Драгоценный груз Юрий Маркович Нагибин Интервью О. Спириной с Юрием Нагибиным о теме детства и проблеме отцов и детей в творчестве мастера советской прозы. Юрий Нагибин Драгоценный груз — Юрий Маркович, мы подчас так спешим пережить свое детство, отбросить его, будто бы оно — связывающие наши действия пеленки. А между тем взгляд человека, сохраняющего в памяти детство, не потерявшего детскую остроту восприятия, обретает особую перспективу. В вашем творчестве она ясно и четко просматривается. Что дает вам как писателю это ощущение привязанности к детству? Юрий Нагибин. Хочу напомнить абсолютно справедливую, блестяще сформулированную и не поблекшую от многократного цитирования истину, что все мы родом из своего детства. Она справедлива по отношению к любому человеку, к художнику — справедлива вдвойне. Можно привести множество примеров, когда большие писатели обращались к образам детства. Толстой, Лесков, Пруст, Ренар, Горький… И самым чистым, самым светлым, самым важным, большим и значимым навсегда остается образ матери. Мать — это первая родина. И может быть даже по значению своему — самая большая. Мать по крови, мать, давшая жизнь, или женщина, заменившая мать, ставшая ею в силу каких-то жизненных обстоятельств (скажем, А. М. Горькому, рано потерявшему мать, ее заменила бабушка), — этот образ никогда не теряет своей притягательности, своей силы, и любой человек, не только творческий, невольно соотносит свою жизнь, свои уже взрослые поступки с тем зачастую неуловимым, неощутимым, незримым научением, которое пришло к нему от матери. Человек формируется всей жизнью. Двор, детский сад, школа и все то, что связано с ней: первый пионерский отряд, комсомол — это важные, формирующие человеческую душу начала. Но переживание, ощущение, связанное с матерью, — первое, такое глубокое, такое мощное. Никакая нянька, воспитательница, учительница, вожатая или классная руководительница не обладает материнской силой воздействия на строящуюся душу ребенка. Для меня, да и для всех моих сверстников-соучеников (а за их жизнью я следил; наши связи прервались, и то не полностью, лишь во время войны) всегда играла огромную роль в жизни семья, причем у большинства — именно мать. Мы принадлежим к поколению людей, родившихся в первые тревожные годы Советской власти. У меня и у моих сверстников было очень много общего и почти у всех были сходные отношения со своими родителями, со своими матерями. Я буду рассказывать о своем детстве, но это вместе с тем в весьма существенных чертах — рассказ о детстве моих друзей, моих однокашников. Я двадцатого года рождения, коренной москвич. Так получилось, что воспитывался я в основном матерью. Отца изъяли из моей жизни, когда мне было восемь лет. Вскоре возник отчим, но он жил отдельно и лишь появлялся у нас. Позднее он сыграл большую роль в моем формировании. А детство мое было согрето Вероней, нашей «домоправительницей». И был мой родной дед — врач. Вот первые воспитатели. Каждый вносил какую-то лепту в мое развитие, но никто никогда не думал и не говорил, что он меня воспитывает, создает, формирует. Ответственность и любовь в нашей семье были истинными, подлинными, недекларируемыми. Дед и две женщины сумели в силу своей душевной ответственности создать такую обстановку, что я не ощущал отсутствия отца. Меня воспитывали и с любовью, и с определенной жестокостью, придерживаясь тех правил, которым следовал бы мой отец, если бы он был рядом. И хотя я почти все время пропадал во дворе, в школе, на спортивной площадке, на катке, все равно часы, проведенные дома, в полутора комнатах большой коммунальной квартиры, которые мы занимали, оказались по содержанию своему наиболее важными, глубокими, наиболее способствующими постижению сложности жизни. Когда я анализирую свои взгляды и доискиваюсь причин моих нынешних поступков, если мне хочется проследить, откуда у меня те или иные качества, то я чаще всего нахожу у их истоков мою мать — Ксению Алексеевну. Я очень люблю природу. Конечно, это находит отражение и в моих рассказах. Писатель Николай Атаров удачно назвал статью-предисловие к моему двухтомнику — «Человек из глубины пейзажа». Так он охарактеризовал моего лирического героя. Откуда такая слитность с дышащим, зеленым, синим миром, с тем, что за окнами? Ведь по рождению я человек городской. Мать передала мне свою любовь к этому миру. Я очень хорошо помню, как меня в первый раз привели на подмосковную речку Учу, сейчас там знаменитое Учинское водохранилище. Мне не было семи лет, но я уже прекрасно знал, что есть что, знал названия большинства окружающих меня предметов, к тому же очень рано начал читать. Но здесь я мало что знал. Помню, мать подвела меня к сосне. «Смотри, это дерево, — сказала она со странной значительностью. — Наше русское дерево. Какое оно большое, доброе, надежное, И как чудно пахнет, Сколько в нем доверчивой силы и как легко его ранить!» Растроганная и чуть торжественная интонация поразила меня. Мать была человеком, сдержанным до суровости. В нашей семье было принято держать свои чувства на привязи. Никакой сентиментальности, сюсюкающего тона, поцелуев и ласк. Наверное, поэтому так тронули меня мамины слова. Мне открылось светлое чудо, имя которому «дерево». Может быть, моя любовь к деревьям покажется чудачеством, хуже — ломаньем, но я говорю искренне. Давно уже я постоянно живу за городом и до сих пор, если у меня плохое настроение, неприятности, тоска, иду в лес. Прижмешься щекой к березе или к шершавому стволу дуба — и успокаиваются в душе дурные страсти, все беды кажутся маленькими и преходящими, и свежая сила вливается в тебя. Дерево дает ощущение причастности к великой тайне мироздания, вечности. Возле деревьев я всегда вспоминаю о матери… После того первого лета за городом мать заметила, что я тоскую зимой без живого мира природы. Тогда она научила меня собирать гербарий, засушивать цветы. И хотя им было далеко до живых цветов, все же и в засохших бутонах таилось очарование, скрашивающее долгую зиму. Мама всегда разделяла мои увлечения — будь то рисование, коллекционирование, сбор гербария; как-то исподволь, незаметно направляя, не давала потерять веру в себя. В деревне она «объяснила» мне весь окружающий мир. У нее не было специальных знаний (закончила с грехом пополам только гимназию), но ради меня она узнала очень много о природе, запомнила названия цветов и трав, грибов съедобных и ядовитых, бабочек, насекомых. Дома мне разрешали держать животных. У нас жили щенок Джек, четыре певчие птички, кошка, одно время — даже лисица… Птицы: чиж, щегол, чечетка и канарейка — совсем не боялись нас, летали по комнатам, благо мы жили в старом доме с высокими потолками, садились на руку, на плечо. Бережное отношение к зеленому миру, к младшим братьям естественно входило в душу, без назиданий и скучных проповедей. Вот пример совершенно другого рода. Но тоже из тех уроков детства, которые для меня бесконечно важны. В рассказе «Друг дома» (автобиографичном, как и большая часть написанных мною о детстве, но включающем элементы писательского своеволия) я приписал этот урок отцу. Сейчас хочу рассказать, как все было на самом деле. К нам часто приходили гости. И среди них — высокообразованный, блестящий, красивый человек с большой золотистой бородой и светлым вдохновенным взглядом. Он был весьма элегантен, любил комфорт, никуда не спешил и умел получать максимум наслаждения от каждой малости, будь то стакан крепкого чая с лимоном, душистая папироса или легкий, необременительный разговор, в котором можно блеснуть остроумием. Его звали дядя Сережа. Владимир Маяковский — друг моей матери — называл его Сережей Великолепным, так он был декоративен. В рассказе я его переименовал в дядю Володю, и сейчас мне проще называть друга нашего дома этим именем. Дяде Володе, одаренному и опытному переводчику, были по плечу самые сложные тексты. Он тонко чувствовал стиль писателя, не знал языковых затруднений. Но ленивый и безразличный, он промышлял переводами второстепенной литературы, не брезгуя и заведомой халтурой. Так было куда проще, легче и веселее. Дядя Володя очень музыкально, красивым голосом напевал песенку об итальянском лоботрясе, был великолепным рассказчиком, много знал и мог в два счета очаровать кого угодно: людей пожилых и юных, мою любимую Вероню и молодых маминых приятельниц. Он долго казался мне идеалом мужчины и человека. Наша соседка по квартире, цветочница Катя, по-видимому тайно влюбленная в дядю Володю, говорила вздыхая: вот, мол, бедняга — тонкая кость, аристократ, а чем занимается! Сломала ему жизнь революция, погубила блистательную карьеру. Однажды я спросил у матери, верно ли, что революция сломала судьбу моему кумиру. Мать жестко ответила, что дядя Володя принадлежит к людям, которые всегда найдут отговорку, чтобы оправдать свое безделье, свою несостоятельность. Не будь революции — его сломало бы самодержавие, не будь самодержавия — его сломало бы переселение народов или лиссабонское землетрясение. Он все может и не может ничего — жалкий любитель, дилетант. Меня удивила резкость матери, ведь она хорошо относилась к дяде Володе. Но мать почуяла опасность, ей хотелось развенчать в моих глазах соблазнительный образ очаровательного «страдальца». Ведь если у мужчины нет настоящей профессии, которой он отдается целиком, с глубочайшей серьезностью, сосредоточенностью и терпением, он ничего не стоит. Это пустоцвет. Нет ничего хуже. Должно быть главное дело в жизни, которое ты любишь и досконально знаешь. «Чем бы ты ни занимался, я ведь не знаю, кем ты станешь, — говорила мать, — будь прежде всего профессионалом. Все остальное от лукавого, но это по силе каждому человеку, знающему свою цель». Слова матери на всю жизнь запали мне в душу. Когда я понял, что литература станет единственным делом моей жизни, моей судьбой, я все усилия направил на то, чтобы стать честным ремесленником в своем цехе. Это сейчас слово «ремесленник» стало чуть ли не бранным, а в старое время оно отмечало умелых тружеников, досконально сведущих в своей профессии. Я не ждал и не жду вдохновения, озарения свыше, я вкалываю, не давая себе спуска. Отношение к миру природы и к своему делу, чувство ответственности за него — это мировоззрение. Им я в большой мере обязан своей матери. Детство — очень сложная пора. Тем более детство, в котором отсутствует или почти отсутствует второе важнейшее начало семьи — отец. Худая, тонкая рука моей матери провела меня через все сложности. Не думаю, чтобы ей это было легко, но она располагала «душевным временем». Одно время мать где-то служила, потом работала машинисткой-надомницей, и хотя мы жили более чем скромно, каждый рубль был на счету, она, не задумываясь, жертвовала заработком ради того, что представлялось ей высшим долгом, — ради сына, которому дала жизнь. — Детство, действительно, сложное время. Ребенок начинает совершать поступки: это может быть и первый благородный шаг, и первая «маленькая низость». В вашей повести «В те юные годы» есть мальчик, стирающий ногой из зависти рисунок другого ребенка на асфальте… Вряд ли найдется взрослый человек, который не хранит в памяти подобную «маленькую низость» из дней детства. Какова цена такого поступка, каков извлеченный из него урок? Когда необходима помощь, чтобы ребенок верно оценил свой поступок? Юрий Нагибин. Когда человек растет, формируется, проходит все стадии детства, он совершает порой дурные, неверные поступки и по отношению к родителям, и к друзьям, и к самому себе, и к окружающему миру. Даже в самом хорошем, добром ребенке может иной раз проявиться зависть, злоба, мстительность, тщеславие, ложное самолюбие. Не надо сразу хвататься за скальпель. Хороший хирург знает, что всякое вмешательство в жизнь плоти человеческой — крайняя мера. Куда опаснее вторжение в столь тонкую материю, как жизнь человеческого духа. Тем более что зачастую проступок несет кару в самом себе. Наказание или просто быстрое реагирование вовсе не обязательно. Надо усилить сердечное внимание к движению характера ребенка. Если недоброхотство, злость, мстительность, самолюбивые вскиды становятся хроническими, тогда будь на страже и начинай борьбу. Вообще же здесь не может быть никаких рецептов. Если мать и отец близко, хорошо чувствуют своего ребенка, они могут понять, какова степень «заболевания», нужно или нет их вмешательство. Решение зависит от конкретной ситуации. «Истина конкретна» — это высказывание вдвойне справедливо в тонком деле воспитания. Но чтобы принять правильное решение, мало точной оценки ситуации, нужны ум, такт, душевная свобода, позволяющая пристально вглядеться в маленькое существо, за которое ты в ответе. К сожалению, замороченность бытом и служебными обязанностями очень часто не оставляет родителям такого вот «душевного времени». Герой повести «В те юные годы», которую вы упомянули, во многом совпадает со мной. И я, действительно, стер рисунок мальчика, который потом стал моим другом. Его семье — талантливой семье Роскиных — я и посвятил эту повесть. «В те юные годы». Мною двигала самая черная зависть. Мать ничего не знала о моем поступке. Но если бы и узнала, то, скорее всего, промолчала бы. Вот случай, когда дурное деяние несет кару в самом себе. Я сразу стал мучиться совершенным. Но если б принялись читать мораль, это вызвало бы негативную реакцию. Большинство моих ошибок, душевных срывов были матери известны, но, довольно рано ощутив мою ранимость, она не спешила «лечить» меня, уступая место лучшему целителю — времени. Я до сих пор помню каждый свой дурной поступок, особенно те, которые вызывали резкую реакцию. Мать легко вспыхивала, но со мною придерживала свой нрав, она верила в серьезный, взрослый разговор, без выводов и морализирования. Она говорила жестко, сурово, но на равных, без всяких «слюней». В тех случаях, когда вмешательство требовалось, она старалась исподволь подвести меня к осознанию вины. Мать не воспитывала меня в примитивном смысле слова, не наставляла правилам поведения, не вразумляла по каждому поводу, не навязывала обязательных норм, Но я по лицу ее, по туману в зеленых глазах догадывался, что делаю что-то не так: или не в меру развязен, или глуп, или просто надоел. Сейчас нередко считается естественным, если ребенок участвует во всех взрослых делах, вмешивается в разговор, привлекает к себе внимание. Последним принято умильно восхищаться. В нашей семье все это было недопустимо, и я обычно сам чувствовал, что мое присутствие обременительно. У взрослых были свои интересы, свои разговоры, споры, и я их сковывал. Если же я не хотел это понимать, мать говорила: «Знаешь, у меня есть знакомый, который очень любит, когда дети плачут». И всякий раз, хотя ответ был мне известен, я спрашивал: «Почему?» — «Потому что тогда их выводят из комнаты». Гости смеялись. Пристыженный, я уходил в свою большую комнату, где находился мир моих игрушек, рисунков, всевозможных поделок, где висели трапеции, а под батареей валялись гантели — то заслуга дедушки, очень заботившегося о моем физическом развитии. А мама и гости без помех вели свой взрослый разговор в маленькой, темной, без окна, комнатке, похожей на чулан. Может быть, создалось впечатление, будто я был необыкновенный, чуткий, легкоуправляемый мальчик? Увы, нет… И на буферах трамвайных я катался, и на деньги в «расшибалочку» и «пристеночек» играл, и бутылки пустые с винного склада воровал, и отчаянно дрался. Последнее мне не запрещали, но с остальным велась жестокая война, ибо мать понимала, что сам я не отлипну от детской удали дворового «романтизма». Тут она не жалела слов, порой весьма обидных. Ей удалось переключить мое внимание с корыстной «расшибалки» на безвредные и красивые фантики. Не так просто оказалось отвадить меня от трамвайной акробатики. Это было соревнование в смелости. Мы ездили на буферах и подножках, вскакивали и соскакивали на всем ходу. Зимой скользили по рельсе, ухватившись за резиновую кишку. Веньке, по прозвищу Американец, из соседнего двора отрезало ноги, и он умер на операционном столе. Его смерть нас потрясла, но не остановила. Однажды я лихо соскочил с буфера у Армянского переулка и… оказался прямо в маминых объятьях. И мама перешла от слов к делу. Такого со мной еще не бывало. Впервые я видел мою мать в ярости, она била меня и плакала. И я покончил с трамвайными подвигами. Не потому, что испугался, но мне стало смертельно жаль маму, которую я прежде не видел плачущей. Казалось, что-то надломилось в ней. И виноват в этом был я. Знаю, битье решительно отвергается в качестве педагогической меры, но тут дело не в тумаках, а в том, что мне открылось, до какого отчаяния довел я свою мать. О воровстве бутылок стоит рассказать особо. Преступление, может, покажется не столь ужасным, если принять во внимание мотивы, но мама отнеслась к нему очень серьезно. В нашем пионеротряде объявили соревнование на лучшее оформление красного уголка. Естественно, что каждому звену хотелось победить. Вскоре меня осенило: надо «натырить» пустых бутылок (в нашем дворе находились винные склады), сдать их, а на вырученные деньги купить плакаты, портреты, эмблемы. Словом, все, что требуется. Сказано — сделано. Но аппетит приходит во время еды. При повторном налете меня поймали и буквально оборвали уши (мне их потом зашивали). В слезах и крови притащился я домой, ожидая жестокого разноса. Я ведь знал, что воровать нельзя, но не очень понимал, почему нельзя украсть ради общей и благородной цели. Другое дело, если б мы на вырученные деньги накупили ирисок или любимых конфет «барбарис» или лишний раз смотались в киношку «Маяк». Готовясь к разносу, с оборванными ушами, я чувствовал себя героем и жертвой. Не повышая голоса, тихо и устало мама заставила меня увидеть мой поступок с другой стороны. Прежде всего мы обманули наших товарищей: те трудились, старались, писали плакаты, рисовали портреты, а мы пытались получить все в готовом виде. Так поступают только паразиты. Мы посягнули на то, что нам не принадлежит, чтобы обманом одержать верх над нашими товарищами. Ореол героизма и жертвенности померк. До меня дошла довольно сложная для ребенка нравственная истина: к хорошей цели не идут дурными путями, цель не оправдывает средства. — Как можно понять из ваших воспоминаний, Юрий Маркович, — да это прекрасно видно и в ваших книгах, — вы не были замкнуты в кругу семьи, «пространство детства» было гораздо шире… Юрий Нагибин. Я жил в мире своих сверстников. У меня были хорошие друзья: Павлик, Оська, Коля Поляков, братья Захаровы, Борька Лагутин. С ними было интересно. Наша компания была частью более крупного организма — двора со всей его сложной и многообразной жизнью. От взрослых дел меня изолировали: я никогда не был свидетелем семейных разладов и ссор, не знал, как складываются отношения у родителей, хотя там, наверное, были свои сложности, и не интересовался этим. Я не чувствовал напряжения семейной жизни. У нас никогда не выделяли семью из мира и общества. Была в семье ответственность друг за друга, была любовь, была помощь матери, отца, затем — отчима, помощь в большом, не в мелком, а вот тяжести и пустоты семейной жизни не существовало. Никакого стремления замкнуться в семье, уткнуться в ее тепло и малые проблемы. Я был гражданином двора, улицы, Москвы… Круги моего познания, общения год от года расширялись. Я рос в мире, а не в мирке, из меня делали человека мира, а не человека закутка. Мне не внушали, что дом — это защита, а все, что вне, опасность. Наверное, на самом деле так оно и было, но защита знала, что человеком не станешь, если будешь держаться все время под спасительным крылом. В какой-то период трамвай снова стал играть выдающуюся роль в моей жизни, но по-иному. Мы с Павликом отправлялись в Богородское или Покровское-Стрешнево, в Черкизово, Останкино, Измайлово. Тогда это были дальние и влекущие окраины Москвы. Мы возвращались домой поздно, иногда крепко побитые местными хулиганами, недовольными вторжением чужаков в их владения. Тем не менее дома эти «выходы в свет» поощрялись. Я догадывался, что, если буду трусливо жаться к маминому подолу, она первая станет меня презирать. Как любая мать, она за меня боялась, но понимала, что во взрослой жизни опасностей не избежать. Она хотела, чтобы я вырос мужественным человеком. Наше детство проходило не в тепличных условиях. Мы выросли на ветру жизни. Радость молодости была для нас в постижении нового, в прекрасных книгах, в походах, в ночевках на озерах и реках, в попытках что-то сделать своими руками. И было очень много спорта. Мне рассказывала моя школьная подруга, бывшая учительница физкультуры: с самого начала учебного года обнаруживается, что крепкие краснощекие ребята чем-нибудь да больны. Во всяком случае, если судить по справкам, освобождающим от занятий физкультурой, которые приносят в школу их родители. Почему занятия физкультурой стали считаться пустой тратой времени? Нас родители, напротив, поддерживали в любых спортивных увлечениях. Заливали во дворе каток, доставали коньки, что было тогда сложной проблемой. Мы все занимались спортом. Спорт был продолжением нашей жизни. У нас были плохие, рваные, шитые-перешитые мячи; мы заигрывали их до того, что они расползались, тогда мы отрабатывали футбольные приемы на консервной банке. В хоккей, который мы называли «факе», мы играли осколком льда. А упражнения на равновесие? Мы могли удерживать на носу хоть целый час крошечную травинку. А какие фокусы мы показывали на велосипедах! Спорт был вокруг нас, мы естественно втекали в него. Рядом находились катки и аллеи Чистых прудов, где мы учились кататься, в каждом дворе — волейбольные площадки, в школе — спортивные команды, в пионерских лагерях — футбольные баталии и легкоатлетические соревнования. Никто не получал разрядов и наград, но это никого не интересовало. Важны были физическая бодрость, радость борьбы, ощущение пробуждающейся силы. Сейчас нужно вести ребенка на стадион, записывать в секцию, раздобывать всевозможные справки, заполнять множество анкет. Спорт, на мой взгляд, излишне нацелен на подготовку чемпионов и организован так, что убивает в молодой душе бескорыстную увлеченность. Я говорю: наше детство — и невольно подчеркиваю слово «наше». В старых москвичах очень сильно коллективное начало. Может быть, это отчасти связано с тем, что очень существенной воспитательной (без кавычек) частью нашей жизни был двор. Двор, как и семья, это что-то «внутреннее», во дворе происходит самоорганизация. Во дворе мы постигали азы дружбы, крепко дружили и в школе. Школа для нас очень много значила и значит до сих пор. В 1928 году мы впервые пришли в школу — бывшее училище Фидлера возле Чистых прудов, — тогда носившую номер сорок, а затем ставшую триста одиннадцатой. В прошлом году мы отметили 55 лет со дня нашей первой встречи. По меньшей мере раз в год мы обязательно собираемся все вместе. Этой традиции много лет, наша школьная дружба прошла испытание временем. Мы до сих пор сохранили взаимный интерес, нам до сегодняшнего дня так свежо и прекрасно друг с другом, так легко дышится. — Детский мир многообразен. Дети разные. У одних интересы лежат в этой области, у других — в той. Если считать, что в детстве складываются различные жизненные установки, то не является ли выбор друзей выбором попутчиков на всю жизнь, попутчиков, с которыми идешь по жизни вместе, даже если судьбе угодно развести в разные концы света, в разные сферы жизни? Почему рядом с вами оказались именно эти люди, а не другие? Что лежит в основе вашей дружбы? Юрий Нагибин. О том, как и что соединило меня именно с этими людьми — моими товарищами по школе и самыми близкими друзьями Павликом и Оськой, я пишу довольно подробно в своих рассказах. Но по-настоящему на этот вопрос ответить нельзя, так же как на вопрос, почему вы полюбили ту или иную женщину. Можно любить ни за что и невозможно любить за что-нибудь, снова вспомним Гете. Этот закон применим и к дружбе. Особенно к дружбе двоих, дружба коллективная — это немножко другое дело. Почему из всего класса, где было немало интересных людей, мы с Павликом выбрали друг друга? Я восхищался благородством его характера, но были и другие ребята, отмеченные тем же достоинством. Наши вкусы во многом были близки, особенно в чтении. Но я знал мальчиков, с которыми у меня это совпадение было еще полнее. Наши мечты о будущем тоже не совсем сходились: он грезил о театре, я знал, что буду писателем. Чем старше мы становились, тем больше сближались внутренне, но возникновение нашей дружбы столь же таинственно, как возникновение любви. Но были и другие — коллективные (не найду другого слова) дружбы. Моим другом был весь наш двор, весь наш класс. Что лежит в основе дружбы, которая связывает целое общество? Мы были близки по нашему социальному происхождению, по нашему московскому землячеству: гордились Москвой, Чистыми прудами, Меншиковой башней, Покровскими казармами и Голицынским домом-комодом. У нас были надежные покровители во дворе и прекрасные, умные преподаватели в школе, мы никого не забыли. Мы помним и духовой оркестр на чистопрудном катке, и как у музыкантов замерзали губы, помним наши игры, путешествия за город, общие обиды, влюбленности — это все, оказывается, составляет вещество нашего духа, нашей сути. Мы помним, как в худеньких пальтишках еще в темноте, до занятий, торопились на Главпочтамт и там собирали бумажный утиль — не для того, чтобы разжиться томиком Дюма, а потому, что знали: стране не хватает бумаги на тетрадки и учебники. А с какой страстью собирали мы деньги на торпедный катер, дирижабль! А тяжелые сумки книгоноши, с которыми мы останавливали прохожих!.. Мы не разлучались после уроков, вместе ходили на каток, в театр, собирались в тех домах, где был патефон, и неуклюже танцевали под «Рио-Риту» и «Цыгана». И мы не были менее счастливы оттого, что приходили на эти вечера в лыжных костюмах. Нашу школу мы воспринимали так, как воин воспринимает свою воинскую часть, как спортсмен — свою команду. Была в нашей дружбе прочная надежность, был нравственный, моральный комфорт, который не поддается окончательной словесной формулировке. Но это сохранилось навсегда, давая нам силу жить. Когда мы встречаемся, мы мало говорим о нашей теперешней жизни, лишь о самом важном, вроде рождения внука; чаще всего мы вспоминаем, не давая погаснуть далекому огоньку. И после каждой встречи чувствуешь себя моложе, свежее и сильнее. Каким же хорошим и чистым было наше не слишком сытое и не слишком нарядное детство! Последнее нас никогда не волновало, мы были начисто лишены жадности к вещам, нас волновали иные ценности. — Почти в каждом вашем рассказе есть родители и дети. Отцы и дети, которые ищут пути к пониманию друг друга. Есть ли проблема отцов и детей в сегодняшней семье? В чем вы видите разницу поколений? Юрий Нагибин. Мы часто говорим о сложностях и трудностях, связанных с воспитанием нынешнего, начинающего жизнь человека. Причин для возникновения этих сложностей немало. Но наиболее существенная, на мой взгляд, — ослабление семейного начала, семейных уз, значения семьи в воспитании ребенка. Мы нередко вздыхаем, охаем и ахаем по этому поводу. Вы, наверное, помните старый эстрадный номер Аркадия Райкина, где он рассказывает о затурканной всевозможными хлопотами женщине, предоставляющей заботу о сыне кому только можно: соседям, дворнику, участковому милиционеру! Номер не устарел за давностью лет, ибо не устарела проблема. Природа, которая мудрее всех нас, возложила на женщину самую большую заботу — дать жизнь новому существу, научить его первоначальным навыкам в практическом и нравственном плане, очеловечить его. Эта задача так велика и так ответственна, что вершить при этом массу других дел никому не под силу. И часто женщина-мать бывает вынуждена сделать выбор не в пользу ребенка. Едва увидев свет, малыш отправляется в ясли, потом в детский сад, потом на «продленку» — меняются воспитательницы, каждая со своим характером, своими правилами и пристрастиями. Мать становится для ребенка милым, но редко зримым, почти нереальным существом. Семья — самое близкое, самое сильное по воздействию на душу ребенка — практически самоустраняется на первом и важнейшем этапе развития, формирования человека. А если в ранние годы в него не было заложено ничего прочного в нравственном смысле, в настроенности души и воспитанности сердца, то потом у общества будет немало хлопот с этим гражданином. Необходимо искать выход из положения, в котором оказались многие и многие семьи. Женщина должна быть освобождена для своей главной службы — дети. Другая крайность — чрезмерная опека ребенка родителями в сегодняшней семье. Тут нет противоречия с тем, о чем мы только что говорили. Опека — тоже следствие ослабления семейного начала. Волей обстоятельств родители избавляются от своего чада, пребывающего в самом нежном возрасте, за счет общественных институтов или с помощью хорошо устроенных бабушек и дедушек. В результате с ребенком не установилось настоящего, внутреннего контакта. Родители недодали ему душевного тепла и, ощущая эту вину, стремятся в будущем оплатить свой внутренний духовный долг запоздалой мелочной опекой и всевозможными материальными благами. Виноватые родители покупают подросшим детям модную одежду и всякие хорошие вещи, прощают любые шалости, избавляют ребенка от всех обязанностей. Виноватые родители готовят за школьников уроки, устраивают его не по заслугам в лучшие пионерские лагеря и спецшколы, прикрывают мелкие, но порой далеко не безобидные проступки. Виноватые родители «проталкивают» в вузы своих оболтусов, покупают им «Жигули», женят, приобретают кооперативную квартиру, взваливают на свои плечи воспитание внуков. Процесс опекания бесконечен; он тем страшнее, чем шире возможности родителей. В этих семьях дети стали «недорослями». Родители как бы живут за них. Знакомства и блат кажутся естественными факторами жизни с младых ногтей. Не потому ли иной ребенок так рано приобретает дурную взрослость, цинизм, неверие в бескорыстие, в благородство и этакую презрительную усмешечку, когда дело касается тонких и хрупких ценностей жизни? Тут не место никакому романтизму, никакой героике — потребителю благ они ни к чему. Влияние родителей на меня и на моих сверстников было очень велико, но никогда не превращалось в опеку. Мать была для меня моральной защитой, но никакой иной. Сегодня многие дети знают, что защищены и от учителей, и от провала на вступительных экзаменах в институт, и от профессоров, и от всех жизненных тягот. Они все получат не своим трудом, не своим потом, не своей усталостью. Поднесут на блюдце виноватые родители, все устроят, все сделают, все покроют. Их не смущает, что они оставили ребенка без прочной душевной основы, — им важно лишь, чтоб он «хорошо» жил. Мы провели трудовую, бодрую и в общем-то бедноватую молодость, зато все завоевывали сами. Мы росли на холоду жизни, были наивнее, чище, в житейском смысле глупее, чем нынешняя молодежь. Преимущество ли — ранняя утрата наивности? Может быть, для сегодняшнего времени так лучше. Мир стал другим: более прагматичным, более жестким. У современного поколения естественно вырабатываются иные защитные средства, но это вовсе не исключает того, что пристрастие к материальному, «вещному» обедняет жизнь, делает ее плоской и сухой. Едва ли имеет смысл сравнивать молодость разных поколений. Мы были такими, какими были, нынешние — такие, какие есть. Но вспоминается старая притча. Трое толкают тяжелогруженую тачку. И всем троим задают один и тот же вопрос: что ты делаешь? Первый отвечает, что везет драгоценный материал, из которого будет построен великолепный дворец. Второй говорит, что зарабатывает на жизнь себе и своей семье. Третий — что он прикован к этой проклятой тачке… Могу ответственно сказать: на заре туманной юности мы не сомневались, что везем тачку с драгоценным грузом, что будет построен дворец… Я рассуждаю обо всем этом и чувствую, как далеко ушло время. Вокруг уже не мой мир, а мир других людей, о котором мне трудно судить. Быть брюзжащим стариком тоже скучно. Знакомая погудка: у нас в молодости все было лучше. Это неправда, но мне трудно видеть время сегодняшней юности изнутри, мне в него не проникнуть. Каждое детство умеет строго охранять свои владения. Мои суждения — со стороны. Но другими они и не могут быть. Примите их, как есть.      Беседу вела О. Спирина