Наследник великой Франции Эдмон Лепеллетье Тайна Наполеона #10 В этих романах описывается жизнь Наполеона в изгнании на острове Святой Елены – притеснения английского коменданта, уход из жизни людей, близких Бонапарту, смерть самого императора. Несчастливой была и судьба его сына – он рос без отца, лишенный любви матери, умер двадцатилетним. Любовь его также закончилась трагически… Рассказывается также о гибели зятя Наполеона – короля Мюрата, о казни маршала Нея, о зловещей красавице маркизе Люперкати, о любви и ненависти, преданности и предательстве… Эдмон Лепеллетье Наследник великой Франции Часть первая Секретарь Франц I Стоя в своем большом рабочем кабинете в Шенбруннском дворце, австрийский император, отпуская министра Меттерниха успокаивающим жестом, с улыбкой сказал ему: – Вы можете успокоить Европу. Я хорошо знаю опасность, грозящую ей от частого повторения имени Наполеона. Моя дочь Мария Луиза сама поняла, что не может иметь более ничего общего с тем, кто носит это имя, и предпочла стать герцогиней Пармской. Что же касается моего внука Франца Иосифа Карла, то сообщите повсюду, что он отныне австрийский принц. Он должен навсегда забыть, что когда-то носил имя Наполеона! – Хорошо, государь! – ответил Меттерних. – Вы даете доказательство высокой мудрости. Не следует, чтобы призрак Наполеона смущал спокойствие держав. Слава Богу, этот кошмар кончен! Священный союз даровал миру покой и безопасность. Человек, одинаково опасный для всех государей, томится на далеком острове, откуда не может скрыться… Надо, чтобы в сердце его сына исчезло все французское. Как вы решили, он должен стать принцем вашего императорского дома и его ранг – сразу же за эрцгерцогами, но его будущее и честолюбие должны ограничиться этим. Ваш внук не должен знать ничего, кроме Вены и этого дворца. Я понял ваше желание. – Меттерних откланялся и хотел выйти, но остановился и прибавил: – Ваше величество, вы обратили внимание на то, что теперь, когда ваш внук лишен титула герцога Пармского, предоставленного ему сначала, он не имеет никакого официального титула? – Герцог Пармский не существует, – сказал император, – мой внук не может занять никакой, хотя бы самый ничтожный, престол Европы. Этого требует осторожность. Он мог бы тогда, пожалуй, снова принять имя своего отца, то самое имя, которое не должно больше раздаваться в Европе ни в ушах государей, ни в ушах народов. – Я точно такого же мнения, но вы, ваше величество, не сообщили мне, каким именем я должен называть вашего внука, объявляя ваше решение дворам Европы. – Правда! – задумчиво сказал император франц. – Я хотел было дать ему звание герцога Медлингского по имени бывшей резиденции маркграфов австрийских, но подумал, что лучше дать ему новое имя. Пусть он носит титул герцога Рейхштадтского по имени местности, данной ему мной во владение. – Европа завтра же узнает о принятом вами решении. Я оповещу все дворы о вновь основанном герцогстве и о титуле Франца Иосифа Карла, герцога Рейхштадтского, – сказал, окончательно откланиваясь, Меттерних. Когда он ушел, император открыл дверь в соседнюю комнату и позвал: – Поди сюда, Франц! В кабинет вбежал белокурый, кудрявый мальчик с голубыми глазами, с открытым, веселым взглядом. Это был Наполеон II. Император сел в кресло и привлек к себе ребенка. При лукавом австрийском дворе, где была крайне жива ненависть к его отцу, мальчик встретил ласку только у деда. Он ласкался к нему и бежал играть около его кабинета. Император привязался в свою очередь к маленькому изгнаннику, болтал с ним, старался развивать его ум и обращался с ним как со своим сыном. – Как ты играл? – спросил император, гладя внука по белокурой кудрявой головке. – В солдатики, – ответил маленький Наполеон. – Один? – Нет, дедушка, с Вильгельмом, моим пажем. Он такой милый. Но когда я был в Париже, у меня было Много пажей, не правда ли, дедушка? – Да, – сказал император, – но здесь надо довольствоваться одним. – О, мы с Вильгельмом хорошие товарищи! Но скажи мне, дедушка, правда, что в Париже я был королем? Меня звали королем Римским, да? – Да, там именно так называли тебя, – несколько смутился император. – А кто сказал тебе об этом? – Вильгельм, дедушка. «Надо будет побранить Вильгельма, – подумал император, – пусть он не болтает лишнего!» – Объясни мне, что это значит! – продолжал ребенок. – Рим – ведь это город? Я был его королем, да? – Когда ты будешь постарше, тебе объяснят это, а теперь я скажу тебе, что я, император австрийский, ношу также титул Иерусалимского короля – это очень далекий город, который ты знаешь по Священной истории, – но не имею над ним никакой власти. Вот и ты был таким же королем Римским, как я – король Иерусалимский. – Так, дедушка, – задумчиво сказал мальчик. – А теперь я больше не король Римский? – Нет, дитя мое. Если тебя интересуют титулы, то запомни тот, который ты будешь непременно носить. Мы с моим министром решили, что ты получишь в свое владение большое, прекрасное поместье, и по его имени ты впредь будешь называться герцогом Рейхштадтским! – А ведь у меня было прежде другое имя. Меня звали раньше Наполеоном. – Это имя ты не должен ни носить, ни даже произносить. Это я запрещаю тебе! – строго сказал император. Впечатлительный ребенок отодвинулся, почти готовый заплакать. Император раскаялся в своей суровости и мягко сказал: – Ну, будь умником! Смотри, сейчас придет капитан Форести давать тебе урок. Иди к нему! Поцелуй меня и слушайся хорошенько учителя! Ребенок успокоился и пошел к капитану Форести, которому было поручено его воспитание под руководством графа Морица Дитриха Штейна. Штат сына Наполеона состоял из его воспитателя, двух гувернеров, двух почетных придворных дам под руководством графини Монтескыо, которая так любила своего питомца, что пожелала сопровождать его в изгнание. В товарищи маленькому герцогу был дан сын одного из слуг Марии Луизы, маленький француз Эмиль Гоберо, который при определении на службу к принцу получил немецкое имя Вильгельм. Он был на два года старше принца, от своей матери знал многое относительно прошлого Наполеона II и передавал это своему молодому господину. Он же открыл ему его императорское и французское происхождение. Молодой принц был неистощим на вопросы, когда дело шло о Франции и Наполеоне, но никто при дворе не подозревал, что он обладает подробными сведениями на этот счет. Однажды, когда генерал Соммарива рассказывал при нем о знаменитых полководцах и называл Веллингтона, эрцгерцога Карла, Блюхера, мальчик неожиданно перебил его: – А я знаю одного полководца, о котором вы не упомянули; он был выше всех этих генералов и разбил их всех! – Кто же это? – спросил удивленный генерал. – Мой отец! – воскликнул мальчик, убегая и оставив всех придворных совершенно смущенными. Последнее вытекало из того, что было получено строжайшее приказание всем оставлять юного принца в полном неведении о Наполеоне и его царствовании. Нужно было, чтобы герцог Рейхштадтский стал и остался навсегда германским принцем. Европа не могла быть спокойна при виде этого подрастающего юноши, носившего самое страшное в истории имя. Необходимо было превратить его в немца ради всемирного спокойствия. Его воспитание носило воинственный характер, из него намеревались сделать отличного австрийского генерала, способного, может быть, впоследствии вести германские войска против солдат Франции. Но как тщательно ни скрывали от него историю Наполеона, он жадно разыскивал мельчайшие подробности жизни великого человека, чья кровь текла в его жилах. Все, что ему удавалось узнавать отрывками, украдкой, все пробуждало в нем гордость быть сыном Наполеона. Эта гордость происхождения от великого императора, одна тень которого наполняла трепетом венский дворец, придавала молодому герцогу Рейхштадтскому особый отпечаток нравственной силы и преимущества перед другими эрцгерцогами, которых этикет ставил впереди него. Хотя ему были известны и старательно указаны заблуждения, слабости, даже преступления того, кого называли Бонапартом, в душе мальчика возник настоящий культ обожания пленника-отца, поддерживаемый общим страхом окружающих перед ним и глубоким состраданием к его печальной участи на пустынном, отдаленном острове. Никто не подозревал, как глубоко судьба бывшего императора Франции занимала нынешнего австрийского принца. Под его белым мундиром и германскими орденами билось сердце истого француза. Герцог Рейхштадтский оставался Наполеоном II. II Для Шарля и Люси началась счастливая жизнь. Своей нежностью, ласками и заботами Шарль старался изгнать из памяти молодой женщины все, что она вынесла в долгие месяцы страданий и горя. Счастливая Люси получила от Шарля обещание, что тотчас по возвращении с острова Святой Елены вместе с Андрэ он откроет матери историю своей любви. Может быть, герцогиня согласится обнять своего внука. Ведь Люси несомненно заслуживала уважения и доверия семьи Шарля своими несчастьями и безупречным поведением. Присутствие найденного ребенка должно дать еще один повод к прощению и привязанности со стороны матери Шарля. Герцогиня Данцигская, мечтавшая о блестящей партии для своего сына, в первую минуту досады на двойной скандал, вызванный в обществе расстройством брака ее сына с Лидией и самоубийством маркиза Люперкати, не хотела ничего слушать. Однако Шарль надеялся, что ее гнев скоро остынет. Правда, его родители с упрямством выскочек непременно желали, чтобы сын привел в их семью невестку-аристократку. Но Шарль рассчитывал, что мать признает его связь, будет тронута красотой и скромностью Люси и согласится принять ее с ребенком, несмотря на незаконность его рождения и этого союза. Люси смотрела теперь спокойнее на будущее и торопила отъезд на остров Святой Елены, боясь, что корабль, привезший ее сына, может уйти от острова куда-нибудь в дальний порт. Следовало торопиться, чтобы снова не потерять из вида след ребенка. Отъезд был решен; корабль к мысу Доброй Надежды отплывал на днях. Надо было сесть на него в Саутгэмптоне. Бедная Анни очень тосковала оттого, что было невозможно уехать с Андрэ. Ее поместили в хороший пансион близ Нейи. Ее утешало только то, что ее благодетельница едет за Андрэ, привезет его и они скоро увидятся. Чтобы смягчить разлуку и весело провести последний день вместе, Шарль вздумал совершить прогулку в Сен-Клу, а оттуда заехать пообедать на Елисейские поля, в одном из оживленных ресторанчиков, разными скромными развлечениями привлекавших ту публику, которая избегала шумного Пале-Рояля. День прошел очень приятно. Анни бегала по лугам в Сен-Клу и засыпала Люси букетами. Завтракали на свежем воздухе, а вечером, как собирались, отправились обедать на Елисейские поля. Когда все шли пешком по аллее, Анни заметила темную фигуру закутанной в кружевную шаль женщины, которая, казалось, преследовала Шарля и Люси. Впечатлительная девочка вздрогнула, точно при виде врага или при приближении опасности, видя настойчивость, с которой эта таинственная фигура следила за ее покровительницей. Каждый раз как встревоженная девочка оглядывалась, она замечала, что эта женщина в черном, так настойчиво следовавшая по пятам за интересовавшими ее лицами, отскакивала в сторону, стараясь скрыться за деревьями. Очевидно, она не хотела быть замеченной, опасаясь, что ее узнают. Анни хотела уже спросить Люси, заметила ли она женщину в черном, как вдруг последняя неожиданно свернула в аллею Вдов. Анни вздохнула свободнее, как бы избавившись от тяжести, и решилась не тревожить Люси: может быть, это преследование было простой случайностью… Вероятно, эту женщину в черном они больше не встретят, так как ей трудно было бы в толпе снова найти преследуемых раньше людей, к тому же они вошли в ресторан, и едва ли женщина придет искать их туда. Сели за стол, и обед был весел, насколько мог быть ввиду близкой разлуки. Время шло и уже стали собираться домой. Было душно, слышались раскаты грома вдали, надвигалась гроза. Надо было добраться домой заранее. В то время, когда все трое поднялись было с места, чтобы вернуться на улицу Сент-Онорэ, где Шарль временно поместил Люси, избегая печальных воспоминаний домика в Пасси, один из слуг подал Шарлю записку, сказав, что ждут ответа. Шарль прочел записку и, видимо, смутился, казалось, не зная что ответить, Он вертел в руках записку, рассматривая почерк, бумагу, адрес. – Ничего серьезного, вероятно? – спросила Люси, удивленная смущением Шарля. – Ровно ничего, – ответил он, притворяясь спокойным и пряча записку в карман. – Это просто просьба о помощи. – Какой-нибудь несчастный? – Да, тот, кто пишет, не из счастливых. Впрочем, записка не подписана. Кажется, почерк знаком мне. – Если кто-нибудь страдает, может быть, надо ответить, Шарль; это принесет счастье нашему путешествию. – Просят прийти меня самого, недалеко, два шага отсюда, к тому киоску, где итальянцы продают «счастье» и засахаренные фрукты. – Надо пойти, Шарль, а мы с Анни подождем тебя, слушая этих музыкантов-немцев. Поди узнай, чего от тебя хотят, только не оставайся долго. – Хорошо, пусть моя совесть будет спокойна! – сказал Шарль, вставая с места. – Не уходите отсюда, я сейчас вернусь. Шарль ушел, а Люси стала слушать музыкантов, игравших под навесом ресторана. Анни опять почудилась черная женская фигура со зловещим взглядом, но она подумала, что ей показалось. Музыканты кончили свою пьесу. Глава странствующего оркестра ходил среди посетителей со шляпой, и в нее сыпались мелкие монеты. Шарль не возвращался, однако Люси не беспокоилась. К ней подошел маленький итальянец в блузе и бархатных панталонах, в остроконечной шляпе с лентами и сказал ей: – Господин, бывший с вами, попросил меня сказать вам, чтобы вы шли домой и что он придет туда к вам. Он просил еще передать вам этот засахаренный апельсин. Я исполнил его поручение. До свидания, приятного вечера! Маленький итальянец исчез между деревьями аллеи. Удивленная, но все еще спокойная, Люси поднялась с места и сказала: – Пойдем домой, Анни. Шарль догонит нас. Его задержал тот, кто просил помощи. Он боится, чтобы нас не застала гроза. Пойдем, может быть, мы встретим его дорогой. Обе вышли из зала. Люси небрежно положила в свой ридикюль засахаренный апельсин, который был оставлен маленьким итальянцем около нее на блюдечке. Начался дождь. Они прибавили шагу и быстро достигли гостиницы на углу улиц Сент-Оноре и Миромениль, в которой Шарль нанял помещение для них. Между тем гроза разразилась со страшной силой. Засверкала молния, гром загремел чаще, потоки воды заструились по крышам и по улице. «Хорошо, если Шарль успел скрыться где-нибудь!» – подумала Люси. Она отослала спать Анни, утомленную прогулкой. Хотя гроза действовала тяжело на нервы Люси, но зато давала простое объяснение отсутствия Шарля: этот ливень застал его, вероятно, во время разговора, извозчиков поблизости не было, и он просто зашел в одно из кафе Елисейских полей, тут не было ничего удивительного. Так как завтра надо было рано встать по случаю отъезда в пансион Анни, а оттуда ехать в Гавр, чтобы отплыть в Саутгэмптон, Люси решила последовать примеру Анни и, не дожидаясь Шарля, лечь спать. Прибирая кое-какие мелочи на туалете, она вынула из ридикюля апельсин, принесенный итальянцем, и положила его на комод, собираясь съесть его поутру. Затем она занялась своим ночным туалетом, после чего легла в постель и скоро крепко уснула. Ей снилось, что она плывет среди яркого света при звуках невидимой музыки, на украшенной цветами лодке вдоль прекрасных берегов и пристает к тенистому острову, где посреди цветов играет ребенок, к которому пламенно рвалось ее сердце, а именно ее сын, ее Андрэ! Она хочет обнять, расцеловать его, прижать к своей груди. Но корабль медленно отдаляется, так как ему не удается пристать к берегу, куда стремится вся ее душа. Наконец ей кажется, что она сошла с приставшего корабля, обнимает сына, горячо целует его. Люси проснулась, разбуженная легким шумом и светом мерцающей свечи в высоком медном подсвечнике. Над ней склонился Шарль и нежно поцеловал ее в лоб. Обрадованная его возвращением, Люси не потребовала от него никаких объяснений и только спросила, не промок ли он во время грозы. – Нет, я спрятался от ливня, – растерянно ответил чем-то озабоченный Шарль, однако полусонная Люси не заметила его состояния и ничуть не встревожилась. Шарль увидел на комоде засахаренный апельсин и подумал: «Вот это очень кстати! Мне так хочется пить. У меня, кажется, лихорадка, – и он с жадностью стал есть сочный плод, думая про себя: – Как вкусно, как сочно! Люси хорошо сделала, что купила этот апельсин. Верно, она и Анни ели эти фрукты, продаваемые на открытом воздухе на Елисейских полях, и оставили мне мою долю. Как мило, что подумали обо мне!» Люси снова заснула и не слышала, как Шарль восхищался, лакомясь этим засахаренным плодом. Очень рано утром слуга по отданному ему приказанию разбудил путешественников. Им была заказана почтовая карета, и почтальон уже дожидался на улице. Люси встала, разбудила Анни и обе поторопились одеться. Багаж был уже готов, и слуга снес чемоданы вниз, чтобы привязать их позади экипажа. – Вставай, лентяй! – весело сказала Люси Шарлю. – Мы уже готовы, а ты еще не вставал! Однако Шарль казался погруженным в забытье и едва пробормотал: – Я очень устал. Меня страшно клонит ко сну, не могу преодолеть дремоту. Веки смыкаются, и такая тяжесть во всем теле… – Это вчерашняя гроза виновата. Ты, должно быть, простудился. – Ничего, только мне надо еще немного отдохнуть. Час, другой поспать и все пройдет. – Хорошо! Вот что мы сделаем: так как надо отвезти Анни в пансион, то я отправлюсь с ней вперед, а ты приедешь прямо в пансион часа через два. – Хорошо, хорошо! – сказал слабым голосом Шарль. – Но теперь я совсем не в состоянии двигаться. – Поторопимся же, Анни! – произнесла Люси. – Мы возьмем карету в Саблонвилль, а ты, Шарль, привези багаж Анни. Пока отдохни, ведь сейчас в пансионе ты не нужен. Таким образом дело было решено, и Люси с Анни поехали. Прибыв в Саблонвилль, они направились в пансион сестер Куро, «учениц госпожи Кампань», как гласили объявления. В этот известный пансион принимались дочери чиновников, богатых буржуа. Воспитание там давалось тщательное, и директрисы, сестры Куро, гордились тем, что «стилизировали» своих воспитанниц, делая их изящными дамами, умеющими держать себя в обществе, а также прекрасными хозяйками, в совершенстве знакомыми с кулинарным искусством. Анни горько плакала из-за того, что ей нужно было остаться в этом мрачном доме, среди незнакомых людей. Старшая из сестер была высокая особа с тонкими губами и худощавым лицом, в чепце из рюшей, отделанном лентами; младшая была невысока и горбата, с остроконечным носом, в очках, из-за которого блестели маленькие, серые, бегающие по сторонам глаза, точно постоянно– высматривавшие какой-нибудь проступок или провинность… Обе эти фигуры не были в состоянии успокоить девочку или внушить ей расположение к пансиону, основанному по методе знаменитой воспитательницы эпохи первой империи. Люси старалась успокоить Анни, и та, в угоду ей, глотала свои слезы и пыталась казаться довольной честью быть принятой в число учениц известного пансиона. Люси обещала ей возможно скорее вернуться обратно с острова Святой Елены, и только это обещание и надежда на то, что Люси вернется не одна, а привезет с собою Андрэ, так что тогда опять все будут вместе, несколько утешали Анни и успокаивали ее наболевшее сердечко. Час окончательной разлуки приближался. Люси, глядя на часы, осведомлялась, не приехала ли почтовая карета. Наконец, получив в третий раз отрицательный ответ, она подумала: «Верно, Шарль заснул крепче, чем ожидал, а его не разбудили. Впрочем, и хорошо сделали! Пусть он отдохнет получше. Мы приедем в Мант попозже, вот и все. Подожду еще. Шарль, конечно, скоро приедет сюда»… К ней подошла младшая из сестер Куро и сказала, что ее племянница Анни Элфинстон, будучи принята в число воспитанниц заведения, должна подчиняться его правилам и немедленно разделить занятия своих подруг. Сейчас начинался урок грации и манер; ей надо было сейчас же распрощаться и принять в нем участие. Анни, рыдая, бросилась в объятия Люси и с тяжелым сердцем и полными слез глазами, под сенью горба Куро-младшей последовала с нею на урок, который давал важный старичок-эмигрант, заслуженный профессор манер и хорошего тона. Люси осталась одна в приемной и стала рассеянно глядеть на римские профили, нарисованные карандашом, и акварельные пейзажи, украшавшие стены комнаты и свидетельствовавшие, что изящные искусства процветали в пансионе. Люси считала минуты, спрашивая себя, хорошо ли Шарль знал адрес пансиона, не сбился ли он с дороги, разыскивая его в Нельи. Настал полдень, раздался звонок, возвещавший завтрак. Вошла прислуга и доложила, что почтовая карета приехала. Обрадованная Люси поспешила к выходу. Она думала увидеть Шарля в окно кареты, улыбающегося и просящего прощения за то, что он запоздал, но… карета была пуста! Пораженная Люси стала расспрашивать почтальона. Тот заявил, что получил приказание отвезти ее назад, в гостиницу на улице Миромениль. Больше он ничего не знал: с ним говорил хозяин гостиницы, приказавший оставить здесь багаж, привязанный позади кареты, чемодан и саквояж с вещами Анни. К удивлению Люси, их собственный багаж оказался снятым. Она не знала, что думать. Самое лучшее было, оставив багаж Анни, ехать поскорее в свою гостиницу, и она так и сделала. Дорогой озабоченная Люси ломала голову над тем, что могло задержать их путешествие, прибыв же в гостиницу, быстро вошла в комнату и нашла там Шарля в постели изнеможденного, с изменившимся лицом, слабого еще более, чем утром. Она бросилась к нему, спрашивая, что с ним. – У меня все горит в груди, – сказал больной, – и голова очень тяжела, тяжела… Меня мучит жажда и страшно хочется спать. Его голова тяжело опустилась на подушку. – Надо скорее послать за доктором! – сказала испуганная Люси и тотчас приказала слуге: – Бегите, приведите врача! Она дала больному выпить чашку липового чая, на всякий случай поданного хозяином гостиницы. – Теперь мне жжет меньше, – сказал Шарль все более слабеющим голосом, – но сильно хочется спать! – и он снова упал на подушки, так как слабость все увеличивалась. Явился доктор. Он вообще небрежно относился к пациентам из гостиниц, не признавая их выгодной для себя практикой; ведь часто, получив некоторое облегчение, эти кочующие пациенты уезжали и пользовались потом услугами своего доктора, получавшего всю выгоду от их болезней, тогда как врач, лечивший их в гостинице, оставался лишь со скромным вознаграждением. Поэтому и теперь он очень поверхностно отнесся к Шарлю. Пощупав его пульс, посмотрев его язык и поставив диагноз желудочного расстройства, он прописал диету и слабительное и ушел, не заботясь больше о состоянии больного, хотя оно даже на вид представлялось серьезным. Однако так как Люси попросила его прийти еще раз, то он обещал побывать вечером. Когда он пришел во второй раз, он увидел, что состояние Шарля ухудшилось. Дыхание стало сухим и прерывистым, ощущение жжения усилилось, началась рвота, все его тело стало холодным, лихорадка сменилась холодным потом. Доктор покачал головой и серьезнее осмотрел больного. – Странно! – сказал он. – Можно подумать… – Он подозрительно взглянул на Люси и резко спросил: – Что вы ели вчера? Люси назвала все кушанья, которые ел Шарль. – Больше ничего? – подозрительно спросил доктор. – Ничего. К тому же, я и девочка, которая, надеюсь, теперь здорова, мы обе ели то же самое. – Странно! – сказал доктор. – Я ничего не понимаю. Однако, – прибавил он, внимательно исследуя рвоту больного, – видны как будто следы… следы… Он колебался докончить фразу. Тогда Шарль приподнялся и сказал: – Следы яда, доктор, не правда ли? – Ну да! Рвота подозрительна: этот пот, это жжение, сонливость. Все это признаки отравления каким-нибудь растительным ядом или наркотическим средством – табаком, беленой, дурманом… – Но эта женщина не могла отравить меня! – пробормотал Шарль. – Какая женщина? – быстро спросила Люси, наклоняясь над ним. – Я ничего не ел и не пил с нею, – продолжал Шарль, отирая капли пота, – нельзя же отравить одним взглядом, ненавистью. Ядовитый, злобный взгляд не может передать свой яд; тут нужно что-нибудь большее. Отравить меня эта женщина не могла, хотя она и способна на это… – Кто она? – крикнула Люси. – Назови женщину, которую ты подозреваешь, хотя бы только для того, чтобы отвести подозрение от тех, кто готовы отдать свою жизнь взамен твоей. От нее не укрылись недоверчивые взгляды доктора, который и теперь тоже, сидя за столом за писанием рецепта, поминутно поднимал свой взгляд на Люси, не теряя ее из вида. Шарль с трудом приподнялся на локте и сказал: – Эта женщина, милая Люси, эта ужасная женщина – Лидия… – Маркиза Люперкати?! – Да. Это она написала мне вчера в ресторан на Елисейских полях. Она попросила у меня последнего свидания перед своим отъездом в Италию. Узнав о моем путешествии, она попросила меня увидеться с нею в последний раз, намекая, что, оставшись без всяких средств, она рассчитывает на мое великодушие. Я не мог отказать ей и уверен, что ты сама посоветовала бы мне дать ей ту сравнительно скромную сумму, которую она просила у меня, чтобы поехать на родину мужа, потребовать свои конфискованные имения и заинтересовать своей судьбой короля Фердинанда… – Конечно, милый Шарль, я не виню тебя. Следовало только предупредить меня. Ты слышал, что сказал доктор? Кто тебе дал яд? Откуда он? От нее? – Я не знаю! Клянусь тебе, что я ничего не пил и не ел с этой женщиной. Может быть, она отравила меня, заставив меня вдыхать что-либо ядовитое? – Нет, это яд желудочный, – сказал доктор. – Это похоже на какой-нибудь из растительных ядов, употреблявшихся при итальянском дворе, вроде знаменитой «аква тофаны», избавлявшей Священную Коллегию от неугодных кардиналов. Во всяком случае надо принять как можно скорее вот это лекарство. Завтра я зайду опять. – Он положил на комод написанный рецепт противоядия и, заметив лежавшую там апельсиновую корку, спросил: – Что это? – Апельсин, который я ел вчера вечером, вернувшись домой, – сказал Шарль. Доктор вертел в руках засохшую корку апельсина, разглядывал и нюхал ее, а затем спросил больного: – Где вы его купили? – Я не покупал его, а нашел здесь, придя домой. Я с удовольствием съел его, он был очень сочен и приятен на вкус. – Он был взят здесь, в гостинице? – Я не знаю. – Но ведь этот апельсин куплен тобой, мой друг, – подойдя к доктору, сказала Шарлю Люси. – Разве ты не помнишь? Ты послал его мне с маленьким итальянцем, а я принесла его сюда, не думая, что он может быть опасным и отравленным. Ведь только ты ел его… Шарль, побледнев, воскликнул: – Боже мой! Как ужасна испорченность этой женщины! Я не покупал и не посылал тебе апельсин, Люси. Откуда ты взяла его? – Говорю тебе, что его принес маленький итальянец. Он сказал, что его послал ты, и прибавил, что ты не велел ждать. – Ложь, ужасная ложь! Теперь я все понимаю! Этого итальянца послала Лидия! Она ждала меня около итальянского киоска. Меня отравила эта женщина, я умираю из-за нее! – Сейчас же пошлите за противоядием и держите больного в тепле. Завтра утром мы посмотрим – сказал доктор, после чего вышел, качая головой, с самым неутешительным видом. На следующее утро положение Шарля стало безнадежным. Противоядие принесло мало пользы, и доктор не скрывал больше опасности. В краткую минуту облегчения Шарль сжал пылающую руку Люси слабеющей, влажной рукой и тихо сказал ей: – Моя бедная Люси, хорошо, что ввиду путешествия я сделал свои распоряжения у нотариуса. Ты не будешь нуждаться, когда меня не станет. – Люси громко зарыдала, но Шарль продолжал слабеющим голосом: – Надо все-таки осуществить наши планы. Это путешествие на остров Святой Елены ты совершишь одна. Ты найдешь нашего сына. Впоследствии он будет богат. Сделай из него честного человека и хорошего сына; пусть он заменит тебе меня. Скажи ему, когда он вырастет, как я любил его, как смерть помешала мне ехать за ним. Скажи ему… – Однако предсмертная агония прервала его слова. Наступал конец. Он открыл на мгновение глаза и прошептал: – Мама! Позовите мою мать! Вслед затем голова несчастного откинулась на подушки, а тело стало холодеть… Смертный час настал. Герцогиня, за которой Люси тотчас же послала, приехала, когда Шарль уже был мертв. Она могла только опуститься на колени у тела сына и прочитать краткую молитву. Люси отошла в сторону, не желая мешать горю матери; когда герцогиня выходила, то она почтительно поклонилась ей. Та сухо ответила на поклон и бросила на Люси гневный взгляд; она считала ее ответственной за смерть сына. Материнское горе часто бывает несправедливо. III В одно утро Наполеон встретил своего доктора Барри очень благосклонно. Врач стал говорить с ним не о его здоровье, так как Наполеон был совершенно здоров в этот день, а о новостях, сообщенных ему хозяином дома Киприани. Продавая прохладительные напитки матросам, прибывшим с мыса Доброй Надежды на корабле «Воробей», который остановился у острова Святой Елены, Киприани ухитрился достать несколько английских и итальянских газет, взятых в гавани Лиссабона. В одной из газет было напечатано о решении австрийского императора по поводу сына Наполеона, лишавшим его наследства матери, герцогини Пармской. – Я вовсе не сержусь на это решение, принятое моим тестем, – сказал император своему врачу. – Моему сыну лучше быть простым дворянином со средствами для поддержки в свете своего почетного звания, чем государем мелкого итальянского княжества. – Он взял большую щепотку табака, после чего пробормотал, кладя ногу на ногу: – Пожалуй, императрица огорчена, что сын не наследует ей, но я вовсе не печалюсь о том! Я не принадлежу по рождению к знати, доктор, и во мне было так мало дворянского, что это не идет в счет. С какой стати щеголять моему сыну пустыми титулами? Вместе с моим именем я доставил ему самый блестящий герб во вселенной. Пусть он хранит это наследие и опасается только потерять его, чтобы облечься в какую-нибудь смешную ливрею обветшалых монархий. – Я полагал, – заметил доктор, – что вы принадлежите к старинному итальянскому роду. Император расхохотался. – Да, меня всегда старались выставить потомком подеста, итальянского градоправителя, – ответил он, – даже государем Византийской империи, латинских Бонапартов или Каламеносов по-гречески, более или менее порфирородных Константинов; иные утверждали, будто я внук Железной Маски, старшего брата Людовика Четырнадцатого, но все эти выдумки превзошла работа моего дражайшего тестя. – Наполеон взял новую щепотку табака и с насмешливой улыбкой стал рассказывать дальше: – Представьте себе, что император Франц, крайне дорожащий генеалогией и древностью рода, непременно хотел доказать, будто я происхожу по прямой линии от одного из древних правителей Тревизы. Слышали вы о том? – Как же: это было перед бракосочетанием вашего величества с эрцгерцогиней. – Да, ему вздумалось положить в свадебную корзинку дочери огромный сверток старых пергаментов, более или менее апокрифических. Целый полк архивариусов, секретарей, палеографов, писцов и стряпчих был занят тем, чтобы наводить справки насчет старинных знатных титулов. Императору Францу показалось, что он открыл у меня предка, некогда состоявшего подеста Тревизы, и он написал мне конфиденциальное письмо, спрашивая, желаю ли я опубликовать результат этих важных изысканий, облеченных в официальную форму. Я наотрез отказался принять участие в подобном фарсе и прибавил, что мне приятнее остаться сыном честного человека, простого корсиканского адвоката, чем каким-то правнучатым племянником безвестного тирана древней Италии. Я сам явился основателем династии. Вдобавок мною было представлено доказательство моей принадлежности к мелкому дворянству, достаточное и необходимое – до революции – для поступления в военное училище в Бриенне. Мой тестюшка не простил мне такого вольнодумства, – продолжал Наполеон, – и, поверьте, если я очутился на этом острове, чтобы умереть здесь медленной смертью, это вышло из-за того, что я не захотел подчиниться причудам отца моей жены. Какого-то Наполеона, какого-то Бонапарта можно сжить со света при содействии англичан, но с потомком тревизского тирана не поступили бы так бесцеремонно; со мной обращались бы тогда как с важным лицом, а не как со злодеем и авантюристом. Пожалуй, я напрасно отказался от участия в этой комедии, достойной мольеровского «Мещанина во дворянстве», но будущее подтвердит, что я был прав и что династия Наполеонов, вышедшая из народа, может возвратиться только к народу! – Император поднялся и, словно увлекшись новым воспоминанием, с живостью воскликнул, схватив собеседника за пуговицу фрака: – Представьте себе, доктор, что в мою родословную хотели включить даже святого! Откопали какого-то Бонавентуру Бонапарта, который жил и умер в монастыре в благоухании святости. Бедный инок был совершенно безвестен; глубочайшие знатоки агиографии не ведали ни его имени, ни подвигов благочестия. Вдруг – разумеется, после декрета, увенчавшего мою голову короной Франции, – услужливое духовенство вспомнило оного Бонавентуру Бонапарта с его многочисленными достоинствами, замечательными добродетелями делами милосердия. С похвальной поспешностью был поднят вопрос о том, чтобы причислить его к лику святых. Папа был тогда в моих руках и не отказал бы мне ни в чем, но разве не сказали бы впоследствии, что я злоупотребил своей властью ради включения святого угодника в свою родословную? Разговор продолжался бы, потому что Наполеон был в духе и расположен к откровенности, но пришел лакей с докладом, что доктора требуют к губернатору. Откланявшись Наполеону, Барри О'Мира отправился к Хадсону Лоу. – Однако вы долго беседовали сегодня поутру с генералом Бонапартом! – язвительно заметил губернатор, устремляя на доктора подозрительный взгляд. – Да, ваше превосходительство, мы разговаривали о различных предметах. – Каков же был предмет вашего разговора? О'Мира закусил губу, а потом ответил: – Наша беседа с генералом Бонапартом вращалась около воспоминаний и анекдотов, не представляющих никакой важности для английского правительства. – Все, сказанное генералом Бонапартом, может казаться вам незначительным, но имеющим значение в моих глазах. Я один в состоянии судить о важности столь продолжительного разговора с узником. Потрудитесь немедленно передать все слова, которыми вы обменялись в Лонгвуде! – Ваше превосходительство, – с твердостью ответил О'Мира, – если Наполеон не даст мне прямого разрешения повторить вам то, что он говорил, я не стану заниматься ремеслом доносчика. – Это ваша обязанность, – резко возразил Лоу. – Вы должны передавать мне все, что составляет предмет ваших разговоров с генералом Бонапартом. Если вы не сделаете этого, то берегитесь! Вам запретят всякие отношения с ним, кроме тех, которые требуются вашей профессией, да и те будут происходить под контролем офицера. – Да ведь вы предлагаете мне ни более ни менее как роль шпиона. Не рассчитывайте на такую гнусность с моей стороны! Хадсон Лоу с удивлением посмотрел на этого ничтожного военного врача, который осмеливался сопротивляться ему и не соглашался шпионить за своим пациентом. О'Мира между тем твердо продолжал: – Неужели вы, назначив меня состоять при Наполеоне, думали навязать мне презренную и отвратительную роль, предоставляемую в тюрьмах самым закоренелым преступникам, которые за какую-нибудь милость выдают своих товарищей по заточению? Нет, я не буду ни доносчиком, ни шпионом! – Шпионом! Вы думаете оскорбить меня, употребляя это выражение? Берегитесь, однако! Вы нарушаете уважение к первому лицу на острове – представителю британского правительства… Уходите отсюда, уходите! С пеной у рта, размахивая кулаками направо и налево, точно стараясь поразить невидимого врага, Лоу находился все утро в неописуемой ярости. Причиной его раздражения вовсе не был разговор, который мог происходить между Наполеоном и его врачом, а нечто иное. От одного из солдат, прежде служивших под его началом на Капри, он получил такие сведения о Киприани, метрдотеле Наполеона, которые сделали для него этого Киприани крайне опасным. Дело состояло в том, что этот метрдотель императора состоял агентом французской полиции на Капри в 1808 году, в то самое время, когда там служил и сам Лоу, и что именно он обнаружил организованный последним заговор с целью умертвить брата Наполеона, Жозефа, бывшего в то время неаполитанским королем. Правда, этот заговор не удался благодаря одной молодой девушке, которую хотел подкупить некто Моска, капитан неаполитанской армии, чтобы она провела его к королю. Девушка догадалась о намерениях Моски и сообщила свои догадки Киприани. Хотя арестованный Моски и не выдал имени Хадсона Лоу, организатора заговора, тем не менее последний опасался теперь, что Киприани, пожалуй, знает истину и откроет ее Наполеону. Однако это было не единственное преступление Лоу. Когда Киприани посвятил в известную ему тайну заговора неаполитанского комиссара полиции, своего родственника Соличетти, Лоу при пособничестве одного субъекта по имени Висконти, приехавшего специально с Капри и соорудившего адскую машину, попытался погубить Соличетти. Это покушение по счастливой случайности прошло благополучно для Соличетти, хотя его дом превратился в груду развалин, под которым погибла одна из его дочерей. Висконти был схвачен и расстрелян, а его отец, приговоренный к пожизненному тюремному заключению, выдал Киприани, что как покушение на жизнь короля Жозефа, так и взрыв дома Соличетти были задуманы Хадсоном Лоу, губернатором Капри, который дал на это деньги и нужные инструкции. Но Соличетти все-таки стал жертвой Лоу. С течением времени он сделался министром полиции короля Жозефа, а потом, при Мюрате, организовал национальную гвардию в Неаполе. И вот однажды он был приглашен на официальный обед, затеянный не без соучастия Хадсона Лоу, а на другой день, 23 декабря 1809 года, внезапно скончался, по всей вероятности, отравленный. Киприани, сильно потрясенный внезапной смертью своего покровителя и родственника, не замедлил обвинить Лоу в этом новом преступлении. После подобных событий не удивительно, что появление на острове Святой Елены храброго корсиканца сильно подействовало на Хадсона Лоу, этого тюремщика Наполеона. Вдобавок он узнал, что другой корсиканец, по имени Сантини, хвастался, что при первом удобном случае всадит пулю в голову губернатора. Крайне трусливый, Лоу испугался теперь соглашения между Сантини и Киприани, а потому решил избавиться от последнего, Он надеялся, что доктор О'Мира, из страха или в расчете на повышение по службе, награды, примет участие в его планах, однако ошибся в своих расчетах. Лоу заперся на целый день в кабинете, принялся составлять донесения, прочитывать полицейские заметки, отмечать бумаги, исписанные грубым почерком доносчиков. На острове, между прочим, жил бедный негр-невольник по имени Тоби. Встречая его несколько раз, Наполеон ласково разговаривал с ним и наконец приказал Бертрану выплатить за него Капской компании требуемую сумму, чтобы выкупить старика из неволи. Тоби обожал Наполеона и называл его на своем наивном языке Бонн. Завидев императора во время кратких прогулок, негр издавал радостные восклицания, подносил ему орхидеи, сорванные им в расщелинах скал, дарил также птичьи перья ярких цветов и не знал, каким образом выразить свое почтение и привязанность царственному изгнаннику. Между тем агент Капской компании, согласно воле Хадсона Лоу, не принял предложения о выкупе несчастного негра. Безжалостные палачи старались лишить императора даже нравственного удовлетворения, которое доставил бы ему этот выкуп. По донесениям полиции, Киприани часто заходил в хижину Тоби и разговаривал с последним, потешаясь над его образным первобытным языком. – Моя свобода, – говорил старик негр, – моя следовать всегда за Бонн. Моя остаться здесь, чтобы его видеть; моя уехать, если его уехать. Не надо свобода, когда Бони всегда пленник. Моя хочет свобода, чтобы следовать за Бони, когда французы призовут его назад, сделают из него великого начальника, великого императора. Через несколько дней после разговора О'Мира с Наполеоном Киприани по привычке зашел в хижину негра, когда возвращался домой, закупив провизию. Тоби встретил его с восторгом и обещал угостить на славу. Недавно негру случилось оказать кое-какие мелкие услуги экипажу судна, зашедшего в порт, и в награду за это один из матросов принес ему четверть племпудинга, который и лежал на столе. Гость попросил старика приготовить ему чай, причем у него самого оказался при себе отличный ром. Друзья с аппетитом полакомились пирогом и запили его горячим грогом, после чего расстались, пожелав друг другу доброго здоровья. На другой день у Киприани обнаружилось воспаление кишок, и болезнь быстро приняла опасный оборот. Призванный доктор О'Мира пустил больному кровь, сделал горячую ванну, однако неведомый недуг не поддавался лечению. Метрдотель дошел до крайней слабости и был близок к смерти. Весть о его болезни чрезвычайно огорчила императора. Он часто посылал справляться о здоровье своего слуги, а когда услышал, что тот впал в беспамятство, то спросил свой мундир и собрался идти проведать умирающего. – Я думаю, – сказал Наполеон, – что мое посещение Киприани даст благодательный толчок его натуре. Много раз на поле сражения стоило мне только приблизиться к раненым, чтобы у них хватало силы подняться и добрести до перевязочного пункта. Однако в тот момент, когда император готовился выйти из дома в полной парадной форме, чтобы навестить умирающего слугу, ему доложили, что Киприани скончался. Похороны состоялись на другой день. Генерал Бертран, граф Монтолон и весь остальной штат императора провожали тело до места погребения; к погребальному шествию присоединились также обитатели острова Святой Елены и офицеры 66-го полка. Наполеон в своем мундире полковника стрелков, в маленькой треуголке и орденской ленте, надеваемой им лишь в торжественных случаях, проводил гроб до границы, дальше которой ему не позволялось ходить одному. Тут он остановился и сказал растроганным голосом: – Прощай, мой бедный Киприани! Англичане не разрешают мне отдать тебе последний долг до конца… Прощай! Потом он долго неподвижно стоял, скрестив руки на груди, провожая взором процессию, которая извивалась по крутым склонам скал, спускаясь в долину, где верного слугу ожидало место последнего успокоения. Хадсон Лоу также смотрел на погребальный кортеж из окон своего дома, и довольная, злобная улыбка освещала его отвратительное лицо: теперь ему нечего было опасаться разоблачений бывшего полицейского агента с острова Капри. Весьма возможно, у него явилось также соображение о том, что яд, так успешно сделавший свое дело, мог бы оказать ему ту же услугу, избавив его от более важного и более опасного пленника. Но нет! Что сказал бы Священный союз? Как приняло бы британское правительство весть о смерти Наполеона, приписанной отравлению? Быть может, втайне его поступок был бы одобрен, но чтобы снять с себя подозрение, английское правительство, наверное, предало бы его суду и, пожалуй, казнило бы его. Значит, о том не подобало и думать. Впрочем, согласно получаемым донесениям, император Наполеон был неизлечимо болен. Значит, было благоразумнее предоставить все времени, а пока, насколько возможно, не сокращать мученичества царственного узника. Вечером после похорон Киприани губернатору донесли, что негр Тоби был найден мертвым в своей хижине. – А я только что собирался подписать разрешение генералу Бертрану получить квитанцию за сумму выкупа этого чернокожего, – сказал Лоу. – Теперь в этом нет больше надобности. Нужно уведомить генерала Бертрана, чтобы он взял обратно из казначейства внесенные им деньги. IV Судно «Воробей» уже успело нагрузиться; его капитан по имени Бэтлер, видимо, готовился поднять якорь и даже сообщил флотским офицерам и негоциантам, собравшимся в «Адмиралтейской» гостинице, в порту Джеймстауна, что намерен вскоре поднять паруса и отплыть обратно в Англию, с заходом в Пернамбуко, где ему предстояло захватить груз. На судне было два странных пассажира-купца; это были люди молчаливые, и они редко появлялись мельком в «Адмиралтейской» гостинице. Когда кто-нибудь высказывал удивление по поводу того, что они так редко съезжают на берег и сидят все время взаперти по своим каютам, капитан Бэтлер отвечал, что эти двое купцов, озабоченные своими торговыми операциями, вероятно, находят мало удовольствия на суше, что они усиленно заняты счетами и спешат уехать поскорее, так что даже торопили совершение формальностей, относившихся к их коммерческим сделкам на острове Святой Елены, чтобы не задерживать отплытия судна. – Поверите ли, – сказал по этому поводу капитан Бэтлер небольшой компании пехотных офицеров, прихлебывая грог на веранде ресторана, – я до сих пор не смог убедить этих двоих джентльменов даже прогуляться по острову и посмотреть его достопримечательности… то есть сделать попытку увидеть его главную достопримечательность. Вы, конечно, понимаете меня, господа? – Должно быть, вы хотите сказать, – заметил один из офицеров, – что ваши коммерсанты не захотели увидеть генерала Бонапарта? – Вот именно. Очевидно, это даже не приходило им в голову. Признаюсь, однако, что я сам был бы не прочь перед возвращением в Англию увидеть хотя бы кончик носа или угол шляпы знаменитого пленника, о котором столько говорят в Европе… – Если желаете, – любезным тоном сказал собеседник капитана, – то я могу доставить вам это удовольствие. Завтра я стою на карауле в Лонгвуде. Приходите к четырем часам вечера на перекресток дороги, ведущей к Пуншевой чаше Дьявола. Знаете, к тому высокому пику, который поднимается над Лонгвудом. Оттуда вам будет легко увидеть Наполеона, совершающего предобеденную прогулку пешком вокруг своего дома… – А разве меня пропустят? – Вы можете миновать первую цепь караульных; я сделаю распоряжения на этот счет; но не доходите до второго ряда стражи, для этого вам понадобился бы пропуск от губернатора. – Благодарю вас. С меня будет достаточно увидать пленника хотя бы издали. Ах, кстати: могу я привести с собой моих двух пассажиров? – К этому нет никаких препятствий. – Я полагаю, что они согласятся пойти со мной, В компании прогулка будет приятнее. Дорогой мы позавтракаем. Я захвачу с собой съестных припасов и своего юнгу, который зачерпнет нам воды из источника. Это будет настоящий пикник! Премного обязан вам, поручик! Еще стаканчик грога? – С удовольствием, – ответил поручик, придвигая свой стакан. – Ах, вот что: не забудьте, что вам нужно выйти за линии караульных в окрестностях Лонгвуда до заката солнца, иначе вы рискуете быть подстреленным из-за деревьев. – Благодарю за совет, поручик, мы будем сообразовываться с ним. Вскоре после этого капитан Бэтлер вернулся к себе на судно и тотчас же посвятил в план затеянной прогулки своих пассажиров-купцов, которые были не кто иные, как ла Виолетт и Эдвард Элфинстон. Они очень обрадовались. Увидеть императора хотя бы издали было их самым заветным желанием. Ради безопасности и сообразуясь с советами Гурго они избегали до сих пор приближаться к императорской резиденции. Но так как отплытие корабля было неизбежно, а предложение поручика внушало им полное доверие, то они и решили воспользоваться им. Они решили отправиться на другой день втроем в Лонгвуд. Из предосторожности они не хотели брать с собой никого из судового экипажа, кроме малолетнего юнги, которого капитан Бэтлер прозвал Нэдом. Последнему было вменено в обязанность нести провизию, ходить за водой и прислуживать во время привала, который они собирались устроить под тенью какого-нибудь бананового дерева на Лонгвудской дороге. Путешественники вышли из порта поутру, желая воспользоваться часами свежести, чтобы одолеть склоны утесов, пройти половину подъема по плоскогорью к полудню и позавтракать тут в тени. Нэд тащился за ними, сгибаясь под тяжестью ноши, состоявшей из довольно обильного запаса съестного. Заметив усталость ребенка, ла Виолетт сказал ему: – Дай-ка мне это сюда, мальчуган. Ты еще перебьешь нам бутылки дорогой. И он взвалил тяжелую сеть на свои могучие плечи. Экскурсанты начали подъем в очень томительную погоду, среди туманов, чередовавшихся со жгучим зноем. Остров Святой Елены состоит сплошь из цепей высоких круглых гор. Его пики, достигающие местами высоты 2400–3000 метров, разделены узкими и глубокими оврагами. Он представляет собой весь не что иное, как ряд пропастей и обрывистых вершин. Пик Дианы высочайший во всем хребте с его отрогами. К счастью, в этой скалистой пустыне попадались оазисы, благодатные зеленеющие уголки с деревьями и цветами, где глаз отдыхал от общего бесплодия. Обитаемый вид придавали угрюмому острову только Плантэшн-Хауз, жилище губернатора, Бриар, жилище семейства Бэлкомб, Сэнди-Бэй (Песчаная Бухта) и некоторые другие тенистые места, поросшие лесом. Лонгвуд, где стоял дом Наполеона, представлял собой обширное плоскогорье. Единственной растительностью там были низкорослые каучуковые кустарники с узкими листьями, дававшими мало тени. Плоскогорье было безводно и открыто влажному юго-восточному ветру, нагонявшему беспрерывные туманы и частые дожди, которые делали скользкой глинистую почву. Изменения температуры происходили здесь внезапно и часто. Эти резкие переходы от жары к холоду и обратно, действуя на кровеносные сосуды, вызывали болезни печени и кишок. Хотя с первого взгляда Лонгвуд казался здоровым по своему высокому положению, однако ни губернаторы острова Святой Елены, ни агенты Индийской компании, которым отводили эту резиденцию на лето, никогда не соглашались жить там из-за ее нездоровых свойств. Англия и тут нашла средство сделать более тягостным заточение Наполеона на этом проклятом острове, отведя ему для жительства именно Лонгвуд. Хадсону Лоу незачем было мечтать об отраве, которая, будучи дана узнику, не оставила бы следов: пребывания в Лонгвуде было достаточно, чтобы в недолгий срок избавить Англию от великого пленника, так как приходские местные книги подтверждают, что лишь немногие переживали там сорокапятилетний возраст, погибая главным образом от болезней печени и дизентерии. Ла Виолетт и Элфинстон в обществе капитана Бэтлера и в сопровождении маленького юнги Нэда поднимались по скалистым уступам, которые вели к Лонгвуду; печально окидывали они взорами угрюмую местность, где перед ними внезапно вставали стены утесов, замыкавшие горизонт, заслонявшие свет и преграждавшие доступ свежему воздуху. – Это прямо какой-то крепостной двор! – воскликнул капитан Элфинстон. – Или скорее тюремный! – подхватил ла Виолетт. – Ах, как должен стариться наш император в такой яме! А он еще отказывается бежать отсюда при нашем содействии! Впрочем, это из-за сына. Как он любит его! Бедный маленький Римский король! Он теперь – пленник беломундирников, как его отец – пленник красномундирников. После всего этого, право, не хочется быть ни французом, ни мужчиной, никем! Черт возьми, какой позор для Франции, что она терпит подобные вещи! По-видимому, в ней перевелся мужской пол! Старый тамбурмажор сопровождал свою негодующую речь взмахами трости, от которых пострадало немало каучуковых кустарников, попадавшихся ему под руку. Почтенному ветерану было необходимо сорвать на чем-нибудь сердце при мысли об императоре, заточенном в эту скалистую тюрьму, тогда как его сын, маленький кудрявый король, чах в раззолоченной клетке в стенах венского дворца. – Успокойтесь, – сказал наконец ла Виолетту Элфинстон, – этак вы перебьете все наши бутылки, и нам придется утолять жажду одной водицей из горных родников! – Вы правы, – промолвил старик, опуская трость, – что толку в бессильном гневе! Ах, если бы мне попались все эти негодяи, которые предали, мучили императора! Однако, чтобы не разбить полных бутылок, не приступить ли нам к их осушению?… – Вот это дело! – одобрил капитан Бэтлер. – I А тут как раз и тенистое местечко, покрытое мхом, с маленьким источником, сочащимся между скал… Наше капское вино освежится в ледяных струях, и мы угостимся на славу! Эй, Нэд, поворачивайся, накрывай стол! Тамбурмажор положил на землю сетку с провизией, юнга вынул стаканы, поставил бутылки с вином в расщелину скалы, под струю холодной воды, и стал прислуживать экскурсантам. После завтрака было решено отдохнуть в тени, так как Наполеона можно было увидеть во время его кратковременной прогулки пешком лишь около четырех часов вечера. Пока трое товарищей отдыхали на мху, освежаемом родником, под сенью скалы, поросшей каучуковыми кустарниками, юнга воспользовался часом свободы. После долгих месяцев, проведенных в междупалубном помещении корабля, он не помнил себя от радости при виде солнца и деревьев, был опьянен чистым воздухом, очарован пением птиц в кустарниках и незаметно удалился от импровизированного бивуака, где трое взрослых, валяясь на траве, отдавались чарам сна, приятного и необходимого в жаркие часы дня в тропических странах. Мальчик шел без цели по каменистой тропинке, огибавшей утес, и достиг обширной равнины, где белели палатки. Солдаты варили тут пищу, чистили оружие, играли в мяч, ударяя по нему палками. Юнга смотрел на них издали, но, заметив на опушке рощицы караульного в красном мундире, удалился, боясь выговора. Ему хотелось вернуться назад, однако он ошибся тропинкой… Немного испуганный, опасаясь гнева капитана Бэтлера, Нэд ускорил шаги. Тропинка вела под гору и расширялась. Мальчик вышел на прогалину с черной будкой и барьером, выкрашенным в белую краску и преграждавшим дорогу, со свободным пространством справа и слева для проезда верхом. Юнга – это был Андрэ – смело миновал это заграждение и вступил на участок, который был хорошо возделан. Тут попадались неровные аллеи, местами подстриженные деревья, купы каучуковых кустарников и терновника, посаженных посреди зеленых полян. Юнга подавался дальше, обливаясь потом, встревоженный мыслью о капитане, который непременно разбранит его за самовольную отлучку. Через некоторое время у него защемило сердце: а вдруг капитан со своими товарищами повернет назад и переправится на свое судно «Воробей»? Что, если он не поспеет к отплытию? Что с ним будет тогда на этом острове, где у него нет ни единого знакомого человека? Каким образом вернется он отсюда в Европу! Положим, Андрэ не боялся больше одиночества и беззащитности. Обстоятельства перевоспитали его, и он чувствовал себя способным выпутаться из беды собственными силами. Но ему хотелось возвратиться в Англию, а оттуда во Францию. Андрэ постоянно думал о своей доброй, кроткой, ласковой матери. Она постоянно вспоминалась ему – миловидная, белокурая, с большими голубыми глазами, с улыбкой на лице. Он не забыл материнских объятий и был уверен, что найдет свою мать. Он говорил себе, что вырастет здоровым и сильным, сделается мужчиной, закаленным путешествиями, опытным матросом, который ничего не боится. Тогда под охраной своего звания матроса королевского флота, не опасаясь больше попасть в когти какого-нибудь мистера Тэркея, хотевшего сделать из него жулика, не боясь, что его удержат в воровском притоне вроде приюта миссис Грэби или арестуют за бродяжничество, он будет наводить справки между двумя плаваниями, осведомляться по всем местам и наконец отыщет свою мать. Андрэ снова вспомнил Анни, которую он также сильно хотел увидеть. Сколько они порассказали бы теперь друг другу о своих приключениях! Как-то поживает бедная девочка? Неужели по-прежнему продает букеты у входа в винные погребки? Поджидала ли она его, согласно своему обещанию, в Холборне и что подумала, когда он не пришел? Ведь девочки не понимают, что такое мореплавание. Анни воображала, что можно вернуться со Святой Елены так же скоро, как из Гринвича. Если капитан отправится в Пернамбуко, то Бог весть когда еще увидишь Лондонский мост и Анни с ее лотком, нагруженным цветами, у лавки пирожника, где они так славно угощались лимонадом! Андрэ скрыл от капитана Бэтлера все, что касалось его детства, и свое похищение зловещей ночью тем гадким человеком. Он сообщил только, что его родители жили на материке и что он со временем увидится с ними. Капитан уверил его, что поможет ему в этих розысках, когда мальчик подготовится к плаванию в торговом флоте, после чего будет принят на военный корабль. Значит, ему надо было держаться капитана, вернуться на судно и отплыть в Европу. При мысли о том, что он рискует остаться здесь, покинутый на этом острове, Андрэ почувствовал, что мужество оставляет его, а из глаз у него текут слезы. Однако он не уступал малодушию, будучи наделен ранней энергией и твердой волей. Мальчик торопливо двигался по дороге, которая все расширялась и становилась красивее, напоминая почти садовую аллею. Вдруг на повороте этой аллеи он увидел убогий дом, низкий и как будто обитаемый, а в нескольких шагах оттуда довольно полного мужчину в нанковом костюме и соломенной шляпе. Этот человек медленно шел ему навстречу, как будто погруженный в глубокое раздумье. Иногда он останавливался и, вынув из кармана табакерку, брал из нее щепотку табака, а потом направлялся дальше, словно не замечая окружающих предметов. При виде этого господина юнга, собиравшийся уже зайти в дом, чтобы спросить, как ему добраться до порта, решил подойти к нему. Гуляющий остановился, как делал уже несколько раз, после чего сел на камень и стал вытирать платком вспотевший лоб. Мальчик приблизился, не замеченный им, и спросил по-английски: – Извините, ведет ли эта дорога к морю… в порт, где стоит на якоре судно «Воробей»? Наполеон с удивлением посмотрел на подростка, заговорившего с ним так бесцеремонно, и спросил на плохом английском языке: – Кто ты, мальчуган? – Нэд, юнга с корабля «Воробей». – Английское судно? – Да… капитан Бэтлер… Император вздрогнул. Это имя было знакомо ему, оно принадлежало одному из тех храбрецов, которые жертвовали собой для его освобождения. Он с любопытством посмотрел на мальчика и спросил опять: – Кем же ты прислан сюда? Капитан Бэтлер дал тебе какое-нибудь поручение ко мне? Надо быть осторожным, дитя мое; я не должен получать никакого письма, никакого уведомления, никакого предмета без ведома губернатора. Если ты попадешься, тебя накажут. – У меня нет никакого письма к вам, никакого поручения, – со смехом возразил Андрэ. – Я не знаю вас. Но так как вы кажетесь хорошим человеком, то не примете ли от меня вот этот, сорванный мною, цветок? Это все, что я могу вам дать. Наполеон улыбнулся наивности маленького матроса и с удовольствием взял из его рук орхидею. Он пошарил в кармане, отыскивая монету, но карман оказался пустым, и император, сделав гримасу, сказал: – Тебе не везет, мальчик! Мой камердинер Маршан забыл положить мне денег. – Что же за беда? – возразил Андрэ. – Ведь я не нищий. Я молодой матрос с судна «Воробей»; мне ничего не надо, как только узнать дорогу отсюда в порт. . – Ей-Богу, – ответил император, – я не в меньшем затруднении, чем ты. Мне совсем незнакомы эти дороги, – прибавил он со вздохом, – хотя я живу довольно давно на этом острове. Постой, однако! Сейчас из этого дома, который я занимаю, должен прийти кто-нибудь. Тогда тебе укажут, как добраться до гавани… – Наполеон внимательно рассматривал стоявшего перед ним смелого мальчика и наконец вполголоса пробормотал по-французски: – Мой сын приблизительно таких же лет. Когда-то я увижу его вновь? Боже мой! Придется ли мне обнять его, прежде чем умереть на этом острове? И его светлые глаза подернулись слезами. Удивленный тем, что он слышит французскую речь, Андрэ с большим интересом пригляделся к этому джентльмену в нанковой паре, который казался таким огорченным, и спросил его на своем родном языке: – Вы плачете? Не я ли это опечалил вас? Наполеон вздрогнул, услышав, что юнга говорит по-французски. Он поспешно провел рукой по влажным глазам и с улыбкой тихонько ущипнул его за ухо, говоря: – Значит, ты понимаешь по-французски, маленький проказник? Однако ты – англичанин? – Нет, я родился во Франции, в Париже. Только я служу юнгой на корабле английского флота. – Вот как? А твои родители? – Мои родители во Франции. Я увижусь с ними по возвращении в Европу, – ответил Андрэ, который не хотел посвящать этого незнакомого господина ни в свои приключения, ни в свои ранние горести. – Твои родители будут очень счастливы, – со вздохом пробормотал император. – Величайшее утешение для человека иметь возможность сказать в конце жизни: «Сыновняя рука закроет мне глаза», А чем занимается твой отец? – продолжал Наполеон, оправившись и стараясь рассеяться от осаждавших его дум невинным разговором со свежим человеком, попавшимся ему. – Мой отец – сын военного, – уклончиво ответил Андрэ, – одного из солдат Наполеона. – Неужели? – с улыбкой подхватил император. – Так, значит, твой дед служил Наполеону? А знаешь ли ты Наполеона? Слыхал ли ты о нем? – Да. Я знаю, что он живет на этом острове. Но я никогда не видел его. Он вовсе не бывает в гавани. – Не потому, чтобы не имел к тому охоты, – со смехом подхватил пленник, а затем прибавил, с умилением глядя на юнгу: – Дитя мое, я очень рад, что встретился и поговорил с тобой. У меня также есть сын твоих лет, похожий на тебя. Он живет в Вене, взаперти. Я никогда не получаю от него писем. Неизвестно, что готовит тебе будущее. Так как твой дед служил Наполеону, то когда ты увидишься с ним, покажи ему вот это. Он объяснит тебе, кто изображен на этом портрете. – И, вынув из кармана серебряную табакерку, из которой он нюхал табак, с крышкой, украшенной его портретом – довольно схожею миниатюрой, – император подал ее Андрэ, сказав: – Возьми это на память! Ты подарил мне цветок, и я должен оставить тебе что-нибудь в знак нашей встречи. Храни всю жизнь этот портрет! Он мой. Если когда-нибудь судьба приведет тебя в Вену, то покажи его любому старому солдату и спроси, как тебе добраться до сына этого человека. С этим портретом ты будешь допущен к моему сыну и скажешь ему, что встретил на острове Святой Елены его отца, который был очень несчастлив, и… – Волнение душило Наполеона, но он поспешно закончил: – Тогда мой сын наградит тебя, отблагодарит. Прощай, дитя мое! Так как ты француз, хотя и служишь в английском флоте, то думай о своем отечестве, помни всегда Францию! Угнетаемый мыслью о сыне и желая остаться наедине с самим собой, чтобы погрузиться в свои горькие размышления, Наполеон поспешил уйти прочь от Андрэ, несколько удивленного и не понимавшего хорошо печали этого господина в нанковом костюме, который подарил ему красивую табакерку, украшенную портретом, изображавшим человека в темно-зеленом мундире, с золотыми эполетами и. орденской лентой через плечо. Однако шум шагов поблизости и голоса заставили императора остановиться. На некотором расстоянии, на повороте тропинки, показалось трое людей, точно так же удивленных. – Вот он! Вот он! – воскликнул один из них. – Нэд стоит возле него, – продолжал другой. – Что он там делает, плутишка? Третий, самый высокий, с длинной седеющей эспаньолкой, быстро вращавший своей тростью, неподвижно остановился, вытянувшись в струнку, и, взяв под козырек, громко крикнул: – Да здравствует император! Его два спутника бросились к нему, чтобы заставить его молчать, и с беспокойством озирались по сторонам, точно боясь, чтобы какой-нибудь английский караульный не услыхал этого – мятежного крика, вырвавшегося из груди ла Виолетта. Однако нагроможденные со всех сторон скалы заглушили этот звонкий возглас, и лишь дикое эхо пропастей подхватило восторженное приветствие старого солдата. Растроганный и довольный император жестом поблагодарил неведомых друзей, которые в его одиночестве и безотрадном изгнании приветствовали павшее величие кликом былой славы и торжества, а затем, избегая навлечь беду на этих отважных сподвижников, а на себя самого подозрение в том, что он поощряет изъявления запретной верности, направился по тропинке обратно в Лонгвуд и вскоре исчез за крутым поворотом. Когда трое товарищей, восхищенные тем, что повидали императора, и обрадованные удачей своей опасной затеи, спускались к морю, обмениваясь впечатлениями, Андрэ, спрятав на груди табакерку с портретом, говорил себе, в удивлении и восторге: «Значит, этот полный мужчина, такой добродушный и плакавший, говоря о своем сыне, и есть Наполеон? О, когда я вырасту и разыщу свою маму, то поеду в Вену, где постараюсь, как он мне велел, добраться до его сына, чтобы показать ему портрет. Но я не отдам принцу своего подарка, нет! Он мой: я буду хранить его всю жизнь. V Лонгвуд пустел: Киприани умер; Гурго уехал в Европу; Сантини был выслан ввиду его обострявшейся экзальтации, граничившей с безумием. Он только и твердил, что прострелит голову Хадсону Лоу. Графиня де Монталон также пожелала вернуться во Францию, ссылаясь на расстроенное здоровье. Весьма вероятно, что и властный характер этой особы сделал невозможным ее дальнейшее пребывание при маленьком дворе на острове Святой Елены. Наконец, по приказу губернатора, был вынужден покинуть свою должность агента-поставщика Бэлкомб, великодушный англичанин, встретивший с особым радушием Наполеона по его прибытии в изгнание. Он пришел в слезах, со своими обеими дочерьми проститься с императором. Расстроенный Наполеон, стараясь скрыть свою печаль по поводу этого отъезда, принялся шалить с Бетси Бэлкомб, как в то счастливое время, когда еще он был здоров, и, рассчитывая на кратковременность своей ссылки, он жил в Бриаре и играл в жмурки с маленькой проказницей. Знаменитому изгнаннику угрожало почти полное одиночество. В то же время строгости английского губернатора становились все нестерпимее, оскорбления – беспрерывнее. Хадсон Лоу следил за успехами болезни своего пленника и как будто из утонченной жестокости ускорял ход недуга, поддерживая Наполеона в состоянии вечного раздражения и гнева. Смерть принцессы Шарлотты, которой предстояло сделаться королевой Англии и которая, благоволя к ниспровергнутому императору, обещала даже по достижении трона обращаться с ним как с государем, а не как с пленным авантюристом, – окончательно повергла изгнанника в глубокое уныние. Когда по вечерам на его жилище спускались густые тени, он погружался в зловещее уныние, уже чувствуя дыхание смерти. Когда ему снова предложили план побега, Наполеон отверг его еще решительнее прежнего. Капитан Элфинстон с ла Виолеттом побывали в Пернамбуко, виделись с капитаном Лятапи, окруженным флибустьерами, которые рвались к отплытию на остров Святой Елены, мечтая в случае надобности сразиться с английским крейсером, чтобы вырвать даже вооруженной силой царственного пленника из рук его тюремщиков. Оба заговорщика вернулись на судне капитана Бэтлера обратно в Джеймстаун и имели тайное свидание с Бертраном. Переговоры, начатые с Гурго, возобновились. Флибустьеры были подготовлены, успех побега не оставлял сомнений. Бертран вторично изложил Наполеону задуманный план. В назначенный момент хорошо вооруженные два корсарских судна капитана Лятапи должны были очутиться поблизости острова с четырьмястами флибустьерами на каждом из них. Как Элфинстон и ла Виолетт объясняли раньше Гурго, под предлогом необходимости запастись пресной водой в маленькой бухте острова будут выгружены бочки. Наполеон запрется у себя в спальне, сказавшись больным, а потом потихоньку выйдет, и его проведут по тропинке к месту водоснабжения. Там он спрячется в пустую бочку и будет доставлен на борт одного из корсарских кораблей. В случае открытия его бегства капитан Лятапи распорядится так, чтобы корабль с беглецом ускользнул, тогда как другой задержит суда, высланные за ним в погоню. План был соблазнителен и весьма исполним; но Наполеон еще раз поблагодарил своих добровольных избавителей и отказался. – Передайте этим великодушным гражданам, – ответил он Бертрану, – что я благодарю их за усердие, но их затея – чистое безумие. Я должен умереть на этом острове, или пусть Франция посылает сюда за мной. Я не могу скрыться отсюда как беглый. Я должен покинуть остров Святой Елены явно или по приказу английского правительства, вернувшегося к чувствам гуманности и справедливости, которые в былое время я оказывал ему, или по торжественному требованию Франции, которая снова пожелала бы поставить меня во главе своих войск и доверить мне правление. Передайте также этим людям, что их предложение доставить меня в Соединенные Штаты под защитой этих храбрых флибустьеров способно соблазнить всякого другого, кроме того, кто видел у своих ног всю Европу. Что мне делать в Соединенных Штатах? Там я буду скоро забыт. Ей-Богу, лучше оставаться на этой скале; она привлекает взоры всего света, короли со своих тронов смотрят на нее с тревогой. Будущее, пожалуй, отомстит за меня! Ах, если бы вместо Соединенных Штатов мне предложили надежный приют в Англии, может быть, я измерил бы свое решение1 На английской земле, в виду берегов Франции, нельзя предвидеть все случайности, все шансы, которые могли бы представиться, но я должен остаться здесь, если вы не можете мне предложить или почетный приют в Англии, или… – Наполеон прохаживался большими шагами во время этой речи. Он вдруг посмотрел на портрет своего сына и сказал: – Мое мучение, Бертран, послужит венцом моему сыну! Передайте все это двум великодушным друзьям, рискующим жизнью, чтобы увезти меня отсюда. Я благодарю их и остаюсь при своем отказе! Бертран вернулся к капитану Элфинстону с его товарищем и сообщил им твердое, окончательное решение императора. Заговорщики не стали настаивать, они удалились, удрученные, потому что посвятили этому предприятию свою жизнь, которая с этих пор показалась им бесцельной. – Теперь нам здесь нечего больше делать, – сказал Элфинстон ла Виолетту. – Надо решиться на отплытие в Европу. Более продолжительное пребывание на этом острове, пожалуй, внушило бы подозрение губернатору. У меня же нет ни малейшей охоты познакомиться с понтонами – плавучими тюрьмами, где столько ваших соотечественников томилось в неволе. По настоянию обоих товарищей капитан Бэтлер поднял якорь. На этот раз они окончательно возвращались в Англию, утратив всякую надежду поколебать решимость Наполеона. Дорогой Элфинстон и ла Виолетт несколько раз заговаривали на палубе с маленьким юнгой Нэдом, а на мелкие услуги с его стороны угощали его ромом или виски. Но этим ограничивались все их сношения с ребенком Люси, которого они не смогли угадать под скромной одеждой матроса в то время, как корабль «Воробей» скользил по лазурным гребням волн. Между тем ежедневные притеснения Хадсона Лоу продолжались. Положение становилось все более и более невыносимым для Наполеона и его товарищей. Когда они уговаривали императора обратиться к Европe с мемуаром по этому поводу, он, сознавая бесполезность всяких жалоб, которые только радовали его врагов, но не обнаруживали их вражды, отвечал: – Надо переносить эту муку и покорно подниматься на нашу Голгофу, господа! К несправедливости, к насилию Англия и государи, одобряющие ее недостойное обращение с нами, присоединяют обиду, медленные пытки. Если я был для них так вреден, почему не отделались они от меня? Нескольких пуль в сердце или в голову было бы достаточно для этого. В подобном преступлении обнаружилась бы хотя какая-нибудь энергия… Ах, мне известно, что ссылаются на то, будто я пользуюсь весьма достаточным содержанием на мой стол и вино. Если бы не вы с вашими женами, я не согласился бы получать здесь ничего, кроме пайка простого солдата. Каким образом европейские государи могут допускать в моем лице осквернение священного характера верховной власти? Разве они не видят, что убивают его своими руками на этом острове? Я входил победителем в их столицы; если бы я действовал в их духе, что было бы с ними? Все они называли меня своим братом, и я был им по выбору народов, по санкции победы, по характеру религии, по союзам их политики и крови… Неужели они думают, что здравый смысл народов не оценит их морали? Чего ожидают они от своих действий? Во всяком случае – заявите эти жалобы, господа! Пусть Европа узнает о них и возмутится. Но жаловаться мне – значит уронить свое достоинство и сан. Я приказываю или молчу. Строгости Хадсона Лоу удвоились с той поры, как он был наведен на след заговора, имевшего целью побег Наполеона Им была захвачена и тщательно осмотрена шашечница, посланная Элфинстоном и содержавшая в себе план бегства. Однако последний был совсем неразборчив и не содержал в себе ни имен заговорщиков, ни способов доступа к острову Святой Елены. Таким образом губернатор ограничился тем, что усилил надзор и увеличил оскорбительные предосторожности. Положение сделалось настолько невыносимым, что одно время приближенные Наполеона опасались, как бы он не прибег к самоубийству. Когда врач стал ободрять его, как будто стараясь предотвратить мысль о добровольной смерти, император с твердостью ответил ему, что человек более выказывает истинное мужество, перенося несчастья и преодолевая бедствия, чем избавляясь от жизни. – Самоубийство – поступок, достойный разорившегося мота, игрока, спустившего все, – прибавил Наполеон, – и доказывает только недостаток энергии и терпения. Успокойтесь, доктор, я не посягну на свою жизнь. Но для меня было бы благодеянием, если бы британское правительство положило ей конец. Мрачное желание императора не замедлило исполниться, хотя и косвенным путем. Последнее оскорбление со стороны Хадсона Лоу заключалось в том, что он отнял у него врача О'Мира, который пользовался большим доверием Наполеона. После того как О'Мира отказался играть роль шпиона, губернатору вздумалось навязать пленнику врача по своему выбору, некоего доктора Бакстера. Однако Наполеон отказался принять его. С той поры губернатор не получал уже бюллетеней о здоровье пленника. Хотя Наполеон не согласился обратиться с новой жалобой к Европе, однако он позволил Бертрану и своим остальным товарищам послать письмо с изложением обид и просьб изгнанников генерал-адъютанту Томасу Риду. Оскорбленный донельзя тем, что у него отняли врача, которому он доверял, император сделал собственноручную приписку к этому посланию: «Пусть сообщат принцу-регенту о поведении моего убийцы, чтобы он был примерно наказан. Если принц не сделает этого, то моя смерть ляжет пятном позора на английский царствующий дом». Барон Штормер, комиссар австрийского правительства на острове Святой Елены, в донесении князю Меттерниху так оценил действия Хадсона Лоу: «Чем более вникаешь в поведение губернатора, тем более недоумеваешь, как могли английские министры так ошибиться на его счет. Если требовался простой тюремщик, то его было можно найти; но английская нация ревниво оберегает свою репутацию великодушия и справедливости, приобретенную по праву в тысяче других случаев, и если она придает какую-либо цену суду истории, то ей нельзя было сделать худший выбор. В Англии множество людей честных, порядочных и неподкупных, но было бы муд. рено найти в ней более бестактного, сумасбродного и отталкивающего, чем Лоу». Этот отзыв одного из союзников Англии доказывает, что не одно французское пристрастие клеймит в этом губернаторе презренного тюремщика и обре-кает его на осуждение потомков. Между тем, когда стали обнаруживаться предосудительные поступки Хадсона Лоу в отношении его пленника, уже в общественном мнении происходила благоприятная реакция. Множество англичан протестовало, открыто изъявляя свое неодобрение. Состояние здоровья Наполеона, получив огласку (Гурго, как и пассажиры корабля «Воробей», содействовали распространению истины на этот счет в Европе), привлекло некоторое сочувствие общества к знаменитому пленнику. Папа Пий VII написал союзным монархам, собравшимся на конгресс в Ахене, следующее послание: «Наполеон очень несчастлив. Мы забыли его прегрешения. Церковь никогда не должна забывать оказанные им услуги. Знать, что этот злосчастный страдает, – уже мука для нас. Мы не желаем и не можем желать увеличения постигших его бед. Наоборот, мы от глубины сердца желаем, чтобы ему облегчили страдания и сделали жизнь более сносной». Папа закончил это свое послание предложением союзникам дать Наполеону убежище в Риме, около его матери. Со своей стороны, мать великого императора, Летиция, передала союзным государям через кардинала Феша следующее трогательное письмо: «Ваши Величества! Мать, огорченная до последних пределов, давно надеялась, что Ваши милости вернут ей ее покой. Не может быть, чтобы пленение императора Наполеона не давало Вам основания справиться о его состоянии и чтобы Ваши великодушие, положение и воспоминания о былых событиях не возбудили у Вас мысли об освобождении государя, который когда-то пользовался Вашими вниманием и интересом. Неужели же Вы дадите сгинуть в ссылке государю, который, доверившись в приливе великодушия своим врагам, отдался в их руки? Мой сын мог бы просить убежища у австрийского императора, своего тестя; он мог бы вручить свою судьбу в руки великодушного русского императора, бывшего когда-то его другом; он мог бы укрыться у прусского короля, который при виде несчастья императора вспомнил бы о прежнем союзе. Но неужели Англия должна была наказать его за то доверие, которое он выказал по отношению к ней? Императора Наполеона больше нечего бояться, он слишком болен. Но если бы он и был здоров, если бы снова Провидение вложило в его руки все те средства, какими он когда-то располагал, он все-таки не пошел бы на гражданскую войну. Ваши Величества! Я мать, и жизнь сына для меня дороже собственной жизни. Простите ради моей скорби ту смелость, с которой я обращаюсь к Вам. Во имя Всеблагого прикажите прекратить мучения моего сына, дайте ему свободу!» Письмо заканчивалось следующей категорической просьбой: «Если монархи не сочтут возможным возвращение Наполеона в Европу, то пусть они по крайней мере разрешат его матери разделить плен с ним на острове Святой Елены». На это письмо не последовало никакого ответа. Презрительным молчанием матери было отказано поселиться около умирающего сына… Король Жером тоже тщетно молил принца-регента Англии о разрешении посетить больного брата в сопровождении своей жены и сына. «Основания, священные и уважаемые всем человечеством, будут, без сомнения, приняты во внимание также и Вами, Ваше Королевское Высочество», – так заканчивал он свое письмо, в котором просил как о милости того, что разрешается родственникам самых страшных злодеев и преступников – свидания с арестантом. Но принц-регент вместо резолюции написал на письме: «Не к чему!» Тем временем Хадсон Лоу в своем домашнем кругу выказывал все большую и большую радость. Он приказал подавать ему особые бюллетени о ходе болезни императора; читал и перечитывал их со все возрастающим чувством удовлетворения, покачивая головой и радостно потирая руки. Вот что говорит один из бюллетеней: «Вчера Бонапарт принял очень горячую ванну, что страшно ослабило его. Его ноги раздулись; в конечностях он ощущает сильный холод. Его пульс, делавший прежде 55 ударов, теперь еще замедлился. Циркуляция крови все замедляется, и следствием этого и явился отек ног». Ненависть отличается своего рода ясновидением, В то время как близкие считали Наполеона только расхворавшимся, Хадсон Лоу не ошибался, предугадывая, что все кончено и что эта болезнь – предсмертная агония. Утром 2 апреля 1821 года император почувствовал первый приступ обострения и понял, что агония уже началась. Он встал рано утром и отправился прогуляться в сад. Но вскоре Монтолон застал его сидящим на траве, причем Наполеон держался за грудь и сказал: – Я чувствую страшную тошноту и спазмы. Это вестник близящейся смерти, известие о которой трубным звуком отдастся в ушах всего человечества! – И он попытался улыбнуться. В тот же день поднялась сильная рвота. Окружающие понимали всю опасность, грозившую великому человеку, и 17 марта Монтолон написал принцессе Боргезе: «Он, видимо, тает с каждым днем; у него ужасная слабость, он не может без посторонней помощи даже пройтись по комнате. К болезни печени прибавилась какая-то другая, одинаково гибельная на этом острове. Его внутренности сильно поражены, желудок выбрасывает вон все, что получает. Император не может есть ни мяса, ни хлеба, ни овощей. Его питание поддерживается только бульоном и желе. Император рассчитывает на Вас, Ваше Высочество, что Вы оповестите влиятельных англичан о действительном состоянии его здоровья. Он умирает без врачебной помощи на этой ужасной скале. Его агония ужасна». Это письмо должно было пройти через руки Хадсона Лоу. Но губернатор отказался отправить его под тем предлогом, что там говорилось о каком-то императоре, тогда как он, отлично осведомленный о происходящем на острове Святой Елены, не знает о присутствии такового на острове, а потому не может переслать в Европу документ, способный обмануть общественное мнение и заставить его поверить, будто на острове держат в плену какого-то императора! Эта плоская ирония доставила много удовольствия самому Хадсону Лоу. Так как он постарался устроиться так, чтобы его ответ с этой мотивировкой стал известен императору, то он не мог отказать себе в удовольствии побродить около Лонгвуда, надеясь увидать в окно Наполеона и полюбоваться его возмущением. Мало того: Лоу сделал вид, будто считает болезнь императора простой комедией, затеянной с целью усыпить бдительность британских властей и бежать. Поэтому он настаивал, чтобы Наполеона не теряли ни на минуту из вида. Монтолон, желавший прежде всего не отягощать последних минут императора, подавил свое бешенство и предложил следующий способ контроля: он приоткрывал окно в тот момент, когда Наполеона переносили с кровати на кровать. Тогда в окно показывалась бледная рожа Хадсона Лоу, и он, этот палач, впивался взглядом в императора, на челе которого уже явственно виднелась печать смерти. Губы англичанина складывались в отвратительную усмешку, и он уходил, высчитывая про себя, сколько часов еще может пройти до окончательной развязки страданий несчастного узника. VI Дни Наполеона были сочтены. К физическим страданиям прибавились нравственные – на нем очень тяжело отозвался отъезд в Европу графини де Монтолон. Хотя графиня и не забрала императора в свои руки, но сумела стать ему приятной, и ее присутствие смягчало для него горечь ссылки. Однако сама она, будучи страшной кокеткой и капризной по натуре, вскоре почувствовала, что связь с императором надоела ей, и кончила тем, что стала находить слишком тесным тот круг, в котором она могла разыгрывать императрицу. Она нисколько не раскаивалась, что посоветовала Наполеону отказаться от его проектов бегства, так как ей было бы совершенно не на руку, чтобы он с оружием в руках решился на реставрацию империи. Но она надеялась, что Европа вскоре смягчится, что пленнику острова разрешат переменить этот утес на более удобное жительство где-нибудь в Англии или Италии или же что ему вновь отдадут королевство на острове Эльба. И она в мечтах видела себя разделяющей власть с ничтожным королем Эльбы, носящим великое, громкое имя «Наполеон», а потому она мирилась со скукой на острове Святой Елены, надеялась на быстрое освобождение. К несчастью для честолюбивой графини, дела повернулись так, что ей пришлось окончательно расстаться со своими надеждами. Вследствие жалоб, посланных в Европу товарищами по плену императора, и заметок, напечатанных генералом Гурго в нескольких европейских журналах, будто императоры России и Франции склоняются к смягчению участи Наполеона, безжалостное правительство Англии в лице лорда Кастелрея и министра колоний Басерта созвало в Ахене конференцию для протеста против подобных слухов. Результатом ее был меморандум, в котором высказывался твердый взгляд всех правительств по-прежнему считать Наполеона только нарушителем общественного мира, бунтовщиком, «индивидом, в котором сосредоточилась вся французская революция». До Ватерлоо Бонапарт был только мятежником, внушавшим опасения державам, а после поражения – стал бродягой, атаманом шайки разбойников; его бегство с острова Эльба доказало, что, пока он жив, мир в Европе ничем не гарантирован, а потому не только не могло быть речи о каком-нибудь ослаблении надзора за ним и уничтожении его изоляции, но союзные монархи, наоборот, твердо решили довести строгость содержания Бонапарта до последних пределов, дабы уничтожить всякую возможность нового его бегства. К меморандуму было приложено следующее изложение взглядов русского правительства, протестовавшего против приписывания императору Александру намерения облегчить участь Наполеона: «Сообразно со всем этим Российское правительство считает основными положениями своего взгляда, от которых никоим образом отступлено быть не может, нижеследующее: что Наполеон, поставив себя своим поведением вне покровительства законов, этим самым обрек себя сам постигшей его участи, и отныне всякие меры предосторожности, принимаемые против него, всецело зависят от взгляда и усмотрения союзных государей; что меры предосторожности, принятые на основании инструкции лорда Басерта Хадсоном Лоу против Наполеона, одобряются всеми союзными монархами, пленником которых считается оный Наполеон Бонапарт; что всякая корреспонденция или попытки непосредственного сообщения с Наполеоном Бонапартом со стороны членов его семейства или других лиц, предпринимаемые помимо контроля английского правительства, будут рассматриваемы в качестве покушений против общественной безопасности». Этот меморандум и протокол ратифицировали меры изоляции, принятые Англией, и притеснения Хадсона Лоу. Отныне нравственную ответственность за издевательства над плененным орлом несла уже не одна Англия, а все монархи, подписавшие протокол Ахенского конгресса. Лорд Басерт, препровождая эти бумаги Хадсону Лоу, написал последнему нижеследующее: «Предлагаю Вам довести до сведения генерала Бонапарта содержание этих документов, дабы он был осведомлен, как смотрят союзные монархи на его пребывание на острове Святой Елены, и чтобы он знал, насколько оные монархи согласны с необходимостью всех тех суровых мер, которые к нему применены». Когда результат Ахенского конгресса стал известен на острове Святой Елены, то маленькой колонией овладело полное отчаяние. Теперь ссылка превращалась в вечное заключение, остров стал безысходной тюрьмой, могилой. Графиня де Монтолон, разочаровавшись в своих надеждах и понимая, что ее честолюбию не суждено получить удовлетворение, на которое она рассчитывала, быстро охладела к Наполеону и объявила ему о своем намерении вернуться в Европу для того, чтобы, как она говорила, заняться воспитанием детей. Неизвестно, понял ли Наполеон, что эта женщина Уже не любила его больше, или – вернее – она никогда не любила его, а только надеялась на хотя бы частичный возврат его былого могущества, но он не стал Удерживать ее. Распущенная, легкомысленная, беззаботная и честолюбивая, графиня де Монтолон подумала, что в Европе ее положение спутницы Наполеона по ссылке привлечет к ней большое внимание и ей удастся с большим успехом использовать остатки своей красоты и молодости, чем в унылой изолированности мрачной скалы. Она уехала, оставив мужа очень удивленным, а Наполеона очень огорченным ее отъездом. – Эта женщина сеяла розы на моей могиле, – меланхолично твердил теперь император, – со времени же ее отъезда там остались только шипы! В его здоровье наступил резкий поворот к худшему. Он погрузился в мрачные воспоминания о прошлом, раскаивался в сделанных им политических ошибках. – В особенности печально повлиял на мою судьбу мой второй брак, – сказал он Бертрану. – Я был глупцом, веря в святость семейных уз. Я думал, что император Франц добрый человек, но это просто недоумок, превратившийся, сам не сознавая этого, в простую игрушку Меттерниха. Я сделал бы гораздо лучше, если бы после Ваграма разделил его корону между эрцгерцогом Карлом и великим герцогом Вартбургским. Главное же – мне следовало вернуть Венгрии ее независимость; ведь это повлекло бы за собой важные последствия. Вот ошибки, и вот их результат. Бертран пытался доказать императору, что он действовал так, как казалось наилучшим при данных обстоятельствах, что он всегда имел в виду только благо империи. Но Наполеон покачал в ответ головой и промолвил: – Нет, нет, маршал, у трона имеется свой особенный яд. Как только воссядешь на него, так тебя охватывает бред. Только и думаешь о том, как бы стать тем, что теперь называют «законным монархом», заимствуешь у них принципы, образ действий, причуды… Да, вино власти ударило мне в голову! Когда я возвращаюсь мыслью ко всем ошибкам, сделанным мною прежде и навлекшим на Францию союзных монархов и Бурбонов, я не нахожу себе места от угрызений совести. Бертран попытался утешить его. Однако Наполеон, улыбаясь, ответил ему: – Вы правы, маршал! Не стоит вспоминать об этом: только огорчаешься, раздражаешься… Лучше поговорим, – при этом на его глазах показались слезы, – о моих первых любовных приключениях. В последние минуты жизни Наполеона Хадсон Лоу нанес ему последнее оскорбление. Так как император не выходил больше из дома, то губернатор решил послать к нему одного из своих агентов. До сих пор все письменные сношения с императором велись через Бертрана, исполнявшего функции «обер-гофмаршала императорского дворца». Теперь Хадсон Лоу командировал к Наполеону конного офицера, который должен был лично вручить ему пакет. Но камердинер императора, Маршан, заявил посланному, что письмо должно быть вручено сначала обер-гофмаршалу Бертрану. Офицер настаивал на том, чтобы его пропустили. Тогда Наполеон категорически заявил, что не позволит англичанину нарушить неприкосновенность его жилища. – Я лучше умру на этой кровати, – прибавил он с энергией, – до последнего вздоха защищая достоинство нашей особы! – Он приказал зарядить пистолеты, обнажил шпагу – шпагу Маренго и Аустерлица – и, приказав окружавшим его вооружиться, прибавил: – Я убью первого англичанина, который перейдет через порог этой комнаты; будем защищаться до самой смерти. Офицер вернулся, чтобы сообщить Хадсону Лоу о сопротивлении пленника. Тогда губернатор вскочил на лошадь и поехал сам в Лонгвуд в сопровождении всего своего штаба. Прибыв туда, он велел позвать Маршана и де Монтолона и объявил им, что всякий, оказавший ему сопротивление, будет сослан на каторгу. Но те ответили ему, что повинуются приказаниям только одного императора и потому не позволят никому силой ворваться в его апартаменты. Тогда один из офицеров по приказанию губернатора постучал в дверь к Наполеону. Ему не открыли. Наполеон спокойно вооружился пистолетом, готовый стрелять при первой попытке офицера силой ворваться к нему в комнату. Он был очень воодушевлен: казалось, будто он готовится к сражению. – Пусть-ка Хадсон Лоу сунется сюда, – громко сказал он, – я ему всажу пулю в башку! Потом убьют и меня, ну, что же! Я умру, как солдат, а это всегда было моим желанием! Видя такую решимость пленника, Хадсон Лоу вновь сел на лошадь и уехал не солоно хлебавши в свой дом. Это было последней попыткой нанести императору оскорбление: вскоре смерть избавила его от всяких издевательств. В начале 1821 года до острова дошла весть о смерти сестры императора Элизы. – Сестра показывает мне дорогу, – сказал Наполеон, – приходится идти за нею следом! Теперь он уже не строил никаких иллюзий относительно своего состояния. Однажды он захотел подышать свежим воздухом и совершил маленькую прогулку, но от свежего воздуха упал в обморок, так что его пришлось на руках отнести домой и уложить в кровать. Это была последняя прогулка Наполеона. Лечить его стал новый доктор Антомарки. Рвота все учащалась, никаких надежд на выздоровление царственного узника уже не могло быть. Но он держался молодцом и, несмотря на сильные страдания, с поразительной ясностью ума отдал следующие инструкции доктору Антомарки: – Дорогой доктор, я хочу, чтобы после моей смерти именно вы вскрыли мой труп. Обещайте мне, что ни один английский врач не коснется меня рукой. – Ваше величество, я сделаю все возможное, чтобы исполнить вашу просьбу. – Если же вам во что бы то ни стало понадобится помощник, то я разрешаю вам воспользоваться для этой цели единственно только услугами доктора Арно. Я хочу, чтобы вы вынули мое сердце, положили его в винный спирт и отвезли его к герцогине Пармской, моей дорогой Марии Луизе. Монтолон, присутствовавший при этом, невольно сделал жест отчаяния (по счастью, последний ускользнул от внимания Наполеона) и подумал: «Какое странное желание! Завещать свое сердце той, которая только и делала, что попирала его ногами, всячески издевалась над ним! Воображаю, какую гримасу скорчит герцогиня, когда ей с помпой доставят последний подарок Наполеона! Куда она денет его? Может быть, поставит около своей постели? Едва ли это придется по вкусу ее сердечному другу – генералу Нейппергу!» – Скажите моей дорогой Марии Луизе, – продолжал император, до последнего вздоха не терявший веры в жену, – что я глубоко любил ее до самой могилы… – Он остановился и долгим, скорбным взглядом посмотрел на портрет императрицы, приделанный к его кровати, а затем продолжал: – Да! Вот еще что! Прошу вас, доктор, хорошенько исследовать мой желудок и составить подробный отчет о его состоянии. Этот отчет надо послать моему сыну. Неперестающая рвота заставляет меня думать, что у меня болен главным образом желудок, и я склонен предполагать, что это – следствие тех же самых ран в кишках, которые свели в могилу и моего отца. Доктор Антомарки сделал жест, как бы желая показать, что сейчас он лишен возможности поставить диагноз. Наполеон продолжал: – Когда меня не будет на свете, отправьтесь в Рим, разыщите там мою мать и родных и расскажите им все, что знаете о моей жизни, болезни и смерти на этом печальном утесе. Скажите им, что великий Наполеон испустил дух в самом жалком состоянии, лишенный самого необходимого, покинутый почти всеми, предоставленный самому себе и своей былой славе. После этого император упал на кровать, окончательно истощенный этим длинным разговором. В продолжение двух-трех дней, пока продолжалась агония, Наполеон сохранял все свои умственные силы, всю ясность ума. Он жаловался, что пониже левого соска чувствует острую боль, словно там всажен нож, который колет его при всяком движении. Эти страдания заставили его вновь повторить доктору свои распоряжения. – Смотрите, не забудьте о том, что я вас просил, – сказал он, – исследуйте как должно мой желудок, потому что уже давно мне говорили, что желудочные страдания наследственны в нашем роду. Пусть хоть удастся спасти моего сына от этой ужасной болезни! – Воспоминания о сыне вырвали у него нечто вроде скорбного стона, а затем он продолжал: – Вот вы увидите моего сына, доктор; так осмотрите его хорошенько, скажите ему, что надо делать, чтобы уберечься от этих ужасных страданий, которые сводят меня в могилу. Это последняя услуга, которой я жду от вас! В этот момент вошел камердинер Наполеона и сказал, что на небе появилась комета. – Комета! – вскрикнул император, приподнимаясь с кровати. – Комета предвещала смерть Цезарю – эта явилась предвестницей моей кончины! – Не верьте, ваше величество, подобным толкованиям! Вы еще увидите Францию; скорее блуждающая звезда указывает нам дорогу к ней, – ответил ему Маршан. – Нет, сын мой, – ответил больной, снова успокоившийся. – Я, быть может, еще увижу Францию и Париж, но только мертвым, и французы будут иметь возможность почтить уже не меня, а мои бренные останки! – Затем, повернувшись к окружавшим его, он продолжал: – Я умираю, друзья мои. Вы вернетесь в Европу. Не забывайте никогда, что вы разделяли мое изгнание; оставайтесь верными моей памяти, не делайте ничего такого, что могло бы оскорбить ее. Весьма возможно, что вам не позволят отвезти мое тело в Европу. Тогда похороните его под двумя ивами, посаженными у подножия водоема, который я так любил. – Затем он обратился к Монтолону: – Напишите заранее под мою диктовку извещение о моей смерти английскому губернатору, чтобы оно было составлено так, как я того хочу. Пишите! – Монтолон с полными слез глазами взял перо и приготовился записывать. – Так вот: «Господин губернатор! Император Наполеон скончался»… Оставьте место для числа, которое вы потом поставите! «Скончался такого-то числа, сего месяца, после продолжительной и тяжелой болезни, о чем и имею честь известить Вас». Это было 4 мая. Больше Наполеон уже ничего не диктовал в своей жизни. Но и в этом последнем распоряжении сказалась его неутомимая забота о поддержании его императорского достоинства: он боялся, как бы после его смерти ему не отказали в императорском титуле, лишением которого его вечно дразнили англичане, и потому постарался сам составить ту форму, в которую, по его мнению, следовало облечь официальное извещение. В этот день над островом разразилась страшная буря. Казалось, что вся природа содрогалась в сильнейших конвульсиях, отмечая смерть Наполеона, вулкана, который потухал, ослепительной звезды, погасавшей для вечной ночи. Утром 5 мая 1821 года доктор Арно послал Хадсону Лоу следующую записку: «Он умирает. Монтолон просит меня не отходить от него, желая, чтобы он при мне испустил дух». Приближенные Наполеона стояли на коленях около его кровати – маленькой железной кровати Аустерлица. В пять часов вечера Наполеон, уже не дышавший, а хрипевший, слегка приподнялся на кровати и пробормотал: – Франция! Армия! Авангард! Затем он снова упал на подушки. Солнце заходило за горизонт; пушка крепости известила гарнизон о заходе солнца. Император Наполеон был мертв. Доктора 66-го английского полка сейчас же явились, чтобы констатировать смерть. Повинуясь последней воле императора, доктор Арно помогал доктору Антомарки произвести вскрытие. Последнее показало, что смерть последовала не от ран в кишках, как предполагал Наполеон, а от раковой опухоли, разрушившей часть стенок желудка. Катастрофа могла бы наступить гораздо быстрее, если бы печень, сильно расширившаяся и разросшаяся в этом ужасном климате, не закупорила на некоторое время отверстие, которое должно было вызвать смерть. Хадсон Лоу получил почти одновременно официальное извещение от Монтолона (продиктованное Наполеоном) и записку доктора Арно. В первый момент губернатор словно с ума сошел от радости. Он прыгал по всему кабинету, вскакивал на стулья, взбирался на кресла и подбрасывал на воздух свою шляпу с плюмажем. Затем, словно одержимый, он бросился вон из кабинета, побежал в конюшни, приказал оседлать лошадей и, наполовину одетый (на нем были обыденный мундир и парадная шляпа), проехал через Джеймстаун, крича всем встречным: – Он умер! Он умер! Даже смерть не могла смирить жестокость Хадсона Лоу. Он отказал в разрешении набальзамировать тело, не позволил вынуть сердце и послать его Марии Луизе, как того желал Наполеон. В сущности, он был прав: сердце Наполеона не было подходящим подарком для любовницы Нейпперга, но действовал так не по деликатности, а только из желания в чем можно пойти наперекор желаниям Наполеона. Единственное, что он разрешил, – это снять маску с лица покойного. Но и в могиле великого Наполеона преследовала злоба англичан. Он был похоронен в им самим избранном месте под двумя ивами у родника, свежую воду которого он любил пить при жизни. Его тело было заключено в тройную оболочку олова, свинца и красного дерева. Из-за надписи над могилой между Хадсоном Лоу и Монтолоном возникла целая ссора. Губернатор требовал, чтобы там фигурировало только имя «Бонапарт», Монтолон же хотел, чтобы там было написано: «Наполеон, родился в Аяччо 15 августа 1769 г., умер на острове Святой Елены 5 мая 1821 г. в возрасте 52 лет». Спор грозил затянуться на целую вечность. В результате – над могилой не сделали никакой надписи, что впоследствии вызвало у Ламартина следующие строки: «Здесь покоится… Имени нет? Так спросите у мира это имя!» Воинские почести были отданы моряками, 66-м пехотным полком и артиллерией. Граф Монтолон и генерал Бертран держали гробовой покров. Госпожа Бертран шла за гробом со всем семейством, а сзади, чтобы показать, что Англия и в могиле не упускает своего пленника из вида, шествовал с еле сдерживаемой радостью в лице Хадсон Лоу. Впрочем, это было последним торжеством жестокого тюремщика. Его функции кончились. Через некоторое время он вернулся в Европу. Все с презрением сторонились его; его избегали и ненавидели даже на родине. Он умер в 1840 году, пытаясь оправдать свое мерзкое поведение на острове Святой Елены изданием в свет полных ненависти и лжи мемуаров, которые были по достоинству оценены историей. VII 15 августа 1821 года, в день рождения Наполеона, замок Комбо с утра принял праздничный вид. По всем аллеям бегали младшие садовники, развешивая от дерева к дереву цветочные гирлянды, образовывавшие то букву «Н», то орла, то знамя, в котором синие, белые и красные цветы были расположены в порядке цветов имперского флага. Рабочие приносили доски и жерди, из которых надо было построить триумфальную арку, вечером иллюминованную лампионами. Другие рабочие располагали лампионы группами по три штуки среди гирлянд, причем цвета лампионов в каждой группе опять-таки были синий, белый, красный. Все площадки были выровнены и посыпаны песком; на большой лужайке были раскинуты две палатки. Одна была предназначена для народного пиршества под председательством маршала Лефевра и его жены, другая – для танцев. Для последней цели были приглашены два оркестра музыки. Внутри замка тоже шли усиленная чистка и уборка. Ведь это было единственным праздником, который справлялся по традициям замка Комбо даже и после того, как старого Лефевра и его верную подругу жизни постигла тяжкая утрата. После смерти Шарля они жили очень уединенно, оба, казалось, в равной степени жаждали вечного успокоения, и их удерживала только одна мысль, одна надежда: как бы повидать еще раз перед смертью своего императора, который испытывал страшные пытки на нездоровом, убийственном острове Святой Елены. Уже много-много раз, усевшись в уголке у камина, маршал Лефевр и его жена уносились мыслью на остров. Что-то поделывает император? Здоров ли он? Кончилось ли то нездоровье, о котором поговаривали? Может быть, ему стало хуже? О пленнике не было никаких новостей. Последние лица, прибывшие с острова – капитан Элфинстон, ла Виолетт и барон Гурго – уверяли, что Наполеон никогда не согласится бежать с острова. Он говорил, что для этого сама Франция должна явиться за ним, что он может вернуться во Францию только в качестве государя, призванного своими подданными. – Ведь ты помнишь, – как-то сказал Лефевр своей жене, – что рассказывал нам наш славный ла Виолетт? Хотя император не потерял ясности суждения, но он уже не склонен более кидаться в такие авантюры, как прежде. Ла Виолетту даже не пришлось поговорить с ним о наших проектах; государь отказался от смелого замысла. А ведь прежде – в Египте, например, и в двадцати других местах – он машинально обдумывал все детали и по мановению руки приводил в исполнение и не такие дела. Вот, например, его отъезд из России с Коленкуром, как только он узнал о заговоре генерала Мале. Нет, император отказался от всяких честолюбивых замыслов, его карьера кончена, но он думает о сыне. – Так вот ради сына-то ему и следовало бы попытаться вырваться с этого ужасного острова, – возразила ему мадам Сан-Жень, – чтобы поселиться если не во Франции, так где-нибудь в другом более тихом и здоровом месте. – Нет, жена, он идет более верной дорогой! Наш император думает, что самым верным и надежным путем для обеспечения трона за его сыном будет не пытаться завоевать опять корону, а спокойно умереть, поскольку ненависть и злоба смолкнут и исчезнут все страхи, которые вызывало уже одно его существование. Раз он умрет, то все ошибки, странности, даже преступления – потому что у него на совести найдутся и таковые, – все будет забыто, и одно переживет его – это его гений, его слава. Из его могилы изойдет свет, который озарит чело юного Римского короля, и, может быть, только благодаря ему мы увидим царствование Наполеона Второго. – Ты говоришь так, как будто император уже умер! – воскликнула Екатерина Лефевр, – надеюсь, что ты не получил никаких дурных известий? – Нет, известий я не получил, но у меня дурное предчувствие. Мне кажется, что мы в последний раз чтим его празднеством в Кюмбо. Поэтому-то я и хочу, чтобы этот последний раз отличался особенной пышностью и весельем. – Не очень-то идет нам веселье на ум после смерти бедняжки Шарля! – ответила Екатерина. – Как грустно видеть танцующими всех этих молодых людей и вспоминать, что наш Шарль бывал самым оживленным, самым веселым кавалером на наших балах и что его уже нет с нами… Ведь пятнадцатого августа наш Шарль обычно так веселился! Как он, бывало, чокался с крестьянами, как разговаривал со стариками, как кружил молодых девушек! Он был душой нашего праздника, и что бы мы ни делали, а его нам всегда будет не хватать. Ну, да что делать! Постараемся справить как можно лучше и достойнее праздник нашего императора! – И, договаривая последние слова, Екатерина вытерла слезы. Приготовления были организованы очень широко, маршал не хотел лишать своих гостей ни одного развлечения и забавы, и когда настало утро пятнадцатого августа, то он первый вскочил с кровати, как во времена своей юности, чтобы лично руководить салютом из артиллерийских орудий маленьких медных пушечек, установленных на балконе. Зазвонили церковные колокола, и у ворот замка приступили к раздаче всем нуждающимся денег и съестных припасов. В девять часов утра маршал и его жена отправились в ландо в церковь, сопровождаемые всеми домочадцами. После обедни в замке было предложено угощение, потом устроены игры для молодых людей и девушек и традиционный осмотр апартаментов. Маршал с женой находились в большом центральном салоне, принимая и встречая любезными приветствиями своих гостей. Против входной двери находился большой портрет императора в лавровом венке, порфире и со скипетром в руке. Большинство посетителей, поздоровавшись с герцогом и герцогиней Данцигскими, кланялись портрету. В другом конце комнаты помещался еще портрет Наполеона. Здесь он был изображен в своем обычном сером сюртуке и треуголке, рассматривающим в бинокль неприятельские позиции. Это было настоящим портретом популярного героя, и здесь он казался ближе и милее сердцу, чем величественный цезарь в порфире. День прошел, не принеся с собою ничего особенного. Около четырех часов были накрыты столы, и маршал, в конце долгого пиршества, обойдя под руку с женой столы, остановился в центре и, высоко подняв наполненный вином бокал, воскликнул: – За Францию, друзья мои! За всю былую славу и за того, кого мы никогда не забудем! Со всех столов раздался громкий крик: «Да здравствует император!» Крестьяне чокались между собой, и послышались голоса старых солдат, напевавших боевые песни. Уже началась иллюминация, были зажжены трехцветные лампионы, вызывая в памяти трехцветное им ператорское знамя, когда вдруг к маршалу подошел смущенный ла Виолетт и произнес: – Там какой-то человек хочет говорить с вами. Он говорит, что должен сообщить вам важную новость. Боюсь даже догадываться, маршал! – Что это может быть? Откуда этот человек? – Кажется, это один из ваших старых слуг, которого вы пристроили в полицейскую префектуру. Мне он не захотел сказать, что ему надо; он только сообщил, что новость, которую он принес, очень важна и что он может передать ее только лично вам. – Хорошо. Я сейчас приду, – сказал Лефевр. Полный мрачных предчувствий, он отправился в вестибюль замка, где его и в самом-деле ждал один из старых слуг, старый солдат, которого он пристроил в префектуру сторожем при кабинете префекта. – Ах, господин маршал! – сказал ему этот человек. – Я не забыл, чем я вам обязан – ведь это вы пристроили меня на место! Я и подумал, что вам первому следовало бы узнать о важном известии, только что полученном в полицейской префектуре и еще неизвестном никому, за исключением бывших там в это время троих чиновников. Ну, а так как сегодня у меня свободный день, то я и примчался сюда. – Да что это за новость? – перебил его разглагольствования маршал. – Она действительно так важна? – Да, господин маршал: император Наполеон; скончался на острове Святой Елены пятого мая нынешнего года в пять часов вечера. Лефевр схватился за грудь, словно получив жестокий удар в сердце. – Бедный император! – сказал он, а через некоторое время прибавил: – Но почему же раньше ничего не было известно? – Кажется, – ответил тот, – англичане задержали на целый месяц все суда, чтобы успеть принять все меры, которые казались необходимыми их правительству при этих обстоятельствах. – Весьма возможно, – ответил маршал, – я узнаю в этом подлость этих палачей! Наконец-то наш бедный император вырвался из их рук и на самом деле вкусил впервые полный отдых, в котором нуждался уже давно! Поди скажи, чтобы тебе дали поесть и попить, а потом тебе укажут комнату, потому что ты, должно быть, сильно устал от долгого пути. Да и невозможно в такую темь возвращаться в Париж. А мне надо исполнить другую обязанность теперь. Ты видишь, мы празднуем день рождения нашего императора! День радости придется превратить в день скорби. До свидания, друг мой и спасибо тебе! – Затем Лефевр выбежал на балкон и громким голосом, которым, бывало, в пылу сражений отдавал команду своим гренадерам, крикнул: – Тише! Слушайте все! От столов поднялся какой-то недоумевающий гул. Несколько охмелевших крестьян, не понимая, в чем дело, запротестовали против этого нарушения их непринужденных бесед. Но кое-кто уже разглядел маршала и узнал его голос. Послышались крики: – Тише, тише! Маршал хочет говорить! Тогда все собрались под балконом, Лефевр напряг все свои силы и заговорил: – Друзья мои, прекратите свои забавы, песни и шутки! Страшное несчастье поразило нашу страну. Императора Наполеона нет более в живых. Измученный англичанами, он умер в пытках на острове Святой Елены! Глухой ропот пронесся по толпе; по лицам крестьян было видно, как поразила и омрачила их души эта новость. Они не могли понять, как мог умереть Наполеон, и все еще надеялись, что он внезапно появится среди них, вернется с острова Святой Елены, как вернулся с Эльбы. Эта смерть, о которой им сообщали, казалась невероятной, неправдоподобной. Лефевр продолжал: – Наполеон умер! Пусть память о нем, о его славе, о его гении вечно будет жить в вас! Вы, солдаты, делившие с ним геройские подвиги, вы, крестьяне, познавшие благодетельность его забот о стране, – вы все передадите ваши воспоминания детям и внукам, и на протяжении веков Франция привыкнет прославлять не только Наполеона, но и тех, которые были его солдатами, его друзьями! – Он остановился и потом прибавил, словно желая окончить свою печальную речь ободряющим возгласом: – Наполеон умер! Да здравствует Франция! Вдруг из массы смущенных, растерянных, подавленных слушателей раздался чей-то ясный, отчетливый, громкий голос, который крикнул: – Наполеон умер! Да здравствует Наполеон! – И после короткой паузы этот же голос прибавил: – Французы! Давайте единодушно воскликнем все: «Да здравствует император Наполеон Второй!» Император умер! Да здравствует император! Лефевр ушел с женой в свои комнаты, предоставив толпе расходиться и тушить лампионы. – Ну вот, – сказал он, закрывая глаза рукой, – вот и настал день траура, которого мы так боялись! – Да, – пробормотала в ответ Екатерина, – императора больше нет в живых! Как же можем после этого жить на свете мы! Ах, бедный друг мой! Наша роль на земле кончилась. Теперь пора уйти со сцены и нам обоим. К чему нам влачить наши жалкие дни, когда у нас нет ни надежды, ни утешения? – Вы не правы, если говорите так, – послышался сзади них чей-то грубый голос. Лефевр и его жена обернулись и увидели перед собой ла Виолетта. – Ах, это ты? – сказал герцог Данцигский. – Что нужно, мой милый? – Нужно, чтобы вы не отчаивались так! Да, император умер, но его имя живет. Вы забыли о его сыне? Это я кричал сейчас: «Да здравствует Наполеон Второй!» Оба старика задумчиво переглянулись и обменялись меланхолическим взглядом. – Ты хорошо делаешь, ла Виолетт, что хочешь сохранить последнюю надежду, и ты гораздо ближе нас к последним мыслям императора. Но, быть может, твоим надеждам придется разбиться о суровую действительность. Вот ты кричал сейчас: «Да здравствует Наполеон Второй!». Но суждено ли царствовать Наполеону Второму? Сможет ли он быть императором? Отпустив дружелюбным жестом старого солдата, маршал и его жена досидели вечер, придавленные тяжестью воспоминаний и со скорбью думая, что никогда, никогда более они ни увидят великого императора, сиянием славы которого все еще была озарена их душа. VIII Смерть Шарля так потрясла нервную систему Люси, что она снова впала в душевную болезнь, граничащую с сумасшествием. Она проводила в полнейшем одиночестве целые часы, шепча бессвязные фразы, в которых постоянно повторялись имена Шарля и Андрэ. Шарль Лефевр оставил ей по духовному завещанию довольно крупный капитал, который вполне обеспечивал ее жизнь. Часть этого капитала предназначалась Андрэ в том случае, если бы удалось разыскать его. Хотя вначале маршал и его супруга были очень настроены против Люси, считая ее виновной в трагической гибели их сына, но со временем их отношение к ней несколько смягчилось. Они свято исполнили последнюю волю Шарля и беспрекословно выдали определенный капитал, завещанный Люси и ее сыну. Кроме того, Люси была помещена ими в одну из лучших общин сестер милосердия, где она нашла самый лучший уход и попечение, и герцогиня от времени до времени посылала ла Виолетта справляться о ее здоровье. Анни закончила свое воспитание и вышла из пансиона сестер Курс Она выросла в очень изящную и грациозную молодую девушку, в совершенстве владевшую французским и английским языками и обладавшую прекрасными манерами. Случись теперь миссис Грэби или мистеру Тэркею повстречаться с ней, они, наверное, не узнали бы в этой изящной аристократической девушке своей бывшей воспитанницы, маленькой продавщицы цветов, плясавшей перед пьяными матросами в жалких тавернах Сити. Анни ни на минуту не забывала временного товарища злосчастных дней своей юности и свято помнила взаимное обещание, которым они обменялись: любить и помнить друг друга и сделать все, что от них будет зависеть, чтобы встретиться впоследствии. Есть натуры, сохраняющие на всю свою жизнь первые душевные впечатления. Они всю жизнь свято хранят неизгладимые воспоминания своей первой, юной любви. Время берет свое, сердце неизбежно предъявляет свои права, зарождаются иные привязанности, но тем не менее первое чувство всегда остается живо в этих цельных, избранных душах. И это воспоминание преследует их всю жизнь, то радуя, то огорчая попеременно. Оно насквозь пропитывает ду, шу, как дивный аромат. Таким именно чувством любила Анни Андрэ: хотя она не видела его с момента разлуки, но он продолжал существовать в ее воображении словно призрак, не имеющий никаких реальных форм; воспоминание о нем неугасимым пламенем горело в ее сердце, и она постоянно повторяла клятву, данную в лачужке миссис Грэби: любить одного лишь Андрэ и принадлежать и духом, и телом лишь ему одному. Она почти утратила надежду встретиться с ним, но тем не менее решилась твердо держаться своих обетов. Окончив воспитание в пансионе, Анни вернулась к Люси. Они зачастую проводили долгие часы в томительном молчании. Глубоко сидя в своем кресле, Люси казалась воплощением скорби. Анни же напряженно следила за больной, стараясь уловить на ее лице и в потухшем взоре хоть мимолетный отблеск оживления и интереса к окружающей жизни. Проходил месяц за месяцем, а душевное состояние Люси не улучшалось. Но мало-помалу, благодаря неутомимому и самоотверженному уходу Анни, Люси понемногу вошла в мелкие дела повседневной жизни, начала интересоваться и расспрашивать Анни о годах, проведенных ею в пансионе госпожи Куро, о ее вкусах и впечатлениях. Она никогда не спрашивала ни о Шарле, ни об Андрэ, но осведомилась несколько раз о госпоже Лефевр. Память возвращалась к ней медленно и неровно, а какими-то скачками: то внезапно вспомнит что-то, то вдруг снова образуется пробел. Она лихорадочно цеплялась за отдельное услышанное или сказанное ею самой слово и благодаря ему восстанавливала целые эпизоды своей жизни вплоть до страшного крушения всего ее прошлого. Анни сообщила ей о посещениях ла Виолетта, о том участии и интересе к Люси, которые он выказывал в своих расспросах, и о твердой уверенности в ее выздоровлении, которую он неизменно выражал при этом. Люси заинтересовалась этим известием и выразила желание повидать ла Виолетта в первый же его приход. Анни исполнила ее желание, и лишь только пришел ла Виолетт, тотчас же привела его к Люси. После обмена первыми незначительными фразами ла Виолетт, желая пробудить сознание и интерес Люси, спросил, знает ли она что-нибудь о своем брате, капитане Эдварде Элфинстоне. Люси вздрогнула при этом неожиданном вопросе, словно разбуженная от глубокого сна, ее лицо оживилось, тусклые, безжизненные глаза вдруг загорелись живым, сознательным огнем, и она воскликнула: – Мой брат? О да! Мне очень, очень хотелось бы повидать его! Там, в Англии, нас разъединили. Может быть, он знает что-нибудь о моем сыне? О моем Андрэ? Ведь его украли у меня! Ла Виолетт, грустно кивнув головой, произнес: – Ваш брат и я – мы сделали все зависящее от нас, чтобы найти вашего ребенка, но, к несчастью, потерпели полную неудачу. К тому же, как вы, верно, помните, нам не хватало вашей помощи. – Да, да, я помню. Лечебница… доктор… И мой сын, мой Андрэ, которого я увидела там, в лечебнице, и которого не имела возможности схватить, унести, вернуть себе обратно! О, если бы мне только удалось тогда догнать его на дороге, когда я убежала из лечебницы, то, ручаюсь вам, никто не сумел бы вырвать его вторично из моих объятий! Ла Виолетт одобрительно кивнул головой, а Анни, перегнувшись через кресло Люси, сделала ему знак: «Обратите внимание, ее память возвращается». Люси между тем взволнованно продолжала: – Что произошло после этого? Не помню. Точно пропасть в мозгу. Но брат должен знать. Имел ли он потом какие-нибудь сведения обо мне и о ребенке? – К сожалению, никаких! Все наши поиски оказались тщетными, а тут нам пришлось как раз отправиться в плавание… – Моего сына тоже увезли на корабле. Вы это знаете? Нет? Я тоже должна была пуститься в путь, вместе с… – Люси замолчала: по-видимому, она вспомнила Шарля. Она вздохнула, провела рукой по лбу, словно отгоняя тяжелую мысль, и продолжала: – Я собиралась ехать к нему на остров Святой Елены… Ла Виолетт подскочил на месте. – Что вы говорите? – воскликнул он. – Что она говорит? – обратился он к Анни, словно ожидая от нее более ясного ответа. – Андрэ был увезен на остров Святой Елены, на судне, которое называлось «Воробей», – ответила Анни. – Капитан Бэтлер… – добавила Люси, внимательно вслушиваясь в разговор. Ла Виолетт вскочил со своего места и собирался сделать то, что он всегда проделывал в критические моменты жизни: покрутить в воздухе своей палкой; но, не найдя ее под рукой, он схватил стул и, к великому изумлению обеих женщин, закрутил его в воздухе. Проделав это, он поставил стул на место и произнес прерывающимся от волнения голосом: – Ах, черт возьми! Вы сказали: «Воробей»? Ах, это – чудный бриг. Его капитан – Бэтлер, славный малый, держал путь на остров Святой Елены. Мы – ваш брат и я – были на его судне. Как же, как же! Святая Елена! Вот-то дыра! Голые скалы, солнце, туманы и ни капли воды! Мы пристали к берегу для торговых сношений, а кроме того, с целью навестить друга… больного друга, которого теперь нет в живых… – Ла Виолетт умолк и грустно потупился, словно сдерживая подступившее рыдание. – Мы целых пятнадцать месяцев прожили на этом судне, – снова начал он, – все путешествовали от острова Святой Елены к Пернамбуко и обратно, а потом вернулись в Лондон. И вы говорите, на этом «Воробье» находился ваш сын? Тот самый мальчуган, которого мы так деятельно разыскивали повсюду? А он, оказывается, был все время тут же, у нас под носом! Ах мы болваны, ротозеи! Да как же мы проглядели его? Правда, мы никогда в жизни не видали его, но все же это – непростительная ошибка! – И ла Виолетт наказал себя сильным ударом кулака в грудь, а затем продолжал: – Но скажите, почему, собственно, он очутился на нашем судне? – спросил он. – Он был вытребован капитаном Бэтлером у полиции, так как бедняжку собирались судить как бродягу. Капитан взял его на борт в качестве юнги. – Это был юнга! Ах, тысяча чертей! Блондинчик с голубыми глазами, такой красавчик! Да это же он! Пари держу, что это – наш «бой», юнга капитана. Это был Нэд… – Нэд? – с разочарованием переспросила Люси. – Нет, его звали Андрэ. – Андрэ или Нэд, это безразлично: суть в том, что юнга на «Воробье» был несомненно вашим сыном, а мы выпустили его из рук. Ах, чтобы меня черт побрал! Ла Виотлетт снова поискал свою палку и, не найдя ее, снова завертел в воздухе стулом, словно срывая на нем свое раздражение. – Если вы так уверены в том, что Андрэ и Нэд – одно и то же лицо, – промолвила Анни, – то, насколько мне кажется, будет довольно легко разыскать его; необходимо только справиться в Лондоне о судне «Воробей» и о капитане Бэтлере… – Легко сказать! – ответил ла Виолетт. – Времени прошло немало; Бог весть, может быть, и капитан Бэтлер бросил свою службу, и само судно вышло из употребления. А может статься, что капитан уже давно покоится на дне морском с гирей, привязанной к ногам. Ведь так хоронят большинство моряков… – Однако, заметив тяжелое впечатление, которое он произвел на женщин своими мрачными предположениями, ла Виолетт спохватился и постарался хоть несколько обнадежить их, для чего бодрым тоном добавил: – Все это ничего не значит; я все-таки твердо убежден, что мы разыщем вашего сына! И уж на этот раз он не проскочит у нас сквозь пальцы. Нет, шалишь! Достаточно и одного раза! Теперь-то уж я сразу узнаю его! Полноте, не надо унывать. Ручаюсь вам, что мы разыщем его. Мне даже так и мерещится, что я держу его за ухо, как это делал, бывало, император, когда он был нами доволен. – Необходимо поехать в Лондон и справиться о капитане Бэтлере, – сказала Люси. – Совершенно согласен с вами, – ответил ла Виолетт. – Вы поедете с нами? – спросила Люси. – Хорошо ли вам предпринимать такое путешествие? – с беспокойством вмешалась Анни. – Не лучше ли мне одной поехать с господином ла Виолеттом? – Нет, я непременно хочу ехать, – твердо заявила Люси. – Не беспокойтесь, друзья мои, я буду сильна и вынослива. Надежда найти сына придала мне силы и крепость. Я чувствую себя совсем здоровой и нормальной, – добавила она. Анни и ла Виолетту пришлось уступить ее непоколебимому желанию. Несколько дней спустя они все трое прибыли в Англию и тотчас же поспешили навести справки о капитане Бэтлере и судне «Воробей». Сведения были не из утешительных: капитан давно бросил морскую службу и жил в одном из северных городов, что же касается до его корабля, то он был продан и в настоящее время находился у берегов Исландии, где шла ловля трески. Прежний экипаж разбрелся в разные стороны, и юнга по имени Нэд не числился на судне, да и не мог числиться, так как он уже давно вышел из возраста юнги. Все трое вернулись в гостиницу крайне обескураженные, теряясь в догадках, куда теперь направить свои поиски. На столе салона гостиницы, где они дожидались обеда, лежали альбомы и иллюстрированные журналы. Анни машинально взяла один из них и стала рассеянно просматривать его. Вдруг она громко вскрикнула от изумления: – О, мамочка, взгляните скорее! Ведь это вылитый ваш портрет! Ла Виолетт, подошедший взглянуть, в свою очередь заметил: – А ведь в самом деле! Удивительное сходство! Да посмотрите же сами! Люси неохотно подошла к столу. Это действительно был вылитый ее портрет. Она была одета пастушкой и была одним из действующих лиц большой картины, носящей название «Пикник». В журнале был воспроизведен снимок с картины известного придворного художника, сэра Филиппа Трэлаунэя, наделавшей много шума. Картина изображала группу молодежи: пастушков и пастушек на фоне чудного пейзажа. Одна из пастушек протягивала пастушку корзину роз. Пастушка была вылитая Люси, а пастушку сэр Филипп придал свои собственные черты. Это поразительное сходство обоих лиц заставило Люси внезапно вспомнить в мельчайших подробностях свою встречу в лесу с художником, их разговор и эскиз, который он наскоро набросал с нее в свой альбом. Люси рассказала ла Виолетту и Анни об этом эпизоде, и было решено пройти после завтрака в Национальную галерею, где был выставлен оригинал картины, и полюбоваться ею. Люси протестовала против этого проекта, все ее мысли были обращены на розыски корабля «Воробей», но Анни так умоляла ее пройти в галерею, что она не решилась отказать ей. Картина Трэлаунэя занимала самое видное место в галерее. Это действительно было выдающееся произведение как по силе творчества, так и по технике. Когда маленькая группа остановилась перед картиной, подошел один из служителей галереи, с предложением своих услуг. Ла Виолетт хотел было уже отказаться от его предложения, но последняя фраза служителя остановила его внимание. Он сказал: – Иностранцы очень интересуются этой картиной, в особенности же с тех пор, как здесь побывал этот молодой моряк. Вы, вероятно, читали об этом в газетах? – Какой моряк? – дрожащим голосом переспросила Люси, быстро подходя к служителю. – И что с ним произошло?… – Если позволите, – ответил служитель, – я охотно расскажу все это. Каждый дает, что хочет. Обыкновенно шиллинг, но случай стоит того. – И, став в позу, служитель начал заученным тоном: – Леди и джентльмены, обращаю ваше просвещенное внимание на выдающееся произведение кисти сэра Филиппа Трэлаунэя, художника его величества, члена королевской академии и профессора живописи. Эта картина носит название «Пикник» и изображает игры и развлечения молодых пастушков и пастушек. Обратите внимание на живость изображения, на сочность кисти и на прозрачность воздуха. Пастушок, стоящий у ручья, представляет собою портрет самого художника… – Все это прекрасно, – перебил его ла Виолетт, – но при чем же здесь молодой моряк? – Сейчас узнаете! – невозмутимо продолжал служитель. – Дело касается молодой пастушки, протягивающей пастушку корзину роз и случайно с натуры зарисованной художником в лесу. Один молодой моряк – гардемарин королевского флота – явился сюда с неделю тому назад (Люси страшно побледнела и впилась взором в лицо рассказчика). Он казался как бы вне себя и явился, держа в руках журнал со снимком с этой картины. Он подбежал к самой картине стал сравнивать снимок с оригиналом, потом вдруг громко вскрикнул: «Это моя мать! Моя родная мать Люси!» – и залился слезами. Но что случилось с этой леди? Ей, кажется, дурно? Люси при последних словах служителя упала на руки Анни, шепча задыхающимся голосом: – Это он!.. Мой сын, Андрэ… Вокруг стали собираться любопытные. Ла Виолетт помог Анни довести Люси до дивана, а затем, предоставив ее заботам молодой девушки, вернулся к изумленному служителю и сказал ему: – Вот что, любезный, расскажите-ка вы мне толком об этом моряке. Вы говорите, что он узнал в этой пастушке свою мать? Дело в том, что художник нарисовал его изображение с той самой леди, которой сделалось дурно при вашем рассказе. Она действительно имеет сына, моряка, которого давно потеряла из вида. Что вы можете сказать об этом моряке? – То, что эта история наделала много шума. Моряк отправился к сэру Трэлаунэю и стал расспрашивать о его модели. Однако сэр Филипп был очень мало осведомлен на этот счет. Он встретил однажды утром молодую женщину в лесу, нарисовал с нее эскиз, но ему было неизвестно ни кто она, ни откуда она шла, ни куда. Вот все, что он мог сказать моряку. – Благодарю вас, друг мой, – сказал ла Виолетт, – возьмите себе за труды полкроны и скажите: не знаете ли вы имени этого моряка и названия судна, на котором он служит? Где можно найти его? Но служитель не мог ничего прибавить к своему рассказу и посоветовал обратиться непосредственно к художнику, который, может быть, был более осведомлен на этот счет. – Впрочем, – добавил он, – если желаете, то зайдите в другой раз, я расспрошу самого моряка. – А он бывает здесь? – быстро спросил ла Виолетт. – А как же! Ежедневно, около полудня. Да вон, глядите, – с живостью сказал служитель, указывая на вход, – вот как раз и он! В зал действительно вошел молодой моряк и быстрыми шагами направился к картине «Пикник». В зале началось сильное движение: увидев входящего, Люси кинулась ему навстречу и замерла у него на груди, крепко обвив руками его шею, смеясь и плача одновременно и прерывисто шепча: – Андрэ! Мой ненаглядный! Дитя мое! Наконец-то ты со мною! Наконец-то я снова нашла тебя! О, поцелуй меня, мой Андрэ, мой сын, мое счастье! После первых взрывов волнения ла Виолетт поспешил увести свое маленькое общество от любопытных взглядов тесно обступившей толпы, посоветовав скорее вернуться к себе, в гостиницу, где будет гораздо удобнее продолжать начатый разговор. Все четверо немедленно направились к выходу, сопровождаемые служителем, который обдумывал заключительный аккорд к своему новому повествованию: «Трогательная встреча матери и сына у знаменитой картины придворного художника сэра Трэлаунэя „Пикник“. Анни же, радуясь счастью Люси, ощущала вместе с тем некоторое беспокойство. «Он не взглянул на меня! – думала она. – Узнал ли он меня? Для меня Андрэ – все тот же Андрэ, но что я для него: та же Анни или нет?» IX На некотором расстоянии от юго-западного предместья Вены находится императорский дворец Шенбрунн. На том месте, где высится в настоящее время вокзал Южных железных дорог, в 1830 году стояла гостиница, куда собирались в праздничные дни студенты и зажиточные горожане, чтобы провести за кружкой пива часок-другой на свежем воздухе. Публики собралось много. Приманкой служил большой сад с развесистыми липами, под сенью которых были разбросаны маленькие столики, а также чудесное пиво, великолепная ветчина и сосиски, прославленные, хрустящие венские хлебцы и наконец оркестр, Под музыку которого, молодежь задавала балы. Эта гостиница называлась «Роза». Ее держал отставной солдат, совершивший итальянскую кампанию и дравшийся вместе с немцами против французов. У него были жена и дочь, хорошенькая Эльза, белокурая, голубоглазая, с ямочками на свежих щечках. Когда Эльза появлялась на пороге гостиницы, то казалась живым олицетворением ее вывески. У нее было много поклонников, но никто из них не мог похвастаться ее предпочтением. Всем было известно, что она выйдет за того из них, которому посчастливится добиться высокого поста сторожа при одной из калиток императорского дворца Шенбрунн. Мечтой всей жизни почтенного Фрица Мюллера, отца Эльзы, было получить место королевского привратника. Но – увы! – этому не суждено было осуществиться, и он уже отказался от счастья надеть на себя чудный зеленый костюм, украшенный серебряными галунами. Одно время Мюллер надеялся на то, что ему удастся сделать королевским привратником своего сына, но – увы! – таковой вовсе и не родился, и у Мюллеров была лишь одна дочь. Тогда трактирщик перенес все свои надежды и упования на будущего зятя, который должен был во что бы то ни стало добиться высокого положения императорского сторожа. Все молодые ухажеры Эльзы были предупреждены: тот, кто хотел получить ее в жены, должен был сперва получить место. Многие были совершенно обескуражены подобной перспективой, но Мюллер упорно стоял на своем: его зять обязательно должен был быть привратником императорского замка. Выдав дочь замуж, он намеревался продать свою гостиницу и лишь изредка возвращаться сюда, чтобы выпить кружку пива да выкурить трубочку, глядя со спокойным сердцем на сторожку напротив, где на крылечке будет сидеть его красавица Эльза с толстеньким малюткой на руках. Изо всех ухажеров только трое молодых людей согласились попытать счастье получить желаемое место, а вместе с ним и руку Эльзы. Первый из них, Альберт Вейс, был сыном столяра. Это был ловкий, крайне способный парень, золотые руки. Он ради шутки мастерил и потом дарил местным красавицам такие хитрые, секретные шкатулочки, что все кругом изумлялись. Второй, Фридрих Блум, студент богословия и племянник священника, был бледный, худощавый молодой человек, не имевший ни малейшей склонности к духовному званию. Он жил у Мюллера. Наконец, третий, Карл Линдер, был здоровый и крепкий молодец, по ремеслу слесарь. Он задался целью доказать всем окружающим, что при доброй воле и свойственной ему энергии сумеет сжать в своих мощных руках, словно в клещах, и красивую дочку трактирщика, и ключ императорской сторожки. Эльза была порядочной кокеткой и очень ловко водила за нос всех троих, смеясь, лукавя и оттягивая время, когда они уж слишком настойчиво просили ее о свидании. Она играла ими, как шарами, давая легкий, мимолетный перевес то одному, то другому, то третьему. Мюллер же думал приблизительно так: «Главноуправляющий обещал мне место. Но кто получит его? Тот, кто подойдет главноуправляющему, обязательно подойдет и мне. Но вот вопрос: подойдет ли он Эльзе? Пусть уж лучше она выскажется тогда, когда место будет уже назначено одному из троих!» Однажды вечером, когда Мюллер велел уже внести обратно столы и закрыть калитку, к воротам подъехал экипаж, из которого вышла молодая, элегантная дама с уверенной и повелительной осанкой и спросила, не может ли она получить обед и комнату. Трактирщик поспешил раскланяться до земли и попросил посетительницу пройти в лучшую комнату, пока ей приготовят обед. После этого Мюллер хотел указать кучеру на конюшню, но последний резко ответил: – Мне уплачено, и я уезжаю. Будьте здоровы! Трактирщик был крайне удивлен подобным оборотом и невольно задал себе вопрос: «Чего ради эта дама-аристократка заехала одна-одинешенька в мою гостиницу и что ей здесь нужно?» Он дал себе слово зорко присматривать за подозрительной незнакомкой. «Эге, – решил он наконец, – это, наверное, любовное свидание. Верно, сейчас явится любезный, оттого и карету поторопились спровадить. Им хватит и одного экипажа завтра поутру, чтобы вернуться в Вену. Так-с! Ну, надо идти поторопить жену и дочку. Дамочка, по-видимому, из балованных, ей, должно быть, не легко угодить. Она, кажется, уже начинает выходить из терпения». Вскоре весь дом был поднят на ноги; слуги и служанки бегали по всем направлениям, нося и приготовляя то одно, то другое, а жена и дочка хозяина хлопотали на кухне. Когда все приготовления были закончены, Мюллер, держа колпак в руке, почтительно подошел к посетительнице и доложил: – Графиня, обед подан. Он титуловал так свою посетительницу наудачу, полагаясь исключительно на свой наметанный глаз. – Разве вы знаете меня? – спросила Дама, садясь за стол. – Как же, графиня! – пробормотал Мюллер, не желая сознаться в своем незнании. – Это изумляет меня, – заметила дама. – Не служили ли вы в Милане или, может быть, в Неаполе? – Вот именно, графиня! Я служил в Италии, – ответил Мюллер и мысленно добавил: «В шестом стрелковом и десятом гусарском». – Ага, – несколько натянуто промолвила дама, – значит, вы узнали меня? – Немедленно, графиня! Незнакомка быстро поднялась с места и, подойдя к Мюллеру, промолвила вполголоса: – Прошу вас никому ни одним словом не обмолвиться о том, что графиня Наполеона Камерата остановилась у вас. Даже если вам назовут меня и спросят, тут ли я, вы должны ответить отрицательно. Слышите? Обещаете ли вы мне это? – Будьте покойны, графиня, клянусь, что я исполню ваше желание. – Я полагаюсь на вас. Ну-с, а теперь, когда я несколько успокоилась – признаюсь, что я немало удивилась вашим словам, – я воздам должное вашему обеду. В это мгновение в комнате появилась Эльза с дымящимся блюдом в руках. – Кто эта хорошенькая девушка? – спросила графиня Камерата. – Это моя дочь Эльза, графиня. – Прехорошенькая! Когда ее свадьба? – Надеюсь, что скоро. Это зависит от господина главноуправляющего дворцом, который обещал предоставить моему зятю место сторожа. Графиня перестала есть и с видимым интересом прислушивалась к болтовне хозяина гостиницы. – Вот как? – промолвила она. – Ваш зять будет сторожем при дворце? – Я надеюсь, что так, гафиня. – Дай Бог, чтобы это было скорее в таком случае! – воскликнула графиня, но, словно не докончив своей фразы, быстро перевела на другое, сказав: – Подавайте следующее! Мюллер поспешил на кухню, а Эльза осталась при графине. – Я слышала, дитя мое, – сказала последняя, – что вы собираетесь стать женой одного из сторожей дворца? Вам действительно хочется жить в Шенбрунне? – О да, графиня! – ответила девушка. – Я так свыклась с этой мыслью, что иначе и представить себе не могу свою дальнейшую жизнь. Я так люблю этот старый парк, его развесистые липы и хорошенькие домики сторожей. – Вы совершенно правы, дитя мое. Такая спокойная, семейная, скромная жизнь способна дать наибольшее счастье, и многие из тех, кому завидуют люди вашего круга, многие из тех, кого я лично знаю, были бы счастливы возможности поменяться своей жизнью с вами. Но это невозможно! Впрочем, – добавила она, переменив тон, – нужно уметь приноравливаться ко всем обстоятельствам и быть готовым ко всему… Дайте-ка этого холодного пирога в ожидании жаркого, за которым пошел ваш отец. – Графиня с большим аппетитом принялась за пирог, а когда появился Мюллер, неся блюдо с фазаном, она промолвила: – Ваша дочь пришла как раз вовремя, а то для нее не осталось бы места. Это что? Фазан? А что, скажите, здесь много дичи в окрестностях? – О да, графиня! В Шенбрунне чудная охота! – А, здесь охотятся? А есть здесь кто-нибудь из свиты его величества? – Конечно, графиня. – Кто именно? – быстро спросила графиня. – Да эрцгерцог Франц, тот, которого называют герцогом Рейхштадтским. Сын этого негодяя Наполеона. Графиня перестала есть и сидела, низко склонив голову, погруженная в свои думы. У нее вертелось на языке много вопросов, но она не решалась задать их. – Ага, принц здесь? – сказала она после довольно продолжительного молчания. – Он охотится… Значит, он в хорошем настроении. Тем лучше! «Я поспела как раз вовремя!» – подумала она. Наскоро закончив свой обед, графиня поднялась к себе в сопровождении Эльзы и обратилась к ней: – Скажите, милая, отсюда, из ваших окон, видно когда эрцгерцог Франц отправляется на охоту или когда он возвращается с нее? – Еще бы! – ответила Эльза. – Мы видим его очень часто. Он очень красивый молодой человек! И вот уж кто не боится женщин! Графиня ничего не ответила, но, войдя в свою комнату, заперлась на ключ и, упав на колени перед висевшим на стене распятием, погрузилась в горячую молитву. «Боже мой, – молилась она. – Ты знаешь, как я люблю герцога Рейхштадтского, как мне хочется сделать его преемником великого человека, вернуть ему украденный у него один из лучших тронов Европы. Я хочу, чтобы он утвердился во всех своих правах, и ради этого охотно принесу себя в жертву и откажусь от его любви, если я недостойна быть любимой им. Господи, Боже мой, я откажусь от всех своих надежд и желаний, пожертвую всеми своими грезами, даруй мне только одну милость, чтобы он жил! Пусть даже он никогда не будет императором, только бы он жил! Позволь мне явиться вовремя, чтобы расстроить этот ужасный договор». Влюбленная и очень религиозная графиня Камерата провела еще целый час в молитве и обдумывании предстоящего ей на другой день подвига спасения. Склонившись перед Распятием, она молила Создателя о счастье и долголетии того, кто нес на своих еще слабых плечах тяжелое наследие Наполеона. X Юность сына Наполеона была трудовой и суровой. Наибольшее внимание обращалось на изучение немецкого языка. Мальчик долго сопротивлялся, инстинктивно чуждаясь постороннего языка, как бы уничтожавшего его французское происхождение, долго отказывался от немецких уроков, но наконец должен был покориться и кончить тем, что стал понимать и говорить на этом языке как на французском. Его характер закалялся, он стал спокойным, энергичным юношей, не выносившим неправды. Он отказывался читать, сказки и учить басни, говоря, что «все это ложь, на что она?» Он любил природу и уединение. На одном из холмов Шенбрунна был построен деревенский домик шале, прозванный тирольским. Это было любимое место занятий молодого принца; там он читал, размышлял, беседовал со своими профессорами, играл со своим товарищем, Эмилем Гоберо, называвшимся здесь Вильгельмом, сыном слуги его матери Марии Луизы. Прочитав «Робинзона Крузо», Наполеон Франц вообразил себя в тирольском домике на «необитаемом острове» и с увлечением занялся изготовлением всяких домашних орудий и принадлежностей. Он выстроил себе маленькую хижину, достал попугая и даже собственноручно устроил зонтик. Все эти его произведения собраны в тирольском домике, получившем название «Павильон герцога Рейхштадтского». Его учили математике, истории, черчению карт, топографии. Он подарил своему деду в день рождения очень точную карту окрестностей Вены собственной работы. Не забыты были курсы фортификации и военной архитектуры. Молодой принц блистательно выдержал экзамен в присутствии профессоров академии. Французская и иностранная литература были в совершенстве изучены юношей. Его воспитатель Форести удивлялся его критическому и проницательному взгляду на людей и события. Положение молодого человека при этом чуждом ему дворе, полном врагов его отца, было натянуто и печально и приучило его быть замкнутым в себе, скрывать свои впечатления и чувства. Принц стал недоверчив, мрачен, подозрителен, до крайности осторожен, умел молчать о своем пламенно любимом отце, но тщательно и тайно отыскивал книги о войнах империи и с жадностью читал их. Однако молодость требовала своего, и любовь рано овладела сердцем и душой юноши. У него было много любовных похождений, на которые воспитатели охотно закрывали глаза. Герцог Рейхштадтский был строго оберегаем от всего, что касалось славы и гения его отца, но ему была предоставлена относительно большая свобода во всех развлечениях такого шумного, полного удовольствий города, как Вена. Следуя тайным инструкциям, воспитатели не только не мешали, но почти способствовали похождениям молодого принца и его отношениям с хорошенькими женщинами города. Они следовали методу восточных владык, прибегавших иногда к злоупотреблению удовольствиями и к избытку наслаждений как средству избавиться от какого-нибудь опасного врага. На первом же придворном балу, где он появился официально в своем звании эрцгерцога, сын Наполеона имел громадный успех, и тогда же у него завязалось несколько интрижек, на которые воспитатели обратили очень мало внимания. Но юношей скоро овладело преждевременное утомление, пресыщение сделало свое дело. Он стал испытывать томительную скуку среди тех удовольствий, в которые бросился сначала со всем пылом молодости. Явилась жажда чего-нибудь нового, необыкновенного, которое трудно было бы встретить в императорских салонах. Вспомнив таинственные приключения Гарун-аль-Рашида и его визиря на улицах Багдада, герцог вздумал бродить со своим товарищем Вильгельмом вдоль венских улиц, ища таинственных приключений, забывая двор и все, что напоминало его. Одевшись студентом, без всякого признака своего высокого звания, он выходил из дома то днем, то ночью, чаще всего по вечерам, в то время, когда жители Вены прогуливались на Пратере, заменяющем здесь Булонский лес Парижа. Сначала воспитатели принца посылали следить за ним полицейских агентов, но, не видя ничего подозрительного, мало-помалу ослабили надзор и перестали наблюдать за ним. Меттерних отдал распоряжение не мешать приключениям молодого принца по тех пор, пока ему не вздумается ходить на студенческие собрания и вмешиваться в политику. Полиция должна была смотреть сквозь пальцы на все похождения юноши и вступиться только в том случае, когда ему будет грозить опасность или вздумается уронить свое царственное достоинство. В таких прогулках молодой герцог Рейхштадтский называл себя просто Францем. Однажды в тихий, прекрасный вечер, когда все жители Вены устремились на свежий воздух, принц со своим товарищем блуждал по тенистым аллеям. Расположившись за одним из столиков, среди публики, пившей пиво или кофе под звуки многочисленных оркестров, он заметил молодую девушку в сопровождении старой дамы. Красота и скромность этой незнакомки произвели на него сильное впечатление. Обе женщины были одеты очень скромно и по виду, казалось, принадлежали к числу небогатых горожан. Молодой герцог решил незаметно следить за ними, когда они пойдут домой, и сделать это настолько осторожно, чтобы не смутить и не испугать их. Мать с дочерью поднялись в верхнюю часть города, и герцог видел, как они вошли в скромный и почтенный на вид небольшой дом близ моста через Дунай. Надо было навести о них справки. Около дома находилась парикмахерская. Принц вошел туда и, пока помадили и причесывали его белокурые, длинные волосы, узнал от болтливого парикмахера то, что хотел знать. – Эта вдова офицера, – сказал он, – живет здесь уже несколько недель со своей хорошенькой дочерью, которую зовут Лизбет. Они прибыли из Праги: мать – чтобы хлопотать о пенсии, а дочь – чтобы найти себе какое-нибудь место при дворе или в каком-нибудь учреждении. Говорят, что отец девушки служил одно время при эрцгерцоге Фридрихе-Карле. Мать носит имя фон Лангздорф и имеет даже какой-то титул, но скрывает его, так как титул и бедность плохо уживаются вместе, – закончил разговорчивый парикмахер, снимая салфетку с плеч клиента. Принц был причесан и узнал то, что хотел. Не обратив, по-видимому, никакого внимания на болтовню, он расплатился, вышел из парикмахерской, веселый, вернулся к своему товарищу и радостно объявил ему: – Я знаю ее имя и звание. Теперь, Вильгельм тебе надо устроить это знакомство, найти способ быть принятым у них. Оба они стали придумывать этот способ. Самым простым принцу показалось выдать себя за секретаря эрцгерцога Фридриха-Карла. Он мог знать таким образом о деле вдовы и обещать ей свою помощь, а это открывало путь смелому поклоннику. Когда молодые люди вернулись во дворец, давно не появлявшаяся улыбка освещала бледное лицо юного герцога; он был оживлен и весел, точно переродился. Он поспешно написал письмо в условленном смысле, и Вильгельм должен был отнести его по адресу и доложить о посещении секретаря, господина Франца. Герцог Рейхштадтский плохо спал эту ночь: образ Лизбет смущал его покой чудными грезами, и рано утром он позвал к себе полусонного Вильгельма. Последнему едва удалось доказать ему, что невозможно явиться к двум порядочным женщинам чуть не на рассвете. Наконец он убедил нетерпеливого принца дождаться хотя бы времени обеда. Когда настал желанный час, герцог увлек Вильгельма под руку к заветному дому и остался ждать его возвращения с бьющимся сердцем, стараясь угадать, как примут Вильгельма и какой ответ он принесет ему. Посланный явился через четверть часа и рассказал герцогу следующее. Он видел только пожилую даму, которая приняла его очень любезно. Она рассказала ему о своем печальном положении и, казалось, была не особенно удивлена участием секретаря эрцгерцога. Она пустилась в похвалы своему мужу, описала его заслуги по службе, несправедливости, выпавшие на его долю, его смерть при трагических обстоятельствах, а также препятствия, которые могли встретить ее прошение в канцелярии. Главным затруднением для успеха ее просьбы являлось то, что полковник Лангздорф внезапно подал в отставку из-за ссоры с одним из командиров, с которым дрался на дуэли. В этом поединке он и получил рану, от которой потом умер. Таким образом, полковник оказывался виновным в том, что в частном споре потерял жизнь, которая принадлежала родине и государю. Однако вдова надеялась на справедливость: ее муж был жертвой дурного обращения, почти насилия генерала, и она могла доказать это в случае надобности. Вильгельм ответил, что секретарь эрцгерцога рассмотрит дело подробно, но ему, конечно, придется просить указаний у нее лично. Вдова поспешно согласилась принять секретаря – своего незнакомого покровителя. – Теперь путь открыт, – сказал Вильгельм, – остается воспользоваться им. Герцог Рейхштадтский, не теряя времени, с сильно бьющимся сердцем, легкой походкой стал подниматься по лестнице заветного дома. Госпожа Лангздорф очень любезно приняла представителя эрцгерцога. Она снова повторила свою историю, прибавив, что дело тем серьезнее, что вражда генерала, погубившего ее мужа, не прекратилась и теперь. Она решилась на полное признание и сообщила, что, будучи еще простым адъютантом, этот офицер питал к ней такую пылкую страсть, что она не сумела противиться ей. Родители выдали ее тогда замуж за лейтенанта Лангздорфа. Генерал захотел возобновить с ней прежние отношения, но она с негодованием отвергла это, любя мужа и не желая изменять ему. Тогда генерал объявил, что считает Лизбет своей дочерью, а не ребенком полковника. Напрасно возражала бедная женщина против такого заявления и умоляла генерала молчать о ее прежней любви к нему, но тот с беспощадной жестокостью бросил в лицо полковнику прошлое его жены, о котором тот не подозревал. Дуэль стала неизбежной. Полковник, вынужденный подать в отставку, чтобы драться с высшим по чину, был убит и оставил семью без всяких средств. Вдова обратилась к императору и эрцгерцогу, испрашивая себе пенсию, на которую имел право ее муж, а дочери – место при дворе, обещанные еще при жизни ее отца. Герцог Рейхштадтский, тронутый этим рассказом, обещал свое полное содействие, уверив вдову, что пользуется некоторым влиянием на эрцгерцога. Та благодарила его горячо и, как видно, думала, что свидание окончено. Но молодой секретарь спросил не будет ли он иметь честь познакомиться с ее дочерью. Вдова как будто колебалась; глядя в лицо юноши, она наконец сказала: – Я верю вам, вы имеете такой откровенный внушающий доверие вид. Мы две одинокие, беззащитные женщины, у нас только и есть наша незапятнанная честь, и я надеюсь, что, если я разрешу вам бывать у нас, чтобы мы могли быть в курсе дел и давать вам нужные указания, вы не заставите меня раскаяться в своем доверии. Я познакомлю вас с дочерью, и, может быть, сострадание к ней побудит вас усерднее хлопотать о нас. Она позвала свою дочь, и Лизбет не замедлила узнать в посетителе молодого студента, внимательно смотревшего на нее во время прогулки на Пратере. Она покраснела, и ее голос несколько дрожал, когда она благодарила его за участие и сказала, что ее мать и она будут всегда рады видеть его у себя. Герцог старался поставить официальное знакомство на более дружескую ногу и неожиданно предложил сопровождать их на прогулку. Они отказались, но Лизбет прибавила: – Если моя мать позволит, то мы можем пойти вместе на Пратер в воскресенье, после обеда, и проведем там несколько часов на свежем воздухе, под деревьями. Может быть, мы встретим там кого-нибудь из друзей отца, которые могут подтвердить вам нашу историю, и вы охотнее будете помогать нам. Молодой принц решился наконец откланяться н уйти. В воскресенье он встретил обеих дам на указанном месте, предложил им зайти в кафе, и скоро их знакомство приняло самый дружелюбный, интимный характер. Такие встречи продолжались целый месяц. Несмотря на то, что разговор большей частью шел о деле, о пенсии, об ожиданиях вдовы полковника, молодая девушка давно угадала чувства милого, любезного юноши. Молодой герцог решил ускорить ход событий. Он отправился к своему дяде, эрцгерцогу Карлу, который очень любил его, рассказать ему о прошении вдовы, в которой принимал участие, и просил его дать благоприятный ответ. Эрцгерцог потребовал к себе дело, рассмотрел бумаги и сказал племяннику несколько дней спустя: – Я исполню твою просьбу. Действительно полковник Лангздорф потерял право на милость императора, оскорбил высшее по чину лицо и подал в отставку из-за дуэли. Но так как ты интересуешься этой семьей и, кроме того, я нашел в бумагах доказательство того, что виновником дуэли был не полковник, а сам генерал, то я устроил вдове разрешение на пенсию в обычном порядке. Что касается дочери, то для нее я нашел место лектрисы при дворе, сначала второй, а через месяц и первой. Можешь сообщить хорошие вести своим протеже. Герцог Рейхштадтский горячо поблагодарил дядю и радостно помчался в предместье Асперн, и, конечно, принесенная весть об успехе дела была встречена там с восторгом. Благодарность – вернейший путь к любви. Лизбет, и без того неравнодушная к красивому «секретарю», чувствовала все более и более сильную привязанность к нему еще за то, что он доставил ей возможность служить при дворе и обеспечил существование ее матери, и у нее часто возникало желание увидеть его. Однако со времени ее поступления на место ей ни разу не пришлось встретить во дворце молодого секретаря, и это удивляло ее. Однако ведь он служил при дворе… Или он забыл ее? Почему он не нашел до сих пор способа увидеть ее, говорить с ней, если его чувства были больше чем простое сочувствие? Она решилась наконец в одно из своих свободных воскресений пойти на Пратер одна, надеясь встретить там «секретаря». Но ее ожидание оказалось тщетным: она нигде не могла увидеть бледное, красивое лицо того, кто уже занял прочное место в ее сердце. Она печально вернулась во дворец и старалась отвлечь свои мысли от интересовавшего ее юноши, взяв в руки первую попавшуюся книгу. Последняя оказалась придворным журналом, где были помещены генеалогия, родство и свойство придворных лиц, и прежде всего императорского, королевского дома, и были приложены портреты членов царственной семьи. Рассеянно просматривая эти портреты, Лизбет встретила среди них изображение молодого человека с надписью: «Эрцгерцог Франц-Иосиф, герцог Рейхштадтский, внук Его Величества». «Как этот портрет похож на него! – подумала она. – Его глаза, его рот, его черты! Точно портрет его брата! О, я буду беречь эту книгу. Глядя на этот портрет, я буду думать, что он сам около меня». Но проходили дни, а желанная встреча все не устраивалась. Лизбет считала, что ее чудный, светлый сон любви и счастья навсегда и безвозвратно канул в вечность, и вдруг однажды получила записку, подписанную именем Франца, где он сообщал ей, что только что вернулся из отъезда, и просил прийти на Пратер, на обычное место их встреч. Лизбет с радостью сказала себе: «Он не забыл меня! Может быть, он не знает, как я люблю его!» – и, конечно, поспешила исполнить просьбу своего Франца. Свидание состоялось. На этот раз молодые люди были одни и могли говорить без помехи. Они делились своими впечатлениями, желаниями, мечтами. Расставаясь, когда уже стемнело, влюбленные обменялись первым поцелуем, взаимно считая, что это является залогом их помолвки. Герцог весь отдался этой свежей и чистой любви. Его опьяняло чувство этой девушки, не знавшей его звания, считавшей его бедным, скромным служащим. Он давно разглядел все расчеты честолюбия, тщеславия и выгоды, скрывавшиеся в глубине его лестных успехов среди дамского общества при дворе. Ведь герцогу Рейхштадтскому могла предстоять самая блестящая участь! Он мог занять со временем престол Франции. Может быть, со смертью эрцгерцогов австрийский трон перейдет к нему, внуку нынешнего императора… Молодой принц не мог не видеть, как все эти преимущества действовали на женские сердца и как пуста, тщеславна и лжива была та любовь, которую в изобилии расточали ему дамы придворного круга. Возвращаясь мыслью к скромной лектрисе, любившей его, не зная, кто он, и не ожидая короны взамен своей любви, юноша грустно говорил про себя: – Пусть она никогда не знает этого! Пусть она любит только Франца, скромного секретаря придворной канцелярии! Часть вторая Узник Шенбрунна I В одной из темных, извилистых улиц центра Парижа, на углу улицы Мандар, находилось маленькое кафе, посетителями которого были окрестные мелкие торговцы и служащие. Несмотря на свое громкое название «Прогресс», это заведение нисколько не изменило старых традиций, по крайней мере в отношении следов мух на грязных и рваных обоях, паутины по углам и слоев копоти и пыли на сводах потолка. Это было скромное и почтенное кафе с патриархальными нравами, где истребляли прохладительное питье, где никто не возвышал голоса, где читали газеты, играли в карты и домино, где всегда царили мир и спокойствие. То и другое всецело воплощались в лице благодушного существа, постоянно помещавшегося среди чашек и ложек на прилавке, около длинного ряда бокалов, приготовленных для лимонада и других напитков. Это был Картуш, или попросту Туш, домашний кот владелицы кафе, смотревший своими блестящими фосфорическими глазами на все окружающее с невозмутимым спокойствием и равнодушием. Владелица Туша восседала между чашками с сахаром и бутылками коньяка с таким же величавым и невозмутимым видом, как и ее кот. Мадам Морен уже несколько лет вдовела. После смерти мужа она хотела было в порыве горя продать кафе, но этому воспротивились все клиенты, и она, покорившись общему желанию, осталась сидеть за конторкой на своем бархатном табурете. Больше всех посетителей настаивал на этом некто Арман Лартиг. Восточного происхождения, но рано приехавший в Париж, он служил когда-то военным и участвовал в походе в Испанию при Бурбонах. Это был веселый малый, хороший товарищ, по ремеслу живописец-декоратор; он обещал хозяйке кафе обширную клиентуру среди рабочих-маляров, с которыми, как он говорил, ему постоянно приходилось иметь дело. Хозяйка кафе охотно приняла предложение, и действительно ее тихое заведение наполнялось по утрам шумной, веселой толпой молодежи. Говор и оживление сменили спокойную тишину, царствовавшую до сих пор в кафе и дававшую повод хозяйке говорить: – Мое кафе – это настоящий салон! Обычные клиенты, собиравшиеся несколько позже поиграть в домино и на бильярде, опустошая пивные кружки, не имели ничего общего с малярами, но и тут появились новые лица благодаря Лартигу: это были врачи, профессора, отставные военные, несколько состоятельных рантье. – Это все мои клиенты или их друзья, – говорил Лартиг. – Если мы будем довольны, то зайдем и завтра… Доходы увеличивались, и хозяйка всецело положилась на Лартига. Он начал с того, что переменил название кафе. Оно называлось просто «Кафе Морен», но раз Морен умер, то, конечно, не мог больше держать кафе. Лартиг отклонил также прозвание «Кафе Юности», предложенное хозяйкой, находя, что оно отпугнет клиентов солидных, иногда самых выгодных, и предложил дать кафе название «Прогресс». – Это будет понятно для всех в наше время, когда началась борьба отживающего режима с новыми течениями жизни… – пояснил Лартиг. – Так вы занимаетесь политикой? – удивилась госпожа Морен. – Я и не подозревала об этом. Впрочем, это дело ваше. Лартиг рассмеялся и сказал: – Вот что, мамаша Морен: когда я скажу вам: «Подите, мадам Морен, вас спрашивают!», тогда уже вы не вмешивайтесь больше в наши разговоры, а идите подальше, в кухню или в спальню, пока вас не позовут обратно. Видите ли, нам иногда надо побыть одним; но будьте покойны: мы не скомпрометируем вас. Мы все знаем друг друга, и когда собираемся говорить о том, что нас интересует, то будьте уверены, что ничье лишнее ухо не услышит того, что не надо. – Несчастные! Вы хотите составлять заговоры у меня! – Да, среди пенатов покойного Морена. Он, кажется, был ретроград, он никогда не говорил ни слова, однако неизвестно, что он думал. – То, что надо, господин Арман: он был за правительство. – И мы, мы тоже за правительство, но за будущее правительство. До свидания, мамаша Морен! Прежде всего продолжайте смотреть на нас как на добрых малых, приходящих к вам сыграть свою партию и поболтать о своих делишках после трудового дня. И Лартиг, распрощавшись, вернулся к своему делу – торопить рабочих и следить за ходом исполняемой работы. Кафе «Прогресс» скоро сделалось одним из тех таинственных и страшных впоследствии мест, где готовилось и зрело великое, грозное политическое движение 1830 года. Из осколков бывших масонских лож, из остатков политических партий вроде карбонариев, проповедовавших самые передовые идеи, образовалось общество под девизом: «Помогай себе сам – Небо тебе поможет», поставившее себе целью покончить с Бурбонами. Оно образовало в Париже сотни мелких центров во всех кварталах города, похожих на готовые к извержению вулканы. Кафе «Прогресс» стало одним из таких мелких вулканов. С того дня, как Карл X, тупой, ограниченный король, плохо сознававший, что рискует своим троном, а пожалуй, и жизнью, осмелился явиться перед национальным собранием и отказать в принятии знаменитого адреса, подписанного 221 смелым депутатом, была открыто объявлена война между дворцом и городом. Можно сказать, что революция 1830 года, которой было суждено окончиться в три дня, началась 18 марта 1830 года, когда король ответил на поданный ему адрес, что он «объявил свое решение в речи, произнесенной им при открытии сессии, что его намерения непоколебимы и что в интересах своего народа он не может отказаться от них». С марта до июля народ собирался сопротивляться. Было решено послать в собрание тех 221 депутата, которые подписали адрес, с добавлением еще известного числа либеральных депутатов. Среди вождей движения выделялись в то время Казимир Перье, Жак Лафит, Одран де Пюираво, Дюпен Старший и некоторые другие. В умах молодежи происходило большое брожение. Учебные заведения развивали либерализм в пользу республики. Этим в особенности отличалась Политехническая школа, гордившаяся своим вмешательством в дела отечества в 1814 году. Там влечение и симпатия к республике смешивались с обожанием Наполеона. В мастерских также бродило недовольство: Бурбонам не могли простить их возвращение с казаками и смотрели на них как на ненавистных средневековых баронов. Предместья были проникнуты славными воспоминаниями об империи. «Если король умрет, – говорилось там, – то тогда надо идти в Вену и привести сюда обратно Наполеона Второго». Но вся молодежь и все политические партии не значили бы ничего без кружка людей, управлявших прессой. Когда Карл X и его министры потеряли всякую надежду на управление Францией, в конституционной хартии был найден пункт четырнадцатый, который, по объяснению королевских юристов, позволял издание указов; таким образом можно было обуздать и сдерживать печать. Король осведомился у Полиньяка, первого министра, какими силами он может располагать, чтобы обеспечить исполнение указов. Тот ответил, что может в несколько часов собрать в Париже до 18 000 человек. – Этой армии нужен начальник, – сказал король. После некоторого обсуждения выбор пал на герцога Рагузского, негодяя Мармона, изменившего Наполеону и продавшего родину накануне капитуляции Парижа. Тому старому изменнику было поручено с помощью силы образумить парижан в случае протеста против указов. В понедельник, 26 июля, проснувшись поутру, Париж узнал, что государственный переворот начался, Первыми, конечно, узнали об этом журналисты. Между ними был Арман Каррель, один из редакторов газеты «Насьональ». Узнав содержание указов, сотрудники этой газеты хотели собраться для совещания у известного адвоката Дюпена, однако он отказался от этой чести, закрыв перед ними дверь своего кабинета. Собрание состоялось вечером в помещении редакции газеты «Насьональ», и там было решено подать протест. Тотчас же один маленький, проворный человечек потребовал молчания и прочел текст протеста, отредактированного им. Это был один из редакторов газеты «Насьональ», Адольф Тьер. Он прочел свою бумагу. Немного поспорили, а потом утвердили ее. Пока молодой автор протеста принимал поздравления, многие спокойные и более благоразумные люди хотели под шумок пробраться к дверям. Однако Тьер, заметив это, воскликнул: – Одну минуту! Не уходите! Удержите их! Здесь нужны подписи. Надо подписываться! Беглецы сконфуженно остановились. Тьер вскочил на стол, расплескивая чернила на зеленый ковер редакции. – Под этим протестом, – крикнул он, – нужны… – Он остановился, оглядел окружающих и резко добавил: – Нужны головы, господа. Спрыгнув на пол, он схватил перо и первый подписал: «Тьер». Рядом с ним подписался Арман Каррель. Остальные подписались за ними, как бараны, по бараны, понимающие, что стоят на пороге бойни. На другой день Мармон принял командование и приготовился бороться с возмущением. Еще не раздалось ни одного выстрела, но на всех перекрестках были поставлены отряды. Группы безработных бродили по улицам. В предместьях еще не знали, что решено в городе. Казимир Перье был недоволен тоном протеста и нашел его слишком революционным. Тьер, первый подписавшийся, требуя «голов» внизу протеста, сел в экипаж и поспешил скрыться в деревне, подальше от Парижа. Многие последовали его благоразумному примеру. В сущности, новоизданные королевские указы угрожали только печати. Можно было рассчитывать, что рабочая масса не обратит особого внимания на то, что ее не касалось. Но толпа вообще легко увлекается примером отдельного лица, часто не разбирая, за что, собственно, она стоит. Когда узнали, что подлый Мармон стал мясником Карла X, гнев народа проснулся. Не очень ясно понимали, за кого дрались, но против кого – это понимали все: против Мармона, негодного Мармона! Раздались крики: «Долой указы! Долой герцога Рагузского! Долой министров!» Мальчишки, слыша крики: «Да здравствует хартия!», прибавляли: «И ее высокое семейство!». Никто не знал, кому, собственно, кричат «виват!». Тем не менее народ отлично понимал, что надо было кого-то выгнать из Франции и из Парижа и что этот кто-то – Карл X вместе с ненавистным герцогом Рагузским. Первые выстрелы последовали при попытке полицейских комиссаров произвести 44 ареста лиц, подписавших протест Тьера. Однако привести в исполнение эти аресты не удалось частично из-за восстания, частично из-за отсутствия обвиняемых. Единственный арестованный был отпущен комиссаром на свободу, причем тот сам просил защиты от разъяренного населения. Везде возвышались баррикады, везде оружие было наготове. В общем беспорядке совершенно затерялись вожди восстания, никто и нигде не распоряжался. Только кое-где виднелись признаки организации работ. Например, на улице Мандар бросались в глаза две особенно удачно устроенные баррикады. Они состояли из пригодных для того материалов: матрацов, подушек и прочего. Тут же были приготовлены бочки с водой и песок для тушения пожара. Многие удивлялись этому произведению уличной боевой организации. – Как все это хорошо! Как удобно! – сказал один профессор живописи, рассматривая эту баррикаду. – Готово к бою, дружище! – ответил ему чей-то звучный голос. Он принадлежал высокому малому в широкополой шляпе артиста, в куртке с отворотами и трехцветном поясе, за который были заткнуты пистолеты; длинная сабля волочилась за ним по пятам. Это был весельчак Арман Лартиг в полном вооружении. Кафе «Прогресс» сделалось главным центром сопротивления Парижа. Лартиг целый день бродил по улицам от одной группы к другой, смеясь, передавая приятные известия, предсказывая победу, обнимая всех встречных женщин, говоря им: «То во имя республики, гражданка!» Ничего решительного не появлялось пока с обеих сторон. Наконец Мармон решил подавить восстание одним ударом. В это время у Казимира Перье, вождя парламентской оппозиции, собрались депутаты. Он в это время очень походил на кота, видящего рыб в бассейне: ему хотелось бы достать их, но он боится воды. Власть была так близко от него, правда, не для себя лично, но все-таки было очень лестно владеть троном. Достанет ли кот соблазнительную рыбку или промахнется? Если он ошибется и корона выскользнет из его рук? Что тогда будет с ним? Жизнь Казимира Перье была поставлена на карту. Этот осторожный человек председательствовал в собрании и старался как-нибудь оттянуть решительный момент, а для этого указал, что необходимо до начала дела собрать кое-какие дополнительные сведения. – Разве вы не понимаете, – сказал он, – какой опасный элемент мы тревожим? Какая ответственность ляжет на нас? Ведь это ужасно! Мы погибнем, если выйдем из границ законности, мы потеряем очень выгодное положение! А между тем неразумные, пылкие люди давали убивать себя на улицах. Нужна была кровь, красных и синих, чтобы белое знамя стало знаменем нации, знаменем трехцветным, которое революция и Наполеон торжественно пронесли по всему миру. II Между тем в то время, когда Париж сделался полем битвы, король Карл X в Сен-Клу продолжал чрезвычайно заботливо сохранять царственный церемониал. Все мелочи этикета строго соблюдались. Все окружавшие его лица, желавшие объяснить ему истинное политическое положение страны, встречал только улыбку и холодный отпор. Король говорил им: – Господа, вы преувеличиваете важность затруднений. Так бывает всегда, при всех режимах, среди населения такого большого города, особенно в такое горячее время, как теперь. Герцог Рагузский должен восстановить и поддерживать порядок. Он прекрасно справился с возложенной на него задачей. Одному из придворных, хотевших во что бы то ни стало внушить королю всю важность и опасность вспыхнувшего восстания, Карл X ответил суровым тоном: – Вернитесь в Париж и скажите там, что король твердо решил не поступаться ни единой прерогативой монархизма! Сказав это, Карл X, игравший в это время в вист, снова взял карты в руки, и игра продолжалась как ни в чем не бывало. А тем временем восстание с неукротимой силой разрасталось в Париже. Инсургенты стали хозяевами всех стратегических пунктов столицы. На Лувр напала банда из 300 инсургентов, которыми командовали банкир Мишель Гудшо и молодой студент Политехнической школы. Швейцарцы, охранявшие Лувр, отбросили осаждавших первым залпом, но перед вторым остановились в нерешительности: им вспомнилось 10 августа 1792 года. Инсургенты отодвинулись назад и остановились, не зная в первый момент, что предпринять. Наступила полная тишина, но вдруг ее прорезал раздавшийся откуда-то сверху звонкий голос, кричавший: – Да здравствует хартия! Да здравствует свобода! Этот голос принадлежал уличному мальчишке – ведь во всякой революции парижские гамены играли немаловажную роль! – который втихомолку подобрался в колоннаде. Но швейцарцы в первый момент подумали, что народ незаметным образом сбоку пробрался в Лувр и зашел им с тыла, а потому в припадке панического страха они побросали оружие и амуницию, бросились бежать с криком: «Спасайся, кто может!», промчались по галереям, коридорам, лестницам, бесконечным дворам Лувра и в полубезумии добежали до площади Карусель. Сейчас же сзади них послышались тяжелые шаги осаждавших. Знак, поданный мальчиком, был понят. Инсургенты действительно ворвались на этот раз в Лувр. Они выламывали двери, выбивали засовы, кричали, стреляли из ружей, так что собравшаяся на улице толпа подумала, что Лувр теперь опять во власти народа. Все это окончательно деморализовало резервный батальон Мармона, расположенный для охраны во дворе Тюильри. Солдаты со страхом поглядывали друг на друга и говорили: – Парижане овладели Лувром, а это самая прочная твердыня в городе. Мы пропали. В тот же момент, словно желая еще увеличить их подавленность, маршал Мармон приказал им отступать, и дворец Тюильри был быстро эвакуирован. Не успели последние солдаты выбраться оттуда, направляясь, согласно приказу герцога Рагузского, к Елисейским полям, как на вершине башенки древнего дворца Валуа появилось гордое трехцветное знамя, знамя Революции и Наполеона, поднятое там тремя горожанами – Жубером, Томасом и Гиньяром. Законная монархия снова была уничтожена во Франции! Во время сражения произошли такие события, которые совершенно изменили характер восстания. Это гигантское тело вооруженного народа не имело головы, и ему дали таковую. По мере того как обстоятельства складывались все благоприятнее и к повстанцам стекалось все больше и больше вооруженных горожан, туда же бросились депутаты, ученые, писатели, которые разнесли среди инсургентов следующее радостное известие. 29 июля у банкира Лафита происходило заседание депутатов национального собрания, на котором он объявил, что необходимо взять в свои руки управление делами страны, чтобы поддержать и ободрить восставший народ. Он предложил, между прочим, избрать вождя восстановленной национальной гвардии. У всех на устах было имя Лафайета, в числе немногих дворян боровшегося в Великую французскую революцию за права народа, и ему предложили стать главным вождем всего восстания. Тогда последний встал и сказал: – Во исполнение воли моих сограждан я принимаю на себя командование национальной гвардией. Старое имя тысяча семьсот восемьдесят девятого года может оказаться очень полезным в тех важных событиях, которые мы переживаем. Раз на нас нападают со всех сторон, то мы должны защищаться. Генерал Лафайет будет и в семьдесят три года таким же, каким он был в тридцать два! Тогда Бетен де Во воскликнул: – Если мы не можем обрести вновь доблестного мэра Парижа тысяча семьсот восемьдесят девятого года, знаменитого Байи, то будем, по крайней мере, рады, что у нас имеется его достославный начальник национальной гвардии! Затем была избрана национальная комиссия из пяти членов, чтобы следить за защитой, продовольствием и безопасностью столицы. С улицы послышался какой-то глухой шум: собравшаяся там толпа хотела узнать, согласился ли Лафайет принять командование национальной гвардией. Командование войсками собрание постановило возложить на генерала Жерара. Но тут со двора и улицы послышались ружейные выстрелы. Члены собрания кинулись к окнам и увидали, что вокруг дома Лафита виднеется серая масса войск. Все заметались по комнате с криками: «Мы погибли! Нас предали!» Перед глазами этих трусливых буржуа, превратившихся в инсургентов, уже мелькали картины военного суда, расстрела. Толстяки бросились к боковым дверям, которые оказались слишком узкими для их кругленьких животиков, прятались за кресла, выпрыгивали из окон в сад, раздавливая своей тяжестью вороха роз, гераней и гелиотропов. А человек пять из наиболее храбрых защитников отечества забрались в «кабинет задумчивости». Было довольно-таки трудно извлечь их оттуда, когда все выяснилось. Они не хотели слушать никаких объяснений и только визжали, что не хотят идти на виселицу или на расстрел. В комнате остался на своем месте только сам Лафит со своим секретарем де ла Гардом, которому он сказал: – Раз суешься в политику, то надо сначала убедиться, хорошо ли владеешь ногами! – И он указал на свою больную ногу, которая мешала ему сдвинуться с места и таким образом заставила его оказаться храбрее всех. К нему-то и обратилась группа офицеров 5-го и 53-го пехотных полков, желавших переговорить с собранием. Эти офицеры явились от имени своих товарищей предложить свои услуги революции. Они стояли на Вандомской площади, когда их окружила толпа горожан, состоявшая главным образом из стариков, женщин, молоденьких девушек и детей, которые умоляли их не стрелять в народ. Сначала солдаты пытались остаться глухими к этим мольбам, но по мере того, как толпа все увеличивалась и эта просьба повторялась все более и более юными и беззащитными губами, они стали колебаться и подумывать о том, справедливо ли требовать от них, солдат, чтобы они вносили ужасы смерти в ряды этой мирной толпы, требовавшей у навязанного ей правительства только того, на что она имела несомненное право? К тому же они падали от усталости и голода. Со вчерашнего дня их не кормили, и стояла ужасная жара. Тогда лавочники и живущие по соседству горожане принесли им еду и питье. Женщины помогали солдатам скинуть оружие и амуницию, чтобы отдохнуть и с полным удобством утолить голод и жажду. Дисциплина все таяла, солдаты все смягчались. Наконец они категорически заявили, что ни в коем случае не пойдут против народа. Узнав, что в доме Лафита происходит как раз собрание членов временного правительства, офицеры этих полков решили не противиться воле солдат и присоединиться к восставшим. Один из младших офицеров, отряженный парламентом к барону Жерару, только что назначенному командиром восставших военных сил, явился с известием, что Жерар согласился принять их в состав своих войск. Тогда эти части двинулись к дому Лафита и вызвали тот переполох, который мы уже описывали выше. Мало-помалу все объяснилось: члены собрания стали вылезать из-за спинок кресел, возвращаться из сада, даже засевшие в «кабинете задумчивости» в конце концов вняли голосу рассудка и горделиво вернулись в зал собрания. Тогда Лафит с великолепным хладнокровием заявил: – Господа! Заседание продолжается! Эти два полка, перешедшие на сторону инсургентов, окончательно решили победу. Теперь уже нечего было больше бороться – надо было пожинать кровавую жатву. Разумеется, все голоштанные смельчаки, все дети народа, рисковавшие своей жизнью за трехцветное знамя, должны были быть исключены из участия в разделе. Они были хороши для черной работы, для пашни, для посева, но когда дело доходило до жатвы посеянного ими, то их роль считалась оконченной. Тогда из-за надежных прикрытий, словно тараканы, выползали толстобрюхие буржуа, которые требовали не своей части во вновь освобожденной Франции, а всю ее целиком! III Во время сражения у одной из баррикад около улицы Монторгелль, где перестрелка отличалась особенным оживлением, можно было видеть двух инсургентов, которые, помимо особенного жара, вносили в бой техническое знание и совершенно выдающуюся компетентность. Эта баррикада находилась около угла улицы Мандар. Она, как мы уже. говорили, была очень искусно построена Лартигом из карет, насыпанных землей и поваленных на бок, из всякого тряпья, матрасов, булыжника, каменных плит. Около нее шла канавка, из которой вынули весь камень, но зато насыпали туда битого стекла и железных обрезков, чтобы сделать ее совершенно непроходимой. Внутри этой импровизированной крепости царила суровая дисциплина. Начальником ее был пожилой, воинственного вида мужчина, нацепивший на старый выцветший мундир империи командорский крест Почетного легиона. Его почтительно называли «генералом». Это был генерал Анрио, постаревший, осунувшийся, ослабевший, но воодушевившийся, возбужденный, обретший прежние силы и энергию, преследуя двойную цель, для достижения которой требовалось три дня напряжения всех моральных и физических сил. Он только что отсидел несколько лет в заключения, но в каком заключении! Его обвинили в устройстве заговора, имевшего целью возвращение Наполеона с острова Святой Елены, и ему уже грозил военный суд, когда вдруг его сочли сошедшим с ума и заключили в Шарантонский дом для сумасшедших. Его друзья во главе с маршалом Лефевром вступились за него, доказывая, что Анрио в полном разуме и его несправедливо держать в доме для сумасшедших. Но полицейский префект ответил им: – Если вы действительно расположены к генералу Анрио, то никогда не поднимайте этого вопроса. Если его признают нормальным и действовавшим в состоянии полного разумения, то его, правда, выпустят из Шарантона, где его сторожами являются только доктора, но выпустят для того, чтобы заключить в военную тюрьму и отдать под суд. Хотите вы, чтобы генерала Анрио расстреляли? – улыбаясь, добавил он. – Нет? Ну, в таком случае оставьте всякие хлопоты и ждите. Быть может, когда-нибудь и для него тоже пробьет час монаршей милости! Час монаршей милости не торопился с наступлением, но во вторник 26 июля 1830 года, узнав, что делается в Париже, Анрио, которому, в сущности, жилось в Шарантоне далеко не так плохо, так как сторожами и надзирателями там служили старые императорские солдаты, с помощью привратника ушел из больницы. Он уже неоднократно совершал таким образом маленькие прогулки и на его отсутствие закрывали глаза. Он давал слово вернуться вечером, а слово генерала было священным. Ни разу не было случая, чтобы генерал Анрио не вернулся в назначенный срок. Но в этот вечер он не вернулся в лечебницу! – Арестовали его или он попросту убежал? – пробормотал привратник, который одинаково дрожал как за свое место, так и за своего больного. Регулярные отлучки генерала и без того частенько интересовали его. Он думал, что Анрио пользовался этими отлучками для того, чтобы навестить кого-нибудь из старых товарищей, поговорить с ними об императоре Наполеоне, его сыне и шансах на реставрацию Бонапартов. Раза два-три он даже выслеживал генерала, но не видел, чтобы тот говорил с кем-нибудь. Анрио обыкновенно останавливался около элегантного домика в квартале Мадлен и проводил там долгие часы, поджидая и выслеживая кого-то. Но по всем признакам это все-таки не было ни политическим, ни любовным свиданием, так как генерал ни разу не проник в дом. Однажды, когда около подъезда остановилась карета, глаза Анрио загорелись пламенной страстью, в которой читались скорее злоба и ненависть, чем любовь. Кто был в этой карете – служитель не видал, но он вообразил целую историю и, рассказывая ее в своем кругу, говорил, будто генерал Анрио влюблен в несвободную женщину, все старается повидать предмет своей страсти, но это никак не удается ему. Таким образом отлучки генерала были самыми невинными, но в больницу во вторник вечером он все-таки не вернулся. Прошла среда – его все не было. Как ни дрожал служитель за свое место, но волей-неволей пришлось подать рапорт директору заведения о случившемся. Отправляясь к директору, несчастный пробормотал: – Этот рапорт повлечет за собой для меня увольнение, а следовательно – и голодную смерть. Куда я денусь в этом возрасте, на что я гожусь и кто возьмет меня на службу? Эх, генерал, генерал! Не следовало ему так поступать со мной! Ведь я всегда делал ему всяческие поблажки! После некоторого колебания служитель постучался и вошел в кабинет. – Это вы, Борно? – спросил директор, стоявший перед зеркалом и старательно изучавший свое лицо. – Что нового? – Ничего особенного, господин директор. Есть тут одна новость, так она здесь в рапорте прописана. Вот. – И, дрожа всем телом, служитель протянул бумажку. – Сегодня у меня нет времени читать рапорты, – ответил директор. – Ну что же, так я приду завтра, – пробормотал тот, с радостью подумав, что, быть может, генерал Анрио все-таки явится: ведь не захочет же он подвести человека, не сделавшего ему ничего, кроме хорошего! Ведь, может быть, он просто заболел? – И завтра у меня не будет времени тоже! – ответил директор, делая в воздухе веселый пируэт. – Ах, Борно, вы этого не понимаете! Вы, кажется, просто старый шуан, и вам нет никакого дела до того, что теперь происходит в Париже. Ведь Карла Десятого выставляют вон! – И он пробормотал: Когда старик-король в безумии своем Смеется над законом и народом… Услыхав эти две строчки из последней песенки Беранже, Борно с удивлением поднял голову, всмотрелся в директора и тут только заметил кое-что, ускользнувшее от него вначале. Правда, на директоре все еще были чиновничий сюртук и бюрократические баки, но на голове красовалась каскетка с трехцветной кокардой, на сюртуке виднелась амуниция, в руках было ружье солдатского образца. Борно при виде этого не мог отделаться от изумления. – Да, да, вот как обстоят дела, Борно! – продолжал директор. – Я ухожу от вас, так как сыт по горло госпиталем. Надеюсь, что все вы здесь пожалеете о моем уходе, но если сегодня меня не убьют, то я вернусь повидаться с вами после взятия Тюильри, потому что мы идем брать этот дворец. До свидания, Борно! – И, оставляя служителя в полном остолбенении, директор прошел мимо него церемониальным шагом и вышел из кабинета, насвистывая военный марш. – Чем только это все кончится! – пробормотал служитель, возвращаясь к себе в каморку. Генерал Анрио примкнул к инсургентам потому, что хотел отомстить Бурбонам, потому что любил свободу, потому что его сердце оставалось молодым. И его кровь с юношеской энергией забурлила в жилах, когда он увидел восставшей из праха старую трехцветную кокарду; он надеялся, что восстание примет значительный размах и вызовет неминуемое низвержение Карла X, чтобы заменить Бурбонов другим государем со звучным, милым, дорогим большинству французов именем Наполеона II. Кроме того, Анрио хотел отомстить и за себя лично. Его предали, и теперь он знал, кто именно. Он долго рылся в памяти, перебирая всех, кто мог бы предать его, но простой случай открыл ему, кто известил полицию о составленном им заговоре, чтобы с помощью капитана Лятапи выкрасть Наполеона с острова Святой Елены и доставить его если не в Европу; сразу, то по крайней мере хоть в Америку, где можно было бы при благоприятном случае подумать и о продолжении дела. Разумеется, ему не называли доносчиков. Его неожиданно арестовали, допросили и отвели в тюрьму, где продержали в одиночной камере несколько месяцев в ожидании суда. Однажды за ним явились, посадили в закрытую карету и отвезли в какой-то приморский город, которого он не знал. Там его опять заперли в одиночную камеру и держали, как сообщил сторож, в распоряжении морского префекта. Так прошли долгие месяцы; Анрио не только не имел ни малейшего соприкосновения с внешним миром, но оттуда к нему даже не доходило никаких известий, и он не знал, что происходит с его близкими. И вот однажды к нему в камеру вошел тюремный смотритель и заявил, чтобы он приготовился к посещению тюремного инспектора, который объезжает тюрьмы и будет вскоре у них, чтобы проверить, достаточно ли хорошо в отношении питания и гигиены содержатся арестанты. Генерал Анрио спросил, не могут ли ему дать бумагу и перо, чтобы составить прошение на имя инспектора. Ему принесли желаемое и снова оставили одного. Анрио подготовил длинный протест против своего ареста и требовал суда. В то же время он требовал от королевского правительства, чтобы ему дали очную ставку с доносчиком, дабы он, Анрио, мог уличить его в заведомой лжи и опровергнуть обвинения. Инспектор был очень влиятельным и добросовестным чиновником, но ему надоели вечные, повторявшиеся почти в одних и тех же выражениях прошения и протесты политических арестантов, требовавших регулярного следствия и суда – двух вещей, которых именно и не желало правительство Бурбонов. Случаю было угодно, чтобы в прошлом генералу Анрио пришлось встречаться с инспектором, и последний сильно изумился, встретив его в камере морской префектуры. Они поговорили о прошлом, о своих прежних общих знакомых – к громадному удовольствию инспектора, который думал, что таким образом удастся избежать обычных протестов, требования суда и т. п. Анрио очень часто встречал молодого чиновника у баронессы де Невиль, и потому его первой мыслью было узнать, как поживает эта дама. Ведь он так давно не видел ее; ведь так давно уже его доводило до полного отчаяния воспоминание о тех чарующих вечерах, которые он проводил вместе с хорошенькой женщиной. Он умирал от желания спросить у инспектора: «Ну, а баронесса Невиль? Что с ней? Как она поживает!» – но каждый раз этот вопрос замирал у него на устах. Во время своего свидания под арестом Анрио привык никому не доверять и во всех видеть шпионов. Теперь и этот инспектор внушал ему некоторое беспокойство. Ведь прежде они так часто разговаривали с полной откровенностью! Уж не послужила ли причиной его ареста именно эта откровенность? Поэтому, когда, вспоминая прошлое, чиновник коснулся вечеров у баронессы Невиль, Анрио ни звуком не ответил на это, как если бы баронесса была ему совершенно незнакома. – Ах, так вы все еще имеете зуб против этой миленькой баронессы? – весело продолжил чиновник в ответ на холодное молчание Анрио. – Конечно, я вполне понимаю это и очень извиняюсь, что вызвал в вашей душе это неприятное воспоминание. Анрио был очень поражен этой странной фразой и произнес: – Я надеюсь, что вы не хотите сказать мне этим что-нибудь обидное? – Что вы, помилуйте! Ни как человек, ни как официальное лицо, я никогда не позволил бы себе оскорблять узника. Я очень извиняюсь, что назвал в вашем присутствии имя того человека, который послужил причиной постигшей вас участи. Анрио побледнел, как смерть, все его тело задрожало, он провел платком по лбу, стирая ледяной пот, выступивший на висках; он боялся понять слова инспектора, несмотря на всю их трагическую ясность. – Простите, – сказал он, видя, что инспектор собирается встать и уйти. – Бога ради, еще одно слово! Неужели ваши слова относятся к баронессе Невиль, у которой мы с вами так часто встречались? – А к кому же другому могли они относиться? Послушайте, генерал, неужели вы еще сомневаетесь, по чьей милости попали на хлеба его величества? – Да нет же, я ничего не знаю, а мне так хотелось бы знать это! Умоляю вас, скажите мне это! – Я и так сказал вам более чем достаточно, генерал! Вы не поняли моих слов, но раз вы были так дружны с баронессой Невиль, то я не понимаю, как могли вы не знать, что она является самой ревностной и энергичной шпионкой полиции его величества! – О, Боже мой! – простонал Анрио, хватаясь за грудь. – Я понимаю, вы надеялись, – продолжал инспектор, – что в силу той дружбы, которая вас связывала, баронесса пощадит вас, забудет о своих обязанностях? Но ведь и ее дружба имела целью только выведать у вас секреты. И вы, и я, и все остальные, посещавшие ее салон, были для баронессы только объектом наблюдения, и стоило нам уйти, как она бросалась в свой кабинет, чтобы немедленно написать своей белой, хорошенькой ручкой точное донесение префекту полиции обо всем узнанном. – Негодяйка! – пробормотал Анрио. – О, если бы мне удалось добраться до нее! – И что же тогда? Полноте, бедный мой генерал! Эта змея вывернулась бы, убедила бы вас, что тут просто недоразумение, и вы были бы по-прежнему, если не больше еще, во власти ее чар. Подумайте хотя бы вот еще о чем: она пользуется таким влиянием в министерстве полиции, ее услуги настолько ценятся там, что стоило бы ей потребовать вашего освобождения, и вас немедленно выпустили бы, – тем более, что после смерти Наполеона значительная часть опасений отпадает. Но, как видите, эта милочка и думать не захотела об этом. Однако не беспокойтесь! Когда я вернусь в Париж, то увижу ее, расскажу ей, как вы страдаете в заключении, и уговорю ее похлопотать о вашем освобождении. – Нет, нет! – быстро прервал его генерал. – Я не хочу быть обязанным ей ничем! Так, значит, товарищи были правы, предупреждая меня, а я был просто слепцом, идиотом! О, я наказан по заслугам. Но погодите! Стоит мне когда-нибудь выбраться отсюда. О, я отомщу за себя, поверьте мне! – Бога ради, успокойтесь, генерал! Я в отчаянии, что заговорил с вами об этом. Если бы я только знал… Вы ничего более не хотите узнать от меня? Тогда разрешите мне откланяться вам и продолжать инспекцию далее! – с этими словами чиновник вежливо откланялся генералу и вышел, от души раскаиваясь, что выболтал арестанту то, что тому совершенно не следовало знать. Впоследствии, когда в силу неизвестных ему причин генерала перевели в Шарантон, у Анрио была одна только мысль: наказать предавшую его женщину. Для этого надо было найти ее, застать врасплох и вырвать у нее признание в ее подлости. И ради этой мести он и бродил, как настоящий сумасшедший, вокруг дома баронессы, надеясь на случай, который поможет ему застать изменницу одну. Но этого случая ему не представлялось. Баронесса никогда не показывалась на улице одна, без сопровождения кого-нибудь из мужчин. С другой стороны, Анрио не мог попросить ее, чтобы она сама назначила ему свидание: теперь он уже не сомневался, что она постарается окончательно лишить его возможности когда-нибудь отомстить ей и единственным результатом будут только наказание и увольнение доброго служителя, разрешавшего ему отлучки из Шарантона. Но при грохоте пушек, раздавшемся над Парижем, при шуме оружия и начале битв генерал сейчас же решил сразу осуществить две мечты своей старости: низвергнуть Бурбонов, восстановить трехцветное знамя вместе с династией Бонапартов и по мере возможности наказать баронессу, тайную шпионку полиции. Полный этих надежд, он и явился на баррикаду улицы Мандар, где Лартиг и другие завсегдатаи кафе «Прогресс» немедленно поручили ему командовать ею. Позаботившись о необходимых мерах для защиты этого важного стратегического пункта инсургентов, генерал Анрио послал Лартига в дом маршала Лефевра с запиской. Маршала не было на свете уже несколько лет, его жена, сильно постаревшая, удалилась в свои поместья. Анрио знал, что ла Виолетт остался в Париже в качестве управляющего домом и всеми делами Екатерины Лефевр, и надеялся, что Лартиг разыщет его и приведет в кафе. Он очень рассчитывал, что ла Виолетт не откажется прийти, так как в записке сообщил ему, что он нужен для выполнения смелого предприятия. Лартиг вернулся без ла Виолетта: последнего не было дома, так как он неизвестно куда девался. Анрио улыбнулся, не сомневаясь, какой причиной была вызвана эта прогулка ла Виолетта. – Он из наших, – сказал он. – Ла Виолетт похож на хорошую кавалерийскую лошадь: стоит ему заслышать звук трубы, как он уже тут как тут. Наверное, он вертится там, где кипит бой! Только бы он получил мое письмо, а тогда он уже примчится! Действительно, к вечеру около баррикады появился и ла Виолетт. Он был одет в штатское платье, но весь его вид говорил о воинственности его намерений. На черном сюртуке красовался орден, собственноручно прикрепленный когда-то к его груди императором Наполеоном. Оба старых друга сердечно расцеловались. Анрио, словно помещик, показывающий свои хозяйственные строения посетителю, повел ла Виолетта по баррикаде, показывая все уголки этой импровизированной крепостицы. Проверив, находятся ли все защитники на своих местах, достаточно ли у них боевых патронов и оружия, Анрио увел своего приятеля в кафе «Прогресс», чтобы сообщить, в чем было то дело, из-за которого он вызывал его. Ружейный огонь затихал. Повстанцы были уже победителями в центре Парижа. Тюильри с минуты на минуту должен был перейти в руки народа. Говорили, что Мармон отступает, что войска присоединяются к народу и что в городской ратуше уже было торжественно объявлено о низвержении короля. Все эти известия переполняли энергией храбрых защитников свободы и права и вносили деморализацию в ряды роялистских войск. Анрио шепотом сообщил ла Виолетту о задуманном им проекте. Тот молчаливо слушал, изредка покачивая головой. Когда же генерал кончил, ожидая мнения ла Виолетта, последний не ответил ничего. – Ты не одобряешь этого? – спросил Анрио. – Не могу сказать это. – Значит, одобряешь? – Не вполне. – Но ты все-таки должен прийти к какому-нибудь решению и высказаться либо за, либо против! – Это очень трудно, очень трудно! – Как, ты знаешь преступление и отказываешься покарать его?! – Да ведь это – женщина, генерал! Вы только подумайте – женщина! – Это не женщина, а чудовище! – Это ничего не значит. Чудовища женского рода не все равно, что чудовища мужского рода. – Ты отказываешься? Ну, что же! Так я пойду один. Но окажи мне последнюю услугу, потому что завтра меня, наверное, убьют. – Что вы хотите, генерал? Я готов повиноваться вам, но потребуйте от меня чего-нибудь не столь ужасного. – В мое отсутствие здесь может произойти серьезная стычка с правительственными войсками, а ведь я отвечаю за людей, выбравших меня своим начальником. Поэтому уходя я должен поручить командование надежному человеку, и этим человеком я назначаю тебя. – Но согласятся ли на это остальные? – Раз я представлю тебя им – да. Ну, теперь пойдем! Они вышли из кафу, и по приказанию генерала мальчишка-барабанщик дал сигнал к сбору. Сейчас же со всех концов сбежались мужественные защитники баррикады улицы Мандар. Анрио в нескольких словах объявил им, что счел нужным произвести рекогносцировку за пределами квартала, чтобы узнать, как идут дела на отдаленных баррикадах и не пора ли двигаться вперед. В ответ на это раздалось недовольное ворчание, так как инсургенты не любили покидать свои кварталы; им казалось, что они будут в меньшей безопасности на чужих улицах, и они предпочитали умирать у порогов своих дверей. Генерал поспешил прибавить, что каждый, кто не желает следовать за ним, совершенно свободен в своих действиях. Если найдется кто-нибудь, кто выразит согласие сопровождать его, он с удовольствием возьмет его с собой, не найдется – все равно он отправится один. – Я пойду с вами, генерал! – заявил Лартиг. – Принято. Ну, а теперь, – продолжал Анрио, – на время моего отсутствия, прошу вас, граждане, признать своим начальником товарища ла Виолетта, бывшего адъютантом в Великой армии. Это храбрец, каких мало, и я не могу доверить баррикаду лучшему человеку. Повинуйтесь гражданину ла Виолетту так же, как если бы это был сам я. А теперь, товарищи, отправляйтесь каждый на свой пост, и да здравствует свобода! Инсургенты вернулись на укрепления, а ла Виолетт, пожав руку Анрио, сейчас же удалившемуся с Лартигом, отправился в уголок между двумя домами, откуда можно было наблюдать за всем, что делалось вне и внутри баррикады. Усевшись там и закурив трубку, он погрузился в глубокое раздумье, причем сквозь зубы у него вырывались отдельные фразы: – Бедный Анрио! Недаром его заперли в Шарантоне. Да и есть с чего сойти с ума! Пропустят ли его сквозь баррикады? Ну, а если ему удастся сделать все это? Как мне быть? Ведь начальником баррикады стал теперь я. Так неужели позволить ему здесь заниматься сведением личных счетов? Он задумался, его трубка гасла, он снова раскуривал ее. Ночь окончательно воцарилась над Парижем, кидая странные тени на груды камней, дерева, матрасов, высившихся среди и вокруг него, и в безмолвии жуткой тишины изредка раздавался от баррикады к баррикаде окрик: – Часовые, слу-у-ша-а-ай! IV Ночь кончалась. Вскоре Париж, протирая заспанные глаза, вновь должен был взяться за оружие. Сквозь сумрачные силуэты домов уже белело небо. Со стороны улицы Монмартр послышался шум чьих-то шагов. Ла Виолетт, как раз обходивший баррикаду, насторожился, затем вскарабкался на один из редутов и увидел на улице три таинственные тени, молчаливо двигавшиеся к баррикаде, Он громко окликнул их: – Кто идет? – Это мы: Лартиг и начальник. – Стой! Обождите, пока вас не признают! – Так это ты, ла Виолетт? – сказал Анрио, узнав голос друга. – Пожалуйста, не поднимай на ноги' весь народ. Это я с гражданином Лартигом и третьей особой, за которую я отвечаю. Пропусти нас! Ла Виолетт провел их на баррикаду и, не говоря ни слова, но по-прежнему мрачно покачивая головой, пошел вслед за ними в кафе «Прогресс». Курительная комната была погружена во мрак; на конторке, в том месте, где обыкновенно почивал кот Туш, раскинув свое откормленное тело среди груд сахара и графинов с коньяком, мирно мурлыкая и изредка поблескивая Фосфорически сверкавшими зрачками, горел ночник. Кота не было – этот эгоист, потревоженный громкими криками и волнением, царившим в последние дни среди посетителей кафе, бежал неизвестно куда! На бильярде, накрывшись чехлом, спали с громким храпом и присвистом два инсургента. Повсюду – на скамьях, диванчиках, на составленных табуретках и стульях – виднелись спящие, беспокойно ворочавшиеся из-за неудобства своего ложа. Во всех углах виднелось оружие. Острый запах поднимался от всех этих потных, усталых тел, заполнявших кафе. – Нам лучше подняться в верхний этаж, – сказал Анрио и, вытащив из кармана огарок, которым он предусмотрительно запасся, зажег его о пламя ночника. Затем, обращаясь к третьему человеку, пришедшему с ним и Лартигом под покровом широкого плаща и бывшему по всем признакам женщиной, он сказал: – Проходите вперед! Ла Виолетт, иди и ты с нами! Они прошли в комнату, единственным украшением которой были кровать и два старых кресла. Тут Анрио вставил огарок в стоявший здесь подсвечник и, указывая на кресла и кровать, сказал глухим голосом: – Садитесь! Лартиг и ла Виолетт сели, женщина же оставалась стоять, казалось, что она ничего не видела и не слышала. Анрио повторил еще громче: – Садитесь, я вам говорю! Женщина безмолвно села в одно из кресел. Тогда Анрио заговорил голосом, в котором звучало с трудом сдерживаемое бешенство: – Друзья мои, мы собрались тут словно на военный совет. Но позвольте мне сначала познакомить вас с тем, чего я жду от вас: я жду от вас суда над этой женщиной, которая молчаливо сидит перед вами, обдумывая, как бы ей ухитриться сбежать от нас, чтобы на досуге снова заняться своим ремеслом – шпионством и предательством! Но горе нам, если ей удастся убежать! Женщина вздрогнула – это доказывало, что она слышала и поняла. Анрио продолжал, оставаясь стоять в позе прокурора: – Эту женщину, друзья мои, зовут баронессой де Невиль. Она очень красива, очень любезна, но еще более обольстительна и опасна. Сколько наших друзей, сколько великодушных, смелых умов, сколько героев святой свободы погибло, обезглавлено, отправлено на каторжные работы благодаря ей! Тюрьмы переполнены ее жертвами, а могилы громко вопиют об отомщении. Во всех смелых заговорах, бывших обнаруженными, несмотря на полную их тайну, эта женщина была предшественницей и помощницей палача. Дрожь негодования пробежала по телу Лартига, ла Виолетт не мог удержаться, чтобы не выругаться: – Негодяйка! Анрио продолжал: – Как видите, она даже и не отпирается. Но это было бы трудно, потому что она знает, что от меня не скрылась ни одна из ее подлостей. О, вы, конечно, станете смеяться над моим безумием, но я должен исповедаться вам во всем откровенно. По воле рока мне пришлось встретить это чудовище на своем жизненном пути. Я дал увлечь себя ее улыбочками, грациозной томностью ее манер, ее обещаниями. Она вообще заводила знакомства с офицерами императорской армии, притворялась, будто разделяет их сожаления, их надежды, и все это только для того, чтобы доносить обо всем этом полиции! Я уже сказал вам, что многим из наших это уже стоило головы. Мне лично пощадили жизнь, но для того, чтобы подвергнуть еще более ужасной пытке. Ты знаешь обо всем, ла Виолетт, но я должен рассказать это также и Лартигу, чтобы он мог представить, до какой степени простирается подлость этой женщины. Буду краток; ведь близится день, когда долг призовет нас к защите баррикад. Я уже говорил вам, что влюбился в эту женщину, как школьник; и вот я увлекся до того, что выдал ей тайну, которая не принадлежала только мне одному. Был составлен заговор с целью освободить императора Наполеона из заточения на острове Святой Елены. Не называя имен главных заговорщиков – ведь ты был в их числе, ла Виолетт! – я своей проклятой болтливостью навел эту женщину на след этого заговора, а этого было достаточно для того, чтобы о нем узнала Англия и предупредила всякую возможность привести план в исполнение. Меня арестовали, а затем, после долгого заключения, перевели в Шарантон. Меня держали в качестве сумасшедшего, меня, Анрио, старого солдата, у которого не было другого безумия, кроме безумия любить эту женщину! Благодаря случайности мне удалось бежать. В первый момент я думал только о возможности сражаться за народное дело, умереть за благо нации, и потому-то я прибежал на эту баррикаду и принял командование над нею. Но тем временем я успел подумать и решил, что эта женщина должна быть наказана, что моей рукой с нее должна быть сорвана маска! Я хотел сам произнести над нею приговор и привести его в исполнение, но решил возложить это на вас. Друзья мои, я жду вашего решения и приговора! – Мое мнение таково, что она заслуживает пули! – сказал Лартиг. – Ну, а ты, ла Виолетт? – спросил Анрио. – Мне тоже кажется, что эта женщина изрядная каналья, – ответил тот, – и я думаю, что для общества не будет большой потерей, если ее отправить с пулей в голове на суд всех тех, кто убит по ее милости. Погибло много жертв, более ценных, чем ее жизнь. Однако – как бы там ни было – я понимаю сражение, я понимаю убийство в пылу боя, но убить так, спокойно, по здравом размышлении… И кого? Не мужчину, взятого с оружием в руках, а женщину? О, тут есть нечто ужасное! – Подумай, ла Виолетт, о том, что она сама без всякого колебания обрекала на смерть свои жертвы! – Да пусть она ответит что-нибудь на все эти обвинения! – сказал ла Виолетт. – Раз мы судьи, а она обвиняемая, она имеет право говорить, защищаться. Ну-с, сударыня, вы слышали? Можете вы что-нибудь возразить на все сказанное здесь? Баронесса де Невиль откинула вуаль; присутствующие увидали ее бледное, но спокойное лицо и насмешливую, презрительную улыбку. – Мне нечего сказать, – ответила она. – Ко мне ворвались силой, схватили меня и заставили идти во имя власти инсургентов, которую я отрицаю. Эти господа грозили прострелить мне голову, если я воспротивлюсь им или вздумаю убежать. Я повиновалась, последовала за вами. Вы инсургенты, а это значит разбойники/Сила на вашей стороне – делайте со мной все что хотите. Но, я надеюсь, вы недолго останетесь безнаказанными. Из Руана, Лиля, Орлеана – со всех сторон спешат войска; Париж будет окружен тесным кольцом штыков и пушек, вы не продержитесь долго, ваши баррикады будут развеяны по ветру, и те из вас, которые уцелеют после приступа, отправятся на эшафот да на виселицу. О, вы можете убить меня – ведь вы храбры, когда вас много против одной беззащитной женщины! Но погодите, я буду отомщена! Так чего же вы колеблетесь? Ведь у меня нет оружия! Так делайте скорей ваше дело – вы привыкли быть палачами! – Она обвела всех троих смелым, бесстрашным взглядом, и они почувствовали себя смущенными тем холодным пламенем, которым она сыпала на них из своих глаз. – Но только, – продолжала она, – я прошу у вас одной милости: когда вы станете убивать меня, постарайтесь, чтобы мое лицо осталось нетронутым: ведь можно отлично убить, выстрелив в сердце. Избавьте меня от срама быть обезображенной; я не хочу показаться слишком некрасивой после смерти. Это кокетство женщины – пусть! Но это ее последняя просьба, а последние просьбы всегда исполняют! Все трое переглянулись в полнейшей нерешительности. Хладнокровие;и ироническое спокойствие этой женщины связывали их и останавливали в решимости выполнить свое трагическое намерение. Из всех троих более всех был взволнован Анрио. Когда баронесса откинула вуаль и генерал увидал ее лицо, любимое им когда-то, он не мог удержаться от невольной дрожи. Неужели жизнь замрет на этих прелестных чертах? Его сердце порывисто забилось. Но он напряг всю силу воли, чтобы стряхнуть с себя гнет чар баронессы, грозивших снова овладеть им, и заговорил с энергией и страстностью пловца, теряющего силы и делающего последние усилия, чтобы выплыть из засасывающего омута: – Еще одно слово, друзья мои! Я хочу окончательно раскрыть перед вами всю глубину подлости и предательства этой женщины. В тот момент, когда мы с Лартигом, взяв с соседней баррикады несколько граждан для обыска, проникли в помещение этой женщины, она пыталась уничтожить и сжечь компрометирующие ее бумаги. Мне удалось выхватить у нее клочок одного из писем. Вот оно! – Анрио достал из кармана клочок обгоревшей бумаги и поднес его к свечке, чтобы еще раз проглядеть его содержание. Это – заявление баронессы де Невиль австрийской полиции; ведь эта негодяйка состоит в сношениях с полицией всей Европы. Дело касается заговора, который напоминает мне то, что когда-то пытались сделать мы с тобой, помнишь, ла Виолетт? Несколько молодых людей, членов одного из собраний парижских карбонариев, поддерживаемые карбонариями Ломбардии, решили при первом же успехе настоящей революции отправиться в Вену, чтобы добиться свидания с сыном Наполеона. Шпионка называет главной руководительницей этого графиню Наполеону Камерату. В Шенбрунне, добившись свидания с тем, кого там называют герцогом Рейхштадтским, они попытаются возбудить в нем уважение к славному прошлому династии Наполеонов и уговорить бежать с ними, чтобы занять трон, который станет вакантным, как только мы прогоним Бурбонов. – Великолепная идея! – воскликнул ла Виолетт. – Имя Наполеона дорого всем патриотам, – сказал Лартиг, хлопнув себя по лбу, словно он только что сделал великое открытие. – Мне и в голову это не приходило, ей-Богу! Что же, если республика пока еще невозможна, если мы еще не созрели для того, чтобы установить народоправие, то сын императора все-таки лучше всякого другого. Да и потом, кого «другого» можно было бы избрать? – От этого проекта приходится отказаться, друзья мои, – сказал Анрио. – Теперь Австрия уже предупреждена, и полиция сторожит Шенбруннский дворец, так что сыну Наполеона, с которого не спускают взора, не удастся бежать во Францию. Эта женщина, разузнав все, касавшееся заговора, поспешила известить князя Меттерниха. Письмо, схваченное нами, показывает, что все сведения уже отправлены ранее и что это письмо предполагалось отправить сейчас же, как только восстановится порядок в Франции. – А в этом письме, – перебил его ла Виолетт, – не содержится никаких новых указаний или разоблачений? – Имеется нечто новенькое, и вы можете теперь окончательно составить себе мнение о том, какая предательская душонка у этой женщины! Она писала это письмо австрийскому канцлеру только для того, чтобы сообщить имя молодого человека, взявшего на себя самую трудную часть миссии – добиться возможности увидаться с сыном императора! А ведь этот молодой человек любил ее, она тоже шептала ему слова страсти, опутывала цепью своих чар. И этого-то человека она хотела обречь ужасам австрийской каторги! Хорошо, что я успел перехватить письмо, и оно не дойдет по назначению. – А как зовут этого молодого героя? – Андрэ Лефевр! – Андрэ? Андрэ Лефевр? Это его она выдала? А, негодяйка! – зарычал ла Виолетт, бросаясь на баронессу со сжатыми кулаками, словно собираясь ударить ее. Но он сдержался и обратился к Анрио: – Вы правы, генерал, эта женщина не заслуживает ни малейшего снисхождения. Ее необходимо раздавить, как давят злокозненных гадов. Господи, какое несчастье! А ведь герцогиня так просила меня следить за пареньком! Какое счастье, что вы вовремя распутали сеть, которой эта негодяйка оплела бедного мальчика. Да я-то чего смотрел? Я себе разгуливаю с ружьем по баррикадам, а он, не говоря мне ни слова, затеял освободить сына моего императора! А я-то считал его таким тихоньким! Ведь он жил, что твоя красная девица. Другие с такими средствами – ведь у него двенадцать тысяч ливров годового дохода! – кутят напропалую, а он только и делал, что рылся в книгах. Ведь он собирался сделаться адвокатом – странная идея для внука герцога Данцигского! Ну, да ладно. Все хорошо, что хорошо кончается! Вам, генерал, удалось предотвратить удар, и теперь нужно обезвредить эту гадину. Поэтому, раз вы спрашиваете мое мнение, то я стою за смерть! – Ваше мнение, Лартиг? – холодно спросил Анрио. – Смерть! – Два голоса за смерть, я присоединяюсь. Итак, – обратился Анрио к баронессе, – вы единогласно осуждены на смерть. Желаете еще что-нибудь прибавить? – Ничего, кроме того, что я только что говорила вам. Вы не судьи, вы просто убийцы, присвоившие себе не принадлежащие вам полномочия. К чему было проделывать всю эту комедию? Довольно проволочек! Чем скорее вы избавите меня от вашего присутствия, тем лучше! Но скажу вам вот еще что: вы ошибаетесь, если думаете, что перехватили письмо; вам в руки попала только копия! Я всегда пишу письма в нескольких экземплярах, чтобы гарантировать себя от их пропажи. Следовательно, можете радоваться: ваш дружок Андрэ Лефевр будет немедленно узнан и арестован, как только прибудет в Вену. Вы никогда не увидите его: если он не умер на эшафоте, то для света он уже не живет больше: из тайников венских крепостей никто не выходит на свет! – Негодяйка! – зарычал ла Виолетт. – Неужели правда, товарищи, то, что она говорит? Но нет, я должен во что бы то ни стало спасти Андрэ! Его мать, его бабушка, герцогиня Данцигская, и славная девушка, которую зовут Анни и которая быстро заставит его забыть эту подлую женщину, никогда не простят мне, если я не вырву Андрэ из рук полиции. Как только окажется возможным, я сейчас же кинусь в Вену. Но сначала нужно покончить с этой дрянью. К расстрелу ее! – Одну минуту, – сказал Лартиг, – мы должны соблюдать установленные формы. День еще не наступил, а ночью не казнят. Значит, мы должны обождать восхода солнца. Кроме того, надо сообщить товарищам по баррикаде, в чем дело; они вполне согласятся с правильностью нашего приговора и выделят из своей среды несколько человек для приведения его в исполнение. Мы не убийцы, как уверяет эта женщина, а действительно судьи, правосудие же не прячется во тьму ночи! Так обождем дня! Анрио согласился с правильностью этого замечания и предложил Лартигу и ла Виолетту вернуться на баррикаду, добавив, что сам останется настороже подле осужденной и позовет их, когда настанет минута для исполнения их решения. Они ушли. Анрио остался с глазу на глаз с баронессой. Он пересел на кровать и погрузился в глубокую задумчивость. Вдруг протяжный вздох, скорее похожий на мучительный стон, заставил его поднять голову. Перед ним была уже не та отважная, решительная, энергичная женщина, которая с надменным цинизмом только что смеялась над судом и судьями. Казалось, что только теперь баронесса поняла, насколько серьезно ее положение, и на ее побледневшем, скорбном, осунувшемся лице виднелась сложная игра страха, раскаяния, жажды жизни. Из ее глаз крупными каплями стекали слезы, которые она вытирала украдкой, словно стыдясь своей слабости. Анрио заметил это и вздрогнул от острой боли под влиянием сразу нахлынувших на него воспоминаний. Вдруг баронесса вскочила с кресла, страдальчески простерла в воздух руки и крикнула: – Я умираю! Задыхаюсь. Бога ради, воздуха, дайте мне воздуха! Анрио инстинктивно подскочил к ней и спросил: – Что с вами? – Я задыхаюсь. Я не могу вздохнуть! Мне не хватает воздуха! – И резким движением баронесса дернула за корсаж платья, обнажая шею и часть бело-розовой груди. Вид ее скрытых прелестей окончательно смутил Анрио. Он хотел отвернуться, хотел броситься к баронессе, но овладел собой и резко отскочил обратно к кровати. Это не ускользнуло от внимания баронессы. – Анрио! Анрио! – умирающим голосом воскликнула она. – Неужели правда, что вы решили позволить этим людям убить меня? Анрио, я видела, что на мгновение в вашем сердце шевельнулось сострадание, вы хотели подойти ко мне, чтобы помочь мне, но сейчас же отпрянули. Неужели я внушаю вам теперь одно отвращение? А ведь вы любили меня, Анрио! Так неужели же вы даже не помните теперь об этом! – Несчастная! Не смейте профанировать священное слово «любовь»! Разве между мной и вами была любовь? С вашей стороны были только измена и предательство… – Пощадите меня, друг мой, не отягощайте и без того трудной минуты! Я не сознавала, что делала; я была вовлечена в это недостойное дело, чувствовала себя очень несчастной, но не могла ничего сделать. Анрио, сжальтесь надо мной! – А вы сжалились надо мной, когда выдали меня, когда бросили меня в одиночную камеру, когда захотели навсегда отделаться от меня, запрятав меня в дом для сумасшедших? – Анрио! Анрио, выслушайте меня! Две минуты внимания – Бога ради! Ведь говорю же, что я была не вольна в своих действиях. О, вы не можете себе представить, как ужасно находиться во власти полиции, которая в любой момент может потребовать чего угодно! – Почему же вы были в ее власти? – У меня в прошлом были прегрешения. О, очень незначительные, но такие, которых общество никогда не прощает. Полиции было известно мое прошлое, меня шантажировали, грозили все раскрыть, и из малодушия слабой женщины я стала ее верной рабой. О, моя верность была только на деле, но не в душе! Я плакала, отчаивалась, проклинала, но не могла не повиноваться. Меня нельзя не простить! О, я не прошу пощады – я знаю, что вынесенный приговор нельзя отменить! Но я хочу умереть спокойно, хочу быть прощенной! Анрио, ведь и я любила тебя! Верь! Ведь это – слова умирающей. Я молю тебя только о прощении. Неужели ты откажешь мне в этом? Неужели скажешь, что никогда не любил меня? Медленно, томно, сладострастно изгибаясь, баронесса встала и постепенно двигалась к Анрио. Ее взгляд чаровал его, молил, возбуждал желание. Вот его уже коснулось влажное, горячее дыхание ее уст; вот уже совсем близко от него в гнездышке кружев белеет ее дивное тело… Голова Анрио закружилась, он не мог говорить, не мог думать – все бурным ураганом крутилось в мыслях. Баррикада, зал со спящими инсургентами, ла Виолетт, Лартиг, революция, Бурбоны – все было забыто, все, словно по мановению волшебного жезла, стерлось из памяти… А баронесса все говорила, и нежной, страстной любовной песенкой звучал в мозгу Анрио этот голос, раздвигая грани настоящего, закрывая непроницаемой завесой будущее и увлекая обратно в прошлое. Он видел себя опять молодым, полным сил и энергии генералом, сидящим в маленьком уютном салоне у ног нежно любимой женщины… Кто сказал, что он не можег быть счастлив с нею? Разве она не прежняя? Разве она не так же красива, разве она не с прежней грацией влюбленной кошки ластится к нему? А баронесса все учащала и учащала свои томные вздохи, свой трепет, вздрагивания, еще более обнажавшие тело. Она видела, что Анрио теряет голову, и спешила завершить победу. Быстрым прыжком она очутилась около двери, захлопнула задвижку и кинулась на Анрио, опрокинула его на подушки, прижалась губами к его лицу, обхватила его руками и покрыла неистовыми ласками. Горячая волна подхватила Анрио и унесла далеко, далеко в судорожном трепете страсти. Когда он очнулся, первое, что встретили его глаза, это – твердый, пытливый, властный взгляд баронессы. Она вплотную придвинулась к нему лицом и шепнула капризным тоном любовницы, заранее уверенной, что не встретит, не может встретить отказа: – Ну, а теперь, мой друг, ты не дашь меня убить этим людям? – Нет, нет! Это невозможно… теперь! – пробормотал Анрио. – Ты поговоришь с ними и отошлешь их. – Да… я поговорю… Я скажу им. Вот только что мне сказать им? Баронесса вздрогнула. Неосторожным оборотом речи она толкнула Анрио навстречу сознанию, которое могло разорвать всю ее хитро сплетенную есть обольщения. Раздумье могло парализовать действие ее чар, сознание ответственности перед товарищами заставит Анрио изменить согласию освободить ее. Надо было во что бы то ни стало не дать ему одуматься, прийти в себя; было необходимо увлечь его стремительностью натиска, пока он еще не освободился от расслабляющей томности пережитых минут страсти. Ни умолять, ни льстить, ни убеждать не следовало; надо было действовать. – Скорей! Скорей! – сказала она, увлекая его за руку к двери. – Бежим, скроемся от них! Спаси меня! – Да, ты права, – пассивно ответил Анрио. – Бежим, пока они еще не пришли! Скорее! – повторил он за нею, смутно испытывая какое-то раскаяние. Баронесса остановилась на мгновение у дверей и прислушалась: внизу все было тихо. Они тихо спустились по лестнице, бесшумно скользнули через нижнюю комнату и вышли на двор. Солнце уже начинало окрашивать восток розовыми полосками; надо было спешить: еще несколько минут – и будет слишком поздно. На улице Анрио вышел из своей подавленности и обрел способность мыслить и рассуждать. Он ужаснулся глубине своего падения, но чувствовал себя слишком порабощенным, чтобы думать о чем-либо другом, кроме бегства. Они без всякой помехи дошли до улицы Монмартр, где около улицы Монторгейль находилась передовая баррикада той секции инсургентов, главная квартира которых помещалась в кафе «Прогресс». Баронесса Невиль вздрогнула: около двенадцати человек инсургентов в разнообразных позах дремало на земле, положив около себя ружья, на часах стоял хмурого вида инсургент, который сейчас же подошел к прохожим. – Я провожу эту даму за баррикаду и сейчас же вернусь, – сказал Анрио. – Берегитесь, гражданин. Я слышал в той стороне, за улицей Монмартр, какой-то подозрительный шум шагов и тихое «бряцание оружия: там, должно быть, подвигаются солдаты. – О, мне недалеко! Я только провожу гражданку до улицы Фоссэ-Монмартр, где она живет. – Желаю удачи, гражданин! Да не забудьте, когда будете возвращаться, крикнуть издали «Друг», чтобы вас еще не подстрелили, чего доброго. А то эти молодцы не видели, как вы выходили, и спросонок могут угостить вас пулей. – Спасибо за предупреждение, гражданин! – ответил Анрио, выходя за баррикаду и увлекая за собой свою спутницу. Теперь оба они были на улице Монмартр, совершенно пустынной и тихой в этот час. Они прошли несколько шагов, направляясь к улице Фоссэ-Монмартр, которая, по сведениям Анрио, была свободна от баррикад. Этим путем баронесса Невиль могла добраться до улицы Фоссэ-Монмартр и перебраться в спокойные кварталы. Когда они собирались заворачивать на Фоссэ, Анрио вдруг остановился и прислушался: вдали ясно слышался характерный шум осторожно двигавшихся войск, из которого по временам выделялся звон штыка, неосторожно стукнувшегося обо что-то твердое. – Тут в двух шагах солдаты! – сказал Анрио. – Часовой был прав. Надо быть осторожными. Не отвечая ему ничего, баронесса вдруг пригнулась, несколькими скачками приблизилась к улице Фоссэ-Монмартр, бросилась бежать и закричала, широко раскинув руки: – Ко мне! Сюда! Ко мне! Солдаты, удивленные появлением в такой ранний час на улице женщины, судя по платью, видимо принадлежавшей к высшему обществу, расступились и указали ей на капитана, который уже спешил ей навстречу, чтобы спросить, что она делает на улице между двумя цепями ружейного огня. – Там! Там! – вместо ответа сказала баронесса, лихорадочно показывая рукой на улицу, с которой прибежала. – Там стоит человек. Это вождь инсургентов, один из самых опасных. Убейте его, и тогда вы легко овладеете баррикадой! Капитан сейчас же приказал четверым солдатам отправиться по указанному баронессой направлению, а сам обратился к последней со следующим замечанием: – Благоволите последовать за мной! Вы должны разъяснить нам кое-что странное в вашем поведении. Баронесса де Невиль весело и спокойно последовала за офицером; теперь ей уже нечего было бояться. А генерал Анрио все продолжал стоять на том же месте, где она покинула его. Как? Она, не сказав ему ни слова на прощанье, убежала к врагам? Но ведь она должна была понять, что своим криком она обрекает его на смерть? И все-таки… Боже, Боже! До чего он наивен, до чего он легковерен! Как мог он поверить, что у этой змеи, у этой до мозга костей испорченной женщины способно было шевельнуться чувство раскаяния. Сумасшедший! Да, его место действительно в Шарантоне… Осторожное позвякивание оружия заставило Анрио вздрогнуть, обернуться и на время забыть свое самобичевание: сзади него двигался небольшой отряд солдат, видимо подкрадывавшийся к нему. Опасность вернула Анрио все хладнокровие – ведь он был всего в нескольких шагах от улицы Мандар. Ему стоило только припуститься бегом, добраться до первой баррикады, и он будет спасен. Но он подумал, что на передовом посту инсургентов находится всего каких-нибудь двадцать полусонных людей. С этой стороны не предвидели возможности атаки, и неожиданность могла бы вызвать панику и позволить войскам зайти в тыл главным силам инсургентов. Надо было во что бы то ни стало предупредить это. И, забыв про все в мире, про измены баронессы, про свое разбитое существование и крушение целого мира надежд, Анрио думал теперь только о том, как бы спасти народ и его дело. Он достал пистолет, выстрелил наудачу в приближавшихся солдат и громким голосом закричал: – К оружию, граждане! Сейчас же на баррикаде показались вооруженные инсургенты, которые, завидев приближавшихся солдат, стали стрелять по ним. Те остановились и стали отвечать на выстрелы. Это дало возможность подбежать инсургентам с других баррикад и общими силами отразить внезапную атаку. Улицы наполнились дымом, мостовые обагрились кровью, с обеих сторон так и валились убитые. Одним из первых пал генерал Анрио, пронзенный пулями с обеих сторон. Он умер, кровью искупив то страшное злодеяние против божественной справедливости, которое совершил, способствуя бегству баронессы Невиль и избавив ее от заслуженной казни. А та в свою очередь весь день, пока шел бой, непрерывно справлялась, удалось ли убить генерала Анрио. Но никто не мог ответить ей, этот день был последним днем владычества Бурбонов – правительств венным войскам пришлось отступить с большими потерями. Главнокомандующий королевскими войсками, маршал Мармон, увидал наконец, что продолжать далее борьбу немыслимо, что можно сражаться с инсургентами, но не с народом. Пока еще была надежда, что восстание охватило только отдельные слои, можно было надеяться подавить беспорядки. Теперь же не приходилось строить иллюзии – народ не хотел навязанных ему Бурбонов и изгонял их. Поэтому Мармон издал приказ, в котором предписывал войскам немедленно прекратить всякие столкновения с народом и направить все свое внимание на безопасность короля и его близких. Со своей стороны наследник престола, легкомысленно не отдававший себе отчета в действительных размерах народной решимости, издал совершенно противоположный приказ, в котором поздравлял правительственные войска с несуществовавшими победами над инсургентами и предписывал продолжать борьбу со всей строгостью и беспощадностью. Он вручил этот приказ генералу Талону для прочтения его по войсковым частям, но Талон указал наследнику на уже опубликованный приказ герцога Рагузского. Наследник пришел в неописуемую ярость и бросился искать Мармона. Он встретил его в приемном зале в ожидании аудиенции короля. При виде его наследник окончательно потерял всякое самообладание. Он швырнул об пол каскетку и резким тоном приказал Мармону следовать за ним в соседний салон. Не успела захлопнуться за ними дверь, как там раздался шум страшной ссоры. Наследник грозил и ругался далеко не по-королевски. Обеспокоенный этим, дежурный офицер приоткрыл дверь. Маршал Мармон пулей вылетел из салона, преследуемый наследником, который с пеной у рта кричал ему: – Отдайте вашу шпагу! Мармон вручил свою шпагу взбешенному принцу. Тот схватил ее, пытался сломать о колено, но порезал себе руки. При виде текущей крови он начал реветь и сквозь рыдания крикнул: – Ко мне! Помогите! Стража! Гвардейцы охраны бросились на Мармона со штынами наперевес, один из них даже кольнул его штыком, после чего Мармона арестовали. Тогда досужие кумушки разнесли по дворцу страшную новость: измена пробралась в самый дворец, маршал Мармон покушался убить принца и изранил его. С криками: «Спасайся, кто может!» храбрые защитники короля бросились в разные стороны из дворца. Король, которому поспешили сообщить о ссоре наследника с маршалом, поспешил к Мармону, чтобы успокоить последнего, и сказал ему: – Мой сын был немножко резок с вами, господин маршал. – «Немножко резок»! – печально повторил предатель Мармон, для которого настал час возмездия. – И это вы, ваше величество, называете «немножко резким»? Неужели так должно обращаться с человеком, который ради вас пожертвовал больше чем своей жизнью – своей честью! Карл X уговорил все-таки Мармона принять командование над личной охраной короля. Тот согласился, но при условии немедленного прекращения пролития народной крови. Вскоре все семейство Карла X под сильным эскортом покинуло замок Сен-Клу, покинуло чтобы уже больше никогда не вернуться туда… V На следующий день после своего прибытия в гостиницу «Роза» графиня Камерата проснулась очень рано. Она достала из привезенного с собой сундука костюм амазонки и одела его, а затем, сунув за пояс пару пистолетов, огляделась в зеркале и нашла, что теперь одета совершенно. Графиня Наполеона Камерата, дочь Элизы Бонапарт, принцесса Беччоки, была племянницей Наполеона и страшно гордилась этим родством. В силу странной игры природы у нее было совершенно мужское лицо – да и какое еще! – она была точной копией самого Наполеона! Иногда, забавляясь, принцесса одевалась в серый сюртук и традиционную треуголку императора, и тогда она была до того похожа на Наполеона, что сам он мог бы спутать ее с собой. Выйдя замуж за графа Камерату, представителя одной из знатнейших итальянских фамилий, из которого она сделала просто игрушку своих экстравагантных капризов, графиня в один прекрасный день задалась целью вернуть герцогу Рейхштадтскому трон его отца. Лично она не знала герцога; она знала только, что он умен и добр и что венцы были влюблены в юного принца. Она окружила себя в своем венецианском дворце исключительно такими слугами, которые были преданы Наполеону или Мюрату, и рассчитывала на их помощь в тот момент, когда пробьет час взяться за исполнение своего проекта. Она подумала, что этот час пробил, когда узнала об июльских событиях, и сейчас же направилась в Вену. Но для политической деятельности графине Камерате не хватило ни ума, ни хладнокровия. Перед отъездом из Венеции она дала роскошный обед, во время которого разболтала присутствующим часть своего проекта. Среди этих присутствующих был Уильям Басерт, родственник знаменитого врага Наполеона, английского министра колоний, молодой человек, казавшийся занятым только развлечениями и светской жизнью. Сэр Уильям пылал чисто семейной ненавистью ко всему, что носило имя Наполеона, и потому сейчас же принялся действовать, чтобы парализовать попытку вернуть на французский трон нового Наполеона. Не посоветовавшись ни с кем, он секретным письмом известил английское министерство иностранных дел о полученных им сведениях и сам немедленно поехал в Вену, чтобы поговорить с князем Меттернихом и лордом Коулеем, английским посланником при венском дворе. Около самой Вены, в одной из гостиниц, сэр Уильям увидал во дворе знакомую карету графини Камераты. Басерт навел справки, узнал, что графиня расхворалась и хочет отдохнуть здесь несколько дней, и сейчас же решил тоже остановиться в этой гостинице. Не желая быть замеченным графиней, он послал курьера к Меттерниху и Коулею с письмом, в котором просил их немедленно прибыть в гостиницу «Роза». В вечеру перед гостиницей остановилась почтовая карета, из которой вышли два человека: это были Меттерних и Коулей. Они приказали провести их к путешественнику, прибывшему этим утром. Графиня Камерата, заметив прибывших через окно, задрожала от испуга. Она узнала Меттерниха и не могла допустить мысли, чтобы всесильный вельможа приехал в эту скромную гостиницу для собственного удовольствия. Очевидно, он получил сведения о ее прибытии и ее замыслах и явился вместе – разумеется – с начальником полиции (она не знала в лицо лорда Коулея), чтобы арестовать ее. Тогда, не зная, что делать от ужаса, графиня схватила самые компрометирующие бумаги, бросилась в верхний этаж и заперлась в первом попавшемся пустом номере, думая: «Сюда не придут искать меня. Когда они уйдут, то я тайком сбегу и не стану дожидаться ответа принца. Самое лучшее будет, пожалуй, сейчас же направиться в сторону Шенбрунна и поселиться где-нибудь поблизости. Может быть, мне представится возможность повидаться с несчастным пленником!» Вдруг она услыхала шаги по коридору; видимо, направлялись в сторону ее помещения. Она заметалась по комнате, стараясь найти место, где можно было бы спрятаться, и заметила в глубине комнаты довольно большой альков с выдвижной перегородкой. Она поспешно забралась туда, задвинула перегородку, оставив только небольшую щель, через которую мог бы проходить воздух для дыхания. Действительно в комнату вошли три человека, в которых графиня Камерата, к своему величайшему изумлению, признала Уильяма Басерта, князя Меггер – ниха и третьего неизвестного ей, прибывшего вместе с Меттернихом. Что нужно было этому незначительному белобрысому англичанину здесь, да еще в обществе Меттерниха? Они расселись, и князь Меттерних сказал Басерту: – Мы решили с лордом Коулеем приехать сюда как можно скорее, так как, судя по вашему письму, дело очень важно. – Очень важно, князь. – Вы не облечены никакой специальной миссией от нашего правительства? – спросил лорд Коулей. – Нет, милорд, я действую на собственный страх и риск. Впрочем, должен предупредить, что во время своего пребывания в Венеции я был уполномочен министерством иностранных дел иметь особое наблюдение за всеми членами семьи генерала Бонапарта. Эту часть поручения я выполнил вполне, так как мои агенты доносили мне обо всем, что происходило при разных дворах, где играли какую-нибудь роль близкие к покойному Бонапарту люди. Мною было установлено наблюдение также и за пармским двором, где, как, вероятно, известно вам обоим, царило величайшее уныние ввиду смерти первого министра, генерала Нейпперга, смерти, которая погрузила в особую печаль эрцгерцогиню Марию Луизу. – Да, да, это известно нам, – перебил его князь Меттерних, – но герцогство Парма не внушает нам вообще никаких беспокойств. – Но вам известно не все, – флегматично продолжал Басерт. – В Венеции недавно был проездом один из моих друзей, де Бомбель, человек уже немолодой, но все еще довольно приятной наружности, уверяю вас. Так вот этот самый Бомбель направился к пармскому двору, чтобы взять на себя те же самые функции, которые прежде исполнял граф Нейпперг. – Те же самые функции? – улыбаясь, переспросил Меттерних. – Как я уже имел честь сообщить вам, ваше сиятельство, господин де Бомбель должен заменить графа Нейпперга во всех отношениях… Итак, как я уже упоминал, Бомбель – мой друг; поэтому я знаю от него решительно все, что там происходит, и знаю, что эрцгерцогиня Мария Луиза собирается предпринять небольшое путешествие… – Путешествие? – с удивлением вскрикнул Меттерних. – Да. Через несколько дней ее высочество будет здесь. Она желает повидаться со своим сыном. – Уж не хочет ли она представить ему господина де Бомбеля? – спросил лорд Коулей с холодной иронией. – Я глубоко признателен вам, милорд, – ответил Меттерних, – за доставленные вами сведения. Не могу не поздравить ваше правительство с таким ревностным слугой, как вы, и со своей стороны представлю его величеству императору доклад о вашей ловкости и преданности интересам всей Европы. – О, благодарю вас, князь, – ответил Басерт, – но я не заслуживаю никакой награды, так как в данном случае похож на собаку, которая охотится сама по себе, не обращая внимания на своего хозяина. – Вы охотитесь? – Да, – надменно сказал Басерт. – Я ненавижу всех Наполеонов всеми силами души и поклялся вести до конца своих дней самую ожесточенную борьбу против них. Человечество до тех пор не будет в состоянии свободно вздохнуть, пока из этого проклятого рода будет жить хоть один отпрыск! Уильям Басерт произнес эти слова крайне экзальтированно; взгляд его голубых глаз был жесток и холоден, как сталь, а зубы крепко стиснуты. Он напоминал одного из фанатиков прежнего времени, одного из тех людей, которые ради идеи, поддержки известного культа или выполнения клятвы, данной грозным божествам, не останавливались ни перед чем и пользовались для достижения своей цели всеми средствами без исключения вплоть до кинжала и яда. – Этим предупреждением мы, вероятно, обязаны вашей ненависти к роду Бонапарта? – спросил Меттерних своим бесцветным, холодным тоном. – Мы крайне обязаны этой ненависти… – Они, вероятно, причинили вам какое-нибудь зло, эти Наполеоны? – мягко спросил лорд Коулей. – Вы лично слишком молоды, чтобы пострадать от этого бандита. Вы не могли знать чудовище, от которого мы избавили всю Европу. Вы были еще ребенком, когда он наконец испустил последний вздох и успокоил этим весь мир; ведь даже будучи пленным и умирающим, он все же заставлял всех беспокоиться и ежеминутно трепетать. Но, благодаря Богу, теперь мы уже избавлены от него!.. – Если бы он причинил зло лично мне или кому-либо из моей семьи, то я питал бы к нему меньшую ненависть! – ответил с дикой энергией молодой фанатик. – Моя ненависть не перенеслась бы, наверное, ни на его потомство, ни на его родню… Нет, милорд, я ненавижу Наполеона за тот двойственный дух победы и демагогии, который был так пагубен для всего человечества, для всех наций. Наполеон утвердил и продолжил принципы революции во всех умах и во всех событиях. Своими войнами, победами и эфемерными расширениями территории он на целое столетие одурманил тех, кто считались его подданными, и их потомков… И много-много позже, памятуя о своем великом победителе, французы рискнут бросить Европе вызов и нарушить международный мир, так мудро установленный на Венском конгрессе. Эти победы были призрачны и рассеялись, как дым; их материальное значение тоже исчезло навсегда, но они прочны своим моральным авторитетом. Своей жизнью и фантасмагорией своего царствования Наполеон распространил по всему земному шару пропаганду отвратительных принципов – если можно так выразиться – тех философов-вольнодумцев, противорелигиозных писателей и атеистов-ученых, которых породила Франция восемнадцатого века. Он задержал нормальное развитие, производительность и обогащение Англии континентальной блокадой; это, положим, наносный, временный ущерб. Но много серьезнее этого то, что он посеял по всему миру, как отраву, твердо укоренившееся и все возрастающее с годами возмущение масс и их сопротивление законной власти, что неминуемо воспрепятствует расцвету и укреплению монархий. И не пройдет и столетия, как Европа превратится не в страну казаков, австрийцев и англичан, как он предсказал, но всемирную республику… Все троны поколеблены и минированы наполеоновской эпохой. Народы жаждут и требуют провозглашения конституции и лихорадочно ожидают спасителей и героев – иначе говоря, чудовищ, подобных Наполеону… – Эта опасность еще далека, – сказал Коулей. – Она близка, милорд! Наполеон по всему свету от края до края пронес окровавленное знамя революции. Он внушил народам идеи сопротивления законной власти; он доказал, что можно безнаказанно и дерзко приближаться к божественному началу и нечистыми руками святотатственно касаться алтаря и престола. Он унизил и уронил дворянство, награждая без разбору титулами своего собственного производства людей самого низкого происхождения; некоторые из представителей этих имен более чем оскорбительны для других национальностей, так как они служат отголоском шумихи сражений; иные же из них оскорбляют монархов и узурпируют их прерогативы, как бы подчеркивая территориальное значение победы Наполеона. – Надо сознаться, – заметил Меттерних, – что этот негодяй позволил себе распорядиться нашими владениями, словно он и в самом деле располагал ими по своему исконному праву. Не создал ли он принца Эсслингского, герцога Ауэрштадтского, герцога Данцигского и прочее, и прочее? – Англия, к счастью, избежала этого оскорбительного захвата наименований, и ее не коснулась эта пародия на знать, – спокойно сказал лорд Коулей. – Однако молодой человек совершенно прав: каждый истый англичанин обязан ненавидеть не только Бонапарта, на которого очень жаловался сэр Хадсон Лоу в бытность свою губернатором острова Святой Елены, но также всех отпрысков его рода, которые польстились бы на возобновление его происков и похождений или пожелали бы продолжать политику его угроз и смут. Их необходимо остерегаться. Само имя Наполеона зловредно и подстрекающе действует на тех, кто носит его. – Совершенно верно, милорд! – воскликнул Уильям Басерт, радуясь своей победе над обоими дипломатами. – Пока Бонапарты не переведутся на земле, не будет обеспечен и покой Европы… – Fie желаете ли вы вогнать в могилу и истребить дотла всех потомков Бонапарта? – спросил не без иронии Меттерних. – А почему бы нет? – вызывающе спросил фанатик. – Немыслимо допустить, чтобы кто-либо из этих зловредных авантюристов вступил когда бы то ни было на трон Франции или какой бы то ни было трон вообще, – мрачно добавил он, подчеркивая свои слова. – Но ведь эта опасность весьма проблематична, – медленно произнес князь Меттерних, стараясь не показать вида, что он понял зловещий смысл этого намека. – Ведь ни один из членов семьи Бонапарта не стоит в очереди претендентов. Ни один из них не может мечтать не только о каком бы то ни было троне, но даже и о мелком княжестве… Меттерних старался этими словами напомнить, что герцог Рейхштадтский, к которому относились угрожающие фразы Басерта, был признан лишенным материнского наследия, вследствие чего от него отходило даже маленькое княжество Пармское. – Простите, князь, – прервал Басерт, забывая в пылу своей ненависти уважение к канцлеру и то, что за ним по праву остается последнее слово, – вы напрасно так думаете: как вам должно быть известно, среди этих опасных наследников находится один, которого очень деятельно прочат в претенденты. И если от вашей зоркости ускользает вся сила опасности, то не подлежит сомнению, что последние парижские события в состоянии просветить вас на этот счет. – Советую вам, молодой человек, – строго промолвил канцлер, – воздержаться от выражения своих подозрений и обвинений личности, достойной полного уважения и, кроме того, живущей вне всяких политических движений и дипломатических переворотов. – Сказав это, князь Меттерних нагнулся к лорду Коулею и шепнул: – Мы совершенно спокойны относительно сына Наполеона… Совершенно спокойны! – Он благоразумен? – спросил вполголоса Коулей. – Как Соломон, – ответил, улыбнувшись, канцлер. – То есть, конечно, герцог Рейхштадтский молод… Подвержен увлечениям. О, мы предоставляем ему полную свободу наслаждаться своим двадцатилетним возрастом. Так, например, представьте себе, у него завязался роман с одной придворной лектрисой, некоей Лизбет. Очень хорошенькой и к тому же хорошего рода, но вполне незначительной. Ну, что ж, мы закрываем глаза, но всегда готовы вовремя раскрыть их, если только герцогу или девчонке придет фантазия сменить любовную интригу на политическую. – Вы совершенно правы, князь. Ваш юный герцог опасен лишь по имени, но заставьте его позабыть это имя в утехах, свойственных его возрасту, и покой Европы будет вполне обеспечен. Однако, – добавил несколько суше лорд Коулей, обращаясь к Басерту, – хотя мы отчасти и одобряем высказанные вами взгляды и чувства, мы все же удивляемся, зачем просили нас явиться в эту дальнюю гостиницу? Или, может быть, вы желаете сообщить нам что-нибудь более серьезное и безотлагательное? – Да, милорд, и я прошу извинения и у вас, и у его сиятельства за то, что не сообщил об этом с самого начала. Но я хотел раскрыть сперва перед вами свое сердце и познакомить вас с мечтами всей моей жизни. Теперь же то, что я должен сообщить вам, сводится к нескольким словам. Вы только что изволили сказать, что интересующая меня личность не занимается ни политикой, ни революцией, ни сменой династий; я с этим вполне согласен; но эта личность имеет неосторожных друзей и смелых сторонников. Поэтому мог составиться заговор относительно этой личности и без ее ведома. – Заговор? – воскликнул Меттерних. – Именно заговор, имеющий целью похищение этой самой личности… – Собираются похитить герцога Рейхштадтского? – произнес Меттерних. – Но кто же это? Кто? – Заговорщики, съехавшиеся отовсюду понемногу. Они прибыли и еще прибудут из Парижа, Болоньи, Венеции. В проекте принимают участие карбонарии, и они скоро начнут действовать. – Я действительно получил из Парижа на этот счет несколько полицейских донесений. Какие-то французские авантюристы задались целью провести герцога… что-то в этом роде, если не ошибаюсь… Подробностей не было. Второе донесение, в котором должно было упоминаться имя главного зачинщика, благодаря чему мы могли бы переловить всю компанию, не дошло до меня. Мятежники, по всей вероятности, перехватили корреспонденцию. Впрочем, французы теперь заняты другим, и им вовсе не до того, чтобы искать в Вене короля на свой пустующий трон. – Об этом помышляют не одни французы. Чтобы далеко не искать, я могу упомянуть о только что прибывшей княгине Наполеоне Камерате, которая считает себя призванной свыше для восстановления императорской династии. – Разве она покинула Венецию? – Да, одновременно со мной! Она остановилась в этой же самой гостинице, и если вам угодно, ваше сиятельство, переговорить с нею… – Нет, это не требуется. Будет гораздо благоразумнее учредить за нею негласный надзор, чтобы расстроить все ее шалые бредни и козни. Благодарю вас за сообщение и считаю долгом сказать, что ни лорд Коулей, ни я не в претензии к вам за причиненное нам беспокойство. – Я считал, что поступаю правильно, – несколько обиженно произнес Басерт. – Я не хотел терять из виду графиню Камерату. Если бы я попросил у вас, ваше сиятельство, аудиенцию во дворце, то весьма вероятно, что, вернувшись к себе, я нашел бы птичку уже выпорхнувшей. А я слежу за нею с Венеции. В настоящий момент она вышла, и если вы желаете уехать, ваше сиятельство, то я думаю, что это самый подходящий момент, так как она может вернуться с минуты на минуту. – Пора! – поднялся Меттерних. – Еще раз хвалю вас за рвение и советую продолжать дело так же умно, как оно вами начато. Если вам потребуется сообщить мне что-нибудь по этому поводу, то знайте, что я всегда готов принять вас. – Вы слишком добры, ваше сиятельство. Но вы не дали мне никаких инструкций? – добавил Уильям, вперяя в Меттерниха свой холодный и черствый взгляд. – Значит, и вы, ваше сиятельство, и вы, милорд, – обратился он к лорду Коулею, – предоставляете мне действовать по моему усмотрению, как я найду лучшим для блага Европы, а также для спокойствия и величия Англии? Повторяю, что нельзя быть ни уверенным в безопасности Австрии, ни спокойным за будущее Англии до тех пор, пока не переведутся Бонапарты, которые не сегодня завтра могут оказаться на троне. – Довольно эфемерная гипотеза! – Но она завтра же может быть осуществлена! Во Франции революция. Носятся слухи, что она соглашается на введение незаконной монархии герцога Орлеанского, которого намереваются провозгласить королем под именем Людовика-Филиппа Первого. Это правление может оказаться непродолжительным. Имя Наполеона обладает для французов крайне притягательной и магической силой, и пока будет жив человек, носящий это имя, и пока последнее можно крикнуть во весь голос над только что разрушенными июльскими баррикадами или перед избирательными урнами, до тех пор, повторяю, Европа не может считать себя в безопасности. Что касается Австрии, в частности, то для нее свободно может возобновиться итальянская кампания, и Ломбардия, миланское и венецианское владения могут легко ускользнуть от нас при помощи нового Бонапарта… – Ну, положим, молодой человек, это довольно невероятные предположения, – заметил лорд Коулей, – но все же кое в чем вы и правы; так, например, действительно несколько беспокойно это громкое имя Наполеона. – Его носит сын королевы Гортензии! – быстро вмешался Меттерних. – Но также и герцог Рейхштадтский, князь! – отпарировал Басерт. – Мне кажется, что мы не понимаем друг друга. Чего вы, собственно, желаете? – Я желаю события, довольно естественного, хотя вместе с тем несколько ускоренного и упрощенного, но способного освободить Австрию, Англию и всю Европу от опасности возрождения династии Наполеона. По воле роковой случайности или же благодаря неожиданной, преждевременной смерти в царствующих домах легко может изменяться ход законной передачи престолонаследия. Так, например, Людовик Пятнадцатый унаследовал престол деда. Поэтому вполне возможно и естественно предположение, что Людовику-Филиппу может в один прекрасный день унаследовать сын Наполеона, внук нашего императора. – Полноте! Герцог Рейхштадтский не числится во Франции в ряду претендентов, как не считается и среди наследников Австрии. – Господа, – с глубоким поклоном сказал Басерт, так как оба его собеседника встали и собирались уходить, – как во Франции, так и в Австрии безопасными претендентами могут считаться лишь мертвые. Запомните мое предсказание: пока будет жив хоть один Наполеон, этот Наполеон свободно может превратиться в короля, императора, президента республики или диктатора. Все это вам кажется пустой химерой? Но позвольте мне остаться при своем мнении! Может быть, настанет день, когда вы будете признательны мне не только за то, что я предвидел эту опасность и предупредил вас о ней, но также и за то – если мне только удастся, – что я отвратил ее или, вернее, искоренил! Меттерних, ни слова не говоря, окинул Басерта долгим, проницательным взглядом. Молодой человек стоически выдержал инквизиторский взгляд министра. Этот обмен двух холодных взглядов создал между ними неведомую, тайную связь и взаимное понимание двух натур, испорченных до мозга костей, и это обстоятельство послужило основанием замысла темного, кровавого преступления. Меттерних молча вышел из комнаты, увлекая за собой лорда Коулея. Садясь в карету, последний сказал Меттерниху: и – Интересный субъект этот молодой Басерт! Яркие идеи и трезвая голова! А решительности хоть отбавляй! Жаль, что он родился поздно. Он мог бы оказать весьма ценные услуги, если бы его, например, послать на место этого идиота Хадсона Лоу наблюдать за Наполеоном на острове Святой Елены. Он, по всей вероятности, не дал бы тянуться столько времени тому, что называется «мученичеством» Наполеона. Он убил бы в зародыше легенду об утесе. Во всяком случае, поздравляю вас с находкой этого молодого человека. У него очень и очень оригинальные и интересные взгляды. Меттерних промолчал. Оба погрузились в свои думы, но мысли обоих вертелись вокруг трагического вопроса: приведет ли в исполнение этот Уильям Басерт свой кровавый замысел? Лишь только они успели уйти, графиня Камерата вышла из своего тайника и с отчаянием воскликнула: – О, негодяи! Они хотят убить его! Но я расстрою их планы! Я предупрежу его, спасу… Она поднялась к себе и стала наблюдать за слугами. Скоро она заключила, что Басерт обедает в своей комнате. Она последовала его примеру и стала с нетерпением дожидаться наступления ночи. Когда же служанка пришла стлать постель, она уговорила ее продать ей за изрядную сумму ее одежду с тем, чтобы девушка переслала на следующий день вещи графини по указанному адресу в Вене. Служанка согласилась. Графиня быстро переоделась в одежду служанки и прошла незамеченной за ворота. Басерт, предусмотрительно усевшийся у окна, чтобы наблюдать за всеми входящими и выходящими, не обратил никакого внимания на незначительную служанку, прошмыгнувшую за ворота, по всей вероятности на любовное свидание. Он и не подозревал, что эта служанка – не кто иная, как графиня Камерата, за которой он зорко следил от самой Венеции. Он спокойно кончил ужинать и лег спать, обдумывая свои мрачные планы, однако спал вполуха, чутко прислушиваясь к тому, что происходит в комнате графини. Но там все было тихо. Лишь на следующее утро он убедился в бегстве графини и понял, что она провела его. Он пришел в ярость, потребовал лошадей и поскакал немедленно к канцлеру, чтобы известить его о бегстве графини и просить содействия полиции для ее розыска. Графиня Камерата при первой же возможности наняла карету и велела везти себя в гостиницу «Роза». Ей не терпелось скорее увидеть герцога Рейхштадтского и предупредить его о грозящем ему заговоре. Она решила подстеречь его во время прогулки, а если не удастся, то проникнуть каким-нибудь способом во дворец Шенбрунн. VI В одном из предместьев Вены, в жалкой лачужке, загроможденной всяким старьем и хламом, изображавшим «товар», с некоторого времени поселилась молодая женщина. Черты ее хранили следы красоты, но ее лицо было крайне измучено и утомлено, и только чудные черные глаза горели ярким, мрачным пламенем. Лавка принадлежала старьевщику-еврею по имени Мельхиседек. Молодая женщина, поселившаяся у него, по-видимому, знавала лучшие дни, но жизненные бури разбили ее утлый челн и прибили его обломки к затхлой лавчонке старьевщика. Она прибыла в Вену оборванная, голодная, усталая до последней крайности и упала в изнеможении на одну из скамеек бульвара, где ее задержала полиция. Она отказалась назвать свое имя. Ее продержали несколько дней при полицейском управлении, а потом выпустили, так как за нею не числилось никакой вины, но обязали ее покинуть Вену, если она не имеет своих средств к существованию и не сумеет заручиться заработком. Она вышла из управления и пошла куда глаза глядят, думая с тоской о том, куда она денется и где найдет приют. Она брела машинально, низко опустив голову. Какой-то маленький, блестящий предмет привлек ее внимание. Она нагнулась и, к своему удивлению, подняла золотое колечко, полувтоптанное в грязь. Молодая женщина поспешила скрыть находку под шалью и, боясь, чтобы у нее не отняли ее сокровище, кинулась в противоположную сторону. Таким образом она добрела до предместья, где обратила внимание на лавку Мельхиседека. Она вошла в нее и предложила купить найденное ею кольцо. Мельхиседек молча взял из ее рук колечко, погладил несколько раз свою седую бороду, тщательно испробовал кольцо кислотами и напильником, после чего, удостоверившись в доброкачественности предлагаемого, вернулся к молодой женщине и, подойдя к ней вплотную, спросил: – Где украла? У несчастной вырвался жест возмущения и протеста, в глазах загорелось пламя оскорбленной гордости, ее стан выпрямился от негодования; в этой нищей, преждевременно состарившейся женщине сказались на мгновение то достоинство и благородство, которые были присущи ей в прежние годы. – За кого вы принимаете меня? – возмутилась она. – Я не украла, а нашла эту вещицу. – В таком случае, ее необходимо предъявить полиции, – ответил Мельхиседек. – Но я голодна! Будьте милосердны, купите у меня эту безделушку, это будет добрым делом! Мельхиседек с любопытством взглянул на женщину, потом подошел к ней, взял за плечи, подвел к окну и стал внимательно глядеть на нее, как оценщик, осматривающий и взвешивающий стоимость товара. – Вы не здешняя? – сказал он наконец. – Вы хорошо говорите по-немецки, но с акцентом… французским или итальянским… – Я действительно издалека. Но не все ли вам равно? Сомневаюсь, чтобы вы всегда имели дело исключительно с честными личностями. Ваша лавочка довольно-таки подозрительна, и я думаю, что вас не особенно пленяет мысль привлекать к ней внимание полиции. Но поспешим, я голодна! Сколько вы можете дать мне за это колечко? Если вы не хотите покупать его, то верните его мне, я пойду к другому торговцу. – Успокойся, дитя мое, – промолвил торговец, поглаживая свою бороду. – Я вовсе не отказываюсь купить ваше колечко, расспрашиваю же вас исключительно в ваших же интересах. Видите ли, я с некоторых пор веду один-одинешенек свою торговлю, – сказал старик дрогнувшим от волнения голосом. – Раньше при мне была моя племянница Рахиль, очень красивая девушка. Она была очень полезна мне в одной из отраслей моей торговли. Дело в том, что я продаю некоторые секретные снадобья, рецепты которых я унаследовал от своих предков. Моими покупателями являются молодые вельможи и дамы, а также и молодящиеся старички. Мое средство возбуждает энергию, жизненность, дает успех в жизни. Главная суть в том, что все эти господа непоколебимо веруют в чудодейственную силу всех этих волшебных баночек и пузырьков, а в подобных случаях это – половина успеха. И вот в этой-то торговле и помогала мне Рахиль. Но в один несчастный день она влюбилась в одного военного и бежала с ним. Я не знаю, где теперь скитается эта несчастная девушка – я уверен в том, что она уже покинута своим обольстителем, глубоко жалею ее и чувствую себя очень-очень одиноким! Хотите заменить Рахиль? Вы, по-видимому, честны, а в торговле это главное. Право, вы не раскаетесь. Вы будете сыты, у вас будет свой угол, два флорина в неделю и процент с проданного вами. Вы согласны? Молодая женщина подумала и решительно ответила: – Да почему мне не быть согласной? Можно попробовать, а не подойдет, то я могу и уйти. Вам нужна помощница, а мне – заработок. Попробуем! Но ведь это не мешает вам купить мое кольцо? – Конечно! – ответил Мельхиседек. – Это будет служить задатком нашего договора. Вот, получайте десять флоринов. С этими словами старик протянул незнакомке бумажку и получил от нее кольцо. – А когда вы думаете начать? – спросил он. – Да немедленно, – ответила молодая женщина, – я только схожу закусить, так как страшно голодна. – Сберегите ваши деньги, я накормлю вас. У меня есть и мясо, и хлеб, и пиво; вам хватит. Мельхиседек провел молодую женщину в заднюю часть лавки, где была навалена груда всякого старья. Незнакомка поела и тут же приобрела за шесть флоринов более приличный костюм. – Выкиньте эти лохмотья! – сказала молодая женщина, указывая старику на скинутую ею одежду. Однако старик бережно сложил ее тряпки, сказав, что они могут при случае пригодиться кому-нибудь, и прибавил: – Но ведь я, дитя мое, до сих пор не знаю вашего имени, а между тем мне необходимо внести вас в свои списки, так как полиция может нагрянуть с проверкой. – Меня зовут Лидией. – И только? – Достаточно с вас! – ответила маркиза Люперкати, так как это была она, и с этого же самого дня занялась торговлей старого Мельхиседека. Торговля была трех родов: во-первых, купля и продажа платья, посуды, старого оружия и всего прочего, во-вторых – отдача денег в рост, чем Мельхиседек занимался с особенной любовью, и наконец торговля тайными средствами, которая приносила ему порядочный доход. Мельхиседек славился как удивительный знахарь, исцелявший болезни, не поддававшиеся лечению известнейших врачей. Кроме того, его многочисленная и суеверная клиентура твердо верила в магическое действие его приворотных корешков, любовных напитков, омолаживающих средств и тому подобных чудодейственных медикаментов. Перед дверью его лавочки нередко останавливались собственные экипажи, из которых выходили знатные вельможи и нарядные дамы, умолявшие Мельхиседека вернуть им с помощью чар утраченное здоровье или любовь. Спустя несколько недель Лидия вполне освоилась с торговлей Мельхиседека, и обычные посетители старого еврея, казалось, совершенно забыли об исчезновении Рахили. Однажды, когда Лидия была в лавке одна, появился молодой человек с худощавым лицом и крайне жестким, неприятным взглядом. Он очень пожалел, что не застал Мельхиседека в лавке, и сказал, что зайдет позже. – Хозяин не вернется раньше ночи, – сказала Лидия. – Но я пользуюсь его полным доверием. Изложите мне ваше дело, и я скажу вам, можем ли мы вам помочь. – Это дело довольно трудное, – ответил молодой человек, – но я скажу вам, в чем оно заключается. Одна знакомая мне девушка горячо любит одного молодого человека. Последний, насколько мне кажется, отвечает ей взаимностью, но она не уверена в его чувстве и боится, что не сумеет удержать его любовь. Это – люди совершенно различных кругов и общественного положения. Молодой человек окружен пышными, блестящими дамами, которые дарят ему свое благосклонное внимание; поэтому та молодая девушка, о которой я говорю, боится, что ее скромное положение послужит препятствием в любви между нею и возлюбленным. Между тем ей хочется как можно крепче привязать к себе этого молодого человека. – Это, вероятно, какая-нибудь молоденькая работница, влюбившаяся в своего хозяина? – Вот именно. Эта молоденькая работница прослышала о том, что существует на земле старый чародей Мельхиседек, обладающий умением силой своих чар неразрывно соединить двух влюбленных. Правда ли это? – Сущая правда! – с уверенностью ответила Лидия. – Старый Мельхиседек обладает многими тайными знаниями древних восточных оккультистов и ученых. Он умеет приготовлять различные снадобья, безошибочно действующие на физический и моральный мир человека. – Я слышал в детстве о старом горном духе, который при помощи «гатшимэна», теперешнего гашиша, побуждал смертных к убийствам. Но мне это не требуется. Я не собираюсь делаться убийцей. Я просто хочу получить возможность успокоить и обрадовать бедную девушку, изнывающую от любви. Мне нужно какое-нибудь приворотное средство. – О, у нас на этот счет громадный выбор! – с гордостью сказала Лидия, указывая на полку, заставленную различными эликсирами долговечности и любовными напитками. – Могу я получить один из этих флаконов? – Конечно, при известной скромности и соответствующей цене. – О, конечно! – с живостью отозвался молодой человек. – Но, скажите, эти средства можно принимать вполне безболезненно? Они не в состоянии причинить вред? – Вот именно, что с ними нужно обращаться крайне осторожно. В их состав входят сильнодействующие вещества, поэтому нужно быть крайне осмотрительными и точно придерживаться предписанной дозы приемов. – Ого! Значит, в их состав входят яды? – Смертельные! Если их принимать маленькими дозами, то они оздоравливают организм и приносят существенную пользу. Но если проглотить сразу хотя бы половину флакона, то результатом будет смерть. Наступает медленное разрушение организма, которое будет тянуться месяцами, но неизбежно приведет к роковому концу. – Ага, благодарю вас, я понял. Маленькие дозы дают счастье и здоровье, а большие – смерть… Это именно то, что мне требуется. Благодарю вас за указания; я в точности передам их той особе, которая будет пользоваться этим снадобьем. Лишь только он вышел. Лидия схватила шаль и последовала за незнакомцем. Он шел очень быстро, не глядя по сторонам, как человек, всецело занятый одной мыслью. Он прошел часть города и вошел в красивый дом около императорского дворца. Заметив, что он раскланялся с комиссионером, стоявшим на углу, Лидия обратилась к последнему с просьбой сказать имя господина, только что вошедшего в дом, так как ей будто бы хочется обратиться к нему с прошением как к влиятельному лицу. – Это англичанин, – ответил комиссионер, – некий сэр Уильям Басерт, племянник премьер-министра Англии. Маркиза Люперкати вздрогнула, услышав это имя. Она знала лорда Басерта и ей было хорошо известно о той ненависти, которую питал министр к Наполеону. Взвесив все это, она сообразила, что может найти выход из своего ужасного положения и извлечь для себя пользу, если ей удастся узнать цель, ради которой приходил сэр Басерт за снадобьем в лавку Мельхиседека. Тайны богачей – это те же золотые рудники, которыми нужно только уметь пользоваться, и Лидия твердо решила воспользоваться случаем. Она ничего не сказала Мельхиседеку, ограничившись тем, что ею продано одно из снадобий. Узнав, какое именно, Мельхиседек немедленно спросил Лидию, предупредила ли она покупателя о ядовитых свойствах эликсира и о тех дозах, которыми можно пользоваться. – Успокойтесь, – ответила с улыбкой Лидия, – этот господин не имеет ни малейшего желания кончать самоубийством; мне кажется, что он взял этот эликсир для того, чтобы вызвать к себе любовь одной молоденькой девушки, которая до этого времени не сдавалась на его мольбы. Надо полагать, он точно отмерит дозу. – Гм… – проворчал Мельхиседек, – влюбленные бывают подчас крайне неосторожны. – Не беспокойтесь понапрасну: этот господин – иностранец и, наверное, уедет далеко отсюда со своим приобретением. – Все это так, но все же было бы лучше, если бы вы дали ему что-нибудь другое, безвредное. Большинство моих препаратов вполне безвредно и производят действительно оздоровляющее действие; но некоторые из них, как, например, то, что вы продали сегодня, – крайне опасны. Боюсь я, Лидия, чтобы ваша сегодняшняя неосторожная продажа не причинила нам массу хлопот и неприятностей! Вы вовсе не знаете этого таинственного покупателя? – снова спросил он, помолчав немного. Лидия только передернула молча плечами и стала прибирать магазин, не обращая внимания на недовольную воркотню старого Мельхиседека. – Только бы не пронюхала полиция об этой покупке! – бормотал сквозь зубы старик. – Мало ли что может случиться! Бог Авраама и Иакова, не допусти, чтобы раскрылось, откуда этот иностранец добыл это ядовитое средство! Чтобы успокоить старика, Лидия сунула ему в руку золотой, полученный ею от незнакомца; но Мельхиседек был так взволнован и напуган, что впервые в жизни остался равнодушен к золоту. VII Лизбет заметила, что с некоторых пор на нее очень заглядывается один молодой человек, представленный ко двору английским посланником. Он не пропускал случая приблизиться к ней, улыбнуться. Но вместе с тем в его холодных, жестких глазах не светилось любовного чувства; наоборот, они горели злобным огоньком, как у человека, преследующего зловредную, мстительную цель. Однажды, находясь одна в зале, примыкающем к классной комнате эрцгерцогини, занятой со своей гувернанткой, молоденькая лектриса увидела вдруг этого англичанина, направлявшегося к ней. Она вздрогнула от неожиданности и, желая избежать этого преследования, сделала вид, что погружена в чтение. Но это не остановило англичанина. Он подошел к ней, раскланялся, представился и спросил, почему она так холодна к нему и враждебна. Лизбет ответила, что ничего не имеет лично против него, но, что, сознавая свое скромное положение, она не считает себя вправе обращать на себя внимание господ, бывающих при дворе, так как для них есть более подходящее общество среди фрейлин и статс-дам. Желая закончить этот разговор, она встала, ссылаясь на то, что ей надо идти читать эрцгерцогине, но англичанин (это был Басерт), остановил ее, сказав с саркастической усмешкой: – Ваше положение действительно очень скромно, но мне известно, что вы метите гораздо выше, чем хотите признаться в этом! – Что вы желаете сказать этим? – воскликнула оскорбленная Лизбет. – Не сердитесь! – мягко ответил сэр Уильям. – С вами говорит искренний друг, желающий вам только добра. Я знаю, что вы и ваша матушка перенесли много горя и лишений, и радуюсь, что вам удалось получить здесь хорошее место. Вас, верно, удивляет мое вмешательство, но дело в том, что я хочу дать вам добрый совет. У вас есть враги… – У меня? – воскликнула Лизбет. – Но кто же это? Кому и чем я могла помешать? – Придворная сфера, – холодно ответил Басерт, – это арена постоянных козней и интриг. Вражда и зависть являются здесь преобладающими чувствами. Ваша молодость и грация создали вокруг вас много завистников и завистниц. – Простите, но я не вижу причины, почему бы мне стали завидовать. Я исполняю свои обязанности, ни во что не вмешиваюсь и держусь в стороне ото всего. – Все это так, но тем не менее вы окружены врагами. Вам не могут простить то влияние, которое вы имеете на известную вам личность… Лизбет покраснела и сконфуженно пробормотала: – Я не понимаю вас! – Сейчас объясню, но, прошу вас, будьте со мной так же искренни, как я с вами. Я многое знаю, так как многое уследил, а остальное угадываю. Вы любите! – Вы не имеете права так говорить со мной! – вспыхнула молодая девушка. – Простите, но это исключительно в ваших же интересах. Полноте, не отпирайтесь! Разве у вас не было свиданий на Пратере? Если хотите, я назову вам имя молодого человека. Для вас он, кажется, носит имя Франца. Ага, вы убедились теперь, что мне кое-что известно? Может быть, я знаю даже и больше. Я иногда прохожу мимо гостиницы «Роза»… – Если даже вы действительно следили за мной по неизвестным причинам, все же мне остается непонятным: почему вас интересует жизнь такой незаметной девушки, как я, и мои чувства к неизвестному вам молодому человеку? – Почему вы думаете, что я не знаю вашего Франца? – Это он посвятил вас в свои интересы? – Нет, не он, а придворные толки. Вам, вероятно, известно, что ваш Франц бывает иногда при дворе? – Да, у него есть должность. Он служит секретарем эрцгерцога Карла. Но я никогда не видела его во дворце. – А, вы никогда не видели его здесь? Вы знаете его только как секретаря. Я так и думал! – усмехнулся Басерт. – Вот именно! – в тон ему ответила Лизбет. – Я знаю, что его зовут Францем, что он занимает порядочную должность, и если вы уж так хорошо осведомлены, то могу прибавить не краснея, что люблю его и он отвечает мне взаимностью. – Вот и прекрасно! С этого надо было начать вместо того, чтобы отпираться. Все это было хорошо известно мне, но, кроме того, я знаю еще кое-что, что и вам было бы нелишне узнать. – Простите, но я считаю это излишним. Я не хочу слышать от третьего лица то, о чем Франц счел нужным умолчать или скрыть от меня. Когда он найдет нужным открыть мне свое настоящее положение – так как я поняла из ваших слов, что заблуждаюсь на этот счет, – то он сам сделает это тогда и так, как найдет это более удобным. Ведь он, надеюсь, не просил вас быть посредником? В таком случае я подожду его сообщений. – Нет, Франц не делал меня своим посредником, но тем не менее я считаю своим долгом предупредить вас о тех опасностях, которые возникнут, когда вы узнаете, что, собственно, за личность тот, которого вы называете Францем. – Вы хотите дать понять, что тут кроется какая-то тайна. Ну, раз вы начали, то я прошу вас продолжать, но предупреждаю вас, что должна сегодня встретиться с тем, о ком вы говорите, и не премину передать ему этот разговор. – О, пожалуйста, хотя считаю за лучшее – опять-таки в ваших интересах, – чтобы он не знал, что вы узнали его настоящее имя и положение. Это будет в ваших руках лишним козырем… Лизбет поднялась. Она была страшно бледна; вся кровь отлила от ее щек. Коварные речи англичанина смутили ее душу, пробудили в ее сердце сомнение. Что означала тайна, окутывавшая Франца? Из слов англичанина можно было заключить, что Франц – далеко не тот, кем он казался ей. Любит ли он ее? Не обманывает ли? Она была не в силах больше терпеть эту страшную пытку неизвестностью, ее душа была чересчур смущена, и потому она стала умолять своего собеседника договорить до конца все, что он желал сообщить ей относительно Франца. – Если вы так настаиваете, – отозвался англичанин, – то я готов подчиниться вашему желанию, но только вам придется пройти со мной в тронный зал. – Это невозможно! – ответила Лизбет. – Император назначил сегодня прием французского посла, маршала Мэзона, и это будет очень пышный прием; мне там не место, и я не могу идти туда с вами. – Само собой разумеется, что вы не можете фигурировать при встрече французского посла среди знатных особ, окружающих императора, но я, как вам известно, служу при английском посольстве и пользуюсь свободным входом ко двору. Рядом с тронным залом, где император примет французского посла, есть маленький зал, предназначенный для дипломатического корпуса. Я знаю, что сегодня там никого не будет. Поэтому вы можете пройти туда вместе со мной, и вам, может быть, удастся увидеть кое-что, интересующее вас. Хотите? Поторопитесь. Вот забили барабаны… Это карета посланника въезжает во двор. Через несколько минут начнется прием. Пойдемте! Не теряйте времени, если не желаете пропустить интересное для вас зрелище. Он схватил молодую девушку за руку. Лизбет была так потрясена и взволнована всем слышанным, что невольно подчинилась влиянию Басерта и беспрекословно последовала за ним. Дипломатический зал был действительно пуст. Все собрались в тронном зале, где происходил прием. Между обоими залами были окна, задернутые занавесями; встав у одного из этих окон и слегка отодвинув занавес, можно было свободно наблюдать за всем происходящим в тронном зале. Сэр Уильям внимательно всмотрелся в людей, заполняющих тронный зал, а потом притянул к себе трепещущую Лизбет и заставил ее тоже смотреть, называя поочередно всех присутствующих и поясняя происхождение. – Сейчас появится посланник, – сказал он, император уже на троне; рядом с ним помещаются эрцгерцоги; эрцгерцог Карл по правую руку, а остальные по левую… Лизбет испуганно смотрела на это пышное смешение расшитых мундиров и дамских придворных нарядов, но ничего не могла разобрать в своем смятении. Она было взглянула на мгновение на императора, но тотчас же перевела взгляд на отдельные группы молодых офицеров и членов посольств, стараясь отыскать между ними Франца. Басерт коснулся ее плеча и промолвил: – Хорошо ли вы разглядели всех окружающих императора? – Да, – рассеянно ответила Лизбет, продолжая разыскивать в глубине зала своего возлюбленного. – Я думаю, что вы не разглядели, – безжалостно промолвил Басерт, – поглядите хорошенько туда, где стоят эрцгерцоги. По левую руку императора! Вглядитесь хорошенько в этого бледного, худощавого молодого человека в форме полковника! Вы не узнаете его? Лизбет взглянула на этот раз внимательнее. – Ах, Боже мой, это он! – громко воскликнула она. Сэр Уильям выпустил из рук занавес и быстро подхватил молодую девушку. Она была в обмороке. Приведя ее в чувство, Басерт довел ее до галереи, усадил в кресло и, низко поклонившись, промолвил: – Теперь вам известно, кто такой этот Франц. Он носит имя герцога Рейхштадтского и является внуком императора. Берегитесь! Вы успели, как я уже вам сказал, возбудить против себя немало зависти и вражды! Но, к счастью, вы имеете во мне друга и защитника! Ые забудьте же прибегнуть в случае надобности к моей искренней преданности. Имею честь кланяться! Сказав это, сэр Уильям низко раскланялся и ушел с галереи, оставив молодую девушку в полном одиночестве. Она была ошеломлена и совершенно уничтожена. – Он – эрцгерцог! Внук императора! – растерянно шептала она. – Ах я несчастная! Погибло мое счастье. Он никогда не будет в состоянии любить меня! VIII Герцог Рейхштадтский был удивлен и обеспокоен, не найдя Лизбет в обычный час в комнате, где в течение некоторого времени они обычно встречались. Эта комната находилась в непосредственной близости от дворца Шенбрунн, в гостинице «Роза», куда по тайному соглашению с одним из «женихов» дочери хозяина, студентом Фридрихом, герцог проникал инкогнито. Молодой богослов, узнав герцога, снабдил его ключом, при помощи которого тот мог проникать в дом, не будучи никем замечен. Он рассчитывал, что благодаря этой услуге ему можно будет навсегда захлопнуть теперь богословские сочинения и Библию и сменить сутану на лосиные рейтузы и нож егеря. Благодаря своему таинственному покровителю он мог получить место, о котором мечтал честолюбивый хозяин гостиницы «Роза». Герцог ждал долго, но напрасно. Лизбет не приходила. Тогда герцог стал беспокоиться. Может быть, она захворала? Может быть, какое-нибудь распоряжение из дворца заставило ее находиться безотлучно при своей госпоже или она просто-напросто рассердилась, капризничает? Герцог возвратился сильно не в духе во дворец и довольно сухо ответил Фридриху на его просьбу о месте привратника, что теперь не время заниматься такими пустяками. Бедный Фридрих в смущении вернулся обратно и еще больше огорчился, когда увидел, что столяр, склонившись к Эльзе, ощипывавшей какую-то птицу, что-то тихо шептал ей на ухо. Молодая девушка, не прерывая своего дела, по-видимому, оказывала очень лестное внимание молодому столяру. Весь вечер герцог, характер которого всегда сильно менялся от внешних причин, казался сильно раздраженным. Слуги были очень удивлены этой переменой; один из них довел об этом до сведения врача, и последний как бы невзначай навестил герцога, чтобы справиться о его здоровье. – Но у меня ничего не болит, доктор! – ответил Наполеон-Франц. – Однако же у вас лихорадочное состояние, – возразил доктор, щупая пульс на руке у герцога. – Вам следует лечь в постель и принять успокоительное, которое я сейчас пропишу вас. Вы, вероятно, схватили простуду, прогуливаясь по сырой траве сегодня вечером. Придется полечить вас, ваше высочество! Вам известно, что на меня возложена забота о вашем здоровье. Но нужно признаться, что вы самый капризный больной из всех, которых только мне приходилось лечить. – Но я же не болен и не хочу быть больным! – ответил принц. – Однако чтобы сделать вам удовольствие, я останусь в комнате и приму прописанное вами лекарство. На другой день герцог, проснувшись, опять начал доискиваться причины, почему Лизбет не пришла на свидание. Очевидно, с ней что-то произошло, но что именно? Ему хотелось во что бы то ни стало узнать причину. К несчастью, в его положении, находясь постоянно под надзором, он не мог отлучиться без того, чтобы не вызвать подозрений, а между тем ему хотелось непременно дать знать Лизбет, что он ожидал ее. Поэтому он должен был смириться и ждать вечера. Как только последний наступил, принц сейчас же после обеда взял книгу и, одетый по своему обыкновению в костюм студента, быстро зашагал по аллеям Шенбрунна. Обыкновенно, дойдя до площадки парка, он поворачивал обратно и, пройдя вдоль стены, подходил к калитке, ключ от которой у него был всегда с собой, открывал ее и выходил в поле. Там он опять шел вдоль стены до аллеи, выходившей во двор гостиницы, и, если случайно кто-нибудь замечал его, он дружески кланялся, давая понять, что направляется к Фридриху, которого выдавал за своего товарища. На этот раз, дойдя до аллеи, ведущей к гостинице, принц не пошел обычным путем, а повернул направо и по извилистой дорожке дошел до реки, где немедленно почувствовал себя счастливым, что может идти среди незнакомых ему людей. Он оглядывался по сторонам, рассматривая венских жителей, которые, окончив работу, направлялись в многочисленные портерные и кафе, чтобы выпить стакан пива или чашку кофе со сбитыми сливками – любимый вечерний напиток венцев. Мимоходом принц бросал взор в рестораны, где для развлечения посетителей гремела музыка. Мимо него проезжали кареты, в которых сидели элегантные парочки, направляясь в театры. Герцог свободно дышал среди этой веселой и беспечной толпы, которая, отложив дневные заботы, думала только о развлечениях. Так он дошел до квартала Асперн, где жила мать Лизбет. От нее он рассчитывал получить сведения о девушке и в случае нужды рассчитывал послать ее во дворец навести справки. Не без волнения поднялся принц по лестнице дома, где впервые произошла его встреча с Лизбет. Он вспоминал, как завязалась их дружба, вспомнил свое смущение, когда впервые очутился в присутствии Лизбет и ее матери. Он нежно перебирал в уме все эти воспоминания об обстоятельствах, столь близких и в то же время столь далеких, и с горестью должен был признаться самому себе, что его положение и его великое имя не позволяли ему вкусить тихое счастье, которое он отведал, но которое не могло продолжаться дольше. Он чувствовал, что это счастье будет непременно когда-нибудь разом нарушено. «Останусь ли я всегда свободным? Позволят ли события продолжать мне любить тайным образом девушку, общественное положение которой сильно отличается от моего? Наверное, – думал он, – полиция проследит и узнает о моей связи! Но, может быть, среди моих тюремщиков найдутся люди, которые поймут, что эта связь не заключает в себе ничего дурного и никакой беды для государства от этого не будет? И тогда, может быть, меня оставят в покое. Сколько времени продолжится такое положение? Не пробил ли уже час нашей разлуки?» Отсутствие Лизбет, которая до сих пор никогда не пропускала часа свидания, сильно беспокоило принца. Ведь они были окружены врагами и за нею, вероятно, следили так же, как и за ним. «До сих пор канцлер закрывал глаза, позволяя мне любить девушку. Неужели он решил нарушить наше счастье, которое никому никакого вреда причинить не могло и которое не нарушало его политики? Какое преступление совершаем мы, любя друг друга? Чьи честолюбивые замыслы нарушает наше счастье? Ведь я держусь в стороне от всех политических интриг. Придворные страсти не проникают в мои апартаменты, которые напоминают позолоченную клетку. Мне ничего не сообщают, и я только случайно узнал вчера о том, какие важные события происходят теперь во Франции. Минувшая революция достигла моих ушей только как отдаленное громыхание грома. Я ничего не хочу, как только жить вдали от всех бурь. Я молод и все-таки уже утомлен. Почему мне не позволят жить, как я хочу, – скромно и уединенно, не вспоминая о том, что я сын Наполеона? Все еще боятся моего отца, хотя он лежит уже в могиле. Быть может, боятся также и меня, хотя я только тень своего отца! Неужели ради этого накажут девушку, единственное преступление которой состоит в том, что она предана мне? Значит, хотят, чтобы я был совершенно одиноким на земном шаре? Постарались убрать от меня все, что могло так или иначе быть приятно мне, что могло вдохнуть в меня бодрость духа, зажечь снова мое сердце, которое стало холодно ко всему, за исключением одной Лизбет». И с судорожно сжатыми руками молодой человек в отчаянии прошептал: – Боже, как я несчастлив! Каким бременем является для меня имя, которое я ношу! Зачем Небо не дало мне возможности родиться простым смертным? Зачем я в действительности не тот, за кого принимает меня Лизбет, студент Франц, состоящий на службе в канцелярии эрцгерцога? Но все равно! Теперь мне нужно узнать истину! Если какое-нибудь несчастье угрожает Лизбет, я сумею показать себя, я сумею действовать и хоть частица силы моего отца, вероятно, проявится тогда у меня! Я докажу, что я все-таки сын Наполеона… А, проклятие канцлеру и тем придворным, которые окружают его и в которых я чувствую своих врагов, если они посмели насильно разлучить меня с Лизбет! Они способны на все, эти друзья Меттерниха, придворные лакеи, состоящие на службе у англичан и палачей моего отца. О, они жизнью ответят мне за Лизбет, и ничто не удержит меня от мщения! Таковы были чувства и мысли герцога, когда он входил в квартиру вдовы полковника Лангздорфа. Он застал мать Лизбет мирно сидящей за работой. Удивленная появлением молодого человека, она прежде всего задала ему вопрос: – Не случилось ли чего-нибудь с Лизбет? – Нет, насколько мне известно, – ответил молодой человек. – Я пришел только потому, что давно не получал никаких известий о вашей дочери. Не больна ли она? – Нет! Один из соседей, англичанин по имени сэр Уильям Басерт сообщил мне, что заметил ее вчера во дворце во время приема французского посла. – А не можете ли вы уведомить ее, что я хотел бы получить известия от нее и сообщить ей, что меня удивляет ее молчание? Вдова поколебалась с минуту, потом серьезно проговорила: – Я готова исполнить ваше поручение, видя, что вы действительно обеспокоены ее судьбой, хотя, мне кажется, ваши страхи ни на чем не основаны, так как Лизбет могла задержать придворная служба. Но я, право, не знаю, – продолжала она, – каким образом могу я исполнить вашу просьбу, не получив от вас объяснений… Герцог молчал, как бы выражая этим признание прав матери. – Все время, – опять заговорила вдова, – Лизбет удерживала меня от этого, но теперь, мне кажется, как раз самый подходящий момент… – Пожалуйста, продолжайте! – сказал герцог, на которого серьезный тон его собеседницы произвел глубокое впечатление. – Когда вы были случайно представлены нам, моя дочь и я были тронуты вашим желанием быть полезным нам и почувствовали к вам живейшую привязанность за все, что вы сделали для нас. Моя дочь обязана вам блестящим местом при дворе, которое приносит ей материальное обеспечение и большую честь. Я, со своей стороны, буду всю жизнь благодарна вам, так как только благодаря вам я получаю теперь пенсию за своего покойного мужа. Напоминая теперь о всех благодеяниях, сделанных вами, я только воздаю вам должное и могу открыто сказать, что, принимая ваше великодушное покровительство, мы с дочерью не имели никакого расчета, никакой задней мысли… Герцог молча выразил свое согласие со словами женщины. – Обстоятельства так сложились, что моя дочь полюбила вас, – продолжала она. – Я ни в чем не упрекаю вас и не порицаю своей дочери. И, конечно, вам не было никакого дела до того, что происходит в моем сердце. Вы, конечно, не знали, что я страдала за вас и из-за вас. Ведь это так понятно, когда люди всецело захвачены эгоизмом своей страсти. Вы оба пренебрегли моей родительской властью, но я не обвиняю и не жалуюсь. Я знаю, что моя дочь счастлива, а вы. честный и добрый человек. Но я хотела бы задать вам только один вопрос, и мне было бы желательно, чтобы вы ответили на него совершенно откровенно. – Пожалуйста, я вас слушаю. – Раз вы любите Лизбет, и она любит вас, раз вы намерены продолжать ваше знакомство, то почему же вы не хотите сделать это открыто перед всем миром? Госпожа Лангздорф остановилась, как бы ожидая, что молодой человек прервет ее, не даст ей окончить начатую речь, но герцог продолжал неподвижно стоять, устремив в землю взор. Вдова стала продолжать, но в ее голосе теперь уже чувствовалось скрытое раздражение. – Вы, конечно, поняли меня? Мне неизвестно, сколько вы зарабатываете, но, мне кажется, ваше положение при дворе приблизительно такое же, как и положение моей дочери. Наводя для нас справки, вы узнали, что мы бедны, но имя, которое носит моя дочь, – честное имя, и она вполне может стать супругой скромного труженика, каким вы кажетесь мне. Итак, почему вы не хотите взять мою дочь замуж? Герцог, не будучи в состоянии отговориться более или менее неопределенными обещаниями и в то же время не имея сил признаться откровенно, кто он такой, стоял, потупив взор. – Отчего же вы не отвечаете мне? – спросила оскорбленная вдова. – Может быть, вы находите мое требование слишком большим? Или в этой связи вы искали только минутного развлечения? Или вы считаете нас недостойными себя? Неужели ваша любовь – простая забава? Значит, моя дочь жестоко ошиблась в вас, принеся вам свою пылкую любовь, которая так захватила ее, что, кроме нее, она ничего не видит и довольна уже тем, если вы говорите ей, что любите ее. Она ничего не требует, ничего не ждет; поверьте, что я говорю не от ее имени. Я действую от своего имени, как мать, и, видя теперь, что мой вопрос далеко не радует вас, я боюсь передать мой разговор с вами Лизбет, чтобы не довести ее до отчаяния. Мне тяжело было бы сказать ей, что вы остались глухи к моим словам. Ваше молчание разрывает мне сердце, и я прошу вас оставить меня наедине с моим горем. Ведь мне приходится отказаться от мысли, что моя дочь в будущем займет прочное и уважаемое место в обществе в качестве вашей законной жены. Госпожа Лангздорф поднялась, как бы для того, чтобы показать, что считает их беседу оконченной. – Не огорчайтесь так! – проговорил герцог. – Я хорошо понимаю ваш материнский страх, но я и сам занят судьбой Лизбет. Ваше предложение кажется мне совершенно справедливым, но я, к сожалению, не могу дать вам сейчас ответ, который вы ожидаете от меня. Не торопитесь обвинять меня! Не думайте, что я только в силу равнодушия поступаю так. Нет, я люблю вашу дочь, и моей самой дорогой мечтой является желание когда-нибудь назвать перед всеми вашу дочь моей женой. Но у меня есть семья, родственники. Я не могу без них располагать собой. Я связан такими крепкими узами, которые никакая человеческая сила не в состоянии порвать. Не спрашивайте меня, я не могу пока дать вам более подробные сведения о себе! Я не свободен! – Великий Боже, так вы женаты? – Нет, клянусь вам, но от этого я не более свободен! Дайте срок. Быть может, когда-нибудь вы узнаете истинную причину, почему я теперь отказываюсь дать вам ответ, который вы ждете от меня. Вы поймете. Не огорчайтесь и в особенности не пугайте Лизбет! – Я понимаю, какие обязанности налагает сыновняя любовь. О ваших родственниках вы никогда ничего не говорили нам. Я не хочу приставать к вам с ножом к горлу, чтобы вы теперь женились на моей дочери, но требую, чтобы вы сообщили своим родственникам о вашем намерении, на ком вы хотите жениться… Герцог одно мгновение колебался, но, мысленно решив, что ему нельзя доводить мать до последней степени отчаяния, сказал: – Я обещаю вам сообщить обо всем родителям и сделать все от меня зависящее, чтобы они с распростертыми объятиями приняли Лизбет. Но теперь это никак невозможно. В будущем я, быть может, верну себе свободу, теперь же я прошу вас сообщить Лизбет во дворец, что я жду ее. Если вы разрешаете, то я продолжу нашу беседу с ней и сообщу ей то, о чем говорили мы с вами. – Нет, не говорите ничего моей дочери! Я сделала это без ее разрешения и боюсь, что если она узнает, что я говорила с вами о браке, то она подумает, что вы станете меньше любить ее. Я пойду за дочерью во дворец, но говорю вам откровенно, что эта миссия мне очень не по душе. Теперь я соглашаюсь только потому, что вы, по-видимому, очень беспокоитесь, но в следующий раз избавьте меня от этого. Госпожа Лангздорф раскланялась с герцогом и отправилась во дворец за дочерью. Лизбет действительно вскоре пришла, но без матери. Молодой герцог бросился навстречу к ней, но Лизбет отворачивала от него лицо, так как не могла сдержать лившиеся слезы. Она едва осмеливалась глядеть на герцога, не возвращала ему поцелуев, боялась разговаривать с ним. Она не захотела открыть тайну своей матери, когда та пришла за нею во дворец. Она боялась, что та начнет расспрашивать ее, и решила сообщить ей позднее ужасное открытие, что тот, кого она принимала за студента Франца, оказался внуком императора, эрцгерцогом Францем. Она боялась, что мать, узнав о пропасти, которая отделяет ее от возлюбленного, не вынесет удара. Лизбет по различным намекам угадывала, какие надежды питает мать относительно молодого студента. Теперь же, придя домой и увидев там герцога, Лизбет не выдержала и разрыдалась. Она, казалось, не замечала, что он, как всегда, был одет в скромный костюм студента; ей он теперь представлялся во всем блеске парадной формы с крестом на груди. Она все еще любила студента Франца, но чувствовала, что не сможет полюбить герцога, который был так далек от нее! Герцог прижимал ее к своей груди, но не мог добиться от нее слов, которые разъяснили бы ему, почему она так огорчена. Молодая девушка продолжала относиться холодно к нему, отвечая только кивком головы или односложными словами. Когда герцог в двадцатый раз задал ей вопрос, любит ли она его, Лизбет вместо ответа откинула назад голову и, страстно обняв возлюбленного, крепко прижалась к нему. В эту минуту герцог почувствовал что-то твердое за корсажем у девушки. – Что это такое? – с удивлением спросил он. – Какую драгоценность прячешь ты от меня? Или, может быть, там любовное письмо? Оскорбленная этим подозрением Лизбет молча расстегнула корсаж и вынула оттуда маленький флакон. Это была та самая бутылочка, которую купил Уильям Басерт в лавочке у Мельхиседека. Когда Лизбет на приеме во дворце вдруг лишилась чувств, Уильям Басерт отнес ее в соседнюю комнату и привел в чувство. На другой день и в следующие дни он оказывал Лизбет большое внимание и, добившись ее доверия, предложил ей этот флакон, говоря, что этот эликсир может заставить быть постоянным самого легкомысленного возлюбленного и привезен ему одним знакомым из Аравии. Лизбет совершенно машинально взяла флакон, и Басерт сказал ей: – Храните это сокровище и испытайте его могущественное действие. Чего вы боитесь? Заставьте того, кто любит вас, выпить содержимое, и вы увидите, что он навсегда станет вашим. Этот любовный эликсир сокращает расстояния и заставляет сердца влюбленных биться в унисон… Лизбет спрятала флакон за корсаж, а затем совершенно забыла о нем, когда за нею пришла мать. Так как герцог все настойчивее расспрашивал ее о флаконе, она откровенно призналась ему, хотя и не сказала, от кого получила этот эликсир. Молодой человек посмеялся над ее суеверием и, откупорив бутылку, поднес к носу, а затем быстро закинул голову и выпил половину флакона. – Немножко горько, – сказал он, улыбаясь, – но зато ты теперь уверена, что я не разлюблю тебя. Однако я не должен любить только один. Здесь еще есть жидкость, и ты должна выпить в свою очередь: иначе что же будет, если я один буду постоянным? – И, продолжая улыбаться, он поднес к губам девушки флакон и заставил проглотить остатки. – Теперь, Лизбет, мы навеки принадлежим друг другу. В наших жилах течет одинаковый огонь! Эта маленькая сцена заставила Лизбет забыть о герцоге, она вновь увидела перед собой скромного студента, и так как всякая любовная сцена оканчивается примирением, то они тихо направились в гостиницу «Роза». Благодаря предусмотрительности Фридриха дверь не была заперта, и в знакомой им обоим комнате влюбленные забыли – она, что перед нею герцог, а он – свой неприятный разговор с матерью девушки. Они вполне отдались своей страсти, оставляя на завтра все неприятности и заботы. Они расстались, решив встретиться в середине недели, так как в ближайшие дни герцог не мог освободиться, поскольку ему необходимо было присутствовать на параде, устраиваемом в честь маршала Мэзона. Прощаясь с Лизбет, он промолвил: – Мне кажется, никому из нас не нужен был этот любовный напиток, но все же я благодарен ему, так как он положил конец нашей ссоре! IX Графиня Камерата после неудачной попытки приблизиться ко дворцу и повидать герцога решила идти, что называется, напролом. Во время своих посещений гостиницы «Роза» она, заметив молодого человека, который, по-видимому, ухаживал за хозяйской дочерью и которого звали Альбертом Вейсом, начала расспрашивать его, действительно ли он имеет доступ в Шенбрунн. Альберт Вейс отвечал, что он по профессии столяр и ему разрешено в любое время бывать во дворце, так как он занят там некоторыми починками. Но, присовокупил он, эта профессия является для него только временной ступенью, так как он предполагает в скором времени жениться на красавице Эльзе, и тогда в его руки перейдет вся гостиница. К сожалению, отец девушки поставил ему одно условие, не выполнив которого он не может жениться: он должен быть назначен сторожем дворца, а этой должности добиваются также и другие претенденты на руку красавицы Эльзы. Графиня обещала ему выхлопотать это место, если он согласится в свою очередь помочь ей. Она попросила его провести ее во дворец, обещая за это не только хорошо наградить его, но и добиться его назначения в сторожа дворца. Восхищенный этим обещанием, Вейс немедленно согласился исполнить просьбу графини, тем более что как раз сегодня ему предстояло работать во дворце в одном из его флигелей; он добавил, что оставит калитку в парке открытой и, когда графиня придет, с готовностью укажет ей, куда и как ей надо пройти. Графиня поблагодарила столяра и сказала, что непременно придет в условленное место. Вечером она действительно явилась к калитке и, проникнув в парк, вскоре встретила столяра. Вейс сперва очень испугался, так как не узнал графиню, которая явилась закутанной в широкий плащ и с непокрытой головой, причем на ней не было даже парика, а вместо него виднелись коротко остриженные волосы, что придавало мужским чертам графини еще более строгое выражение. Дойдя до дверей кабинета герцога Рейхштадтского, графиня остановилась, отпустила столяра и сбросила плащ. Теперь она была в костюме Наполеона I: в зеленом сюртуке, белом жилете и белых чулках, а под мышкой она держала треугольную шляпу. Она тихо постучала в дверь и вошла в комнату, где герцог Рейхштадтский сидел с книгой на коленях. Графиня, войдя, остановилась в обычной позе своего знаменитого дяди, на которого она разительно походила. Герцог поднял голову и вскочил на ноги, а затем провел рукой по лбу, думая, что перед ним тень его отца, но наконец опомнился и сказал: – Кто вы и кто позволил вам надеть этот костюм? С этими словами он направился к шнурку звонка с намерением позвонить слуге. – Не звоните, принц! Я ваша кузина, графиня Камерата. Этот костюм, наверное вызывающий в вашей памяти величавые картины вашего детства, я надела с известной целью и сейчас объясню ее вам. – Я не понимаю таких шуток, – резко возразил принц, – и если вы не дадите мне сейчас же удовлетворительного объяснения, я заставлю вас жестоко раскаяться в этом маскараде. – Только, пожалуйста, принц, не зовите людей, так как в данном случае мое появление – тайна для всех. Я приехала из Венеции, чтобы напомнить вам не только о нашем родстве, но также и о вашем великом происхождении. – Я вовсе не нуждаюсь в том, чтобы мне напоминали, чей я сын. Но оставим это и вернемся к делу! – Так слушайте же, принц, мой наряд надет с целью напомнить вам, что тот, кто умер на острове Святой Елены, требует отмщения. – Быть может, эти мысли были и у меня самого, но мне кажется, я недостаточно знаком с вами, чтобы брать вас в поверенные. Мне кажется, вы совершенно напрасно нарядились в костюм моего отца, память о котором я, поверьте, всегда храню в сердце. – Ваш отец, кузен, – горячо заговорила графиня, – если бы только он мог сам вернуться на землю, сказал бы вам, что вам не следует оставаться в этом дворце, что вас ожидают во Франции, что вас ждут друзья и весь французский народ, готовый следовать куда угодно за сыном Наполеона. Вы имеете обязанности по отношению к Франции, и я говорю вам: идите и царствуйте! Принц пожал плечами и сказал: – Мне кажется, вы действуете под влиянием какого-то безумного бреда. Но я не хочу слушать вас. Удалитесь! – А, вы считаете меня сумасшедшей! И это только потому, что напоминаю вам о вашем постыдном безразличии к судьбам своего народа? Нет, принц, я не сумасшедшая. Я глубоко верю в династию Наполеона, но так как вы стали австрийцем и у вас уже не бьется сердце при упоминании имени Франции – вашей родины, то вы действительно правы, я не должна носить этот костюм, так как я вижу теперь, что великий человек умер без потомства. Прощайте, принц! Для меня вы умерли, меня вы больше не увидите! Прощайте! Быстро открыв дверь, графиня вышла из комнаты, и прежде чем принц пришел в себя от удивления, она уже вышла из дворца и в сопровождении столяра прошла в парк. Графиня Камерата вернулась в гостиницу «Роза» и в гневе сорвала с себя костюм Наполеона. В ту же минуту кто-то постучал в дверь, и в комнату к ней вошло пять или шесть человек полицейских в сопровождении комиссара. – Вы графиня Камерата? – спросил ее комиссар. – Да! Что вам от меня угодно? – У меня имеется приказ арестовать вас, и потому я прошу вас следовать за нами. X Для отдания воинских почестей умершему генералу Зигенталю был отряжен почетный караул из всех родов войск. Но вдруг церемония была прервана из-за одного обстоятельства. Всем отрядом командовал герцог Рейхштадтский. Вдруг, когда он хотел отдать какое-то приказание, его голос отказался повиноваться, герцог побледнел и упал бы с коня, если бы его не поддержали находившиеся поблизости офицеры. Герцога немедленно отвезли во дворец. У него оказался сильнейший озноб. Его врач немедленно распорядился, чтобы больного уложили в постель. По мнению врача, лихорадка была только следствием общего упадка сил. Собравшийся консилиум подтвердил мнение придворного врача и рекомендовал герцогу на некоторое время прекратить прогулки, охоту и военные упражнения, которым принц всегда отдавался с большой страстью. Никто, в общем, не мог определить причину болезни герцога, но ни один доктор не поручился бы за его жизнь. Когда наконец герцог был вне опасности и лихорадка оставила его, врачи предписали ему отказаться от прогулок, особенно по вечерам, а если он все-таки хотел выйти подышать воздухом, то его должен был сопровождать слуга. Это особенно удручало принца, так как совершенно лишало его возможности видеться с Лизбет. В то же время ему никак не удавалось дать ей знать, что он захворал, и он боялся, как бы его возлюбленная не подумала, что он забыл ее. Эта мысль еще более ухудшала его состояние, и он говорил самому себе: «Мне необходимо увидеться с нею и сообщить, почему я в это время не бывал в гостинице». В Вене же, по распоряжению правительства, о болезни герцога знали очень немногие. В газетах официально было сообщено, что герцог простудился во время похорон, но что теперь его здоровье улучшилось и он отправился на маневры в Тироль, где горный воздух окончательно восстановит его силы. Однажды к вечеру герцог решил все-таки выйти, хотя бы и в сопровождении слуги. Он прямым путем направился в гостиницу «Роза» с намерением повидать там Фридриха, но, к своему огорчению, увидел, что около хозяйской дочки увивается другой молодой человек, а именно Карл Линдер. Тем не менее герцог попросил принести ему кресло и сел у дверей. Он сейчас же завел разговор с Карлом Линдером, и тот, освоившись уже с принцем, попросил его походатайствовать перед управляющим дворца о получении места дворцового сторожа. Герцог рассмеялся и ответил: – Если бы это зависело только от меня, то я охотно исполнил бы твою просьбу, но, во-первых, я уже почти связан обещанием об этом месте, данным мною другому, который тоже добивается руки Эльзы, а, во-вторых, я, когда освободится такое место, прежде всего посоветуюсь с самой невестой. – Принц остановился и поднес руку к груди, затем, повернувшись к своему слуге, сказал: – Подите ко мне в кабинет, там на столе стоит пузырек с лекарством с желтой этикеткой, и принесите его сюда. Слуга ушел. Принц, оставшись наедине с Линдером, продолжал: – А вы, мой друг, тоже можете оказать мне большую услугу. – Я готов, ваше высочество. Наскоро написав несколько строк на листке бумаги, вырванном из записной книжки, герцог подал записку молодому человеку, говоря: – Отнесите это по адресу. Ступайте и помните, что для того, чтобы получить место дворцового сторожа, надо уметь молчать. – Можете положиться на меня, ваше высочество, – ответил обрадованный Карл и поспешил к Лизбет с письмом, в котором герцог назначал ей свидание. Перед приходом камердинера принц, собравшийся продолжать свою прогулку, заметил в нескольких шагах от себя двух мужчин, которые низко поклонились и, очевидно, хотели приблизиться к нему. Герцог Рейхштадтский удивился; на одну минуту у него мелькнула мысль об убийцах, шпионах, однако он тотчас же отогнал подобные подозрения. Достаточно было одного взгляда на этих незнакомцев, чтобы рассеять всякое недоверие. Один из них, пожилой, был очень высок ростом, в длинном сюртуке, с массивной тростью на ременной петле, надетой на руку; другой – юноша с решительными движениями, с открытым лицом и осанкой военного. Оба казались иностранцами. Когда принц ответил на их поклон, они тотчас приблизились, и старший из них поспешно сказал: – Ваше величество, мы французы; я – старый солдат вашего отца-императора. Нельзя ли нам повидаться с вами, хотя бы на короткое время, без свидетелей? Мы прибыли из Франции с важным поручением к вам. Принц задумался. Так, значит, перед ним находились те самые депутаты Франции, о которых толковала сумасбродная графиня Камерата? Он колебался: нужно ли ему принять их и выслушать. Однако ему очень хотелось узнать что-нибудь о Франции. И потом, ведь этот человек, этот старый солдат, служил его отцу; так мог ли он грубо спровадить почтенного ветерана? Камердинер принца между тем возвращался назад; он был уже в нескольких шагах. Приходилось спешить, и принцу пришло в голову, что он может принять этих двух депутатов в тот же день и в том же месте, которые были назначены им для свидания с Лизбет. Поэтому он велел им прийти на другой день в тот же час в гостиницу «Роза» и спросить там Фридриха Блума. Когда слуга приблизился к ним, герцог торопливо откланялся приезжим и, проглотив несколько капель принесенного ему лекарства, оперся на руку своего слуги и пошел медленными шагами к Шенбрунну. На другой день он объявил, что чувствует себя гораздо лучше и желает сделать визит императору во дворце. Доктор и грум сопровождали его в Хофбург. Поднимаясь по дворцовой лестнице, герцог старался казаться здоровым, веселым, оживленным. Он расточал улыбки и приветствия всем попадавшимся ему лицам, которые осведомлялись о его здоровье или молча кланялись, когда он проходил мимо, согласно их положению при дворе. Разговор с дедом отличался крайней сердечностью. От Франца-Иосифа скрывали опасную болезнь внука; император был уверен, что все ограничивается обыкновенной простудой, и добродушно сказал ему: – Это к росту! В твои годы я был подвержен лихорадке и приступам слабости. Такие пустяки проходят сами собой. Он был далек от мысли, что медленная, лукавая смерть неизбежно подкрадывается к юноше. Прощаясь с ним, внук выразил желание пройтись по дворцовым галереям, где уже не был давно. Он сделал это в надежде встретить юную чтицу на ее посту в одной из галерей. Но напрасно молодой человек обошел все галереи под предлогом, что он желает полюбоваться собранными здесь сокровищами искусства: ему так и не удалось увидеть Лизбет. Он не смел спросить о ней и со стесненным сердцем, с мрачным предчувствием уехал обратно в Шенбрунн. Приближаясь к дворцу, принц вспомнил о предстоящем свидании с двумя французами в гостинице «Роза». Хотя с его стороны было несколько рискованно являться туда без провожатых, однако он не колеблясь направился в ту сторону. Грум и доктор покинули его, проводив до императорской резиденции. Они думали, что герцог вернется оттуда в сопровождении кого-нибудь из дворцовых служащих. Но он нашел это лишним и остался один, на свободе, которою не пользовался уже так давно. Таким образом принц без помехи достиг знакомой аллеи парка, которая вела к помещению Фридриха Блума, и нашел этого малого в коридоре как будто стоящим на карауле. – Ваше высочество, – сказал Блум, – какие-то двое иностранцев непременно хотели войти сюда, уверяя, будто вы назначили им свидание. Я побоялся оставить их одних и не уходил прочь. – Ты хорошо сделал, Фридрих, – ответил принц. – Оставайся у дверей; если ты невзначай понадобишься мне, то я позову тебя. Сын Наполеона вошел в комнату. Двое мужчин, ожидавших его, встали и почтительно поклонились. Он пригласил их пройти в комнату рядом, чтобы познакомиться с целью их миссии. Ему не хотелось, чтобы комната, где он столько раз встречался с Лизбет, оказалась занятой, если молодая девушка, получив его записку, отправленную с Карлом Линдером, явится на условленное свидание. Приезжие представились герцогу. То были ла Виолетт и Андрэ Лефевр. Они поочередно объяснили, что из-за недавних событий в Париже победоносный народ терпел наместничество герцога Орлеанского и, пожалуй, его временное возведение в сан конституционного короля. Но сыну Наполеона предстояло сыграть важную роль, занять важное место. Для этого ему надо вернуться во Францию, назвать свое имя, явиться перед французами и вызваться продолжать наполеоновскую традицию. Одной памяти его отца, блеска его славы было достаточно для того, чтобы затмить буржуазную известность Людовика Филиппа. Весь народ провозгласит тогда своим главой Наполеона II; для этого ему достаточно только объявить себя законным наследником великого императора. Андрэ, со своей стороны, утверждал, что ему как студенту было известно настроение учащейся молодежи. По его словам, значительная часть образованного класса в Париже находила, что бонапартистская партия должна действовать и служить представительницей вооруженной республики, республики торжествующей. Молодой человек прибавил, что на собраниях карбонариев, к союзу которых он принадлежал, ему удалось приобрести многочисленных приверженцев. Карбонарии располагали значительным числом сторонников, особенно в военных гарнизонах. Если бы герцог Рейхштадтский смело явился в любой пограничный город Франции, например в Гренобль, Безансон или Страсбург, то каждый из этих городов не только отворил бы перед ним ворота и провозгласил бы его правителем Франции, но еще доставил бы надежный контингент солдат, признание которых вскоре повлекло бы за собой признание его всей армией. Стоило лишь двум полкам в Гренобле и Страсбурге примкнуть к нему, чтобы все, носившие оружие во Франции, кинулись навстречу Наполеону II. Как в былое время из старых ранцев были бы немедленно извлечены тщательно сохраненные орлы. Ла Виолетт ручался герцогу Рейхштадтскому в содействии всего, что было еще энергичного и доблестного среди старых солдат его отца. Все страдавшие от гнетущего режима реставрации, все ненавидевшие монархию Бурбонов, все взявшиеся за оружие во время трех славных июльских дней, выстроились бы за ним и доставили бы ему нравственную и материальную силу, достаточную для ниспровержения временного и непрочного трона Луи Филиппа. Герцог внимательно выслушал эти предложения. Он поблагодарил двоих храбрых французов, которые наперекор австрийской полиции, весьма подозрительной, сумели добраться до него и представить ему чаяния и желания его сторонников во Франции, но выразил при этом сожаление, что они подвергались ради него такому риску. Он сказал, что более кого бы то ни было уважает славу и традиции своего отца, чтит смерть этого знаменитого воина и с умилением вспоминает тот момент, когда отец обнимал его в последний раз перед походом в Россию. Он любил своего отца; от него долго скрывали историю великого императора, но теперь она ему известна в подробностях; он знал, при каких обстоятельствах Наполеон был вынужден отречься от престола, бежать и отдаться во власть Англии, которую считал справедливой. Далее принц сказал, что не хочет начинать снова политическую авантюру, неудавшуюся его отцу. Разве он мог бы преодолеть сопротивление палаты депутатов? Как мог бы он противодействовать давлению общественного мнения, уже расположенного в пользу герцога Орлеанского, в котором видели наилучшую власть? Какие ресурсы в смысле людей, денег мог бы он положить на весы против того, кому финансисты, политические деятели, генералы, дипломаты вверили корону и судьбу Франции? Он присутствовал на приеме маршала Мэзона, французского посланника, имел случай беседовать с его приближенными и узнать, что Бурбонами тяготились: но монархия, совершенно новая, слывшая конституционной, не успела еще вызвать ни невыгодное сравнение, ни обвинения, ни враждебность к себе. Поэтому он полагал, что будет прямым истолкователем воли своего отца, отказавшись возобновить междоусобицу во Франции. Страна только что оправилась от жестоких судорог июльской революции. Неужели он должен принести новые элементы несогласия, ненависти, борьбы? Если бы его отец был жив и мог дать ему совет, го, конечно, заставил бы его отказаться от такого смелого предприятия, которое могло быть гибельным. – Разве ему не предлагали, господа, – с грустью сказал принц, – бежать из этой ужасной тюрьмы на острове Святой Елены, где он терпел бесчисленные оскорбления от англичан? Однако он не пожелал вернуть себе трон ценой новых кровавых смут в своей стране и в целой Европе. Мой отец предпочел терпеливо переносить свое мучение и ради спасения многих драгоценных жизней отверг всякий план побега. – Да, я знаю это, ваше высочество, – подтвердил ла Виолетт, – ведь я сам ездил на остров Святой Елены и даже был одним из тех… Он не успел договорить. Герцог Рейхштадтский пылко схватил его за руки и с глубоким волнением спросил: – Так вы были на острове Святой Елены? Вы видели моего отца? – Я имел эту честь и счастье, как и вот этот мальчик, ваше высочество. – Как? Этот молодой человек?! – воскликнул удивленный принц, с любопытством всматриваясь в Андрэ. Тогда студент, проворно вынув из кармана какой-то маленький предмет, сказал: – Ваше высочество, я был в то время еще ребенком, но и на мою долю также выпало счастье увидать великого Наполеона. Он даже дал мне поручение к вам. – Ко мне? – Взгляните на этот портрет, ваше высочество. Он дал его мне с просьбой, чтобы я… О, но вы отдадите мне его обратно? Император велел мне показать его вам и передать при этом, что он горячо любил вас! Герцог схватил табакерку, данную Наполеоном юнге Нэду-Андрэ при встрече с ним на тропинке, которая вела в Лонгвуд, и благоговейно поцеловал миниатюру, представлявшую императора в его бессмертном костюме, после чего долго всматривался в черты великого человека, кровь которого текла в его жилах. Затем он снова пожал руки Андрэ и ла Виолетта, прося их подробно рассказать обо всем виденном и слышанном ими на острове Святой Елены. Он жаждал узнать, как чувствовал себя его отец во время их пребывания там, как выглядел император, а, главное, что говорил он о нем. Ла Виолетт мог рассказать ему лишь очень немногое, потому что, как он тут же объяснил, все его встречи с пленным ограничились тем, что он видел великого императора и приветствовал его лишь однажды мельком и издали, так как надзор англичан не позволял приближаться к нему. Только Андрэ, которого ла Виолетт представил принцу как внука одного из храбрейших маршалов империи, Лефевра, герцога Данцигского, имел случай разговаривать с императором. Тронутый его отроческими летами и миловидностью, царственный изгнанник подарил ему на память свой портрет, сказав, что, может быть, со временем, попав в Вену, он увидит его сына и будет иметь возможность поговорить с ним об отце… Волнение герцога было глубоко, но он вдруг преодолел свои чувства и, прижав руку к груди, дабы унять жестокое сердцебиение и расстройство, сказал с некоторой тревогой в голосе: – Друзья мои, мои дорогие друзья! Вы не можете себе представить, какое счастье доставили мне свидание с вами и ваши рассказы о моем отце! Но именно из дружбы и благодарности к вам надо действовать быстро и решительно. Вам нельзя здесь оставаться. Ваше присутствие неминуемо будет замечено, и у вас не окажется никакого средства защиты, если вас станут допрашивать и арестуют. Вам угрожают самые суровые наказания, назначенные для заговорщиков и лиц, виновных в посягательстве на безопасность государства. В случае такой беды я был бы бессилен защитить вас; мое вмешательство даже повредило бы вам, возбудив против вас месть врагов. Вы должны покинуть Вену. Вы даете мне слово? – Ваше высочество, нам нужно исполнить миссию, взятую на себя, – возразил ла Виолетт. – Отправляясь сюда, мы знали заранее, чему подвергаемся. Мы имели уже великое счастье приблизиться к вам, ваше высочество, а теперь нам необходимо оставаться здесь до тех пор, пока вы соизволите принять окончательное решение. – Оно уже принято бесповоротно, друзья мои. Прошу вас еще раз, а если надо, то и приказываю: уезжайте безотлагательно из Вены. – Ваше высочество, – сказал Андрэ, – нам поручено привезти вас в Париж! Почему вам не отозваться на желание тысяч французов, призывающих Наполеона Второго? – Если вы настаиваете на прямом и ясном ответе, который, может быть, заставит вас повиноваться мне и немедленно вернуться в ваше отечество… в наше отечество, друзья мои, – продолжал принц, – то я отвечу вам откровенно и чистосердечно: «Нет, я не последую за вами!» Я люблю Францию, я желаю ей счастья; я не чувствую себя способным насильно овладеть троном, которым распорядились помимо меня. Я не хочу, чтобы из-за меня лилась кровь французов… Луи Филипп стал французским королем по воле нации. Пусть воля нации отвернется от него и прикажет мне приехать, тогда я приеду… Сын Наполеона не может уклониться от исполнения приказаний народа, но нужно, чтобы народ заговорил и приказал! Нет, вы не осмелитесь мне поклясться, что мое имя было предложено народному голосованию! Меня попросту забыли. Не мне же самому напоминать о себе французам! Вы предлагаете мне завоевать для себя трон; но я должен дождаться, когда мне предложат его. Затем, друзья мои, позвольте сделать вам одно признание: так как вы видели моего отца, так как вам, – сказал герцог, обращаясь к Андрэ, – он сам поручил передать мне этот портрет… ведь он останется у меня, не так ли? – Ваше высочество, – пробормотал студент, – я желал бы сохранить это сокровище ценой моей жизни, но мне кажется, что император вручил его мне с затаенной мыслью, чтобы я передал вам этот подарок, если судьба велит нам когда-нибудь встретиться. Оставьте же, ваше высочество, у себя этот портрет, и так как вы не желаете последовать за нами теперь, то, может быть, созерцая черты своего великого отца, вы перемените свои взгляды и тогда вспомните о нас, подадите нам знак… Только бы это не случилось слишком поздно! – Не рассчитывайте на мой призыв, – мрачным тоном ответил принц. – Я говорил сейчас, что хочу сделать вам одно признание как моим дражайшим друзьям. Так вот послушайте! Помимо политических и гуманитарных соображений, мешающих мне играть роль авантюриста и проникнуть во Францию под видом заговорщика, хотя бы это привело меня победителем в Тюильри, существует иная причина, заставляющая меня упорствовать в своем отказе. Эта причина… не читаете ли вы ее в моих чертах, в моей внешности? – продолжал герцог, бледность которого в этот момент была поразительна. – Но, ваше величество, я, право, ничего не замечаю! – пробормотал смущенный ла Виолетт. – Ну так знайте, мои дорогие соотечественники, мои дорогие друзья из Франции, что через несколько месяцев меня не будет в живых. Вот тут, у меня в груди, тлеет огонь, и скоро вы услышите, что сын Наполеона присоединился к своему славному отцу! – Гоните прочь эти мрачные предчувствия, ваше высочество! Вы будете жить! Вы молоды, и Франция ожидает вас; вы составляете предмет ее упований! Не поддавайтесь унынию!.. Такие безотрадные помыслы недостойны сына Наполеона! – Я знаю, что говорю, друзья мои, как знаю, что чувствую! Мне не следует на остаток жизни, которую я влачу, подвергать Францию новой революции. По-моему, упорствуя в своем отказе, оставаясь тут в своем уединении, я принесу больше пользы этой нации, которую люблю и среди которой, на берегах Сены, мой отец желал быть погребенным. Итак, повторяю опять, нам пора расстаться. Что могу я сделать для вас? К несчастью, ничего! Постойте, однако! Вы дали мне портрет моего отца; я должен дать вам взамен другую реликвию. При мне есть несколько строк, написанных рукой моего отца и переданных мне давно моей доброй гувернанткой госпожой де Монтескью. Возьмите этот драгоценный документ; он послужит доказательством для наших друзей во Франции, что вы исполнили свою миссию и возложенный на вас долг до конца. Принц вынул из бумажника тщательно сложенное письмо, содержавшее в себе предписание, данное Наполеоном сыну, когда тот был еще ребенком, и оставшееся как наставление в руках госпожи де Монтескью. Оно гласило: «Я хочу, чтобы мой сын, если ему суждено со временем вступить на французский престол, управлял государством только для народа и заодно с народом. Я хочу, чтобы, получив после меня трон, как законный наследник по крови, он никогда не забывал, что поддерживать его должна лишь воля народа, и не делал ничего наперекор этой народной воле. Наполеон». То же самое, почти в тех же выражениях, повторил император в своем завещании. Герцог поднес бумагу к губам, прежде чем расстаться с нею, после чего, подавая ее Андрэ, с волнением произнес: – Вверяю вам это наставление, друзья мои. Мне кажется, что воля французского народа такова, чтобы я оставался в Вене. Передайте своим друзьям, что я останусь тут, но что мое сердце и моя любовь с ними, в пределах Франции. Скажите им в особенности, что здесь, в стенах этого дворца, полного воспоминаний о моем отце, который ночевал тут победителем, я думаю только о Франции, но скажите также, что я сумею подчиниться народной воле. Она не высказалась в мою пользу! Может быть, время еще не наступило, и не мне суждено восстановить имя и династию Наполеонов. Господа, мы должны ждать, не ускоряя взрыва этой народной воли, который я предвижу, угадываю, но которым не могу распоряжаться. Долг сына Наполеона и тех, кто носит наряду с ним это прославленное имя, – желать счастья Франции и уважать правительство, которое она избрала себе. Наполеон Первый не согласился последовать за вами с острова Святой Елены из боязни превратиться в авантюриста; Наполеон Второй и подавно не последует за вами из Вены, чтобы сделаться мятежником. Прощайте, господа, время не терпит. Поспешите с отъездом! Пожалуй, завтра будет слишком поздно! Герцог еще раз с большим чувством пожал руку обоим французам, потом, открыв дверь, проводил их до коридора. Фридрих Блум не покидал своего поста. Принц шепотом велел ему как можно осторожнее и скорее проводить этих приезжих к ним на квартиру и позаботиться о том, чтобы они могли беспрепятственно в тот же вечер покинуть Вену. Фридрих поклонился и дал ла Виолетту и Андрэ знак следовать за ним. Они повиновались, глубоко огорченные неудачей своей миссии и гораздо более встревоженные состоянием здоровья царственного юноши, чем опасностью, которой они подвергались со стороны бдительной венской полиции. XI Оставшись один, герцог Рейхштадтский с беспокойством спросил себя, почему Лизбет не явилась на свидание и что помешало ей прийти. В сомнениях влюбленных материальная невозможность увидаться с ними, принуждение, физическая преграда, а в особенности болезнь приходят на ум только напоследок. Из-за недоверчивости своего характера принц заподозрил Лизбет в равнодушии; вначале она, может быть, страдала от того, что он покинул ее поневоле, потом, с досады вообразив себя нелюбимой и зная теперь, кто он такой, она, вероятно, охладела к нему сама; пожалуй, даже ненависть сменила в ее сердце прежнюю любовь. Открытие его звания, конечно, подействовало на Лизбет. Она мечтала о взаимности человека, равного ей по общественному положению. Узнав, что брак между ними невозможен и что рано или поздно она будет разлучена с любимым человеком по высочайшей воле или по требованиям его высокого сана и положения при дворе, или же, наконец, по причине его брака с какой-нибудь принцессой, молодая девушка отказалась от своих химерических надежд, отрезвилась от любви, которую питала только к скромному секретарю Францу и на которую внук императора не имел никаких прав. – Верно, так оно и случилось, – заключил герцог. – Раздраженная моим молчанием, не зная причин, разлучивших нас, подвергаясь, пожалуй, гонениям матери, подозревая преднамеренный разрыв с моей стороны, Лизбет порвала с прошлым: она постаралась забыть меня, а когда я послал к ней Карла Линдера с просьбой прийти сюда, как прежде, обиженная девушка не удостоила меня даже ответом. Что-то она поделывает, что с нею? Надо же, однако, узнать? Беспокойство, сомнение, сожаления мучили принца. Он испытывал новое, незнакомое и мучительное страдание. Никогда еще не случалось ему чувствовать такое расстройство во всем своем существе, такой нравственный разлад, которые угнетал его теперь. Совсем иные чувства питал он к придворным дамам, так легко поддававшимся ему. Чем более казались они готовыми уступить его ухаживанию, тем меньше они нравились ему. Когда после краткого увлечения наступал внезапный разрыв, это не вызывало у герцога ни боли, ни даже разочарования; он вскоре чувствовал себя избавленным от тяжелой обузы. Но здесь привязанность была совсем иной. Если невинная Лизбет любила в нем Франца, секретаря эрцгерцога, то он, со своей стороны, полюбил эту молодую девушку, не знавшую, что она любит принца и принадлежит сыну Наполеона. Ее бескорыстие завоевало сердце царственного юноши и приобрело его уважение. Чувства, которые он приписывал теперь Лизбет, избегавшей и, пожалуй, ненавидевшей его с тех пор, как ей стало известно, кто он, увеличивали горечь разлуки, тревогу неизвестности, отчаяние разрыва. – Надо же, право, узнать, в чем дело, – сказал себе герцог, – мне необходимо повидаться с ней, потолковать; но как? Он потихоньку спустился по маленькой лестнице, которая вела из комнаты Фридриха в сад гостиницы «Роза», и решил отправиться к матери Лизбет. Но тут же у него возникло сомнение: можно ли ему явиться без провожатых в тот дом в предместье Асперн, не лучше ли взять кого-нибудь с собой? Или же всего благоразумнее собрать все интересовавшие его сведения через постороннее лицо? Тут ему вспомнился малый, которого он уже посылал со своим письмом, и, увидав как раз Карла Линдера, бродившего вокруг гостиницы, он позвал его. – Ты добросовестно исполнил вчера мое поручение? – спросил он. – Да, ваше высочество, я отдал одному из привратников во дворце записку к лектрисе фон Лангздорф. Швейцар, очевидно, знающий эту особу, взял письмо и сказал, что передаст его лакею из тех комнат, где должна была находиться фрейлейн фон Лангздорф. – Хорошо, – сказал герцог, – теперь ты отправишься со мной, если хочешь, и пойдешь, куда я пошлю тебя. – С удовольствием, ваше высочество! И повеселевший Карл Линдер последовал за герцогом, которого не покидало мрачное раздумье. Сопровождая его, добрый малый подумал: «На этот раз мое дело в шляпе. Я получу место сторожа в Шенбрунне!» Таким образом они добрались вдвоем до Асперна, и герцог указал своему спутнику дом вдовы фон Лангздорф, причем сказал ему: – Ступай в этот дом и спроси у дамы, которая откроет тебе дверь, вон там в верхнем этаже, как поживает ее дочь. – От чьего имени? – осведомился Карл. – Скажи, что ты послан хозяином гостиницы Мюллером, у которого эта дама часто бывала со своей дочерью. Карл тотчас пошел и скрылся в указанном доме, но вскоре вышел оттуда с расстроенным лицом. – Ваше высочество, – сказал он, – я видел ту даму, к которой вы послали меня. Она в большом горе. Дочь при ней и опасно больна. Герцог поднес руку к сердцу. Жестокая боль вызвала внезапное удушье, так что он едва устоял на ногах. Карл Линдер подхватил его и поддержал. – Не прикажете ли позвать экипаж и отвезти вас во дворец, ваше высочество? – с тревогой спросил он. – Нет, нет! Я хочу остаться! Ступай, любезный! Мне лучше, гораздо лучше. А главное, ни слова о нашей прогулке и о твоем посещении! Я сумею вознаградить тебя. Сказав это, герцог вошел в дом. Карл проводил его глазами, но не удалился и сказал себе при этом: «А бедняга принц что-то плох. Лучше я подожду его здесь. Может быть, когда он выйдет, то будет рад найти меня тут. Скромная, но твердая рука, вроде моей, часто может пригодиться и эрцгерцогу, если тот болен». Госпожа фон Лангздорф приняла неожиданного гостя расстроенная, в слезах, с растрепанными седыми волосами, вся дрожа. – Ах, ваше высочество, – воскликнула она, – вас уже не ожидали больше здесь увидеть! Однако моя бедная дочь часто звала вас в бреду лихорадки! – Что с нею? Что случилось с фрейлейн Лизбет? – Она заболела почти три месяца тому назад, ваше высочество! Странная болезнь: упадок сил, слабость, обмороки. Мы долго думали, что это скоро пройдет, но больная окончательно обессилела, и уже несколько недель не встает с постели, обливаясь холодным потом по ночам, а днем горя в лихорадочном жару. – Ах, бедное дитя! – пробормотал герцог. – Могу ли я видеть ее? – Да, конечно. Войдите, пожалуйста. Она заснула ненадолго, но когда проснется, то будет очень счастлива увидеть вас, ваше высочество. Может быть, ваше присутствие немного ободрит ее и принесет ей надежду. С этими словами госпожа фон Лангздорф повела принца в комнату, где на постели лежала молодая девушка. Ее сон был беспокоен, дыхание тяжело; обильный пот выступал крупными каплями на лбу, щеки покрывала страшная бледность, а бесцветные губы лепетали, казалось, что-то бессвязное… Герцог наклонился над нею и явственно разобрал несколько слов, произнесенных больной прерывистым шепотом, в лихорадочном забытьи: – Он не придет! Он забыл меня! Я умру и не увижу его! Вдруг руки Лизбет свело судорогой, она вся задрожала, потом успокоилась, и ею овладело глубокое изнеможение… Принц долго не спускал взора с любимой девушки. Он сознавал свое бессилие восстановить ее здоровье и возле этого смертного одра как будто уже почувствовал ледяное дыхание смерти, предвещавшее скорую гибель ему самому. Лизбет полуоткрыла наконец глаза; она узнала Франца, своего Франца и, стараясь приподняться, промолвила с улыбкой на бледных губах: – Вот и вы наконец! Я так долго поджидала вас, мой друг! – Дорогая Лизбет, – ответил юноша, – я в отчаянии, что нашел вас больной; но если вы так долго не видали меня, то причиной тому – болезнь, уложившая меня в постель и продержавшая много времени взаперти. Но теперь мне лучше; сегодня я смог вырваться тайком из дворца и пришел уверить вас, что не переменился к вам, что я нетерпеливо жду вашего выздоровления, чтобы снова начать наш прежний образ жизни, возобновить наши долгие прогулки, наши интересные разговоры. Не так ли, милая Лизбет? Молодая девушка снова улыбнулась, но, покачав головой, ответила: – Благодарю, Франц, благодарю, что вы пришли!.. Или скорее не так! – продолжала она с какою-то боязнью, причем легкий румянец окрасил ее щеки. – Благодарю вас, ваше высочество! Однако простите меня! Я сильно усомнилась в вас и потеряла надежду когда-нибудь увидеться с вами. Теперь я могу умереть счастливой. – Не говорите о смерти, дорогая Лизбет, прошу вас! Вы будете жить! Вы молоды, и жизнь готовит вам еще долгие и счастливые дни! – Нет, нет, я чувствую, что не видать мне больше деревьев, под тенью которых мы прогуливались вместе, не слыхать больше от вас того, что вы когда-то говорили мне, Франц, и чего я не забыла, что останется моим утешением до конца моей жизни и укрепит меня при расставании с нею. – Полноте, Лизбет, образумьтесь! – воскликнул герцог, притворяясь спокойным. – Вам двадцать лет, вы чувствуете в себе силу, энергию. Эта болезнь пройдет, скоро наступит выздоровление, а там и полное исцеление. Вы сделаетесь счастливой, как прежде, уверяю вас! – Не обманывайтесь, мой друг! Я хорошо знаю, что для меня все кончено, и, знаете, с вашим приходом сюда я чувствую себя лучше и в то же время хуже. Мне кажется, что мои силы воскресли и я сейчас встану, но вместе с тем я замечаю, как все во мне как-то замирает. Глаза невольно смыкаются, а вот тут… тут… – она поднесла руку к груди, – я совершенно ясно ощущаю какое-то замедление, остановку, наступающую во всем моем существе. Постойте… вот, вот! Я не чувствую больше ничего! Я счастлива… прощайте… И, внезапно откинувшись на подушку, Лизбет умерла. Смерть сразила ее улыбающейся. Испуганный герцог, сжимая ее руку, наклонился над нею, поцеловал ее, а потом, видя, что молодая девушка лежит неподвижно и что из ее груди к устам поднимается подобие глухого рыдания, последний вздох, он упал на колени у кровати. Тут он долго плакал, закрыв лицо руками. Опомнившись наконец от своего оцепенения и встав с колен, он сказал госпоже Лангздорф: – Я убит горем, еле жив сам, почти похож на бедную Лизбет, голоса которой мы не услышим более! Ах, это зрелище ужасно, и это самый горький час в моей жизни! Как возможно, что юные существа, любящие и кроткие, как Лизбет, похищаются смертью, неумолимой и жестокой? Ах, сударыня, наше обоюдное горе одинаково, но я не знаю, что делать, на что решиться! Мне надо спешить обратно во дворец. Я не имею права даже оплакивать на свободе ту, которую любил! Мои собственные силы также на исходе. Я не могу отдать себе отчет в своих ощущениях, но мне кажется, что смерть ждет и меня. Лизбет призывает меня! Лизбет, моя Лизбет, я готов присоединиться к тебе… Я иду! Почему не подождала ты меня, чтобы нам умереть с тобою вдвоем? Пошатываясь, спотыкаясь, герцог скорее упал, чем сел в кресло, стоявшее поодаль от кровати. Испуганная госпожа Лангздорф хотела позвать соседей; но молодой человек с усилием взял ее руку и сказал: – Ради Бога, молчите! Никто не должен знать, что я приходил сюда. Мне пора домой. Вернувшись во дворец, я распоряжусь, чтобы Лизбет устроили приличные похороны. Потрудитесь уведомить письмом придворного церемониймейстера. Тогда роковая весть как будто случайно дойдет до меня, и я приму уже свои меры. Итак, не падайте духом и прощайте! – Но, ваше высочество, не могу ли я попросить кого-нибудь проводить вас, не выдавая вашего имени? – Нет; я хочу побыть один, чтобы вспомнить о прошлом и оплакивать настоящее. По возвращении в Шенбрунн мне уже нельзя казаться огорченным, обнаруживать свою печаль, нельзя даже открыть кому бы то ни было ее причину. Предоставьте мне еще несколько минут свободы, чтобы я мог отдаться своему горю! Принц медленно, с трудом, спустился с лестницы, останавливаясь время от времени, чтобы откашляться, и прижимая руку к груди, где бурно и неровно билось его сердце. На улице он, к своему облегчению, нашел Карла Линдера, взял его под руку и кое-как добрался до Шенбрунна. Придя к себе в комнату, больной пожаловался на сильный озноб; зубы у него стучали, капли пота катились по вискам. Немедленно вызванный доктор предписал энергичное лечение. Но принцем овладело нечто вроде бреда, и люди, ухаживавшие за ним, слышали, как он произносил странные речи, где названия мест для прогулок перемешивались с женским именем. Герцог обвинял доктора в том, что тот поит его жгучими лекарствами, он пытался встать и, обычно крайне кроткий с прислугой, сердился на лакеев, отталкивая с гневом все склянки, подносимые ему. Несчастный юноша бросил даже в лицо остолбеневшему врачу такое странное обвинение: – Все вы хотите отравить меня! Болезнь на этот раз тянулась долго. Пришлось объявить при дворе об опасном состоянии принца. Был поднят вопрос о его поездке в Италию, но после тщательного осмотра всякий переезд признали невозможным. Больной таял с каждым днем; было очевидно, что он протянет недолго. О безнадежном положении сына дали знать Марии Луизе в Парму. Она тотчас выехала оттуда и прибыла в Вену в торжественную и трагическую минуту. Принцы императорского дома должны принимать предсмертное причащение в присутствии всего двора, И вот, когда эрцгерцогиня Пармская вступила во дворец в сопровождении французского дворянина, обладавшего любезными манерами и улыбавшегося во все стороны, некоего господина де Бомбеля, преемника Нейпперга, которого шепотом называли уже морганатическим супругом Марии Луизы, она увидала архиепископа Михеля Вагнера в полном облачении перед постелью еле живого принца, со Святыми Дарами в руках. Весь двор выстроился, как на парад, в спальне умирающего и в примыкавших к ней апартаментах. По окончании священного обряда эрцгерцогиня наклонилась к сыну, поцеловала его и спросила, лучше ли ему после причастия. – Да, да, матушка, – ответил он еще твердым голосом. – Но когда же наступит конец моему тягостному существованию? После того, как будто утомленный усилием над собой, герцог опять опустился на подушки, не сказав больше ни слова. Мать осталась при нем. Около полуночи он внезапно приподнялся на постели с возгласом: – Я умираю! Умираю! Дежурный камергер, барон фон Молль, и лакей, не покидавший больного, обняли его, стараясь поддержать, потому что он рвался куда-то. Мать бросилась к нему со словами: – Сын мой, сын мой, успокойся, ложись! – Нет, нет, матушка! – возразил герцог. – Я хочу видеть Лизбет! Где Лизбет? Мария Луиза бросилась к нему и старалась поцеловать его. Однако в этот момент умирающий воскликнул: – Прощайте! Я иду к моему отцу! Архиепископ Вагнер поспешно вернулся, когда его уведомили, что наступают последние минуты принца. Он хотел преподать ему последнее благословение, но смерть опередила его; герцог Рейхштадтский уже не мог ничего слышать. Было восемь минут шестого 22 июля 1832 года. Болезнь, а может быть и отрава (потому что выпитое принцем снадобье еврея Мельхиседека не подвергали химическому анализу и история может занести на свои страницы лишь подозрения в возможности отравления с помощью какого-нибудь темного агента) совершили таким образом свое страшное дело к вящей славе Священного союза и к успокоению взволнованной деятельностью Наполеона Европы. Европейские монархи избавились от своего кошмара, а в Шенбруннском дворце закончились муки отца и ребенка. Династия Наполеонов была погребена в двух могилах. За гробом, уравнивающим все состояния, Лизбет и Франц соединились. * * * Перед смертью, во время долгих недель агонии, герцог Рейхштадтский призвал к себе однажды Мюллера и его дочь Эльзу. Он сообщил им, что по его просьбе управляющий дворцом ввиду открывшихся вакансий принял на службу троих новых сторожей – Карла Линдера, Альберта Вейса и Фридриха Блума. Получив одновременно должность, которую Мюллер ставил непременным условием своего согласия на брак с его дочерью, трое соперников очутились в одинаковом положении. Фридрих Блум и Карл Линдер оказывали герцогу услуги. Альберта Вейса ему настоятельно рекомендовала графиня Наполеона Камерата, умоляя своего кузена простить ее чудачество и переодевание в память его великого отца. Не желая отдать никому из них предпочтения, герцог предоставил выбор жениха самой Эльзе. Она поблагодарила его и сказала, что не спешит с замужеством, а потому намерена отложить свое окончательное решение до следующей весны. По приказу канцлера Меттерниха полиция произвела обыск в лавке старьевщика Мельхиседека. Агенты явились туда, чтобы арестовать некую Рахиль, проживавшую у старого еврея, которая в действительности была Лидией д'Орво, вдовой итальянского маркиза Люперкати. Однако полицейские нашли торговца мертвым в его лавочке, вероятно отравленным, а маркиза Люперкати скрылась. Уильям Басерт покинул Вену с каким-то неизвестным назначением. По слухам, он вернулся в Италию, где примкнул к карбонариям и вскоре приобрел среди них большое влияние. Он по-прежнему переписывался с английскими министрами, которые посылали ему поздравления и субсидии, хотя лорд Басерт как будто не имел никаких служебных дел с британским правительством. Андрэ вернулся во Францию с ла Виолеттом и, отыскав Анни, спросил ее, помнит ли она, простая маленькая лондонская цветочница, его прежние клятвы. Ответ последовал такой, что несколько недель спустя Анни и Андрэ соединились узами супружества. Люси Элфинстон, весьма счастливая, забыла отчасти свои огорчения при виде радости сына и счастья Анни. * * * Прах несчастного герцога Рейхштадтского был с большой пышностью предан земле в склепе церкви капуцинов в Вене, усыпальнице австрийского императорского дома. Через несколько дней после погребальной церемонии какой-то приезжий молодой человек, по-видимому иностранец, задумчиво остановился перед решеткою. Он долго смотрел на могилу того, кто в результате отцовского отречения от престола царствовал лишь фиктивно, под именем Наполеона II, принадлежавшем скорее легенде, чем истории. Иностранец вышел из церкви капуцинов, видимо взволнованный. Монах, сопровождавший его при посещении могилы сына Наполеона, слышал, как он бормотал вместо молитвы: – Кузен, теперь ко мне переходит слава носить твое имя и восстановить трон, на который тебе было не суждено взойти. Я подниму бремя, ускользнувшее от тебя вместе с жизнью. Кузен, на этой могиле клянусь показать себя достойным того жребия, который делает меня твоим преемником и наследником! Капуцин покачал головой, проводив до порога церкви посетителя, показавшегося ему немного сумасшедшим. Когда молодой человек удалялся, добродушный монах заметил полицейского агента, притаившегося на паперти и как будто наблюдавшего за приезжим. Капуцин спросил его, известно ли ему имя этого молодого человека, который бормотал какие-то неясные слова в часовне перед могилой его высочества усопшего герцога Рейхштадтского. – Это – одно частное лицо, прибывшее из Швейцарии, – спокойно ответил агент. – Он называет себя гражданином Тургау. Субъект, по-видимому, довольно безобидный. – А вы знаете его имя? – Как же! Это Луи Наполеон. * * * Царствование «короля-гражданина», как звали все Луи Филиппа, представляло собой полное господство буржуазии. Девизом царствования было знаменитое «обогащайтесь». Сам Луи Филипп соответствовал идеалу короля буржуазии и отличался безусловно личной честностью; но власть плутократических интересов привела к тому, что никогда до тех пор продажность и развращенность высших сфер не обнаруживались с такой ясностью, как в это царствование. На жизнь короля было совершено множество покушений. Наконец министерство Гизо, бывшее эпохой полного застоя, подготовило февральскую революцию. 24 февраля 1848 года была провозглашена республика. Луи Филипп бежал в Англию, где и умер в Виндзоре в 1850 году. После смерти герцога Рейхштадтского роль представителя наполеоновских идей и притязаний перешла к племяннику великого императора Людовику Наполеону (1808–1873), третьему сыну голландского короля Людовика Бонапарта и королевы Гортензии. Когда престол Луи Филиппа стал колебаться, взоры бонапартистов невольно устремились к нему. И он уже в царствование Луи Филиппа сделал две попытки (в 1836 году и в 1840 году) захватить власть. Наконец, после падения Луи Филиппа, он снова явился во Францию, был избран депутатом учредительного собрания, затем был избран президентом республики и наконец в 1851 году провозгласил себя императором.