Стиляги. Как это было Юрий Марксович Коротков Георгий Литвинов В книгу вошли оригинальная киноповесть известного российского писателя Юрия Короткова («Авария дочь мента», «9 рота», «Попса») и полное исследование субкультуры стиляг, предпринятое журналистом Георгием Литвиновым.   Книга позволяет составить полное представление о легендарном культурном феномене больших советских городов, получившем еще в 1949 г. название «стиляги» и окунуться в ту далекую эпоху. Георгий Литвинов, Юрий Коротков Стиляги. Как это было Юрий Коротков Стиляги В парке культуры и отдыха светились фонари в кронах деревьев. Издалека, с танцверанды, слышались тягучие звуки танго. Чинно гуляли по аллеям граждане, скользили лодки по темной глади Москвы-реки. Отряд бригадмильцев – десять человек – стремительно, плотной группой, почти в ногу прошагали по главной аллее мимо портретов Вождя и Политбюро: крепкие парни одного роста, одинаково стриженные под полубокс, в одинаковых темно-синих костюмах с широченными брюками, с красной повязкой на правом рукаве; в центре и чуть впереди – красивая девушка с жестким волевым лицом, того же синего цвета платье, сумочка на ремне прижата к бедру, черные волосы стянуты сзади в тугой узел. Они свернули на боковую аллею и, не сбавляя шага, двинулись дальше. В дальнем безлюдном углу парка, где у забора свалены были безрукие гипсовые горнисты и безногие спортсменки с торчащей из культей арматурой, стоял старый дощатый клуб. Из зашторенных окон доносилась рваная, дерганая музыка. Здесь бригадмильцы остановились. – Иван, Клим, Николай – с той стороны, – властно распоряжалась девушка. – Вилен, Слава – с этой. Остальные здесь. Мэлс, проверь черный ход. Семен, инструмент! Семен раздал огромные портновские ножницы. Бригадмильцы рассредоточились широким кольцом вокруг входа. Тот, кого назвали Мэлсом, обошел здание, подергал дверь и продел сквозь ручку прут арматуры. – Заперто! – доложил он, возвращаясь. Шторы в одном из окон чуть разошлись, и Мэлс мимоходом заглянул внутрь. Танцы были в разгаре, от ярких красок рябило в глазах, ребята со взбитым надо лбом крашеным коком и девчонки в замысловато уложенной “венгерке” со счастливыми лицами извивались во всех суставах, мелькали пестрые пиджаки и блузки, разноцветные галстуки и канареечные ботинки на толстенной подошве, брюки-дудочки в обтяг и короткие юбки с разрезом. Девчонка, танцующая у самого окна, резко повернулась, и Мэлс в метре от себя увидел ее веселое, подвижное, как у мартышки, лицо с широким смешливым ртом и живыми темными глазами. Она держалась за руки с невидимым партнером, быстро касаясь с ним и тут же отталкиваясь то одним плечом, то другим, потом присела, играя плотно сжатыми коленями, крикнула что-то и засмеялась. И Мэлс невольно улыбнулся, глядя на нее из темноты за окном. – Какая гадость, правда? – с чувством сказала подошедшая сзади комиссарша. – Да… – эхом откликнулся Мэлс, не отрывая глаз от девчонки. – Не маячь перед окном, – подтолкнула его комиссарша. – Спугнем раньше времени. Распахнулась дверь, стиляги пестрой шумной толпой повалили на улицу и тут увидели темные фигуры бригадмильцев, окруживших вход. – Чуваки! Облава! – раздался чей-то крик, и стиляги рванули врассыпную. Бригадмильцы ловили их, умело выкручивали руки, валили на землю, чуть не с мясом рвали из ушей у девчонок металлические кольца. Семен ножницами резал галстуки, комиссарша сладострастно, с застывшей на губах улыбкой, выдирая волосы, стригла машинкой крашеные коки. Мэлс повалил на спину неуклюжего пухлого очкарика, Клим задрал ему ноги. – Пустите! Жлобье! – извивался тот. Клим с треском распорол ему дудочки до колен и тотчас кинулся за другим. Перед Мэлсом возникла из толпы девчонка, которую он видел из окна, проскочила под рукой и побежала вдоль забора. Он бросился следом. Девчонка мчалась над заросшим тиной прудом. Бежать на тяжелых толстых подошвах было трудно, и Мэлс без труда догонял ее. В тот момент, когда он протянул уже руку, чтобы схватить за плечо, девчонка вдруг споткнулась, охнула от боли и села. Мэлс остановился над ней. Девчонка мучительно раскачивалась вперед и назад, держась за щиколотку. Подняла к нему лицо с закушенной губой. – Знаешь, как больно… – с трудом выговорила она. Мэлс растерянно присел напротив. – Сломала, наверное, – со слезами в голосе сказала она. – И кулон еще потеряла… – провела она пальцами по шее. – Все из-за тебя! Сам посмотри, что ты наделал! Нет, ты посмотри! Вот здесь! – требовательно указала она. Мэлс неуверенно коснулся ее ноги, затянутой в чулок со стрелкой и высокой пяткой, надавил пальцами. Девчонка снова болезненно охнула. – Ты идти можешь? – Не знаю. Мэлс встал и попытался поднять ее за руки – не получилось. Тогда он обхватил ее под мышками, она закинула руки ему за шею, и Мэлс наконец поднял ее на ноги. Так получилось, что теперь они стояли, тесно обнявшись, лицом к лицу. Мэлс замер истуканом – он впервые в жизни, хотя и вот так нечаянно, обнимал девушку. Та смотрела ему в глаза, все еще тяжело дыша после бега. – Как тебя зовут? – спросила она. – Мэлс… А тебя? – Полина. Полли… Те, кто знает, зовут Польза. – Почему Польза? – удивился Мэлс. Девчонка таинственно улыбнулась, глянула по сторонам и поднесла губы к самому уху. И вдруг с неожиданной силой толкнула его в грудь. Не ожидавший этого Мэлс рухнул с берега в пруд к ногам могучей бетонной девушки с веслом. Девчонка стремглав бросилась прочь, вскарабкалась на решетку забора и спрыгнула с другой стороны. Оттуда оглянулась – Мэлс, облепленный тиной, в обвисшем мокром костюме, стоял по колено в воде. – Теперь и ты знаешь! – весело крикнула она. – Приходи на Бродвей – еще поболтаем. Проведешь время с пользой! – Она засмеялась, послала ему с двух рук воздушный поцелуй и, виляя бедрами, пританцовывая, скрылась за деревьями. Мэлс вылил воду из ботинок. Присмотрелся в темноте – и поднял с дорожки кулон, деревянного человечка на оборванном шнурке. Комиссарша и Мэлс медленно шли по центральной аллее. – Ну как же так получилось, Мэлс? – Не догнал, – развел он руками. – Ты, чемпион института? – Я же говорю, Катя, – споткнулся, упал в воду. С каждым может случиться. – Я просто не понимаю, почему ты так легко об этом говоришь! Не догнал! Мы же не в салочки играем, Мэлс! Каждый стиляга – потенциальный преступник. От саксофона до ножа – один шаг… – Знаешь что, комиссар, – остановился он, – давай я лучше завтра рапорт напишу, шаг за шагом – как бежал, как упал, какой ногой споткнулся… – Зачем ты так, – укоризненно сказала она. – Я же по-дружески… Они пошли дальше. Катя глубоко вдохнула свежий воздух. – Какой вечер!.. – Она повела опущенной рукой, будто невзначай коснулась его ладони, помедлила и робко сжала, испуганная собственной смелостью. – Помнишь этот вальс? – Она посмотрела в сторону танцверанды, где кружились одинаковые, как близнецы, темно-синие пары. – Пойдем потанцуем? – Куда я мокрый-то? – засмеялся Мэлс. – Ой, да, извини… Ну почему люди не хотят жить как все? – расстроенно сказала она. – Не переживай, найдем эту стиляжную подстилку, никуда не денется. Они остановились у колонн центрального входа. – До завтра, Мэлс. – Пока, комиссар. Она снова укоризненно качнула головой. – До свидания, Катя, – улыбнулся он. – До свидания, Мэлс… – Она все медлила с расставанием, напряженно выпрямившись, смотрела на него отчаянными глазами. Но вместо шага навстречу только порывисто, деревянным движением протянула ему руку, повернулась и, погасшая, одиноко побрела по улице в свою сторону. Солнце яркими лучами било в окна. В комнате друг напротив друга симметрично стояли две железные кровати, две этажерки, два стола. На стене над кроватью Мэлса висели спортивные грамоты и красные ленты с надписями “Чемпиону…” и “Победителю…”, на стороне брата – дипломы конкурсов и портреты Бетховена и Шостаковича. Братья стояли напротив в голубых майках и траурных сатиновых трусах ниже колен, Мэлс приседал и наклонялся, размахивая тяжелыми гантелями, младший – Ким – пилил на скрипке бесконечные гаммы. Из двери смежной комнаты вышел отец в том же наряде, с деревянным стульчаком в руке и папиросой в зубах, безнадежно выглянул в коридор. В бесконечном, уходящем в перспективу коридоре тянулась, упираясь в дверь туалета, длинная унылая очередь – каждый со своим стульчаком. Время от времени раздавался утробный рев низвергающейся из бачка воды, и счастливчик проскакивал в соседнюю дверь умывальника, освобождая место под солнцем следующему. В огромной кухне на десяти плитах помешивали ложками в кастрюлях сонные хозяйки в бесформенных халатах. – Ким, давай что-нибудь повеселее! – крикнул Мэлс. – С ритма сбиваешь! Ким улыбнулся и энергично взмахнул смычком. Под бодрую мелодию Мэлс быстрее замахал гантелями. Потом схватил свою трубу и присоединился. Они играли, глядя друг на друга, улыбаясь, и отец не выдержал, крякнул и, не выпуская папиросы изо рта, взвалил на колени гармонь, растянул меха и подхватил с середины фразы. Унитаз вдруг проревел в такт, как валторна, в такт пропела водопроводная труба, хлопнула дверь, и лязгнула крышка на кастрюле, и швабра прошелестела, как щетка по барабану. И вся квартира вдруг ожила, проснулась и задвигалась в едином ритме. Мэлс и Ким пристроились в конец очереди, но мелодия уже продолжалась без них. В такт ей Мэлс выскочил из двери туалета, безошибочно выхватил одну из тридцати зубных щеток над умывальником, макнул в одну из тридцати банок с зубным порошком, плеснул в лицо водой и вытерся одним из тридцати полотенец, тотчас уступив место Киму… Они вышли из дома, махнули друг другу рукой: – Пока, брат! – Пока, брат! – и разошлись в разные стороны. Изо всех домов во всем городе выходили люди и вливались в толпы темно-синих граждан, шагающих по улицам столицы в бодром ритме утренней мелодии, которую подхватили фабричные гудки, клаксоны машин, звон трамваев и трели милицейских свистков на перекрестках. Полина в скромном синем платье, напевая что-то про себя, таращила глаза в старое тусклое зеркало, подводила карандашом. Казенно обставленная комната – ни одной яркой краски, черные кожаные кресла и диван, непокрытый овальный стол посередине, на серванте военная фотография отца с черной ленточкой в углу, на голой стене большой портрет Вождя. Хлопнула дверь, – Полли тотчас сгребла косметику в ящик комода и прикрыла сверху. Вошла мать в полувоенном кителе, подпоясанном офицерским ремнем. Поставила портфель, расстегнула тугой воротничок, сняла ремень. – Где опять до утра была? – без выражения спросила она. – На дежурстве. Мать, не глядя на нее, прошла по комнате. Полли как бы невзначай зашла с другой стороны стола. Мать двинулась обратно – она тоже. – Иди сюда! – потребовала мать. – Ну не начинай опять, мам… – Шалава! – мать взмахнула ремнем, пытаясь достать ее через стол. – Проститутка! – она в бессильной ярости металась вокруг стола, опрокидывая стулья. – Ты понимаешь, что меня с работы снимут?! Двор пойду мести, и то если метлу доверят! Как я могу людьми руководить, если в своем доме шпионку вырастила? Полли задела локтем вазу, та упала и со звоном разбилась. И с этим звуком обе замерли на полудвижении, глядя на осколки. – Ой… – запоздало сказала Полли. Мать бросила ремень, присела, попыталась сложить осколки – и молча заплакала, опустив голову. – Извини, мам… – растерянно сказала Польза. – Я же не нарочно, – она осторожно подошла ближе. – Так лучше даже – новую купим. Хоть что-то новое будет. – Я после отца… за десять лет ни налево, ни направо не посмотрела ни разу!.. – всхлипнула мать. – Ну не надо, мам… – Полли коснулась ее плеча. Мать тотчас метнулась, пытаясь поймать ее за руку – та едва успела отскочить. – Чего тебе не хватает, дрянь ты неблагодарная? Для чего я тебя растила, чтоб ты трусами из-под юбки сверкала? – мать снова кинулась за ней. – Мало я тебя била, надо было до кровавых соплей пороть, чтобы дурь вышибить! Где твое барахло американское? – она распахнула шкаф, стала выбрасывать на пол ее вещи. – Где ты его прячешь? Пожгу к чертовой матери, голой на улицу выгоню!.. – Все, мам, мне пора. – Полли подхватила сумочку и юркнула к двери. – Куда! – мать опередила ее. – Только через мой труп выйдешь! Ну, иди! – она распахнула дверь и легла на пороге. Спускавшиеся по лестнице соседи удивленно смотрели на эту сцену. – Перестань, мам! Вставай! – Ну, давай! Перешагни через родную мать! Полли бросилась обратно в комнату, открыла окно и запрыгнула на подоконник. – Полька, стой! Стой, разобьешься!.. Она по узкому карнизу добралась до пожарной лестницы и спустилась вниз. – Лучше не возвращайся! – крикнула мать из окна. – Под дверью ночевать будешь! В коридоре поликлиники около процедурного кабинета сидела длинная очередь. Открылась дверь, вышел пациент, болезненно потирая уколотое место, тотчас поднялся следующий. – Минуточку! – остановила его медсестра, заметив подбежавшую Полину. – Проходите, девушка! Очередь слабо зароптала. – Спокойно, граждане! – сурово прикрикнула медичка. – Не на базаре!.. – Счастливая ты, Полинка, – вздохнула она, собирая шприц в кабинете. – Ну почему так – одним все, а другим только голые задницы с утра до ночи? Не поверишь – в лицо никого не помню, все одинаковые. Штаны спустил – здра-асьте, Иванов, давно не виделись! Так и буду всю жизнь с задницами разговаривать… Польза перекинула через ширму синюю юбку. – Пойдем с нами на Бродвей! – выглянула она сбоку. – Сто раз ведь звала. – Ты что! – испуганно замахала та. – Я так не смогу… Дверь распахнулась, из кабинета танцующей походкой вышла Полли – в цветастой блузке, короткой юбке с разрезом и ботинках на “манной каше”. Очередь, разинув рот, проводила ее глазами по коридору. – Следующий! – строго окликнула медсестра. – Спокойно, граждане! Не в цирке! Мэлс издалека увидел на улице Горького у Елисеевского магазина толпу зевак. У витрины стояли стиляги, среди них уже знакомые Мэлсу со вчерашнего вечера: пухлый очкарик, девчонка с личиком говорящей куклы – огромными изумленными глазами и крошечным ртом, долговязый сутулый парень и Полли. Они резко выделялись среди одноцветной толпы не только пестрыми нарядами, но и громким, преувеличенно эмоциональным разговором, и преувеличенно свободными жестами, и особой, вихляющей во всех суставах походкой. И хотя они не обращали ни малейшего внимания на устремленные со всех сторон любопытные, удивленные, осуждающие взгляды, понятно было, что присутствие зрителей в этом театре необходимо. Мэлс шагнул вперед, в полосу отчуждения между кругом зевак и стилягами. Те обернулись к нему. – Оп-па! – в восторге развел руками долговязый. – Гляди – сам пришел! – Чуваки! Ножниц никто не прихватил? – спросил очкарик. – Вернем должок? – Да у него и так стричь нечего. – С паршивой овцы – хоть шерсти клок! Стиляги заржали. Мэлс и Полли смотрели в глаза друг другу. – Привет, – сказал он. – Привет, – ответила она. – У них отношения!.. – ахнула кукла, в ужасе распахнув и без того круглые глаза. – Была замечена в порочащих связях!.. – замогильным голосом откликнулся долговязый. – Ты не простыл? – заботливо спросила Полли. – Мне показалось, ты вчера немножко оступился. – А мне показалось, ты вчера что-то потеряла, – он протянул на ладони деревянного человечка. – Да у них роман! – догадалась кукла. – Товарищи, мы присутствуем при зарождении большого светлого человеческого чувства! – прокомментировал очкарик. Полли посмотрела на талисман, потом на Мэлса. Молча взяла, завязала шнурок на шее. – Могла бы спасибо сказать… Она шагнула к Мэлсу, положила руки на плечи, приподнялась на цыпочки и поцеловала в губы. – Полли, не делай этого, отравишься! – замахал руками очкарик. – Ответственно предупреждаю, как будущий врач! Долговязый торопливо закрыл ладонью глаза кукле: – Деточка, тебе рано на это смотреть. – Спасибо, любимый… – нежно сказала Полли, отстранившись, и пошла к своим. – Полли, как зовут этого интересного молодого человека? – кокетливо спросила кукла. – Понятия не имею, – равнодушно ответила та, пожимая плечами. Остолбеневший Мэлс остался за спинами потерявших к нему всякий интерес стиляг. Старичок с клюкой и бутылками в авоське остановился перед стилягами. – Бесстыжие! – гневно погрозил он клюкой. – Разврат тут развели посреди улицы! Сидели бы в подворотне, людей постыдились! Ржут, как лошади, патлами трясут, тьфу! Вот за это мы воевали? – ткнул он в них клюкой. – Для этого Москву защищали, чтоб такие обезьяны по улицам шатались? Стиляги тотчас вытянулись по струнке, виновато повесив головы, как двоечники. Как только старичок, продолжая бормотать что-то под нос, двинулся дальше, долговязый пристроился за ним, пританцовывая, ступая нога в ногу, передразнивая каждое движение. Следом – очкарик, кукла, Полли и все остальные. За старичком тотчас выстроилась длинная очередь. Он глянул на витрину, и все так же подслеповато склонились вбок, он полез в карман и пересчитал на ладони мелочь – остальные тоже. Прохожие смотрели на процессию даже с другой стороны улицы, кто смеялся, кто осуждающе качал головой. Мэлс сорвался с места и вклинился в очередь следом за Полли. Старичок свернул в дверь магазина – очередь втянулась следом и двинулась вдоль длинных прилавков. Продавщицы едва сдерживали смех, зажав рты ладонями. Старичок наконец обратил внимание на общее веселье, недоуменно покрутил головой, оглянулся – стиляги тотчас расступились, вдумчиво разглядывая кто витрину, кто товар, кто потолок. Полли обернулась и увидела рядом Мэлса. – Слушай, что тебе от меня надо? – Ты позвала – я пришел, – беспечно улыбнулся он. – Провожу время с Пользой. – Ты всегда такой настырный? – Я не настырный. Я целеустремленный. Старичок шагнул дальше, очередь тотчас собралась и двинулась следом. Сзади пристраивались, включаясь в танец, все новые прохожие, и когда старичок, пройдя вдоль прилавков, вышел на улицу, конец очереди еще втягивался в магазин. Только здесь старик, увидев в зеркальной витрине за собой километровый хвост, понял, в чем дело, замахнулся клюкой – и стиляги с хохотом рассыпались. К бордюру, сигналя, подкатил шикарный открытый “паккард”. Высокий красивый парень с самым пестрым коком и самым длинным галстуком перемахнул на тротуар, торжественно открыл дверцу, и из машины выскочил ярко-зеленый от морды до обрубка хвоста боксер в проволочных очках на тесемке. – Хелло, Фред! – Хелло, чуваки! – стиляги ритуально поздоровались. – Капитал! – Полли посвистела, присела на корточки и чмокнула пса в мокрый нос. – Здравствуй, Капа! Какой ты сегодня стильный! – Ну что, чуваки, в “Кок”? – скомандовал Фред. – Там встретимся! Часть стиляг отправилась дальше пешком. Кукла села на заднее сиденье “паккарда”, долговязый просто перевалился через край, свесив наружу длинные ноги в оранжевых тракторах, Фред сел за руль. Очкарик в театральном поклоне распахнул перед Полли дверцу. – Мы еще увидимся? – спросил Мэлс. – Конечно, – весело ответила она. – Бродвей – для всех! Она царственно шагнула в машину и захлопнула дверцу, со всего замаха придавив пальцы очкарику. Тот уже совсем не по-театральному взвыл, приплясывая на месте от боли. – Ой… – запоздало сказала Полли. – По-ольза! – укоризненным хором протянули все, разводя руками… Мэлс проводил глазами автомобиль и в одиночестве побрел обратно. Он безнадежно оглядел длинные ряды одинаковых пиджаков, брюк и галстуков в магазине. Больше жестами, чем словами, попытался объяснить молоденькой продавщице длину и фасон. Та засмеялась, отрицательно качая головой… Он прошел вдоль бесконечного строя одинаковых ботинок. Продавец, выслушав, только выразительно глянул на него и обратился к следующему покупателю. Мэлс вышел на улицу, прикурил. – Чем интересуемся? Мэлс обернулся. За спиной вполоборота к нему стоял коротконогий человечек в надвинутой на глаза кепке и пристально смотрел вдаль. Мэлс проследил направление его взгляда, пытаясь понять, с кем тот разговаривает… В узкой подворотне Мэлс отдал незнакомцу деньги. Тот, остро глянув по сторонам, сунул ему клочок бумажки: – Адрес, – деловито сказал он. – Остальное на словах. Пароль: “Дядя Йося здесь работает?” Ответ: “Дядя Йося давно на пенсии”. Контрольные слова: “Я от Нолика”. Нолик – это я. – “Я от Нолика. Нолик – это я”, – повторил Мэлс. – Нолик – это я. А ты – от Нолика, – поправил тот. – Понятно… Скажите, – осторожно начал Мэлс. – А вы все это… серьезно?.. – В нашем деле не до шуток, – отрезал тот. – Ты – направо, я – налево! Они вышли из подворотни и разошлись в разные стороны. В комиссионном магазине Мэлс подошел к уткнувшемуся в газету продавцу. Искоса глянул на осматривающих полки покупательниц. – Простите, пожалуйста, – стесняясь, неловко начал он. – А дядя Йося здесь работает? Продавец так же искоса стрельнул глазами на покупательниц, перелистнул страницу. – Дядя Йося давно на пенсии, – не отрываясь от газеты, ответил он… В подсобке магазина Мэлс примерял разноцветные пиджаки. Продавец держал перед ним зеркало, бдительно поглядывая в коридор… Старый закройщик в испачканном мелом халате, с клеенчатым метром через шею и папиросой в зубах, щуря глаз от дыма, смотрел на Мэлса. – Дядя Йося здесь работает? – уже смелее спросил тот… За плотно задернутой шторой, заколов широкие штаны Мэлса в обтяг булавками, закройщик снимал с него мерки… – Я от Нолика! – уверенно сообщил в обувной мастерской Мэлс здоровенному парню в кожаном фартуке, с зажатыми в губах гвоздями… Сидя на лавочке, Мэлс наблюдал, как парень, разогрев паяльной лампой “манную кашу”, наваривает ее на подошвы ботинок… Мэлс в кепке и очках с простыми стеклами, пряча лицо за поднятым воротником плаща, курил, выглядывая из-за угла дома. Из подъезда гостинцы вышли два иностранца. Разговаривая по-английски, они двинулись по улице. Мэлс зорко огляделся: двое в сером, поотстав, направились следом за ними, еще один – по другой стороне. Мэлс затянулся еще пару раз, бросил папиросу и двинулся навстречу иностранцам. Поравнявшись, коротким движением принял из рук в руки пакет, прошел еще несколько шагов – и бросился в проходной двор. Люди в сером побежали следом, но Мэлс легко оторвался от них, промчался через сквозной подъезд, на ходу бросил очки и кепку в урну и нырнул в метро… Пустой пакет валялся на полу. Мэлс, растопырив руки, растерянно смотрел на себя в зеркало – в огромных башмаках сорок восьмого размера, в пиджаке с висящими ниже колен рукавами… Очкарик-стиляга свернул в арку, сослепу наткнулся на преградившего ему дорогу Мэлса – и бросился обратно. Мэлс догнал его и прижал к стене. – Пустите меня! Вы не имеете права! – барахтался очкарик, пытаясь освободиться. – Тихо! Не шуми! Да не бойся ты!.. Оба замерли, дожидаясь, пока через арку пройдет женщина. Как только она скрылась за углом, очкарик снова рванулся, но Мэлс цепко держал его. – Тебя как зовут? – Боб… Борис Моисеевич Тойтер… – Меня Мэлс, – он взял его безвольно опущенную руку и энергично тряхнул. – Слушай, Боб, у меня к тебе просьба – просто, по-дружески. Научи стилем танцевать! – Что? – Боб изумленно глянул на него сквозь очки с толстыми стеклами. – Да иди ты! – оттолкнул он Мэлса и пошел в свою сторону. Мэлс догнал его. – Ну ты пойми, у меня, кроме тебя, ни одного знакомого из ваших! – Нашел знакомого! – усмехнулся Боб. – Приятное было знакомство, ничего не скажешь! – Он повернулся и пошел в другую сторону. Мэлс снова догнал его. – Ну что тебе, трудно – два притопа, три прихлопа?.. Слушай, ты меня еще не знаешь – я ведь все равно не отстану! Боб, я тебе в страшных снах являться буду!.. В стерильно чистой квартирке Боб достал из медицинской энциклопедии несколько рентгеновских пластинок и включил проигрыватель. – Есть три основных стиля – атомный, канадский и двойной гамбургский, – сказал он. – Начнем с тычинок и пестиков. Что такое танец как таковой? Танец – это ритмизованное движение тела. К примеру, классический или венский вальс – это трехтактное поступательное движение с одновременным вращением вокруг партнера. В чем отличие джаза от классического танца?.. – Слушай, давай без теории! – не выдержал Мэлс. – Ну хорошо, – Боб взял одну пластинку, автоматически глянул на просвет. – Это Чарли Паркер. Перелом берцовой кости. – У него? – не понял Мэлс. – Нет, у больного, – ткнул Боб в снимок и опустил иглу на пластинку. – Это танцуют атомным. Становись вот так… Руку сюда… Ты партнер, я партнерша. Пошли с правой ноги… Что ты меня тискаешь! – ударил он Мэлса по руке. – Чувих лапать будешь! – А как? – Просто держи! Мэлс старательно начал копировать его движения. – Ну что ты, будто кол проглотил! – Боб встряхнул его. – Свободнее! Вот так! И поворот!.. Они закружились по комнате. Мэлс двигался все увереннее, постепенно заводясь и начиная получать удовольствие от танца. Провернув вокруг себя “партнершу”, он с такой силой дернул Боба за руку, что тот отлетел на диван. – Ты что, спортом занимался? – спросил Боб, потирая поясницу. – Первый взрослый разряд, – не без гордости сообщил Мэлс. – Мэл, это не соревнования – быстрее, выше, сильнее! Это просто танец! Тут главное – драйв. Ну, энергия! – показал он. – Давай лучше канадским попробуем. – Боб поменял пластинку… Увлеченные танцем, они не сразу заметили, что через приоткрытую дверь комнаты с ужасом смотрит на происходящее отец Боба. – Боря, можно тебя на минутку?.. – сказал он и исчез. – Слушай, – тотчас потускнел Боб, – давай потом как-нибудь продолжим… – Дай пару пластинок, – попросил Мэлс. – Я дома потренируюсь. – Только не заныкай, – Боб торопливо сунул ему пластинки. Родители Боба, такие же пухлые очкарики, проводили Мэлса до двери настороженным взглядом. – Боря, чем ты занимаешься в этом доме в наше отсутствие? – трагически спросил отец, когда дверь захлопнулась. – Папа, мы просто танцуем! – Боже мой, он просто танцует! Посмотрите на него – он просто танцует! – всплеснул руками отец. – Когда в этой стране нельзя громко чихнуть, чтобы не попасть под Уголовный кодекс! В конце концов, никто не отменял статью “Преклонение перед Западом” – от трех до восьми с конфискацией. Посмотри в зеркало, Боря, – под эту статью попадают даже твои ботинки!.. Кто этот человек? – Мой знакомый! – Боря, почему ты такой доверчивый? У него приятная наружность работника НКВД! – Папа, нельзя подозревать каждого встречного! – Боря! Ты знаешь, что это такое и почему оно тут стоит? – указал отец на маленький саквояж у входной двери. Боб тоскливо закатил глаза. – Да, да, Боря, это то самое, что необходимо человеку в камере предварительного заключения! Дядя Адольф сидел хотя бы за то, что у него политически неправильное имя. Тетя Марта сидела хотя бы за то, что повесила портрет Сталина напротив туалетной двери. Мне они даже не смогли объяснить, за что я сижу, но этих впечатлений мне хватит до конца моих дней! Боря, в этой стране и так всегда во всем виноваты врачи и евреи – зачем ты сознательно ищешь неприятностей? – Папа! – заорал Боб. – Ну невозможно так жить – за запертой дверью, с этим проклятым чемоданом! Ты как врач должен это понимать, это бесконечное угнетение психики, которое приводит к распаду личности! – Боря, – всхлипнула мать. – Если тебе совсем не жалко себя – пожалей хотя бы нас с папой… Мэлс стоял дома перед зеркалом в своем новом стильном наряде – длинном бирюзовом пиджаке, ядовито-желтой рубашке, коричневых дудочках и тракторах на “манной каше”. Он пытался взбить короткие подкрашеные волосы в какое-то подобие кока. – Зря ты это, ой зря! – покачал головой отец. Он курил на табурете, наблюдая за сборами. – Поливалка проедет – все потечет. Тут или хной надо, или хоть луковым отваром. Вошел Ким со скрипичным футляром – и потерял дар речи, увидев брата. Обошел его, оглядел со всех сторон. – Мэлс… Ты что, спятил? – А что такого случилось, Ким? – улыбнулся Мэлс. – Просто костюм другой надел. – Ты что, собираешься в этом на улицу выйти? – Конечно! Зря, что ли, вагоны по ночам разгружал? – Пап, а ты что сидишь? – отчаянно сказал Ким. – Ты что, не понимаешь? Скажи ему! – А чего – смешно, мне нравится, – сказал отец. – Мы вон в деревне тоже – вырядимся, тряпок на себя накрутим, рожи раскрасим – и айда девок пугать! Мэлс новой вихляющей походкой прошел через кухню. – Здравствуйте, – поздоровался он с соседками. Те подняли головы от кастрюль – и замерли. У одной выпала из ослабевшей руки солонка и булькнула в кипящий борщ. Они молча проводили его глазами по коридору. Выйдя из подъезда, Мэлс остановился, весело прищурился на солнце. В этот момент в спину ему ударил камень. – Стиляга! Стиляга! – в восторге завопили малыши, сбегаясь к нему со всего двора. – Ты что, Санек, не узнал, что ли? – спросил Мэлс у метателя. – Витька! Ленка! Это я, Мэлс! – Он едва успел увернуться от новых камней. – Я не лягу под стилягу! – радостно крикнула пятилетняя Ленка, запустив в него еще один. – Ну ладно! Велик опять сломается – ко мне не приходите! – погрозил Мэлс и, пытаясь сохранить достоинство, не торопясь пошел через двор, сопровождаемый ордой самозабвенно орущей малышни. Уже не так уверенно, как поначалу, Мэлс шагал по улице. И хотя к вечеру тротуар был полон спешащих с работы людей, шел он в одиночестве. Толпа за три шага расступалась перед ним, обтекала с двух сторон и смыкалась сзади. Он искоса поглядывал на обращенные к нему со всех сторон лица: кто смеялся, кто тыкал в него пальцем, кто плевал вслед. Он запрыгнул в переполненный автобус. Пассажиры тотчас подались в стороны, и снова он остался один в перекрестии взглядов. – Ну и что ты нацепил это тряпье? Напомадился, как баба! – начал мужик с орденскими планками. – Ведь нормальный с виду парень, воду на тебе возить! – Послушайте, я вам мешаю? – вежливо спросил Мэлс. – А ты на меня голос не повышай! – тотчас заорал мужик. – А то в милицию сдам, там тебя причешут под ноль! – Слушайте, я же вас не трогаю! – не выдержал Мэлс. – Просто стою… Тут, как по команде, загудели все разом. – Эх, жаль, не те годы! – перекрикивал всех мужик. – Согнать бы вас всех до кучи и на Соловки лес валить!.. Автобус подъехал к остановке. Открылась дверь, и оттуда пробкой вылетел растрепанный Мэлс. Следом выплеснулся возмущенный гвалт. Дверь тут же захлопнулась, и автобус проехал мимо. Из-за каждого окна, немо раскрывая рты, грозили ему пассажиры. Мэлс пригладил волосы, встряхнул пиджак и двинулся дальше. Стиляги стояли на том же месте у Елисея. Долговязый, как и в прошлый раз, долбил себя ладонями по коленям, отбивая бешеный ритм, остальные болтали. Они разом, оборвав разговор, обернулись к Мэлсу… Возникла пауза. Долговязый вдруг картинно закатил глаза и повалился в обморок со всего роста. Его поймали и стали обмахивать руками. – Смотрите, а он, оказывается, на человека похож… – в тишине задумчиво сказала кукла. Полли, прикусив губу, смотрела на него исподлобья. Фред неторопливо обошел его со всех сторон, оглядел. Взял конец галстука, пощупал материал. – Мэйд ин Тамбов? – спросил он. – У меня завалялся один. Напомни, чувак, завтра принесу… Фред! – протянул он руку. Тут же, галдя, потянулись знакомиться остальные. – Дрын! – представился долговязый. – Ударник. Но не коммунистического труда! – Бетси, – кокетливо пискнула кукла. – Стив. – Руби. – Шерри. – А это Капитал! Боксер, на этот раз ярко-желтый, заученно подал Мэлсу лапу. – Ну ты даешь, Мэл! Неужели один шел? – удивленно спросил Боб. – А вы как? – Хотя бы по двое стараемся. Все-таки проще от жлобов отбиваться. – А как отбиваетесь? Боб пожал плечами. – У каждого свой прием. Начнем с тычинок и пестиков. Во-первых, нельзя в драку лезть, даже если руки чешутся в морду дать. Других бы отпустили, а у нас уже двое сели. Лучше просто молчать. Во-вторых, если все-таки замели: хоть наизнанку вывернись, но дозвонись Фреду – отец вытащит. В третьих… Во, гляди, – прервав лекцию, в восторге указал он. – Сейчас Бетси этого жлоба отошьет! Мужик в шляпе давно уже выговаривал что-то в спину Бетси, и та наконец не выдержала. Она обернулась, сведя коленки, сцепив внизу пальчики, склонив голову – пай-девочка. Потом подняла на него влюбленные кукольные глаза и загадочно улыбнулась. Беззвучно прошептала что-то нежное, чуть заметно кивнула и многозначительно повела бровкой в сторону. – Чего это?.. – растерялся мужик. Стоящие рядом зеваки подозрительно покосились на него и на Бетси. А та вытянула губки в поцелуй, поманила его пальчиком и шагнула навстречу. Мужик шарахнулся от нее и пошел, оглядываясь, сопровождаемый хохотом стиляг. Бетси победно ухмыльнулась и вернулась к своим. – Ну что, чуваки, в “Кок”? – призывно махнул Фред. – Новичок угощает. Закон джунглей! Он с компанией сел в “паккард”, остальные двинулись вниз по Бродвею. Мэлс на мгновение замешкался, не зная, с кем идти. – Садись, место есть, – крикнул Фред. Мэлс втиснулся на заднее сиденье между Полли и Капиталом. Фред с визгом шин развернулся посреди улицы на глазах постового, и они помчались по Бродвею. Мэлс со счастливой улыбкой прищурился навстречу ветру, посмотрел на Полли. Та ответила холодным взглядом и отвернулась… Около “Коктейль-холла” Мэлс растерянно глянул на безнадежную, уходящую к самому Кремлю очередь. – Как писал буржуазный писатель Чехов, надо по капле выдавливать из себя раба, – сказал Фред Мэлсу. – Учись, чувак! Он плюнул на ладонь, прилепил к ней трояк. Уверенно подошел к стеклянной двери и приложил руку. Швейцар тотчас с готовностью распахнул дверь. Очередь слабо возмутилась. – Спокойно, товарищи! Предварительный заказ! – объявил швейцар. Они сидели на втором этаже, потягивая коктейли. Мэлс с интересом разглядывал шумную разношерстную публику. – А здесь облав не бывает? – спросил он Фреда. Тот отрицательно покачал головой. Вытащил маслину из фужера и бросил под стол Капиталу. – Главное – до Бродвея дохилять. На Броде никого не трогают. Указание свыше, – кивнул он на потолок. – Почему? Фред только пожал плечами, удивляясь его непонятливости. – Смотри, – перегнулся он через бортик. – Вон один, – указал он на человека с газетой за крайним столиком на первом этаже. – А вон второй, – кивнул он на близнеца первого в противоположном углу. – На Лубянке тоже не дураки сидят – им проще держать нас под контролем в одном месте. Если разогнать Бродвей, зараза расползется по всей Москве и, не дай бог, начнется эпидемия. На маленькую эстраду вышел джаз-банд – могучая саксофонистка, скрипач, баянист и ударник. Начались танцы. Мэлс подошел к Полли. – Хильнем атомным? – предложил он. Она удивленно подняла брови и встала. Они вышли к эстраде. Мэлс с ходу лихо закрутил Полли вокруг себя. Пары вокруг невольно расступились, освобождая место, потом и вовсе остановились, образовав круг. Это был не танец, а скорее состязание – Мэлс все наращивал темп, Полли, упрямо сжав губы, не отставала. Музыка оборвалась, и они остановились напротив, тяжело дыша. – Ты всегда добиваешься своего? – спросила она, заправляя выбившуюся прядь под “венгерку”. – Всегда. – Мэл, я не переходящий приз, – сказала Полли. – Штурмуй другие вершины. – Она повернулась и пошла на свое место. Мэлс проводил ее глазами. Бетси, загадочно улыбаясь, поманила его пальчиком. – Мэл, хочешь, скажу что-то про Полли? – спросила она. – Хочу. Бетси указала себе на щеку. Мэлс засмеялся и звонко чмокнул ее. – Ты ей очень нравишься, – сообщила Бетси. – А хочешь, скажу что-то про Пользу? – Что? Бетси капризно указала на губы. Мэлс поцеловал. – Не будь таким самоуверенным, Мэл. Полли ты нравишься, а Польза все будет делать назло, – сказала Бетси и отошла к изнывающему от ревности Бобу. Веселая шумная толпа стиляг валила по ночному Броду. – Атас! Жлобы! – остановился Боб. Навстречу им плотной молчаливой командой шли бригадмильцы. – Спокойно, чуваки! Мы на Броде! – сказал Фред. Две компании – темно-синяя и пестрая – сближались. – Мэл, твои! – сказал Дрын. Мэлс и сам уже увидел знакомые лица, встал на мгновение, оглянулся, малодушно помышляя о бегстве, – и двинулся за своими новыми друзьями. Бригадмильцы и стиляги, растянувшись в цепочки, разошлись на противоходе, почти касаясь плечами друг друга. Бригадмильцы молча, сурово смотрели на стиляг. Те в ответ злорадно гримасничали: – Здрассссьте… Сколько лет, сколько зим!.. Вольно, товарищи!.. Капитал в строю стиляг злобно скалился и рычал на широкие брюки противника. Шедшие последними Катя и Мэлс остановились напротив – и обе компании замерли. Бригадмильцы напряженно смотрели на Катю, стиляги – на Мэлса. – Что это значит, Мэлс? – потрясенно спросила она. – Ничего, – пожал он плечами. – Алло, комиссар – это я, Мэлс! А это – всего лишь костюм, – оттянул он щепотью лацкан. – У вас один, у меня другой. Просто костюм – и ничего больше он не значит, понимаешь? Катя посмотрела через его плечо на Полли, женским чутьем безошибочно выделив ее из других девчонок. Перевела тяжелый взгляд на Мэлса. – Ты хуже чем враг, Мэлс, – тихо сказала она. – Ты – предатель! Она молча отвернулась и шагнула дальше. Обе компании разошлись в разные стороны. Мэлс оглядел балалайки, домры, духовые инструменты, развешенные на стенах музыкального магазина. – А саксофон у вас есть? – спросил он мужиковатую продавщицу в огромном кружевном воротнике. Та остолбенела, глядя на него круглыми глазами. – А пулемет не надо? – басом ответила она и отвернулась, оскорбленно поджав губы. Старичок за прилавком нотного отдела чуть заметно кивнул Мэлсу. – Я не ошибаюсь, вы покупали у нас вальсы в переложении для трубы? – вполголоса спросил он, осторожно глянув на продавщицу. Мэлс кивнул. – Для хорового исполнения могу порекомендовать “Колхозные просторы”, музыка Айвазяна! Торжественная мелодия, душевные стихи… – повысил голос старичок, снимая со стеллажа нотную тетрадь. – Вы прилетели с луны, молодой человек? Саксофон – запрещенный инструмент. Новых просто нет, старые годятся в металлолом, да и те наперечет – может быть, двадцать на всю Москву. Сходите на “биржу”, может, вам и повезет… – он быстро чиркнул что-то на последней странице. – “Просторы” – семнадцать копеек! В кассу, пожалуйста… На “бирже”, в переулке у проспекта Мира, толпились музыканты – стиляги и цивильно одетые, юнцы и седые лабухи. Между ними деловито сновали барыги: – Комсомольская свадьба – балалайка, баян, ударные… – Юбилейный вечер на суконной фабрике – фортепиано, скрипка, баритон… Мэлс подошел к компании стиляг. – Чуваки, где тут сакс можно купить? Они изумленно оглядели его с головы до ног, засмеялись, как удачной шутке, и отвернулись, оставив за спинами. Мэлс побродил между компаниями музыкантов. Откуда-то сбоку к нему подкатился Нолик. – Саксом интересуетесь? – уточнил он, глядя в сторону. – Да. Червонец перекочевал в его подставленную лодочкой ладонь. – Не подойдет, я не виноват, – предупредил Нолик. Он отвел от компании старого лабуха с жидкими седыми волосами до плеч и тяжелым пропитым лицом, шепнул на ухо, указывая глазами на Мэлса, и исчез. – Молодой человек, – прогудел лабух низким хриплым голосом. – Угостите пивом инвалида музыкального фронта! В пивной лабух жадно припал к кружке, играя большим кадыком на дряблой шее. Блаженно зажмурился, на глазах распрямляясь и обретая былую стать. – Первый раз меня взяли в восемнадцатом за буржуазный танец танго. Теперь я играю его на партийных торжествах. В двадцать третьем меня сняли с эстрады нэпманского кабака, где я играл джимми. Сейчас его танцуют вместо физической зарядки. Это удивительная страна. Кларнет – правильный инструмент, а саксофон приравнен к холодному оружию. Баян – можно, аккордеон – нельзя… – он посмотрел на Мэлса. – Молодой человек, вы мне симпатичны, и вот что я вам скажу: не суйте голову в пасть голодному зверю, – патетически сказал он. – Не повторяйте моих ошибок, если не хотите прийти вот к такой минорной коде, – указал он на себя. – Подождите десять лет, когда джаз будут играть на детских утренниках! – Мне сейчас надо, – сказал Мэлс. Лабух картинно развел руками: – Если бы молодость знала, если бы старость могла!.. У меня есть саксофон. Он не вполне исправен, но при желании… Приходите завтра… Не откажите в любезности – еще пять декалитров этого не в меру разбавленного напитка… – А можно сейчас? – нетерпеливо сказал Мэлс. – У меня деньги с собой. – Нет, – покачал головой лабух. – Приходите завтра и, пожалуйста, – оглядел он пестрый наряд Мэлса, – постарайтесь мимикрировать под окружающую расцветку. – Что? – не понял тот. – Оденьтесь во что-нибудь незаметное. – Почему? – удивился Мэлс. – Видите ли… – замялся лабух. – Есть одна небольшая проблема… а вам придется нести его через весь город… В своей нищей каморке с выцветшими афишами над кроватью лабух достал с антресолей футляр, сдул с него толстый слой пыли. Мэлс с восторженной улыбкой взял инструмент с бархатной подкладки, нажал на клапана, осмотрел… – А это что? – спросил он с вытянувшейся физиономией. Около раструба красовался массивный фашистский орел, зажавший в когтях свастику. – Это – небольшая проблема, – пояснил лабух. – Инструмент трофейный, из оркестра военно-воздушных сил. Так вы берете? – Да, – твердо сказал Мэлс. Он нес футляр по людной улице, как шпион рацию – искоса бдительно поглядывая по сторонам, широким кругом обходя мелькающие в толпе милицейские мундиры… Ночью он, мокрый от пота, с душераздирающим скрежетом скреб напильником свастику. Сдувал опилки, безнадежно смотрел на неподдающегося, только чуть поцарапанного орла и снова принимался за работу. Мэлс поставил пластинку на проигрыватель, опустил иглу – сквозь шипение донеслись звуки джаз-банда. Он прибавил громкость, взял саксофон и, дождавшись, пока вступит Чарли Паркер, начал подыгрывать. Он сбивался и терял ритм, но упрямо продолжал играть. Когда мелодия закончилась, перенес иглу на начало… И еще раз… И еще… Скосив глаза вниз, на клапана, он вдруг увидел рядом сверкающие черным лаком туфли. Поднял взгляд: напротив него стоял у проигрывателя черный как смоль негр с саксофоном в руках и, склонив голову, насмешливо щуря глаз, слушал его игру. – Чарли?.. – спросил изумленный Мэлс. – Charley Parker, yes, – кивнул тот. – More drive, guy! Он щелкнул пальцами, отсчитывая ритм, и они вступили одновременно. Они играли, глядя друг на друга смеющимися глазами, потом Чарли прервался, требовательно указал на Мэлса – и тот выдал сложное соло. Паркер подмигнул и показал большой палец… Хлопнула дверь, вошел Ким. Опустив голову, не глядя на Мэлса, он обошел негра и положил скрипичный футляр на свой стол. Чарли отступил на шаг и растаял в воздухе. – Ким… – Мэлс заглянул через плечо брату. Тот отвернулся. Мэлс зашел с другой стороны – Ким снова повернулся к нему спиной. Мэлс силком развернул его к себе: под глазом у Кима набухал огромный синяк, под носом темнела запекшаяся кровь. – Кто? – спросил Мэлс. – Ким, скажи, кто это?.. Тот молча вырвался. – А ну, пойдем! – Мэлс схватил его за руку и потащил к двери. Ким отскочил. – У всех братья как братья, только у меня – стиляга! – сквозь слезы крикнул он срывающимся голосом, упал на кровать и заплакал. Нолик деловито прошел мимо стиляг в одну сторону, потом в другую, остановился за спиной у Фреда. Тот протянул ему зажатую между пальцев бумажку: – За всех. – “Таганская-кольцевая”, восемнадцать тридцать. Больше двух не собираться… – сообщил Нолик манекену в витрине и направился к следующей компании. К половине седьмого стиляги попарно заняли исходные позиции по обеим сторонам улицы. Мэлс с футляром в руке стоял рядом с Бобом, поглядывал на Полли, которая поодаль беспечно щебетала с Бетси. Нолик, не оглядываясь, целеустремленно прошествовал мимо. Стиляги, соблюдая дистанцию, двинулись за ним. На сцене в клубе, на фоне могучих колхозниц, обнимающих налитые снопы в бескрайнем поле, играл джаз. Стиляги танцевали. Мэлс стоял под сценой со своим саксом, вполголоса повторял мелодию, которую вел самовлюбленный слащавый саксофонист, цепко приглядываясь к работе его пальцев. Тот недовольно покосился на него раз, другой, наконец сбился с ритма и оборвал музыку. Стиляги недовольно загудели. – Слушай, чувак, ты меня достал! – заорал он. – Хочешь, иди сюда лабай вместо меня! Ну? – он подмигнул в зал, предлагая вместе повеселиться. – Давай! А я покурю пока! Весь зал уставился на Мэлса. – Давай, Мэл! Не дрейфь! – крикнул вдруг Фред. – Давай! – подхватили свои. Мэлс неуверенно вышел на сцену. Саксофонист широко развел руками, показывая, что не несет никакой ответственности за происходящее, отошел на край сцены и демонстративно вытащил папиросы. Нолик за кулисами в ужасе схватился за голову. Мэлс оглядел обращенные к нему лица. Полли напряженно смотрела на него, прижав к губам сложенные ладони. – “Чаттануга”, – обернувшись, сказал Мэлс музыкантам. Щелкнул пальцами, отсчитывая ритм – и заиграл. Полли облегченно улыбнулась. Через минуту танцевал весь зал. Саксофонист забеспокоился, погасил папиросу: – Ну все!.. Все, давай, чувак, заканчивай! – подтолкнул он Мэлса. Тот закончил победным соло и спустился в зал. Стиляги заорали, захлопали, бросились обнимать его. Мэлс улыбался, жал руки налево и направо, целовался с девчонками. Нашел глазами Полли – та, отвернувшись, кокетничала с каким-то парнем, положив руку ему на плечо… Мэлс отошел к стене и закурил. – Ну ты дал ему утереться!.. – в восторге сказал Боб. – Слушай, Фред завтра процесс на хате устраивает! – Процесс? – не понял Мэлс. – Процесс – это то, что ведет к результату, – поучительно сказал Боб. – По законам классической философии процесс есть развернутый во времени результат, а результат, соответственно, есть квинтэссенция процесса… Возьмем вина, несколько батонов… – На закуску? – Дремучий ты человек, Мэл! – вздохнул Боб. – Начнем с тычинок и пестиков. Девушки интересующего нас возраста подразделяются на несколько категорий. Есть настоящие чувихи – их мало. Среди чувих есть барухи – те, кто бараются с нашими. Их еще меньше. Есть румяные батоны. Вон, с Фредом, – указал он на двух действительно румяных, строго одетых девочек, завороженно глядящих на Фреда. – Это те, что вокруг вертятся. Стильно одеться мама не разрешает, но очень интересно. Есть жлобихи – это понятно. Есть рубцы, есть мочалки… – А Польза – кто? – спросил Мэлс. – Польза – это Польза, – развел руками Боб. Брусницын-старший – седой, вальяжный – вышел с женой из подъезда высотки. Фред вытащил следом две громадные сумки с провиантом, погрузил в “паккард”. – Федя, сиди занимайся, – сказала мать. – Не забывай, что скоро экзамены. И нажимай на английский! – Хорошо, мам. – Фред как примерный мальчик чмокнул ее в щеку и предупредительно распахнул дверцу машины. – Федор, – вполголоса уточнил отец, – когда будешь нажимать на английский – постарайся делать это не так громко, как в прошлый раз… Брусницын сел за руль, и машина отъехала. Фред помахал вслед рукой. В то самое мгновение, когда “паккард” скрылся за углом, с другой стороны с радостным гоготом вывалилась толпа чуваков и чувих с вином и закусками. – Здрасьте, дядь Петь! – хором приветствовали они укоризненно качающего головой вахтера и, топоча как стадо бизонов, рванули вверх по лестнице. В огромной пятикомнатной квартире Брусницыных было тесно. В гостиной крутился проигрыватель. Зеленый Капитал бродил от компании к компании, шарахаясь от танцующих пар. Фред танцевал с “румяным батоном”, нашептывая ей что-то на ухо. Та смотрела на него, восторженно разинув рот, готовая внимать каждому слову. Дрын, расставив на крышке рояля бокалы с вином, стучал по ним палочками, как на ксилофоне. Прислушался к фальшивому звуку, добавил вина из бутылки, оставшееся вылил в себя. Мэлс курил на диване. Рядом Боб, держа на просвет пластинку, увлеченно объяснял скучающей Бетси: – Очень интересный случай: вывих челюсти. Видишь, сустав вышел? Обычно бывает, если кто-то слишком широко зевнул или, например, хотел откусить сразу половину яблока. Тут надо руку больному вот так в рот засунуть… – показал Боб. – Тебе интересно? – Очень, – вздохнула Бетси. – И потом чуть вниз и на себя. Главное – руку успеть выдернуть, чтобы больной не откусил… Фред снял пластинку, сунул ее в руку Бобу, а вывих челюсти поставил на проигрыватель. – А тут абсцесс в хрящевой ткани… – начал Боб. Бетси обреченно закатила глаза. Начался медленный танец. Фред, продолжая шептаться с хихикающим “батоном”, мимоходом выключил верхний свет. Раздались возмущенные девичьи голоса. – Граждане, проявляйте сознательность, экономьте электрическую энергию! – строго сказал Фред. – Кому приспичило почитать, прошу в ванную! Вошла Полли и с ходу налетела на проигрыватель. Игла со скрежетом сползла по пластинке. – Ой… – сказала она. – По-ольза! – хором откликнулись все, разводя руками. – Я нечаянно. Темно же… Мэлс и Полли одновременно склонились над проигрывателем, стукнулись лбами и засмеялись, глядя друг на друга. Мэлс поставил иглу на пластинку – и вернулся на прежнее место, проклиная себя за нерешительность. Полли присела рядом с Капиталом, погладила его по морщинистому лбу. Фред между тем дотанцевал с “батоном” до двери комнаты. – …покажу одну вещь – ты даже не представляешь… – уловил Мэлс последние слова, и дверь за ними закрылась. Мэлс проводил их глазами. Допил бокал и решительно встал. Заглянул в одну комнату – дверь тут же захлопнулась, едва не сбив его с ног, в другую – из темноты высунулся чей-то кулак. Полли искоса, сдерживая улыбку, наблюдала за его маневрами. Мэлс открыл дальнюю комнату, включил свет, лихорадочно огляделся, повертел в руках какую-то статуэтку, обшарил глазами стены. Наконец направился к Полли. Притормозил около Дрына, взял самый большой бокал из его ксилофона, выпил и подошел к ней. – Полли… Можно тебя на минуту?.. – Зачем? – подняла она глаза. – Хочешь, покажу одну вещь… ты не представляешь… Они вошли в комнату. – Вот! – Мэлс торжественно распахнул штору и указал на окно, за которым ползли далеко внизу через мост огоньки машин и светились звезды Кремля. – Красиво, правда? Полли обернулась к нему, прикусив губу, чтобы не рассмеяться. Мэлс обнял ее и поцеловал. – Мэл, – она чуть отстранилась. – Ты целовался когда-нибудь? – Конечно… Три раза… – Погаси свет, – сказала она. Боб и Бетси сидели на диване в пустой гостиной. – Понимаешь, весь Хемингуэй – в подтексте, – горячо говорил Боб. – Хэма нельзя читать впрямую, как Шолохова или Горького, у него все между строк, как бы на втором плане… Тебе интересно? – Очень… – тоскливо откликнулась Бетси. – Понимаешь, вот у него в рассказе сидят два человека и говорят о каких-то пустяках – о погоде или о пейзаже за окном. Казалось бы, ничего не происходит. Но на самом деле каждый из них в этот момент думает совсем о другом и переживает совсем другие чувства, понимаешь?.. – Да, – сказала потерявшая терпение Бетси. Она сняла с него очки и впилась в губы. – Подожди… Ну подожди… – шепотом сказала Полли. Она спустила ноги с дивана, застегнула пуговицы на блузке. – Я с визитом к сэру Джону. – Куда? – приподнялся Мэлс. – В туалет, куда! – сердито прошептала она. – Подожди секунду, я сейчас. – Она выскользнула за дверь. Мэлс остался сидеть в темноте, закинув ногу на ногу, нетерпеливо поглядывая на дверь… Потом поменял ногу… Потом сидел, зажав ладони между коленей, раскачиваясь вперед и назад… Наконец он вышел в коридор, тихонько постучал в туалет, заглянул, посмотрел в ванной, в одной комнате и в другой… В гостиной сидели Фред, Боб с Бетси и еще несколько гостей. – А где Полли? – спросил Мэлс. Они оглянулись на него – и вдруг грянул дружный хохот. Они смотрели на растерянного Мэлса, всклокоченного, в расстегнутой рубахе, – и покатывались со смеху. – Это называется – провести вечер с Пользой! – сказал наконец Фред. – Твоя Полли давно дома спит! – Продинамила? – спросил Боб. – Спи спокойно ночью, мама, – мы болеем за “Динамо”! – дружным хором подхватили девчонки. Мэлс налил себе вина, отошел и сел в стороне в кресло. Фред сел рядом, хлопнул его по плечу. – Да ладно, не расстраивайся! – У нее кто-то есть? – мрачно спросил Мэлс. – Мой тебе совет, чувак, – сказал Фред. – Если это просто так – не трать время. Найди что-нибудь попроще. – Это не просто так, – сказал Мэлс. – Тогда зачем спрашивать? – пожал плечами Фред. – Смотри, любой из них, – указал он на парней, – и еще сто человек скажут тебе, что были с ней. И все соврут. Каждый пытался – и все проплыли по левому борту. – А ты? – Я безнадежен, – вздохнул Фред. – Почему? – не понял Мэлс. – Потому что у меня папа академик, потому что учусь на дипломата, потому что у меня есть машина и эта квартира. А она – Польза. Она всегда все делает наоборот. Мэлс угрюмо смотрел в пол. – Слушай, – толкнул его Фред. – Ты вообще барался с кем-нибудь? У тебя хоть одна женщина была? Если честно? Мэлс неопределенно повел головой. – Понятно, – сказал Фред. – Ну вот, уложил ты чувиху в постель. Что ты с ней делать-то будешь? – А что сложного? – буркнул Мэлс. – Что ж за темный народ! – вздохнул Фред. – Всех просвещать надо… Пойдем! Они прошли в кабинет Брусницына-старшего, где на огромных стеллажах стояли книги и модели самолетов. Фред вытащил несколько томов энциклопедии и достал из-за них переплетенную в серую обложку книгу. – На, почитай на досуге. Все какая-то польза будет. Только… – предостерегающе поднял он палец. – Ни одному человеку! Дома, за тремя замками! В крайнем случае съешь, как шпион адреса и явки! Мэлс осторожно приподнялся на кровати, присмотрелся в темноте – Ким мирно спал. Надсадно кашлял в своей комнате отец, за стеной раскатисто храпел сосед. Мэлс вытащил из портфеля книгу Фреда и включил фонарик. На серой скучной обложке крупно значилось “Начертательная геометрия”. На второй странице арабской вязью – непонятное слово “Камасутра”. Мэлс перелистнул дальше. Страницы были поделены надвое, слева шли столбцы текста, а справа для наглядности – подробно прорисованные парные фигуры. Он прочитал первые строчки, тотчас захлопнул книгу и воровато огляделся в темной комнате. Сполз вниз по подушке, накрылся одеялом с головой и углубился в чтение… Мэлс медленно шел между танцующих пар, неловко, искоса поглядывая по сторонам. Под общую музыку каждая пара двигалась в своем танце, полуобнаженные фигуры скользили друг по другу, переплетаясь в причудливые узоры. Неожиданно он увидел Полли – она танцевала одна, глядя на него и ожидая его. Он подошел вплотную, глаза в глаза, невольно подчиняясь ритму ее танца и уже не замечая никого вокруг… Мэлс спал, раскинувшись на кровати, и улыбался во сне. А в это время отец, восседая на унитазе в уборной, разинув рот с давно погасшей папиросой, читал “Камасутру”. Время от времени он поднимал потрясенные глаза и, сверяясь с текстом, переплетал прокуренные пальцы, пытаясь понять – что, куда и как… Под проливным дождем стиляги мчались по улице, на каждом перекрестке разбегаясь веером по одному-двое. Следом, громыхая подкованными ботинками, неслись бригадмильцы. Полли кинулась в одну сторону, Мэлс схватил ее за руку и потащил в другую. Оглядываясь на ходу, поднимая тучи брызг в лужах, они пробежали через арку. Полли споткнулась и остановилась. – Быстрей! – дернул ее Мэлс. Она скинула ботинки и помчалась дальше босиком. Они юркнули в метро, бегом спустились по эскалатору, лавируя между пассажиров, и остановились за массивной колонной на станции, прижавшись друг к другу, мокрые с головы до ног. – Полли… – неуверенно начал он. – Что? – подняла она лицо со стекающими из-под промокшей венгерки каплями. Без ботинок с “манной кашей” она едва доставала Мэлсу до плеча. – Полли… я… Из тоннеля вылетел поезд, загрохотал мимо вагонами, тормозя. – Что? Не слышу! – Я тебя люблю! – повторил Мэлс, перекрикивая грохот колес. Полли с хитрой улыбкой развела руками: не слышно. – Я! Тебя! Люблю! – прокричал Мэлс. Поезд остановился, открыл двери. Ненадолго стало тихо. – Ну, пока, Мэл? – Полли шагнула к дверям. Мэлс поймал ее за руку. – Подожди… А ты ничего не хочешь сказать? – Хочу, – кивнула Полли. Поезд тронулся дальше, набирая скорость. – Что?.. Не слышу!.. – Мэлс со счастливой улыбкой наклонил к ней голову. – Ты дурак, Мэл! Улыбка спозла с его лица. – Надо было столько времени строить из себя неизвестно что, вместо того чтобы просто сказать эти слова! – крикнула она… Они целовались у колонны под осуждающими взглядами пассажиров. Полли стояла босыми ногами на высоких ботинках Мэлса посреди натекшей с мокрой одежды лужи. Брусницын-старший заглянул в комнату к сыну. Фред, подстелив газету, красил поскуливающего Капитала в розовый цвет. – Пожалел бы бессловесное животное, – сказал отец. – Зеленый или желтый – куда ни шло, но розовый, согласись, это перебор! Зайди ко мне… Он сел в кресло в кабинете и показал Фреду, чтобы тот закрыл дверь. – Федор, – начал он. – Я каждый раз звоню тебе с дачи перед выездом. У тебя вполне достаточно времени прибраться. Почему я нахожу в собственном кабинете этот бронежилет? – он вынул из ящика стола лифчик. – Ну, Бетси, оторва! – прыснул Фред. Забрал у отца улику. – Извини, пап. – Размер, конечно, аппетитный, но почему этим надо заниматься в моем кабинете? Что здесь, – оглядел он книжные шкафы и модели самолетов, – может навеять эротические мысли? Я понимаю, можно оставить в гостях заколку, шарфик… невинность, в конце концов, но объясни, как можно уйти без лифчика? И потом, Федор, однажды что-нибудь подобное найдет мама, и тогда у меня, а не у тебя будут проблемы! – Все-все-все! – замахал руками Фред. – Извини, пап. Сам лично каждую на выходе буду проверять! – Он взялся за ручку двери. – Подожди, – остановил его отец. – Я хочу с тобой поговорить. Сядь… Он закурил, прошелся по кабинету. – Теперь давай серьезно… Да убери ты его куда-нибудь! – взорвался отец. – Еще не хватало о таких вещах разговаривать с лифчиком в руке! Фред сунул его в карман. – Да, пап. Отец присел перед ним на край стола. – Федор, я вчера говорил с замминистра. Возможно – и я сделаю все, чтобы эта возможность стала реальностью, – тебя пошлют на полгода на стажировку в Соединенные Штаты… – В Америку? – подскочил Фред. – Да. Я хочу, чтобы ты правильно все понимал. Это не увеселительная прогулка – это первая ступень посвящения. Если все пройдет нормально, ты вернешься, закончишь институт и поедешь туда на работу помощником третьего секретаря посольства. А теперь скажи – хочешь ты этого или нет? – О чем разговор, пап! – развел руками Фред. – Я спрашиваю – да или нет? – повысил голос отец. – Подумай и скажи мне, хочешь ли ты этого и готов ли ты сделать все, чтобы это произошло? – Да. – Хорошо, – отец снова прошелся по кабинету. – Тогда три условия. Первое – завтра ты снимаешь этот наряд и надеваешь одежду рядового советского гражданина. Потом идешь в парикмахерскую и меняешь этот замечательный кок на идеологически выдержанный полубокс. Второе, – он остановился перед Фредом. – Завтра ты последний раз видишься со своими друзьями! Фред поднял на него глаза. – По крайней мере, на эти три месяца до отъезда… Федор, ты едешь в Америку, в логово классового врага. Ты представляешь, как тебя будут проверять? Ты представляешь, сколько завистников дышат тебе в затылок и целятся на твое место? Достаточно одного доноса, одного шепотка – и ты за бортом! Пойми, я не собираюсь на тебя давить, ты сам должен – сейчас, в этом кресле – принять решение… Я в твои годы, в двадцатых, тоже отплясывал чарльстон в нэпманских кабаках. Поверь на слово, вот это ваше брожение туда-сюда по Бродвею, – указал он за окно, – это жалкая пародия на то, что было у нас! Но я вовремя ушел. А те, кто остался, – ты понимаешь, что с ними случилось в тридцатые? Детскими болезнями надо болеть в детстве. А в зрелом возрасте они дают тяжелые осложнения… Извини, я говорю циничные вещи, но есть правила игры. Или ты их принимаешь – или иди точить болты на завод! – А третье? – спросил Фред. – Ну, это ерунда. Тебе надо жениться. – Тоже завтра? – Нет, конечно. Можно на следующей неделе. – Кого я найду за неделю? Бетси только… – Какая Бетси? – заорал отец. – Это должна быть среднестатистическая, правоверная советская жена. Возьми хоть эту… как ее… дочку академика Куприянова. Она со школы смотрит на тебя глазами недоенной коровы. Фред закатил глаза. – Только по приговору Верховного суда! – Да не относись ты к этому так серьезно! – досадливо сказал отец. – Это на уровне костюма и прически. В конце концов, разведешься потом, двадцатый век на дворе… Хотя мы с твоей мамой неплохо живем, правда? Веселая компания стиляг с Фредом во главе стремительным шагом двигалась по Бродвею, рассекая толпу темно-синих граждан. Разом встали, обернулись к витрине с манекенами, скопировали их нелепые позы и унылые лица – и двинулись дальше. Фред первым вбежал в магазин, следом ввалились остальные, распугивая покупателей. Бетси напялила шляпку котелком с искусственными цветами, Польза жеманно завернулась в чернобурку. Фред провел пальцем, как по клавишам, по плечам одинаковых синих костюмов на километровой штанге, остановился у примерочной кабинки и вскинул руки, призывая ко вниманию. Остальные замерли полукругом. – Дрын, тебе! – Фред сорвал оранжевый пиджак и бросил ему. – Не позорь мундир! Тот зарыдал, уткнувшись в пиджак. – Мэл! – Фред снял длинный галстук, накинул на шею ему и Полли и завязал узлом. – Благословляю, дети мои!.. Боб! – он стянул тугие дудочки. – Есть повод похудеть! Он бросил кому-то трактора и рубашку, взялся за трусы. Продавщицы завизжали, отворачиваясь. Фред поднял ладони: спокойно, граждане! – подтянул трусы и исчез за ширмой. Тотчас отдернул и важно вышел в синем костюме и шляпе. Стиляги испуганно ахнули. Дрын повалился без чувств со всего роста, его поймали и поставили. Фред улыбнулся, жестом фокусника поднял шляпу – под ней обнаружился все тот же высокий желтый кок… Потом он сидел, укутанный под горло белой простыней, в парикмахерской. Стиляги окружили молоденькую парикмахершу – расхватав разнокалиберные кисточки, прически и ножницы, помогали чем могли. Та, едва сдерживая смех, работала машинкой, срезая желтые волосы. Дрын кропил всех желающих “Шипром” из флакона с резиновой грушей, Бетси пудрила из картонной коробки. Пожилая уборщица замахнулась на них шваброй, стиляги с хохотом высыпали на улицу и прилипли к витрине, расплющив носы и языки о стекло. Наконец благообразный Фред вышел из дверей. Шагнул было к своим – те в ужасе попятились. Еще шаг – и стиляги кинулись бежать от него как от нечистой силы. – Чуваки! Это я!.. Это я, Фред! – помчался он вдогонку, размахивая шляпой. Они сидели, сдвинув столы, в “Коктейль-холле”. – Фред, жену-то нашел? – спросила Бетси. – Нет еще. Сегодня у одной на улице спрашиваю: девушка, хотите замуж? – Ну и что? – спросил Боб. – Согласилась? – Да может, и согласилась бы. Не догнал… – Красивую не бери, – поучительно сказала Полли. – С ней хлопот много – наряды, бирюльки! Ты попроще что-нибудь, поскромнее. – Работящую! – посоветовал Дрын. – Чтобы щи варила, капусту солила! – И политически грамотную, – вставил Боб. – А то на каком-нибудь приеме рот откроет – международный кризис! – А главное, Фред, – никогда, ни-ко-гда не делай с ней э т о… – серьезно сказала Бетси. – Помни, что основа ячейки общества – идейная близость. Не оскорбляй советскую женщину низменными инстинктами! Все захохотали. Мэлс постучал вилкой по бокалу и поднялся. – Граждане! – укоризненно сказал он. – Серьезней, граждане! Что за смех в такой момент!.. Чуваки и чувихи! – прокашлявшись, с чувством начал он. – Сегодня, в этот скорбный день мы провожаем в последний путь нашего товарища – стилягу Фреда. Жизнь вырвала его из наших рядов, но память о нем навсегда сохранится в наших сердцах! Оглянемся же, товарищи, от этой трагической черты на пройденный им жизненный путь! Траурный митинг объявляется открытым! – Мэлс окинул взглядом собравшихся. – Если б не он, я б так и дрынчал польку с мазуркой, как последний лабух, – сказал Дрын. – Усопший нес в серые трудящиеся массы прогрессивные идеи джаза! – сформулировал подобающим моменту образом Мэлс. – Если честно, одевались все под него, – сказал Боб. – …Вносил в душную атмосферу советских будней живительное дыхание моды!.. – А сколько раз от жлобов спасал! – сказала Полли. – …Подставлял плечо товарищам в тяжкую годину испытаний и невзгод… – Процессы на хате устраивал! – хихикнула Бетси. – …Делил свой кров с влюбленными сердцами… – Да чего говорить, последний стакан портвейна мог разлить! – сказал кто-то. – …И делился с ближними последним куском хлеба! – подытожил Мэлс. – Однако не будем закрывать глаза, товарищи, и на отдельные недостатки усопшего! – призвал он. – Батонов каких-то позорных на хату таскал! – сказала Бетси. – …Обладая широкой душой и пылким сердцем, был чрезмерно любвеобилен… – Чарли Паркера у меня заныкал! – вставил вдруг Боб. – Да не брал я твоего Паркера! – возмутился Фред. – Ты вспомни! С внематочной беременностью… – Нужен мне твой беременный Паркер! У меня свой нормальный есть! – Вам слова не давали, усопший! – постучал по бокалу Мэлс. – Что ж, живи спокойно, дорогой товарищ, да будет тебе служебный кабинет пухом! Нам будет тебя не хватать, но боль невосполнимой утраты заставит нас еще теснее сплотить наши ряды! Помянем, товарищи! По нашему обычаю, не чокаясь! Все чинно выпили. – Доступ к телу объявляется открытым! – провозгласил Мэлс. Девчонки все разом бросились, пачкая помадой, целовать его, парни трепали по короткому ежику волос. – Спасибо, чуваки!.. – расстроганно сказал Фред. Они простились на улице. – Не забудь, Фред, – сказал Дрын. – Первым делом, как прилетишь, – привет американским чувакам от нас от всех!.. Представляешь, – мечтательно вздохнул он, – выходишь на их Бродвей – и ни одного жлоба, только наши! – Ну… пока, чуваки! – Фред улыбнулся через силу и пошел, отступая назад, подняв руку над головой. Стиляги грустно смотрели ему вслед, пока он не слился с одноцветной толпой прохожих. Мэлс вприпрыжку сбежал по гранитным ступеням института. На нижней стояла Катя, держа в опущенных руках портфель. – Здравствуй, Мэлс. – Привет, комиссар. – У меня есть имя. Ты уже забыл? – Здравствуй, Катя, – с расстановкой произнес он.. – А по-вашему как я буду – Кэтти? – усмехнулась она. – Страшно представить! – засмеялся Мэлс. – Кого-то ждешь? – Тебя… – Она замялась, опустила глаза. – Ты не мог бы мне помочь? По старой дружбе. Понимаешь, у нас дома проигрыватель сломался. Ты же лучше всех в этом разбираешься. – Как это будет по-вашему – “Всегда готов!”, – отсалютовал Мэлс. – По-вашему, по-нашему, – досадливо сказала она. – Будто в разных странах живем. – Только одно условие, Кать, – без агитации, ладно?.. Они вышли на набережную. Прохожие во все глаза смотрели на странную пару – строго одетую девушку рядом со стилягой, обходили стороной, тыкали пальцем и оборачивались вслед. Катя мучительно неловко ощущала себя под перекрестными взглядами, шла опустив голову. Тетка в мужском пиджаке с орденом на груди догнала ее, гневно проговорила: – Ну он-то стиляга – только в зоопарке детей пугать, но ты же девушка! Как не противно рядом-то идти? Хоть значок бы комсомольский сняла! – Она развернулась и пошла обратно. Мэлс искоса с любопытством наблюдал за Катей. – Не мучайся, Кать, – не выдержал он. – Хочешь, я по той стороне пойду? У дома встретимся. – Нет, – не поднимая головы, упрямо сказала она. – Скажи, Мэлс, – спросила она через пару шагов, – просто хочу понять… что ты сам чувствуешь, когда на тебя вот так смотрят?.. – Мне нравится, – беспечно ответил Мэлс. – Весело же! – Он запрыгнул на чугунную решетку парапета и пошел над плещущей далеко внизу темной водой. – Ты что, упадешь! – Ну что, стрелять тех, кто не такой, как ты? Ведь здорово, Кать, если все будут разные – я такой, она такая, ты совсем другая! – широким жестом указал Мэлс. Потерял равновесие и взмахнул руками. – Слезь сейчас же! – взвизгнула Катя. Он спрыгнул и пошел перед ней спиной вперед. – Я не хочу быть другой, – покачала она головой. – Почему? – Ты можешь идти нормально? – Ну почему? – Потому что не считаю себя лучше остальных. – Да не лучше! И не хуже. Просто – другая. Понимаешь? Она только неуверенно пожала плечами. Мэлс колдовал над разобранным проигрывателем. – У тебя тонкая отвертка есть? – крикнул он. – Сейчас посмотрю, – откликнулась Катя из другой комнаты. – Такая? – спросила она. Мэлс обернулся – и замер, открыв рот. Катя стояла в дверях в светлом легком платье с фонариками на плечах, просвеченном сзади солнцем из окна. Волосы были уложены по-другому, свободнее. В одной руке она держала вазу с фруктами, в другой бутылку муската и зажатую между пальцев отвертку. – Такая? – повторила она. – Катя… – обрел наконец дар речи Мэлс. – Ты не представляешь, какая ты красивая! Она сама непривычно ощущала себя в новом наряде. – Мамино… Тебе нравится? – Я первый раз вижу тебя в человеческом платье. – Спасибо! – надулась она и прошла к столу. – Нет, правда! Ну подожди! – Мэлс перехватил ее и подвел к зеркалу. – Посмотри, какая ты красивая! Смущенная Катя, неловко расставив руки с бутылкой и вазой, смотрела на свое незнакомое отражение… Потом она, раскрасневшаяся от вина, сидела с Мэлсом за столом, возбужденно рассказывала: – Столько всего было за это время! Ты представляешь, Семен вооруженного преступника взял, один на один! Мы уже позже подоспели. На вокзале. Он с ножом был, а Семен прямо за лезвие голой рукой схватил. Теперь в гипсе ходит. – А-а, а я-то думал, вы только за нами гоняетесь, – засмеялся Мэлс. – Перестань… Про него даже в газете написали – “Герой нашего времени”! Вот такими буквами! Представляешь? За столом возникла короткая пауза. – А Иван женился, – торопливо сказала Катя. – Ты ее знаешь. Люба. Такая… большая… Она на спартакиаде ядро толкала… Тебе интересно? – Конечно. – А… давай еще выпьем? – Давай, – Мэлс разлил мускат в рюмки. – За что? – с неумелым кокетством склонила голову Катя. – За самую красивую девушку в этом городе, – улыбнулся Мэлс. Они чокнулись и выпили. – Давай музыку поставим, – предложила она. – Мы же не проверили даже. Вон там пластинки. Мэлс просмотрел сложенные в тумбочке пластинки. – А хочешь, мою любимую поставлю? У меня с собой, – обернулся он. – Хочу. Мэлс достал из портфеля рентгеновскую пластинку. – Танцы на костях? – Ага, – он мельком глянул пластинку на просвет и опустил на диск проигрывателя. – “Шеф отдал нам приказ лететь в Кейптаун…” – подпел он, пританцовывая. – А научи, как стилем танцевать? – Изучаешь идеологического противника? – засмеялся Мэлс. – Просто интересно. – Иди сюда. Это надо канадским танцевать. Давай руки, – он взял ее за руки. – Смотри, вот так. А теперь так. И вокруг… Свободнее, Кать! – он встряхнул ее. – Плечи расслабь. Вот так… И снова!.. Они кружились по комнате. Мэлс подпевал, Катя с деревянной спиной неумело, но старательно двигалась, тесно прижимаясь к нему в танце. Потом села на диван, не выпуская его рук. Мэлс сел рядом. – У меня получается? – спросила она. – Лучше всех! Еще пара уроков – и можно на Бродвей! Они засмеялись, глядя друг на друга. Лица их были совсем рядом, Катя вдруг потянулась к нему и поцеловала в губы. – Ты что? – удивился Мэлс. Она снова прижалась к его губам, задышала чаще и с силой обхватила за плечи. – Катя!.. – Мэлс осторожно, чтобы не обидеть, попытался ее отстранить. – Ка-атя… – укоризненно протянул он. – Ка-тя! – строго сказал он. Она не давала ему говорить, быстро целовала, прижимаясь всем телом. – Ну что ты делаешь, Кать! А вдруг мама придет? – состроил он испуганную физиономию, еще надеясь перевести все это в шутку. – Она нескоро придет. Я ее в театр отправила, – Катя, тяжело дыша, глядя бессмысленными плоскими глазами, быстро расстегивала пуговицы на платье. – Ты что, с ума сошла, Кать? – уже всерьез сказал Мэлс, хватая ее за руки. – Перестань! – Тебе же только это от нее нужно, да? Ну чем я хуже? – Так ты спасать меня решила? – понял наконец Мэлс. – Грудью на амбразуру? А я-то думаю – что с тобой сегодня? – засмеялся он. Торопливо ударил себя ладонью по губам. – Извини… Не надо меня спасать, Катя! Со мной все в порядке! – Ну почему? Ты же сам сказал, что я самая красивая! – Ты очень красивая, Катя. Но я ее люблю, понимаешь? – Кого? – закричала она. – Эту тварь?! Эту проститутку?! – Ты же ее не знаешь! – Еще не хватало, чтобы я ее знала!! – Все, Катя, – решительно сказал он. – Я лучше пойду, – он попытался разжать ее руки. – Не уходи… Пожалуйста… – Катя, в расстегнутом наполовину платье, с растрепанными волосами, жалко цеплялась за него, сползла с дивана на пол. – Все, Катя, все. Успокойся, – он наконец освободился и отступил. – Скотина! – Катя схватила вазу и запустила в него. – Пошел вон! Убирайся отсюда! Видеть тебя не хочу! – Она металась по комнате, швыряя в него все, что попадалось под руку. Мэлс, приседая и уворачиваясь, проскользнул к столу, схватил портфель, снял с проигрывателя пластинку и попятился к двери. – Извини, Катя… Давай все это забудем, хорошо? Давай останемся друзьями… – Он едва успел отпрянуть и захлопнуть дверь, как об нее разбилась бутылка, забрызгав все вокруг красными пятнами муската. Катя бессильно села на пол и заплакала, уткнувшись в ладони. Потом глубоко вдохнула и затаила дыхание. Ее снова прорвало рыданиями. Она сжала кулаки, вдохнула глубже и заставила себя замолчать. Медленно застегнула платье. Вытерла слезы. И наконец подняла лицо с ледяными глазами. Мэлс ждал на Броде около Елисеевского гастронома. Наконец появился Нолик. Преувеличенно внимательно разглядывая витрины, он прошел дальше, стрельнул глазами по сторонам, вернулся и встал рядом вполоборота. Мэлс вытащил из кармана деньги и протянул в опущенной руке. – Ключ… Адрес… – глядя в сторону, сунул ему Нолик ключи и обрывок папиросной пачки. – Заходить по одному. Музыку не включать. Ванной не пользоваться, – сообщил он в пространство и, посвистывая, удалился. Под взглядом бдительных соседей Мэлс неторопливо, уверенно прошел по коридору незнакомой коммуналки и отпер комнату. Закрыв за собой дверь, молниеносно огляделся в скудной обстановке, подхватил со стола и отправил за шкаф остатки чужого пиршества, смахнул крошки, выставил бутылку портвейна, схватил из серванта два бокала, дохнул и протер рукавом, придвинул два стула, скомкал забытый кем-то на спинке чулок, расправил плед на продавленном диване – тот зыбко качнулся на трех ножках, Мэлс упал на колени, увидел в пыльной глубине под диваном недостающую деталь, с трудом дотянулся, судорожно вставил на место, попрыгал задом, проверяя на прочность, глянул в зеркало, отряхнулся, поправил кок – все это за несколько секунд – и нетерпеливо встал перед дверью. Потом принял вальяжно-расслабленную позу, потом сосредоточенно-деловитую… Вошла Полли, захлопнула за спиной дверь. Мгновение они смотрели друг на друга, потом бросились навстречу и стали целоваться, переступая по комнате. Налетели на стол, опрокинув бокалы, потом на шкаф, с которого повалились на них рулоны чертежной бумаги, и, наконец, запнулись о край дивана. Они глянули на диван, потом друг на друга. Мэлс осторожно нащупал застежку ее лифчика, попытался расцепить крючки. Застежка не поддавалась. Он дернул сильнее. Полли оттолкнула его руки и одернула блузку. – Отвернись. Мэлс повернулся на деревянных ногах. – И ты тоже. Они быстро стали раздеваться, прислушиваясь к шуршанию одежды за спиной. Мэлс воровато оглянулся – и наткнулся на такой же взгляд Полли через плечо. – Не подглядывай! – сердито сказала она. Они замерли обнаженные спиной к спине, не зная, что делать теперь. Переступили боком ближе к дивану, одновременно юркнули под плед и выглянули с разных сторон. Покрывало оказалось коротким, они вцепились в него, перетягивая каждый на себя, засмеялись. Полли исчезла под пледом и вынырнула из-под него рядом с Мэлсом, лицом к лицу… Соседка, склонившись к замочной скважине, подозрительно прислушивалась к тишине за дверью. На улице давно стемнело, только луна светила в комнату сквозь пыльное окно. – Полли… Можно я тебя спрошу?.. – Для тебя это так важно? – Она, видимо, ждала этого вопроса. Мэлс пожал плечами. – Нет, какие же вы, мужики, собственники! – капризно толкнула его Польза. – Тебе мало, что я здесь с тобой, мало, что тебя любят. Нет, ему надо, чтобы я всю жизнь до этого сидела, как царевна Несмеяна, – изобразила она, – плакала и ждала, когда же я его, единственного, встречу! Я же тебя ни о чем не спрашиваю! Она перевернулась и оперлась на локти, подняв острые лопатки. Помолчала, не глядя на него. – Да, у меня был один человек, – наконец сказала она. – Его звали Майк. – А, из наших? – с невольным разочарованием спросил он. – Нет, – усмехнулась Полли. – Действительно Майк. Американец. Мэлс изумленно уставился на нее. Полли взяла подвешенного на шее на простом шнурке деревянного человечка, поднесла к лицу, повертела, рассматривая. – Даже фамилию не знаю. В голову не пришло спросить… До сих пор не понимаю, как топтуны его упустили. Он шел по Садовому, махал картой и пытался остановить хоть кого-нибудь, узнать, где он находится. А люди разбегались от него. Представляешь картину – идет по центру Москвы американский шпион с картой!.. Вот так мы и встретились… – Ты его любила? – Мы один вечер были вместе… Нет, это совсем другое. Я не смогу тебе объяснить… – Польза повернулась к нему. – Понимаешь… вот прилетел человек с другой планеты на несколько часов, и столько надо успеть спросить про них, и столько рассказать про нас, а минуты тикают, тикают, и топтуны под окнами рыщут, и скоро обратная ракета, а оказывается – как странно – они такие же люди, как мы, у них такая же кожа, если коснуться, и чувствуют так же, как мы, и оба знаем, что ни-ког-да больше не увидимся, потому что никогда я не смогу полететь на ту планету, а он сюда… Она умолкла. – Ты это хотел услышать? – изменившимся вдруг голосом сказала она. – Доволен? А теперь спроси, как же я могла отдать классовому врагу самое дорогое, что есть у советской девушки? Ну, спроси! – приподнялась она. – А я тебе отвечу! – Не надо, – Мэлс удержал ее и обнял. Мэлс, привалившись спиной к стене в коридоре, нога за ногу, сунув руки в мелкие карманы дудочек, через открытую дверь спортзала наблюдал, как физкультурники в широких сатиновых шароварах и майках карабкаются друг на друга, выстраивая пирамиду. Аккомпаниаторша в толстых мутных очках, поглядывая через плечо, долбила на пианино одну и ту же ритмическую фразу, с каждым этажом через паузу повышая ее на полтона. Наконец самые худенькие парень и девушка залезли наверх. – Ап! – хором крикнули они, вытащили сзади из трусов и подняли над головой картонные серп и молот. – Костя, держи! – командовал физрук. – Лица одухотвореннее! Трясущийся от напряжения, потный толстяк в основании пирамиды попытался изобразить одухотворенное лицо. Колени его подогнулись, физкультурники посыпались вниз, и пирамида с грохотом развалилась. – Комсомолец Бирюков! – выглянула девушка из двери напротив. – Войдите! Мэлс переминался с ноги на ногу в аудитории. С одной стороны теснились плечом к плечу сокурсники на поднимающихся амфитеатром к потолку скамьях, с другой восседал за длинным столом президиум. На доске крупно написано было “1. Персональное дело тов. Бирюкова М. 2. Разное”. За кафедрой стояла Катя. – Он жил среди нас! – гневно говорила она, указывая на Мэлса. – Наш товарищ, активист, отличник, бригадмилец, спортсмен – комсомолец Мэлс Бирюков! Но оказалось, что это была всего лишь маска, под которой он умело маскировался до поры до времени! Это мы виноваты, товарищи! Мы потеряли бдительность, мы не увидели за обликом скромного советского парня звериный оскал агента американского империализма!.. За стеной в спортзале снова забарабанило пианино, и неподвижные до этого члены президиума в такт ему закинули под столом ногу на ногу – все в одну сторону – и разом повернули лица к Мэлсу, студенты в амфитеатре осуждающе качнули головой и попарно склонились друг к другу, перешептываясь. Катя отпила воды из стакана и четко поставила донышко на кафедру, как точку в конце музыкальной фразы. Мэлс даже улыбнулся некстати, уловив во всем этом действе некий джазовый ритм. Пианино заиграло на полтона выше, и Катя тоже возвысила голос. – Смотрите, он улыбается, ему смешны наши советские идеалы, – продолжала Катя. – Он уже не скрывает своей вражеской сущности! Он посмел прийти сюда в своем новом обличье, в этой униформе американских прихвостней. Улицу Горького, берущую начало от самого Кремля, он называет Бродвеем. Дай ему волю – и вся наша Москва превратится в какой-нибудь там… Нью-Йорк! – брезгливо выговорила она. – Был советский студент Мэлс, а теперь перед нами стиляга Мэл! Казалось бы, всего одна буква, такая малость. Но давайте вспомним, что означает его имя? В нем зашифрованы святые для нас слова – Маркс, Энгельс, Ленин, Сталин! И небрежно выброшенная им буква – это имя великого Сталина! Зал ахнул и замер. Катя выдержала торжествующую паузу. – Он танцует под пластинки, сделанные в прямом смысле на костях советских людей! Мало того, он сам взял в руки саксофон, этот рупор лживой американской пропаганды. Не зря говорят, что от саксофона до ножа один шаг. Потому что саксофон – это тоже оружие, оружие нашего классового врага! Достаточно вспомнить, как выглядит этот, с позволения сказать, инструмент. Даже формой он напоминает знак американского доллара! – прочертила она пальцем в воздухе. – Простите, но саксофон изобрели не в Америке, – не выдержал Мэлс. – Его сконструировал мастер Сакс в Бельгии в 1842 году… – А американцы взяли на вооружение, чтобы расколоть дружные ряды советской молодежи! Я хочу прочитать, что пишет об американском джазе великий пролетарский писатель Максим Горький… – Катя открыла книгу на закладке и с выражением начала: – “Точно кусок грязи в чистейшую прозрачную воду падает дикий визг, свист, грохот, вой, рев, треск; врываются нечеловеческие голоса, напоминая лошадиное ржание, раздается хрюканье медной свиньи, вопли ослов, любовное кваканье огромной лягушки… это играет оркестр безумных, они сошли с ума на сексуальной почве, а дирижирует ими какой-то человек-жеребец, – ткнула она пальцем в Мэлса, – размахивая огромным фа… огромным фаллóсом…” – выговорила она с ударением на втором слоге. – Фáллосом, – поправил Мэлс. – Вам виднее, Бирюков, – язвительно ответила Катя. – Это вы им размахиваете, а не я! По рядам аудитории, как по клавишам, пробежала волна – каждый тихонько спрашивал соседа, тот пожимал плечами и спрашивал следующего. Сидящая с краю девушка открыла словарь, прочитала, торопливо прикрыла ладонью написанное и с ужасом посмотрела на Мэлса. – “Это музыка для толстых, – продолжала Катя. – Под ее ритм толстые люди, цинически двигая бедрами, грязнят, симулируют… извините, товарищи… акт оплодотворения мужчиной женщины”! – Она захлопнула книгу и продемонстрировала обложку. – Вот что пишет о джазе буревестник революции! И этой музыке для толстых служит теперь наш бывший товарищ, стиляга Мэл!.. Кто хочет высказаться? – она оглядела аудиторию. В зале стало тихо. Катя, резко повернув голову, выхватила взглядом одного из студентов. – Он ставит себя выше других, – покорно сообщил тот и сел. Катя глянула на девушку. – Он дал мне списать контрольную по математике, – опустив глаза, призналась та. – И этим толкнул меня на нечестный поступок. Катя перевела взгляд на толстяка в верхнем ряду. – Он… а он… он даже завтрак в столовой не доедает! – выкрикнул тот. – Я думаю, все понятно, – подытожила Катя. – Какие будут предложения? – она нацелила взгляд на одного. – Предлагаю объявить выговор… Катя перевела требовательный взгляд на следующего. – Строгий выговор… Она глянула на третьего. – Строгий выговор с занесением в личное дело… – упавшим голосом сказал тот. – Мне кажется, я попала в политическое болото, где процветают мягкотелость и примиренчество, – зловеще понизив голос, медленно произнесла Катя. – А может быть, здесь еще кто-то по ночам танцует на костях?.. – нависла она над притихшим залом. – Как говорит товарищ Сталин, наше общество не карает оступившихся людей – оно дает им шанс встать на путь исправления. Именно поэтому, чтобы предостеречь его от непоправимых уже шагов, я предлагаю исключить товарища Бирюкова из комсомола и отчислить его из института! – раздельно произнесла она. За стеной с грохотом рухнула пирамида, и в аудитории наступила гробовая тишина. – Может быть, вы хотите что-то сказать в свое оправдание? – обернулась она к Мэлсу. – Что с тобой, Катя? – спросил он. – Я вам не Катя, а товарищ Акимова! – отрезала она. – Пока еще товарищ!.. Итак, товарищу Бирюкову нечего нам сообщить по сути дела. Тогда будем голосовать! – она подняла ладонь. Остальные сидели неподвижно. Катя повела глазами по рядам. И под ее тяжелым взглядом – слева направо, ряд за рядом – начали подниматься руки. – Единогласно! – удовлетворенно сказала она. – Бирюков, сдайте комсомольский билет. Мэлс медленно подошел и положил билет на кафедру. Катя с мстительной улыбкой смотрела ему в глаза. Полли сидела на кушетке в процедурном кабинете у знакомой медсестры. – Что же мне теперь делать? – растерянно спросила она. – Не знаю, – с неожиданным злорадством ответила та. Она с лязгом бросила использованый шприц в кювету и стала собирать новый. – Раньше надо было думать, дорогая! Тут я тебе не помощница. – А к кому мне идти? Ты же подруга! Посоветуй что-нибудь… – Вспомнила! – усмехнулась та. – Ты у нас такая… самостоятельная! Не как все! Вот сама и выкручивайся! Извини, у меня больных полный коридор. Полли встала и побрела к двери. – Ты вещички-то свои забери! – сказала вслед медичка. – Тут не камера хранения! Мэлс сидел за столиком в “Коке”. Перед ним стояли уже два пустых бокала, он допивал третий, глядя пустыми глазами в одну точку. Могучая саксофонистка на эстраде выводила тоскливый блюзовый мотив. Подошла Полли с маленьким потертым чемоданом, села напротив. Мэлс подвинул к ней бокал коктейля, она отрицательно качнула головой. – Ты куда-то едешь? – спросил он, кивнув на чемодан. – Да… У меня плохие новости, Мэл. – У меня тоже, – усмехнулся он. – Очень плохие, Мэл. – И у меня тоже. Что у тебя? – Я уезжаю. Мы расстаемся, Мэл, – сказала она, рассеянно оглядывая зал. – А у тебя? – Тогда у меня просто – мелкие неприятности… – произнес пораженный Мэлс. – Ну… пока?.. – она беспечно улыбнулась, на мгновение накрыла его ладонь своей, подняла чемодан и шагнула к выходу. Мэлс вскочил, едва не опрокинув стол, схватил ее за плечи и повернул к себе. – Почему ты решаешь это одна? – крикнул он. – Ты не можешь решать за нас двоих! – Я беременна, Мэл! – отчаянно сказала она. – Так это… это же здорово, Полли! – просиял Мэлс. – Значит, у нас будет ребенок? – Он протянул к ней руки, но Польза отступила на шаг: – Ты не понял! Это не твой ребенок, Мэл! – Это мой ребенок! – твердо сказал он, обнимая ее. Полли уткнулась лицом ему в грудь. Потом подняла глаза и виновато улыбнулась: – А еще мать выгнала меня из дома… Затем была немая сцена: Мэлс сжимал в одной руке чемодан, в другой руку потупившей глаза Полли, отец растерянно переводил взгляд с одного на другую, Ким искоса разглядывал яркую незнакомку со смешанным выражением восторга и неприязни. Наконец отец перекинул папиросу в другой угол рта: – А чего, дело хорошее! – развел он руками. – Может, теперь угомонитесь. Как это по науке: минус помножить на минус – вот тебе и нормальная ячейка общества!.. Ну чего встал, как громом пришибленный! – толкнул он Кима. – Племянник у тебя скоро объявится! Пошли койки таскать! Мэлс и Польза облегченно улыбнулись, переглянувшись. Ночью они лежали на кровати в дальней комнате. – Как странно, – удивленно сказала Полли. – Ни от кого прятаться не надо… – Как ты думаешь, – прошептал Мэлс, указывая глазами, – ему не будет больно, если мы… – Не знаю, – пожала плечами она. – Нет, наверное. Он еще совсем маленький… Мэлс поцеловал ее, перевернул на спину. Кровать истошно заскрипела, и оба замерли, приподняв головы, настороженно прислушиваясь к тишине в соседней комнате. Мэлс прижал палец к губам, они тихонько слезли с кровати, подняли матрас с двух сторон и переложили на пол… – А где у вас кабинет сэра Джона? – прошептала Полли. – Я лопну сейчас! – А ты не улизнешь, как в тот раз? – спросил Мэлс, и они тихо засмеялись. – По коридору налево. Только тихо. – Как партизан в тылу врага! – заверила Полли. Она накинула рубашку Мэлса, достающую ей почти до колен, и босиком выскользнула за дверь. Почти тут же в коридоре раздался оглушительный грохот, звон, шум и гам. Мэлс выскочил из комнаты. Полли стояла посреди коридора, вокруг нее валялись тазы, велосипед, разбитые банки, а изо всех дверей торчали разъяренные соседи. – Мэл, я заблудилась, – растерянно сказала она. – По-ольза!.. – только развел он руками. Катя, оглядываясь, прошла через двор фабрики. Вокруг длинными стройными рядами стояли бетонные девушки с веслами, пионеры, горнисты, доярки и мусорные урны. Мэлс, голый по пояс, в брезентовом фартуке работал в набивочном цехе. – Здравствуй, Мэлс. – О, привет, Кать! – оглянулся он. – Опять проигрыватель сломался? – Он снял крышку гипсовой формы, звучно похлопал лежащего в ней ничком пионера по зыбким ягодицам. – Петрович, чего он жидкий-то еще?.. Политически незрелый, – со значением указал он Кате на пионера. – Да не тот! – откликнулся откуда-то сверху Петрович. – Этот урод с дудкой! Ты паралитика давай! – Подожди, я сейчас, – кивнул Мэлс Кате. Открыл другую форму и с грохотом вывалил на пол пионера с застывшей в салюте рукой. Привычно накинул ему на горло трос, кран поднял того под потолок и потащил во двор. Катя проводила глазами раскачивающегося в петле пионера. – Нет-нет-нет! – замахал Мэлс руками, перехватив ее взгляд. – Вожди в другом цехе! – Не паясничай! – недовольно сказала она. Мэлс вытащил из-за уха папиросу, ловко выстрелил с пальца вверх коробок, запалив спичку, прикурил, поймал коробок и спрятал в карман. Присел на край формы. Катя села было напротив, тут же подскочила, разглядев, что сидит на чьей-то огромной голове, и осталась стоять. – Работаешь? – спросила она. Мэлс развел руками: странный вопрос. – Я по поручению комитета комсомола, – сказала Катя. Мэлс понимающе кивнул и приготовился слушать. – Я поговорила с ребятами и с руководством, – деловито начала она. – Они согласны – в виде исключения – восстановить тебя в комсомоле и в институте. Пока условно, с испытательным сроком, а через год восстановят окончательно. Тебе надо написать заявление и прийти выступить на собрании… – Зачем? – Как зачем? – удивилась Катя. – Рассказать, что ты осознал свои ошибки и заблуждения. Мэлс вдруг засмеялся. – Что? – спросила она. Мэлс замахал рукой, шлепнул себя по губам – и все не мог остановиться. – Что?! – крикнула она, сорвавшись с официального тона. – Ты хоть… ты хоть понимаешь, чего мне это стоило – каждого обойти, с каждым поговорить, просить, унижаться! – Извини, Кать… Просто представил… Ты, наверное, шла сюда и думала, как сижу я тут, сирота, и плачу над своей горькой судьбой? Да не хочу я обратно! Знаешь, Кать, я тебе даже благодарен. Нет, правда! Всех в школе в комсомол принимали – и я как все. Все в институт пошли – и я следом. А как же – отец рабочий, сын – инженер, все как положено! Если б не ты, так и сидел бы – как все, экзамены сдавал, а потом всю жизнь у кульмана стоял. Не мое это, понимаешь? Мне хорошо, Катя, понимаешь?! – вскочил он. – Здесь мужики – вот такие! С этими ребятами тоже ладим, – хлопнул он по плечу пустоглазого бетонного пионера. – Понятливые, немногословные. Вечером репетирую тут, – указал он на саксофон в футляре. – Им нравится! Стилем учу танцевать, – обнял он двух девушек с веслами. – Получается!.. – засмеялся он. – Спасибо, что зашла, Кать. У меня времени нет, извини. Работа сдельная – сколько налепил, столько получу. А мне жену молодую кормить надо! – Жену?.. – дрогнувшим голосом спросила Катя. – Скоро распишемся. Катя какое-то время смотрела на него с искаженным лицом. Потом молча повернулась и пошла через двор. Петрович спустился по лестнице с верхотуры. – Вот это баба! – в восторге сказал он. – Твоя? – Нет. – Зря теряешься! – Петрович подошел к воротам цеха, глядя ей вслед. – Ох, баба! Ну, баба! – мечтательно покрутил он головой. – Ей бы весло в руки!.. Мэл стоял со своим квартетом на “бирже”. – А ударник – ты-дыч, ты-дыч, ты-дыч… – брызжа слюной, отбивал ритм по коленям Дрын. – И тут сакс вступает: вау-у… Между лабухами деловито сновали барыги: – Проводы на пенсию – баян, труба, ударные… – Утренник в женской школе – фортепиано, скрипка, кларнет… – Может, завалимся в женскую школу? – предложил Дрын. – Косички-фартучки. Наведем шороху! Все засмеялись. Нолик вклинился между ними: – Джаз-банд на первомайские… – таинственно сообщил он. – Сколько? – обернулся Мэл. – Тридцать рублей. – У-у… – переглянувшись, протянули они хором. – За такие хрусты лабухов кабацких покупай, – кивнул Дрын через плечо, и они отвернулись, оставив Нолика за кругом. Тот побродил за спинами и снова втиснулся между ними. – Тридцать пять! – отчаянно, будто от сердца отрывая, сказал он. – Нолик! – приобнял его за плечи Мэл. – Имей совесть, хотя бы по праздникам. – А сколько? – Тридцать пять. На каждого. Нолик сделал круглые глаза. – Не торгуйтесь, мужчина, – гнусавым бабьим голосом протянул Дрын. – Получите удовольствие согласно тарифу! Нолик потоптался и, глядя в сторону, протянул деньги и клочок бумаги в опущенной руке: – Адрес… Аванс… Добираться поодиночке… Джаз-банд расположился на сцене, Дрын сел за ударные, отбил дробь на тарелках. Мэлс вышел вперед. – Товарищи! – объявил он. – Торжественный вечер, посвященный Международному дню солидарности трудящихся, разрешите считать открытым! – Он поднял саксофон и заиграл “Интернационал”. Набившиеся в тесный клуб чуваки и чувихи молча ждали. Постепенно в зале стал нарастать недовольный ропот. Нолик за кулисами отчаянно крутил пальцем у виска и строил страшные рожи. Мэлс невозмутимо вел бравурную мелодию. Потом прервался и повторил последнюю фразу с середины, потом еще раз – все быстрее и короче, подмигнул своим – и джаз-банд грянул в бешеном ритме. Стиляги захохотали, оценив шутку, и бросились танцевать. Мэлс увидел, как Полли, бросив партнера, выбралась из танцующей толпы и привалилась к стене, закрыв рукой глаза. Он кивнул Дрыну, положил саксофон и спустился в зал. – Голова закружилась… – виновато сказала она. – Может, на воздух выйти? – забеспокоился Мэлс. – А, уже все прошло, – беспечно махнула Польза. – Тогда хильнем тройным гамбургским? Они закружились щекой к щеке. – Скоро, наверное, танцевать уже не смогу, – пожаловалась она. – Давай завтра заявление подадим, – сказал Мэлс. – А то будешь на свадьбе животом родню пугать. – Как скучно, Мэл! – укоризненно протянула Полли. – А я-то мечтала: “Позвольте предложить вам руку и сердце…” – Сударыня! – с чувством произнес он. – С тех пор, как я увидел вас, я потерял покой и сон. Составьте мое счастье, будьте моею женой! – Ах, все это так неожиданно, право… – жеманно закатила она глаза. – Я должна испытать ваши чувства. – И долго будешь испытывать? – засмеялся Мэлс. Польза начала с детской деловитостью загибать пальцы. – Четыре с половиной месяца, – сообщила она. Мэлс резко остановился. – Мэл, – уже серьезно сказала Полли. – Я ведь не сказала “нет”. Давай подождем ребенка. А потом вместе решим. Хорошо? – она заглянула ему в глаза и примирительно улыбнулась. Они снова закружились в танце… – Атас! Чуваки, облава! – раздался вдруг крик, и стиляги бросились к дверям. Мэлс, схватив Полли за руку, прорвался сквозь встречную толпу к сцене, схватил саксофон, и они выбежали на улицу… Бригадмильцы цепью выстроились напротив стиляг. Стиляги, независимо сунув руки в карманы, разом шагнули вдоль стены вперед – бригадмильцы туда же. Те, пригнувшись, отступили на два шага назад – эти тоже. Две цепочки – темно-синяя и пестрая – двигались друг напротив друга в молчаливом ритуальном танце, зеркально повторяя каждый жест. Дрын вдруг, сломав ритм, метнулся в сторону – и цепочки перемешались. Катя, расталкивая сцепившихся бригадмильцев и стиляг, оглядывалась в толпе горящими глазами. Наконец увидела Мэлса и Полли и властно указала на них. Несколько бригадмильцев оторвали их друг от друга. Семен и Степан прижали Мэлса к стене. Двое других выкрутили Полли руки за спину, заставив опуститься на колени. – Не трогайте ее! – Мэлс рванулся, стряхнул с себя противников, но на него налетели сразу четверо. Катя, улыбаясь, подошла к Полли и медленно, растягивая удовольствие, подняла машинку. – Ой, девушка, как удачно! – обрадовалась та. – А завивку не делаете? Катя сладострастно запустила машинку в ее густые волосы. – Как раз решила прическу поменять, а кругом, знаете, такие очереди… Так удобно? – наклонила Полли голову. – А кстати, вы сколько берете, девушка? Я боюсь, у меня на модельную денег не хватит… Катя, торжеству которой мешала ее беспечная болтовня, со злостью рванула машинку. Польза на мгновение сжала губы, пересиливая боль, и снова улыбнулась: – Да-да, там покороче, если можно. А то, знаете, лето впереди, жара… Вы телефончик оставьте, по знакомству – я, когда обрасту, снова зайду… Девушка, куда же вы? – крикнула она. – А на чай? – она бросила вслед Кате монету и захохотала. Мэлс подошел к Полли. Та еще смеялась, но губы ее дрожали и из глаз уже катились слезы. Она уткнулась лицом в ладони и зарыдала. Мэлс встал рядом на колени, прижал к себе ее остриженную неровным ежиком голову, с бессильной ненавистью глядя куда-то в пространство… К роддому, сигналя, подъехали два таксомотора, украшенные разноцветными лентами, из них шумной гурьбой повалили Мэлс, Ким, отец с гармонью, соседи и соседки – все празднично одетые, с цветами и шампанским. Отец растянул меха и, пританцовывая, первым двинулся к подъезду. – Ну что, волнуешься, папаша? – весело крикнул он Мэлсу. – Я вот так же мать твою тут встречал. Вон из того окна тебя показывала! Открылась тяжелая дверь, на крыльцо вышла Полина, изменившаяся, похудевшая, непривычно скованная, со спеленутым младенцем на руках. Следом высыпал чуть не весь медперсонал, изо всех окон высунулись роженицы. – Во как провожают! – в восторге сказал отец. Полина остановилась, издалека глядя на Мэлса. Медленно спустилась по ступенькам, по-прежнему не отрывая от него глаз. Встречающие обступили ее со всех сторон. – Ну-ка, на! – отец снял гармонь и сунул кому-то из соседей. Тот тотчас подхватил залихватский мотив. – Ох, богатырь! Наша порода, бирюковская! – гордо сказал отец. – Ну, покажи внука-то!.. – он осторожно поднял угол пеленки, закрывающий лицо… Гармонь подавилась и тяжело выдохнула во всю ширину мехов. У отца вывалилась изо рта папироса. Заполошно ахнули в голос соседки. Медсестра на крыльце торопливо открыла склянку и смочила вату нашатырным спиртом… В белом конверте мирно спал черный как смоль негритенок, пуская пузыри с толстых красных губ. Полина, не двигаясь, смотрела в глаза Мэлсу. Тот наконец очнулся, шагнул к ней, поцеловал, протянул руки к ребенку. – Куда, руки-крюки! – оттолкнул его отец. – Уронишь еще на радостях! – он бережно взял младенца. – Спасибо, сестрички! – крикнул он. – А ты что затих? А ну, рвани меха, чтоб душа полетела! Сосед, не попадая по кнопкам, заиграл снова. Полина благодарно улыбнулась Мэлсу, прижалась к нему, и они пошли следом за отцом к машине. Издалека, спрятавшись за углом дома, жадно следила за встречей мать Полины. Когда они поравнялись с ней, отпрянула за угол, привалилась спиной к стене. Рванула тугой воротничок кителя и заплакала… Чуваки уже толпились у Елисея. Они, как обычно, шумно поздоровались с Мэлсом. – Мэл, когда Полли придет? – спросила Бетси. – Признайся, чувак, запер жену? – сказал Боб. – Все вы такие, – сказала Бетси. – Сперва про любовь, а потом мордой в пеленки! – Вот своего бэбика заведешь… – ответил Мэлс. – Мэл, я согласна, – вкрадчиво сказала Бетси. – Только прямо сейчас, ладно? Подошел Нолик. – Чуингам американский… – сообщил он в небеса, приоткрыв пакет. – Пять рублей. – За пять рублей сам жуй, Нолик! – Настоящая же! – обиделся тот. – А где наш рекрут? – отвернувшись от него, огляделся Мэлс. В этот момент появился Дрын. Он издалека широким жестом снял кепку, шутовски приставил к свежей синюшной лысине ладонь и пошел строевым шагом. – Обрили уже! – Все восторженно захохотали, кинулись наперебой трогать колючую плешь. – Руки мыли? – отбивался Дрын. Наконец вырвался, шмякнул кепку оземь и заорал, раскинув грабли во всю ширь: – Чуваки! Последний раз угощаю! За мной!! Мэлс с парнями подняли его себе на плечи и торжественно понесли по Броду, распугивая зевак. – Товарищи! – возвышаясь над улицей, орал Дрын. – Да здравствуют Советские вооруженные силы, самые вооруженные из всех вооруженных, надежный оплот, об пол и об лоб! Ура, товарищи!.. Нолик отошел в сторону. Вдруг выхватил наметанным взглядом безликого человека в сером пальто, приближающегося к нему в толпе. Он быстро повернулся и двинулся за стилягами. И тут же увидел еще одно серое пальто навстречу. – Чувачок, подержи на секунду, – сунул он пакет в руки Бобу. – Я сейчас… – И юркнул в подворотню. – Э-э… – успел только сказать тот. Неуверенно глянул вслед своим. – Ты чего застрял? – крикнула Бетси. – Сейчас догоню, – махнул Боб и остался стоять, озираясь по сторонам, дожидаясь Нолика. Двое в сером схватили его за руки. – Понятые, сюда! – Они выхватили пакет и вытряхнули на асфальт пестрые пакетики жвачки. – Это не мое… – начал было Боб. Его тотчас, как гончие отбившегося от стаи волка, окружили плотным кольцом прохожие. – Конечно не его! В руках держит – не его! – Я свидетель! Я все видел! Товарищи милиционеры, меня в свидетели запишите! – Там тебя оденут по-человечески! Боб растерянно смотрел на искаженные ненавистью лица вокруг… …Милицейский “козлик” проехал мимо торжественной процессии стиляг. Боб замахал руками, заколотил в зарешеченное заднее окно. Потом бессильно привалился лбом к стеклу, глядя на друзей – исчезающий вдали цветной островок в темно-синей толпе… Бетси запрыгнула в троллейбус, встала на задней площадке, опершись на поручень, тоскливо глядя в окно. Вокруг нее в переполненном троллейбусе тотчас образовалось свободное пространство, пассажиры расступились, неприязненно разглядывая ее наряд. – Вырядилась, как чучело огородное! – начала тетка с авоськами. – Как совести-то хватает на улицу выходить! А еще девушка! – Совсем бы уж юбку сняла! – вступил мужик. – Чего уж там прятать-то – и так все наружу! Бетси перевела взгляд на него. Как обычно, загадочно улыбнулась, состроила глазки – и вдруг, как кошка, молча метнулась к нему и вцепилась когтями в лицо. Мужик заорал, пытаясь оторвать ее от себя, на задней площадке началась свалка, крик и женский визг. Троллейбус резко затормозил, открылись двери, и два милиционера, расталкивая людей, ворвались в салон… В комнате Мэлса на растянутых крест-накрест веревках сушились распашонки, посередине стоял манеж с погремушками. Раздался ритмичный, синкопом стук в дверь. Мэлс открыл – и вдруг радостно заорал, раскинув руки. Фред переступил через порог, они орали на два голоса, глядя друг на друга смеющимися глазами, потом ритуально ударились кулаком, грудью и обнялись. – Мэл, ты с ума сошел? – выглянула из второй комнаты Полина. – Польза! Здравствуй, чувишка! – Фред бесцеремонно сгреб ее в охапку. – Да тише ты, ребенок спит! – Полина расцеловалась с ним. – Давно приехал? – Только чемоданы распаковал. Первый официальный визит… А тебе идет, – потрепал он ее по чуть отросшим волосам. – Ну, как Запад? – спросил Мэлс. – Загнивает? – Загнивает, – скорбно подтвердил Фред. – Но хорошо пахнет!.. Польза, это тебе с бэбиком! – он вывалил на стол яркие диснеевские игрушки, соски, бутылки. – Как назвали-то? – Ваня. – Хорошее имя, – одобрил Фред. – Политически грамотное… Последнее достижение империалистов, – показал он бутылочку. – Непроливашка. Как ни крути… – продемонстрировал он. – Да что ты ему показываешь, – засмеялась Полина. – Он не знает, с какой стороны соска надевается. – Понимаешь, Фред, – пояснил Мэлс, – она считала, что при равноправии мужчин и женщин я тоже должен кормить грудью. Полина шутливо толкнула его плечом. – А как твоя правоверная? – спросила она. Фред только безнадежно махнул рукой: – Шаг в сторону – побег, прыжок на месте – провокация. Не будем о страшном. – Извини, Фред, – Полина виновато улыбнулась. – Я правда ужасно рада, честное слово… Просто с ног падаю, не соображаю уже ничего. Он две ночи не спал… Вы сидите, я потом приготовлю что-нибудь. – Да ладно, у хорошего дипломата все с собой! – Фред кивнул на вторую сумку. Он проводил Полину взглядом. – Изменилась… – Изменишься тут. – С тещей не контачите? – Прокляты во веки веков. Они сели за стол. Фред вытащил бутылку виски. – Про Боба знаешь? – спросил Мэлс. Фред кивнул. – Отец не сможет помочь? – Глухо, – покачал головой тот. – Спекуляция контрабандой… – Да какая спекуляция… – начал было Мэлс. – Алло, чувак! – щелкнул пальцами тот. – Это я, Фред. Ты мне будешь объяснять?.. Дрын в армии? – На флоте. Он, дурак, в военкомат при всем параде приперся: в оранжевом коке, на “тракторах”. Его тут же на подводную лодку упрятали, на пять лет… Бетси из Москвы выслали. – Погоди, а… – Фред указал на дверь, за которой скрылась Полина. – А кто из наших-то остался? – Да вообще настоящих чуваков почти не осталось. А кто есть – по домам сидят, музыку шепотом слушают. Все изменилось, Фред. Жлобье совсем озверело. Облавы каждый день. “Кок” закрыли… – “Кок”?! – схватился за голову Фред. – Как жить-то?.. Вот это новости! Ну, порадовал, чувачок! На полгода отъехать нельзя! – А помнишь, как по Броду всей толпой хиляли? – Да-а… Это тебе, кстати, – он достал несколько пластинок. Мэлс схватил, жадно просмотрел имена. – Ну, чува-ак! – в восторге протянул он. – У нас и на костях-то уже ничего не достанешь!.. Черт, проигрыватель в той комнате. – Успеешь еще, – усмехнулся Фред. – Сам-то все на своем трофейном лабаешь? – Да где же другой взять. – Как где? – развел руками Фред. – Там, где, – он запел вполголоса, поводя бедрами, — Средь трущоб и небоскребов много реклам, Американцы ходят и жуют чуингам, — пританцовывая, он достал футляр и положил на стол перед Мэлсом, — Грабят, убивают, “Чучу” напевают И бара-бара-барают стильных дам! — и он жестом фокусника откинул крышку. Мэлс замер, глядя на новенький, сверкающий сакс. Слов не было, он ударил Фреда в плечо. Тот ответил. Какое-то время они, сдерживая смех, мутузили друг друга через стол. Потом Мэлс бережно взял саксофон, вставил мундштук и пробежал пальцами по клапанам. Сакс ответил сильным чистым звуком. Тотчас в комнате заплакал ребенок. Они замерли, глядя друг на друга круглыми глазами, потом синхронно обернулись к двери. Полина выглянула из-за двери, укоризненно качнула головой. Они отчаянно замахали руками: больше ни звука! – Посмотрю на бэбика? – сказал Фред. – Все равно разбудили. Мэлс поманил его за собой, подкрался к двери, приоткрыл и заглянул в щель. Полина качала сына на руках. Мэлс уступил место Фреду. Тот посмотрел в комнату, потом перевел глаза на Мэлса. – Этот? – уточнил он. – Этот, – подтвердил Мэлс. Фред снова приник к щели, озадаченно морща лоб. Обернулся к Мэлсу. Потер ладонью подбородок. – Знаешь, Мэл… – задумчиво сказал он наконец. – Мне кажется, ты слишком часто слушал Чарли Паркера… Они вернулись за стол. – Ну, Фред, – Мэлс нетерпеливо потер руки. – Теперь главное! Про Америку. Давай с самого начала! – Про Америку? – Фред тяжело вздохнул. – Я не хотел тебя расстраивать, Мэл, но у меня тоже неприятные новости… Тот удивленно посмотрел на него. – Давай выпьем, чувак! Все легче будет, – Фред разлил виски по стаканам. Мэлс потянулся чокнуться, но Фред убрал свой стакан. – Не чокаясь. – Что, кто-то умер? – В определенном смысле… – Фред выпил, встал и прошелся по комнате. – Мэл! – трагически сказал он. – Прими этот удар достойно, как мужчина! Не надо рвать волосы, посыпать голову пеплом, бросаться на стены и примитивно бить посуду! – Ладно, давай, не тяни! – не выдержал Мэлс. Фред остановился напротив. – Мэл, я был в Америке… – скорбно начал он. – Я был в Нью-Йорке и Лос-Анджелесе. Я проехал пять штатов… Мэл! – заорал он. – Там нет стиляг!!! Полина, закипая, встала на пороге и уперла руки в пояс. Они стояли в пивной среди промасленных работяг, с опустевшей наполовину бутылкой виски на столике. – У моей правоверной единственное достоинство: в десять ноль-ноль она ложится спать, и через пять минут ее можно грузить в багажный вагон, – рассказывал Фред. – А через десять я уже хилял по Бродвею. Я видел ночной Нью-Йорк, Мэл, там не осталось ни одного бара, в котором меня не знают в лицо. Я был во всех джаз-клубах Лос-Анджелеса. Там действительно много стильных чуваков. Вот американский стиль, Мэл, – указал он на свой строгий темно-серый костюм с широченными брюками. – Да тебя с трех шагов от жлоба не отличишь! – Ты что? – обиделся Фред. – А качество? Ты пощупай! А лейбл? – он распахнул пиджак и показал этикетку. – Важно не то, что снаружи, а что на подкладке. Чем свободее человек, тем проще он одет. А если нас вот таких, – указал он на Мэлса, – пустить на Бродвей – настоящий Бродвей, – нас через два квартала забрали бы в психушку. Да что Бродвей! – махнул он. – В провинциальной колхозной Оклахомщине, где живут ковбои, которые, оказывается, не бравые парни с кольтами, а обыкновенные пастухи с навозом на сапогах, – даже в поганой Оклахоме на нас смотрели бы как на папуасов с острова Джумба-Юмба в юбочке из банановых листьев!.. Понимаешь, Мэл, мы хотели жить, как в Америке, быть свободными, как в Америке, танцевать, как в Америке, одеваться, как в Америке, и ради этого были готовы на все: нас гоняли, стригли, исключали, сажали. А оказывается, мы были просто домотканой, местного пошива пародией на американцев… В Америке нет стиляг, Мэл… – Фред! – отчаянно сказал Мэлс. – Но мы же – есть!.. Полина гладила детские вещи. Настольная лампа была завешена пеленкой, чтобы свет не падал на кроватку. Вошел Мэлс, уже одетый, взбодрил кок перед зеркалом, взял футляр с саксофоном. – Ты куда? – Как куда? – удивился он. – Вечер в парке Горького, я же говорил… Она снова опустила голову и с силой провела утюгом вперед и назад. – Ты подал заявление в институт? – Нет. – Почему? Ты что, собираешься всю жизнь лепить своих уродов и дудеть на саксе? – вдруг зло крикнула она. – Мэл, посмотри вокруг! Все живут как нормальные люди! Поиграли, перебесились, только у тебя одного детство в голове застряло!.. Мэлс остановился, растерянно глядя на нее. Полина осеклась на полуслове, торопливо подошла, обняла его: – Мэл, прости, пожалуйста… Сама не знаю, что несу. Извини… – она потерлась щекой о его плечо, виновато глянула снизу вверх. – Превращаюсь в коммунальную стерву, да? Просто немножко устала. Это пройдет… Ты уходишь – я не знаю, вернешься ты или нет, – беспомощно сказала она. – Или снова надо среди ночи хватать ребенка и ехать в милицию просить: отпустите нашего папу… Я боюсь, Мэл. Боюсь, что кончится, как у Боба, что сюда, вот сюда, в наш дом, придут с обыском, вывалят наши вещи на пол и будут ходить по ним грязными ногами… Мы оба не говорим об этом, стараемся не думать, но ты же все понимаешь. Для меня закрыты все двери, меня не возьмут ни на одну работу с таким ребенком. У меня на лбу написано вот такими буквами: американская шпионка. Если с тобой что-то случится – что мы будем делать без тебя, Мэл?.. Я жила как хотела, потому что была одна. Теперь я не одна, и ты не один… Они вдруг замерли, тревожно глядя друг другу в глаза. Потом повели головами по сторонам, принюхиваясь, – и бросились к чадящему на прожженной простыне утюгу. – По-ольза!.. – только и сказал Мэлс, и оба негромко, невесело засмеялись. Мэлс поставил футляр и расстегнул пиджак. – Ну как тебя одну оставить? Ты же дом сожжешь, – усмехнулся он. Полина перехватила его руку. Провела ладонью по пушистому желтому лацкану, подняла глаза и сложила губы в прежнюю беспечную улыбку. – Не надо, Мэл, – качнула она головой. – Тебя люди ждут. Просто… будь чуть-чуть осторожнее… Мэлс прижал ее к себе, уткнулся в коротко стриженную макушку. – Сегодня в последний раз, – сказал он. – Это не мне решать, Мэл… – устало ответила она. Мэлс шел с футляром по вечерней улице под тяжелым взглядом огромного чугунного Вождя. Прикрыв глаза, он вел на саксофоне медленный блюзовый мотив. Сакс в его руках, будто жалуясь на что-то, звучал все надрывней, все выше, пока не сорвался на пронзительной ноте. Мэлс открыл глаза. Никто не танцевал, стиляги, собравшиеся под сценой, молча смотрели на него. Мэлс улыбнулся. Щелкнул пальцами: раз, два, три. Ударник откликнулся дробью, и джаз-банд грянул в бешеном ритме. Между танцующих стиляг, среди смеющихся лиц, ярких пиджаков вразлет и пестрых блузок, разноцветных галстуков, канареечных “тракторов”, крашеных коков и замысловатых венгерок, мелькнул вдруг отец с гармошкой и папиросой в зубах, и Фред в смокинге с бабочкой, и Дрын в тельняшке и бескозырке с лентами, и Боб в арестантском ватнике с номером… Мэлс пробежал пальцами по клапанам снизу вверх, подпрыгнул – и так замер в стоп-кадре: с распахнутыми за спиной, как крылья, полами длинного пиджака, взлетевшим над плечом галстуком и вскинутым вверх саксофоном. Георгий Литвинов Стиляги: Как это было В конце сороковых годов на улицах крупных городов Советского Союза – прежде всего Москвы и Ленинграда – стали замечать молодых людей в узких брюках и длинных пиджаках с подбитыми плечами, которые любили трофейные западные фильмы, слушали джаз и танцевали “стилем”. Хоть в таком поведении и не было ничего явно “антисоветского”, властям эти ребята нравиться не могли, и им дали презрительное прозвище “стиляги”, стали высмеивать на страницах газет и журналов, отчитывать на комсомольских собраниях. Но несмотря на это, мода на стиляжничество распространялась, захватив к началу пятидесятых многие крупные города Советского Союза. Так стиляги стали первой в СССР молодежной субкультурой. Как и почему появились стиляги? Как вообще в СССР, при Сталине стало возможным существование молодежной субкультуры, подобной тем, что существовали примерно в то же время в Европе и США? Только что закончилась Великая Отечественная война. Дойдя до Берлина, домой вернулись советские солдаты и офицеры, многие из которых в первый и единственный раз побывали в Европе. Возвращаясь, они привезли с собой в том числе трофейные патефонные пластинки с записями американского джаза, которые в Советском Союзе не продавались. Но еще за два-три года до окончания войны, поскольку Великобритания и США были союзниками в войне против гитлеровской коалиции, в СССР появились долгое время не попадавшие туда американские фильмы – от “Тарзана” до “Серенады Солнечной долины”. В сорок пятом к ним прибавилось еще и трофейное немецкое кино – например, “Девушка моей мечты”. В том же 1945 году советская сборная по футболу впервые побывала в Англии и тоже привезла оттуда новые впечатления о современной английской моде. А еще одним из толчков для появления стиляг могло быть возвращение в 1947 году в СССР нескольких тысяч “белых” эмигрантов из Франции – среди них были и люди, одетые по последней моде. Они продавали свою одежду, чтобы выжить, и невольно стали примером для подражания, так как одевались совсем по-другому. Заглянув в приоткрывшееся “окно в Европу”, люди – а особенно молодежь – поняли, что, кроме мира комсомольских строек и коммунистических лозунгов, существует и другой мир. И этот мир явно контрастировал с тяжелой и убогой послевоенной реальностью. Да, у убогости жизни в Стране Советов были свои объективные причины: только что закончилась кровопролитная война, на которой погибли десятки миллионов людей, многие города лежали в руинах. Но молодежи думать про это не хотелось. Ей хотелось танцевать, слушать джаз и быть похожими на героев любимых фильмов. Действующие лица Борис Алексеев Родился в 1937 г. Окончил факультет журналистики МГУ, работал в Агентстве печати “Новости”. Ведущий джазовой программы на радио “Эхо Москвы”. Стал стилягой в середине 50-х. Олег Анофриев Родился в 1930 г. Актер театра и кино, режиссер, исполнитель песен. Создал карикатурный образ стиляги в короткометражном фильме “Секрет красоты”. Сам к стилягам никогда не принадлежал. Юрий Дормидошин Родился в 1944 г. Светский лев, профессиональный тусовщик. Первой своей тусовкой считает похороны Сталина (в 1953 году маленькому Юре было девять лет). Борис Дышленко Родился в 1941 г. Писатель (ранее – художник, сторож, дворник, кочегар…). К движению стиляг приобщился в шестнадцать лет, учась в школе в Риге. Анатолий Кальварский Родился в 1934 г. Композитор, пианист, заслуженный деятель искусств. В 60-е был музыкальным руководителем Государственного эстрадного оркестра Азербайджана, в 1966-м возглавил ленинградский джаз-оркестр “Метроном”. Георгий (Гага) Ковенчук Родился в 1933 г. Художник, член Союза художников Санкт-Петербурга. В 50-е учился в Академии художеств. Плакат Ковенчука, призывающий забирать в милицию “не за узкие брюки, а за хулиганские трюки”, положил начало лояльному отношению к стилягам. Алексей Козлов Родился в 1935 г. Популярный советский и российский саксофонист и джазмен, основатель легендарного советского джазового коллектива “Арсенал”. С начала 50-х годов – стиляга, но этого наименования не признает, называя себя “чуваком”. Виктор Лебедев Родился в 1935 г. Композитор, профессор, декан факультета музыкальной эстрады Санкт-Петербургского государственного университета культуры и искусств. В 50-е – студент консерватории, герой крылатой фразы “сегодня он играет джаз, а завтра Родину продаст”. Лев Лурье Родился в 1950 г. Журналист, историк, писатель, руководитель Дирекции документального вещания ТРК “Петербург – Пятый канал”, автор и ведущий программы “Культурный слой”. Рауль Мир-Хайдаров Родился в 1941 г. Автор более трех десятков книг, лауреат Литературной премии МВД СССР, заслуженный деятель искусств РФ. Стал стилягой в середине 50-х, будучи студентом техникума. Вадим Неплох Родился в 1935 г. Джазовый музыкант, контрабасист. В 50-е – участник знаменитого оркестра Иосифа Вайнштейна. Борис Павлинов (Тайгин) Родился в 1937 г. Поэт, подвижник самиздата. В 40-е и ранние 50-е также занимался распространением самиздатовских пластинок “на костях”, за что был осужден на 5 лет. Александр Петров Родился в 1946 г. В начале 60-х стал штатником, впоследствии от западной музыки и одежды пришел к русской музыке и русскому патриотизму. Создал клуб имени Петра Лещенко. Валерий Попов Родился в 1939 г. Писатель, председатель Союза писателей Санкт-Петербурга. Примкнул к стилягам в 50-е, в старших классах школы. Валерий Сафонов Родился в 1939 году в Москве. По специальности – инженер, работал преподавателем в разных вузах Москвы. В 50-е годы – стиляга, позже – штатник. Евгений Хавтан Родился в 1961 г. Рок-музыкант, основатель и гитарист группы “Браво”, благодаря которой интерес к субкультуре стиляг в 80-е годы начал возрождаться, и, как считает Хавтан, это возрождение продолжается до сих пор. Олег Яцкевич Родился в 1934 г. Инженер, впоследствии писатель. В 50-е – один из “центровых” питерского Бродвея, герой известного фельетона “Прожигатель жизни” – и в то же время обычный студент. Холодная война Интересно, что откровенно “прозападная”, “буржуазная” стиляжная субкультура появилась едва ли не одновременно с началом холодной войны. Не успели закончиться военные действия в Европе и Азии, как бывшие союзники по антигитлеровской коалиции превратились во врагов. Установление Советским Союзом контроля над странами Восточной Европы, а в особенности создание просоветского правительства в Польше в противовес правительству, находящемуся в изгнании в Лондоне, привели к тому, что правящие круги Великобритании и США стали воспринимать СССР как угрозу. Отношения между СССР с одной стороны и США и Великобританией с другой обострились к марту 1946 года из-за отказа Советского Союза вывести оккупационные войска из Ирана. 5 марта 1946 года британский премьер-министр Уинстон Черчилль произносит свою знаменитую речь в Уэстминстер Колледж в Фултоне (штат Миссури, США), которая формально считается началом холодной войны. В этой речи Черчилль заявил о “серьезной угрозе”, которую представляет для западного мира СССР и подконтрольные ему правительства в Восточной Европе. В ней же он впервые употребил и понятие “железный занавес”: “От Штеттина на Балтике до Триеста в Aдриатике, железный занавес протянулся поперек континента”. Несколько десятилетий это словосочетание будет характеризовать изоляцию СССР от западного мира. Об “открытии железного занавеса” будут говорить в пятидесятые годы, когда в страну начнут в больших количествах приезжать туристы из западных стран, но ни о каком полноценном “открытии” речи не пойдет, и Советский Союз останется в изоляции от западных стран – что отразится на всех сферах жизни в стране, в том числе на культурной. А в фултонской речи Черчилль также призвал не повторять ошибок 30-х годов и последовательно отстаивать ценности свободы, демократии и “христианской цивилизации” против тоталитаризма, для чего необходимо обеспечить тесное единение и сплочение англосаксонских наций. Ответ СССР последует через неделю: Сталин в интервью “Правде” поставит Черчилля в один ряд с Гитлером, заявив, что в своей речи тот призвал Запад к войне с СССР. Холодная война не выльется в боевые действия (если не считать нескольких локальных конфликтов) и сведется к “наращиванию гонки вооружений” и информационной войне (этот термин, правда, тогда не употребляли). Советская пропаганда объявит США главным империалистом, поливая их грязью и высмеивая в многочисленных статьях и фельетонах. Запад ответит тем же. “Низкопоклонство перед западом” Совсем скоро, в 1947 году, – в соответствии с “новой внешней политикой” – в СССР была объявлена кампания по “борьбе с низкопоклонством перед Западом”. Да, первые советские стиляги появились в начале “холодной войны” и в разгар кампании по борьбе с “безродными космополитами”. Но в этом нет противоречия или парадокса. Все объясняется тупостью государственной идеологии, которая не давала парням и девушкам получать то, что они хотели, и они находили это в западном, “враждебном” мире. Началом кампании по борьбе с космополитами считается принятое в августе 1946 года постановление ЦК КПСС о журналах “Звезда” и “Ленинград”, в котором обличались “произведения, культивирующие несвойственный советским людям дух низкопоклонства перед современной буржуазной культурой Запада”. Через год кампания против “низкопоклонства” стала массивной и повсеместной, а поводом для нее стало совместное исследование советских и американских ученых в области препаратов против рака. Санкционированное поначалу советскими властями исследование закончилось тем, что командированный в США ученый Парин, который по указанию заместителя министра здравоохранения передал американским ученым текст исследования и ампулы с открытым советскими учеными препаратом, был по возвращении арестован и осужден на 25 лет за “измену Родине”. Летом 1947-го член Политбюро ЦК КПСС Андрей Жданов составил закрытое письмо, посвященное “низкопоклонству и раболепию” интеллигенции перед “буржуазной культурой Запада” и важности “воспитания советской интеллигенции в духе советского патриотизма, преданности интересам Советского государства”. В рамках “борьбы с космополитизмом” всячески подчеркивалось превосходство “прогрессивного” советского искусства над “буржуазным”, “упадническим” и “загнивающим”. Первый заместитель начальника Управления пропаганды и агитации Дмитрий Шепилов писал в своих статьях, что “теперь не может идти речь ни о какой цивилизации без русского языка, без науки и культуры народов Советской страны. За ними приоритет”. Он же утверждал, что “капиталистический мир уже давно миновал свой зенит и судорожно катится вниз, в то время как страна социализма, полная мощи и творческих сил, круто идет по восходящей”, советский строй “в сто крат выше и лучше любого буржуазного строя”, а “странам буржуазных демократий, по своему политическому строю отставшим от СССР на целую историческую эпоху, придется догонять первую страну подлинного народовластия”. А в январе 1948 года в обиход вошло понятие “безродный космополит”, прозвучавшее в выступлении Жданова на совещании деятелей советской музыки в ЦК КПСС. Жданов заявил: “Интернационализм рождается там, где расцветает национальное искусство. Забыть эту истину означает… потерять свое лицо, стать безродным космополитом”. Начиная с этого времени и практически до хрущевской “оттепели” все западное искусство, не вписывающееся в каноны “социалистического реализма”, объявлялось вражеским. 28 января 1949 года в “Правде” вышла редакционная статья под названием “Об одной антипатриотической группе театральных критиков”. В ней ряд критиков были названы “последышами буржуазного эстетства”, которые “утратили свою ответственность перед народом; являются носителями глубоко отвратительного для советского человека, враждебного ему безродного космополитизма; они мешают развитию советской литературы, тормозят ее движение вперед. Им чуждо чувство национальной советской гордости”. Главное обвинение против них в том, что они “пытаются дискредитировать передовые явления нашей литературы и искусства, яростно обрушиваясь именно на патриотические, политически целеустремленные произведения под предлогом их якобы художественного несовершенства”. Критиков обвиняли и в борьбе “против стремления изобразить цельный, всепобеждающий характер советского человека”. Тогда же ЦК КПСС рекомендовал редакторам газет обратить “особое внимание” на установочную статью. Те мгновенно откликнулись, и началась волна аналогичных публикаций. Следовали обвинения в создании “литературного подполья”, имеющего “организационные связи”, в “идеологических диверсиях”, в ненависти к советскому народу и в оскорбительном отношении к русскому человеку. Литературно-художественная “общественность” Москвы и Ленинграда проводила собрания, на которых “обсуждалась” статья, осуждались “разоблаченные” в ней “космополиты”, причем список последних расширялся. Вот несколько названий статей, разоблачающих “космополитов” в разных сферах литературы, искусства и общественной жизни: “Против космополитизма и формализма в поэзии” (Н. Грибачев, 16 февраля, “Правда”), “Безродные космополиты в Гиттисе” (“Вечерняя Москва”, 18 февраля), “Буржуазные космополиты в музыкальной критике” (Т. Хренников, “Культура и жизнь”, 20 февраля), “До конца разоблачить космополитов-антипатриотов” (на собрании московских драматургов и критиков) (“Правда”, 26 и 27 февраля), “Разгромить буржуазный космополитизм в киноискусстве” (И.Большаков, “Правда”, 3 марта) и т. д. А через месяц с небольшим в “Крокодиле” появился первый фельетон, “разоблачающий” стиляг. Советское пуританство В такой внешней и внутренней политической обстановке появились первые стиляги. Но кроме этого стоит обратить внимание еще и на бытовую ситуацию. Советское общество конца сороковых – начала пятидесятых было достаточно пуританским, в отношениях между полами никакой “свободы” не приветствовалось, а та модель отношений, которую пытались сформировать, соответствовала, разве что, девятнадцатому веку. Максимум того, что “разрешалось” парню и девушке, это пройтись под руку. Естественно, все это было чистым ханжеством: “внебрачных половых связей” хватало, но общество притворялось, что их нет, прикрываясь абракадаброй вроде “семья – ячейка социалистического общества”. Советские школы были раздельными – отдельно мужские, отдельно женские (продолжалось это до 1954/55 учебного года). “Вечера дружбы”, организованные для того, чтобы хоть как-то научить питомцев раздельных школ общению с противоположным полом, были скучной формальностью из-за стремления учителей и школьного начальства все контролировать. Музыкант Алексей Козлов в своих воспоминаниях назвал их “странной смесью концлагеря с первым балом Наташи Ростовой”. Естественно, контролировались и танцы: обычные бальные танцевать было можно, а вот фокстрот или танго “не рекомендовались”. И если уж соответствующую мелодию ставили, то все попытки делать “сомнительные” движения – тогда это назвалось “танцевать стилем” – категорически пресекались. Большинство молодых людей такое положение вполне устраивало: одеваться в то, что предлагают магазины, слушать музыку, которую “разрешается”, ходить на комсомольские собрания и ждать, когда в стране наступит коммунизм. На то оно и большинство. Зато самым “продвинутым” парням и девушкам конца сороковых – начала пятидесятых все это опостылело, и они стремились к “свободе”. Стиляжный образ жизни такую свободу обещал. Они были первыми Первыми стилягами в конце сороковых годов были в основном дети из “хороших” семей, “золотая молодежь”: их родители были высокопоставленными военными, коммунистическими функционерами, профессорами, дипломатами, а сами они учились в лучших вузах страны. Благодаря своему привилегированному положению они имели доступ к западной одежде, журналам и пластинкам. Живя с родителями в отдельных квартирах – когда бóльшая часть населения Москвы ютилась в коммуналках и бараках, – они могли себе позволить устраивать вечеринки с алкоголем, танцами под патефон и “чувихами”. У кого-то был доступ и к родительскому автомобилю – тоже большая редкость по тем временам. Наверняка они понимали фальшь коммунистической системы, но интересовали их прежде всего не политика, а развлечения и западный стиль жизни, к которому они стремились. Но постепенно социальный состав стиляг становился гораздо более пестрым и далеко вышел за пределы категории “золотой молодежи”. Например, Валентин Тихоненко, один из самых известных ленинградских стиляг и герой нескольких фельетонов, был сыном репрессированного рабочего, во время войны подростком подорвался на мине и потерял руку, что не мешало ему потом лихо гонять по питерским улицам на мотоцикле и модно, даже крикливо одеваться. В начале пятидесятых стиляги появились во всех крупных – и не только крупных – городах Советского Союза. Стиляжничество было чем-то новым, модным, интересным – в отличие от советской пропаганды, которая только обещала “светлое коммунистическое завтра”, но ничего конкретного не давала. Даже те молодые ребята, кто не слушали джаз и не были “западниками”, старались подражать моде стиляг – тоже носили узкие брюки и мешковатые пиджаки. Валерий Сафонов: Поначалу стиляги были детьми благополучных родителей. Из фельетона в “Крокодиле” (имеется в виду “Папина „победа“”, см. раздел “Герои фельетонов и карикатур”. – Г. Л.) следует: дескать, плохо воспитали сына, сын бездельник, тунеядец. Может, оно и было так. Но я к этой категории не относился. У меня отец погиб на фронте, мама одна, работала. И я работал – как закончил школу, сразу начал работать и потом поступил в институт и тоже подрабатывал – грузчиком. Обязательно, без этого просто было невозможно, стипендии не хватало. А таких лоботрясов было много – детей состоятельных родителей. Но я с ними компанию не водил, это был другой мир. Элита тогдашняя. Валерий Попов: После войны были бедность, хулиганье, драки. Дрались дом на дом. Почему-то надо было обязательно драться с соседним домом. В кровь. Такая вот вольница всегда была. Стиляжничество – это, видимо, продолжение лиговской шпаны. Еще моховая была шпана – с улицы Моховой. Сейчас это такая элегантная улица, а тогда была шпанская. Моховые с Лиговкой дрались. Были такие улицы, куда просто не пойди. Стиляги не из пустого места появились, всегда были люди, которые против власти. Российская ментальность. Потом еще была колоссальная пьянка инвалидов. В Питере, когда я приехал в сорок шестом году, огромное количество было пивных, и там огромное количество всяких безногих, заглянешь – это ад просто. Накурено, мат, валяются какие-то люди обоссаные, орут, и туда никакая милиция не ходила. Потому что люди с войны пришли, изувеченные. А потом их раз – и вывезли всех на Валаам и дальше. И стало более или менее чисто. Зато стиляги появились. Всегда какая-нибудь “гадость” да появится в России. Идеология не может удержать нашу буйную натуру. Олег Яцкевич: После войны был какой-то сумасшедший подъем интереса ко всему западному, а мы тогда еще только начали есть картошку вдоволь. Кое-что уже знали об Америке, потому что у нас шли фильмы трофейные. И начали подражать. Но, как всегда бывает, что-то происходит избыточно, искривленно. Кто-то где-то купил, достал или сделал галстук с попугаями. Пальмы, попугаи, полуодетые девочки. Надел этот галстук, клетчатый пиджак светлый, туфли на толстой подошве и узкие брюки. Узкие брюки – это главный стиляжный элемент. Все – “по-американски”, но значительно превышая американские “нормативы”. Но что самое смешное, если бы государственное руководство у нас было чуть поумней и не трогали бы этих “попугаев”, никто бы на них не обращал внимания. А тут сказали: “Слушайте, так это ведь измена Родине!” И начали преследовать. Но преследовали не только, например, Валю Тихоненко, у которого был кок на голове, как шлем буквально; самые узкие брюки, и самый яркий галстук, а всех и даже самых скромных комсомольцев, которые единственно, что сделали, – носили брюки двадцать два сантиметра в диаметре. И в этом вся их вина перед государством! При этом “отщепенцы” прекрасно учились, хорошо работали, посещали комсомольские собрания, выходили на демонстрации и все прочие “УРА!!!”. Вечером верноподданный стиляга выходил на Невский, и к нему подлетал комсомольский патруль, девочки с ножницами резали ему брюки или отсекали галстук. Но не у всех же “удавки” с попугаями и с пальмами – поэтому, чуть ярче галстук… и все. Алексей Козлов: В советские времена быть не таким, как все, – это было преступлением. Потому что Сталин и его клика создали такую идеологию, чтобы была толпа, масса послушная – все как один. И индивидуалисты считались отщепенцами. И это я ощутил еще будучи пионером. А потом, когда я узнал, что на Бродвее собираются такие “отщепенцы”, стал ходить туда. И когда начались облавы – где-то в пятьдесят третьем – пятьдесят четвертом году – на вот этих “отщепенцев”, когда придумали дружинников, – тогда я перестал туда ходить. А почему назывались стилягами? Не потому, что стильно одевались, а потому что на танцплощадках или где-то дома танцевали “стилем”. Те, кого называли стилягами, подразделялись на несколько уровней, несколько категорий – совершенно четко. Была “золотая молодежь” – детишки неприкасаемых партработников, ученых, известных деятелей культуры, имевшие возможность все доставать при помощи родителей, имевшие квартиры отдельные, где можно было собираться, танцевать и развлекаться “по-западному”. Это была очень узкая группа людей, к которой я не принадлежал. Я знал людей оттуда, но, как выяснилось, для них это было всего лишь модой и подчеркиванием того, что они находятся в советской элите. Были убежденные “чуваки”, то есть люди из совершенно обычных семей – служащих, московских рабочих, – которые дошли до всего сами. Они верили в западную культуру и поэтому старались выделяться из толпы, одеваясь, причесываясь, танцуя и ведя себя так, как никто этого не делал. И была еще третья категория – просто пижоны, у них убеждений не было никаких, они просто были модниками. Им было все равно, какая там власть – лишь бы покадрить чувих и провести хорошо время. И они особенно не рисковали. Самый рискованный вид был “убежденные чуваки” – те, кто держал дома запрещенную литературу, за которую можно было схлопотать срок пятнадцать лет – тогда была статья, – они слушали постоянно джаз, интересовались импрессионистами, абстракционистами и еще больше из-за этого начинали ненавидеть советскую власть. Они читали и запрещенных советских писателей – Ахматову, Зощенко. Даже “Двенадцать стульев” были запрещены. Была такая статья Уголовного кодекса, ее только при Хрущеве – не сразу, правда, – отменили. Тогда если человек говорил: “Я люблю импрессионистов”, его могли спокойно посадить в тюрьму. Я принадлежал к категории убежденных людей, которые одевались не потому, что хотелось чувих покадрить, выделиться, а именно из-за внутреннего состояния, несогласия с идеологией. Это опаснейшая была вещь. Мои родители, когда я дома им высказывал свои убеждения, в ужасе были, говорили: тебя посадят, и нас заодно. Они говорили – у тебя длинный язык, не болтай. И меня этим спасли, кстати, – своими увещеваниями, чтобы я не болтал нигде о своих идеях. Две категории стиляг моментально отпали, когда появился рок-н-ролл. Это был уже пятьдесят седьмой год, и сразу же все модники стали танцевать рок-н-ролл. Они тут же перестали быть “чуваками”. И “золотая молодежь” – то же самое. До этого нас объединяла любовь к Бенни Гудману, Армстронгу и Дюку Эллингтону, а тут вдруг вот эти модники все сразу стали рок-н-роллистами, и я их запрезирал. И “золотая молодежь” стала тоже танцевать рок-н-ролл и слушать только Билла Хейли и Элвиса Пресли. А Пресли был по сравнению с Чарли Паркером просто примитивом. Я поразился, как это они так быстро переориентировались, и продолжал все-таки слушать “Голос Америки” – Уиллиса Коновера. Я как был “штатником”, так им и остался, пока хиппи не сделался. Олег Яцкевич: Стиляжничество – это было почетно, как оппозиция какая-то. Для молодых людей возможность выделиться из серой (буквально!) толпы была необходимостью. Стиляги – это разумное отклонение от навязываемого стереотипа. В СССР если нужно было быть серыми – были серыми; надо ехать на целину – поднимались и ехали. Строить коммунизм надо? Пожалуйста! Только его строишь, строишь, а он удаляется по мере приближения к нему. Туфта обыкновенная под названием “идеология”. Никакой политики у стиляг не было. Хотелось встречаться с девушками, танцевать, быть нормально одетым, слушать музыку, которая тебе нравится. Среди стиляг даже, можно сказать, были “верноподданные” – ходили на все демонстрации. Впрочем, попробуй не пойди на демонстрацию – хотя это тошниловка ужасная. “К борьбе за дело Ленина-Сталина будь готов!” – “Всегда готов!” – мы орали. Вадим Неплох: Мы были музыкантами. Мы одевались стильно, но были заняты делом – играли на каких-то вечерах, на танцах. Мы играли буги-вуги, а не танцевали их. А началось знакомство с этой музыкой через пластинки, через “Голос Америки”, через “Серенаду Солнечной долины”. Это пятидесятый, пятьдесят первый год. Олег Яцкевич: Нас советская власть воспитывала: все должны быть равны и сыты. В “Елисеевском” стояли гигантские пирамиды из консервированных крабов. Натуральные крабы! Но как-то нам и в голову не приходило их покупать. Пшенная каша – нормально, котлеты из фарша – нормально. А крабы – это к чему? Вот выпускает фабрика Володарского пальто – коричневые, темно-серые, темно-зеленые. Все! И эту гамму все носят! Виктор Лебедев: В витрине магазина стояла такая гора банок из крабов. И крабы стоили копейки. Потом уже мода появилась, поняли, что это – деликатес. Но это уже были шестидесятые годы. А в пятидесятые это было в свободной продаже, как ни странно. Такой вот парадокс: не было каких-то фундаментальных вещей, а деликатесы присутствовали. Можно было пойти на угол Литейного и Невского и купить там икру, и достаточно недорого. Но, с другой стороны, ни овощей, ни фруктов… Георгий Ковенчук: Стиляги были, как правило, людьми передовых взглядов. Это было мировоззрение. Стиляги доставали и читали Хемингуэя, который у нас не печатался, Ремарка, Кафку. Все было направлено против заскорузлой, жлобской, заказной культуры. Вадим Неплох: Нас привлекала Америка. Мы не думали о какой-то там политике – о свободе, несвободе. Нам нравилась их музыка. Сегодня ее почти нет. Сегодня – другая музыка, и другие песни, и другие лица, и все другое. И Америка не всегда была “врагом номер один”. Ведь только недавно закончилась война, и мы помнили встречу на Эльбе (встреча войск 1-го Украинского фронта СССР с войсками 1-й армии США 25 апреля 1945 года недалеко от города Торгау на Эльбе, символизирующая союзничество двух стран в войне с гитлеровской Германией. – Г. Л.). И мы выросли на американской тушенке и яичном порошке. Я не знаю, выжили ли мы бы вообще, если бы они нас не подкармливали. И мы понимали, что там посвободней немножко. Я помню, как мы в подвале смотрели “Серенаду Солнечной долины” и понимали, что там иначе, не так, как у нас, что там такого жлобства нет. Может быть, оно там тоже было, но мы не думали об этом. У них были другие лица. Валерий Попов: Все или были стилягами, или пытались быть ими. Кроме комсомольцев, которые с ними боролись. Вот так общество разделялось на стиляг и антистиляг. Вне борьбы никто не остался. Это была глобальная идея тех лет. Я жил в Саперном переулке – улица Преображенского полка, такое очень красивое питерское место, – и в соседнем доме номер пять был заводик. И мы рвались туда, рискуя свободой, и в сараях хватали полоски какой-то технической ткани – байки, что ли. Мы понимали, что это цвета какие-то запретные – розовый, нежно-лимонный. Цвета, которые не принято носить советскому человеку. И потом мы шли по улице, держа эти шарфики в кармане, и только перед Невским их надевали. Это был такой вот гражданский акт – почти как на баррикады выйти. Надевали эти шарфики, шли по Невскому и глядели – как реакция? Принимают нас за своих или нет? А там шли такие красавцы в то время – откуда они все это брали, не понимаю. Откуда брались подошвы толстые, полиуретановые, разлапленные такие, выходящие за пределы ботинок? Пиджаки до колена зеленого цвета… Фарцовщиков тогда еще не было, был железный занавес. Но какие-то моряки, наверно, ездили все-таки… И галстуки с маленькими узлами, где обязательно – обезьяна или голая женщина, – до колена болтались. И еще походка должна была быть разболтанная, утомленная такая. Там были “бенц” и “полубенц”, два признанных лидера… Валерий Сафонов: Это был, безусловно, протест против серости. Я и своих друзей воспитывал в этом роде и вместе с ними ходил к портным, показывал, как надо шить, какую модель и так далее. Можно сказать, я их одевал. Им это нравилось, потому что это было действительно модно и красиво. Анатолий Кальварский: Мне не нравилась одежда, которая продавалась в наших магазинах, и поэтому я старался чем-то отличаться, одеться так, как мне нравилось. Кто такие стиляги? Просто люди, которые хотели хорошо одеваться, не хотели носить стандартную одежду – серую, безликую. Я знаю очень многих людей, которых считали стилягами и из которых потом получились нормальные, порядочные люди. Таких друзей у меня было очень много. Валерий Попов: Я соображал, что в школе надо с отличниками тусоваться, их держаться, а после школы надо к хулиганам прибиваться, которые уже знают, куда пойти, – знают, где танцы, где “зажимуха”… Такие были страшные места – например, клуб завода “Лентрублит”. Туда надо было ехать куда-то за Лиговку, в рабочий район – мой друг Юра Краснов знал. Он был второгодник, опытный сердцеед. Мы в рабочие клубы приходили – это было такое самое порочное место – и танцевали там с работницами буги-вуги, касались их, зажимали… Потом я попал в ЛЭТИ – Ленинградский электро-технический институт. Тогда в Питере было два таких института люкс – гуманитарные не ценились совершенно, – только ЛЭТИ и Политех. ЛЭТИ мне больше понравился, потому что он на Петроградской стороне, а она сама по себе противостоит центру. Центр весь такой регулярный, имперский, а там все эти вольные дома, модерн, наяды, все эти переулочки, речки. Петроградская сторона меня завоевала каким-то своим духом свободы – это был Монмартр тех лет. И в ЛЭТИ шел цвет молодежи – такие красавцы… Не было уже той карикатурности, как в первые годы на Невском, но все были одеты очень хорошо, были замечательные джаз-банды. И даже профессора были тронуты всем этим делом – были в твидовых пиджаках, в джинсах. То есть стиляжничество превратилось из полукриминала уже в элитарность на моих глазах. Все доценты были стилягами – они как-то плавно перетекали из студентов. И дух диссидентства там был – всякие анекдоты, фольклор. Профессор – рассеянный идиот, студент – хитрый жулик. Такой дух вольности. Огромные были стенгазеты, на пять метров. И там – замечательные стихи какие-то, шутки, фельетоны. А в многотиражке был еще советский дух. Помню, одного художника разбили за абстракционизм. И когда я сейчас прихожу на встречи в ЛЭТИ, вижу, конечно, замечательных людей. Я прихожу и любуюсь ими – такие элегантные, вальяжные, независимые, непартийные. Вот в этом котле сварилась и получилась хорошая похлебка в результате. Борис Дышленко: В чем мы себя осуществляли? В основном в танцах, в музыке, в одежде. В стиле поведения. Причем стиляги вели себя в разных городах и в разное время по-разному – а я бывал в разных городах. Скажем, стиляги в Одессе вели себя изысканно вежливо, а ленинградские стиляги вели себя раскованно и, как бы это сказать, по-свойски. При этом обращались с незнакомцем, узнав в нем единомышленника, очень вежливо, но быстро переходили на дружеский тон. Стиляги старались копировать западный образ жизни, о котором ничего не знали, разумеется. То есть танцевали танцы, которых не знали, имитировали. Когда мне было шестнадцать лет, на Западе уже существовал рок-н-ролл, а у нас о нем только узнали и пытались танцевать его, имитировать. Это было вообще ни на что не похоже. Может быть, и смешно. Но это был все же какой-то протест против того образа жизни, который нам навязывали. Комсомольцы изобретали какие-то танцы, которые назывались “ай-лю-ли”, со словами: “Ай-лю-ли, ай-лю-ли, это новый танец, ай-лю-ли, ай-лю-ли – он не иностранец”. Это очень важно, что он “не иностранец”. А ритмически это была имитация рок-н-ролла, но несколько помягче. Олег Яцкевич: Хорошие шмотки, любовь к джазу. Ничего антисоветского, прозападного. Нам нравился Запад, но и сейчас людям нравится Запад. Вадим Неплох: В нашем кругу протеста не было. Может быть, потому что уже не так сажали тогда. Хотя таскали тоже. Вышла наша пластинка в Америке, и нас таскали в “Большой дом”, как он у нас называется, – в КГБ. Виктор Лебедев: Только умер Сталин, и открыли третий этаж Эрмитажа, который до этого был закрыт. А это – и Моне, и Ван Гог, и Сезанн, и Матисс. Мы этого всего раньше не видели, и время, когда увидели, как раз совпало с нашим семнадцати-восемнадцатилетним возрастом. Я помню, как стиляги устроили обсуждение первой выставки Пикассо, которая была в Эрмитаже, в том месте, где стоит аникушинский памятник Пушкину, тумбу такую поставили из трех стульев. Был отчаянный диспут: Пикассо – это хороший художник? Мы все говорили, что он гениальный, хотя ни черта многие не понимали, насколько он гениален и почему. Хотя бы из протеста мы говорили, что он гениален. А власть имущие говорили, что мы ничего не понимаем, что это – мазня, что это – вредно и так далее. И вот этот до драки доходивший диспут возглавлял стиляга Рома Каплан – очень характерная фигура того времени. Сейчас он владелец знаменитого в Нью-Йорке ресторана “Русский самовар”. И его даже милиция стягивала с этих стульев, потому что он орал, обзывая своих противников последними словами. И о нем тоже вышел фельетон – под названием “Навозная муха”. Валерий Сафонов: С трудом, конечно, называю я и себя, и других ребят, которые этим увлекались, стилягами. Люди стремились одеться стильно, а сначала стиль не получился, потому что было вычурно и немножко крикливо, надо сказать, довольно безвкусно. В “Крокодиле” есть хорошая карикатура. И я не могу сказать, что нас объединяли какие-то общие интересы – к музыке или еще к чему-либо. Каждый как мог, так и одевался. “Штатники” – это уже другая категория. Там этой элиты не было, я бы сказал. Рауль Мир-Хайдаров: В пятьдесят шестом году я поступил в железнодорожный техникум в Актюбинске. Приехал я из районного центра Мартук – два часа езды от города. И в нашу группу поступил парень – Роберт Тлеумухамедов. Он был родом из Магнитогорска, а это – крупный город по тем годам, Магнитка. И он был разительно противоположно всем нам одетый человек, и его мышление тоже было другим. И еще он был очень спортивный: в наших краях еще не было баскетбола, а он прекрасно играл в баскетбол. Он оказал на меня влияние, и в течение года мои взгляды изменились. Я впервые услышал слова “джаз”, “рок-н-ролл” от него. У него уже были пластинки. Они были записаны на рентгеновских пленках, но были и какие-то настоящие диски. Тогда все кругом были так плохо одеты, что сейчас даже сложно себе представить – в ватниках, брюках каких попало. Говоря о стилягах, впервые можно говорить о какой-то моде. Если в женской моде какие-то каноны существовали – юбки клеш или кофты с рукавом-“фонариком”, еще что-то такое, – то мужчины, по крайней мере в наших краях, были вне моды. Это сейчас одежда стиляг смотрится как униформа: крепко зауженные брюки, с манжетами. Пиджак – впервые на одной пуговице, чуть удлиненный, из твида. Еще один атрибут – головной убор. В то время человек не ходил без головного убора. Человек без кепки – как будто голый. Помню, моя старшая сестра и ее подружки обсуждали какого-то парня и говорят: да что это, у него даже кепки нет! Кепка должна была быть из букле светлых тонов. Галстуки – маленький узел, удлиненный и желательно с какими-то рисунками. Поэтому художники – а художники во все времена были – расписывали галстуки. Их было полно в магазинах, даже уцененных, и на них рисовали пальмы, обезьяну или человека, играющего на саксофоне. Тогда впервые появились женские брюки, они были гораздо короче, чем теперь, и имели разрез внизу. Потом в пятьдесят седьмом или пятьдесят восьмом году – тогда же было централизованное снабжение – закупили французские туфли на толстой подошве. И эта каучуковая подошва была абсолютно белой, как снег, – “манкой” ее называли. Эта модель была завезена и в Москву, и в Актюбинск – кругом. Вишневого цвета, и сбоку была пряжка, как сейчас на дамских сапогах, крупная. Стоили они до реформы шестидесятого года триста пятьдесят рублей – когда сам что-то покупаешь, помнишь всю жизнь. Это были большие деньги. И поскольку я заканчивал уже техникум, мои родители заказали мне как высший шик хромовые сапоги – там, в Мартуке. Я даже помню этого сапожника Петерса. “Хромачи” настоящие – как подарок. А я уже в другой категории – и вдруг я в “хромачах” приду? Я принес их в общежитие – четырнадцать человек в комнате нас жило. А у нас в группе учились ребята уже после армии. Если бы у меня было даже десять пар этих французских туфель, это никакого бы внимания у этих старших ребят не вызвало, но сапоги мои – а они еще со скрипом были, и такой рант был с краю. В магазинах таких быть не могло, только на заказ. И Бондаренко – он из армии какие-то деньги привез, в Германии служил – говорит: продай мне! И я, не думая, называю сумму, чтобы на те французские ботинки хватило. Он их обул – они на нем как влитые. И одни мне говорят: молодец, а другие: дурак! А еще в то время было много китайских товаров, и в комплект стиляжной одежды вписались светлые китайские плащи. Они стоили сто семьдесят рублей – я сам покупал. Сорок четвертый размер, китайский, “Дружба”. Они очень легко стирались – с погончиками, с поясом. Тогда ткань в клетку называлась шотландкой. И обязательно нужно было иметь у себя в гардеробе рубашку из нее – с коротким рукавом или с длинным. Потом, через несколько лет, когда мы уже давно не носили такие рубашки, огромная масса людей стала их носить и промышленность наладила их выпуск. Но одежда – это было не главное. Стиляги были более прогрессивные молодые люди. Не было явно деревенских. Люди спортом занимались, активные. А комсомол тогда был силен, и большинство молодежи опасалось, осторожничало. Поэтому стиляг было немного. И это был очень короткий период, даже в наших краях. Года до шестьдесят второго, потом все это перешло в другое качество. Валерий Сафонов: Штатники – это уже был некий клуб. Мы друг с другом были знакомы и узнавали друг друга по одежде, естественно, обменивались одеждой – ее тоже либо привозили, либо покупали в комиссионных магазинах. Тогда большая сеть по Москве была. Были знакомые продавцы, которые знали про наши интересы, и они звонили даже, сообщали, что пальто такое-то там появилось, или костюм, или еще что-то. Американское исключительно. Дипломаты в основном одежду привозили. Небольшая категория людей была. Или иностранные дипломаты, может быть, тоже что-то продавали. Это был довольно строгий стиль одежды. И в Америке таким стилем тоже увлекалась молодежь, студенчество. У них сеть старых университетов называлась Ivy League – “Лига плюща”, – и, по-моему, студенты как раз и придумали такой вид одежды, специфический: пиджаки обязательно прямые, приталенные, они немножко болтались, а на спине не было подкладки, поэтому легко ткань ложилась. Обязательно – разрез. Обычные люди на нас никак не реагировали. Реагировала “идеология”. А на улице – никакой особой реакции. При том, что не так уж было вызывающе. Это сейчас идут молодые люди – это бросается резко в глаза. Юрий Дормидошин: Стиляги – слово, которое определяло модных людей, и даже не столько модных, а тех, которые противопоставляли себя серому миру тоталитаризма таким экстремальным преклонением перед западной модой. Власть растерялась в первое время совершенно. Непонятно было, что с этим явлением делать. Они как бы ниоткуда взялись, не было какой-то организации. Власть не знала, как реагировать, но начала реагировать. Писались фельетоны, стиляги в них высмеивались. Виктор Лебедев: Каждый приходил к этому по-разному, но я – через музыку. И вообще многие люди приходили через музыку. Где-то в девятом классе или в восьмом мы увидели фильм “Серенада Солнечной долины”. И музыка в нем настолько поразила нас и настолько восхитила, что я сел тут же за рояль играть все эти мелодии, а “In the Mood” Гленна Миллера, который там исполнял оркестр, исполнялся типа буги-вуги, был такой достаточно модный в то время ритм. И мы одновременно захотели скопировать всю одежду, которая была у джазменов в фильме. Были еще несколько фильмов – французский “Их было пятеро” или “Судьба солдата в Америке”. Но самое главное, что, несмотря на наивное содержание, мы почувствовали, как бывает после зимы противной: выходишь на улицу, и первый ветерок теплый, вот-вот весна настанет. С “Серенадой Солнечной долины” подул воздух другого мира абсолютно, если хотите – свободного. Наивность содержания не давала возможности глобально к этому отнестись, но тем не менее… вот с этого все пошло. Эти фильмы – как прозрение какое-то. После этого мы стали утрированно копировать новации, которые с Запада просачивались. Особенно это началось сразу после смерти Сталина. Был какой-то такой момент не то что свободы, но раскрепощения: все-таки что-то разрешалось. Никакого расслоения общества тогда не было. Но стиляги резко противопоставляли себя карьерным комсомольским вузовским студентам, для которых – целина, партия, комсомол. Поэтому некоторые деятели культуры тех лет боялись попасть в эту нашу стиляжную среду – не дай бог кто-то из партийного начальства увидит. А мы были оголтелые. Молоденький Бродский читал свои первые стихи. Илюша Авербах стал потом замечательным кинорежиссером, Миша Козаков – актером. Эта среда увлекала не только внешней атрибутикой, хоть она и носила наивный и смешной характер – как я по фотографиям старым могу судить, – но, конечно, эта среда была антисоветская. Из стиляг вырастали люди, жизненное кредо которых шло вразрез с государственной идеологией. Попасть в эту среду было очень заманчиво, и талантливость многих людей в ней привлекала, конечно. А крайние проявления – они всегда у молодежи присутствуют. Потом были битломаны, панки, еще кто-то. А в то время это был первый после НЭПа протестно-эпатажный всплеск. Бурные стиляги были с пятьдесят третьего года – момента смерти Сталина – и до пятьдесят шестого– пятьдесят седьмого года. Потом всё растворилось, и все стали несколько иными. Все стиляги сделали короткие стрижки, стали одеваться в твидовые пиджаки и уже пошла влюбленность в Хемингуэя. Это уже были элегантно одетые люди, потому что, во-первых, повзрослели, а во-вторых, старались быть похожими на героев Ремарка, Хемингуэя. Все называли друг друга “старик”, “старичок”, и все собирались в Питере в двух местах: в ресторане “Восточный” или в ресторане “Север”. Лев Лурье: Поколение стиляг – часть поколения шестидесятников, определяющим для которых был пятьдесят третий – пятьдесят шестой год. То есть это люди, которые “пришли с холода”: заканчивали школы для мальчиков, пережили – в ленинградском случае – эвакуацию и блокаду, безотцовщину, обладали поэтому необычайной жаждой жизни, которую было трудно удовлетворить в казарменных сталинских условиях и гейзеры которой начали бить в начале пятидесятых. Предощущение этого поколения было и сразу после войны, хотя преобладала так называемая шпана и быть модным среди молодых людей было не слишком принято. Стиляжничество было, что уже многократно подмечено, вариантом советского дендизма, связанного с “золотой молодежью” и с каким-то неправедным накоплением, потому что вся эта экипировка стоила достаточно много денег, а откуда их взять, было непонятно. Стиляжничество неизбежно было связано с какой-то “крутежкой”, продажей, перепродажей, полууголовкой или полностью уголовкой. Проблема заключалась и в том, что всякое отклоняющееся поведение в хрущевское время – увлечение ли Пастернаком, слушание ли зарубежного радио, галстук ли с обезьяной – преследовалось. И поэтому между разными “шестидесятниками” было нечто вроде того, что Вышинский (прокурор многих сталинских процессов. – Г. Л.) называл “беспринципным правотроцкистским блоком”. Мне достоверно известно, что, скажем, Довлатов или Бродский поддерживали очень приличные отношения со стилягами, но не с той их частью, которая потребляла, а с той частью, которая была более опасна, более связана с уголовкой, то есть занималась добычей всего этого у немногих иностранцев, приезжавших в СССР. Это – рискованная история, в которой был определенный героизм. Бродскому этот тип стиляг был интересен, хотя воспринимался им слегка иронически, он взял у них язык – сленг. И наглость Бродского – она от этого поколения. Русский народ – в широком смысле слова – выживал при разном строе, как бы отстраняясь от государства. В семью, в пьянство, в разбой – разные есть способы жизни. И brainwashing (“промывка мозгов”. – Г. Л.) не было по-настоящему – она была в двадцатые, в тридцатые годы, а после войны – трофейные фильмы, англо-американские союзники, Европа. Это было в сексуальном смысле необычное поколение, потому что огромное количество мужчин было убито, и мальчикам несложно было вступить в контакт с какой-нибудь теткой или девушкой. Мужчины вообще ценились. И это еще было связано с урбанизацией и ростом среднего класса. Ведь стиляги, если присмотреться, – дети боевых офицеров. Это – не рабочая среда. Офицеры, конструкторы военных заводов – люди, никак не связанные с деревней. Почему, собственно, стиляги были так ненавистны деревенщикам – те чувствовали, что это какой-то новый тип: по-своему тургеневские нигилисты, по-своему герои Лермонтова. Такая вот контркультура достаточно поверхностная: она может выражаться в дуэли или в каком-то гусарстве – в разное время по-разному. Стиляги – это то, что в России называется полусвет. А полусвет может быть оппозиционным по отношению к истеблишменту. Стиляги – интегральная часть шестидесятников, потому что шестидесятники – своеобразный континуум. Немецкий философ Мангейм, классик теории поколенческого анализа, говорит о поколении в нескольких смыслах. Существует поколение в смысле года рождения, и существует поколение в смысле стиляг – то есть родившихся в одно и то же время и принадлежащих к одной и той же культуре. Стиляги – люди тридцатых годов рождения, выросшие в больших городах, дети ИТР (инженерно-технических работников. – Г. Л.), условно говоря. Поколенческие группы и движут историю. Физики поколения Ландау, или деятели Французской революции, или народовольцы. Их объединяет год рождения и еще ряд вещей: любимые книги и так далее. Это люди, которые, что называется, изменяют мир. И стиляги – некая периферия этого движения. От слова “стиль” Есть разные версии происхождения слова “стиляга”. По одной, его придумал некто Беляев, автор одноименного фельетона в “Крокодиле”, опубликованного в 1949 году. В фельетоне он утверждал, что стиляги называли так себя сами, потому что “выработали свой особый стиль – в одежде, в разговорах, в манерах”. По другой версии, слово пришло из жаргона джазовых музыкантов: у тех якобы было словечко “стилять”, которое означало играть в чужом стиле, кого-то копировать. Что речь идет о “стиле”, понятно: корень тот же, что и у слова “стиль”. Но о каком конкретно? Некоторые бывшие стиляги говорят, что имеется в виду стиль, в котором танцевали, а не тот, в котором одевались. Вернее, как говорили тогда, танцевали не “в стиле”, а “стилем”, и у стилей были свои названия – например, “атомный” или “канадский”. Придуманы эти стили были уже в СССР и здесь же получили свои названия. В любом случае, название “стиляга” было скорее презрительным и уничижительным, и те, кого так называли, с ним себя не отождествляли. “Стиляга” – человек, который выделяется из толпы, который слушает “буржуазную” музыку и ведет “буржуазный” образ жизни. Советская власть не могла такого одобрить. Ей нужны были “молодые строители коммунизма”, которые бы вкалывали на “комсомольских стройках” или занимались освоением целины – неиспользуемых земель в Казахстане, Поволжье и Сибири. Кстати, даже когда травля стиляг несколько поутихла и советская промышленность начала производство узких брюк, слово “стиляга” оставалось ругательным. В 1957 году в газете “Советская культура” вышла статья под названием “Музыкальные стиляги” (см. раздел “Герои фельетонов и карикатур”. – Г. Л.), критикующая оркестр под управлением Юрия Саульского. Смысл названия: эти люди – стиляги в музыке, то есть делают “что-то не то”. Лишь через несколько десятилетий, когда стиляги и все, что с ними связано, стало историей, слово потеряло свой ругательно-уничижительный оттенок и сами бывшие стиляги – по крайней мере, часть из них – стали себя с ним идентифицировать. Алексей Козлов: Я горжусь тем, что я был “чуваком”, а стилягами нас называли жлобы. “Стиляги” – это было презрительное слово, придуманное неким Беляевым, когда появился фельетон “Стиляга”. Вот с него и началось. Сам суффикс “яга” – это бедняга, бедолага, доходяга – отрицательный имеет привкус. И нас так называли. Кстати говоря, у простого народа это прозвище сохранялось довольно долго, даже до появления хиппи. Вот когда хиппи первые появились, простой народ советский, который читал “Правду” и верил в каждое слово, что там написано – жлобье так называемое, – продолжал называть хиппарей “стилягами”: “Ну ты, стиляга!” Это был парадокс: волосатых людей в джинсах называли стилягами. Потому что это уже было общее презрительное название “отщепенцев”. “Отщепенец” и “стиляга” – одно и то же. Это было отвращение к людям, которые не хотели быть как все. Борис Алексеев: Такого названия не было: “я стиляга”, “ты стиляга”. Просто каждый вел себя, как хотел. Никто не размахивал руками – я вот то, я вот се. Просто выделялась молодежь. Не поведением – я бы не сказал, а своей одеждой, своей манерой говорить – ну, и прочим. Олег Яцкевич: Стильный человек – это комплимент; а вот “стиляга” – позорный ярлык. Георгий Ковенчук: Стиляги – оскорбительное название. А я просто любил хорошо одеться. Когда мы смотрели заграничные фильмы, то в первую очередь следили не за сюжетом, а смотрели, кто как одет из артистов. Сейчас мы не обращаем внимания, у кого какая рубашка, на какой подошве ботинки, а тогда очень много уделяли внимания этим деталям. Тогда это был протест против того, что тебя учат, как выглядеть, что надевать. Валерий Сафонов: Слово “стиляга” появилось из журнала “Крокодил”. Мы себя, конечно, стилягами не называли. Просто наше поведение не нравилось властям, идеологам, воспитателям молодежи, и они сформулировали таким образом: стиляга. Звучит неприятно, согласитесь? Разница большая: “человек стильный” и “стиляга”. Это уже клеймо какое-то. Вообще, я не помню, что мы друг друга хоть как-то называли. Борис Дышленко: Про стиляг я услышал, когда мне было лет тринадцать-четырнадцать. Вернее, не услышал, а прочел фельетон “Плесень” (см. раздел “Герои фельетонов и карикатур”. – Г. Л.). Я жил тогда в Кисловодске, учился в школе. Мое отношение к этому было тогда негативное, как у всех. А позже, когда мне было уже лет шестнадцать, отношение изменилось совершенно. Я уже жил в Риге, и я сам стал стилягой. Мы себя называли “чуваками”, а девушек, соответственно, “чувихами”. И нас было довольно много. Я учился в русской школе, и половина нашего класса или была стилягами, или тяготела к ним. Валерий Попов: Наверное, слово “стиляга” придумали все-таки власти. Это было знаковое, как знак почета… Хотя, смотря где. В школе, если стиляга, то это – все. Тебя замучают. Начнут обсуждать, трепать, нарисуют карикатуру в газете. По броду до коктейль-холла Стиляжная субкультура строилась на интересе молодежи к западному миру, а прежде всего – к Америке. Вектор отношений с этой страной успел поменяться в сороковых годах несколько раз: из воплощения буржуазного империализма США сначала превратились в союзника в войне с нацистской Германией, а потом – в противника в новой войне, холодной. Будущие стиляги выживали в голодное военное время благодаря американской тушенке и американскому яичному порошку, а встреча советских войск с союзническими на Эльбе стала одним из ярких эпизодов войны. Представления советской молодежи об Америке строились на голливудских фильмах и на скудной официальной информации, которая с началом холодной войны приобрела откровенно негативный тон (впрочем, соответствовавший антисоветскому тону американской пропаганды): подчеркивались экономические проблемы, безработица, расизм, высокий уровень преступности в США и тому подобные вещи. Но верить в это не хотелось, потому что благодаря джазу и немногим дошедшим до СССР американским фильмам у части молодых людей в СССР создалась своя картина жизни в Америке, и даже то, что официальная пропаганда объявляла негативным, видеть таким они не хотели. Не зря сочинялись полусерьезные, полушутливые стишки вроде этого: Не ходите, дети, в школу, Пейте, дети, кока-колу! Покупайте пистолеты И свинцовые кастеты! Режьте, грабьте, убивайте, Все, что можно, поджигайте… “Если проанализировать сейчас, почему в 50-е годы в СССР возникло движение „штатников“, то все становится яснее, если учесть, что это явление было характерным не только для социалистического общества, жившего за железным занавесом, – вспоминал Алексей Козлов. – Поклонение определенной части молодежи какой-либо страны элементам культуры другой страны – явление довольно распространенное. В послевоенные годы многие европейские страны оказались в плачевном экономическом состоянии. Разрушенные пути сообщения, предприятия и жилые дома, безработица, нехватка продуктов и многое другое – вот основные приметы жизни тех лет. И на этом фоне контрастом выглядело все, что относилось к заокеанской преуспевающей стране, начавшей довольно мощную экспансию в послевоенной Европе. “Студебеккеры”, тушенка, яичный порошок, одежда, ботинки, чуингам, кока-кола, джаз, кинофильмы, блестящие голливудские звезды – все это настолько поражало воображение европейцев, что Америка казалась просто раем. Так что наши бродвейские стиляги и айвеликовые штатники были частью общего процесса, представляя отнюдь не худшую часть общества”. Стиляги не были ни скрытой сектой, ни тайным обществом. Наоборот, своим видом они старались подчеркнуть свою непохожесть на других, выделиться из серой толпы “нормальных” советских граждан. Поэтому они старались появляться в самых людных местах, в центре города. В результате в каждом крупном городе появился стиляжный “променад”, по которому модные парни и девушки прогуливались, показывая себя друг другу и вызывая отвращение и удивление у обычной публики. Этот променад назывался Бродом – сокращенно от “Бродвей”, названия знаменитой нью-йоркской улицы. Конечно, в “хилянии по Броду” был и элемент хвастовства и тщеславия: продемонстрировать новую, раздобытую где-то шмотку всем, кто “врубается”. Существовали даже специальные приемы как бы случайной демонстрации одежды: например, сунуть руку в карман пиджака, чтобы приоткрыть подкладку плаща – фирменный плащ нередко опознавался по подкладке. Но в то же время Бродвеи становились своего рода клубами, где наиболее продвинутая молодежь встречалась, общалась, делилась новостями и информацией. А где еще в то время можно было этим заниматься? Клубов и вечеринок в современном понимании тогда просто не было. В Ленинграде Бродом стал кусок Невского проспекта, в Москве – улица Горького (сейчас – Тверская). Интересно, что эти улицы и шире и “масштабнее”, чем “настоящий” Бродвей, на котором никто из стиляг тогда не был. Московским Бродвеем была часть левой стороны улицы Горького – от памятника Пушкину до самого низа. По ней вечерами двигались навстречу друг другу два потока людей, при этом еще и рассматривавших друг друга. Дойдя до крайней точки, поток разворачивался и шел в обратном направлении, и так по нескольку раз за вечер. Кроме Бродов, стиляжным местом был, например, танцзал “Шестигранник” в парке Горького в Москве, а в Ленинграде – Мраморный зал Дома культуры имени Кирова. Облюбовали стиляги и один из немногих – если не единственный – островков “буржуазной культуры” в столице Советского государства: “Коктейль-холл” (или “Кок”, как они его называли между собой), открывшийся в 1954 году в одном из домов на улице Горького, почти напротив здания центрального телеграфа, рядом с популярным парфюмерным магазином “ТЭЖЭ” и магазином “СЫРЫ”. Это был единственный по нынешним понятиям “ночной клуб” в Москве – открытый с восьми вечера и до пяти утра. У входа постоянно стояла очередь – причем не только из стиляг, потому что публика, посещавшая “Коктейль-холл”, была самой разнообразной. Коктейли с названиями типа “Маяк” или “Карнавал”, а также глинтвейны и флиппы попивали и иностранцы – журналисты и дипломаты, – и “золотая молодежь”, и гуманитарная и техническая интеллигенция, и студенты, и даже старшеклассники, неизвестно каким образом умудрявшиеся попадать в “ночное” заведение. Кроме того, “Коктейль-холл” предлагал немалый ассортимент крепких спиртных напитков. Кстати, цены, как вспоминают очевидцы, были действительно низкими, так что школьники вполне могли себе позволить пару коктейлей за ночь на сэкономленные карманные деньги. Судя по воспоминаниям очевидцев, артельщики – тогдашние “олигархи” – и блатные в “Коктейль-холл” не ходили, потому что там не подавали никакой еды (кроме орешков) и не танцевали, и вообще это было место слишком уж “западного” стиля. Известный джазовый музыкант и композитор Юрий Саульский, игравший одно время в “Коктейль-холле”, вспоминал, что иногда туда заходил знаменитый советский композитор Никита Богословский, написавший такие советские “хиты”, как “Темная ночь”, “В далекий край…” и “Я на подвиг тебя провожала”: “Он носил белые пиджаки и ослепительно модные брюки и ботинки”. “А поскольку именно в это время все западное – и в первую очередь американское – стало предаваться анафеме, холодная война набирала обороты, в посещении „Коктейль-холла“ появился оттенок некоего диссидентства, несогласия с существующими порядками, – вспоминал Саульский. – Да, молодые модники увлекались джазом. Больше за ними ничего „антисоветского“, правда, не замечалось”. Рассказывают, что в “Коктейль-холле” появлялись и актеры Борис Ливанов и Иван Переверзев, писатель Константин Симонов, футболисты Всеволод Бобров и Константин Бесков. “Коктейль-холл” состоял из двух этажей (на втором был зал со столиками и отдельное помещение типа кабинета, отгороженное от остального пространства небольшой занавеской, “для своих”). Здесь подавали “настоящие” алкогольные коктейли, которые можно было посасывать через соломинку, – барменша управляла шейкером, на полках стояло множество разнообразных бутылок с ликерами, коньяками, джином, настойками, шампанским нескольких сортов, и все это, как вспоминают, было вполне достойного качества. Музыка в “Коктейль-холле” игралась разнообразная, и далеко не всегда джаз. По воспоминаниям Козлова, одно время музыкальным сопровождением занимался некий ансамбль, игравший “типичный, невинный во все времена и при любой власти кабацкий репертуар, состоявший из старых танго, фокстротов, вальс-бостонов и слоу-фоксов, причем не американского звучания, а скорее немецко-итальянского или мексиканского”. В конце концов властям, видимо, надоел этот “рассадник буржуазных ценностей” в самом центре Москвы, и в 1955 году “Коктейль-холл” был закрыт, а на его месте появилось кафе-мороженое. Борис Дышленко: Тогда все еще только начиналось, и все, звучащее “оттуда”, стало очень важным для тех, кто жил здесь. Все получило другой знак, обратный. Если нам, скажем, говорили и писали в “Крокодиле” и других журналах, что в Америке грабят и убивают, то вдруг в песенке стиляг появлялись такие слова: А все американцы ходят и жуют чуингам, Грабят, убивают, “чучу” напевают. Мы завидовали американцам, за то, что и “грабят”, и “убивают”, и живут своей какой-то космической жизнью. Все выворачивалось наизнанку, приобретало обратное звучание. И, что существенно, капитализм, появившийся у нас позже, стал именно таким, каким его изображали до этого в наших газетах: то есть именно грабительским, отвратительным. Алексей Козлов: Те, кого называли “стиляги”, собирались в Москве на улице Горького. За пределами Москвы только в Ленинграде еще “стиляли”, на Невском проспекте – Аксенов мне рассказывал, как он там ходил. Но вообще это было московское явление, причем именно центровое. Возможности такой не было в провинции совершенно точно. Только в Москве продавались польские и югославские журналы. Может, еще в Ленинграде. Больше нигде. Москва была тогда уникальным местом – в ней происходили вещи, которых в Советском Союзе не было больше нигде – кинофестивали и т. д. Даже при Хруще, а при Сталине тем более. Москва была центром информации, проникновения из-за рубежа дозированных запрещенных знаний. И мы этим пользовались. Моментально рассказывали – ой, вот там вот сейчас можно купить что-то. Тут же все скупалось, и читалось, и рассказывалось. Кто узнавал, тут же рассказывал другому. Это была такая москвоцентристская политика Сталина – он все сконцентрировал в одном месте. Из Москвы каждый день уезжали поезда, набитые продуктами. Потому что Москва снабжалась так, как ни один другой город в СССР. Помню, мои родственники из Казани приезжали, на самолете из Томска прилетали, чтобы купить мяса. В Москву свозились на фурах эти продукты отовсюду и здесь перерабатывались. Приезжали люди из деревень – например, четыре человека, – и вся деревня собирала им деньги и чемоданы. Я жил на Сретенке, где были все эти мясные магазины, и там рядом три вокзала. “Мешочники” из Владимира, Ярославля через Сретенку переходили из одного магазина в другой. И там же еще был магазин “Тюль” – за тюлем очереди стояли. Валерий Сафонов: В Москве был знаменитый “Коктейль-холл”, где развлекались “золотая молодежь” и стиляги. Но мне по возрасту туда не пришлось попасть, мне четырнадцать-пятнадцать лет было, а потом его закрыли. Один раз я туда зашел – очень красивое помещение, отделанное деревом. Дуб мореный такой. Европейский, что ли, стиль. Когда его закрыли, там открыли, по-моему, кафе-мороженое и ободрали всю деревяшку, всю красоту нарушили. Борис Алексеев: Те, кто жил вокруг улицы Горького, вот они были стиляги. Они там каждый день ходили в “Коктейль-холл” – пили коктейли. А я-то жил на Соколе – это надо было выезжать. На окраинах не было никаких коктейль-холлов, не было ничего. Алексей Козлов: Существование “Коктейль-холла” – загадка, но я знаю один ответ: там собирались все поднадзорные элементы. Он был создан КГБ для того, чтобы следить за ними. Позже ресторан “София” на площади Маяковского открывали иногда на ночь, чтобы отловить какую-нибудь банду. И еще под Москвой, в Архангельском, был ресторан “Русская изба”. Там “работали” представитель ОБХСС (отдел по борьбе с хищениями социалистической собственности. – Г. Л.), кагэбэшник и представитель прокуратуры или милиции. Каждый ловил своих “клиентов”. Бандитам или жуликам некуда было деньги девать, кроме как потратить в ресторанах: ничего нельзя было купить. А в сталинское время “Коктейль-холл” был открыт, чтобы отлавливать инакомыслящих. Их там не забирали. Если тараканы в доме есть, с ними проще бороться, поставив им блюдечко с сахаром, чтобы они все были на виду. Они все сползутся из щелей и будут здесь. Но если их начать травить, то они опять разбегутся по углам. “Коктейль-холл” существовал, чтобы выслеживать всех людей, которые интересуются Западом, а потом их где-то в другом месте ликвидировать. Когда там начались облавы – уже после смерти Сталина, – был нарушен этот принцип, и сразу все туда перестали ходить. И я в том числе – мы поняли, что это опасно. И туда стала ходить обычная публика. А раньше там собирались разные люди. Актер Зиновий Гердт, например, туда ходил. Он старше меня намного, но потом, когда мы с ним вспоминали те времена, он назвал еще кучу людей – деятелей культуры того времени, – которые туда ходили. Это были люди, которые прошли войну. Я с ними не был знаком, и они не были одеты так, как мы. Они воевали, для них шмотки не имели такого значения. Это для нас, нового поколения хипстеров, одежда была самым главным знаком, а они – люди убежденные, на своей шкуре испытавшие весь ужас сталинизма, – они наоборот маскировались, выглядели как советские люди. Но внутри они были антисоветчиками, собирались в “Коктейль-холле” или в “Национале” и еще нескольких ресторанах. “Коктейль-холл” был самый модный, и, главное, он ночью работал. Валерий Попов: В Ленинграде Бродвей почему-то был от улицы Восстания до Литейного – в непарадной части Невского. Парадная – она ближе к Адмиралтейству. Первый квартал – Маяковского, следующий – Литейный. И там на углу были зеркала, и в этих зеркалах мы отражались: соответствуем ли? Вадим Неплох: Мы собирались на Литейном – у зеркал. Это угол Невского и Литейного. Напротив – кафе “Автомат”. Там можно было поесть макарон с сыром очень дешево, и хлеб стоял на столах бесплатно. Бутылочку портвейна можно было позволить себе. А потом пойти “на хату”: если у кого свободная квартира, девушки и все прочее. Такая была жизнь беспечная. Виктор Лебедев: Невский проспект мы называли, как и следовало ожидать, Бродвеем. Это была правая часть от Московского вокзала. На левой почти не гуляли, а вот на правой часть от Литейного проспекта до улицы Желябова (Большая Конюшенная) гуляли все и там же встречались. Много было бездельников, много студентов. Из этой толпы вышло много талантливых людей, которые стали потом гордостью русской культуры: и кинорежиссеры, и актеры, и музыканты, и композиторы. Это была питательная среда. И Невский проспект – это был своеобразный такой клуб, потому что в то время все жили в диких коммунальных квартирах, приткнуться было негде, поэтому выходили на Невский. Юрий Дормидошин: Надо учесть роль Невского проспекта в жизни города. Это сейчас он потерял тот смысл. А тогда Невский проспект являлся местом, где жизнь била ключом. Был такой моцион – выйти на Невский часов в семь вечера и пройтись по нему, встретить своих знакомых. Брод начинался от площади Восстания и шел до Литейного проспекта. Были так называемые “зеркала” – гастроном на углу Невского. И вот совершался такой променад, на котором показывали себя – свое отношение к моде, свое отношение к жизни. Олег Яцкевич: “Центровые” – те, кто встречались на Невском. Уже потом, по прошествии многих лет, как-то вижу – мчится мужчина. И на бегу мне: “Привет, центровой!” Так и не знаю, кто это. “Чувихи” Сегодня, вспоминая о стиляжных временах, некоторые называют тусовку стиляг чуть ли не “мужским клубом”. Но какое-то количество девушек-стиляг все же было. Хотя, конечно, их было гораздо меньше, чем стиляг-парней. Причина понятна: если парень-стиляга сразу же объявлялся хулиганом, то девушка – “девицей легкого поведения”, а то и проституткой, а в тогдашнем пуританском обществе репутация “проститутки” была гораздо хуже репутации “хулигана”. Как вспоминает Алексей Козлов, “все школьницы и студентки были воспитаны в исключительно строгом духе, носили одинаковые косички и венчики, одинаковые темные платья с передниками”, что явно контрастировало с внешним видом “чувих”: короткая стрижка-“венгерка”, туфли на высоком каблуке, клетчатые юбки. В глазах большинства девушка, выглядевшая таким образом, автоматически становилась “девушкой легкого поведения”. И все же главной проблемой было не пуританство, а банальный “квартирный вопрос”. Сексом было просто негде заниматься из-за отсутствия жилплощади. Тогда, в пятидесятые годы, даже в Москве и Ленинграде большинство людей жили в коммунальных квартирах, по целой семье в одной комнате, и отдельной квартирой могли похвастаться лишь немногие счастливцы: эпоха массовой застройки пятиэтажными хрущевками еще не наступила. Не зря ценились вечеринки на квартирах “золотой молодежи” (в которых, как правило, было по несколько комнат, а значит, несколько пар одновременно могли рассчитывать на уединение). Кстати, по словам Козлова, именно в то время появилось слово “динамо” по отношению к девушке, давшей парню какие-то надежды на секс, а потом сбежавшей с вечеринки на такси (общественный транспорт уже не работал). Как он вспоминает, в те времена любую машину, а особенно такси, на жаргоне называли “динамо” и, соответственно, девушек, на такси уезжавших с вечеринок, стали звать не иначе как “динамистками”. Валерий Попов: Девушки у стиляг были как бы немножко приблатненные. Ну, не шалавы, но примерно такие. Мини-юбок тогда не было, но все равно они эротично одевались. Недопустимо эротично. Ну и “Кэмел” курили, говорили хрипло. Позволяли себе напиться, устроить дебош. Попасть в милицию. То есть подруги боевые. Рисковали своей честью девчонки. Но в основном это мужской был мир. Валерий Сафонов: Молодые мужички петушились безусловно оттого, что женщинами интересовались. И надо было чем-то выделиться. Девушкам мы нравились, успех мы имели. Но обычно у тех девушек, которые были поклонницами джаза. Всегда есть свои поклонницы – при каждом оркестре “бригада” такая. А джазмены-то были штатники в основном. И когда мы с женой познакомились, ей понравилось, что я к этой категории вроде как отношусь. У меня была стильная, красивая американская одежда. Олег Яцкевич: Пуританства не было никакого, просто условия ужасающие. Допустим, человек живет в коммунальной квартире. И в одной комнате мама, брат… Я, когда терял невинность, пригласил к себе свою подругу. Мамы не было – уехала куда-то к родственникам. Брат на занятиях. Но все время заглядывали соседи, звали к телефону. Потом пришел одноклассник – и я его не мог вытурить. Вечно такие проблемы. У меня приятель был – Леня. Лесик мы его звали. Профессорский сын, бледно-розовый такой, чистейший юноша. Он подошел к нам, а мы стояли кучкой на Невском и вели про девочек разговоры: кто, кого, когда, привирали изрядно. А он так стоит, молчит. Мы говорим: “А у тебя, Лесик, что? Как дела-то?” Он говорит: “У нас почти все мальчики на курсе”. Мишка ему: “Сейчас я тебе все организую”. Появляется Лесик у меня через две недели – совершенно другой человек: вальяжный. У меня как раз подружка сидела. “Какой парень, – говорит, – шикарный”. А я так привык к Леське – он такой зачуханный. Потом подружка ушла, я спрашиваю: “Ну что, как жизнь?” – “Да я стал половым бандитом. Мне Мишка ежедневно привозит девушку”. – “И где ты ее?” – “А он звонит мне с черного хода, а там лестница непосещаемая. Там за четвертак мне и выдают”. – “А как это? Вдруг соседи выйдут?” – “А я вывернул лампочку”. – “Здорово!” – “А ты не можешь мне одолжить деньжат? А то Мишка зачастил, и я уже в долг вынужден…” Я ему дал денег, потом Мишку встречаю. “Ты бы пореже сводничал, – ему говорю, – а то Лесик занял у меня денег. Получу их обратно, видимо, когда он станет импотентом”. Борис Дышленко: Девушек было меньше, чем парней. Их больше преследовали, у них больше проблем с родителями было. Анатолий Кальварский: Стиляги-девушки носили узкие юбки, делали макияж. О них говорили, что они вообще проститутки. “Чувихи” носили в основном узкие юбки, блузы, и на боку такой большой бант. Было очень смешно, особенно когда у девицы короткие ноги и чуть пониже спины очень толстое все, и еще торчит бант, – это очень забавно смотрелось. Виктор Лебедев: Девушки тоже подражали каким-то киногероиням. Это еще до “бабетты”, до появления Брижит Бардо, до этих французских фильмов. У девчонок получалось намного элегантней, чем у парней, потому что женскую одежду шить, наверно, было проще, чем мужскую. Мне кажется, сейчас у нас гораздо больше красивых девушек, чем было раньше. Тогда жизнь загоняла их в рамки. Либо были “синие чулки” комсомольские, либо была такая разнузданность, которая тоже отталкивала в какой-то степени. И отношения с девушками были странные. Пуританская советская стыдливая мораль, что “у нас нет секса”, делала свое дело, и были очень смешные вещи. Какая-нибудь раскрепощенная девушка, которая, казалось бы, доступна, в последний момент не разрешала. Такое вот уродство, когда форма выдержана, а содержание – несколько иное. Олег Яцкевич: Как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло. У меня в пятьдесят восьмом году умерла мама – рано очень. Мамуля оставила мне большую кучу денег, как тогда казалось. На самом деле там была не такая и большая куча, но я купил себе “Москвич-401”. Это было событием! Ранее машина появилась у Леньки Фишельсона – у него мама работала артельщицей, а о них особый разговор. Игорь “Псих”, Миша Шпильман и немногие другие стали ездить с девчонками к шалашу Ленина в Разлив. Он там скрывался, вместе с Крупской и Зиновьевым. Но главное, что вечером там никого, дач никаких поблизости нет, и девятнадцать километров всего от города. Посадишь девушку – и дуешь туда, чтобы на свежем воздухе… Летом, весной, осенью, – мы “ленинцы” были что надо. Вадим Неплох: Музыканты пользовались у девушек каким-то особым вниманием. На нас смотрели как на неординарных людей. К тому же мы были не безобразными и что-то лопотали по-английски. И в нашем окружении девушки не были пуританками. Блядства не было, но девушки тоже хотели быть свободными. Если им что-то нравилось, то они это делали. Была проблема с квартирой, проблема места. Юрий Дормидошин: Мы позиционировали себя как “высшее общество”, а девушки еще не успевали за этим. Мы более энергичные были. Алкоголь появился какой-то иностранный. Ну как откажешься от мартини? Плюс у нас была информация, мы могли о чем-то говорить. Мы были совершенно другие люди, и это притягивало девушек. Иногда доходило до абсурда. Мне друзья рассказывали историю: они прикинулись иностранцами, заклеили двух девушек, а потом говорят: “А давайте поменяемся партнерами”. И одна девушка: “Ну, я пойду поговорю с подругой”. И они слышат за перегородкой разговор. Одна: “Они хотят поменяться”. А другая: “Ну как так можно, у меня же с ним какие-то отношения”. А та ей: “Дура ты, так принято в высшем обществе!” Информация просто сшибала с ног, дезориентировала. А что нужно для обладания женщиной? Нужно дезориентировать ее. И дать какую-то перспективу, что-то новое. Это была, конечно, революция. Она не могла не коснуться секса. Секс, бизнес… Женщины являются стимулом всего этого. Не было квартир – сексом где-то в парадной занимались. Или в садике. Господствовал стереотип: надо выйти замуж, а затем только лечь в койку – здесь же все ломалось. И это нравилось, давало толчок. Олег Яцкевич: В моем детстве во всем была четкость какая-то, а сейчас многое расплывчато. Я иду и не могу понять – вот прекрасно одетая девушка, рассекает на “ниссане”, но на какие бабки так одеться можно, если ты не проститутка? А раньше все было четко. Мы знали, кто проститутка, а кто вкалывает. Около моего дома стояла всегда продавщица мороженого, у нее была короткая юбка. А что тогда считалось короткой юбкой? Чуть-чуть колени были приоткрыты, а это уже все равно что голая вышла на панель. Так вот, у продавщицы – короткая юбка, ярко накрашенный рот и “беломорина”. Сейчас только дошкольницы не курят. Она замерзала, у нее были красные руки, потому что торговала мороженым зимой. А мы – дурачки – думали, что она – проститутка. “Дринки” Несмотря на карикатурный имидж стиляги, который ко всему был еще и хулиганом-пьяницей, алкоголь не был для стиляг самым важным. Да, выпивали. Как вся молодежь, кто-то больше, кто-то меньше. Ясно, что и вечеринки на “хатах” с “чувихами” без какого-то количества крепких напитков не обходились. Но и там не это было главное. Олег Яцкевич: Алкоголиков не было среди стиляг. Выпивали регулярно. Все просто: зашел в кафе-автомат и взял сто граммов водки, чтобы поднять настроение. Выпил и пошел дальше гулять. Все, на этом прием кончался. С девочками вообще только вино брали. Виктор Лебедев: В нашей среде все поголовно пили сухое вино, хотя я, например, его пил с наслаждением в семнадцать лет, но быстро бросил, потому что изжога дикая. Почему-то не пили ни водку, ни коньяк, хотя он был доступен по ценам. Пиво вообще никто не пил – или его не было, или немодно было. Пили грузинские сухие вина. Они стоили копейки. Цинандали, мукузани, а если уж доставались хванчкара или киндзмараули, то это был праздник. Валерий Сафонов: Мы пили сухое вино, портвейны и коньяк. Водку – нет. Не знаю даже почему. Виски тогда тоже появилось. И мы, конечно, пили виски, я – до сих пор любитель. Но это уже дань моде. Многим не нравилось – привкус как у самогонки. Местом сбора во времена “штатников” были “Метрополь” и “Националь”. Мы там часто собирались поужинать. Очень дешево, невероятно. Бифштекс с кровью – “по-английски” так называемый – любимое блюдо, модное, стоил рубль сорок. Бутылка коньяка стоила пять рублей. Бутылка вина – гурджаани, цинандали – порядка рубль семьдесят. Мы даже со стипендии себе могли позволить посидеть несколько раз. Водку мы не пили – либо вино, либо коньяк. Валерий Попов: Мы себя не считали алкоголиками, а пили “в контексте великих дел”. Ром кубинский – от друзей мы получили такую “диверсию”. Дайкири без сахара – по Хемингуэю. Полагалось на весь вечер одно дайкири. Водку даже еще не успели попробовать, а уже пили дайкири – не зная толком, что это такое. Ну а виски – это уже была такая недоступная мечта. Когда попробуешь виски – это уже все. И сигареты тоже. На Малой Садовой около Елисеевского магазина как-то продавали “Мальборо”. И очередь была просто на пол-Невского. Подходили, брали по два блока – потом снова вставали в очередь. Это было такое событие. Все друг друга знают, столько знаменитых людей сразу раньше не встречались. Мне попадались какие-то пачки, и поскольку я жил в убогой коммуналке, я пачки наклеивал на стенку. Были сигареты “Кент” – там седоусый красавец изображен, и я его наклеил. И это было красивее, чем “Утро пионерки”. Я помню, еще Вася Аксенов пришел в гости – мы встретились в “Европейской” и заглянули ко мне. И он говорит: “Да, красиво”. Так, немножко иронически – он уже свободно курил “Кент”, и ему не было преград. И это долго у меня висело, потом я понял глупость этого дела, но тогда эстетично было: сигаретные пачки западные. Наши – какие-то помятые. Сигаретное нашествие с Запада было очень сильным. Если человек доставал “Кэмел” и приходил с ним, это все, это значит, нас посетило какое-то божество. Вадим Неплох: Даже водку не пили. Бутылочка портвейна в саду – “три семерки”, “Агдам”, – сесть на скамеечку. Из горлышка потягивать. Были персонажи, которые пили много. Сергей Довлатов – тот любил. А у нас скорее ритуал, чем алкогольная жажда. Но как без этого? Молодые же ребята. А вот наркотиков тогда не было. Никто даже понятия не имел. Юрий Дормидошин: Наркотиками практически никто не занимался. Правда, встречались наркоманы, которые употребляли кодеин – таблетки от кашля – и торчали на этих таблетках. Но таких вещей, как героин, кокаин, не было. Акции Стиляги – несмотря на свою любовь ко всему западному, а значит, враждебному – не являлись политическим движением. Любить советский строй им было не за что, но и открыто протестовать против него они не собирались. Впоследствии кто-то стал “внутренним диссидентом”, кто-то остался вне политики, а кто-то даже вступил в компартию – нашлись и такие. Но хоть стиляги и не занимались политикой, уже сам их внешний вид был “культурным” протестом против социалистического строя. А кроме того, стиляги любили устраивать всякие розыгрыши и приколы. Самый распространенный – мистифицировать обывателя, выдавая себя за иностранцев. В Москве, на улице Горького, как вспоминал Алексей Козлов, они любили играть в “очередь”: пристраиваться целой толпой сзади к какому-нибудь старичку, образуя движущуюся очередь. Тут же к ним присоединялись все новые и новые шутники, и очередь превращалась в длиннейшую колонну, идущую за ничего не подозревающим старичком. Если он останавливался у витрины, все останавливались тоже, он шел дальше – движение колонны возобновлялось. Иногда по реакции встречных прохожих он догадывался, что что-то не так, оборачивался и начинал ругаться, пытаясь разогнать “очередь”. Но все ее участники стояли молча, абсолютно не реагируя на крики, и как только он пытался идти дальше и оторваться от колонны, она как тень следовала за ним. Иногда, когда объект издевки скандалил слишком громко, вмешивалась милиция, “очередь” рассыпалась, но обычно никого в отделение не забирали, так как шутка была достаточно невинной. Алексей Козлов: Хеппенинги возникали сами собой. Я подключался к уже давно придуманным кем-то шуткам. У нас масса была хеппенингов. Мы разыгрывали, например, с приятелем жлобов где-нибудь в набитом битком автобусе. Наклоняемся над жлобом, который сидит, и ведем якобы разговор двух бандитов, которые на дело собираются идти, либо двух шпионов. И он сидел, и видно было, что он напряжен. А мы обменивались такими короткими полупонятными фразами, на жаргоне еще. Но так, чтобы этот жлоб, который нам не понравился, все это слышал. Он дико начинал бояться, что сейчас тут его вообще прирежут, и поскорей пытался выйти из автобуса. А мы садились на его место. Один человек меня научил: когда смотришь на того, кто тебе неприятен, смотреть надо не в глаза, а в лоб. Взгляд становится совершенно бессмысленным. Это производит жуткое впечатление. А если в глаза посмотреть, тут уже выражается все ваше отношение к тому, кто вас раздражает. Притворяться, делать добренькие глаза частенько было невозможно, просто противно. И такой взгляд выручал. Партия и комсомол против стиляг Комсомольские и коммунистические органы не могли мириться с существованием стиляг – “моральных уродов”, “вредной опухолью общественного организма”. И слово “стиляга” часто употреблялось ими как чуть ли не синоним слова “тунеядец”. В Уголовном кодексе СССР существовала специальная статья о тунеядстве, но стиляги под нее не подпадали: практически все они работали или учились. За “безыдейность” и “преклонение перед Западом” тоже посадить в тюрьму нельзя было. Оставались общественные методы воздействия, в том числе и силовые: охотившиеся на стиляг комсомольские патрули могли принудительно состричь кок или разрезать узкие брюки-дудочки. Для борьбы со стилягами по указаниям районных комитетов партии и комсомола формировались специальные группы в “бригадах добровольного содействия милиции”. Состояли они из молодежи примерно такого же возраста, что и сами стиляги, но, как правило, из фабрично-заводской, которая была гораздо более конформистской и “дремучей”, чем студенческая. Их инструктировали в райкомах и горкомах, и потом эти дружинники врывались на танцевальные площадки, в рестораны, а то и устраивали облавы прямо на Бродвеях. Может быть, кого-то комсомольские репрессии и отпугнули, но молодежи вообще свойственно поступать “из чувства протеста”, молодые парни и девчонки не любят, когда им говорят, что делать, особенно если это касается внешнего вида. И поэтому количество стиляг по всему СССР только росло. Говорят, что с красными повязками комсомольского патруля в пятидесятые годы можно было встретить ребят вполне криминального вида. А иногда и сами комсомольцы могли снять со стиляги понравившуюся вещь. Валентин Тихоненко вспоминал, как на него в Мраморном зале ДК имени Кирова напали несколько комсомольцев (как потом стало известно – инструкторов горкома комсомола) и стали избивать, пытаясь снять пальто, и только вмешательство фронтовика спасло его. Подобное происходило не только в Ленинграде и Москве, но и в других городах, где существовали стиляги. Рассказывают, что в Куйбышеве (теперь – Самара) комсомольские активисты в какой-то момент начали натравливать на стиляг учащихся ремесленных училищ и школ ФЗО (фабрично-заводского образования) – прообразов ПТУ. Это натравливание привело к тому, что однажды вечером большая группа “ремесленников” вышла на местный Брод и начала поголовно избивать всех, кто был в узких брюках, причем не только кулаками, но и ремнями с бляхами, а милиция на происходящее не реагировала. Зато на следующий день стиляги сплотились и дали отпор пэтэушникам. А вот что несколько лет назад рассказал один из бывших “охотников на стиляг” – Егор Яковлев, впоследствии главный редактор газеты “Московские новости” и один из идеологов горбачевской перестройки: “Я становлюсь первым секретарем Свердловского райкома комсомола, – улица Горького, со стороны “Коктейль-холла” (на той стороне был Советский район). Мы начали думать, что делать со стилягами. Был удивительный человек такой Гера Мясников, и он выдал идею: давайте патрулировать улицу Горького. (Ничего более незаконного и неприличного я сегодня не могу даже придумать.) Но тем не менее это было принято. Этим очень увлеклись. Мы это делали абсолютно сознательно и максимально публично. Грузовые машины подъезжали к Свердловскому райкому партии на улице Чехова, 18, выходили патрули с повязками, потому что все должны видеть, что они есть, ехали на улицу Горького и начинали просто-напросто публично задерживать стиляг и приводить в 50-е отделение милиции, которое называлось „полтинником“”. Под раздачу попадали не только стиляги, но и люди, не относящиеся к ним, а просто имевшие неосторожность надеть слишком узкие брюки. Студент сельскохозяйственного института из Новосибирска жаловался в своем письме в “Комсомольскую правду” (5 апреля 1958 года) на то, что его узкие черные брюки повлекли за собой комсомольское собрание и угрозу исключения: “Стиляг в нашем обществе справедливо презирают. Я понимаю: стиляга – это тот, у кого мелкая, серая душонка. Это человек, для которого предел мечты – платье с заграничным клеймом и веселая танцулька под низкопробный джаз. Но разве можно человека, у которого есть цель в жизни, который стремится учиться и который одевается недорого, но красиво, по моде, называть стилягой?.. Неужели я стиляга и со мной надо вести борьбу?” А вот письмо, отправленное в 1957 году Председателю Президиума Верховного Совета СССР Ворошилову. Мы, группа молодых людей, обращаемся к Вам с просьбой разобраться в взволновавшем нас факте, описанном ниже. Все это уже разбиралось на страницах комсомольских газет под рубрикой “о стилях и стилягах”. До сего времени у нас под словом “стиляга” понимают что-то нехорошее, людей, которые ничего не дают обществу, не работают, шатаются по ресторанам, с невозмутимым видом целый день прохаживаются по улице, хулиганят и дебоширят, стараются выделиться яркой ультрамодной одеждой, прической, манерой держаться и ходить. Эти люди отличаются обычно узким умственным кругозором, их приводят в восторг звуки джаза, их не увидишь в опере, но зато встретишь на танцах или в ресторане. Все это вошло в понятие “стиляга” или “золотая молодежь”. Все это, несомненно, правильно, с такой молодежью надо вести борьбу, но вот тут и начинаются “перегибы”. Если молодой человек или девушка хорошо, со вкусом оделись, их все-таки крестят “стилягами”. Становится обидно, что у нас не понимают современного стиля одежды и как лучше, удобней и красивей одеться. Почему девушке не носить красивую, яркую одежду с гармонирующими тонами, почему девушка не может надеть для прогулки весной или летом такой спортивный костюм, как курточка и брюки? Это удобно и красиво! Мы не “стиляги”, мы работаем и учимся, и нам нравится современная одежда, конечно не испохабленная одежда “золотой молодежи”! Но нет, и этому виду одежды объявлена борьба, комсомольские организации борются со “стилягами” – это же преклонение перед Западом! А если действительно красиво, удобно и приятно! Почему бы не поучиться и у Запада, как надо красиво и хорошо одеваться? Почему мало, а то и совсем не ведется борьба с пьяницами и дебоширами, почему не объявлена “стилягами” молодежь, которая носит сапоги с брюками навыпуск, небольшую кепочку с непременно торчащим чубом? Почему в наших клубах, как клуб ДЖД, девушка под страхом драки и скандала не смеет отказать в танце какому-нибудь подвыпившему молодчику, на которого нет никакой управы? Почему же, наконец, человеку, хорошо и модно одетому, кричат в спину: “стиляга”! Вот это непонимание и неправильное толкование слова “стиляга” и не совсем правильная борьба со “стиляжничеством” привела к весьма печальным и отрицательным результатам. Этим пользуются хулиганы, которых действительно надо было бы назвать “стилягами”, они начали травлю людей, которые выделились своей одеждой. Эта “борьба” и привела к возмутительнейшему фактору произвола и разнузданности хулиганов, который при попустительстве органов милиции был совершен в воскресенье, 31 марта с. г. между 9-ю и 10-ю часами вечера в центре города перед зданием оперного театра. Мы, компанией из 4-х человек (2-х девушек и 2-х юношей), в воскресенье вечером возвращались домой после прогулки. На центральной улице нашего города, Первомайской, неизвестный нам человек пытался нас сфотографировать. По всей вероятности, его привлекла спортивная одежда одной из девушек: на ней были брюки и спортивная курточка. Мы подошли к нему и спросили, почему он нас фотографирует. Он ответил, что ему так нравится. И далее он продолжал, забегая вперед нас, фотографировать. Его странное поведение стало собирать любопытных. Вокруг нас стал собираться народ, все время привлекаемый “фотокорреспондентом”. Скоплением народа воспользовались хулиганы, которые начали кричать: “Стиляги, стиляги! Стиляг фотографируют!” Бей стиляг!” Эти выкрики все больше собирали толпу, и когда мы дошли до оперного театра, толпа запрудила всю улицу. Чтобы избежать нарастающих оскорблений, мы зашли в фойе театра, но и здесь нас не оставили в покое. Неизвестный с фотоаппаратом все пытался нас сфотографировать. Когда мы подошли к нему и спросили его фамилию и право нас фотографировать, то он вынул красную книжечку, но показать ее или назвать свою фамилию отказался. Чтобы выяснить его личность, мы обратились к стоящему рядом милиционеру. Но увидав, что мы приближаемся к нему с милиционером, неизвестный скрылся в толпе, которая стала настолько большой, что остановилось всякое движение на площади перед театром. Одна из девушек нашей компании (Малыжева Анна) бросилась в толпу, чтобы задержать неизвестного с фотоаппаратом, и мы ее потеряли из виду. Окружившие нас хулиганы стали всячески оскорблять нас. Мы решили сесть в такси и уехать, но они, приподняв заднюю часть машины, мешали тронуться с места. Когда мы все-таки вырвались из толпы, то за нами помчались на другой машине те же хулиганы, и только благодаря ловкости шофера нам удалось избавиться от преследования хулиганов, а девушка, которая бросилась за неизвестным в толпу, впоследствии сказала следующее: “Когда я очутилась сдавленной среди толпы, то меня стали со всех сторон толкать, пинать ногами, дергать за пальто. Может быть, я была одета в какой-нибудь ультрастильный костюм или была преступницей? Ничего подобного! Я считаю, что была одета посредственно. Откровенно говоря, мне бы хотелось гораздо лучше и красивей одеваться. На мне было пальто, которое я сшила 4 года тому назад. И вот меня за это стали толкать, бить в спину, крича: „Бей стилягу!“ На мне порвали пальто. Распоясавшиеся молодчики затолкнули меня в подъезд, где пытались сорвать с руки часы и снять пальто. Я упала в какую-то яму, меня стали бить ногами, довели до такого состояния, что я не могла встать на ноги. Не знаю, что было бы со мной, если бы мне не помогли двое подоспевших студентов ЛГУ. Они помогли мне встать и переодеться, чтобы я могла уйти незаметно. Но уйти я не могла: на улице хулиганы, оцепив выход, кричали: „Выдайте нам стилягу!“ Наконец сквозь толпу пробилась машина с милиционерами, которую не пускали хулиганы, меня посадили в нее и отвезли в 10-е отделение милиции”. За что избили эту девушку, за что оскорбили нас? Нам это до сих пор непонятно. Особую роль играла при этом милиция. Она появилась только тогда, когда вся площадь была запружена народом и была совершена расправа с девушкой. А кто-нибудь из хулиганов был задержан? Нет, этого не произошло. Встает вопрос, где же были в это время работники милиции, где были комсомольские патрули, почему вовремя не остановили распоясавшихся хулиганов, почему, наконец, создали в центре такой беспорядок? Кто за это ответит? Ответить до сих пор никто не может, молчат все, молчит газета, ожидая каких-либо указаний, молчат работники милиции. Неужели нет виновных, неужели хулиганы не понесут ответственность за оскорбления и нанесенные побои? Нам кажется, что в наших комсомольских организациях неправильно понимают борьбу со “стиляжничеством”. В первую очередь обращают внимание на то, чтобы молодежь меньше носила модной одежды, а то иначе станут стилягами. Это боязнь нового – боязнь чеховского Беликова: “Как бы чего не вышло!” – боязнь, чтобы молодежь не преклонялась перед Западом. Но разве это преклонение? Нет, это не преклонение. Не заграничное клеймо красит человека, а красота одежды, сочетание красок, красивые модели одежды. Почему на международной выставке моделей наши образцы заслужили перед Западом высшую оценку, а вот в массовом пошиве этих моделей не увидишь? Почему еще мало выпускают фабрики красивую, дешевую и модную одежду? Тогда и молодежь стала бы лучше одеваться, не кричали бы на каждого модно одетого человека: “стиляга!”. Хотелось бы, чтобы и милиция у нас была по Маяковскому: “…моя милиция меня бережет!”, а не то, чтобы она берегла хулиганов, как это произошло в описанном нами случае. Ответить просим по вышеуказанному адресу. Подписали: Студент 5 курса Львовского политехнического института радиотехнического факультета Загартовский Б. М. Инженер-лаборант завода железобетонных конструкций и стройдеталей Малыжева А. Г. Ст. инженер Львовского автобусного завода Деменев. Студентка медиц. института Малыжева И. Г.      20/IV 1957 г. Алексей Козлов: Началась кампания травли инакомыслящих в сорок седьмом году, с “ленинградского дела” (серия судебных процессов в конце 40-х – начале 50-х годов против партийных и советских руководителей в СССР. – Г. Л.), когда появилось понятие “инакомыслие”, потом “низкопоклонство перед Западом” и “космополитизм”, “космополиты безродные”. И тут же товарищ Беляев подсуетился и придумал это слово – “стиляга”, и дал пищу обывателю. Это была специально задуманная акция, чтобы дать широким массам читателей журнала “Крокодил” – а он был очень популярным – название для этих “отщепенцев”. Это был бытовой термин. “Космополит”, “низкопоклонство” – это все был политический уровень. А тут дали на бытовом уровне, чтобы простые люди травили тех, кто на них не хочет быть похожими. Уже Сталин умер, но все равно до пятьдесят седьмого года все правила игры оставались сталинскими. Все законы еще действовали, и КГБ такой же был. И я сразу понял, что надо завязывать с этим, и перестал ходить на Бродвей. Мы стали собираться просто узкими компаниями и слушать музыку, и уже на толпу не выходили. Появились организованные формы преследования – облавы. И в лучшем случае сообщали на работу или на место учебы, и человека выгоняли и давали ему “волчий билет”, и он после этого попадал в армию, а можно было и в лагеря угодить. Иногда он попадал в дурдом, где его закалывали аминазином, и он уже никогда больше из этой системы не выходил. Делали укол аминазина, он начинал пускать пузыри и становился равнодушным ко всему на свете. Психбольницы в советское время – отдельная тема. Человека просто брали на улице – устраивали провокацию, как будто он подрался. Провокатор, работавший под пьяного, затевал драку. Диссидента сажали на пятнадцать суток, там его тоже провоцировали, что он буйно себя вел, делали укол, после чего его помещали в дурдом, и дальше уже никуда из этой системы он не выходил. Психбольницы были как тюрьмы – с решетками на окнах. Изверги-врачи закалывали инакомыслящих. Валерий Попов: Были милицейские витрины “Боевого карандаша”, и там карикатуры – как комсомольцы душат стиляг. Стилягу тащат две мощные руки. И написано: “Не за узкие брюки, а за хулиганские трюки”. Стиляги в целом не нарушали Уголовный кодекс, но вызывали гораздо большую ненависть, чем настоящие хулиганы, потому что хулиганы были классово близкие: рабочие парни. Потом общество сообразило и стало хулиганов натравливать на стиляг. Помню, уже позже была какая-то выставка – первая неформальная выставка художников-абстракционистов, к шестидесятым ближе. И стояли такие как бы дружинники, а на самом деле – бандиты. И били всех, кто шел на эту выставку. Заговаривали – куда идешь? – и били. Народ натравливали на этих “диссидентов”. Хотя из стиляг потом вышли вполне успешные люди. Потому что такой дерзкий дух – он способствует… Помню, в институте были джазисты, саксофонисты – и потом я их увидел доцентами, профессорами и так далее. Анатолий Кальварский: Я помню, как совершенно безвинно был оклеветан Жорж Фридман, совершенно порядочный человек, ныне – отец Жорж, католический священник. Он просто очень любил со вкусом одеваться; это вызывало у комсомольских патрулей и властей предержащих ненависть какую-то. Тогда люди не должны были отличаться друг от друга. Те, которые отличались в чем-то одеждой, уже вызывали нарекания со стороны властей, на них натравливались люди. Малоприятное время. Вспоминаю я о нем без удовольствия. Олег Яцкевич: Рисковали. Ведь грань между удовольствием купить себе костюм и сесть на год в тюрьму была очень тонкой. Комсомольский патруль – первое, что вас ожидало. Вы идете с девушкой, к вам подлетают и располосовывают вам брюки. Или обстригают волосы. После того как вышел фильм “Тарзан”, все завели себе длинные прически. Ну, на них и накидывались с ножницами, резали волосы. И галстуки отрезали. Как-то все неумно делалось. Вышибали из институтов. Валерий Сафонов: Нас преследовали, да. Я сразу форменные брюки, которые мне приобрели, перешил – я их сузил. И меня на комсомольское собрание вызвали. Пришлось все восстанавливать. Говорили: ты же комсомолец, позоришь таким вот образом коллектив, на себя ярлык навешиваешь. Георгий Ковенчук: У меня с узкими брюками была целая легендарная история. Я учился в СХШ – средней художественной школе – и уже с последнего класса делал иллюстрации в журнале “Нева”, книжки в “Лениздате”. И покупал одежду на заработанные деньги. А потом я стал работать в коллективе “Боевой карандаш”, где делали карикатуры “Они мешают нам жить”, в том числе против стиляг. У меня был костюм, который купили еще на барахолке – у Балтийского вокзала продавали что-то и стиляги, и торговые моряки. И я купил там австрийский костюм. Двадцать четыре сантиметра ширина брюк. И я шел в кино со своим приятелем, он учился в академии на архитектурном факультете. И около Аничкова моста нас кто-то схватил так грубо за локти. Я решил, что это какие-то хулиганы. И тогда говорю: “В чем дело?” Вижу – на руках у них красные повязки с надписью “комсомольский патруль”. И такие с прилипшими папиросками на нижней губе, довольно такие хулиганистые ребята, в тельняшках. Шпана шпаной. “Вы откуда такие приехали?” “Как откуда? – говорю. – Мы здесь родились”. И они: “Что это у вас за такие брюки – от долгов бегать?” Тогда так говорили – мол, удобно от долгов бегать в узких. А все ходили в широченных-широченных – это тоже была своя мода, надо было, чтобы брючина закрывала ботинок и не было видно ботинка. Их в свое время “клешами” называли и тоже запрещали, но не так сильно боролись, как с узкими брюками. Отвели нас в штаб комсомольского патруля – пропали билеты в кино. Посадили нас на скамейку – там действительно были и хулиганы, и пьяные, и девицы всякие. И мы сидим. Неприятно было. Во-первых, по-хамски нас схватили, во-вторых, собирались в кино и билеты пропали. А в-третьих, я очень боялся, что сообщат в институт – мы на втором курсе были. Нам говорят: сейчас придут вас фотографировать и потом в газете поместят. И вот приходит журналист из “Смены” и говорит: “В чем дело?” Дружинники отвечают, что вот этот пьяный валялся, этого задержали за то, что он там пи́сал где-то, эта вот приставала к мужчинам. “А этих за что?” – “За вызывающий внешний вид”. Он удивился: “А в чем у них вызывающий внешний вид?” – “А вот посмотрите, какие у них брюки!” – “Какие брюки?” – “Ну вот посмотрите, какая ширина”. И к нашему счастью, журналист тоже по-модному одевался. И он говорит: “И у меня точно такие же брюки. Отпустите их – вы неправильно их задержали”. И нас отпустили. Мы так были рады, что такой попался прогрессивный журналист – мог бы и другой попасться. Анатолий Кальварский: Брюки мне не разрезáли. Но убегать от комсомольских патрулей приходилось. Наш джазовый оркестр имел своих охранников. Обычно это были ребята очень спортивные, они нас предупреждали о том, что идет комсомольский патруль, и мы сбегали из тех мест, где играли. Но несколько раз нас залавливали. Однажды нас заловили в Доме культуры промкооперации на Каменноостровском проспекте. Комсомольский патруль стал спрашивать фамилии. Валя Милевский сказал “Циммерман” – ему вспомнилась дощечка на фортепиано, и он сказал “Циммерман”. Я сказал “Эллингтон” – мы начали кривляться. А парень записывает. А мой приятель, Толя, саксофонист, который тоже как-то себя назвал, сказал трубачу, который пришел к нам играть первый раз и был из воспитанников военного музыкального училища: “Чувак, ну ладно, нас-то из институтов повыгоняют, а тебя-то за джазуху под трибунал”. Тот испугался: “Что делать?” – “А ты то место, где у тебя на партитуре написано „буги-вуги“, оторви и съешь”. Тот оторвал кусок нотной бумаги и начал жрать. Тогда эти комсомольцы начали смеяться. “Ну вас, ребята, к е… матери, идите куда хотите”. Виктор Лебедев: Меня дважды за внешний вид выбросили с вечеринок в холодильном институте и в Технологическом, потому что я не был одет как советский студент. У меня был кок такой большой, до колен пальто и узкие брюки – в общем, весь набор. Конечно, я выглядел очень смешно, родители ужасались, но нам тогда казалось, что эстетически мы соответствуем этому направлению. Валерий Попов: Советская власть пошла сразу грудью на это дело. Но страха расстрела уже не было. Ощущение приятной дерзости, приятного риска – оно, конечно, нами двигало. Борьба закончилась поражением советской власти – в очередной раз. Правда, она потом взяла реванш. В России все вроде бы строго, и в то же время Бог спасает. Такой был Илья Банник – главный стиляга, и в то же время его очень любили учителя. Он веселый такой, обаятельный, хорошо учился, шикарно в баскетбол играл. И его только журили – ну что ты, убери свой чуб, немножко пригладь. Как-то все смягчается добродушием русским. Борис Алексеев: Дружинники могли вас схватить. Если вы в узких брюках – дудочках так называемых, – могли распороть. Там, где памятник Юрию Долгорукому, был московский центр добровольных дружин. Там и начальник сидел – чекист какой-то, гэбэшник. Однажды и сам я туда попал, потому что хотел взять у Бенни Гудмана автограф, когда он приезжал. Меня арестовали и увезли туда. Долго надо мной там издевались, измывались. Пытались спровоцировать, чтобы я “завелся” – и тут же сунуть пятнадцать суток. Но я отключался, сидел, как дурачок, и как бы ничего не понимал. Ну, они меня и отпустили. Правда, пластинку, которая у меня была с собой, себе оставили. Борис Дышленко: Комсомольские патрули стригли стиляг, в провинции такие “комсомольцы” вели себя просто грубо и вызывающе. Я не говорю о тех “черносотенцах”, которых власти поощряли просто избивать, стричь, распарывать брюки. Делалось это и в Питере. Ловили, приводили в штаб дружины и делали все, что полагалось делать. Подглядывали в замочные скважины. Писали статьи в “Комсомольской правде” и других газетах. Якобы это критика, а на самом деле – это не критика, а просто поношение. Практически ни за что. В Риге систематических гонений не было, но если ловили за “не таким” танцем, тут же выводили из зала. Рауль Мир-Хайдаров: Рискованно было. Могли тебя из комсомола исключить, из общежития выселить. В нашем городе кроме Роберта были еще Алик Прох – известный стиляга, Славик Ларин – у него очень хорошие записи были. Олег Попов, мой приятель, сейчас полковник КГБ в отставке – и из стиляг! Александр Петров: Однажды, имея двадцать шесть лет от роду, я взял автограф у японского музыканта – Нобуо Хара такой приезжал к нам. И у него большой оркестр, назывался “Sharps and Flats” – “Диезы и бемоли”. Я пришел в гостиницу “Россия”, где он остановился, – взять у него автограф. Меня – до сих пор не пойму, как таких тогда держали? – сцапал маленький рыженький пьяненький чекист: “Молодой человек, пройдемте”. Ну, я пошел – у них резиденция была в комнате милиции, проверили – я не разведчик, не фарцовщик, ко мне прицепиться нельзя. Но они, как впоследствии я понял, написали соответствующую бумагу в институт. Я уехал на преддипломную практику, приехал, пришел в институт – оказывается, меня ищут с профилирующей кафедры. При каждом крупном предприятии и учебном заведении был так называемый первый отдел (отвечающий за идеологию. – Г. Л.). Из главного здания КГБ направили туда бумагу и написали, что я несоответствующим образом себя веду. Меня завкафедрой – а я у него был любимчиком – пригласил в кабинет. Он был осторожен и даже трусоват – попросил секретаря закрыть снаружи – и провел со мной беседу. “Расскажи, что случилось?” Я ему рассказал, и он говорит: “Э-э-э, обосрал институт”. Я говорю: “Ну, как же? Когда наши музыканты где-то во Франции или в Польше находятся, у них берут автографы, и это нормально”. Он говорит: “Францию и Польшу Гитлер подмял под себя за две недели, а об нас споткнулся”. Он посигналил секретарю, та открыла. Я ушел. А зачет по преддипломной практике был автоматический, никто не проверял. Всем проставляли зачет. В результате по команде какой-то эту ведомость вернули в деканат, порвали, заново напечатали, всем поставили зачет, а мне – незачет. Потом меня пригласил замдекана, Валентин Владимирович Москаленко, он до сих пор работает в МЭИ. “Вот, до нас дошли сведения, что вы заискиваете перед иностранцами, что-то клянчите у них”. – “Да нет, – я говорю. – У меня есть книга для автографа. Я – любитель джаза, коллекционер”. – “Но это же постыдно для советского человека”. – “Но если Рихтер или Ростропович едут на Запад, у них берут автографы, об этом пишут как о положительном явлении”. – “Но это – Рихтер или Ростропович. Правда, я в джазе не разбираюсь, но меня не интересует, как там. Меня интересует, как здесь”. Там уже решено было наверху. Меня хотели выгнать из комсомола – а я не комсомолец. Двадцать шесть лет – а я не комсомолец. Я выкрутился, как-то ответил и в результате должен был пойти поработать год-полтора – и не в НИИ, не в проектный институт, а на завод и принести характеристику. Что я и сделал. А на завод я только пришел – ко мне подходит комсорг. Рабочие пареньки – они не особо вступали в комсомол. А я как раз ему создал фронт работы. Ну и потом, поработав на заводе, я защитил диплом. У меня есть приятель – полковник КГБ на пенсии. И я ему задал вопрос: “Как все это произошло, что меня выгнали из института? Найти бы документы”. Он говорит: “Таких документов нет”. – “Слушай, но меня же выгнали из института”. – “Им пришла бумага от начальства, они обосрались и приняли меры против тебя”. Юрий Дормидошин: Власти начали репрессии. В противовес явлению были созданы комсомольские дружины под управлением КГБ. Достаточно жестко все было, были репрессии жесткие, избиения. Нельзя было носить красные носки, нельзя было носить узкие брюки, и когда ты проявлял себя слишком импозантно, с тебя снимали эти красные носки и разрезали эти брюки. Лев Лурье: Многие из рок-поколения будут говорить о том, как их преследовали за длинные волосы, но это была х…я по сравнению с тем, как преследовали стиляг. Стиляги, если хотите, были как геи. Это было некое заявление. Советская власть никогда не была тоталитарной, даже при Сталине, но она стремилась так выглядеть. Она хотела какого-то порядка, но никогда его не достигала. И в некоторой степени вызов, брошенный власти стилягами, был похож на поведение воров в законе или шпаны. Ребята реально шли на риск. Идиотским советским искривленным образом “буржуазный образ жизни” достигался невероятными героическими усилиями: для того чтобы пройти в узких брюках, требовалась реальная смелость. Но, как всякий пример героизма, это воспитывает! Шпана против стиляг Проблемы у стиляг возникали не только с милицией и комсомольскими патрулями, но и с обычной шпаной, которой, понятное дело, не нравились эти одетые “не по форме”, странные молодые люди. Кроме того, как уже говорилось выше, милиция и комсомольцы часто сами натравливали приблатненную публику на стиляг. Стиляги в долгу не оставались и старались дать отпор. Рауль Мир-Хайдаров: Время было хулиганское. Когда появились стиляги, на улицах царствовала шпана. Но стиляги не давали себя в обиду, многие были спортсменами. Всегда стояли друг за друга. То, что резали брюки, стригли волосы, – это на официальном уровне, против власти не попрешь. А с блатными мы жестко разбирались. И шпана тоже начала перелицовываться. Хотя бы внешне. Кто-то раньше тельняшки носил, клеши по сорок пять сантиметров – все начало меняться. Олег Яцкевич: Конечно, приходилось и драться. Стыдно сопли распускать, кого-то о чем-то просить. Поэтому и в спорт пошли многие из моего поколения. Отношения между стилягами и шпаной были самые плохие. Шпана всегда ближе к ворью, к самым темным элементам. У воров они – шестерки, фраерки, но приближенные. Главная шпана была на Лиговском проспекте. О том, что Берия объявил в 1953 году амнистию уголовникам, я узнал существенно позже, посмотрев замечательный фильм “Холодное лето 53-го”. А тогда в сентябре 53-го я с Хоттабом отправился на Бродвей – предстояла приятная свиданка со всеми вытекающими… За улицей Толмачева нас догнал Мишка Пекельный и принялся рассказывать, как он соскочил с призыва в армию: “Я уже постригся под ноль, но вызвали к военкому… дядя Зяма позвонил… Ой! К нам гости!” Двое крепко дунувших блатных – клеши, фиксы, тельники и еще не отросшие волосы – приблизились вплотную. Пауза могла кончиться как угодно, но психоватый Мишка приподнял кепку и зашепелявил: “Кореша, мы все с зоны, сукой буду!” И в тот же миг Хоттаб и я, абсолютно синхронно, врезали блатным по зубам. “Мой” отступил шаг назад и рухнул. Мишка с криком “Наших бьют!” нырнул на Толмачева; а мы рванули поперек Невского к “Катькину” садику. Отдышавшись, стали наблюдать за “полем битвы”. Вокруг пострадавших уже толпились люди и указывали милиционеру почему-то в сторону Аничкова моста. Подъехал “воронок” с ментами, а вслед и “скорая помощь”. В тот же миг две тяжелые руки ухватили нас за плечи, и голос сверху: – Попались, шпана! Счас я вам срок намотаю! Потом нас порознь вербовали в “стукачи”, но лично я отказывался под предлогом, что интенсивно учусь и не знаю ни единого антикомсомольца на Невском. – Ну, а проституток знаешь? – Да! Сколько вам надо? Комитетчик рассмеялся и выгнал меня. Александр Петров: Центр Москвы был загажен. Там были криминальные элементы, которые пользовались тем, что некоторые стороны поведения молодежи не одобрялись милицией. Они просто “кидали” и грабили стиляг. Фестиваль молодежи Одним из “светлых моментов” для советских стиляг стал Московский фестиваль молодежи и студентов 1957 года, когда в столицу приехало огромное количество западных людей – от джазовых музыкантов, поэтов-битников и художников-модернистов до представителей тогдашних западных субкультур – в том числе, “тедди-боев”. Они привезли с собой книги, пластинки, журналы – такого мощного потока не было, пожалуй, с окончания Второй мировой войны. Пластинки тут же тиражировались на первых бытовых магнитофонах “Днепр”, а журналы и книги зачитывались до дыр. Алексей Козлов вспоминал: “Фестиваль сыграл громадную роль в перемене взглядов советских людей на моду, манеру поведения, образ жизни. До него страна жила по инерции в некоем оцепенении и страхе, несмотря на то, что Сталин как бы ушел в прошлое. Косность и враждебность советского общества по отношению ко всему новому, особенно западному, – это не один лишь результат советской пропаганды. Я на своем опыте убедился в том, что и без всякой агитации российской массе свойственна нетерпимость ко всему чужому, а также нежелание узнать получше и разобраться: а вдруг понравится?” Фестиваль проходил на фоне хрущевской оттепели – ослабления государственного пресса и некоторой либерализации общественной жизни, наступившей после XXII съезда КПСС, который состоялся за полтора года до фестиваля. На съезде генсек Никита Хрущев развенчал культ личности Сталина, и его доклад стал катализатором “оттепели”. Собственно, благодаря “оттепели” в СССР решили провести фестиваль – по крайней мере, в том виде, в котором он состоялся: Москву наводнили тысячи молодых иностранцев, и как власти ни старались ограничить контакты с ними местной молодежи, сделать это им не удалось. От иностранных гостей советская молодежь – причем ее широкие массы, а не только стиляги – перенимали многое: от музыки и элементов поведения до джинсов. “Многие считают, что именно с фестиваля начался распад патриархального уклада и постепенная европеизация столицы, – пишет в своей книге “Рок в СССР” известный музыкальный критик Артемий Троицкий. – Москва уже не могла оставаться прежней. Стиляги тоже не могли быть прежними”. И действительно, фестиваль можно считать началом упадка движения стиляг. “Я подозревал об этом и раньше, но во время фестиваля все смогли убедиться, что и наш „стиль“, и музыка, и кумиры – все это было дремучим прошлым, – вспоминает Алексей Козлов. – Какие-то стиляги оставались и после фестиваля, но это были отсталые элементы, запоздалые подражатели”. Нет, стиляги, конечно, не исчезли сразу. Более того, среди них выделились “элитарные” группы – “штатники”, а позже – “айвиликовые штатники”, к которым принадлежал и Козлов. Но количественный состав их был гораздо меньшим. Став ко второй половине пятидесятых массовой модой, охватившей весь Советский Союз, стиляжничество – подобно любой массовой моде – в конце концов сошло на нет. Валерий Сафонов: Фестиваль молодежи и студентов пятьдесят седьмого года тоже сыграл роль в этом плане. Были концерты по городу, мы там болтались туда-сюда. Видели эту молодежь. Многие знакомились в то время, потом у наших девушек рождались негритята. Борис Алексеев: Люди ходили, улыбались. Фестивальщики были раскованы, по-другому себя вели. Москвичи были какие-то собранные, не было, как сегодня сказали бы, такой развязности. А эта приезжая публика громко говорила, всякие песни пела. Хотя фестивальщиков старались все время возить на грузовых машинах или на автобусах – чтобы они не очень по улицам шатались, – они все равно гуляли. А жили они где-то в районе ВДНХ. И было сразу видно, что вот идет фестивальщик. Конечно, они повлияли, потому что могли так вот свободно идти, обниматься. Раньше у нас этого не было. Ну что вы, какое там – в обнимку ходить? Александр Петров: Приехало со всех стран много молодежи – и черные, и белые, и желтые. Я помню, в центре Москвы в автобусе ехали иностранцы, и, видно, индус какой-то – в чалме – всем руки пожимал. И я протянул руку – и даже испугался: он крепко схватил ее, и я не мог ее выдернуть и боялся попасть под машину. Фестиваль стал окном в мир. Молодежь познакомилась с модой. Ведь мода западная отличалась от моды советской. И молодежь стала тоже стараться одеваться модно – где-то утрированно даже: молодежи, как максималистам, это свойственно. Борис Дышленко: Я как раз был в Москве и свидетельствую – произошел большой сдвиг. Советская молодежь впервые подверглась влиянию Запада. До этого все было очень тихо. Георгий Ковенчук: Никто не верил, что в джинсах ходят американские безработные. И вот теперь у нас в джинсах бомжи ходят. Джинсы появились сразу же после фестиваля молодежи. Это был пятьдесят седьмой год. Я тогда обратил внимание. Смотрю – все в каких-то таких красивых штанах. Я сначала думал, что это рабочие штаны – как комбинезоны простроченные. И все захотели такие джинсы тогда купить. И подделки появились – “самопалы” назывались. Доставали нашивки – “лейблы”, нашивали. У многих портных получалось очень профессионально. Но зоркий глаз сразу отличал подделку. Были еще джинсы болгарские – их считали туфтой. Они какого-то цвета были травяного. Родственные субкультуры Советский Союз отставал от западных стран и в поп-музыке, и в киноиндустрии, и в индустрии моды. Но при этом первая субкультура в СССР – стиляги – появилась ненамного позже, чем подобные движения в Европе и Северной Америке. Ясно, что тогда еще слова “субкультура” никто не знал и первых парней, которые надевали узкие брюки и длинные пиджаки с широкими плечами, делали из волос коки и слушали джаз, большинство советских граждан воспринимало как молодых придурков, которым обязательно надо выделиться из толпы. Но примерно таким было отношение обывателя и к “дальним родственникам” советских стиляг – “зут-сьютс” сороковых годов в Америке или “тедди-боям” пятидесятых в Великобритании. Считается, что “zoot suits” – костюмы с огромными, подбитыми ватой плечами и сильно суженными к щиколотке брюками (пиджаки и брюки стиляг в СССР десятилетием позже были очень похожи на них) – появились в тридцатых годах двадцатого века в Гарлеме, черном районе Нью-Йорка, и были связаны с местной джазовой сценой. Правда, там их называли “drapes”. Само же слово “zoot”, согласно оксфордскому словарю, – это искаженное произнесение слова “suit” – “костюм” – жившими в США выходцами из Мексики – “pachucos”. Сленг “pachucos” был смесью английского и испанского, и именно благодаря им костюмы “zoot suits” вошли в историю. “Pachucos” сделали его своей униформой, а главной задачей их субкультуры было сопротивление шовинизму со стороны белого населения США. Еще одним атрибутом “pachucos” был танец “pachuco hop”: в нем парень практически не двигался (дабы не испортить костюм), он только подставлял партнерше руку, а она старательно вертелась вокруг него. Белые американцы с подозрением и опаской поглядывали на одетых в огромные пиджаки мексиканских парней, и многие считали “pachucos” криминалами. Конечно, криминалы среди них были, но считать бандитом любого, надевшего длинный пиджак с подбитыми ватой плечами было глупо. В марте 1942 года Комитет военной промышленности США выпустил закон, ограничивающий количество ткани, используемое при пошиве одежды. Эти правила, по сути, запретили производство “zoot suits”, и большая часть производителей прекратила выпускать и рекламировать эти костюмы. Тем не менее спрос на “zoot suits” не уменьшился, и сеть полуподпольных портных в Лос-Анджелесе и Нью-Йорке продолжала их изготовлять. Ткань для костюмов приходилось доставать подпольными способами, так что в определенной среде ширина брюк “zoot suit” стала неким символом, а для многих американцев, в особенности для военных, тот же костюм стал ассоциироваться с непатриотичностью. В августе того же года произошли крупные расовые столкновения между “pachucos” и расквартированными в Калифорнии американскими военными, причем порой единственной виной мексиканцев, с которыми завязывались драки, было то, что они были одеты в “zoot suits”. Мексиканцы ответили массовыми беспорядками. Насилие продолжалось еще около года, пока решение о расквартировании военных не было отменено. А костюм “zoot suit” и вся субкультура “pachucos” стали символом протеста против обывательского большинства и шовинизма. В тридцатые годы в гитлеровской Германии (преимущественно в Гамбурге и Берлине) существовало движение молодых людей – в основном выходцев из семей среднего класса, – не желающих вступать в нацистскую молодежную организацию “гитлерюгенд”, слушавших джаз и свинг и одевавшихся в соответствующем стиле. Их называли свинг-кидс (по-немецки – Swingjugend). При нацистском режиме заниматься подобными вещами было более опасно, чем быть стилягой в СССР: за “кок” и узкие брюки могли выгнать из комсомола и из института, но, по крайней мере, не сажали в тюрьму и не расстреливали. А нацистская идеология однозначно не принимала джаз, который исполняли главным образом черные музыканты. Вместе с абстрактной живописью джаз относили к категории “дегенератского искусства”. “Свободная любовь”, присутствующая в джазовой лирике, также противоречила “моральному кодексу истинного арийца”. Поначалу свинг-кидс были аполитичны, интересуясь в основном музыкой и модой, но по мере того, как нацистский режим укреплялся, они все больше уходили в оппозицию к нему, относясь к атрибутам Третьего рейха с издевкой: например, они приветствовали друг друга “Swing heil!”, прикалываясь над нацистским приветствием “Sieg Heil!”. Кстати, одежда свинг-кидс вполне напоминала стиль американских зут-сьютс: длинные пиджаки, часто – в клетку, удобные для танцев туфли на резиновой подошве, шарфы ярких цветов. Девушки обычно носили длинные распущенные волосы и обильно использовали макияж. Между собой свинг-кидс общались на сленге, состоящем из множества англицизмов (позже подобный сленг появится и у стиляг СССР). С 1941 года начались жесткие репрессии немецкой тайной полиции гестапо и “гитлерюгенда” против свинг-кидс. 18 августа арестовали более 300 молодых людей, часть из которых отпустили, предварительно срезав им волосы. Лидеров движения отправили в концлагеря. Принятый тогда же закон, который запрещал лицам младше двадцати одного года ходить в танцевальные клубы, еще больше загнал свинг-кидс в подполье. Теперь они слушали свою музыку и танцевали под нее на закрытых вечеринках – все это очень напоминало вечеринки стиляг в СССР. По некоторым данным, свинг-кидс участвовали в антинацистском сопротивлении, распространяя печатные материалы. Известно о контактах свинг-кидс с гамбургским движением сопротивления “Белая роза”, и хотя никакого фактического взаимодействия не было, нацистские власти позже обвинили свинг-кидс в анархистской пропаганде и саботаже, и только окончание войны спасло их от суда и смертных приговоров. Моды и тедди-бойс, в отличие от свинг-кидс или зут-сьютс, были в гораздо большей степени модными, чем протестными движениями. Но поскольку они существовали примерно в то же время, что и стиляги в СССР, стоит упомянуть и о них. Название “мод” (Mod) – сокращенное от “modernist”, и субкультура “модернистов” появилась в середине пятидесятых в Лондоне. Моды – происходившие не из самых богатых семей – одевались в классические “континентальные” костюмы, слушали преимущественно негритянский соул, ямайский ска, британский бит и ритм-энд-блюз и катались на итальянских скутерах, стараясь, по выражению Пита Медена, в прошлом менеджера группы “The Who”, “хорошо жить в сложных условиях”. Позже словом “мод” стали на Западе обозначать все модное, популярное и актуальное. С субкультурой модов иногда ассоциируются фильмы режиссеров французской “новой волны”, а также экзистенциальная философия. Тедди-бойс появились в Великобритании примерно в то же самое время – их стали так называть после газетной статьи, опубликованной в 1953 году. Они носили длинные драповые пиджаки и короткие брюки, из-под которых выглядывали носки ярких цветов, ботинки на толстой подошве, а из музыки предпочитали американский рок-н-ролл. В прессе часто писали об участии тедов в криминале, но по всей видимости, эти сообщения были преувеличены. Хотя известно, что некоторые из них принимали участие в расовых беспорядках в Ноттинг-Хилле в 1958 году на стороне расистов, избивающих черных и портящих их имущество. В отличие от вышеупомянутых, субкультура стиляг – чисто советская, ничего подобного не могло появиться на Западе уже хотя бы потому, что моделью для нее и был тот самый “западный образ жизни”. Они не хотели быть “молодыми строителями коммунизма”, им нравилось смотреть американские фильмы, слушать американский джаз, включать в свою речь английские словечки и подражать в одежде героям любимых фильмов. Алексей Козлов: Мы тогда ничего не знали про западные субкультуры, все это я узнал позже, когда стал заниматься историей музыки – узнал, что были тедди-бои, “потерянное поколение”, битники. А совсем недавно я посмотрел фильм “Swing Kids” – про стиляг в фашистской Германии, в тридцать девятом году в Гамбурге. Это была точная, только более жестокая копия нашего послевоенного движения. Потрясающий фильм! В сегодняшних СМИ и литературе стиляг иногда называют советскими денди. Словарь дает такое определение этому слову: Денди ( англ. dandy) – социально-культурный тип XIX века: мужчина, подчеркнуто следящий за “лоском” внешнего вида и поведения. В отличие от щеголя, не слепо следует моде, но сам ее создает, обладая тонким вкусом, неординарным мышлением, иронией по отношению к существующим моделям поведения. В сущности, стиляги – по крайней мере самая активная их часть, не примитивные подражатели – соответствовали этому определению: они создавали свою собственную моду, обладая для этого крайне скудными средствами и возможностями. В конце сороковых – начале пятидесятых власти пытались контролировать абсолютно все сферы жизни советского человека: задача малореальная и абсурдная, но попытки ее решить постоянно предпринимались. Объектом контроля был и внешний вид строителя коммунизма. “Длина волос и ширина брюк почему-то всегда были меркой политического состояния советского человека”, – замечает Алексей Козлов. А стиляги сопротивлялись попыткам навязать им, как нужно одеваться и как стричься, и в этом сопротивлении некоторые – особенно первые стиляги – доходили до абсурдности и почти карикатурности: длинный до невозможности пиджак с такими же невозможно широкими плечами, максимально узкие брюки и максимально толстая подошва ботинок, а также крикливые, яркие цвета всего гардероба. Пусть и в несколько менее утрированном виде, но все эти атрибуты: и брюки-дудочки, и пиджак с широкими плечами, и узкий галстук, завязывающийся на микроскопический узел, – стали неизменными атрибутами внешнего вида стиляг, который, однако, менялся с годами в зависимости от западной моды, которая хоть и с опозданием, но доходила до СССР. Валерий Сафонов: Как-то сама собой образовывалась эта мода. Я так полагаю – как протест против всеобщей серости. Тем более что на нас напялили тогда эту школьную форму – она была совершенно чудовищная. И вообще публика в те времена одевалась примитивно. Борис Алексеев: Достать стильную одежду было довольно сложно. Купить практически невозможно – только в одном комиссионном магазине у консерватории. Но туда уже ходили довольно взрослые люди – с моей точки зрения. Им было двадцать пять – двадцать шесть лет. Они были знакомы с продавщицами, им оставляли все это дело. Единственное, что было можно, – это пошить себе брюки. Пошить брюки стоило двести пятьдесят рублей – большие деньги. Подпольные портные шили брюки не по лекалам, конечно, а по американской моде. Валерий Сафонов: Поскольку мои тетушка с дядей жили в Голландии – дядя работал в посольстве в Гааге, – они привозили очень хорошую стильную одежду по тем временам, и меня тоже одевали. Я в Москве отличался одеждой и обувью. У нас семья была большая, поэтому родственники привозили на всю семью, и мы потом обменивались. Обувь, которую привозили, я даже давал напрокат – ну, кто-то хочет пойти покрасоваться. Мои друзья, если на танцы или еще куда – девочек там кадрить, – у меня брали. И куртку брали – у меня куртка была по тем временам особенная. Сейчас-то она ничего собой не представляла бы, широкая, дутая, с резиночкой. Цвет неожиданный – ярко-желтый, это вообще было немыслимо. Анатолий Кальварский: В основном было желание нормально одеться. Всем хотелось после войны как-то немного расслабиться. Но, к сожалению, ничего не было. В магазинах была стандартная серая, абсолютно не радовавшая глаз одежда, плохо сшитая. Может быть, ткани были приличные – ничего не могу сказать. Но сшито было ужасно. Приезжали студенты – у нас много студентов училось из стран народной демократии. В основном у них покупали чешские и немецкие вещи. Потому что об американских, французских или английских вещах речи не было. Виктор Лебедев: Тогда наша легкая промышленность не давала возможности одеться так, как хотелось, и поэтому шили самопальные вещи, копируя западные образцы. Я, например, купил такой материал, бобрик, и из бобрика мне сшили ужасно уродливое пальто, но я им восхищался, выходил в нем на Невский проспект. Все утрировалось. Наши ателье шили по нашей просьбе – из тех тканей, которые были, – как протест вот этому абсолютно серому ширпотребу, который продавался в то время. Куртки шили до колена – какие-то клетчатые такие, “сто пуговиц”. Их не сто, конечно, было, а пуговиц двадцать. Какие-то джинсы нам шили из плащевой ткани – был человек на 6-й Советской улице, Семен Маркович, который их шил. Валерий Попов: Когда я поступал в институт и собеседование проходил как золотой медалист, мне нужно было достать брюки приличной ширины – у меня все были ушитые, перешитые в дудочки. И у меня был друг Слава Самсонов, который гениально владел маминой машинкой и ушивал брюки просто до предельной узости. Образно говоря, с мылом натягивались, еле-еле. А снимать было еще труднее. Без посторонней помощи их было не стащить. Но для собеседования я взял у двоюродного брата брюки приличной ширины. Что, может быть, и спасло мою судьбу. Потом пошли уже хорошие вещи, какой-то импорт. Я помню, пришел в театр, и ко мне подошел такой красивый седой мужчина. Говорит: “Наверно, вам нужно одеться?” И я пришел к нему. Дом у него напоминал турецкие магазины. Там было все – даже подносы какие-то, чайники, кофты, банлоны так называемые – “удавки” нейлоновые. Я помню, что оттуда вышел совершенно ошеломленный. Сейчас я понимаю, что это, конечно, турецкая такая была дешевка. Но в то время это было колоссальным стимулом. Мы понимали, что жизнь меняем вообще, вырываемся из этой серятины. Школа идет к черту. Мы – свободные люди! Валерий Сафонов: Узкие брюки – это была мода и в Америке, и в Европе. А здесь наши фабрики шили еще по моде тридцатых годов широкие брюки. Как-то они припозднились в этом смысле. Борис Дышленко: Одежду перешивали: брюки суживали. Если удавалось достать какой-нибудь пиджак клетчатый, необычный, это уже было каким-то достижением. Галстук был в те времена существенной деталью костюма стиляги. И чем ярче, тем лучше. Не стандартный галстук, выпущенный тогда, – обычный, в косую полоску, а с пальмой, с обезьяной. Или какой-нибудь японский галстук с вышитым драконом – это было очень престижно. У меня был великолепный галстук с вышитым драконом. Но я его испортил: вздумал постирать в горячей воде – и все. Я не знал, что шелк нужно стирать в холодной воде. А купил я его у своего приятеля-студента. По тем временам довольно дорого – за бутылку водки. Тогда галстук в магазине стоил рубль двадцать, а я отдал примерно в два раза дороже. Валерий Сафонов: Эту моду очень быстро освоили наши портные, сапожники. Шили пиджаки с широкими плечами, из букле – это ткань такая плотная, толстая. Немножко все утрированное, не так, как на Западе. Там шили нормальную одежду, а здесь все утрировали. Головные уборы даже шили. Резиновый был козырек и тоже букле – подражали формой американским кепи тридцатых годов. Называлась “кепка с п…” – потому что на ней была складочка такая прошитая. Галстуки шили – с обезьянами, с пальмами. А потом из Китая стали привозить шелковые галстуки – они тоже были очень пестрые и яркие. Узкие, их называли “селедочка”. Был портной, брат соседки моей тетки, Павел Давыдович, фамилию его, к сожалению, не помню. У него были фирменные журналы. Он был вообще журналистом, но считал, что каждый человек должен иметь вторую профессию. На случай войны, каких-то передряг – что-то руками надо уметь делать, иначе пропадешь. Инженеры никому не будут нужны, журналисты тоже… И раз он мне сшил пальто. То ли Жерар Филип здесь был, то ли фотографию я где-то увидел – уже не помню. И мне понравилась модель его пальто. Я пришел, попросил Павла Давыдовича: давай, сваргань такое пальто. И он мне сшил. Это был десятый класс, то есть пятьдесят шестой год. Павел Давыдович и меня тоже, кстати говоря, учил, и я научился шить. И я сам брюки шил – “трузера”. Именно американские брюки было трудно купить. Пиджаки еще были, а брюк не было. Пиджак я сшил один раз, но это было мучительно, противно. И потом я шил только брюки. Обшивал всех своих друзей – всем шил брюки. Ткань-то можно было нормальную купить. Дакрон – был такой материал новомодный американский. Не нейлон, а именно дакрон, и рубашки были дакроновые, и пиджаки дакроновые. Для американцев это было дешевкой, а для нас выглядело очень эффектно. Рубашки были смешанные – дакрон с хлопком. Они очень легко стирались, сушились, и их можно было не гладить. Юрий Дормидошин: Я купил плащ у финнов. Он весь переливался. Я его купил за четырнадцать рублей – долго торговался, сбил цену с двадцати. И я был просто каким-то героем несколько дней. Потом я влез в краску и понял, что его надо продавать. Мне дали за него сто рублей и поддельный аттестат об окончании десяти классов: я сделал шикарный бизнес. Сто рублей тогда были большие деньги. И аттестат тоже стоил что-то – мне он был нужен. Вадим Неплох: Каучук наклеивали на обыкновенные ботинки, чтобы была толстая подошва. Узенький галстучек. Узкие брюки, и пиджаки – такие плечи большие. И подкладывали плечи тоже. Но мы не относились к этим ультра-стилягам, не были стиляжными ортодоксами, на которых рисовали карикатуры. У нас была одежда более американского стиля. Мы не выделялись среди других стиляг – а некоторые делали невозможные вещи, чтобы как-то эпатировать публику. А мы не эпатировали, просто думали, что это хорошо. Но все равно вызывали ненависть какую-то, потому что “другие” люди всегда вызывают ненависть. Олег Яцкевич: Стоим с приятелем в кафе-автомате, кушаем. И говорит он – от переполнявших его чувств: “На мне все штатское”. А я: “А что, все должно быть военное?” Он: “Дурень ты, все из Штатов”. А у него тетка жила где-то в Калифорнии, еще первой волны иммигрантка, ему ежемесячно посылала пятьдесят долларов. А пятьдесят долларов тогда – это не те пятьдесят долларов, что сейчас. На них можно было что-то купить в спецмагазине. Анатолий Кальварский: Такую одежду видели в фильмах. Фильмов этих было очень мало. Мы собирались на одной квартире и смотрели, в частности, “Серенаду Солнечной долины”, потом “Джордж из Динки-джаза” и еще что-то. Естественно, одежда киногероев очень резко отличалась от нашей. Я не могу сказать, что именно меня подвигло. Но я с удовольствием купил у одного чешского студента – через своего знакомого – весьма поношенные, на толстой подошве туфли. Узкие брюки мне просто нравились, потому что они никогда не были мятыми, и я с удовольствием их носил. Я играл тогда в полупрофессиональном джазе. Играли мы на танцевальных вечеринках. На них собиралась молодежь, которая любила послушать или потанцевать под джаз. Девчонкам нравились стиляги – во всяком случае люди, одетые со вкусом. Было, конечно, очень много карикатурных моментов. Например, куртки из шарфов каких-то шили, очень смешные. Совершенно дикое сочетание цветов было у людей без вкуса. Но были люди, которые очень хорошо и красиво одевались. Я помню, что очень хорошо одевался, к сожалению, ныне покойный Константин Носов, с большим вкусом. Однако это не помешало комсомольскому патрулю разрезать его брюки на Невском проспекте. Олег Яцкевич: Попался мне как-то польский журнал “Жице Варшавы”, и там на развороте стоит Ренье – князь Монако. Он в светлом пальто с поднятым воротником – элегантный до безумия. Рядом кинозвезда какая-то стоит. И так это выглядит клево! Фотка отложилась в памяти, посему я и зашел в магазин “Ткани”. Вижу – бобрик светло-песочного цвета: “А что, если сшить такое же пальто?” Купил ткань очень недорого – и в ателье. Портной, пожилой еврей, говорит: “О, я вам сделаю такую штучку – в Голливуд поедете, и вас там снимать будут, чтоб я так жил!” Получилось весьма неплохо. На Невском сразу сказали: “О, хорошая штучка! Из Парижа небось?” Гуляем компанией, а на меня все пялятся. Дискомфортно! А потом захожу в гастроном что-нибудь купить на ужин, и сзади: “Во разрядился!” Я был достаточно скромен и стеснителен, и мне не понравилось такое “внимание”. Потом какая-то старуха: “Вот шут гороховый!” В общем, еще два-три замечания – и я утром понес пальто в скупку. Новое совершенно пальто. Потом на семидесятилетии мой друг старинный говорит: “А вот мне запомнилось, как ты вышел однажды на Невский в светлом пальто. Такой вид великолепный!” Валерий Сафонов: Обувь была специальная, на “манке”. Сапожники сразу освоили. Был такой материал – микропорка. Вот они наклеивали толстую мягкую подошву и еще гофрировали ее сбоку. Ты сразу отличался в своей обуви. Борис Алексеев: Ботинки на толстой подошве делали частные сапожники. Тогда, как ни странно, было много частных сапожников – хоть и сталинское время. Они приклеивали замечательную толстую подошву. Алексей Козлов: На нас, “чуваках”, которые одевались не как жлобы, сначала был “совпаршив” – самопальные шмотки, потому что никто не мог достать настоящие вещи. Потом, уже после фестиваля (молодежи и студентов в Москве 1957 года. – Г. Л.), появились “фирменники” – те, кто одевался в фирменные шмотки, с лейблами. И среди них были “бундесовые фирменники” – те, кто носил западногерманское, были “финики”, которые финские шмотки носили, были “демократы”, которые носили польские, чешские и прочие вещи (они считались самыми низкопробными), а “штатниками” были те, кто носил только американские вещи. И вообще понятие “штатник” выходило за рамки шмоток. Это были люди, которые увлекались Америкой, ее культурой, историей. А потом уже среди “штатников” выделилась элитарная маленькая группа – “штатники Ivy League”. Это была уже самая крайняя степень пижонства. В шестидесятые годы мы узнали, что в Америке создана “Лига плюща” студентами элитных университетов: Гарвардского, Йельского и еще какого-то. И я, когда был в Бостоне, видел стену, обвитую плющом, и тогда я наконец-то понял, откуда взялось “Ivy League”. Ivy – плющ, а League – лига. Самая богатая американская молодежь поступала в эти три университета. Стена в Бостоне – символ этих людей. Даже в Америке мало кто знает про “Ivy League”. А мы доставали шмотки, которые носили в Америке эти вот англосаксонские протестантские ребята W.A.S.P. – есть такое понятие. (Сокращение от White Anglo Saxon Protestants (Белые англосаксонские протестанты), одна из социально-этнических групп США. – Г. Л.) Они не хотели быть как все. Они были такими стилягами американскими. И мы стриглись под них, одевались так же. Мы носили только то, что, как нам казалось, носят студенты “Лиги плюща” в Америке. Мы были элитой уже среди “штатников” – сами придумали такой способ отделиться даже от них. Но это был короткий период в моей жизни, потому что началась хипповая революция, и я тут же отрастил длинные волосы, стал носить джинсы. Таких людей, кто был “айвиликовыми штатниками”, уже почти не осталось. Очень многие просто умерли. Многие сели в лагеря; кого там зарезали бандиты, кто умер – просто спился. Сколько таких было – и Арапетян, и Стэн Павлов, и Феликс Соловьев. Вообще вся “штатская” тусовка концентрировалась в доме у Феликса, который окнами выходил во двор Американского посольства в Девятинском переулке. И мы просто смотрели в потусторонний мир и не верили, что такой вообще существует. Во дворе там дети играли, машины фирменные стояли. Это был пятьдесят четвертый – пятьдесят пятый год – сразу после смерти Сталина. Мне просто повезло, что я попал в ту компанию. Случайно попал, потому что я в институте оказался в одной группе с человеком – Пашей Литвиновым, который был соседом Феликса. Он меня познакомил с Феликсом, а через него я вышел на остальных “штатников”. Александр Петров: “Ivy League”, по-русски “Лига плюща”, – объединение особых, не рядовых университетов. И вот кто-то стал для студентов подобных университетов шить модели. У рубашки верхней пуговицы не было, а петля была, а под воротником – маленькая пуговица. Я потом приобрел у знакомого пальто – не из ткани, а из трикотажа. Воротник на стойке и петля такая широкая. Так же шились и плащи. Сейчас иногда в секонд-хендах находятся хорошие модели тех лет, в прекрасном состоянии. А началось все, когда я учился в техникуме, и один наш парень, Юра Крылов, под рубашку надевал футболку с каймой. Я спрашиваю у него: “А что это такое?” Он говорит: “Это „стэйтс“”. Футболка – T-shirt – пользовалась на Северо-Американском континенте такой же популярностью, как у нас обычные майки с бретелями. Мне понравилось. Отсюда все и пошло. Потом случайно познакомился с молодыми людьми, у которых место сбора было в центре Москвы. Так они и назывались – “центровые”. То есть “высший свет”. У одного парня я купил ботинки с рисунком. Их название было “Oxford Shoes” или “Winged Tips”. Нашлепка была пришита на ботинки, кругом дырочки – это считалось классикой: примерно с начала прошлого века так носят. А у нас кто-то придумал название этим ботинкам – “разговоры”. “Штатники” носили брюки не дудочки, а с манжетами и как раз впритык к обуви – не так, как сейчас – гармошкой, и не так, как носил Остап Бендер – очень-очень короткие. Всегда видно было и носок, и ботинок. В рубашках были пуговицы с четырьмя дырками: рубашка “button-down” – с пристегнутым вниз воротником. Сейчас пуговицы с четырьмя дырками употребляют во всем мире. Это раньше – смотришь: не те пуговицы. Срезаешь, ищешь нужные тебе. Я использовал советские пуговицы пятидесятых годов. Такие перламутровые. В магазинах уцененных товаров можно было купить пачку этих пуговиц. Мы покупали галстуки, сделанные в ГДР или Чехословакии, – в диагональ. Они были непонятны советскому человеку, никто не брал такие. Часто “выездные” люди – дипломаты, спортсмены, чекисты, внешторговцы – покупали за границей что-то из одежды, привозили, получали, может быть, за это нагоняй от жен и в результате избавлялись через комиссионный магазин от покупок. Комиссионные магазины называли “комки”. Там можно было приобрести недорого. Например, я ботинки за тридцать рублей купил. Они тогда сто долларов должны были стоить. Когда мы приходили в “комок”, сразу продавцы говорили: “Вот, „штатники“ пришли”. У меня собралась большая коллекция одежды, и в самые лучшие времена у меня было тридцать пять пиджаков и около двух с половиной тысяч галстуков. Ни у кого не было такого количества одежды. Еще носили шапки – я не знал сначала, что они военные. А оказалось – морская пехота США. Шапка из искусственного меха, сверху дерматин, ушки, лямочка с кнопками – и застегивается. Многие надевали рубашки типа “snap up” – воротник имел продолжение в виде двух ленточек, или с пуговицей, или с кнопкой, и застегивались они под галстуком. А вообще североамериканские вещи носили в пику общей тенденции. Партнерши по танцам задавали вопрос: “А почему ты одет вот так вот – непохоже на других?” Девочки понимали в основном молодых людей, одетых по-европейски, а не по-североамерикански. Некоторые девчата, правда, не обращали на это внимания, но некоторым – нравилось. Валерий Сафонов: Плащ называли рэйнкоат. Я английским не владею, но помню те названия. На рэдовой подстежке, на зиппере. Либо черный плащ, прямой, реглан, либо в неяркую клеточку, либо совершенно белый. И на рэдовой подстежке: распахивается – и там ярко-красная подкладка. “Сопля” на том жаргоне – под воротничком (такой английский воротничок) петля, чтобы наглухо застегнуться. Это тоже было шиком. “Button-down” рубашки до сих пор ношу – их до сих пор шьют, слава тебе господи. Один карман обязательно, даже шов на кармане был немножко с наклоном. Или рубашки “snap up”. Это ворот “куда подевалась булавка”, глухая такая застежка. Костюм – обязательно прямой, из легкой ткани, тоже на красивой яркой подкладке, потому что если распахивался, то видно, что это за вещь. Шляпа американская, с таким перышком маленьким, канареечным. Она была не фетровая, а из шерсти. Неяркая клеточка, мелкая. Ну, и “шузы” с “разговором”. Я их до сих пор предпочитаю. Если ты такой комплект приобрел, то ты уже все, имеешь “паспорт штатника”. Европейскую моду не приняли. Может быть, из-за журнала “Америка”. Может быть, из-за джаза, потому что джазмены так одевались всегда. А потом европейская мода все-таки свое взяла, и я переключился на итальянцев, французов – как-то к американской одежде охладел. Магазины “Березка” – вот они нас “переодели”. Одежда американская была все-таки ношеная, потому что мы ее покупали в комиссионном, редко удавалось, чтобы новая вещь была. А тут – свежая одежда, хорошо сшитая. Да и в обычных магазинах появилась импортная одежда, можно было купить – “выбрасывали”, как это называлось. Борис Алексеев: Я предпочитал американскую моду. Тогда не было французской, итальянской – “Нина Риччи” и прочих. Тогда за образец был взят американский стиль. Он был простой и привлекательный. Не яркий, надо прямо сказать, но очень удобный. В такой одежде удобно ходить, ты чувствовал себя нормально. Георгий Ковенчук: Был и официальный источник получения импортных вещей: когда завозили в нашу торговую сеть ботинки, люди, имевшие знакомства в торговле, покупали большую партию, и на следующий день полгорода ходило в этих ботинках. Или, допустим, плащи болоньевые. Еще анекдот был про то, что какой-то советский человек послал жалобу в Италию – на фабрику, где делают эти плащи: жалуется, что он у него выгорел очень быстро на солнце. А они ему ответили: мы их надеваем, только когда дождь. А у нас носили и в хорошую погоду. У меня были друзья-фарцовщики. Они покупали у финнов рубашки, джинсы. Труднее всего было с ботинками – сложно найти свой размер. У меня были венгерские ботинки – первые в жизни заграничные ботинки, я купил их у приятеля. И они были чуть не на два номера меньше – я себе натер пятки до крови. А потом печальной была их кончина. Я вышел на первомайскую демонстрацию, и там конная милиция на Невском. Я стоял сзади лошади, она попятилась и копытом наступила прямо на правый ботинок, на носок – она мне его совершенно изуродовала. И я был как инвалид: у меня и пятки, и пальцы правой ноги были покалечены. Валерий Сафонов: Носки – “соксы” – у стиляг были яркие. В полосочку поперечную. Как их доставали, я не помню. Красить не красили. А американские – простые носки, обыкновенные. Я американские и не покупал, покупал обычные. Они отличались, может, только качеством. Тогда нейлоновые были носки – не очень приятные, но модные. Георгий Ковенчук: Когда появились нейлоновые носки, они очень дорого стоили. И поэтому, когда выходили все вечером на Бродвей, молодежь демонстрировала свои наряды. И я помню, когда у меня появились носки, я любил стоять у какой-нибудь витрины – ставил ногу на карниз, брючину задирал, разговаривал с кем-то и ловил завистливые взгляды прохожих. Я учился в Академии художеств, и у нас было много так называемых “демократов”. Интересно, что сейчас “демократы” – почти ругательное слово, а тогда их называли демократами не из-за их политических взглядов, а из-за того, что они жили в странах народной демократии. И вот поляки, венгры, румыны, которые с нами учились, одевались по современной моде, – их там за это не преследовали. И поэтому мы пользовались дружескими отношениями с ними и просили привезти куртку какую-нибудь, брюки. Олег Яцкевич: Идем с Хоттабычем с работы – мы вместе работали – мимо гостиницы “Балтика”: тогда это была вшивейшая гостиница. И выскакивает такой Жора. “Ребята, одолжите пятьсот”. – “А что такое?” – “Да тут югославские волейболисты костюмы сдают по двести пятьдесят рублей”. Мы говорим: “Так, веди нас. Тогда получишь пятьсот”. Он завел нас, мы купили по костюму. Дали ему то, что у нас оставалось, – четыреста рублей. А он им сунул четыреста – решил, что они впопыхах не разберутся, – на два костюма. Они пересчитали, дали ему по роже, забрали деньги и дали один костюм. Он говорит: “Все. Теперь только с „финиками“. Никаких югославов”. А тот костюм я довольно долго носил. Такой светло-бежевый костюм, шикарно выглядел. Рауль Мир-Хайдаров: У нас практика была преддипломная, работали как рабочие и очень хорошо зарабатывали. Я себе в ателье заказал смокинг с белым жилетом – нашел в журнале. Мне портной говорит: “На смокинг замахнулись?” Я говорю: “Да”. И он чуть-чуть погрустнел. А он из Ленинграда, в тридцать седьмом сосланный. Говорит: “Представляете, я уже двадцать пять лет не шил смокинги”. И сам мне белую бабочку сшил и подарил. Меня затрясло, когда кто-то по телевизору сказал, когда перестройка началась, что в Советском Союзе первым надел смокинг ведущий передачи “Поле чудес” Якубович. Я говорю: вы меня извините, я смокинг имел в шестидесятом году. У меня есть фотография. И причем не театральный, а специально заказанный. Я после 1960 года уже сознательно одевался. Когда я переехал в Ташкент, нашел себе выдающегося закройщика: Александра Сапьяна, армянина. И Наума Альтмана, портного, они работали в паре. И я себе шил такие костюмы, такие пиджаки, пальто, куртки! Ткань сам выбирал, подкладку сам выбирал. Пуговицы искал непонятно где. Но зато все приносил. Юрий Дормидошин: У меня был приятель – мы его “Америка” звали, он одевался только в американское. И он “заклеил” американку, она у него жила в коммуналке, и так ей нравилось, так она была счастлива. Говорила: “Как вы здесь хорошо живете, я могу прийти к соседу и бухнуть с ним. А у нас – эти вонючие дома, там ни с кем ничего”. А потом у нее кончились “тампаксы”. И она говорит: а где у вас можно купить “тампаксы”? А он: у нас нет “тампаксов”. Как нет “тампаксов”? Я что, скотина? Тогда еще не было американского консульства, она в канадское консульство пошла, и там ей дали. После этого она уже начала что-то понимать. Лев Лурье: Это был абсолютный дендизм. Стиляги считали окружающих людей, “неправильно” одетых, не любящих фильм “Серенада Солнечной долины”, просто быдлом, пушечным мясом истории, людьми, которые не врубаются. Это какие-то “не чуваки”, их вообще не существует, они нерелевантны. В стилягах было необычайное такое высокомерие. А для следующего поколения – семидесятников – следование моде было уже периферийным и довольно маргинальным. Столь же – если не более – экстравагантно выглядели и “чувихи”: девушки носили, например, юбки чуть выше колен – тогда это считалось коротко, – выразительно подчеркивающие фигуру, кофточку или платье немыслимых расцветок, иногда с достаточно глубоким декольте, капроновые чулки и туфли на высоком каблуке, а на голове делали невообразимое: или взбитая копна волос, или короткая стрижка с торчащими во все стороны неровными вихрами. Правда, не все стиляги-мужчины считали такой внешний вид “стильным”. Валерий Сафонов: Вообще женскую одежду трудно назвать стильной. Мужская одежда проработана – англичанами, итальянцами. Она достаточно канонизирована. А женская одежда фантазийная – кто что сочинит. Но мода была, и девушки одевались по моде. Но не вычурно. Я бы их к категории стиляг не отнес. Это, по-моему, было чисто мужское явление. Отдельно следует сказать о прическе кок: высоко зачесанном и напомаженном (или набриолиненном) чубе. Чтобы сделать кок как следует, приходилось искать продвинутых парикмахеров, понимающих в моде толк, которые могли так начесать и уложить волосы, что кок стоял весь день. Но некоторые стиляги делали его и в домашних условиях – с помощью сахарного раствора. Позже “штатники” от кока отказались и предпочитали более короткие прически. Валерий Сафонов: Вот Элвис Пресли, с него началась прическа эта – кок. А я тогда понятия не имел об Элвисе Пресли. Журналов в то время не было, ничего не было… Но кок выделял человека из толпы. Потом, когда я увидел видеозаписи Пресли, я понял, что он одевался весьма экстравагантно. Вероятно, наши модники видели, как он одевался для сцены. Это был именно сценический образ, который он себе создавал, а мы тут за чистую монету все приняли. А кок был насахаренный, держался. Намочишь сахарной водой и, пока просыхает, выставляешь. Бриолин тогда еще продавали, но бриолин практически не держал. Уже потом, чтобы придать некий лоск волосам, их смазывали бриолином. Александр Петров: Прически у “штатников” были короткие. Люди высоко стриглись – так делают военные в американской армии, вплоть до генералов. Кстати, подобные прически носили советские люди в тридцатые годы. И вообще одежда “штатников” была похожа на советскую одежду тридцатых, только более высокого качества. Стиляги и фарцовщики Неудивительно, что субкультура стиляг была тесно связана с фарцовкой (или, как называл ее советский Уголовный кодекс, спекуляцией). Где брать модные западные вещи, если выехать за границу невозможно? Конечно, у иностранцев, потому что комиссионные магазины, в которые время от времени что-то сдавали “выездные” советские граждане, не могли справиться с растущим спросом на стильные шмотки. Помогли здесь и внешние, политические факторы. После смерти Сталина началось некоторое “потепление” политического климата в стране, которое в конце концов перешло в хрущевскую оттепель. Хоть Советский Союз и оставался для Запада враждебной страной, железный занавес несколько приоткрылся, и в страну начали приезжать иностранцы – причем в массовом порядке. Особенно это затронуло Ленинград, куда благодаря географической близости охотно стали наведываться жители соседней Финляндии: в “колыбели революции” они могли свободно напиваться, так как у них на родине действовал сухой закон. За пару бутылок водки финны готовы были отдать сверхдефицитную на тот момент в СССР шмотку и все равно не оставались в проигрыше: такой натуральный обмен был выгоден при тогдашних валютных ограничениях. Постепенно с иностранцами, часто приезжающими в Советский Союз, устанавливались “долговременные связи”, и они привозили вещи уже под конкретный заказ. Кто-то из начинающих фарцовщиков учил финский, кто-то пользовался знанием английского, а кто-то обходился и без языка. Одним из главных мест питерской фарцовки того времени стала гостиница “Европейская”, где постоянно селились иностранцы. Причем не для всех первых фарцовщиков главным фактором были деньги. Как вспоминал позже ленинградский стиляга и фарцовщик Максим Герасимов, фарцовка была для него “средством больше узнать об иностранной жизни”. Валюта в расчетах с иностранцами чаще всего не участвовала: договаривающиеся стороны интересовал прежде всего “натуральный обмен”. Кроме того, сроки за незаконные валютные операции были установлены очень строгие – от 7 до 15 лет, причем под верхнюю планку – 15 лет – попадала уже операция с суммой в сто долларов. Постепенно, к началу шестидесятых, фарцовка изменилась за счет того, что в нее пришел криминал и отчасти подмял ее под себя. Александр Петров: Доставали вещи у молодых людей, которые занимались тем, что сейчас называется коммерцией, а по-советски называлось спекуляцией или фарцовкой. Они покупали вещи у иностранцев, что-то отбирали себе, по размеру, по модели, а остальное продавали. Сейчас под такое определение любой коммерсант подходит. Разница только в том, что те многим рисковали. Олег Яцкевич: Фарцовка пошла от стиляжничества, возникла как один из его элементов. Шмотки надо ведь где-то доставать. И вот появились финны – “финики”. У нас же почти пограничный город. Но сам я не лазил по машинам, не пас их около гостиницы. Покупал, когда что-то попадалось, но для себя. “Финики” начали приезжать в начале пятидесятых годов. Был такой Крюк – оптовый фарцовщик. У него были знакомые финны, которые доставляли товар. Он им заказывал, к примеру, двести нейлоновых рубах. Тогда за нейлоновую рубаху некоторые стиляги родителей готовы были продать. А на самом деле это ужас, а не рубаха: в ней зимой холодно, летом пот льет. Финны ему привозят, получают, например, двести бутылок водки по три рубля. Рубашонки он продает по сто рублей. Представляете, какой навар? Вадим Неплох: Мы с фарцовщиками дружили, вернее, они с нами дружили. И можно было что-то у них подкупить. У меня штаны такие были в клеточку – я ими очень гордился, плащ был с подкладкой красной. Валерий Сафонов: Фарцовщики тогда уже были, и они тоже придерживались такого стиля – американского. У фарцовщиков, как правило, посвежее был товар, поэтому у них было немножко дороже. Но тоже нормальные, доступные цены. Скажем, джинсы стоили максимум пятнадцать рублей. Рубашка тоже стоила пятнадцать рублей – и в комиссионном, и у них. Я некоторых фарцовщиков знал – именно на предмет того, чтобы у них покупать одежду. А они все покупали в гостиницах, у автобусов. Но я сам этого делать не пытался. Страшновато было. Ну, и надо было владеть английским языком. А я не владел и до сих пор не владею. Анатолий Кальварский: Мир фарцовки расцвел, когда начали приезжать финны. Год, наверно, пятьдесят восьмой – пятьдесят девятый. У них за бутылку водки можно было что-то купить. Они привозили много таких вещей, которые сегодня именуют “секонд-хенд”, и вещи с удовольствием покупали. Мой приятель купил себе замечательные ботинки. Но когда он их начал носить, они оказались ему малы. Олег Яцкевич: Мой приятель отсидел три года в лагере. За что? Добыл где-то триста-четыреста долларов, поехал в Москву и взял с собой еще студента иняза. “Там же, в Москве, все лохи”, – говорит. Приехали в столицу, зашли в “Березку”, отоварились. Говорят по-английски, как-то шутят, а на выходе их остановили: “Пройдите к администратору”. “Раскололи” и по три года влепили. Незаконные валютные операции! В Москве вообще за это расстреливали. Шлепнули же главного валютчика Рокотова. Еще писали, что на Западе он был бы гений бизнеса, а в Москве… Юрий Дормидошин: Фарцовка началась приблизительно с шестидесятого года. Начали заезжать финны. И я влился в этот бизнес. Я жил в центре, и у меня были друзья старшие, которые уже этим занимались. Мы никогда не обманывали. Потом начались эти “каталы”, начали ломать бабки, начали какое-то фуфло подсовывать. В бизнес вошли криминальные структуры. А мы позиционировали себя как джентльмены. Тяга к какому-то самовыражению, даже эстетический голод гнали на Малую Морскую или Большую Морскую. Я в основном работал с “Асторией”. Территория была поделена. Мы попытались “брать” финнов в Выборге, но там работала очень серьезная местная группировка, и нас оттуда вытеснили. Пришлось вернуться в город, а там уже в каждом отеле была спецслужба. Сначала приезжали только финны. Иногда – до двухсот автобусов. Какое-то неимоверное количество. У нас была “агентура”, нам говорили, что к “России” подъехало, например, пять автобусов, к “Европе” – четыре автобуса, там еще где-то – десять автобусов. Финны добродушный народ. Сначала мы меняли вещи на водку, потом платили конкретно деньги – рубли. Они с удовольствием брали. И потом уже каждый иностранец привозил то, что ему надо было продать: завязывались связи. Появлялись “домашние магазины”, потому что в комиссионные сдавать такие вещи было достаточно стремно – там продавалась в основном старая одежда. Естественно, деловые люди прониклись всем этим. Начался спрос, появилось предложение. Появились какие-то самопальные джинсы. Настоящих вещей было мало – Питер был город совершенно маргинальный. И с появлением волны туристов началось преклонение перед иностранной одеждой. Моды как таковой не было, ее никто не мог диктовать, везли не бренды, а, естественно, ширпотреб. И тогда уже Невский проспект, Брод, начал расширяться. Он уже перевалил Садовую улицу, Литейный проспект, кафе “Север”. Там обитала “диаспора” немых – они в основном были карманниками, но были и те, кто занимался всяким бизнесом. Власти ситуацией не владели. Фарцовка приняла серьезные масштабы. Началась контрабанда. Тут же подтянулись девушки. Проституция была совершенно специфичная – дамы не занимались проституцией с русскими. Считали, что с “рашенком” переспать западло. У них был чистый отбор. Мы ходили, эпатировали публику и уже приобретали вид настоящих иностранцев. Посещали валютные бары – швейцар пропускал тебя с толпой, потому что он не понимал, кто ты. Там был другой мир, какое-то другое ощущение, это был кусок какой-то свободы. Сидели свободные люди, курили “Marlboro”, пили какие-то напитки, общались с девушками. С девушек спецслужбы уже начали брать взятки. Проститутки были все на учете, они были информаторами, как правило. И поэтому их не трогали. Это был такой сервис, такой бренд России. Лев Лурье: Фарцовщики, в отличие от стиляг, не образовывали никакой субкультуры. А субкультура, соответствовавшая стилягам, называлась “мажоры”. К фарцовщикам от стиляг перешла более широкая идея контрабанды. На Невском проспекте всегда было очень много людей – и их количество разрасталось, – которые каким-то образом доставали немыслимые вещи. Стиляги и фарцовщики – два разных поколения. Власть в современной России захватили фарцовщики, а не стиляги. Стиляги были “прорабами перестройки”. Им уже поздно было захватывать командные высоты. Это все были люди за пятьдесят лет. Но они были помешаны на потребительских ценностях, и в этом смысле разницы между стилягами и фарцовщиками действительно нет. И те, кто пришел к власти, исповедуют эти ценности. Вообще идея Куршевеля, Лазурного Берега, Ксюши Собчак – это стиляжная идея. Культурные потребности стиляг явно контрастировали с тем, что предлагалось в СССР. Услышав джаз и посмотрев “Серенаду Солнечной долины”, стиляги увлеклись западной культурой, которая хоть и с большим трудом, но все же проникала за железный занавес. Музыка Луи Армстронга, Дюка Эллингтона, Бенни Гудмена, оркестра Гленна Миллера, Майлза Дэвиса, Каунта Бейси, а позже Билла Хейли и Элвиса Пресли создавала звуковой фон их жизни, а немногие доходившие до советских экранов западные фильмы являлись моделями для подражания во всем – в одежде, в поступках, в поведении. “Музыка толстых” Западная, “буржуазная” культура в СССР никогда не приветствовалась. Но в первые годы советская власть еще не определила свои культурные приоритеты, а потом наступила эпоха существования нэпа, когда многие атрибуты “мира капитализма” более или менее уживались с социалистическими реалиями. Днем рождения советского джаза можно считать 1 октября 1922 года. Вернувшийся из эмиграции поэт, переводчик и танцор Валентин Парнах устраивает в Москве концерт “Первого республиканского джаз-банда”. Сам Парнах не владел ни одним музыкальным инструментом, но привез из Парижа немалое количество американских граммофонных пластинок. Московские музыканты, наслушавшись этих пластинок, смогли сыграть нечто подобное, а сам Парнах принял участие в концерте в качестве танцора. А уже весной 1926 года по СССР впервые гастролируют джазовые ансамбли с участием иностранных музыкантов. “Jazz Kings” дают концерты в Москве, Харькове, Одессе и Киеве, а базирующийся в Великобритании Сэм Вудинг привозит эстрадное ревю из перебравшихся в Англию темнокожих американцев “The Chocolate Kiddies”. Через год в московском Артистическом клубе дебютирует первый советский профессиональный джазовый коллектив – “АМА-джаз” под управлением пианиста Александра Цфасмана. В следующем году он становится первым джазовым коллективом, живьем сыгравшим в студии Московского радио, и первым советским джазовым ансамблем, записавшимся на грампластинку. Но уже в 1928 году мощный удар по джазу наносит главный пролетарский писатель Максим Горький, опубликовав в газете “Правда” статью “О музыке толстых”, где обрушивается на всю тогдашнюю эстрадно-танцевальную музыку. “Но вдруг в чуткую тишину начинает сухо стучать какой-то идиотский молоточек – раз, два, три, десять, двадцать ударов, и вслед за ними, точно кусок грязи в чистейшую, прозрачную воду, падает дикий визг, свист, грохот, вой, рев, треск; врываются нечеловеческие голоса, напоминая лошадиное ржание, раздается хрюканье медной свиньи, вопли ослов, любовное кваканье огромной лягушки; весь этот оскорбительный хаос бешеных звуков подчиняется ритму едва уловимому, и, послушав эти вопли минуту, две, начинаешь невольно воображать, что это играет оркестр безумных, они сошли с ума на сексуальной почве, а дирижирует ими какой-то человек-жеребец, размахивая огромным фаллосом”, – пишет пожилой Буревестник, которого, по слухам, подтолкнули к подобной отповеди танцевальные фокстроты – их на первом этаже виллы на Капри крутил на патефоне его сын. Определение “музыка толстых” подхватила советская идеологическая пропаганда, начав применять его в том числе и к джазу. Так музыка, появившаяся в бедных негритянских кварталах, стала ассоциироваться в Советском Союзе не иначе как с капитализмом и буржуазным образом жизни. Подобная судьба выпала и на долю “буржуазных” танцев – фокстрота и танго. Фокстрот (название происходит от английского foxtrot – “лисья походка”) появился в 1912 году в США, и его поначалу танцевали в медленном 4/4-тактном темпе. В двадцатые годы танцевальные оркестры постепенно взвинчивают темп под влиянием джаз-ритмов с 32 до 50 тактов в минуту. Эту версию называли квикстеп (от английского quikstep – “быстрый шаг”). В конце двадцатых в Англии был создан собственный “квиктайм фокстрот и чарльстон” – быстрая разновидность фокстрота. Медленный фокстрот – “slowfox” – был моден в начале 1930-х в США, но к середине десятилетия уступил место джиттербагу (jitterbug), с которого началась эра свинга. Танго родилось в Буэнос-Айресе. В первые годы ХХ века танцоры и оркестры из Буэнос-Айреса и Монтевидео отправились в Европу, и первый европейский показ танго состоялся в Париже, а вскоре после этого в Лондоне, Берлине и других столицах. К концу 1913 года танец попал в США и Финляндию. В США в 1911 году название “танго” часто применялось для танцев в ритме 2/4 или 4/4 “на один шаг”. Иногда танго исполняли в довольно быстром темпе. Эти энергичные и чувственные танцы в СССР если и не запрещали явно, то, по крайней мере, “не рекомендовали”, и на танцплощадках доминировали бальные танцы, появившиеся еще в XIX веке. Между тем вышедший в 1934 году на экраны фильм Григория Александрова “Веселые ребята” – первая советская музыкальная комедия – представляет “отечественную версию” джаза. Фильм становится крайне популярным, как и исполнивший главную роль эстрадный певец Леонид Утесов. После этого фильма название “джаз-оркестр” начинает восприниматься более или менее спокойно, хотя джаз и не получает официального одобрения. Великая Отечественная война, в которой США были союзником СССР, несколько изменила ситуацию. Во время войны слушать джаз стало можно, и даже в кинотеатрах перед сеансами иногда играли джаз-оркестры. Джазовые оркестры выезжали и на фронт для подержания боевого духа в войсках: в такой ситуации было не до запретов. А в 1944 году в честь открытия Второго фронта англо-американскими союзниками американский джаз ненадолго становится в СССР официально терпимым. Леонид Утесов записывает на русском языке свинговую песенку американского композитора Джимми Макхью “Comin’ In On A Wing And A Prayer”. Сразу же после окончания войны строились планы культурного обмена между двумя странами: предполагались поездки советских джазовых коллективов в Америку и приезд в СССР американских джазистов. Но все эти планы разрушила начавшаяся холодная война. Более того, на волне борьбы с космополитизмом и низкопоклонничеством перед Западом достается и джазу. 10 февраля 1948 года Политбюро ЦК ВКП(б) выпускает постановление “Об опере „Великая дружба“ Вано Мурадели”, в котором клеймит “формалистическое направление, чуждое советскому народу”. По результатам постановления вместе с музыкой Шостаковича и Прокофьева чуждым начинают считать и джаз, хотя в тексте постановления упоминания о нем нет. Следующие восемь лет слово “джаз” в официальном контексте не употребляется, а музыкальные инструменты, связанные с западной музыкой, – шестиструнная (испанская) гитара и саксофоны – также оказываются в опале. Одни джазовые коллективы были расформированы, другие из джаз-оркестров превратились в эстрадные оркестры. Некоторые коллективы, например оркестр под управлением Леонида Утесова, могли себе позволить сыграть какие-то джазовые стандарты, но джаз подавался в форме критики империализма, как, например, бывшая в репертуаре утесовского оркестра “Песня американского безработного”. Вспоминают, что в послевоенные годы на танцплощадках висели списки для музыкантов: что можно играть, что нельзя. Можно было играть “русский бальный”, мазурку, медленный вальс, но ни в коем случае не фокстрот, танго или румбу. Часть бывших джазистов осела в ресторанах, где контроль над содержанием исполняемой музыки не был столь строгим и за вечер можно было исполнить какое-то количество джазовых номеров, играя в остальное время более “нормальную” музыку: вальсы, марши и польки. Еще одной возможностью услышать джаз и потанцевать под него были закрытые вечера в школах, клубах, институтах и научно-исследовательских учреждениях, на которые старались не допускать посторонних людей – тех, кто мог бы “настучать”. Для музыкантов это была неплохая возможность подхалтурить, играя музыку, которая нравилась им самим. Одним из оркестров, часто выступавших на подобных мероприятиях, был в Ленинграде полупрофессиональный оркестр под управлением Вайнштейна. Естественно, время от времени милиция и дружинники – по наводке и без – устраивали рейды на подобные “вечера отдыха”, и музыкантам вместе со всеми остальными приходилось убегать, чтобы не угодить в милицию. Борис Дышленко: Все стиляги слушали джаз. А рок-н-ролл тогда почти не знали в России. Он появился позже. Алексей Козлов: Вообще прямой связи между стилягами и развитием джаза нет. Если брать историю раннего джаза – послевоенного, – то большинство джазменов к категории стиляг не относилось. Но небольшая часть относилась. Были такие легендарные лабухи-стиляги – Боря Матвеев, Леня Геллер, Утенок, которые еще при Сталине играли. Послевоенный джаз начал развиваться в хрущевские времена – в пятьдесят девятом – шестидесятом годах. Тогда время стиляг уже прошло. А вот те, кто играл джаз еще при Сталине, – люди легендарные. Они как раз повлияли на меня. Это люди, которые проповедовали запрещенный полностью джаз после войны, умудряясь играть на подпольных халтурах, на квартирах, на танцах. И вот там собирались “чуваки” с “чувихами”, танцевали. Были облавы. Приезжали “раковые шейки” (милицейские машины, прозванные так за раскраску, напоминавшую популярную в те годы карамель. – Г. Л.), всех вязали. Вот здесь связь была. Анатолий Кальварский: Джаз в СССР был запрещен после постановления тысяча девятьсот сорок восьмого года, после речи товарища Жданова (см. главу “Низкопоклонство перед Западом”. – Г. Л.). Были распущены очень многие коллективы. Единственный оркестр, который тогда остался, – оркестр Утесова. Но и он не назывался джаз-оркестром. Когда началось это поветрие, один из старейших музыкантов, работавших на Ленинградском радио – а там изначально репетировал джаз-оркестр Краснознаменного Балтийского флота, – мне рассказывал: приходила к ним комиссия, и комиссию возглавлял скрипач Театра оперы и балета имени Кирова некто товарищ Аркин. Этот товарищ Аркин подозвал к себе гитариста на беседу и спрашивает: почему ты играешь на шестиструнной гитаре? У нас же есть замечательная семиструнная русская гитара. Зачем нам нужна эта шестиструнная гитара? Болеслав Сигизмундович Росинский, который мне рассказывал эту историю, был человек не робкого десятка и острый на язык. Он сказал Аркину: А вот вы играете на четырехструнной скрипке. А есть такой прекрасный инструмент русская балалайка. Так вот возьмите три струны и играйте на трех струнах. Тогда Аркин ему сказал, что вопрос снят. Валерий Попов: Сначала появились песни как бы советские, но для стиляг. Мода под видом сатиры, под видом пародии. Был такой оркестр под управлением Атласа – король всех площадок. И они придумали гениально. Был цензурный комитет, который принимал все номера. Каждый джаз, каждый ресторанный коллектив проходил комиссию. Ребята понимали, что вообще джаз играть нельзя, а под видом сатиры – можно. И комиссия тоже понимала, потому что ей тоже хотелось погулять, послушать что-то. И играли песни разоблачающе-манящие. Разоблачительные – и в то же время в ритмах рок-н-ролла и буги-вуги. Это было первое, что прорвалось. Потом началась эпоха блистательного джаза. В Питере самым известным был “Диксиленд”. Усыскин был знаменитый трубач, маленький, в очках. Потом у него стало ухудшаться зрение, и он все более выпуклые такие линзы носил. Впоследствии “Диксиленд” вышел на официальную сцену, стал ездить за границу, чуть не в консерватории выступал. Такая музыка южных штатов – быстрая, ритмичная, сначала один солирует, потом другой солирует, импровизируют… Вечера с “Диксилендом” – это было наше главное счастье в жизни. Мы музыкантов всех знали по именам. Если в каком-то институте играет “Диксиленд”, это была эпопея – прорваться на вечера. Помню, во скольких прорывах я участвовал… Билеты распределяет только институтский профком. Дают отличникам или своим, близким – тоже коррупция власти. Остальным надо было прорываться. Стоят дружинники – и надо было жать, давить. Кто-то прорвался – смял дружинников. Пробежали. Потом они усилили кордон. Потом говорят, что там вот через окно можно пролезть в женский туалет, а оттуда выйти через другое здание и потом прорваться туда. Помню такие операции – через угольные кучи, через кочегарки пролезали. Входим в зал – и “Диксиленд” шпарит. Полное счастье. Стряхиваешь с себя грязь, пыль, уголь – и начинаешь плясать. Помню, часто это было в спортивных залах, где стоят шведские стенки. В Военмех как-то прорвались – и танцевали у шведских стенок. Мой друг там встретил свою любовь. Помню, ехали из Солнечного – купались, загорали, вечером такие веселые: давай прорываться в Военмех. Прорвались в Военмех, и мой друг Слава встретил там свое счастье. Случайно зашли, случайно прорвались – и оказалось, что это жизнь. Потом стали солидные, огромные оркестры появляться. Уже профессиональные. Был такой знаменитый трубач Носов. Появились коллекционеры дисков, теоретики. Джаз лет тридцать оставался нашей религией. Слушали все мы его с утра до вечера. Ведущий “Voice of America” Уиллис Коновер, с таким густым голосом, был нашим джазовым кумиром. “Jazz Hour” – “Час джаза” называлась передача. Все американские джазовые гении к нам пришли через Уиллиса Коновера. Их записывали, переписывали… Диски “на костях” так называемые – на рентгеновских пленках. Было чем заниматься, было чему радоваться. Валерий Сафонов: Конечно, все увлекались джазом. Поголовное было увлечение. Но у меня был другой интерес… Я люблю джаз, но никогда не считал себя его знатоком и не собирал его. У меня огромная коллекция классической музыки – три тысячи дисков. Приехал к нам Ван Клиберн – это пятьдесят восьмой год, первый конкурс Чайковского… Он, кстати, был одет по той самой моде – американской, был очень яркой фигурой. Я тогда был потрясен – и проснулся интерес к классической музыке, толчком стало как раз его выступление. Оно, можно сказать, всколыхнуло весь народ – американец взял первую премию, блестяще исполнив Первый концерт Чайковского. Все по телевизору смотрели это исполнение. Я стал интересоваться классикой, покупать пластинки. А мои друзья увлекались, конечно, джазом. И многие даже играли. В каждом институте обязательно были свои оркестры – у нас в “Cтанкине” тоже был джазовый оркестр. И музыканты были сначала стиляги, а потом переключились на “штатовскую” одежду. У нас в институте был именно джаз-оркестр: с саксофонами. Но было запрещено исполнять американскую музыку. Играли музыку советских композиторов, правда, джазовым составом. На репетициях, для себя, ребята играли американскую музыку, американский джаз. Вадим Неплох: Слушали Чарли Паркера, Диззи Гилеспи, Бинга Кросби, Фрэнка Синатру, Дорис Дэй. Пластинки покупали на рынке – у нас была на Обводном канале барахолка. Там можно было купить все что угодно. Американские пластинки – старые, довоенные. “Sweet Sue” – они и сегодня звучат как шедевры. Для нас, для тех, кто остался. Это же не советская музыка. Олег Яцкевич: Джаз слушали фанатично. Мы трое дружили – Юра Блажин, такой известный “центровой”, я и Миша. И все трое увлекались джазом. У Юрки отец был морской офицер, в хорошем чине, и у них дома стоял шикарный приемник. Хотя всё глушили, но хороший приемник мог что-то поймать. Юрка всегда хвастал: вот, вчера слушал Армстронга. И однажды Мишка ему говорит: “А ты Чака Барроу слушал вчера?” – “А кто это такой?” – “Виброфонист, в Калифорнии”. – “Нет, не слышал”. Ну и расстались. А я говорю: “Миша, откуда ты взял этого Чака?” – “Выдумал, чтобы он не воображал”. А при следующей встрече Юрка говорит: “Слышал я вашего Чака. Ничего особенного. Вот Лейтон Хэмптон – это да”. А джаз был запрещен еще до войны. Это же “музыка толстых”, буржуазная. Леонид Утесов для нас был пределом. Борис Алексеев: Я не считаю, что стиляги были связаны с джазом. Скорее с танцами – с буги-вуги там, рок-н-роллом. Очень сложные танцы были – что буги-вуги, что рок-н-ролл. До фестиваля танцевальные вечера в основном проходили под Москвой, и там можно было играть джаз. Ради бога, пожалуйста, пляши. Играли все что хотели. А в Москве так играть было довольно рискованно. Иногда джаз “лабали” на всяких студенческих вечерах. Леша Козлов там вовсю дудел. Джаз мало понимали. Считалось, что вся ритмичная музыка и есть джаз. То, что увидели в “Судьбе солдата в Америке” – знаменитый фильм, откуда пошла “My Melancholic Baby”, – многим казалось настоящим джазом. Но под ту музыку можно было только танцевать. А настоящий джаз никто не играл тогда, танцевальную музыку играли. А джаз играли продвинутые люди – Леша Козлов, Андрюша Товмасян. Андрею было четырнадцать-пятнадцать лет, когда он начинал на трубе своей дуть. В каких-то клубах при жэках, в подполье, нелегально. Это потом власти уже поняли, что никуда от этой музыки не денешься, что надо взять ее под руководство, под управление. И пошли фестивали и прочее… Анатолий Кальварский: Джаз и “стиль” ничем не связаны. Стиляги просто ходили танцевать, им хотелось знакомиться с девушками, уговорить их, затащить на хату. К джазу это не имело никакого отношения. Были джазмены, и были стиляги. Разные вещи абсолютно. Вадим Неплох: Джаз был запрещен в СССР всегда. Особенно после сорок восьмого года. В те времена даже говорили, что “от саксофона до ножа – один шаг”. Когда мы играли уже у Вайнштейна, на танцах, то нам разрешалось играть один фокстрот в отделении. А отделений было четыре. И в основном были всякие советские танцы. И то старались, чтобы фокстрот был медленный. Джаз – музыка свободных людей, я думаю, поэтому его и запрещали. Играли нелегально, и нас гонял все время комсомольский патруль. Устраивали закрытые вечера в Академии художеств, в Доме архитектора, в Академии наук. Иногда больше удавалось сыграть, иногда меньше. Все делалось под видом вечера на 7 Ноября или 1 Мая. В научно-исследовательские институты нас приглашали. Я помню, играли в Институте цемента. Танцы были по субботам, и приходили на них очень интересные люди. Хорошо одетые. Я помню даже, что Сережа Довлатов однажды ждал меня и контрабас мой нес, чтобы его пропустили. Георгий Ковенчук: Были “бродячие” подпольные джазы, которые появлялись на всяких студенческих вечеринках. Они сначала играли разрешенные бальные танцы, потом – раз, и начиналось. За ними следили, их выгоняли, вызывали милицию. Джаз тогда был запрещен – “тлетворное влияние Запада”. Был взят на вооружение Максим Горький, который джаз назвал “музыкой толстых”. Правда, к нам приезжал Поль Робсон, он пел некоторые “спиричуэлс”, а аккомпанемент был джазовый. Кстати, в ресторанах джаз был вполне разрешен. Видимо, в целях привлечения посетителей. Хачатурян написал “Танец с саблями” – это тоже было похоже на джаз, и все слушали. До смешного доходило: например, передавали эстрадную музыку по радио и под конец ставили фокстрот или танго. Но фокстрот назывался “быстрый танец”, а танго – “медленный танец”. А однажды – я помню, не поверил своим ушам – вдруг диктор так быстренько произнес: “танго”. Я думал, что ослышался. Утром прихожу в институт – “да-да, слышали, сказали „танго“”. Это было такое событие: “танго” сказали, ой! Вот такое время было. Рауль Мир-Хайдаров: Колоссально был популярен Луи Армстронг и Дюк Эллингтон с его “Караваном”. Элвис Пресли был у всех, конечно, на слуху. Но еще был Джонни Холидей – французский певец. Джонни Холидей американскую музыку перенес во Францию. И почему-то в нашем городе оказались записи Джонни Холидея. Было плохо записано, но мы все равно восхищались: какая чудесная музыка, какой ритм! И когда я сегодня слушаю на первоклассной аппаратуре музыку, думаю: вот хотя бы один раз те записи тогда услышать в настоящем виде! К этому времени ребята из Актюбинска и из нашего поселка уже учились в Москве и в Ленинграде. А в Актюбинске было очень много ссыльных с тридцать седьмого года. В техникуме, где я учился, все преподаватели были профессора и доценты. Можете себе представить: в этой дыре весь преподавательский состав – профессора и доценты – ссыльные из Ленинграда. Естественно, они несли какую-то культуру. А джаз и до войны существовал. Кто-то присылал им записи. Среди ссыльных были музыканты; очень рано у нас открылось музыкальное училище. Я ходил на завод “Сельмаш” – он сейчас уже разрушился, – в заводской клуб. Танцы были в среду и пятницу. В клубе “Сельмаша” играл джазовый оркестр, и там яблоку негде было упасть, столько народу. Билет не достать. Туда ходили люди, интересующиеся джазом. Если ты модно одевался, мог о музыке поговорить, знал десять-двадцать фамилий музыкантов или имел записи, ты мог приехать в любой город, прийти на танцы – и сразу попадал в свой круг. Так со мной было. Я приехал к бабушке в Оренбург, пошел в парк “Тополя”. И через полчаса был в компании родных мне людей. После окончания техникума, в шестидесятом году, я был в Алма-Ате. Красивейший город, танцплощадка в парке имени двадцати восьми героев-панфиловцев. И за два дня я там перезнакомился со своими единомышленниками-стилягами. Они помогли мне приобрести в комиссионках нужные вещи. Тогда были танцплощадки, а танцплощадки – это невиданная форма общения, которую мы сейчас потеряли. “Золотая молодежь”, рабочие, студенты могли встречаться на одной площадке. Парень с завода мог пригласить девушку из института, что сейчас невозможно. Например, дочь секретаря райкома с тобой пляшет, ты ее приглашаешь, не зная, кто она. Мы застали такое время. Анатолий Кальварский: После фестиваля пятьдесят седьмого года начались послабления: к нам попали первые музыканты из-за рубежа, приехал оркестр Мишеля Леграна, и этот приезд оказал огромное влияние на музыкантов. Это был очень интересный концерт, и те, кто на нем побывал, сохранили впечатления от этого концерта по сей день. Наступала “оттепель”, и стало немного полегче. В Ленинграде появился оркестр под управлением Иосифа Вайнштейна. Вайнштейн сумел собрать и зачислить на работу в отдел музыкальных ансамблей многих музыкантов, которых туда раньше не брали, потому что считали стилягами. Многие музыканты относились к ним откровенно с завистью и ненавистью. Но прошло некоторое время, и новички все-таки заставили себя уважать, они действительно очень хорошо играли. И гости из других городов или даже других стран первое, что делали, шли слушать этот оркестр. Половина зала там никогда не танцевала, а просто стояла и слушала. Рауль Мир-Хайдаров: Я начинал с буги-вуги и рок-н-ролла. Лет с четырнадцати половина пластинок, которые использовали у нас на танцплощадке в Мартуке, была моя, личная. Если я не приходил, то танцы были очень скучные и унылые. И это как-то влияло на культуру районного центра – новинки слушали, связанные с джазом. А в пятьдесят седьмом году я поехал по бесплатному билету в Ташкент на каникулы. В Советском Союзе в то время было только два пластиночных завода – Апрелевский и Ташкентский, который в войну перевели из Ленинграда. Только там печатались пластинки. Ташкент далеко, самолеты тогда почти не летали. И перед отъездом ко мне заведующая клубом, куда я носил пластинки на танцы, подходит и говорит: “Рауль, я слышала, что вы в Ташкент едете. Пожалуйста, продайте мне ваши пластинки”. А я не понял сразу. “Почему я вам должен продать? Я их столько собирал”. – “Ну вы же едете в Ташкент, там грампластиночный завод”. Они у меня приобрели пластинки за сто с лишним рублей. И я на все деньги привез пластинок. Меня ждали как не знаю кого – ну, как сейчас Диму Билана ждут в аэропорту. Виктор Лебедев: Джаз стыдливо просачивался сквозь культурную жизнь СССР. Например, Цфасман, который был талантливым пианистом и талантливым композитором, написал пародию на американскую жизнь – спектакль “Под шорох твоих ресниц”, разоблачая “продажный американский стиль шоу-бизнеса”. Но под это дело, под эту пародию он написал много интересных джазовых композиций. А Утесов пел песню американского безработного нищего: “Дайте мне хоть что-нибудь”. Оркестр свинговал, и все любили эту песню безработного, потому что это была американская музыка. А потом уже даже такие столпы советской музыки, преданные партийцы – композиторы, которые делали карьеру через обком партии, через ЦК, воспользовались достоянием стиляг. Советский композитор Андрей Петров написал для фильма “Человек-амфибия” песню “Эй, моряк, ты слишком долго плавал” – такая смешная пародия на блюз, на мой взгляд довольно безвкусно сделанная. Наше поколение настоящих стиляг рок не затронул. Для нашего поколения иконой был джаз. И когда появились “Битлз”, стиляги, люди, влюбленные в джаз, даже не приняли их. Вот поколение на десять лет нас моложе – тот же Мишка Боярский – увлеклось “битлами” и к джазу относилось достаточно прохладно. Александр Петров: Мне почему-то понравилась музыка в стиле кантри. Однажды в Серебряном Бору, на третьем пляже – он был очень моден тогда, там собиралась “золотая молодежь”, – слышу, на банджо кто-то играет. Подошел, смотрю – горбатенький музыкант. Впоследствии оказалось, что его зовут Николай Базанов. Он тоже любил так одеваться и играл кантри-музыку. Но также и джаз играл. Правда, очень известным он не стал. Потом, однажды, находясь в ГУМе, я подумал: а почему это я – “штатник” и не приемлю джаз? И я купил две первые джазовые пластинки: одна была польская, Кшиштоф Комеда, а вторая наша. И с тех пор я слушал джаз и стал его понимать. Музыка на “ребрах” Сначала джаз пришел в СССР на патефонных пластинках, привезенных из-за границы. Но таких пластинок было крайне мало, и по мере того как в тридцатые годы Советский Союз все больше отгораживался от западного мира, их становилось еще меньше. Что-то изменилось сразу после войны, когда дошедшие до Германии солдаты и офицеры привезли с собой, среди всевозможных трофеев, еще и патефонные пластинки. Но это по-прежнему была капля в море: людей, посмотревших “Серенаду Солнечной долины” и захотевших слушать подобную музыку, в СССР было гораздо больше, чем привезенных из Европы пластинок. И тогда в СССР появляется уникальный музыкальный носитель: пластинки, сделанные из старых рентгеновских снимков. Их называли записями на “костях”, на “ребрах”, просто “ребрами” или даже “скелетом моей бабушки”. Такие “пластинки” скрипели, шипели, но хоть в каком-то виде позволяли услышать западный джаз в ситуации, когда в СССР настоящие европейские и американские пластинки не продавались, а привезенные из-за границы были большой редкостью. Это были самые настоящие рентгеновские снимки: на них были видны грудные клетки, позвоночники, суставы. В середине делалась маленькая круглая дырка, края слегка закруглялись ножницами – и такую пластинку можно был слушать на обычном патефоне. Почему для изготовления гибких пластинок выбрали именно рентгеновские снимки? Рентгенограммы были самым дешевым и доступным материалом. Их можно было дешево купить, а то и получить бесплатно в поликлиниках и больницах. Начиная с первых послевоенных лет в крупных городах СССР – особенно в Москве и Ленинграде – создается целая “индустрия” по изготовлению и продаже пластинок на “костях”. Продавались они, естественно, на черном рынке, и, как рассказывают очевидцы, порой пластинки содержали сюрпризы: через несколько секунд запись американской музыки могла прерваться и кто-то с издевкой, на чистом русском языке спрашивал: “Что, музыки модной захотелось послушать?” Потом следовало еще какое-то количество непечатных выражений в адрес любителя иностранной музыки, и на этом запись заканчивалась. Несколько лет индустрия музыки на “костях” существовала, избегая репрессий со стороны властей, но в середине пятидесятых расплата наконец наступила, и многие изготовители пластинок на рентгенограммах отправились в лагеря. Но некоторые продолжали заниматься их изготовлением. И только к концу пятидесятых, когда появившиеся в продаже катушечные магнитофоны стали наконец общедоступными, пластинки на “костях” ушли в небытие. Но сам факт существования подпольной “индустрии”, выпускающей пластинки на “ребрах” и тиражирующей таким образом практически любую музыку, значил достаточно много. Тиражирование записей, недоступных в советских магазинах, продолжалось с помощью магнитофонов все шестидесятые, семидесятые и восьмидесятые годы, пока исполнители не получили возможность легально тиражировать свои записи на пластинках и компакт-дисках. Борис Павлинов: Рентгеновских снимков во всех поликлиниках, во всех больницах было навалом. Их было предписано уничтожать, поскольку они огнеопасны. Но вместо уничтожения врачи нам их передавали, а мы им, так сказать, давали вторую жизнь. Были специальные звукозаписывающие аппараты. Они имели внешний вид патефона, только вместо мембраны – иголки – там вставлялся резец, и он при вращении диска вел музыкальную нарезку. Такую же, как на обыкновенных пластинках. Если в лупу посмотреть – один к одному. В Германии резцами пользовались на нормальных пластиночных фабриках, чтобы не сразу отливать пластинки под прессом, а предварительно прослушать исполнение – где-то, может быть, сделать замечание музыканту или солисту. Для этого в единственном экземпляре делалась нарезка, два-три экземпляра. Пока не утвердят, что именно так должен диск звучать. А потом уже делалась нормальная пластинка. Это – промежуточный этап. Кто-то привез звукозаписывающий аппарат после войны, кто-то здесь уже, сняв чертежи, сам его изготовил. Я знал трех человек, которые их имели. Но, конечно, были еще люди, которые пытались изготовить аппараты кустарным образом – может, не очень качественно. Поэтому там были шипы и хрипы и все что угодно. Но если аппарат сделан качественно, то пластинка, записанная на нем, ничем не отличается по звучанию от настоящей. Копировались обычные пластинки, но можно было еще самому с микрофона что-то сыграть, спеть. Тогда вместо пластинки включался микрофон. Цена различалась в зависимости от качества, от пленки и от того, откуда записано. Были и по пять рублей, и по пятнадцать, и особый заказ, когда пластинка делалась специально для одного человека. Преследовали нас. Сажали, давали от трех до пяти. Мы продержались с конца сорок шестого, весь сорок седьмой, сорок восьмой, сорок девятый и немножко в пятидесятом. И уже тогда нас изловили. Однако наши пластинки прозвучали на всю Россию. Очень многие их имели. Наша “студия звукозаписи” без простоя работала. В конце пятидесятого прошли по городу повальные аресты. И потом люди занялись другой работой – лесоповалом под винтовками. А когда освобождались, кто-то возвращался к своей деятельности, а кто-то занимался уже чем-то другим. Борис Алексеев: Записи на “костях” – замечательное изобретение. У меня приятель делал записи на “костях”. По-моему, пять рублей каждая запись. Но если ты приносил пленку, то тебе он бесплатно одну делал. Такая пластинка довольно хорошо играла, качество хорошее. Где-то они у меня до сих пор лежат, но уже не на чем играть – нет у меня на семьдесят восемь оборотов проигрывателя. Хранятся на память. Продавались они также в ГУМе – там был отдел музыкальный, и какие-то люди стояли, продавали по пять рублей. А также был тогда Коптевский рынок, там по воскресеньям можно было купить абсолютно все. И все было сделано на “ребрах”. Можно было и настоящую пластинку купить, но она стоила больших денег. Потому что запрещено было ввозить любые западные пластинки. Запрещали не только Петра Лещенко и Вертинского, но и любую западную пластинку отбирали. Но наш народ может провезти все что угодно. Так что провозили несмотря ни на что. В основном дипломаты, а также спортсмены. Я помню, у футболиста Всеволода Боброва мы брали переписать пластинки. Виктор Лебедев: Доставали записи на “ребрах” – на рентгеновских снимках, ездили на Обводный канал на барахолку, покупали там все эти записи, они выдерживали три-четыре исполнения на жутких этих патефонах. Но парадоксальным образом, несмотря на железный занавес, мы знали практически всю американскую классику джаза. Мы знали и Бенни Гудмена, и оркестр Гленна Миллера, и Чарли Паркера, и Оскара Питерсона, и Диззи Гилеспи, и бибоп, и диксиленды, и все американские популярные мелодии. Мы знали все ньюпортские фестивали джаза, все новинки, все течения. При отсутствии информации мы обладали фундаментальными знаниями. Когда я приехал в первый раз в Америку, выяснилось, что мы ничего не пропустили. Этот пласт культуры знали досконально. Как грибы сквозь асфальт прорастают, так все доходило до нас. Обменивались какими-то пластинками, записями. Те редкие люди, кто бывал на Западе, что-то привозили. Олег Яцкевич: Мой приятель, пианист доморощенный, играл с музыкантами. И он где-то достал пластинку, и мы пошли к девушкам с этой пластинкой. Пластинка – натуральная американская. С одной стороны – Билли Мэй, трубач, он исполнял “My Darling Suzette” – “Моя дорогая Сюзетт”, а что с другой, уже не помню. И вот в разгар нашей вечеринки – там какое-то винцо, музыка играет – входит папа девушки. Такой богатый еврей, артельщик. Он послушал и говорит: “Сколько стоит эта пластинка?” – “Это очень дорогая пластинка. Мне ее дали просто на вечер”. – “Ну, сколько она стоит?” – “Двести пятьдесят рублей”. – “О чем вы говорите?” Вынимает деньги – и дочке: “Это тебе, козочка”. Мы обалдели: чтобы за пластинку – двести пятьдесят рублей? Причем если бы там было что-то действительно такое. А тут – Билли Мэй, хороший музыкант, но не более того: мы уже могли отделить Эллу Фицджералд от Билли Мэя. Нам это казалось заоблачно. Мы выходим, и я говорю: вот это жизнь. Взять и купить пластинку за двести пятьдесят рублей. Не было еще магнитофонов. А записи на “костях” были ужасающего качества. Это не музыка, это пародия на музыку. Сейчас, если я что-то включаю, мне сын по слуху говорит: убери низкие частоты, пожалуйста. А там – ни низких, ни высоких, идет такая мешанина, с трудом различаешь. Борис Дышленко: Первое время были пластинки на рентгеновских снимках, а потом все обзавелись магнитофонами. Такие огромные тяжелые штуки – “Днепр-11”. Они были не очень удобными, потому что в них был такой пассик – резиновая штучка от одного колесика к другому, он быстро растягивался, и музыка начинала плыть. Записывали музыку и с “глушилок”, но старались, конечно, записать с привезенных пластинок. Кто-то развивался и начинал собирать настоящий хороший джаз. А кто-то ограничивался довольно примитивной музыкой. Борис Павлинов: Пока не придумали магнитофоны, пластинки на “костях” были единственным средством распространения музыкальной культуры. А магнитофоны практически убили “ребра”. Магнитофоны очень быстро заполонили молодежную среду, поскольку они были долговечнее – пока пленка не порвется, играй сколько угодно, взад-вперед перематывай. Включил, нажал на кнопочку – и уже сорок пять минут не подходи к магнитофону, песни друг за другом идут. А пластинку ведь каждый раз надо ставить (речь идет о старых пластинках, где на одной стороне была записана одна композиция. – Г. Л.). Магнитофоны были удобнее, они постепенно вытеснили из обращения “рентгеновскую запись”. И она уступила место следующей технике. “Радиодиверсия” В ситуации, когда джаз был практически запрещен, еще одной – кроме пластинок на “костях” – возможностью его услышать были “вражеские голоса” – иностранные радиостанции, передававшие в эфир джазовые программы. Естественно, советские власти пытались с этим бороться: передачи Би-би-си и “Голоса Америки” глушились. В начале пятидесятых в СССР было прекращено производство радиоприемников с диапазоном коротких волн меньше 25 метров, и в результате станции, вещающие на волнах 19, 16 и 13 метров, практически не глушили. Благодаря этому счастливые обладатели выпущенных раньше приемников имели возможность, например, слушать передачи Би-би-си – “Rhythm is our Business”, “Like Music of Forces Favorites”, “Listeners’ Choice”. В несколько привилегированном положении находились и те, кто хоть в какой-то степени понимал английский язык: например, музыкальную передачу “Голоса Америки” “Music USA” на английском языке, как вспоминает Алексей Козлов, по-настоящему не глушили, только иногда “подглушивали”. “Голос Америки” (“Voice of America”) – радиостанция, организованная правительством США в рамках Агентства военной информации в 1942 году, – с началом холодной войны превратилась в пропагандистский инструмент в войне двух миров: коммунистического и капиталистического. С 1947 года “Голос Америки” стал вещать на русском, а через два года советские власти начали применять “глушилки”. Для стиляг и всех, кто интересовался джазом, самыми ценными на “Голосе Америки” были именно музыкальные программы. В 1955 году начинает выходить в эфир программа “Music USA” (другое название “Час джаза” – “Jazz Hour”). Несколько десятилетий бессменным ведущим программы был Уиллис Коновер. Несмотря на сопротивление Конгресса, который поначалу возражал против того, чтобы на государственной радиостанции выходила передача о “фривольной” музыке, “Час джаза” все-таки вышел в эфир. В начале каждого выпуска звучала мелодия Дюка Эллингтона “Take A Train”. Когда программа была на пике своей популярности, ее аудитория доходила до 30 миллионов человек, большинство из которых находились за пределами США, так как по закону “Голос Америки” мог вещать только на другие страны. И какая-то – пусть и небольшая – часть этой аудитории приходилась на Советский Союз. Ведущего программы, выходившей шесть раз в неделю, Уиллиса Коновера (1920–1996) позже назовут “человеком, выигравшим холодную войну с помощью музыки”, и какая-то доля истины в этих словах, наверное, есть. Недаром люди на огромной территории от Восточной Германии до Владивостока спешили к своим приемникам, чтобы услышать первые аккорды “Take A Train” и произнесенные приятным баритоном слова: “Это Уиллис Коновер из Вашингтона, передача „Час джаза“ на „Голосе Америки“”. Этот высокий угловатый мужчина в роговых очках избегал говорить о политике в своих передачах, но называл джаз музыкой свободы, и для слушавших его передачу советских стиляг джаз действительно был символом той свободы, которой в своей стране у них не было. Борис Алексеев: Основной источник, конечно, был Уиллис Коновер, великий просветитель джаза. Чтобы его слушать, надо было немного понимать английский, но он специально говорил медленно: смысл не поймешь, но понятно, кто играет, кто поет, какой оркестр. Многие мои друзья его каждый вечер слушали и в тетрадку записывали: в понедельник игралось то-то и то-то, во вторник – то-то и то-то. А остальные передачи всех глушили – Би-би-си и прочих. Еще из Швейцарии была джазовая передача, но она была как нынче на “Свободе” – пятнадцать минут. А что такое пятнадцать минут? “Здравствуйте, до свиданья, вы слушали джаз”. Олег Яцкевич: А у нас же не было телевидения, приемник был у одного из двадцати – такой приемник, на котором что-то можно было поймать. Мы в воскресенье бежали к кому-нибудь, чтобы послушать получасовую передачу, “Рейкьявик” называлась. Полчаса джазовой музыки. И там Сара Вонг, и Армстронг, и Диззи Гилепси. Георгий Ковенчук: У меня были друзья-музыканты, которые меня приучили к джазу. Раньше для меня джаз был как будто на один мотив – ведь для людей, не интересующихся симфонической музыкой, все симфонии на один мотив, и они не любят их слушать: “Опять завели эту симфонию! – говорят. – Выключите!” Я уже тогда был стилягой, но джаз не воспринимал и очень удивлялся, когда мои приятели, зная, когда на коротких волнах или на средних будет передача, бежали домой, чтобы слушать. Они говорили: “О, вот это – Стэн Кэнтон, или Бенни Гудмен, или Эллингтон”. Я думал, что они просто на меня хотят произвести впечатление, потому что не видел разницы. А потом я тоже стал отличать и тоже торопился домой к приемнику. Помню, из Хельсинки были получасовые джазовые передачи – в воскресенье в двенадцать тридцать. Тогда я впервые услышал “Стамбул-Константинополь” – на меня композиция произвела большое впечатление. Виктор Лебедев: Наши приемники ловили часовую передачу из Финляндии. Она ретранслировала новинки американской джазовой музыки. И когда я услышал Джорджа Шеринга – он исполнял песню “Lullaby”, – я тут же подобрал ее, выскочил на Невский в выпученными глазами и всем объявил: я тут бибоп Шеринга слышал потрясающий! И это было таким событием для Невского проспекта! Ближе к концу пятидесятых часть стиляг перешли с джаза на более модный тогда на Западе рок-н-ролл. Популярными в СССР были композиции Билла Хейли (в особенности ставшая классикой рок-н-ролла “Rock around the clock”), Элвиса Пресли, Чака Берри, Литтл Ричарда, Бадди Холли. Официальные же власти рок-н-ролл не устраивал так же, как и джаз, и они вместе с представителями официальной культуры время от времени сокрушались состоянием современной музыки в СССР. “У нас еще слабо осуществляется контроль над музыкой, звучащей в клубах, кинотеатрах и других общественных местах, – возмущался композитор Фэре на совещании работников искусств в Куйбышеве в 1958 году. – А чего стоит пытка пошлейшими пластинками в домах отдыха, санаториях, целиком отданных на откуп культурникам! А сколько у нас нарушителей общественной тишины, с которыми не ведется борьбы, выставляющих в окнах своих квартир ревущие на всю улицу радиолы. Плохо обстоит дело с продажей долгоиграющих пластинок. Чувствуется, что пластинки с серьезной музыкой директора магазинов рассматривают как принудительный ассортимент. Их мало, и их ассортимент не пополняется годами. Отдавая должное легкой танцевальной музыке, мы не можем мириться с нередко наблюдаемым среди нашей молодежи равнодушием к серьезной, оперной, симфонической музыке”. В июне того же года вышло Постановление ЦК КПСС “О крупных недостатках в репертуаре и распространении граммофонных пластинок”, в котором говорилось, что “значительную часть выпускаемых в стране пластинок составляют записи слабых в художественном отношении музыкальных сочинений, а нередко и проникнутых чуждыми настроениями”. Но запретительными мерами и тотальным контролем желаемой цели добиться не удавалось: в стране все большее распространение получали катушечные магнитофоны, и советские меломаны переписывали друг у друга интересующую их музыку. Главные музыканты стиляг Луи Армстронг (1901–1971) Наряду с Дюком Эллингтоном, Чарли Паркером, Майлзом Дэвисом и Джоном Колтрейном, Луи Дэниел “Сэтчмо” Армстронг (Louis Daniel “Satchmo” Armstrong) оказал наибольшее влияние на развитие джаза и его популяризацию во всем мире. Луи родился в бедном негритянском районе Нового Орлеана, рос в неблагополучной семье: мать была прачкой, подрабатывавшей проституцией, а отец – чернорабочим, который к тому же рано ушел из семьи. Луи с детства работал: развозил уголь, продавал газеты. Армстронг в очень юном возрасте начал петь в уличном вокальном ансамбле, позже играл на барабанах. Но первое свое музыкальное образование будущий классик джаза получил в исправительном лагере, куда попал в 1913 году за “новогодний салют” из пистолета, украденного у полицейского. В лагере Армстронг присоединился к духовому оркестру, где освоил тамбурин и альтгорн, а затем и корнет. Но все же основным инструментом для Армстронга должна была стать труба. Выйдя на свободу, Луи стал играть в клубах, не имея даже своих инструментов: их приходилось одалживать у других музыкантов. Скоро на него обратил внимание Кинг Оливер, в то время лучший корнетист Нового Орлеана, ставший для Армстронга настоящим учителем. После отъезда Оливера в Чикаго в 1918 году Армстронга взял в свой ансамбль тромбонист Кид Ори. Молодой музыкант играл и с другими коллективами, включая “Jazz-E-Sazz Band” Фэтса Мэрейбла, у которого научился нотной грамоте. В те годы Армстронг получил прозвище “Сэтчмо” – сокращение от английского Satchel Mouth (рот-кошелка). Поиграв у Оливера в чикагском “Creole Jazz Band”, Армстронг переехал в Нью-Йорк, где поступил в оркестр Флетчера Хендерсона. Там к Армстронгу пришла первая настоящая известность: многие слушатели специально приходили на концерты оркестра, чтобы услышать соло Армстронга. Тогда же сформировался стиль музыканта: яркий и импровизационный. В 1929 году Луи Армстронг окончательно перебрался в Нью-Йорк. Следующее десятилетие стало эрой биг-бендов, и Армстронг тоже занимался в основном популярной тогда танцевальной музыкой “свит” (“sweet music”). Но и в танцевальную музыку он привнес свою яркую индивидуальную манеру, свойственную хот-джазу. Именно в тридцатые годы талант “Сэтчмо” достиг расцвета. На протяжении десятилетия Армстронг много гастролировал, выступая со знаменитыми биг-бендами Луиса Расселла и Дюка Эллингтона, затем – с оркестром Леона Элкинса и Леса Хайта, а также участвовал в киносъемках в Голливуде. Благодаря нескольким гастролям в Европе – в Англии, Скандинавии, Франции, Голландии – и в Северной Африке известность музыканта вышла далеко за пределы Северной Америки. Но одновременно у Армстронга начались и проблемы со здоровьем: он перенес несколько операций, связанных с травмой верхней губы, а также операцию на голосовых связках: кстати, с ее помощью Армстронг пытался избавиться от хриплого тембра голоса, ценность которого для собственной исполнительской манеры он осознал лишь позже. В 1947 году менеджер Армстронга Джо Глейзер собрал для него ансамбль “All Stars” (“Все звезды”) – супергруппу, ориентированную на исполнение в стиле диксиленд. В ансамбль входили Эрл Хайнс (фортепиано), Джек Тигарден (тромбон), Барни Бигард (кларнет), Бад Фримен (тенор-саксофон), Сид Кэтлетт (ударные) и другие известные мастера джаза. К середине пятидесятых годов Армстронг стал одним из самых знаменитых в мире музыкантов. Госдепартамент США присвоил ему неофициальный титул Посол джаза и неоднократно финансировал его мировые турне. Планировалась и поездка в Советский Союз, и в середине пятидесятых госдепартамент был готов ее спонсировать, но Армстронг отказался, сказав: “Люди спросили бы меня там, что делается у меня в стране. Что я бы мог им ответить? У меня прекрасная жизнь в музыке, но чувствую я себя как любой другой негр…” Позже обсуждались и другие варианты гастролей Армстронга в СССР, но все планы так и остались нереализованными. В 1959 году Армстронг перенес инфаркт, и после этого состояние здоровья уже не позволяло ему вести такую обширную концертную деятельность, как раньше. Но музыкант никогда не прекращал концертные выступления. В шестидесятых годах Армстронг чаще выступал в качестве вокалиста, записывая как новые версии традиционных композиций в стиле госпел (например, “Go Down Moses”), так и новые песни. Вместе с Барброй Стрейзанд он принял участие в мюзикле “Привет, Долли!”, а выпущенная на сингле песня “Hello, Dolly!” в его исполнении дошла до первого места в американском хит-параде. Последним хитом Армстронга стала жизнеутверждающая песня “What a Wonderful World” (первое место в Великобритании). В конце шестидесятых здоровье артиста стало резко ухудшаться, но он продолжал работать. 10 февраля 1971 года он в последний раз играл и пел в телешоу со своим старым партнером по сцене Бингом Кросби. В марте “Сэтчмо” и его “All Stars” еще две недели выступали в “Уолдорф Астория” в Нью-Йорке. Очередной сердечный приступ вновь заставил его лечь в больницу, где он пробыл два месяца. 5 июля 1971 года Армстронг просит собрать его оркестр для репетиции, а 6 июля 1971 года величайший джазмен ушел из жизни. Избранная дискография 1924 – Louis Armstrong And The Blues Singers 1928 – Louis Armstrong And His Orchestra 1930 – Louis Armstrong & His Orchestra 1931 – Stardust 1932 – The Fabulous Louis Armstrong 1933 – More Greatest Hits 1934 – Paris Session 1935 – Rhythm saved The World 1936 – Jazz Heritage: Satchmo’s Discoveries 1937 – New Discoveries 1938 – On The Sunny Side Of The Street 1939 – Louis Armstrong In The Thirties, vol.1 1940 – New Orleans Jazz 1947 – Satchmo Sings 1947 – Satchmo At Symphony Hall (live) 1947 – Satchmo At Symphony Hall, vol.2 (live) 1950 – New Orleans Days 1950 – Jazz Concert (live) 1950 – New Orleans Nights 1950 – Satchmo On Stage (live) 1950 – Satchmo Serenades 1950 – New Orleans To New York 1954 – Louis Armstrong Plays W.C.Handy 1954 – Latter Day Louis 1954 – Louis Armstrong Sings The Blues 1955 – Satch Plays Fats: The Music Of Fats Waller 1955 – Satchmo The Great (live) 1955 – Ambassador Satch 1956 – Ella and Louis 1957 – Louis Under The Stars 1957 – Porgy and Bess 1957 – Louis Armstrong Meets Oscar Peterson 1957 – Louis and the Angels 1959 – Satchmo In Style 1960 – Louis & the Dukes Of Dixieland 1960 – Happy Birthday, Louis! (live) 1960 – Paris Blues 1961 – Louis Armstrong and Duke Ellington 1961 – Armstrong/Ellington: Together For The First 1961 – Together For The First Time 1964 – Satchmo 1964 – Louis 1967 – I Will Wait For You 1968 – The Satchmo Way Бенни Гудмен (1909–1986) Выдающийся джазовый кларнетист и дирижер Бенджамин Дэвид Гудмен (Benjamin David Goodman), которого называли “королем свинга”, “патриархом кларнета” и “профессором”, родился в семье иммигрантов из России Давида Гутмана и Доры Резинской-Гутман. Дэвид начал играть на кларнете в десять лет, а уже через два года участвовал в первом концерте. В четырнадцать лет Гудмен бросил школу, решив посвятить жизнь музыке. Два года спустя, в 1925 году, он начал играть в оркестре Бена Поллака, с которым в ближайшие годы сделал несколько записей. Первые записи Гудмена под его собственным именем появились в начале 1928 года. В 1929-м Гудмен перебрался в Нью-Йорк и стал свободным музыкантом. Он записывался на радио, играл в оркестрах бродвейских театров, писал собственные композиции и исполнял их, привлекая различных музыкантов. Первой композицией Гудмена, которая стала известна широкой публике, была “Он не стоит твоих слез” (“He’s Not Worth Your Tears”), записанная в 1931 году с участием певицы Скрэппи Ламберт. Двумя годами позже Гудмен подписал контракт со звукозаписывающей компанией “Коламбия рекордс”, и уже в начале 1934 года его композиции “Разве она не счастлива?” (“Ain’t Cha Glad?”, пел Джек Тигарден), “Шотландский рифф” (“Riffin’ the Scotch”, вокал – Билли Холидей) и “Папаша” (“Ol’ Pappy”, пела Милдред Бэйли) попали в десятку самых популярных композиций. Успех этих и других композиторских опытов, а также предложение выступить в мюзик-холле Билли Роуза вдохновили Гудмена на создание собственного джаз-оркестра, первое представление которого состоялось 1 июня 1934 года. Уже месяц спустя инструментальная композиция Гудмена “Лунный свет” (“Moon Glow”) оказалась на вершинах хит-парадов. Успех “Лунного света” повторили композиции “Верь мне” (“Take My Word”) и “Труба зовет танцевать рэгтайм” (“Bugle Call Rag”). После окончания контракта с мюзик-холлом Гудмен был приглашен на радио NBC вести субботнее ночное шоу “Потанцуем!” (“Let’s Dance!”). За полгода работы Гудмена на радио его записи еще одиннадцать раз попадали в десятку лучших, в том числе и после того, как Гудмен стал работать со звукозаписывающей компанией “RCA Victor”. Летом 1935 года Гудмен отправился в тур по США. Особенно успешными были концерты на Западном побережье, а его выступление в “Palomar Ballroom” в Лос-Анджелесе 21 августа 1935 года считают началом эры свинга. Удачным оказывается творческий союз Гудмена с певицей Хелен Уорд: вместе они создают несколько песен, попавших на первые строчки хит-парадов, в том числе “Это было так давно” (“It’s Been So Long”), “Хороший парень” (“Goody-Goody”), “Слава любви” (“The Glory of Love”), “Эти мелочи напоминают мне о тебе” (“These Foolish Things Remind Me of You”) и “Ты против меня с моим же оружием” (“You Turned the Tables on Me”). Кроме Уорд, песни Гудмена исполняли в те годы Элла Фицджералд и Маргарет МакКрэй. Пик карьеры Гудмена в 1930-е годы пришелся на 16 января 1938 года, когда он дал концерт в Карнеги-холле в Нью-Йорке: впервые в истории этого зала в нем звучала джазовая музыка. В том же году композиции Гудмена 14 раз входили в десятку лучших, в том числе – “Пусть мое сердце поет” (“I Let a Song Go out of My Heart”) в исполнении Марты Тилтон, “Не будь такой” (“Don’t Be That Way”) и “Пой, пой, пой, но не забудь и про свинг” (“Sing, Sing, Sing (With a Swing)”). Во второй половине сороковых на смену свингу приходит бибоп, и оркестр Гудмена записал несколько сочинений в этом стиле. Но в декабре 1949 года Гудмен навсегда покидает свой оркестр, в дальнейшем он собирал лишь небольшие группы на временной основе из пяти-шести музыкантов только на время концертов и записей. К началу 1950-х годов Гудмен прекратил композиторскую деятельность, почти полностью сосредоточившись на исполнении и записях. В последующие десятилетия Гудмен совершил ряд гастрольных поездок по миру и в 1962 году посетил Советский Союз. Под впечатлением от этой поездки был записан альбом “Бенни Гудмен в Москве”. В 1963 году на студии “RCA Victor” состоялось воссоединение легендарного квартета Бенни Гудмена образца 1930-х годов (сам Гудмен, Джин Крупа, Тедди Уилсон и Лайонел Хэмптон), и год спустя пластинка, записанная ими под названием “Снова вместе”, стала одним из популярнейших альбомов. В последующие годы Гудмен почти не записывался, а одной из последних его крупных работ стал альбом “Бенни Гудмен сегодня”, записанный в 1971 году в Стокгольме. Гудмен умер 13 июня 1986 года в Нью-Йорке от сердечного приступа. Избранная дискография 1935 – Original Benny Goodman Trio and Quartet Sessions, Vol. 1: After You’ve Gone 1935 – Stomping at the Savoy 1936 – Air Play 1938 – From Spirituals to Swing 1938 – Carnegie Hall Jazz Concert 1938 – Carnegie Hall Concert Vols. 1, 2, & 3 1939 – Ciribiribin (Live) 1939 – Swingin’ Down the Lane (Live) 1939 – Featuring Charlie Christian 1940 – Eddie Sauter Arrangements 1941 – Swing Into Spring 1947 – Undercurrent Blues 1948 – Swedish Pastry 1950 – Sextet 1954 – BG in Hi-fi 1957 – Peggy Lee Sings with Benny Goodman 1958 – Benny in Brussels Vols. 1 & 2 1959 – In Stockholm 1959 1959 – The Benny Goodman Treasure Chest Дюк Эллингтон (1899–1974) Выдающийся пианист и композитор Дюк Эллингтон (полное имя – Эдвард Кеннеди Эллингтон (Edward Kennedy Ellington), родился в семье дворецкого. Детство Эллингтона прошло в Вашингтоне, где его отец некоторое время служил в Белом доме, а потом стал копировщиком в военно-морских силах США. Прозвище Дюк (Duke) – “герцог” – он получил от друзей за пристрастие к щегольской одежде в двадцатые годы. Мать будущего музыканта хорошо играла на пианино и с раннего детства учила сына игре на этом инструменте. С семи лет Эллингтон занимался с учителем музыки, а с одиннадцати лет начал сам сочинять музыку. В пятнадцать лет он написал свою первую композицию в стиле рэгтайм, “Soda Fountain Rag”. Но, несмотря на музыкальные успехи, Эллингтон собирался стать профессиональным художником и учился в специальной школе, рисовал плакаты. И лишь в возрасте восемнадцати лет интерес Эллингтона к музыке наконец возобладал. В 1919 году Дюк познакомился с Сонни Гриром, ставшим барабанщиком его первых составов. С одним из них Эллингтон тремя годами позже ездил в Нью-Йорк на краткий ангажемент. Ансамбль Эллингтона назывался “Вашингтонцы” (“Washingtonians”) и продолжал выступать в Нью-Йорке – в клубе “У Бэррона” в Гарлеме, а затем на Тайм-сквер в “Hollywood Club” (позднее – “Kentucky Club”). Постепенно состав расширился с квинтета до оркестра из десяти человек и с конца 1927 года закрепился в престижном гарлемском клубе “Cotton Club”. К тому периоду относятся такие известные композиции Эллингтона, как “Зов креольской любви” (“Creole Love Call”) и “Черно-смуглая фантазия” (“Black & Tan Fantasy”). Регулярные радиотрансляции из “Cotton Club” сделали Эллингтона и его оркестр известными на всю страну. В 1931 году оркестр отправился в свой первый концертный тур по США, и в том же году инструментальная версия песни “Настроение индиго” (“Mood Indigo”) стала национальным хитом. В 1931–1933 годах стали популярными его пьесы “Limehouse Blues” и “It Don’t Mean a Thing (If It Ain’t Got That Swing)” с вокалом Айви Андерсон (Ivie Anderson). За три года до “официального” начала эпохи свинга Эллингтон фактически заложил фундамент нового стиля. В середине тридцатых группа продолжала гастролировать, в том числе по Южной Америке, и репертуар в основном составляли композиции Эллингтона. Тогда же свинговый стандарт “Caravan”, написанный в соавторстве с тромбонистом Хуаном Тизолем, обошел весь мир. В годы Второй мировой войны Эллингтон написал ряд больших инструментальных пьес. 23 января 1943 года он выступил в Карнеги-холле, где впервые исполнил джазовую сюиту “Black, Brown and Beige”, и весь сбор от концерта был направлен в помощь Красной армии. После войны, несмотря на закат эпохи биг-бендов, Эллингтон продолжал активно гастролировать. Начало следующего десятилетия стало самым драматичный периодом в жизни эллингтоновского бенда. Чувствуя падение интереса публики к джазу, оркестр один за другим покинули ключевые музыканты, и на несколько лет Эллингтон ушел в тень. Но уже летом 1956 года состоялось его триумфальное возвращение на большую сцену на джазовом фестивале в Ньюпорте. Композитор снова оказался в центре внимания, его фотография появилась на обложке журнала “Time”, и он подписал новый контракт с “Columbia Records”. Дюк Эллингтон вновь становится востребованным концертным исполнителем. Маршруты его гастролей расширились, и осенью 1958 года артист объехал Европу с большим концертным туром. Активная гастрольная деятельность продолжилась и в следующие десятилетия. В 1971 году он посетил с концертами СССР, выступив в Москве, Ленинграде, Минске, Киеве и Ростове-на-Дону. Советские гастроли музыканта оказались исключительно успешными: билеты на его концерты были полностью проданы. На каждом из трех концертов Эллингтона в Киеве присутствовало десять тысяч человек, а московские выступления посетило более двенадцати тысяч человек. Даже официальная газета “Правда” была очень щедрой на похвалы Эллингтону и его музыкантам: автор статьи был поражен “их бесценным чувством легкости. Они выходили на сцену без каких-либо особых церемоний, просто один за другим, как друзья обычно собираются на джем-сешн”. Позже Эллингтон вспоминал о гастролях в СССР: “Знаете ли вы, что некоторые из наших концертов продолжались там по четыре часа? Да, и никто не жаловался – ни публика, ни работники сцены, ни даже оркестранты. Русские приходили слушать нашу музыку, а не по какой-либо другой причине. По десять-двенадцать раз они вызывали нас на бис”. До последних месяцев жизни Дюк Эллингтон много ездил и концертировал. В 1973 году врачи диагностировали у него рак легких, а годом позже великий музыкант умер. Избранная дискография 1940 – The Okeh Ellington 1944 – Black, Brown & Beige 1952 – This Is Duke Ellington And His Orchestra 1953 – Duke Ellington Plays The Blues 1953 – Piano Reflections 1954 – The Duke Plays Ellington 1955 – Ellington ‘55 1955 – Blue Light 1956 – Blue Rose Rosemary 1956 – Ellington At Newport ‘56 1957 – In A Mellotone 1958 – Newport 1958 1958 – Blues In Orbit 1959 – Anatomy Of A Murder 1959 – Duke Ellington “Festival Session” 1959 – Jazz Party 1959 – Lotus Blossom 1959 – Johnny Hodges & Duke Ellington “Side By Side” 1959 – Johnny Hodges & Duke Ellington “Back To Back” 1959 – The Nutcracker Suite 1961 – The Best Of Duke Ellington 1961 – First Time! 1961 – Louis Armstrong & Duke Ellington 1961 – Duke Ellington “Piano in the foreground” 1962 – Money Jungle (с Чарльзом Мингусом и Максом Роучем) 1962 – Duke Ellington And John Coltrane 1962 – Duke Ellington featuring Paul Gonsalves 1963 – Duke Ellington Meets Coleman Hawkins 1963 – Duke Ellington “Arfo Bossa & Concert In The Virgin Islands” 1964 – The Great London Concerts 1964 – One O’Clock Jump 1966 – Ella At Duke’s Place 1966 – The Ellington Greatest Hits 1966 – Soul Call 1966 – Stokholm Concert 1967 – Far East Suite 1968 – Duke Ellington “Latin American Suite” 1968 – And Mother Called Him Bill 1968 – Second Sacred Concert 1972 – Duke Ellington “Live At The Whitney” 1972 – The Ellington Suites Гленн Миллер (1904–1944) Гленн Миллер (Alton Glenn Miller) – американский тромбонист, аранжировщик, руководитель одного из лучших свинговых оркестров конца 1930-х – начала 1940-х годов – Оркестра Гленна Миллера. В СССР этот оркестр стал известен прежде всего благодаря фильму “Серенада Солнечной долины” и песне из него – “Поезд на Чаттанугу” (“Chattanooga Choo Choo”). Другие известные композиции в исполнении оркестра Гленна Миллера – “In the Mood”, “Tuxedo Junction”, “Moonlight Serenade”, “Little Brown Jug”, “Pennsylvania 6-5000”. Миллер родился в Кларинде, штат Айова. В 1915 году его семья переехала в Грант-Сити, штат Миссури. Примерно в то же время Гленну купили первый тромбон, и он начал играть на нем в городском оркестре. Скоро семья переехала снова – в Форт-Могран, штат Колорадо, где Гленн и окончил школу. Учась в выпускном классе, он по-настоящему увлекся музыкой, которую оркестры играли на танцах, и решил стать профессиональным музыкантом. Миллер проучился некоторое время в университете штата Колорадо, но вылетел из-за того, что гораздо больше внимания уделял выступлениям с разными группами, чем учебе. Позже он брал уроки у композитора, иммигранта из России Иосифа Шиллингера и под его руководством сочинил мелодию, которая стала для него знаковой: “Серенаду лунного света”. Миллер несколько лет зарабатывал на жизнь, играя сессионным тромбонистом в разных ансамблях, причем его, как правило, считали вполне заурядным музыкантом. При этом в конце 1929 года Миллер участвовал в записях композиций, которые стали классикой джаза – “Hello, Lola” и “If I Could Be With You One Hour Tonight”. В середине тридцатых Миллер был тромбонистом и аранжировщиком в оркестре братьев Дорси, потом занимался набором американского состава для британского музыканта Рэя Ноубла и уже тогда пришел к идее создания оркестра с солирующим кларнетом и четырьмя саксофонами, который станет для него классическим. Первый свой оркестр Миллер собрал в 1937 году, и он, ничем не выделяясь среди огромного количества подобных составов, просуществовал недолго. Бенни Гудмен позже вспоминал: “В конце 1937-го, до того, как его оркестр стал популярным, мы вместе играли в Далласе. Гленн был в депрессии и пришел ко мне. Он спрашивал: “Как ты это делаешь? Как тебе удается?” Я ответил: “Не знаю. Просто делаю, и все”. В 1938 году у Миллера уже был новый состав в Нью-Йорке, и в сентябре того же года он выпустил первую запись. Несколько месяцев спустя благодаря концертам в Сидар Грув, штат Нью Джерси, и Нью-Рошел, штат Нью-Йорк, популярность оркестра резко пошла в гору. В 1939 году журнал “Time” писал, что из количества от 12 до 24 пластинок в каждом из 300 тысяч музыкальных автоматов США от двух до шести были пластинками с записями оркестра Гленна Миллера. В течение нескольких лет популярность оркестра в США была огромной. Много позже Герман “Триггер” Элперт, игравший в оркестре на контрабасе, вспоминал: “Миллер нащупал музыкальный пульс Америки… Он знал, что нравится слушателям”. Популярность оркестра во многом объяснялась тем, что Миллер смог создать коммерческую, эстрадную версию джаза. На волне популярности оркестр принял участие в голливудских фильмах “Серенада Солнечной долины” и “Жены оркестра”, причем Миллер всегда настаивал на “реалистичности” сценария и на том, что оркестр должен с самого начала присутствовать в истории, а не притягиваться к ней искусственно. В 1942 году Миллер решил, что сможет лучше послужить своей стране, если отправится на войну. Ему тогда было уже 38 лет, и он не подлежал призыву в армию. Он хотел пойти добровольцем на флот, но получил ответ, что в его услугах не нуждаются. После письма к бригадному генералу Чарльзу Янгу Миллер наконец получил звание капитана, должность младшего офицера по специальным поручениям и стал играть на тромбоне в военном оркестре. В 1943 году он начал вести радиопередачу, а потом получил разрешение собрать военный оркестр из 50 музыкантов, с которыми летом 1944-го он отправился в Англию и дал там 800 концертов. В декабре 1944 года Миллер летел из Великобритании в Париж, чтобы выступить перед солдатами, только что освободившими город от гитлеровских войск, и самолет, в котором он находился, пропал без вести. Несколько десятилетий спустя стало известно, что он был сбит над проливом Ла-Манш своей же авиацией. Из музыкантов оркестра Гленна Миллера успешную карьеру сделал трубач Билл Мэй, ставший аранжировщиком и руководителем студийных оркестров. Он работал с Фрэнком Синатрой, Розмэри Клуни, Анитой О’Дэй, Бингом Кросби. Избранная дискография Moonlight Serenade Wishing (Will Make It So) Sunrise Serenade Runnin’ Wild Stairway to the Stars Moon Love Pennsylvania 6-5000 (I’ve Got a Gal In) Kalamazoo Tuxedo Junction String of Pearls Over the Rainbow My Isle of Golden Dreams In the Mood Indian Summer Gaucho Serenade When You Wish Upon a Star Say “Si Si” (Para Vigo Me Voy) Stardust Fools Rush In Danny Boy Imagination Элвис Пресли (1935–1977) Несмотря на три десятилетия, прошедшие с его смерти, “король рок-н-ролла” Элвис Пресли (полное имя – Элвис Аарон Пресли (Elvis Aaron Presley)) продолжает оставаться одним из самых успешных исполнителей поп-музыки, и некоторые его рекорды в области звукозаписи до сих пор не побиты. Элвис родился в Тьюпело (штат Миссисипи) в довольно бедной семье, положение которой усугубилось, когда отец будущего певца попал на два года в тюрьму по обвинению в подделке чеков. Элвис с детства рос в окружении музыки и религии: непременным было посещение церкви и участие в церковном хоре. На свой одиннадцатый день рождения Пресли получил в подарок гитару, а за несколько месяцев до этого – приз на ярмарке за исполнение народной песни “Old Shep”. В 1948 году семья Пресли переехала в Мемфис (штат Теннесси): там было больше возможностей для отца Пресли найти работу. Мемфис стал для Элвиса своего рода “университетом” современной музыки: по радио он слушал кантри, традиционную эстраду, буги-вуги и ритм-энд-блюз, а в районе Биль-стрит живьем слушал черных блюзменов (например, Би Би Кинга). Но о профессиональных занятиях музыкой речи пока не шло, и, окончив школу летом 1953 года, восемнадцатилетний Пресли начал работать водителем грузовика. Но еще в том же году произошла легендарная история, с которой, можно сказать, началась карьера “короля рок-н-ролла”. Пресли пришел в звукозаписывающую студию, принадлежавшую Сэму Филлипсу, и, заплатив восемь долларов, записал под гитару две песни: “My Happiness” и “That’s When My Heartache Begins”. Отпечатанная в одном экземпляре пластинка должна была стать подарком к прошедшему дню рождения его матери. Молодой певец показался интересным секретарю студии, и она записала его данные. А годом позже, когда Сэм Филлипс решил записать несколько песен для лейбла “Sun Records” с гитаристом Скотти Муром и контрабасистом Биллом Блэком, секретарь в качестве вокалиста порекомендовала ему Элвиса Пресли. Из нескольких недель репетиций трио родился сингл, на первой стороне которого была версия блюзовой композиции Артура Крудапа “That’s All Right (Mama)” с несколько измененным ритмом, а на второй – блюграссовый хит Билла Монро “Blue Moon Of Kentucky”. Вышедший в июле 1954 года сингл разошелся в количестве двадцати тысяч экземпляров – во многом благодаря почти непрерывной ротации на радиостанциях Мемфиса. В следующие месяцы были записаны и выпущены на синглах еще несколько песен, ставших впоследствии классикой рок-н-ролла: “Good Rockin’ Tonight / I Don’t Care If The Sun Don’t Shine”, “Milkcow Blues Boogie / You’re A Heartbreaker”, “Baby, Let’s Play House / I’m Left, You’re Right She’s Gone”, “I Forgot To Remember To Forget / Mystery Train”. Кстати, термин “рок-н-ролл” тогда еще не применялся, и эти песни обозначали как новую разновидность кантри. С лета 1954 года начались и концертные выступления Пресли, Мура и Блэка под именем “Blue Moon Boys”. Характерным для группы было смешение элементов “черной” и “белой” музыки, а также поведение Пресли на сцене: раскачивание бедер в сочетании с эмоциональными движениями рук и тела. Первым настоящим успехом Пресли стало попадание сингла “I Forgot To Remember To Forget” на первое место в категории “кантри” в хит-параде журнала “Биллборд” летом 1955 года, а в ноябре того же года крупная звукозаписывающая компания “RCA Records” “подписала” певца. Следующий год стал поворотным в судьбе Элвиса Пресли, принеся ему не только национальную, но и мировую славу. Первый же сингл Пресли на “RCA” – блюзовая композиция “Heartbreak Hotel”, имевшая мало общего с его записями на “Sun Records”, – поднялся на первое место в национальном хит-параде и разошелся тиражом более миллиона экземпляров. Следом вышли “Blue Suede Shoes” и “I Want You, I Need You, I Love You”, а также первый долгоиграющий альбом (“Elvis Presley”), продажи которого впервые в истории звукозаписи тоже превысили миллионную отметку. Тогда же последовали первые телевыступления, вызвавшие мгновенную любовь тысяч американских подростков и волну возмущения со стороны старшего поколения, видевшего в Пресли лишь вульгарность и бездарность. Осенью вышли второй альбом “Elvis”, добравшийся до первого места, и пластинки за рубежом. Тогда же американский журнал “Variety” назвал Пресли королем рок-н-ролла. Успех Элвиса Пресли в поп-музыке открыл ему путь в Голливуд. Первый фильм с участием Пресли назывался “Люби меня нежно” (1956); в нем Пресли играл второстепенную роль и исполнил четыре короткие песни. Но участие сверхпопулярного певца привлекло в кинотеатры миллионы зрителей. В следующем году вышли еще два фильма – “Любить тебя” и “Тюремный рок”, мгновенно ставшие кассовыми хитами. Четвертый фильм Пресли – “Кинг Креол” (1958) – считается наиболее успешной работой Пресли в кино. Кстати, изначально его роль предназначалась для Джеймса Дина, погибшего в 1955 году. В марте 1958 года Элвис Пресли был призван в армию США. Известие об уходе Пресли в армию вызвало протесты в стране среди молодежи: в адрес армии и президента шли письма с требованиями отменить службу для певца. Но его самого уход в армию не смутил, более того, помог повысить его популярность среди более широких слоев населения: он не “король”, а обычный парень, такой как все. Правда, служба, которая проходила в Западной Германии, была далеко не типичной: в свободное время Пресли посещал кабаре Парижа, ездил в Италию, покупал автомобили и лишь однажды, в июне 1958 года, записался в студии. В 1960 году Пресли демобилизовался и вернулся в Америку. Сразу же началась запись нового альбома – “Элвис вернулся!” (“Elvis Is Back!”), который в итоге дошел до второго места в американском хит-параде. В новых песнях певца был заметен акцент в сторону более традиционной эстрады: отныне его творчество адресовалось не столько любителям рок-н-ролла, сколько обычным слушателям популярной музыки. Одновременно Элвис продолжил и карьеру в кино, но практически не давал концертов для широкой публики. Во второй половине шестидесятых популярность “короля” неизбежно упала: к тому моменту рок-музыка изменилась до неузнаваемости, десятки групп “британского вторжения” сами сочиняли, играли и пели свои песни, которые теперь задавали тон всей индустрии. В этой связи важным коммерческим ходом было шоу на NBC в 1968 году, где одетый в черную кожу, идеально подходящую для имиджа “короля рок-н-ролла”, певец исполнил свои старые хиты “Heartbreak Hotel”, “Blue Suede Shoes”, “All Shook Up” и новые композиции, такие как “Guitar Man”, “Big Boss Man”, “Memories”. Шоу, показанное в декабре 1968 года, вернуло к Элвису интерес широкой публики, которая уже практически поставила на нем крест. 31 июля 1969 года певец дал свой первый за 8 лет концерт в гостинице “Интернациональ” в Лас-Вегасе. Выступления в Лас-Вегасе стали регулярными и продолжались несколько сезонов. Но как раз в это время у певца начались проблемы со здоровьем. Уже на протяжении многих лет Пресли был зависим от официально прописываемых лекарств – как успокоительных, так и помогающих поддерживать себя в форме при напряженном гастрольно-съемочном графике. К началу семидесятых организм певца уже не мог выдерживать подобной медицины, кроме того, у Пресли обнаружились глаукома левого глаза, вынудившая певца носить темные очки, и проблемы с желудком. Из-за болезни певца все чаще стали отменяться концерты. Но, несмотря на это, Пресли с 1969 по 1977 год дал в США более тысячи концертов. В апреле 1977 года выступления прервались из-за вынужденной госпитализации. Выписавшись из мемфисской больницы, Пресли продолжил концертную деятельность. 16 августа 1977 певец был обнаружен мертвым в своем доме. Сначала было объявлено о смерти от сердечной недостаточности, но вскрытие показало, что причиной остановки сердца стала чрезмерная доза медикаментов. Существует множество других версий смерти Пресли, в том числе популярная легенда о том, что певец до сих пор жив. Дискография (студийные альбомы) Elvis Presley (1956) Elvis (1956) Elvis’ Christmas Album (1957) Elvis Is Back! (1960) His Hand in Mine (1960) Something for Everybody (1961) Pot Luck (1962) How Great Thou Art (1967) From Elvis in Memphis (1969) From Memphis to Vegas/From Vegas to Memphis (1969) Back In Memphis (1970) Elvis Country (I’m 10,000 Years Old) (1971) Love Letters from Elvis (1971) Elvis Sings The Wonderful World of Christmas (1971) Elvis Now (1972) He Touched Me (1972) Elvis (“Fool” album) (1973) Raised on Rock/For Ol’ Times Sake (1973) Good Times (1974) Promised Land (1975) Today (1975) From Elvis Presley Boulevard, Memphis, Tennessee (1976) Moody Blue (1977) Билл Хейли (1925–1981) Билл Хейли известен как один из первых американских музыкантов, исполнявших рок-н-ролл, а песня “Rock Around the Clock”, записанная Хейли с группой “Comets”, считается чуть ли не первой композицией в этом стиле. Вильям Джон Клифтон Хейли (William John Clifton Haley) родился в городе Хайленд Парк (штат Мичиган), а вырос в Бутс Корнер (штат Пенсильвания). В результате неудачно сделанной в детстве операции Хейли ослеп на один глаз и потом прикрывал его своей “фирменной” челкой, которая станет важным элементом стиля первых рок-н-ролльщиков пятидесятых годов. Во второй половине сороковых Хейли стал участником первой профессиональной музыкальной группы – “Down Homers”, игравшей свинг и выпустившей несколько синглов. Уйдя из группы, Хейли сам собрал несколько составов, в том числе “Range Drifters” и “Four Aces of Western Swing”, а потом работал музыкальным директором на радио WPWA. Следующая группа Хейли, “The Saddlemen”, выпустила сингл на “Atlantic Records” – это была первая сессия звукозаписи Хейли на звукозаписывающей компании национального уровня. В 1951 году на Хейли обратил внимание продюсер Дэйв Миллер из звукозаписывающей компании “Holiday Records”, и он записал на ней песню “Rocket 88” (изначально исполненную группой “Jackie Brenston and His Delta Cats”). Именно в те годы начал формироваться стиль Хейли, который тогда еще не имел названия: гибрид кантри и ритм-энд-блюза. Относительно неплохие продажи пластинок, записанных на “Holiday Records”, показали, что он может иметь коммерческий успех. Тогда же появилось и окончательное название группы – “Билл Хейли и Его кометы” (“Bill Haley & His Comets”), навеянное кометой Галлея. В 1953 году для Хейли была написана песня “Rock Around the Clock”, записанная только год спустя. Поначалу она не произвела впечатления ни на слушателей, ни на продюсеров, но когда она прозвучала на титрах фильма “Blackboard Jungle”, сингл с этой песней поднялся на вершину хит-парада “Биллборд”, где оставался восемь недель и ознаменовал собой настоящую музыкальную революцию. “Rock Around the Clock” стал первым синглом, проданным в количестве свыше миллиона копий в Британии и Германии, а в 1957 году Хейли стал первым исполнителем рок-музыки, совершившим гастрольный тур по Европе. Хейли продолжал записывать хиты на протяжении всех пятидесятых годов, в том числе, например, “See You Later, Alligator”. Он также сыграл роли в первых рок-н-ролльных фильмах “Rock Around the Clock” и “Don’t Knock the Rock”. Пребывание Хейли на вершине рок-н-ролльной славы оказалось недолгим: скоро ему на смену пришли другие звезды, такие как более молодой и сексуальный Элвис Пресли. Но Хейли оставался очень популярным в Европе и странах Латинской Америки на протяжении шестидесятых годов. Подобно многим своим “коллегам по цеху”, Хейли не избежал проблем “рок-н-ролльного образа жизни”. Много лет он страдал от алкоголизма и публично признался в этом в 1974 году. Несмотря на это, группа продолжала вести активную деятельность все семидесятые годы и начало восьмидесятых. В 1980-м у Хейли была обнаружена опухоль мозга, а годом позже один из первых рок-н-ролльщиков умер в возрасте пятидесяти шести лет. Избранная дискография 1956 – Rock ‘n’ Roll Stage Show 1957 – Rockin’ the Oldies 1958 – Rockin’ Around the World 1959 – Bill Haley’s Chicks 1959 – Strictly Instrumental 1960 – Bill Haley and His Comets 1960 – Haley’s Juke Box 1961 – Twist 1961 – Bikini Twist 1962 – Twist Vol. 2 1962 – Twist en Mexico 1963 – Bill Haley & His Comets 1963 – Rock Around the Clock King 1963 – Madison 1963 – Carnaval de Ritmos Modernos (Orfeon 12340) 1966 – Bill Haley a Go-Go (Dimsa 8381) 1968 – Biggest Hits 1970 – Bill Haley Scrapbook 1971 – Rock Around the Country 1973 – Just Rock ‘n’ Roll Music 1974 – Live in London ‘74 1975 – Golden Favorites 1976 – R-O-C-K 1979 – Everyone Can Rock and Roll Танцуем “стилем” Стиляжная молодежь не только слушала джаз и рок-н-ролл, но и любила под него потанцевать. Возможностей для этого было не слишком много: вечеринки у счастливцев, которые жили хоть и с родителями, но в отдельных квартирах, а не коммуналках и бараках, и полулегальные танцевальные вечеринки, организовываемые в школах, вузах, а то и научно-исследовательских институтах. На “официальных” вечеринках подобную музыку практически не играли. Под джаз танцевали “стилем”, имитируя движения, которые видели в западных фильмах, либо изобретая свои собственные, которые, казалось, должны подходить к этой музыке. Алексей Козлов писал в своих мемуарах о трех названиях “стилей”: “атомном”, “канадском” и “тройном гамбургском”: “первые два мало чем отличались друг от друга и, как выяснилось лет через тридцать, отдаленно напоминали модные в Америке в дорок-н-ролльные времена такие танцы, как „джиттер баг“, „линди хоп“ и „буги-вуги“. А „тройной гамбургский“ был медленным танцем с особыми движениями телом, с особым покачиванием головой, и, главное, партнер и партнерша тесно прижимались друг к другу”. Отдельно стоит упомянуть “буги-вуги” – один из самых популярных танцев эпохи джаза. Изначально термином Boogie Woogie называли стиль игры на фортепиано (синонимы “Barrelhouse” и “Honky Tonk” – бары, в которых этот стиль впервые начали практиковать в 1870-х годах чернокожие пианисты штата Техас). Много позже, в 1927 году, вышла классическая “буги”-запись Альберта Эммонса “Honky Tonk Train Blues”, а “официальное” появление стиля Boogie Woogie – 29 декабря 1928 года, день выхода “Pinetop’s Boogie Woogie” Клэренса Смита. Кстати, на сленге 1920-х годов словом “boogie” обозначали чернокожих, но уже десятилетие спустя появилось и несколько его новых значений – “танцевать”, “развлекаться, получать удовольствие”, “делать что-либо быстро”. В тридцатые годы термином Boogie Woogie начали называть любой свинговый танец, исполняемый в быстром темпе. В годы Второй мировой войны американские солдаты завезли в Европу так называемый “East Coast Swing” – “Свинг Восточного побережья”, который был крайне популярен в сороковых и начале пятидесятых годов. Считается, что нечто похожее на “Свинг Восточного побережья” танцевали и стиляги в СССР. Александр Петров: Старый коллекционер музыки мне рассказывал, что в тридцатые годы запрещали танцевать танго на танцах. И когда люди начинали его танцевать, то подходили и разбивали пары: танцуйте вальс, более скромные танцы, но ни в коем случае не сентиментальное и эротичное танго. Валерий Попов: Сейчас так не танцуют, сейчас дискотеки какие-то бесконтактные. А тогда надо было обязательно прижать – и с выпадами, заломать даму до пола. Помню, такой был Хавский – он показывал, как красиво танцевать. У него был парик прилизанный, какой-то фрак потертый и орден Красной Звезды. Тогда такая была интересная идеология: буги-вуги называли молодежным танцем. Рок-н-ролл маскировался под “спортивный танец”. И вот Хавский – ему, наверно, лет девяносто было, супруге его лет семьдесят или восемьдесят, – они изображали, как правильно танцевать рок-н-ролл, показывали, что он может быть красив, что он не должен быть эротичным и преступным. И они такие маленькие, худенькие… А комсомольцы потом закрывали клубы. Я помню, однажды оказался в молодежном лагере около Сочи и там как-то разорился, все прогулял и поступил в джаз – подрабатывал на маракасах. Целый месяц прожил в какой-то халупе с джазистами. Замечательное было лето. И там поляки, венгры, чехи, немцы… Вольница такая была нравов… Побеждала свобода и демократия. Но это уже были шестидесятые. Много таких было точек – я их прохожу с волнением. На Большой Морской, где я живу, был Дом культуры работников связи. “ДК случайных связей” мы его называли. И там тоже такое было “гнездо разврата”. Там шарик под потолком крутился из зеркальных кусочков, гасили свет – и такие снежинки по залу крутились. Атмосфера полутьмы. Сейчас дискотеки не сравнишь с прежними танцами: как-то все там вихляются поодиночке и расходятся поодиночке – как пришли, так и расходятся. А тогда надо было кого-нибудь подцепить, куда-то затащить, в какой-нибудь подъезд, долго стоять, не выпускать спутницу из цепких объятий, потом она вырывалась, убегала в общагу или к маме. Жизнь была чрезвычайно густой, я бы сказал, вязкой. Всю неделю ждал – чтобы суббота, и на танцы. Бодро, интересно. По-моему, сейчас приглаженнее жизнь и нет такого. Были оркестр под управлением Атласа и оркестр Лундстрема – они все эти буги изображали как сатиру и сопровождали “разоблачительными” текстами, но все плясали. “Может, он больной, бедняга, может, просто-напросто стиляга”. Такой сатирический текст, но самое настоящее буги-вуги. Песня была очень заводная, и все знали, что, как только начинается вступление, нужно хватать барышню и изображать буги в центре зала. В середине, как правило, образовывался кружок и четыре пары виртуозов. Алик Фишер такой был – впоследствии большой ученый, – вот он потрясающий был рок-н-роллист. Девушки летали просто как куклы – чуть не до потолка. Он кидал их, и все сходилось – акробатика потрясающая: бросить, поймать, снова перекрутить. Дама у него колесом ходила, солнышки делала, сальто, и Алик успевал ее подхватывать. Азарт такой, что это мы гуляем, наша взяла. Все эти вечера совершенно были волшебные. Валерий Сафонов: И рок, и твист плясали, можно сказать, все штатники. И все стиляги. Я не мог, к сожалению, – вероятно, у меня данных не было для плясок. Вот твист я разучил – он попроще. Рок-н-ролл танцевать не возбранялось. Но редко кто умел красиво, по-настоящему, танцевать рок-н-ролл. Танец довольно сложный все-таки. Олег Яцкевич: На танцах раз – и запретили джазовую музыку. Па-де-катр танцуйте, па-д-эспань. Такие танцы бальные – я их до этого никогда не знал. Польку танцуйте. В Мраморном зале ДК имени Кирова на Васильевском острове собирался весь молодняк. Объявляли: медленный танец. Это танго было. И тут надо было уже шустрить насчет девочек и прочего. Проводились еще “ночники”, где собирались в том числе и стиляги. В школьных актовых залах. Двести шестая школа на Фонтанке была очень известна этими “ночниками”. Туда приезжал оркестр. Саксофонист Кондат, бывший утесовский. Он уже пожилой дядька тогда был, халтурил. Тромбонист Давид, который внешне как две капли воды был похож на Гленна Миллера, только, может быть, росточка меньше. Коля Носов – трубач. Попасть на этот “ночник” было – как на прием к Путину. Мраморный зал ДК имени С. М. Кирова состоял из трех частей, условно разделенных колоннами. В центральной части собирался молодняк общегородской – из любого района. Здесь же сидел эстрадный оркестр, который мог исполнить, если бы разрешили, любой фокстрот или танго. Левая часть зала “принадлежала” курсантам, в основном морским. А в правом зале собирался Васильевский остров. Самая шпана была там. Тут надо было разбираться, чтобы морду не набили, если ты не ту девушку взял. В основном танцевали девочки, а когда в конце играли медленный и быстрый танцы, тут уже включались все. Какая-то отдушина. Дадут слегка “подышать”, и аут! Бывали там и молодые мужчины, прошедшие войну. Ну, относительно молодые – тридцать-сорок лет. Со мной работал бывший танкист, у него было обожженное лицо. Он был холост и постоянно ездил в Мраморный. Утром на работе спрашивает: “Ты был вчера в Мраморном?” – “Да, был”. – “И как тебе?” А я гляжу на него, и с моей двадцатилетней точки зрения – это пожилой человек, а он бегает на те же танцульки и клеит там кого-то и водит к себе. После войны была катастрофическая недостача мужчин – все-таки двадцать миллионов положили за четыре года. Со мной работали молодые еще женщины, потенциальные мужья которых полегли на полях войны. Анатолий Кальварский: Если мне не изменяет память, за танцевальный вечер можно было исполнить один быстрый фокстрот и два медленных танца. Все остальное – польки, шмольки, краковяки и какая-то придуманная ерунда типа па-де-гра. Чудовищные названия. А оркестры левого толка играли просто или медленные фокстроты, или быстрые фокстроты. И никаких бальных танцев. Бальные танцы – только, может, для проформы, в первом отделении. Трофейное кино Западные фильмы, такие как “Серенада Солнечной долины” Брюса Хамберстоуна, “Джордж из Динки-джаза” Марселя Варнеля, “Девушка моей мечты” Георга Якоби, во многом способствовали появлению стиляжного движения, показав советской молодежи какой-то другой мир, казавшийся волшебным по сравнению с убогой советской послевоенной реальностью. Конечно, реальная жизнь в Америке и Европе отличалась от мира, созданного “фабрикой грез”, как отличались от реальной жизни в Советском Союзе фильмы, снятые в тридцатые годы: “Веселые ребята”, “Цирк”, “Волга-Волга”. И все же мир, созданный Голливудом, оказался более привлекательным не только для американцев, но и для зрителей во всем мире, включая СССР. Интересно, что среди фильмов, которые попали в СССР во время войны и сразу после нее, были не только американские и британские, но и немецкие – те, конечно, в которых не содержалось никакой нацистской пропаганды, как, например, “Девушка моей мечты”. Ирония в том, что искусство смогло сделать то, что не удалось армии: завоевать советских людей. Валерий Попов: Один из любимых фильмов – “Серенада Солнечной долины”. “Скажи мне, друг, когда поезд на Чаттануга Чуча…” Даже не зная английского, было упоительно повторять эти звуки. Даже без смысла было лучше. Таинственнее. Это была глупость советской власти – очень много фильмов взяли в качестве трофеев. Например, “Тарзан”. Мы еще школьниками на него ходили. Эти “тарзаньи” прически – слово нарицательным стало. “Зарос, как Тарзан”. И огромное количество появилось лиан. На деревья вешали веревки и прыгали с них в воду – как обезьяны. Первый враг Хрущева – Тарзан. Вайсмюллер, чемпион по плаванию, и девушка его – Джейн. Потом фильм переделывали несколько раз, но это все было не то. И обезьяна Чита. Разбился самолет, Джейн попала к Тарзану, начинается красивая любовь – и тут Чита, обычная макака. Она тоже была очень в моде – ей подражали в жестах. Даже у меня в институте был один друг по кличке Чита. До чего разложили советскую идеологию – даже американской обезьяне стали подражать. Фильм чрезвычайно подействовал. Это была диверсия настоящая. Были очень хорошие военные фильмы, но мы их уже отсмотрели, а потом пошла эпоха Тарзана и “морального разложения”. Тогда был гениальный Голливуд, совсем не такой, как сейчас. И он нам ударил по мозгам чрезвычайно сильно. Тарзан приехал в Нью-Йорк, надел галстук – все одевались только как он. Он галстук надел какой-то обезьяний – и мы все надели такие же галстуки. То есть кино ударило сильнее всего. Потом “Судьба солдата в Америке” – знаменитый фильм. Эдди Нельсон – мужественный, небритый. Как раз небритость входила в моду. И он там бил всех негодяев. Американское кино – это было “наше все”. И оно было позитивным в целом: мужички такие мощные, красавицы… Добрые чувства. Не было такой резни, как сейчас. Может быть, его и пустили, чтобы нас как-то воспитать. Мы жили у брата в деревне под Москвой и шли километров двенадцать до клуба – посмотреть “Тарзана”. И туда толпы шли просто – с разных деревень стекались. Внуково, дом отдыха летчиков. Это – то, что нас сложило. Все остальное плохо помню – что в школе проходили. А Тарзан – это навсегда. Олег Яцкевич: В пятьдесят шестом году, на Олимпийских играх в Мельбурне, американцы исполнили буги-вуги. И у нас все сошли с ума. Вышел фильм “Чайки умирают в гавани”. Пустяковый такой супермодернистский фильм, где нет текста вообще, никто ничего не говорит, чайка, измазанная нефтью, умирает в гавани, и пара, по-моему, гомосеков танцует в баре буги-вуги. А мы уже были киношкой избалованы, потому что начиная с сорок третьего года у нас пошли в кинотеатрах американские фильмы. Первый фильм американский, который я увидел, – “Северная звезда” с Робертом Тейлором, а он – голливудская звезда первой величины. А потом пошли “Серенада Cолнечной долины”, “Джордж из Динки-джаза”, “Сестра его дворецкого”, “Девушка моей мечты”, “Большой вальс”, где великолепная штраусовская музыка. Наряду с этим мы смотрели и “Пархоменко”, и “Котовский”, и “Секретарь райкома”. Фильмы пускали в маленьких клубах ДК Промкооперации, “Совет”, “Зенит”. А вся моя “киноистория” началась с сорок третьего года. Мама меня повела в “Аврору” на картину “Багдадский вор”. Я ни до, ни после в кино лучшей сказки не видел – совершенно роскошная. Потом вышел “Маугли” – Александра Форда. Потом “Бэмби” – мультипликация. Потом – “Серенада Солнечной долины”. Я до сих пор каждые полгода – кассету вставлю, лягу на диванчик и… “Серенада Солнечной долины” – душа отдыхает! Помню еще такой кинофильм – опять же с Робертом Тейлором, “Восьмой раунд”. После него в боксерскую секцию просто не попасть было. Потом вышел “Мост Ватерлоо” – все девчонки помчались балетом заниматься. Главные фильмы стиляг Девушка моей мечты (Die Frau meiner Traume) Германия, 1944 год Режиссер Георг Якоби В ролях: Марика Рекк, Вольфганг Лукши, Вальтер Миллер, Георг Александер, Грета Вайзер Эта музыкальная комедия была одним из самых дорогих фильмов, снятых в нацистской Германии. Фильм, выпущенный на экран в конце лета 1944-го, когда Третьему рейху оставалось существовать чуть более полугода, был исключительно популярным, и, чтобы его посмотреть, выстраивались очереди, а то и случалась давка. При этом фильм был абсолютно “невинным”, не содержал в себе никакой нацистской пропаганды, что позволило ему попасть в число “трофейных” фильмов, показанных в СССР после окончания войны. Главная героиня, звезда варьете Юлия Кестер, скрываясь от поклонников, спектаклей и контрактов, случайно оказывается на глухом полустанке, где ведутся строительные работы. Здесь она знакомится с молодым инженером, который влюбляется в нее. Но все меняется, когда он узнает о ее профессии. Кстати, именно “Девушку моей мечты” смотрит в одной из сцен телефильма “Семнадцать мгновений весны” советский разведчик Штирлиц-Исаев. Джордж из Динки-джаза (Let George Do It) Великобритания, 1940 год Режиссер Марсель Варнель В ролях: Джордж Формби, Филлис Кэлверт, Гарри Марш, Ромни Брент, Бернард Ли, Корал Браун, Хелена Пикард, Перси Уолш Фильм был выпущен на экраны в СССР еще в разгар войны. Снятый в Великобритании – на тот момент союзницы Советского Союза в войне против нацистской Германии – и рассказывающий о борьбе против нацистских шпионов, он никак не противоречил государственной идеологии. В начале Второй мировой войны Джордж, играющий на банджо в английском джаз-оркестре, случайно попав в еще не оккупированную немцами Норвегию, вынужден выступить в роли агента британской разведки. Сперва он отказывается, но потом патриотические чувства берут верх. Джордж – типичный чудак, оказавшийся в невероятной ситуации, но его “чудачества” не только помогают ему выбраться из затруднительного положения, но и позволяют совершить мимоходом ряд геройских поступков. Поступки Джорджа далеки от логики, и это сбивает с толку фашистских шпионов. Оригинальное название этого гибрида музыкальной комедии со шпионской драмой, буффонадой, и фарсом – “Пусть это сделает Джордж”, но для советского проката картину назвали “Джордж из Динки-джаза”. Главную роль сыграл известный комедийный актер Джордж Формби, с которым и связано большинство комических ситуаций и веселых трюков. Еще один плюс фильма – множество музыкальных номеров, таких как “Granddad’s Flanalette Nightshirt” и “Count Your Blessings and Smile”. Само собой, всячески подчеркивается и антигитлеровский мессидж фильма: в одной из самых известных сцен Джорджу снится, как он отправляется в Берлин и дает там по морде Гитлеру. Серенада Солнечной долины (Sun Valley Serenade) США, 1941 год Режиссер Брюс Хамберстоун В ролях: Соня Хини, Джон Пейн, Гленн Миллер, Милтон Берл, Линн Барии, Джоан Дэйвис Музыкальная комедия, в которой занят оркестр Гленна Миллера. Тед Скотт (Джон Пейн), пианист ансамбля под руководством Фила Кори (Гленн Миллер), соглашается принять у себя ребенка-сироту из Норвегии. К полному удивлению Теда, этой сиротой оказывается совершенно взрослая девушка Карен (Соня Хини), которая с самого начала не скрывает своих планов выйти замуж за Теда, несмотря на его роман с певицей мисс Карстэрс (Джоан Дэйвис). Тайком Карен отправляется с оркестром на знаменитый лыжный курорт “Солнечная долина” в штате Айдахо, где, демонстрируя чудеса владения лыжами и коньками (исполнительница роли Соня Хини – профессиональная фигуристка), девушка завоевывает сердце своего возлюбленного. Ставшая знаковой для советских стиляг песня Гарри Уоррена и Мака Гордона “Chattanooga Choo Choo” номинировалась на “Оскар” за лучшую оригинальную песню. Не менее достойна и песня “I Know Why and So Do You”. Благодаря этому фильму оркестр Гленна Миллера стал для стиляг культовым, а “Chattanooga Choo Choo” превратилась чуть ли не в их гимн. Песню про поезд, уезжающий в Чаттанугу, считали символом недоступности Америки, в которую никто из стиляг попасть не мог. Слушая эту песню и повторяя ее слова, стиляги отправлялись туда хотя бы мысленно. Тарзан – человек-обезьяна (Tarzan the Ape Man) США, 1932 год Режиссер В. С. Ван Дайк В ролях: Джонни Вайсмюллер, Нил Гамильтон, Морин О’Салливан, Си Обри Смит Первый и, по мнению многих, один из лучших фильмов о Тарзане, парне, выросшем среди обезьян и живущем вместе с ними на деревьях. Джеймс Паркер и Гарри Хольт отправляются в экспедицию в Африку в поисках захоронения слонов: они рассчитывают разжиться слоновой костью и потом разбогатеть. Неожиданно с ними едет и прекрасная дочь Паркера, Джейн. Гарри явно неравнодушен к этой прекрасной юной леди и пытается уберечь ее от опасностей путешествия в джунгли, но ему это не удается. Тарзан со своими друзьями-обезьянами похищают девушку, которая поначалу приходит в ужас, но, видя, что Тарзан не желает ей зла, начинает проникаться симпатией к этому дикарю. И после того, когда он отпускает ее и она вместе с отцом попадает в плен к аборигенам, ей не к кому обратиться за помощью, кроме Тарзана. Тарзан и его подруга (Tarzan and His Mate) США, 1934 год Режиссер Седрик Гибсон В ролях: Джонни Вайсмюллер, Нил Гамильтон, Морин О’Салливан, Пол Кавана Тарзан и Джейн ведут почти идиллическую жизнь в джунглях. Но в Африку снова приезжает Гарри Хольт, который на этот раз возглавляет крупную экспедицию охотников за слоновой костью. Среди членов экспедиции – Марлин Арлингтон, вместе с которым Хольт надеется убедить Джейн вернуться в Лондон. Они пытаются соблазнить ее современной одеждой и парфюмерией, которую специально взяли с собой для этого, но Джейн предпочитает цивилизации жизнь в джунглях с Тарзаном. Пытаясь помешать добыче слоновой кости, Тарзан получает пулю от Арлингтона, и Джейн, думая, что он погиб, решает вернуться с экспедицией в Англию. Однако Тарзан остается в живых, и когда на экспедицию нападает воинственное племя аборигенов, Джейн опять спасена благодаря помощи своего возлюбленного. Побег Тарзана (Tarzan Escapes) США, 1936 год Режиссер Ричард Торп В ролях: Джонни Вайсмюллер, Морин О’Салливан, Бенита Хьюм, Джон Баклер В третьем фильме о приключениях Тразана Эрик Паркер и его сестра Рита отправляются в джунгли, чтобы убедить свою кузину Джейн вернуться в Англию. Но Тарзан и Джейн живут счастливой жизнью в диких зарослях гигантских деревьев и не хотят расставаться ни на минуту. Тем временем капитан Фрай устанавливает в лесу стальную клетку-ловушку для Тарзана, чтобы поймать его для показа в городском шоу. Вероломный и коварный капитан не знает, что в джунглях у Тарзана много друзей среди животных и птиц, которые в конце концов и помогают парню выбраться из клетки и расстроить планы врага. Тарзан находит сына (Tarzan Finds a Son!) США, 1939 год Режиссер Ричард Торп В ролях: Джонни Вайсмюллер, Морин О’Салливан, Джон Шеффилд, Йен Хантер, Генри Стивенсон, Фрида Инескорт, Генри Уилкоксон В джунглях Африки терпит крушение частный самолет, и из всей семьи в живых остается лишь мальчик, которого находит под обломками шимпанзе Чита. Она приносит находку в дом Тарзана и Джейн, и в течение пяти лет молодая супружеская пара воспитывает приемного сына. Мальчик познает все премудрости жизни в джунглях, учится ловко лазить по деревьям, быстро плавать, понимать язык животных и птиц. Родственники погибших родителей мальчика узнают об этом, хотят забрать ребенка у Тарзана и Джейн и вернуть его на родину, чтобы, став опекунами, завладеть наследством. Тайное сокровище Тарзана (Tarzan’s Secret Treasure) США, 1941 год Режиссер Ричард Торп В ролях: Джонни Вайсмюллер, Морин О’Салливан, Джон Шеффилд, Корделл Хикмэн, Реджиналд Оуэн, Том Конуэй, Филип Дорн Пятый фильм о приключениях Тарзана. В непроходимых джунглях работает научная экспедиция. Алчные злодеи Медфорд и Вандермир случайно узнают, что у Тарзана есть тайник с золотом. Коварные злоумышленники похищают Джейн и их мальчика из хижины, чтобы, шантажируя Тарзана, выведать тайну клада. Узнав о случившимся, Тарзан спешит на помощь своим любимым, и ему помогают верные друзья: слоны и обезьяны во главе с Читой. Приключение Тарзана в Нью-Йорке (Tarzan’s New York Adventure) США, 1942 год Режиссер Ричард Торп В ролях: Джонни Вайсмюллер, Морин О’Салливан, Джон Шеффилд, Вирджиния Грей, Чарльз Бикфорд Тарзан, его подруга Джейн и их мальчик спокойно живут в джунглях в окружении диких зверей и птиц. Но владелец Нью-Йоркского цирка приказывает своим приспешникам похитить мальчика и привезти в город для показа публике. Тарзан и Джейн, преследуя похитителей, попадают в Нью-Йорк. Совершенно неприспособленный к жизни в городе Тарзан попадает во множество комичных ситуаций. Поиски в конце концов приводят Тарзана и Джейн в цирк, где Тарзан находит общий язык со слонами труппы, и они помогают героям. Остальные фильмы о Тарзане: Триумф Тарзана(Tarzan Triumphs) (1943) Тарзан и тайна пустыни(Tarzan’s Desert Mystery) (1943) Тарзан и амазонки(Tarzan and the Amazons) (1945) Тарзан и женщина-леопард(Tarzan and the Leopard Woman) (1946) Тарзан и охотница(Tarzan and the Huntress) (1947) Тарзан и русалки(Tarzan and the Mermaids) (1948) Сто мужчин и одна девушка (One Hundred Men and a Girl) США, 1937 год Режиссер Генри Костер В ролях: Дина Дурбин, Леопольд Стоковски, Адольф Менжу, Эллис Брэдли, Юджин Палетт, Миша Ауэр Патриция – дочь безработного музыканта. Ее отец когда-то играл в известном и популярном симфоническом оркестре. Но пришли тяжелые времена, и он потерял работу и остался без средств. Патриция решает помочь отцу, собирает из безработных музыкантов оркестр и находит мецената. Тот соглашается финансировать оркестр только при условии, что девушка сможет уговорить знаменитого Леопольда Стоковски стать руководителем нового коллектива. И Патриция убеждает Стоковски, что работа с оркестром из ста мужчин и одной девушки – это как раз то, что нужно великому. “Сто мужчин и одна девушка” – вторая работа в кино Дины Дурбин, которая стала в конце тридцатых годов прошлого века “современной Золушкой Америки”. Фильм получил “Оскар” в категории “Лучшая музыка”. Судьба солдата в Америке (The Roaring Twenties) США, 1939 год Режиссер Рауль Уолш В ролях: Джеймс Кэгни, Хэмфри Богарт, Присцилла Лейн, Глэдис Джордж, Джеффри Линн Оригинальное название переводится как “Ревущие двадцатые”. Классическая лента о судьбе трех однополчан, подружившихся в окопах Первой мировой войны в Европе. Во времена “сухого закона” все они поначалу разбогатели на бутлегерстве под руководством главного героя, Эдди Бартлетта (Кэгни). Но потом их пути разошлись: Ллойд (Линн), увел у Эдди любовь Джин (Лейн) и стал помощником прокурора, а второй его друг, Джордж (Богарт), вышиб Бартлетта из дела в “черный” вторник, когда обрушилась американская биржа. В фильме гангстерская криминальная история переплетается с душещипательной мелодрамой о большой любви и самопожертвовании.