Отказываться не вправе Ярослав Алексеевич Шипов "…Надо отдавать себе отчет в том, что происходит кругом, но при этом ни в коем случае не унывать, а понимать, что ты должен быть в десять раз энергичней для того, чтобы попытаться этому воспрепятствовать. …Богу поменять ситуацию в любую сторону ничего не стоит. Любую самую большую страну может в секунду стереть с лица земли, а может дать благоденствие. Это зависит от того, чего мы заслуживаем. Народ поворачивается к вере, но медленно, надо быстрее, активнее, усерднее. Надо понимать, что мы с вами уже физически материально мало что можем изменить в нашей стране, но дух же может все что угодно. Вспомним патриарха Гермогена — ведь один оставался. Народ на Красной площади уже просил — ну, ладно, пусть поляка, так поляка… все равно… только бы закончились все эти нестроения. Но Гермоген твердо стоял за Русь, за Православие. И дал Бог — смели с лица земли всех врагов. Вот в этой твердости, в этом духовном стержне — все дело. Если он сохранится — для Бога ничего нет невозможного на земле." Из беседы с иереем Ярославом Шиповым в радиопрограмме "Благовещение" Ярослав Шипов Отказываться не вправе Рассказы из жизни современного прихода Равелин Дом этот сохранился. И доныне пассажиры дальних поездов, непрестанно снующих в обе стороны, могут через окошки вагонов наблюдать диковинное сооружение, напоминающее собою мощный дот, которому дерзкий зодчий постарался придать черты классического европейского коттеджа. Перед домом, а фасадом своим он обращен к железной дороге, один ряд тополей — ровесников дома, давно переросших его двухэтажную высоту. И более ничего рядом нет: ни строений, ни столбов с электричеством. Посему внимательный наблюдатель не может не удивиться и не задуматься: какая жизнь возможна в этом фортификационном сооружении, когда расположено оно в таком нежилом и даже пустынном месте?.. Прав будет внимательный наблюдатель: нет здесь никакой жизни. Но была. Было электричество, был колодец, баня, сарай, была дорога, переезд, шлагбаум, будка стрелочника, стрелка, ветка на торфоразработки, еще стрелка и тупичок… А в самом доме частенько собирались битые жизнью, веселые люди, называвшие дом равелином. И был у равелина хозяин: военлет Ермаков, вдосталь налетавшийся над германской землей и после войны вознамерившийся построить дом наподобие немецких, но покрепче. Без проекта, так, по одному лишь творческому произволению, но этого оказалось достаточно. Военлет Ермаков, прозывавшийся для краткости Ермаком (при этом имя его за ненадобностью забылось), всегда был притягателен для меня. Вероятно, потому, что в жизни его воплотилось нечто, чего бы и мне хотелось, да вот не сподобился. Жизнь эта разделялась в моем восприятии надвое: самолеты и охота. Была, впрочем, еще одна часть, может, даже эпоха, длившаяся всего три дня, однако она существует особняком, потому что в ней — запредельное чудо. Что же до архитектурных изысканий героического военлета, то они, при всей их несомненной художнической дерзости, на самостоятельную часть претендовать не могут. Хотя и отражают некоторые черты этой оригинальной личности. В кругах авиаторов Ермаков был человеком довольно известным. Некоторые военные историки как раз с его именем связывают случай, раскрывший неожиданные возможности штурмовика Ил-2. А дело было так. Возвращаясь с задания новехонькие, только что поступившие на вооружение штурмовики попали под обстрел. Один из них получил значительные повреждения, отстал o от своих и еле-еле тянул над лесной дорогой к линии фронта. Впереди показалась колонна пехоты противника, направлявшаяся на передовую. Боезапас был израсходован, и пилот, снизившись до двух с половиною метров, так и прошел над колонной… Когда он вернулся, обнаружилось, что в полк прибыла группа конструкторов, желавших узнать, как показывает себя новый самолет в боевых условиях. Они уже расспросили других пилотов, вернувшихся раньше, и теперь набросились на изрешеченную машину, которой уже и не чаяли дождаться. С пробоинами им все было понятно, но непонятно было, почему фюзеляж заляпан какими-то ошметками и отчего лопасти винта оказались наполовину обгрызенными. Летчик был вынужден доложить всю правду и, надо полагать, ожидал наказания, потому что обычно за правду бывает от начальства неуклонное наказание, но против ожидания и вопреки всякому смыслу на сей раз наказания не случилось: и генералы, и дядечки в черных штатских пальто молчали, — и неведомо было, какие технологические соображения свершались в их конструкторских головах. Потом один спросил: — И как же машина вела себя при этаких параметрах? — Как утюг, — понуро отвечал летчик. И, похоже, в его ответе содержалась некая научная точность, потому что лица и генералов, и штатских вмиг просветлели. — Да это еще что! — летчик воспрянул духом. — Мы тут, когда праздновали день рождения нашего комэска… — он собирался рассказать нечто еще более впечатляющее, но командир полка судорожно перевел разговор на другую тему. Теперь, конечно, достоверно не установишь: Ермаков ли воевал таким образом или не Ермаков. А может, и Ермаков, и кто-то другой, и третий… Но воевал он много и довоевался до Золотой звезды. После войны он освоил другой редкостно замечательный самолет — Ил-28, на котором возросло множество военных и гражданских летчиков. Самолет был послушен и прост в управлении, как трактор, однако судьба его оказалась печальной: все машины были изведены во время разоружения, затеянного Никитой Хрущевым — первым в череде безблагодатных правителей, не умевших вместить в себя ни географию России, ни ее историю. Ермаков служил летчиком-инструктором, пока не исчезли "двадцать восьмые", потом вышел в отставку и впредь уже занимался только охотой. Собственно, в основном для охоты и строился равелин. Дело в том, что торфяные карьеры, выработанные в тех местах, со временем наполнились водой, обросли кустарником и превратились в замечательнейшие охотничьи угодья. Писатель Пришвин, знавший, как известно, в охоте толк, наведывался в те края и, по слухам, не раз останавливался в равелине. Надо сказать, что настоящими охотниками в тогдашние времена почитали лишь избранных, то есть тех, для кого охота — неодолимая страсть, вроде любовной, а может, и посильнее, словом — пуще неволи. Были еще «мясники», гонявшиеся за мясом, обычно за лосем, и, наконец, промысловики, профессионально занимавшиеся добыванием пушного зверя. Если к «пушнякам» настоящие охотники относились, хоть и без восторга, но с уважением, то «мясников» откровенно презирали: охота — праздник страсти, а страсть всегда расточительна… Какие уж тут могут быть поиски выгоды? И «мясник» ни при какой погоде не мог попасть в компанию к любителям вальдшнепиной тяги или, скажем, к гончатникам. То есть путь в приличное общество был ему навсегда заказан. Ермаков, понятное дело, принадлежал к числу охотников настоящих, потому-то и построил свой равелин в этом месте: утиная охота — дело азартное, только успевай мазать да перезаряжать. Общество ему составляли самые разные люди, но главных приятелей было двое: друг детства, ставший известным писателем, и дальний родственник, вышедший в большие железнодорожные начальники. Без этого родственника, кстати, равелин бы и не построился — поди-ка завези в этакую глушь цемент, кирпичи, доски… А ему все это было легко — он и на охоту ездил в отдельном вагоне: в Москве вагон подцепляли к скорому поезду, на ближайшей к равелину станции — отцепляли, и далее паровозик-кукушка доставлял вагон в тупичок. Построив равелин, Ермаков стал пропадать в нем сначала неделями, а потом, по мере ухудшения отношений с женой, и месяцами. Жена приезжала "на дачу" только однажды и сразу же возненавидела и тянувшуюся до самого горизонта сырую низину, столь милую сердцу Ермакова, и сам дом, который, при всей своей наружной замысловатости, был внутри необыкновенно уютен. Думается, однако, что причиною оказался не унылый пейзаж и не мрачность равелина, а то, что в отношениях этих людей доброжелательность стала сменяться неприязненностью. Отчего уж так дело складывалось — не знаю, знаю только, что жена Ермакова была мало того что красивой, она была — царственной женщиной. Хотя я видел ее только весьма пожилой, когда о прежней ее красоте оставалось только догадываться, царственность, сохранялась в походке, осанке, в манере садиться, в повороте головы — в каждом движении… Познакомились они после войны, быстро расписались, а потом все пошло как-то нескладно, не так… Была у нее дочь от первого брака, заводить второго ребенка она не хотела, и, прожив вместе лет десять, супруги незаметно для себя разбрелись. Даже не разводились, просто Ермаков в конце концов перебрался в равелин на постоянное жительство. Сначала он помогал им деньгами, но потом дочь ее удачно вышла замуж, и необходимость в Ермакове совсем отпала. И вот тут началась у него такая жизнь, какую и самое мечтательное воображение придумать не сможет: он охотился едва ли не круглый год. Скажем, десятидневный весенний сезон растягивался у него на четыре месяца: начинал он в марте на Сальских озерах, потом перемещался в залитые половодьем заволжские степи, где сезон открывался чуть позже, потом в Мещеру, из Мещеры — в свой равелин… Затем ехал в Костромскую область на тетеревиные тока, оттуда — в Вологодскую за глухарями… А заканчивал где-нибудь на Ямале, где охота открывалась в июне. Конечно, никакой пенсии на такие путешествия не хватило бы, но Ермаков воспитал столько пилотов, что во всяком месте непременно обнаруживал кого-то знакомого, а, кроме того, любой профессионал сразу чувствовал в нем матерого, и потому всюду, куда только летали самолеты или вертолеты, Ермакова доставляли бесплатно. Интересно, что добытую дичь он почти никогда не ел — отдавал тем, у кого останавливался, мог даже приготовить — и очень неплохо. Каких-либо кулинарных предубеждений у него не было, просто он считал, что достаточно ему удовольствия от охоты, а уж дичью пусть побалуются другие. Сам же потреблял хлеб и консервы. Хирург, который впоследствии делал ему операцию, очень ругал Ермакова, мол, эти дрянные консервы его и погубили. Но Ермаков только посмеивался в ответ: ему было жалко доктора, который ничем не мог помочь, и хотелось как-то утешить его… Узнав, что Ермаков смертельно болен, жена, с которой они не виделись двадцать лет с лишком, забрала его из больницы и ухаживала за ним. С полным, впрочем, равнодушием. Собственно, никакого особого ухода он и не требовал: есть не мог вовсе, принимал иногда обезболивающую таблетку да запивал ее глоточком воды. И так, претерпевая мучительные боли, Ермаков умирал. Если о предыдущих событиях я знал, в основном, от охотников, то о чуде последних дней его мне рассказывал знакомый священник, а кое-что довелось свидетельствовать и лично. Однажды, зайдя к нему в комнату, жена обнаружила его сидящим на кровати. Это поразило ее, так как у больного давно уже не оставалось сил, чтобы подняться. Но еще более поразили ее глаза Ермакова: они сияли тихим радостным светом. Да и весь вид его был каким-то новым, неожиданным, просветленным: небритый и нечесаный доходяга превратился вдруг в седобородого старца с ясным взором. Впоследствии, рассказывая об этом, она говорила: преобразился, и вспоминала сказку о гадком утенке. Твердым голосом, исполненным силы и спокойствия, он сообщил, что через три дня умрет, и попросил пригласить для исповеди священника. — Так ты, поди, и некрещеный, — возразила жена. — Ты ж сам говорил, что не знаешь, крестили тебя или нет. — Крещеный, — улыбнулся Ермаков. — Теперь точно знаю: крещеный. — Откуда ж ты все это взял? — Господь открыл, — сказал Ермаков. Она махнула на него рукой. Явился священник. Пробыл у больного с полчаса и вышел в состоянии блаженной задумчивости. Следом за ним вдруг вышел и причастившийся Ермаков: попросил накрыть на стол и принести водки. Супруга вопросительно посмотрела на батюшку. — А чего? — пожал он плечами. — Можно. И они вполне по-праздничному посидели за столом, и Ермаков выпил целых три рюмки водки. Настроение у него было возвышенное и радостное — он сам говорил, что никогда в жизни не чувствовал себя таким счастливым. — Да ты чему радуешься? — испуганно недоумевала жена. — Тут хоть у тебя этот каземат есть… — Равелин? — улыбнулся он. — В равелине хорошо, но и он — временный. А там, — Ермаков указал взглядом сквозь потолок, — вечный… Он рассуждал непривычно, и жена совсем не понимала его. Ермаков прожил отпущенные ему три дня в счастливом состоянии духа и совершенно неболезненно. Тот же батюшка, пришедший без всякого дополнительного приглашения, но в заранее оговоренное время, прочитал отходную, а когда Ермаков умер, поведал, что Ермакову являлся Господь, открыл ему время кончины и велел исповедаться и причаститься. Причем, по словам священника, ему за его многолетнюю практику еще не доводилось слышать такой полной и искренней исповеди. — За что же ему такие чудеса? — неприязненно поинтересовалась супруга. Батюшка сурово посмотрел на нее, словно хотел высказать нечто нелицеприятное, но сдержался и лишь холодно промолвил, что пути Господни неисповедимы. Я присутствовал при сем в качестве пономаря — разжигал угольки в кадильнице, и, когда мы вышли из дома, тоже, признаться, не сдержал любопытства. Однако и мне священник отвечал точно так же, добавляя разве, что и год жизни с такою дурой можно приравнять к мученическому подвигу… Так что тайна чуда осталась в неприкосновенности. Похороны были бедными. Большинство приятелей Ермакова давно уже оставили этот мир, а если кто и жив был, так жена Ермаковская никого из них не знала и никому ничего сообщить не могла. Присутствовали только дочь с мужем да еще какие-то родственники. Проводив Ермакова на кладбище, священник ехать на поминки отказался и денег за отпевание не взял. Ужин у архиерея Поезд прибыл на станцию еще затемно. Машина ждала меня, и все были в сборе: Васильич, Краузе и старик с сыном-доктором. Только я забрался в кунг, сразу поехали. Шум двигателя мешал общему разговору — приходилось сильно напрягать голос, и потому, покричав для обсуждения планов, мы затихли. Трясясь в холодной металлической будке, я подремывал и вспоминал подробности странного визита, который мне довелось совершить двумя днями раньше. Вспоминалось, конечно, отрывками и без всякого последовательного порядка. А если с последовательным порядком, то получалось вот что. Примерно в тысяче верст от Москвы, в земле сырой и холодной, был у меня ветхий домишко, куда я с друзьями наведывался иногда на охоту. Однажды у местных жителей всколыхнулось неудержимое желание восстановить храм, который они уродовали с полстолетия, но так и не одолели. Мне выпала душеполезная участь помогать им в добром занятии. Я и помогал: составлял письма, прошения, заявления, вместе с председателями колхоза и сельсовета ездил в областной город, познакомился с архиереем, родившимся еще при самодержавной монархии… И вот, в Москве уже, получаю от архиерея телеграмму с приглашением срочно прибыть в гости. Приезжаю, нахожу «резиденцию» — деревянный дом на окраине, запущенностью своею напоминающий старые подмосковные дачи… Ужинали в гостиной, где все было, хотя и разностильно, однако в духе старых времен, казавшихся устойчивыми: и мебель, и картины, и столовые приборы, и колокольчик под властной рукой… Когда пришла пора подавать чай, архиерей позвонил в колокольчик. Ничего за этим не последовало. Он позвонил еще раз. И еще раз не последовало ничего. Тогда он с едва сдерживаемым раздражением позвал повариху: — Татьяна Михайловна! — и опять без всяких последствий. — Татьяна Михайловна! — гневно прокричал он, со стыдливою досадою косясь на меня. Шаркая шлепанцами, из соседственной с нами кухни пришла повариха — коренастая женщина лет пятидесяти пяти: — Ну, чего еще? — лениво спросила она, приваливаясь к косяку и выражая всем своим видом высокомерное терпение. — Так чаю же! — растерянно произнес архиерей. — Щас, — оттолкнулась задом от косяка, неспешно вышла и принесла две чашки чая. Владыка рассказывал мне о своем детстве, о том, как впервые пришел в храм, как на него, шестилетнего, возложил стихарь священнослужитель, причисленный теперь к лику новомучеников. Рассказывал, как влюбился в учительницу немецкого, как в двадцатые годы, юношей еще, был арестован за веру. Как, оказавшись в камере среди священников, дьяконов и прочих страдальцев Христовых, извлек из кармана Евангелие на немецком языке, завалился на верхние нары и не без хвастовства раскрыл книгу. Подошел старый ксендз и на чистейшем немецком жестко выговорил: — Эту книгу, молодой человек, можно читать только стоя. — Или на коленях, — добавил к месту, но уже по-русски, батюшка, лежавший ближе к окну: ему, похоже, недоставало воздуха. Ночью с ним случился сердечный приступ, и его унесли навсегда. — Так мне был преподан урок благоговения, — сказал архиерей, — а без благоговения в Церкви делать нечего. Запомните это! — и тихо повторил: — Без благоговения — нечего… И еще попросил представить, что у меня в руках банка с муравьями: "Ну, скажем, стеклянная пол-литровая, а в ней — пригоршня муравьев. И вот ползают они там друг по дружке: на лапки наступают, на головы, на усы… Больно им, и нехорошо это, но так уж оно устроилось — в этой банке. И вдруг какой-то муравьишка поднимается по стеклышку, поднимается… Упадет и опять поднимается. Наконец, подползает к вашему пальцу и, почувствовав тепло, в благоговении замирает… И не хочет никуда уходить, и остается возле вашего пальца, забыв и про братьев своих — муравьев, и про еду, и про воду. И вы уж, конечно, постараетесь о нем позаботиться… А другой — подползет к пальцу да и укусит. Вы по доброте душевной его аккуратненько вниз спихнете, а он — опять за свое, опять кусаться. Ну, может, и еще разок сбросите, а уж на третий раз от него, пожалуй, и мокрого места не останется… Примерно так, — старик улыбнулся, — и на нас сверху посматривают, и из первых получаются праведники, а участь вторых — богоборцев — всегда прискорбна…" Между тем небо за окнами нашей будки начинало светлеть. Пора было бы сворачивать с трассы, однако грузовик, не снижая скорости, все катил и катил на юг. Я вспомнил еще, как за чаем архиерей, явно смущенный неделикатностью своей поварихи, пожаловался на бабок — так по церковной терминологии именуют не всяких старух вообще, а лишь тех, которые занимаются в храмах уборкой и разной подсобной деятельностью: — Сколько служу, столько и страдаю от них! Выйду в соборе с проповедью, — какая-нибудь дура в черном халате тут же приползает протирать подсвечники перед самым моим носом… А как мучаются из-за них прихожане, особенно из новообращенных да особенно женщины!.. Если уж молодая и красивая — набросятся, как воронье: то им не нравится, как свечку передаешь, то — не так крестишься, то еще чего: шипят, шамкают — только и слышно в храме: шу-шу-шу, шу-шу-шу… Сколько я бранился на них! Сколько раз прямо в проповедях взывал к ним! Без толку… Но, как подумаешь, из кого они вырастают?.. Из таких же молодых и красивых… Не выдерживают бабешки приближения к небесам… Допили чай. Вздохнув, он закончил рассуждение совершенно неожиданным выводом: — Две беды у русской Церкви: бабки и архиереи. О последнем умолчу… Машина, наконец, замедлила ход и остановилась. Водитель открыл дверь кунга и попросил глянуть — не здесь ли сворачивать. Мы спустились по откидной лесенке на асфальт. Было серое утро. Там, откуда мы приехали, даль терялась в почти ночном еще сумраке, но впереди уже явственно брезжил рассвет, и дорога прямой чертою соединяла нас с ним. Легкая поземка переметала через темнеющее полотно снежную пыль. Далеко впереди три лося не спеша пересекали дорогу. Они направлялись как раз туда, куда и мы следовали. А потом был долгий суетный день. Мы кого-то окружали в дубовых лесах, кого-то загоняли, перебираясь через занесенные снегом овраги, но так ни разу и не выстрелили. Ночевали на пасеке. У нас был ключ от летнего домика пасечника, и шофер, пока мы бегали по сугробам, натопил печку и приготовил еду. Велись всякие разговоры, я между прочим рассказал и о поездке к архиерею. Васильич, который в ту пору был мало-мальски воцерковленным человеком, заинтересовался: — Ну а после бабок о чем говорили? — Ни о чем. Распрощались, и я пошел на вокзал. Так вот и съездил: ночь туда, ночь обратно, чтобы послушать, как старичок когда-то влюблялся в учительницу, а о восстановлении храма — ни слова… Большинство охотников согласились, что это полная глупость, но Васильич сощурился и загадочно произнес: — Тут все не просто… Не-эт! Архиереи такой народ, что у них ничего так просто не бывает! Помяните мое слово… Никто не возражал: у Краузе не было достаточно четкого представления об архиереях, для доктора все люди были одинаковы — все болеют, а его отец уже спал, сморенный дневным утомлением и вечерним застольем. На другой день все началось сызнова и проходило так же бестолково. А уж когда ехали домой, то и вовсе заблудились в степи. Наш давешний след поземка позамела, и охотники стали ориентироваться по памяти. Мы плутали-плутали, проваливались, выталкивали машину, наконец, заползли в какой-то сад — наверное, яблоневый. Мужикам этот сад показался знакомым по прежним охотам, решительно двинулись в нужную сторону, но вскоре замерли: перед нами лежала обширнейшая и очень глубокая балка, занесенная снегом… Разглядев в сгущающихся сумерках высоковольтку, Краузе определил стороны света — он почему-то знал, откуда и куда идет эта линия. — До Волги — километров тридцать, — уверенно сказал Краузе, — там вдоль берега есть дорога. — Но мы не доберёмся, — робко возразил шофер, — такие овраги… — Не доберемся, — уверенно подтвердил Краузе. Они долго еще совещались, наконец, Васильич надумал: — Вот кто нас выведет, — и указал на меня. Мы приняли это за шутку. — Говори, куда ехать! — пристал Васильич. — Да ладно тебе… — Говори, говори! — Ну откуда ж мне знать? — Да хоть и не знаешь — садись в кабину и говори. Мужики, повздыхав и покачав головами, забрались в кунг. — Он что, перебрал вчера? — спросил я шофера. — Да он вроде почти и не пил… Так куда ехать-то? — Да что вы все — с ума посходили?.. Я ведь тут в первый раз… Давай, разворачивайся и по своему следу… Мы снова ползли, вязли в снегу, буксовали, выталкивали… И вдруг увидели два силуэта. Водитель взял напрямик: через несколько минут подъехали к охотникам-зайчатникам, а уж они указали дорогу. Обнаружилось, что мы забрались в соседнюю область, но насчет высоковольтки и расстояния до Волги Краузе между прочим оказался прав. Расставаясь, договорились продолжить начатое занятие через неделю. Я оставил ружье, патроны, теплую одежду и отправился в Москву налегке. Дома меня ждала еще одна телеграмма от архиерея. Ну, думаю, может, теперь дело дойдет до восстановления храма. Поехал… Долго потом не мог я понять, отчего с такой резкостью запечатлелась в памяти простая эта картинка: серое зимнее утро, прямая асфальтовая черта, лоси, поземка, обволакивающая сапоги снежной пылью, и мы стоим рядом: Васильич, Краузе, доктор, его отец и я, — все еще живы, все еше крепкие мужики и все вместе еще… Лишь спустя годы выяснилось, что именно в эту минуту архиереем было принято решение, о котором из всех нас догадывался один Васильич. За ружьем и теплой одеждой я попал к старому другу только весной. — Я ж говорил, что у архиереев ничего так просто не бывает, а вы, разгильдяи, не верили. Потому и в кабину тебя посадил — думаю: если уж ты уготован для рукоположения, то, — он указал пальцем в небо, — будешь выведен, а заодно с тобою и мы. Вот так-то, отец диакон, а ты еще обижался… Любовь к авиации В старинном северном городке служил я дьяконом кладбищенской церкви. Весной к сторожу приехал зять — военный летчик. В храме — с утра до вечера: не то, чтобы очень уж богомольным был — скорее наоборот, просто в достопримечательном городке никаких развлечений не обнаружилось, вот и заходил каждый день от скуки. Однажды после утреннего богослужения он и говорит: мол, встретил вчера знакомого подполковника — тот прилетел бомбить лед. А здешняя река, действительно, во время ледохода очень норовистая и от заторов, бывало, поворачивала даже вспять, вот и повадились предварять стихию бомбардировками. Так что ничего неожиданного в сообщении летчика не содержалось. Но когда он сказал, что знает место сброса зарядов, и предложил сходить посмотреть бомбометание, мы с батюшкой сразу же согласились. Ну, батюшке этому и тридцати не было, так что он — по молодости, а я — от непреодоленного пристрастия к авиации. Вышли из храма и по тропочке направились через кладбище в сторону городской окраины. Снегу было еще предостаточно, хотя и грязь местами уже обнажилась, так что, пока дошли до реки, все повымазались. Решили двигаться далее прямо по льду, слегка залитому водою. И вот бредем, бредем так за летчиком, и стало одолевать меня сомнение, а сомнение, известное дело, первый враг веры. — А полетят ли сегодня? — спрашиваю. — Уж больно погода неважная. — Полетят, — твердо отвечает наш проводник, — хотя, конечно, туман и облачность — ниже предела. — Как же тогда лететь? — недоумевает батюшка. — Ребята грамотные — им погода без разницы. — А ты-то откуда их знаешь? — снова удивляется батюшка. — Да их комполка в Германии комэском был, вместе летали. — Че-го-о? — Ну, их командир полка был в Германии командиром эскадрильи, а я служил в соседней части. Мы с ним несколько раз перегоняли машины в капремонт. А перед капремонтом техники обычно снимают с самолета все что можно: радиоаппаратуру, приборы, даже лампочки — на запчасти… — Как же вы летели? — настал и мой черед удивляться. — Ночью, — просто отвечал летчик. — Идешь без огней, без рации, города внизу освещены — по ним ориентируешься… Германию проходишь, Польшу проходишь, тут уже малость светать начинает, курс — на солнышко… Подлетаешь к большому городу — там две девятиэтажные башни: между ними снижаешься — и как раз посадочная полоса… Потом отгонишь машину в стороночку, к лесочку — аэродром все ж гражданский, переоденешься и через дырку в заборе прямиком на вокзал, обратный билет брать. — Сурово, — оценил батюшка. — А куда денешься? Фултонская речь Черчилля положила начало холодной войне. Вот и приходилось… Между тем все мы уже промочили обувь, а у нас с батюшкой еще и рясы намокли и затяжелели, однако проводник неутомимо шагал по воде. — Далеко еще? — поинтересовался батюшка. — До поворота, — отвечал летчик. — Надо прибавить — время поджимает. Прибавили, сколько могли. На ходу я пытался еще расспросить авиатора о службе в Германии, о том, доводилось ли ему встречаться в воздухе с немецкими или американскими самолетами. Он скупо отвечал и всякий ответ заканчивал соображением о Фултонской речи Черчилля, — видно, замполит был непомерно силен. — Может, хватит? — батюшка совсем запыхался. — До поворота, — повторил летчик, — бомбить будут там. — Так ты нас, что — вместо мишеней? Ответа не последовало: летчик замер и указал пальцем в небо: — Пошли, — прошептал он. Мы ничего не слышали. — Первый взлетел… второй взлетел… удаляются… разворачиваются… идут сюда… Страшенный вой пронесся над нами в тумане и облаках, потом где-то впереди громыхнуло. — Отбомбились… уходят… разворачиваются вправо… первый сел… второй сел… К городу мы приближались в потемках. По счастью, служба еще не началась. Отец настоятель, увидев вымокшие и перепачканные рясы, услышав хлюпанье наших ботинок, изумился до крайности: — Что случилось? Мы объяснили. — Ну ладно, — настоятель кивнул на батюшку, — этот — молодой, но вы-то, отец диакон?.. — Виноват, — говорю, — у меня к авиации любовь с детства. — Ну, расскажите хоть, как там оно было? — Да мы ничего и не видели, — махнул рукой батюшка, — туман, облачность, Фултонская речь Черчилля, — и пошел в каптерку переодеваться. — Причем тут Черчилль? — не понял отец настоятель. — Фултонская речь Черчилля положила начало холодной войне, — объяснил я. — У вас, у обоих — жар что ли? Толком про самолеты можете рассказать? Хоть повидали чего? Или — зря маялись? — По-моему, — говорю, — классно! Прошли на бреющем — прямо над головой и ка-ак шарахнут! А что вы, отец настоятель, так заинтересовались? — Да у меня, — смутился он, — вроде как тоже любовь. Неразделенная… Я их даже и повидать за всю жизнь никак не могу: только в кино или по телевизору… Когда после вечерней службы шли из храма, летчик вдруг сказал: "Тссс!", — и снова замер, как днем на реке: — Первый взлетел… второй взлетел… Издалека донесся приглушенный рокот. — Брешешь ты все, — усмехнулся молодой священник, — ничегошеньки не слыхать. — А вот и слыхать! — возразил настоятель. — Как вам, отец диакон? Я кивнул. Мы стояли, прислушиваясь. Вокруг, озаряя по-весеннему льдистые сугробы, догорали в снежных колодезьках свечи. Здесь так принято: приходя зимой на могилку, делают в снегу углубление — пробивают кулаком по локоть, и на дно ставят свечку: она спокойно горит себе в глубине, не боясь ни ветра, ни снегопада. Сугроб сияет теплым свечением, и на душе делается тепло. — Разворачиваются влево… уходят… — Так они что же, — спросил отец настоятель, — больше не прилетят? — Могут, если понадобится, — отвечал летчик. — Ну, ты узнаешь тогда? — Конечно, какой разговор? Это ж свои ребята — в Германии вместе служили. — В грех зависти с тобой впадешь, — вздохнул настоятель: — Летаешь… — Чего тут завидовать? Просто с детства любил самолеты: ходил в авиамодельный кружок… — Да и я ходил, и отец диакон тоже, небось, а что толку? — …Потом в аэроклуб, потом окончил авиационное училище и был направлен в Германию… Дело в том, что Фултонская речь Черчилля… — Стоп, — тихо, но с угрозою в голосе сказал настоятель, — на сегодня достаточно, расходимся по домам. Всем — Ангела-хранителя и спокойной ночи. Строители Поначалу богослужения совершались в маленькой комнатке бывшего швейного ателье. Колхоз надумал было заключить с нами договор об аренде этого помещеньица, а мы в ответ — договор об аренде собора, в котором с тридцатых годов колхоз размещал то гаражи, то мастерские и до того наразмещался, что довел грандиозное кирпичное сооружение до мученической погибели. И тогда правление колхоза усовестилось и решило построить рядом с останками собора новый храм — хоть небольшой, деревянный, но вполне всамделишный. Председатель принес старенький «Огонек» с репродукцией картины "Над вечным покоем" и сказал: "Во! Такого хочу!". Пригласили бригаду плотников и начали строить. Бригада эта состояла из закарпатцев, которые в прежние времена наезжали сюда возводить скотные дворы и зерносушилки и завистливо именовались шабашниками, но потом обзавелись семьями и превратились в обыкновенных людей. Избраны они были для столь ответственного предприятия лишь потому, что обладали единственным на всю округу церковным календарем, привезенным с далекой родины. Однако вскоре обнаружилось, что под воздействием наших холодов и промозглой сырости закарпатская воцерковленность получила совершенно неожиданное преломление: они частенько попивали и все-то в честь именин. Откроют календарь: вот, дескать, у Александра именины, вот — у Бориса, вот — у Феодора. А разных Феодоров в святцах — более тридцати… Я пытался выяснить, когда кто родился, когда крестили, чтобы утвердить законные дни тезоименитства, но тут они начинали доказывать, что у них — настоящих православных людей — так принято, потом переставали меня понимать и, наконец, вовсе переходили на украиньску мову. Тем не менее, работа помалу шла и, возможно, дошла бы до положенного завершения, когда бы к бригаде не присоединился еще один земляк — Ваня. Разом добавив в плотный праздничный график шестьдесят с лишним именин, он нанес смертельный удар по строительству, и оно прекратилось. После чего вся бригада, прихватив столь любезный их плотницким сердцам календарь, отправилась искать счастья в других палестинах. Впрочем, до своего исчезновения они еще предложили мне построить баньку из бруса, и востребовали за работу сорок бутылок водки. Было это в суровые дни противоалкогольных гонений, и я мог накопить столько бутылок почти за два года. Мог еще получить сразу, но лишь на собственные поминки. А в таком случае непонятно, зачем и баня нужна. Через месячишко они снова объявились с готовностью сбросить цену. Я показал им готовую баньку. — За сколько? — поинтересовались они. — За бутылку. — Шо ж за дурень на то согласился? — Да это я сам, — говорю. — Сложил, а потом с соседом обмыли. Они сочли, что я сильно продешевил… А церковь достраивали колхозные плотники. Работали добросовестно: и переплетцы оконные малыми квадратиками собрали — как в старину, и царские врата по мере своей фантазии фигурно вырезали. Это ощущение важности церковного дела унаследовали они не иначе как от деда-диакона. Но и от отца, разорявшего храм, тоже кое-что перепало: пока шло строительство, мастеровые и выпивали в алтаре, и курили, и в карты поигрывали. Какое-то время кощунственность эта обходилась без проишествий. Ради заслуг деда-диакона, наверное. Потом к плотникам присоединился электрик, у которого неблагоговейности тоже было — пруд пруди, и произошло недоразумение. Стали электричество подключать. Залез монтер на верхушку столба и пробует на ощупь: в которых проводах есть ток, а в которых нету. И вот найдет нужное и орет: "Фаза!" И всякий раз прилагает что-нибудь непотребное. Я предупредил его, что ругаться не следовало бы. А он в ответ: мол, это все… вроде как ерунда, и ничего он не боится, потому что с этими фазами давно знаком. И тут то ли ремень на монтерской «кошке» развязался, то ли фаза какая-то незнакомая попалась, но светоносец вдруг опрокинулся вниз головою и неудобно повис на одной ноге. Пока бегали за стремянкой, другая нога выдернулась из ботинка, и бедолага нырнул к земле. Обошлось без переломов. Забравшись снова, он более уже не сквернословил, и с фазами разобрался на удивление легко — действительно, по-приятельски. Подошла пора восстанавливать еще один храм — каменный, находившийся в семидесяти километрах от моей деревни. Местные власти предложили опытного хозяйственника, который всю жизнь что-то строил в наших краях. Он развернулся быстро: сразу же у него завелись деньги, появился лес, кирпич, цемент, шифер. Строительные материалы исчезали, обретались вновь, и вновь исчезали. Машины с колхозным мясом шли в далекий северный город, где бригада сварщиков бросала на стапелях недостроенную подводную лодку, чтобы выполнить срочный заказ нашего хозяйственника… Лес — напротив — отправлял он в южный город и радостно сообщал мне, что взамен высылают электроавтобус: — Никакого бензина не надо: зарядил от сети — и катайся. Да еще и гармонь обещают в придачу. Похоже, это был троллейбус с "гармошкой". Год проходил за годом, а в храме ничего не менялось. — Пока я строю — я живу! — пел хозяйственник. — И очень неплохо, — свидетельствовали прихожане. Выгнать его было трудно — местная власть, имевшая здесь корыстный интерес, препятствовала, но в конце концов дело разрешилось благополучно. Впрочем, после моего отъезда его допустили к восстановлению еще одного храма: крест на купол он водрузил в точности задом наперед, но приобрел новую автомашину… В соседнем районе своего священника не было, и мне иногда случалось касаться соседских забот. Там за восстановления деревянной церкви взялись учителя сельской школы во главе с молодым директором. К сожалению, в их компании отчего-то не оказалось преподавателя физики: мастера сняли медные ленты, непонятно зачем проложенные по стенам от кровли до самой земли. Через два дня молния сожгла церковь. Только тогда провозвестники будущего сообразили, что ленты призваны были разделять разряд небесного электричества и провожать его в землю. Вооружившись этим познанием, они взялись за следующий храм — благо церквей у них сохранилось немало. Однако самые большие потрясения были связаны с судьбой трехсотлетней шатровой церкви. Тут, наконец, действовали настоящие профессионалы: приехавшие из большого города реставраторы возвели вокруг храма строительные леса и к каждому бревну приколотили по алюминиевой бирочке с номерком. Они хотели разобрать сооружение и перевезти его в свой культурный город для пущей сохранности. Однако наши не отдавали. Тяжба продолжалась несколько лет, и все это время церковь оставалась в лесах, на площадках которых с северной, теневой стороны снег лежал до июня, подтачивая старые стены. Однажды местная газетенка сообщила, что власти большого культурного города смирились с твердостью наших властей и дают денег на реставрацию зодческого шедевра, поглядеть на который съедутся туристы из цивилизованных стран, — тут-то мы, дескать, и разбогатеем… Между тем за неделю до этого радостного известия сорокаметровый храм рухнул, сокрушив разлетевшимися бревнами могильные кресты маленького погоста, и реставрировать было уже нечего. Дрова Переселился в деревню, а дров — нету. Спрашиваю — купить, но никто не продает: самим, дескать, надобны. У некоторых запасено столько, что и до скончания времен не спалить, топи хоть круглые сутки. Стоят вдоль огородов нескончаемые поленницы: иные и почернели, и гниют, но: "самим пригодятся". И ничего уж тут не поделаешь — это по-крестьянски… Между тем подошел ноябрь, стало холодно. Тут, по счастью, нашелся жертвователь — облагодетельствовал целой телегой дров. Правда, дрова эти были рассыпаны по двору пилорамы: у мужиков что-то не задалось с вывозом — перевернули и телегу, и трактор. Впоследствии разная тяжелая техника закатала поленья в грязь, а грязь замерзла от наступившего похолодания. И вот обухом колуна навыколачиваю дровишек, привяжу к багажнику велосипеда и — домой. Пока одни горят, другие сушатся в устье печки: завтра — им гореть, а сушиться будет следующая вязанка. Конечно, и грязи от этих дров было несметно, и пар по избе плавал, точно облако, но тепла хватало вполне. Все бы ладно, да началась зима и дрова мои засыпало снегом, отчего они превратились в полезное ископаемое. Как-то разгребаю сугробы в поисках спасительной древесины — подъезжает автомобиль. Выходят из него люди в черных пальто и начинают махать руками в разные стороны — ведут, стало быть, начальственный разговор. Потом приблизились посмотреть на непонятное им занятие. А я как раз три чурочки раздобыл, четвертую выколачиваю. Глянули они и рассмеялись: — Лес продаем тысячами кубов, а священник дровами не обеспечен. — Вот, — говорю, — и выпало вам счастье принести достойный плод покаяния. — А мы — безбожники, — и снова смеются. — Безбожники, но — православные, христианские? — спрашиваю. — А какие еще бывают? — Ну, наверное, иудейские, мусульманские… — Нет уж, отец, нам этого не надо: мы — свои… Через несколько дней прислали они грузовик: еловые пни, оставшиеся после разделки стволов. Эти дрова тоже были сырыми, горели плохо, дымили, да еще и стреляли из печки мелкими угольками, но благодаря им я дотянул до того времени, когда началась очередная заготовка топлива. Двое механизаторов взяли меня в компаньоны, и на колесном тракторе мы отправились далеко за реку. Весь день валили деревья, обрубали сучки, назавтра — опять туда же. Вечером возвращаемся, сосед говорит, что за мною приезжали — отпевать, но так и уехали восвояси. Причем старик, хоронивший брата, сильно бранился: негоже, мол, батюшке бродить на лесоповал — он должен сидеть дома, дежурить, как врач "скорой помощи". Старик, конечно, был прав. Утром я помчался вослед за ним и успел. А потом он рассказал мне, как была устроена приходская жизнь в прежние времена. Мир определил нарезать церкви тридцать шесть гектаров земли: восемнадцать — священнику, двенадцать — диакону и шесть — псаломщику. По одному гектару от каждого можно отнять: на этой площади были храм, погост, школа. А остальная земля кормила клириков: сами прихожане арендовали и обрабатывали ее, расплачиваясь натуральным продуктом. Причем священнику строго-настрого воспрещалось работать: лишь в самом начале сенокоса дозволяли ему пройти рядок по луговине и отправляли домой. Дровами его снабжали в любых количествах и, само собою, бесплатно. — У батюшки жизнь — сплошное дежурство, — поучал старик. — Работу за него сделает мир, но уж если что духовное понадобится: исповедь, соборование, крещение, венчание, отпевание, — батюшка должен быть на месте и в полной готовности… А потом: руки… Гляньте-ка на свои руки… То-то и оно — обыкновенные: в порезах, мозолях, чернота въелась… И у меня такие же. Но я никого не благословляю, к моим рукам никто не прикладывается… А священнику приходится еще и новорожденных в купель окунать, и венцы цеплять на молодоженов — куда ж с такими страшными лапами?.. И снова старик был прав. Впредь я уже на заготовки не отлучался: выписывал в лесничестве необходимые пятнадцать кубических метров, и лес приволакивали мне прямо к дому. Оставалось распилить два десятка хлыстов, переколоть и уложить в поленницы. А еще — завел в храме наждак, которым и доводил руки до приличного вида. Так и учился уму-разуму помаленьку. Пшеница золотая Неделю не мог домой попасть — служил на дальних приходах. Возвращаюсь, — а у меня перед домом сеют. Отслужил молебен, положенный перед началом сеяния хлебов, взял святую воду и пошел по дорожке через поле, кропя парящую землю. Гляжу, по сторонам все пустые бутылки валяются — насчитал шесть, и механизаторов — они на дальнем краю у тракторов возлегли — тоже шестеро… Окропил трактора, зерно в сеялках, отцов-механизаторов и ушел восвояси. А сеяли они пшеницу, которая в здешних краях ну никак не урождается. То есть в прежние времена, когда Отечество наше было православной державой, местный народ даже торговал пшеницей, потом, когда оно отступало от веры, пшеница еще кое-как вызревала, но вот уж когда оно провозгласило себя страной воинствующих безбожников, пшеница удаваться перестала. Как говорил наш архиерей: "За всю историю человечества не было в мире других дураков, которые провозгласили бы богоборчество государственной политикой. Додумались, е-мое, паки и паки!" Пока пшеница себе возрастала, я мотался по огромнейшему району с разными сельскохозяйственными требами: в одном углу нужен дождь, в другом — ведро… Получилась полная неразбериха. Известно, что раньше священники на молебен о дожде брали с собою зонтик. Мне зонтик был без надобности, поскольку я успевал уехать на автомобиле до начала дождя, но люди-то оставались! И когда я, недели через две снова попадал в этот край, то оказывалось, что ручьи вышли из берегов, мосты посносило, а сенокос может не состояться вообще, так что пора готовиться к голоду. Срочно служили другой молебен. Дождь прекращался, но в течение двух недель до следующего моего приезда засуха сжигала посевы и даже траву, так что голод опять оказывался неминуем. Либеральный газетчик организовал партию «зеленых», возглавил ее и в каждом номере публиковал передовую статью об угрозе глобальной экологической катастрофы в районе… И тогда вместо молебнов о ведре и дожде мы стали служить молебны, полагающиеся перед началом доброго дела. Тем более что к этому времени сложение крестьянских просьб стало представлять неразрешимую задачу: один-два дождичка для картошки, но, чтобы сенокосу не повредить, а там для капусты маленько добавить, но не в уборочную, хотя и для грибков дождик не помешал бы, но без жары, чтобы не зачервивели… Между тем пшеница выросла такой красивой, такой могучей, что это стало смутительной неожиданностью для нашего хозяйства. Со всего района съезжались специалисты: щупали, мяли и перетирали в ладонях шоколадные колосья, нюхали и жевали зернышки. Председатель рассказывал о составе почвы, сроках посева, количестве удобрений, и гости записывали, записывали. А жители нашей деревни то и дело просили исполнить по радио ласковую песню Исаковского: "Стеной стоит пшеница золотая по сторонам тропинки полевой"… Механизаторы, гулявшие в честь окончания уборочной, достоверно поведали мне, что урожайность оказалась такой громадной, что компьютер не вместил, и на счетах костяшек не хватило. По всему получалось, сказали они еще, что с такой урожайностью наш колхоз сможет завалить пшеницею всю Европу, и даже Америке маленько перепадет. Но, конечно, не на этот год, а только на следующий. Следующей весной я предложил агроному объехать с молебнами все поля. Агроном у нас женщина современная, гоняет на мотоцикле. Правда, забывает иногда, как тормозить и оттого по временам в заборы врезается, но это уж… Прав был архиерей: "С баб, наверное, и на Страшном Суде ничего не спросят. Ну что с них спрашивать? Чуда в перьях… Похоже, за все придется отвечать нам". Она сказала: "Это все глупости для отсталых старух. Урожай зависит только от уровня агрокультуры". Глупости, так глупости. Для старух, так для старух. Агрокультуры, так агрокультуры. Но с тех пор на этом поле не вызревало уже ничего: ни рожь, ни ячмень, ни пшеница — все не угадывали с почвой, сроками, семенами и удобрениями, а если и угадывали, то случались поздние заморозки, град или еще что-нибудь непредвиденное, напоминавшее о том, кто здесь Хозяин. Так что Европу нам завалить не удалось. Да и Америке не перепало. Крестины Возвращаюсь из соседнего района — по благословению архиерея совершал первое богослужение в востановленном храме, — а прямых дорог туда нет, надо давать большого крюка и даже выбираться в другую область, чтобы проехать на поезде. Вот и еду. Ночь. Клонит ко сну. Прошу проводника разбудить меня возле нужного полустаночка и засыпаю. А он сам проспал, и пришлось ехать до следующей станции. Ночь, метель, кроме меня, никто не сошел с поезда. Бетонная коробочка — вокзал, расписание — обратный поезд после полудня, промерзшие скамьи… Постучался в дверь с надписью: "Посторонним вход запрещен". Говорят: «Войдите». Вхожу: теплынь, и женщина-диспетчер сидит перед пультом. Объясняю ситуацию, прошу погреться. Разрешила и даже угостила чайком. Над пультом — схема железнодорожного узла: два магистральных пути и один тупичок, — не больно сложно, надо признать. Работой она определенно не была перегружена, и мы потихоньку разговорились. Выяснилось, что мужа у нее нет, то есть он, конечно, был, но, как водится, сильно пьющий, и потому пришлось его выгнать, и от всей этой канители остался непутевый сын-школьник, которого надо бы, пользуясь случаем, немедленно окрестить. Еще выяснилось, что я смогу выехать в восемь утра на путейской дрезине, а до того времени в нужную сторону вообще никакого движения не будет. Крестить — так крестить. Осталось только дождаться сменщицы: — Ну да кто-нибудь появится, пошлю за ней, чтобы пришла пораньше, она рядом живет. Тут же и появился, да не кто-нибудь, а милиционер. Сказал, что в леспромхозе убийство, и ему надо срочно ехать на следствие. Следователя сгоняли за сменщицей, а диспетчер тем временем связалась по рации с машинистом попутного поезда, состав притормозил, и наш посыльный отправился изучать унылые обстоятельства ординарной попойки, завершившейся столь печальным исходом. После передачи дежурства сходили в бедную квартирку диспетчерши, окрестили парнишку, потом вернулись на станцию, где уже тарахтела дрезина. Просторная будка была забита путейцами в рыжих жилетах: они заботливо усадили меня поближе к чугунной печурке, топившейся углем, а требный чемоданчик и сумку с облачением пристроили у кого-то на коленях. По временам дрезина оставливалась, и кто-либо из рабочих выходил: в этих местах, обыкновенно, неподалеку от дороги стоял сарайчик — с инструментом, наверное. Остановились у переезда. Здесь был большой сараище, а кроме него, целый хутор: дом, хлев, дровяник, колодец, стог сена… Стояли долго: рабочие уходили, приходили, совещались и уходили снова. Наконец, выяснилось, что у хозяина хутора — путевого обходчика — недавно родился сын, и надо бы окрестить, а народ меня подождет: в графике — «окно», дрезина никому не мешает. Крестить — так крестить. Пошел в дом. Спрашиваю, как назвали младенца. Оказалось — мой тезка, да еще полный: и отчества одинаковые. Обстоятельство это было воспринято как добрый знак и произвело на путейцев столь сильное впечатление, что уже через полчаса после совершения таинства некоторые уложили свои светлые лики в тарелки. Остальные присоединились к ним чуть попозже. Вышел на крыльцо, чтобы проветриться от табачного дыма, гляжу: стоит состав с углем. Я — к тепловозу: кричу машинисту и его помощнику, что все уже потеряли управленческие способности, и некому стронуть дрезину с места. А они спокойно кивают и даже позевывают: ну, думаю, на пути духовного делания ребята достигли очень больших высот — полнейшего то есть бесстрастия… Я полагал, что дрезину подцепят спереди и будут толкать, однако вместо этого, помощник показал, как увеличивать скорость, как тормозить и благословил отправляться. … Перед входным светофором я снизил скорость — и хорошо сделал, потому что меня бросили на тупиковый путь, и дрезина запрыгала на стрелках, грозя соскочить в снег. Еще издали увидел я человека в красной фуражке, решил, что предстоят серьезные разговоры, и пошел сдаваться. Однако человек сказал мне: «Приветик», и таким обыденным тоном, словно именно я каждое утро пригонял сюда эту дрезину. — А где Семен-то? — спросил еще он. Я честно признался, что не ведаю. — Дак он, что — не приехал? Я даже огляделся: не вышел ли кто-нибудь, кроме меня, из пустой дрезины. Но нет: кругом никого не было. — И Алик не приехал? — недоверчиво поинтересовался человек в красной фуражке. — И Алик. — И Федотыч? — И Федотыч. — А все-таки, где Семен-то?.. — Наверное, у тезки. — У какого? — У моего. — А-а, — и пошел на станцию. По главному пути прогрохотал товарняк. Помощник машиниста смотрел в окошко. Я помахал ему рукой, однако ответа не последовало: лишь проводил меня задумчивым взглядом. Подвернулась попутка: водитель был из нашего района и знал меня. Он рассказал, что у него тяжело заболел сын, и надо бы срочно окрестить. Крестить, так крестить. Сил у меня уже не оставалось: на всякий случай приметил, как переключаются скорости, и заснул. Пчелы Плодовые деревья в нашем краю не растут. Километров на триста южнее — пожалуйста: есть и вишни, и яблони, а у нас — нет: вымерзают. Зато хорошо растут ягодные кустарники и многолетние травы. А это значит, что здешняя земля в цветении с первых теплых дней и до самой осени. Стало быть, пчелиного продовольствия предостаточно. Беда в том только, что теплые дни приходят поздно. Обыкновенно, в конце марта наступают сильные оттепели: снег в полях тает, бегут ручьи, лед на реке покрывается водою, однако эта весна длится всего неделю. Потом вновь холодает, начинаются снегопады, метели, поля зарастают сугробами, лед на реке становится толще и крепче, и даже северные сияния еще случаются иногда. И лишь в начале мая приходит весна бесповоротная. Но, опять, очень неторопливая: ночные холода продолжаются едва ли не до июля. А в сентябре случаются первые утренники. То есть пчелки здешние, чтобы выжить, должны иметь в характере горячечную авральность. И вот один авантюристический человек, слывший отъявленным пчеловодом, пригласил меня освятить пасеку. Никогда ранее знакомства с пчелами водить мне не приходилось, но в Требнике "Чин освящения пчел" наличествует, так что, думаю я себе, и до меня батюшки как-то справлялись, и не слышно, чтобы кто-нибудь из них был заживо съеден. Но все равно боязно… Приезжаем: сорок ульев и гул стоит, как на аэродроме. Прочитал я в сторонке начальные молитвословия, а дальше написано: "Окропляет иерей места пчел вся". Ну, что делать? Пошел окроплять "места вся". Иду, словно во сне, а они, как пули, туда-сюда пролетают… Вернулся, отдышался, прочитал следующие молитвы, глядь: "И паки окропляет место пчел". Пошел паки, уже посмелее: чувствую, дело делается не просто так, а охранительно — все пули мимо летят. И снова вернулся. Прочитал отрывок из Евангелия от Луки, как воскресший Христос явился ученикам, убоявшимся такового чуда, попросил еды, и они дали Ему печеной рыбы и "от пчел сот". А следом новое указание: "И паки кропит место пчел"… Тут уж я выступил совершенно спокойно: размахался кропилом так, что для них вроде как ливень произошел — но ничего, не рассердились нисколько. Вот уж, думаю, воистину твари Божий — претерпели меня, не ужалили. И не от разума это у них — ну зачем им, действительно, такие маленькие головешки человеческими проблемами забивать, — а от неукоснительного «хождения» пред Творцом и, значит, всегдашней готовности к послушанию Его воле. Есть, чему поучиться… Впрочем, как говорил один закарпатец-строитель: "Учиться можно у всех — даже у свиньи: жрет любую гадость и все обращает в наилучшайший продукт". Письма к лешему Воскресный день, литургия… "Еще молимся о милости, жизни, мире, здравии, спасении, посещении, прощении и оставлении грехов рабов Божиих", — и читаю записки: «Графиды» — понятное дело, Глафиры, «Великониды» — Еликониды, «Ириньи» — Ирины, «Опоросиньи» — Евфросинии, а «Полухерии» — Пульхерии. Илон, Крисов и Лайм приходится опускать — это некрещеные дети несмышленых родителей. Потом "еще молимся о упокоении душ усопших рабов Божиих": «Сахардона» — то есть Сакердона, «Ареста» — это Орест, "Вилена, Кима, Новомира и Энгельса"… — А это, — спрашиваю, — что за люди? — Дак они, — отвечают, — крещеные. Раньше, пока вас не было, у нас бабки крестили: молитовку погундят, а уж как родители назовут, в том наименовании и оставляли. А Энгельс — Геля, стало быть: хорошее имя — у нас Энгельсов много… И вот захотелось мне познакомиться хоть с одной такой «бабкой», которая по дерзновению своему крестила здешних младенцев — Новомиров и Энгельсов. Вообще-то крестить может всякий крещеный человек, но: если нет священника и если обстоятельства понуждают, — то есть в исключительных или, как теперь говорят, экстремальных, условиях. В прежние времена женщины знали это: родит где-нибудь на покосе, видит, что не жилец, обмакнет пальцы в кринку с водой: "Крещается раб Божий, — назовет имя, — во имя Отца, аминь, — влажными пальцами коснется головки младенца. — И Сына, аминь, — снова коснется. — И Святаго Духа, аминь, — коснется и в третий раз. — Ныне и присно, и во веки веков, аминь". А если нет воды рядом, то так — без воды. Коли после того помрет младенчик, священники его отпевают как крещеного христианина, а коли выживет — остается только святым миром помазать. Конечно, век этот был на земле нашей — куда как исключительный, и крестить, хоть и без священников, надобно было, но зачем же нечеловеческие имена?.. Кроме того, «крестительницы» эти, неутомимо придумывали всякие слухи: то батюшка нехорош, потому что богатый, а когда оказалось, что бедный, и это плохо — настоящий поп не может быть нищим; то — в каждом селе жена, а коли не так, то — больно строг с женщинами, мог бы и внимание оказать: мало ли что священник — мужчина все же… Дальше стал неправильным, поскольку звался не Алексием, а всех правильных попов, дескать, непременно зовут Алексиями, взять хотя бы Патриарха, которого по телевизору показывают. В подтверждение этих слов говорили еще, что перед подписью своей ставлю букву «о» с точкой, а, к примеру, когда председатель колхоза уходит в отпуск, то за него остается механик и ставит тогда перед своею подписью "и.о."… Повели меня к одной знаменитости: говорят, у нее даже "поповский фартук" есть. Заходим в избушку: сидит за столом старуха в истрепанной епитрахили и что-то пишет. А епитрахиль — главное священническое облачение, без нее никакой службы не сослужить, и, конечно, никому, кроме священника, надевать ее не полагается. Видать, осталась от батюшки, утраченного в тридцатые годы. Поздоровались. Бабка и объясняет: — Кошечка моя потерялась. Теперь вот, паря, лешему приходится письмо писать, чтобы возвернул кошечку. — На каком же, — говорю, — языке письмо ваше? — Ты что ж, паря, не знаешь, как лешему письма пишут?.. А еще священник!.. Чему вас там только учат… Справа налево! — И какой же, — спрашиваю, — адрес? — Да никакой: положи под крыльцо — и будет доставлено. И вот, думаю я себе, коли во святом крещении человек с Богом соединяется, то с кем же соединяла души людей эта чудодеица в "поповском фартуке"?.. То-то возле ее логовища никто естественной смертью давно уже не помирает, и ни единого человека отпеть нельзя: сплошь самоубийцы. В прошлом месяце тракторист додумался на ходу выбраться из своего трактора и лечь под гусеницу, а вчера, и сорока дней не прошло, его напарник проделал над собой то же самое — эпидемия… Умирала она тяжело и мучительно. Я приезжал исповедывать ее, но ни капли раскаяния не дождался: она лишь злобствовала на близких своих, на соседей, знакомых и, корчась от боли, выкрикивала: "Не люблю всех!.. Не люблю всех!.. Не люблю всех!.." С этими словами, без покаяния, она и умерла. А ветхую епитрахиль, послужившую спервоначала неизвестному мне новомученику и претерпевшую затем множество надругательств и оскорблений, я выстирал, окропил святою водою и спрятал в тихое место — пусть отдыхает. Волки За ночь потеплело на двадцать три градуса, и утром было всего двадцать пять. Крещу после богослужения, вдруг дверь распахивается и влетает охотовед: перепоясан патронташем, на боку нож. Когда облако тумана рассеялось, он разглядел происходящее и вылетел. В свой час таинство свершилось, люди ушли, а охотовед опять влетел и громким-громким шепотом: — Отец, скорее: у тебя в деревне волки! — шепотом, стало быть, от благочестивости, а громким — от переизбытка чувств: — Мы сделали оклад в бору, но флажков не хватило, и надо один лаз перекрыть. Я говорю ему, что мне теперь убивать нельзя. А он чуть не умоляет: убивать, мол, и не надобно: встань только в нужном месте, и все… Я снял облачение, замкнул храм и, как был в подряснике, так и взобрался на снегоход. Помчались мы, пугая собак и прохожих, через все село, за околицу, а там по проселку к моей деревне. Мы с этим охотоведом знакомы давно: случалось, вместе охотились, да и потом, когда я начал служить в областном центре, судьба нас снова свела — пострадав от медведя, он частенько ездил в город на врачебные консультации и останавливался в той самой гостинице, где жил я. Заехали ко мне, я быстро переоделся, схватил ружье, и — дальше. У крайней избы остановились: крыльцо было залито кровью. — Рысь, — пояснил охотовед: — Задрали ее в лесу, а жрать притащили сюда — так культурнее. А уж под утро, когда хозяйка печь затопила, опять в лес убрались. По следам хорошо было видно, как тащили сюда и как убирались обратно. — Ну а рысь-то чего? — не понял я: — Больная что ли? — С котенком… Так бы им, конечно, ни за что ее не взять бы, а тут, видать, рысеныша своего защищала, вот и подставилась… Это ведь, отец, твои знакомые волки… За несколько дней до того ехал я в районный центр отпевать мужичка, отравившегося иностранным спиртом: у нас тогда от этого спирта мор был, словно от чумы или от черной оспы — каждый день кого-нибудь хоронили… Тепло в машине, задремал я. Вдруг шофер говорит: — Глядите-ка: две собаки, да какие большущие! Открываю глаза: впереди на дороге сидят две псины. Но, думаю, откуда тут быть собакам — вокруг и жилья нет?.. Мы приближаемся, а они лениво встают и неспешно отступают на обочину: вижу — волки! Чего ж, думаю, они так безбоязненны — среди дня, прямо на дороге — не подранки ли?.. — Тормозни, — говорю. Остановились метрах в десяти от волков. Только я приоткрыл дверцу, они как сиганут в поле, и — прыжками по сугробам… Видать, устали, перебираясь через заснеженные поля, и сели передохнуть на асфальте. Заехали к охотоведу, рассказали ему о волках, и в тот же день он начал преследование. А они, словно издеваясь над казенным человеком, побрели по его охотничьему путику и съели двух лисиц, угодивших в капканы. Наконец, добрались до моей деревни, где от них нашли погибель свою рысь с детенышем. Поставили меня на номер. Затаился я, изготовился к выстрелу, а сам думаю: чего же мне делать, если волки и впрямь выскочат? Стрелять в воздух? Так можно всю охоту испортить, а волки эти не только лисиц, они уж дюжину собак поизорвали да в колхозный телятник пытались залезть, — так что порчу охоты мужики не поймут. Правда, архиерей благословил меня в случае голода добывать пропитание охотничьим способом, как, например, это делают бедствующие православные священники на Аляске. И хотя случай таковой вполне можно было считать наступившим: не было у меня ни жалования, ни хозяйства, — все же волк мало годился для пропитания. С другой стороны, за волков полагалась премия, а вот с премией можно было бы и в сельпо зайти… Чувствую, самому мне не разобраться: прочитал "Отче наш", особо выделив: "хлеб наш насущный даждь нам днесь" и "не введи нас во искушение", — и успокоился. И правильно сделал: перебили мужики волков, а я их даже и не видел. Говорили, что волки поначалу пошли на меня, но потом вдруг круто свернули в сторону: — Я на это и рассчитывал, — признался охотовед: — Коли уж тебе стрелять нельзя, так их на тебя и не выпустят. Так что ты у нас оказался лучше всяких флажков — вроде стены бетонной. Потом охотоведу дали премию, и он справедливо разделил ее между всеми участниками облавы. Вот и получилось, что в искушение Господь не ввел, а хлеб насущный — дал. Лютый Как-то под Рождество крестил я в глухом отдаленном сельце ребятишек. Для совершения таинства предоставили мне заплеванный, пропахший мочою клуб, явленный в мир, как можно догадываться, взамен некогда разоренного храма. После крещения меня попросили заехать в соседнюю деревеньку — надобно было отпеть только что преставившегося старичка. По дороге водитель грузовика рассказал мне, что покойному семьдесят пять лет, что всю жизнь он проработал колхозным бухгалтером, "лютый партиец — даже парторгом бывал", а вчера с ним случился удар, и врачи, приехавшие из районной больницы, ничем не смогли помочь. В избе пахло яйцами, солеными огурцами и колбасой — хозяйка дома, старшая дочь покойного, готовила для поминок салат, а трое мужиков — сыновья, приехавшие из других деревень, — пили водку. В тот год из-за борьбы с пьянством магазины водкой совершенно не торговали, и только на свадьбы, юбилеи да на поминки сельсовет продавал по два ящика. Вот эти самые ящики и стояли сейчас под столом, за который осиротевшие братья с настойчивой вежливостью приглашали присесть и меня: — Батя! Садись, помянем отца нашего родного, Дмитрия Ваныча, царство ему небесное, пусть земля будет пухом… Я сказал, что сначала — дело, начал облачаться, тут у них возник спор: прав я или не прав?.. Сошлись на том, что скорее все-таки прав, и, успокоившись, продолжили свое увлекательное занятие. За пестрой ситцевой занавеской лежал на кровати и сам Дмитрий Иванович. Он был в черном костюме, серой рубашке и при галстуке. На лацкане пиджака блестели значки победителя трудовых соревнований. В изголовье сидела на табуреточке еще одна женщина — как выяснилось, младшая дочь, примчавшаяся из соседней области по телеграмме. Тихонько всхлипывая, она смачивала влажной тряпочкой губы покойного, который против ожидания… оказался жив. — Вы что ж, — спросил я, — уже и обмыли его водой? — Братья, — шепотом сказала она, указывая взглядом за занавеску. — Сказали… пока теплый, да пока сами трезвые, сподручнее… А он, как вчера отключился, так в сознание и не приходит… Я отслужил молебен об исцелении недужного и уехал. Перед отъездом настоятельно просил: как только старик умрет, прислать за мною машину, чтобы совершить отпевание. Братья торжественно обещали. Но ни завтра, ни послезавтра, ни через неделю машины не было. Прошло несколько месяцев. На Троицу увидел я в храме старушек из того самого сельца, после службы разговорился с ними, и вот какую историю они мне рассказали. Вскоре после моего отъезда Дмитрий Иванович очнулся, встал, вышел из-за своей занавесочки и, как только до его сознания дошел смысл происходящего, разгневался до такой степени, что начал искать топор… Сыновья благоразумно поразбежались. Потом к старому бухгалтеру приехали районные доктора, надавали лекарств, и он стал помаленьку выправляться. И вот как-то весной, когда снег у крылечка растаял, выбрался Дмитрий Иванович на завалинку и грелся под солнышком. Соседка шла мимо, остановилась и порадовалась за старичка, который по милости Божией вернулся от смерти… Она про батюшку да про молебен, а он: "Какой еще батюшка? Какой молебен?" Ему, стало быть, никто про эти события не поведал: боялись. Соседка в полном изумлении и рассказала обо всем. Несчастный резко приподнялся, топнул ногой: "Чтобы ко мне — поп?!" И с этими словами пал на вешнюю землю. Говорят, из-за водки произошла тяжба: действительно, как это — у одного и того же человека вторые похороны?.. В конце концов, сельсовет уступил сыновьям. Но посылать за священником никто уже не решился. На всякий случай, наверное. Далеко от Венеции Предупреждал я охотоведа: не зови иностранцев; не принесут они никакого добра, — не послушался: пристрастие ко всему зарубежному неистребимо в русском народе. И вот стали появляться у нас то шведы, то немцы, то англичане… Мужики высказывали недовольство: им лицензий на зверя не продают, а иностранцы знай себе стреляют и медведя, и лося, и кабана, и вообще все что под руку попадется. Впрочем, несмотря на это ворчание, внешнеполитическая резвость наших егерей поначалу сходила им с рук вполне благополучно. И вдруг случился конфуз. И отчасти трагический. О нем даже в газетах писали. Хотя, конечно же, весьма кратко. Между тем как событие это в силу своей международной важности достойно более пространного изложения. Приехал как-то итальянец. Дядечка лет пятидесяти, по-русски — ни слова, известно только, что лицензия у него на медведя. Дело происходило в сентябре, когда медведя бьют на овсах: по весне специально засевают небольшие поля возле самого леса, а то и в лесу; злак по созревании не убирают, но караулят на нем медведей, которые любят овес нестерпимо. Дальнейшие условия охоты таковы: приходят добытчики засветло, в чистой одежке и без всякого курения, потому как запах табачный нормальные существа на дух не переносят. Залезают на заранее изготовленные лабазы — как правило, просто перекладинки, прибитые на развилках деревьев, и бесшумно ждут наступления темноты. Медведи приходят в сумерках, когда человеческий глаз видит уже неважно, и потому стрелки готовы проявлять действие на всякое призрачное шевеление. Поскольку охота эта проводится обычно не в одиночку, завершают ее заранее оговоренным сигналом, который может дать только один человек — старший в команде. Нарушение последнего условия почти неотвратимо приводит к беде — это знает всякий охотник, но, тем не менее, оно по временам нарушается. Для чего — неизвестно. Наверное, лишь для того, чтобы подтверждать прискорбную правоту непоколебимой взаимосвязи. На сей раз нарушителем стал многоопытный охотник, сидевший на дереве неподалеку от итальянца: ему показалось, что медведь шебаршится в кустах у дальнего конца поля. Желая угодить зарубежному дикарю, никогда не видавшему приличных животных, безумец слез с лабаза, поманил соседа, и они краем леса, в три погибели скрючившись, осторожно направились добывать ценный трофей. А на том конце поля никакого трофея не было, зато сидели их компаньоны, которые и открыли на удивление меткий огонь по крадущимся фигурам. Вопль, вознесшийся к звездному небу, развеял горячечную радость стрелков. Вышло так, что сам вольнодумец и подпал под карающую десницу: ранение оказалось сложным и на долгие месяцы приковало его к постели. Что же до веденецкого гостя, то он… исчез. Его искали всю ночь: с фарами, фонарями, с криками и беспрерывной пальбой. Искали весь следующий день и следующую ночь, — бесполезно. Милиция обратилась в областной город с просьбой прислать ищейку, а корреспондент местной газеты — человек современных веяний — посетил районного колдуна, чтобы тот указал ему место нахождения пропавшего охотника. — Ушел в астрал, — привычно объяснил экстрасенс, получив требуемую сумму. — Это само собой, — согласился журналист, — это и дураку ясно: но на территории какого колхоза? Дальнейшее выяснение требовало дополнительной оплаты, а кошелек у корреспондента был пуст, что означало "плохую карму". И вот, когда местные власти после многочасовых бдений решили уже заявить о пропаже во всеуслышание и попросить у мирового сообщества помощи, случайный водитель привез в больницу незадачливого медвежатника, раненного в самую мягкую часть тела. Поскольку итальянского языка никто в наших краях не знал, подробности происшествия стали известны нам далеко не сразу. Но со временем, когда врачи научились понимать несчастного, вырисовалась вот какая картина. Получив ранение, итальянец решил, что на них напала знаменитая русская мафия, имевшая целью похищение огнестрельного оружия, бросился в глубь леса и там залег. Шумные поиски, организованные милицией, он принял за продолжение боя, развязанного все той же мафиозной группировкой, и лежал неподвижно. Когда сражение стихло, стал выбираться. Вышел на какой-то проселок, затаился в кювете и терпеливо ждал. Наконец, показался почтовый фургон. Обрадовавшийся итальянец поднялся навстречу машине, но она сразу же остановилась, быстро развернулась и, подпрыгивая на колдобинах, умчалась обратно — лишь облако пыли долго еще висело в той стороне. Итальянец понял, что он своим видом: окровавленными штанами и карабином в руке — напугал водителя. Возвратился в лес, спрятал карабин в мох и тем же мхом постарался, сколько возможно, оттереть засохшую кровь. Потом вновь выбрался на дорогу. Тут его и подобрал местный житель: отвез в больницу и сдал в руки врачей. Старый хирург велел немедленно делать укол. Раненый закричал: "ЛИДС! ЛИДС!" Молодой хирург догадался, что тот боится заражения СПИДом. Показали одноразовый шприц, но итальянец кричал, не переставая. "Вали его!" — приказал старый хирург. Молодой, обхватив итальянца за туловище, попытался побороть его, но итальянец был тоже не промах и сопротивлялся достойно. Пришлось подцепить его за здоровую ногу, но после подножки на пол рухнули оба: доктор своими объятьями берег его от ушиба. "А теперь садись на него!" — приказал старый и кивнул медсестре, стоявшей с поднятым вверх шприцом. После укола итальянец несколько успокоился и правильно сделал: ЛИДС так ЛИДС — теперь уж ничего не исправишь. Его подняли на ноги. Обиженно посмотрев на докторов, он вздохнул и спросил про своего комарада. — Да с ним все путем! — успокаивал молодой хирург. — Он на третьем этаже, — указал пальцем на потолок, — в реанимации. Итальянец понял этот жест по-своему: воздев руки, он прошептал: "О, Мадонна!" — и заплакал. Пулю по хирургическим размышлениям решено было не извлекать: стали просто залечивать рану. А итальянец, понятное дело, нашим лечебным сервисом совершенно не удовлетворен и все время требует консула. Консулу, как положено, доложили, а он отвечает, что дел у него и без нашего гостя полно, и когда он — консул — сумеет выбраться в этакую глушь, неведомо, а раненого туриста, коли он транспортабелен, можно и так — без консула — в столицу отправить. Тут такое началось! Другими делами, значит, есть, когда заниматься, а для нашего итальянца времени не находится? Ну, консул, ну, макаронник! И народ бросился на защиту раненого изгоя: из деревень везли и везли ему клюкву, морошку, грибы, молоко, творог, сало… А уж сколько всяких непереводимых слов было сказано по избам в адрес бесчувственного дипломатического работника!.. Журналист, наглотавшийся новых веяний, даже дерзнул со страниц районной газеты обратиться к итальянскому МИДу с призывом заменить консула, нарушающего права человека. Чтобы довести до сведения нашего итальянца всю степень общественного негодования, в больницу была делегирована учительница музыки — у них там, у музыкантов, все указания в нотках — латинские. Конечно, латынь учат и медики, но старый хирург все перезабыл, а молодой помнил только про неприличное. Подошла музыкантша к раненому, сидевшему на кровати, и говорит: — Аллегро… Аллегретто… Адажио… Анданте кантабиле… А он голову набок наклонил и внимательно-внимательно на нее смотрит — так делают умные собаки, пытаясь понять человеческую речь. — Модерато, — продолжает она. Но наш, похоже, латынь либо совсем не проходил, либо учился плохо. Однако смотрит на нее пристально — не иначе, голос предков что-то шепчет ему. — Ма нон троппо, — обреченно говорит музыкантша, и вдруг наш повторил: — Ма нон троппо… — Ура-а! — закричал молодой хирург: — Все: поняли друг друга!.. — и осекся: — А что оно есть — ма нон троппо? — Но не очень, — перевела музыкантша. — Чего — но не очень? — Вообще — но не очень… Например, аллегро, ма нон троппо — быстро, но не очень… — Ну и чего? — поинтересовался молодой хирург. — Поговорили… Итальянец тоже загрустил: тяжело жить, когда тебя ни одна живая душа не понимает. Впрочем, одна живая душа понимала его. И не только понимала, но даже вполне с ним управлялась. Медсестра, молодая деревенская девушка, легко выводила его из уныния: — Не тушуйся, — говорила она, — какие наши годы? Три к носу. Он начинал улыбаться и тер пальцами нос — так она его научила. Сестра, в свою очередь, на лету усваивала итальянский: — Ма нон троппо-то руки распускай! — доносилось иногда из палаты. Прилетел, наконец, злосчастный консул. Тут вдруг наш наотрез отказывается отправляться домой. Консул — к главному врачу: больной находится под воздействием психотропных препаратов. А главный ему: мол, у нас и на бинты средств не хватает, и еду пациентам из дома приносят — какие там еще препараты?.. Тот знай себе: разведка, вербовка… Доктора всем миром пошли к нашему: ты чего, мол, уперся — через это международный конфликт может произойти? А он сидит на кровати и головой мотает. Тогда медсестра говорит ему: — Ма нон троппо-то выпендривайся! Он покраснел и шепчет что-то насчет «аморе». Тут все — и даже консул бестолковый — поняли, что психотропный препарат — это сестричка милосердная. Консул обрадовался, что все так удачно закончилось, хотя, конечно, ему было обидно, что из-за такого, по дипломатическим меркам, пустячного дела пришлось лететь аж на двух наших самолетах, да еще предстояло опять двумя рейсами возвращаться. Ну а жениха повезли в деревню к родителям: деревенские поначалу смутились — все-таки нерусский и пуля в заду… Но по размышлении сошлись на том, что в семейной жизни это даже вполне допустимо, и стали праздновать сватовство. Уже и итальянец улетел, а они все праздновали и праздновали… Спустя полгода он возвратился, чтобы забрать невесту в свою Венецию. Молодой хирург сказал: "Во, повезло", а старый посмотрел на него с жалостью… Долг Привезли как-то женщину лет сорока — жену директора лесопункта: обнаружилась у нее тяжкая хворь, и путь ее лежал в город на операцию. — Хочу, — говорит, — принять крещение. — Мысль, — отвечаю, — правильная, — и окрестил ее. — Однако мне, — говорит, — совсем несподручно умирать, и даже болеть — нежелательно: у меня трое детей, на ноги не поставленных… Отслужили молебен об исцелении — старушки, прибиравшие после службы, поусердствовали с нами в молитве, — и отправилась новопросвещенная навстречу своей неизвестности. Дали мы ей в дорогу молитвослов и Евангелие. С того дня я долго — год или два — ничего не слышал о ней. И вот приезжаю однажды в этот лесопункт, а он — в самом глухоманном углу, и по жизни своей привязан вовсе не к нам, а к соседней области, куда по узкоколейке и вывозит лес. Позвали меня, чтобы освятить несколько домов — завелась в них всякая нечисть. Надо заметить, что край наш вообще на пакость богат: то и дело газетчики, помраченные тягостным духом времени, восторженно сообщают о бесчинствах «барабашек» и полтергейстах; а однажды отыскали в архивах, что, согласно древним преданиям, под нами находится место сбора всех областных демонов, и даже напечатали старинную географическую карту с указанием обширнейшего подземного "дворца съездов". Не знаю, кого уж угораздило побывать в этом злачном месте, но, похоже, пределы его были изображены с невероятной точностью, поскольку впоследствии с ними, совершенно совпали границы алмазного месторождения, найденного лишь в наши дни: Впрочем, не одними лишь лукашками да окаяшками знаменита эта земля — она подарила миру святого. Забрел сюда в стародавние времена смиренный монашек: основал монастырь, потом — другой, наконец, стал учреждать по рекам водяные мельницы… Тут местные мужички осерчали и убили строителя — не снесли, стало быть, укоризны, исходившей от его чрезмерной усердности. Таким неожиданным образом они и прославили себя на духовном поприще: подвижник впоследствии был причислен к лику святых. Послужил я молебны, погонял кропилом распоясавшихся домовых да и в обратный путь на тягаче-лесовозе. Тут вспомнил вдруг про жену директора и осторожно поинтересовался у водителя о ее судьбе. Оказалось, что дело завершилось самым чудесным образом: очередной рентген не обнаружил ничего необычного. То есть на снимке, сделанном за три дня до того в районной больнице, необычное было, а на новом — не было… Доктора прогнали ее как симулянтку. Счастливая, она вернулась домой и всем показывала рентгеновские снимки, засвидетельствовавшие совершение чуда. С тех пор она благополучно здравствовала и жила вполне припеваючи. Однако через некоторое время нам с ней довелось встретиться снова, и обстоятельства этой встречи были печальными. Оказалось, что прежнее необычное опять явилось из небытия, бедолаге сделали операцию, но неудачно, дела шли хуже и хуже, и врачи уже не умели помочь. Я спросил, отчего ж она не заехала в храм перед операцией? Отвечает: думала, что теперь и без этого все нормально будет. Начинаю служить молебен, вижу — она крестится слева направо. — Ты, — говорю, — с тех пор ни разу и не помолилась? — Нет. — И ни разу Бога не поблагодарила за чудесное исцеление? Мотает головой. Тут уж старушки мои не выдержали: — Ну, хоть в городе-то, когда узнала про чудо, свечку поставила? — Нет. — Там ведь храм — рядом: из больницы выходишь — и вот он, мимо не пройдешь… Прошла, прошла мимо… — И батюшка там хороший — он к нашему батюшке в гости иногда приезжает, на рыбалку, и они тогда вдвоем служат… А отец диакон там голо-оси-истый — тоже иногда к нашему батюшке приезжает, тогда уж у нас такие службы, такие службы!.. И они взялись растолковывать страдалице свои соображения, что чудо то свершено было даже не ради ее самой, а скорее — ради ее ребятишек, которые непременно сгинули бы: — Мужик бы без тебя спился — там, в лесопункте вашем, ему и хозяйки никакой не найти. — Спился бы, — легко соглашалась женщина, — он и так спивается. — Это тебе по молитвам Матушки Богородицы, деток твоих пожалевшей, чудо такое было подарено, а ты — ни разу даже и лба не перекрестила… Теперь, конечно, опять помолиться надо бы, а стыдно пред Господом — до невозможности, аж жуть берет. Как, батюшка?.. После молебна женщину опять повезли в город. С тех пор никогда более я ее уже не встречал. Летят утки Поздней осенью ехали на редакционной машине в отдаленное село. Если весь наш район — глухомань, то это село — глушь внутри глухомани. Туда не всякий месяц и попадешь, да если и попадать, — ехать надо на большом вездеходном грузовике. Грузовика такого в редакции местной газеты, понятное дело, не имеется, есть только разбитый уазик, добираться на котором до этого хозяйства затруднительно, и потому поездку все откладывали да откладывали. Наконец, полное замалчивание событий, происходящих в глуши, вышло за рамки приличия, и редакция отрядила машину, чтобы узнать, чем там закончилась уборочная кампания. По дороге захватили меня — редакционный шофер знал, что я давно ожидаю такой оказии. Кроме старого водителя, человека известного и уважаемого в здешних краях, ехал корреспондент — человек тоже известный. Прежде он исключительно сильно пил, превозмогая в сем занятии едва ли не всех земляков. Потом, с медицинской помощью, пить перестал, но двинулся соображением ума: стал собирать митинги, требовать свободы слова и прав человека. Это было вполне в духе нового времени, и его взяли в газету, на страницах которой он с тех пор регулярно печатает призывы к расширению всевозможных свобод. Живет он, я знаю, с мамой — кто ж еще с таким человеком станет жить?.. Но и мама, похоже, терпит его с трудом. — Вот скажите, — обращается он ко мне: — на каком основании она может говорить, что было бы лучше, если бы я спился — представляете?.. — Конечно, лучше, — подтверждает шофер: раньше ты хотя бы добродушный был, а теперь — остервенел, как цепная собака. — Я не остервенел, я — прозрел и увидел, что свободы нет, и начал бороться за свободу. — Хохлушек-шабашниц в голом виде нафотографировал, наш редактор-дурак альбомчик издал, и торгуете теперь этой пакостью — тьфу!.. Действительно, в книжном магазине стала продаваться брошюрка с фотографиями обнаженных девушек, стоящих возле стога с соломой, причем на моделях были резиновые сапоги: то ли стерня кололась, то ли ноги от босого стояния на земле попросту мерзли, однако все ню — сапогах… — Это же замечательно, как ты не понимаешь: свобода совести — раз, свобода печати — два и свобода предпринимательства — три… Между прочим, — снова обращается он ко мне, — мать ходит к вам в церковь, так вы там вразумите ее: она, видите ли, говорит, что устала от жизни и ждет — не дождется, когда Господь заберет ее. Насколько я понимаю, это еретичество… — Замучил старуху, — вздыхает шофер. — Причем тут?.. Я уж и так утешаю ее, утешаю: живи, говорю, что хорошего на том свете? А она: "Там хоть демократов нет", — такая отсталость… Между тем дорога делается все хуже и хуже — большие грузовики разбили ее, превратив колеи в канавы. Машинка наша с трудом преодолевает метр за метром, потом вдруг начинает крениться и, наконец, вовсе заваливается на левый бок. Откинув правую дверцу, которая оказалась теперь над нашими головами, мы выбираемся вверх и рассаживаемся, свесив ноги в разные стороны. Поначалу обсуждаем случившееся, потом — свои перспективы и тут только замечаем корову и лошадь, спокойно бредущих мимо нас вдоль кромки леса. — Что это? — испуганно шепчет корреспондент. — А-а! — обрадованно угадывает водитель: — Это председателева скотина! Мне рассказывали, что у него молодая лошадка ходит пастись вместе со старой коровой. Ходят самостоятельно, а смысл у них вот в чем: лошадь — она пошустрее, ищет вкусное пропитание, а как найдет, — призывает корову. А корова — поопытнее, поосторожнее — лошадке при ней не так боязно. Волков нынче здесь, видно, нет — зимой, конечно, появятся… Гляньте-ко, гляньте: заинтересовались… Лошадь смотрела на нас доверчиво и по-детски беспечно, но временами поворачивала морду к старшей подруге, которая, похоже, пребывала в раздумье и сложных сомнениях. Потом корова хмыкнула, и обе животинки, разом потеряв к нам всякий интерес, побрели себе дальше. — Нынче, говорят, цыгане пытались лошадку украсть, а корова взбесилась, повозку цыганскую разметала, а потом обе с лошадкою и удрали. Они как-то понимают друг друга: корова, говорят, мыкнет — лошадь бросается убегать, по-другому скомандует — та останавливается, а язык вроде разный… А то вот еще весной как-то видел, когда вся птица на север тянется: летят, значит, утки и два гуся… Прямо как в песне. Только ведь утки эти летели клинышком, а гуси — крайними в том же клину. Гуси обычно побыстрее уток летают, а эта парочка — ослабели, видать. И вот стою и смотрю: им приходится перестраиваться и как-то по-особому — здоровенных этих птиц надобно куда-то приткнуть, чтобы от них не было неудобства, и идет разговор: одни крякают, другие гагакают, — как же это они понимают друг друга? И потом: надо же еще знать, что эти утки летят точно туда, куда и гусям определено — на то самое место в тундре. Может, они и на свет появились в соседних гнездах, а теперь вот узнали друг дружку среди миллионов птиц… Ты вообще как к свободе передвижения относишься? — спросил он корреспондента. — Положительно, конечно, а что? — Если лошадь с коровою здесь пасутся, значит до деревни недалеко: сходи-ка, паря, за трактором… Да не обижайся: просто мне бы желательно находиться рядышком — вдруг какая-нибудь машина объявится… Водитель был прав: подъехала машина связистов, они выдернули нас, и мы добрались до села прежде, чем корреспондент разыскал трактор. О нашем приезде народ был заранее предупрежден по телефону, и я сразу направился в клуб, где должны были по моей просьбе согреть воды для крещения. Воды наготовили целую бочку, но вот людей — не было: — Денег, — объясняют, — в селе нет. Ни единой копеечки… Пришлось кого-то отправить в детский сад, кого-то — по домам, собирать взрослых, хотел еще кого-нибудь сгонять в школу, но тут наш шофер говорит: — А пойдемте, батюшка, в школу сами… И заходим мы в покосившуюся одноэтажную хоромину: коридорчик, а из него три или четыре двери в классы. Подошли к одной двери, прислушались — тишина. Осторожненько отворяем: небольшая комнатка с дюжиной пустых парт, в углу топится печка-голландка — вся в трещинах, через которые кое-где выползает дымок… Возле открытой створки сидит на скамеечке учительница в накинутом на плечи пальто и читает троим, жмущимся к огню ребятишкам «Бородино» Лермонтова… Она читает, читает — монотонно так, а они, хотя и посматривают иногда в нашу сторону, но нисколько не удивляются, да и вообще не реагируют никак — будто не видят… Мы подходим ближе. Учительница перестает читать, но головы не поднимает: сидит молча, словно в прострации. Спрашиваем, сколько учеников в школе. — Всего — двадцать девять, — тихим голосом отвечает она, но семнадцать — больны, и на занятиях присутствуют только двенадцать. — Вы не будете возражать против крещения детей? — спрашиваю я. — Мы не будем возражать ни против чего, — отвечает она почти шепотом, так и не поднимая глаз. В тот день крестились человек семьдесят. Потом отслужили еще водосвятный молебен и панихиду, потом несколько человек впервые в жизни исповедывались… Наконец, мы поехали обратно. Корреспондент начал рассказывать про опустевший коровник, плачущих доярок, переломанные трактора… — Ты дояркам-то насчет свобод все растолковал? — поинтересовался водитель. — Ирония тут неуместна: реформы требуют жертв. — Жалко, батюшка рядом, иначе — прибил бы тебя, то-то была бы подходящая жертва… Далее мы молчали. Сложный участок благополучно объехали стороной, выбрались на трассу, но когда машина, зашелестев по асфальту, успокоилась, шофер негромко затянул: — Ле-э-тя-ат у-ут-ки-и, ле-э-тя-ат у-ут-ки-и… — И-и два-а гу-уся-а, — не удержался я. Так всю дорогу мы с ним вдвоем и пели. Александр Познакомились мы с ним на празднике, случившемся из-за шестидесятилетия местного гармониста. Игрун этот был известен в области, а потому устроили большой праздник, на который приехали другие знаменитые виртуозы трехрядок и балалаек, а за ними — питерские документалисты, снимавшие значительное кино. Режиссера звали Александром, по причине молодости даже Сашей. Несмотря на праздничную суматоху, между нами быстро установились совершенно доверительные отношения. Гулянье происходило на высоком берегу темноводной реки, неподалеку от братской могилы продотрядовцев, которые некогда с самозабвением увлеклись поисками зерна, были заперты в каком-то амбаре и сожжены. Гармонисты шпарили и наяривали, певуньи взвизгивали, плясуньи притоптывали. День был солнечный, теплый: для съемок — милейшее дело… — Что же мы за страшный народ такой? — сказал режиссер, глядя на обелиск: — Свои своих пытались ограбить, но свои сожгли своих заживо… А потом другие свои этих своих, наверное, казнили, а третьи свои казнили других своих… Жуть какая-то… Ну почему же это мы все время против своих?.. Патриотически настроенные личности проходят обыкновенно два этапа развития: этап восторгов и этап разочарований. Сначала — святая Русь, золотые купола, великое предназначение; потом — вся эта святость уже позади, в прошлом, а народ наш попросту мерзок. И тут патриот-безбожник непременно впадает в уныние, но по православному рассуждению, чем более пакостности в твоем народе, тем решительнее надо отдавать ему свою жизнь. Потому как и Христос пришел, чтобы спасать грешников, а не праведников. Обо всем этом мы говорили с Александром вечером того же дня в моем домике. Я зазывал в гости всю группу, однако слияние кинематографической напористости с непоколебимым фундаментализмом гармонистов надолго вывело тех и других из творческого процесса. Покинуть наше село группа смогла лишь через сутки. Вышел фильм — в газетах хвалили, но до деревни нашей он, разумеется, не дошел. Потом еще я узнал, что Александр купил дом в соседнем районе, собирается приехать на отдых и обещает навестить меня. Наконец, кто-то из знакомых сообщил, что он в Москве и приглашает на просмотр фильма. У меня было всего два дня, я поехал, но мы не встретились. …Приехал я третьего октября, а четвертого, когда он пытался отснять какие-то исторические кадры, снайпер убил его выстрелом в затылок. «Святое дело» В храме тихо, чисто, светло, образа украшены тонкими березовыми веточками с клейкой листвой — пахнет луговой свежестью, пахнет наступающим летом… Троица! В Троицу у нас на службу мало кто ходит, весь народ пьянствует по кладбищам. В центральной России под безбожные тризны приспособили Пасху — день, когда и покойников-то не отпевают, а у нас на Пасху еще холодно, случается, что и снега по пояс, так что удобнее оказалось сквернить праздник Троицы. Всякий местный житель, конечно же, растолкует, что "помянуть родню — святое дело". Из-за этой-то «святости» и водка, как здесь принято говорить, "от баб неруганная". Входная дверь растворена, и, выходя на амвон, я вижу, как народ, вырядившийся во все праздничное, идет по улице мимо храма. Вот братья-плотники — они помогали мне восстанавливать церковь. Поначалу они, наверное, помянут отца, который когда-то эту самую церковь разрушал бульдозером, и который впоследствии погиб под гусеницами своего же бульдозера, вывалившись по пьянке из кабины. Потом, возможно, вспомнят и деда, служившего в этой церкви диаконом… Вот старая учительница-пенсионерка, которая почти полвека рассказывала школьникам, что здешний священник вел распутный образ жизни, и потому… у него было одиннадцать детей. И никогда не говорила, что единственный Герой Советского Союза, которым тихий район наш одарил родное Отечество, был сыном «распутника». Она идет на могилку к своему отцу, которого этот самый батюшка когда-то и окрестил, и обвенчал, и который в урочное время самолично вызвался отконвоировать старого протоиерея до тюрьмы, но не довел: умучал по дороге побоями и издевательствами и застрелил "при попытке к бегству". Сам же спустя несколько лет удавился… Идут и идут люди: с гармошками, с магнитофонами, в сумках — выпивка и харчи. Плетутся за хозяевами и собаки, — то-то на погосте будет потеха… В свой час служба заканчивается, и я отправляюсь домой. Село — словно вымерло: ни души… Солнышко греет почти по-летнему. Снег давно уже стаял, прорезывается кое-где из стылой еще земли первая травка, а по обочинам дороги, где зимой пилили дрова, обсыхают вытаявшие рыжие опилки. Обгоняет легковая машина, переполненная веселыми, пьяными людьми: помянули родню на одном кладбище, теперь едут на другое, чтобы, стало быть, и остальных предков вниманием не обделить. Двое пьяненьких, до нитки вымокших мужичков бредут навстречу: — Отец, горе у нас!.. Друг утонул… Пировали на берегу, а он говорит: "Топиться хочу", — и в реку… Ну, мы — за ним: мол, у нас еще и выпивка есть, и закуска… "Ладно, — говорит, — давай допьем". Вернулся, допили, а он опять в реку — шел, шел и утоп… Мы поискали маленько, ныряли даже, да разве найдешь — течение, вода мутная… И холодно — жуть… В общем, идем большую сетку искать: перегородим реку — когда-никогда всплывет, поймается… И это: с праздником тебя, отец, с Троицей!.. У крыльца, потягиваясь, встречает меня кот Барсик, разомлевший от долгожданного солнца. В почтовом ящике — толстый пакет из епархиального управления. Вскрываю: "Христос воскресе!" — поздравление… с Пасхой. В сознании что-то мешается: вспоминаю красное облачение, куличи, крестный ход по сугробам — аккурат семь недель прошло… "Воистину воскресе", — машинально отвечаю я… И кажется, что здоров среди нас один лишь Барсик. Поминки Схоронили молодого парнишку — перевернулся на тракторе: пьян был, понятное дело. Сидим за столом, поминаем: безутешные родители, двое братьев, соседи, знакомые. Как водится, со всех сторон самые разные разговоры, а о покойном вспоминают, когда наступает пора в очередной раз выпить. У меня за три дня — четвертые похороны, домой попасть не могу. Сначала отпевал механика лесопункта. Своего кладбища у них нет, так что повезли мужичка в его родную деревню — километров за восемьдесят. Только отъехали — в лесу поперек дороги машина: "Нам батюшку!" Тоже отпевать, и тоже добираться километров восемьдесят, но — в другую сторону. Договариваемся, что вечером они меня перехватят на обратном пути с погоста и отвезут к себе, а хоронить будем назавтра. Однако к назначенному месту я попал не вечером, а поздно ночью, потому что с деревенского кладбища угодил в районный центр — и опять погребение… Тогда же я узнал, что попавший в аварию младший брат нашего следователя умер в больнице, и что за мною заедут. Да еще, пока народ с механиком прощался, окрестил его сына, освятил дом. И сегодня, здесь уже, после похорон окрестил тяжко болящего младенца.. Следователь, перегнувшись через стол, увлеченно рассказывает мне о загадочных явлениях, происходящих с ним: — Вот залегли, ждем, когда бандит выйдет из леса, и вдруг я вижу его, но малюсенького-малюсенького: он ко мне на ладошку заскочил, и по ладошке прыгает… Молодой хирург, пытавшийся спасти переломанного тракториста, спрашивает следователя: — Тебе сколько до пенсии? — Полтора года еще, а чего? — Ну, тебе хочется на заслуженный отдых? — Конечно. — Зайди завтра к нашему психиатру — вот тебе и вторая группа. — Не, я серьезно, — не унимается следователь: — Из-за меня опаснейшего бандита и упустили, а он теперь депутатом стал, теперь уж его никак не возьмешь… И много раз уже было: пригляжусь, а людишки — на ладони помещаются. Что это за таинственное явление?.. — Шизофрения, — доходчиво поясняет хирург. — Как вы считаете, батюшка, — спрашивает самый младший из братьев, тоже тракторист, и тоже, похоже, пьяница: — Можно ли его держать на такой должности?.. Тут вдруг отец покойного начинает вспоминать, как прошлой весной в этой же деревне хоронили лесничего, угоревшего на печи: ручей тогда сильно разлился, мост оказался под водой, и грузовик, перевозивший лесничего, заглох на мосту. Гроб всплыл, и плавал в кузове, пока не подогнали трактор и не подцепили машину на буксир. Я был здесь в тот день: помню, как мужикам долго не удавалось подогнать лодку точно к машине, чтобы накинуть трос: мужики были пьяны, то и дело промахивались, один из них даже вывалился из лодки, но, по счастью, сумел вскарабкаться на капот — только тогда им удалось завершить дело. Лесничий угорел тоже, конечно, спьяну и долго пролежал на горячей печи… — А чернехонек стал! — изумленно восклицает хозяин дома. — Его, паря, и открывать не стали. Но я зашел… по-соседски… и все, паря, видел: чернехонек — натурально негр!.. Сперва нажрался, значит, потом нажарился, а под конец еще и поплыл — ну, паря, веселые похороны были! — он почти кричит, чтобы его слышно было сквозь все прочие разговоры. — Бы-ы-ва-ли дни ве-э-се-э-лы-е, — в соседней комнате кто-то нашел гармошку. Женщины урезонивают его, и он затихает. Тут мужики, копавшие могилу, начинают спорить, на сколько нынче промерзла земля: семьдесят сантиметров или всего шестьдесят пришлось им вырезать бензопилами, прежде чем взять лопаты. — Товарищ поп! — это, наверняка, ветеран колхозного строительства. — Вас просят местные гражданочки… На крыльце бабушки — исповедоваться. Облачаюсь, читаю молитвы… Из дома вылетают двое рассорившихся копалей и начинают крушить друг друга. Мы с бабками разнимаем их, разводим — одного на улицу, другого — обратно в избу, а сами возвращаемся к своему таинственному занятию… Мне пора ехать, но я не нахожу ни одного человека, который был бы в состоянии отвезти меня. Женщины отправляются искать по деревне трезвого шофера, и в это время к избе подкатывает почтовый фургон: в сельце, километров за сорок, умер начальник почты, завтра похороны, не соглашусь ли я..? Как не согласиться: мы отказываться не вправе. Только чтобы к вечеру обязательно привезли домой: послезавтра богослужение… По дороге водитель то и дело нервно вздыхает и, наконец, решительно спрашивает меня: — Отчего на наше село нынче такая напасть — каждую неделю кто-нибудь да умирает, и в основном — мужики? Полсела, почитай, — одни вдовы с ребятишками и остались… Старухи говорят: прямо, как в сорок пятом… Может, нам — того… "сделано"?.. Так теперь спрашивают меня в каждой деревне… Мусульманин Как-то, после службы на одном из отдаленных приходов, все никак не могли найти транспорт, чтобы отправить меня домой. Там, впрочем, частенько такая незадача бывала: ехать надо восемьдесят километров, по бездорожью, богослужения же выпадали обычно на воскресные дни, когда колхозный гараж был закрыт, а народ утруждался на своих огородах. Сидел, сидел я на паперти, притомился и решил погулять. Возле храма был небольшой погост, и в куче мусора, среди старых венков с выгоревшими бумажными цветами заметил я несколько позеленевших черепов… Беда! Здесь так по всем кладбищам: если при рытье новой могилы попадаются кости, их выбрасывают на помойку. Сколько раз втолковывал: это косточки ваших предков — быть может, деда, бабки, прабабки… Смотрят с недоумением: ну и что, мол? Полежали — и хватит… Нет, видать, все-таки прав был архиерей, написавший в одном циркуляре: "Степень духовного одичания нашего народа невероятна"… Обхожу храм, глядь — а внизу, у речки, грузовик и какие-то люди. Спустился: трое солдатиков налаживают мост, разрушенный половодьем. Собственно, работает только один: машет кувалдой, загоняет в бревна железные скобы, а двое стоят — руки в карманы, гимнастерки порасстегнуты, в зубах сигареты… — Здравствуйте, — говорю, — доблестные воины. Двое молча кивнули, а работник бросил кувалду, подбежал ко мне и склонился, вроде как под благословение, разве что ладошки вместе сложил. Ну, думаю, из новообращенных. Благословил его, он и к руке моей приложился. А потом оборачивается к двоим: — Русский мулла! Тут только понял я, что передо мной мусульманин. А он тем двоим все объясняет, что я — русский мулла, и, похоже, ждет от них большого восторга. Однако они ни рук из карманов не повытаскивали, ни сигарет из зубов, — так и стоят расхристанные, то есть, с раскрытыми нательными крестами. Надо признаться, что с чем-то подобным мне уже доводилось сталкиваться в районной администрации: все соотечественники и соотечественницы на мои приветствия отвечали испуганными кивками и прятались по кабинетам, и лишь узбек, волею неведомых обстоятельств ставший заместителем главы, искренне радовался моему приходу, угощал чаем и просил, чтобы «моя» простил людей, которые "совсем Бога забыл, один материальный пилосопия знает". Со временем, однако, и народ пообвык, и узбек освоил отсутствующий в его наречии звук «эф», а то все было «геопизика» да "пиззарядка"… Этот солдатик оказался татарином. Он тотчас вызвался меня подбросить, тем более что ехать им было почти по пути, вот только оставалось забить пару десятков скоб… Я хотел уже взять вторую кувалду, лежавшую на траве, но тут в единоверцах моих что-то дрогнуло: отстранив и меня, и татарина, они в несколько минут завершили мостостроительство… Спустя год татарин этот встретился мне на похоронах своего тестя. Выяснилось, что он уже отслужил, женился на местной девушке и увез ее к себе на родину. Рассказал еще, что помогает мулле строить мечеть, а старшие братья — безбожники — запрещают. И вдруг спрашивает, кого ему слушаться: братьев или муллу? — Часто ли, — говорю, — ходишь помогать? — Раз в месяц. — Попробуй ходить раз в неделю. Обрадовался. А еще через год, приехав летом, он сам разыскал меня и сказал, что мулла велел ему во время отпуска по всем сложным вопросам обращаться к русскому батюшке. На крыльце Конец августа. Тихий, солнечный, по-осеннему прохладный день. Ни слепней, ни комаров, ни мух — только паутинки летают. После службы мы со старым знакомым — настоятелем небольшого монастыря, приехавшим меня навестить, ходили по грибы. На обратном пути заглянули в магазин — купить хлеба, а там обеденный перерыв. Сели на крылечко — ждем, отдыхаем. Подошел хромой мужичок — инвалид военного времени. Поздоровался, примостился рядом на истертых досках. Потом по дороге из школы привернул учитель математики — молодой человек одинокого образа жизни. Сидим, молчим. Тишина. Где-то вдалеке слабо затарахтел мотор. Громче, громче… Появляется мотоцикл с коляской. Веселый электрик, приветствуя, машет рукой. За спиной у него какая-то женщина, в коляске — удочки. — Это приезжая, — говорит хромой, щурясь от папиросного дыма, — отпускница. — Она, по слухам, легкого поведения, — тревожится преподаватель. — А для такого дела — особо тяжелого и не надо, — заключает хромой. И опять тишина. По пыльной обочине бежит Барсик, тащит в зубах котенка. Увидев меня, останавливается, бросает котенка и мяукает неприятным голосом. — Ну и чем мы его кормить будем? — спрашиваю я. Барсик снова мяукает, подбирает котенка и бежит дальше. — Что это он? — изумляется архимандрит. — Да Нелькина кошечка от него родила, — объясняет хромой, — а Нелька — и сама шалапутная, и кошчонка ее, видать… Доверия к ним нет, он и забирает детишек на хозяйский кошт… — А как кормить-то? — недоумевает архимандрит. — Котенок-то еще совсем маленький, грудной, наверное… — Да никак, — отвечаю. — На какой-нибудь попутке отправим назад. Он их приносит каждый день, я каждый день возвращаю… — Вот скажите, — вскидывается вдруг хромой: — как это вы в религию ударились? — Да мы вроде и не ударялись, — надоел мне этот безответный вопрос. Но отец архимандрит — богослов вдумчивый и обстоятельный, а кроме того, в своем малолюдном монастыре от общения не переутомился: — Господь каждому дарит веру, а мы отказываемся, как капризный ребенок, которому подносят ложку ко рту. Один раз смири упрямство, прими дар, — и тебе откроется истина… — Идеалистическая, — иронично вставляет учитель, — а мир — материален. — Полагать, что существует только то, что можно пощупать — и есть идеализм, — чеканит архимандрит: — Вера — это реализм. Она включает в себя представление о мире видимом и о мире невидимом. А истина — вообще одна: "Аз есмь путь и истина и жизнь", — сказал Господь наш Иисус Христос… Это пространное заявление надолго погружает всех в состояние глубокой задумчивости. Мы смотрим в беспредельную даль неба, испещренную белыми полосами самолетных следов: над нами проходит воздушная трасса из Европы к Тихому океану. Когда-то мне доводилось летать по этому пути: я видел из поднебесья речку, шоссе, свою деревню… — А вот у меня еще вопрос, — снова учитель: — Вы говорите, что истина одна — Христос, а при этом христиане разделены на православных, католиков и так далее?.. — Это просто, — с готовностью отвечает архимандрит: — Те, кто остался при Кресте на Голгофе, называются православными. Некоторые решили, что не обязательно находиться на самой горе, когда под нею богатый еврейский город: спустились вниз, в харчевню, и оттуда смотрят на Крест. Это — католики. Другие вообще пошли в услужение торговцам и ростовщикам. Это, стало быть, протестанты… — А, к примеру, Свидетелей Иеговы где разместите? — На ступеньках синагоги. Да они и вышли из ее дверей. — Пусть так, а разногласия между самими православными по поводу календаря? — Ну, кой-кто не выдержал долгого стояния у Креста и отступил на шажок-другой. А сербы и мы — остались. Заметьте: сербы и мы… Лишь наши Церкви отказались менять календарь, да и вообще сохранили в неприкосновенности заветы, переданные апостолами от самого Христа. И это — главное. То есть дело не столько в цифрах и астрономии, сколько в преданности Христу. Так что, молодой человек, понятно вам, кого больше всех должны ненавидеть и те, кто убил Его, и те, кто сошел с Голгофы?.. Учитель хочет еще что-нибудь возразить, но хромому непонятности надоели, и он круто меняет ход разговора: — Не знаю, дадут или не дадут пять буханок? — А на кой вам столько? — спрашивает учитель. — Как "на кой"? Для поросенка! — удивляется его несообразительности хромой. — А-а, — кивает учитель, — ну, конечно, для поросенка. Я тут как-то подсчитал, во что обходится вам центнер дрянного сала, произведенного из хлеба и молока: вышло, что можно на эти деньги съездить в Питер или в Москву, купить тот же центнер самых лучших копченостей да еще Третьяковскую галерею или Эрмитаж посмотреть. Я уж не говорю о затратах труда: каждое утро в пять вставать, готовить пойло, кормить, убирать хлев — это у вас никогда в счет не шло, вы себя, наверное, и за людей не считаете… Хромой обиженно отворачивается и закуривает. — Фантастические люди! — продолжает наш математик: — Никто из них сроду не пробовал молодой картошки: до сентября едят старую… — Ну дак она еще растет, вес набавляет, — обиженно поясняет хромой. — Вот-вот, — подхватывает учитель: — "вес набавляет"… Я завез сюда кабачки — хорошо растут почему-то, — так народ спрашивает меня, как я ем кабачки, если об них и бензопила зубья ломает? Говорю, не ждите, пока с газовый баллон вырастет, а мне в ответ: "Они же еще растут, вес набавляют"… Так и не едят: вырастят и — на семена, на следующий год снова вырастят — и снова на семена. Зачем?.. Никто из нас не может ответить. — Хоть чем-нибудь интересовались бы, — обиженно продолжает учитель. — Я на уроке деткам рассказываю о полярных сияниях, которые зимой тут частенько бывают, а они даже не знают, что это такое. Родителей на собрании попросил выйти с детьми из дому — посмотреть, а мне отвечают: некогда — вечерами многосерийные фильмы… — А чего оно есть — сияние это? — поинтересовался хромой. — Ну вот, видите? — учитель горестно указал на него рукою. — Не, ну чего — сполохи что ли? — Сполохи, сполохи, — успокоил я старика. — А-а… Ну это, говорят, бывает… Правда, сам я ни разу не видел — врать не буду. — Вот, — победно восклицает учитель. — А то еще по лесным опушкам — горы валунов: это ведь от древних цивилизаций — как в Шотландии… — Это — от трактористов, — растерянно возражает хромой: — Они каждый год камни с полей вывозят… — Точно? — учитель краснеет. — Точно, — вынужден подтвердить я. — Да ты не кипятись, — успокаивает его архимандрит, — все будет нормально… Наконец, является продавщица. Покупаем хлеб, выпрашиваем пять буханок хромому и расходимся. Барсик вылизывает чуть живого котенка, лежащего у закрытой двери, и взглядывает на меня. В который раз начинаю втолковывать ему, что мы не сможем выкормить его чадо, а Мурка эта, какой бы беззаботной она ни была, все-таки мамаша и имеет возможность для прокормления таких мелких детишек. Останавливаю проезжающий мотоцикл: электрик говорит, что вода высокая, клева нет, но, судя по его смущенному виду, отпускница оказалась совсем не легкого поведения. И сидит она теперь не за спиной у него, а в коляске, с удочками, чтобы, стало быть, даже и не касаться ухажера. Вручаю ей котенка и прошу электрика поскорее свезти доходягу домой. Они уезжают. Барсик долго нюхает след мотоциклетных колес, а я смотрю на него и думаю: неужели опять побежит в село за котятами? Но нет: вернулся во двор. — Не иначе, убедил ты его, — оценивающе произносит архимандрит. И мы отправляемся жарить грибы. Соборование Уговорили меня военные лететь за шестьсот верст в таежное зимовье, чтобы причастить и пособоровать тяжко болящего. Случай, конечно, исключительный, и я сам сразу не мог понять, какое отношение имеют офицеры нашей дорожно-строительной части — к промысловику, затерявшемуся на одном из притоков далекой реки, и каким боком ко всему этому касателен я. Выяснилось, что кто-то из командиров некогда побывал в тех краях на рыбалке, познакомился с охотником, а потом к нему летали и за красной рыбой, и за пушниной, из которой шили шапки и воротники своим женам. Мое же касательство объяснялось тем, что таежный человек этот был верующим и, заболев, стал требовать батюшку, а ближайшим из батюшек, как ни прикидывали, оказывался я. То есть, измеряя по карте, можно было отыскать священника и поближе, но доставить его к болящему — никакой возможности не было. А через наш район проходила нитка газопровода, тянувшаяся как раз из тех диких мест, и вдоль нее регулярно летали патрульные вертолеты. По всему выходило — надо лететь. Рано утром, затемно еще, отвезли меня из деревни в аэропорт. Гляжу — стоит среди заснеженного поля Ан-2 на широких лыжах. Говорят, что все, мол, очень здорово получается: на перекладных вертолетах лететь было бы долго, а этот борт (все бывалые люди говорят именно борт, а не самолет) доставит меня вместе с каким-то оборудованием в далекий город, откуда до зимовья рукой подать. К тому же, говорят, борт этот — аж из самой Москвы, и, стало быть, пилоты — мои земляки. Взлетели. Сначала я все посматривал в окошко, угадывая знакомые деревни, потом пошли сплошные леса… Вспугнули стадо лосей. Они бросились прямиком через речку: лед проломился, однако лоси легко выбрались на другой берег и успокоились — мы уже пролетели над ними. Потом я задремал. Проснулся от крика: пилоты что-то громко кричали друг другу, ударили по рукам — наверное, спорили. В другой раз проснулся без всякого повода: посмотрел за окошко: опять гоним лосей — тех же самых, через ту же речку, но в обратную сторону. Пока я соображаю, по какой причине мы могли совершить столь неожиданный маневр, внизу открывается барачный ансамбль знакомого мне поселка. Ан-2 садится между двумя рядами воткнутых в снег сосенок, обозначающих взлетно-посадочную полосу, и скользит прямо к избушке диспетчера. Когда шум двигателя затихает, второй пилот выбирается из кабины. — Вот, батя, — говорит он, потягиваясь: — в этот край таежный только самолетом можно долететь… — Можно, — соглашаюсь. — Но можно еще на машине: от моей деревни — два часа. Да и на велосипеде — за день вполне можно добраться. Если, конечно, ни к кому в гости не заезжать… — Извини, отец! — это первый пилот: — Мы тут поспорили из-за встречного: Ан-2 или Як-12? Подлетели — конечно, Ан-2… Ну и с дороги немного сбились — не местные ведь… Сейчас быстренько подзаправимся и — дальше… Однако подзаправиться нам не удалось — горючего не было, и машину за ним собирались отправлять только на следующий день. Разместились в ветхом деревянном домишке, над входом в который кто-то написал мелом: «Hotel» и пририсовал пять звездочек. Первый пилот пошел заниматься самолетом — Ан-2 следовало закрепить, чтобы не унесло ветром. Второй, как самый молодой, побежал в поселок за продуктами, а мне выпало топить печь. Готовых дровишек не было: диспетчер дал бензопилу и показал остатки бревенчатого сарая, определенного под топливные нужды. Две стены древнего сооружения были уже почти полностью выпилены нашими предшественниками, частично пострадала и третья стена, но крыша отчего-то сохраняла свое правильное положение в пространстве. Диспетчер смотрел на крышу с мрачной настороженностью и, похоже, видел в ней что-то мистическое. — Все падает, а она — не падает, — сказал он тихо, словно боясь потревожить ее, и растерянно оборотился ко мне. — Ничего, когда-нибудь и она упадет, — успокоил я диспетчера. Но и после нового ущерба, нанесенного третьей стене, крыша не развалилась. Конечно, и древесина прежняя была хороша, и плотники прежде посмекалистее нынешних были, однако, несмотря на все это, перед Ньютоном становилось крайне неловко: ну, действительно — все падает, а она не падает… Избушка была так выстужена, что толком прогреть ее не удалось: спать легли в верхней одежде и даже в шапках. Дымоход не перекрывали: дважды за ночь я вставал, подкладывал дровишек, и к рассвету мы смогли снять ушанки. А утром прилетел вертолет, и на борту его был тот самый охотник. Вертолетчики рассказали, как им «случайно» удалось узнать, что старик совсем плох, и они прихватили его, чтобы доставить в больницу — в свою, ведомственную, находившуюся как раз в том самом поселке при газокомпрессорной станции, куда "по случайности" попали мы. И «случайно» начальству срочно потребовалось направить вертолет именно в эту точку, и «случайно» в больнице дежурил именно тот врач, который бывал у старика на рыбалке, знал его хвори… Тут, помнится, все они заметили, что «случайностей» для одного раза неправдоподобно много, и смущенно затихли. Потом старика перенесли из промозглого вертолета в избушку. Он был очень слаб, однако на исповедь и причащение сил хватило. Во время соборования сознание стало угасать, и когда диспетчер, не дозвонившись до спящей больницы, направился за дежурным доктором, я предупредил, что врач может уже и не приходить, но медицинское заключение пусть выпишет. А мне пора было читать Канон на разлучение души от тела. Врач пришел. С готовым медицинским заключением, но пришел. — Удостовериться, — словно извиняясь, объяснил он мне. Мог не объяснять: «удостоверение» в виде медицинской бутылки с делениями до пятисот граммов торчало из кармана старенького пальто. — Что ж, — говорю, — доктор, у вас пробочка-то резиновая? — и указываю на сосуд. — Она своим запахом весь напиток может испортить. — Не извольте беспокоиться: пробочка завернута в полиэтилен, да и вообще я только что из емкости перелил — все предусмотрено, — и достает из другого кармана стопку мензурок: — Помянем?.. Но прежде чем помянуть, мы еще скинемся и отправим доктора за столярным изделием, придет больничная нянечка и обмоет усопшего, в свой черед совершится чин отпевания, и диспетчер сбегает к пожарному щиту за горсткой песка, которому суждено будет стать погребальной земелькой… Вот тогда и помянем старого промысловика: диспетчер, доктор, столяр, нянечка, я и четыре пилота. Потом приползет МАЗ с многотонной цистерной — ему ехать на нефтебазу как раз мимо моего дома. Прощаясь, пилоты поинтересуются насчет нагромождения «случайностей», и я, поторапливаемый сигналами автомобиля, отвечу им на ходу, что ничего случайного не бывает, ну а когда дела наши восходят к сферам небесным, то события начинают развиваться и вовсе с неотвратимостью падающего парового молота… И в этот момент крыша сарая рухнула. — Все ж-таки упала, — растерянно прошептал диспетчер, глядя на оседающее облако снежной пыли. Я попросил доктора сильно не увлекать пилотов «удостоверением», потому что когда-никогда горючее привезут, и надо будет лететь… — Все продумано, — заверял меня доктор. — Так что же в нем небесного — в мужичке этом? — не унимался один из летчиков. — Душа, — отвечал я, стараясь перекричать хриплое рокотание бензовоза, к которому мы приближались — и я, и провожавшая меня кавалькада. Летчик непонимающе пожал плечами. — Ты знаешь, сколько стоит душа? — Так разве ж у нее может быть стоимость? — усмехнулся пилот. — "Какая польза человеку, если он весь мир приобретет, а душе своей повредит?" — сказал Господь… Она дороже, чем весь мир, понимаешь?.. — Его душа? — переспросил он, кивая в сторону домика, где мы оставили охотника. Водитель МАЗа перегнувшись через сиденье, нетерпеливо приоткрыл дверцу кабины. — И его, и твоя, и моя, — прокричал я, забираясь в кабину. — Ты уж, отец, извини, — досадливо сказал водитель, когда мы тронулись, — я бы, конечно, подождал, но Гранька — ну, которая горючку отпускает, — такая стерва: если до трех часов не успеешь бочку залить, пиши — пропало: то обед у нее, то учет, то еще фигня какая-нибудь… Крест Явления, именуемые стихийными бедствиями, посылаются нам не иначе как для того, чтобы мы хотя бы иногда вспоминали, кто здесь Хозяин. При этом события, совершающиеся с нами во время таковых бедствий, могут иметь необыкновенно важное значение… Могут, впрочем, и не иметь… В тот вечер случилась столь сокрушительная метель, что автобус, выехавший со станции довольно резво, вскоре вынужден был сбавить скорость и едва полз по заметенной дороге. Потом и вовсе встал, упершись в глубокий сугроб. Сдав назад, водитель несколько разогнал автобус, чтобы с ходу преодолеть препятствие, однако мы вновь во что-то уткнулись, и мотор заглох. Мы и не знали еще, какая долгая череда испытаний и потрясений ожидает всех нас… Пара мужичков, стоявших впереди и помогавших водителю угадывать направление движения, вышли, чтобы оценить ситуацию. Оказалось, что в сугробе — занесенная снегом легковая машина, а в машине — женщина. Женщину поначалу даже посчитали невозвратно замерзшей, но она была жива и, оттаяв в теплом автобусе, рассказала, что муж ушел в деревню за трактором, и было это уже очень давно, так что горючее в машине кончилось, и печка перестала работать. Водитель наш повинился, что нечаянно стукнул ее легковушку, однако женщина устало отвечала, что не мы первые, что до нас в нее бился большой грузовик, и ей уже до этого нет никакого дела, лишь бы согреться. Пока она согревалась, мы предались обсуждению видов на будущее, и получалось, что оставаться в автобусе никак нельзя, потому что и у нас горючее скоро кончится. Пошли в деревню, огни которой иногда угадывались за метелью. Идти надо было километра полтора, но в снегу по пояс, и мы преодолевали их четыре часа. Посреди пути возник волк: мы сбились в кучку, чтобы он не смог напасть на кого-нибудь из отставших и, похоже, привели хищника в замешательство — тот сделал несколько прыжков в сторону и, увязнув в сугробе, полег… Потом, правда, выяснилось, что это муж мороженой женщины, ходивший в деревню: никакого трактора он, конечно, не доискался, а нас принял за волчью стаю. Ему, понятное дело, было куда страшнее, чем нам: против нас — "волк"-одиночка, а против него — орава непомерной численности… Перед выходом в фаталистическое путешествие мы несколько раз пересчитывали друг дружку и все почему-то с разногласиями. У водителя получалось тридцать четыре, но он, из скромности что ли, забывал сосчитать себя. Двое городских мужичков, назвавшихся кандидатами каких-то наук, настаивали на цифре тридцать, но они были столь близоруки, что не вызывали доверия в ответственном деле. Длинный дядька — электрик из нашего колхоза, досчитывал и до сорока, однако он находился в подпитии и оттого мог страдать склонностью к преувеличениям… Сошлись на тридцати пяти. Завидев такую стаю, мужчина вполне мог умереть от разрыва сердца. Но выжил и стал тридцать шестым. Все остальные мытарства этого вынужденного подвижничества были тягостно однообразны: пробиваясь через снежные гряды, нанесенные поперек нашего пути, люди подчас совершенно выбивались из сил и падали. Их вытаскивали из сугробов и заставляли идти дальше. Да еще, известное дело, человек в таких обстоятельствах теряет болевую чувствительность и легко обмораживается. А тут как раз: в рукавицах — снег, в ботинках — снег, лицо — залеплено снегом… В конце концов добрались. Разбудили незнакомую деревню и стали размещаться на постой. Мне выпало — с длинным электриком и двумя кандидатами. Хозяйка — коренастая женщина лет шестидесяти пяти — суетилась, разогревая чай, какую-то еду и одновременно пристраивая на печи нашу одежду и обувь. Когда ученые люди вышли по необходимости в коридор, она спросила, выставлять ли бутылочку. Я отказался. Электрик поддержал меня, но изложил особое мнение: "Мы с батюшкой в такое время не пьем, а те двое, — он указал на дверь, за которую ушли кандидаты, — вот они — очень уважают. Но, сама понимаешь, мужики городские, деликатные, так что если начнут из себя строить: мол, не пьем, и в таком роде — не тушуйся, наливай. Ну а я… так, маленько, чтобы гостей уважить". Ни про этих людей, ни про их отношения с электриком мне не было известно совсем ничего, и потому я не обратил ровным счетом никакого внимания на происходящее. А напрасно. Потому что затевалась диверсия. Когда щуплые кандидаты вернулись и сели за стол, перед каждым уже стоял граненый стакан, до краев наполненный водкой. С одного из ученых натурально упали очки: хорошо еще, что он сумел на лету подхватить их. На все, довольно искренние, отказы хозяйка только посмеивалась. И они сдались. По тому, как они держали стаканы — двумя пальцами, как с отвращением смотрели на водку, как морщились, нюхая ее, мне представилось, что дело это для них не сильно привычное. Но выпили. И в один миг их развезло. Потом я поинтересовался у электрика, зачем, собственно, устроил он свое злодеяние. Электрик оправдывался заботой о здоровье переохладившихся людей, но, похоже, любознательности в нем было куда больше, чем милосердия. И надо отметить, страсть естествоиспытателя вскорости получила совершеннейшее удовлетворение. Кандидаты оказались уфологами, иначе говоря, исследователями неопознанных летающих объектов, которые, по данным науки, в наших краях водились во множестве. Тут мой электрик и подхватился: "Этого барахла — во!" — и провел ребром ладони по горлу. Пьянехонькие кандидаты включили диктофон и стали расспрашивать о следах объектов, о зеленом веществе… "Зеленого вещества — во! — и снова ладонью по горлу: — У нас есть одна откормочная ферма, она на отшибе, на хуторах, дак там этого добра", — и махнул рукой. Я было заметил, что прошлой весной «вещество» упустили в реку, и ниже хуторов вся рыба передохла. Однако они стали всерьез расспрашивать, как проехать к аномалии, электрик подробнейшим образом объяснял, диктофон записывал. Стало ясно, что теперь всякий разговор будет бессмыслен, и я пересел на диванчик, подремать. Предварительно еще запретил электрику произносить слово «уфология», из которого у него всякий раз получалось невесть что. Сквозь дрему долетали до меня обрывки ученой беседы: кандидаты, расспрашивавшие о «полтергейстах» и «барабашках» узнали, что "все это — обыкновенные домовые, и батюшка их кропилом гоняет: молитовки прочтет, покропит святою водою, и всякая хреновня исчезает". Далее он заявил, что мы с ним несем свет людям, только каждый по-своему. Кандидаты возражали, что свет электрический им, конечно, понятен, потому что его можно измерить, а "свет религиозный" они измерить не могут, и потому, стало быть, его и вовсе нет. Тут на улице затарахтели трактора, хозяйка пришла топить печь, и мы поняли, что пора собираться. И вот, когда мы напяливали на себя ботинки, куртки и шапки — все еще влажное, непросохшее, обнаружилось, что для меня в этой утомительной эпопее таилось особое предназначение. Здесь, впрочем, придется отвлечься от метели, электрика, кандидатов и тракторов. Выяснилось, что за занавесочкой обитает еще одно живое существо — мать хозяйки, старуха девяноста с лишним годов, прикованная к постели параличом. Она попросилась поисповедоваться, а когда таинство благополучно совершилось, передала мне завернутый в ветхую бумажонку наперсный крест. Это был обыкновенный видом священнический крест с традиционною надписью на обороте: "Образ буди верным: словом, житием, любовию, духом, верою, чистотою", — из Первого послания апостола Павла к Тимофею. Ниже находилось изображение царской короны и монограмма Николая Второго. То есть обладатель этого креста сподобился рукоположиться в годы царствования последнего русского императора, а все действующее духовенство той поры, известное дело, было перебито или умучено… Старуха рассказала, что когда-то в достопамятные времена через деревню гнали в тюрьму священника, и он оставил ей крест с наказом: передать батюшке, который первым явится в эти места. Почти шестьдесят лет она хранила сокровище в тайне от всех, а главное, от мужа — председателя колхоза… Мы брели по дороге, расчищенной тракторами. Электрик поддерживал под руки кандидатов, а они, словно натуральные пристяжные, воротили головы — каждый на свою сторону. — А вы, батюшка, видели когда-нибудь "барабашку"? — заинтересовались ученые люди. Я отвечал, что не видел. — Он этой нечисти зреть не в состоянии, — объяснил электрик и вздохнул: — Разве ж он пьет? А вот ежели кто пьет по-настоящему, тот запросто может увидеть… У нас их, почитай, всякий видывал. Да я и сам насмотрелся, чего там: зеленые, вонючие, с рогами, хвостами, копытами… — А НЛО — наблюдали? — не унимались "пристяжные". Но я и этого сроду не наблюдал. — А если увидите, что станете делать? — Перекрещу, наверное. — И чего тогда? — А то, что оно сгинет! — победно воскликнул электрик. — А вдруг не сгинет? — Значит, — говорю, — плохи мои дела… Да и ваши — тоже… На этом вьюжная история завершилась. Мы благополучно добрались до автобуса, автобус — до конечной своей остановки. Крест безвестного мученика и доныне охраняет меня. Была еще, правда, ветхая бумажонка, укрывавшая эту святыню… А на бумажонке было нацарапано карандашом нечто вроде послания. Много раз принимался я разбирать едва различимые буквы, и они мало-помалу поддавались. В конце концов полуистлевшая целлюлоза превратилась в совершенную пыль, но к этому моменту текст был прочитан. "Готовьтесь, — писал мой предшественник. — Вам выпадут более страшные времена. Помоги, Господи!" Земля и небо Весной из далекого северного города привезли огромный металлический крест для увенчания храма. Вообще-то в городе том раньше строили подводные лодки, но после того, как всякое полезное созидание прекратилось, подводных дел мастера были рады изготовить хоть что. Вот и крест для Божьего храма соорудили из долговечного сплава. Конечно, лучше бы они лодки свои клепали — с крестом мы, пожалуй, и сами управились бы. Без секретных технологий… Но что говорить об этом, когда народ Отечества нашего выбрал себе в правители своих же наипервейших врагов?..  Словом: они нам — крест для моления, мы им — корову для пропитания. И вот в теплый, почти жаркий, весенний день, когда на пригорках вовсю зазеленела трава — пышная, яркая, не примятая ни зноем, ни ветрами, ни ливнями и даже не тронутая пылью, совершили мы молебен перед крестом, стоявшим еще на земле: в основании креста располагался широкий металлический барабан, так что все cооружение было вполне устойчиво. Потом я окропил конструкцию святою водой и благословил крановщика на богоугодное действие. Тут и произошло между некоторыми первое взаимонепонимание. Надо сказать, что народу собралось число значительное. Во-первых, конечно, событие это — водружение креста — само по себе торжественно и не лишено некоей тайны, что в глазах общества особо подчеркивалось прибытием единственного в районе автокрана с выдвижною стрелою. Во-вторых, день был воскресный, перед молебном вершилось богослужение, и благочестивые прихожане, собравшиеся со всей округи, не расходились. Да к ним еще присоединились разные досужие земляки, благочестием не обремененные, среди которых и случилось недоразумение: отталкивая друг друга, они взялись цеплять крест стропами подъемного троса, и каждый кричал, что только он знает, как правильно, а остальные — не знают, и слышалось лишь: "Да я на станции целое лето стропалил"; "Да на станциях не стропали, а фуфло, вот на стройке — другое дело: я, когда ферму строили…"; "Да у нас в леспромхозе"… Горячечное усердие их было вызвано вовсе не благоговейным желанием послужить Богу и людям, а проницательностью по поводу неохватнейшего портфеля, стоявшего возле ног церковного старосты. Староста любил похвастаться реликвией, будто бы подаренной ему на каком-то курорте неким академиком: "Бывает, паря, портфель профессорский — тот на двенадцать бутылок, а этот, паря, — академический — аж на двадцать четыре". Похоже, сейчас в нем столько и притеснялось. Самых рьяных пришлось разогнать. Крановщик сам зацепил крест, вернулся в кабину, и подъем начался. А когда завершился, выяснилось, что до основания купола — до того карниза, где стояли добровольцы из благочестивых — остается не меньше метра. Староста изумился: — Дак я же все промерил: даже насыпь бульдозером сделали, чтобы кран дотянулся… У тебя стрела — двенадцать метров? — спросил он крановщика, выбравшегося из кабины. — Двенадцать, — задумчиво отвечал тот, сняв кепку и почесывая затылок. — Дак в чем же дело? — В том, что одиннадцать. — Это — как?.. — обомлел староста. — А так, что она — погнутая и метр не добирает. — С чего это она погнутая? Раньше была не погнутая, а теперь — погнутая? — Раньше — да, не погнутая, а теперь — погнутая. — Это с чего еще, паря? — А погнулась… Все стали думать… И предлагать планы. Сошлись на том, что крест придется вытягивать на купол вручную. Опустили его на землю, обвязали крепкой веревкой, конец веревки вручили неблагочестивым, которых и отправили к небожителям на подмогу. Те по лестнице взобрались, кран снова поднял свою ношу, и общими усилиями мужики затащили крест на вершину купола. Народ возликовал и радостный стал расходиться по хозяйственным надобностям. Горячечные помощники, спустившись, затребовали «высотных», староста без возражений полез в портфельные закрома и наградил тружеников, как мне показалось, излишне щедро, что предвещало новые искушения. Так и случилось. Пока мы указывали небожителям, как развернуть крест, чтобы он глядел на нас точно с востока, пока они закрепляли его четырьмя растяжками, неблагочестивые поусердствовали, и вскоре один «высотник» натурально приполз к дороге. Молоденький работяга из того северного городка, прибывший с крестом, чтобы поменять его на корову, доселе стоял где-то в сторонке, а тут вдруг подошел к старосте и тронул его за локоть: — А куда он ползет? — и указал на пластуна, достигшего к этому времени середины пыльной дороги. Староста оторвал очи от сияющего креста, глянул на гостя, потом на дорогу и, махнув рукой в направлении движения, сказал: — Туда, — и снова уставился в небеса. — А зачем? — недоумевал работяга. — Ну, может у него дела там, — задумчиво отвечал староста, не отводя глаз от работы, творившейся на верхотуре. Наконец, все необходимые действия были завершены, и благочестивые тоже получили свою награду. А с ними и крановщик, у которого "двенадцать, потому что одиннадцать". Тут вновь подошел непонятливый работяга: — Он ползет назад. — Человек, действительно, полз в обратном направлении. — Ну, может, паря, ему чего там не поглянулось, — устало отвечал староста. Работяга перешел через дорогу, заглянул в канаву и изумился: — Канава-то полна воды — он ведь так утонуть может… — Ну, сюда как-то переполз и обратно переползет… Должно, брод знает, — пояснил староста. Когда человек вполз на дорогу, как раз подъехал колесный трактор. Остановившись, чтобы пропустить ползущего, тракторист не проявлял к нему ровным счетом никакого интереса и весело переговаривался о чем-то с напарником. Потом, не прекращая своей увлекательной беседы, они поехали дальше. — Переполз! — закричал работяга, карауливший возле канавы. — Я ж говорил тебе, — вздохнул староста. Мы посидели на прогретом церковном крылечке, обсуждая все совершившееся, вдруг вспомнили, что сегодня еще ничего не ели, и направились к председателю колхоза, приглашавшего празднично пообедать. Шли прямиком, через луг, весело пестревший желтенькими цветочками мать-и-мачехи. Наткнулись на несчастного ползуна: он лежал, упершись головою в трухлявый венец заброшенного амбара, и перебирал руками, пытаясь продвигаться вперед. — Сбился с курса, — определил староста. Мы взяли человека под мышки, отволокли за угол и опустили на траву, сориентировав по указанию старосты: — Во-он его дом, пущай туда и ползет. Он и пополз себе. Старшой Отправляя меня к месту службы, архиерей предупреждал, что в районе том есть угол, заселенный старообрядцами. При этом он ссылался на миссионерский отчет столетней давности — более свежих известий в наличии не было. Я принял наставление с подобающей случаю ответственностью и терпеливо ожидал противоборства. И его час пришел. Однако сущность этого противоборства оказалась столь неожиданной и невероятной, что поначалу я воспринимал его, как нечто не вполне реальное: как бред, анекдот или сон. Ну, действительно, мыслимое ли дело: людей, причисляющих себя к ревнителям старого обряда, приходилось чуть ни силком к обряду этому и подталкивать… А беда была в том, что "эти люди, остававшиеся, — как утверждал миссионер, — в семнадцатом веке", успели уже из достопамятного века выпасть и обрушились в доисторическое безвременье. О чем, к прискорбию, даже и не подозревали. Но по порядку. Всякое доброе дело, известно, должно начинаться с молитвы. На подступах к заповедному уголочку был разоренный храм: крыша дырявая, стекол нет, пол прогнивший… Начали в нем служить. И дождем нас через высоченные оконные проемы заливало, и снегом заваливало. В мороз рядом с храмом разводили костер — погреться, а то можно было окоченеть до серьезных последствий. Я в этом костре и ботинки сжег, и сапоги — от замерзания всякую чувствительность утратил. Пока, к примеру, служишь водосвятный молебен, вода в бачке заледеневает, и, прежде чем погружать в нее крест, приходится разбивать им ледяную поверхность. За святой водой народ приходил с банками: бутылки для этой цели здесь не годились — льдинки в горлышки не пролазят. Черед восстановления прост: крыша, окна, пол, отопление. Стали собирать капитал на кровельные работы. Скопили, наняли в колхозе бригаду, которая подлатала дырявую крышу. Потом застеклили окна. А на все остальное у поиздержавшихся прихожан средств недоставало. Пришлось знакомиться с местными руководителями, а попутно и с прочим народом, в церкви не появляющимся. И вот тут-то "прочий народ" стал проявлять противоборство, неожиданный смысл которого подействовал на меня ошеломляюще… Однажды попадаю я без приглашения на похороны — в том углу меня никто никогда не приглашал ни отпевать, ни крестить: говорили, что сами справляются. А тут мы с председателем колхоза ездили как-то на пилораму по поводу досок для церковного пола и в какой-то деревне угодили на похороны. Стою я тихохонько в коридорчике и слушаю самостийное отпевание. Прочитали по рукописной тетрадке семнадцатую кафизму — псалмы, которые и подобает читать при заупокойных богослужениях, а потом началось нечто невообразимое: по той же тетрадке стали читаться заклинания, обращенные к солнцу, ветру, дождю, огню и деревьям… Когда гроб выносили на улицу, одна из бабулек с грохотом опрокинула стол, на котором до сей поры располагалась сосновая домовина, перевернула табуретки и трижды изо всех сил хлопнула дверью. Я поинтересовался, что все это должно означать? — Это по-нашему, по-старинному. Потом на кладбище другая уже бабулька вдове за шиворот ледяной земли сыпанула. И опять мне сказали, что это "по-нашему, по-старинному". После похорон «старинные» обступили меня и стали расспрашивать, все ли хорошо они делают. — Гражданочки дорогие, — говорю, — где ж вы этих безумных песнопений-то понабрались? — Что-то, — отвечают, — сами из газет и журналов переписываем, а что-то нам дает наш старшой. — За стол, дверь, табуретки и прочие такие дела, — говорю, — старообрядцы поставили бы вас на поклоны до конца ваших сумеречных дней. А «молитвы» эти — суть колдовские заклинания, которые во множестве печатаются теперь всякими ведьмами и колдунами, и какое ужасное наказание полагается за это по вашим уставам — даже и вообразить не могу. — А по вашим? — Вы отлучили себя от Христа. Вернуться можно лишь через покаяние. На том и расстались. Меня по-прежнему не приглашали в тот угол ни крестить, ни отпевать, но в храм стало приходить все больше и больше народу. «Старинные» чувствовали, что в своем самосвятстве они забрели невесть куда, и старательно выкарабкивались с помощью исповеди и соборной, вместе с нами, молитвы на богослужениях. Однажды явился и сам «старшой» — гладко выбритый, не по-крестьянски холеный мужик лет шестидесяти. Во время службы с лица его не сходила кривая ухмылка, а потом он подошел ко мне и громко вопросил: видел ли я, что он крестится двумя перстами? Я помолчал, раздумывая, что еще может последовать за этим бессмысленным вопросом, а он победным взором обвел прихожан, собравшихся вокруг нас. — Ты, — говорю, — почему без бороды? Он растерялся: — Причем тут это? — А притом, что тебя ни в один старообрядческий храм не пустят. Да и крестишься ты, хоть и двумя перстами, да когда ни попадя. Так что, отец, тебе до старого обряда — как до луны. А уж за те сатанинские заклинания, которые ты понахватал из безбожных газет и которые навяливаешь теперь своим подопечным, собратья твои, коли узнают, могут тебя и анафеме предать — за ними не задержится. — Не из газет, а из радио, — возразил он: — Там передача такая есть — про старину древлеправославную, женщина одна рассказывает — у бабки своей научилась… — Да знаю я эту передачу: старина там не древлеправославная, а доправославная, и женщину эту по Москве знаю… — И что? — А то, что ведьма она. Цивильная такая, городская, не на помеле, а на «Мерседесе», но — ведьма. И бабка ее была ведьмой, самой что ни на есть натуральной, знаменитой на всю тутошнюю губернию… — Все равно, — говорит, — истина у нас. И книги правильные — тоже у нас… И сильно заинтересовали меня эти древние книги. А он: непросвещенному, мол, давать их нельзя. Но тут прихожане, с нетерпением ожидавшие исхода противоборства, дружно набросились на него: показывай, дескать, книги! Направились мы к его дому, остановились на крыльце: мне, как «непросвещенному», входить в дом «просвещенного» было нельзя. И выносит он книжицу: замусоленную такую, карманного, как теперь говорят, формата, в кожаном переплете. Мне, сказать правду, стало ясно: это либо Требник, либо Служебник — одна из двух главных служебных книг любого священника, столетиями уже переиздающихся почти без изменений. Протягиваю руку, а он говорит, что не достоин я касаться святыни, в которой главная древлеправославная тайна. Тут народ совсем осерчал и потребовал передать мне святыню с главною тайной. Перед столь смелым натиском старшой не устоял. Раскрываю: так и есть — Требник. Полистал я странички и почувствовал трепетное тепло к неведомому собрату и сослужителю. Вот чин крещения: после погружения в купель следует листочек, покоробившийся от воды — тут всегда руки мокрые, а там, где написано: "Печать дара Духа Святаго" и совершалось миропомазание — тонкий запах благовонного мира. В конце водосвятного молебна — тоже покоробленные листочки, и всюду — пахнущие медом кляксы свечного воска… Раскрываю последнюю страничку и даю старшому: — Читай. — Не имею, — говорит, — правов открывать секретную тайну. — Стало быть, по-церковнославянски ты не понимаешь? А он заладил: тайна да тайна. — Что ж, — говорю, — слушай: "Во славу Святыя, единосущныя, животворящия и неразделимыя Троицы, Отца и Сына, и Святаго Духа"… — Вот она и есть — главная тайна, — самодовольно перебил он. — Если насчет единосущности Троицы, то это, действительно, величайшая тайна — ты прав. Но слушай дальше: "Повелением благочестивейшаго самодержавнейшаго великаго государя нашего Императора Александра Павловича, всея России; при супруге его благочестивейшей государыне Императрице Елисавете Алексеевне"… Продолжать? Потрясенный услышанным, он молчал. Народ тоже молчал в растерянности. — Ну ладно, — говорю: — тут еще упоминаются: матушка его, Императрица Мария Феодоровна, цесаревич Константин Павлович с супругой, Великие князья, княгини и, наконец: "Благословением же Святейшаго Правительствующаго Синода напечатается книга сия в царствующем великом граде Москве"… Втолковал ему, что это — официальное церковное издание, где, кстати, можно найти и молитву об усопших государях Алексее Михайловиче и Петре Алексеевиче, не больно-то почитаемых настоящими его единоверцами. — Что ж ты, братец, народ дуришь?.. Он повернулся и ушел в дом. Я было протянул ему вслед книжицу, однако общество благословило не возвращать Требник: — Вам, глядишь, пригодится, а ему на кой? Сожжет еще… — Что же нам делать по нашему древлеправославию? — вопросило растерянное общество. — Выберите кого-нибудь другого. — Некого выбирать… — Сошлись на том, что жить придется, как Бог даст. Вскорости угол тот обзавелся православными молитвословами, а все бумажки с заклинаниями были благополучно сожжены. На богослужения народ собирался охотно, не обращая внимания, кто как осеняет себя крестным знамением — тремя или двумя перстами. Для крещения стали иногда приглашать и меня, а отпевали по-прежнему сами. Про старшого я с тех пор ничего не слыхал: никто мне про него не рассказывал, да я и не спрашивал никого — неинтересно было. Переправа В соседний район прислали священника. Однажды он вместе со своею матушкой приехал ко мне. Познакомиться. Познакомились. Ребята они совсем молоденькие, худющие-прехудющие, родом из отдаленных южных мест и вот — дерзнули… Жалко их стало: и климат здешний, конечно же, не для них, и с жильем плоховато — хибарка, продуваемая ветрами, но — помоги им, Господи — не унывали. Засиделись мы допоздна. Видя, что хрупкая матушка едва силится удерживать головку, то и дело приклоняющуюся к плечу супруга, я предложил им укладываться спать. Они согласились, и тут, пока я готовил гостям комнату для ночлега, батюшка увидал за окном нечто необыкновенное. Надобно заметить, что дело происходило в конце октября, когда здешний день укорачивается до самой малости, а пасмурные ночи непроглядно черны. И потому, пока не выпадет хоть сколь-нибудь снегу, разобраться, где небеса, а где — земля, затруднительно. — Что это? — растерянно и даже, как почудилось мне, с трепетанием в голосе вопрошал батюшка, указывая пальцем за окно. Я обернулся: кромешная тьма озарялась сиянием множества огоньков. — Что это? — шепотом повторил он: — Что там находится? — Река, — отвечал я, недоумевая по поводу невесть откуда взявшихся фонарей, среди которых были даже цветные — мигающие оранжевые. Причем все фонари двигались. И в одну сторону. — Может быть, теплоход? — батюшка вырос в портовом городе и потому легко склонился к такому предположению: — Ваша речка в какое-нибудь море впадает? — Ну, — говорю, — впадает… Сначала, правда, в другую речку, та — в третью, та — еще в одну, а потом уж, наверное, впадает… — Вообще-то любая река впадает в море, — заметила матушка, которая окончила школу совсем недавно и хранила еще в памяти своей кое-что из фундаментальных знаний. Она, конечно же, с точки зрения большой науки была совершенно права, однако речка наша при всей пространности ширины — глубиною не отличалась, и в сенокосную пору мужики перебредали ее, сняв штаны, а бабы — подобрав юбки. Я сообщил об этом батюшке и добавил еще, что никаких кораблей, кроме лодок-плоскодонок, тут отродясь не хаживало. Огни, между тем, продолжали плыть над рекой. — А может быть, это Страшный Суд? — испуганно воскликнула матушка и прикрыла губы ладошкой. Мы, конечно, малость угостились за ужином, но чтобы с двух рюмок клюквенной наливки — и такой решительный вывод?.. Это было совсем неожиданно. Супруг ее стал возражать, мол, место для столь важного события не больно удачное: леса, болота, да и жителей мало — кого судить-то? Однако она раскапризничалась и потребовала ехать домой. Они вмиг собрались и укатили на стареньком «Запорожце», не то полагая, что Страшный Суд может ограничиться межой одного района, не то желая встретить его непременно в домашних условиях, как Новый Год. Ну а я отправился изучать загадочное явление. …Как любил повторять архиерей: "Всегда добавляйте на разгильдяйство". Сам он, назначая встречи, мысленно приплюсовывал к оговоренному времени пятнадцать-двадцать минут, а то и час — на это самое разгильдяйство, — и проницательность ни разу не подводила его: просители неуклонно опаздывали. И вот, выйдя теперь на берег реки и осмыслив происходящее, я подумал, что и прозорливости многоопытного архиерея здесь не хватило бы: для возвращения четырех колхозных комбайнов с заречных нив пришлось добавлять "на разгильдяйство" два месяца. А теперь, похоже, и еще несколько часов, потому что дно, понятное дело, никто не мерил, а вода поднялась, и там, где летом был брод, под берегом образовалась неведомая прежде канава. В нее и уткнулся флагман кильватерной колонны, сверкающей всеми фарами, подфарниками и мигалками. На пологом берегу горел жаркий костер, бродили люди. — А мигалки-то на кой? — спрашивал инвалид военного времени. — Чтобы предупреждать встречный транспорт, — отвечал агроном, командовавший операцией. Инвалид осматривался по сторонам, но никакого встречного транспорта нигде не видел. — Хоть бы батюшку попросили молитву какую прочитать, — не унимался инвалид. — Тебя что: бессонница замучила? — сердито спросил агроном: — Приперся тут с клюкой среди ночи… Какую еще молитву?.. "Перед отправкой комбайнов в кругосветное путешествие"?.. — Зачем в кругосветное? — переспросил инвалид, затихающим голосом. Тут один из комбайнов, второй в колонне, вывернул вдруг в сторону и пополз вниз по реке. — Я ж говорю: кругосветное, — растерянно пробормотал агроном. И все стали кричать и махать руками, чтобы комбайнер остановил машину, потому что дальше была яма, известная всем тутошним рыбакам. Но комбайнер и сам знал про яму, однако, как потом выяснилось, ему показалось, что колеса заносит песком и вообще все надоело, поэтому он решил прокатиться взад-вперед по реке. Эта суматоха продолжалась долго еще. Пригнали трактор, зацепили комбайн — трактор не справился. Пригнали второй, тоже зацепили — лопнул трос. Не дождавшись победы, я отправился спать, но возле дома встретил молоденького батюшку, который, оказывается, поехал к трассе не по асфальту, а прямиком через поле, и застрял. Побранил я себя за клюквенную наливочку и пошел выталкивать «Запорожец». Матушка, свернувшись калачиком, спала на заднем сиденье. Видать, все-таки не сильно боялась Страшного Суда… — Может, — спрашиваю, — снесем ее в дом, и переночуете по-человечески? А трактора пойдут с речки и выдернут вашу машинку… — Нет уж, — твердо сказал собрат, — если решили — надо действовать. Решали-то они, а действовать, между прочим, предстояло мне… Ах, это все — за клюквенную наливочку, наверное… Когда, вытолкав машину на твердь, я вернулся в деревню, мимо меня парадным маршем прошли два трактора и четыре комбайна: за последним волочилась по асфальту лодочка-плоскодонка, на которой, вероятно, переправлялись за реку достославные механизаторы и которую впоследствии так и забыли отвязать. …С тех пор прошло несколько лет. Недавно я вновь повидался с молодым батюшкой: он заматерел, располнел, отпустил брюшко, именуемое в обиходе аналоем, словом, фигура его обрела ту самую стать, по которой нашего брата узнают и на пляже. В бороде его, сделавшейся более густой и обширной против прежнего, появилась заметная седина: "Хороню, хороню, хороню, — сказал он о главном в своем служении, — тягостное это занятие…" Да, тягостное. И не в покойниках дело: за них, бывает, и порадуешься еще, — тягостно видеть горькую скорбь живых, вмиг осознавших, что не смогут уже испросить прощения за нанесенные оскорбления и обиды. Это иногда приводит людей в такое отчаяние, в такой ужас, что, глядя на них, понимаешь истинную цену нашей обыденной несдержанности — цена эта смертоубийственна. Матушка родила ему двоих ребятишек и ожидала третьего. Комбайны больше из-за реки не переправлялись: с тех пор как власти начали разорять общественные хозяйства, дальние нивы пришлось побросать, и они зарастают бесполезным кустарником. Да и сами комбайны дышат на ладан и в редкий день выбираются за ворота старого гаража. Какие уж тут кругосветные путешествия… Кошка Зима, метель. Возвращаемся на колхозной машине из города: шофер, председатель и я, — они ездили по своим служебным делам, я — по своим. Останавливает инспектор: водитель выходит, показывает документы, начинается разговор… Председатель пожимает плечами: "Вроде ничего не нарушали", — и мы вылезаем, чтобы поддержать водителя. Инспектор, похоже, никаких претензий пока не предъявил: молча рассматривает наш «Уазик» — не новый, но вполне исправный; проверяет ногтем глубину протектора на колесах, изучает работу фар, подфарников, стоп-сигналов, но все — в порядке… Наконец, остановившись перед машиной, говорит: — Проверим номер двигателя. Шофер открывает капот, и мы столбенеем от изумления: в моторе — кошка… Трехцветная — из рыжих, черных и белых лоскутов… Она приподнимает голову, оглядывается по сторонам, потом выпрыгивает из-под капота на обочину и исчезает в заснеженном поле. Мы все пережили нечто похожее на кратковременный паралич… Первым шевельнулся инспектор: молча протянул документы и, бросив в нашу сторону взгляд, исполненный глубочайшей обиды, пошел к своему автомобилю. Он смотрел на нас так, будто мы предали его… Потом очнулся председатель колхоза: — Кто мог засунуть ее туда?.. — Она сама, — прошептал шофер, морща лоб от мыслительного напряжения, — когда мы у магазина останавливались… наверное… — И чего? — не понял председатель. — Изнутри, то есть снизу, залезла погреться, — увереннее продолжил шофер, — а потом мы поехали, спрыгнуть она испугалась и пристроилась вот тут… — Часа четыре каталась? — прикинул председатель. — Около того, — подтвердил шофер. Теперь, наконец, мы пришли в себя и рассмеялись — до всхлипываний и слез. — Все это — не просто так, — сказал председатель: — они ведь сроду не проверяли номер двигателя, да и сейчас этот номер никому даром не нужен, и вдруг… — Не иначе, сами силы небесные пожалели кошчонку, — предположил водитель. — Но тогда, — задумался председатель — и под капот ее запихнули тоже они?.. Для каких, интересно, целей?.. Кто может ответить на такой вопрос?.. Мы садимся в машину и отправляемся в дальнейший путь. Случай этот, сколь нелепый, столь и смешной, вскоре забылся по причине своей незначительности. Однако года через два или три он получил неожиданное продолжение. На сей раз дело происходило летом. Привезли меня в далекую деревеньку, к тяжко болящей старушенции. Жила бедолага одна, никаких родственников поблизости не осталось. Впрочем над койкой на прокопченных обоях были записаны карандашом два городских адреса: сына и дочери, — но, как объяснила мне фельдшерица, адреса эти то ли неправильные, то ли устарели, а бабкины дети не наблюдались в деревне уже много лет и вообще неизвестно — живы ли они сами. Фельдшерица эта в силу своей милосердной профессии или от природной доброты христианской души, а может — и по двум этим причинам сразу, — не оставляла болящей, но терпеливо ухаживала за ней. — Как я боялась, что не успеем, — сказала фельдшерица, когда соборование завершилось: — Она ведь три дня назад умирала уже! Я — к телефону, позвонила вашей почтарке, а та говорит, что вы на дальнем приходе и вернетесь неизвестно когда. Я — звонить на тот приход, там говорят: вы только-только уехали… Ну, думаю, неужели бабулька моя помрет без покаяния? Она так хотела, так Бога молила, чтобы сподобил ее причаститься и пособороваться!.. Досидела с ней до самого вечера, а потом побежала домой — надо ж хоть поесть приготовить… За коровой-то у меня сноха ходит — с коровой-то у меня заботушки нет, а вот мужа надо обихаживать да и младшего — нынче в девятый класс пойдет… Наварила супу, картошки и перед сном решила снова бабульку проверить. Прихожу, а она не спит. И рассказывает: "Я, — говорит, — померла уже"… Да-да, прям так и говорит. Мол, сердце во сне очень сильно болело, а потом боль прошла и хорошо-хорошо стало… "И вдруг, — говорит, — чтой-то стало губы и нос щекотать. И тут, — говорит, — все это хорошее исчезло, и опять боль началась". Ну, она от щекотки проснулась, а на груди у нее кошка лежит и усами своими ее щекочет: кошки, они ведь к носу принюхиваются, не то что собаки, извиняюсь, конечно. Видно, кошечка почуяла в бабкином дыхании нездоровье какое-то и принюхалась, а усами вызвала раздражение, — вот бабка и проснулась. А коли проснулась — лекарство приняла. Так и выжила. Ну, я с утра машину искать, чтобы, значит, послать за вами. Никто не дает… Потом сельповских уговорила… Так что только благодаря кошке бабулечка вас и дождалась… Выходя на крыльцо, чуть не наступил на небольшую кошчонку, шмыгнувшую в избу: рыжие, белые и черные лоскутки напомнили мне о случае на зимней дороге. Я поинтересовался, откуда взялась эта кошечка — не приблудная ли. — Да кто ж ее знает? — отвечала фельдшерица без интереса. — Это ж не корова, даже не поросенок: взялась — и взялась откуда-то, может, и приблудилась… — А сколько от вас до города? — Двести пятьдесят километров — автобус идет четыре часа… Вернувшись, я рассказал об этом председателю и его шоферу. Они покачали головами и не проронили ни слова. Кабаны Купил доски, чтобы в сенях перекрыть потолок, а привезли их с пилорамы, когда я был в отъезде. Возвращаюсь домой — доски свалены у огорода. Дело между тем происходило в середине сентября — зарядили дожди. А у меня каждый день — службы или требы: домой возвращаюсь в полной темноте, и никак не доходят руки порядок навести. Наконец, в один из вечеров вывесил во дворе лампу и начал таскать доски в избу на потолок, чтобы, значит, не мокнуть им более под дождем, а сушиться под крышей и ожидать своего часа. Заодно еще растопил во дворе железную печку и поставил на нее бак с бельем — для кипячения. И вот таскаю я доски, стираю одежду: свет в доме горит, двор освещен, печурка раскалилась и шипит от дождя, и вдруг — в полусотне метров захрюкали кабаны. "Ну, — думаю, — совсем обнаглели!" А потом вспомнил: у меня же картошка не выкопана! У всех выкопана, а у меня — нет: времени все не хватает — ночью что ли ее копать? Вот, стало быть, на картошку они и пришли. Ходят кругом, похрюкивают… Поросята иногда осторожность, теряют, лезут вперед, и тогда слышится сердитый охрюк — иначе не назовешь, сильный шлепок и — жалобный визг. Тем не менее звери подходили все ближе. Я принес из дома ракетницу и выстрелил в воздух: стадо припустилось к реке. На другой день получился нечаянный выходной: где-то размыло дорогу, и машина за мной не пришла. Тут добрался я и до картошки, благо дождь перестал. Копаю-копаю, подходит к пряслу сосед. Сосед этот знаменит тем, что и по крестьянским меркам он человек жадноватый. Прошлой зимой, в пору собачьих свадеб настрелял он собак. Говорил, что только бродячих, но по деревням разом исчезло несколько общеизвестных псов, оттого мужики верили ему слабо: напротив — сомневались и подозревали. Освежевав добычу, сосед решил выделать шкуры и пришел ко мне за рецептом. Я дал ему какую-то охотничью книжку, с тем и расстались. Спустя время он заявился с жалобой и обидой: вся пушнина облезла. Раскрыл я охотничью книжку и стал пункт за пунктом проверять — так ли он делал. Оказалось, что кислоты вбухано впятеро больше нормы. — Зачем же? — не понял я. — Так для себя же, — объяснил знатный добытчик. И вот теперь стоял он, облокотившись на столбушок, и покуривал папироску. — Ты, паря, не выручил бы меня? — А в чем дело? Он протягивает мне газету. Выясняется, что редакция объявила конкурс и обещает миллион тому, кто угадает число подписчиков на следующий год. И сосед просит меня назвать ему счастливейшее число и обещает двести пятьдесят тысяч. Пытаюсь объяснить бессмысленность этой затеи, но, кажется, безуспешно: он мне не верит. — А за триста?.. — Да если, — говорю, — ты и угадаешь, они всегда могут изменить это число. — Ну, тогда ладно, — и обиженно вздыхает, — а чего ты вечером свет жег? Рассказываю про доски, про кабанов, и вдруг он шепчет: — Кабан… Оборачиваюсь: по деревенской улице спокойно бредет огромнейший вепрь. — Ничего себе туша, — бормочет сосед. — Может, того — подстрелим?.. Мол, оберегаясь от опасности, а?.. Весной медведя-то подстрелили, который на пасеке домики поразломал?.. — Подстрелить — подстрелили, но составили акт и мясо сдали в столовую, — охлаждаю я пыл соседа. — Ты лучше сгоняй к егерю за лицензией, а потом и поохотишься со спокойной душой. — Лицензия, паря, денег стоит, да и времени нет, я уж так как-нибудь, — и, пригнувшись, убегает к своему дому. Я продолжаю копать. Спустя полчаса охотник возвращается. — Чего-то, — говорю, — не было слышно выстрелов. Сосед только машет рукой. — Что такое? — Я его преследовал, преследовал, смотрю — приворачивает к ферме. Думаю: со свиньями познакомиться хочет. А там ведь свинарь — его опять же защитить надо! Ну, паря, я аж бегом бросился! И вдруг: кабана этого собаки в ворота пропускают, а на меня набрасываются… Тут свинарь вышел и говорит: "Спасибо, что борова нашего пригнал, а то он, гад, убег сегодня куда-то"… Так что не повезло мне… — Да отчего ж, — говорю, — "не повезло"?.. Вот если бы подстрелил, тогда бы точно не повезло: и за кабана платить бы пришлось, и ружье бы, наверное, отняли. — Вообще-то да, — удивленно соглашается он и вдруг замечает: — Картошки, паря, у тебя маловато. — Мне двух мешков хватит. — А я, паря, нынче сорок мешков собрал — девать некуда… У тебя мелкой-то много? — Попадается. — Ты ее отдельно откладывай: я для поросенка возьму — тебе она все равно без надобности… — Ладно, — говорю, — отложу. — Слышь, паря, это… А за пятьсот? Хорошие, между прочим, деньги… Ну что тебе, трудно что ли? Помолись, расспроси там, — указывает пальцем в небо, — насчет этой цифры… Снова начинаю объяснять, но он не слушает: — Пятьсот, — говорит, — мое последнее слово: больше — не дам, — и уходит. Милиционер В молодости он отработал несколько лет на северной верфи, где делали подводные лодки, однако никакой специальности не получил. Это странно: земляки, трудившиеся рядом с ним, стали кто — сварщиком, кто — электриком, кто — станочником, а он, хотя был не глупее своих деревенских собратьев, ничему не научился. Помешала ему, думается, излишне упрощенная потребительность, увлекавшая молодого человека с прямых и твердых дорог на мягкие обочины: то он помогал кладовщику, то — поварам на кухне, то трудился в пожарной охране… Не сыскав счастья на Севере, он вернулся в родное село и стал участковым. Быть может, милиционер из него получился бы вполне сносный, благо участок наш был спокоен и тих, но потребительность, видно, своего требовала: возжелав еще большего благолепия, он добровольно вызвался блюсти порядок на свадьбах, юбилеях и похоронах. Именно ему доверялись первые — самые важные — тосты. Встав «смирно», он разворачивал листок с анкетными данными юбиляра, покойника или молодоженов и начинал подробно излагать сведения, почерпнутые из всяких официальных документов: аттестатов, дипломов, паспортов, трудовых и пенсионных книжек, военных билетов, добавляя сюда и почетные грамоты, полученные со школьных времен, значки, знаки, призы, вымпела, премии и награды. Народу нравилось, и угощали участкового с щедростью. Впрочем, на свадьбах, случалось, и побивали… Однако еще пущей жертвенности потребовало стремление охранять в День Святой Троицы благоговейное настроение кладбищенских поминальщиков. На погост он приезжал самым первым: по мере появления односельчан, переходил от могилы к могиле, искренне соболезновал и поминал, поминал, поминал… Бывало, все уже разойдутся, а охранитель наш сладко спит у согретого солнцем холмика, и ничто не тревожит его сновидений. Разве какой-нибудь пес, объевшийся оставленной на могилах закуской, дружески лизнет раскрасневшееся лицо. Начальству этакое усердие не понравилось, и участкового собирались погнать взашей, однако по причине отсутствия более достойного претендента оставили пока до поры. Между тем ему исполнилось уже сорок лет. По зрелости своей он, безусловно, осознавал всю серьезность предъявленных обвинений и вовсе не хотел лишаться денежного довольствия. Еще более не желала этого его супруга, которая не представляла, каким еще образом благоверный сможет заработать на жизнь. И участковый понял, что спасение — в некоем настоящем милицейском поступке. Так для него началась новая историческая эпоха: эпоха подвигов. Волею обстоятельств свидетелем первого подвига оказался я. Было это в начальные дни моего пребывания на земле, находящейся под неусыпной опекой достославного милиционера. В нескольких километрах от деревни, стоял я под высоким берегом и ловил щуку на спиннинг. И поймал. И тащил к берегу. Вдруг раздается: — Руки вверх! "Кто ж, — думаю, — так неудачно шутит?" Оборачиваюсь: с обрыва смотрят на меня двое — один в форме, другой — в штатском. Чуть поодаль — милицейский автомобиль. Продолжаю крутить катушку. — Руки вверх или буду стрелять! Еще раз оборачиваюсь: на меня, действительно, направлен пистолет милиционера. — Погодите, — говорю, — дайте хоть рыбину вытащить. — Предупредительный! — И пальнул в воздух. Вытянул я щучку — хорошую: килограмма на три-три с половиной, — отбросил ее вместе с удилищем подальше от воды и поднял руки: сдаюсь. — Где вермут? — спрашивает милиционер. Ответить на такой вопрос с ходу затруднительно, и мною овладело уныние: милиционер, его окрики, пистолет, скачущая на песке щука — все перестало представлять интерес, и захотелось в даль, туда, где река исчезала за поворотом… — Извините, — сказал человек в штатском, и его тихий голос вернул меня к реальности бытия, — кто-то ограбил магазин, вот — ищем… — Есть данные, — грозно воскликнул милиционер, — что грабитель — с бородой, на ногах у него — болотные сапоги, сверху — брезентовая куртка, а уехал он на мотоцикле с коляской. Вот — борода, вот — сапоги, вот — куртка, а вот — след от мотоцикла. Объясняю, что некий дядечка любезно вызвался показать мне хорошее щучье место и подвез на мотоцикле. — Как зовут дядечку, вы, конечно, не знаете? — с видом победителя спрашивает милиционер. — Не знаю. — И мотоцикл тоже не можете описать? — Мотоцикл желтый. — Так это — мой брат, — тихо произнес милиционер, — и на моем мотоцикле. Он говорил мне… — Только время с тобой потерял! — Человек в штатском сильно разгневался. — Надо было сразу ехать на станцию, а ты: мотоциклетный след, мотоциклетный след… Не знаешь следа собственного служебного мотоцикла? — Знаю! — возразил милиционер: — Колясочное колесо с повреждением — вот, глядите… — А куда ты раньше глядел? — и они скрылись. Так закончился первый подвиг. Второй — тоже был связан с магазином. И ничего загадочного или мистического в этом совпадении нет, просто магазин — единственное у нас злачное место, способное привлечь внимание татя и злоумышленника. На сей раз события развивались несколько странным образом, нарушающим всякие представления о криминальной логике. К концу обеденного перерыва у магазина, как водится, собрался народ, а продавщица все не приходила. Кто-то сказал, что она и с утра была нетверда в расчетах и взвешивании, а в обед — совсем размягчилась. Тут один из мужичков возмутился: мол, ей — можно, а мне — нельзя? Поковыряв гвоздиком, отомкнул висячий замок и вошел внутрь. Законопослушные граждане его примеру благоразумно не последовали. А он, взяв с полки бутылку уважаемого напитка и буханку черного хлеба, положил на прилавок нужную сумму — без сдачи и вызвал по телефону участкового. Когда милиционер приехал, магазин был уже заперт с помощью все того же гвоздя, а правонарушитель стоял посреди лужи, раскинувшейся пред магазином: допивал напиток из горлышка и закусывал хлебом. Пока милиционер требовал сдаваться без сопротивления, народ смотрел на происходящее серьезно и даже с некоторой тревогой, но когда злоумышленник, завершив трапезу, поднял вверх руки и объявил: "Сдаюсь, берите меня", — раздались первые смешки. Дело в том, что он стоял посреди лужи в резиновых сапогах, а участковый был в полуботинках. Ну, конечно, вымазался милиционер и промок, но усердия его опять не оценили: судья сказал, что это, конечно же, хулиганство, но для нарушителя дело ограничится штрафом, а в отношении продавщицы придется вынести частное определение: тут и пьянство в рабочее время и на рабочем месте, и замок, который однажды уже открывал гвоздем грабитель, похитивший ящик вермута в день первого милицейского подвига, и неисправность охранной сигнализации… Да и участковый додумался: выехал на задержание в полуботинках, а потом боялся в лужу войти. Над историей этой областное начальство и так посмеялось вволю, а теперь — по новой его веселить — судилище устраивать?.. Словом, дело замяли. Был еще третий подвиг: обнаружение пятнадцатилитровой бутыли с брагой. Тут, казалось бы, все шло благополучно: самогонщица не отпиралась и полностью признавала свою вину, но, пока оформлялся протокол, понятые всю брагу выпили. — Где вещественное доказательство? — испуганно спросил участковый. — Ты же сам сказал: понюхайте и попробуйте — мы понюхали и попробовали… На этом эпоха подвигов завершилась. Однажды, находясь в областном центре на совещании, он купил у знакомого автоинспектора белый шарообразный шлем с цветастым гербом Отечества, в каких некогда ездили мотоциклисты почетных эскортов. Так началась эпоха белого шлема. Милиционер, казалось, не расставался с ним никогда. Поедет, скажем, за ягодами или грибами, бросит мотоцикл где-нибудь на обочине, а шлем в люльке не оставляет: так и ходит по лесу, — некоторые даже принимали его за инопланетянина с НЛО и писали о своих встречах в газету. То-то уфологов понаехало!.. Впрочем, эпоха белого шлема оказалась недолгой: милиционеру нашлась замена, и он был уволен. На юбилеи и свадьбы приглашать его сразу же перестали, но на похоронах он по-прежнему оставался желанным гостем, поскольку и самого чахлого, самого незаметного покойника умел изобразить великим подвижником и героем. На похоронах мы с бывшим милиционером иногда и встречались. Практика научила меня оставлять поминки после двух-трех рюмок, пока не все еще позабыли смысл своего собрания. И вот, ухожу я с очередной тризны, а милиционер догоняет: — Разонравилось мне все, что я говорю. — Чего так? — спрашиваю. — А того, что говорю я про человека только хорошее, а думаю про него в это время только плохое. И все остальные — тоже так… Скажу я, к примеру: "За время работы в столовой награждалась почетными грамотами", — а сам думаю: "Ну и наворовала мяса за это время — то-то в котлетах, кроме хлеба, ничего не было", — и вижу, что все так думают… Вам хорошо: "Со святыми упокой", — чтобы, я так понимаю, ее душа успокоилась с душами разных святых людей, — а до котлет или грамот нет никакого дела… — Как же, — спрашиваю, — будем мы ее осуждать, когда у каждого из нас — свои "котлеты"? — То-то и оно… Я вот сейчас говорил, а сам представил, что хоронят меня, и кто-то перечисляет мои звания и награды — у меня есть аж три медали, юбилейные, правда, но все равно: медали… И, стало быть, перечисляет, перечисляет медали, а народ думает: "Сколько ж он нашей водки выпил"… Ужас!.. — Да не огорчайтесь, — успокаиваю его: — Некому будет перечислять ваши регалии. — Почему? — Ну, вы ведь — умрете, а другого такого — нет… — Батюшка! — У него даже слезы выступили. — А ведь вправду так… Это ведь… замечательно… Спасибо вам… Но вы уж меня того: "Со святыми упокой", — а?.. — Разумеется. Если жив буду, конечно. — Ну а если не жив… в том смысле, что раньше меня… я тогда тоже вас: и не перечислением, а "Со святыми"… Вы мне только какой-нибудь циркуляр оставьте… Ну, инструкцию: что читать… И я подарил ему Псалтырь. Коровы Старая женщина рассуждала как-то о грехе зависти: в детстве, мол, завидовала девчонкам, у которых косы были длиннее, в юности — девушкам, которые остригли косы, далее — подругам, которые более удачно вышли замуж, потом — всем женщинам, которые еще не овдовели, а теперь, наконец, — собственному мужу, благополучно не дотянувшему до безрадостных нынешних дней… Участь колхозной коровы хороша только тем, что никого не введет в грех зависти. Еду на велосипеде мимо скотного двора, а там — коровы столпились у изгороди и ревут. Останавливаюсь, подхожу, глядь — на столбе длинный электрик. — В чем дело? — спрашиваю. — Да, одна никак не растелится — она там в середке лежит, а остальные, вишь, переволновались. — Может, съездить за ветеринаром? — В городе. — А зоотехник? — У нее серебряная свадьба — гуляет… Доярки придут — разберутся: или роды примут, или мясо поделят… Коровам в колхозе — не жизнь: лучше вообще не рождаться — заключает он со столбовой высоты. — Вместо быка — осеменатор!.. Слово-то какое! Дикое!.. Тьфу… Да и пастух поленом кидается. Может, он этой корове по брюху попал… При быке — посмотрел бы я на него. Помните, в соседнем районе?.. Действительно, был случай: пастух сильно издевался над скотиною, и бугай затоптал его. Электрик прав: при быке коровам было куда вольготнее: знай себе травку жуют или отдыхают, и никаких тревог — за спокойствие и безопасность есть кому отвечать. — Да и через речку переходить… И снова прав длинный электрик: бык пройдет — и все стадо за ним, даже колен не замочат… А теперь — столпятся на берегу: ревут, ревут, потом сунутся в воду, разбредутся, попроваливаются в ямы, каких ни один рыбак отродясь не знавал, и, вдоволь наплававшись, вылезают с обезумевшими глазами. Некоторым это дело до того разонравилось, что они перестали возвращаться и подались в леса. Помню, встретил возле клюквенного болота «партизанку» с малым теленочком, позвал домой, а она отказывается. Припугнул ее волками да медведями, а потом думаю: может, для нее смерть от диких зверей куда слаще жизни? Экая она чистенькая стала — вся эта грязевая короста, отличающая общественную корову от частнособственнической, с боков сошла, да и теленочек — гладенький, аж лоснится. Недолго длилось отдохновение: волки, действительно, прибрали их… — Да и вообще: с быком куда спокойнее — и на пастбище, и на дворе — и молока больше давали… Как-то ночью случилась буря — с некоторых домов листы шифера посрывало. Перепуганное стадо бросилось со скотного двора прочь и остановилось перед моим домом — нигде свет не горел, а у меня маленько окошки светились. И вот, стоят и ревут от ужаса. Вышел я на крыльцо, включил уличную электролампу: коровы сразу же попримолкли. Потом огляделись, сориентировались в пространстве и побрели к своему жилищу. Зорька с Муравушкой, правда, переломали ноги, и наутро их каторга была завершена… — Да-а, жизнь у них нынче такая, что коли могли б удавиться, все и передавились бы… — Ты, — говорю, — вообще-то чего там сидишь? — Фаза потерялась. — Нашел? — Пока не нашел. Но к вечерней дойке надо найти: вручную никто доить не будет… А через несколько дней после этого разговора — новая беда: тяжелый грузовик врезался в стадо и разметал двадцать шесть животин. Я ехал на требы по залитому кровью шоссе, а на обочине разделывали говядину. Колхоз потребовал сатисфакции, поскольку водитель был не совсем трезв и явно превысил скорость; автобаза возразила, что и пастухи были пьяны — упустили стадо на трассу… Словом, до суда дело не дошло, и вину списали на незадачливых коровенок. …Во время очередной встречи, электрик обратился с вершины столба: — Благословите слово сказать. — Как же не благословить? Тебе ведь оттуда многое видно. — Вот вы жалеете скотину общего пользования, да?.. А тут и частной досталось! Газовики ездили на рыбалку… со взрывчаткой. Деревня глухая там… Бабка попросила бычка забить — сошлись на двух литрах. Ну, мужики выпили, привязали толовую шашку между рог, жахнули… Ни бычка, ни сарая и по всей деревне — ни одного целого окна… Не вру — ей-ей: об этом и в газете писали, только не сообщалось, кто начудил — смылись они… Так что: общественное хозяйство или частное — это, конечно, важно, но главное — люди. Вы ведь сами говорили, что скотина дана человеку под его ответственность, правильно?.. — Может, и говорил… А ты вообще чего там сидишь: фаза?.. — Да, опять куда-то пропала. — К вечерней дойке?.. — Отыщется, непременно! За что? Напротив моей избы, за рекою — холм. Говорят, в древности было на холме поселение — городище. Очень возможно, поскольку там в нашу речку впадает еще одна, а такие места удобны для простой жизни. Несколько раз находил я на перекатах камни точной шарообразной формы, размером с обыкновенный снежок, каким зимою кидаются мальчишки. Находки отдавал в районный музей, но краеведы так и не объяснили мне: кто, когда и с какою целью вытесывал каменные шары. — Это — очень исторические предметы, — говорили они. — Спасибо. Потом вместо самых древних поселений появились менее древние, про которые никто ничего не знает. А в прошлом веке — и это известно — был один из скитов большого северного монастыря. Несколько монахов приезжали санным поездом еще по зимнику и оставались до поздней осени. Затем сплавлялись по реке на плотах, увозя с собой грибы, ягоды, рыбу, деготь, холстину, домотканые порты и рубахи, зерно… Впрочем, кто-нибудь из монахов оставался на зиму: чтобы блюсти скит, да и вообще — от потребности к уединению. Изначально холм этот был вовсе не холмом, а просто частью возвышенного берега, образовавшего выступ у слияния двух рек. Но в какие-то времена мыс отделили от остальной возвышенности глубоким рвом, заполнявшимся водою: так получился самостоятельный холм. Ров сохранился, сохранились съезды к перекидному мосту. Все поселение огораживалось глухим бревенчатым частоколом. Оборонялись не от людей — от хищных животных: без таковой защиты жизнь поселенцев-заготовителей превратилась бы в непрерывную битву с медведями, росомахами и волками. На макушке холма возвели деревянный храм — в память святителя Николая, архиепископа Мир Ликийских, чудотворца. Старики вспоминают, как в младенческие времена переплавлялись с родителями через реку на празднование Николы летнего, то есть двадцать второго мая по новому стилю. Путешествие занимало до двух часов — такие половодья бывали. Теперь это — редкость. Впрочем, на моей памяти случилась весна, когда река, разлившись на километровую ширину, заняла всю долину: от деревни до вершины холма, — могучий поток, спрямив речные извилины и затопив целые рощи, устремлялся к морю. В тридцатые годы церковь по бревнышку раскатали, перевезли из-за реки и сложили телятник. Запустили телят — они сдохли. Запустили других — то же самое. Тогда от телятника отступились. Во время войны отдали его на дрова. Говорят, бревна были твердыми, словно камень, и каждое полешко добывалось неимоверным трудом. Теперь от скита и следов не осталось… Помню, утонул по пьяному делу мужичок. Прислали из города водолаза. А он говорит собравшимся: — Я под этим холмом уже в третий раз. Вы что — плавать совсем разучились?.. За что это на вас такая напасть?.. Тем же днем приезжаю в районный центр — начальство пригласило осмотреть храм, превращенный в баню. Здание было искалечено так, что ни снаружи, ни изнутри ни единой линией не напоминало уже о своем изначальном предназначении. В подвале бушевали печи котельной, и грязный от копоти кочегар прокричал: — Где люди молятся, там наши — моются! Потом, на улице уже, начальники сказали, что рядом с баней то и дело возникают пожары: горят сараи, дома, гибнут люди. Действительно, кругом стояло несколько обгоревших построек. — За что, — спрашивают сами себя, — такая напасть?.. Тут, конечно, раньше кладбище было, и дома на могилах стоят… Может, в этом дело?.. Или просто в этом углу поселились беспечные люди — пожарной безопасности не соблюдают?.. Святые отцы говорили, что над каждым церковным престолом стоит Ангел-хранитель и будет так стоять до Второго пришествия, даже если храм осквернен или разрушен. И вот, как представишь множество Ангелов, стоящих среди мерзости и запустения, страшно становится. Архиерей наставлял: — Наше счастье, что Бог несправедлив, потому что Он — любовь, а любовь жертвенна. По справедливости — нас бы всех давно надобно стереть с лица земли за вероотступничество и преступления перед Ним. Но — терпит, но — ждет: покаяния, исправления, — терпит и ждет, потому что любит… Так давайте не терять времени, пока Он еще терпит и ждет!.. Власть Он был потомственным вздымщиком, то есть так же, как и его родители, добывал сосновую смолу — живицу. Сейчас эта отрасль, как и многие другие полезные для страны занятия, в полном разорении, а прежде — процветала. Из живицы готовилась канифоль, которой, известно, натирались смычки для игры на скрипках, виолончелях и контрабасах и которая, кроме того, нужна для паяльного дела. Однако не эти обстоятельства возводили живицу в разряд стратегического сырья — было у нее и еще какое-то предназначение. Не случайно день ото дня потребность в ней возрастала: это уж явно не от того, что граждане достославного Отечества бросились что-то паять или осваивать смычковые инструменты. Да потом, один наш район ежегодно давал столько продукта, что всем музыкантам земли до Второго пришествия свои смычки мазать — не перемазать. Думается, и паяльщикам бы хватило. Работа эта не легкая: с весны до поздней осени вдали от дома, в лесу, жилье — вагончик, дощатый сарай или еще какая-нибудь времянка. Впрочем, вздымщики — как люди довольно самостоятельные — резонно ставили себя несколько выше подневольных колхозников. Те, правда, отвечали взаимностью, считая лесных людей дикарями. И тоже резонно. Однако для человека, который и ходить-то научился, перебираясь за родителями от сосны к сосне, дело это вовсе не казалось тяжелым. И он усердно трудился, зарабатывая такие деньги, какие в те времена мог получать разве что генерал. При этом он был еще охотником — грамотным и выносливым — и легко добывал разного зверя. Участок его находился километрах в десяти от села, и, значит, можно было время от времени наведываться домой для перемены белья и для продолжения рода: парой детишек он тогда и обзавелся. Житие его произвело впечатление на заезжего корреспондента, и в каком-то столичном журнале появился небольшой очерк, которому впоследствии суждено было исподволь, незаметно сыграть важную роль в судьбе вздымщика. Когда освободилась должность мастера, дирекция, поразмыслив, остановила свой выбор на журнальном герое. И с этого времени жизнь его пошла по иному пути. Власть может принести пользу только тогда, когда властитель воспринимает ее как служение, то есть — как сплошной долг и безоговорочную ответственность, а если видит прежде всего права, это погибель для него самого и трагедия для подвластных. Новоявленный мастер не выдержал искушения: вздымщики стали страдать от его придирок, издевок… Вдруг он заболел: любая пища вызывала у него такие сильные боли в животе, что он вынужден был совсем отказаться от еды, обессилел, слег. Поговаривали уже о печальном исходе. Позвав одного из вздымщиков, мастер испросил у него прощения и велел передать остальным, что виноват перед ними. Свезли в Москву, обследовали, оказалось, что все не так уж и страшно, однако понадобилось редкое и дорогое лекарство. Внезапно оно обнаружилось у моего приятеля: кто-то по ошибке привез из-за границы это ненужное ему снадобье вместо другого, действительно необходимого. Приняв подаренное лекарство, мастер почувствовал себя столь замечательно, что тут же объелся. А на другой день потребовал выпивки. Вернувшись на работу, смягчился, но ненадолго: к этому времени ушел на пенсию директор участка, и высшее смоляное начальство подняло молодого мастера на новую должность. Тут он набросился на людей с новой, доселе невиданной, силой: теперь страдали не только вздымщики, но и трактористы, шофера, рабочие и даже сторож… Кого-то он уволил, не дав доработать полгода до пенсии; другого, отпустив по официальному заявлению на похороны, обвинил в прогуле, а бумажку сжег; а уж всяких вымогательств было не счесть. Друзья напоминали ему о прошлой болезни, о выздоровлении: люди нецерковные, они тем не менее легко угадывали за этими событиями и наказание, и прощение… Однако он слышать ничего не хотел: — Пусть знают, кто здесь хозяин! — и все. Но самым нелепым самодурством было, пожалуй, истребление глухариных токов: если по какой-либо причине весеннюю охоту не открывали, директор приказывал вырубить все деревья на очередном глухарином току. — Пусть знают, кто здесь хозяин! Зимой получили новую машину — «Урал». Ехали по узкой лесной дороге, чищенной бульдозером: мотор заглох, — вероятно, капля воды, попавшая в топливо, замерзла, и кристаллик льда перекрыл бензопровод. Директор открыл крышку капота, встал на бампер и, взяв бутылку с бензином, начал понемножечку вливать горючее непосредственно в карбюратор. Плеснет: грузовик проедет метров десять-пятнадцать и остановится, — так и двигались… И тут из-за поворота навстречу им выехал лесовоз… Склонившийся над мотором директор был по пояс расплющен между двумя радиаторами. Он умирал… Но: "Хотением не хощу смерти грешника, но яко еже обратитися, и живу быти ему: и яко семьдесят седмерицею оставляти грехи", — лесному тирану вновь была предоставлена возможность покаяния. Шофер лесовоза сказал, что в поселок, из которого он только что выехал, по неведомой необходимости прилетел вертолет. Успели. Доставили в большой город. Сделали операцию. Придя в сознание, он попросил карандаш, бумагу и написал покаянное письмо своим подчиненным… Возвратился он лишь через год. Ходил с палочкой. К этому времени смоляная отрасль пришла в упадок, а потом и вовсе прекратила существование, так что лес до последней сосеночки распродали… Бывший директор получает пенсию по инвалидности и сидит дома. Когда опрокинет стопочку-другую и третью, любит порассуждать: — Зря, — говорит, — стратегическое производство угробили. Это все — правители наши: над народом, как хотят, измываются, на страну — наплевать, и откуда только такая сволочь берется?.. Медведи Медведей в нашем краю предостаточно, и встречи с ними — дело обыкновенное. Случалось, в деревню захаживали. То двое медвежат переправились из-за реки: там утиное озеро, и в день открытия охотничьего сезона была пальба, — испугались, наверное. Медвежата, конечно же, не страшны — бегают вдоль дороги, играют, но мамка, отыскавшая заблудших чад, взревела с такою ужасною силою, что соседский поросенок умер в своем темном хлеву от разрыва сердца. А то еще по весне старый медведь налетел на колхозную пасеку, а она была у нас возле самой околицы, — и давай ломать пустые ульи. Наработавшись, там же и заночевал, а с рассветом продолжил свое разрушительное занятие. Понятное дело — обидно: медом пахнет, а самого продукта — и нет… Остановить зверя удалось только с помощью егерского карабина. Бывали встречи забавные, бывали — спокойные, бывали — опасные: вспоминать все — времени не достанет. И это при том, что на медведей я не охотился. Впрочем, однажды впал в искушение… Но прежде чем поведать историю, хранившуюся доселе в глубокой тайне, надобно оборотиться к ее прологу. Служил я тогда в областном центре, поселили меня в гостинице. Там же обитал и наш районный охотовед, который с полгода уже мотался по лекарям, стараясь исцелить жеванную медведем руку: осенью он устраивал начальству медвежью охоту, и она развернулась столь безблагодатным образом, что, спасая воевод, пришлось вступить в рукопашную и пожертвовать правой рукой. Через несколько месяцев, уже в деревне, заезжает ко мне этот самый охотовед, а с ним и наш егерь. Дело было поздним осенним вечером. Зовут на медведя. — Вы что, — говорю, — мужики: какая среди ночи охота? Да я ведь и не охочусь теперь — вы же знаете… А они уламывают и уламывают: мол, нужен я им позарез… Ничего не понимаю: — У вас, — говорю, — и карабины, и подсветка: а я-то что буду делать со своим ружьецом? Они помялись: — Ружье вообще-то можно не брать… Люди эти были известны как непьющие, ответственные и не расположенные к пустой болтовне. — А если без ружья, — спрашиваю, — то вы меня, что — в качестве привады ли берете? — Нет, — отвечают серьезно, — в качестве единственного охотника. Выясняется, что они ездили смотреть кабаньи следы у овсяного поля, да нарвались на медведя. — А сегодня — ровно год с того дня, как мишка мне руку заел, — говорит охотовед и пускается рассуждать о мистическом смысле своего совпадения… — Так вам что ли молебен отслужить? — На кой? Я медведя-то подстрелил: с испугу… А лицензии-то у нас нет! Одна, конечно, осталась — для гостей… Но на себя-то мы ее оформить не можем, да и к мужикам с такой просьбой нельзя идти: когда они просили лицензию, мы не давали, а теперь… В общем: выручайте! — Да что ж я с ним буду делать? Мне ж его и за год не съесть!.. А потом: у меня и денег нет на лицензию… Стали думать, у кого могут быть деньги. Поехали к председателю сельсовета, сдернули его с койки: он выслушал, расписался в бумагах: — Все остальное завтра, — и ушел спать. Мы отправились искать медведя. Нашли, затолкали в Уазик, свезли ко мне, и мужики полночи разделывали его в сенях. К рассвету уехали. Такая получилась охота. Однако и до молебна в свой час черед дошел. Как-то заходит охотовед в церковь. — Что, — спрашиваю, — опять на медведя? — Нет. Надобно поблагодарить за те два случая да и вообще за то, что еще живой… — Вот, — говорю, — как интересно: Господь тебя через мишек и к молитве привел. — Оно может и не сильно интересно, — вздыхает, — зато очень доходчиво. День рыбака Возвращаюсь с отдаленного прихода — машину останавливает незнакомый мужчина: — Я — председатель тутошнего колхоза, специально вас жду: у меня к вам дело, — и приглашает в контору. В районе полтора десятка хозяйств, и со всеми остальными председателями я знаком, но этот все время уклонялся. Заходим в кабинет. — Спасибо, — говорит, — за детский садик: строительство окончили и на днях пускаем детишек — колхозную, можно сказать, смену, так что я ваш должник и есть повод… Нет, ну вы посмотрите: установили на столе компьютер, теперь и расположиться негде… Я вспомнил, что весной освящал закладку деревянного здания: старый детсад сгорел дотла, а строительство нового затягивалось из-за каких-то неурядиц. — Коли достроили, — говорю, — хорошо бы освятить помещение. — Это — когда скажете: заведующая садиком — моя супруга, она, кстати, в прошлый раз вас и приглашала. — Если водитель подождет, — говорю, — то хоть сейчас. — А что нам водитель? Транспорт всегда найдем: оставайтесь… Тем более что сегодня всеобщий праздник: День рыбака… Я прочитал книжку, которую вы моей жене подарили — Евангелие называется: там к рыбакам большое уважение… Да за что же мне этот дрын-то? Представляете: последние деньги со счета сняли и приволокли компьютер — теперь и стаканы поставить некуда… Я бы уж лучше запчастей купил или солярки. "Нет, — говорят, — сплошная компьютеризация"… Еще сколько-то времени мы беседовали в таком вот духе: я пытался приступить к освящению детского сада, председатель уговаривал оставаться для празднования. Внезапно его осенило: — А пойдемте-ка на рыбалку!.. У меня и бредешок есть, и места я знаю: рыбалка — царская! День был таким удушливым, таким пыльным, что мысль о речной прохладе оказалась победительной. Шофер тоже присоединился: — Меня, — говорит, — к батюшке на весь день отрядили, можно и порыбачить. Тем более, если домой рыбы привезу — хозяйка обрадуется! А рыба по суху не ходит, так что и мне кое-чего перепадет. Председатель притащил бредень, скатились к реке и, побросав одежку в машину, полезли в воду. Хозяин, как самый высокий, взял на себя дальнее крыло и ушел на фарватер, коренастому шоферу выпало брести вдоль берега по густым зарослям осоки, а мне- плыть позади и в случае зацепления за коряги нырять для распутывания. — У вашей фигуры тела — геометрия непотопляемая, — объяснил председатель. Тут выяснилось, что забыли грузило для мотни — хвостовой части бредня. Кликнув отроков, сигавших с обрыва, председатель велел принести небольшой булыжничек: неподалеку виднелась горка камней, собранных с поля. Ребятишки, а их было пятеро, побежали за камнями, потом обратно, но эти грузила были отвергнуты: — Малы! — кричал председатель. — Велики! — кричал он через минуту. Наконец, в руках одного из мальчишек оказался булыжник необходимого размера, и председатель скомандовал: — Давай! Все пятеро приняли это на свой счет и, прыгнув «солдатиком» с камнями в руках, скрылись в пучине. — Ну, и где колхозная смена? — спросил шофер. — Колхозной смене — конец, — испуганно заключил председатель. Но ребятишки, благоразумно избавившись от камней, повсплывали. В дальнейшем предприятие шествовало без приключений. Мы обошли все примечательные места: плесы, заводи, отмели, ямы, — рыбины так и устремлялись в наш бредень. Временами по берегам встречался народ, ворошивший сено: мы раздавали щук, язей, окуней, — и мрежи снова наполнялись добычей. Когда возвратились к машине, выяснилось, что чтение Священного Писания подвигло председателя не только на рыбалку: — Хочу, — заявляет, — креститься. — Это, — говорю, — можно. — Хочу прямо сейчас, в реке. — И это, — говорю, — можно, — и окрестил его. Завершался день во дворе у председателя. Пока приготовлялась уха, я освятил помещение детского сада. После ужина водитель отвез меня домой. Учительницы Пригласили в сельскую школу. Долго не решались, а потом вдруг и пригласили: эпидемия гриппа началась, и учителей не хватало. Пришел я в старое двухэтажное здание, строенное, похоже, еще до того, как люди повели свое родословие от обезьяны, и узнал много нового и неожиданного. Во-первых, обнаружилось, что старшеклассники читают еле-еле, словно толстовский Филиппок, — по складам. — Чему вы удивляетесь? — спросили учительницы. — Дети давно уже книжек не раскрывают — теперь с утра до вечера телевизор да магнитофон… Во-вторых, меня попросили "не напрягаться насчет души, поскольку всем цивилизованным людям известно, что человек — сумма клеток и ничего более". Заодно учительница биологии объяснила теорию эволюции: "Один побежал — стал зайцем, другой пополз — стал змеей, третий замахал передними конечностями — и полетел, четвертый поднялся на задние лапы — стал человеком… Но вообще — все животные вышли из воды: это надо запомнить…" По поводу происхождения видов я даже не возражал: ну, такое вероисповедание у людей, что тут поделаешь! А с водой какая-то неурядица получилась: — Как же, — спрашиваю, — крокодилы там разные, черепахи? Древние животные, а рождаются на земле и только потом лезут в воду… — Вы, — говорит, — что: биолог? — Нет. — Тогда не задавайте псевдонаучных вопросов. Я больше и не задавал. Учительница истории сообщила, что Советский Союз участвовал во Второй мировой войне на стороне великой Америки, которая разгромила фашистов — оказывается, так теперь принято трактовать памятные события. Завуч, в соответствии с последними рекомендациями министерства, предложила рассказать, кто я по астрологическому календарю, кто — по восточному, кем был в "прежней жизни" и что ожидает меня в жизни будущей… Этих тоже не о чем было спрашивать. Определили мне: занимать «окна» — уроки, на которых учительниц по какой-то причине не было. А причин таких на селе много: и уборка картошки, и ягнение козы, и приобретение поросенка, и заготовка клюквы с брусникой, и, понятное дело, хвори… Иной раз «окна» растягивались на целый день. Однажды, в конце такого дня директриса полюбопытствовала, чем занимал я урок истории, темой которого было Смутное время? Отвечаю, что рассказывал о Смутном времени, о Патриархе Ермогене, который отказался помазывать на престол польского королевича, о том, как оборонялась Троице-Сергиева лавра, как ее келарь Авраамий Палицын плавал туда-сюда через Москва-реку, замиряя противоборствующие русские полки… — А на уроке физики: "Подъемная сила"? Про подъемную силу я, конечно, рассказал, а заодно — про авиаконструктора Сикорского и его богословские работы. — А на уроке литературы: "Снежная королева"? — Эта сказка, — говорю, — христианская по своему духу, так что мы никуда не уклонялись, а беседовали о добре, любви, самопожертвовании… Историю и физику мне простили, поскольку я просто "ввел дополнительную информацию", что методическими указаниями не запрещается, а с литературой вышла беда. Приглашают на педсовет: — В каких, — спрашивают, — методичках раписано насчет христианского духа сказки "Снежная королева"? — Это, — отвечаю, — и так видно, невооруженным глазом. А они пристали: подавай им методичку — без методички никак нельзя! И отстранили меня от занятий! Вспомнились мне тогда слова апостола Павла: "А учить жене не позволяю… Ибо прежде создан Адам, а потом Ева". Апостол говорит здесь об изначальной зависимости женщины, — вот и ждут они указаний. Само по себе это нисколько не страшно, вполне естественно и целесообразно, но когда ожидание «методичек» из поколения в поколение прививается мальчикам… Боярских детей поди в семилетнем возрасте отнимали от мамок и нянек и передавали в войско, где начиналось мужское воспитание: вот и вырастали великие полководцы — спасители Отечества. Да и просто — нормальные мужчины, готовые самостоятельно принимать решения и нести за них ответственность, ведь именно ответственность, пожалуй, и является главным отличительным качеством мужчины. А то дожили: военные министры один за другим жалуются, что армию разоряют, — и что делать в таковом случае они не ведают: указаний ждут… Хорошо еще, литературная учительница после нескольких дней раздумий отыскала исчерпывающее объяснение моим рассуждениям: — А ведь Андерсена и зовут-то Ганс Христиан. — И на следующем педсовете решено было снять с меня суровую епитимью. Кардан На каждой автомобильной базе есть свой привратный пес, чаще всего именуемый Шарниром, Баллоном или Карданом. У наших механизаторов тоже завелся свой Кардан, однако он был не собакою, а лисой, точнее говоря — лисовином. Первого появления его в гараже никто не помнил — достоверно только, что произошло это летней порой, когда лисы выглядят неказисто и на облезлых кошек похожи больше, чем на себя. Что было надобно Кардану среди комбайнов и тракторов — загадка, однако он приходил почти каждый день. Табачного дыма лисовин, как и все животные, не переносил, к водочному запаху относился спокойно, но, сколько бы мужики не угощали, пить отказывался. И вот, при таких своих неудобных качествах он более всего дорожил именно мужской компанией. Поначалу мы думали, что он с младенчества был приручен, но сбежал от хозяев, однако лисовин не только не позволял никому погладить себя: никто ни единого раза к нему даже и не прикоснулся. Ну, подивился, подивился народ, а потом привыкли. Идет, скажем, кто-нибудь из мужиков на работу, Кардан вылезет из кустов и семенит рядом. Или, к примеру, устроятся механизаторы в старом бесколесном автобусе выпить водочки, Кардан сидит возле двери и разговоры слушает. Никто его не прикармливал, да оно и понятно: закусывали-то мужики не курятиной, а соленым огурцом, к которому дикий зверь особого интереса не испытывал. Проголодается — сбегает в поле, изловит сколько надо мышей и — обратно. Собак Кардан не боялся. Во-первых, гараж находился далеко от деревни, а во-вторых, лисовин был безусловно хитрее и ловче своих одомашненных соплеменников: мог взобраться и на крышу сторожки, и на комбайн. Тут надобно пояснить, что представлял из себя колхозный гараж. Это — одноэтажное кирпичное здание мастерских, рядом с которым располагалось натуральное грязевое озеро — место разворота машин. На противоположном берегу озера — крытый гараж для автомобилей. Позади его рядами стояли исправные комбайны, косилки и трактора. А уж за ними по обширнейшей луговине тут и там были разбросаны ломаные-переломаные образцы разнообразнейшей сельхозтехники. К луговине примыкал лес — где-то в этом лесу и жил шоферской приятель. Безмятежие продолжалось до осени, пока Кардан не начал линять, превращаясь в пушного зверя. Тут мужички озадачились: охотничий сезон начинается, зверь может и на выстрел нарваться, и в капкан угодить… Охотников, правда, у нас немного, и они пообещали в безбоязненного лисовина не стрелять, а капканами всерьез занимался один лишь егерь, который согласился устанавливать их от нашего колхоза подальше. Механизаторы успокоились, но ненадолго: среди зимы, когда начались лисьи свадьбы, Кардан исчез. Мужики, мало склонные к проявлению тонких чувств, признавались: "Как только встретишь лисий след, думаешь: не друг ли наш пробегал?" Да и я: увидел в окно лисичку, вышел на крыльцо и тихонько позвал: «Кардан», — но только снежная пыль взметнулась!.. Как-то весной заходит ко мне длинный электрик: вернуть прочитанную книжку и попросить новую. — Вот, — говорит, — очень заинтересовала меня рассудительность, — не помню уж, что за труд осваивал он в тот раз: кажется, проповеди кого-то из отцов Церкви. — Да, — соглашаюсь я: — понятие очень важное. — Рассудительность главнее всякого формализма. — Это, — спрашиваю, — ты о чем? — К примеру: охотиться на диких зверей можно?.. Можно. И если человек добудет пушнину на шапку себе, жене или ребенку — тоже не грех. А куда денешься? У нас морозы такие, что без меховой шапки никак нельзя. Да хоть и на продажу — денег-то у народа нет, жить не на что. Правильно я понимаю?.. Теперь подумаем дальше, и не формально, а по рассудительности: если я подстрелю лисицу — не грех, а если Кардана?.. — Вот, — говорю, — подо что ты богословие подводил… — Мужики бают, один тут… шкурку рыжую продает… недорого: бочина дырявая, а мех вокруг опален, — в упор стреляли… Какая лиса человека к себе подпустит? Только Кардан… Что теперь с тем гадом делать? — Помолись за него. — Это — формально, а по рассудителъности? — Помолись. — Жаль. А я уж… — и стал рассказывать о всяких электрических каверзах, которые он измыслил против злодея: одни были вполне безобидны, но другие — вроде подведения оголенного провода под очко нуждного места — даже опасны. — И за тебя, — говорю, — надо помолиться, а то напридумывал ужасов. — А вы, между прочим, на мои коварные планы нисколько не возражаете! И даже вроде наоборот… Это — по рассудительности? — Нет, — говорю, — от страстей. Так что по рассудительности надобно и за меня помолиться. Праздник Приехали посыльные от местного руководства: говорят, что селу нашему — старейшему в районе — исполняется шестьсот лет, отчего произойдет всенароднейшее гулянье, и потому необходимо будет которого-то июля наладить погоду. В этом есть нечто удивительное, потому что село наше названо в честь праздника Преображения Господня, неуклонно отмечаемого девятнадцатого августа по новому стилю, и, думается, испокон веку в день этот всегда случалась превосходнейшая погода, а откуда взялось которое-то июля?.. А оттуда, говорят, что у главы администрации в августе отпуск, и потому день рождения села приходится переносить. Стало быть, за шестьсот лет до нас прибрел сюда крещеный человек, построил церковь, посвятил ее Преображению Господа нашего Иисуса Христа с надеждою, понятное дело, на преображение всей этой местности и всех диких людей ее, а теперь празднование приходится переносить из-за того, что сызнова одичавшее местное руководство собралось в азиатскую страну прикупить шмоток… Объясняю, что к Начальству небесному обращаться с такою глупостью никак невозможно. Уехали. Через некоторое время появляются новые ходоки — культработники из областного центра. Мужик в шляпе — он прямо так и зашел в храм — главный по этой части. — У меня, — говорит, — к вам вопрос, — при этом перегаром от него несет так, что находиться рядом никак невозможно. Отступив на пару шагов, объясняю насчет головного убора. Он неохотно снимает шляпу и прикидывает, куда поместить ее. А при нем дамочка-секретарша — как раз без всякого покрытия вытравленных кудрей. Главный культурный человек нахлобучивает шляпу на ее бедную голову — Необходима, — говорит, — хорошая погода на празднование. Поинтересовался иконами: которые, мол, поценнее? Велел секретарше все в точности записать. Потом спросил насчет храма — которого века… — Девяностые годы двадцатого, — отвечаю. — Неплохо сохранился, — говорит. Секретарша в шляпе объясняет: — Девяностые годы двадцатого века — это сейчас. — Тогда занеси в графу: "Наши достижения"… В свой черед наступает неправильный день великого празднования. С утра отправляюсь на службу — дождь. "Что ж, — думаю, — нормальное дело, мог бы даже и снег пойти". Отслужили. Бабушки-прихожанки понурые стоят — на улицу выходить неохота. Гляжу, а среди них секретарша культурного человека — кудри у нее теперь фиолетовые, но зато косыночкой повязана. Что ж, спрашиваю, она в такой помрачительный цвет окрасилась? Оказывается, начальство повелело в честь праздника и возможного приезда столичных гостей, "потому как фиолет теперь в моде". А где же, спрашиваю, начальство? Выясняется, что начальство уже набанкетничалось и поубывало кто куда. Как-то уж очень быстро они, говорю, даже не верится. — Дак они уже сутки банкетничают. Тут еще явилась вымокшая учителка-пенсионерка, которая у меня за чтеца: просит прощения, что опоздала — коза у нее болеет. — Сколько, — спрашиваю, — у тебя коз? — Одна дак. — А у твоего деда сколько было? — У деда? Да у него лошадей было пять штук, коров — четыре, а овец и коз — кто их считал тогда? — А в церковь он ходил? — Каждое воскресенье! — Вот потому у него столько всего и было. А ты — так с одной козой и останешься. Она просит епитимью, и я оставляю ее в храме читать покаянный пятидесятый псалом, который она всякий раз читает с ошибками. Впрочем, как и все остальное. А мы отправляется к центру праздника — к деревянному помосту, сооруженному на высоком берегу реки. Из-за дождя действо никак не может начаться, и народ, занявший места на скамейках, терпеливо жмется под зонтиками. Да и ярмарка, специально для которой мастерились дощатые прилавки, молчит: корзинки, лапти, цветастые половики, мед — все спрятано от дождя под клеенками. Отслужил я молебен, полагающийся перед началом доброго дела, и опять пошел в храм: кто-то из приезжих попросился креститься. Потом еще и обвенчал одну немолодую пару. И тут дождь прекратился: вышло солнце. Прочитали мы подобающее случаю благодарственное молитвословие, и на этом богослужения завершились. А праздник только начал разворачиваться: заиграли гармонисты, загудела ярмарка, выкатилась откуда-то бочка домашнего пива… Вся эта суматоха продолжалась до полной темноты. Когда стемнело, снова начался дождь. Печное дело Изба досталась мне старая, древняя даже. Если снаружи ветхость ее можно было попросту прикрыть тесом, то уж внутри кое-что пришлось поменять: пол был щелястый и холодный, рамы — гнилые, стекла — потрескавшиеся, но самое главное — разваливалась печка, старинная, глинобитная. Существовала некогда несложная технология: из досок сооружалась опалубка, заливалась жидкою глиною, и глину эту долбили потом деревянным пеньком-толкачом, пока она, выпустив всю воду, не превращалась в камень. Отслужив кое-как одну зиму, трещиноватая печь, не топившаяся лет двенадцать, пока дом стоял без хозяина, стала приходить в совершеннейшую негодность: каждый день я вынимал из ее нутра куски обвалившейся глины. В конце концов, она прогорела насквозь, и дым через щели повалил в комнату. Сколько-то времени я пытался противостоять бедствию, замазывая трещины свежею глиною, но она держалась недолго: высыхая, отслаивалась от стенок, и дым снова пробивался наружу. Стало понятно, что уходить в следующую зиму с такой печкой нельзя. Позвал я самого мастеровитого мужика в нашей деревне. Он поглядел и сказал: «Можно». Мне было поручено разломать реликтовое творение и купить в колхозе огромное количество кирпича — на том и порешили, скрепив договор самым традиционным способом. Помнится, мастеровитый сосед, разглядывая широченные скамьи, пущенные вдоль стен, в задумчивости проговорил: "Да-а, у пьяненьких мужичков здесь поспа-ато…" Затем еще восхитился прежними мастерами, объяснив, что скамьи сделаны из "цельных плах, да не пиленых, а колотых: брали кряж, надсекали с торца, и начинали в трещину забивать клинья, пока бревно не лопалось". Разобрал я кирпичную трубу, разворотил печку, повыносил все во двор, подмел и вымыл запылившуюся комнату. На это ушло три дня. Мастеровитый сосед, возвращаясь вечерами с колхозной работы, всякий раз останавливался перекурить и высоко оценивал мои трудовые свершения. Потом указал, где накопать глины — я и это исполнил, затратив еще два дня. Наконец, когда я решил, что череда моего подвижничества завершена, и теперь за дело возьмется сосед, он вдруг сказал: — Зятю надо фундамент до холодов положить… — А после фундамента? — Можно. Весной. А то ведь в мороз глину не размешаешь. Ладно, думаю, человек он некрещеный — какой с него спрос? Следующим взялся за дело самый знаменитый на всю округу печник, проживавший в райцентре. Я приехал к нему, уговаривал, уговаривал, он, как знающий себе цену мастер, отказывался, но в конце концов, согласился. Показал несколько книг, в которых были печи и его конструкции, потряс нагромождением разнообразных знаний о дымоходах, кирпичах и теплопроводности, заявил, что крещеный, но Бог у него в душе — по этим словам безошибочно определятся закоснелый безбожник, — и лишь тогда мы благополучно отправились в мою деревню. Тут мне пришлось заниматься точнейшими измерениями и черчением на полу, чтобы дымоход будущего печного шедевра попал точно в отверстие от прежней трубы. На другой день я выпиливал огромный кусок пола, на котором должна будет покоиться самая лучшая в районе печь, подводил под края этой площадки шесть кирпичных столбов — заказанный легендарным умельцем фундамент. Потом безостановочно пошли требы, службы, и к мастеру я попал чуть ли не через месяц. Снова привез его домой: заглянув в подпол, он определил, что шести столбов маловато, надо бы — девять. После его отъезда я скорехонько — наловчился уже — соорудил еще три столба под средней линией будущей печки и стал терпеливо ждать назначенного мне срока. Между тем короткое здешнее лето по обычаю кончилось, начались дожди, ветра, ночные заморозки, спать приходилось в одежде, да электрический обогреватель немного еще выручал. В назначенный день прибыл мастер. Надел фартук, очки, разложил инструменты и пошел посмотреть приготовленную мною глину. Глина была трех сортов: из ближнего оврага, из дальнего и — размоченные комья от старой печки. Мастер помял пальцами и одну, и вторую, и третью: — Не нравится. — Да отчего ж не нравится, когда у нас ею все пользуются? — А, у вас всегда плохая глина была! — Шестьсот лет всех устраивала — из нее за это время, поди, не одну тыщу печей сложили… Да и собор, самый большой на всю округу, из этой же глины — кирпичи ведь прямо здесь и пекли… — Я с этой глиной работать не буду. — Так где ж взять хорошей? Он назвал место неподалеку от районного центра. Через год-другой, когда счет крещенных мною пошел на тысячи, а погребенных — на сотни, я нашел бы и грузовик, и помощников, а в ту пору рассчитывать можно было лишь на себя: — Оттуда мне не привезти. — Ну а эта не подойдет: не нравится мне ее консистенция — не люблю я с таким материалом работать, — сказал еще что-то про суспензию, эмульсию, ингредиенты и уехал. И тут, по недостатку духовного опыта, совершил я большую ошибку: надобно было сразу начать молиться за мастера, да не просто, а усиленно или, как мы говорим, сугубо, но я совершенно забыл про несчастного, тем более, что служебная необходимость вновь на несколько дней отвлекла меня от холодного дома. И вот возвращаюсь, а глина в корыте замерзла… Продрожав в телогрейке и ватных штанах до утра, я начал носить в дом кирпичи: глину приходилось рубить комьями и отогревать на газовой плите в кастрюлях и ведрах… Так совпало, что в это время один немастеровитый сосед начал класть печку своему сыну и все приходил ко мне для обмена творческими достижениями. Мы, быть может, и помогли бы друг другу, но уже после первого ряда кирпичей задачи наши стали решительно расходиться: он строил обыкновенную русскую печь, а я — неизвестно что, но в размерах, заданных большим мастером под неведомую конструкцию. Попутно выяснилось, что кирпичи мои — а колхоз собрал мне все остатки со складов — разной величины, и оттого ровных мест на стенах сооружения оказывалось совсем немного. Правда, впоследствии всякий новый человек, попадавший в дом, почему-то усматривал в этой щербатости невидимую мною закономерность и восхищался способностями печника, сумевшего выложить столь непростой орнамент: "Это, наверное, работа…" — и называлась фамилия печной знаменитости. Зато сосед мой видел когда-то, как с помощью деревянной опалубки выкладывается внутренний свод, и рассказал мне об этом, а то ведь я не мог сообразить, каким образом лепится из кирпичей «потолок». Потом выяснилось, что «потолок» получился неправильный: у правильного в каждом ряду должно быть нечетное число кирпичей, потому как самый верхний — одинокий «замковый» — должен распирать своды, а у меня в каждом ряду насчитывалось двенадцать, то есть «замковых» или вовсе не было, или выходило по два. — Так не бывает, — сумрачно говорил сосед и снова лез пересчитывать. С большим мастером я встретился только зимой, когда приезжал в дом культуры на детский утренник. Помню, учительница вывела меня на середину зала и спрашивает: — Дети, знаете, кто к нам пришел? — Дед Мо-ро-оз! — грянули они, как по команде. После утренника сталкиваюсь на улице с печником: согбенный, еле ползет. Спрашиваю, что с ним случилось. Оказывается, вернувшись от меня он тяжело заболел: воспаление легких, полиартрит, какие-то осложнения, — так до сих пор выкарабкаться и не может… — Старуха моя сильно ругалась! "Что ж ты, — говорит, — дурень, сделал? Шестьдесят лет, — говорит, — у нас священника не было, наконец, появился, а ты его выгнать надумал? Да за это, — говорит, — такое наказание может быть…" Вот, руки скрючило: ни кирпич, ни инструмент держать теперь не могу… Велела прощения попросить: без этого, говорит, никакой мне надежды не будет… Так что вы уж… Тут-то я и понял свою вину: надо было в тот самый день начать молиться за бедолагу. Спросил он еще, как завершилась история с печкой. Я рассказал. — А какой, — поинтересовался, — системы, какой конструкции? — Да бросьте вы, — говорю, — какая уж там конструкция: без шапки можно спать, вот и вся система… Да в своде еще по двенадцать кирпичей уложилось… — Так не бывает, — говорит. — Да я и сам знаю, что не бывает, только куда уж теперь от этого денешься? Он пообещал, если оклемается, бесплатно переложить печь и даже соглашался на нашу глину. — Теперь, отец, пожалуй, и оклемаемся, если и сам будешь молиться. — Придется, наверное. Старуха тоже вот… заставляет. К весне он почти поправился и летом приехал перекладывать печь. — Как же вам удалось трубу в старое отверстие вывести — ведь все было рассчитано под специфическую конструкцию? — А эта, что — не специфическая? — И кирпичей в своде, действительно, по двенадцать. — Виноват, — говорю. — Коэффициент полезного действия чрезвычайно мал: уж больно толстые стены, — то есть вы пожертвовали теплом ради излишней прочности… А что это за лежанка? И почему две чугунные плитки? Ну, спереди — это понятно, а сзади-то зачем? Объясняю, что сначала, как положено, установил плитку спереди, в устье печи, но дымоход получился почти прямой, и от неистовой тяги дрова вылетали под самые облака, а то, может, и выше. Тогда для усложнения дымохода и чтобы не засорять поленьями небеса, сложил еще одну плиту сзади, соединил ее вдоль стены с передней — вот и получилась лежанка, на которой хорошо спину лечить, да и Барсику она очень нравится: зимою, как только с драки придет — и на лежанку, окровавленную морду оттапливать, на морозе ведь не умоешься. А тут: сядет, отворотившись от меня, языком и лапами поработает, потом, зажмурившись, оборачивается — представляет морду для обозрения: переносица исполосована, над бровью клочка шерсти недостает, одно ухо стало узорчато-кружевным, а от другого и вовсе почти ничего осталось. Наконец, осторожно открывает один испуганный глаз — этот на месте, другой — тоже цел. "Все в порядке, — говорю, — молодец!" Он в миг спрыгивает с лежанки и, не замечая миски с едой, направляется к двери: стало быть, еще не последний раунд сегодня… Мастер сосредоточенно попримолк: вероятно, продумывал технологию переделки и оценивал объем предстоящих работ. — Вы бы не напрягались, — говорю: — Меня эта печь вполне устраивает. Он улыбнулся. Впоследствии мы встречались нечасто, но всякий раз — с неизменной симпатией. Я испытывал искреннее уважение к этому человеку за все, что в наших печных делах довелось ему выстрадать, понять и преодолеть. Похоже, он отвечал точно таким же чувством. Лодки Летом, когда и в наших переохлажденных краях становится тепло, хотя и не настолько, чтобы можно было ходить босиком, приезжают городские отпускники — по грибы-ягоды, на рыбалку. Рыбалкой, честно сказать, не похвалишься, а вот ягод и грибов — вдосталь. Правда, с грибами однообразие: белые всё, разве что осенью — волнушки еще да немного рыжиков, а другие почти не встречаются. Зато уж с ягодами — на выбор: земляника, черника, малина, клюква, брусника, голубика, костяника, морошка, дикая смородина — красная и черная, шиповник, рябина, калина, черемуха, лекарственные какие-то, вроде толокнянки или боярышника… Может, что и забыл… Да, есть даже редкое по нынешним временам чудо — княженика: крохотная ягодка с несравненным, неземным ароматом — сорвал, положил на язык, и тебе ни ягодки, ни аромата — очень уж маленькая, к сожалению. Однажды разыскивает меня некая суматошная женщина, приехавшая из Москвы и, наверное, за этими самыми ягодами, потому как все лицо ее в волдырях, а комарам, мухам, паутам и мошке от ягодных отпускников — превеликая радость и значительное в краткой их жизни утешение. И обращается эта женщина с неожиданной просьбой: освятить какие-то столбушки, поставленные ею в местах, где некогда располагались часовни. Я, признаться, не все понял из сбивчивого рассказа, но выходило, что ехать придется километров за тридцать и машину за мной пренепременно пришлют. Назавтра я оказался в малознакомой деревне. Сначала мы пили чай в просторной и светлой горнице, где, кстати, заказчица моя появилась на Божий свет: из потолка до сих пор торчал кованый крюк с кольцом, к которому в свой час подвешивалась извлекаемая из чулана люлька, а по здешнему — зыбка. В зыбке этой возрастала и заполошная эта женщина, ее братья и сестры, кто-то из их родителей, а возможно, дед или бабушка — столь древней была изба. Надо к случаю заметить, что избы в нашем краю — северного сложения: метров с десяток по фасаду, с двадцать пять — от конца до конца, и в двух ярусах, то есть пятьсот метров квадратных, да чердак еще, да подполье… Освящая такие сооружения, я поначалу то и дело попадал в безнадежность — хожу, хожу себе, кроплю и кроплю и вдруг заплутаю: кругом двери, лестницы, как на корабле, — куда идти? Тут — корова, там — теленок, это — овцы, это… это — козел-гад… Толкаешься во все стороны среди цыплят, поросят и кошек, пока людей не найдешь… Потом уж я без провожатых за такое дело не брался: не ровен час забредешь в самую глыбь, а хозяева тем временем подопьют и про тебя позабудут… Вот в такой избе угостились мы крепким, душистым чаем: женщина, она только что родом здешняя, а так ведь — с младых лет москвичка, стало быть, научилась понимать в чаепитии толк и заваривала по-московски. А потом пошли к старой черемухе у дороги. Там стоял обыкновенный столбик в человеческий рост, какие используются для сооружения оград и заборов. У вершины его был красиво вырезан православный крест, под которым в специальном углублении помещалась завернутая в непромокаемую пленку картонная иконочка святителя Николая, архиепископа города Миры, что в Ликии. — Часовня точно посвящалась Николаю чудотворцу? — Да, я хоть и маленькая была, но хорошо помню икону Николы-зимнего и лампадку, правда, лампадка в мои годы уже не светила. А потом все куда-то исчезло, но часовня долго-долго еще стояла, пока не сожгли… Только валуны от фундамента и сохранились… Действительно: четыре краеугольных камни лежали на своих основоположных местах. Прочитав подходящие для сего случая молитвы, я окропил памятный знак святою водой, и мы отправились к зерносушилке, где, как выяснилось, в прежние времена располагалось кладбище. Здесь редко где встретишь могилу старше шестидесятых годов, когда очередная атака на позиции российских крестьян, проходившая под знаменем "неперспективности деревень" завершилась полной победой. И вместе с разоренными деревеньками пошли под бульдозер или в огонь недорушенные во время предыдущих баталий часовни, храмы, с ними заодно — и погосты. Теперь все эти угодья без следа сгинули в обширнейших полевых пространствах, зарастающих непролазным кустарником, ветви которого, а по здешнему — вицы, пригодны для плетения хороших корзин. Но это теперь, после очередной, обескураживающей своей молниеносностью, битвы под стягом "нерентабельности коллективных хозяйств", а тогда колхозы еще существовали, и разные, необходимые для крестьянского дела сооружения, тоже. Вот мы и направились к зерносушилке — надобно было освятить крест, напоминавший о тех, кто смиренно покоился под ногами. Потом вернулись в деревню и освящали столбик на месте другой часовенки — в честь Казанской иконы Божией Матери. Наконец, добрались до колодца, осквернявшегося то кошкой, то крысами, то воронами. — А отчего они, — спрашиваю, — с такою охотою туда прыгают? — Племянник мой сбрасывает… Он немножко — того, — и постучала указательным пальцем по виску: — нынче и в армию его не взяли… Никого из нашей деревни не взяли… Трое призывников, и ни один не сгодился, — разговаривала она отрывисто и торопливо. — Из отцовского поколения — все мужчины деревни ушли на войну… Из моего поколения — все парни служили в армии… Некоторые даже — на флоте… А теперь мы уже не дадим защитников Родине… Остались одни дураки… Таких и за трактор посадить нельзя, не то что доверить оружие… А кого они нарожают?.. Если нарожают, конечно… Говорю брату: батюшка приедет, хоть сына-то окрестил бы… Он чуть ли не с кулаками на меня набросился… Хотя столбики и крест сам делал… За водку, правда… Но креститься, говорит, и за водку не буду… И сына не дал крестить… Николину часовню, между прочим, брат и спалил… Когда пришли столбик вкапывать, думала, хоть какие-то чувства в нем зашевелятся… А он — словно колода бездушная… Вообще-то у нас все некрещеные… Разве что старушка одна… Да и я крестилась совсем недавно… В Москве… Спросил, кто она по профессии: где ж, думаю, можно разговаривать таким диковинным образом? — Начальник смены на телеграфе… А до этого много лет проработала телеграфисткой-телефонисткой, — и без перехода начала рассказывать о плане восстановления часовен: где раздобыть лес, тес, кровельное железо, у кого заказать иконы… Я уже не успевал принимать телеграммы и потому решился переключить аппарат: — У нас на сегодня еще какие-нибудь планы есть? — Освятить дом… Пообедать… А потом шофер отвезет вас… — Он хоть дождется? — Конечно… Сосед… Дальний родственник… В кинопрокате работает… Машину ему на весь день дали… И пошли мы освящать ее хоромину: это был пятый подряд молебен — язык у меня стал заплетаться. Бродили, бродили — по комнатам, коридорам, чуланам, кладовкам, закутам, клетушкам и опустевшим хлевам, торопыга то подталкивала меня с одной лестницы на другую, то забегала вперед, чтобы отворить дверь, счет которым давно потерялся. — И последнее, — объявила она: — сеновал… Перед нами открылось пространство таких необъятных размеров, что я сразу заглянул в ковшик — хватит ли святой водицы для окропления. Перехватив мой взгляд, она молниеносно телеграфировала: — У меня есть… Крещенская… Сейчас принесу… Только стойте на месте… Не уходите никуда, — и убежала. Это был старинный северный сеновал с широченными воротами для взвоза — наклонного помоста, по которому лошадь могла взвезти сюда — на второй этаж — телегу или же сани. Здесь гужевой транспорт и разворачивался. Наполнив ковшик, я обошел с кропилом выметенный сеновал — лишь в одном уголке лежал клочок пересохшей травы, кошенной, вероятно, еще родителями хозяйки: — Стадион: для футбола, может, и маловат, а волейбольная площадка — как раз поместится, и зрителям места хватит. — Когда-то здесь и взаправду был стадион, — улыбнулась она: — Отец летом на косилке работал, приносил зайчат — мааленьких… Мы с братом выкармливали их, — мне показалось, что она стала говорить спокойнее и мягче, — к зиме они вырастали и устраивали гонки: по стенам, потолку — ну, по кровле… Дом был крыт еловыми досками, вот они по этим доскам — снизу, изнутри — и носились… Ушками вниз… Смешно… Жили они свободно — могли и во двор выскакивать, но зимой далеко не бегали… Так, по огороду: весь снег перебаламутят — и опять в дом… А весной — уходили… Сначала на день-на два, а потом — навсегда… Летом пойдешь в лес по грибы или по ягоды, встретишь зайчишку какого-нибудь: он замрет и уставится на тебя… А ты думаешь: может, это твой выкормыш?.. Они ведь почти ручными становились — даже погладить себя иногда разрешали… Скотина к ним относилась нормально… Собачка у нас была — спокойная такая: вообще внимания не обращала… Кошка только… Спит где-нибудь, а они носятся да и налетят на нее… Случайно или нарочно — не знаю… Кошка заорет — и за ними, да разве угонишься?.. С зайчатами этими все детство прошло: и мое, и братнино… А теперь вот не всегда поздороваться снизойдет… Особенно после того, как я окрестилась и стала в церковь ходить… Если бы еще только он… Мы с вами целый день по деревне да вокруг нее шастаем… Хотя бы одного человека заметили?.. То-то и оно: все попрятались… Креста боятся… И дома — в Москве — у меня то же самое: никто в церковь не ходит… Беда!.. Что я должна сделать, чтобы помочь им, чтобы спасти?.. Батюшка, который меня крестил, говорит, что Господь нынче дал каждой русской семье, ну — фамилии, роду, по одному верующему… Это, говорит, как после кораблекрушения: бултыхаются люди в океане небольшими такими… кучками… Батюшка как-то покрасивее говорил, но я слово забыла… И вдруг одному из каждой кучки дается лодка… И все могут спастись — места хватит… Он протягивает им руки… Но они отворачиваются и знай себе плюхают ладошками по волнам: мол, сами выплывем… Вот так батюшка говорит… А вы что на это скажете?.. Я сказал, что батюшка, пожалуй, прав. — Но тогда человек, который в лодке, ну, который уверовал, будет держать ответ за них на Страшном Суде?.. Понятно, что прежде всего спросится с тех, кто отказался спасаться… Но если этот, в лодке, работу свою будет делать неважно?.. Как вы полагаете?.. Я полагал, что ответ, пожалуй, держать придется. — А у меня ничего не получается… Бьюсь, бьюсь — никакого толку… — Да не терзайтесь, — говорю, — все идет нормально, и в свой срок с Божьей помощью то, что должно получиться, получится. Тут она стала перебирать разные человеческие недостатки, пытаясь определить, который из них более прочих мешает ей в благом деле лодочного спасательства. — Веслами, — говорю, — сильно махать не надо, а то утопающие пугаются, да и по голове запросто можно угодить. — Она почему-то обрадовалась этому наставлению, и мы, наконец, пошли обедать. Потом я ехал домой и думал, что московский батюшка — молодец: оберегая неокрепшую душу новообращенной, он не стал раскрывать дальнейшие перспективы морского сюжета. Между тем сдается, что они довольно определенны: коли уж в этих лодках места хватает для всех, то новых плавсредств может не оказаться. И когда легкий бриз унесет все суденышки за край видимого горизонта, не останется никого, кто мог бы протянуть руку тонущему и удержать его. Возможно, лодочки эти — наша последняя надежда, последний шанс. Елизавета В начале двадцатого века местные мужички дерзновенно поползли вверх по речушкам и ручейкам до самых истоков. Корчевали лес, строили избы, засеивали полоски земли. Народилось зерно — потребовались мельницы, накопилось хлеба — стали появляться дороги, а на дорогах — постоялые дворы, кузницы и конюшни… Незаселенными остались только болота. Да и то, если среди болота была открытая вода, на берегах селился какой-нибудь угрюмый бобыль, промышлявший рыбалкой. Эпоха сельскохозяйственного романтизма, запечатлевшая на себе имя Петра Столыпина, продолжалась недолго: впоследствии ее достижения были заботливо разорены и стерты из памяти. В нашем краю один хуторишко остался. Реликтовый. Было в нем четыре двора и четверо жителей — родственники друг дружке. Несколько раз я наведывался туда, чтобы причастить Елизавету, тоже, кстати, реликтовую: душа ее чудесным образом сохранила отсветы прежнего воспитания… Елизавете было семьдесят лет, однако называть ее бабкой было никак не возможно, и прежде всего потому, что она, в отличие от деревенских старух, прямо держала спину. — Ты, Лизавета ступаешь, словно боярышня! — говорил ей районный глава, заехавший как-то по рыжички. — Не попадал ли к вам на хутор какой-нибудь князь?.. — Разве что с продотрядом, — отвечала она. — Это она так шутит, — пояснили местные жители. В сорок первом году семнадцатилетняя Елизавета работала на строительстве оборонительных сооружений, попала под обстрел, получила осколочное ранение и, провалявшись по госпиталям, обрела царственную осанку. Отец ее вскоре погиб на фронте, мать, разрываясь между борьбой за трудодни и обихаживанием искалеченной дочери, тоже протянула недолго. И осталась Елизавета одна. Но как-то приноровилась — целую жизнь прожила. Притом, что спина совсем не гнулась: ни — дров наколоть, ни — грядку вскопать, ни даже гриб сорвать невозможно. С ней было легко разговаривать: она читала Иоанна Златоуста и хорошо понимала сущность духовных битв. Но утешительнее всего было слушать ее рассуждения по всяким житейским поводам. Как-то заезжаем с председателем колхоза. Поисповедовал я Елизавету, причастил, выходим на крыльцо, а председатель обсуждает с шофером что-то животрепещущее… — Зачем ругаешься? — спрашивает его Елизавета. — Без этого на Руси нельзя — первейшее дело! — и разводит руками. — Не русское это дело, — вздыхает Елизавета. — Когда человек молится, он верит, что каждое его слово услышат и поймут… — Ну, — растерянно улыбается председатель. — А если над нашей землей мат-перемат висит?.. Богородица позатыкает уши, а мы будем удивляться, что страна — в дерьме… — Ну ты еще скажи, что ранешние мужики не матерились! — Редко, — говорит Елизавета. — Это все от кожаных курток пошло: от комиссаров да уполномоченных разных… Знаешь, как Христос в Писании называется?.. Бог Слово!.. И за каждое сказанное слово нам с тобой на Страшном Суде ответ держать придется. Вот они и поганят, и пакостят слова наши… — Может, мужики раньше и вина не пили? — встревает шофер. — Питье — не грех, грех — опивство… Пили. Но каждый вечер надобно молитвы читать… Со всей семьею… И чтоб язык во рту проворачивался… Отец раз на вечернюю молитву не попал — уснул пьяный. В воскресенье пошел на исповедь, а батюшка его к причастию не допускает: все причащаются, а он стоит в стороне — то-то позору было! Целый год, наверное, корил себя да перед нами винился… В другой раз меня привез сюда здешний церковный староста. Был он в неважном расположении духа, поскольку занятий бесприбыльных не любил, и как только звали меня причащать болящих, глаза его наполнялись печалью… День был жаркий, вода в радиаторе подвыкипела, и староста решил долить. — Чего-то у вас колодец стал, вроде, еще глубже, — пожаловался он. — Так ведрами-то по дну бьем, он и углубляется, — отвечала Елизавета. Староста задумался, а потом тихо спросил меня: — Шутит, что ли?.. — Ты чего на приход сунулся? — поинтересовалась Елизавета. — Церкву восстанавливать… — Большой в тебе подарок русскому Православию. Вы, батюшка, не знаете, как у нас его кличут?.. Пройдохой… — Далеко не все! — возразил староста. — Да, только половина района. А остальные — проходимцем. Но те и другие между собой не спорят — оба именования ему к лицу. — Вот вы все на меня ругаетесь, а я всю жизнь тружусь — ты знаешь. И не кем-нибудь, а бригадиром! С послевоенных времен — в колхозе, на стройке… Ни праздников, ни выходных — на курорт в первый раз только перед пенсией попал… — Вот и зря, что без праздников, — тихо сказала Елизавета. — Это в каком смысле? — Ты тут иконочками торговал — Казанской Божией Матери… — Они и сейчас при мне — могу продать, — и полез в портфель. — Угомонись. Я тебе одну историю расскажу… Как-то пришлась летняя Казанская, а это — двадцать первое июля, на воскресенье. И рано утром весь народ на покосы отправился… — Двадцать первого? А чего так поздно-то?.. Ворошить, разве… Или метать… — Идут они, а навстречу им — Богородица: мол, почему, мужики, мимо храма идете? Они объясняют: сенокос, спешим — боимся дождя, рук не хватает… А Она: "Ступайте в храм славить воскресение Моего Сына, а Я вам Свои руки отдам"… Послушались они — вернулись на воскресную службу, а уж сена в тот год заготовили — до сих пор коровы едят… — Когда это было? — спросил староста: — В какой деревне? — Давно, еще отец рассказывал… Он, наконец, достал пачку бумажных иконок: — И правда: рук нету — отдала… Так ты будешь брать-то? Недорого… — Да у меня есть — еще дедова… Деда моего тоже в старосты долго уговаривали. Отказался. "Сейчас, — говорит, — я в одном кармане в храм несу, а то, не приведи, Господи, в двух карманах из храма поволоку". На обратном пути он вдруг вспомнил: — А ее, между прочим, тоже как-то чудно прозывали… Негнущаяся, что ли?.. Или — несгибаемая?.. Во, точно: несгибаемая Елизавета. Новая Москва Зимой приезжаю по делам в столицу, ищу знакомого батюшку, а он в этот день требничает на погосте: его приход опекает одно отдаленное кладбище, и священники поочередно ездят дежурить. Там есть даже "ритуальный павильон", где можно совершить отпевание, но в большинстве случаев покойных привозят уже после отпевания, и священнику остается лишь лития — краткое заупокойное богослужение. Люди воцерковленные, впрочем, заказывают и панихиды — богослужения более продолжительные, но для народа безрелигиозного и пятиминутная лития — тягота невыносимая, потому что невтерпеж выпить. С приятелем мы встречаемся только к полудню — в самое напряженное время: катафалки подъезжают один за другим. Разумеется, священник нужен не всем, но тем не менее мы едва успеваем от могилы к могиле. — Тунеядец! — ругается он, когда я отстаю на заснеженных аллеях: — Привык в деревне к спокойной жизни… Я начинаю оправдываться, говоря, что и у меня вся духовная деятельность свелась к непрестанным похоронам, причем теперь уже не только отпеваю — недавно в одной деревеньке пришлось даже могилу копать: последнего мужика хоронили… — Все равно тунеядец! — решительно повторяет он, останавливаясь, чтобы дождаться меня: — У тебя народ мрет!.. — Конечно, — отвечаю я, не вполне понимая смысл вопроса, — мрет, да еще как! — Это правильно… От этой правильности ты и обленился… А здесь все неправильно — здесь гибнут… В иные дни, случается, одних убиенных и хороним… Сегодня вот: первым с утра был мальчишка. Убили его какие-то частные охранники. Один утверждал, что сможет ударом руки расколоть череп, другой спорил, что это можно сделать только ногой… Тут как раз ребятишки из школы шли: и маленькие, и постарше… В общем, тот, который… рукой — убил, но череп не раскололся, а второй — ногой расколоть сумел… Ребятишки разбежались, а эти… ушли себе, и — с концами… Потом старика хоронил — придушили за пенсию… Наркоманы, наверное… Такая теперь, брат, жизнь здесь пошла, что словами не перескажешь — видеть надо. Ты сейчас и увидишь… Мы встретили очередную процессию и с пением "Святый Боже" пошли впереди нее. Мелкий мужичок, бегавший взад-вперед по сторонам колонны, оказывался иногда рядом с нами и успевал бросить на ходу несколько слов. Выходило, что хороним руководителя крупного автокомбината. "Организация бюджетная, денег нет", — заговорщицки сообщил мужичок и исчез. Так же заговорщицки, шепотом, я спросил приятеля, кто это. — Распорядитель. — Распорядитель чего? — Похорон. — А что он все время бегает? — Распоряжается, наверное. "Начальство потребовало, чтобы он поделился", — и снова мы теряли его из виду и продолжали: "Святый Крепкий". "А он сказал, что не может грабить шоферов, за это его и грохнули"… "Святый Безсмертный, помилуй нас", — допевали мы. "А похороны-то эти сами заказчики и устроили — на всю катушку!" — Так он — распорядитель этот — их человек или ваш, кладбищенский? — Их, конечно. — И так здорово шустрит. — Из бывших общественных работников, наверное… Я понял, что это — в точности, как у меня: там тоже бывшие парторги — главные закоперщики на похоронах: и вокруг машины с гробом борозду на земле топором нарисуют, и когда в могилу монеты бросать, скомандуют… — А это еще зачем? — полюбопытствовал приятель. — Монеты — чтоб, значит, "землю выкупить", а вот насчет топора — даже и не помню: кажется, чтобы смерть от живых отгородить… — Бред какой-то… — А ты говоришь: «тунеядец»… Подбежит такой вот "оргмассовый сектор" с топором: "Товарищ поп! Как там в соответствии с церковными постановлениями: машину обводить по часовой стрелке или против?" И можешь кол ему на голове тесать, но хоть тайком, а процарапает — после чего, стало быть, никто уже никогда помереть не должен… А с монетами: "Не беспокойтесь, — говорю, — не надо ничего выкупать: в земле места всем хватит". Но только отвернешься — как начнут швырять пригоршнями… "Что ж вы, — говоришь, — делаете? Да если бы на эти деньги купить лекарство, человека, глядишь, сегодня и хоронить бы не пришлось!" — Сумасшедший дом… Наконец, дошли до места. Когда толпа провожавших окружила нас, заняв все свободное пространство на ближайших аллеях и между памятниками, какой-то протокольного вида человек, определенно имевший навык выступать на митингах и собраниях, стал возле гроба, снял шапку и начал прощальное слово. Он проникновенно вещал о новой жизни, которая дала дорогу таким, как покойный, о новой Москве, для которой покойный, как и все, собравшиеся здесь, не жалел сил, и о том, как это не понравилось "некоторым из прежних"… — Заказчик, — почти не раскрывая рта, пробормотал распорядитель, снова оказавшийся рядом с нами. — Похорон или… — тем же манером спросил приятель. — И того, и другого. Как только он закончит — начинайте: гражданская панихида уже была, на работе, — и исчез. Когда проникновенная речь приблизилась к логическому завершению, я приподнял кадило, чтобы положить ладан, и в этот момент, как по команде, раздался трубный звук неимоверной силы: еще через мгновение с веток деревьев хлопьями посыпался снег и стало ясно, что играют Шопена — оркестр замерзал где-то впереди: в березняке, между могилами… Чей-то знакомый голос, долетавший из-за спины, воссиливался перекричать буйство луженых труб, и хотя, казалось бы, шансы были никак не равны, настойчивый вопль своего добился: инструменты стали поочередно смолкать. Но поскольку происходило это не по команде, а по наитию, то от ощущения оркестрантами непонятности происходящего, умолкание превратилось в продолжительное действо: сначала исчезла всякая мелюзга вроде флейт, потом затихли кларнеты с фаготами, наконец, умолкла самая большая труба. В наступившей тишине, когда слышны стали даже судорожные хрипы запыхавшегося распорядителя, который стоял на столике возле чьей-то могилы, ударил вдруг барабан… И напрасно. Потому что распорядитель на пределе возможностей человеческого голоса высказал барабанщику несколько замечаний, касающихся и его самого, и барабана. Тут какой-то офицер, стоявший неподалеку от нас, приподнялся на носках и махнул рукой: хватит орать, мол… И тогда за нашими спинами грянул винтовочный выстрел. Все инстинктивно пригнулись. — Недостреляли что ли, — спросил я приятеля. — Может, и недостреляли, — спокойно сказал он, осматриваясь: — Но вообще-то там стоит почетный караул… Только почему — одиночный выстрел?.. — Покойник что — был военным? — не понял я. — Да он и в армии никогда не служил, — шепнул возникший распорядитель, — я ж говорю: на всю катушку похороны заказали: с оркестром, священником, караулом… — А что за выстрел? — поинтересовался приятель. — Да солдатик один — новобранец, перепутал: вояка какой-то рукой замахал, он и шарахнул… Начинайте, отцы… Только, по возможности, рук не подымайте… И какой придурок скомандовал оркестрантам?.. Кадило я раздувал, не поднимая руки, согнувшись. Когда все должное совершилось, кладбищенские рабочие, лазая на манер альпинистов, воздвигли из венков рукотворную гору, укрывшую последние приюты доброго десятка наших сограждан. И тут вся березовая округа превратилась в кафе: столики у близлежащих и отдаленных могил были накрыты с впечатляющей щедростью. — Теперь бы смыться, — сказал приятель, — а то от ледяной водки голос подсесть может, а мне еще завтра — отпевать и отпевать… Прямиком не пройти — там, видишь, главный стол и поставлен… Мы не спеша побрели по аллейке в противоположную сторону, словно прогуливаясь между пьющими, а потом ускорили шаг. Он вывел меня к бетонной стене, вдоль которой мы и направились, чтобы кружным путем миновать пиршество. И тут впереди показался медленно идущий навстречу человек в камуфляжной форме, в черной маске и с автоматом в руках. — Возможно, и вправду недостреляли, как ты говоришь… И чего тебя угораздило: сидел бы на своем курорте — у тебя там сейчас, поди, северные сияния… В баньке попаришься — бух в сугроб, а над головою — северное сияние… В избе печь топится, на столе — водочка, запотевшая, из сеней… Возле нее тарелочка с рыжичками и другая тарелочка — с беленькими… — Рыжиков нынче не было, — вздохнул я, — только волнушки и грузди. Ну, белые — само собой, как обычно… — Значит, одна тарелочка с беленькими, другая — с волнушечками, а третья — с груздочками… Хорошо!.. — Отцы, — сказал человек в маске, — выпить нету? А то околел от холода… — А ты кто будешь? — спросил приятель. — Вас охраняю. — Нас? — Ну да — вот эти похороны. А то — мало ли?.. Мы сказали, что никакой выпивки у нас нет и что, напротив, мы еще и пытаемся ее избегнуть. Он же предложил нам постоять вместо него, пока он за пузырем к могиле сгоняет: — Мой участок — вдоль забора: от черной осины до памятника с голой теткой. Если кто через забор полезет: предупредительный — в воздух, а дальше — на поражение. Вы не бойтесь: тут кругом наши ребята стоят — если что, сразу придут на подмогу… Мы поняли, что объяснять неправильность его мыслей надобно очень долго, и за сегодняшний день, пожалуй, вразумить человека мы не успеем. — Ну, чего молчите, отцы? Неужели в вас ни хрена понимания нету? Продрог ведь, — он протянул автомат: — Вот предохранитель, вот спуск. Это — одиночные выстрелы, это — очередями. Лучше всего, отцы, короткими очередями: и шороху больше, и попасть полегче, а то вы все же люди нетренированные… — Повесь на оградку, — сказал приятель, — да маску-то хоть сними — вдруг кто в тебя самого пальнет с испугу. И побыстрее: если через пять минут не вернешься — уйдем. — Я мигом, — обрадовался он, — а маску снимать мне не положено. И не переживайте: во-первых я в бронежилете, а во-вторых — не успеют пальнуть, кулаком зашибу, — и, тяжело топая шнурованными ботинками, побежал по аллее. Минуло пять минут, десять, пятнадцать… Прошли до черной осины, от которой разглядели следующего стрелка, потом — до памятника с голой теткой: и там бродил караульщик. — Смотри, как здорово, — сказал приятель: — кругом наши люди. Мы стали размышлять, что делать нам с автоматом… И тут примчался сменщик: из пятнистых карманов торчало несколько бутылочных горлышек. Он тоже сбегал к черной осине, потом к голой тетке, чтобы, значит, поделиться с товарищами. Мы доложили, что на вверенном нам участке никаких недоразумений не произошло, сдали автомат и отправились восвояси. — Даже не знаю, как и благодарить вас, — искренне сказал человек, лица которого мы так и не увидали. Благополучно добравшись до "ритуального павильона", мы отогрелись у электрического отопителя и собрались было идти на автобусную остановку, как вдруг дверь распахнулась от удара ногой, и вошел человек в маске. — Отцы! — победно воскликнул он, и мы поняли, что это наш друг и никто иначе: — Нашел подарок для вас, — покачиваясь, он протянул к нам руки, раскрыл кулаки, и мы увидели лежащие на ладонях гранаты: — Держите отцы, пригодится… Ну, чего молчите? От души ведь!.. Уезжали вместе с рабочими на припозднившемся катафалке. Приятель задремал. А когда проснулся, сообщил, что снилась ему картина Верещагина, но не "Апофеоз войны" с черепушками, а та, на которой батюшка стоит с кадилом среди полузанесенных снегом павших воинов. Прощаясь, он еще раз назвал меня тунеядцем и сказал: "Возвращайся". Авария Разбудила ее соседка по купе: — Простите, но мне сейчас… кто-то сказал, что надо выйти в коридор — будет авария… Они оделись и вышли. — Еще раз простите: может, это приснилось мне, а я вас вот так потревожила… В следующее мгновение пассажирский поезд столкнулся с товарняком. Было множество раненых, были даже погибшие, но две женщины не получили и синяка. Они так крепко держались за перильце, установленное под окном, что в момент удара выдрали его вместе с креплениями, после чего перильце, цепляясь за стенки и сгибаясь в дугу, совершенно смягчило падение: в конце концов попутчицы просто уселись на пол… Едва ли можно утверждать, что именно это событие изменило жизнь ее семьи — и сама она, и ее муж, были людьми верующими, воцерковленными и к чуду отнеслись как подобает: заказали благодарственный молебен да пожертвовали храму что-то из незначительных своих сбережений. Быть может, дали они и некий обет — не знаю. Однако со временем в действиях и поступках этой Дружной четы стала обнаруживаться строгая последовательность и закономерность. Сначала муж, а он был офицером, уволился в запас, и местный батюшка взял его в храм алтарником и чтецом. Потом они переехали из приволжского городка в подмосковный поселок — поближе к Троице-Сергиевой лавре. Благоверный нанялся в монастырь и честно отработал на разных трудовых должностях немало лет. Лаврские старожилы до сих пор вспоминают этого добродушного, могучего дядьку-бессребреника. Здесь же, в семинарии, учились двое его сыновей. Наконец, он вышел на пенсию и был рукоположен для служения в родном городке, однако служил недолго — заболел и вернулся. Помню, встретились в Сергиевом Посаде, разговорились о приходской жизни. Он грустно сказал: — Живешь в лавре и думаешь, что люди только и заботятся, как бы душу свою спасти, а выйдешь за стену: человеку семьдесят лет, одной ногою в могиле, а все — про деньги, про деньги, про чьи-то долги… За каждым из нас — долг любви и благодарности: Богу, людям… Хоть сколько-нибудь вернуть бы… Через несколько месяцев он скончался. Отпевали его сыновья — оба стали священниками. Святой Есть такой тип церковных тетушек: ездят с прихода на приход, ссылаясь на чьи-то благословения, передают батюшкам приветы неведомо от кого, поклоны от незнакомых братии и сослужителей, и рассказывают всякие новости: рассказывают, рассказывают… Ну, думается, коли уж такие тетушки есть, наверное, они зачем-то нужны. Впрочем, не знаю. А один старый архиерей, — кстати, весьма серьезный философ, — называл их: "шаталова пустынь" и утверждал, что они, напротив, ни для чего не нужны. Поди, разберись тут… И вот три таких тетушки заявились в храм к моему приятелю, когда мы как раз собирались уезжать в Троице-Сергиеву лавру. "Благодать-то какая, — говорят, — и нас возьмите!" Посадили их на заднее сиденье. Дорогою двое из них тараторили, не переставая. Сначала сказали, что приехали по рекомендации Виктора из Псковских Печор, с которым приятель мой будто бы служил в армии. Тот вспоминал-вспоминал, и что-то плохо у него получалось: немудрено — все ж таки прошло тридцать лет…Потом нам поведали, что у диакона Николая из какой-то епархии родился четвертый сын, а у протоиерея Петра — восьмая дочка. Мы очень порадовались за отцов, о существовании которых даже не подозревали, и которые, между тем, настругали столько детишек. Далее начались рассказы о мироточениях и других чудесах, перемежавшиеся разными сплетнями, так что пришлось тему разговора сменить: — А что это подружка ваша молчит? — спросил мой приятель. — Да она только начала воцерковляться: еще стесняется батюшек, — в суетливости своей они не заметили, что добродетельную скромность поставили человеку в укор… Однако тут же набросились на попутчицу с уговорами и увещеваниями. Некоторое время она сопротивлялась, повторяя: "Да кому это интересно?" — но в конце концов, согласилась рассказать какую-то свою историю. Дело происходило в конце пятидесятых годов, когда рассказчица была студенткой. Жила она тогда в Симферополе. Случилось с ней сильное недомогание, и отвезли ее на «скорой» в больницу. И вот лежит она в приемном покое и час, и другой, и третий… Сознание временами стало покидать ее, а возвращалось все реже и реже… Вдруг сквозь мглу, сквозь пелену видит она: спускается по лестнице старичок в белом халате. Медленно спускается, осторожно, перила цепко так перехватывает… Подошел он, склонился над ней, — а глаза у него — белесенькие, словно слепые. И спрашивает дежурную медсестру: — Давно привезли? — Часа три, наверное, если не больше. — А почему не оперируют? — Партсобрание ведь! Отчетно-выборное! Не велели тревожить ни в каком крайнем случае. Он приказал: — Быстро в операционную! — и добавил: — Ей осталось жить двадцать минут… Здесь сознание снова покинуло умирающую. Очнулась она уже в операционной: на стене висела икона Пресвятой Богородицы, и слепенький старичок молился перед этой иконой… — Я успела подумать, — вспоминала рассказчица, — что мне страшно не повезло: мало того, что хирург — слепой, так еще и время теряет, хотя сам сказал, что осталось двадцать минут. И вдруг я — безбожница, комсомолка, выбросившая бабушкины иконы, — взмолилась: "Пресвятая Богородица, спаси!" Я знаю, что говорить не могла — рот у меня пересох, и губы не шевелились: я обращалась к Богородице мысленно, но старичок, подойдя ко мне, сказал: "Не тревожься — спасет"… Операция прошла замечательно, и больную через несколько дней выписали. Спустя годы узнала она, что оперировал ее Симферопольский архиепископ Лука — великий хирург Войно-Ясенецкий… Такая история. В лавре мы с приятелем занялись своими делами, а тетушки отправились восвояси. Впоследствии рассказчица стала монахиней одного из женских монастырей. А подружки ее все снуют и снуют по приходам. Одна забота К моему знакомому приехала тетка из Крыма и попросилась в Троице-Сергиеву лавру. Я в эту пору находился в Москве. Он позвал меня, отправились вместе. Только миновали ворота — тетка в слезы: оказывается, племянник не крещен, и, стало быть, помолиться за него нельзя. — Старшие сестры у него крещеные, а когда этот родился, батюшки уже не было. Каждое утро за всех родственников молюсь, всех поминаю и сейчас вот записочки в монастырь привезла: всех вписала, кроме него, — одна у меня забота… Поклонились преподобному Сергию, подали записочки, отстояли службу. Тетка собралась причащаться, и монахи помогли устроить ее на ночлег к какой-то старушке. Мы с некрещеным племянником повернули обратно. На другой день он снова съездил туда и привез радостную паломницу. Шло время. Знакомец мой проявлял опасную нерешительность в главнейшем вопросе нашего бытия. Сначала он придумал, что будет креститься лишь у меня, но поскольку я служил далеко от Москвы, ничего не получалось. Потом я возвратился и поступил в собор, находившийся рядом с домом знакомца: он ни разу не зашел на службу и вообще стал избегать меня. Церковные люди доподлинно знают, кто именно мешает человеку принять крещение, исповедаться, причаститься — иначе говоря, соединиться с Богом: лукашки да окаяшки… Однажды, находясь в Крыму, я решил разыскать тетку-паломницу, благо адрес ее каким-то образом в памяти моей сохранился. Путешествовали мы с друзьями от храма к храму, от монастыря к монастырю и завернули в малую деревеньку. Прохожие указали домик. Постучал в калитку — никто не отзывается, однако слышен громкий мужской разговор. Прохожу во двор: дверь распахнута настежь, сидит на кровати постаревшая тетка, в руках — Евангелие, сама — спит. А из репродуктора во всю мощь — заседание украинского парламента, причем один скороговоркой спрашивает по-украински, а другой так же лихо отвечает ему по-русски… Выключил я радио, разбудил тетку, побеседовали. — Живу, — говорит, — хорошо, слава Богу. Ни разу еще без ужина спать не легла. Одна забота: как бы там племянника окрестить… Вы уж, постарайтесь, пожалуйста, а то ведь: случись что — никто уже никогда помолиться не сможет… Он ведь добрый, из православной семьи, учился отлично, и в армии служил хорошо. Потом пошел по комсомольской линии — беда, конечно — комсомольские начальники хужее партейных: партейным хоть за что-то отвечать приходилось, а у этих одна болтовня… Из райкома — в газету и доработался до Москвы… Мы вообще-то костромские, я сюда попала после войны — уж так жизнь сложилась. Ни мужа, ни детей у меня, да и вообще никакой родни, кроме племянника, на земле не осталось — всех пережила. Тяну из последних сил: жду, когда он примет крещение. Тогда скажу Господу: "Ныне отпущаеши рабу Твою, Владыко, по глаголу Твоему, с миром", — и на вечный покой. Только одна забота у меня, только одна, поверьте… Верю. Освящение Освящение хоромин — дело в общем нехитрое. Правда, размеры некоторых помещений могут превратить простое занятие в продолжительный подвиг: шестиэтажный магазин со всеми его подсобками, складами, торговыми залами или заводской корпус с цехами, мастерскими и кладовками — увлекают иногда на целый день. Мне ничего столь впечатляющего не перепадало. Разве только автобусный парк… А вот всякие занимательные обстоятельства сопутствуют этим молебнам довольно часто. И происходит это, вероятнее всего, оттого, что священнику здесь случается входить — даже врезаться — в среду мирскую, в самые разнообразные сферы профессиональной деятельности человека. Скажем, приглашают как-то освятить родильное отделение наиглавнейшей больницы. Пометил четыре стены голгофскими крестами, прочитал молитвы, пошел кропить. Идут впереди докторши, открывают передо мною двери палат, кабинетов, а возле операционной в смятении останавливаются: — Сюда, батюшка, вы, наверное, не пойдете… — Почему? Операционную обязательно надо освятить! — Да это вовсе не то, что вы думаете: здесь — не лечат, здесь — убивают… Еще и за деньги… Мы называем эту комнату: золотое дно… Смотрю на милых докторш и начинаю осознавать, что каждая из них народу переколошматила больше, чем все наемные убийцы, взятые вместе… Потом одна из них придет: потеряла сон: — Как закрою глаза: куски мяса — до самого горизонта… — Обычное, — скажу, — для вашего промысла дело: только что возвращали сон вашей коллеге, у которой — до самого горизонта пеньки. Свежеспиленные… В истории психиатрии такого рода видения наблюдаются лишь у профессиональных палачей… Но эта встреча случится еще не скоро. А пока я прошел мимо операционной. В одной из палат роженица попросилась креститься. Принесли огромный таз, окрестил я рабу Божию Светлану, и этим торжественным, светлым событием поход в начальственную больницу завершился. На другой день попадаю в административное здание. Кроплю коридор, кабинеты. И здесь перед одной дверью — смятение. Что ж, думаю, за напасть! Опять — золотое дно? — Тут, — говорят, — другая организация. — Хорошо бы весь этаж освятить. Позвонили в звоночек, дверь отворяется, и я излагаю строго одетому молодому человеку свои виды на освящение этажа. Он вежливо кивает и просит несколько подождать. Появляется мужчина постарше и приглашает войти. Но лишь меня одного: административные тетеньки остаются в коридоре, дверь — затворяется. Гляжу: прямо передо мной на особом постаменте — бронзовый бюст "железного рыцаря". Пошел кропить, замечаю, что в каждом кабинете на дверях — мишени для метания стрелочек — детская игра. — Это что ж, — спрашиваю, — теперь ваше табельное оружие? — Нет, — объясняют, — это просто так: для общей разминки. А еще смотрю — в каждом кабинете удочки. — Нам, — говорят, — по службе положены занятия спортом. Вот мы и занимаемся — рыбной ловлей. Рассказали, что у них знатный тренер — большой профессионал, что рыбачат они на ближайших городских водоемах и что на днях будут сдавать экзамен по ловле уклейки. Показали конспекты — ну, насчет насадки, прикормки… Показали фотографию: десятка полтора строгих мужчин в штатском — стоят на асфальтированном берегу какого-то пруда и все — с удочками в руках. Приглашали в компанию… Не сподобился. И рыбачить в городе никак не интересно, да потом: начнут, думаю, на Страшном Суде спрашивать с них за безопасность нашего государства, а они в ответ — про уклейку, и я еще возле этой уклейки окажусь… А вообще-то освящение хоромин — дело нехитрое. Доктор философии После службы — а дело происходило в Москве — отправился освящать квартиру. Пригласили две прихожанки. Незадолго до этого я же и крестил их: сорокалетнюю маму и тринадцатилетнюю дочку, и тогда еще они повели разговор об освящении своего жилища, страдающего от духов нечистых: по ночам кто-то там плакал, стенал, смеялся… А еще предупреждали меня, что бабушка у них — воинствующая безбожница, всю жизнь преподавала философию, профессор, доктор наук. Жили они втроем. Дед — партийный работник — давно умер, а отец девочки давно оставил семью. Приехали мы к массивному тяжеловесному дому, из тех, что именуются сталинскими, поднялись в просторную квартиру, и я занялся своим делом. Причем, пока совершались соответствующие приготовления и читались молитвы, бабушки видно не было, лишь потом, когда я пошел кропить пятикомнатные хоромы, она обнаружилась в рабочем кресле хозяина: высунувшись из-за высокой спинки, сказала: «Здрасьте», — и снова исчезла. Завершив освящение, я выпил чашку крепкого чая, предложенного хозяйкой, и уже одевался в прихожей, когда появилась бабушка, чтобы, наверное, попрощаться со мною. Событие могло бы закончиться, не выходя за рамки рутинной обыденности, когда бы прихожанки мои не обратились к старухе с призывом принять крещение: мол, болеешь часто да и годы преклонные… И тут произошел разговор, который можно посчитать просто забавным или анекдотическим даже. Однако по внимательном рассмотрении всякий желающий способен углядеть за словами старушки глубинный смысл. А то и вовсе — заглянуть в бездну… — Мы — духовные антиподы, — сказала старуха, указывая на меня, — то есть противники и даже враги… — Последние восемьдесят лет? — спросила девочка. — Последние две тысячи лет, — отвечала старуха с гордостью, — и я не буду изменять вере своих отцов. — В Маркса и Ленина? — насмешливо поинтересовалась внучка, намекая, наверное, на то, что и с верою своих предков — похоже, иудейскою — бабулька была не сильно знакома. — Это тоже наши люди, — спокойно возразила старуха. — А апостолы? — вежливо заметила ее дочь. — Они изменили крови: наши учат брать, а эти учили отдавать. — А Христос? — поинтересовалась девочка. — Ха! — махнула она рукой. — Этот нам вообще чужой. Он — Сын Божий. Тут дочка с внучкой натурально изумились тому, что воинствующая безбожница проявила вдруг некую религиозную убежденность. — Я всегда знала все то, что следует знать, но всегда говорила только то, что следует говорить, — внятно произнесла старуха. — А чего ж ты в своем Израиле не осталась, раз уж ты такая правоверная иудейка? — набросились на нее дочка с внучкой. — Там невозможно жить, — обратилась старуха ко мне, словно ища понимания: — там ведь одни евреи — это невыносимо… — Ну и логика у тебя, бабуль! — изумилась девочка. — И ты с такой логикой сорок лет студентов учила?! — Да — логика, да — профессор, да — доктор философских наук, а что?.. Что, я вас спрашиваю?.. Теперь будем уезжать не в Израиль, а в Америку. — Зачем еще? — спросила женщина. — Как — зачем? И она еще спрашивает — зачем? — старуха снова обратилась ко мне. — От погромов! Дочка с внучкой стали возмущаться, однако из множества возражений бабушка приняла лишь одно: "Да у них на погромы и денег нет". — Нет, — эхом согласилась она и тут же энергично воскликнула: — Наши дадут им денег, и начнутся погромы! Что мы будем делать тогда? — Спрячемся у батюшки, — отвечала дочь, утомившаяся от бесплодного разговора. — А вдруг места не хватит, у него ведь могут найтись люди и поближе нас. — Вот и крестись давай, чтобы оказаться поближе! — внучка рассмеялась. — А кто у него дома есть? Кто будет нас защищать? Кто… — Сам батюшка и будет, — оборвала ее женщина. — Но он же, — задумчиво проговорила старуха, — он же уйдет на погром… С тех пор покой этой квартиры не нарушался ни загадочным плачем, ни пугающим ночным хохотом. Бабушка, напротив, стала чувствовать себя крайне неважно: она жаловалась, что ее изнутри кто-то «крутит», «корежит», а однажды с ней случился припадок вроде эпилептического, хотя никаких намеков на падучую медики не обнаружили. В конце концов она не выдержала и эмигрировала за океан. Письма митрополита Незнакомая старушка подошла после богослужения и сообщила, что некий человек хочет передать мне важные исторические документы. Предприятие осложнялось тем, что человек этот жил в Эстонии, в Москву приехать не мог, а отправлять документы почтой не решался: — Русские письма пропадают, — объясняла старушка. Получалось, что встреча может состояться лишь на границе — в Иван-городе. Как-то зимой выпало три свободных дня между службами, я позвонил хранителю старых бумаг и отправился. Всякому хорошему делу, как известно, сопутствуют искушения. Здесь они начались по приезде в Санкт-Петербург: оказалось, что билетов до Иван-города нет. Пришлось выбираться на трассу и ждать попутного автобуса. День выдался студеный — градусов двадцать пять да еще, как положено в этой местности, — ветер, и потому, не дождавшись за полтора часа нужного транспорта, я запрыгнул в какой-то автобус, чтобы оттаять. Он двигался в нужную мне сторону, однако очень недалеко. Пришлось вылезать и ждать следующего. Следующий довез меня до половины пути и перед тем, как свернуть с дороги, высадил возле дорожного поста. Я попросил помощи. — Это можно, — сказали инспектора, — в любую машину пристроим, — но запросили сумму, превышающую мое жалование. Намерзнувшись вдругорядь на ближайшей автобусной остановке, я зашел в придорожный магазин. — Окоченел, — определила продавщица. — Чем согреваться будем — водочкой? — Хорошо бы, — говорю, — чайку с кагорчиком. — Чаю, так и быть, налью, а кагора у нас отродясь не бывало. Если не желаете водки, возьмите коньячный напиток местного производства. — Кончину безболезненную — гарантируете? — Народ пьет — никто не умер пока. Расположиться было велено на подоконнике, где дремал белый кот. Я хотел потеснить его и спросил у продавщицы, как зовут альбиноса. — Зови, не зови — он глухой. Да и что хорошего тут услышишь? Мат-перемат… Кот на мгновение приоткрыл глаза: один — голубой, другой — розовый, и опять уснул. Отогревшись, я поблагодарил продавщицу, вышел на трассу, и вскоре предо мной остановился автобус: теплый, с мягкими сиденьями. Благополучно долетев до места, я отыскал нужный дом. Встретили меня обычные православные люди, которые всюду — свои, напоили чаем, вручили пакет и проводили на обратный автобус, так что к ночи я возвратился в Санкт-Петербург, а утром — в Москву. Пакет хранил письма и фотографии митрополита Макария — преданнейшего воина Церкви Христовой, служившего ей семьдесят с лишним лет, из которых сорок два года — в архиерейском сане. Начав с миссионерской деятельности на Алтае, он был затем епископом Томским, а с 1912 года — последним перед революцией Московским митрополитом. Душеполезные письма эти были адресованы одной из духовных дочерей владыки Макария, служившей сестрой милосердия на Западном фронте. После ее кончины они долгое время бродили неведомо где, пока не осели у того самого человека, который и принес их из заграничной страны: он называл себя монахом Савватием. Каких-либо частных тайн корреспонденция не содержала, а потому просьба хранителя об издании писем представилась выполнимой. И вот как-то в Троице-Сергиевой лавре сижу на скамеечке, отдыхаю. Подсаживаются двое семинаристов: у каждого в руках только что вышедшая книжка писем. Один читает: "Жаль, что евреям дана воля смущать простой русский народ: они идут против Христа". Другой: "Во времена нашествия монголов на Русь духовенство и иноки не испытывали столько оскорблений и лишений, сколько испытывают от несчастных христиан, богоотступников нашего времени". Завязался у них философский разговор о богоборцах и богоотступниках и по всему выходило, что предатели и перебежчики — куда хуже врагов. Беда нам… Тут зазвонил колокол, и мы направились к службе. Африканский брат Как-то видим на богослужении — а дело происходило в Москве — негритянского прихожанина: стоит себе, молится, да крестное знамение совершает не по-католически: слева направо, а по-нашему, то есть как раз справа налево… После службы спрашиваем его: какого он роду-племени и почему православный. Отвечает на англо-французском: дескать, он наипервейший наш африканский брат по имени Анатолий, а далее переходит на неведомый нам язык, и мы ничего не уразумеваем. — Короче, — не вытерпел отец диакон: — Ты хоть из какой страны?.. Ну, из какой кантри! — Диакон у нас молодой и вполне современный. Африканский брат сказал какое-то слово, которым, возможно, обозначается название отеческой его стороны, однако никто из нас повторить в точности это слово так и не сумел, а потому пытаться изображать его теперь буквами русского алфавита было бы слишком дерзко. Побеседовав таким образом еще с полчаса, мы узнали, что Анатолий приехал чему-то учиться, но до начала занятий целых два месяца, и пока он живет в посольстве той самой страны, название которой у нас никак не выговаривалось, однако хочет потрудиться на благо вселенского Православия, и просит за труды совсем немного раз в день кормиться обедом. — Толян! — расчувствовался отец диакон и положил руку на плечо своего нового брата: — Мы тебя и три раза накормим — не сомневайся! Правда, батюшка? — Потом вздохнул: — Видать, в посольстве у них с харчами не задалось: одни бананы, наверное. Да и те, может, зеленые… И стал африканский молитвенник каждое утро приходить в храм: отстоит службу, потом — на трудовые свершения: у нас реставрационные работы шли, и всякого мусора было много — вот Анатолий и возил его куда-то на тачке. В свой час — обед в трапезной: помолимся, скорехонько поедим, снова помолимся и — опять по своим послушаниям. А как только колокол зазвонит к вечернему богослужению, Анатолий — тачку на место (у нее и специальное место под строительными лесами расчищено было — вроде гаража), со всеми попрощается и — в посольство несказанной своей страны. Он бы, конечно, и на вечернее богослужение с превеликою радостью оставался, да у дипломатических его соотечественников были какие-то свои режимные строгости, которые с нашим уставом не совпадали. И вот что примечательно и потому требует неотвлекаемого внимания: ни русского языка, ни церковнославянского Анатолий не знал, да и музыкальная культура наша была ему незнакома, однако каждую службу он проводил в благоговейной сосредоточенности, крестился и кланялся в нужное время, не озираясь при этом на других… Так давалось ему с небес по его искренности и смирению. И пока африканец ходил к нам, он, сам того нисколько не ведая, служил укором представителям несчастного племени русских интеллигентов, забегавшим иногда, словно в капище огнепоклонников, чтобы единственно "поставить свечку", и тут же вылетавшим обратно, поскольку "ничего у вас не понятно". Бедолаги… Жертвы кропотливой селекционной работы, начатой еще в пятнадцатом веке старательным иудеем Схарией, сумевшим привить к православному русскому древу ветвь иудейского богоборчества. В конце концов удалось выпестовать трагическую химеру: ветвь эта от корней наполняется чистой водою Истины, но вместо листьев — смердящие серой копыта, рога и хвосты. И от гибельного этого запаха вянет соседственная листва, сохнут другие ветви… Впрочем, Анатолий успел послужить укором не только этим заблудшим людям, первейшим родовым признаком которых является подобострастное отношение к потомкам незабвенного Схарии, но и представителям иного человеческого сообщества, сильно размножившегося в девяностые годы нашего печального века. Однако тут следовало бы ненадолго отвлечься, чтобы в самом кратчайшем виде обрисовать страничку церковной жизни, со стороны обычно не замечаемую. В наши дни среди просящих милостыню редко увидишь искренних — под искренними я подразумеваю людей, действительно терпящих материальные бедствия: страдальцев этих быстро вытесняют закоснелые паразиты. Которые, конечно же, не могут обделить своим хищным вниманием ни один приход. И вот бредут они каждодневно неутомимою чередою от храма к храму, аки паломники, но внутрь, как правило, не заходят: в доме Божьем чувствуют они себя неуютно, что свидетельствует о невидимом духовном родстве с первым племенем, укорявшимся Анатолием. И ведь чем они отталкивают? Даже не ложью, которая, понятное дело, оскверняет их души. В конце концов — они безусловные коммерсанты, а правила коммерции, как ни прискорбно, включают в себя и хитрость, и лукавство. Самый отталкивающий грех нового племени — лень. Беспредельная и непоколебимая. Снимая облачение, слышу через раскрытое окошко голос отца диакона: — Знаю, знаю: обокрали, не на что уехать… В Ростов что ли?.. Да тебя наш батюшка в Ростов уже один раз отправлял. И соседский — тоже. Ты уж, поди, десять раз мог вокруг света объехать. Ну хотя бы в Пермь для разнообразия попросился, а то заладил: в Ростов да в Ростов… В Пермь не попросится — думать лень: хоть мгновение, а — лень. Вот еще одна: "иногородняя, попала в больницу, выписали, не на что доехать до Харькова, помогите". Эта тоже давненько ходит, несколько раз мы ей уже насчет Харькова отказывали, однако она не запоминает — даже запоминать лень-то. — А в Пермь не желаете? — интересуется диакон. Далась ему эта Пермь — родом он что ли оттуда?.. Но и она не хочет в Пермь. — Хорошо: давайте купим билет до Харькова, — предлагает ей диакон и уже не впервые. Но она не помнит и соглашается, рассчитывая перепродать. — Я даже посажу вас на поезд, — и это уже говорилось не раз, так что он успел утомиться от однообразия. Это ее не устраивает — в Харькове делать ей нечего. Женщина поворачивается и уходит. Но через неделю опять придет и опять весь разговор повторится. При этом ни один психиатр не обнаружил бы у нее значительных отклонений: ведь ни в одном медицинском справочнике лень не значится, хотя вполне может стать смертельной болезнью души. Однако психиатрия занимается лишь сумасшедшими, но никак недушевнобольными… Потом как-то, когда мы шли к метро по бульвару, отец диакон указал мне на компанию бомжиков, устроившую пикник под старинными липами: — Час назад вы благословили одарить во-он того мужичка продуктами. Теперь этими харчами коллектив и закусывает. И ведь каждый из них выпивает по бутылке в день, тридцать бутылок в месяц — и откуда деньги такие, если никто из них не работает?.. Между прочим моей зарплаты на такую жизнь не хватило бы. Да и здоровья тоже… Назавтра я этому мужичку отказал. Тогда собралась вся бродяжья компания — человек семь или восемь и давай взывать к моей совести: мол, соотечественников, братьев своих родных обижаю. — Ну, коли братья, — говорю, — поработайте, сколько можете, на благо отеческой Церкви нашей, а мы уж вас от души накормим. Они в ответ лишь ухмыляются. Тут из-за угла выруливает со своей тачкой пламенный Анатолий и проходит в точности между мной и моими соотечественниками, не обращая, впрочем, на нас никакого внимания — наверное, трасса у него так проложена… — Вот, — говорю: — Один единственный человек только и помогает восстанавливать православный храм, и тот — негр из далекой африканской страны неповторимого наименования. А вы — целыми сутками по канавам валяетесь… Они ушли и больше не появлялись — надо полагать, отыскали другую кормушку. Анатолий же, честно отработав два месяца, переехал в институтское общежитие. Там неподалеку есть храм, куда он ходил по воскресеньям: освоив русский язык, брат наш стал исповедоваться и причащаться. Иногда навещал отца диакона — они были очень дружны и легко понимали друг друга. Когда учеба окончилась, Анатолий приехал попрощаться: приятели обнялись, дьякон, всхлипывая, бил его рукой по спине, повторяя: "Толян! Толян!". Тот плакал молча. Потом отец диакон говорил мне, что даже не соображает, с чего это он так расчувствовался. Просто до сего времени он не ведал еще, что родство духовное возвышеннее и крепче всякого другого родства, даже кровного.