Люби себя, как я тебя (сборник) Юлия Добровольская Решив, что дочь сестры засиделась в невестах, и желая расширить круг знакомых двадцатипятилетней затворницы, Тамара приглашает Лизу на вернисаж. Представляя ее своему молчаливому возлюбленному, она не подозревала, что из этого может получиться. Да и сам Кирилл не мог предположить, что случайное знакомство с племянницей очередной подруги не только изменит его жизнь, но и камня на камне не оставит от принципов, так надежно оберегавших внутренний мир с его тайнами и трагедиями… Юлия Добровольская ЛЮБИ СЕБЯ, КАК Я ТЕБЯ Человек не нуждается просто в друге, хоть бы он был гением, не нуждается и в утонченном интеллектуальном общении, ему нужен Друг и теплые, целостно человеческие отношения, такие, когда отдают себя, а не свое и берут меня, а не мое.      О. Павел Флоренский Предисловие «Мне часто думалось, что надо бы написать книжку, объяснив, как у меня возникают те или другие страницы, может быть, даже одна какая-нибудь страница», — повторяю я вслед за Генри Миллером. Каждая история, написанная мною, — каждая! — имеет свою историю. Например, роман «Я остаюсь» возник из одного воспоминания. В школьные годы у меня была подруга, Тоня Суханова, потом мы с ней учились в одном институте, потом разошлись по своим жизням, разъехались по разным городам — так и растерялись в пространстве. У Тони были густые вьющиеся волосы и необыкновенные глаза. Как-то — совершенно не помню, в связи с чем, — я вспомнила Тоню и то, как однажды в студенческом общежитии мы пили чай после бани, и я заметила, что «ее темно-песочные волосы, подсыхая, закручиваются в крупные кольца… и глаза — серые с фиалковым оттенком… мерцают лукаво и загадочно». То есть я вспомнила свои ощущения, а уже потом облекла их в слова, которые мне не захотелось терять. Из этого запавшего в память образа получилась моя Катька… Такая же, кстати, независимая и страстная, как ее прототип. Потом у Катьки появилась сестра Лера, потом возлюбленный Гарри… ну и так далее. Так родился роман «Я остаюсь» — из Тониных кудрей… «ДЖИП-ЧЕРОКИ» 4x4 (Повесть) Каждая счастливая женщина черпает свое счастье в счастливом браке. Каждая несчастливая несчастна из-за отсутствия такового. Все остальное — детали. Счастливая просто живет. Несчастливая самоутверждается. Каждая несчастливая женщина самоутверждается по-своему. Одна покупает себе норковую шляпу и нутриевую шубу, чтобы быть как все. Другая начинает восхождение по карьерной лестнице в строгом деловом костюме, дабы подняться над головами этих самых всех. Одна, стиснув зубы, терпит гуляку (пьяницу, бездарность, иждивенца… далее — по списку) мужа, лишь бы не лишиться штампа в паспорте в том месте, где он должен стоять у всех. Другая, напротив, разочаровавшись в семейной жизни, бросает вызов обывательскому мнению и с шумом и гордо поднятой головой уходит в свободное плавание. Ни та ни другая никогда не признаются вам, что им чего-то не хватает в жизни. Но и та и другая мечтают лишь об одном — о тривиальном семейном счастье, покоящемся на взаимной любви. * * * Александра Борисовна Листопад самоутверждалась посредством огромного джипа. «Чероки» — назывался джип. «Джип-чероки» 4x4. Она просто сказала бы вам: я люблю эту машину. И все. И это было бы чистейшей правдой. Машина была хороша: темно-зеленый металлик, блестящие хромированные ручки и бамперы, тонированные стекла. Внутри стоял запах комфорта, новенького пластика, добротной кожи и дальних увлекательных путешествий. И конечно, ее любимых духов. «Голубка, дочь художника» — так она их называла. Александра Борисовна — пока пусть будет просто Саша — отнюдь не считала себя чем-либо обделенной. У нее были замечательные мама с папой, замечательная работа, жила она в замечательном городе, в замечательной, хоть и не слишком большой, двухкомнатной квартире. У нее было множество разнообразных интересов помимо работы, и по этой причине не оставалось времени на скуку или какую-то там неудовлетворенность. Она занималась большим теннисом — для общей физической нагрузки; она ходила в театры и на кинопоказы — в силу духовной потребности; она осваивала компьютер и французский язык — дабы не атрофировался интеллект и будучи убеждена, что знания не бывают лишними. Еще она любила порыбачить на зорьке вместе с папой, а потом лепить с мамой пироги из пышного, поющего в руках теста. Те недолгие часы, что она проводила в своей городской квартире, скрашивал ей огромный рыжий кот по имени Реджинальд Кеннет Дуайт, псевдоним Элтон Джон, для своих — Реджи, а по-простому — Рыжий. С ним у Саши было полное взаимопонимание — никаких обременительных обязательств друг перед другом, никаких обид или претензий. Только самое насущное: один должен не забыть обеспечить другого питанием на день, а другой — постараться не делать пакостей. В частности, пользоваться в определенных нуждах отведенными местами: спать на своей, а не на хозяйкиной подушке, есть из своей миски, а не с полу или со стола и запрыгивать на унитаз, а не пристраиваться под ним. Почти каждые выходные Саша ездила к маме с папой и брала с собой Рыжего, где он лениво — по причине насильственно искорененного мужского начала — дружил с родительской кошкой Плюшкой. Да, в ее двадцать восемь лет у Саши не было своей семьи. Но это только потому, что к вопросу брака она подходила гораздо серьезней других. Ну и еще этот джип… Словно про нее сказал наш великий сатирик, если перефразировать: вы на троллейбусе, я на джипе — поговорим, коли догоните. Хотя эту ситуацию Саша не моделировала сознательно. Она очень любила свой джип. Любила взирать с высоты его высокой подвески сквозь темное стекло на окружающий мир, покорно стелющийся под могучие колеса. Она присмотрела его давно, несколько лет тому назад, когда они с папой попали на большой международный автосалон. Оба были весьма неравнодушны к технике, особенно — к красивой технике. Они ходили по стендам автомобилестроительных фирм и зачарованно разглядывали в деталях каждый экземпляр. И, без преувеличения, каждый казался им верхом — нет, не инженерной даже мысли — а верхом изящества и дизайнерской дерзости. Несколько раз они возвращались к этому сияющему джипу. Она забиралась внутрь и примерялась, как будет управлять им, — все было невероятно удобно. Папа, заглядывая через опущенное стекло, сказал: «А знаешь, моя птичка, он тебе очень к лицу». «Он будет моим», — сказала тогда Саша. И джип стал Сашиным. Переднее сиденье справа от нее пока пустовало — в такой серьезной машине рядом должен быть только серьезный друг, считала она, а его пока в жизни Саши не появилось. Иногда у нее мелькала мысль: а не подвезти ли до дому своего шефа — хирурга, которому она ассистировала уже почти пять лет? Но он жил всего в трех кварталах от клиники и, конечно, ходил домой пешком. Почему маленькая, хрупкая Саша выбрала себе именно такой — громоздкий и внешне неуклюжий — автомобиль? О, это целая история. Только не вздумайте ей рассказывать про какие-то там психологические штучки, она сама вам о них расскажет не хуже. И добавит: но это не про меня, у меня все гораздо проще. * * * Сашин папа работал в крупном пригородном хозяйстве главным агрономом, мама — фельдшером в местной больнице. У них был небольшой добротный двухэтажный дом с садом и огородом. Все это Саша любила с детства — и дом, и сад, и огород, и холмы с полями и лесами, окружавшие поселок со всех сторон. Она любила маму и папу. Но с папой у Саши были особенные отношения — настоящая мужская дружба. Ничего не было для Саши желаннее, чем проводить все свое свободное время вместе с папой. А поскольку у папы всегда было много работы, то время это они и проводили на его работе. Хозяйство папино было очень большим. Чтобы везде успевать, он ездил на машине, которую называл забавным словом «джип». Это был почти обычный газик, только колеса у него были чуть крупнее, и сидел он на них чуть выше, отчего и казался больше. У джипа был откидной верх, и Саша любила, когда встречный ветер трепал ее волосы, и приходилось повышать голос в разговоре с папой — все это было так… так необычно, так здоровско, так по-взрослому. Когда Саша закончила седьмой класс, папа решил научить ее управлять своим джипом — разумеется, втайне от мамы. Но учить Сашу не пришлось — папа посадил ее за руль, сказал, что нужно сделать, Саша сделала и поехала. Как ни в чем не бывало — словно она умела управлять машиной всегда. С тех пор папа доверял ей свой джип в любых самых дальних маршрутах — он сидел рядом, справа от своей дочери, и только подсказывал направление. В поездках они много говорили. Говорили о жизни: о папиной работе и о Сашиной школе, о друзьях, о мечтах. Но больше всего Саша любила слушать папины рассказы о прошлом: о его детстве, юности, о том, как он встретился с мамой и как они полюбили друг друга. * * * Сашин папа родился перед самой войной на Кубани. Помнит он себя лет с трех-четырех, когда уже был воспитанником детдома: много детей и несколько взрослых, постоянно указывающих, что делать и куда идти, всегда хочется есть и непонятно — что это и для чего они здесь. Позже мальчику объяснили, что идет война, что он ехал с мамой «в эвакуацию», что поезд разбомбили и мама умерла от ран, не приходя в себя. Поскольку никакой поклажи с ней не было, то и документов не оказалось — вероятно, все пропало в огне. Ни отыскать родных, ни установить даты рождения не удалось, потому что от их деревни ничего не осталось, а из уцелевших под бомбежкой поезда никто не знал о мальчике и его маме, кроме того, что были они из Владимировки. На маечке мальчика было вышито: «Боря» — и больше ничего. Никто даже не знал, его ли это маечка, а стало быть — его ли это имя. Но мудрить не стали, дали ему имя Боря, отчество Владимирович, а фамилию подсказала природа: была тихая солнечная осень, с деревьев падали неиссякаемым потоком золотые листья, устилая двор школы, в которой расположился импровизированный приют для эвакуированных и осиротевших детей. Слушая этот рассказ, Саша крепилась, как взрослая, но если в одиночестве ей хотелось иногда поплакать, она рисовала в своем богатом воображении картины папиного детства и, обливаясь горючими слезами, начинала жалеть его — выросшего без ласковой и красивой, как у нее, мамы, без доброго и сильного, как у нее, папы. Жалела она и всех остальных детей, хоть и представить себе по-настоящему не могла, как это так: есть ребенок, а мамы с папой у него нет, хочется кушать, а кушать нечего. Она оплакивала всех сирот на свете, но больше всего — маленького мальчика по имени Боря Листопад. Когда Боря подрос и окончил школу отличником с единственной четверкой в аттестате по пению, его отправили в одну из столиц огромного Советского Союза, в большой красивый город, учиться в институте на агронома. Так он захотел. Он жил в общежитии, учился и работал ночным сторожем на стройке. А строек в то время было великое множество: город, как и всю страну, отстраивали почти заново после войны. Однажды в библиотеке Боря познакомился с девушкой, и она ему очень понравилась. Девушка не слишком горячо отвечала на его ухаживания, объясняя свою сдержанность тем, что ждет из армии жениха. Для Бори это было святым, и он предложил девушке дружбу, всяческую помощь и защиту ровно до тех пор, пока не вернется ее возлюбленный. Девушка приняла его благородное предложение, и они стали друзьями. Они вместе занимались в библиотеке — девушка училась на фельдшера, — ходили в кино и на танцы в парк. Часто они уезжали в выходной за город на целый день, прихватив термос с чаем и бутерброды, бродили по полям, по лесам, наслаждались природой и говорили обо всем, что приходило на ум, что волновало их глубокие и чуткие души. Прошло время, возвратился из армии девушкин жених, и Боря не без сожаления отошел в сторону. Он стал больше работать и основательнее изучать свои любимые предметы, чтобы иметь как можно меньше свободного времени. Потом он блестяще защитил диплом агронома и получил распределение в новое опытное хозяйство в пригороде столицы. Там ему предоставили и скромное жилье: часть дома, состоящую из комнаты и маленькой кухоньки, разделенных печкой. Что особенно понравилось новому жильцу, так это наличие у печи второй топки — со стороны комнаты. По вечерам перед сном он садился у приоткрытой дверцы, смотрел на догорающий огонь и вспоминал свою бывшую подругу. Он думал о том, как здорово было бы сидеть здесь вместе с ней, разговаривать, или молчать, или читать друг другу понравившиеся книги. Но теперь у нее своя семья, а значит, нечего и думать о ней. И он укладывался спать. Но все равно думал и думал о замечательной девушке, с которой когда-то ему было так хорошо, так легко, так интересно. Осенью пришла повестка в армию. Боря долго боролся с собой, но все же решился и отыскал ту, которую никак не мог забыть, — осторожно, чтобы не помешать ее семейному счастью. Оказалось, что она все еще не вышла замуж за своего жениха, а по какой причине, не объяснила. Она обещала ответить Боре, если он захочет написать ей письмо по старой дружбе, и дала адрес своей тети. Боря написал. Девушка ответила. Боря писал ей почти каждый день. Девушка отвечала одним письмом на несколько Бориных — по мере получения их от своей тети, удивлявшейся такому обилию корреспонденции. Боря описывал в подробностях службу на Камчатке, красоты этого далекого сурового края, а девушка писала ему о своей работе и о том, как строится и хорошеет их город. И ни слова о женихе и отношениях с ним — что, честно говоря, очень устраивало старшего сержанта, а потом и лейтенанта срочной службы пограничных войск. Порой он даже забывал о существовании еще кого-то в жизни своей подруги — правда, не настолько, чтобы написать ей о своей любви… Да, он любил ее. Любил давно — и столь же верно и без сомнений, сколь тайно и безнадежно. Три года прошли незаметно, хоть и без отпусков. Боря вернулся в ставший своим, родным и любимым город, но девушки в нем не было. Перед самым его возвращением она написала, что должна уехать на несколько месяцев — куда и зачем, не сообщила, добавив только: «Я тебя найду». Борис Владимирович сразу приступил к работе и ушел в нее с головой, потому что собирался посвятить ей всю свою жизнь и все свои силы. Настала зима. Красивая, мягкая и пушистая — не то что пронизывающие влажные холода с колючими океанскими ветрами. Поскольку зимой в полях и садах работы почти не было, Боря, скучая по природе, по ее каждодневно переменчивым красотам, уходил в воскресенье на лыжах — куда глаза глядят. Однажды, возвращаясь уже в потемках, он увидел, что в его окошке горит свет. Он очень удивился и прибавил шагу. Все невообразимые сюрпризы, которые промелькнули в его голове, не могли сравниться с тем, что он увидел, перешагнув порог. На его тахте, застеленной казенным серым одеялом, сидела она — его давний друг, его любимая девушка. Ее пышные золотистые волосы спадали с плеч и были похожи на летнее солнце. Девушка смотрела на него снизу вверх — немного испуганно?.. Скорее растерянно. Боря не мог сказать ни слова. Он боялся спугнуть хрупкую мечту, вдруг впорхнувшую в его душу — нелепую, словно яркая бабочка среди снегопада, — мечту о том, что девушка пришла к нему… пришла навсегда. Он просто стоял и смотрел на нее, смотрел на дивную зимнюю предновогоднюю сказку, стараясь запомнить каждую деталь, каждый звук. Было тепло и уютно в его аскетической комнатке — трещал огонь в печи, пустое обычно пространство не было сейчас пустым, и это было так неожиданно и так приятно. Хотелось, чтобы все осталось так навсегда — пусть даже он никогда не узнает, что привело сюда его любимую, просто пусть она будет… Девушка поднялась и подошла близко-близко. Он перестал дышать. Она тронула его холодную щеку теплой ладонью. — Замерз? — спросила она. Он молчал. Она все еще была ему другом, и сейчас Боре было от этого особенно тяжело. Он ничего не понимал. Зачем она пришла — проведать? А может, пригласить, наконец, на свою свадьбу? — Почему ты молчишь? Ты не рад меня видеть? — сказала она очень просто, как в давние-давние времена. — Рад, — сказал он чужим голосом. — Что-то не очень-то заметно! — сказала она смеясь. И вдруг осеклась и изменилась в лице. — Я люблю тебя и не могу без тебя жить. Но ты можешь меня выгнать, если тебе это не нужно, — выпалила она и опустила лицо. К Боре вернулась жизнь, вернулось дыхание — и от этого даже закружилась голова. Только миг он не знал, что делать. А потом прижал к себе девушку — крепко-крепко — и удивился, какая она тоненькая и хрупкая: ведь он никогда прежде не прикасался к ней. В этом месте Саша непременно перебивала папу: — Как ты прижал ее к себе? — Крепко-крепко, — говорил папа небрежным тоном, словно не понимая, к чему клонит Саша. — Нет, ты покажи! — говорила она. Тогда папа останавливал свой джип и легонько обнимал дочку. — Это не крепко! — возмущалась Саша. Папа чуть сжимал свои объятия. — Еще! Еще! — восклицала она, пока папа не стискивал ее так, что она начинала пищать от боли и восторга. Они расписались на следующий же день в поселковом совете и стали жить да поживать, да радоваться жизни, друг другу и своей любви. Они поначалу даже не замечали, что у них нет детей — так им было хорошо вдвоем. Закончив работу, они встречались, как в тот памятный воскресный зимний вечер — словно после многолетней разлуки. А отпуска проводили с рюкзаками за плечами то в Карпатах, то на Кавказе, то в Крыму, а то на Байкале. Но однажды случилось невероятное: большой и крепкий мужчина, каким был Сашин папа, впервые в жизни испугался до полусмерти. Как-то летней ночью он проснулся от грохота. Не обнаружив никого рядом, он кинулся в прихожую и увидел там свою любимую жену лежащей на полу с кружкой в руке. Он бросился к ней, перенес на постель и принялся тормошить и звать ее по имени. Он так кричал, что прибежали соседи по дому — как были, в исподнем. Соседка оттолкнула папу и стала брызгать водой на бледное лицо молодой женщины и хлопать ее по щекам. Когда та открыла глаза, папа снова кинулся к ней, но соседка опять оттолкнула его, а сосед увел на крыльцо. Через некоторое время вышла и соседка. Она дала папе хорошего шлепка, еле дотянувшись до его затылка, и сказала, смеясь: «Иди, муженек перепуганный!» Любимая лежала, сияя немного усталой и смущенной улыбкой. Папа прижался к ней. «Что с тобой, моя милая?» — спросил он. «Отгадай», — сказала она. «Ты переутомилась?» — догадался папа. «Какой же ты глупый! — сказала она. — У нас будет ребенок». «Не может быть!» — сформулировал папа очень умно, а главное — оригинально свои чувства. В конце февраля на свет должен был появиться Санька, папин товарищ, с которым они вот уже девять месяцев водили тесную дружбу. Все так и получилось, за одним небольшим исключением — у этого товарища не оказалось… Одним словом, девочку назвали Сашей. Вот такая была папина история. А дальше начиналась история девочки Саши. * * * В жизни каждого человека есть момент, с которого ведется отсчет той самой его истории, которую он знает и помнит без чужих подсказок. В Сашиной жизни это был страшный момент. И если бы не любовь мамы и папы к своей дочке, не их мудрость — неизвестно, какой след мог бы оставить он в ее душе. Однажды ночью маленькую Сашу что-то разбудило. Недолго думая, она пошлепала босыми ножонками к маме с папой, как делала это и прежде. На пороге спальни она замерла, увидев жуткую картину: мама лежала с запрокинутой головой, цепляясь обеими руками за блестящие прутья широкой кровати, и стонала, а папа, схватив маму за плечи, пытался перегрызть ей горло. Саша оцепенела от ужаса. Сколько времени прошло, пока папа случайно не заметил ее, неизвестно. Когда он вскочил с постели и прижал к себе маленькую дочь, та дрожала. Она не издала ни звука, а папа качал ее на руках, приговаривая: птичка моя, не дрожи, я сейчас тебя согрею. Он положил Сашу между собой и мамой, и оба принялись нежно разговаривать с ней и целовать ее испуганное личико. Почувствовав, что опасность миновала, Саша немного успокоилась. Тогда папа спросил: «Тебя что-то испугало, малышка моя?» Она сказала: «Зачем ты грыз маму?» «Я не грыз, — засмеялся папа, — я целовал, вот так». — И он осторожно стал целовать мамино плечо, потом грудь, потом шею. Саша внимательно следила — не станет ли от этого больно маме. Нет, мама улыбалась и гладила папины волосы. «А почему же мама вырывалась?» — спросила Саша. «Потому что она хотела меня перебороть, чтобы тоже поцеловать, правда, мама?» — сказал папа. «Правда», — сказала мама и поцеловала папу. «А почему же ты меня так не целуешь, как маму?» — спросила Саша. «М-м-м… — замялся папа, — потому что так целуются только взрослые». Саша заснула умиротворенная под покровом переплетенных родительских рук. А через несколько дней, встречая папу на пороге и по своему обыкновению повиснув у него на шее, она вдруг прижалась губами к его уху и зашептала: «А когда я вырасту, ты поцелуешь меня так?» «Как?» — спросил папа. «Ну так, — сказала Саша, — как маму». «А-а! — понял папа и засмеялся. — Конечно, обязательно!» И Саша стала ждать, когда же она станет взрослой. Прошло время, девочка превратилась в девушку — тоненькую, стройную, с золотыми, как у мамы, волосами и зелеными, как у папы, глазами. Настала пора, когда на нее стали заглядываться и мальчики-ровесники, и взрослые юноши. Но только одному из них суждено было удостоиться взаимности. Случилось это, когда Саша окончила восьмой класс, а ее избранник — десятый. Тем летом дочка гораздо меньше времени, чем прежде, проводила со своим папой в его джипе. А осенью юношу провожали в армию. Играл оркестр поселкового клуба, светило вечернее солнце, и автобус с новобранцами удалялся по обсаженной тополями дороге. Когда Саша возвращалась домой, держась за папину руку, и едва сдерживалась, чтобы не заплакать от грусти и одиночества, папа вдруг остановился, повернул к себе дочь, приподнял за подбородок ее печальное лицо и сказал: «Не обижайся, моя птичка, но у твоего избранника никудышное рукопожатие, пусть послужит, станет мужчиной, тогда посмотрим». Саша не обиделась — она очень любила папу и верила ему. Через год избранник приехал в отпуск и привез с собой из Литвы, где служил, жену. Он оставил ее у своих родителей и поехал дослуживать, даже не заглянув к Саше. Вскоре его жена родила мальчика, и новоиспеченного папашу отпустили на несколько дней взглянуть на ребенка. И снова он не появился даже близко с Сашиным домом. Папа успокаивал Сашу и говорил, что избранник ее — не мужчина, а выходить замуж за немужчин категорически не рекомендуется; она должна радоваться, что так рано раскрылась его непорядочная сущность, и что это еще не все. Саша погоревала, но скоро поняла: папа прав — ее счастье, что она не успела стать женой предателя. А те горячие поцелуи — на солнечной лесной поляне перед расставанием на два года — она простила и себе и ему. Она взгромоздилась на папин джип и смотрела на все происходящее свысока. И еще она сказала себе: или как у мамы с папой, или никак. Потом приехали родители литовской жены и забрали дочь домой. А после — в свой срок — вернулся со службы бывший возлюбленный Саши. Саша к тому времени окончила школу и, не пройдя по конкурсу в медицинский институт, работала у мамы в фельдшерском пункте и готовилась к новому поступлению. Бывший возлюбленный принялся обивать Сашин порог, убеждая ее, что любил и любит только Сашу, что случилась ошибка, что теперь он разведен и, стало быть, свободен и предлагает Саше быть его женой. Саша только однажды соизволила выслушать его, на что ответила: «Ты должен понимать, что между нами все было кончено в тот момент, когда ты прикоснулся к другой, даже если я этого и не знала. Такие вещи понятны без объяснений, — добавила она, — а если непонятны, то их и не объяснить». И нажала на газ папиной новенькой ярко-васильковой «нивы», почти такой же большой и высокой, как отправленный на пенсию джип. Летом Саша поступила в медицинское училище, окончила его и стала хирургической сестрой. Вот так. Вот откуда ноги растут у темно-зеленого «джипа-чероки» 4x4. * * * Хотя никакого темно-зеленого джипа в действительности у Саши нет. Где хирургической сестре — даже если она работает в самой серьезной косметической клинике — взять двадцать семь с половиной тысяч условных единиц? В своей жизни ей довелось подержать в руках ровно полторы тысячи таковых. Тогда мама с папой выкупали вторую комнату в квартире умершей тетушки — той самой, что была почтальоном у двух молодых влюбленных, — чтобы их дочь жила там одна, без соседей. И все-таки он есть — этот «чероки»… Впрочем, если вы запутались, прочтите все с самого начала. Можно продолжать?.. * * * Однажды в отделении пластической хирургии что-то праздновали — то ли удачную операцию, то ли чьи-то именины. Был предвыходной день, поздняя весна, светило солнце, пели птицы — словом, жизнь была прекрасна и без этого не слишком выдающегося повода. Саша… пардон, Александра Борисовна Листопад сидела напротив своего шефа — главного хирурга отделения, Антона Яновича Ли, симпатичного мужчины тридцати трех лет, по венам которого текла на четверть корейская кровь. Болтая о том о сем, Саша, Александра Борисовна, заговорила с кем-то о прелестях утренней рыбалки на озере Мичиган — так они с папой называли самое крупное из озер, расположенных в двадцати с лишним километрах от ее родного поселка, — и о тонкостях таковой, связанных с ветром, облачностью и прочими погодными обстоятельствами. Она отметила, что Антон Янович стал прислушиваться к ее рассказу, но не придала этому большого значения — в конце концов, каждый волен выбирать себе собеседника в подобного рода компаниях. Веселье закончилось, и все стали расходиться. На улице, когда, сказав всем «пока, приятных выходных», Саша захлопнула дверцу джипа и готова уже была повернуть ключ зажигания, ее окликнули: — Александра Борисовна! — Да? — Она приспустила темное стекло. Шеф сделал несколько шагов по направлению к ней. — Скажите, вы и вправду любите утреннюю рыбалку? — Люблю, — сказала Саша. — А что? — добавила она после некоторой паузы, за которой ничего не последовало. — А вы не согласились бы составить мне компанию? — М-м-м… Интересное предложение. — Она глянула на шефа. — Когда? — Послезавтра. — Можно. Они договорились, что в воскресенье, в четыре утра Антон Янович заедет за Александрой Борисовной, чтобы к шести быть на месте. * * * Клев был отменным, как в плохом кино. Они наловили дюжины две окуней, щуренка и одну большую щуку. К полудню в котелке булькала уха. Заправляла ею Саша, хотя шеф сказал, что только из врожденной деликатности отдает ей это право. Саша сказала, что в таком случае пользуется этим правом в первый и последний раз и ничуть не сомневается в кулинарных способностях своего шефа. Она снимала первую пробу, когда шелковистая прядь волос выскользнула из-за спины и едва не упала в котелок. Антон Янович вовремя подхватил ее и отправил на место — за плечо, на спину. Шеф расхваливал уху. Как Саше показалось — вполне искренне. Поплавав в еще не слишком теплой воде озера, позагорав и доев остатки ухи, они возвращались на закате домой. Вдали, в низине показался поселок, в котором прошло детство Саши, и она сказала: — Вон мой дом, третий слева, под красной крышей. Шеф очень удивился: он ничего не знал о своей ассистентке, можно сказать, правой руке. — Хотите, заедем? Мама с папой будут очень рады, — сказала Саша. — А если в следующий раз? — А что, будет и следующий раз? — Вы разочарованы нынешним? — Отнюдь, — сказала Саша. Уставшая, она легла спать, но заснуть не могла. Реджинальд Кеннет Дуайт, натрескавшись свежей озерной рыбы, спал без задних ног под боком у хозяйки и вяло удивлялся, будучи потревожен очередным толчком: ну что это ей не спится? А Саша вспоминала прошедший день. Главным образом своего шефа, который предстал перед ней совсем другим, неизвестным доселе человеком: остроумным собеседником и надежным спутником. И еще — как это ни странно — она впервые увидела в нем мужчину. Да, мужчину — ведущего автомобиль или рубящего дрова, рассекающего мощным брассом водную гладь, или со спиннингом в руках и азартно сверкающими глазами. А это нечто совсем иное, нежели то, к чему она привыкла: голубой халат, шапочка, маска. И только высокий гладкий лоб и глаза за очками, да еще длинные чуткие пальцы в латексных перчатках. Она даже разглядела признаки растворенного в его существе Востока: пленительный рисунок четко вылепленного рта и едва заметный медовый оттенок кожи. У него красивый тембр голоса. Почему она раньше этого не замечала? Что-то еще не давало покоя. Что?.. Ах да… Она вспомнила, как он поймал падающую прядь волос и, отправляя ее на место, ненароком задел рукой шею, плечо, лопатку… Саша тронула след его пальцев. Ее ударило током, в голове поплыло. Она переждала и повторила касание — реакция была та же. Это был не след, это была зияющая рана. «Я на плече своем ношу клеймо…» — сложилось у Саши в голове. Она продолжала ворочаться и пыталась заснуть: завтра сложная операция на лице гордости страны — примы музыкального театра… «И эта адская печать мне не дает покоя…» Мало того что много швов… ой, каламбур получился… «Там нервы обнаженные сплелись в комок…» …так еще желательно, чтобы поскорее зажило… «Где кожу выжег ты своей беспечною рукою». …у нее юбилейные концерты на носу. «Мне тело гибкое свое приятно ощущать…» Кстати, а что там у нее с носом?.. «И лишь плечо саднит и ноет рваной раной…» Кажется, нос не трогаем… «Как тяжела касанья твоего печать!..» Подбородок второй удаляем… «Но я молю: клейми меня опять!..» Шею режем… «Я эти муки ада назову нирваной». Уже на рассвете она забылась на пару часов. * * * После обычной ежедневной планерки шеф сказал: — Александра Борисовна, зайдите, пожалуйста, ко мне через минуту. Саша отсчитала ровно шестьдесят секунд, глядя в окно, и постучала в дверь кабинета с табличкой «Главный хирург отделения пластической хирургии, такой-то». Услышав «войдите!», она вошла. Главный хирург сидел за столом, сосредоточенно рассматривая свои переплетенные пальцы. — Присаживайтесь, Александра Борисовна. — Спасибо, Антон Янович. Пауза. Антон Янович поднял на Александру Борисовну свои на четверть корейские глаза. Глаза как-то необычно блестели. И еще ассистентка заметила темные полукружья под ними. — У нас ответственная операция… — произнес Антон Янович. — Да, Антон Янович, — сказала Александра Борисовна, пока не понимая, к чему это: ведь все уже только что обсудили. — А я не спал всю ночь… — продолжил он, не отводя взгляда. «Если он сейчас предложит провести операцию вместо него, что в последнее время бывало нередко, — подумала Саша, — мне придется признаться ему в том же…» И опустила глаза. — По вашей милости, между прочим, — добавил шеф. Саша удивленно посмотрела на него. — Я не мог заснуть, потому что думал о вас. Саша прикрыла лицо — она сейчас рассмеется. — Больше того, я не хотел засыпать, чтобы продолжать думать о вас. Она снова посмотрела на шефа. Шеф встал. Саша тоже поднялась. Он обогнул стол и подошел к ней близко-близко. — Что прикажете делать? — спросил шеф. — В этом месте… — Саша улыбнулась, — в этом месте мой будущий папа крепко-крепко прижал к себе мою будущую маму. Шеф коротко хохотнул, запрокинув голову — о, как же Саше нравилась эта его диковатая манера! — а потом прижал к себе Александру Борисовну. — Так? — спросил он. — Не совсем… — Так? — Он сжал объятия. Александра Борисовна пискнула, и в этот самый момент на пороге кабинета появилась старшая сестра предоперационной палаты с весьма озабоченным лицом, которое не замедлило вытянуться и преобразиться в недоуменное. Антон Янович — и Саша это отметила — не дернулся, не отпрянул, а тихо сказал, повернувшись к сестре: — Я сейчас выйду. Сестра ретировалась, а он посмотрел на Сашу. — А что было потом? — спросил он. — Отгадайте с трех раз. Но он не стал гадать, а просто поцеловал ее в губы. Саша ответила на поцелуй. Операцию перенесли на следующий день — у примы поднялась температура. Возможно, это спасло ее лицо от некоторых вполне вероятных непредвиденностей. * * * В следующую субботу Саша с Антоном снова отправились на рыбалку. И снова им повезло с уловом. В обратный путь они тронулись пораньше, чтобы заехать к Сашиным родителям — угостить их свежей рыбой и познакомиться. Саша вошла в гараж. Папа что-то сверлил на настольном станке и не слышал, как хлопнула дверь. — Па! — крикнула с порога Саша. Папа не слышал. Саша свистнула в два пальца. Папа обернулся, увидел дочь, обрадовался и отключил станок. Саша с разбегу бросилась ему на шею — она все еще была маленькой девочкой рядом со своим могучим папой — и уткнулась в нее лицом. — Сашок! Не предупредила… Я так рад… — Па, я не одна. — Она подняла глаза, в которых папа сразу же прочитал все-все-все, что произошло в жизни его дочки за последние несколько дней. — Кто он? — строго спросил папа. — Он тебе понравится! — А тебе он нравится? — Да… очень. — И Саша снова спрятала лицо. Папа взял ее за подбородок. — И что, он уже целовал так мою птичку? А? — Папка, ну тебя!.. Хохоча, в обнимку, они вывалились из невысокой гаражной калитки. — Папа, это Антон Янович. Антон, это Борис Владимирович. Папа протянул руку Антону. Саша знала — сейчас будет вынесен приговор. Антон не опустил глаз под пристальным папиным взглядом. У мамы, как всегда по выходным, были пироги. За столом было так же хорошо и весело, словно гость — вовсе и не гость, а давний друг, с которым все знакомы сто лет. Прощаясь с дочкой, папа шепнул ей на ушко: — Сегодня ночью я немножко всплакну. — Почему, па? — удивилась Саша. — Потому что это — настоящий мужчина. — Папа кивнул в сторону Антона. — У него настоящее мужское рукопожатие. — Но почему же тогда?.. — Потому что теперь моя птичка будет щебетать на другой груди. — И папа крепко прижал ее к себе, а Саше показалось, что он не станет дожидаться ночи… Она поцеловала папу в мягкую колючую, немного постаревшую щеку и сказала: — Тебя должно утешать, что фамилия у меня останется твоя… только чуть-чуть сокращенная. Усеченная, называется у нас, хирургов. И они засмеялись. * * * На свадьбу папа подарил дочери автомобиль ее мечты. Конечно, у него тоже не было двадцати семи с половиной тысяч долларов, но у него было золотое сердце и такие же золотые руки. Примерно полгода назад приятелю Бориса Владимировича, занимающемуся автобизнесом, удалось-таки выполнить его давний заказ и пригнать из-за границы слегка помятый джип, купленный там за бесценок. Папа пристроил его в пустующий соседский гараж — чтобы дочка не увидела раньше времени — и с усердием и любовью приводил его в надлежащий вид и состояние, намереваясь сделать ей подарок на Новый, двухтысячный год. Он очень хотел, чтобы номер машины был «2000» и даже готов был на дополнительные расходы по этой статье. Но такого номера в городской автоинспекции не нашлось, зато нашелся номер «7228» — год рождения и приближающийся возраст Саши, что и означало год двухтысячный. Вручая дочке, онемевшей перед сияющим темно-зеленым перламутровым «чероки», ключи, папа сказал: — Хорошо, что мне не удалось раздобыть эту машину раньше. — Почему, па? — спросила Саша. — Боюсь, с высоты его сиденья и из-за его темных стекол ты могла бы не разглядеть такого замечательного парня, как Антон. ЛЮБИ СЕБЯ, КАК Я ТЕБЯ (Повесть) Все началось банально, как в плохом романе. Хотя, если подумать, не все ли в этой жизни так и начинается — с самого момента нашего появления на свет Божий?.. Как бы то ни было, при первой нашей встрече… Да что там, при первом взгляде на него я поняла, что меня прежней больше нет… Опять не совсем то: не поняла, а почуяла. Так, наверно, кошки чуют землетрясение, крысы — течь, и бегут, бегут, движимые инстинктом самосохранения. Я не убежала. Впрочем, сначала — так сначала. Даже лучше — с предисловия. Предисловие С маминой сестрой, Тамарой, мы были не то чтобы дружны, но довольно близки. Их с мамой разница в девять лет была гораздо заметней, чем наша с Тамарой в пятнадцать. Когда произошло то, о чем я хочу рассказать, мне было двадцать пять, а ей — около сорока. Но это — по паспорту. Внешне она мало отличалась от моих сверстников. Возможно, потому, что вела богемный образ жизни. А это и прическа — то есть никакой, и одежда — современное хиппарство, и манеры — полная раскрепощенность. Я знала — по обрывкам скупых разговоров между мамой и папой, — что мои родители, мягко выражаясь, опечалены судьбой Тамары: не замужем, ни детей, ни своего жилья, профессия какая-то несерьезная, ненадежная — искусствовед. У меня же ни разу не возникло повода пожалеть ее или пожелать ей чего-то лучшего, большего. Полгода тому назад, осенью, Тамара сказала мне, что встретила мужчину своей мечты. Я искренне порадовалась, будучи посвященной в предыдущие драмы, постигшие ее в личной жизни. Зато в нашем доме воцарился едва ли не траур. Когда приходила светящаяся счастьем Тамара, мама принималась обличать ее в грехе любодеяния и увещевать, дабы та опомнилась, покаялась и отреклась от небогоугодной жизни. «Зоя, — говорила Тамара маме, — ты понимаешь хоть что-нибудь в любви?» «Это не любовь, — говорила мама, — это блуд». «Как ты можешь судить, — говорила Тамара, — ты же не знаешь наших отношений». «Вы живете в грехе, — твердила мама, — прежде нужно проверить чувства, зарегистрировать брак, а потом ложиться с мужчиной — с мужем! — в постель». «Откуда ты у нас такое ископаемое?» — смеялась ее сестра. Мама не была ископаемым, она была строгого, почти пуританского воспитания, которым заправляла в их доме бабушка — моя прабабушка. Я помню ее совсем старенькой, в безукоризненно отглаженных темных платьях с безукоризненно отбеленными кружевными воротничками; безукоризненно уложенные локоны седых волос — тоже, казалось, отбеленных и отглаженных — венчали ее безукоризненные манеры выпускницы института благородных девиц. После такого старта советской школе оставалось только зацементировать благоприобретенные мамой представления о том, «что такое хорошо и что такое плохо», добавив кое-какие детали в виде морального кодекса строителя коммунизма, устава пионерской, а потом и комсомольской организации, а также понятия «советская женщина». Последовавшее за этим христианство, в которое мама вполне логично угодила, познакомившись на пятом курсе с папой — он был из верующей семьи, — окончательно выхолостило ее душу, заменив «прекрасные порывы» на упорядоченное существование по писанным в Библии и дописанным во всяческих к ней приложениях правилам, и в непреходящем страхе перед карой Божьей за каждое неверное движение не только тела, но и мысли. Мне тоже с детства говорили о Боге, о вечной жизни, о пути спасения и учили заповедям. Не знаю уж, в кого я удалась такая вольнодумка — не в тетку ли? — только многое, очень многое смущало меня и в том Боге, который, называясь Любовью, нещадно и жестоко карал всех и вся за малейшую провинность, и в организации под названием «церковь». Любые попытки поговорить с родителями на волнующие меня темы заканчивались их проповедями о смирении и неосуждении и не добавляли ничего нового к тому, что я уже знала. Начало Однажды Тамара пригласила меня на вернисаж своей подруги-художницы, который по моде нынешних времен устраивался с помпой каким-то новоявленным то ли концерном, то ли банком во вновь отстроенном офисе. «И вообще, — сказала она, — я теперь за тебя возьмусь, хватит вести монашеский образ жизни, пора выходить в свет, пора и пару заводить, а то скиснешь совсем и душой и телом». Насчет монашеского образа жизни Тамара почти не преувеличивала: в круг моих интересов входили только моя работа и мои увлечения. Я работала в проектной фирме, окончив строительный факультет, и любила свое дело. Еще я любила театры, кино и литературу. И если усердие в работе находило одобрение у моих родителей, то вот остальное разве что не запрещалось: они считали, что это отвлекает от главного — от «стяжания Царства Божия». Но я не могла уразуметь, почему искусство входит в противоречие с Божьим Царством, и продолжала с увлечением читать и ходить в театры и кинозалы. Пожалуй, только в одном я безусловно радовала маму с папой — не водила дружбу с мужчинами и не посещала злачных мест, таких как дискотеки и клубы. Что они думали о моем одиночестве в двадцать пять моих лет? А вот что: Господь усмотрит тебе пару, когда ты будешь к этому готова, говорили они. И добавляли: мужа нужно искать в лоне церкви. Я не искала мужа. На брак с «благопристойным христианином» в расчете на то, что «любовь возникнет позже», я смотрела как на аморальный акт: так выходят замуж за деньги, положение в обществе и прочие привлекательные условия. Замуж нужно выходить по любви, и только, считала я, а любовь как основа счастливых отношений — это нечто абсолютно безусловное. Две пережитые мною до сей поры влюбленности — одна в школе, другая в институте — принесли только разочарование и укрепили в мысли, что любовь должна быть как стрела, как лавина, как цунами — когда невозможно ее не заметить и невозможно усомниться: любовь ли это? Кстати, так оно и произошло. Недаром сказано: ищите — и найдете. То есть — что ищете, то и найдете. Но все по порядку. Наряжала меня Тамара. Платье нашлось в моем гардеробе, хотя тетушка и не одобряла мой вкус, а аксессуары она подобрала из своих. Мои обычно стянутые в хвост волосы она помыла и взбила с каким-то муссом, приговаривая: «Мне бы твои волосы, дуреха, что ты их прячешь под резинки?» Косметикой я почти не пользовалась — только карандашом для глаз. Она тронула мои ресницы тушью, щеки — тональной пудрой, губы — помадой. Получился удивительный эффект: едва заметно, а лицо преобразилось. Мне понравилось. Тамара же была просто в восторге. Знала бы она тогда, что содеяла собственными руками… Хотя это я так, глупость сказала — дело-то не в этом. * * * Мы пришли в сияющее огнями — и внутри и снаружи — здание. Тамара сказала: «Будет тьма людей, не теряйся и не комплексуй, ты выглядишь роскошно». Она знакомила меня с подходящими к нам и с проходящими мимо. Я удивлялась: надо же, оказывается, можно жить и так — в толпе, с разговорами ни о чем и о высших материях одновременно, с невообразимым количеством друзей и приятелей, с расписанными наперед встречами и делами. Разумеется, я не дикарка и знакома со всем этим из книг и кино — просто подобная жизнь проходила где-то рядом, параллельно моей. Тамара стала чаще оглядываться по сторонам, и я поняла, что она кого-то ждет. Когда до церемонии открытия оставалось четверть часа, она потянула меня в холл к телефону. Я стояла рядом и невольно слышала разговор. — Алло. Кир?… Ты уже выезжаешь?… Почему?… Кир, ты обещал… Ты обещал… Но ты обещал!.. Завтра допишешь… Я прошу, Кир…Я умоляю… Нет, пить не будем… Даю слово. Хотя ты не представляешь, что тут будут наливать… Все, все!.. Обещаю… И тебе не дам… Кир… Я жду… Потом?.. Потом поеду к себе… Обещаю…Не буду… Нет. Правда. Она повесила трубку. Ее лицо было напряженным — она не умела скрывать своих чувств. Пока я раздумывала, нужно ли что-то спросить или продолжать молчать, словно ничего не происходит, Тамара не выдержала тяжелой паузы и, видимо, не желая ставить в неловкое положение меня, сказала: — У нас перестало клеиться. Я посмотрела на нее. Она достала сигарету, помяла по своему обыкновению и прикурила. — Он говорит, я мешаю ему работать. — Она помолчала. — Мы уже несколько месяцев врозь живем… так, встречаемся изредка, когда он соизволит… А я с ума схожу без него. — Тамара смотрела на оживленную темнеющую улицу и выпускала дым тонкой струйкой, которая плющилась о стекло. — Ты ведь еще не знаешь, что такое мужчина? — Она не дожидалась ответа, она знала, что это так. — Так вот он — всем мужчинам мужчина. — Она помолчала. — Но у него на первом месте работа. — Пауза. — И на втором. — Снова пауза. — И на третьем тоже. Я вдруг с пронзительной остротой почувствовала ее боль, И подумала ни с того ни с сего, что не хочу любви, любовь — это больно. На время церемонии мы расстались: Тамара произнесла речь в качестве куратора выставки, потом ее отвлекли на интервью, потом еще и еще. Я сидела в глубоком кресле со стаканом мангового сока и старалась не потерять из виду тетушкину шляпу. Кто-то подошел ко мне и предложил полистать каталог выставки. Я разглядывала репродукции, поскольку на стенах ничего не сумела увидеть из-за огромной гомонящей пьюще-жующей толпы. Кто-то положил мне руки на плечи. Я оглянулась — это была Тамара. — Не скучаешь? — сказала она и, обойдя кресло, оказалась передо мной. — Познакомься, Кир, это моя племянница, Лиза. Лиза, это Кирилл… тебя по отчеству представить? — Можно просто Кирилл, — сказал стоящий рядом мужчина и протянул мне руку. Я принялась выкарабкиваться из низкого кресла, чтобы встать. Тамара засмеялась: — Женщине позволительно оставаться в сидячем положении, когда ее… Я уже не слышала, что она говорит — произошел какой-то катаклизм, похожий на внезапно наступивший вакуум. Мне нужно было бы броситься опрометью, подобно Золушке, с того вернисажа, пока не пробил роковой час. Но я стояла как вкопанная, держась за руку Тамариного спутника, помогшего мне выбраться из уютных и цепких объятий мебели. Вы догадались? Тут оно и случилось — это самое начало. Можно называть, как кому нравится: сердце пронзила стрела Амура, или молния… в глазах потемнело, в ушах зазвенело… земля качнулась под ногами… словно волной захлестнуло… И так далее — не очень-то много этих штампов на самом деле. Но как же они точны в наивной своей простоте! Я всегда отличалась особой чувствительностью в отношении людей. Вот только объяснить, почему, скажем, с этим человеком не стоит заводить дружбу, а с этим — деловые отношения, я не смогла бы. Чуяла, и все тут. Что я почуяла в Кирилле? Тогда — не знала, сейчас знаю: мужское начало. Силу. Силу интеллекта, силу духа. И еще — трагедию. Не драму — Трагедию. С большой буквы. Когда прошел первый шок, я постаралась взять себя в руки. Тамара сняла с проплывающего мимо подноса три бокала с розовым мартини — бокалы для мартини я знала исключительно из рекламы. — За знакомство, — сказала она, и мы чокнулись: клек-клек-клек. Я подумала: ведь она обещала Кириллу, что пить они не будут. Но не напоминать же об этом тетушке!.. Мы медленно пошли вдоль экспозиции. Тамара что-то рассказывала о подругиной сложной живописи. Останавливаясь перед очередным полотном, мы с Кириллом оказывались по разные стороны от нее лицом друг к другу. Он смотрел на меня сквозь свои дорогие дымчатые очки и молчал. Понятно, что он молчал, ведь говорила Тамара, но он молчал… он молчал нутром. Он был абсолютно нем и неподвижен нутром. Его внешность?.. Я могла бы сравнить его с одним известным и популярным журналистом-телеведущим, но не стану, чтобы не испортить сравнением неповторимый образ Тамариного возлюбленного. Тем более что не в чертах лица их сходство, а… как бы это объяснить… в поле, окружавшем обоих, в заряде излучаемой энергии. Та же харизма, то же неоспоримо мощное мужское начало. Все остальное — одежда, манеры — вполне под стать: фундаментально, надежно, добротно. И неколебимо. Китайская стена. А что до трагедии — так это там, внутри, вас туда не впустят. Продолжение начала Да, любовь — это больно. Я заболела. Я томилась и тосковала. Я не спала ночами. Я не могла сосредоточиться на работе. Я не знала, что делать. Меня воспитывали в строгих правилах религиозной морали, а душа моя сочувствовала Анне Карениной и понимала Татьяну Ларину. Но и только — сама я не в состоянии была сделать первый шаг. К тому же — Тамара… Родная тетя. Почти подруга. Перейти ей дорогу?!. Но я чуяла, что где-то там, во чреве города — дневного или ночного, делового или развлекающегося, — меня помнят, обо мне думают. Это и пугало, и придавало смысл каждому новому дню. * * * Прошло около недели с момента нашего знакомства, когда позвонила Тамара. Спросила, можно ли ей зайти. Это было странно: она никогда не делала так прежде — просто приходила. Дома ли родители, спросила она. Родители были на даче — как и обычно в субботу. Тем лучше, сказала Тамара. Я увидела ее на пороге и поняла, что что-то случилось. Она прошла в мою комнату и закурила. Это было просто из ряда вон — в нашем доме даже ей не позволялось курить. Она выпустила с шумом первую затяжку и сказала: — Он в тебя влюблен. — И заплакала. Я молчала. Я знала все. Все наперед. И тем не менее пролопотала: — Но ведь мы… мы же едва знакомы… Тамара посмотрела на меня, как на больную, что было недалеко от истины. Я опустила глаза. Она погасила сигарету и ушла. Мое нутро окаменело. Я сидела в той же позе, в которой меня оставила Тамара, и смотрела в окно. Я была сосредоточена на одном: изо всех сил пыталась уловить тот момент, когда день переходит в сумерки, а сумерки — в ночь. Зажглись фонари, и темнота стала отчетливей. Зазвонил телефон. — Да? — Я знала, кто звонит. — Добрый вечер, Лиза. — Добрый вечер, Кирилл. — Я хочу вас видеть. — Я тоже хочу вас видеть. И все. Высланное им такси привезло меня в старинный переулок в центре города. Он стоял на крыльце. Потом подошел к машине, открыл дверцу и подал мне руку. Как и в тот — первый — раз, он вытянул меня из кресла. Мы засмеялись, вспомнив это, но не обменялись ни словом. В огромной прихожей горел оранжевый свет. Кирилл захлопнул за нами дверь. Постоял с опущенной головой, держась за ручку, и резко повернулся ко мне. — Я не хочу ничего выжидать, а вы? — Думаю, смысла нет, — сказала я. Тогда он обхватил меня руками, и мы смотрели друг на друга и плавились, как две горящих восковых свечи, стоящих слишком близко и сжигающих одна другую своим жаром. Стоит ли рассказывать, что было потом? Кто хоть однажды испытал настоящую любовь, прочувствует, восстановив в памяти свой собственный опыт, — ведь такое не забывается никогда. И словами не передается. Только один штрих к портрету Кирилла. Когда он понял; отчего мне так больно, он словно опомнился и сказал: «Ты хорошо подумала, что делаешь?» «А разве, когда любят, думают о таких вещах?» «А ты вот так, сразу, и решила, что это любовь?» «Я ничего не решала, — сказала я, — я просто полюбила». Он лег рядом и будто остыл, остыл в прямом смысле слова — до комнатной температуры. «Ты испугался?» — спросила я. Он молчал. «Ты испугался моей любви?» — уточнила я. Он закрыл лицо руками. «Не бойся, — я отняла руки от лица и стала целовать его, — возьми, это твое, я ничего не требую взамен, просто возьми мою любовь». Он был очень нежен и очень аккуратен, а потом заплакал, и снова был невероятно нежен. И неистово страстен. Несколько раз принимался звонить телефон. Кирилл выдернул шнур. Потом мы поели. Потом снова впали в забытье. Мы почти не разговаривали — за нас это делали наши губы, руки, нутро… Я приехала домой в воскресенье вечером, чтобы собрать свои вещи. В доме уже все знали. На меня смотрели как на покойника в гробу, который безвременно — а стало быть, коварно — покинул любящих его людей. Смотрели с укором, растерянно и безнадежно. Бледное лицо и чернота вокруг глаз не оставляли почвы для иллюзий, а лишь свидетельствовали о реальности произошедшего. — Это грех… опомнись, дочка… — Голос мамы дрожал. — Мама, я люблю, — сказала я. — Это грех. Это похоть, зов плоти, — повторила она более твердо. — Отец, скажи же что-нибудь. — Мы будем за тебя молиться, — сказал папа. — Хорошо. Спасибо, — сказала я. — Я буду звонить. И приходить. Если вы позволите, конечно. — Ты все обдумала? — сказала мама. — Опомнись, еще не поздно… Никогда не поздно. — Мама, я люблю. Ты знаешь, что такое любить? Если я сейчас же не окажусь рядом с ним, я задохнусь, я умру. Я уже умираю. Я поцеловала обоих и ушла. Я едва не умерла, пока ехала к Кириллу. Оказавшись в его руках, я ожила. Я вдохнула полной грудью ускользающую жизнь. Продолжение продолжения Когда через несколько дней мы обрели утерянный было дар речи, я обнаружила, что Кирилл-то его и не терял: он просто был молчуном. Он читал лекции в университете, а в остальное время листал книги, что-то помечая и выписывая, и шелестел клавишами своего компьютера. У него была какая-то сложная и очень узкая специализация в древней истории юга Европы и обширные научные связи по всему миру. Я очень быстро усвоила, что разговаривать с ним можно только тогда, когда хочет он, и что во время работы лучше к нему не приставать. Мне же он безраздельно принадлежал только ночью. Я любила ночи, любила его, любила его нежность ко мне и свою любовь к нему. Я любила его красивое сильное тело и его глубокую, тонкую душу, хотя и не была вхожа в ее тайники. Ведомая инстинктивным женским любопытством и с тем же безотчетным женским коварством я пробиралась шаг за шагом вглубь. Но, каким бы путем я ни шла, я всегда упиралась в одну и ту же стену, стоявшую на отметке 1975 год — год, когда Кирилл приехал в наш город, окончив Новосибирский университет. Что было там, за этой стеной, в Новосибирске, в юности, в детстве — оставалось за семью печатями. Почему у него не было семьи? Потому что семья — это дети, а он не любит детей. Да, не любит, просто — не любит, и все. Просто терпеть не может. Никаких — ни чужих, ни своих. С женщинами, которые не хотели этого принять, он расставался мгновенно и без сожалений. Может быть, он просто ни разу по-настоящему не любил — так, чтобы хотеть детей от любимой женщины? Любил. Но детей не хотел. Усвоила? Глупости не сделаешь? И вообще — это разные вещи: любовь к женщине и дети. Кирилл отнесся ко мне неожиданно: в его поведении не было ни толики покровительства, вполне естественного для такой разницы в возрасте — ведь он вполне мог быть моим отцом. Мне это нравилось — нравилось, что мы на равных. Не из самолюбия, нет — просто в этом были свобода и легкость. Для нас обоих. Он не отменил визиты домработницы, которая приходила по пятницам и понедельникам для уборки и стирки. Когда я предложила взять на себя домашние обязанности, он сказал: каждый должен делать свое дело, и если это дело позволяет зарабатывать достаточно денег, то нет смысла тратить жизнь на то, что можно купить; я не хочу, добавил он, чтобы ты после работы вместо отдыха занималась самым непроизводительным трудом на свете. По этой же причине он не заводил собственный автомобиль: «Для меня есть такси — в любое время дня и ночи, что, между прочим, гораздо дешевле, нежели покупка и эксплуатация личного транспорта, а главное — нет проблем; что же касается амбиций, то в этом вопросе я их начисто лишен». Даже ужины дома были редким явлением — только по какому-то особому расположению души. Он сам замечательно готовил и оценил мои кулинарные способности. Правда, в отличие от меня, всегда изобретал очень сложные блюда и сервировал стол по высшему разряду. Он был эстет. Но без занудства. * * * Нужно ли говорить о том, что во мне расцветало махровым цветом чувство вины перед Тамарой? Оно не поддавалось никаким средствам борьбы. Железные аргументы вроде «я не виновата, он сам», «у них давно не клеилось», ни всякие прочие просто не работали. Я попыталась поговорить с Кириллом. Но он был краток: я не любил, любила она, а я просто увлекся. «Так ты эгоист?» — спросила я. «Мы все эгоисты», — сказал он. «А меня ты любишь или тоже просто увлекся?» «Время покажет», — сказал он. «То есть мне нужно быть готовой к отставке в любой момент?» «Тебе нужно научиться жить здесь и сейчас, — сказал он, — ведь мы не знаем, что будет через день, через пять минут». «Мудро, — сказала я, — и очень удобно». «Не обижайся. Поразмысли, и ты поймешь, что я прав. — Он немного помолчал и сказал: — У меня-то побольше оснований опасаться, что ты меня бросишь, — ты совсем молодая, а я почти старик». «Ты — старик?! — Я засмеялась. — Да ты… ты… — я не находила слов, — ты юноша… ты прекрасный, сильный юноша». «С седой бородой», — добавил он. «Это не седина, это масть такая, очень редкая, перец с солью называется». Он усмехнулся: «А худое волосатое тело?» «Оно не худое, а жилистое… и сильное… и гибкое, как у гепарда. — Я уселась ему на живот и ласкала мохнатую грудь, крепкие плечи, руки. — Ты видел когда-нибудь, — сказала я, — лысого гепарда?» Он хохотнул довольно. «Ну-ка, что там про гепарда?» «Ты похож на гепарда, разрывающего добычу, когда мы… ну, когда ты…» Я не знала, как же это сказать. Он снова засмеялся, а я продолжала говорить всякие нежности и глупости, которые извергались из меня неудержимым потоком. «Ну-ну, — приговаривал он, — давай-давай, ну еще, еще». Я вдруг ощутила, что он не просто слушает, он впитывает мои слова, мою нежность, словно иссохшая земля живительную влагу. У меня защемило внутри: как же неуверен в себе этот могучий духом, взрослый и вполне состоявшийся мужчина. Недолюбленный ребенок — пришло мне в голову чуть позже. Быть может, в этом и заключалась та самая трагедия, которую я словно радаром уловила в первый момент нашего знакомства? «Я отдам ему всю себя, без остатка, — подумала я, — только бы он знал, что достоин быть любимым. Если правильно себя повести, я смогу вернуть ему ту любовь, которую он недополучил в детстве — лишь бы он позволил мне это — она растопит его душу, точнее, ту самую сердцевину души, заледеневшую, окаменевшую, казалось, раз и навсегда. Зачем?.. Не знаю. Знаю, что это будет хорошо… правильно. Для нас обоих». На первый взгляд может представиться смешным — двадцатипятилетняя девчонка решила стать мамой сорокапятилетнему мужчине. Ну и что? В отношениях мужчины и женщины возраст — будь то равенство или разница в ту или другую сторону — не имеет ни малейшего значения. Значение имеет только любовь. Мама С мамой мы увиделись лишь раз за прошедшие с моего ухода к Кириллу две недели. Все ее помыслы были о спасении моей души. Я не понимала, почему душу надо спасать от любви? «Это не любовь», — твердила мама. «Почему надо проштамповать чувства в паспорте, чтобы называть их любовью?» «Так заведено». «Кем?» «Законом государства, а Бог велит слушаться правителей, которые над нами, ведь они Им поставлены. «Как это — Им, если голосуем за них мы сами? Ты-то знаешь, что далеко не все советуются с Богом, идя на избирательный участок. И где это Бог сказал: сначала сходите в ЗАГС, а потом любите своего ближнего? Или: возлюбите и бегите в ЗАГС узаконивать свою любовь?» «Под ближним Иисус не имел в виду любовника, так можно слишком далеко зайти, Он говорил о любви вообще». «Это дело моей совести — далеко зайти или отдать себя одному-единственному мужчине. Я сама перед Богом отвечу, не ты и не кто-то. И если Иисус говорит о любви вообще, значит, о любви между мужчиной и женщиной тоже». «Ты неверно понимаешь слова о любви». «Я понимаю их как руководство к действию: «Возлюбите, любите». Любовь — это образ жизни. Любовь должна быть причиной любых поступков. Так вот мною движет любовь». «А им?» «Моего любимого зовут Кириллом, мама. Я не знаю пока, что движет им, — мы слишком недолго вместе. И вообще, это личное дело Кирилла. «Любовь не ищет своего» — ты знаешь. Я его просто люблю». «Но ты не готовишь, не стираешь… Ты нужна ему только для плотских утех». «Ты понимаешь, что ты сказала? Ты сказала, что любовь — это работа по дому!» «Но жена создана Богом как помощница мужчине». «Но помощь нужна НЕ ТОЛЬКО ЗА ПЛУГОМ, мама!» Мы так и не смогли найти общего языка, но я верила, что рано или поздно родители поймут меня. Тамара Мне хотелось поговорить с Тамарой. Но я долго не решалась набрать ее номер. Она позвонила сама. Приходи, сказала она, поболтаем. Сначала мы обе были напряжены. Но потом, когда Тамара сварила кофе и мы сели друг против друга — как это бывало прежде, — нас отпустило. — Как ты? — спросила она. — Прости меня, если сможешь, — сказала я. — За что, глупая? Ты тут ни при чем. — Это правда? — Правда. Конечно правда. И она рассказала мне то, чего я не знала. Что все было хорошо вначале, а потом, месяца через два, она почувствовала, что в тягость Кириллу. Это было для нее невыносимо, она устраивала сцены, чем только усугубляла его неприязнь. Потом, опомнившись, сменила тактику: стала тихой, покорной, почти рабыней. Это тоже не было ему по нраву. Она придумывала разные поводы, чтобы увести его из дому, оторвать от работы. Если они где-нибудь выпивали, она снова была ему нужна. И ее уже не волновало, что нужна она ему только как женщина в постели, а не как друг, спутник на всю жизнь — она хотела привязать его хотя бы к своему телу. Но не получилось — подвернулось более молодое тело. — Ты уж прости, что я так говорю. Я достаточно узнала его. Боюсь, он и с тобой обойдется так же. — Она усмехнулась. — Хотя у тебя времени побольше, чем у меня. — Ты уверена, что он такой примитивный, как тебе показалось? — А у тебя есть аргументы против? — Я не думала об этом. Я просто чувствую, что он… — Девочка моя, не доверяй женским чувствам. Тем более когда они под таким мощным прессом, как этот мужчина. Я не стала ничего отвечать. Мне хотелось одного: удостовериться, что Тамара не держит на меня зла, а еще лучше — что она вовсе освободилась от своей страсти к Кириллу. Вот он, эгоизм, поймала я себя на мысли, и мне стало стыдно, что мотивом моих переживаний было шкурное чувство, а не сострадание к ближнему… Мы замолчали и потягивали кофе. — Ты бросила курить? — заметила я. — Бросила. Я все бросила. Я хочу уйти в монастырь. — Не говори глупостей. — Я серьезно. Но я пойду не в монастырь, а в хоспис. Я уже договорилась. Буду про искусство рассказывать, про Бога, про любовь… Про Божью любовь, конечно. — Ты — про Бога? — Я не могла сдержать удивления. — Да, я. Да, про Бога! А ты думала, я конченая безбожница?.. Хотя я и сама так думала. — Она помолчала. — Когда это случилось… у вас с Кириллом, я решила, что убью его… за себя отомщу и тебя спасу. Да-да, не смотри на меня так. Потом подумала, лучше сама сдохну — и возни меньше, и ответственности. Собрала таблеточки… разные-всякие… там были и те, что надо, но маловато… Написала письмецо… и встала почему-то на колени перед этими таблеточками. И почему-то вдруг сказала: Господи, прости. — Тамарин голос задрожал. Она снова помолчала. — И как пошли из меня все мои грехи… связи с мужчинами, аборты… даже то, что я и грехом-то никогда не считала. Вот так. И поднялась я с колен новым человеком. Словно излеченный дальтоник: мир вдруг цветным показался, каким-то невообразимо чистым, контрастным… Не знаю даже, как объяснить. Сестрица говорит, это рождением свыше называется. Я ушла с легкой душой, благодаря Бога за все, что случилось с Тамарой, и прося прощения за свое малодушие. На пороге Тамара сказала: — Если у вас сложится, вы сможете быть счастливы. По-настоящему счастливы. Я желаю вам этого. От всей души. * * * — Где была? — спросил Кирилл, целуя меня в прихожей. И я рассказала ему все. Кирилл Ночью он вдруг сказал: — Я плохой. Я очень плохой. Но я буду стараться стать лучше. Только ты не бросай меня. — Ты хороший, ты замечательный. И я не брошу тебя. Не говори глупости. — Я крепко прижала его к себе и погладила по волосам. — Я не смогу тебя никому доверить, кто же еще сможет любить тебя так, как я? — Я целовала его лицо. — Ты мой маленький… Он передернулся. — Ты что? — испугалась я. — Никогда не называй меня так. — У него изменился голос. — Почему? — По кочану. Не называй, и все. — Он не слишком вежливо вырвался из моих объятий и отвернулся. — Хорошо. Прости, пожалуйста. Я подумала, что, возможно, это связано с какой-то его прежней любовью и ранит его. Но тут же вспомнила эпизод, которому не придала большого значения. Несколько дней назад, вечером, когда Кирилл работал за своим столом, я подошла, обняла его сзади за шею и стала целовать в лысеющую макушку. Я почувствовала, как он сжался и тут же постарался высвободиться. Тогда я решила, что за рабочим столом он не любит нежностей. Но теперь мне в голову пришла другая мысль. Случай убедиться в правоте моих подозрений не заставил себя долго ждать. Как-то в субботу мы пришли из театра и решили перекусить, не устраивая плотного ужина. На десерт Кирилл налил бренди, и мы сидели, потягивая его и обсуждая спектакль. В пьесе упоминался новогодний карнавал, и я спросила: — Как ты обычно встречаешь Новый год? — Я ненавижу этот праздник. — Он передернулся. В его голосе зазвучал металл. — Этого… не может быть! — сказала я удивленно. — Может, — отрезал Кирилл, и атмосфера напряглась. Я чувствовала себя виноватой в том, что невольно испортила вечер. Я взяла его ладонь и прижала к щеке. Поначалу напряженная, его рука начала расслабляться. Нет чтобы мне остановиться на этом… Но я сказала: — Обещаю, я устрою моему мальчику такой праздник, что… — Я не успела договорить. Кирилл вырвал руку, вскочил и запустил бокалом в стену. Он сделал это с такой силой, что хрусталь разлетелся в пыль. — Я просил тебя! — Он побледнел, а мне показалось, что он сейчас с размаху ударит меня, и я невольно съежилась. Кирилл опомнился, бросил мне «прости» — и вышел из комнаты. «Я просил тебя!» О чем он просил меня? Я не могла сообразить от неожиданности, что произошло, и сидела в оцепенении. Через какое-то время он вернулся успокоившийся. Присел на корточки передо мной, взял мои руки в свои и сказал, не глядя на меня: — Пожалуйста, постарайся не обращаться со мной, как с маленьким, мне это неприятно. Это очень сложно объяснить… Просто прошу — запомни это и постарайся. Я извинилась и пообещала. «Теперь уж я не допущу оплошности», — подумала я — теперь я знала совершенно точно то, что прежде было лишь смутной догадкой. Как с этим быть, я пока не знала. Знала только, что любовь подскажет. * * * Прошло полгода. Заканчивался октябрь, приближался день рождения Кирилла. О нем я узнала от Тамары — именно в этот день они и познакомились. Как-то Тамара ужинала в ресторане с компанией друзей. Возвращаясь из дамской комнаты, она встретилась глазами с мужчиной, сидевшим за соседним столиком как раз за ее спиной. Она села на свое место, но ей уже было не по себе: затылком она ощущала присутствие человека, чей взгляд словно оставлял физический след на коже — да что я тебе рассказываю! — опомнилась Тамара. Недолго думая, она повернулась к нему с сигаретой, зажатой в пальцах, и сказала: «Вы не дадите мне прикурить?» Он улыбнулся — за ее столиком курили все, — но щелкнул зажигалкой и жестом пригласил пересесть. Он был почти пьян — иначе, сказала Тамара, он ни за что не проговорился бы. Он налил ей вина и сказал: вот в народе говорят — «в сорок пять баба ягодка опять», а что говорят про мужика? Тамара спросила: «Это вам сорок пять?» Он сказал: «Да, вот прямо сейчас». Она сказала: «Я вас поздравляю». «Спасибо», — сказал он, и они выпили. «А дальше?» — сказал он. «А дальше, — сказала Тамара, — не знаю, что говорит народ, а я считаю, что у настоящего мужчины нет возраста, настоящий мужчина и в девяносто — ягодка. «А я похож на настоящего мужчину?» «О да! Вы — просто воплощенный образ настоящего мужчины». Ему понравились слова Тамары, понравилась сама Тамара, а Тамаре понравился он. Почему он сидел в свой день рождения в одиночестве, он объяснил ей позже и сказал: никогда не вспоминай эту дату, я ненавижу дни рождения. «И Новый год он ненавидит», — добавила Тамара. «Я знаю», — сказала я. * * * Но я не могла — и не хотела — проигнорировать день, который мог бы стать праздником. А сознание того, что к нему нужно подойти с невероятной осторожностью — со мной не нужно считать до трех, — заставило пошевелить мозгами и напрячь душевные силы. Я остановилась на тактике волнолома: чтобы лишить девятый вал разрушительной силы, нужно его упредить. Дня за два, вечером, я напустила на себя вид печальной озабоченности. Сначала Кирилл ничего не замечал. Но, поскольку мое состояние было из ряда вон, он спросил в конце концов: — По-моему, что-то случилось, а? — Да нет, все в порядке, — кисло сказала я. — Я не конченый балбес, — сказал он и взял меня за подбородок. — То есть балбес, конечно, но не конченый. Мне хотелось расхохотаться и повиснуть у него на шее. Но передо мной стояла серьезная задача — слишком серьезная, — и я не должна была провалить ее решение. Озабоченность моего возлюбленного возрастала. Я едва держалась. Чтобы не выдать себя, я уткнулась лицом ему в плечо. — Лиза, что случилось? — Ничего, — буркнула я. — Я вижу, — сказал он и попытался оторвать меня от своего джемпера. — Ты нездорова? — Нет… То есть да… То есть здорова. Здорова я, здорова, не бойся. — Я хотела добавить нечто еще более утешительное, но побоялась перегнуть палку. — Тогда в чем дело? — В тебе. — Говори. — Не скажу. — Говори. — Не скажу. — Мы долго так будем препираться? — Возможно, всю оставшуюся жизнь. — У меня уже тряслись плечи. — Нам больше нечем заняться? — Кирилл все еще не сообразил, что происходит. Я промолчала и шмыгнула носом. — Лиза, я жду. — Ты рассердишься. — Не рассержусь. — Я не верю… знаю я, как ты умеешь… — Я не рассержусь. — Пообещай. — Обещаю. Я уже обещал. И еще раз обещаю. — Поклянись. — Клянусь. — Честно-честно? — Чтоб я сдох! — Я хочу новое платье, — сказала я и посмотрела на него влажными от сдерживаемого смеха глазами. — И всего-то? — Кажется, он был разочарован, он ждал от меня большего чувства юмора. — Прямо сейчас? — Можно завтра. — Хорошо. — Он готов был оставить меня в покое. Но я удержала его и снова спрятала лицо. — Что-то еще? — Мне не нужно платье, — сказала я. — Это я так ляпнула, потому что правду боюсь сказать. — Говори. — Боюсь. — Не бойся, я воплощенная нежность. — Он гладил меня по спине. И я поняла, что уже можно. Но сначала я поцеловала его в губы — так, как он это любил. Потом, глядя прямо ему в глаза, сказала: — Я хочу, чтобы у тебя был день рождения. Он дернулся и сделал попытку освободиться от меня, но я не выпускала его и ловила глазами его взгляд. — Ты обещал, — напомнила я. — Я обещал всего лишь не сердиться. — Вот и не сердись. — Я не сержусь. — Я не слышу. — Я не сержусь. — Не верю, повторите с чувством. Но мы уже смеялись оба. Он кружил меня, крепко прижав к себе, и мне показалось, что он сдерживает то ли ликование, то ли рыдания. * * * Я подарила Кириллу предмет его слабости — галстук. Он стоил мне пол моей зарплаты. Сама не ожидала, как метко попаду в десятку: цвет перекликался с седой щетиной и темно-серым блеском глаз, а рисунок был словно графическое выражение сущности моего любимого мужчины: монолитный сплав, конгломерат изящных хрупких деталей. Кирилл настоял на новом платье для меня и повел в ресторан. Я была счастлива, глядя в его сияющие глаза и на просветленное, казалось, помолодевшее на двадцать лет лицо. Ночью он впервые сказал мне: я люблю тебя. — Ты не боишься, — сказала я, — делать такое заявление? — Если я чего и боюсь, так только того, что однажды ты уйдешь. — Я не собираюсь этого делать, — сказала я. — Ты не сможешь долго со мной. Я тяжелый человек. Я плохой и не стану лучше. И моложе не стану. — Мне не нужно, чтобы ты становился другим или моложе. Мне ничего не нужно от тебя, я просто тебя люблю. Люблю, как в тот миг, когда впервые увидела тебя. — Повтори, — сказал он. Я повторила. — Еще, — сказал он. Я говорила ему о своей любви, о том, как я тоскую по нему, стоит мне вспомнить о нем на работе, а не вспоминать я не могу… и я жду вечера, жду, когда увижу его или на пороге своей конторы — я так люблю, когда ты встречаешь меня в конце рабочего дня! — или в нашей прихожей — мне так нравится, что ты всегда выходишь мне навстречу! — Еще, — сказал он. — Я тоскую по твоему голосу, и, когда ты вдруг звонишь мне на работу, чтобы о чем-нибудь договориться, мне кажется, что в этот миг мы соединяемся с тобой в любви… Он не дал мне продолжить. Первая разлука Как-то вечером Кирилл обнял меня и посмотрел на меня загадочно. — Дай-ка мне твой загранпаспорт, пожалуйста, — сказал он. — У меня его нет, — сказала я. — Принеси от родителей, — сказал он, — желательно прямо завтра. — Но у меня его просто нет, — сказала я, не понимая, о чем речь. — То есть как это у тебя нет загранпаспорта? — удивился Кирилл. — А где он? — Нет, просто нет… не нужен был как-то. А что?.. зачем?.. Кирилл не смог сдержать чувств: — Ты это серьезно!? Как можно жить без такой необходимой вещи, как загранпаспорт?! Когда он объяснил, что к чему, чувства пришлось сдерживать мне. Оказалось, что Кирилл летит на две недели на какой-то свой симпозиум в Женеву, на который собирался взять и меня. — Но за десять дней сделать загранпаспорт совершенно нереально, — сказал сокрушенно он, — даже имея деньги. Завтра же, — сказал Кирилл, — хочешь — бери отгул, отпуск, увольняйся — не важно как, но ты идешь в ОВИР и занимаешься этим вопросом; где удастся, я ускорю события. Меня печалила предстоящая разлука, а не ускользнувшая возможность побывать в Женеве. А Кирилл успокаивал: не грусти, как только получишь паспорт, мы куда-нибудь слетаем или съездим. Только теперь я узнала, что у Кирилла «много денег» и что зарабатывает он большую часть этого «много» не преподаванием в нашем университете, а публикацией своих научных работ и лекциями по своей специализации, которые читает по приглашению различных университетов, комитетов и прочих заинтересованных субъектов, в основном за границей. — И как часто ты летаешь на симпозиумы, конференции и лекции? — спросила я. — Несколько раз в год. — Он сам выбирает, какое предложение принять, а от какого вежливо отказаться. — И что же ты выбираешь? — Разумеется, то, что наиболее выгодно — с материальной или научной точки зрения. Но за научный интерес, — сказал он, — я сам порой готов платить любые деньги и лететь куда придется. — А что тебе даст эта поездка в Женеву? — спросила я. В данном случае расклад был следующий: пятьдесят процентов — престижность участия и необходимость поддержания своего реноме в научных кругах, а пятьдесят — желание совершить небольшое романтическое путешествие вместе с тобой. — Мне льстит такой баланс, — сказала я и подумала, что хотелось бы его хоть немножко сдвинуть… Но тут же опомнилась, и мне стало стыдно. * * * Несколько ночей перед отлетом Кирилл засиживался за работой далеко за полночь — подготовка к конференции, объяснял он. Мне было непривычно засыпать одной, а еще, думала я, четырнадцать дней придется одной и просыпаться. Как я привыкла… приросла к моему любимому… Любимый, ложась под утро в постель, был нежен и страстен. Мы соединялись в одно целое, едва коснувшись друг друга — так капли ртути сливаются, оказавшись рядом. Мы словно покрывались одной кожей. Я думала, что это предстоящая разлука на него так действует… И вот это абстрактное до некоторых пор событие приблизилось вплотную и стало осязаемым. Утром в день отлета мы нервничали оба, но в поведении Кирилла было смятение, граничащее с отчаянием. Он вдруг бросал все, подходил ко мне, брал за плечи и спрашивал: — Ты любишь меня? ты правда любишь меня? и ничто-ничто не заставит тебя уйти? — Мы уже семь месяцев вместе, — говорила я, — а ты все еще не понял, что я не уйду, пока ты меня не прогонишь. — А вдруг я сделаю это… невольно… сам того не желая? — Обещаю, — сказала я, — что, даже если ты спустишь меня с лестницы, я приползу назад и попытаюсь выяснить, что же ты имел в виду. Мы засмеялись, но из этого едва не получились слезы. Чтобы как-то покончить с нервячкой, я — была не была! — спросила: — Скажи, ты всегда так расставался с… — Нет. Никогда, — отрезал он таким тоном, что я не посмела засомневаться. В аэропорт я поехала, несмотря на сопротивление Кирилла. Мы едва не опоздали из-за небывалых снежных заносов. Регистрация заканчивалась, когда мы все же добрались. Кирилл успел только заполнить декларацию и оформить багаж — времени на томительное прощание у нас не оставалось, к счастью. Перед тем как уйти на нейтральную территорию, Кирилл протянул мне запечатанный конверт. — Я очень тебя прошу, выполни все, что здесь написано. Потом крепко прижал меня к себе и сказал: — Знай… помни, я люблю тебя. Вероятно, Глядя на нас, на наши лица со стороны, можно было придумать сто десять сюжетов для мелодрам. Но это была всего лишь наша жизнь. Наша с Кириллом жизнь. Наше с ним первое расставание. Я попросила Бога, чтобы Он пронес моего возлюбленного на Своих ладонях до места назначения, и вернулась в город. * * * Готовясь к своему одиночеству, я купила несколько книжных новинок еще до отъезда Кирилла. Увидев их, он сказал: надеюсь, вернувшись, я застану тебя на диване читающей все это. На удивление, я смогла погрузиться в чтение в первый же вечер. Когда позвонил Кирилл, я сказала, что я читаю, за окном валит снег, мне грустно одной, но это не смертельно — ведь когда мы ляжем спать, мы будем вместе, правда? Конечно, сказал он. Еще он сказал, что полет прошел незаметно, что он купил мне подарок в венском аэропорту — я буду рада. Не могу обещать, что обрадуюсь ему, больше, чем тебе, сказала я. У него завтра открытие конференции и дела до вечера, а послезавтра, в воскресенье, он пойдет искать мне другие, женевские подарки. Не слишком усердствуй, сказала я. Мы поцеловали друг друга и попрощались. Прежде мне никогда не приходилось так откровенно торопить время. Я готова была просто отказаться от этих двух недель жизни. К тому же на самом видном месте лежал тот самый конверт, на котором было написано рукой Кирилла: распечатать такого-то, во столько-то. Это был канун его возвращения. Что в конверте? Я не знала. Может, какая-то шутка?.. * * * Помню, я как-то спросила Кирилла: — Ты умеешь хулиганить? Он подумал немного. — Хулиганить?.. М-м-м… нет, не умею. А что? — Да так. Я забыла об этом коротком разговоре. Но недавно, перед отлетом, Кирилл удивил меня. Я искала зубную пасту и не могла найти на привычном месте. Заглянула в шкафчик, взяла непочатую коробку, раскрыла тюбик и выдавила на щетку красного цвета гель. Я глянула на коробку — обычная паста, которой мы пользуемся все время, должна была бы быть бело-голубой… Я понюхала, лизнула — сладко. И вкус клубники. Я лизнула смелей и поняла, что это самый что ни на есть натуральный клубничный джем. Я уронила щетку в умывальник и расхохоталась. Вошел Кирилл — очень серьезный. Но в глазах я заметила лукавинку… нет, хулиганинку. — Что случилось? — спросил он, оставаясь серьезным. — Это… это ты?.. Ты нахулиганил?.. — Я не могла говорить от смеха. Он тоже не выдержал и рассмеялся. Я прижала его к стене и давай пичкать пастой… то есть джемом. Кирилл выхватил тюбик и… Затихли мы, когда перемазанные сладким и липким принялись вылизывать друг друга. Потом, конечно, целовались… потом пришлось принимать душ… — Вот твоя паста, — сказал Кирилл, когда выходил из ванной. Я вытерлась, надела халат, взяла пасту, которая зубная паста, выдавила на щетку… У меня свело живот и скулы… Я, кажется, в жизни так не смеялась… На сей раз это был сливовый джем. * * * Мама с папой смирились, насколько это возможно, с моим «позорным и греховным положением любовницы пожилого человека» и уже не пилили меня всякий раз, когда мы встречались. Узнав, что я остаюсь одна, они настаивали, чтобы эти дни я пожила дома. — Мой дом теперь там, где живет Кирилл, — сказала я. — Надолго ли? — сказала мама. — Как Бог даст, — сказала я, — я за каждый день благодарна… — Не говори о Боге, — прервала она меня, — у тебя сейчас другой господин. Мне казалось, что пропасть между нами растет, а не сокращается. Какой же Ты безграничный, Господь, думала я, что, веря в Тебя Единого, опираясь только на Твое слово, можно так по-разному понимать Тебя, жизнь… Кирилл звонил каждый день, точнее, каждую ночь — разница между нами была в два часа. Когда он падал уставший на постель и набирал мой номер, я уже давно спала. Он рассказывал мне о прошедшем дне, и мы «сверяли наш календарь» — до встречи осталось… * * * И вот до встречи осталось меньше суток. Мне следовало вскрыть конверт. В конверте была записка: «Это — свидетельство моего малодушия. Я не был уверен, что смогу сказать тебе по телефону в последний вечер перед встречей: включи компьютер и открой файл под именем ИСПОВЕДЬ. Сделай это сейчас. До встречи в файле.      К.» Исповедь «Ты читаешь эти строки, значит, я все-таки решился… Еще одно свидетельство моего малодушия, милый мой Лизочек. Все, что ты прочтешь, я никогда не смог бы тебе рассказать глаза в глаза, Но я должен был это сделать. И чем дальше заходили наши отношения — точнее, чем ясней я понимал, что это ЛЮБОВЬ, — тем больше я мучился от необходимости исповедаться. Возможно, это Бог устроил нашу разлуку, чтобы помочь мне. Благодарю. И — благослови… Перед тем как начать, заявляю, будучи в здравом уме и ясной памяти: все нижеизложенное освобождает тебя от всех данных тобою обещаний и слов; ты вольна, дочитав до конца или не дочитав, уйти навсегда, оставить меня — без каких-либо объяснений или оправданий. (Ты спишь сейчас, моя любимая, рядом, за стеной. Я могу нажать на кнопку и пойти к тебе и больше не возвращаться к этому. Но нет такой кнопки, нажав на которую я смог бы стереть из своего прошлого весь его ужас…) Начну в обратном порядке. Ты как-то спросила, неужели в моей жизни не было женщины, которую я бы любил так, что захотел бы от нее детей. Была женщина, которую я любил. Это было давно, лет пятнадцать назад. Тогда я еще не был богат, а даже наоборот: мне хватало только на то, чтобы снимать однокомнатную страшную квартирку и питаться макаронами. Я преподавал и подрабатывал тем, что писал рефераты и научные работы студентам — едва ли не своим собственным… На книги для моих исследований можно было не тратиться — я все свободное время проводил в читалках. Там я и встретил свою любовь. Она была красива, умна и тоже увлечена наукой. Роман развивался стремительно, и вскоре она переехала ко мне. Постепенно она наладила наш быт, но отношения наши не были гладкими. Мы часто ссорились, потом бурно мирились — мы не могли уступать друг другу. Почему я думаю, что это была именно любовь? Не знаю. Любовь трудно определить словами, но душа это чувствует. Прошло пять лет, мы достигли кое-каких успехов на своих поприщах, сменили однокомнатную на двух, притерлись своими тяжелыми характерами, хотя и не до идиллии. Однажды, после страстной ночи с выяснением отношений и сладостным примирением (это утро я помню в мельчайших подробностях — вплоть до запахов и занавесок на окне кухни), она подошла ко мне и загадочно сказала: брось турку, потом доваришь свой кофе. Почему она решила сказать это именно в тот момент — ведь у нее было много времени и до и после?.. Хотя вряд ли это что-либо изменило бы. Она, сияя счастьем, сообщила, что беременна уже три месяца. Я помню, как загудело в голове, но я еще какое-то время слышал ее. Она сказала, что я должен придумать имя для мальчика, она уверена, что будет мальчик… Дальше я не помню ничего. Скорей всего, я оттолкнул ее обеими руками. Вероятно, это было сделано с огромной силой: у нее было сотрясение мозга и сломано ребро о ручку холодильника. Разумеется, ребенка она потеряла. Меня направили к психиатру. Великое это дело — психоанализ! Инструмент для извлечения ржавых гвоздей из подсознания. Извлекли из меня не больше, чем я знал сам, но опасность их коварной работы поуменьшилась. С той женщиной мы расстались сразу и не виделись никогда. Кажется, она уехала из города. Больше я не любил. Я боялся и не хотел. Моим наркотиком — средством ухода от реальной жизни — стала работа. В ней я преуспел и благодаря ей имею то, что имею последние пять-шесть лет. Теперь — самое страшное (если ты, конечно, еще не ушла навсегда после прочитанного). Я рос в семье пьяниц. Я помню очень хорошо свое раннее детство. Это страшно. Я не буду о нем рассказывать — оно уже не работает, а тебе ни к чему. Когда мне было семь лет, мать родила ребенка, мальчика. Он был ненормальный — с огромной головой, большими синими глазами и слюнявым, незакрывающимся ртом. Я любил его больше своей жизни. Я использовал любой удобный и неудобный случай, чтобы не пойти в школу и быть с ним. Благо ко мне не было больших претензий у учителей, и они смотрели сквозь пальцы на мои прогулы, зная ситуацию, а с уроками у меня было все в порядке — учился я на твердые четверки. Я разговаривал с ним, рассказывал ему о школе, пересказывал прочитанные книжки, мыл и кормил его. Он смотрел на меня глубоким — бездонным! — взглядом, а мне казалось, что это взгляд инопланетного существа, взгляд из другого мира. Я до сих пор уверен, что он понимал все-все, о чем я с ним говорил. Ему шел третий годик, но он все лежал и только вяло дергал маленькими, нерастущими ручками и ножками. Он не умел издавать никаких звуков и никогда не плакал. Мать с отцом его забросили с самого рождения — еще бы, у них была отличная няня. Иногда, будучи пьяной, расчувствовавшись, мать подходила ко мне и начинала ласкать меня, целуя в голову и приговаривая: мой милый мальчик, досталось же тебе от этого урода… брось его, пусть подохнет, что ему мучиться и нас мучить. Несколько раз, придя из школы, я заставал братика лежащим под открытым окном на полу — совсем окоченевшим и недвижным. Я принимался отогревать его своим дыханием, вливал в него теплое молоко или просто воду. Однажды, вернувшись после новогоднего утренника домой, я застал мать и отца валяющимися голыми в бессознательном состоянии на диване. Около дивана на полу лежал их сын. Я поднял его, обернул одеялом и положил в кресло, стоящее рядом. Пошел в кладовку, достал отцовское охотничье ружье, зарядил и вернулся в комнату. Я взвел оба курка, навел ствол на родителей и сказал: вставайте. Потом крикнул: вставайте! Мать услышала и очнулась. Она приподнялась, попыталась прикрыться грязными простынями, но когда поняла, что происходит, схватила братика и прижала к себе. Я не успел остановиться. Обе пули — это были патроны для охоты на лося — прошили и его и ее. Меня водили по врачам — тогда я часто слышал слово «дурдом» и боялся его больше смерти. Чтобы не попасть туда, я изо всех своих сил держался так, словно на меня произошедшее вовсе не повлияло: четко отвечал на все вопросы и давал подробнейшие объяснения обстоятельств жизни нашей семьи. Отца отправили на принудительное лечение, где он вскоре погиб, выпив какую-то гадость. Меня определили в интернат. Выходные я проводил у нашей учительницы истории — она была одинокая и почему-то очень любила меня. Думаю, что выбор мною исторического поприща — это ее заслуга, а все мои достижения — памятник ей и ее любви ко мне (она умерла давно, совсем молодой). Ну вот, теперь ты знаешь все. Прощай. P. S. Как здорово, что между «прощай», которое СЕЙЧАС написал я, и тем же «прощай», которое СЕЙЧАС читаешь ты, есть две недели надежды. И даже — возможность отказаться от задуманного… И я могу пойти и обнять тебя, прижаться к тебе, и ты еще будешь любить меня. Ты будешь любить меня еще две недели…» Liubi sebia, как ia tebia Я металась по комнате в каком-то непонятном состоянии. В голове было пусто, и стоял оглушительный звон. Нужно что-нибудь выпить, подумала я. Но Кирилл не держал в доме никаких лекарств. Я налила полбокала его любимого бренди и выпила залпом. Это подействовало почти сразу — ком в душе рассосался, прояснилось сознание — что тут же дало о себе знать бурными слезами и одной-единственной мыслью, метавшейся по пустой черепной коробке: бедный, бедный мой любимый! бедный мой любимый! Потом мною овладело негодование: как… как он посмел подумать, что я его брошу из-за всего, что узнала! паршивец! как он посмел!.. Но потом и это прошло. Я посмотрела на часы — около часа ночи. Кирилл должен быть в отеле — если бы я знала в каком! Завтра рано утром он вылетает. В том, что он больше не позвонит, я была уверена. Как мне найти его? Я знала английский в пределах бытового. Но в Женеве говорят по-французски… Даже если предположить, что ночью можно дозвониться до какой-нибудь справочной службы и там найдется кто-нибудь, говорящий по-английски, — как объяснить, что это за конференция, я и по-русски-то ее правильно не изображу… Но женщину, движимую любовью, не так-то просто остановить такой чепухой, как незнание чего бы то ни было! Я принялась аккуратно перебирать бумаги на столе Кирилла: в стопке ничего, наводящего на след, не обнаружилось, в одной папке — тоже ничего, в другой тоже, в третьей — о чудо! — лежала ксерокопия приглашения. Как я догадалась, что это именно приглашение именно на эту конференцию, если оно было на французском, — не спрашивайте, пожалуйста. Я стала внимательно изучать текст, выискивая слова, заключенные в кавычки или выделенные каким-либо иным образом. Но все оказалось проще: hotel — он и в Африке, и в Женеве — hotel. И название рядом, и даже — адрес! Я сделала заказ. Сердце прыгало, как мячик… нет, перекатывалось, как камень. Господи, твердила я, милый мой Боженька, соедини нас с возлюбленным, пожалуйста… Зазвонил телефон. Хеллоу. Вы говорите по-английски?…О’кей. Пожалуйста, соедините меня с номером мистера…..Простите, а где он?…Можно оставить ему записку?…Спасибо. Говорит ли кто-нибудь по-русски?…Жаль… О’кей, тогда, по-английски, диктую по буквам: Эл Ай Ю Би Ай пробел Эс И Би Ай Эй запятая Кей Эй Кей пробел Ай Эй пробел Ти И Би Ай Эй. Пожалуйста, скажите, что звонили из… Спасибо большое. До свидания. И я положила трубку. * * * Когда к нам вернулась способность говорить, Кирилл произнес: — Как же ты нашла меня? — Чтобы задать тебе хорошую трепку, я пропахала бы весь земной шар, не сомневайся! Твое счастье, что банкет еще не закончился, когда я звонила. — Я трясла его за грудки. — Как ты посмел так думать обо мне?! — Как я посмел?.. — Кирилл опустил глаза. — Ты своей запиской ответила на этот вопрос. — Ладно, — сказала я, — придется мне пока любить тебя за двоих… — А что, если нам вдвоем полюбить еще кого-нибудь? Я посмотрела на него с удивлением: — Ты о чем это? Кирилл смотрел на меня со слезами на глазах, а я ничего не могла понять. — Я хочу, чтобы у нас был… был ребенок, — наконец вымолвил он. — Как можно скорей… Теперь я едва сдерживала слезы: — Ну хоть девять месяцев ты мне дашь на это? Я ОСТАЮСЬ Мелодия для флейты и виолончели (Роман) Литве с любовью.      Ю. Д. Часть первая Начинает виолончель. Голос ее — пурпурный сафьян в мерцании свечи. Тягучие, медлительные звуки. Они едва слышны, словно обитают в самой последней комнате длинной-длинной анфилады. «ПРИЛЕТАЮ В САНКТ ПЕТЕРБУРГ В СУББОТУ УТРОМ УЖАСНО СОСКУЧИЛАСЬ ЦЕЛУЮ И ОБНИМАЮ = КАТЯ» Такую телеграмму получила Лера в пятницу. Выходя из лифта, она столкнулась с заспанным бородатым юношей. Он заглянул в клочок бумаги и спросил: — На каком этаже двадцать пятая, будьте любезны? — На седьмом. — Спасибо. Наверняка студент, которому приходится продавать свой сладкий утренний сон за гроши разносчика телеграмм, подумала Лера, и тут до нее дошел смысл их короткого диалога. «Да это же моя квартира — двадцать пятая!» Она кинулась назад к лифту, но тот уже останавливался где-то наверху, вероятно на седьмом. Лера нетерпеливо нажала на кнопку вызова несколько раз, будто это могло ускорить его прибытие. Поднимаясь в ужасно медленном старом лифте, она сообразила, что проще было бы дождаться студента внизу. Хотя нет, так будет все же быстрее. На полминуты, но быстрее… А вдруг он решит спуститься пешком?.. Нет, вон стоит перед дверью и терпеливо ждет, когда ему откроют, и вертит в руках сложенный вчетверо листок. Лере хотелось схватить его прямо через решетку: что в телеграмме?! Сонный студент не сразу понял, что с ним собираются сделать, а Лера тянула его в лифт. — Это же мне. Мне телеграмма. Двадцать пятая — это моя! — Что ж вы сразу не сказали? — И он полез в карман за карандашом. — Документы у вас есть? — Да я — Валевская! Из двадцать пятой! — Лера пыталась выхватить заветную бумажку из рук флегматичного бородача. Тот вдруг рассмеялся и сказал: — Ну Валевская так Валевская. Распишитесь вот тут. Лера распечатала телеграмму и вцепилась глазами в текст. Несколько мгновений она не могла уловить смысла — сбивало с толку обилие слов, среди которых она полуосознанно искала какое-нибудь страшное, несущее несчастье… Так бывало всегда, когда она получала телеграмму. Даже письма она раскрывала с опаской и пробегала сперва глазами по строчкам, ища только одного — знака беды. Она не смогла бы сказать определенно — откуда это. Может быть, из того давнего праздничного утра, когда разряженные мама и папа дарили ей подарки. * * * Что был за праздник — чей-то день рождения или Новый год, она не помнит, но то, что это было воскресенье, Лера знает наверняка. Только по воскресеньям она просыпалась от шершавого воркованья ручной кофейной мельницы, вслед за которым к ней за занавеску проникал сказочный аромат свежесмолотого кофе, смешанный с самым восхитительным на свете запахом — запахом папиного одеколона. Только по воскресеньям папа брился не механической — заводной, а «опасной» бритвой, для чего он раскладывал в ванной свой несессер с бритвенными принадлежностями, взбивал в густую пену маленькую мыльную таблеточку в специальном тазике, смачивая кисточку в специальном стакане с горячей водой, и покрывал ею лицо. Иногда и Лере доставалось на нос по ее настоятельной просьбе — в случае, если она не валялась в постели, как в тот раз, а присутствовала при священнодействии с самого начала и до того момента, когда папа, кряхтя и рыча, похлопывал себя по лицу ладонями, смоченными тем самым одеколоном, и поручал Лере «тушить пожар». Она никак не могла разглядеть пламени, как ни старалась, но тем не менее добросовестно дула изо всех сил на папины щеки. В то утро все было просто замечательно. Невыносимо замечательно! За окном огромными хлопьями шел снег. Счастливые мама и папа веселились не меньше своей дочери. А главное — не было войны, и можно было ничего не бояться. Ни-че-го! В дверь постучали. Папа бросился открывать и тут же вернулся с телеграммой в руке. Он размахивал ею и приговаривал: «Кто отгадает — от кого?» Мама подпрыгивала вокруг, перечисляя всех друзей и родственников, и, наконец, ей удалось завладеть голубой бумажкой. Кружась и хохоча, она развернула ее. Это было сообщение о смерти дедушки — папиного папы. * * * Только поняв, что ничего страшного не случилось, Лера стала читать текст по слогам. Бородач теребил ее за руку, прося расписаться в получении. Лера поставила закорючку и снова попыталась вникнуть в смысл послания. Ну конечно, Катька! Нормальный человек уложился бы в два-три слова. Как будто Лера не поняла бы, кто и куда прилетает! Транжирка! Ведь наверняка в кармане остался в лучшем случае рубль, чтобы доехать из аэропорта, присоседившись к кому-нибудь. А то и рубля нет. Но ее и за так довезут. До самого парадного. Да еще и вещи готовы на седьмой этаж тащить — только прикажите! Кто же посмеет оставить в беде эти фиалковые глаза! Это чудо, перемотанное шалями-кистями, с двухпудовым этюдником на одном плече, с огромной сумкой — размером с бочку — на другом; в кирзовых ботинках и неизменных джурабах до колен — память о «кавказском периоде». Да не каких-то там магазинных, а самых что ни на есть единственных и неповторимых. Это ей знаменитая мастерица вязала — за красивые глаза, разумеется, ну или за свой портрет. Катька, чучело мое огородное!.. Лера скучала. Хотя и привыкла за восемь лет к ее постоянному отсутствию. Нет, не привыкла — смирилась. К одиночеству невозможно привыкнуть. Даже за сто лет. А кроме Катьки у Леры никого не было роднее и ближе. Мама умерла вслед за папой, когда Катька училась в седьмом, и осталась Лера сестре за маму. Тридцатилетняя мама пятнадцатилетней дочки. Замуж она к тому времени еще не успела выйти, роясь в исторических архивах времен декабристов — мамино наследство, — а после уж и вовсе некогда было. Но она не жалеет: не встретился такой, с которым обо всем забыть можно, а другого и не надо. И Катька вон не спешит. В ее тридцать два иные уже не по разу сходят туда и обратно, а эта — дитя дитем: романтику ей подавай! Ей муж нужен — чтоб и отцом и матерью стал. Найди сейчас такого — каждый сам норовит сыночком пристроиться… Ой! Чуть пробку не устроила! Не заметила, что красный уже загорелся. Стой теперь посреди двух ревущих лавин. У нее голова кружится, когда вокруг такое сумасшествие! Ладно. Сегодня — пятница. Надо в обед вынырнуть в кафешку за углом — икры попросить, хоть на пару бутербродов для Катьки. Вот ведь замашки у паршивки! Говорит, с эмбрионального периода своего развития вкус помнит. Лера-то знает, как мама ложками ела красную икру, когда с Катькой ходила — ей брат, дядя Валентин, с севера трехлитровыми банками привозил: сам ловил, сам солил, — а как Катьку родила, смотреть больше не могла, даже на нераспечатанную заводскую банку… Откуда она летит-то? Новогоднее поздравление пришло из Красноярска, теперь — март. Лера на ходу вынула телеграмму: Москва. Что она там делает? Долго ли? Ну да ладно гадать — прилетит, расскажет. Восемь лет мотается. Весь Союз, как Питер, — до последнего уголка обшарила. Раз в полгода-год заглянет на пару недель — и понеслась опять куда глаза глядят да куда билеты будут… Папа рассказывал: его дедушка — польский шляхтич — весь мир исколесил, не сиделось ему в своем имении среди дубрав да озер. Катька — в него… Еще торт испечь надо. «Мамин» наполеон. Традиция — никуда не денешься, фамилия обязывает. Ну и возни с ним! На весь вечер, а то — и до ночи. А есть его можно будет только через сутки по маминым правилам. Но с Катькой этого не получается. Перед ней вообще никакие правила устоять не способны. Что еще? Кофе есть немного — нежареные зерна, Катька сама его жарит, колдует с пришептываниями. Говорит, один турок в Крыму научил. И чтоб молоть — только на ручной мельнице! Да, кофе — это тоже из «крымского периода»… Чем бы еще побаловать дитя? Сервелат так сразу не купишь. Попросить бы Клару Семеновну из соседнего отдела — у нее дочка в интуристовском ресторане работает. Надолго Катька? А вдруг насовсем? Лера каждый раз ждала ее с этой надеждой… Чуть не забыла! Перловка в доме есть? Надо купить на всякий случай. Это у нашей аристократки замашки такие: красная икра и перловка! Правда, эту кашу еще сварить уметь надо. А Леру папа научил. Даже гречка по сравнению с этой кашей — детский лепет, вроде манки. Ну, кажется, все. Для начала хватит… Ах да! Вот еще что. Возможно, самое главное. Говорить Катьке или нет?.. * * * Виолончель чуть слышнее, но по-прежнему в одиночестве. На пурпурный сафьян упала горсть гранатовых бусин: глубинным светом переливаются звуки. На днях Лера полюбопытствовала в гастрономе: за чем очередь? Давали кагор «Чу-Май». Их с Катькой любимый Рабингранат Кагор. Лера терпеть не могла очередей и поэтому расстроилась. Она развернулась и стала протискиваться к выходу. Вдруг кто-то остановил ее, взяв за локоть. — 3-здравствуйте… Валерия Александровна. Голос она узнала сразу. — Здравствуйте, Гарри Анатольевич. Выбравшись на свободный пятачок, они сверкнули друг другу очками в очки и улыбнулись. Не то чтобы обрадовавшись встрече, а просто — вежливо. Или чуть теплее, чем просто вежливо. — Вы х-хотели?.. Я стою близко. — Да. Если можно… — Сколько? — Одну… Если возможно — две. — В-возможно. Подождите, я скоро. Говорил Гарри, как рубил. Вероятно, за этой манерой он прятал свое легкое заикание. Минут через десять он уже выходил из стеклянных дверей со своей неизменной потрепанной кожаной сумкой на плече, слегка разбухшей от содержимого. — Я провожу. — Спасибо. — Лера невольно перенимала ту же отрывистую манеру в разговоре с ним. Глупо, конечно, что они с ним на «вы». Хотя как сказать. Катьки он младше… лет на пять, кажется. Стало быть, ее, Леры, аж на двадцать. Да уж! Вот такой сынок мог бы быть… А выкают они друг другу после одного крутого разговора, года четыре назад. — Что, простите? Гарри о чем-то спрашивал, Лера уловила только вопросительный знак. — Екатерина Александровна, говорю, к-как? — Последнее — с Новым годом. Телеграмма. — У меня пос-свежее — с Восьмым марта. — Тебя?.. вас с Восьмым? — Н-неизменно-с. Ежегодно-с. Это рассмешило Леру. — Но почему… с Восьмым марта? — Говорит, я ей вместо мамы. Лера могла бы обидеться, если бы умела это делать, а тем более в отношении Катьки… И все же… Ее — почти мать — не поздравила. У подъезда Гарри переложил в Лерину сумку три бутылки с красивыми красными этикетками, усыпанными кучей медалей. Последнюю он сопроводил словами: — От меня Ек-катерине. Лера заволновалась: — Она что, приезжает? Т-т… вы что-нибудь знаете? — Только одно — когда-нибудь п-приедет. Деньги — потом. П-позвольте откланяться. Следовало бы пригласить его в дом. Он не пошел бы. Но хоть из приличия… А Лера стоит как изваяние. Он явно парализует ее волю. Может, и с Катькой у него так же?.. Звонить или не звонить? Нет, не буду. А может быть, Катька и ему телеграмму дала? Тем более не звонить. Полный и безоговорочный нейтралитет! Слишком хорошо Лера помнит это его «Не в-вмешивались бы, м-мамаша!». Тогда он был взбешен. Правда, сочетание двух понятий «взбешен» и «Гарри» столь же нелепо, как, например, «пылающий» и «лед». Но нужно знать Гарри Анатольевича… И с тех пор — на «вы». Лера не злопамятна. Совсем наоборот. Но тут не может. Если бы хоть он первый… Да еще этот его гипноз. Честное слово — настоящий столбняк. У Леры только и хватает воли, что отвечать на его вопросы. Так же односложно, как он их задает. Сколько она его помнит — лет шесть уже, — он всегда был такой. Только чуть петушистости поубавилось. Да прическу сменил: со стрижки под нуль — на длинный хвост, перетянутый резинкой. А его береты, длинные шарфы и свитера только цвет меняли. Хотя к его манерам больше подошел бы черный костюм на все пуговицы и белая рубашка с галстуком. Манекен. Робот. И глаза ледяные… Ну вообще-то глаза у него красивые. Прозрачно-глубокие зеленые — «чистый изумруд» — в темных пушистых ресницах. Под такими же темными насупленными бровями. Только холодные ужасно. И смотрят всегда в себя. А ты в них — как в зеркало: только и видишь что свое отражение. Правда, иногда Лере казалось, что стоит только протянуть к нему руку и коснуться его щеки, как этот вековой лед превратится в испепеляющую лавину… Дальше Лера не решалась фантазировать — это было чревато легким головокружением, а у нее вестибулярный аппарат слабоват… Пусть Катька сама экспериментирует. Как они с Катькой ладят — это для Леры великая неразгаданная тайна. Как могут ладить необузданная стихия и каменная стена? Понятное дело — кто-то об кого-то разбивается. Или он с Катькой другой?.. Лера ничего не знала об их отношениях. И не спрашивала. Катьку ни о чем и спрашивать не надо — сама все в свое время выложит. Но вот о нем — никогда. Ни-че-го. Только кинет сумку на плечо после первого же звонка, глянет виновато — вот-вот слезы оборвутся с ресниц, помадой Лериной на зеркале телефон напишет и — пошла: «Ну Лерочек, ну прости…» Через два-три дня появится на вечерок вместе с ним — на кашу перловую или пирог с грибами, и снова нет ее. Проходит две недели, три. В один прекрасный день заявляется Катька, размазывает по зеркалу номер телефона, долго плачет в прихожей взахлеб, сидя на тумбочке, свесив руки плетьми — так и не сказав ничего ни разу. Наутро собирает свои пожитки — и была такова. Остается после нее рулон исписанных холстов, связка этюдов на картонках, фанерках — на чем попало — да измазанное помадой зеркало. И еще ком в горле у Леры… * * * Лера с трудом открыла тяжелые двойные двери. Обе руки заняты пакетами. Не раздеваясь, она отнесла их в кухню. Потом заперла дверь и отряхнула с воротника и шапки сугробы пушистого снега. Только бы погода не помешала — второй день снегопад непролазный. Красиво, конечно. А Катька как его любит! Только не завтра, пожалуйста!.. Сегодня Лере невероятно повезло — купила все, что хотела. Даже батон сервелата финского. Это в рыбной-то кафешке! И лимонов кило — да почти без очереди. Первым делом — за наполеон! Замесить тесто — и в морозилку. А тем временем порядок навести. Хотя у нее и так всегда порядок. Пока Катьки в доме нет. В этом смысле Лера предпочла бы беспорядок… Она вошла с тряпкой и пылесосом в Катькину комнату. Вид, конечно, нежилой — слишком все аккуратно разложено и расставлено. Ничего, приедет сестрица — вдохнет жизни. Она, правда, свою комнату не очень любит и спит у Леры на полу, на надувном матрасе — привычка походной жизни и возможность поболтать до полуночи, пока сон не сморит. Хотя таких ночей выпадает немного: две, три. Пока не раздастся звонок с другого конца Ленинграда и металлический голос в трубке не произнесет так четко, что через стенку слышно: «Ты уже в Питере? С-собирайся, я выезжаю». Это значит, что все, о чем не рассказано, так и останется нерассказанным, а побледневшая Катька, все дни ждавшая этого звонка, этого «с-собирайся», как механическая кукла, побросает что-то в сумку без разбора. «Ну Лерочек, ну прости…» — и нет ее. Что это — любовь? Странная, должно быть, это штука, в таком случае. Было однажды в Лериной жизни нечто подобное тому, что описывается в романах. Но была ли то любовь? Если рассудок берет верх над чувствами, можно ли такие чувства назвать любовью?.. У Катьки явно безрассудство доминирует. Еще бы! Мотаться по полгода-году невесть где, влюбляться без памяти — именно так, не иначе, у нее все на пределе! — в чьи-то руки, губы, глаза, голос… Причем все это по отдельности в каждом отдельном случае. Взлелеивать в себе эту умопомрачительную страсть ровнехонько до того момента, когда она, эта страсть, уже неуправляемая, изливается ушатом холодной воды, точнее, крутого кипятка, на голову ничего не подозревающего владельца этих самых рук, губ и так далее. Выждав момент, когда он, владелец, приходит в себя от неожиданно свалившегося на его руки-губы счастья и берет курс на скорейшее подведение логического итога, именно в этот момент бросить все: одуревшего обладателя неописуемого сокровища, божественный пленэр, неоконченную работу, — и нестись через горы и долы, бездорожье и безбилетье в этот суровый, угрюмый, словно обремененный страшной тайной, город. Примчаться и замереть. Замереть и ждать. Это и есть — любовь?.. А вот и он — принц ее души. Акварельный портрет под стеклом. На тумбочке у изголовья. Катька почти не работает акварелью. Больше маслом или гуашью. Странно, почему Гарри Анатольевича — и акварелью? Если бы Лера решила изобразить его, она использовала бы для этого кусок рельса. Прямой кусок холодного рельса — и все! «Портрет возлюбленного моей сестры в полный рост». Она не знала только, что делать с его зелеными глазами. А Катька как с ними расправилась? Лера достала из кармана очки и взяла рамку в руки. Очень даже его глаза. Такое ощущение, что коснись только его щеки рукой… Рамка разлетелась — рассохся уголок. Лера сходила за клеем и стала собирать рассыпавшиеся части. Прилаживая стекло с листом к задней дощечке, она вдруг увидела надпись карандашом на обратной стороне портрета: «Когда глаза его печальны, они похожи на замерзший пруд, на инеем покрытый изумруд, на виноград в снегу нечаянном…» И в самом низу, очень мелко: «Я люблю тебя, а ты боишься любви. И так будет вечно». «Бедная моя девочка!» Интересно, как этот кусок бесчувственной железяки узнает о Катькином приезде? Чутье срабатывает? Или агентура? А может, он, получив телеграмму, нарочно выматывает ее по нескольку дней? Садист! «Бедная моя девочка…» Ну вот, и в Катькиной комнате ни пылинки. И картинная галерея пополнилась несколькими работами из предыдущей поездки. Лера очень тщательно отбирает, что повесить на стену, — места остается все меньше и меньше. Потом заказывает рамки. Остальное аккуратно, по всем правилам, складывает в «запасники» — короба с перегородками. Их сделал Гарри Анатольевич. Еще когда был просто Гариком. Сама Катька совершенно не интересуется дальнейшей судьбой своих картин. Только порой замечает Лере, что вот это она бы не повесила и вот это… Но менять экспозицию у нее нет ни желания, ни времени. Ну и ладно, все равно, кроме Леры да изредка заходящих в гости родственников, некому на все это любоваться. * * * Проснулась Лера сама, без будильника. Двадцать минут восьмого — на час позже, чем обычно. Провозилась с наполеоном до половины второго, думала, уснет как убитая. Ничего подобного: час с лишним проворочалась и спала ужасно. Не отдых, а непрекращающийся кошмар на тему Катькиного приезда. То она встречает Катькин самолет, а ее там нет. Выясняется, что та приехала поездом. Лера несется домой на такси — у Катьки же нет ключей! У дома оказывается, что ей нечем расплатиться с таксистом — она потеряла кошелек. Нужно снова в аэропорт, чтобы его найти. Но тем временем Катька может, не застав Леру дома, уехать. Таксист требует расплаты и уже несется назад в аэропорт. Лера умоляет его остановиться и подождать — она только напишет сестре записку… Потом снится, что Катька спускается с трапа в одиночестве. Вокруг — ликующая толпа приветствует ее. Лера пытается пробиться к трапу, но ее не пускают. Она кричит, что это ее родная сестра, и зачем-то показывает паспорт. Патруль листает паспорт и не находит никаких доказательств Лериным словам. Лера плачет от бессилия: но было же! было там написано! Она сама перелистывает страницы, они не поддаются. Вот, наверняка на этой, но ее никак не перевернуть… Ей советуют привести родителей. Конечно же! Как она сразу не догадалась! Бегом за мамой! А можно только маму? Папы нет, он в Воркуте, в лагере — за то, что бросал в царя бомбу. Да что же это? Лера все перепутала: в Воркуте не папа, а дядя Валентин, и не в лагере, а работает, журналистом. А мама? Где мама? Когда Лера выходила из дому, мамы не было. Где же ее искать?.. Мама! Мама!.. И что-то еще, и что-то еще… Каждый раз Лера просыпалась в ужасе и подолгу не могла заснуть. Были бы таблетки какие-нибудь в доме, но она не держит ничего, кроме цитрамона и антигриппина. Кстати, в антигриппине есть димедрол. «Ладно, не засну за полчаса — пойду выпью…» Что же это такое? Никогда еще она так не встречала Катьку. Свет за шторами ободрил ее, заставив отогнать от себя всю эту ночную чепуху. Неужели солнце на улице? Пора бы! Март кончается. Лера откинула тяжелые портьеры. Нет, небо пасмурное. Но не свинцовое, как накануне, а золотистое. И снегопад прекратился. Тяжелые лепешки опадают с ветвей, на тротуарах каша желтого цвета. Лера любит это месиво из песка и талого снега, чавканье, доносящееся снизу из-под ног прохожих, из-под колес транспорта. С детства этот шум приятно будоражит ее. Возможно, потому, что это шум оттепели, шум весны. В детстве к нему по вечерам примешивались звуки музыки с соседнего катка, вливающиеся в открытые форточки на волнах влажного воздуха… Шторы и форточку — нараспашку! На проигрывателе — запиленная добела «Шарпс энд флэтс». Легкая разминка. Потом — на кухню. Вымоченную перловку — в духовку. Быстро под душ, дверь не закрывать — а то можно не услышать звонка в дверь. Вот ведь противная девчонка — нет чтоб номер рейса сообщить или хотя бы приблизительное время. Утром!.. У нее утро и в час может случиться. Сначала горячий, потом — холодный. Бр-р-р! Замечательное изобретение — душ! А вот Катькино изобретение: в торце ванны — зеркало в полный рост с нарисованным на нем несмываемой краской контуром фигуры, в который нужно вписаться, встав между двух меток на бортиках ванны. Над зеркалом надпись: «Не превышай габаритов!» Габариты у них с Катькой одни, только та чуть выше. Сорок четвертый размер в сорок семь лет — это не всем удается. Неужели сорок семь?.. Катьке тридцать два, а ее до сих пор если не за школьницу, так за студентку принимают. И Лера самой младшей в отделе считается, хотя из них шестерых только двое старше ее. Мама тоже всегда юной выглядела, хоть и поседела рано… * * * В первый раз папу арестовали, когда Лера училась в пятом или шестом. Во дворе ей рассказали, что ее отец — изменник Родины. Мама твердила: не верь, не верь! это ошибка! не бойся ничего! Лера боялась не за папу или себя, а за маму. Она даже хотела бросить школу, чтобы не оставлять ее одну. Мамины волосы стали белыми за несколько дней, сама она пожелтела и так исхудала, что страшно было смотреть. Она совсем не могла спать. Потом она не смогла ходить на работу, а потом и с постели не вставала. Приехал из Воркуты дядя Валентин, мамин брат. Он с трудом добился, чтобы ей дали на работе отпуск: отпуск не давали — не по графику, больничный тоже — диагноза нет, собирались уволить за прогулы. Их соседка по квартире — баба Марина, старая балерина на пенсии, — не отходила от мамы и терпеливо, по капле, вливала в нее морковный сок и куриный бульон. По вечерам приходил возбужденный дядя Валентин, садился около маминой постели, гладил ее по белым волосам и говорил: — Все отлично, малыш, они подавятся собственным лаем! Скоро Сашку отпустят, ты должна привести себя в норму, а то он испугается и убежит назад. — Дядя Валентин натянуто смеялся, а мама смотрела в потолок. Через месяц с лишним папу отпустили, не сумев ничего доказать. Теперь уже он не отходил от мамы, которая, казалось, впала в беспробудный сон. А потом они снова зажили прежней счастливой жизнью, и Лере стало казаться, что все это было просто наваждением. Родилась Катька, а мама так и осталась худенькой смешливой девушкой. И никому бы в голову не пришло, что ей уже сорок и что она одной ногой стояла за чертой жизни, — если бы не седые волосы. Когда папу опять арестовали, мама перенесла все не так тяжело. То ли она была готова к повторению, то ли пятилетняя очень живая и забавная Катька не давала ей замкнуться на своем горе. Снова приехал дядя Валентин. С рождением Катьки трехкомнатная квартира стала полностью принадлежать их семье, а баба Марина, которая жила теперь в соседней, по-прежнему была своим человеком. В день, когда огласили приговор, дядя Валентин сжег свой диплом журналиста, который получил на одном с папой факультете. Он сказал: пусть горит синим пламенем эта бумажка, если она обязывает меня лгать! — и поехал назад, в Воркуту, уже за папой, которого выслали туда на три года. Несколько раз в год дядя Валентин приезжал в Ленинград, привозил от папы письма и какие-то тетради. Но их Лера с Катькой прочли гораздо позже. За год до окончания срока папе добавили шесть лет «за антисоветскую агитацию», «за неповиновение власти» и что-то еще. Мама поехала с Катькой в Воркуту, но не прожила там и года. На работу ее не брали, поскольку в характеристике было указано, что ее муж осужденный антисоветчик. Если на дядину зарплату пожарного и разовые заработки грузчика прожить было можно, то зима в полуразвалившемся бараке и Катькино воспаление легких, которое длилось два месяца, заставили маму вернуться. Перед самым освобождением папу избили, и через неделю он умер. Мама оглохла, онемела, превратилась в тень и не прожила года. Дядя Валентин присылал деньги, иногда приезжал — постаревший, иссохший. Лера знала, что он пьет, но в Питере он держался. Потом мрачнел, чернел и снова уезжал. Однажды Лера получила от него перевод на одну тысячу двести пять рублей, а следом — бандероль. В ней был изрядно потрепанный пестрый шарф, который мама вязала ему давным-давно, и письмо. В письме дядя Валентин писал, что отправляется к маме с папой, а им с Катькой желает дожить до свободы; что-то о красотах Севера и гармонии сотворенного Богом мира — все это в таком тоне, словно он уходит в веселое увлекательное плавание, не менее веселое, чем прожитая им жизнь. В конце была приписка о том, что Лере нужно позвонить по такому-то номеру, назвать фамилию, а письмо немедленно сжечь. Лера ничего не сказала Катьке, оставила ее на бабу Марину и поехала в Воркуту. Разыскала могилу дяди Валентина, привела ее в божеский вид и даже сумела раздобыть кусок гранита, на котором кладбищенский служитель сделал подобающую надпись. Когда тот спросил, выбивать ли крест, Лера подумала и сказала — да. И тут же решила, что, вернувшись в Ленинград, пойдет в церковь и попытается выяснить — есть ли на Свете Бог? И если ей удастся наладить с Ним отношения, она обязательно спросит Его: за что все это — маме, папе, дяде Валентину? Вернувшись, она так и сделала. Но задавать Богу вопросы у нее уже не было желания. Она просто приходила в церковь и стояла там подолгу — без мыслей, без слов. Иногда ей начинало казаться, что ее душа выпархивает на время и улетает куда-то, чтобы там пообщаться с ушедшими близкими, и даже с ангелами, и даже с Самим Богом — тоже без слов. Баба Марина не одобряла ее нового пристрастия и долго не хотела давать старую Библию, о которой однажды проговорилась Лере, но потом все же дала со словами: детка, это же опиум, не задурмань свою светлую головку! Еще Лера позвонила по указанному номеру и представилась. Тихий мужской голос спросил Лерин телефон и сказал, что перезвонит. Через несколько месяцев раздался звонок… * * * Катька! Лера вскочила с кресла и кинулась в прихожую. В дверях стояла баба Марина. — Детка моя, что случилось? Ты что напутанная? — У нее был бархатный грудной голос. — Здравствуйте, Бабмарина! Катьку жду… Думала, она. Я, видно, задремала в кресле, вот и перепуганная. Заходите. — Я на минуточку. Нет ли у тебя, Лерочек, молочка капельки? — Заходите же! Есть. — А то я нынче в гастроном еще не спускалась, а мой Додо на меня сердится. Додо — так звали огромного рыжего кота. Всех котов, живших когда-либо у бабы Марины, звали Бегемотами. Но с легкой Катькиной руки, которая не смогла выговорить слишком громоздкое имя, прижилось это короткое. — Возьмите пакет. — Ну нет, пакет — это слишком много… Хотя если он у тебя совершенно лишний?.. — Совершенно лишний! Пройдите же! — Нет, теперь я пойду. Покормлю Додо. А зайду попозже, Катеринку посмотреть, девочку мою. — Ее колыбельный голос задрожал, а глаза покраснели и заблестели. — Спасибо, детка, я верну. — Ну что вы, Бабмарина! Напоите Додо и приходите. — Приду, детка, приду. — И она удалилась своей воздушной походкой, будто ступала по облакам. Скоро девяносто лет этой женщине, ровеснице века, пережившей три войны и потерявшей в блокаду мужа и двоих поздних сыновей, которых родила погодками в сорок лет, как только перестала танцевать. Как она стерпела все это?.. Может, потому, что в Бога не верит — пенять не на кого, жизнь такая, судьба, у всех так… Понадеялась бы на Всевышнего — а Он взял да подвел, извелась бы, сетуя на Него да на себя за то, что не в то верила, не на то надеялась. А может, все наоборот: верила бы, просила… как там? — спаси и сохрани — Он бы и спас… Господи! Есть ли Ты? Ну не может же человечество так долго верить в то, чего нет. Помоги мне узнать Тебя, Господи! И еще: спаси и сохрани… Снова звонок. На этот раз — точно она! Нет. Это была соседка бабы Марины в своей неизменной полосатой пижаме. — Доброе утро, Лорочка. Пять лет уже не может уяснить, что между именами Лора и Лера есть небольшая разница. — Здравствуйте, Нина Андреевна. Поскольку та стояла и молчала, беззастенчиво заглядывая в квартиру, Лере пришлось спросить: — Вы что-то хотели? — М-м-м… Я хотела спросить… «Ее шея сейчас станет как у жирафа, и я прищемлю ее дверью», — подумала Лера. — Я хотела спросить, где это вы покупали молоко в пакетах? Ведь это от вас давеча Марина Леонардовна пакет принесла? — Она продолжала тянуть шею и страшно жеманничала в своей обычной манере. — В нашем гастрономе. — Да что вы говори-и-ите?.. Значит, опять стали в наш возить. О-о-очень хорошо… А то приходится невесть откуда тащить. А в буты-ы-ы-лках, знаете, так неудо-о-о-бно… Дать, что ли, и ей пакет? Соседка мялась на пороге и ждала приглашения. Но Лера деликатно отмалчивалась, и той пришлось раскланяться. — Спасибо, Лорочка. — До свидания, Нина Андреевна! — Принцесса-пекинесса, Пижама Полосатовна, хотелось добавить Лере. Эти прозвища, данные ей Катькой, здорово подходили вечно заспанной, всклокоченной, с приплюснутой физиономией соседке бабы Марины. Баба Марина звала ее Нинон. Когда она рассказывала что-нибудь из жизни своей квартиры, Катька визжала от смеха, а та недоумевала: ну что же тут смешного, детка? Звонок. Если и на этот раз не Катька, Лера просто сойдет с ума… На пороге стоял долговязый мужчина с огромным плоским свертком и растерянно улыбался. Лера не успела ни сойти с ума, ни разозлиться. Снизу раздался Катькин голос: — Валерка, это я! А это — ее муж, решила Лера. — Здравствуйте, — сказал долговязый. — Можно занести? — Здравствуйте, заносите. Он вошел, и Лера увидела на нижней площадке свою сестру, волокущую по ступеням большущий старинный чемодан с медными углами. Лера бросилась ей помогать, но подоспел долговязый, как пушинку, поднял его и по-свойски понес в квартиру. Катька набросилась на Леру, пытаясь обнять ее. Мешали этюдник и раздутая сумка, повешенные крест-накрест на плечи. — Валерка! — Катька скулила, словно резвящийся щенок, и все норовила заграбастать Леру в свои объятия. — Что я тебе скажу-у-у!.. Точно, мужа с собой привезла… В этой возне у Катькиной торбы оборвался ремень, она запнулась за упавшую сумку, больно придавила Леру болтающимся этюдником, они обе чуть не грохнулись на рыжий чемодан, но тут их подхватил Катькин муж. Лера стала извиняться, а Катька, согнувшись пополам от смеха, простонала: — Лер, дай три рубля. Когда Лера вынесла в прихожую три рубля, долговязого уже не было, а Катька скакала вокруг бабы Марины, пытаясь стащить с себя этюдник и запутавшись в его ремнях: — Баба Мариночка! Додоша! Лерин вестибулярный аппарат немедленно напомнил ей о своем несовершенстве — ее укачало. В дверях соседней квартиры стояла Пижама. — Ах, Лорочка, у вас преле-е-естная сестричка. Здравствуйте, Катюша. Но Катюша не слышала — она тискала Бабу Марину и голосящего басом, вырывающегося из рук Додо. Ну вот и вернулось милое мое землетрясеньице! Ждали — извольте. * * * Катька свернулась в кресле и едва не мурлычет от удовольствия. Раскраснелась после ванны и «Чу-Мая». Ее темно-песочные волосы, подсыхая, закручиваются в крупные кольца — прадедово наследство. И глаза, серые с фиалковым оттенком — его же, прадедовы, — мерцают лукаво и загадочно. Дедушка, папин папа, как только внучку увидел, сказал: батины глаза, буря будет, а не девка! И вот сидит эта буря с блаженной физиономией. За прошедшие два часа она успела нареветься, насмеяться, назадавать кучу вопросов, ни на один не выслушав ответа и не ответив толком ни на один Лерин. Единственное, что Лере удалось выяснить достоверно, что долговязый — вовсе не ее муж, а просто таксист, оказавшийся соседом по дому. Он улизнул, не взяв три рубля, поскольку еще по дороге сказал, что с удовольствием выполнит благотворительный рейс в пользу нищих вольных художников. Правда, недолгими попутчиками у нее были двое азиатов с дынями в соломенных оплетках, которые вышли у гостиницы в центре, дали четвертной «без сдачи» водителю за работу и дыню Катьке. За красивые глаза, разумеется. А глаза эти уставились на телефонный аппарат… * * * Пурпурный сафьян. Гранатовые бусины. Пламя свечи. Виолончель самозабвенно ведет свою партию. Вдруг на самом взлете, неожиданно, но в лад, с той же страстью вступает флейта. На миг виолончель смешалась. Но лишь на краткий миг, как бы забыв, что играет дуэт. Белая атласная лента порывом ветра брошена на сафьян. На нее скатилось несколько жемчужин. — Валер… — Глаза под пушистыми ресницами засверкали. — Валер, я остаюсь… В Питере. Лера сплюнула три раза через левое плечо, постучала по деревянному подлокотнику и встала. — Пойду поставлю чай. Катька пружиной взвилась с кресла и закружилась по комнате. — Я остаю-у-у-усь в родном Петербу-урге-е, мне так надое-е-ело уже кочева-а-ать… — Получалось нечто вроде романса. — Лер! Ты слышала? — Она пропела снова эту фразу, задумалась ненадолго, замерев на одной ноге и раскинув руки, и продолжила: — Детей нарожа-а-аю я целую ку-у-учу, — опять замерла на миг, — и буду борща-а-ами муженька ублажа-а-ать… Ля-ля-ля-ля-ля-а-а-ля… «Господи, ты услышал меня!..» — только и подумала Лера. — Валер, иди сюда! Катька сидела в своей комнате у раскрытого чемодана и выворачивала из него содержимое: свертки, книги, несколько каких-то каменьев. — Смотри, какая красота! На дне лежали листы картона с этюдами. — Ой, чуть не забыла! — Она полезла рукой под картонки, пошарила там и достала газетный сверток. — Внимание! — Взялась за угол, взмахнула рукой, и из свертка выпорхнули сиреневые бумажки. Лера не сразу сообразила, что это. — Здесь — тыща. Без одной бумажки. Это были двадцатипятирублевки. — Катька, ты ненормальная! Это ты вот так через полстраны везла тысячу?! — Вот еще! Везли паровозики, а таскали джентльменчики. — А из Москвы? Ты что, в багаж так и сдавала?.. — Из Москвы я тоже на паровозике. Я остаю-у-усь… — А в телеграмме — прилетаю… — Ты, Валерка, все слишком буквально понимаешь. Я на крыльях счастья летела, а ты — самолет… Я остаю-у-усь в родном Петербу-у-урге… — Она кружилась, вальсируя, по шелестящим бумажкам, словно это были опавшие листья. — Кать, давай соберем. — Успеем. Можно подумать, у тебя всю жизнь полы были устелены деньгами. Ля-ля-ля-ля-а-аля… — А кому ты собираешься нарожать кучу детей? Катька вскочила на тахту, задрала полы махрового халата: — Да разве с таки-и-ими траля-ля нога-а-ами я мужа себе-е-е тря-ля-ля не найду-у-у?.. Вдруг она осела, замолчала и словно увяла. Послышалось всхлипывание. Вот так всегда. Лера подошла к ней и погладила ее по голове. — Ну что ты, Катюш?.. Раздался телефонный звонок. Катька вскочила, как от удара током. Широко раскрытыми зареванными глазами, приоткрыв рот, она смотрела в дверь на телефонный аппарат, висевший в прихожей на стене. Лера сняла трубку: — Да?… Сонечка, привет!.. А что такое?… Ой! Прости, запамятовала, поздравляю!.. Ну разве так можно — врасплох?… Нет, не смогу, Катька прилетела, то есть приехала… Завтра?… Хорошо, завтра на объедки!.. С Катькой… Хорошо, Сонечка. Спасибо. Всем привет… До завтра. Катька уныло сметала в кучу деньги носком тапки. — Сколько нашей Сонечке? Ах да, мы же ровесницы. У нее по-прежнему двое? Или четверо уже? — Пойдем чай пить. Катька остановилась в прихожей перед зеркалом. Долго рассматривала и растягивала лицо. Потом взяла Лерину помаду, нарисовала себе рот от уха до уха и два пятна на щеках. Села на тумбочку, свесив руки между колен. — Лер… Гарри Анатольевич не звонил? — Что ты говоришь? — крикнула Лера из кухни, хотя прекрасно слышала вопрос. — Да так, ничего. — Чай где будем пить, Катюш? — Можно в кухне. — Тогда неси бутерброды. Катька потащилась в комнату. В прихожей она вдруг хлопнула себя по лбу. — Лерка! Что я привезла! Чуть не забыла! Через некоторое время она появилась в дверях с бутылкой вина и тарелкой с бутербродами. В этот миг раздались первые аккорды пинкфлойдовского «Wish you…». Катька, забыв про свою размалеванную физиономию, рассказывала: — Где, ты думаешь, я это взяла? — И дальше, перебивая саму себя: — Я оформляла клуб геологам. Под Красноярском… Я, кстати, там и тыщу заработала… Там дед один был. Ой, он, конечно, не дед, но так его все зовут — дед Бен, в смысле — Вениамин… Лерка! У него глаза!.. Ладно, потом… Так вот, у них в этом клубе был новогодний бал. Меня — умрешь! — Снегурочкой сделали. А деда Бена — естественно, Дедом Морозом… Они мне, между прочим, и за этот бал заплатили — довольные были!.. Я им еще галерею их портретов сделала. Тридцать восемь человек! Представляешь? И за них хотели заплатить. Но я не взяла… Так они, когда я уезжала, мне провизию всякую совали: сгущенку, тушенку… Но я же не вол… Там в сумке или в чемодане что-то лежит… Ой! А о чем это я тебе?.. А! Я говорю им: не нужны мне сокровища земные, подарите мне одну пустяковину. А дед Бен сразу: стоп, Котик! — он меня Котиком звал — я щас, говорит. И приносит мне… Свою любимую. Запиленная, правда, но — фирма! Я говорю: дед Бен, а что ж вы-то слушать будете?.. Он пил раньше страшно, от семьи ушел… Я тебе потом расскажу… и вдруг раз! — и бросил. А как крутить его начинает — идет в рубку и «Пинк Флойд» ставит, раз за разом, раз за разом… А он мне говорит: найдем, Котик, что-нибудь, найдем… Лерка! Какие у него глаза!.. А ты где Рабингранат нашла?.. — Это от Гарри… Анатольевича, — сказала Лера самым будничным тоном, доставая с подоконника наполеон. Катька на миг превратилась в соляной столб. Но быстро отошла, только глаза стеклянными остались. — Что вы говорите?! Так прямо купили-с и принесли-с?.. — Мы в гастрономе случайно встретились на днях. — И что-с они?.. Как поживают-с? — Мы не говорили ни о чем. Он о тебе спросил. А мне и сказать нечего, кроме как про новогоднюю открытку. Музыка затихла. Катька вышла и долго не возвращалась. Лера вошла в комнату. Та сидела на подлокотнике кресла и стирала салфеткой помаду со щек. — Катя, скажи мне, это у вас любовь? — осмелилась Лера впервые. — Валер, не надо. * * * Вечером приходила баба Марина. Катька снова ожила и рассказывала о своих приключениях, хохоча и изображая в лицах всех подряд. Баба Марина тоже много смеялась, изредка вставляя что-нибудь вроде: ну ты и арти-истка! или: не пугай меня, детка! На следующий день Лера уговаривала Катьку пойти к Сонечке. Та согласилась, но потом резко раздумала и едва выпроводила Леру, которая тоже не хотела идти туда из солидарности с Катькой. Уже в прихожей Лера спросила: — У тебя Сонечкин телефон есть? Катька с запинками, но верно назвала номер. — В случае чего звони. — В случае чего? — Ну, мало ли… — Нет, ты скажи, в случае чего? — Катька сжалась как пружина. — Ну, чего в случае? — В случае пожара, Катя, по-жа-ра. Хорошо? — По имени Гарри Анатольевич! Да?! Лера, опустив глаза, пережидала бурю. Долго ждать не пришлось. — Так бы и говорила. В случае чего, в случае чего… Ладно, Лерочек. Веселись. Скажи кузине, что у меня ангина… — Подумала секунду. — Ее купила я в магазине. Ха-ха! Я позвоню ей, поздравлю. Перехвачу горло веревкой и позвоню. У Леры, вероятно, вытянулось лицо. Катька, заливаясь смехом, сползала по косяку. — Лер… Ой, не могу! Ты решила, что я удавиться собираюсь, что ли? Ой! Мне плохо… Да это же я ангину изображать буду… Катька вдруг стала серьезной. — Лерочек. Моя родная. — Слезы уже навернулись на ее потемневшие глаза. — Я не буду давиться из-за Гарри. Я люблю его и всегда буду любить. Мне дед Бен что-то сказал такое… Я хочу жить. Я буду жить. Я буду жить здесь, в Питере. И никуда я больше не побегу от Гарьки… Она сидела на тумбочке и наматывала на палец пояс халата. — Я ужасно хочу жить. Хочу детей. Почему он боится любить? — Катька вскинула на Леру глаза. В них было столько боли, что казалось, две огромных слезы, катившихся по ее щекам, должны были быть двумя каплями крови. — Почему нужно бояться любить?.. — Катюш, я останусь. — Лера принялась раздеваться. — Нет! Нет. Все, сейчас иди, а потом я что-то тебе скажу. Потом. Вернулась Лера в девятом часу. В квартире темно. Леру охватила паника. В Катькиной комнате — никого. Куртка — на вешалке. В гостиной — пусто. Она раскрыла дверь в свою комнату. Катька лежала животом на своем резиновом матрасе, свесив руки по сторонам, будто качалась на волнах. Лера не могла произнести ни слова, не могла двинуться. Сколько она так простояла — миг, минуту? Катька шевельнулась и скатилась на пол. Протирая глаза, она щурилась против света на Леру, стоящую в дверях. — Лерка, ты?.. А я что — заснула? Лера пошла раздеваться. Нервы — никуда! Да тебе не сорок семь, а девяносто восемь. И что это с тобой, милочка? Хоть бы Катька ничего не заметила. — Ты так и проспала весь вечер? — Лера возила тряпкой по полу, вытирая лужи — опять снегопад. Потягиваясь, вышла Катька. — Я — свинья. Не позвонила Сонечке… И дважды свинья, потому что и сейчас не позвоню. Чем потчевали? — Тут тебе посылочка: грибы, пирог с осетриной. Есть хочешь? — Ага… Валер, я читала папкины записи. И дяди-Валины. Наревелась и заснула. Вот… * * * Через несколько месяцев раздался звонок. Тот же тихий мужской голос предложил встретиться. «Думаю, я вас узнаю. Что на вас будет надето?» Лера сказала. Они встретились в условленном месте. Высокий пожилой мужчина, подошедший к Лере, поклонился и сказал: «Ну конечно, вы — Валерия. Вы очень похожи на свою маму. Меня зовут Петр Тимофеевич». Он был профессором философии в университете, где учились папа и дядя Валентин. Они долго гуляли в тот воскресный день, и Лера много нового узнала о маме, папе и дяде Валентине. Об их работе, об участии самого профессора в диссидентском движении. О том, как он едва избежал ареста, и о том, что на его даче хранится бесценный архив. Позже Лера стала часто бывать на даче профессора и помогала в архивной работе: снятии копий, сопоставлении фактов, систематизации материалов. Потом ей отдали папины бумаги. Когда Катька впервые попыталась прочесть их, ей стало плохо. Лера позвала бабу Марину. Валерьянка не помогала, и тогда баба Марина окатила Катьку холодной водой. Та долго еще не могла вернуться к этим записям. Слишком богатое воображение у Лериной сестры. * * * Порыв ветра. Плещется белый атлас на пурпурном сафьяне. Жемчуг перемешался с гранатом. Звуки флейты гибкой лозой оплетают виолончель. Та затихает. Но вот новый всплеск. Мечутся ноты, то отдаляясь друг от друга, то сливаясь, то споря, то ладя. Все слышней они, все отчетливей, все ближе. Они пили чай в кухне. Телефонный звонок пригвоздил Катьку к стулу. Лера вышла в коридор. Когда она вернулась, кухня была затоплена до краев Катькиными глазами. — Тебя. — Гарри? — Да. Катька сглотнула и медленно встала. Потом, тряхнув головой, пружинистой беспечной походочкой вышла из кухни. Проходя мимо телефонной трубки, лежащей на тумбочке, она наклонилась над ней и долго слушала. Потом резко выпрямилась и в той же манере продолжила путь. Лера вышла, чтобы положить трубку на аппарат. В гостиной, на подлокотнике кресла, закинув ногу на ногу, сидела Катька, откинув свободную руку в сторону, будто держала в ней длинный мундштук с папиросой. — Хэллоу, Гэрри! — Она паясничала, демонстрируя свое безукоризненное английское произношение. — Йес… Йестедей… По-русски так по-русски. Только вы не орите на меня, как портовый грузчик на портовую же шлюху… О’кей? О’кей! Нет, приезжать нельзя… Нельзя, и все! У меня тут муж ревнивый, как десять мавров. Укусит еще вас… Ненормальная! Пойти трубку отобрать да сказать самой все, что она, Лера, думает о них обоих?.. Но Катька уже сама прекратила разговор, сказав на прощание что-то на непонятном языке. — Валер, подлей горяченького, а то не дают чаю попить всякие… Лера не шелохнулась. — Катя, зачем ты так? Зачем ты его так? — Как так? Как так?! — Пар спущен, и через несколько мгновений она уже хлюпает носом, размазывая слезы. — Я знаю, как надо, но не могу. Он не дает мне так, как надо. Почему? Лерочек, почему? Лера мыла посуду, уложив Катьку доревывать в подушку, когда в дверь позвонили. Так поздно могла быть только… В дверях стоял Гарри и протирал концом шарфа свои очки. — 3-здравствуйте. Извините, поздно. — Все тот же холодный зеленый взгляд. — Здравствуй…те. Проходите. — Лера прекрасно знала, чем кончается его первый после возвращения Катьки визит, но приглашение повторяла каждый раз. — Сп-пасибо. — На этот раз он вошел. Взлет руки — снята вязаная шапка. Высокий красивый лоб и коротко стриженные пепельные кудри. Отрезал свой хвост, а ведь при последней встрече был с ним… Еще взлет — скинута куртка. Он пульсировал в пространстве. Когда Гарри присел, чтобы расстегнуть сапоги, вышла Катька в халате поверх длинной ночной рубашки. Она села на свое излюбленное место, свесив по обыкновению руки между колен. — 3-здравствуй, К-катя. — Хэллоу, Гэрри. — Очень круглое и очень английское «р». — А теперь одевайся и уходи. — Г-гостеприимно. А где к-кусающийся муж? — Как раз дезинфицирует полость рта перед укусом. — Значит, я ус-спею сказать все, что х-хочу. Лера выключила воду и услышала: — А как же мой муж? — Я его усын-новлю. И тут раздался Катькин смех — внезапный и искристый. Он обрушился, как водопад с ненароком задетой ветки, пропитанной дождем. Лера вышла, чтобы позвать их в кухню, где закипал чайник. Катька смеялась, запрокинув голову. Перед ней на корточках сидел Гарри и держал в своих больших ладонях узкие Катькины ладошки, похожие на розовые створки перловицы, и смотрел в них внимательно, будто читая. Вдруг он резко отвернулся, тряхнул головой — очки упали на половик и сложили дужки, как дрессированные. Гарри снова склонился над Катькиными ладонями и очень медленно вложил в них свое лицо, как вкладывают хрупкий сосуд в специально для него предназначенный футляр. Катька оборвала смех и застыла с запрокинутой головой. Гарри не шевелился. Она выдохнула едва слышно: — Я больше не могу без тебя, Гарри… Часть вторая Растаяли звуки флейты, затихла последняя нота в гулком чреве виолончели. Выровнялось пламя свечи. На миг воцарилась полная тишина. Но чуткое ухо смогло бы уловить шелест скользнувших по струнам пальцев и вдох флейтиста. Значит, музыка еще не окончилась и вот-вот зазвучит снова. Только через несколько дней Лера задумается, как она все это пережила. А сейчас она идет по коридору из морга в сопровождении врача, который наверняка удивляется — если врачи, работающие в больнице скорой помощи, вообще способны удивляться — то ли железной выдержке, то ли полной безучастности: не покачнулась, не вздрогнула, когда откинули простыню с лица этой красивой девушки, ее сестры. Только сказала тихо: «Катюша, как же так?» Поправила волосы, коснулась лба. Врач, выждав немного и убедившись, что она в себе, показал ей небольшую рану на голове, из которой даже кровь не потекла. Потом сказал: «Вас просит молодой человек, ехавший с вашей сестрой». И вот она идет к нему. «Реанимация» — издали видно светящуюся надпись. — Я должен вас предупредить — у него нет шансов… Почти нет. Мы обычно хоть один из тысячи, но даем. У него — один из ста тысяч. Он держится неизвестно на чем. Разумеется, мы делаем все, что диктуют обстоятельства. Так что вы… — Хорошо, доктор. Гарри лежал с высоко поднятым изголовьем, как обычно лежат выздоравливающие после долгой тяжелой болезни. Он был накрыт до подбородка простынями, через которые проступали бурые пятна. У носа — кислородная трубка. Сестра что-то вводит в вену на шее. Лицо белое. На нем огромные зеленые глаза. — Лера… Скорей, у меня нет времени… Сестра, бросьте все, я уже одной ногой там… Мне нужно туда, там Катя, не заставляйте ее ждать, она и так слишком долго меня ждала… — Он говорил почти как здоровый человек, только дышал чуть тяжелее. — Лера… Первое… Молодец, что не плачешь, словно все знаешь… Катя улыбается… — Он прикрыл глаза, улыбнулся и только что не помахал приветственно рукой. Потом открыл глаза. — Первое. Отца я не застану. Он не успеет… за городом живет. Дождись его, побудь с ним. Он очень хороший… Вы должны были познакомиться на днях… Конечно, при других обстоятельствах… — Гарри усмехнулся, но его лицо сразу исказилось болью. Он переждал и продолжил: — Запомни, что ты должна ему сказать… Я раскаиваюсь во всем. Во всем… Долго перечислять… Лера, во всем. — Он осторожно, чтобы не спровоцировать приступ боли, с нажимом выговорил эти два слова. — Отец поймет. Еще. Я всегда любил его. Запоминаешь? Пусть не думает, что я предал его. Я любил маму. Но его я тоже любил… нет, люблю… Скажи отцу — я люблю его… Сестра, налейте в рот воды… немного… язык прилипает… Лера отстраненно отметила, что Гарри совсем не заикается. Сестра пипеткой накапала на его высунутый язык несколько капель. Гарри выдохнул: хорошо-о-о… И продолжил: — Второе. Я виноват перед тобой. Ты же знаешь… и я знаю, что был не прав… Прости, если сможешь… И еще я тебе очень благодарен… за Катю… за твою душу… Лера, я хотел бы встать перед тобой на колени… и несколько раз повторить это… Но я не успею, Лера, прости… Неподвижные до этого глаза двинулись в ее сторону. Он поймал Лерин взгляд, но не смог удержать его: словно сократилась натянутая пружина и вернула его глаза в нейтральное положение. Веки тяжело опустились. — Сейчас, Катенок, еще немножко… — прошептал он. — Ждет… — Он снова усмехнулся и снова скорчился. — Лера, ты тут? Я многое понял… Нет, не успею… Короче, мы с Катей любили… любим друг друга. Я был дурак… Нет, тоже ни к чему… Мы хотели пожениться завтра. Навсегда… — Опять усмешка и гримаса. — То есть мы муж и жена. Не плачьте о нас. Мы вместе… Теперь уж навсегда… Это ерунда — здесь, там… Там даже лучше — ни смертей, ни болезней… Ни разлук… Мы вас там будем ждать… С Катей. Он замолчал. Лера не отрываясь смотрела на него. Гарри открыл глаза. — Я еще здесь? Лера, ты здесь? — Да, Гарри. — Значит, еще немного времени есть… Самое главное — не забудь отцу передать… Тогда слушай… — Гарри, помолчи, тебе тяжело… — Мне не тяжело… Я ничего не чувствую. У меня одна голова осталась… А раз я еще здесь, так, значит, для того, чтобы говорить. Хорошо… — Его дыхание стало хриплым. — Лера… Отец… Сестра… Люди… Люди, любите… Любите… Только любовь имеет смысл… Больше ничего… Только любовь. Все, Катенок, иду… Лера, до встречи… Отец, прости… Врачей жалко… сестра, спасибо вам… — Он улыбнулся и затих. Глаза остекленели и стали незрячими. Сестра смотрела на Леру. Лера — на Гарри. Она потянулась к простыне, туда, где должна быть его ладонь. Сестра перехватила Лерину руку и сказала: — Не надо. — Почему? — Не надо… — Он… уже… это все?.. — Да. — Можно я побуду? — Можно. — Надо глаза… — Хотите сами? — Нет. Сестра закрыла Гарри глаза. Он все так же улыбался. — Не накрывайте, можно? — Можно. — Я хочу взять его за руку. — Лера снова потянулась к простыне. — Не надо! Не трогайте. Лера ничего не понимала, но слушалась. Потом она узнала, что у Гарри раздавило обе кисти и все ниже грудной клетки. Он пытался удержать дверь такси, которую вминал автобус, налетевший на них на перекрестке. Это все снегопад. Они с Катькой так его любили… Автобус не смог затормозить — его понесло по пуховой подстилке, под которой был лед. Катя умерла сразу, от удара в голову. В тот момент она ничего не успела понять и лежала на каталке с удивленной улыбкой на лице. Таксист отделался переломом ребра. Сестра убрала трубку от лица Гарри. — Вам ничего не нужно? — Нет, спасибо. — Вам вызвать такси? — Нет. Я буду ждать его отца. Его же вызвали? — Да. — А откуда он едет? — Не знаю. Вошел доктор. Посмотрел на Гарри, потом на сестру. Потом на Леру. — Вам такси вызвать? — Нет. Я жду его отца. Он скоро приедет? — Думаю, да. — Я побуду здесь. Можно? — Можно. — Он глянул на сестру и вышел. Сестра села в углу и прикрыла лицо ладонью. О чем думала Лера, неотрывно глядя на Гарри, ни тогда, ни потом она не смогла бы сказать. Вероятнее всего, ни о чем. Хотя так не бывает. Изредка закрывая глаза, она видела Катькино недоумение, проступающее под улыбкой, наверняка адресованной своему любимому. В палату снова вошел доктор. За ним в дверях стоял Гарри Анатольевич… лет сорока пяти — пятидесяти. Те же зеленые глаза, те же пепельные волосы, только прямые. В длинном черном пальто с длинным темно-зеленым вязаным шарфом, обернутым вокруг шеи. Лера встала. Сестра тоже. — Гарри… — сказал мужчина в черном пальто. — Он заснул? — Да! Тише, — быстро ответила Лера и двинулась к нему, не давая доктору опередить ее. — Мы выйдем, а потом вернемся. — Она так сжала локоть доктора, что тот вздрогнул, но ничего не сказал и пропустил Леру. Лера буквально вытащила отца Гарри из реанимации. Они сели в холле друг против друга. — Я — Валерия. Катина сестра… Вы же знаете ее?.. — сказала Лера. — Можно Лера… Как угодно… А вы — Анатолий… как вас по отчеству? — Меня зовут Гарри… Как сына… — Н-но… — Это долгая история… Гарри… отчество сложное, можно просто Гарри. Лера уловила легкий приятный акцент. Он говорил тихо, то ли боялся разбудить сына, спящего где-то в недрах этого невеселого заведения, то ли это у него такая манера. Он был возбужден, но держался. Видимо, помогало то, что худшие его ожидания не оправдались. Сын спит. Значит, все хорошо. — Гарри просил сказать вам… — Она судорожно пыталась вспомнить, что же просил Гарри сказать отцу. В голове была пустота. — У вас есть сигареты? — Она тянула время и ждала, что ее осенит. — В машине. Принести? Или спустимся? — Да, пойдемте… Нет, сходите, я подожду тут. Отец Гарри… Гарри встал, посмотрел на Леру. — С вами все в порядке? — Да-да… Он удалялся по длинному-длинному коридору, то исчезая, то появляясь снова: темно — светло, темно — светло… Пульсировал в пространстве, совсем как его сын… Лера все вспомнила. — Гарри! — Она бросилась за ним. Он услышал и остановился. В полосе неонового света его волосы казались белыми. И лицо бледное, как у Гарри… У того, который лежит сейчас на согнутой пополам кровати. — Не надо. Я не курю… Я забыла, а теперь вспомнила. — Она стояла в двух шагах от высокого широкоплечего мужчины, так похожего на своего высокого широкоплечего сына, и боялась заговорить, чтобы не убить его. Почему она решила, что он слабее ее? Извечное женское?.. — Пойдемте. Они вернулись в холл. Большие квадратные часы показывали три двадцать пять. Опередив Лерины сомнения по поводу их дееспособности, большая стрелка прыгнула на одно деление. — Гарри просил сказать вам, что он раскаивается во всем. Он сказал, вы знаете… — Почему он вам это говорил, он что, сам не может мне?.. — Его лицо напряглось. — Что с Гарри? Он спит?.. А что с Катей? Где она? — Подождите, а то я опять все забуду… — Лера коснулась его руки. — Он просил сказать, что он вас очень любит… Не перебивайте! Он сказал, что не предавал вас и всегда любил… Отец… Гарри положил лицо в ладони. Длинные волосы — прямые и тяжелые — упали на пальцы, закрывающие лоб. — Еще он… — Не надо. Потом… Они молчали. Лера разглядывала его красивые крупные руки, узор набухших вен, браслет часов, выглядывающий из-под рукава черного джемпера. Она пыталась нащупать в себе какие-нибудь чувства: должна же она сопереживать этому мужчине, у которого погиб сын… Она вспомнила, что и у нее тоже горе — не стало единственной любимой сестры. Да нет, чушь какая-то… Это даже не кошмарный сон, просто — чушь. А он покачивался вперед-назад, не открывая лица. В холл вышел все тот же доктор. Он вышел тихо, и Гарри не услышал его шагов. Доктор вопросительно глянул на Леру. Она помотала головой, и тот ушел. Так же тихо. — Где ваша сестра? — не убирая рук, спросил Гарри. — Ее нет. Ее не стало сразу. — Вы уже отплакали? — Нет. — И я не могу. — Он отнял ладони, сощурился от яркого безжизненного света. — Я хочу побыть с ним. Вы не могли бы со мной?.. — Да. Они вошли в отделение. Доктор, сидевший за столом дежурного и что-то писавший, встал навстречу и молча повел их в палату. По пути он открыл какую-то дверь, заглянул в нее и кивнул. Вышла медсестра и пошла с ними. На лице Гарри застыла улыбка. Поверх окровавленных простыней накинули свежую, и поэтому не было ощущения смерти. Только очень бледная кожа, отчего волосы казались почерневшими. Лера прислонилась к стене и поползла вниз. Отец Гарри подхватил ее, а сестра сразу дала ватку с нашатырем. Леру усадили на стул. Отец Гарри не мог сосредоточиться на сыне, пока Лере не стало лучше. Он стоял рядом со стулом и держал ее за плечо. Или держался за него. Он долго смотрел на сына. Потом подошел и погладил его по волосам и лицу. Накрыл простыней, повернулся к Лере, взял у нее ватку, вдохнул осторожно несколько раз и протянул ей руку, предлагая встать. * * * Лера осознала все произошедшее только на похоронах, когда увидела два гроба, а в них — свою Катьку и Гарри, их бледные лица с какими-то потусторонними улыбками. Но и тогда она не заплакала, не упала в обморок. Просто вдруг поняла: Катьки больше нет, Гарри Анатольевича тоже нет… Здесь нет. Вот лежат их оболочки, очень похожие на них в действительности, только бескровные и пустые. А полная жизни Катька и ее загадочный друг носятся сейчас где-нибудь по перекресткам мирозданья, вздымая звездную пыль, где, как сказал Гарри, — ни смертей, ни болезней… Ни разлук. Лера так отчетливо ощутила это! Ей захотелось, чтобы поскорей закончилась процедура предания земле того, что она чуть было не приняла за свою сестру и ее возлюбленного. Отец Гарри… Лера все не может привыкнуть к его имени… Гарри взял все хлопоты на себя. Лере не довелось даже выйти из дому за прошедшие три дня. Приходили родственники, чтобы поддержать ее, и с удивлением обнаруживали, что этого вовсе не требуется. Баба Марина, узнав о случившемся, плакала с тихими причитаниями. Лера не решалась сказать ей и хотела вовсе не говорить пока, а подготовить ее и, может быть, потом, как-нибудь… Не получилось: когда баба Марина позвонила зачем-то в дверь, ей открыли рыдающие Сонечка с тетей Таней. Лере хотелось быть одной. Но родственники, приняв ее спокойствие за невесть что, решили дежурить в ее квартире. С огромным трудом ей удалось убедить очередного ангела-хранителя, что она не собирается брать грех на душу, что она все понимает, и даже больше понимает… Вечером после похорон и коротких поминок в столовой она выпроводила двоюродную тетушку — мамину кузину — и осталась одна. Ее не угнетала пустая квартира — было обычное положение вещей, когда прилетевшую из-за семи морей Катьку заграбастывал суровый любовник, и Лере оставалось ждать звонка с извещением об их приходе в гости. Около восьми позвонил отец Гарри. Тихий — теперь Лера знала, что это его обычная манера — низкий голос и чуть растянутая речь то ли изможденного, то ли в подпитии человека. Конечно, он устал и, возможно, выпил уже дома — на поминках он только пригубливал вино. — Лера… Вы одна? — Да. — Я тоже… Я здесь, у Гарри… Можно с вами немного поговорить? — Конечно. — А вы… не хотите увидеться?.. Я пришлю такси… Или приеду?.. — Лера собиралась с мыслями. — Нет-нет, я ни в коем случае не настаиваю… — добавил он, не услышав немедленного Лериного ответа, — давайте по телефону… Почему бы нет, подумала Лера. Они потеряли двух самых близких людей, после чего ни у нее, ни у него не осталось никого родней. Эти двое были шесть лет связаны странными, но тесными отношениями. Настолько тесными, что просто попрощаться навсегда после их похорон было бы нелепо. К тому же она едва не стала родственницей, законной родственницей этому незнакомому доселе мужчине… — Мы могли бы встретиться… — Правда? — Он обрадовался и не скрывал этого. Голос стал тверже, и Лера тоже обрадовалась тому, что может быть нужна сейчас отцу… Гарри. — Где?.. Где вам удобней? — Мне… все равно, а вам? — Я приеду за вами, и мы решим. Хорошо? — Хорошо. Я жду вас. * * * После больницы Гарри повез Леру домой по пустому, утопающему в неиссякаемом потоке белого снега городу. Мигали желтыми огнями скрещенья улиц. Роковой перекресток был чист и бел, и ничто не напоминало о том, что несколько часов назад здесь была поставлена точка в земном пути двух молодых людей. Он остановил машину на обочине. Не выходя, сквозь взмахи дворников и тут же налипающий на мокрое стекло снег, они смотрели молча на это место. Даже если бы на нем грудились искореженные машины или стоял щит с описанием произошедшего и указанием имен, для Леры все равно это было бы чистой абстракцией, никакого отношения не имеющей ни к ней, ни к ее сестре, ни к Гарри Анатольевичу… У подъезда она предложила подняться. Сварила кофе. Они почти ни о чем не говорили, и часов около семи, когда начало светать, он уехал, взяв ее номер телефона, и сказал, что будет звонить. * * * — Добрый вечер. — Гарри был уставшим, но крепился. — Если вы не возражаете, можно поехать ко мне… на пару дней… там замечательные места, вам понравится… Или до понедельника, как захотите. Вам стоит взять что-нибудь… переодеться. Вы не против? Может, я слишком назойлив? Простите… — Н-нет, я не против… если вам это… — Пожалуйста… — В его голосе была почти мольба, и Лера поняла, что должна… нет — хочет, очень хочет быть полезной ему, насколько это возможно. Сонечка с тетей Таней, узнав подробности трагедии, набросились было на Гарри Анатольевича, роль которого в жизни их кузины и племянницы они расценивали сугубо по-своему. Лера угомонила их, а сама подумала: и вправду, его можно было бы назвать злым гением ее сестры. Но у нее никогда не возникало подобных мыслей. Во-первых, она была человеком добросердечным и не бралась судить других. А во-вторых — и главным образом — потому, что его любила Катька. Этого было вполне достаточно. То же чувство априорной симпатии возникло у Леры к отцу Гарри, когда она увидела его в больнице. И потом, за три следующих дня, оно только укрепилось. Он внушал доверие как человек. Вызывал интерес как личность. Был приятен как мужчина. Нет, он ничуть не будет в тягость Лере. Она не боялась, что придется выслушивать нытье и сетования. Почему-то она знала, что этого не будет. А даже если и будет… * * * Они ехали по промокшему насквозь городу. Казалось, влага сочится из стен домов, из коры деревьев. Снег резко прекратился в понедельник утром. К вечеру вторника все растаяло, и город затопила весна. Воздух был напитан ею. Она вплывала в улицы по разбухшим каналам, взбиралась на крыши домов, пытаясь разогнать с них тяжелые серые облака и водвориться там синевой, чтобы уже никто не мог усомниться в ее реальности. А за городом — под кустами, в ложбинах — еще виднелись клочья потрепанной шкуры плотоядного чудовища, имя которому — снегопад и вид которого так обманчиво прекрасен. В машине было тепло. Гарри в джемпере и джинсах выглядел спортивно и юно, несмотря на усталость и подавленность, которые — Лера чувствовала это — старался скрыть. Ей хотелось сказать ему, что он не должен ее стесняться, что это так естественно после всего пережитого, что с ней он может быть самим собой… Собой… Но кто он, какой он? — этого Лера не успела узнать и могла только догадываться. По роду занятий они, похоже, близки. И по возрасту, скорей всего, ровня. Его мужественность и благородство… Если они не кажущиеся, тогда и поведение вполне естественно… Он молчал. Она тоже. Она думала, что Гарри собирается с мыслями перед долгим разговором — не просто же так он вытащил незнакомую женщину из дому на несколько дней… Все же странно — почему ее? У него что, нет друзей, друга… подруги, наконец? То, что отец одинок, что мать Гарри… Гарри Анатольевича умерла давно, она знала от Катьки. И все. Что живет за городом и что с сыном они в… в не очень близких отношениях. Больше ничего. Что он иностранец… — а иностранец ли он? — она не знала. Имя, акцент… Стоит ли гадать? Придет время, и она узнает все, что ей доверят. Она не любопытна. Приятно пахло мужским парфюмом, смешанным с запахом сигарет, и весной, врывавшейся в приоткрытый люк. Лера попыталась вернуться мыслями к пережитому, но у нее не получалось: словно что-то удерживало ее, не пуская в прошлое — далее чем на час-полтора назад, когда она пошла к бабе Марине, предупредить о том, что уезжает на несколько дней. Та — все еще в слезах, с платком у носа — сказала: детка, ты должна поплакать. А Лера подумала, что странно, она на самом деле не проронила ни одной слезы, как и после смерти мамы. Почему?.. Нет, об этом она тоже не будет сейчас думать — пусть все идет, как идет. Только снова вспомнила свои кошмарные сны накануне Катькиного прилета… приезда. * * * Дом был деревянный, двухэтажный, небольшой и уютный. Высокое крыльцо, веранда. Внутри разделенное лестницей на две части пространство. Слева — кухня-столовая, справа — рабочий кабинет, вид которого подтвердил предположения Леры о том, что отец Гарри — человек интеллектуального труда: стеллажи с множеством книг, стол с пишущей машинкой, тоже заваленный книгами. В доме был порядок, но что-то неуловимое выдавало отсутствие женской руки. Их встретил большой полосатый серый кот. Он раскатисто муркнул и потерся о ноги хозяина. Гарри погладил его. На этом мужские нежности закончились, и кот ушел по своим делам. — Его зовут Бегемот, — сказал Гарри. — Не может быть! — Что вас так удивило? — У бабы Марины, соседки, всех котов звали Бегемотами… — Значит, мы читаем одни и те же книги. — Катька звала их Додо. — Тоже хорошая книга… — Тогда она еще не знала этого, просто «Бегемот» выговорить не могла. Гарри открыл газ в котле отопления. — Не раздевайтесь пока. Сейчас станет теплей, а потом мы пойдем наверх и разожжем камин. Если вам нужна ванная, она там. Они сидели у камина в низких мягких креслах. Гарри приготовил нехитрый стол из холодных блюд, которые они запивали все тем же «Чу-Маем». Любимый напиток Катьки, сказала Лера, когда он достал две бутылки из сумки. И Гарьки, сказал Гарри. И мой, сказала Лера. — Лера… Я вам очень благодарен за то, что вы приняли мое приглашение… — Не стоит… Я вам тоже благодарна. Здесь очень хорошо… Лера скинула теплую кофту и свернулась в кресле. Она чувствовала себя настолько непринужденно в этом чужом доме, рядом с этим чужим мужчиной, что сама удивлялась. — Мне так не терпелось с вами поговорить… А теперь я даже не помню о чем… Простите. — Гарри, пожалуйста, не надо… Можете молчать хоть до моего отъезда… Он улыбнулся едва заметно — одними глазами: — Я знаю, Лера. Они смотрели на огонь в камине, слушали его треск и безмолвствовали. Пришел кот и свернулся клубком у ног Гарри, поближе к огню. — Додо, — сказал Гарри, — Додо. Тот повернул морду, выждал и снова зарылся носом в лапу. — Кот посмотрел на хозяина и ничего не сказал, — прокомментировала Лера. Гарри усмехнулся: — Как вы здорово подметили! Непостижимо умная животина… Ему уже тринадцать лет… Гарька принес его от своего друга совсем маленьким. А потом… когда не стало его матери, он выгнал кота, спустил в унитаз рыбок, вынес на помойку все свои игрушки и развлечения… Кот сидел под дверями квартиры несколько дней. Ему подбрасывали еду… Он ничего не ел. Я забрал его сюда. Он сбежал в лес… или куда-то еще… А потом появился и как ни в чем не бывало стал жить тут… Почему он все это рассказывал Лере? Его словно прорвало. Она догадывалась, она была почти уверена, что это с ним впервые. Позже она узнает, что не ошибалась. * * * Гарри-отец родился в Литве, на два года раньше Леры. Его родители — педагоги на пенсии и живут в Паланге, у моря. Они воспитывали единственного сына в строгости, почти в аскетизме. Он не знал родительской ласки — их дом был царством жестких правил и бесконечных требований, исполняя которые ты всего лишь избегал наказания, а не заслуживал награду. И только бабушка давала ему тепло, так необходимое ребенку. Гарри звал ее Мочуте-Солуте — Бабушка-Солнышко. Она умерла, когда Гарри было пятнадцать лет. — Странное совпадение с судьбой сына, — сказал он. Он чувствовал себя брошенным, не нужным никому: вечно занятые родители считали сына вполне самостоятельным и не нуждающимся в их внимании. Он хорошо учился и увлекался историей — еще с бабушкиных рассказов о незапамятных временах и своих предках. Гарри с головой ушел в книги. У него не было близких друзей, он не влюблялся в девчонок. После школы Гарри поступил в Вильнюсский университет, разумеется на исторический. Он до сих пор не помнит, как оказался на представлении Ленинградского цирка, да еще в первом ряду… Он восемь раз ходил на это представление. А потом поехал в Каунас и там купил билеты на все сеансы сразу. Он влюбился в акробатку. — Нет, пожалуй, не влюбился. Я просто помрачился рассудком. Я не видел никого, кроме нее. Не мог ни о чем думать, кроме нее. Я пытался встретиться с ней, но меня прогоняли. Только в Каунасе сердобольный клоун, которого он выловил на улице, согласился передать ей письмо. Она вышла к нему после спектакля в условленное место. Он сказал: «Я люблю тебя». Она засмеялась: «И что дальше?» Он снова повторил: «Я люблю тебя». Она была уже взрослой, ей было двадцать четыре, ему — девятнадцать. Еще одно совпадение, добавил Гарри. Она сказала: «Ладно. Покажи мне город». Они гуляли до утра по осеннему Каунасу. Назавтра был последний день гастролей — цирк возвращался в Ленинград. Прощаясь, она поцеловала Гарри, как целуют зрелые женщины, и во второй раз посмеялась над ним. Он сказал: «Это ничего не значит. Я научусь. Зато я люблю тебя». Он вернулся в Вильнюс, забрал документы из университета и поехал в Ленинград. Было начало учебного года. Он был подающим надежды студентом — его работы уже на втором курсе печатали в специальных журналах. Он был настойчив, три раза беседовал с ректором. Его приняли в Ленинградский университет вопреки всяческим правилам и дали общежитие. Только тогда — встав на обе ноги на землю Ленинграда — он пошел искать свою возлюбленную, которая вела его, как путеводная звезда. Нет, как рок. Когда она вышла с репетиции, не догадываясь, кто ее спрашивает, и увидела Гарри, она расхохоталась, но подошла к нему и обняла. Он, не говоря ни слова, поцеловал ее в губы. Она не смеялась больше. «Быстро ты научился». Он сказал: «Я очень способный, и я люблю тебя». — Мы жили, вцепившись друг в друга. Мы обнимались ночью, а утром с болью разрывали объятия. Мы жили словно над жизнью. Имел значение только тот миг, когда мы встречались поздно вечером в нашей квартире. Все, что оставалось за ее стенами, переставало существовать. Все теряло смысл, кроме нашей любви… — Гарри помолчал и добавил: — Лишь через много лет я понял, что любовь и страсть — совершенно разные вещи. То была страсть. А страсть — это разрушение… Даже любовная страсть — это разрушение. Созидает только любовь… Он успешно учился. Много работал. Ему прочили будущее ученого мирового масштаба. Параллельно с историческим он оканчивал лингвистический факультет. Через три года жена родила сына. Она назвала его именем отца — других вариантов просто не рассматривалось. Через месяц начался ад. Жена сидела дома с ребенком и требовала постоянного присутствия Гарри, словно забыв о существовании учебы, работы. Она не переносила, когда муж сидел за письменным столом, и находила тысячу предлогов, чтобы отвлечь его. Он стал работать в читалке, домой приходил к ночи и вынужден был порой до утра отражать ее нападки и утирать слезы. Он объяснял, увещевал, старался сделать все возможное ей в помощь, но скандалы не прекращались. Она требовала его безраздельного внимания, всего его времени без остатка. Когда сыну исполнилось полгода, жена вернулась к репетициям, а жизнь — к прежнему ритму: до ночи работа, ночь вдвоем, расставание утром в ожидании ночи. Но в отношениях появилась трещина: столкнувшись с тем, о чем она раньше имела лишь абстрактное представление, жена взревновала мужа к науке. — Прямо история Скотта и Зельды… — сказала Лера. — Я тоже их вспоминал… Но у того было слабое место, у меня же не было других пристрастий, кроме работы. Меня невозможно было поколебать. — Гарри помолчал, потом усмехнулся: — Как во мне умещались две эти громадины — страсть к женщине и страсть к науке?.. Думаю, дедушка Фрейд почесал бы в затылке. Сын рос в обстановке передовой: то смертельные бои, то перемирие. Матери он служил орудием борьбы за внимание отца, а во время коротких передышек был помехой в отношениях с мужем. Те редкие часы, которые отец пытался посвятить сыну, мать превращала в кошмар выяснения отношений. Нарочно ли или не осознавая, она не позволяла им сблизиться, желая оставаться единственной и для одного, и для другого. Разделяй и властвуй — это был ее принцип. Что она внушала ребенку наедине, можно было лишь догадываться. В конце концов сын стал шарахаться от отца и прильнул к обиженной половине. Гарри-старший приобретал известность и положение в научном мире. Появился материальный достаток. Они купили вот этот дом, но жена не любила его, поскольку в нем всюду были следы ее главной и единственной соперницы — работы мужа. А Гарри все чаще уединялся тут. Проходило время — сначала оно исчислялось днями, — и страсть брала верх над обоими. Они соединялись в бурном порыве, прощали друг другу все, и на месяц-другой воцарялась идиллия. Потом все больше времени требовалось, чтобы разжечь огонь, все меньше становилось пламя, и все скорее оно затухало. Однажды, в период очередной разлуки, когда Гарри жил за городом, жена нашла его в университете и объявила, что изменила ему. Он сказал: «Хорошо». Повернулся и пошел. Она бросилась за ним и, ожидая иной реакции, повторяла ему это снова и снова. Он остановился, взял ее за плечи и сказал: «Я слышал. Ты свободна». Она сказала: «Я не хочу быть свободна». Он усмехнулся и сказал: «Я не силен в женской логике. По моим понятиям, все кончено». Она еще долго бежала вслед, но он не остановился. В тот же вечер, пока она была на работе, он собрал свои вещи в городской квартире и ушел оттуда навсегда. Атаки продолжались. Она делала набеги на загородный дом, умоляла, угрожала, соблазняла. Она стала одержимой, когда через полгода поняла, что это конец, что Гарри для нее больше не существует. Она устраивала безобразные сцены в университетских коридорах. Она, забравшись в дом, выкрадывала и уничтожала рукописи его трудов. Он был непреклонен. Он жалел ее умом, но не испытывал никаких чувств. Он понимал, что все оборвалось, и уже очень давно. Она покончила с собой так же отвратительно, как вела себя. А чтобы досадить мужу, последний удар она нанесла по сыну, сделав его зрителем своего финального спектакля. Ему было пятнадцать. Он начал заикаться. В шестнадцать при получении паспорта он изменил свои отчество и фамилию на дедовы — отца матери. Прошло время. Сын кое-что понял. Большую роль сыграли в его прозрении, как это ни странно, родители жены, которые, по сути, воспитывали его с детства и теперь взяли опеку над ним. Они постепенно наладили его отношения с отцом. — Но дружбы между нами не было. Гарри не впускал меня в свою жизнь, и моя его не интересовала… Детские раны вечны — они могут лишь затянуться, но не зажить. А мы оба были ранены в детстве… И наш нежный возраст прошел в напряженной душевной борьбе. Мы постоянно стояли перед выбором — между чувством долга и желанием любви. В пятнадцать мы потеряли душевную опору — самых близких людей… Гарри отпил вина и долго смотрел на огонь. Лере даже показалось, что он забыл о ее присутствии. А у нее сжималось сердце, и так хотелось что-нибудь сказать или сделать, чтобы дать понять этому человеку, что ей не безразличны его переживания… Но она не осмеливалась, зная, что многих унижает сочувствие. Почему — этого она не понимала. — На кого похожа ваша сестра — на мать или на отца? — неожиданно спросил Гарри. — На прадеда. Но вообще — на папу. А что? — Есть якобы такое правило: если дочь похожа на отца, а сын — на мать, будут счастливыми. И наоборот. — Наша Катька вне всяких правил… Но над этим можно подумать. Что еще под счастьем-то понимать?.. — А что вы понимаете? Вы можете сказать, что такое счастье? — Гарри оживился, как ученый, попавший в родную стихию поиска. — Я?.. Я совсем недавно задумалась над тем, что такое любовь. А вот что такое счастье… это мне в голову не приходило. — Думаю, это означает, что вы, как минимум, не несчастны. И что же — любовь? Что вы придумали по этому поводу? — Пока ничего конкретного… — А вы, простите за нескромный вопрос, любили?.. Или — любите?.. — Вы имеете в виду любовь к мужчине? — Ну вы же рассуждали, полагаю, не о любви к цветам? — Вообще-то я рассуждала о любви касательно отношений моей сестры со своим возлюбленным. Но сейчас мне пришло в голову, что любовь — понятие гораздо более широкое, чем просто какой-то частный ее случай: любовь к мужу, любовь к маме, любовь к кошке… Все эти виды связаны… переплетены… Даже не так — у них должен быть один корень. А если его нет, не получится даже любви к цветам. — Браво! Я впервые слышу такие рассуждения… — …От женщины, хотите сказать? — И это тоже… — усмехнулся Гарри. — Но прежде — сама идея. Между прочим, не подумайте, что я стал женоненавистником, я просто закрыл для себя женский вопрос… Замечу — на удивление безболезненно. — И пошли по дорожке, проторенной дедушкой Фрейдом. То-то он радуется, глядя на вас. — Еще раз браво! — Он стал похож на азартного юношу. Лера приятно удивилась этим переменам. За несколько дней их знакомства у нее сложилось представление о Гарри как о человеке суровом, нелюдимом и молчуне. Она даже представить себе не могла, что он умеет улыбаться. «Конечно, — спохватилась она, — при тех обстоятельствах, которые нас свели… Ему тоже, поди, мой смех не снился…» — Вы замяли ответ на мой вопрос потому, что он нескромный? — Любила ли я? — Да. — Я обязана вам той же откровенностью?.. Гарри смутился, закрыл лицо руками, как тогда, в клинике, и замотал головой: — Нет-нет-нет, простите… Простите. — Нет, это вы простите меня. — Лера смутилась. Она поняла свою невольную бестактность слишком поздно, она не хотела этого. Похоже, подсознание — вовсе не эфемерная вещь. До сих пор у нее не было случая вот так вживую с ним столкнуться. Защита больной темы, которую Лера не осознавала не то что как больную, а как просто тему. Достославный дедушка знал, о чем говорил… Гарри открыл лицо. Оно было прежним — ни отсвета того возбуждения, которое овладело им в разговоре. Лера протянула руку и коснулась его запястья. Он, словно очнувшись, вскинул на нее глаза. — Простите меня, — сказала Лера. — Ну что вы! Это вы простите меня. — И он уставился на огонь невидящим взглядом. — Вы готовы меня слушать? — Да, конечно. — Голос Гарри был пустым, как и его взгляд. «Что ж, замечательно. У меня есть возможность порассуждать о том, о чем я даже наедине с собой не решалась задумываться. Пожалуй, это будет откровение похлеще того, которое довелось услышать мне», — подумала Лера. — Только не уходите от меня. Мне нужна живая душа. Гарри повернулся к ней лицом: — Нет-нет, я тут. Я слушаю. — Я росла в любви. — Лера опустила глаза, смутившись, словно призналась умирающему от голода, что она объелась и ей плохо. — Любовь была растворена в воздухе. Все вокруг любили друг друга: мама с папой, их родители, многочисленные тетушки и дядюшки, их дети — все друг друга любили. Лера говорила, а Гарри не отрываясь смотрел на нее. Его глаза снова наполнились жизнью и мерцали в свете пламени теплыми зелеными огоньками. Задержав на них взгляд, Лера вдруг заметила: — У вас сейчас такие глаза, словно в них началась весна. Гарри усмехнулся: — Вы поэт. — Никогда не писала стихов… Хотя это и не обязательно, чтобы быть поэтом. — Она посмотрела на него. — Правда? — Истинная правда. — Знаете, что написано на портрете вашего сына, который стоит в изголовье Катькиной постели? — И Лера прочла четверостишие, почему-то застрявшее в ее голове. Гарри закрыл лицо и долго молчал. Потом отнял руку и, глядя в камин, произнес: — Эти стихи подарила мне жена на заре наших отношений. — Это ее?.. — Думаю, да, хотя она и не признавалась мне. — Простите, я не хотела. — Не извиняйтесь, Лера… — У нас сегодня вечер… легкого садомазохизма. — Метко вы!.. Ну что ж, продолжим? Лера рассказала о своей первой влюбленности — ей тогда было лет шесть-семь, — объектом которой стал дядя Володя, муж любимой тетушки Тамары, папиной сестры. Вероятно, в ней пробуждалось эстетическое начало. Высокий широкоплечий мужчина в гимнастерке — многие еще не сняли их после войны — казался ей верхом совершенства. После папы, разумеется. Мужественное суровое лицо, словно высеченное из мрамора: большой лоб, прямой нос, четко очерченные крупные губы и непослушные густые волосы, все время спадавшие до бровей… Лера вдруг замолчала и просто-таки уставилась на Гарри. — Что… с вами? — Ведь это ваш портрет… Только волосы у него желтые, а глаза темно-серые. — Забавно, — сказал Гарри и улыбнулся. Потом, в третьем классе Лера влюбилась в шалопая Витьку. Молча любила она его до самого восьмого, когда он ушел из школы в училище. Пределом ее мечтаний было встретиться с ним случайно на летних каникулах где-нибудь на берегу моря, в Крыму, куда она выезжала с родителями почти каждое лето, и чтобы Витька обрадовался Лере и понял, что она его любит, и тоже полюбил бы ее. Через много лет, на вечере, посвященном десятилетию выпуска, она от кого-то узнала, что Витька нынче в Одессе главарем то ли воровской, то ли бандитской шайки. Лера не удивилась. Когда он пропал из поля зрения, она не успела расстроиться, поскольку появилась Катька, и Лера сразу и горячо ее полюбила. Однажды она услышала тихий вопрос тети Тани: «А Лера не ревнует тебя и Шурку к малышке?» Мама засмеялась: «Да она словно сама ее родила!» Лера бежала после занятий из школы, из института, чтобы увидеть свою сестричку и расспросить у мамы о ее новых проказах или достижениях. Потом арест папы. Все свободное от учебы время Лера отдавала маме и Катьке. Потом умер папа. Потом мама… Когда Катька поступила в институт, Лера поняла, что сестра уже не нуждается в ней, как прежде. У той была своя жизнь, заполненная учебой, искусством и друзьями. Они не стали дальше друг от друга, просто у Леры вдруг появилось свободное время. Тогда-то она и обратила внимание на ухаживания своего коллеги. Ему было около сорока — на несколько лет старше Леры. Он не был женат, был умен, мил, не по-мужски застенчив, но настойчив и жил с мамой и бабушкой. Последнее настораживало Леру: она нутром чуяла все вытекающие из этого обстоятельства последствия, хотя и не смогла бы их сформулировать. Как-то однажды она приняла его приглашение в кино. Шел фильм Дзефирелли «Ромео и Джульетта» — это Лера запомнила очень хорошо. После фильма Лерин обожатель заявил, что режиссер надругался над великой любовной историей всех времен и народов, показав плотскую сторону их неземного чувства. Лера, недоумевая, возразила, что глупо не признавать телесных отношений как составляющей любви, что гармония души и тела — это прекрасно, и никакой пошлости здесь нет… К единому мнению они не пришли. Катька сразу поставила диагноз: «маниакально-депрессивный романтизм». Это не муж, сказала она, это сынок. «Зачем нам еще дети, Лерочек, тебе меня мало?» Но Лера продолжала принимать ухаживания и приглашения своего обожателя. То ли от скуки и любопытства, то ли под напором тетушек и сослуживиц, зудевших в один голос о том, что пора устраивать свою личную жизнь и что такие на дороге не валяются и любая, не раздумывая, взяла бы его в оборот: не пьет, не курит и в связях с женщинами доселе не замечен… Последнее, между прочим, тоже смущало Леру, и она решила спросить у пожившей на свете бабы Марины, какие причины могут быть тому, что мужчина до зрелых лет остается холостяком. Баба Марина засмеялась своим мурлыкающим грудным смехом и сказала: «С чего же начать, детка?» И начала с того, что он может быть сектантом. Лера возразила: об этом было бы известно, поскольку работающая в их отделе дама сто лет живет на одной площадке с его семьей. Переросток, предположила Катька, принимавшая участие в консилиуме. «Детка, заткни ушки, следующий вариант не для маленьких». И баба Марина рассказала о том, что встречаются такие мужчины, особенно в богемной среде, особенно в балете, которые… как бы это сказать… предпочитают мужчин женщинам. Но он же не балерун, а Лерка — не мужик, — вставила взрослая сестра. «Сейчас отшлепаю, тебе не велено было слушать! И сколько раз тебе говорить, что слова «балерун» не существует», — сказала баба Марина и продолжила: «Остается последнее и маловероятное — это высоких моральных принципов человек, который ищет такую же спутницу жизни, а поскольку нынче это большая редкость…» Более вероятно, что он просто импотент, сказала Катька и сбежала в свою комнату: Прошел год, а поклонник не сделал ни одной попытки к сближению. Бывало, они подолгу оставались наедине в ее квартире, но он ни разу даже не обнял ее. Сослуживцы, наблюдавшие за развитием их романа, разделились на два лагеря: одни вздыхали по поводу его, романа, неземной высоты и духовности, другие скептически посмеивались. Однажды, теплой ранней осенью, Лера возвращалась с работы по людной улице. Она не спешила. Дома ее никто не ждал — Катька была в отъезде на пленэре до конца сентября. Незаметно к ее небыстрому шагу пристроился старый мужчина с палочкой, интеллигентного вида и с колоритной внешностью отставного любовника. Он начал с вопроса, почему эта молодая женщина не спешит, когда все вокруг куда-нибудь да бегут. Слово за слово, они познакомились и прогуляли до темноты. Они говорили о многом. Как оказалось, обоих увлекало искусство — живопись, кино, литература, — главной движущей силой и источником которого, по его неколебимому мнению, была, есть и будет любовь. Сублимированные страсти, поиски славы и денег порождают, убежден он, только мусор, шлак, подобно сгоревшему углю — в лучшем случае, а в худшем — это продукт разложения, трупный яд. Лера спросила: «Вы могли бы дать определение любви — любви между мужчиной и женщиной?» Тот ответил вопросом на вопрос: «А вы что скажете?» Лера попыталась облечь в слова свои расплывчатые представления об этом, как она считала, сложном и многогранном чувстве, но у нее плохо получалось. Тогда он сказал, что во многом она, конечно, права, но есть более короткая и вполне исчерпывающая формула. А именно: любовью называется интеллектуальное, эстетическое и физиологическое влечение двух личностей. Вовсе не обязательно разнополых, добавил искушенный старец. Под интеллектуальным влечением он понимает постоянную жажду общения и неиссякающий интерес к внутреннему миру партнера; под эстетическим — обоюдную внешнюю привлекательность, когда одно созерцание возлюбленного приводит в упоение и заставляет звенеть все струны твоей души. Физиологическая сторона, думаю, не нуждается в комментариях, добавил он. «Как сказать, — подумала Лера. — И все же, — решила она, — теперь мне есть над чем поразмыслить». Она поняла, что это был перст судьбы. Придя домой, Лера почти знала конец своей истории с воздыхателем-переростком, но решила дать ему и себе последний шанс и попыталась произвести анализ по предложенной формуле. Да, вместе им нескучно. И хотя во многом их взгляды расходятся, они с интересом слушают друг друга. Пять баллов, как говорит Катька. Что касается эстетики… У него красивые волосы… Фигура — невнятная какая-то. Глаза? Не заметила. И это за год общения! Губы… губы — не мужские какие-то… Под расстегнутым воротом — голая кожа… Моя внешность ему, похоже, вообще до лампочки — он ни разу не заметил ни одежды, ни прически… Кол с минусом. Физиология?.. Это мы еще не проходили, подумала Лера и представила себе… ну то, что ей доводилось видеть в кино, заменив мысленно участников событий на себя и… Его Лере никак не удавалось расположить рядом с собой… На протяжении еще нескольких недель ничего не менялось, кроме названий фильмов, на которые они ходили. Баба Марина посоветовала спровоцировать ухажера на определенные действия. Лера поразмыслила и прекратила непонятную связь. Конечно, потом были и другие предложения. Но Лера… Да, пожалуй, она именно боялась заводить новую «дружбу». А постельные отношения не интересовали ее без любви — настоящей, прошедшей через душу, глубокой любви. Она замолчала. Гарри серьезно смотрел на нее и тоже молчал. — Почему вы не смеетесь? — сказала Лера. — Зачем вы так? — Ну, это же смешная история. — Лера снова почувствовала пресс глубинных механизмов самозащиты. Это раздражало, поскольку она сознавала ее абсолютную ненужность здесь и сейчас, с этим человеком. — Простите… — Вы устали. Уже поздно. Не хотите спать? — Пожалуй, — сказала она. Гарри уложил Леру здесь, наверху, на свою широкую низкую лежанку, а сам пошел вниз, в «кабинет». Иногда у меня хватает сил, сказал он, только на то, чтобы вывалиться из-за письменного стола, поэтому-то рядом с ним и стоит тахта. Он пожелал Лере спокойной ночи. Положил в ногах свернутый плед: если под утро замерзнете вдруг. * * * Проснулась Лера от ощущения, что она не одна. Она открыла глаза. Комната была залита ярким солнцем. Рядом с постелью сидел на корточках Гарри и, улыбаясь, смотрел на Леру. На придвинутом столике дымились большие кружки с какао и гора оладий на тарелке. Лера невольно улыбнулась и почувствовала такое тепло, что у нее перехватило горло. — Лабас ритас. Доброе утро. — Доброе утро. — Она села. — Я пятнадцать лет не видел спящей женщины. — А мне сорок лет не приносили завтрак в постель. Целыми днями они гуляли по лесу. Было тепло. Пригорки уже высохли, и сквозь старую листву пробивались первые зеленые ростки. Птицы галдели, наперебой рассказывая о том, что пришла весна, что скоро лето, что у них масса забот и что жизнь прекрасна. Лера и Гарри были словно отрезаны от мира, а вместе с ним — и от постигшего их горя. Они вспоминали своих сестру и сына, будто ничего не произошло, будто они где-то рядом и вот-вот появятся, чтобы порадовать родных своим счастьем. Только однажды Гарри попросил Леру еще раз рассказать о последних минутах сына. Когда Лера закончила, он повторил: — Любите… Это выстраданное… — Помолчал и добавил: — Серьезное завещание оставил мне сын. Они сидели на поваленном стволе дерева у журчащего ручья, в теплых лучах солнца, и рассказ о чьей-то смерти показался нелепостью, а сама смерть — недоразумением, которое вполне поправимо, надо только очень захотеть. Любите — и все будет по-другому, все будет хорошо… Только любите. В воскресенье Гарри отвез Леру в город, поблагодарил за чудесно проведенное время и попрощался. * * * Когда Лера осталась одна в своей квартире, на нее вдруг обрушилось одиночество. Беспросветное, безнадежное одиночество, которое уже никогда не кончится. Она села на Катькину постель и зарыдала. Она рыдала в голос, раскачиваясь и утираясь подушкой. Рыдала о Катьке, о Гарри Анатольевиче, чей портрет стоял перед ее глазами, о его отце. О том, как нелепо устроены отношения между людьми: вместо любви — вражда, вместо единства — противостояние. Если бы она раньше знала историю Гарри… Гарри Анатольевича! Она стала бы ему тем, кем была Катьке, — матерью, сестрой. Она так много могла бы ему дать!.. Но почему — она опомнилась — почему для того, чтобы любить и отдавать себя, нужно что-то знать?! Почему не любить просто так?! Глупо! Как глупо все в этом мире!.. А в ней так много еще нерастраченной любви… И вот теперь ее некому отдавать… Она плакала о своей опустевшей жизни. О том, чего она не знала и уже не узнает, — что знали мама, Катька… Что такое любить и быть любимой… не родственниками и друзьями, а единственным и желанным мужчиной, который был бы твоей отрадой… Не узнать ей, что такое лететь, бежать к тому, кого не могут затмить тысячи других… Что такое засыпать на плече любимого, которое мягче всех на свете подушек, и просыпаться от прикосновения его губ… Впервые ей захотелось умереть — здесь ее больше ничто не держит. Только любовь имеет смысл, сказал Гарри Анатольевич, только любовь… Но ей больше некого любить. * * * Утром она собралась на работу, включившись в обычный ритм. Был понедельник, впереди — трудовая неделя, неоконченные дела. Лера была дисциплинированным человеком, каким ее воспитали мама с папой, поэтому ей не составило труда настроиться на выполнение своих обязанностей, несмотря на то что теперь смерть Катьки стала для нее реальностью, а жизнь потеряла смысл. Идя по улице, она думала о том, что ездит же где-то сейчас та машина, которая могла бы помочь ей встретиться с любимой сестрой и родителями. Иногда ее брала оторопь от таких мыслей. Но потом они снова возвращались. Конечно, она не сделает первого шага, но как было бы хорошо, чтобы это произошло само и поскорей… Прошли понедельник, вторник, приближались выходные. Лера записалась на работу на субботний день — ей не хотелось быть дома. И в воскресенье она тоже куда-нибудь уйдет… Можно поехать на залив, уплыть далеко-далеко по холодной воде и не вернуться… Нет, не удастся — еще лед не сошел. В воскресенье утром позвонил Гарри. — Лера, здравствуйте. Я вам звонил вчера весь день. — Я работала. — Срочная работа? — М-м-м… Да. — А что вы делаете сегодня? — Собираюсь уйти. — Куда? — Не знаю. — А мне можно с вами? Они провели день — чудный весенний день, — гуляя по городу, пообедали в уютном ресторане из новых, кооперативных, посмотрели фильм «Желтая подводная лодка», на который случайно налетели, вспомнили юность и попрощались у Лериного подъезда. Лера вежливо пригласила Гарри подняться, но он сказал, что едет за город, путь неблизкий, а в субботу снова вернется в квартиру сына и, если можно, позвонит ей. В загородном доме не было телефона — Гарри нарочно не устанавливал его, чтобы не отвлекаться на звонки и визитеров, которые не рискуют ехать в такую даль, не удостоверившись в том, что хозяин на месте. — Впервые сожалею об этом, — сказал Гарри. — Мы могли бы по вечерам поболтать немножко на сон грядущий… Вы непревзойденный собеседник, Лера. Рабочая неделя прошла не так вяло. Леру грела перспектива встречи с Гарри, с которым ей было не так одиноко и удивительно легко. Потом Гарри улетел на месяц в Рим — читать курс лекций в университете. Она ждала дня его возвращения, радуясь, что есть чего ждать. * * * Настало лето. У Леры и Гарри вошло в привычку проводить выходные вместе. Изредка они навещали кладбище. Оказалось, что оба относятся к этому месту не совсем так, как принято у людей: холодные могильные камни отнюдь не сближали их с теми, чьи имена были высечены на них. Положив цветы и помолчав немного, они отправлялись бродить по аллеям некрополя, как по парку. В конце июля Гарри планировал поездку к своим родителям в Палангу на пару недель, как делал это каждый год, и предложил Лере составить ему компанию. У Леры подходило время отпуска, и она с радостью приняла приглашение. Задумавшись на миг о том, как будет выглядеть в глазах отца и матери зрелого мужчины их дружба, она отмела этот вопрос, полностью положившись на Гарри. Как-то вечером, приводя в порядок квартиру, Лера засиделась в Катькиной комнате. Она раскрыла чемодан, притащенный сестрой из последней поездки, к которому долго не могла притронуться, и стала разбирать его содержимое. Пересмотрев этюды, она на самом дне нашла тетрадку — обычную школьную общую тетрадку. С первых строк Лера поняла, что это дневник. Она закрыла его и не решалась открыть вновь. Потом подумала, что если прочтет что-то, не предназначенное для чужих глаз, то не станет продолжать и сожжет его. Катька описывала повседневные события в своей обычной шутовской манере. Иногда попадались словесные зарисовки пейзажей, портретов. Лера испытывала смешанные чувства, читая записи: живая Катька вставала перед глазами, — она слышала ее голос, смех, но понимание того, что ее уже нет и никогда больше ни этот голос, ни смех не зазвучат наяву, сжимало душу смертельным отчаянием. Лера научилась изливать свои боль и тоску в слезах. Это было новое для нее занятие и поначалу удивляло. Но, поняв, что слезы приносят облегчение, Лера перестала сдерживаться. «Старею», — подумала она, поплакав заодно и по этому поводу. Дневник закончился, и Лера, пролистнув чистые листы, обнаружила, что в самом конце есть еще одна запись. Она перевернула тетрадь. На первом листе было выведено Катькиным торопливым почерком: «История Деда Бена, рассказанная им самим» (подчеркнуто). И дальше — совсем уж каракулями, не успевающими за мыслями своей хозяйки: «Предисловие» (подчеркнуто). «Дед Бен. Настоящее имя — Вениамин. 49 лет». «Ничего себе — дед, — подумала Лера, — тогда я — баба? Он же всего на два года старше меня!» И разревелась. Успокоившись, она продолжила прерванное занятие. «Красивый: длинные вьющиеся волосы, курчавая борода, густые брови — все белое как лунь. А ГЛАЗА!.. смотри портрет». «Портрет-то ты ему отдала, глупышка! А мне ведь обещала рассказать, что там за глаза такие…» Лера снова посморкалась и утерла слезы. «Мы с дедом полюбили друг друга, как родные. Я рассказала ему все про Гарьку и наши с ним душетрепания. Он сказал, что, если бы я была мужиком, он бы без обиняков назвал все своими именами. В ответ он рассказал мне свою историю со всеми выводами, которые сделал, и дал почитать маленькое Евангелие, полученное в подарок от одного миссионера, главу 13 Первого послания святого апостола Павла коринфянам. Это про любовь и про то, что ничто не имеет смысла, кроме любви. Дед Бен переписал для меня эту главу своим каллиграфическим почерком». На следующей странице был приклеен розовый листок, исписанный круглыми мелкими буквами, озаглавленный тринадцатой главой того самого послания. Леру поразила красота и простота сказанного апостолом. Катькина запись продолжалась. «Он сказал мне: выпиши в столбик из стихов с 4-го по 7-й определения любви, а еще лучше, в два — параллельно: под буквой «Г» и под буквой «КОТИК» (так меня дед Бен звал), а потом плюсиками пометь то, что у тебя получается, а минусиками — то, что нет. И где стоит минусик — работай, работай и работай, Котик. И твой Г. пусть работает. А не хотите, сразу расходитесь и больше не пытайтесь никогда никого любить — не получится без работы над собой никакой любви. Вот такой гениальный план. Держись, Г.! Да и Котик — держись! Любовнички хреновы!..» Дальше крупными буквами было выведено: «Глава 1. ДЕТСТВО И ОТРОЧЕСТВО Мальчик Веня рос в деревне, вдалеке от крупных городов. Его первое воспоминание — это материнский вой. Он так и сказал: я помню себя с того момента, как услышал вой матери, проводившей отца на войну. Вене было три года. Он был младшим из четверых. Войну помнит плохо: только голод, холод, скитания. Потом вернулся отец — без ноги и кисти на руке. Стал работать почтальоном, т. к. водителем уже быть не мог. Появилось еще двое. Веню это злило: и так есть нечего, а они детей рожают. Ему хотелось как можно скорей закончить школу и уехать подальше от бедности и сочувственных взглядов и стать кем-нибудь большим и значительным, чтобы поменяться ролями с теми, кто смотрит сейчас на него сверху вниз. Поняв, что без науки можно остаться простым шофером, он стал учиться лучше всех в школе. За это ему выделяли бесплатную еду и одежду, что еще больше унижало Веню. Его унижало и злило все: отец-инвалид, вечно изможденная мать, глухомань, в которой он жил, нищета. Он уходил от действительности в книги и в учебу. Он любил книги о людях, которые преодолевали трудности — а особенно униженное положение и нищету — силой собственной воли и ума. Когда именно Веня надумал стать врачом, он плохо помнит, но это решение крепло год от года. После восьмого класса он поехал доучиваться в районный центр за семьдесят верст с желанием больше никогда не возвращаться в свою деревню. Глава 2. ЮНОСТЬ Закончив на «отлично» десять классов, с рекомендациями и всяческими направлениями, Веня отправляется поступать в мединститут. Но его не устраивал Новосибирск и перспектива возвращения в родной район. Он едет в Европу — в Киев, и там на общих основаниях с блеском поступает на первый курс. К концу учебы он стал подумывать, как бы остаться в столице и начать строить карьеру. Напрашивался вариант женитьбы на коренной жительнице этой самой Европы. Оторвав голову от учебников, Веня оглянулся вокруг и увидел много красивых и неглупых девушек. Он произвел анализ кандидаток и остановился на почти глупышке и совершенной дурнушке — дочери гэбэшного генерала. Та, недоумевая по поводу свалившегося на нее внимания первого студента института, через полгода ухаживаний дает согласие стать его женой. Генеральская семья сочла за удачу такую партию для своей невыдающейся дочки: хоть и безродный, но с умом, волевой, без намека на вредные привычки, подающий большие надежды и весьма красивый юноша, каковым был Веня. За полгода до диплома справили генеральскую свадьбу, благодаря чему распределение в столицу было в кармане. И тут начался стремительный полет ввысь, или — Глава 3. НАСТОЯЩАЯ ЖИЗНЬ Отработав год в поликлинике, Веня переходит в госпиталь имени организации папы жены. Через год он уже завотделением и тэ дэ и тэ пэ. Между делом у Вени рождаются сын, потом дочь. Ему уже тридцать три. Все идет как по писаному. Генерал предлагает зятю окончить интернатуру и защитить кандидатскую, взяв на временную дотацию семью своей дочери. Дело заканчивается докторской в сорок Вениных лет. Врачом Веня не стал — некогда было, а вот функционировать научился не хуже своего звездоносного тестя. Появились вожделенные блага: машина, дача — своя, не генеральская, много еды и питья. Великий доктор медицинских наук, напрягшийся на борьбу с жизнью с самого детства, вдруг расслабился и увидел рядом с собой какую-то невыразительную и неумную женщину, которая оказалась к тому же матерью его тринадцатилетнего сына и десятилетней дочери. Что-то стало происходить внутри Вениамина Дмитриевича: вопросы без ответов, тоска без причины. Сплин, одним словом, — который чудесным образом, вполне объяснимым медициной, улетучивался после принятия пятидесяти граммов чистой медицинской же жидкости. Тесть, к этому моменту поднявшийся еще на одну ступеньку лестницы, ведущей к заоблачно-закиевским московским вершинам, заметив неладное, берется за Веню и проталкивает его в министерские коридоры, показав ему пальчиком на кресло министра охранения здраво. Вене оно вполне приглянулось. Но тут на него нежданно-негаданно сваливается — Глава 4. НАСТОЯЩАЯ ЛЮБОВЬ Однажды, занемогши, Вениамин Д. отправляется в свой родной госпиталь. Его осматривает милая докторша, недавно перешедшая сюда на работу из обычной поликлиники, благодаря своим необычным качествам, замеченным кем-то с высоты высокого полета (как будто обычные поликлиники не нуждаются в чутких самоотверженных профессионалах!). Вениамину Д. так понравилось лечиться у нее, что он никак не хотел выздоравливать. Поняв через месяц, что его болезнь гораздо серьезней тривиального бронхита и расположена совсем в другой области его еще вполне молодого и крепкого организма, не на шутку испугавшись этого, начинает с нею — болезнью — бороться своим испытанным методом. Еще через пару недель опоминается и, чувствуя, что не выкарабкается сам, идет снова к милой докторше. Он говорит ей без обиняков о своей любви и просит подписать приговор: казнить или помиловать. Докторша милует его — потому что тоже полюбила. Начинается бурный подводный роман. На поверхности пока все спокойно: генерал-майорская семья и муж докторши ничего не подозревают. Во многом этому способствуют имеющиеся в распоряжении доктора медицинских наук блага, а также благоразумие, приобретенное им в нелегкой борьбе за них. Докторша — добрый, совестливый, что не мешает ей быть весьма страстной женщиной, человек — мучается от необходимости врать денно и нощно, не выдерживает и уходит от мужа — в никуда, без адреса. В. Д. через своего друга и товарища по несчастью — такого же инвалида души, ползущего на пузе по карьерной лестнице министерского работника — переводит возлюбленную на работу в загородный санаторий, где ей предоставляют и жилье. Еще несколько лет все идет спокойно: деликатная докторша ничего не требует от своего любимого, только мается по поводу его двойственного положения в семье. Раз-два в год они ухитряются провести по неделе то в крымской деревне на берегу моря, то в Юрмале, то еще где. Жизнь рядом — точнее, душа в душу — с человеком чистой души делает свое дело: Вениамина Д. тоже начинает глодать совесть, и он подумывает о саморазоблачении. Но тут начинается обратный отсчет по минутам до назначения нашего героя на пост зама того самого кресла. Следом поступает сообщение о том, что у него есть шанс еще раз стать отцом — уже вполне прочувствованным отцом ребенка, зачатого в любви. Докторша недолго ждет приговора — ребенку быть, его женой ей стать, вот только «еще чуть-чуть»… Проходит «еще чуть-чуть», рождается чудная девочка по имени Лизочек, которой исполняется сначала год, потом два. И вот Веня, без пяти минут министр, не выдерживает напора: количество переходит в качество, происходит соответствующая реакция, и в один прекрасный день, на семейном обеде в честь очередного чего-то, он признается всем во всем. Он ощущает физически, как кандалы падают с ног, тело приподнимается над землей и голова упирается прямо в небеса. Веня утверждает даже, что он услышал в тот момент пение ангелов. На следующий день его разыскивает тесть, делает суровое ата-та и предлагает замять его мальчишескую выходку раскаянием, прошением прощения и проч. Попутно с распеканием он приводит в пример себя: свое умение не путать божий дар с яичницей и жить не то чтобы двойной, а тройной жизнью. Веня гордо отказывается вернуться на стезю лжи и через неделю скатывается с той самой лестницы, на которой то тут, то там он оставлял клочья своей души. Поскольку безработных в Стране Советов не бывает, ему дают возможность вспомнить то, чем он занимался двадцать один год тому назад. Не успев приступить к своим новым обязанностям, он узнает, что тесть его в чем-то там разоблачен, с треском снят со своего поста и лежит с инсультом. Подлая составляющая Вениной натуры, так долго находившая себе приют в его нутре, начинает глодать кишки: что же ты наделал…(непечатное), не мог подождать еще две недели… (непечатное), пока тесть не слетит со своих вершин и ты станешь недосягаемым для него… честной жизни ему захотелось… был бы сейчас министром и кумом королю… тихо развелся бы со своей женой, а любимую сделал бы министершей!.. И в том же духе. Но у Вени было испытанное средство. Сперва оно помогало глушить этот гадкий голос, но — Глава 5. ЗА ВСЕ НАДО ПЛАТИТЬ Поняв, что приносит боль и мучение любимой женщине своими запоями, и не в силах с ними бороться, Веня уезжает в немилую Сибирь и, не доехав до родных мест с полтыщи верст, вербуется по случаю в геологоразведочную экспедицию разнорабочим — катать круглое и таскать плоское от забора до заката. Жестокий сухой закон не дает ему съехать с катушек по три-четыре месяца. Потом месяц на Большой земле он отдается той отраде, которую приносит ему горячительная жидкость. Проскитавшись так года два, дед Бен — опять же по случаю, ступив после очередной вахты на Большую землю и не успев еще прикоснуться к горлышку бутылки с замурованным в ней зеленым змием, — попадает на некое собрание, где выступают некие миссионеры, несущие по всему лицу земли некую благую весть, и уходит оттуда с маленькой синенькой книжицей, крепко зажатой в его трудовой ладони, и с проветренными мозгами (утверждает, что во второй раз в жизни взлетел над землей и услышал ангелов). Тут же, в своем перевалочном общежитии, он пишет письмо любимой, по старому адресу, не зная, где она и что с ней. Опуская его в ящик, дед Бен говорит Кому-то, Кого еще не очень хорошо знает: «Если Ты есть, принеси это письмо в ее руки, а все написанное мной — вложи в ее сердце. За карьеру я заплатил жизнью — и не только своей, скажи мне, чем я могу заплатить за счастье моих любимых?» Тем же вечером, раскрыв книжицу наугад, он читает: «И познаете истину, и истина сделает вас свободными». Тогда дед Бен открывает первую страницу и читает, читает, читает. ЭПИЛОГ Любимая ответила, что любит и ждет. Дед Бен дорабатывает вахту и собирается в дальний путь. СЧАСТЛИВЫЙ END 3анавес». В тот вечер Лера прочитала оба Послания, коринфянам, но поняла только про любовь и дала себе слово систематически читать Библию. Для начала она положила ее на кресло рядом с дорожной сумкой и вещами, которые готовила, чтобы взять с собой в Палангу. * * * Гарри предложил ехать машиной. У него был почти новый, добротный «форд», который с честью выдержал несколько долгих путешествий. Лера была не против. Они проехали через Таллин и Ригу, проведя день в каждом из этих красивых городов, в которых Лера прежде не бывала. Она с удовольствием слушала рассказы Гарри об их богатой истории и наслаждалась экзотическими видами. Иногда он спрашивал ее: «Вы не устали меня слушать?» Нет, напротив, с ним Лера исполнялась сил и нового интереса к жизни. На подъезде к Паланге, когда дорога вышла к морю, Гарри остановил машину. — Я всегда волнуюсь, подъезжая к дому. Притом что я не могу назвать себя сентиментальным… — Он замолчал, но Лера поняла, что он хочет сказать что-то еще, что-то важное. — Можно я закурю? Она всего несколько раз видела его с сигаретой. — Конечно. Гарри затянулся. Он смотрел прямо перед собой, на полосатое серо-сине-бежевое море. — Каждый раз у меня возникает чувство, что то мое детство… реальное, которое было у меня, оно не мое… Я не знаю, как это объяснить… Что это нечто вроде фильма, виденного мной давным-давно… А мое — это мама и папа, которые любили и лелеяли меня… Что они выйдут навстречу, будут наперебой обнимать, целовать… — Лера услышала в голосе Гарри сдавленные слезы. Он откашлялся. — И что я буду жить в своей комнате, где все осталось так, как было в детстве… А у меня не было такой комнаты в родительском доме. У родителей было по спальне, а я спал и делал уроки внизу, в проходной гостиной… когда не жил у бабушки… Потом они переехали в бабушкин дом и мою комнату в нем ликвидировали… Лера закрыла лицо и заплакала. Гарри даже испугался. — Что с вами? Лера… Лера… Он отстегнул ремни и положил ее голову к себе на плечо. Он гладил ее по волосам и спине и приговаривал: — Ну не надо… Простите… Я не хотел вас расстроить… Но от его нежности, от его тихого голоса и теплых больших рук она совсем разошлась. Она рыдала и не могла остановиться, как когда-то в Катькиной комнате. В последний раз ее обнимали вот такие же крепкие руки, когда ей было двадцать лет. Это папа поздравлял ее с днем рождения. А потом его арестовали и осудили, и больше никогда не довелось ей испытать подобного сладостного чувства нежности и защищенности. И любви. Ну как родители могут не любить своих детей?.. Этого не может быть! Не может быть!.. Любите, сказал Гарри… Гарик, любите — это единственное, что имеет смысл. Бедный, бедный Гарик. Бедный его отец — этот большой и сильный мужчина, достигший таких вершин… но не знавший ласки матери… нежности женщины — любящей женщины… отдающей, а не требующей… Когда Лера успокоилась и привела себя в порядок, она спросила: — А вы не пробовали первым сделать шаг навстречу? Гарри задумался. Они брели по песку, оставив машину на дороге. — Не пробовал… А как вы себе это представляете? — Ну, я не знаю… Как происходит ваша встреча? — Мы с отцом пожимаем руки, с матерью приветствуем друг друга словами… — А вы подойдите и обнимите маму, поцелуйте ее… и папу… — Да это невозможно! — Он усмехнулся. — Не станете же вы обнимать фонарный столб!.. — Неправда! Они — не фонарный столб! Они — люди! У них есть душа! Ее не может не быть! Как бы глубоко она ни была спрятана! И любовь к вам в них есть!.. — Лера опомнилась и сбавила тон. — Ну попробуйте… Гарри остановился. — Меня от одной мысли об этом парализует. — Вам что — страшно? противно? стыдно? Вас что, поразит током?.. — Лера опять разгорячилась. — Да у меня руки не поднимутся! Я деревенею… — Стоп! — Она остановилась напротив Гарри. — Я — ваша мама. Гарри посмотрел на нее удивленно, понял и улыбнулся. Лера сказала: — Лаба дена, сынок. — Гарри научил ее нескольким словам и фразам. Она протянула к нему руки. Гарри засмеялся. — Ну? — сказала Лера. — Ах да, — спохватилась она и опустила руки, продолжая смотреть на него выжидающе. — Лаба дена, мамите, — сказал Гарри и двинулся к Лере. Он не без усилия обнял ее. Его руки и впрямь были деревянными — совсем не такими, как несколько минут назад в машине. — Плохо, сынок. Ты, видно, меня совсем не любишь… свою мамите. Гарри сжал объятия — совершенно механически. — Попробуем по-другому, — сказала Лера, высвободившись и встав в исходную позицию. — Лаба дена, сынок. — Она обвила шею Гарри и поцеловала в обе щеки. Он обнял ее в ответ — живыми и нежными руками. Лера снова высвободилась. — Четыре с плюсом, — сказала она. Гарри рассмеялся. Он схватил Леру в охапку и крепко прижал к себе. Лера запищала, а он кружил ее и приговаривал: — Мамите мано… Мамите моя… Он опустил ее на песок. Оба были в смятении и не смотрели друг на друга. Совладав с собой, Лера сказала: — Если вы сможете повторить, это будет выше всех ваших диссертаций. Остаток пути они ехали молча. Лера только спросила: — Они знают о вашем приезде? Гарри кивнул. — А… — Нет, об этом нет. По тому, как напряглись руки, державшие руль, Лера поняла, что они близки к цели. Машина остановилась около живой изгороди, в проеме которой виднелась мощеная прямая тропинка, ведущая к большому кирпичному дому. Гарри пошел первым, Лера за ним. Вероятно, их заметили в окно. Из дому вышли два старых человека. Сухощавые, аккуратно одетые, строгого вида мужчина и женщина. Они остановились у порога. Лица были спокойными и бесстрастными. Гарри замер в нескольких шагах. Потом решительно подошел к матери и прижал ее к себе, поцеловал. Потом обнял и поцеловал отца. Те не шелохнулись, а на их лицах сквозь маску суровости проступило недоумение. Только приветствия слетели с губ. Гарри представил Леру: — Лера. Мой лучший друг. — Потом сказал несколько фраз по-литовски и продолжил, обращаясь к Лере: — Мама — тетя Констанция, папа — дядя Миндаугас. Они разгрузили машину, Гарри поставил ее в гараж, рядом с новой бордовой «семеркой». Было около пяти вечера. Мать стала собирать на стол. Лера предложила свою помощь. Гарри указал Лере на сумку с привезенной провизией и велел ее выпотрошить, а сам отправился с отцом на задний двор, как он пояснил после недолгого монолога матери — за свежей зеленью и клубникой. Мать была молчалива. По-русски она говорила медленно, но довольно чисто. Лера решила быть самой собой и не подстраиваться под царящее в доме настроение. Она живо общалась с родителями Гарри, спрашивала о том, что ее интересовало, рассказывала о том, что приходило в голову по ходу разговора. За обедом она ловила на себе нежный и благодарный взгляд Гарри и улыбалась ему и остальным. В ее душе был мир. Она уже любила этих суровых стариков, как своих родных. Поужинав, они пошли к морю. Был тихий теплый вечер. Садилось солнце. Оставшись наедине с Гарри, Лера чувствовала, что что-то витает между ними, мешая прежним легким отношениям. Она решила, что причиной этому могут быть вновь не оправдавшиеся ожидания Гарри, приехавшего в свой дом, который, увы, не стал теплей. Или груз страшной тайны, которую ему предстоит поведать родителям… Или то и другое вместе. Быстро стемнело, и они вернулись. Мать о чем-то спросила Гарри по-литовски — родители звали его Гарис, — он ответил: — Лера — мой друг. Мать посмотрела на Леру и вышла. Гарри смущенно пояснил: — Она спросила, стелить ли нам одну постель. С наслаждением вытягиваясь в прохладных крахмальных простынях, Лера замерла. Она вдруг вспомнила, как Гарри обнимал и кружил ее, как прижимал к своему плечу в машине. Ее кожа словно восстановила его прикосновения, его тепло. Ей стало невыносимо хорошо, и захотелось, чтобы все повторилось… Потом она испугалась — к чему это? Но тут же отогнала от себя ненужную сейчас мысль и вернулась к приятным воспоминаниям. В ее затуманенном усталостью и волнением сознании неожиданно всплыл вопрос матери, обращенный к сыну. Это повергло Леру в еще больший трепет. Она попыталась представить себе, что подумал Гарри… но провалилась в блаженную бездну. Ночью ей снилось детство и море в Крыму. * * * Леру разбудил легкий звон оконного стекла. Она встала и подошла к полураскрытому окну. Внизу стоял Гарри и кидал в него камешки. Лера улыбнулась: лабас ритас. Он ответил и махнул рукой: айда на море — пробежка перед завтраком. Когда она увидела Гарри раздетым, в маленьких обтягивающих плавках, она вспомнила слова своего давнего случайного собеседника об эстетической стороне отношений мужчины и женщины… Лера знала Гарри в строгом костюме, в джинсах и джемпере, в легких брюках и поло. — она никогда не думала о его теле. А сейчас перед ней стоял почти обнаженный мужчина, показавшийся вдруг незнакомцем, и вид его вызывал тот самый звон тех самых струн… Лере не хотелось лезть в холодную воду, но Гарри мягко настоял, а потом, накинув на Леру махровую простыню, так растер ее, что она еще долго испытывала жар в мышцах. И волнение от прикосновений его рук — энергичных и сильных. Молчаливая мать украдкой бросала короткие взгляды на сына и его «друга». Лере казалось, что она, как рентгеном, просвечивает их отношения. Но чутье подсказывало ей, что в этом нет ничего, кроме профессионального стремления учителя держать под контролем ситуацию. Гарри менялся на глазах. Он превращался в задорного мальчишку. Это был совсем другой Гарри — не ленинградский, не ученый-отшельник. Казалось даже, что он забыл о трагедии, постигшей его всего несколько месяцев назад. * * * Обычно, совершив утреннюю процедуру с пробежкой и окунанием, они возвращались на завтрак, а потом уходили далеко на безлюдный берег и проводили там весь день, взяв с собой термос с кофе, бутерброды и фрукты. Они плавали и загорали, разговаривали и молчали. Несколько раз Лера наблюдала, как Гарри делал записи в блокноте, предварительно извинившись перед ней. Однажды он сказал: — Это единственное место на земле, где я могу не работать. Где бы я ни был, у меня всегда в голове кишат мысли. А тут — их словно выдувает ветром. И вот эта штука, — он закинул кожаную папку в раскрытую сумку, — почти не нужна мне здесь. — Ведь это хорошо, — сказала Лера. — Это просто замечательно. — Гарри помолчал и добавил: — И еще замечательно, что вы со мной. Вы удивительный слушатель и собеседник… По-моему, я вам это уже говорил. — Он посмотрел на нее: — Мне очень хорошо с вами, Лера. Ей тоже было хорошо с Гарри. Было интересно слушать его неиссякаемые рассказы о своих поисках в области лингвистики, об истории разных народов, о своих поездках на раскопки в Африку или о преподавании в Японии. Ей нравился его тонкий юмор и манера заменять в разговоре одни слова другими, когда получалась забавная игра нюансов их значений, или наоборот — вопиющие ляпсусы. Лера смеялась и ловила себя на мысли, что никогда в жизни она не чувствовала себя так безмятежно и легко. Только в далеком-далеком детстве. Пока однажды, в разгар праздника, не принесли в их дом страшную телеграмму, ставшую первым порогом на ее пути по далеко не такой безмятежной жизни, какой она казалась дотоле… Гарри много плавал, а Лера — нет. — Я с детства любила море ушами и носом. Мне достаточно вдыхать его запах и слышать шум. Ну и изредка поплескаться, когда станет жарко. Зато ни солнце, ни песок без моря не доставляют мне истинного наслаждения. — Вы, вероятно, очень впечатлительный и чувственный человек, — сказал Гарри. — В вашей речи постоянно присутствуют эмоционально насыщенные выражения. — Правда?.. Не замечала. — Лера смутилась от слова «чувственный». — Конечно не замечали. Вы же не замечаете, как дышите. «Ошибаетесь, — подумала Лера. — С некоторых пор мое дыхание учащается в вашем присутствии… а иногда и в отсутствие. Раньше оно — ваше присутствие — было не больше чем воздух… Ну не совсем обычный воздух, а, скажем, как после дождя или в лесу — сдобренный волнующими душу ощущениями. Теперь же я слишком часто замечаю, как дышу… как неровно дышу. Вот такой каламбур… Только бы вы ничего не заметили!» Впечатлительный, чувственный человек… А что, разве не все люди чувственны и впечатлительны? Лера задумалась. Пожалуй, нет — не все. Однажды, на работе, выглянув в окно, Лера воскликнула: «Ой! смотрите!» Сослуживцы приникли к стеклам: что? где? Они ничего не могли понять, пока Лера не указала им на заснеженные кусты и рассевшихся по ним снегирей. Народ был разочарован — их это не заинтересовало. Только молоденькая практикантка сказала: «Какое чудо!» — и долго смотрела на зимнюю картинку, пока начальница выразительным покашливанием не загнала их обеих на места. И еще она вспомнила, как совсем недавно, возвращаясь с Сонечкой и тетей Таней с могилы Катьки и Гарика, Лера присела на корточки, заметив двух муравьев, тянувших ношу. Она наблюдала их слаженную работу и то, как к ним пришли на помощь еще несколько собратьев. Зрелище захватило ее. Сонечка, ушедшая вперед, подождав немного, сказала: «Лерочек, сколько тебе лет?» * * * Гарри выходил из воды. Лере нужно было бы лечь и не смотреть на него. Но она сидела, обхватив колени руками, и не могла оторвать взгляда: подтянутое тело, стройные ноги, узкие бедра. Грудь покрыта пушистой растительностью, которая тонким ручейком стекает на плоский живот и расплывается по нему еще одним темным пятном… Когда Лера видела в кино или журналах переливающиеся мышцами голые мужские торсы, то сочувствовала их обладателям: они казались ей обиженными природой, поскольку в ее понимании мужчина с лысой грудью — это нечто неполноценное. Откуда это в ней? Ищите в колыбели, сказал бы понимающий в таких делах умудренный опытом Старик. У них с папой в детстве была игра: в осадки. Начиналось с того, что папа, лежа на диване и закрыв глаза, слушал, как мама вычитывала ему его очередную статью. Он делал замечания, мама помечала что-то и продолжала. Лера, замерев, ждала заветного момента, когда папа восклицал: да будет так! Это означало, что читка закончена. Тогда она срывалась со своего места и с криком «Осадки!» укладывалась папе на живот и ждала загадок. «А что у нас это?» — спрашивал папа и начинал постукивать кончиками пальцев по Лериной спине. «Дождь!» — кричала Лера. «А что у нас это?» — Ладони папы мягко скользили по ней. «Поземка!» При этом Лера лежала уткнувшись лицом в папину грудь. Торчащие из распахнутого ворота волоски щекотали ей нос и губы. Это страшно нравилось Лере. Еще она иногда спрашивала бреющегося папу: для чего тебе здесь борода? — и водила ладошкой по волосам на груди и животе. Папа смеялся: спроси у мамы. Мама тоже смеялась и говорила: чтобы хоть чем-то отличаться от женщины. Тогда папа бросал бритье и гонялся по комнате за мамой со словами: так, значит, это единственное отличие? стой! сейчас мы тебе покажем! сейчас покажем все наши отличия!.. Мама сквозь смех отбивалась: Шурка! здесь же Лера!.. Что она имела в виду, Лера совершенно не понимала, но тоже смеялась и бегала за ними с визгом, пока все не оказывались в куче-мале на тахте — барахтающимися и перемазанными папиной пеной… Да, законченный образ истинно достойного представителя противоположного пола сложился в Лерином сознании в самом раннем возрасте из достоинств окружавших ее умных, красивых, сильных и благородных мужчин. И ей так нравилось, что Гарри не только своей сущностью, своими манерами, но и внешними признаками — штрих за штрихом — вписывается в этот эталон. Вот только к чему это? — думала Лера и продолжала бороться с приступами волнения, все чаще накатывавшими на ее беспомощную в подобных вопросах душу. * * * Однажды погода испортилась. На пару дней, не больше, сказал отец, и оказался прав. Гарри решил сводить всех вечером в кино, а потом — поужинать где-нибудь. Красиво и дорого — ультимативно заявил он. Родителей не удалось уговорить, но Лере понравилось, как настойчив был сын. Остановились на том, что завтра, если погода не исправится, на дневной сеанс они пойдут все вместе. * * * Лера надела костюм, который год назад привезла ей Катька и который Лере довелось продемонстрировать всего два раза. Он нравился ей и произвел фурор в обществе родственников — в первый раз и коллег — во второй. Тонкий финский трикотаж: облегающее длинное платье на бретелях с обнаженной спиной и свободный жакет без пуговиц в виде накидки. Фисташковый цвет, очень идущий к Лериным соломенным волосам и ореховым глазам. На шею — тонкую блестящую серебряную цепочку, такую же — на запястье. Тоже Катькин подарок. Может быть, волосы не закалывать? Нет, слишком длинные, уже не по возрасту. Гарри сидел на диване рядом с матерью, которая что-то по обыкновению вышивала. Тут же, в кресле, читал книгу отец. Когда вошла Лера, все замерли, оторвавшись от своих занятий. Лера смущенно засмеялась: — Что случилось? Гарри первым нарушил тишину: — Лера, вы неотразимы. — Встал, приблизился к ней и сказал: — Можно один штрих? Зашел сзади и вытянул шпильки из волос — он видел, как это делает Лера. Пышные волнистые волосы рассыпались. — Мама, отец, правда, так лучше? Лера сказала: — Мне кажется, это не совсем прилично… — Красота не может быть неприличной, — сказал Гарри. — Нет, не убирайте, — сказала мама. — Да. Так очень хорошо, — сказал отец. Он подумал и добавил: — Я вас отвезу. Маленький дождь. — Спасибо, отец, — сказал Гарри. Гарри выглядел светским львом: трехдневная щетина, безукоризненно сидящий на его стройной фигуре костюм, модный галстук и классический запах туалетной воды, который очень нравился Лере, — она даже подсмотрела, что это такое, чтобы при случае угодить ему… да и себе тоже. Отец отвез их на своей блестящей новенькой машине, подаренной ему Гарри — как Лера потом узнала от матери, — в кинотеатр. То ли кстати, то ли наоборот — очень некстати шел восстановленный фильм «Мужчина и женщина». Лера видела его раза два, еще тогда, когда он вышел на экраны впервые. Он будил в ней тоску и смутное осознание неполноценности собственной жизни. Но и радовал: у кого-то бывает вот так… Она не знала, выбрал ли Гарри этот кинотеатр нарочно или нет и видел ли он этот фильм? Хотя кто же его не видел?.. А может быть, и не видел — он говорил ей, что не киноман. Это было испытание для Леры. Ее волновал сюжет, но еще больше — сидящий рядом мужчина: плечо, касавшееся ее плеча, его дыхание, его тонкий волнующий аромат, их отношения… Смогут ли они обернуться взаимной любовью — как у этих двоих?.. Лера была благодарна погоде, остудившей ее влажным ветром, когда они вышли после сеанса. По-прежнему накрапывал дождь. До ресторана было недалеко, и они дошли быстрым шагом, не успев намокнуть. Желающих попасть внутрь было больше, чем свободных мест. Но столик был заказан, и их пропустили. Лере понравилась такая предусмотрительность Гарри. Ресторан был совсем несоветским. Как в кино о загранице. — Как вам фильм? — спросил Гарри, когда они сели и сделали заказ. — Замечательный… Я его уже видела. — Правда? Но я надеюсь, вы не скучали? — Разве на таком фильме можно скучать… если вы живой человек? Гарри засмеялся: — Как всегда — метко. А я не видел. И мне понравилось. Это может означать, что я — живой человек? — Вы и без этого живой. В его глазах играл отсвет свечи, стоящей между ними на столике. Лера вспомнила самый первый вечер, который они провели в доме Гарри у камина. — У вас снова весна в глазах. — А в ваших глазах — всегда лето: то жаркое, то не очень, но всегда — лето… В ваших глазах живет тепло. — Я родилась летом… — Лера смутилась и не знала, что придумать поумнее. — Нет, не поэтому… А когда летом вы родились? — У меня через несколько дней день рождения. — Восхитительно! Вы должны загадать желание и сообщить о нем мне. — Перестаньте… Я не привыкла… — Я буду вас приучать… Можно? — Он улыбнулся одними глазами. — Так когда? — Пятого. — Умолчали бы? — Не знаю… Наверно, проговорилась бы. Как ни странно, я люблю дни рождения… — А я — нет. — Я буду вас приучать. — Лера передразнивала Гарри и постаралась придать голосу его интонации. — Можно? Гарри засмеялся: — Вы можете делать со мной все, что захотите. — Он стал серьезным и добавил, глядя прямо ей в глаза: — Знайте это. Помните это, Лера. К их столику подошел молодой человек и что-то сказал сначала Гарри, потом Лере. — Он приглашает вас на танец, — перевел Гарри. Лера смутилась и сказала, что не танцует. Молодой человек извинился и пригласил даму, сидящую за соседним столиком. — А если бы я вас пригласил — вы все равно не танцуете? — А вы рискните, и узнаете. Гарри усмехнулся: — И правда — чего проще! Он дождался начала следующего музыкального номера, поднялся и, вытянувшись в струнку, с поклоном головы и протянутой рукой, сказал: — Разрешите пригласить вас на танец. Лера несколько лет ходила в балетный класс по настоянию и протекции бабы Марины. Ей нравилось это занятие, но, поняв, что великой ей не стать, она бросила его. Это не амбиции — это реализм, объяснила она родителям. От экзерсисов у Леры остались стройная подтянутая фигура и легкая походка. Гарри танцевал непринужденно, но не виртуозно. Он сразу отметил Лерино мастерство и сказал, что, к сожалению, он не ее партнер. — Можно я сама решу этот вопрос — кто мой партнер? Гарри засмеялся: — Три — ноль в вашу пользу всего за несколько минут. — И он так нежно прижал ее к себе, что у Леры кругом пошла голова. Неужели и он неравнодушен к ней? Или это спровоцировано фильмом, шампанским, приятной музыкой?.. И что же, в его жизни до сих пор не было подобной ситуации? Наверняка были… Но он говорил, что… Мало ли что он говорил и о чем молчал! * * * Засыпая, она каждый раз думала о Гарри — это началось еще в Ленинграде. Когда?.. Скорее всего, после первых же их встреч. Устроившись в постели, Лера представляла свою сестру лежащей на полу на матрасе и принималась пересказывать ей свой день. Порой ей даже казалось, что она слышит Катькин смех и меткие шуточки, сопровождающие Лерины рассказы. А в них — в Лериных рассказах — все чаще появлялся отец Гарри Анатольевича — будь то встреча или телефонный разговор. Или даже ожидание встречи. Она смотрела на своего нового знакомого не иначе, как через призму пережитого обоими, не отдавая себе отчета в этом, и он долго оставался для нее человеком из другого мира — мира, к которому она не имела никакого отношения. Наверное, поэтому она не пыталась заглянуть дальше границ, обозначенных темами их разговоров, и представить себе его жизнь за пределами их общения. Только оказавшись в Паланге, вне обычной для каждого среды, словно на нейтральной территории, на острове, проводя бок о бок большую часть суток — на пляже или за обыденными делами в кухне, во дворе, — они сближались и узнавали друг друга, и чем больше узнавали, тем больше сближались. Гарри перестал быть для Леры просто ученым, спускавшимся изредка со своих эмпиреев, дабы приобщиться к земной жизни. Здесь он был обычным человеком: сыном, соседом, одноклассником. И Лериным другом. Пока только другом: добрым и заботливым. Но и его растущий интерес к себе Лера тоже ощущала. Да, похоже, в нем просыпается мужчина и начинает видеть в Лере женщину… Или наоборот — просыпающаяся в ней женщина обращает на себя внимание Гарри. И ждет: а вдруг завтра?.. Что — вдруг: признается в любви или добьется близости? Чего ты ждешь больше? Чтобы сначала одно, а потом — другое. А если наоборот? Или только второе?.. Не знаю… Ты что — согласна на близость без уверенности в его любви? Не знаю… Думаю, да. Но ты рискуешь: ты неопытная женщина, а он опытный мужчина. Если у него это не любовь, все может закончиться сразу. У тебя не станет даже друга. Глупости! Моя любовь сделает все, чего я не умею. Оптимистично, но наивно. И потом: это же аморально — близость вне брака. Любовь не может быть аморальной. А я люблю. Ты уверена? Как никогда и ни в чем! В ее «столбике» по всем четырнадцати позициям стояли плюсики. А в формуле из трех слагаемых только одно — последнее — было обозначено буквой икс. Она лежала и смотрела в темноту, перебирая в памяти вечер, слова Гарри, его жесты. Его часто неожиданные жесты. Прощаясь после ресторана на пороге ее комнаты, он взял Лерину руку в обе свои, поднес к лицу, приоткрыл одну ладонь и приник губами к тыльной стороне ее пальцев. Лера ощутила упругость его губ и тепло дыхания. Потом он прижал ее ладонь на несколько мгновений сперва к щеке, потом к губам и отпустил. Пожелал ей спокойной ночи и ушел вниз, к себе. Почему, подумала она: стесняется родителей? Хранит ее целомудрие? Или?.. Не важно… Любовь «не ищет своего»… И Лера решила больше не думать на эту тему, а «долготерпеть» и «всего надеяться». * * * Как-то Гарри попросил Леру почитать вслух. Когда она дошла до слов: «В любви нет страха, но совершенная любовь изгоняет страх, потому что в страхе есть мучение; боящийся несовершенен в любви», Гарри остановил ее словами «Стоп! стоп! еще раз, пожалуйста». Она перечитала. Потом перечитал он и сказал: — Это же гениально! Это же и диагноз и рецепт одновременно! Где были мои глаза, когда я читал эти слова двадцать лет назад? — Глаза-то были на месте. А вот душа… — Вы правы! Вы правы, Лера… Эту Книгу нужно читать душой. — Гарри улыбнулся. — Вы вдыхаете в меня душу… — Не преувеличивайте. У вас есть душа — большая и добрая. Просто она… отстранена от дел. Она у вас в отставке. — Это интересно… Пожалуйста, продолжайте. — О чем, Гарри?.. — О моей душе. Вы уверены, что она у меня есть. Значит, я спровадил свою душу на пенсию?.. — Да. Вы потеряли любимую бабушку и решили, что в жизни больше не будет никого и ничего, что потребовало бы наличия этой хрупкой ранимой субстанции. Пример родителей, которые, как вам казалось, вовсе обходились без таковой, помог вам замуровать ее в консервную банку и спрятать поглубже… Потом, когда вы встретили свою любовь… нет, вы правы, не любовь — страсть, думаю… почти уверена — вы делали попытки освободить душу… впустить ее в вашу жизнь. Но интуиция… нет, скорее — логика подсказывала, что это совершенно ни к чему… Но если бы вы все-таки решились это сделать, возможно, ваша одушевленная страсть смогла бы обернуться любовью… И возможно, все сложилось бы иначе. — Она помолчала. — Вероятно, это идеалистическая точка зрения, но я уверена, что человек с душой, даже с израненной душой, гораздо сильнее бездушного… — Лера спохватилась: не слишком ли она безжалостно анатомирует внутренний мир этого зрелого и вполне благополучного человека? Она посмотрела на Гарри. Он лежал на спине. Сцепленные пальцы прикрывали лоб и глаза. Ей неодолимо захотелось обнять и приласкать его — не как мужчину, а как ребенка. Беззащитного, запутавшегося, отверженного… и такого одинокого. Но вместо этого она попыталась отвлечься на стаю чаек, галдящих вдали над рыбацкой лодкой, и сглатывала ком, подступавший к горлу. Вот она и ответила на свои вопросы: почему, почему?.. «Боится — вот почему. И я боюсь. Но я-то почему я боюсь? У него печальный опыт — понятно… А я?.. Что пугает меня?.. Отсутствие опыта?..» — Почему вы замолчали? — спросил Гарри. — По-моему, я и так слишком много наговорила… Простите меня. — Вы так образно нарисовали картину моей жизни. — Он помолчал. — Я никогда не оглядывался назад… Впервые я сделал это с вами, тогда… после… Лера хотела остановить его, но не могла открыть рта, боясь расплакаться. Да что это с ней?.. — Но и тогда я ничего не понял… А вы поняли. Вы все так хорошо поняли. — Гарри сел и, как и Лера, подставил лицо едва ощутимому бризу. — Да, я жил без души. Я копался в исторических эпохах и дебрях языкознания, изредка выныривал на поверхность, пользовался тем, что было под рукой… пока оно не стало меня обременять… А потом взял да обрубил концы. Я думал, это — проявление силы… — Он повернулся к Лере. — Вы понимаете, что вы наделали? Она испуганно посмотрела на Гарри. Он улыбнулся: — Вы же открыли мне глаза. На самого себя. Лера опустила взгляд. Она все еще была на грани слез, не находя этому причины. Гарри почувствовал неладное. — Лера, что с вами? Я вас обидел? Что случилось?.. Она замотала головой. Лучше бы он не спрашивал ни о чем… Теперь она точно разревется… На этот раз она не позволила себя утешать и, возможно, поэтому скорее успокоилась. — Простите… Гарри молча прижал ее ладонь к своей щеке. * * * Свой сорок седьмой день рождения Лера запомнит навсегда. И не только потому, что не получала давно таких милых сердцу подарков, не только потому, что Гарри сделал из него настоящий праздник. Накануне на утренней пробежке Лера ощутила в Гарри непонятную перемену: он был одновременно возбужден, рассеян и замкнут. Когда на обратном пути она заметила вслух, что у Гарри вид ученого, находящегося на грани открытия, он остановился, серьезно посмотрел на Леру и сказал: — У вас уникальный локатор. Я должен вам сегодня рассказать нечто важное. Возможно, в самом деле это — открытие… важнейшее открытие моей жизни. Только после завтрака, оказавшись на своем излюбленном диком пляже, Гарри поведал Лере, что вчера поздно вечером рассказал родителям о гибели сына. Отец закрыл лицо и вышел, а мать окаменела и молчала. Гарри видел, что она сдерживает слезы, борясь с собой. Тогда он встал перед ней на колени и сказал: «Мама, заплачь. Дай мне, наконец, ощутить, что у тебя есть душа, которую ранит горе, которая способна чувствовать». Он говорил матери, что никогда не думал об этом, что только Лера заставила его превозмочь обиду и увидеть в них живых людей, а не строгих педагогов, неизвестно какое отношение имеющих к нему, Гарри, кроме того, что называются его родителями. Он говорил, что еще не поздно, что можно отыскать в себе ростки любви друг к другу и дать им взойти, что он каждый год ехал сюда с тайной надеждой — а вдруг они изменятся к нему, пока Лера не объяснила, что меняться должен сначала он. И он хочет измениться и просит прощения за то, что был нежеланным сыном и не смог стать любимым. «Мама, помоги мне! А я помогу тебе». Вошел отец. Он все слышал и сказал: «Ты прав, сын, пора отдавать долги, пока не оказалось поздно для всех нас». Он сказал, что Гарис ошибается: они с мамой всегда любили его, но кто научил их, что надо скрывать свои чувства? что мальчику будет только на пользу, если с ним будут обращаться сурово? Они осуждали его бабушку, баловавшую, по их мнению, внука, и даже ревновали его к ней. Гарри не помнил отца таким взволнованным и многословным. Но он говорил и говорил. То была настоящая исповедь. Мать, прижав к лицу платок, беззвучно плакала, дрожа всем своим маленьким худым телом. Мать Гарри вообще не знала родителей — ее воспитывала тетка, у которой своих была куча и которой было не до нежностей с обладателем лишнего рта. Свою жизнь друг с другом они прожили, давя в себе всяческие позывы к нежности, считая это абсолютно лишним, если вообще не вредным. Когда Гарри впервые привез к ним своего двухлетнего сына, они боялись выказать свою любовь к этому милому существу, чтобы их сын не почувствовал себя обделенным в детстве и не испытал ревности. «Как глупо! — сказал Гарри. — Вместо этого я испытывал боль оттого, что вы равнодушны ко всему, что связано со мной. Я помню, как добры вы были со своими любимыми учениками, приходившими в наш дом, как внимательны к их судьбам, как нежны с их детьми». «Глупо, — повторил отец. — Есть ли этому прощение?» — Лера, а есть в Библии что-нибудь еще о любви? — прервал он свой рассказ. — Я так мало прочла, Гарри, но мне кажется, что все Евангелие — это просто гимн любви! — Интересно. Я ведь тоже читал эту Книгу. Но я читал ее… мозгами. Как историка меня интересовали события, описанные в ней, которые я сопоставлял с фактами из других источников. Как лингвист, я анализировал языки оригинала… Но о чем эта Книга, я так и не понял. И что влечет к ней людей вот уже тысячи лет?.. Что они в ней находят?.. Что вы находите, Лера? — Пока не могу сказать определенно что… У меня такое чувство, что в ней есть ответы на все мои вопросы… на все вопросы человечества… Вот, например, десять заповедей… Живи по ним — и не нужно ни уголовного, ни гражданского кодекса со всеми их многотомными комментариями… В десяти строчках — весь закон. Закон счастливой жизни. Вы понимаете — счастливой жизни для всех! А что касается любви… Вот, например, послушайте. И Лера прочла ему ту самую тринадцатую главу. Гарри воскликнул: — Потрясающе! Но почему этому в школе не учат?! Почему в ЗАГСе по ней экзамен не сдают — перед тем как семьей назваться?.. Лера пересказала Гарри историю деда Бена и его совет Катьке — как разобраться со своими чувствами. — Вспоминаю слова сына… Ведь он все понял. Жаль, поздно… — Возможно, это как раз тот случай, когда лучше поздно… А чем закончился ваш разговор с родителями? — М-м-м… Пожалуй, это можно назвать всеобщим покаянием. — Гарри потер лоб и посмотрел на Леру. — Но главное — тут ваша интуиция вас не подвела — я сделал потрясающее открытие! — Не томите! — Я обнаружил, что мне тоже есть в чем каяться перед родителями. Раньше я считал себя обиженным… таким правильным и незаслуженно обиженным… — И в чем же вы нашли свою вину? — Гордость — это хорошо или плохо? — Вопрос Гарри сначала показался Лере не относящимся к делу. — Интересный вопрос… Я несколько раз встречала слова «гордость», «гордыня», «гордиться» — и все в отрицательном смысле. Богу это не угодно… Вот послушайте: «Бог гордым противится, а смиренным дает благодать». Я даже выписала эти слова, чтобы подумать, почему гордость — это плохо. Гарри оживился, и Лера снова отметила, какой он азартный исследователь. — А вам в детстве не внушали мыслей о гордости? — Он вскочил и гоголем заходил перед Лерой. — Гордость за страну, гордость за свои успехи… женская гордость… мужская гордость… Леру словно осенило: ну конечно! гордость!.. Страх и женская гордость не дают ей проявить к Гарри чуть больше тепла… — И довнушали!.. — Что вы имеете в виду? — Потом как-нибудь… — Она поднялась. — Вы говорили о своей вине. — Да… Так вот, я столько лет ждал, когда же мои отец и мать опомнятся и попросят прощения за то, что были недостаточно нежны со мной… Вот моя позиция: я прав, а вы не правы! Я хороший, а вы плохие! Я люблю вас, но не покажу это первым!.. А вы, Лера, посоветовали мне сломить гордыню. — Я и не подозревала, что посоветовала вам именно это… — Именно это! Похоже — извините за каламбур, — развязывается гордиев узел… Лера, и это все — только благодаря вам! — Он взял ее за плечи, но тут же отпустил. — Не преувеличивайте моей роли, во-первых, а во-вторых — это только начало. Самое трудное — впереди. И помоги вам Бог… — Ей хотелось погладить его по щеке, по волосам… Но рука никак не поднималась. — Вы правы… Знаете, сегодня утром я положил почин новой традиции — поздравьте меня, — сказал Гарри. — Я поцеловал мать, когда желал ей доброго утра. И отца тоже. Они пока не ответили мне тем же… — Поздравляю. И… мне нравится ваш оптимизм. — Я его чем-то выказал?.. — Вы сказали «пока». — И вправду! — засмеялся Гарри. — А еще… Мне так хотелось и вам таким же образом пожелать доброго утра. Лера смутилась и ничего не сказала. — Но завтра… в ваш день рождения… вы разрешите мне? — Он тут же перебил сам себя: — Вы сейчас спросите, что мне мешает рискнуть?.. — Да… вам и сегодня ничего не мешало. — Болван! — засмеялся Гарри. А Лера подумала: «Вам и сейчас ничего не мешает… Кроме… Кроме того, что мешает и мне…» * * * Полная яркая луна беззастенчиво смотрела в окно. Проворочавшись без сна, Лера решила принять ванну — иногда это помогало. Она спустилась вниз — наверху был только туалет с душевой кабиной, — открыла воду, скинула махровый халат и подошла к большому зеркалу. За десять дней тело покрылось ровным темным загаром — у Леры и солнца с детства обоюдная симпатия. Красивые ноги, стройная фигура — чем не Екатерина Максимова? Только животик чуть покруглей, и выше не так плоско — небольшая упругая грудь, не нуждающаяся в бюстгальтерах. Грудь, не познавшая сладостной тяжести молока… Лера любила смотреть, как мама кормит сестричку. Та кряхтела, и чмокала, и даже мурлыкала, а мама порой закусывала губу и стонала от слишком рано прорезавшихся Катькиных зубов — не иначе результат внутриутробного увлечения рыбным деликатесом… Молока было больше, чем требовалось даже такому ненасытному ребенку, как Катька, и Лера помогала маме сцеживать лишнее, массировать уплотнения и делать компрессы. Сколько раз она плакала вместе с ней от боли — от ее боли, как от своей… Все это вызывало в Лере благоговейный трепет перед подвигом материнства. И вот — ни мамы, ни Катьки… Завтра ей — сорок семь. А она — пустыня, не произрастившая ни одного ростка, не утолившая ничьей жажды. И уже никогда — никогда! — не прильнет к ее соску чей-то крошечный ротик. Не коснутся этой незагоревшей кожи губы мужчины… Мужчины, спящего сейчас в двадцати шагах от нее за стенкой… Мужчины, отвернувшегося от женщин — навсегда и ото всех, — однажды обжегшись на отношениях с одной из них… Единственного в ее жизни мужчины, который довел ее до таких мыслей… Лера сидела в воде, обхватив колени, и плакала. Она едва сдерживалась, чтобы не зарыдать в голос. Где то умиротворение, которое владело ею еще сегодня? Где смирение, терпение, вера?.. Кое-как успокоившись, она списала эту истерику на полнолуние, вышла из ванной и увидела, что дверь на задний двор открыта, и крыльцо залито лунным неоном. Она подошла к двери. На ограде крыльца сидел Гарри. Он заметил Леру и спрыгнул. — С легким паром. Идите сюда — смотрите, какая луна! — Это она не дает вам спать или я слишком громко плескалась? — Лера прислонилась к перилам напротив Гарри, в тени, чтобы он не увидел ее зареванного лица. — Можно свалить и на луну… — Он усмехнулся. — Но спать не даете мне вы… Даже когда не плещетесь. Гарри стоял в полосе лунного света, и Лера вдруг вспомнила больницу скорой помощи, коридор, по которому он шел, еще ничего не зная. Как тогда, его волосы казались сейчас белыми, а лицо — маской. У нее внутри все сжалось от тоски и нежности, от этих его слов… И опять что-то помешало ей протянуть руку, коснуться волос, щеки… Не что-то, нет — теперь она знала название этому монстру, но одолеть его пока не могла. В гостиной раздался бой часов. Лера принялась считать, чтобы отвлечься и отогнать очередную порцию подступающих к горлу слез. С последним ударом оба произнесли «двенадцать» и улыбнулись. Гарри сказал: — Ну вот, вас уже можно поздравить с днем рождения. Правда? Он подошел к Лере, взял за плечи и поцеловал в губы — просто прижался своими к ее губам. — Вы что, плакали? — Он взял ее лицо в ладони и повернул к свету. — Немножко… — Лера решила не врать. — Что-то случилось?.. Она усмехнулась: — Случилась жизнь… Он ничего не сказал, прижал ее к себе и погладил по волосам. — Нас могут увидеть — сюда выходят окна ваших… — Мы же не школьники, — перебил Гарри и поцеловал ее, как целует мужчина, который любит и желает любви. * * * Проснувшись утром, Лера сразу вспомнила пошедшую ночь. Как она сперва боролась с бессонницей, а потом гнала от себя сон, который так и норовил разлучить ее с блаженным ощущением недолгого, но такого откровенного поцелуя. В зеркале она увидела свое слегка поглупевшее отражение с темными кругами под глазами. Конечно, это не ускользнет от внимания родителей. Если они к тому же видели их с Гарри целующимися на крыльце… Лера спохватилась — мы же и вправду не школьники! Но ей все равно было неловко — возможно, оттого, что они уже и не в том возрасте, чтобы целоваться под луной. Ерунда! — целоваться можно в любом возрасте, подумала Лера, и у нее снова поплыло в голове. Только с помощью холодного душа ей удалось прийти в чувство. Стол был накрыт к завтраку. Посередине стоял букет белых роз. Гарри встал, подошел к Лере, поцеловал ее в щеку и сказал: поздравляю с днем рождения! А Лера уловила легкую дрожь руки, коснувшейся ее плеча. Потом подошла мать. Лера крепко прижала ее к себе и поцеловала. Она почувствовала, как та обмякла в ее объятиях, и это едва не заставило Леру расплакаться. Отец протянул Лере руку, но она обняла и его. Время после завтрака они провели как обычно. Лера была благодарна Гарри за то, что он ничем не намекнул на вчерашнее и не лишил ее душу и этот чудный день — на редкость совершенно безоблачный и безветренный — хрупкого покоя. В ней даже шевельнулась мысль: а вдруг то был ничего не значащий мимолетный порыв, вызванный лунным светом и Лериным днем рождения? У этой мысли — словно у хрустального осколка — были очень острые края… Вечером все собрались в гостиной — нарядные и возбужденные. Последнее относилось даже к родителям Гарри: тетя Констанция без конца поправляла воротничок своей блузки, а дядя Миндаугас покашливал и, не зная, куда пристроить руки, потирал их одну о другую. Гарри стоял позади матери, держа ее за плечи и глядя на Леру своими ясными зелеными глазами, которые светились радостью. На столе рядом с бутылкой шампанского и бокалами, под букетом роз, лежали свертки. В руках у Леры тоже были подарки — перед отъездом в Палангу она расспросила Гарри о пристрастиях его родителей, чтобы сделать покупки с толком. Все молчали и растерянно улыбались друг другу. Лера не выдержала первой: — Подозреваю, что вы хотите меня поздравить… Гарри засмеялся, привлек к себе мать с отцом и сказал: — Поздравляем! Дядя Миндаугас открыл и разлил шампанское. Все чокнулись, отпили, и Лере велели распечатывать свертки. Лера начала с большого плоского. В нем была акварель в рамке под стеклом: это был тот самый дом, в котором они жили, нарисованный отцом осенью. Плющ, покрывающий глухую торцовую стену, был похож на разноцветный бордово-рыже-зеленый ковер, а выглядывающий из-за дома высокий каштан уже пожелтел. На маленькой открыточке, заложенной за рамку, было написано: «С Днем Рождения! Д. Миндаугас». Лера расцеловала отца и вручила ему роскошный набор колонковых кисточек и коробку лучших ленинградских акварельных красок. Тот едва не прослезился и долго не мог ничего ответить. От тети Констанции Лера получила вышитую наволочку с такой же маленькой открыточкой, а ей подарила красочную немецкую книгу по вышиванию и красивую вязаную шаль, купленную в художественном салоне. Лера накинула шаль матери на плечи, и строгая учительница преобразилась в добрую фею — хранительницу домашнего очага. Казалось, что в комнате — просторной, стерильно чистой, без единой лишней вещи — вдруг стало уютней от этой пушистой, с длинными кистями шали цвета переспелой вишни. От Гарри было ожерелье из огромных бусин молочно-желтого янтаря и такой же гребень для волос. На открытке он написал: «Ничто не сможет сделать вас более красивой, чем сделала природа. Осчастливьте эти побрякушки своим вниманием, Мой Добрый Ангел!» То ли пригубленное шампанское сделало свое дело, то ли к этому давно шло… Гарри слишком крепко обнял Леру, когда она подошла, чтобы поблагодарить за подарок, и слишком долго не отпускал ее. Оба были одинаково смущены, поймав на себе взгляды родителей — удивленные и умиленные одновременно. Гарри сказал: — Не могу удержаться, чтобы лишний раз не обнять моего замечательного дру… эту замечательную женщину… пока есть повод… Лера сказала: — А что, если обниматься без повода? Гарри засмеялся, а отец сказал: — Это очень мудрая мысль, Леруте. Лера развернула еще один подарок, предназначенный этому дому, — Катькин этюд, написанный маслом. — Это город, в котором живет ваш сын… Вот таким его увидела моя сестра. Она художник… Была… Лера не успела договорить и не сразу поняла, что произошло. Мать, закрыв лицо, быстро вышла, отец поспешил за ней. Лера вопросительно посмотрела на Гарри. Он подошел, взял ее за руки и сказал: — Все хорошо… Все правильно. Это оттаивают их сердца. Родители Гарри вернулись, подошли к Лере, и тетя Констанция дрожащим голосом начала: — Гарис нам рассказал… что вы… — Она прижала ко рту платок и замолчала. Лера обняла ее: — Не надо. Я все понимаю… Отец одной рукой гладил плечо своей жены, а другой держал Леру за локоть. Гарри отвернулся и смотрел в окно. — Я не хотела вас огорчить, — сказала Лера. — Вы научили нас огорчаться… и даже плакать, — сказал, не оборачиваясь, Гарри. — Спасибо вам, Лера. Мать, подняв на нее глаза, сказала: — Спасибо, Лера, — и улыбнулась сквозь слезы. — Гарис прав, вы… научили нас… — Она с трудом подбирала русские слова. — Не прятать свои… чувства. — Да, — кивнул отец и о чем-то быстро спросил у Гарри. Тот повернулся и произнес улыбаясь: — Лерочка. — Спасибо, Лерочка, — сказал отец. * * * Их проводили к празднично накрытому столу. Это была идея Гарри — отметить Лерин день рождения в ресторане. Родители, поначалу чувствовавшие себя скованно, скоро стали неузнаваемы — лица расправились, и с них не сходила улыбка. К столу подходили то их бывшие ученики, то приятели детства Гарри, чтобы поприветствовать, а когда выяснялся повод праздника, начинали поздравлять Леру. К концу вечера угол их стола был уставлен бутылками с шампанским и коньяком, присланными из разных концов зала, а на полу появилась корзина с цветами. Лера думала, что так принято только на Кавказе. И еще: откуда в будний день так много народу, да к тому же с детьми? На что Гарри ответил, что в Литве считается нормой ужинать в ресторане, хотя бы раз в неделю — и обязательно всей семьей. Они много танцевали. Первой Гарри пригласил мать. Сердце Леры ликовало, когда она смотрела на них. Потом отец пригласил ее, потом свою жену, а Гарри — Леру. И так весь вечер. Да, Лера запомнит его навсегда — свой сорок седьмой день рождения. * * * Когда вдали показался пригород Ленинграда, Гарри сбавил скорость и остановился на обочине. — До вашего дома — двадцать минут. Я хочу сказать вам, Лера… Эти две недели были самыми лучшими днями моей жизни… По крайней мере, за последние много-много лет. Я вам безмерно благодарен за все… за все, что вы дали мне, моему дому… — Он помолчал. — Ни в одном языке нет таких слов, чтобы выразить ими мою признательность… — Не нужно, Гарри… — Нужно, Лера. И вы же меня научили этому — нужно! Как умеешь, скажи, только не молчи… вы вернули мне… нет! Вы подарили мне моих родителей, вы открыли мне себя самого… — Гарри усмехнулся. — Расконсервировали. — Он повернулся к Лере. Его глаза лучились, а лицо преобразилось, лишившись обычного выражения сосредоточенного на глубинных умственных процессах мыслителя. — У меня растут крылья… Нет, не ангельские! — Он снова засмеялся. — Как у бабочки. — Я так рада, Гарри… И тоже очень вам благодарна. Гарри обнял Леру. Но неотстегнутые ремни безопасности соблюли этот жест в границах сугубо дружеского. * * * Лера села на Катькину любимую тумбочку, свесила между колен руки, как та, откинулась к стене и закрыла глаза. Поплакать, что ли? Не плачется… Катюша, как ты там? Как Гарри?.. Как вы? У меня все хорошо. Господь подарил мне любовь. Я не знаю, что из этого получится, что думает Гарри… Гарри-отец… Мне кажется, что он тоже меня любит. Но пока мы не смогли… не решились сказать друг другу об этом. Мы еще… не оттаяли до конца. Наберись Лера смелости — в мыслях у нее это получалось — и преодолей себя… сделай первой шаг навстречу — маленький, крошечный шажок, просто дай намек… Но она как-то разом вдруг поняла, что отношение Гарри к ней вполне определенное и что главное сейчас не в том, раньше или позже случится их сближение, а в том, чтобы он осознал, что жить можно с открытой душой, не опасаясь, что ее не поймут и ранят, а даже если не поймут и ранят — быть выше, а значит — сильней. Он должен к этому прийти! Это важней, чем просто преодолеть гордость. От этого решения ей стало легко, и собственные чувства к Гарри уже не сковывали ее. Словно рассеялся густой туман на извилистой каменистой тропе, по которой она шла ощупью, а теперь может скакать вприпрыжку. Я знаю, Катюша, что нужна Гарри… Так что я остаюсь. Я остаюсь, Катюша… В дверь позвонили. Наверное, баба Марина. Лера будет ей очень рада. — Гарри?.. Он вошел и затворил за собой дверь. — Лера… Я не смог… уехать… — сказал он, растерянно улыбаясь. — Что-то с машиной? — встревожилась Лера. — Нет. — Гарри потупил взгляд. — Я не сумел представить себе завтрашнего дня без вас… ЖАРКИЙ АВГУСТ (Повесть) На втором этаже зала ожидания почти пусто и почти прохладно. Возможно, эту иллюзию создают прозрачная стена с видом на летное поле и белый мрамор пола и колонн. Снизу доносится шум — обычный вокзальный шум: скрип багажных тележек, голоса, детский плач. Время от времени все это прерывается мелодичным пиликаньем динамика и следующими за ним объявлениями о прилете или отлете, задержке или отмене рейса, потере или находке. Она стоит, прислонившись спиной к колонне, и рассеянно наблюдает происходящую за двойным стеклом безмолвную размеренную жизнь. Это похоже на мистерию, подчиненную своим строгим законам, совершенно независимым от мира людей, — она завораживает, гипнотизирует. И тогда наступает беспамятство, бесчувствие, почти транс: нет ничего вокруг, нет ничего внутри… По полю — от края и до края — разлито тягучее студенистое марево. Оно лениво колышется, мерцая позолоченной поверхностью, и кажется вполне безобидным, пока не пролетит над ним какая-нибудь беспечная серебристая птица с замысловатым опереньем по бокам и хвосту — тогда вверх взметаются жадные жаркие языки, облизывая брюхо и хватая за лапы. Бедняжка, увязнув в огнедышащем киселе, обреченно отползает на край поля и исторгает из себя кучку тараканов, которых тут же поглощает вовремя подползший червяк. Находятся и смельчаки, рискнувшие вырваться из адского плена. Они мучительно, но настойчиво преодолевают враждебное пространство, разрывают ненавистные путы и взмывают, наконец, ввысь. Победно покачивая крыльями, отряхивая с них остатки клейкого рыжего пламени, свободные и гордые, они стремительно уносятся в спасительную синеву — туда, где рай, где минус пятьдесят пять по Цельсию… Да, подумала она, возвращаясь к действительности, рай — это именно минус пятьдесят пять по Цельсию. Колонна давно нагрелась под ее спиной, но перейти к соседней лень. К тому же спасает это ненадолго. А вот белый пол, похожий на закатанный коньками лед, искушает обещанием настоящей прохлады, зовет прижаться к нему всем телом… Словно в ответ на эти ее мысли мимо ног проползла широченная швабра с мокрой тряпкой наперевес, толкаемая худенькой старушкой в униформе с надписью АЭРОПОРТ на спине. Перспектива быть стертой и выжатой в ведро неожиданно рассмешила. Чтобы не показаться спятившей, она прижала пальцы к вискам и укрылась за ладонями. И сразу почувствовала, что что-то… что-то не так, что-то происходит… или произошло… В этот момент над ухом раздались первые ноты «Турецкого марша» и спугнули неопознанное ощущение, неоформившуюся мысль. Размазанное по залу многократным эхом сообщение сводилось к тому, что рейс номер такой-то ни опаздывать на три обещанных часа, ни попросту вылетать в ближайшие сутки не намерен. В переводе на обстоятельства жизни это означало, что ей, как минимум, еще трижды предстоит проделать путь с полсотни кэмэ в жарких объятиях велюрового кресла с задраенными наглухо — не иначе как в преддверии грядущей зимы — окнами, рядом с какой-нибудь толстой теткой, которой «дует в голову» из единственного открытого в потолке люка… Приятная перспектива, нечего сказать. Глянув на стекло с раздвоенным отражением электронных часов и мысленно перевернув зеленые цифры, она обнаружила, что ровно две минуты назад в сторону ее дома отправился очередной экспресс и что до следующего остается всего-то ничего — без малого три четверти часа. Ещё один милый сюрприз… Вот так и постигаешь истину о том, как же широка страна моя родная, на собственной… Каких-то двести десять минут лету от пункта А до пункта Б, но при этом в одном из них «прозрачное небо над нами» и «надо мною лишь солнце палящее светит», а в другом — «неблагоприятные метеоусловия». Не исключено даже обледенение взлетной полосы… И хоть в этом смешного было еще меньше, ей снова пришлось прикрыться ладонью. И опять смутный призрак каких-то перемен дал знать о себе легким адреналиновым ударом. Вероятно, и беспричинный смех, и непонятные реакции — результат каких-то физико-химических процессов в организме, вызванных небывалой жарой… Это предположение несколько успокоило. Она оторвалась от колонны, развернулась на каблуках и направилась к лестнице. Сделав несколько шагов и едва не наступив на чьи-то светлые замшевые мокасины, остановилась, подняла голову и оказалась лицом к лицу с высоким, худощавым, очень загорелым мужчиной. Он стоял слегка ссутулившись, одна рука в заднем кармане узких вельветовых джинсов, другая придерживает перекинутый через плечо такой же пиджак. Похоже, он здесь не одну минуту и тоже небось насочинял кучу всякой белиберды про огненный кисель и серебряных птиц… — Простите… — сказала она и прикусила губу в попытке сохранить на лице подобающее женщине ее лет благопристойное выражение. — Понимаю, — улыбнулся мужчина. У него был низкий глубокий голос. — Простите… жара… — Она все еще не вполне справилась с собой и потирала пальцем то лоб, то переносицу. Он улыбнулся одними глазами. Она продолжала стоять перед незнакомцем, словно прикидывая, с какой стороны его лучше обойти. — Похоже, мы ждем с вами один и тот же рейс, — сказал он. — И похоже, не дождемся. — Вы очень огорчены? — Я?.. Да, — сказала она, прислушалась к себе и, не обнаружив и тени огорчения, засмеялась. — Неужели не заметно? — Еще как заметно, — улыбнулся мужчина. — Вас не утешит стаканчик чего-нибудь холодного? — Можно попробовать. Только… — Она повернулась и посмотрела на часы. — Не опоздать бы на следующий экспресс. — Положитесь на меня. И она, не задумываясь, положилась. Они направились к стойке бара. — Шампанское? — спросил он. — Боюсь, для шампанского я слишком голодна. — А как насчет обеда? — Не люблю вокзальные рестораны. — А невокзальные? — М-м-м… — задумалась она. — Давайте выпьем фанты и обсудим варианты… Ой, простите, не хотела… само выскочило… — Она снова стала потирать виски в борьбе с лицевыми судорогами, которые начинали уже озадачивать. Незнакомец посмотрел на нее понимающе. Они сидели друг против друга и потягивали пузырящийся ярко-желтый напиток. Его ставшая совсем темной в сумраке бара рука играла высоким стаканом в испарине, размазывая по пластику стола влажное пятно. Красивая мужская рука: костистое запястье, покрытое выгоревшей растительностью, набухшие вены, большая ладонь, крупные длинные пальцы. Надежная рука… И наверняка нежная. От этой мысли внутри словно покачнулось — да так, что боль, возникшая одновременно с догадкой, осталась почти незамеченной. — Так что насчет обеда?.. Ей нравился его голос. И манера после каждой фразы поджимать губы, словно он боялся произнести что-то лишнее или незначительное. — Я не слишком назойлив? — Нет, не слишком… — сказала она, но, осознав двусмысленность своего ответа, прикрыла лицо и безнадежно замотала головой. — Это поощрение к дальнейшим домогательствам? — улыбнулся он. — Тогда приглашаю вас пообедать. В невокзальный ресторан. — Дайте мне немного времени на раздумья. — Она глянула на него, словно ища пощады. — Ну что ж, прекрасно. — И он отпил из стакана, чуть дольше задержав взгляд на ее лице. Он заметил, как дрогнули ее веки. Он мог предположить все, что угодно. А она подумала, что так не бывает. Она опустила взгляд, скользнув по гладко выбритому подбородку, шее… Распахнутый ворот легкой рубашки, глубокая впадина между ключиц. Темная кожа цвета крепкого кофе со сливками… — и с сахаром, добавила бы она — покрыта густо, как и запястья, золотистой шерстью. Зрелище бередило, вызывая непонятные ощущения: нечто среднее между удивлением и испугом, растерянностью и виной. Ощущения, меньше всего похожие на волнение, возникающее в душе женщины при взгляде на мужчину, всеми своими качествами отвечающего тому единственному образу-эталону, который запечатлен по воле Творца на тайных страницах каждой души — в глубинах подсознания, сказал бы понимающий в таких делах. Ощущения и вправду были странными. Даже если не говорить о том, что мир для нее уже давно перестал делиться на мужчин и женщин. Для нее мир уже давно просто перестал. Перестал быть. Перестал быть замечаемым. Вот только жара… Конечно, он тоже разглядывает ее. Пусть. Да, не красавица. Разве что волосы — густые и рыжие, до сих пор ни разу не крашенные, да фигура — все еще стройная, спортивная… В свое время интуиция формирующейся женщины подсказала, что красота формы — вещь весьма относительная и, не будучи наполнена содержанием, ничем не примечательней пустоты. Жизненный опыт перевел эту мысль в разряд непреложных истин. Она выбирала содержание. Да, немолода. Хотя… что такое — молода, не молода? Вчера ей было сто двадцать восемь… Стоп! Это было еще полчаса назад. А сейчас… сейчас ей не больше двадцати пяти. Что же это все-таки происходит?.. Как бы то ни было, хороший вкус и чувство стиля — категории вневозрастные, и в свои тридцать девять она в полном порядке — от ногтей и до духов. Ее визави тоже не лыком шит. В смысле вкуса и стиля. Возможно, эта заслуга принадлежит не ему: ведь мужчина — лицо его женщины. В таком случае его женщине — пять. Можно даже пять с плюсом: так тонко подобрать цвет костюма и рубашки к цвету волос и кожи… и даже глаз!.. Вероятность наличия женщины в жизни данного конкретного мужчины легкой тенью скользнула по ее душе, и та дрогнула. Тень… Душа… Для наличия тени необходим свет. Чтобы дрогнула душа, она должна быть… Непонятное состояние никак не удавалось ухватить — оно вспархивало, словно бабочка из-под пальцев, вот-вот готовых сомкнуться на чутких крыльях. Улучи она минутку для раздумий — можно было бы разобраться: и откуда этот беспричинный смех, и почему она, против своего обыкновения, так легко вступила в отношения с незнакомым мужчиной, почему так жадно ловит его скупые слова — только бы услышать этот голос, вглядывается в глаза с легким прищуром, словно укрывающим то, чего не должны видеть другие… Нет, у нее не хватит терпения дождаться, когда эта мимолетность потеряет, наконец, бдительность. — Я отлучусь, — сказала она, оставив недопитый стакан. В большом зеркале она увидела отражение и не сразу поняла, что это она. Это — она. Такая, какой была когда-то: со смешинкой в глазах, готовая проказничать и дурачиться, только дай волю, обожающая джинсы с майками и развевающиеся волосы… И тут же почувствовала боль… Нет, скорее эхо ее — отдаленное и глухое. Так болит зашитая врачом и давно зажившая рана, если на нее надавить посильнее: какой-нибудь нерв да остался нарушенным — она помнит, как принималась теребить шрам на разбитом в детстве подбородке, чтобы сосредоточиться. Отзвук далекой муки поставил все на свои места, чуть затуманив блеск глаз. Отстегнув заколки, она провела расческой по волосам и вернулась за столик. Из-под густых бровей улыбались продолговатые зеленые глаза, и ей показалось, что они обрадовались ее возвращению. И еще ей показалось, что она тоже обрадовалась им. Она допила свою фанту. — Повторим? — спросил он. — Боюсь, нам пора — вдруг там очередь. — Вы про автобус? — Да. — Могу я предложить вам место в своей машине? Она улыбнулась: — Спасибо. — Спасибо — да, или спасибо — нет? Ее веки снова дрогнули, и он снова заметил это. — Спасибо — да, — сказала она. И подумала: не слишком ли много совпадений? — Тогда тронемся? — сказал он. — Кое-кто, кажется, уже тронулся… Он улыбнулся: — Затаримся в дорогу? — Затаримся. — Ну что ж, прекрасно. Вам снова лимонную? — Да… спасибо… то есть — пожалуйста… в смысле, спасибо — да. — Она засмеялась, как смеялась раньше, когда-то давно-давно… Но ей больше не казалось неприличным быть собой с этим незнакомым мужчиной. На первом этаже было людно, шумно и совсем жарко. Они пробирались сквозь толпу и кучи багажа — большая группа растерянно улыбающихся людей, похожих на скандинавов, заполнила пространство у выхода. Она шла сзади. Он порой оглядывался и подавал ей свободную руку, балансируя другой — с двумя стеклянными бутылками и перекинутым через нее пиджаком. Приятно было касаться его ладони — большой и крепкой. В дверях он неожиданно привлек ее к себе. Лицо оказалось прижатым к его шее — она только успела заметить квадратного верзилу с двумя чемоданами на плечах, пролетевшего мимо, не разбирая дороги, и едва не снесшего ей голову. — Простите, — сказал ее спутник и опустил руку. — Я не слишком напугал вас? — М-м-м… — Она хотела пошутить: что-нибудь по поводу спасенной им прически, но побоялась, что не совладает с голосом. Порывистое движение отпечаталось на ней, как на куске сырой глины: рука, обхватившая плечо, ладонь на щеке, напряженные мышцы торса. А запах его парфюма, разогретый теплом кожи, невидимой кисеей пристал к ее лицу и волосам. Дойдя до стоянки, она вполне оправилась от смятения, а увидев машину, дожидавшуюся их, и вовсе развеселилась: — Вы подбираете попутчиков в тон своего автомобиля? Светлая серо-зеленая «семерка» была почти одного цвета с ее легким шелковым костюмом. — Думаю, отпираться глупо, — сказал он. Его губы сжались в прямую черту с легким изломом посередине, а за ними, где-то в глубине, прокатился мягкий тихий гром. В машине было как в банке со сгущенным молоком, из которого решили сделать домашние ириски. Опущенные стекла не принесли перемен — ни малейшего движения в загустевшем воздухе. — Сейчас выберемся на трассу, станет легче, — сказал он. — Обещаете? В ответ он просто улыбнулся. Ей нравилась его улыбка. Ей нравилась его сдержанность. Ей нравились его голос, его молчание… Не слишком ли многое ей нравится в нем и не слишком ли сразу?.. Она решила не увлекаться, зная свою натуру, которой или все, или ничего — никаких вторых ролей. А в данном случае, без сомнения, все первые роли давно и прочно заняты. Не может же такой… красивый? Нет, красавцем не назовешь. Обаятельный? О да! Хотя его скромное обаяние не для среднего вкуса… Так вот, не может же такой приятный во всех отношениях мужчина быть невостребованным… Может, тут же ответила она сама себе. Может. Чего только не может быть на этом свете — с высоты своего жизненного опыта она имела право на такое заявление. И все-таки лучше не расслабляться… О чем?.. о чем это ты?! Ну и жара… Не успели они набрать скорость, как уткнулись в хвост длиннющей вереницы автомобилей. Впереди слева — на выезде из аэропорта — на дорожной развязке маневрировали два огромных желтых тягача. Мигая от натуги оранжевыми огнями, они пытались вытащить с откоса красивый, как игрушка, длинный фургон. Разноцветное железное стадо впереди извергало клубы черного дыма и непрерывный рокот. Пахло бензиновой гарью и плавящимся асфальтом. Казалось, еще совсем немного, и станет нечем дышать… Она изо всех сил пыталась не упустить в этом адском месиве нить пронзительно-волнующего аромата — смесь прохладной свежести и томной неги — серебристо-канареечную дымку на фоне глубокого хаки… Надо же, заметила она, окружающий мир вновь обрел едва ли не главную составляющую своей прелести — запахи. А те, как когда-то прежде, рисуют в воображении свои живописные картины. Если этот мужчина пользуется ароматами с толком, то предназначение данного вполне определенно: лишить бдительности, а потом увлечь… Кого? Ну конечно ту, которую встречал… А кого он встречал — жену? любовницу?.. Какая она: под стать ему — высокая, стройная… страстная? Или обычная клуша?.. Почему у него такие грустные глаза? Почему у него такие одинокие губы?.. Глупости, какие глупости!.. Какая жара… Откинув голову на высокую спинку кресла, он наблюдал в окно за происходящим. Широко расставленные колени почти упираются в приборный щиток. На правом лежит рука — большая роскошная кисть, мечта ваятеля, — лежит смирно, но чутко, словно сытый лев на своей законной территории. Высокий лоб. На висках и над ушами — едва заметная в светлых курчавых волосах седина. На шее пульсирует вена. В такт частому дыханию вздымается рубашка на животе. Ей хочется смотреть на него, слышать его голос, его сдержанный… скорее — сдерживаемый смех… А как он смеется наедине с любимой?.. Как же давно она сама не смеялась! Как давно она не… Жара! Какая жара!.. Мысли теряют очертания, едва явившись… Она прикрыла глаза и вдруг совершенно отчетливо ощутила себя деревом, в самой глубине, в сердцевине которого тронулись после долгой зимы живительные соки: мощными толчками они растекаются по стволу, по ветвям, наполняя каждый капилляр, каждую клетку; кожа-кора, оттаивая, вновь обретает способность ощущать легчайшее прикосновение — руки, воздуха, взгляда… — Вам нехорошо? — Он тронул ее за руку. — Нет, напротив. — Она подняла глаза. — Мне удивительно хорошо. — Звучит жизнеутверждающе. Она рассмеялась: — Это мое любимое словечко! — И осеклась. — Я, наверное, кажусь вам… спятившей? — Вы кажетесь мне очень милой, — сказал он, и его глаза заискрились, будто повернулся вокруг оси калейдоскоп. Она закрыла лицо и замотала головой: — Это тоже мое словечко!.. — Приятное начало, — сказал он. И весьма опасное, подумала она и посмотрела прямо на него. Он не отвел глаз. Она вдруг ощутила, как электризуется атмосфера. В висках гулко застучало. В голове поплыло. И жара была уже ни при чем. Его взгляд блуждал по ее лицу, волосам, рассыпанным на плечах и груди, и, возвращаясь ей в зрачки, приносил новую порцию электричества. Нужно прекратить, она не вынесет этого напряжения. Или его губы должны целовать ее, а руки — сжимать в объятиях… До боли, до бесчувствия… Она отвернулась и, безнадежно прикрыв глаза, ожидала взрыва, который вот-вот разнесет в клочья и их машину, и всех этих горемык, застрявших на свою беду вместе с ними в злосчастной пробке… Раздался нарастающий рокот. Ну вот, началось!.. Но это просто разом заурчали моторы, исторгнув из-под металлических брюх мутную черно-бурую лаву, накрывшую их с головой. Воздух стал похож на расплавленный агат. Они медленно двинулись в общем потоке. Красавец фургон с густой паутиной вместо лобового стекла, помятой сбоку кабиной и разорванным тентом стоял на обочине. Тут же пыхтели оба тягача, переводя дух с чувством выполненного долга и вполне гордые собой. Мигали красно-синими огнями букашки с надписями МИЛИЦИЯ и ГАИ, а в стороне явно скучала «скорая помощь». Декорацией к этой совершенно киношной картинке служил пологий откос, покрытый высохшей желтой травой и усыпанный разноцветными банками и коробками. — Бедолага, — сказала она. — Бедолага, — повторил он. Сделав пируэт по развязке, они выехали на прямую как стрела трассу. Впереди над дорогой, еще довольно высоко, висело разбухшее, похожее на желток солнце. Оно плавилось в им же самим соделанном пекле, но упрямо продолжало изливать на землю немилосердную жару. Они ехали молча — под шуршание шин и яростный стрекот цикад, врывавшиеся с тугими потоками горячего воздуха в открытые окна. Напряжение ушло, словно его выдуло встречным ветром, и стало казаться недоразумением. Хотелось болтать и шутить. Но новый знакомый, похоже, забыл о том, что не один: непринужденно откинувшись в кресле, он легко и уверенно вел машину. Она поглядывала краем глаза на его руку, лежащую то на рычаге передач, то на руле, на напряженные мышцы ноги, выжимающей педаль акселератора, — что-то очень чувственное было в этом монотонном действе, в этих медлительно-мягких, но властных жестах. Она отвернулась. «О чем он думает? Мечтает о встрече, которая отложена на сутки?.. И все же кого он встречал? Увы, не меня…» Это было немного грустно, и она решила сменить тему. Здорово вот так ехать и ехать — невесть куда, без конца и цели — вдыхать, словно впервые, запахи окружающего мира: раскаленного солнцем асфальта, пересохшей травы, этот будоражащий аромат незнакомого мужчины… Стоп! Мы же договорились. Ехать, не сбавляя скорости, и ощущать кожей — такой живой кожей! — горячий порывистый ветер. Горячий и порывистый, как ласки возлюбленного… Как вот эта большая ладонь… Нет, она больше не хочет бороться с собой! В конце концов, она такова, какова есть, и больше никакова. Она хочет слышать этот голос, обращенный к ней, смотреть в эти глаза… Взять в свои ладони его усталое лицо и заглянуть в печальные глаза — печальные, даже когда они улыбаются… Что в них: одиночество? боль? и то и другое? Ну же, психолог доморощенный!.. Можно попробовать в стиле папы Хэма: «Если вам повезет и вы заслужите его доверие, то в разговоре он будет смотреть прямо на вас, и тогда вы без труда разглядите в глубине его глаз несколько зарубцевавшихся шрамов на израненной душе…» Компилятор-самоучка, обозвала она себя тут же, но мимоходом порадовалась стройности и легкости мысли… Неужели эта легкость вернулась?.. навсегда?.. Что же это происходит? Все перемешалось… Она снова живая, вокруг снова жизнь. Но как же тогда быть с тем, что было?.. Нужно разобраться: плохо это или хорошо? хорошо или плохо?.. Скорей бы приехать, поблагодарить и попрощаться. Сейчас она скажет своему спутнику, что пообедать с ним не сможет, извинится и попросит высадить у первой же станции метро… она вспомнила, у нее кое-какие дела… а пообедать… ну, может быть, как-нибудь в следующий раз… Она повернулась к нему. Он поймал ее взгляд. Доли секунды хватило, чтобы снова прийти в смятение, потерять почву под ногами и ощутить головокружение… Это выше ее сил! Скорее бы приехать, поблагодарить, попрощаться… — Вы что-то хотели сказать?.. — Н-нет… просто… Скорее приехать и попрощаться! — Как вы смотрите на короткую водную процедуру перед обедом? Она удивленно вскинула брови: — У вас где-то в кустах припрятан душ? Он засмеялся: — Не совсем душ. — Баня? Он снова засмеялся: — Небольшой естественный водоем в лесной глуши. — Заманчиво… — сказала она. — Но я… простите… без купальника. — Я тоже, простите, без купальника. — Он улыбался. — Но проблема решаема… Соглашайтесь. Машина сбавила ход, и, словно подталкивая к единственно правильному ответу, жара плотнее стиснула свои душные объятия. — М-м-м… соглашаюсь. — Ну что ж, прекрасно. Они свернули сначала на обочину, а потом на едва заметную дорогу, уходящую в заросли. Маленькая жестяная коробочка на колесах переваливалась с боку на бок и только что не кряхтела от натуги и обиды. Обступивший лес, сгустившийся воздух и вздыбившаяся кочками земля — все, казалось, противилось бесцеремонному вторжению этого инородного тела с двумя седоками, ставшими одним — враждебным окружающей гармонии — целым. Подавшись всем корпусом вперед, водитель разглядывал следы полузаросшей колеи. Она неотрывно смотрела на его напряженную спину, сдерживая себя, чтобы не прикоснуться к ней рукой, лицом… И думала, что, будь он любовником, везущим ее в тайный уединенный приют, она бы сгорала от нетерпения и страсти… Она просто сходила бы с ума… Нет, пусть бы он был ей братом. Или другом… — Не боитесь? — спросил он, не оборачиваясь. — Чего? — Она не сразу поняла. — Здесь водятся медведи? Он усмехнулся: — Меня. — Вас?.. Ну, вы же не злодей! — А вдруг? — Вы не похожи на злодея. — Совсем? — Вы разочарованы? — Немного. — При всем желании не могу вас утешить, не похожи, — сказала она и на миг представила: а что, если?.. Сейчас, когда она снова ощутила в себе жизнь, не хотелось бы с ней расставаться. «Но что с меня взять? Два серебряных колечка? Пару сотен рублей, что на десятку по-старому не тянут? А может, он маньяк?..» — И скоро ваш водоем? — спросила она, чтобы не думать о глупостях. — Скоро… Километров семь, и аккурат середина пути будет. Она не успела прикинуть, сколько же это займет времени при их нынешней скорости полкилометра в час, как он обернулся к ней. — Шутка. — И его глаза снова заискрились, как осколки изумрудов в калейдоскопе. — Веселые у вас шутки, — сказала она с облегчением. — Вы шутник? — Иногда, — сказал он. Машина, проковыляв еще немного, свернула с колдобин и остановилась. Вокруг была сплошная глушь и ни малейших признаков каких-либо водоемов. Воздух стал плотным и горячим, как кисель, только что сваренный из терпких запахов леса и приправленный гомоном птиц и жужжанием насекомых. Он вышел, подал ей руку и тут же, не дав опомниться, увлек в высокие кусты. Она обреченно продиралась за ним сквозь густые заросли. К счастью, слегка заторможенное жарой воображение не успело нарисовать картину возможного исхода столь легкомысленного поведения. Она ахнула от неожиданности, оказавшись стоящей на желтом песке крошечного — размером метров пять на пять — пляжика, обрамленного травой и кустами. Впереди расстилалась зеркальная гладь воды, в которой отражались деревья, небо и все многоголосие вечернего леса. — Какая красота! — Она посмотрела на своего спутника сияющими глазами. Он развел руками и потупил взор, словно все это великолепие ненароком сотворил сам. Она сложила ладони рупором и крикнула отрывисто: — А! Эхо было глухим, как в стеклянной банке. Мячиком отскочив несколько раз от берегов, оно угомонилось где-то на середине и тихо кануло в воду. — Смотри-ка, настоящее! — сказала она. — Ах, вы сомневались! — Он подбоченился, а глаза его сделались озорными. Ей показалось, что он должен был бы схватить ее в охапку и бросить в озеро. Но он не был ей ни брат, ни друг… Она скинула туфли и вошла в воду. От ног метнулось несколько юрких рыбешек. Озерцо было совсем маленьким и почти круглым, с многоярусными берегами из пышной зелени. — Можете принимать ванну, я выхожу. — Мои волосы, — сказала она и нырнула в кусты вслед за ним. Доставая из сумочки заколки, она неловко задела виском край двери и вскрикнула от резкой боли. Одним прыжком он оказался рядом. — Простите, это от неожиданности… Все в порядке. — Ей стало неловко от собственной несдержанности. — Не двигаться. — Он осматривал место ушиба, держа пострадавшую за подбородок. — Пожалуйста, не стоит… Все прошло. Он раскрыл аптечку, осторожно смазал ссадину йодом и подул. — Не двигаться, — снова скомандовал он, достал из багажника большой блестящий молоток и решительно направился к ней. Вот так: молоток, потом лопата, подумала она обреченно. Он осторожно приложил железяку к ее виску. А она прикусила губу, чтобы не рассмеяться, и закрыла глаза. Его горячая ладонь жгла ей левую щеку, правую щекотал холодок металла, а внутри — в огнедышащей лаве — бултыхались айсберги. И ныла дважды пострадавшая ни за что губа. — Доктор, вы уверены, что сотрясение мозга лечится молотком? Она смотрела на его плотно сжатые губы. Не разжимая их, доктор усмехнулся. Потом осмотрел висок и сказал: — Надеюсь, под глаз не поползет. Она подняла взгляд. Его глаза улыбались. Но и только. — Спасибо… доктор. Ну, я пошла? Он отпустил ее и углубился в раскаленные внутренности их самоотверженного железного друга, который тоже нуждался в некотором участии. — Наслаждайтесь, — сказал он. — Мне как-то неловко… вы тут будете изнывать от жары, пока я буду наслаждаться… Если вас не смутит, можете войти после звукового сигнала, я уплыву и отвернусь. — Спасибо за предложение. — Он выглянул из-под капота. — Впрочем, я и сам бы напросился. Ей понравилось его деликатное заявление, снимающее с нее ответственность за могущее показаться нескромным предложение. Она с восторгом рассекала плотную массу. Тугие прохладные струи ласкали обнаженную кожу. С новой силой ощутив прилив жизни, она набрала полные легкие воздуха и закричала: — У-у-а-а-у-у! — Она хлопала ладонью по губам, как это делали индейцы в вестернах, и колотила ногами по воде. Ей хотелось поднять бурю в крохотном блюдце со стоячей водой. Хотелось, чтобы закачались деревья и взбаламутили неподвижную гладь неба. — У-у-а-а-у-у! Выпустив пар, она перевернулась на спину и увидела своего заботливого спутника, раздевающегося на берегу. Она словно забыла и о нем, и об их сговоре разделить акваторию и с опозданием подумала: не слишком ли легкомысленно двое взрослых незнакомых людей — мужчина и женщина — пытаются игнорировать природу с ее непреложными законами?.. Но думать об этом было скучно. Да и поздно. Будь что будет. Нужно только чуть осторожней смотреть на это жилистое загорелое тело, покрытое золотистой шерстью, и на полоску белой кожи, разделившую его пополам… Она снова издала индейский вопль, но в нем уже не было первозданной чистоты. Услышав за спиной ответный сигнал и мощные всплески, она бросилась наутек. Но ее быстро нагнали. — А вы… пф-ф… здорово плаваете… пф-ф… — Он отфыркивался, как морж. — А я не только плаваю здорово! — Ей хотелось хулиганить и задираться. — Надеюсь, мне повезет, и я узнаю, что еще вы делаете здорово. — Надежды юношей питают! — Она засмеялась и, сделав рывок, уплыла вперед. Через некоторое время, услышав призывный клич и оглянувшись, она увидела посреди озера торчащие над водой плечи и голову. — Плывите сюда, здесь можно отдохнуть! Она подплыла. — Осторожно нащупайте камень и вставайте. Выпрямившись и оказавшись над водой едва ли не во весь рост перед самым носом своего новоиспеченного партнера по водным видам спорта, она съежилась в попытке прикрыть наготу, соскользнула с камня и барахталась рядом, ища, на что встать, и не зная — смеяться или возмущаться. А он уже тянулся к ней: — Держитесь! вот так… простите… не сердитесь… это местная шутка… — Его мокрое смеющееся лицо было совсем близко, и ей вдруг показалось, что она знает его давным-давно. Она ухватилась за его руку и пыталась опереться на ускользающую опору. Обретя, наконец, равновесие, сидя на корточках, она переводила дух. А он поддерживал ее за плечо и продолжал извиняться: — Я не слишком напугал вас? — Третий раз за последний час слышу этот вопрос. Вы что, целью задались?.. Нет, не напугали. Не на такую напали! — Вот и прекрасно… вы тоже не напугали меня. — О чем это вы? — Ну… в смысле… Мне показалось, что вам показалось, что вы меня напугали… м-м-м… — Его речь прерывалась тихим погрохатыванием сквозь сомкнутые губы, а глаза рассыпали зеленые искры. — Отнюдь… у вас вполне… м-м-м… вполне симпатичная… э-э… фигура… — Вы… Да вы хулиган! безобразник… вы… нудист! Вы разнузданный нудист! — Она оттолкнулась от камня, подняла ногами фонтан и перевернулась на спину, чтобы полюбоваться зрелищем захлебывающейся головы. Мужчина стоял по колено в воде, весело смеялся, ничуть не смущаясь отсутствием на чреслах какого-либо покрова, и посылался вдогонку уплывающей веера брызг. — Два — один! — крикнула она, удаляясь и не уточнив, что это за счет. Он снова нагнал ее и поплыл рядом. — Так что это за местная шутка? — спросила она. — Скала… Очень одинокая скала… как тот петух у Карлсона на крыше, помните? — Помню, — сказала она и подумала: «Как мило, мы даже книжки одни и те же читали». — Я как-то обследовал ее в солнечный день… до самого дна… тут глубина метров пятнадцать. — Ого! Забавное это сооружение… ваш естественный водоем в лесной глуши. — И к счастью, не слишком популярное. — Ценю доверие и обещаю сохранить тайну. Они лежали в воде, выставив головы и спины. По песку до самых кустов протянулась борозда, которую она проделала каблуком. На одной половине лежала сброшенная ее одежда, на другой — аккуратно сложенная его. Каждый расположился на своей стороне. — Как магически действует на людей любая черта, — сказала она. — Вот вам подтверждение. — Вы психолог? — Иногда… как вы говорите. По совместительству. — По совместительству с чем, если не секрет? — Много с чем. — Какая загадочная женщина! Он изобразил пальцами человечка, шагающего в ее сторону. Подойдя к борозде, человечек остановился, почесал ногу об ногу, решительно переступил черту и двинулся дальше. Он ходил вокруг ее локтя, делая попытки взобраться на него. Она засмеялась и спрятала лицо. Он положил ладонь ей на плечо и легко сжал его. Оба замерли и, казалось, перестали дышать. Нет, я не готова, подумала она и сказала: — Я умираю с голоду. Отвернитесь и закройте глаза. — А можно что-нибудь одно? — Он засмеялся и убрал руку. — Да хоть вовсе ничего, вы же не из пугливых! Она принялась одеваться, не зная — отвернулся он или нет. Ей и в самом деле нечего стесняться своей фигуры. А границы целомудрия все равно уже нарушены. Пустые условности, и не в них дело. А дело в том, что он знает, что она знает, что он не сделает шагу, пока она этого не позволит… Она вздрогнула от неожиданности. Он взял ее за плечи. Она замерла. Шелк облепил мокрое тело и волновал шершавым прикосновением. Он повернул ее к себе. Его губы не были сомкнуты, как обычно. Взгляд потемнел и стал тяжелым. В нем мерцал «угрюмый тусклый огнь». Она покорно закрыла глаза, отпустив свою волю на все четыре стороны. Он провел губами по ее щеке. Она вдохнула едва уловимый волнующий аромат, смешанный с запахом озерной воды, и потянулась к его губам. Он повторил движение и исчез, словно дразня. Остались только ладони на ее плечах — единственный ориентир в распадающемся пространстве. Горячее дыхание — совсем близко. Еще ближе. Она коснулась языком его губ. Он сделал то же. Она ждала. Он поцеловал ее коротко и осторожно. Земля покачнулась и едва устояла на своей орбите. Она положила руки ему на грудь: влажная прохладная кожа, шелковистые жесткие волосы. Он расстегнул блузку, юбку — под ними ничего не было. Отбросил заколки, растрепал волосы и снова поцеловал ее. Она почти ничего не заметила: ни того, что произошло, ни того — как. Просто короткое замыкание всех чувств. Только успела ответить отрывистым «нет» на его вопрос: «Должен я что-нибудь сделать?» Она пришла в себя от звука его голоса: — Простите… у меня давно… я давно один. — Какое совпадение… я тоже… давно одна. — К радости мужчин, — сказал он, — на женщинах это… не отражается. — А у мужчин, к обоюдной радости, быстро проходит. — Правда, доктор? Они засмеялись. Она смотрела в небо, начинающее зеленеть с одного края. Еле заметная блестящая игла прошивала прозрачную бирюзу пушистой оранжевой ниткой. — Вы не хотите пить? — спросил он. — О, как кстати! Меня сегодня ждет голодная смерть. Не дайте же мне прежде умереть от жажды. Он скрылся в кустах, погрохатывая своим тихим смехом, и через минуту появился с двумя запотевшими бутылками. Открыл одну о другую изящным и верным — боже мой! до чего же знакомым! — жестом и протянул ей. — Как это вам удалось — будто из холодильника! — Она сделала несколько глотков. Он молча наливал напиток в рот, одновременно глотая. Ей показалось это забавным, и она решила освоить новый способ употребления жидкостей. Но вышло только, что она чуть не захлебнулась, а холодный пузырящийся ручеек из бутылки побежал по шее, животу и шипя исчез в песке. Отставив свою бутылку, он принялся слизывать сладкие капли с ее груди. Холодный язык ласкал кожу, холодная ладонь легла на живот. Она откинула голову, снова сдаваясь ему, себе и тому, что решительно овладевало ими — что можно теперь только продолжить или прервать, но нельзя сделать вид, что этого не существует. Она возвращалась из небытия. Чей-то голос все повторял, что так не бывает, так не бывает… А другой говорил: бывает, бывает… и будет еще, будет… будет… Чьи-то губы лепили ее лицо. Чьи-то руки обтягивали упругой кожей потерявшее границы тело, а под ней — под живой отзывчивой кожей — горячими волнами растекался густой тяжелый мед, пульсируя в висках, в гортани, в кончиках пальцев… С усилием подняв веки, она посмотрела ему в глаза. В них был уже не «огнь», а свет — ясный и тихий. Она потянулась губами к его губам. Они долго целовались, а потом лежали, прижавшись друг к другу. Без слов, без мыслей… почти без мыслей. Это грех? — думала она. Она знала, что грех, только не понимала — почему? Ведь им обоим так хорошо. Ведь каждому из них это было так нужно — да, и ей, и ему это было просто необходимо. Почему же тогда это — грех?.. Потом, решила она, все потом… — Между прочим, я Лев, — сказал он. — Не слишком ли много совпадений? Я тоже Лев. Он засмеялся. — Нет, в этом смысле я Скорпион… и Тигр. А Лев — это мое имя. Она растерянно посмотрела на него. — А я… я Анна. Лев улыбнулся: — Приятно было познакомиться. Они с хохотом катались по песку, одежде и не могли остановиться. «Приятно… было… познакомиться!» — повторяла она, и снова оба принимались смеяться, пока не затихли в полном изнеможении. Стоя в воде, они смывали друг с друга песок и траву. Что теперь? — думала она и гнала от себя этот назойливый вопрос. Ей хотелось, чтобы время остановилось. Навсегда. Здесь. Увещевания вроде «знала, на что шла» и «как же насчет будь что будет?» помогали плохо. Заметив неладное, Лев повернул Анну лицом к себе. — Ау-у? — Он дождался, когда она поднимет голову. — Что-то не так? — Все так. — Она кисло улыбнулась. — Я есть хочу. — Тогда едем? — Едем. Но вместо этого они обнялись. Через некоторое время Лев сказал: — А не перейти ли нам на «ты»? Предлагаю выпить на брудершафт. Анна рассмеялась: — Какой вы старомодный… Мне это нравится. Он поднял бутылки. Они чокнулись горлышками, переплели руки и сделали по глотку. Поцеловались раз, другой. Третий поцелуй грозил затянуться надолго… Анна вырвалась со смехом: — Я сейчас умру от голода! — Но вдруг осеклась и произнесла шепотом: — Чш-ш-ш… Слышите?.. — Что?.. Нет. — Ну же! Раскатисто квакнула лягушка где-то очень близко. Ей ответила другая. — Слышишь? — Н-нет… Что я должен услышать? — Лягушки! Две ближние снова коротко переквакнулись. Издали отозвалась еще одна. Еще… потом еще. Они стояли замерев и слушали нарастающую лавину лягушачьей какофонии. Трудно было представить, сколько ртов издают эти раскатистые звуки. Как же терпеливо они ждали первого сигнала, что теперь, словно с цепи сорвавшись, пытаются перекричать друг друга. — Солнце село, однако, — сказал Лев. — Думаете? — Так говорят… Они вышли к машине. Та была похожа на готового к взлету жука: оба капота и дверцы были распахнуты настежь. Лев взял Анну за руку, подвел к багажнику и вложил ее ладонь под крышку какого-то короба. — Ой! — сказала Анна. — Холодильник… А там, случайно, не завалялось ма-аленького кусочка сыра? — Она выразительно сглотнула. — Увы. — Лев провел ладонью по ее щеке. А ее снова посетило чувство, что все это уже было. И снова внутри тупо заныло. Они выбрались из леса. Смеркалось, но жара не спадала. Густая синева с первыми робкими звездами настойчиво теснила остатки подсвеченной оранжевым лазури за лес, за дорогу, за горизонт. Лев потянулся к кнопке приемника, но остановился и посмотрел на Анну вопросительно: — М-м-м? — Угу, — кивнула она. «Сэйл эвэй…» — запел Ричи Блэкмор… или Ковердэйл? Как давно это было, я уже не помню. А вслух сказала: — Когда-то давно у меня в крови обнаружили вместо красных кровяных телец темно-пурпурные. Лев засмеялся: — Не может быть! У меня тоже. Он взял Аннину ладонь, крепко прижал к своим губам и положил себе на колено. Он поигрывал ее пальцами, которые казались детскими в его большой руке. Его губы были плотно сжаты, а глаза искрились в тусклом зеленоватом свете приборов. «Что он думает обо мне: искательница приключений? чья-то шаловливая жена?..» Нет, почему-то ей казалось, что он не может так думать. Она гнала мысли о том, кто он и что будет завтра, а в голове неожиданно строчка за строчкой родилось: Твои глаза — как два распахнутых окна в зеленый день, где трав подкошенных медвяная волна и стога сень, где связь времен тонка, как паутины нить, и запах гроз, где можем вместе мы с тобою быть, а можем — врозь… Я не хочу врозь! не хочу врозь… Но тут же опомнилась: стихи! У нее только что родились стихи! Не может быть!.. — Так где мы обедаем? — Лев глянул на Анну. — Главный проспект, сорок шесть, — сказала она. — Что у нас там? Пятьдесят два — концертный зал. Сорок шесть… Жилые дома, гастроном… В гастрономе бар… Нет! Никаких баров! Ресторан, только ресторан. — Он снова посмотрел на Анну. — В доме сорок шесть по Главному проспекту, — начала она усталым голосом, — на четвертом этаже стоит стол, накрытый на три персоны. Если вас не устроит меню, я сдаюсь, и мы идем, куда прикажете. — М-м-м… Меню мне нравится уже тем, что оно есть… Наш брат холостяк — народ непривередливый… Только одно ма-аленькое условие, угу? — Он снова поцеловал ладонь Анны. — К вашему столу мы сделаем небольшое приношение от нашего стола. Идет? — Идет. Настроение резко поднялось, надо было это как-то скрыть. Зачем?! — спохватилась она. Не лучше ли ответить признанием на признание?.. После, решила Анна, чего спешить? И тут же почувствовала укол совести, но справилась с ним. * * * Они вошли в подъезд — просторный и гулкий. Похоже, это было единственное место, куда не пробралась вездесущая жара. Еще один плюс в пользу кодовых замков на входных дверях, хотела было пошутить Анна, но холод, жадно набросившийся на разгоряченное тело, и недоуменный взгляд вахтера бабы Дины вмиг отрезвили. Она словно увидела себя со стороны: ничем доселе не запятнавшая свой моральный облик жительница четырнадцатой квартиры явилась из аэропорта в измятом до неприличия костюме, с неприбранными волосами, на лице — стыдно сказать что, в руках — огромная охапка роз, рядом — вовсе не те, кого встречала, а незнакомый мужчина с пухлыми пакетами, из которых торчат — о ужас! — продукты и бутылки из валютного магазина… Анна поспешно подтолкнула Льва к лифту, но сзади уже раздавались одиночные и очередями выстрелы: — А где же ваши, Аннушка?.. Что, не встретили?.. А что ж такое?.. Что-то случилось?.. А вам вот тут телеграмма… Пришлось остановиться. — Спасибо, теть Дина… Рейс задержали… Поднимаясь на четвертый этаж в медленном старом лифте, Анна успела прочесть: «РЕЙС ПЕРЕНЕСЛИ ЗАВТРА ЖДИ ВСТРЕЧАЙ ЦЕЛУЮ = Я». Лев тоже наверняка прочел… Стоило бы объяснить ему, кто же такой этот «Я». Успеется, сказала она себе. И снова подумала: о, женщины!.. неужто вам всем, без исключения, имя — ничтожество?.. Лев молча ждал, когда Анна откроет двойную дверь. Так же молча прошел за ней в кухню. Она положила на стол сноп маленьких разноцветных розочек, которые вручил ей Лев, выйдя из магазина, и жестом показала, чтобы он поставил сюда же пакеты. — Сейчас найдем вазу, — шепотом сказала она. — Вазу ни в коем случае! — зашептал Лев. — А почему вы шепотом? — прошептала Анна. Лев смотрел на нее с недоумением. Анна согнулась пополам от хохота. Он схватил ее в охапку. — Ах ты хулиганка! Безобразница! Так это у тебя называется? — Сама себя не узнаю! — Она вывернулась из рук Льва. — Предлагаю легкий душ и переодевание к ужину. Потом вытряхнем холодильник, твои пакеты и будем есть, пока не лопнем. Лев в набедренной повязке из простыни и Анна в короткой майке занимались в кухне каждый своим делом. Она относила в гостиную приготовленную еду, подсовывая время от времени Льву банки, которые он ловко открывал. Лев перебирал и обрезал розы, расставляя их в большой низкой миске. Получалась живописная клумба. — Где мне можно это примостить? — спросил он, входя в просторную, как и все в этой квартире, комнату. Гостиная была обставлена старинной мебелью, с которой вполне гармонично уживалась современная: стильные черные тумбы с аппаратурой вписались между двух громоздких книжных шкафов, рядом с резным письменным столом стояло модное крутящееся кресло с высокой спинкой. Пишущая машинка образца начала века соседствовала с компьютером и канцелярскими прибамбасами стильного вида. В центре стоял большой овальный стол. Над ним светился матовый зеленый шар с отверстием внизу, свет из которого падал на букет крупных садовых ромашек. Стол был застелен скатертью в желто-белую клетку. В серебряных подсвечниках стояли желтые свечи. Зеленые в белую клетку салфетки лежали около трех приборов из белого фарфора и прозрачного стекла. — А вы художник, Анна, — сказал Лев, оценив обстановку. Он заметил небольшой столик с пристроенным торшером и поставил на него свое сооружение. Нажал кнопку, и клумба засияла нежным разноцветьем. — Замечательно, — сказала Анна и вышла за чем-то в кухню. Лев принялся осматривать стены, увешанные картинами, и полки стеллажей, заставленные разными забавными штуковинами и фотографиями в рамках. Он разглядывал черно-белый снимок: прислонившись плечом к березе, стоит его новая знакомая, с другой стороны дерева в той же позе — мужчина в очках, а между ними, спиной к стволу, мальчик лет пятнадцати. Неслышно подошедшая Анна взяла рамку в руки и провела ладонью по стеклу. — Это их места мы пытаемся сейчас заполнить? — Голос Льва был надтреснутым. Анна поставила карточку на место. — Сегодня… — Она помолчала. — Сегодня исполнилось ровно сорок месяцев, как их самолет разбился при посадке… Они летели с каникул, а я их встречала… — О господи!.. Прости! Идиот… Прости меня. Лев ходил по комнате, лупя кулаком о ладонь. — Анна… прости. — Он подошел к ней и коснулся плеча. — Пожалуйста, прости. — Не надо… Ты же не знал. — Она повернулась к нему, ее лицо было почти спокойным. — Все равно, прости. — За что? — За то, что я подумал о тебе… так подумал. — Как ты подумал? — Ну… я допустил мысль, что ты… из тех женщин… которым… Анна закрыла его рот ладонью: — Не надо. Ты так не думал… И я не из тех… К тому же именно сегодня… там, в аэропорту… оно… это оставило меня. Правда. — Она подняла лицо. — Помнишь, когда я, как полоумная, хихикала и чуть не сбила тебя с ног… я еще не понимала, что происходит. Впервые с того дня я смеялась… А вот это… — Анна протянула Льву портрет молодой эффектной женщины с короткой стрижкой, — моя сестра. Это она должна сидеть вот здесь со своим женихом… Я его, правда, никогда не видела… Ты что, знаешь ее? — Н-нет. С чего ты взяла? — Лев торопливо поставил рамку на место. — Показалось… Мир-то тесен. Давай есть. Не ждать же до завтра, пока они соизволят прилететь! Когда первый голод был утолен, Анна поднялась, выключила свет и зажгла свечи. — Какую музыку вы предпочитаете на десерт? — Что-нибудь, что не требует усилий для переваривания. — Шадэ пойдет? — Вполне. Она вставила диск, зазвучала музыка. — Сын заклеймил бы позором мой нынешний вкус. — Анна… — Все хорошо… — Она села на свое место. — Я много думала… молилась, как умела… Ты веришь в Бога? — М-м-м… скорее да, чем нет. — Вот и я… В последний год я часто видела сон: муж и сын машут мне рукой и говорят: «Не беспокойся, у нас все в порядке, мы встретимся, но не очень скоро, не скучай», ну и в том же роде. А недавно они сказали мне это и, обнявшись, ушли. — Анна вытерла навернувшиеся слезы. — Не бойся, я не буду… мне правда необычайно легко сейчас. Я думала, что это никогда не кончится… я как умерла тогда, вместе с ними… Только быть мертвой на земле гораздо тяжелее. Прости, я больше не буду, — спохватилась она. — Анна, говори, я прошу тебя. — Лев протянул руку и положил на ее ладонь. — Выговорись, если нужно. — Правда? — Да. Конечно. — Все-все? — Все-все. Она посмотрела на Льва и поняла, что он готов слушать. — Выговорись… Ты прав, я никогда не говорила об этом ни с кем. Даже с родителями… даже с сестрой, хоть мы очень близки. Я словно могильную плиту положила на душу… на себя, на свою жизнь… Алеша был младше меня… намного младше. Я влюбилась в него… как-то случайно… Случайно! — усмехнулась Анна. — После того, как мы расстались с первым мужем… Мы тогда жили далеко, на Севере. Алеша был болен. Я долго не знала этого и мучилась, мне казалось, что он не любит меня, а просто развлекается… он то появлялся, то пропадал… Он не объяснял — гордый… Я не спрашивала… тоже гордая. Когда он поправился, то сделал мне предложение. Мы очень любили друг друга. Мы были по-настоящему счастливы. Я даже чуть ребенка не родила… Но потеряла, едва забеременев… Может, Бог все знал наперед и решил, что мне будет тяжело… с ребенком и без любимого. — Анна замолчала. Она не стала добавлять, как похожи эти двое таких разных — и внешне, и по возрасту — мужчин: те же словечки, те же скупые, но выразительные жесты, та же грусть в глубоких добрых глазах…. — Где они?.. — Где похоронены? Там, на Севере. Я сразу уехала оттуда. Это — квартира родителей. Они умерли недавно… сначала мама и почти сразу — папа. Они были старенькие… Мы с сестрой у них поздние дети. Очень поздние. Лев смотрел на Анну и молчал. Только взгляд его говорил: я слушаю, я понимаю, я хочу помочь, разделить с тобой все, что ты доверишь мне. — Ленка младше меня на год. Живет между Римом и Мурманском. Уже пару лет туда-сюда летает. Работа такая, эс пэ… джойнт ентерпрайз. Была замужем на третьем курсе, ровно полгода. С тех пор одинока… Вот сообщила приятную новость: жди меня с женихом. Может, это я от радости… от надежды ожила? У Анны к горлу подступили слезы. — Не смотри на меня… я заплачу. — Заплачь. — Он встал и подошел к ней. Она обняла его за шею и заплакала. Лев молча гладил ее по спине, по плечам, по еще влажным после душа волосам и покачивался из стороны в сторону, словно баюкая. — Прости. В последний раз я плакала в том апреле, — сказала Анна, когда успокоилась. — Скажи… а что ты обо мне думал?.. ну, час назад… два. — Я был уверен: ты знаешь, что делаешь. — А если бы все-таки оказалось, что у меня семья? — Если бы у тебя была семья, ты была бы совсем другой, и я не стал бы к тебе приставать. — Так ты ко мне приставал? — Она улыбнулась. — А ты не заметила? — Еще как заметила. Они уносили со стола все, что могло бы утром испортить вид гостиной. Стоя над раковиной с грязной посудой, Анна сказала: — Чтобы произвести на тебя впечатление хорошей хозяйки, я заявляю, что терпеть не могу оставлять грязную посуду до утра. — Она посмотрела на Льва и засмеялась. — Но, чтобы не показаться занудой, сегодня я это сделаю. — Грандиозное по силе и красоте решение! — Лев погасил свет и подтолкнул Анну из кухни. В темном коридоре он привлек ее к себе и прошептал на ухо: — Я должен уйти? — А ты можешь не уходить? — Могу. — И хочешь? — Хочу… А ты? — Тоже. Ночью их разбудила гроза. Сверкало и громыхало так, будто все грозы со всех концов света собрались над одной крышей. Дождь барабанил по жести и стеклу, беспомощно стонали ветви деревьев. — Вот так выглядит, наверное, конец света, — сказала Анна. — Или сотворение мира, — ответил Лев и, словно подстегиваемый небесами, принялся целовать ее губы, лицо, тело. Анне казалось, что сама стихия овладела ею. Неистовая, неукротимая, она наполняла ее оглушительными раскатами и огнем — испепеляющим и животворящим. * * * Утро было тихим. Ничто не напоминало о ночном перевороте — только несколько листьев, прилепившихся к стеклам окон, да еще какая-то особенная нежность Льва — он никак не хотел выпускать Анну из своих объятий. — Выкуп, — говорил он. — Ты сошел с ума, — смеялась она. — От нас скоро ничего не останется. — Выкуп, — повторял Лев. — Хорошо, — сказала Анна. — Отпусти, я не убегу… вот тебе выкуп. — Она села верхом на него и произнесла: — Вариации на тему глаз, лоз и гроз. — Откашлялась смущенно. Лев замер, с интересом глядя на Анну. — Портрет первый: виноградные глаза, тело — гибкая лоза, глубоко в глазах зеленых колобродит хмель-гроза. — Она так же смущенно опустила голову. — Ну-ну? Дальше, пожалуйста, я весь — внимание. — Лев был серьезен. — Кхе! Портрет второй: изумрудные глаза, кучерявый сноп соломы, голос бархатный с истомой, как уставшая гроза. — Анна глянула на Льва. — Все… пока… Она воспользовалась временным замешательством и, спрыгнув на пол, выбежала из спальни. В кухне рядом с мойкой Анна обнаружила вымытую и аккуратно разложенную на полотенце посуду. — Только не подумай, что я зануда, — сказал вошедший за ней Лев. Она засмеялась и тут же едва не расплакалась. Было так хорошо, что в это просто не верилось. Они позавтракали и прощались в прихожей, не в силах оторваться друг от друга. — Я заеду… в два. Анне показалось, что Лев сказал это как-то не очень уверенно. Возможно, только показалось. — Позвонишь? — спросила она. — Но я не знаю вашего номера. Вы же не даете свой телефон после первой встречи? Анна, смеясь, записала номер в протянутую Львом книжку. Он позвонил минут через двадцать. — Ау-у. Проверка связи. Я на рабочем месте. — Я тоже. — Анна стукнула пару раз клавишами машинки, хотя сидела за компьютером. — Что пишем? — Стихи. — Не может быть! — Я тоже думала, что уже не может быть. — И про что ваши стихи? — Не про что, а про кого… про вас. — Что вы говорите! Можно полюбопытствовать? — Можно. — Она помолчала. — В изумрудные глаза изумленный кину взгляд: изумительно хмельные, словно теплый виноград. После некоторой паузы, в трубке раздалось: — Итого три. — Что — три? — не поняла Анна. — Три портрета одного лица. Неплохое начало. — Неплохое название. — М-да… И когда же вы успели? — Я же не спрашиваю, когда вы успели. — А что, я тоже что-нибудь уже успел? — Помыть посуду. На другом конце провода раздался тихий гром. — Вас там не уволят?.. — спросила Анна. — За болтовню в служебное время. — Вы правы… пора прощаться. До встречи. — До встречи. Повисла пауза. Анне хотелось сказать, что она скучает, думает о нем… — Целую, — робко сказал Лев. — И я, — сказала Анна и поняла, что они оба еще не до конца поверили в случившееся. Около двух снова раздался звонок. — Ну что, вы готовы? — Готовы. — Тогда — слушай мою команду! Через десять минут под вашим балконом будет стоять знакомый экипаж. Он повезет вас, куда нужно, и будет ждать, сколько нужно. — А-а-а… вы? — Непредвиденности на работе. — Что-то настораживало в его голосе. — Кроме того, моя встреча в аэропорту отменилась по не зависящим от меня обстоятельствам. — Правда? Ее смущал неуверенный тон, прикрытый натянутой бравадой. Или это только мерещится на фоне обычной предаэропортной нервячки?.. — Правда. Я позвоню, когда вернешься… Надеюсь, сегодня не одна. — Я и вчера не одна вернулась… В трубке раздалось грозное рычание. Анна засмеялась. Все снова встало на свои места. — Пока, — сказала она. У крыльца стоял «знакомый экипаж». Из него вышел молодой человек. — Вы — Анна? — Он распахнул перед ней переднюю дверь. — Я Сергей. — Очень приятно, — сказала Анна. — Позвольте, я сяду сзади. Она надеялась, что это создаст дистанцию и избавит от разговоров с вполне милым мальчиком, который не имеет никакого отношения к ее досаде и виноват лишь в том, что он — не Лев. Ей хотелось, насколько это возможно, побыть одной. В душе теснились переживания вчерашнего вечера, прошедшей ночи — такие нереальные в свете яркого дня, будто умытого и проветренного внезапной грозой. Если бы не эта зеленая «семерка», все произошедшее накануне могло бы показаться наваждением… * * * На сей раз самолет прибыл по расписанию. Они обнялись с сестрой. — А почему ты одна? Где обещанный жених? — Должен быть где-то здесь, — сказала Ленка, глянув по сторонам. — Хотя это вовсе не жених, — добавила она, — а всего лишь кандидат в. И рассказала, что доброжелатели нашли предлог познакомить ее с положительным холостяком без вредных привычек… что вообще-то она таких «чтучек» терпеть не может, но ей надо передать ему вот этот пакет с какими-то важными документами… у их фирмы деловые связи с заводом, на котором он ведущий программист… и тэ дэ… тебе это интересно? Они подождали у выхода с рейса, пока информация на табло не исчезла с легким шелестом, и направились к стоянке. Не успели они войти в квартиру, как зазвонил телефон. — Да? — Анна была уверена, что это Лев. — Привет, — произнес низкий голос, от которого застучало в висках, — С приездом. — Спасибо. — Без приключений? — На этот раз без. В трубке громыхнуло. Анна не хотела выдать волнение, но сдержать его была не в силах. Ленка косила внимательным взглядом. — Ну, не буду мешать, — сказал Лев. — Позвоню позже. — И только? — Поживем — увидим. Странный ответ, и опять странные нотки в голосе. Может, он не один у телефона?.. — Ладно, пока, — сказала Анна. — Пока. Целую, — сказал Лев. Один… А почему голос чужой?.. — Угу, — ответила она в расчете на то, что ее поймут на том конце провода, и положила трубку. Но ее поняли и здесь. Сестрица подбоченившись подступала к Анне: — И с кем это мы мурлыкали? — Так… случайный знакомый… — Анна пыталась ускользнуть от ответа. — Умывайся, кормить буду. — Нет уж, рассказывай, я же не отстану, ты меня знаешь! — Лена! перестань… нечего рассказывать. — А что это мы в личике переменивши? Ты на меня, на меня смотри. — Хорошо, хорошо. Расскажу. Потом. — Раз потом, значит, есть о чем. Твое счастье, что у меня с утра во рту, кроме крылышка какого-то заморыша, ничего не было. Ленка ела со своим обычным аппетитом, до сих пор не отражавшимся на ее фигуре, и похваливала Аннину стряпню: — Вку-у-усно… Этому кандидату в женихи стоило появиться хотя бы ради обеда. — Может, позвонит еще? — У него нет моих координат… только внешность, номер рейса и оранжевый опознавательный пакет. М-м-м… моя любимая селедочка рулетиками… И вообще, не напоминай мне больше об этой авантюре! Я предпочитаю естественные процессы… А документы, моя безотказная, ты уж передай ему сама. Только когда я улечу… пакет в прихожей на комоде… номер телефона внутри. — Когда ты летишь? — Послезавтра… Ань! Пойдем сегодня со мной на прием! У меня приглашение-то на двоих… с кандидатом этим. Не люблю я, правда, с кораблей на балы… но кто ж знал, что в августе может обледенеть взлетная полоса!.. Анька, ты что?.. что с тобой? Анна, поскуливая, сползала со стула под стол. — Чего это ты так развеселилась? — Сестра смотрела на нее недоуменно. — Неужели правда… полоса обледенела? Ой, не могу!.. — Что это тебя так развеселило?.. Давненько я милочку мою такой не видела! Успокоившись, Анна рассказала, как после информации об отмене Ленкиного рейса ей, умирающей от невыносимой жары, пришла в голову мысль про обледеневшую где-то на краю света полосу, как она чуть не лопнула со смеху и едва не растоптала симпатичного мужчину, который, пожалев спятившую, довез ее до дому, и что она в знак благодарности накормила его обедом. О том, что это был не обед, а ужин, и прочие детали Анна не сказала. — Ладно… — Ленка недоверчиво поглядывала на сестру. — Слышали мы твой мурмурный голосок… Как он, красивый? Хотя что это я! Красивым может быть только любимый! Чье это? Правильно, Сигизмунд!.. Ну что, пойдешь со мной? — Нет, я еще не готова к таким мероприятиям. Ленка стояла в прихожей и осматривала себя в большом зеркале. Ни дать ни взять — светская львица: вечерний наряд, скромный, но изысканный макияж, такие же украшения. — Ладно, — сказала она, — надеюсь, отказ от шикарного мероприятия будет компенсирован желанным звонком… Зазвонил телефон. Это было такси. — Ключи! — Она достала из ящика комода связку. — Меня не жди. Ложись спать. Чмок! — И сестрица упорхнула, оставив за собой шлейф каких-то новых духов. Анна вышла на балкон. Проводила взглядом Ленкино такси и вспомнила утро: выйдя во двор, Лев помахал Анне, сел в машину, захлопнул дверь, выставил левую руку в окно и помахивал ею, выезжая из двора, пока не скрылся в арке. Почему же он не звонит? Работа? Но уже поздно… Хотя работы разные бывают — Ленка вон тоже на работе. Ленка… Ей работа — и муж, и дитя. И средство передвижения по миру. Самолет — как второй дом… нет, третий, второй — Италия. На родном языке уже с акцентом говорит… Да, языки — это у них потомственное. А вот с семейной жизнью — не в пример предкам — не заладилось. Первый безоблачный брак Анны закончился через одиннадцать лет никому не понятным тихим разводом, второй — трагедией. Ленка вышла замуж на третьем курсе, а на четвертом развелась, напрочь разочаровавшись и в мужчинах, и в браке как таковом. В свои тридцать восемь выглядит как минимум на десять лет моложе и, похоже, ни о чем не жалеет и о большем не мечтает. Денег не копит — оставлять некому, транжирит все на себя, на сестру, да на вот эту квартиру… Телефон. У Анны забилось сердце. — Да? — Ау-у. Ты уже одна? — А… откуда ты знаешь? В трубке явное замешательство. — А ты разве мне не говорила? А разве говорила? Анна и не знала ничего о Ленкиных планах на вечер. — Нет… не говорила. — Правда? Значит, телепатия… Или нет, материализация желаний… Знаешь, когда чего-то очень сильно хочешь… — Он говорил, а Анна перестала ему верить. Ей стало нехорошо. Лев, замолчи! Ты скверно играешь! Разве ты не понимаешь этого? Лучше положи трубку… — Ау! Что ты молчишь? — Думаю. — О чем? — Да так… — А что с голосом?.. Может, мне перезвонить завтра? — Хорошо. Повисла тягучая пауза. Анна слышала дыхание в трубке. Казалось, от него веет холодом. Она застыла без сил, без воли, словно жизнь снова решила оставить ее. — Ну что ж, прекрасно… До завтра? — До завтра. Опять пауза. Анна не любила первой класть трубку, но еще больше не любила телефонных молчанок. Сделав над собой усилие, она нажала на кнопку отбоя. Она ждала. Лев должен снова набрать ее номер! Что вообще произошло?.. И впрямь, что произошло? Он откуда-то узнал, что Ленки нет дома… И что? Само по себе это не трагедия, мало ли откуда… Но откуда?! Хорошо, сказал бы, что знает… а он начал врать. Зачем такие отношения, которые начинаются с фальши?.. Пела Шадэ. Но Анне не хотелось слушать о чужой печали, ее глодала своя. Она нажала на пульт, огоньки мигнули и погасли. Только электронный хронометр настойчиво и безрезультатно делил часы на минуты — 22:02… 22:02… 22:03… — словно задавая ритм новым строчкам, рождающимся в голове: Упрямого рта с изломом черта — росчерк шального пера… Улыбка — струна, усмешка — волна, забавна его игра. Улыбки струну чуть натяну — и зазвучит твой смех, к волне припаду и в ней пропаду, искупая свой грех. Грех мой большой — кривила душой, «люблю» говорив вчера. Любила лишь ту с изломом черту — росчерк шального пера… «А говорила ли я «люблю»? Не помню… А он? Да… утром… под душем. Нет, раньше еще — ночью, когда был грозой…» У Анны поплыло в голове, губы растянулись в улыбке, а на глаза навернулись горькие слезы. Говорила же, лучше не расслабляться… Раздался звонок в прихожей. Кто это в такое время? Для Ленки рано, и она с ключами… А к Анне уже давно никто без предупреждения не ходит. Она подошла к двери и прислушалась. Глазка не было, поскольку в этом доме подглядывание за кем бы то ни было и с какой бы то ни было целью считалось неприличным и оскорбляло недоверием человека, позвонившего в дверь и еще ничем это недоверие не заслужившего. Впрочем, подслушивание — это то же подглядывание! И Анна решительно повернула защелку, даже не спросив, кто там. В дверях стоял Лев. Глаза улыбались, а губы были просто склеены. Анна отошла в сторону, впуская его. Он вошел, держа левую руку за спиной. Над правым плечом медленно вырастали три огромных голубых колокольчика. Ей неодолимо захотелось повиснуть на Льве и забыть всю эту чушь с телефонными недомолвками, прижаться к нему всем телом и ни о чем не думать. Целовать его губы, теребить его жесткие кудри, вдыхать его запах… Она потянулась за цветком и взяла в руку шершавый стебель. Лев крепко сжал ее в объятиях. — Можно украсть тебя на ночь? — Он шептал ей в ухо, целуя и покусывая его. — Я верну тебя, когда захочешь… Анна… Анна… Я не смогу больше ни одной ночи провести без тебя… Я умру с тоски, не дожив до утра… Я люблю тебя… Анна… Анна, переодетая в узкие джинсы и тонкий шелковый пуловер, дрожащей от волнения рукой писала на комоде в прихожей записку: «Ленок, прости, не волнуйся, я в надежных руках. На всякий случай телефон… Вернусь утром. Целую = Я». Она протянула Льву фломастер. Лев положил на место предназначавшийся Ленкиному потенциальному жениху оранжевый пакет, который вертел в руках, и вписал свой номер. Анна приклеила записку к зеркалу. * * * — Вот моя берлога, — сказал Лев, пропуская Анну в дверь. — Мило, — сказала Анна оглядевшись. Двухкомнатная хрущеба выглядела весьма необычно: все перегородки снесены, а единое пространство разделено невидимыми, но четкими границами: там кухня, точнее, место для приготовления пищи со всеми необходимыми атрибутами, там — спальное место с низкой лежанкой и стеллажом, уставленным книгами, а это, похоже, рабочий кабинет со столом, компьютером на нем и полками, забитыми всякой технической всячиной. В центре стоял низкий квадратный стол со стеклянной столешницей. Под ней лежали газеты, журналы и множество интересных вещиц: немыслимые ракушки, огромный жук скарабей, яркая модель дельтаплана… На стекле в прозрачной глубокой миске плавали головки чайных роз в обрамлении листьев. — А вы эстет, Лев, — сказала Анна. — Приятно слышать это из ваших уст. Легкий ужин? — Только если очень легкий. Лев усадил Анну в низкое удобное кресло, поставил два бокала, тарелку с сыром и оливками и бутылку французского красного вина, включил замысловатый светильник над столом и сел напротив. Через несколько секунд комната наполнилась едва слышным мелодичным перезвоном — это под действием тепла в светильнике пришли в движение какие-то штуковины, которые ударяли по тоненьким трубочкам разной длины. Они сидели молча, попивая прохладное вино. В воздухе висело нечто, напоминающее последний телефонный разговор. Анна хотела спросить Льва, что же произошло, но не знала, как сформулировать свои смутные догадки и необоснованные сомнения. — Ты что-то хочешь мне сказать? — Лев опередил ее. — А ты меня чувствуешь… Только я не знаю как… — Тогда можно я? — Он отпил из бокала. — Чтобы между нами было все ясно, я должен сказать тебе три вещи. — Целых три! — Да… и одна важнее другой. — Я вся внимание. — Подожди, так сразу… я волнуюсь. — Голос выдавал Льва больше, чем само признание. Он разглядывал бокал на просвет, потом допил, поставил его и заговорил: — Первое. О себе. Я был женат, у меня есть дочь, ей восемнадцать, она живет со своей матерью в Канаде… Историю рассказывать? — Пожалуйста, рассказывай все, что сочтешь нужным. — Тогда коротко. Лет десять назад у жены обнаружились родственники… там. Стали звать к себе. Она хотела эмигрировать. У меня желания не было. Пару лет мы препирались на эту тему и решили, что она съездит на разведку, а там посмотрим. Они с дочкой уехали и не вернулись. Она развелась со мной «по переписке» и вышла замуж. Я любил ее… Тосковал страшно по ней, по дочке. Года три ждал, надеялся… Потом прошло. — Он поднял взгляд. — Это первое. Теперь — третье, и самое главное. Лев встал, подошел к Анне и присел на корточки рядом с ее креслом. Взял в руки ее ладони и сказал, глядя в них, как в книгу: — Я люблю тебя. Я никому никогда этого не говорил, кроме… кроме той, которую любил. Поверь… — Он вскинул на Анну глаза, готовый объяснять и доказывать серьезность своего заявления, если она в нем усомнится. Но Анна не сомневалась. — Я не умею жить двойной жизнью… Я не умею играть с чувствами… Одним словом, я предлагаю тебе стать моей женой. — Я согласна, — тихо сказала она. — Я согласна быть твоей женой. Лев положил лицо в ее ладони и долго молчал. Потом посмотрел на Анну. Его глаза были похожи на две горячие влажные виноградины. — Ты не передумаешь до завтра? — Можешь считать, что это произошло еще вчера. Лев кружил Анну, крепко прижав к себе. Когда оба успокоились, Анна спросила: — А номер два? — Теперь это не имеет значения… но я скажу, раз обещал. Только не сегодня, ладно? — Ладно. * * * Утром он отвез Анну домой. — Я позвоню, — сказал он и поцеловал ее. Анна заглянула в Ленкину комнату. Та спала сном младенца. Анна тоже решила поспать — в глазах были разноцветные круги от бессонной ночи. Она плюхнулась на постель и сладко потянулась. Лежащая на полу трубка тихо заверещала. Это был Лев: — А теперь — номер два. Ты готова? — Готова. — Пойди в прихожую. Анна встала и отправилась в недоумении туда, куда было велено. — Я на месте, — сказала она. — Теперь — внимание. Под зеркалом лежит пакет, распечатай его. А я тебя целую. До связи. — И он отключился. Анна надорвала пакет. В нем была папка. На папке надпись «Домбровский Лев Сергеевич» и номер телефона. Тот же, что висел на зеркале. Из папки выскользнуло несколько чистых листов бумаги. Они рассыпались по темному блестящему паркету и были похожи на льдины, уносимые весенним паводком. Из комнаты вышла заспанная Ленка. — Ой, что это? — удивленно спросила она Анну. НЕСКОЛЬКО ПОРТРЕТОВ ОДНОГО ЛИЦА, или Вариации на тему глаз, лоз и гроз (Цикл стихов) В. К. Портрет первый Изумрудные глаза, Кучерявый сноп соломы, Голос бархатный с истомой, Как уставшая гроза. Портрет второй Виноградные глаза, Тело — гибкая лоза, Глубоко в глазах зеленых Колобродит хмель-гроза. Портрет третий В ИЗУМрудные глаза ИЗУМленный взгляд — ИЗУМительно хмельные, Словно теплый виноград. Портрет четвертый Когда глаза его печальны, Они похожи на замерзший пруд, На инеем покрытый изумруд, На виноград в снегу нечаянном… Портрет пятый (в вечерней толпе) Над суетой спрессованных спешкою минут Два зеленых облачка медленно плывут. Портрет шестой В глазах зеленых буйная гроза, И ветер в кудри бьет, как в паруса. Портрет седьмой Твои глаза в мои глаза вольются, И руки вкруг меня лозою виноградной обовьются, И медом я наполнюсь, словно улей В зените лета, в бархатном июле… Портрет восьмой Твои глаза — как два распахнутых окна в зеленый день, Где трав подкошенных медвяная волна и стога сень, Где связь времен тонка, как паутины нить, и запах гроз, Где можем вместе мы с тобою быть, а можем врозь… Портрет девятый Рондо Упрямого рта с изломом черта — росчерк шального пера; улыбка — струна, усмешка — волна, забавна его игра. Улыбки струну чуть натяну — и зазвучит твой смех, к волне припаду и в ней пропаду, искупая свой грех. Грех мой большой — кривила душой, «люблю» говорив вчера: любила лишь ту с изломом черту — росчерк шального пера… Обращение к оригиналу в стиле рубаи Твои глаза оливкового цвета пьянят меня, как мед на склоне лета. Как хорошо, что в мире есть твои глаза. И я судьбу благодарю за это. Я нежным именем твоим полна — оно во мне, как теплая волна. Весь мир наполнен именем твоим, и я в него немного влюблена. Как совершенны рук твоих черты — их линии так четки и чисты. В твои ладони я свое вложила б сердце. Как хорошо, что этого не знаешь ты. Ведь суждено нам было разминуться, чтоб мне в глаза твои не окунуться, чтоб именем твоим тебя не разбудить, чтоб рук твоих плечами не коснуться…