступень со стороны Цайдама. Характер местности и всей природы круто изменился. Мы вступали словно в иной мир, в котором прежде всего поражало обилие крупных зверей, мало или почти вовсе не страшившихся человека. Невдалеке от нашего стойбища паслись табуны хуланов, лежали и в одиночку расхаживали дикие яки, в грациозной позе стояли самцы оронго; быстро, словно резиновые мячики, скакали маленькие антилопы ады. Не было конца удивлению и восторгу моих спутников, впервые увидевших такое количество диких животных. Появились также и новые птицы: тибетский больдурук и земляные вьюрки; кроме того, летало много воронов и грифов, разыскивавших себе добычу. Последней для них нашлось вдоволь на следующий же день когда мы вшестером отправились на охоту и в короткий срок убили 13 зверей, в том числе 2 яков. Некоторые шкуры поступили в коллекцию; часть мяса была взята для еды, остальное брошено. Тут-то и начался пир волков, воронов и грифов. Мигом на убитом звере собиралась куча этих хищников, и в течение нескольких часов уничтожалось даже большое животное, как, например, хулан. В помощь хищным птицам и зверям вслед за ними тихомолком приехал из Цайдама какой-то монгол, сообразивший по опыту прошлого моего путешествия, что мы набьем много зверей в окрестностях Дынсы-обо, и рассчитывавший поживиться даровой добычей. На глаза к нам этот монгол не показывался, но, забравшись в горы, подобно грифу, следил за нашей охотой. Лишь только зверь был убит и, сняв с него шкуру или взяв часть мяса, мы отправлялись дальше, монгол тотчас являлся вместе с волками и грифами к добыче, резал мясо и таскал его в ближайшие ущелья, где прятал под большие камни; кроме того, брал бедренные кости, чтобы впоследствии полакомиться из них мозгом. В таком приятном занятии монгол провел целое утро совершенно инкогнито. Затем, наевшись вдоволь мяса, лег отдохнуть в ущелье неподалеку от нашего стойбища. Случайно один из запоздавших на охоте казаков возвращался именно этим ущельем и неожиданно набрел на монгола. Предполагая, что это какой-нибудь вор, казак притащил до смерти перепугавшегося цайдамца к нашему стойбищу, где разъяснилась вся суть дела. В Дынсы-обо мы впервые заменили свою палатку войлочной юртой, той самой, которая была куплена у князя Курлы-бэйсе. Правда, юрта эта оказалась весьма плохой, но мы ее починили и все время своего пребывания на плоскогорье Северного Тибета, то есть в продолжение четырех месяцев, кое-как укрывались от бурь и холодов. Для казаков же достать юрты было невозможно, так что наши спутники провели осень и большую половину холодной зимы Тибета — словом, все время нашего здесь путешествия — в той же самой палатке, в которой укрывались от палящего солнца Хамийской пустыни. Впрочем, мы делились своей юртой со спутниками, и в ней спали, кроме нас, препаратор, переводчик и двое казаков. Последние, однако, всегда предпочитали помещаться в своем обществе в палатке и по возможности уклонялись от приглашения ночевать в юрте. Незаметно поднимаясь пологими долинами, мы достигли перевала через хребет Шуга. По барометрическому измерению этот перевал имеет 15 200 футов абсолютной высоты. Спуск на противоположную сторону в долину реки Шуги несколько круче, но все-таки удобен для движения каравана. Хребет Шуга, уже описанный в первом моем путешествии по Центральной Азии, тянется параллельно Бурхан-Будде и составляет в этом месте вторую, со стороны Цайдама, ограду высокого Северно-Тибетского плато. На восток описываемый хребет продолжается (по расспросным сведениям) до гор Урундуши; на западе же упирается в среднее течение реки Шуги, за которой являются новые, также параллельные наружной отраде, хребты. От Бурхан-Будды хребет Шуга отличается тем, что, во-первых, в своей середине и на западной окраине имеет по нескольку снеговых вершин, а во-вторых, будучи расположен на самом плато, развивает на обоих своих склонах менее дикие формы гор. Впрочем, близ гребня хребта Шуга, как уже сказано при первом его описании, громоздятся огромнейшие скалы известняка и эпидозита. Затем весь хребет, подобно Бурхан-Будде, крайне бесплоден. Несмотря на раннюю осень, северный склон гор Шуга был покрыт снегом, который доходил почти до самого перевала. Такого снега мы не видали здесь даже в декабре и январе 1872–1873 годов. В нынешнем же году снег на горах Северно-Тибетского плато выпал рано, что, по приметам цайдамских монголов, предвещало суровую и снежную зиму. К счастью нашему, такое предсказание исполнилось далеко не вполне. При переходе через хребет Шуга я убил молодую яловую корову дикого яка. Мясо оказалось прекрасным и очень жирным, так что мы почти всё забрали с собой. Шкура же, отлично вылинявшая, поступила в коллекцию. Но, чтобы не таскать эту шкуру понапрасну, мы закопали ее вместе со шкурой убитого накануне хулана в каменную осыпь на берегу реки Шуги, рассчитывая взять спрятанную кладь при обратном следовании из Тибета. Однако предположение это не сбылось, так как мы вышли впоследствии в Цайдам более западным путем. Шкуры же обоих зверей, как следует препарированные, до сих пор, вероятно, покоятся на том месте, где мы их положили. Хорошие пастбища по долине среднего течения реки Шуги привлекают сюда массу травоядных зверей. По нашему пути вдоль реки беспрестанно встречались хуланы, яки и антилопы. С удивлением и любопытством смотрели доверчивые животные на караван, почти не пугаясь его. Табуны хуланов отходили только немного в сторону и, повернувшись всей кучей, пропускали нас мимо себя, а иногда даже некоторое время следовали сзади верблюдов. Антилопы оронго и ада спокойно паслись и резвились по сторонам или перебегали дорогу перед нашими верховыми лошадьми; лежавшие же после покормки дикие яки даже не трудились вставать, если караван проходил мимо них на расстоянии в четверть версты. Казалось, что мы попали в первобытный рай, где человек и животные еще не знали зла и греха… Лишь только вырастет на них трава, тотчас являются стада травоядных зверей, которые живут здесь до тех пор, пока съедят весь корм; затем отправляются на другое пастбище и, таким образом, кочуя с места на место, прокармливаются круглый год. В окрайних горах долины левого берега реки Шуги звери водятся также в большом числе, в особенности куку-яманы, нередки и аркары; из птиц изобильны улары. На правом берегу той же реки хребет Шуга в этой своей части еще более бесплоден; тем не менее, по словам цайдамцев, здесь, как и во всем названном хребте, да, вероятно, и в других ему соседних, встречаются, хотя изредка, маралы, которые, быть может, заходят сюда из лесистых гор на верховьях Желтой реки. Мирная картина животной жизни, встреченная нами в долине реки Шуги, нарушилась вскоре по нашем туда прибытии. Сделав двойной переход вниз по реке, мы выбрали удобное место и остались здесь дневать с исключительной целью добыть шкур для коллекций; излишняя бойня, ради одной охотничьей потехи, не дозволялась. Да притом, откровенно говоря, при подобном обилии и непугливости диких животных охота за ними теряет свой интерес и очень скоро надоедает даже страстному охотнику. Я сам испытал это в Северном Тибете. Здесь только сначала заришься на зверей, а потом, убивши десяток-другой, делаешься почти совершенно равнодушным, в особенности к хуланам и антилопам; дикие яки еще прельщают отчасти тем, что зверь этот иногда бросается на охотника, следовательно, здесь является интерес борьбы. Но охота за более редкими животными, как, например, аркарами и медведями, по-прежнему сохраняет всю свою заманчивость. В продолжение не более как трех часов, посвященных охоте утром нашей дневки, мы вчетвером убили 15 зверей, а именно: 4 оронго, 3 хулана и 8 куку-яманов. Последних всех до одного пришлось убить мне, притом в продолжение нескольких минут и не сходя с одного и того же места. Случай этот был один из самых удачных во всей моей долголетней и многоразличной охотничьей практике. В ночь на 26 сентября, то есть накануне нашей дневки в долине среднего течения реки Шуги, выпал небольшой снег, совершенно, впрочем, покрывший землю белой пеленой. Подобное обстоятельство явилось бы весьма важной подмогой при охоте в наших странах, так как «по пороше» удобно выследить зверя; но в Тибете, где все иначе, чем у нас, выпавший снег служил большой помехой, именно потому, что при ясном солнце блестел нестерпимо. Выслеживать же зверей здесь нет никакой надобности, так как обыкновенно с самого бивуака видишь целые стада желаемой добычи. Неприветливо встретило нас могучее нагорье! Как теперь, помню я пронизывающую до костей бурю с запада и грозные снеговые тучи, низко висевшие над обширным горизонтом, расстилавшимся с перевала Чюм-чюм; как теперь вижу плаксивую физиономию нашего проводника, бормотавшего, стоя рядом со мною, молитвы и сулившего нам всякие беды. Кто знает, думалось мне тогда, что ожидает нас впереди: лавровый ли венок успеха или гибель в борьбе с дикою природою и враждебными людьми… Мрачные предзнаменования не замедлили явиться. После небольшого перехода от перевала Чюм-чюм проводник наш объяснил, что дальше он плохо знает дорогу, так как ходил по ней 15 лет тому назад. «Худо впереди будет, все мы погибнем, лучше теперь назад вернуться», — не переставал твердить монгол, конечно получивший при отправлении с нами различные внушения от князя Дзун-засака. Но так как тот же монгол многократно уверял нас до сих пор, что отлично знает путь в Лхасу, то, подозревая обман, я приказал наказать проводника. Кроме того, к нему приставлен был караул для предупреждения возможного бегства и вновь подтверждено, что если он вздумает умышленно завести нас куда-нибудь, то будет расстрелян. От страха монгол совсем потерял голову, да притом, кажется, и действительно не знал местности, так что следующий, правда небольшой, переход мы сделали наугад и вышли на какую-то речку, которая, по соображениям, должна была впадать в Напчитай-улан-мурень (Чумар), приток Мур-усу. Следуя вниз по незнакомой речке, мы встретили следы прошлогодней ночевки каравана на верблюдах. Последнее обстоятельство несомненно указывало, что то была партия богомольцев, так как торговые караваны ходят через Северный Тибет только на вьючных яках. Богомольцы, конечно, шли в Лхасу или возвращались оттуда; следовательно, мы не сбились с настоящего пути. Но тут пришла новая беда. Снег, падавший каждый день с последних чисел сентября, но в малом количестве и обыкновенно тотчас растаивавший на солнце, в ночь на 3 октября выпал на треть фута, а на следующий день подбавил вдвое более; притом мороз стал в -9 °C. Наши караванные животные почти совсем не могли отыскать себе корма, так что голодные верблюды съели друг на друге несколько вьючных седел, набитых соломою. Лошадям же дано было по две пригоршни ячменя, который необходимо было беречь, как драгоценность. Весь аргал покрыло снегом, так что трудно было его отыскать, да притом, отсыревши, он горел крайне плохо. Приходилось сидеть или в дыму, или в холодной юрте без огня. С великим трудом сварили чай и мясо для еды. Идти вперед нечего было думать, в особенности с нашим проводником, так что целых двое суток мы провели на одном месте в ожидании лучшей погоды. На третий день немного разъяснило, но лишь только мы двинулись вперед, как снова поднялась метель — и мы принуждены были остановиться, сделав 8 верст от прежнего своего бивуака. По счастию, новое место оказалось обильнее травою, так что мы, по крайней мере, перестали сильно тревожиться за участь своих караванных животных. Тем не менее положение наше становилось весьма серьезным. Выпавший снег не таял, а ночной мороз вдруг хватил на -23 °C. Трудно было надеяться, что все это скоро кончится; наоборот, следовало ожидать еще худшего в будущем, тем более что ежедневно мимо нашего стойбища проходили большие стада зверей, в особенности яков, которые направлялись на юго-восток, в более низкую и теплую долину Мур-усу. «Звери предчувствуют тяжелую зиму и уходят отсюда», — говорил наш проводник. «Худо нам будет, погибнем мы», — твердил он, вместо того чтобы посоветовать что-либо в данном случае. Впрочем, он по-прежнему постоянно давал один совет — возвратиться в Цайдам, но об этом я не хотел и слышать. «Что будет, то будет, а мы пойдем далее», — говорил я спутникам, и, к величайшей их чести, все, как один человек, рвались вперед. С такими товарищами можно было сделать многое! Совсем иное изображал из себя наш монгол-проводник. От страха за свою будущую участь и от холода он сделался чуть живым — целый день не выходил из палатки, не переставая бормотать молитвы, охал и ныл. Немудрено, что подобные люди десятками гибнут в караванах богомольцев, следующих через Северный Тибет в Лхасу. Еще двое суток провели мы в невольной стоянке на одном и том же месте, ожидая лучшей погоды; но морозы не прекращались и снег не таял. Между тем наши верблюды и лошади стали видимо худеть от бескормицы. Нужно было двигаться вперед, хотя наугад, так как теперь невозможно было рассчитывать на занесенные снегом старые пастбища караванов и на кое-какие другие признаки истинного пути. Сначала, соблазняясь примером зверей, продолжавших по-прежнему идти к юго-востоку, я хотел направиться туда же, выйти на устье реки Напчитай-улан-мурень; но так как этим окружным путем пришлось бы сделать лишнюю сотню верст и, быть может, ничего не выиграть относительно удобства движения, то мы направились по-прежнему на юго-запад, к горам Куку-шили, которые длинным белым валом виднелись на горизонте впереди нас. День был ясный, и снег блестел нестерпимо. От этого блеска сразу заболели глаза не только у всех нас, но даже у верблюдов и нескольких баранов, которых мы гнали с собою из Цайдама. Один из этих баранов вскоре совершенно ослеп, так что мы принуждены были его зарезать без нужды в мясе. Воспаленные глаза верблюдов пришлось промывать крепким настоем чая и спринцевать свинцовою примочкою. Те же лекарства служили и для нас. Синие очки, которые я надел, мало помогали, так как отраженный снегом свет попадал в глаза с боков; необходимы были очки с боковыми сетками, но их не имелось. Казаки вместо очков завязали свои глаза синими тряпками, а монгол прядью волос из черного хвоста дикого яка. Последний способ, употребляемый монголами и тангутами, весьма практичен, хотя, конечно, необходима привычка к подобной волосяной повязке. Небольшими переходами в три дня добрались мы до гор Куку-шили. В равнине Памчитай-улан-мурень, по которой теперь переходили, лежал везде снег глубиною в четверть или треть фута; на горах же, даже небольших, этот снег был вдвое глубже. Погода стояла ясная, по ночам морозы переходили за -20 °C; но днем, когда стихал ветер, солнце грело довольно сильно, так что во время движения с караваном переду тела, обращенному к югу, нередко было жарко, тогда как спине в это же время чувствовался холод. От действия солнечных лучей кое-где начали показываться проталины. Были, кроме того, и другие утешительные предзнаменовать что вдруг выпавший снег и наступившие холода составляли явление исключительное и ненормальное для этих стран в столь раннюю еще пору года. Так, на одной из проталин мы поймали с десяток маленьких ящериц; медведи, несмотря на холод, не ложились в зимнюю спячку; наконец, встречались еще и пролетные птицы: турпаны, горные гуси, даже песочники и горихвостки. Бедствовали они так же, как и мы. Несомненно, в это время в Северном Тибете погибло много пролетных пернатых. Но донимали нас не столько холода, сколько трудность непривычным верблюдам добывать себе корм из-под снега, хотя и мелкого; затем невыносимый блеск этого самого снега, все сильнее портивший наши глаза; наконец, неимение для топлива хорошего, сухого аргала. Последний с каждым днем более сырел, так что нужны были долгие и необычайные усилия для разведения огня, в особенности при разреженном и, следовательно, бедном кислородом воздухе этой высоты. Часа по два обыкновенно возились мы с кипячением воды на чай, а для сварения мяса к обеду требовалось чуть не полдня времени. Для того же, чтобы хотя немного посидеть вечером без сильного дыма, но при огне в юрте, мы собирали сухие стволики реамюрии, более похожие на ломаные баранки, чем на материал для топлива, и этими «дровами» согревали и освещали себя в течение какого-нибудь получаса. Из всех зверей и птиц драгоценною для нас добычею был новый вид медведя, которого можно назвать «медведь-пищухоед». Впрочем, для описываемого зверя годится название и «медведь заоблачный», так как он обитает на плоскогорьях не ниже 14 тысяч футов абсолютной высоты. По величине новооткрытый медведь — с нашего обыкновенного; отличается от него главным образом качеством меха и цветорасположением. У самца задняя половина туловища темно-бурая, с чалого цвета налетом, более резким на боках. Передние пахи рыжеватые, холка почти черная. Грудь рыжевато-белая, от нее через плечи на загривок, наполовину обхватывая с передней стороны холку, проходит широкая белая полоса. Голова светло-рыжая, морда еще светлее, подбородок бурый, уши темно-бурые. Верхняя часть и бока шеи почти одноцветны с боками-туловища, горло одноцветно с грудью. Ноги почти черные, когти белые. Окраска медведицы гораздо светлее, так как концы волос на ее туловище имеют более длинные почти белые концы. Шерсть у самца, а еще более у самки мягкая и густая, длиною до 4 дюймов; мех вообще превосходный. Общая длина добытого самца 6 футов 5 дюймов, высота у загривка 3 фута 7 дюймов; медведица имеет 5 футов 6 дюймов длины и почти 3 фута высоты. Описываемый медведь обитает на всем пройденном нами плоскогорье Северного Тибета и, вероятно, распространяется отсюда далеко по тому же плоскогорью к западу. Быть может, вид этот живет также в Нань-шане и на верховьях Желтой реки. В Северном Тибете, где местность совершенно безлесна, новооткрытый медведь избирает своим местопребыванием горные хребты, то дикие и труднодоступные, как, например, Бурхан-Будда, Шуга, и др., то более мягкие и невысокие, каковы многие горные группы, расположенные на самом плоскогорье. В особенности много медведей за Тан-ла, где, как сообщали нам туземцы, летом звери эти иногда ходят по десятку экземпляров вместе, а в зимнюю спячку залегают целыми обществами… Обыденную пищу описываемого медведя составляют некоторые альпийские травы, вероятно иногда и звери, которых удается захватить врасплох, но всего более пищухи; последних мишка выкапывает из нор. Любопытно, что при подобных копаниях медведя нередко сопровождают кярсы, которые поживляются от трудов неповоротливого зверя, и ранее его успевают хватать выскакивающих из нор пищух. Подобную картину мы сами видели в горах на верховьях реки Уян-хар-зы. Медведь весьма усердно раскапывал на скате горы пищуховы норы, а четыре кярсы хватали зверьков, выбегавших наружу. Медведь видел это, сердился, даже бросался на вертлявых кярс, но не мог отвязаться от их назойливости; по мере того как зверь переходил на другое место, кярсы следовали за ним. Медведи, живущие в местностях Северного Тибета, ближних к Цайдаму, спускаются в августе на тамошние солончаковые равнины и проводят здесь два осенних месяца, питаясь ягодами хармыка. Интересно, каким образом медведи проведали про эти ягоды и как аккуратно знают время их созревания! К зиме новооткрытый медведь, подобно нашему, сильно жиреет; в спячку ложится в начале ноября; встает в феврале. Логовищем выбирает пещеры или навесы под скалами, обыкновенно обращенные к югу. Если грунт не слишком твердый, то выкапывает для себя небольшое углубление, в которое настилает корешков травы. Спит не крепко и в тихие ясные дни вылезает погреться на солнце. В горах Куку-шили нас ожидали еще большие, чем до сих пор, невзгоды. Забрались мы в окраину этих гор, но не знали, где их переваливать. Сплошной снег покрывал северный склон хребта и маскировал всякие приметы (следы тропинок, верблюжий помет, прежние ночевки караванов), по которым можно было бы хотя сколько-нибудь ориентироваться. Проводник послан был на поиски перевала, но, как оказалось впоследствии, повел нас наугад трудным ущельем, по которому верблюды едва-едва взобрались на гребень Куку-шили. Здесь, к великому огорчению, мы увидели впереди себя лишь неширокую болотисто-кочковатую долину, а за нею опять сплошные горы. Серьезно допрошенный вожак объяснил, божившись всеми богами, что с пути мы не сбились, что он узнал теперь местность и что нам нужно будет только немного пройти встреченною долиною для окончательного выхода из гор. Сомнительными казались подобные рассказы, но поневоле им нужно было хотя отчасти верить. Назавтра мы пошли, по указанию того же проводника, вдоль упомянутой долины, где пришлось следовать то по кочковатым болотам, то для избежания их беспрестанно подниматься и спускаться по боковым горным скатам. Верблюды и лошади спотыкались, падали и черепашьим шагом ползли 14 верст по этой мучительной для них местности. Затем долина вновь замкнулась горами. Монгол же стал уверять, что он «немного» ошибся и что необходимо вернуться ко вчерашнему стойбищу, а оттуда поискать выхода из гор в другом месте. Тогда я решил окончательно прогнать никуда не годного вожака, который своими обманами уже немало наделал нам хлопот. Монголу дано было немного продовольствия и приказано убираться куда знает. Сами же мы решили идти вперед, разъездами отыскивая путь. Правда, подобное решение представляло в перспективе много риска и трудов, но иного исхода при данных обстоятельствах не было. Все равно — не знающий пути вожак нас только бы обманывал и еще бог знает куда завел, затем при встрече с тибетцами несомненно оклеветал бы. Теперь же, уповая лишь на самих себя, мы поневоле должны были осторожно ориентироваться в пути и если могли ошибаться, то, по крайней мере, не умышленно. * * * Прогнав от себя монгола, мы остались без проводника в пустыне Северного Тибета. На сотни верст вокруг нас расстилались необитаемые людьми местности — нечего, следовательно, было и думать о том, чтобы добыть нового проводника. Пришлось опять прибегнуть к разъездам как к единственному средству, которым можно было кое-что узнать про путь впереди и избавиться от напрасных хождений со всем караванам по неудобным местам. Размыслив хорошенько, я решил прежде всего идти прямо на юг, чтобы попасть на Мур-усу, вверх по которой, как то было узнано еще в 1873 году, направляется в Лхасу караванная дорога монгольских богомольцев. По этой дороге мы рассчитывали, ориентируясь кой-какими приметами, более или менее правильно держать свой дальнейший путь. Но прежде всего необходимо было выбраться из гор Куку-шили, в которые завел нас прогнанный вожак. К общей радости, беда эта разрешилась скоро и удачно. На следующий же день мы угадали направиться одним из поперечных ущелий хребта и без всякого труда вышли в его южную окраину. Здесь перед нами раскинулась широкая равнина, за которою стояли новые горы. Как оказалось впоследствии, то был хребет Думбуре. Через него должен был лежать наш дальнейший путь, направление которого теперь нужно было угадать; поэтому двое казаков посланы были в разъезд на один переход вперед. Сами же мы остались дневать, во-первых, для того, чтобы дождаться результатов разъезда, во-вторых, чтобы познакомиться с характером южного склона гор Куку-шили и, наконец, чтобы просушить звериные шкуры, собранные за последнее время для коллекции. Погода тому благоприятствовала. После сильных холодов и снега, выпавшего в первой трети октября, теперь стало вновь довольно тепло. Снег на равнинах и южных склонах гор почти весь стаял, но северные горные склоны по-прежнему были покрыты снежною пеленою. Вернувшиеся из разъезда казаки объяснили, что они ездили верст за двадцать вперед и что везде местность удобна для движения каравана. С большим вероятием можно было рассчитывать на таковой же характер равнины и по всему ее поперечнику; поэтому мы решили идти прямо к горам Думбуре и там уже поискать перевала через этот хребет. Переход совершен был в два дня совершенно благополучно. Небольшая задержка случилась только на речке Хапчик-улан-мурень, на которой лед еще не держал верблюдов. Тогда казаки и солдаты прорубили и проломали, стоя выше колена в воде, поперечную канаву, по которой провели вброд всех вьючных животных. Переход через Думбуре совершился не так удобно, как выход из Куку-шили. Из двух разъездов, посланных мною для осмотра местности, один привез известие, что по пути, им обследованному, пройти с караваном вовсе нельзя; другой же разъезд отыскал переход через горы, но переход трудный. Кроме перевала через главную ось хребта, пришлось еще дважды переходить боковые его гряды и все остальное пространство двигаться по замерзшим, притом большею частью покрытым снегом кочковатым болотам. Наши животные и мы сами очень устали. Но еще сильнее мы были огорчены, когда с последнего перевала увидели впереди себя вместо ожидаемой долины Мур-усу новую поперечную цепь гор. Никто из нас, конечно, не знал, какие это горы и каков будет через них переход. Опять посланы были три разъезда; в один из них отправился я сам, чтобы лично удостовериться в характере местности. Ездили мы до поздней ночи и отыскали довольно порядочную реку, как оказалось впоследствии, Думбуре-гол, которая направлялась прямо к югу — следовательно, вполне по нашему пути. Назавтра мы передвинулись на эту речку, и новые разъезды, отсюда посланные, привезли наконец радостную весть, что за горами впереди нас течет река Мур-усу и что самый переход поперек гор ущельем Думбуре-гол а весьма удобен. На следующий день рано утром мы двинулись в путь и вскоре очутились в долине желанной Мур-усу. Река Мур-усу, берегов которой достиг теперь наш караван, составляет, как известно, верховья знаменитого Янцзы-цзяня, или Голубой реки, орошающей и оплодотворяющей своим средним и нижним течением лучшую половину собственно Китая. Ее истоки лежат на северном склоне гор Тан-ла, в 100 верстах западнее перевала через тот же хребет караванного пути монгольских богомольцев. По собранным сведениям, Мур-усу образуется на Тан-ла из многих ключей и небольших речек, текущих, вероятно, от вечных снегов. По этим пастбищам бродят многочисленные звери, оронго, ада, хуланы и яки. Последние встречались нам нередко стадами, в которые скучивались десятки, иногда сотни молодых самцов и самок с телятами. Старые же самцы бродили в одиночку или по нескольку штук вместе. Вот за этими-то старыми яками, иногда после раны бросающимися на стрелка, мы и охотились с постоянным увлечением. Интерес борьбы и до известной степени опасность невольно разжигали охотничью страсть и манили прибавить еще несколько сильных ощущений к тем многоразличным впечатлениям, которыми так богата жизнь каждого путешественника вообще, а странствователя по пустыням Центральной Азии в особенности. Помимо охот в одиночку, с похода, практиковавшихся на дневках или по приходе на место бивуака, во время самого пути с караваном мы частенько охотились за яками обыкновенно с помощью наших собак, тех самых, которые отправились с нами из Зайсана и до сих пор путешествовали благополучно. Несмотря на свою непородистость, собаки эти отлично напрактиковались для охоты за зверями. Тонкость понимания дела у наших псов доходила даже до того, что они умели различать по звуку выстрел дробового ружья по птице и винтовки по зверю. В первом случае собаки, всегда следовавшие в хвосте каравана, настораживали уши и спокойно шли далее. Но лишь только раздавался отрывистый, словно щелкнувший орех, выстрел берданки или начиналась учащенная пальба из тех же берданок, псы в одно мгновение выносились вперед и во весь дух пускались за убегавшими зверями, из которых нередко ловили раненых, в особенности антилоп. Хуланов преследовать далеко не любили, так как по опыту знали, что зверь этот весьма вынослив на рану и если только не убит наповал, то уходит далеко. Зато, когда встречались старые самцы яки, собаки усердствовали, сколько было сил и уменья. Наши верблюды, истомленные огромною высотою, холодами, иногда бескормицею, начали сильно портиться; четверо из них уже издохли или так устали, что были брошены на произвол судьбы. Из пяти верховых лошадей одна также издохла; остальные едва волокли ноги. Решено было оставить четыре вьюка со звериными шкурами, собранными на пути от Цайдама. Шкуры эти, упакованные в мешки, спрятаны теперь были в одной из пещер гор Цаган-обо и благополучно пролежали там до нашего возвращения. Трудности пути начали отзываться и на всех нас. Не говоря уже про обыденные явления огромных высот: слабосилие, головокружение, одышку, иногда сердцебиение и общую усталость, то тот, то другой из казаков заболевали, всего чаще простудою или головною болью. По счастью, болезнь сильно не развивалась и обыкновенно проходила после нескольких приемов хины. Один только переводчик Абдул Юсупов, как более других слабосильный, чувствовал себя почти постоянно нездоровым и истреблял изрядное количество лекарств. Грязны все мы были до крайности; на сильных холодах часто невозможно было умыть хотя бы лицо и руки; притом постели наши, состояли из войлоков, насквозь пропитанных соленою пылью. На этих войлоках мы валялись в холодной юрте по 11 часов в сутки — иным способом невозможно было коротать длинные зимние ночи. Днем, когда зажигали в юрте аргал, то она почти всегда была полна дыму, в особенности в облачную погоду или при ветре, хотя бы слабом. Казакам приходилось еще хуже, так как они помещались в летней палатке и не могли достаточно защититься от бурь. На каждом переходе, даже небольшом, все мы сильно уставали, ибо, помимо вьюченья и развьюченья верблюдов, дорогою несли на себе ружья, патронташи и пр., всего чуть не по полпуду клади. Притом на самых переходах часто приходилось идти пешком, так как на холоде, и в особенности при буре, ехать долго шагом на верховой лошади или верблюде невозможно. Наконец, мы не имели возможности хотя бы изредка подкрепить себя рюмкою водки, потому что в наличности имелось всего четыре бутылки коньяку, который берегся на крайний случай. Тибет давал себя чувствовать не только различными невзгодами, но и осязательными результатами негостеприимства своей дикой природы. Помимо изредка валявшихся людских черепов и костей караванных животных, на одном из переходов близ Мур-усу мы встретили труп монгола-богомольца, вероятно пешком пробиравшегося в Лхасу или, быть может, покинутого караваном по случаю болезни. Возле этого трупа, отчасти уже объеденного волками, грифами и воронами, лежали посох, дорожная сума, глиняная чашка и небольшой мешок с чаем. Пройдет немного времени — ветры пустыни заметут песком и пылью остатки умершего, или их статут волки и грифы, и ничего не будет напоминать новым богомольцам о злосчастной судьбе одного из их собратий! На правом берегу верхнего течения Мур-усу местность начинает полого возвышаться к югу и образует здесь обширное плато, быть может одно из самых высоких в Северном Тибете. По гребню этого плато тянется в прямом восточно-западном направлении вечноснеговой хребет, известный под названием Тан-ла. Название это может быть приурочено и ко всему плато, на котором там и сям разбросаны отдельные, иногда вечно-снеговые, группы гор. В промежутках их залегают местности всхолмленные, так что, в общем, плато Тан-ла представляет волнистую поверхность. Подъем здесь как с северной стороны, так и спуск с южной весьма пологи, хотя самый перевал караванного монгольского пути имеет 16 700 футов абсолютной высоты. Как ни невыгодно, по-видимому, плато Тан-ла для жительства человека, тем не менее здесь впервые мы встретили людей от самого Цайдама. То были ёграи, принадлежащие вместе со своими собратьями голыками к тангутской породе. Притом обе эти орды, вероятно, представляют собою часть тех севернотибетских кочевников, которые известны под общим названием «сок-па». Ёграи постоянно кочуют на Тан-ла, передвигаясь, смотря по обилию корма, с востока на запад и наоборот, кочевья же голыков находятся на Голубой реке, много ниже устья Напчитай-улун-мурени. Голыков мы не видали вовсе; но ёграев встретили при подъеме на Тан-ла, а затем даже воевали с ними за перевалом через этот хребет. Сколько можно бегло судить по нескольким десяткам виденных нами ёграев, эти последние почти не отличаются от тибетцев, кочующих южнее Тан-ла. Впрочем, между теми и другими, несомненно близко сродными племенами, вероятно, существуют некоторые мелкие отличия, неуловимые для мимолетного наблюдателя, тем более при той обстановке, в которой мы находились. Так, один из виденных нами ёграев несколько разнился по физиономии от своих собратий. Было ли то случайное, индивидуальное уклонение или подобные экземпляры встречаются между описываемым племенем более часто, узнать мы не могли. Ниже будет рассказано о виденных нами кочевых тибетцах, об их наружности, нравственных качествах, семейном быте, одежде, жилище, занятиях и пр. Все это почти целиком относится к ёграям. Длинные, косматые, на плечи падающие черные волосы, плохо растущие на усах и бороде, угловатая физиономия и голова, темно-смуглый цвет кожи, грязная одежда, сабля за поясом, фитильное ружье за плечами, пика в руках и вечный верховой конь — вот что прежде всего бросилось нам в глаза при встрече с ёграями. Живут ёграи, как тибетцы, в черных палатках, сделанных из грубой шерстяной ткани. На стойбищах эти палатки не скучиваются, но обыкновенно располагаются попарно или по нескольку вместе, невдалеке друг от друга. Грабежи караванов, следующих в Лхасу с севера и обратно, в особенности монгольских богомольцев, составляют специальное и весьма выгодное занятие ёграев. Они караулят дорогу и перевал через Тан-ла, так что ни один караван не минует здесь их рук. Разбойники отбирают у путешественников часть денег и вещей, а затем отпускают подобру-поздорову далее. Если же караван многочислен и хорошо охраняется, то ёграи или отказываются от лакомой добычи или сообща с голыками собираются большою массою для нападения. Так, в 1874 году эти разбойники, в числе 800 человек, напали на караван китайского резидента, возвращавшегося из Лхасы в Пекин и везшего с собою, помимо разных вещей, около 30 пудов золота. В охране при резиденте находилось 200 солдат, но ёграи и голыки их разогнали и нескольких убили. Затем забрали золото и более ценные вещи, а в наказание за сопротивление уничтожили носилки резидента, так что этот последний, почти не умевший ездить верхом, много намучился при дальнейшем следовании в Синин через Северный Тибет. Кроме грабежей, ёграи занимаются охотою и скотоводством. Последнее, несмотря на плохие пастбища и ужасный климат, идет у них успешно. Из скота содержатся яки, бараны и в меньшем числе лошади, неимоверно выносливые и весьма привычные лазить по крутым горам. Всех еграев считается до 400 палаток. Если положить средним числом по пять душ обоего пола на каждую из них, то получится общее число мужчин и женщин до двух тысяч. Составляя один аймак, описываемое племя подчиняется начальнику голыков, которому платит ежегодно небольшую подать — по два гина масла и по одной бараньей мерлушке с палатки. Голыки более многочисленны. Всего их три аймака, в которых до 1500 палаток, следовательно, около 7500 душ обоего пола. Живут они, как сказано выше, на Голубой реке, гораздо ниже устья Напчитай? улан-мурени; занимаются скотоводством, охотою и частью добыванием золота, для чего иногда заходят далеко вверх по Мур-усу. Грабежи — такой же промысел, как и у ёграев, только голыки нередко снаряжаются с подобной целью подальше, как, например, в Цайдам. Не отказываются при случае также грабить монгольских богомольцев и тибетских торговцев, следующих с товарами из Лхасы в города Донкыр и Синин или обратно. Эти торговцы даже чаще попадаются голыкам, чем ёграям, так как более ходят прямою дорогою, отворачивающей к востоку от караванного пути у южной подошвы Тан-ла. Как голыки, так и ёграи исповедуют буддизм, но не признают над собою ни далай-ламской, ни китайской власти. Тем не менее нередко посещают Лхасу, куда также ездит и нынешний начальник племен Арчюм-бум. Он возит подарки далай-ламе, дает также взятки и сининским властям. После переправы через Мур-усу тотчас начался наш подъем на Тан-ла, продолжавшийся восемь суток. Шли так медленно потому, что наши животные, и без того уже сильно усталые, чувствовали себя еще хуже на этой огромной высоте. Притом нужно было двигаться по обледенелой большею частью тропинке и местами, при переходах через голый лед, посыпать песок или глину для вьючных верблюдов, иначе они вовсе не могли идти. К этому присоединились бескормица, сильные ночные морозы и встречные ветры, иногда превращавшиеся в бурю. В результате издохли еще 4 верблюда — всего 8 из 34, отправившихся в Тибет. Немало доставалось и лично всем нам. Случалось, например, что мы не могли отыскать на занесенной снегом почве несколько десятков квадратных сажен ровного пространства и принуждены были разбивать свой бивуак на кочках мото-шириков или, в лучшем случае, на выдутых бурями и изрытых пищухами площадках. Затем морозы, бури и прочие невзгоды донимали нас так же, как и прежде, пожалуй даже сугубо. В особенности трудно было делать съемку, ради которой у меня поморозились концы нескольких пальцев. На третий день своего подъема мы встретили небольшую партию ёграев, перекочевывавших с Тан-ла в бесснежную и более обильную кормом долину Мур-усу. Заметив издали наш караван и, вероятно, предполагая, что это монгольские богомольцы, несколько ёграев прискакали к нам и сильно были удивлены, увидев совершенно иных людей, которые притом нисколько их не боялись. Объясниться мы не могли, так как не говорили по-тибетски; ёграи же не понимали по-монгольски. Кончилось тем, что с помощью пантомим кое-как мы расспросили про дорогу, от казаков ёграи получили несколько щепоток табаку, до которого они великие охотники. В следующие дни мы опять встречали ёграев, иногда по нескольку раз в сутки; все они шли на Мур-усу. Эти встречные, вероятно, уже получили извещение о нашем проходе, так как менее нам дивились, наоборот, вели себя довольно нахально, за что, конечно, иногда получали внушения. Однако до серьезных ссор не доходило; мы даже купили у одной партии, ночевавшей вблизи от нас, пять баранов и несколько гинов масла. Одно только казалось нам подозрительным, что приезжавшие ёграи всякий раз просили нас показать наши ружья и при этом горячо о чем-то спорили между собою. Двигаясь ежедневно средним числом верст по пятнадцати, но поднимаясь при этом лишь на две или на три тысячи футов по отвесу, мы разбили наконец на восьмые сутки свой бивуак близ перевала через Тан-ла. Справа и слева от нас стояли громадные горы, поднимавшиеся приблизительно тысячи на две или на три футов над перевалом, следовательно, имевшие от 19 до 20 тысяч футов абсолютной высоты. Обширные ледники, в особенности к западу от нашего бивуака, укрывали собою ущелья и частью северные склоны этих гор, спускаясь по ним почти на горизонталь перевала. До ближайшего из этих ледников расстояние было менее версты, но сильная буря и наша усталость не давали возможности сходить туда и сделать барометрическое определение. Тощая трава, прозябающая на северном склоне Тан-ла, всего более тибетская осока, поднялась на самый перевал, но южные склоны гор здесь оголены и покрыты мелкими россыпями глинистого сланца; скал вовсе не имелось. Самый перевал весьма пологий, едва заметный. Здесь стоит буддийское «обо», изукрашенное небольшими тряпочками, исписанными молитвами и повешенными на протянутых нитках, прикрепленных к воткнутым в землю жердям; в кучах же камней, лежащих внизу, валяются головы диких и домашних яков. Как обыкновенно, в подобных местах каждый проезжий буддист кладет свое приношение, всего чаще камень или кость; если же ни того, ни другого в запасе нет, то бросает на «обо» хотя бы прядь волос со своего коня или верблюда. Мы положили на «обо» Тан-ла пустую бутылку, но ее не оказалось там при обратном нашем следовании. Перевал, как уже было сказано ранее, имеет по барометрическому определению 16 700 футов абсолютной высоты; вечного снега здесь нет. Сначала версты на четыре раскидывается равнина, покрытая мото-шириком, а затем начинается также весьма пологий спуск на южную сторону описываемого плато. На перевале мы сделали залп из берданок и трижды прокричали «ура». Звуки эти впервые разбудили здесь эхо пустынных гор. Действительно, нам можно было радоваться своему успеху. Семь с лишком месяцев минуло с тех пор, как мы вышли из Зай-сана, и за все это время не имели сряду нескольких отрадных дней. Против нас постоянно были то безводная пустыня с ее невыносимыми жарами, то гигантские горы, то морозы и бури, то, наконец, вражда людская. Мы удачно побороли все это. Нам не давали проводников — мы шли без них, наугад, разъездами отыскивая путь, и почти не сделали шага лишнего благодаря удивительному счастью. Последнее было нашим постоянным спутником, как и в прежние мои путешествия. Счастье дало нам возможность случайно встретить вожаков-монголов в Нань-шане и выбраться оттуда в Цайдам; счастье послало нам в том же Нань-шане «Ключ благодатный», где так хорошо отдохнули наши верблюды, иначе не прошедшие бы через Тибет; счастье провело нас от Куку-шили за Тан-ла; счастье нередко помогало и в других, более мелочных случаях нашей страннической жизни… На Сан-чю мы встретили впервые кочевья тибетцев, черные палатки которых виднелись врассыпную там и сям по долине; между ними паслись многочисленные стада яков и баранов. Впоследствии оказалось, что здешние тибетцы, равно как и их собратья, кочующие далеко вниз по реке Тан-чю и на юг до границы далай-ламских владений, подведомственны не Тибету, а сининским, следовательно китайским, властям. На втором переходе от Сан-чю нас встретили трое монголов, из которых один, по имени Дадай, оказался старинным знакомцем из Цайдама; двое же других были ламы из хошуна Карчин. Как Дадай, так и один из карчинских лам отлично говорили по-тибетски, чему мы несказанно обрадовались, ибо до сих пор шли без языка и объяснялись с местными жителями пантомимами. Однако встречные монголы привезли нам нерадостные вести. Они сообщали, что тибетцы решили не пускать нас к себе, так как еще задолго до нашего прибытия разнесся слух, что мы идем с целью похитить далай-ламу. Этому слуху все охотно поверили, и возбуждение народа в Лхасе было крайнее. По словам монголов, стар и мал в столице далай-ламы кричали: «Русские идут сюда затем, чтобы уничтожить нашу веру; мы их ни за что не пустим; пусть они сначала перебьют всех нас, а затем войдут в наш город». Для того же, чтобы подальше удержать непрошеных гостей, все нынешнее лето были выставлены тибетские пикеты от ближайшей к границе деревни Напчу до перевала Тан-ла; к зиме эти пикеты были сняты, так как в Лхасе думали, что мы отложили свое путешествие. Теперь же ввиду нашего неожиданного появления, о чем дано было знать с первых тибетских стойбищ на Сан-чю, наскоро собраны были на границе далай-ламских владений солдаты и милиция, а местным жителям воспрещено под страхом смертной казни продавать нам что-либо и вообще вступать с нами в какие-нибудь сношения. Кроме того, из той же Напчу посланы были к нам двое чиновников с конвоем в 10 солдат узнать подробно, кто мы такие, и сейчас донести об этом в Лхасу. Встреченные нами монголы отправлены были также с этим отрядом в качестве переводчиков, но наши новые знакомцы признали за лучшее ехать вперед и обо всем предупредить нас. В сопровождении монголов, которых, конечно, засыпали вопросами, мы сделали свой переход и уже перед остановкою встретили тибетских чиновников с их конвоем. Эти посланцы держали себя весьма вежливо и вошли в нашу юрту только по приглашению. Здесь прибывшие чиновники обратились к нам с расспросами о том, кто мы такие и зачем идем в Тибет. Я объяснил, что мы все русские и идем в Тибет затем, чтобы посмотреть эту неизвестную для нас страну, узнать, какие живут в ней люди, какие водятся звери и птицы, какая здесь растительность и т. д., — словом, цель наша исключительно научная. На это тибетцы отвечали, что русские еще никогда не были в Лхасе, что сюда с севера приходят только монголы, тангуты да сининские торговцы и что правительство тибетское решило не пускать нас далее. Я показал свой пекинский паспорт и заявил, что самовольно мы никогда не пошли бы в Тибет, если бы не имели на то дозволения китайского государя, что, следовательно, не пускать нас далее не имеют никакого права и что мы ни за что не вернемся без окончательного разъяснения этого дела. Тогда чиновники, вероятно заранее получившие приказание, как поступать в случае нашего упорства, просили нас обождать на этом месте до получения ответа из Лхасы, куда тотчас же будет послан нарочный с изложением обстоятельств дела. Ответ, как нас уверяли, мог получиться через 12 дней. На подобную комбинацию, как наиболее в данном случае подходящую, я согласился. Тогда тибетцы записали наши фамилии и число казаков, а также откуда выдан нам паспорт, и поспешно уехали в Напчу. Переводчики же монголы еще на некоторое время остались с нами. Через день после отъезда тибетских чиновников и монголов-переводчиков к нам прибыло пятеро тибетских солдат из Напчу с предложением перенести нашу стоянку на другое, более удобное место. Мы охотно согласились на это и, продвинувшись 5 верст дорогою, ведущею в Напчу, свернули вправо версты на две — на ключевой ручей Ниер-чунгу, вытекающий из подошвы горы Бумза. Невольная остановка эта отчасти была нам кстати и, во всяком случае, неизбежна. Как мы, так и все наши животные сильно устали, в особенности после того, как в продолжение 13 суток, от самой Мур-усу, шли без дневок. Двое казаков простудились, а один из них, именно Телешов, даже потерял голос, так что почти не мог говорить более месяца. Отдых, следовательно, для всех нас был необходим. Затем, даже при решении идти далее, нам крайне трудно было бы это исполнять, так как от деревни Напчу до Лхасы дорога для верблюдов весьма затруднительна; с такою же громоздкою кладью, какова была наша, совершенно невозможна. В Напчу караваны богомольцев оставляют своих верблюдов и следуют далее на яках, которых нанимают у местных жителей. Для нас подобных наемщиков, вероятно, не нашлось бы вовсе. Наконец, в-третьих, совершенно бесцельно было бы ломить вперед, наперекор фанатизму целого народа. Положим, если бы достать вьючных яков или, в крайнем случае, бросив часть клади, взять наших усталых верблюдов, то можно было продвинуться еще немного вперед, но какую цель мог иметь подобный поход? Все мы должны бы были держаться в куче, постоянно сторожить и, быть может, не один раз пускать в дело свои берданки. Научные исследования при подобных условиях были бы невозможны. Притом мы, конечно, сильно рисковали бы собою и во всяком случае надолго оставили бы по себе недобрую память. Лучшим исходом при подобных обстоятельствах было остановиться и ждать ответа из Лхасы. Так мы и сделали. * * * Гора Бумза, близ восточной подошвы которой, на абсолютной высоте 15 500 футов, мы расположили свой бивуак, приобрела неожиданную известность, сделавшись крайним южным пунктом нашего путешествия по Тибету. Сама эта гора почти не выдается перед другими вершинами, рассыпанными на соседнем плато, и отличается лишь столовидною формою. В окрестностях нашей стоянки везде кочевали тибетцы, с которыми мы теперь и познакомились. К сожалению, знакомство было самое поверхностное, так как мы не имели в большей половине своего пребывания между этими тибетцами переводчика, услугами которого могли бы пользоваться. Выходило, что, живя среди малоизвестного населения, мы должны были ограничиться лишь наблюдениями, которые сами бросались в глаза, и сведениями, которые случайно до нас доходили. По своему наружному типу тибетцы, нами виденные, много походят на своих сородичей тангутов. В общем как те, так и другие не похожи ни на монголов, ни на китайцев, но отчасти напоминают наших цыган. Впрочем, если сделать более правильное, хотя и грубое описание физиономии описываемого народа, то следует предложить хорошенько смешать монгола с цыганом и эту смесь разделить пополам — в результате получится как раз тибетец. Более же детальный портрет будет следующий: рост мужчин средний, лишь изредка высокий; грудь впалая; сложение вообще не сильное; цвет кожи темно-смуглый или даже светло-кофейный; череп продолговатый, сжатый с боков, поэтому лицо вытянутое; лоб плоский, переносица вдавлена; нос всего чаще прямой и тонкий; скулы немного выдающиеся; глаза большие черные, не косые и не глубоко посаженные; уши средней величины, не оттопыренные; губы иногда толстые; подбородок выдающийся; передние зубы широкие, редкие, посаженные у многих спереди десен и потому выдающиеся вперед; усы и борода растут плохо, да притом еще обыкновенно выдергиваются. Волосы на голове черные, длинные, сбитые клочковатыми прядями, словно хвосты у яков. Эти волосы никогда не стригутся, не чешутся и в беспорядке падают на плечи; сзади же заплетаются в косу, которой, впрочем, иногда и не бывает. Ламы бреют всю голову. Коса обыкновенно надставляется шелковыми нитками и украшается костяными кольцами, красными кораллами, бирюзою или медными и костяными бляхами. Кроме того, описываемые тибетцы нередко носят, обыкновенно в левом ухе, серебряные, иногда очень большие серьги; на пальцы надевают серебряные перстни… Зимняя одежда тибетцев как у мужчин, так и у женщин состоит из длинной бараньей шубы, покрытой у более зажиточных далембой или красной шерстяной материей. Шуба эта подпоясывается таким образом, что образует на пояснице мешок; правый рукав у мужчин обыкновенно спущен, и рука остается голою, иногда даже в холод. Рубашек и панталон не носят; вместо последних надевают овчинные наколенники. Сапоги шьются из грубой шерстяной материи, украшенной красными и зелеными продольными полосами; голенища до колен, подошвы кожаные, чулков не знают. На голове оба пола носят бараньи или лисьи шапки, иногда же повязки из красной материи; часто, несмотря на мороз, голова остается непокрытой. За поясом, впереди живота, у мужчин всегда надета сабля с весьма плохим клинком, но часто снаружи богато отделанная серебром, бирюзою и крупными красными кораллами; кроме того, за поясом же торчит длинная трубка, а с левого бока висит ножик и мешочек с разными мелочами. За пазуху, или, вернее, в мешок, образуемый подпоясанною шубой, кладутся чашка, кисет с табаком и изредка даже платок, в который сморкаются. У женщин за поясом также висит ножик и мешок с мелочами; иногда здесь привешиваются ключи и связка китайских медных монет. Жилище тибетца, как зимнее, так и летнее, составляет черная палатка, сделанная из грубой, сотканной из волос яка, материи. Форма этой палатки почти квадратная; высота в большой рост человека; площадь внутреннего пространства бывает различна, смотря по величине семьи и зажиточности хозяина. Подпорками внутри служат три деревянных кола, поставленных один посередине, два же других — по бокам крыши, почти плоской. От наружных верхних углов и от середины каждого бока протянуты веревки, прикрепленные к земле также кольями. Вверху, почти посередине крыши, сделано продольное отверстие для света и выхода дыма. На земле под этой щелью, в середине жилья, устроен квадратный глиняный очаг, в котором днем, по крайней мере зимою, постоянно горит аргал; здесь же в плоском железном котле варится чай и еда. Возле очага разостланы для сидения бараньи, иногда волчьи шкуры, на которых, вероятно, и спят ночью. По внутренним бокам описываемой палатки складывается в виде фундамента сухой аргал, покрытый иногда в заднем углу грубою шерстяною материей. На таких подмостках лежит платье, запасы провизии и домашняя утварь. Последняя, впрочем весьма незатейлива и состоит, кроме горшков и чашек, предназначенных отдельно для каждого члена семьи, из небольших деревянных кадок, где держат кислое молоко, а также из глиняных кувшинов или, чаще, из пустых яковых рогов, в которых сохраняется свежее молоко. С наружной стороны почти каждой палатки устраивается из аргала загон для ночевки баранов. Несколько палаток, иногда с десяток и более, чаще же менее, соединяются в одно стойбище. Места таких стойбищ, равно как и продолжительность пребывания на них, сообразуются с временами года и достаточностью корма для скота. Главною пищей описываемых кочевников служит баранье или, реже, яковое мясо, которое они едят довольно часто сырым. Подспорьем к мясной пище служит чай с сушеным творогом, называемым чурою; кроме того, в чай добавляется молоко и масло. Наконец, весьма любимым блюдом служит тарык, то есть вскипяченное и потом скисшееся молоко. Исключительное занятие виденных нами тибетцев составляет скотоводство. Земледельческий район отодвигается далее, в местности, ближайшие к Лхасе и вниз по реке Тан-чю, где верстах в ста ниже устья Сан-чю скучено, как нам сообщали, довольно густое население тех же подведомственных Синицу тибетцев, занимающихся земледелием. Из скота всего более содержатся яки и бараны; в меньшем числе лошади и козлы; обыкновенных коров здесь нет вовсе. Яки, разводимые тибетцами, встречаются также в Северной Монголии и в горах Ала-шаньских, но лишь в Тибете имеют свою настоящую родину. Здесь, на необозримых высоких плоскогорьях, изрезанных горными хребтами, животное это находит все любимые условия своего существования: обилие воды, прохладу в разреженном воздухе и обширные пастбища. Однако последние доставляют лишь скудный корм, главным образом жесткую тибетскую осоку на мото-шириках*; помимо этих болот, если и выдается где-нибудь подобие луга, то трава здесь, мелкая, едва поднимающаяся от земли, до того иссушивается бурями, что пасущиеся яки принуждены бывают не щипать, но лизать эту траву своим грубым языком. *Мото-ширики — кочковатые болота, поросшие жесткой осоковой растительностью. (Примеч. редактора.) Несмотря на подобную пищу, тибетские яки дают такое же превосходное молоко, как и яки, пасущиеся на роскошных альпийских лугах Восточного Нань-шаня. Помимо этого молока, из которого приготовляются отличное масло, тарык и чура, яки доставляют своим хозяевам мясо, кости и грубую шерсть, обстригаемую обыкновенно в феврале; кроме того, животные эти во всем Тибете служат, подобно монгольским верблюдам, для перевозки тяжестей и отчасти для верховой езды. По крутым горам и по самым опасным тропинкам вьючный или верховой як идет уверенною поступью и никогда не оплошает. Даже по льду он ходит и бегает хорошо; там, где очень скользко, катится на своих копытах, словно на коньках. Преобладающий цвет домашнего яка черный, иногда светло-коричневый или пегий; гораздо реже встречаются совершенно белые экземпляры или черные с белыми хвостами. Такие хвосты, как известно, дорого ценятся в Индии и Китае. Нрав описываемого яка дикий, свирепый; охотно они слушаются лишь своих пастухов. В нас же яки всегда узнавали чужих людей и иногда даже бросались к нашему каравану, так что во избежание свалки мы принуждены были стрелять дробью в наиболее злых быков. В караване вьючные яки, у которых обыкновенно продето сквозь нос деревянное кольцо для веревки, заменяющей узду, не привязываются один к другому, подобно верблюдам, но идут свободно, кучею и даже кормятся по пути. На каждое животное кладется вьюк пудов в пять. Но для того чтобы завьючить яка, необходимо уменье туземца, да и то иногда наиболее злые или еще непривычные экземпляры бодают своих вожаков и сбрасывают вьюк. Сравнительно с домашним яком Северной Монголии, тибетский его собрат отличается меньшим обилием или даже отсутствием длинных волос на спине и верхних боках туловища, чем весьма походит на живущего рядом яка дикого, несомненно прародителя домашней породы. Бараны, содержимые тибетцами в не меньшем обилии, чем и яки, отличаются от баранов монгольских измененными рогами и отсутствием курдюка. Рост их большой, нрав дикий, окраска преимущественно белая; голова же черная или, реже, коричневая; нередки и пегие экземпляры; шерсть очень длинная, но грубая. Мясо вкуса незавидного; да и жирны описываемые бараны никогда не бывают, конечно, вследствие плохих пастбищ. Баранье мясо для тибетцев, как и для всех номадов Азии, составляет любимое кушанье; молоко тех же баранов употребляется, как коровье, для еды и на масло; шерсть и шкура доставляют предметы одежды. Наконец, баран в Тибете служит вьючным животным и с кладью в 25 фунтов проходит целые тысячи верст. Вместе с баранами тибетцы держат и коз, но в небольшом сравнительно количестве. Лошади тибетские небольшого роста, с грубыми статями и длинною шерстью, но весьма сильные и выносливые; нрава смирного. Они довольствуются самым скудным кормом; кроме того, взамен зернового хлеба едят сушеный творог (чуру), а иногда даже сырое мясо. Тем и другим туземцы кормят своих коней, когда пастбища станут уже чересчур плохи, а также во время сильных зимних морозов. От твердой травы на мото-шириках зубы здешних лошадей рано стираются. Родившись и выросши на громадной абсолютной высоте, тибетские лошади не чувствуют усталости в здешнем разреженном воздухе и с седоком на спине быстро взбираются даже по крутым горам. К такому лазанью применены и вполне ступковидные, не знающие подков копыта описываемых лошадей. Вообще скотоводство у тибетцев идет очень хорошо, чему трудно даже поверить, зная скудость здешних пастбищ и неблагоприятный климат. Но в Тибете, как и во всех пустынях Центральной Азии, существуют три великих блага для скота: обилие соли в почве, отсутствие летом кусающих насекомых и простор выгонов, по которым животные гуляют круглый год, не зная зимней неволи наших стран. Из обычаев тибетцев узнали также немногое. При визитах здесь меняются друг с другом, взамен наших карточек, так называемыми хадаками — небольшими, в виде платка или, чаще, полотенца, отрезками белой или зеленоватой шелковой материи различного качества, смотря по состоянию и взаимному отношению знакомящихся лиц. Обычай этот, существующий во всем Тибете, проник также к тангутам и частью к монголам, в особенности южным. Кроме того, при встрече и прощанье, в особенности младшего со старшим, первый снимает шапку и наклоняет немного голову, высовывая при этом язык. В знак удивления те же тибетцы дергают себя за щеку. В разговорах с равными, подобно китайцам и монголам, нередко жестикулируют пальцами рук, показывая их лицу, с которым ведется речь: большой из пальцев означает одобрение или вообще хорошее качество; мизинец-наоборот; средние пальцы выражают и среднее качество вещи. Все мужчины, нередко и женщины, курят табак, но водки не пьют. Впрочем, пьянство в Центральной Азии? порок почти неизвестный. Каждый тибетец имеет свой особый горшок и чашку, из которых пьет и ест отдельно от других членов семьи. Принимать пищу пли питье из чужой посуды, в особенности от иностранца, считается осквернением и большим грехом. Чашки обыкновенно носятся за пазухою и, как у монголов, считаются предметом щегольства; поэтому нередко их вытачивают из дорогого дерева и отделывают серебром. Обычай хоронить мертвых состоит в том, что их прямо выбрасывают в поле на съедение волкам, воронам и грифам; но ламы, сколько кажется, закапываются в землю. В самой Лхасе, как нам сообщали и как известно от прежних путешественников, судьба мертвеца решается ламами, которые по гаданию определяют, каким образом должен быть погребен труп: сожжен ли, брошен ли в реку, закопан в землю или отдан на съедение птицам и зверям. В последнем случае мертвеца отвозят в степь и здесь во время чтения молитв режут тело на куски, которые бросают собравшимся грифам. Птицы эти хорошо знакомы с подобною добычею и мигом слетаются на нее, не боясь вовсе людей; кости скелета разламывают и бросают тем же грифам. Память умерших свято почитается. На бивуаке близ горы Бумза нам суждено было провести 18 суток в тревожном ожидании ответа из Лхасы. От этого ответа зависела участь дальнейшего нашего путешествия. Верилось и не верилось насчет получения дозволения посетить столицу далай-ламы, откуда, быть может, мы сходили бы и в другие части Тибета. На случай отказа в пропуске я решил тотчас же идти назад в Цайдам и посвятить предстоящую весну, а если будет возможно, то и лето, исследованию верховьев Желтой реки, где, как известно, не бывали еще европейцы. Теперь же наше положение оказывалось неблагоприятным: во-первых, по неизвестности дальнейшей судьбы нашей, а во-вторых, потому, что мы были заперты и впереди и позади. На Тан-ла, как с большим вероятием можно было предполагать, нас ожидали ёграи, впереди стояли тибетские войска, которых вместе с милицией собрано было в деревне Напчу до 1000 человек. От этого отряда человек двести расположены были авангардом на границе далай-ламских владений. Первые дни невольной нашей остановки посвящены были экскурсиям по окрестностям и писанию различных заметок; казаки тем временем заняты были починкою износившейся одежды и вьючных принадлежностей. Вскоре все это было покончено, и мы не знали, куда деваться от скуки, проводя целые дни и ночи в дымной, холодной юрте. Теперешнее бездействие тяготило, пожалуй, хуже, чем все труды предшествовавшего перехода по Тибету, тем более что и нравственное наше состояние нельзя было назвать удовлетворительным ввиду неизвестности дальнейшей судьбы нашей экспедиции. Выходило, что вместо желанного отдыха мы нашли себе чуть не заточение, которое притом отзывалось и на здоровье всех нас, несмотря на то что даже ночные караулы для казаков были отменены. Возможно было это сделать потому, что местные жители достаточно ознакомились с нашим оружием; притом по ночам светила полная луна, и обе наши зайсанские собаки чутко бодрствовали. Единственным нашим развлечением была охота за ягнятниками и снежными грифами, которые беспрестанно прилетали к нашему бивуаку в надежде поживиться куском бараньего мяса. Никогда не преследуемые в Тибете человеком, наоборот — постоянно получающие от него подачки в виде мертвых тел, эти громадные и осторожные птицы вели себя крайне доверчиво. Грифы были еще несколько осмотрительнее, но ягнятники садились прямо возле нашей кухни, иногда не далее 20 или 30 шагов от занятых варкою пищи казаков. Странно было даже с непривычки видеть, как громадная птица, имеющая около 9 футов в размахе крыльев, пролетала всего на несколько шагов над нашею юртою или над нашими головами и тут же опускалась на землю. Стрелять дробью в такую махину казалось как-то стыдно да, пожалуй, часто и бесполезно; поэтому все ягнятники убивались пулями из берданок. Вскоре мы настреляли десятка два этих птиц, из которых шесть наилучших экземпляров взяты были для коллекции. Снежные грифы, как сказано выше, вели себя осторожнее ягнятников. Они постоянно только парили над нашим бивуаком, а затем усаживались, иногда кучею, на скате горы, шагах в пятистах от нашего стойбища. Тогда все мы, 12 человек, посылали в них залп из берданок, но, к удивлению, большею частию безуспешно. Пробовал я стрелять в лёт этих громадных птиц, но опять-таки мало выходило толку. Правда, пуля почти всегда громко щелкала в маховые перья могучих крыльев, но в самое туловище не попадала, хотя расстояние не превосходило 200 или 300 шагов и гриф, как обыкновенно, летел совершенно плавно. Впрочем, туловище самой птицы сравнительно невелико, немного больше гусиного, и попасть пулею в такую малую, притом движущуюся цель на значительную дистанцию, конечно, очень трудно. Выпустив несколько десятков патронов, я убил в лёт только двух ягнятников и ни одного снежного грифа. Тогда решено было добыть этих птиц посредством отравленного мяса. Посыпав кишки и прочие внутренности зарезанного для еды барана синеродистым калием, мы выложили их на то место, где обыкновенно садились снежные грифы. Последние, конечно, тотчас заметили приманку, но сразу заподозрили что-то недоброе. Долго, пожалуй, часа два или три, кружились терпеливые птицы над соблазнительною едою, садились возле нее на землю, затем опять поднимались, но все-таки не трогали. Тем временем успели стравиться два ягнятника, которых мы тотчас же убрали. Обстоятельство это еще более усилило подозрительность снежных грифов. Их собралось уже штук тридцать или сорок, круживших над местом приманки целою стаею, красиво пестревшею на темно-голубом фоне ясного неба. Наконец вдруг один из грифов, быть может еще неопытный или наиболее жадный, стремглав наискось полетел к приманке, сел возле нее и принялся за кишки. Это было сигналом для остальных птиц, которые все сразу бросились к своему товарищу. Но не успели еще опуститься задние экземпляры, как стая снова поднялась и испуганно полетела прочь. Оказалось, грифы уже успели схватить отравленное мясо, и яд подействовал так быстро, что шестеро из них мгновенно упали мертвыми. За ними тотчас же были посланы казаки, которые и принесли добычу к нашему бивуаку. Тибетцы, кочевавшие в окрестностях нашей стоянки, сначала сильно чуждались нас, так что лишь под угрозою грабежа продавали нам баранов. Но затем, освоившись с нашим здесь пребыванием, притом видя, что мы никому и ничего дурного не делаем, местные кочевники ежедневно стали являться к нам то в качестве зрителей, то приносили продавать масло и чуру или приводили на продажу баранов и лошадей. За все это запрашивали цены непомерные и вообще старались надуть всяческим образом. Вместе с мужчинами иногда являлись и женщины, которых влекло главным образом любопытство. К сожалению, незнание языка чрезвычайно мешало нам. Объяснялись мы большею частию пантомимами или с помощью нескольких монгольских слов, которые понимали некоторые из тибетцев. Типы приходивших к нам как мужчин, так и женщин втихомолку срисовывал В.И. Роборовский, всегда искусно умевший пользоваться для этого удобными минутами. Когда, в свою очередь, нам или, чаще, нашим казакам случалось заходить в палатки соседних тибетцев, то эти последние, видимо, старались поскорее выпроводить непрошеных гостей; ни разу не предлагали чаю или молока, что всегда делается в каждой монгольской юрте; словом, не выказывали гостеприимства — лучшего обычая всех азиатских кочевников. Проход наш без проводника через Северный Тибет, наше скорострельное оружие и уменье стрелять — все это производило на туземцев необычайное впечатление, еще более усиливавшееся теми нелепыми слухами, которые распускала про нас народная молва. Так, везде уверяли, что мы трехглазые, чему поводом служили кокарды наших фуражек; что наши ружья убивают на расстоянии необычайном и стреляют без перерыва сколько угодно раз, но сами мы неуязвимы; что мы знаем все наперед и настолько сильны в волшебстве, что даже наше серебро есть заколдованное железо, которое со временем примет свой настоящий вид. Ради этой последней нелепости тибетцы сначала не хотели продавать нам что-либо и лишь впоследствии разуверились в мнимой опасности, хотя все-таки не вполне. На шестнадцатый день нашего стояния близ горы Бумза, именно 30 ноября, к нам наконец приехали двое чиновников из Лхасы в сопровождении начальника деревни Нап-чу и объявили, что в ту же Напчу прибыл со свитою посланник (гуцав) от правителя Тибета номун-хана, но что этот посланник лично побывать у нас не может, так как сделался нездоров после дороги. Вместе с тем приехавшие объяснили, что, по решению номун-хана и других важных сановников Тибета, нас не велено пускать в Лхасу. Я велел своим переводчикам передать приехавшим чиновникам, что так как не они же уполномочены тибетским номун-ханом явить мне мотивы и решение не пускать далее, то я желаю непременно видеться и переговорить с главным посланцем; затем прошу, чтобы о нашем прибытии тотчас было дано знать китайскому резиденту и от него привезено дозволение или недозволение идти нам в Лхасу, а равно присланы письма и бумаги, которые непременно должны быть получены из Пекина тем же амбанем на наше имя. Наконец, я заявил, что через два-три дня тибетский посланник к нам не приедет, то я сам пойду к нему в Напчу для переговоров. Чиновники обещали исполнить мои желания, но при этом умоляли, чтобы мы не двигались вперед, так как в подобном случае им не избежать сильной кары по возвращении в Лхасу. Действительно, подобное наше движение, вероятно, было для тибетцев крайне нежелательно, так как через день после отъезда первых вестовщиков к нам явился сам посланник со свитою. Немного ранее его приезда невдалеке от нашего стойбища были приготовлены две палатки, в которых прибывшие переоделись и затем пришли к нам. Главный посланец, как еще ранее рекомендовали нам прибывшие чиновники, был один из важных сановников Тибета, быть может, один из четырех калунов, то есть помощников номун-хана. Имя этого сановника было Чжигмед-Чойчжор. Вместе с ним прибыли наместники трех важных кумирен и представители тринадцати аймаков собственно далай-ламских владений. Главный посланник был одет в богатую соболью курму мехом наружу; спутники же его имели платье попроще. После обычного спроса о здоровье и благополучии пути посланник обратился к нам с вопросом: русские ли мы или англичане? Получив утвердительный отсвет на первое, тибетец повел длинную речь о том, что русские никогда еще не были в Лхасе, что северным путем сюда ходят только три народа: монголы, тангуты и китайцы, что мы иной веры, что, наконец, весь тибетский народ, тибетский правитель номун-хан и сам далай-лама не желают пустить нас к себе. На это я отвечал, что хотя мы и разной веры, но бот один для всех людей; что по закону божескому странников, кто бы они ни были, следует радушно принимать, а не прогонять; что мы идем без всяких дурных намерений, собственно посмотреть Тибет и изучить его научно; что, наконец, нас всего 13 человек, следовательно, мы никоим образом не можем быть опасны. На все это получился тот же самый ответ: о разной вере, о трех народах, приходивших с севера, и т. д. При этом как сам посланник, так и вся его свита, сидевшие в нашей юрте, складывали свои руки впереди груди и самым униженным образом умоляли нас пополнить их просьбу — не ходить далее. О каких-либо угрозах не было и помину; наоборот, через наших переводчиков прибывшие тибетцы предлагали оплатить нам все расходы путешествия, если мы только согласимся повернуть назад. Даже не верилось собственным глазам, чтобы представители могущественного далай-ламы могли вести себя столь униженно и так испугаться горсти европейцев. Тем не менее это было фактом, и фактом знаменательным для будущих попыток путешественников проникнуть в Тибет. Хотя мы уже достаточно сроднились с мыслью о возможности возврата, не дойдя до Лхасы, но в окончательную минуту такого решения крайне тяжело мне было сказать последнее слово: оно опять отодвигало заветную цель надолго, быть может навсегда, и завершало неудачею все удачи нашего путешествия. Но идти наперекор фанатизму целого народа для нас было бесцельно и невозможно — следовало покориться необходимости. Оставив в стороне вопрос об уплате издержек как недостойный чести нашей, я объявил тибетскому посланнику, что ввиду всеобщего нежелания тибетцев пустить нас к себе, я соглашаюсь возвратиться; только просил, чтобы посланники выдали мне от себя бумагу с объяснением, почему не пустили в столицу далай-ламы. Тогда тибетцы попросили дать им несколько времени на обсуждение подобного заявления и, выйдя из нашей юрты, уселись невдалеке на землю в кружок, где советовались с четверть часа. Затем опять возвратились к нам, и главный посланник сказал, что требуемой бумаги он дать не может, так как не уполномочен на то ни далай-ламой, ни номун-ханом. Желая на всякий случай иметь подобный документ, я объявил в ответ на отказ тибетцев: завтра утром мы выступаем со своего бивуака; если будет доставлена требуемая бумага, то пойдем назад, если же нет, то двинемся к Лхасе. Опять начался совет между посланцами, и наконец главный из них передал через нашего переводчика, что он и его спутники согласны дать упомянутую бумагу, но для составления ее всем им необходимо вернуться к своему стойбищу, расположенному верстах в десяти от нас, на границе далай-ламских владений. «Там, — добавил посланник, — мы будем вместе редактировать объяснения насчет отказа о пропуске вас в Лхасу, и если за это впоследствии будут рубить нам головы, то пусть уже рубят всем». В ответ я сказал посланнику, что путешествую много лет, но нигде еще не встречал таких дурных и негостеприимных людей, каковы тибетцы; что об этом я напишу и узнает целый свет; что рано или поздно к ним все-таки придут европейцы; что наконец пусть обо всем этом посланник передаст далай-ламе и номун-хану. Ответа на подобное нравоучение не последовало. Видимо, тибетцам всего важнее теперь было выпроводить нас от себя; об остальном же, в особенности о мнении цивилизованного мира, они слишком мало заботились. Утром следующего дня, лишь только начало всходить солнце, тибетские посланцы снова приехали к нам и привезли требуемую бумагу. Началось чтение ее и перевод с тибетского языка на монгольский, а с монгольского, через казака Иринчинова, на русский. По прочтении бумага за печатью посланника была передана мне. Тогда скрепя сердце я объявил, что возвращаюсь назад, и велел снимать наш бивуак. Пока казаки разбирали юрту и вьючили верблюдов, мы показывали тибетцам свое оружие и опять уверяли, что приходили к ним без всяких дурных намерений; наоборот, с самыми дружескими чувствами. Поверили ли посланцы этому или нет, но только под влиянием успеха своей миссии они весьма любезно распрощались с нами. Потом, стоя кучею, долго смотрели вслед нашему каравану, до тех пор пока он не скрылся за ближайшими горами. Конечно, в Лхасе, да и во всем Тибете, возвращение наше будет представлено народу как результат непреодолимого действия дамских заклинаний и всемогущества самого далай-ламы. Итак, нам не удалось дойти до Лхасы: людское невежество и варварство поставило тому непреодолимые преграды! Невыносимо тяжело было мириться с подобною мыслью и именно в то время, когда все трудности далекого пути были счастливо поборены, а вероятность достижения цели превратилась уже в уверенность успеха. Тем более, что это была четвертая с моей стороны попытка пробраться в резиденцию далай-ламы: в 1873 году я должен был по случаю падежа верблюдов и окончательного истощения денежных средств вернуться от верховья Голубой реки; в 1877 году по неимению проводников и вследствие препятствий со стороны Якуб-бека кашгарского вернулся из гор Алтын-таг за Лобнором; в конце того же 1877 года принужден был по болезни возвратиться из Гу-чена в Зайсан; наконец теперь, когда всего дальше удалось проникнуть в глубь Центральной Азии, мы должны были вернуться, не дойдя лишь 250 верст до столицы Тибета. часть 3 Необычайно скучными показались нам, в особенности первые, дни нашего обратного движения в Цайдам. Помимо недостижения Лхасы как главной причины, вызывавшей общее уныние, невесело было подумать и о будущем. Здесь перед нами опять лежали многие сотни верст трудного пути по Северному Тибету, на морозах и бурях глубокой зимы, которая теперь наступила. Наконец, самое снаряжение нашего каравана теперь далеко нельзя было назвать удовлетворительным. Несмотря на все старания, во время стоянки на ключе Ниер-чунгу мы могли купить и променять только 10 лошадей; верблюдов, годных для пути, осталось лишь 26; из них почти половина были слабы, ненадежны. Затем для собственного продовольствия помимо баранов и масла мы добыли только 5 пудов дзамбы и полпуда сквернейшего кирпичного чая, который монголы совершенно верно называли «мото-цай», то есть чай деревянный, так как его распаренные листья вполне походили на листья старого веника. В видах необходимой экономии чай этот, один и тот же, варился по нескольку раз, а дзамба выдавалась по небольшой чашке в день на человека. К довершению огорчений, мы даже не получили писем, присланных в Лхасу через наше посольство из Пекина. Тибетские посланцы категорически отказались от передачи нам этих писем, объясняя, что если они присланы китайскому резиденту, то последний по нашем уходе отошлет всю корреспонденцию обратно в Пекин, что действительно потом и случилось. Здоровье наше, в общем, также нельзя было похвалить, несмотря на долгий отдых, который все мы только что имели. Между тем необходимо было держаться настороже, ради чего по ночам казаки дежурили попарно в три смены, мы же спали не раздеваясь; в караване все ехали, как и прежде, вполне вооруженные. Вместе с нами теперь отправлялись и приятели монголы, оказавшие нам немало услуг, в особенности в последние дни пребывания на ключе Ниер-чунгу. Как говорилось выше, двое из этих монголов были ламы из хошуна Карчин, а третий — цайдамец, по имени Дадай; он приходился племянником тому самому Чутун-дзамбе, который служил нам проводником во время первого путешествия по Северному Тибету в конце 1872 и в начале 1873 года. Подобно своему дяде, Дадай отлично знал путь, так как уже восемь раз ходил из Цайдама в Лхасу проводником караванов — то богомольческих, то торговых. Хотя новый вожак взял с нас красную цену, но зато мы могли пользоваться от него необходимыми расспросами и пройти более 500 верст по новым местностям. Услуги Дадая сказались на первых же порах: с его помощью мы закупили свое скудное продовольствие, а на реке Сан-чю приобрели еще четырех верховых лошадей, которые для вас были крайне необходимы; затем Дадай секретно разведал, что вслед за нами на один переход поедут 30 тибетских солдат, обязанных ежедневно доносить в деревню Напчу, что мы делаем; все же тибетские посланцы будут жить в той же Напчу, пока мы не перевалим за Тан-ла. При перевале через Тан-ла проводник сообщил нам две легенды, трактующие об этой местности. В первой из легенд говорится, что в давние времена на горе, близ перевала, жил злой дух, напускавший всякие беды на проходившие караваны. Умилостивить его невозможно было никакими жертвами. Тогда один из тибетских святых, ехавший из Лхасы в Пекин, поднявшись на Тан-ла, специально занялся искоренением опасного дьявола и так донял его своими молитвами да заклинаниями, что тот обратился в веру буддийскую и сделался добрым бурханом (божком), который теперь покровительствует путникам. С тех пор, уверенно добавил монгол, проходить здесь стало гораздо легче. Вторая легенда гласит, что много лет тому назад, когда еще все буддийские святые пребывали в Тибете, халхаский хан Галдзу-Абуте направился сюда с войском, чтобы похитить далай-ламу и перевезти его на жительство в свои владения. Тибетцы не могли силою остановить монголов, но с помощью своих святых напустили на них каменный град, который побил множество неприятельских воинов; сверх того, часть их истребили дикие яки. Однако Галдзу-Абуте с уцелевшими 16 человеками дошел до Лхасы, завладел одним из важных хубилганов, то есть святых, и с его согласия перевел этого святого на жительство в Ургу. С тех пор там пребывает великий кутухта. Каменный же град, сыпавшийся с неба на монголов, до сих пор еще лежит на северном склоне Тан-ла в верховьях реки Тан-чю. Действительно, там, недалеко влево от нашего пути, верстах в десяти от перевала, на одной из речек, притекающих с западных гор, проводник указал нам большие кучи каменных шариков величиною от обыкновенного до грецкого ореха, Шарики эти оказались обыденными известковыми конкрециями (стяжениями), вымытыми, по-видимому, из лёсса и нанесенными в кучи тою же речкою при большой воде. Пройдохи монгольские ламы набирают с собой целые вьюки этой святости в Халху и, конечно, дома не остаются в убытке. На последнем переходе с Тан-ла нам удалось на дневке в горной группе Джола отлично поохотиться за альпийскими куропатками, или уларами. В Центральной Азии известны три вида этой замечательной птицы, а именно: улар тибетский, свойственный исключительно всему Тибету; улар гималайский, обитающий на Гималае, Тянь-шане, Сауре и, спорадически, в Западном Нань-шане; наконец улар алтайский, живущий в Алтае и Хангае. Образ жизни, голос и привычки всех этих видов почти одинаковы. Везде улар является жителем высоких диких гор и притом самого верхнего, альпийского их пояса. В глубине Центральной Азии я нигде не находил эту птицу ниже 10 тысяч футов абсолютной высоты; иногда же, как, например, на Тан-ла и в других хребтах Северного Тибета, улары поднимаются до 16 тысяч футов над уровнем моря. На подобных высотах зимой и летом господствуют почти постоянные холода и непогода, пища здесь самая скудная, везде дикие скалы или безжизненные россыпи, но улары все-таки не покидают своей родины и не переходят в более низкий горный пояс. Разве зимой, когда выпадает снег, описываемые птицы спускаются из своих заоблачных высот пониже или, чаще, перекочевывают на южные, малоснежные склоны гор. Холода улары не боятся и проводят долгие зимние ночи на морозах в -30 °C. Густое оперение птицы достаточно защищает ее в данном случае; притом к вечеру улар всегда позаботится набить полнехонький зоб корешками или травой, так что переваривающаяся до утра пища также способствует согреванию птицы. Питается улар исключительно растительностью альпийских лугов: корнями трав и их свежими листьями; чеснок и лук составляют любимейшее кушанье, так что в тех горах, где подобной пищи много, мясо улара, вообще весьма вкусное, напоминающее мясо индейки, пропитывается неприятным чесночным запахом. Весной, более или менее ранней, смотря по климату местности, улары разбиваются на пары, и с тех пор до выхода молодых самец усердно кричит, в особенности по утрам. Оплодотворенная самка устраивает гнездо на земле или в расселине скалы. Вылупившиеся цыплята, числом от 5 до 10, держатся с матерью и отцом, которые их очень любят и усердно охраняют. При опасности выводок спасается лётом, или если цыплята еще малы, то они залегают между камнями; старики же в это время стараются отвлечь на себя внимание врага. Затем, когда опасность миновала, выводок скликивается и иногда переходит на другое место. Притаившегося улара, даже взрослого, чрезвычайно трудно заметить, в особенности в каменной россыпи. Поздней осенью несколько выводков соединяются в одно стадо, которое живет дружно до весны и имеет общий ночлег в одном и же месте. С такого ночлега улары поднимаются самым ранним утром, чуть забрезжит заря, и улетают на покормку на целый день, часто довольно далеко. При подъеме с места и во время полета птицы, эти всегда громко кричат. Главными врагами уларов являются орлы, в особенности хищный беркут; филин также, вероятно, истребляет этих птиц. Зато в глубине Центральной Азии они не преследуются человеком; тем не менее улары и здесь достаточно осторожны, за исключением разве Тибета. Охота на уларов вообще весьма заманчива, хотя и сопряжена с большими трудностями по самому характеру местности, в которой обитает описываемая птица. Я всегда предавался этой охоте с увлечением и никогда не упускал удобного к тому случая. Всего лучше идти вдвоем за уларами, предварительно высмотрев и определив место, где находятся эти птицы. Последние, заметив охотника, обыкновенно пускаются бегом в гору; если же человек покажется вверху, то улары не бегут в низ горы, но тотчас же слетают и перемещаются на другую сторону ущелья. Там их встречает товарищ первого охотника и, пользуясь местностью, или подкрадывается к птицам, или, чаще, поджидает их, спрятавшись между камнями, так как севшие внизу улары непременно отправятся пешком в верх горы, иногда далеко. Вообще эта сильная птица отлично бегает по горам и, будучи подстреленной, почти всегда уходит от охотника. Притом улар чрезвычайно вынослив на рану; стрелять его нужно самой крупной дробью из отличного ружья, да и то редко когда убьешь наповал далее 50 шагов. Если улары в большом стаде и притом не напуганы, то охотники вдвоем или втроем могут вдоволь пострелять, подгоняя птиц от одного стрелка к другому. Весной охотиться на уларов можно, подкрадываясь к самцам, которые, сидя на скалах или прогуливаясь по россыпям, кричат, не умолкая, целое утро. Но всего интересней бывает охота за описываемыми птицами, если подкарауливать их на месте ночлега. Правда, приходится, как, например, в Тибете, сидеть нередко на высоте, превосходящей вершину Монблана, на сильном морозе, иногда еще с ветром, зато интерес верной добычи искупает все эти невзгоды. Местом своего ночлега улары выбирают обыкновенно одинокие скалы на высоких, труднодоступных горных вершинах. Под этими скалами, на земле, в защите от ветра, залегают на ночь плотной кучей. Подобные излюбленные уголки служат для ночевок описываемых птиц много лет сряду, судя по обилию помета, которого иногда можно собрать несколько десятков возов. Непуганые улары прилетают на ночлег тотчас на закате солнца; но там, где эти птицы испытали преследование человека, они являются только в поздние сумерки к месту своей ночевки. Тут-то и караулит охотник. Забраться в засадку следует раньше солнечного заката и хорошенько спрятаться; не худо также одеться потеплей. Сидишь, бывало, в такой засадке и с нетерпением смотришь на солнце, которое как-то лениво прячется на западе горизонта. Нижние долины уже в тени, а между тем вершины гор все еще освещены. Наконец солнце заходит, и зимняя багровая заря разливается на месте заката. Нетерпение и охотничья ажитация увеличиваются — прислушиваешься к каждому звуку, к каждому шороху… Вот стадо клушиц уселось ночевать на ближайшей скале; вот сокол-пустельга прилетел туда же; но уларов все еще нет. Наконец раздается вдали знакомый крик желанных птиц, и большое их стадо, обогнув дальние скалы, быстро несется вверх, затем опускается за две — три сотни шагов от места ночлега. Усевшись на землю, улары тотчас же бегут к своему знакомому уютному уголку. Еще несколько мгновений — и все стадо длинною вереницею подбегает к охотнику в меру близкого выстрела. Желанная минута! В темноте сумерек блеснут раз за разом два огонька, и загремит по ущельям эхо двух выстрелов. Улары поражены неожиданностью… однако, не желая расстаться с ночлегом, не улетают, но лишь отбегают в сторону. Тем временем охотник спешит зарядить свое ружье, не показываясь из засадки. Проходит минут пять — десять, и улары, не замечая никого, снова бегут к ночевке, иногда только с противоположной стороны. Теперь уже довольно темно, и птиц издали не видно, слышен лишь голос вожака. С замирающим сердцем всматриваешься в темноту и наконец различаешь близко бегущее стадо. Опять гремят два выстрела, и опять улары убегают прочь; но спустя немного снова возвращаются и снова попадают под выстрелы. Между тем уже совершенно стемнело? верно прицелиться невозможно. Тогда охотник выходит из засадки, собирает добычу и отправляется к своему бивуаку, огонь которого, словно маяк, блестит внизу, в ближайшей долине. Спуск с крутой горы, по каменной россыпи, притом с тяжелой ношей на плечах, весьма труден; часто скользишь, спотыкаешься и падаешь. Но когда вернешься к стойбищу и обогреешься при огне в юрте, тогда позабываешь все перенесенные невзгоды; остается только отрадное воспоминание об оригинальной охоте, испытать которую возможно лишь в далеких пустынях Центральной Азии. Целые дни проводили мы в горах Цаган-обо на охоте за уларами и куку-яманами. Сверх того, мне удалось убить новооткрытого в Тибете медведя. Случилось это таким образом. Охотясь за уларами в ближайших к нашей стоянке скалах, Ф.Л.Эклон случайно вспугнул с зимней лежки медведя, но стрелять его не мог, так как ходил с дробовиком. На следующее утро мы вчетвером (я, Эклон, Коломейцев и Урусов) отправились на поиски за тем же медведем. На прежнем месте его не оказалось. Тогда мы решили рассыпаться по окрестным горам и искать медведя, того или другого, наудачу. Для себя я выбрал лучший район и полез вверх по россыпи. Подъем был чрезвычайно крутой, так что приходилось отдыхать через каждые 10–20 шагов; холодный ветер и мороз довершали трудности. Местами на скудных лужайках кормились улары, как нарочно подпускавшие к себе очень близко, но тетерь на эту мелочь не обращалось внимания — все помыслы устремлены были на отыскание медведя. Однако зверя нигде не оказывалось, несмотря на то что я лазил вовсе встречавшиеся по пути пещерки и прилежно осматривал в бинокль дальние скалы. Так прошло часа два или три, пока наконец я поднялся на самый гребень гор. Здесь выскочило стадо куку-яманов, в которых я и пустил из своего штуцера две пули; одна из них перебила ногу самке. Та сначала было залегла, затем снова вскочила и отлично взобралась на скалы, лежавшие еще выше. Туда же убежало все стадо, а за ним полез и я. Поднявшись опять сотни на две шагов, я начал осматривать новое, открывшееся передо мною ущелье и сразу заметил шагах в пятистах ниже, вправо от себя, лежавшего под скалой зверя, которого вследствие его светлой окраски принял сначала за тибетского волка. Затем в бинокль разглядел, что это был медведь, вылезший со своей зимней лежки в пещере погреться на солнце. Радостно забилось мое сердце при таком открытии. Но вместе с тем явилось и опасение, чтобы зверь не ушел ранее того, как я подойду к нему в меру меткого выстрела. Местность же не позволяла сделать обход; необходимо было спускаться по россыпи на глазах медведя. Так я и сделал. Держа наготове свой штуцер, чтобы стрелять хотя наудачу, если зверь вздумает уходить, я полез книзу по противоположной стороне ущелья. Камни осыпи с шумом катились при каждом моем шаге; но медведь, никем не пуганный и, быть может, никогда еще не видавший человека, продолжал спокойно лежать, изредка только поворачивая голову в мою сторону. Наконец я спустился до того места, откуда мог направиться к зверю незамеченным, пользуясь скалой, стоявшей между мной и медведем. Добравшись до этой скалы, я осторожно выглянул из-за нее и увидел, что медведь лежит на прежнем месте, в расстоянии, однако, еще более 200 шагов, но ближе подкрасться было невозможно; я решил стрелять отсюда. Положив штуцер на выступ скалы и хорошенько прицелившись, я спустил курок. Грянул выстрел, затем другой — и медведь, убитый наповал, успел лишь немного вдвинуться в свою пещеру; между тем я вложил в штуцер новые патроны и послал еще два выстрела. Затем, видя, что зверь не шевелится, направился к нему все по той же россыпи, по которой при всем нетерпении спешно идти было невозможно; наконец я добрался до пещеры, у входа в которую лежал убитый медведь, оказавшийся великолепным экземпляром. Полюбовавшись зверем, я приступил к обдиранию шкуры, но явился Эклон, ходивший невдалеке, и мы вдвоем живо сняли кожу, не забыли также взять сало, которого, впрочем, оказалось немного; затем с тяжелой ношей стали спускаться вниз опять по россыпям, которыми почти сплошь усеян весь верхний пояс здешних гор. При выходе из них встретили возвращавшегося с пустыми руками солдата Урусова, передали ему свою добычу и втроем вернулись к бивуаку, где, конечно, еще долго рассказывались подробности удачной охоты. В южной окраине гор Думбуре мне удалось убить отличного яка, вполне годного для коллекции. Так как дело это было на закате солнца и притом довольно далеко от нашего бивуака, то я оставил зверя на месте до завтра, с тем чтобы ранним утром снять шкуру. Последняя была для нас необходима, ибо до сих пор мы еще не взяли в свою коллекцию ни одного яка — то не хотелось понапрасну таскать подобную тяжесть, то выбирали всё лучшие и лучшие экземпляры. К большому огорчению, и на этот раз мы не попользовались, добычей, так как ночью волки совершенно испортили шкуру. Вообще в Тибете охотнику почти невозможно уберечь свою добычу от пернатых и четвероногих хищников. Не только убитый и оставленный в поле, но даже спрятанный зверь будет живо разыскан и съеден. Тут прежде всего помогают вороны, которые обыкновенно следят за охотником; за ними являются грифы и волки. Притом эти хищники не дают спуску и друг другу: ворон ест мертвого ворона, гриф — мертвого грифа. Во всем Северном Тибете, несмотря на баснословное обилье зверей, лишь случайно, в редкость, можно встретить труп животного или уцелевший скелет. Валяются только во множестве рога антилоп, черепа хуланов да головы или копыта диких яков, которых не могут одолеть ни волчьи, ни медвежьи зубы. В тех же горах Думбуре казак Калмыкии убил отличный экземпляр аркара, или белогрудого аргали. * * * Продолжая по раз принятому хронологическому порядку повествовать о ходе экспедиции, следует прежде всего сказать, что возвращением из Тибета закончился второй период нашего путешествия. Намечавшийся район будущих исследований должен был обнимать местности уж не столь дикие, хотя все-таки весьма малоизвестные и лежащие большей частью вне культурных районов китайского государства. Впрочем, теперь, в третий период путешествия, нам приходилось более, чем до сих пор, сталкиваться с местным населением — китайским и инородческим. Но, как и прежде, главным предметом наших занятий оставались исследования физико-географические и естественно-исторические с уделением этнографическому отделу настолько, насколько возможно то было при исключительности нашего положения и при обширности других научных работ. Двухдневная стоянка возле хырмы Дзун-засак посвящена была просушке и окончательной укладке собранных в Тибете звериных шкур, закупке баранов для продовольствия, найму вьючных верблюдов на дальнейший путь; наконец, получению серебра и вещей, оставленных прошлой осенью на хранение у Камбы-ламы и князей Барун-засака и Дзун-засака. Как серебро, так и вещи наши сохранились в целости, за что Камбы-лама и оба князя получили подарки. При этом Дзун-засак уверял нас, что нынешней зимой, как некогда взиму 1872/73 года, разбойники-оронгыны не грабили в его хошуне из опасения украсть вещи, оставленные русскими. Относительно же проводника, прогнанного нами из гор Куку-шили и возвратившегося в Цайдам, князь говорил, что он никогда не ожидал подобного поведения от этого монгола и тогда же велел его наказать. Конечно, такое объяснение было выдумкой, но для нас теперь это явилось безразличным. Гораздо неприятней была история с письмами, которые перед уходом в Тибет прошлой осенью я передал Дзун-засаку с просьбой отослать их на Куку-нор и далее, в Синий, для отправления в Пекин нашему посольству. В письмах этих излагалось о пройденном нами пути от оазиса Са-чжеу в Южный Цайдам и о будущих моих предположениях. Для большей вероятности дальнейшей отправки своих писем я послал вместе с ними револьвер в подарок кукунорскому правителю (тосолакчи) и был вполне убежден, что месяца через два, или даже скорей, о нас будут знать в Пекине, а затем и в России. Но вышло совсем не так. Были или не были отправлены письма из Куку-нора в Синин и кто виноват в дальнейшей их задержке, мы достоверно не узнали. Только теперь Дзун-засак передал обратно мои писания с уверением, что они возвращены из Синина по приказанию тамошнего амбаня (губернатора), не пожелавшего направить эту корреспонденцию в Пекин. Там о нас долго не имели никаких сведений, и это обстоятельство породило ложные слухи о нашей погибели в пустынях Тибета. Быстро справились мы у Дзун-засака. Теперь никакой помехи нам не делали; наоборот, все спешили доставить что было нужно, лишь бы поскорей от себя выпроводить. Восемь вьючных верблюдов в подмогу к нашим тотчас были пригнаны из стад самого князя. Верблюды эти за плату в 15 лан должны были идти под нашим вьюком до Дулан-кита — ставки кукунорского правителя. Кроме двух погонщиков, прислан был и проводник, оказавшийся чуть не полным идиотом. Дзун-засак, вероятно, боялся, чтобы у более толкового человека мы не выпытали каких-либо особенных секретов, и снабдил нас таким олухом, от которого трудно было добиться нескольких слов. Впрочем, вожак этот знал дорогу и безмолвно ехал впереди нашего каравана. Двинулись мы теперь тем самым путем, по которому следовали при первом (в ноябре 1872 и феврале 1873 года) здесь путешествии; только через реку Баян-гол перешли верстах в семи или восьми ниже тогдашней переправы. Ширина реки по льду оказалась в 30 сажен; замерзших осенних разливов и зимних накипей льда не было. От Баян-гола верст на двадцать пять местность имела солончаковый и болотистый характер; там, где соли в почве было меньше, а ключей больше, росла хорошая кормовая трава и кочевали монголы. Затем появились сыпучие пески, сложенные ветрами, как обыкновенно, в более или менее высокие гряды или холмики и местами поросшие саксаулом. На Цайза-голе к нам явились неожиданные посетители, именно двое китайцев, присланных из Синина тамошним амбанем, получившим от цайдамских властей донесение о нашем возвращении из Тибета. Вероятно, опасаясь, чтобы мы не направились куда-нибудь помимо Синина, амбань выслал двух своих доверенных, из которых один, повидавшись с нами, должен был ехать обратно, а другой безотлучно следовать при нас под предлогом проводов; в сущности же, конечно, для более детальных наблюдений за тем, что мы делаем. На первых порах, не знаю для чего, этот китаец старался отклонить нас от следования по южному берегу Куку-нора, уверяя вместе с подговоренными монголами, что этим путем мы сделаем большой круг, притом будем идти по местностям безводным и бескормным. Все это впоследствии оказалось выдумкой, Для нас весьма важно было сделать съемку южного берега Куку-нора, так как западный берег того же озера и часть северного уже были сняты в 1873 году. Поэтому, несмотря на уверения о трудностях пути, я объявил, что пойду южным берегом и силой заставлю идти с собой погонщиков, нанятых с вьючными верблюдами в Дулан-ките. Как обыкновенно в Азии, подобное решение подействовало лучше всяких других убеждений. Озеро Куку-нор, замкнутое со всех сторон горами и лежащее словно в чаше, на абсолютной высоте 10 800 футов, представляет форму груши, обращенной тупым концом к северо-западу, а суженным — к юго-востоку. Длина озера в таком направлении занимает ровно 100 верст; наибольшая его ширина, от устья реки Галдын-хари до устья реки Улан-хошун, равняется 59 верстам; окружность, если измерять, пересекая по хорде заливы и полуострова, простирается до 250 верст. Берега, за исключением северного, более глубокого, довольно извилисты и местами образуют обширные, но обыкновенно мелководные заливы. На озере пять островов; из них два, скалистые, лежат в его западной части; три же другие, низкие и песчаные, находятся невдалеке от северо-восточного берега. Глубина всего Куку-нора, вероятно, не особенно велика. Промер, сделанный мной по льду с южного берега, в 6 верстах восточнее устья реки Галдын-хари, дал следующие результаты: в одной версте от берега 32 фута, в двух верстах 52 фута, а в трех — 59 футов. Западная, более широкая половина описываемого озера в то же время, вероятно, и наиболее глубокая; восточная же часть гораздо мельче. Здесь, недалеко от берега, лежат три песчаных острова; да и самый берег изобилует сыпучим песком, принесенным, вероятно, западными ветрами, которые господствуют большую часть года, в особенности зимой и весной. Эти-то ветры, надувая постоянно пыль и песок, обмеляют восточную часть Куку-нора. Лежащее здесь, невдалеке от большого озера, и отделенное от него песчаной грядой озеро Хара-нор несомненно было некогда частью самого Куку-нора. Подобной же песчаной грядой со временем, вероятно, отделятся два больших залива в юго-восточной части описываемого озера; острова, здесь образовавшиеся, ныне уже намечают границу будущих песков. Вообще Куку-нор, судя по его берегам, где местами даже недавние наносы залегают на нескольких десятков сажен от воды, уменьшается в своих размерах и вследствие того, вероятно, солонеет. В давнее время озеро это занимало, быть может, всю площадь своих низменных берегов, вплоть до передовых скатов окрайних гор. Причины такого обмеления заключаются, вероятно, в постоянном засыпании песком и пылью, затем в малом количестве приточной воды, не возмещающей вполне убыль, производимую летним испарением на обширной площади всего озера. Вода Куку-нора в 1000 частях содержит 11 частей минеральных солей; из этой суммы наибольшее количество, а именно 6 частей, приходится на долю поваренной соли, которая, таким образом, является преобладающей. В ясную, солнечную погоду кукунорская вода отливает великолепным темно-голубым цветом. Поэтому монголы называют описываемое озеро «голубым»; тангуты зовут его «Цок-гумбум», а китайцы — «Цин-хай». Летом, в конце июня, вода Куку-нора близ берегов нагревается на 18–20°; средняя же ее летняя температура, конечно, меньше. Замерзает описываемое озеро в половине ноября, вскрывается в конце марта; лед достигает 2 футов толщины и обыкновенно бывает гладкий, без торосов; в конце февраля мы наблюдали на этом льду узкие (1–2 фута в поперечнике), но длинные трещины, обнажавшие воду. О происхождении Куку-нора у местных жителей сложена легенда, повествующая, что озеро это некогда было под землей в Тибете, там, где ныне стоит Лхаса, и лишь впоследствии перешло на свое нынешнее место. Скалистые же острова принесены были сюда из Нань-шаня: большой остров — птицей, для того чтобы заткнуть отверстие, через которое изливалась наружу вода, иначе бы затопившая весь мир; малый остров — злым духом, бросившим скалу в вышеупомянутую каменную замычку с целью вновь пустить воду, но, по счастью, не попавшим в цель. Этот последний остров состоит всего из нескольких белеющих издали небольших скал; он не обитаем людьми. На большом же острове, лежащем на самой середине Куку-нора и имеющем, как нам сообщали, от 8 до 10 верст в окружности, выстроена небольшая кумирня, возле которой живет в пещерах с десяток буддийских монахов. Они питаются молоком коз, пасущихся здесь же на острове, и приношениями богомольцев, посещающих этот остров зимой по льду. Летом отшельники совершенно отрезаны от остального мира, так как на всем Куку-норе нет ни одной лодки. Вот поистине подобающее место для монастыря и для подвижнической уединенной жизни! По своему положению, несмотря на величину, Куку-нор вполне может быть назван горным, альпийским озером. Как обыкновенно у таких озер, его бассейн весьма мал сравнительно с площадью самого озера, принимающего лишь две более значительные речки? Бухайн-гол и Балема, или Харгын-гол. Остальные притоки Куку-нора, числом 23, в особенности текущие с южных гор,? все маленькие речки или даже такие, в которых вода бывает только летом, в период дождей. Климат Куку-нора, то есть самого озера и окружающих его степей, значительно разнится от климата окрайних гор. Там — обилие летней влаги и поэтому сырость; здесь — хотя летом дожди падают нередко, но далеко в меньшем количестве, и самый период их не так продолжителен. В прочие же времена года на Куку-норе большая сухость атмосферы, западные бури, в особенности весной, и сильные холода во время почти бесснежной зимы. Такие условия, помимо солончаковой почвы, конечно, невыгодны для лесной и даже кустарной растительности; поэтому в равнинах Куку-нора ни той, ни другой нет. Лишь на Бухайн-голе, да и то вдали от берега озера, растет балга-мото, а в песках восточной части встречаются ель и низкий тополь. Затем, помимо кочковатых болот, на которых, между прочим, попадается тибетская осока, равнины Куку-нора порастают степной травой, превосходной для корма скота. На этих равнинах появляется и степная фауна, в которой преобладают северные тибетские виды, хотя встречаются также и виды, свойственные Гоби. Так, из крупных зверей на Куку-норе много хуланов и дзеренов; изобильны волки, лисицы и кярсы; пищухи, живущие в норах, водятся здесь в бесчисленном множестве. Проведя двое суток на устье реки Цайза-гола, мы направились к городу Синину по южному берегу Куку-нора. Здесь проложена торная дорога между берегом озера и его окрайними, то есть Южно-Кукунорскими, горами. Эти последние против середины Куку-нора несколько понижаются, но затем вновь крупнеют и с прежней высотой тянутся к востоку; немного же далее юго-восточного угла озера его южный хребет мельчает в своих размерах и поворачивает на юго-восток к Желтой реке. Многочисленные речки, текущие летом из каждого ущелья южных гор, теперь почти все были высохшими, за исключением лишь более значительных, каковы с этой стороны Куку-нора: Хара-морите-гол и Галдын-хари. По самым горам не вытравленные зимой пастбища для лучшего роста новой травы сжигались теперь тангутами, так что мы нередко любовались по ночам даровой и прелестной иллюминацией. Извилистый южный берег Куку-нора то близко подходит к окрайним горам, то значительно от них удаляется. Впрочем, ширина здесь степного, между озером и горами залегающего, пространства нигде не превосходит 10 верст; большей же частью гораздо менее. Притом степная равнина между устьями двух вышеназванных рек и несколько далее к востоку сильно поката от окрайних гор до самого берега Куку-нора. На этом последнем, несмотря на конец февраля, еще не было растаявших заберегов или полыней, почему нам почти не встречались и пролетные водяные птицы. Впрочем, в последние дни февраля погода наступила довольно теплая, настоящая весенняя. На солнечном пригреве появились пауки и мухи, а по утрам, если было тихо, слышалось громкое пенье тибетских жаворонков или пискливые голоса столь обильных на Куку-норе земляных вьюрков. Но только этими скудными проявлениями пробуждающейся животной жизни и отметила себя ранняя весна на Куку-норе. После дневки, проведенной на бивуаке близ пикета Шала-хото, я оставил свой караван под надзором прапорщика Эклона и налегке отправился в Синин. Со мной поехали прапорщик Роборовский, переводчик Абдул Юсупов и трое казаков. Китайские солдаты пешком провожали нас с двумя желтыми знаменами, которые были распущены при входе в город Донкыр. Здесь подобное шествие мигом привлекло несметную толпу зрителей. Стар и мал, мужчины и женщины выбегали на улицы и стояли шпалерами или бежали сзади нас, толкались и давили друг друга. Со всех сторон слышались крики, шум, брань, писк — словом, суматоха стояла невообразимая. Наконец мы вошли во двор своей квартиры и заперли ворота; но на улице все время продолжала стоять толпа, и лишь только показывался который-либо из нас — повторялась прежняя история. В Донкыре мы остались ночевать. Город этот по своему наружному виду ничем не отличается от прочих городов китайских и даже обнесен глиняной зубчатой стеной. Число жителей, как нам передавали, простирается от 15 до 20 тысяч человек, помимо богомольцев и торговцев, временно здесь пребывающих. Вместе с Синином описываемый город представляет важное место для торговли Китая с Тибетом. Утром следующего дня мы выехали далее к Синину в сопровождении новой смены китайских солдат и по-прежнему со знаменами. Вскоре конвой этот увеличился многочисленными добровольцами, которыми делались все попутно с нами ехавшие. Наконец вокруг нас составилась такая свита, что пришлось на минуту остановиться и прогнать всех излишних глазельщиков. Взамен них во второй половине пути начали являться различные посланцы сининского амбаня, каждый также с небольшой свитой. Лишь в сумерки добрались мы до Синина и расположились здесь в отведенной нам квартире — той самой, где месяцев семь — восемь тому назад помещался со своими спутниками венгерский путешественник граф Сечени. Всего от пикета Шала-хото до Синина около 70 верст. Большую половину этого пространства дорога идет по горам; меньшую — по равнине реки Синин-хэ, протекающей возле Синина и впадающей в реку Тэтунг-гол (Датун-гол). Окрайний к Куку-нору хребет, весьма невысокий к стороне этого озера, развивается к востоку, к Донкыру, в грандиозные альпийские формы. Такой же характер несут горы, лежащие северней Донкыра, а равно и хребет Ама-сургу, восточное продолжение которого наполняет все пространство между реками Синин-хэ и Хуан-хэ. Словом, здесь со стороны Кукунорского плато к Синину являются те же развивающиеся лишь в одну сторону хребты окраины, какие вообще нередки в Центральной Азии. Теперь о самом Синине. Город этот лежит в долине того же названия на абсолютной высоте 7560 футов и в настоящее время имеет около 60 тысяч населения из китайцев и, в малом числе, дунган. Фабричного производства здесь почти не существует, но зато весьма развита торговля с Тибетом. В Синин, а также и в Донкыр тибетские купцы привозят свои товары и покупают товары китайские, которые приходят главным образом из Пекина; до последнего от Синина считается 48 станций. Привозимые в Синин товары вообще дороги, но местные продукты довольно дешевы. Стены описываемого города очень толсты и высоки. В них при начале магометанской инсуррекции* китайские войска два года выдерживали осаду дунган, наконец были выморены голодом и поголовно истреблены. * Инсуррекция-восстание, мятеж. (Примеч. редактора.) Затем восемь лет Синином владели дунганы; в конце же 1872 года китайцы вновь заняли этот город и, в свою очередь, истребили дунган. * * * Знаменитая Желтая река, или Хуан-хэ, исследование истоков которой еще в глубокой древности составляло предмет заботливости правителей Китая, до сих пор скрывает эти истоки от любознательности европейцев. Тому причинами, во-первых, общая малоизвестность этой части Центральной Азии, а затем труднодоступность местности на верховьях описываемой реки. Местность эта лежит к югу от озера Куку-нор, в северо-восточном углу Тибетского нагорья, там, где под влиянием геологических и климатических условий мощное Тибетское плато обнажает свой горный скелет и превращается в дикую альпийскую страну. Впрочем, самые истоки Хуан-хэ находятся еще на плато Тибета; но вслед за тем новорожденная река вступает в область исполинских гор и здесь, стесняемая или преграждаемая этими горами, часто и прихотливо ломает направление русла на всем протяжении своего верхнего течения. Мы могли исследовать это течение на 250 верст вверх от города Гуй-дуя; на самом же истоке Желтой реки побывать нам не удалось. В вышеуказанном районе верхней Хуанхэ местность резко представляет собой тройной характер: высокие, труднодоступные горы, степные плато между ними и лабиринт глубоких ущелий, изрезывающих эти плато. По возвращении моем из Синина на бивуак близ пикета Шала-хото два дня (15 и 16 марта) посвящены были переформировке нашего каравана. Все коллекции и кое-какие лишние вещи отправлялись теперь на 10 нанятых верблюдах под присмотром казака Гармаева в Ала-шань до нашего туда прибытия. С собой мы оставили лишь самое необходимое, да и то с запасом продовольствия набралось 14 вьюков, которые были возложены на вновь купленных мулов. С ними впервые пришлось нам теперь поближе познакомиться. Мул, составляющий ублюдка от кобылы и осла, служит, как известно, вместо лошади, верховым, вьючным и упряжным животным во всем Китае. Здесь он действительно весьма полезное животное. Но при путешествии в местностях некультурных мул далеко не может заменить верблюда, во-первых, потому, что слабосильнее его, а во-вторых, не способен обойтись без хлебного (горох) корма, хорошей травы и воды. Кроме того, уход за мулами в караване требует гораздо больших хлопот, нежели за верблюдами: при малейшем недосмотре мулы сбивают себе вьюками спины, а ночью на бивуаке, когда верблюды лежат спокойно, мулы нередко дерутся между собой и часто, в особенности при непогоде, отрываются с привязей; необходим, следовательно, постоянный надзор, тогда как усталым в пути людям дорог ночной отдых. Для вьюченья на мула надевается деревянное седло; под него, во избежание надавливания спины, подшивается толстый войлок. Самый вьюк привязывается на особую, также деревянную лесенку, которая потом накладывается на седло. К этому седлу лесенка должна быть пригнана плотно, а багаж расположен таким образом, чтобы каждая сторона имела одинаковый вес; иначе вьюк склонится на более тяжелую сторону и будет затруднять мула или совсем свалится на землю. Средний вес клади которую может везти на себе хороший мул, составляет 8 пудов; при дальней же дороге должно класть не более 6 пудов. Во время пути вьючные мулы не привязываются друг к другу, как верблюды, но идут свободно. Капризные животные часто забегают в стороны, а когда вьюк довольно тяжел, то ложатся на землю. Вообще, если при 20 верблюдах достаточно трех или четырех погонщиков, то при стольких же мулах людей требуется вдвое больше. Правда, по горам мул ходит гораздо лучше верблюда, но если вьюк громоздкий, то, не будучи плотно прикрепленным к седлу, он может ежеминутно свалиться вместе с лесенкой в пропасть. В пустынях же, в особенности по песку, мулы идут несравненно хуже верблюдов; скверно также ходить мулам и по степям, изрытым норами пищух, так как узкие копыта животного постоянно попадают в эти норы; наконец, при переправах через реки мулы гораздо хуже верблюдов переходят броды, в особенности по илистому дну. Словом, при путешествиях в Центральной Азии из десяти раз на девять лучше формировать караван из верблюдов, нежели из мулов, даже в местностях гористых. С верблюдами переходили мы высокие горные перевалы в Тянь-шане, Нань-шане и Алтын-таге; с верблюдами прошли взад и вперед гигантское плоскогорье Северного Тибета; с верблюдами же проходили благополучно болота Цайдама и пески Ала-шаня. Вообще очень мало найдется в Центральной Азии местностей, где совершенно нельзя было бы пройти на «кораблях пустыни»; притом подобные места всегда можно обойти. К тому же верблюд — животное спокойное, не требующее почти никакого за собой ухода. Он везет свободно вьюк в 10 или 12 пудов, без долгой процедуры привязывания этого вьюка на лесенки и аптекарского уравновешивания обеих сторон. Опасно ходить с верблюдами лишь в тех горных странах, где слишком сыро или где изобильно растет ядовитый злак, который неразборчиво едят верблюды и потом издыхают. Эти-то две причины, помимо невозможности достать свежих верблюдов, понудили нас сформировать к верховьям Желтой реки караван на вьючных мулах. Но, будучи еще неопытными относительно мулов, мы сделали ту ошибку, что купили в числе их нескольких жеребцов, которые по причинам неудобоописываемым совершенно не годятся для похода. Кобылицы же мулов и их мерины гораздо спокойнее; только своим отвратительным ржаньем, которое, впрочем, всего чаще слышится от жеребцов, они немало досаждают нервам путешественника. Оставшиеся от тибетского путешествия верблюды наши, числом девять, после двухнедельного отдыха возле пикета Шала-хото сделались еще хуже; вскоре двое из них издохли; остальные отданы были впоследствии на пастьбу в урочище Балекун-гоми. С великой радостью направлялись мы теперь сюда, заранее предвкушая вею прелесть весеннего пребывания в лесных, обильных водой горах на верховьях Желтой реки. Юрта была уничтожена и заменена палаткой; излишнее теплое одеяние отправлено в Ала-шань — словом, перед выступлением в путь мы перешли совсем на летнее положение. От места нашего долгого бивуака до желанной Хуан-хэ расстояние оказалось только в 57 верст. Сначала мы поднялись на юго-восточную окраину Кукунорского плато, а затем перевалили два хребта: Южно-Кукунорский и Балекун. Последний невелик по длине и тянется сначала параллельно Южно-Кукунорским горам, а затем, соединившись с ними, упирается в левый берег Желтой реки. Оба хребта уступают по своей величине средней или западной части тех же Южно-Кукунорских гор и несут одинаковый мягкий характер; скал здесь мало, а лесов нет вовсе, только кое-где кустарники; северные скаты — луговые. Южный склон Балекуна в нижней своей половине состоит из наносов и голой лёссовой глины, сильно изборожденной рытвинами и ямами. Недалеко к северу от западной окраины того же хребта лежит, как нам сообщали, довольно порядочное (более 10 верст в окружности) соленое озеро, из которого добывается соль в города Донкыр и Синин. Мимо этого озера идет, как говорят, колесная дорога из тех же городов в урочище Балекун-гоми. С южного склона гор Балекун мы увидели Желтую реку, широкой лентой извивавшуюся в темной кайме кустарных зарослей и обставленную гигантскими обрывами на противоположном берегу; там же мрачной трещиной извивалось ущелье реки Ша-кугу. Сама Хуан-хэ, сопровождаехмая с востока высокой стеной обрывов, а с запада — горами желтого сыпучего песка, открывала далеко на юг свою глубокую котловину, врезанную в обширное степное плато. Придя в Балекун-гоми, мы разбили свой бивуак в кустарных зарослях долины Хуанхэ. Спустились мы теперь на 8600 футов абсолютной высоты — так низко не были еще ни разу от самого Наяь-шаня, то есть в течение восьми месяцев. Притом, за исключением лишь беспокойной остановки возле пикета Шала-хото, с самого начала декабря мы не останавливались нигде долее трех суток; следовательно, не только можно, но даже должно было воспользоваться хотя непродолжительным отдыхом в удобном для этого месте. Последнее как раз теперь имелось налицо. Не говоря уже про широкую хольную (Хольная река — то есть полноводная, вольная, свободная. (Примеч. редактора) реку, каковой мы не видали от самой Урунгу, лесные и кустарные заросли по долине Хуан-хэ казались теперь особенно привлекательными после однообразия пустынь Тибета, Цайдама и Куку-нора. Тамошние холода заменились теплой, по временам даже жаркой, весенней погодой. Каждое утро мы отправлялись на охотничьи экскурсии и иногда ловили рыбу в рукавах Желтой реки; другие работы экспедиции шли также своим чередом. Переводчик и двое казаков вновь были посланы в Донкыр купить еще вьючного мула и трех верховых лошадей; кроме того, привезти вдобавок к имевшемуся продовольствию муки, дзамбы и гороху для мулов, чего, вопреки ожиданиям, не нашлось в Балекун-гоми. Несмотря на раннюю еще пору года, именно на последнюю треть марта, погода в описываемой части Хуан-хэ вследствие значительного понижения местности и голых глинистых или песчаных окрестностей, сильно нагреваемых в ясные дни, стояла теплая, по временам даже жаркая. Термометр в один час пополудни поднимался до +25,3 °C; Желтая река уже давно очистилась ото льда, и температура ее воды доходила до +8 °C, в мелких же заливах и рукавах до +14 °C; 23 марта шел первый дождь; 24-го гремел первый гром; 25-го найден цветок одуванчика; тремя днями ранее того прилетели ласточки. К концу описываемого месяца листья на кустарниках — облепихе, барбарисе и лозе — начали распускаться; на мокрых лужайках трава к этому времени уже порядочно зеленела. Но рядом с такими проявлениями дружной весны нередко перепадали холода и шел снег, в особенности на горах, а утренние морозы доходили до -7,8 °C. Сухость воздуха вообще была очень велика даже на самом берегу Желтой реки. Притом как днем, так и ночью часто случались бури, обыкновенно являвшиеся вдруг, порывами, и иногда быстро изменявшие свое направление с восточного на западное. Бури эти всегда приносили тучи пыли, которая густо наполняла атмосферу, так что всходившее или заходившее солнце то вовсе не было видно, то являлось бледным диском, как луна; небо же казалось серым, сумрачным. Тяжело дышалось подобным воздухом; грустно становилось на сердце при виде такого безобразия природы; тем более что кипучей весенней жизни нигде заметно не было; даже пенья птиц почти не слышалось. Только в кустарных зарослях голубые сороки своим трещаньем, а хыйла-по громким свистом немного оживляли тишину раннего утра; да кое-где, на ключевых болотах, изредка кричали гнездящиеся черношейные журавли, гоготали серые гуси и заунывно голосили турпаны. Все время, проведенное возле Балекун-гоми, мы неусыпно хлопотали, чтобы достать проводника на дальнейший путь. Многие из местных тангутов, несомненно, бывали на верховьях Хуан-хэ, но ни один из них не заикнулся об этом и полусловом. Их, видимо, страшила загадочная цель нашего путешествия, да кроме того, почти одновременно с нами приехал в то же Балекун-гоми доверенный сининского амбаня под предлогом заготовить для нас проводника, но, в сущности, для того, чтобы запретить туземцам наниматься в вожаки или сообщать нам какие-либо сведения. Пришлось хорошенько припугнуть местного старшину, и тогда только явился проводник, почти слепой. Вожак этот, по имени Лаоцан, полутангут, полумонгол, знал местность верст на сто вверх по Хуан-хэ — не далее. Но мы теперь рады были и такому спутнику, рассчитывая впоследствии разъездами отыскивать себе дальнейший путь. Новому вожаку назначено было по 10 лан в месяц за его труды, но вместе с тем объявлено, что за каждый умышленный обман он будет неминуемо наказан. 30 марта мы двинулись вверх по Хуанхэ. В тот же день вечером на вершинах береговых обрывов зажжены были костры — несомненно условный знак туземцев. Действительно, последние куда-то исчезли с долины Желтой реки, где мы находили лишь свежие, только что покинутые стойбища. Вероятно, здешние хара-тангуты, опасаясь нас, или переправились на противоположную сторону Хуан-хэ, или ушли в пески левого берега той же реки. Эти обширные пески придвигаются сюда с соседнего плато в недалеком расстоянии к югу от Балекун-гоми и тянутся верст на сорок вверх по Хуан-хэ; затем, после небольшого перерыва, появляются снова, но уже на площади менее обширной. Как обыкновенно, описываемые пески представляют собой лабиринт холмов, гряд и впадин, образовавшихся действием ветров. На небольшой речке Дзурге-гол, возле которой мы разбили свой бивуак, миновав благополучно безводное плато, впервые от Балекун-гоми встретились нам хара-тангуты, кочевавшие здесь в числе около 60 палаток. Эти тамгуты несомненно заранее были предуведомлены насчет нас, но ни один из них не явился к нам на бивуак. Следующий небольшой переход привел нас в горы Сянь-си-бей, или по-тангутски Кучу-дзорген. Этот хребет, нигде не достигающий снеговой линии, там, где мы его видели, в общем имеет довольно мягкие формы и луговые скаты, покрытые отличной травой. С ближайшей к перевалу через Сянь-си-бей горной вершины, куда я взобрался, охотясь на уларов, открывалась обширная панорама впереди нас лежавшей местности. Справа, на западе, виднелась вечноснеговая группа Угуту; слева, к востоку, убегала опять степная равнина, по которой черной змеей вился глубокий коридор Желтой реки и менее рельефно извивались подобные же траншеи ее боковых притоков; далее к югу вновь поднимались высокие горы, нагроможденные и перепутанные в диком хаосе. Можно было только заметить, что главные хребты стояли перпендикулярно Хуан-хэ; второстепенные боковые ветви исчезали в общей панораме. Там и сям виднелись по горным скатам темные площади кустарников и белели пятна еще не растаявших ледяных накипей возле ключей; на более высоких вершинах кое-где лежал зимний снег, но вечноснеговых гор, за исключением Угуту, заметно не было. Переход в 27 верст привел нас от гор Сянь-си-бей на реку Бага-горги, или по-тангутски Шань-чю, — первый от Балекун-гоми значительный левый приток верхней Хуан-хэ. В продолжение восьми суток, проведенных на Бага-горги, мы усердно охотились за птицами для своей коллекции, но всего более преследовали ушастых фазанов. Эта великолепная птица, известная тангутам под названием шярама и впервые описанная знаменитым Палласом, ростом бывает с обыкновенного петуха, но кажется более крупной вследствие своего длинного, широкого хвоста и рыхлого оперения. Последнее все однообразного голубовато-серого цвета; бока головы покрыты ярко-красной бородавчатой голой кожей; клюв желтовато-роговой. Подбородок и верхняя часть горла белые; таковой же окраски длинные ушные перья, по своей форме и положению отчасти напоминающие рога. Хвост на вершине синевато-стального цвета, частью с зеленоватым отливом; боковые перья того же хвоста в числе от четырех до семи с каждой стороны имеют у основания широкую белую полосу; четыре средних хвостовых пера приподняты выше прочих, удлинены, рассучены и изогнуты на своих вершинах. В общем, хвост, чрезвычайно красящий птицу, представляет крышеобразную форму. Ноги красного цвета, сильные, у самцов со шпорами. Пища ушастого фазана исключительно растительная; корни трав, почки деревьев, цветы барбариса, всякие ягоды, а зимой главным образом джума, то есть корешки лапчатки гусиной, которые описываемая птица выкапывает своими сильными ногами. Вода, сколько кажется, составляет необходимость для шярама, хотя в горах Алашаньских мы находили эту птицу в совершенно безводных ущельях. Держится ушастый фазан обыкновенно на земле и ходит здесь мерной поступью, с хвостом, поднятым кверху, как у нашего петуха; на деревья взлетает для ночевки или для покормки. Бегает чрезвычайно быстро и при опасности больше надеется на свои ноги, нежели на крылья. Летает вообще плохо, поднимается тихо, без шуму и на лету весьма напоминает нашего глухаря. Зимой ушастые фазаны встречаются всего чаще небольшими стайками, вероятно выводками; к весне же разбиваются на пары, из которых каждая занимает определенную область. В это время изредка слышится ранним утром или днем в дождливую погоду крик самца, громкий, но какой-то дребезжащий. Этот крик приблизительно можно передать слогами: ка, ка, тэ-гэ-ды, тэ-гэ-ды… — повторяемыми три или четыре раза за один прием: Голос же самки, тихий и глухой, составляет что-то среднее между кохтаньем полевой тетерки и буканьем удода. В период спаривания самцы иногда заводят между собой драки, но обыкновенно незадорные и непродолжительные. Гнездо устраивается на земле, и в нем бывает от пяти до семи яиц величиной с куриные, серовато-оливкового цвета. При выводке, обыкновенно позднем, держатся оба старика; но при опасности они не выказывают горячей привязанности к своим детям. Охота за ушастыми фазанами весьма затруднительна по самому характеру местности, в которой они держатся, тем более что здесь не может помочь собака и весьма мало помогает товарищ охотника. Следует просто бродить по лесу, высматривая птицу. Заметить ее в густых зарослях весьма трудно и еще трудней подкрасться в меру выстрела. Притом ушастый фазан благодаря своему густому рыхлому оперению весьма вынослив на рану и часто пропадает для охотника. Наконец, во время самой охоты приходится постоянно лазить по густым зарослям иногда колючих кустарников, то взбираться на отвесные скалы или на крутые горные скаты и зачастую не окупать своих трудностей даже единым выстрелом по желанной птице. Впрочем, на верхней Хуаи-хэ, где ушастых фазанов вообще много, охота за ними была гораздо добычливее и сравнительно легче, нежели в Восточном Нань-шане весной 1873 года. Всего заманчивей и успешней были теперь для нас охоты ранней зарей, подкарауливая ушастых фазанов на лесных лужайках. В особенности сильно запечатлелась в моей памяти одна из подобных охот на той же Бага-горги. Мы отправились перед вечером вчетвером (я, Роборовский, Телешов и Коломейцев) верхами версты за четыре от своего стойбища, взяли с собой войлоки и одеяла для ночевки, чайник для варки чая и кусок баранины на жаркое — словом, снарядились с известным комфортом. Перед закатом солнца добрались до места охоты и, оставив лошадей с казаком Телешовым на полянке, недалеко от ручья, пошли в ближайшие кустарники караулить ушастых фазанов на их ночевках. Выбрали для этого большие, врассыпную стоящие ели, под которыми имелись несомненные признаки частого здесь пребывания описываемых птиц. Уселись и ждем. Солнце опустилось за горы, и мало-помалу птицы начали думать о ночлеге. Стая голубых сорок прилетела к ключику близ наших елей, поколотилась несколько минут на земле и со своим обычным трещаньем отправилась в густой кустарник. Большие дрозды один за другим начали прилетать с разных сторон на те же ели, гонялись здесь друг за другом, с чоканьем и трещаньем перелетали с одного дерева на другое или лазили по густым веткам; между тем один из тех же дроздов громко пел на вершине дерева. Голос этого дрозда много походит на голос нашего дрозда певчего. Невольно припомнились мне теперь наши весенние вечера, в которые, бывало, на родине, я слушал пенье птиц, стоя на тяге вальдшнепов в лесу. И мысль моя далеко унеслась по пространству и по времени… Чем более надвигались сумерки, тем неугомоннее становились дрозды, наконец стихли все разом; смолкли и мелкие пташки (синички, пеночки), пищанье которых мешалось с криками дроздов; стало все тихо кругом, словно в лесу не было ни одного живого существа… Луна поднялась на востоке горизонта; вечерняя заря догорала на западе, и мы, не дождавшись фазанов, которые, вероятно, остались ночевать в другом месте, спустились к своему бивуаку. Здесь горел ого казак сварил чай и зажарил на вертеле баранину. Мы поужинали с прекрасным аппетитом; затем на мшистой почве разостлали войлоки, седла положили в изголовья и легли спать. Но не спалось мне. Великолепна, хороша была тихая весенняя ночь! Луна светила так ярко, что можно было читать; вокруг чернел лес; впереди и позади нас, словно гигантские стены, высились отвесные обрывы ущелья, по дну которого с шумом бежал ручей. Редко выпадали нам во время путешествия подобные ночевки — и тем сильнее чувствовалось наслаждение в данную минуту. То была радость тихая, успокаивающая, какую можно встретить только среди матери-природы… Наконец дремота одолела, и я заснул, но в течение ночи просыпался несколько раз. Все так же было тихо и спокойно кругом; лишь журчал внизу ручей да изредка фыркали привязанные лошади. Взглянешь на луну, та стоит еще высоко — следовательно, до утра не близко; перевернешься на другой бок, плотней закутаешься в меховое одеяло и опять забудешься сладким сном. К утру похолодело; луна ушла за горы; и наконец чуть заметная полоска света забелела на востоке. Пора вставать и идти в засадки. Казак встал еще раньше и опять вскипятил чай. Быстро сброшены теплые одеяла, надето охотничье платье и замерзшие, но у огня теперь отогретые сапоги. Затем мы проглотили по чашке горячего чая и отправились в засадки, боясь не упустить дорогое время. Но оно еще не наступило, еще все спало в лесу — и мы не опоздали, заняв свои места; пришлось даже подождать с четверть часа или около того. Но вот хрипло прокричала сифаньская куропатка, и послышалось трещанье голубых сорок, ночевавших в ближайших кустах. Вслед за тем раздался громкий крик ушастого фазана, в ответ которому закричали другие пары из разных уголков лесных ущелий… Радостно забилось сердце охотника. Надежда на желанную добычу заменила все другие помыслы и мечты: только минуты ожиданья казались теперь слишком долгими. Между тем уже порядочно рассвело, и голоса проснувшихся птиц быстро огласили лес: слышался громкий свист хый-ла-по, чоканье дроздов, писк синиц и завирушек; но ушастые фазаны кричали лишь изредка, тихо подвигаясь из леса на поляны. Наконец вдали от меня мелькнули эти птицы — то два самца дрались между собой. Затем прокричала и выбежала на дальний обрыв новая пара — опять-таки вне моего выстрела. Досада и чуть не отчаяние начали овладевать мной, тем более что со стороны товарищей уже раздался выстрел, конечно, по ушастому фазану. Несколько раз меня подзадоривало встать из засадки и идти искать фазанов наудачу по лесу; но я решился выдержать искушение до конца, несмотря на то что достаточно продрог на утреннем морозе. Настойчивость эта была наконец вознаграждена. После того как уже взошло солнце, пара ушастых фазанов показалась из кустов шагах в сорока от моей засадки. Красивые птицы шли мерным шагом, не подозревая вовсе опасности. Первым выстрелом я убил самца, вторым ранил самку, которая, однако, успела убежать и скрыться в ближайшем лесу. Затем со своей добычей я отправился к месту ночлега, где товарищи, убившие также одного фазана, уже дожидались меня с оседланными лошадьми. Впоследствии охоты наши за ушастыми фазанами были еще удачней, так что мы в течение трех недель добыли для своей секции 26 экземпляров этой великолепной птицы. На Хуан-хэ мы провели четверо суток в тщетных поисках переправы через эту реку. Брода на ней нигде не оказалось. Необходимо, следовательно, было выстроить плот, но для него, помимо большой потери времени и труда, не «мелось достаточно материалов: да притом весьма сомнительной была безопасность подобной переправы с багажом и мулами при быстром течении и обилии здесь громадных камней в русле Желтой реки. Наконец местность на противоположной ее стороне не обещала ничего для нас хорошего, так как вся была изрезана ущельями, а с юга загромождена по-прежнему высокими горами. Таким образом со всех сторон явились препятствия неодолимые — дальнейший путь в прежнем направлении был невозможен. Исход из подобного положения представлялся двояким: или попытаться обойти с запада снеговую группу Угуту и мимо озера Toco-нор пройти на истоки Хуан-хэ; или, отказавшись от этих истоков, направиться старым путем через Балекун-гоми в оазис Гуй-дуй, переправиться здесь через Желтую реку и заняться исследованием ближайших снеговых гор. Первая попытка при всей ее желательности ставила неминуемо вопросы: возможно ли нам без проводника пробраться через несколько кряжей высоких гор и вынесут ли наши усталые мулы эту трудную дорогу? Откровенные ответы на подобные вопросы, в особенности на последний, могли быть только отрицательными. При таких же условиях слишком опрометчиво бы было рисковать временем, трудом и собранными уже коллекциями для цели, почти недостижимой. Правда, на те же истоки Хуан-хэ без особенного труда можно сходить из Цайдама по Тибетскому плато, но теперь для нас и это было невозможно по неимению верблюдов. Так пришлось с горестью отказаться от заманчивого выполнения намеченной цели и посвятить наступавшее лето исследованию окрестностей оазиса Гуй-дуй, озера Куку-нор и Восточного Нань-шаня. В этих местностях мы нашли богатую естественно-историческую, в особенности ботаническую, добычу, которая хотя отчасти вознаградила нас за неудачную попытку пробраться па истоки Хуан-хэ. * * * Порешив возврат от устья реки Чурмын в Балекун-гоми, мы завьючили после полудня 11 мая своих мулов и поднялись к вечеру из глубокой ямины Хуан-хэ на соседнее плато, где прошли еще немного и остановились ночевать; воду, которой нет в здешней степи, привезли с собой. Каким-то просторным казался теперь бивуак в широкой, степной равнине после долгого пребывания на дне узких, сумрачных ущелий. Зато там было тепло; здесь же, на высокой степи, мороз ночью грянул в -12,5°. Между тем в это время уже насчиталось, правда, почти исключительно в ущельях, 117 видов цветущих растений. Однако и те цветы, которые кое-где встречались по степи, не погибли от подобного холода. Замороженные касатики ломались в руках, словно стружки, но лишь только взошло и обогрело солнце — они цвели и красовались как ни в чем не бывало; не погибли также крупноцветная карагана и прелестно пахучая жимолость, растущая по здешним степям ползучим кустиком в 2–3 дюйма высотой, в ущельях же достигающая роста в 2 фута. Эту жимолость мы взяли теперь в свой гербарий. Для последнего на нынешнее лето оказалось у нас всего лишь около 500 листов пропускной бумаги, привезенной еще из Петербурга; китайская же, купленная в Сияние, была вся плохого качества. Поэтому для экономии мы укладывали теперь собираемые растения не только в отдельные листы, но и в промежутки этих листов. При таком способе гербаризации выигрывается много относительно излишнего расходования бумаги и объема собранных пачек; следует только в промежутки листов класть растения, уже высушенные предварительно в листах цельных. Спустившись в ущелье Бога-горги невдалеке от устья этой речки, там, где некогда стоял китайский пикет, теперь заброшенный, мы нашли здесь прелестное местечко с ключевой водой и отличным кормом. Громадные тополи, футов 70–80 высотой, при диаметре ствола от 4 до 5 и даже до 6 футов, образовали здесь небольшую рощу, по которой местами густым подлеском росли облепиха и лоза. Весенней негой веяло в этом милом уголке; прохладный воздух дышал ароматом свежей зелени; всюду пели птицы, красовались цветы… Словом, было так хорошо, в особенности при контрасте с соседней местностью, что мы остались на дневку без особенной в том нужды. Но нам и дальше посчастливилось. Сделав небольшой переход вверх по той же Бага-горги, мы вновь встретили здесь местечко, еще более обильное лесом и кустарниками, которые теперь цвели и красиво пестрили собой крутые боковые скаты ущелий. В тех же кустарниках попадались цветущая земляника и кардамина, а также начинали быстро развиваться могучие листья и цветовые стебли лекарственного ревеня. Их с жадностью пожирали медведи, которых, однако, добыть нам не удалось. Между тем для здешних местностей наступил период дождей, продолжающийся все лето, в высоких же горах захватывающий частью и осень. Собственно атмосферные осадки начали перепадать с половины апреля, но со второй половины мая дождь или, выше 11 тысяч футов абсолютной высоты, снег падал в горах почти каждый день; часто также случались и грозы, хотя вообще несильные. Так продолжалось в течение июня, июля и первой трети августа, словом до выхода нашего с Тибетского нагорья в Ала-шань. В 1872 году в продолжение лета, проведенного нами в Восточном Нань-шане, шли также почти непрерывные дожди, заменившиеся осенью частым снегом. Вместе с тем мы наблюдали тогда, что при полном отсутствии летних бурь атмосферные осадки приносились главным образом слабыми юго-восточными ветрами или падали во время частых затиший. Ныне для Восточного Нань-шаня подтвердилось то же самое; на верхней же Хуан-хэ и на озере Куку-нор почти все дождливые тучи приносились несильными западными, или, вернее, западно-юго-западными, ветрами, даже в тех нередких случаях, когда внизу дул ветер восточный. Дурная, дождливая погода принудила нас провести трое суток возле Балекун-гоми, на одном из островов, образуемых рукавами Хуан-хэ. Вода в последней прибыла за это время на несколько футов и еще более окружила наш остров; однако нашелся брод, по которому мы перевели вьючных мулов. В подмогу к ним теперь явились пять верблюдов, оставленных нами для поправки при следовании в передний путь. Однако верблюды эти, вероятно вследствие дурного присмотра, нисколько не поправились, так что двое из них вскоре были брошены; зато трое остальных выходили до конца экспедиции. Одновременно с выступлением из Балекун-гоми в оазис Гуй-дуй, где, как было решено еще на Чурмыне, мы должны были, переправиться на южную сторону Хуан-хэ, переводчик Абдул Юсупов с одним из казаков отправлены были в Синин за получением присланных из Пекина бумаг. Сами же мы поплелись сначала прежним путем, а затем с перевала через хребет Балекун свернули вправо и перешли Южно-Кукунорский хребет восточней, нежели в марте при следовании на Хуан-хэ. Немного ниже Доро-гоми Хуан-хэ подходит к обрывам своего левого берега. Необходимо подняться вверх на громадные (футов 600–700) лёссовые толщи, а затем спуститься вновь к реке, миновав ее недоступную излучину. Тропинка идет сначала на расстоянии полуверсты глубоким коридором с совершенно отвесными боками; местами этот коридор до того узок, что те из наших мулов, которые были завьючены большими ящиками, пройти не могли. Пришлось делать выбоины в глиняных стенах, дабы расширить путь. Затем нужно было подниматься по чрезвычайно крутому скату одного из боков того же ущелья и наконец взобравшись наверх тотчас снова спускаться, но уже по более открытому ущелью. Здесь кстати сказать, что все обрывы состояли исключительно из лёссовой глины без примеси слоев гальки. Местный тангутский старшина, вероятно по приказанию сининского амбаня, в свою очередь получившего внушение из Пекина благодаря хлопотам там нашего посольства, выслал для проводов нашего каравана через вышеописанное трудное ущелье целую сотню рабочих — мужчин и женщин. В тот же день вернулись наши посланные из Синина и привезли с собой пекинскую посылку. В ней были письма, полученные в разное время посольством на наше имя, и газета «Неделя» за весь минувший год. Ровно 14 месяцев, то есть от самого выхода из Зайсана, мы не имели никаких вестей с родины и не знали, что творится на свете. Понятно, с какой лихорадочной радостью принялись мы теперь за чтение и каким праздником был для нас этот день. Через Желтую реку мы переправились в два приема на большой барке, посредством которой производится немного ниже города Гуй-дуя сообщение между обоими берегами Хуан-хэ. Ширина ее здесь при средней воде 60 сажей; абсолютная высота 7300 футов; течение очень быстрое. Вниз по реке незначительное плавание производится на особых оригинальных плотах, состоящих из нескольких надутых воздухом бараньих шкур, сверху скрепленных тонкими жердями, настланными тростником. На таком маленьком плоту помещается небольшая кладь и человек, который только правит своей посудиной, быстро несущейся по волнам. Оазис Гуй-дуй (Гуй-дэ), на котором мы теперь очутились, лежит, как уже было говорено ранее, в 65 верстах ниже Балекун-гоми и образуется двумя небольшими, впадающими справа в Хуан-хэ, речками: Муджик-хэ и Дун-хо-цзян. Весь этот оазис состоит из небольшого областного города Гуй-дуй, или Гуй-дэ-тин, и нескольких сот фанз, рассыпанных вверх по двум названным речкам, из которых получается вода для орошения полей. Общее число жителей простирается, как нам говорили, от 6000ло 7000 душ обоего пола — наполовину китайцев, наполовину хара-тангутов рода цзу. Пройдя от города Гуй-дуя верст сорок вверх по реке Муджик-хэ, на нижнем течении которой почти сплошь расположены пашни и фанзы оседлых хара-тангутов рода дунцзу, мы достигли лесных гор Муджик. Из этих гор китайцы и тангуты сплавляют в Гуй-дуй лес вниз по той же Муджик-хэ. весьма быстрой и мелкой. Бревна пускаются в речку поодиночке, и хотя они беспрестанно застревают в камнях, но рабочие, идущие пешком по берегу, вновь их освобождают и, таким образом, с большой потерей времени и труда доставляют к месту назначения. Помимо Гуй-дуя лес этот отправляется и далее вниз по Хуан-хэ. Большее разнообразие растительности нашлось с переходом нашим в альпийскую область гор Джахар. Здесь мы расположились сначала пониже, а затем перекочевали на 12 400 футов абсолютной высоты на реку Джахар-чю, впадающую в Муджик-хэ. Бивуак наш теперь находился невдалеке от снеговых гор, среди альпийских лугов, покрытых пестрым ковром различных цветов, но проклятые непогоды сильно мешали экскурсиям. Дожди, падавшие очень часто и в лесной области гор, здесь шли решительно каждые сутки, нередко мешаясь со снегом; по временам поднимались даже метели, как бы в глубокую зиму; по ночам перепадали морозы (до -2°). Сырость стояла ужасная; холод принуждал нас надевать полушубки. Однако, несмотря на все это, многие десятки видов альпийских трав цвели совершенно по-летнему. Случалось, что ночью снег засыпал сплошь эти цветы и холод их замораживал, так что ранним утром альпийские луга похожи были на наши равнины при первопутье зимой. Но вот поднималось солнце — снег быстро растаивал, нагнутые и замороженные головки цветов, как, например, мака, астры, курослепника, буковицы и др., вновь выпрямлялись, оживали и к полудню красовались как ни в чем не бывало… На отличных пастбищах гор Джахар и Муджик кочуют хара-тангуты рода ваншу-тапшу. Общее их число простирается, как нам сообщали, до тысячи палаток. На нас смотрели недоверчиво и подозрительно; даже в стойбищах, ближайших к нашему бивуаку, ни разу не хотели пустить к себе в палатки, хитро отговариваясь тем, что при своей бедности они не могут принять столь высоких гостей. Кроме сбора растений, мы не забывали и охотничьих экскурсий, как только позволяла погода. Отправлялись обыкновенно в ближайшие скалы и там охотились главным образом за голубыми чекканами. Эта великолепная птичка, ростом с певчего дрозда, открыта впервые Гульдом на Гималае, затем найдена миссионером Давидом в Западной Сы-чуани, а мной — в Восточном Нань-шане и в горах верхней Хуан-хэ. Оперение самца хотя скромное, но чрезвычайно красивое: крылья и хвост черные, все же остальные перья прекрасного ярко-голубого цвета, точь-в-точь цвет голубого шелка; самка имеет пеструю, невзрачную окраску. Везде чекканы держатся только в высочайших горах и притом в самом верхнем их поясе, обыкновенно в скалах вблизи снеговой линии. Отсюда описываемые птички слетают на соседние скудные луга, где ловят насекомых, составляющих, сколько кажется, их единственную пищу. Живут обыкновенно обществами в несколько десятков экземпляров; гнездятся, вероятно, также по соседству друг с другом. Охота за голубыми чекканами насколько заманчива для орнитолога, настолько же и трудна: необходимо забраться в высокий пояс гор, где вечная непогода, неприступные скалы, громадные россыпи… Ходьба адская даже по лугам, которые везде здесь чрезвычайно круты. Притом чекканы хотя вообще мало осторожны, так как никогда не преследуются человеком, но часто бывают недоступны для охотника, сидя на высоких скалах; убитые же птицы нередко пропадают, заваливаясь между крупными камнями россыпей или в глубокие трещины. Случается, что, пролазавши целый день и сильно уставши, возвращаешься ни с чем к своему бивуаку. Но иногда выпадает и удачная охота, обыкновенно в том случае, когда застанешь голубых чекканов во время их покормки на лугах между скалами; здесь описываемых птичек бить нетрудно в лёт и сидячих. Если луг любим голубыми чекканами, то они посещают его аккуратно во время жировки и возвращаются вскоре даже после выстрелов; нужно засесть и ждать — сами прилетят к охотнику. Так мы и охотились в горах Джахар, где в продолжение трех дней убили 25 экземпляров чекканов — добыча дорогая для орнитологической коллекции. Чарующее впечатление производит эта красивая птичка, сидящая, словно цветок, на лугу или порхающая по скалам. Иногда даже жалко стрелять в милое, доверчивое создание. И всякий раз, убив голубого чеккана, сначала несколько минут полюбуешься им, а потом уже спрячешь в свою сумку. Немало оригинальности придает подобной охоте сама местность. Приходится лазить или сидеть на высоте в 13–14 тысяч футов, нередко в облаках, иногда даже выше их. Во все стороны раскрывается далекий, необъятный горизонт, смотришь вдаль и не насмотришься вдоволь… Вокруг над самой головой с особенным дребезжащим шумом крыльев плавно пролетит громадный гриф, или ягнятник; невольно провожаешь глазами эту могучую птицу. То раздается громкий голос улара или прекрасное пенье непальской завирушки и красного вьюрка, сожителей голубого чеккана; с окрестных скал нередко валятся камни и с шумом летят далеко вниз в пропасти; то вдруг станет совершенно тихо, славно в горах нет ни одного живого существа… Но вот набежит облако и обдаст сыростью, или осыплет снежной крупой, или наконец разразится недолгим бураном… Однако непогода мало страшит горных птиц; иногда даже во время сильной метели слышится их пенье; впрочем, сам голубой чеккан поет довольно плохо. В Гуй-дуе нас опять встретил посланный сининского амбаня с предложением идти, не заходя на Куку-нор, прямо через Синин в Ала-шань. Вероятно, наше присутствие чересчур беспокоило подозрительного амбаня, поэтому он и старался так усердно поскорей нас от себя выпроводить. Со своей стороны мы также не церемонились с назойливым правителем Синина и, не слушая его увещаний, отправлялись туда, куда нам было нужно. Так и теперь сининский посланец был отправлен обратно, сами же мы пошли на Куку-нор. Через Хуан-хэ переправились опять в два приема на прежнем месте и в прежней барке. Вода Желтой реки в это время стояла на гораздо низшем уровне, чем три недели тому назад, вероятно, потому, что несколько дней сряду не было сильных дождей. Однако в ту же ночь разразилась гроза с проливным дождем, и на другой день вода в Хуан-хэ сильно поднялась, притом от растворенной лёссовой глины сделалась совершенно мутной, почти желтого цвета. Тот же самый ливень наделал и нам немало хлопот, затопив неожиданно наш бивуак. Пришлось ночью в совершенной темноте прокапывать канавы, чтобы спустить воду, а затем спать на измокших войлоках. На другой день взошедшее солнце быстро высушило почву, и мы благополучно, хотя с большим трудом, перебрались через лёссовые обрывы, упирающиеся в Хуан-хэ. Как и в первый раз, для помоги нам было собрано около сотни тангутов и тангуток, опять-таки весьма мало помогавших и остававшихся только зрителями нашего перехода. На дне ущелья лёссовая глина, растворенная дождем, представляла собой густой сироп, в котором вьючные мулы и мы сами вязли по колено. Выбравшись из этой несносной грязи, мы разбили свой бивуак в последний раз на берегу Хуан-хэ. В ее глубокой долине жара теперь доходила до +33,7 °C и чувствовалась особенно сильно после недавних морозов и метелей гор Джахар. Впрочем, температура опять быстро понизилась, лишь только, пройдя ущельем реки Тагалына, мы взошли на Кукунорское плато. Этим подъемом и закончилось трехмесячное наше исследование бассейна верхней Хуан-хэ, то есть тех местностей северовосточного угла Тибетского нагорья, которые прилегают к собственно Китаю и несут частью тибетский, частью китайский характер без исключительного преобладания одного над другим. * * * Выбравшись 23 июня из глубоких ущелий Хуан-хэ на плато Куку-нора, мы продолжали свой путь к названному озеру степной, довольно широкой равниной, которая залегает по реке Ара-голу и продолжается в том же юго-восточном направлении до отрывистых спусков к самой Желтой реке. С юга эту высокую долину окаймляет, как было уже ранее говорено, хребет Южно-Кукунорский; с севера — хребет Ама-сургу, на продолжении которого в северозападном направлении стоят новые горы, отделяющие плато Куку-нора от бассейна Сининской реки. Дожди, немного было утихшие после гор Джахар, теперь начались по-прежнему, сопровождались обыкновенно грозами и нередко падали ливнями. Эти ливни, смывая лессовую глину, затопляли более низкие места и до крайности мутили воду в речках; невозможно было напиться или сварить чай, не дав почерпнутой воде хотя немного отстояться. Затем измокший аргал вовсе не горел, деревьев же или кустарников нигде не было; пришлось разрубить для топлива палки от верблюжьих седел и довольствоваться полусваренной бараниной. Те же самые ливни уничтожили бесчисленное множество пищух, столь обильных на Куку-норе. Теперь эти пищухи беспрестанно валялись мертвыми возле своих нор; многие были залиты в тех же норах. Везде по степи летали коршуны, вороны и орланы, собирая легкую добычу. Вероятно, подобные, истории случаются нередко как здесь, так и во всем Северном Тибете, чем до известной степени приостанавливается необычайное размножение плодливого зверька. Устье реки Ара-гола пересыпано, должно быть недавно, песком, так что ныне река эта не впадает в Куку-нор, но образует недалеко от его берега три небольших пресноводных озера. Возле северного из этих озер мы разбили свой бивуак. Место для стоянки здесь было хорошее, и мы пробыли на нем четверо суток, то есть все последние дни июня, занимались рыбной ловлей, охотой и собиранием довольно скудной степной флоры. При ясной погоде купались в Куку-норе, берег которого отстоял от нашего бивуака лишь на одну версту. Купанье было превосходное: вода имела от 18 до 20° тепла; дно же, при небольшой глубине, состояло из мелкого песка, сбитого волнами в твердую массу, словно асфальт. На озерах, образуемых рекой Ара-голом, в небольшом количестве держались со своими молодыми турпаны и горные гуси; кроме того, здесь встречалось много гагар, которые еще высиживали яйца на своих плавучих, из травы сделанных гнездах. Найдена была также большая редкость, именно яйца черношейного журавля, впервые открытого мной на том же Куку-норе в 1873 году. Нынешней весной мы добыли в свою коллекцию шесть экземпляров этих редких журавлей и нашли два их гнезда. Вообще на Куку-норе, сколько можно было теперь видеть, не только прилетные, но и местные птицы большей частью гнездятся поздно, вероятно, вследствие продолжительных весенних холодов. Кроме того, несмотря на обилие воды и болот, многие пролетные голенастые и водяные вовсе не остаются здесь для вывода молодых. Несмотря на высокое положение местности и на дождливую, весьма прохладную погоду, летом на болотах Куку-нора множество мошек и комаров, которые в тихие дни изрядно донимали как нас, так и наших животных. Жертвой этих кровопийц сделался знаменитый наш баран, по прозванию Еграй, который куплен был еще в Тибете и с тех пор ходил при караване вожаком вновь приобретаемых баранов. Теперь этот Еграй ослеп от укусов мошек и был оставлен на месте нашей стоянки — убить старого спутника рука не поднималась. Другой такой же баран из Цайдама прошел с нами взад и вперед по Северному Тибету, выходил три месяца на верховьях Желтой реки и теперь еще здравствовал, исполняя должность вожака при новых своих собратьях. Впоследствии этот самый баран дошел от Куку-нора до середины Гоби и здесь, на пятой тысяче верст своего пути, был оставлен монголам, так как сильно подбил копыта на гальке пустыни. На Куку-норе, как и во всей тангутской стране, растет джума (гусиная лапчатка) — небольшое травянистое растение, принадлежащее к семейству розоцветных. Трава эта весьма обыкновенна также в Европе и известна у нас под названием гусиной лапки, бедренца, столистника и др. В тангутской стране, то есть в Северо-Восточном Тибете, джума встречается всего чаще на старых, покинутых стойбищах и по лужайкам в горных лесах; не чуждается также открытых безлесных гор, растет там в долинах, где побольше влаги и почва перегнойная; в открытых сухих степях джумы нет. Описываемое растение доставляет маленькие, удлиненной формы съедобные клубни, которых при одном корне обыкновенно бывает несколько. Вкусом своим эти клубни в сыром виде отчасти напоминают свежие орехи; сваренные же, весьма походят на фасоль или молодой картофель и, будучи приправлены маслом с солью, составляют весьма питательную, вкусную пищу. Копают джуму ранней весной и осенью, то есть в то время, когда жизнедеятельность растения приостановлена. Этой кропотливой работой занимаются тангутские женщины; добытые клубни моют и просушивают на солнце. У всех тангутов джума составляет любимую еду и служит лакомством. Ею же питаются слепыши, весьма обильные в здешних местах, и ушастые фазаны. Первые добывают клубни описываемого растения под землей, последние выкапывают их своими сильными ногами. Мы сами всегда старались добыть джумы от тангутов и обыкновенно ели ее с большим удовольствием. Прибытием нашим на устье реки Балемы завершилась съемка озера Куку-нор. Не снятой оставалась лишь часть береговой полосы на протяжении 25 верст от нынешней нашей стоянки до устья реки Улан-хо-шуна, где заканчивалась съемка 1873 года. Но здесь берег Куку-нора тянулся почти в прямом северо-западном направлении, которое можно было нанести на карту одной засечкой от устья реки Балемы, не предпринимая обхода вверх по этой реке для переправы на другую ее сторону. Гораздо важней для нас было решить вопрос, каким путем возвращаться домой: тем ли, которым ныне мы сюда пришли, то есть через Са-чжеу, Хами и по Чжунгарии в Зайсан; или выбрать направление через Ала-шань на Ургу, по которому мы возвращались с Куку-нора в 1873 году. Первый путь был сравнительно легче и притом представлял возможность сделать по местам повторные наблюдения, что вообще весьма важно при путешествии в диких, малоизвестных странах. Но и при направлении через Ала-шань, а затем серединой Гоби мы также дополняли свои прежние здесь исследования; тем более что некоторые из них производились при первом путешествии грубыми инструментами. Наконец, как для того, так и для другого из возвратных путей необходимы были верблюды, которых мы нигде не могли достать теперь на Куку-норе. При следовании же на Са-чжеу и Хами верблюды нашлись бы только в цайдамоком Сыртьше, но еще вопрос: продали ли бы нам их там или нет? Со своими же наличными мулами и тремя уцелевшими верблюдами мы, наверное, могли дойти до Ала-шаня и там, также наверное, достать вьючных верблюдов. Таким образом, шансы расчета сильно склонялись на сторону ала-шаньского пути, и он был избран окончательно. 6 июля покинули мы свой бивуак на берегу Куку-нора, а на другой день совсем распрощались с этим озером. Его бассейн отделялся теперь по нашему пути от притоков Сининской реки лишь невысокой седловиной, которая в то же время служит связью между окрайним хребтом восточного берега Куку-нора и мощными горами на северной стороне того же озера. Перейдя по каменному мосту, близ небольшого города Шин-чен, реку Бугук-гол и сделав еще один переход, мы достигли кумирни Чейбсен (Чойбзен), возле которой расположились бивуаком. Все здесь живо помнилось, несмотря на то что минуло более семи лет после нашего пребывания в этих местах. Нашлись старые знакомые: донир (настоятель), нираба (эконом) и еще один лама в кумирне, с которыми некогда мы шли сюда из Ала-шаня, а также монгол Джигджит, ходивший с нами в качестве проводника и переводчика по горам Северо- и Южно-Тэтунгским. Все эти люди с непритворным радушием, даже большой радостью встречали теперь нас. Новостью в Чейбсене было теперь для нас несколько водяных молелен — хурдэ, как их называют монголы, устроенных на ближайшей речке. Эти молельни, весьма обыкновенные в Тибете, частью и в других странах буддийского мира, состоят из большого железного цилиндра, укрепленного на деревянном столбе фута три высотой. Такой столб утвержден вертикально в обыкновенном мельничном колесе небольших размеров, горизонтально положенном. Струя воды, направленная на упомянутое колесо; приводит его в быстрое вращательное движение, которое помощью столба сообщается и железному цилиндру. Последний снаружи выкрашен почти всегда в красный цвет и испещрен какими-то надписями, вероятно священными. Внутрь цилиндра кладутся верующими написанные на листочках бумаги или на тряпках молитвы, которые, находясь без перерыва в движении, тем самым как бы постоянно взывают к богу. Подобная машина в верхней своей части помещается в деревянном ящике, поддерживаемом на углах четырьмя столбиками. Один из боков этого ящика делается решетчатым, три остальные сплошь набираются досками; сверху устраивается крыша, покатая на две стороны. С приходом в Чейбсен окончилась маршрутно-глазомерная съемка, которую я вел от самой реки Урунгу; предстоявший теперь путь через Ала-шань до Урги был снят еще в 1873 году. Всего в течение нынешней экспедиции снято было мной 3850 верст. Если приложить сюда 5300 верст, снятых при первом путешествии по Монголии и Северному Тибету, да 2320 верст моей же съемки на Лоб-поре и в Чжунгарии, то в общем получится 11 470 верст, проложенных вновь на карту Центральной Азии. При этом следует сказать, что как ни проста сама по себе глазомерная съемка буссолью, но она достаточно утомляет дорогой, в особенности при жаре, так как для засечек часто приходится слезать с лошади; да и по приходе на место переноска снятого на чистый планшет всегда отнимает час или два времени. Притом сама съемка является лишь небольшой частью различных научных работ во время путешествия. * * * Предстоявший нам путь от города Даджина до Урги, ранее пройденный мной в 1873 году, лежал как раз поперек самого широкого места всей Гоби. На 10° от юга к северу залегла здесь Великая Азиатская пустыня, раскинувшаяся с запада на восток, от Памира до Хингана, на 50° долготы, или на 4000 верст. Абсолютная высота Гоби неравномерна. Наиболее низкие ее части лежат в бассейне реки Тарима в Чжунгарии и в середине кяхтипско-калганского пути. Затем крайние пределы, в которых варьируется поднятие остальной пустыни над уровнем океана, заключаются между 3500 и 5000 футов; изредка подъем доходит до 5200 и даже 5500 футов. Но как в более низких, так и в более высоких частях Гоби орошение ее крайне бедное, за исключением разве северной и восточной окраин. Из больших рек пустыне принадлежит сполна лишь Тарим, образующий своим конечным разливом озеро Лоб-нор; затем более других значительны Урунгу в Чжунгарии и Керулен на северо-востоке Гоби; в юго-восточном ее углу является на время Хуан-хэ, с трех сторон огибающая Ордос. Другие речки, стекающие с окраин гор или с Восточного Тянь-шаня, за исключением немногих, обыкновенно пропадают, лишь только покажутся в пустыне. Ключи редки в пустыне, в особенности там, где залегают сыпучие пески; притом вода этих ключей иногда бывает соленой или с примесью каких-либо других минеральных частиц. Наконец колодцы, доставляющие главным образом воду для обитателей Гоби, во многих ее местах также не обильны, можно даже сказать — редки. Все они неглубоки, воду имеют большей частью соленую, иногда известковую, нередко весьма противную на вкус. Почва Гоби состоит из щебня или гальки, иногда с гравием, из сыпучего песка, наконец; из лёссовой глины. Однако в различных частях пустыни тот или другой род почвы преобладает неодинаково. Так, сыпучие пески, вероятные остатки прежних мелей и дюн внутреннего моря, залегают всего более в Южной Гоби — от бассейна Тарима через Ала-шань в Ордос, а также в Чжунгарию; спорадически, сравнительно небольшими площадями, встречаются и в других местах пустыни. Щебень или галька — продукты разложения и выветривания местных горных пород, — а также гравий, иногда с примесью голышей халцедона, агата и кварца, наполняют собой среднюю, самую бесплодную часть Гоби, простираясь отсюда и в Чжунгарию. Лёссовая глина составляет почти везде подпочву сыпучих песков, примешивается к щебню и гравию, наконец залегает сама по себе в чистом виде или в виде солончаков, разбросанных спорадически, но опять-таки всего более в южной, средней и западной частях пустыни. Климат Гоби характеризуется своей крайней континентальностью и, за исключением южных частей пустыни, весьма большой суровостью. Даже в Юго-Восточной Монголии, под 42° северной широты, мы наблюдали в конце ноября морозы до -32,7°, тогда как в Северной Гоби и в Чжунгарии охлаждение воздуха зимой иногда переходит точку замерзания ртути. Притом сильные ночные морозы продолжаются день в день через всю зиму; нередко выпадают и весной. Но в тех же самых местах летом наступает чуть не тропическая жара, в особенности чувствительная при отсутствии лесной тени и при крайней сухости атмосферы. Оголенная почва пустыни нагревается в это время обыкновенно от 50 до 60 °C, иногда даже более; между тем как зимой та же почва охлаждается до -26,5 °C, вероятно и более. Переходы от холода к теплу весной и наоборот осенью обыкновенно бывают весьма круты. Рядом с весьма низкой температурой зимой и весьма высокой летом в Гоби является постоянно крайняя сухость воздуха, в особенности в центральной и южной частях пустыни; северная же и восточная ее окраины пользуются летом сравнительно достаточным количеством атмосферных осадков. Эти осадки приносятся на северную окраину Гоби северными и северо-восточными ветрами, которые, пройдя от Полярного моря через Сибирь, осаждают свою влагу на северных склонах пограничных гор и лишь небольшой остаток этой влаги проливают на соседнюю пустыню, но этого довольно, чтобы превратить ее в степь. В Восточной же и юго-восточной Гоби летние дожди приносятся из Китайского моря юго-восточным муссоном, достигающим здесь своей крайней западной границы. Остальные части описываемой пустыни, в особенности бассейн Тарима, получают дождь или снег, как большую редкость. Впрочем, в средней Гоби иногда, но не каждое лето, случаются единичные ливни, образующие кратковременные потоки и более продолжительные озера на ровных глинистых площадях. Зимой снег вообще редок в Гоби; в южных же ее частях снега почти вовсе не бывает. Наконец, последнюю характерную черту климата описываемой пустыни составляют сильные бури, которые всего чаще случаются весной и зимой; реже появляются летом и осенью. Их направление почти исключительно северо-западное; только на Лоб-норе, где, как, вероятно, и во всем бассейне Тарима, зимой вовсе не бывает бурь, весной эти бури приходят от северо-востока, то есть со снегов Тянь-шаня и из более холодных частей средней Гоби. Причины собственно гобииских бурь и их постоянное северо-западное, изредка западное, направление объясняются близким соседством более низкого и теплого Китая, куда стремится холодный воздух с нагорья, а затем значительной в ясные дни разницей температуры воздуха в той же пустыне на обращенной к солнцу стороне всех выдающихся предметов и на их стороне теневой. Оба эти фактора всего напряженнее действуют весной, оттого и бури в это время года в Гоби случаются всего чаще. Те же бури почти всегда наполняют атмосферу тучами мельчайшего песка и пыли, которые, оседая в замкнутых котловинах, образуют в течение веков лёссовые толщи. Все вышеизложенные условия почвы и климата Гобийской пустыни крайне неблагоприятны для здешней растительности. Самые злейшие ее враги — засуха, жары, морозы, бури и соль в почве, — действуя в большей или меньшей совокупности, обусловливают, с одной стороны, бедность, а с другой — своеобразность растительных форм пустыни; притом воспитанные в такой среде здешние растения отличаются крайней неприхотливостью и живучестью вообще. Наиболее плодородные части Гоби лежат в ее степных окраинах — северной, восточной и юго-восточной; там местами являются превосходные луга. В самой пустыне сравнительно большее количество растений можно встретить на лёссовой глине по влажным окраинам солончаков и возле редких ключей; затем по окраинам сыпучих песков и на лёссовых площадях внутри их; настоящие же солончаки и щебенные степи самые бесплодные. Но общую характеристику флоры пустыни, как и степных окраин Гоби, составляет отсутствие деревьев и лугового дерна. Первые не могут, вероятно, вынести засухи и крайностей здешнего климата, а также устоять против сильных бурь; дерновый же покров, как продукт влажности и перегнивания предшествовавших травянистых поколений, не может образоваться на лёссовой почве и в сухом климате пустыни. Поэтому вся растительность Гоби, даже в лучших ее частях, рассажена кустиками, почти вовсе не прикрывающими желтоватого и буровато-красноватого фона почвы. Притом, несмотря на видимое однообразие физических условий, различные части описываемой пустыни все-таки сохраняют специальные, к данной местности приуроченные виды. Так, например, джингил и кендырь, столь обильные на Тариме, не встречаются в восточной половине Гоби; сульхир, изобильный в Ала-шане, не растет на нижнем Тариме; нет здесь также хармыка, дырисуна и саксаула, хотя три этих растения свойственны всей Внутренней Азии — от Каспийского моря до собственно Китая; дикая редька двух видов встречается исключительно на песках Ордоса и Ала-шаня; тамариск не растет в Ала-шане, Средней и Северной Гоби, но преобладает на Тариме и в Ордосе, по долине Хуан-хэ, и т. д. Конечно, в данном случае весьма важны почвенные и климатические условия, но и помимо их, вероятно, существуют какие-либо иные причины, которые приковывают растительную жизнь к той или другой местности пустыни. Относительно своей фауны Гоби представляет отдельную зоологическую область, но, в общем, не может похвалиться богатством животного царства. Правда, в некоторых здесь местностях — в степных полосах, в горах, по рекам и озерам — животные скопляются, нередко в обилии, но в самой пустыне они встречаются сравнительно редко; здесь только множество ящериц, беспрестанно снующих под ногами путника. Притом не только некоторые птицы, но даже звери Гоби ведут кочевую жизнь в зависимости главным образом от большего или меньшего достатка корма. Относительно этого последнего животные пустыни вообще весьма неприхотливы и еще более воздержаны относительно питья; некоторые из мелких млекопитающих — песчанки и пищухи, — вероятно, не пьют во всю свою жизнь, довольствуясь сочными солянковыми растениями или свежей травой в степях, а зимой — изредка выпадающим снегом. Всего в собственно Гоби с Ордосом и Ала-шанем нами найдено как в настоящее, так и в прежние здесь путешествия 46 видов диких млекопитающих: в Чжунгарии с долиной реки Урунгу — 21 вид; на Лоб-норе с нижним Таримом — 20 видов. Из них исключительно Чжунгарии свойственны от 8 до 10 видов, а Лоб-нору с Таримом — от 8 до 12 видов. Следовательно, во всей Гоби найдено нами 62–68 видов диких млекопитающих; кроме того, 11 видов домашних. Истинное же богатство Гоби составляют домашние животные, во множестве разводимые здешними кочевниками. На просторе пустыни при обилии соли и отсутствии летом мучащих насекомых, а зимой глубокого снега стада у номадов живут привольно и плодятся обильно. Правда, иногда слишком суровая зима или чересчур жаркое, совершенно бездождное лето, наконец повальные болезни производят страшные опустошения среди скота, но эти потери впоследствии быстро и наполняются. Из домашних животных в Гоби всего более баранов (курдючных), рогатого скота, верблюдов и лошадей; в горах Адашаньских и в окрестностях Урги разводятся яки; козы встречаются также повсюду, равно как и собаки, при юртах кочевников. Из царства пернатых в Гоби с приложением сюда пустынь Таримской и Чжунгарской нами найден 291 вид. Число оседлых птиц в Гоби весьма невелико; притом значительно большая их часть не принадлежит самой пустыне. Также и гнездящиеся птицы избирают здесь для себя преимущественно горы, реки, озера, степные площади — словом, лучшие места. На них главным образом останавливаются и пролетные виды, большая часть которых спешит без оглядки перенестись через пустыню. Впрочем, в восточной половине Гоби пролет птиц, как показали мои последние наблюдения, весьма значительный, тогда как западная половина той же Гоби, в особенности Таримская и Чжунгарская пустыни, тщательно избегаются пролетными птицами. Из класса пресмыкающихся Гоби, как было упомянуто выше, обильна ящерицами, которых здесь известно до сих пор 25 видов, принадлежащих почти исключительно двум родам: круглоголовки и ящурки. Местами эти ящерицы чрезвычайно многочисленны; наибольшее их разнообразие встречается в Ала-шане и вообще в Южной Гоби. Змеи в пустыне довольно редки. Нами найдено всего восемь видов, из которых более обыкновенны спиннополосатый полоз и подкаменщик. Черепахи водятся лишь на Хуан-хэ, в Ордосе. Здесь встречаются также местами в большом количестве обыкновенная и зеленая лягушки, не найденные в других частях Гоби. Зато жабы попадаются нередко по ключевым болотцам пустыни. Ихтиологическая фауна Гоби распределена главным образом по ее окраинам там, где являются более значительные реки и озера. Но и здесь царство рыб не богато. Характеризуется оно, как в Тибете, преобладанием двух семейств: карповых и вьюнковых. Теперь более подробно об Ала-шане, через который должен был лежать наш дальнейший путь. Спустившись к подножию Восточного Нань-шаня, путешественник, направляющийся к северу, тотчас же попадает в пустыню Алашаньскую. Взамен прежних обильно орошенных гор, одетых луговой и лесной зеленью, перед глазами путника является необозримая волнистая равнина, безводная и в большей своей части покрытая сыпучим песком. Желтовато-серая пыльная атмосфера висит над этим песчаным морем, раскинувшимся с востока на запад от Ала-шаньского хребта до реки Эцзинэ, а с юга на север — от узкой культурной полосы вдоль подножия Нань-шаня до абсолютно почти бесплодной Галбын-гоби. В северовосточном Ала-шане те же сыпучие пески, суженные хребтами Алашаньским и Хан-ула, прорываются еще далее к северо-востоку, сначала по левому берегу Хуан-хэ, а затем, перейдя в Ордое, принимают восточное направление и тянутся по правому берегу Желтой реки дальше меридиана города Бауту. Таким образом, площадь описываемых песков залегает от запада к востоку верст на девятьсот, при наибольшей ширине в своей середине верст на триста или около того. Однако пространство это не сплошь покрыто сыпучим песком. Последний расположен полосами более или менее широкими; в промежутке же этих полос являются то солончаки, то площади лёссовой глины. Сам песок очень мелкий, красновато-желтого цвета, всюду насыпан в твердой лёссовой подпочве тысячами тысяч мелких (от 40 до 60, иногда до 100 футов высотой) холмиков и увалов с выдутыми в промежутках их впадинами — издали точь-в-точь сильно взволнованное и вдруг застывшее море. Конечно, каждая буря изменяет очертания этих песчаных волн, но общий вид песков остается одинаковым. И подобно тому, как на море проплывший корабль не оставляет следа, так и в песках пустыни след человека, животного или даже целого каравана заметается ветром и исчезает навсегда. Во время бури тучи того же песка поднимаются в воздух и грозят гибелью заблудившемуся путнику. Кроме лёссовых и солончаковых площадей, среди песчаной пустыни Ала-шаня кое-где поднимаются невысокие группы холмов или отдельные горки, обыкновенно также глинистые и совершенно-бесплодные. Только два хребта: Алашаньский и Хан-ула — первый на востоке, второй на севере описываемой страны, — нарушают однообразие здешней местности… Тяжелое, подавляющее впечатление производит Алашаньекая пустыня, как и все другие, на душу путника. Бредет он со своим караваном по сыпучим пескам или по обширным глинисто-солончаковым площадям и день за днем встречает одни и те же пейзажи, одну и ту же мертвенность и запустение. Лишь изредка пробежит вдали робкая хара-сульта, юркнет в нору испуганный тушканчик, глухо просвистит песчанка, затрещит саксаульная сойка или со своим обычным криком пролетит стадо больдуруков… Затем нередко по целым часам сряду не слышно никаких звуков, не видно ни одного живого существа, кроме бесчисленных ящериц… А между тем летнее солнце печет невыносимо и негде укрыться от жары: нет здесь ни леса, ни тени; разве случайно набежит кучевое облако и на минуту прикроет путника от палящих лучей. В мутной желтовато-серой атмосфере обыкновенно не колыхнет ветерок; являются только частые вихри и крутят горячий песок или соленую пыль… Вплоть до заката жжет неумолимое солнце пустыни. Но и ночью здесь нет прохлады. Раскаленная днем почва дышит жаром до следующего утра, а там опять багровым диском показывается дневное светило и быстро накаляет все, что хотя немного успело остынуть в течение ночи… Зимой картина пустыни изменяется, но только не внешним видом все той же унылой природы, а главным образом относительно климатических условий. Взамен невыносимых жаров теперь наступают столь же невыносимые холода, от которых трудно спасаться человеку при неимении прочного жилья и древесного топлива. Частые бури еще более усиливают леденящую стужу. Там, где несколько месяцев ранее стояли тропические жары, теперь наступают чуть не полярные холода — и много нужно жизненной энергии, в особенности для растений, чтобы не погибнуть при подобных крайностях климата, не говоря уже о других невзгодах здешней мачехи-природы… Начнем снова о путешествии. Передневав возле города Даджина, окрестности которого, некогда разоренные дунганами, стояли и теперь в том же запустении, какими мы их видели семь лет тому назад, мы пошли в Ала-шань прежним своим путем. Только на этот раз имели двух проводников, довольно хорошо знавших дорогу. По пути, по крайней мере на первых трех переходах до границы Ала-шаня, не было прежнего безлюдья, но довольно часто попадались китайцы, которые пасли казенных лошадей. За неимением лучшего корма эти лошади довольствовались бударганои и другими солянковыми травами пустыни. Перейдя Великую стену, которая тянется в 4 верстах северней Даджина и представляет здесь собой не что иное, как сильно разрушенный глиняный вал сажени три высоты, мы ночевали в первый день возле китайской фанзы Ян-джонза, где и прежде останавливались два раза. От фанзы Ян-джонза наш путь лежал к востоку-северо-востоку вдоль сыпучих песков, которые необъятной массой уходили на север, Мы же шли по глинисто-солончаковой бесплодной и безводной, равнине, кое-где всхолмленной невысокими горками. Те пески, в которых мы теперь находились, известны монголам под названием Тынгери, то есть «небо», за свою необычайную обширность. Они представляют собой тип всех вообще сыпучих песков Центральной Азии, да, по всему вероятию, и нашего Туркестана, где эти песчаные массы известны под названием барханов. Правильной определенной формы барханы не имеют, так как их архитектура зависит от силы и направления ветра, неровностей почвы, качества самого песка и т. д. В общем же описываемые пески представляют запутанную сеть невысоких (от 40 до 60, редко 100 футов) холмов и валообразных гряд между этими холмами. На наветренной стороне песок от давления ветра сложен довольно твердо, так что нога вязнет в песке не глубоко; притом скат здесь обыкновенно гораздо положе. На стороне же подветренной, в особенности у холмов, скат весьма крутой, и песок здесь очень рыхлый, вполне сыпучий. Между песчаными холмами образуются воронкообразные ямы или почти продольные ложбины, часто достигающие в глубину до самой подпочвы. Последняя в песках Тынгери, как и в большей части других песков, состоит из солончаковой глины, утрамбованной, словно выметенный ток. Воды нигде нет, за исключением лишь редких ключей; в некоторых, правда также весьма редких, местах, плохую соленую воду можно достать на глубине 3–4 футов, копая глинистую подпочву песков. Последние в главной своей массе вовсе лишены растительности, появляющейся, как было говорено выше, лишь на окраинах песчаных площадей да изредка на дне ложбин и воронкообразных ям. Впрочем, в указываемых местах флора пустыни довольно разнообразна, и мы собрали в песках Тынгери 17 видов растений, еще не бывших в гербарии нынешнего года. Из этих растений наиболее замечательными и характерными для Ала-шаня служат сульхир и пугиониум. Сульхир, принадлежащий к семейству солянковых растений, распространен по всей Центральной Азии до 48° северной широты и растет исключительно на голом песке. Представляет собой два вида. Первый преобладает в Ала-шане, Ордосе, вообще в южных и восточных частях Гоби; последний занимает район более западный и распространяется через наш Туркестан до Каспийского моря. Кроме того, мы встречали сульхир на верхней Хуан-хэ и в Цайдаме; в Северном Тибете этого растения нет. Как выше сказано, сульхир растет исключительно на голом песке. Просачивающаяся внутрь такого песка дождевая вода, затем, по мере испарения в наружном песчаном слое, вновь поднимающаяся вверх, служит для питания как описываемого растения, так и других, здесь произрастающих. Недаром почти все эти растения имеют чрезвычайно длинные корни, которыми вытягивают влагу со значительной глубины, И чем сравнительно более падает водяных осадков, тем, конечно, растительность в песках лучше. Сам сульхир — растение однолетнее, достигающее в Ала-шане при благоприятных условиях до 3 футов высоты, при толщине стебля в полдюйма; впрочем, гораздо чаще попадаются вдвое меньшие экземпляры. Сульхир дает не только прекрасный корм монгольскому скоту, но своими мелкими, как мак, семенами доставляет важный продукт питания алашаньским монголам. Вопреки поговорке «не посеешь — не пожнешь», ала-шаньцы, в особенности в более дождливое лето, собирают в конце сентября обильную жатву на своих песках. Затем тут же, на готовых токовищах, каковыми служат все оголенные места лёссовой подпочвы, обмолачивают собранный сульхир. Семена его сначала поджаривают, а потом мелют ручными жерновами и получают вкусную муку, которой питаются в течение круглого года. Кроме того, сульхир служит во время зимы главной пищей бесчисленных стад больдуруков, прилетающих в Ала-шань на зимовку из более северных частей Гоби; теми же семенами, вероятно, питаются и зерноядные пташки при осеннем перелете через пустыню. Другое замечательное, хотя далеко не столь полезное для туземцев растение песков Ала-шаня — это пугиониум, называемое монголами «дзерлик-лобын», то есть «дикая редька». Действительно, его сырые плоды имеют редечный или горчичный вкус и запах; китайцы же собирают молодые первогодные экземпляры самого растения, солят их и едят как овощ. Пугиониум до последнего времени составлял большую редкость, так как известен был лишь по двум веточкам, добытым в прошлом веке естествоиспытателем Гмелином, вероятно, от богомольцев, возвратившихся из Тибета в Северную Монголию. По сообщению монголов, в песках Тынгери до сих пор еще живут одичавшие лошади, ушедшие в пустыню при разорении Ала-шаня дунганами в 1869 году. С тех пор эти лошади бродят и плодятся на воле, весьма осторожны и на водопой ходят лишь по ночам или на те ключи, возле которых нет людей. Однако в последние годы местные монголы частью перестреляли описываемых лошадей, подкарауливая их на водопоях, частью переловили там же в петли. Осталось лишь несколько десятков экземпляров, большая часть которых живет в местности Ган-хай-цзы, лежащей верстах в сорока к северо-северо-западу от ключа Баян-булык. В названном урочище есть небольшое соленое озеро и два ключа, из которых пьют одичавшие лошади. Со временем они, вероятно, также будут переловлены монголами. Перед самым переходом через поперечную гряду песков Тынгери к нам приехали высланные алашаиьским князем навстречу трое монголов и в том числе старый приятель наш Мукдой. С этими посланцами мы и дневали возле ключа Баяя-булук. На другой день нашего прибытия в Дын-юань-ин к нам явился прежний знакомый и приятель лама Балдын Сорджи, только что возвратившийся из Пекина и привезший нам письма и газеты, обязательно высланные из посольства. Балдын Сорджи по-прежнему состоит доверенным лицом у местных князей; он немного постарел, но все-таки энергичен, как и в былое время. Между прочим, Сорджи сообщил нам, что несколько лет тому назад в северо-восточном углу Ала-шаня, в местности Чаджин-тохой, на левом берегу Желтой реки, поселились трое миссионеров. Двое из них приезжали в Дын-юань-ин и жили здесь около года. Зная хорошо китайский язык, они часто беседовали с Балдын Сорджи об истинах религии; но, сколько мы могли заметить, лама не вынес из этих бесед даже смутных понятий о сущности христианства. Охотников креститься в алашаньском городе также не нашлось; между тем в Чад-жин-тохое число прозелитов (то есть обращенные в какую-либо новую религию, в данном случае, принявшие христианство (Примеч. редактора.), по словам того же Сорджи, доходит до 300 человек, хотя крестятся почти исключительно из-за материальных выгод. По смерти старого алашаньского вана, последовавшей в 1877 году, его место занял старший сын — Ария; средний, Сия, пожалован гуном, то есть князем шестой степени; младший по-прежнему остался гыгеном. Все эти три князя были воспитаны своим отцом на китайский лад, так что гораздо более походят на китайцев, нежели на монголов. Старший сын, нынешний ван Ала-шаня, по наружности толстый и косой; Сия роста среднего, также толстый и пухлый, словно из теста сделанный; гыген, наоборот, худощавый, слабого сложения и, несмотря на то что имеет уже лет под тридцать, выглядит совершенным мальчиком. Ван правит Ала-шанем; братья ему помогают. Вернее, однако, что ни один из князей ничего не делает; жизнь ведут праздную и только часто ссорятся друг с другом. Впрочем, общая забота алашаньских князей заключается в том, чтобы, правдой и неправдой, возможно больше вытянуть со своих подданных. Ради этого, помимо податей, в казну вана поступают различные сборы как деньгами, так и скотом; нередко князья прямо отнимают у монголов хороших верблюдов и лошадей, возвращая взамен плохих животных. Притом ван открыл значительный для себя источник дохода, раздавая за деньги своим подданным мелкие чины, которыми нередко украшаются даже пастухи и слуги княжеские. За малейшую вину эти новоиспеченные чиновники опять разжалываются; затем им вновь возвращается прежний чин, а ван получает новое приношение. Оба других князя устраивают театральные представления, в которых участвуют сами, исполняя и женские роли; даже гыген не стыдится наряжаться женщиной и плясать перед своими верующими. В такой театр приглашаются жители Дынь-юань-ина, а также приезжие зажиточные монголы; каждый гость обязан сделать подарок деньгами, а за неимением их — продуктами или скотом. Вообще все три алашаньских князя — выжиги и проходимцы самой первой руки. Несмотря на сделанные нами им хорошие подарки, князья, и в особенности ван, не стыдились выпрашивать через своих приближенных подарить то то, то другое. Со своими подчиненными князья обращаются грубо, деспотично, притом постоянно прибегают к шпионству. Одним словом, в этот раз нашего пребывания в городе Дынь-юань-ине алашаньекие князья произвели на меня неприятное, отталкивающее впечатление. Прежде, восемь лет тому назад, они были еще юношами, хотя также испорченными. Теперь же, получив в свои руки власть, эти юноши преобразились в самодуров-деспотов, каковыми являются весьма многие азиатские правители. Девять суток, проведенных нами в Дынь-юань-ине, посвящены были снаряжению на дальнейшее следование в Ургу. Путь предстоял не близкий, более чем в 1000 верст, и притом дикой серединой Гоби. По счастью, время наступало осеннее — наилучшее для переходов в пустыне. Во всяком случае, необходимо было приобрести надежных животных, и мы, продав вану своих мулов, наняли у того же вана 22 вьючных верблюда, с платой по 12 лан за каждого до Урги. Уставшие лошади также были сбыты и заменены новыми; только три верблюда-ветерана, остаток зайсанского каравана, опять поплелись с нами. Утром 2 сентября мы выступили из Дынь-юань-ина и на четвертом переходе ночевали возле соленого озера Джаратай-дабасу, отстоящего на сотню верст от ала-шаньского города. Местность по пути была, как и прежде: волнистые площади солончаковой глины или сыпучие пески, местами поросшие саксаулом. В нынешнее лето в северном Ала-шане вовсе не падало дождей; поэтому погибла и скудная травянистая растительность пустыни. Погода, несмотря на сентябрь, стояла теперь жаркая; не холодно было и по ночам. Хребет Хурху, открытый мной в 1873 году, составляет, как оказывается, благодаря недавним исследованиям подполковника Певцова*, крайний восточный угол Южного Алтая, который, не прерываясь, тянется сюда из Чжунгарии. * Певцов Михаил Васильевич — известный русский путешественник, исследователь Центральной Азии. Современник Пржевальского, заменил его на посту начальника экспедиции в пятой центральноазиатской экспедиции в 1889 году. (Примеч. редактора.) Этот Юго-Восточный Алтай, сравнительно невысокий и, по всему вероятию, довольно узкий, вздымается, как свидетельствует Певцов, до пределов вечного снега в горах Ихэ-богдо и Цасату-богдо, лежащих на 45° северной широты и под 70° и 71° восточной долготы от Пулкова. Изменяя, немного восточнее названных вершин, свое прежнее восточно-юго-восточное направление на юго-восточное, тот же Алтай еще более мельчает, но потом снова повышается в группе Горбун-сэйхын, юго-восточное продолжение которой, как сообщали нам еще в 1873 году местные монголы, и есть хребет Хурху. По сведениям, тогда же нами добытым, этот хребет тянется на юго-восток до окрайних гор долины Хуан-хэ; но, по расспросам Певцова, юго-восточное продолжение Гурбун-сэйхына оканчивается в Галбын-гоби. Таким образом, связуя данные и сведения, добытые Певцовым и мной, получаем тот в высшей степени интересный факт, что Южный Алтай не оканчивается, как до сих пор полагали, в Северо-Западной Гоби, но тянется в диагональном направлении поперек этой пустыни чуть не до самого Инь-шаня. Хребет Хурху в направлении, нами пройденном, имел не более 10 верст в поперечнике и едва ли возвышался более чем на 1000 футов над своим подножием, так что абсолютная его высота, по всему вероятию, не превосходит 6000 футов. С такими же размерами горы уходили к юго-востоку и на северо-запад от нашего пути. Весь хребет изборожден частыми ущельями; гребни гор между ними узки и коротки; всюду высятся сравнительно небольшие, но сильно выветрившиеся скалы из сланцев и сиенитового гранита. Продукты разложения этих пород усыпают горные склоны и чрезвычайно затрудняют ходьбу по ним. Перейдя почтовую дорогу, которая ведет из Калгана в Улясутай, мы вступили в степную полосу Северной Гоби. Взамен прежних волнистых и бесплодных равнин местность представляла теперь перепутанную сеть невысоких увалов и холмов, принадлежащих, по всему вероятию, расплывшейся восточной части Хангая. Далее же к северу появились выровненные, хотя и невысокие хребты, которые составляют крайние юго-западные отроги Кэнтея. Абсолютная высота по нашему пути не превосходила 5200 футов и не опускалась ниже 4200 футов; на последнем уровне лежит сама Урга. Галечная почва Средней Гоби заменилась теперь почвой песчано-глинистой, покрытой прекрасной для корма скота травой. И чем далее подвигались мы к северу, тем лучше и лучше становились пастбища, по которым везде паслись многочисленные стада местных монголов. Эти последние, коренные халхасцы, выглядывали гораздо бодрее своих собратий, виденных нами в Средней Гоби. Точно так же умножилась и животная жизнь: появились, местами в обилии, дзерены, всюду виднелись норы тарбаганов, находившихся теперь в зимней спячке; весьма многочисленны были полевки и пишухи-оготоно; зимние запасы сена у нор последних местами, словно частые кочки, пестрили степь. Гнездившиеся птицы теперь уже улетели, а из оседлых чаще других попадались рогатые жаворонки и земляные вьюрки. Однако текучей воды по-прежнему не имелось, лишь чаще стали попадаться ключи; колодцы также были нередки и вода в них встречалась большей частью хорошая. Несмотря на обилие пастбищ, местами корм был уже выеден дочиста, в особенности в ближайших окрестностях почтовой улясутайской дороги. От нее до Урги мы шли 12 суток с одной в том числе дневкой. Следующий за Гангы-дабаном наш бивуак был на Бугук-голе, первой речке, встреченной нами от самого Нань-шаня. Один только переход отделял теперь нас от Урги, и под влиянием столь радостной мысли путь 19 октября длился невыносимо долго, в особенности в первой своей половине. Как нарочно, местность здесь холмистая, не открывающая далекого горизонта. Наконец с последнего перевала перед нами раскрылась широкая долина реки Толы, а в глубине этой долины, на белом фойе недавно выпавшего снега, чернелся грязной, безобразной кучей священный монгольский город Урга. Еще два часа черепашьей ходьбы — и вдали замелькало красивое здание нашего консульства. Тут же и быстрая Тола струила свою светлую, еще не замерзшую воду: справа, на горе Ханула, чернел густой, нетронутый лес. Обстановка пустыни круто изменялась. Попадали мы словно в иной мир. Близился конец 19-месячным трудам и многоразличным невзгодам. Родное, европейское чувствовалось уже недалеко. Нетерпение наше росло с каждым шагом; ежеминутно подгонялись усталые лошади и верблюды… Но вот мы наконец и в воротах знакомого дома, видим родные лица, слышим родную речь… Радушная встреча соотечественников, обоюдные расспросы, письма от друзей и родных, теплая комната взамен грязной, холодной юрты, разнообразные яства, чистое белье и платье — все это сразу настолько обновило нас, что прошлое, даже весьма недавнее, казалось грезами обманчивого сна… Так закончилось вышеописанное, третье для меня по счету, путешествие в Центральной Азии. Подобно двум первым, оно представляет собой научную рекогносцировку посещенных местностей. Иного результата наши странствия иметь и не могли как по многим пробелам личной нашей подготовки, так и по самому характеру пройденных стран, где против путешественника нередко встают и люди и природа, где иногда с винтовкой в руках приходится прокладывать себе путь, а сплошь и кряду сначала заботиться, чтобы не погибнуть от жажды или голода, и затем уже оправлять научные работы. Но утешительно для меня подумать, что эти быстролетные исследования в будущем послужат руководящими нитями, которые поведут в глубь Азии более подготовленных, более специальных наблюдателей. Тогда, конечно, землеведение и естествознание в своих различных путеотраслях обогатятся сторицей против того, что им дали нынешние наши шествия. Пока же сведем итоги сделанного нами в Центральной Азии. За все три здесь путешествия нами пройдено по местностям, большей частью малоизвестным, а нередко и вовсе неизвестным, 22 260 верст, из которых 11 470 верст (весь передний путь) сняты глазомерно. Астрономически определена широта 48 пунктов; посредством барометра Паррота, а при первом путешествии — анероида и гипсометра определена абсолютная высота 212 точек. Ежедневно три раза в продолжение всех путешествий производились метеорологические наблюдения; иногда измерялась температура почвы и воды; психрометром по временам определялась влажность воздуха. Постоянно велся общий дневник и, по мере возможности, производились этнографические исследования. В области естествознания, относительно которого пройденные нами местности Центральной Азии были до сих пор почти вполне неведомы, производились специальные исследования над птицами и млекопитающими, а затем составлялись коллекции, в которые собрано: Видов Экземпляров Млекопитающих… около 90 около 408 Птиц… 400 3425 Пресмыкающихся и земноводных…50 976 Рыб……53 423 Насекомых….? 6000 Растений….1500 12000 Кроме того, собирались образчики горных пород во всех попутных хребтах. Зоологический сбор передан в музей С.-Петербургской Академии наук; гербарий — в Ботанический сад; небольшая минералогическая коллекция — в геологический кабинет С.-Петербургского университета. Часть собранных коллекций, в которых оказалось много новых для науки видов, как животных, так и растительных, описана академиками Максимовичем и Штраухом, покойным профессором Кесслером и мною; несравненно же большее количество добытого материала остается пока еще не обработанным. Но если мне и выпала счастливая доля совершить удачно три путешествия в Центральной Азии, то успех этих путешествий — я обязан громко признать — обусловливался в весьма высокой степени смелостью, энергией и беззаветной преданностью своему делу моих спутников. Их не пугали ни страшные жары и бури пустыни, ни тысячеверстные переходы, ни громадные, уходящие за облака, горы Тибета, ни леденящие там холода, ни орды дикарей, готовые растерзать нас… Отчужденные на целые годы от своей родины, от всего близкого и дорогого, среди многоразличных невзгод и опасностей, являвшихся непрерывной чредой, — мои спутники свято исполняли свой долг, никогда не падали духом и вели себя поистине героями. Пусть же эти немногие строки будут хотя слабым указанием на заслуги, оказанные русскими людьми делу науки, как равно и ничтожным выражением той глубокой признательности, которую я навсегда сохраню о своих бывших сотоварищах… В заключение да позволено мне будет еще раз вернуться к своим личным впечатлениям. Грустное, тоскливое чувство всегда овладевает мной, лишь только пройдут первые порывы радостей по возвращении на родину. И чем далее бежит время среди обыденной жизни, тем более и более растет эта тоска, словно в далеких пустынях Азии покинуто что-либо незабвенное, дорогое, чего не найти в Европе. Да, в тех пустынях действительно имеется исключительное благо — свобода, правда дикая, но зато ничем не стесняемая, чуть не абсолютная. Путешественник становится там цивилизованным дикарем и пользуется лучшими сторонами крайних стадий человеческого развития: простотой и широким привольем жизни дикой, наукой и знанием из жизни цивилизованной. Притом самое дело путешествия для человека, искренне ему преданного, представляет величайшую заманчивость ежедневной сменой впечатлений, обилием новизны, сознанием пользы для науки. Трудности же физические, раз они миновали, легко забываются и только еще сильней оттеняют в воспоминаниях радостные минуты удач и счастья. Вот почему истому путешественнику невозможно позабыть о своих странствованиях даже при самых лучших условиях дальнейшего существования. День и ночь неминуемо будут ему грезиться картины счастливого прошлого и манить: променять вновь удобства и покой цивилизованной обстановки на трудовую, по временам неприветливую, но зато свободную и славную странническую жизнь…