Восхождение. Современники о великом русском писателе Владимире Алексеевиче Солоухине Владимир Николаевич Афанасьев «Восхождение» – первое издание воспоминаний близких людей, современников о Владимире Солоухине – великом русском писателе, произведениями которого зачитывалась вся страна. В книгу включены воспоминания, интервью, письма, размышления о жизни и произведениях В. Солоухина, а также посвященные ему стихи. Восхождение. Современники о великом русском писателе Владимире Алексеевиче Солоухине Солоухин Владимир Алексеевич Биографическая справа Поэт, прозаик (1924–1997) Родился 14 июня 1924 года в селе Алепино Владимирской области в крестьянской семье. Окончив школу, в 1938–1942 годах учился в инженерном училище во Владимире, получил специальность механика-инструменталиста. Во время войны Солоухин служил в войсках особого назначения, охранявших Кремль. В 1946-м, опубликовав свои первые стихи в «Комсомольской правде» и осознав свое призвание, поступил в Литературный институт им. М. Горького, который окончил в 1951 году. Первый сборник стихотворений «Дождь в степи» появился в 1953-м. Затем последовали поэтические сборники «Журавлиха» (1959), «Имеющий в руках цветы (1962), „Жить на земле“ (1965), в которых со временем все усиливалось стремление автора к философскому осмыслению жизни. С 1951-го много ездит по миру, публикуя репортажи в различных изданиях. Первая отдельная книга очерковой прозы „Рождение Зернограда“ вышла в 1955 году; следующая – „Золотое дно“ – в 1956-м. Книга „Владимирские проселки“ (1957) привлекла серьезное внимание читателей и критики, получив самые одобрительные отклики. В 1964 году опубликовал автобиографический роман „Мать-мачеха“. Особое место в творчестве Солоухина занимают его художественно-публицистические книги «Письма из Русского музея» (1966) и «Черные доски» (1969). В 1964–1981 годах был членом редколлегии журнала «Молодая гвардия». Живя в Москве, Солоухин не порывал связи с родными местами, тамошними людьми. В 1965-м выходит сборник стихотворений «С лирических позиций». В 1970-е увидели свет книги «Олепинские пруды» (1973) и «Посещение Званки» (1975). В 1980-е – «Время собирать камни», об Оптиной пустыни (монастыре близ г. Козельска), и сборник рассказов и очерков «Бедствие с голубями». Тема русской природы, духовного богатства народа всегда занимала писателя, он писал о необходимости их сохранения и защиты. Умер Владимир Алексеевич Солоухин 5 апреля 1997 года в Москве. Предисловие Владимир Солоухин… Когда я слышу это имя, перед моим мысленным взором возникает образ могучего добродушного уверенного в себе, в своем народе человека, от которого веет покоем, каким-то особым неуловимым русским покоем. Вероятно, у каждого человека, будь он лично знаком с самим писателем либо только с его произведениями, свой Владимир Солоухин. И часто этот образ в представлении разных людей прямо противоположен. Некоторые московские писатели, завидуя огромному успеху его произведений у читателя, создавали легенды о нем, как о барине, а земляки, жители Алепино, которые знали его с детских лет, встречаясь с ним в деревне каждое лето, сожалели, «простоват, слишком простоват!» Им видимо, хотелось, чтобы их земляк, прославившийся на весь мир, и в обыденном общении поднимался над ними, не был с ними как равный, а был над ними. Землякам хотелось общаться с небожителем, а не с обычным односельчанином. Но он был всегда самим собой, Владимиром Солоухиным. Я не помню, когда впервые услышал его имя. Его произведения, как и произведения А. С. Пушкина, с самого нежного возраста были со мной, были во мне. Помню, как в семидесятые годы, когда я стал членом литературной студии завода, мы, молодые ребята, грезящие о литературном труде, услышав о публикации в журнале новых рассказов Владимира Солоухина, бежали в читальный зал и глотали, вчитывались с наслаждением, с восторгом в его чудесные строки. Увидел я Владимира Солоухина впервые в ЦДЛ во время его встречи с молодыми писателями. Я только что перебрался в Москву, постоянно бывал на встречах с известными писателями. Многие из этих встреч не запомнились, не оставили следа в душе. Но встреча с Солоухиным поразила какой-то уверенной спокойной силой, необычной искренностью, ни тени фальши не чувствовалось в его словах. Навсегда запомнились две его мысли. Говоря о том, что пробиться молодому писателю не просто, он советовал не опускать руки, не раскисать, если в какой-то редакции отвергли твою рукопись, нести в другую, в третью, нужно носить, показывать рукопись в разных редакциях, пока не встретит твоя вещь вдумчивого редактора. «Волка ноги кормят», – сказал он, запомнившуюся мне навсегда фразу о продвижении своих рукописей. В те годы я был застенчив, стеснялся носить рукописи по редакциям, а уж если отвергли где-то, значит, думал я, рукопись моя плоха, недостойна публикации. Этот совет Солоухина неоднократно помогал мне в моей жизни. И еще мне запомнились слова писателя о том, почему многие годы положение в деревне не улучшается. Я деревенский человек, дед мой был раскулачен задолго до моего появления на свет. Может быть, потому, так поразили меня спокойные искренние слова Владимира Солоухина: – Почему так плохо живет деревня? Да потому, что лучших людей деревни, кулаков, уничтожили. Кто такой кулак? Это по-нынешнему ударник труда (В те годы было развито движение ударников коммунистического труда). А кто такой ударник? Ударник это главный механизм в любом орудии. Уберите ударник из ружья, и ружье превратиться в обычную палку. Так и с кулаком. Уничтожили кулака в деревне, и жизнь угасла. Потом я встретился с Владимиром Солоухиным в первые годы перестройки. В то время я неожиданно для самого себя стал членом парткома Московской писательской организации. Прежний состав парткома объявил партийный выговор писателю, об этом идет речь в этой книге в нескольких воспоминаниях, а новый состав парткома решил этот выговор снять с писателя. Партийный выговор был дан Владимиру Солоухину за его рассказы о Ленине, которые позже были напечатаны в журнале «Наш современник». Эти рассказы Владимир Солоухин давал читать в рукописи своим проверенным друзьям. И кто-то из друзей переслал их руководству Московской писательской организации, приложив письмо с вопросом, как Владимир Солоухин с такими взглядами на вождя мировой революции может быть членом Союза писателей СССР? Солоухин получил партийный выговор с занесением в учетную карточку. Не все члены нового состава парткома были за то, чтобы снять выговор с писателя. И кто же, вы думаете, яростно отстаивал оскорбленную честь Ленина, осуждал Солоухина за его рассказы? Тимур Гайдар и его команда. Те как раз члены парткома, которые буквально через год объявят себя истинными демократами и бросятся сжигать свои партбилеты. Но на заседании парткома они яростно осуждали Владимира Солоухина, кричали с пеной у рта, как он посмел неучтиво высказаться о вожде партии. Меня восхитило поведение Солоухина во время заседания парткома. Он слушал все выступления со спокойной доброй усмешкой, с добродушной улыбкой уверенного в себе человека, с улыбкой взрослого человека, наблюдающего за невинными шалостями детей. Выговор мы с него сняли. Тимуровцы проиграли. А познакомил меня с Владимиром Солоухиным художник Илья Глазунов. В тот вечер мы оказались в гостях у художника. Глазунов был занят какими-то важными делами, и отправил нас с писателем в отдельную комнату на то время, пока он освободиться. И чтоб нам было веселей, вручил бутылку водки. Мы разговорились, и Солоухин шутливо и добродушно сказал, что его хороший приятель поэт Николай Доризо как-то признался ему, что от Советской власти на склоне лет он ждет только одного: многотомного собрания сочинений. Теперь Советский власти нет, но он, Владимир Солоухин, все же мечтает увидеть при жизни избранное своих сочинений в восьми томах. – А в десять томов войдут все ваши художественные произведения? – спросил я. – Если по тридцать листов каждый том, то войдут. По дороге в Переделкино, куда я вез его на своей машине, Солоухин добродушно шутил, говорил: – Как быстро время изменилось! Раньше как было: приближается, скажем, мое семидесятилетие. Я пишу директору издательства «Художественная литература», так, мол, и так, прошу издать восемь томов моих сочинений. Там собирается редакция, смотрят, какие у меня награды, заслуги, лауреат я чего и выносят решение: не достоин Солоухин восьми томов, хватит ему и семи. И решение свое выносят в Госкомиздат. Там месяца через три собирается коллегия, снова рассматривают со всех сторон Солоухина, и решают: бумаги мало, хватит с него и шести томов. Пусть этому радуется. И отправляют утверждать в ЦК КПСС. Хорошо, если там подмахнут не глядя. А то, не дай Бог, и они начнут искать партийные грехи Солоухина, да еще том-другой снимут. А сейчас как: сидим мы с Алешкиным за бутылкой. Я намекаю: неплохо бы издать восемь томов моих сочинений. А Алешкин спрашивает: почему восемь, а не десять? Десять, так десять! И дело решено. Да, дело было решено. Владимир Солоухин сам составил десять томов своих сочинений. Представил большое количество своих фотографий для первых трех томов. Но, к сожалению, увидел он только первых три тома. Время изменилось не только в скорости принятия решений. Читатели Владимира Солоухина были разорены, вынуждены были просто физически выживать. Не до книг. Печатать книги можно было только на собственные средства. А их не было. И мы были вынуждены прекратить выпускать подготовленные к печати очередные тома. Многие авторы этой книги сетуют на то, что хорошие писатели, прославившие русскую землю, забываются, что книжные прилавки забиты криминальной халтурой. Да это так на сегодняшний день. Но не нужно забывать, что «когда кипит морская гладь», на поверхности оказывается различный мусор да пена. Только их видит глаз неискушенного человека. Когда успокоится море, исчезнет пена, очистится гладь от мусора, снова будет радоваться глаз ослепительному блеску моря, восхищаться его многоцветными переливами. И это не за горами! Разве эта книга не говорит о том, что творения ума и души великого писателя Владимира Солоухина живут? Разве эта книга не говорит о том, что русская земля по-прежнему рождает сыновей, которые украшают ее, вносят вклад в ее культуру, обогащают ее? Низкий поклон Михаилу Мендосе-Бландону, инициатору, вдохновителю и попечителю этой книги воспоминаний о русском писателе! Сейчас только благодаря таким людям сохраняется память о великих певцах русской земли. И все же меня не смущает, что в наше суровое для литературы время, мало печатается книг Владимира Солоухина, Леонида Леонова и других мастеров русского слова. Произведения Александра Пушкина тоже не печатались в России первые два десятка лет после его смерти, и многим казалось, что он забыт навсегда. Но мы-то свидетели того, чем через двести лет произведения Пушкина стали для русской литературы, для русского человека. Я убежден, что пока есть на планете русская земля, пока жив русский человек, произведения великого русского писателя Владимира Солоухина, певца русской природы, русской земли, русской души, будут живы, будут любезны русскому человеку! Петр Алешкин Валентина Солоухина Капли памяти Солнце разлито поровну. Вернее, по справедливости, Вернее, по стольку разлито, Кто сколько способен взять… В. Солоухин В сорока километрах от города Владимира и в четырех справа от дороги, ведущей на Кольчугино и Александров, с незапамятных времен расположилось село Алепино. Первое упоминание о нем по свидетельству источников относится к XII веку. Входило оно некогда в Черкутинскую волость обширного Владимирского уезда. Село красиво расположилось на макушке округлого холма. Кажется, что дома и усадьбы его жителей посажены не на ровном месте, а как бы облепили (слепили) верхушку этого холма. Отсюда старинное, более выразительное название села – Олепино. У подножья горы вьется не самая маленькая из владимирских рек – живописная Ворша. С одной стороны в Алепино можно войти ровной дорогой, с другой – приходится подниматься по крутому склону прямо от реки. До недавнего времени в Ворше обильно водилась рыба и можно было свободно искупаться, выбрав для этой забавы относительно широкое место. Сегодня и ловля не та, да и река сузилась настолько, что в окрестностях села ее русло почти не проглядывается, а скорее угадывается по извилистой ленте прибрежного кустарника. В селе имеется церковь Покрова Богородицы древнего происхождения. Старую деревянную из-за ветхости снесли еще в XIX веке. Тогда же из красного кирпича построили новую, стоящую и поныне. В церкви крестились и венчались многие поколения сельчан и жителей окрестных деревень. В ней крестились и все Солоухины: от дедов до внуков, кончая самым младшим – Владимиром. В ретивые атеистические времена при Хрущеве, в 1960 году, церковь окончательно закрыли на ключ, попытавшись использовать некоторое время под хозяйственные цели. Инвентарь и иконы частью повыкинули, частью сожгли, а то немногое, что осталось, местные жители растащили, – возможно, спасая, – по углам и чуланам. Церковь, оставшаяся без пригляда, все более ветшает и рушится на глазах. Когда-то изящную, аккуратно выполненную ограду со святыми вратами также разобрали. Нетронутыми остались лишь вековые липы с галдящей вечно над ними колонией грачей. Их когда-то сажал Алексей Дмитриевич – старейшина рода Солоухиных (1849–1933), а немалые деньги на громогласный колокол, один из самых больших в губернии для сельских храмов (весом аж в двести семьдесят пудов!), дал при сооружении колокольни его родной брат Михаил Дмитриевич. Гулкий серебряный бас колокола наполнял собой всю округу, переплюнув звоном все остальные колокола. Недалеко от церкви стоит большой двухэтажный дом. Низ каменный, верх деревянный. При доме большой сад, в котором некогда стояли ульи числом до двадцати. В Алепино половина сельчан носила фамилию Солоухины. Редко кто из них помнит сегодня о былом своем родстве, хотя и произошли все когда-то от единого корня. Если где-нибудь, особенно во Владимире, встретишь нашего однофамильца, то он, или его родители, непременно окажутся из Алепино. Село это и есть родина семьи Солоухиных. О некоторых из нашей родни я знаю чуть больше, о других, к сожалению, меньше. Эх, кабы наперед знать, что твои воспоминания когда-нибудь понадобятся другим людям, сколько деталей удержалось бы в памяти! Обыкновенно, все случается наоборот. Живешь рядом с человеком и не думаешь, что надо бы запомнить, может, записать что-то о нем… Спохватишься потом, а его уж, глядь, и нет в живых… Невольно подосадуешь, что в памяти осталось не так уж и много, а иногда и вовсе мало. Так! Какие-то крохи-детали, а достоин-то человек был гораздо большего… Но, поздно отчаиваться. Лучше последуем старинному совету: дорогу осилит идущий. Глядишь, и соберутся капли памяти в один благодатный ручей. Рассказ о нашей семье, едва ли стал бы актуальным для широкой общественности, не будь один из ее членов так знаменит и значим для культуры России. Этого же человека недаром называют и гордостью нашей Владимирщины. Им стал писатель Владимир Алексеевич Солоухин. Дяде Володе выпало стать младшим ребенком в семье Солоухиных. Когда он родился, шел июнь 1924 года. Грачиный гам на старых липах, ласковый шум неспешно раскачивающихся ветвей, звень изредка тревожимых колодцев, и вдруг… внезапно ворвавшийся в спокойную хмарь летнего дня высокий заливистый крик родившегося только-только мальца. Голос ребенка, пронзая толщи листвы, несся по селу и улетал далеко, за околицу, растворяясь в заречной шири лугов, окрестных полей и лесов… Все в той мирной поре благовещало о приходе в мир еще одного, с виду вполне обычного мальчика. Таких по городам и весям в те годы рождалось сотнями тысяч, и лишь сотне, другой предстояло стать гордостью всей страны. Сельская труженица, укачивая ребенка, редко озабочена пожеланием ему эфемерной славы. За нее, за славу, ой, сколь наплачешься! Лучше: «Расти, – шепчет мать, – здоровым, умным и добрым! И людям на погляд, и себе не в тягость. Даст Бог талант – ладно, не даст – и так проживем! Был бы человеком с душой и достатком». Пожелания матери не витали в кущах самолюбивых дворянских представлений о жизни. Немудрящая смиренность Богу милее. От нее многое воздается ее ребенку и выстроит в итоге его путь. Капли красоты, энергия талантов наполнят душу и побудят действовать всем на пользу. Тем и удержится в мире ее дитятко, тем и крепок в нем будет с корнями и веточками. А пока, спи Володенька, не галчите птицы! Шуму грачей при своем рождении сам В. А. Солоухин отвел несколько строк: «Не потому ли я до сих пор засыпаю в своем доме, не обращая внимания на грачиный гам. Я как-то совсем не слышу их оглушительного, надсадного крика». Старинное село Алепино. Большая крестьянская, патриархальная семья. Культура взаимных отношений ее членов вместе с постоянной тягой к знаниям позволяла негласно причислить семью к сельской интеллигенции. «На Западе ученые считают, что первые семь лет жизни закладывают у человека фундамент личности и определяют ее дальнейший ход развития. Мои первые семь лет были счастливейшими годами жизни. Вокруг меня российская доколхозная деревня с яблонями, пасеками, со светлой рекой Воршей, с грибными проселками, с васильками во ржи» (В. А. Солоухин). Несомненно, Володя был любимцем матери. Убирая со стола что-нибудь вкусное и дорогое, она неизменно приговаривала: «Это Володе». В большой семье легче пестовать младшего. При подросших старших детях у Степаниды Ивановны появилось больше свободного времени, которое она с удовольствием посвящала младшенькому. Будто нагоняя молодость, она с особым упоением наизусть читала ему стихи Н. А. Некрасова, А. К. Толстого и многих других поэтов, чьи книги семья любовно покупала на скудные крестьянские средства. Среди них почетное место занимали и книги духовного содержания. С материнских слов Володя знал не только основные молитвы, но и множество библейских историй. Как мы уже говорили, из-за вечной занятости Степаниды Ивановны роль постоянной сиделки пала на сестру Катюшу. По болезни позвоночника, резко ограничившей движения, она проводила время, в основном, лежа наверху – на втором этаже дома. Катюша прочитала братишке почти все книги Пушкина и Лермонтова. Тогда же, еще не умея читать, дядя Володя стал с ее слов декламировать целые страницы из произведений классиков. «А, учась в пятом классе в селе Черкутино, я начал кропать свои стихи под воздействием детской влюбленности в семиклассницу Надю Сергиевскую, дочку черкутинского дьячка». Так, день за днем, торилась в его юной душе волшебная и пока незаметная для всех тропинка в большую литературную жизнь. Когда писатель стал знаменит, он не раз удивлялся – как из босоногого, белоголового деревенского мальчишки, одного из 114 учеников переполненной алепинской школы, вдруг вырос писатель. Я же, со своей стороны, убеждена: он родился поэтом и был им всю жизнь. Быстротечно детство, а в деревне особенно. За трудами в вековечном природном цикле взросление детей происходит значительно быстрее, чем в городе. Оканчивая обе школы, – начальную алепинскую и семилетнюю в ближнем селе Черкутино, – все братья и сестры стабильно уезжали из родительского дома в Москву или во Владимир. Кто-то сразу начинал работать, а кто-то, терпя лишения, продолжал учиться дальше. Большая жизнь вбирала в себя навсегда, обрекая жить в иных местах, уже минуя Алепино… и не по причине угасания любви к родным местам. Вовсе нет. Перерастая гнездовье, птенцы на разных этапах жизни задавались новыми задачами, нежели теми, что виделись им вначале в родном Алепино. И, надо сказать, все Солоухины, рано или поздно, добивались своего, но никто не растерял при этом, а, напротив, хранил до конца благодарную память о родительском доме. Сюда, на родной порог, они стремились попасть при любом удобном случае: в отпуске, проезде мимо, или других обстоятельствах. Особенно влекло сюда при жизни родителей. Кому из взрослых не хочется вновь почувствовать себя ребенком, втянуть в себя запах родного жилища, на секунду беспомощно уткнуться в грудь матери и отца и тут же взрослой заботой и участием, хотя бы отчасти, возместить им за труды и несчитанные хлопоты. Почти каждому дорог мир его детства, дом, вокруг которого даже сад источает свой, навсегда затверженный в памяти аромат. Ранней осенью 1939 года уехал из Алепино и едва повзрослевший Володя. «Когда захотелось строить моторы для самолетов, я поступил во Владимирский механический техникум на инструментальное отделение. Диплом у меня техника-технолога. Учась в техникуме, я опубликовал в газете „Призыв“ несколько своих стихотворений, которые, может быть, сохранились в архиве» (В. Солоухин). Я уже упоминала, что мои родители работали в это время на «Грамзаводе». Жили мы в маленькой коммунальной квартире в больших кирпичных домах северной части тогдашнего Владимира, состоявшей из двух поселков: ФУБРа и Пионерстроителя. Дома эти и сегодня стоят на перекрестке улиц Северная и Устье-на-Лабе. Все бы хорошо, но этот район, особенно по вечерам, пользовался недоброй славой. Здесь шалили почти безнаказанно. Впрочем, не ту ли картину созерцаем мы сегодня почти повсеместно. В те годы при отсутствии городского транспорта добираться до техникума было долгонько, а наша единственная комнатенка все равно не позволила бы юному дяде Володе полноценно готовиться к занятиям. Так что жить любимому брату моего отца пришлось в учебном общежитии. Однако, невзирая на расстояние, он часто нас навещал и нередко оставался на ночь. Побывать, а заодно и подкормиться в семейной обстановке у своих неизбалованному ничем дяде Володе было всегда приятно. На какое-то время забывались неудобства общаги. До войны они почти все были устроены аскетично: с печным отоплением, удобствами во дворе и так далее. Уверена, нынешним студентам подобное житье показалось бы просто кошмаром, а тогда и тому были рады. Как ни странно, спартанские условия более закаливали души и способствовали обретению знаний и вообще всему тому, что так выгодно отличает поколения тех лет от сегодняшних раскованных и, казалось бы, все имеющих (из жизненно необходимого!) юношей и девушек. Студенты тех лет были необычайно деятельны и изобретательны во всем. Многим из них общежитская семья зачастую заменяла собственную. Корпус общаги располагался в центре, напротив Гостиного ряда по Большой Московской (д. № 32), где сегодня кинотеатр «Кругозор». Приходя к нам, Владимир Алексеевич частенько нянькался со мной, тогда еще младенцем в пеленках. Мой юный дядюшка родился пятнадцатью годами раньше меня и довольно уверенно, с удовольствием, как вспоминали мои родители, справлялся с ролью няньки. Из всех братьев отец больше всех любил его, и не потому, что Владимир Алексеевич был младшим в семье. Для моего строгого отца этого было бы мало. Просто он видел в дяде Володе нечто значительно большее, нежели это было свойственно другим его братьям и сестрам. Я сама не раз слышала, как он говорил маме: «Владимир – будущее наших детей». Забегая вперед, скажу, что так и случилось. Когда вслед за мной у нас родился братишка, отец без раздумий назвал его Володей. Учеба в техникуме, проходившая для Владимира Алексеевича без осложнений, стала важным этапом его взросления. «Прочитанные книги и учение в городе сделали развитие всех своих сверстников, и теперь легко было чувствовать себя если не выше всех их, то на равной ноге» (В. Солоухин). Диплом об окончании техникума Владимир Алексеевич получил в тяжелейший для страны 1942 год. В армию его призвали не мешкая. Однако по счастливой случайности направили не на фронт (многие из сокурсников попали на Северный Кавказ), а в Кремлевский охранный полк. В призывной комиссии состоял некий старик с «интеллигентным лицом» (как обрисовал его писатель). Наверное, это был Бог в образе старика, – так расценил происшедшее Владимир Алексеевич. Чудесное вмешательство Бога буквально спасло ему жизнь. Напомним печальную статистику тех лет. Из призыва 1924 года рождения на войне уцелело всего три процента. С войны в Алепино не вернулись 18 парней… Когда об этом заходила речь, набожная Степанида Ивановна говаривала младшенькому: «А ты говоришь, Бога нет». Впрочем, я подозреваю, что в Бога-то Владимир Алексеевич также верил, но тайно, лишь внешне поддаваясь атеистическим лозунгам. У меня есть еще одна версия «чудесного вмешательства». Это – молитвы родителей, желавших сохранить целехоньким хотя бы одного из воевавших сыновей, да прикидки работников военкомата, иногда учитывавших обстоятельства в семье с сыновьями. Вопреки сложившемуся мнению, служба в Кремле не была такой легкой, как принято думать. Ответственность за охрану Верховного Главнокомандования и правительства была предельной. Но, как и во всякой службе, в ней, естественно, случались отрадные часы и минуты. «В свободное от службы время я шел всегда в пустующий солдатский клуб. Садился в кресло и творил запретное, сладкое, как всякий тайный грех – сочинял стихи» («Мать-мачеха». В. Солоухин). По окончании войны, перед самой демобилизацией, с Владимиром Алексеевичем произошло другое, не менее промыслительное стечение обстоятельств. Под самый занавес службы, во время оформления документов на демобилизацию, ему довелось попасть на занятия одной известной в Москве литературной студии, где он познакомился со многими видными поэтами. На одном из занятий Владимир Алексеевич решился прочитать свои стихотворения. Некоторые из них приглянулись, после чего он закрепился в студии как постоянный слушатель и прилежный ученик опытных мастеров. «Удивительна та быстрота, с которой произошли при посещении этих занятий психологические и прочие перемены от стихов, о которых мне как-то не хотелось теперь вспоминать, я за несколько недель проскочил путь к стихам, которые мечтал бы написать сейчас» (В. Солоухин). Там же, в студии, он познакомился со студенткой филологического факультета МГУ Мареллой Погосбековой. Она и стала его первой любовью. Период этой любви обернулся не только творческим подъемом, но и следующей ступенью в образовании дяди Володи. В 1946 году он поступил учиться в Литературный институт имени Горького. Его однокурсник и близкий друг, известный писатель С. И. Шуртаков вспоминает, что в институте они сидели с Владимиром Алексеевичем за одной партой, вместе допоздна готовились к экзаменам и часто до хрипоты спорили о смысле жизни и назначении человека. Семен Иванович, которому сегодня 86 лет, говорит, что стихи Солоухина еще в институте принимались на «ура». Благодарная память С. И. Шуртакова удержала много деталей из жизни начинающего тогда молодого литератора Солоухина. Проживая в Москве, близкий друг Владимира Алексеевича каждый год в день рождения своего товарища неизменно приезжает в Алепино. Говорят, если хочешь знать о писателе все, читай его произведения. Сюжет и многие детали единственного романа Владимира Алексеевича – «Мать-мачеха» – представляют собой часть его жизни. В нем рассказ о его первой любви. Летом 1949 года он привез Мареллу (в романе она – Энгельсина) на каникулы в Алепино. Собственно, эпизода этого, как такового, в романе нет, он присутствует в другой вещи Солоухина, в рассказе «Кувшинка». Им обоим было тогда по 25 лет. Молодые, веселые, влюбленные… Она – небольшого роста, худенькая, будто девочка-подросток, красивая, особенно выразительны были ее глаза и волосы, черные, кудрявые, ниже плеч… Помню эту девушку очень хорошо и пишу не с чьих-то слов… С нами, много младше ее, она держалась подругой. С нами, это значит с моим младшим братишкой Володей и моей двоюродной сестрой из Москвы Леной, дочерью Валентины Алексеевны. Один из предков Мареллы некогда женился на красивой грузинской княжне, и потому всем нашим родственникам нравилось звать ее княжной. Рядом с Владимиром Алексеевичем, тогда только набиравшим свою кряжистость, она выглядела миниатюрной куклой, игрушкой, при этом она очень мало ела. Кусочек хлеба отрезала таким, что через него легко было смотреть на свет. Этой удивительной в наших глазах умеренностью, она стремилась предупредить свойственную почти всем южным женщинам раннюю полноту. Однажды нам с Леной не разрешили вечером идти на танцы, наказав за то, что днем мы хотели взобраться по шаткой лестнице на церковную колокольню. Конечно, танцы для нас, малолеток, еще не были так привлекательны, как это случится позже. Бегая на них, мы больше смотрели на танцующих и слушали музыку. Для мальчишек и девчонок здесь был свой интерес, своя как бы жизнь, иногда чрезвычайно интересная. Понятно, что остаться без танцев показалось обидным. Покуксившись, мы решились нарушить запрет. И помогла нам в этом Марелла. Вечером все наши взрослые собирались по обычаю внизу, на первом этаже алепинского дома, и играли в карты. Играли, надо сказать, шумно – кто-то кого-то вечно надувал иль, выглядев чужие карты, шутя выдавал их соперникам, а то и просто подсказывали друг другу удачные ходы, нарушая все запреты. Марелла обычно не играла. Она садилась около «моего Володи», как называла она его. Мы попросили ее, когда взрослые отвлекутся и забудут о нас, помочь нам спуститься с окна второго этажа, ну и конечно же не выдавать нас. Она так и сделала. Уж как потом выкрутилась, нам так и осталось неизвестным, главное – нас после этого ни за что уже не наказывали. Вместе с молодыми мы часто ходили в лес и на реку. Помню, как пришли в престольный праздник – Яблочный спас (19 августа), в соседнее село Спасское. Шла пора полыхающих спелиц. Августовская спелая сушь. По ночам начинались капели Опадающих яблок и груш. В Алепино специально для дяди Володи Алексей Алексеевич соорудил в саду небольшой домик, запомнившийся мне весь в желтых тонах, поскольку стены и пол были из чистого некрашеного дерева. Этот домик со столом, постоянно заваленным бумагами, стал первым кабинетом писателя. Из всей обстановки в этой «обители муз» нас больше всего привлекала боксерская «груша», прикрепленная к потолку. Трудно было удержаться, чтобы не поколотить ее в удовольствие. Но главной забавой детям и взрослым стало купание в Ворше. От дома, преодолев небольшой прогон, прямо к реке спускалась набитая тропинка. Особенно азартными и методичными купальщиками оказались три брата – Виктор, Николай и Владимир. Каждое утро перед завтраком, несмотря на погоду, они весело бежали к реке. Сила постоянной военной закалки сказывалась у них и на отдыхе. Каким чудесным для всех нас выпало то лето. Как хотелось продлить его, но в жизни все когда-нибудь кончается. Завершился и тот чудный отдых… Жизнь развела нас с родными на целых пять лет. Навсегда развела она лишь дядю Володю с его Мареллой. Перед этим все наши от всей души желали и радовались их предстоящей свадьбе, но мать Мареллы неожиданно круто воспротивилась: «Не для того я тебя вырастила, чтобы отдать за какого-то писаку». Ни о каком браке она и слышать не желала. Чуть позже, когда Марелла выплакалась первыми слезами отчаяния, она начала знакомить дочь с другими мужчинами. Но слезы повторялись вновь и вновь. Всякий раз после них следовали новые взаимные уговоры. В конце концов Марелла подчинилась в одном, в отказе от любимого навсегда. А вот замуж она так и не выходила. Может быть, это стало условием с ее стороны, а возможно, и местью матери. Вся эта история в душе Владимира Алексеевича оставила большую рану. Не уверена, что, даже написав роман, он окончательно освободился от груза горьких, но бесконечно счастливых для каждого искренне влюбленного воспоминаний. Приведем строки дяди Володи об этом: Мне странно знать, что эти руки Тебя касались. Полно, нет. Который год прошел с разлуки?! Седьмая ночь. Седьмой рассвет. Как часто бывает с людьми, не связанными больше друг с другом, я уже думала, что никогда не встречусь с Мареллой. Однако жизнь все же столкнула нас, и столкнула при обстоятельствах, о которых лучше рассказать чуть ниже. …После окончания института Владимир Алексеевич стал сотрудником журнала «Огонек», самого популярного из всех издаваемых в СССР журналов. По заданию редакции ему приходилось много ездить по стране, писать о делах и людях. В одной из командировок, а это случилось на Крайнем Севере, в городе Нарьян-Маре, он встретил свою будущую жену Розу Лаврентьевну, родившуюся в Орле и бывшую моложе его на три года. По окончании Ленинградского медицинского института ее направили на Север работать детским врачом. Несостоявшаяся любовь у одного, груз каких-то своих, возможно, не менее глубоких проблем у другого… В общем, встретились, как говорится, «два одиночества». На радость ли, на горе, на счастье или на беду?!. Как прожили они свою жизнь, жалели ли, что оказались вместе, а может, напротив, были счастливы? Судить им двоим! После того памятного лета с Владимиром Алексеевичем я встретилась вновь только в 1954 году. Произошло это у нас, в Кустанае. К тому времени он был женат, и у них с Розой Лаврентьевной подрастала дочь Леночка. Хочешь не хочешь, а время лечит душевные раны. Год 1954-й стал началом масштабного освоения большой целины в Казахстане и южных областях Урала. Кустанай, возведенный некогда русскими на реке Тобол, стал центром обширной области. Город, связанный с Уралом стабильной железной дорогой, в первые годы преображения Великой степи служил основной перевалочной базой. Сюда съезжались практически все. Помню, как много людей прибавилось в те годы на улицах города. Многие из них ходили почему-то в телогрейках. Среди таковых немалое число составили освободившиеся из заключения. Здесь же отбывали ссылку и другие категории граждан, в частности, политические и члены их семей, также пострадавшие от молоха политических репрессий. Сокращенно их звали «ЧСИРы» («члены семьи изменника Родины»). Представляете, каким страшным в те годы было это клеймо?! Они и главы этих семейств, разумеется, не были опасны. Иное дело – уголовники. Все беды, в основном, исходили от «зэков» этой категории. К 1954 году их оказалось в городе пруд пруди. Сказалась и проведенная летом 1953 года бериевская авантюра с невиданной амнистией уголовников (вспомним фильм «Холодное лето 1953 года»). Родители в городе боялись и за себя, и за детей. Владимира Алексеевича в тот год направили к нам в командировку для написания очерка о целине. Я, как и многие в возрасте 14–16 лет, только-только начала сочинять стихи. Большинство из них, понятно, посвящались любви, но были и про войну, последствия которой долго-долго сказывались на всем: и на достатке, и на душах людей. Были и стихи-отклики на какие-то события. Особенно удачным казалось мне тогда стихотворение о том, как мы не боимся Америки, размахивавшей в те годы своей атомной бомбой. Исписала стихами большую «общую» тетрадь. Ее-то я и показала дяде Володе. Высшего авторитета в моих глазах просто не существовало. Думала, вот прочтет и, если даже что-то раскритикует, то все равно непременно возьмет с собой для публикации в Москве. И тогда я стану знаменитой на всю страну… Думаю, читатели простят юной девушке ее самоуверенность. Из всех мечтаний оправдалось лишь первое – дядя Володя нашел-таки время, чтобы прочитать мои вирши. Прочитав, мягко улыбнулся и, протянув мне тетрадь, произнес: «Знаешь, племяшка, надо еще учиться, учиться и учиться». Сердце мое так и упало… Разочарование было настолько сильным, что поэзия моя быстро закончилась. Сегодня я жалею об этом, а тогда участь оказаться в падчерицах у высоких муз меня явно не устраивала… Ах, юность, юность! Несмотря на разочарование в поэзии, я и мои родители искренне радовались приезду дяди Володи. С ним всегда было интересно. Не навязывая, он умел подойти к каждому тактично и сказать ему нечто такое, что потом было нужным и благодарно сказывалось на жизни. Касаясь этого момента, скажу об органичности проявлений его души вообще, в жизненных ли ситуациях, или в общественных делах. Возможно, у него не все, как у любой крупной личности (тем более творческой!) было правильно, но уж в чем убеждена совершенно! так это в том, что все исходило у него из самого сердца… Тогда же, будучи у нас в Кустанае, он подарил нам свой первый сборник стихов «Дождь в степи». Я бережно храню этот изящно изданный для тех лет первый плод его писательских откровений. Все стихи, помещенные в нем, в основном написаны в литинституте. Некоторые, особенно стихотворения «Родник» и «Колодец», на мой взгляд, поражают и сегодня. Недавно моя тринадцатилетняя внучка Таня, прочитав этот сборник, сказала, что ей особенно понравилось стихотворение «Колодец». Как видим, подрастающее поколение также находит в первых стихах Солоухина для себя что-то важное. Встреча братьев в Кустанае оказалась последней. 14 марта 1954 года Владимир Алексеевич уехал вглубь необозримых казахских степей, а буквально через неделю погиб мой отец. После этой трагедии, когда мы вновь оказались во Владимире, дядя Володя не раз приезжал к нам. В один из приездов он подарил нам книгу с очерком «Рождение Зернограда». Страницы книги рассказывали о трудовой деятельности одного из первых целинных совхозов. Писатель пробыл там больше месяца, изучая специфику труда и психологию героев своих очерков, добровольцев-целинников. Как ни тяжела оказалась утрата отца, нам предстояло собраться, продолжать жизнь: детям учиться, маме обустраиваться во Владимире… Строить жизнь без отца поначалу было нелегко, и, привыкши до того советоваться в главном с отцом, я естественно видела в дяде Володе некое продолжение папы, человека, способного, хотя бы по самым важным вопросам, заменить мне отца. Разумеется, я понимала, что у него и без того хватало забот и трудностей, но он находил, однако, возможность поддержать меня морально и материально. Впрочем, меня ли одну?! Едва ли он отказывал в помощи другим нашим родственникам?! С годами моя благодарность к нему росла и росла. Особенно отчетливо меру всегдашней его помощи я осознала после смерти дяди Володи. Жаль, что теперь не сказать ему тех слов, которые наверняка не успела или не догадалась сказать еще при его жизни… Люблю читать его произведения. Начинаю чтение всегда голосом и читаю так, как будто он сам говорит вслух. Поначалу я даже пугалась этого несколько. Впечатление было такое, будто во мне сидят два человека, и лишь постепенно я поняла, что добиться дядиной интонации по-другому было бы невозможно. Книги Владимира Алексеевича вдохновляют меня и по-своему успокаивают. Когда особенно грустно или тяжело на сердце, предпочитаю открывать страницы его книг наугад, и тогда, погружаясь в удивительное состояние близости ко всему, им мастерски описанному, я забываю, а вернее, прочно отстраняюсь от того, что минутами раньше еще так тяготило меня. Все в его произведениях свое, знакомое и родное. Вспоминается в них и мой отец: «Четвертый дом наш. Но он теперь совершенно пуст. Ибо отец мой Алексей Алексеевич умер. Все мои братья и сестры кто где в разных городах. А самый лучший наш брат Виктор разбился в марте 1954 года со своим самолетом» («Капля росы». В. Солоухин). Владимир Алексеевич был добрым и общительным человеком. Много работал и старался избегать собраний, совещаний, на которых только впустую, по его же словам, тратилось время. В 1983 году он предложил мне на каждое лето приезжать к нему в Алепино: «Вот тебе, племяшка, дом, сад, огород – занимайся». Но я отказалась, так как работала в городе, да и тяги к земле такой, какая проявилась у меня позже, тогда не имела. Часто общаясь с ним, выучила практически все его привычки. Ничто человеческое не было ему чуждо. К примеру, любимым его блюдом был гороховый суп со свиной рулькой. Приезжая во Владимир, он всегда покупал ее на нашем городском рынке. Часто и я помогала ему в этом. К женскому выбору, к моей тайной радости, он всегда относился почтительно. Сам же на Новый год и Рождество покупал гуся или индейку. А какая вкусная получалась у него жареная или сушеная рыба! Любил он ездить и к старшему брату Николаю в Загорск. Приезжал к нему один и с друзьями. Брат знал его страсть к бане и загодя заготавливал березовые веники. Придя из бани, он отдавал жене брата Александре Андреевне веник без единого листика, приговаривая: «В хозяйстве все пригодится!» Сам же смеялся над этой шуткой громче всех. Особую привязанность испытывал Владимир Алексеевич к детям. Не раз говорил, что в детстве их надо баловать, так как совсем не известно, как потом сложится у них жизнь. Жизнь людей тесно связана с природой, и все в природе достойно удивления и описания. С каким удовольствием описывает писатель сбор грибов, способы их маринования и так далее, кончая, например, тем, как закусывать солеными рыжиками лафитник холодной водки. С необыкновенной любовью рассказал он о красоте и запахах ночных фиалок, о незаметной травке-манжетке, в листьях которой собирается влага – «Божья роса». У меня в саду из этой самой манжетки ныне целая куртинка. Смотришь на нее, и уж не сорняком она кажется, а красивым цветком. Писатель Солоухин бывал во многих странах, но всегда утверждал, что красивее Владимирской земли нет ничего во всем белом свете. При жизни многие ругали его, критиковали даже за особенный «говор». Называли и барином, и просто деревенским писателем, относя его повести в надуманному жанру «деревенской прозы». В общем, относились по-разному, но всегда прислушивались. Не могли не прислушаться! Владимира Алексеевича, как личность неординарную, хотели заполучить в свои ряды многие объединения и группировки. Но, дорожа независимостью, он предпочел быть вне их. Возможно, тем и сохранил за собой славу своеобразного писателя и не менее своеобразного человека. Таковым он был изначально, по-своему влияя на процессы, происходившие в его время. «Банально, но все-таки, если прислушаешься, самый зловещий из всех земных звуков – тиканье часов» («Время собирать камни». В. Солоухин). Да, время неумолимо, 4 апреля 1997 года Владимира Алексеевича не стало. В связи с этим не могу не вспомнить его любимый тост «за легкую сердечно-сосудистую» (надо понимать, за смерть от инфаркта, или нечто подобное). Бывало среди веселья, когда позади оставались многие здравицы и люди вполне расслаблялись, он вдруг неожиданно провозглашал именно этот тост, приводя пирующих в изумление. Объяснял это тем, что в Древней Греции на время пиршества рядом ставили погребальную урну, дабы пируя, люди не забывали о часе, который неизбежно настигнет каждого участника застолья. Каждому свое и свой час! Владимир Алексеевич не сподобился легкой смерти, умер как христианин-мученик, до конца неся крест тяжелой продолжительной болезни. Его отпевали в только что выстроенном храме Христа Спасителя с участием самого Патриарха Московского и Всея Руси Алексия II. Владимир Алексеевич настойчиво добивался восстановления этого храма-памятника героям Отечественной войны 1812 года. Сколько душевных сил вложил он в это строительство! Вместе с другими деятелями он укладывал в фундамент нового колоссального патриаршего собора закладной камень. После этого события прошло всего несколько лет и вот… Роняя слезы, я стояла в нем уже перед гробом дяди. В финале жизненного пути народ, духовенство и власть воздали ему, быть может, самую высокую честь. Он первым удостоился отпевания в главном храме России. Во время прощальной панихиды, когда, как и все родные, я испытывала глубокое горе, меня охватывали различные чувства и мысли. Сознание время от времени выхватывало образы людей, близко связанных с дядей. И вот в какой-то момент будто кто-то толкнул меня под руку. Подняв голову, я посмотрела пред собой и по другую сторону гроба увидела вдруг полную, пожилую женщину небольшого роста. Она плакала, почти не переставая. Приглядевшись, я узнала в ней сквозь годы ту самую худенькую Мареллу! Позже, в многолюдной толчее при выносе тела Владимира Алексеевича я вновь потеряла ее из вида. Да, это была Марелла! Потом мне подтвердила это одна из наших московских родственниц. Вот ведь как! Все-таки встретились они еще раз, чтоб проститься на этом свете, только на этот раз навсегда. Судя по горячим слезам Мареллы, я поняла тогда, что исторгались они женщиной, всегда любившей Владимира Алексеевича. Последнее прости-прощай первому и по-настоящему любимому человеку. Мне и сегодня трудно осуждать ее в том, что в свое время она не смогла превозмочь стойкий восточный деспотизм родителей. Что было в день отпевания у нее на душе, о чем вспоминала, о чем жалела, – нам уже не узнать. Моя наивная попытка в 2000 году отыскать московский адрес Мареллы через телепередачу «Ищу тебя» окончилась ничем, мне попросту не ответили. Прибегнуть к более масштабным поискам я не решилась. Быть может, зря! Боюсь, что после похорон Владимира Алексеевича последовали и похороны Мареллы. Об этом мне сравнительно недавно сказала одна из моих знакомых москвичек. Жаль, что так и не довелось еще раз увидеться с Мареллой. Сколько бы родилось воспоминаний! До сих пор ощущаю в сердце тот укол от внезапной догадки: у гроба дяди стояла именно она – Марелла, и никакая другая женщина. Под влиянием всего пережитого и увиденного, приехав домой, я вновь перечитала «Мать-мачеху». Перечитала и совсем по-другому восприняла содержание романа. Поразили слова главного героя – Мити Золушкина: «Если я когда-нибудь покончу с собой… то это случится только в апреле, самом страшном месяце года». Напомним, Митя Золушкин – это альтер-эго самого автора. Что означали эти слова? Совпадение ли они, или проявление неумолимых законов судьбы? Не потому ли дядя Володя считал апрель роковым, что этот месяц более других принимает на себя Пасху, а вместе с ней неделю страстей Господних, в которую и был распят Иисус Христос? В апреле же, когда обнажается земля, а в воздухе все настойчивей ощущается близкий расцвет природы, Владимир Алексеевич по обычаю начинал скучать по своему Алепино. Будто конь, закусивший удила, он буквально мучился и, спешно завершив неотложные дела, уже в мае приезжал в свое обетованное, незабвенное Алепино. Еще в Москве, в преддверии поездки, начинал мечтать пройти по горе от села до луга, прочистить палочкой ручеек в талой воде. Мечтал взять в руку рыхлого снега, зернистого, словно крупная соль, полными легкими вдохнуть запах чудной талой воды… В начале апреля 1997 года он возвратился в Алепино навсегда. После памятного отпевания в храме Христа Спасителя траурный кортеж сразу направился на его родину. Здесь на сельском кладбище, рядом с могилами своих родных, писатель и завещал похоронить себя. «Если вы иногда будете вспоминать и думать об Алепине, а главное вспоминать и думать о нем тепло, как о хорошем добром знакомом, то больше мне ничего и не нужно». Так с любовью о селе и без какой-либо гордыни о себе самом говорил Владимир Алексеевич. Для прощания с односельчанами и земляками-владимирцами гроб с телом писателя установили возле родного ему дома. Стоял холодный весенний день, а на вековых липах, как бы в тон скорбной процессии, кричали милые ему грачи. Сказано было много хороших, добрых слов… Почти все выступающие называли его гордостью русской литературы. Тогда же, в тот печальный день всем стало ясно, что на карте литературной России появилось еще одно дорогое место. Я рада, что сегодня день рождения писателя – 14 июня сопровождается на его родине Солоухинскими чтениями. Даже в далекой Австралии годовщина смерти писателя была отмечена созданием общества русской словесности имени В. Солоухина. В этот же день в 2000 году на могиле установили большой крест из черного мрамора. В тот день я добавила к могиле дяди Володи земли, что загодя привезла с могил его любимых братьев – моего отца и Николая Алексеевича. Родная земля как бы вновь соединила их. В Москве живет супруга Владимира Алексеевича – Роза Лаврентьевна, иногда выступающая в различных изданиях со своими воспоминаниями о муже и его литературном окружении. Касательно некоторых из ее впечатлений о быте, свычаях и обычаях в алепинском доме Солоухиных, с которыми она поделилась недавно в одном известном журнале, отмечу, что они носят характер сугубо личной ее оценки. Но, несмотря на высказанное, считаю вклад супруги Владимира Алексеевича в популяризацию его произведений большим. Чего стоило только ей участие в выходе в свет 10-томного Собрания сочинений В. А. Солоухина. Семен Шуртаков Он шел по родной земле 1 Владимир Солоухин… Упомянет ли кто в разговоре, сам ли, как вот сейчас, напишу это имя-звание – сразу встает в памяти одна незабываемая картинка. Встает ясно, зримо, хотя и давненько это было – еще в середине прошлого века, а если более точно: в начале августа 1946 года. Я вижу себя в узком коридоре Литературного института внимательно читающим вывешенный на доске объявлений список абитуриентов, успешно выдержавших творческий конкурс. А когда, в конце списка, углядел и свою фамилию, за спиной послышалось: – Ну что, флотскай, прошел? Я обернулся. Рядом со иной стоял высокий русоволосый парень в туго перехваченной солдатским ремнем гимнастерке со следами недавно снятых погон. Я и сам еще не успел расстаться с полосатой тельняшкой, всего лишь месяц назад демобилизовавшись с Тихоокеанского флота. Это был первый послевоенный набор в Литературном институте. – Я тоже, вроде бы, значусь в этом списке, – пробежав его глазами, сказал парень. – Так что давай знакомиться, будем вместе грызть гранит науки. Я спросил у парня, откуда у него такое же, как у меня, нижегородца по рождению, круглое «о» (что, флотскай, прошел?) – не земляки ли мы? – Я – володимерский, – в тон мне ответил он с улыбкой. – Нас разделяет всего лишь речка Клязьма, так что, считай – самые близкие земляки… Такой была наша первая встреча с Владимиром Солоухиным. И как знать, не то ли самое близко-родственное оканье и послужило отправной точкой к возникновению нашей взаимной симпатии друг к другу. А уж потом все пошло само собой: мы и в учебной аудитории сели с ним за одну парту, и наши койки в институтском общежитии оказались рядом, в одной тумбочке держался и хлеб, который был тогда еще по карточкам. Разве что в творческих семинарах мы занимались врозь: Володя у поэта Владимира Луговского, я – у прозаика Константина Паустовского. Преподаватели в институте, естественно, были разные. Один историк, например, запомнился всем нам уникальной фразой: «В результате первой мировой войны Австро-Венгрия была четвертована на три неравные половины…» Но среди наших учителей немало было и замечательных личностей. Не могу не упомянуть прямо-таки влюбленного в Древнюю Грецию Сергея Ивановича Радцига и его брата Николая Ивановича. Логику и философию читал нам очень известный автор учебников Валентин Фердинандович Асмус. Не очень мы любили нужный для нашего брата-литератора, но трудный предмет – «Введение в языкознание». Но все любили остроумного, замечательного человека Александра Александровича Реформатского, который нам это самое языкознание растолковывал. И, между прочим, никто другой, как Сан Саныч, что называется, с ходу, без долгих раздумий, «растолковал» фамилию моего друга Солоухина: никакого соленого уха в ней нет, просто выпала в разговорном произношении одна буковка, а на самом-то деле он – Соловухин, владимирский соловушко… Ну, а в неучебное время, в голубом подвальчике, как «поэтично» звалось наше общежитие, мы читали друг другу свои только что написанные творения, вместе готовились к экзаменам, ходили на литературные вечера. Так что «рождение» В. Солоухина как писателя, его литературный путь от первых стихотворений до книги «Дождь в степи», которая была его дипломной работой – все это происходило, можно сказать, на моих глазах. Многие стихи, еще до того как они появлялись в печати, я уже знал или в рукописи, или на слух в авторском, так оказать, исполнении. Наша дружба не прервалась и по окончании института. Я не раз, и не два приезжал в его родное Алепино и жил там неделями. Стихи В. Солоухина и в нашем студенческом общежитии и на творческих семинарах принимались, что называется «на ура». Знаком он был любителям и ценителям поэзии так же по публикациям в газетах и журналах. И по окончании института главный редактор «Огонька» поэт Алексей Сурков пригласил его на работу в свой журнал. Работа разъездного корреспондента значительно обогатила жизненный исток поэта, расширила диапазон его творчества. Постоянно публикуемые в журнале стихи и очерки собираются в книги, и, одна за другой, выходят сборники «Колодец», «Ручьи на асфальте», «Разрыв-трава». Популярность поэта В. Солоухина год от года растет. Хотя, если говорить о широкой литературной известности, то, как это ни странным может показаться, она пришла к нему через… прозу. Выпустив книгу с экзотическим названием «За синь-морями» о поездке в одну адриатическую страну, В. Солоухин отправился в путешествие по родной владимирской земле. На каком виде транспорта? А пешочком, с рюкзаком за плечами и суковатой палкой в руке. И о том, что ему удалось узнать, увидеть и услышать во время этого, довольно длительного путешествия, написал повесть, назвав ее – надо бы проще, да некуда! – «Владимирские проселки». Вот этими «Проселками» он и стал известен не только во Владимире и Москве, но и в Сибири, и на Курильских островах. «Странность» же объясняется очень просто. Десятитысячные тиражи стихотворных сборников, вышедшие до «Проселков», это по нынешним нищенским временам могут казаться большими, чуть ли не астрономическими, а в те, тоталитарные, как мы их честим, годы считались ничтожными. Да и в самом деле: если мы три или пусть четыре книги умножим на десятитысячный тираж и получим тридцать или сорок тысяч экземпляров – это же капля в читательском море такой огромной страны, как наша, которую, к слову сказать, даже записные недруги считали самой читающей в мире. «Проселки» же увидели, свет в «толстом» журнале, тираж которого исчислялся сотнями тысяч экземпляров, и вскоре же были повторены уже и вовсе двухмиллионнной «Роман-газетой». Автор получил тысячи – ну-ка попробуйте представить: не сто, не двести, а тысячи! – читательских писем. Потому-то лирические повести «Владимирские проселки» и как бы продолжившая их «Капля росы» положили начало широкой, по-тогдашнему всесоюзной, известности В. Солоухина как новой восходящей звезды на небосклоне русской литературы. Если вспомнить тютчевское: «Нам не дано предугадать, как слою наше отзовется», то солоухинское слово о родной владимирской земле отозвалось у тогдашнего читателя как сыновнее признание любви к России, к ее великой истории и неповторимой красоте, любви ко всему русскому. И надо сказать, что в те времена это прозвучало ново, как давняя, полузабытая, но родная музыка… Новое – давнее – нет ли тут противоречия? Думается, нет. Сколько лет мы не слышали прекрасной русской музыки – колокольного звона, а вот теперь, по праздникам, запели колокола и нам кажется, что эта музыка в нас всегда жила и теперь как бы заново зазвучала… В те же, близкие к «Владимирским проселкам» времена – разве что немного позже – ударили в свои колокола Федор Абрамов («Братья и сестры») и Василий Белов («Привычное дело»), еще позже – Валентин Распутин («Прощание с Матерой»). И зазвучала чудесная музыка первородного слова на просторах всей России. Она уже слышна стала не только у нас, но и далеко за рубежами. Правда, критики назовут эту музыку, этот печальный гимн красоте и величию русского народа – всего-навсего «деревенской прозой», а самих авторов и того уничижительно-пренебрежительно – «деревенщиками». Ну да не будем очень строги – что с них взять!.. Деревенская проза! Какая же она деревенская, если в Иване Африкановиче, в Пряслиных, в старой крестьянке Дарье художественно воплощены национальные характеры, их недосягаемо высокая нравственность. Если через них, в сущности, показан наш народ русский во всей его житейской мудрости и незащищенной простоте. Проза, о которой речь, явила миру такой взлет нашей литературы, какого она не знала после «Тихого Дона». И у истоков этой прозы, вместе с другими «деревенскими» собратьями по перу, был В. Солоухин. Его «Владимирские проселки» стали этапным произведением и для него самого и, в какой-то мере, для всей отечественной литературы. 2 В домашней библиотеке у меня более тридцати книг с автографами моего институтского однокашника, в том числе и знаменитый однотомник 1961 года с предисловием нашего патриарха Леонида Леонова, и собрание сочинений в четырех томах. Но когда я по какому-то поводу подхожу к этой солоухинской полке, рука моя почему-то чаще тянется не к томам, а к тонюсенькой, в два печатных листа, молодогвардейской книжечке «Дождь в степи», изданной в 1953 году. Весь титульный лист исписан не очень-то разборчивым почерком: «Дорогому Сене Шуртакову лучшему другу на память (далее идет: на память о том-то и о том-то. – С. Ш.) и вообще о нашей литературной молодости. С любовью Вл. Солоухин». Конечно же, всякое напоминание о молодости приятно и трогательно. Однако для меня не это здесь главное. Подобных автографов много и на других книгах. Главное в том, что «Дождь в степи» – это начало Владимира Солоухина, его первое стихотворение, опубликованное в 1946 году в центральной газете, с которым он поступал в Литературный институт. «Дождь в степи» – это и первая книга, поэтическое, по признанию самого Солоухина, его крещение. И это еще не все. Стихотворение «Дождь в степи», давшее название книге, естественно входит в нее, но… но почему-то открывает книгу – «Колодец». В чем дело? А давайте-ка перечитаем концовку этого стихотворения: …И понял я, что верен он, Великий жизненный закон: Кто доброй влагою налит, Тот жив, пока народ поит. И если светел твой родник, Пусть он не так уж и велик, Ты у истоков родника Не вешай от людей замка, Душевной влаги не таи, Но глубже черпай и пои! Да это же не что иное, как «программа действий» на избранном поприще! Программа, которой В. Солоухин следовал всю свою жизнь. Он неустанно черпал из своего светлого и полноводного поэтического родника и щедро поил душевной влагой миллионы читателей. В поэтическом творчестве, в технике стихосложения В. Солоухин достиг высочайшего совершенства. Сколько литературных копий в свое время было поломано вокруг верлибра – свободного, то бишь нерифмованного и вроде бы никак не организованного стиха! Солоухин же просто писал: «Не прячьтесь от дождя! Вам что, рубашка дороже, что ли, свежести земной? В рубашке вас схоронят. Належитесь. А вот такого ярого сверкания прохладных струй, что льются с неба (с неба!), прозрачных струй, в себе дробящих солнце, их вам увидеть будет не дано…» А мы также просто читали, видели вместе с автором, как сверкает и дробится солнце в льющихся с неба дождевых струях, и не очень-то задумывались над тем: верлибр это или не верлибр. Мы слышали ни на кого не похожий солоухинский голос, пленялись непринужденностью, естественностью разговорной интонации («Вам что, рубашка дороже, что ли…») – и нам этого было вполне достаточно. Хороша та техника, то мастерство, которые не лезут в глаза, не выставляются напоказ, которых не замечаешь. Переход со стихов да прозу – дело не такое уж и редкое. Чтобы далеко не ходить за примерами, сошлюсь на наш первый послевоенный набор в уже поминавшемся Литературном институте. Из принятых двадцати студентов более половины поступали со стихами, к пятому же курсу число поэтов поубавилось: кто-то «перешел» на прозу, кто-то – на критику… В. Солоухин никуда не «переходил». Продолжил он писать стихи и после «Владимирских проселков». Впрочем, продолжали выходить и его новые книги прозы. И вряд ли надо усматривать в этом какое-либо творческое «раздвоение». Просто с годами накапливался жизненный материал, который мог лечь только в повесть или рассказ, а отнюдь не в стихотворение. Ни «Черные доски», ни «Письма из Русского музея», тем паче «Время собирать камни» написать стихами тоже невозможно. Говоря о творческом пути В. Солоухина, не самым ли правильным будет, если мы выделим и даже как-то особо подчеркнем то, что он, как родился поэтом, так и оставался им всю жизнь. Поэтом являл он себя и в прозе. Яркая образность языковой фактуры, завидное богатство ассоциаций и удивительная, неповторимая, чисто солоухинская естественность повествования даже самую «серьезную» прозу делают поэзией, и едва ли не каждый «камешек на ладони» становится законченным стихотворением в прозе… «Венок сонетов – давняя мечта…» Воистину, сплести такой венок – мечта многих поэтов, разве что не всем это по плечу. Вообще-то можно, конечно, поднатужиться и, «изведав власть железного канона», все же добиться, чтобы последняя строка предыдущего сонета служила начальной строкой последующего, да только частенько читать такой «венок» – все равно, что жевать вату: ни вкуса, ни смысла. У В. Солоухина же каждый сонет, облеченный в чеканную форму и являя собой самостоятельное, вполне законченное произведение, в то же время – неотъемлемая часть общего философского замысла. Все в этой своеобразной лирической поэме исполнено классической гармонии. Себя другим в угоду не иначь. Души от ветра времени не прячь! Хранится в сердце мужества запас. И свет во тьме, как прежде, не погас, И тьма его, как прежде, не объяла! С присущим ему мастерством В. Солоухин сделал достоянием широкого доперестроечного читателя творчество многих поэтов и прозаиков из национальных республик. Одно перечисление имен переведенных им на русский язык литераторов заняло бы добрую страницу. Им переведены тысячи строк из многотомного бурятского эпоса «Гэсэр», он – лауреат премии основоположника якутской литературы Алексея Кулаковского. А как не вспомнить болгарских поэтов, которые вместе с нами учились в Литературном институте – Лиляну Стефанову, Георгия Джагарова, Благу Димитрову – с их творчеством В. Солоухин постоянно знакомил русского читателя на протяжении десятилетий… В последнее время часто можно и услышать, и прочитать заглавную строку Евангелия от Иоанна: «В начале было Слово…» Фонд славянской письменности даже книгу с таким названием издал. Многозначное, исполненной глубочайшего смысла речение! Если же «применить» это к литературному творчеству, то Слово будет наиглавнейшим, наиважнейшим и в самом начале его, и на всем дальнейшем протяжении. Художник свои переживания, свои чувства и мысли передает посредством линии и цвета, композитор выражает себя и свое восприятие окружающего мира в музыке. Поэт, писатель может выразить обуревающие его мысли и чувства только в Слове. И, следовательно, какое же первостепенное значение имеет для писателя тот словарный запас, то языковое богатство, каким он располагает, ступая на стезю творения стихов или рассказов, поэм или романов! Не мной первым сказано: по словарному богатству русский язык не имеет себе равных. Но ведь, кроме восхищения и пусть даже гордости таким несметным богатством, надо еще уметь им и распорядиться, надо знать родной язык во всей его полноте и этим знанием полнить свои сочинения. Пушкин, кроме всего прочего, велик еще и тем, что его словарь составляет четыре огромных тома… Говорю все это к тому, что среди современников я мало знаю таких писателей, которые бы могли равняться с В. Солоухиным и в глубинном знании русского языка, и в умении столь виртуозно владеть им. Одного прославленного немецкого музыканта (запамятовал его имя) спросили: как это ему удается в игре на органе достигать такого необыкновенного совершенства? На что маэстро ответил: – Ничего особенного. Просто я в нужный момент нажимаю на нужную клавишу… Вот и В. Солоухин хорошо знает, в какой момент и на какую, среди многих сотен, если не тысяч, словесных «клавиш» нужно нажать. Потому его стихи (как и проза) звучат то целым оркестром, то владимирским пастушьим рожком, то торжественным органом, то веселой рассыпчатой балалайкой… Я уже говорил, что наша дружба с Владимиром Солоухиным не прервалась и по окончании института. Не раз, и не два я не только бывал, но и живал по летам в его родном Алепине. В сельском уединении, на лоне еще с детства близкой нашему сердцу русской природы, мы вели долгие беседы, делились своими творческими задумками. Нам было о чем поговорить! И литература – литературой. Но еще с институтских времен у нас с другом «прорезался», а затем и утвердился обоюдный и даже, можно сказать, пристрастный интерес к великому прошлому нашей Родины. И мы любили в своих разговорах часами «путешествовать» по векам отечественной истории, начиная с Киевской Руси, со «Слова о законе и благодати» Киевского митрополита Илариона и «Слова о полку Игореве»… Вспоминаю я об этом неспроста. Так или иначе, в той дли другой форме, прямо или косвенно, но все это потом находило отражение в наших книгах. Нынче много говорится и пишется о так называемом национальном сознании. Говоря проще, многие умные люди считают, что ничего плохого не будет, а будет только хорошо, если, скажем, русские осознают, почувствуют себя не абстрактными общечеловеками, а именно – русскими, белоруссы – белоруссами, армяне – армянами. Пусть каждый народ знает свою историю и гордится тем вкладом, который его отчичи и дедичи внесли в общечеловеческую культуру. Национальное патриотическое сознание формировалось веками и не раз было высказано многими славными сынами России. Замечательному полководцу, не проигравшему ни одного сражения, Александру Суворову принадлежит, может быть, самое краткое и самое выразительное речение: «Я – русский. Какой восторг!» Пушкин же, в известном письме П. Чаадаеву, как вы помните, высказался более пространно: «…клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, как нам Бог ее дал». А как-то по ТВ прошла передача, посвященная выдающемуся хореографу нашего времени Игорю Моисееву – ее, наверное, все видели. И в этой передаче, среди других мудрых суждений патриарха нашей культуры, была и высокая похвала русскому народу. («Я не знаю другого, столь же талантливого народа, как русский».) Такая оценка, особенно в наше русофобское время, дорого стоит. Ведь это сказал человек, объехавший со своим уникальным ансамблем весь свет: ему есть что и с чем сравнивать… Вот и В. Солоухин в своих «Черных досках» и «Письмах из Русского музея» (изданных, поясню молодым читателям, тридцать лет назад) говорит о том же – о неиссякаемой талантливости своего народа, о величии русской художественной культуры. Это не романы, не повести, это документальные очерки, раздумья писателя о зодчестве, живописи, ваянии – то есть то, что обычно называется публицистикой. Но какая это страстная и в художественном отношении прекрасная публицистика! Попробуйте только открыть любую из этих книг на любой странице и начните читать – уверяю вас – уже не оторветесь. Вы сразу «услышите» голос доброго и умного собеседника, человека много знающего и великолепным русским языком рассказывающего о том, что вам вроде бы и знакомо, но, оказывается, знакомо лишь наполовину, а может быть, и того меньше… «Черные доски» – это старые, написанные триста-четыреста и более лет назад, иконы. При написании они покрывались олифой, а она имеет свойство темнеть. По этой причине иконы, время от времени, «подновлялись» – на старый почерневший слой наносился новый. Рублевская «Троица» была покрыта несколькими записями. И вот когда реставратор слой за слоем снимает те записи и доходит до первоначальной – «черная доска» словно бы вспыхивает, краски ее – та же киноварь, золотистая охра или небесная лазурь – начинают сиять. Вот так В. Солоухин и книгу свою сумел написать, что его «черные доски» словно бы излучают на читателя горний свет, духовное сияние. А что за «Письма из Русского музея»? Вполне возможно, что многим из вас еще не пришлось побывать в Русском музее – для тех книга будет открытием этого великолепного собрания национальной живописи. Но и для того, кому посчастливилось пройти по залам Михайловского дворца, чтение «Писем» будет, пусть и вторым, но опять же открытием. Может быть, даже более интересным, чем первое. Потому что, вчитываясь в размышления автора о картинах и художниках, их создавших, вы и не заметите, как сами станете вместе с ним тоже размышлять, вникать в глубокий смысл шедевров русской живописи. По названию третьей в этом же ряду книги «Время собирать камни» уже можно догадаться о чем она. Да, в послереволюционные годы многовато мы пораскидали не имеющих цены «камней» нашей культуры: сколько было разрушено храмов, дворцов, дворянских гнезд, связанных с именами известных писателей, художников, музыкантов. В. Солоухиным были предприняты многочисленные поездки в эти порушенные «гнезда» – в державинскую Званку на Волхове, в аксаковские места в Оренбуржье, в Оптину пустынь, в блоковское Шахматово… И везде он видел печальные картины небрежения и запустения. Разбросанные по лику России «камни», бывшие очаги культуры вопиют. И как бы ответно в новой книге набатным колоколом зазвучал призыв писателя: время собирать камни! Призыв этот нашел отзвук в самых широких читательских кругах. Автор получил сотни писем. Ну, а отсюда, как легко понять, совсем недалеко и до идеи возрождения храма-памятника России – Храма Христа Спасителя. Кто не знает – знайте: первыми о возрождении храма возвысили голос мы, русские писатели. Мы печатали в «Литературной России» свои повести и рассказы и в конце публикаций подписывались: «Прошу гонорар перечислить на возрождение храма Христа Спасителя». И первым из первых в этом похвальном деянии был не кто иной, как В. Солоухин. Так что при образовании общественного комитета по возрождению храма Владимир Алексеевич само собой был единогласно избран его президентом. Церковь высоко оценила его деятельность на этом посту. В 1997 году, по кончине писателя, его первым сам Патриарх отпевал в еще недостроенном храме. Писатель завещал похоронить его на родной алепинской земле, что и было исполнено. С тех пор каждое лето, в день рождения В. Солоухина, в Алепине отмечаются Дни его памяти. Как-то, во время литературного концерта у двухэтажного солоухинского дома под сенью берез и елей, корреспондентка одной из областных газет спросила меня, давно ли я впервые приехал в Алепино. «А как вы думаете, сколько лет вот этой елке и этой березе?» – ответил я ей вопросом на вопрос. Девица подняла голову, чтобы дотянуться взглядом до вершин возвышающихся над двухэтажным домом деревьев, и затруднилась с ответом. «В тот год, о котором вы меня спрашиваете, эту ель и эту березу, совсем еще маленькими, я вот этими руками выкопал в ближнем лесочке и здесь посадил…» Рядом с уже поминавшимся «Колодцем», в котором еще совсем молодой, двадцатипятилетний стихотворец сумел как бы провидеть свое жизненное призвание, мне бы хотелось поставить и такие строки: Я шел по родной земле, Я шел по своей тропе… В. Солоухин побывал во многих странах мира. Но где бы он ни бывал, о чем бы ни писал, он, в сущности, всю жизнь «шел» родной владимирской землей. Потому что язык, Слово, которое он впервые услышал и запомнил на всю жизнь, которым написаны его книги, были алепинскими-владимирскими. И благодаря именно своему самобытному и самоцветному солоухинскому Слову, он, пройдя «Владимирскими проселками», вышел на большую дорогу мировой известности. Если же кому-то последние слова покажутся слишком громкими, я скажу: в далекой Австралии создано Общество любителей русской словесности имени Владимира Солоухина. По-моему, это звучит, и звучит хорошо. Особенно в наше безвременье, когда книжные прилавки завалены низкопробным чтивом, а русский язык затаптывается, вытесняется чужеземной тарабарщиной. Не впору ли и нам создавать подобное общество?! Однако ж, не будем впадать в уныние. Держитесь, копите силы, Нам уходить нельзя. Россия еще не погибла, Пока мы живы, друзья. Михаил Алексеев О моем друге Я давно пытался склонить Владимира Солоухина к поездке в мое родное село Монастырское. Он уже опубликовал свои «Владимирские проселки», из которых нетрудно было заключить, что человек этот навсегда заразился одной чрезвычайно распространенной на Руси болезнью по имени бродяжничество. Володя, или Волоха, как я уже успел назвать его для себя, наконец поехать согласился, с одним лишь условием, чтобы совершили мы это путешествие на машине, с тем чтобы по пути увидеть как можно больше других мест… Год 1958-й. Месяц – июнь. Самый что ни на есть распрекрасный для рыбака месяц. Для Владимира Солоухина это было самым важным: он взял для себя десять дней отпуска именно для рыбалки, отнюдь не для творчества. Что касается меня, то у меня был иной план – я тогда готовился перевести свои литературные дела в другое русло, присоединиться к отряду писателей, прозванных «деревенщиками», к которым уже и принадлежал мой спутник. У меня уже был и замысел, и даже название моего первого невоенного романа – «Вишневый омут», нареченного так по имени одного из многих омутов на родной речке Баланде. Забегая вперед, скажу, что как раз в Вишневом-то омуте у Солоухина при утреннем ужине сорвался преогромный, весом в целый аж килограмм карась, о коем в течение многих лет не мог забыть Володя-Волоха. Итак, мы взяли курс на Рязань, оттуда – на Пензу, на Саратов, на Монастырское. Всю дорогу Солоухин спал. Занятие это, видать, нравилось ему. Пока это было на рязанской, мордовской, пензенской земле, я терпел: пускай дрыхнет. Когда же собрат мой вознамерился продолжать в том же духе и на земле саратовской, не выдержал, взбунтовался: это было уже слишком! Я его везу в родные места, а ему, выходит, наплевать на них. Разбудил, растолкал, изругал и заставил любоваться. Мы расположились пообедать на взгорье, покрытом пахучей степной травкой. Внизу, в полукилометре, протекала Цна – довольно широкая река. Отсюда, с бугра, было хорошо видно, как она изгибается по большим лугам – сначала мы видели ее всю, от берега до берега, потом – по сизоватой дымке, которая вилась над нею, повторяя ее капризный убегающий след. Было странно, что парок этот не рассеивался и среди дня – похоже, там, в глубокой зеленой долине, очень долго держалась рожденная росной ночью прохлада. Солоухин, залюбовавшийся рекой, вдруг вспомнил что-то, просиял весь, белесые ресницы его сладко сомкнулись, улыбнулся во весь свой великолепный рот и объявил: – А ведь у меня сегодня день рождения. – Так чего ж ты не отпраздновал его дома? Могли бы задержаться на один-то день. – А я забыл про него. Эх… Затерялась Русь В Мордве и Чуди… В ответ на «затерялась Русь» я столь же меланхолически, в лад Солоухину, проговорил: Давно, усталый раб, замыслил я побег В обитель тихую трудов и чистых денег. В Монастырском мы расположились в доме моей двоюродной сестры Варвары Тимофеевны. Ее муж, Василий Дмитриевич Маслов, зная о моем скором приезде, успел уже накосить свежей травы, высушить ее и набить ею почти полную поветь над хлевами. Там-то мы и спали втроем все ночи, упиваясь дурманящим и опрокидывающим в глубокий, беспробудный сон душком свежего сена. Первое, на что обратил внимание Солоухин, это то, что все жители моего родного села, разговаривая, окают точно так же, как в его Алепине на Владимирщине. Он спросил меня: отчего бы это? Я объяснил окальщику Солоухину, что первыми поселенцами тут были его земляки, послушники, или, как еще их называли, узники какого-то владимирского монастыря. Они посылались в эти глухие еще на то время лесные саратовские края, добывали тут мед, сеяли коноплю, затем рожь – урожай отправляли по осени в свой монастырь. Со временем откупились, назвали поселение Монастырским – вот откуда и докатилось до здешних мест кругленькое «о». Во всех же окрестных селениях крестьяне в речах своих «акают», как, скажем, в городе. Потом Володя обнаружил, что и еду Варвара Тимофеевна готовит точно такую же, как в его Алепине, как бы по рецепту его матери. Надо полагать, что это было не в последнюю очередь тем, что заставило Владимира Солоухина побывать в Монастырском еще дважды. Первое пребывание его было недолгим. Через несколько дней, наудившись в Баланде и в Вишневом омуте вдоволь, он уехал. Прощаясь со мной, Владимир Алексеевич сказал: – Ну а ты, Михайла, теперь за дело. Пиши теперь свой «Вишневый омут». Только перед тем не забудь поймать-таки моего большого-пребольшого карася. На это знающий хорошо меня мудрый Василий Дмитриевич заметил: – Ну, к бумагам он подступит не скоро. Сейчас у Михаила недельки на две будет обложной сон. «Обложной сон» не был таким уж долгим, как предполагал хозяин дома, но писался роман трудно. Работал я над ним и в Монастырском, и частично в Москве, затем в Астраханской области, а заканчивал лишь на Брянщине. Когда писал его под Астраханью, жил большей частью в палатке, на берегу Волги. Оттуда и послал жалобное письмо Владимиру Солоухину. Так, мол, и так, плохи мои дела. «Вишневый омут» нейдет, все требуют злободневности, а я… В ответ более молодой, но оказавшийся более разумным литератор отвечал между прочим: «Теперь о главном. Твое чувство о “Вишневом омуте” – ложно. У тебя есть замысел. Ты берешь вещи и проблемы более вечные, нежели то, что тебя смущает, и поэтому надо быть мужественным, твердым. Когда в Париже свирепствовала холера, люди осаждали дом доктора Пастера: “Выходи на улицу, спасай, лечи!” – “Ступайте прочь, мне некогда”, – отвечал Пастер. Он вышел, когда холера уже окончилась. Да, он не спас 100 холерных людей, но то, что он изобрел, спасло потом миллионы жизней и продолжает спасать до сих пор, и будет спасать вечно». Прочтя это место из солоухинского послания, я призадумался. Конечно, размышлял я, до Пастера мне далековато, своим «Вишневым омутом» вряд ли я кого-то спасу. И все же… Самое главное: вернулась уверенность в том, что начатая работа должна быть доведена до конца. А когда услышал однажды изречение одного мудрого старика: «О чем не подумал, про то не расскажешь. О чем не поплакал, про то не споешь», дело легко тронулось с мертвой точки и уже не останавливалось, пока не было завершено. Не получи я того письма от Володи, неизвестно, чем бы все кончилось. Долг платежом красен. Журнал «Москва», где двадцать два года был я главным редактором, через цензорские баррикады пробивался к читателю самыми трудно проходимыми и, кажется, самыми замечательными вещами Владимира Солоухина, такими, как «Черные доски», «Приговор», «Оптина пустынь», «Время собирать камни». «Смех за левым плечом». Печатали и его миниатюры, названные «Камешками на ладони», и «Третью охоту» – размышления о грибах, и конечно же его изумительные стихи. Дружба наша продолжалась, можно даже сказать, до последнего дня его жизни. Редкий день проходил, чтобы мы не виделись то ли на его, то ли на моей переделкинской даче. И обедали поочередно то у него, то у меня. Это у нас называлось «соединим наши усилия» – фраза, услышанная Володей из какого-то фильма о гусарах. Вот так, соединивши наши усилия, и жили мы, творили мы, и это помогало нам на всех рубежах истории нашей Родины, по большей части тяжких. Ему было бы сейчас семьдесят пять. Мне – восемьдесят один. Я на шесть лет старше, он – на шесть моложе. Но его уже нет. А я остаюсь, и с печалью и надеждою смотрю вокруг себя: не отыщется ли поблизости еще кто-то, с кем бы мы могли «соединить свои усилия» и остатни дни. Нет, не вижу. Александр Кузнецов Под Алепинским покровом Для меня после Солоухина мир разделился на две части – на тех, кто читал его, и на тех, кто не читал. Последних, к сожалению, подавляющее большинство. Такие, если они постарше, протестуют против переименования улицы Урицкого, ибо «он за нас кровь проливал», а государь император Николай II для них «кровавый». Молодые читают детективы и смотрят телевидение, история и судьба России их мало волнует. Проверял я это на студентах, не знают они имени Владимира Солоухина. Кто не жил сознательной жизнью в 50—70-е годы, тому не понять роли и значения Солоухина в пробуждении русского самосознания. Откроют они «Письма из Русского музея», прочтут о храме Христа Спасителя и скажут: «Ну и что? Давно уже построили новый». И невдомек им, что было и другое время, когда сказать хоть слово в защиту храма значило поломать свою жизнь. Недавно разговаривал с одной пятидесятилетней женщиной, она говорит: «“Письма из Русского музея” перевернули в моем, тогда еще совсем молодом сознании, все установленные представления о жизни. Это было откровение. До сих пор помню: как называется улица, соединяющая Невский с Площадью искусств? Улица Бродского. А кто такой Бродский? А это тот, что вождей рисовал. Помню Ангела Златые власы…» От Москвы до Петушков два часа езды на электричке, а там нас с женой и зятем дожидался в своем «Запорожце» Владимир Николаевич Алексеев, большой знаток Владимирщины. Мы не раз колесили с ним по ее деревням. – Будете писать? – спросил меня Алексеев, когда машина задребезжала и тронулась с места. – Не знаю… – пробурчал я. И тут же вспомнил, как однажды Солоухин уезжал в командировку, а я спросил у него: – Будешь собирать материал? А он ответил: – Материал собирает прокурор. Я еду жить. Солоухина нет. Мне хотелось думать, что я еду пожить у его могилы. К селу Алепино мы подъезжали в солнечный холодный полдень. В этом году выпало много снега, а в первых числах апреля подморозило. Березы стали уже лиловыми от почек, а ветлы у речушек успели пожелтеть от сережек, но на всхолмленной равнине алепинских окрестностей лежал снег. В лесу и в перелесках он был глубоким, а на полях кое-где по буграм появились проталины. – Смотрите, коршун! – сказал Володя Алексеев. – Прилетел уже. Я посмотрел в боковое стекло машины и увидел парящую птицу. Сразу вспомнился наш спор с Солоухиным по поводу ястреба. Спорить с ним было непросто, он редко уступал. В одном из его стихотворений про ястреба, не в том, что начинается строкой: «Я вне закона, ястреб гордый…», а в другом (что-то не помню его названия), автор влезает на дерево и выкидывает из гнезда птенцов ястреба. – Но ты описываешь не ястреба, а сокола, – говорил я ему. – Почему? – Да потому, что ястреб – кошка воздуха. Он затаивается в ветвях, кидаясь на свою добычу. А сокол – собака воздуха, он догоняет свою жертву и бьет ее в воздухе. Солоухин не соглашался: – Это в тебе говорит ученый-орнитолог. А кто это знает? – Ты автор, поэт. Должен знать. Сокол редкая, охраняемая птица. – Вот именно – поэт. Тут нужен образ, а не сведения из твоих определителей птиц. Он начинал сердиться, и я уступал. С другим человеком я бы этого никогда не сделал. Книги Солоухина часто встречали в штыки специалисты-ученые. «Письма из Русского музея» возмущали искусствоведов, «Трава» – ученых ботаников. Разве что «Прекрасную Адыгене» альпинисты, хоть и отмечали проколы «новичка», приняли с благодарностью. Но ведь не один из многих тысяч научных трудов по искусству или по ботанике не могли тронуть души людей, они способны лишь заложить в нас какие-то знания. Книги же Солоухина заставляли думать, волноваться, становились в тысячи раз дороже сухих статей «искусствоведов». Помню, я сказал ему: – Ты в «Прекрасной Адыгене» перепутал фамилию альпиниста, написал Лунычкин вместо Луничкин. Он обиделся. Эстонца спутал с латышом, насчет «чистых скалолазов» ты загнул… Что бы дать мне почитать рукопись… – Неважно, Саша, – пробасил недовольно Владимир Алексеевич. – Ведь не для него одного написано. Конечно, конечно это пустяки по сравнению с повестью, которая стала лучшей из книг, рассказывающей об альпинизме, о начальном альпинизме. Он всегда был тверд и решителен. – Возвращаюсь на своем «козле», – рассказывал он мне, смеясь, – в час ночи, в легком подпитии. Раз! Задел слегка крылом машины тумбу. А тут милиционер. «Документы! – потом: – „Выйти из машины!“ Вылез. Он изучает мои документы. „Писатель, что ли?“ – „Да. Поэт и прозаик“. – „Про каких еще “заек”? Вы пьяны“. И повез в милицию. Завел в отделение, за стойкой дежурного нет. Положил на нее документы и пошел искать лейтенанта. Сижу – никого нет. Взял документы, ключи, вышел, сел в машину и уехал. Но все-таки нашли, утром звонят: „Вы были пьяны, задержаны и сбежали из отделения“. А я им: – „Да что вы?! Я уже лет десять, как в рот не беру“. Или вот такой случай. В Париже Солоухин накупил много белоэмигрантских книг. Деникина, Краснова, Ильина, Булгакова, Бердяева… В то время ни одну из подобных книг нельзя было провезти в Союз, навсегда сделался бы невыездным. А он набил ими два ящика и отправил багажом. Через некоторое время его вызывают к начальнику московской таможни. Сидит с ним и товарищ из КГБ. – Эти книги нельзя провозить, – говорит начальник. – Неужели вы этого не знаете? – Я писатель, – отвечает Солоухин. – Как же я могу писать об этих людях, не читая их? И случилось чудо. Они были так поражены, что отдали ему оба ящика. У дома Солоухиных стоял автобус и несколько легковых машин, в доме толпился народ. Дом большой, двухэтажный, немудрено, что при коллективизации семья попала в кулаки. Крепкое велось тут хозяйство. Пожалуй, самый большой дом в деревне. Прямо возле него стоит церковь Покрова Пречистыя Благородицы, запущенная и обветшалая. Дом подремонтировали, укрепили, а внизу большую комнату обшили вагонкой. В ней холодильник, газовая плита, топилась печка. Жена Владимира Алексеевича – Роза Лаврентьевна, дочери Елена и Ольга. Я знал, что дом недавно вновь обворовали, все иконы украли, и поэтому привез образ Богоматери Владимирской. Поставил его на сервант. Роза Лаврентьевна поблагодарила меня и сказала: – Ведь твои иконы, Саша, твой давний подарок, висят у нас. Они для Володи были, пожалуй, самыми дорогими. Когда я оставил альпинизм как профессию, мы стали чаще видеться. Нас объединяла любовь к старине, к старинному русскому искусству, мы любили посидеть, позаниматься с иконами, с финифтью, с мелкой пластикой. Мне остались от деда старые книги, Владимир Алексеевич многие из них пересмотрел. Однажды из разрушаемой церкви я вывез со своими студентами несколько больших храмовых икон. Из них начали строить полки для склада, а мы пришли со студентами-альпинистами и сняли остатки из иконостаса. Поставил я эти иконы под лестницей черного хода в институте и за делами забыл про них. Года через два вспомнил и говорю Солоухину: – Володя, у меня в институте давно уже стоят черные совсем доски. Не хочешь взглянуть? – Давай поглядим, – отвечает. Приехал он на своем джипе и забрал их, а я поехал домой. Через несколько часов звонит: – Саша, приезжай немедленно. – Что такое? – Увидишь. Приехал, смотрю, иконы мои разложены по столам и над ними колдуют два реставратора. – Диесус семнадцатого века, – говорит мне Солоухин. – Это твои вещи. Решай, что будешь делать. – Что мне решать, – отвечаю, – в моей хрущевской квартире места для них нет. Считай, что это мой подарок. Вчера был у Розы Лаврентьевны, привозил деньги, собранные альпинистами на памятник. Приходилось слышать внушенное «русскоязычными» представление, что, мол, Солоухин жаден, что он будто этакий деревенский кулачок, готовый обманывать бедных старушек. Люди всегда меряют своей меркой, и тот, кто видел в собирании икон Солоухиным что-то нечистоплотное, прежде всего сам не чист душой. Это мне хорошо знакомо, я тоже собиратель, и обо мне наши недруги говорили, что я наживаюсь и торгую. На самом же деле за всю свою жизнь я не продал ни одной вещи, ни одного предмета. Так и он, Владимир Алексеевич. Я не знал ни одного случая, чтобы он что-то продал, тем более кого-то обманул. Поменял – да, дело коллекционерское. Просто он собиратель широкого размаха, знаток и тонкий ценитель древнерусского искусства. Надо понимать, что такое собирательство. Перечтите первые страницы «Черных досок», если не помните, не стану их пересказывать. Он всегда дарил свои книги, а один раз привез мне из Болгарии кожаные шорты. До сих пор их ношу. Не замечал я его прижимистости. Поднявшись по лесенке на второй этаж, я походил по дому. Народ весь собрался внизу. Старые стулья, провалившееся кресло, старинная кровать, книги, книги, книги… В одной из комнат стояло колесо от телеги и висели несколько прялок. Всегда, когда я читал Владимира Алексеевича, я слышал его характерный, низкий и с оканием голос. И сейчас, в одиночестве бродя по дому, я слышал последние сказанные мне по телефону его слова: – Лежу, Саша, милый, под капельницей один час, а что в остальное время здесь делать? Хочу домой. Поднялась ко мне Ольга Владимировна. Давно не виделись, сейчас она живет в Лондоне, прилетела на годовщину. – Долго еще там будешь? – спрашиваю. – Еще год или полтора, не больше. Хочу, чтобы дочка усвоила хорошо язык. Там, конечно… Но дома лучше. Тогда ей было шестнадцать, такая милая юная девятиклассница. Может ли кто-нибудь представить себе Владимира Алексеевича Солоухина под рюкзаком, лазающим по скалам или вырубающим ледорубом ступени на леднике? А в 1972 году мы с ним были в горах. Вот где, в экстремальных ситуациях, раскрывается человек. И он меня не разочаровал. В представлении альпиниста горы – это ледники и вечные снега. Урал, скажем, или Карпаты для него не горы. Они для туристов. Мы с ним побывали на Тянь-Шане. Позвонил как-то, сказал, что устал и захотел посмотреть на мои любимые горы. Помнится, я ответил так: – Что значит посмотреть? Издали посмотреть на горы, все равно, что быть евнухом в гареме. Чтобы увидеть горы, надо подняться на вершину. Что произошло дальше, описано в «Прекрасной Адыгене». Я чуть ли не силком вытащил его, мне хотелось, чтобы он увидел настоящие горы. Ведь когда что-то любишь, всегда хочется, чтоб и твои близкие, твои друзья тоже это увидели, полюбили. Прекраснее же гор нет ничего на свете. Оля тоже захотела в горы и настояла на своем, хотя ее считали в семье не совсем здоровой, всячески оберегали и лечили. Роза, ее мама, все повторяла при прощании, что Оленьке нельзя поднимать ни в коем случае больше двух килограммов. И вдруг ночи в палатке на земле, зарядка, котел на костре, режим и ледяная вода в горном ручье. Мало того, ежедневные тренировки по пять-шесть часов. Оля не захотела жить в помещении, где я поселил Владимира Алексеевича, она с первых же дней сбора включилась целиком в его жизнь. Быть «сачком» ей не позволяло самолюбие. И Солоухин все выполнял, он же был солдатом и знал, что такое дисциплина. И Володя, и Оля прошли все и побывали на вершине Адыгене 4404 метра высотой. За свою жизнь в горах я видел несколько тысяч новичков. Не все они смогли подняться на вершину, всегда случался отсев. Одни не выносили тренировок, подчас жестоких, другие не верили в себя, боялись восхождения, не столько из-за его опасности, сколько из-за физической нагрузки. Не хочется и подводить своих товарищей, ведь если ты сел и дальше идти не можешь, то с тобой вниз отправляют двух-трех человек, лишившихся из-за тебя восхождения. Новичками, как правило, бывают молодые люди, а тут почти пятидесятилетний, громоздкий, отвыкший от физической работы писатель. Но Солоухин шел и шел вверх. Он, конечно, взвешивал, рассчитывал свои силы, без этого нельзя. В восхождении на вершину заключена модель достижения всякой жизненной цели. Кроме освоения техники альпинизма и физической подготовки, надо думать. Главное тут тактика и стратегия. Солоухин все это понял, усердно тренировался и осваивал технику. За все время он ни разу не пожаловался, не посетовал на трудности. Хотя однажды, при первом нашем выходе на ледник, Володя ночью разбудил меня. – Саша, я, знаешь… как бы мне не умереть. – Что такое? – испугался я. – Видишь, как я дышу? Вдох, а потом сразу несколько частых, частых… Так бывает при инфаркте. – Спи спокойно, Володя, – ответил я, улыбаясь в темноте палатки. – Это так называемое чейн-стоковское дыхание. Ты просто еще не акклиматизировался. Так всегда бывает. На следующем выходе на высоте такого уже не будет. Спустились мы тогда в лагерь, оказывается, приехал и ждет нас Чингиз Айтматов. Привез много хорошего вина. – Нет, Чингиз, нет, – мотает головой Солоухин. – Мы тренируемся. – Немножко-то можно, – настаивает Айтматов, – немножко не повредит. Владимир Алексеевич смотрит на меня. Я молчу. Тогда он говорит Айтматову: – Прости, Чингиз, извини, не могу. Я хочу подняться на вершину. Мы с тобой еще сто раз выпьем, а восхождения у меня больше не будет. Один раз в жизни. Не могу. Мы распили это вино, когда все кончилось. Солоухин не говорил о своих переживаниях и сомнениях, но я видел, что перед восхождением в нем шли «кровопролитные бои». Я не вмешивался. Сидит на камне, на лбу и на щеках клочья кожи от лопнувших волдырей (солнечные ожоги), губы распухли, сидит перед восхождением и думает. Только прочтя повесть, я узнал, что варилось в его голове под смешной зеленой шапочкой с вертикальными полосками: «Миллионы, миллиарды людей живут на земле, не делая восхождений на вершины, и ничего ведь, живут. Точно все клином сошлось на этой вершине Адыгене! Объяви утром, что ты не хочешь идти, и группа уйдет без тебя. Скажи, что неважно себя чувствуешь. Силой не потащат… Ход этих мыслей показался мне настолько нелепым, нереальным и фантастическим, что я даже вздрогнул, сбросив с себя дремоту, которой тепло и сладко наливалось усталое тело. Не говоря о том, что я хочу (хочу и хочу!) взойти на вершину, разве возможно отказаться от восхождения перед всем честным народом в последний момент? Александр Александрович ничего не скажет. Опешит в первое мгновение, но тотчас возьмет себя в руки и спокойным голосом произнесет: – Ну, хорошо. Не рад ли он будет в глубине души? Ибо возложил на себя большую ответственность – тащить на гору не спортсмена, не альпиниста. Может быть, он втайне надеялся, что во время тренировок и учебных занятий я и сам пойму, что сажусь не в свои сани? Но сказать, он ничего мне не скажет, кроме спокойного, не одобряющего и не осуждающего: «Ну, хорошо». Потом в Москве, делясь впечатлениями с друзьями, он прибавит, наверное, еще несколько словечек, но тоже сдержанных и тактичных. Так я вижу его, сидящего в низком кресле, держащего около колен и обогревающего в своих ладонях пузатый бокал и смотрящего мимо бокала на свои ноги. – У него получилось не очень удачно. Шел холодный дождь, и он себя плохо почувствовал. Обидно. Все уже было сделало. Оставалось только войти. – Может, просто сдрейфил писатель? – Может быть, и сдрейфил». Что испытывает человек на вершине? О… сколько людей, столько и высказываний по этому поводу. Мне хотелось знать, о чем, стоя на вершине, думал Солоухин. Она далась ему трудно. Но тем дороже стала. Вот что он шептал про себя, когда склон кончился, пошел вниз и показалась зубчатая линия горизонта, а перед ней целая страна гребней, вершин, ледников: «Двадцать первое августа одна тысяча семьдесят второго года. Десять часов утра. Мне сорок восемь лет. Я стою на вершине Адыгене. Уже ничего нельзя сделать. Никогда не будет меня, не стоявшего на вершине Адыгене, а всегда буду я, совершивший восхождение, преодолевший все, что надо было преодолеть, достигнувший вершины и стоящий на ней. Я стою на вершине Адыгене». Кроме семьи Солоухиных и моей семьи никто из Москвы на годовщину в Алепино не приехал. Накануне, за неделю до этого, в ЦДЛ был вечер памяти Владимира Алексеевича, секретари Союза писателей говорили хорошие слова, многие собирались быть в Алепине 4 апреля. Но никто не приехал. Конечно, добраться сюда непросто, более двухсот километров от Москвы и от поезда далеко, но мог Союз писателей и автобус заказать. Владимир поближе, оттуда и народу побольше. Недругов у Владимира Солоухина водилось предостаточно. По пятницам, а 4 апреля была как раз пятница, по телевидению, как всегда, выступал ненавистный всем русским писателям Евгений Евтушенко, со своей тошнотворной программой «Поэт в России больше, чем поэт». Роза Лаврентьевна попросила его помянуть в этот день Солоухина. И что бы вы думали? Евтушенко (Гангнус) рассказывал в этот день о Давиде Самойлове. Помню, когда отпевали Владимира Алексеевича в храме Христа Спасителя, явился к концу службы Андрей Вознесенский. Оттолкнув меня, встал поближе к гробу и по окончании панихиды начал выступать. Телевизионщики бросились его снимать. Я вышел из храма, не мог на него смотреть. Ведь только что Солоухин опубликовал свою статью «Лонжюмо – сердце России», где писал: «А там в Лонжюмо, где (по Вознесенскому) билось сердце России, там, значит (подразумевается), уже не хари, а „благороднейшие, просветленные, одухотворенные, утонченные лица“. «Так вот, дорогие соотечественники, – писал Солоухин. – Оказывается, сердце России – не Москва первопрестольная и златоглавая, с ее Кремлем, не Троице-Сергиева Лавра, с ее святостью… а – ЛОН-ЖЮ-МО, где собрались десятка полтора недоучек (а все они были именно недоучками, это легко проверить, хорошо, если каждый из них закончил хотя бы гимназию), чтобы разработать заговор с целью захвата власти в России и ее дальнейшего уничтожения». Среди названных ни одного русского. И получив вот так по морде, Вознесенский тут как тут. По телевидению показали его, а не кого-нибудь из русских писателей. Они все тут были. Это зловонное сердце продолжает колотиться сегодня в нашем правительстве, оно вновь планомерно, открыто, с помощью «пятой колонны», состоящей из тех же людей, губит Россию. На этот счет хороший анекдот рассказал Геннадий Андреевич Зюганов: приехала в Казахстан делегация Государственной Думы России, и кто-то из них спрашивает у Назарбаева, казахского президента: «В Казахстане 80 процентов населения русские, почему же в правительстве у вас нет ни одного русского?» А Назарбаев отвечает: «А почему в вашем правительстве их нет?» Отпевали Владимира Алексеевича в нижней церкви храма Христа Спасителя. Его отпевание стало первой службой в недостроенном еще храме. Время от времени панихиду заглушали строительные шумы. Это его храм. Он первым стал говорить о его восстановлении, первым собрал комитет по его воссозданию и собрал первый миллион тогда еще не деревянных рублей. Я помню посвященный храму вечер в кинотеатре «Россия», мы тогда подходили к сцене и клали деньги в картонную коробку. Этот миллион вскоре лопнул: когда чуть ли не в одночасье обрушился рубль и подешевел более чем в тысячу раз, благодаря гайдаровской «реформе». Но Солоухин не сдался и продолжал дело. Правда, теперь, говоря по телевидению о храме Христа Спасителя, упоминают только Юрия Лужкова. Солоухина замалчивают. Владельцам телевидения, Гусинским и Березовским он поперек горла. В храме же Христа Спасителя висят доски, на которых золотом написаны имена людей, способствовавших восстановлению его. Церетели, например, там есть, или какая-то Арбатская, а имени Солоухина нет. И тоже не случайно. Поэтому нам надо больше писать и говорить о Солоухине, даже если это общеизвестные вещи. Владимир Солоухин всегда появлялся у истоков общественных явлений, которые становились значимыми до всеобщности. Сейчас нам трудно понять, что означали те же «Черные доски» в шестидесятые годы. А он сказал свое слово, и возник широкий интерес к древнерусскому искусству, а заодно и к православию. То же и в литературе. «Владимирские проселки» стали дорогой в деревенскую прозу. До него в советской литературе не существовало ничего подобного. Мне не стыдно признаться, что я подражал ему в своих первых книгах. Я не говорю уже о его монархических взглядах, нашедших свое продолжение в народе. Он, а не русскоязычные диссиденты, начал рушить интернационалистические идеалы. Те подхватили и стали заниматься тем же в интересах своего узкого круга. В 1976 году, четверть века уже тому назад, позвонил мне Солоухин и говорит: – Приходи, дело есть. И дает мне толстую-претолстую папку с рукописью «Последней ступени». – Вот, – говорит, – хочу, чтобы ты прочитал. Давал пока Леонову, Распутину и Белову. Почитай, потом поговорим. Только… никому. Даже жене. Прочитал. Мозги у меня набекрень: не может такого быть! Не тому нас учили в школе. Хотя где-то таились во мне сомнения в правоте новейшей нашей истории. Доходили какие-то отдельные слухи. Отец боялся говорить со мной на эту тему, но и у него временами проскакивали отдельные фразы о советской власти и ее вождях. А тут лавина на меня обрушилась. – За такую рукопись, Володя, – говорю, – тебе сразу полагается вышка. К стенке тебя, дорогой мой, к стенке и без разговоров. Смеется. – Больше никому не показывай. Надо сфотографировать и спрятать, зарыть пленку до лучших времен. А рукопись сжечь. Он хохотнул. – Давно уже спрятано. И здесь и там, – показал он большим пальцем за спину. Не мог я согласиться с той мыслью в рукописи, что, если бы немцы нас победили, было бы не хуже того, что нас ждет. Она казалась мне просто кощунственной. А он говорит. – Эта система долго не проживет. А когда она рухнет, развалится, нас ждет такая смута, что немцы покажутся раем. Придет мировое правительство, и противопоставить ему будет нечего. А тогда бы у нас была идея национального освобождения. Россия ведь оставалась бы за Уралом. Нет, я этого понять и принять не мог. А он сказал: – Увидишь. Если, не дай бог, доживем. Части этой большой книги вошли в изданные позже «Читая Ленина», «При свете дня», «Соленое озеро», издана позже и «Последняя ступень». Но только – (вот парадоксы истории!) в конце девяностых годов они уже не производят того впечатления, что двадцать лет назад, даже и десять лет тому назад. Солоухин сказал об этом первый, потом говорили, говорили, и то, что было откровением – стало привычным, обычным. Из последних книг наиболее поразила читателя книга «Соленое озеро» за счет истории с Аркадием Гайдаром, которого мы вдруг узнали как садиста и изувера, собственноручно рубившего детей шашкой. Даже советская власть приговорила его за садизм и изуверство к расстрелу. Мы все выросли на книгах Гайдара, да и сейчас его проходят в школах, ведь не могли же все учителя прочитать «Соленое озеро». А вот теперь, когда Солоухин открыл нам на него глаза, я беру в руки «РВС» и удивляюсь, как это удалось внушить всей России, что Аркадий Гайдар лучший детский писатель. Читаем: «– Димка, – захлебываясь от гордости, торопился рассказать Жиган, – я успел… назад на коне летел… И сейчас с зелеными тоже схватился… в самую гущу и как рубанул одного по башке, так тот и свалился!..» Мальчик рубит саблей людей. Ему бы читать детские книжки, учиться и играть со сверстниками, да не в войну, а в «чижика» или в лапту, а он рубит шашкой людей. Что такое быть разрубленным шашкой? Подумать страшно. А у Гайдара такое в порядке вещей. Читать бы нам сейчас и читать «Соленое озеро», да где его возьмешь? Пойди купи – не найдешь. Владимир Алексеевич подарил мне эту книгу, переплел я также вырезки из «Нашего современника» с этой повестью. Да то и другое зачитали. Давал приличным людям, но не вернули. Оба клянутся, что пропала, и не поймут каким образом. Говорили мы о ней тогда, когда книга не была еще написана. В Переделкине я встретил Солоухина, возвращающегося из магазина. В бесформенной зимней шапке и в несуразной какой-то куртке он шел по тропинке вдоль шоссе и нес в каждой руке по сумке. Этакий на вид мужик-строитель или механик из гаража. Отличало его от них только то, что держался он прямо и выступал с достоинством. – Ну, пойдем, пойдем, Саша, милый, заходи. На первом этаже переделкинской дачи жил тогда Борис Можаев, Солоухин – наверху. Закусывали грибами. Владимир Алексеевич, возвращаясь из Алепино, скупил на шоссе все продававшиеся грибы, свалил несколько ведер в багажник, привез в Переделкино и засолил. О своем собственном способе засолки грибов, простом и быстром, он рассказывал не без гордости. Грибы действительно были хороши. Повспоминали горы, посетовали на смуту. Он подарил мне только что вышедшую книгу «При свете дня». – Что теперь? – спрашиваю. И Солоухин принялся мне рассказывать об Аркадии Голикове. – Что ты, Саша, что ты… – поднимал он голову характерным для него образом, словно кивал головой вверх, а не вниз. – Нас то учили, что Гайдар командовал в шестнадцать лет полком, а он на самом деле был начальником расстрельной команды. Тухачевский его, как известного палача, взял на подавление Антоновского восстания, и он уничтожал целые деревни с женщинами, стариками и детьми. А потом в Хакасии так развернулся… Все документально, все из архивов ЧОНа. – А ты не боишься? – спросил я, и он ответил: – У меня есть девиз Чингизхана. Не знаешь его? – Нет. – «Боишься – не делай, делаешь – не бойся». Потом он привел этот свой девиз в «Последней ступени». – Оля, у меня есть все книги папины, а вот «Последняя ступень» не подписана. Подпиши мне, пожалуйста, – попросил я. – Ну что вы, Александр Александрович, разве я имею право подписывать папины книги? – Кто же теперь подпишет? – Мог только он. В ее глазах стояли слезы. Оля ушла, а я продолжал ходить по дому, хотя и чувствовал себя неловко: кругом лежат личные вещи Солоухина, будто вторгся я без спроса в его комнаты, в его жизнь. Однажды позвонил мой товарищ по альпинизму и говорит: «Один мой друг хочет познакомиться с Солоухиным. Мы на колесах, давай поедем к нему в Переделкино». Я ответил, нет, не могу, мне неудобно его беспокоить. Товарищ мой понять этого не мог: «Вы же старые друзья, в горах вместе были. Подумаешь, беспокоить…» Как я мог объяснить ему, что для меня Солоухин? Да, мы знакомы полвека и были дружны, нас связывало многое, но… Но я всегда чувствовал себя младшим братом Владимира Алексеевича, он мой учитель. Хотя мы почти ровесники, именно он, его книги определили мое место на земле. И, думаю, не только мое. После войны я учился в Театральной школе-студии Ю. А. Завадского, а сестра моя Лидия была студенткой Московского Городского Театрального Училища. Вокруг нее, красавицы, всегда вились поклонники, в том числе и студенты литинститута. За одного из них она вышла замуж. Я же в то время был кинозвездой: снялся в главных ролях в трех фильмах, меня все знали. И вот мы, театральные студенты, дружили с литинститутовцами. На площади Пушкина в одноэтажном доме располагался тогда знаменитый «бар номер четыре». Литинститут рядом. Мы собирались в этом баре, читали стихи, с задором молодости и не без рисовки говорили об искусстве, театре, литературе. Но с оглядкой. Нехорошее было время. Сажали. Верхом смелости тогда считались четверостишия Николая Глазкова, помню их до сих пор. Говорят, что окна ТАСС Моих стихов полезнее. Полезен также унитаз, Но это не поэзия. Или: На мир взираю из-под столика. Век двадцатый, век необычайный, И сколь хорош ты для историка, Столь для современника печальный. Солоухин не очень-то выделялся в то время. Моим кумиром был Григорий Поженян. Он ходил весь в орденах и медалях, а стихи читал с таким напором, что всех оттеснял и был первым поэтом. Говорил, что чемпион черноморского флота по боксу, и, действительно, победоносно работал кулаками в нередко возникавших в баре и около него драках. Тогда, в 1947-м, 1948‑м, – первыми поэтами вместе с Поженяном считались Урин, Кобзев, Бушин, Шуртаков, Рампах (Гребнев), Калиновский и этот, как его, «коммунисты, вперед, коммунисты, вперед», – Межиров. Солоухин, как и Тендряков, занимали скромное место в их буйной компании. Расула Гамзатова, худого, носатого, в грязной шинели (на фронте он не был), никто всерьез не принимал, ни о каких евтушенках мы и слыхом не слыхивали. Но вот остались со мной навсегда строки, произносимые низким солоухинским голосом, с его владимирским говором: Здесь гуще древесные тени, Отчетливей волчьи следы, Свисают сухие коренья До самой холодной воды. Мы, актеры, учили их читать стихи. Теперь я понимаю, что это глупости. Солоухин напевал свои строки басисто и торжественно. И незабываемо. Где теперь Калиновский, где Урин, где Межиров и другие комсомольские поэты? Впрочем, где Межиров – известно – в Израиле. Другие имена остались от того курса литинститута – Тендряков, Шуртаков, Бушин, Бондарев и среди них на первом месте стоит имя Владимира Алексеевича Солоухина. Можно без конца говорить о значении творчества Солоухина, но лучше Священного патриарха всея Руси Алексия II не скажешь. У гроба Солоухина в храме Христа Спасителя он произнес: «Владимир Алексеевич первым начал духовное возрождение нашей жизни, первым пробудил в нас национальное самосознание». Собрались у дома и пошли по деревне на кладбище. Деревенская улица вся покрыта натечным льдом. После оттепели ударил мороз и по дороге можно было кататься на коньках. Поэтому шли, держа друг друга под руки. Впереди меня шла шеренга, в которой мой зять и Володя Алексеев поддерживали мою жену, а я слева держал священника отца Валерия, справа же за меня держалась учительница из села Карачарова Нина Трофимовна. Отец Валерий, высокий, черная борода с проседью, шел в кроссовках, выглядывающих из-под длинного подрясника. – Мы в детстве приходили походом в Алепино к писателю Владимиру Алексеевичу Солоухину. Беседовали с ним. Он нас принимал, да… Ловили здесь рыбу внизу. Пионерами мы тогда были. Да… Шестьдесят третий год. Я учился в седьмом классе. Он как раз тогда написал «Черные доски», и его хотели, как будто, из Союза писателей… удалить. Он тогда удивлялся, в Рождественском колокольню повалили, лежала. Он возмущен был. – Где вы теперь служите, отец Валерий? – спросил я. – Служил в Ярославской области шестнадцать лет, а теперь вернулся сюда, на родину, в Лакинске служу. Деревня Алепино пустынна, только у одного дома на лавочке сидели старик со старухой. Лишь в четырех домах зимой теплится еще жизнь. На лето приезжают бывшие деревенские жители из Владимира, и она оживает. Солоухин в 60-х годах насчитал 34 дома в Алепине, думаю, так оно и осталось. Кладбище на окраине Алепина расположено в сосновом и еловом лесу, над обрывом. Мы прошли мимо расчищенной от снега могилы Солоухиных. Здесь под черными крестами лежат отец и мать Владимира Алексеевича, его сестры. Над тремя сестрами поставлен вертикально плоский камень с их портретами, как это у нас обычно делали. Сугробы уплотнившегося снега среди елей, и между них могила писателя Владимира Солоухина. Подровненный снежный холмик, деревянный крест с его фотографией под стеклом и красные розы на снегу. Началась панихида. У могилы Роза Лаврентьевна, Елена Владимировна и Ольга Владимировна. Позади и вокруг человек пятьдесят владимировцев. После панихиды, как положено, речи. Мне было стыдно, что я не мог сдержать слез. Давно такого со мной не случалось. Очень трогательно выступала Оля. «Мне всегда казалось, – говорила она, – что папа лучше всех понимает, что происходит в мире, лучше всех скажет, расставит как-то все акценты. Как надо. И вот пришли эти дни. Папы не стало. Надо было хоронить здесь, крест вот этот… И куда бы я не приходила, все говорили: “Это для Владимира Алексеевича? Да мы все сделаем”. Мне казалось, весь народ помогает, любовь народная. Когда человек умирает, он страшится смерти, он страдает. Но как он держался! Для мамы и для меня… Он не показывал нам, что все понимает. А уж в последние дни все по деталям нам рассказал, как он хочет, чтобы похоронили, где и на каком месте похоронить. Но это было в такой деликатной форме. Всегда, между прочим. Только друзьям, которые приходили, говорил: “Девчонкам помогите в деревню меня…” Он знал, что это тяжело, но и знал, что помогут. Он знал, что будут приходить на его могилу и вспоминать. И вот собрались люди в этот жуткий холод, родные и близкие люди. Он знал, что русские люди придут к нему на могилу и через год и через пять и через десять лет. Спасибо вам. Поклон вам». А потом было застолье, и сидевшая рядом со мной женщина лет тридцати восклицала: «Есть у нас мужчины?!» Это означало, что я должен был вновь наливать ей в стакан водки, рюмку она отвергла. Делал я так шесть раз, потом мужчиной стал кто-то другой. На кладбище этой женщины я не видел. За столом трудно было услышать выступавших, притихли немного только тогда, когда взял слово Благочинный. Священнослужитель высокий, полный и громогласный. Он призвал всех содействовать восстановлению храма Покрова в Алепине. Ответное слово Ольги Владимировны заглушили пьяные разговоры, но я сидел рядом и слышал, как она сказала: «Если бы папа сейчас был рядом и слышал вас! Это важнее всего. Когда он приезжал, у него уже болело сердце в последнее время, он только об этом и мечтал. Он сейчас поставил бы на первое место не свою новую книгу, а восстановление этого храма в деревне. Он поэтому и просил, чтобы его здесь захоронили». За год до своей кончины Владимир Алексеевич, уже больной, приехал в ЦДЛ на мой семидесятилетний юбилей. Выступал, говорил теплые слова, а потом начал читать стихи и остановился – забыл. Раньше такого с ним не случалось. Но зал зааплодировал ему при этом. Затем я приехал к нему в Переделкино. Он заметно сдавал. Разрыхлел как-то, осел, противный насморк привязался к нему и не проходил. На стуле возле кровати пузырек, таблетки, пипетки. Сидит за письменным столом, а у ног его лежит тоже старая и такая же толстая собака. Умерла она почти одновременно с Владимиром Алексеевичем. О России он говорил как-то бесстрастно и отрешенно, видно было, что он болен и устал также от постоянной щемящей боли за страну и народ. – Под красные знамена, Саша, милый, мы с тобой не встанем, да и в демократы не годимся. Вот как хорошо об этом говорят митрополит Иоанн, – взял он в руки книгу митрополита Санкт-Петербургского и Ладожского «Самодержавие духа»: – «Великая ложь демократии». Читал? Прочти. «Великая ложь демократии». Народ здесь ни при чем, правит верхушка, продажные проходимцы. Хотя на последних вечерах в ЦДЛ и во МХАТе Дорониной читал он свои стихи «Россия еще не погибла, пока мы живы, друзья», в отношении ближайших перспектив настроен был весьма пессимистически. – Помнишь, Володя, лет двадцать тому назад ты сказал мне, что после падения советской власти будет худо? Когда ты давал мне читать рукопись «Последняя ступень» и я не согласился и тобой по поводу немцев? Ты сказал, придет мировое правительство. – А… Да. – Похоже, что так и случилось. Чего же теперь ждать? – А все по плану, Саша, милый, все по их плану. Разорвать на куски, половину людей прикончить… Хотя у них может и не получиться. Жизнь, Саша, милый, непредсказуема. Ближайшее будущее еще можно увидеть, а дальше… – покачал он головой, – не дано нам. Последний наш разговор был случайным и телефонным. Помню его дословно. Он позвонил из больницы в старый корпус Переделкина 14 марта 1997 года, а я оказался в этот момент рядом с телефоном. – Саша, милый, это ты? – А ты где, Володя, в больнице? – Да. – Как дела? Как ты себя чувствуешь? – я не знал тогда, что у него рак в тяжелейшей стадии. – Ничего хорошего, Саша, милый, ничего хорошего. Вот хочу договориться с Лизой (медсестра дома творчества. – А.К. ). Лежу здесь один час под капельницей, а что делать остальные двадцать три часа? Хочу домой. Она может ставить мне капельницу и дома. – Сейчас, Володя, я ее найду. – А Семена Шуртакова там нет? – Нет, его здесь нет. – Куда он девался? Дома его тоже нет. (Семен Иванович был в это время, кажется, в Малеевке, в другом нашем доме творчества. – А. К. ) – Можешь подождать, сейчас позову Лизу? – Давай. С медсестрой Лизой он договорился, она согласилась ставить ему капельницу и передала трубку мне. – Ты когда думаешь приехать в Переделкино? – спросил я. – Вот договариваюсь. – Я тогда к тебе загляну. – Да, Саша, милый, приходи. Хочу домой, – и он повесил трубку. Эту фразу – «хочу домой» он, как я узнал потом, говорил и Розе, и дочерям, и бывшим с ним в последние его дни друзьям. И вот теперь он дома. Через двадцать дней он умер. А я подождал, подождал его в Переделкине, путевка кончилась – и уехал. Хоть я и не знал, что он в таком тяжелом состоянии, прощения мне нет. Надо было знать. Когда был в последний раз у Розы Лаврентьевны, она рассказывала, как перед отъездом в больницу стоял он подолгу перед своими большими храмовыми иконами, стоял молча, прощаясь. Я старался это понять. Уходила жизнь, и с ней все, что любил, становилось ненужным, уходило куда-то вместе с ним, вместе с его жизнью. В последние годы лупила она по нему нещадно. Владимир Алексеевич очень переживал ограбление дома в Алепине. Украдены ведь не только иконы, утащили и старинные церковные книги, которые он собирал с такой любовью. Ему так стало обидно, что он в последние годы перестал туда ездить. Заработанные им за всю жизнь деньги враз пропали в сберкассе государства, обесценились более чем в тысячу раз, и жить стало не на что. Перед последним отъездом в больницу он позвал жену и дочерей и сказал, что, коли будет совсем трудно, он разрешает продать три иконы. Показал какие. Но Роза Лаврентьевна сказала мне, что ничего из дома не уйдет, ничего она не собирается продавать. Хотя жить в их доме-музее очень тяжело, уже несколько раз пытались квартиру ограбить, выжигали замок, снимали дверь с петель. Пришлось еще при Владимире Алексеевиче устанавливать на двери и окнах решетки, видеодомофон. Когда входишь в его кабинет, понимаешь, что это не просто квартира писателя, это драгоценное собрание предметов русской культуры прошедших веков. Не стану перечислять эту богатейшую коллекцию, вряд ли такой перечень поможет Розе Лаврентьевне сохранить ее. Что с ней будет – трудно себе представить. Наши власти не пойдут на создание музея Солоухина. Это дом Пастернака превращен в музей, едут и едут автобусы, куда везут экскурсантов, чтобы посмотреть на калоши поэта и на его старое пальто. Везут и везут туда одурманенных русских людей. А русскому писателю, великому русскому писателю (я настаиваю на этом слове) нерусское правительство памятник не поставит и музей его имени не создаст. В своих последних книгах Владимир Алексеевич Солоухин выставил на показ нам людей, которые разрушали и старались уничтожить Россию, начиная с 1917 года. Вскрыть с такой же полнотой и глубиной систему ее успешного разорения и превращения в сырьевой придаток США и Израиля, их мирового правительства, Солоухин не успел. Учась у него, мы должны это сделать сами. И не только видеть и понять, но и противостоять. Не познавшие открытую нам Солоухиным тайну времени так и останутся ленивыми и нелюбопытными рабами. А узнавшие о ней, приобретут хотя бы личную духовную свободу. Как я стал писателем А я, собственно, профессиональным писателем себя и не считаю. Хотя у меня вышло более сорока книг. Но это всего лишь одно из дел, которыми я занимался в моей теперь уже долгой жизни. Сначала я окончил школу-студию Ю. А. Завадского и стал актером. До двадцати лет сыграл главные роли в трех художественных фильмах («Сибиряки», «Зоя», «В дальнем плавании»). Тогда кинофильмы выходили редко и такое можно считать грандиозным успехом. Работал в театре им. Моссовета, а потом у Наталии Сац, которую очень невзлюбил. В один прекрасный день бросил театр, собрал рюкзак и ушел в горы, сделался на 25 лет тренером по альпинизму и горным лыжам. Мне опротивела зависимость актера, в горах человек свободен. В театр я никогда больше не возвращался, даже с тех пор не хожу на театральные спектакли. Получил в МГПИ высшее физкультурное образование, стал мастером спорта по альпинизму и учился дальше. Окончил в том же институте географический факультет, защитил кандидатскую по птицам Тянь-Шаня и сделался единственным специалистом в Союзе по авифауне высокогорий. Конечно, и до меня орнитологи проводили исследования на ледниках, но они поднимались туда на часок-другой, а я там жил. И зимой и летом. Позже я работал старшим научным сотрудником в Зоологическом музее МГУ. В юности, как и все, писал стихи. Ни одно из моих стихотворений не было опубликовано. Зато некоторые из них знали наизусть альпинисты. Однажды я поднялся вдвоем с Сашей Степановой на пик Маяковского, что в Заилийском Алатау, и нашел на вершине в туре четыре записки с моим стихотворением «Пик Маяковского». Поскольку оно никогда не печаталось, я его, пожалуй, приведу здесь. Уж не обессудьте. Я знал Вас как любимого поэта По выступлениям, статьям, заметкам, По Вашим многочисленным портретам, Карикатурам ГОСТа, злым и метким. Я знал Вас как знакомую мне площадь, Как станцию московского метро, Где в блеске стали днем я ночью От Вашего бессмертия светло. А вот таким я вижу Вас впервые. Как в жизни – недоступный и простой. Могучи Ваши плечи снеговые И в облака ушли Вы головой. Как Вы похожи на себя махиной этой, Громадиной из камня, фирна, льда! Четыре тыщи двести метров, Владим Владимыч, Ваша высота. И разговор Ваш тоже мне знаком. Встревожив тишину тяньшанских далей, Вы говорите камнепадов языком, Как некогда с эстрады грохотали. С трудом карабкаясь по скалам, ледникам, Мы будто бы по глыбам Ваших рифм шагали, И с каждым шагом открывались нам Все новые, невиданные дали. Вот это памятник! С особой, звонкой мощью С вершины прозвучал чеканный стих. Эх, если бы в Москву, на Вашу площадь Могли б Вас альпинисты принести! И вот однажды на зимовке в горах Тянь-Шаня, где мы жили с женой и маленькой дочкой, я вдруг ни с того ни с сего написал повесть «Сидит и смотрит в огонь». Послал в «Молодую гвардию», она сразу была напечатана и… пошло-поехало, стал писать и писать. Я никогда не учился литературе, никогда не ходил на какие-нибудь литературные кружки или литобъединения. Просто рассказывал о том, что знал, и о том, что со мной случалось. Не так уж это и сложно. Написать рассказ – не то, что подняться по километровой обледенелой стене. Садись и рассказывай, как дело было. Все мои рассказы и повести написаны от первого лица, за исключением разве детективов. Никогда не думал о языке, о форме и прочих литературных изощрениях. Никогда ничего не переделывал и не переписывал. Мне легче новое написать, чем переделывать. Писал быстро и легко. Скажем, приключенческий роман «Золотой Будда» (восемь авторских листов) я написал за 19 дней. Приехал в Переделкино, сел и прямо шлепал на машинку. Мои профессии пригодились. Например, книга К. С. Станиславского «Работа актера над собой» вполне может служить учебником для писателя. Тут и понятия о композиции, и важность детали (куски), и правда жизни (верю – не верю), и задача и сверхзадача – все есть. Пригодилась мне актерская школа и тогда, когда я на Центральном телевидении в качестве автора вел программу «Оглянись, Россия», ведь десяток сценариев часовых фильмов нужно было написать. Альпинизм научил целеустремленности. В альпинизме ходят не ногами и не руками, а головой. Главное здесь тактика и стратегия. Все продумать, рассчитать надо. Тогда будешь на вершине и останешься жив. А наука орнитология учила видеть природу, наблюдать и анализировать увиденное. Я уже не мог написать: «В кустах пела какая-то птица». Знал какая, в каком кусте, как пела и почему. Как я стал писать детективы, не будучи специалистом в уголовных делах? Очень просто. Когда в годы российского лихолетья посыпались со всех сторон детективы и люди перестали читать что-то другое, я взял книжку Тибора Кестхейна «Анатомия детектива», посмотрел, как это делается (там даже схемы вычерчены), и пошел их шлепать. Мне понравилась эта игра, имеющая свои строгие правила. Боевики, которыми нас пичкают на телевидении, отнюдь не детективы. Пух-пух-пух! Горы трупов и трюков, но никакой игры ума, никакой психологии. Шерлок Холмс, Пуаро и даже Мегре очень милые люди, но несколько старомодны. Меня интересовала психология моих героев. Для этого я прочитал Фрейда и Эрика Берна. Особенно полезной для дела мне показалась книга Берна «Введение в психологию и психоанализ для непосвященных». Каковым я и был. Затем изучил инструкцию МУРа «Алгоритмы работы сыщика». Детективы мои пошли, тут же печатались, а «Два пера горной индейки» просто поставили на уши всю Кабардино-Балкарию. Хотя я не делал никаких портретов и не хотел никого обличать, читатель узнал в моих героях мафию Приэльбрусья, посыпались благодарственные письма и настолько серьезные угрозы, что мне пришлось отправить кое-кого из семьи в деревню. Я писал о том, что знал. Отличались мои детективы познавательной нагрузкой. Скажем, сюжет «Звезда Багратиона» основан на моем знании российских наград. На эту тему у меня вышло несколько книжек, последняя из них – «Энциклопедия русских наград» («Голос-пресс», 2001). В детективе «Камень» исследуется убийство, совершенное во время восхождения. А у меня за двадцать пять лет набралось около 150 восхождений (Альпы, Кавказ, Тянь-Шань, Алай, Памир, Алтай, Камчатка). Детектив «Два пера горной индейки» просто взят из жизни. Ко мне в Зоологический музей пришел следователь и принес два перышка. Они были найдены в сумке убийцы вместе с дробинами 2-го номера. Мне надо было определить вид птицы и вычертить ее ареал (область распространения), чтобы сократить территорию всесоюзного розыска. Иголка в стоге сена, ибо рисунок пера у различных видов птиц не повторяется, как и отпечатки пальцев у человека. Но я ее нашел, ею оказался улар, или горная индейка, как ее еще называют. Ареал же этого вида улара так мал, что я совершенно точно указал на место его добычи – Приэльбрусье. И преступник был вскоре найден. Но как неожиданно я начал писать детективы, так же в одночасье и бросил. Когда воруют миллиарды и за год убивают десятки тысяч, что может значить какой-то единичный случай? Да и на прилавки в метро, заваленные детективной макулатурой, невмоготу уже смотреть. До этого путешествовал по Северу на байдарке и в Коряжме случайно обнаружил украденную из музея Сольвычегодска пелену XVII века. Появилась повесть «Пелена». О своих путешествиях написал еще одну книгу. Принес рукопись – А. Кузнецов. «Запахи Севера» – в «Молодую гвардию» и положил на стол. Смотрю, рядом лежит другая рукопись: А. Кузнецов «Запахи океана». Это был Анатолий Васильевич Кузнецов, который потом уехал и погиб в Англии. Схватил я свою рукопись и бежать. Рассказал Владимиру Алексеевичу Солоухину, он очень смеялся и посоветовал мне взять псевдоним, а книгу назвать «В северном краю». Я так ее и назвал, но псевдонима брать не стал. Я никогда не стремился к знакомствам с большими писателями и хозяевами жизни. Но был дружен с Солоухиным. Дружба наша давняя. Когда мы с сестрой Лидией были театральными студентами, то дружили с литинститутовцами. Тогда мы и познакомились с Солоухиным. А потом я ушел в горы и надолго исчез из этого мира. Солоухин написал в «Прекрасной Адыгене»: «Потом Саша Кузнецов внезапно исчезает из Москвы, пренебрегая хорошо начавшейся дорогой киноактера. Тут есть две версии. Одна из них, более романтическая, включает легочную болезнь и категорический совет врачей („если хотите жить“) оставить Москву и переменить климат. Будто бы Саша бросил все, уехал в горы, в Заилийское Алатау, сделался альпинистом, горнолыжником, мастером спорта, защитил кандидатскую диссертацию о птицах Тянь-Шаня и, наконец, стал писать рассказы и повести – в этом именно качестве вновь всплыл для меня в Москве, потому что его повесть “Сидит и смотрит на огонь” прислали мне на отзыв из издательства “Молодая гвардия”». Так мы снова нашлись и я вернулся к московской жизни. Помню, в Малеевке иду на лыжах, навстречу мне – Тендряков. Я его уже видел в столовой, но не подошел. Узнает ли? Не хотелось примазываться к знаменитости. Он тогда как раз был в зените славы. А тут он останавливается на лыжне: «Саша?! Это ты? Откуда?» Он сначала решил, что я отсидел лет двадцать. В послевоенные годы многие сели. И стали мы вечерком вспоминать студенческие годы, бар «Номер 4» и друзей молодости. Володя помнил все, как он подделывал мне карточку «р-4», по которой давали обеды в литинститутовской столовой, как собирали мы на пиво, а Поженян вынул из-под кровати чемодан, полный женских чулок, взял в горсть и сказал: «Идите, загоните. Я могу снять с женщины чулки, могу ей подарить их, но продавать не могу». Вспомнили, как я фотографировал всех их у дерева: Тендряков, Солоухин, Поженян, Годенко и Шуртаков. 1946 год. Через тридцать лет, в 76-м году я предложил им всем сделать такую же фотографию на этом же месте. Но, увы… Встать рядом они уже не захотели. Вскоре и разошлись по разным Союзам писателей, Поженян в одном, мы в другом. Солоухин для меня самый значительный писатель второй половины XX века. Не Солженицын, не Леонов и даже не Распутин, а Владимир Алексеевич Солоухин. Потому что он открыл моему поколению глаза на Россию. «Письма из Русского музея», «Черные доски», «Владимирские проселки» были для нас первыми откровениями в осознании себя русскими. Они сложили меня как личность и как литератора. Мы почти ровесники, но он для меня был учителем. Хотя он называл меня своим учителем, когда я его обучал альпинизму. Грузный, уже не молодой, он терпеливо прошел на моем альпинистском сборе обучение технике передвижения по скатам, по льду, снегу и поднялся на вершину, что случается далеко не со всеми новичками. Читайте об этом в его «Прекрасной Адыгене». Работая в МГУ, я продолжал писать. У меня выходили не только книги рассказов и повестей, очерков о путешествиях, но и сугубо научные книги, вплоть до монографии «Птицы СССР» и книги о птицах мира. Я всегда удивлялся, почему мои коллеги по университету не пишут этих книг. Они знали гораздо больше меня, ведь у меня не было биологического образования, лишь географическое. Если у них в год выходила одна научная статья, скажем, о косточке в ухе совы, то они считали не зря прожитым этот год. Видимо, потому, что они на своих кафедрах были зависимы, там особенно не высунешься, а я всегда чувствовал себя свободным. Выгонят, надел рюкзак – и в горы. Там и кусок хлеба с маслом и возможность заниматься чем хочешь. Как пел Юра Визбор: «А только есть на свете горы, куда так просто убежать». Я писал в год по одной, по две и даже по три книги. Труднее было их издавать. Вам известно, как непросто это сейчас. А в те годы были другие трудности, тогда все решали не деньги, а связи. Связей не было. Литинститутовцам было легче издаваться, они сидели по толстым литературным журналам, издательствам и печатали друг друга. Приходилось шевелиться, ходить по издательствам. Я собираю все бумажки и храню в своем архиве. И вот когда у меня вышли уже 26 книг, я взял папку с надписью «Заявки» и подсчитал, сколько же заявок на книги я подал в издательства. Оказалось 270. То есть проходила одна из десяти заявок. Тут я осмелюсь дать вам первый совет: надо ходить по издательствам. Волка ноги кормят. На десятый раз получится. Я ходил и мечтал о такой организации, где сидят в большом зале представители всех литературных журналов и издательств. Сидят и ждут, что им принесут. Вот я прихожу и говорю: «“Повесть об альпинистах”, “Рассказы о птицах”, “Исторические миниатюры”. Кому?» На другой день там же мне отвечают: «Спасибо, не надо», «Это нам не подходит», «Вот это берем». При наших рыночных отношениях пора бы создать такие «Бюро предложений художественных произведений» при Союзе журналистов и Союзе писателей. От этого выиграли бы и авторы и издатели. Я думаю, у каждого пишущего человека лежат где-то рассказы, очерки и статьи, о которых можно и забыть со временем. А они могут понадобиться многочисленным ныне журналам. Подумайте, молодежь, дарю идею бесплатно. Кроме отсутствия связей, приходилось преодолевать и еще одну, общую для всех преграду – цензуру. Слава богу, это вам не знакомо в том виде, как это было раньше, хотя невидимая и жестокая цензура у нас живет и процветает. Особенно на наших нерусских радио и телевидении. В каждом издательстве за железной дверью сидели штатные цензоры и у них имелись списки того, чего нельзя допускать в печати. А бывала цензура и построже. По поводу издания моей книги «На берегах Меконга и Красной» (это о моих путешествиях по Индокитаю) меня дважды вызывали в ЦК КПСС и чиновники со Старой площади объясняли мне, что надо убрать и что надо дописать. Речь шла о Кампучии, а Пол Пота, уничтожившего треть населения страны, тогда держали за коммуниста. Так хотелось им сказать: «Если вы все так хорошо знаете, чего же сами не пишете?» Я тогда пришел к мысли, что сам институт редакторства изобретен коммунистами. Есть автор и издатель. Больше никого не нужно. Разве что корректор. Автор отвечает за каждое свое слово, издатель же извлекает из них деньги. И теперь две свои последние книги я издал без редактора. Только корректор и компьютерщица. В них так и написано: «Под редакцией автора». Однажды из-за своей повести «Вершина» я чуть было не загремел по 58-й статье. Работал я тогда доцентом в МИИГАиК и обучал геодезистов альпинизму. Летом мы выезжали в горы, проводили альпинистские сборы, совершали восхождения. А ректором в МИИГАиК был некто товарищ Василий Дмитриевич Большаков. Этакий маленький Берия. Во всех студенческих группах и на всех кафедрах у него имелись осведомители, и он знал все, что происходит в институте. Боялись его как огня, когда он шел по коридору, все становились к стене. Говорил он тихо-тихо, как кобра гипнотизируя людей. А я в то время был уже членом Союза писателей и написал повесть, где был показан институт и выведен ректор. Названия и имена, конечно, были изменены, но все же узнаваемы. Я дал почитать повесть своим коллегам по кафедре, и кто-то стукнул. В повести у меня была показана абсурдность партийных дел в институте и так называемой гражданской обороны, притчи во языцех того времени. Там, например, была такая сцена, потом изъятая: «Хотя шло заседание кафедры, низкий мужской голос потребовал, чтобы я срочно и немедленно явился в штаб гражданской обороны. – Садитесь, Александр Александрович, – сказал мне человек лет пятидесяти с залысинами и усталыми глазами. – Вы знаете, что вы в гражданской обороне? – То есть как это? – не понял я. – У нас в гражданской обороне все Кузнецовы – Павел Никитович, Юрий Николаевич, Николай Прокопьевич и вы. – Приятная компания, – сказал я, не понимая, чего он от меня хочет. – Да. Юрий Николаевич уволился и теперь вместо него будете вы. Я слушал, ничего не понимая. – Гражданская оборона, как военкомат. Мы вас призываем на эту работу. И если вы понадобитесь нам среди ночи, мы вас возьмем и вызовем. – Зачем? – Как зачем? А если война? – искренне удивился он. – Вы будете отвечать за общественный порядок. Вместо Юрия Николаевича. Если начнется война, вы несете ответственность. Мне стоило большого труда не рассмеяться. Я только спросил: – Надеюсь, вы разрешите мне разделить ответственность хотя бы с теми, кто начнет эту войну? Но он уже разворачивал передо мной лист ватмана со схемой гражданской обороны. – Начальник обороны ректор, – он указал на красный квадрат. – Его заместители проректор и я, начальник штаба. Вот это я, – он ткнул пальцем в синий квадрат. – У нас все есть для войны, мы все продумали. Весь институт мы разделили на две части, на левую и правую. Чтобы удобнее было выводить студентов на двор. – Зачем выводить? – Как зачем? Чтобы спасти их от атомной бомбардировки. – А во дворе ее не будет? Полковник поморщился. – Как вы не понимаете?.. В институте транспортных средств нет, поэтому мы пойдем пешком. – Куда?!! Он с победоносным видом склонил голову набок. – А это вам пока знать не положено. Знают только ректор и я. Могу только назвать вам область. Пока что вы прочтите вот это и распишитесь, – он протянул мне с десяток машинописных страниц. Я сделал вид, что прочел их, и тогда он сказал: – Вот тут распишитесь. – Но здесь стоит: «Кузнецов Ю. Н.», – сказал я. – Это неважно… Инициалы легче исправить, чем фамилию. И тут я, наконец, понял, почему ответственность за войну легла на меня». Один из моих коллег по кафедре физвоспитания, Вениамин Шорохов, написал потом о моем легкомыслии того времени: Непостижимо, как он уцелел, Наш Кузнецов, в период сталинизма, Уж очень он в суждениях левых смел, Член партии, противник коммунизма. И вот ректор приглашает меня и дает полистать папочку, где собраны доносы на меня: на летних практиках вел со студентами антисоветские разговоры, критически отзывался о Владимире Ильиче Ленине, на политзанятиях вместо положенной темы рассказывал студентам о царских орденах и так далее. Подписаны доносы псевдонимами. – Вы неосторожны, Александр Александрович, к вам, как к писателю, прислушиваются, и то, что вы скажете, быстро распространяется по институту, – зашелестел своим змеиным голосом ректор. – Этим вы ставите меня в затруднительное положение. Я хотел бы быть вашим другом, но тут дело очень серьезно. Преподаватель в вузе ведет антисоветскую агитацию и пропаганду. Я обязан дать ход делу, ведь есть статья Уголовного кодекса о недонесении. Он сделал паузу и рассматривал меня, как удав кролика. Наверно, я и впрямь выглядел жалко, осознав, что это статья 58-я, десять лет, как минимум. И тогда он прямо предложил: я приношу ему все экземпляры рукописи и обязуюсь повесть без его согласия не издавать, а он кладет эту папку под сукно. – Но… – начал я, однако он меня перебил, осклабясь: – Жду вас завтра. Но я все-таки сказал: – Значит, мы решаем дело, так сказать, по-джентльменски. – Да, именно так. Но я ему не верил. Джентльмены не занимаются шантажом. Так и вышло, рукопись я ему принес, и больше он меня в упор не видел. Секретарша меня к нему не пускала, когда я встречал его в коридоре, он меня не замечал. Я стал плохо спать и пошел посоветоваться с Ремом Викторовичем Хохловым, ректором МГУ. Мы с ним были знакомы по горам. Он сказал, чтобы я втихаря снялся с партучета и уволился. – А папочка? – Не беспокойтесь, она ко мне придет. Вскоре я был зачислен старшим научным сотрудником в Зоомузей МГУ. Но не мог быть совершенно спокойным. И от дедушки ушел и от бабушки, но от серого волка КГБ не так-то просто уйти. Тут меня вызывает 2-й секретарь Московской писательской организации Виктор Николаевич Ильин. В Союзе писателей всегда было так: 1-й секретарь – известный писатель, 2-й – обязательно кегебешник. Генерал Ильин был хорошим человеком и выручил не одного писателя из беды. Посадил он меня в машину, и мы приехали на квартиру, где никто не жил, но в шкафах стояло много книг. – Это все авторы мне подарили, – сказал Ильин. – Надеюсь и вашу книгу поставить здесь. Он вынул из портфеля рукопись моей «Вершины» и положил на стол. – Александр Александрович, зачем вам все это нужно? Вы полагаете, оно может что-нибудь изменить? Антисоветские высказывания, критика военных… Ну, исключат вас из Союза писателей и потом испортят жизнь. Чего ради? И нам это тоже не нужно. – А нельзя ли уничтожить эту рукопись? – спросил я. – Зачем же? Вы возьмите ее, выбросьте все непотребное и мы ее издадим. И перестаньте болтать! – заключил он наш разговор. – К вам еще претензии есть, ведете себя как мальчишка, а мне отдуваться… Повесть вышла, а Виктор Николаевич вскоре погиб странным образом – его сбили машиной. Мне грех жаловаться, что меня не печатали. Все, что я написал, издано. У меня был свой читатель: альпинисты, туристы, охотники, любители природы, искусства, русской истории. (Я забыл сказать, что, бросив писать детективы, в последние годы увлекся отечественной историей.) Однако известным писателем я, наверное, не стал. Может быть, в какой-то степени одна из причин тому – это то, что мои книги никогда не рецензировались и не рекламировались. Я помню всего две рецензии: одну из них написал мой друг Юра Визбор на книгу «Внизу – Сванетия». Это было очень давно. А вторая рецензия вышла сравнительно недавно на мою книгу «О Белой армии и ее наградах» в «Книжном обозрении». В ней меня называли плагиатором и тухлым антисемитом. Рецензии организовываются, а я никогда этим не занимался. Может быть – зря. Я понял, как это важно для писателя, только тогда, когда вышел на телевидение со своими фильмами о русской усадьбе, о российских орденах, о Бородинском поле и другими. На телевидение я не рвался, оно само меня нашло в Русском Историческом Обществе, где я был вице-президентом и одним из его создателей. Дело пошло так успешно, что мои передачи заняли в эфире больше сорока часов, а это для телевидения очень много. Но потом его захватили нерусские силы. Зачем им оглядываться на Россию, когда у них Америка есть и она хорошо платит за разложение нашего народа? И вот когда пошли мои передачи, я обнаружил, что меня знают. Но не по моим книгам, по телеэкрану. Последние книги выходили у меня тиражами не в 200 тысяч, как прежде, а тиражом в 10–15 тысяч. Кто их прочел?! А тут многомиллионная аудитория. И это помогло издаваться. Тут можно дать и второй совет начинающим писателям: не пренебрегайте рецензиями и рекламой. В годы нынешнего российского лихолетья без этого никак не прожить. Иначе пишешь, пишешь – и как в воду. Даже круги по ней не идут. Небезынтересно, что даже в мое время одаренные писатели всерьез занимались своей рекламой. Например, Чингиз Айтматов держал человека, который отвечал за то, чтобы каждый день (каждый!) в газетах, журналах, на радио или на телевидении появлялось его имя. Я знаком с этим человеком. А уж теперь и говорить тут не о чем. Коль скоро мы живем в этом проклятом рынке, без рекламы нам не обойтись. Детективщицу Маринину издательство «Эксмо» раскручивало таким манером два года. И очень хорошо заработало. Без раскрутки нынче тяжело. Мне пошел 75-й год. Солоухин писал, не помню теперь где, что в 60 лет можно еще много написать, но ничего новокачественного. С этим высказыванием я согласился в 70 лет. Не то здоровье, не та память, не те силы, не та энергия. Людям молодым этого никак не понять. Чтобы писать, нужно желание, и не просто желание, а такая же необходимость, как удовлетворение своих естественных потребностей – в еде, сне и так далее. А когда нет желания писать, то и не следует этого делать. Заинтересованность автора, его взволнованность, его душевная боль передается каким-то таинственным путем читателю, как и равнодушие или желание пооригинальничать в авангардном стиле, когда нечего сказать. Я полагаю, что писателю больше всего нужна свобода. Я имею в виду не цензуру и влияющие на нас силы власть имущих, захвативших ныне телевидение и средства массовой информации, а свободу своей собственной души. Вот у меня под окном здание «Красной звезды». В нем было множество журналов и газет. Глянешь в окно – идут и идут туда полковники. Приходилось наблюдать в этом доме пишущих офицеров. Чины, субординация и продиктованная ими психология не способствуют писательству. Заметно это даже в мемуарах маршалов. Есть и другая несвобода, чисто литературная. Директор Литературного института Сергей Николаевич Есин в своем опубликованном в 5–6 номерах «Нашего современника» за 2000 год дневнике сетует на то, что никто не хочет писать просто: «Постмодернизм наложил на нашу литературу мертвенную печать. Никто не хочет заниматься спокойным и медленным текстом». Люди учатся «на писателя», а сказать им нечего. И тут начинается выпендреж, всякие «измы». Так и у художников. Не может человек создавать, скажем, такие портреты, как Шилов, или акварели, как Андрияка, и он начинает искать «новые формы». А они все старые. Как осетрина только первой свежести, она же единственная. Нечего сказать, за душой ничего нет, а надо… Диплом заставляет. В Переделкине я однажды сидел за обеденным столом с писателем из Казани. Он признался мне, что ненавидит писать. И еще тут возникает боязнь плохо написать. Это тоже проявление несвободы. Истина старая: не хочется – не пиши. Все равно толку не будет. Д. Дар Письмо Уважаемый тов. Солоухин! Большое спасибо за радость и счастье, которые доставляет Ваша повесть – эта чистая и поэтичная песня. Спасибо за правдивость интонации, за поэтическое видение всего сущего, за любовь к людям и природе, за то, что говорите Вы не об иллюзорных, а о подлинных вещах и явлениях. Прочитал Вашу повесть и как воды напился из родника. С чувством доброй и радостной зависти, Д. Дар. 11. Х.57 г. Ленинград С. Залыгин Фототелеграмма КОПИЯ – НОВЫЙ МИР 2943/22.Х.57 ПОЗДРАВЛЯЮ РЕДАКЦИЮ С УСПЕХОМ АВТОРА С ОЧАРОВАТЕЛЬНОЙ ПОВЕСТЬЮ ПРОШУ ПОЗВОНИТЬ СОЛОУХИНУ ПЕРЕДАТЬ СПАСИБО БЛАГОДАРНОГО ЧИТАТЕЛЯ. С. ЗАЛЫГИН 20. Х.57 г. Новосибирск Светлана Аллилуева 8 мая 1961 г. Милый голубчик Владимир Алексеевич! Извините такое вольное обращение к вам, но, право, прочитав Ваши замечательные лирические повести, хочется называть Вас возможно более ласково, насколько это возможно в официальном письме читателя к писателю. Позвольте, прежде всего, представиться: меня зовут Светлана Аллилуева, нас с Вами знакомил поэт Давид Самойлов на вечере в ИМЛИ (институте мировой литературы им. М. Горького), который был в конце декабря 1960 года. Вы и Самойлов читали тогда свои стихи, а потом был небольшой новогодний банкет с танцами и прочим. Очень возможно, что Вы меня не запомнили, как, впрочем, и мне тогда Вы не запомнились (но стихи Ваши в Вашем собственном чтении мне понравились); дело в том, что в тот вечер мое внимание целиком занимал дорогой мой друг Дезик Самойлов и я вообще плохо помню все остальное. Я только тогда отметила про себя, когда Вы стали читать свои стихи сразу после него – как вдруг повеяло каким-то душевным здоровьем и чистотой. Не так давно прочитала я «Каплю росы», и мне бесконечно понравилось, как Вы разговариваете с природой, но потом осталось немного досадное ощущение: а не слишком ли много созерцает этот молодой человек в расцвете сил и здоровья, не упрятался ли он в свои леса и луга, полные цветов, от всего, что раздирает в клочки душу современного городского человека, живущего беспокойными ритмами сегодняшнего дня? А потом – вот на днях – прочитала я и «Владимирские проселки», и тут мне перевернуло всю душу! Вот, милый он голубчик, умница, и не думает он убегать от беспокойств в свои луга, и живет он всеми печалями и болями тех, кому недосуг подышать родной природой, и вообще – что за прелесть, сколько красоты, ума, мысли, боже мой! Тут я совершенно задохнулась от эмоций и, еще не прочитав «Терновника», села писать вам письмо. Извините, милый Владимир Алексеевич, вероятно, Вам надоедают письма читателей, но все-таки уж дочитайте до конца мое. Оно будет длинным, очень много хочется сказать, несколько дней я все хожу и думаю о Ваших повестях, о самом авторе, а еще больше – о самой себе. Что-то Вы мне перевернули в душе, милый Владимир Алексеевич, вот это я и попробую Вам объяснить. Правда – не один Вы, и не одни только ваши повести сделали это; но знаете, я принадлежу к числу людей, для которых художественный вымысел (будь то слово или очень хороший фильм, из числа фильмов 1-го разряда, таких как «Ночи Кабирии» или «2 гроша надежды») играет подчас большую роль, нежели действительные события и люди. И когда мне было 16 лет, я помню, какое огромное впечатление произвел на меня Ромен Роллан. Его «Жан Кристоф» и «Очарованная душа» заставили меня несколько лет жить и думать под сильным влиянием всего, что я там нашла. И вдруг в наши дни душевного сумбура, поисков, порывов к чему-то, что стало бы ярким и ясным, в наши дни поисков идеала, героя, знамени, всего того, что ведет и светит (я говорю только о себе и от себя), вдруг появляется в литературе то, чего ищешь и жаждешь от искусства: для меня это – «Дневные звезды» Ольги Берггольц, повести и рассказы В. Тендрякова (и его прекрасный лирический роман «За бегущим днем», недооцененный критикой) и, наконец, Ваши прекрасные лирические повести, а в особенности одна – «Владимирские проселки». Господи – какое это свежее дыхание! Как нам нужно оно! Не буду говорить «нам», лучше скажу «мне», – так будет искреннее и вернее; я тоже ведь пишу вам свой лирический монолог. Он полон самой глубокой благодарности искусству и – Вам. Прошу Вас только, дорогой Владимир Алексеевич, забудьте о том, что я – литературовед, филолог и всякое такое, это не важно сейчас. То, что я Вам хочу сказать очень далеко от науки, от критики, даже от читательского «отзыва». Всего раза два-три в жизни (мне 35 лет) я садилась, вот так вот, как сейчас, чтобы написать о себе что-то очень важное, серьезное и рвущееся из меня во вне; один раз я написала так длинное письмо к любимому; один раз так же вот написала Илье Эренбургу. Это было летом 1957 года, после появления его умнейшей статьи «Уроки Стендаля». Я писала ему и о ней, и о самой себе всякое, так она меня расковыряла, так много заставила думать, это было мое единственное в жизни письмо к писателю, вызванное, так сказать, им же самим. Потом мне ужасно хотелось написать Ольге Берггольц о «Дневных звездах», и снова же – о себе; я написала полписьма, потом заробела и не послала. А. И. Эренбургу послала и даже получила ответ, которого, собственно, и не ждала и не просила, очень коротенький и теплый. Я его восприняла как акт вежливости, но мне было важно, что мое письмо прочитано, и, как видно, «дошло». Я хорошо знаю литературную и окололитературную нашу среду, где у меня много друзей и просто знакомых. Знаю быт этой среды, ее взгляды, очень эфемерные и расплывчатые на вид, но на самом деле весьма четко определенные и разграниченные. Так сложилась моя жизнь, что среда так называемой художественной интеллигенции – это моя среда, она мне близка и понятна. И так же как близка – так же далека; насколько понятна – настолько же отвращает от себя; насколько точно я знаю ее полюса и идеалы – настолько же вижу, как мало у меня с нею общего. Все равно уж – я люблю ее и круг людей, понимающих цену с трудом найденному и добытому слову, знающих что такое «над вымыслом слезами обольюсь», – это, конечно, близкий мне круг. Но вот беда: что-то меня все стало в этом кругу раздражать. Мои друзья смеются: «ты под старость лет впадаешь в квасной патриотизм». А я не могу слышать, что люди читают только «Иностранную литературу», восхищаются каждым словом Хемингуэя и не знают Тендрякова, бегают смотреть дрянные австрийские фильмы и не посмотрят, как мы экранизировали «Кроткую», «Воскресенье», не следят за редкими и малыми, но все-таки временами происходящими успехами своего кинематографа, да, я знаю, почему мои друзья надо мной смеются; я и сама была закоренелым «западником» в юности, это была дань, отданная всеми нами. Кто не увлекался в 17 лет Хемингуэем, я помню, как еще в 1942 году мы передавали из рук в руки отпечатанный на машинке перевод «По ком звонил колокол». Да что говорить, я и сейчас люблю итальянское кино и фильмы Рене Клера больше своих, отечественных; я люблю Ремарка за его глубочайший гуманизм и не знаю лучшей книги о любви, чем «Три товарища». Но, может быть, с возрастом, во мне проснулось и что-то иное: в ярости отбросила я хорошую книгу Ю. Смуула «Ледовая книга» из-за двух страничек, на которых разведен дифирамб американскому фильму «Война и мир», с его немыслимым Пьером, Каратаевым, Андреем Болконским… Вдруг я услышала голоса своих знатных снобов из дома кино, Толстого давно не читавших, или позабывших, или не читавших вовсе… И я почувствовала, что у меня есть свои святыни в русской культуре, в русском слове, что я не позволю никому надругаться над Толстым, пусть даже этот человек несколькими страницами раньше хорошо пишет об Антарктике и об Австралии. Я спорила об экранизации И. Пырьевым «Белых ночей», пусть там не все по Достоевскому, но там великолепная молодая актриса, играющая русскую девушку тех времен. Она прекрасна, игра ее неподдельна, внешность, манера, язык, – все абсолютно по Достоевскому, во всем талант, на всем печать русской культуры. Как мы забыли свою собственную литературу и культуру, – особенно в кинематографе! Кто-то из современных умных передовых деятелей искусства запада, Луи Арагон или кто другой, сказал великолепную вещь – я услышала ее у нас в ИМЛИ, но никто не среагировал на ее глубину: он сказал, что современное передовое, прогрессивное искусство, это касалось литературы, но не только, не может сейчас не быть глубоко национальным. Таковыми и являются лучшие итальянские и французские кинофильмы, такова живопись Сарьяна и многое другое. Этого же некогда жаждал Белинский… Вы мне открыли глаза на Родину, милый, дорогой Владимир Алексеевич, открыли их в тот момент, когда душе так надо было, так необходимо было прилепиться к милым воспоминаниям детства, к каким-то безусловным, вечным и непоколебимым вещам, родным с колыбели. Не то, чтобы я ее не видела и не могла разглядеть без Вашей помощи, нет. Я выросла в Подмосковье, в районе между Перхушковом, Одинцовом и Усовом, и знаю здесь каждый овражек, каждую молодую елочку, которой не было раньше, каждую новую проложенную дорогу. Вырастила меня, в общем-то, моя няня, Александра Андреевна Бычкова, человек необычайный по судьбе и заложенным в ней талантам, очень любившая и знавшая природу и крестьянский труд, и хотя мне, конечно, не приходилось этим трудом заниматься, но рассказов я от няни наслушалась много. А она была (она прожила в нашем доме 30 лет и умерла 71 года в 1956 году) человеком необычайно веселым, добрым, жизнерадостным и деятельным; от нее исходил свет спокойствия, доброты и каратаевской «округлости»; она была истинным прирожденным поэтом в своем видении мира, природы, людей. Знала она неплохо русскую литературу (она жила до революции в Петербурге в семье Ник. Ник. Евреинова, драматурга и театроведа, там ее «воспитали» по-городскому и привили любовь к русской литературе), хотя сама до 13 лет жила в деревне, под Рязанью, и кроме 4-х классов у нее не было никакого образования. Но писала она грамотно, а главное, очень образно и с юмором (письма ее я сохраняю), и читала очень много. Знала наизусть много стихов Пушкина, Лермонтова, Некрасова и сокрушалась, что «теперь так не пишут». Она перестала верить в бога, после того как в голодные 20-е годы потеряла любимого сына 11-ти лет, – очень молилась, но Бог не помог, и она стала самой настоящей атеисткой и жестоко высмеивала потом верующих и церковь и «всю эту лживость». Вообще по натуре своей веселой она была великий безбожник, язычница, чревоугодница и, как сама о себе говорила, «грешница». С 13-ти лет она пошла в няньки, потом в горничные, в поварихи, в экономки и опять в няни, и все в Петербурге, который очень полюбила за его красоту и порядок. Приехав позже в Москву – поразилась: «Что за деревня!» Деревню она потом всю жизнь ненавидела за косность, за жестокость и тупость, за все то варварство, в которых ей самой приходилось жить, но любовь к природе и к крестьянской работе сохранилась у нее и обросла поэтичностью необыкновенной. И она умела так рассказать, например, как жнут серпами и как вяжут перевясла и как снопы укладывают, что все это было видно воочию. У нее были золотые руки, умевшие все, – и шить, и вышивать, и вкусно готовить не какие-нибудь там пироги, а «французскую кухню», и косить, и копать, и ткать, и прясть, и вязать. И все это она делала с великим удовольствием, с радостью, и хотела эту радость передать и другим. Ее все любили, и когда мы праздновали в 1955 году ее 70-летие, то собрался огромный стол народу и каждый, поднимая бокал за ее здоровье и начав говорить, вдруг начинал глотать слезы. Это было величайшее счастье, дарованное мне судьбою, прожить почти 30 лет рядом с нею, вырасти на ее добрых руках, учиться у нее и читать и писать и считать, и, по-видимому, она передала мне, в какой-то степени, свою способность радоваться природе, голубому небу, солнечному лучу, цветам, травам, радоваться силе жизни, чистоте и здоровью. Если бы не эти качества, впитанные от нее, то я бы давно сломалась где-нибудь на полдороге своей бестолковой биографии. О ней надо писать отдельно (об Александре Андреевне), мне ведь не хватает слов и времени, как только начинаю о ней речь. Я повела о ней, чтобы объяснить Вам, что Вы вдруг возродили в душе такое же чистое чувство, какое испытывала я рядом с нею. Никогда невозможно было называть ее старухой; в 70 лет, страдая одышкой, ожирением, стенокардией, она могла вскочить с лавочки в саду и пытаться поймать красивую бабочку, она была как дитя весела и добра душой. Когда я читала «Владимирские проселки» и «Капля росы», что-то открывалось во мне самой такое, о чем я не то чтобы позабыла, но отодвинула куда-то в дальний ящик души, такое, что перестало во мне блестеть, сверкать и радовать. И это была любовь к тому, что существует здесь, рядом, вокруг меня, – не надо ехать куда-то искать, не надо колесить по свету, надо только пошире открыть свои глаза и жадными глотками пить и пить родной воздух. Ах Вы, голубчик мой дорогой! Вот я знаю теперь, что обязательно выполню свое давнее, заветное желание – проеду с сыном (ему уже 16 лет) по Волге, посмотрю старые русские города. Так давно этого хотелось, но не было какого-то внутреннего толчка, а теперь он есть. Есть у меня много хороших друзей и во Владивостоке, и на Урале, и в Калининграде, – зовут, приезжай, посмотри, а мне все чего-то лень и неохота. А сейчас так захотелось посмотреть свою страну от края до края, так стало интересно и так стыдно, что ничегошеньки еще не видела. К туризму в автобусах и к галопом по Европам у меня давнее отвращение. Я бы с радостью пожила месяц во Франции, Англии, Италии, побродила бы по улицам, так как хочется, – но вид наших советских туристов, запихнутых в автобус и озирающих таким путем «запад», мне отвратителен. И московских снобов, посмотревших таким способом уже не одну страну и даже имеющих кое-какие скудные суждения о «жизни в Швеции», или о «жизни в Париже» – не переношу. И стихи Евтушенки о Париже, о парижском рынке и т. д. считаю позором для поэта. Такое можно сочинять сидючи за своим столом в городе Москве, посмотрев предварительно хронику о Париже и почитав Золя. Это поверхностное, наносное западничество хуже всякого славянофильства, и несет от него за версту провинциальностью и допотопными реверансами перед каждым французским парикмахером. Вы, я надеюсь, понимаете меня, милый Владимир Алексеевич. Я не против путешествий, связей, контактов и всего такого, я только за то, чтобы не терять своего лица и не забывать вкуса и запаха родного своего ветра в поле. Я за то, чтобы писатели не были «дачниками» в той деревне, где живет наш народ. Я за то, чтобы, исколесив Европу, Америку и Восток во всех направлениях, поэт сказал бы о своей России: «…мне избы серые твои, твои мне песни ветровые, как слезы первые любви…» Я за то, чтобы поэты говорили на трех-четырех европейских языках, как Пушкин, как Толстой, как Тургенев, но чтобы милую называли бы «любонька моя, голубонька», а не – «киса». Простите мне, ради бога, весь этот сумбур, но мне сейчас уже трудно остановиться и трудно следовать какой-нибудь логике. Несколько слов, если не обидитесь за это, просто о Вашем таланте, и о том, чего бы хотелось еще от вас увидеть и чего бы не хотелось. Уж очень Вы стали мне дороги, милый Владимир Алексеевич, и говорить с Вами почему-то легко. Я совсем плохо знаю Ваши стихи, и не буду поэтому говорить о них. Но Ваша проза мне нравится несравненно больше, и, я думаю, что и Вам она как-то ближе самому. Вы – поэт, и всегда будете поэтом и в прозе, – это и украшает ее и так освещает изнутри, вам никак нельзя пытаться «вынуть» поэзию из прозы, сделать прозу сухой и строгой, – она перестанет жить и дышать. Она – я говорю о прозе. Вы лирик, и таковым всегда будете, и это лучше, что в Вас сидит, как в писателе. Очевидно, сегодняшнее время способствует появлению лирической прозы – роман О. Берггольц является романом лирическим, и роман В. Тендрякова «За бегущим днем» – одна нескончаемая лирическая исповедь, это и прекрасно! Мне думается, что Вы могли бы написать тоже лирический роман о чем-то очень важном для вас, быть может, о войне, которую Вы прошли, или еще о чем-нибудь. Это был бы роман о себе, о других людях, может быть, даже только о других и совсем мало о себе, – но это был бы настоящий лирический роман, настоящая лирическая проза. Я знаю одного милого человека, поэта, прошедшего всю войну и до сих пор утверждающего, что это было его лучшим временем жизни; но он никогда не напишет лирического романа ни об этом, ни о чем другом, потому что его сердце слишком холодно, а рассудок слишком силен, а еще сильнее рассудка – ирония и скепсис к самому себе. А Вы, мне кажется, могли бы писать великолепную прозу о вещах серьезных и больших, таких, как война, как любовь. Вы могли бы чудесно писать о любви, потому что у вас есть чисто русское целомудрие, сложившееся и в русской классической литературе, целомудрие, с каким писали о любви Тургенев, Толстой, Чехов. В Вас, я разумею Ваше творчество, вообще очень много света, тепла и того глубокого душевного здоровья, которое составляет живую душу и нашей народной жизни и нашего лучшего, что создано в искусстве. Я не собираюсь Вас превозносить до небес, Владимир Алексеевич, я просто говорю о Ваших «отличительных чертах», – а они именно такие и есть. В Вас очень много неподдельной искренности и чистоты в вещах больших, серьезных и главных. Снобов это раздражает более всего, так как раз этого им самим недостает, и они ополчаются на то, например, что человек любит свою родную деревню, стога сена, маленькую речушку. Им кажется, что это – поза, выдумка, «идейное притворство» и всякое такое, – наплюйте, голубчик, «идите своей дорогой, и пусть люди говорят что угодно» (любимая поговорка Маркса). Наше советское литературное мещанство будет тявкать на Вас во всю силу своих легких. А Вы любите писать и о добром и о злом, и о правде и о страданиях. В Вас много доброты, она еще не «прорезалась» как следует, но чувствуется в том, как Вы описываете людей Вашего Олепина, своих земляков. Возможно, манера повествования «Былого и дум» Вам близка, и естественное движение повествования в форме рассказа автора о том, о сем, о другом позволяет вам быть искренним и безыскусным и в фабуле и в манере письма. У А. В. Луначарского была великолепная статья «Достоевский как мыслитель и художник», я ее прочла в № 4 журнала «Красная Новь» за 1921 год, не знаю, где еще ее можно найти, в которой доказывается мысль о том, что, по существу, все романы Достоевского – каждый из них, – это пылающая река, поток лирической исповеди автора; что везде – он сам, его мысли, страдания, споры, вложенные в уста других людей; что никогда его романы, несовершенные и в своей форме, неотделанные, незаконченные, не имели бы такого сильнейшего действия на читателя, если бы они не были все глубоко лирическими. «Достоевский – великий лирик», заключает А. В. Луначарский эту свою интереснейшую статью, – прочтите ее обязательно, если не читали раньше. Вот мне кажется, что Вы могли бы писать великолепные лирические романы, – и дай бог, чтобы было так. А чего вам не надо делать – так это, может быть, иногда быть многословным. Из-за этого так труден Л. Леонов, а он ведь великолепный русский писатель, и, очевидно, Вам он так же близок, как и Вы близки ему. Не надо, чтобы трудно было добираться до конца фразы, – это только затруднит общение с Вами, хотя должна, сама себе противореча, признаться, что «Слово о Толстом», сказанное Леоновым на юбилее, несмотря на длинноту некоторых фраз, я читала запоем и даже, временами, со слезами. Я просто хочу, поймите меня верно, чтобы Вас не хватали за ахиллесову пятку. Стилизации у Вас нет, и, надеюсь, она и не появится уже теперь. И чего еще ужасно хочется – это чтобы в еще большее соприкосновение с родным Вам Олепиным и всем владимирским краем пришел бы весь огромный мир, вся земля. Через людей ли это, через судьбы ли, через какие-то мысли Ваши собственные, но когда это происходит, тогда рождаются большие мысли и проблемы, и Ваши земляки становятся мне интересны, как и Вам, и каждая белая церковка над речкой, встречающаяся вам по дороге, не просто так уже стоит, а говорит о многом, о многом. И все тогда читается иначе: и сенокос, и рыбная ловля, и «огромное чистое небо над головой без единой пылинки в воздухе», и все, все остальное. И когда я узнаю, что Вы идете пешком посмотреть Суздаль, отложив из-за этого поездку в Сингапур, или еще там куда, – то я просто готова Вас расцеловать, и только завидую Вам и Вашему соловьиному дару. Лев Толстой писал о Пьере Безухове, а может быть, и об Андрее: «И в душе его что-то мягко распустилось». Такое ощущение было у меня после прочтения Ваших повестей. Что-то распустилось, размякло, отошло, отлегло. Какие-то засохшие слезы отогрелись и пролились. Засияли белоснежные облака в небе и простейшие вещи стали прекрасными. И что-то окрепло в душе. Какие-то сухие листья отлетели. Какие-то слова перестали трогать душу, и раскрылась их холодность и бездушие, надуманность и поза. Душа потянулась к искреннему, здоровому, безыскусному. И великой, недосягаемой правдой снова встал передо мною простой человек, мудрый, чистый, сильный духом, тот, кем держалась, держится и будет держаться наша любимая Россия. Тот человек, что полетел в Космос, и сделав это – не сказал ни единой цветастой фразы, не сделал ни одного неделикатного жеста. И если нашлись чрезмерно интеллигентные критики, которым он не понравился, а я видела таковых, и из молодежи, и стариков, – то пусть им будет хуже, только и можно сказать. Вот что Вы расковыряли в душе, милый писатель Владимир Алексеевич. Простите, что заставила Вас так долго читать. С уважением С. Аллилуева Р. S. Не знаю, отвечаете ли Вы своим корреспондентам, но если ответите, буду очень рада. Напишу Вам еще про свою няню – это интересно. А не ответите – не обижусь, я не за тем писала. 10. VI.61 г. Дорогой Владимир Алексеевич! Вы даже не представляете себе, как мне было приятно получить Ваше ответное письмо. Признаться, я уже была вполне уверена, что его не последует, так как прошло много времени, и в общем, мне казалось, что это в порядке вещей. И вдруг – бац! хорошо получать такие приятные неожиданности. Спасибо Вам за ваше письмо. Во-первых, мне было приятно, что мои читательские размышления и волнения не прошли мимо Вашего сердца. Во-вторых, я с огромным удовольствием прочла, что Вы бы хотели поговорить со мной о Вашей новой книге; я буду очень, очень рада с Вами встретиться осенью, когда Вы вернетесь в Москву. В-третьих, письмо Ваше было каким-то теплым и взволнованным, во всяком случае, в нем отсутствовала равнодушная вежливость и мне захотелось с Вами долго, долго разговаривать о разных вещах (хотя бы в письменной форме) и показалось, что Вам не будет это скучно. И в-четвертых, уже отослав Вам свое письмо, я снова села за книжку и прочитала «Терновник» и тут мне захотелось писать Вам еще письмо, вдогонку первому; а теперь у меня есть все основания вам написать, ответить на ваше письмо. И вот я с радостью пишу его, вычитав Ваш деревенский адрес из вашей же «Капли росы». Ну, чтобы отвечать по порядку, сначала несколько слов о «Терновнике». Очень хорошо, что эта небольшая повесть написана, что она замыкает собой кольцо – две предыдущих повести. И очень хорошо, что все три они изданы одной книжкой, – только так их и нужно читать. Сначала, начав читать «Терновник», я несколько подосадовала: «неужели уедет, неужели поедет отсюда на юг и мне придется читать о черноморских краях, так хорошо мне знакомых? Как жаль!..» Но по мере чтения дальше, по мере того, как Вы заговорили о Пицунде, о Грузии самой, эта досада прошла и уступила место другому чувству: «Да, да! это все именно так. В этом сказочном краю можно веселиться и наслаждаться, – но недолго!» И так легко и сладко вздохнула душа, дойдя до чудесных тихоновских строк – «потому что поселиться в этом крае я не мог». И когда уехали Вы обратно, домой, в сырой свой осенний лес, пахнущий грибами, и увидели снова милый свой колючий терновник, и я, наконец, закрыла эту необыкновенную книгу, то подумала: «Господи! Когда еще так было, чтобы так сильно захотелось крикнуть во весь голос этому человеку: да! да! да! Тысячу раз да! Все это так и все это правда». Одним словом, закрыв книгу, я была очень довольна тем, что письмо к Вам уже послано и что все те волнения, которые снова поднялись в душе после «Терновника», уже запечатаны в конверт и отосланы к Вам. И, признаться, мне ужасно хотелось, чтобы Вы поскорее получили мое письмо и прочли его, и я так была счастлива, наконец, прочитав первую строчку Вашего ответа: «ваше письмо меня очень взволновало». Как это хорошо, когда человек способен волноваться. До чего надоели все эти равнодушные, спокойные, «все понимающие» люди. Дорогой голубчик Владимир Алексеевич! Самое приятное в Вашем письме было для меня то, что вам захотелось поговорить со мной о Вашей новой книге. Мне бы очень хотелось, чтобы Вы, не дожидаясь осени (когда Вы возвратитесь), если это Вам не обременительно, написали бы мне немножко о ней. Я буду до августа в Москве, а возможно, и в августе, если уеду, то ненадолго, и адрес мой остается прежним. Сын мой проведет июль вместе со своим отцом, у него будет отпуск, – они обычно так делают, – а в августе куда мы с ним, и как и что, пока неясно. А какой должна быть Ваша новая книга, хотя бы по Вашим замыслам, мне очень, очень интересно. Может быть, Вы в самом деле задумали роман в форме лирического повествования, – так, как мне бы того и хотелось от Вас. Ужасно хочется почему-то именно таких книг; может быть оттого, что в них непосредственное обращение к читателю и больше непосредственности в изложении и самом рассказе, и оттого, что в таких книгах не надо выдумывать сюжет и затискивать в него героев, – а все это движется само по себе и редко бывает придуманным. Может быть, с точки зрения литературоведения я неправильно называю то, что я имею в виду, «лирическим романом», «лирическим повествованием». Но Вы ведь понимаете, о чем я говорю. Как бы много персонажей и характеров не населяло бы книгу, и в какие сюжетные переплетения между собою они бы не вступали, все это, тем не менее, может носить, на мой взгляд, форму лирического повествования, и, мне думается, что это и есть ваша своеобразная манера, и не надо от нее отказываться, а наоборот, дай Вам Бог ее развивать и дальше. И по-моему, вообще лучше Вам писать прозу, а не стихи; уж ежели человек не может писать хорошей прозы, а часто это бывает оттого, что ему сказать нечего, прозу из пальца не высосешь, тогда уж ему остаются стихи как способ литературного изъяснения. Простите меня, Владимир Алексеевич, я не собираюсь Вам что-то указывать или чего-то от Вас требовать, а просто я говорю о том, какую книгу хотелось бы взять в руки, если на ней значится «В. Солоухин». Это мое абсолютно субъективное личное желание, так сказать, читательский каприз. А раз уж Вы сами захотели со мной поговорить о Ваших новых замыслах, то я буду просто счастлива. Напишите мне, пожалуйста, я просто очень прошу Вас, – ну, разумеется, если вам захочется поделиться своими мыслями не дожидаясь осени. Очень хочется вас послушать. О себе я и так вам более чем достаточно наболтала. Вообще-то я не очень люблю рассказывать о себе другим, но так уж вышло – письмо к вам написалось само собою. Тот день, когда в Союзе обсуждался роман В. Дудинцева, я хорошо помню. Роман этот я и тогда считала, и сейчас считаю, большим гражданским подвигом писателя, а его героев – Лопаткина, Дроздова, Жутикова, Надю, – талантливо сделанными очень глубокими типическими обобщениями, хорошо помню отличное выступление К. Паустовского на этом обсуждении и всю атмосферу того вечера. Роман у меня хранится в своем первоначальном журнальном виде; кажется, изданный позже, он претерпел слишком большую правку. И В. Дудинцева я продолжаю глубоко уважать и считать рыцарем правды и добра. Ну, вот, опять я разболталась. Будьте здоровы, дорогой Владимир Алексеевич, желаю вам счастливого творческого лета. До встречи. С уважением к Вам С. Аллилуева Александр Солженицын 18.05.60 г. Владимир Алексеевич! Я только сейчас прочел ваши «Владимирские проселки», хочется сказать вам, что книга у Вас получилась свежая и очень нужная. Многие места ее доставили мне истинное удовольствие. Она и всем нравится, но меня, может быть, потому особенно задела, что в том же июне и в те же дни я «вторгся» во Владимирскую область с таким же безотчетным влечением, как и Вы. Почему-то я облюбовал себе ее издали, хотя не родился там и не жил. Только Вы в то лето имели время странствовать по ней, а я наугад приехал туда из Казахстана и искал местечка, где бы поселиться навсегда. И тем дождем, который стегал по Вашей алепинской крыше, прихватило и меня недалеко – в Орехове Ставровского района. Расчудесное тоже местечко! Но, собственно, не это – повод моего письма, а то место из главы о Юрьеве-Польском, где Вы пишете о несносном районном громковещании. Это – явление очень общее. Здесь не обойтись без какого-то сдвига во взгляде публики. Как его добиться? В прошлом августе я написал статейку об этом в «Известия» (копию вкладываю теперь Вам) – кажется, аргументировано и не так уж размазано. «Известия» не ответили мне ни да, ни нет, не признали правильности и не опровергли ее, а сообщили, что у них нет места. Но если бы за такое дело взялись Вы, писатель с нарастающим именем, – это могло бы иметь другой эффект. А Вы – понимаете и цените тишину. Во всех случаях хочется пожелать Вам дальнейших литературных успехов и пожать руку. А. Солженицын ... РАДИОФИКАЦИЯ И ТИШИНА Граждане, мечтающие о путешествиях! Любители нераспуганной тишины, тонкого птичьего щебета, плеска набегающих волн! Когда вы избираете себе маршруты и намечаете места отдыха, – справочники услужливо сообщают вам о расписании поездов и паротеплоходов, географические карты показывают вам близость рек и направления тропинок, охотоведческие карты рисуют вам расположение лесов, рассказывают о рыбах и птицах. И только, увы, одного вы никогда не узнаете заранее – тихо ли в том месте, от которого вы прежде всего ждете и естественней всего ждать тишины. «Речные путешествия – лучший вид отдыха» – рекламируют пароходства. Да, согласимся мы с ними, ничто так не успокаивает нервы, как речное путешествие, но при одном условии – тишины. Однако возьмите билет на волжский или днепровский паротеплоход, свяжите свою судьбу с ним на неделю, а иногда и на две – и вы будете мечтать о дне, когда кончится это путешествие, нервы ваши будут измучены непрерывным радиовещанием и проигрыванием пластинок (часто весьма низкосортных) через мощные палубные динамики – и это от 8 часов утра до 12 ночи. Укрыться от них негде! И напрасны будут ваши попытки добиться тишины: для того и содержится в штате парохода радист, чтобы исправно нести свою вахту. Находитесь ли вы в туристском лагере, в доме ли отдыха – администрация, мало считаясь с отдельными личными вкусами и не озабочиваясь сложным устройством индивидуального радиослушания, идет по простейшему пути: ставит мощный динамик на столбе, обеспечивающий «звуковой прострел» окружной местности радиусом в два километра. Идите, идите по грибы – и там вы не укроетесь от этого постоянного механического давления на уши! Вас влечет к себе заповедник Шевченко? Вы решили посетить такое изумительное по красоте место, как Канев? Что ж, на каневской пристани вас охотно приютят комнаты отдыха. Но остерегайтесь этого гостеприимства! – в двадцати метрах от вашего окна на столбе установлен все тот же динамик с двухкилометровым прострелом – и ни под подушку, ни под матрац вы не спрячете от него голову: он будет пытать вас звуком по расписанию, принятому во всех районных центрах большинства наших областей: с без пяти минут шесть утра до пяти минут первого ночи (днем бывают в райцентрах перерывы, связанные с экономией аккумуляторов), из каких соображений составлено это удивительное расписание, оставляющее человеку беспрепятственного сна только 5 часов 50 минут в сутки? Оно есть архаизм тридцатилетней давности. От него давно отказалось Подмосковье, все столичные и областные города и, например, южный берег Крыма, тогда как в степной полосе Крыма оно продолжает неуклонно действовать, разрушая сон и нормальный отдых трудящихся (в райцентре Черноморском такой динамик особенно «удачно» поставлен около… больницы) Тридцать лет назад, когда радиовещание только входило в наш быт, когда недоступно было семье иметь свой радиоприемник, и позже, во время войны, мощные громкоговорители на городских площадях играли большую культурную роль, способствовали созданию единого ритма жизни всей страны. Но сейчас, когда невозможно не только в городе, но даже и в деревне, найти семью, не имеющую телевизора, или радиоприемника, или хотя бы радиотрансляционной точки – для чего и для кого остались эти громкоговорители на столбах? В крупных городах – и это совершенно правильно – такая общественная радиофикация создается на праздничные и только на праздничные дни. Не пора ли распространить этот порядок и на транспорт и на сельскую местность? Пусть пароход с веселым маршем подходит к пристани и отходит от нее – и достаточно этого. Научно доказано, что шумы вредны для человека, расстраивают его нервную систему и даже сокращают продолжительность жизни. В нашей стране ведется большая гуманная работа по устранению и уменьшению шумов на производстве и в быту. Почти во всех областях существуют в частности обязательные постановления облисполкомов, запрещающие громкое пользование радиолами и радиоприемниками даже в комнатах, не говоря о выставлении их на подоконники и балконы. Но постановления эти остаются на бумаге. И вот заведется в квартале какой-нибудь такой урод, который с мелко-купеческим хвастовством выставляет на подоконник радиолу, включает ее на самый предельный уровень передачи, «пусть все знают, какую я дорогую радиолу купил», а милиция считает это безделицей, общественность же недостаточно мобилизована средствами высмеивания этих явлений в прессе, в кино, на эстраде, для того, чтобы дать дружный отпор. И хочется спросить: зачем же тогда ограничивали шоферов отменой гораздо более скромных автосигналов? Много ли от этого выиграла тишина? «Уж сколько раз твердили миру», что во всем нужно чувство меры. При современном уровне радиотехники, при мощности выпускаемых радиол, радиофикация обращается в бедствие, если не принять мер для сохранения общественной тишины. P.S. Многоуважаемый Владимир Aлексеевич! Писатель Леонид Федорович Зуров, проживающий в Париже в семье И. А. Бунина на правах приемного сына, кажется, с 1929 года, попросил меня прислать Вашу повесть «Владимирские проселки». Я послал в издании «Роман-газеты». Солженицын А. И. Зураб Чавчавадзе Поэт, писатель, монархист… В середине 60-х годов минувшего столетия попался мне на глаза один из толстых московских литературных журналов с «Письмами из Русского музея» Владимира Солоухина, к тому времени уже хорошо известного советской читающей публике поэта и писателя. Но, увы, еще неизвестного мне, молодому тогда максималисту и снобу, считавшему пустой тратой времени чтение чего бы то ни было, выходящего из-под пера современных авторов. Но случилось так, что ошеломляющий эффект от прочтения «Писем из Русского музея» погнал меня в библиотеки на поиски других произведений автора. До появления «Черных досок» оставалось, кажется, года два. Они ушли у меня на ознакомление с «Владимирскими проселками», «Каплей росы», сборниками стихов. Я понял, что обнаружил на земле единомышленника, писателя редкого и мощного дарования. Ощущение духовного родства, близости жизненных и мировоззренческих позиций, определявших отношение к судьбам Отечества, его истории, вере, традициям, было настолько явственным, что невольно тянуло как-нибудь познакомиться с этим бесстрашным гигантом. А после «Черных досок» мысль о знакомстве стала просто навязчивой идеей, которая, к счастью, вскоре материализовалась стараниями моего дядюшки А. Л. Казем-Бека, знавшего В. А. Солоухина чуть ли не с конца 50-х годов. Постепенно наша дружба становилась крепче и в сугубо человеческом плане: мы неизменно были вместе и в радостных, и горестных семейных обстоятельствах, а в некоторых случаях даже обрастали элементами почти родственной связи: моя жена крестила внука-первенца Владимира Алексеевича, а сам он был моим шафером на венчании в церкви Город-ни-на-Волге, куда вез нас на своей машине, то и дело приговаривая: – На твоей свадьбе, Зурабчик, как видишь, я не только шафер, но и шофёр! Вскоре после нашего знакомства В. А. Солоухин завершил работу над книгой, которая в узком кругу доверенных лиц получила конспиративное название «Кувальдяга». Тот, кто смог прочесть ее уже в 90-х годах под исконным названием «Последняя ступень», легко догадается, почему именно «Кувальдяга». Остальным скажу, что на рубеже 60—70-х годов эта повесть о превращении пламенного комсомольца в убежденного патриота-антикоммуниста под воздействием правдивой информации о коммунизме действительно могла оглушить читателя. Если бы она оказалась напечатанной (а этого не могло произойти, просто потому что не могло произойти никак), то не менее чувствительно она, конечно же, отразилась бы на самой идеологии. В одном из «камешков» (см. «Камешки на ладони») В. А. Солоухин сравнивает «Кувальдягу» в образе некоей рукописи, написанной «в стол», с пулеметом, который, будь он изобретен в XII веке, радикально и просто решил бы проблему монголо-татарского ига. Смысл этого камешка на момент его публикации (конец 70-х годов) был понятен едва ли десятку человек во всем мире! Но мы, тот самый десяток «посвященных», прочитавших рукопись, распечатанную в трех экземплярах женой моего дядюшки С. Б. Казем-Бек, хорошо понимали, что попади она «куда надо», то стала бы настоящей кувальдягой прежде всего для самого автора. Поэтому было решено один экземпляр переправить надежным людям «за бугор» с инструкцией печатать ее только в случае ареста или смерти писателя, второй экземпляр – оставить в распоряжении автора, а третий – передать на хранение мне в качестве резервного варианта со всеми правами и полномочиями при наступлении «страхового» случая. Ниспровергательная от начала и до конца, «Кувальдяга» являла читателю поистине демонический образ Ленина, во многом складывавшийся из его собственных высказываний и выступлений, тщательно отобранных автором из разных ленинских изданий, в том числе и закрытых для общего пользования. Все то, что давалось полунамеками и угадывалось между строк в «Письмах из Русского музея», «Черных досках», в очерках «Время собирать камни», звучало в «Кувальдяге» в открытую – мощно, убедительно и неотразимо! Надо бы здесь упомянуть, что годы, в которые «Кувальдяга» задумывалась, обретала материал и собственно плоть, были временем подготовки и проведения «всенародных торжеств» по случаю 50-летия Октября и 100-летия его вождя. Я как-то пошутил: – А что если посвятить «Кувальдягу» задним числом сразу обеим годовщинам? Не оставили же их без внимания наши «шестидесятники» и воздали же каждой хвалу: кто – поэмой «Братская ГЭС», кто – «Школой в Лонгжюмо», кто – зарифмованным требованием «не кощунствовать и убрать Ленина с денег»… – А чего там еще специально посвящать, – последовал ответ, – «Кувальдяга» и так посвящена только революции и Ленину! Много позже, уже в перестроечные годы, когда только ленивый не обрушивался на советскую власть и не клеймил большевиков, из теле– и радиопередач, а также журнальных и газетных публикаций как-то получалось, что благословенную перестройку и гласность всем своим «смелым и бескомпромиссным» творчеством готовили исключительно и только те самые «шестидесятники», а вот Солоухина подавали однобоко – только как ниспровергателя образа Ленина, который, безусловно, не был лишен отдельных недостатков, но все же… Мы много в то время говорили с Владимиром Алексеевичем на тему крушения коммунизма и активной роли в этом процессе наших горе-либералов. – Видишь ли, нам с либералами пока по пути, – говорил он. – Это, образно говоря, нечто вроде группового возвращения с какой-нибудь пирушки. Вышли вместе и вместе идем в одном направлении – в сторону стоянки такси. А когда доберемся до нее, то, сев в такси, определенно поедем в совершенно разных направлениях… – Эх, если бы можно было подговорить таксистов выставить на лобовое стекло табличку «Либералов не обслуживаем», – размечтался я… На многолюдных митингах той поры В. А. Солоухин часто говорил, что коммунистическую скверну следует изживать на корню, а не на уровне веток и кроны, и поэтому выводить на чистую воду надо прежде всего Ленина и его банду, разрушивших вековые устои самобытной России. И только во вторую очередь можно вести речь о тех, кто сменил их на руководящих постах, тем более, что Отечественная война вынудила сталинскую плеяду ослабить идеологическую узду и хоть частично, но обратиться все же к национальным историческим и духовным ценностям. И вся доморощенная либеральная нечисть мстила за это русскому писателю сначала потоками клеветы и издевательств в открытой прессе, а потом – излюбленным приемом замалчивания вплоть до полного остракизма. Настолько, что в скорбные дни кончины и похорон великого поборника русского слова и духа суммарное эфирное время, которое отвели его памяти все наши телеканалы вместе взятые, едва ли превышало 1,5–2 минуты! Я не без гордости вспоминаю, что мы с женой нередко оказывались своеобразным «полигоном» для апробирования новых произведений писателя, становясь первыми читателями еще неопубликованных вещей. Всякий раз, выражая свое восхищение от прочитанного, я подчеркивал, что из его творений первым среди равных считаю «Смех за левым плечом». – И ты можешь обосновать это свое предпочтение? – спрашивал Владимир Алексеевич. – Во-первых, – говорил я, – это самое православное Ваше произведение. Романтический образ души, устремляющейся из глубин бесконечности в рождающееся тело младенца, ориентируясь на надкупольные кресты сельского храма – это восхитительно! Но главное – это тема воспитания новоявленной души в сознании, что она никогда не оказывается вне очей Божиих и что только от нее самой зависит, будет ли плакать за правым плечом Ангел-хранитель и злорадно хихикать за левым – бес-искуситель. Вообще тема «Христос и дитя» в этой повести дана не менее блистательно, чем в «Лете Господнем» у Шмелева. – А во-вторых? – Во-вторых, философичность. Я имею в виду размышления о трех линиях исторического развития человечества. О пути физического совершенствования как устремленности к животному состоянию (зверь сильнее и ловчее человека), о пути интеллектуального развития и, соответственно, научно-технического прогресса как не только экологического самоубийства, но и объективной причины приумножения зла на земле, и, наконец, о третьем пути – пути к Богу, «к добру, к душевной чистоте, к душевному благородству, к духовному богатству и накоплению духовных ценностей». Но у меня еще есть и «в-третьих». Это – гимн великим патриархальным ценностям основного костяка русской нации – крестьянского сословия. Пусть описание советской деревни 20-х годов дано у Вас в образе катастрофически деградированного нового способа хозяйствования, но еще не влезла чуждая народному духу власть в исконную крестьянскую педагогику. И деревенский мальчик воспитывается на вечных ценностях веры, уважения и любви к труду, семье, земле, человеку, наконец, Родине – малой и большой. И преподаются ему эти ценности не только великой молитвенницей и труженицей Степанидой Ивановной, но и старшими братьями и сестрами, и патриархальным дедом, и сверстниками-односельчанами, и самой окружающей природой русского раздолья, всей атмосферой гармоничной деревенской жизни. О гармоничности не только деревенской, но и всей дореволюционной народной жизни блистательно говорил Владимир Алексеевич в 1988 году в Сенлисе, небольшом парижском предместье. Именно в этом городке, в главном католическом соборе которого покоится прах Анны Ярославны, французской королевы, русское Зарубежье отмечало 1000-летие крещения Руси под почетным председательством двоюродного племянника Царя-мученика Николая II, Великого Князя Владимира Кирилловича. Узнав от меня, что в Париж мы прилетели вместе с В. А. Солоухиным, Великий Князь, лично с ним до того не знакомый, но ценивший его как писателя, передал ему официальное приглашение на торжества, апофеозом которых стал многолюдный прием-застолье в городской ратуше. В центре зала разместилось несколько больших столов, за которыми восседали августейшие представители европейских королевских домов. Рядом с русской Великокняжеской четой находились граф и графиня Парижские, возглавляющие вдовствующий французский престол. Вокруг этого монархического ядра расположились почетные гости – представители французской и европейской аристократии и, конечно же, элита русской эмиграции. По общему мнению, из всего сказанного на этом торжестве самым ярким и содержательным было выступление Владимира Алексеевича. Переводил его на французский язык лучший специалист – князь Константин Андроников, знаменитый личный переводчик де Голля. «Я, – говорил В. А. Солоухин, – приехал к вам из страны, в которой вот уже 70 лет вбивают людям в голову абсурдную и лживую мысль о том, будто русское общество до революции раздиралось какими-то непримиримыми сословными противоречиями. На самом же деле оно представляло собой единый живой организм успешно и гармонично развивавшейся державы, пугавшей мир темпами своего движения вперед. И говорить о некоем сословном антагонизме – такая же чушь, как утверждать, будто существует непримиримое противоборство между отдельными частями единого организма. Так же, как все человеческие органы с присущей им функцией работают вместе на пользу единого тела, так и сословия, каждое на своем месте, слаженно трудились у нас на благо единого национального дома, коим была великая Россия. Сегодня, слава Богу, мы изживаем эти вульгарные предрассудки, которые внедрялись в умы врагами Отечества с единственной целью – разобщить народ. И я не сомневаюсь, что в этой оценке и в выражаемом мной оптимизме о будущих судьбах России, мы вовсе не антагонистичны, а очень даже гармоничны – я, одиннадцатый отпрыск большой и крепкой крестьянской семьи, и пригласивший меня на это торжество – Глава Российского Императорского Дома, Великий Князь Владимир Кириллович!» О монархических убеждениях В. А. Солоухина складывались легенды еще в хрущевскую эпоху. И действительно, он их мужественно отстаивал, не оглядываясь на конъюнктурные соображения. Анекдотичным оказался в этом смысле случай с рассмотрением вопроса о его исключении из партии за публикацию в «Посеве» антиленинских материалов из «Кувальдяги». На партсобрании в ЦДЛ разборки дошли до прямых обвинений его в том, что он – тайный агент НТС. До этого момента упорно молчавший В. А. Солоухин вскочил и возмущенно воскликнул: – Помилуйте, какой же из меня агент НТС! Они же республиканцы, а я ведь убежденный монархист! В 1984 году, после банкета в честь 60-летия писателя, на котором произносились здравицы в честь «многострадального русского народа», присутствовавшего на торжестве партийного начальника Шауро расспрашивали на следующий день на Секретариате ЦК, как прошел юбилей Солоухина. – Прямых призывов к восстановлению монархии в России не звучало, – отвечал он. Для Солоухина-монархиста духовное единство нации обусловливалось не только верностью Церкви, но и уважением народа к национальным символам. Народ, утративший центростремительные силы, сплачивающие его в единый монолит, становится просто населением, говорил он и заключал: – Населением, конечно, могут править и генсеки, и президенты. Народом – только монарх! В своих публицистических произведениях В. А. Солоухин оплакал немало русских национальных символов и святынь, порушенных в годы большевистского лихолетья. Но особую боль незаживающей сердечной раны он испытывал за взорванный Храм Христа Спасителя, который успел запечатлеться во всем своем величии в его детской душе, когда отец привез его впервые в Москву семилетним мальчиком. Неудивительно поэтому, что с первых же месяцев наступившей гласности он стал требовать от государства проявить волю и принять решение о восстановлении храма. Когда в 1989 году русская общественность Москвы собралась для учреждения Фонда возрождения храма Христа Спасителя, президентом Фонда, по представлению Г. В. Свиридова, под бурные рукоплескания был избран Владимир Алексеевич. В 1996 году бетонный остов храма уже парил над Москвой-рекой. У Святейшего Патриарха Алексия II собрались все, кто так или иначе был связан с его восстановлением, чтобы обсудить вопрос ускорения темпов завершающего этапа строительства. Среди прочих выступил и В. А. Солоухин. – Я всегда мечтал о возрождении храма. У меня даже сложилась такая внутренняя молитва, – увидеть возрожденный храм и… умереть! – Не спешите, Владимир Алексеевич, Вы же не хотите, чтобы я просил Ю. М. Лужкова замедлить темпы стройки, – с улыбкой сказал ему Патриарх. Об этих пророческих словах В. А. Солоухина я вспомнил, когда, стоя в его больничной палате и читая молитву на исход души перед любимой его иконой Владимирской Божией Матери, услышал последний вздох незабвенного Владимира Алексеевича (Владимир Алексеевич Солоухин скончался 5 апреля 1997 года). Прямо из палаты позвонил домой, сообщил печальную весть жене и попросил дать мне номер телефона Святейшего Патриарха. – Попроси Святейшего благословить отпевание Владимира Алексеевича в нижней Преображенской церкви Храма Христа Спасителя, – сказала жена. Святейший Патриарх не только благословил отпевание, но распорядился приостановить все работы внутри и вокруг храма, лично приехал на отпевание и в теплом прощальном слове высоко оценил заслуги выдающегося писателя земли Русской, поборника веры православной, защитника Церкви Христовой, верного и любящего сына России. В одном из «Камешков на ладони» говорится: «… если ты русский человек, ты обязан знать, что такое “Слово о полку Игореве”, Покров-на-Нерли, Куликовская битва, рублевская Троица, Кирилло-Белозерский монастырь, Крутицкий терем, устюжская чернь, вологодское кружево, Кижи, Остромирово Евангелие, Владимирская Божия Матерь». Пусть же помнят грядущие поколения русских людей и о том, кто такой Владимир Алексеевич Солоухин и что такое его творчество. Людмила Барыкина Право на поступок По делам их судите их. Евангелие Зима 1988/89 года была холодной, а общественный климат горячим. 15 января нового 89-го года вечер журнала «Наш современник» собрал огромную аудиторию, около шести тысяч. Стадион «Крылья Советов» заполнен, стоят в проходах. Искусственный лед застелен ковром и на нем тоже ряды со зрителями. На высокую импровизированную сцену на арене входят известные писатели, общественные деятели. Среди них – Василий Белов, Валентин Распутин, Юрий Бондарев, Владимир Солоухин, ведущий вечера – Сергей Викулов. Каждого сопровождает взрыв аплодисментов, и когда проходит последний участник встречи, зал встает и начинает скандировать: Слава! Слава! Слава!.. Выступающие явно растеряны и растроганы таким приемом. В общем-то реакция зала понятна – в самом разгаре перестройка, которая воспринимается большинством как освобождение общества от застарелых пороков брежневского застоя, как надежда на возрождение здоровых сил России, как возможность восстановить нарушенную связь времен, перестав делить историю родины на – до 17-го года и после 17-го года. Писатели, которые пришли к народу со своим словом, воспринимаются как совесть нации, как творцы, подготовившие своими глубокими и честными произведениями, острой публицистикой этот долгожданный период обновления. Никто еще не знает и даже, может быть, не предчувствует ни путча, ни провокаций с человеческими жертвами, ни ваучеризации и алчной приватизации, а попросту, нового передела собственности, и снова мимо кармана трудящегося. Никто не предполагал, что Михаил Горбачев, провозгласив приоритет «общечеловеческих» ценностей, отберет у народа самую большую – Советский Союз. Пройдет страшная череда потерь и войн на окраинах страны. Еще не написано «Слово к народу», которое сразу поставит писателей-патриотов как бы поперек движения демократических преобразований. Но пока этого всего еще не случилось. Писатели, интеллигенция, да и все общество явно не расколоты на «демократов» и «красно-коричневых». Пока все вместе, все полны энтузиазма и надежд. Владимир Солоухин выступает сразу за Валентином Распутиным, слова которого о возрождении Сибири, а за нею и всей России, об опасности экстремизма и раскола общества встречены очень бурно. После такого приема выступать следующему трудно. К тому же Владимир Алексеевич выходит в высоких зимних сапогах, с заправленными в них брюками (эта практичная мода еще не дошла до Москвы). Его вид в сапогах вызывает порхающие по залу смешки. Но через несколько секунд все уже затаили дыхание. Солоухин без всяких предварительных слов читает стихотворение. Сначала спокойно, внятно и четко, только железный ритм пронизывает до пяток: Россия еще не погибла, Пока мы живы, друзья… Могилы, могилы, могилы — Их сосчитать нельзя. Стреляли людей в затылок. Косил людей пулемет. Безвестные эти могилы Никто теперь не найдет. Под какими истлели росами, Не дожившие до утра, И гимназистки с косами, И мальчики-юнкера? Каких потеряла, не ведаем, В мальчиках тех страна Пушкиных и Грибоедовых, Героев Бородина… Голос поэта все набирает и набирает силу. И когда прозвучали завершающие строки: Держитесь, копите силы, Нам уходить нельзя. Россия еще не погибла, Пока мы живы, друзья. Зал, потрясенный, вздрогнул и разразился аплодисментами. Крепкая монументальная фигура Солоухина как бы восприняла силу зала и уже раздольно, еще сильнее напирая на «о», он читал свои коронные: «Иванушки», «Три поэта», «Настала очередь моя». Все стихотворения новые, нигде не публиковавшиеся. Все о судьбе и крестном пути России, о цене революции. Жесткие, горькие, но не безнадежные стихи. Конечно, до перестройки о публиковании таких не могло быть и речи. Официальная идеология не терпела сомнений в непогрешимости интернациональной идеи. Кстати, и закоперщики перестройки не кинулись публиковать эти стихотворения. Видно, глубина поиска истины «реформаторов» заканчивалась на рубежах конъюнктуры любой власти. И вот такие перестройщики-перевертыши предлагали народу каяться. Этот призыв к покаянию особенно возмущал Солоухина, и во многих выступлениях, которые я слышала, Владимир Алексеевич давал подобным «учителям» самый яростный и умный отпор. Конечно, не всем последние (1989) стихотворения Солоухина нравились, не всем были глубоко понятны, да и есть в них такое, с чем можно бы и поспорить. Некоторые искренние поклонники таланта Владимира Алексеевича сетовали, что пафос этих стихов ставит под сомнение весь 70-летний период советской истории. На что писатель всегда возражал таким образом, что стихотворения многих советских поэтов ставят под сомнение весь тысячелетний путь России. Часто я присутствовала во время острых разговоров Владимира Алексеевича на эти темы с людьми ему близкими и любящими его. А споры всегда были трудными, но и поучительными. Однажды зашел разговор о белом движении, о деградации и гибели Белой Армии. Владимир Алексеевич для начала вспомнил, что И. Сталин семнадцать раз присутствовал на спектакле по роману М. Булгакова «Белая гвардия», потом процитировал стихотворение Марины Цветаевой из цикла «Лебединый стан». Я еще в старших классах школы, в шестидесятых годах читала эти стихи, естественно в самиздатовском исполнении, тогда эти вещи чисто художественно мне не очень нравились. Чтение Солоухина просто перевернуло мне душу. Кто-то из присутствующих между тем заметил, что белые не смогли победить, за ними не пошел народ, не было идеи у белого движения. Да, свирепствовал красный террор. Да, вела бессовестные игры международная закулиса, которая снабжала деньгами и оружием и красных и белых. Я присоединилась к этому мнению. Только что закончила составление большого тома «Библиотеки казачества», прочитала документы Всевеликого войска Донского, мемуары атаманов казачьих войск Деникина, Петра Краснова, записки белого партизана Шкуро. Авторы этих мемуаров, даже если не говорили об этом прямо, чувствовали свою обреченность. Я привела пример из записок П. Шкуро, где он пишет, что вошли в станицу и сразу же повесили пятерых казаков, заподозренных в симпатиях красным, в отместку за то, что красные перед этим расстреляли нескольких белых. Сказано об этом у Шкуро буднично и цинично. И так пишет европейски образованный, свободно владеющий несколькими иностранными языками дворянин. Деникин в своих мемуарах, кстати, описывает безобразные пьянки Шкуро в станицах, от которых дрожала земля. Помню, я говорила это слишком запальчиво. Владимир Алексеевич молчал, кажется, обидчиво. Моя подруга упрекнула меня в отсутствии дипломатии и посоветовала взять пример с японских женщин, которые всегда улыбаются, не говорят «нет» и добиваются нужного им с помощью тонкого расчета. В. Солоухин услышал это и сказал, как будто думая о чем-то своем: «Писатели и женщины не должны меняться. Я так думаю». Помолчав, Владимир Алексеевич рассказал следующий случай, происшедший в ресторане ЦДЛ, где дружеским кругом собрались «гужееды» и среди них, рядом с Солоухиным, оказался писатель Михаил Бубеннов. Разговор зашел о Гражданской войне, о фильме «Чапаев». Владимир Алексеевич поделился наболевшим: – Помнишь, когда идет в наступление офицерский каппелевский полк, а под кустом Анка-пулеметчица… Так вот, когда она начала строчить и ряд за рядом стали валиться белые офицеры, а потом и повернули в конце концов, я, бывало, улюлюкал вместе со всеми: «Давай, Анка, строчи, бей беляков!» Недавно пересмотрел фильм и плачу на этом месте. Да это же она русских, русских строчит, офицеров, интеллигенцию берет на прицел… Господи, думаю: «Своя своих не познаша, своя своих побивахом». Стравили нас, как дурачков, а мы и рады стараться… – Как же ты за Россию, если за беляков? Подлец ты после этого!.. – воскликнул Бубеннов». Что было после этого, читатели знают. Кто забыл, может прочитать в книгах «Камешки на ладони» и «Последняя ступень». Очевидно, В. Солоухин остро переживал непонимание среди своих старых друзей, среди русских патриотов. В Переделкине, на втором этаже дачи, который он занимал, было очень скромно. Минимум мебели (кажется, казенной), только удобный письменный стол был специально купленным, но это для писателя – не роскошь. А вот что сразу бросалось в глаза и обращало внимание всех, кто у него в последнее время бывал, это большое количество первоклассных фотопортретов Николая II, Императрицы, Наследника, царских дочерей. Работы очень классного фотохудожника. Владимир Алексеевич ими гордился, говорил, что они ему дорого стали. Кроме того, в гостиной над дверью висел большой гипсовый рельеф – портрет (круглой формы) Александра III. На столе стоял сувенирный государственный флаг России – царской России. Часто хозяин угощал гостей водкой из граненых, с выгнутыми наружу краями рюмок (на что он всегда обращал внимание – удобно из таких пить). Рюмки были с Ходынского поля. Переждав удивление, Владимир Алексеевич всегда спрашивал: «Как на самом деле на Ходынке было, не знаете?» И следовал рассказ, который потом пополнял солоухинские «Камешки на ладони» или «Ненаписанные рассказы». Безусловно, к началу 70-х годов Солоухин пришел к глубокому убеждению (он много читал В. И. Ленина, о Ленине, недоступные широким читателям архивные документы и мемуаристику, печатавшуюся за рубежом), что Октябрьский переворот в России был трагедией, подготовленной ненавистниками, врагами державной мощи православного государства, мечтающими о включении российских богатств в мировой организм, где бы они быстро переварились и самобытный русский народ был бы поглощен. Позднее, насмотревшись на последствия катостройки, Владимир Алексеевич еще более утвердился в мысли, что демократия в современной России – не более, чем процедура, и что монархия как высший авторитет – предпочтительная форма государственного устройства. Часто он говорил: «Мы зашли в тупик, чтобы двигаться дальше, что делают? – И отвечал: Сначала возвращаются назад… Но просто вернуться назад, как и войти в одну и ту же воду, нельзя». Это Солоухин прекрасно понимал и рассуждал так, что надо к монархической идее приучать постепенно. Он был категорически против насаждения монархии сверху. Когда я и особенно поэтесса Нина Карташова, глубоко озабоченная претендентами на Российский престол, спрашивали Владимира Алексеевича в лоб о претензиях Гогенцоллернов, о его встречах с Леонидой Георгиевной, он отмахивался и повторял, что важно к идее приучить общество, а кто будет монархом, время покажет. Я думаю, что его крестьянская сметка и разумность не позволили ему верить в авантюры. А что касается встреч с семейством Гогенцоллернов – это все же, как мне кажется, интереснейший для писателя материал, это редкая возможность подсмотреть то, что видно именно писательским глазом и схватывается неподражаемой интуицией. Разве мог Солоухин отказаться от таких встреч! Вообще я думаю, что мы, читатели, часто ждем от писателей ответов на самые трудные вопросы и даже каких-то решений, которые они не могут нам дать… Семидесятилетний опыт истории советского государства Владимир Алексеевич не зачеркивал, это значило бы зачеркнуть себя. В советской истории Солоухин очень интересовался сталинским периодом, личностью Сталина. Мне он говорил незадолго до смерти, что заканчивает книгу о Кобе. Отнюдь не приукрашивая жестокий облик вождя, он высочайшим образом оценивал его державную мощь, ум и расчет, позволившие сохранить единую великую страну. Часто рассказывал и любил повторять этот рассказ о том, что в конце войны (Владимир Алексеевич был кремлевским курсантом, а потом старшиной кремлевского спецназа) он видел на территории Кремля огромные ящики с упакованными в них двуглавыми орлами-навершиями, которые, как утверждал он, предназначались для водружения на Кремлевские башни. Рассказ об этом писатель всегда заканчивал так: – Уверен, поживи Иосиф Виссарионович несколько лет, он бы провозгласил себя императором… В одном из последних интервью с писателем я прочла и такие слова: «В последние годы нам пытались привить мысль, что государство – это враг личности, оно должно быть слабым, незаметным. Это делалось сознательно, чтобы подорвать главную основу – державность. Я вот – державник, государственник. Опять хочу обратиться к личности Сталина. Почему все рыдали, когда его хоронили? Потому что он возродил державу. Я хоронил его в Черкасске, где был по командировке от “Огонька”, и хорошо помню, как все плакали… Почему? Потому что последний державник уходил, последний государственник. Мы с Феликсом Чуевым хотели издать книгу, да никто не берется, стихов о Сталине. А вот о Хрущеве и последующих запомнились одни анекдоты. Так что люди плакали после смерти Сталина еще и потому, что чувствовали: с этого момента они будут голыми на ледяном ветру истории…» В это время, о котором я пишу, мне посчастливилось часто встречаться с Владимиром Алексеевичем, так как уже шла полным ходом работа над подарочным изданием трилогии, в которую вошли «Черные доски», «Письма из Русского музея», «Время собирать камни». Из-за большого художественного оформления, сложных съемок, множества редких фотографий работа растянулась на два с половиной года. Встречались и по службе: редактор – автор, и дружески. Так и написал Владимир Алексеевич на одной из книг, подаренных мне: «При начале нашей дружбы». В Переделкине часто бывали в то время автор фотографий в книгу замечательный кинооператор, снявший с Василием Шукшиным его лучшие фильмы «Печки-лавочки» и «Калина красная», Анатолий Заболоцкий, искусствовед Владимир Десятников, большой друг Владимира Алексеевича, сосед по даче, писатель Михаил Николаевич Алексеев и многие другие, менее именитые, но, безусловно, интересные люди. Теперь я не могу припомнить все дословно, воспроизвести подлинные диалоги всех действующих лиц, но за суть и смысл того, что говорил писатель, ручаюсь. Также как и за эмоциональный настрой этих интереснейших встреч. Владимир Алексеевич был страстным и порой пристрастным популяризатором. Но его пристрастия выражались не в мелочах, а в главном – во всепоглощающей (прямо-таки ностальгической) любви к России, ко всему русскому. По любому поводу: будь то восхищение статной красавицей, метким народным словцом, красивым романсом, густым басом певца или видом добротного крестьянского двора. Солоухин припоминал или цитировал рассказ из жизни прежней России, как будто душой и сердцем пребывал в том прекрасном далеко. Он носил в себе гармоничный, идеальный образ России. Черты, искажающие ее светлый лик, он как бы отодвигал от себя. В этой эстетике он был похож на Василия Ивановича Белова, который написал и издал тоже в «Молодой гвардии» книгу под названием «Лад», где ничего не хотел говорить о тяготах дореволюционной жизни крестьян. Он подчеркивал, что пишет о ладе народной жизни, а не разладе (это другой разговор). И был по-своему прав, ибо народ сохранял в памяти созидательное, героическое, красивое, а не разрушительное, благодаря этому народ и выжил. Таков был и взгляд писателя Солоухина. И еще, как правильно заметил Станислав Куняев, к истории Владимир Алексеевич относился как поэт. А так как поэт он был превосходный, то и на слушателей и читателей он производил сильное впечатление. Часто более сильное, чем иные обоснованные теоретические выкладки. Справедливости ради надо сказать о перехлестах, сугубо спорных суждениях писателя, когда он не хотел принимать во внимание даже очевидные доводы. Но и здесь все было не так просто и прямолинейно. Мне всегда казалось, что Владимир Алексеевич, выражаясь словами главного героя его книги «Последняя ступень», любил «запустить вошь в голову – пускай почешутся». Иногда он запускал и просто парадоксальную, даже противоположную тому, что думает на самом деле, чтобы проверить: вызреет ли во что-то дельное или окажется нежизнеспособной. Его парадоксальные, резко выраженные мнения нередко обижали даже близких ему друзей. Таков был его характер. Владимир Алексеевич как бы говорил своим поведением: «Ну возражайте мне, я весь на виду, у меня нет стальной рубашки на теле». Ну как не вспомнить в связи с этим стихотворение «Диалог», тоже из последнего цикла, приведу его конец: Я тих и добр. Люблю с друзьями Попить, поесть. Наедине Люблю остаться со стихами. Что пробуждаются во мне, Я весь открыт. Мой путь несложен. Я не в числе лихих рубак. Но все же будьте осторожны — Ведь я могу сыграть ва-банк! В своих книгах, даже посвященных эстетике, он тоже предпочитал бросить в застоявшуюся воду общественного мнения новое слово, ввести в обиход новое или забытое глубокозначимое явление. Таковыми были книги «Черные доски» и «Письма из Русского музея». Публикации этих произведений в 60-е годы, вначале в журнале «Молодая гвардия», следом отдельными книгами, взбудоражили умы и сердца соотечественников. Потрясение, которое произвели его вещи в сознании культурных, интеллигентных слоев нашего общества, в общем-то за редким исключением ориентированным на западные образцы в искусстве, можно сравнить разве что с ошеломляющим эффектом Дягилевских русских сезонов в Париже в начале века. Об иконописи так еще не писали, да и сама икона, хотя и не встала на свое законное место в церквях, благодаря смелому слову Солоухина приобрела в глазах многих людей духовную национальную ценность. Конечно, иконы тотчас же не понесли в церковь, об этом даже заикаться было нельзя. Храмы в то время все еще закрывали, а не возрождали, но лед незнания и равнодушия а душах людей тронулся. Правда, наплодилось множество злых писак, которые утверждали, что Солоухин пробудил нездоровый интерес к собирательству икон, установил своеобразную моду на коллекционирование древнерусской живописи. Приводили примеры разорения чердаков, ограбления несчастных старушек. Да и это было. Но винить в этом писателя так же смешно, как пенять учителю, обучившему балбеса грамоте, когда тот стал читать непристойности на заборах… «Письма из Русского музея» вызвали такой читательский отклик, что журналу «Молодая гвардия» пришлось отдать печатанию наиболее интересных из них несколько номеров. Владимир Алексеевич ответил в журнале своим читателям: «Как радостно сознавать, что живет в сердцах людей чувство Родины, родной культуры, родной истории и что много вокруг живых душ и живых сердец! Я кланяюсь русским земным поклоном каждому человеку, который отозвался о моих “Письмах”, будь то письмо-отклик или просто ответное движение души». «Время собирать камни» – о возрождении писательских усадеб – достойно завершило эту своеобразную трилогию, которую совсем недавно в поминальном слове о великом русском писателе В. Солоухине поэт Владимир Костров назвал «энциклопедией русского интеллигента». Готовясь к работе над подарочной книгой «Письма из Русского музея», я прочитала публикации в журналах, письма читателей. Мне хотелось полнее ощутить мир автора, почувствовать притягательную силу, которая заставляет поклонников писателя засыпать письмами-откликами редакции журналов и издательств. К сожалению, я уже не могла поговорить с первым редактором «Владимирских проселков» Ольгой Васильевной Мамаевой. Мне рассказывали ветераны издательства, что именно она подсказала начинающему автору мысль пройти по родной Владимирщине «в лапоточках» и описать увиденное. Чуткого редактора давно нет на этом свете, а автора не стало недавно, а лирические повести живут и будут жить, пока есть читающие по-русски. Мне показалось, что и я, конечно, по-своему, услышала творческую струну Солоухина и полюбила его. А это, на мой взгляд, в работе над книгой главное. Конечно, профессионал может отредактировать рукопись автора, чужого ему и по стилю, и по эстетике, и по взглядам – работа есть работа. Но хорошие книги, также как и дети, родятся только по любви… Но вернемся к стихам, последним стихам Владимира Солоухина. Он охотно читал их на всех встречах с читателями. Многие молодогвардейцы помнят это, так как ходили на встречи с писателем. После одного из литературных вечеров, кажется, в ЦДЛ, зашел разговор о публикации их, об издании нового сборника. Владимир Алексеевич отговорился, что новых стихов у него немного (мол, поэзия – это спутница молодости). К тому же, добавил он, некоторые побоятся публиковать. Я уговаривала, что, если добавить в сборник подходящие стихи из прежних книг, такие, как «Волки», «Лозунги Жанны д’Арк», прекрасную лирику, получится очень неплохо. Я видела, как постепенно Солоухин загорелся, всегда это было видно по его глазам, которые из блекло-голубых становились ярко-голубыми и очень блестящими. – А книжечку назовем «Северные березы», – сказал Владимир Алексеевич. Я поняла, что это дело решенное. Мне хотелось, чтобы новые стихи его увидели свет именно в «Молодой гвардии». И я поспешила взять с автора слово, что он не будет предлагать рукопись в другое издательство в течение нескольких дней. Я чувствовала, что и Владимир Алексеевич настроен на «Молодую гвардию», так как он начал вспоминать: – Знаете, ведь первый мой сборник вышел в «Молодой гвардии» аж в 1953 году; назывался он «Дождь в степи», вот и последний, по логике, должен выйти в этом издательстве… Я люблю завершенность – круг. Круг замкнулся, как в венке сонетов. В отличие от друга поэта, написавшего «я с детства угол рисовал», – я приверженец совершенного – круга». Так и случилось, стихи «Северные березы» вышли в нашем издательстве и одновременно частично в журнале «Наш современник» в 1989 году, это был последний поэтический сборник Владимира Алексеевича Солоухина. На следующий день я с утра поспешила в кабинет директора Валентина Федоровича Юркина и без вступлений, с порога сказала: «Есть новые стихи Солоухина». Валентин Федорович также лаконично ответил: «Новые стихи Солоухина заполучить большая удача, переговорите от имени издательства с Владимиром Алексеевичем, когда он сможет представить рукопись». Увидев, что я не ухожу, директор спросил: «Есть какие-то вопросы?» Я объяснила, что в предполагаемой книге будут несколько стихотворений, которые автор считает «непроходимыми», но без них поэт сборника не мыслит. (Эти стихотворения по предварительной договоренности с Солоухиным были у меня.) Я отдала их директору, и он пообещал утром дать ответ. Утром Валентин Федорович совсем буднично сказал: «Печатать будем. Рукопись отдайте мне, я ее передам в редакцию поэзии. Георгию Зайцеву». Вот так, на первый взгляд просто и легко, решилась судьба последнего прижизненного поэтического сборника Владимира Солоухина. Напомню, что эти стихотворения не спешили публиковать другие издания. Многие стихотворения этой небольшой книжечки пророчески современны, хотя, кажется, обращены в историю. Правда, пророчества оказываются трагичными. После гибели красивых молодых русских парней, которых прицельно отстреливали неизвестные снайперы, сидящие на чердаках домов вокруг расстреливаемого Парламента, после гибели необстрелянных новобранцев в жестокой и бессмысленной войне в Чечне, современно звучат строки, написанные еще в 1988 году: Каких потеряла, не ведаем, В мальчиках тех страна Пушкиных и Грибоедовых, Героев Бородина… Это прямое обращение к нам, стоящим снова на переломном рубеже истории: русские, когда мы перестанем стрелять друг в друга, когда мы перестанем вынашивать гражданскую войну?! Как жаль, что мы плохо слушаем своих поэтов! Незадолго до смерти Владимир Алексеевич получил дворянское звание, не знаю, многое ли это добавило к его признанному народом званию русского поэта, только по собственному завещанию похоронен Солоухин по православному обычаю на простом сельском кладбище, в родном селе Алепино под боком у отца и матери, потомственных крестьян. На завещание поэта, высказанное в стихотворении «Друзьям», я ответила тоже стихами, приведу несколько строф из них: Россия еще не погибла. Заветы ее сохраним. Мы шапку чужого пошиба Надеть на нее не дадим! Твердят: «По Ивану и шапка — Иван-то унижен и пьян!» И брешут продажные шавки На всякий российский изъян. Но встанут святыни из праха, Когда тот, кто призван, придет, И шапка ему – Мономаха. И русский воскресший народ! Хлебосольный хозяин, любивший неспешные дружеские застолья, для которых сам ездил на рынок за продуктами, самыми свежими, Владимир Алексеевич Солоухин был удивительно скуп на дарение собственных книг. Я была свидетельницей такого случая. К Владимиру Алексеевичу заглянул сосед по лестничной клетке с просьбой подписать книгу. «Вот ведь Вы не подарите, так я сам купил в букинистическом „Избранное“, подпишите, пожалуйста». Солоухин как бы даже удивился и стал подробно расспрашивать, где купил, по какой цене, долго ли пришлось искать, остались ли еще экземпляры в продаже. И был явно удовлетворен, когда узнал, что достался соседу последний экземпляр. Пока писатель надевал очки, сосед за его спиной, подмигнув мне, проговорил: – Владимир Алексеевич книг не дарит, говорит, сам достань, а я уж как-нибудь подпишу… Думаю, что таким образом писатель отсеивал истинных почитателей и читателей от суетливых любителей знаменитых автографов. К тому же он проводил своеобразное социологическое исследование – поддерживается ли в обществе интерес к тому, что он пишет. И надо сказать, что, как только интерес немного спадал, Владимир Алексеевич каким-либо выразительным поступком, выступлением или публикацией вновь заявлял о себе так, что по Москве кругами ходили разговоры, слухи, пересказы, домыслы. Тогда он просто рвался на встречи с читателями. Напомню хоть бы написанную в конце 86-го года статью «Почему я не подписался под этим письмом». Это был ответ на обращение с просьбой о поддержке новообразовавшегося общества «Мемориал» пострадавших от необоснованных репрессий. Эта общественная организация хотела заручиться авторитетом общественно значимого писателя. Владимир Алексеевич внимательно изучил программу общества «Мемориал», был крайне удивлен, что сторонники справедливости считали достойными реабилитации только жертв сталинских репрессий. А как же быть с расстрелянными до 37-го года? И Солоухин задал вопрос: «Какие репрессии и начиная с какого срока считать необоснованными, а какие обоснованными?» Сами эти вопросы выбивали почву из под ног радетелей «исторической правды». Немудрено, что общество «Мемориал» больше за поддержкой к Солоухину не обращалось. Публикацию этой статьи-ответа в журнале «Наш современник» Владимир Алексеевич очень ждал, так как считал свое мнение принципиально важным для современников. Получив журнал с публикацией, он позвонил мне и сказал: «Считаю год 88-й для себя очень удачным. С Вашей легкой руки решился вопрос о подарочной книге (В. А. имел в виду издание „Письма из Русского музея“) и статейка вышла». Но эта «статейка» не наделала столько шума, как другая, появившаяся в 89-м году – «Читая Ленина». Напечатана она в журнале «Вопросы философии» в обрамлении двух страшно ругательных рецензий доктора и кандидата исторических наук. Оппоненты, конечно, негодовали, это неудивительно, ведь их профессией был марксизм-ленинизм, но грустным и удивительным был вывод – мол, Солоухин призывает к гражданской войне и кровопролитию. Я спросила писателя, как же он отдал в журнал свой материал, зная, что он появится со шлейфом ругани. Владимир Алексеевич спокойно ответствовал: «Вы думаете, лучше, чтобы появились только эти ругательные статьи, ведь мой текст уже напечатан в „Посеве“, он известен. Теперь и отечественные читатели смогут ознакомиться с моим мнением и сами сделать выводы. Я предпочел это». К сожалению, никто серьезно и непредвзято так и не прочитал эту статью писателя, видимо, еще время не настало. В этом же году вышла книга В. Солоухина «Смех за левым плечом» в «Современнике». Эту книгу писатель считал ключевой для понимания всего своего творчества. Мне он говорил, и не один раз, то с гордостью, то с разочарованием, что несколько рассказов из нее задолго до публикования попали на стол Михаилу Горбачеву и президент заинтересовался мыслями Солоухина о крестьянстве, о русской культуре. Как считал Владимир Алексеевич, идеи, высказанные в этих рассказах, легли в основу некоторых выступлений М. С. Горбачева. Вот в такое бурное и насыщенное творчеством время началась работа в «Молодой гвардии» над «Письмами…» Об этой книге я уже немного писала выше. Замысел этой книги редакцией прозы прочитывался в широком контексте современности, когда проблемы экологии, в том числе и экологии культуры, выдвинулись на одно из первых мест. (Все помнят развернувшуюся именно в этот период борьбу против переброски северных рек, за сохранение Байкала, за возрождение памятников культуры и литературы прошлого.) Издательство «Молодая гвардия» всегда чутко реагировало на прогрессивные движения в обществе. Неудивительно, что именно в молодогвардейском издательстве, в редакции прозы, которая славилась своим творческим духом, возникла идея соединить три книги В. Солоухина о культуре, и это объединение дало новое качество. Владимир Алексеевич по достоинству оценил предложение редакции и начал деятельно помогать и мне, редактору, и художнику Александру Зубченко. Благодаря предложениям Солоухина художественный ряд книги все время пополнялся и совершенствовался. Мы решили включить в книгу фотографии особенно ценных и редких московских церквей, порушенных в разное время. Но где взять фотографии? Владимир Алексеевич достал из своей библиотеки редчайший фотоальбом Найденова. Его знают все букинисты и библиофилы, да не у всех он есть. Какой-то человек принес редкое издание в квартиру Солоухина, зная, что оно попадет в надежные руки. Вот этот альбом и сослужил нам хорошую службу. У Найденова мы взяли прекрасную фотографию храма Христа Спасителя. Владимир Алексеевич возглавлял общественный Фонд по восстановлению храма. Отдавал этой работе много сил, но в разговоре всякий раз сетовал, что одних пожертвований населения недостаточно. Возрождение этой святыни – дело государственной важности, поэтому главную заботу по финансированию должно взять на себя государство. Солоухин часто говорил о противодействии антирусских сил делу восстановления. Вернувшись из поездки во Францию, рассказывал с большой озабоченностью: «Я пообщался с разными людьми на Западе и понял, что Запад никогда не допустит возрождения Храма, ни под каким видом, ибо для Запада это – возрождение самой России. Многим за рубежом это сильно не нравится. Я склоняюсь к мнению Владимира Максимова, который не устает предостерегать нас, у России нет друзей на Западе…» И все-таки Храм встал. Хотя одновременно усилилась деятельность антиправославных сект. Поднявшиеся стены и купола храма Христа Владимир Алексеевич воспринимал как чудо. Судьба повернулась так, что вскоре в еще недостроенном соборе отпевали большого русского писателя В. Солоухина, и слово над его гробом произнес сам Патриарх при огромном стечении народа. На книге «Письма из Русского музея», подаренной мне автором, надпись: «…главной виновнице этого замечательного издания…» Но я отношу эти слова ко всей редакции прозы, потому что все большие замыслы всегда обсуждались коллегиально, идея создать книгу, посвященную экологии культуры, пришла в голову многим, другое дело, что именно в редакции прозы «вспомнили», что у В. Солоухина есть уже три прекрасные книги на эту тему. К этому времени подоспело и предложение фотохудожника Анатолия Заболоцкого, который много снимал на эту тему. Напомню, что А. Заболоцкий делал фотографии и для книги В. Белова «Лад». Все, кто были причастны к созданию этой книги от техреда до печатника, проявили огромную заинтересованность в работе и оставили в ней частицу своей души. Вот почему, когда листаешь страницы этой с любовью изданной книги, отдыхаешь от суетливых мыслишек и возвращаешься к вечному и дорогому на земле. Вспоминаю один «производственный» момент из истории издания этой книги, который меня поразил. Все было готово для начала печати, были сделаны пробы цветных иллюстраций, качество удовлетворило всех, ждали сигнал. И вдруг звонок: «Просим отодвинуть срок выдачи сигнала дня на два. Беспокоимся о качестве печати всего тиража, так как ударили сильные морозы, и это резкое изменение температуры может повлиять на структуру бумаги и качество цвета. По прогнозу через два-три дня температура повысится». Конечно, мы согласились подождать и через три дня получили полиграфический шедевр, не хуже, чем печатали тогда в Германии или Италии. Владимир Алексеевич, увидев книгу, воскликнул: «Такой красивой у меня еще не было в жизни!» Солоухин раздарил все свои авторские экземпляры (десять штук) в типографии, потом еще прикупил сорок и тоже раздарил с автографами всем желающим в редакциях. Это был пир щедрости, если знать, как неохотно писатель расставался со своими книгами. Теперь это художественное издание библиографическая редкость, так как все тридцать тысяч первого тиража разошлись мгновенно, а допечатать до запланированных 200 000 издательство не имело уже финансовых возможностей, так как наступал трудный 91-й год. После выхода книги моя дружба с Солоухиным не прекращалась, мне пришлось искать издателя для рукописи «Последняя ступень», в 1995 году, когда Владимир Алексеевич находился с серьезным заболеванием в клинике, «Последнюю ступень» удалось издать за сорок дней в частном издательстве, но это уже совсем другой рассказ. Леонид Бородин Резервация в Калашном Присутствовавшие на вечере уже по сложившемуся ритуалу вторые тосты посвящали деятельности Ильи Сергеевича Глазунова, ибо воистину было чему посвящать хорошие слова, которым каждый человек так или иначе обучен. Тут тебе и защита памятников старины, и возрождение традиции педагогики живописи, и возвращение гипса в систему преподавания, и мужественное отстаивание великого русского реализма перед истинным штурмом живописного искусства шарлатанами и конъюнктуристами, и личный опыт Глазунова по набору учеников и русско-православному воспитанию, и, наконец, его выставки в Москве, Питере, Иванове, и десятки тысяч посетителей, и сотни отзывов в специальной книге, где люди искренно признавались, что открывали для себя Россию, что впервые почувствовали себя именно русскими, а не просто некими советскими… Книга отзывов была прекрасно издана в Германии с помощью Олега Красовского, и я сам был свидетелем того впечатления, какое она производила даже на тех, кто посещал выставки Глазунова. Да простит мне родной человек Валентин Распутин – Глазунов давал почитать часть его письма как раз по поводу этой книги, где речь идет не о впечатлении просто, но о некой мировоззренческой революции во взглядах писателя, который и сам к этому времени уже был возвестником возрождения классической русской прозы или, по меньшей мере, ее достойным продолжателем. Две речи запомнились мне по этому поводу, то есть по поводу исключительных «борцовых» качеств Глазунова. Одна из них – это истинный панегирик арабского гостя, имени которого, к сожалению, не запомнил. Концовка его пространного выступления звучала примерно так. Пришел однажды к великому Ибн Сине один знаменитый мудрец Востока и пожаловался, что враги его учения уже семью семь трактатов написали, понося его и развенчивая перед великими мира сего. Что устал он от споров и опровержений клеветы и пребывает по этому поводу в унынии и скорби. На что великомудрый Авиценна ответил ему: «Собери все труды врагов своих в одну кучу и встань на сию кучу – и тогда сразу увидишь, насколько ты выше всех твоих врагов». «Так и ты, дорогой Илья Сергеевич, знай: чем больше у тебя врагов, тем ты выше их, да будут они попраны твоими ступнями!» Вторая запомнившаяся мне речь – Солоухина. Как равный, а может быть, и первый среди равных, он не встал, но, напротив, склонил голову к столу, помолчал немного и заговорил своим окающим тихим басом: «Ты, Илюша, не просто художник, и ты не просто великий русский художник, ты есть одновременно и образ, и прообраз того русского человека, какой родится и расплодится по всей Руси-матушке, когда всякая сволочь и нечисть прочая вонючим ручьем истечет из земли Русской. Канавку мы ей с Божьей помощью пророем, когда очистим авгиевы конюшни русской культуры, выпустим в русские поля резвиться орловских рысаков, то бишь русаков. А ты есть первейший Геракл, и за великие твои подвиги по защите Руси тысячелетней я вот и выпью сейчас, и не поморщусь, этот армянский русский коньяк, будто воду святу». За дословность солоухинской речи не ручаюсь, более двадцати лет прошло, но за суть, за пафос, за сердечность интонации, за истинно любящий взгляд, брошенный как бы мимоходом на лукаво ухмыляющегося Глазунова (он всегда иронически относился к выспренним речам, хотя и сам был великий мастер захвала всех, рядом с ним находящихся), ручаюсь, как и за то, что у всех присутствующих сложилось общее мнение: если у Глазунова и есть хоть один истинный и преданный друг, то это, несомненно, Владимир Солоухин. Но дело в том, что именно в эти годы Солоухиным уже писался или даже был написан роман «Последняя ступень». Говорят, что Солоухин давал его читать Глазунову и тот будто бы одобрил… Не верю. Роман заканчивается тем, что главный герой, в котором всякий узнает Глазунова, оказывается не просто стукачом КГБ, но сознательным провокатором, то есть человеком, воссоздающим ситуацию преступления, этаким наставником по совершению в данном случае политического преступления, сдающим своего ученика соответствующему учреждению в «готовом» виде. В 1993 году, уже будучи главным редактором журнала «Москва», я слышал, что в «Нашем современнике» сей роман лежит уже почти год. Ситуация меж тем изменилась. Станислав Куняев к тому времени более никаких «третьих правд не искал и не жаждал, и потому роман православно-монархических, то есть антисоветских, настроений уже никак не вписывался в идейные установки журнала. Я же находился на продолжительном лечении, когда узнал, что Солоухин забрал роман у Куняева и предложил Крупину, тогда меня замещавшему. Владимир Крупин не только согласился публиковать, но уже и в очередной номер наметил, когда я, наконец добравшись до редакции, взял роман на прочтение… Я был не просто шокирован. Я был потрясен. Итогом романа не только совершенно бездоказательно был ошельмован лучший друг Владимира Солоухина, но и поставлена под сомнение вся та часть русской правды, или правды о России, каковую на сотнях страниц текста обговаривали, оспаривали, утверждали, иногда и с заведомыми переборами и перехлестами, два основных действующих лица романа – Глазунов и Солоухин. Не узнать их под псевдонимами мог бы разве некто, никогда этих имен не слыхавший и не читавший ни строчки. На обсуждение проблемы публикации я собрал редсовет. Глубоко убежденный в том, что литература не может служить дубинкой для сведения общественных или тем более личных счетов, я так и не сумел убедить ни В. Крупина, ни В. Артемова, заведующего отделом прозы, что вопиющая некорректность последних страниц романа в давние времена могла быть причиной дуэли, а в наши безалаберные дни – причиной обычного мордобоя. И Крупин, и Артемов высказывались в том смысле, что это типичные межписательские разборки, что и раньше писатели поносили друг друга, и это ничуть не вредило литературе как таковой. Но был еще один момент в самом конце текста, где некий странным образом информированный монах сообщает герою, то есть Солоухину, о чуть ли не платной провокационной деятельности Глазунова. Речь идет об антисоветской подпольной организации в Ленинграде, где со временем всех арестовали и посадили, кроме некоего Володи, тоже будто бы члена организации, но отнюдь не пострадавшего от репрессий. Вот этого самого Володю будто бы можно часто встретить у Глазунова, что, разумеется, тоже не случайно. И этот момент уже имеет непосредственное отношение ко мне, потому что действительно у Глазунова можно было встретить этого самого Володю (имя не изменено). Мой давний друг, действительно знавший о существовании организации Огурцова, но никакого отношения к провалу организации не имевший, – каково ему было бы прочитать сей навет, и как бы он сумел оспорить гиганта советской литературы? Не придя к общему мнению на редсовете, я написал письмо В. Солоухину с предложением пересмотреть последние страницы в целом безусловно интересного текста именно на предмет корректности слишком ответственных суждений. Переговоры с Солоухиным взял на себя Артемов, но ничего путного из его намерений не получилось. А роман к этому времени уже вышел отдельным изданием… Всю эту историю я бы озаглавил одним словом: «Бесиво». Ибо воистину, как беленой, было отравлено советское общество бесивом подозрительности и – что самое для меня непонятное и удивительное – страхом! Страхом, когда уже не расстреливали, не сажали, не мордовали семей, когда этот самый пресловутый КГБ действительно был и умней, и либеральнее вождей-маразматиков, и если своим «либерализмом» КГБ приблизил эпоху распада, то это самая ничтожная вина сего ведомства из тех, что числятся в его истории. Незадолго до своего второго ареста я как-то с азартом перечитал «Московский сборник» и переписку К. П. Победоносцева. Боже! Какая же трагическая личность предстала предо мной в итоге прочитанного. Он, этот ненавистный тогдашнему обществу человек, может быть, один только он и понимал обреченность России на революцию. Страна требовала реформ и всяких вольностей – он видел в этом путь ускорения революции. Михаил Лемешев Полвека с Солоухиным Придавая такое название своим воспоминаниям о Владимире Алексеевиче, должен оговориться, что близких личных отношений с этим великим русским подвижником у меня не было. Более того, даже личные наши встречи по общественной патриотической работе были редкими. Однако на протяжении пяти десятилетий моей непростой жизни он был моим непрестанным не просто спутником, но духовно-нравственным водителем. А началось это совместное шествие по жизни с того, уже далекого теперь времени, когда в 1957 году я впервые прочитал его светозарную лирическую повесть «Владимирские проселки», мастерски написанную в форме дневника автора, при его пешеходном путешествии по родной русской земле. Впечатление было неотразимо восторженное. Глубокому восприятию повести, пронизанной сыновней любовью к России, способствовало в частности и то, что за три года до этого – в 1954 году, я сам за шесть месяцев прошел пешком всю центральную Россию, с сердечным волнением наблюдая неповторимую красоту русской природы, древних русских городов, и ни с чем несравненные обаяние и душевность русских людей, особенно крестьян. Передать эти свои впечатления я, в то время аспирант экономического факультета МГУ, не умел и не решался, а появление очаровательной, смелой и умной повести В. А. Солоухина, и вовсе отодвинуло мои честолюбивые авторские замыслы на многие годы, впрочем не угасив их. Выход повести «Владимирские проселки» был для меня, и несомненно многих других русских читателей, как глоток чистого свежего воздуха в затхлой и насквозь лживой хрущевской оттепели, до сих пор прославляемой российскими и забугорными мизантропами. Просветительский, гражданский и патриотический эффект «Владимирских проселков», а вслед за ними и «Капли росы» (1960) был особенно велик тем, что в то время в русской литературе еще не появились выдающиеся произведения талантливых писателей-патриотов Ф. А. Абрамова, В. И. Белова, В. Г. Распутина, В. Н. Крупина. В.А. Солоухин явился как бы предтечей этой могучей когорты с их неудержимой лавиной художественных произведений, наполненных русским духом, любовью к своему народу, к родному Отечеству, к его истории, к простым русским людям, хранящим вековечное мировоззрение, основанное на трудолюбии, на общинности, на презрении ко лжи, к стяжательству. Не могу не назвать здесь хотя бы некоторые, наиболее знакомые из них. Ф. А. Абрамов – «Пелагея» (1969), «Деревянные кони» (1970), «Дом» (1978); В. И. Белов – «Привычное дело» (1966), «Плотницкие рассказы» (1968); В. Н. Крупин – «Живая вода» (1980), «Вятская тетрадь» (1987); В. Г. Распутин – «Последний срок» (1970), «Живи и помни» (1974). В этих произведениях продолжены в высокохудожественной форме традиционно заложенные в русской литературе, и в частности в ранних повестях Владимира Алексеевича Солоухина, любовь к Родине и чувства вечного долга перед ней. Литературное наследие Владимира Алексеевича огромно. Оно актуально и злободневно и для наших «окаянных» дней. В книгах «Смех за левым плечом» (1984), «При свете дня» (1992), «Соленое озеро» (1994) вскрыта извечная вражда закулисных сил по отношению к России, к русским людям, к истории, языку, культуре, к православной вере. Ныне эти темные силы открыто и нагло разоряют наше Отечество, и долг нашей памяти по отношению к творчеству Солоухина – встать на суровую борьбу с этой чумой XXI века. Кроме литературного творчества, Владимир Алексеевич много сил отдавал общественной деятельности. Он был одним из основателей и активным членом Всероссийского общества охраны памятников истории и культуры (ВООПИК). Подлинным подвигом была его неутомимая организаторская работа по восстановлении храма Христа Спасителя в Москве. В заключение буквально несколько слов о моих личных встречах с этим выдающимся русским патриотом. Познакомился я с ним в 1978 году в мастерской И. С. Глазунова в Калашном переулке. В это время Илья Сергеевич писал мой портрет, а с Владимиром Алексеевичем они работали над их совместной удивительной книгой – альбомом «Писатель и художник» (1979). Затем мы много раз встречались в Центральном доме литераторов, в ВООПИК, в редакциях газет и журналов. Выступления Солоухина всегда были яркими, содержательными, призывными. Неизгладимое впечатление оставляли его речи на патриотических митингах в защиту России, проходивших в начале 90-х годов прошлого века в кинотеатрах, Домах культуры. Когда он читал свое, можно сказать завещательное стихотворение «Друзьям» (1990) – тысячная аудитория вставала в едином порыве и громом аплодисментов приветствовала заключительные, слова этого страстного клича поэта-трибуна, поэта-пророка: Держитесь, копите силы, Нам уходить нельзя. Россия еще не погибла, Пока мы живы, друзья. Одна из последних моих встреч с Владимиром Алексеевичем произошла в ЦДЛ в 1993 году, когда он со своими творческими друзьями благословлял меня идти в тогда еще неизвестную, а ныне враждебную России Госдуму. Такая оценка моих скромных усилий по сохранению России была и остается моей высшей наградой. Теперь с нами Владимира Алексеевича нет. Но я, вместе с другими почитателями его святозарного таланта, езжу в день его рождения 14 июня на Владимирщину, чтобы встретиться с ним в дорогом, родном и любимым им селе Алепино, где он упокоился от многотрудной и многоблагодатной его земной жизни. Сергей Харламов Вспоминая Владимира Солоухина Печальная весть Утром 5 апреля мне позвонил мой давний товарищ художник А. Артемьев и сказал, что умер Владимир Алексеевич Солоухин, и добавил, что отпевание писателя будет, по всей вероятности, после Благовещенья, то есть во вторник 8 апреля. Известие это сильно поразило и огорчило меня, сердце никак не хотело принимать такую утрату и смириться с тем, что его больше нет… Если Леонид Леонов, которого отпевали в храме Большое Вознесение 11 августа 1994 года, был последним живым представителем русской литературы, пришедший к нам из того XIX века и закрывший собой ее заключительную страницу, то этот писатель был уже нашим современником! Все, чего касалось его перо, было близко нам, хорошо понятно и созвучно нашему движению души в ее сердечных проявлениях. Это было то кровное и родное, о чем болело сердце писателя и всех нас, тех, кто глубоко, насколько Бог дал, любит свою отчизну и живет жизнью своего народа, разделяя с ним его радости, каковых не так уж много, и тяжкие, многолетние, затянувшиеся горести. Еще мой товарищ добавил, что глава Российского Императорского дома вдовствующая Великая Княгиня Мария Владимировна за труды на благо Отечества пожаловала Солоухину дворянство, так что наш писатель ушел из жизни еще и дворянином, и что хоронить его будут в Алепино, на его родине, в селе, в котором он родился и вырос и где провел лучшие детские и юношеские годы своей жизни. О чем часто вспоминал в своих рассказах и повестях и куда часто любил наведываться. Там похоронены его родные и близкие, в том числе и мать Степанида Ивановна, о смерти которой он писал, а рукопись его повести «Похороны Степаниды Ивановны» ходила по рукам в свое время и издана была всего лишь несколько лет назад, в 1989 году, в сборнике «Смех за левым плечом». Неизданные рукописи Мы знали понаслышке, что есть у него неизданные рукописи, но читали их немногие из знакомых, и однажды я спросил у него: «Владимир Алексеевич, нельзя ли почитать эти ваши повести, о которых я наслышан от моих друзей, которые имели счастье их почитать и с восторгом отзывались о них, подробно рассказывая их содержание». Солоухин охотно мне их дал, сказав при этом, чтобы никому читать не давал, на всякий случай, и прочитал только сам, то есть один. В это время, зимой 1988 года, я был руководителем группы российских художников-графиков в доме творчества «Челюскинская», и, как бы согласившись с писателем внешне, тем не менее хотелось художникам единомышленникам, собранным со всех концов нашей необъятной тогда еще России, сделать подарок – дать им почитать, поделиться радостью, зная, что все это будет им интересно. Но самостоятельно я такого решения принять не мог, не посоветовавшись с кем-нибудь из друзей Владимира Алексеевича, к примеру, с семьей Чавчавадзе, близкими писателю людьми. Жена Чавчавадзе Лена, которой я поведал свои сомнения и пожелания, сразу же решительно сказала – конечно, давай читать и все тут, не стесняясь, что он все прячет эти вещи в столе и боится. Написано-то для всех нас, особенно для тех, кто по-настоящему любит и ценит его творчество и его слово. С радостью пустил я рукопись машинописного текста по рукам благодарных художников, которые мгновенно проглотили их. Когда возвращал ему обратно, Владимир Алексеевич спросил: «Ну как, прочитал?» – «Да, огромное спасибо». – «Никому не давал читать?» – «Да нет, – сказал я, – и сам прочитал, и группа вся прочитала, все в восторге». Солоухин в ответ даже крякнул, но без гнева, а с удовольствием и ничего больше по этому поводу не сказал. Мне стало понятно, что он был даже рад тому, что я не сдержал своего обещания. Ему самому хотелось, чтобы его рукописи почитали, но сила инерции и внутренних тормозов сдерживала его. А какому писателю хочется, чтобы его слово залеживалось в пыльных ящиках письменного стола, как в темнице, и не звучало. В Слове заложен целый мир, и мир раскрывается словом. Оно должно звучать и отзываться в наших сердцах. Сын Отечества По внешности он типичный представитель тех мест, в которых родился и вырос. Я там неоднократно бывал, это не так далеко от Петушинского района, где мы проживаем летом. В каждом месте, крае есть свой характерный, образный тип лица, сформировавшийся веками под влиянием тех или иных природных и климатических особенностей и обстоятельств. Так вот Владимир Алексеевич был ярким представителем древнего Юрьев-Польского крестьянского края. Мы не были с ним уж очень близко знакомы, как, допустим, с Леонидом Максимовичем Леоновым, с которым общались довольно часто и отношения с которым были дружеские, доверительно теплые. Но и с Солоухиным знались и общались, хоть и не часто, но достаточно для того, чтобы иметь о нем представление как о человеке, а как писателя я знал его довольно давно, с тех пор как вышли его «Владимирские проселки», которые мы тогда с удовольствием читали, тем более что он описывает места, которые я хорошо знаю. Леонид Максимович, когда заходила речь о Владимире Алексеевиче, всегда с особой теплотой, по-отечески говорил о нем. А личность Солоухина была сильная, яркая, почти легендарная. С характерным владимирским говорком, «оканием», от которого он никак не мог отвыкнуть или не хотел отказываться, как от части родного края, дома родительского, от памяти предков. Писатель же он был от Бога, глубоко переживающий за то, что происходит в нашей стране, попавшей сначала в лапы большевиков, а теперь, с трудом начав высвобождаться от их смертельных объятий, в руки их «внуков-демократов», под видом реформ продолжающих избивать Россию. Названия разные, суть одна – нелюбовь к той стране, в которой родились и выросли, вскормившей и вспоившей это отродье, но которая является родиной не только Вл. Солоухина, но и Л. Леонова, М. Шолохова, С. Есенина и других великих сынов нашего Отечества. Панихида Отпевали писателя в храме Христа Спасителя, отпевали торжественно, по-царски. Он долгое время был председателем общественного комитета по восстановлению храма. На панихиде присутствовал Патриарх Московский и всея Руси Алексий II, который, отдавая дань писателю, сказал, что Владимир Алексеевич был первым, кто обратил внимание общественности к своим историческим корням. Меня поразило, что он не сказал, допустим, «один из первых», а именно «первый», помянув добрым словом и «Письма из Русского музея», и «Черные доски» и другие его произведения. Среди присутствующих на панихиде был А. И. Солженицын, он стоял в полуметре от меня, так вот после слов Патриарха о том, кто был первым в этом направлении (думаю, что первым Александр Исаевич считает прежде всего себя, дай Бог, если не так, ошибаюсь), Солженицын ушел, не дождавшись конца панихиды, меня это сильно смутило – уходить, когда Патриарх продолжал еще отпевать писателя, с кем он, Александр Исаевич, был хорошо знаком… Владимир Алексеевич, когда был в Америке, тайком от своей группы приезжал в Вермонт навестить изгнанника. В то время, когда другие из группы бегали по магазинам, делая себе покупки, два писателя, уединившись, беседовали между собой и отмечали праздник Благовещенья, попробовав испеченных к этому дню жаворонков. Владимир Алексеевич часто об этом рассказывал. Так вот Александр Исаевич, не дождавшись конца панихиды, ушел. «Он видит только небо и себя» – сказал о нем после ухода известный писатель, один из ближайших друзей покойного, его сокурсник. Патриарх знает, что говорит – именно первый, кто обратил наше внимание не только к историческим корням, но и воспел мир как Божье творение, что тогда было совсем не просто, святоотеческая литература была в загоне, можно было, к примеру, сколько угодно говорить или писать «Мадонна», но ни в коем случае не Богородица. Венок сонетов Именно этим «мир как Божье творение и борьба сил разрушения с ним» наполнены строчки того же «Венка сонетов», книги, вышедшей в издательстве «Молодая гвардия», о которой сказал в своем прощальном слове председатель Союза писателей России В. Н. Ганичев. Он тогда был директором издательства, к пятидесятилетию писателя решили издать «Венок сонетов» – произведение очень сложной литературной формы. В венке 15 сонетов. Каждая последняя строка сонета является началом следующего сонета – его первой строкой и так далее. Последний 15-й сонет состоит из этих 15 строчек. Сложно выстроенная форма венка сонетов плюс содержание да образный строй языка произведения, где за каждой строчкой раскрывается мир – все это создать очень непросто. Как сказал Владимир Алексеевич, надо сначала сделать как бы абрис молнии, а потом вписать ее туда. Так вот, в «Венке сонетов» есть такие строки: Любой цветок сорви среди поляны — Тончайшего искусства образец, Не допустил ваятеля резец Ни одного малейшего изъяна. Как сказал знакомый батюшка, которому я подарил эту книжечку, когда она только вышла: «Это же о Боге идет речь». Именно так. Что еще более может волновать русского человека, как красота Божьего мира и Правда его… В крови писателя был образный народный православный язык. Тогда говорить о Боге и тем более писать о Нем было запрещено дедами нынешних реформаторов, таких как Ю. Афанасьев, Е. Гайдар и иже с ними, «и имя им легион» во главе с E. Ярославским. Но русский язык настолько духовен, гибок и богат, что и без обозначения христианских атрибутов можно было говорить о сокровенном, глубоко запрятанном в глубине души, которое впоследствии обозначилось в книге «Смех за левым плечом», где писатель все расставил на свои места. Какой ангел у нас находится за правым плечом, и кто хихикает и хохочет над нами, когда мы делаем недоброе, злое дело, за левым плечом. Кстати, любопытная деталь, еще раз говорящая о силе и образности русского языка. Оказывается, у французов нет слова «духовность, духовное». У них под этим словом подразумевается как «хорошо» или как «очень хорошо», и все. В связи с пятидесятилетием писателя в 1974 году мне как художнику предложили сделать его книгу «Венок сонетов», которая впоследствии вышла несколькими тиражами и которую Владимир Алексеевич очень любил. Часто тогда, выступая перед своими почитателями и слушателями то в Доме литераторов, то на телевидении, в руках у него была именно она, эта книжечка с моими гравюрами. В те времена, которые всячески сейчас поливают грязью и охаивают, именно тогда интерес к книжной графике и в частности к гравюре, как к одному из видов изобразительного искусства, был высок. Гравюра процветала. На международных выставках и конкурсах именно наши художники-графики задавали тон и занимали первые места, в том числе и автор этих строк. И это было естественным нормальным явлением, а имена художников, я не буду даже перечислять их, хорошо известны как у нас, так и за рубежом. Недавно, 8 июля 1997 года, умер классик русской гравюры, народный художник России Ф. Д. Константинов – «последний из могикан», ученик В. Фаворского. И хоть бы слово где сказали, что ушел из жизни известный художник и т. д. Ни словечка… А вот где-то в Америке примерно в то же время один гомик уложил другого, кутюрье Джани Версаче, так телевидение об этом трепалось день и ночь. Процветала гравюра, ставшая теперь никому не нужной. Порнолитература в блестящих обертках, как и масскультура в целом, «гнуснее» даже «рынка», заполнила книжные прилавки. Подлинное искусство ушло куда-то вглубь и затихло. До лучших времен. Владимир Алексеевич, как и Леонид Максимович Леонов, сами выбрали меня как художника своих книг и именно за гравюру. В «Приговоре» В. А. пишет: «Пойду в издательство “Молодая гвардия” и закажу хорошему художнику оформить мою книгу». Этим художником оказался автор этих строк. Знакомство Тогда-то мы с ним и познакомились. У меня появилась мастерская, и я только что в нее въехал. Все еще было неухоженно и неуютно, но это уже была мастерская, в которой я стал работать и в которой были созданы почти все мои основные работы. Солоухин пришел не один, а с дамой, которая скромно села на диван, а я стал его рисовать. Владимир Алексеевич был в замшевом пиджаке, как-то неуклюже, деревянно сидевшем на его широких плечах. Мы тогда увлекались открытым письмом Ивана Самолвина к А. И. Солженицыну. Во время рисования В. А. читал вслух это послание. С чем был не согласен, бурно выражал свое недовольство. За разговорами и чтением время пролетело быстро и незаметно. Это была первая наша встреча. Когда он уходил, я его предупредил, что на лестничной площадке, а это на 5-м этаже, очень низкая притолока, чтобы он не ударился об нее случайно. «Ладно», – сказал предупрежденный писатель и, спускаясь вниз, стукнулся, не сильно правда, об нее головой. Это было время, когда мы впервые, по-настоящему соприкоснулись с православием. Стали ходить в церковь и очень увлекались проповедями о. Всеволода Шпиллера, красивого высокого седобородого старца, говорили, что он до революции был офицером, что было вполне вероятно, чувствовались осанка и стать. Он был настоятелем церкви Николы в Кузнецах. Часто по воскресным дням я ходил на службу, внимая его проповедям, дававшим мне столько в формировании моего мировоззрения, как, может быть, никто другой, да таковых было не так уж много. Конечно, были и Саша Рогов, и Михаил Антонов, и главное о. Валериан Кречетов – низкий ему поклон. Но умудренный опытом о. Всеволод был для меня воплощением подлинной православной культуры, и, выходя из храма, я записывал его проповеди, восстанавливая в памяти все то, о чем он говорил. Однажды в храме я встретил Владимира Алексеевича, значит, он тоже внимал проповедям о. Всеволода. Он опять был не один и, выходя из храма, еще в притворе надел шапку, правда, на улице была зима. Я тоже выходил и уже на улице окликнул его. Он поприветствовал меня, пошутил насчет моего полушубка и сказал, что готовится очередное издание «Венка сонетов», он ждет его с нетерпением, так как оно ему очень правится. На том и расстались. Но ненадолго… Городня В том же 1976 году мои друзья расписывали храм Рождества Богородицы в Городне, где настоятелем был о. Алексей Злобин, будущий депутат расстрелянного в 1993 году Верховного Совета. Так вот друзья пригласили меня туда впервые на именины о. Алексея. Уже там мне сказали, что, возможно, будет Владимир Солоухин. И когда шла торжественная служба по поводу тезоименитства о. Алексея, вошел Владимир Алексеевич. Они недавно познакомились и успели уже подружиться. Он был несколько удивлен, увидев меня. Как это в одном месте довольно далеко от Москвы, не договариваясь, могут встретиться два знакомых человека – поистине тесен мир. Потом была трапеза, он сидел на почетном месте справа от батюшки, как бы заполняя собой все пространство. Даже на фоне довольно колоритных отцов Тверской епархии он выделялся своим внушительным видом и характерным голосом. Первый тост был за ним, как и во все последующие годы, когда мы приезжали в Городню, если не было Тверского владыки или митрополита Таллинского и Эстонского Алексия, будущего патриарха Московского и всея Руси, который и освящал престол отреставрированной древней части храма XIV века, где в некоторых местах сохранились еще остатки росписей. В один из приездов к о. Алексею я познакомился с Зурабом Чавчавадзе, который приехал вместе с Владимиром Алексеевичем и своей женой Леной, высокой красивой и решительной женщиной. Тост, о котором я упомянул, был одним и тем же из года в год, так по крайней мере мне казалось. Смысл его был таков. Вот, дескать, если будущие исследователи будут восстанавливать историю этого места и дома, где мы находимся, то будут крайне удивлены. Как это в одно место, к одному человеку приезжают такие разные, казалось бы, люди, вернее, люди разных профессий, к примеру, писатели, юристы, ученые, художники, и прибавлял каждый раз, показывая на меня, вот Сергей Харламов, например, духовенство и люди «известной профессии», то есть сотрудники КГБ. На именины часто приходили из псковского санатория, расположенного неподалеку от Городни, люди из охраны Брежнева, которым было все равно куда и к кому идти, лишь бы посидеть за столом и выпить, тем более за таким радушным и изобильным столом, как у о. Алексея. И каждый раз, говоря тост из года в год, В. А. говорил и «люди известной профессии», что, естественно, их страшно злило. Не раз я слышал их раздраженный шепот, когда произносился тост, они шептали: «…сейчас опять скажет “люди известной профессии”». И он действительно это говорил, а они мрачно слушали. Однажды после такого вечера, когда все разъезжались, они пригрозили ему. Но он обозвал их чекистами, сказал, что его не испугаешь, не из таких и т. д. Видно, не любил их за что-то и не очень-то боялся. «Смех за левым плечом» Однажды мне позвонил о. Алексей и попросил, чтобы я заехал на машине за Солоухиным и вместе мы приехали к нему. С сыном Ильей мы прибыли в Переделкино, где я бывал у писателя неоднократно, и через два с небольшим часа были в Городне. По дороге Владимир Алексеевич рассказывал о том, что в Германии у немцев идет акция протеста против… картофеля, что, дескать, крахмал сгубил их нацию, так как вреден в большом количестве для организма, расслабляя его чуть ли не на генетическом уровне. Для меня это была новость, и я с интересом слушал его. Когда приехали и сели за гостеприимный стол о. Алексея, Владимир Алексеевич поглядывал за мной, чтобы тоже не особенно расслаблялся и не выпил лишнего – ведь я же водитель все-таки, мне же с завистью приходилось смотреть на его достаточно широкий рот, куда он опрокидывал очередную рюмку коньяка. Но к вечеру оба были «в норме» и, когда ехали обратно, в два голоса, Илья не подпевал, пели песни – и «Горят пожары», и «Любо, братцы, любо» и другие. Заехали к нему на дачу, посидели еще, вспоминая прошедший день, помянув добрым словом о. Алексея и его подвижническую деятельность. На прощание Вл. Алексеевич подарил мне на память только что вышедшую довольно объемную книгу «Смех за левым плечом», которую я читал раньше в рукописях и которую с удовольствием перечитал заново. Вечер в Лужниках Разные бывают ситуации. Однажды В. А. мне позвонил, сказал, что должен выступать в Лужниках и предложил: может, заеду за ним и потом вместе мы поедем на вечер. Конечно, я ему пообещал, что завтра в три часа буду у него в Переделкине, где он подолгу живал один с собакой Саной. Но к 12 часам ко мне в мастерскую пришла племянница Зураба Таня Некрасова, праправнучка поэта Николая Алексеевича. Я помогал ей определиться с работой в издательстве «Изобразительное искусство», где был в худсовете и где со мной считались. Она – совсем еще молодой художник, только что закончила Строгановку, хотелось как-то позаботиться о ней, помочь с работой, тем более, что это для меня не составляло большого труда. Спустя какое-то время, спохватившись, я спросил у нее, который час, мне надо было ехать за Солоухиным. У нее тоже часов не оказалось. Выйдя с ней на улицу, я с ужасом узнал, что уже четвертый час, а машина моя у дома. Прикинул, что до дома минут 20, да до Переделкина минут 40. Успеть я никак не мог. Его выступление срывалось, я был в ужасе, клял себя всячески за свое нерадение, но выхода из создавшейся ситуации не видел. Однако Владимир Алексеевич нашелся. Поняв, что я не приеду, он позвонил Зурабу, чтобы он его выручил. Тот, мгновенно оценив ситуацию, схватил такси, живут они на Ленинском проспекте, и вовремя доставил писателя на сцену. Они справедливо обиделись тогда на меня, и когда я появился в зале, не смотрели в мою сторону. А вечер тот был удивительно хорош, я его прекрасно помню. Владимир Алексеевич был просто великолепен. Много рассказывал о деяниях «пламенных революционеров» типа Землячки и Белы Куна в Крыму, где они зверски утопили в море сдавшихся в плен или не успевших уехать на пароходах тысячи белых солдат и офицеров. О жизни русской эмиграции в Париже, о своих знакомых, тоже эмигрантах, Зерновых и другое. Читал стихотворение Вячеслава Иванова, посвященное Государю и его семье: Эмалевый крестик в петлице И серого френча сукно. Какие печальные лица, И как это было давно… На огромном экране, установленном на сцене, были видны его слезы. Он тогда уже проникся идеей самодержавия, монархии, вокруг которой, и это верно, концентрируется национальное самосознание народа, мученической кончиной государя, наследника и его семьи. Закончил писатель свое выступление знаменитым теперь стихотворением «Друзьям», которое он прочитал с большим подъемом: Держитесь, копите силы, Нам уходить нельзя. Россия еще не погибла, Пока мы живы друзья… «Оставили в рядах» В один из декабрьских дней позвонила Лена Чавчавадзе и сказала, что в Доме литераторов будет показан фильм Ф. Я. Шипунова «О Волге», и пригласила нас на просмотр этого фильма. С Фатеем Яковлевичем мы познакомились незадолго до этого, будучи в гостях у Зураба и Лены дома. И стали тоже общаться, а потом и дружить с ним. Человек он был очень интересный, посвятивший свою жизнь проблемам экологии в нашей стране, боролся против чудовищного плана переброса вод с севера на юг, против уничтожения «неперспективных деревень», против загрязнения природы промышленными отходами и установок атомных станций рядом с древними городами. Однажды пригласил меня в научную экспедицию Академии наук, на машине проехать вдоль Волги, охватив несколько районов, что и было сделано. Осматривали плотины, насколько сильно подтоплены прибрежные города, и как изменилась в связи с этим экология этих мест. К тому же он был блестящим оратором, и на его публичные выступления по вопросам экологии мы всегда рвались. И вот просмотр его фильма. Потом Лена добавила, что после этого мы должны будем встретиться с Солоухиным и что его сегодня собираются исключить из партии. Много за ним числилось «грехов», много было написано такого, в том числе и афганские страницы, что не устраивало партийное руководство Союза. Его вызвали на «ковер», спросили, ваши ли труды?.. Он сказал в ответ: «От своих работ не отказываюсь». И вот грозят исключением из партии. После просмотра фильма вышли вместе. Был зимний тихий вечер, шел снежок, но я чувствовал себя плохо, заболевал гриппом, как всегда в это время года, и поэтому собрался идти домой и лечь в постель. С большим и тяжелым портфелем подошел Владимир Алексеевич. Мы все бросились к нему с вопросами – ну, как, выгнали наконец из партии или нет. «Да нет, – последовал ответ писателя, – оставили в рядах». Я чувствовал себя совсем плохо, и мы с женой ушли домой, а вся небольшая компания пошла с ним в Дом литераторов отметить «незыблемость» партийных рядов, так как в портфеле было достаточное количество нераспечатанных бутылок коньяка. Последняя ягода Сейчас на дворе осень. Отгремели трескучие фанфары 850-летия Москвы. Приехал в деревню, живу один в доме, наслаждаюсь тишиной. Все дачники разъехались, остались редкие жители, да те, кто не успел собрать урожай на своих участках. Заканчиваю свои записки о Владимире Алексеевиче. Идет дождь, но на улице тепло. Время от времени выхожу из дома и подхожу к разросшимся в саду деревьям терновника и выбираю ягоду помягче и покрупнее. Мне нравится их вкус. К тому же знаю, читал об этом, что Владимиру Алексеевичу тоже нравился терпкий вкус ягод терновника, и каждый раз, когда я срываю очередную, вспоминаю его, рано все же ушедшего от нас писателя с нерастраченным до конца талантом. Сколько бы еще он мог сказать… Но… Льются теплые капли дождя на зеленые еще листья терновника, не смывая сизо-голубого налета с ягод. Это здесь, а там в Алепино, а оно неподалеку от нас, всего-то верстах в двадцати, под таким же дождем на заросшем уютном деревенском кладбище, над обрывом реки, под высокой сосной в кругу своих близких родственников и друзей, рядом с могилой деда, нашел свое вечное упокоение замечательный русский писатель Владимир Алексеевич Солоухин. Алексей Пьянов Волшебные камешки Владимира Солоухина «Бодро, хорошо идти по земле ранним утром. Воздух, еще не ставший знойным, приятно освежает гортань и грудь. Солнце, еще не вошедшее в силу, греет бережно и ласково. Под косыми лучами утреннего света все кажется рельефнее, выпуклее, ярче: и мостик через канаву, и деревья, подножия которых еще затоплены тенью, а верхушки поблескивают, румяные и яркие». Кто из нас, пройдя вослед за этими строчками утренними «Владимирскими проселками», не был очарован красотой родной земли! Кого не пьянили такие знакомые, но словно впервые почувствованные запахи ее деревьев, цветов и трав! В чьих душах не остался навсегда серебряный лучик, отраженный бриллиантовой «Каплей росы» на кусте кипрея!.. Автор этих знаменитых лирических повестей Владимир Солоухин сразу по их появлении навсегда завоевал нашу благодарную любовь. А ведь потом были еще и нашумевшие «Письма из Русского музея», руганые-переруганые «Черные доски», услада грибников и всех, как теперь бы сказали, «зеленых», – «Третья охота» и «Трава»… И до сих пор не выветрился со страниц его книг запах «Каравая заварного хлеба» и «Моченых яблок». Все это и еще многое другое, вышедшее из-под пера Солоухина, явило нам писателя национального, продолжающего лучшие традиции русской поэтической прозы в уникальном сплаве с яростной публицистикой, когда «теленок бодается с дубом»… Я познакомился с Владимиром Алексеевичем в ту пору, когда были читаны-перечитаны все его книги. Случилось это на тверской земле, куда знаменитый писатель проторил надежную, не зарастающую тропу. А именно – в достославное Карачарово, что на Волге у Конакова, в бывшее имение известного русского живописца и рисовальщика Григория Григорьевича Гагарина. Места эти давным-давно облюбовал другой известный русский писатель, завзятый путешественник и землепроходец, мудрец и сказочник Иван Сергеевич Соколов-Микитов. Он крепко дружил с Твардовским, и Александр Трифонович наезжал сюда на денек-другой погостить, порыбачить, побеседовать, отдохнуть от московской суеты и журнальных инквизиций. Солоухину в Карачарове работалось хорошо и споро. Здесь и «Травы» его росли быстрее, чем в городе, и «Третья охота» была удачнее, ибо грибы – вот они, за окошком. Правда, порой докучали поклонники, прослышавшие о его приезде на Волгу, зазывали в Калинин – выступать в библиотеке, встретиться с учителями… Один из таких авторских его вечеров довелось вести мне, поскольку других желающих не нашлось: местное начальство косо смотрело на «опального» писателя, который прочно слыл явным монархистом и скрытым антисоветчиком. В память об этом вечере, затянувшемся до поздней ночи, осталась у меня солоухинская книжка стихов «Имеющий в руках цветы» с его дарственной надписью. Знакомство продолжилось в Москве, когда я уже работал в «Крокодиле». Встретились как-то в писательском клубе, вспомнили Тверь и то, как откликнулась она в одной из поздних его книжек – «Камешки на ладони». Я сказал Владимиру Алексеевичу, что многие из этих камешков до сих пор считают булыжниками те, в кого они попали. Он улыбнулся и заметил: «Там конкретных адресатов не было. Разве что совпадение…» Я не стал спорить, ибо хорошо знал некоторых героев вызвавшего острую реакцию сочинения. Это было что-то вроде астафьевских «Затесей». Интересно, что некоторое время спустя и Солоухин, и Астафьев напечатали свои миниатюры в «Крокодиле». А Виктор Петрович даже получил премию журнала. Правда, сотрудничество это потребовало немалых трудов, прежде чем классики российской литературы появились на наших страницах. С Астафьевым было проще. Я напомнил ему, как много лет назад мы с Андреем Дементьевым, который в ту пору возглавлял журнал «Юность», а я был его заместителем, спровоцировали Виктора Петровича на рассказ для не очень любимого сибирскими писателями издания. Дело прошлое, но истины ради надо сказать, что причины для этого у иных из них были. Так из-за дурацких, в общем-то, амбиций «Юность» навсегда лишилась возможности печатать Василия Шукшина. Хотя и принес он сюда один из первых своих рассказов. Редакции (скорее, кому-то из сотрудников редакции) не понравился заголовок шукшинский. Попросили изменить. Он отказался. В журнале уперлись. Он забрал рассказ, и больше ноги его здесь не было. Я в ту пору еще жил далеко от Москвы и историю эту слышал из уст своих коллег, когда уже занял ответсекретарский кабинет в знаменитом доме на площади Маяковского. А вот гранки рассказа с авторской правкой Шукшина видел своими глазами: у кого-то хватило ума сохранить эту реликвию для истории журнала. У Астафьева личных обид на «Юность» не было. К нам же с Андреем, не зная нас близко, относился хорошо, судя по тому, что рассказ прислал. Прочитав эти несколько страничек, мы поняли, что попали в капкан, который поставили совсем на другого «зверя». Сюжет астафьевского сочинения был полон таких откровенных подробностей приехавших на рыбалку (в Прибалтику) мужичков с легкомысленной гражданкой, кажется, медсестрой, что печатать это было совершенно невозможно, если иметь в виду, что до знаменитой перестройки оставалось еще несколько лет. Мы написали Астафьеву письмо, в котором с самым возвышенным пиететом, переходящим в лесть и славословие, предложили необходимые поправки. И что же? Он позвонил и сказал: «Ладно, давайте. Но вообще-то, ребята, зря вы боитесь. У меня жизнь описана. А жизни бояться не надо». Солоухина пришлось уговаривать долго. «Да я смешного ничего никогда не писал, – отвечал он на все мои уговоры. – И веселого у меня мало». Однако я все же доконал его и однажды услышал в трубке: «Сам зайти не смогу, пришлите кого-нибудь…» Так началась наша теперь уже творческая дружба. И как-то при встрече Владимир Алексеевич сказал: – Соблазнили вы меня. Я вот папку специальную завел – зеленую. Собираю в нее анекдоты, истории разные, байки. Как наполню – отдам. Я приехал за этой папкой к нему на Красноармейскую. Он был один дома. Угостил чаем. Потом показал свою коллекцию «черных досок». Она поражала! В маленькой комнате висели на стене иконы, не похожие на другие. Какие-то слишком бытовые, и письмо слишком светское. – Эти иконы, – пояснил мне хозяин, – московские купцы заказывали для благословения своих детей при женитьбе или замужестве. Так что тут сказывались вкусы заказчиков, а мошна определяла уровень исполнителя. Прощаясь, Владимир Алексеевич передал мне ту самую зеленую папку, которая и была обещана, сказав при этом: – Извините, не успел перепечатать, плохо себя чувствую. Я взял исписанные летящим почерком странички, не зная, что больше уже никогда не увижу написавшего их человека. Доведись Владимиру Солоухину завершить «сбор урожая» на этой ниве, он был бы богатым. Увы, не довелось. Нам остались лишь несколько зерен, собранных его рукой. Станислав Куняев «Нам уходить нельзя…» В конце 50-х годов, когда мое поколение входило в жизнь, у России уже был Владимир Солоухин, мы уже бродили вместе с ним «Владимирскими проселками», умывались «Каплей росы», растили с его помощью в душе русское понимание судьбы и жизни. А потом – потом зачитывались «Письмами из Русского музея», открывали для себя святость и величие «Черных досок», понимали, что наступает «Время собирать камни»… В середине 60-х нам всем стало легче – пришли Валентин Распутин, Василий Белов, Николай Рубцов, но мы помнили: одним из первых, кто начал борьбу за русское национальное понимание истории и культуры, был все-таки Владимир Солоухин. В самое трудное время, на переломе 80-х и 90-х годов, когда по разным причинам от «Нашего современника» отошли некоторые его главные авторы, мы обратились к Владимиру Алексеевичу: войди в состав редколлегии, помоги журналу своим именем, своими новыми рукописями. Он согласился без колебаний. Был он по-русски пристрастной и противоречивой натурой, человеком крайностей, из породы тех русских людей, о которых один из героев Достоевского говорил, что надо бы «сузить их». Но Солоухин суживаться не умел и не хотел. Свидетельство тому – его последнее произведение «Чаша», которое он передал журналу за месяц до смерти и которое мы опубликуем в седьмом номере «Нашего современника». Во многом оно спорное, но бесспорно одно – написано талантливым, мужественным, православным русским человеком. Многое из того, о чем говорится в «Чаше», откроет нам нового Солоухина. Прощаясь с Владимиром Алексеевичем, все мы, его друзья, сотрудники редакции, читатели, вспомним главную мысль его жизни, которую он успел сказать нам, подобно Николаю Рубцову («Россия, Русь! Храни себя, храни!»), подобно Александру Яшину («Спешите делать добрые дела»): Держитесь, копите силы, Нам уходить нельзя. Россия еще не погибла, Пока мы живы, друзья. История спорит с поэзией Похоже, что в нашем журнале складывается некая печальная, но значительная традиция: незадолго до смерти выдающийся публицист Иван Васильев прислал нам свою последнюю повесть «Крестьянский сын», Борис Можаев передал журналу как прозаическое завещание роман «Изгой», а весной этого года Владимир Алексеевич Солоухин позвонил мне и сказал, что закончил книгу размышлений о встречах с русскими эмигрантами в основном «первой волны», размышлений о судьбах потомков некогда славных русских родов, – рукопись называется «Чаша». «Понимаешь, чаша бытия», – своим окающим голосом добавил он в конце разговора. Я прочитал, не во всем согласился с автором, приготовился к разговору, желая кое-что уточнить, в чем-то переубедить Солоухина, позвонил ему в больницу, чтобы договориться о встрече, но было уже поздно. Крестьянский аристократ, русский патриот, всемирно известный писатель уже умирал. Но мы успели дать ему обещание, что «Чаша» будет напечатана в журнале. И однако все сомнения, которыми я хотел поделиться с Владимиром Алексеевичем, приходится изложить в этих комментариях к «Чаше». Владимир Солоухин, которому посчастливилось с середины 60-х годов довольно часто бывать за границей без особенного контроля над ним, был свободен и смел в выборе своих знакомств и как поэт страстно и самозабвенно, поэтически-восторженно составил свои впечатления о русских женщинах из известных аристократических фамилий, об артистах, о писателях, малоизвестных в то время в Советской России, о героях Белого сопротивления времен гражданской войны. Когда, вселяя тень надежды, наперевес неся штыки, как бы в сияющих одеждах шли Белой гвардии полки… Стихотворение печаталось в нашем журнале осенью 1989 года. Помню, как я просил Владимира Алексеевича подумать над строчкой «сияющие одежды»: ведь не святыми же они были! Но поэт не хотел становиться историком… Словом, он влюбился в этот призрачный мир с той же пристрастностью и восторгом, с каким воспела Марина Цветаева в книге «Лебединый стан» героев-рыцарей Белой идеи («Молодость. Доблесть. Вандея. Дон»)… Но есть поэзия, и есть история. А для историка, каковым Солоухин никогда и не пытался стать, эмиграция всегда была сложным и противоречивым явлением. Поэт же воспринимал историю в очищенном виде – без интриг, грязи, корысти и неизбежного эгоизма, личного и сословного, присущего всем ее персонажам. Да к тому же и воспоминания людей, с которыми встречался Солоухин, конечно же были очищены от всякой временной накипи и хранили в себе все самое идеальное, самое возвышенное, самое святое из всего, что было в их памяти. Впрочем, это вполне понятно и естественно. Я тоже не раз встречался с феноменом такого рода. Но нельзя забывать о том, что даже и в эмигрантской среде бывали трезвые и объективные исключения из мемуаров и исследований такого рода. Жаль только, что мы поздновато – всего лишь несколько лет назад – познакомились с ними. Вспомним о том, как стойко держится миф о благородстве, чистоте, самоотверженности вождей Белого движения – Корнилове, Деникине, Врангеле, Рузском в постсоветской беллетристике, в каких «сияющих одеждах» действуют они в произведениях Рыбаса и Лихоносова, во многих кинофильмах и стихах перестроечной эпохи. Но открываешь книгу эмигранта князя И. Д. Жевахова, человека, близкого к царскому двору, заместителя обер-прокурора Священного Синода, непримиримого борца с большевизмом, и со странным чувством разочарования читаешь: «Изменники и предатели, генерал-адъютанты Рузский и Корнилов, оба вышедшие из народа, крестьянские дети, взысканные милостями Государя, зазнавшиеся хамы, предавшие своего Царя, погибли позорной смертью. Первый был зарублен шашками в Пятигорске и полуживым зарыт в могилу, предварительно им вырытую; второй был разорван на клочки бомбой. Центральным местом революции был не Распутин, как думали и продолжают думать наивные люди, а преступное революционное прошлое мировой общественности, оторванной от церкви, безверной, невежественной в понимании государственных задач, горделивой в своей самонадеянности» (написано в эмиграции, в 1927 году). Романтический человек, Владимир Алексеевич Солоухин, продолжая непорочную мифологию Белого движения, пишет: «С военной точки зрения Белая гвардия была разбита, побеждена, но духовно она победила. И чем больше будет проходить десятилетий, тем очевиднее будет становиться этот факт. Спасти Россию Белой гвардии не удалось, но честь России она спасла». Но вот свидетельства митрополита Вениамина, члена Поместного Собора 1917–1918 годов, главы военного духовенства в Русской Армии генерала Врангеля, выдающегося иерарха Русской Православной Церкви, проведшего более четверти века в эмиграции. В 1994 году вышла его книга «На рубеже двух эпох». Объективный свидетель времени, продолжающий столь драгоценную, очищенную от злобы дня традицию воспоминании, идеалом которой является пушкинский Пимен-летописец, митрополит Вениамин в этой книге касается самых разных сторон и причин разрастания революции в России. Со спокойной и печальной честностью пишет он и о том, как вырождалась монархическая идея в России в начале века, и его глубокая мысль далеко уходит от честного, но пылкого романтического монархизма неофита Владимира Алексеевича Солоухина, имевшего, кстати, мужество в семидесятые годы в стенах парткома на упрек «зачем он носит на руке перстень с изображением “николашки” – с достоинством ответить: “Не николашки, а Их Императорского Величества Николая Александровича!” Так вот, вспоминая о юбилейных торжествах 1913 года в честь трехсотлетия Дома Романовых, митрополит Вениамин пишет: „Всюду были отданы приказы устраивать торжества. Заготовлены особые романовские кругленькие медали на Георгиевской треугольной ленточке. Но воодушевления у народа не было. А уж про интеллигентный класс и говорить нечего. Церковь тоже лишь официально принимала участие в некоторых торжествах…“ Размышляя со скорбью обо всем, что он видел на этих официальных празднествах, митрополит Вениамин делает вывод, страшный даже для нынешних апологетов монархии: «Промелькнула мысль: идея царя тут мертва… если бы я был в то время на месте царя, то меня охватил бы страх: это было не торжество, а поминки“. Вспоминая же о гражданской войне и о поражении Белого движения, беспристрастный свидетель эпохи объясняет это не «красным террором», не мощной организаторской волей Ленина и Троцкого, а в первую очередь тем, что у белых не было в этой войне идеи, которая бы давала силы и цементировала их. «Единая и неделимая?» – спрашивает митрополит Вениамин, – и отвечает: «Ведь и большевики могли бороться и боролись, и успели за единую, великую, неделимую страну». За какой строй, вопрошает он, боролись белые? «Монархия с династией Романовых? И об этом не говорилось, скорее этого опасались». А как иначе могли военные вожди Белого движения – генералы Алексеев, Рузский, Корнилов и другие – относиться к монархической идее? Ведь они же способствовали в феврале 1917 года крушению монархической власти и передаче государственного руля в руки масонско-демократической олигархии, проложив пути, по которым пошли их наследники – генералы Шапошников, Кобец, Грачев, Лебедь в эпоху 1991-го. Более того, генерал Врангель лично запретил главе своего военного духовенства митрополиту Вениамину печатать в газете «Святая Русь» монархические статьи. «Россия – не романовская вотчина», – с этими самоубийственными для Белого дела словами Врангель ушел в эмиграцию. Что же касается идеологии православия, то генерал Кутепов в присутствии Врангеля рассказывал митрополиту Вениамину: «Когда был обсужден вопрос о целях войны, дошли до веры. По старому обычаю говорилось: „за веру, царя и отечество“. Хотели включить первую формулу и теперь, но генерал Деникин, как „честный солдат“, запротестовал, заявив, что это было бы ложью, фальшивой пропагандой, на самом деле этого нет в движении». А если еще вспомнить, как митрополит Вениамин сокрушается, описывая сцены, в которых белые офицеры открыто признаются ему, что они безбожники, и бравируют этим, сцены, в которых он ужасается, что тринадцати-четырнадцатилетние подростки-юнкера в Белой гвардии пересыпают свою речь площадной бранью, поминая и Бога и Божью матерь и всех святых: «Я ушам своим не верил. Добровольцы, белые – и такое богохульство! Боже, неужели прав Рябушинский? “Мы белые большевики, мы погибнем!”» В конце концов владыка Вениамин честно признается в том, что у белых «почти не было руководящих идей», что «история народных стомиллионных масс тогда была красная, революционная, а идти против стихии таких колоссальных исторических штормов было бесполезно и гибельно для меньшинства». Так что, читая мемуары Владимира Алексеевича, придерживающегося иной точки зрения, что большевики победили лишь благодаря жесточайшему террору, неумолимой воле в высших эшелонах власти и сверхчеловеческой организованности, читателю, видимо, надо бы в уме держать также мысли, выводы и наблюдения об эпохе ее непосредственного участника митрополита Вениамина. Не меньшие разночтения между поэзией и историей начинаются тогда, когда Владимир Солоухин восхищается творчеством и судьбами культурной интеллигенции начала двадцатого века, значительная часть которой ушла в эмиграцию, интеллигенции, по его словам, «образованной, талантливой, жертвенной, многосторонне развитой; которая, продолжая традиции XIX века, явила миру чудеса просвещенности, искусства, гуманизма, красоты и духовного богатства». Все это так. Но характеристика Солоухина мне кажется недостаточной. Несколько раз в своей рукописи он возвращается к спискам имен, среди которых Ф. Шаляпин, Д. Мережковский, З. Гиппиус, Н. Бердяев, Г. Струве, М. Цветаева, Н. Рерих, А. Аверченко, Саша Черный, А. Куприн, К. Бальмонт, И. Северянин, С. Булгаков, А. Павлова и многие, многие другие. Иногда к этому перечню он прибавляет имена Н. Клюева, С. Есенина, С. Клычкова, А. Блока и даже Льва Толстого, как бы духовно близкие всем блистательным именам эмиграции. Однако историку трудно закрыть глаза на то, что многие из этих людей своим талантом, волей, судьбой подтачивали устои столь милой сердцу покойного поэта дореволюционной России. Каждый по-своему. Шаляпин в годы революции 1905 года под бури аплодисментов исполнял «Дубинушку», бывшую чуть ли не гимном прогрессивной части общества. Сергей Клычков вообще сражался на баррикадах против самодержавия. Саша Черный и Александр Аверченко высмеивали всё и вся, начиная от династии Романовых до рядового полицейского. Булгаков, Бердяев и Струве разрабатывали марксистскую доктрину. Куприн в своем «Поединке» разлагал армейский менталитет, Клюев проклинал монархию и официальную церковь, Мережковский и Гиппиус варили свой сектантско-сатанинский культурный бульон, в котором барахтались молодые поэты, прозаики, философы той эпохи… И все они, все поголовно, были своеобразными антихристианами: кто атеистом, кто богоборцем, кто идолопоклонником, кто сатанистом, кто в лучшем случае сектантом отнюдь не православного толка, все они боролись с самоотверженным охранительным черносотенством – это было признаком принадлежности к «порядочному обществу», – брезгливо, а то и с ненавистью относились к любой попытке укрепления государственности. Словом, готовили своими руками крушение жизни и свою будущую судьбу в эмиграции и внешней и внутренней. А если уж говорить о Блоке, то как выкинешь из памяти его язвительные характеристики императора-миротворца Александра III, его уничижительные строки об «охранителе» Победоносцеве («Победоносцев над Россией простер совиные крыла»), его жалящие удары по телу «единой и неделимой» («Не так же ли тебя, Варшава, столица гордых поляков, дремать принудила орава военных русских пошляков?») Какая уж тут «единая неделимая», какой патриотизм, какие «православие, самодержавие, народность», какие «за веру, царя и отечество». Одна самоубийственная прогрессивная, либерально-ядовитая похлебка, которой объедались до тех пор, пока не наступило возмездие. Кстати, все, что чуть выше цитировалось из Блока – это именно из поэмы с тем же названием. Конечно, протестантизм, как мировоззрение, неизбежен и естественен во все времена в любых обществах и при любых режимах. Он – одно из условий развития личности и движения истории. Но когда права человека (читай права протестанта) объявляются священными, когда диссидентство объявляет свои интересы высшей ценностью, когда его эгоистическая воля вступает в противоречие с законами естественного народного развития, тогда, как правило, общество, зараженное таким недугом, начинает с головокружительной быстротой двигаться к революционным катастрофам, в пламени которых первыми сгорают (или уходят в эмиграцию) идеологи и практики, жаждавшие для себя скорых и кардинальных перемен в жизни страны. «Императорское правительство честно и благородно, насколько умело и могло, отбивало подкопы и атаки революционеров и стремилось предотвратить гибель России, – пишет в своих воспоминаниях князь И. Д. Жевахов. – Кто же виноват, что глупое общество с писателями во главе не понимало положение вещей и поддерживало не правительство, а революционеров». Князь Жевахов иронизирует над Буниным и Шмелевым, изумлявшимся в эмиграции, почему европейское общественное мнение в упор не видит страданий русского народа в первое десятилетие Советской власти: «Бедные писатели! – они не понимают в чем дело. Они забывают, что так называемое общественное мнение создается газетами, следовательно, от них зависит, пропустить или не пропустить на столбцы газет чей бы то ни было голос». (Жевахов И. Д. Воспоминания. М., 1993. Т. 2. С. 315.) В связи с размышлениями над книгой Жевахова и над судьбами эмиграции я вспоминаю о том, как несколько лет назад в «Наш современник» зашла супружеская пара. Почтенные, немолодые, образованные люди. Русские эмигранты из Аргентины. Они оставили в редакции редчайший экземпляр издания никому в то время неизвестной книги неизвестного и почти забытого даже в русской эмигрантской среде некоего Бориса Башилова, которая называлась по-научному просто – «История русского масонства». И попросили сделать все возможное, чтобы издать ее. Мы прочитали, издали, потом допечатали дополнительные тиражи, и постепенно эта книга за последние годы вошла в сознание русской патриотической интеллигенции. Теперь Башилова в России знают лучше, нежели в колониях русской эмиграции, и на то есть причины. Когда в следующие приезды в Россию наших аргентинских друзей мы стали расспрашивать у них о судьбе автора, они не сразу, осторожно, не торопясь, рассказали нам, что он из «второй волны», что его настоящая фамилия Тамарцев, что сначала в послевоенные годы, попав из Европы в Аргентину, писал исторические исследования по русским XVI–XVIII векам, занимался беллетристикой, много печатался. Но потом стал издавать и популяризировать главный труд своей жизни, смысл которого был в том, что начиная с петровских времен в культурной и правительственной элите России шла непрерывная борьба между западным антирусским масонским началом и национальной волей, что, будучи разгромленными в эпоху Николая I, масонские силы переформировались и стали орденом либерально-демократической интеллигенции – так назвал их Башилов, настоящий глубокий и оригинальный историк. Именно тогда ему был закрыт доступ во все эмигрантские газеты и журналы, и последние годы жизни он, нищенствуя, перебиваясь кое-как книжной торговлей, на последнем дыхании дописывал свой труд, закончил его в нищете и забвении и умер чуть ли не голодной смертью, выброшенный из среды эмиграции как своеобразный диссидент, инакомыслящий, пошедший поперек всех любимых и непререкаемых мифов об «исторической миссии русской эмиграции». Мне кажется, что Владимир Солоухин вращался в русских домах Европы и Америки, где не знали, а если и знали, то не любили Башилова и старались не вспоминать и не рассказывать о нем. И это обстоятельство не могло не сказаться на книге «Чаша». Когда Владимир Алексеевич с восхищением приводит в «Чаше» список именитых фамилий с надгробий парижского кладбища Сент-Женевьев-де-Буа – Толстых, Сперанских, Муравьевых, Пестелей, Оболенских, Вяземских, Гагариных, Кочубеев и других, то мне опять вспоминается Борис Башилов, аскет и подвижник, с его доказательными и жесткими оценками дворянских и боярских родословных, из которых выходили и декабристы, и просвещенные масоны, и «агенты влияния», будущие революционеры и нигилисты, убежденные западники, поколениями подтачивавшие государственные и народные основы русской жизни. Как это ни прискорбно, но перечни фамилий на страницах Башилова и Солоухина, историка и поэта, во многом совпадают. Я вспоминаю свои встречи с людьми первой и второй «волн» эмиграции, их гостеприимство, их русскую душевность, но одновременно и понятную мне нетерпимость в спорах о судьбах России. Однажды в одном из австралийских университетов, в среде русских преподавателей и студентов я прочитал вслух знаменитое стихотворение Ахматовой «Не с теми я, кто бросил землю на растерзание врагам…», думая, что стихи взволнуют моих слушателей и введут разговор в сложное многогранное русло. Но вдруг одна из женщин яростно бросила мне в лицо обвинение Анне Ахматовой в том, что она чуть ли не большевичка и прислужница режима, предательница России. Ахматовой, которая писала о своей судьбе: «муж в могиле, сын в тюрьме – помолитесь обо мне». Она осудила Ахматову только потому, что Анна Андреевна в начале двадцатых годов сделала как русская женщина свой, патриотический выбор: Но вечно жалок мне изгнанник, Как осужденный, как больной, Темна твоя дорога, странник, Полынью пахнет хлеб чужой. Я изумился и буквально потерял дар речи. Вот она, фанатичная обоюдоострая нетерпимость, ее застарелое эхо! Мы уверены в том, что все, кто эмигрировал, – предатели России. Они – в том, что предатели все, кто остался… Было это уже в 1991 году. Вот какие страсти еще недавно бушевали в эмигрантских русских душах. А сколько было споров о власовской трагедии и о Власове! Именно эта темная страница истории до сих пор разделяет наше и эмигрантское понимание Великой Отечественной войны. – Так кто мы, власовцы – герои или предатели? – вопрошал меня один из власовских ветеранов. – Да просто пылинки истории, несчастные люди, сбитые с ног ее ураганом, – отвечал я ему. Не буду много рассуждать на власовскую тему, приведу лишь несколько слов из размышлений узника сталинских концлагерей Ивана Лукьяновича Солоневича, человека, чье легендарное имя дорого и для тех русских из «второй волны» эмиграции, кто ради освобождения России от коммунистов сделал ставку на союз с Гитлером. Солоневич в своей работе «Великая фальшивка февраля», цитируя размышления Петра Струве о постоянных германских планах разрушения России, добавляет от своего имени: «Это было написано за двадцать лет до германо-советской войны, в которой „теоретические проекты разрушения России“ (слова П. Струве. – Ст. К. ) приняли окончательно звериный характер. Но еще и сейчас, и после этой войны, находятся русские и даже «национальные» публицисты, которые проливают слезы по нюрнбергским висельникам… и все еще мечтают то ли о генерале Эйхгорне, то ли о Партай Геноссе Кохе. Кого Бог захочет погубить – отнимет разум». Да, в эмиграции существовал целый архипелаг блистательной русской культуры, отчаливший в разные времена от родного материка. Но в то же время эмиграция всегда дело тяжелое и разрушающее национальную основу человека. Да и душевную тоже. Александр Герцен, проживший в эмиграции полжизни, писал, подводя итоги своего печального опыта: «Все эмиграции, отрезанные от живой среды, к которой принадлежали, закрывают глаза, чтобы не видеть горьких истин, и вживаются больше в фантастический замкнутый круг, состоящий из косных воспоминаний и несбыточных надежд. Если прибавим к этому отчуждение от неэмигрантов, что-то озлобленное, подозреваемое, исключительно ревнивое, то новый упрямый Израиль будет совершенно понятен»… Вспоминаю встречи, настороженные взгляды, подозрения. Эмигранты – особенно власовцы – о судьбах своих рассказывали неохотно, о прошлой жизни в России лучше не спрашивать, во всех нас видели кагэбэшников… и это через 30–40 лет после 1945 года. Эмиграция всегда, следуя естественным законам, вырождается, хиреет, теряет в детях и внуках свою русскость, неизбежный акцент приобретают отпрыски самых что ни на есть ее знатных фамилий, вплоть до особ с царской кровью. Но дело не только в этом. В чужом англо-саксонском, иудео-протестантском мире русским людям приходилось жить, выходя из родной церкви и родного дома, по законам этого мира, приходилось приспосабливаться к диктату демократических, рыночных, масонских, индивидуалистических ценностей Запада. – Не пойму, что вам там в России надо, – озадачил меня в одном русском зарубежном доме его хозяин. – Работайте честно и налоги вовремя платите. Вот и вся наука современной жизни! Я поглядел на него и подумал: «Совсем ты забыл, что такое Россия и что такое натура русского человека». В Америке, во Франции, в Австралии – повсюду, где я бывал в русских домах, – везде видел, что они не менее нас, советских, несвободны в своем общественном поведении, в словах, чувствах, поступках. Не раз разговоры заходили на масонские темы. Собеседники осторожно давали понять, что понимают проблему. Они показывали мне масонские клубы на улицах своих городов, знакомили с русскими людьми, которые, чтобы сделать политическую карьеру, в той или иной степени связывались с масонскими кругами или становились масонами. А если потом порывали с ними, то их карьеры вскоре рушились. Но разговоры на эти темы шли лишь в очень узком окружении родных и близких, никогда – на общественных встречах, и часто меня осторожно, но настойчиво предупреждали, чтобы в широкой аудитории я не затрагивал этой темы. Разве что в письмах после августовского переворота 1991 года их свидетельства стали подробнее и откровенней. Но при этом меня всегда озадачивало одно обстоятельство: удивляясь, как мы жили и как можем жить в «страшном» и «тоталитарном» мире социализма, негодуя и осуждая его, мои собеседники тем не менее порой с негодованием отзывались о реальном мире, в котором жили, но даже в мыслях не допускали, что в нем можно хоть что-то изменить. Из письма русской женщины, подписчицы нашего журнала, живущей во Флориде: «У нас сильная эпидемия гриппа. Я пока здорова. Сижу дома. Убийства даже на Рождество не прекращаются. Убивают детей, насилуют, убивают на дорогах. Если кто перегонит – убивают. Этому учат ТВ и Голливуд. Израиль продает оружие Китаю для захвата Сибири. Он может все. У него атомное оружие с 60-го года. А Северную Корею шантажируют». Но то, что можно позволить себе в личном письме, ни в одной американской аудитории никто не позволит себе никогда. Сразу потеряешь или работу, или репутацию. Еще один отрывок из письма русского человека, живущего в Америке и радостно приветствовавшего падение Советской власти: «Сейчас в США уничтожают христианство. На ТВ рождественские фильмы, которым 50 лет. Сегодня Голливуд их не делает. Президент, его баба и патлатая дочь зажгли елку в Белом Доме на первый день Хануки – 9 декабря. 50 процентов населения не умеет читать. Мозги забиты бесовской пропагандой, деньги и секс вместо Бога». Может быть, что из-за условий такого террора среды русские эмигранты всех возрастов, волн и поколений не осмелились сказать ни одного слова (по крайней мере, я не слышал), ни коллективного, ни личного, в защиту разрываемой на части Югославии или униженной и растоптанной «мировым сообществом» сербской православной цивилизации. А ведь для многих из них, для их дедов, отцов и матерей Югославия, и особенно ее сербские земли, стала после изгнания из России второй родиной, обогревшей и приютившей беженцев. Промолчали. Не осмелились. Поскольку давно уже живут по закону так называемого «цивилизованного мира» и вольно или невольно становятся его естественной и покорной частью. В Америке давно существует «Конгресс русских американцев» – почтенное объединение выходцев из России. Когда американский конгресс 6–8 июля 1958 года принял «Закон о порабощенных нациях», предусматривавший не только борьбу с коммунизмом, но – главное! – и расчленение России, закон, в котором черным по белому было прописано, что все народы СССР и России – татары, чеченцы, украинцы, и даже казаки, независимо от того, в какие века, добровольно или нет, они вошли в состав нашей империи, – сегодня они все поддерживаются Америкой в борьбе за независимость, русские американцы оказались в ложном положении. Всех националистов – украинских, белорусских, прибалтийских, северокавказских – десятилетиями лелеяла Америка. Только русским националистам с их мечтами о «великой и неделимой» всегда плевала в душу. Попытался было «Конгресс русских американцев» робко вякать о том, что «Закон о порабощенных нациях» несправедлив, что бороться надо с коммунизмом, а не с Россией. Но их быстро поставили на свое место потомки людей, загнавших северо-индейские племена в резервации, отрезавших у Мексики Техас и Калифорнию. Эмигрант Александр Зиновьев несколько лет тому назад «открыл Америку», когда сформулировал то, что произошло за годы перестройки: «Метили в коммунизм, а попали в Россию». И все зааплодировали его проницательности, восхитились… А чего восхищаться было? В «Законе о порабощенных нациях» эта мишень была открыто определена уже сорок лет тому назад. Вот и Чечня уже отваливается по этому плану, а к нам все приезжают потомки Волынских, Щербатовых, Апраксиных, Небольсиных, Романовых. Выступают на телевидении, на соборах, симпозиумах, конференциях, учат нас, как нам жить дальше, наблюдают, как разваливается Россия, и полные впечатлений возвращаются обратно в свой свободный мир, о котором один из наших русских читателей, живущий за океаном, пишет так: «На русских каждый день атака в ТВ и прессе. Они – “русская мафия”. Защитить нас некому. Здешние русские организации боятся открыть рот. И таким образом русские имеют репутацию гангстеров-убийц. К вам полетел Солженицын. Ну и что он может сделать? Он жил здесь и за русских тоже не заступался». …Но мы, в разговоре об эмиграции, далеко ушли от солоухинской «Чаши». Не подумали бы только читатели, что я чуть ли не политический противник Солоухина. Мы оба – русские люди, и перед этим обстоятельством меркли все наши частные разногласия. Для меня он всегда был крупным, талантливым, «штучным», как любит говорить композитор Георгий Васильевич Свиридов, человеком, которого я всегда ценил и уважал. Несмотря на все мои сомнения, дополнения и даже несогласия, высказанные выше, истины ради должен сказать, что в «Чаше» есть многие страницы, новые и неожиданные для поэта и для его читателей. Размышления о деятельности Иосифа Сталина, замечательный рассказ о жизни Александра Вертинского с неизвестными доселе документами, жесткая, ироническая, но справедливая переоценка Солоухиным имен Вознесенского, Евтушенко, Бродского, Растроповича. Много интересного для себя найдет читатель в солоухинских портретах Ивана Бунина, прозаика Ильи Сургучева, Надежды Плевицкой, певца Николая Гедды. А если дотошные читатели в чем-то будут несогласны с Владимиром Алексеевичем, где-то найдут преувеличения, противоречия, эмоциональные перехлесты в содержимом его «Чаши», то очень прошу не забывать, что Солоухин по природе был не историком, а поэтом. «А у поэтов, – как сказал Есенин, – свой закон». 20 мая 1997 г. г. Калуга. Нина Краснова Учитель + ученица… Смерть Владимира Солоухина для меня не только самое печальное событие 1997 года, но и самое печальное событие всей моей жизни. Потому что Владимир Солоухин – для меня не просто мой ЛЮБИМЫЙ ПИСАТЕЛЬ со всех заглавных букв, который, идя «владимирскими проселками», открыл мне и миру не Америку, а Россию, но и мой УЧИТЕЛЬ и ДРУГ и ПОКРОВИТЕЛЬ, и – мой ЛИТЕРАТУРНЫЙ ОТЕЦ! Он знал и поддерживал меня, девочку из Рязани, из провинции, с первых моих шагов на «кремнистом пути» литературном, помогал мне расти и формироваться как поэту, как личности, оберегал меня, как некое трогательное творение русской природы, нуждающееся в защите, как лесную фиалку, как бабочку пестрянку из Красной книги. Без него меня не было бы. Без него я была бы не я. И моя судьба сложилась бы иначе, чем сложилась, и, скорее всего, оказалась бы «поломатой». Он рекомендовал меня в Литературный институт – помог мне осуществить эту главную мечту моей юности. Помог мне выпустить первую книгу стихов «Разбег» – вытащил меня на литературную орбиту. Рекомендовал меня в Союз писателей… Помогал мне «пробивать» в свет мои новые книги, особенно когда редактора пытались зарубить их своими беспощадными топорами… Он помогал мне в самых критических и отчаянных ситуациях, помогал и делом, и словом, и мудрым советом, и добрым участием в моей судьбе, и просто своим присутствием на грешной земле… Ну и, конечно, своим творчеством, своими произведениями… Он помогал мне «разуть» глаза на серьезные проблемы нашей действительности… Он присылал мне в Рязань свои книги и рукописи своих неопубликованных книг. И я не только читала их, но и, сидя на вольных хлебах, как свободная художница, и подрабатывая машинисткой, печатала их ему на машинке, и за годы и годы перепечатала почти все его произведения, полное собрание сочинений, в том числе и «вещи», за которые его едва не исключили, едва не «поперли» из всех «рядов» (правда, из рядов КПСС он потом сам ушел)… Сейчас я готовлю книгу нашей с Владимиром Солоухиным переписки из серии «Учитель + ученица…». Там видна вся история наших с ним отношений в течение целых 25-ти лет (срок «серебряной свадьбы»), видны истоки этих отношений, их развитие и превращение в настоящую дружбу (которая предполагает по меньшей мере взаимную симпатию с обеих сторон). Владимир Солоухин, как почти все писатели нашего времени, не любил писать писем, не склонен был к регулярной переписке, в отличие от классиков XIX века – Тургенева, Чехова, Льва Толстого, у которых эпистолярный жанр занимает немалую часть литературного наследия. Но он очень любил получать письма от меня, а я любила писать и посылать их ему (в пропорции: один к десяти, десять в ответ на одно). И он очень быстро откликался на те из них, в которых я просила у него какого-то совета и участия или в которых он чувствовал мой сигнал SOS. Наша с Владимиром Солоухиным переписка возникла из нашей с ним дружбы, которую она же в свою очередь и укрепила, из наших с ним общих дел, которые связывали нас, из нашей физической отдаленности друг от друга на расстояние 200 километров, равное расстоянию между нашими городами, между Москвой и Рязанью, что интересным и таинственным образом тоже связывало и сближало нас, из не частости и кратковременности наших с ним встреч (не интимных, к разочарованию какого-нибудь «ждателя» и «жаждателя» «клубнички», но полных духовного кайфа, недоступного натурам чересчур материалистическим), а с моей стороны – еще и из моего желания лучше раскрыться перед своим учителем, из моего неумения (особенно на первых порах) говорить с ним при встречах (чему мешало мое благоговение перед ним и моя стеснительность) и из моего стремления овладеть этим искусством хотя бы в письмах… А кроме того – из моей невостребованности (или недовостребованности) литературным миром, из моей потребности быть понятой и оцененной если не всем миром, то хотя бы одним его представителем, но каким! Я готовлю книгу нашей с Владимиром Солоухиным переписки, чтобы внести свою лепту библейской вдовицы в дело увековечивания памяти великого русского писателя нашего времени, Раба Божьего Владимира Солоухина и сохранить для истории наши с ним отношения, которые дороги мне и были дороги и ему. 5 сентября 1997 г., Москва * * * Владимир Алексеевич! Когда сегодня я шла звонить Вам, столько у меня было всего сказать – думала, мне не хватит десяти разменных монет, а хватило двух. И ничего, кроме официального, я не смогла Вам сказать. Вообще меня очень мучает, что я совсем не умею говорить с Вами – ни при встречах, ни по телефону. Вот и в письмах тоже. Уезжая в Рязань, я надеялась, что, может, в письмах научусь говорить с Вами и Вы будете знать меня лучше (ведь Вы почти не знаете меня, почти ничего не знаете обо мне, и, согласитесь, это странно и неестественно при наших добрых многолетних отношениях). Вы мой любимый поэт и писатель, мой главный авторитет, мой друг, мой царь и бог. Никем не хотела бы я быть так понятой, как Вами, но ни с кем я не бываю более замкнута и неинтересна, как с Вами. Я раньше мечтала о какой-то такой нашей встрече – в ЦДЛ ли, в Переделкине ли, в Карачарове ли, еще ли где, которая помогла бы мне раскрыться перед Вами. Но теперь я уже не мечтаю о ней, боюсь ее, мне кажется, ее и не может быть в природе; в любой обстановке я буду теряться и не знать, как вести себя с Вами, что говорить. И слава Богу, что все наши встречи – пятиминутны (плюс-минус), что у Вас никогда нет для меня свободного времени. Было бы смешно, если бы Вы, наконец, выбрали, выкроили для меня час-два, пригласили бы меня, например, в ЦДЛ, сели бы мы за стол и сидели бы глупее глупых, не находя тем для разговора. Дорогой Владимир Алексеевич, не думайте, ради бога, ради всего святого, будто я имею претензии к Вам. Нет, я счастлива, что Вы есть, что я даже знакома с Вами лично, что Вы даже принимаете участие в моей литературной судьбе, что у нас с Вами даже есть общие дела (например, связанные с печатанием Ваших рукописей). И я очень благодарна Вам за все! Мне просто жалко, что я не умею говорить с Вами. Спаси и сохрани Вас Бог… Нина Краснова 1978 г. 16 июня 1978 г., Рязань. Дорогой Владимир Алексеевич! Сегодня я получила из «Советского писателя» издательский договор на свою книгу стихов! Это такое событие для меня (и для всей нашей семьи)! Вы тоже когда-то заключали свой первый договор на свою первую книгу – и легко можете понять мою радость и даже гордость… и вообще мое теперешнее состояние, во всех нюансах. И если бы Вы еще могли представить, как я благодарна Вам… Оглядываясь назад, я вижу, что самые важные события, коренные перемены в моей жизни – например, поступление в институт, публикация моих стихов в толстом журнале, издание моей книги и т. д. – связаны с Вами, свершались при Вашем участии, по Вашему мановению. Может, и без Вас я со временем поступила бы в институт; может, и без Вас я со временем напечаталась бы в «Москве», выпустила бы книгу… Но может, и нет. А главное – без Вас, без влияния Вашего творчества (на меня) никогда бы, наверно, я не осознала бы себя русской, а Россию – Россией, не осознала бы, что я (не обращайте внимания на банальность фразы) люблю Родину. Я всегда просто любила русскую природу, книги про царей и князей, историю, любила Есенина, свою маму, Рязань, Москву. И почему-то любила слышать, что у меня славянское – русское – лицо. Но я всегда считала, что у меня полностью отсутствуют т. н. «гражданские чувства», и, по существу, была слепа – не видела многих проблем (не видела спрятанных на картинке – охотников и кого там еще? белочек? зайчиков?). Владимир Алексеевич, я готова сделать для Вас, ради Вас все на свете. Только не знаю – что. И возможно ли сделать для Вас больше того, что сделали для меня Вы? Кланяюсь Вам низко. Нина Краснова P.S. Владимир Алексеевич, в «Камешках» Вы пишете, что «безграничное доверие может стать угнетающим, превратиться в обузу. Его ведь нужно оправдывать. Его неудобно потерять». Пусть не будет обузой для Вас мое безграничное доверие к Вам, мое безграничное восхищение Вами, моя безграничная благодарность Вам. Не тяготитесь ими, не старайтесь оправдывать их, они не могут потеряться ни при каких условиях и обстоятельствах. P.P.S. Мой привет Олечке и Розе Лаврентьевне. Дорогая Нина Краснова! Давно бы надо Вам написать, да лето – разъездная пора. Ездил в Оптину пустынь (собираюсь писать о ней), в Чебоксары на юбилей своего товарища, в Ярославль по издательским делам. Да и в своем Алепине в этом году сижу, как никогда, вот уже больше сорока дней. Так что до рукописи Вашей руки не сразу дошли. Рукопись я прочитал с большим интересом. Она какая-то очень цельная и по духу, и по интонации. Конечно, если бы ее можно было издать целиком в таком виде, сразу появилось бы в русской поэзии новое явление – Нина Краснова. Со своим голосом, со своим видением мира. Но у нас ведь ничего нельзя сделать просто. Чего бы проще – издать. Но думаю, что в таком виде, целиком, ее пока издать не удастся. Значит, придется отбирать, и вместо голоса останутся отголоски. Ничего не поделаешь. Отбором я еще не занимался и до ноября вряд ли сумею это сделать: тут у меня накопились поездки. Некогда пока, отказываюсь даже от семинара на ВЛК, не знаю, правильно ли делаю. А как у Вас там, в Рязани? Все ли здоровы? Как Ваше состояние духа? Черкните мне, я 3-го сентября переезжаю в Москву, и хотя, повторяю, будет серия поездок: Швеция, Молдавия, Армения и Англия, все же между поездками буду бывать в Москве. Желаю всего-всего… Вл. Солоухин 1978. 29 августа 7978 г., Рязань. Дорогой Владимир Алексеевич! Я уже начинала думать, что Вы не отвечаете мне не столько из-за занятости, сколько из-за деликатности: прочитали мои стихи и не хотите обидеть меня своим плохим мнением о них. (А для меня Ваше мнение очень важно. Если бы, допустим, весь мир был хорошего мнения о моих стихах, а Вы – плохого, я предпочла бы, чтобы было наоборот.) Но, слава богу, я зря волновалась. А что от голоса моего останутся в книге одни «отголоски» – пусть. Когда-нибудь, бог даст, спою перед публикой (перед народом?) и полным голосом (фу, до чего высокопарно я выразилась!). Вы спрашиваете меня о моем состоянии духа. Сегодня оно у меня прекрасное, в высшей степени! Ведь сегодня я, наконец, получила Ваш ответ – и именно такой, какого уже не надеялась получить. А вообще – всякое у меня бывает состояние: сто раз на дню меняется. Но в целом оно у меня довольно сносное, я стараюсь быть оптимисткой. В конце июня я ездила в Москву заключать с «Сов. Писателем» договор на книгу. Других, т. е. исторически важных событий у меня за 2 месяца вроде бы не случилось (если, конечно, не считать Вашего письма – особого для меня события). Ах да, я, наконец, подала в загс Заявление о разводе (Шамрай, наконец, прислал мне согласие – в виде заявления со своей стороны; развод назначен на 26 октября). Поздравьте меня. Стихи у меня сейчас (в августе) почему-то не пишутся. Мне, наверно, не хватает одиночества: у сестры отпуск, у племянников каникулы, – и не хватает отрешенности от текущих домашних проблем. Но зато я читаю много книг. И, между прочим (в просветительских целях), часто устраиваю дома литературные чтения вслух – знакомлю маму и сестру (братьев и их жен, когда они приходят к нам) с современными поэтами (по книгам); особенно люблю читать им (а они особенно любят слушать) Вас: и стихи, и рассказы. Я перечитала им – под новым для них углом зрения – рассказы из «Алепинских прудов», из «Прекрасной Адыгене» и некоторые – из «Закона набата». Низкий поклон Вам от всех Красновых (мы все живы-здоровы, чего и Вам и Вашей семье желаем)! Владимир Алексеевич, наверно, Вы правильно поступаете, отказываясь от ВЛК. Конечно, институту приятно иметь такого руководителя семинара, как Вы. А мне, например, приятно было знать, что где бы Вы ни были, но во вторник всегда приедете в институт и я могу увидеть и услышать Вас. Но, конечно, Вам, при Вашей загруженности делами, при Вашем «цейтноте», ВЛК – все равно, что к большому возу маленькая, но тяжелая тележка, которая требует и лишних сил, и времени, и связывает Вас по рукам и ногам. И я-то лезу к Вам со своими стихами – еще одна маленькая тележка к большому возу. СПАСИБО Вам за письмо, за заботы обо мне! До свидания! Пусть все Ваши предстоящие поездки будут для Вас удачными. Нина Краснова P.S. А не надо ли для Вас перепечатать что-нибудь? Я соскучилась по Вашим рукописям и не люблю Рязань за то, что она отняла у меня возможность и удовольствие печатать их. Я понимаю. Вам неудобно вызывать меня из Рязани, когда и в Москве много машинисток. Но Вы все же имейте меня в виду, если, конечно, Вас устраивает шрифт моей теперешней машинки (свою рукопись я печатала на ней). P.P.S. Владимир Алексеевич, я знаю, как могут тяготить иногда письма, на которые вроде бы надо отвечать, я не хочу, чтобы мои письма тяготили Вас в этом смысле, и не прошу Вас отвечать на них и не буду обижаться на Вас, если Вы не будете мне отвечать. Я понимаю, что Вы заняты. Пишите мне письма только по настроению и по возможности. А я, конечно, буду счастлива получать их. 6 сентября 1978 г., Рязань. Владимир Алексеевич! Я хотела бы заключить с Вами договор об обязательном экземпляре, подобный тому, который заключен между издательствами нашей страны и Книжной Палатой. Я буду «Книжной Палатой», а Вы будете дарить мне – и лично, из рук в руки, и можно по почте – обязательный экземпляр каждой своей новой книги (разумеется, с автографом). Вы не против? Я собираю Ваши книги, но их очень трудно доставать. Из всех имеющихся у меня Ваших книг я только три (и три переводных) купила без знакомств, случайно, а остальные доставала или через директора рязанского магазина «Книжный мир» (что называется, из-под полы), или через друзей, или иными способами, три получила от Вас. Вот я и прошу заключить договор об обязательном экземпляре. Конечно, я хотела бы иметь также и журналы, и газеты с Вашими публикациями, и все Ваши напечатанные вещи (выступления на телевидении, доклады, ну и т. д.), но, наверно, я слишком многого хочу. …Видите, как возросли мои потребности. Сначала я просила у Вас одни автографы, не смея мечтать о том, чтобы вы дарили мне книги. Теперь прошу и книги. Извините уж меня за жадность. Нина Краснова P.S. Владимир Алексеевич, договор об обязательном экземпляре, между прочим, был бы удобен мне как Вашей машинистке, а Вам – как моему «заказчику». Представьте себе, например, такую картину. Вам надо перепечатать для переиздания или для собрания сочинений свои стихи и прозу. И вот, вместо того чтобы везти или пересылать мне по почте огромную рукопись со множеством приложенных к ней журналов, газет и книг, Вы звоните мне по телефону (надеюсь, он скоро у меня будет) или пишете письмо и перечисляете, что именно и откуда надо перепечатать… 12, 20 октября 1978 г., Рязань. Здравствуйте, Владимир Алексеевич! Я писала Вам, что состояние моего духа меняется сто раз на дню. Напишу Вам теперь про одно из своих наиболее верных мне состояний. Как бы Вам лучше объяснить его? Я на днях читала дневник А. К. Толстого, который он вел в 13 лет и в котором описывает свои впечатления от поездок с родителями по городам Италии (Венеция, Генуя, Неаполь, Рим…) и от посещений музеев, картинных галерей, храмов. Он в 13 лет знал Рафаэля, Тициана, Микеланджело, Леонардо да Винчи, Тинторетто, Рубенса, Рембрандта и многих других, многих из которых я не знаю еще и теперь, когда я вдвое с лишним старше его. И знал их не только по именам, но по их работам и свободно мог отличить манеру одного художника от другого. Наверняка и литературу (не говорю о музыке) он в 13 лет знал соответственно – и русскую, и зарубежную (знал, например, Вергилия, Тита Ливия – вообще античность). А я в 13 лет читала детские приключенческие книжонки, и наших русских-то классиков знала только по учебнику и даже, как сказал бы институтский профессор Машинский, в руках не держала ни настоящего Лермонтова, ни того же настоящего (не хрестоматийного) Пушкина, ни Достоевского, ни трех Толстых (А. К. Толстой тоже не мог тогда держать их в руках, но он наверняка держал других классиков того времени, о которых я уж совсем молчу), и ни разу не была ни в Третьяковке, ни в Эрмитаже (лучше сказать – не видела даже альбомов, открыток с репродукциями картин Третьяковки и Эрмитажа), и знала (наглядно, но не больше) всего несколько репродукций нескольких художников – Саврасова (конечно, «Грачи прилетели»), Васнецова («Три богатыря», «Аленушка»), «Боярыню Морозову» Сурикова, ну, Шишкина… можно продолжить список, но максимально он займет одну страницу. Я училась в интернате и не знала, какие книги, кроме учебников (а, между прочим, я была отличница), надо читать, и никто не говорил, не подсказывал, какие надо читать (воспитатели читали нам после домашней подготовки в основном про партизан и пионеров-героев), и какие надо – не попадались мне в нашей интернатской библиотеке, а если бы и попались, как бы я определила, что они те, какие надо читать? И хотя читать я очень любила и читала много, но (как я понимаю теперь) – бессистемно, стихийно и много не того, что надо было бы мне для развития. Помните, Островой (в ЦДЛе в 76 г.), кидая «камешек» в мой огород, сказал, что Лермонтов в 27 лет уже был Лермонтовым? Но ведь Лермонтов не учился в школе-интернате № 1 города Рязани, и стал ли бы он Лермонтовым, если бы учился в ней и если бы родился и рос не в дворянской семье, а в семье малограмотной (пусть и необыкновенной, незаурядной, я считаю) женщины с тремя (помимо него, да трое умерло) детьми, без бабушек-дедушек и совсем без отца (я видела его раза 2–3 за жизнь), не говоря о нянях и гувернерах (правда, Лермонтов сам рос, по существу, без отца, и трех лет лишился матери, но я, говоря о нем, не конкретно его имею в виду, а того же Толстого и др.), да еще в тесном подвале с окном на грязные ворота пекарни, без прилегающего к нему сада, леса, луга, парка… (Я говорю это, конечно, в сердцах, ничуть не желая обидеть, принизить Лермонтова, которого люблю, и др., и оправдать себя… Не все же и дворяне были Лермонтовыми или Толстыми – и в 27, и в 80 лет.) Я только в Литинституте прикоснулась к тому, что должна была бы знать до института. Я до института должна была бы хотя бы и неправильно, примитивно, плохо прочитать основные программные книги, чтобы в институте тратить усилия не на то, чтобы запомнить, не перепутать с другим имя поэта, писателя (для меня почти все имена, исключая школьно известные, по существу, были неизвестны, ну или 80 %), а также имена литературных героев, сюжетные линии, примерное содержание книги, а на то, чтобы постигнуть ее внутреннюю суть, философию, оценить художественные особенности, достоинства, ну и т. д. Я училась в институте хорошо и с удовольствием – не для показухи, не для красоты в зачетной книжке, а сама для себя. Я взяла от института очень много (я уверена, что даже больше каждого – ну или многих – из своих сокурсников, а некоторые из них ничего не сумели взять и даже растеряли свои доинститутские багажи). Но я все брала, схватывала как бы впопыхах, у меня глаза разбегались, я старалась взять как можно больше, и теперь все это лежит в моей голове кое-как, внавалку, вперемешку (17-й век с 20-м, 18-й с 14-м…), создавая бардак, и мне хотелось бы не спеша навести порядок в своей голове, не спеша пересмотреть, перечитать под новым для себя углом зрения авторов, которых я отметила для себя (и которых не отметила), разложить все по полочкам, навести порядок в своей голове. И в то же время я чувствую, я не все взяла и могла бы, покопавшись теперь в русской и мировой литературе, натащить в свою голову еще много чего ценного – в ней еще много пустого места и «комнат», которые можно освободить от набитого в них хлама. И вот теперь я похожа на домохозяйку, которая и пробует убирать квартиру, и тут же сама создает в ней новый беспорядок, переставляя мебель и вещи, закупая новые вещи и новую мебель, а то примется перетряхивать какой-нибудь забытый сундук и целый день убьет на любование извлеченным оттуда антикварным подсвечником или дешевой побрякушкой. Моя неубранная «квартира» тяготит меня – я не могу нормально спать, отдыхать, видя ее в беспорядке, туда даже и гостей стыдно пригласить. А главное – я не могу спокойно работать, потому что меня точит забота: когда же я уберу «квартиру»? Я знаю, за один день здесь не управишься – надо много времени. И вот я то посылаю все к черту и сажусь за стихи и ухожу в них, то пробую заниматься своей «квартирой» (была бы она поменьше, что ли, и попустей?). И состояние моего духа всегда какое-то беспокойное, и все кажется мне: я медленно работаю (и читаю, и пишу…) и могла бы быть порасторопнее, иначе я ничего не успею сделать в жизни! Понимаете Вы меня? Желаю Вам спокойного состояния духа! И крепкого здоровья! Нина Краснова P.S. Зато А. К. Толстой не знал Вас, а я знаю. Вот! P.P.S. Владимир Алексеевич, я в одном письме сказала (с оговоркой), что не очень люблю композитора А. Глазунова. Но, действительно, я, наверно, просто мало знаю его, чтобы любить, т. е. почти совсем не знаю. Вот когда я буду знать его настолько, что смогу угадывать его творческий почерк и отличать его музыку от музыки других композиторов (не говоря о том, что чувствовать и понимать его), тогда я смогу сказать, люблю я его или нет, смогу составить о нем свое мнение. А пока я объективно признаю его и могу сказать только, что мне нравится его 2-й концертный вальс, который я недавно слышала по радио. Оказывается, я и раньше слышала его много раз, но не знала, что он – Глазунова. Может, я и другие его произведения знаю и люблю, только не знаю, что они его? Но даже если бы он был и плохим композитором, его все равно стоило бы уважать – за то, что он вместе с Римским-Корсаковым докончил оперу Бородина «Князь Игорь». Кстати, плохой композитор, наверно, не мог бы докончить такую оперу и не испортить ее? P.P.P.S. Поклон Вам от Красновых. P.P.P.P.S. У меня есть для Вас еще одно письмо, я пошлю его Вам на днях. 29 ноября 1978 г., Рязань. Здравствуйте Владимир Алексеевич! Позвольте отчитаться перед Вами за свой ноябрь? До середины ноября (до 17-го числа) я писала стихи. Потом решила, наконец, высунуть нос в местный «высший свет»: сходила в литобъединение (Ваганова прислала приглашение по почте), сходила в обл. библиотеку на заседание краеведов, сходила в газету «Рязанский комсомолец» – отнесла туда свои стихи, сходила в местный Союз писателей, там, оказывается, давно лежит бумага из Литинститута с просьбой помочь мне в моем устройстве, отв. секретарь пис. организации у нас сейчас поэт Сенин, он предлагает мне работу в «Рязанском комсомольце», где будто бы можно за 3–4 года добиться квартиры, но с квартирой он, конечно, загибает (я знаю рязанских журналистов, которые десятилетиями стоят на очереди), да и вообще я на газете поставила крест: халтурить я не умею, и мне было бы стыдно халтурить и позорить свою фамилию серыми статьями, написанными не от души и левой ногой, а если работать добросовестно, значит, надо жить газетой и отдавать ей все силы, а стихи отодвинуть на второй план, на что я согласиться не могу. Я хочу отдавать все свои силы стихам, литературе – любимому и главному делу своей жизни. На остатках сил, даже на половине, ничего хорошего у меня не получится. Я и так довольно много сил потратила на пустое, постороннее. Честно говоря, меня больше всего удовлетворила бы работа дежурной по сигнализации (как в институте), она удобна для творчества, но я писала Вам про «провинциальный престиж»? Ни братья мои, ни их жены не поймут и не одобрят такой моей работки (ведь у меня за плечами институт, а на руках диплом – «для чего же было учиться?»). Еще я не отказалась бы от работы надомной машинистки, но у меня машинка ненадежная, еще, пожалуй (если газета), – от работы корректора и даже подчитчицы. А матушка, между прочим, вообще о моей работе слышать не хочет и обижается, когда я заговариваю о ней, она велит мне отдыхать, поправлять свои нервы (у меня очень плохой сон), заниматься своими литературными делами и хотя бы год не думать о работах и устройствах и о возвращении в Москву, где еще неизвестно, какие новые испытания меня поджидают. Мое теперешнее положение как бы иждивенки меня внутренне очень тяготит, я мечтаю быть самостоятельной, ни от кого не зависеть… очень много у меня проблем. Да, а наша пис. организация намерена после выхода моей книги принять меня в члены СП – я уже слышала об этом и от Вагановой, и от других поэтов, и от Сенина. Сенин советует мне взять рекомендации у двух больших поэтов (у Вас и Н. Старшинова?), а третья рекомендация, говорит, должна быть от Рязанского Союза, ее он вызывается дать сам. А неделю назад в Рязань приезжали сотрудники журнала «Юность» – отв. секретарь А. Пьянов и ст. редактор отдела прозы Т. Бобрынина. Командируясь в Рязань, они получили от отдела поэзии «Юности» задание разыскать меня (автора журнала) и включить в свою «бригаду», что они и сделали. И мы 3 дня «потрясали» Рязань – выступали – и везде с успехом – в обл. библиотеке, в ТЮЗе (перед артистами, а не перед юными зрителями), в пединституте, в музыкальном училище, а они еще и на заводе «Красное знамя»)… Пьянов и Бобрынина отнеслись ко мне очень доброжелательно и прекрасно восприняли меня с моими стихами, и «открыли» меня рязанцам». Мы подружились. И еще я ходила в милицию по поводу прописки, против которой паспортистка, видите ли, больше не возражает. До свидания, Владимир Алексеевич! А что у Вас? Нина Краснова P.S. Владимир Алексеевич, у Вас в 79-м году выйдет книга переводов «Дерево над водой». Возможно, я достану ее через «Книжный мир». Но если нет – Вы подарите мне ее? Я ведь заключила с Вами договор об обязательном экземпляре. P.P.S. Рязанцы хорошо знают Ваше имя, и имя Н. Старшинова, у них большой интерес к Вам. Приятно, трогательно, забавно, что, например, члены литобъединения «Рязанские родники» – почти все свои разговоры со мной уснащают цитатами из Ваших стихов. Уже который раз я слышу вопрос: правда ли, что Ваш «Приговор» запретили или хотели запретить? P.P.P.S. Поклон Вам от нашей семьи. 14 декабря 1978 г. Дорогая Нина! Я получаю все твои письма, получил и последнее письмо с «отчетом»». Я должен был взять его сюда, в Карачарово, но в последний момент не положил, как видно. Но, в общем-то, помню. Я думаю, что такая работа, которая заняла бы сейчас все твое время и мешала бы писать стихи, тебе не нужна. Пока молодость и сила, надо писать. Надо жить жизнью профессионального литератора, надо вступать в СП СССР, надо выступать на вечерах, можно писать рассказы, повести, романы, очерки, статьи критические, литературоведческие, разные литературные миниатюры, зарисовки, заметки. Можно переводить в крайнем случае, но от собственно литературы уходить уже нельзя. Я скоро закончу очерк об Оптиной пустыни, и тем самым будет завершена книга очерков о памятных и разоренных русских местах. Пока у меня получилось 4 таких места: державинская Званка, Аксаково в Оренбургской области, Шахматово Блока и вот Оптина. Но это уже книга. Я с ней в цейтноте из-за поездок. Если не сдам в течение декабря, то книга вылетит из плана 1979 года. Когда сдам, будет легче, пересмотрю еще раз твою рукопись и, вероятно, порекомендую ее в какое-либо издательство. Пришлю что-нибудь для перепечатки. Извини, что не отвечаю на каждое письмо, это не значит, что я их не читаю или отношусь к ним пренебрежительно. Желаю всего доброго. Вл. Солоухин. 1978 г. Дорогой Владимир Алексеевич! Наша почтальонша даже не знает, какую радость она бросила мне сегодня в почтовый ящик. Она не знает, что из всех писем, которые она разнесла сегодня по адресам, Ваше – самое ценное, хотя на нем и нет пометки «ценное», и самое долгожданное, и его надо бы вручать, как хлеб-соль – на полотенце – или как «бутылку старого вина» из Вашего рассказа – на салфетке, торжественно, празднично, со всеми почестями и церемониями, а не попросту бросать в ящик, как все рядовые письма. Вы жаловались в «Камешках» на свой будто бы неразборчивый почерк. Но он у Вас очень даже разборчивый (по крайней мере «беловик»), я очень даже хорошо понимаю его, и Ваши письма понимаю все до буковки, что мне невыразимо лестно и приятно. Я не могу предъявить Вам счет в два целковых золотом, который – шутя – Горький предъявил Леонову за его неразборчивый, микроскопический почерк, над расшифровкой которого бились три секретаря (я недавно из любопытства заглянула в 30-й том Горького – в его письма к Леонову – и долго смеялась, и одна, и потом с матушкой и с Танькой, прочитав про почерк Леонова). Я к чему говорю про Ваш почерк? Не к тому, чтобы Вы чаше писали мне письма (повторяю: пишите их только по возможности, по настроению, по особой необходимости, но ни в коем случае не в ущерб своим делам, и не считайте себя обязанным отвечать на каждое мое письмо). Я к тому говорю про Ваш почерк, чтобы Вы, если Вам потребуется отпечатать рукопись, не боялись давать мне рукопись прямо из-под пера, не боялись, что «мои ясные очи» ее не разберут. Я с удовольствием отпечатала бы Вашу «Оптину пустынь» и вообще всю Вашу книгу «о памятных и разоренных русских местах». Мне обидно, что она будет отпечатана не мною, и обидно, что я не в Москве и не могу предложить Вам свои услуги машинистки, то есть могу предложить их только на расстоянии, то есть только несрочные услуги – а ведь я постаралась бы отпечатать Вашу книгу быстро, чтобы Вы успели сдать ее в декабре и она не вылетела бы из плана 79-го года. Буду надеяться, что все у Вас обойдется нормально и в 79-м году Вы подарите мне эту свою книгу (и «Дерево над водой»). Между прочим, довожу до Вашего сведения: я решила купить машинку «Оптима». Она надежная, и скорость у нее большая. Владимир Алексеевич, я прочитала матушке Ваш совет мне – жить жизнью профессионального литератора, и она согласилась с Вами и восхитилась Вашей чуткостью и мудростью и велела мне слушать Вас, а не кого-то еще. Разумеется, я буду слушать Вас. Отчитаться перед Вами за половину моего декабря? За половину декабря я написала 7 стихотворений и 77 страниц дневника (я давно не обращалась к своему дневнику, а тут вдохновилась). 2 раза ходила в литобъединение – один раз в качестве оппонентки по стихам начинающей поэтессы. Ваганова сказала, что я выступила очень квалифицированно, профессионально и доброжелательно, очень хвалила меня и просила чаще участвовать в занятиях объединения, сказала, что это будет моей общественной нагрузкой, нужной для поступления в СП СССР. А еще я, наконец, оформила ряз. прописку (сделав еще визитов 10 в милицию и в домоуправление: то заседание исполкома откладывалось, то начальница паспортного стола бюллетенила, то очередь к ней была до самой аптеки). Теперь я вполне законная рязанка. Вот вроде бы и все. До свидания, дорогой Владимир Алексеевич, а скорее всего – до письма! Желаю Вам в декабре сдать Вашу рукопись в издательство, хоть немного выйти из цейтнота и «весело-весело», с легким сердцем встретить Новый год! Нина Краснова P.S. Привет Олечке, всей Вашей семье. P.P.S. Тут на объединении ко мне подсел некто Куликов (не директор «Книжного мира», а его однофамилец). Говорил, что любит Ваше творчество, спросил, хороший ли Вы человек, потом спросил у меня Ваш адрес (он, наверно, видел мою публикацию в «Москве» с Вашей врезочкой – почему и решил, что я должна близко знать Вас и знать Ваш адрес). Я сказала, что человек Вы хороший, но адреса Вашего ему, разумеется, не дала и посоветовала не беспокоить Вас – он хочет показать Вам свою прозу, которою занимается около года. Еще (смешно) он спросил, правда ли, что Вы (по имеющимся у него слухам) ограбили весь север – вывезли оттуда все иконы. Я сказала: конечно, неправда. Всех икон Вы не вывозили и севера не грабили. Просто спасли от гибели часть древних икон – то есть сделали великое доброе дело, за которое современники, потомки и предки должны быть благодарны Вам… А жаль, что Вы не вывезли всех икон. P.P.P.S. Мне сегодня ночью снилось, будто Вы приехали в Рязань. Я утром думала – к чему бы это? Оказалось – к Вашему письму. Когда мне снитесь Вы – это всегда к счастью, я уже приметила. Не надо и в сонник заглядывать. Спасибо Вам за письмо! Вячеслав Шалагинов У Солоухина в Переделкине Людмиле Л. Наступал тысяча девятьсот девяносто первый год. Перед боем Кремлевских курантов Михаил Сергеевич Горбачев со своим южным акцентом произнес умиротворенную речь. Перестройка явно пробуксовывала. А народ жаждал быстрой смены политики. Эта жажда перемен буквально витала в воздухе. В конце января правительство Павлова неожиданно произвело обмен пятидесяти и сторублевых купюр. Лед тронулся. 23 февраля мы с женою были на балете в Кремлевском Дворце съездов. До сих пор не могу объяснить, почему тогда я, показав на плещущийся под ветром на фоне прожекторов красный флаг, сказал Людмиле: «Пожалуйста, выслушай меня на полном серьезе и не вызывай психушку! Мне кажется, что этот флаг на этом самом месте я вижу в последний раз в своей жизни. Не знаю, что произойдет, но у меня такое ощущение, что или меня не будет или этого флага!» Жена, которой надоели все мои, как назло сбывающиеся, предсказания, конечно, очень критически посмотрела в мою сторону… Но мысль о флаге неотступно следовала за мной по пятам. День и ночь я только и делал, что думал на эту тему. И очень хотелось с бывалым, много повидавшим человеком поделиться своими сомнениями. К этому времени я уже был заочно знаком с Владимиром Солоухиным и время от времени звонил ему на дачу в Переделкино. Дело в том, что в начале 1991 года я получил маленький заказ от одной малоизвестной американской компании на фотографирование плеяды известных русских литераторов, так называемых писателей-деревенщиков, поскольку сам с увлечением занимался сочинительством. И по телефонам начал договариваться о встречах и местах проведения съемок со знакомыми писателями. Я уже договорился с Николаем Старшиновым, Владимиром Крупиным, вятским прозаиком Владимиром Ситниковым. Но Солоухин должен был стать моим самым первым объектом. Еще в предварительных телефонных переговорах Владимир Алексеевич кое-что узнал обо мне. Он знал, что я пробую сочинять стихи и рассказы, и даже написал сценарий фильма о деревенском чудаке. При этом я получил от него телефонное ободрение за бойкое начало своего рассказа: «Уже две недели идет дождь – завальный, нудный, какой может быть только в России в середине лета…» В общем, я был готов приступать хоть завтра к самым неожиданным съемкам, но американская фирма тянула с предоставлением мне в аренду настоящего профессионального фотоаппарата типа «Никон». Качество же моего отечественного аппарата, которым я до этого делал антарктические съемки для своей уже состоявшейся в двух городах фотовыставки, американцев явно не устраивало. Владимир Алексеевич был недоволен задержкой моего к нему визита, нервничал и я. Наконец поняв, что из-за отсутствия профессиональной камеры съемки могут совсем не состояться, я решил эту камеру одолжить у моего друга Васи, считавшегося профессиональным фотографом. Правда, «профессионализм» Васи-фотографа вызывал иронические улыбки его ближнего окружения. Ведь кроме фотографии Вася занимался еще и живописью и, естественно, считал себя еще и «профессиональным художником». Когда надо было что-то нарисовать, Василий устанавливал мольберт, брал тюбики с красками и долго и упорно начинал их разводить, делая пробные мазки на всяких посторонних предметах, никак не решаясь на самый первый штрих. Бывало, целый день стоит он, пристально осматривает будущий пейзаж, отходя то вправо, то влево от мольберта, глядя то из-под козырька модной кепочки против солнца, то поворачиваясь к «этому чертовому» солнцу спиной. Уже перед самым заходом светила «художник» садится на поваленное дерево и, разминая в тонких аристократических пальцах завершающую сигаретку, глубокомысленно изрекает: «Не-ет! Для мастера художественных фотосъемок нельзя просто так за один миг перейти с фотографии на живопись! Настрой, особый профессиональный настрой нужен для этого действа. Уж лучше я займусь фотографией – своей настоящей деятельностью!» Не стоит объяснять, что при попытке Васи сделать снимок все повторялось с точностью до наоборот: «Не-ет, не может настоящий художник заниматься рутинной фотографией, когда рука мастера сама тянется к мольберту!» В общем, риторический русский вопрос «Что делать?» сумрачной, грозовой тучей постоянно нависал над полной глобальных замыслов головой моего интеллигентного друга Васи… Как бы то ни было, но в один прекрасный день я взял Васин широкопленочный «Киев» и, предварительно известив Владимира Алексеевича о своем визите, с утра пораньше отправился к нему на электричке в Переделкино. Четко помню, как сначала ехал я в переполненном вагоне, потом шел мимо церкви и кладбища, и, словно в бунинском рассказе «Легкое дыхание», на чьей-то могиле ветер звенел фарфоровым венком у подножия креста. Как потом, пройдя через овраг, поднялся на горку и через калитку подошел к двухэтажному дому номер два по улице Тренева. Владимир Алексеевич уже ждал меня и вышел встречать. Вместе с ним, радостно лая, выскочила собака Сана чистокровной, кажется, английской, породы. В дальнейшем Сана, попрыгав для приличия перед гостем, спокойно лежала в дальнем углу комнаты, не вмешиваясь в наши дела. Первой неожиданностью при встрече оказалась его какая-то мягкость и доброжелательность – по телефону голос его казался более сердитым и упрямым, второй – что он ниже меня ростом. Я представлял Солоухина неким былинным молодцем с пшеничными волосами. Да и волосы оказались реденькими и седыми. Но дальше никаких неожиданностей не было. Он оказался и упрямым, и своевольным – этаким непримиримым спорщиком. Показал мне второй этаж, где располагались его апартаменты. «Все это – весь второй этаж – принадлежит мне и моей семье только при моей жизни. На первом этаже снимает дачу другой писатель на точно таких же условиях». Показал гостиную с камином и спальню с рабочим столом и колодой карт на нем. «В дурачка перекинемся?» – сделал он невинные глаза и засветился лукавой типично солоухинской улыбкой. Почувствовав родственную душу, мой кумир растележился, начал довольно подробно, в деталях выдавать картинки из своего детства. Как он застал еще единоличную жизнь в деревне перед коллективизацией, про большие крестьянские семьи, про дедушку и про своего коня по кличке Голубчик. Видно было, что бывший крестьянин боготворит единоличное житье и критически настроен к коллективному ведению сельского хозяйства. Еще в самом начале встречи я заметил, что у него жуткий насморк. Он то и дело лазил за носовым платком, промокая обветренный нос: «Вот хронический насморк замучил – полгода не могу избавиться!» Я посоветовал подышать луком и другие народные средства, а лучше всего поменьше тереть нос платком, стараясь регулировать дыхание. Он как-то очень внимательно посмотрел на меня и покорно выполнил все мои советы и рекомендации: – Ты, случайно, не врач? – Нет, не врач! – А я подумал, что врач, поскольку разговариваешь со мной, как с больным. Да, сейчас много врачей хорошо пишут. Я запомнил про твой дождь, который может быть только в России в середине лета. Неужели сам сочинил? – по-владимирски налегая на «о» в слове «сочинил», мой новый друг опять улыбнулся своей знаменитой лукавой улыбкой. При этом меня охватило беспричинное ликование – вместо того чтоб заниматься основным делом, ради которого я здесь, я, забыв про фотоаппараты, начал рассказывать известному писателю про свои антарктические странствия и показывать сделанные там фотографии. Один особенно понравившийся снимок с пингвинами я и подарил Владимиру Алексеевичу. – Вот повешу над камином вместе с самыми дорогими мне фотографиями! – Солоухин энергично потряс мою руку и опять предложил перекинуться в картишки. Я опять отказался. Он опять как бы немножко обиделся: – А зря! Наверняка знаешь поэта Николая Глазкова. Так вот, благодаря картам, он у нас на глазах выдал одно из лучших своих четверостиший. Играли мы тогда вчетвером на интерес – кто проиграет, лезет под стол и срочно сочиняет четверостишие. Глазков проиграл, залез под стол и произнес: «Я на мир взираю из-под столика. Век двадцатый – век необычайный. Чем событье интересней для историка – тем для современника печальней!» Вот так надо писать! Мой кумир то разговаривал со мной на «вы», то вроде бы опять на «ты». Я так и не понял до конца, почему он это делал. Нет-нет, да возвращался к старому вопросу: «Вы не врач?» или «Ты, наверно, как-то связан с медициной?» Но, получив отрицательный ответ, все равно где-то в душе оставался при своем мнении, что я, если и не врач, то, по крайней мере, какой-то знахарь или фельдшер скорой помощи. Время шло. Надо было приступать к съемкам, а Владимир Алексеевич не давал мне возможности выйти из беседы. Видимо, я его чем-то заинтересовал. Он рассказал мне про свою поездку в Бельгию вместе с внучкой к графу Апраксину, потомку тех самых Апраксиных, чьими крепостными были предки Солоухина. Как утром они с графом встречались в гостиной за кофе и бывший крепостной называл своего патрона «Ваше сиятельство», на что потомок знатного рода отвечал: «Владимир, какой я тебе сиятельство? Я обычный банковский служащий и даже никакой не граф. Все давно уже в прошлом!» Но Владимир Алексеевич опять со своей характерной улыбочкой добавлял: «А я все равно его, как бы по забывчивости, нет-нет да и назову “Ваше сиятельство”. А он опять так серьезно оправдывается, как-будто не понимает подколов!» В рабочем кабине писатель показал на портреты Николая II и Александры Федоровны: – Вот как раз тогда купил в Бельгии! – и начал свою больную тему про расстрел царской семьи. Было видно, что он боготворит последнего императора и критически относится к Ленину, Свердлову, Юровскому, Белобородову и «прочим шведам». Факты, факты, множество фактов про уничтожение лучшей части русского народа, про его деградацию и вымирание, про всемирный заговор. Я, не совсем согласный с его выводами, вставил фразу: – Если бы Николай знал, чем кончится дело – то есть будет уничтожена Россия, и, как следствие, его семья, – он бы ни за что не подписался под отречением. Значит, он не обладал умом государственного масштаба? На что Владимир Алексевич, набычив голову, ответил: – Вы, молодой человек, даже не представляете, какая против него выступила сила! Вот эта сила и не обладала умом государственного масштаба и не представляла масштабы последствий своей разрушительной деятельности! Мы сидели за его рабочим столом около залитого солнцем окна и препирались насчет умственных способностей государя-императора и его слабой воли. В конце концов я, окончательно обнаглев, все-таки высказал свои мучающие меня больше месяца сомнения насчет того, что красный флаг над Кремлем 23 февраля я видел последний раз в своей жизни. К моему удивлению, Владимир Алексеевич очень серьезно отнесся к данному прогнозу. Он начал осторожно интересоваться, не было ли раньше у меня склонности к разного рода предсказаниям. Я назвал несколько таких случаев и сделал упор на один из них, когда я угадал счет шахматного матча в Багио между Карповым и Корчным и выиграл большую сумму в тотализатор. Я не предполагал, что писатель Солоухин так серьезно верит (или очень артистически делает вид, что верит) в дар человеческого предвидения: – Смотри-ка ты, смотри-ка. Может быть, может быть! А как и в самом деле угадаешь про флаг-то?! – он опять хитро улыбнулся своей уморительной улыбкой и добавил: – А все-таки ты меня обманываешь – ты врач, колдун или экстрасенс, как сейчас модно говорить?! Смотри-ка, за два часа, пока я тут сижу с тобой, у меня пропал насморк, который мучил больше полугода! Нехорошо обманывать старшее поколение! Ты – врач, а не фотограф! После этого мне и в самом деле сделалось неловко и я пошел разыскивать свои фотоаппараты. Солоухин все время разговора шелестел картишками, пытаясь раскладывать пасьянс или заставить меня сыграть с ним партиечку. Поэтому я решил снять его за этим любимым занятием. Так и получились мои снимки русского писателя Владимира Солоухина на фоне раскладываемого им пасьянса. (Теперь, спустя годы, я тоже иногда раскладываю пасьянсы, каждый раз при этом вспоминая Владимира Алексеевича.) Едва закончилось мое фотомучение, приехало Владимирское телевидение для съемок программы о своем знаменитом земляке. Он, не переодеваясь, в этой же старенькой белой рубашке отвечал на вопросы ведущей и в наиболее «скользких» местах так же хитро улыбался. «За кого Вы, Владимир Алексеевич, за Горбачева или за Ельцина?» – «Я за Россию и каждому из них желаю взвешенности и мудрости в своих поступках! История же оценит их по делам, по тому, что они сделали для России!» Обратно до Москвы я добирался на автомашине Владимирского телевидения. Пожимая мне на прощание руку, Солоухин со свойственной ему настойчивостью произнес: – И все-таки ты – врач, знахарь, в крайнем случае фельдшер, как Джуна, например, и твое настоящее призвание – лечить! Займись же ты, наконец, своим настоящим делом! Владимир Мокроусов Живая память 16 лет назад на государственный конкурс «Создание памятника Победы над фашизмом 1941–1945 гг.» я предложил на месте бассейна «Москва» развернуть «ансамбль воинской Славы Отечества» первой и второй Отечественных войн. (Макет-концепция находится в музее Храма Христа Спасителя.) В честь победы над фашизмом установить монументальный памятник – храм Святого Георгия Победоносца. Но… сначала воссоздать храм Христа Спасителя – памятник победы над Наполеоном в 1812 году, чтобы потомки наши молились, помнили и не рушили памятники Славы Великих Побед Отечества. По благословению старцев община возрождения Храма Христа Спасителя провела исторический вечер в кинотеатре «Россия». На вечере единогласно выбрали председателя комитета при «Литературной России» Владимира Алексеевича Солоухина. Великого патриота России, славного писателя, радетеля возрождения исторических памятников – прежде всего Храма Христа Спасителя. В этот комитет был выбран и я. Однажды мне было поручено собрать членов комитета на очередное обсуждение программы действий. Я, набрав номер телефона Владимира Алексеевича, сообщил ему, что хочу сказать читателю про очередную нападку искусителя. Владимир Алексеевич к моему вопросу отнесся неодобрительно, сказал: «Ну, что мы можем сделать с этими копеечками? Построить баньку? Ну, купить танк? – Потом, помолчав, с горечью произнес: – Нам надо самораспускаться». Я возмутился и бросил ему: «Ну и самораспускайся!.. а мы останемся». Я повесил трубку. Досадно было… И – Владимир Алексеевич не самораспустился. Господи, прости ему, одному из первых в стране борцов за восстановление храмов, монастырей, русской культуры, литературы, монархии за эти сомнения, метания. И его первого в восстановленном храме отпевал сам Патриарх Всея Руси Алексий Второй. На могиле народ воздвиг монументальный гранитный крест – великому русскому писателю, страдальцу, борцу, всегда любящему Россию. На одной из досок радетелей за восстановление Храма Христа Спасителя на видном месте теперь уже золотыми буквами вписана и его фамилия навечно. Однажды над его могилой я прочитал список организаторов общественного движения за восстановление Храма Христа Спасителя. В нем были: Владимир Алексеевич Солоухин, Владимир Петрович Мокроусов, Владимир Николаевич Крупин, Георгий Васильевич Свиридов, Валентин Распутин… Прости меня, дорогой Владимир Алексеевич, за дерзость. А теперь – о копейках. Так случилось, что меня выбрали старостой инициативной общины, а мою жену Валентину – казначеем. Вечерами приходилось считать эти золотые народные копейки на храм. Они бесценны. А иной раз в копилку бывал брошен трамвайный билетик. Это ясно, какая-то старушка от неимения денег (никакой денежки) бросала Господу хотя бы трамвайный билетик. Весь христианский мир ждал возрождения поруганного храма Христа Спасителя. А олигархи подсовывали золотые слитки, ограбив народ до ниточки, и они оказались хуже ржавых. И дай Бог всем живым счастья и здоровья, а кто не дожил, прости, Господи, всем им грехи вольные и невольные. Георгий Докукин Былое и думы В который раз возвращаюсь я из поездки в село Алепино. Оно расположено во Владимирской губернии. Здесь жил, работал и тужил Великий Русский Поэт и Писатель Владимир Алексеевич Солоухин. Русские люди, имеющие свою национальность и знающие его творчество, почитают село, дом, в котором он жил, дорожки, по которым ходил, колодец, деревья и кладбище, где покоится тело, как святыню. Любой, кто имеет национальность, даже если он и не русский, всегда с теплом и любовью отнесется к месту, где жил Владимир, помнящий свое родство и воспевавший его в своих произведениях. А вот тот, кто не дорожит своей нацией, а потому относится и к другим нациям с пренебрежением, а к их чувствам со скепсисом, может постараться оспорить любое теплое чувство и утверждение. Он оспорит и величие Владимира Алексеевича, будучи сам маленьким человечком, или придерется к слову «тужил», не зная, что такое боль за другого. Владимир же Алексеевич жил болью и радостью других людей, потому-то он и Личность. Посмотрите на все его творчество: от него веет тугой думой настоящего человека – крестьянина – христианина – о земле Русской, земле бедной при всем богатстве своем, земле родной, но принадлежащей другим, земле, на которой почивает благодать Божия, но которую раздирают дьявольские игры врага рода человеческого и страсти талантливейших русских людей, утопающих в греховности. Разве он об этом не думал? Разве не скорбел? Еще как думал и скорбел! Об этом вся его поэзия и проза, все что он написал и о чем с болью кричал со сцены. Именно со сцены и началось наше знакомство. Впрочем, самого знакомства и не было. Познакомился лишь я, а он читал, зал же, как завороженный, разинув рот, внимал его стихам. Когда же загремело громогласным оканьем: Россия еще не погибла, Пока мы живы, друзья… Могилы, могилы, могилы — Их сосчитать нельзя, — зал встал, ощутив единение духа, подтверждающееся пророческими словами поэта. Россия – одна могила, Россия – под глыбой тьмы. И все же она не погибла, Пока еще живы мы. Держитесь, копите силы, Нам уходить нельзя. Россия еще не погибла, Пока мы живы, друзья. Россия! – о ней мечтают многие, чуть ли не все в нашем подлунном мире. Каждый ее видит по-своему. Но какой ее видел Владимир Алексеевич и о какой России мечтал? Прежде всего он мечтал ее видеть свободной. Свобода для него означала не демократию, а полное освобождение от той заразы, о которой без прикрытия пишет он в книге всей своей жизни под названием «Пятая ступень». Это свобода от вируса, который прикрывается разными формами и через них действует. Он лихо мутирует из коммунистической в капиталистическую, из демократической в патриотическую, и даже в монархическую. С коммунизмом, капитализмом и демократией читателю все понятно и ясно, а насчет патриотизма и монархизма иной, возможно, и не согласится. Тогда пусть вспомнит выражение: «Патриотизм – последнее прибежище негодяев». Когда-то мне приходилось обижаться на эти слова, а сейчас становится понятным их значение. Смотришь телевизор и видишь, как официальные лица награждают друг друга медалями «Патриот России». Требуется громадное усилие воли, чтобы слово «негодяй» не вырвалось из уст. Внутри же возникает чувство омерзения к подобной пакости. И лишь одно утешает, что это их последнее прибежище. После чего они, согласно определению, сбросят свои маски, но пока они под масками и словами, приходится гадать, что за лицо у того или иного «товарища-патриота». Многоликость врага заставляла, как пишет Владимир Алексеевич, говорить иносказательно, и то только после проверки «на вшивость» человека. Каждый, кто что-либо делал, сталкивался с этим. Столкнулся и я, поднимая движение за восстановление Храма Христа Спасителя. Промыслом Божиим и собственной волей люди объединились в общину, ратующую за это благое дело. Большинство из них оказались не воцерковленными. Декларируя свою веру, они не жили церковной жизнью. Шаг за шагом, падая и вставая, плохо ориентируясь, через тьму к свету шли по пути Того, Храм которому решили строить. Коллизий была уйма, гладкой дороги перед ними никто не прокладывал, но была вера в то, что при помощи Божией, мудрости житейской и целенаправленности ни один лукавый не сможет одолеть. Помощь Божия всегда проявлялась через тех людей, которые близки по духу. «Где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреде их». На таких людях Господь и созидает свою Церковь. В деле борьбы за возрождение храма одним из таких людей оказался скульптор Владимир Петрович Мокроусов. Он сумел понять, взять на себя глыбу забот и оттянуть недоброжелателей, которых было великое множество, даже в среде общины. Чтобы не развалить дело, пришлось негласно договориться внешне конфронтировать друг с другом, внутренне оставаясь едиными по отношению к цели. Храм оказался прежде построенным в наших сердцах. Быть может, высказанное покажется высокопарным, но что было, то было – от всего низкопробного, особенно внутри самих себя, каждый стремился оградить святое дело строительства храма. А теперь вернемся от «Мокрых усов» к «Соленым ушам». С Солоухиным связи у меня не было, так как или благодаря некоторым чрезмерно активным «патриотам», или благодаря отсутствию в моей душе греха снобизма, я не сильно стремился к личному знакомству. Владимир Алексеевич наверняка слышал обо мне и, как надеюсь, не только негатив, разносимый некоторыми его «друзьями». Подобного же рода «друзей» всегда много у великих людей, они готовы в любой момент, даже самый тяжелый, не оказать помощь, а, наоборот, расцеловаться со словами «радуйся!». Особо сильно у общины не ладились отношения с газетой «Литературная Россия» и учрежденным ею фондом. Интересно то, что и сам Владимир Алексеевич не верил в реальные возможности фонда, а потому старался и в дела его не лезть, предоставив все комитету. Только с большими усилиями в комитет общине удалось ввести Мокроусова. Солоухин тяготился какой-либо работой в фонде. Его попросили, – и он дал свое имя для поднятия идеи, о которой сам мечтал. Так и говорил везде: «Я – свадебный генерал». Абстрагируясь от дел фонда, в то же время как писатель и известная личность много делал в личном плане. Моей же участью стало оказаться для фонда изгоем. Положение достаточно привычное для всех русских людей, которые в собственной стране являются золушками. Почему? Не знаю никакой иной причины, кроме той, о которой имею собственное мнение. Я считаю, что движение, поднятое общиной, газета «Литературная Россия» поддержала только для того, чтобы перехватить инициативу, а затем акцент в восстановлении храма Христа перенести на возрождение памятника погибшим героям войны 1812 года. Община же ратовала за храм Божий, а я, как священник, обязан был и отстаивал жестко и непреклонно идею храма, чем и заслужил ярлык общества «Память». Им наделяли всех неугодных русских людей. Размежевание произошло во время подготовительных заседаний к проведению вечера по случаю 150-летия закладки Храма Христа Спасителя именно по этой причине. «Бог им судья!» – сказал я себе, продолжая готовить вместе с театром «Глас» программу вечера. А благословив Владимира Петровича войти в состав комитета, успокоился, что начало, хотя и слабое, положено. Хотелось бы помянуть добрым словом Наталию Николаевну Зуеву. Царство ей Небесное! Она, как в это сложное время, так и до конца своей земной жизни – оставалась моим добрым помощником и преданным духовным чадом. Помню, как она брала мое благословение, чтобы еще совсем молодой Михаил Орландович Мендоса пошел работать в этот фонд. «Чем больше наших людей в этом фонде, тем лучше» – принцип, согласно которому конфронтация с «Литературной Россией» превращалась в конкуренцию. «По делам их узнаете их» – сказал Господь. Отныне дела должны были свидетельствовать. И они свидетельствовали. «Литературная Россия» продекларировала создание фонда и этим, похоже, хотела ограничиться. С проведением вечера начались «непреодолимые» препятствия. Как обычно, одним из таких является отсутствие денег на начало. Собирать деньги хотели все, а давать никто не хотел. У редакции не оказалось денег даже на аренду зала. Тут развил свою активную деятельность С. А. Шатохин. Он встречался с разными высокопоставленными деятелями, все чего-то координировал, но денег так ни у кого и не достал. Казалось бы, срыв всех планов. Владимир Петрович обратился к самому Солоухину, но тот сказал, что у него денег нет. Я же весь был проникнут скепсисом. Такой человек! Книги выходят миллионными тиражами, а денег нет. Только теперь, прочитав его «Последние ступени», стало понятно: не верил он в тех, кто в своих действиях отчитывался перед партийными организациями и различного рода органами, а потому и денег своих «Литературной России» не дал. Для меня Владимир Алексеевич был этаким русским барином. Весь наш народ так воспринимал его. Ему всегда хотелось иметь барина, не зависимого ни от кого и служащего лишь Богу и Государю, барина широкого, доброго, щедрого, а, как мне казалось, проявил он себя в данной ситуации как умудренный житейским опытом хитрый, умный, расчетливый русский мужик. Черта, впрочем, не такая уж и плохая у нашего народа. Всегда, когда я иду на рынок, то с краю от основных мест, которые заняты чужеродцами, торгующими скупленным оптом товаром, вижу наших трудяг, принесших в сумках с огорода свои овощи. Покупаю овощи именно у них. Это дорого. С «хозяевами рынка» можно сторговаться дешевле, особенно если взять погнилее. Они ведь скупили за гроши и продать могут довольно-таки дешево. А наши трудились, собственным потом поливая товар, и потому не уступят. Ценит себя хотя бы в этом русский. Не глуп он, как уверяют ненавистники земли нашей, а мудр. Доказательство тому громадное количество русских купцов во времена свободы от ига басурманского (подразумевается не мусульманское, а совсем другое иго). После того как Владимир Алексеевич денег не дал и ни от кого не удалось их получить или одолжить, провал вечера, а вместе с ним самой идеи, казался неминуемым. И уж если сам себя не похвалишь, то кто меня похвалит? Вечер состоялся. Что было на вечере, во всей полноте пока не буду описывать. Это дело будущего. Скажу только одно. Я испытал в тот вечер то, о чем писал Владимир Алексеевич Солоухин: Что ж, вспоминать ли нам под вечер, В передзакатный этот час, Как, души русские калеча, Подонков делали из нас? Иль, противостоя железу, И мраку противостоя, Осознавать светло и трезво: Приходит очередь моя. Не знаю, как себя ощущали те, кто хотел прослыть патриотом, но я в этот момент чувствовал начало победы. В результате выступления половина зала шла под благословение ко мне. Я «сыграл ва-банк» – сделал то, о чем мечтал Владимир Алексеевич: Но все же будьте осторожны — Ведь я могу сыграть ва-банк. Был скандал, на котором патриоты разделились. Кто-то стал патриотом Православной Руси, а кто-то остался красным, желто-красным или других цветов «патриотом». До сих пор лагерь безбожных «патриотов» соединяется с власть предержащими. Гамма их разнообразна. Это они совершают оранжевые революции по всему свету и не допускают создания Святорусской государственности. И потому на вечере храма Христа Спасителя Я поднимался, как на бруствер, На фоне трусов и хамья. Не надо слез, не надо грусти, Сегодня очередь моя. Владимир Алексеевич не мог этого не видеть. Прошло не так много времени, когда пути наши пересеклись. Это произошло в Екатеринбурге во время царских дней. Туда, на поклонение местам последних страданий царственных мучеников, направили стопы многих лидеров общественных организаций руководители культурного отдела мэрии Москвы. Вместе с ними приехал и русский духовный театр «Глас», а вместе с театром и я, многогрешный. Сегодня каждый православный или мечтает или уже посетил эти святые места, но тогда туда попадали только единицы, а потому не воспользоваться такой возможностью было бы грешно. Театр вез свой новый спектакль под названием «Крест-хранитель». Сюжетной линией через весь спектакль проходит житие святой мученицы Елисаветы Федоровны. Контрапунктом жизни мученицы является действие разрушающих сил революции, выявленных через личности Ленина, Троцкого, Свердлова и других, названных своими именами, а местами действия – те самые места, куда мы приехали. Я долго не мог понять, для чего Божественный Промысл привел сюда в царские дни самых разношерстных людей. Члены каких только партий не были включены в список! И это в советское время! Настоящая загадка, да и только. Только позже, сопоставив события, удалось найти разумение о действии злой разрушительной воли врага рода человеческого и нейтрализации ее Божественными силами. План нашей поездки был заранее утвержден сверху. Одни подумают, что властями земными, а другие, что теми властями, которые над ними и всеми нами. И те и другие не ошибутся. Для меня власть Божия важнее других властей, в таком выборе я никогда не разочаровывался, как не разочаровался и на этот раз. Оказалось, что после размещения в гостинице, носящей имя одного из убийц, на следующий день нас будет ждать автобус для поездки к Ганиной яме. Дополнительным сюрпризом дня стало наличие в составе нашей делегации Владимира Алексеевича Солоухина. Радости не было предела: наконец-таки удастся разрешить многие волнующие вопросы. Все же они сводились к одному: уничтожению разногласий между общиной, фондом и братством храма Христа Спасителя. Утром была погрузка на автобус, и мы отправились в путь-дорожку. По дороге заехали в епархиальное управление, где в автобус подсел дьякон с деревянным крестом и кадилом. Оказалось, что местный владыка Мелхиседек распорядился поставить крест на Ганиной яме. Я был поражен смелостью и дерзновением архиерея. Мы поехали дальше. Добравшись до деревни, ближайшей к Ганиной яме, стали искать проводника, который мог бы указать путь. Спрашивали всех жителей, но никто не знал, где это находится. В нас или видели начальство, или были предупреждены и не рисковали. Уже почти отчаявшись, заметили одного любителя пьяного зелья. После долгих уговоров, пообещав за работу пару бутылок водки, все отправились за ним пешком очень путаными путями. Я, выпросив у диакона крест, старался идти впереди, ощущая торжество крестоношения. Дороги, как таковой, не было: шли по лесу, полянам, оврагам. Трава росла мощной и насыщенной влагой. Ковер, который она образовала, благоухал разнотравьем. Цветение в самом разгаре. Я с крестом в руках посреди этого великолепия и светящего солнца, а позади Никита Сергеевич Астахов. Он шел и канючил: «Батюшка, дайте мне понести!» Как хотелось самому донести крест до места назначения! Но осознав, что в чувство, которое испытываешь, проникает гордость и тщеславие, недалеко от пункта назначения я сказал: «На, Никита – неси!» Никита светился счастьем. По дороге, достаточно далеко от Ганиной ямы, мы видали шурфы со свежевыкопанной землей и несколько перчаток в них. Видно было, что кто-то пытался создать видимость идущих работ. Подойдя к самой яме, остановились и на какое-то время, молитвенно сосредоточившись, постояли, а затем стали осматриваться. Я в первый раз видал заброшенную шахту – большая воронка в лесу, заросшая травой. Осторожно спустились внутрь. Увидали все ту же видимость трудовой деятельности: слегка копаную землю и брошенные рабочие перчатки. Мы склонились, взяли немного земли в руки и облобызали ее. Стали думать, где бы поставить крест. Решили, что он должен был быть наверху и рядом с ямой, чтобы обозначить это святое и одновременно страшное место. Я облачился в фелонь, дал возглас, и началась панихида. Каждение совершал полное, по периметру всей ямы, затем спускался в нее, поднявшись, кадил народ и все окрестности – как бы из центра земли всю русскую землю. После панихиды освятил крест, окропив водой и прочитав надлежащую молитву, кропил народ и яму по периметру и внутри, на восток, юг, запад, север со словами: «Спаси, Боже, люди твоя, и благослови достояние твое». Вот, она, наша земля – достояние Божие. Многие поколения русских людей освящали и посвящали ее Богу и Пречистой Деве Богородице, а в этот день Господь благословил и меня сказать эти спасительные слова. Они сказаны как бы из самого центра ее, от того Креста Господня, который взял на себя помазанник Его и понес через собственные страдания. Если кто засомневается в моих словах о центре земли, то пусть рассудит по-христиански, где есть центр ее. Средоточие души человека находится в сердце. В сердце должно быть жилище Духа Божия. Доказательством присутствия Бога в душе человеческой есть любовь, которая, как доказано, в преизбытке находилась в сердцах царственных мучеников. То где же, как ни здесь, где земля впитала их святые останки, и есть центр мира? Возвратившись в гостиницу, я, улучив момент, когда Владимир Алексеевич остался один, подошел к нему и начал разговор о проблемах фонда, братства и общины. Он же отвечал: «Ну, что я могу, и что можно с меня взять? Я же не хотел, да и не хочу быть во главе фонда. Я – обычный свадебный генерал, так уж получилось. Что мог, я сделал, недавно послав наверх два письма. Денег в фонде кот наплакал. Ну что на них сделаешь? Это дело государства: они взорвали – они и должны построить. Думаю, надо нам распускаться. Рыбас занимается фондом и всем остальным. Я в его дела не лезу. Но если хотите, давайте поговорим по дороге в Алапаевск, а сейчас мне надо идти. Вы на чем едете в Алапаевск? Я на машине, если желаете, присоединяйтесь. Правда, у меня есть тут одно дело – встреча, и если она состоится, то я боюсь не успею туда приехать. Тогда поговорим после Алапаевска. Во всяком случае, все будет известно завтра». Я покидал Владимира Алексеевича с согревающим чувством надежды на завтрашнюю поездку. Правда, тепло надежды согревало и начинающее рождаться тщеславие, которое всегда рождается из гордыни: еще бы, поездка с такой литературной громадиной! Это тебе не хухры-мухры! Видя мое тщеславие, Господь не дал такой поездки. Как я прочитал в одной из книг, у Владимира Алексеевича была по-настоящему серьезная встреча. Он встречался с очевидцами тех страшных событий и желал узнать о судьбе Анастасии Николаевны. Если Господь что-то не дает, значит, тебе этого и не надо. Бог, видя смирение, даст позже и в большей мере, или что-нибудь другое, что более необходимо и важно. Такая позиция позволяет христианину ни в чем не унывать и быть всегда радостным и довольным. Так и я, не получив от Господа поездки на машине с Солоухиным, приобрел гораздо большее в Алапаевске, куда мы отправились на автобусе. Об этом расскажу лишь вкратце, так как встречи с Владимиром Алексеевичем у меня больше не было. Мы приехали туда, где под стражей в Напольной школе до 17 июля 1918 года находились узники Алапаевска: Великая Княгиня Елисавета Феодоровна, инокини Варвара и Екатерина, Великие Князья Константин Константинович, Иоанн Константинович и Игорь Константинович, Великий Князь Сергей Михайлович и молодой князь Владимир Павлович Палей. В здании райкома КПСС, где раньше располагались чекисты и обсуждали план уничтожения страдальцев за веру, удалось показать спектакль «Крест-Хранитель», который в лицах обличал злодеяния, происходившие здесь, в доме Ипатьева и по всей России. На спектакле присутствовали местные, в том числе и партийные, власти и владыка – архиепископ Екатеринбургский Мелхиседек, который настолько был очарован спектаклем, что мы превратились из непонятной для него московской делегации в самых близких друзей. Нам удалось поучаствовать и в крестном ходе к Напольной школе. А утром, когда я сослужил вместе с владыкой литургию, произошло событие, при котором четко проявилась функция всей делегации в планах властей, собравших нас сюда. Планы их, общей молитвой и соборностью, оказались разрушены. А произошло все так. Божественная литургия в этот знаменательный день служилась особенно торжественно и легко. Возглавлял службу архиепископ Мелхиседек при полном соборе духовенства, то есть было четыре священника. Чувствовалось, как воздух вокруг проникнут молитвой. Вдруг к владыке подходит один из иподиаконов и сообщает о звонке губернатора края. «Пусть ждет: время евхаристического канона. После “Отче наш” и причастия соедините меня с ним». Служба продолжалась. Я за одни эти слова полюбил владыку. Он не пресмыкался перед властями. После причащения духовенства владыка взял телефон и, во время разговора с губернатором держа его в руке, говорит: «Братья! Звонок губернатора: найдены останки царской семьи. Необходимо принять решение. Пусть каждый из вас выскажется, что думает по этому поводу». Каждый из служащих священников высказал свое мнение. Все единогласно решили, что это не могут быть мощи Государя. Владыка тут же по телефону распорядился не воздавать останкам соответствующих почестей, а отслужить литию как по невинно убиенным, не называя имен. Впоследствии, несмотря на давление властей, требовавших признать лжемощи останками царской семьи, их так, по благословению патриарха, и отпели как невинно убиенных. Я вышел из храма с ощущением причастности к великому соборному деянию, совершенному на моих глазах. Конечно, любопытство порок, но мне так хочется знать, как в этот момент воспринял появление царских лжемощей Владимир Алексеевич. Знаю только одно: он не был очарован, и его позиция – позиция нашей Святой, Соборной и Апостольской Церкви, а потому он не мертвый, а живой для всех нас. И потому можно сказать: «Владимир Алексеевич! Христос посреде нас!» В сердце же своем услышать ответ: «И есть, и будет!» Аминь. Маргарита Рюрикова Интервью с супругой Владимира Солоухина – Роза Лаврентьевна, вы девочкой четыре года пробыли в немецкой неволе. Отразилось ли это на вашем характере? – Я не могу сказать, что это перевернуло всю мою жизнь. Но дело в том, что я всегда очень хорошо училась, и сразу в нескольких школах – в музыкальной и балетной. Я всегда была самоуверенной и гордой девочкой и сознавала, что многое успеваю и мне многое удается. Может быть, эти качества заставили меня и в неволе вести дневники, которые неведомым образом попадали в мой родной город Орел и печатались на страничках Совинформбюро. И еще в Германии я узнала, что после моих писем-дневников ни одного эшелона с русскими рабочими немцам не удалось отправить в Германию. Люди убегали с биржи труда, из-под конвоя на вокзале, из товарных вагонов по пути следования в Германию. А я, тринадцатилетняя девчонка, скованная страхом, голодом и беззащитностью, не смогла этого сделать. После возвращения из Германии я окончила экстерном школу и, поступив во 2-й Ленинградский медицинский институт, ушла в учебу с головой. Осознание того, что я живу на своей земле, придавало мне необыкновенные силы. А то дикое унижение и бесчеловечное отношение к русским, которое я пережила в Германии, заставило меня осознать себя как личность, еще больше полюбить свою Родину, свой народ. После войны житье было нелегкое, мы совершали много ошибок и несправедливостей, но я все равно считала, что это пройдет, все можно исправить. Когда я окончила институт, попросила распределение в самую трудную точку: никак не могла забыть, что четыре года работала на немцев, и хотелось отработать для своей страны. Сейчас, наверное, это кажется смешным, но рвение было необыкновенное. И меня послали в Заполярье, на остров Колгуев. Но в Архангельске меня начальство туда не пустило, предупредив, что это очень опасное и тяжелое место. Меня направили в Нарьян-Мар, где я работала детским врачом по четырем специальностям, так как врачей не хватало. Там мое рвение к работе нашло себе применение. И вот в Нарьян-Мар приехал корреспондент «Огонька» Владимир Солоухин в надежде увидеть белого оленя. Это, конечно, звучит романтично, я на Севере была уже полтора года, но белого оленя так и не увидела. Солоухин поселился в Нарьян-Маре, несколько раз ездил в тундру в погоне за своей сказкой. Наверное, он так бы и уехал, но вдруг начался буран. А что такое северный буран, трудно рассказать. Мы ходили до больницы по веревке, привязанной от столба к столбу, и ветер задирал пальто на головы. Солоухин ходил три дня по Нарьян-Мару и маялся без работы, пожаловавшись в горздраве, что материал не может передать (телеграф не работал) и вылететь в Москву тоже не может. Ему сказали: «А к нам приехали два молодых врача из Ленинграда, поговорите с ними, время займете». Начал он нас разыскивать. А мы с ленинградской подругой так много работали, и в разных точках, что найти нас было непросто, и про корреспондента мы ничего не слышали. И однажды он пришел к нам домой, представился и попросил нас дать ему интервью. Разговаривали мы долго, а утром он неожиданно улетел на местном самолете-«железке». – Значит, непогода и интервью стали завязкой ваших отношений? – Да, отношения сразу завязались, и вечером, когда он еще записывал то, что я рассказываю, его последними слова были: «Мы будем вместе». Он все-таки улетел еще севернее, в тундру, прислал мне телеграмму: «Я на Каре, подробности из Москвы». А улетая оттуда, опять телеграмма (она сохранилась у меня): «Пролетел над Нарьян-Маром, подробности из Москвы». – Как вы отреагировали на слова человека, которого видели впервые, и, наверное, ничего не знали о нем? – Конечно, они потрясли меня. Я ничего не знала о Солоухине, но в процессе интервью он рассказал мне многие факты своей биографии. Все три дня, что он провел в Нарьян-Маре, сопровождал меня по всем детским пунктам, спорил со мной на педсоветах… А потом устроил вечер поэзии – читал свои стихи. – И вы поверили словам поэта? – Поверила. Хотя, знаете, я была влюблена в свою работу, в Север, в северный народ, добрый и благодарный. И, кроме того, у нас был на редкость сплоченный коллектив – все были как одна семья, все поддерживали друг друга. Я совершенно не собиралась покидать Нарьян-Мар. Я ехала туда навсегда с большим багажом: одеялами, кастрюлями и прочей утварью. – И как же вас уговорили бросить все? – Владимир Алексеевич видел, как я люблю свою работу, поэтому брал в «Огоньке» внеочередные командировки и прилетал в Нарьян-Мар, хотя в «Огоньке» иронизировали: «Ты становишься специалистом по Северу». Но о Севере он больше очерков не писал. Последний назывался «У нас в Нарьян-Маре», обо мне и моей ленинградской подруге Люсе. Прилетал Владимир Алексеевич раза три: сегодня прилетит, а на следующий день утром улетает, боясь урагана. – Когда же вы сдались окончательно? – В первый свой отпуск я должна была лететь в свой Орел через Москву. И мы с В. А. договорились, что, как только разрешат полеты, я сразу же вылечу в Архангельск, а оттуда в Москву. Вылететь из Нарьян-Мара я смогла только на десятый день после условленного срока, и поэтому решила, что в Москве меня уже никто не ждет, я полечу в Орел, а там уже свяжусь с В. А. Я же, провинциалка, не могла и предположить, что В. А. ежедневно звонит во Внуково и все десять дней справляется, есть ли я в списке пассажиров, который передается по пути следования самолета. И не успела я сойти с трапа, как увидела В.А. и оказалась в его объятиях. Я этого не ожидала и даже не представляла, что так может быть. Это было как в сказке. На второй день мы подали заявление в загс. Но дело в том, что тогда надо было ждать два месяца, а у меня отпуск всего месяц. В. А. брал какие-то справки из «Огонька», какие-то немыслимые объяснительные записки, чтобы ускорить процедуру. И в первую же неделю мы зарегистрировались. Москвы я совсем не знала и даже не успела осмотреться и купить себе свадебное платье. Надела студенческое, правда, белое. Свадьба была в «Арагви», и на ней гулял весь «Огонек». Это было событие – героиня очерка Солоухина стала его женой. После свадьбы мы уехали в Орел. – Как на вашей родине восприняли ваш выбор? – Все было очень хорошо – и встреча с родными, с теми, кого я знала с пеленок. Но на второй день ко мне пришла подруга и сказала: «Надо же, какие красивые ребята за тобой ухаживали, а ты вышла за некрасивого». Я очень удивилась, Володя казался мне красавцем, русским богатырем! Косая сажень в плечах, густая светлая шевелюра, голубые глаза, массивная фигура. Я-то была полной его противоположностью: кареглазая брюнетка небольшого роста, как раз Володе до пояса. Мне все в нем нравилось: походка, фигура, как он говорит – окает. Он отвечал моему идеалу, и я была счастлива. – С Севером было покончено навсегда? – Нет, я после отпуска вернулась в Нарьян-Мар и ждала смену начинающих врачей, чтобы передать им дела. Я проработала еще три месяца и, оставив весь свой багаж соседям, уехала в Москву. – Жизнь в Москве тоже показалась вам сказкой? – Она была далека от сказки. В. А. снимал комнату в коммуналке, в Мерзляковском переулке. У него было одеяло и один граненый стакан, а у меня два платья. Разрешили нам жить до тех пор, пока не появится ребенок. А ребенок, Леночка, появился ровно через девять месяцев, так что пришлось нам снять две комнаты за городом, в Хлебникове. В одной из комнат В. А. мог работать. – Вы с трудом привыкали к Москве? – Вы знаете, нет. Я настолько была поглощена Солоухиным, настолько включилась в его работу, в творческий процесс, в огоньковские дела, я была даже в курсе всех «летучек». Все было сосредоточено только на муже, я создавала условия для его работы. – Ваша роль преданной жены устраивала Владимира Алексеевича? – Вполне устраивала. Этот большой человек был, по сути, младенцем – он ничего не мог сделать для себя. И мне это было странно. Я ведь знала, что он был рядовым солдатом, хоть и служил в Кремле. Но он не стоял у Мавзолея, а ползал по-пластунски, рыл окопы, как все. Но в жизни он оказался абсолютно беспомощным, и его очень устраивало, что он полностью отключен от забот о семье. Его делом была только работа. Его очень устраивало, как я веду дом, и он не уставал поражаться, как это я все успеваю. Я тщательно следила за тем, как он одевается, работала дизайнером, создавала образ. Тогда ничего нельзя было достать. И я покупала ткани и отправляла их в Орел, где сестра шила ему клетчатые рубашки на молниях, тогда такие были в моде. И в «Огоньке» спрашивали: «Из какой страны привез рубашку?» Я помню, что тогда носили широкие брюки, а потом мода изменилась и стали носить узкие. Пришел к нам моряк Семен Шуртаков, и я сказала: «Ребята! На вас широкие брюки, такие носили прошлым летом. А сейчас носят узкие». Они оба подняли крик: «Дудочки не наденем никогда!» Так я вот что придумала: каждую неделю я относила в ателье брюки и суживала их на два сантиметра. Когда дошла до двадцати шести, остановилась, но В. А. так ничего и не заметил. – Взвалив на себя все заботы, не превратили вы мужа в барина? – Знаете, он, наверное, родился барином. Хотя он был из крестьянской семьи, барское, как ни странно, соседствовало в нем с крестьянским. Он не замечал, что у него грязные ботинки или какой-то непорядок в одежде. Ему нужен был, как Обломову, свой Захар, и этим Захаром была я. Я делала все быстро и так, чтобы он не заметил: чистила ботинки, перешивала, убирала, бегала по редакциям… Но главным было совсем другое. Еще в Нарьян-Маре я почувствовала в Солоухине необыкновенные способности, необычайный талант, которые были еще не раскрыты. И хотелось сделать так, чтобы все заметили и признали в нем талант. Я, конечно, ему об этом не говорила. Мне казалось, что только я одна знаю, насколько он талантлив, и очень переживала по этому поводу. Конечно, я следила за процессом его творчества, была на всех поэтических вечерах, где он выступал, ездила с ним почти во все командировки. – Ваша самоотверженность, я бы даже сказала женский подвиг, находила отклик в вашем муже? – Он, конечно, все понимал, поэтому часто повторял: «Нет тебе равных». А я старалась после этих слов еще больше, хотя и очень уставала, и все время думала: «Как он без меня проживет?» Однажды Владимир Алексеевич пришел под утро, разбудил меня и сказал: «Знаешь, решил идти пешком по Владимирской земле». – «Хорошо, – сказала я, – иди». – «Только с тобой, – решительно сказал он, – а то с кем ни пойдешь, только от ларька до ларька». И он всем рассказывал, что его мечта пройти по Владимирской земле, и всех звал в попутчики. Я почувствовала, как захватила его эта тема, и всячески поддерживала его. Звал-то он всех, но, когда пришло время идти, признался: «Кроме тебя, ни с кем я не напишу эту книгу. Ни с кем мне не удастся пройти этот маршрут». И я почувствовала, что этот заряд требует выхода, что это то, что прославит его. А мне так хотелось, чтобы его имя стало популярно. И я стала готовиться к походу, хотя была на шестом месяце и, конечно, боялась, что в лесу или на дороге со мной все может случиться. Но Владимир Алексеевич говорил: «Я тебя до любого медпункта на руках донесу». Фигура моя начала расплываться, и требовалась особая одежка. Опять выручили в Орле – мне сшили особую одежку, нечто похожее на распашонку. Солоухин из «Огонька» уволился, но звание корреспондента за ним оставили пожизненно. Я не зря пошла с ним, потому что вела дневник каждый день. Мы шли 43 дня, прошли 680 километров, и я исписала общую тетрадь, все 48 страниц. Писала в каждой избе, где мы останавливались на ночлег. Я описывала все подробно: какая травка росла, какой цветок расцвел, кого встретили и что сказал прохожий мужик. Он записывал в дневнике пару слов и ставил восклицательный знак. Но он с такой любовью все рассматривал, что я еще больше убедилась, какая же красивая наша земля и как прекрасны наши люди! Я не забывала, что четыре года была лишена этой красоты и могла вообще погибнуть. И когда кончился поход, я волновалась, как он об этом напишет. С моими дневниками он не расставался, а сам часто не мог разобрать свой почерк. И он сказал: «Розонька, давай учись печатать на машинке, а то на поездки к машинистке столько времени уйдет». И я научилась. Когда он продиктовал все, что написал, я от счастья всю ночь не спала. «Владимирские проселки» напечатал Симонов в «Новом мире». Но по цензурным соображениям многое было вычеркнуто. Я даже плакала. – Так пришла слава? – Да, слава пришла, и приходило столько писем, что В. А. ничего не мог делать, а только сидел и отвечал на них. Скопились целые мешки писем, и он предложил мне отвечать на них. Но я не могла на себя это взять, я лишнего никогда не брала, понимая, что я «негр» и помогаю ему по силам своих возможностей. И даже когда к Солоухину приходили домой молодые поэты, я никогда не вмешивалась, только чаем поила. – Слава не испортила Владимира Алексеевича? – Нет, не испортила. Он никогда не был спесив, и круг друзей, к которым он очень хорошо относился, был неизменен, хотя его поклонниками были и Микоян и Фурцева… – А красивую жизнь Владимир Алексеевич любил? – Я уже говорила, что он был рожден барином, и это меня всегда удивляло, ведь родом он был из простой крестьянской семьи. Он жил в доме, где с порога шагнешь – и оказываешься в хлеву. Правда, мать его очень любила читать. Она родила десять детей, и все получили высшее образование. Откуда у него эта тяга к красивой посуде, бокалам, салфеткам, я не понимаю. Мы научились разбираться в старинной мебели. Тяжелым грузом из Ленинграда высылали найденную рухлядь, которую реставраторы потом «приводили в чувство». Потом мы познакомились с Глазуновым и были зациклены на нем пятнадцать лет. От Глазунова мы получили совсем другой взгляд на русскую культуру, литературу, живопись, иконы… Мы стали коллекционерами. Все, что было сделано до 17-го года, не проходило мимо нас, будь то желтая страничка письма или икона. На Севере мы находили иконы, которыми накрывали кадушки с капустой, за три рубля покупали их. Заодно нам предлагали и другую утварь, завалявшуюся в сарае, – самовары, прялки… Все деньги уходили на реставрацию, так что зажиточными людьми мы так и не стали. После знакомства с Глазуновым Солоухин стал другим. Не знаю, лучше или хуже, но другим. Он стал интеллигентнее, патриотом и даже монархистом. Получал выговоры от Союза писателей (один раз за кольцо, которое он всегда носил, с изображением Николая II) и на две недели был исключен из партии. Но он ничего не боялся и с удовольствием общался с диссидентами, говорил, что ему с ними интереснее, чем с ортодоксами. – У вас росли две дочки. Как Владимир Алексеевич участвовал в их воспитании? – Мы всю жизнь слушали его раскрыв рот. В доме был такой ритуал – обед не позднее часа дня. Ужин обязательно в семь. И за этими обедами и ужинами В. А. нам обязательно что-то рассказывал, и о своей будущей книге тоже. Дети слушали его, понимая, что живут рядом с писателем. Мы знали, что с девяти до двенадцати часов и с пяти до девяти вечера папа работает, и все это время ходили на цыпочках. А днем он полностью был предоставлен нам. Таскал детей на шее, когда мы жили в деревне, ходил с ними по грибы-ягоды, зимой водил их на каток. Не знаю, читал ли он тогда Набокова, но говорил: «Детей надо баловать, неизвестно, как дальше сложится их жизнь». У В. А. никогда не было ни выходных, ни праздников, он работал всегда. – Вы не жалели, что ваша карьера врача не удалась? – Никогда не жалела, потому что видела плоды своих трудов. Я, конечно, очень уставала, не ходила, а всегда бегала, чтобы все успеть. Я мыла машину, печатала, читала верстки, делала расклейки, ползая на коленях, чинила дом в деревне, ездила за цементом, кирпичом, гвоздями… Однажды приехала в Москву моя подруга по Нарьян-Мару. Посмотрела мой список дел, намеченных на день – в нем было двадцать три пункта, – и сказала: «Вот что, девушка, из этих 23 пунктов тебе надо сделать три, а остальные должен сделать Володя. А ехать сразу в три редакции – в одну за версткой, в другую за расклейкой, в третью к художнику – это уже слишком! Как ты можешь тянуть такой груз? А “спасибо” тебе говорят за это?» А мне не нужно было «спасибо». Я была рада, что освобождаю В. А. от черной работы, от суеты. И никогда об этом не сожалела, потому что видела плоды своих трудов. Мне важнее всего было, чтобы у него было имя. Так все и получилось. А медицинское образование мне пригодилось, когда родились дети. В доме всегда была стерильная обстановка, и нянь я тоже к этому приучила. – И все-таки, если не «спасибо», то понимание того, что славе, своему имени Солоухин обязан и вам, было у вашего мужа? – Конечно. В особенности в последние годы. У нас часто бывали гости, и не было случая, чтобы он не поднимал тост за меня, «хранительницу очага, трудов, помощницу». Мне, конечно, это было приятно, хотя ведь и я рядом с ним стала другой – у меня проснулось чувство языка, вкус к литературе. И некоторые книги В. А. не читал, говорил мне: «Прочтешь и расскажешь, может, потом и я прочту». Он доверял моему вкусу, и он слушал меня, когда я делала ему замечания по рукописи, вмешивалась в творческий процесс. Могла сказать: «Володя, тут очень натуралистично. Надо бы исправить». И он молча уходил, думал, а потом исправлял. – Вы всегда были уверены в своем муже? – Мы прожили сорок три года и ни разу не поссорились – некогда было и причин не было. Он мне с первого момента представился чистым человеком. И потом, даже если и были какие-то увлечения, этот его образ я не теряла никогда, он жил во мне. В серьезность его увлечений я никогда не верила, понимая, что как поэту и писателю ему нужны образы. Он очень любил дом и очень радовался, что дождался двух внуков и трех правнуков. Игорь Померанцев Грибы – источник вдохновения Владимир Солоухин – Владимир Алексеевич, какие грибы вы любите больше всего? – У нас, в средней полосе России, растут, как утверждают научные справочники, двести двадцать пять видов грибов, и только шесть из них ядовитые, так сказать. Я люблю сам процесс собирания грибов. Это связано с тем, что надо идти в лес рано утром. Утром в природе совершенно иное состояние, чем днем. Если вы утро проспите, то его не застанете. Придете, а лес уже иной: в нем душно, и все тени – другие. А тут утренняя роса, прохлада, тишина. Но мы пришли, конечно, не просто посидеть на пеньке, а искать грибы. Вообще, я считаю, что гриб приносит человеку четыре удовольствия. Первое, когда вы его увидите, особенно хороший гриб – боровик, рыжик, груздь. Второе, когда вы его сорвете и убедитесь, что он не червивый. Очень много грибов, несмотря на их красоту, приходится выбрасывать тут же, на месте. Третье удовольствие, когда вы дома начнете разбирать грибы по сортам: которые солить, которые мариновать, которые жарить. И, наконец, четвертое удовольствие – есть грибы. Ну и, конечно, под хорошую настоечку. Можно водочку настоять на смородинном листе, можно – на тмине. И вот гриб под рюмочку – это уже будет самое большое удовольствие. – Какие грибы, по-вашему, вкуснее: тушеные, жареные, маринованные, соленые или, может быть, сырые? – Никому не пришло бы в голову сушить рыжики, грузди и сыроежки. Эти грибы хороши только в соленом виде. Причем могут быть и сыро-соленые: это значит, не отваривая, их нужно просто засолить, и через месяц-полтора они будут готовы. А если отварить и посолить, тогда уже через два дня их можно есть. Белый гриб, напротив, как правило, именно сушат, потому что он наиболее ценен. Конечно, он и в свежем виде хорош, это царь грибов, но лучше всего его сушить. И тогда он будет действительно драгоценностью. Зимой из него отвары, соусы, супы делают. Но есть универсальные грибы, скажем, невзрачный на вид опенок. Он на все идет. Его можно сушить, жарить, мариновать, солить. Или приготовить замечательный деликатес – «грибную икру». Особенно из маслят она хороша. А в общем, есть грибы губчатые и пластинчатые. Так вот, все пластинчатые идут в засол или в маринад. А все губчатые, как правило, сушат. – Что вы чувствуете, когда не можете унести в лукошке всех грибов? – Ну, таких случаев у меня не было. А вот моя мать, Степанида Ивановна, рассказывала мне случай из молодости. Их барин (тогда еще были помещики) насадил лесок еловый, и на четвертый или пятый год там высыпали рыжики. Рыжик – один из самых лучших и редких грибов, его уже пора в Красную книгу заносить. И она пошла по грибы и нарезала их столько, что моему отцу, Алексею Алексеевичу, пришлось запрягать лошадь в телегу, чтобы их из лесу в деревню привезти. А у меня таких случаев не было. – Как вы думаете, у грибов есть национальность? – Ну, встречаются грибы ядовитые, бывают поганки, как у людей. Я бы по-другому вопрос поставил: есть грибные нации и не грибные. Вот немцы мало собирают грибы. И французы. Разве что трюфели: там даже специальных собачек натаскивают на их поиски. А так довольствуются шампиньонами, выращенными искусственно в теплицах и траншеях. А есть нации грибные. И как ни странно, не обвините меня только в национализме, любовь к грибам более свойственна славянским народам. Поляки – грибная нация. Если вы попадете в Варшаву, идите на базар и найдете там огромное количество грибов – и сушеных, и маринованных, и соленых, все, что хотите. Очень любят грибы в Белоруссии, ну и, конечно, по всей России. Хотя и со странностями. Скажем, Сибирь, таежная Сибирь, там уж грибов всяких полно. Но белых – лучших! – грибов они не берут. Признают только грузди и рыжики, то есть то, что идет в засол. – Владимир Алексеевич, а есть ли у грибов метафорический или даже экзистенциальный смысл? Все-таки они имеют кое-какое отношение к смерти… – Грибы всегда были загадкой. Еще Аксаков думал, что грибы зарождаются от тени. Грибы растут большими, замкнутыми кольцами, их в старину называли «ведьмины круги». Теперь-то мы знаем, что грибы – это как яблоки на яблоне. Само дерево скрыто в земле, оно называется грибницей, а вот плоды вырастают наружу. Представьте себе человека, который увидел бы вдруг в воздухе висящими огромное количество яблок, а яблоню саму не видел бы. Это бы показалось ему чудом. Я знаю, что грибами можно отравиться, но никакой мистики в этом нет. В России от водки больше помирают. Лидия Сычева Ненаписанное интервью Виталя Канавкин, редактор отдела культуры нашего «Глобуса», просто бредил книгами писателя Солоухина. «Нет, – хватал он меня за руку в коридоре, – ты послушай!» – и гнал наизусть что-нибудь солоухинское. Культурная политика нашего журнала была так же противоречива, как и личность Витали. Чувства его были горячи, но не глубоки. Кумиры сотворялись и рушились, и лишь один из них – Владимир Солоухин. Наконец мне надоели «солоухинские чтения» в коридоре, и я спросила: – Виталя, если ты его так любишь, почему не сделаешь с ним интервью? (Втайне я тешила себя мыслью, что вылившись на бумагу, энтузиазм Канавкина иссякнет.) – Я боюсь, – вздохнул редактор. – Да, боюсь, – он воодушевился этой мыслью и бросился ее развивать: – Кто я, что я, по сравнению с Владимиром Алексеевичем! Потом, разве он согласится? – В печати как раз прошла информация, что Солоухин тяжело болен. – Как, что я ему скажу? У меня спазмы горло схватят, – трудно было представить такую ситуацию, но я смолчала. – Вот если бы с тобой, – спасительная идея пришла к нему в голову, – я хоть на край света! – Ладно, – сказала я. – Так и быть, пойду. В качестве эскорта. Безмолвного, почетного сопровождения твоей трусливой персоны. Но учти: текст писать будешь ты, вести беседу – тоже. Теперь уже я надеялась, что Солоухин нам откажет. Канавкин с величайшим благоговением положил передо мной клочок бумаги с телефонным номером. Трубку взяли на шестом или седьмом гудке, глухо сказали «да». – Владимир Алексеевич? – не вполне веря услышанному, удивилась я. – Он самый, – подтвердил Солоухин. Я усилила громкость: – Мы, сотрудники журнала «Глобус» Ольга Брянцева и Виталий Канавкин, просим Вас дать для нашего издания интервью! – Орать-то не надо, – степенно заметил Солоухин и в такой же раздумчивой манере назначил нам место, день и час. Стояли майские дни, по-весеннему яркие, с молодым солнцем, с еще не затоптанной и не запыленной травой; пахло свежим листом, обновленной хвоей, подсыхающей глиной. Мы подошли к двухэтажному дому с облупленными голубыми ставнями. Во дворе сиротели старые белые «Жигули» с проржавленным местами кузовом. Мы двинулись вокруг дома в поисках входной двери и увидели белоголового невысокого дедка. Я открыла рот, чтобы спросить его: не знает ли он, где живет писатель Солоухин?; но в эту самую секунду Виталя, утробно екнув, воздел руки вверх и закричал со слезой в голосе, ставя каждое слово отдельно: – Владимир! Алексеевич! Это! Мы! Журналисты! Пришли! – Здравствуйте, – основательно сказал писатель. – Здрасте, – растерянно сказала я и наконец-то закрыла рот. Жалость сжала мне сердце: нас ждали. К нам готовились, для нас принарядились. По давноненадеванной сорочке шли складки, образовавшиеся от долгого хранения. Брюки были высоко поддернуты – гораздо выше талии – отчего писатель казался ниже ростом. Сопровождаемые Виталиной болтовней, мы поднялись на второй этаж, в кабинет. У журнального столика горела настольная лампа, разгоняя полумрак от зашторенных темным окон. В просторной, даже чересчур, комнате тонули книжные полки, массивный письменный стол, редкие, одинокие стулья… Я споткнулась о пустую бутылку «Белого медведя», и она долго катилась по полу. – Пиво-то я люблю, – заметил Солоухин. Мы угнездились втроем у журнального столика, Виталя настроил диктофон. Теперь, вблизи, я узнавала и признавала в этом пожилом человеке известного писателя, чьими книгами когда-то зачитывалась. Лицо его было землисто-бледно, устало; глаза потеряли глубину и выразительность, черты одрябли; жизнь умирания начиналась в нем, но и эта жизнь – жизнь; он походил на большую, широкую, мелеющую реку, которая, даже погибая, несла прежнюю воду. А беседа не пошла. Казалось, что Виталя знал о солоухинских книгах больше, чем автор. Канавкин подобострастно фанатствовал, льстиво цитировал, делал лестные сопоставления. Все без толку: писатель откровенно скучал, пару раз с трудом удержал зевоту, поддакивал вяло, а если и пускался в рассуждения, то они были донельзя вторичными по сравнению с его же собственными произведениями. Пытка литературой продолжалась минут сорок. Но вот Виталя дошел до мирского: – Владимир Алексеевич! А книги-то у Вас сейчас выходят? Писатель оживился – похвастать ему было чем. Мы склонились над одним из томов собрания сочинений, разглядывая вклейку с фотографиями. – Вот родители мои, – объяснял Солоухин, ударяя на о, – вот дом наш в Олепино… – Хороший дом! – невольно вырвалось у меня. Да и как не оценить высокий фундамент, фасад в пять окон, богатую крышу?! Солоухин и бровью не повел. Продолжал: – С ребятами в Литинституте, после войны. А это на съезде писательском. С Солженицыным в Вермонте, в Америке… Фотографии закончились. Виталя снова взялся за работу: – А Вы современную литературу читаете? Пелевина там, Сорокина? – Сорокина да, хорошо знаю, поэта, Валентина; а молодой человек ко мне приходил на днях, не помню его фамилии, просил рекомендацию в Союз, так читать невозможно. Но я дал, не жалко. И эта тема была исчерпана. Тут-то и наступил перелом в нашей встрече. – Вот, Владимир Алексеевич, вы не подумайте чего плохого, я не хотел, а Оля говорит: давай, что тут такого? Вы, конечно, можете обидеться, но Оля (он спешил меня «сдать»), короче, мы принесли вам бутылку водки и банку огурцов! – Да? – приятно удивился писатель и впервые посмотрел на меня с любопытством, – так давайте выпьем! «Где огурцы, тут и пьяницы». Мы перешли в другую комнату. Она мне показалась еще больше и еще пустыннее. Иконы в киоте, в сверкающих позолотой окладах; огромный, бильярдных размеров стол. Огурцами мы, конечно, не ограничились. Я взялась организовывать закуску, и писатель разрешил мне тряхнуть свой холодильник. Голого места вокруг бутылки не осталось: ветчина заморская, грибы уральские, капуста русская, зелень кавказская. Сели мы с Виталей напротив Солоухина, но обстановка такая, что вроде бы обнялись. Выпили за здоровье, за русскую литературу. Скрепы пали, язык у меня развязался: – Ева из ваших книг – кто она? Помните, вы писали: Сыплет небо порошею На цветы, на зарю, «Помни только хорошее», — Я тебе говорю. Время мчится непрошено, Мы уходим скорбя. Помни только хорошее, Заклинаю тебя. Оглянусь на хорошую На последнем краю — Светишь в зарослях прошлого, Словно Ева в раю. – Да кто, женщина, – нехотя взялся объяснять Солоухин. – Евгения ее звали, а я ее – Евой. Мы с ней в Польшу вместе ездили… – А что с ней сейчас? – Ничего, живет себе, когда и позвонит. Она хотела, чтоб я женился на ней, а как семью рушить – у меня две дочки, супруга. – Неужели от такой большой любви ничего не осталось? – я пришла в ужас. – Почему же: книги, воспоминания, добрые годы. Разве этого мало? – Солоухин недоумевал. Я горестно затрясла головой: мне казалось, что мало. Любовь – величина совсем не равная земному времени. Неужели я ошибаюсь? Нет, все не может кончиться банальным самоумерщвлением, человек не властен над таким великим таинством, – теперь уже Виталя наступал мне на ногу, оказывается, свои возражения я бормотала вслух. Мужчины стоя выпили за женщин и за любовь. – Понимаете, я Близнец по гороскопу, – рассуждал писатель, – а близнецы – это всегда двойственность. Допустим, сижу я дома, день хороший, никого нет, звонит женщина: приезжай. Я собираюсь, не спеша, правда, что-то меня томит. И тут другая звонит: я к тебе еду, мол. Все, меня раздирают противоречия: и к первой охота, и со второй не прочь. Как быть? И так всю жизнь. И не только с женщинами, – хитро завершил рассказчик и слабо мне подмигнул. Виталя от таких откровений и знаков внимания совершенно опьянел и сидел с круглыми глазами. – А жена ваша где? – поинтересовалась я. – Старуха-то? Она в городе сидит, сторожит квартиру. Решетки на окна поставила, добра много… «Раз пошла такая пьянка, режь последний огурец!» Я вонзила вилку в тарелку с соленостями, насмелилась и спросила, сбиваясь: – Владимир Алексеевич! Все ваши книги вам равны, они хорошие; но вам никогда не хотелось себя превозмочь, из себя выйти, ну вроде как впереди лошади бежать, впереди саней, на которых вы едете! – Конечно мои книги мне равны, – не понял писатель, – а как же, так всегда и есть, – я покаянно свесила голову и замолчала. А разговор неожиданно свернул на печальную тему: – Когда умру, так попросил похоронить меня в Олепино, на родине, – спокойно размышлял писатель. – Что вы, что вы такое говорите! – испугался и закрестился Виталя. – Да чего уж там, – хладнокровно заметил Солоухин, – все умрем. – Так вот, у нас в Олепино на кладбище сухо, песочек, земляника летом растет. И люди поминать будут. А тут кинут в какую-нибудь яму с водой, и – привет. А в Олепино я уже и место себе подобрал, – он говорил все тише, видно было, что наша встреча, застолье, разговоры утомили его; глаза закрывались, как у больного цыпленка, он задремывал. Мы распрощались. «Простите на глупости, не судите на простоте!» Пошли дни. Канавкин любил рассказывать в редакции как мы «пили с Солоухиным», представлял он в ролях, очень похоже, подстраивался под владимирский говорок писателя, изображал мои якобы жеманные жесты по натягиванию подола юбки на коленки, ноги ставил циркулем; передавал свою бестолковость и имел на людях большой успех. Когда зрители расходились, мы начинали ссориться. «Зачем ты пообещал ему текст? Теперь человек ждет, надеется!» – «Я уже написал», – юлил Виталя. «Где? Покажи?» – «В голове, у меня все давно сложилось, все готово», – оправдывался Канавкин. Вообще вранье было естественным состоянием его души. Текст Виталя так и не написал. Зато, меньше чем через год после нашей встречи в Переделкине, сотворил некролог. «Андрей Вознесенский называл его “соло земли”. Солоухин любил красоту. За это его ругали. Солоухин не любил вычурный авангард в искусстве. Считал, что многое в нем от незнания, непрофессионализма, шарлатанства. Один из первых в советский период рассказал о красоте русской иконы. И опять его ругали за то, что верует в Бога. Но несмотря на нападки критиков писал о том, что близко, понятно и красиво для людей, по-настоящему ценящих русскую духовную литературу ХIХ и начала XX веков. В той литературе – истоки его творчества. Перечитайте “Владимирские проселки”, “Каплю росы”, ”Письма из Русского музея”, “Черные доски”, “Варшавские этюды”, перечитайте изумительное эссе о лилии Виктории-регии. Эти книги останутся с нами навсегда. Стихи останутся. Сколько в них любви! Любовь – движительница, главная тема его творчества. И его земного одиночества. Оно оборвалось вместе с его нелегкой жизнью. И прежде чем погаснет свет сознанья В моих глазах, Успеть бы только мне С ко мне склоненным ликом мирозданья Хоть миг один побыть наедине. Дал бы Бог, чтобы успел… Дал бы Бог… Дал бы Бог…» Виталя шлепнул мне на стол глянцевый номер «Глобуса», открытый на странице с некрологом: – Ну как? – Замечательно, – сказала я и чуть не заплакала. – Ты превосходный гробовщик, Канавкин… Уже после смерти писателя мне попалась его книга «Последняя ступень». Как и все «просветительские», «идейные» вещи, она показалась мне очень наивной. Я читала ее со смешанным чувством вины, жалости и какого-то бабьего, интуитивного понимания. Ну, не для славы же он ее написал? Для спасения души, потому «Последняя ступень»… Канавкин встал передо мной, как лист перед травой, когда я дочитывала последнюю страницу. – Дай! – заканючил он. – Купи, – сухо посоветовала я. – Олечка, я прошу тебя, не мучай, ты знаешь, как мне это надо! Хочешь, на колени встану! – Не надо коленопреклонений, полы вторую неделю никто не моет, – желчно заметила я. Мне было жаль отдавать книгу, – неси двадцать два рубля, и дело сделано. Невероятно, но гобсек Канавкин, вечно сшибающий деньгу, начал выгребать мелочь из карманов. – Ладно, – слегка сжалилась я. – Двадцать. Два рубля – за амортизацию… «Глобус» лопнул. Журналисты, как травленые тараканы, расползлись кто куда в поисках заработка. Связь с Канавкиным была утрачена. Я хваталась за любое дело, но толку от моей расторопности не прибавлялось. Требования «новой журналистики» были удивительны: балансирование на грани бульварности и бульварщины, – как сказал мне ответственный секретарь одной не самой желтой газеты. Нигде я не держалась больше двух недель. Прошлым летом меня занесло во Владимирскую область – делать для радио репортаж с условным названием «Будни деревни Коленово». Первое, что я увидела на автостанции Юрьева-Польского – стенд «Их разыскивает милиция». Лица от многократного ксерокопирования казались злобными и голодными. Из текстов под фотографиями следовало, что все преступники – местные. День был субботним, автостанция забита до отказа сельским людом, но, несмотря на порядочное скопление народа, стояла жуткая, будто наполненная тяжелой думой, тишина, такая, какая бывает перед поминками. Подошел автобус в мою сторону. Радостно было двинуться из этого страшного города, с дряхлым собором, где на колокольне вместо креста была прикручена телевизионная антенна; с умирающими улицами, дышащими равнодушием и запустением; с несколькими пристанционными ларьками, вульгарно сияющими разноцветными бутылками. Автобус, старый ЛИАЗ, рычал на подъемах, поскуливал на спусках. Я вглядывалась в своих попутчиков. Мужиков было мало, и все какие-то убогие, испитые, тщедушные, с чертами юродивых. Бабы напоминали старух – почти все беззубые, с жесткими, неприступными морщинистыми лицами. Глупо смотрелись среди них несколько молодух, грубо раскрашенных дешевой сине-красной косметикой. Одна женщина держала на руках сопливого, неухоженного ребенка, одетого в какое-то старье, вероятно, с третьего или четвертого плеча. Дитя отстраненно глядело в окно и даже не пыталось обратить на себя внимание. Как и на автостанции, здесь стояла угнетенная, больная тишина. Никто не обсуждал покупок, или базарной торговли, или деревенских новостей. Никто не говорил о политике – местной или центральной. Не чувствовалось даже подспудного движения мысли, ее «шепота», словно эти люди и думать уже перестали. С облегчением рассталась я со странным автобусом. Водитель высадил меня на повороте – несколько километров до места нужно было пройти пешком. Асфальт отливал сталью, и небо было стальным, и далекие горизонты, у которых стояли серые, похожие на больших обиженных мышей тучи. Шла вторая половина августа, было нежарко, муторный ветерок клонил травы, срывал несколько тяжелых дождевых капель и утихал, вздыхая. Вздыхала и я. Сначала идти было легко, потом шаг мой замедлился, наконец, я остановилась. По твердой, хорошей дороге никто, кроме меня, не ехал и не шел. Не летели дачники-иномарочники, «Беларуси»-труженики не ползли, не было ребятишек на велосипедах, сельских жителей на Саврасках, ни-ко-го! Все та же горькая тишина стояла окрест. Будто хозяева навсегда бросили дом. И никогда больше не вернутся. Даже на действующем кладбище есть своя жизнь, свое сообщество покойных, есть вечный покой, но нет вечного одиночества! Оттого ли, что жизнь моя была не устроена и я скиталась «с лейкой и блокнотом» в поисках пропитания, или от жалости к людям из автобуса, или просто от страха перед одинокой дорогой, слезы катились у меня по щекам. Я стояла на обочине у километрового столба и думала: вот они – владимирско-солоухинские проселки, мне почти столько же лет, сколько было писателю, когда он творил свою первую восторженную книгу, а в груди у меня нет ни радости, ни красоты, ни восхищения, ни романтики, словно часть души выжгли кислотой. Так где же мне жить и что же мне любить?! Как жить и зачем жить? Да и стоит ли жить вообще? …А перед моими глазами ходило серебряными волнами хлебное поле, далеко, до жестокого, стального горизонта, все волновалось оно и вздыхало; и таким оно было огромным, бескрайним, спокойным, что все мои беды показались суетой и тленом, дурью, истерикой… Надо жить… Алексей Георгиевский Предлагаемое читателям «ЛГ» интервью с писателем, общественным деятелем Владимиром Солоухиным (1924–1997) состоялось в октябре – декабре 1984 года, двадцать лет назад. Интервью было заказано журналом «Наш современник» (его главным редактором С. В. Викуловым) критику, литературоведу Алексею Георгиевскому, занимавшемуся исследованием творчества Вл. Солоухина, с тем чтобы сделать блоки с его большой литературоведческой статьей «Глубже черпай и живи», названной так солоухинской поэтической строкой. Статья не смогла выйти в свет, так же как и интервью, ибо именно в это время Солоухин впал в немилость, в опалу у властей предержащих, и его собирались даже исключать из Союза советских писателей. Как оказалось – из-за рассуждений положительного характера в неопубликованной (!) рукописи о царской семье. Вл. Солоухин «не под запись» признавался интервьюеру в том, что его произведения, идущие в печать, вызывают особенное внимание у цензоров: «Если я напишу одну строку, может быть, она пройдет, но если фразу, несколько фраз, абзац, то обязательно появляются цензурные закорючки, вопросы, купюры и пр.». Оказывал воздействие в той или иной мере и «автоцензор». («Зачем писать или говорить в интервью то, что не может быть напечатанным.) Тем не менее, данное интервью представляет интерес, как говорится, „фактическим материалом“, заключенным в нем (в том числе сугубо теоретическими моментами, высказываниями – о соотношении публицистики и художественности в литературе, по малым жанрам и т. д.), а также тем, что в нем все-таки проблескивают типичные солоухинские „фрондерские“ мысли, высказывания, тогда опережавшие время. Чувствуется дыхание этого кризисного „предперестроечного“ времени. А также проявляется творческая индивидуальность писателя. В этом интервью как бы снят „верхний слой“ проблем творчества Солоухина. При учете его публицистических и литературоведческих, культурологических статей, очерков здесь через вопросы интервьюера произошла акцентировка наиболее важных моментов, положений, занимавших и волновавших художника на протяжении последних десятилетий. Интервью интересно в определении той позиции, которую занимали лучшие представители нашей литературы, общественной мысли этого времени. – Владимир Алексеевич, что вас волнует в данный момент как художника? – Я, как говорится, «многостаночник»; несмотря на свои 60 лет, продолжаю чувствовать себя стихотворцем, поэтом, все-таки это у меня на первом месте, я даже шутя иногда говорю, что проза – это хобби просто мое. Собственно творческим актом в любом виде искусства является рождение замысла. Замысел рождается мгновенно, хотя этому предшествует накопление жизненного опыта на протяжении лет и десятилетий. И когда художником владеет замысел, он не думает: а как бы пооригинальнее форму изобрести. Это уже у художника либо есть, либо нет. И ежели он видит мир по-своему, то каких-то дополнительных задач, чисто художественных, ему решать не надо: он будет; просто наиболее добросовестно, наиболее выразительно, с его точки зрения, воплощать тот замысел, который у него народился – в уме, в душе, так сказать, внутри его сознания. Поэтому ваш вопрос может только одно означать: если я что-то задумал и пишу, то меня волнует, как написать это наиболее выразительно. Настоящая форма в глаза не бросается и в глаза не бьет. Возьмите «Евгения Онегина», возьмите Твардовского, скажем, с его «Василием Теркиным» и с другим поэмами: в глаза не бьет. Читаешь, будто и формы-то тут никакой нет, просто прекрасно написано все. И поэтому если говорить обо мне, то тоже не могу сказать, что меня сейчас как художника волнуют такие-то задачи, там, как бы перейти от мужской рифмы к женской или что-нибудь в этот роде. Нет. Родится замысел – я его буду воплощать. – А если обратиться как раз к замыслу, то есть к вопросам темы, идеи, творческого духа? – Меня волнует и поворот рек северных на юг, я считаю, что это будет огромное преступление против нашей природы среднерусской. Меня волнует состояние среднерусской деревни нашей, которая распадается, обезлюдевает. И вообще срединная часть нашего государства обезлюдевает. Меня волнует состояние народа: и алкоголизм, и равнодушие к труду, и равнодушие друг к другу. Но это не значит, что я за все эти темы сейчас начну хвататься и буду пытаться их воплощать. По мере сил я стараюсь – в рассказах ли, в очерках ли, в стихах ли – не уходить от этих всех вопросов, и даже наоборот, решать. – Русский писатель всегда был больше, чем просто писатель; он был учителем жизни, просветителем, духовным «отцом нации». Причем одни из писателей выражают национальное самосознание образами, идеями своего художественного творчества, другие сочетают это последнее с непосредственной общественной деятельностью, используют публицистические жанры. Каково соотношение в вашей писательской биографии художественного творчества и общественной деятельности? Чем вас привлекает жанр публицистики? – Публицистика и общественная деятельность – разные понятия. Публицистика – это собственно писательская деятельность. Действительно, все русские писатели были публицистами. Писали статьи, речи говорили, выступали. Или даже где-то в художественном произведении все равно какая-то публицистика была, публицистические отступления. Например, у Толстого – очень много публицистических отступлений в романах, лирические отступления, которые смыкаются с публицистикой. А общественная деятельность его – помощь голодающим: деньги собирал, столовые устраивал для голодающих… У меня в «Письмах из Русского музея» много публицистики, в последней работе – «Продолжение времени» – тоже. Это моя непосредственная писательская задача. Стихи тоже публицистическими могут быть. Другое дело – общественная деятельность. Скажем, можно было бы принимать более активное участие в Обществе по охране памятников. Меня избирали членом президиума этого общества, но недолго я там работал, потому что считаю его бесправным, а потому бесполезным почти. Можно выступать на литературных вечерах, собирать какие-то подписи, письма писать какие-то в защиту природы или в защиту памятников старины – вот это общественная деятельность в чистом виде. Многие писатели у нас ведут другую общественную деятельность: их выбирают депутатами, секретарями Союза… Или, например, редактор журнала или член редколлегии. В общем, такого рода деятельности у меня никакой общественной нет. За исключением публичных выступлений, литературных вечеров. За исключением того, что я всегда готов поддержать всеми доступными мне средствами какую-то идею, повторяю, по защите природы ли, по защите ли памятников старины и так далее. – Владимир Алексеевич, согласитесь, общественная деятельность писателя – понятие широкое. И публицистика – не просто нейтральный литературный жанр, но во многом сфера проявления гражданских чаяний и устремлений писателя, прямое и главное средство актуализации волнующих общество проблем. – Вся писательская работа – общественная деятельность. Чтобы не писал: романы, стихи, все это его общественная деятельность в чистом виде. Вот он депутат Верховного или местного совета – это его общественная деятельность. То есть это работа, не связанная со страницей писательской, которая лежит на столе. Должность какая-то, собрание, конференция, симпозиум. Вот сейчас в Софии в конце октября будет Международная ассамблея писателей, я участвовал уже в двух таких софийских ассамблеях. Это – тоже все общественная деятельность. – Кроме того, прошедшим летом вы председательствовали на II Всесоюзном Лермонтовском празднике в Тарханах, участвовали в Блоковских днях в Шахматове… – Ну, это просто проходят вечера литературные, выступить на юбилее у товарища, председательствовать… Мало ли на каких вечерах приходилось председательствовать… Юбилей у кого-нибудь. Попросят. Соглашаюсь. Как и каждый из нас. Это жизнь просто. – Ну, то юбилей какого-нибудь коллеги. А тут – великие имена. – Блок – тоже коллега. В Тарханы ездил на Лермонтовские дни, я не чураюсь такой деятельности. И в Михайловское ездил на Пушкинский праздник. В прошлом году статью мне «Литературная газета» заказала к столетию смерти Тургенева – я написал. Общественная это работа или не общественная? Общественная, но и литературная тоже. – То есть вы не мыслите художественного творчества без общественной деятельности: все это неделимо для вас… – Есть люди среди писателей, которые считают: вот я сижу, пишу, никаких звонков, собраний – от всего отбрыкиваются. Никаких вечеров, никаких статей – ничего. Есть такая линия поведения. Вот Тендряков, недавно скончавшийся, таким был. А у меня немножко другой темперамент гражданский – я охотно принимаю участие во всех мероприятиях. – Владимир Алексеевич, что повлияло (или кто повлиял) решающим образом на ваше стремление писать? – Это, так сказать, тайна тайн, и никто этого не знает. Вот я люблю пример приводить с Нестеровым, – будущего известного художника мальчиком отдали в реальное училище в Москве (он из уфимской купеческой семьи). Проучившись год или два, он пишет, не помню где: не то в дневнике, не то в письме своем: «Я начинаю выделяться по рисованию». Почему сто человек учатся, а один начинает выделяться по рисованию, а другой, может, по пению, а третий – по шахматам, а четвертый – по математике? Вот какие-то способности, те или иные, или другие: математические, может, актерские или певческие, как у Шаляпина, проявились, или художнические, как у Нестерова. Или, скажем, в Рязани бегают сотни мальчишек белоголовых, а один Сережа Есенин начинает писать стихи… Почему вдруг в четырех классах начальной школы, где я учился, одного вот обуяла, так сказать, страсть писать стихи – трудно сказать… Конечно, я могу назвать поэтов, кто был первыми, чьи стихи я слушал, заучивал наизусть, еще не умея читать даже. У меня сестра была, Екатерина Алексеевна, она очень любила читать вслух Пушкина, Лермонтова, у нее были прекрасные однотомники и того, и другого. Моя мать знала наизусть много стихов Некрасова, Никитина, Сурикова, Кольцова. И вот стихи Лермонтова, Пушкина, Некрасова я заучивал, запоминал с голоса. Но не думаю, чтобы это одно могло повлиять: если начать с детства, заставить мальчика четырех лет заучивать наизусть стихи, то это еще не значит, что он потом сам начнет тоже стихи писать. – К какому времени относится первоначальное желание что-то запечатлеть, к какому возрасту? – К очень раннему, не знаю, сколько лет, но была попытка зафиксировать какой-то момент… Но более или менее уже основательно бумагу марать я начал, наверное, так, с пятого класса. – Владимир Алексеевич, я знаю, что прошедшим летом вы жили – уезжали и снова возвращались – в Алепине. Что вы могли бы сказать о сегодняшней своей «малой родине»? – К сожалению, ничего хорошего сказать не могу. Вот, школу у нас лет десять назад закрыли в селе: некого учить стало. Окрестные деревеньки, которые кипели и кишели жизнью вокруг нашего села, – они все распались, их фактически уже нету, осталось по два-три дома. Насколько я могу понять, дела в колхозе у нас не ахти как идут, полное равнодушие колхозников, то есть как колхозников? Колхозников сейчас нет – это сельскохозяйственные рабочие, потому что трудодни давно ликвидировали. Молодежь не задерживается в деревнях, она вся уходит в города, народу мало. Что касается нашего села, то вид его обезобразился: ограда была у церкви сломана, сама церквушка приходит в запустение. – Вы в этом году в Алепине чем-нибудь занимались в творческом плане? – Этим летом я решил систематизировать огромное количество читательских писем, которые получил на протяжении последних десятилетий. Пока я предварительную только работу провел, те отложил письма, где какие-то проблемы ставятся. Я надеюсь потом эти письма привести в порядок и какие-то перепечатать так, чтобы создалась какая-то цельная картина. Ну книга не книга, вообще такого прецедента не было, чтобы публиковать книгу из читательских писем, но мне хочется пока хоть для себя собрать, а потом – неизвестно, может, и прецедент создадим, может быть, можно будет и опубликовать такую книгу. Дело в том, что сразу будет разрез общества: чем интересуется читатель, что он думает по тому или другому поводу. – Таким образом, вы продолжите традицию новаторских и по форме, и по содержанию ваших публикаций… – Мне просто хочется, чтобы эти читательские письма не пропадали, так сказать, втуне. Мне хочется показать: о чем думали читатели, что они советовали, что они предлагали, за что они сами болели, что переживали, когда читали мои книжки. – Владимир Алексеевич, а как продвигается работа над давно вами обещанным романом «Смех за левым плечом»? – Я с ним не тороплюсь, успею – не успею, потому что стимула особенного нет… Я чувствую, как все последнее, что я написал, опубликовать не так просто будет. Я пишу его, потихонечку он подвигается, но ведь приходится отвлекаться: вот, я перевел эпос бурятский. Это большая работа была, огромная работа: 24 тысячи строк. Потом я писал рассказы, постепенно у меня складывается книга рассказов: «Ненаписанные рассказы». Ну и так далее: там статья о Лермонтове, о Тургеневе, другие статьи. – Владимир Алексеевич, тип рассказа, означенный такими вашими миниатюрами, как «Тары-бары (маленькие неумышленные мистификации)», «Обед за границей», «Бутылка старого вина», «Трость», и некоторыми другими, относят к традиции устных бытовых (застольных) рассказов, стоящих у истока жанра (анекдот, фабльо, шванк). Есть у вас и рассказы лирико-философские: «Зимний день», «Девочки на урезе моря», «Под одной крышей», «Ледяные вершины человечества» и другие. На какой тип рассказа вы более ориентированы сегодня? – Да ни на какой! По настроению: сейчас я смеюсь, через час загрустил. Это все мое, важно только, чтобы потом они выстроились в какую-то мозаику и выразили то, о чем я думал на протяжении этих лет, то есть меня самого, чтобы они как-то выразили. – Массовый читатель часто принимает лирическое «я» писателя в художественных произведениях за него самого «впрямую», тогда как известно, что авторское «я» представляет в лирической прозе еще и общественный образ современника. Чем вас привлекает такая форма повествования и бывают ли здесь трудности, издержки? – Так сложилось, что наиболее доступным для меня этот жанр оказался… Происходит процесс, как я называю, самотипизации. У Пришвина, например, нет таких героев, как Наташа Ростова, Григорий Мелехов, Евгений Онегин. Там, в его книгах, только один Пришвин, сам. Да даже у Бунина мы не найдем таких героев, как Онегин, Обломов. Или как герои Гоголя: Чичиков, Собакевич, Хлестаков… Нету. Встает личность Бунина самого. Как из лермонтовских книг – и стихов, и прозы – тоже, личность, в общем, самого Лермонтова встает. Даже у Куприна, во многом. И по-другому пишущий таким образом писать не умеет. И в голову ему даже не приходит, что можно писать по-другому. – Каково, на ваш взгляд, нынче положение с охраной, реставрацией, использованием памятников истории, архитектуры и культуры? – Да неважное положение. Казалось бы, много сделано: вот, Суздаль отреставрирован, Золотое кольцо… В Москве многие памятники реставрируются, приводятся в порядок. И пока один реставрируется, пять памятников остаются в прежнем положении и приходят в негодность. Недавно, вот, взорвали собор на главной площади Брянска. Вот сейчас из Минска мне пишут: у них там какой-то ценнейший памятник сносить собираются, который даже в войну уцелел… Понимаете, надо, чтобы изменился климат сам, отношение ко всем памятникам старины в принципе. Надо какое-то широкое, правительственное, государственное решение, чтобы, знаете, вот, как целину поднимали, БАМ строят, – чтобы все приняли участие. – Как вы понимаете прогресс, и, в частности, как вы оцениваете современный технический прогресс? – Производственную деятельность человечество остановить не может. Еще десять лет назад я прочитал у какого-то американского ученого о том, что, для того чтобы спасти природу, уже завтра надо сокращать на 40 процентов производственную деятельность. Никто не сократит: заводы нельзя остановить, все уже раскрутилось… Одежды меньше нельзя производить. Уже идет процесс, куда же от этого денешься. Конечно, есть всегда возможности, когда явно неразумно, а все-таки люди делают. Вот это другой разговор. Вот я считаю, что явно было неразумно Байкал портить: на Байкале открывать два целлюлозных комбината. Уникальное озеро на всем земном шаре, пятая часть всей пресной воды всего земного шара, уникальной воды, дистиллированной почти, ее в аккумуляторы можно заливать, понимаете, как… Как защищали? Леонов защищал, Олег Васильевич Волков, Чивилихин покойный. Вот сейчас поворот северных рек на юг, в Каспийское море – чудовищная затея. Испорчена будет вся Вологодчина, вся Архангельская область, залиты водой будут огромнейшие пространства, причем водой мелкой. Это в болото все превратится, обезлюдеет окончательно наш Русский Север. – А как вы понимаете прогресс в нравственно-философском плане? Аристотель говорил: «Если мы идем вперед в знании, а уступаем в нравственности, значит, мы идем назад». Или наш современник Андрей Вознесенский пишет, что «все прогрессы реакционны, если рушится человек»… – Я давно об этом писал уже двадцать, тридцать лет назад. О прогрессе истинном и прогрессе мнимом. Что наука может разрушить гору Эверест, она Луну взорвать даже может, но наука не может сделать хоть чуточку добрее и лучше человеческое сердце и человека как такового. Человечество в целом становится сильнее благодаря техническому прогрессу. Но стал ли сильнее один человек как таковой, вот вы, я вот? Стали ли мы сильнее, лучше, чем были Ньютоны, Пушкины, Сократы, Аристотели, Бальзаки? Чем мы сильнее, чем мы лучше? Отдельно взятый человек? Вот выйдешь в поле, чем ты лучше человека такого же, но который в прошлом веке жил, скажем? Прогресс технический все человечество куда-то ведет. Но человек отдельный лучше не становится, даже напротив. – Эти вопросы тем более важно пояснить и разъяснить лишний раз, что находятся поверхностные люди в критике, не понимающие неоднозначности этих вещей. Иногда вырывая какие-то отдельные фразы, они делают далеко идущие выводы о том, что вы выступаете против прогресса. – Под прогрессом чаще всего понимается тех. сторона, достижения всего человечества в целом на космонавтике. Все это замечательно. А отдельный человек? Для кого все делается? Только тот прогресс истинный, что лежит в сфере духовности человека. – Как вы расцениваете природоохранительные процессы у нас в стране и во всем мире? – Это надо быть специалистом, чтобы с цифрами говорить об этих проблемах. – Но в набат-то бьете… – А в набат мы все бьем, но бьем, так сказать, без цифр в руках, без каких-либо исчерпывающих: сколько леса, сколько воды, сколько воздуха и какая загрязненность. – Владимир Алексеевич, кто и что привлекает вас в современном искусстве, литературе? – Все привыкли думать, что я консерватор, ретроград, а я с большим интересом иногда воспринимаю современное искусство тоже. Я эстраду люблю, Вертинского люблю и Окуджаву люблю. Конечно, в определенной ситуации, – собрались, вот мы, сидим, – необязательно всегда надо Баха, Вагнера, Бетховена слушать. Современная эстрада иногда, может, даже более необходима бывает. А так, в пределах разумного, прогресс должен быть, конечно. – Это, в общем, ваше отношение, а если поконкретнее, кто привлекает, может быть, какие-то явления наиболее яркие… – Ну, круг моих симпатий в литературе более или менее ясен: я уже не раз эти обоймы все перечислял как-то. Это наша «деревенская проза». Белов, Распутин… Удивительный роман Булгакова, которым невозможно начитаться: читаешь и перечитываешь… – А что не нравится, кроме того, о чем вы уже сказали? – Бездуховность огромная: 9 тысяч членов Союза писателей, чуть поменьше, наверное, музыкантов и чуть поменьше художников, – а в общем, настоящего, подлинного искусства очень немного. Это обусловливается многими факторами: действительно бездуховностью, желанием во что бы то ни стало удержаться на поверхности. Халтура, не знаю, несознательная, может, еще нет глубины… Мы забыли о том, что у нас были Пушкин, Достоевский, Толстой. Берешь повесть современную, читаешь – это что: каменный век опять, возвращение к каменному веку? По своей бездуховности, неинтересности какой-то, по языку… По всему. И поэтому радуешься, когда возникает живое явление. Нет пульса, в искусстве пульс важен. Хватаешь за руку, а это муляж. И поэтому живые, с пульсом произведения просто наперечет. «На Иртыше» Залыгин написал, там где-то пульс пробивался, у Трифонова – Трифонова даже назову, хотя он во многом компромиссный писатель, – вот у Володи Крупина сейчас какой-то живинкой повеяло. Вот Екимов Борис, сидит там в Калаче-на-Дону, – живой писатель. Астафьев великолепный писатель, и живой, с полнокровным пульсом. – В последнее время много сил вы отдаете переводческой работе. Что дает деятельность переводчика сложившемуся художнику? – Все, даже самые крупные наши поэты русские занимались переводами. У Лермонтова, у Пушкина то и дело встречается: из Анакреона, из Горация, из Катулла. И Фет, и Тютчев много переводили. Бывает, понравится у иноязычного поэта стихотворение, возникает даже чувство сожаления, что не я его написал, хорошей зависти чувство возникает. Тогда его и переведешь. Если же не так… то это как служба; я не служу нигде, не получаю зарплаты. Я главным образом так и смотрю на перевод: это моя служба. Священник Дмитрий Дудко Труженик Русский 4 апреля 1997 года умер великий русский писатель Владимир Алексеевич Солоухин. Я не оговорился, что он великий, это покажет самым убедительным образом время. Пока же скажу, почему он великий, и не просто, а русский. Потому что в самое безбожное время он смотрел на православную церковь как на свет, который нужен нашему народу, и русский потому, что я не знаю более такого человека, как он, который бы так болел за Россию. Возьмите его книги, хотя бы «Письма из Русского музея», «Черные доски», – они вам скажут о многом. Это вот главное, почему он великий русский писатель. Ну, конечно, просто писатель он тоже большой. Откройте его «Владимирские проселки», «Капли росы», какой свежестью пахнет в вашу душу и теми образами, и теми естественными, присущими русскому народу словами, которыми он пользуется. Под его пером даже незначительные вещи сияли ювелирной красотой. Напомню читателю, что третий его день по смерти совпадал с воскресеньем, это как показатель того, что он жил воскресеньем из мертвых вообще, и в частности – России. 9-й день – 12 апреля, суббота – Похвала Пресвятой Богородицы – значит, Матерь Божия опекала его, в 9-й день, как есть предание Церкви, душа идет на поклонение к Богу во второй раз, с 3-го по 9-й она рассматривает красоты рая. Матерь Божия предстанет с ним перед Своим Сыном, Спасителем всех людей. 40-й день, 13 мая, вторник, это как раз пасхальные дни, да торжествует Владимир Солоухин вечно с Богом. Как обычно пишется на могиле: год рождения 1924-й – тире – год смерти 1997-й. Жития его было 72 года. Царство ему Небесное. А теперь хочу сказать о личном знакомстве с Солоухиным и как я его напутствовал в вечную жизнь. Мне позвонила Татьяна Карпова, кинорежиссер, и сказала, что меня хочет видеть Солоухин, немного помолчала и добавила: он тяжело болен. Если вы согласны, вам позвонят и помогут с ним встретиться. В самом деле, вскоре мне позвонил Чавчавадзе, потомок грузинского поэта Чавчавадзе, с грузинскими писателями Солоухин дружил, и сказал, что Солоухин в больнице, нужно бы его пособоровать и причастить, дал мне телефон больницы. Я позвонил, подошла женщина, обслуживающая его, передала телефон Солоухину, говорил он слабым голосом, но вполне понятным. – Как ваше здоровье? – спросил я. – Неважно. Соборовать в больнице, он сказал, не надо, для этого нужны соответствующие условия, вот когда выйду, тогда, а причастить хорошо бы. Договорились в какой день, лучше в пятницу, на этом условились. Через некоторое время мне звонят из больницы: – Причастие не надо бы откладывать, давайте в четверг. Я договорился с моим духовным сыном Виктором, жена Солоухина сказала, что она тоже хочет поехать с нами. До этого я с ней созванивался, и она рассказала, что у него рак, он очень похудел, но радуется, когда к нему приходят. Ехали мы с трудом, несколько раз путали дорогу, как будто кто-то мешал, не сразу попали в тот корпус, в котором он лежал. Союз писателей, как сказала жена, выхлопотал ему эту больницу (кремлевская) бесплатно, но они много платят тем, кто ухаживает за ним. Деньги пока есть – посчастливилось издать три его последних книги. Помолчала и добавила: за эти три книги пострадали издатели. Эти же книги и главные, за которые ненавидят его враги. Разговор продолжался. Они не знали, какой он болезнью болеет, хотя другим он сообщил. Ему предлагали операцию, он отказался. Сказал, что я уже все сделал для России, что мог, пора и уходить туда. Наконец, мы попали в палату, в которой он лежал, в это время он спал. Около него дежурила женщина, верующая, как видно, сразу подошла под благословение. Разбудить его было трудно, но он открыл глаза. Снова закрывал. Жена осторожно продолжала его будить. Более или менее проснулся. Стали молиться. Порой он широко раскрывал глаза, крестился. Начал исповедовать. Он был в полном сознании, вспоминал грехи. Я спросил: нет ли у него сомнения или отчаяния. Он сказал твердо: нет! – Находитесь ли вы с кем во вражде? Он тоже определенно сказал, что нет. Но как причастить, раздумывал я, проглотит ли он Частицу? Решил от Большой Частицы извлечь маленькую. Все-таки с большим трудом причастился. И сразу повеселел. Те, кто находился возле, говорили: – Главное, заговорил отчетливо, почти прежним голосом. Мы еще побыли немного, он помахал нам на прощание рукой. Я не думал, что на следующий день он умрет. Отпевали его, как известно, в храме Христа Спасителя, о котором он много беспокоился. Еще несколько слов личных. Когда вышли его «Письма из Русского музея», я ему написал. Он мне сразу ответил. С тех пор мы стали с ним встречаться, дружески и понимающе беседовали. После моего последнего ареста кто-то, наверное, хотел нас развести, мы не встречались. За год или два до смерти я ему позвонил в Переделкино. Он спросил: – Может, что-то нужно? – Просто давно вас не видел, – в голосе ничего тревожного не чувствовалось. Но так нам и не пришлось больше встретиться. Сейчас передо мной лежат его книги. Заглядываю, перечитываю. Да, на российской полке русских писателей встал в ряд еще великий писатель – Владимир Алексеевич Солоухин. Забыл еще сказать, что во время исповеди Солоухин сказал мне радостным голосом: – Хорошо, что в последнюю мою трудную минуту вы рядом со мной. Это и для меня радостно было выполнить мой священнический долг. Но эту радость я отношу к Церкви: значит, был он ее верный сын. Он радовался, что его в тот мир напутствует православный священник. Владимир Алексеевич, не только я, русский православный священник, с тобой вся православная церковь, вся православная Россия. Низко тебе кланяемся, вечный тебе покой, Царство Небесное. Похоронили его в Алепино Владимирской области, где он родился. Это знаменательно, это указывает на его преданность своим отцам. Как выразился один философ, умирая: «Ухожу к истокам бытия». Наши русские истоки – деревня, оттуда нравственность, аристократическое благородство, как выразился Бердяев, оттуда наша крепость и сила. Я считаю, что и последний наш царь, Николай II, из крестьян. Конечно, он – самых благородных кровей, но он, в сущности своей, крестьянский царь, и Россия – крестьянская страна, 43 деревни ее корни. Между прочим, Солоухин в жизни пострадал за Царя, потому что носил кольцо с его изображением. Апрель 1997 г. Редакция газеты «Завтра» Светлой памяти Владимира Солоухина Не стало еще одного русского кудесника слова. Знатока русской деревни, русских традиций, русской культуры, певца русской природы Владимира Алексеевича Солоухина… Он любил рассказывать, приходя к нам в редакцию, как покупает нашу газету в метро. Подхожу, говорит Владимир Алексеевич, к своей знакомой продавщице, бедной старушке, начинаю расспрашивать, что в номере интересного… А весь такой видный, даже барственный. И обязательно налетает какой-нибудь демократ или демократка и начинают отговаривать: мол, зачем вам такая черносотенная великодержавная газета? А Владимир Алексеевич так же вальяжно отвечает: «По мне так очень интересная газета. Я и сам там время от времени что-нибудь печатаю…» Так Владимир Солоухин, при всей своей «видности и барственности», никогда не отказывался от своих принципов, всегда говорил и писал то, что считал нужным и важным для себя. Он любил жизнь, русскую жизнь – собирать грибы, ловить рыбу, ходить по лесным дорожкам. Он знал русскую жизнь и стремился передать все свое знание людям. Все помнят его «Владимирские проселки», нашумевшие «Письма из Русского музея» и «Черные доски», его «Олепинские пруды» и «Посещение Званки». В «Приговоре» он как бы предвидел свою болезнь, но со смертью он боролся так же великодушно и жизнелюбно, как со всеми другими врагами и оппонентами. По сути, он был очень смелый человек. Он сумел в своей свободной лирической манере открыть глаза миллионам людей на свою русскость, на Православие. Иные яростные борцы не сделали и десятой доли того, что так непритязательно, как бы между делом, сумел вбросить в сознание русских людей этот подчеркнуто окающий, прекрасно владеющий словом писатель. «Время собирать камни» – озаглавил он свой знаменитый очерк еще в начале 80-х годов. И он собирал камни русской культуры для нас всех. А сколько времени этот русский барин занимался литературной молодежью? Сколько литературных крестников накопилось у Солоухина за все годы? Так получилось, что последнее крещение состоялось на страницах нашей газеты всего две недели назад, когда были опубликованы стихи молодой поэтессы Ольги Радзивилл с добрым и внимательным предисловием Владимира Солоухина. Спасибо тебе, Володя, за все. И пусть благодарная родная земля тебе будет пухом! Валерий Ермолов Андрей Вознесенский называл его «соло земли» Он любил красоту. За это его ругали. Больше всего доставалось от коллег. В 60-е годы писатель Александр Яшин опубликовал знаменитую свою «Вологодскую свадьбу». В этой небольшой повести есть такой эпизод. Жених везет свою невесту расписываться в загс на грузовике, на который, можно предположить, вчера сваливали навоз. Александр Яшин и Владимир Солоухин были друзьями. Наверное, можно было сделать вид, что повесть Владимир Алексеевич не читал. Но он не сдержался, не выдержал, сильно задело – до чего дожили? Не умолчал и выступил в печати с репликой по поводу этого эпизода. Сказал, что не дело красавицу невесту в белоснежном платье и в такой же белоснежной чудесной фате возить в грязном грузовике – кузов автомобиля не для того предназначен. Вспомнил писатель старину, когда и крестьяне совершали путешествие, но… в украшенных цветами свадебных экипажах. Ведь в церковь ехали венчаться. Какое событие-то! Господи! Что тут началось! В каких только грехах наша литературная критика и многие писатели не обвиняли Вл. Солоухина… «Отступничество от метода социалистического реализма», «сознательный отход от изображения правды жизни», «предательство интересов трудового народа», в частности крестьянства. Кто-то назвал его «эстетствующим литератором». В те годы это был суровый приговор. О красоте писать не давали. Вот и предпочитали собратья по перу больше рассказывать о доменных печах, выплавке стали, в которой сгорали куцые и уродливые человеческие отношения. Вл. Солоухин писал о красивых людях и красивых вещах. И как великолепно это у него получалось! И в прозе, и в публицистике, и в поэзии. Когда красота исчезала, грустил, страдал. Месяцами ничего не писал. Шутил: «Кризис жанра». Владимир Крупин Владимир Алексеевич Солоухин Всей своей жизнью мы зарабатываем себе свою смерть. Только смерть обозначает истинные масштабы ушедшего человека. Особенно писателя. Насколько тиха и величественна была земная кончина Владимира Солоухина, настолько же резко в эти, после похорон, дни поднимается его и без того огромное значение для русской словесности. Незадолго до смерти исповедовавшийся и причастившийся, он удостоен был великой чести быть отпетым в храме Христа Спасителя самим Патриархом. Это ли не знак Божеской милости? И еще ко всему тому упокоился в родной владимирской земле, в селе Алепино, рядом с матерью Степанидой Ивановной и отцом Алексеем Алексеевичем. Как шелуха отпали враз наветы и поклепы на него. Предстала перед всеми истинная независимость писателя. Не угодивший ни правым, ни левым, ни властям, ни критикам, не скрывавший никогда своих православных убеждений, своих монархических взглядов, прошедший членство в КПСС, переведенный на все основные языки мира, писавший всегда только от первого лица, писатель сорок лет (сорок!) был в центре внимания, в числе тех немногих, кто определял нравственный климат эпохи, кто, как гигант, поддерживал духовный свод современности. Горе, как его ни жди, обрушивается со всей тяжестью и пригибает внезапно. И только в православном обряде отпевания мы вновь обретаем силы жить дальше и надежду, что дело такого великого человека будет продолжено. Главное дело Владимира Солоухина – действенная любовь к России, к русской культуре. Помню, как громко, во всеуслышание, раздались гневные слова Владимира Алексеевича, нарушившие навсегда эйфорию октябрьского переворота. Кто-то при нем похвалил фильм «Чапаев», особенно кадры, когда Анка-пулеметчица косит белогвардейцев. «Да как вы можете это хвалить! – закричал писатель. – Вдумайтесь, в кого она стреляет? Она же в русских людей стреляет!» Помню, как горе октября 1991 года поразило всех нас, а Владимира Алексеевича в особенности. Думаю, он и прожил гораздо меньше отпущенного ему природой срока жизни оттого, что русские, стравленные мировой общественностью, стреляли в русских. Солоухин возвращал русским Россию, восстанавливал человеческий облик в человеке. Диву даешься, как он пронес в тяжелейшие времена свою подчеркнутую русскость, заставив уважать себя всех, заставив читать себя и следовать своим убеждениям. Именно заставив. Но на чем же держалась сила его уверенности в том, что именно он идет единственно верным путем в этой жизни? На том, что шел он путем Православия. Не под мрамором модного московского пантеона упокоилось тело русского писателя – под простым деревянным крестом сельского кладбища. Он любил читать блоковское: «Похоронят, зароют глубоко, низкий холмик травой зарастет…» Не зарастет. Как может зарасти, когда тропа к его могиле вымощена нашей благодарной памятью за его уроки, уроки мужества и терпения, доброты и таланта. На похоронах Федора Абрамова, на Архангелогородчине, теперь уже давно, еще когда марксистско-ленинская идеология отрицала Бога, Владимир Алексеевич, говоря надгробное слово, обратился к высокому библейскому слогу: «Земля еси и в землю отыдеши», – перекрестился и перекрестил усопшего собрата. «Могила великого человека, – повторил он слова Пушкина, – есть национальное достояние». Вот и еще одним национальным достоянием мы стали богаче. Дай Бог и нам, каждому в свое время, упокоиться в земле нашей единственной, одинокой, многострадальной России. Петр Паламарчук Добрая воля и воля Божия Странным образом почти что все прощальные поминания знаменитого писателя ограничивались его произведениями молодых лет, в лучшем случае дополненными «Черными досками» – что сам он незадолго до кончины определил «ласковым реализмом». Зримым завершением этого круга детства и отрочества таланта служит переиздание работ той поры в одном томе в 1990 году – «Письма из Русского музея» с прекрасными снимками Анатолия Заболоцкого. Напротив того, в последней напечатанной книге сам автор приводит такую беседу: «Рязанская поэтесса Нина Краснова сказала мне однажды: “Все твои повести, это как деревня с ее домами, деревьями, колодцами, амбарами и прудами, а эта рукопись как церковь, венчающая деревенский пейзаж”. Пусть будет так. Правда, когда я спросил у нее: А что же в таком случае новая повесть “Смех за левым плечом”? – “Это крестик на церковке”»… Подводя итоги своей творческой жизни, писатель назвал себя по преимуществу поэтом, а потом признался, что темы позднего периода жили в нем еще с детства: «Просто закономерность такая: сначала больше ягод, грибов, рыбалки – потом Ленина, революции, коммунизма, большевиков и так далее». Но и это разбирательство в пользу правды, закончившееся выяснением ее корней на материале лютования в Хакасии предков нынешних переворотчиков в книге «Соленое озеро», уступило, наконец, место творческому построению. Написав едкую перелицовку пушкинского «Воображаемого разговора с Александром I» в виде умозрительной беседы с «самым омерзительным из советских временщиков», Владимир Алексеевич обратился к созиданию. Стал первым председателем Фонда возрождения Храма Христа Спасителя, свел близкое знакомство с Императорским Домом, неоднократно отмечавшим его своим благосклонным вниманием. Решающим в этой цепи, как видится, было незаурядное событие – посещение разгромленного во Второй мировой имения Гавриила Державина, а затем женского монастыря, что послужило основою для влюбленного разбора его оды «Бог». Почти одновременно произошло воцерковление, ускоренное близким знакомством с отечественной иконописью. В том же ряду находится стояние за ответственное разбирательство с останками Царственных Мучеников. Солоухин, и прежде не так уж редко посещавший заграницу, получил возможность не прикровенно (как когда-то, тайком, он пробирался в 1984 году к вермонтскому отшельнику), а достойно общаться с представителями первой и второй волн российского изгнания – и они принимали его с восторгом истосковавшихся по русскому соотечественнику людей, чему мне довелось быть свидетелем, в обоих полушариях, от съезда «Витязей» в Бельгии до всемирного собрания молодежи в Аргентине. Еще при жизни у него вышло несколько многотомников – хотя некоторые остались незаконченными: удел редкий для живущего на родине сочинителя. Но главным достижением может быть названо – согласно древнему христианскому поверью, что благая воля получает воздаяние прежде на земле, а уже потом и на небесах – никем почти неожиданное, но им самим во многом подготовленное крушение власти сатанинского чужебесия (пусть и оборотившегося теперь в иную масть). Он говорил об этом с совершенною смелостью: «Все эти митинги с красными флагами – не что иное, как ностальгия по свинарнику: я хочу свою следующую статью так и назвать. – Все, давай, ребята, назад, там кормушка. Но ведь свинарника уже нету, и фермы нету, и председателя колхоза – никого. А для сомневающихся добавлял: «Что будет – не знаю: хуже, лучше. Но назад я не хочу. Вот моя позиция!» О своем будущем он знал загодя, и поэтому сказал: «Мне 72 года, тяжело. Я хотел еще о Тамбовском восстании написать, но уже не поднять». И поведал, что покуда не дописанная его книга под названием «Чаша» будет посвящена некрополю русского рассеяния под Парижем на погосте Сент-Женевьев-де-Буа. Владимир Солоухин удостоился исключительной чести первого (причем Патриаршего) отпевания в воскресшем соборе Христа Спасителя. Уже при земной жизни, всего за несколько месяцев до ее завершения, он мог лицезреть также, как на одном из парных, десятилетиями праздновавших в главном храме Кремля – Успенском – престолов вновь воссел Святейший Патриарх. Исполнения второго общего нашего чаяния – явления обок Первосвятителя Царя – он будет молитвенно ожидать уже в Царствии Небесном. И тогда совсем по-другому должны зазвучать завершающие слова его прощального романа «Последняя ступень», многих изображенных в нем первоначально задевшие за живое: «Даже в самый последний момент отчаяния и безысходности ты прошепчешь слова благодарности им, приведшим тебя за руку, словно ребенка, от ступени к ступени, до последнего края, за которым нет уже ничего от привходящих мелочных обстоятельств, а есть только полный простор, полная свобода и твоя добрая воля. Да еще – на все – воля Божья». Владимир Бондаренко Взошедший на вершину Владимиру Солоухину, замечательному русскому писателю, ныне исполнилось бы 75 лет. Его уже нет с нами, но есть у нас его книги, а у него – наши любовь и память, и есть ненависть его врагов, врагов России. Можно не удивляться полностью русофобским ОРТ и НТВ – но даже государственный канал РТР, содержащийся на наши, народные, русские деньги, – ни слова не сказал о юбилее Владимира Солоухина! Это ведь не Окуджава, не Василь Быков с его проклятиями всем москалям, не Борис Васильев, призывающий к расстрелу патриотов… Их юбилеи – громки и навязчивы. Солоухинская дата – окружена молчанием. Забыт талантливейший, прекрасный русский писатель, известный всему народу. И все «демократические» газеты, журналы, телепрограммы этого «не замечают». Разве что какая-нибудь литкозявка вроде Дмитрия Быкова опять может сказать: а кому, мол, этот Солоухин нужен? Он нужен русскому народу. Он нужен русскому государству. Его книги живут сегодня и будут жить всегда. Хранитель России Владимирское село Алепино стало еще одним памятным местом на карте России. Здесь мы похоронили на старом деревенском кладбище, недалеко от могилы деда, прекрасного русского писателя Владимира Солоухина. Кладбище на высоком угоре, где-то внизу речка, а дальше до горизонта те самые владимирские проселки, которые воспел в своей прозе Владимир Солоухин. Еще одно литературное гнездо России. Как верно поступил писатель, отказавшись от Ваганьково или Переделкино. «Время собирать камни» – озаглавил когда-то свой знаменитый очерк Солоухин. Даже похороны его превратились в собирание камней русской культуры. Во времена смуты и раздора, во времена разора и насилия Владимир Солоухин могилой своей укрепил родную деревню. Уверен, теперь точно, и храм восстановят местные власти. Уверен, летом, на день рождения Владимира Солоухина 14 июня, будут проходить на Владимирщине солоухинские чтения, куда будут съезжаться русские писатели, как съезжаются в Ясную Поляну и в Тарханы, на шолоховский Тихий Дон и в рубцовскую Тотьму, к Федору Абрамову в Верколу и в яшинский Бобришный Угор. Все-таки писатель на Руси и сегодня, как бы ни сбрасывали его с пьедестала нынешние разрушители, не просто создатель неких текстов, а подвижник и певец своего народа. Наш сатанинский ящик, наше телевидение и на этот раз отличилось. Сначала диктор торжественно-печально сообщил о смерти некоего Аллена Гинзберга в Америке – гомосексуалиста, авангардиста, поэта-битника, малоизвестного в самой Америке и уж вовсе не известного миллионам русских граждан; а потом, скороговоркой, добавило: кстати, умер и Владимир Солоухин… Как нас топчут в этом чертовом ящике, как постоянно унижают русскую культуру. Дело не в том, что Аллен Гинзберг – педераст и авангардист, а Владимир Солоухин – традиционалист, реалист, монархист и большой русский патриот. Вполне могло быть, что в Америке бы умер реалист и набожный католик, а в России – авангардист и сторонник сексуальных меньшинств. Все равно любого нормального человека резануло бы, если сначала объявили о смерти неведомого американца, а лишь затем об известном русском мастере слова. Какие все-таки интернациональные рабы и лакеи сидят на телевидении. И как их ненавидел Владимир Солоухин… Телевидение утерло вновь всю русскую культуру… А мы – почитатели солоухинского таланта, его друзья, его собратья по славному ремеслу, его ученики – собрались в холодный, но солнечный день 8 апреля в храме Христа Спасителя. Храм собирал людей. Владимир Солоухин и был – собирателем. Как драгоценны такие люди, несущие в таланте своем и дар объединения. Как горько, что так много собирателей ушло из русской культуры за последнее время. Олег Волков и Борис Можаев, Владимир Соколов и Сергей Бондарчук… Даже когда-то непримиримый Андрей Синявский последние годы жизни перешагнул через какие-то свои догмы и вышел навстречу собирателям. А сколь многих объединял Владимир Максимов. На их похоронах, на поминках встречались левые и правые, авангардисты и реалисты, националисты и космополиты… Уйдут еще два-три человека – и уже не будет ничего, что бы связывало Андрея Вознесенского и Василия Белова, Станислава Куняева и Фазиля Искандера, Андрея Битова и Александра Проханова… А молодые растут, даже не зная друг друга, без любви и ненависти, напрочь удаленные друг от друга. Кто остановит эти разбегающиеся галактики? Сказал свое поминальное слово о Владимире Солоухине Патриарх Всея Руси Алексий II. Стихи о давнем друге-недруге прочел Андрей Вознесенский. «Сквозь вечные наши споры предсмертная скорбь сосет… Сквозь доски гнилого забора заутренний свет плывет… Он – тезка Владимирского собора и Золотых ворот. Плывут над тоской великой, не уместясь в гробу, верблюды его верлибров – с могилою на горбу». На отпевании в храме Христа Спасителя я встретил Александра Солженицына и Дим Димыча Васильева, Василия Белова и Андрея Дементьева, Феликса Кузнецова и Юрия Кублановского, Юрия Бондарева и Владимира Бушина, Петра Паламарчука и Олесю Николаеву… Так вот у нас и проходят поминальные съезды писателей. Съезжаются, чтобы проститься с другом, с частью минувшей эпохи, со своей тоской по уходящей культуре, со слабой надеждой на будущее. И больше не видятся писатели друг с другом до новых похорон… Два автобуса и несколько легковых машин вслед за катафалком двинулись по старой владимирской дороге. Поехали в Алепино Станислав Куняев и Владимир Крупин, Станислав Лесневский и Семен Шуртаков, ученица Владимира Алексеевича рязанская поэтесса Нина Краснова и кинооператор Толя Заболоцкий, поэты Валентин Сорокин и Владимир Дагуров… Три часа езды – и мы в Алепино. Все еще разрушенный храм стоит совсем рядом, почти прижимаясь к родовому дому Солоухиных. Семен Иванович Шуртаков, писатель, учившийся вместе с Солоухиным в Литературном институте, не один раз ездивший сюда, в Алепино, еще в семидесятые годы, рассказывал, как боролся Солоухин за свой родовой дом, не давал ему разрушиться. Найдутся ли сейчас владимирские спонсоры, кто бы помог создать в доме солоухинский музей? Хватит ли сил у владимирской администрации, чтобы восстановить храм в деревне? Чтобы учредить совместно с Союзом писателей солоухинскую литературную премию? Первый послевоенный набор в Литературный институт был на самом деле уникальным. На одном курсе учились Юрий Бондарев и Юлия Друнина, Григорий Фридман, впоследствии ставший Баклановым, и Владимир Бушин, Владимир Солоухин и Герман Валиков, добрая половина всей лучшей советской литературы. Многие уже ушли в мир иной, многие стали непримиримыми врагами, но замес остался самой высокой пробы. Вот и говори после этого, что Литературный институт никому не нужен… Я ходил по кладбищу со Станиславом Куняевым, вспоминали строчки стихов Солоухина, наши общие встречи, поездки… Над нами шумели сосны. Кладбище – прямо в сосновом бору. Этот уже вечный поминальный сосен перезвон. Тем, кто будет навещать Владимира Солоухина, наверняка запомнится это кладбище не загробной могильной тишиной, а светом, небом, соснами и раскинувшейся где-то внизу, с обрыва уходящей в бесконечность Владимирской землею. Мы выступили на траурном митинге – Крупин, Куняев, Шуртаков, Сорокин, владимирцы. У каждого в памяти – свой Солоухин. Для кого – тонкий лирик, для кого – хранитель русскости и Православия, для кого – ценитель древнерусского искусства… Я сблизился с Владимиром Алексеевичем, как ни странно, за границей, в общих поездках по центрам русском эмиграции. Мы вместе жили у Апраксиных в Бельгии, вместе бывали на рю Бломе в Париже, в доме НТС, выступали на съезде русской православной молодежи, беседовали у главного редактора русского национального журнала «Вече» Олега Красовского. Я больше общался с эмигрантами послевоенной волны, собирая материалы для книги «Архипелаг Ди-пи». Владимиру Алексеевичу льстило внимание первой эмиграции, он был рад встречам с великим князем Владимиром Кирилловичем, с князем Оболенским, с представителями самых славных дворянских родов – Небольсиными, Мурузи, Пален, Апраксиными… Представитель крестьянского рода достиг высшего света. Эта слабость его была понятна и простительна. В фамилиях представала вся русская история. И за каждой фамилией – архивы, фотографии, воспоминания. Собственно, и эта последняя, еще неопубликованная книга «Чаша» задумывалась и обретала плоть именно после встреч с лидерами русской патриотической эмиграции. Да и славным дворянским фамилиям не менее льстило внимание известного русского писателя. Произнесены последние надгробные молитвы, сказали свои слова владимирские начальники, суетятся с камерами энтэвэшники, готовые все оболгать и препарировать по-своему. Гроб опускают во Владимирскую святую русскую землю… Шел Солоухину всего лишь семьдесят третий год, не так уж и много. Не все задуманное написалось. Не вовремя подкосила болезнь. Станислав Куняев был в больнице за два дня до смерти. Говорит, что на исхудалом лице стала более заметна крупная крестьянская кость. Он многое переосмыслил за время болезни, что видно из книги «Чаша». Для себя еще в больнице Солоухин решил – хоронить в Алепино. И последние слова его были: «Мечтаю домой…» Вот он и дома. Растет земляной холмик, множество венков. Подъезжают на джипе припоздавший Дмитрий Васильев со своей свитой… Когда-то «Память» и возникла под воздействием книг Солоухина и Чивилихина, живописи Ильи Глазунова. Как пугали ею весь христианский мир, как пугали «Памятью» все человечество! После «спутника», вторым, внедренным в европейские языки русским словом стала «Память» в отрицательном шовинистическом выражении. Где она, эта пугающая «Память»? Она ли разрушила Россию, уничтожила супердержаву мира, устроила десятки войн, бросила русский народ в нищету? «Память» как была, так и есть – культурная трудовая община, немногочисленная, очевидно, не бедная, а иначе откуда джипы? Но кто же ею так запугал в былые годы народ? И хорошо, что Владимир Солоухин не отказывался от нее, хорошо, что Васильев приехал на проводы. Плохо, что русскость и Православие по-прежнему в нашем государстве находятся под подозрением. Не самый глупый человек в Америке Збигнев Бжезинский не случайно заявил: «После разрушения коммунизма единственным врагом Америки осталось русское Православие». По-своему прав этот заклятый русофоб. Идеологии доллара противостоит пока еще только Православная вера. Католики давно сдались, отменили все свои мешающие нечисти постулаты, Православие еще держится. Его хотят смыть экуменизмом, атеизмом, язычеством, просто циничным равнодушием, но оно держится. И не только усилиями иерархов церкви, а во многом такими, как Владимир Солоухин. Вся его проза и поэзия пронизаны уважением к Православной Церкви. Вспомним шум вокруг «Писем из Русского музея», вспомним «Черные доски». «Настала очередь моя», – читал Владимир Солоухин свои гневные стихи, и люди ему устраивали овацию. Похороны в Алепино – это тоже движение русского слова. И никак не сопоставимы с похоронами последнего битника Аллена Гинзберга в Америке. Ему поставят хороший дорогой памятник, и забудут все, кроме сексуальных партнеров и узкого круга почитателей. Алепино станет еще одним центром русского национального сопротивления. Могила Владимира Солоухина – это новый дзот русской культуры, это окоп русского слова, это место паломничества православных людей, это наш непотопляемый крейсер «Варяг». Солоухинскими проселками пойдут новые сотни тысяч русских людей. Возродится его родовой дом, все еще крепкий и могучий, восстановят и колокольню. И на солоухинских чтениях в Алепино мы встретимся еще не раз с лучшими русскими писателями. И на смену Солоухину придут новые прекрасные русские молодые перья, служащие Богу и России. «Будет жива Россия, пока мы живы, друзья!» Конечно, после похорон мы по-русски помянули Владимира Алексеевича. Разговорился с давним и моим, и Солоухина знакомым – Зурабом Чавчавадзе. Вспомнили, как Зураб давно, в самые крутые времена доверительно дал мне прочесть рукопись «Последней ступени», хранящуюся у него. На самом деле, по тем временам это была увесистая бомба мощного взрывного действия. Я и сейчас не могу сказать: прав был Солоухин или не прав, когда долгие годы отказывался печатать ее где бы то ни было, не запускал в самиздат. Пожалуй, выйди она тогда, в советское время, да еще в том первозданном виде, дальнейшая судьба Солоухина могла сложиться бы по-другому. Сейчас же она спокойно лежит на прилавках, историки и любители мемуаров охотно ее раскупают, обиженные обижаются, но никакого политического и даже идеологического воздействия у книги нет. Это все равно, что издать сейчас впервые «Архипелаг ГУЛАГ» – после сотен толстенных книг на тему репрессий. Она была бы интересна лишь профессиональным историкам да поклонникам Солженицына и никаких громовых ударов не вызвала бы. Я как-то в разговоре с Владимиром Алексеевичем его «Последнюю ступень» так и назвал: «неразорвавшейся бомбой Солоухина». Он молча согласился… Был ли он прав?.. На меня удручающее впечатление произвела передача о похоронах Солоухина в последней киселевской программе «Итоги». Впрочем, чего другого можно было ждать от этого продажного гоя? Юркий говорун, из Иванов, не помнящих родства, вытащил на экран лишь одного Вознесенского – как самого близкого друга Солоухина, нарезал из интервью Владимира Алексеевича необходимые ему фрагменты и, по давней русофобской традиции, представил всю литературную борьбу последних десятилетий как схватку между Вознесенским да его друзьями – с грибачевско-кочетовской ортодоксальной советской группировкой… Киселеву и его клевретам даже в Станфордском университете США, в центре советологии, тот же Джон Данлоп поставил бы двойку. Эх вы, Иванушки Безродные, куда же вы русскую линию в русской же литературе дели? Леонида Леонова и Олега Волкова, Василия Шукшина и Леонида Бородина, Василия Белова и Станислава Куняева? Вот оно – не «гужеедское», а истинное окружение Владимира Солоухина! Чихал он на оба ваши дома – и ортодоксально-марксистский со всякими идашкиными, и интернационально-левацкий со всякими оскоцкими и даже с тем же Вознесенским. Почитайте-ка лучше, что пишет о популярном поэте Солоухин в своей последней книге «Чаша». Какое все-таки безнадежно лживое мурло лезет каждый раз из НТВ, какой бы темы его служители ни касались… Русский хранитель Владимир Солоухин СОЛОУХИН Владимир Алексеевич родился 14 июня 1924 года в селе Алепино Владимирской области. Скончался 4 апреля 1997 года в Москве. Похоронен в селе Алепино. Родился в крестьянской семье. Окончил школу, поступил во Владимирский механический техникум. Во время Великой Отечественной войны попал в войска особого назначения, охранявшие Кремль. С 1946 года начал публиковать стихи. После войны поступил в Литературный институт. Работал в журнале «Огонек». В 1952 году вступил в КПСС. Много печатался в столичной прессе, но популярность пришла лишь с лирической повестью «Владимирские проселки», которая была замечена и критикой и известными писателями, в частности Леонидом Леоновым, назвавшим Солоухина «одним из интереснейших современных наших писателей второго поколения…» Еще больший шум наделали «Письма из Русского музея» (1966) и «Черные доски» (1969) – острополемические документальные повести о сохранении русской культуры. В своих исторических и лирических повестях он формулирует свою «философию патриотизма», становится одним из ярких лидеров так называемой русской партии. С удовольствием Владимир Алексеевич писал и научно-популярные повести о травах, о ловле рыбы, о грибах, о саде… Очень рано написал автобиографический роман «Мать-мачеха» (1964). Затем серию автобиографических произведений он продолжил «Прекрасной Адыгене», «Приговором» и конечно же итоговой исповедальной книгой «Последняя ступень» (1976–1995). Книга пролежала в столе писателя целых 20 лет. Мне довелось читать ее в рукописи сразу после написания, тогда это была бомба посильнее «Архипелага ГУЛАГ». Конечно же, автора ждали крупные неприятности, но и мировая слава. Увы, Владимир Алексеевич не рискнул, и даже тянул с публикацией в годы перестройки. Более того, все-таки вышла она в сокращенном виде и большого интереса уже не вызвала. Когда-то в семидесятые Леонид Леонов говорил по прочтении книги: «ходит человек по Москве с водородной бомбой в портфеле и делает вид, что там бутылка коньяку…’ В конце концов она и оказалась бутылкой коньяку. Интересна она еще и неожиданными обвинениями в адрес своего бывшего старинного друга Ильи Глазунова. Но в ряду острой публицистики перестроечного времени повесть уже не выделялась ничем. Скорее, заметили „Соленое озеро“ – повесть о палаче хакасского народа Аркадии Гайдаре и последнюю его повесть о русской эмиграции „Чаша“. Был членом редколлегии журналов „Молодая гвардия“ и „Наш современник“. Последовательно занимал православные и монархические позиции. Людмила Барыкина Черемуховые холода Перечитывая сегодня стихи и лирические повести Владимира Солоухина, попадаешь под обаяние прекрасного, безупречно чистого, точного, филигранной отделки и в то же время ярко индивидуального, свежего, непосредственного русского слога, полного дыхания русской речи. Будто погружаешься в буйное цветение черемухи – в палисаднике у дома или в весеннем лесу. И пусть сопровождают это цветение обязательные черемуховые холода. Они лишь усиливают аромат и трепет соцветий и побивают проснувшихся после зимней спячки насекомых, нацеливающихся на эту красоту. В прозе да и в поэзии мастера присутствует та строго выверенная доза «черемухового холода», которая уравновешивает его стихийную одаренность и исповедальность высказывания (так как у Солоухина повествование ведется всегда от имени автора и всегда автор – главное действующее лицо), сообщая написанному зоркую наблюдательность и остроту мысли. Все это делает язык Солоухина очень современным. А ведь без языка нет народа и нет писателя. Кстати говоря, в языке трудно скрыть характер и пороки пишущего. Они как бы просвечивают насквозь, как семечки у наливного яблока… Венок сонетов и знаменитые солоухинские верлибры давно стали отечественной классикой. Лирические повести «Владимирские проселки» (1957) и «Капля росы» (1959), принесшие быструю славу и признание автору, написаны в прошлом веке и в стране, которой уже нет, их обаятельная простота, доверительная интонация, тонкость образов, крестьянская наблюдательность, знание по именам каждой травинки, попираемой ногой человека, вызывают ностальгические чувства. И все же именно в этих повестях содержалась критика хозяйствования на земле, где богом был эксперимент, а не хозяин-крестьянин. (И до сих пор крестьянин – не хозяин!) Нерв размышлений о судьбе крестьянства и, значит, целой России у Солоухина позже запульсирует на страницах других книг, в частности в повести «Смех за левым плечом» и примыкающих к ней рассказах, выпущенных в издательстве «Современник» в начале «перестройки» в 1989 году. Здесь глубокий анализ происходившей коллективизации подкреплен сведениями, почерпнутыми из бывших запретными документов. Как злободневны эти книги писателя сегодня, в свете новых разрушительных земельной и лесной реформ. Может быть, поэтому произведения Владимира Солоухина не переиздают и не перечитывают. Всю свою жизнь собирал Солоухин камни русской крестьянской и дворянской культур, православной иконописи, отечественной живописи. Собирал тщательно, бережно, любовно. Не настало ли теперь время нам собирать камни русской словесности конца XX века, среди великих творцов которой, безусловно, стоит имя Владимира Алексеевича Солоухина. В советское время каждое произведение Солоухина вызывало споры и полемику на страницах центральных газет, потому что оно задевало основы жизни людей – отношение к земле, к отечественной культуре и истории, к своим истокам. Солоухин это любил и часто вызывал на словесную дуэль, не щадя и друзей, которые часто обижались, не понимая намеренных подначек. Владимир Алексеевич страстно жил. Вспомним строки из стихотворения «Черемуха»: Пыланье белого коня В чуть золотистый час рассвета. О, три черемуховых дня! Пусть – остальные просто лето… То утро в памяти храня, Прошу у жизни как награды: Дай три черемуховых дня, А остальных уже не надо. После «Владимирских проселков» лирико-публицистическая проза Солоухина приобретает особую общественную значимость. Живую силу русской идеи писатель предлагал искать в истоках своей национальной культуры и веры. «Задумайтесь, почему, – пишет Солоухин, – когда читаешь Пушкина, Гоголя, Толстого, то и на сердце тепло, и ум просветляется, а возьмешь иногда что-нибудь современное – даже вчитаться не можешь… Я думаю, что не нужно искусственно расщеплять русское национальное сознание на составляющие… Дело не в мелочах, а в том, что русское самосознание либо есть, либо его нет. Это тот дух, который поможет нам возродить Россию… Меня поразила фраза французского академика Дернье, как-то приведенная Владимиром Максимовым: “Русские! Никакая гуманитарная помощь вас не спасет, а лишь лидер, который напомнит вам, что вы – великий народ. Тогда вы и сами спасетесь, и нас всех спасете от всеобщего растления!”» Владимир Солоухин стал одним из первых участников и создателей Всероссийского общества охраны памятников истории и культуры. Это общество постоянно шерстили то за скрытый монархизм, то за открытый русизм, а потом благополучно угробили. Тогда вышли из печати знаменитые «Письма из Русского музея» и «Черные доски» в защиту оплеванной тысячелетней культуры России. В книге «Время собирать камни» Солоухин первым поставил вопрос о воссоздании Оптиной пустыни. Люди, прочитавшие эти книги, как бы прозрели. Писателя засыпали письмами. Журнал «Молодая гвардия» три номера подряд посвятил отзывам читателей. И это в то время, когда снесено было храмов и расхищено икон и других исторических ценностей больше, чем за весь период революции и Гражданской войны. Это был поступок гражданина и патриота. Во многих делах общенационального значения писатель был первым. И авторитет его был огромным. Не будем забывать это. Стыдно, что до сих пор не смолкают смехотворные упреки, что, мол, Солоухин «навел» на церкви и хранилища икон воров и спекулянтов. Обидно, что после смерти Владимира Алексеевича некоторые его знакомцы и коллеги, бывшие единомышленники, пишут в своих мемуарах, что никогда не верили в искренность его православия, что смелость и напористость Солоухина в отстаивании икон, памятников культуры были как бы подстрахованы. Так как эти идеи вынашивались в недрах КГБ и выпущены были на свет божий из того же ведомства. Так что никого бы не арестовали и не выслали за это. Что ж, если в КГБ нашлись умные и патриотичные люди, – слава им. Но большинство общества не знало об этой «подставе», и слава Богу! И восприняло книги Солоухина как духовное очищение и возрождение. Два поколения выросло на этих идеях, и по-настоящему их значение мы оцениваем только сейчас. Все творчество Владимира Солоухина жило одной большой любовью к России, хотя знал и проникновенно трактовал он культуру многих других народов. Перевел лучших поэтов Кавказа, славянства, эпические сказания Монголии. (Эта сторона деятельности писателя вынужденно остается за пределами данной статьи.) Да и то верно, будут сильны русские – сохранятся другие народы. Поэтому весьма странно читать в прекрасной антологии поэзии «Строфы века» об «очевидной идейной националистичности» Солоухина. Подводя итоги своей творческой жизни, Владимир Солоухин признавался, что темы позднего периода творчества жили в нем с детства: «Просто закономерность такая: сначала больше ягод, грибов, рыбалки – потом Ленина, революции, коммунизма, большевиков и так далее». Последние его книги «Смех за левым плечом», «Северные березы», «Последняя ступень», «При свете дня», «Чаша» – это поступки совести и мужества. В них писатель поставил перед обществом принципиальный вопрос: «Стоит ли самая прекрасная идея построения светлого будущего для всех народов мира того, чтобы ради ее осуществления был поставлен на грань уничтожения целый народ и великая процветающая страна?» Ответа он не получил. Так как документация его порой была спорной и пристрастной, за это и ухватились, чтобы не отвечать по существу. Но вопрос был поставлен. (Имеются в виду бурные теледебаты в передаче «Взгляд» на ТВ в 1990 году.) То, что Солоухина отказались понимать новые экспериментаторы над русским народом, неудивительно, ибо им нужна была только шумиха вокруг «белых» пятен советской истории. Глубоко копать они не собирались, ибо тогда обнаружилась бы прямая связь между революционерами-интернационалистами прошлого и нынешними реформаторами. Солоухин был человеком дела. Но государственно значимого дела. Поэтому, когда по почину великого русского композитора Георгия Свиридова Солоухина избрали председателем комиссии по возрождению Храма Христа Спасителя, он воспринял это как дело по возрождению России, и восстановленный Храм должен быть символом этого возрождения. Владимир Солоухин готовил к этому, как он считал, знаковому в истории современной России событию общественность за рубежом и в Отечестве. Так, в речи, произнесенной в нью-йоркском обществе «Отрада», писатель говорил: «Когда думаю о том, какое слово найти применительно к разрушению Храма Христа Спасителя… останавливаюсь на слове поругание. Это было трижды поругание: поругание красоты, поругание веры, чести русского народа. Вытекает вопрос: почему же народ допустил, чтобы его так обесчестили? Дело в том, что уничтожение культурных национальных ценностей у нас в стране началось не с церкви и даже не с дворянских усадеб, не с библиотек старинных, не с икон. Уничтожение национальных ценностей у нас началось с людей. Начали уничтожать тотальным образом людей, российское общество… У древних греков и в древних армиях вообще было такое понятие: децимация. Для того, чтобы армия и завоеванный народ стали покорными, считалось, что надо уничтожить каждого десятого человека, то есть 10 процентов. Тогда взбунтовавшиеся приходят к покорству… И вот когда произошла эта не децимация, а больше даже – 30 процентов… можно было с народом делать все, что угодно». Вот такие уроки истории напомнил нам Солоухин. Усилиями общественности и государства Храм встал. Но встанет ли народ? Еще при жизни Солоухина зарубежные представители Дома Романовых пожаловали писателю дворянский титул. Отечественная читающая публика, народ присвоили ему звание замечательного русского писателя. И нет ничего этого титула выше. Николай Ковалев, депутат Госдумы, экс-директор ФСБ – Я рос и воспитывался в деревне, где своя культура жизни, поэтому прекрасно знаю, что с точки зрения здоровья, самогон – замечательное средство от простуды. Известный русский писатель Солоухин, царство ему Небесное, в своих книгах воспел культуру изготовления русских наливок и настоек. Вот вы, к примеру, знаете, в чем разница между настойкой и наливкой? Настойка – это водка, горсть ягод, горсть сахару, и через три дня продукт готов к употреблению. А для наливки берется две трети ягод, поэтому жидкость получается более густая и градусов в ней меньше. Кстати, в жизни я часто пользовался рецептами из книг Солоухина. Один – по изготовлению настойки на черемуховых почках – мне очень запомнился, но его можно попробовать только раз в году, в апреле. Т. Мартынова Злободневность Солоухина В этом году, 14 июня, Владимиру Алексеевичу Солоухину исполнилось бы 80 лет. Увы, на родине его имя замалчивается, его произведения не переиздаются, музея, посвященного его жизни и его творчеству – и не думают открывать. А тем не менее, его мысли актуальны как никогда. И если бы русские люди обратили на них внимание, пожалуй, можно было бы остановить разложение России и даже положить начало ее возрождению. Если бы в школах и университетах, в метро и на досуге читали его повести и его поэзию, – в частности те его стихи, которые начинаются со слов «Вся Россия расстреляна», – Путин не смог бы безнаказанно проводить ресоветизацию нашей страны; национал-большевизм не поднял бы голову. Под какими истлели росами, Не дожившие до утра, И гимназистки с косами, И мальчики-юнкера? Каких потеряла, не ведаем, В мальчиках тех страна Пушкиных и Грибоедовых, Героев Бородина. Россия могила братская… Солоухин начал в одиночку десоветизировать Россию еще в 60-е года. Уже в хрущевскую эпоху он предлагал снова ввести в обращение термины «сударь» и «сударыня», «милостивый государь» – вместо «товарищ». По тем порам, это было неслыханной дерзостью. Позже Владимир Алексеевич говаривал: «От “товарища” надо отказаться: скомпрометировано. Помню, в деревне мужики ждали уполномоченных из района. “Товарищи едут!” Наедут чужие люди с наганами хлеб отбирать, колхозы организовывать, в кутузку сажать. Господин – хорошее слово. Во всем мире принято. И в России было когда-то. Если мы сами себя почувствуем господами, это конечно, войдет в обиход». Но, увы, до сих пор наши соотечественники себя господами не чувствуют. Иначе они не допустили бы возвращения советчины, против которой так боролся писатель. Боролся он и за восстановление русской исторической формы власти: «Я – монархист», – говорил он в начале 90-х. – «В 60-м году общее собрание московских писателей прорабатывало меня за перстень с портретом Царя Николая Второго. Я считаю монархию самым разумным способом государственного устройства. Стране нужен лидер. Вся разница – как он оказался у власти. Способов три. Первый – выборы. Но они сейчас зависят от денег, средств массовой информации, настроения толпы. Выбрали. Думает, четыре года просижу, ну восемь от силы. Все равно сменят. Чего особенно стараться для страны? Надо о себе позаботиться. Второй способ – захватить власть силой. Тоже не идеально. Постоянно будет мучить мысль, что кто-то захочет последовать примеру, устроит переворот. Третий способ – получить власть по наследству. Монарх будет заботиться, чтобы передать государство потомкам в лучшем виде. Не враг же он сыновьям». Однако Солоухин сознавал, что, кроме монарха, должен еще быть и народ, достойный его. «А вот народа у нас сейчас и нет. Народ, утративший центростремительные силы, сплачивающие его в единый монолит – становится просто населением. Путем красного террора, коллективизации, перестройки, демократического произвола народ превращен в раздерганное население, не способное к историческим деяниям. Надо сначала население сцементировать в народ, пробудив в нем национальное сознание. И тогда возникнет монарх. Населением могут править и генсеки и президенты, народом – только монарх!» К демократии писатель относился без всяких иллюзий: «Это ширма, за которой группа людей, называющих себя демократами, навязывает населению свой образ мышления, вкусы, пристрастия. Демократия как цель – абсурд. Это лишь средство для достижения каких-то целей. Ленин, большевики до 17-го года – все демократами были. А взяли власть – такую демократию устроили, до сих пор расхлебать не можем». Владимир Алексеевич особенно гордился опубликованным в 90-х годах своим этюдом «При свете дня», посвященном Ленину, «фигура которого из-за полной непрочитанности его текстов до сих пор сохраняет ореол гения, великого вождя и учителя. Хотя население России для него было насекомыми». Развенчивал Солоухин и Горбачева, считающегося на Западе великим демократом: «Горбачев начинал перестройку, надеясь сохранить в чистоте коммунистическую идею». Разоблачал он также потомков большевистских извергов, пытавшихся вернуть позиции, которые занимали их отцы и деды: «Вот конкретный пример. Аркадий Гайдар был каратель, чоновец, расстреливавший крестьян в Хакассии (Солоухин написал об этом повесть „Соленое озеро“). А внук чуть в премьеры не пролез. Занимал бы пост Столыпина. От Столыпина до Гайдара! Представляете?» Писатель сокрушался: «Теперь самое ненавистное слово – патриот. Обязательно черносотенец, шовинист, фашист. Почему? Он просто любит свою родину». В 90-е годы автор «Черных досок» постоянно твердил, что «коммунистическую скверну следует изживать на корню, а не на уровне веток и кроны». Его не послушали, и результат налицо: в России снова властвует КГБ. Слава Богу, он не дожил до этого кошмарного возвращения. Писатель умер весной 1997 года и похоронен в родной деревне Алепино на Владимирщине. Но всем нам, русским патриотам, почитателям его таланта, он оставил завещание: Россия – одна могила, Россия – под глыбом тьмы… И все же она не погибла, Пока еще живы мы. Держитесь, копите силы, Нам уходить нельзя. Россия еще не погибла Пока мы живы, друзья. Будем верны этому завету! М. Коньшин, Р. Кусина, Т. Шибакова Владимирская земля была Солоухину источником вдохновения …Заместитель главы Собинской райадминистрации Т. Тарасова, библиотекарь Е. Кочеткова замечательно читали стихи Солоухина и фрагменты из его прозы. Та же Т. Тарасова, а также А. Лемешкин, лауреат международных и всероссийских конкурсов Леонид Шумский (гор. Москва), заслуженный деятель искусств РФ, профессор, композитор Сергей Зубковский, лауреат Всероссийского конкурса Виктор Чаусов, баянист Николай Назаров исполнили песни на слова Владимира Солоухина. Ну, а вечером того же дня торжество продолжилось в Доме офицеров – в литературной гостиной имени Солоухина, руководит которой Зинаида Шаталова. Здесь в большом и уютном зале за столиками с угощениями собрались люди разных профессий и возрастов, объединенные любовью к творчеству выдающегося земляка. Прекрасно читали фрагменты из произведений В. Солоухина заслуженный артист Эстонии Владимир Лаптев и школьник Сергей Подолицкий. Звучали песни, атмосфера была непринужденная… Литературный праздник, посвященный Владимиру Солоухину, состоялся в областном театре кукол. Программа отчасти совпадала с алепинской – те же друзья и поклонники, певцы и декламаторы. «Его оканье было слышно во всем мире», – заявил литератор Николай Лалакин, а лауреат премии «Триумф», актриса областного академического театра драмы Галина Халецкая с чувством прочитала прозу Солоухина. Песни на стихи именитого писателя пели В. Чаусов и А. Лемешкин. Московский гость – лауреат премии имени Фатьянова Леонид Шумский исполнил в честь В. Солоухина, защищавшего славянскую культуру и даже изучавшего в литинституте сербский язык, песню «Тамо далэко». Народная сербская песнь прозвучала очень актуально в сегодняшней ситуации. Жаль только, что никто из друзей Владимира Алексеевича не вспомнил, довелось ли Солоухину поговорить по-сербски с братьями-славянами. 15 июня на здании Владимирского авиамеханического колледжа была открыта мемориальная доска в память о том, что шестьдесят лет назад, с 1938 по 1942 год, впервые уехав в город из родного села, здесь учился на технолога по металлу крестьянский сын Володя Солоухин, будущий замечательный русский писатель, прославивший владимирскую землю, свою алепинскую родню и фамилию (впоследствии, когда он увлекся происхождением русских фамилий, установил, что его собственная ни от каких ни от соленых ушей, а от соловьев – Соловухин – Солоухин). Право открыть доску предоставили мэру города И. Шамову. Он разделил эту честь с губернатором Н. Виноградовым («Здесь высоко, Николай Владимирович, ваша помощь нужна»). Эта краткая церемония собрала столько людей, что инспекторам ГИБДД пришлось перекрыть движение на Студеной горе. Приехала вдова писателя Роза Лаврентьевна Солоухина, его московский друг еще с Литературного института Семен Шуртаков. На барельефном изображении (работа владимирского художника-графика В. Корчагина) писатель – с улыбкой, знакомой многим, в ту счастливую пору, когда ему все удавалось, когда его уже прославили «Капля росы» и «Владимирские проселки», а впереди еще было много лет и много книг. Лев Аннинский О Солоухине «Ежедневный урок» – передача, посвященная 80-летию Владимира Алексеевича Солоухина. Семь лет назад Солоухин умер, и отпевали его в Храме Христа Спасителя. А родился в 1924 году – в год смерти Ленина. И начинал, я думаю, как настоящий ленинец, потому что уже при советской власти воспитан, и на фронт не попал, но в Кремлевском полку служил. И есть даже слух. Когда Черчилль обходил Кремлевский полк, он натолкнулся на молодцеватый взгляд одного из курсантов, и долго вглядывался, разгадывая русский характер. И когда показали Сталину эту хронику, он спросил: «Это что за курсант?» Ему сказали: «Это Солоухин». – «А что он делает?» – «Он стихи пишет». И Солоухина приняли в Литературный институт. Через несколько лет, в начале пятидесятых, Солоухин прогремел как автор «Капли росы», как автор «Владимирских проселков», и впервые в нашей советской литературе прозвучала с такой силой и болью тема малой родины, среднерусской полосы. Следующий звездный час Солоухина был, когда он, заинтересовавшись православием, написал «Письма из Русского музея», написал «Черные доски». После чего вся атеистическая интеллигенция выучила, что такое Умиление, что такое Оранта, что такое Одигитрия. И эти «Письма» стали событием в нашем внутреннем преображении и на нашем пути к христианству. И последний писательский подвиг Солоухина – состоял в том, что он всмотрелся в фигуру Владимира Ильича Ленина и заявил миру, что Ленин – русофоб. Я работал в том журнале, который напечатал эту инвективу в адрес Ленина, мы эту публикацию антиленинскую солоухинскую снабдили двумя очень дельными статьями двух марксистов, которые доказывали, что Ленин не был русофобом, а действовал по другим мотивам и по другой ситуации. Тем не менее журнал наш тогда на девять месяцев закрыли. Таким образом, Солоухин несколько раз в своей жизни становился одним из главных фигур нашего прозрения, или нашего заблуждения, или нашего покаяния, и вообще нашего духовного пути. Поэтому все, что связано с ним, достойно всяческого интереса. Алексий, Патриарх Московский и всея Руси «…Этот юбилей собрал людей, неравнодушных к творческому наследию писателя, его единомышленников, ценителей и поклонников его самобытного таланта. За годы жизни Господь судил Владимиру Алексеевичу многое сделать и пережить. Однако во всех жизненных обстоятельствах он всегда являл пример принципиальности, честности и верности своему призванию. Он прошел долгий, насыщенный многими событиями и испытаниями творческий путь. Сегодня В. А. Солоухина знают как выдающегося писателя современности, внесшего свой вклад в сокровищницу мировой культуры, в создание высокохудожественных литературных произведений. Многочисленные выступления в российской и зарубежной печати, участие во многих общественно значимых событиях, труды по воссозданию храма Христа Спасителя – все эти и другие дела Владимир Алексеевич с успехом осуществлял на протяжении всей своей жизни. И, видимо, промыслительно, что его призвание было совершено в воссозданной всероссийской святыне. Своим подвижническим служением искусству, мудрым словом и добрым делом он с данным от Бога ему талантом убедительно свидетельствовал о любви к России. Приверженность к высоким христианским идеалам и вере в великую духовную силу нашего народа снискали для Владимира Алексеевича заслуженный авторитет и признание. А его вдохновенное творчество неизменно привлекало и привлекает к себе внимание культурной общественности. Господи, да упокой душу его в селениях небесных, и да сотвори ему вечную память…» Июнь. 2004 г. Александр Трифонов «И свет во тьме, как прежде не погас…» Нам не дано оценить величие и неповторимость тех, кто живет рядом с нами. Так бывает всегда, что ж поделать – природа человеческая неизменна. Алепино – ныне совсем уж небольшое село. Здесь в крепком, с каменным цокольным этажом доме, недалеко от полуразрушенного храма, который стоит на берегу заросшего ряской деревенского пруда, началась жизнь Владимира Солоухина. Вместе с другими деревенскими мальчишками он бегал по окрестным проселкам босиком, удил рыбу, ходил в лес по грибы, по ягоды. Но и став уже известным писателем, барином себя не держал – с мужиками на День Победы бредешком процеживал умирающий пруд, пил водку, закусывая жареными карасями тут же, на свежей травке. Писал об этом сочно и вкусно, но и с оттенком горечи… Нынче Владимиру Алексеевичу исполнилось бы 80 лет. По этому случаю 14 июня на родину писателя съехалось множество народу из окрестных сел, Владимира, Москвы и еще невесть откуда. И звучали над прудом, над домами и домишками сельскими, отдаваясь в лугах, разные голоса. В том числе и голос самого писателя: «…Я родился на владимирской земле, в крестьянской семье. И это большая удача, потому что я не могу пожаловаться на свою жизнь. Я считаю, что жизнь у меня сложилась в общем-то удачно. Но не благодаря тому, что было вокруг и через что я шел в течение своей жизни. А может быть, и вопреки этому. Потому что действительность не сильно одаривала нас положительными эмоциями. Во время коллективизации, раскулачивания мне было 6–7 лет. Я помню это прекрасно, и это чистая случайность, что я и другие крестьяне уцелели. Других бросили в тайгу и тундру вместе с шестью миллионами крестьянских семей… Еще перед глазами стоит картина сбрасывания колоколов по всей России. Я помню, как в нашем селе срывали с колокольни замечательные колокола… …Когда ходил по владимирским проселкам, фактически открывал свою Родину». К юбилею Солоухина во Владимире была переиздана одна из его самых знаменитых книг – «Владимирские проселки». Но организаторы юбилея, видимо, не решились пустить ее в продажу тут же, при великом скоплении земляков и почитателей, – столь мизерным оказался тираж. Солоухин завещал похоронить его на сельском погосте. Он любил приходить сюда, на окраину села, на взгорье, поросшее соснами, подолгу сидеть, любуясь дух захватывающим простором, размышлять о чем-то своем, сокровенном. Эти размышления рождали книги, которые долго еще будут жить не только на Владимирщине. Они, как и сам писатель, как и память о нем, уже принадлежат человечеству. На кладбище, где упокоился прах Владимира Алексеевича под вековыми соснами, отслужили панихиду. В райцентре Ставрово, в местном краеведческом музее открылась постоянная экспозиция, посвященная жизни и творчеству Владимира Солоухина. Экспонатов пока небогато, но устроители надеются на помощь друзей, знакомых и поклонников таланта писателя. Семен Шуртаков, известный писатель, лауреат Государственной премии, друг и однокурсник Солоухина по Литературному институту, вспоминает: «Мы познакомились в августе 1946 года. У доски, где вчитывались, холодея от ожидания, в списки зачисленных. “Ну что, хлопец, прошел?” – раздалось у меня за спиной. Я обернулся – на меня смотрел улыбчивый, русоволосый, в гимнастерке со следами недавно снятых погон, парень. Ну а я был в тельняшке – только демобилизовался с Тихоокеанского флота. Я-то нижегородец. И спросил у него: не земляки ли мы? Он ответил, нарочито “окая”: я с Володимирщины, нас разделяет только речка Клязьма. Значит, мы с тобой самые близкие земляки… Так началась наша дружба, которая и со смертью Володи не закончилась, – тихо говорил Семен Иванович. – Тропа к его могиле не зарастет. Видите, с каждым годом сюда приходит все больше людей. Это означает, на мой взгляд, не только благодарную память, но и то, что все большее число соотечественников разделяет взгляды Солоухина, его позицию. Его отношение к России, его боль и надежду». В этой поездке познакомились мы с Михаилом Мендоса-Бландоном, президентом Благотворительного фонда «Энциклопедия Серафима Саровского». Его история сама по себе замечательна. Отец Михаила, революционер из Никарагуа, учился в Москве, а после учебы решил вернуться на родину к привычной деятельности – террору и борьбе. Но мама маленького Миши Любовь Васильевна, не разделяя намерений супруга, осталась в Москве и ребенка не отдала. Глава интернационального семейства, как говорят, сгинул, сойдя с трапа самолета в Никарагуа. Дальнейшие поиски результата не дали – революция… Михаил помнит и чтит отца, но считает своей Родиной и единственной страной, где живет и собирается жить, – Россию. Вместе с женой Мариной и матерью растит шестерых детей – четверых мальчиков и двух девочек. С Владимиром Алексеевичем он познакомился еще будучи студентом. Конец восьмидесятых – пора больших надежд всего общества, время, когда Солоухин публично провозгласил идею воссоздания храма Христа Спасителя – символа, как он говорил, красоты, веры и памяти народной. Михаил Мендоса с друзьями взялся помогать писателю. – Мое личное знакомство с Солоухиным нельзя считать совершенно случайным, – вспоминает Михаил Орландович. – Мама очень любила и продолжает почитать его. Как-то один из моих приятелей принес зачитанный толстый журнал, в котором была опубликована повесть Солоухина «Черные доски». Она меня потрясла… Впервые мы встретились и познакомились в 1988 году, когда я помогал С. А. Шатохину и Ф. Я. Шипунову в организации вечера, посвященного 70-летию А. И. Солженицына. О нем уже говорили, но еще шепотом. Вечер был, как теперь выражаются, несанкционированным, за нами откровенно следили. Но пришли и выступили многие достойные люди – писатели Валентин Распутин, Владимир Крупин, Леонид Бородин, только что вернувшийся из мест заключения… Выступил и Солоухин. После этого мы встречались много раз, беседовали, я был приглашен в его дом. Но, признаться, так и не осмелился воспользоваться приглашением. Знаете, как в молодости бывает: еще не вполне осознаешь, с кем тебе повезло быть знакомым. А еще думаешь – так будет всегда, еще успею. Теперь очень жалею, что не успел. Все оборвалось в начале апреля 1997 года, когда Владимира Алексеевича не стало. В первую годовщину его смерти мы приехали в Алепино только с Мариной. На первых «Солоухинских чтениях» народу было не много. Не скрою, меня это задело. Уже на обратном пути мы решили – теперь ежегодно будем заказывать автобусы, пригласим друзей и знакомых писателя, знатоков его творчества, членов нашего православного братства «Во имя преподобного Серафима Саровского». С тех пор так и делаем. Нынче я был приятно поражен масштабом «Чтений». С нами приехали писатель А. Н. Стрижев и поэтесса Людмила Барыкина, издавшая в 1997 году книгу Солоухина «Последняя ступень», кинорежиссер и поэт А. Васильев, общественный деятель С. А. Шатохин, да всех не перечислить. На следующий год постараюсь привезти с собой еще больше ценителей наследия Солоухина. – Михаил Орландович, Вы помогаете Православной церкви, ведете просветительскую работу, издаете на свои средства книги, помогаете ветеранам, госпиталям ФСБ и МВД, молодым людям, пострадавшим в Чечне. Есть ли у Вас планы восстановления храма в селе Алепино? Известно, что за несколько лет до смерти писателя был ограблен его родительский дом, похищено много икон, которыми Владимир Алексеевич очень дорожил, хотел передать их в храм Покрова Пресвятой Богородицы. После этого случая он как-то охладел к родному селу, редко там бывал. – Роза Лаврентьевна, вдова Солоухина, говорила мне о том, что Владимир Алексеевич в последние свои годы часто возвращался к теме восстановления этого храма. Она считает, что лучшим памятником ему стал бы восстановленный храм, в котором молились его родители, родственники, односельчане. Ради этого он готов был отказаться от издания и переиздания своих книг. Но давайте посмотрим на ситуацию с другой стороны. В храме проведены работы по консервации – чтобы остановить процесс разрушения. Он, разумеется, будет восстановлен. Но несколько позже. А пока мы помогаем строительными материалами отцу Виктору, священнику прихода в соседнем селе Собинка. Отец Виктор строит храм иконы Державной Божией Матери, это тоже солоухинские места. Там очень много верующих, православных мирян. С отцом Виктором мы познакомились на Солоухинских чтениях несколько лет назад, он большой подвижник, замечательный батюшка, настоящий сельский священник. Теперь вот дружим, помогаем, чем можем. В Алепино же осталось совсем мало жителей. Как руководитель, я привык определять приоритеты. Иначе ни одна цель не будет достигнута. Лучше делать что-нибудь конкретное. Мы начали с установки дорожных указателей на пути в Алепино. Нам бы хотелось, чтобы дорога для приезжающих на родину писателя была короче и прямее, чтобы ценители его таланта не плутали, как мы когда-то, по извилистым владимирским проселкам. Еще меня тревожит: в Москве, в храме Христа Спасителя, нет никаких свидетельств того, что Владимир Алексеевич был первым, кто не побоялся публично заявить о необходимости восстановления этой поруганной нашей святыни, был основателем Фонда восстановления храма. Нет его имени ни в обширных списках жертвователей, которые мы видим на стенах, ни даже в музее храма. Недавно работники музея обратились к нам за помощью в подготовке экспозиции, посвященной этой странице в биографии писателя. Конечно, мы с радостью поможем… Тот день в середине июня, после холодных, затяжных дождей, выдался в Алепино погожим – солнечным и непривычно жарким. Как будто Господь раздвинул тучи на время праздника. И скорбь наша была легкой и светлой. Любовь Фоминцева О книге В. Солоухина «Смех за левым плечом» Как удивительно сочетаются в этом авторе – Владимире Алексеевиче Солоухине – как бы два восприятия мира: тончайший лиризм и философски-исследовательский взгляд… Или одно без другого не бывает? В этой книге писатель предлагает задуматься над главным вопросом человеческого бытия – что есть человек? Что есть прогресс? По каким линиям идет развитие человечества: «первая – развитие мышц (физических способностей); вторая – развитие интеллекта; третья – духовная жизнь». Третий путь – путь человека к Богу! Так что же все-таки это за связь человека с Богом? И всех явлений на свете, связанных между собой? Помните, русскую народную сказку «Гуси-лебеди» и как Аленушка уговаривает братца «не пить», козленочком станешь (так оно и стало сейчас!)? И как просит Аленушка печку спрятать ее и в ответ: «Съешь моего пирожка, тогда спрячу». И такая же просьба к яблоньке, закрыть ветвями: «Съешь моего яблочка, тогда спрячу». То есть все-все в мире взаимосвязано. Человек – образ Божий, но со своей волей. Вот эта-то свободная воля и доставляет человеку много хлопот. Каждый раз надо совершать выбор между Добром и Злом. Но где Добро и где Зло в первозданном хаосе современной жизни? Псевдодеятели от культуры, свиночеловеки, как образно названы они в журнале «Русский дом» Н. С. Леоновым, стараются так в телеящике и СМИ перемешать эти понятия, что человек, особенно молодой, глотает эту мешанину, не подозревая, что принимает яд. «Вы не пробовали взглянуть на свою жизнь с этой точки зрения? Она ведь вся… проходит между Добром и Злом, между Богом и Дьяволом… что в жизни было движением к свету, а что движением к тьме», – спрашивает нас писатель. «На доске жизни мы очень плохие, можно сказать даже бездарные, шахматисты. Мы не только не видим игры вперед, но не понимаем смысла и последствий ходов, уже сделанных нами. В сущности, мы играем вслепую, связь явлений, связь причин и следствия нам практически недоступна. Как же я буду оценивать свою жизнь и свои поступки? Почем я знаю, к добру или ко злу приведет движение моей руки? Я ударю человека, и его отвезут в больницу. Это – зло. Но если бы человек не оказался в больнице, он попал бы под грузовик и его убило бы насмерть, мое зло оборачивается добром. Но если бы человека не убило грузовиком, от него родился бы сын, который сделался бы бандитом и зарезал бы четырех человек, в том числе беременную женщину. А ребенок, погибший во чреве зарезанной женщины, стал бы Моцартом или Блоком…» Так своим философским подходом Солоухин учит вглядываться в жизнь попристальнее, помогает возрастать, как сейчас говорят, «раскованному» мышлению. Но докуда «раскованному»? От догм марксизма-ленинизма – да. А от Божьих заповедей? Так «раскуешься» – что получится? Догадались? То-то же! Служение Дьяволу! Писатель констатирует (это при его-то сверхчувствительности и интуиции!), что «человечество оказалось в ловушке у дьявола и движется по дьявольскому пути». «Да, если бы все зло мира могло воплотиться в живое существо, мохнатое и с рогами, то это существо хохотало бы и потирало руки, глядя, как мы, попав в его хитрую ловушку, лезем в нее все дальше и дальше. Особенно оно хохочет, когда мы это все более глубокое залезание в ловушку называем прогрессом. Да, оно хохочет, и надобно быть совершенно глухим (духовно), чтобы не слышать этого жуткого сатанинского хохота». Далее писатель делает попытку духовной автобиографии: «Из ничто я появился в теплую июньскую ночь, ближе к утру». А ведь мог и не быть! «Только бы не промахнулась душа», – воздыхаем в месте с писателем и радуемся, что вот он, горластый рыжий мальчик, родился и первым оглушительным криком возвестил о себе: «Люди! Я пришел! Привет вам!» Помнится, в Италии я наблюдала сцену, как бабушка учила внука-итальянца говорить одно из первых, а, может быть, самое важное слово на свете: «Чао, люди». – Скажи «чао», – наставляла она, – ребенок серьезно присматривался к ее губам и думал, что от него хотят, вслушивался в смысл этого слова, а потом произнес: – Чао! – И двухлетний человечек приветливо помахал нам, окружавшим его людям. – Привет, люди! Я иду к вам… Родился Володя, как и написал он во всех анкетах, 14 июня 1924 года, в субботу. Но по семейным точным сведениям Солоухин родился в Духов день, а он всегда бывает в понедельник. Выходит, родился писатель в ночь с воскресенья на понедельник, под утро. – А как же вам теперь быть? – спрашивает писателя Людмила Анатольевна Гребенщикова, тонкий лирик. – Действительно. – Вдруг меня осенило, – пишет Солоухин. – Знаете, что? Теперь буду отмечать свой день рождения по скользящему графику… – То есть? – Ну как же… Троица переходит с числа на число, и Духов день тоже. В этом году, например… дайте сообразить… Пасха была 30 апреля… плюс семь недель… Троица будет 18 июня, а Духов день 19 июня. Значит, в этом году я буду отмечать свой день рождения 19 июня. А на будущий год, скажем, – 11 июня… Великолепно. Но всегда Духов день, понимаете? Так Господь благословил своего избранника – дал Духов день в день рождения, что и отразилось на судьбе писателя. Всю жизнь он и стремился к Духу, в горний мир. Здесь надо заметить, что в дореволюционной России имена давали при крещении и только по святкам. Известно даже, что Петра Первого долго не крестили, дожидаясь дня Петра и Павла, чтобы они были небесными покровителями младенца. Ангелом-хранителем Солоухина, скорее всего, стал равноапостольный Владимир, Креститель Руси. Не промыслительно ли это? Скажем, Петр или Миша Солоухин, – совсем не звучит для нашего уха, – а имя «Владимир» – напротив, как тут и было. Как будто он с ним и родился. Такое ощущение подлинности и настоящести. Так по воле Божией, по святкам, люди подарили это имя писателю. «В моем положении новорожденного я не мог ничего ни видеть, ни знать, но если бы я, попав на землю, сразу же, сейчас же мог бы осмотреться, подобно космонавту, прилетевшему на другую планету, то я должен был бы с первых же минут заключить, что нахожусь в раю. Если же я мог бы в то же самое время постичь мысленным взором все, что на этой планете происходит, то, ужаснувшись, я тотчас понял бы, что меня забросило в ад. Когда бы созвали самых вдохновенных художников и сказали бы им, что существует во вселенной голый камень и нужно украсить его разнообразно и одухотворенно, с тем чтобы красота облагораживала, будила добрые чувства, делала лучше и чище и чтобы она никогда не могла надоесть, и художники, засучив рукава, принялись бы за работу, что же, разве они могли бы придумать что-нибудь прекраснее земного неба? С луной и солнцем, в звездах и облаках, с радугами и зорями, во всех оттенках закатов и восходов? Разве могли бы они придумать что-нибудь прекраснее земных морей, гор, рек, озер, водопадов, деревьев, цветов, наконец? Когда бы созвали самых изощренных инквизиторов и сказали бы, что вот оборудуется некая лаборатория, некоторое заведение для мучений и пыток людей, что же, разве они могли бы придумать столь же изощренные и разнообразные пытки, набор которых преследует нас всю жизнь? Что и говорить, обе крайности были тут же, одновременно и рядом, но чтобы постичь их обе, то есть великую красоту земли и великое зло, царившее на ней, и нужна как раз целая жизнь. Для постижения того и другого она и была мне дана». Самокритично ниже писатель замечает: «К счастью, прежде чем пуститься мне в многолетнее плаванье через земную юдоль, был дан мне компас, на который я, к несчастью, взглядывал с годами все реже и реже, а были годы, когда не взглядывал совсем, как если бы его не было». Что же это за компас? Как тут не вспомнить пушкинское: «В начале жизни школу помню я …но я внимал ее советам мало…» Компас в житейском море – это и есть Вера в Бога, которой учила Володю мать. Вдумайтесь, одна мать Мария Бланк научила сына Владимира ненавидеть эту невозможную страну Россию, а другая мать, русская крестьянка Степанида Ивановна, научила своего сына Владимира любить свое село, свой дом, свою землю, свою Россию. Два начала в человеке – доброе и злое, Ангел и Лукавый будут, говорила мать, «всю жизнь тянуть тебя в разные стороны. Один будет губить, а другой будет спасать». По описанию дома, сада, жасминового куста чувствуется, как дорог Владимиру Алексеевичу отчий дом. Понятна и грусть поэта: «Когда я в последующие годы заходил в наш сад… (как и вообще когда вхожу теперь в любой среднерусский пейзаж и ландшафт), мне кажется, что я захожу в дом, в котором никто не живет, в храм, в котором перестали служить. Мне кажется, я вижу русло реки, по которому больше не течет вода, дно пруда, который весь пересох. Вино без крепости, еда без соли, лес без птиц, весна без цветов, человек без души, природа без одухотворенности…» Даже описывая простое – писатель делает это вдохновенно. Страницы про липовую кадку! Поэма! Рассказ о мирном созидательном труде сквозь дымку детства и составляет последующие страницы повествования. Пока… Пока писатель не упоминает, что дед его имел два «завода». «Ну и ахнула вся аудитория, ну и гул пошел по рядам! А из общего гула… прорезались не сочувствующие, нет, восторженно-визгливые реплики: “А я вам что говорил?!”, “А я вам что говорила!“, “Цацкались, нянчились”. Николая Второго на палец надел – простили. Церкви стал защищать – простили. Икон у себя дома по всем стенам навешал – простили. Действительность нашу, счастливую, светлую действительность нашу, в рассказах, повестях и очерках критиковал – простили. Стихотворение „Волки“ написал, казалось бы, теперь-то можно было понять – все простили. Думали, случайные ошибки, временные заблуждения, а вот оно и открылось!» Эта, можно сказать, зарисовка с натуры – с партийного собрания московских писателей – яркое свидетельство, какой стаи люди окружали писателя. Как жив-то остался, поднимая свой голос в защиту русского человека! Мышление большевистское было таково: «Происходишь из крестьян-бедняков – хорошо. Из безлошадников (их было, наверное, по всей крестьянской России не более одного процента) – прекрасно. Из бескоровников – превосходно». Помнится, моя собственная мама Федосья Ивановна рассказала мне (родилась 13 мая 1913 года), что была последней в большой (десять человек) крестьянской семье, у них была лошадь, две коровы, кирпичный дом, овцы, гуси, утки, куры… Земля своя… А когда землю отобрали, у дедушки моего Ивана Степановича сердце не выдержало… Разорвалось. Так что раскулачивать некого было. Отчищение крестьянских русских понятий от проказы большевизма – ведет писатель спокойно и твердо. Рассказ о другой жизни в России могли бы, наверное, подтвердить миллионы русских семей. Послушайте, как исконная чуткость крестьян к слову обернулась для родственника Солоухина застенком. На вопрос брата: «Что-то мазь, Григорий, какая-то не та стала…», Григорий ответил: – Какова власть, такова и мазь. За эту фразу и погорел: взяли, домой не вернулся. Как описать духовный и бездуховный дом? Длина, ширина, высота, – все габариты те же, что и были при дедушке… а чего не хватает? После ремонта дедовско-отцовского дома Солоухин пишет, что остановился на пороге и понял, что перед ним – «пустое трехмерное пространство», при котором «ничего прежнего уже нет, а ничего нового еще нет». «Не соглашайся и протестуй душа!» – восклицает писатель, как бы подчеркивая, что все описанное им в родительском доме было, было реальностью, а не только игрой воображения. Верх и низ дома, как листья, цветы и плоды. Низ – как бы ствол дерева, «держащегося за землю корнями». Взаимоотношения человека с миром, человека с Богом, связь всего небесного и земного, – так можно определить последующие страницы оригинальной автобиографической повести о своих первых ранних годах. На 79-й странице Солоухин приводит слова матери: – Ты думаешь Бог-то где? Только на небе? А он, оказывается, везде, – внушала мне моя мать Степанида Ивановна. – Он прикинется нищим, Мишкой Зельниковским, попросит у тебя милостыню, ты дашь ему кусочек хлебца. Ты будешь думать, что Мишке Зельниковскому хлебца дал, а, оказывается, это был сам Иисус Христос. На Страшном суде он тебя сразу узнает, улыбнется тебе. «Этого мальчика, – скажет он, – я знаю. Когда я голоден был, он мне хлебца кусочек дал…» А то он прикинется беспомощной старушкой, которую озорные мальчишки обижают, насмехаются над ней. Ну, а ты за нее заступишься. Ты будешь думать, что за старушку заступился, а это был сам Иисус Христос. Голодного накормить, жаждущего напоить, страдающего утешить, слабому помочь, падающего поддержать, работающему подсобить, зябнущего обогреть. Это все равно, что самому Иисусу Христу служить… А как ты предстанешь перед Страшным-то судом, как будут тебя за разные плохие дела судить… – А я не буду плохих дел делать… – Не зарекайся. Жизнь длинная. И Лукавый соблазнитель всегда ведь рядом с тобой, постоянно будет тебе на ухо дурные советы нашептывать. Так оно и вышло в жизни писателя. Было много радостного, светлого, но и такое, такое было, как написал поэт, что «не хочется вспоминать». Образ матери – один из поэтичнейших у писателя. Это чувствуется между строк. Сыновняя нежность и благодарность. И горькое сожаление, что в некоторые моменты своей жизни он мало взглядывал в материнский компас – Веру… «Никаких сомнений в достоверности всего происходившего на библейской земле в библейские времена и всего происходившего с Иисусом Христом у меня не было, не только сомнений, но и тени сомнений». Резать овцу, поросенка… Как же без этого крестьянскому мальчику? И эту работу приходилось выполнять ему. А мне запомнилось, как мой отец – фронтовик, снайпер, вернувшись с войны, не мог зарубить курицу или петуха. Мама тоже не умела. Но решилась: ради детей – пять человек надо кормить. Отрубила петуху голову, он вырвался, взлетел на крышу (дело было за сараем) и, крутя шеей, поливал кровью доски, траву, нас, стоящих в остолбенении, а потом с криком разбежавшихся кто куда. Мне было лет девять, а перед глазами до сих пор стоит эта сцена. Но она не сделала нас, детей, жестокими… В реальной памяти мальчика-Солоухина осталось прикосновение кисточкой с теплым маслицем ко лбу (миропомазание) да тепленький, сладенький винный вкус причастия из маленькой серебряной ложечки. Святое! Оно остается где-то в глубине детского сердца. Пусть ребенок не сразу может понять, почему горит лампадка перед образом Богоматери, но в душе и сердце отложится – это святое! Оно есть в сердце даже самого закоренелого разбойника. Свидетельство писателя как его мальчишкой тянуло в церковь многого стоит. Действительно, должно быть страшно там остаться мальчику одному, а его тянула, как бы приглашала неведомая сила. Неведомые «почему», необъяснимые эпизоды есть в жизни каждого человека. Мне, например, запомнилась передача итальянского телевидения под названием «Ангелы», где был показан семилетний мальчик, который болел, сердце уже остановилось, но у постели больного молилась мать и священник и… тук-тук… было показано на компьютере, сердце снова ожило. Когда мальчик поправился, его спросили, что он чувствовал, и он рассказал, что к нему там, в другом мире, подошел человек и спросил: – А ты хочешь играть со мной в мячик на зеленой траве? – Да, очень, – ответил мальчик… И сердце его «запрыгало» на экране компьютера. Так молитва матери и священника была услышана, а ребенок в семь лет, конечно, сказал правду. Необъяснимо-спасительные случаи в жизни писателя и приводит Солоухин. Это рассказ об аварии на дороге, а он, замыкающий, остался цел! И второй рассказ – о двух мешках муки из Полтавы. Промысел! В них было спасение семьи Солоухиных. «А ты говоришь – Бога нет…» – и мать подняла глаза к небу. Читаю про отца Солоухина Алексея Алексеевича, и как он любил дорогу, и как ездил на своей лошади Голубчике, а перед внутренним взором мой дедушка Иван Степанович, и как он любил дорогу (по рассказам мамы), и как его (порой и выпившего после удачной торговли) привозил его верный конь Чалый. А каков абзац об убийстве мальчишками котеночка, беленького, с розовым носиком? И вывод страдающего от этой сцены писателя: «Господи, зачем ты это мне показал?» Борьба четырехлетнего ребенка с уполномоченным по коллективизации любого «зацепит», и вывод писателя: «…однажды, зажатый в углу, вдруг набросился на Егорова (уполномоченного то есть. – Л. Ф.) и, колотя его своими четырехлетними (или меньше?) кулачонками, вопил и кричал: “Убью, все равно убью!” Потеха для всех, наверное, была великая. А я теперь с грустью думаю, не были ли эти секунды в моей жизни теми секундами, когда я единственный раз был искренен полностью и до конца? А потом потянулись годы и десятилетия соглашательства, лояльности…» Спас от выселения семью Солоухиных Лосев, – опять промысл! – но, как пишет писатель, поблагодарить его по-русски, своим приездом, Владимир Алексеевич не успел (обыкновенное наше русское свинство), горько замечает писатель, не сделанного вовремя – не сделаешь! Описание возвращения «раскулаченной» коровы я отношу к лучшим страницам прозы Солоухина. Вот оно: «…от косогора до косогора, от лесочка до лесочка по едва заметным тропинкам. Помню… уже сорили березки золотистыми листиками на зеленую травку, помню, что отдыхали под елью, стоящей одиноко на косогоре, помню умиротворенность в мире и в душе. Ведь шли не отдавать, не продавать свою корову, а возвращать. Домой вели корову на веревке и шли еще тише. Когда отдыхали, пускали корову пастись, и она щипала травку, не уходя далеко, и на путешествие это ушел у нас целый день. Тихий, теплый, умиротворенный осенний денек еще и тем драгоценен, что, вероятно, и ни до этого дня, ни после ни разу уже в жизни не выпадало больше такого случая, чтобы целый день – с матерью наедине. Все больше общаться приходилось урывками: там даст поесть, там уложит спать, там заставит помолиться, там покричит домой, если забегаешься на улице, там посидит около заболевшего. Все это между домашних хлопот, забот. А тут целый день – вдвоем. Неторопливое путешествие. Тихий теплый денек, свою корову ведем обратно к себе домой. Может быть, счастливее дня уж и не было в моей жизни». …Финал повести пессимистичен и рассказывает о том, как в 1931 году с колоколен по всей стране сброшены колокола (и в Алепино тоже!). Как вместо исконных названий деревень: Прокошиха, Брод, Останиха, Курьяниха, Венки, Пуговицыно, Вишенки, Лутано, Кривец, Зельники, Рождествено, Ратмирово, Спасское, Снегирево, Ратислово – …пошли другие названия: «Красный комавангард», «Показатель», «Вперед», «Красный профинтерн», «Борец», «Роза Люксембург», «Красное знамя», «Первомайский», «Путь к социализму»! Колхоз в Алепино был – «Культурник», «40 лет Октября», «Имени Хрущева», «Имени Ленина». …И пошло «замусоривание» мозгов в школе, пошла обработка детских душ в нужном большевистско-безбожном русле. И «…движимый почти религиозным по силе и яркости чувством, я дома начал устраивать Уголок, – (ясно, что безбожника, хотя писатель это слово не написал еще и в 1975 году. – Л. Ф.), наклеивая на стену множество фотографий, вырезок из газет, никто из домашних уже не препятствовал мне». Отец и дед уже умерли, подзатыльник дать некому. Мать Степанида Ивановна жива, но темная неграмотная женщина, правда, знающая наизусть Некрасова, Кольцова, Сурикова, – но что она понимает! Бога-то нет! «А то, что в это время за левым плечом потирали руки и злорадно хихикали, а за правым плечом печалились… то ведь этого не было ни слышно, ни видно…» – заключает писатель. От себя добавим – все шито-крыто. Бога-то нет! Все, все, все дозволяется! Пей, пей, пей, гуляй! И чревоугодничай! А потом снимай жир с бедер! Ах, как это цивилизованно, вся Америка так делает. Притом, одна половина нации лопается от толщины, другая – от депрессии. Ох, уж это русское чужебесие – подражать во всем иноземцам! Иначе – будешь отсталым – не пьешь, не куришь, телеящик не смотришь, – ясно дело, мракобес. След в след… за Солоухиным! (писатель и читатели-земляки) Написав статью «Владимир Солоухин: путь к православию», опубликованную в сокращенном виде в газете «Владимирские ведомости» 20 июня 2002 года, я посчитала свой долг по отношению к Владимиру Алексеевичу выполненным. Стала заниматься своими «итальянскими записками русской паломницы – „Верба белая“, но не тут-то было! Пошли отклики на статью. Мне было сказано на страницах тех же «Владимирских ведомостей», что статья моя «приторный елей», что и неверующие тоже любят Солоухина, что не пристало мне, участвовавшей в 1973 году в атеистической книжке, писать в 2002 году… о православном взгляде (!) на творчество Солоухина! Каково? В огороде – бузина, а в Киеве – дядька! – так русский народ говорит о подобной логике. Страна стала другой. Все члены Политбюро изменили свои взгляды, а Любе – нельзя! Она должна думать только так, как в 1973 году! Улыбнулась я на своих лукавых критиков, перекрестилась, вспомнив Христово изречение: «Благословляйте ваших врагов…» Как верно! Ведь если бы не этот дурной отзыв (и несколько других, – об этом ниже), я бы не взялась за перо, чтобы представлять владимирским читателям прозу Солоухина позднего периода. Не собиралась я писать эту книгу и потому, что негоже микролитератору, это я, – писать о выдающемся писателе России, имя которого прекрасно обойдется и без моих корявых строк. У каждого человека должно быть свое доброе имя, и нечего прилипать к именам великих… Однако отклики на статью продолжали поступать, скапливались в моем сознании, и мне стало интересно задавать друзьям, знакомым и незнакомым людям 2002 года простой вопрос: «Кто такой Солоухин?» Что только не услышала. От земляков-то писателя! Вот они, эти мнения. Первое. «Солоухин? – мой собеседник скривился. – Злой человек, я ему не верю». Второе. «Солоухин? Прокоммунистический писатель, реакционный, – сказала москвичка, новая русская, – не переубеждайте меня, я сама слышала его выступление по телевидению». Третье. «Солоухин – фашист. Кто же этого не знает?» – сказал тележурналист. Четвертое. «Солоухин – атеист, – добавила педагог, – это же видно по его произведениям». Пятое. «Солоухин – монархист. – Перстень-то с Николаем Вторым, помните»? Шестое. «Прочитал, прочитал его „При свете дня“, встретил бы сейчас – пулю в лоб, из недобитых». На мой ответ: «Всех не перестреляешь», – была реплика: «Ну, почему же, целиться надо хорошо!» Седьмое. «Солоухин? Это художник, что ли? Не слыхала, хоть и давно во Владимире живу». Восьмое. «Солоухин? Первый раз слышу… С Камчатки во Владимир приехал…» Девятое. «Солоухин? Знаю, писатель, к стыду своему, ничего не читала». Десятое. «Солоухин? Читал “Владимирские проселки”, когда вышли, а больше ничего не читал». Одиннадцатое. «Это Солоухин – московский писатель? Да он владимирский, в Алепино родился…» Двенадцатое. «Это Солоухин – русский? Француз, грузин, киргиз найдут в нем больше, чем русские!» Тринадцатое. «Солоухин – владимирский? Не сказал бы… Он в Москве всю жизнь прожил…» Четырнадцатое. «Как вы-то сами, Люба, влипли в православие, ведь Бога-то нет! Да еще Солоухина-атеиста в статью притянули!» Пятнадцатое. Не читал и не буду. Шестнадцатое. Не читал и не буду. Семнадцатое. Не читал и не буду. Восемнадцатое. Не читал и не буду. Девятнадцатое. Не читал и не буду. Последние пять отзывов, назовем их узко-молодежными, как раз и подвигнули меня на написание этой книги. Солоухин неизвестен молодежи? Этого еще на Руси не хватало! Двадцатое. «Как отношусь к Солоухину? Я так люблю его лирику», – моя знакомая, Инесса Владимировна, тут же начала цитировать стихотворение. И радостно было слушать это рябиновой осенью, освещающей город в 2002 году: В Иванов день набраться духу И в лес идти в полночный час, Где будет филин глухо ухать, Где от его зеленых глаз Похолодеют руки-ноги… И с места не сойти никак, Но где уж нет иной дороги, Как только в самый буерак. От влажных запахов цветочных Начнет кружиться голова. И будет в тихий час урочный Цвести огнем разрыв-трава. Схвати цветок, беги по лесу, Он все замки тебе сорвет. Освободит красу-принцессу Из-за чугунных тех ворот. Ах, эти сказки, эти сказки! Лежим на печке стар и мал… Снежки, рогатки и салазки Подчас на сказки я менял… А жизнь меж тем учила круто, С размаху била по зубам. И разъяснил ботаник вскоре… Права ботаника, права. Но я-то знаю: в час урочный Цветет огнем разрыв-трава! Мы порадовались вместе ее отличной памяти. – Мне тоже запомнилось сразу, – продолжаю разговор, – «Имеющий в руках цветы плохого совершить не может…» Добавляю собеседнице, что довелось полгода жить в Италии (там сын живет) и, когда возвращалась, едва самолет чиркнул об асфальт аэродрома Шереметьево, слезы, а в мыслях солоухинское: Я шел по родной земле, Я шел по своей тропе… Это не значит, что меня в Италии плохо принимали – все мои духовные устремления исполнились. Я видела «Последнюю вечерю» Леонардо да Винчи (так итальянцы называют «тайную вечерю») в церкви Мария делла Грация. Побывала и в «Ля Скала», насладилась музыкой Бетховена в исполнении великолепного оркестра Рикардо Мути. Ездила в город Бари из Милана, приложилась к мощам Николая Чудотворца… Да, так сподобил Господь не по грехам моим, а по милости своей. И все-таки – родная земля – это родная земля! Пусть меня кто-то подтолкнул, пустил шутку, – но ощущение родства с родной землей мне подарила прекрасная Италия. Значит, делаю вывод, если «в обиходе» живут слова и строки – это и есть подлинная поэзия. Знаменитый «Колодец» Инесса Владимировна процитировала тоже без предварительной подготовки, по памяти: …И понял я, что верен он, Великий жизненный закон: Кто доброй влагою налит, Тот жив, пока народ поит. И если светел твой родник, Пусть он не так уж и велик, Ты у истоков родника Не вешай от людей замка, Душевной влаги не таи, Но глубже черпай и пои! – Посмотрите, как у Солоухина все весомо, грубо, зримо, я бы сказала еще, сочно, как описан сруб, вода «как смоль густа, как смоль черна, она как стеклышко чиста…» Мы расстались на троллейбусной остановке друзьями, хотя до этого мало общались, живя в одном городе. Нас объединил Солоухин. Двадцать человек – двадцать отношений к Солоухину, двадцать мнений. Где истина? Каков же подлинный Солоухин? Может быть, это и есть цель моей книги: преобразовать различные (часто необоснованные) мнения в одну общую цель – увлечь молодые умы чтением произведений Солоухина; преобразовать их неведение и невежество в доброе отношение к творчеству писателя-классика, писателя-земляка. Но как это сделать? Во-первых, самой прочитать (или перечитать) каждую солоухинскую строчку. «Тогда ты получишь право, – сказала я себе, – говорить о творчестве этого писателя». Итак, май, июнь, июль, август 2002 года. Я одна в читальном зале. Царские условия! Учащиеся на каникулах. И тут же получаю духовный подарок от Владимира Алексеевича – повесть «Прекрасная Адыгене». Она оказалась так созвучна моей душе потому, что в молодости мне довелось заниматься альпинизмом. Имею разряд по этому виду спорта за девять восхождений. Одно из них было на Эльбрус, высочайшую вершину Европы, 5633 метра над уровнем моря. Читая Солоухина, я как бы вернулась к годам своей молодости и радовалась совпадению впечатлений, мыслей, ассоциаций своих и писателя через… 30 лет! К его прекрасно-чистой повести я бы добавила одну деталь, подробность, которая, может быть, сделает ее еще достоверней – каждый ботинок альпиниста весит полтора килограмма. Они обиты железом, триконями. Таким образом, любой альпинист имеет на ногах как бы вериги, и, совершая подходы к перевалам, восхождения, он совершает не просто физическую работу, а борется сам с собой, а это и есть путь к духовному, горнему. Свое восхождение к духовной жизни писатель начал именно с вершины Адыгене. Он так заканчивает повесть: «Двадцать первое августа одна тысяча девятьсот семьдесят второго года. Десять часов утра. Мне сорок восемь лет. Я стою на вершине Адыгене. Я разорвал кольцо. Я стою на вершине Адыгене. Уже ничего нельзя сделать. Никогда не будет меня, не стоявшего на вершине Адыгене, а всегда буду я, совершивший восхождение, преодолевший все, что надо преодолеть, достигший вершины и стоящий на ней. Я стою на вершине Адыгене. (Ее высота 4404 метра.) Эти строки писателя полны чувства, не очень отредактированы: два раза он повторяет одно предложение – «Я стою на вершине Адыгене», но читатель понимает, что сейчас не до редактуры, полнота радости от покорения вершины захлестывает его. В 1972 году во Владимире было очень жаркое лето, а я ходила беременная, собираясь родить сына (дочь уже была), – так вот почему мне было не до прекрасной Адыгене! Свое восхождение на Эльбрус я совершила в 1962 году, когда мне было 24 года! Хорошо помню первое, что пришло на ум: «Кавказ подо мною…» – песчинкой, ростом 152 сантиметра. Я видела, как говорят сейчас, «в натуре» прохождение скального маршрута Михаилом Хергиани. Стройный, в спортивном костюме, – он голубой ящеркой промелькнул по грозным скалам и, не дав нам опомниться, оказался на верху скалы. Это незабываемо! В повести Солоухина читатель встретит и это славное имя, известное альпинистам всего мира. В «Прекрасной Адыгене» Солоухин продумывает – как жить человеку на земле? Как сохранить здоровье? Обедать, ужинать «цивилизованно» со стаканом в правой и сигаретой в левой руке, или взять себя за шиворот и потащить подальше от табачного дыма, от этого угара цивилизации. Он выбирает второе, хотя ему уже сорок восемь! И записывает слова, видимо, взятые из справочника по альпинизму: «Взойдя на вершину, человек испытывает глубокое удовлетворение не только от тесного общения с нею, но прежде всего от чувства самоутверждения, познания своих физических и моральных сил, познания своей способности к достижению трудной и опасной цели». И тут же на вершине Адыгене начало его исповеди, тут происходит очищение его сердца. Читаем: «Тщеславие совсем не свойственно мне. Счетчик Гейгера, настроенный на тщеславие и поднесенный ко мне, не издал бы ни единого звука. Я не перечитываю своих статей, когда они печатаются в газете (разве что узнать, много ли вырезано), я не храню газет и журналов, где напечатаны мои рассказы или стихи, и не собираю статей, написанных о моих книгах, а тем более упоминаний своего имени. Я не стремлюсь в президиумы собраний и на трибуны, я не завидую собратьям, когда они получают премии, звания, ордена. Но теперь я почувствовал глубокое удовлетворение и даже гордость. Рябухин показывал и называл вершины, цирки, ледники, ущелья и реки, а я шептал про себя, так, чтобы никому не было слышно: «Двадцать первое августа одна тысяча девятьсот семьдесят второго года». …Читальный зал, где я занималась, был пронизан золотыми лучами заката, и особо яркий Лучик, упавший на соседний полированный столик, подкрался к моему раздумью: «Как все это передать молодым?» – Что все? – И восхождение писателя на Адыгене, и мои впечатления-воспоминания, и благостную тишину этого зала, и эти невзятые книги на полках. – Что грустишься – не грустись, – уловил мой вздох яркий Лучик, – традиции на что? А твоя земля? – Традиции, – это ты верно подсказал Лучик, – но они, молодые, не хотят их знать, не захотят меня слушать. Голос мой тонок, а они, слышишь, как звенят их задорные молодые голоса на Гусинке – все отправились купаться в старицу. – Может быть, и тебе, – слегка улыбнулся Лучик, – последовать их примеру… чтобы не быть нудной… не потерять контактов с молодежью? Я отправилась на купанье, сдав стопку книг библиотекарю: ведь завтра будет новый день и я обязательно, обязательно найду ответ на вопрос – как все лучшее наше свое отечественное передать молодежи? Как научить их смотреть на свою землю влюбленными глазами? Как объяснить им этот сложный, порой безумный, но такой прекрасный мир… Божий мир! Как донести до их сознания, что если тебя разлюбят, – пиши стихи, музыку, картину, прозу, но совсем не надо прыгать с десятого этажа… Как уберечь их от (теле одури?) от этой пошлой рекламы «вкусно – не вкусно»? Помню, в альпинизме нас кормили на пять тысяч калорий в день, но гоняли, как сидоровых коз, по горам, – и мы были – мышцы, кости, кожа. Все перегорало в работе! Главное – баланс потребленного и израсходованного… Вот этот-то дисбаланс современного человека и почувствовал на себе Солоухин… в 1972 году. И стал от него уходить. Куда? Что значат его загадочные слова «Я разорвал КОЛЬЦО». …Альпинизм научил меня верить в свои силы, правильно их расходовать, и, самое главное, ставить высокие цели в жизни – снежные вершины, к которым так трудно идти. Но надо идти, ибо дорогу осилит идущий… а не лежащий на диване, не держащий бутылку пива в правой руке и отхлебывающий из нее где попало, на улице, в метро, в автобусе… Ах, какая раскованность, глядите! А смотреть-то не на что! Тот, кто не управляет своим питанием (речь идет о простой воде), не вынесет простейшего пятикилометрового похода. Помню наставления наших инструкторов: – Альпинист должен уметь утолять жажду двумя глотками – один – прополоскать рот, второй – проглотить… Все! Альпинист не может кланяться каждому ручейку на леднике! Воды полно, а пить нельзя! Как потом эти простые правила пригодились мне в жизни, во время родов, во время болезни! Потом вычитала у американца Поля Брэгга, как он, уже в годах, на спор с молодыми, преодолевал, кажется, Большой Каньон, пустыню, и как молодые, наевшись сосисок и пива, «спеклись», а он, как сам пишет, на водичке и соке, в конце путешествия был «свеж как маргаритка». Так же поступали и русские святые, живя годами на хлебе и воде! Нового-то протестант Брэгг не дал нам ничего – без чувства меры что же ты за человек? Вот и вся его философия долголетия. – Ну, хорошо, – скажет иной молодой человек, – большевизм – коммунизм ушел, согласен, не надо было строить рай на земле – это невозможно. Худо-бледно, плохо-бочком Россию втянули в мировую цивилизацию, а там, оказывается, такой веер мировосприятия, что не знаешь, какое выбрать, что себе любимому подойдет. И пошел россиянин-специалист строить каждый свое мировоззрение по-своему. Чего каждый ухватил из мировой «цивилизации»? Кто питье и пиво – козленочками стали. Кто иглу – наркоманами сделались. Кто экстрасенсом сам заделался, с темными силами по ночам беседует. Кто к Муну подался (университетские преподаватели, то бишь люди с высоким самомнением), кто к йогам. Иные – к сатанистам, мол, доубиваем и дорушим то, что осталось. И получилось – днем с огнем ищут чего-то такого эдакого, а своего родного не видят – слишком обычно! И так «свободно» зажил специалист в посткоммунистической России, что напрочь забыл самое малое, самое первое – что он русский человек. Цитата незабвенного Козьмы Пруткова просто выскочила из его памяти: специалист подобен флюсу, полнота его одностороння. Стало быть, любой специалист, любого вида, знания, если он не стремится расширить свой кругозор – флюс! Ну, хорошо, скажут, есть флюсы и с широким кругозором. Но… тогда, где истина? У тебя такое мнение – ты думаешь, что прав. А у меня другое, и я думаю, я прав. Кто же прав на самом деле? Кому поверить? Тут-то мы и подобрались, может быть, к одному из главных вопросов сегодняшнего дня. В химии, физике, – ясно кому верить. Ученым с мировыми именами. Попробуйте в химии что-то не то соединить с чем-то не тем, – такой результат получите – не поздоровится. Атомного джина физики выпустили из бутылки, а как его вновь туда засадить, не знают… То-то и оно! Какие-то новые духовные ценности выдумали? Жили же без них 70 лет и еще поживем? Какой еще тонкий мир? Существует ли он? Может, и нет ничего. Или есть? Правда, что ли, что каждое бранное мое слово отдается на небесах? Тогда на меня дождь из гвоздей должен падать… «Ишь ты, поди ж ты!» – поговори с таким Само-думающим. И не замечает такой Самостийщик, что соскальзывает в поисках своего мировосприятия в Самость. «А я такой! – и ножка вперед. – Не хотите – не воспринимайте». С человеком, заболевшим самостью, трудно беседовать. Он ведь Сам решил разобраться в Ветхом и Новом Завете, в Священном писании, он сам выучит арамейский язык, на котором Иисус Христос говорил со своими учениками… Сколько на все это потребуется времени – самостный человек не берет в расчет… Полагая жить по-библейски лет 150–200! Так что кому-то поверить все-таки придется в жизни? Но кому? За кем пойти? За сверхчеловеком Ницше, покончившим с собой. За путаником Бердяевым. За Львом Николаевичем Толстым, так и не разорвавшим цепи гордыни, хоть он и Лев. За русскими философами Несмеловым и Ильиным, но где прочитать их труды? За Пушкиным с его восклицанием: «Да, дух бессмертен мой!» За Достоевским? За Солоухиным? Кому же все-таки поверить? …Один мой знакомый ведет во Владимире двух дочек-близняшек на прогулку за ручки, одна – справа, другая – слева. – Папа, где мы живем? – спрашивает дочка справа, – в какой части света? – В Европе? – отвечает папа. – А учительница сказала в Азии, – сомневается дочка слева, и обе вздыхают: – Кому верить? То есть уже с третьего класса человечек задумывается над главным вопросом бытия – кому верить? Папе, маме, учительнице, светофору, своему родному миру или чужому, другому иному… Человек, лишенный опоры для души, начинает метаться – в пьянку, в оккультные силы, некоторые «рерихнулись», «облаватчились», – позабыв, что они русские люди, живут на русской земле, Бог сделал так, что в одночасье ложное построение, 70-летнее вавилонско-коммунистическое построение башни до неба, рухнуло. И 20 миллионов коммунистов, а за ними и все население с удивлением отметили, – и ничего, и без КПСС можно жить. Но как? Ушлые экономисты быстро просчитали – на подхвате у Запада. А как это «на подхвате»? Один старый московский журналист объяснил мне первозначение этого оборота. Когда чистили уборную в старину, один опускал туда ведро на длинном древке, черпал нечистоты и нес в бочку, но ведро-то тяжелое, тогда подбегал помощник, подхватывал древко в определенном месте, помогал, – это и называлось «на подхвате». Именно такую роль и отводит Запад России. – Мы не учителя Западу, и не ученики. Мы – другие. Так сказал выдающийся русский философ Иван Александрович Ильин. – Мне бы хотелось, чтобы поверили философу И. А. Ильину, писателю И. С. Шмелеву, писателю В. А. Солоухину, поэту Н. А. Рубцову… ведь именно в их творчестве ответы на многие вопросы современности. Но… телеящик отучил читать, «съев» все свободное время… Как быть? В библиотеках города Владимира, узнаю, что книг выдающегося земляка-писателя первого периода его творчества – «Владимирские проселки», сборники рассказов и стихов, «Письма из Русского музея», «Черные доски», «Травы» и других, – достаточно, но они поблескивают чистотой страниц, никем не перевернутых. Проза последнего периода – «Соленое озеро», «Смех за левым плечом», «Последняя ступень», «При свете дня», «Чаша», – единичные экземпляры, зачитанные до ветхости. По одному-двум на абонементе и в читальном зале. …Начиная перечитывать произведения Владимира Алексеевича Солоухина, я попросила принести в читальном зале Владимирской центральной городской библиотеки все, что у них есть. Запрос был исполнен немедленно, стройная симпатичная девушка вынесла целую «пирамиду», поставила на стол и мило улыбнулась: – А Солоухин во «Владимирских проселках» про моего дедушку написал. – Кто же это? – Шолохов Василий Иванович… Некоторое время мы смотрели друг на друга с изумлением. Мне припомнилось мое первочтение «Проселков», и как закрыла книгу со словами: «И все-то в Земле Владимирской есть, и даже свой Шолохов…Успел и его описать Владимир Алексеевич, а мы, журналистская братия (тогда работала в газете), своего ценного не видим, за необычным гоняемся». И вот, надо же, с Шолохова продолжается мое изучение Солоухина… Промыслительно! – Оленька, а вы не могли бы написать своеобразное продолжение судьбы вашего дедушки? Девушка согласилась. На странице 198 у Солоухина читаем: «– С восьми лет вот так-то пасу, – рассказывал Василий Иванович, – …где только не пас: и в Ярославской, и в Костромской, и в Московской, и в Ивановской, и в Горьковской… Другую работу подавай – не возьму. А на рожке я и в Москве игрывал. – Где же? – И в Доме ученых игрывал, и в Доме писателей, по разным залам да театрам. Слушали нас очень здорово. Ну, да и мы старались. Им, значит, скрипки все надоели, а наш инструмент в охотку, вроде как после печенья хлебушка черного поесть!» Мне оставалось поступить «по-солоухински» и включить в книгу две страницы, написанные внучкой Шолохова Ольгой Антоновой. Вот они. ... Шолохов на рожке играет! Новосельский рожечник Шолохов Держу в руках старинный рожок, русский инструмент, свято хранимый в нашей семье. А перед моим внутренним взором образ низенького коренастого человека с лукавой улыбкой и задорными искорками в чуть прищуренных глазах, натруженные загорелые руки и непокорный кудрявый чуб из-под фуражки. Образ деда – Василия Ивановича Шолохова. Вышагивает чинно около палисада, на березу любуется, ту, что сам посадил еще мальчишкой. Вон уж, какая высокая! И дети выросли… его гордость: три девочки от первой жены Татьяны Федоровны Телялиной, умершей от туберкулеза перед самой войной, и шесть ребятишек от второй супруги Таисии Федоровны Телялиной. Проповедовал Шолохов многочисленному семейству простые мудрые истины – любовь к Богу, поклонение земле русской, уважение к труду. Советы давать не любил, считал, каждый сам путь выбирает и следует ему всю жизнь. Не препятствовал, когда сыновья и дочери один за другим поехали в город строить свою судьбу. Все теперь горожане, лишь Нина с мужем Вениамином Морозовым осталась жить в сельской местности. Выросли дети Василия Ивановича… и приезжают в родную Новоселку уже целыми семьями. Собираются за одним столом люди разных профессий: старшие дочери Зинаида и Ангелина – ткачихи на фабрике в поселке Оргтруд; Нина – доярка, живет и работает в селе Глебовское. Остальные во Владимире свое призвание нашли: Александр занимает ответственную должность главного механика завода «Точмаш»; Валентина – опытный продавец-кассир; Зоя – измеритель магнитных свойств, работает на заводе «Магнитон». Молодой девчонкой пришла на трикотажную фабрику Лидия и проработала вязальщицей в легкой промышленности до пенсии. Сергей и Алексей – профессиональные радиомонтеры, сотрудники Объединенного радиотелевизионного центра. Дед был бесконечно рад, что в доме опять слышен детский смех. Сколько внуков! Собрать, восемнадцать человек будет: Надя и Миша, Владимир и Фая, самая младшая Наташенька, Светлана, Толя и Маша, Вова, двойняшки Таня и Галя, Наташа и Елена, Оля и Юля, Дима, Алеша и Лена… Всех объединяет отчий дом, дом Шолохова. Здесь проходили дни Василия Ивановича в заботах о своих детях, в трудных и героических буднях Великой Отечественной войны, в труде. «Не зря ли жизнь живу?» – спросит себя и долгим взглядом в небесный простор смотрит. А то, бывало, соберет внуков, закурит и начинает былое вспоминать. Рассказывает, и, будто читая меж строк, понимаешь, чем жила его душа, как мечтал он, стремился, откуда берет истоки неповторимая человеческая личность. Про дедово детство очень узнавать любили! Дедушка родился погожим апрельским днем 11 числа 1910 года в селе Новоселка-Нерльская. Отец его Иван Иванович Шолохов работал портным. Мама Анастасия Ивановна (в девичестве Варенова) занималась воспитанием дочери Натальи и сыновей Василия, Михаила, Павла, Константина и Степана. Трудолюбие и любознательность были основными принципами жизни в семье. У Василия эти качества проявились рано: ко всему интерес замечался, все в руках спорилось. Грамоту знал, по тем временам наука на селе редкая, образование имел два класса церковно-приходской школы. С детства смекалист да ловок, он в подпасках ходил, а вырос, работал конюхом и пастухом. Дело свое хорошо знал и лошадей очень любил. Лошади были для него друзья и помощники, воплощение благородства и свободы. Мы с сестрой Юлей часто рисовали деду коней на водопое, табун в полях Новоселовских, и его самого, пасущего стадо. Картины те по избе висели. Говорил дед, что счастлив безмерно, когда видит их. А однажды попросил сделать большой эскиз скачущего коня. Выпилил его из дерева, покрасил и над дверью парадной закрепил – издалека видно. Пусть и односельчане порадуются! Ценили Василия Ивановича в Новоселке-Нерльской за особенное отношение к красоте, за щедрость, справедливую прямоту души, за выдумки разные да веселый нрав. Дед был человек неиссякаемого юмора. На любой случай припасена потешка, частушка или меткое словцо. Пел он хорошо, звучно. Затянут с бабушкой мелодию, а вся родня подхватит. Дети, внуки, правнуки, братья, зятья, невестки – целый хор! Только любимую песню «Ревела буря, гром гремел…» один пел, остальным полагалось слушать. Слушали! И, конечно, особенно любили дедову игру на рожке. Дома на завалинку, а по молодости в поле со стадом выйдет, и… запоет рожок. Каждому понятно – Шолохов играет! Без деда рожок будто осиротел. С тех самых пор, когда 29 февраля 1997 года страшная весть облетела родных – скончался наш певун и рожечник. Трудно забыть тот день: холод, снег, слезы, бесконечная вереница близких, друзей, знакомых на Новосельском кладбище. …Чувство несвершенности сковало сердце: среди внуков нет продолжателей шолоховского таланта. Лишь мечта согревает душу – своих сыновей выучить старинному мастерству! Мне хочется, чтобы они научились играть, как дедушка, научились отличать настоящее, доброе, ценное от показного и фальшивого. Чтобы… как он, могли сказать про достойное, хорошее – «вещь», а про худое и недостойное – «барахло», – любимые словечки Василия Ивановича Шолохова, его философия жизни в двух словах. Держу в руках пальмовый рожок, предмет близкого мне человека. Знаю – на моих ладонях самобытная частица России, символ волнующей и неиссякаемой памяти, что ждет возрождения в грядущих поколениях… Ольга Антонова, внучка Василия Ивановича Шолохова 25.09.02 года * * * …Такое же своеобразное продолжение, наверное, могут сегодня написать многие герои Солоухина. Тороплюсь рассказать о своем открытии в сегодняшнее утро товарищу, поэту Юрию Сергеевичу Павлову. Он выслушивает и отводит глаза в сторону: – Ты не подумай чего-то… ну, мол, в книгу твою прошусь… но Шолохов – мой родственник… – Как? Что же ты молчал? – Да я и сам-то лишь на похоронах его узнал это… По линии моей жены… Вот тебе и виртуальная реальность! Через некоторое время отправилась навестить одну знакомую, болящую Ираиду Вахолкину. Разговорились. Оказалось, училась в пятом классе вместе с Солоухиным, с Валентином Грубовым, и тут же процитировала мне строки из Солоухина: «Подъезжая к Ратислову, Саша сказал: “Добавить надо”, и, когда вошли в магазин, лицо продавщицы показалось мне знакомым…» – Еще бы, – улыбается Ираида, – вместе учились! Таких совпадений в работе над этой книгой было множество. Так я убедилась, что светлую память о писателе читатели земляки отложили в своем сердце. О ком бы из владимирских писателей мы не говорили в последнее время – обязательно «всплывало» имя Солоухина. В Собинской школе № 2, носящей имя В. А. Солоухина, трудами учительницы русского языка и литературы Галины Ивановны Лукьяновой отмечали 90-летие со дня рождения писателя Сергея Васильевича Ларина. С Солоухиным его связывала большая дружба. Сергей Константинович Никитин, Василий Иванович Акулинин, Николай Данилович Сидоров, Виктор Васильевич Полторацкий, Виктор Михайлович Никонов, – без встреч с этими друзьями-литераторами, может быть, и мышление Солоухина было бы другим. Это их трудами, их усилиями разрабатывалась на Владимирщине тема родной земли, ее поэтический облик. Это они не уставали писать в своих строках прекрасный исторический лик тех мест, откуда пошла и есть Русская земля. 75-летие В. А. Солоухина отметили в литературной гостиной в городе Владимире, которую ведет З. И. Шаталова. Был вечер и в областном Доме работников искусств, в просторечии «У Тумаркина». Даны отзывы. Вот они: ... Обстановка, организация, уют – на уровне европейских стандартов. Спасибо за возможность чувствовать себя причастным к высокой, чистой культуре, к памяти нашего русского писателя В. А. Солоухина, его произведениям, исполненным композиторами, певцами, артистами, журналистами, писателями, просто горожанами; спасибо за встречу с Р. Л. Солоухиной, К. М. Никитиной, С. И. Шуртаковым, с интересными людьми Владимирщины, которые помогли проведению этого интеллектуального Праздника. С уважением, супруги Сухаревы 14.06.99 г. ... Сегодня Владимиру Солоухину – 75. Из этих трех четвертей века последние две четверти мы были близкими друзьями, начиная с Литературного института… И, естественно, для меня присутствовать на нынешнем вечере в Литературной гостиной имени Солоухина было и радостно, и грустно. Грустно оттого, что среди нас нет Владимира Алексеевича, – и радостно – оттого что столько хороших людей собрались здесь, чтобы почествовать замечательного сына Владимирской земли, сына нашей великой России. Семен Шуртаков в 14-й день июня 1999 Пушкинского года К сожалению, до сих пор власть предержащие ревниво относятся к творчеству В. А. Солоухина. Многим не забыть бой за памятную доску на здании авиамеханического техникума (теперь – колледжа), который закончил Солоухин. 70-летие В. А. Солоухина в 1994 году в «политической говорильне про перестройку» власти просто «не заметили». Недавно создан оргкомитет под руководством замгубернатора Е. А. Завьялова по проведению Солоухинских дней памяти на земле Владимирской. Но до приведения его дома-музея и усадьбы в надлежащий порядок еще далеко. Отговорка одна – денег нет. Это у России-то… Для сына своего… Для заступника великого… В самом деле, и матерью, и мачехой была для Владимира Алексеевича Солоухина родная земля. Подручные партии – журналисты поддавали ему жару – уж и разгромная статейка готова, уж и фельетончик в «Призыве» поспел: ишь ты, великий, нашелся, по-своему хочет думать и говорить! Обком КПСС не думает, по какому пути движется человечество, а какой-то Солоухин рассуждает о ложном материалистическом большевистском пути. Писатель уже в те времена понял ложные цели Запада, неприемлемость этого образа жизни для России. Понял, что капитализм, социализм с человеческим лицом завели человечество не туда, что прогресс НТР – это регресс человечества. Не туда?.. А куда же? А как же жить человеку на планете Земля? Ценить каждый глоток свежего воздуха, как убедились все в лето 2002 года в России и других странах. И все силы тратить не на постройку безумных каналов, водохранилищ, атомных станций, а на приведение в порядок родной земли. Участие в восстановлении храма Христа Спасителя и есть подлинно конструктивное поведение писателя – православного христианина. Страшным открытиям о тайне времени он посвятил свои последние силы. Вырваться из плена марксистско-ленинской идеологии было не просто, но Солоухин это сделал, выполнив титаническую работу по расчистке завалов большевистско-тоталитарной лжи. Заглянув в картотеку областной научной библиотеки во Владимире, я убедилась, что о Солоухине писала вся моя знакомая литературно-журналистская братия – от П. П. Шерышева до С. И. Барановой, В. В. Красуленкова, Н. И. Демьянова, Н. А. Макарочкиной и других. А меня-то где носило? Мне довелось видеть Владимира Алексеевича трижды. Первый раз в 1966 году, недалеко от редакции газеты «Призыв» (старого здания) он остановил свою машину, а мы стайкой выходили под конец рабочего дня. Солоухин и Никитин о чем-то беседовали, не отходя от машины. За задним стеклом виднелись рулоны домашних половиков. Вроде Солоухин показывал Никитину перстень… о котором потом, как стало известно, было много разговоров. «Классики беседуют», – толкнула меня в бок подруга Римма Богачева, – и мы, поздоровавшись, протопали мимо… Нечего мешать! Второй раз Солоухин был в поле моего зрения, кажется, в 1975 году в редакции газеты «Призыв» (новое здание). Там он говорил, размышляя о своей творческой судьбе, что у него ощущение, – он занимается своим делом. «Писать свои мысли», – это и есть его главное дело, подчеркивал Солоухин. «Известный писатель, – подумалось мне, – а до сих пор сомневается, тем ли он делом занят? А ты, песчинка, на что тратишь свою жизнь?» – спросила я себя, не ведая, что 5 октября 1975 года меня ждет кровавая операция и врач Жанна Сергеевна Ильина, моя спасительница, глянет на меня послеоперационную, перекрестится и выдохнет: «Слава Богу, жива!» – и устало будет стаскивать хирургические перчатки. …Оживев через полтора месяца, я и в самом деле задумалась – что мне делать на свете? И решила, что буду делать то, что без меня люди не сделают – повесть «Сунгирскую лошадку», словарь «Земля Владимирская» (два издания), повести «Аир-трава», «Амираль», «Чудачка, – тут же заметила моя оппозиция, – ведь твои книги никому не нужны!» Когда книги были все-таки раскуплены, оппозиция промолвила сквозь зубы: «Так, как ты, любой напишет». – Пиши, – улыбнулась я и пошла писать новую книгу. …Третий и последний раз видела Солоухина на творческой встрече в Доме офицеров. Он был в отличной форме, прекрасно читал стихи и отвечал на записки. Одно стихотворение «Она еще о химии своей…» мне особенно запомнилось. Как-то, сидя в кресле дома, читала «Волшебную палочку» Солоухина и думала – ехать – не ехать в Петербург на совещание в географическое общество. Опять варить борщ на три дня семье, оставлять двух детей, мужа… Надо ли все это мне, человеку и матери… И вдруг строчка Солоухина – ради творческих целей – все-все надо отбрасывать и вперед! – зачем? А порой и сам не знаешь зачем… Так рождался замысел повести «Амиралъ», о детстве знаменитого адмирала Михаила Петровича Лазарева, нашего земляка, одного из первооткрывателей Антарктиды. Спасибо за поддержку, Владимир Алексеевич! …Представьте, по леднику, его равнодушно-холодному телу, двигается группа альпинистов. Справа и слева – бездонные пропасти, величиной с 16-этажный дом, но опущенный вниз… Поскользнешься – лети! – Даже если вас и достанут оттуда, – поясняет руководитель отряда, кося глазом в ледовую голубизну, – это будет не скоро… и это будет сосулька… В другой раз мы бы улыбнулись сравнению, но, глядя на ледяную бездну, улыбаться не хочется. Молчим. – Поэтому, – заканчивает инструктаж командир отряда, – вот по этому хрупкому мостику шаг в шаг, след в след, молча, не отвлекаясь, шагом марш! Да, шаг вправо, шаг влево, – нет, не расстрел, – это уже было во всех лагерях ГУЛАГа!.. Гибель в ледовых объятиях небытия! В наше смутно-лукавое время, в наше лихолетье так легко соскользнуть в словоблудие какой-нибудь партии, в адов огонь неверия, в чужебесие, то есть безумное поклонение Западу, – особенно молодым, – и потому, наверное, альпинистская команда «След в след за… Солоухиным» в момент опасности очень правильная. – Но ведь для этого надо читать его произведения, – скажет оппозиционер, – а как быть с его заблуждениями? – Так же, как он поступал, обойти морену по другой стороне, потратив чуть больше труда, чем предполагалось. Тогда выйдем из окружения. Вместе с Солоухиным пройдем опасное место по леднику современной жизни! Дмитрий Ёлшин Несколько мыслей о Солоухине Трудного говорить о выдающемся писателе, творчество которого давно вошло в золотой фонд отечественной культуры. Только было сказано о наших прославленных писателях-«деревенщиках», их патриотизме и глубочайших национальных корнях мировоззрения! Не будь беловского «Привычного дела», распутинского «Прощания с Матерой» и солоухинских «Черных досок» – русская литература второй половины ХХ века и нынешнего времени выглядела бы иначе. Именно этим летописцам русской жизни суждено было стать не только великими хранителями народного слова, но и богодухновенными пророками будущего Земли Русской. Обычно В. Солоухина (как и его собратьев по перу) считали певцом Руси уходящей, едва ли не ушедшей (отсюда и полупренебрежительная формула: «деревенская проза»). Но бурная и драматическая история нашей родины последних двух десятилетий совершенно изменила отношение читательской аудитории к патриотической линии художественного слова. Если в 90-х годах прошлого столетия большинство читателей отдавало предпочтение либерально-демократическому направлению российской и зарубежной литературы, а также сенсационной серии вновь открытых имен, то с начала 2000-х годов наметился всё больший интерес к иному… Тяжелейшие испытания, выпавшие на долю нашей страны, заставили многих пережить, перестрадать все «прелести» либеральных реформ и псевдодемократического диктата, засилия русофобии и вытеснения национально-русского самосознания из жизни русского народа; но именно поэтому та здоровая часть нашего общества, которая еще сохранила в себе живую способность пламенным сердцем откликаться на все высокое, духовное и настоящее в литературе и искусстве – обратилась к подлинным истокам национального гения! Оттого-то и получили признание истинные шедевры, созданные Беловым, Астафьевым, Распутиным, Солоухиным, поэтом Рубцовым и многими другими национально мыслящими писателями и поэтами. Но Владимир Алексеевич прославился не только как автор выдающейся художественной прозы и замечательной поэзии. Он был и весьма оригинальный литературовед, искусствовед, очеркист (чего только стоят одни его «Владимирские проселки»!), эссеист и глубоко почвенный философ, идеи которого восходят к классическим образцам славянофильской школы (здесь прослеживаются связи и с Н. Данилевским, и А. Хомяковым, и В. Соловьевым, и, конечно же, с величайшим концептуалистом русской истории И. Ильиным, чья философия напрямую ассоциируется с прославленной плеядой московских мыслителей XIX века). Это отчетливо прослеживается в критических статьях писателя 70-х, 80-х годов ушедшего столетия. Таковы его очерки под общим заголовком «Волшебная палочка» (Московский рабочий, 1983 г.). Помню, меня глубоко потряс по-солоухински просто сформулированный тезис. Речь шла о специфике обобщения в творчестве гениального художника слова. Если обыкновенный писатель больше рассказывает и меньше обобщает, то гениальный (в данном случае, Пушкин), – может сказать немного, но зато так сфокусирует проблему, что данная идея или данный образ запоминаются на всю жизнь… Хочется обратить внимание на поэтическую грань дарования Солоухина. Поэзия, ее животворная струя, широко разлита во всех видах и жанрах его творчества. Но мне представляется нужным сказать несколько слов о Солоухине именно как о поэте. Не претендуя на сколько-нибудь законченную характеристику в этой области, могу лишь вспомнить лично меня изумившие сборники: «Журавлиха», «Дождь в степи» и «Жить на земле». В этих лирических откровениях трогательно подкупают глубина и масштабность образов, народность языковой стихии и какая-то особая интимность высказывания, свойственная именно поэтической стороне солоухинского творчества. И еще… Как читатель, я никогда не был большим приверженцем белого стиха. Мне казалось, что этому роду стихосложения недостает некоей гармоничности звучания, красоты слога. Но в случае с Солоухиным получилось все не так. Вероятно, тот особый фермент, который присущ ему как выдающемуся художнику-прозаику, какими-то неисповедимыми путями безотчетно слился с его поэтической струей, в результате чего выработался эдакий самобытный «раствор», в котором органично сплавляются все языковые сущности. Всё это живет и дышит и наполняет своим дыханием Вселенную. Так уж суждено художнику слова: кому-то расти, а кому-то умаляться. Но творческому наследию В. А. Солоухина предначертан постепенный и неуклонный рост читательского пиетета и – до скончания века – неувядаемая слава. 17.02.2006 г. Владимир Афанасьев «Держите меч сухим» Владимирскими проселками по родной земле русской, по своей тропе алепинской восходил ко всемирной известности, признательности и любви своего народа одаренный русский человек, талантливый православный русский писатель Владимир Алексеевич Солоухин. До последнего дыхания Владимир Солоухин был верен и чист перед своей Родиной. Поэтому и дорога в старинное на Владимирской земле село Алепино, где родился 14 июня 1924 года Владимир Солоухин и где нашел он свой последний приют и покой 4 апреля 1997 года, – всегда чиста и светла. И этот свет струится, начиная от московского порога на Зубовской площади, 17. Отсюда традиционно берет старт экспедиция Благотворительного фонда «Энциклопедия Серафима Саровского», президентом которого стоит Михаил Мендоса-Бландон. Фонд оказывает посильную помощь воинам-пограничникам, служащим подразделений внутренних войск, федеральной службы безопасности. Установлен тесный шефский контакт с ветеранами и действующими сотрудниками МВД, ФСБ, Вооруженных Сил России. Фонд изыскивает возможности для оказания посильной помощи пострадавшим от региональных конфликтов, стихийных бедствий и катастроф. Для военнослужащих, направляемых из горячих точек на лечение в Центральный клинический военный госпиталь ФСБ России, оборудованы две палаты, освященные иереями Русской Православной Церкви во имя преподобного Серафима Саровского и Великого Князя святого Владимира. Не забывает фонд и маленьких граждан, лишенных родительской ласки. Производится регулярная рассылка вкусных вещей, множительной техники, радио-телевизионной аппаратуры, лекарств и других медикаментов, одежды, обуви, книг, икон и многого, что необходимо для детских домов, воскресных школ, детских больниц. 14 июня 2005 года ранним туманным московским утром почитатели великого русского писателя Владимира Алексеевича Солоухина, писатели, поэты, композиторы, журналисты, священнослужители на комфортабельных автобусах отправились в путешествие. Дорога из Москвы в село Алепино дивная: после московских улиц и площадей, яркого многоэтажья, суеты и ограниченности пространства взоры ласкают живописные природные полотна. Усилиями и на средства Благотворительного фонда «Энциклопедия Серафима Саровского» дорога от федеральной автотрассы Москва – Нижний Новгород на село Алепино оснащена дорожными указателями «К русскому писателю Солоухину». В ближайшее время информационный щит с портретом писателя и строкой из его стихотворения «Россия не погибла, пока мы живы, друзья!» будет установлена на перекрестке автотрассы. Сегодня отечественная культура, русский народ осознает, как не хватает В. А. Солоухина. В 1997 году 4 апреля, когда Владимира Алексеевича отпевали в недостроенном храме Христа Спасителя в Москве, Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II сказал у гроба писателя: «Владимир Алексеевич первым начал духовное возрождение нашей жизни, первым пробудил у нас национальное самосознание». Алепино. Зеленое, ласковое. Душистая свежесть летнего солнечного ветерка ласкает лицо. Москвичи, владимирцы, алепинцы говорливыми стайками собрались у одинокого дома Солоухиных прямо напротив запустевшего храма Покрова Пресвятой Богородицы. После короткой встречи у микрофонов приезжие потянулись пестрой вереницей за околицу по новой асфальтовой дорожке к деревенскому погосту, где вечный покой под сенью древних сосен обрел Владимир Алексеевич. Над могилой писателя звучит усердное моление. Строгость и простота четырех священников, исполняющих литию, у одних вызывает слезы, у других печаль. Владимир Алексеевич почитал своих земляков, здесь, в Алепине, родилась книга об алепинцах «Капля росы». Возвращение с погоста всегда овеяно печалью. Всей группой стоим у дома писателя. Дом осиротел… у разрушенного сельского храма Покрова. Запустение стыдливо прикрыли своей могучей кроной вековые тополя, плотный колючий терновник. А ведь в тот холодный апрель 1997 года благочинный иерей на поминках призывал всех присутствующих содействовать восстановлению храма в Алепине! Раздаются и сегодня робкие голоса, призывающие идти «с шапкой» в народ собирать по копейке на восстановление храма Покрова Пресвятой Богородицы. А у некоторых алепинцев появилась мысль почистить храмовый пруд и развести в нем рыбок. В местном Доме культуры состоялась встреча друзей, почитателей творчества Владимира Алексеевича. Звучат песни Владимирской земли, стихи, посвященные Солоухину, выступают писатели, поэты. Присутствующим на творческой встрече раздавались скромные подарки, газеты, было много добрых слов. На душе приятное наполнение, благостность… Как хорошо, что есть единомышленники, есть такой дружный союз добрых людей. На фоне добрых и нужных мероприятий ясно вырисовывается странная позиция по отношению к «Солоухинским встречам в Алепине» столичной писательской организации. Отмалчиваются. Заняли позу взгляда из-под руки? По этому случаю помнятся слова, брошенные другом Владимира Алексеевича Кузнецовым Александром Александровичем: «В своих последних книгах Владимир Алексеевич Солоухин выставил напоказ нам людей, которые разрушали и старались уничтожить Россию, начиная с 1917 года. Вскрыть с такой же полнотой и глубиной систему ее успешного разорения и превращения в сырьевой придаток США и мирового правительства Солоухин не успел. Учась у него, мы должны это сделать сами. И не только видеть и понять, но и противостоять». В последний раз Владимир Алексеевич выступал перед спецназовцами на презентации книги ветерана разведки Ю. И. Дроздова. Это было неожиданностью для них. Солоухин никогда и ничего не писал о разведке и об отрядах специального назначения. Он поднялся на трибуну. Зал замер… Владимир Алексеевич закончил свою речь словами: «Я прошу вас, я вас заклинаю: держите свой меч сухим всегда! Дорогие герои, я – старый человек, вы много знаете, чего не знают другие. А вы не должны смотреть спокойно на то, что происходит. Вы видите, как наша Россия окружена со всех сторон алчущими “собратьями”, которые готовы рвать ее на части, стремясь ухватить кусок пожирнее. Вы видите, как потворствует им потерявшая совесть и страх “пятая колонна”. Не мне вам рассказывать, это вы сами знаете, как не знает никто. Так… не дайте же!.. не дайте погибнуть своей Родине!.. Она вас вскормила, но сегодня Она слаба и унижена, и вы – ее последний оплот! Я старый человек, русский писатель, я обращаюсь к вам: держите меч сухим. Нам нельзя быть добрыми к нашим врагам – их слишком много, они сплочены и сильны и не хотят быть добрыми с нами. И поэтому ваш меч, изображенный на вашей эмблеме, пусть останется разящим, острым и сухим!» Елена Ярова Россия жива Рано утром 14 июня делегация московских писателей и журналистов отправилась в старинное владимирское село Алепино, где родился Владимир Алексеевич Солоухин и где он нашел свой последний приют. Нашу поездку благословил иеромонах Никон (Белавенец). В своей небольшой проповеди он только намекнул на арест некоего олигарха, как на начало восстановления справедливости. Раздались аплодисменты, но не все разделили общее ликование по поводу препровождения в Бутырку известного «прихватизатора» и хозяина самого антигосударственного в стране телеканала. Вдруг автобус остановился, со своего места соскочил пожилой лысоватый человек невысокого роста с горбатым носом, и с громким криком «В знак протеста я не могу находиться в этом обществе с этими людьми» пулей вылетел из автобуса. Ему, как потом выяснилось, литературному критику, видите ли, не по нраву был арест клептоолигарха». Дорога из Москвы шла мимо таких населенных пунктов, как Красная Роза, Ногинск, Красный Электрик… Нетрудно было себе представить, как сжималось сердце Солоухина, когда он читал эти придорожные указатели. А за окнами автобуса уже проносилась Владимирская земля – бескрайние поля, луга и пастбища, смешанные дубравы, колокольни сельских храмов, весь тот мир, который сформировал личность будущего писателя. Надо признать: то там, то тут на этой прекрасной земле можно было видеть раны, нанесенные жестокой рукой «реформаторов» – полуразрушенные фермы и элеваторы, уродливые особняки «нуворишей». Алепино – небольшое старинное село – находится в живописном уголке нашей страны. Кроме нашей делегации на Солоухинские чтения приехали владимирские писатели, местное телевидение. Народа из области было маловато, что не удивительно – заработки во Владимирской земле крайне маленькие, и далеко не каждый желающий мог позволить себе поездку на родину своего знаменитого земляка. Сначала мы почтили память писателя. Панихиду на могиле Солоухина отслужил отец Никон. Я обратила внимание на то, что по соседству с памятником писателю растут два как бы случайно посеявшихся дубка – один прямо на могильном холмике его деда, а другой – немного сбоку. Нетрудно себе представить, как лет эдак через двести под сенью гордых деревьев наши потомки будут рассказывать о том, что когда-то Россия была порабощена инородцами, и уже казалось, что русский народ вот-вот исчезнет с лица Земли. Но нашлись мужественные люди, которые спасли страну и ее народ. И одним из первых просветителей русского народа был Владимир Алексеевич Солоухин. Поклонники творчества Солоухина и его земляки собрались на небольшой площади около родного дома писателя. Люди слушали воспоминания друзей, которые с ним учились, товарищей по Литературному институту. Особенно тепло народ встретил публициста и поэта Алексея Широпаева, который прочитал свои новые стихи. Всех поразила своим голосом и своеобразной манерой пения молодая певица Светлана, исполнительница старинных русских и казачьих песен. Когда известный ученый-физик Вячеслав Павлович Быстров поставил пленку с записью живого солоухинского голоса, к нему подошел зам. главы администрации Владимирской области – член КПРФ – и попросил выключить. Ему не понравились критические высказывания великого земляка об октябрьском перевороте. Над сельской площадью возвышается старый обшарпанный храм. Он не действующий – нет денег на его окончательную реставрацию. Пробираясь сквозь заросли крапивы, я зашла вовнутрь. Над входом в храм и в прихожей сохранились фрагменты старинной росписи. Над головой было высокое пространство, ободранный кирпичный свод старинной кладки производил впечатление человека, с которого содрали кожу. Где-то в углу жили птицы, которые летали под сводом. И в то же время чувствовалось, что эта пустота – временная, нет той загаженности и захламленности, которая присуща ветхим, заброшенным постройкам, алтарная часть храма закрыта от чужих любопытных глаз кирпичной кладкой… До меня вдруг дошло – а ведь здесь крестили мальчика, которому суждено будет стать одним из тех, кого позднее назовут совестью русского народа. На обратном пути можно было узнать много интересного. Обедали мы в придорожном ресторане небольшого городка Лакинска, хотя название «ресторан» по отношению к этому заведению может вызвать лишь усмешку у столичного прожигателя жизни. Но, тем не менее, накормили нас там сытно и вкусно. Интересно происхождение названия этого городка. До 1917 года там находилось село Ундол – рабочий поселок при большой мануфактуре. Для наведения нового порядка большевики послали туда комиссара Лакина, которого местные работяги с мануфактуры, не долго думая, «замочили», после чего и стал городок Лакинском. Признаться честно, порадовало нас местное пиво – свежее и дешевое, всего лишь четыре (!) рубля за большую пол-литровую кружку. Кстати, о напитках… Какие ассоциации вызывает у нашего читателя упоминание о городке Петушки? Интеллектуал будет рассуждать о ложной философской подоплеке творчества Венедикта Ерофеева, человек попроще вспомнит про коктейль «Слеза Комсомолки»… Но мало кто знает, что в Петушках находится уникальный памятник отечественной истории и архитектуры начала XX века – Успенский храм, освященный в 1912 году – красивое здание из красного кирпича, сочетающее в себе стиль «модерн» и вековые традиции православного зодчества. Но не только в этом его своеобразие. Этот храм все «пятилетки безбожия» был действующим. Не раз власти хотели его закрыть, заставив общину заплатить огромный налог. Но всякий раз люди собирали деньги. И не давали властям закрыть храм и разграбить эту уникальную красоту. Так и стоял этот оазис веры посреди пустыни безбожия долгих 70 лет. Внутреннее убранство храма осталось нетронутым, его не коснулась рука «экспроприаторов» – талантливая роспись, «резной дубовый иконостас, сделанный искусными руками покровских умельцев – Покровский уезд издревле славился своими плотниками и резчиками по дереву. К сожалению, „красное колесо“ поломало эту традицию. В наше время мы больше знаем Покров по шоколаду, который делают на совместной российско-германской кондитерской фабрике. Сейчас многие русские люди жалуются на свою судьбу, кликушествуют: «Что делать, все пропало, скоро будет конец света…» От безысходности кто идет в монастырь, чтобы подготовиться к будущей жизни и очистить себя от скверны мирского греха, кто, напротив, начинает думать: «А пропади оно все пропадом», потребляет наркотики, пьянствует, прожигает жизнь. Но стоит ли русскому народу – талантливому, умному, трудолюбивому – хоронить себя заживо. Не лучше ли вспомнить гениальные в своем светлом оптимизме строки Солоухина: «Россия еще не погибла, пока мы живы, друзья!» Пока есть на земле хотя бы один человек, который не заразился унынием, который верит в то, что именно нам, русским, принадлежит будущее на планете, – Россия жива. Анатолий Василенко 14 июня прошли очередные Солоухинские чтения, посвященные 80-летию со для рождения писателя. Они были организованы Благотворительным фондом «Энциклопедия Серафима Саровского», президентом которого является Михаил Мендоса-Бландон. Слово «чтения» не совсем точно определяет содержание данного мероприятия, которое гораздо шире и компактно включает в световой день несколько направлений деятельности. Собственно чтения, в которых приняли участие священнослужители, известные писатели, ученые, представители русской патриотической общественности, проходили «на колесах» – в автобусе во время пути из Москвы в родные места русского писателя и обратно. На них выступали с воспоминаниями люди, близко знавшие В. А. Солоухина при жизни и, если говорить высоким слогом, «соратники его трудов» – Александр Николаевич Стрижев, Семен Иванович Шуртаков, Юрий Сергеевич Емельяненко, Сергей Антонович Шатохин. Проходил оживленный и порою острый обмен мнениями как о творчестве писателя, так и по всему кругу вопросов, поставленных в его произведениях. У дома В. А. Солоухина в его родном селе Алепино участники чтений присутствовали на торжественном открытии праздника, на который пришли, приехали родные писателя, его односельчане, земляки со всей Владимирской области. На кладбище, где похоронен Владимир Алексеевич, была отслужена лития. Среди высоких елей и сосен, «сияющих вечной красотою» вокруг могилы писателя, многоголосый хор трогательно пропел «Вечную память». В музейно-выставочном центре истории и краеведения поселка Ставрова была открыта памятная комната В. А. Солоухина. Это, несомненно, весомое обогащение экспозиции музея, которая содержит свидетельства о других славных обитателях этой местности – о дочери А. В. Суворова Наталье, о роде священнослужителей Ставровских, о Н. Е. Жуковском – основоположнике современной аэродинамики. Кстати, художник и альпинист Ю. С. Емельяненко подарил только что открывшейся мемориальной комнате уникальные кадры о покорении В. С. Солоухиным горных вершин почти в пятидесятилетнем возрасте. Там же, в Ставрове, в Доме культуры была открыта выставка члена Союза художников России В. И. Шамаева под названием «Алепинские проселки». Художник создал лирический цикл картин о доме-усадьбе В. А. Солоухина, о тех местах владимирщины, которые описаны в книге «Владимирские проселки». Это произведение переиздано местным издательством к 80-летнему юбилею писателя. Литературный праздник закончился концертом в ДК, на котором зрителей особенно порадовала вокально-хореографическая детская студия «Русь». Когда многочисленный детский хор грянул звонкими голосами величественную величальную песнь России, зал замер и по окончании разразился бурной овацией. Наверно, многие вновь прочувствовали силу строк В. А. Солоухина «Россия еще не погибла, пока мы живы, друзья!» Уместно сказать о тех особенностях чтений, которые, на наш взгляд, связаны с характером Московской компании с православной корпоративной культурой. Известно, что процветающие компании на Западе и в Японии имеют свою философию и свой корпоративный дух. Московская компания возрождает традицию русских предпринимателей, которую в свое время сформулировал в нескольких предложениях основатель Прохоровской Трехгорной мануфактуры Тимофей Васильевич Прохоров (1797–1854). Во-первых, он стремился поставить капитал на службу высоким духовным целям, провозглашаемым и утверждаемым православной верой, и употреблять его на сохранение и приумножение своего народа. Он говорил: «Богатство то хорошо, когда человек, приобретая его, сам совершенствуется нравственно, духовно: когда он делится с другим, приходит на помощь». И, во-вторых, Тимофей Васильевич настаивал на том, что помощь ближнему должна быть конкретна. Русский предприниматель советовал: «Благотворительность совершенно необходима человеку, но она должна быть непременно целесообразна, серьезна. Нужно знать, кому дать, сколько нужно дать. Ввиду этого необходимо посещать жилища бедных, помогать каждому, в чем он нуждается: работой, советом, деньгами, лекарствами, больницей и пр., и пр. Наградою делающему добро человеку должно служить нравственное удовлетворение от сознания, что он живет “в Боге”». В Московской компании с православной культурой самый большой в сравнении с другими компаниями социальный пакет, создаются условия для профессионального роста православных русских людей (совершенно в духе высказывания Т. В. Прохорова: «…без труда, без энергии не может пойти никакое промышленное предприятие»). И атмосферу действия «в Боге», но в то же время целесообразного и продуманного, компания распространяет через фонд «Энциклопедия Серафима Саровского» вовне. Семь лет, и не один раз в год, представители фонда приезжают к владимирцам. Они установили хорошие деловые отношения с администрацией области, Собиновского района, и каждая сторона делает свое дело. В этом году, как заявил председатель оргкомитета по празднованию юбилея В. А. Солоухина вице-губернатор области Е. А. Завьялов, местные власти начали благоустраивать село Алепино, сделали дорогу к селу и к кладбищу, где покоится прах писателя, удобной для транспорта и пешеходов, финансировали издание произведений писателя, способствовали проведению в школах и библиотеках вечеров и конференций, посвященных творчеству знаменитого земляка. Со своей стороны, на средства Фонда были установлены на подъезде к селу Алепино указатели «К русскому писателю Солоухину». Михаил Орландович Мендоса-Бландон дал обещание владимирцам в следующем году поставить информационные щиты с портретом писателя и его словами «Россия еще не погибла, пока мы живы, друзья!» в самом селе и, если будет получено разрешение от администрации, на федеральной трассе, которая проходит неподалеку. И администрация области, и Фонд едины в стремлении сделать празднование юбилеев В. А. Солоухина всероссийским событием. Фонд оказывает помощь в строительстве в поселке Черкутино, где учился в школе В. А. Солоухин, храма во имя Державной иконы Божией Матери. Ирина Малеинова Воспоминание о Владимире Алексеевиче Солоухине В советское время наше общество такое многообразное и разнообразное: студенты, рабочие, интеллигенция, все мы любили читать толстые, тонкие журналы и газеты, и естественно книги. «Новый мир», «Наш современник», «Наука и жизнь», «Иностранная литература», «Москва», «Октябрь», «Литературная газета»… Мы успевали и работать, и учиться, много читать, ходить в театры, на концерты классической музыки, на выставки художественные и технические. Следили за всеми новинками в печати, если не успевали купить журнал или взять в библиотеке, передавали друг другу прочитанное. Когда появились в журнале «Наука и жизнь» очерки Владимира Солоухина о грибах и травах, многим открылся новый мир в природу. Я к этим рассказам отнеслась спокойно, и только сейчас через тридцать лет, перечитывая рассказы о травах, ощутила всю их прелесть. Но вот появляются книги Владимира Солоухина «Письмо из Русского музея» и «Черные доски». К этим книгам невозможно было быть равнодушным. Андрею Малеинову некогда было читать, так как он не только писал картины, но еще издавал детские книги на спортивные темы. Поэтому я читала ему вслух и перечитывала. Если удавалось выбраться за город, то, конечно, мы брали с собой книги Владимира Алексеевича Солоухина. Когда в зале им. Чайковского отмечали 60-летний юбилей Владимира Солоухина, зал был переполнен, сколько было у него искренних поклонников его литературного таланта. Конечно, были и мы с друзьями, боялись пропустить каждое слово Владимира Алексеевича (сидели не очень близко). Александр Александрович Кузнецов (мы его знали давно) был другом Владимира Солоухина, водил его в горы, писал о нем книги. Православный фонд «Энциклопедия Серафима Саровского», основанный Михаилом Орландовичем Мендоса-Бландоном, каждый год организует поездки на родину Владимира Алексеевича Солоухина. Уже выезжая из Москвы, в автобусе начинаются воспоминания друзей, писателей, поэтов о Владимире Алексеевиче. Семен Иванович Шуртаков – интересный писатель, русской души человек, вместе с Солоухиным учился в Литературном институте и жил с ним в одной комнате в общежитии. Всегда много интересного рассказывал Стрижев Александр Николаевич, великий русский писатель духовного наполнения, много лет руководил Православным братством во имя преподобного Серафима Саровского, председатель Попечительского и Ученого Совета Благотворительного фонда «Энциклопедия Серафима Саровского». К 80-летнему юбилею на его родине школа и улица стали носить имя великого русского писателя Владимира Алексеевича Солоухина. 14 июня 2005 г. Алепино – Москва Алексей Гладков Солоухинские чтения в Алепино Лучшие русские писатели, среди которых и имя Владимира Алексеевича Солоухина, воспевшие идеалы Святой Руси, ее подвижников и ее вечевые колокола, дух православной соборности, глубоко чувствовали и понимали силу жертвенного служения нашего народа другим народам. Известность великому русскому поэту В. Солоухину пришла через прозу, через «Владимирские проселки» в 1957 году. В 1953 году вышла книга «Дождь в степи», а в 1956 году – «Разрыв трава», а с «Каплей росы» началось звездное, звездное восхождение на небосклон русской литературы. Владимир Алексеевич яркой образностью языка, как родниковой чистотой, щедро поил душевной свежестью своих читателей. Вот шедевр – его стихотворение «Колодец»: …И понял я, что верен он, Великий жизненный закон: Кто доброй влагою налит, Тот жив, пока народ поит. И если светел твой родник, Пусть он не так уж и велик, Ты у истоков родника Не вешай от людей замка, Душевной влаги не таи, Но глубже черпай и пои! В. Солоухин шел по родной земле, шел по своей тропе, выражая обуревающие его мысли и чувства в слове, в глубинном знании русского языка. «Держитесь, копите силы, Нам уходить нельзя. Россия еще не погибла, Пока мы живы, друзья». Великий русский поэт, писатель, оценка его творчества была при жизни неравнозначна масштабу его таланта. Он был полностью не востребован обществом, не понятый теми, кого история и судьба России мало волнует, кто не держал в руках «Последнюю ступень», «Прекрасную Адыгене», «Черные доски», «Письма из Русского музея» – книгу-откровение. Владимир Алексеевич первый стал говорить о восстановлении в Москве Храма Христа Спасителя, первым собрал комитет и фонд по его восстановлению и первый миллион рублей. В Храме Христа Спасителя висят беломраморные доски, на которых золотом написаны имена людей, способствующих восстановлению его, а вот имени великого русского писателя и поэта Владимира Алексеевича Солоухина нет… Примером духовного возрождения нашей жизни является и восстановление исторической русской традиции, преданной забвению с 1917 года в советский период (кстати, советский – это значит отличный от всего нормального!). Эта традиция – «Торжества русского оружия на Бородино в 1812 году» проводится ежегодно, в первое воскресенье сентября, начиная с 1961 года. Инициаторами этого были выдающийся кинорежиссер и актер – Сергей Федорович Бондарчук и Ваш покорный слуга – Алексей Григорьевич Гладков. Кроме продолжительной работы с архивными материалами 1812 года, приходилось своими руками ликвидировать стволы многолетних берез на порушенных куполах Спасо-Бородинского женского монастыря, основанного вдовой генерал-майора Александра Алексеевича Тучкова, геройски погибшего в Бородинском сражении. Старший брат – Николай, генерал-лейтенант, а остальные четверо – генерал-майоры. В 1812 году погибают трое, в том числе и Николай, который смертельно раненный на Бородино, завещал похоронить его в Толгском мужском монастыре, что на Волге под г. Ярославлем. Это здесь растут с 1314 года кедры, на ветвях которых была явлена икона Толгской Богородицы в 1314 году. Здесь покоятся мощи Игнатия Брянчанинова. Здесь в свое время пребывали в знак особого уважения все Государи, начиная с Ивана Грозного, которому монахи обители вылечили его больные ноги и который сделал огромные пожертвования монастырю. Великая Екатерина Вторая будучи в Ярославле по делам, затем принимает участие в Крестном ходе: с иконой пешком 9 верст до обители. Государь Николай Второй после своего дня рождения – 19 мая 1913 года – года 300-летия Дома Романовых, с 21 по 23 мая 1913 года вместе с домочадцами пребывает в монастыре, по которому его сопровождает игумен, а с 1917 года он – Патриарх Московский и всея Руси – Тихон. После монархии обитель переживала советский период – период тюремной зоны. Период разрушения зданий и захоронений, в том числе и героя Бородинского боя – генерал-лейтенанта Николая Алексеевича Тучкова и мощей Игнатия Брянчанинова – потомка героя Куликовской битвы – Бренка. Советский период – около 70 лет надругательства над святынями: в алтарях храмов заливали бетон, толщиной около 2-х метров, в который вмонтировали чугунные унитазы для узников; уничтожали стволы многовековых кедров, которые якобы мешали охранникам наблюдать. При проведении восстановительных работ в 1989 и в 1990 годах, я приобрел за свой счет в Главном ботаническом саду Академии наук СССР в Москве 200 саженцев кедров, в возрасте 6 лет, высотой полметра и стоимостью 4 рубля за саженец. Приобрести эти саженцы кедров удалось лишь через год, потому что они предназначались для Посольства США в Москве. Мне помогла в этом вопросе Крестникова Антонина Дмитриевна. Следует заметить, что все высаженные в Обители саженцы принялись. За ними ухаживают насельницы (ныне это женский монастырь), возглавляемые игуменьей Варварой. 1812 году на Бородинском поле Маргарита Михайловна Тучкова – вдова Тучкова Александра Алексеевича, днем и ночью с монахом Колоцкого монастыря с факелом искали и нашли тело погибшего генерала. Маргарита Михайловна покидает светскую жизнь, распродает свое имущество и уходит в монашество. Теперь она мать Мария, игуменья Спасо-Бородинского монастыря, началом которому явилась часовня-усыпальница ее мужа и сына. Она сооружает в монастыре звонницу, колокола которой трижды в день звонили по убиенным на Бородинском поле, трава которого после боя окрасилась кровью павших. Она в течение 10 лет за свой счет обеспечивала трехразовым питанием жителей сел Шевардино, Семеновское, Бородино и других. В 1812 году в пекарне этого монастыря появился рецепт выпечки сорта Бородинского хлеба, в состав которого входит пшеничная и ржаная мука, различные специи, и т. п. Восстановить в 1961 году традицию, существовавшую до 1917 года, было нелегким делом. У меня было поручение в Министерство путей сообщений СССР – в первое воскресенье сентября продлить маршрут пригородного поезда Москва – Можайск до станции Бородино. Это мне удалось выполнить. Следует напомнить о том, что в 1961 году у руля советского государства находился верный ленинец – Н. С. Хрущев, по указам которого были взорваны 15 тысяч православных храмов и монастырей; 8 марта и 9 мая превращены в рабочие дни для выполнения планов пятилеток и семилетки. В 1987 году – году 175-летия Бородинского сражения, на батарее Раевского вновь появился памятник Багратиону. Этот самый высокий памятник на поле в 1930-е годы был взорван, а могила Петра Багратиона была разорена. Венчает этот памятник золотая главка с православным крестом. При восстановлении утраченного памятника в 1987 году появился некто советник из высших органов КПСС и, угрожая неприятностями, навязывал решение – вместо православного креста установить пятиконечную звезду. Сегодня этот крест виден с любой точки Бородинского поля, площадь которого составляет 110 квадратных километров. В год 175-летнего юбилея в торжествах принимали впервые участие представители стран «цивилизованной» Европы со своими пушками, конями, которые отличались от русских более упитанными телами с урезанными хвостами и гривами. Среди гостей были Горбачев М. С. и Яковлев А. Н. – архитектор перестройки, а также дочь скульптора Леонида Романовича Сологуба – Ирина Сологуб, рожденная в 1912 году и проживавшая в Париже. На Шевардинском редуте в 1912 году возведен памятник по проекту Л. Р. Сологуба в честь павших лейб-гвардии 3-й артиллерийской бригады, 12-й батарейной роты на Шевардинском редуте. Л. Р. Сологуб, отказавшись от какого-либо вознаграждения, был награжден золотым медальоном с бриллиантиками и рубинами. Внутри медальона заключена миниатюра, изображающая сам памятник и его автора. Шевардинский бой был первым кровавым валом, обрушившимся на Бородинское поле. Только русские потеряли в этом бою 6 тысяч человек. Чего же стоила эта победа французам, правдиво описал Проспер Мериме в рассказе «Взятие редута». В финале его из всех офицеров полка, штурмовавших редут, в живых остается только один лейтенант. На приказ Наполеона показать ему захваченных в бою русских пленных, подчиненные ответили молчанием. Таковых не оказалось. Защитники редута были отмечены специальным приказом Кутузова. Шевардинский бой был 5 сентября 1812 года. Русские войска под командованием генерала А. И. Горчакова, племянника А. В. Суворова (около 8 тысяч пехоты, 4 тысячи кавалерии, 36 орудий) героически отражали превосходящие силы противника (30 тысяч пехоты, 10 тысяч кавалерии, 186 орудий). Этот бой позволил более точно определить группировку сил противника, направление его главного удара. Из 640 тысяч человек, вступивших в Россию 12 (24) июня 1812 года, ровно за полугодие нашли свой бесславный конец около 600 тысяч, а остатки некогда «Великой армии» после Березинской катастрофы спешно отступали к городу Вильно. 25 декабря 1812 года в Русской Православной церкви был учрежден праздник: «День изгнания галлов и двунадесяти языков». 1 марта 1814 года – это окончание наполеоновского нашествия и начало строительства многочисленных памятников и храмов, посвященных воинской доблести русских солдат и офицеров. Памятники архитектуры, среди которых: Храм Рождества Христа Спасителя (первоначальное название) и Триумфальная арка в Москве, Александрийская колонна возле Зимнего дворца в Петербурге, здание Манежа в Москве, Спасо-Бородинский женский монастырь и другие, сооружены гением русских мастеров-умельцев на многочисленные пожертвования русского народа. Известен случай перевозки денег из Питера в Москву на Храм Рождества Христа Спасителя. Глубокой ночью специальный эшелон подвергся нападению грабителей. У одного из сопровождающих специальный груз (в основном это мешки с медными деньгами) выпал кляп, и он предотвратил грабеж, сообщив бандитам о том, что эти деньги предназначены на строительство в Москве Храма Рождества Христа Спасителя. Бандиты посоветовались между собой, вернули мешки с медными деньгами, а от себя они загрузили еще несколько мешков с серебряными деньгами. Освящение Храма Рождества Христа Спасителя, приуроченное к коронации Императора Александра Третьего, состоялось 27 мая 1883 года. У стен этого белоснежного храма с золотыми куполами (масса золота составила 25 пудов 32 фунта) были размещены ведущие оркестры, которыми дирижировал П. И. Чайковский. В момент входа Императора в Храм звучала музыка, автором которой был П. И. Чайковский. «Торжественная увертюра 1812 год» звучит всего 20 минут, и в нее вместились звуки «Боже, царя храни», «Во поле березонька стояла», «Марсельеза» – гимн Республики Франции. Ныне восстановленный Храм имеет позолоченных пять крестов на куполах (масса золота 7 килограммов), а покрытие куполов – незолотое. П. И. Чайковкий написал и кантату «Москва» в шести частях, которая звучала в стенах Грановитой палаты в Кремле на дипломатическом приеме по случаю освящения храма 27 мая 1883 года. Появилась традиция регулярно отмечать на Бородинском поле в присутствии императора и его окружения годовщину Бородинского сражения. В 1912 году, в 100-летний юбилей, в открытии парада принимал участие правофланговый, верхом на лошади, с колоритной фигурой, с бородой – веником, живой участник Бородинского сражения. Это был Аким Винтонюк. Его возраст – 122 года. Кроме него, в «Списке ветеранов, очевидцев и современников Отечественной войны 1812 года» (см. Госархив РФ, фонд 601, опись 1) указаны 9 человек, из них две женщины. В 1920 году Л. Р. Сологуб вместе с семьей покинул пределы Советской России. Его дочь – Ирина Леонидовна, проживающая в Париже, услышала передачу радиостанции «Юность» с участием Алексея Григорьевича Гладкова, находясь в автомобиле. По окончании передачи она тут же в автомобиле обратилась в справочное бюро с вопросами, на которые ответ следует через 5–7 минут. Ответ был таков – эта передача из СССР и обращайтесь в Посольство СССР. Она в течение 8 месяцев преодолевала бюрократические проволочки, обращалась и к послу СССР во Франции, и к министру иностранных дел СССР Шеварднадзе, и ко многим лицам, включая председателя комитета Гостелерадио СССР Аксенова. Из ее письма к Аксенову от 5 июля 1987 года: «…14 ноября 1986 года меня привела в восторг передача, подготовленная Русановым Е. А., в которой говорил некий Алексей Григорьевич с таким благоговением и энтузиазмом о кипящей жизни конца 19-го века, о художественных и архитектурных памятниках, а главное – о памятниках на Бородинском поле, об истории и культуре России, что своим огнем воскресил, пожалуй, и мертвеца. Между тем А. Г. Гладков вместе с Е. А. Русановым подготовили и другую передачу о Бородинском поле, которая до сих пор ждет эфира. Очень Вас прошу сообщить мне дату пуска этой передачи по московскому радио». Рано или поздно каждому русскому выпадает свой священный день, свое Бородино. И этот день не выбирают. В 1987 году Ирина Сологуб передала в качестве дара в музей «Бородинское поле» золотой медальон с бриллиантиками и рубинами с надеждой, что это смогут видеть русские люди на стендах музея. Однако этот медальон (муляж из фанеры) появляется в неосвещенном месте. Я вспоминаю слова Ирины, которая упоминала об американцах, которые считали, что этот медальон будет в подвалах КГБ, а не достоянием русского народа на русском поле брани, русского автора Л. Р. Сологуба, который в 1914 году пошел на фронт добровольцем, прошел путь от рядового до штабс-капитана. И везде – на передовой, в госпиталях, в короткие минуты солдатского отдыха – рисовал, рисовал, рисовал. 400 работ этого художника-баталиста пребывают ныне в подвалах Музея изобразительных искусств имени А. С. Пушкина в Москве. В 1987 году Ирине Сологуб, увидевшей 400 работ отца, пообещали поместить их в экспозицию для народа. К сожалению, этого не выполнено по сей день. …С 1912 года на месте пребывания Ставки Наполеона на Бородино, напротив Шевардинского редута, установлен памятник павшим французам – «мертвым Великой армии. 5–7 сентября 1812 года». Это 2-й экземпляр памятника, а первый – затонул на дне Северного моря при кораблекрушении. Поле возле этого памятника природа не наделила богатой растительностью, но зато сам памятник имеет таблички с указанием о том, что его посещают и Президент Франции – Валери Жискар д’Эстен и тысячи простых французов, которых ежегодно в первое воскресенье сентября бывает не менее 40 тысяч, и среди них праправнук Наполеона с домочадцами, увешанные всевозможной видео и фотоаппаратурой, и военный атташе и др. Гости торжеств с жадностью пытаются увидеть первых лиц России, но, увы… В мае 1987 года газета «Комсомольская правда» опубликовала мое выступление перед участниками Ленинского РК КПСС, среди которых присутствовал и член-корреспондент АН СССР Янин. Суть моего выступления заключалась в том, чтобы демонтировать плавательный бассейн «Москва» с подогретой водой и восстановить Храм. Повышенная влажность от этого бассейна пагубно сказывается на экспонатах Музея изобразительных искусств имени А. С. Пушкина и деревьях с обледеневшими ветвями в морозные дни. Известно, что гонения на религиозную жизнь при советской власти привели к гибели в России почти тридцати тысяч храмов и десятков миллионов икон. Силуэты церквей и монастырей ушли из городских панорам. Мы были бы лишены чистоты и гармонии духовных и душевных состояний людей XV века, если бы утратили шедевры Рублева и Дионисия. И замены этой духовной составляющей нашей жизни не существует. Полуразрушенные по вине человека постройки, в том числе и церковные, исчезают в нашей стране сотнями. К числу таковых можно отнести и храм Покрова, что возле дома, где родился великий писатель В. А. Солоухин в Алепино. Нельзя об этом не помнить, до этого уже нет дела государству и не видно заботы церковных кругов. Да, в последнее десятилетие почти десять тысяч церковных зданий возобновлены благодаря богослужебной жизни, но еще больше продолжают быстро разрушаться. В разных областях ситуация неодинакова, но всегда печальна. В Ярославской области 280 действующих храмов, а 320 остаются брошенными; в Тверской области, на главном пути между двумя столицами, из 720 церквей живы лишь 180. При этом нередко идет спор между церковными и светскими властями за то или другое здание, – и это в условиях громадного количества гибнущих, нередко художественно уникальных построек. Это касается не только церквей: целые монастырские комплексы остаются заброшенными и невостребованными. Легко можно оправдаться отсутствием средств и у Церкви, и у государства. Но в то же самое время находятся на весьма крупные новые проекты, создание которых можно было бы отложить до лучших времен. Из 300 церквей XI–XVIII столетий до наших дней сохранилось не более тридцати, ни в одной из них живопись не сохранилась целиком. Из десятков тысяч домонгольских икон уцелело лишь несколько десятков, да и те к началу ХХ столетия нельзя узнать из-за позднейших переписей. Живопись Древней Руси XV–XIX веков в начале ХХ века представить себе было абсолютно невозможно. Церкви сносились, иконы отправлялись в кладовые и там погибали. Известно, что три знаменитые иконы звенигородского «Деисуса» Рублева были обнаружены в дровяном сарае. В Богоявленском монастыре Костромы, ничтоже сумняшеся, отпилили у древнейшей иконы Феодоровской Божией Матери изначальное крепление выносной рукояти. В Спасо-Яковленском монастыре Ростова Великого, волею настоятеля, разобран и небрежно складирован замечательный иконостас XVII века. В тяжелом состоянии находятся иконы Рублевского иконостаса в Троицком соборе Троице-Сергиевой лавры, почернели фрески церкви Воскресения на Дебре в Костроме. Гибнут принадлежащие кисти Андрея Рублева фрески Успенского Собора во Владимире, но никто из священноначалия не откликается на все просьбы и рекомендации реставраторов. Конечно, живопись Рублева принадлежит всему человечеству, но, прежде всего, она – достояние Русской Православной церкви, хотя еще ни разу не раздался во всеуслышанье ее голос, обеспокоенный сложившейся ситуацией. Сиюминутные соображения берут верх над ценностями вечными. Восторги и вздохи о Москве как о Небесном Иерусалиме, Третьем Риме, уступают место трезвой деятельности. Достаточно взглянуть на виды Новоспасского и Данилова монастырей. Храма Христа Спасителя и Кремля: перед ними и позади их поднимаются нелепые бетонные нагромождения. В Новоспасском монастыре, возле усыпальницы Романовых, мною были высажены саженцы абрикосов и они уже плодоносят. И если раньше силуэт города формировали церкви, монастыри, кремли и дворцы, строя которые люди думали о вечном, то теперь силуэт Москвы определяется офисами, банками, гостиницами, элитными многоэтажками. Недавно Патриарший мост перекинулся от Храма Христа Спасителя прямо к развлекательному центру и казино, а стоящая напротив храма церковь Святителя Николая на Берсеневке оказывается ниже этого моста, на уровне третьего этажа. Голос Церкви раньше почти никогда не поднимался против подобного вандализма, а теперь уже возникают коммерческие проекты, угрожающие даже прославленным обителям, таким, например, как Пафнутьево-Боровский монастырь. У Церкви нет более верных, бескорыстных и квалифицированных союзников, чем реставраторы, ученые, музейные сотрудники. Без преувеличения можно сказать, что без их упрямого, тихого, а иногда и героического сопротивления советская власть с удовольствием разрушила бы почти все создания религиозного искусства, и, следуя своему безошибочному «классовому» чутью – прежде всего самые лучшие. Борьба за сохранение ценностей религиозного искусства – это не борьба против Церкви, а истинное отстаивание духовности и молитвенного опыта древних, без которых невозможна ни полнота, ни преемственность духовного опыта поколений. 4 апреля 1997 года, когда Владимира Алексеевича отпевали в Успенском приделе Храма Христа Спасителя в Москве, Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий Второй сказал у гроба писателя: «Владимир Алексеевич одним из первых начал духовное возрождение нашей жизни, первым пробудил в нас национальное самосознание». 14 июня 1924 года родился В. А. Солоухин. И так уж повелось, что благодарная память о нем стала живой и верной для создателей Благотворительного фонда «Энциклопедия Серафима Саровского». И 14 июня 2005 года, как и в предыдущие годы, под благодатным руководством Михаила Орландовича Мендоса-Бландона, возглавляющего Благотворительный фонд «Энциклопедия Серафима Саровского», и секретаря Ольги Алексеевны Мельниковой успешно проведены «Солоухинские чтения в Алепино». В 8 часов утра на Садовом кольце Москвы, возле станции метро «Парк Культуры», что напротив Провиантских складов – памятника архитектуры XIX века, архитектор Стасов, стоял комфортабельный автобус, в котором размещаются почитатели творчества В. А. Солоухина, среди которых и видные ученые, и режиссеры, и военные, и священнослужители, и писатели, и родственник Павла Флоренского, и многие другие – друзья В. А. Солоухина. Перед отправлением автобуса из Москвы всех отъезжающих по-отечески снабжают всевозможными программами; инструкциями поведения на торжественной части в Алепино; на литии на кладбище; на концерте в райцентре Рождествено; в музее В. А. Солоухина, а также аудиозаписями. В 21 час – приезд в Москву к станции метро. По пути следования автобуса в Алепино, экскурсовод знакомит с достопримечательностями истории и культуры. В перерывах выступают желающие поделиться своими впечатлениями о творчестве В. А. Солоухина и словами благодарности организаторам этой поездки – Михаилу Орландовичу Мендоса-Бландону и секретарю Ольге Алексеевне Мельниковой. Николай Лалакин Классик XX века Сорок лет назад в сентябрьской и октябрьской книжках «Нового мира» появились солоухинские «Владимирские проселки». В СССР обозначился писатель, заговоривший о русском национальном достоинстве, о народном самосознании. Затем в последовавших «Каплях росы», «Письмах из Русского музея», «Черных досках», «Время собирать камни» Владимир Алексеевич Солоухин заставил нас совсем по-иному, чем преподносили нам в школе, взглянуть на нашу историю, на нашу культуру. Хочу еще раз напомнить и подчеркнуть то, что только после выхода «Владимирских проселков» появились известные произведения «В бессонную ночь» и «Падучая звезда» С. Никитина, «Матренин двор» А. Солженицына, «Последний поклон» и «Прощание с Матерой» В. Распутина, «Кануны» и «Плотницкие рассказы» В. Белова, рассказы В. Шукшина, «Вятская тетрадь» В. Крупина и книги других писателей, позвавших нас вступить на их тропинки, ведущие к возрождаемому храму души. И, конечно, не случайно, в этом есть свой смысл и своя символика, что инициатором и духовным вдохновителем идеи восстановительной постройки храма Христа Спасителя стал именно Владимир Солоухин. В одной из последних бесед писатель заявил: «Я верю, что наш мир создан сверхразумом. Богом. Я думаю, что есть где-то во Вселенной „источник, который, как радиоволну, излучает целесообразность. И все в мире подчиняется этому излучению целесообразности“… Своеобразной высшей наградой, признанием его жизненного труда, служению Отечеству и православной Вере стало отпевание писателя в воссозданном Храме (первый случай) патриархом Московским и всея Руси Алексием II. …Хоронили его мы в зяблый промозглый апрельский день, как он и завещал, на олепинском кладбище родимого села. Редкие клочки пожухлого снега почему-то в те часы казались мне разорванными листками недописанной рукописи, которые порывистый ветер разбросал по ямкам и овражкам вокруг села… Гулко падали на дубовую крышку гроба не успевшие оттаять комья земли. Непослушными в наших руках были лопаты, которыми мы с Владимиром Крупиным и другими писателями нагребали могильный холмик. Отдавали последнюю дань уважения Солоухину в Олепино с разных концов страны известные литераторы, деятели различных партий и движений. Его кончина опечалила всех. Ибо к независимому самостоятельному солоухинскому оканью прислушивались многие. Всевозможные группировки, течения хотели бы видеть Владимира Алексеевича в своих рядах. Но он так и остался в стороне от них отдельным гигантским пластом, по-своему влияя на процессы, происходящие в литературе, культуре и в жизни общества в целом. В тот печальный день, чувствуя себя как-то сиротливо, мы мало что говорили и вспоминали. Но вот в мае, когда Владимир Крупин попросил меня вновь съездить с ним и его женой Надей в Олепино – нам по дороге и в самом селе многое вспомнилось о почившем писателе. Само же кладбище в тот день предстало перед нами именно таким, каким его описал Солоухин в своей после смерти опубликованной «Чаше»: «…наше сельское кладбище – сосновый лесок над песчаной кручей и светлой речкой. Тишина, посвистывание птичек, трава, прополотая внутри оградок, крупная земляника в траве…» Правда, «валявшихся банок из-под краски и водочных бутылок», о которых он упоминал, мы не увидели. Видимо, односельчане их прибрали. А его могилка опрятная, обихоженная – скромный холмик песчаный, обложенный природными камешками и деревянный у изголовья крест, цветы: и полевые, и из садов-огородов… Появилось на нашей земле еще одно место, где можно тихо помолиться и покаяться. С каждым днем все больше осознаешь невосполнимость потери. Не стало еще одного русского классика. Вместе с уходящим XX веком простились мы и с его летописцем. Знакомыми мы с ним стали 13 декабря 1976 года на вечере в НАЛ, когда отмечалось 50-летие Сергея Никитина. В банкетном зале он мне шепнул, что ему понравилась моя статья в «Литературной России» о «Сереже». Одобрительно он отзывался о моем стремлении в качестве корреспондента «Огонька» побывать в разных уголках страны. Мне доводилось участвовать в организации его авторских вечеров в Москве и Владимире. Владимир Алексеевич отзывался и на мои просьбы. Помню, когда в Бюро пропаганды художественной литературы при Владимирской писательской организации мы стали готовить первый выпуск литературный газеты «Слово» (1989 г.), то он живо откликнулся на мою просьбу – пожелать нам «доброго пути» и лично сам завез на Музейную, 3 несколько страничек от руки написанного текста. В нем он пожелал: «Во Владимире появляется, возрождается свой литературный печатный орган. Владимирская земля обретает свой голос. Пусть этот голос крепнет, пусть он говорит правду, пусть он пробуждает в народе лучшие мысли и чувства». Принял живое участие Солоухин и в возрождении альманаха «Владимир», написав вступительную статью, которая стала для нас напутствием… В сборник «Владимир-96», который, к сожалению, так и не вышел, писатель-земляк готовил нам свои новые «Камешки на ладони», их он вынужден был отдать в другой журнал. Вот некоторые «Камешки»: ... «Своему собеседнику я сказал в полемическом задоре: – Суди, дружок, не выше сапога. – Какого сапога? – уставился он на меня в недоумении. Наш полемический разговор на этом, естественно, закончился». ... Есть формула человеческого поведения. Говорят, что она была девизом Чингисхана. «Боишься – не делай. Делаешь – не бойся». ... Сколько мы говорили, настаивали, убеждали, боролись, и вот наконец совершается: Тверь, Екатеринбург, Самара, Нижний Новгород, Сергиев Посад, Санкт-Петербург… радость и ликование. Но вот именно ликования-то и нет в душе и на сердце. В чем дело? А в том, что посмотрите на города, на жизнь в них, на их население, на их, с позволение сказать, архитектурное лицо. Но какой же это Сергиев Посад или какой же это Нижний Новгород? Это давным-давно уныло-средне-советские города со всеми вытекающими отсюда признаками. Нет, конечно, хорошо, что им возвращены их подлинные названия, но настоящая их подлинность давно и безвозвратно утрачена. Вспоминая о Солоухине, нельзя пройти мимо его, так сказать, «непростых отношений» с руководством нашей области, причем почему-то во все времена. Не могу простить себе, что устранился, пронадеялся, не взял на себя ответственность и не организовал его авторский вечер во Владимире, не отметил 70-летний солоухинский юбилей. До сих пор слышу его несколько растерянный и обидчивый голос, говорящий мне по телефону: «…Что же вы там, во Владимире-то. Вот в Красноярске Астафьеву даже „Волгу“ подарили… Белову в Вологде также хорошо отметили, а меня на родине позабыли, не пригласили…» К сожалению, непонятная неприязнь к всемирно известному земляку у нас во Владимире, у власть держащих – продолжается. Стыдно за депутатов, которые отказали установить мемориальную доску на здании бывшего механического техникума, чьим выпускником в 1942 году был Владимир Солоухин. Нужно исправиться. И не только повесить мемориальную доску, но и назвать именем В. А. Солоухина улицу, библиотеку, школу. А также проводить в июне ежегодные литературные солоухинские праздники. Один день во Владимире, другой – в Олепино, как это происходит на тютчевских (Брянск – Овстуг), есенинских (Рязань – Константиново). Не надо нам забывать, что, кроме прозы, им созданы талантливейшие стихи и песни. В. Н. Алексеев, доцент Московского областного педагогического института Время преклониться перед прошлым Как ни печально, но имя Владимира Алексеевича Солоухина все более и более стирается а памяти наших соотечественников. Уже не удивляешься, что за пределами Владимирской области продавцы книжных магазинов даже не слышали о фамилии Солоухин. Впрочем, в самом Владимире до сих пор нет ни памятника, ни улицы с именем одного из лучших писателей современной России. Не много людей собирается и на могиле Владимира Алексеевича в его родном селе Алепине: почтить память покойного в день его рождения или в день смерти приходят и приезжают лишь немногие истинные поклонники творчества Солоухина. Только они, пожалуй, и читали его замечательные, полные душевной боли за Родину последние произведения – «Соленое озеро», «При свете дня», «Древо», «Тоску по свинарнику», «Чашу»… В такой ситуации очень печально видеть, как имя писателя используется лишь для привлечения читателя, как в его книгах видят не главное, как не замечают его глубочайшего чувства грусти о родной земле. «Время собирать камни» – так называется одно из лучших произведений В. А. Солоухина, его восторженное обращение к ныне забытому прошлому дворянских усадеб. О заброшенных, оскверненных и поруганных имениях писал он и в своих «Владимирских проселках». Писал, призывая сограждан усовеститься, прекратить неслыханный вандализм по отношению к старинным дворцам, паркам, иконам, церквям, кладбищам. Да, призывая… Прошло шесть лет после смерти В. А. Солоухина. Всего шесть лет! И вот владимирский выпуск «Комсомольской правды» («Толстушка» от 18 июля 2003 г.) большими буквами призывает читателей: «ВРЕМЯ ОТПРАВЛЯТЬСЯ ЗА СОКРОВИЩАМИ». Похоже на солоухинское «Время собирать камни», но только похоже… Оказывается, в газете открыта рубрика «Золотая лихорадка», где опубликована карта кладов Владимирской области. Может быть, это карта лучших библиотек области? Или, может быть, карта наикрасивейших уголков природы, древних монастырей или других духовных сокровищ? Ошибаетесь, уважаемый читатель. Это карта более чем двух десятков дворянских имений, в которых, по мнению газеты, могут быть (а могут и не быть! – В. А. ) зарыты клады. В отличие от В. А. Солоухина газета не приглашает человека на встречу с Жуковскими, Сабашниковыми, Зубовыми, Воронцовыми-Дашковыми, Дубровским и другими владельцами усадеб, не рассказывает об этих людях, не ратует за создание в их усадьбах музеев. В старых имениях авторы статей видят одно – возможность поживиться с минимальными затратами. Поначалу не веришь своим глазам. Как, в наше время опять призывают раскапывать графские могилы, поднимать плиты церковных полов, ходить с металлоискателями по усадьбам? Разве это не преступление? Разве это не путь к нравственному разложению? Во имя чего и какого смысла людей призывают на кладоискательство? И разве не очевидно, что подобные занятия вместо почитания памяти об усопших растлевают души, неизбежно ведут к криминальным последствиям? Не говоря уже о том, что при этом прямо нарушается закон об охране памятников истории и культуры. Дескать, копайте, и ничего вам не будет. Впрочем, редакция знает и упоминает, что многие усадьбы имеют высокую историческую ценность и охраняются законом. Стало быть, призыв отправиться в усадьбы за сокровищами – это осознанное призывание к запрещенной законом деятельности? Ведь те, кто поверит газете, будут копать не где-либо, а именно в усадьбах, в церквях и на кладбищах, будут вскрывать старые могилы. Кстати, уже в углу опубликованной карты нарисован человек с металлоискателем в окружении покосившихся крестов. Как ни странно, брошенные семена дали «всходы». Уже 1 августа в той же рубрике «Золотая лихорадка» газета опубликовала материал В. Елагина с заголовком «В книгах Владимира Солоухина есть указания на места, где нужно искать клады». Вот, оказывается, в чем ценность книг Солоухина! Кто бы мог подумать, что из всего написанного Владимиром Алексеевичем самым главным окажется упоминание о мерзавцах, ограбивших когда-то могилы соотечественников, или слухи о том, что у мельника могли храниться несколько золотых монет! К тому же В. Елагин еще и искажает писателя: В. А. Солоухин пишет «эта версия не верна», а В. Елагин уже – «вполне возможно». А вот слова писателя «в то время шла усиленная преступная охота за золотыми кружочками по российским деревням» не упомянуты. Неужели мало нам, что во всех деревнях и селах не осталось ни одного дома, откуда не пытались бы украсть иконы? Неужели мало того, что старики в мирное время прячут намоленные образа в темных подполах (святыню – в подполье!)? Неужели мало, что в том же Караваеве молодежь собирается на «тусовки» в пустом склепе князя Голицына? Что же, грядет еще одна напасть против деревень, церквей и усадеб – кладоискатели? Между прочим, в одной из стран, кажется в Турции, когда требовалось уничтожить какой-либо памятник чужой культуры, распускались слухи, что он стоит на сокровищах. И памятник или дом тут же оказывался разрушенным искателями кладов. Поражает, с какой легкостью люди пишут подобные статьи. Видимо, не знают об ответственности за печатное слово. Например, В. Елагин, узнав, что в старинное село Караваево приезжали потомки его прежних владельцев (Мария Николаевна Апраксина и ее дочь Елизавета Владимировна), тут же предполагает, что у гостей был «другой интерес», то есть поиски клада. А ведь он никогда и не видел упомянутых дам. Знает ли он, что отец Марии Николаевны, Н. М. Котляревский был инициатором строительства в Бельгии православного храма-памятника во имя Иова Многострадального, в котором до сих пор молятся за наших соотечественников? Знает ли, что у человека может быть естественная потребность побывать на родине предков, поклониться хотя бы земле, по которой они ходили? И знают ли автор и редакция, что Апраксины уже занялись вопросами реставрации церкви в их селе Караваеве? Той церкви, которую гробокопатели и иже с ними разрушили и до которой нет дела ни одной организации в области. А «в награду» узнают, что приезжали искать клад. Что же остается читателю? Ждать, когда в газете появятся новые статьи с радостным сообщением, что разрыв склеп владельца усадьбы, нашли золотую монетку или ржавую шпагу? Или все-таки во Владимире найдутся должностные лица, которые запретят подобную акцию? Ведь существует Государственный центр по учету, использованию и реставрации памятников истории и культуры Владимирской области, существуют областной и районные отделы культуры, главы сельских и районных администраций, на территории которых находятся упомянутые усадьбы. Неужели все они будут молча наблюдать за организующейся кампанией и не призовут газету прекратить порождать подобные «золотые лихорадки»? Хочется верить, что призовут, и как можно скорее. Владимир Алексеевич Солоухин писал: «Откуда взяться красоте в грядущих веках, если мы, наши поколения, не сохраним ее в себе и не передадим в умноженном и облагороженном виде нашим потомкам». Эти слова могли бы стать эпиграфом почти ко всем его произведениям. И очень печально, что на родине писателя его имя стало упоминаться в совершенно противоположных целях. Начато страшное дело, и, чтобы не раздувать огня, газета и В. Елагин должны, на мой взгляд, спешно принести свои извинения за намеки на «тайные интересы» Марии Николаевны и Елизаветы Владимировны Апраксиных. Тем более, что речь идет об иностранных гражданах, да еще и взявшихся за реставрацию одного из наших же владимирских храмов. Елена Шумакова Первая встреча Россия еще не погибла, Пока мы живы, друзья! В.А. Солоухин Лето 2005 года. 14 июня. Мелко моросит утренний дождик, и автобус мчится по горьковскому шоссе в село Алепино Владимирской области, на Солоухинские чтения. Это моя первая поездка на родину русского писателя и первые впечатления. Разбитая проселочная дорога привела нас к селу, где уже шел праздник и светило солнце. На сцене, которая была сооружена рядом с домом писателя, пели, танцевали, вспоминали Владимира Алексеевича и рассказывали о нем! Село радовалось и светилось в своем неподдельном счастье. Мне было все любопытно и интересно: небольшие улочки и дома, где рос и жил, шалил и играл еще мальчишкой Володя Солоухин, где формировались его первые мысли и возникла глубокая любовь к родине. Мне вдруг вспомнились слова рязанской поэтессы Нины Красновой, которая однажды сказала Владимиру Алексеевичу, что «его повести, это как деревня с ее домами, деревьями, колодцами, амбарами и трудами, как церковь, венчающая деревенский пейзажа. Глядя на всю эту красоту, можно смело сказать, что Россия жива!» Зеленая трава, аромат полевых цветов, дружные домики, сосновый лес и кладбище, которое кажется уютным и таинственным одновременно. На могиле писателя была отслужена лития. После ее окончания еще многие не могли отойти от могилы, то ли делясь впечатлениями, то ли рассказывая что-то Владимиру Алексеевичу. На чтениях собрались прекрасные и интересные люди. Кто-то читал его стихи, кто-то рассказывал о своей любви к Родине, к писателю. Каким был Солоухин? Разным. На протяжении своей жизни он постоянно менялся. Когда-то он был секретарем комсомольской организации, а стал – поборником православия. И этим он был близок всем собравшимся. Никто не хотел расставаться, хотелось остановить это драгоценное время. Душа радовалась и грустила одновременно. Радовалась от прекрасно проведенного дня, интересных знакомств и полученных впечатлений. А грустила оттого, что опять надо куда-то бежать, суетиться, порой забывая о чистом и высоком. Стихи о Солоухине Людмила Барыкина В. А. Солоухину Россия еще не погибла, Пока мы живы друзья! В. Солоухин Поля, косогоры, березы, Церква, купола, образа… Страдальцев невинные слезы, Царевен убитых глаза. Российские наши раздоры, Друзей и врагов немота, За левым плечом – смех и споры, За правым – Святой храм Христа — Все сердце большое вместило, Все в строки литые легло. В них дышат надежда и сила, От них и в потемках светло. Россия еще не погибла. Заветы ее сохраним! Мы шапку чужого пошиба Надеть на нее не дадим! Твердят: По Ивану и шапка! Иван-то унижен и пьян… И брешут продажные шавки На всякий российский изъян. Но встанут святыни из праха, Когда тот, кто призван, придет. И шапка ему – Мономаха, И русский воскресший народ! 1997 Лилия Летняя-Кузнецова Солоухину Владимиру Алексеевичу — великому русскому поэту-патриоту, писателю, — посвящается. Рыжая тропка к дому ведет, Ровным штакетником прядки прядет. Дом весь скрипучий и мебель, а стол, Крепок, со временем пел в унисон. Кресло старинное, образ в углу, Ветер застрял и полощет пургу. Тихо иду я к святыне – столу, Стул предложил посидеть на углу. С краю не скрипнул, принял, промолчал, За окном ветер ветви качал. Ручка сама улеглася в руке. Мира таинственность кроется в мгле. Нашим поэтом творились труды. Здесь на окне расцветали цветы. Здесь величавый писатель сидел. Русское видел… Стихами воспел. Вольным простором сияла душа. Твой пьедестал вся Россия. Народ! помнит поэта! В стихах он живет. Алепино. 14 июня Георгий Павленко В. А. Солоухину Я иду по дороге вдоль пустых деревень, покривились пороги, повалился плетень. Гнезда бросили птицы. Всюду плесень и мох. Мне воды бы напиться, да колодец заглох. Чахнет сад сиротливо, неразлучен с бедой — опоясан крапивой, перевит лебедой. Накрест окна забиты. Развалилась труба. Как крылом перебитым дверью машет изба. Все трагически просто в нашем отчем краю — не основа, а остов остается в строю. Знать, на поиск Мессии, не защелкну в замки, все крестьяне России – подались в ходоки. Но на площади Красной у кремлевских аллей, ко всему безучастный, встретит их – мавзолей… 1989 г. Вячеслав Сафронов На родине Солоухина Я еду и еду, А дальше недолго иду По листьям и снегу К забытому Богом пруду, К скамейке у дома, К нетронутой глади листа. Глядит незнакомо Заброшенный храм без креста. Забита калитка, Покинуто чье-то жилье. Душа, как улитка Свернулась. Простите ее. Примерзла смородина, Ей ягод уже не качать. Отечество… Родина… Но боль не дает докричать. Не злые метели, Которым конца не видать, Мы – рушить умели Потом на руинах рыдать. На кладбище местном, Среди тишины и ветвей. Здесь летом прелестно Буянил один соловей. И свечи горели, И речи текли и текли. Слетали от ели Иголки на холмик земли. И сестры и братья Вставали из тьмы и огня. На небе распятье, Как будто распяли меня. У русских, как водится, Жалеть, не сбылось… Слеза Богородицы Сердца прожигает насквозь. Солоухину В. А. О родине – реже и реже, Молчим, говорим и поем. За край листопадный и снежный Уходим, как за окоем. Не ведаем, что там за краем, Безумная мгла или свет? А, впрочем. Мы и не гадаем, И не ожидаем ответ. А родина вспомнит немногих, Любима и все же странна — Страна, что забыла о Боге, Забытая Богом страна. Из Алепино в Суздаль Ветровое стекло при подъезде мне сузит даль, Только я все же знаю, что там впереди. Этот город игрушечный с древним названием – Суздаль, И, как в детстве когда-то, защемит в недетской груди. Я пришел не каликой, не гостем, не праздным туристом, Я твой названный сын – мне за все и за всех отвечать. Августовское солнце упало на пыльные листья, И на кленах треглавых оттиснута скорби печать. В это время раздора, разлома, невиданной свары Ты стоишь, как и прежде, державную веру храня. К белокаменным храмам твоим современные едут хазары Лицезреть старину, Подгулять в кураже, Прикурить от чужого огня. Что поделаешь тут? Нынче мода на древность и веру, Крест нательный, как пропуск в желаемый рай… Волокут на постриг монастырский вчерашнюю стерву, Вводят в храм целомудренный, как вчера заводили в сарай. Добродетель сегодня не в нас прижилась, а помимо, Колокольные звоны не душу тревожат, а слух… И бредет наша совесть унылой тропой пилигрима, И лампада коптит, и огонь в ней до срока потух. …Постою в стороне – этот город сует не приемлет, Вой истошный и слюни у русских всегда не в чести. Предзакатное солнце ласкает осеннюю землю, На которой живу, грянет срок, и в которую надо сойти. Но останется свет, Продерется сквозь тверди земные, Свет любви и признанья, которыми память жива. И плывут облака, словно звоны плывут вечевые, И становятся лишними наши с тобою слова. Дмитрий Ёлшин Могила Солоухина Здесь белесые стынут туманы, Грустным клином летят журавли; Темных елей стволы-великаны Покрываются тенью Земли. Но в кругу этих сумрачных елей Тихий холмик могильный почил. Проливные дожди и метели Не закрутятся здесь, средь могил. Ветры-вьюги сюда не заглянут, Лютый зверь пробежит стороной… Только добрые люди вспомянут Образ памятный всем и живой. Постоят, отпоют панихиду Иль отслужат, вздохнув, литию И, как будто чужую обиду, Кротко выскажут горечь свою. Но в торжественной этой печали Русской совести слышен завет, Чтоб покровы небес осеняли Светлой жизни таинственный след. 04.01.2006 г. Москва Наталья Саурина Владимир Солоухин Он душу русскую с любовью описал, Прославил в творчестве он Родину свою И о Владимирских проселках рассказал. Я Гимн величия писателю пою! Он не придумывал «красивостей» пустых, Природы русской показал он красоту. Ему подвластна была проза, яркий стих, Воспел он русскую «святую простоту»! Про мать и мачеху писал, про дом и сад, И об алепинских поведал мужиках. Про то, как был он за Россию горд и рад! ПУСТЬ ПАМЯТЬ СВЕТЛАЯ ЖИВЕТ О НЕМ В ВЕКАХ!!! 2005 г. Москва – Алепино