Рассказ смотрителя Эдит Оливье Рассказчик нашел смотрителя для своего коттеджа на берегу моря — это был бывший моряк Хортэр. Несколько раз наниматель, посылая смотрителю чек, получал ответ, что чек получен, в коттедже все спокойно. Но однажды ответа не было, и рассказчик сам отправился к морю узнать, в чем дело... Эдит Оливье Рассказ смотрителя Смотритель не закончил свой рассказ, но его последние слова стоят у меня перед глазами отчетливей, чем на бумаге. Я искал смотрителя для моего коттеджа у моря, и был рад получить ответ от моего наиболее надежного друга Джема Веста — мне подошел бы любой человек, рекомендованный им. Джем писал, что обращающийся ко мне Хортэр несколько лет был капитаном его яхты; и он расстался с ним, только продав саму яхту. «После этого, говорилось в письме, — он был в двух долгих плаваниях, закончившихся кораблекрушениями, в одном случае он оказался единственным спасшимся. Это было для него тяжелым ударом, он потерял свое неизменное самообладание, так как честен и ловок». Встретив через пару дней Джема в клубе, я спросил его, разумно ли оставлять человека с расстроенными нервами в абсолютно пустом доме на совершенно безлюдном побережье. Другое дело, если бы у него была жена, а так ему придется проводить целые дни в этом доме в полном одиночестве. Джем возразил. Он сказал, что на суше у Хортэра нервы совершенно в порядке. Те кораблекрушения ошеломили его, вероятно, потому, что в команде одного из кораблей у него был лучший друг, и Хортэр вбил в голову, что он как-то виноват в его гибели. «Им овладело старое морское суеверие, к тому же он читал „Древнего моряка“. В этом отношении он несколько неуравновешен, но как бы то ни было, он очень спокойный и надежный парень; и я полагаю, что через год-другой пребывания на берегу он придет в полный порядок». Я поговорил с Хортэром, и он мне понравился, хотя все-таки довольно сильно поразил своей неуравновешенностью. Не то, что бы он был раздражительным, — напротив, его манеры были тихими и спокойными; но в течение беседы на его лице ни разу не появилось даже тени улыбки. С него не сходило выражение постоянной меланхолии, а его грустные глаза, казалось, смотрели, не видя меня. Хортэр удивительно выглядел; он был похож на опустившегося франта. Например, рукава его старой рубашки из очень красивого и дорогого шелка были обрезаны на один-два дюйма выше локтей, причем обтрепанные их края свободно свисали. Он был подпоясан старым галстуком Фри Форестер, а его белые брюки без единого пятнышка, должно быть, стоили в свое время немало. Черты его лица были тонкие и правильные; хотя срезанный подбородок указывал на слабоволие. Если бы не это, Хортэра можно было назвать красивым благодаря глубоко посаженным ясно-голубым глазам ж орлиному носу. Но из-за подбородка нос напоминал клюв, что делало Хортэра похожим на некую печальную чайку. Мне даже казалось, что он сейчас взмахнет крыльями и тихо взлетят в небо. Меня тронуло его страстное желание устроиться ко мне на работу смотрителем, но в то же время мне становилось не по себе при мысли о том, что этот мрачный человек будет проводить в одиночестве долгие зимние ночи в продуваемом всеми ветрами коттедже совсем радом с морем. Я предупредил его, что это безлюдное место. Он покачал головой и сказал: — Я не возражаю. Пускай будет безлюдное, мне от этого не станет более одиноко. Он говорил задумчиво, голос его был полон меланхолии. — Ну, если вы так хотите… — начал я. — Я хочу. — сказал он, прерывая меня, но без грубости. Создавалось впечатление, что он думает вслух. Он показался мне странным, но из-за рекомендации Джема я взял его. Та однообразная болотистая часть побережья между Нью-Форестом и морем была тогда еще более безлюдна, чем в наши дни. Мой коттедж представлял собой крепкий каменный дом, выглядевший так, будто он веками стоял у моря и так долго выдерживал натиск волн и ветра, что стал воплощением бушевавших вокруг него бурь. В зимнюю пору он был слишком мрачен, но летом я любил проводить в нем выходные. Это было единственное место, где можно было искупаться, прыгнув в море из окна спальни. Я думал, что если море так действовало Хортэру на нервы, то ему, безусловно, следовало держаться от него подальше; но, в конце концов, это было его дело. Хортэр не часто писал мне, но раз в две недели я получал написанное четким почерком короткое письмо, в котором не было ничего, кроме сообщения о получении им чека, и о том, что в коттедже все в порядке. В феврале вестей от него не было. Я находился за границей, и только вернувшись, увидел, что последнее уведомление о получении чека от Хортэра было почти двухнедельной давности. Вскоре я должен был послать ему очередной чек, и решил отправить его на день или два раньше с письмом, где спрашивал, как идут дела. Ответа не было. Я начал беспокоиться. К тому же я почти три месяца не был в Бэмпшире и давно хотел повидать свой коттедж. Двадцать шестое февраля было в том году таким теплым и весенним, что я телеграфировал Хортэру, что приеду на легкий завтрак с сосисками а картофельным пюре. Коттедж выглядел совершенно покинутым: из труб не шел дым; двери были захлопнуты, окна плотно закрыты от яркого солнца ставнями. Единственным признаком жизни была огромная стая чаек, летавших над домом и вокруг него. Их резкие скорбные крики плавали в воздухе как маленькие облака, превращенные в звуки. Я быстро прошел по узкой тропинке, покрытой галькой, и дернул дверь на себя. Она была заперта, что привело меня в замешательство. Должно быть, когда моя телеграмма пришла, Хортэр отсутствовал, и, очевидно, в доме не было ни топлива, ни пиши. Возможно, он уехал на один день, и поначалу я был раздражен его отлучкой, тем, что он оставил дом без присмотра. Он не мог, конечно, сидеть в доме безвыходно, но, обойдя коттедж кругом, я засомневался, действительно ли Хортэр оставил дом на один день. Было что-то зловещее в закрытых ставнями окнах, и я вспомнил мои письма, оставшиеся без ответа. Не мог ли смотритель покинуть свой пост недели назад? На море выходила дверь кухни, и приблизившись к ней, я заметил нечто очень встревожившее меня: вытекшую высохшую струйку крови. Я почувствовал, что дело скверно и, подойдя к окнам, увидел наглухо закрытые ставни. В дом нельзя было заглянуть. Как я уже сказал, мой дом очень крепкий, построен с таким расчетом, чтобы выдержать частые на юго-западе бури, и моя попытка взломать дверь плечом не удалась. Я обошел дом вокруг еще раз, безуспешно испытывая различные способы проникнуть внутрь; даже покинутый смотрителем дом, казалось, сам был способен присмотреть за собой. Пути внутрь обнаружить не удалось. Я посмотрел на короткую толстую трубу дымохода, и у меня возникла дикая мысль вскарабкаться на крышу и залезть в дом через трубу. Пока я обдумывал, что делать, одна из летавших вокруг чаек расширила круг полета и внезапно с отвратительным резким криком налетела на меня. Она целилась прямо в глаза. Тварь! Она хотела выклевать их. Я ударил ее тростью и сломал ей крыло. Чайка забилась и упала в море. Волны качали ее туда и сюда в нескольких футах от берега. Тут же к ней подлетело с угрожающими криками с полдюжины ее товарок. Я подумал, что они заклюют ее до смерти и, почувствовав отвращение, зашагал прочь, жалея, что попал в птицу, хотя намерения ее по отношению ко мне были самыми мерзкими. Это было нечто из рода вон выходящее. Никогда за все время моего знакомства с морем на меня не нападала чайка. Мне стало жутко и тревожно, почти страшно. И вновь я увидел вытекшую из-под двери кровь. Решено! Я должен во что бы то ни стало попасть в дом. Я разбил окно на противоположной стороне дома, при этом сильно порезал руку. Снова кровь. Меня затошнило, и я обвязал рану носовым платком. День был скверный. Несмотря на яркий солнечный свет снаружи, в холле было темно, как в погребе, потому что все ставни были закрыты. В темноте я наткнулся на стул и содрал себе кожу. В ярости я отодвинул засовы, открыл ставни и распахнул окна. Воздух в доме был крайне затхлый с отвратительным запахом. Хортэр определенно не удался в роли смотрителя. В гостиной было пыльно, грязно и холодно. Заглянув в нее и открыв там окна, я отправился на кухню. Сразу за дверью моя нога наткнулась на что-то мягкое, лежавшее на полу. Это было похоже на развалившуюся перину. Отбросив ногой препятствие, я бросился открывать окно, так как зловоние было невыносимым. Затем я обернулся и посмотрел, в чем дело. Не удивительно, что в кухне стояло зловоние: помещение было завалено мертвыми птицами. Восемь или девять полностью разложившихся чаек громоздились в куче на полу, усеянном их перьями. Пораженный, я не мог отвести взгляда от ужасного зрелища и вдруг увидел торчащую из-под кучи гниющих трупов кость иного размера. Это была человеческая берцовая кость. Чувствуя себя кладбищенским вором, я отшвырнул птиц, и моему взору предстал скелет Хортэра, лежащий на превратившихся в клочья остатках одежды. Несколько волос еще осталось на черепе, тогда как кости были оклеваны начисто. Перья кружились вокруг, поднятые подувшим из окна ветром. Порыв ветра потревожил и листы старой тетради, лежавшей на столе. Я не замечал ее, пока шелест страниц не привлек моего внимания. Сначала почерк показался мне совершенно незнакомым: очень неровный и неаккуратный, с расползающимися в разные стороны строками. Страницы, запачканные кровью, напомнили мне ценники на кусках туши в мясных магазинах. Поборов отвращение, я заставил себя полистать тетрадь. Сначала почерк был мельче, аккуратнее и разборчивее. Он показался мне знакомым, и открыв первые страницы, я увидел, что они написаны точно так же, как те письма, которые я регулярно получал в последние несколько месяцев. Я узнал аккуратный почерк Хортэра. Забыв все остальное, я сел за кухонный стол и начал читать оставленный смотрителем рассказ. «Я испробовал все пути искупления, — так начиналась рукопись, — и все пути, похоже, закрыты. Говорят, исповедь облегчает совесть от любой тяжести, но священники мне не часто встречаются, и вот я оставляю это здесь для любого, для каждого, кто войдет после меня в это помещение. Я исповедуюсь всем, не утаивая ничего. Но кто знает, где я буду, когда они прочтут эти строки. Для меня нет покоя нигде, и клянусь, что все, читающие эту рукопись, разделят нависшую над моим сознанием тяжесть. Она слишком тяжела для меня. Она нависает со всех сторон, и я постоянно ощущаю ее давление. Нет искупления, пока я не поведаю кому-нибудь все. Да, все. Абсолютно все. Знаете ли вы, что я Иона, родившийся заново? Только тот пошел ко дну, а я выплыл. Ко дну пошел бедняга Аллан, а я выкарабкался на берег. Мы были вместе, он и я, в одной лодке. Она была мала, как город Зоар, и я был Лот и выбрался невредимым! Жена Лота стала соляным столбом о, вкус соли! Я никогда его не забуду. Добравшись в одиночестве до острова, я не перестал искать его, я не забыл его. Но когда он пришел, я не узнал его. Как мог я его узнать, если у него были крылья, а старина Аллан никогда не был ангелом. И тем не менее я должен был бы его узнать, если смог помнить о нем все время. Вот тут я и ошибся. Я был голоден, а вокруг были эти чертовы чайки. Они подходили так близко, что я подумал, что они сами хотят, чтобы их съели. Манна с небес — вот как они выглядели. Большие белые создания, падающие на землю. И я не мог не съесть одну. Но, боже мой! Она была соленой. Соль теперь всегда в моем рту, в желудке и в мозгу. Соляной столб. Вот кто я теперь. Но я должен продолжать, я должен объяснить все. Итак, я съел эту чайку, потому что я перестал думать об Аллане; и когда я съел ее, я понял, что я сделал. Души умерших моряков вселяются в чаек. Она подлетела так близко, потому что он искал моей помощи, а я съел его. Теперь вы знаете, кто я, — людоед. Могут ли священники излечить это? Вот почему все превратилось в соль в вечную соль. Я ощущаю этот вкус во всем. Он сводит меня с ума, о, господи! Эта жажда! Я не переставая пью виски, хотя оно тоже соленое. Солонее крови чаек. Я знаю этот вкус. Пришел корабль и подобрал меня. Они не догадались, что я людоед, иначе бы не взяли меня на борт. Я ничего не сказал им, потому что я Иона, и он разбил и этот корабль. Иона не может утонуть, и я не пошел ко дну и на этот раз. Еще один погибший во моей вине корабль. Я же выплыл. Но чайки вокруг меня и здесь. Мертвые моряки, требующие своего товарища. А его душа хрустела у меня между зубами. Неудивительно, что она была солевой, но это виски даже соленей. Оно ненавистно мне, но я не могу остановиться и все лью его. Вот, я исповедался. Это все». До сих пор почерк, несомненно, был Хортэра; но перевернув следующую страницу, я увидел, что он необычайно изменился, и что все страницы измазаны грязью и кровью. На фоне крови и грязи четко выделились отпечатки измазанных пальцев. «Эти чайки подходят все ближе и ближе, как в тот день на острове, когда они собрались вокруг меня и я убил душу Аллана. Наверное, они тоже голодны. Я найду им что-нибудь поесть. Но все слишком соленое. Это им не понравится и они обезумеют от жажды. Если только они не любят соль. Вы не любите соль, чайки? Ответьте мне, дьяволы. Я уверен, что нет. Я не могу понять, что они говорят. Лишь зовут и ходят вокруг, задевая меня своими огромными крыльями. Но они не говорят по-английски, и их поэтому невозможно понять». «Они у меня в комнате. Десять или больше. Как заполняют они ее своими пронзительными криками. Их огромные крылья похожи на вращающиеся колеса. Закрыть окна. Запереть на засовы. Теперь я исповедуюсь чайкам. Почему они не могут помолчать и послушать спокойно то, что я говорю?» «Повсюду, повсюду они, и комната слишком мала, чтобы вместить их. Это все колеса, и они раздавят меня. Они подходят так близко, и их крылья так широки. Колеса и крылья, крылья и колеса. Хлоп — и догорает свеча. Но еще не темно. Огонь в камине бушует сегодня вечером адским пламенем. Я уверен, что они знают, что я съел его, и они говорят мне, чтобы я искупил вину. Смотрите, чайки. Вот то, что я сделал. Все в этой тетради. Мое искупление, моя исповедь. Все записано здесь. Но какой смысл, если они не умеют читать? Они не знают английского. Какой язык они знают? Слова! Слова! Слова! Слова для них ничего не значат. Искупление — это больше, чем слова. Это то, что ты делаешь, а не то, что говоришь. Ты не можешь искупить вину до того, как дело сделано, а потом уже слишком поздно. Вот в чем дело. Слишком поздно. Все стало соленым. Я ничего больше не могу сделать. Они хотят есть, Я тогда тоже хотел. Искупление! Они хотят душу, которую я съел. Душу Аллана, и они знают, где она. Они пришли за ней. Я должен сам вернуть ее. Они пришли за ней. Я должен сам вернуть ее. Они не возьмут ее. Соленая кровь — вот чего они хотят. Жизнь за жизнь. Душа за душу. Пищу за пищу. Где нож? Отрезать это. Отрезать к черту. Боже мой, как больно! Вот чайка пожирает это. Тебе понравилось, а? Вот они все подходят ко мне. Какой шум! Какая куча. И вот куча ножей. Режьте, ножи. Вот так. Я отрезал еще кусок. Он отлично сошел с бедра. Я должен отрезать еще. Эти ножи не режут. Такие тупые. Вот они превращаются в клювы. Это клюв или нож? Вот еще один и еще. Сотни их набрасываются на меня, клювы без птиц. Они царапают меня, кусают, рвут на части. Это Аллан. Когда я его съел, я оставил клюв, и в конце я вновь встретил его. Он здесь. Он добрался до меня, рвет, рвет меня и, о, господи! Это ад! Пытка! Аллан!..» Потом была только кровь.