Виллу-филателист Хольгер Янович Пукк Рассказы о современных эстонских подростках, о школе, первых трудовых делах. Хольгер Янович Пукк Виллу-филателист Об авторе Эстонский детский писатель Хольгер Пукк родился в 1920 году. Печататься начал в пятидесятые годы. И с самых первых творческих шагов пристально наблюдает за жизнью школьников, вникает в их проблемы, пытается угадать и учесть потребности подрастающего поколения, как старший умный товарищ, пытается помочь им пройти по жизни. Герои большинства его произведений — дети. Ведь пример сверстников заразителен, он заставляет задуматься над жизнью, и его герои активно занимаются спортом и пионерской работой, путешествуют, помогают старшим, обладают способностью противостоять злу. Все это они делают с такой страстностью, с такой внутренней убежденностью, что сразу же захватывают читателя, зовут к действию. X. Пукк в своих произведениях всегда наблюдатель действия, которое тщательно и точно описывает, часто как бы и сам находясь в гуще событий. X. Пукк автор большого числа книг, но совершенно особое место и в творчестве писателя и в эстонской детской литературе занимает вышедшая в 1966 году его повесть «Зеленые маски». До него никто, может быть, еще не ставил так проблемы защиты природы, защиты растений и животных, и дети со всей присущей им энергией и страстностью откликнулись на призыв писателя. X. Пукк много пишет и на историко-революционную тему, о борьбе патриотов против буржуазии; о декабрьском восстании 1924 года написана им в 1970 году повесть «Ночная битва». Об истории молодежного движения в Эстонии повествует книга «Что вы знаете об Оскаре?», вышедшая в 1974 году. Пишет X. Пукк и для дошкольников. Всем этим, видно, и объясняется то, что среди эстонской детворы его называют в числе самых любимых и читаемых писателей. В этой книге, издаваемой к шестидесятилетию писателя, представлены разные рассказы X. Пукка — о вчерашнем и о сегодняшнем дне жизни детей его родины, рассказы, характеризующие все многообразие занимающих писателя тем и задач. Хочется верить, что всесоюзный детский читатель испытает радость от новой встречи с творчеством Хольгера Пукка. Андрес Яааксоо Ответ — Почему вы пошли с ними?.. Я знал, что мне зададут такой вопрос. Знал уже за несколько недель. И знал, что я должен буду ответить. Даже точные фразы слово в слово держал в памяти. Мама так часто повторяла их мне, что оставалось просто как актеру произнести текст своей роли. И возможные вопросы другого действующего лица были дома тщательно заучены. Сцена эта должна была бы выглядеть так: — Почему вы пошли с ними? — Они меня заставили. — Как они это сделали? — Грозились избить. — И вы испугались? — Испугался! Их было трое. И все они были сильнее меня. — А почему вы никому не сообщили об их намерении? — Тогда бы они пришибли меня. По этому сценарию судья, прокурор, оба заседателя и мой защитник должны были мысленно покачать головой и сказать про себя: «Да, именно так все и было. Обстоятельства смягчают вину этого парня. Его принудили под угрозой насилия». Но сейчас, в зале суда, во мне родилось неожиданное сопротивление. Текст свой я помнил великолепно. Первый, самый важный ответ, прямо-таки вертелся на языке. И все же я не мог его произнести. Я уставился на потрескавшийся линолеум судебного зала. Но я чувствовал всем существом, как люди в ожидании смотрят на меня: трое судей на высоком подиуме, другие судопроизводители за своими столами, несколько десятков зрителей, пришедших послушать… И конечно, тут Большая Куртка, Маленькая Куртка и Раб. Они сидят справа от меня за решетчатым ограждением, возле которого стоят охранники в мундирах. На девичьем мягком лице Большой Куртки привычная усмешка. Своеобразная усмешка — и самоуверенная и ироническая, словно маска, которая навсегда приклеилась к его лицу. С ней он бродит по улицам, вступает в драки, с бульканьем потягивает из горлышка бутылки вино, играет в карты, покрикивает на мать. Усмешка эта препротивная, но в то же время и по-своему завораживающая, понуждающая подчиняться. Сейчас Большая Куртка, конечно, разглядывает меня и уже заранее знает, что ответит этот Скрипун. Скрипун, который свободно сидит в зале суда и возле которого восседает его дородная мамаша. Я стою как столб, пялюсь в трещины пола и никак не могу выдавить из себя: «Они меня заставили». Не могу, и все. Хотя это был бы, вероятно, именно тот ответ, коего все ждали. Потому, что вряд ли кто-нибудь взял бы под сомнение, что меня, до того осеннего вечера чистого, ничем незапятнанного парня, только страх связывал с компанией, давно уже значившейся на учете в детской комнате милиции, хотя Большая Куртка явно уверен, что я так отвечу, и хотя в этот ответ, наверное, поверили бы и судьи. И для моего будущего этот ответ, надо думать, был бы во всех отношениях дельным и разумным. Троицу ведь все равно посадят, им уже ничто не поможет. Я же оказался бы почти что чистым. Ничтожный, запуганный скрипач-пиликалка, зато чистый, чуть ли не жертва! Но я не могу так ответить. Я не в состоянии тут, на виду у всех, разыгрывать невинную жертву. Потому что меня не принуждали. Все было куда сложнее. — Почему вы пошли с ними? — вновь раздается на весь зал судейский вопрос. Он по-прежнему строг, но спокоен. В нем нет ни нетерпения, ни угрозы. Нет вообще никаких посторонних обертонов. Деловой, вполне уместный для этого зала вопрос, который требует такого же делового и неторопливого ответа. Я поднимаю глаза и смотрю на моложавого, светловолосого мужчину. Он изучает меня в упор. Я мог бы побиться об заклад, что у него голубые глаза, что он любит поп-музыку и ходит на баскетбольные соревнования. Такого он вида. И если бы не высокая, резная, вытравленная чернью спинка стула, на котором он сидел, он бы наверняка чуть улыбнулся, незаметно мигнул и добавил бы к своему деловому вопросу: «Ну-ну, молодой человек, малость подумай и выкладывай!» Я ему хотел бы ответить. Только что? Та, заученная роль не годится. Тут не школьная сцена, где ты играешь Антса или Яана, жертву или героя. Тут надо быть самим собой! Но кто я? Кем я был? Все это было ужасно сложно. И я не могу вместить все в одну фразу. Может, тот молодой мужчина за столом и понял бы, если бы я рассказал ему… Но раньше, чем он поймет, пришлось бы очень многое сказать. Пришлось бы начать с одного вечера, когда я шел из школы, со скрипкой под мышкой и с тяжелым чувством на душе. В конце урока учительница сказала, что мне придется выбирать: скрипка или плавание. Двум богам я служить не могу. Потому что скрипка — это инструмент, который не даст шутить над собой. Или ты занимаешься каждый день по два-три часа, или бросаешь… Учительница была, конечно, права, только я ни от чего не хотел отказываться. Да и что сказала бы мама? Она неустанно твердила, что я талант разносторонний. Дома во дворе я почти столкнулся с тремя ребятами с нашей улицы. Это были Большая Куртка, на голову его ниже Маленькая Куртка и коренастый Роби или Раб, как его называли. Все года на два постарше меня и уже при заработке. Бежали они со стороны погрузившегося в темноту сада, где у жителей нашего дома были грядки. Бежали запыхавшись и были, по-моему, порядком встревожены. — А, мучитель скрипки! — сказал Большая Куртка и втащил меня в подъезд. И остальные втиснулись за нами. — Есть у тебя кто-нибудь дома? — Нет, мама в ночной смене, — честно ответил я, удивившись сам, с чего это задиристый Большая Куртка вдруг так по-свойски ко мне обращается. — Послушай, будь человеком, пусти нас к себе. Два мужичка гонятся за нами! Я не смог сказать ни «а», ни «б». Быстро открыл ключом дверь, потому как меня распирало от сознания, что знаменитая компания Большой Куртки просит меня о помощи. — Что случилось? — спросил я, когда мы вчетвером вошли в комнату. — Не любопытствуй, браток, а то скоро состаришься! — осклабился Эльмар, то есть Большая Куртка. — А ты все же, оказывается, парень стоящий! Будь мужчиной!.. Давай слегка обмоем твою хазу, а? Сказав это, он выхватил у Раба увесистую сумку. Она была полна бутылок и шоколадных конфет. У Раба, оказывается, была получка… От угощения отказываться не годилось. Я тоже отхлебнул вина и пожевал конфет. Заботы о скрипке и плавании исчезли. Сразу стало легко и приятно. Когда парни собрались уходить, мы положили сумку в наш подпол. А то, мол, мамаша у Раба начнет ворчать, потому и нельзя брать ее с собой. В следующий вечер ребята пришли за сумкой. Большая Куртка прямо в подвале раскупорил бутылку. И мне пришлось пропустить глоток. Отказываться, когда угощают, нельзя. Конфеты, во всяком случае, были хорошие. Таких у нас в доме не водилось. Мамина зарплата такой цены не выдерживала. Большая Куртка неожиданно спросил: «Как идет пиликанье?» Тогда-то я впервые и заметил его странную усмешку, от нее оставалось впечатление, будто он смотрит на меня свысока. И на душе сразу стало тошно. Я вдруг почувствовал отчаянное желание поделиться с кем-нибудь и начал, неожиданно даже для себя, поверять ребятам свою душу. Бутылка все ходила и ходила по кругу, конфеты таяли. Чем больше я говорил и отхлебывал, тем легче мне становилось. Наконец выбрались вчетвером на улицу, у каждого за пазухой еще по бутылке и карманы полны конфет. Шатались по улицам, где-то за углом «раздавили», как сказал Большая Куртка, одну бутылку. Меня совсем развезло, когда я добрался домой, до того, что я махнул рукой на уроки и завалился спать. Только на следующее утро вспомнил, как Большая Куртка велел молчать о бутылках и конфетах, не то, мол, у меня будут неприятности. И тут я понял, что получка Раба не имела никакого отношения к содержимому сумки… Да, и еще пришлось бы рассказать, как я однажды на остановке автобуса клянчил у мамы три рубля. В магазине появились две мировецкие пластинки. Мне очень хотелось приобрести их. Но мама укоризненно покачала головой. Я понимал: до получки еще далеко, и мне еще надо купить новую школьную рубашку, но все равно повесил нос. Мама вошла в автобус, и мы, против обычного, даже толком не попрощались. Автобус ушел. И тут же послышался голос Большой Куртки. Оказывается, они стояли втроем за воротами и слышали, как я клянчил деньги на пластинки. — Подплывай! — позвал Эльмар. Когда я подошел к ним, Большая Куртка вытащил из кармана свернутую пачку денег. — Этого у нас хватает, и еще прибудет! — Он усмехнулся и, вытянув из пачки трехрублевку, поплевал на нее и прилепил мне на лоб. У меня почему-то перехватило дыхание. Я весь одеревенел, потом только услышал их гоготанье и смахнул трешку со лба. Зеленоватая бумажка упала в двух шагах на куст. Смех оборвался. Большая Куртка измерил меня долгим взглядом и с ухмылкой проговорил: — Если у тебя нет денег, бери, пока дают! Не размахивайся понапрасну. — И, помолчав, добавил: — Пластинки стоящие. Я их слушал. Эти слова подтолкнули меня. Я нагнулся и поднял трешку. — Вот так-то, Скрипун! — Я отдам! — заверил я с жаром. Все унижение, перехватившее мне дыхание, моментально забылось. Но Большая Куртка махнул рукой: — Не стоит! Я со всех ног помчался в магазин. Во мне разом перемешалось унижение, радость и давящая тяжесть долга. Вдруг показалось, что я как бы ниже их всех. Что я Скрипун не потому, что играю на скрипке, а из-за чего-то совершенно другого, необъяснимого, что я просто Скрипун, у которого нет трех рублей, нет своеобразной усмешки, который не в состоянии угостить других конфетами и вином, который представляет собой просто пустой скрип. И еще пришлось бы обязательно рассказать о том вечере, когда мать была в командировке и когда ребята принесли ко мне магнитофон. Мол, взяли его у какого-то дружка и могут оставить у меня на пару дней. К магнитофону было еще и несколько дисков. Не стоит, думаю, долго рассказывать, как я был счастлив! До полуночи записывал с радиоприемника разные мелодии и потом прослушивал записанное. Так прошла и следующая ночь. Когда Большая Куртка пришел забирать магнитофон, он тщательно завернул его в бумагу и обвязал бечевкой, будто это был какой-то обыкновенный сверток. Я поблагодарил и, кажется, даже похлопал его по плечу. Он же усмехнулся своей обычной усмешкой и сказал, что не стоит разводить телячьи нежности, а в довершение бросил на столик в передней смятую пятерку. — Это еще зачем? — удивился я. — Игрушку эту мы махнем! Недостатка в бумажках у нас нет! И тут я понял, что и с магнитофоном дело не чисто. Но радость обладания пятеркой стерла это неприятное предположение. Пятерка, которая принадлежит только мне! Такой радости у меня еще никогда не было! Но где-то глубоко меня колол стыд за то, что моя радость — это чужая подачка, что я всего лишь получатель, бедный родственник, который подбирает оброненные с чужого стола крошки. Это омрачало мою радость, било по какому-то своеобразному чувству чести, требовавшему, чтобы я стал равным среди равных. Я сидел за столом, уткнувшись в учебники и тетради, а мысли вертелись вокруг призрачной десятки, которую я как-нибудь любой ценой добуду и брошу Большой Куртке, с усмешкой сказав при этом: «На, бери! Мы в расчете, и проценты за пользование…» И конечно, пришлось бы рассказать о последнем случае. О том, как Большая Куртка позвал меня с собой. «Так как Раб заболел, а с делом тянуть нельзя…» У меня мурашки побежали по спине, когда я выслушал предложение. Тут был страх, внутренний бунт чести против бесчестия, было предчувствие чего-то ужасного. Но еще больше в этой странной дрожи было сознания: «Теперь-то я стану равным! Больше я уже не побирушка, которому пришлепывают трешку на лоб». Я не думал о конфетах, о вине, о магнитофоне или о деньгах. Я не хотел никаких вещей. Мне просто важно показать, что я не просто Скрипун, что я могу стоять на одной доске с другими. И еще… я испытывал странное тревожное любопытство: как это делается? Там у киоска нас и взяли. В тот самый момент, когда Большая Куртка и Маленькая Куртка свернули замок и вошли. Я же стоял на углу улицы и должен был смотреть во все глаза и держать ушки на макушке. — Почему вы пошли с ними? Вопрос прозвучал в третий раз. Теперь в нем уже слышалось нетерпение. В ту же секунду я почувствовал, как мама, будто нечаянно, коснулась коленкой моей ноги. Но я знал, что она это сделала намеренно: напоминала мне о роли, которую я должен был сыграть. Может, это уже было не напоминанием, а скорее приказом или же настойчивой просьбой: не позорь, мол, свою семью! Потому что сочувствие по принуждению не такой большой стыд, как… Как… А как же? Что я должен был ответить? Кратко, одной фразой? Такой фразой, которая объяснит все и суду и троице за ограждением. Да, и им тоже! Это пришло мне в голову только сейчас! Как же я раньше не дошел до этого? Я ведь и сейчас еще для них ничтожный Скрипун. Они сидят за ограждением между охранниками. А я в зале, возле своей матери. Я глянул на троицу. Они казались почему-то одинаково безликими. Наголо остриженные, в какой-то серой одежке. Я с трудом определил, кто из них Большая Куртка. Он уставился куда-то вниз. Мне вдруг захотелось ответить так, чтобы голова его вскинулась и он посмотрел бы на меня широко раскрытыми, удивленными глазами. И чтобы ему и в голову не пришло усмехнуться той уничтожающей, когда-то так унизившей меня и одновременно опутавшей усмешкой. Я не мог ответить: «Меня заставили». Тогда бы он обязательно усмехнулся: другого, мол, от тебя и не ждали, жалкий Скрипун! Нельзя было сказать и «Я не знаю». На это бы он тоже усмехнулся: дескать, трусливый лягушонок, ведь знаешь! И уж вовсе немыслимо ответить: «Я хотел стать с ними вровень». Тогда бы он и вовсе позлорадствовал: «И не стал! Сидишь возле своей мамочки, Скрипунчик!» Какие это должны быть слова, которых он от меня не ждет? И тут меня вдруг осенило. Я с облегчением перевел дыхание, и мне показалось, будто судья ободряюще кивнул мне. Я четко произнес: — По глупости! Большая Куртка тут же поднял свою оболваненную голову. Он посмотрел на меня как-то по-особому, будто я стал для него загадкой, которой ему не разгадать. И он опустил голову. Он забыл о своей противной усмешке. Я сумел ее уничтожить. Я не стал равным ему. Я был выше его… Все это случилось со мной много лет назад. Вряд ли я тогда так обстоятельно размышлял над ответом. Между тремя вопросами для всех этих раздумий просто не было времени. Но, видимо, в подсознании сверкали и гасли как молнии эти картины, направляя мои мысли, а лишь теперь вот я смог выразить их словами. История эта вспоминается мне всегда, когда я со своего судейского стула с его высокой спинкой вынужден задавать аналогичный вопрос какому-нибудь пареньку, который встает передо мной в зале суда. Виллу-филателист Виллу сидел у окна, положив руку на раскрытый альбом с марками и смотрел на вечернюю улицу. На противоположной стороне проезжей дороги виднелись белые и лиловые гроздья сирени. Они низко склонились через светло-зеленый забор, будто предлагали прохожим полюбоваться собой. Посреди улицы, закончив рабочий день, стоял экскаватор. Его ковш с заостренными блестящими зубьями, спокойно лежал на куче земли, прямо на краю широкой канавы, которую он прогрыз сегодня в твердом, как камень, грунте. На горках вырытой земли, в грязных сапожках, галдела малышня. Смеясь, они покоряли одну вершину за другой и перешагивали через устрашающие их пропасти. Хотя Виллу и смотрел на улицу, но ни сирени, ни ковша, ни малышей он не видел. Они не привлекали его внимания, потому что он думал. Думал и сокрушался. Причин для того и другого было достаточно. Сегодня, во время большой перемены, он зашел к председателю совета дружины и спросил: — Слушай, Яанус, а почему ты никогда не включаешь меня в патруль? Яанус какое-то время смотрел на него серьезно. Затем развел свои большие, сильные руки, неловко как-то улыбнулся и, подбирая слова, стал отвечать: — Знаешь, Виллу… Ты пока в пятом классе и… такой худенький, и… тихий, и… Кто-то из мальчишек в пионерской комнате вставил: — Какие там патрульщики из сопляков! А другой кольнул: — Патруль — это тебе не марочки клеить! И даже какая-то девчонка хихикнула: — И куда только марочник Виллу не лезет! Яанус, правда, крикнул через всю комнату, чтобы они помолчали, но ведь и в его неуверенных словах была та же мысль, только мягче сказано. Виллу, опустив голову, ушел тогда из пионерской комнаты. И хотя Яанус сразу побежал за ним, но своими утешениями только еще больше напортил. «Ты слабенький, не очень смелый и беспомощный», — бормотал он. Особенно Виллу задел жалостливый тон Яануса. Виллу переводит взгляд с улицы на альбом. Здесь они расположены в ряд… Страница за страницей. Каждая из них может о многом рассказать. О дальних странах, об известных людях, о знаменательных событиях. У каждой своя история… «Разве это плохо, что я их собираю?» — думает Виллу, перелистывая заполненные марками страницы. «Вот это моя самая первая марка! Ее мне дал отец. Когда это было? Ой, давно, как давно! В новый год целых два года прошло. А теперь у меня уже уйма марок. До тысячи осталось совсем немножко… Разве это плохо?..» Виллу закрывает альбом. Резко отодвигает его от себя, будто он в чем-то виноват. Взгляд Виллу останавливается на руке. Она худая, с тоненькими пальцами и слабым запястьем. «Что я могу поделать, если я маленького роста. Неужто в самом деле в пионерском патруле могут участвовать только силачи борцы вроде Яануса или боксеры… Разве там ничего, кроме мускул, и не требуется? А может, и правда…» Рассеянно он берет из ящика стола коробочку с двумя новыми марками. Их он получил только вчера. Подносит лупу и внимательно рассматривает своих новых знакомых. Но тут же рука с лупой опускается, марка между пальцев падает в коробочку. Сегодня друзья-марки на удивление молчаливы. Им нечего сказать ему, они не подбивают открыть учебник истории, чтобы поближе узнать об изображенных событиях. «Разве это плохо, что у меня такой спокойный характер? Что я не швыряюсь в классе тряпкой, не катаюсь на перилах… Неужели это от несмелости? Не знаю. Может быть. И все равно…» Вдруг с улицы доносится звонкий крик о помощи. Виллу выглядывает в окно. К малышам возле земляных отвалов затесались двое мальчишек. Прийдик и Раймо. «Герои» седьмого класса, на которых совет дружины до сих пор без всякого толка растрачивал как суровые, так и добрые слова. Сейчас Прийдик и Раймо держат одного малыша за шиворот и раскачивают его над канавой. Малыш кричит. Прийдик и Раймо только смеются над мальчишечьим страхом. Виллу вскакивает на подоконник и непослушными от волнения пальцами начинает открывать форточку. По улице бегут два высоких парня. Яанус и Эдик. Перед Яанусом на поводке, радостно лая, несется большой рыжий пес. Рекси! Друг Яануса и сторож их дома, которого молодой хозяин иногда берет с собой на улицу. Виллу наконец открыл форточку. — Сейчас же прекратите! — слышит он требовательный голос Яануса. Прийдик и Раймо отпускают малыша. Тот скатывается с земляной кучи и улепетывает. После первого изумления Прийдик приходит в себя. Он расставляет ноги, плюет в канаву и цедит: — А вы кто такие? — Пионерский патруль! — кричит Яанус, хотя Прийдик и Раймо об этом прекрасно знают. Рекси сидит возле Яануса, высунув розовый язык, и внимательно прислушивается: «Кто знает, может, советуются о какой-нибудь мировецкой игре с погонями?» — Нашлись герои! — презрительно цедит Прийдик. — Или хотите сами побывать в канаве? Мы с Раймо можем вам помочь! Верно, Раймо? Небольшой ударчик — и порядок! И с этими словами Прийдик шумно соскакивает с земляной кучи. Рекси решает, что, наверное, уже пошла увлекательная игра. Он с рычанием бросается навстречу Прийдику. Поводок от неожиданного рывка выскальзывает у Яануса из руки. В следующий миг, разметывая комья земли, по улице несутся Прийдик и Раймо, а следом за ними Рекси. Прийдик и Раймо находят, что их единственное спасение — дверь противоположного дома. Они успевают захлопнуть ее перед самым носом Рекси. Тут и Яанус подбегает и хватает поводок. Эдик дергает дверь, но она не открывается: видимо, беглецы держат ее изнутри. — Пошли! Пускай дрожат там в коридоре! — зовет Яанус приятеля. Патруль идет дальше. Виллу влезает на подоконник и просовывает голову в форточку. Рекси давно уже завернул за угол, но Прийдик и Раймо и не думают выходить из коридора на улицу. Что они там так долго делают? Виллу слезает с подоконника и на цыпочках крадется в переднюю. Он осторожно нажимает на ручку двери и приоткрывает ее. Совсем немножко, потому что их дверь совсем рядом с уличной дверью. В щелке видна спина Прийдика. Раймо, ростом пониже, был заслонен приятелем. — Это у тебя мировая идея! — слышится приглушенный шепот Прийдика. — Карта у него в сарае. И пса сейчас нет. Самое время! Затем раздается писклявый голосок Раймо. Он полон злорадства: — В щепки разнесем! И кусочка целого не останется! Хи-хи-хи! Виллу сжимал потной ладонью дверную ручку и не верил своим ушам. Нет, нет! Это невозможно, чтобы кто-нибудь мог даже подумать о таком преступлении! Испортить карту, которую Яанус мастерит уже второй месяц. Ее установят в пионерской комнате. И каждый сможет нажать кнопку, и вспыхнувшие лампочки покажут расположение великих строек комсомола. Как можно говорить об уничтожении такой большой работы! Разве Яанус мало бился над ней. И какой хороший подарок это будет школе, пионерской дружине… Да. Все правильно. Это ужасное намерение. Но, но… Какое мне до этого дело? Яанус… Яанус даже не включил меня в патруль… сказал, что я никудышный, несмелый, беспомощный. Прийдик и Раймо копошатся в коридоре. Наружная дверь скрипит. Наверное, выглядывают, нет ли опасности! Виллу стоит в передней, и мысли его мечутся, как ищущие выхода птицы. «Яанус не взял меня в патруль… Но карта… Карта это же совсем…» В этот момент хлопает уличная дверь. Ушли! И вдруг для Виллу все стало ясно. Птицы в его голове находят избавление… Он бежит в комнату. Залезает на подоконник и просовывает голову в форточку. — Прийдик! Прийдик! Ребята уже прошли мимо окна. Звонкий голос Виллу и его тревога пугает их. Они быстро оборачиваются. Но, увидев высунувшуюся из форточки взлохмаченную голову Виллу, Прийдик тут же оправляется от испуга. Он делает пару шагов назад и спрашивает: — Чего ты там кричишь? — Ребята! — порывисто дышит Виллу. — Заходите, заходите ко мне! Я что-то скажу вам. Стоящее! — Чего еще стоящего может быть у такого, как ты? — говорит презрительно Прийдик. — Хныканье марочника Виллу! — хихикает Раймо и ищет глазами одобрения у Прийдика. — Да идите же! Дело что надо! Честное слово! — просит Виллу, сам еще не зная, что он скажет парням, когда они войдут в комнату. Он знает лишь одно: Прийдика и Раймо нельзя отпускать. — Ладно, ты дома один? — нехотя соглашается Прийдик. — Ну да, один! — кричит Виллу. — Но чтоб было на лапу! — с этими словами Прийдик и Раймо снова входят в подъезд. Вот они уже в комнате. Прийдик с любопытством осматривается. Подходит к полке и проводит пальцем по корешкам книг — др-р-р! Бухается на диван, хватает из вазы пригоршню конфет и сует в рот. Раймо, украдкой глянув на Виллу, делает то же самое. Прислонившись спиной к двери, Виллу стоит перед ребятами. Взгляд его прикован к грязным сапогам Прийдика. Они оставили на ковре перед диваном большие желтовато-коричневые следы. — Ну, что тянешь! Выкладывай чего хотел сказать! — приказывает Прийдик и протягивает руку за новой горстью конфет. Виллу смотрит перед собой и усиленно старается что-нибудь придумать. Но ни одной великолепной идеи в голову не приходит. Часы на стене, покряхтывая, отсчитывают время. «Семь! Только семь!» — пугается Виллу. Вместе с ударами часов ему вспомнилось, что патруль ходит по улицам до восьми. Лишь после этого Яанус будет снова дома. Только тогда Рекси опять окажется во дворе. Но до этого еще целый час. Почему в голову не приходит ни одной мысли! Но… но, может, вообще и не нужно этого? И Виллу вдруг четко говорит: — Ребята, не ломайте карту! Прийдик перестает жевать конфеты. Подвигается к краю дивана и щурит глаза. — Какую карту? Ты что, спятил? — Я все слышал! — заверяет Виллу. — Видали шпиона! — Прийдик снова с хрустом принимается за конфеты. — А если слышал, то держи язык за зубами! Не то… сам знаешь! Свернем нос набок! Пошли, Раймо! И Прийдик встает. Виллу еще сильнее прижимается спиной к двери. На его лице беспомощность и мольба. — Прошу, Прийдик! Будь человеком, не делай этого! Ребята смеются. — Ты слышишь, как обходительно с нами разговаривают! Хо-хо-хо! — гогочет Прийдик. Раймо выпячивает грудь и гордо делает несколько шагов. — Прийдик! Нас просят! Хи-хи-хи! — Так! — Прийдик еще раз лезет пальцами в вазу с конфетами. — А теперь всё! Он идет через комнату. Хватается за дверную ручку. Для Прийдика пара пустяков дернуть дверь вместе с Виллу. Но он этого не делает. Виллу изо всех сил ухватился за его рукав. Он прямо-таки повис на нем. — Не уходите! Я… я вам что-нибудь дам… Подарю! Не уходите! Прийдик отпускает ручку двери и толкает Раймо в бок: — А-а! Это уже другой разговор. Так что же ты дашь? Посмотрим, тогда и говорить будем. Быстро-быстро бежит взгляд Виллу по комнате. Ищет, что отдать. Что? — Конфеты! У нас на кухне есть еще! — Хо-хо-хо! — смеется Прийдик. — Уже наелись. Да и дрянь они, твердые… Виллу снова мечется взглядом по комнате. Со стены на шкаф, на полку, на стол… Альбом. Альбом с марками… Нет, нет! Взгляд словно отскакивает от стола и движется дальше по комнате. На шкаф, на полку, на стену — и снова к столу. Альбом. Альбом с марками… Да, надо! Это обязательно поможет. — Я дам марки! Марки! В этих словах звучит убеждение, что ничего лучшего предложить вообще невозможно. — Хи-хи-хи! — давится Раймо. — Что мы с этим мусором будем делать! Но Прийдик толчком останавливает его: — Идет! За них всегда можно денежку получить! От двери до стола, где лежит альбом, всего четыре шага. Четыре коротких шага. Но как трудно их сделать! Ковер словно бы держит за ноги. Виллу негнущимися пальцами открывает альбом. Вот они! Каждую из них он брал, изучал, чистил. У каждой своя история, свой маленький жизненный путь. И он всех их знает. Виллу берет первую попавшуюся марку и кладет ее на открытую ладонь Прийдику. Потом вторую, третью… Он не считает их. Не смотрит, откуда и какую он берет. Ценную или менее ценную. Это не имеет значения. Для него они все ценные. — Хватит? — бормочет Виллу. — Давай выкладывай! И Виллу кладет. Но пальцы его становятся все более неподатливыми. Они, казалось, действуют сами по себе. Вот они уже больше и не тянутся за марками. Останавливаются на полпути. Медлят — и захлопывают альбом. — Клади, клади! — приказывает Прийдик. Но рука Виллу крепко опирается на обложку альбома. Опирается и не делает больше ни одного движения. — Ну ладно, если ты такой жадюга… — бурчит Прийдик и сует марки в карман. Виллу глубоко вздыхает и садится. Наконец-то все в порядке! Теперь они оставят карту в покое… И тут Прийдик толкает Раймо в спину и смеется: — Виллу — парень щедрый! А теперь, Раймо, пойдем и распотрошим эту карту! Злость и отчаяние вскидывают Виллу со стула. Он бросается на Прийдика. Стул с грохотом падает. Длинный Прийдик от неожиданного нападения закачался и грохнулся на диван. И сразу же вскакивает. Медленно и угрожающе он приближается к Виллу. Раймо крадется следом за своим вожаком. Виллу пятится, пятится… Упирается спиной в дверь. Дальше отступать некуда. Еще миг… И они уйдут. Побегут во двор к Яанусу… Нет, нет! И Виллу оборачивается. Распахивает дверь и выскакивает в переднюю. С грохотом захлопывает за собой дверь. Рука нащупывает ключ. Поворачивает. Раз! Потом еще раз… «Теперь я продержу их тут до восьми часов!» Ручка уже дергается. Затворники дергают дверь. В адрес Виллу несутся злобные угрозы. Он ни слова не отвечает. Да и что скажешь. Лучше сесть тут же на табурет и собраться с духом после пережитого волнения. Пленники оставили дверь в покое. И угрозы прекратились. В комнате установилась полная тишина. Словно Прийдик и Раймо смирились с положением. Чего они задумали? И уже слышится голос Прийдика: — Виллу! Если ты сейчас же не выпустишь нас, мы сотрем в порошок твой альбом! Это было сказано совершенно спокойно. Даже с достоинством. Потому что Прийдик, ставя условие, знает, какой у него козырь в руках. Об этой коллекции и ценности ее в школе знают куда больше, чем даже сам Виллу может полагать. Плечи у Виллу вздрогнули. Но затем он прислонился затылком к стенке и усмехнулся. На такую уловку они его не возьмут! Разве можно принимать всерьез такую угрозу? Никто не в состоянии уничтожить коллекцию марок. Человек просто не может сделать этого! Можно совершить что угодно: поломать мебель, выбить стекла в окне, даже в порыве злости можно разорвать учебник… Но коллекцию марок? Никогда! — Ты слышал? — уже злобнее кричит Прийдик. Его явно удивило, что такая угроза не подействовала. — Слышал! — отзывается Виллу. — Ну? — Что «ну»! Не говори глупости! — Так ты не откроешь? — Нет! — Ладно. Дело твое. Считаю до трех, и, если дверь не откроется, мы начнем! Виллу не отвечает. Он думает: «Ох и рассердится этот Прийдик, когда поймет, что такой угрозой он ничего не добился!» — Раз, два… — слышится за дверью. Короткая пауза. Затем: — И… три! Виллу спокойно сидит. Он уверен: сейчас Прийдик начнет ругаться, что его маневр не удался. Через дверь доносится совсем тихий шуршащий звук. Так рвут бумагу! Виллу хватается за край табуретки. Он чувствует, как этот шуршащий звук все нарастает и нарастает… И заполняет вдруг собой всю квартиру — от стены до стены. Не дает вздохнуть, двинуться… Сдавливает своей ужасающей тяжестью сердце, сознание… Снова рвется бумага. И еще раз. — Нет, нет! — кричит Виллу. — Тогда открывай! Виллу поднимается и смотрит в замочную скважину. Посреди комнаты стоит Прийдик. Он держит за обложку раскрытый альбом. На полу валяются три выдранных листа. На них и вокруг них, словно уставшие бабочки, опустились разноцветные марки. Виллу отворачивается и закрывает глаза. — Ну так как? — спрашивает за дверью Прийдик. В ответ молчание. За дверью снова медленно рвут страницу альбома. Кррр… кррр… Виллу зарывается головой в одежду на вешалке. Закрывает руками уши. И все равно тот ужасный звук пронзает мозг. Наверное, он уже никогда не оставит Виллу! Нет! Дольше его невозможно терпеть! Он отбрасывает одежду и хватает ключ. Поворачивает один раз. Затем рука останавливается. «Что я делаю! Ведь еще нет восьми. Они еще успеют. А я могу помешать им… Могу! И должен!» Он решительно поворачивает ключ — снова на два оборота! Прийдик и Раймо стучатся в дверь. Доносится ругань. Ее сопровождают ужасные, прямо-таки невыносимые для Виллу звуки раздираемой бумаги. За дверью уже ни о чем не спрашивают. Рвутся листы, трещат обложки… — А ну выпусти! — вопит Прийдик. — Выпущу в восемь! Снова рвутся листы. Раздирается коллекция. Но затем в комнате наступает странная тишина. Словно та страшная работа закончена. Молчание длится минуту… другую… третью… Виллу наклоняется к замочной скважине. Прийдик по-прежнему стоит посредине комнаты. Но сейчас его руки повисли. Голова опущена. Что с ним происходит? Медленно и степенно, будто ничего не случилось, настенные часы отбивают восемь. И когда звучит последний удар, Виллу протягивает руку и открывает дверь. Прийдик и Раймо, толкаясь, пробегают мимо. Они не бьют Виллу. Даже не замахиваются. Они даже не в состоянии посмотреть в его сторону. Они подавлены, им стыдно?.. На полу валяются листы и марки. Виллу начинает их подбирать, но они вылетают у него из рук. Он опускается на пол и плачет… Ночь и утро Обычно я засыпал сразу, но в тот вечер сон долго не приходил. Наверное, потому, что мама вела себя не совсем обычно. Не разделась, не легла в кровать. Возилась за занавеской, где у нас была кухня, время от времени заглядывала в комнату, хотела, видно, убедиться, спим ли мы с сестрой. Я притаивался как мышь и быстро закрывал глаза. Настенные часы зашипели и пробили два удара. Так поздно! Почему мама не ложится? Ей завтра в шесть вставать. Идти на фабрику к своим станкам. Сама жалуется, что валится с ног от усталости. И сердце без конца болит и дает перебои. Кого она караулит? Караулит или ждет? Может, снова пойдет листовки расклеивать? Эта мысль наполнила меня тревогой и беспокойством. Сон как рукой сняло. Однажды ночью она уже уходила… Об этом я узнал случайно. Дядя Артур пришел к нам рано утром. Мама думала, что я еще сплю, но скрип двери меня все же разбудил. Так я и услышал, как они за стенкой шептали о листовках. Дядя Артур был другом отца, а теперь стал советчиком нашей семьи, когда матери нужно было посоветоваться и помочь. Потому что отец наш сидел в тюрьме. «За коммунистическое подстрекательство». Эти три слова я услышал на суде, и они запомнились мне. Мы сидели тогда с мамой на деревянной лавке и смотрели во все глаза на отца. Он сидел вместе с другими на скамье подсудимых между охранниками за ограждением. Эти три слова тогда мне ни о чем не говорили. Теперь, спустя четыре года, благодаря объяснениям дяди Артура, я кое в чем поумнел. Я узнал, что бедность не богом дана, как утверждал наш богобоязненный хозяин дома. Узнал, что она от той несправедливости, против которой выступают рабочие. Выступление же за равенство и справедливость и есть то, что в суде называли коммунистическим подстрекательством. И за что многих, очень многих на долгие годы сажают в тюрьму. Это звучит очень общо, но примерно такими мои «теоретические» познания и были. Мама и дядя Артур больше не просвещали меня. Они явно считали мои тринадцать лет и шестой класс начальной школы еще слишком малым, чтобы со мной основательнее беседовать. Мама явно хотела уберечь меня от всякой беды. Примеры повседневной несправедливости представали в бесчисленном количестве. Я сталкивался с ними на каждом шагу — в магазине, на улице, в школе. Особо давали почувствовать свое превосходство сын домовладельца Фридрик и сын полицейского Раймонд. Года на два, на три старше меня, они были готовы без конца терзать меня: за то, что отец мой был брошен в тюрьму, что я летом работал на побегушках. Чтобы причинить мне боль, они толкали и били меня. В детстве мы играли на пыльной улице и во дворе довольно дружно. С годами же они все больше выказывали свое превосходство и презрение. Часы показывали, что время давно уже за полночь. И тут я услышал, что мама стала одеваться у вешалки. Потом погасила свет. Затем открылась и закрылась дверь. Просунутый снаружи в дырочку крючок, задвинул щеколду. Значит, мама ушла надолго. Не то зачем бы ей закрывать дверь на задвижку. Я встал и выглянул из-за занавески на улицу. Мы жили на задворках в маленькой, примостившейся за сарайчиками и прачечной, халупе. В нескольких шагах от окна начинались поленницы дров, принадлежавшие квартирантам. Отсюда же виднелись крышка мусорного ящика и бочки. В бочках хозяин держал летом навозный раствор для поливки огорода. В жаркие дни у нас под окном страшно воняло. Комната бывала тогда настолько полна мух, что ни мухотравка, ни мухобойка не спасали. Сейчас, в начале зимы, мы от этой беды избавились. К удивлению своему, я увидел, что мама стоит около нашей поленницы. Из-за темноты нельзя было понять, что она там делает. Прошло немало времени, прежде чем она пошла. Прошла вдоль поленницы до мусорного ящика и исчезла из глаз. Я бросился к другому окну. Но и оттуда не было видно ничего, кроме освещенного луной темного угла двора, в котором едва различались смутные очертания бочек. Я понял, что мама прошла через маленькую калитку на узенькую боковую улочку. Извиваясь меж окраинных садов и сараев, она выводила на булыжную улицу, которая уже имела название. Почему мама не пошла прямо через двор? Почему она воспользовалась калиткой? Или хотела скрыть свой уход? Не желала проходить перед примыкающим к улице большим домом? Нащупывая руками дорогу, я добрался до кухни. Чиркнул спичку. При дрожащем свете я увидел, что, помимо пальто, платка и галош, не было и парусиновой сумки. С ней мы обычно ходили за картошкой. Мама смастерила ее сама и даже ручки пришила. Кое-что мне стало ясно. Наверное, в нашей поленнице было что-то спрятано. Мама взяла это «что-то», сунула в сумку и ушла. Но куда? Неужели опять расклеивать листовки? Но я чувствовал себя обиженным. Я же не девятилетняя Тийна, которая сейчас сладко спит. Дядя Артур ведь говорит, что я должен быть опорой для матери. Неужели быть опорой — значит только рубить дрова, носить воду из колодца и все такое! Что еще, этого я не смог бы точно сказать, но я почувствовал, что меня обидели. Мне как бы не доверяют. Я попил из ведра воды. Нашел на полке кусочек хлеба. Пожевал и не знал, что придумать. Тийна спокойно сопела в своей кроватке, а у меня сон совсем прошел. Я накинул пальто, сунул ноги в мамины тапочки и уселся под окном между занавесками. Мысли кружились в голове. От мамы перенеслись к школе, потом снова к маме… Наконец остановились на колке дров. Вернее, на деньгах, которые я надеялся получить за работу от одной старушки. Мысленно я прошелся с заработанными марками по магазинам. Покупал то да се: полосатую рубашку и галстук, как у полицейского сынка Раймонда, еще ножичек с двумя лезвиями и штопором, большой кулек шоколадных конфет, новые галоши, чтобы ноги не промокали в развалившихся ботинках и не замерзали так скоро. Наконец, я понял, что для всего этого ожидаемых денег не хватит. Их все равно придется отдать маме. Уж она знает, как с ними лучше всего поступить. Кажется, я немножко задремал. Потому что, подняв голову, я увидел, что кто-то скорчился возле мусорного ящика. Корчится и корчится. Будто застыл в тумане. Почему-то я подумал, что это может быть только мама. Кто еще зайдет сюда! Сунул ноги в сапоги, натянул ушанку, запахнул полы пальто, чтобы мороз не так скоро добрался до моих голых ног. Вышел во двор и осторожно пошел за угол. Мама, наверное, услышала шорох. Она уже стояла и смотрела в мою сторону. — Ты… — сказала она тихо. В ее голосе не было удивления, ни раздражения. Она просто сказала и… снова опустилась на крышку мусорного ящика. Почему она не идет в комнату? Почему снова села? В этом трудно было разобраться. Я подошел ближе, встал прямо перед ней, ботинком коснулся пустой парусиновой сумки. Она валялась возле маминых ног. — Иди домой… Не мерзни… — устало сказала мама. В ее голосе не было обычной резкости, слова звучали скорее как просьба, которую не стоит принимать всерьез. Признаться, такой ее тон меня здорово удивил. Мама всегда была строгой, ее слово не подлежало обсуждению, и уж ничего нельзя было себе выторговать. Даже ее жалобы на усталость и боль в сердце были редкими, будто с досады произнесенные. — Иди ты тоже домой, — сказал я тихонько. — Я посижу здесь, — отозвалась мама. — Еле дошла. Я понял, что ее снова беспокоит сердце. Наверное, ночной поход здорово вымотал. — Я помогу тебе, — быстро предложил я. Мама покачала головой и ответила: — Может, пройдет… Я должна еще раз пойти… — Куда? Сейчас, ночью? — непроизвольно воскликнул я. — Говори потише, — сказала мама. Эти слова испугали меня. Я огляделся по сторонам. В тумане виднелись контуры поленницы, стена нашей хибары и квадрат окна. Если кто захочет подслушать, то сможет подкрасться совсем близко! А почему надо кого-то бояться? Я присел возле мамы. И почувствовал, как она оперлась на мое плечо. Это было до того необычным, что я не смел даже шевельнуться. Ведь мама всегда была сильной и занятой делом. Нежностей и в нашей семье не знали. Неожиданно мама доверчиво прошептала: — Я не в силах и шагу ступить… И в груди такая боль, что… А люди ждут… Это прозвучало так, будто я за ночь стал взрослым и теперь мама может делиться со мной своими заботами. Я не знал, что ответить. — Делать нечего… придется идти, — проговорила вскоре мама. Она заставила себя встать, но сразу же покачнулась, схватилась рукой за грудь и опустилась. Села, глотнула несколько раз воздуха и словно в замешательстве начала жаловаться: — Люди ждут… Им нужно… Время пришло… У них нет… Еще одну сумку… Десять мужчин… ждут… Меня охватил страх. Такой я свою маму еще никогда не видел. Таких отчаянных и непонятных слов я никогда от нее не слышал. Кроме боли и слабости, ее мучило какое-то неизвестное мне гнетущее беспокойство. Оно было важнее боли в сердце. — Давай я пойду! — сказал я недолго думая. — Ты? Нет! — воскликнула мама, забывая об осторожности, о которой она только что сама напоминала. И тут же снова начала жаловаться, говорить про мужчин, которые ждут, которым нужно что-то передать, которые не могут обойтись без этого; время, которое бежит, и час, который приближается… — Давай я пойду! — повторил я снова, словно эти слова могли успокоить маму, отвести ее заботы и печали. Вдруг мама обняла меня и прошептала: — Я… тебя оберегала… Но ее руки тут же опустились, будто она застыдилась своего душевного порыва. Я не смел больше ничего говорить, не смел пошевельнуться. Между мной и мамой возникла какая-то новая близость, которую я не знал даже как назвать. Мы сидели и молчали. И мама вдруг сказала: — Пойди оденься! В этих словах звучал уже знакомый мне приказ. Короткий, ясный. И все же я почувствовал, с каким трудом эти слова были произнесены. Через несколько минут я стоял снова перед мамой. Я надел под пальто свитер и штаны, на ноги натянул шерстяные носки. Мама поднялась. Медленно и с трудом. Постояла немножко, словно собираясь с силами. Пошатываясь, дошла до нашей поленницы. Вытащила одно длинное полено и прошептала: — Неси сумку! Мама просунула руку в отверстие поленницы и вынула оттуда черный предмет. В проступающем сквозь туман лунном свете я узнал в нем пистолет. Много раз двигалась мамина рука от тайника к парусиновой сумке. Сумка в моей руке становилась все тяжелее и тяжелее. «Чему тут удивляться, что мама от такой ноши устала», — подумал я про себя. Наконец мама вытащила из поленницы кусок тряпки и накрыла им оружие. — Отнеси сумку дяде Артуру! — сказала она коротко. — Постучи два раза быстро, подожди и потом два раза медленно. Так. И сразу же возвращайся! Я уже было двинулся, но мама схватила меня за рукав. — Если случится, что кто-нибудь… ну, спросит или в сумку заглянет, скажи, что незнакомый человек дал тебе денег и велел отнести сумку на вокзал, поставить на первую скамейку в зале ожидания. Так. Если спросят, почему ты ночью по улицам шатаешься, ответь, что мама послала в дежурную аптеку за сердечными каплями. Так… Я сильнее сжал ручки сумки. Неожиданно мама обняла меня и прикоснулась лицом к моей шее. Щеки ее были ледяными, но теплое дыхание коснулось меня. Затем она меня отпустила. Прислонилась спиной к поленнице и опустилась. Я оставил сумку и поспешил поддержать маму. Но она уже сидела на чурбаке, оттолкнула мою руку и пробормотала: — Иди… иди… возвращайся сразу же… Через пару шагов я оглянулся. Мама наклонилась далеко вперед. Мне показалось, что она боится, как бы поленница не задавила ее. Через калитку я вышел на дорожку между огородами. С каждым шагом все сильнее сдавливало сердце. Насторожившись, смотрел я вокруг, словно вот-вот должно было произойти что-то страшное. Будто в следующий миг кто-то должен подойти и протянуть руку за сумкой… Когда мама складывала пистолеты в сумку, я был еще совершенно спокоен. Я не мог поверить, что наша поленница может хранить такую тайну. Но как только я остался один на один с сумкой, все изменилось. Моим спутником стал страх. Огромный, неведомый до сих пор страх. Дядя Артур жил от нас не очень далеко. Я бывал у него и раньше. И всегда удивлялся необычному дому, который приютил их семью. Это была огромная каменная громада, с проходами посередине в маленький дворик. Из проходов начиналась и скрипучая лесенка с резными перилами. По бокам лестницы в стенке были ниши и замурованные отверстия. В просветах между ступенями виднелись темные коридоры. Я ни капельки не сомневался, слушая рассказы дяди Артура о том, что в их доме появились привидения, верил ему. Дом когда-то принадлежал какому-то купцу, и его использовали и под склад, и под контору, и как магазин, и как жилой дом. Дядя Артур жил на последнем этаже. Его семья занимала большую комнату и темную кухню. Ручки сумки врезались в пальцы. Приходилось часто менять руку. Я уже добрался до булыжной улицы. Кое-где горели одинокие фонари. Большой пользы от них не было. Пока все шло хорошо. Да и что могло случиться на этих пустынных улицах! Скоро буду у дяди Артура. При всем желании я не мог найти объяснение, зачем ему сейчас, среди ночи, понадобились пистолеты. Да еще две сумки! Ясно, что и мама шла этой же дорогой. А кто спрятал пистолеты в нашей поленнице? Не дядя ли Артур? А теперь вдруг понадобились? Неужели где-нибудь дойдет до стрельбы? Временами, листая газеты, мне попадались на глаза слова «бунт», «восстание». Но так как ни мама, ни дядя никогда не говорили об этом со мной или в моем присутствии, то я и не знал, что скрывается за этими словами. Тогда мне и в голову не пришло, что мама и эта парусиновая сумка могли быть связанными с чем-то подобным. Я шагал быстро. Пригородные дома остались позади. Впереди стояли каменные громады старого города. Известняковые плиты тротуара гулко гудели под ногами. А в остальном вокруг все было тихо и спокойно. От моего страха и волнения не осталось и следа. Я был столь же спокоен, как если бы нес домой с рынка картошку. Откуда я мог знать, что уже за следующим углом меня ждет неприятная встреча! Я почти столкнулся с двумя парнями и девушками. Парней я узнал сразу. Хозяйский Фридрих и сынок полицейского Раймонд. Девушки были мне незнакомы. Явно где-то гуляли и теперь под утро возвращались домой. Я не успел отскочить в сторону. Раймонд тут же схватил меня за рукав. Видимо, узнал. А узнав, решил, как всегда, поиздеваться. — Дети ночью на улице! — воскликнул он и крутанул мне другой рукой нос. Это было до того больно, что у меня выступили слезы. Я не мог защититься, потому что на одной руке у меня висела сумка, а другую руку держал Раймонд. Я дернул головой, но Раймонд еще сильнее сжал мой нос. Боль стала невыносимой. Я выпустил сумку и стукнул Раймонда по руке. — Это что такое? — рявкнул в тот же миг Фридрих. Сумка упала набок, и тряпка наполовину вывалилась. Один пистолет лежал на тротуаре. Фридрих наклонился было, чтобы взять его. Я вырвался от Раймонда и оттолкнул Фридриха. Он полетел на дружка, оба они упали. Зазвенели стекла в окне подвала. Послышался крик. Схватив пистолет и сумку, я кинулся бежать. Так быстро я, наверное, никогда не бегал. Я уже не чувствовал тяжести сумки, не чувствовал каменных плит под ногами. Я просто летел по улице. Бежал, бежал… Наконец решил оглянуться. Погони не было. Наверное, они порезались о стекло и теперь приводили себя в порядок. Сунул пистолет в сумку и поспешил дальше. Уже показался знакомый проход. Знакомо заскрипела лестница, когда я в темноте лез по ступенькам. Тук-тук… тук-тук! За дверью послышались шаги. Передо мной стоял дядя Артур. — Ты! — удивился он, глянул в темный лестничный проем, словно удостоверяясь, действительно ли я один, и втащил меня в комнату. Комната была полна людей. Мужчины сидели за столом. Над головами стоял густой табачный дым. От хлынувшего в дверь воздуха, дым заструился к висевшей под потолком лампочке. На столе стояли стаканы, хлебница с хлебом, две бутылки, на тарелке лежало несколько селедок. Осмотревшись, я подумал, что дядя Артур что-то празднует. — Мать где? — спросил дядя Артур. В ответ я протянул сумку. Он схватил ее, глянул внутрь и спросил снова: — Мать где? Я объяснил, что у мамы плохо с сердцем, она не смогла прийти и послала меня. — Послала тебя! — недоверчиво повторил дядя Артур. — Ну, я сам попросился… — уточнил я. Он посмотрел на меня другим взглядом. Но его привычная улыбка на этот раз не появилась на лице. И шутки тоже не последовало. Я по-мальчишечьи называл его дядя-шутник. В те вечера, когда он приходил к нам, моему счастью не было границ. Дядя-шутник приносил с собой столько веселья, что мне хватало на много дней воспоминаний о его рассказах и выдумках. Он, казалось, только затем и приходил, чтобы веселить нас с сестрой. Мама иногда останавливала его, но он отвечал, что если бог не дал ему своих детей, то пусть хоть будет позволено на чужих порадоваться. Сейчас дядю Артура словно подменили. Он вовсе не был веселым. Подошел к столу и начал раздавать оружие. — Самое время… Уже пятый час! — сказал кто-то. Мне вспомнились слова мамы о мужчинах, об ожидании, о том, что время бежит… Я понял, что ни о каком празднике тут и речи нет. Конечно же, нет. Бутылки могут стоять на столе, но это ничего не значит. Просто конспирация, больше ничего. — А теперь быстро домой! — Но… — начал я взволнованно. На лице дяди Артура промелькнула наконец улыбка. — Иди! — коротко велел он, открывая дверь. — И смотри, мать береги! Я снова оказался на лестнице. Спустился по ступенькам до самого низа. Там остановился. Перед моими глазами стояла комната: мужчины, в руках у них револьверы, облако дыма под голой лампочкой. «Самое время… Уже пятый час…» Куда они собираются? И еще торопятся! Неужели так и начинается восстание, о котором пишет «Пяэвалехт»? У меня возникло непреодолимое желание увидеть и услышать, что будет дальше, когда мужчины, с оружием в карманах, выйдут из прокуренной комнаты и куда-то пойдут. Я уже забыл, что мама осталась сидеть у поленницы. Забыл, что она ждет меня, что дядя Артур велел ее беречь. «Я побуду здесь во дворе и подожду, пока мужчины не спустятся», — сказал я себе. На минуту возникло сомнение: а не пойти ли все же домой? Но тут же я нашел оправдание своему плану. «Может, Фридрих и Раймонд где-нибудь поджидают меня? Я не должен попасться им в руки. Лучше обождать, а потом пойти!» Я прошел в маленький темный двор. Нащупал какой-то ящик и сел на краешек. Только тогда ощутил, что рубашка от недавнего бегства насквозь мокрая. Она неприятно липла к груди и спине. Тут же дал знать о себе нос. Ноющая боль добралась до щек. Потрогав, я убедился, что нос мой раздулся. На коленях у меня лежала пустая парусиновая сумка. Она свидетельствовала, что поручение выполнено. «Зачем я здесь сижу? Неужели я и вправду думаю красться за дядей Артуром и мужчинами? Это же смешно!» Но любопытство подавило внутреннее предостережение. Да и поздно было уже уходить. Точно в сказке, выступил из темной стены мужчина. За ним последовали другие. Напротив прохода через улицу горел фонарь. Поэтому я отчетливо видел силуэты мужчин. Хотя я и знал, что сверху в проход вела лестница, я поддался впечатлению, будто мужчины появлялись прямо из стены. Это впечатление так подходило к окружавшей их загадочности. Выходившие из стены становились в колонну по два. К моему удивлению, на них были солдатские шинели и фуражки. Хоть свет фонаря был слабым, сомнения в том, что я видел, не было никакого. Солдатские шинели и фуражки узнал бы каждый мальчишка. Увиденное меня немного смутило, но я сразу же догадался, что так им будет проще всего идти по городу. Ни один полицейский не станет интересоваться, что за солдаты шагают по улице. Воинский отряд. У него свои задания, приказы и распоряжения своих командиров. Отряд вышел на улицу. Я ни секунды не колебался. Прижимаясь к стенам домов, и перебегая от прохода к проходу, я крался за отрядом. Отряд прошел с одной улицы на другую, и мужчины остановились у полицейского участка. Большая часть мужчин осталась на улице. Другие вошли в участок. Я проскользнул в ближайшие ворота, перелез через забор и оказался во дворе полицейского участка. Я поднялся на край фундамента и через окно заглянул в дом. Отец Раймонда и еще один полицейский, подняв руки, стояли у стены. Дядя Артур выхватил у обоих из кобуры револьверы. Второй мужчина в солдатской шинели вышел из соседней комнаты с тремя винтовками под мышкой. Третий солдат обрывал телефонные провода. Затем дядя Артур что-то угрожающе сказал полицейским. Подтверждая свои слова, он потряс револьвером. Полицейские безмолвно прошли в маленькую темную каморку. Дядя Артур закрыл каморку на ключ и бросил его в мусорный ящик под бумаги. Из рассказов Раймонда я знал, что каморка служит камерой для арестантов. Мужчины вышли с добытым оружием из участка. Я спрыгнул с фундамента и выбежал со двора прямо на улицу. Там я попался на глаза дяде Артуру. — Как ты здесь очутился? — со злостью крикнул он. — Я шел… за вами, — испугавшись его тона, пробормотал я. Неожиданно донеслись выстрелы. Дядя Артур и мужчины прислушались. — Пошли! — крикнул кто-то. Мужчины двинулись. — Сейчас же отправляйся домой! — бросил мне дядя Артур. И добавил осуждающе: — Как ты можешь быть таким бездумным? Ведь мама ждет! Я хотел спросить, куда они идут и что все это значит, но дядя Артур уже побежал вслед за мужчинами. Где-то впереди вновь послышался треск выстрелов. Как бы в ответ на это донеслись глухие выстрелы далеко за спиной. «Народ должен захватить оружие!» — вспомнились мне слова, которые я однажды ранним весенним утром прочел на листовке, приклеенной на здании аптеки. Прочел до того, как какой-то мужчина сорвал это воззвание и злобно скомкал его. В тот вечер я рассказал об этом маме. Она не стала меня и слушать. Резко сказала, чтобы я шел в магазин за молоком и хлебом. Тогда я не понял, что мама хочет держать меня от таких вещей подальше. Теперь я знал, что материнское сердце хотело уберечь меня от отцовской судьбы. «Теперь народ взял оружие в свои руки!» — сделал я для себя неожиданный вывод, находясь перед полицейским участком. Я удивился, как же это я раньше ничего не понял. Треск выстрелов в городе, запертые в арестантскую полицейские — все это наполняло меня особой храбростью. Вдруг я поверил, что отец вернется домой, что мама поправится, что Фридрих и Раймонд не посмеют больше терзать меня. Вряд ли я тогда обо всем так обстоятельно размышлял, знаю только, что меня охватило неизвестное до того чувство освобождения. Я стал сразу гордым и смелым. Это чувство выветрило из памяти упреки дяди Артура. Из полицейского участка донеслись стуки и крики. Я ни минуты не колебался. Вбежал в участок и крикнул: — Что вы там ломитесь? За дверью наступила тишина. Это вдохнуло в меня еще добрую порцию самоуверенности и превосходства. Я смело прохаживался по комнатам полицейского участка. Распахивал зачем-то двери шкафов и открывал ящики. Опрокидывал стулья и свистел. В одном ящике я заметил коробки. В них были патроны. Дядя Артур не нашел их, а может, и не искал. «Патроны им понадобятся! — подумал я про себя. — Попытаюсь догнать их». Я побросал патроны в сумку и хотел уже бежать. Но в дверях стояли Фридрих и Раймонд. — Ты уже здесь! — гаркнул Раймонд. Тут же из арестантской донеслось: — Райму! У них оружие! — Так здесь только наш Пээду… — засмеялся в ответ Раймонд. Из камеры донеслась ругань. Отец Раймонда приказал: — Открой дверь! Выпусти нас! В дверях ключа не было. — Второй ключ в моем ящике! — через дверь наставлял отец Раймонда. Раймонд пошел в другой угол комнаты искать ключ. Фридрих сделал за ним пару шагов. Дверь была свободной. Я выскочил из комнаты. По лестнице — на улицу. Но Раймонд и Фридрих уже гнались за мной. Они схватили меня, вырвали из рук сумку и увидели там пачки с патронами. — А-а, сначала пистолеты, а теперь патроны! — крикнул Фридрих. — Что ты делал в участке? — ярился Раймонд. — Вам какое дело? — бросил я в ответ. — Ясно… — прорычал Раймонд. — Яблоко от яблоньки недалеко падает… Ничего, суд дознается! — Какой суд! — отрезал Фридрих. — Свой суд вернее! И они стали бить меня. Сначала я пытался отбиваться, но их было двое, и они были сильнее меня. Помню только, что у Фридриха в руке оказался камень, и этот камень угодил мне в лицо… Когда я очнулся, то оказалось, что лежу в чужой комнате, на чужой кровати. В комнате суетилась чужая женщина. Мое тело одеревенело и ужасно болело. Голова раскалывалась. Только спустя несколько дней начал понимать, что мне говорят, и смог что-то сказать в ответ. Эта добрая незнакомая женщина подобрала меня на улице и принесла к себе. Я попросил ее отыскать маму. Вернувшись, она сказала, что мама не может сейчас прийти. Она тяжело больна. Это потрясло меня. Хотя голова была перевязана и страшно болела, я не мог больше оставаться у этой доброй женщины. Я должен был увидеть маму. Женщина пошла провожать и поддерживала меня. Добравшись домой, я узнал от соседей, что маму уже похоронили. Сразу же после того, как восстание было подавлено, к нам пришли Фридрих и Раймонд. Фридрих бросил маме под ноги пустую парусиновую сумку и сказал: — Вот, отродье твое прикончено! Мама с испугу вскочила и тут же упала на пол. Когда говорят о жертвах восстания первого декабря, я всегда думаю, что говорят и о моей маме. И еще я думаю, что не сумел уберечь ее. Уберечь, как велел дядя Артур. Пистолет Я на одном дыхании взбежал на чердак. Тут была моя надежная крепость и было убежище. Захлопнул за собой дверцу и припер ее куском доски. Вообще-то это было не нужно, потому что сюда, где рядом люди, Денжатник все равно бы не осмелился прийти. Сунул руку в карман. Двадцать копеек были в целости. Я вынул монету и стал рассматривать, будто в ней было что-то особенное. Может, и было. Я спас ее от Денжатника, и она казалась мне теперь особенно ценной. Кроме ценности денежной, они словно бы вобрали в себя радость победы, потому что в схватке с Денжатником я вышел победителем. Хотя и ценой бегства, но все же! Редко случалось остаться при своих деньгах, если Денжатник, то есть Хейно, протягивал руку и требовал: «Выкладывай!» Надо сказать, что Хейно жил за счет нас, окрестных и даже дальних мальчишек, довольно сносно. Мелочь на курево и карточную игру доставалась ему без особого труда. Жаловаться мы не решались, потому что с Денжатником нам и дальше приходилось жить на одной улице и в одном дворе. Предостережением нам стала трепка, которая досталась первому жалобщику, и никто из нас не желал испытать ее на своей шкуре. Я устроился на ящике около окна и стал дожидаться, когда можно будет выйти. Денжатник пока еще слонялся по двору. На подоконнике валялся какой-то железный штырек. Он лежал там столько, сколько я себя помню. Еще с тех пор, когда в детстве приходилось искать убежище от бабушки, когда я задавал деру от соседской собаки, когда мальчишка из соседнего дома обещал свернуть мне шею. Я рассеянно взял штырек и принялся ковырять пыльный песочный пол чердака под ногами. Ковырял, ковырял и проделал маленькую пещерку под потолочной балкой. Время от времени выглядывал в окно. Денжатник все еще слонялся возле сараев. Теперь уже в компании с Возчиком. Денжатник и Возчик были два сапога пара. Единственное различие было в том, что если Денжатнику надо было что-нибудь перенести, это делал Ильмар, то есть Возчик. Отсюда он и получил свою кличку. Должность эта его не обижала, потому что в награду и ему перепадали от Денжатника копейки, а то и рубли. От нечего делать я продолжал ковырять, подкапывать балку. Вдруг почувствовал, что штырь дальше не идет. Конец его уперся во что-то мягкое и твердое одновременно. Потыкал вокруг. Штырь проходил свободно. Что же там такое? Обычно я не стал бы ломать голову над таким пустым вопросом, но делать все равно было нечего, поэтому я опустился на колени и стал разгребать руками песок. Вскоре я вытащил из-под балки какой-то тяжелый тряпичный сверток. Развернул его, и не совру, если скажу, что на минуту у меня сперло дыхание. В тряпке был завернут пистолет! Настоящий пистолет и совсем не ржавый! Понятно, разве он заржавеет на сухом чердаке! Я вертел пистолет в руках, и глаза мои, наверное, сверкали куда сильнее, чем утром в день рождения, когда принимаешь подарки. Ничем более поразительным я раньше не обладал! У пистолета был довольно длинный ствол. Посередине внушительное утолщение. Казалось, что там был какой-то барабан. Я понял, что туда вкладываются патроны. Рукоятка была черноватой, немного блестела, и ее было так удобно держать в руке. И еще спуск! У меня было страшное желание нажать на него. Но я не решился. В барабане вроде патронов не было, но один патрон мог быть в стволе. Проверить это я, конечно, не умел. Я направил пистолет в окно, произнес: «Бах!» — и был абсолютно уверен, что воробей на соседней крыше прощебетал в последний раз. Интересно, как называется мое оружие? В голове пронеслось: браунинг, кольт, парабеллум. Парабеллум! Мне хотелось, чтобы мое оружие именно так и называлось. Па-ра-бел-лум! Это звучало гордо и немного загадочно — «р» и «л» рокотали и звучали с таким мужеством! Мой взгляд скользнул во двор. Денжатник и Возчик все еще стояли, прислонившись к сараю, и попыхивали сигаретами. Меня обуяла неожиданная храбрость. Недолго думая я отшвырнул ногой доску от дверцы и сбежал с лестницы во двор. Пистолет я благоразумно сунул под курточку. Я шел через двор и, как мне казалось, смотрел на Денжатника. Дуэль глазами продолжалась довольно долго. Я изо всех сил желал, чтобы Денжатник подошел ко мне и вытянул руку… Я уже предвкушал, как он в следующий миг побледнеет и, словно побитая собака, поджав хвост, поплетется прочь… А я буду твердой рукой держать пистолет и скажу коротко и многозначительно: «С сегодняшнего дня конец твоим штучкам!» Денжатник выплюнул сигарету, придавил ее ногой и направился ко мне. Вытянул руку и сказал уже знакомым, нагоняющим страх тоном: «Выкладывай!» Теперь настал мой великий миг. Я выхватил пистолет и направил его в украшенный пряжкой живот Денжатника. «Фью-ю!» — только и свистнул Денжатник, ничуть не изменившись в лице. Сердце пронзила боль. Говоря высоким слогом, в этом было предчувствие взбучки и горечь несбывшейся надежды. — Я нажму на курок! — выложил я свой последний козырь. Надо сказать, что у Денжатника были крепкие нервы. А может, разница в два-три года давала ему преимущество в оценке положения? Наверное, подумал: мол, этот древний пистолетишко явно не заряжен, а если и заряжен, то я все равно не решусь выстрелить. Денжатник многозначительно потер указательным и большим пальцем перед дулом моего парабеллума и сказал: — Выкладывай! А уж потом нажимай… И не на курок, а на спуск! Спуск! Запомнил? Я уже собирался повернуться и бежать в свою надежную крепость и свое убежище, как заметил, что за моей спиной стоит Возчик. Это была их старая уловка, когда они действовали вдвоем. «Сейчас… сейчас они отберут мой парабеллум!» — от болезненного страха у меня дрогнули колени. Возможность лишиться двадцати копеек не пришла мне в голову. Но ничего такого не случилось. Денжатник опустил руку и по-свойски полюбопытствовал: — Откуда у тебя эта пушка? — Не твое дело! — ответил я более робко, чем молено было бы из этих слов заключить. — Ладно. Чего ты фыркаешь! — пожал плечами Денжатник. Кивнул на мой пистолет и добавил: — Продай! «С ума сошел! — мелькнуло у меня в голове. — Продать такую вещь! Как он вообще может про меня такое подумать!» Но внутренне я уже чувствовал, что так оно и будет. Что мне остается! Я хотел, чтобы они набросились на меня, пытались силой отобрать парабеллум. Вот тогда бы я поборолся! Ох, как бы я боролся! И, если бы даже они взяли верх, то это было бы в отчаянной борьбе. Но они не набрасывались. Денжатник спокойно повторил: — Продай! Через некоторое время многозначительно добавил: — Все равно у тебя его отберут! И еще через миг: — Ну, трояк! Три рубля! Боже мой, какие деньги! Я был полностью подавлен и растерян. Но во мне снова загорелся дух борьбы. Я повернулся и… сделал решительный шажок. Возчик схватил меня за свободную руку и больно вывернул ее. Я чуть не опустился на колени. Пистолет униженно пропахал дулом землю. — Не суетись! — снова спокойно сказал Денжатник. — Мы же честные люди. Это же не копеечное дело! Я не понимал его. Что им стоило отобрать у меня пистолет! Почему же они не отбирали? Наверное, разница лет не позволила мне тогда понять о недобром желании Денжатника унизить меня. Наверное, он думал, что если заставить продать дорогую для меня вещь, то этим он в пух и прах развеет мою гордость. Одно дело взять силой, совсем другое дело, если жертва с комком в горле сама продает. Хоть и продает под угрозой и силой, но все же продает сам. Продает то, что и в мыслях не было продать. А может, Денжатник думал, что пистолет принадлежит, например, моему отцу? Отобрав, напоролся бы на неприятности. Но если сыночек добровольно продает, то и попадет только ему. Я был побит и жалостливо начал поднимать цену. Хотя и три рубля, по моим понятиям, были настоящим богатством. — Пять… — сказал я, уставившись в ноги Денжатника. — Три! — повторил он и добавил: — А будешь торговаться, получишь только рупь. Я испугался, что и правда будет так, и молча протянул пистолет. Денжатник сразу же сунул его за пазуху. Затем достал кошелек. Копался в нем, бренча мелочью. Наконец высыпал мне на ладонь кучку монет. — Два восемьдесят! — уточнил Денжатник. — До этого ты не отдал мне двадцать копеек. Я их вычел. Это был последний удар. Я сник и побрел через двор. Я не жалел о двадцати копейках. Мне было жалко, до слез жалко, что я не смог сохранить их, даже с помощью пистолета. Я был шутом, который продал пистолет и предал свою недавнюю победу. Моя надежная крепость и убежище снова приняли меня. Я опустился на ящик перед окошком и глянул во двор. Денжатник и Возчик исчезли. Да и что им было здесь околачиваться! Штырек валялся на полу, там, куда я его и бросил. Я поднял его и вновь стал рассеянно ковырять песок. Появилась глупая мысль: «А вдруг под балкой лежит еще один пистолет?» И хотя я знал, что у другого пистолета никогда не будет той ценности, что у первого, я продолжал старательно копаться. И действительно из-под балки показалось что-то. Это была длинная жестяная округлая коробка. Я открыл крышку. В коробке были свернуты трубкой какие-то бумаги. Пожелтевшие и в пятнах, но все же читаемые. В углу первого листа было напечатано: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» И ниже, чуточку более крупными буквами, — «Воззвание». Дальше я не стал читать. Засунул бумаги обратно в коробку, взял ее под мышку и побрел по лесенке вниз. Отец как раз пришел с работы. Я положил находку на стол и сказал, что нашел ее на чердаке в песке. Сказал и пошел в другую комнату учить уроки. Прежде чем раскрыть учебник, я выскреб из кармана два рубля восемьдесят копеек и положил их в коробочку из-под кнопок. Почему-то не хотелось, чтобы эти деньги позванивали у меня в кармане. Дня через два отец сказал, чтобы я был после обеда дома. К нам должен прийти работник музея, который хочет поговорить со мной. Сперва я не понял, какое у него может быть ко мне дело. Но потом вспомнил, что отец обещал отнести найденное на чердаке воззвание в музей. Историк пришел. К моему удивлению, он выглядел вовсе не так, как я представлял себе. Это был молодой человек, с бородой и в модном пиджаке. Из кармашка выглядывал в тон галстуку платочек. Разговор наш был очень короткий, но для меня довольно неприятный, потому что молодой человек дважды спросил, не нашел ли я еще чего-нибудь на чердаке. Хоть и чувствовалось, что в его словах не было и тени сомнения, но мне для тревоги хватало уже вопроса. Мы поднялись на чердак, и молодой человек очистил от песка и балку и все вокруг. Но ничего нового не попалось. Прощаясь, он спросил: — Ты в нашем музее был? Я молча покачал головой и, наверное, покраснел, потому что когда наш класс ходил в музей, я, чтобы отвертеться от скучной экскурсии, сбежал. — Приходи завтра после обеда. Я тебе кое-что покажу! Сначала я решил, что пойду, потом раздумал. Но все же я скоро оказался в кабинете у молодого человека. Он еще раз расспросил меня и что-то записал. Затем сказал, что найденные мною воззвания относятся ко времени декабрьского восстания тысяча девятьсот двадцать четвертого года. И надо будет еще выяснить, как эти бумаги попали к нам на чердак. Скорее всего, в нашем доме жил кто-нибудь из участников восстания. Он сказал, что воззвания будут выставлены в музее и укажут, кто их нашёл. Это немного подняло мое настроение, но не очень. Я был перед этим доброжелательным молодым человеком словно бы в долгу или в роли обманщика. Особенно после того, как мы прошли по залам музея, и он, останавливаясь у экспозиции, с большой теплотой и подъемом рассказывал мне о восстании, о его ходе, об участниках и об оружии. Да, и об оружии. На одном из стендов среди других пистолетов я увидел такой же, какой был у меня. В мыслях я все еще называл его своим, хотя для меня сейчас он был всего лишь горсткой монет, спрятанных в ящике стола в коробке из-под кнопок. Я нагнулся, чтобы рассмотреть пистолет поближе. — А, — засмеялся молодой человек. — И тебя интересует оружие! Вообще-то я не видел еще ни одного мальчишки, который не остановился бы возле этого стенда! Он сделал паузу и неожиданно доверительно сказал: — Ты когда-нибудь задумывался о судьбе оружия? Нет, наверное. Да и я мальчишкой не задумывался. Только сейчас иногда задумываюсь. Я стал невольно слушать, что он еще скажет. — Судьба оружия зависит от того, в чьи руки оно попадет, — сказал он, смотря мне в глаза. — Есть оружие с хорошей судьбой. Оно выступало в защиту благополучия людей или же сражалось за это благополучие. Как и пистолеты на этом стенде. Их судьбой было сражаться за справедливость. Те, кто держал их в руках, были благородные душой люди, оттого и оружие стало как бы благородным. В руках же подлецов и трусов и оружие становится подлым. В руки подлецов и трусов оружие вообще не должно попадать! — Молодой человек улыбнулся, как бы прося у меня извинения, и сказал: — Я, наверное, наскучил тебе? Вместо ответа я что-то пробурчал. Это могло быть и «нет», и в этом была доля правды. Могло быть и «да», и в этом тоже была своя правда. Единственный вывод, который я сделал, был тот, что свой парабеллум я твердо отнес к разряду благородных. О том, что и я держал его в руках, я совершенно забыл. Вечером мама рассказывала отцу за ужином: — Ты слышал, какая страшная история случилась сегодня ночью на улице Винди? Теперь уж, едва стемнеет, не выйдешь из дому! — Ну? — вопросительно буркнул отец. — Тетушку Лаане остановили два парня, приставили к груди револьвер и отняли больше десяти рублей денег! — на одном дыхании выпалила мама. — Какие парни! — неожиданно воскликнул я. — Кто их знает! Обвязали лица платками! Еле досидел до конца ужина. Не слышал, о чем говорили отец с матерью, и сам не мог ни о чем думать. Собрался с мыслями уже за столом, в другой комнате. Но и теперь я не решался себе сказать, почему в мое сердце закрался страх. Собственно, это был не страх, а какая-то жуткая тошнота, будто я был облеплен грязью и весь мокрый. Мне и в голову не приходило думать о благородстве и подлости оружия, о благородстве или трусости и подлости их обладателей. Я сунул коробочку с деньгами в карман и выбежал на улицу. Денжатник жил в доме во дворе. Я постучался и тут же вошел. На мое счастье, он был дома один. — Отдай пистолет! — бросил я в дверях. Уже то, как я ворвался, испугало Хейно, и он словно бы опешил. А тут еще больше побледнел. — Но я… но мы… — быстро проговорил он. Я понял, о чем он думал. И еще мне показалось, что он был ночью там. Может, пока еще не был, но… — Отдавай пистолет! — повторил я. Было видно, как Хейно собирался с духом. Он махнул рукой и сказал: — Бери, если найдешь! — Сам принесешь и отдашь! — Но… — храбрился Денжатник. — Неужели в самом деле! — Принесешь! — Я подогревал свою смелость. — Или придут и найдут те, кто расследует дело ограбления на улице Винни! — Ты… ты расскажешь? Голос и весь его облик выражали удивление. Казалось, он своим ушам не верит. — Расскажу! — отрезал я в ответ, хотя вовсе не думал об этом, и, наверно, даже не решился бы. Но как знать… Сейчас я был на все готов. Денжатник как-то сник. Он нагнулся к кушетке и вытащил из бельевого ящика мой парабеллум. Я положил коробочку с деньгами на стол и сказал: — Здесь твои два рубля восемьдесят копеек. Запомни, что двадцать копеек я тебе не давал! Так. И это в порядке. На лестнице я почувствовал, будто меня выжали. Мне почудилось, что Денжатник открыл свою дверь. Я сломя голову бросился вниз по лестнице, чтобы его «Продай!» не настигло меня и не вынудило вернуться. Что было дальше? На автобусе я доехал до реки. И там, насколько у меня хватило сил, забросил свой парабеллум в самое глубокое место. Палатка На краю леса горит костер. Несколько веток, пригоршня угольков, два язычка пламени. Небольшой, на одного человека, скромный костерик. Под первыми деревьями стоит палатка. Большая, темно-синяя, белошнурая, с тремя оконцами и дугообразным сводом. Польская. По крайней мере на пять человек. Возле палатки, прислоненный к сосне, приткнулся велосипед. Самое обыкновенное средство передвижения. Но рама особенная. Вся обклеенная крохотными картинками и табличками, этикетками и рекламками. Так и тянет посмотреть поближе. У костра сидит мальчишка. Сидит и торкает палочкой головешки. Огонь отсвечивает на лице. Оно уже достаточно мужественное, но хмурое и насупленное. Ночь набирает силы. Лес окутывается сумерками. Стволы, ветви и мох сливаются в одно. Угрюмым бугром понурилась рядом с ними палатка. Угрюмым из-за своих бесполезных размеров. Из-за реки доносятся голоса. Слышится разговор и смех. Мальчишка беспокойно передергивается. Хватает ветку и начинает яростно ломать ее на куски. Ломает и ломает. Одну, вторую, третью… Треск заглушает голоса и смех. Мальчишке так легче. Обломки веток летят в костер. Пламя разгорается и становится жарче. Жар вынуждает мальчишку отодвинуться. Он ложится на бок, но в сторону реки, за спиной, не смотрит. Не бросает туда ни одного взгляда. Он хорошо знает, кто там и что там происходит. Старый сарай. Возле стены четыре велосипеда. Костер. На огне котелок, в нем геркулесовая каша и кусочки колбасы. Вокруг огня четверо мальчишек. Ээди, конечно, болтает и болтает. Как ему кажется, шутит! Анте обещает в полночь искупаться в омуте. Тоже мне герой! Тойво строгает очередную палку. Дурацкая привычка! Рейн, тот играет на губной гармошке. Музыкант нашелся! Сборище дураков, больше ничего! Такая первоклассная палатка! Им не годится спать в ней. Перебрались через речку в сарай. Не хотят, и не надо! Завидуют. А что они могут поставить рядом с палаткой? Гармошку и котелок. Ха! Из-за реки донеслась тихая мелодия. Мальчишка начинает снова раздраженно ломать ветки. Раке, раке… Звучит мелодия. Ракс, ракс, ракс… Мелодия все равно звучит. Чертов музыкантишка! Он вскакивает. Бежит, топая и продираясь сквозь кусты в лес. Ломает сухие ветки. Набирает большую охапку. Тащить ее не так-то просто. Ветки подлиннее волочатся по мху и брусничнику. Шуршат, шелестят. Заглушают все другие звуки. Мальчишка опускает охапку у костра. Прислушивается. Губная гармошка больше не играет. Но тут доносится смех! Слышится громко и ясно. Наверное, Ээди сказал что-то… Иногда он довольно остроумен! Пусть смеются! Черт с ними! Посмотрим, будут ли они ночью смеяться… За лесом уже гром. Ночью польет как из ведра… А крыша у сарая как решето… Когда под боком поплывет, тогда не посмеются! Ракс, ракс, ракс… Снова ломает он ветки. Бросает в костер. Затем идет в палатку. Она огромная, будто загон. Пустая, неприятная. Фонарик выхватывает спальный мешок. Он валяется посередине палатки. Ждет, когда заберутся в него. Рюкзак в углу. Дожидается, когда распакуют. Возле рюкзака половинка хлеба и консервные банки. Мальчишка выуживает из рюкзака пачку вафель. Большую пачку вкусных апельсиновых вафель. Консервы отпихивает ногой, будто они мешаются. Оставляют здесь свои банки… Твоя доля! Чтобы не проголодался! Ха! Нашли нищего! Он подсаживается к огню. Хрустит вафлями. Чертовски вкусные! Не чета подгоревшей каше! Как пить дать подгорит! Разве Тойво повар! Стругать палочки — вот его работа. Строгаль-могаль! Ого! Галдят! Опять галдят! Ясное дело. Назло. Чтобы слышно было, как у них хорошо. Ну давайте. Тут ни один нерв не дрогнет! Ракс… ракс… ракс… ракс… Огонь с шумом набрасывается на ветки. Трещит пламя. Хрустят вафли на зубах. До чего хорошо! Ни галдежа, ни пиликанья гармошки. Ни тебе болтовни Ээди, ни бахвальства Антса. Один сидишь у костра и думаешь. Перед своей палаткой. Вафли хрустят на зубах. Ни с кем не надо ничем делиться. Да… Палатка и вправду люкс. Капроновые шнуры. Дверца на «молнии». Води ради забавы вверх-вниз, вверх-вниз. Отец все же молодец, знал, что дарить! А эта дурацкая компания! Вздумала командовать! Принеси воды. Сходи в деревню за молоком. Приготовь ольховые рогульки. Первоклассная палатка! На общее пользование. А им все мало! Понукают! Ясно было сказано: моя доля — палатка, и дело в шляпе. Вот и убрались со своим барахлом. Ну и пусть! Кому они нужны! Ха! Вафля хрустит. Костер потрескивает. Трещит и гудит. Снова смеются. Ого, кто-то колотит в било. Конечно, Ээди. Его глупые шутки: «Дети, ужинать!» Интересно, достали они молока? Тьфу, до чего приторные эти вафли! Последняя летит в костер. Вспомнил о консервах. Консервы и полбуханки хлеба. Ах, возиться с ними! Холодными не хочется, разогревать лень. Ворошит костер. Прислушивается. Замолчали. Наверное, едят… Интересно, какой у них костер? Бросает быстрый взгляд через плечо. Словно боясь, что кто-нибудь заметит его слабость. С этой стороны берег выше. Смотри, как с балкона на сцену. Сумерки обратили кусты в серые бугры. О течении реки можно лишь догадываться. Зато костер виден ясно. И четверо сидящих тоже. Где кто, этого, правда, не скажешь. Ха, велика важность! Пусть сидят! И едят себе! Пусть делают что хотят! А то пришли обязанности раздавать! Что ты без дела шатаешься! Ну и шатаюсь! Моя палатка — ваша работа! Ишь, с меня семь шкур сдирать! Не выйдет! Но поговори ты с дураками! Задрали нос и ушли! Вот здорово, если ночью дождь ливанет! Я в палатке буду посапывать и посмеиваться. Снова стали доноситься голоса. Он прислушался. Чего они там орут? Хотя нет! Голоса вовсе не из-за реки. А прямо отсюда, из леса. Кто-то идет по дороге. Теперь запели. Про поленницу. Мотив тот же, но слова другие. Похлеще. Он подбросил в огонь веток. Вокруг стало светлее. Дорога хорошо видна. На ней две фигуры. Песня замолкает. Фигуры останавливаются. То ли совещаются или оценивают положение. Затем начинают приближаться. — «Сижу я у костра…» — заводит один из идущих новую песню. Другой тут же подхватывает. Но песня у него своя: — «Э-э-та-а ро-ма-а-а-анти-каа…» И обе песни обрываются. К костру подходят два парня. Совсем еще юных. Пламя костра отсвечивает на «молниях», на громадной пряжке и коричневой бутылке. Ее один из подошедших держит меж пальцев. Завязывается разговор. — Да здравствует костровой! — Какой там костровой… — А чего ты клюешь здесь? — Так… — Во шутник! А другие где? — Других нет… — Храбрец! Дети все на лето в лес! Прямо один и пришел? — Да нет, не один… — Чего мелешь? Пришел не один, а сидишь один! — Другие ушли… — И ты, божий человек, теперь один бьешь поклоны? — Один… — Так что уважаемые товарищи собрали свои манатки и дали трепака? — Ну да… — Так что небольшое расхождение идеалов? — Ну да… — Вот поросята! Господи, все ты видишь и не грохнешь! Дружба — ценный клад! А тут дружки по-свински тягу дали! Ясность внесена. Пришедшие бухаются к костру. Суют бутылку приунывшему пареньку. — Глотни! Настроение поднимается по стопочке, еще древние эстонцы говорили. Отказаться неудобно. Пригубил. Только у угощающих глаз острый: — Чего играешься! Давай тяни! Это же настоящий «Старый Таллин»! Давай, давай! Он снова подносит бутылку ко рту. Один из пришельцев подталкивает. Большой глоток перехватывает дыхание. Слезы выступили на глазах. Но все же прошло. Будто огненной струей провели в груди. После того как бутылка завершила круг, кое-что прояснилось. Джон и Том приехали из города на праздник. На деревенский праздник. Он оказался ни туда ни сюда. Музыканты допотопные. Гнали только дедовскую муру — вальсы и фокстроты. О девчонках и говорить не стоит. Вот и пришлось купить коричневую бутылку. А то в чужом лесу страх возьмет… Ну а теперь нашли еще одного дружка с незадавшейся судьбой… Бутылка пошла по второму кругу. Он уже не противился. Ребята мировецкие! Не задаются, и все такое. После второго круга проясняется еще кое-что. Мальчишку зовут Калью. Предатели устроились на другом берегу. Вон костер еще теплится. Мальчишки, наверно, в сарае. Уже сопят. Дело детское… Два больших глотка дают о себе знать. Удлиняют разговор и подбавляют злого куражу. Свершившаяся несправедливость все больше пронизывает сердце Калью. И настроение, соответственно, становится все горше. Участливые слушатели поддакивают и подогревают. Так что приговор вынесен. Ясный. Крепкий, как тройное мужское слово. И звучит он так: не всякому лягушонку дано командовать! Сами как церковные крысы. А тут у человека лучшая в Прибалтике палатка! Отданная, так сказать, в общее пользование. А у них, у крыс, только губная гармошка и котелок. И смеют еще распоряжаться. Ха! Следующая сцена — экскурсия к палатке. Джон говорит, что такую можно в любой час ставить во Флориде. Сопляки пусть приходят с шапкой в руке! Раньше не пустят в палатку! Он бы не пустил! Разговор течет. Бутылка ходит по кругу. Временами пробуют затянуть песню. Но из этого ничего не выходит. Один не знает слов, другой — мотива, третий — ни того, ни другого! Тогда Том говорит: — А что, други! Если выкинуть штуку! Свернуть заречным соплякам носы! А? И Джон решает: — Небольшая тревога сгодилась бы! Сегодня еще и не повеселились! Ну а Калью? На лице у него расплылась радость. Месть — дело приятное! До сих пор надежда была только на дождь. А вдруг и не капнет… А что сам сотворишь, то и сотворено будет! Стоит маленько пощекотать сарайщикам нервы! Они это с лихвой заслужили. Чего ждать? Трое — за. Против — ни одного. Приступаем! Пустая бутылка остается сторожить костер. Три мстителя уходят на мщение. С берега — вниз. Сквозь кусты. Тихо, тихо! Не шебаршите! Мостка нет? А, ладно! Речка мелкая. По камням можно легко перебраться. Еще несколько шагов, и вот уже кострище. Его захватывают просто и лихо. Рогульки для котелка из земли вон. Через колено — хрясь. Котелок с остатками каши — в реку. Как комета. Полетел с шумом. Шлепнулось и звякнуло. Ведро — сплющить! Головешки разметать ногой. Что еще? Тарелки-ложки. Пустяки. Каблуком, и готово! За мной! К сараю! Ого! У стены велосипеды! — Спустим шины! — шепчет Калью. Почему он шепчет, этого он не объяснил бы. У костра столько крушили! Да-а… Но в голос не орали! Голос может выдать! — Почему шины? Спицы выдавить! — рубит Том. — Нет, спицы не стоит трогать… — успевает пропищать Калью. — Сперва запор на дверь! — Начинает командовать войском Джон. — Тогда крысы будут в капкане! Этот прекрасный план остается невыполненным. Потому что о нем следовало подумать сразу. Противника нельзя недооценивать. Даже если ты горожанин. И до этого была опорожнена коричневая бутылка. Двери сарая распахиваются. Яркий луч света ослепляет Джона. «Фонарик Ээди!» — догадывается Калью. Догадывается и прыгает за куст. Прижимается к земле. Чувствует, как весь кураж уходит из него в эту самую кочку за кустом. — Бей сопляков! — кричит Том. Но сопляки налетают словно вихрь. У каждого в руках палка. Удары сыплются, как на молотьбе. Калью на четвереньках пробирается к речке. Хорошо, что тут частый кустарник! Палки поднимаются и опускаются. Горожане отступают. И вот уже палки не поднимаются. Горожане пустились наутек. Плещет вода. Разве станешь в спешке выискивать камни! Калью уже на другом берегу. Карабкается наверх! Противник через речку не идет. Считает, наверно, ее границей своего государства. Возле костра трое мстителей вновь сходятся. Джон потирает плечо. Том гладит затылок. Затем оба начинают оглядывать штаны. Они до колен мокрые. — Ну и хлипкий ты! — делает вывод Джон и сплевывает. Прямо к кедам Калью. Том добавляет деловито и с жутким спокойствием: — Ну брат-трясун! Теперь твоя польская палатка пойдет на пыльные тряпки! Надо же выкинуть какую-нибудь штуку на этой мужицкой земле! Он достает из кармана приличный ножичек. У Калью дух перехватывает. Так, что даже пискнуть не может. Да и какой толк! Руки и ноги надо пускать в дело! Бить, лупить, толкать, двигать, вырываться, рвать… Но руки и ноги не двигаются. Будто они уже и не принадлежат ему. Клацнуло сверкающее лезвие. Том с наслаждением поглаживает его. Калью хватает коричневую бутылку. Наконец-то руки и ноги стали слушаться! И тут Джон гаркает: — Поезд… Рванули! Не то до завтра корпи в этом проклятом краю. Он хватается за руль велосипеда. Перебрасывает ногу через раму, через оклеенную этикетками и картинками раму. Том закрывает ножик. Вспрыгивает верхом на багажник. Калью бросается к велосипеду. Том бьет его в грудь. Калью падает навзничь. Велосипед с обклеенной рамой исчезает в темноте. Слышен только скрип. Скрип перегруженного велосипеда. Вскоре и он стихает. Лес шумит. Серьезно и угрюмо. С кострища летят искры и пепел. Верх палатки треплется на ветру. Рядом с Калью падает ветка. Первые капли. Большие и тяжелые. Кап-кап-кап… Калью садится. Прислоняется спиной к стволу дерева. Голова тяжелая. Мыслей никаких. Капли бомбардируют лицо и руки. Это хорошо! Это очень хорошо! Калью задирает голову. Пускай льет! Вдруг все освещается. Становится так светло, что глаза ничего не различают. Свет гаснет. В глазах встают белые круги. Чей-то голос спрашивает: — С тобой что-нибудь случилось? Это голос Ээди. Что ему здесь нужно? — Велосипед… — невольно бормочет Калью. — Взяли твою машину? — восклицает другой голос. И Тойво здесь! — Надо было гнаться за ними по пятам. Только потом дошло, что могут и к тебе пристать! — сетует Ээди. — Куда они могли поехать? — размышляет Тойво. — На станцию… — говорит Калью. Мысли его заработали. Надежда начинает теплиться. Не возьмут же они велосипед в город. — Ребята! — кричит Калью. В ответ доносится шорох кустов. У реки мелькает свет. Фонарик Ээди. — Ребята! — слышится голос Тойво. — Давай на велосипедах на станцию. Подонки отобрали у Калью велосипед! По лицу Калью стекают струйки дождя. Рубашка, словно холодный компресс, охватывает плечи. Во рту приторный привкус. Голова гудит. Там внизу, у сарая, мелькает свет. Четыре еле заметных пятнышка. Они направляются к дороге. Темнота и дождь проглатывают их. Калью сидит понурившись. — Не разбирался же этот котелок… — бормочет он и встряхивает головой. Какие только глупости не лезут в нее!.. Дождь уже льет как из ведра. Приглашение в гости Мати, запыхавшись, торопился вверх по лестнице. Первый этаж, второй, третий. Стоп! Вот она, квартира номер девять. Рука поднялась, но на кнопку звонка еще не нажала. Вместо этого протиснулась возле горла под шарф. Выпрошенный у отца черный галстук-бабочка находился точно на месте. Палец коснулся круглой кнопочки. И она цела — белая жемчужинка посередине черной бабочки. Эффектно! Пальцы скользнули дальше, тронули кончик белого платка в нагрудном кармане. Ботинки? Снежная улица блеска не попортила. На всякий случай Мати потер ботинки о штанины, потом отряхнул нижние края брюк от несуществующей пыли. О квартире Сирье в классе ходили довольно невероятные слухи. Изысканная, элегантная, модная! Так щебетали девчонки, те, кто бывал у нее в гостях. Лиловая комната, белая… Вместо стола и стульев — кубики, которые можно расставить по-разному. Мохнатая шкура на полу. Железная решетка на стене. По ней вьется плющ и другие растения. Люстры и бра не видно. И не поймешь, откуда свет проникает в комнату. Теперь и Мати приглашен вместе с другими в гости к Сирье. На елку. Оттого Мати так старательно и наводил стрелки на брюках. И выпросил у отца по этому случаю, кроме галстука, еще и запонки. И по магазинам искал для Сирье подарок. Нашел красивую брошь. Вещь, правда, дорогая, но из заработанных летом денег еще кое-что оставалось. В последнее время Сирье стала для Мати как-то очень близкой. Поди разбери, почему только этой осенью Мати вдруг заметил, что в классе были не просто девчонки, а была Сирье и были другие девчонки. Мати взбил хорошенько шарф, взял предназначенный для матери Сирье букет так, как учили дома, и нажал на звонок. Дверь распахнулась, и из передней на Мати хлынул синеватый, словно бы прохладный свет. «Лампы дневного освещения», — отметил про себя Мати. — Мати! — воскликнула Сирье таким голосом, будто вовсе и не ждала его и даже не приглашала. Но у Мати было столько забот со своими планами, что он пропустил мимо ушей интонацию голоса Сирье. Он с достоинством поклонился и произнес: «Хеллоу!» Это было заготовленное приветствие. Потому что в лиловую комнату с кубиками не годится входить с обычным «здравствуйте». Сирье ухватилась за шарф Мати и разом стащила его. Мати даже испугался, не сорвал ли такой прием белую жемчужинку с черного галстука. К счастью, украшение было на месте. В переднюю встречать гостя вышли также мать и отец Сирье. У мамы были прямые, светлые до плеч волосы, у отца до половины щек борода и густые усы. «Совсем как актеры!» — промелькнуло в голове у Мати, и самоуверенность его заметно поубавилась, как ртутный столбик, если неожиданно тряхнуть градусник. Поздоровавшись и передав цветы, Мати смог поближе рассмотреть Сирье. Она была в черных расклешенных брюках, на плечах какое-то подобие белого пиджака. Спереди сверкали серебряные пуговицы. Мати понадобилось время, чтобы собраться с духом и продолжить свой придуманный по дороге стиль поведения. Какая цена отцову галстуку с маленькой жемчужинкой в сравнении с таким супермундиром! Вдруг Мати почувствовал, что здесь, в передней, как-то холодно. Прохлада исходила от светло-серых стен, ламп дневного освещения и даже от одеяния Сирье. Самым странным было то, что прохлада эта выветрила у Мати из головы все приготовленные слова. — Пойдем в комнату! — скомандовала Сирье. Мати попытался было еще поправить перед зеркалом кончик белого носового платка, но Сирье решительно потащила его дальше. Девчонки ничего не придумали. Комната была именно такой… Изысканная и элегантная, и все такое. Лиловые стены, кремовый пол. На стене до потолка решетка, на ней кто знает что за цветы и растения. На полу — кубики, большие и поменьше. Одни сдвинуты в стол, другие оставлены для сидения. Взгляд Мати метался по этой непривычной обстановке туда и сюда. Утыкался в кубики для сидения, в решетку на стене. Поуспокоился лишь на высокой, от пола до потолка, елке. Елка была как елка, поэтому обычная и домашняя: темно-зеленые ветки, украшения, свечки. Хотя и здесь Мати обнаружил отличие от елки, которая стояла у них дома. Украшения были только серебристыми, свечи только белые. Неожиданно Мати ощутил, что прохлада из передней проникла в комнату. И что проклятое косноязычие все больше одолевает его. — Да садись ты наконец! — позвала Сирье. — Не отдаляйся от товарищей! Только теперь Мати заметил, что в комнате есть и другие гости. Некоторые из их класса девчонки и два совсем незнакомых парня. — Лео и Яан из нашего дома! — сообщила Сирье, изящно взмахнув рукой. Мати оценивающе глянул на парней и с удовлетворением отметил, что ни у одного из них нет черного галстука и белого платочка, уголок которого выглядывает из кармана. Уж не говоря о жемчужинке. Сирье указала на белый куб, и Мати с облегчением опустился на него. Наконец можно собраться с духом, пообвыкнуть и освоиться. Отец с матерью тоже вошли в комнату. Предложили конфет и жевательную резинку. Спросили кое о чем, но долгого разговора не вышло. Тут Сирье воскликнула: — Послушай, Мати, а разве ты не пошел в дом для престарелых? Незнакомые парни фыркнули, и Мати вздрогнул, будто на его счет неудачно пошутили, отделили от этой элегантной комнаты. — Ничего смешного, — бросила Сирье ребятам. — Художественную самодеятельность нашего класса пригласили выступить на елке в доме для престарелых. А Мати — первый запевала. Вот! Парни умолкли. Мати поправил свои белые манжеты, которые втянулись в рукава, и стал подыскивать подходящий ответ. Этакий модный и несколько холодноватый ответ, который шел бы к прекрасному костюму Сирье, кубикам в комнате и актерской прическе мамы Сирье. — Дом для престарелых? Не тот фокус! — ответил Мати с подчеркнутым превосходством. Так как в комнате воцарилась тишина, то он добавил: — Решил прийти сюда. Самодеятельность — дело добровольное. — Верно, — сразу настроился Лео на ту же волну. Он уже отметил, что у вновь прибывшего парня бабочка с жемчужинкой и мировецкие запонки. — А ты помолчи! — отрезала Сирье. Мати удивленно поднял голову. В разговор вступил отец Сирье: — Я сейчас собираюсь туда же. И возьму тебя с собой, Мати. Успеем вовремя. Мати уставился на отца Сирье. Он никак не мог поверить, что такое мог сказать бородач, который был в водолазке со стоячим воротником и в своеобразного покроя клетчатом пиджаке. — Я… мне… — выдавливал Мати, но в комнате стояла тишина, и он понял, что теперь его очередь что-нибудь сказать. Отец Сирье усмехнулся, будто он хорошо понимал замешательство парня. Встал и пояснил: — Я должен там рассказать немного об архитектуре и застройке нашего города. Ваш класс взял шефство над домом для престарелых, и я как родитель… Ясно, не так ли! Мати нехотя тоже поднялся. — Послушай, Мати! — воскликнула Сирье. — Не пойдешь же ты с этой бабочкой… Я дам тебе свой шейный платок. Когда Мати надевал пальто и доставал из кармана варежки, он дотронулся до подарка для Сирье. Он побежал в комнату и положил его под елку к другим подаркам. Жаль, что он не увидит, какое будет у Сирье лицо, когда она откроет коробочку. «Запорожец» был узким и коротким, и коленки Мати бились в такт неровностям дороги в панельную доску. Но скорость у машины была хорошая, и минут через двадцать они доехали. По дороге ни словом не обмолвились. И в доме для престарелых особо не разговаривали. Один рассказывал старым людям о своей работе и будущем облике города, другой спел вместе с ансамблем своего класса несколько песен. Старики и старушки слушали и аплодировали. Радость светилась у них на лицах, потому что о них не забыли, их оделили кусочком живой жизни. Большая елка сверкала огнями. В зале от елки и горящих свечей исходил запах Нового года. И когда старушки гладили Мати по голове, он не обижался. Через час Мати и отец Сирье снова забрались в машину. Мати натянул на колени полы пальто, чтобы смягчить удары. И снова ехали молчком. Только на площади Победы, когда показалась огромная городская елка, Мати попросил: — Я бы поехал отсюда домой… на автобусе. — Почему же? — удивился отец Сирье. — Ты обиделся? — Нет, — искренне пробормотал Мати. Противоречивые мысли и чувства охватывали его. Из зала дома престарелых он захватил немного хорошего настроения. Уходя от Сирье — немного горечи. А от отца Сирье исходило нечто такое, что удивляло и переворачивало некоторые его представления. Но обиды не было. Ни капельки. — Тогда поедем к нам. Или ты уже должен быть дома? — поинтересовался сидевший за рулем отец Сирье. — Нет, меня отпустили до десяти! — А сейчас всего восемь. В переднюю вприпрыжку выскочила Сирье. — Мы не вытерпели. Поделили новогодние подарки, — весело объявила она. Мати сразу увидел свою брошь на блузке у Сирье. Именно там, где она лучше всего смотрится, в треугольнике между отворотами белой длинной кофты. От такого внимания к своему подарку Мати стало до того приятно, что он был готов прямо здесь же сделать сальто. — А теперь скорее читать стихи! — крикнула Сирье отцу и Мати. — А без этого разве нельзя? — начал торговаться отец. Но Мати смело взял Сирье за руку, и они побежали в комнату с кубиками. На елке горели свечи. В комнате было тепло и пахло новогодним праздником. Мати и в голову не приходило поправлять галстук и манжеты. Он только удивился, почему это раньше ему здесь было так холодно. Двухчасовой репортаж Солнце светило жарко, так жарко, что, не заглядывая в календарь, можно было сказать: летние каникулы уже не за горами. Школьный день прошел, и «Колдеский корпус» в полном составе, подставив солнцу лица, сидел с засученными рукавами на ступеньках дома Ааду. Окно комнаты Ааду было распахнуто. На подоконнике орал магнитофон, заполняя половину улицы нежной и грустной песенкой Яака Йоалы. Ильмар расстегнул клетчатую рубашку, чтобы и грудь загорала, и, позванивая свисавшей из кармана джинсов цепочкой медальона, сказал: — Йоала… конечно… только Том Джонс все-таки первый номер! Когда он заводит свою «Делилу», то думаешь, ничего другого и не слушал бы! — А куда ты Хампердинка денешь? — тут же поинтересовался Тыну. Он свесил свои длинные в ярко-красных штанинах ноги с крыльца и многозначительно посмотрел на Ааду и Свена. Начинался, видимо, один из тех расхожих споров, когда все трое старались именами других знаменитостей положить на лопатки любимца Ильмара. Хотя Том Джонс был в моде и песни его были ничего, все же хотелось подразнить Ильмара. Он не признавал никакого другого идола рядом с Джонсом, и это вызывало усмешку. — Ну знаешь ли! — уже завелся Ильмар. — Если ты этого Хампера ставишь на одну ступеньку с Томом, то мне приходится думать, что ты в эстраде ничего не соображаешь! — Ладно, пусть поют оба! Один для тебя, другой для Тыну! — предложил Свен ничью. Его музыкальный слух был на нуле, и поэтому он никогда не мог до конца понять этих споров о песнях и певцах. Ааду на этот раз не проронил ни слова. Он пошел в комнату, принес коврик, расстелил его на ступеньке и растянулся на нем. Спор заглох. Может, солнце грело слишком жарко и каникулы были очень близко. Мальчишки, прикрыв глаза, наслаждались безделием. Тем более, что сегодня после пяти уроков они еще вдоволь наговорились. На сборе все заботы предстоящего шестидневного похода были разложены по полочкам, обязанности распределены и маршрут по километрам на карте отмечен. Этот поход должен был венчать окончание седьмого класса. Песня Йоалы кончилась. С ленты послышались треск и шум. Затем пошли регистры Тома Джонса. — Во! — поднял Ильмар к небу палец и от удовольствия снова прикрыл глаза. В этот момент грубый старческий голос сердито произнес: — Есть у вас в голове разум! Вся улица грохочет от рева этой коробки. Уши глохнут! Мальчишки продолжали нежиться и не произнесли ни слова. У крыльца стоял дедушка Таавет из соседнего дома. Подтянутый старик, который только ради моды ходил с тростью. С ним у «Колдеского корпуса» и раньше бывали расхождения во вкусах. То из-за длинных волос и пестрого одеяния, то из-за цепочек и пряжек, то из-за этой самой магнитофонной музыки. Если представлялся случай, старик никогда не упускал возможности высказать свое мнение. Ребята были уже ученые и знали, что возражать старику не стоит. Тогда он быстрее отстанет. Но тут Ааду поднялся, добрался по карнизу до подоконника и приглушил голос Тома Джонса. Это была явная уступка, словно бы поиск примирения, но сегодня старому Таавету этого оказалось мало. Он по-прежнему стоял у крыльца, опираясь на трость, и явно собирался повести более долгую речь. Ребята выжидательно косились на него. И тут Таавет начал. — Смотрю я на вас, и грустно становится. Взрослые уже люди, а разлеглись на солнышке, как котята. Музыка рядом орет… Нет, в пору моей молодости… — Да, тогда, конечно, и солнце было жарче, и снег белее, и… — зачастил Тыну. Ааду тут же ткнул его в бок, и Тыну на полуслове замолк. Старый Таавет вздохнул, покачал головой и собрался уходить, бурча себе под нос: — Дерзости вам не занимать. Совсем молодые люди, а души будто камни. Ни стыда, ни совести… Мальчишки проводили взглядом старика до остановки. Видели, как он сел в автобус, шедший в сторону города. На крыльце некоторое время молчали. Одному магнитофону все было нипочем. Наконец Свен, чтобы что-то сказать, произнес: — А этот наш пионерский девчачий ансамбль, эти «Кузнечики», тоже здорово поют. Правда! И приплясывают мировецки. Остальные ни «да», ни «нет» на это не ответили. То ли сочли мнение Свена слишком некомпетентным, или старый Таавет испортил им настроение. Между тем над тихой, обсаженной деревьями улицей Колде появилось темно-серое облако. Оно поднималось все выше и выше и скоро полностью закрыло солнце. За первой тучей наползли другие. На солнце надежды больше не было. Весенняя прохлада сразу же вошла в свои права. Ребята стали друг за другом подниматься. Нечего делать, надо было искать тепла в помещении. Магнитофон, катушки с лентами и шнуры убрали в дом, на книжную полку. Когда Ильмар пошел закрывать окно, уже упали первые капли дождя. Крупные и тяжелые, как во время летней грозы. Собирался ливень, такой, что за считанные минуты вспенит сточные канавы. Тут к соседнему дому подъехал видавший виды грузовик с двумя контейнерами брикетов торфа в кузове. — Ребята! — крикнул Ильмар. — Прибыли господин Вики и его историческая карета! Когда мальчишки подошли к окну, открылась дверца машины. Высунулась темноволосая курчавая голова. Но дождь тут же вынудил отпрянуть назад. Через несколько мгновений из кабины выскочил высокий худощавый парень. Теперь на голове у него была кепка. Торопливыми движениями он натянул на себя черный дождевик. Захлопнул дверцу кабины и начал открывать борт кузова. Вики, работавший на топливном складе шофером, наверное, привез кому-то брикет. И собрался теперь сгрузить его сюда, к подвальным окнам. Крупные капли стучали по шоферской кабине. Асфальт уже блестел, в канавках появились первые ручейки. — Эй, Вики! Твой шоколад растает под дождем! — крикнул Тыну. Шофер перестал открывать задний борт, глянул на мальчишек у окна и бросил в ответ: — Ха! Деточки-пионерчики укрылись от дождичка. Наше будущее не должно получить насморка! Отношения Вики и «Колдеского корпуса» были во многом странные. Отслуживший армию Вики жил рядом, за два дома отсюда. На «Колдеский корпус» он вообще смотрел сверху вниз. Высмеивал ребят, стремился командовать ими. Иногда пытался проявить презрение к учебе. Сам он бросил школу по чистой лени. Частенько хвалился крупным кушем, который якобы срывает на шоферской работе. Когда же Ааду включал магнитофон, он тут же появлялся, говоря, что пролетариат в лице господина Вики своим присутствием приветствует мероприятие деточек-пионерчиков. От прямых столкновений с Вики мальчишки уклонялись. Легко можно было схлопотать взбучку. За Вики укрепилась репутация забияки и драчуна, которую он непременно подтверждал в день получки. — Кому ты этот брикет привез? — крикнул Ааду. — Старому Таавету, — отозвался Вики и вновь принялся открывать борт. Для большей надежности крюки были прикручены проволокой. Стоило труда, чтобы ее отогнуть. — Старик только что поехал в город… — сообщил Ильмар. — Ну и что! За товар он выплатил все до копейки. — А ты когда должен был привезти? — неожиданно резко спросил Ааду. Не верилось, чтобы старик уехал в город, зная, что в это время привезут брикет. — А тебе что, записался в следователи? — с пренебрежением бросил Вики. Борт громыхнул вниз, так что жалобно звякнуло железо. Осталось только открыть контейнеры, чтобы брикет сам вывалился на дорогу. — Ты должен был привезти к вечеру! — крикнул Свен. Он жил с Тааветом в одном коридоре и был, со слов матери, во всем хорошо осведомлен. — Чего ты там пищишь! Смог раньше, вот и привез! Сокращу сегодня день. У дружка одного надо осушить пару бутылок! — Но ведь дождь льет как из ведра! — сердито сказал Ааду. — Пускай себе льет. Ты-то под крышей! — пробурчал Вики, забираясь в кузов. Тут же громыхнула дверь, и мальчики выскочили на улицу к машине Вики. Дождь сразу же до последней нитки промочил их рубашки. Вода потекла с волос за шиворот. — Ты сейчас не сбросишь сюда брикет! — крикнул Ааду. — Ты, сопляк, хочешь запретить мне? — Хочу! Брикет быстро намокнет. И тогда у старика будет только куча грязи. — Привези вовремя. Тогда и Таавет наверняка будет дома. Прикроет брикет, если дождь не перестанет, — терпеливо объяснял Ильмар. — Смотри-ка, праведники выискались! — издевался Вики. — Старикан пилит вас каждый божий день, а вы… — Это разные вещи! — глухо сказал Ааду. Вики схватился за крюк задвижки контейнера: — А ну берегись! — Мы тебе спустим… все шины! — воскликнул, прерываясь, Свен. Но контейнер уже открылся. Подняв клубы пыли, брикет вывалился на тротуар. Мальчишки отскочили. Дождь продолжал лить. Вода в сточной канаве почернела от торфяной пыли. Затем Вики вывалил и второй контейнер. Свен подбежал к колесу. Мокрыми пальцами он пытался открутить вентиль. Сразу же подскочил Вики. Свен кувырком отлетел к куче брикета. Никто не решился вступиться. Разозленный Вики ни с чем не посчитается. От него все можно ожидать. Что под руки попадется, тем и огреет. Дождь лил. Куча брикета на тротуаре росла. Вики стоял, расставив ноги, возле брикета и пялился на ребят. Потом борт захлопнулся. Вики полез в кабину. — Адью, ангелы! Когда у вас крылья отрастут? — съязвил он на прощание. Раздавливая колесами рассыпавшийся брикет, машина отбыла. Мальчишки беспомощно смотрели на кучу брикета, которая под дождем на глазах становилась все темнее. — Хорек! — бросил Ааду вслед машине. — Господне стадо пестрое… — высказался Свен словами бабушки. — Там и хорьки, и свиньи, и ослы, и… — А мы кто? — поинтересовался вдруг Ильмар. — Телята! — отозвался Ааду. Никто не засмеялся. — Поищи чем прикрыть! — толкнул Ааду в бок Свена. Они побежали к себе домой. До многого найти не смогли. Старый дождевик, пару кусков полиэтилена, которым в доме Ааду во время ремонта прикрывали мебель, дырявая, сохранившаяся еще с войны плащ-палатка отца Свена. Все это, разложенное на брикет, спасло лишь самую малость. По полиэтиленовой пленке сразу же потекли струйки. И через края стекали на брикет. — Это подвал Таавета, — показал Свен на видневшееся за кучей брикета зарешеченное оконце. Никто не среагировал. Оконце это все они знали. Всего недели две назад от удара мяча разлетелось на куски одно стекло. После нотации старого Таавета мальчишкам самим пришлось вставлять новое стекло. О недавнем ремонте говорила непотускневшая рейка, что удерживала в раме стекло. Тыну поежился. — Здесь можно заболеть, — пробормотал он, подергивая плечами. — Я, во всяком случае, иду домой. — От одного теленка уже пошел хорьковый запашок, — зло заметил Ааду. Его обозлило, что они поддались Вики. И Тыну оказался первым, на кого можно было обрушить свое недовольство. — А ты думаешь, что почетный караул возле кучи брикета что-нибудь исправит? — отпарировал Тыну. Да, тут Тыну прав, признался Ааду. Он еще раз глянул на оконце и крикнул: — Свен! Поищем ребятам и себе, чем бы накрыться! И ведра прихватим! Ребята сразу поняли его план. Ильмар и Тыну жили дальше, на другом конце длинной улицы Колде. Бежать туда, только время терять. — Но окно ведь изнутри на крючке! — удивился Свен. Ааду подтолкнул его: — Иди же! — и сам побежал к себе. Когда все уже были кое во что обряжены и на четверых возле кучи стояло два ведра, Ааду вытащил из кармана стамеску и клещи. Стамеску он просунул под реечку. Скрипнув, подались гвозди. Рейки были сняты. И оставшееся без поддержки стекло само вывалилось на руки мальчишкам. Они осторожно отнесли его подальше, чтобы не попало под ноги. Из подвала пахнуло затхлостью. Ильмар определил, что старый Таавет расчистил под окном место для брикета. За час привезенный Таавету брикет был убран. Некоторые брикетины размокли и были мягкие, словно хлебцы из грязи. Но львиную долю удалось в целости укрыть. Теперь предстояла работа, которая требовала внимания и твердой руки. Поэтому ее доверили Ильмару. Операция прошла успешно. Стекло было снова вставлено и закреплено планками, как и раньше. Мальчики распрямились. И только теперь заметили, что дождь почти перестал. Уже и солнце набирало силу. Предвещавшие скорое лето теплые лучи разлились по длинной и тихой улочке Колде. Промокший и перепачканный «Колдеский корпус» собрался у Ааду. В его квартире была ванная с горячей водой. Теперь это им было особенно нужно. Так же, как толстые бутерброды и горячий с малиновым вареньем чай. Когда старый Таавет шел от автобусной остановки домой, окно в комнате Ааду было опять распахнуто. В сухих рубашках, взятых из шкафа Ааду, у окна выстроился весь «Колдеский корпус», как их однажды в шутку окрестил отец Свена. Из окна направо и налево и вверх к макушкам лип несся хриплый бас Луи Армстронга. Ударники и тромбоны так грохотали, что старый Таавет вынужден был остановиться и покачать головой. — Ну и люди! Два часа толкутся кряду под окном и на крыльце и слушают эту… эту… Он не находил подходящего слова. Все эти мотивчики и песенки были вовсе не такими, как в дни его молодости. Тогда мелодии лились тихо, и в трубы дули намного мягче. Тогда ездили на телегах. Лошадка пофыркивала. Копыта поцокивали. Езда шла тишком да ладком. А как хорошо было напевать про себя эти мелодии… Старик двинулся дальше, не произнеся на этот раз ни слова. Да и что ты тут скажешь под этот грохот! Ну в точности как сегодня в центре города, когда машины, трамваи и другой разный шум не дают и словом перемолвиться с человеком! Кричи, как глухому на ухо! Старик сделал несколько шагов и увидел под окном своего подвала брикетный мусор. Остановился и задумался. Потом повернулся полубоком к мальчишкам. Тут же песнь Армстронга смолкла. — Кому это брикет привезли? — спросил Таавет задрожавшим от волнения голосом. — Вам! — звонко крикнул Свен. — Мне? А где же он? — сообразил наконец старый Таавет о скрытом во всем этом противоречии. — Кто ищет, тот найдет! — озорно воскликнул Свен. И тут же грянул оркестр. Таавет закрыл уши руками, словно музыка мешала ему собраться с мыслями додумать все до конца. Таавет медленно нагнулся к окну и приник лицом к стеклу. Смотрел, смотрел. Провел рукавом по стеклу, будто не поверил своим глазам, и глянул еще раз. Затем выпрямился и уставился на окно комнаты Ааду. Там как раз мелькнули чьи-то ярко-красные штаны с металлическими бляшками. Их владелец усаживался на подоконник. А из магнитофона несся тот же грохот, что и два часа назад. Скрипка и рубанок Вот она! Эта ужасная практика! Ээро стоит около столярного верстака. В воздухе приторный запах клея и смолы. Под ногами валяются доски и стружки. Где-то что-то неприятно гудит. Напротив, по другую сторону верстака, стоит мастер в пыльной спецовке и изучающе разглядывает его. Всегда, когда в школе заходил разговор о профессиональной практике, Ээро видел себя в оркестре: перед ним на пюпитре ноты, дирижер празднично одет, скрипачи прижимают к подбородку свои инструменты, и он вместе с другими. После концерта ему говорят: «Такой молодой и так играет!» Слышать это приятно. Много приятнее, чем похвала мамы и родственников… Ээро видит сильную рабочую руку и слышит слова: — Здравствуй, будущий краснодеревщик! Состроив гримасу, Ээро протягивает в ответ свои пальцы. Движение сопровождает короткое неразборчивое бормотание. Мастер в темно-синей спецовке складывает губы в трубочку, словно хочет от удивления присвистнуть. Но свиста не слышится. Вместо этого он щурит левый глаз. Так он делает, когда надо оценить, вышла деталь прямой или она с кривинкой. — Ладно! — говорит мастер коротко. — Начнем с азов. У противоположной стены — шкаф. На его полках аккуратно разложены рубанки, стамески, сверла. Мастер берет рубанок, поглаживает его, словно нежит, и спрашивает: — Знаешь, что это за инструмент? Ээро стоит вполоборота к мастеру. Он даже глаз не поднимает. Безразлично бросает в ответ: — Не знаю, и знать не хочу. Кажется, что рубанок дернулся в руках у мастера. Или дрогнула рука? Затем мастер кладет инструмент опять на полку. Спокойно, с достоинством и осторожно. — Садись на край ящика. А то мешать будешь. Мастер уже не обращает на Ээро внимания. Берет наполовину сработанную деталь, закрепляет ее на верстаке, снова берет рубанок и начинает снимать светло-желтую стружку. Ээро отступает на шаг и, сам того не желая, садится. Он ожидал негодования, окрика. Тогда бы и ответил, что будущему скрипачу во всем этом нет никакой надобности. Ответил бы так, как часто говорит его мама. Но сейчас… Мастер спокойно продолжал свою работу. До того спокойно, словно и не было вызывающего ответа. Странно. И неожиданно. Ээро сидит. В прорези рубанка вьются стружки и падают на пол. Где-то гудит мотор. Из-за стены доносятся приглушенные удары. К Ээро подкатывается узенькая спираль из стружки. Он со злостью отталкивает ее ногой. У станка останавливается учитель и приветствует мастера. — Наш Ээро уже заслужил отдых? — спрашивает он весело и взглядом оценивает необычную обстановку: школьник ногой отшвыривает стружку, мастер безмолвно работает. Но вот мастер выпрямляется. Выстукивает из отверстия рубанка застрявшие там стружки и, усмехаясь, говорит: — Один в начале отдыхает, а потом на одном дыхании работает, другой в середине передышку делает, третий в конце. Учитель смеется. Его взгляд встречается со взглядом мастера. Они как бы говорят что-то друг другу. Учитель спокойно идет дальше. Ээро глубоко вздыхает. Он был уверен, что мастер так не оставит его вздорный ответ. Но вот оставил! Странно. Почему бы? В первый раз Ээро смотрит на мастера внимательно. Он видит волевое лицо, шишковатый лоб и короткий прямой нос. Верхнюю губу и подбородок очерчивает ухоженная борода. Она густая и посеребренная, как и виски мастера. Дальше взгляд Ээро останавливается на руках, которые держат рубанок. Они сильные, шершавые и от древесной пыли немного серые. «Если такому дать в руки скрипку, то от нее одни куски останутся!» — подумал Ээро почему-то со злорадством. И он снова теряет интерес к работающему за станком человеку. Ээро сидит. Из-под рубанка выскакивают свернувшиеся стружки. Вскоре к станку подходит высокий человек в очках. В кармане халата у него целый пук карандашей и какие-то чертежи под мышкой. Ээро знает его. Это главный инженер мебельной фабрики, который в прошлом году был у них гостем на сборе. — Товарищ Куузе! — деловито обращается главный инженер. — У вас есть немного времени? Я хотел бы с вами посоветоваться. Ээро прислушивается и удивляется. Еще больше он удивляется, когда мастер Куузе и главный инженер склоняются над чертежами. Ведь оказывается, что Куузе не согласен с главным инженером. И инженер очень доволен! Он говорит: — Верно! Вы совершенно правы! Вот что значит, человек всю жизнь мебель делает. Я обязательно проконтролирую это решение еще раз. Большое спасибо!.. Ээро с удивлением смотрит вслед главному инженеру. Высокий человек торопливо шагает к своему кабинету. Ээро переводит взгляд на верстак. Мастер Куузе стоит к нему лицом и каким-то измерительным прибором проверяет ширину лежащих на скамейке деревянных деталей. Затем вытаскивает из ящика чертеж, изучает его и снова измеряет. Ставит деталь на верстак и легонько проводит рубанком. Так легко, что кажется, будто инструмент вовсе и не касается дерева. Но все же в отверстии рубанка скручиваются необыкновенно тонкие стружки. Мастер отмеряет еще раз. Опять проводит рубанком. Рассматривает чертеж. Отмеряет… Ээро внезапно приходит в голову необычное сравнение. Ведь так же и он сам отрабатывает свои пьесы! Снова и снова проигрывает он те места, которые не звучат как нужно. Та работа требует терпения, усидчивости. Та работа тоже скучна. Иногда хочется забросить скрипку в угол. Бывало, так и делал… А в мастере Куузе нет ни следа нетерпения. Он просматривает все детали. Один раз, другой, третий… И рубанок в его руках до чего же послушен. Раз счищает длинную и тонкую стружку, другой — толстую и короткую. Наконец все детали получаются одинаковой толщины. Мастер смотрит в глаза Ээро и тихо говорит: — Пойдем есть! Ээро хочет отмахнуться, но все же встает и идет вслед за мастером в фабричную столовую. Только когда они садятся за стол, Ээро вспоминает, что он не взял с собой завтрака, и денег тоже нет. По дороге на фабрику истратил деньги на мороженое. Он хочет встать, но мастер уже принес два стакана молока. Второй стакан поставил перед Ээро. Затем мастер достает из бумаги толстый бутерброд. Без слов разламывает его пополам, одну часть кладет около стакана Ээро. И теперь Куузе не говорит ни слова, а начинает с аппетитом есть. Ээро раздумывает, но затем протягивает руку. В столовой становится все больше людей. Двое мужчин садятся напротив Куузе и Ээро и начинают переставлять еду с подноса на стол. — Здравствуйте и приятного аппетита! — оживленно говорит один из подошедших. Он с усмешкой рассматривает Ээро и кусок хлеба в его руках и смеется: — У вас даже хлеб общий! — Общий, конечно! — подтверждает Куузе. — Работа и хлеб — все пополам! Горячая волна бросается в лицо Ээро. Он низко склоняется над стаканом молока. Когда мастер Куузе подзаправился, он быстро встает и говорит Ээро: — Сходи в красный уголок. Там есть свежие газеты. У меня дела в конторе. И Ээро поднимается. Сидящий напротив разговорчивый парень подмигивает ему, кивает головой на удаляющегося Куузе и, смеясь, говорит: — Что теперь Куузе волноваться! Теперь вы вдвоем все к выставке в два счета сделаете! Ээро склоняется над столом. — К какой выставке? Парень запихивает кусок хлеба в рот и радушно поясняет: — Старина Куузе делает мебель для московской выставки. Образцы… Работа экспериментальная! Ээро ничего не отвечает и отходит. В красном уголке сидят мальчишки из их класса и отдыхают, читая газеты и играя в шахматы. Когда Ээро останавливается озабоченно в дверях, кто-то сразу спрашивает: — Эй, Ээро! Иди сюда. Ну как рубанок работает? Ээро отступает. Что он может сказать? Он бредет по коридору к месту работы. Выставка в Москве! Это уже что-то весомое и значительное… И мастер Куузе будет представлен там. Это то же самое, как если бы он, Ээро, выступил со своей первой скрипичной пьесой в концертном зале в Москве! Когда он достигнет этого? И вообще достигнет ли? А Куузе уже представлен. Вот этот неразговорчивый человек с шершавыми руками в темно-синей пропыленной рубашке… «Как он достиг этого? — с завистью думает Ээро. — Надо спросить!» Когда же Ээро возвращается, он ни о чем не спрашивает. Мастер уже на месте. Внимательно изучает чертеж и в раздумье постукивает карандашом о бумагу. Ээро тихонько садится на край ящика. Он не спускает взгляда с лица мастера Куузе. Мастер Куузе вдруг становится в его глазах почитаемым человеком. Как те известные скрипачи, на которых Ээро всегда смотрел с почтением, восхищался ими и мечтал когда-нибудь обладать славой, какой окружены они. Мастер сворачивает чертежи. Его взгляд останавливается на Ээро. Они некоторое время смотрят друг на друга. Затем Куузе спрашивает: — Ты любишь играть на скрипке? Ээро даже подскакивает. Разве мастер знает? Или спрашивает наугад? — Иногда люблю. Иногда нет… — бормочет Ээро. Мастер присаживается на край скамейки. — А зачем же учишься играть на скрипке, если не очень любишь? «Он знает! — ошарашен Ээро. — Разве это возможно? А почему я учусь?..» И он, подыскивая слова, начинает составлять ответ: — Потому что… Потому что… Как же ответить? Может, так, как повторяет мама? — Потому, что ты должен стать знаменитостью! — заканчивает мастер ответ Ээро. Ээро удивлен. Откуда мастер все знает? Именно так всегда утверждает мама… Он опускает голову. Но упрямство захлестывает его, и Ээро восклицает: — Ваша работа пойдет в Москву. Вы ведь тоже станете знаменитым! Мастер опять щурит левый глаз, будто оценивает Ээро и его слова. — Нет, я не стану знаменитым! — спокойно отвечает он. И Ээро чувствует, что мастеру вовсе не жаль этого. — Художник придумал мебель. Комиссия обсудила, поправила. Затем сделали чертежи. Я изготовил детали. Кто-то другой соединяет их. Третий отделывает, полирует… Почему же я должен стать знаменитым? Если и впрямь кто станет известным, так это наша фабрика. Но важна не известность, а то, что сделана хорошая и нужная мебель. Важно то, чтобы ты своей скрипкой радовал людей и чтобы сам получал от игры радость. На этом разговор кончается. Опять всё, как и утром. Ээро сидит на ящике, мастер работает. Только теперь Ээро с жадностью наблюдает за его движениями, выражением лица и ждет. Ждет, чтобы мастер Куузе сказал еще что-нибудь. Что-нибудь такое, что заставило бы думать. Но из-под рук мастера летят только стружки. Неожиданно Ээро захотелось, чтобы мастер Куузе почувствовал радость от его игры на скрипке. Хотя бы совсем немножко. Но нет! Сейчас рано еще на это надеяться. Для мастера Куузе надо играть только очень хорошо. Только тогда он обрадуется. А когда он, Ээро, будет играть так хорошо? Мастер неожиданно говорит: — Мне хотелось бы послушать твою игру. Ээро пугается и быстро качает головой. — Почему же нет? — поднимает мастер брови. — Я еще не так хорошо играю… Мастер снова щурит глаз. Изучает сидящего на ящике мальчишку. Затем говорит коротко: — Это хорошо! Ээро непонимающе поднимает голову. — Что… что хорошо? — То, что ты недоволен собой. «Он сказал «хорошо», — думает Ээро. — Но почему? Потому что я недоволен собой? Разве это так важно? Наверно, важно, если сказал Куузе!» Ээро чувствует, что эта похвала для него очень ценна. Что ему хочется выглядеть в глазах Куузе еще и еще раз молодцом. А так как другой дороги к этому он сейчас не знает, то и начинает усердно думать, в чем он еще недоволен собой. Вдруг все сразу проясняется: «Я недоволен всем сегодняшним днем». Эта мысль поднимает Ээро с ящика. Он подходит к верстаку. Мастер поднимает глаза. В них Ээро замечает радость и дружескую улыбку. Тийна Я был уже большим парнем. Как по росту, так и по размеру ботинок. И что, по-моему, было тогда самым решающим: у меня была своя девчонка. Мы ходили с ней однажды в кино, четыре раза гуляли в парке и пять раз возвращались вместе с катка домой. Эти цифры сидели прочно у меня в голове, потому что я был уверен, что они отражают глубину наших отношений. Поэтому я строил планы, как единицу довести до двух, четыре до пяти, пять до шести и как даже начать какой-нибудь новый счет. Для последнего оснований было очень мало. Танцевать я не умел, а спортивные соревнования не интересовали ее. Думая о поцелуях, я начинал испуганно дрожать уже наедине с собой. Тийна была девчонка особая. Плавала, каталась на коньках, но к настоящему спорту, требующему повседневных тренировок и постоянного приложения труда, вкуса не имела. Читала столько же, сколько и я, но тем для разговора в книгах находила в десять раз больше моего. Когда же я подбрасывал мальчишечьи ходячие истины, что учителя дураки, что на художественных выставках в половине картин ничего не поймешь, что в музыке важнее всего усиление, она спрашивала, а что я сам думаю. Отвечал, конечно, что я именно так и думаю. Но в душе, к своему удивлению, вынужден был признаться, что я вообще-то и не задумывался над этим. Формула имелась, и ею было так удобно пользоваться. А то, что можно было вывести какую-то другую формулу, это я понял, только подружившись с Тийной. Это было чертовски неприятно. Кому хочется признаваться, даже себе, что он твердит чужие речи как попугай и подражает другим словно обезьяна. К тому же внутри скребло, когда оказывалось, что у приятеля есть такое мнение, до которого ты сам не смог дойти. Это заставляло напрягать и свои мозги. Поэтому я и старался наращивать эти цифры. Было здорово сознавать, что в последнее время и я мог козырнуть какой-нибудь свежей мыслью. К тому же верил, что, бывая чаще вместе, я смогу сильнее привлечь к себе Тийну. Откровенно говоря, пока я только одним сумел всерьез удивить ее. По крайней мере я сам думал так. Своей удалью. С того наше знакомство и началось. В пионерском лагере, куда мне отец достал путевку на лето, первый отряд пребывал на особом положении. Делали что хотели. Только на линейке и во время еды бывали на месте. В остальное время — свободные люди. В основном гоняли мяч, купались и загорали. Однажды под вечер мы ватагой находились за лагерем у уключины реки. Двое перекидывали воланчик, другие в старой лодчонке плавали в прибрежных камышах, кто-то слушал по транзистору какую-то бравую музыку, приправленную игрой ударника. Вдруг кто-то вскрикнул: «Ой!» Послышался всплеск, и выплывшая на открытую воду посудина перевернулась вверх дном. Мы не обратили на эту мини-катастрофу особого внимания. Воды в реке было едва по шейку, погода теплая, а наша «Санта Мария» и до того не раз к общему удовольствию переворачивалась со всей командой. Но на этот раз вдруг закричали: — А где Маре? В голосе крикнувшей был испуг и недоумение. — Маре! — Маре, ты где? Крики оставались без ответа. Это заставило меня кинуться в воду. В несколько гребков я был уже у лодки. Нырнул. Под перевернутым корытом никого не было. Снова набрал полные легкие воздуха и ушел на дно. Там были ветки, коряги, какие-то растения и осклизлые камни. Мне такое дно не нравится. Отвращение брало верх, но я заставил себя лазать под водой до последней капли кислорода. Когда я снова высунул голову из воды, донесся смеющийся голос Маре. — Ау! Я здесь! Я сплюнул и выбрался на берег. Глупая шутка! Девчонка, после того как лодка перевернулась, спряталась за какими-то зарослями. Явно затем, чтобы, хихикая, смотреть, как ее исчезновение наводит на нас панику. — Видели, как Пааво бросился за Маре головой в тину! — засмеялся кто-то. Это было сигналом к общей потехе. Маре постреливала на меня глазами, словно уверенная, что я ненароком вынес свою скрытую симпатию к ней на общее обозрение. Я нахохлился. А Маре сказала девчонкам вполголоса, правда, так, чтобы все слышали: — Какой же смелый, этот Пааво! Я еще не успел решить, как мне реагировать на столь банальный комплимент, как другой девчачий голос словно хлыстом хлестнул: — Тоже мне смелость — там, где вода по колено! Я глянул на говорившую. Белобрысую эту я и раньше здесь, в лагере, встречал. Но до сих пор мой взгляд просто скользил мимо нее. Видимо, не подавала повода, чтобы привлечь внимание. Я даже не знал ее имени. Теперь я увидел в глазах белобрысой и в уголках ее рта усмешку, словно она была уверена, что комплимент Маре тронул меня и что я тут же распущу хвост. — А какая должна быть настоящая храбрость? — неожиданно спросил я. Лишь когда эти слова были сказаны, я понял, до чего они глупо прозвучали. К счастью, мой вопрос слегка смутил белобрысую. Явно поэтому она и не ощутила в нем скрытого желания возвысить себя. — Откуда мне знать… — пожала она плечами. — Разве этих настоящих смельчаков на каждом шагу видишь! Затем она вдруг оживилась и твердо произнесла: — Я только одного видела. Моего дядю. Когда его ужалила гадюка, он взял нож и вырезал ужаленное место. Сам вырезал у себя на ноге кусочек! Я представил себе, как это могло быть: вот втыкаю нож в свое тело и… вырезаю… Какая-то тошнота комом встала у меня в горле. Я вроде даже боль почувствовал. Передернул плечами и заметил, что вся наша компания необычно присмирела. Затем кто-то протянул: — М-да… Стоит повторить! Другой кто-то добавил: — Это тебе не по дну реки ползать! Мой взгляд опять выхватил среди других лицо Маре. Она пристально смотрела на меня. Была как-то напряжена и будто ждала чего-то. — Чего смотришь! — бросил я ей в лицо. Взгляд Маре не изменился. Он странно тревожил меня. Принуждал. Волновал. Я не мог не сказать: — Если понадобится, и это сделаем! Может, на этом все и кончилось бы. И раньше между собой бросались словами и грудь выставляли. Но в Маре словно злой дух вселился! — Не верю… — прошептала она, но было видно, что ей бы очень хотелось верить. Я махнул рукой, словно об этом не стоило и говорить. Но балбес какой-то уже крикнул: — Ребята, несите нож и чашку для крови! Кто-то сунул мне в руку раскрытый перочинный ножичек. Руки мои похолодели и задрожали. — Вырежи на руке имя невесты, — посоветовал один. — Мужчину ценят за слова, быка за рога! — крикнул другой. — Давай, чего дрожишь! — требовал третий. Сразу же вокруг меня раздалось необычайное множество голосов и выкриков. У нашей компании появился странный азарт. Я оказался в центре внимания. И не хотелось лишаться такой чести. Меня охватила какая-то особая щекочущая храбрость. Холодок исчез. Руки не дрожали. Пальцы крепко сжимали ножичек. — Так какое имя? — спросил я, принуждая себя к улыбке. — Ли! — крикнул кто-то. — Очень короткое! — решил другой. — Так легко не отделаешься! — закричал третий. — Маре! Подходит? Четыре буквы! — посоветовал четвертый. Еще чего, Маре! Она же всю эту кашу и заварила! — Нет уж! — зло крикнул я. Прижал ножичек к руке. Прижал сильнее и резанул… еще, еще и еще раз… На загорелой коже остались кровоточащие черточки. Из них можно было прочесть — Тийна. Почему именно это имя пришло мне в голову, я и по сегодня не могу сказать. — Урааа! — закричали вокруг меня. — Гип-гип ура! — Вах-вах-ва! — Настоящий мужик! И тут ребята подняли меня на свои плечи. И стали носить меня по берегу, как какого-нибудь идола, с целой оравой кричащих и прыгающих поклонников следом. Наконец я снова ощутил под ногами землю. Запястье щипало, и я вдруг ужасно разозлился на себя. Что за дурость выкидывает человек. Тут кто-то крикнул: — Тийна. Слушай, Тинтсик! Что ты там сидишь! Твое имя навечно записано кровью на руке юного бесстрашного рыцаря! Приди и успокой наконец страдания его тела и души! Я огляделся: кому это говорят. Оказалось, что Тийна и есть та самая белобрысая девчонка, которая высмеяла мой спасательный порыв. Она сидела в сторонке и была, пожалуй, единственной, кого не увлекло ношение идола. Тут она вскочила. Подошла, схватила меня за запястье, прочитала кровавые черточки и отбросила руку к моему боку. — Я не знал, что тебя зовут Тийна, — сказал я смущенно, — честно, не знал! Она посмотрела на меня. Прищурила глаза, будто взвешивая мои слова. Я преодолел смущение и, паясничая, сказал: — Это был перст судьбы! Тийна усмехнулась и сказала: — Надо продезинфицировать. — Да ну еще… — махнул я рукой. — Не дури! — отрезала Тийна. — Кто сходит к медсестре и принесет бинт и риванол? Двое мальчишек бросились к лагерю. За ними побрела и Маре. До конца смены я оставался для нее пустым местом. Тийна перевязала мне руку. В лагере соврали, что у меня пустяковая царапина, упал на куст. Вечером Тийна позвала меня погулять. Мы лазали по прибрежным зарослям, сидели на мостике, опустив в воду ноги. Вернувшись на костровую площадку, Тийна сказала: — Ты балда, как все мальчишки… Но только немножко… Не закончив фразу, она побежала к остальным. В конце лагерной смены мы обменялись адресами. Оказалось, что Тийна живет от меня через два переулка в новом большом блочном доме и ходит в новую школу нового микрорайона. Так мы и встретились опять в городе. И я начал вести свой счет: сколько раз там-то и сколько раз там-то. Все шло прекрасно до одного субботнего вечера. Мы опять возвращались с катка. Коньки, связанные шнурками, — через плечо. И у Тийны были гаги. Она каталась на них на удивление уверенно и быстро. Хоть записывай в хоккейную команду нападающим! Мы шли по городу. Поглядывали на чужие окна. Скользили по льду канавок. Грызли «Золотой ключик», конфетки слипшиеся с оберткой в заднем кармане моих брюк. В кругу света под фонарями метались одинокие снежинки. Ветви деревьев были белыми и казались мягкими. С них было так хорошо стряхивать снег Тийне за шиворот. Светящиеся лучи автомобильных фар отражались в окнах и выхватывали на мгновения идущих по темной дороге людей. Вечер выглядел по-киношному красиво и немного загадочно. Тийна спросила: — Ты что завтра делаешь? Я не хотел говорить, что мы с отцом собирались убирать в подвале. Я как раз заметил длинную полоску льда в канавке. Он подвернулся словно на заказ. Пока разгонялся и катился, у меня было немного времени, чтобы найти вымученный ответ. — То же, что и ты! — сказал я галантно. — Вряд ли! Я буду гладить и штопать! Я уже пожалел, что не осмелился сказать об уборке подвала. — Приходи к вечеру к нам! — сказала Тийна столь неожиданно и просто, что это меня немного смутило. — Зачем? — не думая, спросил я. Но Тийна не обиделась. — У нас много диапозитивов. Мы с папой любители художественной фотографии! Некоторые снимки довольно хорошие, можно и другим показать. — Добро, приду! — скрывая свою радость, пробурчал я. Хотел спросить еще что-нибудь подходящее и стал как раз думать, что именно, потому что я не особо разбирался в фотографии, как вдруг увидел в отдалении под фонарем четырех парней. Петушки! Прозвище шло оттого, что вожак этой компании пугал встречных пронзительным кукареканьем. Этих-то ребят я знал. Даже больше, чем мне хотелось бы. Чтобы поддерживать хорошие отношения, я иногда жертвовал им рубль, раза два передавал какой-то девчонке записки и таскал у отца сигареты. Это пошло после того, как мне при первой встрече натерли талым снегом лицо, а деньги из кармана все равно очистили. Я уже представил, что произойдет, когда мы с Тийной подойдем к Петухам. Соленые словечки — еще полбеды. Скорее всего, и руки распустят. А я? Что я против четверых! Получить на глазах Тийны трепку. Нет, нет! Этого не должно произойти! Может, потребуют денег, пошлют за сигаретами… Это еще хуже! Еще унизительнее! Вот уже перекресток. Здесь надо свернуть. Обойти квартал. Как объяснить Тийне этот неожиданный крюк? Сказать, что боюсь этой компании? Что их лучше обойти? Этих слов я выговорить не мог. Вместо того схватил Тийну за рукав и сказал: — Послушай, Тийночка, только сейчас вспомнил! Я собирался заскочить к тете. Мама велела! Пока! Завтра приду! И не дав Тийне собраться с ответом, шмыгнул тут же в ворота. Пробежал несколько шагов. Казалось, у меня были не ноги, а крылья. Какое простое решение! И правдивое. К тому же тетя и вправду жила почти что тут же. Только несколько домов к центру. Я могу потом, если понадобится, сказать, что побежал через дворы, ближней дорогой… Но вдруг крылья исчезли. Ноги завязли в неглубоком снегу. «А Тийна?» «Да что они ей сделают!» «Не думай! Обольют грязными словами!» «Ах, от этого кусок не отвалится!» «Затолкают!» «Возьмет и убежит!» «Подставят ножку!» «Может, случится прохожий поблизости… Они не посмеют…» Что-то заставило меня вернуться к воротам. Выглянул из-за столба. Тийна уже шла мимо компании. Два парня стояли под фонарями, два у стены дома. На всю улицу раздалось резкое: «Кукареку!» Петушиный вожак толкнул Тийну. Она повалилась к стоящим у стены ребятам. Те толкнули ее снова к Петуху. Теперь будут толкать, пока не упадет! Я обхватил воротный столб. И он не отпускал меня! И снег у ворот держал мои ноги! Тийна вдруг склонилась. Падает! Не упала! Просто нагнулась. Выпрямилась. В руках у нее взметнулись связанные бечевкой коньки. Блеснули лезвия. Коньки завертелись, как крылья мельницы. Кто-то вскрикнул. На проезжую дорогу упала чья-то шапка. Компания рассыпалась. Вожак отскочил за фонарный столб. И держался рукой за щеку. Тийна отбежала несколько шагов. Оглянулась. Перебросила коньки через плечо и торопливым шагом исчезла в темноте. Снег все еще держал мои ноги, столб не отпускал руки. Я не мог заставить себя сдвинуться с места. Чувствовал себя пустым сосудом, без единой мысли, без единого желания, малейшего намерения и остатков сил. Улетучилась в небытие и недавняя радость по поводу находчивой мысли о тете. Был словно пустая оболочка, содержимое которой в образе Тийны вышло из нее и исчезло в темноте. Дома в постели я не нашел ни одного расхожего довода, под который можно было бы подвести мое сегодняшнее избавление. Все оправдания типа: «Сделал удачный ход!», «Своя шкура дороже!», «Тийна ни о чем не узнает!», «Хорошо то, что хорошо кончается!» — стали мне противны. На следующий вечер к Тийне я не пошел. Не искал ее и потом. А она? Видимо, она догадывалась, почему я, проходя мимо нее на улице, отводил глаза. Мой счет на том и кончился: один раз были в кино, четыре раза гуляли в парке, шесть раз вместе ходили на каток. Встреч этих было мало, но все же хватило, чтобы узнать себя. Горе У нас вошло в привычку шататься втроем по парку. Шумно обсуждать свои ребячьи дела и хохотать во всю мощь легких. Если на глаза попадался сверстник, то чесали языки на его счет, да и от приставаний не отказывались. Считали все это большой лихостью и мужеством. Приставание придавало нам чувство превосходства и немного даже увлекало. Однажды вечером, когда мы опять окружили какую-то девчонку и начали приставать к ней, она двинула кого-то своей сумочкой. К нашему удовольствию, до того неудачно, что сумочка открылась и ее содержимое вывалилось на дорожку парка. В тот вечер мы сделали огромное открытие: оказывается, помимо гребешка, зеркала и всякой подобной мелочи в сумочках носят еще фотографии и письма. Их мы прочли с превеликим удовольствием и довольно смачно прокомментировали. Замешательство девчонки придавало нам веселья. У нас была возможность покопаться в ее тайнах, и это было довольно захватывающее занятие. Так нашим хобби стало проверка девчачьих портфелей и сумочек. Иногда это удавалось, иногда нет. Неудачи с лихвой окупились найденным как-то в одном портфеле дневником. Веселья и болтовни нам хватило надолго. В тот вечер, о котором дальше пойдет речь, мы снова были на «охоте», как мы называли наше занятие. Осень уже полностью вошла в силу. В верхушках лип свистел резкий ветер, под ногами шуршала опавшая листва. Мы приподняли воротники и возились друг с другом, чтобы согреться. И тут мы увидели в дальнем углу парка, за кустами девчонку. Она неподвижно сидела на скамейке и смотрела себе под ноги. Нас ждал улов! И мы пошли. Практика научила нас самым разумным приемам атак. Мои приятели с ходу подсели с двух сторон к девчонке, я же вплотную встал перед ней. Так мы отрезали ей все пути к бегству. И лишь теперь, к своему разочарованию, мы обнаружили, что у сегодняшней девчонки нет ни сумочки, ни портфеля. На коленях лежали только сжатые кулаки. От холода они полиловели и, как мне показалось, слегка подрагивали. Девчонка сидела, склонившись над руками. Длинные светлые волосы скрывали ее лицо. Хотя надежды на поживу не было, мы все же начали поддевать: — Почему в таком одиночестве? — Парень, что, дал дёру? Девчонка медленно подняла голову. Ее глаза были красные от слез. На щеках пролегли размазанные полосы. Губы так же, как и руки, были лиловыми. Волосы спадали на лицо, но она не потрудилась откинуть их. Девчонка почему-то показалась мне знакомой. Я мог бы поспорить, что где-то видел это круглое лицо, эти длинные волосы и овальные, чуточку раскосые глаза. Но где, этого я сразу и не смог вспомнить. К нашему удивлению, девчонка не испугалась, не попыталась убежать, не сделала ничего такого, к чему мы привыкли. Она как-то устало посмотрела на меня и глухо произнесла: — Уходите! На мгновение мы умолкли. Непривычная реакция на приставание крепко поубавила нашу самоуверенность. Тогда мои приятели взялись за наши обычные словечки: — Ну, крошка… — Чего такая злая? Девчонка все еще продолжала смотреть только на меня. Она не стыдилась своих заплаканных глаз. Смотреть-то смотрела, но мне казалось, что она не видит меня, ушла в свои мысли, и они настолько мрачные, что наше приставание по сравнению с ними смехотворно. — Оставьте меня… — произнесла она тихо. Не умоляюще, не зло и не испуганно. Просто сказала. Будто хотела безразличным движением руки отмахнуться от надоевших приставал. Мне стало не по себе от ее пристального отсутствующего взгляда. Я опустил глаза. Они наткнулись на лежащие на коленях руки. И я увидел, что из лилового кулачка выглядывает что-то белое. Не носовой платок. Наверняка сжатый листок бумаги. Тут же забылось необычное поведение девчонки, которое поразило меня, как поражает и пугает все то, чего не понимаешь. Вновь в голову ударила забытая было цель, которая толкнула нас сюда к скамейке. Я стремительно схватил девчонку за руку. Приятели мигом помогли мне. Девчонка и не сопротивлялась. Будто все то, что сейчас происходит, было столь ничтожно в сравнении с тем, к чему нам не подступиться. Мы быстро разжали ей кулак. Из него выпал маленький, свернутый и помятый кусок бумажки. Я мигом развернул бумажку, расправил ее и прочел: ПРИВЕТ, КРОШКА! ФОТО ТВОЕ ВИСИТ ТЕПЕРЬ У МЕНЯ НА СТЕНЕ РЯДОМ С ДРУГИМИ ЧУВИХАМИ! ДЛЯ ПОПОЛНЕНИЯ КОЛЛЕКЦИИ, НО ЕСЛИ ХОЧЕШЬ ПОЛУЧИТЬ ЕГО, ПОЖАЛУЙСТА! Я НЕ ЖАДНЫЙ! ДЕСЯТКА! ОБМЕН ПРОИЗВЕДЕМ ЗАВТРА ВЕЧЕРОМ В ВОСЕМЬ НА СТАРОМ МЕСТЕ. АДЬЮ! Теперь я вспомнил, где я видел раньше эту девушку. По соседству со мной живет парень. Олев, который был для нас троих личностью, достойной подражания. Он был старше нас всего года на два, но по разговору и манере ведет себя словно лет на десять ушел вперед. По мужественности и комплекции мы никого рядом с ним не могли поставить. Речь лилась у него как по маслу, он был остроумен и таинственно притягателен: совать носа в свои дела никому не дозволял. В сравнении с нашей трепатней и бахвальством все это было чем-то недоступным и непревзойденным. У него всегда водились деньги, и он не уставал повторять, что работа любит ослов и дураков. Несколько дней тому назад у меня было к нему дело. Когда он открыл дверь, у него в руках я заметил какую-то фотографию. — Покажи! — потребовал я свойским тоном. Олев поднес мне к лицу размером с почтовую открытку фотографию с зазубренными краями. С нее глядела радостно улыбавшаяся девчонка. Голова ее слегка клонилась влево, и светлые длинные волосы волнами спадали через плечо. Ее своеобразные продолговатые глаза были по-восточному раскосыми. — Ну как? Хороша крошка? — спросил Олев и засмеялся своим взрослым смехом. Я не хотел выглядеть несмышленым мальчишкой и ответил, подыгрывая тону Олева: — Ничего, недурненькая! — А ты что думаешь! Первый сорт! — заверил Олев, по-прежнему широко смеясь. В тот миг я позавидовал ему. «Первый сорт». Надо же так сказать, мне это показалось совсем по-мужски. Да, сомнений не было. На скамейке передо мной сидела та самая девчонка. Все было знакомо: волосы, лицо, глаза. Только улыбки не было. Были красные от слез глаза, размазанные щеки и усталый, словно бы увядший вид. Ребята вскочили, встали возле меня и вытянули шеи, чтобы разглядеть, что там на этом клочке бумаги написано. Я оттолкнул их и протянул листок девчонке. Она снова сжала бумажку в кулаке и уронила руку на колени. Это выглядело так, будто ей было абсолютно все равно, у нее записка или же у кого. Мы и наши приставания для нее не существовали. И тут, как мне казалось, я понял, в чем причина великого девичьего горя. Она хочет получить свою фотографию, но ей негде взять десять рублей! Конечно, глупо, что она страдает из-за какой-то карточки. Плюнула бы на нее! Ну если уж она такая дурочка, то… Перед моими глазами ясно вставало ее радостно улыбающееся лицо, которое смотрело на меня в прихожей Олева. И я не смог дольше глядеть на это побитое существо здесь, на скамейке. Это было нечто большее, чем обычное девчачье хныканье. — Пошли! — сказал я ребятам. Они что-то проворчали в ответ, но все же последовали за мной. Парк я пробежал на одном дыхании. Отчего, и сам не знаю. Наверное, потому, чтобы ничего не говорить и не объяснять. Ребята отстали. Я не стал их дожидаться и на своей улице. Пошел сразу к Олеву. О чем я думал, взбегая по лестнице, и думал ли я вообще особо о чем-нибудь, сказать трудно. Наверное, я просто понимал, что это подло требовать за фотографию деньги. В классе мы страшно не любили парня, который только за медяки давал списывать. Однажды я даже намял ему бока. Хотя я не считался с девчонками и их настроениями, видимо, я все же почувствовал, что несчастная девчонка на скамейке — явление неестественное. А радость, которая была в ее улыбке на фотографии, и правильная и добрая. Как бы там ни было, но на звонок в квартиру Олева я нажал не раздумывая. У Олева была своя комната. Первое, что я увидел, — это пришпиленные над кушеткой фотографии девушек. Раньше их там не было. Еще я заметил, что только фотография той девчонки была настоящая. Все другие были вырезаны из журналов. Я не знал, что делать, и наугад спросил: — Чего ты здесь делаешь? — Зубрю, — кивнул Олев в сторону стола. Он был загражден учебниками и тетрадями. Виднелся какой-то незаконченный черновик и раскрытый словарь. Все свидетельствовало об усердной работе. С какой-то невесть откуда взявшейся неожиданной иронией я бросил: — В ослы записался… — Чего мелешь! Десятый ведь класс! Это не твой седьмой, заглянул одним глазом — и дело в шляпе. — Олев насупился. Мне вдруг показалось, что он вовсе и не такой уж мужественный и таинственный. Оказалось, что его можно увидеть насквозь, как и всякого другого. И я смело сказал: — Верни эту фотографию! Олев глянул в сторону моей вытянутой руки, на мгновение смутился, но тут же высокомерно фыркнул: — Что, захотелось себе взять? И эта фраза вдруг подсказала мне, что я, собственно, должен делать. На обещание, что верну, Олев может наплевать. Если же фотография будет в моих руках, то… — Да, хочу! — ответил я без смущения. Олев рассмеялся. — Сам заведи себе крошку! Не клянчь у других! — Чего ты вытягиваешь эту десятку? — спросил я с неожиданной откровенностью. Можно сказать, что Олев прямо-таки отскочил в сторону. Отскочил и в замешательстве уставился на меня. — Ах, так… Значит, ты знаешь… — пробормотал он как-то по-свойски и примирительно. — Хочешь войти в долю? Это можно! По-дружески! Я почувствовал себя на удивление спокойно и уверенно. — Давай! — коротко произнес я. — А если не дам, что тогда? Уверенность моя улетучилась. Я был загнан в тупик. В самом деле! Что я тогда сделаю? Поплетусь, поджав хвост, вон? — Тогда сам возьму! Я вскочил на кушетку и сорвал фотографию. Кнопки с шорохом покатились на пол. — Ну, знаешь… Большего Олев сказать не успел. Я оттолкнул его и бросился к двери. Он и не пытался остановить меня. Не говоря уже о погоне. Почему я побежал в парк, наверное, ясно и без объяснений. Девчушка сидела там же, где мы ее оставили. Под ее ногами среди осенних листьев валялись белые клочки бумаги. Письма в ее кулаке уже не было. А так все по-старому… Опущенная голова, руки на коленях. — Вот, фотография твоя! — просипел я и бросил карточку ей прямо на руки. Трудно сказать, чего я ожидал. Радостного восклицания, облегченного вздоха, неожиданно расцветшей открытой улыбки, слов благодарности? Невозможно сказать точно. Но все же чего-то подобного. Какого-нибудь определенного знака, неважно сколь малого, но чего-то, свидетельствующего о том, что с плеч свалился груз. Ничего подобного не случилось! Я стоял как столб и смотрел на девчушку. Выражение ее лица нисколько не изменилось. — Ну, чего ты еще дуешься? — крикнул я удивленно и в то же время зло. На ее лице появился слабый отблеск улыбки, той, с фотографии. Она отвела волосы с глаз, подняла руку к моему рукаву и сказала: — Да, конечно… Спасибо! Будь добр, дай мне еще немного побыть одной… Я с ходу повернул и ушел. Злой и одновременно несчастный. Я же сделал все, что было в моих силах. И все же что-то не смог… Наша троица распалась, потому что я стал понимать, что существуют радости и горести, которых я еще не постиг, но в которых нельзя копаться другим. В одиночестве Туу-ту-ту-туу! Туу-ту-ту-туу! Это, конечно, Длинный Тыну. Стоит на флаговой площадке, рука на поясе и трубит тревогу! Другие «офицеры» таких складных звуков из горна не извлекут. Сами все пионерские вожаки, а иной, кроме всхлипа, ничего не выдавит. Да, стоит и трубит. Раструб горна движется в такт звукам — вверх-вниз, вверх-вниз… А солнце сверкает на горне так ярко, что глаза сами щурятся. Я так ясно видел эту картину, будто стоял у сигнальной мачты. Даже глаза, наверное, сощурил. Хотя и был километра за два от Тыну, от флаговой площадки и сверкавшего горна. Сидел на крутом берегу под двуверхой сосной и вовсю болтал ногами. Внизу в лощине вилась речушка, сзади за мной начинался дремучий лес, по бокам от меня цвели какие-то желтые цветы. И представьте себе: ничего больше! Ах, да! Еще солнце глядело откуда-то сверху меж большущих облаков. Я был ужасно зол. Дальше просто некуда. И колотил пятками в рыхлый песчаный берег. Отваливавшиеся комки катились, поскакивая на уступах, и исчезали в воде. Злился я ужасно. И лучше было не думать о лагере. Потому что несправедливость пошла оттуда. Только разве всегда можешь делать то, что лучше! Во мне словно жил какой-то автоматический экран, и он продолжал работать. Совершенно по своим законам, не думая обо мне. И без конца показывал мне горн, и Тыну, и флаговую площадку. Потом я увидел еще, как Лилли поднимает на мачту пестрый флаг. Желтые и черные полосы в ряд и впрямь вызывают тревогу. Да, хитрец был тот, кто выдумал этот тревожный флаг. Горн умолк. Флаг полощется на ветру. Теперь растревожились домики. Поднялась такая возня и беготня, будто вспыхнул пожар. Кто кричит, кто ругается. Девчонки визжат, словно им в постель сунули по лягушке. Двери хлопают. Стекла на балконах начинают звенеть. Старые деревянные ступеньки грохочут и скрипят. Двери веранды распахиваются настежь и наружу выдавливается клубок человеческих голов, рук, ног. Ребята, конечно, одним махом перелетают через перила. Девчонки стремглав — топ-топ-топ — катятся по ступенькам. Кое-кто приглаживает на бегу волосы. Будто во время этой тревоги вообще имеет значение, какая у тебя прическа. Но девчонки остаются девчонками. Им хоть бомбу клади под кровать, они все равно перед вечным покоем станут причесываться. Или завяжут бантики. Флаговая площадка вдруг становится как базар. Председатели отрядов созывают своих. Те носятся туда-сюда. Звеньевые проверяют, кто отсутствует. Некоторые бегут назад к домикам. Звать и подгонять. Другие кричат, чтобы не бежали: чего доброго, сами искальщики пропадут… Какая суматоха! Возбуждение, толкотня-беготня… А что дальше будет?.. Я снова долбил вовсю пятками по уступу. Будто взбрыкивающая лошадь. От берега отвалился кусок красного песчаника. И покатился кувырком по выступам. Вспыхнул красной пылью и пропал из глаз. Ох и буза там! Вот было бы дел… А я должен сидеть здесь! Это я-то! Пять писем в кармане и пять тонн злости под ним за пазухой! Я, человек, который и в бутылке не постоит спокойно, как сказал сам Длинный Тыну. Но почему я? Кому вообще пришла в голову такая чушь? Или у нас в лагере сопляков мало? Какому-нибудь желторотику было бы в самый раз корячиться на этих сосновых корнях. Азимут шестьдесят и пять голубых конвертов за пазухой. Чертов Тыну, каланча несчастная! Это он мне испортил всю песню, а то кто же. И подумать только, на всю смену одна-единственная «Зарница». Единственное стоящее дело. А я сиди тут под этой двуверхой сосной. Глянул на часы. Скоро там на площадке начнется! У каждого отряда тайный пакет с первым заданием. Вокруг сигнальной мачты сгрудились в пять гроздей мальчишки и девчонки. Сговариваются, объясняются, покрикивают. Кого-то выталкивают, другой занимает его место. — Не напирайте! — Дурачье! — Да замолчите вы наконец! Такие восклицания значат, что в центре сгрудившейся массы идет горячий спор. Умников здесь вдоволь. Знает — не знает, но каждый считает себя призванным учить других. — Чушь не пори! — Ого, да кто ж так делает! — Не суетитесь! — Умник нашелся! Одна гроздь вдруг рассыпается. Будто в центре ее что-то взорвалось. Из грозди образуется несколько неровных рядков. Отряд бежит со свежими силами через площадку, перемахивает перекладину, скачет — гоп-гоп-гоп — через припасенные для костра чурбаки, и исчезает в лесу. Увидев это, оставшиеся гроздья начинают еще больше гудеть. Об этом говорят возгласы и перебранки, ставшие вдруг намного резче, может, даже злее. Затем взрывается вторая гроздь. И сразу же превращается в извивающийся ряд или движущийся клубок. За ней третья. Ветер треплет на мачте черно-желтые полосы. Воздух будто наполнился жужжанием взбудораженного осиного роя. Жужжанием беспокойным. Заставляющим насторожиться. Тревожным. Да это и есть тревога! Тревога! Теперь они уже трутся в лесу. Ищут указатели, находят конверты, намечают азимут. Волнуются, шумят, несутся сломя голову. Вот это настоящее дело! Из-за одного его стоит не задумываясь ехать в лагерь. А я сижу здесь. Ноги повисли, настроение аховое. Как у больного. Даже злости не осталось. Только страшно грызет жалость. Ужасно обидно, что вынужден мучиться в совершенно противопоказанном мне положении. Я, Андрус Лийвак, должен сидеть один и без действия. А еще говорят, что учителя, пионервожатые и другие воспитатели обязаны учитывать характер ребенка! Да ни капельки тут не учитывают. Если уж Андруса Лийвака сажают на берег болтать ногами, то старший пионервожатый, этот Длинный Тыну, может нести свой педагогический диплом обратно в институт. Ничего он не умеет учитывать! Он меня вовсе и не знает. А я ведь пробыл уже две недели в лагере на его глазах. Это же несправедливость. До самых верхушек сосен кричащая несправедливость. Ну я ему еще покажу! Такую штуку придумаю, что держись! Он заставляет меня быть судьей! Торчать среди сосновых коряг. С пятью конвертами для пяти отрядов в кармане. Что бы ему назначить? Ну, скажем, Хельви, например? Ха-ха-ха! Даже сейчас еще смех берет, как она там в тине барахталась. Чистого места, наверное, и под языком не осталось. А пахло как! Фу! Да. Вот это фокус удалось проделать с Хельви. Ну и напугалась она! Ха-ха-ха! Придет же такое в голову… Хельви шла по берегу, по гребню дюн… Вдруг я выскочил из-за деревьев и закричал диким голосом: «Прыгай! Прыгай вниз!» Будто динозавр какой нападал. Хельви и прыгнула. С берега бух прямо в прибрежную тину и жижу. А чего она идет мимо так, будто меня и нет! Будто вместо меня один воздух. Тут она увидела, что есть и еще кто-то! Теперь будет знать! Вдруг мне почудилось, что внизу, в прибрежной траве, что-то шевельнулось. Хельви тут же вылетела из головы. Я стал пристально разглядывать кусты и темно-зеленую траву. Тут и там желтыми латками кудрявились какие-то цветы. Быстрая речка сверкала на солнце и казалась мне очень веселой. Я напряг глаза, но никакого движения больше не заметил. Жалко. Речка радостно переливалась, и я не мог оторвать от нее взгляда. И мне вдруг представилось, будто вода смеялась, когда кружила между камней. Ясно воспринимал я еле слышное, спокойное журчание. Оно отдавалось в моих ушах словно тихий смех. Смех воды. Веселый голос речки был для меня открытием. Я внимательно прислушивался, будто можно было разобрать, о чем она рассказывает, над чем, звеня и журча, смеется. Да, я слушал с большим напряжением. Было даже смешно это мое внимательное прислушивание. Я и раньше ведь слышал всплески воды. Когда плавал, на лодке катался, стоял с мальчишками на мосту. И все равно этот звук был для меня теперь новостью. Почему? Может, потому, что звучал в одиночестве, был единственным. Ничто ему не мешало. Не было мальчишечьего гомона, скрипа уключин, всплеска весел. Ни одного другого голоса вокруг, кроме этого… тихого веселого. Неужели? Неужто возможно такое, что твои уши слышат только одно смешливое журчание? Ведь в мире так много разных звуков: крик, шум, свист, грохот, стук, писк, скрип… Одних только слов для обозначения звуков столько создано, что говори и говори, а конца и не видно. Я еще больше навострил уши. Вертел головой в одну, другую сторону. Честное слово, ничего другого, кроме этого речного голоса. Река и я. Мы были единственными живыми существами на краю этого дремучего бора. Ну и мысли приходят! Затем донесся другой, такой же веселый голос. Казалось, он хотел ответить реке. По-своему, звонкой трелью, но так же радостно. Я поднял голову. Голубое небо надо мной было чистым и прозрачным. На нем повисло одно лишь пятнышко. Заливающееся трелью пятнышко. Птичка застывала, поднималась, опять застывала, опускалась. Словно парила в волнах голубого простора. Парила и заливалась от удовольствия! Словно разговаривала с речкой, и речка отвечала ей. Какая это птица? Наверное, жаворонок. Я человек городской и в определении птиц не очень силен. Если бы разговор шел о машинах и мотоциклах, то тут бы я читал как по книжке. Почему этот жаворонок не улетает? Все время на одном месте. Будто поднялся в небо для выступления. Чтобы все видели его, могли все время наблюдать за ним. Только чуточку парит вверх-вниз. Вроде волнуется, не может устоять на месте. Странно, что все выступающие волнуются. Одни больше, другие меньше. Сам-то я ни разу не выступал. Видно, все же страшновато, когда все на тебя смотрят. А ты показывай, на что способен. Даже Хельви нервничала. Ломала свои длинные пальцы. На шее выступили большие красные пятна. А пела она здорово. Таким низким и нежным голосом. И когда надо было брать высокие ноты, она и тут не плошала. Прямо звенело. И в бадминтон играет так, что смотреть любо. А когда в тину вляпалась, плакать не стала. Вся в грязи, а прошла мимо меня, будто принцесса… В картине этой почему-то уже не было особой привлекательности, и я стер ее с экрана своей памяти. Стал думать, когда же эти орлята доберутся сюда? Прошел уже час с начала игры. Поди знай, какого крюка им придется дать. Я ведь последний пункт. Отсюда они прямо через лес помчатся в лагерь. На руку мне вдруг села божья коровка. Села, аккуратно уложила свои крылышки и застыла на месте. Я подтолкнул ее пальцем. Она как неживая перекатилась через руку и упала в мох между хвоей. Ну прямо мертвая! Я снова выудил ее на ладонь и на время оставил в покое. Божья коровка лежала, лежала — и как пустится бежать! Подставил палец — она забралась на него. Перелезла на другой, с него опять обратно. Одно сплошное путешествие. Было интересно от нечего делать гонять божью коровку. Наконец я позволил ей достичь кончика пальца, расправить крылья и лететь своей дорогой. Полетела. Только куда? Есть ли у нее какой-нибудь дом, как у пчел или муравьев? Или просто так летает? Где опустится, там и живет. Мысли мои лениво вертелись вокруг житья-бытья божьей коровки. Речка журчала, жаворонок заливался. Есть же на свете тихие уголочки! Я оперся спиной о шершавый ствол сосны и запрокинул голову. Перед глазами распростерлись толстущие ветви. Они выделывали удивительные, совершенно невероятные загибы и извивы. Один мощный сук рос почти параллельно земле. Местами его скрывала разлапистая хвоя. Да… Если забраться туда и лечь на живот, то можно здорово спрятаться. А когда пройдут играющие, тогда… тогда… А вдруг в голову так и не придет, что бы тогда такое выкинуть? Можно, конечно, зарычать страшным голосом. Дадут стрекача, это уж точно. Чего доброго, кто-нибудь еще сиганет с берега вниз головой! И только в воде задержится. Вот было бы смеху! Вроде того, когда однажды вечером подбросил девчонкам в комнату ужа. И как это меня осенило. Едва нашел ужа, тут же созрел план… Ну и визгу было! Сильви, та в окно скаканула, только стекла полетели. Ха-ха-ха! Но смех скоро прошел. Сегодня эта история уже не казалась смешной. Вместо смеха вспомнилось, что рука у Сильви до сих пор перебинтована и… и что на подоконнике были большие пятна крови. Отвел взгляд от кряжистого сука. Слепило солнце, манил мох. Я улегся на живот и стал глядеть с берега вниз. Река кружила, тихонько ворковала меж камней. И искрилась. Искрилась так, словно была заполнена серебристой чешуей. И тот, кто искупается в этой реке, станет чешуеносцем. Или чешуеноской. Заблестит с головы до ног, будто обернули его фольгой. И никто не сразит его. Даже самый острый меч скользнет и станет тупым, как старая коса, что валяется в бабушкином сарае. Да! Это было бы уже что-то! Ребята бы полопались от зависти. Остался бы Тыну с носом. А я немедля ушел бы отсюда. Подался бы в цирк. Объездил бы полсвета. Все-таки чешуеносец! Настоящее земное чудо. А Длинный Тыну все ходил бы в вожатых. Носился бы между лагерем и флаговой площадкой. Трубил бы в горн. Ту-ту-ту-ту! Ту-ту-ту-ту… Тоже мне дело! Гм… Можно что-нибудь подстроить Тыну. Запутать бы ему эту игру, чтобы и концов не было видно. Пусть потом распутывает! Но как? И конечно, чтобы самому не попасться. Гм, да… Надо помозговать. Может, с этими тайными пакетами что-нибудь сделать? Оно, конечно… Только Тыну это одно. А ребята уже несколько часов рыщут по лесу. Каждый надеется на свою победу… Чтобы у них все насмарку пошло, этого тоже вроде не хочется. Чертов Длинный Тыну! Я перевернулся на спину и заложил руки за голову. И снова глаза уперлись в перекрученные ветви. За ними, в голубой простор плыли белые облака. Казалось, что облака эти совсем-совсем близко. Будто переползают с одной ветки на другую. Я даже удивился, почему это ветки не разрывают их, и почему на ветках не остается ни одного обрывка облака. Неожиданно в голову пришла интересная мысль: все вещи и дела вовсе не такие, какими они кажутся на первый взгляд! Думаешь, что видишь что-то совсем близко, а оно, наоборот, далеко! Кажется, будто задевает головы, а оно проплывает свободно мимо. И только когда задумываешься, начинаешь понимать, как оно на самом деле. Но не только глаза обманывают. И первая пришедшая тебе в голову мысль может тебя здорово подвести. Подумаешь: какая замечательная идея родилась — и выполнишь ее. Потом выходит, что вовсе это и не идея. Ерунда какая-то. Вроде кажется, что облака над самой сосной. Метрах в десяти над тобой. А поди возьми! Вон до того белого бугрища явно километров десять! Если такая ошибка случится в задаче по математике, то уж, конечно, не похвалят. Просто потрясающе, какие мысли приходят человеку здесь, под сосной! Я сел, потянулся. Кости захрустели. Мускулы заиграли. Страсть как захотелось вскочить на ноги! Спуститься вниз по крутому берегу. И забрести в речку. Броситься в искрящуюся чешую. Поплавать, поплескаться, пофырчать. До чего же вода притягивала! Прямо-таки пела: «Ну, иди, иди, иди…» Можно и жажду утолить. В тот же миг я ощутил, как холодная, освежающая вода струится по лицу, как большие глотки булькают в горле! Ах, что за прелесть эта вода! Я смотрел вниз с берега, шевелил пересохшими губами и думал о воде. Но спускаться все же не стал. Ребята должны уже быть где-то совсем близко. И они должны отыскать меня здесь под сосной. Сам я бежать к ним в объятия права не имею. Может, какой-нибудь малец толчется у реки. И не догадывается подняться наверх. А заметит меня и окажется впереди других. Тех, кто без толку ходят вокруг сосен. Нет, такого удовольствия позволить нельзя! Это бы испортило всю игру. А мне достанется от ребят! Глядишь, и бока еще намнут! Ладно. Не пойду. Потом попью. И в воду прыгну. Вот еще, Андрус Лийвак не может пару часов пробыть без воды! Словно дожидаясь этого моего решения, из леса послышались голоса, донесся шепот и треск сучьев. Идут! Я притаился между корнями. Интересно, какой это отряд? Может, наш? Здорово, если мы первые… Глянул в сторону леса. И правда, наши. Кусти, Рейго и… Смотри-ка ты, Хельви с ними! Вот дураки! Пробежали прямо к обрыву. Пялятся вниз, как дуралеи. Да начинайте же искать! Вот безголовые! Потеряют свое преимущество. Скоро обязательно подойдут и другие, и тогда поди еще знай, как сложится последний этап. Может, подать о себе небольшой знак? Кто об этом после узнает… Но почему-то не подал. Только ругал их мысленно всякими словами. И все время думал: «Да идите же вы наконец сюда! Ну идите, идите! Что вы рассуждаете! Тупицы. Идите же наконец!» Послышался голос Хельви: — Проверим возле сосны! Вот это девчонка! Хоть у одной голова работает! И вот уже привалили все вдесятером. И нашли меня. Я протянул им из-за пазухи шифрованный пакет. — Андрус! — сердито крикнул Рейго. — Валяешься тут и не даешь о себе знать. Другие на подходе! Прежде чем я успел что-нибудь ответить, Кусти крикнул: — А теперь выкладывай, что там в шифровке! Еще с этим трать время. Ребята из третьего отряда каждую минуту могут быть здесь. Я заметил, что Хельви с интересом смотрит на меня. Неужели и она ждет, чтобы я… Вот тебе раз! И не поверил бы. Я хотел уже крикнуть, что зашифровано в последнем, и самом сложном пакете. Хотел уже сказать… Но сперва решил еще раз посмотреть на Хельви. Радостно и стыдливо поднял глаза. А сам подумал: «Ради тебя я делаю это… это… А что «это»?» — вдруг ударило мне в голову. — Ну! — торопил Рейго. — Чего тянешь! — заворчал Кусти. Хельви все еще улыбалась. Будто улыбка приклеилась ей на лицо. И вдруг я понял, какая это была улыбка. Так смотрят на дрессированную собачку, которая тут же за конфетку начнет выкидывать трюки. Хельви была уверена в своей победе. Я чувствовал, что она считает меня круглым нулем. Об этом говорили валявшиеся передо мной во мху конфеты. Красивые на вид, но приторно сладкие. Да и жажда мучила меня. Я хотел пить. Хотел холодной, лучистой, тихо и весело журчащей воды. — Уходите отсюда, — сказал я невозмутимым голосом. — Ребята из третьего придут и сразу увидят, где я нахожусь… Они пошли к лесу. Ворчали, ругались, угрожали. Я глянул вверх. Ярко-белые облака-корабли по-прежнему плыли над самой сосной. И опять казалось странным, что они не зацепляются, не оставляют на ветках белой пушистой бахромы. Казалось-то казалось, только я знал, что этого никогда не случится. «Девять тысяч девятьсот девяносто — это страшно большая ошибка, — думал я про себя. — А могут закрасться еще большие ошибки. Намного большие!» Когда я думал об этом, у меня здорово поднялось настроение оттого, что наши там возле леса ломают головы над последней шифровкой. Одна забота: что делать с этими конфетами? Оставить здесь? Закинуть в лес? Взять и торжественно вернуть владелице? Этот вопрос разрешил третий отряд, который все их до последней съел. Когда я был сенсацией Я вышел из школьных ворот на улицу. На тротуаре была гололедица. Приближалась старушка с сумкой. И прямо возле меня поскользнулась и упала. Сумка описала в воздухе красивую дугу. Два длинных тонких батона вырвались на свободу и, весело вертясь, некоторое время неслись по улице. Картина была довольно смешной. Так и хотелось рассмеяться. Но я сделал серьезный вид, помог старушке подняться и собрал ее батоны в сумку. Старушка сказала, что я хороший мальчик, спросила, что разве у школы нет песка, и… Мы уже расходились, как появилась Стенная Газета. Не какой-нибудь там фанерный стенд для заметок и карикатур, а ее редактор Кусти, которого все мы зовем Стенной Газетой. Потому что стенная газета была душою Кусти. Как для иного футбол, марки или похвальба. Просит Кусти нас написать в газету. Отвечаем «да-да» и спокойно оставляем без внимания. Потому что в последнюю минуту Кусти все равно сам все сделает. И с преогромным удовольствием. Одно время мы наш «Факел» даже называли «Газетой Кусти». А как наш редактор любит сенсации и необычайные происшествия! Я часто задумывался, откуда он все эти тайные дела и потрясающие истории выкапывает. И отчего это он ни от кого не получает взбучки. И вот появляется вдруг этот самый Кусти. Подскакивает ко мне и кричит: — Интервью! Совсем короткое интервью! Вопрос первый: «О чем ты думал в тот миг, когда поспешил на помощь несчастной старушке?» В руках Кусти уже мелькнули блокнот и ручка. — Подумал — вот смехота! — ответил я, улыбаясь. — Ах, так… — заморгал Кусти. — Вон что… А раньше ты проявлял желание помочь кому-нибудь? — Проявлять не проявлял, а задний ход давал! — довольно зло ответил я. — Ах, так… — переварил Кусти и этот мой ответ. — Вон что… А в детстве ты ощущал потребность помогать другим? — Еще как ощущал. Конфеты соседского мальчишки всегда до последней съедал! Кусти приготовился было еще о чем-то спросить, но я дал деру. На следующий день в школе мне сразу же бросилась в глаза огромная толпа у стенной газеты. Из любопытства я тоже протиснулся ближе. И что же увидел! Половина стенда была освобождена, и там была помещена единственная длиннющая заметка. Толстенными, в палец, буквами был выведен заголовок: ААДУ КАРУ — НАМ ПРИМЕР! Не знаю, побледнел я или покраснел. Но какая-то волна охватила меня. Потому что Ааду Кару — это же я сам! После заголовка в глаза бросался огромный рисунок. На нем был изображен мальчишка с шишкастой головой. На шее у него был повязан галстук, по крайней мере со столовую скатерть. Напротив парнишки стояла копнообразная женщина. Копна пожимала правую руку мальчишки, а левой рукой он отдавал салют. Между двумя этими фигурами стояла сумка, из которой, будто головки снарядов, выглядывали десятки булок. Изо рта копны исходил такой текст: «Благодарю тебя от имени всех пенсионеров нашего города! Ты настоящий пионер, во всех отношениях достойный народа! Ты настоящий пионер, во всех отношениях достойный носить почетное звание пионера!» А изо рта несуразного мальчишки исходили такие слова: «Я, пионер Ааду Кару, клянусь вам, что я всегда готов!» Готовность эту я чувствовал в себе и сейчас. Если бы Кусти попался мне на глаза, с ним непременно случилось бы что-нибудь ужасное. Но так как его не было, то я взялся читать заметку. Там было написано, что Ааду Кару уже в дошкольном возрасте помогал всегда всем соседским мальчишкам и что вся улица называла его нежно «Наш Аадушка». И что у этого Ааду Кару теперь самый несчастливый день тот, когда ему не удается кого-нибудь спасти, оказать кому-нибудь помощь или кого-нибудь подсадить на «скорую». И наконец, как он душераздирающе вскрикнул при виде падающей старушки, как он с опасностью для жизни бросился на льдистый тротуар, протянул упавшей старушке свою мужественную пионерскую руку. Я тихонечко выбрался из ребячьей толпы и шмыгнул в свой класс. Тут все смотрели на меня как на новенького, и я не знал, куда глаза девать. После уроков был экстренный сбор звена. Звеньевой все время похлопывал меня по плечу и без конца повторял, что я честь и гордость звена и первый ученик, который прославился на всю школу. После чего меня выбрали командиром тимуровцев. Единогласно и впопыхах, потому что всем хотелось домой. — А-а… а-а… — заикался я, когда все — шмыг-шмыг — ринулись мимо меня к двери. — А где же эти тимуровцы? — гаркнул я ему вслед. Звеньевой просунул голову в дверь и бросил: — Вожак сделает, соберет, сорганизует, состимурирует! Пока! На другой день после уроков был сбор совета дружины. Председатель говорил, что я честь и гордость дружины и что с того, кто на многое способен, и спрос больший, и что мне следует доверить достойный пост, и все такое. Кусти сидел возле председателя с таким видом, будто он изобрел человека. И тогда меня избрали председателем «Клуба добрых дел». Единогласно и мигом, потому что совет дружины спешил домой. — А-а… а-а… — начал я снова заикаться. И у председателя совета дружины нашлось все же столько времени, чтобы на ходу сказать мне: — Клуб нужно организовать, и это дело председателя. Давай действуй! Раз-два-три! На третий день меня единогласно и мигом избрали председателем пионерского прожектора. Того самого, который уже давно угас. На четвертый день меня единогласно и мигом направили в школу актива Дома пионеров. На пятый — послали в библиотеку приводить в порядок книги. На шестой меня, как активиста, выдвинули в члены городского пионерского штаба. На седьмой день было воскресенье. На восьмой и девятый никуда не посылали, потому что я со страху сачканул. На десятый день я пробрался в школу. Длиннющая заметка со стенда исчезла. На одиннадцатый день грянул гром. На первой перемене спросили, где «Клуб добрых дел». На второй потребовали сказать, где пионерский прожектор. На третьей рявкнули, почему бездействуют тимуровцы. На четвертой гаркнули, почему я не посещаю школу актива. На пятой перемене ничего уже не спрашивали. Но после шестого урока совет дружины вынес мне выговор, так как выяснилось, что я успевал лишь по вечерам переплетать в библиотеке книги. Решение приняли единогласно и мигом, всем хотелось домой. Я вышел из школьных ворот на улицу. На тротуаре блестел непосыпанный песком лед. Приближалась старушка с сумкой в руке. И прямо около меня поскользнулась и упала. Булки выскочили из сумки и покатились по тротуару, будто вырвавшиеся лыжи. Я помог старушке подняться и засунул ее булки обратно в сумку. Кусти безмолвно прошел мимо. Он, наверное, и не видел, что произошло. Это было вполне понятно. Ведь из меня уже сделали сенсацию и активиста. Я бросился вслед за Кусти, потому что у меня вдруг зачесались кулаки. Может, оттого, что я еще хорошенько не поблагодарил его за выговор! Мне страшно Можете себе представить — меня назначили вожатым октябрят! Просто назначили, другого слова и не подберешь. Стоило председателю совета отряда назвать мое имя, как все тут же подняли руки. Я, конечно, понимаю: просто все были рады, что их миновал этот удар. Я пробовал возражать, но куда там! — Ты однажды починил велосипед нянечкиному Юссю. Ты с этими проказниками умеешь обращаться! Починил. Конечно, починил. А что мне оставалось делать? Я попробовал проехать на Юссиной трехколеске, а спицы возьми и скривись… Только лицо у Юсся скривилось еще больше. Наплывали слезы и неприятности. — Ты и Ильме помог спуститься с крыши сарая! Да, помог. Но сперва я посадил ее туда, чтобы посмотреть, что она будет там делать. Ничего особого делать не стала, взялась реветь. Что мне еще оставалось, как не снять девчонку с сарая! Начни тут на сборе отряда объяснять оборотную сторону дела! Я умолк и вот таким образом стал вожатым звездочки. — Что я с ними делать буду? — спросил я председателя совета отряда. — Ну, дел у тебя по горло! — начал он с превосходством знающего человека. Я уже принялся искать записную книжку, чтобы занести в нее все умные указания. Но следующие слова Тийта были такие: — И то, другое, и… Они ведь будущие пионеры и… Ну, все как на наших сборах. Только чуть попроще, играючи… Сам знаешь! Ой, как же это называется? Ага, ненавязчиво! Вот именно! Ничего я, конечно, записать не смог. Невеликая мудрость и так запомнилась. Значит, попроще, ненавязчиво, играючи… Гм! Вот и раскидывай умом, как оно быть должно. Хотел опять расспросить поподробнее Тийта, но он рассердился и сказал, что я ответственный за этот участок работы и что разве у меня нет своей головы на плечах! Это было уже прямым оскорблением. Голова, по крайней мере, у меня есть. И еще какая! Кто больше всех забивал головой мяч в ворота? У кого в шестом классе самый большой размер шапки? Я, конечно, понимал, почему Тийт сегодня такой злющий. Ему в дневник записали замечание за невыученный урок. И дома теперь явно поставят крест на хоккее, который он смотрит по телевизору. Так что дело, как говорится, по-человечески совершенно понятное. Но что мне завтра делать с этими первоклашками? Промучился весь вечер. Голова шла кругом: «Будущие пионеры… Как на наших сборах… Играючи…» То, что утро вечера мудренее, это я теперь могу каждому подтвердить. Едва успел ополоснуть лицо, как тема сбора была уже найдена. К тому же первоклассная тема! Месяцами проверяемая в нашем отряде. Опыта хватит. После уроков я смело вошел в первый класс. Моя звездочка, как один человек, тут же вскочила. Надо сказать, что чувство от этого было приятное! Я прокашлялся и начал: — Меня зовут Индрек. Теперь я ваш старший брат, и друг, и помощник, и… и тому подобное… Сразу же пискнул какой-то белобрысый карапуз: — А кто это итомуподобное? — Это… так говорят, когда не хотят долго перечислять, когда и так дело ясно, — сказал я с легкой улыбкой превосходства. — А ты говорил о себе. А ты же не дело! — пропищал тот же карапуз, остальные весело засмеялись. Это уже походило на придирку. Сказал ему строго, что пусть попридержит язык и не перебивает, когда говорит старший товарищ. Смех прекратился, и я решил сразу же приступить к теме. — Самое важное дело — учеба. Поэтому пропесочим сегодня всех двоечников! Так. Кто хочет по этому поводу выступить первым? Малыши, выпучив глаза и раскрыв рты, смотрели на меня, как мыши на кошку. Молчание затянулось. Я взял инициативу в свои руки. — Кто двоечники? Пусть встанут! — потребовал я судейским голосом. Молчание продолжалось. — Эти бездельники еще и трусы! — выложил я следующий козырь. Моя звездочка по-прежнему молчала. Только глаза у них еще больше округлились. Наконец тот же белобрысый карапуз пискнул: — У нас никто двоек не получал. И троек нет! Я онемел от такого ответа. Вся моя замечательная превосходная тема грозила лопнуть. Что тут, брат, делать! — О чем ты говоришь! — начал я укоризненно. — Каждый настоящий школьник иногда все же… И тут откуда-то из далекого прошлого вспомнилось, что двойки в первом классе и правда шли не очень. Тогда мы еще не были настоящими школьниками! Так что на помощь! Превосходная тема и впрямь грозила с треском провалиться. Неожиданно блеснула счастливая мысль. Да, голова у меня действительно высшего сорта! — Ну ладно! — решил я великодушно. — Тогда представим, что у вас есть двойки. Просто ужасно много двоек! Вот ты, длиннокосая, у тебя по эстонскому одни двойки! — Не-е-е, не хочу! — сразу же возразила длиннокосая. И ротик у нее скривился, как у нянечкиного Юсся, когда он увидел погнутые спицы. — Ну ладно, ладно! — стал я быстро успокаивать девчонку. — Представим, что у вас у всех двойки, и вы будете друг друга прорабатывать, а потом каждый пообещает, что он больше… Дальше я не смог говорить. В классе поднялся такой крик, что он обязательно должен был проникнуть через все стены. — Не хоти-и-им… дво-о-о-ек!.. — в один голос кричала моя звездочка. В отчаянье я стукнул ладонью по столу и крикнул во всю мочь: — Молчать! Немедленно замолчать! Решающий удар помог. Моя звездочка мигом замолкла. Только бычилась на меня исподлобья. — Балды! Вы же будущие пионеры… И когда начнете получать двойки, то… тогда должны знать, как надо проводить сбор. Потому и разыграем сейчас так, чтобы… — Не хоти-и-им… дво-о-о-ек!.. — снова завелся концерт. Я был в отчаянии. Когда крик поутих, я сделал последнюю попытку. В нашем отряде Тийт пользуется этим довольно успешно. — Проработаем быстренько двоечников, и сразу гонять мяч! Ребятня замолчала. Наверное, переваривала новое предложение. «Это хороший знак! — подумал я с удовлетворением. — Начинают относиться к делу серьезно». Вдруг длиннокосая девчонка спросила плаксивым голосом: — А что, разве сегодня сбора звездочки не будет? Ну до чего же они еще маленькие и глупые! Когда еще из них выйдут пионеры! — А это и есть сбор, — попытался я довольно терпеливо объяснить им. — В отряде, в котором я состою, у нас каждый месяц один… Дальше объяснять было невозможно. Я не слышал собственного голоса. Звездочка орала во весь голос: — Не хоти-и-им… сбо-о-о-ора!.. Нервы мои были на пределе. Разве можно относиться так к своему старшему товарищу! Это неслыханное нарушение дисциплины. У нас в отряде никому бы не пришло в голову так кричать Тийту. Конечно, мы уже взрослые, знаем, что такое дисциплина. И если сбор не нравится, то сидим молча и тайком играем между собой в крестики-нолики. Они, глупцы, не имеют о дисциплине и понятия. Что в голову взбредет, то и делают. Если не нравится, то и не хотят! Разве так можно! Я не придумал ничего другого, кроме как показать им кулак и решительно шагнуть к двери. — Почему ты уходишь? — вслед мне пискнул, видимо, белобрысый. — А потому, что вы беспросветные тупицы! — бросил я в сердцах через плечо. Прежде чем за мной захлопнулась дверь, я услышал еще чей-то писклявый голос. Кто-то спросил: — Из-за того, что у нас нет двоек? Я был уже в коридоре и со всех ног бежал в раздевалку. Честное слово, я страшно боюсь идти к своей звездочке! Но скоро этот день опять наступит. Что же мне делать? Всем соревнованиям соревнование Отряд у нас очень хороший и единодушный. Лодырей и лентяев среди нас нет. Все время между членами отряда идет соревнование по сбору металлолома. И по бегу и по прыжкам провели серьезное состязание. Жизнь в отряде шла отлично. Но вот на одном сборе Тармо — он у нас вожатый отряда — заявил, что у нас слишком мало соревнований. А соревнование, сами знаете, подгоняет и оживляет, и на большие дела направляет. Тармо объяснял долго. Все о том, что подгоняет и оживляет… Он у нас вообще известный говорун. Если уж заведется, то конца не дождешься. Наконец Ааре сказал, чего, мол, талдычишь и так все ясно. И мы тут же решили, что устроим еще соревнование по сочинению стихов, по рисованию и по поведению. Казалось, что все в порядке. Но на следующем сборе выступил Лембит и сказал, что он сочинять стихи и рисовать не умеет и поэтому у него все же очень мало соревнований. Надо бы придумать еще что-нибудь. За чем дело стало! Придумали соревнование по езде на велосипеде, не касаясь руля. И снова все казалось в порядке. Только в последующие дни словно зараза пристала. Постоянно кому-нибудь приходило в голову какое-нибудь новое соревнование. А как откажешься, если товарищ выдумал такое, что живит и бодрит! Мы включили в план все новые и новые соревнования. Выходило, что придумывание соревнований по-своему стало тоже соревнованием. Нас охватила настоящая соревновательная лихорадка. Не оставалось времени даже как следует учиться. Каждый день был заполнен страхом, что вдруг ты проспал какое-нибудь соревнование. Но вот однажды Тармо пришел к мысли о таком мощном соревновании, которое, несмотря ни на что, никак нельзя было отставить. — Знаете, ребята! — выпалил он на одном дыхании и хлюпнул носом. Ааре тут же вставил: — За хлюпанье носом тебе в соревновании по поведению минус два пункта! — и начал быстро искать таблицу, чтобы отметить эти минусы. Ааре вел у нас учет соревнований. Картонная папка была у него набита бумагами и таблицами. — Ладно! — покорно махнул рукой Тармо. — Но себе поставь три минуса в соревновании по поддержанию порядка на сборе! Чего ты мешаешь выступающему! Когда минусы были помечены, Тармо снова выпалил: — Знаете, ребята! Я придумал такое соревнование, всем соревнованиям соревнование! Мы слушали навострив уши, а Ааре начал вычерчивать уже новую таблицу. — Знаете, ребята! Давайте соревноваться, кто сделает больше добрых дел! Мы притихли как мыши, и каждый, наверное, думал, что вожатого мы выбрали действительно настоящего. По сравнению с этим соревнованием все предыдущие просто чепуха. И мы включили это соревнование в план. Прежде, чем мы разошлись, Тармо сказал еще, что каждое доброе дело не должно повторяться. Не так, что делаешь одно и то же, скажем, двадцать раз! Если уж двадцать, то обязательно двадцать отдельных добрых дел. Окончание соревнования — через две недели. Я начал лихорадочно думать, как бы поскорее записать первое доброе дело. Соревнование есть соревнование, и тут нельзя терять время. К тому же у меня нашлась прекрасная идея, и я пулей вылетел из пионерской комнаты. Понесся во двор. Набрал из поленницы охапку дров — и сразу обратно к школе. К своему удивлению, я увидел, что все наши мальчишки с охапками дров направлялись в ту же сторону! Поддали ногам жару. И помчались по лестнице в свой класс. Тармо у нас толстяк. Он остался последним и страшно запыхался. С грохотом побросали дрова перед печкой в кучу — и мигом за новыми. Я подумал, что буду носить до тех пор, пока другие уже не смогут. Тогда победа будет за мной! Мы как раз побросали по четвертой охапке, как вдруг появился директор школы и спросил, что это за шутки мы тут выкидываем. Хоть Тармо и объяснил, что мы помогаем нянечке, но директор сказал, уж не собираемся ли мы топить печь, пока она не лопнет? И что если топить нормально, то недели две придется пробираться к доске через кучу дров на ходулях. Он сказал, чтобы мы отнесли лишние дрова обратно и убрали мусор на лестнице, в коридоре и в классе. Ну отнесли. И там же у поленницы разгорелась ссора. Каждый утверждал, что именно он пришел первым к этой мысли и что доброе дело следует записать именно ему. Больше всех возмущался Тармо. Потому что он еще вчера придумал это доброе дело. — Да ты был со своими охапками самый последний! — кольнул Ааре. — У меня нет твоих длинных, как у журавля, ног! — рассердился Тармо. — Сам ты журавль! Только и знаешь языком чесать! — отпарировал Ааре. Тогда я сказал, что первым за дровами выскочил я. Лембит решил, что это ничего не значит. Что мне, наоборот, следует поставить семь минусов в соревновании по поддержанию порядка на сборе, потому что, когда я выскакивал, Тармо в это время произносил лишь заключительные слова. Спорили мы долго и решили, что это доброе дело никому не зачтется. Я был страшно зол и думал про себя, что я еще им покажу, какие добрые дела следует делать. Придумаю такое, что другим и в голову не придет. Пусть тогда завидуют. Домой я не пошел, а бродил по поселку. Поначалу на глаза ничего подходящего не попадалось. Ради развлечения начал представлять себе всяческие прекрасные положения, когда можно было бы совершить такие дела, которые бы всех ошеломили. Например, скажем, загорелся бы этот дом Рейна Копли или свалился бы в Лягушачий ручей какой-нибудь карапуз. Я бы сразу же прыгнул за ним… Постоял немного возле ручья, понаблюдал, как малыши бросали туда камешки. Но ничего не случалось. Ильме Саар разок вроде споткнулась, но в воду не полетела. Я здорово рассердился на нее за это. Наконец отправился на станцию. Поезд скоро должен был прибыть, и я решил проверить все пути, может, где трещина появилась или шпала отошла. Я немного побродил по путям, пока дежурный по станции не вышел и не прогнал меня. Мол, разве я не знаю, что ходить по путям и трогать гайки запрещено. Когда я наконец добрался домой, уже темнело. И мне здорово досталось от мамы. Дескать, соседка приходила просить меня отнести ей вещи на станцию, а меня нигде не было. Отец после работы хотел послать меня к Рейну Копли. А пришлось идти самому. Я не посмел и заикнуться о том, чем я занимался в поселке. На следующее утро все ребята нашего отряда расхаживали с таким видом, будто каждый из них нашел волшебную лампу Аладдина. Я тоже напустил на себя важности и многозначительно поглядывал на других. О добрых делах мы между собой не говорили. И тут посыпались неприятности. Они валились на наши головы, будто молнии с ясного неба. Прежде всего вызвали к директору Тармо. Он вернулся оттуда весь красный. Некоторое время не произнес ни слова. Лишь отмахивался от нас. Наконец мы его все же разговорили. Оказывается, к директору явилась разозленная Эллен Каазик. И директор очень серьезно и сердито спросил: — Ты почему, Тармо, выбил окно в квартире товарища Каазик и залил комнату водой? Он, Тармо, честно заверил, что у Каазиков был пожар. Он своими глазами видел, как из форточки валил дым. Тогда-то он и схватил ведро у колодца и плеснул! Но ведро задело стекло, и — дзинь! Откуда ему было знать, что у Каазиков так ужасно чадит печь! Директор страшно ругался и сказал, что сломя голову и доброго дела не совершишь. Получится одно хулиганство. На следующей перемене мы уже собирались было вновь обсуждать эту историю с пожаром, но тут к директору вызвали Ааре. А вернулся он такой же красный, как и Тармо. Ааре получил нагоняй за то, что выпустил кроликов. Тетушка Саар приходила в школу жаловаться, мол, это хулиганство, и у нее, мол, в результате пропали два прекрасных ангорских кролика. Ааре, правда, объяснил, что он хотел только добра. Хотел загнать выпущенных кроликов в клетку. Ужас, сколько просидел за воротами, но никак не мог выполнить свое доброе дело. Кролики спокойно сидели в клетке, хотя он и открыл дверцу, но потом… — Ну и балда! — не удержался Лембит. — Это кто балда? — поинтересовался Ааре. — Ты. — Ах я? — Да, ты! И тут Ааре так двинул Лембита, что тот полетел вверх тормашками. Мы все бросились на помощь. Кто к Ааре, кто к Лембиту. Получилась такая свалка, только держись! Кончилось все тем, что на следующей перемене наш отряд в полном составе стоял в «почетном карауле» возле учительской. Мы были так обозлены, что и не смотрели друг на друга. А еще через перемену к директору вызвали Лембита. Хоть мы и были все в ссоре, но как один подкрались к директорскому кабинету и стали прислушиваться: — Что ты натворил вчера на станции? Это директор спросил. — Ни… ничего. — Тут женщина приходила жаловаться, говорит, ты хотел утащить у нее сумку. Тебя задержали дружинники. — Я… я хотел помочь ей донести сумку. Она сказала, не надо… Тогда я все же взял… Она стала кричать, а я с испугу бросился бежать и… и забыл поставить сумку. Больше мы ничего не слышали, математичка прогнала нас. Когда Лембит вернулся, Ааре не удержался: — Ну и балда! Сумкомахатель! Дело чуть снова не дошло до драки. К счастью, в класс вошла учительница, и мы, сопя, разбрелись по своим местам. После уроков весь отряд позвали к директору. — Что это значит? — сердито спросил он. — Мы… мы соревнуемся… — пробормотал Тармо и хлюпнул носом. Мы посмотрели на Ааре, не извлечет ли он таблицу соревнования по поведению. Но нет. — Ах, значит, в хулиганстве соревнуетесь? Прекрасно! — с насмешкой сказал директор. Мы повесили головы и ничего не смогли ответить. Даже Тармо словно воды в рот набрал. Но едва мы выбрались из директорского кабинета, Тармо снова завелся рассуждать: — Знаете, ребята! Мне пришло в голову еще одно соревнование! Это о том, кто… — Кто сумеет без соревнования быть настоящим человеком? — вставил я. И все закричали «ура», и Ааре под сопровождение радостных возгласов стал разрывать таблицы соревнований. Обрывки бумаг так и летали вокруг. Мы какое-то время молча наблюдали это. Потом вдруг все набросились на Ааре. Но спасти удалось лишь две таблицы. Одну по сбору металлолома, другую — по спортивным соревнованиям. Потом мы были очень довольны, что подоспели вовремя. Не очень рано и не очень поздно! Одна семья (документальный рассказ) Улица Иозепа Лаара, 19. Номер этот прикреплен к двухэтажному деревянному дому. Нас же интересует соседний дом, длинное приземистое строение, которое притулилось к торцу вышеназванного дома. Пятьдесят лет тому назад в этом низком строении помещалась мелочная лавка. В ней торговали хлебом, селедкой, керосином, крупой… Принадлежала лавка Паулине Вакманн, у которой было три сына: Рудольф, Эрих и Рихард. Номер в то время был на доме тот же, но улица называлась по-другому. Тогда на углу улицы висела табличка с названием Вилларди. Паулины и ее сыновей, Эриха и Рихарда, уже лет пятьдесят нет в живых. Жизненный путь Рудольфа оборвался более тридцати лет тому назад. Но о том, как жили и что делали однажды вечером и ночью в этом приземистом доме, стоит и сегодня еще вспомнить. Достоверность этим воображаемым картинам придадут найденные в архивах документы, а также воспоминания людей, которые в то далекое время общались с семьей Вакманнов. …Вечер 30 ноября 1924 года. Во двор входят трое парней лет по семнадцати. Один из них стучится в заднюю дверь лавки. Дверь открывается, и ребята входят. — Присаживайтесь, Рихард сейчас придет, — приветливо говорит мамаша Вакманн. Парней этих она хорошо знает — сокурсники Рихарда по торговой школе. Они и раньше бывали здесь, приходили поговорить, сыграть в шахматы. Голос матери хотя и приветлив, но ребята чувствуют в нем нотки озабоченности. И мать Рихарда довольно рассеянна и как-то неспокойна. Ребятам не понять, о чем она может беспокоиться. Откуда им знать, что под полом примыкающей к лавке каморки лежат завернутые в масленые тряпки револьверы и патроны. Не знают они и того, что в лавке между хлебной полкой и стеной спрятаны два красных флага и что мать Рихарда вчера ночью старательно обметывала их края. Не могут знать парни и о том, что на дне мешка с крупой спрятан большой узел с резиновым шрифтом. Наконец, не знают они и того, зачем Рихард позвал их сегодня сюда и что ожидается… Но мамаша Вакманн все это очень хорошо знает. И переживает. Из-за Эриха и Рихарда. Сокурсники знают ровно столько, что им сказал Рихард. А именно: ожидается чрезвычайно важное тайное собрание, которое может продлиться всю ночь. Хотя парни были удивлены и проявляли любопытство, они не стали выпытывать у Рихарда дополнительных сведений. Были уже научены, что расспросами его на откровенность не вызовешь. Что считает нужным, то и говорит. Прошлым летом и прошлой осенью они о многом говорили с Рихардом. О социализме, о рабочей власти и о том, на чью сторону им стать, случись что-нибудь… И они втроем заверили Рихарда, что всегда будут на стороне рабочих. Благодаря ему они в очень многих вопросах пришли к более ясному и твердому пониманию. Вскоре и Рихард входит в маленькую комнату. Движения его живые, лицо радостное, улыбчивое. Он кидает на стол свою кепку с широким козырьком и обмахивается полами пальто. — Управился, Рикс? — озабоченно спрашивает мать. — Да. Потом мы зайдем туда и все заберем! — отзывается Рихард. Однокашники хотя и слушают Рихарда, но в его словах ничего особого не видят. Любому из них было бы совершенно невозможно догадаться, что Рихард ходил на соседнюю улицу к старому рабочему, что они откопали в сарае винтовки, которые лежали завернутые в мешки из-под картофеля, за поленницей. — Пошли, ребята, — говорит Рихард и хватает кепку. — Ты когда вернешься? — спрашивает мать. Сын пропускает друзей во двор и говорит матери вполголоса: — Часов в девять-десять. Тогда уже за товаром… И исчезает за дверью. Мать знает, куда они отправились. На улицу Тынисмяэ, дом номер восемь. Там собираются штаб восстания и отряд защиты штаба. Так как Рихард подготовил к восстанию трех однокашников, то всех четырех и направили на защиту штаба. Рихард скажет им об этом, когда они дойдут до конспиративной квартиры на Тынисмяэ. Раньше нельзя. Чем меньше людей узнает о том, что завтра на рассвете начнется штурм, тем меньше риск, что об этом услышат те, кому не должно это знать. Хотя все товарищи достойны доверия, но кто-нибудь может ненароком обронить лишнее слово домашним или друзьям. Мать присаживается у стола и принимается за шитье. Но в мыслях у нее Эрих. Где он сейчас? Какими делами занят? Мать не может найти ответа. Эрих не Рихард, который обо всем делится с матерью. Эрих очень замкнутый. Иные утверждают, что даже мрачный. Он неразговорчив. Поэтому мать и не знает его дел. Одно ясно: тоже готовится к восстанию. Уже неделю не ходит по вечерам в школу: не хватает времени, тысячу дел надо переделать… Вечернюю школу можно и потом закончить, а дело рабочего класса не ждет! Кто-то стучится в дверь. Мать поднимается, откладывает шитье, вглядывается из окна в темный двор и спешит открыть дверь. Этих людей она знает. Товарищи Рикса и Ээри. Пришельцы пошатываются. Глядя на них, можно подумать, что пьяные. Но едва мужчины переступают порог, ясно, что они трезвее трезвого, просто напустили на себя для отвода глаз. Пьяницы тут не редкость, никто из соседей не удивится, что два подвыпивших приятеля воскресным вечером ломятся в лавку. Паулине и сама дает понять, что иногда тайком поторговывает водкой. Так-то под видом продажи спиртного в каморке за лавкой нередко проводились тайные собрания. Мужчины спрашивают про Эриха, но так как мать ничего не может им ответить, они тут же уходят все той же пошатывающейся походкой. Время подходит к девяти. Скоро должен вернуться Рихард. Да вот и он. Кидает свою неимоверно широкую кепку на материнское шитье, тяжело дышит и смачно пьет из ведра воду. Он никогда не умел спокойно ходить, вечно несется как угорелый. Вот уже опустился на колени. Отбрасывает половичок, поднимает две половицы и достает из-под них шесть пистолетов и много патронов. Мать берет со шкафа круглую фанерную коробку. Сын складывает туда оружие и патроны и застегивает ремнем крышку. Так. Остался еще узелок с едой, и можно двигаться. Мать вынимает хлеб, мясо, масло, вареный картофель. Все складывает в платок и увязывает. Рихард говорит матери, что еще раз забежит домой, но только под утро, незадолго до того, как начнется… Придут за винтовками, которые спрятаны в сарае за поленницей. Тогда он и заскочит домой. Беспокоиться не стоит, они скоро увидятся. С коробкой в одной руке, с узелком в другой, Рихард спешит из ворот на улицу. На Тынисмяэ, номер восемь, ребята ждут оружия и пищи. На дворе уже давно ночь. Но Паулине не ложится. Она шьет и ждет Эриха. Вот и утро. Должен бы уже прийти. Обещал сам явиться за шрифтом и флагами. И когда он только успеет отпечатать эти бланки! Набрать из букв слова — на это нужно время, а уж печатать — и того больше… Эрих был непривычно разговорчив, когда прятал шрифт в крупяной мешок. Поэтому мать и знает, что еще до начала восстания надо отпечатать две сотни бланков. На одних будет стоять: «Рабочесолдатский и матросский революционный комитет», на других — «Штаб революционных войск». На готовых бланках рабочая власть сможет в нужный момент рассылать официальные письма и приказы. Вот и Эрих. Он выше и крупнее Рихарда. Два года разницы между братьями очень заметны: Эрих выглядит много крепче, мужественнее Рихарда. Его замкнутость и серьезность еще более подчеркивают это впечатление. Эрих прячет шрифт в карманы, а флаги за пазуху. — Скажи, твое задание не только печатать бланки? — встревоженно осведомляется мать. — Да нет… — отвечает Эрих как бы против желания. — А что же еще? — Ну, я связной штаба и еще должен снабжать отряды оружием, — скупо поясняет Эрих. Чувствуется, что он не хочет волновать мать серьезностью своих поручений. Но с другой стороны и просто промолчать не осмеливается — неведение ведь тоже доставляет материнскому сердцу горе. — Где же ты возьмешь это оружие? — В военной школе Тонди, в армейских частях, в полиции… Когда мы их заберем в свои руки. Грузовик у меня есть… Мать не знает, о чем еще спросить. — До свидания! — говорит Эрих так просто, уверенно и спокойно, словно уходит на часок к другу. — Когда вернешься? — спрашивает мать, как спрашивают все матери уходящих из дома детей. Эрих улыбается: — К обеду. Суп разогрей! Мать выпускает сына из лавки прямо на улицу. На тротуаре стоят двое мужчин. Они подходят к Эриху. Все вместе направляются к центру города. «Наверно, на Тынисмяэ!» — думает мать, радуясь, что сыновья там вместе. Ей кажется, что вдвоем им будет легче. Снова проходят часы. Мать уже не шьет. Глаза болят от шитья и бессонницы. Она сидит, сложив руки на коленях, и думает. Думает о сыновьях, о себе. И понимает, что на дорогу революции всех их вывел Рудольф. Тот самый Рудольф, которого ненавидели царские власти, которого сослали на поселение в Сибирь, который боролся в подполье против эстонской господской республики и который теперь работает и учится в революционном городе на Неве. Великий гнев старшего брата Рудольфа против угнетателей рабочих и его решимость в этой трудной борьбе стали примером для Эриха и Рихарда. Да и она, Паулине, казалось, прозрела благодаря Рудольфу. Многие годы она, как слепая, думала только о своей семье, радела лишь за благополучие Вакманнов. Сыновья же научили ее видеть беды и нищету всего народа, научили ее понимать, что основа благополучия и радости одной бедной семьи может быть лишь в радости и благополучии всего трудового народа. Рихард еще раз забежал домой. — В четверть шестого начнем! Люди уже собрались на восемнадцати конспиративных квартирах! — и спешит дальше. Из центра города начинают доноситься выстрелы. Стреляют час, другой, третий. Потом все замолкает. Только жители дома глухо переговариваются во дворе и в коридоре. То здесь, то там приоткрываются ставни, и люди выглядывают на улицу. Погода пасмурная, и утренний свет с трудом пробивается во дворы. Мамаша Вакманн открывает двери лавки. Она стоит за прилавком. Подает хлеб, отвешивает селедку. Сама, наверное, и не сознает, что делает. Она будто отсутствует: руки сами непроизвольно движутся между полками, мешками и весами. «Эрих, где ты? Почему не идешь!» «Рихард, где ты? Почему не идешь!» Редкие покупатели рассказывают просто страшные и ужасные истории. Каждый, что слышал, что понял в меру своего отношения. Одни проклинают власть. Но находятся и такие, кто оправдывает ее. Большинство же держат языки за зубами. Восстание подавлено, многие восставшие убиты. Еще больше схвачено… «Эрих, где ты? Я боюсь за тебя!» «Рихард, где ты? Я боюсь за тебя!» Около полудня в лавку заходит какой-то мужчина. Покупает пачку папирос, оглядывается, одни ли они в лавке, и шепчет через прилавок Паулине: — Мужайтесь… Ээри и Рикс арестованы. Паулине не в состоянии что-либо спросить. Она чувствует, что теряет силы, судорожно вцепилась в прилавок, чтобы не рухнуть. — Мужайтесь… — снова шепчет мужчина. — Если у вас здесь что-нибудь осталось такого, что… сами знаете… тогда уничтожьте или перепрячьте в надежное место… Наверняка и сюда нагрянут с обыском! Пока мать Вакманнов немного пришла в себя, мужчина уже исчез. Паулине не смогла и спросить, как схватили ее сыновей. Может, этот мужчина знал об этом… А может, хоть слышал через вторые-третьи руки… Если так… если через вторые-третьи руки, то… то это может быть и неправда! Это должно быть неправдой! Должно! Проходит день, второй, третий. Дверь лавки с грохотом распахивается. Так же распахивают и заднюю дверь. Врываются полицейские. Обыскивают лавку, комнату. Находят под полом углубление, там какие-то масляные тряпки. …Паулине так и не узнала, как схватили ее сыновей Эриха и Рихарда. В военно-полевом суде ее били и допрашивали. На ее горе слов не тратили. На долгое расследование времени не тратили. Да и что им расследовать! Господам офицерам все яснее ясного. Обвиняемая хранила под полом оружие, вся семья пропитана коммунистическим духом. А за это только смерть! И приговор привести в исполнение немедленно! Такой же приговор за несколько дней до этого оборвал жизнь двух школьников — Эриха и Рихарда. Классный руководитель, который незадолго до исполнения приговора смог поговорить с Эрихом, докладывал директору школы: — Он назвал себя убежденным коммунистом, был немногословен, внешне безразличен и спокоен, на губах улыбка… О расстреле рассказал тот же учитель: — После первого залпа, упав на землю, он гордо крикнул: «Стреляйте еще!» О Рихарде говорили, что его привели на место расстрела окровавленного… Из этой семьи в живых оставался один Рудольф. До него буржуйские руки палачей не дотянулись. Многие годы он еще преподавал в Ленинграде политэкономию. На улице Йозепа Лаара в доме номер 19 сейчас живет маленький мальчик. Радостно бегает он по комнате. И не знает, что пятьдесят лет назад Рихард Вакманн вытащил тут из-под пола шесть пистолетов и много патронов… Ему еще слишком мало лет для этого. Но он обязательно все узнает, потому что его молодая мама знает, что здесь, в их квартире, прятали оружие… Так память о восстании первого декабря живет из поколения в поколение. Желтая скамейка — Председатели совета отрядов, к сдаче рапорта приготовиться! Команда ясная, звучная и умеренно резкая, как и полагается быть команде. Она несется по залу, ее слышат триста двадцать восемь пионеров, из них десять председателей совета отрядов, старшая пионервожатая, пять классных руководителей и гость с орденскими планками на груди. Никто, кроме гостя, не удивляется, что Лайли так здорово отдает команды. Все уже давно привыкли к этому. Звание и обязанности председателя совета дружины Лайли исполняет уже второй год. С ней считаются, ею любуются, ее даже по-своему любят. Она хороший товарищ, великолепный организатор, она почти что незаменима. Команда, сделав в зале свое дело, странным образом вернулась к Лайли. По крайней мере ей так показалось. Потому что лишь после того, как председатель первого отряда скомандовал «Равняйся!», только тогда Лайли отчетливо услышала и свою команду. И удивилась, что команда «Председатели совета отрядов, к сдаче рапортов приготовиться!» произнеслась как бы сама собой. Она удивилась и в то же время испугалась: «А вдруг вот так же, бессознательно, произнесла бы совершенно другую команду…» К счастью, все в наилучшем виде: Лембит, председатель первого отряда, уже стоит перед ней… и испуг проходит. Но слова Лембита пролетают мимо ушей. Лайли смотрит на него, видит, как открывается его рот, а слов не слышит, как будто между ней и Лембитом встала какая-то прозрачная и звуконепроницаемая стена. И тут она замечает салютующую руку Лембита. Она снова пугается, хочет поднять и свою руку, но видит, что уже сделала это. Рот Лембита вдруг перестает двигаться. Почему он больше не говорит? А! Теперь моя очередь! — Вольно! — разносится по залу четкая и в меру резкая команда. Лембит поворачивается к Лайли спиной, опускает руку и уходит. Идет и исчезает в красногалстучной и белорубашечной ребячьей стене. Лайли провожает его взглядом. «Лембит, постой!» — хочется ей крикнуть, но она все же не делает этого. Ничего подобного ни на одном сборе дружины она не делала. Ни в прошлом году, ни летом в лагере, ни в этом году. Она не смеет этого делать! Это против правила! Предостережение засело в подсознании. Ее удерживает картина, которая на мгновение всплывает перед глазами… Они стоят у открытого окна в пионерской комнате. Весеннее солнце струится в комнату, согревает щеки и оттеняет на полу ее и его силуэты. В шаге от них, за письменным столом, сидит старшая пионервожатая и чертит какой-то сине-красно-черный график. — Лембит, ты вчера возражал, говорил, что твой отряд не справится с макетом правил уличного движения, что у ребят и без того много дела, — говорит она, Лайли. Лембит поспешно смотрит на старшую пионервожатую и не дает ей, Лайли, досказать, а услужливо восклицает: — Ничего, сделают! Я нажму на них! Только после этого она, Лайли, получает возможность досказать свою мысль: — У ребят вашего отряда действительно много поручений. Я проверила. Так что мы снимем с вас ответственность за макет! Лембит опять смотрит на старшую пионервожатую, облизывает губы. В ярком свете солнечных лучей над верхней губой поблескивают золотисто-белесые волосинки. — Я вчера сразу сказал… — бормочет он себе под нос и уходит. И вовсе не таким бравым шагом, как сейчас на сборе дружины, пять секунд назад… Лайли понимает: нельзя и представить себе, чтобы председатель совета дружины вернул председателя совета отряда, который только что отрапортовал, и сказал ему, мол, Райво, что же теперь будет… Это же немыслимо, если и Лембит был бы ее лучшим другом. Ведь идет торжественный сбор дружины… и… и гость! Тут Лайли видит, что перед ней стоит уже Сийна. У нее пухлые, бантиком губки и густые курчавые волосы. Их, наверное, очень трудно мыть… Потом расчесывать… О какой глупости я думаю! — …на месте двадцать девять пионеров. Председатель совета отряда — Сийна. Лайли знает, что теперь ей нужно сказать: «Вольно!» Нужно сказать звонко, четко и достаточно повелительно. Этого ждут все пионеры, все председатели отрядов, все учителя, да, наверное, и гость. Но Лайли не в силах произнести это. Ей не хочется, чтобы Сийна уходила. Она не в состоянии оставаться одна, одна среди более чем трехсот мальчишек, девчонок, учителей. Она хочет, чтобы Сийна подошла еще ближе. Подошла и обняла бы ее за плечи, и она прошептала бы Сийне на ухо: «Райво отправляют в колонию…» Но нет! Нет, нет! Сийна никогда не обнимала ее за плечи. И она никогда не шептала Сийне доверительно на ухо. Они обменивались только деловыми фразами, такими как: «Сделай! Ладно! Сходи! Некогда! Дневник в порядке? Успеется! Где план работы? Вчера положила в тетрадь…» Какая она, Сийна? У нее бантиком губы, у нее густые курчавые волосы, она отвечает: «Не буду делать… Да, сделаю… Уже сделала…» А вот какая она, этого я не знаю. Поэтому и не могу ей ничего прошептать на ухо… Тем более о Райво! Никогда! Лайли вдруг замечает, что на нее уставились округлившиеся глаза старшей пионервожатой. Ужасно округлившиеся и ужасно испуганные. Ах! Верно! Торжественный сбор дружины, гость… — Вольно! Громко и четко разносится голос Лайли по залу. И достаточно резко, как и полагается команде. Копна Сийниных волос уплывает. Исчезает в сине-красно-белой массе ребят. В глазах старшей пионервожатой вновь засияла уверенная и радостная улыбка. Но отчего улыбка? Да еще радостная? Сияюще радостная? Райво отправляют в колонию. Разве она не знает об этом? Конечно, знает! Сама нам сказала. Вошла сегодня в пионерскую комнату и объявила. Именно объявила. Она объявила еще и о другом. Что третий отряд не выполнил план сдачи макулатуры, что дежурные по пионерской комнате не поддерживают порядок… Лайли тогда непонимающе посмотрела на пионервожатую. «Райво отправляют в колонию». Как можно так сообщать об этом! Сама бы Лайли проорала, прокричала бы эти слова, они бы рекой хлынули из нее. Но нет, она вообще бы не смогла высказать эти слова. Она затаила бы их в себе. И так хранила бы в тайнике весь день. Но слова рвутся наружу. Хотят, чтобы их прошептали кому-нибудь близкому. Эти и еще многие другие тревожные слова. Что за глупость! Какое шептание! Все ведь знают, что Райво… Кто жалеет, кто злорадствует, мол, чего добивался, то и получил. Никому нет до него дела. Зачем же тогда шептать! Будто дело касается невесть какой тайны! Тайны! А если и вправду тайны? Хотя председатель совета дружины Лайли говорит себе, что она дура и тронулась умом, все же обыкновенная девочка Лайли чувствует, что должна прошептать… Ну, может, не прошептать, а сказать, обязательно сказать! Может, обронить какое-нибудь грустное и недоуменное словечко, и ее поймут, и что-нибудь ответят… Что? Не знаю, не знаю! Может, полсловом не обмолвятся! Да и не нужно говорить! Ей самой нужно сказать… Ей нужно высказать, что на сердце боль… Кому поведать? Кому? — Смирно! — доносится звонкий голос Рээт. Она приближается энергичным шагом. Бац-бац-бац! Делает безупречный полуоборот. Поднимает руку для салюта. Для выверенного, точного салюта. Слова ее льются, она не запинается, не нервничает. Она рапортует смело, громким голосом, с достаточным нажимом и немного отрывисто, как рубит. Рээт словно бомбит ее, Лайли, своим примерным рапортом. И кажется, ощущает большое удовлетворение от этого. На ее галстуке нет ни единой складочки, блузка, видимо, прямо из-под утюга. Ее лоб, нос и подбородок находятся между собой именно в той классической пропорции, о которой говорил учитель рисования. Глаза ясные и откровенные. Это она, Рээт, сказала: «Так ему и надо, чего хотел, того добился!» Рээт до того чистая, прямая, ясная, что ей ни о чем не прошепчешь. Всякое слово отскочит от нее и разлетится на кусочки. И Лайли произносит: — Вольно! И через несколько мгновений: — Вольно! И опять: — Вольно! — Вольно! — Вольно! Лайли кажется, что председатели совета отрядов друг за другом безразлично и даже презрительно поворачиваются к ней спиной. Подошли, постояли, сказали несколько слов… и тут же спешат отойти. Делали все согласно ее команде. Но, едва отдав рапорт, сразу же убегали от нее. Бежали к своим отрядам. К своим друзьям и подругам, к тем, с кем шепчутся, кому поверяют тайны, с кем хихикают над вещами, которые непонятны другим, с кем обмениваются взглядами, которые говорят больше, чем слова. Взгляд Лайли пробегает по выстроившейся дружине. Лица, лица, лица… Знакомые по именам, по отрядам… Кому из них подмигнуть, пойдем, мол? И в обнимку пройти по школе, спуститься по лестнице, пройти раздевалку, через двор в сад, за кусты жасмина? Присесть вдвоем на маленькую желтую скамейку, которую мальчишки смастерили на уроках труда… Сесть и начать вполголоса говорить о Райво… «Знаешь, он живет в соседнем доме. И вовсе он не такой… Он просто привык бродить по улицам, потому что дома быть ему невозможно. Отец каждый день устраивает пьянки. Райво словно разодран надвое. Плохая половинка и хорошая половинка. Они все время борются между собой. Он мне нравится… Я так переживаю за него, так переживаю…» Лица… Знакомые лица… Друзья… Редактор стенгазеты, ответственный за дневник, пионерский инструктор, вожатый отряда, председатель кружка интернациональной дружбы… И Сальме! Соседка по парте Сальме. Ее пепельно-светлые прямые волосы, ее будто завороженный взгляд. Иногда Сальме за весь день и трех слов не скажет. Сальме незаметна, как воздух. Она, Лайли, о Сальме собственно, ничего толком не знает… С кем же сесть на желтую скамейку? С кем поговорить о том, что лежит на душе? Все председатели совета отрядов сдали рапорта. — Дружина, смирно! — командует Лайли. Взгляд Лайли отметил движение, которое безмолвно пробежало по строю. Лайли идет по залу умеренным шагом, энергично размахивая руками. Раз-два, раз-два… вперед-назад, вперед-назад… — Товарищ старшая пионервожатая… — рапортует Лайли. Голос ее звучит звонко, четко и к тому же в меру торжественно. Ведь за спиной застыли триста двадцать восемь пионеров! В глазах старшей пионервожатой сияет радость и признательность. Потому что Лайли — настоящая находка! Ее хоть куда пошли выступать или представлять, организовывать или рапортовать, она всегда справится. У нее есть авторитет! И уверенность в выступлении! С ней считаются! Ее хвалят! — Дорогие ребята! — говорит сияющая старшая пионервожатая. В ее словах звучит ощутимая доля гордости и умиления. — У меня есть для вас хорошая, необыкновенно хорошая новость! Наша всеми любимая и уважаемая Лайли, наш волевой председатель совета дружины удостоена почетной грамоты… В зале вспыхивают овации. Ребята вовсю аплодируют. Аплодируют учителя и гость с орденскими планками. Пионервожатая отбивает ладонями такт: — Б-р-а-в-о! Браво! Браво! Браво! — шумно скандирует зал. Уже бегут по залу председатели отрядов. Они несут цветы. Вместе получается десять больших букетов. У Лайли полная охапка цветов. Радость, огромная радость, наполняет ее. Это прекрасно, радость захватывает дух. Лайли зарывается лицом в цветы и вбирает их нежный аромат. Щеки ее пылают, грудь поднимается и опускается. — Скоро нашу Лайли пошлют с поездом дружбы в ГДР, — слышит она умиленный голос старшей пионервожатой. И вдруг цветы теряют свой запах и цвет, вдруг голос старшей пионервожатой исчезает куда-то за пределы слышимости… Они стоят напротив по разные стороны ограды, и Райво говорит: — Да, это правда, меня отправляют в колонию. Это было всего час назад. Как раз незадолго до сбора, когда она, Лайли, спешила домой на обед и около детской площадки столкнулась с Райво. Взгляд у Райво был жесткий. Был, конечно, был, хотя он старался скрыть это, хотя смотрел все время в сторону. Так он сказал. Потом они замолчали. Шли по краю песочницы и молчали. Скакали по квадратам начерченных на асфальте классиков и молчали. — Ну, я пошел… — сказал наконец Райво и принялся ломать оказавшуюся в руках ветку. Глаза его были опущены, и при этом ни разу не глянул на Лайли. Она, Лайли, не ответила ни слова, потому что не могла овладеть своим голосом. Что-то тяжелое и щемящее сдавило его. Так они и прошли безмолвно каждый в свою комнату. «Поговорить, поговорить, поговорить!» — вдруг отчаянно загудело внутри. Она ворвалась в комнату и крикнула матери: — Райво отправляют в колонию! Она готова была броситься матери на шею, чтобы найти опору. Какое-то бессилие завладело ею. Но мать приподняла брови и сказала: — Почему это тебя так волнует? И это отчаянное гудение сдавило щемящей тяжестью, которая опустилась рядом с бессилием, и Лайли просто удивилась: откуда ей взять силы, чтобы нести и то и другое? В таком состоянии она пообедала, вернулась в школу, скомандовала дружине «Смирно»… Но когда начались рапорты, это отчаянное гудение возникло вновь и потребовало: «Поговорить! Поговорить! Поговорить! С кем-нибудь поговорить!» С кем? Все с ней считаются. Все уважают. Поговорить! С кем? Все ее слушаются. Все хвалят ее. Поговорить! С кем?.. Гость рассказывает о далеких днях Великой Отечественной войны, о солдатской дружбе… Поговорить! С кем? — Дружина! Равняйся! Смирно! Знамя дружины вынести! Торжественная линейка закончилась. Лайли забирает свои цветы и грамоту. — О, поездом дружбы в Германию! Не загордись! — говорит кто-то. — Нет… — отзывается Лайли. — Завтра сбор совета дружины? — спрашивает другая. — Да… — отвечает Лайли. — Репетиция ансамбля. Не забудь! — кричит третья. — Нет… — кивает она. — Ну и счастливица! — завидует четвертая. — А мы выполнили план по макулатуре! — хвастается пятая. — Завтра придет фотограф из «Сяде», — сообщает шестая. — Почетную повесь на стену! — советует седьмая. Неожиданно Лайли вскидывает руки и зажимает уши. Цветы и грамота падают на пол. Она выбегает из зала. — Господи, что это с Лайли! — восклицает старшая пионервожатая. — От радости помешалась или… Все громко смеются. Лайли сбегает по лестнице, выбегает через раздевалку во двор. Там стоит Сальме. Она подходит к Лайли и говорит: — Я ждала тебя. С тобой еще днем что-то произошло. Я хотела спросить, но ты все в бегах… В тот вечер желтая скамейка за кустами жасмина была дотемна занята. Пощечина Вагон, как всегда, был полон. Кто читал, кто переговаривался, кто-то дремал, кто-то поглядывал в окно. И в этом не было ничего необычного. Единственное отличие состояло, возможно, в том, что среди пассажиров на этот раз было много детей. Мальчишек и девчонок. Шестой пионерский отряд ехал на экскурсию, которой был премирован. В коридоре школы висела большая таблица. Больше всего красных кружочков там именно в графе шестого отряда. За общественную работу, за сбор макулатуры, за порядок в классе, за тимуровскую работу… Внизу таблицы красным кружочкам дано пояснение — ПП, что, в свою очередь, расшифровывается, как полный порядок. А это значит, что лучше не сделаешь. Такая оценка, конечно, завышена, потому что каждое дело можно сделать и еще чуточку лучше… Так как ребят в вагоне было больше обычного и это были уже не малыши, а, по всей вероятности, семиклассники, то и некоторые взрослые стали приглядываться более внимательно. Чем же это молодое поколение живет? Всякое о них говорят. Что бессовестные, и хулиганье, и… А сейчас вон их сколько перед глазами, да и времени хватает, можно понаблюдать. Кое-кто из пассажиров перестал читать объявления, другой дремать, третий смотреть в окно. Строгая средних лет дама повернулась вполоборота на скамейке. Так было удобнее смотреть в сторону противоположного окна. На другой стороне прохода сидело шестеро ребятишек. На одной скамейке три мальчика. На другой две девочки и мальчишка. Трое подростков выглядели чуточку старше, и строгая дама сделала вывод, что они вовсе и не из ребячьей группы. Просто оказались рядом. Надо сказать, что тут дама оказалась права. «Совсем еще маленькие, едва по двенадцати», — определила дама возраст двух девочек и, мальчишки. И тут она почти что угадала… Тринадцатого дня рождения никто из них еще не справлял. Строгая дама отметила, что троица парней довольно оживленно переговаривается и жестикулирует. Они все время поглядывали на сидящих напротив, весело смеялись, переговаривались… «Смотри, как мило они разговаривают с младшими», — сделала дама новый вывод. Но тут она ошиблась. Ребята помладше почему-то не реагировали. Больше того, они даже замкнулись. Краснощекий мальчишка, насупившись, смотрел в окно. Худенькая девочка, опустив глаза, сидела, сложив руки на коленях. Лишь высокая, в очках, девочка пристально и чуточку как бы через плечо смотрела на говорящих. Но и она не произнесла ни слова. Вагон гудел, колеса постукивали. «Ни слова не разберешь, — посетовала строгая средних лет дама и вздохнула: — Этот грохот может у человека все нервы выесть!» Колеса грохотали на стыках. Вагон гудел, как концертная раковина. Но слова и смех троицы слышались отчетливо. Сидящий напротив хмурого Андреса парень сказал: — Смотри-ка, и детсад усадили в вагон! Второй вспомнил о сосках, третий о ночных горшочках… Так уже порядочное время перемывали косточки детскому саду. Вскоре от оценки общего положения перешли к детальному разбору тех, кто сидел напротив. Сперва принялись за девчонок. — Жуткая жердь, и слепая еще. — Это относилось к Лейде, которая была в очках. Сидящий напротив Айли парень хихикнул: — Во, маменькина дочка тоже здесь, ручки между коленочек, прямо дева невинная! Насмешник открыл было снова рот, чтобы сказать еще что-нибудь и о Лейде, но, встретив презрительный взгляд девочки, только произнес: «Ха-ха-ха…» И опять принялся за Айли. Андрес не отрывал взгляда от окна. Он сидел прямо как палка. Сжатые в кулаки руки были засунуты в карманы брюк. За мутными оконными стеклами проплыли опушки, серые крыши хуторских построек, дороги с запыленными машинами. Картина была скучная. Но Андресу не хотелось оборачиваться. Тогда бы он снова увидел того же сидевшего напротив пошляка с усиками. Он только что кончил рассуждать о хилом кавалере и двух его барышнях. Андрес не знал, как ему реагировать, лишь почувствовал, как горячая волна бессилия невольно охватила его щеки и шею. Вдруг этот усатик скажет еще что-нибудь… о нем или… о девочках. Совестно… Стыдно! Стыдно перед Айли и Лейдой. Особенно перед Айли… Но что ему ответить. Не каждый может говорить пошлость и бить по морде… — Нос все равно что крючок, хоть пальто и зонтик вешай, — услышал Андрес, он знал, что это про Айли. — Размер туфель — ящик из-под гвоздей. — Это было в адрес Лейды, но больше ее не касались. Наверное, перестала интересовать. Что? Что делать? Кулаки Андреса были до того сжаты, что побелели, наверное, костяшки пальцев. Вдруг Андрес почувствовал, что кто-то наступает ему на ноги и бесцеремонно их отпихивает. Он глянул вниз. Троица далеко вытянула свои ножищи. Они доставали до скамейки Андреса, Айли и Лейды. Сидеть было ужасно неудобно. Особенно Айли, которая сидела посередине и не могла двинуться. Андрес понимал, что он должен что-то предпринять. Как-то помочь Айли. Так больше продолжаться не может! Но как помочь? Прикрикнуть, так они и ухом не поведут. Попросить — тем более. Длинноногая троица только бы потешилась. Ответила бы смехом и вздором, и все осталось бы по-прежнему, все равно неслись бы оскорбительные замечания и все равно было бы неудобно сидеть… Андрес мельком взглянул на Айли. Она все так же сидела опустив глаза. Руки ее лежали на коленях. Они были крепко сцеплены. Пальцы были слегка лиловато-синими и какими-то жалкими и беспомощными. Руки будто ждали, чтобы кто-нибудь согрел их, взял бы в свои ладони и погладил. Эти руки и эта уклоненная голова опечалили Андреса. Так опечалили, что он не мог смотреть на них и снова перевел взгляд на окно. Но за мутными стеклами уже не было леса, не было домов и белых дорог. Виделось только лицо Айли, с ее большими голубыми глазами, носом пуговкой и круглым подбородком. Все это обрамляли длинные мокрые светло-желтые волосы. И лицо это так радостно смеялось, потому что Андрес догонял Айли, и они вместе ринутся с моста в реку. Айли очень редко смеется. Словно не смеет… Всегда стесняется, ей все неудобно… Но она должна смеяться! Обязательно должна! Один потешавшийся голос произнес: — Тоже мне девка… связка костей! Другой голос загрохотал: — Хо-хо-хо… Третий хихикнул: — Хи-хи-хи… — И добавил занудным голосом: — Жуть… руки синие и… Первый голос съязвил: — Во, а косички какие! Хвостики крысиные… Андрес вскочил и всей ладонью ударил пошляка по лицу. В вагонный шум добавилась звонкая пощечина. — Господи! — вскрикнула средних лет дама. — Где учительница! Где у этих детей учительница! Здесь пассажиров избивают! Какая дикость! Какая невоспитанность! Помощница пионервожатой Лоори подскочила как ужаленная. Из рук ее выпал учебник эстетики. Это была стройная и хрупкая первокурсница, которая любила размышлять о красоте и возвышенном. Лоори взялась работать с пионерами. Эту обязанность они взяли на себя вместе с Меэри. А Меэри в последнюю минуту уехала на соревнования по баскетболу. И вот Лоори теперь оказалась одна. Одна с восемнадцатью примерными пионерами. Боже, боже, что они делают! Покачиваясь в ритме движения поезда, Лоори побежала туда, куда указывал накрашенный ноготок строгой дамы. — Этот мальчишка ударил по лицу того парня! Господи, какая грубость! — разохалась дама и все еще указывала на Андреса. — Андрес? — спросила Лоори своим самым строгим голосом. — Да… — пробормотал мальчик и почему-то поднялся. — Что значит «да»! — воскликнула Лоори и топнула ножкой о качающийся пол вагона. — Ты ударил? — Ударил, — отозвался Андрес. Лоори глубоко вздохнула. Она вдруг забыла, что дальше делать и что сказать. — Господи! — выдохнула строгая дама и опустилась на сиденье. — Он еще смеет признаваться! — Проси… немедленно попроси прощения! — потребовала Лоори первое, что пришло в голову. — Не стану! — сказал Андрес и хмуро продолжал смотреть себе под ноги, туда, где вытянулись ходули усатика. — «Не стану»… — как эхо повторила Лоори, и у нее от слов мальчишки перехватило дух. — Боже праведный, какой ужасный буян! — причитала средних лет дама. — Молодые люди так весело, так мило беседовали… Хотели и других увлечь… А он, а он ударил! Ударил по лицу! Прямо по лицу! До чего жестокое и злое сердце у этого ребенка! Лоори оправилась после первого испуга. И задала самый обычный вопрос, какой можно задать в подобной ситуации. Она спросила: — За что ты его ударил? Андрес не ответил. Он не мог ответить… Тогда бы пришлось сказать о милом смехе Айли. Об ее стеснительности. О том, какая она скромная, как легко причинить ей боль, что никто не смеет ее тронуть… Ни словом, ни делом. Но об этом же не скажешь! Может быть, когда-нибудь и кому-нибудь… Но не здесь, в вагоне… — Так почему же ты ударил? Андрес молчал. — Девочки, почему Андрес ударил? Айли не могла ответить. Она бы ни за что не ответила! Весь вагон ждет ее ответа! Но тогда она должна будет повторить, что сказали ей… Может быть, она шепнула бы кому-нибудь… Нет, нет, даже маме не сказала бы, что Андрес догонял ее, что он запихал в ее кеды мох и положил в них по яблоку… По краснобокому яблоку… И Лейда не могла сказать, объяснить. Она чувствовала, что этого не хочет Андрес. Она знала, что Айли и Андрес не хотят этого. — Какое нахальство! Они даже ответить не потрудятся! — причитала средних лет дама. — Что… что? — спросил сонный мужчина, который только что высунулся из-под плаща. — Ужасные вещи… — вздохнула какая-то старушка и сунула за щеку новую конфету. — Вот видите! — сказала строгая дама и дотронулась до рукава Лоори, — Они ни во что не ставят вас… Лоори вышла из себя и резко воскликнула: — Сейчас будет станция. Ты, Андрес, сойдешь и на первом же поезде вернешься домой. Ты недостоин премированной экскурсии! Айли вздрогнула, но глаз не подняла. Она вся напряглась, только глаза моргали, моргали… На щеки скользнули первые слезинки. Айли не смела поднять руку, чтобы смахнуть их. Она знала, что тогда она разрыдается в голос. Что этим движением разрушит напряжение, и она не сможет сдержаться. Андрес не произнес ни слова. Он сел и стал смотреть в окно. Только Лейда посмотрела в глаза Лоори, нервно поправила очки и уверенным голосом сказала: — И я вернусь домой. — Это почему? — воскликнула Лоори. — В знак солидарности! — ответила Лейда и снова поправила очки. Этот ответ прозвучал как обвинение и как демонстрация превосходства. Такое в отряде могла позволить себе только Лейда. Она всегда знала, что и где можно сказать, где и какую позицию занять. — Ужасные дети! — вздохнула строгая дама. — Да-да… — пробормотала старушка и зашуршала конфетными обертками, которые пристали к карамельке. Сонный мужчина спокойно продолжал дремать дальше. Андрес сидел. Его спина была прямо-таки судорожно прямой. Руки крепко-накрепко ухватились за сиденье. «Почему Айли тоже не сказала так?» «Почему Айли не…» «Почему Айли…» Это была первая мысль, которая стала биться в голове Андреса после слов Лейды. Возникла и исчезла. Другая огромная забота отогнала ее. «Я сойду… Айли останется одна… Эти парни здесь…» Затем он вспомнил, что сойдет на станции, откуда начнется экскурсия. И Айли тоже сойдет. Вместе с другими она пойдет дальше пешком. Она не останется на произвол этих парней… Это хорошо! «Лейда… Надо будет сказать, чтобы она осталась…» — тут же пронеслась новая мысль. Но это не было заботой о Лейде. Это была забота Андреса о самом себе. Это было какое-то беспокойство, странное чувство неполноценности. Он боялся Лейды. Он всегда немного стеснялся этой девчонки. Лейда слишком… слишком… Что «слишком», этого Андрес не мог выразить словами. Может быть, Лейда слишком рассудительная и волевая? Значит, она слишком рассудительная и волевая! Нет, нет, так не скажешь. Она высокомерная. Нет, что за высокомерная, глупости… «О чем я с ней буду говорить, когда мы вместе поедем домой?» — вдруг испугался Андрес. «А с Айли?» — тут же спросил он себя и еще больше смутился. Он знал, что с Айли вообще не сможет говорить. Не посмел бы и рта раскрыть! Но это смущение сразу прошло, потому что с Айли можно и помолчать! Тут опять подумалось: «Почему Айли тоже не сказала так?» Эта мысль осталась. Поезд сбавил ход. Вот и конечная станция премированной экскурсии. — Жуткая драма… — издевательски произнес усатик. Но в его голосе уже не было прежнего циничного превосходства. В нем не было даже злорадства, что у Андреса все так плохо кончилось. Произошло что-то такое, что осталось для него загадкой. Обратный поезд должен был подойти через четверть часа. Лоори сказала, что пока не посадит Андреса на поезд, они со станции не уйдут. Лоори сходила вместе с Андресом за билетом. Велела, чтобы он сразу же шел с поезда домой, а не гулял по городу. Предложила ему бутерброд с ветчиной. И Лейда тоже купила билет. Ей Лоори ничего не велела, будто Лейде и не обязательно было сразу идти домой, казалось, Лоори словно бы и не было до нее дела. Андрес все время молчал. Он никогда не отличался разговорчивостью, сейчас же у него не было ни малейшего желания говорить. Даже самые любопытные мальчишки из отряда не услышали от него и полслова в ответ на свои расспросы, не говоря уже о девчонках. Андресу было жалко экскурсии, но о своей пощечине он не жалел. Конечно, лучше бы сдержаться. Но нет, он ни о чем не жалел, ни о чем. Вдруг Лейда повернулась к нему и сказала: — Не думай, что я тобой восхищаюсь или что-нибудь подобное! О нет! Я не люблю тех, кто поднимает кулаки. Как Андрес и думал, он ничего не смог ответить Лейде. Подошел поезд. Отряд стоял на платформе. Лоори перед ними. Андрес поднялся в вагон. Вслед за ним тут же вошла Лейда. В этот же миг из здания станции выбежала Айли. Сумка болталась через плечо, открытый кошелек в руке. Айли почему-то сделала Лоори книксен и негромко сказала: — До свидания! Я еду домой! Я тоже недостойна этой премированной экскурсии. …Они втроем сидели в вагоне. Сидели и молчали. Смотрели друг на друга, были серьезными и молчали. Молча жевали свои бутерброды. Безмолвно обменивались конфетами и печеньем. Или им не о чем было говорить? Так ли это? Или молчание тоже красноречиво? Скорее всего. Потому что Андрес больше уже не волновался о том, с чего начать разговор. Сообщники Желтый с большими окнами автобус объехал клумбу и исчез на дороге за воротами лагеря. Перед главным зданием, украшенным лозунгом «Добро пожаловать!», остались лежать несколько куч чемоданов, рюкзаков и сумок. Их владельцы топтались тут же, потому что начальник лагеря велел немного подождать. Новички побойчее уже завязывали знакомства, более робкие озирались по сторонам. Эйнар подошел к высокому вихрастому парнишке. Долговязый пел в автобусе громким голосом и поэтому запомнился Эйнару. — Ну и преснятина эта жизнь в лагере! — сказал Эйнар так, будто они с долговязым были старые друзья. — Я бы не поехал, но отцу дали путевку на работе… Если дают, надо брать… Высокий глянул сверху вниз на Эйнара, склонил голову набок и принялся бормотать: — Да, лагерь — это, конечно… Откуда знать, может, и правда… Но кто скажет, вдруг вовсе и нет… Поди возьми… Эйнар повернулся к длинному спиной. Такой ответ не сулил надежды на то, что они найдут общий язык. А общий язык обязательно нужен. Иначе ему, Эйнару, ни за что не создать «господской компании». Такой, которая не поддастся приказам и запретам. Эту идею он позаимствовал у соседского Иллара, который с такой компанией куражился потом еще целые ползимы. Эйнару не хотелось быть ниже и хуже других. В следующий миг Эйнару попался другой долговязый парень. Он подпирал плечом корявый ствол сосны и, похоже, скучал. Предположение это по крайней мере подтверждалось кручением болтающегося на цепочке ключа. Эйнар подошел ближе. — Н-да… Ну и преснятина эта жизнь в лагере! — сказал он с легким превосходством. — Отцу на фабрике дали путевку, иначе я бы сюда не поехал… Парень оттолкнулся от ствола, покрутил ключом перед носом Эйнара и сказал: — Слушай, приятель, не хнычь ты тут, знаешь ли… Эйнар и к этому долговязому повернулся спиной. Такой ответ и вовсе не обещал, что они могут найти общий язык. В конце вереницы сумок, баулов и свертков сидел на чемодане коренастый парнишка. Он закинул ногу за ногу, скрестил на колене пальцы рук и смотрел вокруг с таким видом, будто он был по крайней мере надсмотрщик, если не сам барон. Эйнар остановился перед парнишкой и сказал: — Интересно, сколько заставят нас здесь прождать? — Кто знает, сколько они провозятся! — решительно сказал восседавший. Этот тон был весьма и весьма обнадеживающим, и Эйнар смело выпалил свой пароль: — Ну и преснятина эта жизнь в лагере… О том, как отец достал на фабрике путевку, он и не успел сообщить. Коренастый парнишка театрально протянул руку и обрадовался: — Руку, друг! Прямо мои мысли! После такого ответа было неудивительно, что Эйнар и этот коренастый Райнер заняли рядом кровати и были вместе в столовой, в строю и вообще везде и каждую минуту. Штабом двух сообщников, их убежищем и командным пунктом стала огромная каменная глыба на высоком берегу реки. Вернее, удобное песчаное углубление, которое ветры выдули в камне со стороны реки. Это прекрасное место союзники открыли сразу в первый же день. И в тот же вечер молоденькой воспитательнице было растолковано, что двоим парням из старшего отряда няньки не нужны. Они согласны спать в отрядной палате, согласны есть и ходить на построения, но большего от них ждать не следует. Они приехали сюда не в детсад играть. Скрывая свое смущение, молоденькая воспитательница смогла лишь неловко отшутиться. В этом не было ни запрета, ни разрешения. Если что и было, так желание выиграть время, чтобы посоветоваться с другими воспитателями или самой собраться для решительного возражения. Таким образом первый ультиматум сообщников обескуражил противника. На следующее утро песчаное углубление в камне было уже спозаранку обжито. Они еще захватили шашки и две бутылки лимонада. — Теперь поджаримся! — сказал Эйнар, когда он ничком разлегся на песке, раскинув руки и ноги. — А что тут остается? — констатировал Райнер. В его словах прозвучало как бы небольшое сожаление. Эйнар перевернулся на живот рядом с Райнером и сказал: — Все лучше, чем… чем… Чем что? Этого он не сумел с ходу выразить, но Райнер понял его. — Конечно, лучше… О чем разговор! — согласился он. Некоторое время, загорали молча. Наслаждались своим положением и завоеванной самостоятельностью. Но взгляды скользили с устья реки на море, оттуда на каменистый остров, где виднелась еловая опушка. — Было бы здорово предпринять что-нибудь стоящее, — пробормотал Эйнар. — Пойти бы куда-нибудь. Скажем, в горы… Дорога тяжелая, но это ничего… — Ну, ты начинаешь молоть чепуху, не хватает еще клад принести, в искатели податься, — презрительно пожал плечами Райнер. — Я бы лично лучше куда-нибудь поехал. На какой-нибудь великолепной машине или на самолете. Или на машино-самолето-пароходе! Рулевая что надо и полно кнопок… Чудо-машина то несется по земле, то взмывает в небо, то плывет по воде… Если надо, и под водой… — Оно, конечно, на таком бы можно… — сразу согласился Эйнар. — Шлепнулся бы с берега в реку, по реке — в море, там взмыл бы в воздух и — бац — спустился бы на остров… — На остров Сарвику, например, — сказал Райнер. — А ты что думаешь, что такая машина только фантазия? Я где-то про такое читал, даже испытания проводят. — Конечно! Почему бы не испытать… А вот мы даже самым обыкновенным образом не побываем на острове Сарвику. Разве можно везти детей морем… Интересно, какое тут расстояние? — Метров двести, не больше! — Боже мой! Двести метров открытого моря! Ой-уй-ай! — произнес Эйнар, подражая голосу молодой воспитательницы. Это у него получилось довольно здорово. Даже настолько, что Райнер долго смеялся и посоветовал Эйнару податься на эстраду. Ребята снова замолчали. Лимонад был выпит, шашки не завлекали. Жара настолько разморила, что зубоскалить тоже уже не хотелось. Только вода могла еще подбодрить, притом, конечно, морская. В реке вода теплая. И они пошли к морю. Брели берегом, взбирались на камни, кидали в воду камешки, зарывались в песок и снова плюхались в воду. Но полного удовлетворения все равно не испытывали. И это злило их, а вскоре даже слегка притормозило их забавы. После того как в песке была выкопана яма и они здорово облепили друг друга грязью, не оставалось ничего другого, как сесть и прислониться спиной к камню. На реке показались две лодки. О своем появлении они заявили веселым громким смехом, пением и звуками гитары. Тот самый долговязый парень, который накануне подпирал сосну, сидел на носу первой лодки, наяривал на ярко-желтой гармошке и пел. Обе лодки были набиты мальчишками и девчонками. Верхние бортовые доски лишь на пядь выступали из-под воды. Весла поднимались и опускались. Но тяжелогруженые лодки с ребятами продвигались, как черепахи. «Ну и что ж, что медленно… — могли крикнуть плывущие. — Главное, движемся! Главное, что куда-то собрались!» Эйнар пригляделся. Вот чудеса! И девчонка-воспитательница в лодке! Опустила руки в воду и подпевает под гитару! Райнер глазел на вещи в лодке. Вот это да! Котел прихватили и палатку… Наверное, останутся на ночь… Видимо, на остров… Куда же еще… Звуки гитары, песня, смех и лодки удалялись из устья реки. Теперь путешественники были уже в море, среди дремлющих валунов. Много ли там осталось до острова… — Ну и печет! — проворчал Эйнар и, набрав пригоршню воды, плеснул себе на голову и плечи. — Эй! Ты чего брызгаешься! — отскочил в сторону Райнер. Его голос прозвучал так зло, будто Эйнар облил его из ведра. — Да что тут такого! Ты же не девчонка какая-то! — посмеялся Эйнар. — Очень даже такое! — огрызнулся Райнер. Оба вдруг нахохлились. Еще одно высказывание, и кто знает, что могло случиться. Может, руки бы в ход пошли. К счастью, откуда ни возьмись, появился длинный и тощий парень, который пел в автобусе громким голосом. Эйнар и с ним пытался договориться до Рейнера, но тщетно. Появление парня было своеобразным. Он выскочил из-за куста, побежал пригнувшись по галечному берегу и бухнулся на живот за довольно большим валуном. Глаза же его были все время прикованы к двум лодкам. Он явно действовал по принципу: наблюдай, но сам оставайся незамеченным. — Что за цирк ты здесь устраиваешь! — гаркнул Райнер. Долговязый разведчик испугался. Конечно, у него не было времени обратить внимание, что соседний камень сзади уже обжит. — Да я ничего… Просто наблюдаю… Не наблюдаю… а смотрю… — Чего подглядывать-то! Поехал бы с ними, раз душа просится! — бросил Эйнар. — С ними, конечно… Только лодки… Лодки казались мне развалюхами… В другой раз, если… если… — совсем запутался парень. — Если они сегодня не пойдут на дно? — с издевкой вставил Эйнар. — Нет, почему же сразу на дно… Я только… — начал было опять долговязый, но Райнер махнул рукой: — Хватит! Картина ясная. Твое «я» раскрылось перед нами! Эйнар прыснул. Но долговязый неожиданно сердито сверкнул глазами и на удивление резко и кратко проговорил: — Тогда уж мы все втроем одинаково попахиваем! Райнер только теперь по-настоящему вышел из себя: — Послушай ты, жердина! Давай сматывайся! Эйнар схватил камень. Долговязый не стал дожидаться последующих событий. На его счастье, рядом начинался можжевельник. Райнер и Эйнар некоторое время молча смотрели на море. Лодки достигли острова. Ребячья орава, словно стая кузнечиков, кинулась покорять необжитые земли. Судя по крикам, потрясающие открытия были прямо-таки повсюду. Если ничего другого, то гнезда птиц-смеховушек были там на каждом шагу. Это до того злило, что Райнер не вытерпел: — И чего этот столб о себе думает! Приходит других своей шапкой мерить! — Надо было дать ему как следует! — фыркнул Эйнар. Райнер молчал некоторое время. Затем спросил: — А за что? — Дурак! — презрительно сказал Эйнар. — Хорошо, что сам все понимаешь! — улыбнулся Райнер. На это Эйнар не смог ничего ответить. На острове кипела жизнь. Долговязый покачивался среди можжевельника словно флюгер. На берегу, возле огромного валуна, Эйнар и Райнер уставились друг на друга. Шел всего второй день в лагере. Весенняя радость У Лээло сегодня плохой день. С раннего утра все что-то происходило такое, отчего сжимало сердце. Боль эта словно горечь, от которой невозможно избавиться. Хуже того. С каждой новой неприятностью она становилась все горше, разливалась по всему телу, охватывала все мысли и каждое движение, делала Лээло безразличной и отупевшей. Даже странно, как это она выбралась сегодня за поселок в Приречный лес. По дороге из школы домой она была уверена, что не пойдет туда. Просто не было желания. И все же пошла. Может, по привычке, ведь седьмой год уже они приходят сюда встречать весну. Этого обычая класс придерживался без всякого принуждения: погожим весенним днем решали, что пойдут в Приречный лес, и отправлялись. Кто пешком, кто на велосипеде. Гуляли под соснами. Девчонки рвали подснежники. Мальчишки скатывали из последних остатков пористого снега последние снежные комья. Наконец, разводили костер… Сейчас, сидя возле костра, Лээло хотела как бы наконец освободиться от плохого дня. Хотела перечеркнуть его, навсегда забыть. Но забыть было невозможно. Резкие слова, злые лица, неприятные сцены — все скучивается и прямо-таки наваливается на нее. Сегодня у костра с ними еще и гость: высокий, в очках, писатель, с прической старого хуторянина. Речь его льется, как родник. Он рассказывает о Сиккере-Поккере, который живет в радиоприемнике, и о Соте-Поте, который больше всего на свете обожает рыбий жир, — в общем, о героях своей новой книги. Лээло слушает, и все неприятное улетучивается, исчезает за встрепанными волосами писателя, уплывает все дальше и дальше. Вот уже Сиккер-Поккер переколотил все радиолампы, а Сота-Пота выпил последнюю каплю рыбьего жира. Над обитателями малышачьего царства нависла угроза нехватки информации и витаминного голода. И Лээло чувствует, что вер недоброе — злые слова, лица и сцены — опять возвращается. Оно уже за спиной писателя, проходит сквозь него. Сиккер-Поккер и Сота-Пота не в силах отогнать неприятные ощущения Лээло обратно в лес. Все уже вернулось к ней: резкие слова, злые лица, неприятные эпизоды… Звенит звонок. Лээло просыпается. Нащупывает будильник. Звона больше нет. И тут же пугается: опять звонок! Но это уже телефон! Она выбирается из-под одеяла, протягивает руку к выключателю, чтобы зажечь свет, и спешит в переднюю, где уже в который раз призывно звенит телефон. Она поднимает трубку. — Алло! В ответ раздается сердитый голос: — Позовите Юри! — У нас нет Юри, — отвечает Лээло, — это четыреста семьдесят пять восемьсот девяносто восемь. — Как нет! — орет злой голос так громко, словно говорит не по телефону, а пытается докричаться прямо через весь город. — А где же он тогда? — Он здесь просто не проживает… — пытается объяснить она, Лээло. — Должен проживать, не ври! — гаркают ей в ухо. — Вас неправильно соединили, — говорит она, с трудом сохраняя спокойствие. Теперь на другом конце провода уже по-настоящему выходят из себя: — Чертова девчонка! Чего же ты морочишь голову так долго! Сказала бы сразу… Пускают детей к телефону… Разговор обрывается. Лээло успевает глянуть на часы. Половина шестого. Снова звонок. И опять чертыхания. Так повторяется еще три раза. Хорошо, что мама с папой спят в комнате за кухней и что двери закрыты. Им звонок не слышен. Но чувство несправедливости, рожденное злым голосом и чертыханием забирается в постель вместе с Лээло и не дает ей заснуть. Обида давит, и чем больше Лээло думает о случившемся, тем горше делается обида. Наконец сон все же одолевает ее. Лээло запирает дверь на ключ, берет в руки портфель и спускается по лестнице. Навстречу ей поднимается старушка из соседней квартиры. — Доброе утро! — приветствует Лээло, но старушка ни слова не отвечает. Только пройдя мимо, она бросает вдогонку: — И что за люди… Всю ночь трезвонят по телефону… Спать не дают… О том, что стены тонкие, и думать не желают… Девчонку тоже испортили… Лээло тут же оборачивается, хочет объяснить, как все было, восстановить справедливость, но старушка кричит уже в голос и ничего не слышит: — Гляди-ка, выпучила глазищи!.. Слово сказать нельзя… Сразу же пререкаться со старым человеком… Ну и воспитали ребеночка… Соседка все больше и больше распаляется. Она уже даже уверена, что с ней пререкались. Чем дольше она кричала, тем большей становилась вина Лээло, тем громче звонил телефон в их квартире и тем громче Лээло кричала в трубку… Узкая площадка снизу доверху заполнилась обвинениями. Они наползли на Лээло, грозились подмять под себя. Лээло выбежала на улицу. …Учительница математики говорит: — У Прийта пробелы в знаниях. Чего-то знает, но потом вдруг пустота, дырка, как в баскетбольной корзине… Кто-то смеется во весь голос, кто-то ухмыляется. Ведь именно из-за баскетбола у Прийта эти пробелы. Тренировки и соревнования, даже многодневные поездки на соревнования. Отсюда и отставание… Учительница продолжает: — Кто-нибудь должен помочь Прийту. Может, вдвоем залатают математические дыры. Кто вызывается добровольно — поднимите руку! Не раздумывая, руку поднимает Лээло. Что же тут раздумывать? Прийт живет рядом, с детского сада вместе: в детском саду их шкафчики были рядом. У Прийта на дверце было наклеено яблоко, у нее клубничника, и лыжи, подаренные ей на Новый год, тоже Прийт просмолил… Она поднимает руку, и учительница говорит: — Я на это и надеялась. На перемене, когда Лээло у окна в коридоре еще просматривала историю, к ней подошла Анне-Миа. Подошла, взяла ее под руку и медовым голосом проговорила: — И не думай подкатываться к Прийту! У него есть другие, и получше! Бедная крошка Лээло, я тебе очень сочувствую! Лээло не успела опомниться, защититься от липких слов Анне-Мии, а та уже, изменив тон, презрительно процедила: — И тебе не стыдно вешаться парню на шею! Раскоряка. Ходит, как курица, топа-топа… Лээло вырвала свою руку и бежать. Бежит по лестнице в раздевалку, оттуда в вестибюль бассейна и дальше в пустую душевую. Но противная и грязная волна, которая охватила ее после слов Анне-Мии, не оставляла ее. Волна катилась следом, сковывала ноги. Лээло даже ощущала ее отвратительный запах… Перед ней была белая кафельная облицовка в душевой. Стены чистые и блестящие. Они приносят ей неожиданное облегчение. Над головой из никелированных рожков стекают редкие капли. Они падают на ее вытянутую ладонь. Капли холодные и упругие. С ними приятно играть. Она дает им падать на пальцы, на кончики пальцев. Затем они ложатся в ряд на ладони, падают на запястье, туда, где бьется пульс… Это хорошая игра, она отстраняет возвращение Анне-Мии, не позволяет ее словам причинять Лээло боль. Вдруг откуда-то доносится звонок. Сигнал приводит в действие школьный рефлекс, Лээло бежит в класс. Но дальше раздевалки она уйти не в состоянии. Противная и мутная волна не пускает ее. Лээло вынуждена остановиться, она прямо-таки видит, как заматывает голубую куртку Прийта, как Прийт отрывает ее от своей куртки, а она, переваливаясь, топа-топа, бежит за ним, руки растопырены… Это уже и не руки, а куриные лапки… — А ты чего стоишь! Звонок давно прозвенел… — говорит нянечка. И Лээло бежит вверх по лестнице и вбегает в класс. Учительница истории уже в классе и диктует контрольные вопросы. — Извините за опоздание, — говорит Лээло. — Кто опаздывает — себя наказывает! — бросает учительница. — Первый вопрос я уже продиктовала. Повторять не стану. Так что на высшую отметку не надейтесь. Отношения у нее с учительницей натянутые. Это пошло с тех пор, когда Лээло, водя пальцем по книге, вслух сказала, что учительница пересказывает учебник. Лээло спешит на место. Начинает искать тетрадь. Ищет и ищет. Роется в портфеле. Что-то падает на пол. Ручка катится по парте. А тетради нет. Нет и нет! — Того, кто плетется в хвосте, история не ждет! — бросает учительница и диктует второй вопрос. Портфель пуст. А тетрадки нет. Нет, нет! Тут она вспоминает, что тетрадка была в учебнике. А где же учебник? И его нет! Но… А-а! Учебник остался на подоконнике в коридоре, когда она убежала от Анне-Мии… На миг Лээло позабыла о школьной дисциплине. Она вскакивает и выбегает из класса. — Анархисты никогда долго не властвовали. Дайте сюда свой дневник! — говорит учительница, когда Лээло влетает обратно в класс с учебником и тетрадкой. Из контрольных вопросов она успевает ответить только на три последних. Кроме двойки, надеяться не на что. После уроков Лээло сразу же направилась домой. Не зашла к двоюродной сестре узнать о здоровье. Не пошла помочь бабушке копать огород. Хотя все это сама наметила себе на сегодня. И не просто наметила, а вменила в обязанность. Она ждала намеченного, выбрала для этого свободное время. Бабушкин огород между поселком и совхозом на лето становится для нее вторым домом. Каждую весну уже загодя ее тянуло к земле и посадкам. И двоюродная сестра не просто родственница, а близкий друг и соседка по парте. Можно сказать, втройне близкий ей человек… Даже с бабушкой и сестрой не хотелось видеться. У Лээло просто не было сил прийти к ним. Все желания и силы покинули ее. Перед глазами стояли только злые лица и неприятные сцены, а в ушах звенели злые слова. Но тут Лээло выглянула в окно и увидела ребят из своего класса. Они шли группами и парами через улицу и скрылись за поворотом у магазина. Лээло знала, куда они направляются. Конечно же, в Приречный лес. Об этом был сегодня разговор в классе. Неожиданно Лээло решила, что и ей надо поспешить за другими. Сейчас Лээло сидит на длинном, очищенном от веток стволе сосны и слушает, как Сиккер-Покеер по незнанию перепутал все провода в приемнике, а озорной Сота-Пота капает ему на голову рыбий жир. Слушает? Разве так слушают? Она слышит, но не слушает. Слышит слова, видит дедовскую хуторскую прическу, но слышит только свой внутренний голос, молящий об утешении. Писатель кончил. Девочки в благодарность преподнесли ему подснежники. Прийт принес кусок поджаренной на костре колбасы. Слушатели уничтожили свои порции еще во время беседы. — Последняя пара, выходи! — кричит Прийт. Кроме баскетбольного роста и дыр по математике, он обладает еще голосом, который слышится далеко. Анне-Миа тут же повторяет слова Прийта и подбегает к нему. Игра началась. Играют в пары. Хотя Лээло с удовольствием сидела бы на стволе и мешала бы палочкой огонь в костре, но ей не дают остаться одной. Пары убегают, ловцы ловят их. Одни изо всех сил мчатся вон, другие ловят их. Временами это вроде уже и не игра. Лээло водит один, второй, третий раз… сама уже не знает, в какой раз… Лээло бредет на место, откуда ловец вызывает очередную пару. Но не становится спиной к паре. А прислоняется к сосне, смотрит на играющих и тяжело-тяжело дышит. Наконец говорит: — Я больше не могу… Она знает, что в играх не проявляют жалости. Если ты водишь, тебя загоняют так, что дух вон. Если же ты салка, то хоть язык высуни, никто с легкостью тебе в руки не дается. Лээло хорошо это знает, но все же говорит. Говорит, может быть, для того, чтобы оправдать свою минутную передышку. Неожиданно на круг выходит Прийт, приближается к ней и говорит: — Я повожу за тебя. Неужели и правда можно так просто произнести такие хорошие слова? И так же просто, как само собой разумеющееся, Лээло идет в пару на место Прийта. — Раз-два-три, последняя пара выходи! — командует Прийт. Игра продолжается. Лээло смотрит на лес и не перестает удивляться. Какое вдруг удивительное превращение произошло! Куда подевалась наведенная заходящим солнцем сверкающая дорожка, что вела с одного берега реки на другой? Куда делись пылавшие в багровом зареве маковки сосен, эти гигантские, подпирающие небо колонны? Где скрывалась та радушная улыбка, которая сейчас столь приветливо светится в глазах писателя с растрепанной шевелюрой? Почему это девчонки сегодня особенно радостно вскрикивают? Настала очередь бежать Лээло. Она бежит к кустам, кружит между соснами, весело вскрикивает… С чего бы это? А просто так, от радости. Смеясь и подпрыгивая, помогает она носить двумя палками в реку тлеющие головешки. Когда ребята толпой входят на главную улицу поселка, тут и там уже загораются огни. Дома прячутся в темноте и подмигивают. Лээло и не помнит, когда еще такая огромная и спокойная радость такой мягкой волной охватывала ее. Охватывала широко и словно бесконечно. — Я сегодня зайду сюда! — кричит она. — До свидания! Завтра увидимся! Лээло сворачивает на боковую улочку, туда, где живет ее двоюродная сестра. Вот и их калитка. — Здравствуй! — Здравствуй! Это ты, Лээло? — Я. Как здоровье? — Уже лучше. Ты откуда? — Из Приречного леса. Мы встречали весну! Так хорошо мне еще никогда не бывало!