Тайны народа Эжен Сю Мари Жозеф Эжен Сю (1804–1857) — французский писатель. Родился в семье известного хирурга, служившего при дворе Наполеона. В 1825–1827 гг. Сю в качестве военного врача участвовал в морских экспедициях французского флота, в том числе и в кровопролитном Наваринском сражении. Отец оставил ему миллионное состояние, что позволило Сю вести образ жизни парижского денди, отдавшись исключительно литературе. Как литератор Сю начинает в 1832 г. с авантюрных морских романов, в дальнейшем переходит к романам историческим; за которыми последовали бытовые (иногда именуемые «салонными»). Но его литературная слава основана не на них, а на созданных позднее знаменитых социально-авантюрных романах «Парижские тайны» и «Вечный жид». В 1850 г. Сю был избран депутатом Законодательного собрания, но после государственного переворота 1851 г. он оказался в ссылке в Савойе, где и окончил свои дни. В данном томе публикуется роман «Тайны народа». Это история вражды двух семейств — германского и галльского, столкновение которых происходит еще при Цезаре, а оканчивается во время французской революции 1848 г.; иначе говоря, это цепь исторических событий, связанных единством идеи и родственными отношениями действующих лиц. Эжен Сю Тайны народа История не знает ни одной религиозной, политической или социальной реформы, которую нашим отцам не пришлось бы добывать ценой своей крови, ценой целыми столетиями следовавших одно за другим восстаний. Часть первая. Каска драгуна и кандалы каторжника (1848–1849 гг.) Глава I 23 февраля 1848 г., в ту эпоху, когда Францию в течение уже долгого времени глубоко волновал вопрос о собраниях реформистов, а в Париже вопрос этот достиг особой остроты, на улице Сен-Дени, недалеко от бульвара, помещалась довольно просторная лавка под следующей вывеской: ЛЕБРЕН, ТОРГОВЕЦ ПОЛОТНОМ. «ПОД МЕЧОМ БРЕННА». На вывеске художник довольно недурно изобразил известное в истории событие: предводитель галльской армии Бренн с суровым и надменным видом бросает свой меч на одну из чашек весов, на которых лежал выкуп Рима, побежденного галлами более двух тысяч лет тому назад. Некогда обитателей квартала Сен-Дени немало забавляла воинственная вывеска торговца полотном. Впоследствии про вывеску забыли, убедившись, что Марик Лебрен прекраснейший человек в мире, примерный супруг, добрый отец семейства, продававший по справедливым ценам превосходный товар, между прочим и великолепное бретонское полотно, привозившееся с его родины. Этот почтенный купец аккуратно платил по счетам, был по отношению ко всем предупредителен и услужлив и исполнял, к великому удовольствию своих дорогих товарищей, обязанности капитана в первой роте гренадер своего батальона в национальной гвардии. Сверх того, он пользовался общей любовью в своем квартале и имел полное право называть себя одним из его нотаблей. В довольно холодное утро 23 февраля ставни магазина были, по обыкновению, открыты слугой совместно с служанкой, которые оба были бретонцами, так как и их хозяин Лебрен всегда брал слуг со своей родины. Служанка, свежая и красивая девушка лет двадцати, звалась Жаникой. У слуги магазина, по имени Жильдас Паку, крепкого и сильного юноши, было открытое и немного удивленное лицо, ибо он находился в Париже всего два дня. Он довольно хорошо говорил по-французски, однако при беседе с Жаникой, своей землячкой, предпочитал говорить на бретонском наречии, в котором всего лучше сохранился древний язык галлов. Жильдас Паку казался глубоко погруженным в свои мысли, хотя занятие его заключалось лишь в перенесении ставней внутрь лавки. На мгновение он даже остановился посреди магазина с сосредоточенным видом, опершись руками и подбородком на верхний край одной из ставень, которые только что снял. — О чем же вы, однако, думаете, Жильдас? — спросила его Жаника. — Милая, — произнес он с глубокомысленными и почти комическим видом, — помните ли вы песенку «Женевьева из Рюстефана»? — Конечно, я засыпала под ее звуки. Она начинается так: Когда маленький Жан пас своих овец, Ему и во сне даже не снилось быть священником. — Ну вот, Жаника, я точно как этот маленький Жан. Когда я был в Ванне, мне и не снилось, что я увижу Париж. — Что же удивительного видите вы в Париже, Жильдас? — Мать мне сказала: «Жильдас, наш земляк господин Лебрен, которому я продаю полотно, приготовляемое нами, нанимает тебя слугой в свой магазин. Это дом, на котором почиет благоволение Божие. Ты будешь жить там так же спокойно, как и здесь, в нашем маленьком городке, ибо на улице Сен-Дени в Париже, где помещается лавка твоего будущего хозяина, живут честные и мирные купцы». И вот, Жаника, не позже как вчера вечером, на второй день моего приезда, разве вы, подобно мне, не слышали криков: «Закройте лавки!» Видели вы патрули, барабанщиков, эти толпы людей, в беспорядке и смятении проходивших взад и вперед? У некоторых были страшные лица с длинными бородами. Они мне снятся теперь, Жаника! Я вижу их во сне! — Бедный Жильдас! — И если бы только это! — А что же еще? Разве вы можете в чем-либо упрекнуть своего хозяина? — Его? Нет, это прекраснейший человек в мире. Я в этом уверен, моя мать так сказала. — А госпожа Лебрен? — Милая и достойная женщина! Она своей ласковостью напоминает мне мать. — А барышня? — О, про нее, Жаника, можно сказать то, что поется в песенке «Бедняки»: Ваша госпожа прекрасна и добра, И так как она красива, то любима повсюду, Поэтому она привлекла наконец все сердца. — Ах, Жильдас, как я люблю слушать родные песни! Эта точно сложена про барышню Велледу, и я… — Подождите, Жаника, — сказал слуга, прервав свою землячку, — вы спросили меня, чему я удивляюсь. Разве у барышни христианское имя? Велледа! Что это значит? — Что же вы хотите! Ведь это выдумка хозяина и хозяйки. — А их сын, который вернулся вчера в свое коммерческое училище? — Ну и что же? — Что у него за дьявольское имя? Оно звучит как какое-то ругательство или проклятие. Скажитё-ка это имя, Жаника. Ну скажите же. — Очень просто, сына нашего хозяина зовут Сакровиром. — Ага, я так и знал! У вас был такой вид, точно вы проклинали… Вы сказали Сакр-р-ровир. — Вовсе нет, у меня буква «р» не звучала так сильно, как у вас. — Она достаточно звучна сама по себе… Да, наконец, разве это имя? — Это тоже выдумка хозяина и хозяйки. — Хорошо. Ну а зеленая дверь? — Зеленая дверь? — Да, в глубине квартиры. Вчера, в самый полдень, я видел, как хозяин вошел туда со свечой. — Вполне понятно, потому что там всегда закрыты ставни. — И вы находите это естественным, Жаника? А почему же ставни всегда закрыты? — Я ничего не знаю об этом, это тоже… — Выдумка хозяина и хозяйки, хотите вы сказать, Жаника? — Конечно. — Что же находится в этой комнате, где царит темнота в полдень? — Я ничего не знаю, Жильдас. Туда входят только хозяин и хозяйка, даже дети не знают, что там находится. — И все это не кажется вам удивительным, Жаника? — Нет, потому что я к этому привыкла. Вы тоже привыкнете. Затем, прервав на минуту разговор и выглянув на улицу, молодая девушка сказала своему товарищу: — Вы видели? — Что? — Этого драгуна… — Драгуна, Жаника? — Да, пожалуйста, пойдите посмотрите, не повернется ли он в сторону лавки. Я потом объясню, в чем дело. Идите скорее… скорее! — Драгун вовсе не обернулся, — наивно ответил Жильдас. — Но что у вас, Жаника, может быть общего с драгуном? — Ничего, слава богу, но их казарма находится близко отсюда… — Эти мужчины в касках и с саблями — дурное соседство для молодых девушек, — сентенциозно заметил Жильдас. — Мне вспомнилась песня «Вопрос»: У меня в голубятне была маленькая голубка. Вдруг, точно порыв ветра, налетел ястреб. Он спугнул мою маленькую голубку, И неизвестно, что с ней случилось. — Понимаете, Жаника? Голубки — это молодые девушки, а ястреб… — Это драгун? Вы… — Как, Жаника! Разве вы не заметили, что соседство ястребов… то есть драгун, для вас вредно? — Это меня не касается. — А кого же? — Подождите, Жильдас, вы, я вижу, славный парень, мне нужно с вами посоветоваться. Вот что случилось. Четыре дня назад барышня, вместо того чтобы работать как обыкновенно в задней комнате, в отсутствие господина и госпожи Лебрен сидела за прилавком. Я стояла подле нее и смотрела на улицу, как вдруг заметила, что перед нашими окнами остановился военный, драгун. Это был не солдат, на нем были густые золотые эполеты, а на каске султан. Это был по меньшей мере полковник. Он остановился перед лавкой и стал смотреть… Беседа двух земляков была прервана внезапным приходом человека около сорока лет, одетого в полукафтан и черные бархатные панталоны. По одежде он походил на механика железной дороги. Его энергичное лицо было до половины покрыто густой темной бородою. Он казался взволнованным и поспешно вошел в магазин, сказав Жанике: — Дитя мое, где ваш хозяин? Мне надо с ним поговорить, идите и скажите ему, что его спрашивает Дюпон… Вы запомните мою фамилию? Дюпон! — Сударь, господин Лебрен вышел сегодня на рассвете, — возразила Жаника, — и еще не вернулся. — Тысяча чертей!… Он, значит, пошел туда? — пробормотал вполголоса прибывший, собираясь уходить из магазина. На пороге он обернулся и сказал Жанике: — Дитя мое, как только господин Лебрен вернется, скажите ему, что Дюпон приехал. — Хорошо, сударь. — И что если он, господин Лебрен… — добавил Дюпон, запнувшись на мгновение, как человек, подыскивающий подходящее выражение, а потом, найдя его, быстро проговорил: — Скажите своему хозяину, что если он еще не ходил смотреть свой запас перца — вы слышите? — свой запас перца, то чтобы он не ходил туда, не повидавшись с Дюпоном. Вы запомните это, дитя мое? — Да, сударь. Вы, может быть, будете любезны написать господину Лебрену? — Нет, — живо возразил Дюпон, — это бесполезно. Скажите только ему… — Чтобы он не ходил смотреть свой запас перца, не повидав господина Дюпона, — подхватила Жаника. — Так, сударь? — Совершенно верно, — ответил незнакомец. — Прощайте, дитя мое. И он поспешно ушел. — Вот так штука! Господин Лебрен, значит, также и бакалейщик, — с удивлением заметил Жильдас своей подруге. — У него есть запасы перца. А этот человек! Он был не в своей тарелке. Заметили вы? Эх, Жаника, положительно, это удивительный дом. — Вы приехали из деревни и поэтому удивляетесь всяким пустякам. Но дайте же мне закончить рассказ о драгуне. — О ястребе в золотых эполетах и с султаном на каске, который остановился перед лавкой и стал смотреть в окно на вас, Жаника? — Он смотрел не на меня, а на барышню Велледу. Барышня шила и не видела, что этот военный пожирает ее глазами. Мне было так неловко за нее, что я не осмеливалась ей сказать, что на нее так смотрят. Наконец барышня случайно заметила, что перед окном стоит человек, не спускающий с нее глаз. Она покраснела, как вишня, велела мне смотреть за магазином и ушла в заднюю комнату. Это еще не все. На следующей день, в тот же час, полковник появился снова, на этот раз в статском костюме, и опять остановился под окнами. Но за прилавком была сама хозяйка, и он простоял на часах недолго. Третьего дня ему тоже не удалось увидеть барышню. Наконец, вчера, в то время как госпожа Лебрен находилась в лавке, он вошел и спросил у нее, очень вежливо притом, не может ли она ему приготовить большой запас полотна. Хозяйка ответила утвердительно, и решено было, что полковник придет сегодня, чтобы переговорить с самим господином Лебреном. — Вы полагаете, Жаника, что хозяйка заметила, что этот военный несколько раз приходил смотреть в окна? — Не знаю, Жильдас, и не знаю также, надо ли предупредить хозяйку. Я только что попросила вас посмотреть, не обернулся ли этот драгун, потому что боялась, как бы он не стал подсматривать за нами. К счастью, этого не случилось. Не знаю, сказать мне все хозяйке или ничего не говорить? Если скажу — это может ее встревожить, промолчу — быть может, окажусь виноватой. Что вы мне посоветуете? — По-моему, вы должны предупредить госпожу, ибо ей, быть может, тоже кажется подозрительным этот большой запас полотна. Гм-гм… — Я последую вашему совету, Жильдас. — И хорошо сделаете. О, моя милая девушка, мужчины в касках… — Хорошо, это, вероятно, из вашей песни? — Она ужасна, Жаника! Моя мать певала мне ее сотни раз на посиделках, как моя бабушка певала ее моей матери, и как прабабушка — моей бабушке… — Довольно, Жильдас, — сказала Жаника, смеясь и прерывая своего товарища, — от бабушки к прабабушке вы дойдете, наконец, до нашей праматери Евы… — Конечно! Разве в деревне не передаются от семьи к семье сказки, которые восходят… — …восходят к тысячным или тысяча пятисотым годам, как сказки Мирдина или Барона Жойо, под которые я засыпала? Я знаю это, Жильдас. — Ну хорошо, Жаника, так песня, о которой я говорю по поводу людей, носящих каски и шатающихся около молодых девушек, ужасна. Она называется «Три красных монаха», — сказал Жильдас зловещим тоном. — «Три красных монаха, или Господин де Плуернель». — Как вы сказали? — с живостью спросила Жаника, пораженная этим именем. — Господин… — Господин де Плуернель. — Это странно. — Что же именно? — Господин Лебрен иногда упоминает это имя. — Имя господина де Плуернеля? По поводу чего же? — Я часто слышала, как господин Лебрен упоминает об этой фамилии, точно жалуясь на нее, или же, рассказывая о каком-нибудь злом человеке, нередко говорит: «Это, верно, сын де Плуернеля!» — точно так, как говорят: «Это, верно, сын дьявола!» В то время когда Жаника произнесла эти слова, в лавку вошел слуга в ливрее и спросил господина Лебрена. — Его нет, — сказал Жильдас. — В таком случае, братец, — сказал слуга, — вы скажете своему хозяину, что полковник ждет его сегодня утром, до полудня, чтобы переговорить с ним относительно поставки полотна, о котором он говорил вчера вашей хозяйке. Вот адрес моего господина, — добавил слуга, положив на прилавок визитную карточку. — Посоветуйте своему хозяину быть аккуратным, полковник не любить ждать. Слуга вышел. . Жильдас машинально взял карточку, прочел ее и воскликнул, побледнев: — Святая Анна Орейская! Кто бы мог подумать! Дрожащей рукой он подал карточку молодой девушке, которая прочла: — «Граф Гонтран де Плуернель. Полковник драгунского полка. Улица Паради-Пуассоньер, 18». — Какой удивительный… странный дом! — повторил Жильдас, воздевая руки к небу. Жаника казалась удивленной и испуганной не менее слуги. Глава II В то время как в магазине Лебрена происходили вышеописанные события, почти в тот же самый час, в пятом этаже одного старого дома, расположенного напротив лавки торговца полотном, разыгрывалась другого рода сцена. Мы поведем читателя в скромную, маленькую, но очень опрятную комнату: железная кровать, комод, два стула, стол, над которым помещалось несколько полок, уставленных книгами, — такова была вся меблировка. У изголовья кровати на стене висело нечто вроде трофея, состоявшего из военного кепи и унтер-офицерских погон, оправленных в рамку из черного дерева. В бедном углу комнаты виднелись разложенные в порядке на доске различные столярные инструменты. На кровати лежала заново вычищенная винтовка, а на маленьком столе — форма для отливки пуль, мешок с порохом, приспособления для набивки патронов, а также несколько пакетов готовых патронов. Обитатель этого жилища, молодой человек лет двадцати шести с мужественным и красивым лицом, одетый в блузу рабочего, уже встал. Опершись на подоконник, он, казалось, внимательно рассматривал дом господина Лебрена и особенно одно из четырех окон, между двумя из которых была прибита знаменитая вывеска «Под мечом Бренна». Это окно, украшенное белыми, плотно задернутыми занавесями, ничем особенным не отличалось, на окне стояло несколько ваз с зимним гелиотропом и подснежниками в полном цвету. . На лице обитателя мансарды, пока он рассматривал вышеупомянутое окно, лежало выражение глубокой, почти болезненной грусти. Спустя несколько мгновений на его глазах навернулись слезы и скатились по его темным усам. Шум часов, пробивших половину седьмого, вывел Жоржа Дюшена, ибо так звали молодого человека, из задумчивости. Он провел рукою по еще влажным глазам и отошел от окна, проговорив с горечью: — Сегодня или завтра пуля пронзит мою грудь и избавит от этой безумной любви. Слава богу, вскоре начнется серьезное восстание, и моя жизнь сможет послужить на пользу делу свободы. Затем после некоторого размышления Жорж добавил: — А дедушка… его я и забыл! Он разыскал в углу комнаты жаровню, до половины наполненную жаром, которую перед тем он употреблял для литья пуль, поставил на огонь маленький глиняный горшок с молоком, накрошил в него белого хлеба и в несколько минут приготовил такой аппетитный суп, который сделал бы честь любой хозяйке. Спрятав винтовку и военные припасы под тюфяк, Жорж взял горшок и открыл дверь, ведшую в соседнюю комнату, где спал на несравненно более хорошей, чем у Жоржа, кровати старик с кротким и симпатичным лицом, обрамленным длинными белыми волосами. Старец, по-видимому, был очень слаб; его исхудавшие и морщинистые руки все время дрожали. — Здравствуйте, дедушка, — сказал Жорж, нежно обнимая старика. — Хорошо ли вы спали эту ночь? — Довольно хорошо, дитя мое. — Вот ваш молочный суп. Я заставил вас ждать. — Нет, ведь день только еще настал! Я слышал, как ты встал и открыл окно, более часа назад. — Это правда, дедушка… Я чувствовал тяжесть в голове и рано встал. — В эту ночь я слышал также, как ты ходил взад и вперед по комнате. — Бедный дедушка, я верно разбудил вас? — Нет, я не спал… Но подожди, Жорж, будь откровенен… У тебя есть что-то на душе. — У меня? Ровно ничего. — Вот уже несколько месяцев, как ты грустен, бледен и изменился до неузнаваемости. Ты никогда больше не бываешь так весел, как по возвращении из полка. — Уверяю вас, дедушка, что… — Ты меня уверяешь… ты меня уверяешь… Я хорошо вижу, и поэтому нечего меня обманывать! У меня глаза матери… — Это верно, — возразил Жорж, улыбаясь, — поэтому я буду называть вас, пожалуй, бабушкой, ибо вы добры, нежны и беспокоитесь обо мне, как настоящая бабушка. Но поверьте мне, вы напрасно тревожитесь. Успокойтесь, вот ваша ложка… Подождите, я придвину к вашей кровати маленький стол, и вам будет удобнее. Жорж взял стоявший в углу красивый столик орехового дерева, тщательно отполированный, подобный тем, которыми пользуются больные при еде в постели. Поставив на него миску с молочным супом, он придвинул его к старику. — Только ты один способен оказывать столько внимания, — сказал ему старик. — Было бы чертовски нехорошо, дедушка, если бы я при своей способности к столярному мастерству не смастерил для вас этого удобного стола. — О, у тебя на все готов ответ, я знаю, — проворчал старик. Он принялся есть до того дрожащей рукой, что два или три раза ложка ударилась о его зубы. — Ах, мое бедное дитя, — печально сказал старик своему внуку, — посмотри, как дрожат у меня руки. Мне кажется, что это дрожание усиливается с каждым днем. — Что вы, дедушка! А мне, напротив, кажется, что оно уменьшается. — О нет, все кончено… совсем кончено… Нет лекарств от этой дряхлости. — Ну так что же, что делать! С этим надо примиряться. — Так мне следовало бы поступить уже давно, с того времени как это началось, и, однако, я никак не могу свыкнуться с мыслью, что дряхл и буду тебе в тягость до конца своих дней. — Дедушка, дедушка, мы поссоримся! — Почему я имел глупость взяться за ремесло золотильщика металлов? По прошествии двадцати лет, а часто и раньше, у большинства этих рабочих появляется под старость такое же дрожание членов, как и у меня. Но у них нет внуков, которые баловали бы их так, как ты меня… — Дедушка! — Да, ты меня балуешь, я тебе повторяю: ты меня балуешь… — Пусть так! Хорошо же, я вам отплачу той же монетой — это единственное средство, как учили нас в полку, заставить неприятеля прекратить огонь. Итак, я знал одного превосходного человека, которого звали дядюшка Морен. Он был вдов и имел дочь восемнадцати лет. Этот почтенный человек выдал дочь за славного, но чертовски горячего человека, которого в один прекрасный день ранили в драке, так что через два года после женитьбы он умер, оставив молодую жену и маленького сына. — Жорж, Жорж… — Бедная молодая женщина кормила грудью ребенка. Смерть мужа так потрясла ее, что она умерла, и ее мальчик остался бременем на руках у деда. — Боже мой, Жорж, как ты жесток! Для чего ты всегда говоришь об этом? — Этого ребенка дед так любил, что не мог с ним расстаться. Днем, когда он уходил в свою мастерскую, за крошкой присматривала одна добрая соседка. Когда он возвращался, у него была лишь одна мысль, одна забота — о своем маленьком Жорже. Он заботился о нем так же нежно, как может заботиться лишь самая хорошая, самая любящая мать. Он разорялся на красивые маленькие платьица, на нарядные чепчики, ибо он, этот добрый дедушка, гордился и кокетничал своим внуком. Он так возился с ним, что соседи, уважавшие этого почтенного человека, называли его кормилицей. — Но, Жорж… — Так он воспитал этого ребенка, постоянно заботясь о нем и удовлетворяя все его нужды, отдал его в школу, потом в учение ремеслу, до тех пор пока… — Подожди же, тем хуже, — проговорил старик решительным тоном, не будучи в состоянии более сдерживаться. — Раз мы начали перечислять свои добродетели, то теперь очередь за мной, и мы еще посмотрим! Прежде всего ты был сын моей бедной Жоржины, которую я так любил, — следовательно, я исполнял лишь свой долг. Запомни прежде всего это. — И я тоже исполнял только свой долг… — Ты? Оставь же меня в покое! — воскликнул старик, сильно размахивая ложкой. — Ты? Вот что ты сделал… Судьба избавила тебя от отбывания воинской повинности… — Дедушка, берегитесь! — О, ты меня не испугаешь! — Вы опрокинете миску, если будете так волноваться. — Я волнуюсь… черт возьми! Ты, верно, думаешь, что у меня нет больше крови в жилах? Да отвечай же, раз ты говоришь о других! Когда я одряхлел, то какую сделку ты совершил, несчастное мое дитя? Ты нашел торговца людьми… — Дедушка, вам придется есть холодный суп. Ради бога, кушайте его горячим! — Та-та-та! Ты хочешь заговорить мне зубы, да? А что ты сказал этому торговцу людьми? «Мой дед дряхл, он не может более зарабатывать себе средства к жизни. Я единственная его опора, но я могу заболеть или остаться без работы. Назначьте ему маленькую пенсию, и я продамся вам…» И ты так и сделал! — воскликнул старик со слезами на глазах и таким резким движением поднял ложку кверху, что, если бы Жорж не успел схватить столик, тот упал бы на постель вместе с миской. При этом Жорж воскликнул: — Черт возьми, дедушка, успокойтесь же! Что вы вертитесь, как дьявол перед заутреней, вы все опрокинете! — Это для меня безразлично… это не помешает мне сказать тебе, как и почему ты пошел в солдаты, почему продал себя ради меня… торговцу людьми. — Все это с вашей стороны лишь предлог, чтобы не есть суп. Я вижу, что он вам не нравится. — Ну вот, теперь он говорит, что мне не нравится его суп! — воскликнул огорченно добряк. — Этот проклятый мальчишка решил меня все время огорчать. С гневным жестом зачерпывая ложкой суп и поспешно поднося ее ко рту, старик Морен прибавил: — Смотри, вот как мне не нравится твой суп… видишь?., видишь?.. А, он мне не нравится… Видишь?.. А, он очень дурен… — Ради бога, не спешите же так! — воскликнул Жорж, удерживая руку деда. — Вы подавитесь. — Это тоже твоя вина. Как мог ты сказать, что мне не нравится твой суп, когда это настоящий нектар! — возразил старик, с удовольствием хлебая суп. — Это настоящий нектар богов! — Без хвастовства скажу, — заметил Жорж, улыбаясь, — что я славился в полку приготовлением супа. Ну а теперь я набью вам трубку. Затем, наклонившись к старику, он сказал, лаская его: — Ну что, добрый старый дедушка очень любит курить трубку в постели? — Что же мне сказать тебе, Жорж? Ты превращаешь меня в пашу, в настоящего пашу, — ответил старик. Его внук взял трубку, набил ее и подал старику Морену. Последний, удобно примостившись на подушке, с удовольствием закурил трубку. Жорж, присев на его кровать в ногах, спросил: — Что вы думаете делать сегодня? — Думаю совершить свою обычную прогулку на бульвар, где посижу немного, если погода хороша. — Гм! Дедушка, я думаю, что лучше вам отложить свою прогулку. Вы видели вчера, как много было народу на улице, дело дошло даже чуть ли не до драки с полицией. Возможно, что сегодня произойдут более серьезные события. — А ты, дитя мое, ты не вмешаешься в эти беспорядки? Я знаю, что это очень заманчиво, когда чувствуешь себя правым, ибо это гнусность со стороны правительства — запрещать собрания. Но я страшно беспокоился бы о тебе! — Будьте спокойны, дедушка, вам нечего бояться за меня. Но послушайтесь моего совета: не выходите сегодня. — Хорошо, дитя мое, я останусь дома. Я постараюсь развлечься тем, что почитаю кое-что из твоих книг и буду, покуривая свою трубку, смотреть на прохожих. — Бедный дедушка, — сказал Жорж, улыбаясь, — с такой высоты вы увидите лишь шляпы прохожих. — Все равно, этого достаточно, чтобы развлечь меня. Кроме того, я вижу дома напротив, вижу соседей, смотрящих из окон… Ах да, относительно домов, расположенных напротив! У меня есть кое-что, о чем я постоянно забываю тебя спросить. Скажи мне, что означает вывеска этого торговца полотном с изображенным на ней воином, бросающим свой меч на весы? Так как ты выполнял столярные работы в этом магазине, то должен знать, что означает вывеска. — Я не знал этого, как и вы, пока мой хозяин не послал меня работать к господину Лебрену. — Этот купец известен в квартале как очень честный человек, но что за чертовская мысль пришла ему в голову выбрать такую вывеску? «Под мечом Бренна»! Он должен бы быть оружейником. Правда, что на картине есть весы, а весы напоминают о торговле… Но почему этот воин в шлеме и с видом Артабана кладет на весы свой меч? — Знаете… мне как-то неловко в моем возрасте поучать вас… — Почему неловко? Почему же? Ты, вместо того чтобы ходить по воскресеньям гулять за город, читаешь, учишься, приобретаешь знания. Поэтому ты отлично можешь дать урок деду, в этом нет ничего обидного для меня. — Ну хорошо. Этот воин в шлеме — Бренн. Он был галлом, то есть одним из наших предков, и предводительствовал войском две тысячи, а может быть и более, лет тому назад. Бренн двинулся в Италию и осадил Рим, чтобы наказать его за измену. Город сдался галлам, дав за себя выкуп золотом, но Бренн, найдя выкуп недостаточным, бросил на чашу весов к гирям свой меч. — Ого, дерзкий, чтобы получить больший выкуп! Он сделал как раз обратное тому, что делают овощные торговцы, которые слегка ударяют весы пальцем, я понимаю это. Но есть две вещи, которые для меня менее ясны. Во-первых, ты говоришь, что этот воин, живший более чем две тысячи лет назад, был одним из наших предков? — Да, в том смысле, что Бренн и галлы, которыми он предводительствовал, принадлежали к расе, давшей происхождение всем нам. — Подожди минуту. Ты говоришь, что это были галлы? — Да, дедушка. — Значит, мы произошли от галльской расы? — Конечно. — Но мы французы! Как, черт возьми, примиришь ты это, мой парень? — Дело в том, что наша страна… наша родина не всегда называлась Францией. — Стой… стой… стой… — сказал старик, вынимая трубку изо рта. — Как, Франция не всегда называлась Францией? — Нет, дедушка. В незапамятные времена наше отечество называлось Галлией и было республикой, столь же славной и столь же могущественной, но более счастливой и вдвое более обширной, чем Франция времен империи. К несчастью, почти около двух тысяч лет назад в Галлии начались раздоры, провинции поднимались одна против другой… — Да, в этом всегда лежит главное зло. К тому же самому — к посеву раздоров — прилагали все усилия священники и роялисты во время революции. — В Галлии, дедушка, несколько столетий назад случилось то же самое, что во Франции в четырнадцатом и пятнадцатом годах. — Нашествие чужеземцев! — Верно. Римляне, некогда побежденные Бренном, сделались очень могущественными. Они воспользовались раздорами наших предков и завладели их страной… — Совершенно так, как казаки и пруссаки завладели нами? — Совсем так же. Но то, что не осмелились сделать казаки и пруссаки, приятели Бурбонов, и, конечно, не осмелились не потому, что у них не было желания, — то сделали римляне, и, несмотря на героическое сопротивление, наши храбрые, как львы, но, к сожалению, ослабленные раздорами предки были обращены в рабство так точно, как в настоящее время обращают в рабство в некоторых колониях негров. — Боже, возможно ли это! — Да, на них надевали железные ошейники, на которых было вырезано имя их господина, если только это имя не выжигали раскаленным железом на лбу. А когда они пытались убежать, их господа приказывали отрезать им нос и уши или даже руки и ноги. — Наши предки! — Иногда господа бросали их для забавы на растерзание диким зверям или замучивали пытками, когда они отказывались под кнутом победителя возделывать земли, которые прежде принадлежали им… — Разумеется! — Поэтому галлы после бесчисленных восстаний… — Да, мой мальчик, это средство не ново, но оно всегда помогает… Да! — добавил старик, ударив большим пальцем по концу трубки. — Да, видишь, Жорж, всегда рано или поздно приходится прибегнуть к революции, как в семьсот восемьдесят девятом, как в восемьсот тридцатом, как, быть может, завтра. «Бедный дедушка! — подумал Жорж. — Он и не подозревает, как верно угадал». А вслух он проговорил: — Вы правы, чтобы завоевать свободу, надо, чтобы народ сам ее добыл, и только силой народ может получить полную свободу, сверху же ему дадут только жалкое ее подобие. Его обворуют, как это случилось восемнадцать лет назад. — И живо обворуют, мое бедное дитя! Я видел это, я присутствовал при этом…. — Вы знаете, дедушка, пословицу об обжегшейся кошке. Этого достаточно, урок был хороший… Но вернемся к галлам. Они прибегли к революции, как вы выразились, и она не обманула своих храбрых детей. При помощи настойчивости, энергии, крови они отвоевали часть своей свободы у римлян, которые, заметьте, не переименовали Галлию и называли ее Римской Галлией. — Так же, как теперь говорят о Французском Алжире? Именно так, дедушка. — Славу богу, наши храбрые галлы при помощи восстаний освободились от ненавистного ига. Ты этим известием точно маслом мне по сердцу помазал. — Подождите, подождите еще, дедушка. — Что? — То, что некогда претерпели наши предки, ничто в сравнении с тем, что им еще приходилось терпеть. Представьте себе, тринадцать или четырнадцать столетий назад орды полудиких варваров, называвшихся франками, вышедшие из лесов Германии, напали на римские войска, сильно ослабленные завоеванием Галлии, разбили их, выгнали из Галлии и, в свою очередь, овладели нашей бедной страной, отняли у нее даже имя и, как делают с завоеванной добычей, переименовали ее во Францию. — Разбойники! — воскликнул старик. — Римляне были все же, честное слово, лучше! Они хоть оставили нам наше имя. — Это правда. Кроме того, римляне были самым цивилизованным в то время народом в мире, несмотря на свое варварство в отношении рабов. Они покрыли Галлию великолепными сооружениями и возвратили нашим предкам — отчасти добровольно, отчасти по принуждению — часть их прежних вольностей. Франки же были, как я уже сказал вам, настоящие дикари. Под их владычеством галлам все пришлось начинать сызнова. — О боже, боже! — Эти орды франкских бандитов…. — Скажи, что это казаки! Называй их настоящим именем! — Еще хуже, если возможно, дедушка. Эти франкские бандиты, или казаки, если вам угодно, называли своих предводителей королями. Потомки этих королей навсегда обосновались в нашей стране, и мы в течение нескольких столетий имеем удовольствие быть под владычеством королей франкского происхождения, которых роялисты называют королями божественного права. — Скажи лучше: казацкого права!.. Спасибо за подарок! — Низшие предводители назывались герцогами и графами, их потомки тоже остались в нашей стране, вследствие чего мы имели еще одно удовольствие обладать дворянством франкского происхождения, которое относилось к нам как к покоренной расе. — Что ты говоришь! — промолвил старик с изумлением. — Если я тебя верно понял, мой мальчик, то выходит, что эти франкские разбойники, короли и предводители, сделавшись господами Галлии, разделили между собой земли, которые галлы частью обратно завоевали у римлян? — Да, дедушка, короли и франкские дворяне отняли у галлов их собственность и разделили между собой земли и людей, как делят поместья и скот. — И наши предки, ограбленные таким образом этими разбойниками…. — Наши предки были снова обращены в рабство, как при римлянах, и принуждены были возделывать для франкских королей и дворян те самые земли, которые принадлежали им в то время, когда Галлия еще была Галлией. — Таким образом, мой мальчик, франкские короли и дворяне не только отняли у наших предков их собственность, но и заставляли бывших хозяев работать на себя? — Да, дедушка, они продавали галлов — мужчин, женщин, детей, молодых девушек — на рынке. Если галлы отказывались работать, их стегали плетью, как стегают плетью упрямое животное, или в порыве гнева убивали их, как убивают негодную собаку или слишком старую лошадь. Ибо наши отцы и матери принадлежали франкским королям и дворянам, подобно тому как стадо принадлежит своему хозяину. Все было позволено франку, покорившему галла. Такое положение вещей продолжалось до революции семьсот восемьдесят девятого года, которую вы, дедушка, пережили. И вы помните, конечно, какая огромная разница существовала еще в то время между благородным и простолюдином, между дворянином и крестьянином. — Черт возьми, один был господином, а другой рабом. — Или, что все равно, дедушка, один франком, а другой галлом. — Как же, однако, случилось, что наши предки галлы переносили в течение стольких столетий угнетение со стороны горсточки франков? — Ах, дедушка, эти франки владели землей, которую отняли, а следовательно, богатством. Многочисленная армия состояла тоже из их безжалостных орд. Сверх того, нашим предкам, истощенным долгой борьбой с римлянами, пришлось перенести еще одно ужасное иго — это иго духовенства. — Недоставало только этого в довершение всего! — К вечному их стыду, большинство галльских епископов после завоевания предали свое отечество и перешли на сторону франкских королей и дворянства, которых они лестью и лукавством подчинили себе и старались вытянуть от них как можно больше земель и богатств. Подобно завоевателям, большинство этих святых отцов владели крепостными, которых продавали и эксплуатировали, распутничали, разоряли народ, терзали его и заботливо старалось выбить у галльского народа разум, проповедуя ему о смирении, уважении и повиновении франкам А тем несчастным, которые пытались бы для освобождения отечества восстать против этих пришлых дворян и королей, могущество и богатство коих основывалось исключительно на насилиях, грабежах и убийствах, духовенство угрожало дьяволом и муками ада. — Скажи, неужели наши предки без всякого сопротивления позволяли себя стричь, как овец, со времени завоевания их франками вплоть до прекрасных дней революции, когда мы резали горло этим дворянам, франкским королям и их союзникам-попам? — Конечно, дело не обходилось без многочисленных восстаний крепостных против королей, дворян и духовенства. Я рассказал вам, дедушка, лишь то немногое, что знаю сам, да и это немногое я узнал, работая в магазине господина Лебрена, торговца полотном, там напротив… — Каким же образом, мой мальчик? — В то время как я работал, господин Лебрен разговаривал со мной. Он рассказывал мне историю наших предков, которой я, подобно вам, не знал раньше. Во мне пробудилась живейшая любознательность. Я задавал господину Лебрену тысячу вопросов, продолжая стругать и прилаживать, а он отвечал с истинно отеческой добротой. Вот каким образом я узнал то, что рассказал вам. Но, — проговорил Жорж с подавленным вздохом, — моя работа в магазине кончилась, и уроки истории прервались. Я рассказал вам все, что знал, дедушка. — Так, значит, торговец полотном, там напротив, очень ученый? — Он такой же большой патриот, как и ученый. Это старый галл, как он сам называет себя. Иногда, — добавил Жорж, слегка покраснев, — я слышал, как он не раз говорил своей дочери, с гордостью обнимая ее: «Ты истая дочь галла!» В эту минуту старик Морен и Жорж услышали стук в дверь первой комнаты. — Войдите! — сказал Жорж. Кто-то вошел в соседнюю комнату. — Кто там? — спросил Жорж. — Я, Лебрен, — произнес чей-то голос. — О, это почтенный торговец полотном, о котором мы только что говорили. Это старый галл, — проговорил вполголоса старик. — Иди же скорее встречать его, дитя мое, и запри дверь. Жорж, смущенный и удивленный этим визитом, вышел из комнаты и очутился лицом к лицу с Мариком Лебреном. Глава III Лебрену было около пятидесяти лет, хотя он казался моложе. Его высокий рост, сильная мускулатура шеи, рук и плеч, гордая осанка и смелый поворот головы, его широкое, энергичное лицо, голубые глаза с прямым и проницательным взглядом, густые светло-каштановые волосы с легкой проседью, низкий лоб, точно изваянный из мрамора, — все это представляло типичные черты бретонской расы, среди которой до наших дней сохранились почти в чистом виде галльская кровь и галльский язык. На полных красных губах Лебрена играла улыбка, отчасти добродушная, отчасти лукавая и насмешливая. Одет он был в просторное синее пальто и серые панталоны. Жорж Дюшен, удивленный и немного смущенный этим неожиданным посещением, молчал, ожидая, когда заговорит. Лебрен. Последний сказал ему: — Господин Дюшен, вы были посланы вашим хозяином для производства различных работ в моей лавке. Я был очень доволен вашим умением и вашей сообразительностью. — Вы доказали это своим благосклонным отношением ко мне. — Вы сами завоевали его, я видел, что вы трудолюбивы, стремитесь к знаниям. Я знал еще нечто большее. Как и все наши соседи, ваше примерное отношение к старику деду, который живет в этом доме пятнадцать лет…. — Милостивый государь, — возразил смущенный этими похвалами Жорж, — мое отношение… — …совершенно естественно, не так ли? Вы работали у меня в лавке в продолжение трех месяцев. Очень довольный нашими отношениями, я сказал вам вполне искренне: «Господин Дюшен, мы с вами соседи. Приходите же ко мне по воскресеньям или в другие дни после работы. Вы доставите мне удовольствие, большое удовольствие». — Действительно, господин Лебрен, вы говорили мне это. — И тем не менее, господин Дюшен, вы ни разу не были у меня. — Прошу вас, господин Лебрен, не приписывайте этого ни неблагодарности, ни тому, что я забыл вас. — А чему же это приписать? — Господин Лебрен… — Подождите, господин Дюшен, будьте откровенны… Вы любите мою дочь? Молодой человек задрожал, побледнел, затем покраснел и после некоторого колебания ответил Лебрену тихим голосом: — Это правда. Я люблю вашу дочь. — Так, значит, окончив работу, вы ни разу не были у нас, боясь, что любовь ваша усилится? — Да, господин Лебрен. — Вы никогда не говорили о своей любви моей дочери? — Никогда. — Я это знал. Но почему же у вас не было доверия ко мне, господин Дюшен? — Господин Лебрен, — ответил молодой человек в замешательстве, — я не осмеливался…. — Почему? Потому что я так называемый буржуа? Человек богатый в сравнении с вами, живущим изо дня в день своим трудом? — Да, господин Лебрен. Помолчав с минуту, купец проговорил: — Позвольте мне, господин Дюшен, задать вам один вопрос, вы ответите на него, если сочтете его уместным. — Я слушаю вас, господин Лебрен. — Около пятнадцати месяцев назад, вскоре после своего возвращения из полка, вы должны были жениться? — Да, господин Лебрен. — На молодой цветочнице, сироте, по имени Жозефина Элуа? — Да, господин Лебрен. — Можете ли вы мне сказать, почему этот брак не состоялся? Молодой человек покраснел, лицо его приняло грустное выражение. Он колебался отвечать. Лебрен внимательно глядел на него. Обеспокоенный и удивленный молчанием Жоржа, он не мог сдержаться и воскликнул строгим и огорченным тоном: — Значит, вы обольстили ее, бросили и забыли… Ваше смятение слишком ясно свидетельствует об этом. — Вы ошибаетесь, — с живостью возразил Жорж, — мое смятение и волнение вызваны тяжелым воспоминанием. Я скажу вам все по истинной правде… — Я верю вам, Жорж. — Жозефина жила в том же доме, где живет мой хозяин. Там я и познакомился с ней. Она была очень красива и, хотя не получила никакого образования, отличалась природным умом. Я знал, что она привыкла к труду и бедности, она казалась мне скромной. Жизнь холостяка тяготила меня. Кроме того, я думал и о своем деде, я полагал, что женщина заботилась бы о нем лучше меня. Я сделал Жозефине предложение, и она с радостью приняла его и сама назначила день нашей свадьбы. За неделю до свадьбы Жозефина исчезла, написав мне, 410 все между нами кончено. Впоследствии я узнал, что, поддавшись дурным советам одной своей уже падшей подруги, она последовала ее примеру. Жозефина отвергла ту жизнь, которую я ей предлагал, жизнь такую же трудовую и бедную, как ее. Я никогда более не видел ее. Вы понимаете теперь, господин Лебрен, причину моего горестного волнения, когда вы заговорили о Жозефине? — Это волнение, Жорж, говорит в пользу вашего сердца. Не будем больше говорить об этом. Вот что случилось у нас три дня назад. Я был вечером в комнате жены вместе с дочерью. Внезапно она сказа/га нам, взяв меня и жену за руки: «Мне надо открыть вам одну вещь. Я долго размышляла над этим, чтобы не поступить легкомысленно… Я люблю Жоржа Дюшена». — «Я знаю твою искренность, дитя мое, — ответил я ей, — но как развилась в тебе эта любовь?» — «Прежде всего меня поразило отношение Жоржа к старому деду, затем я слышала, как вы часто хвалили характер, трудолюбие, ум Жоржа, его стремление к знанию и самообразованию. Наконец, мне нравилось его мягкое и учтивое обращение, его искренность, его разговор, который я слышала, когда он беседовал с вами. Я не сказала ему ни одного слова, которое могло бы намекнуть ему на мою любовь. Он, в свою очередь, никогда не выходил в отношении меня из границ скромного почтения. Если мне не суждено выйти замуж за Жоржа, я вовсе не выйду замуж. Я все сказала, решайте сами, я жду». Я знаю искренность и прямоту своей дочери. Мы с женой уверены, что если этот брак не состоится, любовь и привязанность к нам Велледы не изменятся, но она не выйдет замуж ни за кого другого. А так как выбор Велледы вполне достоин и ее и нас, то мы с женой готовы были бы принять вас зятем. Трудно передать выражение удивления и радости, которое отразилось на лице Жоржа при этих словах купца. Он оставался, однако, безмолвным. — Ну, господин Дюшен, — произнес с улыбкой Лебрен, — что же невероятного в том, что я вам говорю? Вы в течение трех месяцев работали у меня в лавке. Я уже знал, что для того, чтобы обеспечить существование своего деда, вы пошли в солдаты. Чин унтер-офицера, которого вы достигли в полку, и две раны доказывают, что вы служили с честью. Довольный нашими отношениями, я пригласил вас бывать у меня. Ваше уклонение от продолжения нашего знакомства является новым доказательством вашей деликатности. Вы бедны, но у меня хватит достатка для вас обоих. Вы рабочий, но мой отец тоже был рабочим. Чему же, черт возьми, вы так удивляетесь? Несмотря на эти благосклонные слова, Жорж все еще не мог прийти в себя от изумления. Ему казалось, что он слышит волшебную сказку. С влажными глазами и сильно бьющимся сердцем молодой человек мог только пролепетать: — Ах, господин Лебрен, простите мое смущение… но я так безмерно счастлив, что вы согласны на мой брак… — Подождите минуту, — возразил с живостью Лебрен, — одну минуту! Заметьте, что, несмотря на мое хорошее о вас мнение, я сказал, что «мы готовы были бы принять вас зятем»… Это условия, и условия таковы: во-первых, вы должны быть невиновны в недостойном обольщении, в котором вас обвиняли… — Господин Лебрен, разве я не объяснил вам? — Я вполне вам верю. Я указываю на первое условие лишь для памяти. Что же касается второго… Слушайте, Жорж, мы мало говорили с вами о политике. Когда вы у меня работали, наши беседы касались главным образом истории наших предков. Тем не менее мне известно, что вы держитесь весьма крайних убеждений. Скажем прямо — вы не только социалист и республиканец… — Ведь вы, господин Лебрен, говорили, что всякое убеждение должно уважаться, раз оно искренне… — Я не отказываюсь от своих слов и не порицаю вас. Но согласитесь с тем, что между стремлением провести свое убеждение в жизнь мирным путем и между намерением доставить ему победу силой, при помощи оружия лежит целая пропасть, не правда ли, Жорж? — Да, господин Лебрен, — ответил молодой человек, глядя за купца с удивлением и беспокойством. — Но никто сам по себе не может создать вооруженное восстание, не правда ли, Жорж? — Господин Лебрен, — произнес молодой человек с замешательством, — я не знаю… — Вы знаете, что обыкновенно люди соединяются со своими единомышленниками по убеждениям, одним словом, образуют тайное общество, а когда наступает день борьбы, мужественно выходят на улицу, не гак ли, Жорж? — Я знаю, что великая революция произошла именно таким образом, — ответил Жорж, сердце которого все сильнее сжималось. — Разумеется, — подхватил Лебрен, — разумеется, она произошла таким образом, и, вероятно, так же совершатся и многие другие революции. Тем не менее, так как те, кто играет в эту игру, рискуют своей головою, то вы понимаете, Жорж, что я и моя жена не желали бы выдать дочь за человека, который себе не принадлежит и который с минуты на минуту должен взяться за оружие, рискуя жизнью ради своих убеждений. Жорж побледнел. Ом сказал Лебрену подавленным голосом: — Господин Лебрен, два слова… — Позвольте, сейчас я закончу, — возразил торговец и добавил важным, почти торжественным голосом: — Господин Дюшен, поклянитесь мне, что вы не принадлежите ни к какому тайному обществу, я вам поверю и вы сделаетесь моим зятем или, скорее, сыном, — произнеся это, Лебрен, протянул руку Жоржу, — ибо с тех пор, как я узнал вас и оценил, я всегда чувствовал к вам, повторяю это, живейшее участие и симпатию… Похвалы торговца, его доброта делали еще более тягостным удар, который разбил все надежды Жоржа. И этот человек, столь мужественный, столь энергичный, почувствовал, что слабеет. Он закрыл лицо руками и не мог удержаться от слез. Лебрен посмотрел на него с состраданием и сказал взволнованным ГОЛОСОМ: — Я жду вашей клятвы, Жорж. Молодой человек отвернулся, чтобы отереть слезы, и ответил торговцу: — Я не могу дать вам клятву, которой вы требуете. — Значит… ваш брак с моей дочерью… — Я должен от него отказаться, — задыхающимся голосом ответил Жорж. — Следовательно, Жорж, — произнес торговец, — вы принадлежите к тайному обществу? Молчание молодого человека было единственным ответом. — Ну, пора, — сказал торговец со вздохом сожаления и встал — Все кончено… К счастью, моя дочь обладает мужеством… — Я также, господин Лебрен… — Жорж, — проговорил Лебрен, протягивая руку молодому человеку, — вы честный человек. Вы сами понимаете, что этот разговор должен остаться между нами. Вы видите, что я чувствовал к вам горячую симпатию. Не моя вина, что мои намерения… скажу более, мои желания, мои живейшие желания встретили непреодолимое препятствие. — Я никогда не забуду, господин Лебрен, доказательство вашего уважения, которым вы оказали мне великую честь. Вы поступаете так, как вам подсказывает благоразумие и предусмотрительность отца. Я должен был бы не дожидаться вашего вопроса и честно предупредить вас о священном обязательстве, которое связывает меня с моей партией, прежде чем соединиться с вашей дочерью. Простите, — прибавил Жорж со слезами в голосе, — простите, я не имею более права говорить об этой прекрасной мечте… Но вот что я всегда буду вспоминать с гордостью, так это то, что вы сказали мне: «Вы можете быть моим сыном». — Хорошо, господин Дюшен, я знал, что вы так поступите, — заметил Лебрен, направляясь к двери. Протянув еще раз молодому человеку руку, он прибавил растроганным голосом: — Еще раз — прощайте! — Прощайте, господин Лебрен, — ответил Жорж, пожав руку торговца. Последний внезапно горячо обнял молодого человека и прижал его к своей груди, сказав взволнованным голосом со слезами на глазах: — Приди ко мне, Жорж, ты честный человек! У тебя честное сердце! Я не обманулся в тебе! Жорж, изумленный, смотрел на Лебрена, не будучи в состоянии произнести ни одного слова. Последний произнес тихим ГОЛОСОМ: — Шесть недель назад на улице Лурсин! Жорж задрожал и воскликнул с встревоженным видом: — Ради бога, господин Лебрен! — Номер семнадцать, четвертый этаж, в глубине двора! — Господин Лебрен, еще раз прошу вас… — Механик по имени Дюпон ввел вас с завязанными глазами… — Господин Лебрен, я не могу вам отвечать… — Вас приняли семь членов тайного общества. Вы дали обычную клятву, и вас увели снова с завязанными глазами… — Господин Лебрен, — воскликнул Жорж, изумленный и испуганный этими разоблачениями, стараясь овладеть собою, — я не знаю, что вы хотите сказать… — Я в тот вечер председательствовал в комитете, мой честный Жорж.  — Вы, господин Лебрен? — произнес молодой человек, не зная, верить или не верить Лебрену. — Вы… — Я! И, видя, что недоверие Жоржа еще не развеялось, купец проговорил: — Да, я председательствовал, и вот доказательство… И он шепнул несколько слов Жоржу на ухо. Последний, не имея более оснований сомневаться в искренности Лебрена, воскликнул, глядя на купца: — Но тогда что же значит ваше требование клятвы? — Это было последнее испытание. — Испытание? — Надо мне простить это, Жорж. Отцы всегда недоверчивы. Слава богу, вы не обманули моей надежды. Это испытание вы вынесли мужественно, вы предпочли крушение самых дорогих ваших надежд лжи, хотя вы могли быть уверены, что я поверил бы безусловно вашему слову, каково бы оно ни было. — Господин Лебрен, — возразил Жорж с некоторым колебанием, которое тронуло купца, — на этот раз могу ли я верить… могу ли надеяться с уверенностью? Я заклинаю вас, скажите мне… Если бы вы знали, что я только что выстрадал! — Даю вам честное слово, мой дорогой Жорж, что моя дочь вас любит. Мы с женой согласны на этот брак, который нас радует, ибо мы видим в нем залог счастья для нашего ребенка. Ясно это? — Ах, господин Лебрен! — воскликнул Жорж, горячо сжимая руки купца. Лебрен продолжал: — Что касается времени вашего бракосочетания, мой дорогой Жорж, то вчерашние события и те, которые готовятся сегодня… Наконец, цели, преследуемые нашим тайным обществом… — Вы, господин Лебрен? — проговорил Жорж, невольно прервав купца и не будучи в состоянии скрыть своего удивления, на время заглушенного радостью. — Вы, господин Лебрен, член нашего тайного общества? Поистине это меня приводит в тупик. — Пускай, — возразил с улыбкой купец. — Вам, дорогой Жорж, придется еще не раз удивляться. Почему бы мне и не быть членом этого тайного общества? Разве потому, что я, не будучи богатым, обладаю некоторым достатком и собственным домом? Что может быть у меня общего с партией, целью которой является приобщение пролетариата к политической жизни при посредстве всеобщего избирательного права и урегулирование собственности при помощи организации труда, не так ли? Эх, мой честный Жорж, именно потому, что я имею, мой долг заключается в том, чтобы помочь моим братьям завоевать то, чего они не имеют. — Это великодушные чувства, господин Лебрен, — воскликнул Жорж, — ибо очень редко случается, чтобы люди, добившиеся хорошего положения в обществе при помощи труда, обернулись и протянули руку своим менее счастливым братьям! — Нет, Жорж, нет, это случается нередко. И когда… быть может, через несколько часов… члены нашего общества, председателем которых я состою уже давно, возьмутся за оружие, вы увидите среди них купцов, артистов, мелких фабрикантов, писателей, адвокатов, ученых, врачей, представителей мелкой буржуазии, пользующихся в большинстве случаев, подобно мое, скромным достатком, чуждых всякого честолюбия, желающих лишь торжества своих братьев из народа, которые после окончания борьбы сложат оружие и снова вернутся к своей трудолюбивой и мирной жизни. — Ах, господин Лебрен, как я удивлен, но еще более счастлив тем, что вы говорите! — Все еще удивлены? Бедный Жорж! Но почему же? Потому, что есть буржуа, вот многознаменательное слово, буржуа республиканцы-социалисты. Разберем, Жорж, серьезно, разве интересы буржуазии не связаны с интересами пролетариата? Я был вчера еще сам пролетарий, и если счастливый случай помог мне встать на ноги, то разве несчастье не может вызвать полного разорения и я или мой сын снова не можем сделаться нищими? Разве я и все мелкие купцы не зависим от произвола крупных промышленников и банкиров, подобно тому как наши предки были во власти благородных баронов, сидевших в своих крепких замках? Разве мелкие собственники не так же угнетаются и эксплуатируются этими герцогами банка, маркизами ссудной кассы и князьями процента? Разве нам, всем мелким купцам, не угрожает каждый день разорение вследствие малейшего кризиса, несмотря на всю нашу честность, труд, экономию и ум? Что произойдет с нами, если вследствие страха, алчности или каприза сатрапам столицы вздумается закрыть нам кредит и отказаться от учета наших векселей, как бы они ни были надежны? Разве, если бы кредит, вместо того чтобы быть монополией небольшой кучки, был бы на демократических началах организован государством и был бы доступен самому бедному из нас, разве, говорю я, мы подвергались бы ежеминутным опасностям полного разорения из-за нехватки оборотного капитала, из-за непомерных учетных процентов, из-за нечестной и беспощадной конкуренции? Разве все мы не подвергаемся опасности на старости лет очутиться в беспомощном положении вашего деда? Разве у меня, если я разорюсь подобно другим купцам, может быть уверенность, что мой сын всегда будет иметь возможность зарабатывать средства к жизни, что он не будет, подобно вам, Жорж, и всем прочим пролетариям, обречен на существование впроголодь? Нет-нет, Жорж, мыслящие буржуа, а их много, не отделяют своих интересов от интересов своих братьев из народа. Пролетарии и буржуа в течение столетий сражались бок о бок за свою свободу, их кровь смешалась, чтобы скрепить этот священный союз побежденных против победителей! Союз слабых и лишенных наследия против силы и привилегий! Каким образом, наконец, интересы буржуа и пролетариев могли бы быть не общими? У них всегда были одни и те же враги. Но довольно политики, Жорж, поговорим о вас и о моей дочери. Волнение в Париже началось вчера вечером, сегодня утром оно достигло своего апогея. Наши части уже предупреждены, с минуты на минуту ждем, что придется взяться за орудие. Вы знаете? — Да, меня уведомили вчера. — Сегодня вечером или ночью мы пойдем на улицу. Моя дочь и жена не знают этого, но не потому, что я сомневаюсь в них, — прибавил торговец полотном, улыбаясь, — ибо это истинные дочери Галлии, достойные своих матерей, тех славных женщин, которые ободряли жестами и словами своих отцов, братьев, сыновей и мужей, идущих в битву! Но ведь вам известно, что устав нашего общества вменяет нам в обязанность абсолютную тайну. Жорж, ранее трех дней Луи-Филипп будет низложен, или наша партия еще раз будет разбита, но не сломлена, поскольку будущее принадлежит ей. Во время этого вооруженного восстания, мой друг, вы, или я, или мы оба можем погибнуть на баррикаде. — Таковы всегда шансы во время войны. Но да пощадит она вас! — Если сказать теперь моей дочери, что я согласен на ваш брак и что вы ее любите, то это удвоило бы ее горе, если бы вы погибли в этой борьбе. — Это справедливо. — Поэтому я прошу вас, Жорж, подождать исхода борьбы, прежде чем сказать ей все. Если я буду убит, моя жена знает мое последнее желание. Оно состоит в том, чтобы вы женились на Велледе. — Господин Лебрен, — проговорил Жорж глубоко растроганным голосом, — трудно передать то, что я чувствую в эту минуту. Могу сказать только одно: да, я буду достоин вашей дочери, буду достоин вас. Бремя благодарности меня не пугает. Поверьте, я всей жизнью своей постараюсь доказать это. — Я верю вам, мой честный Жорж, — ответил купец, горячо сжимая руки молодого человека в своих. — Еще несколько слов… У вас есть оружие? — У меня есть винтовка, спрятанная здесь, и пятьдесят патронов, которые я приготовил в эту ночь. — Если сражение начнется, что кажется неизбежным вечером, мы забаррикадируем улицу как раз против моего дома. Место превосходное. У нас есть большой запас оружия и пороха, я осматривал сегодня военные припасы, относительно которых мы полагали, что о них проведали сыщики, но все в порядке. При первом же движении возвращайтесь к себе домой, Жорж. Я вас извещу, и мы пойдем вместе прямо на баррикады! Скажите, ваш дед умеет хранить тайну? — Я отвечаю за него, как за себя, господин Лебрен. — Он там, в комнате? — Да. — Хорошо, позвольте мне сообщить ему большую радость. И Лебрен вошел в комнату старика, продолжавшего курить свою трубку подобно паше, как он выражался. — Дядюшка, — сказал ему торговец полотном, — у вашего внука такое доброе и благородное сердце, что я отдаю ему свою дочь, в которую он безумно влюблен. Прошу вас только сохранить это в секрете в течение нескольких дней, после чего вы получите право надеяться, что сделаетесь прадедом, а я — дедом. Жорж объяснит вам все. Прощайте, дедушка! До свиданья, Жорж! Простившись с Жоржем и стариком, Лебрен направился к графу де Плуернелю, драгунскому полковнику, который ждал его до полудня, чтобы уговориться с ним относительно крупного заказа полотна. Глава IV Гонтран Неровег, граф де Плуернель, занимал прелестный маленький особняк на улице Паради-Пуассоньер, построенный его дедом. По изяществу этого жилища во вкусе рококо можно было угадать, что оно должно было быть выстроено в середине XVIII столетия и служило гнездышком любви. Квартал Рыбаков (des poissoniers), как говорили во времена регентства, очень пустынный в ту эпоху, вполне подходил для этих таинственных убежищ, посвященных культу Венеры. Де Плуернель завтракал тет-а-тет с очень красивой девушкой двадцати лет, смуглой, живой и насмешливой, по прозвищу Праделина. Де Плуернель пригласил накануне ее и нескольких своих друзей к себе на ужин. После ужина, длившегося до трех часов утра, нельзя было отказать Праделине в ночлеге, а утром ее пришлось угостить завтраком. Праделина и де Плуернель уселись за стол в маленьком будуаре во вкусе Людовика XV, смежном со спальней. В мраморном камине пылал огонь, толстые занавеси из бледно-голубого дама, усеянного розами, смягчали дневной свет, в больших фарфоровых вазах красовались цветы. Воздух был теплый, напоенный благоуханием. Вина были тонкие, кушанья изысканны. Праделина и де Плуернель отдали должную честь тому и другому. Полковнику было около тридцати восьми лет. Он был высок ростом, тонок, но в то же время силен. Черты его лица, немного утомленного, но отличавшегося гордой красотой, изобличали в нем тип германской или франкской расы, характерные черты которой столько раз описывали Тацит и Юлий Цезарь: белокурые волосы, длинные рыжие усы, светло-серые глаза, орлиный нос. Де Плуернель, одетый в великолепный домашний костюм, казался не менее веселым, чем молодая девушка. — Ну, Праделина, — сказал он, наливая рюмку старого бургундского, — за здоровье твоего любовника! — Какая глупость! Разве у меня есть любовник? — Ты права. За здоровье твоих любовников! — Ты не ревнив, мой друг? — А ты? При этом вопросе Праделина быстро осушила свою рюмку. — Так как ты не ревнива, моя крошка, — продолжал де Плуернель, — то дай мне совет… дружеский совет. Я влюблен, влюблен до безумия. Это значит, что ее родители имеют лавку. Тебе должен быть известен этот мир, его нравы, привычки. К какому средству посоветуешь ты мне прибегнуть, чтобы добиться успеха? — Посмотрим. Прежде всего скажи, эта лавочница очень бедна? Она сильно нуждается? Голодает? — Как голодает? Черт возьми, что ты хочешь этим сказать? — Полковник, я не могу отрицать твоих качеств. Ты красив, остроумен, мил, любезен, приятен. Но для того чтобы бедная девушка могла тебя оценить как следует, надо, чтобы она умирала с голоду. Ты не можешь себе представить, до какой степени голод содействует тому, что начинаешь находить людей достойными обожания. — Моя прекрасная лавочница не голодает, — возразил граф. — Она кокетлива? Любит наряды, драгоценности, зрелища? Вот тоже отличные средства, чтобы погубить бедную девушку. — Она, вероятно, любит все это, но у нее есть родители, за нею, должно быть, хорошо смотрят. У меня явилась идея… — У тебя? Наконец-то! Какая же идея? — Я хотел купить у них побольше товара, одолжить им даже в случае нужды денег, ибо этим мелким торговцам всегда приходится туго! — Ты, значит, думаешь, что они продадут свою дочь… за наличные? — Нет, но я надеюсь, что они по крайней мере будут смотреть сквозь пальцы. Тогда я могу привлечь девушку подарками и быстро прийти к цели! Ну-с, что ты думаешь об этом? — Боже мой, я не знаю, — ответила Праделина, прикидываясь простодушной. — Если в твоем высшем свете так делается, если родители продают своих дочерей, то, быть может, то же самое делается и среди людей маленьких. Только, видишь ли, не были бы они слишком буржуазны для этого, слишком мелочными торговцами’? — Поговорим, малютка, серьезно. — Прежде всего мне необходимо знать квартал, в котором обитает твоя любовь, — возразила молодая девушка наставительным тоном, развалившись в кресле, — знание квартала очень важно… То, что дозволяется в одном квартале, не допускается в другом. — Это очень верно и глубокомысленно, моя красавица, квартал оказывает очень большое влияние на добродетель женщин. Я могу без всяких опасений открыть тебе, что моя лавочница живет на улице Сен-Дени. При этих словах молодая девушка вздрогнула и встала так быстро, что де Плуернель, с удивлением взглянув на нее, воскликнул: — Черт возьми, что с тобой? — Я… — ответила Праделина, овладев собой. — Я укололась, но это ничего. Ты сказал, мой дорогой, что твоя любовь живет на улице Сен-Дени? Это уже кое-что, но все-таки мало. — Я скажу тебе еще, что моя прелестница живет недалеко от ворот Сен-Дени, и больше я ничего не скажу. — Мне ничего больше не нужно, чтобы дать совет, — ответила молодая девушка, стараясь говорить шутливым тоном. Но человек, более наблюдательный, чем де Плуернель, заметил бы беспокойство, отражавшееся в лице Праделины. — Хорошо, посмотрим! Что же ты посоветуешь? — спросил он. Разговор был прерван стуком в дверь. — Войдите, — произнес граф. Вошел лакей со смущенным выражением лица и быстро сказал своему господину: — Ваше сиятельство, его высокопреосвященство… — Мой дядя! — проговорил удивленный полковник, вставая. — Да, ваше сиятельство, господин кардинал вернулся сегодня ночью из путешествия и… — Кардинал! — воскликнула Праделина, прервав лакея с громким смехом, так как она забыла уже свою недавнюю задумчивость. — Кардинал! Это забавно! Кардинала не всегда увидишь в Мабиле или Валентино! — Оставьте же, моя милая, это глупо! Замолчите!. Кардинал, о котором только что доложили, не предполагая, без сомнения, застать своего племянника в столь нечестивом обществе, пошел вслед за лакеем. При виде кардинала де Плуернель подбежал к двери и, обняв его, тихонько оттеснил снова в гостиную, откуда тот вышел. Тогда лакей, хорошо выдрессированный, запер осторожно за своим хозяином дверь будуара, задвинул задвижку, а затем позаботился о том, чтобы выпроводить Праделину из дома. Глава V Кардинал Плуернель был высоким, костлявым и сухопарым стариком шестидесяти пяти лет. Тип его лица был тот же, что и у его племянника. Его длинная шея, лысая голова, нос, загнутый крючком, как у хищной птицы, и круглые далеко расставленные глаза с проницательным взором придавали ему сходство с ястребом, несмотря на глубокий ум, светившийся в его чертах. В своей красной кардинальской мантии этот служитель церкви имел, наверное, грозный и внушительный вид; но теперь он явился к своему племяннику в простом черном сюртуке, застегнутом на все пуговицы. — Прошу прощения, милый дядюшка, — сказал с улыбкой полковник. — Я не знал, что вы вернулись, и не ждал вас так рано. Кардинала, по-видимому, нисколько не удивило, что у драгунского полковника могут быть любовницы, и он только отрывисто сказал ему: — Мне некогда. Поговорим о делах. Я только что вернулся из длинного путешествия по Франции. Мы накануне революции. — Что вы говорите, дядюшка! — вскричал полковник с недоверием в голосе. — Неужели вы полагаете… — Я полагаю, что будет революция. — Но, дядюшка… — Есть у тебя капиталы, которыми ты мог бы свободно располагать? Если нет, то я могу ссудить тебя. — Капиталы… зачем? — Чтобы обратить их в золото, в лондонские бумаги. Так будет удобнее во время путешествия. — Но какое же путешествие? — Ты будешь сопровождать меня. Мы выезжаем сегодня вечером. — Сегодня вечером! — Или тебе больше по вкусу помогать республике? — Республике! Какой республике? — Той, которая будет объявлена в Париже в самом непродолжительном времени после падения Людовика-Филиппа. — Падение Людовика-Филиппа! Республика во Франции! — Да, французская республика, единая, нераздельная… Для нашего общего блага. Ну что же, подождем. — И кардинал загадочно улыбнулся, нюхая табак. Граф с изумлением смотрел на него, а потом вскричал: — Как, дядя, вы говорите это серьезно? — Мой бедняга Гонтран, или ты ослеп и оглох? — проговорил кардинал, пожимая плечами. — А эти банкеты, которые революционеры задают вот уже три месяца? — О, дядя! — смеясь, вскричал полковник. — Неужели вы считаете, что эти пьяницы, которые угощаются дешевым вином и телятиной по двадцать су с персоны, способны… — Эти простаки, и я вовсе не осуждаю их за это, вскружили головы дуракам, которые их слушали. Они играют порохом, как игрушкой, но скоро мина будет взорвана и трон Орлеанского дома взлетит на воздух. — Это не может принять серьезного оборота, дядя. Ведь здесь пятьдесят тысяч солдат. Стоит только черни пошевелиться, и она будет разорвана на клочки. Положение Парижа так спокойно, что, несмотря на маленькое волнение вчера утром, солдатам не запрещено даже уходить из казарм. — В самом деле? Тем лучше, — сказал кардинал, потирая руки. — Если республика полетит к черту, то Орлеанский дом вернется на прежнее место, а вместе с ним и мы. Ах, мой друг, никогда наши дела не были в лучшем положении! — Даже если Орлеанский дом будет свергнут и объявлена республика? Кардинал пожал плечами: — Может быть одно из двух: или республика этих босяков даст анархию, диктатуру, эмиграцию, грабеж, гильотину, войну с Европой, и в таком случае это продолжится самое большее шесть месяцев, а затем с торжеством вернется Генрих Пятый, или же, напротив, республика их будет кроткой, легальной, умеренной, основанной на всеобщей подаче голосов. — Что же произойдет в этом случае, дядя? — Тогда это продлится дольше, но мы ничего не потеряем, если будем выжидать. Пользуясь нашим влиянием на крупных землевладельцев, агитируя среди крестьян при помощи низшего духовенства, мы будем держать выборы в своих руках и примем все меры, чтобы поселить — в умах недоверие и страх перед революционным режимом. И вот, в конце концов, кредит республики будет подорван, и она погибнет естественной смертью при общих проклятиях, которые обрушатся на нее со всех сторон. Тогда на сцену выступим мы. Изголодавшийся народ, истощенные буржуа бросятся к нашим ногам, умоляя нас вернуть Генриха Пятого и спасти Францию. Настанет час, когда мы продиктуем свои условия. А наши условия будут такими: или все, или ничего! Мы потребуем короля, опирающегося на всесильное духовенство, сильную аристократию и беспощадную армию — сто или даже двести тысяч иностранных войск, если в том явится надобность, и Священный союз даст нам их. И общая нужда будет так ужасна, утомление и страх так велики, что наши требования будут немедленно удовлетворены. Тогда мы примем самые решительные и жестокие меры, а именно восстановим духовный суд, возобновим закон тридцатого года относительно святотатства и оскорбления величества, будем производить суд и приводить в исполнение приговоры в течение двадцати четырех часов, чтобы в корне уничтожить всех этих революционеров и безбожников. Если будет надо, мы с этой целью прибегнем к террору, к Варфоломеевской ночи… Франция не погибнет от этого, напротив, она станет только здоровее, так как нуждается в таких кровопусканиях время от времени. Затем, дело образования надо передать в руки иезуитов. Далее, надо уничтожить централизацию — это она дала силу революции. Надо разбить провинции на отдельные части, в которых мы будем властвовать при помощи духовенства и крупных собственников. Для нас невыгодно поддерживать дружеские сношения между населением провинций, и вот, чтобы помешать этому, мы постараемся разжечь соперничество, зависть, заставим Вспыхнуть старую взаимную ненависть, которую некогда питали провинции друг к другу. В этом смысле будет благоприятна и вспышка гражданской войны: люди, питающие друг к другу ненависть, не могут совместно составлять заговоров. Бессердечная логика кардинала отталкивала от себя Плуернеля. Несмотря на свое происхождение и врожденные сословные предрассудки, он уже более или менее применился к настоящему порядку вещей. Конечно, он предпочел бы, чтобы во главе Франции стояли законные государи, но не думал о том, что для достижения этого нужны крайние меры и что только те жестокие средства, о которых говорил кардинал, в состоянии вызвать полный и прочный переворот в государстве. Поэтому он сказал с улыбкой: — Но подумайте только, дядя! В наше время изолировать население провинций — разве это возможно? А как же пути сообщения, железные дороги? — Железные дороги! — вскричал кардинал, выходя из себя. — Это изобретение дьявола, годное только на то, чтобы распространять революционную чуму с одного конца Европы до другого. Как могли монархи Священного союза поддаться на эти дьявольские выдумки! Они дорого заплатят за это. Что делали наши предки с целью усмирить непокорных галлов, восстававших против нас? Они запрещали им под страхом смерти покидать свои земли, и тем ослабляли и усмиряли их. Такой политики следует держаться нам и теперь. — Но ведь вы не станете же уничтожать железные дороги? — Почему бы и нет? Разве франки, наши предки, не разрушили пути сообщения, устроенные в Галлии этими язычниками римлянами? Проклятие всем этим пышным памятникам Сатаны! Клянусь собственной кровью, человек ухитрился превратить долину слез в земной рай, точно первородный грех его прародителей не сделал для него уделом вечные муки. — Остановитесь, милый дядюшка! — вскричал полковник— Меня не привлекает такая мрачная будущность. — Какой же ты еще ребенок! Неужели ты не понимаешь, что для того, чтобы большая часть человеческого рода не только страдала, но и сознавала свои страдания, необходимо, чтобы у них всегда перед глазами была горсть избранных, пользующихся полным довольством и счастьем! — Для контраста, дорогой дядюшка? — Ну понятно! Ведь мы не можем составить себе понятия о глубине долины иначе как по сравнении ее с окружающими возвышенностями… Впрочем, довольно философствовать. Ты знаешь, у меня верный глаз. Положение дел именно таково, каким я тебе его рисую. Последуй моему примеру: реализуй твое состояние, переведи его в Лондон, и завтра мы уезжаем из Парижа. Двор и министерство настолько беспечны, что не принято никаких мер предупреждения восстания. Военное положение не объявлено — можешь спокойно выйти в отставку, не совершая ничего бесчестного… — Нет, дядя. Это все-таки будет трусость! Республику провозгласить без битвы нет возможности, и я в ней приму участие. — Ты будешь защищать трон этих презренных Орлеанов?! — вскричал кардинал. — Я так же, как и вы, не люблю их. Но я служу им в их армии, а если у армии нет воли, ее заменяет дисциплина. Еще раз повторяю: если вы понимаете положение дел правильно, а ваша опытность в том порукой, то не сегодня завтра у нас будет битва. Я был бы подлецом, если бы вышел в отставку в это время. — Ты предпочитаешь быть задушенным канальей народом на баррикадах и умереть за династию Орлеанов? — Я солдат и исполню свой долг до конца! — Но, упрямец, с твоей смертью прекратится наш род! — Ну, дядюшка, если поискать хорошенько, наверняка найдется где-либо побочное потомство Плуернелей, потомство, как говорится, с левой руки. Вы разыщите какого-либо незаконного Плуернеля, усыновите его, и он продолжит наш род. Незаконный ребенок, вы знаете, всегда приносит счастье! — Сумасшедший! Так играть своей жизнью в то время, когда перед нами открывается самое заманчивое будущее! Когда, побежденные и сломленные потомками тех, кто в течение четырнадцати столетий был нашим вассалом и рабом, мы наконец одним ударом сотрем позор последних пятидесяти лет! Теперь, когда, умудренные опытом, покровительствуемые стечением обстоятельств, мы сделаемся еще могущественнее, чем до восемьдесят девятого года! Мне жаль тебя. Расы вырождаются! — вскричал старик, вставая. — Если бы все наши походили на тебя, наше дело было бы проиграно. В это время в комнату вошел лакей и доложил: — Господин граф, там пришел торговец холста с улицы Сен-Дени. Он дожидается в передней. — Проведите его в портретную залу. Слуга вышел, а полковник обратился к кардиналу, который схватил свою шляпу и направился к двери: — Ради бога, дядя, не уходите от меня разгневанным. — Я не сержусь, но мне стыдно за тебя. — Ну успокойтесь, дядя! — Хочешь ехать со мной в Англию? Да или нет? — Нет. — Ну тогда ступай к самому дьяволу! — вскричал кардинал в бешенстве, забывая свой сан, и запер за собой дверь. Марика Лебрена провели в роскошно меблированную залу. Стены ее были увешаны фамильными портретами. Рассматривая их, Лебрен испытывал смесь любопытства и горечи. Он переходил от одного к другому, и вид их, казалось, будил в нем массу воспоминаний. Взгляд его задумчиво останавливался на этих неподвижных фигурах, немых, точно привидения. Он внимательно прочитывал имевшиеся под портретами подписи, и некоторые имена, судя по выражению его лица, возбуждали в нем то гнев, то презрение. Глава VI Лебрен так глубоко задумался, рассматривая портреты, что вздрогнул, когда в комнату вошел Плуернель. Несмотря на самообладание, торговец холстом не мог скрыть легкого волнения, очутившись лицом к лицу с потомком этой древней фамилии. Прибавим к этому, что Лебрен был предупрежден Жаникой о том, что полковник часто останавливался перед витринами его магазина. Но он принял столь добродушно-простоватый и в то же время немного растерянный вид, что Плуернель приписал его почтению, которое он должен был внушать этому продавцу с улицы Сен-Дени. С оттенком покровительственной фамильярности граф указал ему на кресло и, садясь сам, сказал: — Не стойте же, мой милый, садитесь, я этого требую. — О сударь, — произнес Лебрен, неловко кланяясь, — вы мне оказываете такую честь, право… — Ну-ну, без церемоний, пожалуйста. Вчера я имел удовольствие видеть милую госпожу Лебрен и говорить с ней о большом заказе на холст для моего полка. — Мы очень счастливы, сударь, что вы удостоили нашу бедную торговлю своим заказом. Я пришел узнать, сколько именно холста вам требуется и какого качества. Вот образчики. — Лебрен с деловым видом стал рыться в кармане пальто. — Не угодно ли выбрать? Цены я назначу самые настоящие, без запроса. — Я выбирать не буду, господин Лебрен. У меня четыреста пятьдесят драгун, и мне нужно столько же рубашек из добротного полотна. Вы не только поставите полотно, но и сошьете рубашки. Цену вы назначите сами. — А к какому сроку нужен этот заказ? — спросил купец, вставая. — Если очень спешно, то за работу придется заплатить немного дороже. — Сначала сядьте снова, мой друг, и не спешите как на пожар. Кто вам сказал, что у меня нет для вас других заказов? — Я сяду, если вы желаете… А к какому сроку нужно это исполнить? — К концу марта. — В таком случае, сударь, четыреста пятьдесят рубашек из хорошего полотна обойдутся по семи франков штука. — Честное слово, это недорого. Вероятно, вам нечасто приходится слышать такие комплименты? — Правда, что нечасто, сударь. Но вы говорили еще о других заказах… — Черт возьми, мой милый, вы человек деловой! — Что делать, сударь, на то я и купец, чтобы продавать. — А хорошо у вас идет торговля в настоящее время? — Гм, нельзя сказать, чтобы очень. — В самом деле? Тем хуже, мой милый господин Лебрен. Это должно быть не особенно приятно вам, потому что ведь у вас семья? — Вы очень добры, сударь… Да, у меня есть сын. — И вы собираетесь сделать из него преемника себе? — Само собой, сударь. Он учится в Центральной коммерческой школе. — Уже учится? Славный малый! И кроме сына у вас никого нет? — Есть еще дочь, сударь. — Как, и дочь также! Добрый мой господин Лебрен! Ну, если она похожа на мать, то должна быть очаровательна. — Да, она у меня недурненькая. — Вы, должно быть, гордитесь ею. Что, разве я не угадал? — Черт возьми, сударь, я не отрицаю этого. — А знаете, у меня есть просьба к милой госпоже Лебрен. — Она к вашим услугам, сударь. — Я собираюсь в скором времени устроить на казарменном дворе карусель, и мои драгуны будут упражняться в верховой езде. Обещайте мне, что придете как-нибудь в воскресенье посмотреть на репетицию карусели и приведете с собой госпожу Лебрен. — О, сударь, вы оказываете нам слишком много чести! Мне совестно… — Ну полно, мой друг, вы шутите. Итак, это решено? — А могу я привести и своего мальчика? — Конечно! — И дочь? — Как вы можете задавать мне такой вопрос, мой милый господин Лебрен? — В самом деле, сударь? Вы не найдете ничего дурного в том, если моя дочь… Напротив! Да ведь это идея, блестящая идея! — Что такое, сударь? — Слышали вы когда-нибудь о древних турнирах? — О турнирах? Прошу извинения, сударь, но такие простые люди, как мы… — Это во времена рыцарства были такие турниры, мой милый Лебрен, и на этих турнирах состязались некоторые из моих предков, которых вы видите здесь на портретах. — Как! — вскричал с изумлением торговец. — Так эти господа ваши предки? Я и то думал себе, что есть что-то общее фамильное у вас с ними. — Вы находите? — Нахожу, сударь, простите за смелость. — Будет вам все извиняться! — Оставьте вы эти церемонии, мой милый. Так вот, на этих турнирах всегда присутствовала королева красоты, которая раздавала победителям призы. Пусть же этой королевой на карусели будет ваша прелестная дочь. Она вполне достойна этого. — О сударь, нет, это уже чересчур. И разве вы не находите, что так стоять на виду, перед всеми этими драгунами… Это немножко, прошу извинить за смелость, немножко… Как бы это выразиться? Немножко… — Не будьте таким подозрительным, мой милый Лебрен. В древнее время королевами турниров бывали самые знатные дамы, а под конец они даже целовали победителя. — Оно, положим, так, но они уж были привычны к этому, а моя дочь… Видите ли, девочке восемнадцать лет, и она воспитана совсем по-буржуазному. — Успокойтесь, я ни одной минуты не думал о том, чтобы ваша дочь целовала победителя состязаний. — Как вы добры, сударь! И если вы настолько снисходительны, что позволите моей дочери не целовать… — Но это само собой разумеется! Какое тут может быть позволение? Я счастлив уже тем, что вы и ваше семейство принимаете мое приглашение. — О сударь, это мы должны принять за честь, за высокую честь, что вы нас приглашаете. Я вижу отлично, что вы желаете нас осчастливить. — Что поделаешь, мой милый! Бывает так, что люди сразу придутся по душе. И потом вы оказались таким честным человеком относительно моего заказа… — По совести, сударь! — …что я сейчас же сказал себе: «Чудесный, должно быть, человек, этот добряк Лебрен! Хотелось бы мне оказать ему маленькую любезность или даже услугу». — Ах, сударь, я не знаю, куда мне деваться от смущения! — Послушайте, вы сейчас говорили мне, что ваши дела идут неважно. Хотите, я уплачу вам вперед за весь заказ? Не стесняйтесь, говорите откровенно. Сумма порядочная! Я вам дам чек на моего банкира. — Уверяю вас, сударь, что мне не нужен аванс. — Но времена теперь тяжелые. Вот то время, когда жили эти господа, было славным, добрым временем, — прибавил граф, показывая на висевшие на стенах портреты. — В самом деле, сударь? — И как знать? Быть может, это доброе старое время еще вернется. — В самом деле? Вы так думаете? — В другой раз мы поговорим о политике. Вы интересуетесь политикой? — Где уж нам, торговцам… — Ах, мой милый, вы сами точно родились в то доброе старое время! Вы тысячу раз правы, не занимаясь политикой. В то старое время, о котором я говорил, никто не рассуждал. Король, духовенство и аристократия приказывали, а народ повиновался без возражения. — Черт возьми! Да, это было очень просто и удобно, сударь! Если я верно вас понял, король, священники и вельможи говорили: «Делайте так!» — и народ делал? — Вот именно. — «Платите!» — и народ платил? — Конечно. — «Ступайте туда-то!» — и они шли? — Ну да, именно. — Совсем как на учении: направо, налево кругом, марш! Стой! Не надо было даже трудиться желать того или другого: король, вельможи и духовенство избавляли нас от этого труда, желая за нас… И такой-то порядок вещей изменили! Безвозвратно изменили! — Не надо отчаиваться, мой милый Лебрен. — Да услышит вас Бог! — произнес торговец, вставая и кланяясь. — Мое почтение, сударь! — Итак, до воскресенья на карусели, мой милый. Вы придете всей семьей. Это решено?. — Непременно, сударь, непременно. Моя дочь не пропустит такой праздник… Тем более что она будет королевой… королевой… — Королевой красоты, мой милый. Не я, а сама природа предназначила ей эту роль. — С вашего позволения, сударь… — В чем дело? — Я передам дочери от вашего имени то, что вы о ней сейчас говорили. — Даже прошу вас об этом. Впрочем, я сам зайду к вам запросто, чтобы напомнить о приглашении дорогой госпоже Лебрен и ее прелестной дочери. — Ах, сударь, бедняжки будут так польщены вашей добротой! О себе я уж и не говорю. Если бы мне дали орден Почетного легиона, я и тогда не чувствовал бы себя таким гордым. — Добряк Лебрен, да вы прелесть что такое! — Ваш покорный слуга, сударь, — сказал торговец, уходя из комнаты. Но в дверях он остановился, почесал себя за ухом и снова вернулся к Плуернелю. — В чем дело? — спросил граф, удивленный его возвращением. — В том, что мне пришла в голову одна мысль… Прошу извинить за смелость… — Черт возьми! Почему же вам не могут приходить мысли, как и всякому другому? — Оно правда, сударь, иногда и у маленьких людей, как и у великих, в голове забродит, как выражается Мольер. — Мольер? Вы читали Мольера? Впрочем, я заметил уже, что вы иногда выражаетесь старинным языком. — И вот почему, сударь, когда вы говорили со мной, подобно тому как Дон Жуан с Диманшем или Дорант с Журденом… — Что это значит? — вскричал Плуернель, удивляясь все более и начиная подозревать, что торговец не такой простак, каким прикидывался. — …тогда, — продолжал Лебрен со своим лукавым простодушием, — и я, в свою очередь, заговорил языком Диманша и Журдена. Прошу извинить за смелость. Что же касается мысли, которая пришла мне в голову, так, видите ли, по моему неразумию мне показалось, что вы будете не прочь взять мою дочь себе в любовницы. — Как! — вскричал граф, совершенно теряясь от такого неожиданного поворота дела. — Я не понимаю, что вы хотите этим сказать. — Видите ли, сударь, я простой человек и говорю вам: по моему неразумию… — Но вы с ума сошли! Вы не понимаете, что говорите! — Правда? Вы находите? Я сказал себе, следуя за ходом моих неразумных мыслей, сударь… Я сказал себе: я честный торговец с улицы Сен-Дени, я продаю полотна, у меня красивая дочь. Знатный молодой господин увидел мою дочь, она ему понравилась, и вот он делает мне выгодный заказ, да в придачу еще предлагает и услуги, и под этим предлогом устраивает карусель ради прекрасных глаз моей дочери, приходит к нам частенько, разыгрывая роль доброго принца, с единственной целью в конце концов соблазнить мою дочь. Но теперь я вижу, что ошибся, и очень рад этому. Потому что иначе я вынужден был бы сказать вам самым смиренным и почтительнейшим образом, какой единственно и подобает такому маленькому человечку, как я: прошу извинить за смелость, мой знатный господин, но уж теперь не соблазняют таким образом дочерей добрых буржуа! Вот уж пятьдесят лет, как это не делается. Буржуа с улицы Сен-Дени могут не опасаться более королевских приказов об аресте и Бастилии, как в прежнее время. И если господин маркиз или господин герцог вздумает отнестись без уважения к ним или к их семействам, то буржуа с улицы Сен-Дени могут и посбить с них спесь, прошу извинить за смелость. — Черт возьми! — вскричал полковник, едва сдерживая себя и бледнея от ярости. — Что это, угроза? — Нет, сударь, — сказал Лебрен, переходя с иронически-простодушного тона на сдержанный и полный достоинства. — Нет, это не угроза, а… урок! — Урок! Урок — мне! — Сударь! Несмотря на слабости и предрассудки вашего класса общества, в вас есть чувство чести. Поклянитесь же честным словом, что, делая мне ваши предложения, вы не имели намерения соблазнить мою дочь. Поклянитесь в этом, и я возьму назад все, что сказал! Плуернель покраснел, опустил глаза перед пристальным взглядом торговца и не произнес ни слова. — Да, — проговорил с горечью Лебрен, — они неисправимы. Они ничего не забыли, ничему не научились за это время. Мы для них по-прежнему побежденные, рабы, низшая раса. — Сударь! — Оставьте, я знаю, что говорю. Но теперь не те времена, чтобы, изнасиловав дочь, вы могли бы отдать распоряжение наказать отца розгами и повесить у дверей вашего замка, как это делалось в старое время и как поступил с одним из моих предков вот этот вельможа… — И Лебрен указал на один из портретов. — Вам казалось, что это очень просто — сделать мою дочь своей любовницей. Я больше не раб ваш, не слуга и не крепостной, и вот вы, разыгрывая доброго принца, милостиво приказываете мне сесть и надменно называете меня «мой милый Лебрен». Графский титул более не существует, но вы продолжаете носить это звание и пользоваться его выгодами. Все граждане давно объявлены равными, но вам показалось бы чудовищным, если бы ваша дочь или сестра вышла замуж за простого буржуа. Стоит только вам и дворянам приобрести прежнюю власть, и вы захотите восстановить все ваши прежние привилегии, которые будут так же давить нас, как давили некогда наших отцов. Плуернель так опешил от такого неожиданного оборота вещей, что долго не был в состоянии прервать речь Лебрена. Но наконец он произнес с высокомерной иронией: — Мораль того прекрасного урока, который вы милостиво оказываете мне, состоит, очевидно, в том, что священников и аристократов надо выставлять у позорного столба, как в прекрасные дни девяносто третьего года, а дочерей их выдавать замуж за всяких проходимцев? — Не будем говорить об этой печальной мести, — сказал торговец с грустью, полной достоинства. — Забудьте о том, что ваши отцы претерпели в эти несколько ужасных лет. Я, со своей стороны, постарался забыть те пытки, которые наши предки выносили от ваших, — и не в течение каких-либо трех-четырех лет, а в продолжение пятнадцати столетий. Выдавайте своих дочерей за кого хотите, это ваше право, но, повторяю, даже этот ничтожный факт служит доказательством, что в ваших глазах люди всегда будут делиться на две разные породы. — А если бы и так, какое вам дело до этого? — Очень большое, сударь! Священный союз, божественное и неограниченное право короля, всемогущество священства и кровной аристократии — все это следствия убеждения, что существуют две породы, высшая и низшая, одна предназначенная для того, чтобы повелевать, другая — чтобы повиноваться и страдать. Вы спрашиваете, какова мораль моего урока? Извольте, вот она: дорожа той свободой, которую наши отцы добыли ценой своей крови, и не желая, чтобы со мной обращались как с рабом, я пользуюсь своим правом подавать на выборах голос против вашей партии, пока она действует на законной почве. Но если только она пойдет незаконным путем, как в тридцатом году, чтобы привести к правлению произвола и господству попов, как это было до восемьдесят девятого года, — я иду на улицу и стреляю в вашу партию. — Она вернет вам ваши выстрелы! — Совершенно верно. Но зачем эта война? К чему кровь с обеих сторон? Зачем мечтать о прошлом, которое все равно никогда не вернется, которое не может вернуться? Разве недостаточно того, что вы нас мучили и эксплуатировали в течение пятнадцати столетий? Разве мы хотим прижать вас в свою очередь? Нет, нет, тысячу раз нет! Свобода досталась нам слишком дорого, мы ценим ее очень высоко и не станем отнимать ее у других. Но что делать? Вы обращаетесь за помощью к чужим государствам, вы возбуждаете гражданские войны, вы постоянно производите нападки на революции, вы тесно сблизились с духовенством — все это волнует и возбуждает нас. К чему это? Разве человечество шло когда-либо назад? Вы можете наделать, сударь, много зла, но что касается божественного права и ваших привилегий, то песенка их спета. Будущее принадлежит демократии! Голос Лебрена и его манера говорить сильно подействовали на Плуернеля. Он не был побежден, но слова противника поколебали его. Врожденная расовая гордость боролась в нем с желанием сказать торговцу, что тот, во всяком случае, встретит в нем великодушного врага. В эту минуту дверь с шумом отворилась, и вошедший капитан торопливо сказал полковнику: — Простите, полковник, что врываюсь так бесцеремонно, но сейчас получен приказ по полку сесть на лошадей и быть готовыми к сражению, ожидая во дворе казарм приказаний. Лебрен собирался покинуть комнату, но Плуернель сказал ему: — Дела принимают такой оборот, что, принимая во внимание ваш образ мыслей, очень возможно, что я буду иметь честь встретить вас, сударь, завтра же на баррикадах. — Я не знаю, что будет, сударь, но я не боюсь и ничего не имею против такой встречи. Я полагаю, что лучше отложить пока дело о поставке товара, — прибавил он с улыбкой. — Я с вами согласен, — ответил полковник, принужденно кланяясь. Глава VII Во время предыдущего разговора Лебрена с Плуернелем жена и дочь торговца, по обыкновению, сидели в магазине. Госпожа Лебрен проверяла счетные книги. Это была высокая женщина сорока лет. В ее видной фигуре сохранились следы былой красоты. В чертах лица ее и во всех движениях проглядывали спокойствие и твердость характера, напоминавшие древних галльских женщин. Ее дочь, Велледа Лебрен, сидела рядом с ней, занимаясь шитьем. Кто видел ее в первый раз, того поражала ее дивная красота, гордая и задумчивая. Трудно было представить себе что-либо прелестнее ее голубых глаз, ослепительного цвета лица и каштановых волос, отливающих местами золотом. Высокая, сильная и стройная, она действительно походила на ту знаменитую Велледу, древнюю героиню галлов, в память которой отец и дал ей имя. В то время как мать и дочь мирно занимались своими делами, знакомый нам Жильдас Паку стоял в сильном волнении на пороге двери. В данную минуту его занимало сделанное им открытие, что улица Сен-Дени и сам дом Лебренов вовсе не походят на мирные и тихие места, какие он ожидал найти со слов своей матери. Вдруг Жильдас обернулся к хозяйкам и взволнованно проговорил: — Сударыня, сударыня, вы слышите? — Что такое, Жильдас? — спросила хозяйка, продолжая спокойно писать. — Но, сударыня, бьет барабан! А теперь… Бог мой! Вот бегут люди! — Ну что же, Жильдас, пускай бегут. — Это сигнал сбора войска, — сказала Велледа, прислушавшись с минуту. — Верно, боятся, чтобы не усилилось волнение, которое началось еще вчера. — Жаника, — сказала хозяйка служанке, — надо приготовить мундир барина. Может быть, он спросит его, когда вернется домой. — Хорошо, сударыня, — ответила Жаника, уходя в комнаты. — Жильдас, — позвала госпожа Лебрен, — вам видны отсюда ворота Сен-Дени? — Да, сударыня, — ответил Жильдас, дрожа от страха. — А разве надо туда пойти? — Нет, успокойтесь. Скажите нам только, много ли там собралось народу? — О, очень много, сударыня! Настоящий муравейника! Но боже мой! Сударыня! — Ну что еще? — О, сударыня! Люди в блузах останавливают барабанщиков и прорывают барабаны… И вот все бегут оттуда… Слышите, какой крик? Не запереть ли магазин? — Ну, вы не из храбрых, Жильдас, — сказала с улыбкой молодая девушка, продолжая шить. В эту минуту перед магазином остановился человек, одетый в блузу. Он с трудом тащил маленькую ручную тележку, нагруженную, по-видимому, очень тяжелым товаром. Оставив тележку на тротуаре, он вошел в магазин и обратился к хозяйке: — Здесь живет господин Лебрен? — Здесь, сударь. — Я привез ему четыре тюка. — С полотном, наверное? — Должно быть, что так, сударыня, — отвечал с улыбкой посланный. — Жильдас, помогите внести их в комнату! — Должно быть, очень туго свернуто это полотно, — проговорил Жильдас, с трудом помогая вносить длинные круглые тюки, обернутые толстым серым холстом. — Они тяжелы, как свинец. — В самом деле, дружище? — сказал пришедший, пристально глядя на мальчика, который опустил глаза и сильно покраснел. — А теперь, — обратился он к хозяйке, — я исполнил данное мне поручение. Советую вам не класть этих тюков в сырое место или возле огня в ожидании господина Лебрена — эти полотна очень… очень чувствительны. Он вышел из магазина, взял свою тележку и быстро удалился. В это время молодая девушка, которая завтракала у Плуернеля во время визита кардинала, выходила из дома, где жил Жорж Дюшен и который был как раз напротив магазина полотен. Вид у Праделины был печальный и взволнованный. Поравнявшись с магазином, она бросила любопытный взгляд в дверь, но Жильдас почти совсем загораживал вход, стоя в открытых дверях. Заметив, что молодая девушка медлит около двери и всматривается в нее, мальчик приписал ее внимание тому обстоятельству, что она заинтересовалась его особой, и стыдливо потупился, покраснев до ушей и оставаясь точно пригвожденным к порогу. Затем он увидел, что Праделина снова перешла на другую сторону улицы и вошла в кафе. Но наблюдения его за молодой девушкой были внезапно прерваны новым событием. Перед дверью остановилась четырехколесная тележка, запряженная сильной лошадью и нагруженная тремя большими плоскими ящиками около двух метров высоты. На них была надпись: «Осторожно». В тележке сидели двое людей в блузах. Одним из них был тот самый Дюпон, что являлся уже в магазин рано утром, а другим — почти старик с густой седой бородой. Пройдя в магазин, Дюпон обратился к хозяйке: — Господина Лебрена нет дома? — Нет, сударь. — Мы привезли ему три ящика со стеклом. — Хорошо, — отвечала хозяйка. — Помогите им внести ящики в комнаты, Жильдас. Дюпон с товарищем и Жильдас только что успели внести ящики, как раздался сильный шум, и в лавку донеслись оглушительные крики: — Да здравствует революция! Жильдас бросился к двери. — Надо спешить, — сказал Дюпон своему товарищу. — Иначе нашу тележку возьмут для баррикады, а нужно еще исполнить кое-какие поручения. И, вскочив в тележку, они хлестнули лошадь и скрылись в направлении противоположном тому, откуда раздавались крики. Жильдас с возрастающим беспокойством следил за новым движением толпы. Вдруг он снова заметил Праделину, только что вышедшую из кафе и направляющуюся к магазину с письмом в руках. «Вот сумасшедшая! Это она мне, должно быть, написала, — подумал Жильдас. — Любовное письмо! Она бесчестит меня в глазах хозяев». И Жильдас, растерявшись, запер дверь магазина на ключ и отошел к прилавку. — К чему вы запираете дверь? — спросила его хозяйка. — Сударыня, это я из предосторожности. Там идет целая толпа людей, и лица у них такие страшные… — Но вы совсем потеряли голову, Жильдас! Отворите дверь. — Но, сударыня… — Делайте, что я приказываю! Слышите? Кто-то стучится, кто-то хочет войти. Откройте же дверь. «Это та сумасшедшая с письмом, — подумал Жильдас, полуживой от волнения. — И к чему я только уехал из моего тихого родного городка?» Открывая дверь, он чувствовал, как сильно бьется его сердце, но вместо молодой девушки с письмом он увидел перед собой своего хозяина Лебрена с сыном. Глава VIII Госпожа Лебрен очень удивилась и обрадовалась при виде сына, так как не ждала его прихода из школы. Велледа нежно поцеловала брата, а Лебрен пожал руку жене. Сакровир Лебрен, названный в честь одного из великих галльских патриотов, был высоким и крепким юношей двадцати лет с открытым и смелым лицом. Над его верхней губой и на подбородке начал уже пробиваться пушок. Целуя его, мать сказала: — Я не ожидала, что ты придешь сегодня, дитя мое. — Я зашел за ним и взял его из школы. Сейчас расскажу причину, милая Генори. — Мы с Велледой удивлялись уж, что ты запоздал. Кажется, волнение в городе растет. Ты слышал, что барабан бил сбор войскам? — Париж охвачен лихорадкой! — вскричал Сакровир с блестящими от восторга глазами. — Сейчас видно, что у всех сердца бьются быстрее. На всех улицах раздаются зажигательные речи, патриотические воззвания к оружию. О, как прекрасно это пробуждение народа! — Ну успокойся, энтузиаст, — сказала с улыбкой его мать. И она провела своим платком по его влажному лбу. Господин Лебрен тем временем позвал приказчика: — Жильдас, в мое отсутствие должны были принести ящики. — Да, сударь, с полотном и стеклом. Они там, в комнате за магазином. — Хорошо, оставьте их там и, главное, не подходите с огнем к тюкам. «Значит, это легко вспыхивает, как кисея и газ? — подумал Жильдас. — А между тем тюки тяжелы, как свинец. Удивительные вещи здесь происходят, право!» — Милый друг, — сказал Лебрен жене, — нам надо поговорить. Не пойти ли в твою комнату, пока Жаника будет тут накрывать на стол? А вы, Жильдас, закройте ставни в магазине. Сегодня уж не удастся поторговать. — Закрыть магазин? О, сударь, вы совершенно правы! Я сам давно думал об этом. Ион побежал исполнять приказание хозяина, который крикнул ему: — Только не заставляйте ставнями входную дверь, потому что ко мне должны прийти! Приходящих вы приведете в комнату за магазином и скажете мне. — Слушаю, сударь, — ответил Жильдас со вздохом. Он предпочел бы, чтобы магазин был закрыт совершенно, а входная дверь заперта железным засовом. — А теперь, мой друг, — сказал Лебрен жене, — пойдем наверх в твою комнату. Уже почти совсем стемнело. Вся семья собралась в спальне Лебрена и его жены. — Милая Генори, — сказал Лебрен торжественным голосом, — мы накануне важных событий. — Я так и думала, мой друг, — ответила задумчиво жена. — Вот в каком положении дела в данный момент. Тебе надо знать это, чтобы судить о том, правильны ли мои решения или нет. После трех месяцев, в течение которых устраивались банкеты реформистов, депутаты призвали вчера народ на улицы. Но мужество изменило этим агитаторам в последнюю минуту, и они не решились явиться на ими же самими назначенное свидание. Мы не удовольствуемся теперь мелочными уступками и полумерами. Народ хочет свержения монархии, хочет республики, добивается политических прав для всех. Мы желаем доступного для всех образования, благосостояния, работы, кредита, открытого для всех, кто заслуживает его честностью и работой. Вот чего мы желаем, жена. Правы мы или нет? — Правы, — сказала госпожа Лебрен твердым голосом, — совершенно правы! — А теперь я тебе скажу, чего мы не желаем. Мы не хотим, чтобы всего двести тысяч избранных и привилегированных избирателей одни решали судьбу тридцати восьми миллионов пролетариев и мелких собственников. Ведь это то же рабство, ведь точно так же наши предки были крепостными у кучки пришлых завоевателей, которые грабили и эксплуатировали их в течение двадцати столетий. Мы не желаем выборного или промышленного феодализма, точно так же как феодализма прежнего, как отношений завоевателей к покоренным. Правильно ли я говорю? — Все это так! — сказала госпожа Лебрен с волнением. — Рабство существует и до сих пор. Я видела, как женщины, не имея достаточного заработка, истомленные непосильным трудом и нуждой, медленно умирали с голоду. Я знаю девушек, находящихся в рабстве у фабрикантов, которым приходится выбирать одно из двух: или быть обесчещенной, или бросать место, то есть идти на голодную смерть. Я знаю, как мелким торговцам, честным, работящим и интеллигентным, приходится быть рабами крупных промышленников и банкиров, приходится разоряться и гибнуть вследствие каприза или жадности этих последних. Да, твоя решимость справедлива, и ты правильно поступаешь, потому что, если тебе и удавалось до сих пор счастливо избегать неудач, то, во всяком случае, ты должен помочь в несчастьях своим братьям. — Мужественная и великодушная женщина, я чувствую, как силы у меня удваиваются. Я и не сомневался в тебе. Но эти права, которых мы требуем для наших братьев, нужно завоевать силой оружия. И потому сегодня в ночь — баррикады, завтра с рассветом — сражение. Оттого я и привел сына из школы. Ты одобряешь мое решение? — Да, — ответила госпожа Лебрен, — место сына около тебя. А где та баррикада, за которой вы будете стоять? — У наших дверей, — отвечал муж, — это решено уже. — Тем лучше, — сказала жена. — Мы будем около вас. — Мама, — проговорила Велледа, — не надо ли на эту ночь заготовить бинты и корпию? Будет много раненых. — Я уже подумала об этом, дитя мое. В магазине будет устроен госпиталь. — О мама, сестра! — восклицал Сакровир. — Биться у вас на глазах за свободу! Кровь так и кипит во мне! Но, — прибавил он, вдруг задумавшись, — как ужасно, что братья убивают друг друга! — Да, это грустно, дитя, — сказал Лебрен. — Но кровь убитых падет на голову тех, кто вынуждает народ отстаивать свои права с оружием в руках, как мы будем делать это завтра и как делали наши отцы почти каждое столетие. Еще слава богу, что в наше время сражаются без взаимной ненависти: солдаты — во имя дисциплины, а народ — во имя своих прав. Это дуэль, после которой противники протягивают друг другу руки. Но я или сын можем погибнуть на баррикадах, надо сделать последние распоряжения. Однако раньше еще одно последнее слово: вы увидите, что мы будем улыбаться там, где другие побледнеют от ужаса. Мы не страшимся смерти оттого, что в нас сильна вера наших отцов. Ведь смерть — это только освобождение души от земной оболочки и временная разлука с теми, кого мы любим. Рано или поздно, но мы снова соединимся с ними там, где скрыты тайны будущей жизни, прекрасной и бесконечной. Смерть — эта только возрождение. — Ия также думаю о смерти! — вскричал Сакровир. — Мне даже любопытно будет умирать. Сколько нового и чудного ожидает нас в будущем! — Мой брат прав, — сказала молодая девушка, — там должно быть прекрасно. И целую вечность не расставаться! Сколько интересных путешествий можно совершить по нашей земле и по другим планетам. Право, когда думаешь об этом, то является нетерпение скорее увидеть и узнать будущую жизнь! — Ну, не будь такой нетерпеливой, — сказала мать с нежным упреком. — Помнишь, когда ты была маленькая, я часто бранила тебя за то, что, срисовывая что-нибудь, ты всегда больше думала о том рисунке, который будешь рисовать после, чем о том, которым занималась в ту минуту? Но я не хочу, милое дитя, чтобы желание — вполне естественное — узнать то, что ожидает нас в будущей жизни, сделало тебя равнодушной к этой. — О, не беспокойся, мама, — возразила с волнением молодая девушка —,Ведь в этой жизни — ты, и отец, и брат. — Однако как быстро идет время в этих философских разговорах! — сказал со смехом Лебрен. — Вот уж и Жаника идет звать нас обедать, а я еще ничего не рассказал вам. В том случае, если мое любопытство будет удовлетворено раньше вашего, ты найдешь в этом письменном столе, милая Генори, мою последнюю волю. Ты знаешь ее, потому что у нас с тобой одни желания и чувства. Вот это, — продолжал Лебрен, вынимая из кармана незапечатанный конверт, — получит наша милая дочь, и ты отдашь ей после того, как сама прочтешь. Велледа слегка покраснела, уверенная, что это касается ее замужества. — А ты, дитя мое, — обратился Лебрен к сыну, — возьми этот ключ. Он от той комнаты с закрытыми ставнями, куда до сих пор входили только я и твоя мать. Одиннадцатого сентября будущего года тебе исполнится двадцать один год, и в этот день — но не раньше! — ты откроешь эту комнату. Среди других вещей ты найдешь там рукопись, которую прочтешь. Из нее ты узнаешь кое-что о наших предках, потому что ведь и у нас, порабощенных пролетариев, могут быть не менее славные архивы, чем у наших властелинов. Ты увидишь тогда, в силу какой традиции в нашей фамилии старший сын или дочь, достигшие двадцати одного года, знакомятся с этими архивами и всеми предметами, которые там находятся. А теперь, друзья мои, — сказал Лебрен взволнованным голосом, вставая и протягивая руки жене и детям, — обнимемся в последний раз. Быть может, нам придется разлучиться до завтрашнего дня, а разлука всегда немного печальна. Произошло трогательное прощание. После нежных объятий и поцелуев все четверо снова приняли спокойный и решительный вид. — А теперь за дело, друзья мои, — сказал Лебрен. — Ты, жена, займешься с дочерью и Жаникой заготовкой бинтов и корпии. А мы с Сакровиром распакуем оружие, пока не настал еще час для устройства баррикад во всех кварталах Парижа. — Но где же это оружие? — спросила его жена. — А ящики и тюки? — с улыбкой сказал муж. — Понимаю. Не надо посвящать в этот секрет Жильдаса. Он, без сомнения, честный мальчик, но все-таки… Разве ты не боишься? — В настоящую минуту маска сброшена, милая Генори, и нечего бояться предательства. Если этот бедняга Жильдас трусит, то я ему предложу спрятаться в погребе или на чердаке. А теперь идем обедать. После обеда вы с Жаникой будете устраивать здесь наверху походный госпиталь, а мы с Сакровиром останемся в магазине. У нас будет много гостей в эту ночь. Все спустились в комнату за магазином и второпях пообедали. Волнение на улице возрастало. Издали доносился глухой и грозный шум толпы, как отдаленный прибой бурного моря. Некоторые окна в домах были ярко освещены в честь перемены министерства, но друзья Лебрена, заходившие к нему сообщить о положении дел, говорили, что эти уступки короля показывают только его слабость и что эта ночь решит дело. Повсюду, передавали они, народ вооружается. После обеда госпожа Лебрен, ее дочь и служанка поднялись в комнату первого этажа, выходившую на улицу, а отец с сыном и Жильдасом остались в комнате за магазином. Жильдас, имевший всегда отличный аппетит, сегодня совсем не обедал. Его беспокойство увеличивалось с каждой минутой, и он много раз повторял тихонько Жанике или шептал про себя: — Странный дом! Странная улица! Удивительный это город! — Жильдас, — позвал его Лебрен, — принесите мне молоток и зубило. Мы с сыном вскроем ящики, а пока вы разберете эти тюки. — Тюки с полотном, сударь? — Да. Прежде всего распорите ножом обертку. И Лебрен, вооружившись молотком и зубилом, принялся с сыном открывать ящики. В это время Жильдас, встав на колени перед одним из тюков, собрался его вскрывать. — Сударь! — вскричал он вдруг, услышав сильные удары молотком по крышке ящика. — Будьте же осторожнее. Ведь на ящиках написано «Осторожно!». Так вы разобьете все стекло вдребезги! — Не беспокойтесь, Жильдас, — ответил смеясь Лебрен. — Здесь прочные стекла. — Они покрыты железом и свинцом, друг Жильдас, — прибавил Сакровир, стуча с еще большей силой. — Чем дальше, тем удивительнее! — прошептал Жильдас, опускаясь на колени перед тюком и собираясь вскрывать его. Чтобы было виднее, он взял свечку и поставил ее на пол возле себя. Он уже начал распарывать покрышку из серого холста, когда Лебрен, заметив свечку, вскричал: — Вы с ума сошли, Жильдас! Поставьте скорее свечку на стол. Черт возьми! Еще мы тут взлетим на воздух по вашей милости! — Взлетим на воздух? — вскричал с испугом Жильдас, отскакивая от тюка, между тем как Сакровир ставил свечку на стол. — Но почему бы мне взлететь? — Потому что в этих тюках патроны, мой милый. Итак, будьте осторожны. — Патроны! — воскликнул Жильдас, отступая все дальше в сильном страхе. В это время хозяин вынул из ящика, который только что открыл, два ружья, а сын его достал оттуда несколько пар пистолетов и карабинов. При виде этого оружия Жильдас побледнел и прошептал, облокотившись на стол: — Удивительный дом, где тюки с полотном оказываются патронами, а стекло — ружьями и пистолетами. — Жильдас, — сказал Лебрен, — распаковывать эти вещи не представляет никакой опасности, и я прошу только в этом вашей помощи. Покончив с этим делом, вы можете отправиться в погреб или на чердак и оставаться там в полной безопасности до конца сражения, ибо я должен предупредить вас. Жильдас, что на рассвете будет сражение. Одно только: не выглядывайте в окна из вашего убежища, так как может всегда случиться, что какая-нибудь шальная пуля залетит в окно. Эти страшные слова о шальных пулях, сражении и выстрелах окончательно убили Жильдаса, никак не думавшего, что квартал Сен-Дени такой воинственный. Ужас его еще увеличился от последующих событий. Крики, сначала доносившиеся издалека, слышались все ближе и, наконец, превратились в такой яростный рев, что Жильдас, Лебрен и Сакровир с тревогой поспешили к дверям магазина, чтобы посмотреть, что происходит на улице. Глава IX Когда все трое подбежали к двери, привлеченные возрастающим шумом, улица была уже вся запружена народом. Окна открывались, и в них высовывались любопытные. Среди все возраставших воплей людей можно было по временам различить крики: — К оружию! Мщение! В ответ на эти крики раздавались восклицания ужаса. Женщины, привлеченные этими криками к окнам, с ужасом откидывались назад, точно глазам их представлялось страшное зрелище. Лебрен и его сын, предчувствуя что-то ужасное, вышли на порог. Перед ними предстала мрачная процессия. Огромная толпа людей, одетых в блузы и мундиры национальной гвардии, размахивая саблями, ружьями, ножами, палками, двигалась перед громадной телегой, которую еле тащила лошадь. Вокруг телеги шли люди с факелами в руках, бросавшими зловещий красный отблеск на дома. На телеге была навалена груда трупов. Высокий человек в красной шапке, обнаженный по пояс и со свежей раной на груди стоял на передке телеги, размахивая зажженным факелом. Можно было принять его за бога мщения и революции. Колеблющийся свет факела бросал по временам красный отблеск на телегу — то на седые головы стариков, залитые кровью, то на тело женщины, руки которой свесились и болтались так же, как и голова ее, мертвая и окровавленная, наполовину скрытая длинными спутанными волосами, то на другие не менее ужасные трупы. Время от времени человек в красной шапке кричал громовым голосом, размахивая факелом: — Наших братьев убивают! На баррикады! К оружию! Тысячи голосов, дрожащих от негодования и гнева, повторяли за ним: — Мщение! На баррикады! К оружию! И тысячи рук, вооруженных и невооруженных, поднимались к темному ночному небу, как бы призывая его в свидетели этих обетов мести. Толпа, сопровождавшая эту мрачную процессию, все возрастала. Точно кровавое видение прошла она перед глазами Лебрена и его сына. Первые минуты им было так тяжело, что они не могли произнести ни слова. Глаза их наполнились слезами, когда они узнали, что убийства этих безоружных и безобидных людей произошли на бульваре Капуцинов. Едва скрылась из глаз телега с трупами, как Лебрен схватил один из железных болтов со своей двери и, размахивая им над головой, крикнул толпе: — Друзья! Правительство первое начинает войну, умерщвляя наших братьев! Да падет эта кровь на их презренные головы! На баррикады! К оружию! Да здравствует республика! Наэлектризованная толпа ответила тысячью криков: — К оружию! На баррикады! Да здравствует республика! В один миг народ рассыпался по домам, требуя оружия и ломов, чтобы разбирать мостовые. У кого не было ни того ни другого, те вытаскивали камни из мостовой, работая руками и ногтями. Лебрен с сыном усердно трудились над устройством баррикады в нескольких шагах от двери их дома. Скоро к ним присоединились Жорж Дюшен, столяр, и еще два десятка вооруженных людей. Это были члены тайного общества, к которому принадлежал и Лебрен. Среди них находились оба извозчика, привезшие Лебрену оружие, один литератор, один выдающийся ученый и знакомый нам Дюпон. Жорж Дюшен подошел к Лебрену в ту минуту, когда тот, оставив на время работу по сооружению баррикады, распределял оружие среди тех жителей квартала, на которых мог рассчитывать. В это время Жильдас, страх которого сменился геройством, после того как он увидел мрачную телегу с трупами, вернулся из погреба, неся несколько корзин с вином, которым он угощал работавших на баррикадах, чтобы подкрепить их силы. Жорж, одетый в блузу, с винтовкой в руке и с патронами, завернутыми в платке, повязанном вместо пояса, сказал Лебрену: — Я не пришел раньше, господин Лебрен, потому что по пути было много баррикад. Они растут повсюду. Коссидиер и Собрие собираются идти на префектуру, Ледере, Лагранж, Эпенн Арого должны отправиться с рассветом к Тюильри и забаррикадировать улицу Ришелье. Другие наши друзья разделились по разным кварталам. — А войска, Жорж? — Некоторые полки присоединяются к национальной гвардии и народу и кричат: «Да здравствует республика! Долой Людовика-Филиппа!» Но муниципальная гвардия и два или три полка пехоты и кавалерии относятся к движению враждебно. — Бедные солдаты! — сказал с грустью Лебрен. — Они так же, как и мы, должны терпеть весь ужас братоубийственной войны. Но, быть может, эта вспышка будет последней. А вы повидались с вашим дедушкой, Жорж? Его следует успокоить. — Да, я только что от него. Несмотря на лета и слабость, он хотел идти со мной, но я уговорил его остаться дома. — Моя жена и дочь там, — сказал Лебрен, указывая на жалюзи в первом этаже, сквозь которые пробивался свет. — Они заняты приготовлением корпии для раненых. В нашем доме устроим временный госпиталь. Вдруг раздались крики: — Хватайте вора, хватайте вора! Человек пять или шесть рабочих в блузах и с ружьями скоро нагнали человека, бежавшего со всех ног. Среди них был тряпичник с длинной седой бородой, еще бодрый и крепкий. Одет он был в лохмотья, и за спиной у него была его всегдашняя корзина, хотя в руках был не крючок, а ружье. Он одним из первых догнал беглеца и схватил его за шиворот. В это время подбежала женщина, задыхаясь и крича изо всех сил: — Вор! Вор! — Он обокрал вас, тетушка? — спросил тряпичник. — Да, голубчик. Я была у дверей, а этот человек говорит: «Народ поднимается, нам нужно оружие». — «У меня ничего нет, сударь», — сказала я ему. Тогда он оттолкнул меня и силой ворвался в лавку со словами: «Ну, если нет оружия, так мне нужно денег, чтобы его купить!» Он открыл мою конторку и взял тридцать два франка, которые там лежали, вместе с золотыми часами. Я хотела удержать его, но он выхватил нож. Счастье еще, что я отвела нож рукой! Смотрите, он мне все-таки успел поранить руку. Я стала кричать, а он бросился бежать. Пойманный был высоким, крепким, хорошо одетым человеком, но на лице его ясно видны были следы порочной натуры. — Неправда! Я не украл! — вскричал он грубым голосом, стараясь освободиться из державших его рук. — Оставьте меня! Да и какое вам дело до этого? — Немножко это нас касается, любезный, — сказал тряпичник, удерживая его. — Ты ранил эту женщину и украл у нее деньги и часы именем народа. Подожди минутку. Надо объясниться. — А вот и часы, — сказал рабочий, обыскав вора. — Это ваши часы, сударыня? — Конечно, мои. Это старые часы и очень ценные. — Извольте. А в жилетке у него шесть монет по сто су и одна монета в сорок су. — Мои тридцать два франка! — вскричала лавочница. — Спасибо вам, добрые люди. — А теперь, любезный, мы поговорим с тобой, — сказал тряпичник. — Ты украл и собирался убивать именем народа, не так ли? — Ну и что же, если и так? Ведь у нас революция? — проговорил вор хриплым голосом и с циничным смехом. — Идем взламывать конторки! — Так, по-твоему, делать революцию — значит взламывать конторки? — спросил тряпичник. — А то как же! — И ты полагаешь, что народ бунтует ради грабежа, разбойник ты этакий? — А для чего же иначе и бунтовать, трусы? Уж не ради ли вашей чести? Группа вооруженных людей, окружавших вора, держала несколько минут совет. Потом один из них пошел в бакалейную лавку, а двое других отделились от группы со словами: — Надо спросить у Лебрена. Кто-то шепнул на ухо тряпичнику несколько слов. — Я сам так думаю, — отвечал тот. — Это необходимо для примера другим. А пока что пришлите ко мне Фламеша, чтобы он помог мне держать этого проклятого парижанина. — Эй, Фламеш! — крикнули в толпе — Иди на помощь дядюшке Брибри! Фламеш прибежал. Это был типичный парижский гамен: худенький, тощий, со смелым и смышленым лицом. Он казался ребенком лет двенадцати, хотя ему исполнилось уже шестнадцать. На нем были дырявые панталоны кирпичного цвета, старые башмаки и голубая куртка, представлявшая почти лохмотья. Вооружен он был пистолетом. Он прибежал вприпрыжку. — Фламеш, — сказал тряпичник, — твой пистолет заряжен? — Да, дядюшка Брибри, двумя шариками, тремя гвоздями и бабкой. Я вложил туда все мои священные сокровища. — Этого будет достаточно, чтобы усмирить этого господинчика, если он пошевельнется. Слушай внимательно, Фламеш! Держи палец на собачке, а дуло пистолета приставь вот сюда. — Исполнено, дядя Брибри! И Фламеш осторожно просунул дуло пистолета под рубашку вора и приставил его к самому телу. Когда тот захотел отстраниться, Фламеш закричал: — Не шевелитесь, не шевелитесь! Иначе выскочит Азорка. — Фламеш называет так собачку у своего пистолета, — пояснил тряпичник. — Ах вы, комедианты! — вскричал вор, не пытаясь более двинуться с места, но начиная дрожать всем телом. — Что вы хотите сделать со мной? Будет ли этому конец? — Одну минуту, милейший! — сказал тряпичник— Потолкуем малость. Ты спрашивал у меня, ради чего мы восстаем? Так я тебе скажу. Во-первых, не для того, чтобы ломать кассы и грабить лавки. Лавка принадлежит купцу точно так же, как вот эта корзина мне. У каждого свое ремесло и свое имущество. Мы восстаем оттого, что нам надоело умирать в старости с голоду под забором, как собакам, надоело то, что из ста девушек, шляющихся по ночам на улицах, девяносто шесть попали на эту дорогу из-за нищеты. Мы восстаем из-за того, что не можем больше видеть, как миллионы детей вроде Фламеша, оставшихся без крова и хлеба, без отца и матери, обречены бродить по улицам и делаться с голодухи, быть может, ворами и убийцами вроде тебя! — Не бойтесь, дядя Брибри, — остановил его Фламещ. — Мне нет надобности красть. Я помогаю вам и другим, разгружая корзины и сортируя ваш мусор. Устраиваю себе постель в куче вашего тряпья и сплю там, как Филипп. Не бойтесь же! Мне не для чего красть. А если я восстаю, то оттого, что не могу удить красных рыбок в большом пруду в Тюильри, а мне этого до смерти хочется. Каждому свое… Да здравствует республика! Долой Людовика-Филиппа! Не шевелитесь же, мой господинчик, — обратился он к вору, который сделал было попытку убежать, завидев возвращавшихся рабочих, — не то я спущу Азорку. — И он снова положил палец на собачку пистолета. — Но что же вы хотите делать со мной? — вскричал вор, бледнея при виде того, как трое рабочих заряжали свои ружья, а четвертый вышел из бакалейной лавки с листом серой бумаги, на которой стояла свежая надпись, сделанная при помощи кисти и ваксы. Мрачное предчувствие овладело вором, и он крикнул, пытаясь освободиться: — Вы обвиняете меня в воровстве? В таком случае ведите меня в участок! — Невозможно, — ответил Брибри. — В участке все равно нет комиссара: он выдает замуж свою дочь и теперь на свадьбе. — У него зубы болят, — добавил Фламеш. — Он у зубного врача. — Подведите вора к фонарному столбу, — сказал кто-то. — Я говорю вам, что хочу идти в участок, — повторял несчастный, вырываясь, и наконец стал кричать: — На помощь! На помощь! — Если ты умеешь читать, то прочти, что здесь написано, — сказал один рабочий, поднося бумагу к самым глазам вора. — А если не умеешь, то я тебе прочту. Здесь написано: «Расстрелян за воровство!». — Расстрелян?! — пробормотал несчастный, и лицо его покрылось мертвенной бледностью — Помогите! Спасите! — Пусть это будет примером для тебе подобных, любезный, чтобы они не бесчестили революцию, — сказал дядя Брибри. — На колени, собака! — крикнул кузнец. — А вы, друзья, готовьте ружья! На колени, говорю я! — повторил он, бросая вора на мостовую. Несчастный упал на колени и, протягивая вперед руки, прошептал слабым голосом: — О, пощадите! Только не смерть! — Ты трусишь, — сказал тряпичник— Постой, я завяжу тебе глаза. И, отвязав свою корзину, дядя Брибри почти совсем закрыл ею стоявшего на коленях преступника и быстро отступил назад. Послышалось три ружейных выстрела, и народный суд свершился. Спустя несколько минут тело вора раскачивалось ночным ветром, подвешенное к перекладине фонарного столба. К платью его пришпилена была бумага с надписью: «РАССТРЕЛЯН ЗА ВОРОВСТВО!» Глава X Вскоре после исполнения приговора над вором начало светать. Вдруг люди, поставленные на перекрестках улиц недалеко от баррикады, возвышавшейся почти до окон комнат Лебрена, вернулись с криком: — К оружию! В ту же минуту послышался бой барабанов, и два отряда муниципальной гвардии, появившись из боковой улицы, стали приближаться к баррикаде, намереваясь взять ее приступом. В одно мгновение она наполнилась сражающимися. Лебрен, его сын, Жорж Дюшен и их друзья заняли свои посты и зарядили ружья. Дядя Брибри, страстный любитель табака, в последний раз затянулся из своей табакерки, потом схватил ружье и встал на колени за импровизированной бойницей. Фламеш, держа свой пистолет в руке, карабкался с кошачьей ловкостью на самый верх баррикады. — Спустишься ли ты вниз, негодный мальчишка? — сказал ему тряпичник, хватая его за ногу. — Только бы тебе совать всюду свой нос! Ведь от тебя там и мокрого места не останется… — Не бойтесь, дядюшка Брибри, — ответил мальчик, ловко выскользнув из рук старика. — Ведь здесь-за места не платят, и я хочу занять место в первом ряду, чтобы хорошенько все видеть. И, поднявшись до половины роста над баррикадой, Фламеш высунул язык муниципальной гвардии, которая была уже близко. Лебрен, обратившись к товарищам, сказал: — Помните, что солдаты прежде всего наши братья. Попробуем в последний раз избежать кровопролития. — Вы правы. Попытайтесь, Лебрен, — сказал кузнец с засученными рукавами блузы. — Боюсь только, что это будет напрасный труд, ну да вы сами увидите… Лебрен взобрался на самую верхушку нагроможденных камней. Опираясь одной рукой о ружье, он стал размахивать другой рукой носовым платком, выражая таким образом желание вступить в переговоры. Барабанный бой смолк, и наступила полная тишина. В окне первого этажа дома Лебрена стояли наполовину скрытые за жалюзи его жена и дочь. Лица их были бледны, но спокойны и решительны. Они не спускали глаз с Лебрена, говорившего речь солдатам, и с его сына, который стоял возле него с ружьем в руках, готовый защищать собой отца при первой опасности. Жорж Дюшен тоже направлялся к ним, но вдруг почувствовал, как кто-то тронул его сзади за блузу. Обернувшись, он увидел Праделину, раскрасневшуюся и запыхавшуюся от быстрой ходьбы. Все с удивлением смотрели на нее. — Не ходите сюда, дитя мое, — раздались кругом нее голоса, в то время как она пробиралась к Жоржу. — Здесь опасно! — Как, вы здесь! — вскричал с удивлением Жорж. — Жорж, выслушайте меня! — сказала она с умоляющим видом — Вчера я два раза заходила к вам и не заставала вас дома. Я написала вам, что приду еще сегодня утром. Для вас я и пришла, несмотря на баррикады. — Уходите отсюда! — вскричал Жорж, тревожась за нее. — Вас могут убить. Здесь вам не место. — Жорж! Я хочу оказать вам услугу. Я… Праделина не могла закончить. Лебрен, который окончил парламентерские переговоры с капитаном гвардии, обернулся В эту минуту к своим и крикнул: — Они хотят сражаться! Ну что же! Подождите, пока они откроют огонь, и только тогда стреляйте. Солдаты дали залп. Им ответили с баррикады, и вскоре над ней повисло облако дыма. Стреляли из окон соседних домов, из отдушин погребов. Дедушка Жоржа Дюшена, стоя у окна своей мансарды, бросал в солдат, берущих приступом баррикаду, все, что только было у него под рукой: домашнюю утварь, столы, стулья. Все, что только можно было просунуть через окно, летело вниз на головы осаждавших. Когда запас вещей истощился, старик, почти комичный в своей ярости, бросил в солдат свой бумажный ночной колпак. С грустью оглядываясь кругом, он вдруг испустил крик торжества и начал срывать с крыши черепицу, сбрасывая ее вниз. Атака велась яростно. После нескольких залпов солдаты кинулись на баррикаду, чтобы взять ее приступом Сквозь беловатую дымку, окутывавшую баррикаду, обрисовывалось несколько групп. В одной из них Лебрен, разрядив свое ружье, пользовался им как дубиной, чтобы отбросить осаждающих. Его сын и Жорж, следуя по его пятам, оказывали ему сильное подкрепление. По временам отец и сын, не прекращая схватки с противником, кидали беглый взгляд на окна с полуспущенной жалюзи, и до них иногда долетали слова. — Мужайся, Марик! — восклицала госпожа Лебрен. — Мужайся, мой сын! Шальная пуля пробила одну из перекладин жалюзи, за которой скрывались женщины, но они продолжали мужественно стоять у окна, откуда могли видеть дорогих им людей. Случилось, что после рукопашной схватки с капитаном Лебрен, отбросив его, выпрямился и пошатнулся на нагроможденных плитах баррикады. Тогда один солдат, подняв ружье, собрался пронзить его насквозь, но Жорж загородил его собой. Раздался выстрел, и Жорж упал. Солдат готовился нанести новый удар, но две маленькие руки судорожно вцепились в его ноги, он потерял равновесие и скатился головой вниз по другую сторону баррикады… Жорж был спасен благодаря Праделине. Храбрая, как львица, с растрепавшимися волосами и пылающими щеками, она во время битвы пробралась к Жоржу. Но в тот момент, когда она спасла его, пуля, отскочив рикошетом, поразила молодую девушку в бок. Она упала на колени и лишилась чувств. Последний взгляд ее был обращен на Жоржа. Дядя Брибри, заметив, что молодая девушка ранена, бросился к ней и приподнял ее. Ища глазами, куда бы ее положить, он увидел госпожу Лебрен и ее дочь. Они стояли в дверях магазина, устраивая из него с помощью Жильдаса и Жаники походный госпиталь. Жильдас, который начал свыкаться с боевым огнем, помог Брибри перевести умирающую Праделину в комнату за магазином, где ее и передали на попечение госпожи Лебрен и ее дочери. Выйдя из магазина, Брибри увидел маленькое барахтающееся на земле тельце, одетое в дырявые красные панталоны и голубую куртку, залитую кровью. — Ах, бедняга Фламеш! — вскричал старик, подбегая к мальчику и стараясь поднять его. — Ты ранен? Ничего, это пустяки, будь мужествен! — Пропал я, дядя Брибри, — проговорил мальчик угасающим голосом. — Жалко… значит, я… не буду… удить красных рыб в пруду… — И он испустил последний вздох. Крупная слеза скатилась по щеке тряпичника. — Бедный малютка! Он был не злой. И умирает он, как и жил, — на мостовой! Так закончил свое существование Фламеш, и слова старого Брибри были надгробной молитвой над его трупом. Между тем дедушка Жоржа, следивший за ходом битвы из своего окна и истощивший все свои боевые запасы, принадлежавшие к движимому и недвижимому имуществу, видел, как упал его внук. Он сейчас же спустился вниз и побежал, несмотря на свой возраст и слабость, на баррикаду, отыскивая внука среди мертвых и раненых и призывая его раздирающим душу голосом. Осажденные выказали столько упорства, что солдаты, потерявшие большое число своих, собирались отступать в боевом порядке. Огонь прекратился, как вдруг в одной из соседних улиц раздался выстрел и послышался топот лошадей, скакавших галопом. Вскоре в тылу баррикады показался драгунский полковник с несколькими всадниками. С саблями наголо они отбивались от группы революционеров, которые отступали, стреляя на бегу. Это был полковник Плуернель. Отделившись от своего полка, он попытался пробраться к бульвару, не ожидая встретить на этой улице баррикаду. Прекратившийся бой возобновился с новой силой. Защитники баррикады подумали сначала, что эти всадники составляют передовой отряд полка, который собирается напасть на них с тыла и, таким образом, поставить их меж двух огней. Залп выстрелов встретил этих пятнадцать или двадцать драгун с полковником во главе. Несколько всадников упало. Тогда Плуернель вонзил шпоры в своего коня и крикнул, размахивая саблей: — Драгуны, рубите саблями этих каналий! Сделав невероятный прыжок, его лошадь взобралась на основание баррикады, но здесь ноги ее стали разъезжаться на камнях, и она свалилась. Плуернель, не имея возможности выбраться из-под своей лошади, защищался с геройским мужеством, несмотря на то что был ранен. Ему приходилось, однако, отражать удары слишком большого числа противников. Лебрен вместе с сыном и Жоржем, не обращавшим внимания на свою рану, бросился с опасностью для жизни между полковником и нападающими на него. Ему удалось освободить его из-под лошади, после чего он силой втолкнул его в свой магазин. — Друзья мои! Эти драгуны не могут устоять против нас, их слишком мало. Обезоружим их, но не будем проливать напрасно кровь. Ведь это братья наши! — Пощада солдатам, но смерть полковнику! — кричали в толпе. — Нет, — вскричал Лебрен, защищая дверь своего магазина вместе с Жоржем. — После сражения не должно быть убийств. — Полковник убил моего брата выстрелом из пистолета вот на той улице! — вопил человек с глазами, налитыми кровью, и с пеной у рта. — Смерть полковнику! — Да, да, смерть ему! — кричали угрожающие голоса. — Нет, вы не станете убивать раненого! Вы не поднимете руку на безоружного! — Смерть ему, смерть! — Ну хорошо, входите! Посмотрим, решитесь ли вы обесчестить народное восстание преступлением. И Лебрен отошел от двери, которую до сих пор защищал. Толпа не шевелилась, сраженная словами Лебрена. Но вдруг тот человек, который хотел отомстить за своего брата, кинулся к дому с саблей в руке, испуская яростный крик. Он был уже на пороге, когда Жорж остановил его, схватив за руки, и сказал взволнованным голосом: — Ты хочешь отомстить, совершив убийство! Но ты не убийца, брат… И Жорж Дюшен обнял его со слезами на глазах. Голос, манеры и выражение лица Жоржа так подействовали на того, кто жаждал мести, что он опустил голову и далеко отбросил свою саблю. Потом, бросившись на груду камней, он простонал сквозь сдавленные рыдания: — Брат мой! Мой бедный брат! Звуки выстрелов затихли. Сын Лебрена отправился на разведку и принес известие, что король со всей семьей бежал, войска братаются с народом, палата депутатов распущена, а временное правительство заседает в городской думе. Несмотря на это, баррикада на улице Сен-Дени все еще охранялась. На случай новых нападений поставлены были караулы. Там и сям валялись трупы убитых. Раненые были размещены по нескольким лавкам, где, как и у Лебренов, устроены были походные госпитали. За солдатами был такой же тщательный уход, как и за теми, кто отстреливался от них всего несколько часов назад. Магазин Лебрена был переполнен ранеными, лежавшими на матрасах, брошенных на пол. Под руководством нескольких хирургов вся семья Лебрена делала раненым перевязки. Жильдас поил их вином с водой. Среди раненых лежали бок о бок дядя Брибри и сержант из муниципальной гвардии — старый солдат с такими же седыми усами, как и борода тряпичника. Последний получил рану в ногу после того, как простился с Фламешем. — Черт возьми, что за муки! — шептал сержант. — Все нутро горит от жажды. Услышав это, Брибри крикнул Жильдасу, который проходил мимо с вином: — Эй, мальчик! Напиться этому старику! — Спасибо, старина, — сказал тронутый сержант. — Но, черт возьми, я и сесть не могу! — Постойте, я помогу вам. Тряпичник помог сержанту присесть на постели и придерживал его рукой, пока тот пил. — Спасибо, старина. А знаете, ведь это пресмешная штука! Не прошло и двух часов, как мы осыпали друг друга пулями, а теперь помогаем один другому… — И не говорите, сержант! Ничего не может быть глупее этого кровопролития. Разве я хотел кому-нибудь зла, вам, например? А между тем это, может быть, моя пуля пробила вам бок. И потом, скажите откровенно, сержант, разве вы так преданы Людовику-Филиппу? — Я-то? Да я дожидаюсь только срока, когда можно выйти в отставку. Только и всего. А вы, старина? — Я за республику, которая даст работу и хлеб голодным. — Так вы ради этого сражались, старина? Честное слово, это правильно. У меня тоже есть брат, который бьется с семьей как рыба об лед. А мы разве знаем, для чего сражаемся? Нам приказывают стрелять, и мы стреляем. Сначала, по правде оказать, неохотно, но вот падает товарищ, запах пороха опьяняет, и наконец делаешься настоящим зверем. — А вам не приходило в голову, сержант, что ведь революционеры такие же люди, как и вы? Разве они желают вам зла? И разве мы все не один народ, у которого должны быть и одинаковые желания? — Это верно, старина, так верно, что я сам за республику, если она даст хлеба и работы моему бедному брату. Во время этого обмена мыслей между штатским и военным Лебрен вышел из комнаты за магазином, бледный и со слезами на глазах. — Друг мой, — обратился он к жене, ухаживавшей за ранеными— Можешь прийти сюда на минуту? Они вошли вместе в комнату за магазином, и дверь за ними затворилась. Печальное зрелище представилось глазам хозяйки. Праделина лежала на кушетке, бледная и умирающая. Жорж Дюшен, с рукой на перевязи, стоял на коленях возле молодой девушки, предлагая ей чашку с питьем. При виде госпожи Лебрен бедняжка попыталась улыбнуться и, собрав последние силы, проговорила слабым и прерывающимся голосом: — Сударыня, я хотела вас видеть… перед смертью… чтобы сказать вам правду о Жорже. Я сирота и работала… я делала цветы. Мне было очень трудно… я нуждалась… но оставалась честной. Я встретилась с Жоржем, когда он вернулся из армии… И я полюбила его. О, как я любила его, его одного… Может быть, потому, что он никогда не был моим любовником. Я любила его больше, чем он меня… Еще бы, он стоил лучшей женщины, чем я. Это только по своей доброте он предлагал мне выйти за него замуж. К несчастью, меня погубила подруга. Она была работницей, как и я… И она из-за нужды продавала себя… Я видела ее богатой, окруженной блеском… Она соблазнила меня, и у меня закружилась голова… Я забыла Жоржа… ненадолго, правда… Но ни за что на свете не решилась бы я опять пойти к нему… Иногда я приходила на эту улицу, чтобы посмотреть на него… Я несколько раз видела его в вашем магазине… Он говорил с вашей дочерью… О, как она хороша! Предчувствие говорило мне, что он ее любит… Я стала следить за ним. И несколько раз я видела, как он, стоя утром у своего окна, глядел на ваш дом… Вчера утром я была у одного человека… Слабая краска стыда покрыла бледные щеки молодой девушки. Она опустила глаза и снова заговорила, но уже слабее: — Там я узнала случайно, что этот человек… находит вашу дочь… прекрасной. А так как он ни перед чем не останавливается, то я испугалась за вашу дочь и за Жоржа… Я хотела предупредить его вчера… Но не застала его дома… Я написала… чтобы попросить у него свидания… И сегодня утром… вышла… не зная, что баррикады… и вот… Она не в силах была кончить, голова ее запрокинулась назад. Она машинально поднесла руки к груди, где была рана, и пробормотала что-то невнятное. Лебрен и его жена молча плакали. — Жозефина, — сказал Жорж. — Вам хуже? — И прибавил, поднеся руку к глазам: — Это смертельная рана… Ведь она получила ее, желая меня спасти. — Жорж, — прошептала молодая девушка едва слышно и с блуждающим взглядом. — Жорж, вы и не знаете… Она не кончила. Руки ее опустились, голова склонилась на плечо. Она не дышала… В эту минуту Жильдас, приоткрыв дверь, ведшую наверх, сказал Лебрену: — Сударь, полковник там, наверху, желает с вами поговорить. Лебрен поднялся в свою спальню, куда из предосторожности поместили полковника. Плуернель получил две легкие раны и сильные ушибы. Когда Лебрен вошел, его гость стоял с мрачным и бледным лицом. — Мои раны не тяжелые и не помешают мне оставить ваш дом, — сказал он. — Я никогда не забуду вашего великодушного поступка относительно меня, особенно благородного после того, что произошло между нами вчера. Единственное мое желание — расквитаться с вами когда-нибудь. Это будет нелегко, сударь, потому что мы — побежденные, а вы — победители. Раньше я был слеп. Теперь эта внезапная революция открыла мне глаза. Настало время, когда власть будет в руках народа. Прошлое было наше, как вы мне это сами сказали, теперь наступает ваш черед. — Я верю в это, сударь. А теперь позвольте мне дать вам совет. Было бы неосторожно выйти отсюда в вашем мундире. Страсти народные еще не утихли. Я дам вам пальто и шляпу, и в сопровождении одного из моих друзей вы спокойно доберетесь до вашего дома. — Переодеваться! Какая низость! — Не будьте так подозрительны. Разве вы не бились храбро до самого конца? — Но потом меня обезоружили… и кто же?.. Впрочем, — прибавил он, протягивая Лебрену руку, — прошу извинения. Хорошо, пусть будет по-вашему, я переоденусь. Человек, который так поступает, как вы, должен иметь правильное понятие о чести. В одну минуту Плуернель был переодет в штатское платье. — Сударь, — сказал он Лебрену, — у меня нет сабли, которую я с удовольствием отдал бы вам. Поэтому прошу вас сохранить мою каску в воспоминание о солдате, которому вы так великодушно спасли жизнь. — Я сохраню ее, — сказал Лебрен, — и присоединю к двум прежним реликвиям вашего рода, имеющимся у меня. — Реликвии моего рода? — вскричал с удивлением Плуернель. — Откуда они у вас? — К сожалению, — ответил Лебрен, — не в первый раз сегодня представитель рода Плуернель и один из Лебренов встречаются с оружием в руках. — Что вы говорите, сударь? Пожалуйста, объяснитесь. Стук в дверь прервал этот разговор. — Кто там? — спросил хозяин. — Эго я, отец, — сказал Сакровир. — Внизу собралось несколько друзей. Они из думы и хотят тебя видеть. — Дитя мое, — проговорил отец. — Тебя знают у нас на улице не меньше, чем меня. Ты проводишь нашего гостя, но спустишься по другому ходу, чтобы миновать магазин. И ты не покинешь господина Плуернеля, пока он не будет в полной безопасности. — Будьте спокойны, отец, я только что два раза проходил через баррикады и ручаюсь за безопасность. — Прошу извинения, что оставляю вас, — обратился хозяин к Плуернелю. — Меня ждут друзья. — Прощайте, сударь, — сказал полковник с чувством. — Я не знаю, что готовит нам будущее. Быть может, мы снова встретимся в сражении. Но клянусь вам, что я никогда не буду в состоянии смотреть на вас как на врага. И Плуернель вышел из комнаты за молодым Лебреном. Лебрен, оставшись один, с минуту рассматривал каску полковника. — Действительно, странные вещи случаются на свете, — проговорил он и отнес каску в ту таинственную комнату, которая возбуждала такое любопытство Жильдаса. Затем он спустился вниз к своим друзьям. Те сообщили ему, что временное правительство, собравшееся в городской думе, вот-вот должно объявить установление республики. Глава ХI Несколько дней спустя после низложения с трона Людовика-Филиппа, около десяти часов утра, огромная толпа радостно теснилась возле церкви Святой Маделены, фасад которой совершенно исчезал под бесчисленными драпировками черного и серебряного цвета. На фронтоне храма можно было прочесть следующие слова: ФРАНЦУЗСКАЯ РЕСПУБЛИКА. СВОБОДА, РАВЕНСТВО, БРАТСТВО Несметная толпа наполняла бульвары, уставленные, начиная от Бастилии и кончая площадью Маделены, двумя рядами погребальных треножников. Этот день был днем чествования душ усопших граждан, погибших в борьбе за свободу. Двойной ряд национальной гвардии под начальством генерала Куртье и старого солдата республики Гинара образовывал сплошную стену. Население, серьезное и сдержанное, было охвачено сознанием своего суверенитета, завоеванного кровью погибших братьев. Прогремела пушка. Раздались звуки патриотического гимна — Марсельезы. В толпе появились члены временного правительства: Дюпон, Ледрю-Роллеи, Араго, Луи-Блан, Альбер, Флокон, Ламартин, Кремье, Гарнье-Паже, Марраст… Трехцветные шарфы, крестообразно перевязанные на груди, были единственными знаками отличия этих граждан, в руках которых находилась в эту эпоху судьба Франции. Они медленно взошли на широкую церковную паперть. Вслед за ними, славя республику и народный суверенитет, шли высшие сословия государства: судейское сословие в красных одеяниях, сословие ученых в своих официальных костюмах, маршалы и генералы в парадных мундирах. Страстные восклицания «да здравствует республика!» сопровождали шествие этих сановников, по большей части бывших придворных столько раз менявшегося режима, а теперь — республиканских неофитов. Все окна домов, расположенных на площади Маделены, были сплошь усеяны зрителями. В верхнем этаже лавки одного из друзей купца Лебрена у окон собралась вся его семья: госпожа Лебрен, ее дочь (обе были в черном), господин Лебрен, его сын, дядюшка Морен с внуком Жоржем, у которого была перевязана рука. Оба они в то время составляли как бы часть семьи господина Лебрена. За два дня до празднования торжества республики господин и госпожа Лебрен заявили дочери о своем согласии на ее брак с Жоржем. На прекрасном лице Велледы светилось выражение глубокого счастья, сдерживаемое тем благочестивым волнением, которое возбуждала в ней величественная церемония. Когда кортеж вошел в церковь и смолкли звуки Марсельезы, господин Лебрен, с глазами еще увлажненными слезами, воскликнул с радостным энтузиазмом: — О, сегодня великий день, день освящения нашей республики, чистой от оскорблений, от казней, от грязи!.. Милосердная, так как чувствует за собой и силу и право, ее первой мыслью было опрокинуть политический эшафот, тот эшафот, который в случае поражения она обагрила бы своей кровью. Смотрите — честная и великодушная, она призывает к торжественному миру, к забвению, к прощению и любви, поклявшись на прахе своих последних мучеников в том, что будет стойко охранять нашу свободу. Призывает эту бюрократию, этих генералов, еще так недавно непримиримых врагов республики, на которую они жестоко нападали силой во всеоружии ими изданных законов и им подчинявшегося войска. О, сколько красоты и благородства в том, что она так великодушно протягивает своим недавним противникам братскую и безоружную руку! — Дети мои, — сказала госпожа Лебрен, — будем надеяться, будем верить в то, что эти мученики свободы, память которых сегодня чествуется, будут последними жертвами самодержавия! — О, без сомнения! — воскликнул с энтузиазмом Сакровир. — Заря свободы загорается повсюду ослепительным блеском. Революция в Вене, революция в Милане, в Берлине… Каждый день приносит нам известие о том, что республиканское движение Франции все сильнее и сильнее потрясает троны Европы. Самодержавию пришел повсюду конец! — Пошлем одну армию, — сказал Жорж Дюшен, — на Рейн, другую на границу Италии, окажем поддержку нашим европейским братьям, если им понадобится наша помощь, и республика завершит победоносное шествие вокруг всего мира. Тогда войн больше не будет. Не правда ли, господин Лебрен? Единение, братство народов, всеобщий мир, счастье для всех! Не будет больше восстаний, потому что мирная борьба при помощи всеобщей подачи голосов сменит отныне эти братоубийственные войны, в которых погибло столько наших братьев! — О! — воскликнула Велледа, пристально следившая глазами за своим женихом во время его речи. — Как счастливы мы, что живем в такое время! Скольких великих и благородных дел нам предстоит быть свидетелями! Не правда ли, отец? — Сомневаться в этом, мое дитя, — сказал господин Лебрен, — значит отрицать постоянный прогресс человечества! А человечество никогда не отступало, не шло назад… — Да услышит вас добрый Господь, — прервал его дядюшка Морен. — И я, несмотря на то что уже очень стар, надеюсь хоть одним глазком взглянуть на это дивное зрелище. Впрочем, я становлюсь слишком жадным, — прибавил добряк, взглянув на Велледу растроганным взглядом, — чего мне еще желать, раз я знаю, что эта добрая милая девушка сделается женой моего внука. Разве он и теперь не составляет части вашей чудной семьи? Дожив до такого счастья, в мои года нечего больше желать. Можно удалиться с довольным сердцем… — Вам удалиться, милый господин Морен? — сказала госпожа Лебрен, беря дрожащую руку старика. — А что будет с теми, кто останется и любит вас? — И которые будут вдвойне счастливы, — прибавила Велледа, обнимая старика, — если вы будете свидетелем их счастья! — И которые давно уже чтут в вашем лице труд, храбрость и доброе сердце! — произнес Сакровир тоном почтительного уважения, в то время, как старик, крайне растроганный, подносил к глазам дрожащие старческие руки. — А разве вы полагаете, господин Морен, — сказал Лебрен, улыбаясь, — что вы для нас, как для Жоржа, не добрый дедушка? Разве вы не принадлежите нам так же, как нашему дорогому Жоржу? Как будто наши привязанности не являются его привязанностями и, наоборот, его — нашими! — Боже мой, боже мой! — проговорил старик, тронутый до слез. — Что могу я вам ответить? Это слишком… это слишком… Я могу только сказать спасибо — и плакать… Жорж, ты умеешь говорить, ответь им за меня! — Легко вам это сказать, дедушка, — возразил Жорж, растроганный не менее его. — Отец! — живо воскликнул Сакровир, подойдя между тем к окну. — Смотри-ка, смотри-ка… — И он прибавил с чувством: — О, какой храбрый и благородный французский народ! Все подбежали к окну и увидели на опустевшем после прохода процессии бульваре следующее новое шествие. Во главе длинного кортежа шли рабочие. Четверо из них несли на плечах нечто вроде большого щита, разукрашенного лентами. На щите этом стоял небольшой некрашеный ящик. Над щитом развевалось знамя, на котором было написано: «Да здравствует республика! Свобода, равенство, братство! Дар отечеству». Прохожие останавливались, снимали шляпы и кричали с воодушевлением и восторгом: «Да здравствует республика!» — Я узнаю их! — воскликнул Лебрен с влажными от слез глазами. — Вот они, пролетарии… вот те, которым принадлежат дивные слова: «Для блага республики мы готовы провести три месяца в нищете!» Это те бедные рабочие, которые первыми пострадали от промышленного кризиса. И, несмотря на это, они первые приносят на алтарь отечества то немногое, что имеют. Может быть, половину своего насущного хлеба… — Возможно разве, — воскликнула госпожа Лебрен, — чтобы эти обездоленные, подающие такой блестящий пример богачам и удачникам, проявляющие столько великодушия сердца, преданности и патриотизма, никогда не вышли из уз рабства, чтобы их ум, их упорный труд никогда не стали бы приносить плодов им самим, а не их работодателям, чтобы сам факт существования семьи всегда причинял бы им горе, чтобы настоящее было всегда лишением, будущее — ужасом, а всякая собственность — лишь несбыточным сном? Нет, нет! Бог милостив! Те, кто празднует сейчас с таким величием свое освобождение, прошли наконец свою Голгофу! Загорелась и для них наконец заря справедливости и свободы! И я повторю, дети мои, слова вашего отца: «Сегодня великий день, день правды, правосудия, чистого от всякого мщения и злобы». — Эти священные слова являются символом освобождения тружеников, — проговорил господин Лебрен, жестом указывая на надпись, которая находилась на фронтоне христианского храма: «Свобода, равенство, братство». Мы встречаемся с семьей Лебренов снова только спустя 18 месяцев после этого дня столь величественной религиозной церемонии, дня, столь богатого блестящими надеждами не только для одной Франции, но и для всего мира. Вот что происходило в начале сентября 1849 года в Рошфорской каторжной тюрьме. Наступил обеденный час, и каторжники принялись за еду. Один из них, одетый, как и другие, в куртку и красный колпак, с кандалами на ногах, неподвижно сидел на камне и с задумчивым видом ел кусок черного хлеба. В этом каторжнике с трудом можно было узнать господина Лебрена. Он был приговорен военным судом к каторжным работам после июньского восстания 1848 года. Черты его лица носили обычное выражение ясной твердости и покоя. Только кожа под влиянием морского воздуха и зноя солнечных лучей загрубела и приобрела кирпичный оттенок. Один из надсмотрщиков с саблей и толстой палкой в руках, обойдя несколько групп заключенных, вдруг остановился, словно ища кого-то глазами. Затем, размахнувшись палкой по направлению к Лебрену, крикнул: — Эй ты! Номер тысяча сто двадцать! Лебрен ничего не ответил и продолжал с аппетитом есть свой хлеб. — Номер тысяча сто двадцать! — снова крикнул смотритель. — Ты что, оглох, что ли, негодяй? Лебрен продолжал молчать. Смотритель, разъяренный необходимостью сделать еще несколько шагов вперед, быстро подошел к Лебрену и, трогая его концом своей палки, грубо произнес: — Черт возьми! Ты, кажется, оглох, животное? Когда Лебрен почувствовал на своем теле прикосновение палки, лицо его приняло ужасное выражение Но быстро подавив в себе эту минутную вспышку возмущения и гнева, он ответил спокойным голосом: — Что вам угодно?  — Вот уже второй раз, как я тебя зову, номер тысяча сто двадцать, а ты мне не отвечаешь. Или хочешь, чтобы я тебе прочистил уши? Берегись! — Ну не будьте жестоки, — ответил Лебрен, пожимая плечами, — я потому не отвечал вам, что до сих пор не могу привыкнуть, что у меня нет больше имени, а есть только номер. Я всегда забываю, что теперь меня зовут тысяча сто двадцатый. — Ну, довольно рассуждать! Вставай! Пойдем к комиссару. — Зачем? — Там узнаешь. Ну иди, и живей! — Иду, — сказал Лебрен с невозмутимым спокойствием. Пройдя часть порта, надсмотрщик, сопровождаемый каторжником, остановился у двери конторы комиссара или, говоря иначе, директора тюрьмы. — Доложи господину комиссару, что я привел номер тысяча сто двадцать, — сказал тюремщик одному из своих товарищей, бывшему в конторе дежурным. Дежурный ушел и, вернувшись через несколько минут, приказал купцу следовать за ним. Они прошли длинный коридор и, подойдя к двери богато убранного кабинета директора, вестовой открыл ее и сказал Лебрену: — Входите и ждите! — Как, — произнес Лебрен, крайне удивленный, — вы меня оставляете одного? В эту минуту отворилась противоположная дверь, и в кабинет вошел человек высокого роста, в голубом мундире бригадного генерала с золотыми эполетами и в красных панталонах. При виде этого генерала Лебрен, крайне удивленный, воскликнул: — Господин Плуернель!.. — Не забывший ночи двадцать третьего февраля сорок восьмого года, сударь, — ответил генерал, приближаясь к Лебрену и протягивая ему руку. Лебрен пожал ее, в то же время добродушно и иронически поглядывая на две серебряные звездочки на золотых эполетах господина Плуернеля, и, усмехаясь, сказал ему: — Вы, сударь, на службе у республики, а я на каторге… Сознайтесь, что это забавно. Господин Плуернель с удивлением посмотрел на Лебрена. Он думал встретить его глубоко угнетенным или сильно озлобленным, а перед ним стояла спокойная, мощная фигура с насмешливой улыбкой на умном лице. — Какая у вас стойкая душа! — воскликнул господин Плуернель. — Да ведь вы герой! — Вы ошибаетесь, сударь. Я не герой, у меня только чистая совесть, и я полон веры. Я спокоен, потому что верю в свой идеал, которому посвятил всю жизнь, потому что совесть не упрекает меня ни в чем. Но скажите мне, каким образом я вижу вас здесь? Зачем меня вызвал директор? Вы узнали, быть может, что я в тюрьме, и хотите предложить мне помощь? — Нечто лучшее, чем помощь, сударь! Я просил… — О чем вы просили? — И добился… — Моего помилования, может быть? — Да, сударь! Я просил о вашем помиловании и добился его. Вы свободны. Я считал честью лично принести вам эту весть. — Позвольте мне дать вам некоторые пояснения, — возразил Лебрен серьезным и полным достоинства голосом. — Я принимаю не помилование, а исправление, хотя и запоздалое, судебной ошибки. — Что вы хотите этим сказать? — Если бы я во время фатального июньского восстания разделял мнение своих братьев, которые находятся со мной на каторге, я никогда не принял бы выхлопотанной мне вами свободы, если бы я действовал, как они, я остался бы здесь, вместе с ними! — Но, однако, сударь, осуждение вас военным судом… — …было несправедливо. В нескольких словах я докажу вам это. Год тому назад, в ту эпоху, когда у нас в июне было отнято все оружие, я служил в своем легионе капитаном. На призыв, сделанный национальной гвардии, я отправился совершенно безоружный. И я заявил во всеуслышание, что пойду во главе своего легиона без оружия, не с целью вызвать кровавую борьбу, но в надежде привлечь к себе братьев, которые, несмотря на нищету, печальные ошибки и жестокие заблуждения, должны были, однако, никогда не забывать о том, что народный суверенитет не нарушим и что пока власть, воплощавшая его в себе, законна, не обвинена и не уличена в измене, восставать против этой власти, идти на нее с оружием, вместо того чтобы свергнуть ее идеей всеобщей подачи голосов, — это убивать себя, наносить рану своему собственному суверенитету. Половина моего легиона, разделяя со мной это мнение, последовала моему примеру, и в то время, когда другие граждане обвиняли нас в измене, мы с непокрытыми головами, с руками, братски протянутыми вперед, безоружные мужественно подвигались к баррикаде. Ружья поднялись при нашем приближении. Дружеские руки уже жали наши руки, к нашим словам прислушивались со вниманием. Уже братья наши начинали понимать, что, как бы ни законно было их неудовольствие, восстание сыграло бы на руку врагам республики, дало бы им лишнее торжество. Как вдруг град пуль дождем посыпался на баррикаду, за которой мы вели переговоры. Оказалось, не зная нашего положения, линейный батальон атаковал баррикаду с другой стороны. Несмотря на то что рабочие были застигнуты врасплох, они защищались как герои. Большинство из них было убито, лишь немногие взяты в плен. В число пленников-инсургентов попал и я с некоторыми из своих товарищей, и мы были посажены в подземелья Тюильри. Если я от ужаса не сошел с ума, если мне удалось сохранить свой рассудок, так это только благодаря тому, что я все время мысленно находился с женой и детьми. Преданный военному суду, я сказал всю правду. Но мне не поверили… Я был осужден и сослан сюда. Вы теперь видите, сударь, что мне не даруют помилование, освобождая меня, так как я ни в чем не виновен; мне оказывают лишь запоздалое правосудие. Но это не мешает мне выразить вам свою признательность за все то, что вы для меня сделали. Итак, я свободен? — Господин морской комиссар подтвердит вам то, что я сказал. Вы можете сегодня же выйти отсюда, если хотите, так даже сейчас. — Сударь, — сказал господин Лебрен — не возьметесь ли передать комиссару одну мою просьбу, вам он, конечно, не откажет в ее исполнении. Я хотел бы взять с собой мои кандалы. — Как? Кандалы? Вы хотели бы… — Мной руководит, сударь, не что иное, как простая мания коллекционера. У меня уже есть несколько исторических редкостей, среди которых находится и ваша каска, подаренная мне вами восемнадцать месяцев назад. Я хочу присоединить к ней кандалы политического преступника. Это соединение, сударь, будет очень знаменательным для меня и для моей семьи. — Конечно, ваше желание будет удовлетворено. Я сейчас сообщу о нем комиссару. Но позвольте мне раньше задать вам один, может быть, нескромный вопрос: что вы думаете, видя меня на службе у республики? — Подобный вопрос может вызвать лишь вполне откровенный ответ. — Я знаю, сударь, что вы иного ответа дать мне и не можете. — Итак, я думаю прежде всего, что вы не верите в продолжительность республики и желаете употребить пока ту власть и те права, которые были вручены вам и многим роялистам нашего отечества. Но вы хотите также воспользоваться своим положением в армии и подготовить возвращение «вашего господина и повелителя». Так, кажется, называете вы этого толстого юношу — последнего из рода Капетов, принадлежащих к французской династии, ставшей нашими королями по праву победителей? Правительство само вложило в ваши руки оружие против республики. Вы приняли это оружие, и это называется «вести честную войну». Что же касается меня, я от всей души ненавижу монархию, основанную на божественном праве, за те ужасные страдания, которые она подарила моей родине. Я всегда боролся с ней изо всех сил, но, однако, никогда не служил ей с целью ей же самой причинять вред. Никогда не носил ни ее цветов, ни ее ливреи. — Я не ношу ливреи республики, сударь, — живо возразил Плуернель. — Я ношу форму армии. — Сознайтесь откровенно, сударь, — сказал улыбаясь Лебрен, — что для солдата это немного… немного по-поповски — рассуждать так, как вы рассуждаете. Но дальше… Каждый служит делу по своему умению. Посмотрите хоть на нас двоих. Вы — несущий на себе знаки могущества и отличия, я — бедный человек, скованный теми цепями рабства, которые носили мои братья полторы тысячи лет назад в виде железных ошейников. Ваша партия могущественна и значительна. Она имеет за собой сильное общественное мнение и в случае надобности может опереться на любую из монархий Европы. Она владеет богатством, на ее стороне духовенство. Вы не одни, к вам присоединятся все паразиты, все трусы, все циники, всякого рода властолюбцы, движимые тем чувством страха, который возбудил в них народный суверенитет. Они уже громко говорят о том, что предпочитают демократии королевство, основанное на божественном праве и поддерживаемое в случае надобности казацкой армией, — то королевство, которое у нас существовало до восемьдесят девятого года. Пусть так, но я и мои друзья полны веры в победу и торжество демократии… Появление комиссара прервало беседу. Лебрен благодаря вмешательству своего покровителя легко получил разрешение взять с собой свои кандалы. В тот же вечер он выехал в Париж. Глава XII 10 сентября 1849 года, два дня спустя после того, как генерал Плуернель принес Лебрену весть о свободе, семья купца сидела в своей скромно убранной квартире вокруг стола с зажженной на нем лампой. Лавка уже час назад была закрыта. Госпожа Лебрен сводила домашние счета, а ее дочь, одетая в траур, тихо баюкала на своих коленях уснувшего ребенка. Жорж, тоже весь в черном (дедушка Морен умер несколько месяцев назад), рисовал на листе бумаги чертеж какой-то столярной работы. С тех пор как он женился, Жорж основал на артельных началах столярную мастерскую в нижнем этаже одного из домов, примыкавших к дому господина Лебрена. Сакровир Лебрен читал трактат о производстве тканей и время от времени делал пометки на полях книги. Жаника подрубала салфетки, а Жильдас, стоя у маленького столика, покрытого бельем, складывал различные вещи, предназначенные для выставки в магазине, и наклеивал на них ярлыки с обозначением цен. Лицо госпожи Лебрен выражало задумчивость и грусть. Жорж, на минуту отвлеченный от своей работы радостным детским смехом, с невыразимым восхищением смотрел на жену, играющую с проснувшимся ребенком. Чувствовалось, что какое-то скрытое глубокое горе ни на одно мгновение не покидает этой семьи, скрепленной такими нежными узами любви и уважения. И в самом деле, не проходило ни одного часа, чтобы на память с горечью не приходило отсутствие среди семьи дорогого и почитаемого хозяина. Скажем в нескольких словах, почему сын и зять господина Лебрена не принимали участия в июньском восстании 1848 года и, следовательно, не разделили тяжелой доли самого Лебрена. Вначале июня 1848 года госпожа Лебрен решила отправиться в Бретань с намерением сделать там некоторые покупки и повидать своих родственников. С ней поехали Велледа и Жорж, для которых эта поездка была свадебным путешествием. Сакровир в то же время уехал в Лилль по торговым делам своего отца. Он должен был вернуться в Париж раньше матери, но был задержан делами. Только по своем возвращении в Париж Сакровир узнал об аресте отца, сидевшего в качестве инсургента в Ваннской крепости. Получив это ужасное известие, госпожа Лебрен, ее дочь и Жорж поспешно вернулись из Бретани. Нужно ли говорить о том, что семья господина Лебрена, насколько могла, облегчала тяжелую участь его тюремного заключения и после произнесения приговора хотела последовать за ним в Рошфор, чтобы иметь возможность часто его видеть? Но господин Лебрен, руководствуясь интересами и удобствами семьи, решительно воспротивился этой поездке. Кроме того, его не оставляла мысль (на этот раз его здравый рассудок был обманут) о близкой, всеобщей амнистии. Он поделился этой мыслью со своей семьей, которая тоже уверовала в возможность амнистии. Ей так хотелось в нее верить! Таким образом, в напрасных, но всегда воскресавших ожиданиях проходили дни, недели, месяцы. Каждый день осужденный получал от своей семьи длинное коллективное письмо, и каждый день он отвечал на него. Благодаря этому ежедневному письменному общению, благодаря также своей мужественности и вере в будущее он терпеливо переносил ужасные испытания. Семья купца, тихо работая, продолжала сидеть вокруг стола. Госпожа Лебрен перестала писать. Одной рукой она подперла голову, в то время как другая замерла в неподвижности. Жорж Дюшен, подметив озабоченность и тревогу на лице тещи, сделал знак Велледе. Оба пристально посмотрели на госпожу Лебрен. Через несколько минут Велледа нежно сказала матери: — Мама, ты кажешься чем-то озабоченной, встревоженной? — Сегодня первый раз в течение тринадцати месяцев, что мы не получили известий от вашего отца. Бедный отец! Он с таким нетерпением ждал завтрашнего дня! — Завтрашнего, дня? — спросил Жорж. — Почему именно завтрашнего? — Завтра день рождения моего сына, — сказала госпожа Лебрен, — завтра, одиннадцатого сентября, ему исполнится двадцать один год, и по некоторым причинам этот день должен был быть для нас семейным праздником. Едва госпожа Лебрен успела закончить свои слова, как в передней раздался звонок. — Кто это может быть так поздно? — сказала госпожа Лебрен. — Теперь уже около полуночи. Жильдас, пойдите посмотрите, кто это там звонит. Спустя минуту Жильдас вернулся, держа в руках письмо. — Это письмо принес рассыльный, — сказал он, — будет ли ответ? Госпожа Лебрен, бросив быстрый взгляд на конверт, воскликнула: — Дети, письмо от отца! Жорж, Сакровир и Велледа быстро встали и подошли к матери. Госпожа Лебрен взволнованным голосом начала читать: — «Дорогой, любимый друг! Обними наших детей и порадуй их хорошим известием, которое и удивит их и осчастливит. Я надеюсь скоро увидеться с вами, может быть, даже раньше, чем вы думаете. Когда я говорю «надеюсь», дорогая моя, я под этим словом разумею нечто большее, чем надежда, а именно — уверенность. Я, может быть, с этого должен был начать свое письмо, но хотя я и убежден в твердости твоего характера, но все же боялся слишком сильной неожиданностью, причинить тебе боль. Но вот вы уже свыклись с мыслью увидеть меня скоро, очень скоро. Не правда ли? Я могу, значит, обещать вам, что мы вместе отпразднуем день рождения моего сына. День его рождения начнется сегодня в полночь. Значит, в полночь я буду среди вас, может быть, даже и раньше, потому что, как только рассыльный сойдет вниз, я поднимусь по лестнице и буду ждать. Да, я жду у двери, совсем близко, около вас!» Госпожа Лебрен и ее дети стремительно бросились к дверям. И в самом деле — за ними стоял господин Лебрен. Никакому описанию не поддается та радость, с какой семья встретила своего обожаемого отца. Глава XIII На следующее утро по возвращении Лебрена семья купца собралась в гостиной. Этот день совпал со днем рождения Сакровира, которому исполнился 21 год. — Дитя мое, — сказал Лебрен сыну, — ты сегодня совершеннолетний, пришло время показать тебе — ту комнату с закрытыми ставнями, которая так часто возбуждала твое любопытство. Ты узнаешь, что в ней находится. Я объясню тебе цель и причину такой таинственности. И я убежден, дитя мое, что после этого твое любопытство перейдет в чувство благоговейной почтительности. Момент посвящения тебя в эту семейную тайну указан как бы самим Провидением. Со вчерашнего дня, отдавшись охватившим нас нежным чувствам, мы не успели поговорить об общественных делах, между тем у тебя и у вас тоже, Жорж, — прибавил Лебрен, обращаясь к мужу дочери, — вырвались некоторые слова, внушающие мне опасение, что вы совсем упали духом, почти потеряли надежду. Что же произошло такого ужасного? Расскажите мне. — А то, что в настоящее время палачи самодержавных монархов повсюду зажимают рот народной свободе. Италия, Венгрия, Пруссия, Германия снова подпали под кровавое иго, которое они свергли в сорок восьмом году, воодушевленные нашим примером и рассчитывая на нашу поддержку. Польша и Венгрия затоплены кровью. Нам грозят войска, и свои и чужеземные. — Это не так страшно, дети! Отцы наши, обутые в простые деревянные башмаки, при Конвенте справились с войсками. И мы сделаем то же. Что касается королей, они убивают, грозят, не помня себя от ярости, а главным образом от ужаса! Они видят, что из крови мучеников, убитых ими, рождаются тысячи мстителей. У этих венценосцев голова идет кругом. И есть от чего! Если вспыхнет европейская война, революция встанет перед ними во весь рост и поглотит их, а в эпоху внешнего спокойствия мирная волна цивилизации поднимается все выше и выше и подмывает их троны. — А внутри? — воскликнул Жорж. — Что делается внутри самой Франции! — Ну, друзья, что же происходит здесь? — Увы, отец, недоверие, страх, нищета, всюду рассеиваемые вечными врагами народа и буржуазии. Пошатнувшийся кредит. Народ в смятении, обманутый, преданный, восстановляемый против республики, его матери. — Бедные мои милые слепцы! — возразил, улыбаясь, Лебрен. — Разве вас не поражает удивительное экономическое движение, происходящее в среде рабочего класса и буржуазии? Вспомните о многочисленных рабочих ассоциациях, которые основываются повсеместно, об убогих попытках устроить банки взаимопомощи и кредита, о земельных банках, кооперативных товариществах! Разве не доказывают эти попытки, из коих некоторые уже увенчались успехом, а другие хотя и не дали пока определенного результата, но все они начаты разумно, честно, мужественно, с предусмотрительностью и верой в демократическую и социалистическую будущность, — разве не доказывают они, что народ и буржуазия, не рассчитывая больше на содействие и помощь государства, ищут в самих себе силы и поддержку, чтобы освободиться от эксплуатации капиталистов и ростовщиков? Поверьте мне, дети, когда целый народ, такой, как наш, берется за решение проблемы, от которой зависит его истинная свобода, его труд, благосостояние его и его семей, он близок к решению, и с помощью социализма он это решение найдет. — Но откуда нам взять сил, отец? Наша партия рассеяна. На республиканцев устраивают облавы, их забрасывают клеветой, заключают в темницы, изгоняют! — К какому же выводу вы пришли в своем отчаянии? — Увы, — с грустью ответил Сакровир, — мы боимся уничтожения республики и возврата к прошлому; это значило бы пятиться назад, вместо того чтобы продвигаться вперед, это было бы отрицанием прогресса… Тут можно дойти до печального убеждения, что человечество вместо вечного движения вперед обречено роковым образом вращаться в заколдованном кругу, откуда ему никогда не выбраться. И вот, когда падет республика, мы, может быть, вернемся назад, перейдем даже рубеж, от которого отправились наши отцы в восемьдесят девятом году. — Именно так говорят и на это надеются роялисты. Пусть они совершают эту логическую ошибку. Это вполне понятно: ничто так не затемняет ум как страсть выгоды или сословные предрассудки. Но когда мы, дети, закрываем глаза перед очевидностью прогресса, яркостью своей затмевающей блеск солнца, чтобы погрузиться в сумрак неверия, когда мы оскорбляем святость своего дела сомнением в его мощи, в его властном триумфе, надвигающемся со всех сторон… — Что вы сказали, отец? — Я сказал: когда наш триумф открыто надвигается со всех сторон, в таких обстоятельствах, повторяю, падать духом, терять мужество — значит компрометировать наше дело. Разве человечество не шло неуклонно по пути прогресса, не считаясь с неверием, слепотой, слабостью, вероломством и другими преступлениями людей? — Как, человечество непрерывно прогрессирует? — Непрерывно, дети! — Как же это? Несколько веков назад наши предки галлы были счастливы, свободны. И вдруг они лишаются всего и подпадают под гнет сначала римлян, потом французских королей… — Я и не думаю отрицать, дети, что наши предки страдали, я хочу сказать только, что, несмотря на это, человечество все-таки шло вперед. Наши предки гибли от ран и увечий под развалинами античного общества. Но важный социальный переворот совершался в то же время, так как человечество все время идет вперед, иногда замедляя свой шаг, но никогда не отступая назад. — Отец, я вам верю, но… — Ты все еще не можешь отделаться от сомнений, Сакровир? Что ж, я понимаю тебя. К счастью, в таинственной комнате ты найдешь целый ряд таких доказательств, фактов, имен, чисел, которые окажутся убедительнее моих слов. И вот, друзья, когда вы увидите, что в самые кровавые эпохи нашей истории, почти всегда создаваемые усилиями королей и владетельных господ и духовенства, мы, побежденные, в течение веков упорно шли от рабства к народному суверенитету, — вы призадумаетесь: не преступно ли в самом деле нам сомневаться в будущем теперь, когда мы держим в руках с таким трудом завоеванную свободу! Сомневаться в будущем! Великий Боже! Наши предки, несмотря на все свои мучения, никогда не знали подобных сомнений. Назовите мне век, когда бы они не делали шагов к освобождению! Увы, шаги эти почти всегда были обагрены кровью. Наши господа, завоеватели, не знали жалости, но не проходило века, вы это увидите, когда бы не вспыхивала ужасная месть против них как бы для удовлетворения Божеского правосудия. Да, вы увидите, что не проходило века без того, чтобы шерстяной колпак не восставал против золотого шлема, без того, чтобы коса крестьянина не скрещивалась с копьем рыцаря, без того, чтобы мозолистая рука вассала не размозжила выхоленной руки какого-нибудь тирана-епископа. Вы узнаете, дети, что не проходило века без того, чтобы гнусный разврат, воровство и жестокость королей, сеньоров и высшего духовенства не вызывали восстаний населения, без того, чтобы народ с оружием в руках не протестовал против тирании трона, дворянства и папы. Вы узнаете, что не было века, когда голодные рабы, беспощадные, как сам голод, не повергали бы в ужас тех, кто отнимал у них последние крохи, не было века, когда какой-нибудь Валтасар не погибал бы со своим золотом, цветами, пением и всем своим великолепием под мстительной волной народного потока. Конечно, это ужасное, но законное мщение угнетенных возбуждало против себя жестокие преследования. Но благой пример стоял перед глазами, и все новые и новые революции вырывали у вековых угнетателей нашего народа значительные уступки, вводимые в закон. — Вы правы! — сказал Сакровир. — Если судить о прошлом по-настоящему, то в восемьдесят девятом году революция завоевала нам наши свободы, в тридцатом революция дала нам часть наших прав, наконец, в сорок восьмом та же революция провозгласила суверенитет народа и всеобщее избирательное право, которое кладет конец этим братоубийственным войнам. — И всегда было так, дитя. Ты увидишь, что нет ни одной реформы, общественной, политической, гражданской или религиозной, которую наши отцы не вынуждены были бы завоевывать в течение веков собственной кровью. Боже, как это жестоко, как прискорбно! Но как было не прибегать к оружию, если привилегированные классы на все слезы, страдания, мольбы угнетенных упрямо отвечали неумолимым «нет, нет и нет!»? С ужасной силой вспыхивала тогда ненависть, потоки крови лились с обеих сторон. Но на кого же должна пасть эта кровь? Пусть падет она всецело на тех, кто, пользуясь правом сильного, держал своих братьев в том ужасном рабском состоянии, в котором человек, низводимый на уровень животного, отличается от него только святым инстинктом справедливости и свободы, инстинктом, которого не может заглушить в нем самое ужасное угнетение. И вот когда наступал час борьбы за освобождение человечества, эти инстинкты пробуждались во всей своей силе. Таким-то образом благодаря мужеству и упорству, путем борьбы и мучений наши предки разбили сначала оковы древнего рабства, в которых их держали франки со времени покорения. Они обратились в крепостных — положение ужасное, но все же лучшее. Затем из крепостных они обратились в вассалов, затем в арендаторов — новый прогресс! И так, шаг за шагом, терпением и энергией прокладывая дорогу сквозь вековые преграды, им удалось наконец завоевать суверенитет народа. Вы с отчаянием смотрите на будущее, в то время когда благодаря всеобщей подаче голосов неимущие заставляют считаться привилегированное меньшинство со своей волей, верховной по праву справедливости! Вы отчаиваетесь, когда власти могут быть смещены по требованию наших представителей, которых мы сами делаем верховными судьями этой власти. Вы отчаиваетесь оттого, что вам пришлось бороться и кое-что претерпеть в течение восемнадцати месяцев. А нашим предкам приходилось бороться и страдать не восемнадцать месяцев, а чуть ли не больше восемнадцати веков! Но если у каждого поколения были свои мученики, у него были и победы. И вы увидите священные реликвии, славные трофеи побед этих мучеников. Ступайте за мной, дети. С этими словами господин Лебрен в сопровождении семьи вошел в комнату с закрытыми ставнями, куда сын, дочь и зять купца входили в первый раз. Глава XIV Таинственная комната, куда господин Лебрен ввел в первый раз сына, дочь и Жоржа Дюшена, с первого взгляда ничем странным не отличалась, если не считать того, что она всегда была освещена лампой античной формы, как какое-то святилище. Да, на самом деле это место было-священным хранилищем благоговейных воспоминаний и. традиций, большей частью героических, этой плебейской семьи. Под лампой дети купца увидели большой стол, покрытый ковровой скатертью, а на столе бронзовый сундучок Вокруг сундучка, покрывшегося от времени зеленью, были разложены различные предметы. Большинство из них относилось к отдаленной древности, но тут же лежали и последние реликвии: каска графа де Плуернеля и кандалы, которые купец взял с собой с Рошфорской каторги. — Дети, — сказал господин Лебрен растроганным голосом, указывая им на исторические редкости, собранные на столе, — вот реликвии нашей семьи. С каждым из этих предметов у нас связано воспоминание, имя, факт, число, а когда в руках нашего потомства окажется рассказ о моей жизни, записанный мной самим, каска графа Плуернеля и кандалы, которые я носил на Рошфорской каторге, получат историческое значение. Почти все поколения, жившие до нас в продолжение двух тысяч лет, вносили таким же образом свою лепту в эту коллекцию. — В течение стольких веков, отец? — с глубоким изумлением воскликнул Сакровир, бросив взгляд на сестру и зятя. — Впоследствии вы узнаете, дети, каким образом дошли до нас эти реликвии, не особенно громоздкие, как вы видите, за исключением каски графа Плуернеля и почетной сабли, пожалованной моему отцу в конце прошлого столетия. Все предметы могут поместиться в этом бронзовом сундучке, ковчеге наших воспоминаний, и тогда и его, и все эти предметы нетрудно будет скрывать в каком-нибудь уединенном месте хотя бы в продолжение многих лет до более спокойного времени. Господин Лебрен взял со стола первую из древностей, разложенных в хронологическом порядке. Это была золотая вещица, имевшая форму серпа и почерневшая от времени. Подвижное кольцо, прикрепленное к ручке, указывало на то, что эту драгоценность носили на поясе или на цепочке. — Этот маленький золотой серп, дети, — продолжал господин Лебрен, — друидическая эмблема. Это самое древнее воспоминание о нашей семье, каким мы только владеем. Происхождение свое он ведет с пятьдесят седьмого года до Рождества Христова, так что ему теперь тысяча девятьсот шесть лет. — Эту драгоценность носил кто-нибудь из наших предков? — спросила Велледа. — Да, дитя, — с волнением отвечал господин Лебрен. — Та, которая носила ее, была молода и прекрасна, как ты, чиста, как ангел, и полна гордого мужества. Но зачем раньше времени рассказывать историю этой реликвии? Вы можете узнать эту семейную легенду вот из этой рукописи, — прибавил господин Лебрен, указывая детям на небольшую книжку, лежавшую на столе возле золотого серпа. Эта книжка, как и несколько других, ей подобных, состояла из множества продолговатых листков дубленой кожи, когда-то сшитых вместе в виде длинной и узкой ленты, но для большего удобства оторванных друг от друга и переплетенных в небольшой томик, покрытый черной шагреневой кожей. На крышке было выведено серебряными буквами: Аn. 57Av.y. С. — Отец, — сказал Сакровир, — я вижу на столе возле каждого из предметов, о которых ты нам говоришь, почти такую же книжку. — Это оттого, дети, что к каждой реликвии, принадлежащей кому-нибудь из членов нашей семьи, приложен манускрипт, в котором автор собственноручно описывает свою жизнь, а частью жизнь близких ему людей. — Как, отец, — спросил Сакровир, удивляясь все более и более, — каждый из этих манускриптов написан кем-нибудь из наших предков? — Что тебя так удивляет? Тебе трудно освоиться с мыслью, что никому не известная семья имеет вдруг свою хронику, точно она принадлежит к какому-нибудь древнему царскому роду? Тебе непонятно также, каким образом эта хроника могла вестись без перерыва в течение двух тысяч лет? — Совершенно верно, отец, все это так необычайно… — Что перестает быть правдоподобным? — Ни в каком случае, раз вы говорите, что все это правда! — воскликнула Велледа. — Нас только все это сильно изумляет. — Так вот, дети. Прежде всего я должен вам сказать, что обычай передавать из поколения в поколение, устно или письменно, семейные предания всегда был одной из характерных черт наших предков-галлов. С особенным же религиозным рвением он соблюдался у бретонских галлов. У каждой семьи, какого бы она ни была низкого происхождения, была своя семейная хроника. Между тем в других странах Европы этот обычай редко соблюдался даже среди князей и королей. Чтобы придать моим словам больше убедительности, — прибавил купец, беря со стола небольшую старинную книгу, принадлежащую, по-видимому, к первым временам книгопечатания, — я приведу вам в переводе отрывок из одного из древнейших сочинений о Бретани, авторитет которого признан ученым миром — И господин Лебрен прочел следующее: — «У бретонцев люди самого низкого происхождения знают своих предков и сохраняют в памяти имена всех родственников по восходящей линии до самых отдаленных поколений. Выражают они это, например, следующим образом: «Эрес, сына Теодориха, — сын Энна — сын Эхла — сын Каделя — сын Родерика Великого, или родоначальника…» Их предки являются для них предметом истинного культа, и самые сильные наказания налагаются у них за оскорбления, нанесенные роду. Их месть жестока и кровава, и они карают не только недавние оскорбления, но и самые старые, нанесенные их роду бог знает когда, но еще не отомщенные. Теперь вы знаете, дети, — продолжал господин Лебрен, кладя книгу на стол, — каким образом объясняется происхождение нашей семейной хроники. Потом вы узнаете также, что многие из наших предков были слишком верны обычаю переносить месть из поколения в поколение. Не один раз в течение веков Плуернели… — Как, отец, предки графов Плуернель становились иногда врагами нашего рода? — Да, дети, вы узнаете и это. Но не будем забегать вперед. Вам понятно, без сомнения, что если наши предки передавали месть из поколения в поколение с самых отдаленных времен, то по необходимости они должны были передавать и причины, вызвавшие эту месть, а вместе с тем и главные факты из жизни каждого поколения. Таким образом составлялись из века в век наши архивы, и доведены они были до наших дней. — Вы правы, отец, — сказал Сакровир, — этот обычай вполне объясняет то, что нам казалось сначала таким странным. — Сейчас, дети, — прервал купец, — я сделаю вам еще некоторые разъяснения относительно языка манускриптов. Но сначала позвольте мне обратить ваше внимание на эти священные реликвии, которые так много будут говорить вам после того, как вы познакомитесь с содержанием манускриптов. Этот серп, — продолжал господин Лебрен, кладя вещицу на прежнее место, — относится к манускрипту номер один, помеченному пятьдесят седьмым годом до Рождества Христова. Вы узнаете, что это время было для нашей семьи еще свободной эпохой радостного благосостояния, добродетельных мужей, славных заветов. Это время было, увы, закатом прекрасного дня! Ужасные бедствия начались вскоре: рабство, казни, смерть… И, помолчав с минуту под наплывом мыслей, господин Лебрен продолжал: — Каждый из этих манускриптов расскажет вам жизнь наших предков. Не приводя всех объяснений, которые давал своим детям господин Лебрен, попробуем перечислить в хронологическом порядке, как будто бы дело идет об инвентаре кабинета антиквария, все, что находилось на столе таинственной комнаты. Как сказано выше, к маленькому золотому серпу был приложен манускрипт, помеченный 57 годом до нашей эры. К манускрипту под № 2, помеченному 56 годом до нашей эры, был приложен бронзовый колокольчик, вроде того, какими теперь в Бретани украшают ошейники у рогатого скота. Этому колокольчику должно было быть, по меньшей мере, 1905 лет. К манускрипту под № 3, помеченному 50 г. до нашей эры, был приложен осколок железного ошейника, разъеденного ржавчиной, на котором можно было разобрать следы следующих латинских букв: «Servus sum…» («Я раб…»). Без сомнения, имя владельца раба находилось также на ошейнике, но от времени сгладилось. Ошейнику должно было быть, по крайней мере, 1799 лет. К манускрипту под № 4, помеченному 290 годом нашей эры, относился маленький серебряный крестик на цепочке того же металла; обе вещи почернели, как будто побывали в огне. Этому крестику было 1559 лет. К манускрипту под № 5, помеченному 393 годом нашей эры, относился массивный медный шишак шлема, представлявший собой жаворонка с полураспущенными крыльями. Этому шишаку было 1456 лет. К манускрипту под № 6, помеченному 497 годом нашей эры, была приложена железная рукоятка кинжала, почерневшая от ветхости. На одной из сторон ее можно было прочесть слово «Ghilde», а на другой — два слова на кельтском, или галльском языке (нынешнее бретонское наречие, по крайней мере приблизительно): «Amintiaich» («Дружба») и «Comrmmitez» («Общность»). Этой рукоятке кинжала было 1352 года. К манускрипту под № 7, помеченному 675 годом нашей эры, относился настоятельский посох, украшенный серебром и, по-видимому, позолоченный. Среди других украшений тонкой работы на этом посохе можно было разобрать имя «Мерофлед». Этому посоху было 1174 года. К манускрипту под № 8, помеченному 787 годом, были приложены две маленькие монеты Каролингов, одна медная, другая серебряная, соединенные железной проволокой. Этим монетам было 964 года. К манускрипту под № 9, помеченному 885 годом, относился зазубренный наконечник стрелы. Этой стреле было 964 года. К манускрипту под № 10, помеченному 999 годом, был приложен череп (судя по строению и по величине, 8—9-летнего ребенка). На наружной стороне черепа были вырезаны по-галльски следующие слова: «Fin-al-bed» («Конец мира»). Этому черепу было 850 лет. К манускрипту под № 11, помеченному 1010 годом, относилась раковина. Ей было 839 лет. К манускрипту под № 12, помеченному 1157 годом, был приложен золотой пастырский перстень, какие носили обыкновенно епископы. На одном из алмазов, украшавших его, был выгравирован герб Плуернелей в виде трех золотых орлиных когтей на красном поле. Этому перстню было 712 лет. К манускрипту под № 13, помеченному 1208 годом, прилагалось орудие пытки — пара железных клещей с зубцами, заходящими один за другой. Этому орудию пытки был 641 год. К манускрипту под № 14, помеченному 1358 годом, относились две вещи: 1) маленький железный треножник, 20 сантиметров в диаметре, сильно попорченный огнем; 2) рукоятка кинжала с богатой насечкой и гербом графов Плуернелей на головке. Этому железному треножнику и этой рукоятке кинжала был 491 год. К манускрипту под № 15, помеченному 1413 годом, был приложен нож, служащий для убоя скота, с роговой ручкой, лезвие которого заржавело от времени и было сломано пополам. Этому ножу было 436 лет. К манускрипту под № 16, помеченному 1515 годом, была приложена маленькая Библия, одно из первых произведений печатного станка. Переплет у Библии был обугленный, так же как и уголки страниц, точно она в течение некоторого времени подвергалась действию огня. На иных страницах можно было заметить, кроме того, пятна крови. Этой Библии было 334 года. К манускрипту под № 17, помеченному 1648 годом, относился железный кузнечный молот, на котором были вырезаны по-бретонски следующие слова: «Ez Libr» («Быть свободным»). Этому молоту был 201 год. К манускрипту под № 18, помеченному 1794 годом, была приложена почетная сабля с вызолоченным эфесом и со следующими надписями по обеим сторонам клинка: «Французская Республика. Свобода. — Равенство. — Братство. Жану Лебрену за услуги от отечества». Наконец, тут же, на столе, лежали два последних предмета этой коллекции, пока еще без рукописей, лишь с пометками — 1848 и 1849 годы: 1. Драгунская каска, подаренная в феврале 1948 года графом Плуернелем господину Лебрену. 2. Кандалы, которые Лебрен носил в Рошфорской тюрьме. Понятно, с какой благоговейной почтительностью, с каким горячим любопытством рассматривала семья купца эти остатки прошлого. Наконец Лебрен прервал молчание, царившее в комнате во время осмотра: — Как вы видите, дети, эти манускрипты рассказывают историю нашей плебейской семьи почти за две тысячи лет, так что хроника нашей семьи по праву может быть названа историей целого народа, историей его ошибок, увлечений и даже преступлений, так как рабство, невежество и нищета не только унижают, но и развращают человечество. Благодаря Богу, однако, дурные дела в нашей семье совершались редко, зато патриотизм и героизм наших предков галлов, мужчин и женщин, во время продолжительной борьбы с Римом и франками толкал их на целый ряд великих подвигов. Я говорю: мужчин и женщин, ибо многие страницы вот этих повествований покажут вам, что наши женщины, как достойные дочери Галлии, соперничали друг с другом в преданности и мужестве. Многие из этих образов, полных то героизма, то трогательной нежности, будут жить в вашей памяти, окруженные ореолом любви и славы. Мне надо дать еще одно разъяснение относительно языка манускриптов. Дед мой, занимавшийся книгопечатанием, человек ученый и образованный, перевел на современное бретонское наречие все манускрипты, написанные по-галльски. Благодаря этой работе вы будете в состоянии читать эти документы совершенно свободно. — Отец, — сказал Сакровир, — еще один вопрос. Все ли время в течение стольких веков наша семья жила на родине, в своей дорогой Бретани? — Нет, не все время, как ты и узнаешь из этих повествований. Набеги, войны, тяжелые и суровые испытания, которым была подвержена в то время семья, подобная нашей, принуждали наших отцов покидать родину то вследствие того, что их уводили в другие провинции как пленников или рабов, то чтобы избежать смерти, то чтобы иметь возможность добывать средства к жизни, то благодаря другим превратностям судьбы. Но при всем этом очень немногие из наших предков не совершали своеобразного паломничества, которое и я сам совершил, которое совершишь и ты, в свою очередь, первого января, в год, следующий за твоим совершеннолетием, то есть в будущем году. — Отчего же именно в этот день? — Оттого, что первый день каждого нового года всегда был в Галлии днем торжества. — А какого рода это паломничество? — Ты пойдешь к друидическим камням Карнака, близ Арея. — Правда ли, отец, что это скопище гигантских гранитных глыб, до сегодняшнего дня сохранивших таинственные очертания, существует от самой глубокой древности? — Уже больше двух тысяч лет, дитя, как известны эти камни, и даже в то отдаленное время никто не знал, чьими руками сложены карнакские камни. — Отец, голова кружится при мысли о возможном возрасте этих колоссов! — Одному Богу это известно, дети. И надо полагать, что не одна еще тысяча поколений сменится перед этими гигантскими памятниками, соперниками веков, на которых столько раз останавливались взгляды наших отцов с благочестивым размышлением. — Зачем же наши предки совершали это паломничество, отец? — Затем, что колыбель нашей семьи, поля и дом нашего родоначальника, о котором упоминают эти манускрипты, находились у карнакских камней. Ты узнаешь, что этот предок, по имени Joel-en-Bremi-an-Lidiiez-an-Karnak, что по-бретонски, как ты знаешь, означает Жоэль, глава карнакского племени, — был главой, или патриархом, выбранным своим племенем, или кланом, как говорят шотландцы. — Значит, отец, — спросил Жорж Дюшен, — ваше имя Брен означает «глава»? — Да, друг мой, это почетное название, прибавляемое к личному имени, к имени, даваемому при крещении, с появлением христианства, с течением времени превратилось в фамилию. Употребление фамилий начало распространяться повсеместно среди плебейских семей только к четырнадцатому или пятнадцатому веку. Так, в первые века сына первого из наших предков, о котором я вам говорил, звали Guilhern-nvib-eus-an-Brenn — Гильхерн, сын родоначальника, а его сына — Кирио, внук родоначальника. Стечением времени слова «сын» «внук», «правнук» отпали, и к слову Брен, искаженному в Лебрен, стали прибавлять только имя, получение при крещении. В манускриптах, которые вы будете читать, вы найдете удивительное чувство галльской национальности и ее веры в себя, чувство, проявляющееся тем более сильно и неудержимо, чем сильнее давило римское и франкское иго этих героев, мужчин и женщин, так сильно гордящихся своим происхождением и доводящих презрение к смерти до сверхчеловеческого величия. Христианство, казалось, положило начало новому миру. Без сомнения, его божественный дух братства, равенства и свободы подвергался оскорблениям и преследовался начиная с первых веков, большей частью стараниями католических епископов, владельцев рабов и крепостных, утопавших в богатстве, которое они вымогали у франков отпущением самых отвратительных грехов. Конечно, предки-рабы, видя, что евангельские слова заглушаются и бессильны освободить их, сами взялись за дело, поднялись с оружием в руках против тирании победителей. И почти всегда — доказательства у вас будут налицо! — там, где проповедью ничего нельзя было добиться, восстанием удавалось приобрести прочные уступки, по мудрой аксиоме всех веков: «Смелым Бог владеет». Но в конце концов, вопреки козням католической, апостольской церкви, дыхание христианства пронеслось над миром. Оно все более и более проникало в мир, в нем восстала в новом величии друидическая вера наших предков. Жестоким ударом было для нас потерять даже имя своей национальности, пережить, что древней славной Галлии орда хищников навязала имя Франции. Конечно, Галльская Республика звучала бы не хуже, чем Французская Республика, но наша первая и бессмертная республика достаточно хорошо очистила имя Франции от всего, что в ней было монархического, и высоко поставила его во всех странах Европы! Да, наконец, имя мы могли изменить, но раса наша осталась в чистоте. Теперь, — продолжал господин Лебрен с волнением, — вы посвящены в традицию семьи, которая положила основание нашему плебейскому архиву. Даете ли вы торжественное обещание продолжать семейную хронику и обязать к тому же своих детей? Ты, сын мой, и ты, моя дочь, когда его не станет, поклянитесь мне, что будете записывать искренне поступки и факты из своей жизни, одинаково справедливые и несправедливые, похвальные и дурные, чтобы в тот день, когда вы оставите это существование для иного, рассказ о вашей жизни дополнил семейную хронику, и чтобы неумолимая справедливость с уважением или презрением отнеслась к вашей памяти, в зависимости от того, чего вы заслужите. — Да, отец, мы клянемся тебе в этом! — Ну, Сакровир, с сегодняшнего дня, со дня твоего совершеннолетия, наша традиция позволяет тебе ознакомиться с этими манускриптами. Читать мы их будем все вместе, начиная с сегодняшнего дня, по вечерам. А чтобы в чтении мог принимать участие и Жорж, мы будем переводить их ему на французский язык. На следующий же день вечером вся семья Лебрен собралась около стола, и Сакровир приступил к чтению первого манускрипта, озаглавленного «Золотой серп». Часть вторая. Золотой серп, или Гена, жрица с острова Сен (57 год до н. э.) Глава I Эти строки пишет Жоэль, вождь карнакского племени, он сын Марика, а тот был сыном Кирио, сына Гираса, сына Гомеза, сына Ворра, сына Гленана, сына Ерера, сына Родерика, который был избран вождем галльского войска и двести семьдесят лет назад заставил Рим заплатить выкуп. Жоэль — почему бы и не сказать этого? — боялся богов, был прямодушен, храбр и имел веселый нрав. Он любил смеяться, любил рассказывать, а еще того больше слушать, чтобы ему рассказывали сказки. Словом, был настоящим галлом. В то время, когда жил Цезарь — да будет проклято его имя! — Жоэль обитал в двух милях от Альре, вблизи моря и острова Росваллан, около опушки Карнакского леса, самого замечательного из лесов бретонской Галлии. Однажды вечером, накануне того дня, когда восемнадцать лет назад у него родилась горячо любимая им дочь Гена, Жоэль на закате дня возвращался со своим старшим сыном Гильхерном домой. Они ехали в повозке, запряженной четырьмя волами из породы красивых, низкорослых, почти безрогих бретонских волов. Жоэль с сыном только что свезли на свои поля удобрение. Повозка с трудом взбиралась на косогор по гористой дороге, зажатой между высокими скалами, с которой виднелось вдали море, а еще дальше — таинственный и священный остров Сен. — Отец, — сказал Гильхерн Жоэлю, — смотри, там, наверху косогора, скачет всадник прямо по направлению к нам. Несмотря на крутой спуск, он пустил коня в галоп. — Этот человек сломает себе шею — это так же верно, как то, что добрый Ельдуд изобрел плуг. — Куда он может держать путь, отец? Солнце уже низко, поднимается ветер, предвещая грозу, а дорога эта ведет только к пустынному песчаному берегу моря. — Сын мой, этот человек не уроженец бретонской Галлии. На нем меховая шапка и плащ с рукавами, а ноги его обернуты дубленой кожей и перевязаны красными повязками. — Справа у него висит короткая секира, слева — длинный нож в чехле. — Рослый вороной конь его спускается верным шагом. Но куда он направляется? — Отец, этот человек, должно быть, заблудился? — О, сын мой, да услышит тебя Теутатес! Тогда мы окажем ему гостеприимство. Одежда его показывает, что он чужестранец. Сколько занимательного расскажет он нам о своей стране и своих путешествиях! — Да будет благословен божественный Огмий и да окажет он нам свою милость! Уже так давно у очага нашего не сидел гость из чужих стран. — И мы ничего не знаем о том, что делается в других местах Галлии. О сын мой, будь я всемогущ, как Гезу, я устроил бы так, чтобы каждый вечер за ужином у меня был новый рассказчик. — Отец! Всадник подъезжает к нам. — Да, вот он останавливает коня, так как дорога узка и наша повозка загораживает ему путь. Ну, Гильхерн, обстоятельства благоприятствуют нам. Этот путешественник, видимо, заблудился, и мы предложим ему кров на эту ночь, а потом задержим его на завтра или даже на несколько дней. Мы сделаем доброе дело, а он расскажет нам новости о Галлии и других странах. — Это будет большой радостью и для сестры моей Гены, которая придет завтра домой праздновать день своего рождения. — О, Гильхерн, я и не подумал об удовольствии, которое доставят моей дорогой дочери рассказы этого чужестранца! Он должен быть непременно нашим гостем. — Он и будет им, отец, — сказал решительным тоном Гильхерн. Жоэль и его сын, выйдя из повозки, подошли к всаднику и были поражены его величественным видом. Взгляд его выражал гордость, вся фигура — мужество, а манера держать себя — чувство собственного достоинства. На его лбу и левой щеке видны были свежие рубцы от ран. По виду его можно было принять за одного из вождей, которых выбирают племена на время войны, и у Жоэля с сыном еще сильнее загорелось желание видеть его своим гостем. — Странствующий друг, — обратился к нему Жоэль, — скоро наступит ночь. Ты сбился с пути, так как дорога эта ведет только к пустынному песчаному берегу. Море скоро зальет его, потому что ветер усиливается. Продолжать путь ночью опасно. Войди же в мой дом, чтобы завтра ехать дальше. — Я вовсе не заблудился и знаю, куда еду. Я тороплюсь. Сверни в сторону твоих волов, чтобы дать мне проехать, — резко ответил всадник, лоб которого покрыт был потом от быстрой езды. Судя по выговору, он был родом из Центральной Галлии. Сказав это, он еще ближе подъехал к волам, загораживающим проезд. — Разве ты не слышал меня, друг? — сказал Жоэль. — Говорю тебе, что дорога эта ведет только к морю, но ночь близка, а мой дом даст тебе приют. — Я не нуждаюсь в твоем гостеприимстве! — вскричал в гневе чужеземец — Убери своих волов. Живее, мне некогда… — Друг, ты из чужих стран, а я здешний. Мой долг велит мне оказать тебе услугу, когда ты заблудился, и я исполню его. — Клянусь Ритта-Гаюром! — вскричал пришелец, приходя в еще большую ярость. — Я путешествую с тех пор, как только стала расти у меня борода, много видел разных стран, людей и удивительных вещей, но никогда еще не встречал таких безумцев, как вы оба! После этих слов у Жоэля и его сына явилось еще более страстное желание послушать рассказы этого чужеземца. Поэтому Жоэль, не сдвигая своей повозки, ближе подошел к всаднику и сказал ему, стараясь придать своему грубому голосу как можно больше мягкости: — Друг, ты не поедешь дальше! Я хочу сделать угодное богам, особенно Теутатесу, богу путешественников, и не дам тебе заблудиться. Ты спокойно проведешь ночь под хорошим кровом, вместо того чтобы рисковать своей жизнью на морской отмели. — Берегись! — сказал неизвестный, кладя руку на секиру. — Если сию минуту не отведешь своих волов, я принесу жертву богам! — Боги должны покровительствовать такому пылу, какой ты обнаруживаешь, — ответил Жоэль, с улыбкой прошептав что-то сыну, — и поэтому они помешают тебе провести эту ночь на берегу моря. Неожиданно бросившись на чужеземца, Жоэль с сыном схватили его за ноги и приподняли над седлом. После этого, ударив коленом лошадь, чтобы она подалась вперед, они бережно поставили его на землю. Когда путешественник, вне себя от гнева, хотел обнажить нож и сопротивляться, Жоэль и Гильхерн удержали его от этого и, взяв толстую веревку из повозки, крепко, но дружески и осторожно связали его по. рукам и ногам. Обезоружив его таким образом, несмотря на его яростное сопротивление, они положили его на дно повозки. Затем Гильхерн вскочил на лошадь незнакомца и поехал вслед за повозкой, управляемой Жоэлем. Жоэль подгонял волов остроконечной палкой, так как ветер все усиливался. Слышно было, как море с шумом разбивается о береговые скалы. Несколько раз яркая молния прорезала черные тучи. Все предвещало грозу. Но, несмотря на приближение грозной ночи, путешественник, по-видимому, не чувствовал никакой благодарности за гостеприимство, которое ему собирались оказать. Он был бледен от гнева и то скрежетал зубами, то отдувался, как будто ему было очень жарко, не произнося ни слова; Жоэль (он должен сознаться в этом) любил не только слушать других, но и сам рассказывать, и потому сказал чужеземцу: — Мой гость — так как ты теперь стал им, — я благодарю Теутатеса, что он послал мне тебя. Узнай же, кто я. Я должен сказать тебе это, так как ты будешь сидеть у моего очага. И, несмотря на то что путешественник сделал гневное движение, как бы желая показать, что ему это безразлично, Жоэль продолжал: — Меня зовут Жоэль. Я сын Марина, а тот был сын Кирио, Кирио — сын Тираса, Тирас — сын Гомеза, Гомез — сын Ворра, Ворр — сын Гленана, Гленан — сын Ерера, Ерер — сын Родерика, который был избран вождем союзного галльского войска и заставил Рим в наказание за измену платить выкуп. Я — вождь своего карнакского племени, все предки мои были землепашцы, и мы возделываем свои поля по мере своих сил и согласно примеру наших предков. Сеем мы больше всего пшеницу и ячмень, в небольшом количестве также рожь и овес. Гнев чужеземца, по-видимому, мало интересующегося этим рассказом, не утихал, но Жоэль продолжал: — Тридцать два года назад я женился на Маргарид, дочери Дорлема, и имею от нее дочь и троих сыновей. Старший, по имени Гильхерн, едет за нами на твоей лошади, он помогает мне вместе с несколькими родственниками обрабатывать наши поля. Я держу много черных овец, пасущихся на наших землях, и полудиких свиней, злых, как волки, никогда не приходящих с пастбища под кровлю. У нас есть хорошие луга в долине Альре. Я выращиваю также лошадей, а сын мой Гильхерн — собак для охоты и войны. Наши лошади и собаки пользуются такой славой, что к нам приходят за двадцать миль, чтобы покупать их. Ты видишь, что мог бы попасть в худший дом. Чужестранец испустил вздох затаенного гнева и поднял глаза к небу. Жоэль продолжал, подгоняя волов: — Микаэль, мой второй сын, — оружейный мастер в Альре, в четырех милях отсюда. Он делает не только оружие для войны, но и орудия для земледелия. Но это еще не все. Микаэль раньше, чем поселиться в Альре, работал у одного из наших родственников, потомка того мастера, который впервые придумал покрывать оловом железо и медь. И мой сын Микаэль сделался достойным своих учителей лудильщиков. О, если бы ты видел его работу! Он закончил недавно каску, на которой изображена голова лося с рогами. Ничего нельзя себе представить великолепнее этого! — О, — пробормотал сквозь зубы чужестранец, — правду говорят, что меч галла поражает всего один раз, а язык его убивает медленной смертью. — Друг гость, — сказал Жоэль, — до сих пор я не мог воздать должное твоему языку, так как ты был нем как рыба. Но после, когда ты будешь на свободе; ты мне расскажешь о том, кто ты, откуда и куда едешь, что видел в чужих землях, и что делается теперь в Галлии. А пока я окончу тебе мой рассказ обо мне и моем семействе. Услышав о том, что ему грозило, чужестранец напрягся изо всех сил, желая порвать веревку; но она была крепкая, и Жоэль с сыном завязали прочные узлы. — Я не упоминал еще о третьем моем сыне, моряке Альбинике, — продолжал Жоэль — Он торгует с Британией и со всем берегом Галлии и доплывает даже до Испании. Он торгует вином из Гаскони и соленой рыбой из Аквитании. К сожалению, он теперь уже давно на море со своей красавицей женой Мерое, и ты не увидишь его сегодня в моем доме. Но я тебе говорил, что кроме сыновей у меня есть и дочь. О, это жемчужина нашей семьи! Не я один говорю это, но и все наше племя. Все в один голос воспевают хвалы Гене, дочери Жоэля, Гене, одной из девяти жриц острова Сен. — Что ты говоришь? — вскричал путешественник, садясь на дно повозки — Твоя дочь — одна из девяти жриц острова Сен? — По-видимому, это удивляет и смягчает тебя, мой милый гость? — Твоя дочь, — повторил тот, точно не будучи в силах поверить этому. — Твоя дочь — одна из девяти жриц острова Сен? — Это так же верно, как то, что завтра исполнится восемнадцать лет со дня ее рождения. Мы будем праздновать этот день, и ты можешь принять участие в празднестве. Гость, сидящий у нашего очага, является членом семьи. Ты увидишь мою дочь. Она самая прекрасная, кроткая и мудрая из всех жриц острова Сен. — Ну, — сказал незнакомец менее резко, — я прощаю тебе то, что ты употребил против меня насилие. — Насилие ради гостеприимства, друг. — Ради чего бы оно ни было сделано, но ты силой помешал мне добраться до Ерерской бухты, где ждала меня до заката солнца лодка, чтобы доставить на остров Сен. При этих словах Жоэль расхохотался. — Чему ты смеешься? — спросил чужестранец. — Точно так же смеялся бы я и тогда, если бы ты сказал, что тебя ожидает лодка с собачьей головой, крыльями птицы и рыбьим хвостом, чтобы доставить тебя на солнце. Но ты мой гость, и я не оскорблю тебя, назвав твои слова ложью. Скажу тебе только одно: ты шутишь, говоря это. Никогда в жизни ни один мужчина, кроме самого старого из друидов, не вступал и не вступит на остров Сен. — А как же ты навещаешь свою дочь? — Я не вхожу на остров. Я пристаю к Келлорскому островку и там дожидаюсь моей дочери Гены. — Друг Жоэль, — сказал путешественник, — ты хотел, чтобы я был твоим гостем, и как гость я прошу тебя оказать мне услугу. Доставь меня завтра на твоей лодке на Келлорский островок. — Разве ты не знаешь, что жрецы бодрствуют там и днем и ночью? — Я знаю это. Один из них должен был явиться за мной в Ерерскую бухту, чтобы провести к Талиессину, старейшему из друидов, который в эту минуту на острове Сен со своей женой Орией. — Это правда, — сказал удивленный Жоэль — Когда дочь была дома в последний раз, она говорила, что старик Талиессин с нового года на острове и что жена его относится к ней как мать. — Ты видишь, что можешь верить мне, друг Жоэль. Отвези же меня завтра на Келлорский остров, чтобы я мог переговорить с одним из жрецов. — Согласен. Я свезу тебя на Келлорский остров. — А теперь ты можешь развязать меня. Клянусь именем Гезу, что не буду стараться избегнуть твоего гостеприимства. — Пусть будет по твоему, — сказал Жоэль, развязывая веревку. — Я доверяю слову моего гостя. Между тем ночь уже наступила. Несмотря на темноту и трудности пути, волы, хорошо знакомые с дорогой, благополучно добрались до дома Жоэля. Гильхерн, следовавший за повозкой верхом на лошади, взял выдолбленный воловий рог и три раза протрубил в него. В ответ послышался громкий лай собак. — Вот мы и дома, — сказал Жоэль. — Ты можешь догадаться об этом по лаю собак. Мой сын Гильхерн проведет твою лошадь в конюшню, где она найдет хороший корм и мягкую подстилку. На звуки рога из дома вышел один из родственников со смоляным факелом в руке. При свете его Жоэль ввел волов во двор. Глава II Дом Жоэля был очень обширный и имел круглую форму. Стены его состояли из двух рядов плетня с глиной, между ними, перемешанной с мелко изрубленной соломой. Снаружи и внутри стены были обмазаны тонким слоем глины с песком. Широкая крыша состояла из основания, сделанного из дубовых бревен и морского тростника. По сторонам дома расположены были гумна, хлева, овчарни, конюшни, кладовая и прачечная. Эти постройки, образуя длинный четырехугольник, окружали обширный двор, запиравшийся на ночь тяжелыми воротами. Снаружи все это огибал крепкий частокол, поставленный над глубокими рвом. Между постройками и частоколом оставалось пространство в виде круговой аллеи в четыре локтя шириной. Сюда спускали по ночам двух огромных страшных догов. В частоколе были ворота, соответствующие внутренним воротам двора; и те и другие запирались с наступлением ночи. Число мужчин, женщин и детей, все более или менее близких родственников Жоэля, помогающих ему в обработке полей, было очень велико. Они помещались в пристройках возле главного дома, куда собирались в полдень и вечером для общей трапезы. Дома, построенные подобным же образом и заселенные многочисленными семействами, были раскинуты там и сям среди полей и составляли вместе карнакское племя, вождем которого был Жоэль. При въезде во двор Жоэль был радостно встречен своим старым догом Дебер-Трудом, серым с черными пятнами, с огромной головой и налитыми кровью глазами. Он был так велик ростом, что, ласкаясь, клал передние лапы на плечи своего хозяина, и так силен, что выдержал однажды единоборство с чудовищным медведем гор Арреса и задушил его. Что касается его военных качеств, то он был бы достоин участвовать в войске самого Битерта, того галльского вождя, который говорил высокомерно при виде неприятельских войск: «Тут нечем будет поживиться и моим псам!» Дебер-Труд сначала недоверчиво смотрел на путешественника и обнюхивал его, но Жоэль сказал ему: — Разве ты не видишь, что я веду гостя? Тогда Дебер-Труд, точно поняв своего хозяина, перестал беспокоиться насчет чужого и, тяжело прыгая, проводил Жоэля в дом. Дом был разделен на три неравные комнаты. Две небольшие, огороженные деревянными перегородками, предназначались одна для Жоэля и его жены, а в другой помещалась Гена, их дочь, жрица с острова Сен, когда она приезжала домой. Большая комната посередине служила для трапез и вечерних посиделок. Когда чужестранец вошел в комнату, в очаге горел яркий огонь, делая почти ненужным свет красивой лампы из выложенной меди, висевшей посередине комнаты на трех цепях из того же металла, сверкавших как серебро. Это был подарок Микаэля, второго сына Жоэля. Два цельных барана жарились на длинном железном вертеле перед огнем, а семга и другая морская рыба варились в большом медном сосуде с водой, куда добавлены были уксус, соль и тмин. На перегородках висели головы волка, вепря, оленя и туров, которые уже начинали выводиться в этом крае. По стенам было развешано также охотничье и военное оружие — стрелы, луки, пращи, секиры, медные сабли, деревянные щиты, обитые толстой тюленьей кожей, копья с железными наконечниками и медными колокольчиками, чтобы издали предупреждать неприятеля о приближении галльского воина (галлы презирали засады и любили биться с врагом грудь с грудью). Там и сям висели также рыбачьи сети и остроги для ловли семги. Направо от входной двери было нечто вроде алтаря из серого гранита, украшенного только что срезанными дубовыми ветвями. На алтаре стоял небольшой медный сосуд с семью ветками омелы, а на стене над алтарем имелась надпись: «Счастье, удача и небесное царство — удел воистину чистому душой. Тот чист и свят, дела которого божественны и чисты». Войдя в дом, Жоэль подошел к алтарю и благоговейно прикоснулся губами к каждой из семи веток омелы. Гость последовал его примеру, и затем оба приблизились к очагу. Там сидела с веретеном в руке «мама» Маргарид, жена Жоэля. Она была очень высока ростом и одета в короткую тунику без рукавов из коричневой шерстяной материи и длинное серое платье с узкими рукавами; костюм довершался большим передником. Из-под белого четырехугольного чепчика виднелись седые волосы. На ней было коралловое ожерелье, браслеты с гранатами и другие украшения из золота и серебра. Вокруг Маргарид играли дети ее сына Гильхерна и некоторых родных, а молодые матери занимались приготовлениями к ужину. — Маргарид, — сказал жене Жоэль, — я привел к тебе гостя. — Приветствую его, — ответила та, продолжая прясть. — Боги посылают нам гостя, и очаг наш будет его очагом. Небо благоприятствует нам накануне дня рождения моей дочери. — Да принимают детей ваших во время путешествий так же, как меня теперь, — ответил чужестранец. — И ты не знаешь еще, какого гостя посылают нам боги! Такого, какого следует вымаливать у доброго Огмия для длинных осенних и зимних вечеров, который видел во время своих путешествий так много чудесного, что на сто вечеров хватило бы его интересных рассказов. Едва произнес Жоэль эти слова, как все, начиная с Маргарид и молодых матерей и кончая детьми, взглянули на чужеземца с жадным любопытством. — Скоро ли будет ужин, Маргарид? — спросил Жоэль. — Быть может, у нашего гостя голод не меньше моего, а у меня он очень велик. — Наши родные задают корм скоту, — отвечала Маргарид. — Они сейчас вернутся. Если гость наш согласен, мы подождем их с ужином. — Я благодарю жену Жоэля и буду ждать, — сказал незнакомец. — А в ожидании ужина ты нам расскажешь… — начал Жоэль. Но путешественник, перебив его, сказал с улыбкой: — Друг, подобно тому как одна чаша за трапезой служит для всех, так и рассказ мой должны слушать все. Но скажи мне, что это за бронзовый пояс висит там на стене? — Разве в вашей стране нет «поясов ловкости»? — Объясни, что это значит, Жоэль. — У нас в каждое новолуние к вождю приходят молодые люди его племени и пробуют этот пояс, чтобы доказать, что талия их не потолстела от невоздержанной жизни и что они сохранили прежнюю ловкость и легкость. Те, кто не может стянуть себя поясом, подвергаются осмеянию, на них указывают пальцами, и они платят денежную пеню. Поэтому все и боятся отрастить себе брюшко. — Это хороший обычай, и я жалею, что он предан забвению в наших местах. А для чего служит этот большой старый сундук? Он из драгоценного дерева и выглядит очень старинным. — Да, он очень древний. Это сундук триумфов моей фамилии, — сказал Жоэль, поднимая крышку. В сундуке лежало несколько белых черепов. Один из них, распиленный пополам в форме чаши, был посажен на бронзовую подножку. — Без сомнения, это головы неприятелей, убитых вашими предками, друг Жоэль? У нас уже давно вывелся обычай сохранять их. — У нас также. Я сохраняю эти черепа из уважения к памяти предков. Уже более двухсот лет с военнопленными не обращаются таким образом. Обычай этот существовал в прекрасное древнее время варварства, когда воины возвращались с войны с копьями, унизанными головами убитых врагов. Их вывешивали у дверей домов как трофеи. — У нас в древнее время тоже сохранялись трофеи, а головы неприятельских вождей сберегались в кедровом масле. — Клянусь Гезу, это великолепно! — сказал Жоэль, смеясь. — Это способ хороших хозяек: к хорошей рыбе — хороший соус. — Как и у вас, эти реликвии составляли у нас книгу, из которой молодой галл узнавал о подвигах своих предков. Часто семьи побежденных предлагали выкуп за эти трофеи, но обменивать их на серебро было беспримерной жадностью и святотатством. Но эти времена прошли, как и те, когда наши предки красили себе тело и лицо в голубой и малиновый цвет, а волосы и бороды обливали известковой водой, чтобы сделать их рыжими. — Не желая оскорбить памяти предков, должен, однако, сознаться, что они имели не особенно привлекательный вид и походили, вероятно, на тех ужасных драконов, красных с голубым, которые украшают носы кораблей страшных северных пиратов. О них я много любопытного слышал от моего сына Альбиника и прелестной жены его Мерое… Но вот идут и наши люди из овчарни, и Маргарид начинает разрезать на куски туши баранов. И ты отведаешь их, друг, и увидишь, какой вкус придают их мясу солончаковые пастбища, на которых они пасутся вдоль морского берега. Все мужчины из семьи Жоэля были одеты, как и он, в туники или белые полотняные рубашки и сверх них в верхнюю одежду без рукавов. У вернувшихся с поля на плечах висели плащи из овечьей шкуры, и, входя в комнату, они их снимали. У всех были меховые шапки, длинные волосы и большие бороды. Двое из них, вошедшие последними, держались за руки; они были прекрасны и лицом и фигурой. — Друг Жоэль, — сказал чужестранец, — кто эти молодые люди? Статуи бога Марса у язычников выглядят не лучше, чем они. — Это мои два родственника, двоюродные братья, Юлиан и Армель. Они любят друг друга как братья. Недавно бешеный бык бросился на Армеля, но Юлиан спас его с опасностью для собственной жизни. Однако ужин готов! Иди и займи почетное место. Жоэль и незнакомец приблизились к столу. Он был круглый и невысоко возвышался над полом, устланным свежей соломой. Кругом стола стояли сиденья, набитые душистым сеном. Два жареных барана, разрезанные на части, были поданы на больших блюдах из букового дерева, белых как слоновая кость. Кроме того, на столе лежали толстые куски соленой свинины и окорок из копченого мяса дикого кабана. Рыба была принесена в том же большом медном сосуде, в котором варилась. Возле места Жоэля стояла на столе огромная чаша из вылуженной меди; ее не могли бы осушить даже двое сильно жаждущих людей. Против этой-то чаши, обозначавшей почетное место, усадили чужеземца. По правую его руку сел Жоэль, по левую — Маргарид. Старики, женщины, молодые девушки и дети заняли места вокруг стола, а взрослые мужчины и молодые люди сели позади них во втором ряду; отсюда они вставали по временам, чтобы из бочки, в углу комнаты, наполнять медом чашу, переходившую из рук в руки, начиная с гостя. У каждого был кусок ячменного или ржаного хлеба, и, беря мясо, они кусали его прямо зубами или же разрезали своими ножами. Старый Дебер-Труд лежал у ног своего хозяина, и тот не забывал своего верного друга. К концу ужина Жоэль, взяв окорок дикого кабана, отделил от него кость с частью мяса и, по старинному обычаю, сказал Армелю, подавая ему ее: . — Получи, Армель, кусок, предназначенный для самого храброго, за то, что ты остался победителем во вчерашней борьбе. Армель, польщенный этой похвалой в присутствии чужестранца, протянул уже руку за наградой, когда самый маленький ростом член семьи, по имени Рабузигед, проговорил: — Армель остался вчера победителем, потому что с ним не боролся Юлиан. Туры, равные по силе, избегают вступать в единоборство. Юлиан и Армель сильно покраснели, и первый вскричал с заблестевшими глазами: — Если я не боролся с Армелем, то это потому, что другой вышел раньше меня! Но Юлиан не боится Армеля, как и Армель — Юлиана. И если бы ты был на один локоть повыше, Рабузигед, я показал бы тебе сейчас же, что, начиная с тебя, не боюсь здесь никого, даже доброго брата моего Армеля. — Брат Юлиан! — сказал Армель, у которого также засверкали глаза. — Мы должны доказать чужеземцу, что не боимся друг друга. — Пусть так, Армель. Мы будем биться на саблях и со щитами. И молодые люди пожали друг другу руки. Жоэль был очень доволен, что чужестранец увидит храбрость членов его семьи, и все разделяли его радость. Женщины и молодые девушки хлопали в ладоши и весело улыбались, а Маргарид сказала молодым людям: — Вы прекратите борьбу, как только я опущу веретено. — Дети постараются позабавить тебя как только умеют, — сказал Жоэль гостю — Но и ты, в свою очередь, доставишь всем нам большую радость, если расскажешь про виденные тобой чудеса в разных землях. — Я охотно расплачусь за твое гостеприимство моими рассказами, — отвечал тот. — В таком случае поторопимся, брат Юлиан, — сказал Армель. — Я с нетерпением жду интересных рассказов, которые никогда не устаю слушать. Жаль только, что рассказчики так редки в нашей стране. — Ты видишь, друг, с каким нетерпением ожидают твоих рассказов? Но только сначала ты должен подкрепить свои силы, выпив за победителя в борьбе старого галльского вина. Гильхерн, принеси тот бочонок с белым вином, которое в последний раз привез твой брат Альбиник, и наполни чашу в честь путешественника. А вы, дети мои, готовьтесь к борьбе! Глава III Вся многочисленная семья Жоэля разместилась полукругом вдоль стен большой залы, ожидая с нетерпением начала борьбы. Маргарид, сидевшая с двумя самыми младшими детьми на коленях между Жоэлем и гостем, подняла веретено, давая этим знак к началу состязания. Юлиан и Армель, обнажившие свои тела по пояс, пожали друг другу руки и вооружились тяжелыми медными саблями, взяв в левые руки деревянные щиты, обтянутые тюленьей кожей. Затем они с жаром устремились друг на друга, желая показать чужестранцу свою ловкость и мужество. Гость Жоэля, казалось, был очень доволен зрелищем, которое представилось его глазам, и бледное лицо его приняло еще более гордое выражение. Нанося друг другу страшные удары и ловко отражая их, Юлиан и Армель обменивались дружескими восклицаниями, и в глазах их не виднелось и тени взаимной ненависти. При особенно удачном и опасном ударе, отраженном с необыкновенной ловкостью, мужчины, женщины и дети хлопали в ладоши и кричали: — Хорошо, Юлиан! Хорошо, Армель! Эти крики, вид сражающихся и звон оружия так возбуждали Дебер-Труда, напоминая ему прежние битвы, что он испускал яростный вой, глядя на своего хозяина, который гладил его, чтобы успокоить. Пот струился уже по телу прекрасных юношей, равных по силе и ловкости, а они еще не нанесли друг другу ни одной раны. — Поспешим, брат Юлиан! — сказал Армель, устремляясь на него с новым пылом. — Поспешим, чтобы скорее услышать чудные рассказы. — Плуг не может двигаться быстрее, чем идущий за ним землепашец, — отвечал Юлиан. С этими словами он схватил саблю обеими руками, выпрямился во весь рост и нанес своему противнику страшный удар. Щит, которым Армель пытался прикрыться, разлетелся на куски, и удар сабли поразил его в висок. Пошатнувшись, Армель упал на спину, между тем как все кричали, хлопая в ладоши и восхищаясь необыкновенным ударом: — Славно, Юлиан, славно! Рабузигед кричал громче всех. Маргарид, опустив веретено в знак окончания поединка, занялась раненым, а Жоэль обратился к чужестранцу, протягивая ему большую чашу с вином: — Друг гость, выпей это старое вино в честь победы Юлиана. — Пью за победу Юлиана, а также и за храброе и достойное поражение Армеля! — ответил гость. — Мужество побежденного не уступало мужеству победителя. Я много видел поединков, но никогда не проявлялось в них столько ловкости и храбрости. Слава твоему семейству, Жоэль! Слава твоему племени! — Прежде, — сказал Жоэль, — такие состязания бывали у нас почти каждый вечер, но теперь они заменяются простой борьбой. Поединок на саблях больше всего напоминает древних галлов. Осмотрев рану, Маргарид покачала головой. Юлиан поддерживал своего друга, который сидел, опершись на стену. Одна из молодых женщин принесла ящик с бинтами и бальзамом и сосуд с настоем омелы. Кровь текла из раны струей, лицо раненого было бледно, а глаза полузакрыты. — Друг Армель, — сказал ласково Юлиан, стоя возле него на коленях. — Не падай духом из-за такого пустяка, настанет и твой час победы. Сегодня удар поразил тебя, завтра может сразить меня. Мы храбро сражались, и чужеземец унесет с собой воспоминание о карнакских юношах и о всей фамилии Жоэля, вождя племени. Армель, лоб которого уже покрылся холодным потом, опустил голову на грудь и, казалось, не слышал своего друга. Маргарид снова покачала головой, велела принести горящие уголья на камне и бросила туда порошок из коры омелы. Поднялся едкий дым, вдохнув который Армель открыл глаза и произнес слабым голосом, точно очнувшись от сна: — Ангел смерти призывает меня к себе… Я буду продолжать жить, но уже не здесь… Отец и мать удивятся и обрадуются, увидев меня так скоро… Я сам рад увидеть их… Но я охотно послушал бы чудные рассказы чужеземца, — прибавил он с сожалением. — Как, брат Армель, — сказал Юлиан с горестным удивлением. — Ты уже уходишь отсюда? Но ведь мы клялись друг другу никогда не расставаться? — Да, мы клялись в этом, — проговорил слабым голосом Армель, — но выходит иначе… Юлиан закрыл лицо руками и ничего не ответил. Маргарид, умевшая лечить раны, чему ее научила жрица, одна из ее родственниц, положила руку на сердце Армеля. Спустя несколько минут она сказала: — Теутатес зовет Армеля, чтобы провести его туда, где находятся покинувшие уже нас родные. Он скоро уйдет от нас. Пускай поторопятся те, кто хочет передать с ним что-нибудь для отсутствующих друзей, — он всех их скоро увидит. — И, поцеловав умирающего в лоб, она прибавила: — Ты передашь этот поцелуй всем нашим родственникам, когда их увидишь. — Хорошо, — ответил Армель слабым голосом и прибавил: — А все-таки очень хорошо бы мне послушать рассказы чужестранца… Маленький Сильвест, сын Гильхерна, с розовым личиком и белокурыми кудрями, приблизился к умирающему, держась за руку своей матери Генори, и сказал: — Я очень любил маленького Аланика, он ушел от нас в прошлом году. Скажи ему, что Сильвест помнит его, и поцелуй его от меня, Армель. — Я поцелую от тебя Аланика, Сильвест. Другой родственник Жоэля сказал умирающему: — Я был другом Гуарне, из соседнего нам племени Морлеха. Его, беззащитного, убили недавно во время сна. Ты ему скажешь, Армель, что убийца его найден и осужден карнакскими друидами. Скоро свершится над ним приговор. Гуарне рад будет узнать о наказании своего убийцы. Армель знаком показал, что передаст и это поручение. Рабузигед, невольный виновник случившегося, тоже обратился к тому, который готовился уйти в другой мир: — Ты знаешь, что восемь лунных месяцев назад заболел старый Марк, живущий возле Гленана, и ангел смерти также звал его к себе. Но старый Марк не был готов к этому, он хотел присутствовать на свадьбе своей внучки. И вот он стал искать охотника заменить его, что могло бы удовлетворить ангела смерти. Друид, врач его, указал ему на Нуарена из нашего племени, и тот охотно согласился уйти из этого мира вместо Марка, чтобы сделать приятное богам. Старый Марк подарил ему десять серебряных монет с лошадиными головами, которые Нуарен роздал друзьям. Потом, радостно осушив свой последний кубок, он подставил свою грудь под священный нож при пении бардов. Ангел смерти, очевидно, удовлетворился этой заменой, так как старый Марк успел выдать замуж свою внучку и живет до сих пор… — Не хочешь ли ты уйти вместо меня, Рабузигед? — спросил умирающий. — Боюсь, что уже слишком поздно… — Нет-нет, — поспешно ответил Рабузигед. — Прошу тебя только отдать Нуарену эти три серебряные монеты, которые я был должен ему. Я боюсь, чтобы он не пришел за ними сам в лунную ночь в образе демона. И Рабузигед, порывшись в своем мешке из кожи ягненка, вынул три серебряные монеты с лошадиными головами и положил их к ногам Армеля. — Я передам твои деньги, — сказал умирающий едва слышно и прошептал в последний раз на ухо Юлиану: — Мне все-таки очень хотелось бы послушать… чудные рассказы… путешественника… — Успокойся, брат Армель, — тихо ответил ему Юлиан. — Я буду внимательно слушать эти чудесные рассказы сегодня вечером, чтобы хорошенько запомнить их завтра. Я расскажу их тебе… Мне будет скучно здесь без тебя. Мы поклялись никогда не расставаться, и я уйду жить в том мире вместе с тобой. — Так ты придешь? — прошептал умирающий, и лицо его просияло. — Придешь… завтра? — Завтра, клянусь Гезу, я приду к тебе, Армель. Вся семья, слыша это обещание Юлиана, смотрела на него с уважением. — Тогда до скорого свидания, брат Юлиан, — произнес раненый задыхающимся голосом, но с довольным лицом. — Слушай внимательно… рассказы… А пока… привет вам всем… Он протянул руку, и все родные стали дружески прощаться с ним, как прощаются с уезжающим в далекое путешествие. Когда Армель умер, Жоэль закрыл ему глаза и велел положить его возле жертвенника, над которым стоял сосуд с семью ветками омелы. Тело покрыли дубовыми ветками, снятыми с алтаря, так что оно превратилось в зеленый холмик, возле которого остался сидеть Юлиан. Глава семьи, наполнив вином кубок, пригубил его и, передавая гостю, сказал: — Да будет счастливо путешествие Армеля, так как он был всегда справедлив и добр! Да найдет он тех, кого мы любили, и да передаст им о нашей любви! Чаша обошла всех, и все желали Армелю счастливого пути. Потом собрали со стола остатки ужина, и все уселись вокруг очага, с нетерпением ожидая обещанных рассказов. Чужестранец, видя, что глаза всех обращены на него, сказал Жоэлю: — Итак, вы ждете от меня рассказа? — Рассказа! — вскричал Жоэль. — Скажи лучше двадцать рассказов, сто рассказов! Ведь ты видел столько стран, столько людей! О, клянусь Огмием, мы не удовлетворимся одним рассказом. — Нет, — подтвердили хором остальные. — О нет! Нам мало одного рассказа! — Но в наше время, — сказал чужестранец с задумчивым и суровым видом, — было бы лучше действовать, чем рассказывать и слушать веселые сказки. — Я не понимаю тебя, — произнес с удивлением Жоэль. Все молча уставились на чужестранца. — Ты не понимаешь меня? — сказал печально путешественник. — Ну, делать нечего… Я исполню свое обещание. Данное слово надо держать. — Потом, указывая на Юлиана, все еще сидящего в глубине залы рядом с телом Армеля, он прибавил: — Надо, чтобы этот юноша мог рассказать что-нибудь завтра своему другу, когда он пойдет за ним в другой мир. — Рассказывай, — сказал Юлиан, опираясь головой на руки, — рассказывай. Я не пророню ни одного твоего слова. Армель в точности узнает твой рассказ. — Два года назад, — начал чужестранец, — путешествуя среди галлов на берегах Рейна, я попал однажды в Страсбург. Когда я вышел из города, чтобы прогуляться на берегу реки, я увидел большую толпу народа, следовавшую за мужчиной и женщиной. Оба были молоды и прекрасны и держали с двух сторон щит, на котором лежал малютка нескольких дней от роду. Мужчина имел беспокойный и мрачный вид, женщина была бледна и спокойна. Они остановились на берегу реки, там, где течение ее очень быстро. Я подошел ближе и спросил у кого-то в толпе, кто эти люди. «Это Виндорикс и жена его Альбреж». В это время я увидел, как Виндорикс подошел к своей жене и мрачно сказал ей: «Время настало». — «Так ты этого хочешь? — спросила Альбреж. — Ты хочешь?» — «Да», — ответил муж. — «Меня берут сомнения, я хочу быть в твоем желании уверенной. Пусть будет по-твоему», — сказала жена. Тогда, взяв щит с ребенком, улыбавшимся и протягивавшим к нему ручонки, Виндорикс вошел в воду по пояс и поднял щит над головой, оглядываясь в последний раз на жену. Она стояла на берегу с высоко поднятой головой, с уверенным взглядом, со скрещенными на груди руками, неподвижная, как статуя. Протянув правую руку к мужу, она, казалось, говорила ему: «Делай, что задумал…» Трепет волнения пробежал в толпе, когда она увидела, что Виндорикс кладет щит с ребенком на поверхность бурной реки и собирается отнять руки… — Злодей! — вскричала Маргарид. — А эта женщина! Как она могла оставаться на берегу? — Но что означало это варварство, друг гость? — спросила Генори, молодая жена Гильхерна, крепко прижимая к себе своих детей, Сильвеста и Сиомару, которые сидели у нее на коленях. Чужестранец знаком потребовал молчания и продолжал: — Едва поток унес щит с ребенком, как отец поднял к небу дрожащие руки, как бы призывая богов, и потом с мрачным отчаянием следил за движением щита. Напротив, мать смотрела на него так спокойно, точно, она нисколько не боялась за своего ребенка. — Не боялась? — вскричал Гильхерн. — Но ребенок подвергался верной смерти! — Чудовищная мать! — вскричала его жена Генори. — И никто из толпы не бросился спасать его? — сказал Юлиан, думая о своем друге. — О, это потрясет сердце Армеля, когда он услышит этот рассказ! — Два раза щит едва не погрузился в воду в водоворотах, — продолжал чужестранец, — и мать при этом нисколько не изменилась в лице. Наконец он спокойно поплыл по течению реки. Тогда вся толпа крикнула, захлопав в ладоши: «Лодку, лодку!» Двое людей вскочили в лодку и в несколько минут были у щита, который и вытащили из воды вместе с заснувшим ребенком. — Благодарение богам, он спасен! — вскричало почти все семейство Жоэля, вздохнув с облегчением. — Пока вынимали из воды щит с ребенком, Виндорикс, лицо которого теперь сияло от счастья, подбежал к жене и вскричал, протягивая к ней руки: «Альбреж, Альбреж! Ты говорила правду! Ты была верна мне!» Но Альбреж гордо ответила, отстраняя мужа: «Уверенная в моей правоте, я не боялась за ребенка. Боги не могли наказать невинную мать, погубив ее сына. Кто подозревает женщину, тот оскорбляет ее. Я возьму ребенка, и ты больше не увидишь нас, ни меня, ни его. Как мог ты сомневаться в честности своей жены!» В эту минуту с торжеством принесли ребенка. Мать кинулась к нему, как львица к детенышу, и страстно прижала его к своей груди. Спокойная и холодная до этого времени, она горячо осыпала ласками своего ребенка, унося его с собой. — О, это была истинная галльская женщина! — сказала жена Гильхерна. — «Кто подозревает женщину, тот оскорбляет ее!» Это хорошо сказано! — Такое испытание в обычае у рейнских галлов? — спросил Жоэль. — Да, супруг, подозревающий жену в неверности, берет ее ребенка и пускает плыть по реке на щите. Если он спасается — мать невинна, если тонет — она преступна. — А как была одета эта доблестная женщина? — спросила Генори — Была ли на ней такая же туника, какую носим мы? — Нет, туники тех женщин очень коротки и двух цветов: корсаж голубой, а юбка красная; часто они вышиты золотом и серебром. — А их чепчики, — спросила одна молодая девушка, — такие же белые и четырехугольной формы, как наши? — Нет, черные и украшены золотыми и серебряными вышивками. — А как празднуют у них свадьбы? — спросила другая молодая девушка. — Так ли хороши их стада, как наши? — спросил один старик. — Есть ли у них бойцовые петухи? — спросил ребенок. — Довольно, довольно, — остановил Жоэль, видя затруднение чужеземца — Дайте нашему гостю вздохнуть. Вы подняли крик, словно стая чаек. — А платят ли они деньги мертвым, как и мы? — не удержался Рабузигед. — Да, это у них также в обычае. Но один идолопоклонник из Азии, которого я встретил в Марселе, уверял меня, что после смерти мы продолжаем жить, но уже не в образе людей, а в образе животных. — Славно, нечего сказать! — вскричал с беспокойством Рабузигед. — Если эти идолопоклонники говорят правду, то Нуарен, которому я послал деньги, живет теперь, быть может, в образе рыбы, а Армель — птицы. Как же птица передаст рыбе серебряные монеты? Вот так штука! — Наш друг уже сказал, что так думают идолопоклонники, — строго остановил его Жоэль. — Твоя боязнь безбожна. — Этого не может быть, — печально сказал Юлиан — Иначе что же я буду делать, если, отправившись завтра к Армелю, найду его в образе птицы, а сам обращусь в оленя или вола? — Не бойся, юноша, — успокоил его путешественник, — религия Гезу самая истинная, а она учит нас, что после смерти мы приобретаем более молодые и более прекрасные тела. — Вот что значит путешествовать! — сказал Жоэль. — Сколько узнаешь разных вещей! Но, чтобы не оставаться в долгу у тебя, Маргарид может рассказать тебе об одной из своих прабабок. Это случилось около ста тридцати лет назад, когда наши предки доходили до Азии, чтобы основать там новую Галлию. — После рассказа твоей жены я также скажу кое-что о наших предках, — сказал чужестранец. — И, клянусь Ритта-Гаюром, теперь самый подходящий момент для этого! Потому что в то время, как мы занимаемся здесь разговорами, происходит что-то, чего вы не знаете… — Почему ты остановился? — спросил с удивлением Жоэль. — Что происходит в то время, как мы рассказываем здесь сказки? И что можно делать в осенние вечера, как не сидеть у очага, слушая рассказы? Но чужестранец, не отвечая Жоэлю, почтительно обратился к Маргарид: — Сначала я выслушаю рассказ жены Жоэля. — Он так же прост, — отвечала Маргарид, продолжая прясть, — как был прост и сам поступок моей прабабки. Имя ее было Сиомара… — И в честь ее, прекрасной и доблестной, — прервал мать Гильхерн, указывая с гордостью на свою восьмилетнюю дочь удивительной красоты, — я назвал этим именем свою дочь. — Я не видал никогда более прекрасного ребенка, — сказал чужестранец, — и уверен, что она будет походить на ту женщину своей доблестью, как походит красотой. Генори, мать ребенка, покраснела от удовольствия при этих словах, а Маргарид продолжала: — Ее звали Сиомарой, и она была дочерью Ронана. Отец привел ее в Лангедок, где завел торговлю. Галлы этой местности готовились в то время ехать на восток. Вождь их, по имени Ориегон, увидел Сиомару, был поражен ее красотой и женился на ней. Сиомара уехала на восток с мужем. Первое время все шло удачно, но затем римляне из зависти к галльским завоеваниям стали наступать на них. В одной из битв Сиомара, сопровождавшая мужа в военной повозке, была отрезана от него, взята в плен и сдана под стражу римскому офицеру, скупому и развратному. Пораженный ее красотой, он пытался соблазнить ее, но она не поддалась его уговорам. Тогда, воспользовавшись сном пленницы, он прибег к насилию… — Ты слышишь, Жоэль! — вскричал с негодованием чужестранец. — Прабабка твоей жены перенесла такое оскорбление от римлянина!  — Выслушай до конца, друг, — сказал Жоэль, — и ты увидишь, что Сиомара стоит галльской женщины с берегов Рейна. — Удовлетворив свое желание, римлянин предложил своей пленнице свободу ценой выкупа. Она приняла его предложение и попросила послать одного из своих слуг, также взятого в плен, в лагерь к мужу или к его друзьям, чтобы те доставили выкуп в назначенное место. Не желая ни с кем делиться деньгами, римлянин сам привел Сиомару в условленное место. Там были друзья Ориегона с золотом для выкупа. Пока офицер пересчитывал данную ему сумму, Сиомара дала знать своим на галльском языке, чтобы они перерезали горло этому негодяю. Это было сделано. Тогда Сиомара отрубила ему голову, обернула ее своим платьем и вернулась в галльский лагерь. Ориегон, который тоже был в плену, бежал из него и прибыл в свой лагерь одновременно с женой. Тогда Сиомара бросила к его ногам голову римлянина со словами: «Вот голова человека, который меня оскорбил. Никто, кроме тебя, не посмеет сказать, что обладал мной…» Закончив рассказ, Маргарид продолжила прясть. — Не говорил ли я тебе, друг, — сказал Жоэль, — что Сиомара не уступит твоей галльской женщине с берегов Рейна? — Рассказ об этом мужественном и целомудренном поступке достоин уст, которые его произнесли, — сказал чужестранец. — Он доказывает также, что римляне, наши непримиримые враги, не переменились характером: они остались такими же жадными и развратными, какими были раньше. Раз уж мы заговорили об этих чертах характера римлян, — прибавил он с горькой улыбкой, — скажу вам, что я был в Риме и видел там Юлия Цезаря, этого замечательнейшего из римских полководцев, но в то же время и самого жадного и гнусного развратника во всей Италии. О его дебошах я не решусь говорить при женщинах и детях. — Ты видел самого Юлия Цезаря? — спросил с любопытством Жоэль. — Каков он из себя? Чужестранец поглядел на хозяина, точно удивляясь его вопросу, и ответил, сдерживая гнев: — Он уже приближается к зрелому возрасту, высок ростом, лицо у него худое, длинное и бледное, глаза черные, голова плешивая. Чтобы скрыть свою лысину, он, соединяя в себе все пороки самых развратных римских женщин, обладает и их тщеславием, — всегда носит корону из золотых листьев. Удовлетворено ли твое любопытство, Жоэль? Что сказать тебе еще? Знаешь ли ты, что Цезарь страдает эпилепсией? Что он… — Не закончив фразы, сам перебив себя, чужестранец вскричал, окинув гневным взглядом всю семью Жоэля: — Да поразит меня гнев Гезу! Вы все, сидящие тут и способные носить саблю и копье, но думающие только о пустых сказках, неужели вы не знаете, что римское войско, завладев под предводительством Цезаря половиной наших провинций, расположилось на зимние квартиры в Орлеане, Турени и Анжу? — Да-да, мы слышали об этом, — спокойно ответил Жоэль. — Нам говорили об этом приходившие из Анжу покупатели волов и свиней. — И ты говоришь так беспечно о вторжении римлян в Галлию? — вскричал гость. — Никогда еще бретонские галлы не были под игом у чужестранцев, — гордо ответил вождь карнакского племени. — Нас не коснется этот позор. Галл из Пуату, Турени и Орлеана — одно, а мы — другое. Римляне в Турени, но отсюда до Турени далеко. — Значит, тебя не касалось бы и то, если бы северные пираты перерезали горло твоему сыну Альбинику и его достойной жене Мерое, так как это произошло бы далеко отсюда? — Ты шутишь. Мой сын всегда останется моим сыном. А галлы чужих провинций — не сыновья мои. — А разве они не сыны одного с тобой бога, как учит религия друидов? А если так, то разве все галлы не братья друг другу? И разве порабощение и кровь брата не взывают о мщении? Значит, пока неприятель не подошел к воротам твоего дома, ты останешься спокойным? Неужто права будет рука, если скажет ноге, пораженной гангреной: «Я здорова, а нога далеко от меня. Мне нечего беспокоиться». Ведь ясно, что гангрена, не остановленная вовремя, поднимаясь все выше, будет поражать все новые члены и, наконец, охватит все тело. — Если только здоровая рука не возьмет топор и не отрубит ногу, от которой пошло все несчастье. — А что же станется тогда с искалеченным телом? — вмешалась Маргарид, до сих пор слушавшая молча. — Если самые прекрасные из наших провинций попадут в руки чужестранцев, то что сделается с остальной Галлией? Сможет ли она, искалеченная и изуродованная таким образом, защитить себя против врагов? — Тобою говорит сама мудрость, — сказал почтительно путешественник. — Жоэль, твоя жена, как и все галльские матроны, с такой же честью может занять место в общественном совете, как и в домашнем кругу. — Это верно, — проговорил Жоэль, — у Маргарид мужественное сердце и мудрый ум. Я должен сознаться, и это меня нисколько не огорчает, что часто мнения ее вернее моих. Но на этот раз я прав. Что бы ни случилось с остальной Галлией, нога римлянина никогда не ступит на землю старой Бретани. Ее защитят ее подводные камни, ее болота, ее леса, ее скалы, а главное — ее бретонцы. При этих словах мужа Маргарид опустила голову, а все мужчины из семьи Жоэля захлопали в ладоши, выражая одобрение. Тогда чужестранец сказал с мрачным видом: — Так и быть, я позабавлю вас еще одним рассказом, последним. И пусть слова его падают вам в душу каплями расплавленного металла. Вы не сумели понять истину, заключающуюся в мудрых словах хозяйки дома. Все посмотрели на путешественника с удивлением, а он начал свой рассказ. Глава IV С мрачным и суровым видом начал чужестранец свой рассказ следующими словами: — Лет двести или триста назад поселилось в Галлии одно семейство. Оно первое заняло те огромные пустынные пространства, которые теперь так заселены. Откуда оно пришло? Вероятно, из глубины Азии, этой древней колыбели человеческого рода. Это семейство строго сохранило все свойственные ему черты характера, отличающие его от всех остальных народов: честность, гостеприимство, великодушие, живой и веселый нрав, словоохотливость и любовь к рассказам, бесстрашие в бою и равнодушие к смерти. Легкомыслие, непостоянство, самонадеянность, любопытство относительно всего нового, страсть к бродяжничеству и более сильное желание видеть незнакомые страны, чем их покорять, были главными недостатками этой семьи. К этому надо еще прибавить, что, легко соединяясь вместе, она так же легко и разделялась на части и была слишком горда и изменчива, чтобы подчинить себе соседей, а если последнее и удавалось ей, оказывалась неспособной долго быть с ними в согласии, хотя бы того и сильно требовали общие интересы. Как в хорошем, так и в дурном эта семья оставалась верной себе в течение столетий, такова она и теперь, и такой же будет, наверное, и дальше! — Если не ошибаюсь, — смеясь сказал Жоэль, — все мы, галлы, сколько нас ни есть, принадлежим немного к этой семье. — Да, — отвечал чужестранец, — к несчастью для нас… и к радости для наших врагов. Таким был и таким остался характер нашего народа. — Сознайся, однако, что, несмотря на свои недостатки, этот народ живет недурно. Мало найдется стран, куда не являлся бы он с оружием в руках, увлекаемый своею страстью к бродяжничеству и любопытством. — Ты прав, жажда приключений гонит нас! Мы мчимся все вперед и вперед к неизвестному, вместо того чтобы остановиться на месте и укрепиться здесь более прочно. В настоящее время треть Галлии во власти римлян, а между тем несколько столетий назад галлы благодаря своим постоянным завоеваниям владели Англией, Ирландией, Верхней Италией, правым берегом Дуная, землями по ту сторону моря до самой Дакии. Но все это казалось еще недостаточным, находили, что наши владения должны обнять весь мир! Галлы с Дуная шли в Македонию, во Фракию, в Фессалию, другие достигли Малой Азии через Босфор и Геллеспонт, основали здесь Новую Галлию и получили, таким образом, власть над всеми правителями Востока. — Пока из твоих слов не следует, чтобы мы могли жаловаться на свой характер, который ты так осуждаешь! — заметил Жоэль. — А что осталось после всех этих походов, после ряда сумасбродных битв, где галльскими королями руководило одно тщеславие? Разве мы не потеряли своих отдаленных приобретений? Разве римляне, наши непримиримые враги, не восстановили против нас все народы? Нам пришлось бросить наши бесполезные завоевания в Азии, Греции, Германии, Италии. Вот к чему привел наш героизм и масса пролитой крови! Вот до чего довело нас честолюбие королей, похитивших власть друидов! — На это мне нечего возразить. Ты прав, не для чего было отправляться в такой далекий путь, чтобы принести на своих подошвах только кровь и пыль из чужих земель. Но, если не ошибаюсь, около этого времени сыновья храброго Ритта-Гаюра, велевшего соткать себе всю одежду из бород выбритых им королей, низвергли королевскую власть, так как увидели, что короли не пастыри, а палачи народа? — Да, благодарение богам, за временем бесплодных и кровавых побед последовала эпоха истинного величия мира и благоденствия. Освободившись от своих не приносивших никакой пользы земельных завоеваний, заняв пространство между естественными своими границами — Рейном, Альпами, Пиренеями и океаном, — галльская республика сделалась царицей мира, возбуждая во всех зависть. Плодородная почва ее, умело обрабатываемая, давала всего вволю. Реки покрылись торговыми судами. Золото, серебро и медь, добываемые в горах, увеличивали с каждым днем ее богатства. Повсюду строились большие города. Друиды, распространяя просвещение, проповедовали полное объединение всех провинций и, чтобы подать пример, созывали ежегодно в Центральной Галлии торжественное собрание, на котором разбирались дела, касающиеся всей страны. Каждое племя, каждый кантон, каждый город имел на этом собрании своих представителей. Каждая провинция была маленькой республикой, а все они, вместе взятые, составляли большую галльскую республику — одно целое, могущественное благодаря своей цельности и единению. Отцы наших дедов еще застали это счастливое время, друг! Но дети их видели только упадок и несчастья. Что же произошло? Проклятые потомки королей, лишенных трона, соединяются с таким же гнусным поколением их бывших вассалов и, раздраженные потерей власти, пытаются снова забрать ее в свои руки. Для этого они пользуются с бесчестным вероломством непостоянством, высокомерием и несдержанностью народа, — словом, теми чертами его характера, которые уже начали смягчаться под могущественным влиянием жрецов. И вот соперничество между провинциями, уже давно затихшее, начинает пробуждаться, разгораются зависть и ненависть, и стройное целое распадается на части. Короли еще не взошли на свои прежние троны, некоторые из потомков их были даже казнены, но борьба партий уже разгорелась. Вспыхивает гражданская война, более сильные провинции хотят завладеть более слабыми. Ты знаешь, наверное, как в конце последнего столетия марсельцы — потомки тех сосланных греков, которым галлы великодушно уступили землю, где они и построили себе город, — задумали забрать в свои руки верховную власть. Провинция возмутилась против этого, и тогда Марсель призвал к себе на помощь римлян. Римляне появляются на сцену в первый раз, но не для поддержки марсельцев в их неправом деле, а для того, чтобы самим овладеть страной, несмотря на чудеса храбрости, которые проявляет ее население. Расположившись в Провансе, римляне строят здесь город и основывают, таким образом, первую свою колонию в нашей стране. — О, да будут прокляты марсельцы! — вскричал Жоэль. — Благодаря этим потомкам греков римляне вступили на наши земли! — Чем марсельцы хуже других? Разве не достойны проклятия те галльские племена, которые допустили, чтобы чужой народ разорил и поработил одно из них? И коль скоро они были наказаны! Римляне, ободренные беспечностью Галлии, завладевают Овернью, затем Дофине, Лангедоком и Виваресом, население их защищается с геройской храбростью, но, предоставленное собственным силам, не может устоять под натиском сильнейшего врага. Римляне становятся хозяевами почти всего юга Галлии, управляют им при помощи своих проконсулов и обращают народ в самых жалких рабов. Что же делают другие провинции при виде этих ужасных захватов Рима, продвигающегося все дальше, угрожающего уже сердцу Галлии? Уверенные в своем мужестве, они говорят, как сказал только что и ты, Жоэль: «Юг далеко от севера, восток далеко от запада». Побежденный вследствие беспечности и самонадеянности, наш бедный народ не может кротко сносить Рима: в провинциях, завоеванных римлянами, вспыхивают мятежи, и их Рим подавляет с массой жертв. Наши несчастья не ограничиваются этим. Бургунды, подстрекаемые потомками королей, вооружаются против Франш-Конте, призывая на помощь римлян. Франш-Конте, не имея сил сопротивляться такому союзу, просит подкрепления у германцев с другой стороны Рейна; таким образом, эти северные варвары вступают в Галлию и, побив в конце концов тех, кто сам же призвал их, остаются хозяйничать в Бургундии и Франш-Конте. Наконец, в прошлом году швейцарцы, соблазненные примером германцев, вторгаются в галльские провинции, захваченные римлянами. Юлий Цезарь, назначенный проконсулом, спешит из Италии и не только прогоняет швейцарцев назад в их горы, но очищает Бургундию и Франш-Конте от германцев, завладевая этими провинциями, обессиленными долгой борьбой с варварами. Они, освободившись от гнета варваров, подпадают под гнет римлян: положение то же, меняются только хозяева. Наконец, — в начале этого года часть Галлии начинает выходить из своего сонного равнодушия, чувствуя, что опасность угрожает и тем провинциям, которые еще сохранили свою независимость. Храбрые патриоты, — Гальба среди бельгийских галлов и Боддиг-Нат среди фландрских, — не желая иметь своими господами ни римлян, ни германцев, возбуждают народ против Цезаря. Поднимаются и галлы из Вермандуа и Артуа и идут на римлян… Происходит великая и ужасная битва при Самбре! Галльское войско ожидало Цезаря на левом берегу реки. Три раза римляне переходили через реку, три раза они были принуждены возвратиться назад, сражаясь и стоя по пояс в воде, красной от крови. Но вот римская кавалерия опрокинута, старейшие легионы разбиты. Цезарь соскакивает с коня, берет меч в руку и, собирая последние свои когорты, наполовину уже рассеявшиеся, во главе их устремляется на наше войско. Несмотря на мужество Цезаря, сражение было проиграно для него. Вдруг мы видим, что на помощь ему идет новый отряд… — Ты сказал «мы видим», — перебил Жоэль. — Значит, ты участвовал в этой ужасной битве? Но чужестранец продолжал, не отвечая ему: — Истощенные, обессиленные семичасовой битвой, мы сражаемся еще с этим свежим отрядом. Бьемся до полного изнеможения, бьемся насмерть… И знаете ли вы, спокойно сидящие здесь, в то время как братья ваши умирали за свободу Галлии, за вашу свободу, — знаете ли вы, сколько осталось в живых после этой битвы? Из шестидесяти тысяч воинов после сражения при Самбре осталось в живых всего пятьсот человек! — Пятьсот! — вскричал Жоэль с сомнением в голосе. — Я говорю это, потому что я один из них, — с гордостью сказал чужестранец. — Так эти свежие шрамы на твоем лице… — Я получил их в битве при Самбре. В эту минуту послышался яростный лай сторожевых собак и сильный стук в наружные ворота. Находясь еще под тяжелым впечатлением рассказа путешественника, все подумали в первое мгновение, что на дом напал неприятель. Женщины поднялись со своих мест, дети бросились к ним, а мужчины похватали оружие, висевшее на стене. Но лай собак прекратился, хотя стук в ворота все еще продолжался, и Жоэль сказал: — Собаки замолчали, хотя стучат по-прежнему. Значит, они знают тех, кто стучит. И с этими словами хозяин вышел из дома. Несколько человек, в том числе и чужестранец, сопровождали его из предосторожности. Когда внутренние ворота были открыты, можно было разобрать два голоса, кричавших: — Это мы, друзья, мы, Альбиник и Микаэль! Действительно, можно было различить при свете луны двух сыновей хозяина. Позади них стояли их лошади, тяжело дышавшие и покрытые пеной. После нежных объятий с сыновьями, особенно с моряком, не возвращавшимся из плавания по морю около года, Жоэль вошел с ними в дом, где они были радостно встречены матерью и всей семьей. Оба брата были высокого роста и крепкого сложения. Сверх платья у них были накинуты плащи из толстой шерстяной материи с капюшонами. Войдя в комнату и раньше чем поздороваться с матерью, они приложились губами к семи веткам омелы, погруженным в медный сосуд на алтаре. Взгляд их упал на тело, наполовину скрытое ветвями, которое лежало вблизи алтаря; около него все еще сидел Юлиан. — Добрый вечер, Юлиан, — сказал Микаэль. — Кто это у вас умер? — Армель. Это я убил его сегодня вечером во время поединка на саблях. Но так как мы клялись с ним не расставаться, то я пойду завтра к нему… туда. Если хочешь, я скажу ему о тебе. — Да, да, Юлиан. Я любил Армеля и думал, что застану его живым. В моем мешке, который остался на лошади, есть железный крючок для багра, который я выковал для него. Я его положу завтра на ваш общий костер. — А от меня скажи Армелю, — проговорил с улыбкой моряк, — что он слишком рано ушел отсюда, так как его друг Альбиник и жена его Мерое хотели бы рассказать ему о своем последнем плавании в море. — Зато мы с Армелем расскажем тебе потом прекрасные вещи, Альбиник, — сказал с улыбкой Юлиан. — Ведь твои путешествия по морю ничего не значат по сравнению с теми чудесами, которые ожидают нас в удивительных мирах, где еще никто из нас не был и где мы все будем. Когда окончились приветствия между прибывшими и их родными, хозяин сказал чужестранцу: — Друг, это мои сыновья.  — Молю богов, чтобы поспешный их приезд не означал ничего дурного! — сказал тот. — Я повторяю слова гостя, — проговорил Жоэль — Почему являетесь вы сюда так поздно и так поспешно? Приветствую твое возвращение, Альбиник, но я не ждал видеть тебя так скоро. Где же твоя славная жена Мерое? — Я оставил ее в Ванне, отец. Вот что случилось. Я плыл из Испании по Гасконскому заливу, направляясь в Англию. Непогода заставила меня войти в устье Ванна, но, клянусь Теутатесом, я не ожидал увидеть там того, что увидел. И вот, оставив корабль в порту под охраной моих матросов и под наблюдением жены, я взял лошадь и прискакал в Орей. Здесь я сообщил новости Микаэлю, и мы вместе приехали сюда, чтобы предупредить тебя, отец. — А что же ты увидел в Ванне? — Что я там увидел? Все жители города, все славные бретонцы страшно возмущены! — Какая же причина этого возмущения? — спросила Маргарид, не выпуская из рук веретена. — Вчера явились туда четыре римских офицера с несколькими солдатами и со спокойной наглостью, точно они в стране рабов, потребовали у городских властей, чтобы они разослали соседним племенам приказание прислать в Ванн десять тысяч мешков ржи… — И еще чего-нибудь, сын мой? — спросил Жоэль, со смехом пожимая плечами. — Пять тысяч меткой овса. Пятьсот бочек меда, тысячу быков, пять тысяч штук баранов. — Это правильно, ведь надоест же есть одних быков. Это все, дети мои? — Они требуют еще триста лошадей для римской кавалерии и двести повозок с фуражом. — Конечно, ведь надо же кормить бедных лошадей, — заметил с насмешкой Жоэль. — Но, вероятно, требуется. еще что-нибудь? Люди, так легко приказывающие, не станут останавливаться на полдороге? — Надо еще доставить все эти запасы в Пуату и Турень. — А кто, — вставил чужестранец, — заплатит за все эти припасы? — Никто не заплатит, — сказал Альбиник. — Это дань, которую требуют силой. — А, вот как! — проговорил Жоэль. — И все эти припасы нужны для римского войска, зимующего в Турени и Анжу. Громкие возгласы злобы и насмешливого презрения раздались со всех сторон. — Ну, Жоэль, — сказал тогда чужестранец, — остаешься ли ты все еще при прежнем мнении, что от Турени далеко до Бретани? Что касается меня, то мне это расстояние вовсе не кажется большим, раз офицеры Цезаря спокойно пришли с такими требованиями с пустыми кошельками и с палкой в руках вместо оружия. Жоэль уже не смеялся больше, но смущенно опустил голову и молчал. — Наш гость прав, — сказал Альбиник. — Да, эти римляне явились с пустыми кошельками и именно с палками в руках. Один из офицеров поднял свою палку на старика Ронана, старейшего из должностных лиц в Ванне, который, как и ты отец, громко рассмеялся на эти требования римлян. — Но как же иначе и отнестись к этому, как не со смехом? Требовать, чтобы мы дали эти припасы! Чтобы мы доставили их в Турень и Анжу на своих волах и лошадях, достающихся тоже в добычу римлянам! И это в разгар полевых работ! Заставить нас питаться травой, предназначенной для скота, который у нас похищают! — Да, — сказал Микаэль, — они хотят отнять у нас наш хлеб, наш скот и оставить нам только траву. Но, клянусь копьем, которое я выковал еще сегодня утром, сами римляне будут грызть траву наших полей под нашими ударами! — Ванн с сегодняшнего дня готовится к защите на случай атаки, — сказал моряк. — Уже начали делать окопы в окрестностях порта. Все наши матросы вооружаются, и если только римские галеры явятся нас атаковать с моря, берег покроется таким количеством трупов, какого еще никогда не видели вороны! — Проезжая через разные племена, — проговорил Микаэль, — мы повсюду сообщали эту весть и подняли всех на ноги. Городские власти города Ванн также разослали во все стороны гонцов с приказанием развести костры на холмах — в знак того что с сегодняшней ночи угрожает большая опасность всей Бретани. Маргарид все время слушала своих сыновей, не выпуская из рук веретена, и наконец спокойно сказала: — А что сделали с теми римскими офицерами? Неужели их не отправили назад в римское войско, предварительно наказав розгами? — Нет, мать, их посадили в тюрьму, а двух солдат послали к римскому военачальнику объявить, что никаких припасов он не получит и что офицеры задержаны в качестве заложников. — Было бы лучше наказать этих офицеров и с позором прогнать из города, — заметила Маргарид. — Так поступают с ворами, а римляне собирались обокрасть нас. — Ты права, Маргарид, — сказал Жоэль, — они хотели нас обокрасть. Заставить нас голодать! Отнять хлеб и скот! — прибавил он с негодованием. — Да отомстит им Гезу! Взять у нас наших волов и наших чудных телок! — прибавила Маргарид, пожимая плечами и продолжая прясть. — Да, весь скот у вас будет забран, а лошадям, которыми ты так гордишься, Жоэль, — заметил чужестранец, — придется, пожалуй, отвозить твой хлеб и твой фураж до Турени. Правда, они не очень утомятся, так как теперь-то ты, пожалуй, не станешь утверждать, что Турень далеко от Бретани. — Ты можешь насмехаться надо мной, друг, — ответил Жоэль, — потому что ты оказался прав. Я заблуждался. Да-да, ты говорил истинно! О, если бы все галльские провинции соединились против римлян при первой их атаке! Если бы они употребили тогда даже вдвое меньше усилий, чем когда они боролись все порознь, нам не пришлось бы теперь выслушивать наглых требований и угроз этих язычников! И ты имеешь право смеяться над нами! — Нет, Жоэль, мне не до смеха, — сказал чужестранец. — Опасность близка, неприятельский лагерь в двенадцати днях ходьбы отсюда. Отказ исполнить требования римлян и арест их офицеров вызовет не далее как через несколько дней безжалостную войну — войну, какую умеют вести римляне. И нас ожидает или смерть на поле битвы, или рабство на чужбине, потому что торговцы невольниками, сопровождающие римский лагерь, жадны до добычи. Все, кто останется в живых, здоровые и раненые, мужчины, женщины и дети, будут проданы с публичного торга, как скот, и тысячами отправлены в Италию или в южную Римскую Галлию, ибо ведь существует теперь и Римская Галлия! Там сильные, здоровые невольники посылаются в цирк на единоборство с дикими зверями на потеху своих господ, а молодые женщины, девушки, даже дети делаются жертвами чудовищного разврата. Вот что значит быть побежденными римлянами! — вскричал чужестранец.— И вы допустите, чтобы вас победили? Вы перенесете этот позор? Вы отдадите им ваших жен, сестер, дочерей, ваших детей, бретонские галлы? Едва кончил он говорить, как вся семья Жоэля — мужчины, женщины, девушки и дети — вскочила с горящими глазами и пылающими щеками и закричала, размахивая руками: — Война! Война! Огромный боевой дог Жоэля, возбужденный этими криками, тоже вскочил и положил свои передние лапы на грудь хозяина, который сказал, лаская его большую голову: — Да, старый Дебер-Труд, ты вместе с нами будешь охотиться на римлян. Тебе достанется славная добыча, и пасть твоя будет алой от крови. На римлян, Дебер-Труд, на римлян! Дог отвечал яростным воем, показывая свои клыки, не менее страшные, чем у льва. Сторожевые собаки и те, которые заперты были в хлевах, откликнулись на голос Дебер-Труда, и вой всей этой своры боевых собак сделался ужасным. — Это хорошее предзнаменование, друг Жоэль, — заметил чужестранец, — вой собак всегда предвещает покойников. Ими будут убитые римляне! Смерть врагу! — Да, да, смерть врагу! — вскричал Жоэль. — Благодарение богам, в бретонской Галлии в день несчастья сторожевая собака становится боевой, рабочая лошадь — боевым конем, рабочая телега — колесницей, землепашец — солдатом, и сама земля наша, мирная и плодородная, — полем битвы, пожирающим врагов! На каждом шагу он находит себе гибель — в наших болотах, в сыпучих песках, в пропастях наших скал, а корабли его исчезают в водоворотах наших бухт, более страшных своим наружным спокойствием, чем самая грозная буря. — Жоэль, — сказал Юлиан, отходя от тела друга. — Я обещал Армелю, что пойду к нему в другой мир. Умереть таким образом было бы радостью для меня. Но умереть, сражаясь с римлянами, — мой долг. Что мне выбрать? — Ты спросишь об этом завтра у одного из карнакских друидов. — А что моя сестра Гена? — спросил у матери Альбиник. — Я не видел ее почти целый год. Она все еще, как и прежде, жемчужина острова Сен, в чем я, впрочем, не сомневаюсь? Моя жена Мерое поручила мне передать ей нежный привет. — Ты увидишь ее завтра, — ответила Маргарид и, отложив веретено в сторону, встала. Это было знаком для всей семьи, что пора идти на покой. — Разойдемся, дети мои, — сказала она. — Завтра с рассветом надо заняться приготовлением к войне. — Потом она прибавила, обращаясь к чужестранцу: — Да пошлют тебе боги мирный покой и крепкий сон! Глава V На другой день на рассвете Жоэль в сопровождении Альбиника сел в свою лодку и, согласно данному обещанию, подвез чужестранца к Келлорскому островку, не решаясь причалить к священному острову Сен. Гость Жоэля тихо сказал что-то овату, который сторожил на острове, и тот почтительно ответил ему, что Талиессин, старейший из жрецов, находится на острове Сен вместе со своей женой Ориелью и еще вчера ждал к себе путешественника. Оставляя Жоэля, чужестранец сказал ему: — Я надеюсь, что ты и твоя семья не забудете своих вчерашних слов. Сегодня раздастся призыв к оружию с одного конца бретонской Галлии до другого. — Будь уверен, что все мы и все наше племя первые отзовемся на этот призыв. — Я верю тебе. Дела теперь в таком положении, что Галлия должна или погибнуть, или возродиться в прежней своей силе и славе. — Прощаясь с тобой, неужели я не узнаю имени человека, сидевшего у моего очага? Имени того, кто рассуждает так верно и так горячо любит свою родину? — Жоэль, мое имя солдат — пока Галлия не будет свободна, если же мы снова встретимся с тобой, то называй меня другом, потому что я действительно твой друг. С этими словами чужестранец сел в лодку, которая должна была отвезти его с острова Келлор на остров Сен. Жоэль спросил у овата, управлявшего лодкой, дожидаться ли ему своей дочери Гены, которая собиралась в этот день домой. Оват сказал, что Гена приедет к своим только вечером. Тогда огорченный Жоэль вернулся домой вдвоем с Альбиником. Юлиан отправился около полудня в Карнакский лес к друидам спросить их, должен ли он предпочесть смерть сейчас смерти в бою против римлян. Друиды отвечали ему, что он должен исполнить обещание, данное другу, и что оваты с обычными церемониями перенесут тело Армеля на костер, куда с восходом луны должен взойти и Юлиан. Радуясь тому, что он скоро встретится с Армелем, Юлиан собирался уже покинуть лес, как вдруг увидел вчерашнего гостя Жоэля, возвращающегося с острова Сен вместе с Талиессином. Последний сказал несколько слов друидам, и те поспешили к чужестранцу с выражением почтения. Заметив Юлиана, чужестранец сказал ему: — Подожди немного, я дам тебе поручение для вождя племени, к которому ты возвращаешься. Юлиан остался ждать, а чужестранец ушел с Талиессином и другими друидами. Немного погодя он вернулся и дал Юлиану небольшой свиток из дубленой кожи со словами: — Это для Жоэля. Сегодня вечером, как только взойдет луна, мы еще увидимся, Юлиан. Гезу любит таких мужественных и верных в дружбе, как ты. Вернувшись домой, Юлиан передал Жоэлю кожаный свиток, в котором было написано следующее: «Друг Жоэль, именем Галлии, находящейся в опасности, карнакские друиды предписывают тебе следующее: вели всем членам твоей семьи, работающим на полях, кричать тем, которые работают недалеко от них: «Пусть соберутся все мужчины, женщины и дети сегодня вечером в Карнакском лесу, как только взойдет луна!» И пускай те, кто услышит эти слова, передадут это таким же образом дальше. Пусть, передаваясь от одного к другому, этот возглас обежит все деревни и города от Ванна до Орея и даст сигнал всем племенам собраться сегодня вечером в Карнакском лесу». Жоэль исполнил поручение чужестранца, данное ему именем друидов. Призывный крик, передаваясь с одного поля на другое, дошел до самых отдаленных деревень, и таким образом все племена были извещены о том, чтобы собраться в Карнакском лесу, когда взойдет луна. Между тем мужчины из семьи вождя второпях увозили с полей зерновой хлеб и складывали его в ямы, вырытые в земле, в сухом месте. В это время женщины, молодые девушки и даже дети складывали под руководством Маргарид разные соленья в корзины, муку в мешки, вливали мед и вино в козьи мехи. Другие укладывали в ящики одежду, белье и бальзам для ран или отмеривали большие грубые полотна для покрышки повозок — во время войны обыкновенно все племена шли на встречу неприятелю, вместо того чтобы ожидать его дома. Все покидали свои дома; рабочих волов впрягали в военные повозки, предназначенные для женщин, детей, одежды и провизии. Мужчины садились верхом на лошадей и составляли кавалерию, молодые люди шли пешком с оружием в руках. Зерновой хлеб закапывался в землю. Стада, предоставленные сами себе, паслись без присмотра на полях, по привычке возвращаясь вечером в свои опустелые хлева; часть скота обыкновенно делалась добычей волков и медведей. Поля оставались невозделанными и от этого после наступал неурожай. Но зато, отправляясь таким образом на защиту родины, галлы, воодушевленные присутствием жен и детей, которых ожидали в случае поражения только позор, рабство или смерть, прогоняли неприятеля от своей границы и возвращались к своим опустошенным полям. Перед заходом солнца Жоэль вернулся со своими домой, чтобы также принять участие в приготовлениях к отъезду. Гена, жрица с острова Сен, приехала под вечер, как и обещала. Когда отец, мать и все родные увидели Гену, входившую в комнату, им показалось, что еще никогда в жизни она не была так прекрасна, как теперь, и отец почувствовал сильную гордость, что обладает такой дочерью. На ней была длинная черная туника, перехваченная бронзовым поясом, на котором висел с одного боку золотой серп, а с другого — полумесяц, изображавший луну на ущербе. Гена желала принарядиться для дня своего рождения. Ожерелье и золотые с гранатами браслеты украшали ее руки и шею, которые были белее снега. Сняв плащ с капюшоном, она открыла свои белокурые волосы, заплетенные в косы и украшенные венком из дубовых листьев, как во время религиозных церемоний. Вождь протянул руки своей дочери, и она радостно бросилась в его объятия. Дети ласкались к Гене, споря о том, кому целовать ее прекрасные руки. Дебер-Труд радостно прыгал, приветствуя свою молодую госпожу. После отца и матери Гена поцеловала Альбиника, Гильхерна, и Микаэля. Никто из родных не был забыт ею, и для всех у нее нашлись добрые, ласковые слова, даже для Рабузигеда, над которым обыкновенно все посмеивались. Затем, счастливая тем, что снова дома, Гена уселась на скамеечке у ног матери, как всегда делала это, будучи ребенком. Маргарид печально сказала ей, указывая на царивший в комнате беспорядок: — Мы хотели весело и спокойно отпраздновать день твоего рождения, дорогое дитя мое, а между тем ты видишь здесь такой разгром. Скоро дом наш опустеет, так как надвигается война. — Да, — со вздохом заметила Гена. — Гезу сильно разгневан. — Дорогая дочь моя, ты святая жрица с острова Сен, скажи же, что делать, чтобы успокоить гнев всемогущего бога? — спросил Жоэль. — Какая я святая, — сказала молодая жрица — Как и друиды, мы с подругами молимся по ночам под сенью священных дубов, когда взойдет луна. Мы стремимся найти простейшие выражения нашего символа веры, чтобы распространять их среди людей. Мы боготворим всемогущего в его творениях, начиная с огромного дуба, посвященного ему, и кончая скромным мхом, растущим на черных скалах нашего острова, и с небесных светил, движение которых мы изучаем, до ничтожного насекомого, живущего всего один день, с беспредельного моря — до ключа с чистой водой, протекающего под землей. Мы ищем, как исцелять болезни, от которых страдают люди, и воспеваем тех из наших отцов и матерей, которые прославили Галлию. На основании изучения прошлого и различного рода примет мы пробуем предсказывать будущее. Наконец, как и друиды, мы учим детей, внушая им горячую любовь к нашей дорогой родине, в настоящее время находящейся в такой опасности из-за гнева Гезу! И это потому, что галлы слишком долго забывали, что все они — сыны одного и того же бога, и что брат всегда должен чувствовать боль от раны, нанесенной брату! — То же самое говорил нам и чужестранец, бывший моим гостем, которого я проводил этим утром на остров Сен, — сказал Жоэль. — Вы можете считать святыми слова этого вождя ста долин. Его вдохновляет Гезу и любовь к Галлии. Это лучший из самых доблестных мужей. — Как! Он вождь ста долин? Он обладает такой властью? — вскричал Жоэль. — Он отказался назвать мне свое имя! Так ты слышала о нем, дочь моя? Ты знаешь, из какой он провинции? — Вчера Талиессин с нетерпением ожидал его на острове Сен. Единственное, что позволил мне сообщить вам этот вождь ста долин, что он будет биться за независимость Галлии до последней капли крови. Да сохранит нас Гезу от поражения! — Увы, дочь моя, как смягчим мы гнев Гезу? — Надо свято помнить его закон, надо не забывать, что все мы дети одного бога. Кроме того, нужно принести ему человеческие жертвы. Да смирят его гнев жертвоприношения сегодняшней ночи! — Человеческие жертвы сегодня ночью! — сказал Жоэль — Какие же? — Разве вы не знаете, что сегодня ночью, когда взойдет луна, принесут в жертву богам трех людей на камнях Карнакского леса? — Мы знаем, что все племена должны собраться сегодня вечером в Карнакском лесу. Но кто же эти жертвы, приятные для Гезу, дорогая дочь моя? — Во-первых, Даулас, убивший Гуарне во время его сна. Друиды приговорили его к смерти, и казнь совершится сегодня вечером. Кровь этого низкого убийцы будет хорошим искуплением его греха в глазах Гезу. — А вторая жертва? — Наш родственник Юлиан хочет уйти к Армелю, честно убитому им на доблестном состязании, так как он клялся никогда с ним не расставаться. Сегодня ночью, прославляемый пением бардов, он отправится в неизвестные миры к своему другу Армелю. Кровь доблестного юноши, добровольно жертвуемая Гезу, должна быть ему приятна. — А какая же третья жертва, моя любимая дочь? — спросила Маргарид. Гена не отвечала. Она склонила свою прекрасную голову на колени к матери и задумалась на несколько минут. Потом поцеловала ее руки и сказала с тихой улыбкой: — Сколько раз маленькая Гена, будучи ребенком, засыпала вечером у тебя на коленях, в то время как ты пряла, а остальные рассказывали о подвигах наших предков! — Это правда, моя милая дочь, — ответила Маргарид, лаская белокурые волосы Гены. — И все так любили тебя за твое доброе сердце и детскую прелесть, что говорили шепотом, чтобы не разбудить тебя, когда видели, что ты заснула у меня на коленях. — А кто же третий, который смягчит гнев Гезу и избавит нас от войны? — спросил Рабузигед. — Кого еще принесут ему в жертву сегодня ночью, Гена? — Я после скажу тебе это, Рабузигед, — отвечала молодая девушка, все еще прижимаясь к коленям матери с задумчивым видом и, проведя рукой по своему лбу, точно оживляя старые воспоминания, она огляделась крутом и проговорила, указывая на камень у алтаря и семь веток омелы, погруженных в сосуд с водой: — А когда мне исполнилось двенадцать лет, как я была счастлива, когда жрецы вручили мне ветку омелы, срезанную другими при помощи золотых серпов! Я стояла в белом покрывале в эту яркую лунную ночь. Помните ли вы, как оваты привезли меня сюда в повозке, украшенной цветами и зеленью, а барды воспевали при этом славу Гезу? Какими нежными объятиями встретили меня тогда все мои родные! И какой это был праздник для всего племени! — Дорогое дитя мое! — сказала Маргарид, прижимая к свой груди голову Гены. — Если жрицы избрали тебя для этого, то потому, что твоя душа была так же чиста, как твое белое покрывало в ту ночь. — Потому что маленькая Гена была самой ученой, мудрой и кроткой среди своих подруг, — прибавил Альбиник, с любовью глядя на сестру. — И потому, что наша маленькая Гена была самой мужественной из сверстниц, — прибавил Микаэль. — Она едва не погибла, спасая Жанед, дочь Вора, когда та упала в воду, собирая раковины на скалах бухты Глен-Хека. Волны готовы были уже унести ее в море… — А также и потому, что маленькая Гена была особенно терпелива и кротка с детьми, — сказал в свою очередь Гильхерн. — В двенадцать лет она уже учила детей в школе жриц на острове Сен, как настоящая наставница. Дочь Жоэля покраснела от смущения, слушая эти похвалы себе, а Рабузигед снова спросил: — Кто же будет третьей человеческой жертвой, которую принесут сегодня ночью Гезу, для того чтобы смягчить его гнев и отвратить войну? — Я скажу тебе это, Рабузигед, — сказала молодая девушка, вставая, — но дай сначала мне немного помечтать… Она подошла к своей комнате, остановилась на пороге и проговорила: — Сколько приятных ночей провела я здесь, простившись со своими! И с каким нетерпением вставала я утром, чтобы снова увидеться со всеми вами! Вся семья удивлялась тому, что молодая девушка вспоминает прошлое. А Гена продолжала, с удовольствием глядя на вещицы, лежавшие на столе в ее комнате. — Вот ожерелья из раковин, которые я нанизывала по вечерам, сидя рядом с матерью. Вот засохшие водоросли, похожие на маленькие деревья, которые я собирала на наших скалах. А это сеть, служившая мне для ловли разной добычи на морском берегу во время отлива… Вот свитки из белой кожи, куда я записывала каждый раз, когда приходила домой, о том, как я счастлива, что снова вижу своих и свой дом, в котором родилась… Рабузигед, вовсе не тронутый воспоминаниями молодой девушки, снова спросил своим резким и нетерпеливым голосом: — Какая же третья человеческая жертва будет принесена сегодня ночью Гезу для смягчения его гнева? — Погоди, Рабузигед, это я скажу после, — ответила с улыбкой Гена, — сначала я хочу раздать всем вам мои вещи… Говоря это, Гена сделала знак своим родным, приглашая их войти в ее комнату. Каждому она дала что-нибудь на память о себе. Она распустила нитки с раковинами и разделила водоросли, чтобы оделить всех какой-нибудь вещицей, и при этом говорила каждому своим нежным голосом: — Сохрани это в память дружбы Гены. Жоэль, его жена и трое сыновей, которым Гена еще ничего не подарила, смотрели друг на друга с удивлением. Удивление их еще увеличилось, когда они увидели на глазах у Гены слезы, хотя она и не казалась печальной. Наконец она сняла с шеи гранатное ожерелье и сказала, подавая его матери и целуя у нее руку: — Сохрани это из любви к твоей Гене. Взяв затем свитки из белой кожи и подавая их отцу, она проговорила: — Сохрани эти свитки, в них ты найдешь сокровенные мои мысли, внушенные мне тобою! Сняв с руки один из браслетов, она протянула его Генори со словами: — Гена просит сохранить это из дружбы к ней. Другой браслет она передала Альбинику, сказав: — Пусть твоя жена Мерое сохранит это на память обо мне. Наконец, она отвязала от своего бронзового пояса маленький золотой серп и золотой полумесяц и отдала первый Гильхерну, а второй Альбинику. Микаэлю досталось кольцо с ее пальца. Отдавая эти подарки, она сказала: — Берегите это из дружбы к вашей сестре Гене. Все неподвижно стояли на своих местах, держа в руках вещицы, подаренные Геной. Общее удивление было так велико, что никто не проронил ни слова, и все с беспокойством смотрели друг на друга, точно предчувствуя какое-то неведомое нависшее над ними несчастье. — Рабузигед, — сказала Гена, — теперь я могу сказать, кто обречен быть третьей человеческой жертвой сегодня вечером. И взяв тихонько за руки Жоэля и Маргарид, она вошла с ними в большую комнату и сказала: — Вы знаете, что кровь низкого убийцы будет искупительной жертвой, приятной для Гезу, и может смягчить его гнев. — Ты уже говорила это, милая дочь. — Вы знаете также, что кровь храброго юноши, умирающего из дружбы к другому, будет приятной жертвой Гезу, способной умилостивить его. — Да, и это ты говорила нам. — Но всем известно, что самая приятная жертва для Гезу, всего легче умилостивляющая его, — это кровь невинной девушки, счастливой и гордой тем, что отдает ему свою кровь, отдает свободно, по доброй воле, в надежде на то, что этот всемогущий бог избавит от неприятелей нашу дорогую родину, святую родину наших предков! Невинная кровь девушки прольется сегодня вечером, чтобы смягчить гнев Гезу. — Ея имя? — спросил Рабузигед. — Имя этой девушки? Гена, нежным и ясным взором глядя на своего отца и мать, произнесла: — Девушка, обреченная на жертву, — одна из девяти жриц острова Сен. Зовут ее Геной, и она дочь Маргарид и Жоэля, вождя карнакского племени! Печальное и глубокое молчание было ответом на эти слова. Никто не ожидал, что Гена так скоро уйдет в другой мир. Никто не приготовился к мысли о таком далеком и неожиданном путешествии. Дети со слезами говорили, складывая руки: — Как, наша Гена уже уходит от нас? Зачем же так скоро? Отец и мать со вздохом посмотрели друг на друга, и Маргарид сказала: — Жоэль и Маргарид предполагали ожидать свою дорогую дочь в том мире, где люди продолжают жить и находят тех, которых любили здесь на земле. Но оказывается, что Гена первая уйдет туда и будет ждать нас там! — Даст бог, — прибавил вождь, — нашей милой дочери не придется долго ожидать нас… — Да смягчит гнев Гезу ее кровь, такая же невинная и чистая, как у агнца! — сказала Маргарид. — Лишь бы мы могли скорее передать нашей дорогой дочери об избавлении Галлии от чужеземцев! — Воспоминание о доблестной жертве нашей дочери будет жить вечно в нашей семье, — проговорил отец, — и все потомство Жоэля, вождя карнакского племени, будет всегда гордиться, имея среди своих предков Гену, жрицу с острова Сен. Молодая девушка молчала, жадно всматриваясь в лица отца, матери и всех своих близких. Так смотрим мы на любимых людей в последний раз перед долгой разлукой… — Гена, луна показывается на горизонте! — сказал Рабузигед, указывая в открытую дверь на полную луну, поднимающуюся в вечернем тумане, красную, как огненный шар. — Ты прав, Рабузигед, час настал! — ответила Гена, с грустью отрывая свой взгляд от своих родных. — Я хочу, чтобы отец, мать, все родные мои и все наше племя сопровождали меня к священным камням Карнакского леса, — прибавила она. — Час жертвоприношений настал! И Гена, идя между Жоэлем и Маргарид, в сопровождении всей своей семьи и всего племени направилась к Карнакскому лесу. Призыв вождя ста долин, передаваясь из уст в уста, из деревни в деревню, из города в город, пронесся по всей бретонской Галлии. Мужчины, женщины и дети толпами двигались к Карнакскому лесу. Полная луна сияла с неба, окруженная звездами. Толпы народа долго шли лесом, через чащи и просеки, пока не вышли наконец на берег моря. Здесь возвышались священные Карнакские камни, образуя девять длинных рядов. Они походили на гигантские столбы храма, крышей которого служил свод неба. По мере того как народ приближался к этому месту, голоса стихали. В конце рядов камней, у самого моря, лежали полукругом три камня, составляя алтарь для жертвоприношений. Позади него темнел дремучий лес, спереди раскинулось бесконечное море, а над ним простирался небесный свод, усеянный звездами. Народ встал, не доходя до алтаря. Огромная толпа была совершенно безмолвна. Три костра были разложены у подножия жертвенных камней. Средний из них, самый большой, был украшен длинными белыми флагами с пурпурными полосами, а также сучьями ясеня, пихты, дуба и березы. Костер по правую его руку, меньшей величины, был украшен зеленью и снопами зернового хлеба. На нем лежал труп Армеля, наполовину скрытый ветвями яблони, отягченными плодами. На третьем костре возвышалась клетка, сплетенная из ивовых прутьев и изображавшая человеческую фигуру гигантского роста. Вскоре послышались вдали звуки кимвалов и арф. Это друиды и жрицы с острова Сен шли к месту жертвоприношений. Впереди шли барды в длинных белых туниках, перехваченных бронзовыми поясами, с дубовыми венками на головах. Они воспевали, аккомпанируя себе на арфах, единого бога, Галлию и ее героев. За ними двигались оваты с факелами и топорами, ведя закованного в цепи Дауласа, приговоренного к казни. Затем шествовали друиды в длинных белых одеяниях с пурпуровыми полосами, также с дубовыми венками на головах. Среди них шел Юлиан, счастливый и гордый, радостно идущий навстречу смерти, чтобы соединиться с Армелем и странствовать вместе с ним по неизвестным мирам. Наконец, показались замужние жрицы в белых туниках с золотыми поясами и девять девственниц с острова Сен в черных туниках, опоясанных бронзовыми поясами, с обнаженными руками, зелеными венками на головах и золотыми арфами. Гена шла впереди остальных жриц. Взглядом и улыбкой она отыскивала своего отца, мать и родных. Жоэль со всей семьей стоял в первом ряду. Глаза родителей встретились с взглядом дочери, сердца их устремились друг к другу… Друиды расположились вокруг камней алтаря. Барды прекратили свое пение. Один из оватов сказал народу, что, если кто-либо хочет напомнить о себе тем, кого любил и кто ушел из этого мира, пусть положит на костры письма или приношения. После этих слов многие родственники и друзья умерших благоговейно приблизились к кострам, кладя на них письма, цветы и другие вещи, которые должны были в том мире снова получить свой прежний вид, как и тела сожженных людей. Но никто ничего не положил на костер, предназначенный для убийцы. Насколько Юлиан имел гордый и сияющий вид, настолько Даулас был принижен и трепетал от страха. Юлиан мог с радостью надеяться на продолжение своей чистой и безупречной жизни, убийце же должна была представляться и будущая жизнь, запятнанная преступлениями… Когда возложены были на костры все приношения и посылки умершим, наступила глубокая тишина. Оваты подвели Дауласа, закованного в цепи, к гигантской клетке и поставили его, связанного по рукам и по ногам, у подножия костра. Сами они встали возле с топорами в руках. Талиессин, старейший из друидов с длинной белой бородой, подал знак одному из бардов. Тот заиграл на своей трехструнной арфе и запел, указав толпе рукой на убийцу: — Вот Даулас из племени Морлеха. Он убил Гуарне из того же племени. Убил ли он его в открытом бою, как храбрый храброго? Нет, он убил его как подлец. В полдень, когда Гуарне спал на своем поле под деревом, Даулас подкрался к нему с топором в руке и одним ударом сразил свою жертву. Маленький Ерик из того же племени, сидевший на соседнем дереве и срывавший там плоды, видел убийство и узнал потом того, кто совершил его. Вечером того же дня оваты схватили Дауласа, и он сознался перед друидами в том, что совершил. Тогда старейший из друидов сказал: «Именем Гезу и Теутатеса, слушай! Искупительная кровь убийцы приятна для Гезу. Ты возродишься в новом мире, но твоя новая жизнь будет ужасна, потому что ты был жесток и низок. Если и в новой жизни ты будешь таков же, ты снова умрешь, чтобы возродиться еще более несчастным… и так без конца. Но если ты будешь добр и храбр в новой жизни, то умрешь, чтобы возродиться более счастливым… и так далее, без конца!» Затем бард обратился к убийце, испускавшему крики ужаса: — Так говорил друид! Даулас, ты сейчас умрешь и снова увидишь свою жертву. Она ждет тебя! Весь народ содрогнулся от ужаса при этих словах. А бард продолжал, повернувшись к костру: — Даулас, ты умрешь! Насколько приятно смотреть на доблестных мужей, добровольно идущих на смерть, настолько же недостойны встречать последний взгляд толпы такие люди, как ты. Вот почему ты умрешь и сгоришь в клетке, имеющей подобие человека, — ты сам, совершив преступление, не более как внешнее подобие человека. — И бард вскричал: — Во имя Гезу! Во имя Теутатеса! Слава, слава доблестным! Позор низким людям! Все барды, аккомпанируя себе на арфах и кимвалах, запели хором: — Слава, слава доблестным! Позор, позор негодяям! Тогда оват взял священный нож и вонзил его в тело убийцы, которое после этого было брошено в клетку. Арфы и кимвалы загремели, и все племена громко повторили последние слова барда: — Позор негодяям! Костер запылал. Одну минуту в огне виднелась еще огромная человеческая фигура, похожая на огненного великана. Через несколько минут на месте костра Дауласа осталась только кучка золы. Тогда на костер, где лежал труп Армеля, взошел с сияющим лицом Юлиан. На нем было его лучшее платье: одежда из тонкой материи с белыми и голубыми полосами, стянутая кожаным поясом. На поясе висел длинный нож, коричневый шерстяной плащ с капюшоном был застегнут на левом плече, голову его украшал дубовый венок. В руке он держал букет из вербены. Выражение лица его было сильное и ясное. Как только он взошел на костер, раздались звуки арф и кимвалов, и бард запел: — Кто это? Это доблестный Юлиан из семейства Жоэля, вождя карнакского племени. Он богобоязнен и любим всеми, трудолюбив и храбр. Он убил Армеля, но не из ненависти, так как нежно любил его, а в состязании на храбрость, как истый бретонский галл, любящий состязаться с равными и не страшащийся смерти. Армель ушел из нашего мира, и Юлиан, клявшийся не расставаться с ним, желает идти к своему другу. Слава Юлиану! Слава верующему в слова друидов! Он знает, что дети всемогущего никогда не умирают, и приносит свою чистую и благородную кровь Гезу. Слава и счастье Юлиану! Он был добр, справедлив и мужествен, и он возродится еще более счастливым, чем был здесь. Душа его с каждой новой жизнью будет облекаться в новую оболочку, как тело на нашей здешней земле одевается в новые одежды. О вы, гордые галлы, для которых нет смерти! Оторвите взгляды ваши от земли и поднимите их в небесную ширь! Разве вы не видите целые вереницы таких же бессмертных, как и вы, уносящихся под эгидой Теутатеса из мира, в котором они жили, в другие миры, где они возродятся для новой жизни? О, какие чудные, неведомые страны ожидают нас всех, и мы будем носиться по ним с нашими друзьями и родными, раньше нас покинувшими этот мир! Нет, мы не смертны! Наша жизнь измеряется тысячами тысяч веков, как существуют на небесном своде тысячи тысяч небесных светил, этих таинственных, вечно новых и непохожих друг на друга миров, которые мы будем населять одни за другими… Пусть страшатся смерти те, кто, веруя в ложных богов греков, римлян и евреев, считают, что человек живет только один раз, а затем душа его, лишенная тела, будет вечно мучиться в аду или наслаждаться в раю! Пусть страшатся смерти те, кто ждет за рубежом жизни найти вечный покой! Мы, галлы, знаем истинного бога и знаем, что в человеке бессмертна не только душа его, но и тело. Мы в новых мирах найдем не покой, а движение, мы будем продолжать наблюдать и познавать и с каждым возрождением делаться чище и лучше, пока не дойдем постепенно до совершенства бесконечного, как сама жизнь! Счастливы те, кто добровольно покидает эту жизнь для другого мира, где они увидят новые и чудные вещи вместе с ранее жившими родными и друзьями! Счастлив наш Юлиан, идущий к своему другу, чтобы вместе с ним увидеть и познать то, чего еще не видел и не знает ни один из нас, но что все мы когда-нибудь увидим! Слава Юлиану! Все барды, друиды и жрецы хором воскликнули под звуки арф и кимвалов: — Счастлив, счастлив Юлиан! Слава, слава Юлиану! И вся тысячная толпа, горя желанием умереть, чтобы скорее узнать неведомые чудеса других миров, повторила за ними: — Счастлив, счастлив Юлиан! Юлиан с сияющим радостью лицом, стоя на жертвенном костре у трупа Армеля, поднял вдохновенный взор на блестящую луну, затем раздвинул складки одежды, вынул оттуда длинный нож и, протягивая к небу букет вербены, который он держал в левой руке, сильно вонзил себе в грудь нож правой рукой, восклицая: — Я счастлив, счастлив, что иду к Армелю! В ту же минуту огонь охватил костер. Юлиан в последний раз простер свой букет вербены к небу и исчез среди ослепительного пламени, в то время как вдали раздавалось пение бардов и звуки арф и кимвалов. Многие из толпы, как мужчины, так и женщины, страстно желая скорее увидеть тайны другого мира, бросились к костру Юлиана, чтобы уйти вместе с ним и принести Гезу обильную жертву. Но Таллиессин, старейший из друидов, велел оватам отстранить этих верующих, говоря им: — Довольно крови! Настал час, когда человеческая кровь должна проливаться на защиту свободы! Кровь, проливаемая за свободу, не менее приятна для всемогущего! Оваты не без труда остановили толпу, которая рвалась к костру. Жертвенный костер Юлиана и Армеля тихо догорал, и наконец осталась только кучка золы. Глубокая тишина воцарилась среди народа… Гена, жрица с острова Сен, взошла на третий костер. Жоэль и Маргарид, сыновья их, женщины и дети, так любившие Гену, все родственники и друзья прижимались друг к другу, говоря вполголоса: — Вот Гена… наша Гена… Когда жрица с острова Сен взошла на костер, украшенный белыми флагами, зеленью и цветами, вся толпа воскликнула в один ГОЛОС: — Как она прекрасна! Как божественна! Жоэль пишет эти слова вполне искренне. Его дочь Гена действительно была прекрасна на костре, освещенная мягким светом луны, ослепительная в своей черной тунике и в. зеленом венке на белокурых волосах. Ее обнаженные руки, белее слоновой кости, покоились на струнах золотой арфы. Барды замолкли, и жрица с острова Сен запела таким же чистым голосом, как была чиста ее душа: — Дочь Жоэля и Маргарид с радостью отдает свою жизнь Гезу! О всемогущий, освободи от неприятеля страну наших отцов! Галлы Бретани, у вас есть копья и мечи, а у дочери Жоэля и Маргарид — только ее кровь, и она добровольно приносит ее в жертву Гезу. Всемогущий бог, сделай неотразимыми копья и мечи галлов! Возьми мою кровь, Гезу, она твоя, и спаси нашу святую родину! Старейшая из жриц стояла на костре позади Гены, держа в руке священный нож. И в то время, как Гена пела, нож сверкнул в воздухе, сразив жрицу с острова Сен… Ее мать, братья, отец и другие видели, как она упала на колени, сложила руки на груди и, обернувшись к луне лицом, с небесным выражением на нем, воскликнула еще твердым голосом: — Гезу, Гезу! Ради крови, приносящейся тебе в жертву, сжалься над Галлией! Галлы, ради крови, приносимой за вас, победите врагов! Так свершилась жертва Гены, и все племена смотрели на нее с религиозным восторгом, повторяя последние слова доблестной девушки: — Гезу, пощади Галлию! Галлы, победите врагов! Несколько молодых людей, воодушевленных геройством и красотой Гены, пожелали убить себя на ее костре, чтобы возродиться вместе с ней, но оваты не позволили им этого. Пламя охватило костер, и Гена исчезла в его ослепительном блеске. Скоро от костра остался только пепел. С моря подул сильный ветер и развеял этот пепел по воздуху. Прах жрицы с острова Сен, такой же чистой и прекрасной, как то пламя, которое ее пожрало, исчез, чтобы возродиться в новой жизни и ожидать тех, кого она любила! Кимвалы и арфы снова зазвучали, и главный бард запел: — К оружию, галлы, к оружию! За вас пролилась невинная кровь девственницы, неужели и ваша кровь не прольется в защиту родины? К оружию! Римляне уже здесь, разите их! Разите их в голову, разите сильнее! Галлы, разве вы не видите крови врагов, льющейся ручьями? Кровь доходит уже до ваших колен. Будьте мужественны! Разите сильнее врагов! Вот кровь их льется, образуя целое озеро. Она поднимается все выше, доходит до вашей груди! Будьте мужественны! Бейте врагов, бейте их сильнее! Завтра ты отдохнешь, галл, завтра Галлия будет свободна! Но сегодня один крик должен раздаться всюду от Луары до океана: «К оружию!» Все племена, воодушевленные этим призывом, рассеялись, спеша за оружием. Луна скрылась, на землю спустилась темная ночь, и из чащи лесов, из глубины долин, с высот холмов, на которых горели сигнальные огни, раздавались тысячи голосов, повторявшие слова барда: — К оружию! Рази, галл! Рази римлянина! К оружию! Этот правдивый рассказ о том, что произошло в нашем бедном доме в день рождения моей славной дочери Гены в тот день, когда она героически принесла себя в жертву, написан мною, Жоэлем, вождем карнакского племени, в последнюю октябрьскую луну первого года, когда Юлий Цезарь воевал в Галлии. После моей смерти Гильхерн, мой старший сын, будет тщательно хранить эту рукопись, а после него сыновья его сыновей будут передавать ее из поколения в поколение, чтобы навсегда сохранить в нашем семействе память о Гене, жрице с острова Сен. Часть третья. Бронзовый колокольчик, или колесница смерти (56–40 гг. до н. э.) Глава I Моряк Альбиник, сын Жоэля, предводителя карнакского племени, и дорогая, горячо любимая супруга Альбиника Мерое присутствовали в продолжение одной ночи и одного дня на зрелище, одно воспоминание о котором вызывает в них дрожь. Такого зрелища никто еще до сих пор не видел и никто никогда не увидит! Призыв к оружию, сделанный друидами Карнакского леса и вождем ста долин, был услышан. Принесение в жертву Гены, жрицы острова Сен, казалось, было приятно Гезу, ибо все население от севера до юга и от востока до запада поднялось как один человек, чтобы сразиться с римлянами. Племена, жившие в окрестностях Ванна и Орейи, племена из гор Аарских и другие соединились перед городом Ванном, на левом берегу и почти при устье реки, впадающей в обширную бухту Морбигана. Эту грозную позицию, лежащую на расстоянии десяти лье от Карнака, где должны были соединиться все силы галлов, выбрал вождь ста долин, единогласно избранный главным начальником всего войска. Эти племена, оставив свои поля, стада, жилища, собрались все — мужчины, женщины, дети, старцы — и расположились станом вокруг города Ванна. Между ними находился также Жоэль, члены его семейства и его племени. Моряк Альбиник вместе с женой своей Мерое перед заходом солнца покинули стан, чтобы предпринять длинное путешествие. Со времени своего выхода замуж Мерое всегда сопровождала своего мужа Альбиника во всех его путешествиях и разделяла с ним все опасности на море. Подобно ему, она была одета в костюм моряка. Как и муж, она умела в случае необходимости править рулем, грести и владеть топором, ибо сердце ее было твердо и рука сильна. В этот вечер, прежде чем покинуть галльскую армию, Мерое надела свою одежду моряка: короткий хитон из темной шерстяной ткани, стянутый в талии кожаным поясом, широкие панталоны из белого полотна, спускавшиеся ниже колен, и башмаки из кожи морской собаки. На левое плечо она накинула короткий плащ с капюшоном, а на развевающиеся волосы надела кожаный колпак. В этой одежде Мерое благодаря смелому виду, легкости походки, изяществу мужественного и нежного лица можно было принять за одного из тех юношей, красота которых вызывает в сердцах дев мечты о любви. Альбиник также был одет моряком. За спину он закинул мешок со съестными припасами на дорогу, а широкие рукава хитона позволяли видеть его левую руку, завернутую до локтя в окровавленную тряпку. Спустя немного после того, как супруги покинули окрестности Ванна, Альбиник, остановившись, печальный и растроганный, сказал своей жене: — Еще есть время, подумай… Мы идем дразнить льва в его логовище. Он лукав, недоверчив и свиреп. Быть может, нам угрожает рабство, пытки, смерть. Мерое, позволь мне одному совершить это предприятие, в сравнении с которым самое кровопролитное сражение покажется забавой. Вернись к моему отцу и матери, они считают тебя своей дочерью. — Альбиник, ты должен был дождаться темной ночи, чтобы сказать мне это? Ты тогда не видел бы краски на моем лице при мысли, что ты меня считаешь трусихой! Й молодая женщина, проговорив эти слова, пошла еще быстрее, вместо того чтобы повернуть назад. — Пусть будет так, раз этого желают твое мужество и твоя любовь ко мне! — сказал ей супруг. — Да будет твоей покровительницей перед великим Гезу святая сестра моя Гена, которая находится уже в другом мире! Оба продолжали путь по гористой дороге, что тянулась через цепь довольно высоких холмов. Под ногами путников и перед ними расстилался ряд глубоких плодородных долин. Так далеко, как только можно было окинуть взглядом, виднелись разбросанные то тут, то там деревни, уединенные усадьбы, за ними совсем вдали виднелись цветущие города. Но странная вещь! Вечер был ясен, но на пастбищах не видно было больших стад быков и овец, остававшихся обыкновенно на них до ночи. На полях не видно было ни одного земледельца, хотя это был час, когда по всем тропинкам, по всем дорогам сельские жители возвращаются в свои жилища. Эта страна, еще накануне столь оживленная, теперь точно превратилась в пустыню. Оба супруга остановились, задумчиво глядя на эти плодоносные земли, на эти богатства природы, на цветущий город, на пригороды, дома. Затем, вспомнив о том, что должно случиться через несколько мгновений, лишь только скроется солнце и взойдет луна, Альбиник и Мерое затрепетали от горя и ужаса. Слезы потекли из их глаз, они упали на колени, с тоской устремив взоры в глубину этих долин, которые все более и более окутывал мрак. Солнце скрылось, но луна, бывшая на ущербе, еще не показывалась. Между закатом солнца и восходом луны прошло довольно много времени. Это пугало супругов, наполняя их сердца предчувствием какого-то большого несчастья. — Видишь, Альбиник, — проговорила тихо молодая женщина, — видишь— ни одного огонька? Ни одного огонька в этих жилищах, в этих деревнях, в этом городе. Спустилась ночь, и все эти жилища мрачнее ее. — Обитатели этой страны оказались достойными своих братьев, — с уважением ответил Альбиник. — Они тоже откликнулись на призыв наших друидов и вождя ста долин. — Да, меня охватывает ужас, я чувствую, что мы сейчас увидим то, чего никто дотоле не видел. Чего никто, быть может, никогда не увидит. — Мерое, видишь ты там, далеко, за тем лесом… Какой-то слабый отблеск. — Да, вижу… Сейчас взойдет луна. Приближается минута… Я поражена ужасом… Бедные женщины… бедные дети!.. — Бедные земледельцы!.. Они столько лет счастливо жили на этой земле своих отцов! На этой земле, сделавшейся плодородной благодаря труду стольких поколений! Бедные ремесленники! Они зарабатывали свой достаток тяжелыми ремеслами! О, несчастные, несчастные… Несчастье равно их героизму! Мерое, Мерое! — воскликнул Альбиник. — Луна восходит! Это священное светило Галлии дает знак, что пора приступить к жертвоприношению. — О Гезу! Гезу! — произнесла молодая женщина с мокрым от слез лицом. — Гнев твой никогда не утихнет, если его не укротит последняя теперешняя жертва… Луна поднялась. Она изливала потоки столь ослепительного света, что оба супруга видели отчетливо, точно при дневном свете, всю страну, лежавшую у их ног до самых далеких краев горизонта. Внезапно над одной из деревень, рассеянных по равнине, поднялось легкое облако дыма, сначала беловатое, затем черное, вскоре окрасившееся багровым отблеском начинающегося пожара. — О Гезу! Гезу! — воскликнула Мерое, спрятав лицо на груди супруга, стоявшего подле нее на коленях. — Альбиник, ты сказал правду! Священное светило Галлии подало знак к жертвоприношению, оно свершается… — О свобода! — воскликнул Альбиник— Священная свобода! Он не мог закончить. Рыдания прервали его голос, он сжимал плачущую жену в своих объятиях. Когда Мерое, подняв голову, решилась взглянуть вдаль, облака черного дыма, окрашенные багровым отблеском пожара, окутывали уже не одно жилище, не одну деревню — огонь охватил все посады, все города во всех окрестных долинах. Пылало все пространство от севера до юга, от востока до запада! Казалось, что реки текли огненными волнами под нагруженными зерном, бочками и припасами судами, тоже подожженными и медленно тонувшими в водах. Небо попеременно то омрачалось от бесчисленных облаков дыма, то пылало багровым отблеском огня. Вскоре вся долина от одного конца до другого представляла лишь сплошное море пламени… И не только жилища, посады и города одних этих долин были преданы опустошениям пожара, но та же участь постигла и все те земли, которые в течение следующих суток прошли Альбиник и Мерое, направляясь от Ванна к устью Луары, где был расположен стан Цезаря. Да, все эти земли были подожжены их обитателями, покинувшими пылающие развалины своих жилищ, чтобы присоединиться к галльской армии, собранной в окрестностях Ванна. Так было исполнено повеление вождя ста долин, передававшееся от селения к селению, от деревни к деревне, от города к городу: «Через три дня, в тот час, когда взойдет луна, это священное светило Галлии, пусть будет вся страна от Ванна до Луары предана огню! Пусть Цезарь и его войско при своем прохождении не найдут ни людей, ни крова, ни пищи, но повсюду, повсюду лишь пепел, голод, пустыню и смерть». Все было сделано так, как повелели друиды и вождь ста долин. Те, кто был свидетелем этого героического самопожертвования каждого и всех во имя спасения отечества, видели то, чего никто не видел, то, чего никто, быть может, никогда не увидит. Эта жертва искупила роковые раздоры и соперничество провинций друг с другом, раздоры, которые слишком долго разделяли галлов и способствовали торжеству их врагов. Миновала ночь, миновал также день, и оба супруга прошли всю сожженную страну от Ванна до устья Луары. К заходу солнца они подошли к месту, где дорога разветвлялась надвое. — Которую из двух этих дорог выбрать? — спросил Альбиник. — Которая из них ведет к стану Цезаря? Подумав с минуту, молодая женщина ответила: — Надо влезть на это дерево, огни римского стана укажут нам путь. — Верно, — ответил моряк и, приученный к ловкости своей профессией, собрался влезть на дерево, но, внезапно остановившись, сказал: — Я забыл, что у меня нет одной руки… Я не могу влезть. Прекрасное лицо молодой женщины омрачилось печалью, и она спросила: — Ты страдаешь, Альбиник? Увы, ты сам так изувечил себя! — Приманка для зверя всегда должна быть естественна, а если ловля будет удачна, — возразил Альбиник, — я не буду жалеть о том, что пожертвовал своей рукой для приманки…. Молодая женщина вздохнула и, посмотрев на дерево, сказала своему мужу: — Прислонись к этому дубу, я поставлю ногу на твою руку, потом на плечо, а с твоего плеча я взберусь на ту толстую ветвь… Прислонившись к дереву, Альбиник взял в свою здоровую руку маленькую ножку своей подруги и поддержал ее, пока она ставила другую ногу на его плечо. Отсюда она влезла на первую толстую ветвь и, поднимаясь с ветки на ветку, достигла верхушки дуба, устремила вдаль взоры и заметила на южной стороне под группой из семи звезд свет многочисленных огней. Она спустилась, ловкая, как птица, прыгающая с ветки на ветку, и, поставив ноги на плечо моряка, спрыгнула на землю, сказав: — Нам надо идти на юг, по направлению к тем семи звездам. Огни римского стана находятся в той стороне. — В таком случае пойдем по этой дороге, — проговорил моряк, указав на более узкую. И оба путника продолжили свое странствие. Пройдя несколько шагов, молодая женщина остановилась и начала что-то искать в своей одежде. — Что с тобой, Мерое? — Подожди… Влезая на дерево, я уронила свой кинжал. Он, верно, отвязался от пояса из-под хитона. — Во имя Гезу! Нам надо найти этот кинжал, — сказал Альбиник, возвращаясь к дереву. — Оружие тебе необходимо, а этот кинжал выковал мой брат Микаэль и собственноручно закалил его, им можно пробить медную монету. — О, я разыщу его, Альбиник! Этот маленький стальной клинок даст ответ на все… и на всех языках. После непродолжительных поисков у подножия дуба она разыскала крошечный вложенный в ножны кинжал! Мерое прикрепила его к поясу под хитоном и снова отправилась в путь с супругом. Пройдя довольно долгое время по пустынным дорогам, путники вышли на равнину. Вдали слышался сильный шум моря, на одном холме виден был свет многочисленных огней. — Вот наконец и стан Цезаря! — проговорил Альбиник, остановившись. — Вот логовище льва… Мерое, час настал! — Ты колеблешься? — Поздно, но я предпочел бы честный бой под открытым небом… Корабль против корабля, солдат против солдата, меч против меча… Ах, Мерое, мы, галлы, презирающие засаду как трусость, привязывающие медные колокольчики к своим копьям, чтобы предупредить врага о своем приближении, мы приходим сюда изменнически… — Изменнически?! — воскликнула молодая женщина. — А угнетать свободный народ — это честно? Обращать его в рабство, изгонять его из отечества, надевать на его шею железный ошейник — это честно? Убивать старцев, детей, отдавать женщин и девушек для изнасилования солдатам — это честно? Нет, нет, для истребления диких зверей хорошо все: и рогатина и западня. Альбиник! Не говоря о твоем добровольном изувечении, не говоря об опасностях, которым мы подвергнемся, войдя в этот стан, быть может, нам суждено быть первыми из бесконечного ряда жертв во славу богам и на спасение родины. Иди и верь мне, что тому, кто жертвует своей жизнью, никогда не приходится краснеть! Заклинаю тебя именем любви моей! Священной девственной кровью нашей сестры Гены! Я чувствую в это мгновение — клянусь тебе! — силу исполнить священный долг… Идем, идем, вечер приближается. — То, что Мерое, справедливая и мужественная, считает справедливым и мужественным, не может быть иным, — сказал Альбиник, прижав свою подругу к груди. — Да, да, для истребления диких зверей хорошо все: и рогатина и западня… Кто жертвует своей жизнью, тому не приходится краснеть. Идем… Оба супруга ускорили свой шаг и направились прямо к огням стана Цезаря. Спустя немного они услышали на небольшом расстоянии от себя звонко раздававшиеся по земле мерные шаги солдат и звяканье мечей о железные доспехи. Затем в лунном сиянии блеснули стальные шлемы. — Это сторожевой отряд, — заметил Альбиник. — Пойдем к нему. Они вскоре догнали римских солдат, которые тотчас окружили их. Альбиник заучил на языке римлян единственную следующую фразу: «Мы бретонские галлы, мы хотим говорить с Цезарем». С этими словами прежде всего обратился моряк к солдатам. Последние, узнав, что оба путника принадлежат к. одной из возмутившихся провинций, обошлись с ними очень сурово, сочли их своими пленниками, связали и повели в стан. Этот стан, как обыкновенно у римлян, был защищен широким и глубоким рвом, по другую сторону которого возвышались палисады и очень высокий земляной окоп, на котором стояли на часах солдаты. Прежде всего Альбиника и Мерое провели в одни из ворот окопа. Подле ворот они увидели пять больших деревянных крестов: на каждом из них был распят галльский моряк в запятнанной кровью одежде. Лунный свет освещал эти трупы. — Нас не обманули, — тихо сказал Альбиник своей подруге, — кормчие были распяты после страшных пыток, раньше чем успели направить флот Цезаря к берегам Бретани. — Подвергать их пытке, распинать на кресте… — ответила Мерое. — Разве это честно? Неужели ты еще колеблешься? Будешь ли еще говорить об измене? Альбиник ничего не ответил, но пожал в темноте руку своей подруги. Приведенный пред лицо военачальника, командовавшего сторожевым отрядом, моряк повторил единственные слова, которые знал на языке римлян: «Мы бретонские галлы, мы хотим говорить с Цезарем». В ту эпоху римляне во время войны часто брали в плен или останавливали путешественников, чтобы узнать через них то, что происходит в восставших областях. Цезарь отдал приказ всегда приводить к нему пленников или перебежчиков, которые могли сообщить что-нибудь о движении галлов. Оба супруга поэтому не удивились, когда их, согласно тайной их надежде, провели через стан к палатке Цезаря, охранявшейся отборными испанскими солдатами, составлявшими его личную охрану. Альбиник и Мерое, введенные в палатку Цезаря, этого бича Галлии, были освобождены от уз. Они старались скрыть выражение ненависти и оглядывались вокруг себя с молчаливым любопытством. Вот что они увидели. Палатка римского полководца, покрытая снаружи толстыми шкурами, как и все палатки в стане, была обита внутри тканью пурпурного цвета, вышитой золотом и белым шелком. Пол исчезал под ковром из тигровых шкур. Цезарь кончал ужинать, полулежа на походном ложе, покрытом большой львиной шкурой, с когтями из золота и глазами из карбункула. У изголовья ложа, на низеньком столе, стояли большие золотые и серебряные вазы великолепной чеканки и кубки, украшенные драгоценными камнями. На ложе Цезаря, в ногах, Мерое заметила скромно сидевшую молодую и красивую невольницу, по-видимому мавританку, ибо ее белая одежда еще сильнее оттеняла темный цвет ее лица, на котором сверкали большие черные глаза. Она медленно подняла их на чужестранцев, продолжая ласкать большую рыжую борзую собаку, растянувшуюся у ее ног. Девушка казалась столь же боязливой, как собака. Другие римские военачальники, центурионы, молодые и красивые отпущенники Цезаря окружали стоя его ложе, а черные рабы-абиссинцы, с красными коралловыми украшениями на шее, руках и ногах, стояли неподвижно, подобно статуям, держа в руках благовонные восковые свечи, свет которых переливался на дорогих доспехах римлян. На Цезаре, перед которым Альбиник и Мерое потупили взоры из опасения, как бы не обнаружить своей ненависти, не было доспехов. Он был одет в длинную одежду из богато вышитой шелковой ткани. Голова была обнажена, ничто не скрывало его высокого плешивого лба, обрамленного с боков темными волосами. От крепких галльских вин, которые он пил, как говорят, в чрезмерном количестве почти каждый вечер, глаза его сильно сверкали, а бледные щеки окрасились ярким румянцем. Лицо его было надменно, улыбка насмешлива и жестока. Цезарь опирался локтем на ложе, держа в своей ослабевшей от невоздержанности руке широкий золотой кубок, украшенный жемчугом. Он медленно, в несколько приемов, осушил его, не спуская своего проницательного взгляда с обоих пленников, стоявших так, что Альбиник почти заслонял собой Мерое. Цезарь сказал что-то на римском языке своим военачальникам. Те начали смеяться, один из них подошел к супругам, грубо оттолкнул Альбиника, взял за руку Мерое и заставил ее подвинуться на несколько шагов вперед, без сомнения для того, чтобы полководец мог лучше рассмотреть ее. Последний действительно начал ее разглядывать и снова протянул, не оборачиваясь, пустой кубок одному из своих молодых отпущенников. Альбиник умел владеть собою. Он сохранил наружное спокойствие, глядя на то, как его целомудренная супруга краснеет под бесстыжими взглядами Цезаря. Последний тотчас подозвал к себе богато одетого человека, одного из своих переводчиков, и тот, обменявшись несколькими словами с римским полководцем, подошел к Мерое и сказал ей на галльском языке; — Цезарь спрашивает, девушка ты или юноша? — Я и мой товарищ бежали из галльского стана, — просто ответила Мерое. — Что же касается того, девушка я или юноша, то это для Цезаря неважно… Когда переводчик перевел Цезарю эти слова, тот начал смеяться циничным смехом. Он, казалось, подтвердил ее ответ легким наклоном головы, продолжая смеяться. Римские военачальники разделяли веселость своего полководца. Цезарь продолжал осушать кубок за кубком, останавливая на супруге Альбиника все более пылкие взгляды. Он сказал несколько слов переводчику, который начал допрос обоих пленников, постепенно переводя их ответы полководцу, приказывавшему ему задавать новые вопросы. — Кто вы, — спросил переводчик, — и откуда пришли? — Мы бретонцы, — ответил Альбиник. — Мы идем из галльского стана, расположенного под стенами Ванна, в двух днях ходьбы отсюда. — Почему ты покинул галльское войско? Альбиник ничего не ответил и развернул окровавленную тряпку, которой была обернута его левая рука. Римляне увидели, что кисть на ней была отрублена. Переводчик спросил: — Кто так изувечил тебя? — Галлы. — Но ты сам галл? — На это не посмотрел вождь ста долин. Я моряк и начальствую на торговом корабле. Мне и нескольким другим морякам было приказано перевезти морем вооруженных воинов и высадить их около Ванна, в бухте Морбигана. Я исполнил приказание. Дорогой сильный порыв ветра сломал одну из моих мачт, мой корабль пришел позже всех. Тогда вождь ста долин повелел наказать меня, как наказывают запаздывающих… Но он был великодушен и пощадил мою жизнь, предложив мне выбирать между потерей носа, ушей или одного из членов. Мне отрубили руку, но не за то, что у меня не было мужества или усердия, это было бы справедливо… Я в таком случае без жалоб подчинился бы законам своего отечества… — Но такому несправедливому наказанию, — подхватила Мерое, — Альбиник подвергся лишь за то, что встретил противный морской ветер. Это все равно как если бы наказывали за то, что человек не может ясно видеть в темную ночь, или за то, что он не может омрачить свет солнца! — Такое наказание покрыло меня позором навсегда! — воскликнул Альбиник— Теперь всякий может мне сказать: ты — трус! Я никогда не знал ненависти — теперь моя душа полна ею! Пусть погибнет проклятое отечество, где меня ждет лишь позор! Пусть погибнет свобода! Пусть погибнут все мои соплеменники, лишь бы мне отмстить вождю ста долин! Ради этого я готов снова подвергнуться изувечению. Вот почему я здесь со своей супругой. Разделив со мной позор, она разделяет со мной и ненависть. Эту ненависть мы предлагаем Цезарю, пусть он воспользуется ею по своему усмотрению. Пусть подвергнет нас испытанию, мы жизнью отвечаем за нашу искренность. Что касается награды, то мы ее не хотим. — Мести — вот чего мы желаем, — прибавила Мерое. — Чем же ты мог бы служить Цезарю против вождя ста долин? — спросил Альбиника переводчик. — Я предлагаю Цезарю свои услуги в качестве моряка, солдата, проводника, даже лазутчика, если он этого пожелает. — Почему же ты не искал случая самому убить вождя ста долин? Ты мог приблизиться к нему в галльском стане? — спросил переводчик моряка. — Ты бы отмстил за себя таким образом. — Тотчас после изувечения моего супруга, — возразила Мерое, — нас выгнали из стана, мы не могли в него снова вернуться. Переводчик снова начал говорить с римским полководцем, который, все время внимательно слушая, не переставал осушать свой кубок и преследовать Мерое своими дерзкими взглядами. — Так ты моряк? — спросил переводчик. — Ты был капитаном торгового судна? — Мне двадцать восемь лет. С двенадцатилетнего возраста я плаваю по морю. Уже четыре года, как я капитан на корабле. — Тебе хорошо знаком берег от Ванна до того канала, что отделяет Британию от Галлии? — Я родом из тех мест и более шестнадцати лет я постоянно плаваю у этих берегов… — Ты искусный кормчий? — Пусть меня постигнет еще худшая злейшая казнь, чем та, которой подверг меня вождь ста долин, если есть хоть одна бухта, один мыс, островок, подводный камень, мель или водоворот, которых я не знал бы, начиная от Аквитанского залива и кончая Дюнкирхеном!  — Ты хвалишься своим искусством! Как бы ты мог доказать его? — Мы находимся вблизи берега. Для того, кто не обладает искусством и отвагой моряка, нет ничего опаснее, как плавание от устья Луары по направлению к северу. — Это правда, — ответил переводчик. — Вчера еще одна римская галера попала на мель и погибла. — Кто хорошо управляет кораблем, — сказал Альбиник, — тот, я полагаю, хорошо справится и с галерой? — Да. — Пусть нас проведут завтра утром к берегу. Я знаю рыбачьи суда моей родины, мне и моей жене для пробы годится и такое судно. С высоты берега Цезарь увидит, как мы полетим мимо подводных камней и бурунов и как будем мы играть с волнами. Я докажу Цезарю, что сумею безопасно провести галеру к берегам Бретани. Когда переводчик перевел предложение Альбиника Цезарю, последний произнес: — На испытание, которое ты предлагаешь, мы согласны. Оно состоится завтра утром. Если оно докажет твое искусство кормчего, то, быть может, мы возложим на тебя поручение, которое удовлетворит твою ненависть лучше, чем ты мог надеяться, но, конечно, обеспечим себя сперва от измены, если бы ты захотел нас обмануть. Однако прежде всего ты должен приобрести полное доверие Цезаря. — Что для этого сделать? — Тебе должны быть известны силы и планы галльской армии. Берегись лгать, ибо мы уже осведомлены на этот счет. Мы увидим, искренен ли ты, а в противном случае недалеко отсюда находится станок для пыток. — Когда я-прибыл утром в Ванн, меня посадили под стражу, судили, почти тотчас привели приговор в исполнение, а потом изгнали из галльского стана. Поэтому я не могу знать решений совета, собравшегося накануне, — ответил Альбиник. — Но положение вещей было серьезно, ибо на этот совет были позваны и женщины. Он продолжался с заката солнца до рассвета. Распространился слух, что к галльской армии подошли большие подкрепления. — Какие подкрепления? — Племена Финистеры и Кот дю-Нор, племена Лизье, Амьена, Перша. Говорили даже, что морем прибыли воины Брабанта… Переведя ответ Альбиника Цезарю, переводчик сказал: — Ты говоришь правду. Твои слова согласуются с полученными нами сведениями. Но несколько передовых разъездов нашей армии, вернувшись сегодня вечером, привезли известие, что в двух или трех лье отсюда, на северной стороне, заметно зарево пожара… Ты пришел с севера? Знаешь ты что-нибудь об этом? — Начиная от окрестностей Ванна и не доходя трех лье до этого места, — ответил Альбиник, — не осталось ни одного города или посада, ни одной деревни, ни одного жилища, ни одного мешка пшеницы, ни одной бочки вина, ни одного быка или барана, никакого фуража, никого из жителей, ни мужчины, ни женщины, ни ребенка… Съестные припасы, скот, богатства, все, чего нельзя было унести, сожжено. В эту минуту, когда я с тобой говорю, все племена опустошенных пожаром земель присоединились к галльской армии, оставив позади себя пустыню, покрытую дымящимися развалинами. По мере того как Альбиник говорил, переводчика охватывало все более сильное и глубокое изумление. Испуганный, он, казалось, не смел верить тому, что слышал, и колебался сообщить Цезарю эту ужасную новость. Наконец он решился. Альбиник не спускал глаз с Цезаря, чтобы прочесть на его лице, какое впечатление произведут на него слова переводчика. Римский полководец, говорят, был очень скрытен, однако, по мере того как говорил переводчик, на лице угнетателя Галлии попеременно отражались то удивление, то страх, то гнев — с примесью, однако, сомнения. Его военачальники в смущении переглядывались и тихо обменивались словами, полными беспокойства. Тогда Цезарь, быстро выпрямившись, с гневом сказал несколько коротких фраз переводчику, который тотчас обратился к моряку: — Цезарь обвиняет тебя во лжи. Такое бедствие невозможно. Ни один народ не способен на такую жертву. Если ты солгал, то искупишь свое преступление в пытках! Альбиника и Мерое охватила сильная радость при виде смущения и гнева римлянина, отказывавшегося верить героическому решению, столь роковому для его армии. Но супруги скрыли свою радость, и Альбиник ответил: — В стане у Цезаря есть нумидийские всадники, лошади которых неутомимы. Пусть он сейчас же пошлет их на разведку. Пусть они проедут не только те страны, которые мы прошли в течение одной ночи и одного дня пешком, но пусть направятся к востоку, в сторону Турени, или еще дальше, до Берри… И всюду, куда только они смогут проникнуть, им встретятся пустыни, опустошенные пожаром. Едва Альбиник произнес эти слова, как римский полководец отдал приказания нескольким из своих военачальников, и они поспешно вышли из палатки. Цезарь между тем, овладев собой и, без сомнения, сожалея о том, что обнаружил свои опасения в присутствии галльских перебежчиков, постарался улыбнуться, снова лег на свою львиную шкуру, протянул еще раз свой кубок одному из своих виночерпиев и, прежде чем осушить его, сказал несколько слов переводчику, который перевел их так: — Цезарь осушает свой кубок в честь галлов. Он очень благодарен им, так как они совершили то, что он сам хотел совершить. Ибо либо старая Галлия смирится, покорная и кающаяся, перед Римом, как самая смиренная невольница, или в ней не уцелеет ни одного городка, ни один из ее воинов не останется в живых, ни один из ее жителей свободным! — Да услышат боги Цезаря! — ответил Альбиник. — Пусть Галлия будет обращена в рабство или опустошена, я отомщу тогда вождю ста долин, ибо его страданиям не будет предела, разом увидев порабощенным или опустошенным свое отечество, которое я теперь проклинаю! Пока переводчик переводил эти слова, Цезарь, частью чтобы скрыть свои опасения, частью чтобы утопить их в вине, осушил несколько раз свой кубок и начал бросать на Мерое все более страстные взгляды. Потом, обдумывая что-то, он улыбнулся со странным видом, подал знак одному из своих отпущенников, сказал несколько слов ему и черной невольнице, все еще сидевшей у его ног, после чего оба вышли из палатки. Переводчик заметил Альбинику: — До сих пор твои ответы доказывали твою искренность. Если известие, которое ты сообщил, подтвердится, если завтра ты выкажешь себя ловким и отважным кормчим, то осуществишь свое мщение. Если ты угодишь Цезарю, он будет щедр, если обманешь — наказание будет ужасно! Видел ты, входя в стан, пятерых распятых на крестах? Это кормчие, которые отказались нам служить. Их пришлось нести на кресты, ибо члены их, изломанные в пытках, не могли более поддерживать их тел. Такая же судьба постигнет тебя и твою жену при малейшем подозрении. — Я не боюсь этих угроз и не жду ничего от Цезаря, — гордо возразил Альбиник — Пусть он подвергнет меня сперва испытанию, осудить меня всегда будет время. — Тебя и твою жену сведут в соседнюю палатку. Вас будут там стеречь как пленных. Обоих галлов, по знаку римлянина, увели через крытый холстом проход в соседнюю палатку. Там их оставили одних. Спустя немного, в тот момент, когда Альбиник и Мерое, утомленные путешествием, легли не раздеваясь на кровать, у входа в палатку показался переводчик, а из-за приподнятого полога можно было видеть испанских солдат. — Цезарь желает сейчас с тобой говорить, — сказал переводчик моряку. — Следуй за мною. Альбиник подумал, что ему хотят сообщить, в чем будет заключаться его служба. Он вместе с Мерое намеревался выйти из палатки, но переводчик остановил молодую женщину жестом и сказал ей: — Ты не можешь нас сопровождать. Цезарь хочет говорить только с твоим мужем. — А я, — ответил моряк, взяв жену за руку, — не покину Мерое. — Как? Ты осмеливаешься не повиноваться моему приказанию? — сказал переводчик. — Берегись! — Мы или вместе пойдем к Цезарю, — возразила Мерое, — или из нас не пойдет ни один. — Жалкие безумцы! Разве вы не пленники и не в нашей власти? — сказал переводчик, указав на неподвижно стоявших у входа в палатку солдат. — Добровольно или силой, но я заставлю вас повиноваться. Альбиник рассудил, что сопротивляться невозможно. Смерть его не страшила, но умереть теперь — это значило отказаться от осуществления цели, когда они, казалось, были так к этому близки. Однако он боялся оставить Мерое одну в этой палатке. Молодая женщина угадала опасения своего супруга, и, сознавая подобно ему, что следует подчиниться, сказала: — Иди один, я буду ждать тебя без страха, это так же верно, как то, что твой брат искусный оружейник. После этих слов молодой женщины, напомнивших о том, что под хитоном у нее висит на поясе выкованный Микаэлем кинжал, Альбиник, несколько успокоившись, последовал за переводчиком. Вход в палатку закрылся, и тотчас же Мерое послышался с той стороны какой-то стук. Подбежав к выходу, она заметила, что снаружи была приставлена прочная решетка. Вначале удивившись этой предосторожности, молодая женщина подумала, что для нее лучше быть запертой до прихода Альбиника и что, быть может, он сам попросил закрыть таким образом палатку до своего возвращения. Мерое уселась в задумчивости на кровати. Она возлагала большие надежды на разговор, происходивший теперь, без сомнения, между ее мужем и Цезарем. Внезапно ее вывел из задумчивости какой-то странный шум, он послышался в той части палатки, которая приходилась против кровати. Почти тотчас же в том месте, где слышался шум, полотно раздвинулось. Молодая женщина встала. Первым ее движением было схватиться за кинжал, спрятанный под хитоном. Затем, уверенная в себе и в оружии, которое держала в руке, она начала ждать, повторяя про себя галльскую пословицу: «Тому, кто держит свою смерть в руках, некого бояться — некого, кроме богов». В раскрывшемся проходе показалась невольница-мавританка, только что бывшая в палатке Цезаря. Войдя в палатку, невольница тотчас упала на колени и протянула сложенные с мольбою руки к жене Альбиника. Молодая женщина, тронутая этим умоляющим жестом и отражавшейся на лице невольницы печалью, не почувствовала ни недоверия, ни боязни, но лишь участие, смешанное с любопытством, и положила свой кинжал на изголовье кровати. Мавританка подвигалась вперед на коленях, с руками, все еще протянутыми к Мерое, которая с состраданием наклонилась к ней, чтобы ее поднять. Но невольница, приблизившись к кровати, где находился кинжал, одним прыжком бросилась к оружию, которое, по всей вероятности, не выпускала из виду с момента входа своего в палатку, и прежде чем супруга Альбиника успела опомниться, ее кинжал был брошен в темное отверстие палатки. Обезоружив Мерое, мавританка засмеялась диким торжествующим смехом. Молодая женщина поняла, что ее предали, и бросилась к темному проходу, чтобы разыскать свой кинжал или спастись бегством, но выход ей заградил сам Цезарь. Охваченная ужасом, Мерое отступила назад. Цезарь подошел ближе, а невольница исчезла в проходе, тотчас закрывшемся за ней. По неуверенной походке римлянина, по блеску его глаз, по румянцу щек Мерое догадалась, что он пьян, и ей стало менее страшно. Он держал в руке ларчик с драгоценностями. Молча взглянув на молодую женщину с таким бесстыдством, что она снова почувствовала, как краска стыда залила ее лицо, римлянин вынул из ящичка дорогое золотое ожерелье и поднес его к свету светильника, как бы для того, чтобы оно лучше блестело. Потом он с притворно-ироническим почтением поклонился, положил ожерелье к ногам молодой женщины и выпрямился, вопросительно глядя на нее дерзким взглядом. Мерое, стоя с руками, скрещенными на груди, высоко поднимавшейся от негодования и презрения, гордо взглянула на Цезаря и кончиком ноги оттолкнула ожерелье. Римлянин сделал жест оскорбительного изумления, засмеялся с пренебрежительным высокомерием, выбрал в ящичке великолепную золотую сеточку для волос, всю усеянную карбункулами, и, повертев ее перед светильником, положил к ногам Мерое, потом, выпрямившись, взглянул на нее с таким видом, точно хотел сказать: «На этот раз я уверен в победе». Мерое, побледнев от гнева, презрительно усмехнулась. Тогда Цезарь высыпал к ногам молодой женщины все, что было в ящичке, — дождь золота, жемчуга и каменьев, поясов, серег, браслетов и всевозможных драгоценностей. Теперь Мерое не оттолкнула ногой этих драгоценностей, но раздавила их каблуком башмака и взглядом остановила бесстыдного развратника, приближавшегося к ней с раскрытыми объятиями. На мгновение смутившись, римлянин прижал обе руки к сердцу, как бы выражая свое обожание. Мерое на том же немом языке ответила таким презрительным смехом, что лицо Цезаря, опьяненного страстью, вином и гневом, приняло угрожающее выражение, как бы говорившее: «Я предлагал драгоценности, умолял — все было тщетно. Я прибегну к силе!» Одна, безоружная, уверенная в том, что никто не услышит ее криков о помощи, супруга Альбиника вскочила на кровать, схватила длинный шнур, служивший для сдвигания занавесей, завязала его узлом вокруг шеи, готовая повиснуть в воздухе и удавиться при первом движении Цезаря. Последний увидел на лице Мерое такую отчаянную решимость, что остался неподвижным. Было ли это угрызение совести за свою жестокость или сознание, что если бы он прибегнул к силе, то ему достался бы лишь труп молодой женщины, или, наконец, как он потом утверждал, им руководила задняя мысль, — но он отступил на несколько шагов и поднял руки к небу, как бы призывая богов в свидетели, что уважает свою пленницу. Мерое, все еще не доверяя ему, стояла, готовая покончить с собою. Тогда римлянин направился к потайному отверстию палатки, исчез на мгновение в темноте, отдал громким голосом какое-то приказание и тотчас вошел снова в палатку, став довольно далеко от кровати со скрещенными на груди руками. Не зная, не возросла ли опасность, молодая женщина продолжала стоять на изголовье кровати с веревкой на шее. По прошествии нескольких мгновений в палатку вошел переводчик в сопровождении Альбиника, и она одним прыжком очутилась подле мужа. — Твоя супруга — женщина мужественная и добродетельная! — сказал ему переводчик— Посмотри на эти сокровища у ее ног! Она их оттолкнула. Она пренебрегла любовью великого Цезаря. Он притворился, будто хочет прибегнуть к насилию. Твоя супруга, обезоруженная при помощи хитрости, была готова покончить с собой. Она со славой вышла из этого испытания. Отныне ты и твоя супруга можете быть уверены в покровительстве нашего полководца. Он дарит вам свое доверие, вас более не разлучат и не потревожат. Жена храброго моряка с презрением оттолкнула эти дорогие украшения, — добавил переводчик, поднимая драгоценности и укладывая их в ящичек— Цезарь хочет сохранить в память добродетели галльской женщины кинжал, который она носила и который был им похищен у нее при помощи хитрости. Не думай, однако, что она останется безоружной. Почти в то же мгновение в палатку вошли два молодых отпущенника. Они несли на большом серебряном подносе маленький восточный кинжал драгоценной работы и короткий, слегка загнутый испанский меч, прикрепленный к красному кожаному поясу, великолепно вышитому золотом. Переводчик вручил кинжал Мерое, а меч Альбинику, сказав им: — Отдыхайте с миром и сохраните эти дары великодушия Цезаря. Глава II На следующий день Цезарь в сопровождении своих военачальников отправился на берег реки, который возвышается над устьем Луары, — на нем была поставлена палатка. С этого места виднелось вдали море и все опасные для моряков места, усеянные подводными мелями и камнями. Дул сильный ветер. К берегу было причалено канатом легкое и крепкое рыбачье судно, оснащенное по-галльски, с одним только четырехугольным парусом. Привели Альбиника и Мерое. Переводчик сказал им: — Погода сегодня бурная, море грозно. Отважишься ли ты пуститься на этом судне один со своей женой? Здесь есть несколько пленных рыбаков, быть может, ты возьмешь их на подмогу? — Мне с женой не впервые справляться с бурями. — Но ведь ты теперь изувечен, — возразил переводчик, — как ты будешь управлять судном? — Одной руки достаточно для управления рулем, а моя жена направит по ветру парус. — Тогда иди, — сказал переводчик. — Да помогут тебе боги! Судно было спущено на волны несколькими воинами. Мерое быстро натянула парус, а ее супруг взялся за руль. Под напором свежего ветра парус надулся, судно слегка накренилось и полетело по гребням волн, точно морская птица. Мерое, одетая в костюм моряка, стояла на носу. Ее черные волосы развевались по ветру, иногда брызги белой морской пены попадали на благородное и прекрасное лицо молодой женщины. Альбиник знал здесь все опасные места так же хорошо, как в пустынных ландах Бретани пастух знает их малейшие изгибы. Судно точно играло с высокими волнами. Время от времени супруги замечали вдали, на берегу, палатку Цезаря, бросавшуюся в глаза благодаря своему пурпуровому верху, и видели, как блестели в лучах солнца золото и серебро на доспехах его военачальников. — Ты лучший и самый отважный кормчий, какого я когда-либо встречал, хотя много уже раз в своей жизни путешествовал по морю, — велел Цезарь сказать Альбинику, когда он вернулся назад и высадился на берег с Мерое. — Завтра, если погода будет благоприятна, ты поведешь военную экспедицию, о цели которой узнаешь в момент отплытия в море. Так как на следующий день при восходе солнца ветер был благоприятен и море спокойно, то Цезарь пожелал присутствовать при отплытии римских галер. Он позвал Альбиника. Подле полководца стоял воин высокого роста с суровой наружностью. Он был с ног до головы покрыт кольчугой, сплетенной из мелких железных колец. Воин стоял неподвижно, так что походил на железную статую. В руке у него был тяжелый и короткий топор с двумя лезвиями. Переводчик сказал Альбинику: — Видишь этого воина? В продолжение всего плавания он будет неотступно при тебе, как твоя тень. Если вследствие твоей ошибки или измены хоть одна из галер сядет на мель, ему приказано в одно мгновение убить тебя и твою жену. Если же, напротив, ты проведешь флот в порт, наш полководец осыплет тебя своими дарами, тебе будут завидовать самые счастливые из людей. — Цезарь будет доволен, — ответил Альбиник. И сопровождаемый воином с топором он взошел вместе с Мерое на преторианскую галеру, за которой должны были плыть все остальные суда. Ее можно было узнать по трем вызолоченным светильникам, помещавшимся на корме. На каждой галере помещалось семьдесят гребцов, десять матросов для управления парусами, пятьдесят легковооруженных стрелков и пращников и сто пятьдесят воинов, покрытых железными доспехами с головы до ног. Когда галеры отплыли от берега, претор, командовавший флотом, приказал через переводчика передать Альбинику: держать направление на север, чтобы высадиться в глубине бухты Морбигана, в окрестностях города Ванн, где была собрана галльская армия. Альбиник, правивший рулем, должен был передавать через переводчика свои приказания начальнику гребцов. Галеры, подгоняемые благоприятным ветром, двигались к северу. По словам переводчика самые старые судовщики удивлялись смелости маневров и верности глазомера галльского кормчего. После довольно продолжительного плавания флоту, приблизившемуся к южной части бухты Морбигана, предстояло пройти самую опасную часть моря около всего берега Бретани, изобилующую множеством островков, подводных камней и мелей, и в особенности опасную своими непреодолимо быстрыми подводными течениями. Островок, расположенный посредине входа в бухту, разделяет этот вход на два очень узких пролива. Ничто на поверхности моря не указывает на какое-либо различие между этими двумя проходами. Однако в одном вовсе не было подводных камней, а другой был так опасен, что после ста весельных ударов суда, входя в канал одно за другим и следуя за преторианской галерой, которой управлял Альбиник, понемногу должны были быть увлечены силой подводного течения к видневшейся вдали подводной скале, о которую море, всюду в других местах спокойное, разбивалось с грозным ревом. Начальник каждой отдельной галеры не мог заметить опасность иначе как по очереди; каждый из них мог догадаться о ней лишь по быстрому ходу идущей впереди галеры, но тогда было уже поздно — сила течения унесла бы ее, бросила бы судно на судно. Кружась в бездне, сцепляясь, сталкиваясь друг с другом, они должны были бы погибнуть в глубине вод со всем своим экипажем или разбиться о подводную скалу. Еще сто весельных ударов, и флот был бы уничтожен в этом гибельном проходе… Море было так спокойно, так прекрасно, что никто среди римлян не догадывался об опасности. Гребцы сопровождали ритмические удары весел пением. Среди воинов одни чистили свое оружие, другие спали, растянувшись на палубе, иные играли в кости. В этот момент из бухты Морбигана через безопасный канал вышло одно из тех легких судов, на которых плавают ирландские моряки. Альбиник по своим торговым делам совершал частые путешествия к берегам Ирландии, населенной обитателями галльского происхождения, говорящими почти на том же языке, что и галлы. Однако их язык трудно понять человеку, не бывавшему так часто, как Альбиник, в их стране. Ирландец — потому ли, что боялся преследования и захвата в плен со стороны одной из приближавшихся к нему военных галер и хотел избегнуть этой опасности, или потому, что полагал, что может сообщить какие-либо полезные сведения, — двинулся прямо к преторианской галере, шедшей во главе всего флота. Альбиник задрожал… Переводчик мог расспросить этого ирландца, а тот мог предупредить об опасности, угрожающей флоту, в зависимости от того, в который из двух проходов он пойдет. Альбиник отдал приказание налечь на весла, чтобы вступить в гибельный канал раньше, чем ирландец успеет подплыть к галерам. Но переводчик, обменявшись несколькими словами с начальником флота, приказал подождать приближавшееся судно, чтобы получить от него известия о галльском флоте. Альбиник, не осмелившись противиться этому приказанию из боязни возбудить подозрения, повиновался, и маленькое ирландское судно вскоре подошло к преторианской галере на расстояние голоса. Переводчик спросил ирландца на галльском языке: — Откуда вы едете? Куда направляетесь? Встречали ли в море корабли? На эти вопросы ирландец сделал знак, что он не понимает, и ответил на своем полугалльском языке: — Я иду к флоту, чтобы сообщить ему новости. — На каком языке говорит этот человек? — обратился переводчик к Альбинику. — Я не понимаю его, хотя его язык не вполне чужд для меня. — Он говорит частью по-ирландски, частью по-галльски, — ответил Альбиник. — Я часто бывал по торговым делам на берегах этой страны, я понимаю этот язык. Этот человек говорит, что направился к флоту, чтобы сообщить ему важные известия. — Спроси у него, какие это известия. — Какие известия можешь ты сообщить? — спросил Альбиник ирландца. — Галльские суда, — ответил тот, — прибывшие из разных портов Бретани, соединились вчера вечером в той бухте, которую я только что покинул. Они очень многочисленны, хорошо оснащены, хорошо вооружены и готовы к сражению. Они бросили якорь в глубине бухты, близ порта Ванна. Вы сможете их заметить, только обогнув мыс.. — Ирландец принес нам благоприятные известия, — сказал Альбиник переводчику. — Галльский флот разбросан в разных местах. Одна часть его судов находится на реке Орейе, другие еще дальше, близ Одьернской и Уэссанской бухт. В глубине этой бухты, для защиты Ванна с моря, стоит всего каких-нибудь пять или шесть плохих торговых судов, наскоро вооруженных. — Клянусь Юпитером, — воскликнул радостно переводчик, — боги, как всегда, благосклонны к Цезарю! Претор и другие военачальники, которым переводчик повторил ложное известие, сообщенное кормчим, казалось, также очень обрадовались этой разбросанности галльского флота. Ванн был, таким образом, со стороны моря оставлен на произвол римлян почти без защиты. Тогда Альбиник сказал переводчику, указывая на воина с топором: — Цезарь мне не доверял. Благословенны боги, дающие мне случай доказать несправедливость его подозрений! Видите ли вы тот островок на расстоянии ста весельных ударов отсюда? — Вижу. — Чтобы попасть в бухту, существуют два прохода: один направо, а другой налево от этого островка. Судьба римского флота была в моих руках, я мог направить вас в один из этих проходов, который с виду ничем не отличается от другого, и ваши галеры были бы увлечены подводным течением на подводную скалу. Ни одна бы не спаслась! — Что ты говоришь! — воскликнул переводчик, между тем как Мерое с печалью и удивлением глядела на своего супруга, подумав, что он отказывается от мести. — Я говорю правду, — ответил Альбиник переводчику, — и сейчас докажу вам это. Этому ирландцу так же, как и мне, известны опасные места при входе в бухту, которую он только что покинул. Я попрошу его плыть перед нами в качестве лоцмана и наперед могу сказать, по какой дороге он поплывет. Прежде всего он выберет канал, лежащий направо от островка, потом направится вперед, почти коснувшись той части суши, которая видна там, дальше, затем он отклонится сильно вправо, пока не будет на высоте тех черных скал, возвышающихся вдали. Пройдя этот канал, избегнув подводных камней, мы будем в бухте и вне всякой опасности. Если ирландец точь-в-точь проделает этот маневр, будете ли вы еще не доверять мне? — Нет, клянусь Юпитером! — ответил переводчик. — Надо быть безумцем, чтобы сохранить хоть малейшее подозрение. — Судите же меня! — возразил Альбиник и сказал несколько слов ирландцу, который согласился вести суда. Он принял именно то направление, какое предсказывал Альбиник. После этого последний, дав римлянам залог своей искренности, развернул флот в три шеренги и некоторое время вел его между островками, которыми усеяна бухта. Затем дал гребцам приказ поднять весла и оставаться на месте. С этого места нельзя было заметить галльский флот, стоявший на якоре в самой глубине бухты на расстоянии двух лье и скрытый от глаз очень высоким мысом. Остановив флот, Альбиник сказал переводчику: — Теперь нам осталось избегнуть только одной опасности, но она очень велика. Впереди нас есть движущиеся подводные мели, иногда перемещающиеся во время больших приливов, — галеры могут попасть на них. Мне необходимо исследовать проход с лотом в руках, прежде чем вести туда все римские галеры. Флот останется пока на этом месте. Велите спустить на воду самую маленькую шлюпку с нашей галеры и дайте мне двух гребцов; у руля станет моя жена. Если вы не вполне доверяете мне, то вы и воин с мечом можете сесть с нами в лодку. Исследовав проход, я вернусь на борт этой галеры, чтобы провести флот до входа в порт Ванна. — Я не сомневаюсь больше, — ответил переводчик, — но согласно приказания Цезаря ни я, ни этот воин не должны оставлять тебя ни на одно мгновение. — Пусть будет так, как вы желаете, — сказал Альбиник. С галеры была спущена небольшая лодка. В нее сошли два гребца с воином и переводчиком. Альбиник с Мерое тоже вошли в нее, и лодка отплыла от римского флота, расположенного полукругом и поднявшего весла в ожидании возвращения галла. Мерое, сидя у руля, направляла лодку по указаниям своего супруга. Он на коленях, склонившись на носу, исследовал проход с помощью очень тяжелого лота, привязанного к длинному и крепкому шнуру. Лодка плыла возле одного из многочисленных островков бухты Морбигана. Позади этого островка простиралась длинная подводная мель, которая вследствие начавшегося отлива уже выступала немного из воды. Далее, за мелью, виднелись скалы, окаймлявшие берег. Альбиник снова опустил лот. В момент, когда он, казалось, по мокрым следам на веревке определял глубину воды, он обменялся быстрым взглядом с женой, указав ей взглядом на воина и переводчика. Мерое поняла. Переводчик сидел близ нее на корме, далее на скамье сидели двое гребцов, и, наконец, позади Альбиника, стоял воин с топором. Внезапно поднявшись, Альбиник воспользовался лотом, как пращой, придал ему быстрое круговращательное движение и нанес воину такой сильный удар по шлему, что тот, оглушенный этим ударом, свалился на дно лодки. Переводчик хотел броситься к своему спутнику на помощь, но Мерое схватила его за волосы и опрокинула назад. Он потерял равновесие и упал в воду. Один из гребцов, замахнувшийся на Альбиника веслом, покатился к его ногам. Движением руля Мерое направила лодку так близко к холмистому островку, что легко спрыгнула на него, а за ней и Альбиник. Оба быстро взобрались на скалы. Чтобы достигнуть берега Бретани, им оставалось преодолеть только одно препятствие — движущуюся мель, часть которой, уже открытая начавшимся отливом, была подвижна, о чем свидетельствовали все время поднимавшиеся на поверхность пузырьки воздуха. Идти по этому месту, чтобы достигнуть прибрежных скал — это значило погибнуть в бездне, скрытой под этой обманчивой поверхностью. Оба супруга уже слышали по ту сторону островка, возвышенность которого скрывала их от римлян, крики и угрозы воина, пришедшего в себя после удара, и голос переводчика, по всей вероятности, вытащенного из воды гребцами. Альбиник, прекрасно изучивший эти места, заметил по крупному песку и прозрачности воды, которой мель была еще покрыта, что в нескольких шагах дальше она уже перестала двигаться. Он перешел ее с Мерое в этом месте, оба вошли в воду по пояс. Потом они достигли береговых скал, ловко влезли на них и остановились на мгновение, чтобы посмотреть, не преследуют ли их. Переводчик и воин с топором, стесняемый своими тяжелыми доспехами и еще менее, чем переводчик, привыкший ходить по скользким камням, покрытым водорослями, каковы именно и были скалы островка, добрались после долгих усилий до той части островка, которая приходилась напротив движущейся мели. Последняя совершенно выступила из воды, все более и более убывавшей вследствие отлива. Воин, увидев Альбиника и его жену, пришел в ярость. Ему казалось, что от них его отделяет лишь узенькая и ровная мель, выступавшая над водой. Он подумал, что переправиться легко, и двинулся вперед. При первом шаге он погрузился в трясину по колено. Он сделал страшное усилие, чтобы освободиться, и увяз до пояса. Несчастный позвал на помощь товарищей, но едва успел он крикнуть, как над пучиной осталась лишь голова. Она тоже исчезла, и так как он, погрузившись в бездну, поднял руки вверх, то мгновение спустя видна была лишь его рука в железной рукавице, конвульсивно двигавшаяся над песком. Потом не стало видно ничего, только несколько пузырьков воздуха поднялись на поверхность трясины. Гребцы и переводчик, охваченные ужасом, стояли неподвижно, не осмеливаясь идти на такую смерть, чтобы настигнуть беглецов. Тогда Альбиник обратился к переводчику со следующими словами: — Ты скажешь Цезарю, что я изувечил себя сам, чтобы внушить ему доверие к искренности моих намерений. Моим первоначальным намерением было привести римский флот к верной гибели и погибнуть самому вместе с женой. Все шло благоприятно. Я вел вас в гибельный канал, из которого не вышла бы ни одна галера. Когда мы встретили ирландца, он сообщил мне, что все галльские суда, весьма многочисленные и хорошо вооруженные, соединились вчера вечером и стоят на якоре в глубине этой бухты, в двух лье отсюда. Узнав об этом, я изменил свое намерение и решил не истреблять ваших галер. Они будут уничтожены, но не изменнически и вероломно, а в честном бою — корабль против корабля, галл против римлянина. Теперь выслушай хорошенько то, что я скажу: я намеренно провел твои галеры на мелкое место, где они через несколько мгновений окажутся на песке. Они останутся на мели, ибо море убывает. Всякое старание высадиться приведет вас к гибели, вы со всех сторон окружены подводными движущимися мелями, подобными той, которая только что поглотила воина с топором. Оставайтесь же на своих судах, завтра их поднимут с мели волны прилива. И завтра бой, смертный бой…. Галл еще раз доказал, что никогда бретонец не действовал изменнически, и что он только тогда гордится убийством своего врага, когда сразил его в честном бою. И Альбиник с Мерое поспешно направились к городу Ванн, чтобы произвести тревогу и предупредить воинов галльского флота, чтобы они готовились к завтрашнему сражению. Это повествование, которое ваш сын Альбиник, моряк, посылает вам, моя мать Маргарид, и вам, мой отец Жоэль, предводитель карнакского племени, ваш сын написал в ночь, предшествующую завтрашнему сражению. Удерживаемый в порте Ванна снаряжением своего судна для сражения с римлянами, ваш сын посылает вам это письмо в галльский стан, защищающий доступ к городу с суши. Мой отец и моя мать вольны осудить или одобрить поведение Альбиника и его супруги Мерое, но это повествование вполне правдиво. Глава III Накануне сражения при Ванне, происходившем на суше и на море, от которого зависело рабство или свобода Бретани, а следовательно, независимость или порабощение всей Галлии, — накануне сражения при Ванне мой отец Жоэль, предводитель карнакского племени, в присутствии всех членов нашего семейства, кроме брата моего Альбиника и жены его Мерое, находившихся с флотом в бухте Морбигана, сказал мне, своему первенцу Гильхерну, который пишет это повествование, следующее: — Завтра, мой сын, день великого сражения — мы будем драться как львы. Я стар, ты — молод. Ангел смерти, вероятно, унесет меня отсюда первым, и завтра, быть может, я буду уже в другом мире со своей святой дочерью Геной. Вот о чем я прошу тебя пред лицом угрожающих нашей стране несчастий, ибо завтра военное счастье может перейти на сторону римлян. Мое желание состоит в том, чтобы в нашей семье, пока просуществует наш род, никогда не исчезали любовь к Галлии и священная память о наших предках. Если нашим детям суждено остаться свободными, то любовь к отечеству и уважение к памяти отцов заставит их еще дороже ценить свободу. Если им суждено жить и умереть рабами, то эти священные воспоминания будут им напоминать беспрестанно, из поколения в поколение, что было время, когда галльский народ, верный своим богам, мужественный на войне, независимый и свободный, собственник своей земли, обрабатываемой тяжелым трудом, не заботившийся о смерти, тайной которой он обладал, заставлял трепетать целый мир и был гостеприимен к народам, протягивавшим ему дружески руку. Эти воспоминания, передаваемые из века в век, сделают для наших детей их рабство еще более ужасным и дадут им силу когда-нибудь свергнуть его. Чтобы эти воспоминания передавались из века в век, ты должен, мой сын, обещать мне, во имя Гезу, остаться верным нашему старому галльскому обычаю, сохраняя наследство, которое я тебе доверю, увеличивая его и завещав своему сыну Сильвесту увеличивать его, в свою очередь, чтобы и сыновья твоих внуков поступали по примеру отцов своих и чтобы их примеру следовали их потомки. Вот это наследство. Этот первый свиток содержит повествование о том, что случилось в нашем роду до дня рождения моей дорогой дочери Гены, который был также днем ее смерти. Другой свиток, который я получил вчера вечером, при заходе солнца, от сына моего Альбиника, моряка, содержит описание его путешествия в стан Цезаря через страны, преданные огню их жителями. Это повествование доказывает галльское мужество, оно прославляет твоего брата Альбиника и его жену Мерое, поступивших по правилу отцов наших: никогда бретонец не действовал изменнически. Эти повествования я доверяю тебе, ты вернешь их мне после завтрашнего сражения, если я его переживу. Если же нет, ты сохранишь их — или после тебя твои братья — и запишешь на них важнейшие события из твоей жизни и жизни твоих близких. Ты передай эти сказания своему сыну, чтобы он поступал, как ты, и чтобы так шло всегда из поколения в поколение. Клянешься ли ты, именем Гезу, исполнить мою волю? — Я, Гильхерн, земледелец, — ответил я, — клянусь моему отцу, Жоэлю, предводителю карнакского племени, исполнить его волю! И эту волю моего отца я благоговейно исполняю в настоящее время, много лет спустя после битвы при Ванне и после бесчисленных бедствий. Повествование об этих бедствиях я пишу для тебя, мой сын Сильвест. Вот что произошло в день сражения при Ванне, после того как мой бедный и горячо любимый брат Альбиник провел римский флот в бухту Морбигана… Это случилось на моих глазах, я был очевидцем. Я лучи!е желал бы прожить здесь все жизни, которые предстоят мне в ином мире, чем в продолжение бесконечного времени сохранять воспоминание об этом ужасном дне и о том, что произошло после. Оно стоит предо мной в этот час, оно всегда было со мной, оно не оставит меня всю жизнь… Мой отец Жоэль, моя мать Маргарид, жена Генори и мои дети, Сильвест и Сиомара, а также мой брат Микаэль, оружейник, его жена Марта и их дети отправились, как и все члены нашего племени, в галльский стан. Наши военные повозки, укрытые полотном, служили нам до сражения при Ванне палатками. Ночью собрался совет, созванный вождем ста долин и Талиессином, старейшим из друидов. Аресские горцы, ездящие на своих маленьких неутомимых лошадях, были посланы накануне в передовой разъезд через охваченную пожаром страну. Они вернулись на заре с известием, что в шести лье от Ванна замечены огни римского войска, расположившегося в ту ночь станом среди развалин города Морэка. Вождь ста долин предположил, что Цезарь, чтобы вырваться из круга опустошения и голода, все теснее смыкавшегося вокруг его армии, быстрым ходом прошел опустошенную страну и пришел дать сражение галлам. На совете было решено идти навстречу к Цезарю и ожидать его на возвышенности, господствующей над рекой Эльрик. На рассвете после краткого молебна наше племя двинулось в путь, чтобы занять назначенный для него пункт. Жоэль сел на своего гордого жеребца Том-Браза и вступил в начальствование отрядом, в котором я состоял конным воином, а мой брат Микаэль — пешим. Мы должны были по военному правилу сражаться бок о бок, он пеший, а я на лошади, и взаимно помогать друг другу. В одной из военных колесниц, помещавшихся в центре войска с резервом, находились моя, мать, наши жены и дети. Несколько легковооруженных юношей окружали военные повозки и с трудом держали на привязи больших догов, обученных для войны, которые, вдохновляемые примером Дебер-Труда, пожирателя людей, рычали и прыгали, чуя сражение и кровь. Среди молодых людей нашего племени, шедших в шеренге, я заметил двоих, которые дали друг другу, как Юлиан и Армель, клятву дружбы, чтобы разделить одну и ту же судьбу. Они соединили себя довольно длинной железной цепью, прикованной к их медным поясам. Эта цепь, являясь знаком связавшей их клятвы, делала их неразлучными всегда, суждено ли им было остаться живыми, ранеными или умереть. Двигаясь к своему пункту, мы увидели вождя ста долин, ехавшего во главе одной из частей войска. Он сидел на великолепной черной лошади, покрытой пурпурным чепраком. Его доспехи были стальные, на медном шлеме, блестевшем как серебро, виднелась эмблема Галлии: вызолоченный петух с полураспущенными крыльями. С обеих сторон подле него ехали на лошадях бард и друид, одетые в длинные белые одежды с пурпурной каймой. У них не было оружия. При начале сражения они шли в первом ряду вместе со сражающимися, презирая опасность, и возбуждали в них мужество своими словами и военными песнями. Вот что пел бард, когда мимо нас проезжал вождь ста долин: — Цезарь ополчился на нас! Он спросил нас громким голосом: «Хотите ли быть рабами?» Нет, мы не хотим быть рабами! Галлы, дети одного народа, соединившиеся для одной цели, поднимем свое знамя на горах, поспешим на равнину! Идемте, идемте на Цезаря, и пусть и он и его войско погибнут! На римлян! На римлян! И все сердца загорались мужеством от этих песен барда. Проходя мимо нашего племени, во главе которого ехал мой отец, вождь ста долин остановил свою лошадь и сказал: — Друг Жоэль, когда я был твоим гостем, ты спросил мое имя. Я ответил тебе, что буду называться воином до тех пор, пока наша старая Галлия не свергнет иго своих угнетателей. Для нас настал час доказать, что мы верны этой заповеди отцов наших. Во всякой войне для мужественного человека есть только два выхода: победить или погибнуть. Пусть моя преданность нашему общему отечеству не будет бесплодной! Да покровительствует нашему оружию Гезу! Тогда, быть может, вождь ста долин сотрет пятно, покрывающее имя, которое он более не осмеливается носить. Мужайся, друг Жоэль! Сыны твоего племени — храбрейшие из храбрых. Сегодня они должны наносить славные удары, ведь дело идет о спасении Галлии! — Мое племя будет биться до последней капли крови, — ответил мой отец — Мы не забыли того, что пели сопровождавшие тебя барды в Карнакском лесу: «Рази римлянина, рази в голову, еще сильнее, рази, рази римлянина!». И всё воины Жоэля повторили с громким криком и в один голос припев бардов: — Рази, рази римлянина! Глава IV Вождь ста долин удалился, чтобы сказать несколько слов каждому племени. Перед тем как занять указанный нам пункт, лежавший вдали от колесниц, где находились женщины, молодые девушки и дети, мой отец, брат и я пошли в последний раз взглянуть, хорошо ли защищена повозка, в которой помещалось наше семейство. Моя мать Маргарид, столь же спокойная, как дома у нашего очага, стояла, опираясь на дубовую решетку, составлявшую кузов повозки. Она приказывала моей жене Генори и Марте, жене Микаэля, освободить немного ремни, проходившие вокруг шипов, вбитых в края повозки, и приводившие в движение рукояти серпов, которыми можно было действовать для защиты — так же, как действуют привязанными к шкафуту лодки веслами. Молодые девушки и молодые женщины наших родственников были поглощены другими заботами — они устраивали в задней части повозки из толстых шкур, протянутых на веревках, убежище для детей, в котором они были бы защищены от стрел и камней, бросаемых неприятельскими пращниками и стрелками. Для большей предосторожности моя мать Маргарид, наблюдавшая за всем, велела положить сверх этого убежища наполненные зерном мешки. Другие молодые девушки развешивали вдоль внутренних стен повозки метательные дротики, мечи и топоры, которые в случае опасности в их сильных белых руках были опасным оружием. Две из них, став на колени подле Маргарид, открывали ящики с бельем и приготовляли масло, бальзам, соль и омеловую воду для перевязки ран, следуя примеру жриц, колесница которых находилась по соседству. При нашем приближении весело выскочили из своего убежища на переднюю часть колесницы наши дети, протягивая ручонки. Микаэль, будучи пешим, взял к себе на руки сына и дочь, между тем как моя жена Генори, чтобы мне не надо было слезать с лошади, подала мне по очереди с высоты колесницы мою маленькую Сиомару и Сильвеста. Я посадил их обоих перед собой на седло и, перед тем как идти в сражение, с удовольствием поцеловал их белокурые головки. Отец сказал матери: — Маргарид, если судьба будет против нас и римляне нападут на колесницу, то спусти догов только в момент атаки. Этих храбрых собак долгое ожидание делает еще более свирепыми, и, кроме того, тогда они не отбегут далеко. Затем отец сказал, обращаясь ко мне и к Микаэлю: — Дети, я слышу кимвалы бардов… Сомкнем свои ряды. Мы идем, Маргарид, мы идем, мои дочери, до свидания здесь, на земле… или в другом мире. А ты, старый пожиратель людей, старый Дебер-Труд, ты тоже должен исполнить свою обязанность! — добавил отец, лаская огромную голову военного дога, который, невзирая на цепь, встал на задние лапы и оперся передними на плечо лошади. — Скоро настанет час, когда ты полакомишься дичью, хорошей и кровавой дичью, Дебер-Труд! Гей-гей, на римлян! Пока дог и свора гончих, обученных для сражения, казалось, отвечали на эти слова свирепым лаем, отец, брат и я в последний раз взглянули на свое семейство. Потом отец повернул своего гордого жеребца Том-Браза к войску и быстро примкнул к его рядам. Я последовал за отцом, между тем как Микаэль, ловкий и сильный, крепко сжав в руке пучок длинных волос из гривы моей лошади, пущенной в галоп, бежал со мной рядом. Иногда, отдавшись бегу моей лошади, он прыгал вместе с ней и в течение нескольких мгновений не касался земли. Таким образом мы втроем присоединились к своему племени и достигли своего пункта. Галльская армия занимала вершину холма на расстоянии одного лье от Ванна. На востоке наши ряды упирались в Мерекский лес, занятый нашими лучшими стрелками, на западе нас защищали утесистые возвышенности берега, омываемого водами бухты Морбигана. В глубине этой бухты стоял на якоре наш флот, где находился мой брат Альбиник со своей женой Мерое. Наши корабли начали уже сниматься с якоря, чтобы сразиться с римскими галерами, расположенными полукругом и неподвижными, точно стая диких лебедей, отдыхающая на волнах. Так как Альбиник покинул его, флот Цезаря, поднятый высоким морским приливом, остался стоять на том же месте, где стоял накануне, из боязни попасть на подводные камни, местонахождение которых не знал. У наших ног протекала река Розваллан. Римлянам, чтобы прийти к нам, надо было перейти ее вброд. Вождь ста долин удачно выбрал позицию: перед нами была река, позади — город Ванн, на западе — море, а на востоке — Мерекский лес. Его опушка представляла непреодолимое препятствие для неприятельской конницы и много опасностей для пехоты, ибо среди больших поваленных деревьев были спрятаны наши лучшие стрелки. Местность, лежавшая напротив нас, на другом берегу реки, слегка поднималась над рекой, закрывая дорогу, по которой должна была подойти римская армия. Внезапно на вершине этого холма показались мчавшиеся во весь опор по направлению к нам аресские горцы, посланные на разведку, чтобы известить нас о приближении неприятеля. Они переправились вброд через реку и примкнули к нам, сообщив, что уже близко передовые отряды римской армии. — Друзья, — говорил вождь ста долин каждому племени, проезжая на лошади перед фронтом армии, — оставайтесь на месте до тех пор, пока римляне, собравшись на другом берегу реки, не начнут переходить ее. В этот момент пращники и стрелки пусть осыплют неприятеля камнями и стрелами. Потом, когда римляне после перехода через реку построят свои когорты, двинется вся наша линия, оставив резерв возле военных колесниц. Тогда, имея пеших воинов в центре, а конных на правом и левом флангах, мы устремимся на неприятеля, подобно потоку, по крутому склону. Неприятель, припертый к реке, не устоит перед стремительностью нашего первого натиска! Вскоре холм, расположенный напротив нашего, покрылся многочисленными отрядами Цезаря. Впереди шли «знаменосцы», которых можно узнать по львиным шкурам, покрывавшим их головы и плечи. Резерв составляли старые, известные своей опытностью и неустрашимостью когорты, а именно: Поражающая громом, Железный легион и многие другие, которые называл нам вождь ста долин, уже прежде участвовавший в сражениях против римлян. Мы видели, как блестели на солнце их доспехи и отличительные значки легионов: орел, волк, дракон, минотавр и другие бронзовые позолоченные изображения, украшенные листьями. Ветер доносил к нам пронзительные звуки их рожков. Наши сердца забились сильнее от этой воинственной музыки. Армии предшествовала туча нумидийских всадников, завернувшихся в свои длинные белые плащи. Большое число этих нумидийцев во весь опор пустились к берегу реки, вошли в нее на лошадях, чтобы убедиться, что ее можно перейти вброд, и начали переправляться, несмотря на множество камней и стрел, пущенных в них нашими пращниками и стрелками. Вскоре немало белых плащей было увлечено течением реки, а лошади, оставшись без всадников, взбирались на крутой берег и возвращались к римлянам. Тем не менее многие из нумидийцев, несмотря на пускаемые в них камни и дротики, по нескольку раз переправлялись через реку во всю ее ширину, выказав при этом столько храбрости, что наши, стрелки и пращники по общему согласию прекратили метание, чтобы почтить такую необыкновенную доблесть. Мужество нравится нам в нашем враге, ибо с таким врагом почетнее сразиться! Нумидийцы, убедившись, что можно переправиться вброд, помчались с этим известием к римской армии. Тогда легионы, двинувшись вперед, построились в несколько глубоких колонн, и началась переправа через реку. Согласно приказаниям вождя ста долин, наши стрелки и пращники начали свое метание, между тем как со стороны римлян им отвечали расположившиеся на противоположном берегу критские стрелки и пращники с Балеарских островов. — Мои сыновья, — сказал мой отец, глядя в сторону бухты Морбигана, — ваш брат Альбиник будет сражаться на море в то же время, когда мы будем сражаться на суше. Видите — наш флот сошелся с римскими галерами. Микаэль и я, взглянув в сторону, указанную отцом, увидели вдали наши суда с тяжелыми парусами из дубленых кож, натянутых железными цепями, сцепившимися с римскими галерами. Мой отец сказал правду — сражение начиналось одновременно на суше и на море. От этого двойного сражения зависела свобода или порабощение Галлии. Я заметил перед сражением зловещее предзнаменование: все мы, обыкновенно столь болтливые и веселые во время битвы, что из наших рядов всегда сыпались забавные шутки над неприятелем или остроумные шутки насчет опасности, теперь были степенны, молчаливы, но полны решимости победить или погибнуть. Был дан сигнал к сражению, кимвалы бардов ответили римским рожкам. Вождь ста долин, спешившись, встал в нескольких шагах впереди передовой линии. С обеих сторон подле него стояли барды и друиды. Он взмахнул мечом и бросился вперед по крутому склону холма. Друиды и барды бежали за ним, потрясая в воздухе золотыми арфами. По этому знаку вся наша армия устремилась на врага, после перехода через реку строившегося в когорты. Всадники и пешие воины племен, соседних с карнакским, которым начальствовал мой отец, понеслись, так же как и остатки армии, на склон холма. Мой брат Микаэль, держа топор в правой руке, почти все время, пока продолжался этот стремительный спуск, висел на гриве моей лошади, ухватившись за нее левой рукой. Я увидел на низком берегу римский легион, прозванный Железным вследствие тяжелых доспехов его воинов, построенный клином. Неподвижный, точно стена из стали, усаженная копьями, он готовился встретить наш натиск остриями своих копий. Я носил, как все наши всадники, с левой стороны меч, с правой топор, а в руке тяжелую окованную железом палицу. Вместо шлемов на нас были меховые шапки, вместо лат — плащи из шкуры вепря, а ноги были обвиты кожаными перевязками. Микаэль был вооружен окованной палицей и мечом, а в левой руке имел легкий щит. — Вспрыгни на круп! — сказал я брату в тот момент, когда наши лошади, над которыми мы потеряли власть, налетели на всем скаку на копья Железного легиона. Сблизившись, мы начали изо всех сил наносить римлянам удары по голове своими окованными палицами. Я нанес одному легионеру удар по шлему. Упав навзничь, он увлек за собой при падении следовавшего за ним воина. Через эту брешь моя лошадь ворвалась в середину Железного легиона. Другим моим товарищам тоже удалось прорваться, и закипел жестокий бой. Мой брат Микаэль, все время державшийся подле меня, то вспрыгивал на круп моей лошади, чтобы удобнее было рубить с высоты, то устраивал себе из нее защиту. Он сражался доблестно. Раз меня чуть не сбили с коня, но он защитил меня своим оружием, пока я снова не сел в седло. Другие пешие воины сражались так же, как мы с братом, каждый держась подле своего всадника. — Брат, ты ранен, — сказал я Микаэлю. — Смотри — твой хитон окровавлен. — А ты, брат, — ответил он, — взгляни на свои окровавленные ноги. В самом деле, в пылу сражения мы не чувствовали ран. Моего отца, начальника отряда, не сопровождал пеший воин. В два приема мы очутились подле него среди схватки. Его рука, сильная, несмотря на его преклонный возраст, наносила удары без перерыва. Тяжелый топор его звонко ударял по железным доспехам, точно молот по наковальне. Его жеребец Том-Браз в бешенстве кусал приближавшихся к нему римлян; одного из них он почти поднял с земли, встав на дыбы: он схватил римлянина за затылок, показалась кровь. Позже волны сражавшихся снова сблизили нас с отцом, уже раненым. Я опрокинул и растоптал под ногами лошадью одного из римлян, напавших на брата. Затем нас еще раз разъединили с ним. Мы ничего не знали об общем ходе сражения. Увлеченные схваткой, мы думали лишь о том, как бы опрокинуть Железный легион в реку. Мы чувствовали, что нам это удастся. Наши лошади спотыкались о трупы, недалеко от нас слышались громкие голоса бардов, певших посреди схватки: — Победа Галлии! Свобода! Свобода!!! Еще удар топором! Еще одно усилие! Рази, рази, галл, — и римлянин побежден! И Галлия освобождена! Свобода! Свобода! Рази сильнее римлянина!. Рази сильнее, рази, галл! Пение бардов, обещавшее нам победу, удвоило наши усилия. Остатки почти истребленного Железного легиона уходили в беспорядке назад через реку. В это время мы увидели бегущую на нас охваченную паникой римскую когорту. Наши оттеснили ее с возвышенности вниз на склон холма, у подошвы которого находился наш отряд. Эта когорта, очутившаяся между неприятелем с двух сторон, была вся уничтожена. Наши руки устали убивать, как вдруг я заметил среднего роста римского воина, великолепные доспехи которого указывали на его высокий чин. Он был пеший и потерял во время схватки свой шлем. Его высокий плешивый лоб, бледное лицо и ужасный взгляд придавали ему свирепый вид. Вооруженный одним мечом, он с яростью рубил собственных воинов, не будучи в состоянии остановить их бегство. Я жестом указал на него Микаэлю, присоединившемуся ко мне. — Гильхерн, — сказал он мне, — если везде сражались так, как здесь, мы победим. Этот воин в золотых и стальных доспехах, вероятно, римский военачальник. Возьмем его в плен, это будет хороший заложник. Помоги мне, сейчас он будет в наших руках. Микаэль побежал и бросился на воина в золотых доспехах в тот момент, когда тот старался еще остановить беглецов. Я в несколько мгновений очутился подле брата. После короткой борьбы он опрокинул римлянина, но, не желая его убивать, придавил коленями к земле и высоко занес над ним топор, чтобы дать ему понять, что он должен сдаться. Римлянин понял, перестал сопротивляться и поднял к небу свободную руку, как бы призывая богов в свидетели, что он сдается в плен. — Вези его, — сказал мне брат. Микаэль так же, как и я, очень сильный и высокий. Он схватил на руки нашего пленника, который был среднего роста и хрупкий на вид, и поднял его с земли. Я взял римлянина за воротник, притянул к себе, поднял его и в полном вооружении бросил поперек своего седла. Взяв затем поводья в зубы, чтобы иметь возможность одной рукой держать пленника, а другой угрожать ему топором, я повез его таким образом и, сжимая бока лошади, направился к нашему резерву, чтобы поместить нашего заложника в надежном месте, а также перевязать свои раны. Едва проехал я несколько шагов, как один из наших всадников, попавшийся мне навстречу и преследовавший беглецов, крикнул мне, узнав римлянина, которого я вез: — Это Цезарь! Руби! Убей Цезаря! Теперь только узнал я, что вез на своей лошади величайшего врага всей Галлии. Я, которому никогда и во сне не снилось убить его, охваченный оцепенением, остановился. Топор выскользнул у меня из руки, и я отклонился назад, чтобы лучше рассмотреть Цезаря, этого столь страшного Цезаря, бывшего теперь в моей власти. Горе мне! Горе моей стране! Цезарь воспользовался моим оцепенением, спрыгнул с моей лошади, позвал к себе на помощь отряд нумидийских наездников, которые поехали его разыскивать, и когда я пришел в себя от удивления, было уже поздно поправить дело. Цезарь вскочил на лошадь одного из нумидийских наездников, которые тем временем окружили меня. Взбешенный тем, что выпустил из рук Цезаря, я бился насмерть. Мне нанесли еще несколько новых ран, и на моих глазах убили моего брата Микаэля. Это несчастье было лишь началом целого ряда других бедствий. Военное счастье, вначале нам благоприятствовавшее, покинуло нас. Цезарь собрал свои разрозненные легионы, а сверх того, к нему на помощь пришло значительное подкрепление из свежих войск, и мы были в беспорядке отброшены к своему резерву, где находились наши военные колесницы, наши раненые, женщины и дети. Увлеченный волнами сражающихся, я очутился возле военных колесниц, счастливый, несмотря на наше поражение, тем, что нахожусь по крайней мере вблизи матери и родных и могу их защищать, если буду в силах, ибо я все более слабел от потери крови, лившейся из моих ран. Увы, боги послали мне ужасное испытание! Теперь я могу повторить то, что сказали мой брат Альбиник и его жена, убитые оба во время атаки римских галер, сражавшиеся на море так же доблестно, как мы сражались на суше: «Никто не видел, никто отныне не увидит такого зрелища, которого я был очевидцем!» Теснимые к колесницам, атакованные одновременно нумидийскими наездниками, легионерами пехоты и критскими стрелками, мы отступали шаг за шагом, продолжая сражаться. Ко мне доносилось уже мычание быков, звуки бесчисленных медных колокольчиков, украшавших их сбрую, и лай военных догов, все еще привязанных к колесницам. Опасаясь окончательно потерять силы, я уже не думал больше о сражении, но лишь о том, как бы добраться до своей семьи, находившейся в опасности. Внезапно моей лошади, и без того раненой, нанесли смертельный удар в бок. Она упала, придавив меня своей тяжестью. Моя нога и бедро, пронзенные двумя ударами копья, оказались точно в тисках между туловищем лошади и землей. Я делал тщетные усилия, чтобы освободиться. В этот момент один из наших всадников, ехавший за мной во время моего падения, споткнулся о мою лошадь, свалился на нее вместе со своей лошадью, и тотчас оба были убиты легионерами. Все более слабея от потери крови, обессиленный от боли в переломленных членах, под грудой мертвых и умирающих, не будучи в состоянии сделать хоть малейшее движение, я потерял сознание, а когда, придя в чувство от острой боли в ранах, снова открыл глаза, то увидел такие ужасы, что сначала подумал, что вижу один из тех страшных снов, от которых тщетно хочешь избавиться, силясь. проснуться. Однако это был не сон. Нет, это был не сон, но ужасная действительность… ужасная! В двадцати шагах от себя я увидел военную повозку, где находились моя мать, моя жена Генори, Марта, жена Микаэля, наши дети и несколько молодых девушек и молодых женщин нашего семейства. Многие из мужчин, среди которых были наши родственники и родственники других семей нашего племени, поспешили подобно мне к повозкам, чтобы защищать их от римлян. Среди наших родственников я узнал двух друзей, скованных друг с другом железной цепью, бывшей эмблемой их братской дружбы. Оба были так же молоды, прекрасны и мужественны, как Армель и Юлиан. Их одежда была разорвана, голова и грудь обнажены и уже окровавлены. Вооруженные лишь палицами, с пылающими глазами и пренебрежительной улыбкой на устах они неустрашимо бились с римскими легионерами, покрытыми с ног до головы железом, и с легковооруженными критскими стрелками, одетыми в короткие плащи и кожаные сандалии. Большие военные доги, вероятно недавно спущенные с цепи, хватали нападающих за горло, часто опрокидывали их своим яростным прыжком и, не будучи в состоянии разгрызть ни шлемов, ни лат, разрывали своими ужасными челюстями лица своих жертв. Даже мертвыми они не выпускали своей добычи. Критских стрелков, почти не защищенных никакими доспехами, доги хватали за ноги, руки, за живот и плечи. При каждом укусе эти свирепые животные вырывали куски живого мяса. В нескольких шагах от себя я увидел стрелка гигантского роста, спокойно стоящего посреди схватки и долго выбирающего в своем колчане наиболее острую стрелу. Затем он положил ее на тетиву своего лука, натянул его мощной рукой и начал прицеливаться в одного из двух друзей, скованных цепью. Критский стрелок, выжидая удобного момента, все еще целился, как вдруг я увидел прыгающего старого Дебер-Труда. Пригвожденный к месту грудой мертвых тел, которая давила меня, не могущий шевельнуться, не почувствовав страшной боли в раненом бедре, я собрал все оставшиеся силы и крикнул: — Гоп! Гоп! Дебер-Труд, на римлянина! Дог пришел в еще большее возбуждение от звуков моего голоса, который, очевидно, узнал, и одним прыжком бросился на критского стрелка как раз в ту минуту, когда со свистом вылетела его стрела и вонзилась, еще дрожащая, в сильную грудь галла. Дебер-Труд опрокинул и придавил своими огромными лапами к земле критского стрелка, испускавшего ужасные крики. Вонзив свои страшные, как у льва, клыки, военный дог так глубоко прокусил горло своей жертвы, что из него потекли две струйки горячей крови, и стрелок не кричал больше, хотя еще не умер. Дебер-Труд, видя, что жертва еще жива, свирепо зарычал на нее, пожирая и разбрасывая по сторонам каждый кусок вырванного мяса. Я слышал, как трещали между челюстями Дебер-Труда ребра критянина, а дог все терзал и терзал окровавленную грудь, проникая в нее все глубже, так что его покрасневшая морда совсем зарылась в нее, и видны были только его сверкающие глаза. К Дебер-Труду подбежал легионер и два раза пронзил его копьем. Дебер-Труд не испустил ни одного стона. Он погиб, как подобает погибать военному догу, погрузив свою чудовищную голову во внутренности римлянина. Между тем защитники колесниц падали один за другим. Тогда я увидел свою мать, свою жену, жену Микаэля и несколько наших молодых родственниц, которые с пылающими глазами и щеками, с распущенными волосами, в одежде, пришедшей в беспорядок во время сражения, перебегали, неустрашимые, с одного конца колесницы на другой, ободряя сражающихся голосами и жестами, бросая в римлян сильными, приученными к оружию руками короткие окованные железом рогатины, метательные дротики и усаженные гвоздями дубины. Наконец настала страшная минута — все мужчины нашего семейства были убиты. Колесницу, окруженную наваленными до колес трупами, защищали теперь только моя мать, наши жены и родственницы. На нее собирались напасть. В ней находились только моя мать Маргарид, пять молодых женщин и шесть молодых девушек, почти все необыкновенной красоты, которые казались еще прекраснее от одушевлявшего их воинственного пыла. Римляне, уверенные в том, что эта желанная добыча не ускользнет от них, и желая взять ее живой, стали совещаться, прежде чем напасть. Я не понимал их слов, но их бесстыдный смех, наглые взгляды, которые они бросали на женщин, не оставляли никакого сомнения в том, какая судьба их ожидала. А я лежал там, неподвижный, задыхающийся, полный отчаяния, ужаса и бессильной ярости, видя в нескольких шагах от себя колесницу, в которой находились моя мать, жена, дети! О гнев богов! Подобно человеку, не могущему очнуться от страшного сна, я был осужден все видеть, все слышать и оставаться неподвижным. Воин с наглым и свирепым лицом приблизился один к колеснице и, обратившись к женщинам на римском языке, сказал им несколько слов, при которых другие воины разразились оскорбительным смехом. Моя мать, спокойная, бледная, страшная, казалось, приказала молодым женщинам, собравшимся вокруг нее, не волноваться. Тогда римлянин, прибавив еще несколько слов, закончил их непристойным жестом. Маргарид держала в эту минуту тяжелый топор. Она бросила его в голову воина с такой силой, что тот завертелся и упал. Его падение послужило сигналом к атаке: воины бросились вперед, чтобы напасть на колесницу. Женщины, устремившись к косам, которые со всех сторон защищали колесницу, стали ими действовать с такой силой и единодушием, что римляне, потеряв много людей убитыми и ранеными, испуганные опустошением, производимым этим страшным оружием, которыми управляли с таким искусством и неустрашимостью, отложили на время атаку. Но вскоре, вооружившись вместо рычагов длинными копьями легионеров, они сломали ручки кос, держась вне их ударов. Когда было истреблено это оружие, должен был начаться новый штурм, и в исходе его нельзя было уже сомневаться. В то время когда ударами воинов были сломаны последние косы, я увидел, что моя мать сказала что-то Генори и Марте, супруге Микаэля. Обе побежали к убежищу, где были спрятаны наши дети. Я задрожал, увидев суровое и вдохновенное выражение лиц моей жены и Марты, направившихся в убежище. Маргарид также сказала что-то трем молодым женщинам, у которых не было детей, и они так же, как и молодые девушки, с благоговением поцеловали ее руки. В этот момент падали под ударами римлян последние косы. Моя мать схватила меч в одну руку, в другую белое покрывало, выступила на переднюю часть колесницы и, размахивая белым покрывалом, бросила далеко от себя меч, как бы извещая неприятеля, что все женщины сдаются в плен. Это решение меня удивило и ужаснуло, ибо для этих молодых девушек и молодых женщин, столь прекрасных, сдаться значило не только подвергнуться неволе, но и крайнему поношению, более ужасному, чем порабощение и смерть! Воины, сначала удивившиеся сдаче, ответили насмешливыми улыбками и жестами изъявили согласие. Маргарид, казалось, ждала сигнала. Два раза она взглянула с нетерпением в сторону убежища, где находились наши дети и куда вошли моя жена и жена Микаэля. Так как сигнала все еще не было, она, желая, вероятно, отвлечь внимание неприятеля, помахала снова белым покрывалом, показывая поочередно то на Ванн, то на море. Воины, не понимавшие значения этих действий, глядели друг на друга в недоумении. Тогда моя мать, снова бросив взгляд на убежище, где скрылись Генори и Марта, обменялась несколькими словами с окружавшими ее молодыми девушками, схватила кинжал и с быстротой молнии убила одну за другой трех молодых девушек, стоявших возле нее, которые мужественно подставили под кинжал свою целомудренную грудь. В это время другие молодые женщины убили друг друга уверенной и твердой рукой. Они скатились в глубину колесницы. В это мгновение вышла из убежища, где спрятали детей во время сражения, Марта, жена моего брата. Она шла, гордая и спокойная, держа на руках обеих своих маленьких дочерей. У передней части колесницы, где находилась Маргарид, стояло запасное дышло, поднимавшееся довольно высоко. Одним прыжком Марта вскочила на край колесницы, и только теперь я заметил, что у нее вокруг шеи была веревка. Конец этой веревки Марта продела в кольцо дышла. Моя мать приняла ее и потянула руками изо всех сил. Марта оттолкнулась, подняв руки, и задохнулась, повиснув вдоль дышла. Но обе ее девочки, вместо того чтобы упасть на землю, висели по обеим сторонам материнской груди, задушенные, как и мать, одной веревкой, которую она обвила вокруг своей шеи, привязав сначала с каждой стороны одного из своих детей. Все это произошло так быстро и так внезапно, что римляне, сначала оцепеневшие от ужаса, не успели предотвратить эти героические смерти. Они еще не успели опомниться от удивления, когда моя мать Маргарид, убедившись, что все члены нашего семейства умирают или уже умерли у ее ног, воскликнула сильным и спокойным голосом, подняв к небу окровавленный кинжал: — Нет, наши дочери не подвергнутся поношению! Нет, наши дети не будут рабами! Мы все, принадлежащие к семейству Жоэля, предводителя карнакского племени, умершие за свободу Галлии, соединимся в ином мире! Такое количество пролитой крови, быть можешь, умилостивит тебя, о Гезу! И моя мать твердой рукой нанесла себе смертельный удар. Я после всего этого лежал напротив этой колесницы смерти, не видя своей жены Генори. Она вошла в убежище, где были мои двое детей и, вероятно, покончила с собой подобно своим сестрам, сперва убив моего маленького Сильвеста и маленькую Сиомару. У меня сделалось головокружение, мои глаза были закрыты, я чувствовал, что умираю, и от всей души благодарил великого Гезу за то, что он не оставил меня одного здесь на земли, когда все мои родные и близкие переселились вместе в неведомый нам иной мир. Но нет, я должен был все-таки очнуться снова здесь, на земле, я выжил, несмотря на все страдания. Глава V После того как на моих глазах моя мать и другие женщины нашей семьи, бывшие в боевой колеснице, бросились убивать себя, чтобы избежать позора и унижений рабства, потеря крови окончательно лишила меня чувств. Довольно долго я пробыл без сознания. Придя в себя, я увидел, что лежу на соломе в большом сарае вместе с другими пленными. При первом движении я почувствовал, что привязан за ногу к столбу, врытому в землю. Я был полуодет, мне оставили рубашку и панталоны, где в карманах у меня были спрятаны рукописи отца и брата Альбиника, а также маленький золотой серп, подарок моей сестры Гены, жрицы с острова Сен. На мои раны была наложена повязка, и они почти не беспокоили меня. Я чувствовал только сильную слабость и головокружение, отчего мои последние впечатления расплывались в каком-то тумане. Я оглянулся вокруг. Нас было здесь около пятидесяти раненых пленников, и все мы были прикованы к своему ложу. В глубине сарая виднелась кучка солдат, не принадлежавших, как мне показалось, к регулярной римской армии. Сидя за столом, они пили и распевали песни. Несколько человек, вооруженные многохвостными плетками на коротких ручках, время от времени отделялись от этой группы и, пошатываясь словно пьяные, ходили между пленными, бросая на них злобные взгляды. Моим соседом был бледный, худой старик, совершенно седой. Залитая кровью повязка до половины покрывала его лоб. Он сидел, опершись локтями о колени и закрыв лицо руками. Видя его раненым и пленным, я решил, что он галл. И я не ошибся. — Добрый старик, — спросил я, слегка трогая его руку, — где мы? Старик обратил ко мне свое угрюмое лицо и, взглянув на меня с участием, сказал: — Эго твои первые слова в продолжение двух дней. — В продолжение двух дней? — повторил я с изумлением, никак не ожидая, что могло пройти столько времени после Ваннской битвы, и стараясь собраться с мыслями. — Возможно ли, уже два дня как я здесь… — Да, ты был все время в бреду и, по-видимому, не сознавал, что происходит вокруг тебя. Доктор, перевязавший твои раны, дал тебе какое-то питье. . — Теперь я вспоминаю это, но очень смутно… Припоминается мне еще какое-то путешествие в повозке… — Да, чтобы с поля сражения добраться сюда. Я был вместе с тобой в повозке. — Где же мы теперь? — В Ванне. — А наша армия? — Разбита… — А наш флот? — Уничтожен… «Бедный мой брат! Него храбрая жена Мерое! Оба они тоже погибли!» — подумал я. — А Ванн, где мы теперь, — снова обратился я к старику, — во власти римлян? — Как и вся Бретань, по их словам. — А вождь ста долин? — Он скрылся в Аресских горах с несколькими всадниками. Римляне ищут его, — отвечал старик и, подняв глаза к небу, произнес: — Да помогут Гезу и Теутатес последнему защитнику Галлии! По мере того как я ставил эти вопросы, мысли мои, довольно сбивчивые, понемногу прояснялись. Когда же я вспомнил битву у боевой повозки, смерть матери, отца, брата Микаэля, его жены, детей, наконец, почти несомненную смерть моей жены Генори и моих детей… Потеряв окончательно сознание, я не видел, чтобы Генори вышла из крытой части повозки. Я полагал, что она там убила себя и обоих детей. Вспомнив все это, я невольно испустил громкий крик отчаяния и, чтобы спрятаться от дневного света, бросился лицом в солому. Мои вопли раздражили одного из полупьяных сторожей, и сильные удары плетью, сопровождаемые проклятиями, посыпались на мою спину. Забыв боль от стыда, что меня, Гильхерна, меня, сына Жоэля, бьют плетью, я быстро, несмотря на слабость, вскочил на ноги, чтобы броситься на сторожа, но цепь, натянувшись от этого порывистого движения, удержала меня. Я пошатнулся и упал на колени. Сторож, оставаясь на приличном расстоянии, удвоил удары, стегая меня в лицо, грудь, спину. Прибежали другие сторожа, бросились на меня и надели мне на руки железные кандалы. О сын мой, ты, для которого я пишу все это, верный последнему завету отца, не забывай никогда и детям своим не позволяй забывать этого оскорбления, первого, которому подвергся наш род. Живи, чтобы отомстить, когда придет время, за это оскорбление! А в случае твоей смерти пусть твои сыновья отомстят за него римлянам! Скованный по ногам и по рукам, лишенный возможности двигаться, я не хотел доставлять удовольствия своим палачам зрелищем своей бессильной ярости. Я закрыл глаза и лежал неподвижно, не выказывая ни гнева, ни боли, пока сторожа, еще более раздраженные моим молчанием, с остервенением меня били. Вдруг несколько быстрых слов, сказанных по-латыни, заставили их прекратить удары. Тогда я открыл глаза и увидел троих посетителей. Один из них, гневно жестикулируя, с оживлением говорил что-то сторожам, указывая время от времени на меня. Это был маленький, толстенький человек с очень красным лицом, седыми волосами и остроконечной бородкой, также с проседью. На нем были короткий шерстяной коричневый плащ, лосиные панталоны и кожаные сапоги. Два человека сопровождали его. Один, одетый в длинный черный плащ, смотрел сосредоточенно и мрачно. Другой держал под мышкой какую-то шкатулку. В то время как я рассматривал этих людей, старик, мой сосед, скованный, как и я, указал мне взглядом на толстого маленького человека с красным лицом, разговаривавшим с солдатами, и прошептал с выражением гнева и отвращения: — Это фактор! — Какой фактор? — спросил я, не понимая. — Тот, который нас купил, чтобы перепродать. — Как! Покупать раненых? — спросил я старика с изумлением— Покупать умирающих? — Разве ты не знаешь, что после Ваннской битвы, — отвечал тот с мрачной улыбкой, — осталось мертвых больше, чем живых, и не осталось ни одного не раненого галла. На этих-то раненых, за недостатком более ценной добычи, торговцы рабами, следовавшие по пятам за римской армией, набросились, как вороны на падаль. Все сомнения исчезли для меня. Итак, я был рабом. Меня купили, потом снова продадут. Фактор, закончив говорить с солдатами, подошел к старику и сказал по-галльски, но с акцентом, изобличавшим его иностранное происхождение: — Скажи, Скелет, что такое случилось с твоим соседом? Разве он уже пришел в сознание? Сделал он что-нибудь или сказал? — Спроси его сам! — грубо ответил старик, повернувшись спиной. — Он тебе сам ответит. Тогда фактор подошел ко мне. Его гнев уже прошел. Лицо его, всегда сияющее уже от природы, прояснилось. Он наклонился надо мной, опершись обеими руками о колени, улыбнулся и заговорил быстро-быстро, ставя вопросы и сам же отвечая на них вместо меня: — Ты пришел в сознание, мой добрый Вол? Да. Ну, тем лучше. Клянусь Юпитером, это хороший признак! Пусть только теперь явится аппетит. А он приходит, не правда ли, да? Через неделю ты будешь здоров. Эти скоты, всегда полупьяные, вздумали тебя стегать? Да? Неудивительно. Они только это и делают — галльское вино лишило их последней сообразительности. Бить тебя, когда ты едва держишься на ногах… Не говоря уже о том, что у людей галльской крови сдерживаемый гнев может иметь дурные последствия. Но теперь твой гнев утих, не правда ли? Да? Тем лучше. Я больше твоего должен быть зол на этих пьяниц. Ведь злоба, кипевшая в твоей крови, могла задушить тебя! Да эти скоты способны лишить меня двадцати пяти — тридцати золотых, которые я могу выручить за тебя в будущем, мой добрый Вол! Для безопасности я отведу тебя в отдельное помещение, где тебя никто не станет беспокоить и где тебе будет гораздо лучше, чем здесь. Там помещался один раненый, умерший сегодня ночью. Великолепный был раненый! Да, это потеря… В торговле не всегда получаешь прибыль. Идем со мной. И он отстегнул мою цепь, нажав на секретную, но известную ему пружинку. Меня неприятно поразило, что фактор все время называл, меня Волом. Да и вообще я предпочел бы плеть сторожей развязной болтливости этого торговца человеческим мясом. Я хорошо сознавал, что не брежу, но тем не менее с трудом верил в действительность всего происходившего со мной. Не будучи в состоянии сопротивляться, я пошел за этим человеком: по крайней мере у меня перед глазами не будет больше этих сторожей, которые били меня и при одном виде которых вся кровь закипала у меня в жилах. Больших усилий стоило мне подняться, до такой степени я был слаб. Фактор отвязал мою цепь, взял ее конец, и так как на руках у меня были кандалы, человек в длинном черном плаще и другой с ящиком под мышкой схватили меня под руки и повели в конец сарая. Тут меня заставили подняться на несколько ступеней и ввели в темное помещение, освещаемое лишь отверстием, заделанным решеткой. Я взглянул в него и увидел большую площадь в Ванне, а вдали дом, куда я часто ходил навещать брата Альбиника и его жену Мерое. В своем новом помещении я увидал скамью, стол и длинный ящик со свежей соломой вместо той, на которой ночью умер другой раб. Прежде всего меня посадили на скамью. Человек в черном плаще — римский врач — осмотрел мои раны, болтая все время на своем языке с фактором. Он достал какие-то мази из ящика, который носил за ним его спутник, перевязал мои раны и пошел лечить других рабов, пособив сначала фактору привязать мою цепь к деревянному ящику, служившему мне постелью. Я остался наедине со своим хозяином. — Клянусь Юпитером! — сказал тот с веселым и довольным видом, все более и более раздражавшим меня. — Твои раны, кажется, заживают. Это доказывает чистоту твоей крови. Ну вот, ты пришел в сознание, мой добрый Вол. Ты будешь отвечать на мои вопросы, не правда ли? Да? Ну так слушай. И фактор, достав из кармана навощенные таблички и стилет для письма, сказал мне: — Я не спрашиваю твоего имени, теперь у тебя нет другого имени, кроме того, которое дал тебе я, пока новый хозяин не назовет тебя по-своему. Я назвал тебя Волом. Гордое имя, не правда ли? Оно тебе нравится? Тем лучше! — Отчего ты назвал меня Волом? — А отчего я назвал Скелетом высокого старика, твоего недавнего соседа? Оттого, что кости просвечивают у него сквозь кожу. Между тем ты… Что за могучая натура у тебя! Какая грудь! Какая ширина в плечах! Какие крепкие мускулы! — И фактор потирал руки от удовольствия, с жадностью думая о том, какую хорошую цену он возьмет за меня — А рост! Ты на целую пядь выше самых высоких пленных, доставшихся на мою долю. За твое богатырское сложение я назвал тебя Волом! Под этим именем ты отмечен в моем списке под своим номером, и под ним же тебя будут выкрикивать на рынке. Я знал, что римляне продавали пленников торговцам рабами. Я знал, что рабство ужасно. Я понимал матерей, которые предпочитали лучше убивать своих детей, чем оставлять их жить рабами. Я знал, что раб становится вьючным животным. Да, я знал все это, и все-таки во время речи фактора я проводил рукой по лбу и ощупывал себя, чтобы убедиться, что это я, Гильхерн, сын Жоэля, предводителя карнакского племени, и что со мной, сыном гордого рода, обращаются, как с волом, назначенным на продажу. Этот позор, эта жизнь раба показались мне до такой степени невыносимыми, что я принял твердое решение бежать при первой возможности или лишить себя жизни, чтобы соединиться со своими. Эта мысль успокоила меня. У меня не было ни надежды, ни желания узнать, что моя жена и дети избежали смерти, но вспомнив, что я не видел, как Генори с малюткой Сильвестом и дорогой моей крошкой Сиомарой вышли из повозки, я спросил фактора: — Где ты меня купил? — Там, где мы всегда совершаем свои покупки. На поле битвы после сражения. — Значит, ты меня купил на поле сражения около Ванн? — Да. — И ты поднял меня, конечно, на том самом месте, где я упал? — Да, там вас была целая куча галлов, но из нее годным оказался только ты и еще трое. Между прочим, этот высокий старик — твой сосед. Ты помнишь? Тот Скелет, которого критские стрелки мне отдали в придачу, как раба для потехи. Вы, галлы, настолько ожесточенно сражаетесь, что после битвы с вами совершенно невозможно найти живых и не раненых рабов для продажи. Или же если и случается найти, то за страшно дорогую цену. Я же не имею много денег и потому довольствуюсь ранеными. Мой товарищ, верный сын Эскулапа, сопровождает меня всегда в моих обходах поля сражения и помогает мне в выборе. Так знаешь ли ты, что сказал мне этот доктор, исследовав твое раненое и избитое тело? «Купи его, непременно купи. У него все ранения хотя и значительные, но не опасные. Ни один из важных органов совершенно не задет. Рубцы от ран не понизят цену товара, и ты можешь быть спокойным — покупатели на этого галла всегда найдутся». Тогда, видишь ли, я с видом фактора, знающего свое дело, сказал критским стрелкам, толкнув тебя ногой: «Что касается этой туши, она еле дышит. Я не возьму его в свою долю». — Когда я покупал быков на рынке, — сказал я с насмешкой, все более и более успокаиваясь от сознания, что смерть делает человека свободным, — я был менее искусен, чем ты. — О, я старый воробей, я знаю, как следует вести свое дело! Стрелки, заметив, что я стараюсь сбить цену на тебя, стали меня уверять, что удары копья и меча нанесли тебе простые царапины. Я, в свою очередь, стал уверять их, что тебя можно топтать, переворачивать, и ты не подашь ни малейшего признака жизни, что ты уже коченеешь. И я не только говорил это, но и на деле пинал тебя ногами, становился тебе на грудь, таскал за волосы, и ты не подавал при этом даже признаков жизни. В конце концов ты пошел всего-навсего за два золотых. — Я нахожу, что ты за меня дал недорого. Но кому же ты думаешь перепродать меня? — Итальянским купцам или купцам из Южной Галлии. Они у нас всегда перекупают рабов второго сорта. Некоторые из них уже прибыли сюда. — И они далеко уведут меня? — Да, если только ты не будешь куплен одним из тех старых римских офицеров, которые, будучи совершенно негодными для продолжения военной службы, по приказанию Цезаря образуют здесь военные колонии. — И завладеют, таким образом, нашими землями! — Ну понятно. Я надеюсь получить за тебя по крайней мере двадцать пять — тридцать золотых. И даже больше, если ты окажешься или кузнецом, или плотником, или ювелиром, или каменщиком, или вообще знающим какое-нибудь ремесло. Вот об этом я и хочу теперь расспросить тебя, чтобы занести твою специальность и все подробности о тебе в свой продажный список. Значит, мы запишем… — И фактор по мере дальнейшего разговора стал записывать касающиеся меня сведения при помощи стилета на имевшуюся у него в руках навощенную табличку. — Твое имя Вол, галльско-бретонской породы. Я вижу это сразу, я большой знаток… Я никогда не смешаю бретонца с бургундцем, жителя Пуатье с овернцем. В прошлом году мне пришлось продать много овернцев после битвы при Пюи. Твой возраст? — Двадцать девять лет. — Двадцать девять лет, — записал он на своей таблице. — Твоя специальность? — Землепашец. — Землепашец? — повторил фактор с разочарованием, почесав за ухом стилетом — Так ты всего-навсего землепашец? — И солдат еще. — О, солдат, который носит железный ошейник и за всю свою жизнь ни разу не коснется ни копья, ни меча. Значит, так, — прибавил фактор со вздохом, перечитывая записанное на своей табличке. — «Номер семь. Вол, галльско-бретонской расы, очень высокого роста и большой силы, двадцать девять лет, превосходный землепашец…» Твой характер? — спросил он. — Мой характер? — Да, каков он? Буйный или послушный, открытый или замкнутый, стремительный или хладнокровный, радостный или грустный? Покупатели всегда справляются о характере приобретаемого раба, и хотя отвечать им мы не обязаны, но все-таки невыгодно вводить их в обман. Ну скажи-ка, дружище Вол, каков твой характер? Ради своих же интересов ответь вполне искренне. Хозяин, который тебя купит, рано или поздно узнает же правду, и тогда твоя ложь обойдется тебе гораздо дороже, чем мне. — Ну так пиши на твоей табличке: «Землепашец Вол страстно любить рабство и всегда лижет бьющую его руку». — Ты шутишь! Галльская раса любит рабство! Это все равно что сказать: орел или сокол страстно любят клетку. — Ну тогда запиши, что как только у меня вернутся силы, я при первой возможности разобью свои оковы, убью хозяина и убегу в лес, чтобы снова зажить свободной жизнью. — Вот в этом больше правды. Те скоты сторожа, которые тебя били, рассказывают, что после первого удара ты ужасно рванулся в своих цепях. Но, видишь ли, друг мой, если я предложу тебя покупателям с такой опасной рекомендацией, найдется очень мало желающих тебя купить. Кроме того, если честный купец не имеет права хвалить свой товар сверх меры, он и не должен его ругать. Я, значит, запишу о твоем характере так: «Характер буйный, мрачный, не привыкший к рабству, но который можно смягчить лаской и хорошим обращением». — Перечитай еще! — Зачем? — Я хочу знать, под каким ярлыком я пойду на продажу. — Ты прав, мой сын. Необходимо удостовериться, хорошо ли звучит этот ярлык, и вообще представить себе, что эти сведения выкрикиваются на аукционе. Итак: «Номер семь. Вол, галльско-бретонской расы, очень высокого роста и большой силы, двадцать девять лет, превосходный землепашец, характер буйный и мрачный, не привыкший к рабству, но который можно смягчить лаской и хорошим обращением». — Вот что, значит, осталось от гордого и свободного человека, единственным преступлением которого является защита родины от Цезаря, — сказал я с глубокой горечью. — Того самого Цезаря, который, продав нас всех в рабство, поделит между своими солдатами землю наших отцов! И я не убил этого Цезаря, а ведь он был у меня во власти, я держал его перед собой на своей лошади! — Как? Ты, храбрый Вол, имел пленником великого Цезаря? — сказал мне с насмешкой фактор. — Жалко, что я не могу громогласно объявить об этом. Это послужило бы хорошей рекламой при твоей продаже. Мне стало досадно, что я произнес перед этим покупателем человеческого мяса слова хоть несколько похожие на жалобу. Только желание задать ему один беспокоивший меня вопрос заставляло меня сносить болтовню этого человека. Я спросил его: — Так как ты меня поднял на поле битвы как раз в том месте, где я упал, ты мог видеть боевую повозку, запряженную четырьмя быками, с женщиной, висевшей на дышле вместе с двумя детьми? — О, как же, я ее видел! — воскликнул фактор. — Мы насчитали в этой колеснице до одиннадцати женщин или молодых девушек. — И в этой колеснице…. не было живых женщин и детей? — Женщин? Увы, нет! Ни одной, к большому горю римских солдат и моему также. Что же касается детей, то, помнится, двоим или троим удалось избежать смерти, которой их хотели обречь эти свирепые галльские женщины, разъяренные, как львицы… — Но где же они теперь? — воскликнул я, думая о том, что эти оставшиеся в живых дети могли быть моим сыном и дочерью. — Где эти дети? Отвечай… отвечай!.. — Я же тебе сказал, мой храбрый Вол, что я покупаю только раненых. Один из моих собратьев должен был купить этих детей, так же как и еще некоторых крошек, найденных живыми в других повозках. Но тебе какое дело до того, есть ли для продажи дети или нет? — Но в этой повозке находились мой сын и моя дочь, — ответил я с разрывающимся от муки сердцем. — А сколько лет твоим детям? — Дочери восемь лет, сыну девять… Послушай, мне было бы гораздо отраднее знать, что мои дети умерли, чем думать о том, что они могут быть обречены на рабство. Возможно, что мой сын и моя дочь находятся среди тех детей, которых скоро продадут. Как могу я об этом узнать? — А зачем тебе знать это? — Да чтобы дети мои были, по крайней мере, при мне! Фактор, пожимая плечами, разразился смехом: — Ты, значит, плохо слышишь? Я же тебе сказал, что я не продаю и не покупаю детей… — Мне нет дела до этого!.. — Да пойми же ты, что из ста покупателей рабов вряд ли найдется десяток таких, кто согласился бы взять раба с двумя детьми и без матери. Продавать тебя с твоими малютками, если бы они оказались в живых, это значило бы рисковать получить за тебя половинную цену. Повторяю тебе, никому нет охоты приобретать себе лишнюю обузу и лишние рты. Понял ли ты, наконец, медный твой лоб? Ты смотришь с таким видом, как будто ровно ничего не понимаешь. Ну так вот, что я тебе еще скажу. Если бы мне пришлось непременно приобрести твоих детей или если бы мне их при покупке раненых дали в придачу, вот так, как дали Скелета, то и тогда я ни за что не стал бы продавать их вместе с тобой. Ну, понял ты наконец? Да, я наконец понял, я постиг весь и не подозреваемый даже ужас рабства. Я не мог представить себе, чтобы возможно было, раз мои дети живы, продать их на сторону без меня. Мне это казалось слишком ужасным и потому невозможным. Сердце мое разрывалось от горя на части, и я почти умоляющим голосом спросил фактора: — Но что же в таком случае ожидает моих детей? Ты называешь их лишними ртами. Кто же купит их тогда? — Те, кто торгует детьми, имеют особых и верных покупателей, особенно если дети красивы. Твои дети красивы? — Да! — воскликнул я невольно, вспоминая с исключительной яркостью прелестные белокурые головки своего маленького Сильвеста и своей Сиомары, которые я обнимал в последний раз за минуту до битвы при Ванне. — Да, они прекрасны! Так же прекрасны, как была прекрасна их мать… — Если они прекрасны, то успокойся, мой добрый Вол-землепашец. Их будет легко пристроить. Продавцы детей в числе своих наиболее выгодных клиентов имеют римских сенаторов, дряхлых и пресыщенных, которые любят незрелые плоды. Как раз теперь ожидается скорый приезд очень богатого и благородного сенатора Тримальциона, старого и привередливого любителя такого рода плодов. Он путешествовал в римских колониях Южной Галлии и, говорят, прибудет сюда на галере, великолепной, как дворец. Он, без сомнения, пожелает взять с собой в Италию несколько хорошеньких образчиков галльских ребят. И если твои дети красивы, их судьба решена, так как Тримальцион как раз клиент моего собрата. Нет более блестящей и радостной жизни, как жизнь этих маленьких девочек, играющих на флейтах, этих маленьких танцовщиков, которые забавляют старых богачей. Если бы ты видел этих плутишек со щеками, покрытыми белилами, с головками, увенчанными розами, в развевающихся, украшенных золотыми блестками платьях, с богатыми серьгами… А маленькие девочки! Если бы ты увидел их в туниках… Я не мог больше слушать фактора. Глаза мои наполнились кровью, и я, разъяренный и взбешенный, рванулся к этому подлецу. Но и в этот раз цепь моя внезапно натянулась, я поскользнулся и повалился на свою солому. Я посмотрел вокруг себя — не было ничего, ни палки, ни камня. Тогда в припадке острого безумия, как мне думается, я забился в судорогах и, как дикий, посаженный на цепь зверь, схватил зубами свою цепь. — Какой свирепый галл! — воскликнул фактор, пожимая плечами и становясь подальше от меня. — Скачет, ревет, кусает цепь, словно волк на привязи, и все это только потому, что ему сказали: если твои дети красивы, они будут жить в богатстве, наслаждениях и неге. Но знаешь ли ты, глупец, что случилось бы с ними, если бы они были некрасивы и неуклюжи? Знаешь ли ты, кому бы их продали? Да тем богатым вельможам, которые с огромным интересом занимаются чтением будущего по трепещущим внутренностям детей, специально зарезанных для этого гадания! — О Гезу! — воскликнул я, внезапно охваченный надеждой. — Сделай так, чтобы и с моими детьми случилось то же самое, несмотря на их красоту! Пошли им смерть! Пусть они воскреснут во всей невинности там, возле своей чистой матери! — И я не мог удержаться от новых слез. — Послушай, друг Вол, — сказал фактор недовольным голосом. — Я не ошибся, когда заносил на свою табличку, что у тебя буйный и вспыльчивый характер, но я боюсь, что у тебя есть более крупный недостаток, а именно — склонность к грусти. Я знаю, что грусть заставляет худеть, а мне это вовсе не выгодно. До дня аукциона остается всего пятнадцать дней, это немного, чтобы довести тебя до желаемой степени упитанности. Чтобы достигнуть ее, я не пожалею ни хорошей питательной пищи, ни тщательного ухода за тобой. Я прибегну, наконец, ко всем известным мне ухищрениям, дабы ко дню аукциона ты имел привлекательный вид. Но ты, со своей стороны, должен мне помочь, и если ты вместо этого предпочитаешь плакать, причитать, вспоминать детей — словом, делать все то, что прямо вредит интересам твоего хозяина, то, друг Вол, берегись! Я не новичок в своем деле, я промышляю им уже давно и во всех странах. Мне приходилось укрощать еще более неподатливых, чем ты. Я сардов делал послушными, а сарматов — кроткими как овечки. Суди же сам о моем умении. Итак, советую тебе: не причиняй мне убытка! Я очень добрый и снисходительный человек и ненавижу наказания, ибо они всегда оставляют после себя знаки, уменьшающие ценность невольника, но если ты меня к тому принудишь, то я буду беспощаден. Поразмысли об этом хорошенько, друг мой. А теперь наступает время обеда. Тебе принесут всего в изобилии, ибо доктор позволил давать тебе всякого рода пишу. Поешь хорошенько, вместо того чтобы плакать. Набирайся сил, нагуливай себе жир. Ешь сколько влезет, я буду давать тебе еды сколько хочешь. Ешь больше и помни, что слишком много ты не сможешь съесть и что через пятнадцать дней настанет аукцион. Ты должен быть к этому времени в теле. Я тебя оставляю, поразмысли о том, что я тебе сказал. Молись богам, чтобы они оказали тебе милость, иначе… О, иначе мне жаль заранее тебя, друг мой Вол! С этими словами фактор вышел, затворив за собой тяжелую дверь каземата, в котором я остался один, закованный в цепи. Глава VI Если бы меня не мучила неуверенность в судьбе моих детей, я сейчас же после ухода фактора убил бы себя, разбив голову о стены темницы или же отказываясь от всякой пищи — многие галлы таким путем избежали рабства. Но я не имел права умереть, не убедившись в том, живы ли мои дети, и не сделав всего от меня зависящего, чтобы вырвать их из рук той ужасной судьбы, которая их ожидала. Прежде всего я осмотрел место своего заключения, с тем чтобы убедиться, имею ли я какие-нибудь шансы на побег, после того как восстановятся мои силы. Мою тюрьму с трех сторон замыкала капитальная стена. Четвертая же сторона представляла собой бревенчатую перегородку. Между двумя бревнами находилась дверь, всегда тщательно запертая снаружи. В окно была вделана крепкая железная решетка со слишком узкими отверстиями, чтобы можно было пролезть в них. Я исследовал также свою цепь и кольца, из которых одно было прикреплено к ноге, а другое — к поперечной перекладине моего ложа. Итак, мне не представлялось никакой возможности сорвать с себя оковы даже в том случае, если бы я был силен так же, как и раньше. Мне оставалось одно — хитрость. И я, Гильхерн, сын Жоэля, родоначальника карнакского племени, должен был думать о хитрости, о том, чтобы стать в хорошие отношения с фактором с целью получить от него некоторые сведения о Сильвесте и Сиомаре. Поэтому мне нельзя было худеть, казаться грустным и расстроенным мыслью о судьбе, предназначенной моим детям. Я боялся оказаться неумелым в своей хитрости. Наша галльская раса не знала ни обмана, ни лжи. Она всегда или побеждала в открытом бою, или умирала. Вечером того же дня, придя в себя окончательно и осознав весь ужас своего рабства, я был свидетелем одного безмерно величественного зрелища, которое подняло мое мужество и уничтожило всякие сомнения относительно спасения Галлии. На исходе дня, в сумерках, я вдруг услышал топот копыт и, подойдя к узкому окну темницы, рассмотрел несколько полков, которые быстро ехали к большой площади Ванна. И вот что я увидел дальше. Две когорты римской инфантерии и один кавалерийский легион, поставленные в боевом порядке, окружали площадь, посередине которой поднимался деревянный помост. На этом помосте находился один из тех чурбанов, которые употребляются для разрубки мяса. Возле него с топором в руках стоял гигантский мавр с бронзовым цветом лица, с головой, обвязанной ярко-красной чалмой и голыми ногами. На нем был надет плащ и короткие шаровары красного цвета, покрытые в некоторых местах темными кровавыми пятнами. Вдалеке раздавались звуки длинных римских рожков, игравших похоронный марш. Они становились все ближе и ближе, и наконец одна из когорт раздвинула свои ряды, и римские музыканты первыми вошли на площадь. Они шли впереди членов Почетного легиона, облаченных в железные латы. За ними, связанные по двое, двигались пленники из нашей армии Затем, тоже связанные, шли женщины и дети. Более двух полетов камня из пращи отделяло меня от пленных, и я никак не мог, несмотря на все усилия, на таком далеком расстоянии разглядеть их черты. А между тем там могли находиться моя дочь и мой сын. Пленники всех полов и возрастов, сжатые между двумя рядами солдат, были подведены к помосту. Прошло еще несколько групп наших братьев, и, наконец, появились двадцать два человека, которые шли один за другим и не были закованы в цепи. Я узнал их сразу по свободной и гордой походке. Это были все глубокие старики, начальники и старейшие в городе и ваннском племени. Среди них я заметил шедших позади двух жрецов и одного барда Карнакского леса. Первых я узнал по их длинным белым плащам, а второго — по его отделанной пурпуром тунике. Еще одна римская пехотная когорта появилась на площади, и, наконец, между двумя отрядами нумидийских всадников, покрытых длинными белыми плащами, въехал верхом сам Цезарь, окруженный своими офицерами. Я узнал этот бич Галлии по его доспехам, тем самым, в которые он был облачен, когда я при помощи своего дорогого брата Микаэля увозил его пленником на своей лошади. О, как проклинал я при виде Цезаря свою глупую слабость, которая была причиной спасения палача моей родины! Цезарь остановился на некотором расстоянии от помоста и сделал знак правой рукой. Спокойным, величественным шагом двадцать два пленника, двое жрецов и один бард медленно взошли на помост. Один за другим клали они свои седые головы на плаху, и каждая из этих голов, отрубленная топором мавра, скатывалась к ногам связанных братьев. Осталось умереть только барду и двум жрецам. Они подняли свои головы и руки к небу, сжали друг друга в прощальных братских объятиях и захватывающим голосом запели те слова моей сестры Гены, жрицы с острова Сен, которые она произнесла в момент своей добровольной жертвы на Карнакских камнях, те слова, которые служили боевым криком для восставшей против Рима Бретани: — Гезу, Гезу! За ту кровь, которая прольется, окажи Галлии милосердие! За ту кровь, которая прольется, дай победу нашему оружию! Бард прибавил: — Вождь ста долин спасся, в нем наша надежда! И все галльские пленники, все женщины и дети, подхватили последние слова жрецов таким могучим голосом, что он потряс воздух до самой моей темницы. После этого дивного пения бард и двое жрецов по очереди положили на плаху свои священные головы, и они так же, как и головы старейших города Ванн, скатились к ногам пленников-братьев. После этого пленники сильным угрожающим голосом запели военный припев бардов: — Рази римлянина, бей его в голову сильнее! Члены Почетного легиона, опустив копья, внезапно окружили их, безоружных и связанных, железным кругом из пик. Но этот могучий голос наших братьев дошел до раненых, запертых так же, как и я, в сарае, и все мы ответили им тем же военным припевом: — Рази римлянина, бей его в голову, бей сильнее! Глава VII Таков был результат Бретонской войны, результат призыва к оружию, который сделали жрецы с высоты священных камней Карнакского леса после добровольной жертвы моей сестры Гены, того призыва к оружию, который окончился Ваннским поражением. Но Галлия, хотя и потрясенная со всех сторон, не должна погибнуть. Вождь ста долин вынужден был покинуть Бретань, но он поднимет еще другие племена, оставшиеся свободными. Гезу! Гезу! Не только бедствия святой и горячо любимой родины разрывают мне сердце, но и несчастья близких. Насильно покорившись своей судьбе, я мало-помалу восстанавливал свои растраченные силы, и надежда получить от барышника какие-нибудь сведения о детях ни на одну минуту не покидала меня. Я их описывал ему самым тщательным образом, но он всегда неизменно отвечал мне, что среди тех маленьких пленников, которых он видел, не было детей, хоть сколько-нибудь похожих на моих, но что некоторые купцы имеют обыкновение прятать от всех своих рабов до самого дня публичного торга. Он также сообщил мне о прибытии на галере благородного вельможи Тримальциона, того самого вельможи, который покупал детей и одно имя которого заставляло меня дрожать от ужаса и отвращения. После пятнадцати дней тюремного заключения наступил наконец день торга. Накануне его ко мне в тюрьму явился фактор. Дело было вечером, он сам принес мне еду и присутствовал при моем обеде. Между прочим, у него был с собой сосуд со старым галльским вином. — Друг Вол, — сказал он мне со своей обычной веселостью, — я доволен тобой! В твоем теле прибавилось жиру, и у тебя нет больше тех безумных вспышек, которые так пугали меня. Если ты и не кажешься очень веселым, то, по крайней мере, я не вижу больше в тебе ни грусти, ни тоски. Мы выпьем вместе с тобой за то, чтобы ты попал к доброму хозяину, мы выпьем за ту прибыль, которую ты принесешь мне. — Нет, — ответил я, — я не буду пить. — Почему же? — Рабство делает вино горьким, а в особенности вино той страны, в которой родился. — Ты плохо отплачиваешь мне за мою доброту! Твоя воля! Но я хотел первую чашу осушить за твою судьбу, а вторую — за возможность твоего свидания с детьми. У меня на это есть свои основания. — Что ты говоришь? — воскликнул я голосом, полным надежды и тоски. — Ты знаешь что-нибудь о них? — Я ничего не знаю… — ответил грубо фактор и встал, словно собираясь уходить. — Ты отказываешься от моего дружеского предложения… Ты хорошо поужинал, спи спокойно. — Но что ты знаешь о моих детях? Говори! Я заклинаю тебя, говори!.. — Только вино могло бы развязать мне язык, друг Вол, а я не принадлежу к числу тех людей, которые любят пить одни. Ты же слишком горд, для того чтобы выпить со своим хозяином. Спи хорошенько до завтра, до торга… И он снова сделал шаг к двери. Я испугался возможности рассердить этого человека, противясь его фантазии, и не воспользоваться случаем узнать что-нибудь о моих маленьких Сиомаре и Сильвесте. — Ты непременно хочешь, чтобы я пил? — сказал я ему. — Ну так и быть, выпью, и особенно буду пить в надежде скоро увидеть сына и дочь. — Ты любишь, чтобы тебя упрашивали, — ответил фактор, приближаясь ко мне на расстояние длины моей цепи и наливая вином две полные чаши. Я позднее припомнил, что он так медленно подносил свою чашу к губам, что у меня не было возможности удостовериться в том, пил ли он вино или нет. — Ну, — прибавил он, — выпьем! Выпьем за тот барыш, который ты принесешь мне завтра. — Да, выпьем за надежду увидеться с моими детьми. И я в один прием осушил чашу. Вино показалось мне превосходным. — Теперь и я сдержу свое обещание, — сказал фактор. — Ты говорил мне, что повозка, в которой находилась твоя семья в день Ваннской битвы, была запряжена четырьмя быками? — Да. — Четырьмя черными быками, причем у каждого из них посередине лба находилось маленькое белое пятно? — Да, все четыре быка были братьями и походили друг на друга, — ответил я, не будучи в состоянии удержаться от вздоха при мысли об этой прекрасной четверке, взросшей на наших лугах, которой любовались всегда мой отец и моя мать. — Эти быки носили медные ошейники, украшенные бронзовыми колокольчиками, подобными этим? — продолжал фактор, роясь в кармане. Он вытащил из него колокольчик и показал мне. Я узнал его — он был сделан моим братом-оружейником Микаэлем и носил его клеймо, как и все сделанные им вещи. — Это тот самый колокольчик, который носили наши быки, — сказал я ему. — Не можешь ли ты дать мне его? Ведь он не имеет для тебя никакой ценности. — Что, — ответил фактор, смеясь, — ты и себе хочешь повесить на шею колокольчик, друг Вол? Это твое право. Бери его. Я принес его только для того, чтобы узнать, принадлежала ли та четверка быков, с которой он был снят, к колеснице твоей семьи или нет? — Да, — сказал я, положив в карман своих панталон этот колокольчик, может быть, единственную вещь, которая у меня осталась от прошлого. — Да, эта четверка была нашей, но мне показалось, будто один или два быка во время стычки упали ранеными? — Ты не ошибаешься! Двое из них были убиты на поле сражения, двое же других, хотя и раненые, остались в живых. Их купил один из моих собратьев… вместе с тремя детьми, оставленными в повозке. Двое из них, девочка восьми-девяти лет и маленький мальчик, были найдены наполовину задушенными с веревкой вокруг шеи, но их удалось вернуть к жизни. — А этот купец… — вскрикнул я, весь дрожа. — Где он?.. — Здесь, в Ванне. Ты его увидишь завтра. Наши места на торге, полученные нами по жребию, находятся рядом. Если, значит, те дети, которых он приведет на продажу, твои, ты их увидишь скоро. — А… а я буду близко от них? — Да, ты будешь от своих детей на расстоянии двойной длины твоей темницы. Но почему ты все время подносишь ко лбу руки? — Я не знаю… Я давно не пил вина, и оно бросилось мне в голову, уже несколько минут я чувствую головокружение… — Это доказывает, друг Вол, что вино мое хорошего качества, — сказал фактор со странной улыбкой. Затем он встал, вышел из темницы, позвал одного из сторожей и вернулся с ящиком под мышкой, тщательно заперев за собой дверь. Для того чтобы ничей глаз не мог проникнуть в мое освещенное лампой помещение, фактор завесил окно обрывком какого-то покрывала, снова очень внимательно посмотрел на меня и вынул из ящика несколько склянок, губок, какой-то маленький серебряный сосуд с выгнутой шейкой и несколько различных инструментов, из которых один, сделанный из стали, показался мне очень острым. По мере того как я следил за действиями странно молчаливого фактора, какое-то необъяснимое оцепенение все более и более охватывало меня. Мои отяжелевшие веки уже несколько раз невольно смыкались, и я, сидевший все время на своем соломенном ложе, к которому был прикован, должен был прислониться своей отяжелевшей, путающейся головой к стене. Фактор со смехом сказал мне: — Друг Вол, ты не должен беспокоиться о том, что с тобой происходит. — Что? — спросил я, стараясь выйти из своего оцепенения. — Что со мной происходит? — Ты чувствуешь, как тебя невольно охватывает состояние полусна? — Это правда. — Ты меня слышишь и видишь, но так, как будто твое зрение и твой слух покрыты пеленой? — Это верно, — пробормотал я. Мой голос слабел все больше и больше. Казалось, во мне все постепенно гасло, но я не чувствовал никакой боли. Я, однако, сделал, над собой последнее усилие и спросил этого человека: — Почему я в таком состоянии? — Мне нужно было успокоить тебя, чтобы беспрепятственно совершить твой туалет раба. — Какой туалет? — Я обладаю, друг Вол, некоторыми магическими средствами для украшения своего товара. Так вот, хотя ты теперь и достаточно нагулял себе тело, но отсутствие движения и свежего воздуха, лихорадка от ран, грусть, всегда неизбежная при рабстве, и еще другие причины сделали блеклой твою кожу, желтым цвет твоего лица. При помощи моих средств завтра утром кожа твоя будет так свежа и упруга, цвет твоего лица так румян, словно ты только что пришел с полей в чудное весеннее утро, мой добрый поселянин. Такой вид будет у тебя в течение одного или двух дней, но я надеюсь с помощью Юпитера завтра же вечером продать тебя. Тогда дело сделано, и твоя кожа может превратиться снова в желтую и блеклую. Это касается уже твоего нового хозяина… Я, значит, начну с того, что раздену тебя и уснащу твое тело этим особо препарированным маслом, — сказал фактор, раскупоривая одну из склянок. Эти приготовления показались мне настолько постыдными для моего человеческого достоинства, что, несмотря на оцепенение, которое меня все более и более охватывало, я повернулся на своей постели и закричал, потрясая свободными от оков руками: — Сегодня на моих руках нет цепей… Если ты только приблизишься, я задушу тебя! — Вот это-то я и предвидел, друг Вол, — сказал фактор, спокойно наливая в сосуд, в котором лежала губка, масло из склянки. — Ты горячишься и хочешь сопротивляться… Я мог бы связать тебя при помощи сторожей, но в своей горячности ты повредил бы себе члены, а это явилось бы очень досадным минусом при продаже, так как подобного рода наружные знаки увечья свидетельствуют об упрямстве раба. И какой крик поднял бы ты, когда я стал бы брить тебе в знак рабства голову! После этой последней оскорбительной, угрозы я собрал все оставшиеся у меня силы, встал и крикнул угрожающим голосом: — Клянусь именем Рита-Гаюра, этого галльского святого, делавшего себе власяницы из бород тех королей, которых брил, я убью тебя, если ты посмеешь тронуть хоть один волос на моей голове! — О, о, успокойся, друг Вол, — ответил фактор, показывая мне острый инструмент, — успокойся! Я им срежу не только один волос, но все… Я не мог больше стоять. Покачнувшись на ногах, как пьяный, я упал на солому, в то время как фактор, громко смеясь, говорил мне, показывая свой инструмент из стали: — Благодаря этому инструменту твоя голова будет сейчас так же плешива, как голова великого Цезаря, которого ты, по твоим же словам, взял было в плен… А тот магический напиток, который ты выпил вместе с галльским вином, отдаст тебя совершенно в мои руки и сделает неподвижным как труп. Фактор сказал правду. Эти его слова были последними, которые я помнил. Свинцовый сон охватил меня, и я уже перестал сознавать, что со мной происходит. Но все это было только прелюдией к ужасному дню, ужасному вдвойне по той тайне, которой он до сих пор окутан. Я пишу теперь все это тебе, мой сын Сильвест, с тем чтобы ты в этом искреннем подробном рассказе, в котором я шаг за шагом описываю свои страдания, позор, павший на голову нашей родины, нашей расы, мог бы черпать неумолимую ненависть к римлянам в ожидании мести и освобождения. Да и теперь еще тайны этого ужасного дня торга совершенно непонятны для меня, если только не объяснять их колдовством фактора. Но наши почтенные жрецы говорят, что магии не существует. В день торга я был разбужен моим хозяином, так как спал очень крепко. Воспоминания о том, что произошло со мной накануне, сразу нахлынули на меня, и моим первым движением было поднести к голове обе руки. Я почувствовал, что она была выбрита так же, как и моя борода. Это обстоятельство очень опечалило меня, но, вместо того чтобы прийти в ярость, как это бывало всегда раньше, я залился горькими слезами, со страхом глядя на фактора. Да, я плакал перед этим человеком… я глядел на него со страхом!.. Что же произошло со мной со вчерашнего дня? Находился ли я все еще под влиянием средства, влитого в вино? Нет, мое оцепенение прошло, я чувствовал легкость в теле, мой рассудок был совершенно здоров. Что же касается силы воли и мужества, я сделался робким, размякшим, слабым и — почему бы не прибавить? — трусливым!.. Да, трусливым. Я, Гильхерн, сын Жоэля, начальника карнакского племени, робко осматривался вокруг себя, чувствовал, как сердце мое постепенно размягчается, как слезы подступают к глазам, в то время как раньше к моей голове приливали только кровь, гордость и гнев. Может быть, я такого рода превращением был обязан колдовству фактора? Во всяком случае, я смутно понимал все и удивлялся. Я удивляюсь и теперь, что ни одна подробность из этого ужасного дня не изгладилась из моей памяти до сих пор. Фактор, наблюдая за мной с видом победителя, обнажил меня до пояса, оставив на мне только одни панталоны, и так как я продолжал сидеть на своем ложе, он сказал мне: — Встань… Я поспешил повиноваться. Он вынул из кармана маленькое стальное зеркало и протянул его мне. Я взял. — Посмотрись в зеркало, — сказал он. Я посмотрел. Благодаря чародейству этого человека щеки мои блистали румянцем, цвет лица был ясен и свеж, как будто ужасные несчастья ни разу не касались ни меня, ни моей семьи. Но, увидев в зеркале в первый раз обритыми в знак рабства свое лицо и голову, я снова залился слезами, стараясь скрыть их от фактора из боязни рассердить его. Он положил зеркало в карман, взял со стола венок из буковых листьев и сказал мне: — Наклони голову. Я повиновался снова, и хозяин обвил мою голову венком. Затем он взял пергаментную дощечку, на которой крупными латинскими буквами было написано несколько строк, и при помощи двух шнурков, привязанных к моей шее, прикрепил этот ярлык на мою грудь. На мои плечи он накинул шерстяное покрывало и открыл тайную пружину, при помощи которой моя цепь прикреплялась к кольцу ложа. Этот конец цепи он затем прикрепит к железному кольцу, надетому на мою вторую ногу во время сна. Таким образом, хотя обе мои ноги и были скованы, а руки связаны на спине, я мог все-таки маленькими шагами подвигаться вперед. По приказанию фактора, за которым я последовал, послушный и покорный, как собака, идущая за своим хозяином, я прошел с большим трудом из-за недостаточной длины моей цепи весь тот путь, который вел от моей темницы до сарая. В этом сарае я снова встретил тех пленников, среди которых я провел свою первую ночь. Выздоровление их не настолько продвинулось вперед, чтобы их можно было вывести на продажу. Но в сарае я нашел и тех пленников, головы которых, украшенные венками, были так же выбриты, как и моя, путем насилия или обмана, и груди которых были также увешаны ярлыками, а ноги и руки закованы в такие же тяжелые цепи. Под присмотром вооруженных сторожей они начали выходить через широко раскрытую дверь на ваннскую площадь, где должен был происходить торг. Все они показались мне угрюмыми, подавленными и покорными, как и я. Они опускали глаза, словно стыдились смотреть друг на друга. Среди них я узнал двух или трех людей из нашего племени. Один из них, проходя мимо меня, вполголоса сказал: — Гильхерн, мы обриты, но волосы и ногти отрастут! Галл разумел под этими словами, что рано или поздно наступит час мщения. Я понял это, но из чувства какой-то непреодолимой трусливости и страха перед фактором, который с утра охватил меня, я сделал вид, что не расслышал товарища. Место, занятое моим хозяином для продажи рабов, находилось недалеко от сарая, где мы были заключены как пленники. Оно представляло из себя нечто вроде палатки, с трех сторон окруженной досками, покрытой холстом и устланной соломой. Подобного рода палатки были расположены по левую и правую сторону пустого пространства, имевшего вид улицы. Здесь прогуливалась толпа офицеров и римских солдат, покупатели и продавцы рабов и другие люди, следовавшие за военными. Они рассматривали размещенных под навесами пленников с насмешливым и оскорбительным любопытством. Мой хозяин сообщил мне, что его место на рынке находится, как раз напротив лавки его собрата, купившего моих детей. Я бросил взгляд на лавку, находившуюся напротив, но ничего не мог увидеть, так как опущенный холст скрывал ее вход. Я услышал только спустя несколько минут проклятия и пронзительные крики, смешанные с жалобными стонами женщин, кричавших по-галльски следующее: — Лучше смерть… лучше смерть, чем оскорбления! — Эти глупые трусихи разыгрывают из себя весталок потому только, что их хотят голыми показывать покупателям, — сказал мне фактор. Затем он повел меня в самый конец нашей палатки. Проходя ее, я насчитал в ней девять пленников, из которых одни были совсем юными, другие — моих лет, и только двое перешли зрелый возраст. Некоторые из них сидели на соломе с опущенной головой, избегая взглядов любопытных, другие лежали, уткнув лицо в землю, третьи стояли, бросая вокруг себя свирепые взгляды. Сторожа с кнутами в руках и с мечами на поясе наблюдали за ними. Фактор указал мне на деревянную клетку, имевшую вид ящика, поставленную в самом конце лавки, и сказал: — Друг Вол, ты являешься жемчужиной и сокровищем в моей лавке. Сравнение между тобой и другими рабами будет весьма невыгодным для них. Как опытный купец я постараюсь продать сначала то, что менее ценно. Мелкую рыбку всегда сбывают раньше крупной. Прошу тебя, сядь в эту клетку. Я повиновался и вошел в клетку. Хозяин закрыл за мной дверь. Я мог в ней стоять во весь рост, а отверстие в потолке позволяло мне дышать, не высовываясь наружу. Вскоре в воздухе пронесся звук колокола — сигнал к началу торга. Со всех сторон раздались пронзительные возгласы выкрикивавших цены глашатаев, сливавшиеся с говором продавцов человеческого мяса, расхваливавших своих рабов и зазывавших покупателей к себе в лавки. Несколько человек пришли посмотреть товар фактора. Не понимая языка, на котором он говорил с ними, я угадывал по интонации его голоса, что он хитростью старается расхвалить свой товар, пока глашатай выкрикивал предложенные цены. Временами сильная возня поднималась в лавке, прерываемая проклятиями купца и свистом плетей надсмотрщиков. Вероятно, они били кого-нибудь из моих товарищей по плену, отказавшихся следовать за новым хозяином, но вопли быстро стихали под грубыми руками сторожей, затыкавших беспокойные рты. Иногда до меня доносился глухой шум отчаянной, но немой борьбы… И эта борьба прекращалась усилиями сторожей. Меня пугало мужество пленных. Я не понимал больше, что значит протест и смелость. Я сидел, погруженный в унылую апатию, когда дверь клетки отворилась и фактор, весь сияя от радости, воскликнул: — Все проданы, кроме тебя, моя жемчужина, мое сокровище! И — клянусь Меркурием, я в благодарность за сегодняшние барыши обещаю ему жертву! — я думаю, что нашел и для тебя покупателя, с которым смогу столковаться. Хозяин вывел меня из клетки. Я прошел через лавку, где не заметил ни одного раба, и очутился перед человеком с седыми волосами и суровым равнодушным лицом. На нем был военный костюм. Он сильно хромал и опирался на трость из виноградной лозы, указывавшую на его звание центуриона римской армии. Фактор сорвал сзади шерстяное покрывало, накинутое мне на плечи, и я остался обнаженным до пояса. Затем я должен был снять панталоны — мой хозяин, гордясь своим товаром, хотел показать меня покупателю совершенно голым. Несколько любопытных, собравшихся на улице, разглядывали меня. Я опустил глаза, чувствуя стыд, боль… но не гнев. Прочитав ярлык, висевший у меня на шее, покупатель стал медленно осматривать меня, одобрительно кивая купцу, с обычной живостью говорившему ему что-то по-латыни. Довольно часто он прерывал его, чтобы измерить четвертями то размер моей груди, то толщину моих рук и ляжек, то ширину плеч. Этот первый осмотр, по-видимому, удовлетворил центуриона, так как фактор сказал мне: — Ты моя гордость, друг Вол, твое сложение нашли безукоризненным! «Ну, — сказал я покупателю, — разве греческий скульптор не сделал бы этого великолепного раба натурщиком для статуи Геркулеса?» Мой клиент согласился со мной. Теперь надо ему показать, что твоя сила и ловкость не уступают твоим внешним достоинствам. И, указывая на свинцовую гирю, принесенную нарочно для этого испытания, мой хозяин сказал, развязывая мне руки: — Ты возьмешь обеими руками эту гирю, поднимешь ее над головой и будешь держать ее в воздухе, пока хватит сил. Я был уже готов с тупой покорностью исполнить это приказание, как вдруг центурион нагнулся и попробовал поднять гирю с земли, что ему удалось с трудом. Фактор между тем объяснял мне: — Этот хромой плут такая же старая лиса, как и я. Он знает, что у некоторых купцов для испытания рабов существуют пустые внутри гири, на вид вдвое или втрое тяжелее, чем в действительности. Ну, друг Вол, покажи-ка этому недоверчивому господину, что твоя сила ничуть не хуже твоего сложения. Силы мои еще не вполне восстановились, однако я взял гирю обеими руками и, слегка раскачивая, поднял ее над головой. Сознание смутно толкало меня уронить ее на голову хозяину и раздавить его у своих ног. Но робость быстро заглушила этот отзвук былого мужества, и я опустил гирю на пол. Хромой римлянин казался довольным. — Великолепно, великолепно, друг Вол, — сказал мне фактор, — клянусь Геркулесом, ни один хозяин не гордился так своим рабом. Твоя сила всеми признана. Теперь посмотрим на твою ловкость. Два сторожа поднимут этот деревянный шест на локоть от земли. Хотя ноги твои в цепях, ты попробуй перепрыгнуть через шест несколько раз. Это лучше всего докажет силу и эластичность твоих мускулов. Несмотря на свежие раны и тяжелую цепь, я, плотно сжав ноги, несколько раз перескочил через шест, к еще большему удовольствию центуриона. — Наши дела все лучше и лучше, друг Вол, — повторил фактор, — тебя нашли в одинаковой степени ловким, хорошо сложенным и сильным. Остается показать безобидную кротость твоего характера. Ну, я заранее уверен в успехе этого последнего испытания… И он снова связал мне руки за спину. Я не сразу понял, что хотел сказать купец. Он взял плетку из рук надсмотрщика и, указывая концом ее на меня, тихо сказал что-то покупателю. Тот утвердительно кивнул головой. Фактор уже приближался ко мне, как вдруг хромой покупатель взял у него плеть. — Старая лисица, все еще не доверяя мне, боится, что я стану бичевать тебя слабо, друг Вол. Ну не оплошай же, в последний раз поддержи мою честь и торговлю, покажи, как терпеливо ты сносишь наказание. Едва он произнес эти слова, как хромой римлянин стал с силой стегать меня по плечам и груди. Я почувствовал боль, но не позор оскорбления. Я заплакал и, упав на колени, запросил пощады при громком смехе любопытных, столпившихся у дверей лавки. Центурион, удивленный, что встретил такую покорность у галла, опустил плеть и взглянул на фактора, вся фигура которого говорила: «Разве я вас обманывал?» И, хлопая меня ладонью по побитой спине, как хлопают животное, которым довольны, хозяин снова обратился ко мне: — Если ты вол по силе, то по кротости ты ягненок. Я не ошибся в твоем терпении. Теперь несколько вопросов относительно твоих занятий земледелием, и торг будет окончен. Покупатель спрашивает, где ты был земледельцем? — В карнакском племени, — ответил я с легким вздохом, — там вместе с семьей я обрабатывал поля отцов. Фактор перевел мой ответ центуриону. На лице у того отразилось одновременно удивление и удовольствие. Он обменялся несколькими словами с торговцем, который снова спросил меня: — Покупатель хочет знать, где находились дом и земли твоей семьи? — Недалеко от Карнакских камней, к востоку от них, на Крэгском холме.  Этот ответ был до такой степени приятен римлянину, что он, по-видимому, едва поверил своим ушам. По крайней мере, фактор сказал мне: — В первый раз встречаю такого недоверчивого человека… Желая убедиться, что я его не обманываю и верно передаю твои слова, он требует, чтобы ты начертил перед ним на песке относительное расположение дома и земель твоей семьи, Карнакских камней и берега моря. К несчастью, я не знаю, чем он руководится. Если выгодой, то он дорого заплатит мне за нее… Но исполняй его приказание. Мне снова развязали руки. Я взял кнут у одного из сторожей и ручкой его отметил на песке сначала положение Карнакских камней и берега моря, а затем место к востоку от Карнака, где были наш дом и поля. Центурион хлопнул руками в знак радости, вытащил из кармана длинный кошель и, отсчитав изрядное количество золотых монет, предложил их торговцу. После долгих споров о цене моего тела продавец и покупатель пришли наконец к соглашению. — Клянусь Меркурием, — сказал мне фактор, — я продал тебя за тридцать восемь золотых. Половину наличными в виде залога, а остальное потом, когда господин придет за тобой. Не прав ли был я, говоря, что ты жемчужина моей лавки? Затем, выслушав центуриона, он прибавил: — Твой новый хозяин… и я вполне понимаю его, раз дело идет о рабе, за которого дорого заплачено… Твой новый хозяин находит твою цепь недостаточно прочной и велит надеть тебе, кроме нее, путы. Он приедет за тобой в повозке. К цепям на моих ногах прибавились тяжелые железные путы, не позволявшие мне передвигаться иначе как прыгая и плотно сжав ноги, если бы только я мог прыгать с такой тяжестью. Путы тщательно осмотрели, и я сел в углу лавки, между тем как фактор считал и пересчитывал свое золото. В этот момент занавеска, закрывавшая вход в лавку, лежащую напротив той, где находился я, поднялась. И вот что я увидел. В одном углу три красивых молодых женщины или девушки, вероятно, те самые, стоны и мольбы которых я слышал, в то время как их раздевали, чтобы показать покупателям, сидели, полуобнаженные, с голыми ногами, натертыми мелом и продетыми в отверстия длинной железной полосы. Две из них, крепко обхватив руками третью, прятали свои лица у нее на груди. Та, бледная и угрюмая, с черными распущенными волосами, сидела, опустив голову на покрытую, истерзанную грудь, истерзанную, вероятно, во время борьбы этих несчастных со сторожами, раздевавшими их. В нескольких шагах двое маленьких детей, самое большее трех-четырех лет, привязанные за пояс одной тонкой веревкой, другим концом своим намотанной на столб, весело смеясь, валялись в соломе с беспечностью, свойственной их возрасту. Я подумал и не ошибся, конечно, что эти дети не принадлежали ни одной из трех женщин. В другом углу лавки я увидел пожилую женщину такого же высокого роста, как моя мать Маргарид, с кандалами на руках и на ногах. Она стояла, опершись о столб, к которому была привязана поперек туловища, неподвижная, как статуя, с седыми растрепанными волосами, с глазами, устремленными в одну точку на страшном, налитом кровью лице. Временами громкий хохот вылетал у нее из груди, угрожающий и бессмысленный. Наконец, в глубине лавки я заметил клетку вроде той, из которой только что вышел. В этой клетке должны были быть мои дети, судя по тому, что рассказывал фактор. Слезы выступили у меня на глазах. Несмотря на слабость, все еще сковывавшую мои члены, я почувствовал при мысли, что мои дети тут, так близко от меня… я почувствовал, как теплая волна хлынула у меня от сердца к мозгу — отдаленный симптом пробуждавшейся энергии. Теперь, мой сын Сильвест, для которого я пишу все это, читай медленно, что было дальше. Да, читай медленно, чтобы каждое слово этого рассказа навсегда заронило в твою душу неумолимую ненависть к римлянам и раздуло ее до ужасной силы в день мщения. Читай это, мой сын, и ты поймешь, отчего твоя мать, дав жизнь тебе и твоей сестре, окружив вас своей нежной лаской, не могла лучше доказать своей материнской любви, как решив убить вас обоих, увести вас отсюда, чтобы оживить там, возле себя и всех наших. Увы, вы остались живы, несмотря на ее святую заботливость… Вот что произошло, сын мой. Я сидел, устремив взгляд на клетку, где, по моим расчетам, находился ты с сестрой, когда роскошно одетый старик вошел в лавку. Это был богатый и благородный патриций Тримальцион, одряхлевший от разврата и старости. Его глаза, тусклые и холодные, как у мертвеца, лишены были всякого выражения. Его отвратительное морщинистое лицо исчезало наполовину под густым слоем румян. На нем был белокурый завитой парик, серьги, усыпанные драгоценными камнями, а у пояса его длинной вышитой одежды, мелькавшей сквозь расходившиеся полы красной плюшевой мантии, был приколот букет. Он с трудом волочил ноги, опираясь на плечи двух молодых рабов лет пятнадцати-шестнадцати, одетых роскошно, но как-то странно, настолько по-женски, что нельзя было разобрать, мужчины они или женщины. Два других раба, постарше первых, шли за ним. Один из них нес в руках меховую шубу своего господина. Хозяин лавки быстро и почтительно подбежал к патрицию, сказал ему несколько слов и подвинул скамейку. Старик опустился на нее. Так как у этого сиденья не было спинки, один из молодых рабов встал неподвижно позади своего господина, чтобы служить ему опорой, а другой по знаку благородного господина лег на землю, поднял его ноги, обутые в богатые сандалии, укутал их складками своей одежды и прижал к груди, вероятно для того, чтобы согреть. Опершись таким образом спиной и ногами на рабов, старик сказал что-то купцу. Тот жестом указал сначала на трех полуобнаженных невольниц. Тримальцион, бросив взгляд на молодых красавиц, предложенных ему, обернулся к ним и плюнул, желая выразить глубочайшее презрение. При этом оскорблении рабы старика и римляне, столпившиеся у порога лавки, разразилась громким хохотом. Тогда купец указал Тримальциону на двух малюток, игравших на соломе. Тот пожал плечами, пробормотав какие-то слова. Должно быть, они были ужасны, так как взрывы хохота римлян усилились. Купец, надеясь удовлетворить наконец своего разборчивого покупателя, направился к клетке, открыл ее и вывел оттуда троих детей, закутанных с головой в белые покрывала. Двое детей были одного роста с моими, третий ребенок — гораздо меньше. Его прежде всего подвели к старику. Я узнал дочь одной нашей родственницы, муж которой погиб, защищая нашу боевую колесницу. Она убила себя вместе с другими женщинами нашей семьи, забыв, вероятно, в последний момент убить свое дитя. Девочка была хилого сложения и некрасива. Тримальцион быстро взглянул на нее и сделал нетерпеливый жест рукой, как бы негодуя, что его взорам осмеливаются предлагать предмет, столь мало достойный внимания. Один из сторожей отвел ее обратно в клетку. Другие дети остались все еще закрытыми. Я видел все это, сын мой, сидя в лавке фактора со связанными за спиной руками, ручными оковами и двойным железным кольцом, с ногами, закованными в цепи и продетыми в путы неимоверной тяжести. Я все еще чувствовал себя околдованным, однако кровь, до тех пор как бы застывшая у меня в жилах, начинала переливаться все быстрее и быстрее. Внутренняя дрожь пробегала по моим членам. Пробуждение приближалось. Я трепетал не один: три галльских пленницы и старая женщина, забыв стыд и отчаяние, чувствовали в своих сердцах девушек, жен или матерей скорбный страх за участь детей, отдаваемых отвратительному старику. Полуобнаженные, они не старались больше прятаться от похотливых взглядов зрителей, собравшихся на улице, и взором, полным материнского ужаса, следили за детьми, закрытыми покрывалами, а старуха, привязанная к столбу, с горящими глазами, с зубами, сжатыми от бессильной злобы, поднимала к небу закованные в цепи руки, как бы призывая гнев богов на все это беззаконие. По знаку вельможи Тримальциона покрывала спали. И я узнал вас обоих, тебя, мой сын Сильвест, и твою сестру Сиомару. Вы стояли бледные, исхудалые, дрожа от страха, горе читалось на ваших личиках, смоченных слезами. Длинные белокурые волосы моей девочки падали ей на плечи. Она не смела поднять глаз, как и ты. Вы держались за руки, прижавшись друг к другу. Несмотря на искаженное от страха лицо Сиомары, я узнавал ее редкую детскую красоту… Проклятую красоту, так как при виде ее глаза Тримальциона вспыхнули и заблистали на его сморщенном, покрытом румянами лице, как раскаленные угли. Он выпрямился, протянул к моей дочери сухие руки, как бы желая схватить добычу, и отвратительная улыбка обнаружила его желтые зубы. Сиомара в ужасе отскочила от него назад и ухватилась за твою шею. Купец сейчас же разъединил вас и снова подвел ее к старику. Тот, оттолкнув ногой раба, лежавшего на земле, схватил мою дочь, стиснул ее между коленями, легко справился с ее усилиями вырваться, сопровождавшимися пронзительным криком, быстро разорвал шнурки, сдерживавшие ее платьице, и, обнажив ее до пояса, стал ощупывать ей грудь и плечи, между тем как купец держал тебя, мой сын. А я, отец обеих жертв… я должен был смотреть на все это, закованный в цепи. При этом преступлении патриция Тримальциона, самом гнусном из всех преступлений, оскорблявшем чистоту ребенка, три галльских пленницы и старуха, сделав отчаянное, но тщетное усилие разорвать свои оковы, разразились проклятиями и воплями. Тримальцион, спокойно окончив ужасный осмотр, сказал несколько слов купцу, и тотчас же сторож стал одевать мою девочку, полуживую от страха. Он закутал ее в длинное покрывало и, взяв на руки эту легкую ношу, приготовился следовать за стариком, вынимавшим золото из кошелька, чтобы расплатиться с торговцем. Тогда в порыве безысходного отчаяния ты и твоя сестра, бедняжки, обезумевшие от ужаса, стали кричать, надеясь быть услышанными и получить помощь. Вы стали кричать: «Мама! Папа!» До сих пор я смотрел на всю эту сцену, задыхаясь от бешенства и боли, всеми силами своего отцовского сердца стараясь сбросить чары фактора и предчувствуя уже свое торжество над ними. Но при ваших криках «мама! папа!» все колдовство мгновенно исчезло. Сознание и мужество вернулись ко мне. Ваш вид вызвал во мне такой порыв ярости, что, не будучи в силах разбить оковы, я выпрямился и со связанными за спиной руками, с ногами, просунутыми в тяжелые путы, бросился из лавки и в два прыжка как молния обрушился на благородного патриция Тримальциона. От толчка он повалился на меня. Тогда, не имея возможности задушить его руками, я впился зубами ему в лицо недалеко от шеи и не разжимал больше зубов… Факторы, надсмотрщики бросились на нас, но я, навалившись всей тяжестью своего тела на отвратительного старика, рычавшего от боли, не разжимал зубов… Мой рот был полон крови этого чудовища… Удары плетей, палок, камней сыпались на меня, но я не разжимал зубов, не оставлял добычи, как наш старый военный дог, людоед Дебер-Труд, не оставлял своей… Да, как и он, я разжал зубы только тогда, когда во рту у меня очутился клочок мяса богатого и знатного патриция Тримальциона, окровавленный клочок, который я выплюнул в его отвратительное, багровое, сведенное судорогой лицо, как плюнул он на галльских пленниц. — Отец! Отец! — кричал ты между тем. Тогда, желая приблизиться к вам, моим детям, я поднялся, страшный в своем порыве… Да, страшный, так как на один момент атмосфера ужаса окружила галльского раба, закованного в цепи. — Отец!.. Отец!.. — снова воскликнул ты, протягивая ко мне ручонки и стараясь вырваться от сторожа, удерживавшего тебя. Я сделал скачок в твою сторону, но торговец, взобравшись на клетку, где вы были заперты, дети, быстрым движением набросил мне на голову покрывало. В тот же миг меня схватили за ноги, опрокинули и опутали веревками. Покрывало, наброшенное мне на голову и плечи, стянули у шеи и проткнули в нем дыру, позволявшую мне дышать, к несчастью, так как я надеялся задохнуться. Я чувствовал, как меня перенесли в нашу лавку и бросили на солому, лишенного всякой возможности двигаться. Порядочно времени спустя я услышал, как центурион, мой новый хозяин, живо спорил о чем-то с фактором и как купец продавал Сиомару Тримальциону. Затем все ушли. Молчание воцарилось вокруг меня. Через несколько минут фактор, вернувшись в лавку, подошел ко мне, со злостью пихнул меня ногой, сдернул с лица покрывало и сказал голосом, дрожащим от злобы: — Разбойник! Знаешь ли ты, что мне стоил клочок человеческого мяса, который ты вырвал из лица благородного патриция Тримальциона? Знаешь ли ты это, хищное животное? Этот клочок мяса обошелся мне в двадцать золотых! Больше половины того, что мне заплатили за тебя, так как я отвечаю за твои проступки, животное, пока ты у меня в лавке, дважды злодей!.. Таким образом, я должен был подарить твою дочь старику. Ему отдавали ее за двадцать золотых, которые я и заплатил за него. Он потребовал… и я еще дешево отделался… Он потребовал этого вознаграждения. — Это чудовище не умерло! Гезу! Он жив! — воскликнул я в отчаянии. — И моя дочь тоже жива! — Твоя дочь, висельник… твоя дочь у Тримальциона. И он на ней выместит свою злобу на тебя. Он заранее радуется этому. Иногда у него бывают жестокие причуды, и он достаточно богат, чтобы позволять их себе… Я мог ответить только долгим стоном. — Это еще не все, проклятый злодей! Я потерял доверие центуриона, которому продал тебя… Он упрекал меня, что я бессовестно обманул его, продав ему вместо ягненка тигра, с оскаленными зубами бросающегося на богатых патрициев. Он хотел немедленно перепродать тебя… Точно кто-нибудь согласится купить тебя после подобного случая! Это все равно что купить бешеное животное… К счастью, я получил задаток при свидетелях. Свирепый характер не может служить предлогом к возвращению, и центурион должен оставить тебя за собой. Он оставит тебя, но ты дорого заплатишь ему за свои зверские инстинкты… Ты еще не знаешь, что ждет тебя у него в тюрьме, не знаешь и того, что… — А мой сын? — прервал я фактора, хорошо зная, что он ответит мне из жестокости. — Мой сын тоже продан? Кому? — Продан? Да кто купит такого! Продан! Скажи лучше отдан даром, так как ты приносишь несчастье всем, дважды изменник! Твоя ярость и крик этого выродка всем показали, что он из той же породы хищных животных. Никто не дал бы за него и обола. Очень нужно покупать такого волчонка! Вот что я тебе расскажу про него, твоего сына, чтобы порадовать твое отцовское сердце. Мой собрат дал его в придачу покупателю, купившему старуху с седыми волосами, годную вертеть мельничные жернова… — А кто этот покупатель? — спросил я. — Что он сделает с моим сыном? — Кто этот покупатель? Да центурион, твой новый хозяин! — Гезу! — воскликнул я, едва веря ушам. — Гезу, ты добр и милостив… По крайней мере, мой сын будет со мной. — Твой сын с тобой? Ты настолько же глуп, как и зол. Ты думаешь, что твой господин навязал себе этого волчонка для твоего отцовского удовольствия? Знаешь ли, что сказал мне твой хозяин? «У меня только одно средство укрощать это дикое животное, которое ты мне продал, негодный плут! Этот бешеный, должно быть, любит своего сына. Я беру мальчика к себе, буду держать его в клетке, и он ответит мне за непокорность отца, за его малейший проступок. Он увидит, каким мучениям я подвергну у него на глазах этого волчонка!..» Я не слушал больше фактора. Я знал, по крайней мере, что буду видеть тебя или чувствовать возле себя. Это поможет мне переносить ужасную боль, причиняемую мыслью об участи бедной малютки Сиомары, через два дня после продажи покинувшей Ванн на борту галеры патриция Тримальциона, увозившей ее в Италию. Мой отец Гильхерн не смог окончить этот рассказ. Смерть — о, какая смерть! — поразила его на следующий день, после того как он дописал последние строчки! Я буду продолжать этот рассказ о страданиях нашего рода, повинуясь своему отцу Гильхерну, как повиновался он своему отцу Жоэлю, предводителю карнакского племени. Гезу был милостив к тебе, отец! Ты не узнал, какова была жизнь твоей дочери Сиомары. На мне лежит обязанность рассказать о судьбе моей сестры…