На берегах тумана Федор Чешко Чешко ФЕДОР НА БЕРЕГАХ ТУМАНА ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ПЕВЕЦ ЖУРЧАЩИЕ СТРУНЫ 1 Очаг немилосердно дымил. Тяжелые жирные хлопья копоти сонно кружили по хижине, неторопливыми струйками выплывали в раздвинутые на день окна, в двери, в многочисленные щели обветшавших, источенных древогрызами стен — куда угодно, только не в дымоход. Раха, с трудом выпрямившись, утерла засаленным подолом потные толстые щеки. Глаза невыносимо жгло, веки заплывали слезами от злого кухонного чада. А может быть, и от злой обиды на мужа, который для других днем и ночью даром горбатиться готов, а на нее, Раху, и плюнуть поленится. Ишь, сидит, объедок противный! И ведь с самого утра так вот сидит, строгает что-то (не ради дома, конечно, жди от него!), и головы не поднимет, и слова доброго не скажет. Да что там доброго — никакого не скажет. Хоть бы обругал, все веселее бы стало... Бездонная Мгла, ну почему, ну за что же такое наказание?! У всех мужики как мужики, а у нее — так, горшок треснутый: и толку никакого, и выкинуть рука не поднимается. Строгает, строгает... До лысины ему, что весь пол щепками своими погаными завалил, что дымоход не чищен, что чад, — все ему до лысины. Может, побить его? Нет, не стоит. Пыталась уже однажды, так потом три дня боялась к колодцу выйти, соседкам синяки свои показать... Вот поди ж ты, на вид из мозгляков мозгляк, чихнешь — расплескается, а силища в нем такая... И то сказать, воин же... Это мамаша, помнится, присоветовала: «Ты, Раха, как мужика себе выбирать станешь, гляди, какой пощуплее. Чтоб при случае и поучить можно было». Спасибо ей, насоветовала, червивая голова... Ох, прости, Мгла, прости, прости, Бездонная! Это ж такое о покойнице помыслить! Да уж лучше голову свою глупую бабью об очаг разбить, чтоб дрянного не думала! Ну, быть теперь беде, быть несчастью: накажет Бездонная за непочтение к родительнице усопшей, ох накажет! А все из-за него, из-за этого древогрыза проклятого! Раха в сердцах плюнула в очаг, обернулась к мужу — выместить накипевшее на душе, сорвать злость: — Долго еще я буду мучиться, Хон?! Чад уже все глаза повыел, сил моих больше нет! А ну бросай свою деревяшку, лезь на крышу — дымоход чистить! Ну, кому говорю?! Муж даже взглядом ее не удостоил, только брезгливо шевельнул губами: — Доделаю — почищу. Отстань. — Доделаю... — передразнила Раха. — Да когда ж ты, наконец, доделаешь ее, погибель мою? — Завтра. — Ах завтра?! — Раха аж задохнулась от негодования. — Ну тогда и есть будешь завтра! Она пнула ногой стоящий в очаге горшок, тот раскололся, и облитые варевом угли зачадили пуще прежнего. Хон, морщась, слушал, как женщина, выскочив во двор, продолжает там бушевать, расшвыривая и пиная все, что попадается под ноги; как вопит — надсадно, пронзительно, явно надеясь на сочувствие соседей: — И вечером в ложе с собой деревяшку свою бери, а я лучше с настоящим древогрызом спать буду, чем с тобой!.. Раха вдруг замолчала, и Хон в изумлении поднял голову: что-то ненадолго ее сегодня хватило. Странно... Может, захворала? Или просто соседок дома нет? А притихшая, испуганная Раха стояла у плетня, до матовой белизны в пальцах вцепившись в его трухлявые прутья, и смотрела на неторопливо приближающуюся к ней судьбу. Вот оно, вот... Наказала-таки Бездонная... По раскисшей от ночного дождя дороге брели двое в серых послушнических накидках — брели не спеша и понуро, с двух сторон поддерживая под локти кого-то, с головой укутанного в черное. Еще издали заметив идущих, Раха сразу поняла: Незнающего ведут. К кому бы это? Так ведь это и глупому ясно — к кому. И у Гуреи, и у Мыцы подрастают дети, у одной Рахи пусто в хижине. Пусть и нет в этом ее вины, а все же так быть не должно. Значит — к ней. Значит, и ее не миновало... А послушники (незнакомые, не с ближней заимки они, чужие) уже рядом. Остановились, оглядели хижину, двор, Раху, и один из них спросил обличающе: — Уж не ты ли женщина Хона-столяра? Раха попыталась ответить, но не смогла разлепить внезапно пересохшие губы и только закивала торопливо. — Тогда возрадуйся, женщина Раха! — послушник говорил тихо, от его бесцветного голоса хотелось не радоваться, а плакать. — Возрадуйся, ибо Мгла дарит тебе новое дитя взамен сына, которого восемь лет назад погубила болотная хворь. Ну, что же ты не восхваляешь Бездонную? Раха торопливо забормотала Благодарение, а сама все смотрела на торчащие из-под замызганного покрывала ноги. Голые, худые, грязные ноги подростка. Стройные ноги, слабые. Уж не девка ли? Да нет, не бывают Незнающие девками. Или все-таки девка? Мало ли чего раньше не бывало... Некоторое время носящие серое придирчиво вслушивались в Рахину скороговорку. Потом, очевидно уверившись, что слова произносятся правильно и с подобающим почтением, один из них сдернул с приведенного покрывало: — Принимай, Раха, чадо свое! А нам уж пора восвояси: путь далек, нелегок, и оставаться долее недосуг. Разве что чья-нибудь добрая благочестивая женщина предложила бы двум усталым братьям-послушникам пополнить оскудевшие животы... Он с надеждой заглянул Рахе в лицо, но, уразумев, что ничего путного от обалделой бабы ему не дождаться, сплюнул злобно: — Пойдем, брат Цулто, здешние люди не испытывают должного трепета перед Бездонной! И они ушли, а Незнающий так и остался торчать где оставили — как столб на меже. Только глупо хлопал глазами на Раху, на заросшую сивой колючкой крышу хижины, на плотные серые тучи, нависающие над безрадостным миром тяжкой угрозой долгих холодных дождей. Хлопал глазами, будто впервые видел такое, будто это невесть какие диковины — крыша, тучи, баба, сохнущие на плетне горшки... Раха зыркнула вслед торопливо вышагивавшим по склизкой грязи послушникам, шепнула неласковое (не про Бездонную, упаси помилуй, — про них), потом принялась разглядывать Незнающего. Ну конечно, никакая это не девка. Парнишка-задохлик, худенький такой, невзрачненький, кожа да кости. А жаль. Девка — это бы ненадолго, на годик, не больше. А там, глядишь, и мужика выбирать пора, и с плеч ее долой, обузу нелегкую. Еще и посоветовать можно было бы, чтоб плюгавого выбирала. Для справедливости. Рахе не повезло, так пусть бы и ей... Да, девка — это было бы хорошо, спору нет. Как бы плоха ни была, а без пары не останется, не засидится на шее. Но только не бывают Незнающие девками, вот беда-то в чем. А парень... Хоть и года его уже к сроку подходят, да кому же он такой нужен? И придется маяться с ним, долго маяться придется, тяжко. Он ведь покушать, поди, не дурак будет, даром что щуплый, даром что не знает ни бельмеса и даже говорить не умеет. Даром... Вот именно — даром. Толку-то от Незнающего в хозяйстве чуть, всякому ведомо, а хлопоты с ним немалые. И выкормить надо, и выучить его, орясину великовозрастную, всему же выучить надо: говорить, Бездонной бояться, старших уважать — всему-всему, чему детишек от рождения учат и чего этот вот не знает. Не знает, будто только-только на свет народился, хоть лет ему уже... А и правда, сколько ему? Двенадцать? Четырнадцать? Прочие-то Незнающие, что другим доставались, вроде как старше бывали. Или этот просто послабее других? Да, слабый он, бледный, стоит-качается... И Леф, если бы до его лет дожил, таким же был бы, всякая хворь к нему сызмальства так и липла, пока и вовсе не извела. А ведь он, этот, и впрямь на Лефа похож. Такой же беленький, зеленоглазый, и жилка у него на виске бьется голубенькая — точь-в-точь как у Лефа. В лице Незнающего вдруг дрогнуло что-то, словно мысль какая-то мелькнула в тусклых бездумных глазах его, и дернулись-шевельнулись синеватые губы: — Ма... ма... Раха зашмыгала носом, утерлась ладонью: — Пойдем уж в хижину, горе мое. Пойдем... Леф. Она осторожно, будто опасаясь раздавить, взяла мальчонку за тонкое костлявое плечо, ужаснувшись про себя, какое оно слабое и холодное; провела его вдоль плетня, помогла взобраться на перелаз... И вдруг для самой себя неожиданно крепко притиснула к себе вздрагивающее грязное тельце, зарылась лицом в жидковатые всклокоченные вихры. Всхлипывая, она думала, что Хон, наверное, обрадуется негаданному сынку и будет ему хорошим отцом. А что заморыш такой достался — это не беда. Хон ведь и сам не очень видный собой мужчина, а среди воинов из первых будет, без малого Витязь. Зима в этом году случилась как-то вдруг и надолго. В горах выпало много снега — такое помнили только самые старые из стариков. А еще старики помнили, что это очень плохо — большие снега в горах, что из-за такого в долины приползают холодные злые туманы; приползают и приносят с собой тяжкие хвори, от которых люди дышат со свистом, а потом кашляют кровью; а запасенные с осени дрова кончаются задолго до середины зимы, и в хижинах заводится промозглая сырость, убивающая детей. Все вышло так, как помнили старые. Туманы спустились с гор, и дни напролет струйчато и зыбко текли-оплывали, топили в себе дворы, огороды, дорогу, людей — все. А ночами с ужасающей высоты бесстрастно и ровно сияли несметные звезды, и земля обретала твердость камня и звонкость бронзы. С коротким треском лопались затягивающие окна рыбьи кожи, и в хижины вламывался мороз. Казалось: время застыло, ничто уже не изменится. Казалось: зима будет всегда. Раха часто плакала по ночам. Слабые отсветы тлеющего очага скупо высвечивали ее влажное запрокинутое лицо, жидкими бликами дробились в глазах, а она, вжимаясь упругим боком в костлявую спину лежащего рядом Хона (это чтобы обоим стало хоть немного теплее), бормотала копящемуся под низкой кровлей мраку жалкие и бессвязные причитания. О том, что холодно, что огород мал и родит скудно, что у Рахи на все не хватает сил, что Хон из-за глупого великодушия мало берет за работу и поэтому на зиму запасли совсем немного, а в хижине лишний рот, который из-за глупости Хона не доживет до весны... Хон не спорил с ней, не сердился на однообразные несправедливые упреки. Что поделаешь с бабой, если она устала, если боится вновь потерять ребенка? Пусть ругает, пусть отводит душу. Поплачет — успокоится, крепче заснет. Он ведь прекрасно знал, что роптания Рахи будут недолгими. Когда она войдет в раж от жалости к себе и досады на мужское равнодушие, когда шепот ее окрепнет и начнет срываться на злобные взвизги, проснется тот, кого они не сговариваясь стали звать Лефом, и его хныканье мгновенно заставит Раху забыть обо всем, кроме одного: успокоить и приласкать. Так они и жили. Короткие скучные дни сменялись тягучими тоскливыми ночами, и каждый следующий день был похож на предыдущий, а каждая ночь — на предыдущую ночь. Скука ушла из их жизни, когда зима перевалила за середину. Ушла потому, что к этому времени Леф узнал уже достаточно слов и стал спрашивать. — Мама, холодно... Почему? — Что — «почему»? — Почему холодно? — Потому что зима. — А почему зима? — Ну как это — почему зима? Да потому, что всегда так бывает: после осени зима настает. Значит, уж так назначено. Некоторое время слышится только сосредоточенное сопение — думает. Потом опять: — А осень — это как? — Да почем же я знаю, горе ты мое? Осень — осень и есть. Дожди идут, огород родит хуже, холодно... — Как зимой? — Ну нет. Зимой куда как холоднее. — А осень уже скоро будет? — Нет. Сперва будет весна, потом лето, а уж потом — потом... — А почему? — Да ты хоть на миг замолчишь сегодня или нет?! Вот ведь пристал колючкой к подолу! Бешеного на тебя нет, успокоить некому... Ой, прости, прости, Бездонная, не дай накликать мальчонке... — А что такое «накликать»? А Бездонная — это кто? — Мал еще. Не поймешь. — А почему «не дай»? Пусть даст, может, это вкусно? — Да отстань ты! Занята я сейчас, не видишь, что ли? Вон лучше иди к отцу приставай. Хон! Хо-о-он! Бросай дурью тешиться с деревяшкой своей, займи ребятенка! Резец был бронзовый, старинной работы. Он входил в дерево легко и плавно, не обламывая щепу, как нынешние; стружка эта вилась за отточенным лезвием невесомой упругой лентой, радуя сердце добрым смолистым духом. Подумать только, что за такую драгоценность бродячий меняла запросил всего-навсего две брюквы да горшок патоки. Вот ведь бестолочь (прости, Бездонная, за грубое слово), цены товару не знает! Впрочем, Раха считает бестолочью не менялу, а Хона: «Две брюквищи и целый горшок патоки в конце зимы за пустяковину отдал! Не голова у тебя — подставка для лысины!» Патоки ей жалко... А Хону разве не жалко было бритвы, от отца доставшейся, которую Раха, не спросясь, отдала тому же меняле за семена какой-то редкостной съедобной травы? Теперь столяру приходится выскребать щетину с лица обломком дрянного ножа, но Рахе и дела нет до его мучений. Баба, что с нее взять... Никогда еще Хону не работалось так хорошо. Крепкое, выдержанное дерево не сопротивлялось чудесному инструменту, и руки будто сами собой совершали привычное им дело, освобождая голову для несуетных мыслей. Мыслям этим никто не мешал. Раху зазвала к себе соседка Мыца, женщина Торка-охотника, зазвала для какого-то пустяка. Значит, до темноты Раху домой ждать не стоит. И Леф тоже не пристает, и не видно его, и не слышно. Занятие себе нашел: роется в старом столярном хламе, выкинуть который Хон Рахе не позволяет, а перебрать руки не доходят. Ничего, пусть мальчишка забавляется: глядишь, и приохотится к ремеслу. Леф... Как же так получилось, почему? Ведь не сын, не родной — вовсе неведомый кто-то. Вон сидит на корточках возле кучи не нужного никому барахла — аж трясется от любопытства, губы распустил, на носу капля (где уж тут утереться, не до того ему, занят) и сюсюкает, будто пятилетний... В чужой хижине увидел бы подобное, так хоть и понятно, что пожалеть надо неладного разумом в его убожестве, а все равно не совладал бы с собой — до вечера бы увиденным маялся, плевался. Глядишь, другой раз и заходить бы побрезговал, чтоб души не мутить. А тут... Да, тут, в этой хижине — вот ведь оно дело-то в чем. Вот здесь, возле обросших жирной копотью камней очага сидела в то окаянное утро старая ведунья Гуфа, бессмысленно помешивала чудодейственной тростинкой своей не нужное уже никому целебное варево, шептала чуть слышно: — Плачь, Раха, плачь. Ничьей больше вины тут нет — твоя только. Зачем не уберегла мальчонку, зачем опоздала меня позвать? Этого не уберегла, а другого тебе не родить, нет, не родить. Надорвалась ты на этом-то, говорила ведь я тебе, учила: береги его, слабенький он, не дитя — маночек для хвори всяческой. А ты что же, Раха? А ты и не уберегла. Плачь теперь, глупая Раха, в голос плачь. Но Раха уже не могла плакать. Она только ныла жалобно и негромко, вжавшись мокрым лицом в Хонову грудь, и Хон гладил ее по голове, стискивая зубы до хруста, до колкой крошки во рту. А в дверях уже переминались послушники Мглы, пришедшие собрать брата-человека Лефа для Вечной Дороги, на которую (кому — раньше, кому — позже) придется выходить всем. И вот теперь — сын. Ну и что ж, что такой — не как у других? Бездонная справедлива: хворого взяла, хворым и отдарилась. Да и ведь растет мальчишка (не телом, конечно, куда ему телом, и так уже с Раху будет — это то есть Хона выше пятерни на две). Давно ли губы слюнявые сомкнуть не умел — мамкал только да таращился рыбой бессмысленной? А нынче, почитай, до пятилетнего дотянулся умишком. Так пойдет — глядишь, еще до новой зимы дуреха какая-нибудь и позарится, выберет. А только правильно они с Рахой решили Лефа из хижины дальше огорода не отпускать и в хижину не водить ни соседей, ни путников всяких — никого. Рано ему еще людям себя показывать: до срока на Вечную Дорогу загонят жалостью да любопытством своим неуемным, расспросами глупыми. Гурея вон все домогается позволения выспросить у Лефа: какая она, Бездонная Мгла, ежели изнутри смотреть? А где ему про то помнить? Ту же Гурею спросить: «Какова собой Жуна, родительница твоя, изнутри?» Много ли расскажет? Эх ты, глупость людская, нет ничего тебя хуже. Разве только злоба, да ведь и она — от глупости. Потому детская злоба пуще всякой другой. Дни напролет возле плетня толкутся щенята, и если б только соседские! Случается, аж из Десяти Дворов прибегают. Только одних отгонишь — глядь, другие уже тут, в окна заглядывают, в огород залезть норовят, пакость сопливая... Оно бы, может, Лефу и лучше побегать с ними, побаловаться, да только допусти их к нему, враз задразнят, затюкают. Вон хоть бы та, что у Торка с Мыцей подрастает... Как ее, Ларда, что ли? Ох уж и языком ее Бездонная снарядила — лучину бы колоть таким языком. Да и три толстухи, которых Гурея своему рыболову Рушу нарожала, тоже ловки насмешки строить. Нельзя еще Лефа к ним, нет, нельзя... Из дыры в стене вывалился древогрыз, прошмыгнул мимо (чуть не по ногам свой голый хвост протащил), сунулся усатый дрожащим носом к очагу — нюхать: может, где какой объедок забыли? Совсем обнаглела нечисть с голодухи! Ну, я тебе сейчас... Хон осторожно нагнулся, подцепил с пола трухлявенький чурбачок-обрезок и, не выпрямляясь, швырнул его коротким хлестким движением без взмаха, одной лишь кистью привычной руки. Ловко швырнул, метко — не хуже, чем общинный охотник Торк метнул бы своей пращой. Древогрыз с писком завертелся на месте, потом рванулся к стене и с ходу канул в еле приметную щель. Хон самодовольно ухмыльнулся, погладил кое-как выскобленный подбородок. Получил? Вперед острастка будет. Радуйся еще, что живым отпустили. В иную зиму, какая похолоднее, кипеть бы тебе в горшке для вечерней пищи, и вонь бы твоя противная тебя не спасла. Да и в нынешнюю все еще возможно. Поглядим, как оно к весне будет: может, и не миновать тебе горшка, голохвостый. Однако что же это? Только миг недолгий о Лефе думал, а уже сам разумом пятилетним стал. Работать надо, дело стоит, а он древогрызов гоняет! И снова зашелестели стружки под тусклым, прихотливо изогнутым лезвием. Хорошо работается дедовским резцом, и вещь выходит гладкая, ладная — совсем как Торкова Ларда. Да, хороша собой соседская девчонка, спору нет — хороша. Всем взяла, беда только, что волосы больно светлые у нее, желтые, блестящие, аккурат как вот резец. Это ж, наверное, чаще, чем раз в десяток дней мыть привыкла, а хозяйкой станет да у очага покрутится — в копоти, в чаду, — так придется и того чаще... А мыло нынче не вдруг достанешь, да и накладно это — мыло. Считай, и две теплые шкурки за горсточку не каждый возьмет, а вернее, что и три заломят... Но зато густые у нее волосы и длинные, во всю спину грива выросла, аж до срамного места. Будет за что мужику браться, вразумляючи. И сильна — как воду от колодца несет, мимо проходит, так аж подпрыгивает, и под кожей у нее холмики этакие гуляют, как, к примеру, у вьючного, когда оно вязанку на гору тащит, — глянуть приятно! И щуплая удалась, для накидки не полномерные куски добывать придется, а самые, значит, клочки, за которые меняла уж и придачу готов посулить, только возьми, избавь от лежалого... Ну кругом хороша девка, вот разве придраться, что лицом конопата больно, так кто ж бабе в лицо смотрит? Глупый только и смотрит. Да еще плохо, что очень смела она, не бабьего нрава. Хон слыхал однажды, как Мыца Рахе плакалась, будто Ларду ни к хлеву, ни к огороду, ни к шитью приохотить не может, будто та в горы ходить повадилась, сперва при Торке, а теперь уже сама норовит, и будто нож мечет отца не хуже, и с пращой, и с копьем — тоже его не хуже, и будто бы Торк говорил, что она вскорости больше его приносить станет; так разве бабье это дело — по горам шастать да родительнице собственной поперек говорить? Известно, не бабье. Но ведь Ларда не баба же — девка еще. Подурит-подурит — да и образумится. А хоть и не образумится... У Рахи тоже натура — не патока, а разве плохо живется с ней Хону? Нет, вовсе не плохо живется. Вот бы Ларде выбрать себе Лефа! Хон аж задохнулся от этой нежданной мысли, даже работу выронил в возбуждении: ведь само придумалось, само! Неужто же сбудется такая удача?! Он торопливо запустил пальцы под заскорузлую изветшавшую кожу домашней накидки, выдрал из седеющих зарослей на груди несколько волосков, сдул их в сторону Ущелья, бормоча: «Услышь, услышь, Бездонная, помысленное нечаянно, снизойди к ничтожеству просителя, недостойного почитателя твоего Хона-столяра из Галечной Долины, что у Лесистого Склона! Услышь, услышь, услышь, снизойди, помоги, соверши!» Он еще раз сдул волоски в ту сторону, где за Зубчатым Гребнем клубится вечными туманами Ущелье Умерших Солнц — для верности, чтобы заклятие вышло крепче. Волос на груди много, не жалко хоть все выдрать, только бы сбылось! Надо бы теперь к Гуфе-ведунье сходить. Или лучше на заимку, к послушникам? Нет-нет, к Гуфе: и возьмет меньше, и дело вернее сделает. Да и привычнее с ней. А послушники... Э, да ну их! Истину сказал как-то Нынешний Витязь: «Чем ближе к заимке, тем дальше от почитающих Мглу». Только бы сбылось, только бы вышло! А почему бы и не выйти такому? Девчонка четырнадцатый год доживает, к осени уж пора ей. И Лефу тоже, если (охрани, Бездонная!) все хорошо сложится. Гуреины толстухи выбора не перебьют, молоды еще, нечего их бояться... Оно, конечно, ежели по прочим Незнающим судить, то Леф так на всю жизнь и останется с недоструганным умишком, и не нужен бы он такой никому, но ведь Ларде выбирать не из кого. Ни у ближних, ни у дальних соседей парней для выбора нет, и даже в Десяти Дворах — тоже нет, сопляки одни, да и тех чуточка. Суф? Так он Ларде совсем ни к чему: глухой он и однорукий, а это хуже, чем глупость Лефова. Разве что Ларда не в Галечной Долине выбирать захочет? Это может случиться. Такая и в Несметные Хижины способна наладиться. Не-ет, непременно надо к Гуфе сходить... Пронзительный, сильный вскрик (жуткий, неживой какой-то) ударил по слуху, как глиняная пращная гирька бьет в грудь задремавшего на ветке крылатого — внезапно и тяжело. Ссыпавшиеся с колен опилки еще падали на пол, и еще опрокидывалась расхлябанная скамья, а Хон уже стоял посреди хижины, выставив перед собою резец. Неспешные раздумья вымело из головы судорожными обрывками мыслей (Исчадия?! Ведь зима, зимой не бывает... Где же это, где, где?!), и ремесленник исчез — взгляд, мечущийся в поисках источника звука, был взглядом воина, готового к прыжку и удару. Страшен становился в такие минуты Хон, не однажды признавались друг другу воины, что в схватке исчадия и бешеные не так ужасают их, как этот рубящийся рядом плешивый человечишко, в обыденной своей жизни кажущийся спокойным и тихим. Да, страшен стал Хон — неудивительно, что Леф, обернувшись на грохот опрокидываемой скамьи, выронил только что выисканную среди хлама забаву и зашелся отчаянным плачем. Выпавшее из Лефовых рук ударилось об утоптанный до каменной твердости пол с таким знакомым плачущим звуком, что Хон сразу обмяк, застонал, затряс головой, досадуя на свой нелепый испуг. Чего, чего испугался ты, воин?! Хоть, хвала Бездонной, не видал никто позора этого... Нет, все-таки правильное бормочет иногда Раха, будто бы древогрызы в Хоновой голове не угнездились только из опасения поскользнуться на лысине. Дите несмышленое до виолы добралось, тренькнуло разок, забавляючись, а ему уж исчадия померещились! Ну, то есть вконец уже умишком рассохся! Леф добрался до виолы. Была она старая и валялась в углу между прочим деревянным сором столько лет, что и Мгла, поди, числа не упомнит, но вот — надо же! — еще поет. Ну пускай не поет, а стонет надрывно... Все равно добротно сработана. Это как, впрочем, все, Хоном деланное. Давным-давно (может, с десяток лет прошло, а может, уже и поболее) делал ее, виолу эту, Хон для Арза-певца. Морочливая была работа, долгая, никак не хотелось вязаться с ней, но Арз очень много дал вперед, а сулил еще больше, и Раха соблазнилась, уломала-таки. Да, не скупился Арз, оно и понятно: куда певцу без виолы, ежели он, кроме как глоткой сипеть и лучком по струнам елозить, более ничему не обучен? Так что если не уследил, не уберег кормилицу свою, от деда-отца доставшуюся, потерял, то уж поперек себя вытянись, а новую раздобудь. Долго тогда промучился Хон. Дело ведь было знакомо лишь по наставлениям отца, и помочь некому было: нет в Галечной Долине других столяров. И сына не было, чтоб несложную работу взял на себя, как, бывало, Хон для родителя делал. Вся надежда была на крепость отцовой науки да на долгую память рук. Один на один дрался Хон со строптивым деревом — и победил. Но в тот самый день, когда первый раз в жизни своей пропела его виола под неумелым лучком хрипловатый протяжный вскрик, узнал Хон, что напрасны были его мучения. С Серых Отрогов спустился бешеный, и хижина Арза оказалась на его пути. Не нужна стала новорожденная виола ни старому выпивохе, ни детям его: не поют песен идущие по Вечной Дороге. Так и осталось певучее дерево ненужным хламом в хижине столяра. Первое время Хон еще пытался хоть как-то пристроить стоившую ему стольких трудов виолу, уговаривал забредавших к нему менял: «Берите, многого не спрошу, обидно будет, ежели даром пропадет редкая вещь!» Но менялам не хотелось брать рисковый товар. Взять легко, а вот сбудешь ли потом с рук? Вещь редкая, спору нет, не было еще случая, чтобы предлагали на мену виолу, так ведь и не спрашивал о ней никто до сих пор. Да и как тут разберешь, хороша ли она, коли отродясь в руках не держал? Может, она вовсе не годная никуда, виола эта? И еще довезешь ли в целости до Черных Земель? Ну ее. Будешь хватать что ни предложат, так и с голоду околеешь на куче бесполезного хлама — вот как рассуждали менялы. А теперь до виолы добрался Леф. И до виолы добрался, и до лучка, и уразумел даже, каким боком одно к другому лепится. Смышленый парнишка, быстро растет умом. Это хорошо... Раха вернулась домой затемно. Новости клокотали в ней, будто варево в раскаленном горшке, и столь бурно рвались наружу, что она немедленно принялась щедро наделять ими Хона. Тот, впрочем, не особо прислушивался к ее болтовне: работа при лучине требовала от подслеповатого уже мастера слишком большого внимания, чтобы отвлекаться на тарахтение бабьего языка. Раха же Хонова равнодушия то ли не замечала, то ли слушатель был ей нужен как ногти на ушах. Она суетилась между очагом и сложенной у стены поленницей, стучала горшками, чистила что-то; ее огромная жутковатая тень металась по стенам и кровле, а руки двигались ловко, быстро, но еще быстрее двигался ее язык: — ... и брюква у них, Хон, ну совсем крохотная уродилась, ну вот такая, глянь, чтоб мне на Вечную Дорогу прямо теперь, если хоть на столечко больше брюква у них уродилась, и кто-то прямо на грядках ее погрыз — ну всю как есть погрыз, совсем ничего не оставил. Пошла это Мыца с утречка ее копать, это, я говорю, брюкву то есть, глядь — а там огрызки только одни, а больше нет ничего, ну вот совсем ничего нет, прямо беда, ведь правда беда, Хон? А еще знаешь, что Мыца рассказывает? Знаешь? Да нет, Хон, ты не знаешь, ты и выдумать бы такого не смог, даже если бы думать умел. Вот ты помнишь, меняла давеча к нам забредал? Что молчишь, забыл, что ли? А я так, пока жива, помнить буду, как ты патоки огромный горшок и две брюквы этому попрошайке противному ни за что подарил, так бы уши тебе за это и повыдергивала! Ведь какая патока была! Сладкая, густая — объедение, а не патока, Гурее такую патоку ни в жизнь не сварить, и никому не сварить, и Мыце тоже не сварить такую патоку. А брюква? Может Мыца твоя такую брюкву вырастить? Не может она, ей бы только мелочь махонькую выращивать вместо брюквы, и ту прямо на грядках погрызут-перепортят. И вообще, ну тебя, Хон, к бешеному, совсем ты меня запутал брюквой своей, все бы тебе брюква да брюква... Я о другом хочу, я о Ларде хочу сказать! Сгорбившийся над работой Хон чуть приподнял голову. О Ларде? Это интересно. О Ларде можно и послушать. Раха отодвинула от огня исходящий соблазнительным паром горшок, отогнала подзатыльником сунувшегося к нему Лефа и заговорила снова: — Меняла тот блестяшек всяких кучу целую привозил, помнишь? Еще б не помнить тебе тех блестяшек, уморитель ты мой! И был у него на мену нож старинный, каких не бывает больше. Как Торк этот нож увидал, так сразу в голове у него и скисло, вроде вот как у тебя, когда ты на резец свой пялился. Только Мыца — она ведь не то что я, она мужику своему прямо сказала: «Глазеть — глазей, а меняться и думать не моги, не дам пищу транжирить!» Торк уж и просил ее, и уламывал, плакал даже, а она знай себе одно твердит: нет — и все (вот это умеет баба мужика в кулак стиснуть, чтоб аж закапало)! А Ларда, Ларда-то что удумала, ты послушай только! Пока, значит, Торк Мыцу попрошайством своим напрасным вымучивал, эта девка бесстыжая с менялой о чем-то пошепталась да как шастанет со двора! Как была, в домашнем, ноги обмотала только, и аж свистнуло за ней. И меняла вскорости скотину свою запряг и отправился. Сказал: «В корчме хочу ночевать». А как солнце помирать собралось, Торк с Мыцей ругаться утомились и придумали затревожиться: Ларды-то все нет! Торк совсем было искать наладился, как вдруг объявляется пропажа... Мыца говорит, что чуть языком не удавилась, чадо свое единственное увидавши; говорит, будто ужас на что Ларда похожа была. Синяя, мокрая, мерзлая, трясется вся, губа разбита, из носу течет пополам с кровью, а от накидки одни прорехи остались, и все, что только у девки есть сокровенного, сквозь эти самые прорехи видать. Ну, известное дело, естество материнское быстро испуг одолело, и — за патлы ее, за патлы: где была, погибели на тебя нет, где шастала?! А та — молчок, только прячет что-то за спиной да зыркает исподлобья, будто хищная. Глянули, а у нее там нож, тот самый, редкостный. Ну, ты понял, Хон? Выменяла, значит. А на что, на что выменяла, спрашивается? Ну что молчишь? Понял, что ли? Хон только сплюнул в ответ, швырнул на пол резец в непонятной для Рахи досаде. Выпросил, вымолил у Мглы хорошего для сына, а оно вон каким боком выставилось... А ежели (не приведи, Бездонная!) сбудется? Ой, нет! Уж теперь-то Хон под топором не согласился бы Лефа Ларде отдать. Ведь и глупый уразумеет, на что бы это девка сумела такой нож сменять. Ох, только б не сбылось, только бы не вышло... Он сунулся было под накидку, волоски из груди рвать, — передумал, отдернул руку: нельзя. Не простит Бездонная суетности желаний, осерчает, назло сделает. Надо к Гуфе идти, ой надо! Завтра же надо идти. Хон глянул искоса на Лефа (тот забился в угол, тихонечко поскуливал, лизал стиснутую в кулаке ложку), обернулся к все еще дожидавшейся ответа Рахе: — Ты, вместо чтоб языком трепать, за горшками лучше смотри! Мальчишка вон совсем голодный уже... Будешь кормить сегодня или нет?! Раха отмахнулась, словно это не муж с ней заговорил, а пакость какая-то прожужжала над ухом: — Сиди себе, не вякай под руку! Не готово у меня, не упрело еще. Лефа пожалел — так я и поверила... Леф-то сидит — помалкивает, ждет, пока позову, — и ты жди. И не сбивай, не путай меня, дорассказать дай. Небось со скамеечки своей хлопнешься, когда узнаешь, как оно дальше-то было! Торк — он выспрашивать у девки своей ничего не стал, сам для себя все решил. Отобрал у нее нож да и пошел себе из хижины. Мыца ему: «Ты куда это на ночь-то глядя?!» А он и говорит... Пойду, говорит, менялу зарежу. А ты, говорит, Ларду не пускай никуда, вернусь — пороть буду. Ее, говорит, пороть буду, а после — тебя: ты ее такую выучила. С тем и ушел он, Торк то есть. Единым духом до корчмы добежал (это он так Мыце потом рассказывал, а уж Мыца — мне) — там еще и огонь не гасили. Вломился, метнулся по углам — нет менялы. А телега-то его на дворе стоит, тут он, стало быть, прячется где-то. Торк Кутя-корчмаря за бороду сгреб, скрипит зубами, рычит: «Куда подевал менялу?! Говори, падаль червивая, а то и тебя резать буду!» А он рядышком был, меняла-то, в хлеву лежал, где сухая трава свалена. Торк как на него глянул, так сразу и понял что, может, и нет нужды его резать, потеть, утомляться попусту — может случиться, что до нового солнца меняла и сам по себе издохнет, без помощи, значит. Куть уж и за Гуфой послал, потому как, ежели у человека на роже места живого не сыскать и глаза вовсе не смотрят; ежели у него в груди больно и горлом течет красное, так и древогрыз смекнет, что человеку такому, будь он хоть меняла, хоть кто, от хвори в одиночку не отморгаться. Думал это Торк, думал, а потом и говорит меняле: «Ежели ты, гнилобрюхий, мне не сознаешься, какую гадость с девкой моей сотворил, так не допущу я к тебе Гуфу, пускай хоть всю ночь добивается». А меняла не то что словечко единое вымолвить — и дышит уже трудно, с клокотанием. Да ничего, признался, деваться-то ему некуда. А что он рассказать не сумел, то Куть, хохоча, добавил... Раха примолкла на миг, обмакнула в горшок палец. Подумав, снова подвинула варево к огню. Насторожившийся было в своем углу Леф снова заскулил от разочарования. Хон нетерпеливо пристукнул кулаком по колену: — Гляди, ой гляди, Раха: треснет мое терпение — враз космы на кулак намотаю! Не обстругивай ты мне душу, досказывай до конца! — Ну какой ты... — надулась Раха. — И сам-то ничего не умеешь рассказать толком, и мне позволить не хочешь... Слушай уж, недолго теперь. Ларда с менялой так уговорилась, что отдаст он ей нож за хорошую крепкую шкуру и какую-нибудь еду повкуснее, и чтоб той еды было много — столько, сколько она едва-едва осилит дотащить. А где девке такое взять? Своего ведь нет ничего — мала еще свое-то иметь, а Мыце рожей в очаг легче, чем пищу чужому отдать. И (вот поди ж ты!) умудрилась девка то сотворить, что и Торку самому не под силу, и никому не под силу: дикого круглорога выследила да завалила. Плохоньким ножиком завалила, которым Мыца пищу крошит, — говорит, будто искать недосуг было. И выследила (Торк никак этого постигнуть не может, говорит, будто зимой круглороги ни в жисть охотника к себе не допустят), и завалить исхитрилась (а уж как он ее измочалил — по сию пору глядеть муторно), и до корчмы доволокла, и все, ну, за миг коротенький, дотемна, — вот какова девка у Мыцы! А что меняла удумал — срам, да и только! Принесла это ему Ларда круглорога, а он ей: я, говорит, не на такой обмен соглашался, я, говорит, с тебя шкуру и пищу хотел, а ты мне другое принесла, которое еще и не шкура, и не пища; и сроду я, говорит, неразделанных туш не брал, это ж еще ободрать ее надо, и шкуру, говорит, выделывать мне придется, а это работа немалая, и потом, говорит, я с тебя еще прибавку возьму. Так и сказал — прибавку. А девка-то дура еще совсем: что за прибавка такая, ей и вовсе невдомек по малолетству... Согласилась, глупая, и в хлев с ним пошла, и только там уже, как он, значит, пакостить начал, уразумела. Ну и меняла тогда тоже уразумел, что зря он это выдумал. С круглорогом-то Ларда быстро управилась, а круглорог куда как сильнее любого менялы будет. А тут еще в хлеву у стены лопата случилась... 2 Быстрой ходьбы не вышло. Новое солнце уродилось ярым, оно уже высоко успело вползти на пустое скучное небо, и вымерзшая за ночь дорога раскисла. Вязкая грязь липла к обмотанному вокруг ног меху неуклюжей досадной тяжестью; Хон то и дело оскальзывался, раза два упал, заляпавшись с ног до головы. Поднимаясь, неласково поминал Раху: это из-за нее пришлось идти по теплу. Хотя он и сам виноват, конечно, вот еще ввела Бездонная в искушение язык распустить... Он собрался выйти затемно, но на беду споткнулся о некстати подвернувшийся под ногу битый горшок. Раха тут же вскинулась с ложа: куда отправился? И Хон сдуру рассказал, куда. Рассказал, хотя мог просто прицыкнуть, и было бы все ладно. А так... Не вышло у него ладно. И быстро — тоже не вышло. Сперва Хон, не сдержавшись, нарычал на Раху за то, что не сумела она вечером все объяснить толком, и он, из-за неловкости бабьего языка, Мгла знает что о Ларде вообразив, перебил загаданное. Потом Раха доморгалась наконец, о чем речь, и ни с того ни с сего придумала беситься. «Я его кормила, ласкового моего, хворостиночку мою хрупкую, я его учила, вот этими самыми пальцами нос ему утирала, а теперь отдавать должна?! А вот ей, — визжала она и щелкала пальцами под носом у оторопевшего Хона. — Вот ей что, плоскозадой!» Хон пытался вразумить, говорил, что не так уж долго она с Лефом возилась, зиму только, и та еще не окончилась; что выбор не скоро будет; что об отдаче Лефа речи нет, ведь не Рахе же придется ребенка терять... Раха будто и не слышала его слов, орала свое: «Ишь выдумал — сыночка единственного червоточине гнилостной за так подарить! Да не видать ей Лефа, как собственного языка, Ларде твоей!» Потерявший терпение Хон сжал кулаки и совсем уж было решился прибегнуть к самому вескому из своих доводов, но тут Рахины вопли разбудили наконец Лефа. Услыхав его хныканье, Раха мгновенно забыла о споре с Хоном (да и о самом Хоне тоже), кинулась гладить, успокаивать и баюкать свою хрупкую хворостиночку, а Хон плюнул в шмыгнувшего вдоль стены древогрыза и вышел вон. И вот теперь приходится тащиться по грязи. Далеко, чуть ли не на самый верх Лесистого Склона. А вышел бы затемно — был бы уже на месте... Хон перебрался через галечную россыпь, потом — по длинному бревенчатому мосту без перил — через прихотливую вязь стремительных мутных ручьев, именуемую речкой Рыжей. Собственно, речкой она бывала только осенью да весной, когда дожди, а в летнюю засуху и зимой получалось из нее вот такое: не грязь, не вода, а что-то третье. Мимоходом он примечал, что жердяной настил во многих местах проломлен, а опоры подгнили и шатаются даже от пустячной тяжести одиноко бредущего человека. Значит, ближе к весне непременно надо будет созвать из соседских дворов мужиков порасторопнее и заняться. Перво-наперво корчмарю Кутю надо будет сказать, что ветшает строение. Уж Куть расстарается общинников на починку наладить, ему от моста польза чуть ли не поболее, чем всем прочим, кто в Галечной Долине живет. И снова под ногами гремучая галька, снова не ходьба — мучение. Ладно, пусть. Недолго уже. Склон почитай что рядом, а там хоть и в гору, но все же легче идти; в лесу — снег, а он не такой скользкий, как грязь. Только по дороге идти не надо, ну ее к бешеному, дорогу эту. Не дорога — месиво. И говорил ведь, сколько раз говорил мужикам: обустроить бы... Кивали, соглашались, а как до дела, так у всех другие занятия есть, недосуг. И то сказать — сперва еще выдумать надобно, как именно ее, проклятущую, обустраивать... Да и надобно ли? За дровами — так это и летом можно, посуху. А больше на Склон телегами ездить вроде и незачем. Послушникам разве приспичить может, так они ребята здоровые, в крайнем случае и на руках телегу к себе на заимку затащат. К середине склон сделался круче, а лес — прозрачнее; чаще стали попадаться желтоватые истрескавшиеся валуны, выпирающие из ноздреватого снега, будто стертые старческие зубы из грязных хворых десен. Хон совсем утомился; не то что идти — даже злиться стало невмоготу. Отдыхать надо, а это снова время потерянное. О-хо-хо... Он выбрал валун пониже, кулаком сшиб с него подтаявшую корку наледи, присел, уперся ладонями в колени. Сидеть на мокром холодном камне было не то чтобы очень удобно, но все же лучше, чём идти; солнце пригревало все сильнее, и существование стало казаться Хону не таким безрадостным, как мнилось с утра. Он огляделся, прикидывая, сколько успел пройти и сколько еще осталось. Голые ветви и тонкие, будто невыносимой болью скрученные стволы увечных деревьев почти не мешали видеть Галечную Долину — узкую полоску ровной земли, затиснутую между Лесистым Склоном и Серыми Отрогами. Хон сумел разглядеть свою хижину — крохотный бугорочек, приткнувшийся там, далеко внизу. А два таких же бугорочка рядом — это хижины Торка и Руша, а темные пятна — это огороды, свои и соседские. И русло Рыжей было видно отсюда. А еще было видно дорогу, как она вытягивается тонкой ниточкой из причудливо выветренных утесов, сползает в Долину, вьется по ней мимо хижин Хона и ближних его соседей, мимо хижин соседей дальних, и ниточка неуловимо для глаз оборачивается шнурком, потом — лентой, потом внезапно вздыбливается мостом через Рыжую, разветвляется. Одна из веток, постепенно вновь превращаясь в едва различимое, утекает вдоль речного русла направо, к Десяти Дворам, которых отсюда и не видно, и дальше — туда, где за уступами Серых Отрогов скрыта еще одна долина (последнее из мест, где живут обычные люди), а потом — до самого Ущелья Умерших Солнц, до самой Бездонной Мглы. Другая же ветка дороги глубоким шрамом врезается в Лесистый Склон, вьется, путается между деревьями плоскодонным овражком. То ли те, первые, которые торили ее, решили, будто по овражку будет сподручнее, то ли так стара она, что весенние талые ручьи да предзимние ливни успели врыть ее в склон. Вот она, совсем рядом, за тем нелепо приподнявшимся на толстых узловатых корнях деревом, что нависает над Хоном своей единственной веткой. Обрыв, полоса бурой размякшей глины и снова обрыв, а над ним вскинулся черной зубчатой тяжестью плотный частокол кое-как ошкуренных замшелых бревен, которым отгородила себя от небезопасного леса заимка послушников Мглы. Бывал Хон на этой заимке, хорошая она: три хижины высокие да просторные, и священный колодец, и огород большой, и загон для всякой жертвенной твари, и все частоколом обнесено, а в частоколе этом — ни щелочки, будто из одного куска сработан. Ох и маются же послушники с этим частоколом! Иной раз приведется увидеть, как кто-либо из них, сопя и потея, по жердине с зарубками наверх забирается, так прямо жалость берет. Ведь и жилистый воин Хон, когда случалась надобность (к счастью, нечастая) побывать на заимке, подолгу отдувался после проклятого перелаза, выкусывал из ладоней занозы и бормотал нехорошее, а каково этак покарабкаться по несколько раз на дню, а с послушническим-то пузом? А как они тяжести через частоколище свой на ремнях затаскивают — это ж и вовсе страх глядеть! С другой стороны, ограда в два роста человеческих высотой от бешеных, исчадий, лесных хищных и прочего сберегает послушников куда вернее, чем, к примеру, Хона его воинская сноровка. Не помнит Хон, чтобы на какой-либо заимке такое случилось, как в хижине Арза. Спору нет, ради безопасности не жалко и по жердине полазить. И непомерного труда, невесть кем невесть когда положенного на этот частокол, тоже не жалко... Хон разглядывал древнюю постройку, вздыхал завистливо (вот бы с Торком и Рушем сговориться да свои хижины таким же огородить... да только это ж никакой жизни не хватит...), как вдруг вскинулся со своего валуна, захлопал глазами в полнейшем недоумении — настолько нелепым показалось ему увиденное. Вдоль частокола медленно и понуро брел голый человек. То есть не вовсе голый, конечно, бедра его были обернуты куском выделанной шкуры (ведь даже вконец отрухлявевшему разумом не придет в голову такое бесстыдство, чтобы при живом солнце оголять срамные места, ежели нету на то единственно простительной и понятной каждому надобности). Но кроме этой самой набедренной шкуры не было на нем ничего — только собственная его шкура, посинелая и пупырчатая от холода. Посинеешь тут... Солнышко-то пригревает, да только это ежели одет как следует, по погоде, а голому под таким солнышком недолго и околеть... Хон заинтересованно разглядывал несуразную фигуру. Мужик. В летах уже, можно даже и так сказать: пожилой. Горбится, обнимает трясущимися руками дрожащие плечи, еле переступает босыми, по колено облепленными грязью ногами... Да что ж это такое творится на свете?! Между тем голый остановился, задрал лицо к тесаным остриям высоченных бревен, закричал хрипло, со слезой: — Старший брат! Старший брат Фасо!.. — Он надолго мучительно закашлялся, передохнул, закричал снова: — Фасо, Фасо! Будь милостив, снизойди к моему ничтожеству, прости! Он выкрикивал это снова и снова, надсаживался, захлебывался сдавленным кашлем, вытирал ладонями мокрые от слез щеки и снова кричал... Наконец из-за частокола отозвался равнодушный, будто бы сонный голос: — Ну, почему орешь? Одумался, что ли? — Пожалей, Фасо! Бездонной клясться готов: не брал, не брал! — Голый истово заколотил себя кулаками в гулкую грудь. — Рассуди сам, мыслимо ли человеку столько съесть? — Значит, прочее спрятал... — Не брал я, не брал! — Голый снова застучал по груди. — Спусти мне жердину, позволь вернуться! Не позволишь — тебе же хуже. Лечить придется, снадобья редкостные на меня, недостойного, изводить. Пусти, не брал я! За частоколом вроде как засомневались, переспросили раздумчиво: — Так, говоришь, не брал? — Да, да! Верно говорю, Мгла Бездонная знает: не брал! — Не одумался, значит. — За частоколом зевнули со сладостным подвыванием. — Ну, броди, пока солнышко стареть не начнет. Хон выждал немного, удостоверился, что на крики и плач голого никто не отзывается (а значит, ничего интересного больше не будет), и двинулся потихоньку своей дорогой. Ну их к бешеному, послушников этих, вечно все у них с придурью, не как у обычных людей... Он увидел Гуфину землянку, когда солнце подбиралось уже к середине своего недолгого века. На замшелом столбике у входа висел посерелый от древности череп круглорога — значит, ведунья дома. Что ж, подождем. Захочет, так позовет, а ежели не позовет, значит, попусту пришел, с глупостью никому (и себе самому — тоже) не надобной. Долго ждать не потребовалось. Глуховатый голос, звучащий не то прямо над ухом, не то откуда-то из-под ног, произнес неодобрительно: — Ну вот, пришел и стоит, сопит, мнется... Что же ты мнешься, Хон? Ты уж заходи, раз пришел. Позвали — надо идти. Несколько крутых ступеней вниз, тяжелая балка (не удариться бы головой в полумраке), а дальше — укрепленные лозяным плетением земляные стены, в непривычно большом очаге мечется низкое бездымное пламя, а возле очага — нахохленная, укутанная в истертый пятнистый мех фигура. Неподвижная, будто окаменелая. На вошедшего не смотрит, смотрит в огонь. Однако, прежде чем Хон успел шагнуть на застеленный пушистыми шкурами пол, Гуфа каркнула, не повернув головы: — Меха с ног размотай да сполосни их. У входа миска с водой стоит — вот в ней... Я говорю, ноги сполосни, не меха, — уточнила она на всякий случай. Выполнив требуемое с подобающим тщанием, Хон неторопливо приблизился к ведунье, нащупывая припасенное за пазухой подношение: — Вот, решился трость выточить. Твоя-то ведь — так, палка простая, ни руки, ни глаза не радует, а эта... Глянь, какая! Уж ты прими, не побрезгуй. Гуфа ехидно сморщилась: — Ох и глупый же ты! Думаешь, чудодейственные трости руками делают? Думаешь, эта, твоя, годна для путного дела? Нет, Хон, ни для чего она не годится, разве только спину чесать. Снова уткнулась взглядом в очаг ведунья, примолкла. Потом буркнула: — Говори. Что за беда у тебя? Хон рассказал — неторопливо, обстоятельно, со всевозможными подробностями и пояснениями. Гуфа и вздыхала, и кривилась, но не перебивала, слушала. Дослушав до конца, старуха тяжело поднялась на ноги, заходила по землянке, поглядывая на Хона жалостливо, будто на хворого. — Ну почему же ты глупый такой, Хон? Или ты Незнающих никогда не видал? Так нет же, видал — и Тюска видал, и Лопа из Десяти Дворов. «Уже до пятилетнего умом дотянулся!» — передразнила она. — До пятилетнего — это они все быстро дотягиваются, а вот дальше оно куда как хуже идет. За десятилетнего твой Леф лишь годам к тридцати сойдет, да и того сам по себе не осилит. Хитрое это дело — Незнающих воспитывать, обычные люди того не могут. Ведун каждодневно навещать должен или хоть кто из послушников, на худой конец. Помрачневший Хон обиженно зыркнул на нее: — Чего ж это к Лефу не ходил никто, если должен? — Думаешь, мне, ведунье, дела иного нет, кроме как тебе уменье свое навязывать? — фыркнула Гуфа. — Ты же не звал... Хон скреб подбородок, пытаясь понять, почему это Гуфа ругает его за то, что он ее не позвал? Ведь никто не объяснил, что так нужно... Однако спорить и ссориться он не решился. Небезопасно это — ссориться с Гуфой. А ведунья тем временем продолжала ворчать: — Ты о чем же это возмечтал? Лучшая девка Долины, добытчица, собой хороша... Тебе бы добра ей пожелать. А ты что же, Хон? А ты ей несчастья хочешь. Да еще меня уговариваешь ведовство мое ей во вред обернуть. Думаешь, соглашусь я? Ты зря так думаешь, Хон! Гуфа говорила, говорила, а сама между тем поставила в очаг небольшой железный котел (драгоценная старинная вещь), плеснула в него неестественно голубой воды (а может, и не вода это вовсе), бросила несколько душистых пучков пыльных высохших трав. Тут Хон сообразил, что она затевает, и на всякий случай отодвинулся подальше. Ведунья покосилась через плечо, ухмыльнулась: — Оробел, воин? Не бойся. Я судьбу Ларды и Лефа узнавать буду. А ты замри пока, не мешай. Варево в котле вдруг полыхнуло ледяной синевой, мертвенные блики заплясали по стенам, по низкой кровле, по странно исказившемуся Гуфиному лицу... Это закончилось быстро — Хон не успел даже напугаться. Котел погас, будто его заткнули куском темноты. Гуфа обмякла, выпрямилась, обернула к Хону растерянное лицо. — Не могу постигнуть... — губы ее подрагивали, голос был невнятен и тих. — Нет, он и собой, конечно, не вполне таков, как другие бывали, но... Это ж кто бы мог такое подумать, это ж вообразить только... Она вскочила, заметалась по землянке, потом замерла, уперлась в Хона тяжелым взглядом: — Будет Ларда парнишке твоему, хоть лучше бы ей и не видать его никогда. А теперь... Упаси тебя Бездонная позабыть то, что скажу! — Показалось Хону, или впрямь качнулись в ее зрачках искры давешнего синего пламени? Страшно... — Незнающему своему, Лефом нареченному, не вздумай указывать, как ему надобно жить. Держи его в строгости, но ежели он чего-то сильно захочет — не перечь тому. Слышишь? Не перечь! А я навещать вас стану, воспитывать, учить его — все буду делать, как определено порядком. Понял ли? Хон торопливо закивал, поблагодарил за участие, заикнулся было о плате. Гуфа дернула щекой, скривилась: — Плату я с тебя возьму вот какую: обещай послушников к Лефу не допускать. Да виолу, что для Арза сработана, не отбирай у него, пусть тешится. Понял меня, Хон? А понял, так и ступай себе. Чего ж без дела в чужом доме сидеть? Когда Хон уже почти что выкарабкался из Гуфиной берлоги, ведунья снова его окликнула: — Слышишь... Если придется тебе как-нибудь Нурда-Витязя встретить, скажи ему: Гуфа, мол, кланяться велела и в гости зовет. Скажи: для беседы зовет, для важной. Ну, ступай. 3 Пришла весна, и однообразная жизнь окончилась. Принялся хворать Леф. И хвори-то цеплялись к нему знакомые, не страшные вроде, но переносил он их так тяжело, что Раха вконец извелась, отощала даже. (Это ведь ежели кому из соседок пришло бы в голову ляпнуть, будто Хонова Раха отощать способна, так насмерть бы засмеяли такую.) И то сказать: тяжко одной с хворым-то. Уж очень боялась она, что вновь может повториться то, давнее, память о котором по сию пору терзает муторной сердечной болью. А помочь было некому. У соседок своих хлопот выше темечка — и в огороде до летней суши успеть управиться, и опять же дети хворые. Когда у своих под носом блестит — это для матери куда страшнее, чем то, что чужой на Вечную Дорогу ладится. А Хон... Хон — он и есть Хон, мужик, стало быть. Силовать его по хозяйству или за дитем глядеть — все равно что водой наедаться: сколько ни глотай, сытее не станешь. Вечно его нету в хижине, вечно он по соседям ходит, поправляет обветшавшее за зиму. (Хорошо хоть не за одни посулы да благодарствия трудится — прежде и такое случалось.) Да еще им с Торком срок пришел по ночам дозором ходить. Оно, конечно, правильно. Погоды стоят туманные, темные — как тут углядишь, ежели (охрани, Бездонная!) на заимке сигнальные дымы закурятся? Да и послушникам не вполне доверять следует, могут прохлопать угрозу, случалось уже такое. Так что уж лучше без мужика спать, зато при голове неоторванной. И опять же, харчи, что от общины положены за оберегание, Хон не все съедает, кое-что и приносит, а Лефу это кстати. Совсем бы извелась Раха одна, если б не Гуфа. Ведунья приходила часто, на чем свет стоит костерила издергавшуюся между огородом и хворым женщину за то, что та по глупости да беспамятству путает, когда и какие из оставленных ей снадобий давать мальчонке (Раха только вздыхала, дивясь: как это старуха понимает, что напутано было, ежели своими глазами того не видела?), а потом что-то делала с Лефом, причем Раху из хижины выгоняла и под страхом всяческих ужасов запрещала подглядывать. Запрещала она, конечно, зря, не подумавши. Ужасов Раха опасалась, но если запрещают смотреть, значит, есть на что. А в пологе дырочка такая соблазнительная... Ужасы то ли случатся, то ли пронесет, зато можно будет рассказать соседкам (шепотом, округлив глаза, озираясь ежеминутно — это уж непременно), как Гуфа, бормоча непонятное, бросала на очажные угли какую-то труху, от которой в очаге трещало и по хижине стлался тяжелый розовый дым. Потом ведунья снимала накидку и начинала размахивать ею, гнать этот дым на Лефа, и сморщенные, отвислые груди ее тряслись-мотались, перекатывались по тощему животу — вот-вот оторвутся. Леф вдруг переставал хрипеть, засыпал, а ведунья наклонялась над ним, тонким костяным ножом надрезала ему предплечья и этим же лезвием заталкивала в ранки крохотные комочки чего-то зеленоватого, липкого, и тощая спина ее мокрела от пота, а черные, как земля, соски почти касались Лефовых губ — вот в этом-то, наверное, кроется самое страшное ведовство... И еще то было хорошо, что с вопросами своими Леф от Рахи отстал, уразумевши, что Гуфа ему все куда как лучше растолковать сможет. Гуфа была терпелива, подолгу сидела с ним, и они говорили, говорили, говорили, а Раха возилась по хозяйству и радовалась: удачно складывается жизнь этой весной. Ох, не сглазить бы только... Впрочем, было и плохое. Очень тревожило, что ведунья не требует платы. А вдруг Хон по глупости недопонял чего-то, и придет день, когда Гуфа сполна востребует за нынешнюю доброту? Упаси, Бездонная, от такого, это ж век не рассчитаешься! И зачем она приказывает не держать Лефа в хижине, посылать его и к колодцу, и за дровами даже? В такую даль ребятенка хворого да несмышленого посылать! А если случится что. И от людей не велит прятать... Не к добру это, нет, не к добру. Хотя если бы Гуфа ему погибели хотела, так всего легче было бы просто не приходить — в одиночку-то Рахе Лефа не выходить... А тут еще Хон все ворчит-ругается из-за виолы этой — не может Гуфе простить, что запретила ее отбирать у мальчишки и тот к пиликанью приохотился. И ведь как приохотился! Чуть только миг свободный для него выдастся (а стараниями ведуньи такое теперь не слишком часто бывало) — сразу хватается за свою забаву, и тренькает, и тренькает... Даже бормотать что-то уже принимался в лад наигрышам своим. Ну никак не мог понять Хон, как это Леф сам по себе игре обучился. Оно, конечно, лучком струны гладить — это не то, что, к примеру, дерево точить: большого ума да сноровки тут не требуется. И все же... Хон когда-то уже пытался играть — не вышло. Может, чаще надо было пытаться? Нет, неладно что-то с виолой этой. Запретить бы, так Гуфа осерчает, еще неладнее выйдет... Хон не мог выдумать, как ему поступить, на что решиться, и поэтому злился не в меру. Злился на себя, на Гуфу-ведунью (это, впрочем, только в ее отсутствие). И более всего, конечно, злился на Раху, которая, кстати сказать, не видела ничего неприятного в Лефовом увлечении виолой и странным его нежданное умение не считала: ну наделила его сноровкой Бездонная, что ж тут странного? А может, и Гуфа чему научила. Ведунья — она все умеет. И пускай себе Леф с виолой забавляется. Ведь не пристает, не мешает и вроде как при деле — чем плохо такое? Глядишь, подрастет, окрепнет умением и станет их с Хоном кормить от виолы своей, как вот Арз своих кормил, пока сами собой от дряхлости не упокоились. А потом, потом... Может, в самих Черных Землях, может, аж в Несметных Хижинах о Лефе узнают, может, и его, как Мурфа Точеную Глотку, «отцом веселья» прозывать станут? К сожалению, подобные доводы Хона не успокаивали. Он морщился, будто бы в рот к нему жук забрался, цедил язвительно, что его, Хона, тоже знают в Несметных Хижинах, только не за никчемное сипение глоткой (пусть бы хоть и точеной), а за воинское умение, которое трудами тяжкими нажито и множество жизней людских уберегло. Что не будь в Мире воинов, Мир обезлюдел бы в единое лето, а исчезни из этого самого Мира певцы — такого и не заметит никто, разве только глупые сожалеть станут. А потом Хон такое сказал, что Раха (слыханное ли дело?) даже слов для ответа подыскать не смогла, завыла только, сжимая пальцами рот, как воют обычно бабы, провожая на Вечную Дорогу кого-нибудь из своих. — Я понял, как мне поступить надобно, чтобы и поперек задуманного Гуфой не учинить, и Леф чтоб дельным мужиком вырос, — сказал Хон. — Я его с собой возьму, когда сигнальные дымы на заимках призовут драться с проклятыми. Пусть приучается к воинскому ремеслу, пусть мужает. Утро выдалось солнечным. Прихваченная легким ночным морозцем земля обмякла, курилась невесомым туманом. Белые иглы инея, еще с вечера обильно проросшие на плетне, на сухих прошлогодних стеблях, оплывали теперь прозрачными до невидимости каплями, и капли эти знобкой сыростью впитывались в мех, которым Раха тщательно обернула Лефовы ноги. Идти было легко и радостно. Пустая тележка весело громыхала по дорожным неровностям; на спусках она догоняла Лефа, наподдавала сзади, будто расшалившийся детеныш вьючного, и это было очень смешно. А один раз толчок оказался настолько силен, что не сумевший сохранить равновесие Леф с маху уселся в деревянный короб, проехал пару десятков шагов, взвизгивая и судорожно цепляясь за шаткие бортики. Он уже хорошо знал, что такое страх, но пугаться вот так, когда внутри все сжимается тревожно и сладко, ему до сих пор не приходилось. Так испугаться почему-то захотелось еще. На следующий пригорок он взбирался бегом, нетерпеливо дергая трепаный шершавый ремень, привязанный к тележному передку. Взобрался, отдышался немного, потом, собравшись с духом, плюхнулся в короб и что было сил оттолкнулся ногами. Только на этот раз все вышло гораздо хуже, чем когда случилось само собой. Тележка почему-то ехать по дороге не захотела, а свернула в огромную лужу, посреди которой запнулась обо что-то, невидимое под грязной водой, и стала. Леф подобрал ноги как можно выше и заозирался в отчаянии, сидеть было неудобно, в короб просачивались ледяные журчащие струйки. Накидка и обмотанная вокруг бедер шкура быстро пропитались водой, и он совсем уже собирался заплакать, но тележка неожиданно тронулась с места, сама собой выкатилась из лужи и замерла поперек дороги. Леф торопливо соскочил на землю, попятился, поглядывая опаской на эту деревянную (мало ли чего она еще удумает выкинуть), и вдруг уперся спиной во что-то огромное, мягкое. Он сдавленно пискнул, втянул голову в плечи, оглянулся, обмирая от неожиданного страха. Но ничего опасного сзади не оказалось. Просто человек. Огромный человек с толстым щекастым лицом и веселыми глазками-щелочками. А мягкое, на которое наткнулся Леф, — это живот. Большой такой живот, неохватный. Ох и силен же, наверное, хозяин его, ежели всю жизнь таскает перед собой такое. Силен. И, видно, зажиточен. Серая его накидка длинна, свисает ниже колен; мех, которым ступни замотаны, хорош, не истрепан почти — верно, часто меняет. А когда несильные порывы теплого ветра шевелят полы его одеяния, видно, что выше меха стволоподобные ноги укутаны в тонкую-тонкую, узорами писанную кожу. И отец Лефов, и сосед Торк даже во сне помыслить о такой коже заопасаются, а ведь не ленивы, с утра до темноты спины не разгибают. Нет-нет, в ту пору Леф еще не настолько набрался ума, чтобы по одежке отгадывать человеческий достаток. Просто он сумел разобрать и запомнить злые слова, которые в сердцах бормотала себе под нос Раха, когда человек этот несколько дней назад появился в их хижине. Он вошел негаданно и без спросу, как нельзя входить в чужое жилье, и возившаяся у очага Раха с перепугу уронила в варево кусок горючего камня, а Гуфа, которая чем-то едким рисовала на голом Лефовом животе непонятные знаки, уговаривая не плакать, вдруг растеряла всю свою ласковость и ощерилась навстречу вошедшему, будто хищная. Этот пришедший сразу стал ссориться с ведуньей, и они долго кричали друг на друга. Слушая эти крики, Леф понял, что пришедший глуп и думает, будто у Гуфы в голове живут белые червячки, какие обычно заводятся в недоеденном вареве. А еще он понял, что мать пришедшего любила спать в хлеву рядом с вьючными, и от этого у нее почему-то родилась какая-то жирная туша. И еще он понял, что пришедшего зовут Фасо и что Гуфа гонит его вон. Потом пришедший вдруг прекратил кричать, что-то очень быстро зашептал и уставился на ведунью, а та тоже принялась шептать, глядя ему прямо в глаза. А потом пришедший незваным Фасо неожиданно повернулся и выскочил из хижины. Через незавешенный вход Леф видел, как он бежит по огороду — нелепо дергаясь, вскрикивая, взмахивая руками. Похоже было, что очень не хочется ему бежать, но кто-то невидимый гонит его к перелазу, пиная в отвислый, колышущийся зад. Только перевалившись через плетень, Фасо стал вести себя как нормальный: с бранью затряс кулаками. Но из воплей его Леф ничего не успел разобрать, потому что Гуфа вышла из хижины. Что там еще произошло между ними, видно не было (ведунья задернула за собой полог), но Фасо тут же умолк, будто ему с маху заткнули рот комом унавоженной огородной земли. Возможно, так и случилось. И вот теперь он стоит перед Лефом, этот человек непомерных размеров, и лицо его лучится добродушной веселостью, а глаза такие ласковые, такие теплые... Смотрел Леф в эти глаза, смотрел и вдруг решил, что не мог их обладатель орать злобно, пакости всякие кликать на голову доброй старухи Гуфы, что просто по нездоровью своему не уразумел он смысла увиденного в тот недавний день. А смысл этот ясен, как вот нынешнее безоблачное утро: выдумали для меня старинные приятели Фасо и Гуфа-ведунья такую игру-забаву веселую: рычать друг на друга, будто лютые враги. А тем временем Фасо, глазки которого успевали примечать малейшие перемены выражения Лефовой физиономии, наверное, счел, что пришло время заговорить. Он сказал: — Ты для чего в эту лужу заехал, Леф? Только-только Гуфа выгнала из тебя хворь, а тебе уже вновь хочется? Голос его так потешно не вязался с внушительной статью (такой голосишко бабе впору, а не здоровенному мужичине), что Леф невольно захихикал, а Фасо легонько щелкнул его в нос и тоже расхохотался. Им обоим почему-то было очень весело вот так стоять вдвоем посреди пустынной дороги. Мало-помалу завязался разговор: Леф объяснил, что в лужу он не забирался, что это тележке захотелось его туда завезти, а Фасо рассказал много историй о том, как иногда ведут себя всякие вещи, которые не живые и вести себя вообще-то никак не должны. А потом Фасо спросил: — Ты хочешь знать, почему иногда случается необычное? А научиться совершать необычное, недоступное прочим — хочешь? Леф кивнул. Фасо вздохнул с облегчением, будто бы тяжкую работу окончил, положил мягкую увесистую ладонь ему на плечо: — Пойдем, Леф. Тебе предстоит многое узнать. Леф, однако, уперся. — Никуда я с тобой не пойду. Мама дров дожидается. Не дождется — пищи варить не станет, а я без пищи жить не умею. А еще мне у отца позволения спросить надо, чтоб куда-то идти. И у Гуфы надо спросить. Фасо пожал плечами, отошел, уселся на обочине спиною к Лефу, лицом к Лесистому Склону. Все это молча. Обиделся, стало быть. Приоткрыв рот, склонив голову набок, Леф рассматривал эту спину — сутулую, несчастную какую-то. Да, обиделся Фасо. Жалко. Хороший ведь человек... Леф осторожно подобрался поближе, кончиками пальцев притронулся к серой накидке: — Ты куда меня вести хотел? Фасо не ответил. Он вздыхал тяжело и длинно (так ночью в темном хлеву вздыхает вьючная скотина), пересыпал в ладонях горсть придорожных гремучих камешков. Потом сам неожиданно спросил: — Что тебе рассказывали о Мире? Леф опешил. — Все рассказывали, — он пожал плечами. — Я все знаю, что в Мире есть. И про долины знаю, и про Черные Земли, которые еще зовут Жирными. И про дорогу — на одном ее конце Ущелье Умерших Солнц, а на другом Несметные Хижины... Фасо наконец обернулся, с непонятной жалостью глянул Лефу в глаза: — И это все, что ты знаешь? Мало. Впрочем, ни Хон, ни Гуфа не могли рассказать тебе большего — они ничего не знают. А мы... Ты должен был уже слышать о нас. Мы живем в уединенных местах, подчинив свое бытие единой цели — узнавать истину. Слушай: давным-давно Мир не имел границ. Множество людей жили в нем, ты и представить себе не можешь сколько. Они были мудры, эти люди, они умели делать красивые крепкие вещи, строить дома из огромных твердых камней... А еще они умели сохранять свою мудрость в диковинных узорах, выдавленных на звонкой красной глине. Такую теперь не умеют замешивать. А потом... Потом в Мир пришло бешенство небывалых ветров, уничтожавших людей и творения их; небесный огонь жег посевы и хижины, солнце умерло, а новое родилось лишь через множество дней, которые не наступили. Это новое Солнце, родившись, увидело, что Мир стал крошечным, что людей в нем уцелела лишь горстка и мудрость их съедена ненаступившими днями, а в Ущелье Умерших Солнц поселилась Бездонная Мгла, которая по сию пору продолжает карать чахнущих потомков людских, насылая на них бешеных да исчадия звероподобные... Фасо умолк, искоса зыркнул на Лефа. Тот шмыгнул носом, прошептал еле слышно: — А за что она карает людей? — Не знаю, — покачал головой Фасо. — Но мы узнаем. Узнаем. — Он встал, навис над Лефом гигантской глыбой. — Мы, Носящие Серое, смиренные послушники Мглы, посвятившие себя бдению над слабеющим огоньком человеческой жизни. Мы исцеляем хворых, заговариваем и отвращаем зло, предупреждаем люд о появлениях злых посланцев Бездонной и умиротворяем ее гнев священными жертвами — это можем лишь мы. Но главное, которое способны совершить лишь немногие, живущие среди нас (простые общинники прозывают их Истовыми), — это обрести понимание сокрытого в таинственных глиняных символах знания древних. Лишь это знание способно вновь раздвинуть пределы Мира, лишь мы призваны свершить такое великое благо. Ты хочешь спасти мать свою, и отца, и Гуфу, и всех людей, сколько есть их в наших долинах и в Жирных Землях? Хочешь спасти поколения от угасания достатка и жизни? Хочешь стать одним из нас? Молчи, не говори ничего! Я вижу и так: ты хочешь этого! Пойдем. Даже голос Фасо перестал казаться Лефу смешным. Нет-нет, он был благозвучен, этот голос, он был подобен реву могучего ветра. И захотелось броситься на осклизлую, грязную дорогу, прижаться лицом к ногам доброго и могучего так, как почему-то пыталась однажды Раха лечь перед Гуфой, когда Леф, проснувшись после долгого-долгого, как ему показалось, сна, попросил еды. Он сделал бы это. Дорожная грязь и огромные, отсырелым мехом обмотанные ступни властно тянули его к себе, и казалось, то все-все хорошее, какое было вокруг, исходит от утвердившейся перед ним несоизмеримой ни с чем фигуры; но тут Фасо сделал неосторожное движение, и все кончилось. Это ведь солнце рождало свет, тепло и небесную синеву — солнце, а не заслонивший его собою Фасо. И не такой уж он большой, оказывается... Фасо вовремя заметил свою оплошность и поторопился изменить тон. — Ну, ты решился, малыш? — Снова добродушное лицо, снова смешливые глаза-щелочки. — Пойдем? Леф не успел ответить. Что-то новое мелькнуло во взгляде Фасо, губы его зашевелились без единого звука — быстро, еще быстрее... — Я пойду с тобой. Что?! Неужели это Леф такое сказал? Ведь он собирался ответить совсем иначе... Или нет? Теперь уже не вспомнить, но это неважно. Он сказал то, что следовало. Фасо протянул руку, и Леф ухватился за мягкую ласковую ладонь. Тележка осталась стоять поперек дороги — неважно; Раха дожидается дров — неважно; важное лишь там, куда ведет его этот добрый-добрый большой человек, вот только... — Фасо! Послушай, Фасо! Можно, я спрошу позволения идти за тобой, если мы дорогой повстречаем отца? Фасо резко остановился. — Мы можем встретить твоего отца? Он не дома теперь? — Нет, не дома. Спозаранку от Кутя прибежали сказать, будто в лесу неладное делается. Следы будто непонятные какие-то видели поблизости от Десяти Дворов, вроде как странный кто-то со склона на дорогу спускался. На босого человека похоже — это по такому-то холоду. Не хотел отец идти, говорил, что не страшно; что сам он зимой еще видел, как послушники с дури да безделья голыми по лесу шныряют; что Торк с Лардой своей уже третий день как на Склон ушел охотиться, и ежели бы чего, так упредил бы; что дымов-сигналов нигде не видать — долго говорил такое. А потом топор взял да и отправился глядеть на следы. Леф примолк, удивляясь, что так обстоятельно сумел рассказать обо всем — не хуже взрослого степенного мужика. Он ждал похвалы, но не дождался. Фасо кривился, зачем-то покусывал губы, озирался. Что ли, он испугался? Чего? Вот же странный все-таки человек... Наконец Фасо проговорил, вперившись в Лефовы глаза тяжким, непонятным каким-то взглядом: — Пойдешь один. Прямо по дороге пойдешь, вверх, через лес. Встретится кто, спросит: «Куда?» — скажешь, будто за дровами. Как доберешься до забора — он высокий, из бревен торчащих сделан, другого такого в Долине не сыщется... Как, стало быть, доберешься, покричи, что тебя Лефом звать, что Старший Брат прислать соизволил. Скажешь такое — пустят. Уразумел? Ступай тогда, и пусть охранит тебя Бездонная Мгла! И не успел Леф даже рта приоткрыть от изумления, как Фасо, свернув с дороги, скорым размашистым шагом отправился невесть куда прямо по галечной россыпи. Только раз обернулся, не останавливаясь, да прикрикнул на Лефа, чтоб тележку с собой забрать не забыл. Леф покорно побрел к тележке. Муторно ему было и плакать хотелось, а еще очень ему хотелось разобраться хоть в чем-нибудь из случившегося. Ну, например, понять, почему же он все-таки пойдет туда, куда наказал идти странный и, наверное, все же не очень хороший человек Фасо. Небывалый плетень (да нет уж, какой там плетень, вовсе что-то непонятное и страшное) Леф приметил издали. Приметил и встал столбом посреди крутой скользкой дороги. Ну никак не хотелось ему дальше идти. С чего бы это? Он присел на передок тележки, подпер щеки ладонями и задумался. Фасо велел идти — значит, надо идти. Почему непременно нужно делать так, как сказал Фасо? Неясно. То ясно, что нужно. Однако не получается. Не получается заставить себя идти вперед, а возвращаться нельзя — Фасо велел идти. Что ж, так теперь и жить на этом самом месте? Плохо... Леф неприязненно покосился на кое-как обтесанные верхушки бревен, вздыбившиеся выше деревьев наподобие огромной неуклюжей пилы. Ишь, выпятились... И примерещилось ему вдруг, будто не ново для него это зрелище. Опять вернулось на миг недавно пережитое: боль, тошнота, бессилие исходящего липким потом непослушного тела, а перед глазами струится розовый жаркий туман, и в тумане этом вдруг всплывают непривычно жесткие глаза Гуфы, и будто льются из них странные, мутные видения — зубчатая стена выше древесных вершин, лоснящиеся самодовольные лица, широкие складки серых одежд, дыра в земле, и тяжелые волосатые руки волокут к этой дыре что-то дергающееся, заплывающее багровыми сгустками, а потом видения растворяются в отвращении, неприязни, страхе — во всем том, что укладывается в короткое слово «нельзя». Вот только было ли это на самом деле? Быть может, при виде диковинного строения память наделила схожестью с ним образы одного из муторных снов, какими терзала Лефа злобная хворь? Он не мог разобраться в происходящем. Стиснув руками виски, причитая и всхлипывая, Леф скорчился, уткнулся подбородком в колени, а взглядом — в землю и вдруг замер, мгновенно позабыв об этих, ссорящихся в нем и из-за него. Следы. Четкие и ясные. Кто-то пересек дорогу и вошел в кусты, нависшие над левой обочиной. Леф осторожно протянул руку, кончиками пальцев притронулся к ближайшему отпечатку. У этого, который прошел, была совсем небольшая нога. И он был бос. Он ступал здесь, по едва успевшей оттаять грязи, а потом ушел бродить по промозглому лесу, где под деревьями все еще сохранились островки почернелого снега. Следы босых ног. Такие же, как те, что перепугали нынче утром корчмаря Кутя. Леф раздумчиво подергал себя за уши, встал, шумно вздохнул и решительно полез в колючие мокрые кусты. Ему не было страшно — он просто еще не знал, что леса нужно бояться. Правда, мать запрещала соваться дальше чахлой, изувеченной собирателями дров рощицы, от которой до опушки не вдруг доберешься, и пугала Лефа всяческими лесными ужасами. Но мать часто опасалась такого, чего разумные не опасаются. Она, к примеру, до крика пугается, когда находит утопившегося в горшке древогрыза. И еще она Бездонной боится, а сама и объяснить-то не может толком, что это за штука такая. Смешно... Идти было трудно. Ноги то и дело оскальзывались на мокрой гнилой листве, накидка будто нарочно цеплялась за что ни попади, и, слыша треск расползающегося одеяния, Леф соображал, что не миновать ему нынче Рахиных подзатыльников. Потом он вспомнил о забытой на дороге тележке и совсем уже решил вернуться, но не вернулся. Подзатыльники, и брань, и прочее — это все уже бывало и будет не однажды, а вот такое интересное, как нынче, может больше никогда не случиться. И потом, подзатыльник — это и не обидно почти, когда за дело. А поесть вечером все равно дадут. Занятому подобными мыслями, Лефу не сразу пришло в голову подивиться, почему он по сию пору не потерял следа, который в лесу сделался совсем почти неуловимым для глаз. Это было странно. Тот, шедший, вовсе не хотел выпячивать свои следы напоказ, и шел он не прямо — сворачивал, часто петлял, а однажды, случайно ступив на снег, вернулся и разровнял нечаянный отпечаток. Но несмотря на всяческие эти его ухищрения, Леф без особого труда примечал на упругой лесной подстилке места, где касались ее ноги неведомого босого. Непонятно это, совсем непонятно... Только-только успел Леф над этим задуматься, как следы вывели его на крутую каменистую россыпь и сгинули. Вот они чем оборачиваются, раздумья пустые. Тут бы идти да радоваться, что ладно все, так нет же, ему еще уразуметь надобно: отчего да зачем... Вот и спугнул удачу-то. И что же теперь? Одежу изорвал, дров не собрал, тележку покинул, и ради чего это? Леф размазал по щеке слезы и полез на осыпь — оглядеться. Может, не велика она, может, за ней след снова отыщется? Сопя и потея, он взобрался наверх и вдруг ойкнул тихонько, втиснулся в камни, замер. За гребнем осыпи обнаружился неглубокий овраг. На плоском галечном дне его скопилась большая (не менее двух ростов людских в поперечнике) лужа прозрачной снеговой воды, а в луже этой, широко разбросав тонкие руки, лежал лицом вниз совершенно голый человек. Он лежал спокойно, ни единым движением не морща водную гладь, и спина его — тощая, с выпирающими лопатками и позвонками — была совершенно синей и мелко-мелко дрожала. Ошалевший от увиденного, Леф вообразил было, что человек этот упал в овраг, расшибся и теперь, не имея сил шевельнуться, тонет. Но в тот самый миг, когда он вскинулся помогать и спасать, неподвижная фигура с шумным всплеском перевернулась, подставив любопытному солнцу лицо и неожиданно высокую грудь. Едва не выдавший себя рвущимся с губ вскриком, Леф торопливо зажал ладонями рот. Нельзя сказать, что впервые пришлось ему увидеть такое. Видел он уже и Гуфу, давно переставшую стесняться своего старческого тела; случалось в тесноте хижины помимо желания запнуться взглядом и о Рахину наготу (и подзатыльник получить за нечаянное подглядывание — тоже случалось). Так что в ту пору знал он уже, что бабы и мужики телом друг от друга отличны и что скрываемое бабами не стоит того, чтобы на него смотреть. Но разве мог он представить себе, каким красивым способно оказаться это запретное?! А она и не знала, что кто-то за ней следит, эта непостижимая девчонка, отважившаяся голой бродить по холодному весеннему лесу и плескаться в ледяной воде. Она медленно выбралась на берег, вздрагивая, стуча зубами, подхватила с земли какой-то клок не слишком чистого меха, принялась растираться им, и тугие округлые груди упруго покачивались при каждом движении рук. Странно... Ведь она совсем не казалась слабой. Тело ее было сухощавым и сильным, смуглую кожу пятнали светлые полоски зарубцевавшихся царапин, маленькие ступни уверенно и цепко утвердились на осклизлых влажных камнях. Так откуда же взялось похожее на жалость чувство, от которого Лефу опять захотелось плакать? Или это была жалость к себе, неспособному на то, что совершила девчонка? Или... Может, это было только похоже на жалость? Убежденный в неповторимости происходящего, он непременно должен был рассмотреть и сохранить для себя все — немыслимый выгиб напряженной спины, теплые блики на чистых покатых плечах... А тонкие пальцы комкают мокрый слипшийся мех, и мех касается розовых крепких сосков, скользит по животу, ниже, туда, где на завитках темных волос вздрагивают холодные прозрачные капли... Леф смотрел и смотрел, забывая дышать, не чувствуя, что до крови искусал губы и пальцы. А потом... Наверное, он все-таки шевельнулся. Или, может, это оглушительные удары в груди выдали его? Мех полетел в воду, и вместо него в кулаке девушки будто само собой возникло ослепительное длинное лезвие, а взгляд ее зашарил вокруг, уперся в скрывающие Лефа камни, и ничего хорошего взгляд этот не обещал. Леф понял, что все случившееся может закончиться нехорошо. А еще он понял, что видел уже эту, с ножом: Ларда она, дочка соседа Торка. Мог бы и сразу узнать, если бы смотрел в лицо, а не на другое. Ларда между тем сгребла раскиданную по берегу одежду и шустро запрыгала с камня на камень вниз по овражку, пытаясь на ходу обмотать вокруг мокрых бедер подол, то и дело оглядываясь в сторону Лефового убежища. Но дело было не в Лефе — его она так и не заметила. Причину ее тревоги он увидел, когда собрался спускаться с осыпи. В той стороне, где стояло скрываемое теперь деревьями странное обиталище серых людей, в небо поднимались огромные, неторопливые клубы черного дыма. 4 Изо всех шестерых только Леф не понимал языка дымов, но приставать с вопросами он опасался. До боли в пальцах уцепившись за прыгающие тележные борта, он жадно прислушивался к гомону прочих, пытаясь уразуметь, что происходит, а главное — зачем его взяли с собой. Но пока удалось лишь узнать, что пришли бешеные и что бешеных этих трое. Отец и Торк как-то вдруг и страшно переменились; незнакомые мужики, забравшиеся в телегу возле корчмы, наверное, тоже теперь не такие, как в обыденной жизни своей. А Ларда? Мгла ее разберет, Ларду. Все мрачны и хмуры, а эта будто до забавы веселой дорвалась. Вон она, стоит в рост на передке, ухватившись за вожжи, пронзительными взвизгами подгоняет вьючное, несущееся неуклюжим тяжелым скоком. А встречный неласковый ветер одинаково треплет гриву вьючного и Лардину гриву, накидка рвется с девчоночьих плеч, оголяя узкую гибкую спину, и хочется на эту спину смотреть, скулить от восторга, а больше не хочется ничего. Хон тоже стоял, опираясь на плечи сидящих рядом, вертел головой, старался уследить за извивами и переменами цвета обоих видимых дымов. Тот, что клубился над оставшейся позади заимкой Фасо, был все еще лучше различим и читался легче. Но далекая истрепанная ветром струйка, вскинувшаяся впереди, над утесами, первой сообщала новое, потому что была ближе к Ущелью Умерших Солнц, откуда шла смерть. Трое смертей, стремительных, безжалостных и безмозглых. Даже Леф понял, что дымы рассказали плохое, когда отец неловко опустился на расхлябанное тележное днище и мрачно уставился на свои увесистые кулаки. Потом Хон сказал: — Мы не успели. Бешеные уже в Сырой Луговине. — Может, тамошние сумеют отбиться? — тихонько спросил Торк, но ясно было, что ему и самому в такое не верится. — Кому там суметь? — Хон с трудом выдавливал из себя слова. — Хику с братьями троих не одолеть, а прочие у них не бойцы... Он примолк, замотал головой и вдруг так рявкнул на Ларду, что та от неожиданности чуть не вывалилась из телеги: — Да брось же ты скотину вымучивать, гнать по-дурному! В кровь уже задние ноги о передок избила бедная тварь, вон, гляди — красное на дороге! Думаешь, башка твоя с червоточиной, ежели вусмерть вьючное изувечишь, то мы скорее доберемся?! Ларда нехорошо зыркнула на него, однако погонять перестала. И снова Торк загадал несмело: — Может, Нурд успеет? — На Витязя не надейся, — подал голос один из десяти дворских мужиков. — Вчера мальчишка мой слыхал, как он у Кутя возок подряжал — в Несметные Хижины ехать. И будто бы говорил, что с утречка отправиться хочет, затемно. — Что же за надобность такая его допекла? — заинтересовался примостившийся рядом с Лефом чернобородый верзила. Хон кольнул его мрачным коротким взглядом: — Надо оно тебе? А вьючное не сбавило прыти, хоть уже и не понукали его, и телега неслась-моталась по колдобинам мягкой отсырелой дороги — под грохот и визг вихляющих колес, под топот стертых, истрескавшихся копыт... Все ближе придвигались к дороге серые ломаные обрывы, небо над головой стало сперва извилистой полосой, потом — полоской. Леф заерзал, засопел встревожено. Ведь кончится когда-нибудь эта скачка, по всему видать: недолго уже осталось. А потом будет что-то совсем неизвестное, страшное что-то будет. Что? Он уже было решился подергать отца за накидку и просить объяснений, но тут Торк привстал, вскрикнул тревожно: — Вроде как еще один дым впереди! Слышите, мужики? В Сырой Луговине горит! — Может, тамошние кого в хижину заманили да подожгли? — понадеялся бородач. — Тешь себя несбыточным, тешь, — Хон крепко потер ладонями лицо. — Готовьтесь, мужики. Теперь уже скоро... Леф снова забыл обо всем — даже о страхе перед неизвестностью надвигавшегося, даже о Лардиной голой спине. Потому что мужики принялись извлекать на свет громоздкие увесистые предметы, до сей поры бережно укутанные в недешевую мягкую кожу. Странное это было зрелище. Заскорузлые до каменной твердости мужские ладони обрели вдруг неуклюжую ласковость, с какой, верно, не касались и бабьих тел. Как-то не вязалось подобное с тяжеловесной грубостью очертаний доставаемого. Неприкрытое любопытство сына согрело Хонову душу. Притянув Лефа к себе, он стал пояснять вполголоса, что вот это, вроде крышки от горшка, только большое, называют щитом, им отбивают удары; такое же, но поменьше, с ремнями, оберегает грудь, а жесткий островерхий колпак защищает голову и называется шлемом. Леф помалкивал, понимая, что для расспросов нынче не время. Но спросить хотелось о многом. Например, что это за грубая серая чешуя покрывает с одной стороны каждую из показанных Хоном вещей? Будто бы рыбья она, чешуя эта, только разве бывают рыбы такой непомерной величины? А если бывают, то сколько же люда надобно собрать, чтобы одолеть одну подобную тварь! Занятый этими мыслями, он и опомниться не успел, как придвинувшиеся мужики оттерли его от Хона и притиснули к немилосердно толкающемуся тележному борту. И Торк, и чернобородый, и рассказывавший про Витязя рыжий крепыш полезли смотреть, как Хон бережно достает из длинного лубяного короба величайшую ценность — железный меч. Да, ценность. Железных вещей в Долине всего три: меч вот этот, Лардин нож, за который меняла из нее целого круглорога вымогнул да еще невинность девкину в придачу хотел, и котел, что у Гуфы хранится, — память глупости пращуров, расточавших редкостный оружейный металл на безделки. Но возможно, что в расточительстве этом вовсе не пращуры повинны. Ведь Древние железо сами варить не умели, привозили им его из дальних краев, каких теперь уже нет. Потому и мало его так в Мире, железа-то. И нынешние умельцы из Несметных Хижин в той беде не подмога. Где им железо, они даже бронзу толком сотворить не способны. Против дедовской теперешняя куда как плоше выходит — больно мягка. Прерывисто и тяжко дыша, следили воины, как Хон пробует ногтем иззубренные в бесчисленных схватках, но все еще острые кромки светлого широкого лезвия (даже Ларда перестала смотреть на дорогу, косилась через плечо на Хоновы руки). Вот это — оружие, не слишком уступающее даже проклятым клинкам бешеных. Когда рядом такое, то на копья с остриями из молочного камня, увесистую шипастую палицу Торка, неуклюжие бронзовые топоры остальных и смотреть-то не хочется. — А похоже, последнее лето доживает меч. Ишь, иззубрился как — того и гляди, переломится при ударе. От чистого ли сердца сказал Торк такие слова, от безысходной ли зависти, слезами звеневшей в его голосе, — этого никто не успел понять. Телега резко вильнула в сторону, с треском грохнулась бортом о камень, и сидящих в ней швырнуло на тот же камень и друг на друга. А Ларда, изо всех сил, но слишком поздно натянувшая вожжи, вылетела из телеги и брякнулась чуть ли не под копыта бьющемуся в спутавшейся упряжи вьючному. Придавленный тяжелыми мужскими телами, Леф собрался было захныкать, но не успел. Хонова рука больно вцепилась ему в плечо, рванула, поставила на ноги, быстро ощупала локти и ребра: «Цел, что ли?» Леф закивал торопливо, однако отца уже не было рядом, он побежал помогать ставить на колеса другую телегу, опрокинувшуюся посреди дороги. Вот, значит, что получилось: заглядевшаяся на меч Ларда не уследила, как из-за поворота навстречу вывернулся запряженный двумя вьючными возок. Пока ловили и вновь впрягали вырвавшуюся из сбруи перепуганную скотину, пока две вывалившиеся из встречной телеги бабы, охая и причитая, забирались обратно, Хон поймал за загривок дрожащего, то и дело оглядывающегося парнишку, судорожно тискающего в кулаке рукоять трепаного ременного кнута. Поймал, встряхнул пару раз, словно надеясь вытрясти из него связные слова: — Говори, что в Луговине?! С Хиком что?! Тот мутно глянул белыми от страха глазами, забормотал: — Посекли Хика. И братьев его посекли, и Соту, и Кролу... И Тиса в хижине сгорела, так кричала она, так кричала страшно... Прочие в скалы убежали, попрятались, а мы на телеге... Бездонная надоумила за дровами с утра поехать, только-только вернуться успел, и сразу — дым... Пока дрова скидывал, пока баб собирал — эти нагрянули, и хижина загорелась, и Тиса кричала, кричала... А нас Бездонная спасла-сохранила, почитай, что в самый последний миг из-под ножа вывернуться позволила... Хвала ей и слава... Хон снова встряхнул его: — Ты сам, что ли, видел, как Хик погибал? Ну, говори, бестолочь! На Пальце есть кто-нибудь?! Подошел Торк, буркнул: — Да брось, все одно — толку с него теперь никакого. Пусть катится. Хон сплюнул в сердцах, разжал пальцы. Парень шмыгнул на тележный передок, подхватил вожжи, заорал, завыл дурным голосом, и ополоумевшие вьючные с места рванули вскачь. Некоторое время мужики мрачно глядели вслед уносящейся к Галечной Долине колымаге. Потом Торк опомнился, заторопил: — Ну что в затылках скребете, ровно девки на выборе? Ехать надо, поспешать. Ларда, рот закрой — скрипун впрыгнет! Трогай! И снова — топот, грохот колес и выматывающая душу тряска. Хон тер подбородок, хмурился. Неладно складывается в этот раз, ох как неладно! Снова проморгали послушники, чтоб им на Вечную Дорогу, да не вдруг, а намаявшись... Кончилась Сырая Луговина, уйдут уцелевшие, побоятся на погорелье вернуться — а ну как вновь повторится страшное? Потянутся теперь в Черноземелье, где спокойно, да только ведь тесно там, нету лишней земли. Небось свой огород никто с пришлыми не разделит. Так и будут век прозябать, на других за кусок брюквы горбатясь. Зато в безопасности... За нашими спинами. — Это уж третий раз на Хоновой памяти отшатнутся пределы обжитого людьми Мира от Ущелья Умерших Солнц. Теперь Галечная Долина окажется крайней. Плохо... Впрочем, случалось и из худшего выкарабкиваться. А сегодня удастся ли выкарабкаться? Вряд ли. Ведь как плохое к плохому лепится! И бешеных нынче трое, и Нурд в отлучке... А дальние соседи из-за послушнического ротозейства запоздали подняться, не успели к сборному месту, и очень может такое статься, что будут проклятые рубить малые воинские ватаги поврозь, одну за другой. Хон глянул на вцепившегося в тележный борт, грызущего губы Лефа и заскрипел зубами. Зря мальца с собой потащил, ни к чему это. Понадеялся на оброненные как-то Гуфой слова о том, что до настоящего летнего тепла с мальчишкой уж точно ничего плохого не станется. Оно конечно, Гуфа ошибаться вовсе не умеет, да только верно ли он ее понял? Но сомневаться поздно. Остается лишь на милость Бездонной уповать. Не возвращаться же... Да и что подскажет, где Лефу безопаснее нынче — дома или с ним, Хоном? Этого никто знать не может. Мужики тем временем переговаривались тихонько, поглядывая на уже застившую полнеба чадную гарь впереди. — Ишь полыхает, — вздыхал чернобородый. — Скирды горят, что ли? Рыжий сосед покосился на него, дернул плечом: — Сдурел? Какие весной могут быть скирды? Торк ударил кулаком по колену, рявкнул: — Вы, чем пустое болтать, лучше думайте. Что делать будем? — А чего тут думать? — изумился чернобородый. — Засядем на Пальце, и как сунутся — камнями их. Глядишь, может, и повезет кого зашибить. А там и дальние подоспеют... Хон встряхнулся, сказал досадливо: — Экий ты умный, однако... А вот ежели не пойдут бешеные по дороге, ежели они в скалы подадутся да еще разбредутся врозь — тогда как? В Серых Отрогах за ними гоняться — все одно что гальку обстругивать: трудов много, а толку чуть. И поди знай, где они потом объявятся нежданными... — Выдумать бы такое, чтоб приманить их к Пальцу, — вздохнул Торк. Телегу тряхнуло. Прикусивший язык бородач невнятно помянул подвернувшийся под колесо камень и Лардино умение править. Потом, кривясь и отплевываясь красным, заговорил громче: — Слышь, Хон... Помнишь, Нурд рассказывал, будто проклятые — они не как люди, а вроде скотины? Будто ума человечьего у них вовсе нету, только желания. Ну, убивать — это самое, конечно, сильное, но и прочие все имеются — как вот, к примеру, у вьючного. Есть, пить, спать... Помнишь? — Ну, помню, — Хон дернул щекой. — А к чему ты это?.. — А вот к чему. Ежели все так, может, их девкой поманить можно? Вот ею, — он кивнул на Ларду. — Пущай им тело свое сверху покажет. Бездонная ей простит ради благого дела, а уж мы зажмуримся, не станем смотреть. А как бешеные к Пальцу сбегутся, уж тогда-то... Ларда оглянулась, и Леф с изумлением понял, что она перепугана не на шутку. Оказывается, шальная Торкова дочь все-таки умеет бояться? — Чтоб я перед этими разделась?! — Лардин голос сорвался на жалкий взвизг. — Да лучше я с Пальца вниз головой кинусь, чем такое! Она резко отвернулась, пряча набрякшие слезами глаза. Торк молча сунул кулак под нос чернобородому: я, мол, покажу тебе, как дочку бесчестить! — А теперь меня слушайте. — Хон говорил тихо, вроде бы даже нехотя, но все разом повернулись к нему. — На Палец засадим Ларду и Лефа. Цыть ты! — рявкнул он на вскинувшуюся спорить девчонку. — Будешь сидеть наверху и Лефа стеречь, поняла?! А как проклятые сунутся... Там все есть, чтобы тебе их встретить как должно. А уж подманывать бешеных станем мы. Пособит Бездонная, так, может, и сдюжим. — Я что же, не пригодна ни на что, кроме как щенкам никчемным сопливые носы утирать?! — злобно зашипела Ларда. — Цыть, я сказал! Ежели неспособна уразуметь, что нынче для пререканий не время, так и впрямь ты ни на что путное не годишься. А что до Лефа... Напрасно ты его никчемным сочла. Может и такое случиться, что нынче он нам пособит, и пособит крепко. Тут Хон несказанно изумил приемного своего сынка. Вновь приоткрыв лубяной короб (тот самый, в котором хранил свой заветный меч), он бережно вынул оттуда... это ж подумать только! — виолу. Виолу, которую вчера еще почитал вещью бесполезной и глупой, нынче уложил вместе с величайшей своей драгоценностью! Да что ж такое случилось с ним?! Хон пристроил певучее дерево на коленях остолбенелого Лефа, сказал: — Заберешься наверх — играй. Громко играй, чтоб далеко слыхать было. Авось подманишь... — Он глянул на обращенные к нему оторопелые лица, хмыкнул. — Не я придумал — Гуфа. Может, и не так я понял, что там она под нос себе пробурчала, а только пытаться — не опилки жевать. Хуже ведь не будет... И все, мужики, облачайтесь к схватке. Пора. Вон уже и Палец видать. Палец (высоченная скала, утолщающаяся к вершине) вздыбился в самом устье дороги-ущелья, там, где почти отвесные каменные стены отшатывались одна от другой, изламывались пологими уступами, охватывая Сырую Луговину. Впрочем, некоторые называли ее не сырой, а серой из-за постоянно стелящейся по ней зыбкой туманной дымки. А иные Шестью Горбами именовали (была она плоской, будто нарочно и с тщанием неведомые силы ровняли болотистую упругую землю, а посреди кучно вспучились кровли шести хижин, густо заросшие травами и потому издали не распознаваемые как признаки людского жилья). Но теперь не прозрачная туманная пелена повисла над этой долиной, а тяжелые космы черного угрюмого дыма, которыми исходили дотлевающие стенки хижин. И было тут пусто, а когда Ларда натянула вожжи и телега остановилась, с низкого неба сорвалась каменная тишина, способная согнуть, раздавить, расплющить поддавшегося ей человека. Возможно, так и случилось с тем воином, что лежал невдалеке, уткнувшись лицом в малоезженную дорогу. Мужики уже повыскакивали на землю, и Ларда тоже спрыгнула с передка: они стояли кучкой, настороженно озираясь, готовые ко всему. Но ничего не происходило. Вокруг слышались только тихий напев унылого ветра в скалах да еле слышное потрескиванием там, где дымились обугленные остовы хижин, да еще тишина, которую лишь подчеркивало все это. Потом Хон подошел к лежащему, тронул запекшиеся бугром липкие волосы, вернулся, вытирая пальцы о накидку. Вьючное захрапело, попятилось. Столяр покосился на него, понурился, буркнул: — Младший из братьев. Легкой ему Дороги... Мешкать не стали. Торк, ухватив вьючное под уздцы, поворотил его мордой к ущелью, хлестнул вожжами. Убедившись, что скотина затрусила домой, подзатыльниками погнал снова заартачившуюся Ларду к Пальцу. Чернобородый встал у подножия, уперся ладонями в отвесный камень, рыжий забрался ему на плечи, а Хон вскарабкался на плечи рыжему и заерзал там, готовясь ловчей подсадить девчонку. Только так, с высоты трех ростов человеческих, можно было дотянуться до ведущих к вершине глубоких зарубок-ступеней и до облегчающего подъем ременного каната. Ларде подъем хлопот не доставил, Лефу же, несмотря на привязанную к спине увесистую виолу, дался и того легче. Всего-то и потребовалось от него, что уцепиться покрепче за канат да поспевать перебирать ногами — девчонка втащила его наверх так проворно, будто и впрямь он был пятилетним недоростком. Торк, задрав голову, прокричал, чтоб они не вздумали слазить, а если почему-либо слазить все же придется, то надобно прыгать с последней зарубки туда, где земля посветлее и не слишком похожа на землю. В этом месте была глубокая, засыпанная перепревшим за зиму сеном яма, придуманная, чтобы прыгающие с высоты не ломали ноги. Хон крикнул Лефу, чтобы тот принимался играть; а потом сказал мужикам, что нужно разделиться и с двух сторон обойти Луговину. — Надобно постараться помешать проклятым уйти в скалы, — сказал он. И никто не спросил, что же делать, если бешеные это уже сделали. Слишком страшно было думать об этом. Леф и Ларда видели, как топтались у подножия Пальца четыре фигурки, такими неуклюжими кажущиеся сверху в своих громоздких нагрудниках и смешных, непривычных для глаза шлемах; как Хон и Торк двинулись вдоль утесов налево. Вскоре те и другие потерялись из глаз, потому что переменившийся ветер сбросил дым с неба. Тогда Леф спохватился, торопливо перебросил виолу со спины на живот и стиснул в ладони лучок. Струны отозвались на неуверенные прикосновения подрагивающей тетивы медленными всхлипами, монотонным усталым плачем. Это получилось как-то само собой и кстати — другое было бы непростительно в похороненной дымом долине. Ларда, которая напряженно вглядывалась в дымную муть (ей мерещилось какое-то неясное шевеление у подножия Пальца), при первых звуках виолы вздрогнула, обернулась. Во взгляде ее привиделась Лефу растерянность, чуть ли не испуг даже. Она что, никогда прежде не слыхала струнной игры? Нет, дело было не в этом. Потому что девчонка вдруг смешно и жалко зашмыгала носом, и Леф с ужасом увидел на ее щеках блестящие полоски слез. Он оборвал игру, замямлил было бессвязные утешения, но Ларда, будто взбесившись, изо всех сил пнула ногой, норовя попасть по виоле (чуть-чуть не достала, только больно чиркнула мозолистой пяткой по Лефовому колену), и отвернулась, всхлипывая. Леф обалдело смотрел ей в спину — ссутулившуюся, вздрагивающую, — а она вдруг сказала хрипло и зло: — Не смей. Никогда больше не смей, слышишь?! Я тебе не забавка глиняная, я человек живой. И плакать стану, когда сама захочу, а не по твоей вздорной прихоти, колдун ты нечистый! Ведь из мозгляков мозгляк, соплей задавить можно, а возомнил о себе... Объедок... Леф вздохнул, потупился. Ну почему так получается, почему? Единственное, что могло бы помочь стать если и не дружбы достойным, так хоть занятным для Торковой девчонки, и вот — нельзя. Да еще и умудрился ее обидеть — это ее-то, перед которой готов на брюхе ползать, доброго слова выпрашивая, как ползает перед ней, выпрашивая подачку, кудлатая псина Цо-цо. Видно, размышления эти столь явственно отразилась на Лефовой физиономии, что обернувшаяся Ларда сразу все поняла, а поняв, сплюнула ему под ноги сквозь передние зубы с таким непередаваемым презрением, что Лефу как-то даже и полегчало сразу. Древогрызу на Предутреннюю звезду смотреть — только даром слюной давиться. Вот так. А значит, нечего мытарить душу несбыточным. Между тем Ларда опомнилась и вовсе перестала замечать Лефа. Она деловито и быстро обследовала их прибежище — не слишком-то просторную и не сказать чтобы очень ровную площадку, обнесенную низкой стеной из кое-как скрепленных глиной валунов. В трех местах под стеной навалены были груды укатанных галечных голышей — как раз таких, чтобы сподручно было охватить пальцами и с силой швырнуть вниз: Еще стоял у стены показавшийся сперва просто грудой полусгнившего корья ветхий объемистый ларь, полный, как выяснилось, обожженных глиняных гирек. А посреди площадки была выдолблена яма для сбора дождевой воды, и в ней, обильно поросшей жестким мхом, скопилась изрядная лужа. Ларда, встав на колени, зачерпнула пригоршню-другую, утерлась подолом и, поразмыслив немного, снова подошла к ларю. Раздраженно зыркнув на Лефа, она повернулась к нему спиной, приподняла накидку, развязала обернутый вокруг пояса крепкий сыромятный ремень — пращу. Примерила к оружию гирьку из ларя; потом в болтающемся на шее кошеле нашарила одну из своих, сравнила. Своя показалась хуже. Придирчиво рассматривая, взвешивая на ладони, выбрала из ларя с полдесятка гирек. Свои высыпала в ларь, отобранные сложила в кошель. Аккуратно намотала пращу на кисть правой руки — так, чтобы можно было стряхнуть, прихватив ладонью оба конца. Проверила, легко ли нож выдергивается из вшитого в полу накидки кожаного чехла. Потом присела на корточки, опершись подбородком о каменную оградку, нахохлилась. Все. Больше занять себя нечем. Теперь — маяться бездействием, ожиданием и страхом за хороших людей. И только Бездонная ведает, как долго этой маете длиться. А тут еще Незнающий сзади сопит — наверное, пялится в спину рыбьими своими, бездумными глазами... Худосочный, белобрысый, бледный... Червяк. Пакость. Но Леф на нее не пялился. Леф сидел в противоположном углу, теребил выткнувшийся из трещины скрюченный хворый стебелек и маялся, пожалуй, похлеще Ларды, хоть и из-за другого. Бешеные его не слишком пугали, потому что представлял себе он их смутно; за Хона особой тревоги не было — твердо верилось, что сильнее его в Мире быть никого не может. Да и с прочими ничего плохого не случится: отец же с ними, он защитит, ежели что. А вот Ларда... Очень хотелось сделать так, чтобы стала она добрее, чтобы не смотрела презрительно и зло. Но Леф понимал: что он ни выдумай, хоть поперек себя извернись, а получится только хуже. И потому так радовавшая сперва необходимость быть с ней вдвоем теперь ужасала. А еще угнетало то, что отец велел играть, но играть нельзя — от этого плачет Ларда. Тянулось время, вязкое, будто смола, и на душе у обоих становилось все хуже. Первой не выдержала Ларда. Она совершенно не могла сидеть вот так, бездельно, но делать было ну совсем нечего, даже смотреть было не на что — долину по-прежнему застил дым — и оставалось только одно: говорить. Пусть хоть с этим, никчемным. Пусть. Больше-то не с кем... Не меняя позы, не оборачиваясь к Лефу, будто бы и не с ним, а сама с собой, заговорила она о том, что четверо воинов (даже будь они все таковы, как Торк или Хон) с троими проклятыми не управятся — воинов надо бы не менее десятка, иначе за жизни бешеных заплатить придется недешево; что разыскивать бешеных в таком дыму или (упаси, Бездонная!) в скалах — дело безнадежное и смертельное, и что ведь просила она отца решиться взять с собою Цо-цо, а тот не захотел, сказал: «Убьют его бешеные, а другого пса, обученного охоте, раздобыть нелегко, и обойдется он слишком дорого». Но только все-таки дешевле и лучше собаку потерять, чем родителя. Потом Ларда рассказала, что верхушка пальца огорожена камнями, чтоб снизу не видать было засевших на ней, а еще — так, на всякий случай. Потому что хоть обычно бешеные и не имеют другого оружия, кроме голубых клинков, но говорят, будто когда-то у одного из них случилось неведомое, с грохотом метавшее гирьку втрое дальше пращи. Потом жадно вслушивавшийся в ее бормотание Леф осмелился спросить, не могут ли бешеные вскарабкаться сюда, на Палец, а Ларда очень обидно засмеялась и сказала, что не могут: в одиночку до ступеней не дотянуться, а сообща бешеные делать ничего не умеют, потому как не знают речи и неспособны сговориться между собой. Воины рассказывают, будто проклятые друг друга как бы не замечают и нападает каждый сам по себе. Но своих они никогда не рубят, а когда их двое, то ежели один тяжко поранен и кричит, другой прибегает его защищать и не покидает, а бродит поблизости, покуда пораненный не умрет. Эта едва ли не единственная слабость бешеных часто спасала живущих в опасной близости от Ущелья Умерших Солнц. Пронзительный свист вспорол задымленную тишину где-то недалеко, справа, и слева подступившие к долине утесы ответили таким же свистом — протяжным, тревожным. Ларда смолкла, вскочила. Леф тоже вскочил, подбежал к ней, пытаясь заглянуть в лицо, понять, что случилось. И снова свист, короткий и резкий, словно предсмертный визг, — не разобрать, откуда. И агония эха в изломанных скалах. И опять тишина. — Они нашли бешеных, — Ларда судорожно сглотнула, будто в горле у нее застряло колючее и сухое. — Наши двоих нашли, а десятидворцы одного. Рубятся. Ох, не пустовать сегодня Вечной Дороге... Леф не слыхал сказанного Торковой дочерью, потому что стояли они рядом, его плечо касалось вздрагивающего Лардиного плеча, и она не отодвигалась — конечно же, потому, что просто не замечала этого, но пусть хоть так, подольше бы... Подольше не вышло. Где-то в задымленном недалеке родился новый звук — протяжный и гулкий, дробящийся эхом рев, торжествующий, нечеловеческий, хищный, от которого Ларда вскрикнула и побелела, а Лефовы волосы встали дыбом. — Бешеный... — Лардин шепот был невнятен, потому что губы ее тряслись; она сдавила виски судорожно стиснутыми кулаками, пытаясь унять дрожь, только ничего не получалось. — Так кричит бешеный, когда убивает... Но ведь это же он слева кричал, ты же слышал, Леф? Ведь правда же, это было слева? Леф торопливо закивал, надеясь успокоить ее, хотя разобрать, откуда прикатились отголоски сулящего беду крика, было невозможно. А потом, сообразив, что направо ушел и его отец, почувствовал неприятную сухость во рту и слабость в коленях. Ларда вдруг больно вцепилась в него, встряхнула и тут же отпустила, принялась оглаживать Лефовы плечи с какой-то несуразной ласковостью. — Леф, хороший... Ты же хороший, ты храбрый-храбрый, ты совсем уже мужик взрослый, воин, ну как есть — воин. — Она подтащила парнишку к куче метательных камней, заставила взять один, потом почти перегнулась через оградку. — Видишь валун большой, там, внизу? Брось в него, брось, попади! Да ну же ты, бестолочь, мозгляк худосочный, бросай! Леф бросил. Не потому, что хотел попасть, а потому, что Лардина истерика перепугала его хуже только что слышанного нелюдского рева. Когда увесистый камень разлетелся мелкими осколками, грохнувшись о ноздреватый, лишайниками заросший валун, Леф поразился неожиданной своей ловкости, а Ларда завизжала от восторга: — Так его, так! Убил! И бешеного, когда сунется, — камнем его, вот так! Если не побоишься, опять получится. Ты же не побоишься, правда? Не побоишься один? Только когда Ларда взялась за канат и перебросила ногу через ограждение, Леф понял, что она задумала. Он бросился следом, обхватил, повис на ней с криком: — Не надо, не уходи! Я не смогу один! Я не умею! Зачем ты, они же тебя убьют! Ларда, рыча от ярости, ударила его кулаком в лицо, и еще раз, и снова, в полную силу, но вырваться ей не удалось. А потом внизу, совсем близко, раздался надрывный, сорванный крик, и они, разом забыв о своей бессмысленной драке, бросились на противоположный край площадки смотреть, что за новая беда приключилась у подножия Пальца. Опять переменившийся ветер сдернул с Долины дымовой полог и позволил увидеть все. Кричал чернобородый. Он бежал к Пальцу, бежал изо всех сил, вот только сил у него оставалось немного. Нагрудник его был залит красным, на губах лопались кровавые пузыри, он шатался на бегу, и ближние утесы множили его хриплое дыхание издевательским эхом. А следом за ним тяжелыми длинными прыжками неслось, громыхая, чудовище — двуногое и двурукое, но с голым огромным гребнистым черепом, отблескивающим подобно редкостному железу; с плоским безносым и безгубым лицом, на котором вместо глаз зияла чернотой слепая узкая щель. А плечи, грудь, живот ужасной твари прятала под собой лязгающая тусклая чешуя, а во вскинутой правой руке голубоватыми бликами вспыхивало широкое и длинное лезвие, оканчивающееся хищным вытянутым жалом. Голубой клинок. Бешеный. Смерть. Леф видел, как бешеный догнал чернобородого, как от удара рукоятью проклятого клинка слетел, покатился по траве островерхий нелепый шлем, и сам чернобородый тоже покатился по траве и замер, широко раскинув бессильные руки. А потом над ухом у Лефа что-то завыло — тонко, страшно, — и когда он оглянулся, втягивая голову в плечи, то оказалось, что это Ларда раскручивает пращу. Вскрикнул воздух, раздираемый рвущейся на волю гирькой; под звонкий веселый лязг над головой бешеного взметнулось облачко глиняной пыли, и он медленно, словно нехотя, осел на колени, уткнулся лицом в траву, нелепо вывернув локти. С какой-то пониманию недоступной тревогой смотрел Леф на его мучительно дергающуюся спину, гадая, сможет ли оправиться от удара казавшееся неуязвимым чудовище. Похоже, что нет, похоже, что уже ладится оно на Вечную Дорогу. Хотя проклятых Бездонная, верно, не удостаивает после смерти Вечной Дороги... Мигом позже мысли о бешеном будто выдуло из Лефовой головы, потому что он увидел Ларду. Увидел там, внизу. Она вывернулась из-за подножия Пальца, кинулась к скорчившемуся в траве чудищу, и в кулаке ее был нож. Зачем, ну зачем?! Ведь можно было, не испытывая долготерпенья Мглы, добить бешеного гирьками. Или она диковинный свой нож захотела опробовать по-настоящему, или, уже вбив себе в голову, что нужно ей слазить, о другом и думать забыла? Глупая... В предчувствии скорой беды Леф, не ощущая боли, изо всех сил вцепился зубами в разбитую, кровоточащую губу. Он видел, как Ларда с разгону перескочила через зашевелившегося, пытающегося ползти к Пальцу чернобородого, как она подбежала к проклятому... Потом приключилось страшное. Околевающее чудовище, не приподнявшись, даже не изменив позы, выбросило ногу, и от ужасного удара в живот девчонка перышком взлетела в воздух, а потом плашмя — всей спиной и затылком — грохнулась о землю. Бешеный встал. Медленно, с заметным усилием разогнулся, Утвердился на неестественно прямых ногах... Да нет, не утвердился, стоит-качается. Видать, не минулся ему удар по черепу... Вот он неторопливо повел головой, обернув глаза-щель к Ларде (лежит где упала, не двигается, только грудь ее вздымается в натужном дыхании да ветер несмело шевелит волосы и одежду), потом — к вершине Пальца (тихонько скулящий Леф скорчился за оградкой, лишь голову над камнем выставил, чтобы видеть). Потом, все так же неспешно, проклятый оборотился к чернобородому. Дернул рукой, перехватывая меч клинком вниз; шагая неуверенно, будто во сне, догнал ползущего, наступил на него и коротким ударом всадил в беззащитную спину голубоватое лезвие. Леф отчетливо слышал и тупой хрусткий удар, и пронзительный смертельный крик... А чудище, не дрогнув лицом, взревело гулко и страшно, выдернуло меч из мертвого тела, вскинуло его к тучам. Потом оно повернуло голову и уперлось взглядом во все еще неподвижную Ларду. Прикусив трясущийся, липкий от пота кулак, Леф заплакал в голос, заметался по макушке Пальца. Что же делать, что, как помочь?! Камнем его? Далеко, не попасть, да и в Ларду ненароком угодить можно. А этот уже двинулся к ней. Убьет же, убьет! Он не заметил, как это получилось. Просто вдруг ощутил пустоту под ногами, почувствовал сжатый между коленями канат, и уже будто сами собой разжимались пальцы, зацепившиеся за камни ограды. От осознания собственной нежданной решимости мучительно и жалко затрепыхалось в груди, но бояться было некогда, потому что тугое кожаное плетение ожгло заскользившие по нему непривычные к такому ладони, и вылизанный ветрами камень стронулся, потек вверх, замелькал мимо бесчисленными трещинами — быстрей, все быстрей... Канат кончился внезапно. Огромный узел рванул колени и пальцы последней горячей болью, а потом — краткий миг падения, и пахнущее затхлой гнилью перепревшее сено пружинисто ударило по ногам, отшвырнуло на жесткую, колкую землю. Что дальше? Леф не задумывался об этом. Обогнув подножие Пальца, он увидел, что Ларда слабо барахтается, безуспешно пытаясь встать, а замазанный темным клинок бешеного покачивается уже чуть ли не над ее головой, — увидел и со всех ног бросился защищать и спасать. Он был почти рядом, когда Ларда с пронзительным криком вскинула руку, будто отмахнуться надеялась от надвигающейся погибели, и из ладони ее серым холодным сполохом вырвался нож. Она метила бешеному в лицо (вероятно, надеялась попасть в черную полоску), только не суждено было сбыться этой надежде. Проклятый чуть наклонил голову, и железное лезвие, звякнув о его лоб, отскочило в траву. Чудище шагнуло вперед, тень его упала на Ларду, жало голубого клинка нацелилось в трепещущее девчоночье горло, но тут Леф в отчаянном прыжке всем телом ударился о спину проклятой твари. Хонов приемыш весил не слишком-то много, но все же удар получился сильным. Проклятый пошатнулся и, споткнувшись о Ларду, грузно повалился на землю. Леф тоже не смог удержаться на ногах. Но он (оглушенный и обалдевший, будто бы с разгону ударился о скалу, а не о живое) каким-то чудом сумел припомнить, куда упал отлетевший от черепа бешеного Лардин нож, дотянуться до него и вскочить — все это за те считанные мгновения, которые понадобились чудовищу, чтобы приподняться, упираясь кулаками в землю. А еще Леф успел заметить, что между гладким затылком проклятого и чешуей, покрывающей его плечи, открылся узкий зазор. Заметить и, метнувшись вперед, воткнуть в него нож. С хриплым коротким вскриком бешеный снова сунулся лицом в траву, и Леф, отчаянно завизжав, шарахнулся от него, потому что мягким, податливым оказалось скрытое под железной чешуей. И крик этот... Не рев чудовища, а именно крик — пронзительный, жалобный, человечий. Совсем так же кричал, умирая, чернобородый. Значит, бешеный — просто человек, запрятавшийся под небывалую груду железа и невесть зачем явившийся убивать? Если бы в тот миг кто-либо стал приставать к Лефу с расспросами, отчего мертвый человек страшит его сильнее непонятного живого чудища, Хонов приемыш не смог бы ответить. Но приставать могла одна только Ларда, а ей было не до расспросов — она пыталась выбраться из-под бешеного. Леф шмыгнул носом, утерся ладонью. Потом, спохватившись, бросился к Ларде — помогать. Он не сумел заставить себя притронуться к мертвой железной груде — просто подхватил постанывающую девчонку под мышки и стал тащить изо всех сил. Вытащил. Помог подняться на ноги. Держал за локоть, пока она стояла согнувшись, прижав руки к животу. Наконец Ларда осторожно выпрямилась, вздохнула прерывисто. Глянула на проклятого, на рукоять своего ножа, торчащую из его затылка, обернулась к Лефу, тронула кончиками пальцев его распухшие, кровоточащие губы. Крепко же била она по этим губам там, наверху. Крепко и зло... Подступающие слезы обжигали ей глаза, и Ларда для самой себя неожиданно обхватила Лефа, прижалась к нему всем телом. Лефу стало не по себе. Затрепыхавшись, он выдрался из подозрительно нежных объятий, на всякий случай отбежал подальше. Ларда тоже отпрянула, всхлипнула, будто он ударил ее или обидел, и вдруг, запнувшись обо что-то, с маху села в траву. Леф попытался помочь ей встать, но девчонка проворно отшатнулась, закричала со злыми слезами в голосе: — Не смей меня трогать! Видеть тебя не могу, дурак ты, скотина безмозглая! Леф растерянно заскреб в затылке. Что с ней? Может, она на колючку села? Или от падения снова живот разболелся? А Ларда внезапно вскочила и напряженно уставилась... Куда? На Палец, что ли? Нет. Со стороны ущелья доносился крепнущий, близящийся с каждым мгновением грохот, словно несется сюда, к ним, что-то громыхающее, стремительное. Ну да, так и есть. Из-за утесов вылетел маленький аккуратный возок, и на передке его, неистово нахлестывая беснующуюся взмыленную скотину, стоял... еще один бешеный?! Леф тихонько ойкнул, оседая на ослабевших, словно чужими ставших ногах. Ларда, кольнув его коротким, презрительным взглядом, запрыгала, размахивая руками, завопила радостно: — Нурд! Нурд! Сюда! Погибших уложили в ряд, бережно подоткнув под голову каждому свернутую тючком накидку — это чтоб мертвые глаза могли следить, как спускается с неба готовое кануть в Бездонную Мглу одряхлевшее солнце. Только Хика не удалось устроить согласно обычаю: так и не нашлась его голова. И Тису не сумели разыскать под обгорелыми бревнами. Придется теперь им брести по Вечной Дороге в потемках, если послушникам не удастся умолить Бездонную, чтобы наделила она убитых ею за людские провинности Хика и Тису толикой света, сохраненного глазами прочих идущих. Послушники могут такое, но надо им успеть добраться до Сырой Луговины прежде, чем рождение нового солнца выпустит души, изнывающие в мертвых телах (а добираться-то, между прочим, серым надобно от Лесистого Склона: на здешней заимке нет священного колодца). Они успеют. Покуда Торк, Хон и Леф сносили убитых к разоренному жилищу, Нурд с Лардой выискали среди утесов подходящее место, и клубы белого-белого дыма возвестили всем, что бешеные сейчас мертвы. Если послушники промедлят и затемно, до нового солнца не завершат требуемого обычаем, то Бездонная снова позволит проклятым жить — это сами носящие серое так говорят. Оно конечно, подобного не случалось еще ни разу, но ведь и послушникам ни разу еще не случалось запаздывать. Хоть Гуфа и твердит, что вранье все это, хоть и доверяют ей люди, но до сих пор никто еще не набрался смелости проверять. У бешеного и одну-то жизнь отобрать тяжко, а тут что же, поутру все сызнова? Нет уж, лучше не сомневаться. Ближе к ночи стали возвращаться сбежавшие в скалы обитатели Сырой Луговины. Одноглазый старик с трясущейся головой, две голенастые малолетние девки, баба с подвешенным к спине сосунком... Прячущий виноватые глаза дюжий крепкорукий парень... Ах да, ведь еще были те трое, на телеге, — они не вернулись. Шесть (это если и сосунка считать) да трое — вместе выходит девять. Мало их, выживших. Тех, которые провожают стылыми взглядами свое последнее солнце, заметно больше. Плохо... Леф так умаялся, так испереживался за день, что был не способен уже ни думать, ни понимать, а только брел на негнущихся деревянных ногах куда говорили, делал что говорили, и мечталось ему не о сне даже, не о постеленном матерью мягком ложе, а о возможности сесть и больше не шевелиться. Никогда. Как те, лежащие в ряд. А еще ему очень хотелось захныкать, и чтобы кто-нибудь погладил и пожалел, только после всего произошедшего такое было ну никак невозможно, и от понимания этого плакать хотелось еще сильнее. Да, он убил бешеного; в единый миг недотепа с четырнадцатилетним телом и пятилетним умишком обернулся воином; Хон и Торк теперь смотрят на него с уважением, а прятавшийся в скалах парень лебезит и заискивает, но все это не радует. Потому что мгновенно и навсегда потеряно слишком многое. И Ларда даже глянуть не хочет, отворачивается... Труднее всего было тащить в одно место бешеных. Одетые в железо тяжелые туши лежали далеко одна от другой, да еще требовалось следить, чтобы не растерять принадлежащее им: если хоть самая никчемная из проклятых вещей минует священный колодец, то с новым солнцем бешеный снова вернется в Мир. Небо уже почти что погасло, когда с помощью возвратившихся последнего из проклятых приволокли и кинули вниз лицом на запорошенную горьким пеплом траву, а потом придавили дымящимся бревном — так-то оно надежнее будет. А девки-подростки тем временем выгребли из развалин большую кучу раскаленных углей и зарыли в нее угоревшего в тесном хлеву Хикова круглорога. Жареное оказалось кстати, когда воины и пособлявшие им вдруг поняли, что все нужное уже сделано, что теперь можно дать поблажку вконец обессилевшему телу. Сперва они просто повалились на землю вокруг теплого места, думая, будто не сыщется в Мире такая мощь, чтобы сумела заставить кого-либо из них пошевелиться, оживи в этот миг бешеный — никто бы и не привстал даже, разве только Нурд. Но лившийся из-под углей дух щекотал ноздри, дразнил, тревожил и все-таки совершил то, чего, казалось, и самой Бездонной уже не осилить. Вскоре прикорнувшая было на остатках людских жилищ тишина шарахнулась, напуганная треском раздираемого мяса, хрустом костей, чавканьем и довольным сопением. Даже Хон мрачно вгрызся в пахнущий паленой шерстью обгорелый кусок, жевал, не чувствуя вкуса. Тяжко было Хону, так тяжко, что даже весть о великом подвиге сына не смогла выгнать из сердца муторную грызущую боль. А ведь сперва все складывалось на редкость удачно. Они с Торком первыми заметили чудищ, и Хон умудрился с десяти шагов пробить копьем проклятый панцирь, а это не любому под силу. Копье при ударе сломалось, но каменный наконечник глубоко засел в боку бешеного. Тот скрючился, будто затесавшееся в очаг лыко, да так и не смог разогнуться до самой своей погибели. Второй бешеный от Торкового копья увернулся, и это даже не слишком огорчило. Было бы настолько легко бить проклятых издали, так и не пугали бы они никого. Уж чего, кажется, проще — угодить ему в ногу (благо нет на ногах у них чешуи, только одежа странная — не кожа, а непонятное что-то, словно из стебельков неимоверной длины сплетенное). А потом выждать поблизости, покуда силы его с кровью вытекут, да и прирезать. Просто? Как бы не так. Бешеные проворны, увертливы и глазасты, будто во все стороны разом смотреть умеют. В них и гирьками попадать — дело сложное, если не из засады. Разве только издали, но ведь издали большого вреда панцирному чудищу не причинишь... Да, вначале схватка складывалась для Хона с Торком удачно, очень удачно. Но вот потом... Решив, что пораненный им бешеный двигаться не способен и потому не опасен, Хорн затеял с другим рискованную игру в бой на мечах. Он всегда ставил превыше прочих воинских качеств умение сберечь спокойствие чувств и ясность рассудка в любой, даже самой неистовой с виду рубке; умение не позволить себе, прельстившись большим, потерять и малое. Поэтому Хон определил себе целью лишь увлечь бешеного схваткой, заставить его видеть только стремительные взблески вражеского клинка, почувствовать, что это сама погибель смотрит из-под массивного налобника уродливого серого шлема — всего на несколько мгновений, не более чем потребуется Торку, чтобы приготовить к броску пращу. А после... Уж Торк сумел бы попасть в голову ослепленному боем проклятому, и даже бабе стало бы по силам зарубить ошеломленное чудище. Это была малая цель, но, отбивая и нанося удары, раз за разом уворачиваясь от стремительных выпадов голубого клинка, столяр не оставлял попыток вынудить бешеного сделать хоть одно неверное движение. Если бы это удалось, то Хонова рука и отточенное железо сами совершили бы поболее замысленного разумом, как часто случалось в бесчисленных прежних боях. Только все вышло не так. Раненый, которого Хон с Торком сочли безопасным, изловчился подцепить с земли довольно увесистый камень и бросить его в увлекшегося смертельным игрищем столяра. Попавший в нагрудник камень особого вреда не причинил, но сбил Хона с ног. И меч его, драгоценный железный меч ударился о замшелый, по маковку вросший в землю валун и переломился. А бешеный, которому бы наброситься на упавшего, внезапно метнулся к слишком близко подкравшемуся Торку, и тот с перепугу запустил гирьку слишком высоко — чуть ли не в небо. Ладить пращу для нового броска было поздно, хвататься за дубину — бесполезно. Торк кинулся убегать. Он не рискнул приближаться к Пальцу, понимая, что на открытом месте бешеный догонит его и убьет, а принялся петлять между утесами, уворачиваясь и прячась. Он выгадывал время. Может быть, Хон придумает что-нибудь умное? Но Хону было не до выдумываний. Поднявшись на ноги, он бессмысленно глянул на оставшуюся у него в руках рукоять с крохотным обломком лезвия, а потом, внезапно осознав всю тяжесть своей потери, озверел хуже бешеного. Обломок рукояти полетел в скорченное чудовище, которое все еще силилось выцарапать из раны наконечник копья, и, когда оно завертело головой, пытаясь уразуметь, что случилось, Хон, яростно завопив, швырнул ему в лицо камень — тот самый, что мгновение назад сбил с ног его самого. Удар был страшен. Камень вмял тусклое железо в то, что было под ним; на панцирную грудь брызнули алые струйки. Проклятый с лязгом обвалился на землю, дернулся раз-другой и затих. Хон в три прыжка очутился рядом с ним, не помня себя выхватил из мертвой руки голубой клинок и, продолжая выкрикивать неразборчиво-злобное, погнался за бешеным, который преследовал Торка. Услышав за спиной его вопли, проклятый обернулся, замер на миг, будто бы глазам своим не поверил, а потом неторопливо двинулся навстречу. Только скорбный рассудком либо вконец одуревший от злости, как вот Хон, мог бы придумать такое — кидаться на бешеного, имея вместо оружия голубой клинок. Ведь все же знают, что проклятых вещей даже касаться нельзя, не проговорив сперва в сторону Бездонной Мглы специальное Извинение — длинное и малопонятное, а потому запоминаемое трудно. А еще послушники учат, что голубые клинки приносят скорые и ужасные бедствия тем из людей, которые дерзают ими пользоваться (это кроме Нурда, которому носящие серое испросили у Бездонной специальное позволение). Наверное, поэтому и не было Хону удачи в этой схватке. Спокойно отбив размашистый удар налетевшего столяра, бешеный вскинул невооруженную левую руку, и, оглушенный его бронированным кулаком, Хон свалился без чувств. Торк, бросившись выручать соседа, сумел достать палицей плечо нависшего над Хоном чудовища, но получил в ответ локтем по лицу. Выронив оружие, он стиснул ладонями разбитый рот, согнулся, подставляя затылок проклятому клинку. Их спасло то, что бешеный замешкался на миг — верно, не мог решить, которого из беспомощных противников убивать первым. А может, и палица Торка не просто так скользнула по железной чешуе. Как бы то ни было, потерянное мгновение дорого обошлось бешеному, потому что пришлось ему беспокоиться уже не о том, кого убивать, а как бы самому уберечься: подоспел Нурд. Начавший понемногу приходить в себя Хон видел, как сшиблись почти неотличимые один от другого панцирные гиганты (если бы не крашенный в желтое хвост вьючного, который Нурд носит на шлеме, так был бы он вылитым бешеным). Схватка была стремительна и ужасна. Громоздкие безликие чудища с непостижимым проворством метались, кружили, рыча и взвизгивая, будто сцепившиеся псы, — под грохот бронной чешуи, под лязг сталкивающихся клинков, все быстрей и быстрей... А потом Хону показалось, что один из стремительных сполохов промелькнул прямо сквозь широкую спину проклятого. Тот замер, немыслимо надломившись в плечах, качнулся и обрушился на застонавшую под его тяжестью землю. Нурд — это Нурд. Одним ударом он разрубил и железный наплечник, и дальше. Никто другой не сумел бы так, даже голубым клинком — никто. Подобному умению можно только завидовать без всякой надежды сравняться. Но отрубленное пришлось тащить к хижинам отдельно от прочего, а это не слишком-то приятно, да и вообще излишняя обуза. Так что лучше было бы Витязю прикончить проклятого как-нибудь попроще, без куража. Ведь надобно все же и о людях думать, а не только о собственной славе. Хон яростно зарычал и отшвырнул недоеденное. О Мгла, до чего же стыдные и несправедливые мысли приходят в голову! Ему бы Нурда век благодарить за спасение, так нет же, злобствует. Не на Витязя, на себя злобствовать надо, на глупость свою! Бешеному подранку под удар подставился, забыл, что ежели проклятый дышать способен, значит, способен и убивать... Допустил сердце захлебнуться яростью — это он-то, как никто умевший сверх меры озлить противника; заставить его совершить глупое и тем воспользоваться! Где же было сегодня твое хваленое воинское умение, Хон? Сам еле спасся, Торка едва не погубил... Хон вздохнул, исподтишка оглядел сидящих вокруг: страшно было, что станут теперь смотреть на него с презрением или (не приведи, Бездонная!) вздумают жалеть. Но опасения столяра были напрасны. Никто не собирался ни жалеть его, ни презирать. С голодом к этому времени все уже подуправились (и круглорогом тоже — осталась от него малая чуточка). Тут бы и заснуть, сытым-то, но сон не шел. Слишком велико было возбуждение от пережитого... Пережитого ли? Ничто ведь еще не кончилось. А ну как не поспеют носящие серое, что тогда. Вот и сидели, маялись, до хруста в ушах прислушиваясь к невнятным ночным шорохам, — ждали. А известно: когда голова ничем не занята, то лезут в нее всякие-разные мысль, причем не всегда такие, которые бы следовало в эту самую голову допускать. Потому, наверное, и были так хмуры лица, едва различимые в кровавых отсветах догорающих углей. У каждого имелись причины для печали. Обитатели Сырой Луговины... Ну, эти понятно о чем вздыхали, утирая влажные глаза. Сгинуло привычное размеренное житье, перебиты родичи и соседи, дымом пошло достояние, а что впереди — то одна лишь Бездонная ведает. Заплачешь тут... Ларда? И у нее были причины для угрюмой тоски. Отец ранен... Пусть и не сильно (губы у него разбиты да передние зубы выломаны), но — родитель же! И посмотреть даже не дает толком, что там у него во рту, и полечить не дает. Ларда смогла бы, она умеет — Гуфа снизошла научить кое-чему. Хоть принудил себя, охая и кривясь, пожевать немного, и то ладно. А она... Как, как могла она забыть о том, что бой, что отцова жизнь под угрозой, и вешаться на шею этому... Лефу. Он небось уж и возомнил о себе, невесть чем посчитав простую благодарность за спасенную жизнь. Ведь это же только из благодарности пыталась его обнять, ведь он противный, белый весь, худосочный... Червяк... И — на тебе, оттолкнул... Ларде почему-то припомнилось, как лет этак восемь назад ее старшая сестра Пата согласно порядку выбора прилюдно обняла какого-то парня, а тот оторвал от себя Патины руки и крикнул: «Лучше век вовсе без бабы прожить, чем с тобой!» Ларда (она была в ту пору еще совсем недомерком) удивлялась отчаянию сестры. Ну отказался от нее дурак-простофиля, так ему теперь обычаем назначено никогда жены не иметь, а Пате зато еще целый год до нового выбора в родительской хижине обретаться можно. Спрашивается, кому хуже? Но парень-отказник почему-то жил себе и жил, а Пата, проплакав до глубокой осени, однажды увязала в накидку тяжелый камень и бросилась в Рыжую. Вот странно... Мнится это, или и вправду тот парень, из-за которого сестра убила себя, был похож на Лефа? Э, да что там — похож, непохож... Уж Ларда-то себя убивать не станет. И плакать, не станет. Больно он ей нужен, объедок... Ишь, ведь и глянуть не хочет, отворачивает рыбью свою образину. Презирает небось, брезгует. И правильно. Не только оттолкнуть — еще бы и в глаза ей плюнуть, дурехе. Зачем, ну зачем же спрыгнула она с Пальца? Сверху добивать надо было бешеного, гирьками надо было его добивать. И чернобородый десятидворец Зат остался бы жить. Леф не рассказал о том, как все получилось, но Ларда в его снисхождении не нуждается, а после того, что было, — тем более. Сама рассказала, не побоялась. И никто не упрекнул. Ни отец, ни Витязь, ни Хон — никто. Ни единого слова осуждающего не выговорили. Только стало ли ей от этого легче? Нет. Леф тоже грустил. Трудно было ему привыкать к новому своему качеству; измученное тело ломила выматывающая скучная боль; очень хотелось спать, но заснуть почему-то не получалось, и это было очень обидно. А Хон, Торк и остальные не захотели подсадить его на Палец, где осталась виола, сказали: «Завтра». Но если ночью будет роса, то до будущего солнца виола испортится, а новую взять негде, отец занят всегда, не станет делать. Да и ну ее к бешеному, новую, Леф к этой уже привык, и она к нему привыкла, перестала бояться, как вначале. А Ларду он очень обидел, и это плохо. Главное, не понять никак, на что же такое она обиделась. И на все его попытки как-то исправить, показать, что не хотел он, что не будет больше, она обижается еще сильнее... Можно бы отойти за Развалины и поплакать, но не хочется, потому что там темно и никого нету — одни только мертвые лежат. Страшно там. А вот Нурд не грустил, а злился. Он катал по скулам тяжелые желваки, жестко щурился на изо всех сил старающегося не стонать Торка. Наконец не выдержал, встал, шагнул к раненому: — Ну, охотник, хватит. Ляг на спину да закрой глаза — лечить буду. Торк отчаянно замотал головой, прижимая к изуродованному рту перепачканные кровью ладони, но Витязь спокойно отвел его руки, увещевая неразумного: — Эх ты, воин... Не боялся, когда ранили, убить хотели, а собрались лечить, так перепугался. Мука тебя не страшит, а избавление пугает. Разве умно это? Да, больно тебе, тяжко. Так это же не рана, глупость твоя тебя донимает. То, что говорил Нурд, а главное, то, как он говорил все это, напоминало Лефу бормотание старой ведуньи. И вообще, Витязь почему-то очень был на Гуфу похож. Вот ведь странно! Казалось бы, какая тут может быть схожесть? Здоровый, не пожилой еще мужик, ладный, могучий, быстрый, — и ссохшаяся сутулая старушонка. А вот поди ж ты... Может, в глазах все дело? Нет, они тоже, конечно, разные у них. Гуфины — тусклые, полуприкрытые всегда, а у Витязя — как небо в солнечный день. Но от взгляда и тех, и других тепло, спокойно становится; в них хочется смотреть, как на Ларду, — не отрываясь; не то что в смеющиеся глазенки Фасо, которые так добры, так добры, что в доброту эту вовсе не хочется верить. Между тем Торк соизволил наконец внять уговорам Нурда: перестал хвататься за лицо, прилег и зажмурился. Он бы еще долго отнекивался да упрямился, полагая, будто мужественному воину и охотнику не только лечиться — даже замечать такую ерунду, как раны, дело стыдное и недостойное. Однако Витязь знал, как его допечь. Опасение быть заподозренным прочими (а главное — собственной дочкой) в том, что он, взрослый мужик, боится лечения, мигом сделало Торка покладистым и покорным. Нурд, склонясь над лежащим, потрогал кончиками пальцев его вздутые, заплывшие черным губы, обернул сосредоточенное лицо к ерзающей от волнения Ларде: — Найди-ка в развалинах горшок, зачерпни воды да поставь на угли... Нет, стой, — сорвавшаяся с места девчонка замерла. — Не надо горшка, долго искать станешь. Сними шлем с кого из бешеных. Злу служил, так пускай теперь добру посодействует. Ну чего испугалась?! Мигом давай, сполосни только сперва! Да слышишь, кожу изнутри выдери! Нам вода нужна, а не похлебка. Ларду будто сдуло в темноту. Витязь мутно глянул ей вслед, тихо процедил непонятное прочим: — Испугалась ведь, а? Ох и ущемлю я кому-то лживые языки, ох же и наплачется кто-то за свое лукавство... Хитрецы... Гнус, мерзость вкрадчивая... Ларда вернулась быстро. До половины налитый водой шлем она несла чуть ли не самыми кончиками пальцев, стараясь держать как можно дальше от себя. Ткнув его в угли, проворно отскочила, но Витязь прикрикнул: — Куда?! Рядом стой — помогать будешь. Да брось ты Извинение бормотать, все равно ведь неправильное бормочешь! Он снова наклонился над Торком, спросил, не глядя на замершую девчонку: — Ты кому веришь-то больше, мне или Фасо? Мне? А тогда запомни: все беды людские проистекают единственно от людской же глупости. Запомнила? От глупости, а не от всякого там... Хон вот сегодня без всякого Извинения голубым клинком завладел, и ничего страшного с ним не сталось. С бешеным рубился, поранил его, а сам живой да целый. Пощупать можешь, ежели по загривку схлопотать не боишься. Хон ошарашено воззрился на Витязя: — Это когда же я проклятого голубым клинком зацепил? Ты что, Нурд, забыл, как оно все получилось? Постыдился бы девку дурить... — Зацепил, зацепил, — Витязь, сопя, что-то делал с Торковым лицом. — По ноге ты его зацепил, ладно так — до кости почти что. Сомневаешься? Сходи да глянь. Ларда, не стой шестом. Воду давай сюда, не слышишь — булькает?! Хон сходил и глянул. Вернулся он заметно повеселевшим, еще издали сообщил: — И впрямь поранил. Надо же, а я и не углядел... — Не углядел... — хмыкнул, не отрываясь от своего дела, Нурд. — Да кабы не ты, я б с ним и до нового солнышка не управился. На редкость дюжая скотина попалась... Ларда, уши твои кучерявые, ну куда ты льешь?! Что с тобой нынче? Думает все, думает о чем-то, аж скрипит. Небось прикидывает, кого выбирать станет. А чего тут раздумьями изводиться? Все одно ведь никого не сыщешь видней меня. Леф при этих словах чуть не свалился с камня, на котором сидел. Хоть и в мыслях у него не было на что-то такое рассчитывать (да вздумай Ларда выбрать его, он бы не обрадовался — перепугался бы до смерти), и все-таки Нурдова шутка будто ножом его полоснула. Ларда же только вздохнула, помотала головой. — Нет, — сказала она серьезно. — Ты, Нурд, конечно, всех в наших краях лучше, и жены у тебя совсем никакой нету, да только тебя я не выберу — обычай не велит Витязей выбирать. Да и больно ты старый. Витязь захохотал так, что аж эхо пробудилось в неблизких скалах. — Вот это девка! И верно, ну на кой я тебе, дряхлый да немощный? Ты лучше... — он понизил голос, подмигнул, — ты лучше вон Лефа выбери. Ларда в ответ вздернула губу, показав ровный ряд некрупных, но весьма острых зубов. Нурд притворно вздохнул: — Вот она как проявляется нынче, скромность девичья... Будет тебе, не рычи: пошутил я. Слишком мне Леф по сердцу, чтобы я такого подарочка ему пожелал. Несколько мгновений тихо было у тлеющего костра. Нурд, посерьезнев, осторожно двигал пальцами в запекшемся месиве Торковых губ. Тот даже не стонал, дышал глубоко и ровно, будто во сне, — наверное, так и было. Прочие притихли, боясь помешать. Наконец Витязь выпрямился, отошел, присел рядом с Хоном. — Ну будет с него. — Он зажмурился, потер пальцами веки. — До света поспит, а там поглядим, вспомнит ли о ране своей. Ларда, от волнения изгрызшая ногти, несмело спросила: — И зубы опять вырастут? — Нет, — Нурд с сожалением помотал головой. — Зубы — это уж вовсе безнадежное дело. Вот ежели бы те, выбитые, обратно ему приладить да полить хорошенько, глядишь, и укоренились бы. Но ты же их небось искать поленишься? Куда?! — заорал он испуганно вслед метнувшейся было от костра девчонке. — Вот шальная, уж и слова веселого ей не скажи — всему верит. Ларда надулась и села спиной к костру. Нурд поглядел на нее, пошевелил в раздумье губами, потом вытащил из-под накидки клок, пушистого меха. — Постели под ноги. Рано босой ходить. Роса по ночам еще злая — застудишься. Ларда презрительно дернула плечом, но мех взяла. Видать, все же озябла, хоть и приучала себя к холоду. Только-только начавший приходить в себя после недавних Нурдовых шуточек Леф зашмыгал носом, горько досадуя на собственную недогадливость: ну почему же он сам не смог до такого додуматься? Правда, лишнего меха у него нету, но для Ларды не то что с ног размотать — накидку сбросить не жалко, только поздно уже. Да и не приняла бы она от него, наверное... Хон, понявший шмыгание сына превратно, забеспокоился: тоже, что ли, замерз? Он попытался притянуть Лефа к себе, прикрыть полой, будто маленького, но тот вывернулся: не надо. Снова примолкли люди, снова пригорюнились и Ларда, и Леф, и Хон, вспомнивший о невосполнимой своей утрате. Железные осколки — это, конечно, не то, что выбитые Торковы зубы: все отыскивались, до последнего. А толку с того? Обратно уже не слепишь... А жителей Сырой Луговины сморил сон. Из них только молодица не спала еще, качала-баюкала детеныша. Ничего, вскорости и она, наверное, заснет. Милостью Бездонной человечья натура умеет оборонить себя от любых мук — телесных и душевных — беспамятством либо сном. Нурд бросил на угли толстую недлинную жердь. Она задымилась и вдруг брызнула трескучими огоньками. Витязь, оперев тяжелый подбородок на кулаки, следил, как крепнет суетливое веселое пламя, и яркие искры дрожали-прыгали в его неподвижных глазах. Потом он подтолкнул локтем сумрачного столяра: — Брось, Хон. Не вернешь потерянного; даже если тоской изведешь себя до Вечной Дороги — все равно не вернешь. Будет еще немало доброго оружия у тебя, и получше этого меча. Будет. Хочешь, из того обломка, что поболее других, нож попрошу сработать? Знаешь Фунза из Несметных Хижин, который для самого Предстоятеля трудится? Фунз мне друг давнишний, попрошу — сделает тебе нож, каких даже в прежние времена не бывало. А ты его Лефу отдай. Заслужил сегодня мальчонка. Оба вы сегодня великие дела совершили — и ты, и сын твой. Ты одного проклятого погубил, другого ранил крепко, почти обезножил. И сын твой, воспитание твое, такое совершил, какого я и не упомню. Да, верно, и старики не упомнят такого, чтоб парнишка-невыбранный в одиночку бешеного жизни лишил... Леф впервые за долгую эту ночь сумел разлепить будто чужими ставшие губы: — Не в одиночку... Ларда это, гирькой она его... Иначе бы я не осилил... Ларда вскинулась, сверкнула глазами, словно хищное из темного логова: — Мне чужого не надобно! Я пыталась, да не смогла, а ты сам-один проклятого осилил и меня, никчемную, уберег от Вечной Дороги — вот как было. И не смей жалеть меня, свое навязывать, ты... Червяк... Она выкрикивала что-то еще, что-то одновременно яростное и покаянное, только никто, кроме Лефа, ее не слушал. Потому что Нурда с Хоном и тихую молодицу встревожило незаметно подкравшееся откуда-то из бездонного нутра темноты сиплое медленное дыхание, всхрапывание, какое-то ворчание — сумрачное, почти что членораздельное... А еще оттуда, из темноты, придвигались к костру два огонька, и были они красноватыми, тусклыми, злыми. Хон и Витязь принялись бросать в костер всевозможный горючий мусор, торопясь осветить приближающееся. Мгновением позже к ним присоединился и Леф, напуганный их суетой сильнее, чем непонятными звуками. А потом Ларда, кряхтя, опрокинула в смелеющее пламя остатки порушенного плетня, и они вспыхнули трескуче и ярко, далеко отшвырнув тьму. ЭТО было совсем уже рядом. Словно огромный потрескавшийся валун отрастил четыре неуклюжие лапы и отправился бродить по долине. Увиденное показалось Лефу настолько невероятным, что сперва даже интереса не возбудило. Мало ли что примерещится слипающимся глазам! Обманчивые мечущиеся отсветы, верно, могут выдать неживой камень еще и не за такое. Но оно все ворчало, все копошилось в полутьме, оно придвигалось ближе и ближе. Уже различались выпирающиеся из приоткрытой пасти клыки длиной поболее человеческого пальца, и стало понятно, что огромное горбатое тело топорщится чешуей цвета пыльной дороги. Похожа она была на что-то, чешуя эта, очень похожа... Ах да: нагрудники, щиты, шлемы — вот они, значит, из чего сделаны... А кривые лапы (каждая с хорошее бревно) беззвучно топтали упругую росную траву, и мерещилось, что не касаются они земли, что тяжкая ожившая глыба невесомо плывет, гонимая едва ощутимым ветром, — дергаясь, раздраженно порыкивая... И Леф вдруг с безнадежной ясностью понял, что все это уже было когда-то. Ночь, костер, подкрадывающаяся огнеглазая тварь... Она была вроде бы меньше, чем эта, и вместо чешуи ту, давнюю, покрывал клочковатый нечистый мех, но повадки нынешней были знакомы до боли. А еще знакома была перемена в настроении сидящих рядом: сперва — тревога перед неизвестностью, потом же, когда свет дал возможность оценить угрозу, — досадное удивление, будто при виде выводка древогрызов, схоронившегося в припасенных на зиму сушеных грибах. Да, так уже случалось с ним, это ясно. Но когда, где? Может, это было в нашептанных Гуфой непонятных видениях, как были в них остроконечные бревна вокруг заимки Фасо? Или... При одной только мысли о возможности какого-то «или» Леф почувствовал знобкую пустоту в груди. Наваждение отпустило так же внезапно, как и нахлынуло. Он даже какое-то нелепое облегчение почувствовал, когда дошло до него, насколько страшна и неуязвима для людского оружия подобравшаяся почти что к самым развалинам тварь — когда застучали зубы и лицо покрылось гадким ледяным потом. Да, облегчение. Ведь это был простой и понятный страх, а не мутный ужас перед непостижимым. И уж совсем спокойно стало ему, когда отец, сплюнув, процедил: — А я было исчадий заопасался. Ишь, стервятник... Не упомню такого, чтоб они в эту пору из берлог выползали. Спать бы ему еще, а, Нурд? — Падаль учуял, — Нурд пожал плечами. — Стервятник — он стервятник и есть. Витязь посвистел сквозь зубы, глядя в костер, потом спросил нехотя: — Ты при амулете, Хон? Я, похоже, свой утерял где-то... Столяр нашарил на груди заскорузлую ладанку, закряхтел, собираясь встать, но не успел — Ларда опередила его. Хон и не думал ее удерживать. А Нурд лишь буркнул вслед: «Осторожнее там!» Буркнул и снова уперся взглядом в огонь. Леф, обмирая, видел, как гибкая фигурка скользнула навстречу клыкастой глыбе, как сунула руку чуть ли не прямо в ощерившуюся пасть. Да что же это творится?! Ларда захворала рассудком? Он попытался вскочить, крикнуть, но тело не послушалось, а мгновенно пересохшее горло только пискнуло тонко и жалобно. Почему Нурд и отец спокойны и безучастны?! Ведь Ларда умрет сейчас, это страшилище одним движением размажет ее по земле! У нее даже оружия нет никакого... Отец, Нурд, да что же вы?! Бездонная, помоги!!! Однако вмешательства Бездонной не потребовалось. Огромная свирепая тварь, нависшая было над Лардой воплощением неминуемой гибели, внезапно шарахнулась от протянутой девчоночьей руки, скрипуче взвизгнула, а потом... Потом она метнулась обратно, в породившую ее тьму. Метнулась и сгинула. Ларда вернулась к костру. По лицу ее было видно, что легче ей стало после произошедшего; кажется, даже улыбнулась она, глянув на бледную взмокшую Лефову физиономию, приметив бессловесное восхищение в его округлившихся глазах — каждый с горшечное днище. И села не как раньше, а почти рядом, и не отвернулась. Да еще подмигнула этак снисходительно: что, мол, оробел? Зубы, поди, попрыгучую отплясывают? Привыкай, Незнающий, — и не такое увидишь, если Бездонная жить позволит. Леф разглядел, что пальцы ее привычно и скоро обкручивают ремешком крохотный сыромятный мешочек, учуял исходящий от них пронзительный запах и догадался, что все-таки особо страшного ничего не случилось. Вот он, значит, каков из себя, каменный стервятник, разоритель кладбищ, которым бабы запугивают не в меру ретивых неслухов. Самый могучий из хищных, неуязвимый, способный мгновенно растерзать всякую сущую в Мире тварь. Он может жрать теплое кровавое мясо и даже горькие корни болотных трав, но больше всего любит тухлятину и сухие мертвые кости. Рассказывала о нем Раха, часто рассказывала: «Не ходи, не бегай, не приставай, не хватай из-под рук, не залазь в лужи, а то...» Живет в горах, высоко. Роет себе глубокие норы либо в пещеры забирается и спит там всю зиму, облизывая во сне когтистые лапы. Людей не любит, встреченных в скалах пастухов и охотников норовит извести, рушит на жилье каменные обвалы, ночами подкрадывается к загонам и давит скотину — не столько пищи ради, сколько из подлого озорства. Кто ж поверит, что все это и на самом деле возможно? Кто поверит, что подобное чудище опасается спускаться в долины, где растут желтые слизистые грибы пакостного вида и такого же запаха, и что амулет-ладанка с подобным грибом повергает каменного стервятника в бегство? Леф не верил, хоть и не снимал никогда вонючий мешочек, который Раха когда-то надела ему на шею. Но теперь поверить пришлось: ведь и стервятника видел сам, и как прогнал его тяжелый грибной запах — тоже видел... «Мудра Бездонная и милостива, — часто говаривала Раха. — Населила горы чудовищами, однако назначила им бояться ничтожнейшего растения, чтобы людям было чем оборониться от твари...» Так что же, теперь надо и в Вечного Старца поверить — это который вовсе без головы, живет при Истовых и никогда не помрет? И в Свистоуха теперь тоже надо поверить? Какая беда у матери ни случись — брюква ли на корню усохла, варево ли прокисло ни с того ни с сего — во всем Свистоух виноват. Крохотный такой, розовый, голый, противный, в травяной кровле живет. По ночам по хижине бегает, топочет, свистит, в хлеву скотину пугает; стружки, которые после отца остаются, ссыпает в ложе, чтобы спать было колко. И якобы в каждой хижине такие Свистоухи заводятся и безобразничают. Нипочем Хону не удается убедить Раху, что глупости это — от его уговоров мать только ехидничать принимается. А отчего же тогда в Десяти Дворах девка-недоросток (ей два года еще терпеть до выбора) безо всякого мужика обрюхатела? Вот поглядишь: ребеночек получится розовый, кривоногий и со свистом в ушах. А круглорога, что у Руша со двора убрёл за заплутал где-то, кто Кутю-корчмарю в стойло подсунул? Когда Руш клеймо свое признал, Куть только глазами захлопал да в затылке заскреб: ну просто ума, говорит, не приложу, как твоя скотина в моем хлеву очутилась! Свистоух подстроил — некому больше. Может, и впрямь водится такое в хижинах? Леф, правда, и засады ночами пытался устраивать, и разные западни ладил, но без толку: одни древогрызы попадаются, да однажды мать, некстати поднявшаяся затемно, вступила в хитроумную ловушку-щемилку (ох же и взбучка потом была!) — вот и вся добыча. Значит, нет никаких Свистоухов? Или они просто умные очень да осторожные, Свистоухи эти? Размышления настолько увлекли Лефа, что он забыл обо всем. Так и сидел, сгорбившись, теребя то уши, то нос. Нурд глянул на него раз, глянул другой и, не выдержав, спросил осторожно: — Ты не захворал ли? Чего нахохлился, ровно пичуга под дождем? Хон, повадки сына знавший, естественно, куда как лучше, дернул Витязя за полу: «Не трожь его, пусть». Но было уже поздно. Нурд и сам уразумел, что совершил глупость, когда воспрянувший Леф засыпал его градом вопросов. И если бы только о Свистоухах, это бы еще полбеды... А как из стервятников делают шлемы и прочее, если убить их совсем невозможно? А почему вьючное называют вьючным, а не тележным? А можно сделать такое, как лучок от виолы, только побольше, и метать из него гирьки и копья? А бешеных пробовали пугать грибами? А для чего?.. А куда?.. А если?.. Раха пыталась когда-то пристыдить Лефа количеством вопросов, которые он умудряется высказать за день, но вскоре плюнула, поскольку не умела считать далее трех десятков. Гуфа же всячески поощряла подобные его приставания и ругала приемных родителей, если те отказывались отвечать. Она говорила, будто Незнающие потому и остаются навсегда недоумками, что Мгла лишила их любопытства. Лефа же, к счастью (это, впрочем, с чьего перелаза глядеть), Бездонная любопытством не обделила. Похоже, даже лишку дала. И теперь он торопливо наверстывал упущенное за день, в который приключилось всякого поболее, чем за все предыдущие, взятые вместе. Хон попробовал прицыкнуть на свое чадо, но Витязь вступился. Все равно ведь сон ни идет, так почему бы не потолковать с парнишкой? Ему — польза, а им с Хоном хоть какое-то занятие будет. Вопреки ожиданиям столяра, занятие это оказалось не таким уж долгим и сложным. Леф слушал на удивление хорошо, почти не перебивал. Верно, из-за того, что Нурд умел рассказывать не хуже Гуфы — ясно и просто, не впадая ни в многословие, ни в малопонятную краткость. Как убивают стервятников? А никак. Незачем их убивать. Всякой твари свой срок назначен: поживет-поживет, да сама собой и подохнет. А уж дохлых охотники выискивают. Вот, к примеру, Торк большой умелец по этой части. Когда проснется, сам и расскажет. А что до вьючных, так название это старинное, еще со времен Бескрайнего Мира. Пращуры их в телеги не запрягали, да и сами телеги были тогда другие — небольшие совсем, с высокими, бронзой выложенными бортами. На таких телегах прадеды сражались. Как? О том тебе лучше бы Гуфу расспросить. Про древние времена ей много больше моего ведомо. Телеги для прежних людей возили другие звери. Против вьючных они, как Ларда против родительницы своей: выше, стройнее и приятнее глазу. И проворнее. Но все они околели в те дни, которые не наступили. И теперь приходится запрягать в телеги вьючных — больше ведь некого! А еще пришлось придумать такие телеги, в которых можно возить людей и всякие вещи. Почему? Телегу с дровами везет одно вьючное, а чтобы те же дрова перевезти вьюками, надобно либо одну скотину гонять много раз, либо один раз много скотины. А ведь Мир стал тесен, пастбищ мало, и они не могут кормить большие стада. Что? Да, в ненаступившие дни передохло множество разной живности. Почему? Этого не знает никто. О чем еще ты хотел узнать? Ах да — оружие как лучок... Было такое, было. Но нынче его делать не из чего. Многие пытались, и отец твой тоже пытался — не выходит. Зверей, из рогов которых это делали прежде, больше нет, а дерево тут не годится: то, что сумел сделать Хон, мечет ближе и слабее пращи. А если Хону не удалось смастерить, значит, никому не удастся... Столяр ухмыльнулся, прикрывая ладонью рот. Сильнее устных слов Витязя радовало его, что вроде понравился Леф Нурду. Хорошо это, ежели у сына такие друзья-покровители будут: Витязь и Гуфа-ведунья. Вот только не удумал бы Нурд себе на выучку его сманивать... Упаси, Бездонная, от подобной напасти, охрани, помилуй! В страхе от внезапного своего подозрения Хон совсем уже собрался нащипать из груди волосков да молиться Мгле, но застеснялся чужих любопытных глаз. Ладно, моление, — это и завтра не поздно будет. А может, напрасен его испуг? С чего бы это Нурду желать Лефу зла? Вроде как не с чего. Но все же при случае надобно будет перемолвиться с Гуфой. Когда ночь перевалила за середину, объявились наконец долгожданные послушники — Фасо и с ним еще двое. Снова началась суета, снова пришлось встать, помогать втаскивать на телегу мертвые туши бешеных, при свете вонючих факелов рыть яму, достаточно глубокую и обширную, чтобы могла она уместить в себе погибших. Послушники торопились сами и понукали прочих: обряд похорон не короток, и путь до заимки тоже требует изрядного времени, а рассвет ждать не станет. Хон растолкал спящих (всех, даже Торка), но тут же оказалось, что сделал это он зря, поскольку носящим серое хватило ума привезти только две лопаты — даже Фасо оказалось нечем копать. Он, впрочем, и не собирался, только метался между телегой и ямой да взывал к прочим, чтоб не слонялись бездельно. Пришлось учинять могилу в обширном Хиковом погребе — иначе бы не успеть. Все это время Леф старался держаться подальше от старшего из послушников. Нет-нет, он не боялся, поскольку твердо верилось, что при Хоне и Нурде тот не решится причинить зло. Просто очень уж не хотелось снова встретиться взглядом с маленькими шустрыми глазками Фасо. Плохие у него глаза, нечестные. Обустроили могилу, вдоволь напелись и набормотались над ней носящие серое, тупо отстучали земляные комья по неживым телам. Все. Не будут больше Сырую Луговину звать Шестью Горбами. Быть отныне посреди нее одному гробу, могиле братьев-людей, которых Бездонная покарала за провинности остальных. Уже тронулась с места скрипучая телега послушников, как вдруг ковырявшийся в наваленных на нее проклятых вещах Фасо выпрямился и властно бросил вознице: — Стой. И — так же властно — потянувшимся было к костру людям: — Подойдите. Подошли. Стояли, глядя, как Фасо неспешно слазит на землю, как выпрямляется, поднимает над головой чадное пламя факела. Потом он сказал: — Бешеных — трое. Голубых клинков — два. Почему? Помолчал, дожидаясь ответа. Пояснил сам: — Кто-то спрятал третий клинок. Проклятый клинок. Кто? Люди молчали. Отупевшие от усталости, ошеломленные, они не хотели и не могли поверить в услышанное, а Фасо, казалось, вонзался железным взглядом каждому в душу. Потом он медленно поднял руку и ткнул толстым пальцем в мрачно насупившегося Хона: — Ты. — Я? — ощерился ему в лицо Хон. — Нет у меня больше меча, совсем поломался. Чем теперь станем убивать бешеных, когда они снова придут? Может, твоим бормотанием?! Бездонная не обидится, не обеднеет. У нее голубых клинков много, а мне только один надобен! Фасо грустно покивал, словно соглашаясь со столяром, улыбнулся ласково: — Ты, Хон, не мне это рассказывай. Ты это лучше бешеному поведай, когда он к тебе завтра за клинком своим явится. Глядишь, и разжалобится проклятый-то, уступит. — А ты о бешеных не печалься! — Хон тоже говорил почти что спокойно, но тихий вздрагивающий голос его был страшен. — Не твоя это печаль — бешеные. Оживет он, так сам же я его и убью, тебе утруждаться да потеть не придется! Длинно вздохнул Фасо, проговорил кратко: — Глуп ты, Хон, и злобен от глупости. Ну да уж так мне милостью Бездонной назначено — уберегать братьев-людей их же злобе наперекор от несчастий, которые сами они на свою голову кличут. Он вдруг подался вперед, выкрикнул напрочь лишенное смысла слово, и Хон обмяк, потупился, сделался ко всему безучастным. — Где спрятал?! — голос старшего брата лязгнул торжеством победителя. Хон глухо выговорил: — Возле костра колода долбленая... Под ней... Фасо открыл было рот (видно, собирался приказать столяру, чтоб принес взятое неправедно), однако не решился, пошел отыскивать сам. Хон стоял раскачиваясь, будто дерево на ветру, казалось, что силится он порвать незримые путы, только ничего не получается. А потом Витязь с треском хлопнул его по спине, и Хон снова стал прежним. — Зря ты... — Стоявшему не слишком далеко Лефу было слышно каждое слово Hypда. — Зря. Вовсе напрасное ты затеял. — Напрасное?! — Хон задохнулся от возмущения. — Зря?! Что ж, помалкивать да терпеть? И околевать смиренно из-за ротозейства послушнического, из-за глупых запретов биться хорошим оружием — так?! — Нет. Без ума делаешь — вот что зря. Меня не предупредил — зря. В глаза глядел этой падали, когда ругался, — тоже зря. Они помолчали, вслушиваясь, как сопит и кряхтит Фасо, шаря под водопойной колодой. Потом Витязь сказал: — А ведь слаб еще послушничек. Гуфино заклятие небось подзатыльником не скинешь. Не будь ты изможден рубкой да бессонницей, ни за что бы ему тебя не осилить. — Известное дело, что слаб, — Хон сплюнул. — Только пугать горазд, падаль бродячая. — Ой, не скажи, — помотал головой Нурд. — И не вздумай больше цапаться с ним. Тига помнишь? Тоже ведь с Фасо лаялся, бил его даже. Думаешь, он тогда сам собой с обрыва свалился? А Пун куда пропал? Уж не в священный ли колодец след его тянется? — Сморкался я на Фасо и на его колодцы. А ежели что, так и к Предстоятелю постучаться не оробею. Он-то, небось, управу на них живо сыщет. Нурд вздохнул, жалостно глянул на скрежещущего зубами столяра: — А ведь правду сказал Фасо: вовсе ты, Хон, глупый. Что им Предстоятель? Предстоятеля только те и слушают, кто уважает. А носящие серое... Не захотят они волю его принять — как заставит? Хон на это только глаза выпучил: — Ты лбом нынче не ударялся, Нурд? Это ж такое придумал — Предстоятеля ослушаться... — Вот в том-то и беда, Хон, что ты подобное и в голову допустить не способен. А вот посуди: у Предстоятеля что? Десятка два стражи, что ему от общин посланы? Дармоеды ленивые, не способные к хозяйству, каких не жалко отдать... А послушники... Они уже многое умеют, а со временем и большему научатся. И воспитаны они так, что любое слово Истовых, живущих у самого края Мглы, исполняют споро и бездумно. Чуешь, к чему клоню? Кто вступится за Предстоятеля? Гуфа, ты да я, Торк вон с Лардой... Леф... И еще такие найдутся, только не слишком много. А прочие будут недоумевать, как осмелились серые пойти против установленного обычаем, возмущаться будут и ждать от Бездонной кары на мятежные головы. И ведь дождутся, только иного... Нурд примолк на миг, потом заговорил иначе — сухо и жестко. — Ладно, об этом мы позже беседовать станем. Пока что ты Фасо не зли, я его сам... Леф! Встань позади родителя и, ежели он только вздумает рот распахнуть, кусай его что есть мочи, куда дотянешься. И вы... — он глянул на Торка, потом на Ларду. — Тоже помалкивайте, не суйтесь. Фасо уже возвращался, держа под мышкой перепачканный грязью клинок. Нурд шагнул навстречу, властно протянул руку: — Дай. Тот отпрянул в злобном испуге, крепче прижал к себе ношу: — Я сказал: дай! — повысил голос Витязь. — Или ты не понял? Но Фасо только ухмыльнулся, процедил: — Может, вымолить для Хона соизволения владеть проклятым оружием? И он станет новым Витязем. Ты хочешь такого? — А ведь похоже, что ты грозишь мне. — Нурд оскалился, вздернул подбородок. — Похоже, что пора бы тебя маленько окоротить... Фасо отступил еще на шаг, взвизгнул: — Среди людей Витязь может быть только один, такова воля Бездонной! — Ты смеешь бормотать о воле Мглы? — удивление Нурда, казалось, не имело границ. — Бездонная повелела послушникам оповещать о пришествии в Мир своих порождений. Кто же прозевал появление бешеных, из-за кого нынче погибли почти что два десятка братьев-людей? Ты ответь мне, Фасо, ты не молчи. А что это за странная одежда у тебя на ногах? Уж больно похожа она на одеяния проклятых... Или я плохо вижу во тьме? Фасо молчал. Витязь ухмыльнулся, сплюнул. — Помни, старший брат, помни мои слова: вас много, но ушедший во Мглу Амд, Прошлый Витязь, передал мне свое умение и свою силу не только затем, чтобы я убивал исчадий и проклятых. Он велел мне стеречь покой Мира ото всех посягателей. Ты понял? Ото всех! Я знаю, чему вы пытаетесь научиться, укрываясь от людских глаз на своих заимках, но я знаю и другое: постигнуть воинское искусство нельзя, если нет над тобой живого учителя. Даже если Древняя Глина сохранила для вас какие-то знания мертвых, это вам не поможет. Я всегда — ты слышишь?! — всегда буду достаточно силен, чтобы управиться со всеми носящими серое. А теперь дай сюда клинок. Считай, что я беру его для себя, и утешайся этим. Но Фасо снова отпрыгнул, зашипел, тряся щеками от ярости: — Думаешь, Истовые не знают известного даже тебе?! Думаешь, Амд вправду покорился обычаю и ушел в Бездонную? Вот тебе!.. — Фасо прищелкнул пальцами, захохотал. — Амду предложили выбор, и у него хватило ума выбрать правильное! А ты... — он вдруг швырнул голубой клинок под ноги Нурду. — Забери! Я не боюсь твоей силы! Вопли Фасо стали совсем уж невнятными, он впился глазами в хмурое лицо Витязя, шагнул ближе, вздрагивая от злобы и напряжения. Нурд не отвел взгляда. Он только неторопливо вытащил из складок накидки короткое широкое лезвие и вдруг стремительно завертел им перед носом старшего брата, превратив полированный металл в слепленный из факельных бликов призрачный круг. А когда Фасо обмяк, осознав бессилие своих глаз перед этой сверкающей защитой, искристое лезвие замерло, упершись острием ему в горло. — Вот чего стоит твое ведовство, Фасо, — голос Витязя был усталым и тихим. — И прочее ваше умение, поверь, стоит не больше. Фасо не ответил. Он молча отстранил Нурдову руку, сжимающую клинок, молча вскарабкался на телегу, и она, вихляя колесами, покатилась во тьму. Нурд закусил губу. — Плохо, — сказал он. — Это очень плохо, если Амд решился их обучать. Витязь замолк, пошел было к костру, но приостановился вдруг, обернулся: — А всего хуже, что Фасо не побоялся этакую тайну раскрыть, единственно только чтоб меня напугать. Либо он ума напрочь лишился от злости, либо... Либо уже совсем готовы они. 6 Если в горшок с колодезной водой не спеша лить кипяток, то вода потеплеет сперва чуть-чуть, потом сильнее, а потом либо кипяток закончится, либо не останется места в горшке. Так же бывает и когда Бездонная принимается вливать лето в зимние холода. Леф не мог заметить начало весны, и это не только потому, что вновь тяжко захворал в то время. Ведь даже потом, когда разрешили ему выходить из хижины и объяснили, что зима кончилась, он, хоть и пытался, не сумел заметить какие-либо перемены в Мире. Да, снег на Лесистом Склоне потемнел, его почти не стало, и Рыжая наполнилась стремительной мутной водой. Да, вроде бы потеплели дни. Ну и что с того? Такое уже бывало зимой, но всегда ненадолго. И теперь холода, наверное, только и ждут случая воротиться. Потому что ночами твердеющая земля по-прежнему обрастает инеем, словно искристым мехом, а частые суетливые дождики со смертью солнца оборачиваются мельтешением сырых неуклюжих хлопьев. Лишь через несколько дней Леф вдруг осознал, что земля и небо вкрадчиво, почти незаметно для глаз меняли свои цвета. То есть нет, цвета в общем-то оставались теми же. Низкие тяжелые тучи, как и раньше, были серы, но видневшаяся сквозь них голубизна становилась пронзительнее, ярче и проглядывала все чаще. А земля... Прежде в бурых космах прошлогодней мертвой травы лишь кое-где упрямые стебли продолжали еще цепляться за свою полную мучений жизнь. Но с каждым теплым днем зелени становилось больше; даже на казавшихся безнадежно мертвыми плешинах вытоптанной глины пробивалась чистая зеленая шерстка. И это было только началом. Вскоре после пришествия бешеных, настоящая весна обрушилась на Мир. В считанные дни все стало другим, и, чтобы не заметить этого, следовало бы уродиться слепым, глухим, лишенным дара осязания недоумком. А потом... Потом, наверное, у Бездонной вышел весь ее кипяток. Перемены закончились. Наступило лето. Зато стало меняться другое. Исчез Фасо — эту новость принесла Гуфа. Она появилась в хижине Хона дней через десять после победы над проклятыми, выгнала Раху в огород и рассказала, что на послушнической заимке побывали гости: два старца в сером (не иначе как из числа Истовых), а при них сутулый человечишко с лицом, обезображенным так, словно когда-то кожу с него клочьями драли. Когда же старцев увезли, урода с ними не было — похоже, он остался жить на заимке. Все время гостевания Истовых небо над жилищем носящих серое по ночам рдело от факелов, из-за частокола слышалось неустанное пение, и все послушники чего-то очень боялись. Откуда Гуфе про все это ведомо, ни Хон, ни даже Леф спрашивать не стали — все равно ведь не скажет, а если и скажет, то непонятное что-нибудь. Они помалкивали и жадно слушали, а Гуфа бормотала, глядя в очаг, что кажется ей, будто Истовым донесли на старшего брата, который давеча выболтал Нурду сокровенное, и те явились, чтобы покарать Фасо. Теперь старшим на здешней заимке стал Устра, бывший прежде одним из пестователей жертвенной твари (должно быть, он же и донес, свел какие-то старые счеты). Самого же Фасо Гуфино ведовство не сумело выискать среди живых. Значит, его покарали гибелью. А еще рассказала Гуфа, что в ночь отъезда Истовых с заимки весьма далеко оттуда — среди обширных замшелых развалин древнего Гнезда Отважных, где, по обычаю, следует обитать каждому из Витязей, — приключилось неладное. Из каменного свода невесть почему вывалилась тяжкая глыба, и если бы Нурд за миг до этого не подхватился с ложа, быть бы горю. В ту же пору взбесился вдруг Торков пес Цо-цо, вечером казавшийся вполне здоровым. Сверкая глазами, давясь отвратительной желтой пеной, он выскочил из устроенной для него во дворе берложки, бросился грудью на окно и, прорвав шкуру, с ревом навалился на ложе, где спали Мыца и Торк. Однако особого вреда бешеная псина учинить не смогла, потому как сразу же околела. Поведав об этом, старуха примолкла на миг, пристально разглядывая подсохшую царапину на шее Хона. Потом вздохнула: — Хочешь, скажу, откуда это у тебя? Ты, Хон, давеча дотемна заработался, и под тобою совсем еще крепкая скамья треснула. Падая, ты едва себе в горло резец не воткнул. Было такое? Было. В ту же самую пору, когда на Витязя глыба падала и когда взбесился Цо-цо. Так понял ли, к чему я клоню, Хон? Хон вроде бы понял, но Гуфа на всякий случай продолжила свои разъяснения: — Послушнические козни — вот что всему причина. Прав Нурд, слабы они еще. Цо-цо до смерти надорвали неумелым своим ведовством, твою руку не смогли чарами пересилить, резец только чиркнул по коже... С Витязем бы, может, и вышло у них, но задумано было глупо: так пришлось тужиться, разрушая свод, что я успела почувствовать да помешать... Но, может, ты думаешь, будто они на этом угомонятся? Ты зря так думаешь, Хон. Не будет им угомона, покуда всех вас, бывших свидетелями посрамления старшего брата, не изведут. А извести замыслили хитро. Так задумали извести, чтобы люди сказали: Бездонная покарала глумившихся над послушником. Ты понял? Да, вот теперь ты все понял, Хон. Она снова умолкла. И Хон молчал. М тогда подал голос забившийся в угол Леф: — Что же нам делать? Гуфа улыбнулась устало и ласково: — Что делать, спрашиваешь? Пойди-ка полог откинь. А то родительнице твоей в огороде заниматься совсем не хочется — хочется ей знать, о чем тут у нас разговор идет. Так ты уж убереги ее от соблазна. При открытом пологе не больно-то подкрадешься. Леф торопливо исполнил сказанное. Гуфа между тем вытащила из складок пятнистого своего одеяния тронутое зеленью бронзовое колечко, протянула его грызущему губы Хону. — Надень на палец. На любой, лишь бы держалось крепко. Вот, хорошо. И не снимай никогда. Да что же ты хмуришься, ты, воин? Нечего тебе хмуриться, все хорошо будет. Ларде и Торку я тоже такое дала. И Витязю. Ежели почуешь, будто кольцо горячим стало, так скажи раздельно и громко: «Все зло — на голову учиняющему!» Запомнил? Вот и ладно. Теперь тебе ничье ведовство не страшно. Ничье. Даже мое. Она вдруг захихикала, затрясла головой. Не переставая смеяться, встала, шагнула к выходу. — Я, знаешь, из-за чего веселюсь, Хон? Я думаю: долго ли они сами себя изводить будут, прежде чем сообразят, что к чему? Поняв, что она всерьез собралась уходить, Хон оторвал наконец взгляд от странных тусклых узоров, вьющихся по надетому на палец кольцу, поспешно окликнул ведунью: — Гуфа, постой! А Лефу... Лефу почему не даешь кольца? Гуфа даже не обернулась, только буркнула себе под нос: — Лефу не надо. Послушники не хотят его губить. Свободная от огородной возни полуденная пора утекала бесполезно и безвозвратно. Мысли в голову лезли какие-то совершенно ненужные, и это злило: другой возможности уединиться для сочинительства не выдастся до самого вечера, но вечером будет хотеться только спать и ничего кроме. А утром, еще до рождения солнца, придется снова выбираться в огород — драть из земли упрямые колючие травы, таскать воду, вскапывать, разрыхлять... И так до тех пор, пока мать не решит, что пора кормить утомившееся чадо, да и самой подкрепиться нелишне будет. После кормежки она отпустит Лефа на волю — отдохнуть и переждать зной, как вот теперь. Однако воля эта длится недолго. Стоит лишь солнцу запнуться краешком о вершины утесов, как Раха принимается зазывать Мгла знает куда подевавшегося неслуха к праведному труду (эти ее вопли, наверное, бывают слышимы и в Десяти Дворах, и по далее). Вот такая она, летняя жизнь, — изо дня в день все одно и то же. И никаких поблажек. Мать справедливо считает, что усталость летом куда как приятнее пустого брюха зимой, а потому гоняет Лефа до совершенного изнеможения. Себя, впрочем, тоже. После огородной работы немилосердно ломит поясницу и плечи, пальцы перестают гнуться и чувствовать. Мыслимо ли такими пальцами принудить капризное певучее дерево звучать как должно, как хочется не ему, а тебе? Где уж тут... Лучок бы не выронить — и то ладно... И ведь не раз уже зарекался бросить к бешеному эту возню с виолой, от которой одни только огорчения и вовсе нет никакого прока. Зарекаться-то зарекался, но без толку: страсть к струнной игре оказалась неотвязнее болотной хвори. Вот и мучайся теперь... А тут еще новая напасть — какое-то вялое отупение. От усталости, что ли, приключается такое? Даже пальцем пошевелить кажется немыслимым. О-хо-хо... Леф сидел на берегу последнего не усохшего еще озерца (вот и все, что осталось теперь от Рыжей), гладил виолу и размышлял: купаться или не стоит? Выкупаться бы хорошо, да времени жалко. А с другой стороны, все равно в голову не приходит ничего путного — ни слов, ни мелодии, а только копошатся какие-то вялые мыслишки (если это вообще имеет отношение к мыслям). О том, например, что бабам летом приходится гораздо хуже, чем мужикам, — слишком много приходится им скрывать от чужих глаз. Мужик лоскут кожи вокруг бедер обернул — и одет, а бабе даже в самую лютую жару приходится парить тело под накидкой. На днях Леф много нового узнал о бабьей одежде. К Хону приехал мужик-десятидворец. Приехал по делу — заказать хотел что-то громоздкое, большое, а потому привез три бревна и своего сына — выбранного парня лет двадцати, — чтоб пособил сгрузить их с телеги да отнести куда укажут. Бревна, впрочем, оказались тяжеловатыми даже для троих, и Хон кликнул возившегося на огороде Лефа. Вчетвером они управились быстро. Потом отцы ушли в хижину, уговаривались там о плате да о сроке, призывали Бездонную быть свидетелем сговора, а после как-то странно притихли — похоже, что обрадованный отсутствием жены и наличием долгожданного повода столяр вытащил из сокровенного тайника горшочек браги. Сыновья тем временем отдыхали от трудов, сидя на только что сложенных под стеной бревнах. Вот тут-то и поведал Лефу десятидворский парень о тяжком бремени бабьей доли. А еще он рассказал, будто бабы нарочно делают себе летние накидки подлиннее меховых зимних, чтобы можно было не надевать под них ничего — ни подол, ни повязку на бедра. Говоря об этом, он сопел, облизывался, причмокивал, а Леф про себя горячо умолял Мглу, чтобы этот пакостный тип поскорее убрался туда, откуда приехал. Но моление не помогало. Десятидворец все болтал, и болтал — всхрапывая от смеха, покровительственно похлопывая по Лефовой спине. «Вчера за дровами ходил на Лесистый Склон, а там девка хворост собирала, ну та, голенастая, что возле тебя живет, — Лартой ее звать, или как? А денек-то ветреный выдался, смекаешь? Как она, значит, нагнется, так все у нее видать чуть ли не до подмышек». Когда же десятидворец принялся со всевозможными подробностями, оценками и сравнениями излагать, что именно удалось ему увидеть, Леф не выдержал. Кровь бросилась ему в лицо, он совсем уже было решился оборвать краснорожего похабника, изругать его как можно обиднее, но вышло почему-то другое. Через миг Леф оторопело разглядывал ссадины на костяшках пальцев правой руки, а десятидворский верзила корчился на земле, со стонами хватаясь за вздувшуюся, стремительно лиловеющую скулу. Похоже было, что Лефовому кулаку надоело дожидаться, пока рохля-хозяин в конце концов решится поступить по-мужски, и он — кулак то есть — все сделал сообразно собственному разумению. Случившееся осело в душе неприятным воспоминанием совершённого не своей волей. Снова, наверное, ведовство чье-то недоброе... А хоть бы и доброе, хоть бы и Гуфино даже — все равно плохо, когда кто-то твоими руками делает то, чего хочется не тебе. Как это Ларда сказала тогда, на Пальце? «Я не забавка глиняная, я человек живой!» Правильно сказала... Человек живой... Собой, тобой... Нет, вот так: живой — не тобой. Или не мной? Желаемое не мной... А «глиняная» — трудное слово, очень трудное. Спиленная... Да, да! Вы, смутные и могучие, Не смейте меня примучивать К желаемому не мной. Ведь я вам не ветка спиленная, Я вам не забавка глиняная, Я человек живой! Хорошо получилось? Хорошо. Но не очень. Неуклюже как-то, да еще эта «ветка спиленная»... Забавка — это понятно, а ветка-то здесь при чем? И то, что спиленная она, — ну неправильно это. Кто же станет возиться с громоздкой бронзовой пилой ради какой-то ветки, которую попросту топором смахнуть следует? Можно, конечно, и каменной зубаткой надрезать по кругу да обломить, но ведь это же все равно не «спиленная» будет, а «сломанная». Если же ветка слишком толста и для топора, и для зубатки, так не ветка она, а ветвь... Думать тут надо, нехорошо получилось про ветку. И вообще, это ведь самый конец, надо же для него и начало сложить. А пока оно выдумается, начало-то, конец и забыться может, не раз уже бывало такое. Отец говорит, будто Гуфа умеет надолго сохранять сказанные слова, вроде вот как они в Древней Глине хранятся. Пристать бы к ней, чтоб научила, да огород проклятый все дни без остатка съедает. Какое уж тут учение... Ладно, кончай себя несбыточным тешить. Думай лучше, чем «ветку спиленную» заменить. Но больше Лефу в тот день сочинительствовать не пришлось. Из состояния полной отрешенности его грубо вышвырнуло многоголосое хихиканье, внезапно раздавшееся чуть ли не над самым ухом. От неожиданности Леф едва не свалился с пригорка, на котором сидел, и ошарашенно завертел головой, пытаясь сообразить, что происходит. Да нет, ничего особенного не произошло. Просто он слишком увлекся своими мыслями и не расслышал, как подобралась к берегу Ларда со всем выводком Гуреиных дочек. А хоть бы и не увлекся... Попробуй услышь крадущихся босиком по мягкой траве! Растерявшийся Леф действительно был очень смешон, и девицы от души потешались над его обалделой физиономией. А он не мог оторвать глаз от Ларды. Стоит подбоченясь, улыбается — презрительно так, холодно, только все равно век бы глядел на улыбку эту. А накидка ее, хоть и впрямь она длиннее зимней, позволяет видеть аж до колен ладные ноги, красоту которых не в состоянии скрыть даже бесчисленные синяки и царапины. Эх, знала бы она, что Леф остолбенел и сидит сейчас дурак дураком вовсе не из-за негаданного появления киснущих от смеха толстух... Ну а если бы знала? Думаешь, потеплела бы ее улыбка от этого знания? Как же, жди от нее... Наконец Ларда (которой Гурея вверила чад, как вверяла общинному пастуху своих круглорогов) решила заговорить: — Кончай таращиться, глаза вывихнешь, — голос ее был под стать улыбке. — Вставай да иди отсюда. Тебе-то все равно, где сидеть, а мы купаться хотим. Лефу стало обидно. Ну зачем она так, что он ей сделал плохого? И вообще... Он первый сюда пришел и будет тут сидеть сколько захочет, вот. Пусть лучше Ларда на дворе у себя командует, а здесь место общее. Ему, может, и самому купаться захочется. Вслух Леф, конечно, всего этого не сказал. Он совсем ничего не сказал, только отвернулся от Ларды и уставился прямо перед собой. Ларда неторопливо обошла его кругом, присела, заглянула в лицо. — Не снисходит заметить, — сообщила она веселящимся толстухам. — Конечно, ведь воин великий, сочинитель, певец — а тут какая-то тварь ничтожная у ног копошится... Леф громко засопел, но смолчал. Ларда выпрямилась, снова уперла кулаки в бока. — Ну ты, Незнающий! Сам уковыляешь, или помочь тебе? Леф только глянул на нее исподлобья, но с места не двинулся, и девчонка аж зубами заскрипела от злости. Младшая из Гуреиных дочерей прохныкала: — Ну тебе что, уйти жалко? Что ж нам, в одеже в воду-то лезть? — Ничего, сейчас он у меня не то что уйдет — убежит вприпрыжку! — Лардин голос срывался, на скулах ее выступили красные пятна. — А не убежит, так и ну его к бешеному! Обычай велит прятать тело от мужских глаз, а это и не мужчина, и не парень вовсе — так себе, червячишко, слизень пакостный! Успей Леф понять, что собирается делать эта ополоумевшая от ярости девка, так впрямь бы бросился наутек, только Ларда и краткого мига не дала ему для размышлений. Глухо рыча, она так рванула с себя накидку, что изношенная ветхая кожа не выдержала, треснула, разлетелась мелкими клочьями. У Лефа потемнело в глазах. Да, конечно, ему уже выпало однажды увидеть Лардину наготу, но ведь одно дело — негаданное подглядывание, и совсем, совсем другое — вот так, когда лицом к лицу, во весь рост, когда она рядом — шагнет и наступит... Это как обухом по голове. Изо всех сил. С размаху. И снова, снова впилось в горло ледяными когтями беспощадное понимание схожести происходящего с ярким осколком какого-то невозможного бреда, мелькнувшим в сумраке памяти. ...Совсем другие скалы нависали над головой серыми тушами; совсем другая — стремительная — вода дробила на суетливые блики высокое полуденное солнце; девушка дрожала и ежилась, она очень стеснялась беззащитности своего тела, а не била ею наотмашь, как Ларда... Все было иначе, но — было, было уже подобное невесть где и невесть когда. Маленьким, жалким почувствовал себя Леф, будто и впрямь не человек он — ничтожная щепочка, которую несет-швыряет невесть куда могучий мутный поток. А то, что у щепочки душа есть, что больно и страшно ей, что не выдержать может, сломаться — этого непонятные силы и знать не хотят. Леф заплакал. Горько, навзрыд, даже не пытаясь сдержать слезы, как-то скрыть их от любопытствующих глаз Гуреиных девок. Пусть смеются, пальцами тычут — пусть. А вот он сейчас бросится вниз лицом в эту грязную лужу, нарочно захлебнется водой и умрет. Чтоб знали эти, всемогущие, неведомые, что не для их забавы он существует в Мире, что он и сам способен решать собственную судьбу — им назло, вот! И Ларда... Может, хоть мертвого его пожалеет, может, стыдно ей станет, что злобствовала? Да, как же... Размечтался... Нужен ты ей... Ларда опешила, увидев, к чему привела ее выходка. Она-то ожидала от Лефа совсем другого — стыда, страха, бегства, а тут... Растерянно, жалостно смотрела она на плачущего парнишку, зрачки ее ширились, побелевшие губы искривились... А потом... Потом эта взбалмошная девка, первый и последний раз плакавшая над свежей могилой убившей себя сестры, вдруг заревела в голос, бросилась на колени и обеими руками притиснула к груди мокрое Лефово лицо. Тот дернулся раз, другой, а когда понял, что высвободиться не получится, забормотал, всхлипывая: — За что ты меня так, ну за что?.. Ведь дышать при тебе боялся, защищать мечтал... Похабнику этому десятидворскому скулу за тебя своротил — рука по сию пору болит, а ты... А ты... Они долго сидели, прижавшись друг к другу, и Ларда, шмыгая носом, уговаривала простить и не обижаться, а Леф осторожно трогал ее спутанные светлые волосы и боялся поверить в то, что начавшееся так плохо закончилось так хорошо. Потом он вспомнил о троице видевших все толстух-недоростков, завертел головой испуганно, но тех давно уже след простыл. Леф горько вздохнул: — Ну вот, теперь эти щенявки языки на весь Мир развесят, ославят тебя. — Пусть. Стерплю, — Ларда неловко провела ладонью по его щеке, улыбнулась. — Осень не за горами уже, а там... Ты ведь на выборе из объятий моих не вырвешься? Леф только и замотал головой, и можно было бы думать, что это предопределенность Лардиного выбора его страшит, но Торкова дочь все поняла правильно. В тот день Раха так и не сумела зазвать сына к вечерней работе. Встревожившись, она отправилась на поиски, но у перелаза наткнулась на распираемую новостями Гурею. Хон, еще засветло возвращаясь из Десяти Дворов, где починял просевшую кровлю, тоже повстречался с говорливой соседкой, а потому не удивился, застав жену плачущей. И словам ее горьким тоже не удивился: — Ну что, рад небось, пень ты старый? Выпросил у Бездонной милости, чтоб сыночка моего, хворостиночку, отобрала, девке бесстыжей отдала? С глаз пропади, объедок, сморчок плешивый! Естественно, что уже на следующий день о случившемся знала вся Галечная Долина. Однако в Лефа с Лардой никто и не думал тыкать пальцами: ничего возмутительного (да и вообще достойного особого внимания) в их поведении усмотрено не было. В общине всего одна девка готова осенью покинуть родительский очаг и всего один парень дорос до выбора, причем родители их происходят из разных родов. Так чего ж удивляться, если эти двое заранее уразумели, что самой Бездонной назначено им вместе быть? И опасаться худого тоже не приходится: не такие отцы Хон и Торк, чтобы дети их на бесстыдство решились. Так что все к лучшему вышло — ясно теперь, что празднество выбора пройдет гладко и весело, без тех досадных недоразумений, которые иногда надолго омрачают жизнь всему обществу. Даже Раха мало-помалу перестала всхлипывать и вроде как повеселела. Это потому, что у Хона хватило терпения растолковать вконец одуревшей жене очевидное каждому: никто и не думает забирать у нее Лефа. Обычай единственный раз в жизни дает бабе волю — самой себе мужика выбрать. А уж где ей с ним жить потом, то мужниным родителям решать, так испокон веков повелось. Захотят — при своем очаге обитать позволят, не захотят — отдельную хижину должны сыну поставить, да отрезать пол-огорода на пропитание. И даже самые старые старики помнят только один случай, чтобы девка привела выбранного на жительство под свой родительский кров. И то потому лишь случилось такое, что хижину мужнину, а с нею и всех его родичей, за день до выбора завалил камнепад. Стало быть, ничего худого Рахе Лардин выбор не принесет, наоборот даже. И сын останется у нее, и дочка негаданная появится, помощница. А там, глядишь, может, к будущему лету Бездонная внуком облагодетельствует... Ой, нет, нет, и думать об этом нельзя — отпугнется, сглазится... Так Хон жену свою утешал да вразумлял (хоть бабе подобные вещи куда лучше мужика знать следует), сам же хмурился, кусал губы. Отчего? Это стало понятно Лефу еще через день, когда перед самой смертью одряхлевшего солнца зашел к ним в хижину Витязь. Гостя усадили на самую удобную скамью, Раха заметалась, собирая ужин получше (ведь сам Нурд, запросто, по-дружески, — да у Гуреи от зависти язык почернеет!). Витязь, впрочем, от пищи отказался и упросил намотавшуюся за день женщину не хлопотать, а сходить лучше к Торковой Мыце. — Напасть у нее на огороде случилась какая-то непонятная, — пояснил он. — Может, присоветуешь чего? Хоть такого, верно, и тебе видеть не приходилось. Мыца говорит... — Много она разумеет в огородных напастях, Мыца твоя! — Раха фыркнула негодующе, направилась к выходу. — Ты не уходи только, Нурд, я вернусь скоро да накормлю тебя, у меня вкусное есть. А пока бражки отведай — вон она, в горшке, бражка-то. Только ты, Нурд, сам ее пей, а Хону не позволяй. Не для него она припасена — для гостей. Хон был в восхищении. Ведь от очага до полога четыре шага всего, и шла Раха быстро, а столько всего успела сказать! Однако «скоро вернусь» — это вряд ли. Раньше полночной поры ждать ее не стоит. Он собрался поделиться своими размышлениями с Нурдом, но только лишь глянул ему в лицо, как сразу потерял всякое желание балагурить. Витязь невесело улыбнулся: — Уж прости меня — нарочно я Раху твою спровадил. Разговор у меня к тебе серьезный, не для женского уха. — Мне тоже уйти? — сидевший на ложе Леф отложил виолу и привстал. — Тебе виднее, — пожал плечами Нурд. — Я, правда, сказал, что разговор будет не для женских ушей, а ты вроде как на парня похож... Или мы с Лардой ошибаемся? Леф покраснел и присел обратно. Помолчали. Потом Хон не выдержал, заторопил: — Ну говори же! Чего тянуть? — Еще Торк подойти должен, — Витязь оперся спиной о стену, прикрыл глаза. — Потерпи. Терпеть пришлось недолго — Торк появился через несколько мгновений. Выглядел он очень усталым и смущенным, будто не знал, как теперь держаться ему с давним другом и добрым соседом. Хон, кстати, тоже этого не знал. Почему-то вспомнилось, как Торк, заподозрив бродячего менялу в злоумышлении на дочкину невинность, взял нож и отправился его резать. И ведь зарезал бы — без суеты, хладнокровно и споро, как делал все, за что брался. Зарезал бы, если б Куть не рассказал, что не успел меняла сотворить задуманную им пакость. А нынче ведь не найдется такого Кутя. Нынче воротившемуся с многодневной охоты Торку могли такого понарассказывать — подумать жутко... Хон посмотрел соседу в лицо, и тот ответил таким же стесненным взглядом, и оба вдруг улыбнулись с видимым облегчением, перевели дух. Леф, при появлении Торка словно окаменевший, тоже обмяк, задышал. Очень он опасался, что родитель как-нибудь не по-доброму истолкует произошедшее. Хвала Бездонной, опасения оказались напрасными. Все еще улыбаясь, охотник присел возле очага. Нурд тут же сунул ему в руки запотевший горшок, из которого они с Хоном успели уже отхлебнуть по разу. Торк насмешливо покосился на Лефа, заговорил: — Хотел я было Хона просить, чтоб выдрал тебя за торопливость излишнюю (Ларду-то я сам, а на тебя, к сожалению, прав родительских не имею), да, наверно, не стану. Потому как нет в Мире хуже того наказания, что ты сам для себя измыслил. Это ж подумать только — весь век с Лардой жить! Слушай, а за что ты родителей своих невзлюбил, если этакое бедствие под их кровлю тащить собрался?.. — Ты пей, — Витязь снова прикрыл глаза, будто сонливость его одолевала. — Пей да помалкивай. Оно, конечно, все хорошо выходит, и Ларда и Лефом в ладную пару лепятся, каких в Мире мало... А только я давно выучился опасаться того, что сперва мнится удачей. Чем счастливее складывается поначалу, тем горше под конец обернется... — Он обвел медленным взглядом слушавших, понурился. — Вы трое — воины, вы должны понять, что такое меня тревожит. Нет, не все они поняли его опасения. Торк отмахнулся беспечно: дескать, как Бездонная определит, так и случится, а человеку на судьбу восставать — дело вовсе пустое. Отмахнулся и занялся содержимым горшка. Леф же из всего сказанного уяснил только, что Нурд считает его воином, равным отцу и Торку, а потому на некоторое время напрочь потерял способность понимать что-либо еще — сидел обалделый, красный от удовольствия и только глазами хлопал. А вот Хон понял все. Да нет, «понял» — не то слово. Просто он думал точно так же, как Нурд. Так же, как и Витязя, судьба давно приучила его не доверять своим милостям. И кроме того, было предупреждение, которое столяр в свое время по глупости пропустил мимо ушей. Теперь же, когда все вроде бы сладилось к лучшему, припомнилось оно, предупреждение это. А припомнившись, напугало. Хоть и стыдно было ему перед Торком, что не спросясь посмел вмешиваться в судьбу его дочки, но не такие нынче пошли дела, чтобы отмалчиваться. Пришлось рассказать обо всем — и как к Гуфе ходил за сына просить, и как сказала ведунья: «Будет Ларда парнишке твоему, хоть лучше бы ей и не видать его никогда». Да-да, вот эти самые слова она тогда и сказала. Торк отставил горшок и заскреб в затылке, обдумывая услышанное. — Может, потому и вышло у них все так вдруг и не слишком-то по-людски, что не без ведовства в этом деле? — проговорил он наконец. — Хотя... Ты, Хон, успокойся. Я так думаю, что им бы и без Гуфиного вмешательства не жить иначе как вместе. А что до слов старухиных... Я, когда ее слушаю, часто понять не могу, о чем она говорит и с кем — со мной, с собой или же с Мглой Бездонной. Витязь открыл было рот, но сказать ничего не успел — его перебил Леф, до которого хоть и с трудом, но дошло все-таки, что могли означать слова старой ведуньи. — Если Ларде из-за меня плохо будет, так лучше не надо мне ничего, лучше уж я тогда со скалы головою вниз... — Голос его сорвался, и сам он тоже сорвался с места, словно прямо сейчас хотел исполнить задуманное. Витязь дернул щекой, хмыкнул: — Ты сядь, не спеши. Гуфа не только Ларде плохое сулила — тебе тоже. Видел я ее вчера, в Десяти Дворах, так она среди прочего мне и сказала: «Подла судьба, подла. Не может позволить Миру избавиться от напасти иначе как в обмен на мучения двух славных детишек». Это она о тебе да о Ларде так — «славные детишки». А вот, кстати, ты, славный... Знаешь, чего ведунья в Десять Дворов ходит? Ах не знаешь? Так я скажу тебе: она там мужику одному лечит свороченную скулу. А своротил ту скулу один славный парнишка. И ведь здорово своротил — Гуфа бедная пятый день бьется, залечивает. — Интересные новости узнаю! — Хон заломил брови. — А меня да отца своего этот орясина уверял, будто упал да о камень ударился... За что же Леф его так? — А он о Ларде что-то пакостное сказал, — пояснил Нурд. Леф смотрел в пол и мрачно сопел. Витязь улыбнулся ему, и теплая эта улыбка странно изменила резкие черты Нурдового лица. — Права Гуфа, как всегда, права — славных детей Бездонная вам послала, мужики. — Все с той же мягкой, чуть грустной улыбкой Нурд обернулся к Торку: — Слышишь, охотник... Когда Гурея жене твоей рассказала о том, что дочки ее видели, да еще от себя всякого напридумывала, та уж вовсе бешеный знает что вообразила, и как Ларда домой заявилась, то напала на нее Мыца, ровно хищная. Пока речь только о Лардином поведении шла, девчонка молчала, но когда мать до Лефа добралась, то дочка почтительная на нее аж зубами защелкала. Леф, говорит, самый хороший, а если ты, говорит, думаешь, будто он пакость сотворить способен, то я себя буду голодом и жаждой морить, покуда ты у него сама прощения просить не станешь. А ежели, говорит, заупрямишься, то до Вечной Дороги себя уморю. И что же ты думаешь? Следующее солнце еще состариться не успело, как Мыца побежала к парню — о прощении умолять, потому как чадо единственное и впрямь не пило, не ело и матери словечка единого сказать не желало. Вот такие они, дети ваши. Торк мотнул головой: «Ишь, бабы... А ведь не рассказали...» Он снова хлебнул браги, передал горшок Нурду. Тот долго что-то шептал прежде чем пригубить терпкое злое питье, потом сунул заметно полегчавшую посудину Хону. Леф почему-то решил, что после отца горшок перейдет к нему. Пить брагу ему еще никогда не приходилось (невыбранным обычай не позволяет), и теперь он испугался захмелеть. Леф успел даже слова такие выдумать, чтобы не обидеть отказом отца и прочих, только выдумка эта оказалась напрасной. Хону и в голову не пришло поделиться, он все допил сам. Жаль. Витязь тем временем утер губы, прихлопнул ладонями по коленям: — Ну ладно. Говорим, говорим, да все не по делу, а около. Про детей я так думаю: пусть будет так, как оно само собой получается. Гуфа сказала, что она в их судьбу не стала вмешиваться, только прочла ее. Еще сказала, что изменить судьбу — дело возможное, однако предугадать, будет ли это изменение к лучшему, даже ей не всякий раз удается. А еще сказала ведунья, что нельзя ничего у Лефа с Лардой менять. И сама, говорит, не стану, и другим никому не дам. Так что пусть уж свершится то, чему назначено свершиться. Каждый из сущих в Мире по краю беды ходит, так какой толк рубиться с непроглядным туманом? Когда дело повернет к худому, тогда и станем оборонять своих — по-зрячему, зная, от чего или от кого. Так? Хон и Торк закивали: «Так». Витязь встал, прошелся по хижине, замер у выхода спиною к прочим. Не оборачиваясь, заговорил дальше: — Еще вот о чем предостеречь вас хотел: берегитесь носящих серое. Они ведь одной неудачной попыткой не наедятся, снова станут пробовать. Колдовство-то их не страшно теперь (при Гуфиных кольцах оно послушникам обернется хуже, чем нам), но человека на Вечную Дорогу спровадить не одним только ведовством можно. По ночам не шастайте понапрасну. В лесу да в скалах с оглядкой ходите — так спокойнее будет. И за детьми следите, слышите? За Лардой особенно, да за Лефом тоже, хоть Гуфа и твердит, что вреда от послушников ему пока быть не должно. Старуха, конечно, всегда права оказывается, только осторожность — как третья рука за едой: может, и излишество, да жаль, что нету. Он обернулся наконец к слушающим, глянул поверх голов, сказал неожиданно: — Дня четыре назад был у меня гонец от Предстоятеля. Передал, что старик зовет к себе, беседовать хочет. Я отказался: летом Витязю надлежит безотлучно быть поблизости от Бездонной. Так этим утром он снова прислал сказать, что через два солнца сам будет в Галечной Долине — праздник какой-то надумал у нас учинить. Непременно хочет он меня повидать, и вас обоих — тоже. Смекаете? Сдается мне, что забеспокоился старик, беду близкую почуял. А? Солнце умерло, и вместо него на небо вышли звезды. Ларда плотнее придвинулась к Лефу, ссутулилась, кусая губы. Она очень старалась не смотреть вверх, только ничего из этого не получалось — россыпи мерцающих холодных огней и притягивали ее, и пугали. Да, она боялась звездного неба. Это ведь очень страшно — бесконечная глубина, которая над головой. Очень страшно не понимать, что за сила такая удерживает тебя от падения туда, вверх, страшно не знать, способна ли она иссякнуть, эта сила. А еще страшнее, что кто-нибудь может догадаться об этих ее страхах. Нет, уж лучше по собственному горлу ножом... Она вздохнула и сказала тихонько: — Цо-цо жалко очень... — Угу... — Леф пусто глянул через плечо и снова склонился над виолой — низко-низко, будто скрипунов на струнах ловил. — Отец огорчается, говорит, что такого пса уже никогда не будет у нас. — Угу... — А ты как думаешь, Гуфа может наведовать псу, чтоб он сразу обучился охоте? — Ага... — Ну что — ага? — Она дернула Лефа за волосы. — Мне отвечай, а не виоле своей! Леф вскинулся, заморгал: — Ты сказала что-то? — Да ничего, — Ларда насмешливо усмехнулась. — Мучай дальше свою деревяшку. Ты — ее, она — тебя... Только знай: после выбора я из нее лучины настрогаю. Мне муж надобен, а не довесок к чурбаку со струнами. — Ну, какая ты... — обиженно скривил губы Леф. — А вот такая, — сощурилась Ларда. — Так что ты думай, прикидывай. Осень-то не скоро еще, времени для размышлений тебе предостаточно. От угадывающейся невдалеке бесформенной черной громады — хижины — отделилась неясная тень, вздохнула, сказала Рахиным голосом: — Спать пойдешь сегодня, несносный? Стемнело совсем... И Ларду, верно, ждут давно — поди, еще и не ела... Леф промолчал, только к струне притронулся, и она загудела протяжно, капризно как-то. Раха вздохнула, ушла. Слышно было, как прошуршал опускающийся за ней полог; потом в хижине сердито забубнили в два голоса и смолкли. А чуть раньше вот так же хотела разогнать их по хижинам Мыца — с тем же успехом. Леф попытался заглянуть Ларде в лицо — безуспешно: хоть и рядом, но слишком темно, чтобы рассмотреть. Он вздохнул (совсем как только что Раха), сказал, продолжая прерванное появлением матери: — Ты сегодня весь полдень просидела, в миску с водой глядя. Я мешал? — То другое... — Ларда поерзала, умащиваясь, спросила вдруг: — Скажи, я красивая? — Да, — ни на миг коротенький не промедлил с ответом Леф. — А вот и врешь. Мать говорит, что девка для парня тем краше, чем сильней от него отлична. А ты, говорит, — это я то есть — ну парень и парень. Жилистая вся, в синяках вечно, плечи у тебя, говорит, ровно у отца или Нурда — ушибиться можно... И лицо у меня конопатое, и шрам на лбу, и нос не нос — бугорок, кочка какая-то... А ты говоришь — да... — Волосы у тебя красивые. — Леф осторожно запустил пальцы в спутанную Лардину гриву, кажущуюся в темноте не медной, а почти черной. — И вообще... Если так поврозь на все глядеть, то, может, и права родительница твоя, а ежели вместе — вовсе иначе выходит. Ты красивая, очень красивая — совсем как Рюни... — Как кто?! — изумилась Ларда. — Как рю... лю... А что тебе послышалось? — Ты сказал: «как рюни». Несколько мгновений Леф сосредоточенно сопел, потом спросил осторожно: — Это я сам так сказал? — Сам, конечно. Я тебя за язык не дергала, — Ларда растерялась было, но потом решила обидеться. — Ляпнул, наверное, нехорошее что-нибудь, а теперь выкручиваешься. Ну, сознавайся. Кто они, рюни эти? Леф помалкивал, только дышал тяжело, прерывисто, будто пытался приподнять непосильное. Ларда встревожилась, тряхнула его за плечо: — Что с тобой?! — Ничего... — Он с трудом сумел выдавить это слово, и чувствовалось, что вранье это, что нехорошее с ним творится. Однако не успела Ларда перепугаться всерьез, как Леф засмеялся (впрочем, не слишком-то весело), выговорил торопливо: — Ну чего ты? Хорошо все, не дрожи. А рюли эти... Или рюни? Уж ты прости, только я и сам в толк не возьму, кто они. Хорошее что-то, доброе, ласковое, а больше не знаю ничего. И откуда знаю про них — тоже не знаю. Забавно, правда? Он снова засмеялся, но лучше бы ему этого не делать. Ларда кусала губы, думала. Потом сказала: — Хорошо, я отстану. Но завтра — или пусть позже, когда совсем успокоишься, — ты мне все-все расскажешь. Понял? Леф кивнул: понял. Он снова прикоснулся к струнам, и тихое гудение певучего дерева надолго прервало разговор. Когда виола умолкла, Ларда спросила: — А почему ты не хочешь спеть для меня? Леф замялся. Говорить правду не хотелось. Не мог он сказать, что после того, как довел Ларду до крика и слез тогда, на Пальце, страшно было играть при ней настоящее, не забавы ради придуманное. Слишком муторно чувствовать, как не свои желания смутными червями копошатся в душе, чтобы решиться причинить подобное Ларде. Нет, никак не мог Леф отважиться рассказать ей об этом. А хоть бы и отважился — что с того проку? Все равно таких слов не выдумать, чтобы понятно было... А Ларда уже соскучилась ждать, дергает за ухо — ответа требует. — Нечего мне еще петь, — словно в холодную воду, бросился он в это вранье. — Не успел я ничего до конца выдумать. — Так уж и ничего? — хмыкнула с сомнением Ларда. — Есть, что ли, у меня время для сочинительства? Знаешь ведь, как это нынче: огород, дрова, вода, огород — у самой, поди, так же все. А завтра, говорят, сам отец веселья Мурф Точеная Глотка в Галечную Долину пожалует. Вот бы кому спеть! — Как же ты ему споешь, если нечего? Леф про себя порадовался, что в сумраке Ларда не может разглядеть выражение его лица. — Может, исхитрюсь что закончить. Начато ведь у меня много всякого, а с утра чрезмерной работы не будет — праздник же... Ларда вздохнула раз, другой и вдруг встала, ухватилась за поручень перелаза: — Пойду я, а то уже вовсе ночь глубокая. Леф помедлил немного, обдумывая: обиделась она или впрямь спать захотела? Так ничего и не решив, он тоже поднялся, поймал за полу накидки перебравшуюся уже через плетень девчонку: — Погоди, я тебя провожу. — Зачем это? — искренне изумилась Ларда. — Сколько тут до хижины — четыре шага? — Без разницы мне, сколько их, шагов этих, а только спокойнее будет, если мы вместе пойдем. — Так, может, лучше мне тебя проводить? — Ларда при случае умела говорить ехиднее, чем даже Гурея. Леф, впрочем, предложение это пропустил мимо ушей. Он заботливо пристроил виолу возле плетня (не с собой же тащить!), перелез к Ларде, попытался взять ее за руку — не вышло. Девчонка возмущенно выдернула ладонь из его пальцев, прошипела: — Еще по головке погладь да погукай, чтобы не плакала, темноты не боялась. Ишь, дитятко выискал себе! Пошли уж, ты, охранитель могучий... Они побрели через огород, то и дело оступаясь с тропы, которую Мыца и Раха протоптали, бегая друг к другу в гости. От плетня до хижины было, конечно, отнюдь не четыре шага, а гораздо дальше. Ларда спотыкалась о грядки, поминала бешеных, ворчала, что если уж Лефу захотелось быть заботливым, то лучше бы сбегал в свое жилище (ведь до него было и вправду рукой подать) да вынес лучину. Леф к бормотанию этому особо не прислушивался. Не нравилось ему тут, на Торковом огороде, будто что-то недоброе притаилось рядом и ждет только повода напасть. Он уже было собрался попросить Ларду замолчать, как та вдруг смолкла сама, замерла, выдохнула еле слышно: — Хижину видишь? — Ну? — А левей нее, к нам ближе — что это? Леф хотел сказать, что нету там ничего, но осекся. Потому что левее и ближе хижины действительно различалось какое-то пятно, бывшее лишь чуть-чуть темнее сумерек. — Может, там у вас дрова сложены? — Лефов голос почему-то сделался хриплым. — Не помню я, — протянула Ларда с сомнением. — Может, и дрова. А тогда зачем они шевелятся? Леф укусил себя за палец. Да, дрова шевелиться не умеют. А это, которое впереди, — может, оно и не шевелится вовсе? Может, кажется только, будто оно вздрагивает, растет, приближается? Медленно, беззвучно... Страшно... Леф ухватил Ларду за плечо, притянул к себе, шепнул: — Давай попробуем его обойти. Направо, вдоль грядки, а? — Давай, — Ларда тоже шептала чуть слышно. — Вот жалко, что Цо-цо околел, вот жалко-то! Но ты, Леф, не бойся, это не страшное, это, наверное, круглорог из стойла выбрел. — Однако же матерые круглороги у вас! — буркнул Леф. Он понял, что не обойти им этого, неведомого, и бежать тоже глупо — догонит. Круглорог, как же... Не умеют круглороги красться, словно переваливаясь по неровной земле, ни шорохом, ни треском не выдавая своих движений. Хищное это, и даже самый большой круглорог ему холкой и до плеча не дотянется. Ларда, похоже, и сама до всего этого додумалась, потому что спросила спокойно и деловито: — Ты при ноже? Леф кивнул, нашарил рукоять, торчащую из-за обернутой вокруг бедер кожи. Ларда тем временем стряхнула с плеча его руку, чуть отодвинулась, пригнулась. — Когда бросится, отпрянем в стороны, а потом ударим вдогонку, — сказала она отрывисто, и в ее ладони тускло блеснуло железо. Хорошо задумала девчонка, вот только не удалось им уловить тот миг, когда бросилось на них притаившееся во тьме. Тряхнув землю мягким тяжелым прыжком, неведомое внезапно оказалось рядом, дохнуло в лица душным зловонием распахнувшейся зубастой бездны. Времени и соображения хватило Лефу только на то, чтобы изо всех сил оттолкнуть Ларду — подальше от себя и от влажно отблескивающих жадных клыков. И тут же навалившаяся на грудь невыносимая тяжесть сшибла его на землю, оглушительная боль рванула вскинувшуюся защитить горло левую руку, по ушам полоснул хриплый свирепый вопль... Этим все и закончилось. Притиснувшее Лефа к земле невесть чье тело вдруг перестало быть упругим и сильным, оно словно еще больше отяжелело. Леф сгоряча дернулся — выдраться, выбраться, встать! — но желание его захлебнулось новой вспышкой боли — руку будто в раскаленные угли зарыли. Потом дышать стало почти совсем легко, и знакомый голос (Торк, что ли?) прохрипел надсадно: — Ларда, тащи его, только левую руку не задень. Да шевелись, не удержу я долго! Леф ощутил, как крепкие маленькие ладони подхватили его под мышки, рванули... А потом чувства погасли, и все поглотила тьма. Под спиной был упругий колючий мех, а над запрокинутым лицом навис косой скат кровли, сложенный из вязанок сухой травы, и на нем вздрагивали, колыхались надломленные, уродливо вытянутые тени стоящих вокруг. Хижина. Но не своя: кровля пониже, и мех на ложе непривычный какой-то, жесткий слишком. А рука все болит. Тупая мутная боль, она сводит внутренности, к горлу подкатывает тошнота — ну хватит же, не надо больше, я не хочу!.. Леф всхлипнул, забарахтался, пробуя сесть, — кто-то поспешно обхватил за плечи, приподнял, подсунул под спину свернутую тугим тючком пушистую шкуру. Вокруг по-прежнему сумрак, но он тоже другой, не такой, как тот, что был снаружи. Желтые дрожащие огни в очаге и у стен, которые тут, рядом. Знакомые, хорошие лица — мать, отец, Торк. И вдруг снова рухнул на Лефа пережитый недавно ужас: где Ларда?! Почему ее нет, что с ней?! — Успокойся, здесь я, никуда не денусь. Ее шепот — рядом, над самым ухом. Так это она помогала сесть? А Торк разговаривает с отцом. О чем? Очень хочется слышать, вот только что-то бьется, грохочет в ушах, мешает... — Ничего, к утру бегать вприпрыжку будет. Кость цела, только мясо порвала тварь проклятая, да и то не сильно. Крови вытекло много, вот и ослаб парнишка. — Все же Гуфу надо бы позвать. Загноится рана — беды не оберешься тогда. — Хон поскреб обросший сивой щетиной подбородок. — От сухой горячки такое бывает, что и матерые мужики на Вечную Дорогу уходят... Торк решительно замотал головой: — Не пущу я тебя ночью на Склон, и не мечтай даже. До солнышка ждать недолго, худое не успеет случиться. А поутру вместе к Гуфе пойдем, ежели она сама не заявится Предстоятеля да прочих пришлых глядеть. Бледная заплаканная Раха сунулась было встрять в разговор, но Хон так сверкнул глазами из-под кудлатых бровей, что она отшатнулась, смолчала. Торк деликатно потупился, пережидая, пока супруги разберутся между собой, потом заговорил снова: — И с чего бы это сухой горячке случиться? Рана вымыта, укутана как надлежит... — Помоги тебе Мгла Бездонная не ошибиться, — вздохнул Хон. Он склонился над сыном, поправил кожу, обмотанную вокруг раненой руки. Леф дернулся, но стерпел. Столяр погладил его по щеке, опять обернулся к Торку: — А ты, однако, силен, сосед! Черное исчадие ножом завалить — это бы и Витязь лучшего совершить не сумел! — Силен, да не я, — ухмыльнулся Торк. — Ларда завалила. Хон присвистнул, в изумлении воззрился на скорчившуюся за спиной у Лефа девчонку. Та пожала плечами, улыбнулась — жалко, растерянно, будто извинения просила за сделанное: — Да чего там... Когда это кинулось, Леф меня выпихнул из-под него, уберег — я целехонькая осталась, не ушиблась даже. А исчадие насело на него да само под удар и подставилось. Тут бы и сосунок годовалый додумался, как поступить. Ножом за ухо — вот так... Столяр только головой помотал. Лицо его как-то странно сморщилось, словно старый воин собрался плакать. Но он, конечно же, не заплакал. Он грохнул кулаком по стене, процедил: — Ну, послушнички... Давеча бешеных проморгали, теперь исчадие к самым хижинам допустили незамеченным... Грязь серая, пакость навозная!.. — И тут он еще такое добавил, какого при бабах и детях говорить бы не следовало. Торк закряхтел, испуганно глянул на забившихся в угол Раху с Мыцей: вот, небось, взовьются сейчас! Но нет, обошлось. Хвала Бездонной, задремали они, обессилев от перенесенных волнений. И Ларда вроде тоже не слыхала оплошности Хона — занята она, вытирает ладонями обильный пот с белого Лефова лба, шепчет ему на ухо что-то. Ну и ладно. Неладно другое... Зря Хон винит носящих серое в ротозействе, вовсе в другом повинны они. Надо рассказать, пока бабы спят. — Слышь, Хон... Ларда, будет тебе, мозоли на ушах парнишке натрешь. Слушайте лучше. А ты, Хон, скажи: видел ли ты раньше, чтобы исчадие таиться да подкрадываться умело? Молчишь? Правильно молчишь, не мог ты такого видеть. Так с чего бы этой нынешней твари засаду учинять, ежели до сих пор никогда не бывало такого? Снова молчишь? Тогда я скажу: его научил кто-то, как обучают охотничьих псов. Изловили его, наверное, давно уже, и не без ведовства либо колдовства (иначе Черное исчадие не изловить), да и держали в укромном месте до поры. Вот нынче и пригодилось оно. С обучением небось долго пришлось маяться, зато теперь все быстро сладилось. Ежели бы я, к примеру, захотел Цо-цо (не дай ему, Мгла, посмертных мучений) натравить на кого-нибудь, я бы как сделал? Я бы ему вещицу, недругу принадлежащую, понюхать дал, на след поставил бы да сказал словечко единое — и все. Дальше уж он сам знал, как да что. И это, Черное, видать, таким же образом было ими воспитано. — Кем это — ими? — тихонько спросила Ларда. Торк еще раз удостоверился, что Раха с Мыцей спят, и только тогда пояснил: — Послушниками. — Глупость какая-то, — подал голос Хон. — Зачем бы им столь сложное затевать? Быстрее можно было и проще... Охотник пожал плечами: — Зато если бы удалось, то никто бы не усомнился, что сама Бездонная покарала. — А как же... — Ларда испуганно взглядывала то на отца, то на Хона. — Гуфа же говорила, что не хотят послушники Лефу зла! Торк мрачно скривился: — Так ведь исчадие не на Лефа кинулось — на тебя. Леф чуть ли не сам в пасть ему запихался. И вы с ним так долго сидели рядом, что теперь даже исчадию нелегко разобраться, кто из вас кем пахнет. — Ох, до чего же мне все это не нравится! — простонал Хон. — Да уж кому может понравиться такое, — Торк пожал плечами. — Ну ничего. Завтра Предстоятель пожалует. Небось не решатся послушники пакостить при этаком многолюдстве. Леф вдруг застонал, да так громко, с таким надрывом, что все с испугом обернулись к нему: уж не горячка ли начинается у парнишки? Но причина Лефовых стенаний крылась не в ране: будто ножом под грудь ударили его слова Торка. Завтра ведь не один только Предстоятель приедет, завтра приедет и Отец Веселья, старый верзила Мурф. Как надеялся Леф спеть при нем лучшее из того, что успел уже навыдумывать! Уж кто-кто, а прославленный певец сразу бы по достоинству оценил Лефово искусство, может, даже учить бы взялся. И вот теперь прощаться надо с надеждами да мечтами. Ведь невозможно же играть на виоле с этакой раной, а Мурф, конечно, не станет дожидаться в Галечной Долине, пока Леф выздоровеет, — день-два поживет, да и уберется обратно в Несметные Хижины. А еще раз такой случай, может, никогда и не выдастся... 7 Два солнца успели родиться и умереть, прежде чем Лефу позволили выйти из хижины. Рука все еще болела под целебной повязкой, и до выздоровления оставалось Мгла знает сколько дней и ночей, но, по крайней мере, вернулась способность твердо держаться на ногах. Может быть, в другое время он бы и сам не захотел еще выбираться со двора, но уж очень велик был соблазн поглядеть праздник. Что за праздник такой выдумал Предстоятель, не знали ни жители Галечной Долины, ни пришлые из Черных Земель. Да никто особо и не стремился разбираться в этом. Не так-то много случается в жизни праздников, чтобы от нового, негаданного, нос воротить, допытываться, зачем да почему. До того дня Леф не видывал столько людей сразу. Пришлые количеством своим не уступали обитателям Долины, и были они в основном рослые, дородные, одетые ярко и чрезмерно. Ну вот зачем, к примеру, мужикам в этакую жарищу накидки на себя напяливать, да еще по две, да еще нижняя настолько длинна, что едва по земле не волочится, а верхняя и до пояса не достает, зато меховая! Это ж подумать только — меха! Летом! Изо всех, кого Леф успел узнать до сих пор, лишь Гуфа зимой и летом носит один и тот же пятнистый мех, но Гуфа — это Гуфа, и уразуметь ее поведение обычному человеку не дано. Может, которые в двух накидках, все до одного ведуны? Да нет, не похожи они были на ведунов. Толкались эти невиданные мужики и бабы с нарисованными лицами вокруг своих шатров — красные, потные, утирающиеся краями раскрашенных одежд. Хохотали, горланили, десятками набивались в корчму (то-то Кутю раздолье настало!), а больше, пожалуй, ничего они и не делали. Были среди них, правда, почти нормальные с виду. А еще были какие-то странные — тощие, угрюмые, каждый из которых помимо одежды носил на груди красный лоскут грубо выделанной кожи. Ни Ларда, ни Раха не могли вразумительно объяснить, кто это, хоть обеим случалось бывать в Несметных Хижинах и видеть таких. Хон же рассказал неохотно, что люди эти взяли что-то и не хотят отдавать, а потому должны некоторое время работать на чужом огороде и жить не у себя дома. Леф счел подобный обычай глупым. Позволять кому-то портачить свой огород (ведь не станут же они вкладывать душу не в свое), да еще терпеть у себя в хижине такого, который взял и не отдает... Спрашивается, кого наказали? Которого из пришлых называют Предстоятелем, Леф догадался даже раньше Хоновой подсказки. Догадался потому, что с этим стариком разговаривал Нурд. Да и сам по себе старик был примечателен. Двух накидок он не носил, а носил только широкий лоскут тончайшей кожи, обмотанный вокруг бедер на манер бабьего подола, а еще — блестящую бронзовую цепочку, хитроумно вплетенную в окладистую снежную бороду. Всего же примечательнее было его лицо: горбоносое, морщинистое, оно вызывало ощущение умной и доброй силы. Рядом со стариком позевывали двое кряжистых мужиков при щитах и оружии. На полированные бронзовые наконечники их копий было больно смотреть. Хон велел сыну сесть на случившийся рядом пригорок и отдыхать, а сам вместе с Торком стал проталкиваться поближе к Нурду и Предстоятелю. Раха, удостоверившись, что ее хворое дитятко отдышалось и вроде даже порозовело, вскинула на плечо мешок со всякой съедобной всячиной и затерлась в толпище, которая давилась вокруг возов приезжих менял. С Лефом осталась одна Ларда. Ей, конечно, тоже хотелось к менялам, которые привезли много интересного — всевозможное оружие, блестящие безделки для украшения скотьей сбруи да бабьей одежды, комья разноцветного мыла... Не выменять, так хоть поглазеть лишний раз на такое — и то радость. Но Лефу с пораненной рукой в толкотню лезть нельзя, а оставить его маяться в одиночестве не позволила совесть (хоть и твердит Мыца, что совести у ее дочки чуть меньше, чем у бешеных ласковости). Ларда умостилась на корточках рядом с Лефом, аккуратно уложив виолу на вытоптанную траву. Эту самую виолу Леф почему-то непременно желал взять с собой. Почему? Ведь всякому было ясно, что играть ему еще никак невозможно, даже нести тяжелое певучее дерево — и то нельзя. Чтобы закончить споры, Ларда вызвалась таскать эту забавку, весьма многословно высказав свое мнение о мужиках, капризных, словно бабы беременные. Они сидели так довольно долго, и девчонка в меру своего небогатого знания жизни Черных Земель пыталась объяснить всякие диковины, недоступные пониманию Лефа. Тем временем Хон, Торк и Предстоятель скрылись из глаз — кажется, забрались в самый яркий и большой шатер, а Витязь остался втолковывать что-то примостившимся у входа копейщикам. Очень интересно было Лефу и Ларде, какие там идут разговоры, но много ли узнаешь, глядя издали на цветное покрытие шатра и брезгливое Нурдово лицо? А потом как-то неожиданно оказалось, что вокруг их пригорка расселась целая куча людей, причем все они смотрели в одну сторону и явно чего-то дожидались. Внезапно возникшее скопище удивляло уже хотя бы тем, что было оно непривычно тихим. То есть это, конечно, только в сравнении с обычным поведением пришлых. Галдежа хватало и здесь — не зря же Хон давеча уверял, будто рты жителей Черных Земель не способны закрываться по причине непомерных мозолей, натертых ими на языках (участь эту он, кстати, предрекал и Рахе). Теперь вот тоже между сидящими то и дело вспыхивали перебранки — особенно там, где шныряли среди них ребята корчмаря Кутя, разносящие бражку да комья крутой медвяной затирухи. Шныряли они не в одиночку. За каждым, толкаясь и шипя друг на друга, плелось по нескольку недоростков с намалеванными на лицах цветными, расплывшимися от пота узорами. Ларда, гордясь своей осведомленностью, пояснила, что щенки эти — надзиратели от каждой общины, поставленные считать да запоминать, кто сколько выпьет и съест, чтобы потом можно было определить, какая причитается корчмарю за прокормление доля общинных запасов и с кого из общинников какое следует в эти самые запасы возмещение. А еще сказала она, что никогда столько споров да ругани не бывает, как при расчетах старост с корчмарем да при назначении людям общинного долга, потому что недоростки плохо обучены счету и путают чужих со своими. Торк рассказывал, да и самой привелось как-то общинный сход по долгам видеть — до плевков да проклятий дошло, кое-кто уже было полез дреколье из плетней выламывать. Мудрые говорят, что давным-давно, когда Мир еще не имел пределов, меняться и покупать было гораздо легче, нежели нынче. За еду и другое в те времена сразу отдавали маленькие блестящие камешки, которые имелись в каждой общине. Но камешки эти привозили из краев, которых более нет. И мало-помалу ценность и смысл иноземных блестяшек забылись (они пошли на украшение упряжи да на бабьи побрякушки), а люди вспомнили обычаи мены, бытовавшие за множество поколений до дней, которые не наступили. В те времена, когда сход старост горных общин не внял еще похожим на сдержанные угрозы уговорам пришельцев в невиданных пышных одеждах. В те времена, когда не был еще избран старостами первый Предстоятель — здешние глаза и десница далекого могущественного повелителя, который слишком занят множеством важных дел, чтобы самому судить своих вновь обретенных подданных и собирать с них плату — подать за охраняющее горы могучее войско и на содержание в порядке невесть где пролегших дорог. Давно уже съедены ненаступившими днями земли не виданного никогда повелителя — только редкостное железо напоминает о нем, сохранившиеся кое-где странные красивые вещи да скрываемая послушниками Древняя Глина. А еще — малопонятное прозвание самого мудрого и уважаемого из старост: Предстоятель. Кое-что из рассказанного Торковой дочерью Леф уже знал от Хона, кое-что еще раньше успела растолковать ему ведунья, но все равно слушать Ларду было интересно. А может, даже и не слушать — просто глядеть в оживленное, раскрасневшееся девчоночье лицо. Вот только те, рассевшиеся вокруг, помешали забыться. Ни с того ни с сего они завопили, взревели, будто перебесились вдруг и все сразу, а потом принялись с треском колотить себя ладонями по коленям — все быстрей и быстрей, выкрикивая в такт неразборчивое. Леф испуганно завертел головой, пытаясь уразуметь, что же за напасть приключилась с нелепыми этими людьми. Как ни странно, он сразу догадался, что творится, и прочее тут же потеряло для него смысл и привлекательность. К ополоумевшему сборищу степенно и медленно шел очень тяжелый, кряжистый человек. Широкие плечи, руки-лопаты чуть ли не до колен, устало-снисходительная гримаса на белом, не тронутом загаром лице... А черная, с обильной проседью борода сияет-переливается бесчисленным множеством цепочек и бляшек, накидка немыслимо изукрашена, пышная грива стянута на макушке ярким ремешком, будто травяной снопик. Певец. И не кто-нибудь, а сам Точеная Глотка, равных которому в Мире нет. Мурф долго стоял, самодовольно щурясь поверх голов беснующегося люда. А потом в уши впилась внезапная тишина, когда Отец Веселья обернулся к стоящим позади невзрачным мужикам (только теперь Леф заметил, что великий пришел не один) и ему торопливо подали огромную, источенную затейливой резьбой виолу. Потерявшийся в непомерных пальцах лучок зашнырял по струнам, и те отозвались чистыми стремительными руладами. Мир наш тесен и дик, жизнь неласкова к нам - Нет ни мига покоя усталым рукам. Все равно нам негоже стонать и тужить: Слава Мгле, что хоть так разрешила пожить. Слава Мгле, мы умеем терпеть и страдать, И трудиться, и петь, и врагов убивать. Слава Мгле, что, решив наших предков карать, Не измыслила кары побольше. А тоска — это хворь от излишка ума, И она, чуть помучив, проходит сама. Ну а коль заупрямится, то — Слава Мгле! - Эту хворь без хлопот исцеляют в корчме. И Мир тотчас же станет велик и широк, Лишь корчмарь откупорит заветный горшок, Лишь согреет нутро твое первый глоток, И второй, и четвертый, и больше. Наливай же, красотка, и пей, и добрей, И на злобу судьбы обижаться не смей: Брага, теплое ложе да ночь без огней Нам сулят и веселье, и больше. Голос Мурфа был под стать его могучему телу, и все же слушавшие не то что говорить — даже шевельнуться боялись, чтобы шуршанием одежды не осквернить пение. А Отец Веселья, едва закончив первую песню, заиграл новую, потом еще одну, и еще... Когда же он отдал виолу в бережные руки своих провожатых и, утерев ладонями обильный пот с раскрасневшегося лица, принял от Кутя огромную миску хмельного, Леф напрочь оглох от воплей, воя и визга. Хвала Бездонной, хоть Ларда не скакала, как прочие, — только попискивала тихонько да хлопала себя по коленям, и похоже было, что останутся ей на память о Мурфовом пении немалые синяки. Лучше бы на огороде так усердствовала... Леф не сразу понял, почему злит его радость Ларды, почему так неприятна восторженность прочих. А дело было в том, что чувствовал он себя обиженным и обманутым. Лучший из певцов, несравненный, великий... Ну и что же такого особенного довелось услыхать? Песен было много, и все вроде бы ладные, веселые, только... Бессмысленные они какие-то, песни эти. Веселить веселят, а душу не трогают. Но, может, Леф еще слишком глуп, чтобы уразуметь смысл услышанного? Или помешало, заморочило голову неуемное ликование толпы? Он же по сию пору ничего подобного, мало сказать, не видел — даже вообразить не мог, что люди умеют так... Между тем Точеная Глотка Мурф разделался с хмельным угощением и скользнул слегка осоловелым взором по мгновенно затихшему людскому месиву. — Давненько уже не случалось мне побывать в Галечной Долине. — Певец выглядел задумчивым и немного усталым, но голос его будил гремучее эхо в неблизких утесах. — Скучно стало мне ездить сюда с тех самых пор, как вышел на Вечную Дорогу выпивоха Арз. Не стало в этой долине певца, не с кем мериться теперь струнным умением. Плохо. Скучно. Но может быть, за последние годы появился в здешней общине неведомый мне мастер певучего дерева? Если так — пусть отзовется, пусть покажет себя. Уж на что был строптив и сварлив Арз, но все же мне удалось много полезного затолкать в его седую упрямую голову. Так, может, и нынче найдется здесь человек, которого я мог бы чему-либо обучить? Вот был бы подарок от Бездонной! Он смолк, прикрыл глаза, дожидаясь ответа. Стало так тихо, что осмелевшие скрипуны завели свое стрекотание, шныряя по ногам окаменевших людей. Сидящие неподалеку от Лефа с интересом поглядывали на него, на валяющуюся рядом виолу; Ларда пихнула локтем в бок: «Ну, отзывайся!» Леф молчал. Глупо все, незачем это. Что за игра с раненой-то рукой! И вообще... Единственного взгляда на самодовольную, лоснящуюся рожу Мурфа хватило, чтобы напрочь потерять желание петь для него. Может, наедине Леф и решился бы, а вот так, при всех — нет уж, обойдется старый спесивец без веселой забавы. Ларда, грызя ногти, досадливо всматривалась в мрачное Лефово лицо. Ну и чего же он молчит, глаза прячет? Ведь такое только однажды в жизни случается, чтобы сам Родитель Веселья напрашивался учить! А этот глядит, как круглорог на вертел, и помалкивает. Оробел он, что ли? Вот промолчит, а потом с досады пятки себе изгрызет... Стараясь не обратить на себя внимание Лефа (чтобы не вздумал заупрямиться, помешать), Ларда дотянулась ногой до певучего дерева и легонько пнула его. Виола вскрикнула. Звук получился не слишком приятным для слуха, но достаточно громким, чтобы смог расслышать Великий Мурф. Глаза старого певца сверкнули: — Голос струн! Правда, сперва мне подумалось, что это треснул дырявый горшок... Но нет, нет, конечно же, я услыхал голос струн. Покажись, неведомый мне певец! Покажись! Ох, до чего же не понравился Лефу голос Точеной Глотки! Но деваться было некуда. Множество обернувшихся к нему лиц странно роднило одинаковое выражение напряженного, не слишком-то доброго интереса: ждал не один только Мурф, ждали все. Леф нехорошо помянул глупую Лардину неловкость и поднялся. Во рту у него пересохло, колени дрожали, и вообще очень хотелось в единый миг оказаться где-нибудь подальше отсюда. Но Ларда уже подает виолу, а старый спесивец манит пальцем, улыбается с этакой родительской ласковостью. Ну, будь что будет... — Но ведь у тебя на руке повязка, молодой певец! — участливо вскрикнул Мурф, с любопытством разглядывая приблизившегося Лефа. — Плохо. Это очень плохо, ведь ты не сможешь править струнами. Но ничего: просвисти мне свой напев, и я сыграю тебе. Леф помотал головой: сам буду играть. Он присел на корточки, неловко приладил у себя на коленях виолу, вздохнул так тяжело и длинно, будто с жизнью прощался. А потом... Нет, конечно же, это была не игра. Одной рукой, без лучка — разве допустимо такое? Ни тебе лада, ни красивой протяжности звука... Струны словно журчали под торопливыми пальцами Лефа, но вот странно: в журчании этом, которое непривычному слуху показалось сперва почти безобразным, было все то, что превращает дребезжание привязанных к пустой деревяшке скотьих жил в музыку. В тесном Мире рожденный тихий брат-человек... Хлопоты да заботы, скучный недолгий век... Вечная горечь пота на бескровных губах... Глиняная забавка в натруженных руках. Добра ли тебе желая, от злобы ли нелюдской Душу твою взнуздали желаемым не тобой, Чтоб жил ты чужим рассудком, боясь мечтать и хотеть, Себя убивая работой, чтобы не умереть, А вечерами пугливо (Мгла, защити-прости!) Лепил бы себе подобных из огородной грязи... А после пора настанет, и сердобольная Мгла Тебя помилует взмахом проклятого клинка, А может быть — смертной хворью, а может — смертной тоской, И смутным силам наскучит баловаться тобой. Стремительный ли, неспешный — нам всем приходит конец. Глиняную забавку уложат в темный ларец, Хламом ее завалят и забудут о ней Глиняные забавки, похожие на людей. И — тишина. Ни воя, ни визга, которые были после Мурфовых песен, только еле слышное многоголосое перешептывание да торопливые хлопки по коленям, но это Ларда, она не в счет. Плохо. Напрасно согласился играть, зря пел о том, о чем уже совсем иначе спел Отец Веселья. Все зря. Точеную Глотку осуждал за бессмысленность сочинений, а в твоем-то пении много ли смысла было? Ведь не поняли... А Мурф молчит. И эти, которые с ним, тоже помалкивают. И еще кто-то подошел почти вплотную, он тоже молчит, но совсем иначе, чем прочие. Так бывает? Леф поднял глаза на этого подошедшего, увидел плотно сжатые губы и сведенные у переносицы брови Витязя. Тот потрепал его по голове, отвернулся, так и не вымолвив ни единого слова, но Лефу вдруг стало казаться, что все-таки не слишком плохим было спетое — глаза Нурда были красноречивее языка. А потом заговорил Мурф. Отец Веселья. Певец Точеная Глотка. Леф снизу вверх глядел на его огромную, нависающую фигуру, на украшения, нестерпимо взблескивающие в черноте бороды при каждом движении губ... А слова, срывающиеся оттуда, из этого сияния, били мальчишку, словно неукатанные тяжелые камни. — У приятеля моего есть круглорог, умеющий ходить на задних ногах. Как человек. И если сейчас мой язык повернется назвать тебя певцом, то круглорога этого придется назвать человеком. Мурф оглянулся, и те, пришедшие с ним, торопливо захихикали, радуясь его шутке, и многие, очень многие в толпе засмеялись тоже. Точеная Глотка заговорил опять: — Ты надеешься поразить слушающих непонятностью песни, увлечь их неприглядностью, как бесстыжая баба увлекает мужчину оголенным срамом. Еще бы! Ведь красивое создать трудно, а вот такое можно плодить, не изнуряя себя. Он наконец-то снизошел взглянуть на Лефа и добавил: — Я достаточно сказал тебе. Достаточно. Думай. Когда новое солнце выберется из-за скальных вершин, я буду в корчме. Приходи и спой мне еще. Если увижу, что ты хоть что-нибудь понял, то стану тебя учить. Мурф замолчал. Он, наверное, ждал ответа, может быть, даже благодарности, но не дождался. Леф не мог выдавить из себя ни единого слова. Только не речи Точеной Глотки были тому причиной, а внезапное видение: земля, одетая в непостижимо гладкий камень, и он пытается подняться с этого камня, оттолкнуть его от себя, и веки закипают слезами злобной обиды на себя и на все вокруг... А вокруг — крепнущий издевательский хохот, а над головой нависает кто-то огромный, поигрывающий не виольным лучком — шипастой дубинкой, и взблескивающие на солнце капли прозрачного пота стекают по его подбородку, срываются на вздувающуюся каменными мышцами грудь, на землю, одетую в камень... Встать, нужно суметь встать!.. И Лефовы пальцы крепче впиваются в рукоять голубого клинка. Проклятого клинка. Оружия бешеных. Давно ушел к своему шатру Мурф, разбрелась толпа слушавших, а Леф все сидел, не отнимая ладони от лица. Раха, едва ли не последней оторвавшаяся от возов приезжих менял, зазывала его вместе с нею идти домой — даже не пошевелился, словно и не к нему обращались. С немалым трудом удалось отиравшейся поблизости Ларде уговорить встревожившуюся бабу отстать от парнишки да отправляться в хижину одной (дескать, Хон и Нурд обещали вскорости подойти, и тогда они втроем приведут к ней Лефа). День пошел на убыль. Солнце переполовинило себя зубчатым скальным гребнем, долину испятнали густые тени. Только тогда Ларда отважилась подойти, присесть рядом. Она не могла уразуметь, отчего Леф так огорчается. Ведь все получилось хорошо, и его мечта попасть к Мурфу в ученики, похоже, сбудется... А что посмеялись над ним — разве это повод для горя? Он обычно и сам не прочь посмеяться... Но Ларда не успела ни потормошить Лефа, ни выспросить, ни постараться утешить его, потому как и впрямь подошли Витязь, и Хон, и Торк, да еще и Гуфа с ними. Несколько мгновений они стояли молча, рассматривая Лефа, потом Нурд, переглянувшись с прочими, шагнул вперед. Нет, он не стал выспрашивать и утешать, он просто взял парнишку за плечо и осторожно, не потревожив рану, поднял на ноги. Тот затрепыхался, попытался вырваться — не получилось. А Нурд выговорил, кривясь: — Кончай выть, ты, воин. Тебе не скулить бы теперь — радоваться надо. Леф обмяк в пальцах Витязя, захлопал глазами: — Почему?! — Вовсе ты глупый еще, — сказал Нурд с сожалением. — Ну да ничего. Поумнеешь со временем. Так? — обернулся он к Хону. Тот кивнул. И Торк тоже закивал: «Поживет — поумнеет». А Гуфа улыбнулась, глядя на ошарашенного парнишку: — Думаешь, Мурф тебя за то изругал, что песня твоя плохая? Ты, Леф, зря так думаешь. Соперника он в тебе увидал, испугался — вот и набросился, уверенности лишить хотел. И учить тебя выдумал, чтоб умение твое изувечить. Обкорнать, чтоб был ты во всем ему подобен, только хуже. Вот оно дело-то в чем, глупый маленький Леф... — И петь к нему завтра не ходи, — добавил Торк. — Пусть сам приходит, ежели имеет к тебе интерес. Нурд отчаянно замотал головой: — Нет, так нельзя. Ежели желает воином быть, так пускай приучается не бегать от врага. Пойти должен, и должен такое спеть, чтоб Мурф бороду свою сожрал с блестяшками вместе. Ведь так, Хон? Хон снова кивнул. — Только пусть сперва нам споет, — сказал он, поразмыслив. — А уж мы присоветуем, чем получше допечь Точеную Глотку. По мере того как парнишка осознавал услышанное, лицо его светлело, даже подобие слабой улыбки обозначилось на губах. И когда Ларда заявила, что устал он слишком, что повязка у него опять промокла, и она, Ларда то есть, никакой игры не позволит, Леф с таким испугом вцепился в свою виолу, что Торкова дочь сразу умолкла, только сплюнула от досады. Не драться же ей с пораненным... Леф сел, задумался, глаза его сделались какими-то тусклыми, на побелевшем лбу выступил пот, словно от невесть каких усилий. Видать, рана все же очень его беспокоит... Хон шагнул к сыну — запретить, отобрать виолу, но странно напрягшаяся Гуфа поймала его за накидку, прошипела: «Не смей». И снова зажурчали струны певучего дерева: Меня тревожит с давних лет Тоскливый сон, неясный бред. Там даль без края, ночь без звезд, Там гром копыт и скрип колес, И пыль в лицо, и дым в глаза, Сухие веки жжет слеза, Но цели ясны и просты, И за спиной горят мосты. Там, позади, вязка как клей, Тоска тягучих серых дней, Там поучения невежд, И над могилами надежд Гниют корявые кресты, Но за спиной горят мосты. А впереди не сумрак, нет, Пусть юный, робкий, но — рассвет, И дали светлы и чисты, И за спиной горят мосты. Леф замолчал, приподнял голову, и ведунья торопливо спросила: — Ты это прямо сейчас выдумал или давно уже? Не дождавшись ответа, Гуфа обернулась к Нурду, забормотала: — Его память жива, только спит. Больше всего помнят руки — почти все, что прежде умели, даже напевы, которые когда-то приходилось играть. Ты, небось, думаешь, будто виолы только у нас есть? Зря, зря ты так думаешь! Виола поможет рукам разбудить голову, а я помогу виоле. Хвала Бездонной, наконец-то в Мир вышел певец... Она еще долго что-то шептала (не для Hypда и тем более не для других — для себя). К шепоту ее никто не прислушивался. Не потому, что неинтересно, а потому, что Гуфа всегда так. Ей сперва надо свою догадку себе самой растолковать, а потом она и другим расскажет. Или не расскажет — это уж как сочтет нужным. Но все знают: то, что Гуфа Гуфе говорит никто, кроме Гуфы, уразуметь не способен. Ларда, к примеру, и не пыталась; она приставала к Лефу: — А почему мосты горят? И почему за спиной? Тебе снилось, будто ты от пожара убегаешь? — Да нет же! — Леф кривился, мотал головой. — Не снилось мне ничего такого. Это выдумка, вроде притчи. А мосты горят — значит, назад вернуться уже никак нельзя. Может, тот, который во сне, сам поджег — вроде как запретил себе возвращаться. — Значит, плохой он, — Ларда неодобрительно поджала губы. — Самому мост не нужен, так взял и сжег. А люди пускай вплавь перебираются, ежели на тот берег охота, — так, что ли? И зачем же много мостов жечь? Дорога-то все равно одна, и речек только три в Мире... Ежели он своими желаниями править не может, так и сжег бы самый последний, а прочие бы не трогал. Леф застонал в отчаянии, но Ларда не унималась: — А почему «с давних лет»? Не может такого быть, ты же только этой зимой появился. — Ну я же сказал: выдумка это! — А что такое «клей»? — Это вязкое такое, густое, липкое. Отец из смолы, рыбьей шкуры да старых костей варит, чтоб деревяшки скреплять. — А что такое «кресты»? И почему они гниют? — Кресты... Ну, крестовины... — Леф сорвал две травинки, сложил. — Вот это — крест. А гниют, потому что старые, не следит за ними никто. — Не бывает такого над могилами. — Ларда возмущенно пожала плечами. — Нельзя над телами тех, кто на Вечной Дороге, всякую пакость ставить, да еще за могилой не следить. Мгла такого не прощает. — Ну что ты пристала, будто волосина к языку? — Леф уже чуть не плакал. — Не знаю я ничего, отстань! — А вот я, кажется, знаю, что это за кресты такие. — Нурд помрачнел. — Ты, наверное, песню эту завтра не пой, а то еще кто-нибудь догадаться может. Как бы не приключилось плохое... Но очнувшаяся Гуфа оборвала его нетерпеливо, почти что зло: — Молчи, не будет плохого. Все молчите. А ты, Леф, не устал еще? Ты пой, если не устал. — Он пел до солнечной смерти, до глубокой ночи он пел. Видно было, что рана его очень болит (даже Гуфа не смогла снять боль до конца), а он все равно пел. А люди стали приходить и слушать. Местные пришли, и жители Черных Земель тоже. Даже сам Предстоятель пришел. Даже Куть, здешний корчмарь. Они просили его петь еще и еще, хотя песни его были странные, злые — от них многие плакали, но просили еще. Люди расплескали свой разум от его непонятных песен. Даже прозвище придумали ему: Певец Журчащие Струны. Может быть, он ведун? Неспроста же снисходят знаться с этим щенком Гуфа и Витязь, который тоже наделен неявными силами... Говоривший, похоже, сам испугался своей внезапной догадки. Он смолк, будто подавился словами, утер ладонями взмокшую от волнения плешь. Точеная Глотка молчал. С самого утра он был хмур и неразговорчив, а выпитая брага сделала его еще мрачнее и молчаливее. И отряженный вчера подглядывать за выскочкой-недомерком Мурфов прихлебатель никак не мог уразуметь, продолжать ли ему свой рассказ. Уж больно зол сегодня кормилец, как бы собственное усердие самому себе поперек не вышло. Точеная Глотка не слишком разборчив, когда ищет, на ком бы сорвать досаду, а кулаки у него твердые и тяжелые... Мурф медленно поднялся со скамьи. Сидевшие поблизости шарахнулись, но испуг их был напрасен: Отец Веселья не стал никого трогать. Он просто подошел к выходу, отбросил полог, и в грязную задымленную корчму ворвались ветер и свет. Точеная Глотка буркнул, не оборачиваясь: — Вчера я подумал, что он просто глуп еще, пащенок этот. Ошибся. Хитер он, не по летам хитер... Умеет привлечь к себе толпу, только не мастерством, которым Мгла его не сподобила, а замысловатым кривлянием. Я ему помогать собирался, Лефу этому. Зря. Не помогать надо — давить безжалостно. Не дать опоганить имя певца. Охранить великое песенное мастерство — вот что надо теперь. Он замолчал, потому вдруг злобно прошипел: — Идет. Да не один — снова собрал толпище. Однако в корчму Леф вошел без спутников. Даже виолу он нес сам, плотно стискивая побелевшие от боли губы — все что угодно, лишь бы не выглядеть жалким. Вошел и замер у порога, настороженно глядя в неприязненные лица собравшихся. Мурф, который успел занять подобающую его званию позу, спросил вкрадчиво: — Петь будешь? Леф кивнул. — Ну так садись где хочешь и пой. Все скамьи в корчме были заняты, и никто не собирался освободить место. Лефа это не слишком смутило. Он сел там, где стоял, на утоптанный земляной пол. Лицо Мурфа скривилось от омерзения, едва только парнишка прикоснулся к струнам. Сперва гримаса эта была скорее показной, чем искренней, но вот потом... Леф не внял непонятному совету Нурда и пел теперь именно ту песню, которую еще с вечера выбрал для этого случая. И напев, и смысл происходящего, и высокие помыслы о спасении струнного мастерства — все вылетело из головы Мурфа, едва лишь услыхал он два вроде бы ничем не примечательных слова, сорвавшихся с Лефовых губ. Задохнувшийся от ярости великий певец даже не счел нужным дожидаться, пока щенок закончит мучить виолу. — Поучения невежд?! — борода Мурфа тряслась, лицо стало сизым. — Ты действительно протявкал это, или меня обманул слух?! Отец Веселья не пришел на сход и никого не выставил вместо себя — одного этого уже было достаточно, чтобы понять, кто виновен в случившемся осквернении праздничной радости и межобщинного мира. Мудрые учат: «Только боящийся правды не хочет ее искать». Возможно, конечно, что великий певец счел недостойным собственной славы прилюдно препираться с сопливым недоростком, но ведь это не оправдание, а новая провинность: перед судным сходом все одинаковы. Особенно если творить суд собрался сам Предстоятель, что редко случается даже в Несметных Хижинах. Как и положено по обычаю, Леф стоял так, чтобы каждый из пришедших мог видеть его лицо. И говорил он как положено — громко, внятно, подробно: — ...и тогда Мурф сказал, что я глупый, нахальный и грозный. А еще он сказал, что и родители у меня такие же, и родители их родителей — тоже. Я пытался ему объяснить, что это он Бездонную Мглу ругает, — я же Незнающий, меня не люди рожали. А он все равно ругался. Леф умолк, засопел мрачно. Предстоятель мягко улыбнулся: — Ну а потом что было? Говори, не бойся. — Я не боюсь. — Леф глядел исподлобья, облизывал разбитые губы. — Потом мне стало очень обидно слушать, как он говорил плохое про отца и про мать. И про Бездонную. И про меня тоже. Мне надоело, и я сказал, что, ежели вьючную скотину ткнуть колючкой под хвост, получится одна из Мурфовых песен. А он бросил в меня горшком из-под браги. И попал в лицо. — А что сделал ты? — все так же ласково спросил старик. Стоявший поблизости от него Нурд вдруг изо всех сил стиснул ладонями рот и как-то странно затрясся. Леф угрюмо сказал: — Я ему ухо откусил. Предстоятель неторопливо поднялся с земли, окинул взглядом старейшин, всех остальных. Суд. Сход. Старейшины сидят, прочие молча сгрудились за их спинами. И все отчаянно стараются вести себя так, как надлежит себя вести на утоптанной ногами множества поколений площадке возле Общинного Очага. Стараются-то все, но мало у кого получается. Пора завершать, все уже ясно. Он огладил бороду, выговорил неторопливо и внушительно: — Полагаю, ухо Отца Веселья можно счесть достаточным возмещением здешней общине за нарушенное спокойствие. Прав ли я, мудрые? — обратился он к старикам. Те поспешили глубокомысленно покивать и на этом завершить суд, величественная церемония которого, похоже, была под серьезной угрозой. Слишком уж больших усилий стоило Нурду сдерживать распирающий его хохот. Того и гляди, не выдержит Витязь этой борьбы... 8 Праздник — это все-таки плохо. Не только потому, что нужно терпеть нашествие бездельных, горластых, одетых пестро и глупо чужаков, которые гадят и пакостят везде, куда только могут забраться. И даже не потому, что приходится иногда кусать грязные волосатые уши. Праздник — он не навсегда, вот что в нем самое скверное. Всего-навсего четыре дня интереса и новизны, после которых остались только бесчисленные кострища у подножия Лесистого Склона, пустые закрома Кутя да мусор и грязь там, где стояли шатры приезжих. А к обитателям Галечной Долины подкралась обыденность — все то, что давным-давно уже успело надоесть, но никогда не кажется таким безнадежно одинаковым, постылым и серым, как в первые послепраздничные дни. Лефу было легче, нежели прочим: неспособность к работе давала ему возможность заняться сочинительством так серьезно, как до сих пор еще не удавалось. Если позволительно считать везением трясущиеся колени и жалкое трепыхание в груди после неосторожно резких движений, припадки исступленной злобы на собственную безыскусность, бесконечные ночи наедине с изнурительной болью — если все это можно считать везением, то Лефу необыкновенно везло в те дни. Снова пришлось Рахе рваться на части между огородом и хворым дитятком. А тут еще подошла пора квасить на зиму всякую созревшую всячину, да пищу варить надо не менее раза в день, и в хижине убираться, и в хлеву успевать... Хвала Бездонной, хоть Ларда взялась подсобить. Похоже было, что дозревшая до выбора девка впрямь остепенилась, стала меньше шастать по скалам да баловаться с оружием и приохотилась наконец к приличествующим бабе хлопотам. Это, впрочем, тоже получалось у нее не как у нормальных. К примеру, собственной родительнице помогать шалой девчонке в голову не приходило. Дни напролет крутилась она вокруг Рахи, перехватывая работу потяжелее, и выгнать ее домой удавалось только после солнечной смерти. Кажется, она уже всерьез наладилась считать Хонову хижину своей. Раху, естественно, подобное положение дел вполне устраивало; она опасалась только, что после выбора Лардино усердие поиссякнет. Леф поправлялся медленно. И Раха, и Хон считали, что надо бы все же хоть на несколько дней отобрать у него виолу, но Гуфа даже думать об этом запретила. — Вы небось вообразили, что я вас обоих не знаю? — сказала она. — Я вас очень хорошо знаю. Как только рана затянется, вы ему столько занятий навыдумываете, что певучее дерево он только во сне видеть будет, да и то не каждую ночь. Нет уж, пускай хоть сейчас песни играет. Это даже не ему, это всем сущим в Мире надобно. Вот как сказала Гуфа. А когда зашедший проведать Лефову рану Витязь заопасался, что рука у парнишки может навсегда остаться слабой и хворенькой, ведунья оборвала его уж вовсе нелепыми словами: — Оно бы и к лучшему: пусть приучается одной обходиться. А еще Гуфа взяла за правило часто и надолго уводить Лефа из хижины. Названые родители полагали, что отлучки эти нужны старухе для исполнения какого-то целебного таинства, но они ошибались. Ведунья учила Лефа песенному мастерству. Вернее, не учила даже, а... Леф не мог бы выдумать точное наименование Гуфиным беседам, однако польза от них была ощутимой (что, кстати сказать, поначалу весьма его удивляло). — Ты ведь и сам заметил уже, что одна твоя песня не такая, как прочие. Ведь заметил? Они все у тебя хорошие, только сделаны не до конца. Ты ломаешь напев, а слова, которые должны быть похожими, не всегда бывают похожи одно на другое. Все твои песни недоструганные, кроме той, что пел ты для Мурфа в корчме. А знаешь, почему так получилось? Нет, ты не знаешь... Эту песню выдумал не тот ты, который сейчас. Я помогла тебе вспомнить, и ты вспомнил. Не понял? Ну и не понимай, беда не большая. Ты другое пойми: выдумать такое, настоящее, не может человек, едва лишь начавший осознавать себя человеком. Для этого надо успеть узнать и почувствовать много-много разного. А ты что же, Леф? А ты злишься на себя, пытаешься допрыгнуть до этой единственной своей настоящей песни. Зря. Ты пока еще просто не можешь. Ты сможешь потом. Понял? А раз не понял, так просто запомни, да и успокойся. Что проку судьбу свою погонять, будто ленивое вьючное? Вовсе незачем это. Судьба же не скотина — сколько ни понукай, торопиться не станет. Однако Гуфа не только предавалась туманным рассуждениям. Она рассказывала о том, как следует править словами, чтобы суметь выстроить из них задуманное, и Леф изумлялся, когда после старухиных объяснений будто само собой получалось у него то, над чем он безуспешно мучился по нескольку дней. А потом безо всяких просьб и приставаний ведунья стала учить его позабытому умению древних: навсегда сохранять мысли и речь, рисуя их на глине, на дереве, на песке — везде, где только можно рисовать. Бешеные, как это ни странно, бывают разные. Казалось бы, чем может отличаться одно лишенное души тело от другого? Разве что силой или сноровкой. Другое дело смутные — души умерших, которые за совершенные при жизни злодейства не допущены Мглой на Вечную Дорогу. Среди них нет одинаковых, как нет одинаковых среди людей. Правда, утверждать такое наверняка мало кто осмелится: смутные невидимы и неощутимы, угадывать их суть могут одни только послушники. Даже Гуфа неспособна чувствовать смутных, а потому говорит, что они — просто глупая выдумка, нужная носящим серое, чтобы пугать неразумных баб да щенков. Оно и понятно, ведь Гуфина сила не от Бездонной получена, а досталась от забытых духов, правивших в Мире до дней, которые не наступили. Потому и не способна старуха проникать в тайны бесплотных порождений Мглы. А вот бешеных может увидеть каждый, и поэтому все знают, что они разные, хоть это и странно. Некоторые из них, войдя в Мир, мечутся, петляют без смысла и цели. Однажды случился бешеный, убивший себя, другой тут же ушел во Мглу и не возвратился. А иногда проклятые ведут себя так, будто имеют в Мире какую-то цель. Подобные от самой Мглы идут только по дороге, не сворачивая и не возвращаясь вспять. В схватке они стремительны и могучи, однако не слишком хороши, когда приходится драться сразу со многими (а люди нечасто балуют проклятых единоборством). Именно таким был бешеный, дошедший до Галечной Долины через десяток дней после отъезда Предстоятеля и прочих, гостивших на празднике. Послушники вновь опозорились. Проклятых, подобных тому, объявившемуся, заметить легко — они не умеют прятаться. Тем не менее первым тревогу учинил общинный пастух. Это на его сигнал откликнулась дымом заимка Устры. А заимка, прилепившаяся к скалам у дальнего устья Сырой Луговины, молчала, хоть бешеный никак не мог ее миновать. Спешно собирающий оружие Хон цедил сквозь зубы, что носящие серое, верно, просто передохли от обжорства в своих берлогах, что Истовых следует побросать в Священный Колодец и нести стражу самим. Леф слушал ругань отца, слезливые причитания перепуганной Рахи, грыз губы и обиженно супился. Тяжко было ему и обидно: Хон наотрез отказался брать его с собой, даже выдрать пригрозил, если вздумает он ослушаться родительского запрета и сунется следом за воинами. Ларде тоже велели оставаться. Не потому, что проку от нее было бы мало, а потому, что доверие к послушникам у воинов иссякло совсем. Да и самими воинами оскудела уже Галечная Долина. Хон, Торк, Ларда. Леф — пораненный и покамест ни к чему не пригодный. В Десяти Дворах от силы трое. Кто еще? Руш, который в дождливую погоду кашляет кровью? Неповоротливый толстяк Куть? Или, может быть, увечный и глухой Суф? Смешно... Вроде и есть в Долине мужики, но совсем мало среди них пригодных к боевым схваткам. Конечно, пастух уверяет, что видел только одного проклятого. Но ведь мог же он не заметить еще одного? Мог. Он и двух мог не заметить, и больше — бешеные ведь не клялись вместе бродить... Поэтому на того, замеченного, Нурд решился взять только Хона. Прочим он наказал быть готовыми ко всему, а Руша и еще двух не способных сражаться, но знающих повадки бешеных, разослал по высоким скалам — следить. Ларда понимала, что Витязь прав, только легче от этого понимания не становилось. Она никак не могла найти себе место и дело — слонялась вокруг своей хижины и хижины столяра, выбредала на дорогу и сразу же возвращалась, подсаживалась на завалинку, где пристроился Леф, принималась Мгла знает в который раз перебирать свое оружие, подвязывать половчее пращу, кошель с гирьками, нож... В конце концов она залезла на кровлю родительской хижины: невелика высота, а все же хоть что-то видать. Вскорости и Леф к ней вскарабкался, хватаясь за травяные снопы здоровой рукой и зубами. Так они и сидели рядышком, завидуя матерям: повздыхав да поохав, те сумели отвлечься от тревог привычной работой. Леф очень жалел Ларду, хоть в общем-то ему было гораздо хуже: ее-то отец — вот он, поблизости, а Хон сейчас с бешеным рубится. Но можно ли думать о себе, когда у Ларды такое несчастное, растерянное лицо? Отвлечь бы ее хоть ненадолго, но чем? Уж если она Лефово оружие не замечает... Ну и что? Не замечает сама, так возьми да покажи! Увесистый нож, сработанный приятелем Нурда из обломка железного меча, Ларда уже и видела не раз, и со своим сравнивала, а вот окованная бронзой дубинка девчонке еще незнакома. Дубинку эту Хон выменял в Несметных Хижинах давно — позапрошлым летом. Прельстила она столяра не как оружие (легковата показалась), а материалом своим — подобное дерево он видел впервые. Рахи тогда не было рядом, а меняла просил за дубинку какую-то ерунду... Возвратившись домой, Хон запрятал приобретение среди прочего столярного хлама, собираясь при случае переточить на что-нибудь эдакое, да так и забыл о нем. А вчера, случайно наткнувшись, решил подарить Лефу. Дубинка была хороша. Всю ее — от резной рукоятки до массивного медного шара на конце — неведомые древние мастера увили замысловатым бронзовым плетением. Таким оружием можно и бить, и отбивать удары клинков. А еще в рукоять вделан плетеный шнурок — чтоб к запястью подвешивать. На один этот шнурок хочется смотреть без конца. Ладная, не теперешняя работа... Торкова дочь долго рассматривала дубинку, вертела и так и этак, гладила, примеривала к руке. Леф, улыбаясь, посоветовал еще и обнюхать или полизать, но девчонка даже не обиделась, только глянула укоризненно и тоскливо. Зависть ее была такой явственной и безнадежной, что Леф тоже расстроился. Хотел помочь, а на деле получилось одно только глупое хвастовство. Раздразнил человека, а дальше что? Отдать ей дубинку навсегда? Но отец, наверное, обидится, ведь это подарок... Уломать Нурда, чтобы его черноземельский друг-оружейник сделал похожую для Ларды? Нет, неудобно просить человека трудиться без платы. А платить нечем. Разве что Ларда опять сумеет добыть дикого круглорога, как в тот раз — когда ей захотелось старинный нож. Самому-то Лефу охотиться — что вьючной скотине кости глодать: оно бы, может, и неплохо, да привычки нет... Долетевший откуда-то издалека, из-за Десяти Дворов, сигнальный свист оторвал обоих от мыслей о дубинке. — Схватились с бешеным. Рубятся, — Ларда решила перевести услышанное с языка свиста на обычный людской, хоть Леф и не нуждался уже ни в чьих пояснениях; и Хон, и Нурд успели позаботиться, чтобы он знал все, необходимое воину. Ковырявшийся возле хлева Торк (шлем на голове, нагрудник подвязан, палица и щит рядом — только руку протяни) бросил лопату и выпрямился. Раха и Мыца тоже оставили свою огородную возню. Замерев, они ждали новых вестей, но ничего не могли расслышать, кроме печальных криков пернатых да сухого шуршания выгоревших трав. А потом Торк вдруг закричал, тыча пальцем куда-то в вершины Серых Отрогов, и Леф сначала не понял, что он мог увидеть в скалах, ведь люди рубятся с проклятым вовсе не там. Лишь когда тихонько ойкнула Ларда, когда заголосили, запричитали бабы внизу, Леф догадался, что можно просто обернуться и посмотреть. Да, там было на что смотреть. Будто прямо из каменной серости выползал, неторопливо впиваясь в знойное безмятежное небо, плотный столб дыма. Витязь не ошибся, когда усомнился в зоркости пастуха и послал в скалы стражей-сигнальщиков. Бешеные снова пришли втроем. Второй бешеный невесть откуда объявился вблизи Лесистого Склона и теперь движется к Десяти Дворам. Третий выбрался из Серых Отрогов. Сигнальщики пытались бросать в него камнями, но не попали ни разу, только отогнали проклятого от скал. Сейчас он бесцельно кружит по долине. Все это рассказал дым, разведенный кем-то из Нурдовых посланцев, и это же почти сразу повторил дым с заимки Устры. Похоже было, что проснулась наконец и заимка вблизи Сырой Луговины, но ее сигнал был слишком далек и читался плохо. Да и что нового могли теперь сообщить тамошние? Торк, подумав, загнал баб в свою хижину, где уже сидели перепуганные Гуреины чада. В свою, потому что они с Витязем загодя так сговорились: она дальше прочих от места, где заметили первого бешеного. Зато самая ближняя к Серым Отрогам, откуда теперь, пожалуй, главная опасность грозит. Но кто ж мог знать, что дело так обернется? Ладно, пусть. Не гнать же их всех теперь через три огорода и два плетня! Без суеты да криков наверняка такое не обойдется, еще, не ровен час, услышит чудище панцирное, применится... Лишь бы все в куче были, вместе (так уследить легче), а здесь ли, в Гуреиной ли хате... Ежели вдуматься, то разница невелика, — рассудил Торк. Ларде он велел изготовить пращу и не отпускать от себя Лефа. Девчонка в ответ закивала столь энергично, что едва не свалилась с кровли, Леф же только ухмыльнулся: как же, понадейся, удержит меня дочка твоя... Торк, к счастью, ухмылки этой не заметил, ему было не до Лефовых выходок. Плохо складывался день, очень плохо. Смогут ли трое десятидворских одолеть бешеного? Вряд ли. Надо бы спешить туда, надо помочь, но немыслимым кажется оставить дочку, баб, щенявок Гуреиных. Тому проклятому, что петляет у подножия Серых Отрогов, в любой момент может вздуматься нагрянуть к людскому жилью. А ближайшее людское жилье — вот оно, тут. Воинский долг требует бежать туда, где больше нуждающихся в обороне, но уходить нельзя, никак нельзя. Хоть надвое рвись... А Хон с Витязем сгинули без следа, ни один из дымов не рассказывает о них... Может, они оба уже неживые? Прости, прости, Бездонная, не дай накликать на хороших людей... Да неужели же есть в Галечной Долине такое место, что его ни Рушу с прочими со скал не видать, ни Устровым послушникам?! Может, в лесу они? Все может быть, но почему больше не дают о себе знать свистом? Неладно, ох как неладно всё... Те же тревожные мысли изводили Ларду и Лефа. Время шло, новых вестей не было. Бездействие становилось невыносимым. Для Лефа, впрочем, нашлась в происходящем и хорошая сторона. Как уже часто случалось, он остро ощущал схожесть событий и собственных нынешних чувств с минувшими событиями и чувствами, но это были не смутные, запугивающие своей непонятностью сны наяву, а обычная живая память. Да, очень похоже маялись они с Лардой на Пальце — совсем недавно, весной. Только тогда был он для Торковой дочери червяком противным, а теперь... — Вот он! — От Лардиного вскрика Леф вздрогнул, завертел головой: «Кто он? Где?» И вдруг замер, потому что увидел сам. Блестящая, заметно увеличивающаяся в размерах фигурка. То проваливается в неглубокие, мало заметные сверху овражки, то четко обозначает себя на вершинах плоских горбов. Мелькает, вспыхивает чистыми железными бликами на унылом фоне побежденных жарой трав — ближе, ближе... Бешеный. Тот, кто выбрался в долину из мертвых скал. Значит, не пронесла-таки Бездонная свой гнев стороной... Торк, задрав голову, неотрывно смотрел на дочь, дожидаясь объяснений — ему-то снизу еще ничего не было видно. Ларда принялась было рассказывать об увиденном, но отец ее оборвал: он хотел знать только направление и расстояние. Прочее суесловие неуместно, когда каждый попусту растраченный миг может стоить жизни не только самому болтуну. Уяснив нужное, Торк выговорил отрывисто: — Не высовываетесь, себя не показывайте. Ларда, чуть только выдастся случай — гирькой его. Только наверняка, слышишь? За Лефом следи, чтоб глупостей не наделал. Он смолк, метнулся к плетню, скорчился под ним в том месте, к которому должен был выйти приближающийся бешеный. В просветы между прутьями уже хорошо различалась шагающая железная глыба. Быстро идет проклятый, недолго осталось ждать. А здоровенный-то какой! Впрочем, другими они и не бывают... Торк вдруг вспомнил, что не все нужное сделано, и, злобно помянув собственную нерасторопность, гаркнул во весь голос — так, чтобы услыхали в хижине: — Бабы! Замрите, дышать не смейте! Нету вас здесь, поняли? Гурея, чтоб ни одна из твоих не пискнула! Охотник ясно видел, как приостановился бешеный, как он завертел головой, пытаясь понять, где кричали. Но длилась эта заминка всего несколько мгновений, а потом проклятый стремительно сорвался с места. Двигался он теперь почти бегом, и не туда, куда шел прежде, а правее, прямо на Торкову хижину: значит, слышал не сам крик — эхо, отраженное от стены. Что ж, так даже к лучшему: на кровле Ларда, а у Ларды праща. Пригибаясь к самой земле, чтобы (упаси, Бездонная!) не выставить над плетнем верхушку высокого шлема, Торк двинулся наперерез чудовищу. Он понимал, что единственная ошибка — его или Ларды — означает Вечную Дорогу для всех. От хижины до плетня только пять десятков шагов, но плетень прикрывает бешеного по грудь. Это плохо: почти невозможно будет причинить чудовищу серьезный вред гирькой прежде, чем оно заберется во двор. А уж через двор бешеный, конечно же, не станет переть во весь рост, там достаточно всяких укрытий — копешки засушенных трав, дрова, длинная стена хлева... Вернее всего будет ему, Торку то есть, напасть на проклятого, когда тот полезет через плетень. Если не удастся ранить его первым нежданным ударом, можно попробовать в пылу схватки заманить чудовище к хижине, вынудить подставиться под Лардин бросок — так, чтобы девчонка могла бить без суеты и насмерть. Только бы не вздумал бешеный остановиться возле плетня, только бы не пришло ему в безмозглую голову осмотреться, прежде чем лезть во двор... Нет, бешеному не пришло в голову осматриваться, и останавливаться он тоже не стал, но все равно получилось не то, на что рассчитывал Торк. Чудище перемахнуло через плетень столь стремительно, что охотник даже не успел осмыслить происходящее. А мигом позже проклятый обернулся, и стоящий на четвереньках Торк увидел, как вздернулся чуть ли не к самому солнцу искристый клинок в руке закованного в железную чешую великана. С отчаянным воплем вскочила на ноги Ларда. Вопль этот продлил Торкову жизнь — бешеный оглянулся, и охотник успел вскочить, прикрыться щитом, вывернуться из-под слепо рухнувшего клинка. Но засада на кровле перестала быть засадой, и хуже этого ничего не могло случиться. Дальнейшее и следа не оставило от замыслов Торка. Не он, заманивая, подставлял бешеного под гирьки, а бешеный гнал его к хижине, ловко прикрываясь телом охотника, держась так близко, словно прилипнуть хотел. И раскрутившая уже пращу Ларда опустила руку, завыла от ярости и досады, поняв, что гирька ее скорее всего не в проклятого угодит — в отца. Ошалевший под неистовым натиском чудовища Торк не имел возможности влиять на ход схватки. Только и успевал он отшатываться, уклоняться, отпрыгивать от стремительных высверков голубого лезвия, принимать на щит короткие злые удары, ожидая, что вот сейчас спина упрется в неподатливую твердость стены и следующий шаг придется делать уже по Вечной Дороге. Почти так и случилось. В тот самый миг, когда охотник окунулся в скудную тень хижины, когда он и страшный его противник скрылись из Лардиных глаз под нависающей кровлей, бешеный впервые ударил по-настоящему — понял, видать, что более не надобна ему защита. Чудом удалось Торку избежать метившего под нагрудник острия, и оно ударило в стену. Голубое лезвие насквозь пробило обмазанное глиной жердяное плетение; проклятый, потеряв равновесие, сунулся вперед, и его бронированная голова с маху ударилась о голову Торка. С мертвым стуком покатился по земле нелепый рогатый шлем. Медленно-медленно, словно напуганная сама собой, выползла из уголка обмякшего Торкового рта алая струйка. Бешеный уже не смотрел на оседающего к его ногам противника. У чудовища была забота поважнее: клинок. Переступив через Торка, проклятый обеими руками взялся за рукоять прочно засевшего в стене голубого лезвия, рванул... Он не успел обернуться на внезапный шум позади (будто что-то мягкое и тяжелое с немалой высоты повалилось на землю). Не успел, потому что страшный удар пониже колена перешиб ему голень, защищенную лишь одеждой. С хриплым протяжным ревом чудище попыталось удержаться от падения, цепляясь за стену, за торчащую из нее рукоять своего оружия, но сухая глина крошилась и осыпалась под его пальцами, а голубой клинок выгнулся, не давая опоры. Бешеный падал дольше, чем жил. Леф отшвырнул дубинку; нож он держал в зубах, поэтому лишь краткий миг потребовался ему, чтобы освободившейся рукой перехватить тяжелое лезвие и точно, почти без взмаха, вонзить его под назатыльник железного шлема — всадить и тут же выдернуть залитое дымящейся краснотой железо, изготовиться к новому удару. Только второй удар уже не понадобился. Все случилось так быстро, что для Ларды, спрыгнувшей с кровли вслед за Лефом, уже не нашлось дела. Выставив нож, девчонка придвинулась к бесформенной куче железной чешуи, которой стал околевший бешеный, осторожно тронула ногой, потом пнула. От удара шлем проклятого сдвинулся и стал виден его подбородок — неожиданно маленький, с крохотной ямочкой посредине. А еще на этом подбородке несколько подсохших царапин, словно бешеный недавно скоблил его чем-то излишне острым или же второпях. Странно... Ведь это чудовище родилось из Мглы только нынешним утром, когда же оно могло бриться? И как вообще может бешеный додуматься до бритья, ежели у него нет ни души, ни разума? Выскабливающий морду круглорог был бы менее удивителен... Ларда не успела поразмыслить над этим, потому что заметила наконец прикрытые глаза Торка, неживую бледность его лица, кровь. Только теперь дошло до нее, что отец не просто так присел отдохнуть под стеной, что мало кем превзойденное воинское искусство вовсе не делает его менее смертным, чем прочие люди. Наоборот, он гораздо смертнее многих из сущих в Мире, поскольку своей волей обязался общину охранять и оборонять. А вот большинство из черноземельцев живого бешеного и не видывали никогда... Крепче, чем в Бездонную, верила Ларда в отцову непобедимость, с раннего детства приучали ее к этому боевые и охотничьи удачи родителя, — тем страшнее было девчонке поверить увиденному, поверить в то, что, оказывается, могло случиться в любой из несметного множества прожитых Торном дней. С невнятным криком Ларда стряхнула оцепенение, метнулась к отцу, затормошила его, затрясла... Потом она заплакала. Леф отвернулся, прикусил губу. Нож выскользнул из его ставших непослушными пальцев, упал. На пораненную руку как-то вдруг навалилась боль, колени ослабли и задрожали — пришлось сесть на землю. Плача и причитая, выскочила из хижины Мыца, невесть как почуявшая безопасность и приключившееся с мужем несчастье; из-за приоткрытого полога показались перепуганные лица прочих; заныли, заскулили на разные голоса Гуреины малявки... Мгла знает, сколько продолжалось бы все это, если бы Торку не вздумалось вдруг захрипеть и облизать кривящиеся губы. Кажется, он даже пытался рукой шевельнуть — не удалось. Зато удалось широко раскрыть налившиеся кровью глаза. Ларда остолбенела на миг, а потом так завопила от восторга, что родитель ее чуть снова не лишился сознания. — Ополоумела? — еле слышно просипел он. — То хнычешь, то визжишь, словно под мышки тебя шпыняют... Лучше встать помоги. — Сам ополоумел, — отозвалось почтительное дитя. — Встать ему... Языком пару раз шевельнул — и то едва не надорвался, мокрый весь, а туда же... Лежи спокойно, или придавлю чем-нибудь, чтоб не рыпался. Торк пропустил эту угрозу мимо ушей. Он прицыкнул на снова вздумавшую скулить Мыцу, заворочался, приподнялся, шипя и ругаясь. Глянул на бешеного, на Лефа (тот был бледен и похоже, еле сдерживал тошноту), потом снова обернулся к дочери: — Читай дымы. Вслух читай, а то мне отсюда не разглядеть. Ларда вскочила, отбежала от хижины, чтоб видеть и послушнический дым тоже. — Руш о нашем бешеном рассказал, ну что убит он. Послушники повторили. Первого не видать, и Нурда с Хоном тоже не видать. С заимки говорят, будто в лесу схватка слышна, но сигналов оттуда нету. Второй бешеный... — Ларда запнулась, растерянно глянула на отца. — Второй бешеный Десятидворье стороной обошел. Тамошние пытались напасть — отбился, но гнаться не стал. Так бывает? Торк пожал плечами. На его памяти такое случилось впервые, и это плохо. Плохо, когда враг ведет себя непонятно, трудно с таким. Не дождавшись вразумительного ответа, Ларда опять завертела головой, присматриваясь к изменчивым струям дымов. — Сейчас бешеный бродит по руслу Рыжей; десятидворцы засели за ближним к нему плетнем. Гирьками они его не достают, а на открытое выйти боятся. Ждут. Девчонка снова примолкла, заскребла затылок в недоумении. — Не могу прочесть, — жалобно протянула она наконец. — Устрова заимка непонятное что-то говорит, а та, что над Сырой Луговиной, повторяет... Совсем, что ли, сдурели послушники? Слабый протяжный крик, долетевший откуда-то со Склона, заставил Лефа вскочить. Бабы мгновенно смолкли, даже щенявки перестали шептаться и хныкать. Миг напряженной тишины, а потом — опять все тот же крик смертельно раненного порождения Мглы. И еще раз — глуше, слабее, еле слышно. А потом дым Руша сказал, что бешеный выкарабкался из речного русла и поспешно уходит к лесу. Леф неторопливо опустился на колени, подобрал свой нож. Несколько раз воткнул его в землю, счищая проклятую кровь. Дотянулся до валяющейся неподалеку дубинки. Встал (тяжело, неловко), выговорил мрачно, не глядя ни на кого: — Бешеный своему помогать пошел. Я тоже пойду. Он досадливо отмахнулся от кинувшейся было хватать и не пускать Рахи, закричал: — Не мешай, все равно пойду! Хоть узнаю, что там у них живы ли... Не могу я так, без дела и без известий, лучше боль, лучше что угодно! — Я с тобой! Погоди, сейчас вьючное запрягу, — Ларда вскочила, но Торк успел изловить ее за волосы, остановить. Несколько тягучих мгновений отец и дочь глядели друг другу в глаза. Потом Торк вдруг спросил: — Бывало так, чтобы я пообещал и не сделал? Ларда мотнула головой. Получилось неважно (помотаешь тут, ежели за волосы держат), но отец понял ее. — Тогда слушай: позволишь себя убить, так и я жить не стану, — Торк прикрыл глаза, медленно разжал пальцы, запутавшиеся в Лардиной гриве. — Иди. Они миновали уже и мост, и корчму, когда сквозь грохот и скрип колес удалось наконец расслышать сигнальный свист с Лесистого Склона. Долгожданные новости не радовали. Хон ранен. Жизнь его вроде бы вне опасности, но двигаться он не может. Стало быть, Нурд теперь один на один с бешеным. А тот проклятый, которому Хон и Витязь утром заступили дорогу, мертв. Это хорошо, но непонятно. Нельзя же умереть три раза подряд! Чтобы умереть вновь, надо сперва ожить, а ожить бешеный мог бы не раньше будущего утра... Значит, умер он только один раз, но кричал трижды. Зачем? Когда бешеных ранят просто так, они всегда кричат по-другому, чем если насмерть. Возможно, этот просто забыл, какой крик что означает? Ларда тоже ничего не понимала, но выдумывать объяснения услышанному было некогда. Склон уже нависал над ними, застил полнеба огромной буро-зеленой тушей. Там, в сумрачной сырости, — судьба. Притаилась и ждет. А какая она — это лишь Мгла Бездонная знает да, может, Гуфа еще. Обочь дороги потянулись плетни, замелькали кровли приземистых хижин. Людей не видать, попрятались все. Только почти что на самой околице Десятидворья какой-то мужик метнулся к дороге, закричал что-то, но крик его утонул в громыхании ветхой телеги. За околицей пришлось свернуть с отшатнувшейся от леса дороги и гнать напрямик, по гальке. Вьючное то и дело оскальзывалось, спотыкалось, из-под копыт его брызгала галечная мелочь, и Ларде, стоявшей на передке, крепко досталось. Лефу досталось не меньше. Как ни цеплялся он здоровой рукой за борта, как ни упирался ногами — ничего не помогало. Скрипучее истрескавшееся дерево вырывалось из онемевших пальцев и с маху било по плечам, по спине, а то и по укутанной в подмокшую кожу ране; тележное днище внезапно пропадало куда-то и тут же возвращалось, поддавало снизу, да так, что в глазах меркло от боли, а лязгающие зубы, казалось, крошевом сыпались изо рта. Не будь рядом Ларды, такая езда довела бы Лефа до надрывного плача. Но Ларда была рядом. Она все чаще оглядывалась, и эти короткие взгляды через плечо были невыносимы: в них ясно читалась жалость. А потом как-то неожиданно телега ворвалась во влажный прохладный сумрак, по бортам захлестали ветви чахленького подлеска, и скачка закончилась. Вьючное они бросили на опушке. Ларда не озаботилась даже привязать загнанную скотину к дереву, хотя время на это было: с трудом выбравшийся из телеги Леф не сразу сумел найти в себе силы для первого шага. След бешеного отыскивать не пришлось. Чудище ломилось через подлесок, помогая себе клинком, — оно спешило. При виде оставшейся после него просеки Леф сделался быстр и решителен, куда только подевалась недавняя немощь! Но Ларда видела, что плохое оно, это внезапное возбуждение. Такое бывает и при болотной хвори: совсем уже собравшийся на Вечную Дорогу человек становится разговорчивым и оживленным, вскакивает с ложа, жадно хватается за любую работу... И радующаяся неожиданному выздоровлению родня принимает за румянец пятнающую его скулы воспаленную красноту, горячечный блеск глаз — за веселье... Вскоре движения хворого становятся судорожны и нелепы, торопливая речь теряет внятность, а потом... Нет, об этом не надо! С трудом поспевая за сорвавшимся с места парнишкой, Ларда про себя молила Бездонную, чтобы не позволила она сбыться глупым догадкам. А Леф уже почти бежал. Спотыкаясь и падая. Понукая и торопя. Он очень хотел надеяться, что сумеет успеть и хоть чем-то помочь. Или что не успеет, но все закончится хорошо (ведь Нурду уже случалось одолевать бешеных в одиночку). А отец, может быть, ранен не сильно и скоро поправится... Если бы так!.. Мгла-породительница, ничего для тебя не пожалею, только помоги! Не мне — отцу помоги, Хону, который из Галечной Долины... Столяр он... Воин... Ларда, ну не мешкай же ты, быстрее! Отыскать след чудовища и по нему выйти к своим они сговорились в самом начале скачки (Леф тогда еще был способен думать не только о том, как бы удержаться в телеге). Услышанный свист не изменил этого их решения, пойди пойми на этаком расстоянии, откуда свистели! Аукаться, что ли, с Витязем на весь лес? То-то бешеный благодарен будет... А идя за проклятым (который наверняка смог уразуметь, откуда слышались и крики, и свист), обязательно окажешься поблизости от своих. Да и ему, проклятому, нельзя позволить затеряться. Это для бешеных самое любимое дело — нападать невесть откуда взявшись. Да только он небось не в корчме, где пришлых спрашивают: «Чего изволите?» Трудно взбегать по густо заросшему цепким кустарником каменистому склону, даже если для тебя уже проторили тропу. Ларде и то трудно, хоть и здорова она (ну, посекло кое-где кожу камешками — беда это, что ли?). А Лефу-то каково?! Лефу было плохо. Хвала Бездонной, рука онемела и почти не беспокоила, зато голову взламывала неровная хищная боль, в горле мерзостным комком ворочалась тошнота, по лицу стекал ледяной пот — густой и липкий, как кровь... А душу разъедало отчаяние. Ну добежишь, успеешь. Может такое статься, хотя и вряд ли. А дальше? Куда тебе в схватку? На ногах удержаться, не упасть — и то труд немалый. Да еще и Ларду за собой на погибель тащишь... Остановиться? Чуть-чуть постоять, отдышаться... А пока ты будешь ублажать себя отдыхом, проклятый добьет раненого отца. Как тот, весенний, добивал чернобородого десятидворца. Не торопясь. С удовольствием. Не хочу, не хочу!.. Терзаясь подобными мыслями, Леф забыл, что надо смотреть не только под ноги, но и по сторонам, а потому не заметил, как след бешеного вывел его из кустарника. И когда Ларда внезапно вцепилась ему в плечо, он сперва стряхнул ее руку, а уж потом догадался оглядеться и попытаться понять, что случилось. Огляделся. Понял. И сразу канули куда-то остатки сил, подкосились ноги... Нет-нет, ничего страшного увидеть не пришлось. Просто теперь можно было позволить себе недолгую передышку. Они успели. Впереди была небольшая проплешина голой ровной земли, наискось обрезанная глубоким оврагом. Место это было знакомо и Лефу, и Ларде. Овраг, похожий скорее на щель с нависающими стенами, спускался отсюда почти к самой заимке Устры. Однако же быстро они бежали, если за такой короткий срок успели подняться выше жилища послушников... Бешеный, наверное, тоже бежал быстро, но утомленным он вовсе не казался. В движениях его чувствовалась упругая сила, будто бы это другой кто-то недавно мчался на крутизну, смахивая клинком попадающиеся на пути кусты и деревца помоложе. Да не просто так мчался, а имея на себе изрядную тяжесть железных доспехов — это как если бы Лефу Ларду на плечи усадить да погнать его в гору... Бешеный бился с Нурдом. Похоже было, что схватились они довольно давно, и оба уже успели оценить силу противника, а потому особо не торопились. Убаюкать врага плавным спокойствием движений, а потом стремительный нежданный удар — и гладкой ему Дороги, невнимательному. Но по мере того, как возвращалась к Лефу способность замечать и соображать, схватка эта нравилась ему все меньше и меньше. Нурд вел себя странно. Два человека, сопя, фыркая и отплевываясь, выдрались из трескучих кустов, а он даже внимания не обратил. Проклятый небось сразу озаботился переместиться так, чтобы можно было поглядывать на пришлых... У бешеного, конечно, больше причин опасаться, что враг получит подмогу, но все же такая беспечность не к лицу Витязю. Мало ли как случается... И почему он позволяет порождению Мглы творить все, что тому пожелается, а сам лишь уклоняется и отбивает удары? Бешеный, конечно, искусный боец, но ведь Нурд превосходит его ростом, длиною рук... И еще. Сперва Лефу примерещилось, будто Витязь, сражаясь, умудряется беседовать с Хоном. Не особо вслушиваясь в Нурдовы речи, парнишка даже порадовался сгоряча: раз с отцом можно говорить, значит, жив и поранен не слишком опасно. Но почему же Хона нигде не видно? И голоса его не слыхать... Неужели Нурд настолько поиссяк рассудком, что болтает сам для себя? Или... Ну да, так и есть. Невероятно это, непостижимо, но Витязь, лучше любого из людей знающий повадки и суть порождений Мглы, пытается разговаривать с бешеным... — ...Глупо, глупо! — Нурд задыхался, говорил отрывисто и нервно, будто отплевывался словами (оно и понятно: беседа и схватка совмещаются плохо). — Кому этот бой чести прибавит? Тебе? Мне? Никому. А польза от него будет, непременно будет, кто ни победи... Но опять же спрашиваю: кому будет польза? Надо ли объяснять? Не надо. Тогда еще спрошу: а люди как же? «...Не для себя, не для некоторых — лишь для всех тех, чьей смерти заступаешь дорогу...» Молчишь? Молчи. Ты же бешеный, ты говорить не можешь. И думать не можешь — вот почему ты бешеный. А проклятый знай себе вертит клинком. Удар, звонкий лязг, искрами брызжет подставленный Нурдов меч... Короткий взмах и снова удар — с надсадным выдохом, стремительный, тяжкий. Проклятому ведь что речь человечья, что скотий храп, что рыбья молчанка — все едино. Он только одно умеет и знает: убивать. Леф никак не мог понять Нурда. Для чего он говорит, о чем? Никак невозможно это уразуметь, хоть слова Нурдовы различались достаточно четко — не так уж далеко было до сражающихся (четыре хороших прыжка — и рядом). Настолько неправдоподобно было то, что происходило теперь у него на глазах, что парню даже в голову не пришло заопасаться бешеного. А ведь тот в любое мгновение мог оставить Витязя и наброситься на них с Лардой — невозможно же предугадать, на что способно решиться безмозглое порождение Мглы! Как-то помочь Нурду тоже не пришло в Лефову голову, но по другой причине. Витязь не хочет убивать проклятого, а ведь он (Витязь то есть) всегда знает, что делает. Сунешься помогать, а помощь твоя помехой окажется... Поэтому, когда спохватившаяся Ларда принялась торопливо разматывать пращный ремень, Леф дернул ее за локоть, почти повалил на землю рядом с собой: «Нишкни и жди». Девчонка собралась было требовать объяснений, но не успела — Нурд, увернувшись от очередного удара, заговорил опять: — Они хорошо выдумали... Когда катаешь орехи, выигрывает или черный, или белый — один. А они придумали такую забаву, когда выигрыш все время их, что ни выкатись. Выкатится белый орех: ты убил Нурда. Нет Витязя в Мире, нет досадной помехи — они выиграли. А если черный орех, если это Нурд тебя убил? Ты сильный, ты меня знаешь получше, чем я сам, — сумеешь ранить, вымотать прежде, чем я с тобой совладаю. А они сразу нападут на слабого, одолеют числом, убьют... И опять нет Витязя, опять выиграли. Вот как они придумали. Скажешь: умные? А я скажу — глупцы, червивые головы! Да, ты знаешь меня, только не теперешнего — того меня, который был девять лет назад. А все эти годы я сражался с порожденными Мглой, и они, стараясь убить, учили меня мастерству воина. Теперь я не такой, какого ты знаешь. И ты уже не такой. Девять лет назад мне было под тридцать, тебе — за пятьдесят. Сколько же тебе нынче, ты, бешеный? Старик... Я слышу твое хриплое дыхание; удары твои теряют силу и точность. Скоро ты выронишь клинок, и тогда... Нет, я тебя не убью, я слишком многое помню. Ты останешься жить, но как? С честью? С позором? Решай. Сам решай, в этом тебе помощников нет. Молчит бешеный. Он речи не знает, он только одному обучен: убивать. И ежели Витязь впрямь вообразил, что противник его стар да немощен, то дело уж вовсе дрянь. Не может быть дряхлым тот, кто лишь полдня как из Мглы сотворился, хитрость это. А Нурд поверил. Зачем? Леф тихонько застонал, укусил собственный палец. Зря помешал Ларде крутить пращу, зря. А теперь уже поздно: бешеный надежно укрывается за Нурдовой широкой спиной. Послать, что ли, Торкову дочь сбоку зайти, а самому с другой стороны показаться? Проклятый-то не знает, что Лефу метать нечем, глядишь, и подставится под Лардину гирьку... Страшно. А ну как чудище на Ларду накинется? Бешеные всегда бросаются на того, от кого опасность поболее... Они-то с Нурдом потом сумеют его убить, но ведь это уже потом будет... А Витязь снова болтать затеял. Сам уже еле дышит, хрипит — так нет же, неймется ему. Сыплет словами, а проку от того, как от плевков в речку: ни тебе следа на воде, ни прибыли в берегах... Хоть бы намекнул, чего добивается, хоть бы про отца что-нибудь сказал... Да нет, не намекнет и не скажет — он же не знает, что поблизости люди прячутся. И крикнуть нельзя: в такой схватке только на миг коротенький отвлечешься, а там уж и Вечную Дорогу видать... Что же делать? — А знаешь ли, в чем самая хребтина их выдумки? — Витязь действительно уже вконец подорвал себе дыхание разговорами и, похоже, заопасался, что не успеет сказать все до конца. — Ежели сумеешь ты меня одолеть, они тебя жить не оставят. Ты на заимку побежишь прятаться, а послушники тебя из-за угла — да на Вечную Дорогу. И что получится? Витязь погиб, не успевши нового обучить, бешеного (это тебя) только сами носящие серое успокоить сумели... Кто теперь люд от проклятых да исчадий оберегать станет, кому Мгла соизволение даст на владение голубыми клинками? Послушникам, ведь больше-то некому! Самих людей спроси: какая защита лучше? Один необученный Витязь или же десятки, да еще такие, что с самой Мглой знаются? Что люди ответят? Молчишь? А кто помешает послушникам творить что вздумают, ежели сбудется их затея? Снова молчишь? Нет, на этот раз бешеный не смолчал. Леф аж взвизгнул от изумления, когда панцирное страшилище замерло на миг и вдруг рявкнуло сиплым железным басом: — Врешь! Истовые сказали: «Не станет Нурда — позволим любого обучить, кого выберешь, хоть самого Лефа». Силой одолеть не способен, так обманом решился взять?! Он бросился на Витязя, но тот (будто бы ждал этого яростного наскока) неуловимым движением вышиб оружие из проклятой руки. Голубой клинок, радостно и ярко сверкнув на солнце, канул в овраг, а Нурд, удерживая на расстоянии кидающееся с кулаками озверевшее чудище, выговорил неожиданно спокойно: — Не припомню я, чтобы когда-нибудь случалось тебя обманывать. Ладно, дело давнее, за девять лет могло и забыться такое. А, к примеру, Гуфе ты можешь поверить? — Поверю, но только если из ее собственных уст услышу. — Лицо бешеного было скрыто мертвым железом, но Леф не оробел бы поклясться именем Бездонной, что тот ухмыльнулся и что ухмылка его не из тех, на какие приятно смотреть. А Витязь вздохнул с облегчением и повернулся к проклятому спиной. — Сейчас будут тебе ее уста и все остальное в придачу, — буркнул он. — Ларда, Леф! Хватит вам животы в травяной сырости квасить. Вставайте, идите сюда. Вот те на! Стало быть, Нурд знал, что они тут, просто виду не подавал? Правда, если вдуматься, то ничего странного в этом нет. Витязь на то и Витязь. А вот бешеный действительно попался какой-то странный. Или он просто не бешеный? Щуплый, ростом удался ненамного выше Хона, а ведь проклятые щуплыми не бывают... Говорить может... И слова его такие же странные, как и он сам: «...кого угодно, хоть самого Лефа...». Что это значит? Нурд воткнул меч в землю, облокотился на рукоять, как на посох. К проклятому (настороженному, напряженному) он демонстративно держался спиной, чтоб тот не вообразил, будто здесь затевается какая-то хитрость. Поэтому же подошедшему Лефу Витязь шепнул тихонько: — Дубину брось и отойди от нее. А ты, — (это уже Ларде), — кошель сними. И ноги не вздумайте трогать. Нурд посвистел сквозь зубы, потом, спохватившись, сказал: — Хон цел, не ранен. В овраге он, бешеного стережет. Не этого бешеного — настоящего. Отец невредим — хорошая новость. А что бешеного надо стеречь — это уж совсем интересно. Выходит, тот, трижды кричавший, так и не умер ни разу? Может, не он кричал? Леф позабыл усталость и боль, настолько хотелось ему понять, что же такое творится. И спросить нельзя: Ларда вон рот раскрыть не успела, как Витязь прицыкнул досадливо, будто на докучливого сосунка. Уж лучше помалкивать, ждать. Может, все как-нибудь само собой объяснится? Однако вместо объяснений из оврага выкарабкалась новая загадка. Леф изо всех сил сцепил зубы и затряс головой, стараясь сдержаться; тихонько фыркнула стиснувшая пальцами рот Ларда... Даже из-за наличника Нурдова шлема послышалось что-то весьма похожее на приглушенное хихиканье. А бешеный (или кто он там, под железом?) вскинулся, будто его по хребту огрели, — видать, вконец обалдел. И было от чего. Гуфа в островерхом роговом шлеме, в нагруднике поверх неизменной пятнистой накидки, со щитом. Да при виде такого хоть уши узлами вяжи — все равно расхохочешься. Вот бы ей еще топор в руку вместо чудодейственной хворостинки... Саму же ведунью очевидная нелепость собственного облачения не смущала нисколько. С трудом ковыляя на подгибающихся ногах (как же им, немощным, не подгибаться, ежели хозяйка удумала этакое на себя взгромоздить!), старуха подошла к бешеному, уперлась в него острым взглядом. Общая веселость как-то сама собой поугасла. Несколько мгновений прошло в неуютном молчании. Потом старуха вздохнула: — Как же ты решился не уходить в Бездонную, Амд? Обычай, что ли, тебе неведом? Или Витязем стать тебя силой принудили? Так нет, и обычай ты знал, и судьбу свою выбрал без понуждения... Может, тебе вдруг вздумалось испугаться погибели? — Бывает, что жизнь страшит поболее смерти, — прикидывавшийся бешеным брат-человек Амд рассмеялся, но смех его был горше плача. — Хочешь знать почему? Смотри! Он рванул с головы шлем, и только Гуфа сумела не отвести глаз от того, что скрывал железный наличник. — Я потерял счет дням, — Амд говорил глухо и безразлично. — А они приходили с рождением каждого солнца и делали это. Они говорили: «Так будет всегда. Ни люди, ни погибель, ни сама Мгла не избавят тебя — только смиренная воля». Они не лгали. — Они — это Истовые? — тихо спросил Нурд. Амд не кивнул — безвольно уронил голову на грудь, словно ему подрубили шею. Не поднимая взгляда, сказал: — Они пытались наложить на меня заклятие, но подчинить душу не сумели — их ведовство могло лишь сковывать тело. А потом, когда научились, не сочли нужным — все уже было сделано... Он вдруг стиснул кулаки, завопил — пронзительно, жалко: — Истовые ни разу не осквернили себя враньем! Ни разу! Злое ли, доброе обещали — все исполнили. Верю им, верю! — Видать, все же не без заклятия тут, — процедил Нурд. Он тоже снял шлем, и ничто не мешало видеть его бледные брезгливые губы. А Гуфа медленно покачала головой. — Это не заклятие, — сказала она. — Это хуже. Заклятие Истовых снять — труд не великий, а вот раздавленная душа — это неисцелимо. Ты, Амд, и впрямь, теперь страшнее бешеного: лучше уж вовсе без души, чем с такой, увечной. И твоя вина тоже есть в этом. Почему же ты не сумел сам себя погубить? Другому бы простилось такое, тебе — нет. Ты Витязем был. Видать, Истовые в благодатную почву сеяли... Амд скрипнул зубами: — Ты мне о погибели не говори, старая. Тебе-то небось только однажды умирать придется, а я уж и запамятовал, сколько раз гнал себя на Вечную Дорогу. Только без толку. Они же сказали: «...смерть не избавит...». Истовые не лгут, Гуфа. — Прости... — шепнула ведунья, кусая губы. А Леф не отрываясь смотрел на крохотную каплю прозрачной влаги, ползущую по морщинистой темной щеке. Гуфа умеет плакать? Помолчали. Потом брат-человек Амд внезапно сказал: — Они обещали, будто позже, когда докажу, что достоин, позволят читать Древнюю Глину. Привели, показали: много глиняных досок. Много-много, не сосчитать. Объяснили: «Нынешний Витязь Нурд хочет большого зла. Сумеешь убить — станешь читать Глину древних». — Где хранятся доски? — Нурд впервые глянул Амду прямо в глаза, и тот не потупился. — В обители Истовых, у края Мглы. Тем временем Гуфа, кажется, сумела взнуздать свои чувства. Во всяком случае, взгляд ее просветлел и снова сделался не то насмешливым, не то участливым — одним словом, привычным. — Значит, говоришь, Истовые врать не умеют? Ты, Амд, зря так говоришь... — Ведунья вздохнула; вздох этот — унылый, старческий — мало вязался с откровенным ехидством Гуфиных слов. — Ежели бы ты сегодня Нурда осилил, то и самому не долго пришлось бы любоваться на Мир — разве что Мгла тебе после гибели не Вечную Дорогу назначила, а смутным маяться... Не веришь? — прищурилась она, хоть скомкавшая Амдово лицо гримаса могла означать вовсе не сомнение, а ярость, восторг — что угодно. — Зря не веришь мне, Прошлый Витязь. Истовые столь рьяно выпрашивали у Бездонной успеха, что я поневоле услыхала да заподозрила неладное. А уж заподозрив, не угомонилась, покуда не вызнала все, без остатка. Так что не видать Истовым успеха, как моей девичьей красоты, вот! — и Гуфа самодовольно оскалила черные щербатые зубы. Амд упрямо мотнул подбородком: — Ты, наверное, веришь в свои слова, но все равно это неправда. Послушники не посмеют напасть: они слишком хорошо знают, что в бою им меня не одолеть. — Разве ты их не учил владеть проклятым оружием? — прищурился Нурд. — Учил... — Прошлый Витязь снисходительно хмыкнул. — Потому и сказал такое, что знаю: плохо пристает к ним моя наука. Истовые да старшие братья мечтают иметь на заимках много умелых воинов, но сами обучаться либо не могут по старости, либо опасаются достоинство уронить. А младшим братьям воинская сноровка нужна, как глаза на пятках. Они стараются из страха перед старшими, но... Это им только кажется, что они стараются. Это кажется только им. Ведунья внезапно сделалась немыслимо вкрадчива: — Ты, Амд, говоришь одно, я — другое... Вот мы беседуем, солнце стареет, скоро уж дню конец, но согласия все нет, да и быть не может. Так давай проверим, кто из нас лучше видит будущее. Хочешь? Нет-нет, Нурда убивать тебе не понадобится, и самому послушникам подставляться тоже не надо. Вон в овраге бешеный лежит-похрапывает, словно удачливый меняла у Кутя под лавкой. Давай-ка сейчас на него шлем твой напялим, разбудим да пустим на волю. Будто он — это ты. А сами поглядим, что получится. Амд растерянно заморгал голыми веками: — Как это — похрапывает? Почему похрапывает? Он что, по сию пору живой?! А крики как же? — Это не он кричал, — осклабился Нурд. — Это я кричал. Трижды — чтоб подумали, будто долго убиваю его, и, значит, сам неблагополучен. А сражались с ним не мы — Гуфа с ним сражалась. Хон и я только в лес заманили чудище да под заклятье подвели. — И нечего зубы свои немытые скалить, глядя на мое облачение, — засопела в притворной обиде старуха. — Ты, небось, при умении своем и силе немалой и то на бешеных хаживал в панцире (да не в таком, как вот я, — в железном). А мне каково было? Ведовство возможно лишь когда рядом, глаза в глаза, и тростинкой непременно коснуться надо... — Она прищелкнула пальцами, явно гордясь собой. — Ну ладно, хватит языками размахивать. Говори, Амд, будем испытывать послушническую честность? Прошлый Витязь беззвучно шевелил похожими на запекшиеся шрамы губами, думал. Долго думал. Потом сказал: — Не выйдет ваша затея. Проклятый намного крупней меня, больно уж заметной будет подмена. — Пустое, — нетерпеливо отмахнулась Гуфа. — Выше, ниже — это без разницы. Сравнивать-то им не с чем, да и слишком боятся они, спешить будут очень, чтоб еще думать, кто это по оврагу мелькает. Опять же шлем твой... Небось затемно облачался, не разглядывал наличник-то? Меченый он у тебя — тоже, небось, не красоты ради. Амд повертел в руках шлем, исчерченный странными знаками, глянул на старуху, на прочих... — Давайте, — безнадежно выдохнул он. Бешеный и впрямь храпел, развалившись на дне оврага. Хон, здоровый и невредимый, бродил с топором вокруг спящего чудища — это на случай, ежели сила заклятия иссякнет. Столяр был мрачен. Он злился. Во-первых, из-за того, что Нурд так и не отдал ему выспоренный у Фасо голубой клинок, сказал: «Еще не время», — и поэтому биться сегодня пришлось дрянным топоришкой. Во-вторых, бешеного можно было связать, и тогда не пришлось бы его караулить. Но самого столяра о Гуфиных замыслах никто не предупреждал, а знавший все Витязь не озаботился прихватить с собой ремни. Похоже было, что Нурд заранее выдумал предлог не допускать Хона к схватке с Прошлым Витязем. Может, он счел, будто, увидав двоих противников, Амд заподозрит подвох и выкинет что-нибудь непредсказуемое? А может, сомневаясь в сноровке Хона, заопасался, что тот станет излишне усердствовать и загубит дело? Шлем на спящем сменили быстро. Потом Гуфа велела всем выбираться наверх, сама же забормотала что-то над проклятым, хлестнула его по груди тростинкой, после чего весьма проворно кинулась на крутой овражный откос. Хон протянул ей топорище, Нурд ухватил за руку — вытащили. В тот же миг Амд, прикрыв ладонями синеющее от натуги лицо, взревел длинно и страшно — ну точь-в-точь как убивающее порождение Мглы (случившаяся рядом Ларда шарахнулась, ухватилась за нож). — Так Истовые велели, — мрачно пояснил Прошлый Витязь. — Знак, что все свершилось, как ими назначено. Тем временем бешеный зашевелился, встал. Ни на миг не запнувшись, не оглядываясь, он тяжело и уверенно двинулся вниз по оврагу, к заимке послушников, и вскоре скрылся из глаз. — Что теперь? Красться следом? — спросил вздрагивающий от нетерпения Нурд. Гуфа мотнула головой: — Нет. Надо ждать. Ожидание не успело наскучить. Всего через несколько мгновений по лесу раскатилось сердитое гремучее эхо, будто небо к вечеру решилось вызреть грозой. Еще мгновение тишины, и там, куда увели бешеного ведовские чары, послышались выкрики — многоголосые, восторженные. И тогда Амд, жутко ощерившись, скатился в овраг. Послушников было трое. Конечно же, они не стали бросаться с клинками на того, кто казался им Прошлым Витязем, — носящим серое слишком нравилось жить. Да и к чему напрасный и глупый риск? Ведь Истовые велели сохранять не только проклятые клинки и броню. Давно, несколько лет назад, один из бешеных пытался убивать на расстоянии, выпуская крохотную гирьку из грохочущей железной трубы. После его смерти старшие братья смогли уразуметь все, даже то, зачем проклятый таскал в мешочке на поясе черную жирную пыль. А еще сумели они заставить одного из младших обучиться обращению с невиданным доселе оружием. Из диковинной трубы оказалось гораздо легче попадать в цель, чем из пращи, и на обучение ушло не слишком много непонятной пыли — изрядное ее количество удалось сохранить для дела. А дело это, ожидаемое давно и не без опаски, показалось послушникам до смешного простым. Гром, клуб сизого дыма, удар в плечо, и тот, кто казался Прошлым Витязем, мертв. Не страшно и быстро. Только был у притороченной к фигурной доске трубы один досадный недостаток: уж больно долго приходилось изготовлять ее к бою. Поэтому, когда невесть откуда взявшийся еще один Амд обрушился на спустившихся к трупу послушников, встретить его оказалось нечем, кроме трех неумелых клинков. Но ведь о клинках надо было хотя бы успеть вспомнить... Лишь на одно короткое мгновение отстали от Амда Витязь и Хон, тем не менее ничтожная эта заминка стоила им возможности поквитаться с носящими серое: Прошлый Витязь пожадничал и все совершил сам — без чрезмерной жестокости, стремительно, наверняка. Именно этому он учил, но за девять лет так и не смог выучить нерадивых послушников. Последними к месту погибели бешеного и его убийц добрались изнемогающая под доспешной тяжестью старуха и вконец обессилевший Леф. Добрались и встали, тяжело дыша, опираясь друг на друга. Прочие поначалу даже не заметили их. Амд сидел, привалясь спиной к стенке оврага, гладил дрожащими пальцами пристроенный на коленях запятнанный красным клинок. Ларда, Витязь и Хон склонились над бешеным. Девчонка зачем-то стаскивала с мертвого порождения Мглы шлем, мужики с интересом ждали результатов. — Ну вот! — Ларда выпрямилась, с неуместным торжеством поглядела на стоящих рядом. — И у этого подбородок скобленый. Нурд присел на корточки, коснулся проклятого лица. — А щетина уже успела подрасти. Вот если бы ты, Хон, вчера на ночь побрился, у тебя сейчас была бы такая же. — Что это за нелепая выдумка — с вечернего устатку бритье затевать? — возмутился Хон. — Какая мне во сне разница, при щетине я или чистый? Такое скажешь, что и в уши не лезет. Витязь отмахнулся от него, глянул на Гуфу: — Слушай, старая, а ты прежде такого не замечала? Ведунья помотала готовой. Ей, похоже, было не до Нурдовых вопросов, она супилась, бормотала что-то неслышное — видать, снова затеяла сама с собой разговаривать. — Да чего вы так всполошились? — Хон шарил недоуменным взглядом по лицам у Ларды и Витязя. — Уж если Бездонная сразу взрослых мужиков рожает, так почему бы их прямо бритыми не сотворять? При бороде-то под наличником не слишком удобно, особенно в жару... — Бездонная... — Нурд злобно сплюнул и встал. — Ты при мне Бездонную больше не смей поминать. Лучше я древних неведомых духов о помощи молить стану, лучше никого не стану молить, чем Мглу, именем которой творятся гнусности, подобные нынешним! Такого Витязя Леф еще не видал. И никто не видал, даже бешеные. Расслышав яростную дрожь в Нурдовом голосе, Гуфа встряхнулась, глаза ее потемнели от испуга. И не зря. Хон выпятил грудь, снизу вверх прищурился в гневное лицо Витязя: — А ты с чего это вообразил, будто можешь на меня рявкать? Досаду вздумал на мне сорвать? Гляди, я ведь и ответить могу. И не только словами! Нурд громко сопел, раздувая ноздри, верхняя губа его вздернулась, словно у готового к драке пса, стиснутые кулаки подрагивали от напряжения. А Хоновы пальцы уже крались к рукояти ножа. Завизжала побелевшая Ларда, метнулся к ссорящимся Леф — не добежал, споткнулся о труп, покатился по каменистой земле, взвыв от набросившейся на увечную руку боли. И в этот миг, когда, казалось, ничто уже не могло предотвратить назревающий ужас, старая Гуфа выкрикнула нечеловечески пронзительно и свирепо: — Откуда выплеснуто, туда же и влейся! Злобу ножами в сердца истинно злобным! Пусть сбудется, пусть!!! И все кончилось. Обмяк Нурд, Хон растерянно заморгал соловеющими глазами. Даже Леф перестал стонать, привстал на колени, и Ларда бросилась ему помогать. А Гуфа пробурчала, отдуваясь и утирая потные щеки: — Для чего же я вам кольца давала, мужики? Для щегольства, что ли? Следить же надо за ними, беречься надо! А вы что же? Дурни вы оба, хуже щенков неразумных! Витязь и Хон молчали. Они просто не могли ни слова выдавить из пересохших глоток, как не могли заставить себя встретиться взглядами — каждый слишком боялся увидеть в глазах другого упрек и обиду. Первым не выдержал столяр. Тяжко вздохнув, он бесцельно огладил кончиками пальцев остывающее ведовское кольцо и, собравшись с духом, неловко придвинулся к Нурду. Тот усмехнулся и трескуче прихлопнул по подставленной Хоном ладони. Кончено. Забыто. Не было. Придирчиво следившая за ними ведунья вроде бы успокоилась, принялась теребить завязки нагрудника — решилась наконец избавиться от панцирной обузы. Занимаясь этим непривычным, а потому сложным для себя делом, старуха сказала раздумчиво: — Все-таки судьба нет-нет да и слепит из плохого хорошее. Хотели послушники вас рассорить до кровавой драки, а теперь кому-то из них со своими грызться придется. Неумелое заклятие обернуть против самого заклинающего — самое нехитрое ведовство... Она покачала головой, потом добавила, настороженно оглянувшись: — А ведь, значит, следят за нами... Ну пусть. Многого им не выследить. — Ты, старая, сегодня через всех перепрыгнула, — мягко улыбнулся Нурд. — Бешеного одним щелчком хворостинки своей одолела, нас с Хоном от этакой жути уберегла, носящим серое досадила крепко... Кабы не ты, не видать бы нам завтрашнего света. А Ларда спросила, с надеждой глядя на Гуфу: — Теперь ты всегда станешь проклятых заклятиями побеждать? — Нет уж, — ведунья решительно затрясла головой. — Нурд сам вызвался Витязем быть да под голубые клинки подставляться, и Хона, к примеру, тоже не дрекольем в схватку гонят — своей охотой идет. Это их дело, мужское, воинское. А с меня и одного раза до Вечной Дороги хватит. Вот не успел бы Нурд чудище это под локоть пихнуть, так была бы теперь не одна Гуфа, а два раза по половинке. Убьют меня, старую, — кто вас, к примеру, лечить будет? Послушники? Они вылечат... — А ты сама и не ходи больше, — великодушно разрешила девчонка. — Ты меня заклятиям выучи. Гуфа в замешательстве принялась скрести подбородок: — Выучи... Не слыхала я, чтоб ведовству можно было кого попало учить. Саму-то меня силой ведовской родительница наделила, а как — обучением или же как-то иначе — этого я не знаю. И откуда я у родительницы взялась — тоже не знаю. Она вроде одна всю жизнь прожила. У меня вот небось никаких дочек не заводится, сколько ни живу... Пользуясь тем, что Ларда увлеклась разговором, Нурд незаметно поманил к себе Лефа и снова склонился над мертвым бешеным. На глазах у недоумевающего парнишки он подцепил пальцем обернутую вокруг шеи проклятого железную цепочку. На ней, скрытый нагрудником бешеного, висел... — Вот это и есть крест, — тихо сказал Нурд. — Помнишь, в песне твоей? Многие из них носят такое на шеях. А у некоторых он на груди нарисован, прямо на коже. Понимаешь теперь, почему я боялся, что и другие догадаться могут? Испуганный крик Хона помешал Лефу ответить. Как-то так получилось, что все они напрочь забыли про Амда. А тот, посидев неподвижно, будто в полусне, медленно поднялся, стащил с себя панцирь. Потом воткнул свой клинок рукоятью в землю, чуть отступил, примерился... В этот-то миг и вздумалось Хону оглянуться. Вскрикнув, он рванулся к Амду, хотя ясно было, что поздно, что уже не успеть. Так и вышло. Прошлый Витязь преступной волей Истовых прожил девять неположенных лет. Больше он не хотел. 9 Жизнь человека тяжела и не слишком-то богата радостями. Так было всегда, даже в те, кажущиеся теперь непостижимо счастливыми, времена, когда Мир не имел пределов. Тем более страшно вообразить, каким невыносимым стало бы существование, не управляй им привычная мудрость обычая. Ведь проще отобрать у соседа, чем сделать самому; проще поддаться гневу, чем обуздать его; гораздо безопаснее струсить, чем быть храбрецом. Но обычай говорит соблазняющимся подобной легкостью: «Плохо. Нельзя». А неотвратимость возмездия общинного суда не позволяет пренебречь запретом, и это вносит в жизнь порядок и лад. Стараниями Мглы в Мире достаточно всевозможных опасностей; хорошо, хоть друг друга людям не надо бояться. Потому ни Гуфа, ни Витязь не поспешили уличить послушническую ложь о том, будто пытавшиеся избавиться от Амда — это бешеные, которых Мгле нынче отчего-то вздумалось сотворить больше обычного. То же самое носящие серое, несомненно, выдумали бы и о самом Амде (благо, стараниями Истовых опознать его обезображенное лицо казалось делом невозможным), однако Нурд избавил их от необходимости продолжать вранье. Он зачем-то собрал оружие Прошлого Витязя, взвалил на плечи его тело и унес — почти сразу после того, как Амд решился наказать себя смертью. Унес один, не прося Хона о помощи, хоть таскаться по Лесистому Склону с таким тяжким и неудобным грузом — дело нешуточное и посильно далеко не для каждого. А Гуфа утащила к себе в землянку проклятую трубу (это ей стоило куда как больших усилий, нежели Витязю его скорбная ноша). Черную пыль и странные гирьки она тоже унесла. Уходя, старуха запретила Хону, Лефу и Ларде рассказывать, как все было на самом деле. Сказала: «Ждите. Сейчас еще не пора». Хон спросил, когда же будет пора, а она, чуть подумав, ответила: «Через три дня. Или позже». Потом старуха велела всем побыстрее убираться домой и заковыляла вверх по оврагу, волоча проклятую трубу по земле. Даже в тот миг, когда пришлось оказаться лицом к лицу с бронированным полоумным убийцей, Гуфе не было так страшно, как теперь, когда все уже вроде закончилось. Нет, ее пугали не послушники и не то, что люди при попытке рассказать им правду откажутся верить в безмерную подлость носящих серое — кто-кто, а уж Гуфа умеет убеждать в своей правоте. Но именно своей правоты она и боялась. Ведь уразумевшим суть происходящего легко будет додуматься и до того, что соблюдающие обычай всегда слабее людей, которые отваживаются его презирать. А общинный суд... Ну вот взял да и отказался человек выполнять требуемое всеми. Что с таким поделаешь? Да ничего. Потому что он может разрешить себе все, а община — лишь дозволенное обычаем. И значит, обычай держится в Мире только древней привычкой да непониманием его слабости. Хрупкие, ненадежные опоры... Самое ужасное то, что Истовые не добились желаемого единственно из-за опасливого стремления соблюсти видимую благопристойность — просто перехитрили сами себя. Слишком уж соблазнительной оказалась надежда, что Прошлый Витязь сумеет управиться с нынешним и можно будет изобразить из себя спасителей. Решись же они открыто преступить обычай, проклятая гирька поразила бы не Амда, а Нурда, без которого прочим воинам не одолеть пусть неумелое, но отлично вооруженное множество. Старшие из носящих серое скоро поймут эту свою оплошность. Ведь поняли же они, что смело могут лгать, не боясь разоблачения! Плохо. Надо спешить, но единственно возможное теперь действие требует времени. Плохо. Вскоре после рождения нового солнца Устра и с ним еще кто-то из послушников ходили к Гнезду Отважных. Даже в Долине было слышно, как орали они возле заросшего травами нагромождения тесаных непомерных камней, уговаривая Витязя показаться для доверительной беседы. Возвратились к заимке носящие серое вскоре и с подозрительной поспешностью, причем старший брат на ходу постанывал и держался за щеку — это многие видели. Ближе к полудню Нурд появился на дворе у Торка — ему понадобились вьючное и возок. Ничего странного в этом не было. Витязь живет один, и у него нет возможности содержать собственную скотину. Обычай гласит, что всякий из живущих в Мире должен помогать Витязю, доверяя ему любое свое достояние. А ведь Торк для Нурда не кто-нибудь — близкий приятель. Надо ли удивляться, что после краткого разговора Витязь выехал с Торкова двора на телеге? Когда же солнце перевалило за середину жизни, вернувшаяся с хворостом от Лесистого Склона Ларда рассказала Лефу, будто снова видела Нурда, на этот раз на дороге. Он проехал в сторону Черных Земель, причем заметно спешил. А на дне возка глазастая девчонка подметила нечто, очертаниями напоминавшее укрытого шкурой человека. И человек этот то ли спал, невзирая на тряскую скачку, то ли был мертв. Следующий день выдался хмурым, ветреным. Бескрайняя серая туча, родившаяся где-то над Жирными Землями, медленно, будто нехотя заглотила небо над Галечной Долиной. А потом брюхо ее, отвисшее из-за чрезмерного обжорства, пропороло себя изломанными скальными гребнями, и она, изнемогая от ран, обессиленная собственным однообразием, притиснула к самой земле крохотный огрызок небесной выси. Казалось, стоит лишь забраться на пригорок повыше да подпрыгнуть как следует, и коснешься пальцами холодной, склизкой, упруго-непроницаемой серости. Это была коварная серость. Она не только съела небо и солнце — она заползала в души, поселялась там тягостным чувством неотвязной унылой хвори, выпивала желания, истачивала силы. Но может быть, дело было и не в ней. Раха, к примеру, на убыль в силах не жаловалась. Какие уж тут жалобы, ежели огород сохнет? А вот Хон с самого утра был грустен и вял. Настолько, что почти сразу поддался визгливым Рахиным причитаниям и, даже не сплюнув для сохранения собственного достоинства, поплелся дергать нахально повысовывавшиеся из грядок ростки сорной травы. Такая его покладистость жену-победительницу не обрадовала, а изумила и напугала. Впрямь захворал, что ли? Или же позавчерашние воинские труды еще дают себя знать? Однако долго предаваться праздным раздумьям Раха не стала: не было у нее для этого ни привычки, ни времени. Растолкав и наскоро покормив заспавшегося Лефа, она выпроводила его из хижины (Гуфа велела раненому почаще бывать на вольном воздухе), а потом замерла на миг, заколебалась. Надо бы удобнее обустроить сына, шкур ему настелить, чтоб не удумал на голой земле сидеть, но, с другой стороны, Хона без присмотра на огороде оставлять опасно. Дергал-то он исправно и рьяно, да только Рахе не терпелось собственными глазами глянуть, что именно выдергивает столяр. А то ведь, например, брюкву Хон только в горшке узнает, вареную. Тут, на счастье, через плетень перебралась Ларда — тоже смурная, взъерошенная и на себя не похожая. Раха с легким сердцем свалила на девчонку заботы о Лефе и побежала следить за Хоном. Мигом позже окрестности огласились негодующими воплями. Ларда тем временем выволокла из хижины несколько снопиков сушеной травы и какой-то облезлый мех, при ближайшем рассмотрении оказавшийся Рахиной зимней накидкой. Соорудив из всего этого нечто среднее между человеческим ложем и песьей берлогой, девчонка впихнула туда вяло отбрыкивающегося Лефа, а сама пристроилась рядом, прямо на земле, и пригорюнилась. Несколько мгновений Леф с тревогой разглядывал ее осунувшееся безразличное лицо, потом спросил: — Ты чего? Червяка надкусила? Ларда обхватила колени руками, поерзала, устраиваясь. — Не знаю, — сказала она после довольно продолжительного раздумья. — Устала, наверное. Скучно, тоскливо очень и вообще как-то... И ничего путного делать не хочется. Хворь такая, наверное, прилепилась. Леф собрался было сказать, что хворь, от которой не хочется делать ничего путного, прилепилась к Ларде еще при рождении, но заопасался и промолчал. Торкова дочь и впрямь выглядела усталой и хворой. Даже когда обнаружила, что уселась чуть ли не прямо в разложенный для просушки навоз — и то не нашла в себе сил, чтобы встать, лишь отодвинулась немного с тягостным вздохом. Теперь Лефу была видна только ее спина — сутулая, жалкая, плотно обтянутая заношенной ветхой накидкой. Накидка эта могла служить убедительным доказательством хозяйственности Лардиной матери Мыцы. Обнову, перешитую из пришедшего в негодность полога, Ларда порвала, пытаясь досадить Лефу за неуступчивость, и в наказание носила ту, из которой явно успела вырасти еще прошлым летом, — не нужно быть мудрецом, чтобы догадаться, почему к подолу пришита полоса поновее (то есть чуть-чуть почище). Однако Мыцыны хлопоты не ограничились дотачанным подолом. Скрепя сердце она расщедрилась еще на две заплатки там, где угрожали прорваться из тесноты на волю и свет выпятившиеся, отвердевшие за зиму девчоночьи груди. То, что в результате этой предосторожности расселся шов на спине, заботливую родительницу не волновало. Летняя накидка выдумана не для согревания (летом и так тепло), а единственно для сокрытия срама. Спины же у всех людей сотворены Мглой одинаковыми, и ничего стыдного на них не растет. А что одеяние вышло тесным и от неловкого движения может развалиться, так это к лучшему даже. По крайней мере не станет девка плечи свои неуклюжие мужичьи растопыривать почем зря, больше будет на бабу похожа. Так что теперь через многочисленные прорехи Леф мог сколько угодно разглядывать коричневую от загара Лардину кожу и выпирающие из-под нее острые позвонки. А когда случайный порыв ветра распушил и подбросил тяжелые пряди медных волос, стал виден до прозрачности выгоревший пушок между девчоночьими лопатками. Интересно... Вот только плохо, что Торкова дочь нынче хмурая, вялая какая-то. Лефу очень хотелось ее расшевелить, и поэтому он, присмотрев на Лардиной накидке дыру позанятнее прочих, стал осторожно просовывать туда длинный сухой стебелек. Девчонка вздрагивала, ежилась, а потом, потеряв терпение, выгнулась и с силой хлопнула себя по спине. Леф захохотал. Ларда глянула на него через плечо и отвернулась. — Умный ты, — сказала она неодобрительно. Леф охотно согласился, но девчонка опять увяла; на новые попытки растормошить ее она не обращала ни малейшего внимания. Парень вконец извелся тревожными догадками, и тут Ларда вдруг заговорила, вскинув лицо к низкому тяжелому небу, отвратительно напоминающему цветом своим линялую послушническую накидку. Леф долго не мог уразуметь, почему, зачем ей вспомнилось именно это, давнее, вроде бы никаким боком не лепящееся к теперешним событиям и нынешнему хмурому дню. Сперва Ларда стала рассказывать о своей одежде. Родительница, оказывается, нарочно норовила обряжать ее во что-нибудь ветхое, надеясь, что дочь станет реже ходить с Торком в горы. И впрямь, какая уж тут охота, ежели на малейшее усилие накидка тут же отзывается предательским треском — того и гляди, домой возвращаться придется голой. Но хитрые Мыцыны расчеты не оправдывались. Она упустила из виду, что в скалах посторонних глаз почти не бывает, а потому ее бережливое дитя, миновав людные места, накидку сбрасывает и таскает ее тючком на спине. Обычай прятать тело от солнца Ларда считала глупым (почему, к примеру, купаться неодетой дозволено, а охотиться — нет?) и потому соблюдала его лишь наполовину, обвязывала бедра кожаным лоскутом. Торка же, по ее мнению, стесняться вовсе не стоило — родитель же! Не видал он ее, что ли? Сам Торк до начала нынешнего лета также не усматривал в дочкином поведении ничего плохого: пускай себе, мол, здоровее будет. Но встреченная однажды за гребнем Серых Отрогов Гуфа изругала обоих до медного звона в ушах — Ларду за бесстыдство, отца за потакание. Кстати сказать, старуха сама не больно стеснялась своей наготы при совершении некоторых ведовских обрядов, тем более странной показалась девчонке ее запальчивость. Пронзительнее, чем получалось даже у Рахи, Гуфа вопила о дикарях, которые не хотят быть людьми и вскорости докатятся до того, что станут ходить на четвереньках, жить в берлогах, подвывая друг другу вместо человеческого разговора. Она почему-то не угомонилась даже после того, как Ларда, шипя и фыркая, натянула злополучную одежку и демонстративно повернулась к ведунье спиной. Про себя девчонка решила, будто старуха бранится единственно из желания поскорее спровадить невольных соглядатаев — верно, испугалась, что заметят черные пакостные наросты, которые она сковыривала с валунов. Но Торк думал иначе. Весь тот день он казался очень расстроенным и виноватым, а к вечеру сказал, что, наверное, Гуфа права. Человека отличают от прочих тварей три умения: делать руками всякие вещи, говорить и чувствовать стыд (причем не каждое по отдельности, а только все вместе). Стоит только лишиться одного из этих умений, чтоб со временем непременно потерялись и остальные, — так объяснил Торк. Еще он рассказал, будто охотники и пастухи изредка замечают среди скал звероподобные создания, в которых только с большим трудом угадывается нечто людское. Это отродье тех, кого ненаступившие дни застали в малочисленности и вдали от жилья. Сколько их, одичавших, никто не знает (ведь Мир, хоть уже не беспределен, все-таки довольно велик, а большая его часть — труднопроходимые скалы). Вот Гуфа и боится, что все мы, еще оставшиеся людьми, когда-нибудь уподобимся диким. И она правильно боится такого. Многое забывается, приходит в упадок; прежде всего — умение рук. Нынешняя бронза проще и мягче древней; на строения нынешние горько смотреть тому, кто повидал Башню Истовых, обиталище Предстоятеля в Несметных Хижинах или хоть то, что осталось от Гнезда Отважных. Даже послушнические заимки мнятся теперь чуть ли не творениями ведовских сил... Торк еще много всякого наговорил в тот вечер, но Лардину душу услышанное почти не затронуло. Она поняла только, что коль скоро нет надежды выпросить у Мыцы одежку покрепче, то придется отныне в горы ходить отдельно от отца и с большой оглядкой. Нынче же почти забывшиеся подробности этого происшествия внезапно напомнили о себе. Почему? А бешеный его знает. Просто захотелось, вот и рассказала. Ларда снова уткнулась подбородком в согнутые колени, вздохнула тихонько. На душе было тоскливо и муторно. Нет, не из-за какой-нибудь там хвори — это она просто так Лефу сказала, чтоб с расспросами не приставал. Причина крылась в неосознанном еще до конца понимании непоправимости случившегося позавчера. После такого Мир не может остаться прежним, в нем будто сдвинулось что-то, как иногда от неосторожного крика страгиваются с места каменные осыпи. Страгиваются и оползают вниз — сперва медленно, почти незаметно, потом быстрее, еще быстрее... Чем подобное кончается, всякий знает. Страшно. И Хону тоже должно быть страшно. И Леф напрасно пытается заслонить свой страх щенячьей веселостью. Гуфа с Витязем хоть делают что-то, они хоть думают, будто что-то еще можно поправить, спасти, — им легче. А вот Раха даже не знает, что Мир стал проснувшимся камнепадом, поэтому случайно выдернутая из грядки недозрелая брюква кажется ей поводом для стонов и слез. Счастливая... Наверное, Лефовы мысли бродили по тем же тропам, потому что он вдруг спросил: — А откуда взялись послушники? Ларда непонимающе уставилась на него: — Как это — «откуда»? С заимки, конечно. — Да не о том я, — замотал головой парнишка. — Ну вообще послушники — откуда они? И тут неожиданно сбылось Лефово желание расшевелить приунывшую девчонку. Ведь за последние дни ей довольно редко выпадал случай хоть в какой-либо малости показать этому Незнающему свое превосходство. Конечно же, он хороший, и ничьей вины нету в том, что его родила Бездонная, а не Раха, но все-таки очень приятно знать то, чего он не знает. А то даже как-то не по себе. Бешеных убивает получше иных выбранных мужиков, самого Мурфа давеча посрамил... Прозвище заслужил почетное: Певец Журчащие Струны... Того и гляди, вздумает нос задирать. Ларда изобразила на лице выражение мудрой задумчивости (то есть это ей так казалось, поскольку не могла она видеть со стороны своих жмурящихся от удовольствия глаз) и принялась растолковывать Лефу общеизвестное тем же тоном, каким привыкла поучать Гуреино потомство: — Послушники были всегда, только до появления Бездонной они слушались кого-то другого. А потом приключились ненаступившие дни — ну, всякие ужасы. В ущелье, которое возле обиталища Истовых, поселилась Мгла и съела какого-то древнего каменного духа. Тогда те, прежние Истовые, решили: раз съела, значит, сильнее. Древний дух не умел трясти землю, сдувать хижины и мешать солнцам рождаться. А Бездонная все это смогла, а еще смогла съесть того, каменного, и бесконечность Мира в придачу. Прежние Истовые сказали послушникам: «Теперь надо слушаться Мглу». И всем им велели носить серые накидки, потому что Бездонная... Ну, в общем, она тоже серая. Ларда утерла пальцами взмокшее лицо. Очень трудно оказалось объяснять известное с чужих слов. Кажется, что знаешь много всякого, а когда начинаешь рассказывать, то все умещается в несколько куцых фраз. Обидно... Леф морщил лоб, обдумывая услышанное. — Но ведь давние послушники, наверное, уже все поумирали, — протянул он растерянно. — Кто же теперь на заимках живет? — Новые, — пожала плечами Ларда. — Они все время к себе новых зовут. Всяких таких мужиков, которых не выбрали, или же ленивых, не способных самим прокормиться... — Девчонка усмехнулась и сплюнула. — Уж они знают, кого чем приманить. Амда вон Древней Глиной соблазнили, других — другим... На заимках ведь работы бывает мало, а жить безопасно и сытно: общинам заступничество перед Бездонной недешево обходится. А еще у носящих серое свои огороды да стада имеются. Они, правда, жертвенные, для Мглы то есть, но вряд ли ей все то достается, что в священный колодец назначено, — так Гуфа думает. А что? Общинным старейшинам тоже немало перепадает из собранного на послушническое прокормление. Вот они и чтут Истовых, старейшины-то... — А другие, которые чтут, — им тоже, значит, перепадает? — Кто — другие? — Ну просто люди. Общинники. Такие почему уважают послушников? — Носящие серое говорят, будто могут упросить Мглу сделать вместо плохого хорошее. Еще они за Ущельем Умерших Солнц следят, предупреждают, когда приходят опасные. Людей лечат. Говорят, что смутных умеют прогонять. А еще они говорят, будто учатся читать Говорящую Глину. Как только научатся, то сразу сумеют сделать Мир и жизнь в нем не хуже, чем было до ненаступивших дней, — Ларда поскребла ногтем в зачесавшемся ухе, хмыкнула. — А вот Гуфа как-то сказала (она Нурду сказала, я совсем случайно услышала), будто люди вовсе и не послушников чтут — они почитают обычай. Просто привыкли, что издавна есть такие, которых уважать и кормить надобно. Вот и уважают. И кормят. Леф вдруг вспомнил, как рассказывал ему о приносимой послушниками пользе Фасо, когда пытался заманить незнающего мальца на заимку. Вспомнил и решил, что Гуфа права. Все, что послушники делают, получается у них хуже, чем у кого-то (это, конечно, кроме всяческих пакостей — тут носящим серое равных нет). Бешеных и исчадий они часто не замечают, Хону с Торком приходится дозором ходить... Ведовство у послушников слабее Гуфиного, и Мгла, похоже, не желает слушать их просьбы. Иначе почему же за столько лет носящие серое не сумели упросить ее перестать засылать в Мир всяких злобных тварей? Что же до Глины Древних, то послушники только учатся ее читать, а Гуфа уже умеет, но ей не дают. У нее только крохотный осколок Говорящей Доски хранится, никчемный и глупый. «...И повелел кусить всю...» Это Леф сам прочитал, потому что его учит ведунья. А как учатся послушники? Разве можно самим себя обучать тому, чего не умеешь? И побеждать всяческие хвори обитающим на заимках удается куда реже, чем Гуфе. Правда, Гуфа одна, и со всеми хворыми ей не управиться... А вот, кстати, почему в Мире только одна ведунья? Может, Ларда знает? Нет, этого Ларда не знала. Она только слыхала от Нурда, будто и в прежние времена ведунов было немного. А теперь по-настоящему ведовать умеют лишь Гуфа и сам Витязь, причем ведовство Витязя совсем не такое, как у старухи. В чем тут разница, Ларда не смогла уразуметь, хоть Нурд и пробовал объяснять. Девчонка поняла только, что он умеет лечить раны и ушибы, прочие же хвори ему неподвластны. И еще Нурд не способен творить заклятия. И будущее читать не способен. В другой раз он обмолвился, будто его ведовству можно обучить многих, а Гуфиному — почти никого: чтоб сравняться со старухой, надобно суметь родиться каким-то особенным. Обычный же человек, даже познавший всякие тайны, истинного умения не достигнет, как не достигли его Истовые и старшие братья. Девчонка умолкла было, но Леф не дал ей даже дух перевести: — А почему Витязь может быть только один? Ларда про себя горячо взмолилась, чтобы этот несносный наконец-то наелся услышанным и отстал. Ей уже надоели бесконечные Лефовы вопросы, однако промолчать казалось немыслимым. Еще вообразит, будто она не знает... — Ну обычай такой. Когда-то Витязей бывало помногу, и однажды они заспорили, кто из них лучше. Долго спорили, потому что их тогда пятеро было. Потом договорились: пусть люди решат. Про кого больше людей скажет, тот и есть самый сильный и храбрый. Ну, один из Витязей очень хотел, чтобы лучшим назвали его (даже сильнее хотел, чем и вправду быть таким), и поэтому придумал ходить по дворам и убивать тех, кто хвалил прочих. Остальные Витязи его потом победили, но он все равно успел поубивать очень много народу. Вот с тех пор и повелось: Витязь только один может быть, чтоб то, давнее, не повторялось. А когда ученика воспитает, сразу должен в Бездонную Мглу бросаться. Так обычай говорит. А Гуфа бормочет о пустоголовых старейшинах, которые пуще бешеных боятся, что большая сила их съест. Она часто говорит эти слова, но объяснить ничего не хочет... — Плохой этот обычай, по-моему. Потому что опасный очень, — Леф прикусил губу, задышал глубоко и часто. — Вот если придется Витязю погибнуть прежде, чем он успеет ученика воспитать, — что тогда? Тогда очень нехорошо получится... Девчонка нетерпеливо дернула плечом: — Не было еще такого ни разу. Витязь — он на то и Витязь, чтобы злых убивать, а самому не гибнуть. Это ты, Леф, какую-то глупость выдумал... — А в ученики к Витязю любой напроситься может? И почему Нурд еще никого не взял? Его же убить могут, и в Мире ни одного Витязя не останется... Или он Мглы боится? — Вот пристал! — почти прохныкала Ларда. — Въелся, будто сажа под ногти... Ничего Нурд не боится. Когда к Амду на выучку шел, знал небось, что Бездонной не миновать. А только никак не может он ученика себе выбрать. Которые хотят, те либо хиленькие, либо умишком не вызрели. А иные, может, и пригодны, так желания не имеют. Невелик ведь соблазн прожить невыбранным, под голубые клинки подставляться, да потом еще и по собственной воле до срока на Вечную Дорогу! Черноземельцам проклятые и вовсе как прыщ на затылке: и не видать его, и не болит — так только, чешется иногда. Привыкли от Бездонной нашей кровью отбрызгиваться. Вот и выходит, что стоящих парней стало меньше даже, чем в матушкином вареве мяса бывает. А Нурда Амд в свое время из троих выбирал! — Так, может... — Нет уж, хватит с тебя! — Ларда шмыгнула носом и отвернулась. — Я устала и пить хочу, и вообще надоело. Леф немедленно стал выбираться из своего ложа, но девчонка с пренебрежительным фырканьем повалила его обратно. — Да лежи ты, огорчение родительское! Сама я, что ли, воды в вашей хижине не найду? Будто бы это кто-то другой ее матери твоей из колодца таскает... Она уже тянулась к занавешивающему вход пологу, когда Леф тихонько спросил: — А к примеру, меня Нурд в ученики взять согласится? Ларда не ответила, не обернулась даже. Она только запнулась на миг, и спина ее как-то напряглась, съежилась, словно девчонка вдруг испугалась удара по лопаткам наотмашь. Потом, так и не оглянувшись, Ларда аккуратно отодвинула полог и скрылась в хижине. Она довольно долго была внутри (гораздо дольше, чем требуется, чтобы подойти к корчаге с водой и убить жажду), а когда наконец выбралась во двор, лицо ее было мокрым. — Умылась, — коротко пояснила Ларда, примащиваясь рядом с настороженно заглядывающим ей в глаза Лефом. Несколько мгновений она молча утирала ладонями щеки, отплевывалась от стекающих на губы крупных прозрачных капель. А потом, когда Леф не без облегчения вообразил, что вопроса его девчонка то ли не расслышала, то ли не поняла, Ларда неторопливо обернулась к нему и проговорила сипловато, но очень внятно: — Если ты вздумаешь набиваться к Витязю, я в тот же день с Серых Отрогов спрыгну. Головой вниз. На камни. Понял? Леф судорожно сглотнул невесть откуда взявшуюся во рту вязкую горечь. Он попытался притронуться к Лардиному колену, но та отшатнулась, будто бы парнишка не кончиками пальцев ее коснулся, а углем прижег. — Может, ты врал, когда говорил, что хочешь быть моим выбором? Скажи — врал? Леф отчаянно замотал головой. — Тогда почему?.. — Голос Торковой дочери задрожал и сорвался. — Потому что если в Мире не останется Витязя, то всем будет плохо. Ларда с присвистом втянула воздух сквозь накрепко сжатые зубы. Леф было решил, что девчонка не может выдумать убедительных слов и собралась кусаться, но, осторожно заглянув в ее напряженное лицо, оторопел. Такими огромными стали эти потемневшие до головокружительной черноты глаза, столько мучительной взрослости успело поселиться в них за краткие мгновения их разговора... Так кто же должен теперь убеждать, успокаивать, оправдываться? Она?! Как бы не так... Но вот Ларда заговорила, и голос ее был на удивление спокоен. Нет-нет, она и не думала спорить — она просто объясняла: — О том, что будет со всеми, пускай себе думают все. А я — нехорошая, злая — хочу думать только о том, что будет с тобой и со мной. И если ты пойдешь к Витязю, я непременно сделаю то, что обещала. Чтоб тебе ничто не мешало думать обо всех, чтобы всем было хорошо и чтобы мне не было плохо. Так ты пойдешь? — Нет, — в Лефовом горле словно застряло что-то — звук не сумел родиться, лишь немо шевельнулись искусанные, потрескавшиеся губы. Но Ларде хватило и этого. — Тогда клянись, — потребовала она. — Чем? — Моей жизнью. Так и говори: «Если обману, то пусть Торкова дочь Ларда околеет в то же мгновение». — И еще добавь, что у Ларды этой в голове скрипуны возятся, — раздался вдруг над самым ухом вздрогнувшего Лефа знакомый дребезжащий голос. — Обязательно добавь такое, чтоб от твоего вранья по недоразумению какая-нибудь другая Ларда не померла — умная. Дети, дети, да разве ж такими страшными словами можно играть? Гуфа подобралась так неслышно, будто не ногами пришла, как это у людей заведено, а прямо вот тут, рядом, вылепила себя из ветра и пустоты. Но, конечно же, старуха объявилась на Хоновом дворе самым обычным путем — через перелаз, просто Ларда и Леф были слишком заняты собой и друг другом. Так случайный прохожий иногда успевает схватить в каждую руку по иглоносу, когда они, встопорщив огненные шейные перья, с отчаянным писком выясняют среди камней свои весенние иглоносьи отношения. Причем пойманные крылатые самозабвенно рвутся из человечьих пальцев вовсе не ради сбережения жизни, а в надежде закончить прерванный спор. Совсем как Ларда, которая, даже не успев толком осознать, что рядом с ней очутилась именно Гуфа, заторопилась жаловаться на вконец изветшавшего умишком незнающего щенка, который удумал Мгла знает ради кого поперек себя выворачиваться, а на тех, кому он по-настоящему дорог, хочет плевать слюной. Ведунья слушала не перебивая, покачивала головой, хмуро взглядывала на Лефа. Когда же девчонка наконец умолкла, старуха совершенно не ко времени буркнула: — Меняла приехал. Ларда опешила. Она-то, видя Гуфину реакцию на рассказанное, ожидала, что та сейчас же примется ругать глупого (может быть, даже побьет) и прикажет немедленно выкинуть из головы вздорную затею! А старухе, видите ли, меняла важнее парнишкиной судьбы. Хворая, что ли? Ведунья с мрачной насмешливостью изучала вытянувшееся Лардино лицо. — Ну что молчишь? Скрипуном подавилась? Я говорю: меняла приехал. Тот самый. Не понимаешь или прикидываться решила? Ларда молчала. Гуфа вздохнула, обернулась к хлопающему глазами Лефу: — Видать, все-таки не понимает выборщица твоя будущая, что за напасть приключилась. И ты не понимаешь. Но тебе-то простительно, а вот ей... Ладно уж, хватит тебе таращиться — глаза вывихнешь. Сейчас объяснять буду. Ведунья, кряхтя, приладилась сесть где стояла (Леф успел подсунуть под нее снопик поувесистее), с тихим шелестом потерла ладонь о ладонь. — Это ведь я о том меняле говорю, что в конце нынешней зимы с Ларды твоей за нож круглорога взял, да еще и прибавку выторговал себе — лопатой по брюху. — Гуфа обращалась исключительно к Лефу, словно Торкова дочь не рядом сидела, а, скажем, на Лесистом Склоне хворост выискивала. — Чуть не околел он тогда от прибавки этой... Ну да ничего, Бездонная к пакостникам милостива — отморгался меняла от погибели своей, кровью отхаркался. Ожил. И добыча девкина не пропала. Мясо Куть забрал в оплату за содержание хворого да уход, а шкуру меняле оставил, не пожадничал. И то сказать, зачем Кутю шкура? Он же не скорняк... Путного скорняка, которому такую хорошую шкуру доверить можно, в Долине и нету, а дальнему отдавать даже для Кутя накладно. Опять же корчмарю с менялой ссориться не следует... Вот и осталась она у менялы, шкура-то... Мне бы, кочерыжке трухлявой, ее за лечение взять, так нет же, на патоку польстилась... Уже и жевать нечем, и глотать не во что, а ей, вишь, сладенького — язык заплесневелый тешить... Но кто мог знать, каким боком оно все вывернется?! Что же, по каждой пустяковине прикажете ведовство затевать? Этак на серьезное дело вовсе никаких сил не останется... Старуха нахохлилась, забормотала что-то почти не слышное. Заинтересованно вслушивающийся Леф разбирал только бессвязные обрывки: «...не родился еще для судьбы обманщик...», «...этак ли, иначе — все к тому же концу придет, так есть ли прок в суете?..», «...незнание лучше...», «...малость затронешь — главное потом в сто раз больней ударит...». Это продолжалось не слишком долго. Уже через несколько мгновений Гуфина речь опять стала разборчивой и связной. — Вот он и приехал теперь. И накидку привез, в которую и та самая шкура вделана. Редкая, хорошая шкура, и скорняка подыскал меняла хорошего. Богатая накидка получилась, узорная, теплая да просторная. Только — вот ведь беда! — на подобную роскошь в наших убогих местах мало кто расщедриться может. Как бы даже не один-единственный человек в Долине оказался способен решиться такое себе позволить... — ведунья неожиданно уткнулась тяжким, будто копье, взглядом в девчоночье лицо. — Не знаешь, Ларда, кто он, человек этот? Не знаешь... Ты много чего не знаешь, глупая Ларда. Например, что послушники на каждую тварь из жертвенного стада знак особенный ставят. Ну, просто выжигают каленой медью клеймо — так вроде и не видать, а с изнанки даже слепой приметит... А мы-то, а мы-то: «Ай да девка! Круглорога дикого завалила!» Как же, дикого... Ты, может, думаешь, Устра тебе простит, что Фасо его целый зимний день голого вокруг заимки гонял? Ты, Ларда, зря так думаешь... Гуфа в сердцах махнула рукой, замолчала, потупилась. Леф, ничего толком не уразумевший, растерянно поглядывал то на нее, то на Ларду. А Ларда, похоже, уразумела все. — И что же теперь будет? — спросила она хрипло. — Хорошего теперь ничего не будет, — ведунья так внимательно рассматривала свои изломанные черные ногти, словно впервые их увидала. — Устра суда потребует — вот что будет. Ларда презрительно фыркнула: — Да отдаст ему родитель этого вонючего круглорога! Ну, еще выпорет, конечно... Так что мне, впервые, что ли? — Больно ты, девка, храбра! — медленно закачала головой Гуфа. — Дело ведь не в круглороге, дело в оскорблении Бездонной — вот как они скажут. И уж тут тебе одной поркой родительской не отстрадаться, нет. Могут права выбора лишить, чтоб не плодились нарушители обычая, могут не одну скотину, а все Торково достояние для возмещения содеянного на заимку взять. А еще могут потребовать, чтобы какой-либо парень за тебя в послушники пошел — провинность твою замаливать. Ты же девка, тебе на заимке жить не положено... Вот и скажут: «Тот, кого Бездонная выбором удостоит...» А кого она удостоит? Объяснять? Девчонка посерела. — Что же мне делать? — Лардин шепот был еле слышен. — Может, в горы уйти? Старуха снова потупилась. — Пока не надо. — В голосе ее Лефу почудилось нечто совсем уже странное. Извиняется она, что ли? — В горы, возможно, и придется (и не только тебе), но с этим спешить не следует. Пока пусть все своим чередом идет. Вдруг да управимся? — Гуфа повздыхала, а потом застонала внезапно, словно болело у неё. — Вот ведь некстати, ну до чего некстати все это! Нурд-то к Предстоятелю поехал, Амдово тело повез показывать... Ведь может так выйти, что Амду из-за отсрочки с захоронением Вечная Дорога не откроется, и ради чего же все? Теперь послушников на испуг не возьмешь, у них теперь белый орех под полой запрятан... Ну зачем тебе нож этот на глаза подвернулся, Ларда? Торкова дочь пусто глянула на ведунью: — Может, мне надо себя убить? Вот тут-то старуха разъярилась по-настоящему: — У тебя что, в голове древогрызы завелись? Одной провинности мало, новую совершить захотела? Нет, скажи, ты и впрямь хочешь еще хуже сделать, да? Если так — давай, режь себя! Прыгай на камни! Только вниз лбом не прыгай — камни сломаешь... Ну почему же ты глупая такая, Ларда? Хуже Вечного Старца — у того, говорят, в голове пусто, а у тебя там дурость на дурости! Уж лучше бы ты язык свой откусила да съела, чем беду подманивать... Убьет она! Ты уже одного человека успела убить, хоть и век твой плевка короче. Думаешь, погубили бы Истовые Фасо, если бы Устра не постарался сквитаться с ним за неправедную обиду? Ты зря такое вообразила, маленькая глупая Ларда! Зря! Из-за тебя Фасо умер, считай — ты убила. А ведь он не бешеный был — человек, хоть и плохой. Одно дело — убить в схватке, обороняя себя (а лучше — других), но когда вот так, по глупости, Мгла знает кого... Э, да что толку мне с тобой говорить, с несмышленышем! Гуфа вскочила и, клокоча, словно забытый в очаге горшок, направилась было к перелазу, однако на полдороге, с маху хлопнула себя по лбу, вернулась. — Держи! — ведунья сунула к Лефову носу не слишком-то чистую сухонькую ладошку, на которой отблескивала медью затейливая вещица. — Как пользоваться, пускай Хон объясняет. Думала я, что тебе не понадобится такое, да только нынче от послушников всякого ждать приходится. Катятся-громыхают колеса, раскачивается на ухабах возок... Который же день исполнился неспешной, выматывающей душу езде? Третий? Четвертый? Да ну его к бешеному, этот нелепый счет. Зачем перебирать в памяти дни, похожие один на другой, как гремящие под колесами камни? Все уже успело надоесть. Все. Даже хищная боль, которая постоянно подстерегает рану, впивается в нее при каждом тележном толчке — даже она приелась и поскучнела. А радость узнавания новых земель и вовсе не приходила. Наверное, потому, что эти самые новые земли совсем не казались новыми. Дорога — то мутные лужи и липнущая к колесам жидкая грязь, то пыль, то выдавленные в щебне неглубокие колеи. А по сторонам — истрескавшиеся выветренные скалы; иногда они нависают над головой, невесть куда выдавливая бледное небо, а иногда раздаются, обваливаются вниз пологими выжженными уступами... Ну и что? Чем это отличается от знакомых до тоски подножий Серых Отрогов? Чем отличаются одна от другой долины, нечасто вывиливающие навстречу из-за ленивых поворотов дороги? Узкие, стиснутые равнодушно-безжалостным камнем, они могут быть сухими и мертвыми, а могут тонуть в сочной луговой зелени (тогда копытный топот сменяется чавканьем, а перед глазами мелькает застрявшая в трещинах колесных ободьев мокрая трава)... Долины эти могут разниться шириной, длиной, количеством впущенных в себя ветшающих хижин, и все же видевшему хоть одну из них скучно глядеть на прочие. Но, быть может, убогая одинаковость — всего лишь собственная мрачная выдумка? Может быть, новизна открывающегося Мира съедена пониманием того, что каждый оборот колес укорачивает путь, ведущий явно не к радостям? Все может быть. Вечера были еще хуже, чем дни. Готовое к гибели солнце обещало скорый ночлег, и Леф задолго до того, как передняя телега сворачивала к подвернувшемуся жилью, мрачнел в ожидании хмурых взглядов чужих непривычных людей. Сперва он вообразил, будто обитающие вне Галечной Долины просто-напросто не умеют быть приветливыми и дружелюбными у себя дома. Но Гуфа, которую везде встречали почтительно, пояснила, что все дело в обычае. Каждый человек обязан беспрекословно впускать под свою кровлю тех, кто едет на Высший Суд, а также кормить подобных путников, обиходить принадлежащую им скотину, уступать ложе и место у очага. Все это — не требуя и не принимая никакой платы. Так как же не досадовать людям, подвергшимся разорительному нашествию? Ведь одних только послушников четверо, и меняла при них, да еще Ларда, Торк, Гуфа, Леф... Дряхлый староста Фын с двумя сыновьями-няньками... А кроме людей — три вьючные твари. Уж тут, пожалуй, самый что ни на есть радушный мужик станет зыркать на непрошенных объедал, ровно столяр на древогрызов, прикидывая, скольким из них вздумается облюбовать его хижину. Так-то оно так, но ведь от понимания озлобленности тех, кто тебя приютил, сносить эту самую озлобленность не становится легче. Тем более что не своей же волей приходится быть им в тягость. А следом за вечерами наступали ночи, вылепленные из душной темноты, ломящейся от навязчивого многоголосого храпа, и муторная бессонница отдавала Лефа на растерзание тягостным, выпивающим душу мыслям. ...После того как бесстыжий охотник до незрелых девок предложил Устре накидку с жертвенным знаком, заимка стала разговаривать дымом. Дым этот видели все живущие в долине, но прочесть его не удалось никому. Заимка над Сырой Луговиной повторяла эту бессмыслицу (наверное, для Истовых), а потом над нею неторопливо всплыло дымное облачко, и было оно незамысловатым, одноцветным, скучным, словно обычная гарь. Но это, конечно же, была не обычная гарь, потому что заимка Устры тут же умолкла, и еще до солнечной смерти сам старший брат заявился к Фыну домогаться общинного суда над девкой, дерзнувшей нанести ущерб стаду Мглы. А когда община собралась, то Гуфа и заранее подговоренный ею Торк стали требовать Суда Высших. Устра пробовал спорить, однако Фын и старики Гуфиного гнева боялись куда сильнее, чем гнева Бездонной. Мгла-то порождения свои насылает не слишком часто и только летом, Гуфа же круглый год поблизости и пакостить умеет не хуже, чем изгонять всякую хворь. По той же причине Фын скрепя сердце назвал себя, когда Ларде потребовался поручитель. Чтоб ему еще три раза по столько лет до Вечной Дороги за это поручительство. Если бы не он, так повезли бы девчонку в Жирные Земли связанной. Потому что, по обычаю, поручителем может быть выбранный и вовсе для подсудимого посторонний мужик, стало быть, Торк, Леф и Гуфа не подходили. Вызвался было Хон, но его наотрез отказались выпускать из Долины (Нурда невесть где носит, Торк уедет — родитель же, — еще и ты наладился. А если бешеные нагрянут или исчадия — кто оборонит?). Прочие же только переминались да прятали лица. Никому не хотелось рисковать своим достоянием. Девка-то шалая; что ей в голову может взбрести, даже Мгла, поди, наперед не ведает. Опять же, ехать невесть куда, отрываться от хозяйства в самую огородную пору... С тех пор как выяснилось, что все будет решаться Высшим Судом, Устра сделался поразительно покладист и тих. Он даже говорить почти перестал, только кивал да угукал, когда чуть было не передравшиеся старики объясняли ему и друг другу, главы каких общин считаются Высшими, а также сколько Истовых должно быть на Суде («Двое!» — «Врешь ты все, макушка червивая! Всегда один бывал, с чего бы это нынче двое понадобились?!» — «Это когда же всегда?» — «А в ту осень, когда у хромого Дуда круглороги издохли — не помнишь, что ли?» — «Я-то все помню, а ты, видать, память свою с брюквой сгрыз!»). Потом ругань стихла, но ненадолго, потому что старые принялись вспоминать цвет и форму дыма, извещающего Высших о необходимости их суда, а Фын никак не мог уразуметь, зачем они пытаются объяснять старшему брату вещи, которые тот по своему чину знает гораздо лучше. А потом, когда все вдоволь натешились перебранкой и собрались расходиться, Устра внезапно обрел голос. Успевшие позабыть изначальную причину споров и ссор, общинники замерли, растерянно смолкли. В неожиданной тишине было отчетливо слышно Гуфино обещание, что зубы старшего брата в ближайшие дни напрочь повысыпаются из его поганой вонючей пасти, и Раха тут же принялась умолять Бездонную, чтоб та не противилась справедливому замыслу старухи (это Раха-то, всегда опасавшаяся послушников). Устра вот какие слова сказал: «Названный сыном Хона-столяра Незнающий Леф также должен отправляться на Высший Суд. Я, старший среди здешних послушников Мглы, намерен требовать для него у Высших серого облачения. Оскорбительница Бездонной по недозрелости не имеет еще мужика-защитника, но в общине болтают, будто выбор ее уже всем известен. Вот и пускай он, выбор этот, умаливает Мглу, чтоб простила девке осквернение жертвенной твари, а еще — непозволительную поспешность досрочного выбора. Уж в этом-то поступке доля его собственной вины едва ли не половина: говорят, что однажды в русле Рыжей он вел себя не так, как подобает скромному благовоспитанному отроку при виде бесстыдствующей девки!» Договорив, Устра самодовольно ощерился. Даже после угрозы старой ведуньи эта его мерзостная ухмылка стала только мерзостнее, хоть и заметно было, что он все же осторожно толкает зубы языком — а вдруг уже зашатались?.. ...И вот теперь — дорога, скрипучие жалобы неуклюжих колес, чужие хижины, ночные тоскливые страхи, а потом снова дорога — бесконечная, нелепо извилистая, будто корчится она от прикосновений жадных лучей рождающегося на скальных вершинах солнца. Сперва Леф обрадовался внезапной необходимости ехать вместе с Лардой — очень уж страшно было, что придется оставаться дома и невесть сколько дней изводить себя предчувствием нехорошего. Однако все получилось вовсе не так, как он воображал. В ту телегу, где следовало ехать Ларде, его не пустили. Ларда должна была безотлучно находиться рядом с поручителем и отцом, а пять человек (это считая с Фыновыми сыновьями) — и то уж слишком тяжелый груз для многодневной езды при одном вьючном в упряжи. Лефу пришлось ехать вместе с Гуфой, которая вызвалась следить в дороге за не оправившимся еще от раны парнишкой. Так что с Лардой они могли только переглядываться, да и то лишь на поворотах, когда не застила им друг друга колымага послушников. А поговорить не удавалось даже во время многочисленных остановок — рядом постоянно толклись чужие. Ночевать устраивались в разных хижинах, теми же группками, которыми разобрались по телегам, — это чтоб не отягощать хозяев многолюдством. Потому с наступлением сумерек (а иногда и раньше, если путь между соседними долинами оказывался короче дня) Леф терял не только надежду оказаться рядом с Торковой дочерью, но даже возможность видеть ее виноватое растерянное лицо и пытаться утешить взглядом. Он очень старался выдумать какую-нибудь уловку, чтобы хоть краткий миг пробыть наедине с девушкой, только выдумывались одни лишь глупости. Может быть, Гуфа? Нет, Гуфа не хотела пособить ведовством. В первую ночь Леф просил ее усыпить покрепче Фына и прочих, а Ларду вызвать наружу. Ведунья отказалась наотрез. Она велела о подобном даже не думать и держаться от Ларды как можно дальше. Леф требовал объяснений, но старуха лишь мотала головой, и в глазах ее парнишке мерещилась та же робкая виноватость, что сквозила в обращенных к нему несчастных Лардиных взглядах. До Лефа даже не доходило, чем происходящее может обернуться для него самого. За себя он по-настоящему испугался лишь однажды, перед самым отъездом, когда Хон отдирал от его накидки пальцы воющей безутешной Рахи. А потом страх исчез. Остались только тоска и досада на собственное бессилие, на отказавшуюся помогать Гуфу, на подлых послушников, на Фына — на всех. Даже прихваченное в путь певучее дерево, без которого недавно и жизни не мыслилось, теперь вызывало досаду и неприязнь. Прямо наваждение какое-то... А может, и впрямь наваждение? Ущелья, по которым петляет-стелется опостылевшая дорога, не дают укрытия от полуденного зноя. Ведь очень непросто понять, из-за чего в такую пору горячеет подаренное старухой ведовское кольцо — горячеет чуть-чуть, еле заметно, вкрадчиво... В Черных Землях, иначе именуемых Жирными, почему-то не оказалось ни черноты, ни жира. Земля как земля: местами серо-желтая, местами — желто-серая, обычная. Разве что всяческих сорных трав росло на ней побольше, чем в прочих местах... Наслушавшийся Рахиных россказней Леф ожидал совсем не такого. По Рахиному получалось, будто бы здешнюю землю можно чуть ли не есть, а потому люди на ней обитают ленивые и в огородах никто не трудится вовсе. Однако, сколько ни присматривался парнишка к придорожной пыли, желания тащить такое в рот у него почему-то не возникало. Тем не менее Леф сразу сумел уловить тот миг, когда телеги выехали, из обычных краев в эти, с глупым обманом вместо названия. Каменные обрывы внезапно шарахнулись, увильнули в стороны от дороги поросшими колючкой и кустарником пологими склонами. И сама дорога тоже разветвилась, обернулась множеством дорог, ведущих в множество мест. А впереди... Нет, это была не долина. Долины не бывают такими просторными, они не умеют вбирать в себя обрывистые холмы, заросли грибообразных скал, чахлые недовырубленные рощицы, озера... Дорога (та из них, которая невесть какими приметами соблазнила правившего первой телегой Торка) круто пошла вниз, и Лефу хорошо было видно этот новый Мир до самого его очень неблизкого конца... Правда, Гуфа, изо всех сил натягивающая вожжи, чтоб вьючное не кинулось со всей прыти вниз (тогда, пожалуй, и костей не соберешь), пояснила, что это еще не конец Жирноземелья. Это называется «горизонт» — странная штука, которая любит забавляться с доверчивыми путниками, никогда не подпуская к себе. А настоящий край Мира гораздо дальше — вон тот черный хребет, вершины-которого парнишка сперва счел облаками. Придерживаясь за старухино плечо, Леф с опасливым любопытством вглядывался в то, что ждало его впереди. Все время замечалось что-нибудь новое. Например, поднимающиеся с вершин некоторых холмов сигнальные дымы и строения на этих вершинах, высотой и тяжестью стен неприятно схожие с послушническими заимками... Невнятное шевеление, взблески... А вон запряженный парой вьючных возок ползет! Смешной такой, маленький — далеко... И — хижины, хижины, хижины... Чем дальше от скал, тем больше их, тем теснее лепятся они друг к другу. Очень много жилья; очень, очень много людей! А темные пятна — это что? Их тоже очень много там, внизу, впереди... Ну конечно же — огороды! Вот ведь Раха какая все-таки: мало ей настоящих чудес, так она еще и съедобную землю выдумала! Между тем Торкова телега благополучно одолела спуск. Послушникам повезло меньше. То ли вьючное у них было пугливее, то ли возница подкачал, а только пришлось носящим серое да мерзостному меняле выпрыгивать из возка и, повиснув на бортах, пахать пятками каменистую осыпь. Но сладить с взбесившейся скотиной им не удалось. Норовя вывернуться из-под наваливающейся сзади телеги, она все прибавляла прыти, пока наконец разогнавшаяся колымага не опрокинулась, валя и вьючное, и пытавшихся его удержать. Леф с удовольствием любовался этим происшествием, но потом до него дошло, что такая участь может постичь их со старухой тоже, а потому следовало бы помочь Гуфе править. Прежде чем опасное место осталось позади, Леф взмок, будто бы это он волок телегу, а не вьючная тварь. И вот ведь странно: хоть за краткие мгновения схватки с вожжами нестерпимо разболелась рука, хоть, похоже, Гуфе от него было больше помех, чем помощи, а все же парнишке стало легче, спокойнее как-то. Когда же он приметил глубокую ссадину на мрачном лице менялы и разбитые губы Устры, то невольно ухмыльнулся — широко, до боли в щеках. Да еще тот запряженный парой возок, который сверху таким смешным показался, подъехал совсем близко, и выяснилось, что это Нурд в нем сидит рядом с каким-то хмурым стариком... Но первые же слова Витязя развеяли Лефову веселость, как некстати сорвавшийся ветер вылизывает с неба извилины сигнальных дымов. Витязь сказал: — Высшие ждут со вчерашнего полудня. Они велели: суд начнется, как только вы доберетесь. Трогайте следом за нами — мы посланы показать вам путь к судному месту. Нурд мельком глянул в настороженные Гуфины глаза, и старуха вздрогнула, будто на нее кипятком плеснули. Потому что никакие слова не смогли бы передать отчаянную тревогу, уместившуюся в этом Нурдовом взгляде. 10 Им не дали передохнуть с дороги, не позволили даже распрячь и напоить вьючных. Какие-то суетливые озабоченные людишки подхватили прибывших прямо с телег и чуть ли не силой поволокли через расступившуюся, странно молчаливую толпу к высоченной стене, под которой устроились на мягких подстилках Предстоятель и десяток старцев — вероятно, Высшие. Обалдевший от подобного напора, Леф успел только заметить, что в людском скопище почти не видать иных цветов, кроме серого. Муторное предчувствие пакостным липким комком увязло в парнишкином горле. Плохо, когда вокруг столько послушников. И место для суда выбрано плохое (хоть стена, у подножия которой расселись Высшие, не бревенчатая, а вылеплена из укрепленной жердями глины, все равно ясно — это ограда заимки). А потом Леф разглядел, что чуть не половина Высших тоже одета в серое, и совсем испугался. Мудрые старики Галечной Долины так и не сумели вспомнить, присутствия скольких Истовых достаточно для учинения Высшего Суда. Доведя спор почти до драки, мудрые все же сошлись на том, что среди Высших никогда не бывало более двух из числа обитателей Первой Заимки. Если так, то нынешний суд иной, чем прежние. Потому что под старинную, осыпающуюся нечистой пылью стену явились все Истовые, сколько их есть в Мире. Все шестеро этих бритоголовых с пугающе схожими бесцветными лицами и запрятанными в путанице трещиноподобных морщин иглами зрачков. Мало кому случалось видеть их вместе. А суд почему-то никак не начинался. Странно. Зачем же тогда надо было так торопиться? В толпе возник и упрочился настороженный гуд, Высшие поерзывали, взглядывали на супящегося Предстоятеля — казалось, что случившаяся заминка непонятна и им. Нурд о чем-то шептался с Гуфой. Кто-то из суетливых людишек-распорядителей попробовал было цыкнуть на них, но шарахнулся прочь, стоило лишь Витязю покоситься в его сторону. Внимательно слушавшая Витязя старуха, похоже, забыла о Лефе, и тот не замедлил этим воспользоваться. Медленно-медленно, забывая дышать, он отодвинулся от ведуньи на крохотный, короче скрипуньего скока шажок, замер, снова шагнул и снова замер — так до тех пор, пока не оказался совсем близко от Ларды, поставленной распорядителями впереди всех прибывших на суд. Леф уже примеривался, как бы это незаметно для прочих обратить на себя Лардино внимание, но Предстоятель вдруг поднялся, заговорил: — Солнце стареет, а поиски истины не бывают краткими. Пора начинать, — он покосился на упершегося в него мрачным взглядом Hypда, пожал плечами. — Ну что я могу поделать? Придется сегодня рассудить старшего из братьев-послушников Галечной Долины и обвиненную им дочку Торка-охотника... — Предстоятель развел руками, словно в чем-то оправдывался перед Витязем, но в голосе его четко обозначила себя досада. — Да помню, помню я, что ты потребовал Высшего Суда прежде, чем этот... Устра... Но как же я стану предлагать Высшим слушать тебя, если главный свидетель твой невесть куда подевался? Так что давай сегодня с послушнической жалобой решим, а с твоей как-нибудь после... Нурд злобно сплюнул и придвинулся к Предстоятелю почти вплотную. Что он там говорил старику, Леф разбирал плохо (слова Витязя сожрал негодующий рев серой толпы), а вот выкрики Предстоятеля слышались довольно отчетливо: «Ну явились все, вшестером... Ну и что? Это же не против обычая! Не гнать же теперь...», «Сколько ждать? День? Десять? Ты, что ли, пришлых из собственных запасов станешь кормить? Вот как озлится здешняя община на нас, разорителей, так для твоего же дела хуже получится!», «Чем сердиться да сквернословить, лучше б за другом своим следил! Не устерег ведь? Не устерег. А теперь все виноватыми получились, кроме тебя...». Два перепуганных распорядителя ловили Нурда за локти, уговаривали: — Нельзя к Высшим до суда подходить незваным!.. Нельзя ругаться, кричать!.. Не по обычаю это!.. В конце концов Витязь отшвырнул их, вернулся к Гуфе и сел у ее ног. Старуха что-то сказала ему — он отмахнулся, оскалился. Истовые глядели на него странно, и Лефу подумалось: хорошо, что Нурд уткнулся лицом в колени; хорошо, что не видит он ласковой укоризны скобленых старческих лиц. Нет-нет, это не для Витязя хорошо — для Истовых. А Предстоятель уже снова умащивался под стеной с таким видом, словно дожевал наконец нечто горькое, но очень полезное. Кто-то из блюстителей сунулся к нему, тыча пальцем в сторону Витязя (дескать, сидит же, нельзя, против обычая!), но старик только плечом дернул: пускай себе, мол, лишь бы худшего не удумал. Опять стало тихо. Серая толпа втянула в себя свое негодование, как втягивает иглы избегнувший опасности скрипун. Гуфа и Витязь тоже молчали. Леф вслушался в это молчание и, краткий миг поколебавшись, тихонько отодвинулся от Ларды, встал там, где стоял прежде. Он не понял, что именно произошло между Нурдом и Предстоятелем. Он понял одно: теперь не время для своеволия. Теперь нужно быть поближе к старшим, к ведунье и Витязю, нужно делать только то, что велят они. А иначе всем будет плохо, и в первую голову — Торковой дочери. Леф видел, как неторопливо вскинулась рука Предстоятеля, как узловатый старческий палец поманил стоящего неподалеку Устру. Старший из братьев-послушников Галечной Долины выдвинулся из толпища. В движениях его сквозила подходящая к случаю почтительность, и заговорил он, как подобает, уважительно, даже робко. Вот только смотрел Устра, кажется, лишь на Истовых, будто бы прочих Высших перед ним не было вовсе. Устра говорил долго. Ничего такого, что показалось бы Лефу новым, он не сказал — все это уже пришлось услыхать несколько дней назад на общинном сходе. И как ни верти, каких сравнений ни напридумывай Лардиному поступку, а ведь взяла-то она чужое, взяла без спросу, не для кого-нибудь — для себя. Вот в чем самое ядрышко того, что натворила девчонка, и ни в какую словесную скорлупу упрятать это самое ядрышко не удастся. Так на что же надеяться? Выслушав жалобщика, старцы долго молчали. Потом один из них прохрипел: — Кто может спорить? — "Оспорить"... — негромко поправил Предстоятель. Исказить освященный обычаем ритуал столь важного дела, как суд, нельзя даже в ничтожнейшей малости. Стоит только позволить дождевой воде по капле сочиться сквозь кровлю, и опомниться не успеешь, как на голову хлынет холодный шумный поток. — Кто может оспорить? — повторил тот же хриплый бесстрастный голос. Леф потупился, стиснул зубы так, что заломило виски и рот наполнился противной вязкой соленостью. Оспорить? Никто не станет оспаривать очевидное. Вон меняла стоит, чтоб у него в носу скрипуны завелись; вон накидка с жертвенным знаком... Что же теперь? Без Ларды, без Хона, без Рахиной воркотни... И до самой Вечной Дороги — вот эти же рожи вокруг, жирные, нагло-снисходительные, отвратные. Бежать? Драться? Просить? Все-таки трусливую скудость притаившихся в толпе звуков не стоило считать тишиной. Иначе как же назвать то, что обвалилось на судное место, когда Витязь встал и обернулся к Высшим: — Я. Я могу оспорить лживую жалобу. Растерявшееся на миг серое многолюдство сорвалось остервенелым воем, забесновалось, вздыбливая над собой спутанную щетину несметных грозящих рук. А потом кто-то из Истовых сказал, словно медью лязгнул: «Пусть говорит». И опять стало тихо, но не совсем. Где-то в недрах утратившего незыблемость толпища увязло сдержанное ворчание — закваска готовой вспучиться и выплеснуться на волю злобы. Пусть. Для того чтобы смутить Hypда, требовалось нечто несоизмеримо большее, чем недовольство обряженных в одноцветные накидки толстомордых бездельников. — Если Устра и вправду желает возмездия оскорбителям обычая и Бездонной Мглы, то он ошибся. Прежде чем жаловаться на Ларду, он должен был жаловаться на Истовых и себя, — вот что сказал Нурд. Сказал. Выждал, пока Истовые усмирят опять взбесившуюся после таких его слов толпу. Потом продолжил. В речи его также не было ничего, не известного Лефу. Витязь рассказывал о том, как Истовые обошлись с Прошлым Витязем Амдом, и о том, зачем они так обошлись с ним. А еще он рассказал, что приключилось в Галечной Долине меньше десяти солнц назад. Страшным получился рассказ; и завершивший его Нурдов вопрос, какой же участи достойны затеявшие все это, пожалуй, был лишним. Пока Нурд говорил, Предстоятель морщился, грыз губы, иногда, забывшись, принимался стонать. Высшие из общинных старост казались ошарашенными и очень напуганными. А в устремленных на Витязя глазах Истовых вызревала спокойная жалость. Почему?! Когда, смолкнув, Нурд зашарил дерзким взглядом по лицам восседающих под стеной, один из обитателей Первой Заимки спросил: — Кто же подтвердит, что рассказанные тобою ужасы случились на самом деле? — Обычай гласит: обвинение справедливо, если оно поддерживается хотя бы тремя свидетелями, не состоящими с обвинителем в близком родстве, — вздернул подбородок Витязь. — Мои свидетели Гуфа и Торк, которые здесь, а еще — столяр Хон, которого не пустила сюда община. Кроме того, я озаботился привезти в Несметные Хижины тело Прошлого Витязя Амда, которое девять лет назад должно было исчезнуть во Мгле, но осталось в Мире. Мы похоронили Амда вчера, а до тех пор его видели многие. Предстоятель видел. И ты тоже видел. Станешь отрицать? — Зачем же мне отрицать то, что было на самом деле? — изумился Истовый. — Конечно, я видел тело. Только чье оно? Я хорошо помню старого храбреца Амда, но опознать его черты в изуродованном лице привезенного тобой мертвеца невозможно. Ведь так? — Он обернулся к Предстоятелю, и тот кивнул, соглашаясь. Нурд тоже закивал: — Так, так. Невозможно. Ты прав. Я знаю: вы любите, когда одна затея приносит не одну пользу. Вы мучили Прошлого Витязя не только чтобы заставить его нарушить обычай, но и чтоб обезобразить до неузнаваемости. Только забыли, что опознать человека можно не только по лицу. А еще забыли (или вовсе не знали), что Амду очень нравился его панцирь. Настолько нравился, что однажды, когда бешеный ему бок прорубил, он нового не захотел, он упросил Фунза-кузнеца тот, старый, чинить. И Фунз — бывает же так! — по сей день помнит, в каком месте был Амдов панцирь посечен, а значит, где у Прошлого Витязя должен остаться шрам. Вот так-то, Истовый. Смекаешь? Нет, Истовый, кажется, не понял смысла Нурдовых слов. Во всяком случае, лицо его осталось по-прежнему добрым и безмятежным. — Ты интересное рассказал, — выговорил он задумчиво. — Пускай теперь выйдет сюда Фунз и расскажет подробнее. При этих словах Витязь аж зарычал от злости. — Тебе-то лучше всех ведомо, что появиться здесь Фунз не может! Он пропал нынешним утром — клянусь, это ваших рук дело, серые твари! Говори, куда вы его упрятали?! В священный колодец?! — Фунз жив и недалеко, — Гуфа наконец разлепила запекшиеся черные губы. — Я чувствую. Его еще не погубили. Истовый повернулся к ведунье: — А ты, мудрая Гуфа, тоже помнишь, где и какой был у Амда шрам? Ведь наверное, лечила его рану ты... Старуха мотнула подбородком: — Прошлый Витязь всегда лечил себя сам. Но Нурд говорит правду, и ты сам это знаешь. Истовый вздохнул, тяжело поднялся. — Неладно получается у тебя, Витязь. Один твой свидетель — отец оскорбившей Мглу, и, значит, готов подтвердить что угодно, лишь бы выручить чадо. Другой свидетель — хоть и уважаемая людьми, но все-таки баба, а двое прочих обретаются невесть где и предстать на суде не могут. Плохо, — он ласково оглядел Нурда, Гуфу, улыбнулся, встретившись глазами с бледным от волнения Лефом. — Я понимаю вас, вами движут добрые помыслы. Вы радеете о благе своей общины. Ведь Торк не сможет сражаться так же, как сражался он до сих пор, если силы и отвагу его подточит горе. И дочь его обещает стать воительницей поумелее многих мужчин. Мгла велит заботиться о безопасности и благе братьев-людей, но все же следует помнить, что не любые средства для этого хороши. Да и зачем понадобились вам изощренные выдумки? Разве мы, носящие серое, способны пожелать кому-либо зла? — Добрый, такой добрый, беззащитный старик, он, кажется, даже всхлипнул при мысли, что кто-то мог заподозрить его в злодействе. — Разве покушаемся мы на счастье девочки, по младенческой глупости своей сделавшей плохое? Мы даже не требуем лишить ее права выбора (и кстати сказать, тем самым нарушаем обычай). Единственная наша просьба: чтоб бедный незнающий мальчик Леф жил среди нас, на заимке Галечной Долины, и посвятил себя вымаливанию прощения для собиравшейся выбрать его неразумной девочки. Вы, мудрые, скажите: что же в этом плохого? — обернулся он к прочим Высшим. — Вам же ведомо, как бывает сурова жизнь Незнающих, какой тяжкой обузой становится Незнающий для тех, кого Бездонная Мгла определила быть ему вместо родителей! А мы избавим столяра Хона и его благочестивую женщину Раху от излишних забот. Мы сделаем жизнь Незнающего Лефа беззаботной, легкой и сытой. Лишь моления будут его трудом, да еще — если он сам пожелает — песенная игра, к которой мальчик имеет склонность. Ведь никто не сумеет умилостивить Бездонную Мглу лучше собственного ее порождения... Так я спрашиваю вас, мудрые: что плохого в нашем прошении? Он наконец умолк, и вглядывавшийся в лица Высших Леф с ужасом понял, что серого облачения ему не миновать. Про Истовых и говорить нечего; главы общин слишком напуганы рассказом Нурда, чтобы решиться в него поверить. А Предстоятель... Мгла его разберет, Предстоятеля, не осталось у Лефа к нему ни капли доверия. Вот он встает — величественный, спокойный. Встает и говорит: — Нынче мы услыхали слишком много, чтобы решать сразу. Солнце готовится к гибели, настает время для сна, а не для споров. Разойдемся, а завтра к этому времени объявим людям решение Высшего Суда. Старцы зашевелились, в толпе загомонили было, как вдруг внезапная вспышка нечеловеческого злобного смеха вынудила всех обернуться к Гуфе. Всех. Даже Торка, который до сих пор все внимание, все силы свои тратил на то, чтобы заставить Ларду молчать и стоять спокойно. Гуфа хохотала, глядя на Устру, а тот с ужасом рассматривал только что выплюнутый на ладонь собственный зуб. — Разве я не предупреждала тебя, Устра? — Гуфа утерла слезившиеся глаза, перевела дух. — Не тревожься, долго мучиться тебе не придется. Они очень быстро повыпадают, зубы твои. — Даже если кто из старост сомневается, до будущего вечера Истовые сумеют убедить всех. — Витязь скрипнул зубами и смолк. Леф старался устроиться так, чтобы не зацепиться взглядом о его лицо, но в хижине было слишком тесно. Ноющая шея — вот и весь прок, которого удалось добиться. И никуда не деться от тоскливой безысходности, проглотившей привычную веселую синеву Нурдовых глаз. Страшная безысходность, заразная, как обитающая в болотной гнили трясучая хворь, она рвется наружу, топит в себе ум, волю, надежды; и окружающее подергивается затхлой пропыленной серостью, той самой, которой уже обещана во владение вся оставшаяся Лефова жизнь. Или это лишь кажется в лживом свете немощного костерка, разведенного прямо на поросшем травой полу? Может, и кажется... Их всех загнали на ночь в пропахшую плесенью развалюху, догнивавшую поблизости от судного места. Всех. Правда, Гуфу, Торка и Витязя хотел зазвать к себе Предстоятель, но, выслушав вежливый отказ, не стал уговаривать строптивцев. Хотят спать без удобств и почета? Пусть. Каждый волен сам лишать себя радостей жизни — другим останется больше. Наконец-то Ларда и Леф оказались рядом. В хижине было слишком темно, чтобы присутствие прочих могло как-то стеснять, а потому появилась наконец возможность поговорить. Но оказалось, что говорить не хочется — хочется касаться друг друга плечами и молчать. А за шаткими дырявыми стенами бродили копейщики Предстоятеля, мужичонки-распорядители, дюжие верзилы-послушники... Обычай охранять тех, кто приехал держать ответ перед судом Высших, от возможного покушения обвинителей-жалобщиков соблюдался ревностно. Занятый Лардой и своими невеселыми мыслями, Леф не сразу обратил внимание, что чавканье, бормотанье, вздохи окружающих сменились разноголосым храпом. Спят? Да, вповалку, чуть ли не один на другом. Старый Фын уснул, обмакнув бороду в недовыхлебанное варево, и сыновья его уснули, и даже Торк обмяк, уткнулся лицом в колени. А Гуфа не спит, она неслышно шепчется с Нурдом. И Ларда не спит. Ведунья поднялась, смутной тенью выскользнула наружу. Витязь двинулся следом, однако из хижины выбираться не стал. Он привалился к стене возле незавешенной черной прорвы выхода, и ладонь его неторопливо оглаживала рукоять привешенного к поясу голубого клинка. Леф, в душе которого затрепыхалась какая-то смутная, ему самому непонятная надежда, впился глазами в Нурда, но ничего, способного оправдать подобное внимание, не происходило. Ну, надоело Витязю дышать смрадом переполненной людьми хижины, захотелось выполоскать грудь ночной свежестью... Ну и что? А Гуфа... Да мало ли зачем понадобилось ей выйти? Очень даже простое и понятное дело... Старуха вернулась довольно скоро. Как только она переступила невысокий зашарканный порожек, Нурд шагнул в темноту, будто в воду кинулся. Показалось Лефу, или снаружи лязгнуло, взблеснуло, словно бы Витязь, выбравшись из-под кровли, сразу же оголил клинок? Гуфа так и не посмотрела в их с Лардой сторону, даже не подошла. — Уходите, — сказала она, и голос ее дрогнул. — Постарайтесь скорее добраться до Лесистого Склона. Ты ведь знаешь, какой дорогой надо идти, маленькая глупая Ларда... Вы домой не суйтесь. Дожидайтесь меня возле моей землянки. — Старуха тяжело опустилась на пол, сжала щеки ладонями. — Ну, чего же вы ждете? Кто-нибудь успеет проснуться, и Нурду придется замарать клинок в человечьей крови — вы этого ждете?! Уходите же! Когда Леф, торопливо пробираясь к выходу, поравнялся со скорчившейся старухой, та отобрала у него виолу и, ворча, сильно толкнула в спину — торопись, мол, а о певучем дереве и без тебя позаботятся. Переступая через порог, парнишка оглянулся. Костер почти что погас, только крохотные багровые пятнышки суетились в куче обгорелого хвороста. Гуфино лицо растворил сумрак, оно казалось плоским обрывком черноты, и Лефу почему-то стало очень жалко ведунью. Почему? Куда уместнее было бы пожалеть себя или Ларду. — Спасибо, добрая Гуфа, — тихонько проговорил он. В ответ послышался короткий сдавленный всхлип. 11 Лефу очень хотелось выспросить, куда же это ведет его Торкова дочь, но стоило лишь заглянуть в насупленное девчоночье лицо, увидеть окаменевшие скулы, темные пятнышки на искусанных губах, и всякое желание приставать исчезало. Захочет, так сама объяснит. А может, и без ее подсказки удастся понять? Но понять не удавалось. Сперва Леф вообразил, что они просто запрягут вьючное и поедут назад тем же путем, которым добирались в Жирные Земли. Но Ларда даже посмотреть не захотела туда, где черными глыбами угадывалась во тьме спящая умаявшаяся скотина. Незнакомым, бесшумным и плавным шагом (будто бы не шла она вовсе, а невесомой тенью скользила над верхушками трав) девчонка двинулась в ночь, шепотом приказав не отставать и внимательнее смотреть под ноги. Дважды им пришлось пробираться между спящими мужиками, и Леф бы обязательно наступил на кого-нибудь, но Ларда успевала вцепиться в непривычного к ночной ходьбе паренька и проводила через опасные места, чуть ли не собственными руками переставляя его неуклюжие ноги. Потом прямо перед ними невесть откуда возникла огромная фигура. Это было так неожиданно, что оба они даже не почувствовали ничего, просто оцепенели на миг, а когда сумели наконец испугаться, то оказалось, что это Нурд. Он молча сунул в Лардины руки увесистый кожаный тючок, едва ощутимо похлопал Лефа по спине и сгинул в сумрак так же непостижимо, как возник из него. Больше в эту ночь им никто не встречался. А потом было пасмурное утро, и обалдевший от усталости и переживаний Леф вдруг обнаружил, что идут они теперь по извилистой узкой расселине в скалах и что расселина эта все ощутимее задирается вверх. Через несколько мгновений Ларда велела ему отдыхать, а сама торопливо отправилась дальше и вскоре скрылась за обломком скалы. Отдыхать — это хорошо. Леф попробовал сесть на случившийся рядом невысокий валун, но то ли измученное тело окончательно отказало в повиновении, то ли валун загадочным образом сам вывернулся куда-то... В груди мучительно трепыхнулось, на мгновение возвратилась ночная темень, и парнишка вдруг осознал себя лежащим на занесенных бурой пылью камнях. Вяло шевельнулась мысль, что нехорошо так, стыдно, что надо бы подняться, покуда не возвратилась Ларда, — шевельнулась эта самая мысль и тут же куда-то сгинула. Ларда не появлялась довольно долго. Во всяком случае, Леф успел обсохнуть, а руки и ноги его прекратили трястись. Кажется, они вновь обрели способность сдвинуть своего хозяина с места. Парнишке опять стало казаться, что надо как можно скорее сменить позу на более приличествующую отважному и сильному воину, но тут щебень захрустел под торопливыми шагами Торковой дочери. Она не спотыкалась, не запиналась — ступала упруго и твердо, словно бы вся усталость, сколько полагалось ее на двоих, почему-то решила прилепиться к одному только Лефу. Тот всхлипнул тихонько, переживая свое ничтожество (которое, по его мнению, даже рана не могла оправдать), и заерзал, умащиваясь поудобнее. Раз уж все равно опозорился, так какой смысл вставать? Ларда, впрочем, и виду не подала, что заметила Лефову беспомощность. Она присела на корточки, завозилась у подаренного Витязем тючка, потом, осторожно перевернув парнишку на спину, сунула ему в руку кусок как-то странно приготовленного мяса. Вот это оказалось кстати. Отдирая зубами жесткие потрескивающие волокна, Леф чувствовал, что тело его стремительно обретает силы, утерянные, казалось, если и не навсегда, то очень надолго. Торкова дочь тем временем, почти не жуя, проглотила такой же кусок и снова вернулась к тючку. Обсосав пальцы, Леф забарахтался, приподнялся на четвереньки, с надеждой заглянул через Лардино плечо: может, еще дадут? Но нет, больше мяса в тючке не было. Там были связки вяленых белесых кореньев и крохотные горшочки с неприятно пахнущими снадобьями, которые, скорее всего, к еде отношения не имели. Леф разочарованно вздохнул, сел, обхватив руками колени, недоуменно вслушиваясь в невнятные девчонкины восклицания. Ишь, рада, будто кусок железа нашла... Чему она так радуется? Были у Ларды причины для радости, были. В бегстве, имея на попечении непривычного к дальним переходам да еще к тому же раненого, не больно-то поохотишься — тут ведь каждый миг ценен. И снеди с собой много не возьмешь: лишняя тяжесть страшней погони. А Нурдовы подарки позволят не менее двух дней обманывать голод и сберегать силы. Вот только... Откуда у Витязя оказалось такое? Не всегда же он таскает с собой подобные редкости! А тут будто заранее знал, какая случится надобность... Или это не он, а Гуфа? Непонятно... Однако времени на размышления и догадки не было. Ведь, конечно же, Высшие не пожелают оставить безнаказанной такую дерзость, как побег от их суда, — непременно пошлют ловить, причем ловцы будут сильными, опытными и при собаках. Да нет, почему же это «будут» и «пошлют»? Наверняка уже открылась пропажа обвиняемой послушниками девки, и отряженные за нею поимщики небось уже успели выискать нужный след. Все это Торкова дочь торопливо растолковала Лефу, чтобы тот не вздумал рассчитывать на продолжение отдыха. Но тратить время попусту пришлось все равно: парнишка уперся, словно круглорог перед бродом, и ни в какую не желал идти дальше, пока не расскажут ему, зачем надо забираться в незнакомые скалы. Ларда попробовала прикрикнуть на заартачившегося Незнающего — тот надулся, однако сговорчивее не стал. Убедившись, что увещевания бесполезны, Ларда принялась объяснять, то и дело поминая Бездонную, бешеных и трухлоголовых глупцов. Раньше Мир был круглый. Если сверху смотреть — круглый, и если сбоку — тоже круглый. Как вот гирька пращная. Это Гуфа говорит — значит, так и было. Потом Бездонная съела все, только маленький кусочек оставила. Если на этот кусочек сбоку посмотреть, он вроде холмика, а если сверху — опять круглый. Вот такой... Ларда кончиком ножа выцарапала на камне круг, вернее — что-то смутно его напоминающее. Спешка ведь, да еще руки трясутся... Да ну его к проклятому, и так ладно! Сосредоточенно сопя, девчонка принялась чиркать по изображенному то ногтем, то железным лезвием: — Вот тут — на самом краешке Мира — Ущелье Умерших Солнц, Мгла Бездонная. Здесь — Лесистый Склон. Это — Черные Земли. А вот так (на плане появилась загогулина, похожая на рыболовный крючок), так мы сюда добирались. Понял? (Да зачем же спрашивать?! Может, и понял, а если не понял, то все равно не сознается. Скорее, скорее надо, солнце вон уже куда забралось!) Мгла, когда решила сделать Мир маленьким, она вот как устроила: если человек идет все прямо и прямо к границе Мира, то на этой самой границе он будто бы в туман входит, а выбирается из него на границе противоположной. Не знаю я, почему так получается, никто этого не знает! — выкрикнула она, заметив, что Леф собирается спрашивать. — Молчи. Смотри лучше: мы теперь вот где. Гуфа велела нам добраться до ее землянки, которая на Лесистом Склоне. Если пойдем той же дорогой, что сюда ехали, дней шесть идти будем. И там заимки везде. Дымы скажут послушникам: идут двое, ловите. Поймают. Если же мы вот так пойдем (новая царапина на камне), то меньше чем за два дня до края Мира доберемся. Через скалы, мимо Жирных Земель... А противоположный край видишь где? (Кончик ножа продлил царапину в обратную сторону и уткнулся в обозначенное раньше Ущелье Умерших Солнц.) До Лесистого Склона отсюда день, ну, может, полтора дня ходьбы. Понял теперь? И все, пошли, слышишь?! Леф снова уперся: — Слушай, а Фын как же теперь? Он ведь поручителем твоим вызвался... Его накажут, да? — Ишь, спохватился! — в Лардином взгляде насмешливость мешалась с досадой. — Ничего ему не будет, Фыну твоему. От начала суда за всех отвечает сам Предстоятель. Да пошли же! Она зря так сказала — «пошли». Потому что не идти им пришлось, а пробираться, карабкаться все глубже в скалы, все ближе к недоступному небу. До этих пор Леф даже представить себе не мог, насколько непроходимым может быть Мир. Камень, камень, камень... Он дыбился, громоздился вокруг — источенный, затертый промозглыми злыми ветрами; расползался под ногами зыбкими россыпями трескучего щебня; набивался в глаза и ноздри острой секущей пылью. Скалы будто застыли в невыносимом напряжении, стремясь вырваться из собственной неподвижности, как из неживого яйца вырывается на волю живое, горячее. А в расселинах корячилась сухая колючка, которая неколебимой жестокостью убогих стеблей тщилась сродниться с каменной мертвечиной. Только однажды это тягостное однообразие нарушила попавшаяся им на пути обширная котловина, густо заросшая мхом и белесой болотной травой. Невиданной прозрачности ключ (если бы не хрупкое журчание спешащей воды, если б не шныряющие по ее поверхности солнечные искры, то Леф прошел бы мимо и не заметил) толчками выплескивался из почти отвесного склона и после недолгой жизни среди гальки и валунов тонул в замшелой блеклой трясине. Ларда наладилась было передохнуть у воды, но тут примерещился ей далекий собачий брех, и об отдыхе пришлось позабыть. Хлесткий ветер драл в клочья мохнатую седину тумана, и клочья эти уносились прочь, цепляясь за ветви прозрачных хворых кустов. А совсем недавно, когда Торкова дочь втащила Лефа в густую промозглую темень, никакого ветра не было и в помине. И еще там, по другую сторону тумана, тусклое закатное солнце светило им в спины, теперь же оно висело чуть ли не прямо перед глазами. Они стояли на гребне обширного склона, под ноги стелилась росная зелень, за спиной тяжко нависла туманная пелена, а впереди... Впереди и внизу стелилась полоса укатанного течением множества лет каменного крошева — галечная рука, придавленная с противоположной стороны точно таким же склоном и далеко справа упирающаяся в озеро с тяжелой серой водой... Нет, с чем-то иным, лишь похожим на воду. Непроницаемая мгла, струйчатая, текучая, она будто дышала, плескалась на озерные берега, почти дотягиваясь до подножия изъеденного непомерной древностью утесоподобного каменного строения, и нехотя втягивалась обратно. А стена непроглядного тумана, из которого только что выбрались Ларда и Леф, наискось резала щетинящийся редкими кустами склон и, минуя дальний берег мглистого озера, скрывалась за дальними безжизненными вершинами вместе со съеденной ею границей Мира. И поэтому открывшееся взгляду ущелье казалось нелепым, выдуманным каким-то. Ведь вроде бы настоящее, привычное, крепкое — и вдруг размазывается зыбкой пугающей серостью, замаранной красным там, где окунулось в нее набухающее предсмертной кровью дряхлое солнце. Вот она, значит, какова из себя — обитель Бездонной Мглы... Они не сразу сумели толком осознать, оценить увиденное. Лефу было худо. Живот ледяными пальцами тискала тошнота, в ушах грохотало, глаза то недоступным пониманию образом умудрялись различить каждую травинку даже на противоположном склоне, то захлебывались тягостной чернотой. Ларда чувствовала себя не лучше, но внезапная хворость не пугала ее. Торковой дочери уже приходилось почувствовать на себе, что вытворяет с человеком Туман Последней Межи, она знала: нужно терпеть и ждать, и вскорости все пройдет. Так и случилось. Приходящий в себя Леф долго бы еще хлопал глазами, оглядываясь и привыкая к увиденному, но Ларда вдруг больно вцепилась в его плечо, метнулась к кустам, волоча за собой упирающегося от неожиданности парнишку. Уже распластавшись за не слишком-то надежным прикрытием скудной листвы, втиснув Лефа в траву, она пояснила жарким, щекочущим ухо шепотом: — Нехорошо вышли, ох как нехорошо... Прямо на заимку вышли, вот ведь беда-то! Нет бы, чтоб левее чуть, вон за тем валуном, там бы не углядеть им... А теперь что? И на открытое не высунешься — враз приметят, и тут до крепкой темноты не вылежать — тоже успеют приметить. Ну попали! Как древогрызы в кипящий горшок... — Какая заимка? — пытаясь высвободиться, Леф неловко двинул раненой рукой и зашипел от боли. — Та каменная хижина высокая, что возле Мглы, — это заимка? Она же так далеко, из нее нельзя увидеть. Ты, наверное, очень устала, да? Ларда тоже зашипела, но, конечно, не от боли — от раздражения: — Сам ты устал! Прямо перед нами, у гребня — не видишь, что ли?! Наверное, Туман Последней Межи еще не перестал баловаться Лефовым зрением. Иначе трудно понять, как парнишка умудрился до сих пор не заметить вытянувшийся из противоположного склона частокол заимочной ограды. И не так уж далеко была она, заимка эта. Даже острые концы бревен хорошо различались на фоне стремительно багровеющего неба. А над зубчатой верхушкой стены виднелись люди. Сперва их было двое, потом добавилось еще и еще... Суетятся, орут — слов, конечно, не разобрать, но галдеж там у них стоит отчаянный. Кажется, или действительно один из тех на стене машет рукой, указывая на что-то? Вот и еще один... А во что они тычут, отсюда не разобрать... Только надо ли разбирать? И так ведь понятно... — Ну что теперь? — Леф облизал мгновенно пересохшие губы, судорожно сглотнул. Ларда наконец выпустила его плечо, села, обхватив руками колени (если уже все равно заметили, то нечего вжиматься брюхом в колючки). — Да мало ли что, — спокойно сказала она. — Мы сейчас разное можем сделать, и все может оказаться плохо. Проще всего податься туда, откуда пришли, только не получится ли это прямо к погоне в руки? Или плюнуть да идти прямо к Лесистому Склону на виду у этих? А они пойдут за нами, да еще дымом предупредят прочих, и в Сырой Луговине нас перехватят тамошние заимщики... Вот и выбирай, только недолго — мешкать в бездействии нам теперь тоже нельзя. Того и гляди, отряженные Высшими поимщики сюда нагрянут или носящие серое кончат галдеть да кинутся нападать... Девчонка смолкла, впилась, зубами в собственный кулак. Несколько мгновений она молча разглядывала волнующихся послушников, издали очень схожих с пакостной мошкарой, роящейся на каком-то объедке. Потом сказала раздумчиво: — Можно еще вот что попробовать: сейчас на виду у них отправиться прямо к Бездонной Мгле, а потом повернуть назад. Видишь, тот склон обрывом заканчивается, и кусты там погуще, и трава... Если над самым обрывом прокрасться, то не заметят, решат, что мы и впрямь к Мгле ушли. Леф растерянно дернул себя за волосы: — Так послушники же вмиг догадаются, что мы им глаза конопатим! Нечего нам возле Бездонной делать — это и круглорогу ясно... И не станут же они только сверху глядеть, они наверняка ловить нас попробуют. Слезут и все увидят... Ты, Ларда, по-моему, глупое выдумала. Ларда даже не обиделась почему-то; лицо ее вдруг просветлело, чуть ли не радостным стало. Смысла этой перемены Леф не уразумел. Он понял только, что спорить с ней, такой, дело вовсе пустое. А девчонка снова вцепилась ему в плечо, забормотала торопливо и неразборчиво: — Ничего это не глупость, все хорошо получится. В каменной хижине сейчас нет никого: это Первая Заимка, там только Истовые жить могут, но они еще из Черных Земель не вернулись. А вон те, которые на гребне, — они все для Истовых делают... Ну, пищу там, ухаживают по-всякому... Они в отсутствие старших на Первую Заимку сунуться ни за что не посмеют. И они-то знают, что есть у нас интерес возле Бездонной Мглы! Важный интерес — Древняя Глина. Древняя Глина... Слушай, мы сейчас в Первую Заимку заберемся, понял? Ведь не будет больше такого случая добраться до Говорящих Досок! — Но я еще не умею понимать все знаки древних! — у Лефа от волнения взмокли ладони. — Я пока даже тот осколок, что у Гуфы хранится, толком прочесть не могу! Он понимал, что из Лардиной затеи ничего путного не получится, но остановить эту шалую девчонку... Ведунья сумела бы, Торк, а Лефу такое вряд ли под силу. — Пошли! — Ларда вскочила. — Мы не станем пробовать читать сами. Мы просто наберем побольше и отнесем Гуфе. С трудом поднимаясь на ноги, Леф подумал, что вряд ли Гуфа будет рада подобной помощи. Однако Ларда уже спускалась в ущелье. — Ты не бойся, — она очень старалась казаться решительной и отважной, вот только голос ее подрагивал. — Нам, главное, доски поскорее найти, чтоб успеть до нового солнца, чтоб в темноте. Уж в темноте-то мы сумеем как-нибудь вышмыгнуть из ущелья. Даже если послушники вздумают учинить засаду — все равно... Глупые они, послушники, а я — охотница, а ты — воин. Носящие серое все глупые, а эти из них самые горшкоголовые, потому как всю жизнь Истовым пятки вылизывают... Леф эту болтовню не больно-то слушал. Ларде ведь собеседник нужен, как на языке ноздря, она страх свой старается заговорить. Ну пусть... А что ему со своим страхом делать? Торкова дочь шла нарочито неспешно, и не прямо вниз, а наискось по склону — это чтоб со стороны понятно было, куда она ладится (да и проще так: склон-то довольно крут). Леф, спотыкаясь, брел следом и все время озирался на воткнувшуюся в темнеющее небо заимочную ограду. Понимал, что не нужно, клял себя самыми жуткими из ведомых ему бранных словечек, пробовал даже рукой сдерживать упрямо выворачивающийся подбородок — не помогало. Толпятся. Смотрят. Кричат, а что кричат — не разобрать, далеко. Мерзнет левое плечо. Правое не мерзнет, и живот, и лицо мокреет от пота, а левое плечо будто снегом облипло... Оно и понятно: если из заимки станут гирьки метать, то, наверное, именно в левое плечо попадут. Вот оно и мерзнет, ждет, стало быть. Дождется? Пусть. Только бы не в Ларду. Только бы не по ране. Остальное — пусть... Да нет же, глупости это! Не станут послушники метать: далеко. Или станут? Они же не клялись безвылазно в заимке своей сидеть, могут выйти, подобраться поближе... А ежели у них еще одна громыхающая труба имеется? Тогда и со стены достанут... Плохо, страшно... И зачем же они все время вопят? Похоже, будто одно и то же слово выкрикивают, а что это за слово такое, никак не удается расслышать... Добравшись до дна ущелья, Леф снова зыркнул в сторону обители носящих серое, и вдруг вскрикнул, да так, что ушедшая вперед Ларда замерла, глянула испуганно сперва на него, потом на заимку. А над заимкой вспучивалась невесомо-зыбкая громада сигнального дыма. Знакомый сигнал, простой. И сразу стало понятно, что за слово такое орали перепуганные послушники — им, им они это слово кричали, предостеречь пытались двух недоростков-глупцов. Ну Леф-то понятно — рана, да и привычки нет... Но Ларда, Ларда-то как могла не заметить?! Видать, на заимку поглядывала внимательней, чем вперед да под ноги... Конечно же, обитатели Второй Заимки переполошились вовсе не из-за того, что увидали Ларду и Лефа. Ведь неподалеку Бездонная, а она горазда на куда более серьезные поводы для переполоха, чем появление двух детей, пусть даже и оскорбивших обычай. И заметили их послушники только тогда, когда Торкова дочь потащила Лефа к Обители Истовых — в полный рост по голому склону. А подлинная причина страха носящих серое, тихонько рыча, кружит по хрусткой гальке, словно тщится куцый хвост оттоптать. И прятаться негде, и бесполезно бежать, потому что слишком близко оно — Черное исчадие, так некстати именно теперь исторгнутое в Мир из Бездонной Мглы. Ветер, раздраженно трепавший наверху Туманы Последней Межи, здесь, в ущелье, совсем обессилел. Он вяло тянул со стороны Обители Истовых, и в чистую сырость его вплетался терпкий звериный смрад. Может, потому и не приметило еще исчадие людскую близость, что ветер от него дует? И шагов оно не слышало — ему, верно, теперь только грохот гальки под собственными лапами слыхать... Может, нездешняя тварь долго еще будет увлечена своим безмозглым кружением? Может, все-таки удастся спастись? Вот только спасаться, пожалуй, некуда. Нет вблизи никаких укрытий, кроме Второй Заимки, а там вряд ли окажется безопаснее, чем у исчадия в пасти. Да и не добежать туда. Наверное, стоит лишь сдвинуться с места, как порождение Бездонной углядит шевеление и кинется догонять. И ведь догонит! Не успел Леф подумать об этом, как исчадие вдруг замерло, вздернув тупую ощеренную морду, и в его крохотных глазках отразилось кровавое вечернее небо. Похоже было, что внимание чудища привлек гомон послушников. Вспухли, окаменели тяжкие мышцы, залитые тусклым мраком короткой щетинистой шерсти; сморщились отвислые губы, выпятились из их складок слюнявые желтые клыки... В то самое мгновение, когда Леф вообразил, будто исчадие собралось направиться к бревенчатым стенам заимки, порождение Мглы внезапно обернулось и с кратким сорванным ревом швырнуло черную молнию своего тела навстречу ему и Ларде. Он не успел схватиться за нож, не сумел заметить, куда подевалась стоявшая ближе к чудищу Торкова дочь. Страшный удар в грудь сшиб его с ног, и почему-то оказавшаяся невыносимо жесткой земля оборвала краткий миг падения таким же ударом. В следующий миг твердокаменная тьма с отвратительным хрустом сомкнулась на самовольно вскинувшейся левой руке Лефа, и солнце умерло, а вместе с ним и весь Мир. Ночь. Глухая, непроглядная ночь. Ни звезд, ни огней... Странно... Почему так легко дышится? И тело тоже легкое-легкое, оно будто не лежит, а висит над землей, плывет, не чувствуя ничего под собой и вокруг. Так и должен ощущать себя человек, который погиб, однако еще не отпущен погребальным обрядом на Вечную Дорогу. Погиб? Но почему же тогда так болит вновь пострадавшая левая рука? Ладонь словно придавлена чем-то твердым и тяжким, утратившие чувствительность пальцы наливаются неторопливым огнем в такт вялым толчкам в груди... Способна ли доставшаяся при жизни рана сохраниться и за смертным пределом? Может ли живой человек собственную боль ощущать, как валяющуюся рядом неинтересную безделушку? Обидно... До стонов, до горечи, до надрывного плача обидно оказаться неспособным понять простейшую вещь: жив ты или не жив? «Это потому, что ты сейчас и не там, и не здесь, а между. Терпи. Скоро все закончится, ты вернешься». Пустая черная ночь умеет жалеть? У нее есть голос? Знакомый голос, слышанный бессчетное число раз, вот только никак не получается вспомнить, чей он, потому что больно. Кисть левой руки медленно прожевывают огромные безразличные челюсти, боль перестала быть чем-то ненужным и скучным — настолько, что Леф даже попытался поднять руку к глазам и посмотреть на нее. Поднять получилось, причем с небывалой легкостью, словно многострадальная его рука напрочь утратила вес. А вот посмотреть не удалось — ведь темно... Ночь. Глухая, беззвучная. Даже послушники угомонились там, на заимке своей. И непонятный голос смолк, утопил себя в черноте... Но что-то все же есть поблизости, что-то движущееся, дышащее, потрескивающее вкрадчиво, но ощутимо... Что это? Увидеть бы, но ведь ночь, непроглядная тьма вокруг... А может быть, надо просто открыть глаза? Веки поднять оказалось куда труднее, чем руку. Наверное, потому, что веки у Лефа были, а от левой руки остался лишь туго стянутый заскорузлой повязкой огрызок, да еще боль в несуществующих пальцах. Парнишка не успел даже осознать, что обрел способность видеть, что явно жив. Зрелище собственного увечья было как внезапный удар по глазам. Леф страшно вскрикнул, но тут же захлебнулся, закашлялся, глотая хлынувшую в рот вязкую горечь. И Гуфа (ну конечно же, Гуфа, а не какая-то там говорящая тьма) ворчала, с силой прижимая к его губам край медной чаши: — Ну зачем же ты кричишь, глупый маленький Леф? Ты зря кричишь, поздно уже кричать. Пей лучше. Больше выпьешь — скорее поправишься... Леф пытался отпихнуть от себя горячую медь, мотал головой, отплевывался, но где уж ему, полуживому, было вывернуться из цепких старухиных рук... Пришлось подчиниться, глотать, захлебываясь и кашляя, чтобы получить возможность дышать и спрашивать. Однако спрашивать не позволили. Едва лишь последние капли мерзостного питья влились в судорожно распахнутый рот парня, как ведунья крепко стиснула его губы костлявыми пальцами. Леф было затрепыхался, но старуха прикрикнула так сурово, что он замер, вжался в странно мягкое, почти неощутимое ложе; только всхлипывал тихонько и жалобно. — Не стони, — Гуфа присела рядом, уткнулась подбородком в согнутые колени. — Или ты вообразил, что если руки лишился, так больше уже не мужик, не воин? Ты, Леф, зря такое вообразил. Голос старой ведуньи был ворчлив и вместе с тем исполнен какой-то неуловимой ласковости; глаза ее словно застыли под странно надломившимися бровями, упершись почти осязаемым взглядом в белое, мокреющее от пота парнишкино лицо, и Леф вдруг сообразил, что властное, несуетное спокойствие вливается в него именно из этих глаз. Страх, отчаяние, боль сгинули и не возвратились даже после того, как Гуфа отвернулась с тягучим вздохом. — Вот теперь можешь говорить, — устало прохрипела словно еще больше одряхлевшая ведунья. — Только ты все равно лучше помалкивай. Я говорить стану, а ты слушай пока. Она дотянулась до стоящего поблизости глиняного горшочка, вытряхнула из него себе на ладонь комок слабо светящейся слизи. Просидев несколько мгновений в глубоком раздумье, старуха принялась тщательно натирать диковинным снадобьем свои провалившиеся морщинистые щеки, лоб, переносицу... — Ларда успела увернуться от чудища, — заговорила вдруг Гуфа неожиданно звучно и гулко. — А когда исчадие руку твою стало глодать, девка его сзади ножом пырнула в самое болючее место — это чтобы тварь тебя покинула да за ней погналась. Она и погналась, тварь-то... Погналась и загнала Торкову девку во Мглу. И сама следом канула. Ты ведь прежде всего о Ларде узнать хотел? Вот, знай. Сама я того не видела, это Нурд с Торком по следам догадались. Они и тебя отыскали. Старуха умолкла. Леф тоже молчал, грыз губы, дышал надрывно. Потом еле слышно спросил: — Может, они чего недосмотрели? Может, Ларда живой осталась? Гуфа пожала плечами: — Витязь и Торк-охотник в следах путаться не умеют. А девка... Ты что же думаешь, будто ежели она в Бездонную сгинула, так и неживая уже? Ты, Леф, зря так думаешь. — Она глянула в несчастное Лефово лицо, снова вздохнула безрадостно. — Ну чего ты плачешь? Зачем до срока выборщицу свою хоронишь? Ты-то сам ведь прошел однажды сквозь Мглу и не умер от этого. Не плачь. Если и возможно как-нибудь Ларде помочь, так уж наверняка не слезами. Да нет, Леф не плакал. Но лучше бы снова проснулась убитая Гуфиным зельем боль, что угодно лучше, чем знать о приключившемся. Муторно было на душе у парня, так муторно, как никогда прежде. Иначе непременно уловил бы он сказанную ведуньей невозможную, дикую нелепость, а заметив, принялся бы домогаться немедленных объяснений. Но теперь он лишь простонал с отчаянием: — Ведь из-за них же все, из-за них! Ну почему эти, серые, прицепились ко мне, Гуфа, зачем я им?! — Зачем? — старуха поднялась, бесшумно забродила взад-вперед перед Лефовым ложем. Только теперь тот обратил внимание на то, что вокруг укрепленные жердями стены, что шустрые огоньки резвятся в обширном очаге, что ведунья ступает не по земле, а по мягкому меху... Гуфина землянка, что ли? А старуха ходила из угла в угол, трогала стоящую у стен утварь, подбирала с полу всяческий мусор и в сердцах швыряла его в очаг... Наконец она остановилась, заговорила: — Зачем? Пожалуй, сейчас я тебе растолкую, зачем... Кто решил, что Бездонная — это что-то большее, чем обычный туман? Кто? Почему так решили? Молчишь? Ты не молчи, отвечай! Леф настолько опешил от подобных ее вопросов, что даже забыл на миг о своих бедах. — То есть как это: «почему»? Ведь понятно же... — Ну и что тебе понятно, ты, маленький глупый Леф? Ничего тебе не понятно! Да, она проглотила изваяние Пожирателя Солнц. Великое дело! Осенний Туман способен глотать гораздо больше камня, он пожирает Серые Отроги от подножий до самых вершин. Так почему же мы бормочем свои моления Мгле, а не Туману? — Потому, что Туман не сотворяет для нас исчадий и проклятых, — буркнул Леф. — А уверен ли ты, что Мгла сотворяет их? Если всякие твари выбираются в Мир из Бездонной, это еще не значит, что она имеет над ними власть. Взбесившаяся вода тоже иногда выбрасывает из себя рыб, но ведь рождает рыб не она, а такие же глупые мутноглазые рыбы, которые не способны даже додуматься до крика, когда их ловят за хвост! — Но послушники... — Да неужели же ты не уразумел еще, что носящим серое доверия нет и быть не может? Ты зря этого не уразумел. Они врут всем и всегда! Они выдумывают всякие ужасы о Мгле, карающей нас за прегрешения пращуров, только затем, чтобы самим жить в сытом безделии — у древних такая жизнь называлась «власть». А сами они, знаешь, как думают? Они вот как думают: ненаступившие дни отгородили наши горы от прочего Мира будто забором, но в заборе этом есть дырка, одна-единственая — Бездонная Мгла! Старухин голос сорвался, она зашлась в свирепом трескучем кашле. Леф ждал. Когда к Гуфе вернулась способность говорить, спросил отрывисто: — А я при чем? — А при том, — ведунья судорожно утирала мокрые от слез щеки. — Боятся они тебя. Углядев, как широко распахнулись при этих ее словах глаза парнишки, она рассмеялась, только в смехе этом не было ни капли веселья. — Боятся, боятся! Исчадия, бешеные, Незнающие — все они рождены не Мглой, они проходят сквозь нее из Большого Мира — так думают послушники, так же думаю я. А еще послушники знают, и я тоже знаю: всякая тварь, проходя через Бездонную, теряет память. Не всю — память рук остается (поэтому бешеные сохраняют умение убивать). Витязь думает, что человек, пробравшийся сквозь Мглу, помнит лишь то, что ему долго-долго вдалбливали в голову, что он годами повторял изо дня в день, что стало его слепой верой. Например, будто вокруг — злые враги, а на своих нападать нельзя. И поэтому бешеные здесь ведут себя как хищные безмозглые твари, и большего им не дано. А Незнающие лишены даже этого. В их памяти вовсе нет ничего такого, что могло бы устоять против Мглы. Я говорила со всеми, сколько их появлялось у нас, — руки некоторых смутно помнят ремесла, но такое бывает редко... Не знаю, зачем все они — проклятые, Незнающие — приходят сюда. Одно мне ведомо: нет среди них таких, чья память смогла бы ожить. А твоя — может! Все почему послушники боятся тебя: ты способен вспомнить, какова на самом деле Бездонная Мгла! Ты способен вспомнить, что Мир все еще не имеет границ! Понимаешь? Нет, вряд ли ты понял мои слова, бедный маленький напуганный Леф. Пусть. Ты поймешь позже... Она запнулась на миг, заговорила снова — иначе, вроде бы нехотя: — Еще вот о чем надо тебе узнать... Родительница моя (а она таким ведовским могуществом обладала, что мне и в прыжке не дотянуться) предрекла перед гибелью: «Мир будет избавлен от проклятия Незнающим, который негаданно обнаружит в себе умение воина и певца». Я мыслю, что это она о тебе сказала. И послушники так же мыслят. А потому хотят тебя либо к себе заманить, либо вовсе извести как-нибудь. Разные Истовые по-разному хотят — среди них согласия нету. Одни говорят, будто судьбу переиначить не дано никому, и уж если суждено свершиться назначенному, то пускай хотя бы от них исходит. А другие... Ну да ты небось и сам уже догадался, как полагают другие. И вот ведь как оно повернулось: больше, чем даже мы с Нурдом, замыслам послушническим Ларда мешала. Крепче всего удерживала она тебя в общине, среди людей, никак не мог ты от нее душой оторваться. Ни для заимки, ни чтобы со скалы головою вниз — ни для чего. Потому и старались они отпихнуть ее с пути своего, помеху досадную. По-всякому пытались. Вот, к примеру, с чего бы девка при всяком случае себя убить предлагала? Не знаешь? А тут и знать-то нечего. Не ее эти мысли, из чужой головы. Насланные то есть, вот как. Старуха замолчала, уселась возле очага, мутно всматриваясь в умирание изголодавшегося огня. Леф откинулся на ложе, устало закрыл глаза — он думал. Куда более странной, чем даже малопонятные речи ведуньи, казалась ему собственная способность размышлять Мгла знает над чем после всех ужасных несчастий. Сперва он обозлился на себя, но потом сообразил, что это, должно быть, Гуфины снадобья да ведовские ее глаза виноваты. Видать, старуха способна не одну лишь боль прогонять из хворого тела. Спасибо ей, конечно, только зря, нехорошо так, нечестно — Ларда либо мертва уже, либо и того хуже, а он... Словно не человек — бревно безразличное. А тут еще с рукой этакая беда случилась. Как же теперь жить? Леф заворочался, пытаясь приподняться, рассмотреть наконец толком свое увечье, но Гуфа буркнула, не оборачиваясь: — Не вертись, смирно лежи. Руку тебе исчадие почти оставило, оно только кисть отъело, да еще малую чуточку... — Ведунья тряхнула пальцами, и огонь почему-то сразу окреп, затрещал жадно и весело, словно бы ему подбросили корма. — Ты Суфа-десятидворца видел небось? Он, малолеткой будучи, под камнепад угодил, изувечился — страх. Пришлось мне тогда по самое плечо руку его отнять. Так что ему куда хуже, чем тебе, опять же еще и оглох... А ведь ничего, живет никому не в тягость, сам себя кормит — Тасу помогает, гончару. Недостача пальцев беда не великая, ежели только себя жалеть постыдишься. И Ларде нынче не вздохи да тоска твоя надобны, надобно ей, чтоб ты окреп поскорее. Понял, что ли? Леф кивнул: понял. — Вот и ладно, — вздохнула старуха, будто спиной кивок его разглядела. — А сюда тебя Витязь с Торком приволокли. Как исчадие вслед за Лардой во Мглу сгинуло, послушники тебя к себе на заимку хотели — лечить, значит, — Гуфа злобно хихикнула. — Лекари выискались... Ежели они тебе лекари, то хищное круглорогам — охранитель и друг душевный... Спасибо, Нурд поспел, отобрать исхитрился — это не без труда, между прочим. — А погоня? — Леф снова попробовал приподняться. — Ведь гнались за нами, близко были совсем, Ларде песий брех слышался. Они Торку с Витязем мешать не пытались? — Нет, не пытались. Нурд и родитель Лардин еще умом не прокисли, чтобы сами себе мешать. — Ведунья оскалилась. — Ну чего смотришь? Это же они за вами гнались. Предстоятель, как о бегстве вашем дознался, сразу велел оскорбителей обычая догнать да вернуть к суду. Пускай, говорит, Нурд-Витязь возьмет с собою одного копейщика из положенных мне от общин, одного послушника, какого Истовые назовут, и еще кого сам захочет; собак пусть возьмет, да и отправляется вдогонку за беглыми. А все знают: Нурд — ревностный почитатель обычая. Разве мог он ослушаться? Не успели поимщики добраться до скал, как послушник — вот несчастье! — ногу зашиб (конечно же, сам по себе, безо всякой помощи), и Витязь отрядил копейщика, чтобы беднягу увечного обратно к жилью отвел. Думается мне, будто Предстоятель наперед догадывался, что так выйдет. Он ведь все видит, все понимает и тоже борется, как вот, к примеру, Нурд, Торк, родитель твой... Только они борются ради всех, а Предстоятель — ради себя да выгод своих. Его, старика, пожалеть бы надо: уж больно тяжких трудов стоит сразу на двух скамьях сидеть. И ведь даже не «на», а «между». Леф зажмурился, чтобы не видеть злобных огоньков, вспыхнувших в смутной тени под насупленными Гуфиными бровями. Ишь какой, оказывается, умеет быть ласковая старуха... Никогда прежде не замечал у нее Леф такого лица. Даже когда она с Фасо бранилась, даже когда Устре на суде грозила — не то, вовсе не то. Ну не вытерпел добрый человек, озлился на гнусных пакостников, но для прочих братьев-людей он же все равно остается добрым. А тут... Что уж о доброте, ежели само человеческое подобие съедено почти без остатка жуткой спокойной яростью! Будто в насмешку Гуфа взялась выворачивать негаданными сторонами знакомое, вроде бы уже понятное, а теперь и до самой себя добралась. Что же дальше-то будет? Может, и до отцова достоинства доберется злоязыкая старуха? Может, и Ларда ей нехороша окажется? Ларда, Ларда... Заплакать бы теперь, как давно, как прежде, когда еще не случалось проливать нелюдскую кровь, а потому можно было без оглядки жалеть себя и других... Но слез нет, их украло недоступное пониманию ведовство, и прежней поры не вернуть, и Ларду не вернуть тоже. Даже возможность молить о Лардином спасении Бездонную Мглу отняла ведунья. Какой прок от молений, ежели она (Мгла то есть) — всего-навсего дыра в каком-то невероятном плетне... Дыра в остальной Мир... Но ведь тогда панцирные люди-чудовища должны были бы забредать в здешние горы и прежде, чем случились ненаступившие дни. Исчадия, голубые клинки, знак креста — разве древним приходилось видеть все это? Может, Гуфа зря ругает Бездонную дыркой? Все еще сидевшая возле очага ведунья так была похоже на спящую, что Леф довольно долго не решался тревожить ее расспросами. Однако, когда стремление знать пересилило наконец жалость к умаявшейся старухе, та ответила охотно и сразу, словно заранее знала, о чем будет спрошено. — Никто сейчас уже не знает наверное, ведомо ли было древним о бешеных да исчадиях. Живых людей не сохранилось с тех пор, а Говорящую Глину читать Истовые не дают. Но даже если и не водилось подобное в старые времена, что с того? Ненаступившие дни многое изменили в нашем осколке Мира. Некоторые из прежних тварей околели все до одной, и теперь их не бывает... Так почему бы в прочих местах не объявиться новым людям и новым зверям? Разве не могли из каких-нибудь очень далеких мест прикочевать незнакомые странные племена? Могли. А может, ты думаешь, что эти пришлые не сумели бы выдумать глупость, будто за Мглой какие-нибудь хитрые враги-колдуны живут? Ты, Леф, зря так думаешь. Мы ведь сумели насочинять о Бездонной страшные небылицы... Люди — они пуще всего любят сами себя пугать. А ежели здешние твари забредают в Бездонную, то там, за ней, они все равно как здесь — исчадия. Небось каменного стервятника и голубым клинком не осилить... И наши уходящие Витязи, с первых зубов приученные в бешеных лишь погибель бродячую видеть, тоже, поди, долгую память оставляют о себе в тамошнем Мире, хоть и нечасто там объявляются. Возможно, что поселившиеся по ту сторону Мглы шлют сюда лучших воинов — истреблять зло, переполняющее местные земли. Другие же, наверное, из-за щенячьей глупости сюда забредают, или гонит их злой неизвестный обычай — вот тебе и Незнающие... Гуфа тяжело поднялась, обошла зачем-то вокруг очага, потом склонилась над лежащим парнишкой. — А такого, как ты, до сих пор еще ни одного не случалось, — выговорила она раздельно и тихо. — Руки твои воинское мастерство помнят, но бешеного из тебя не вышло: по малолетству ум твой гибок, не успели неведомые наставники обстругать да выдолбить его по общей для проклятых мерке. И обычного Незнающего из тебя не вышло. Ведь прежде все они старше бывали — того несчастного возраста, когда разум уже утерял ребяческое любопытство, а руки еще не обзавелись никаким особым умением. Самое же главное твое отличие в том, что ты — певец. Вспоминающие мастерство струнной игры руки заставляют голову вспоминать напевы, выученные по ту сторону Мглы, переживания, их породившие... Ведь Бездонная не навсегда убивает память, она лишь ограждает ее от проникновений. Витязь знает, и я тоже знаю: чем необузданнее чувства бешеного (страх, ненависть — любые), тем искуснее он рубится; тем, стало быть, тоньше становится ограда его памяти. А ты — песнетворец, и чувства твои куда необузданней, нежели у других... Впрочем, для чего я говорю это? Вовсе напрасны мои слова: уж о собственных чувствах тебе все лучше меня ведомо. Старуха выпрямилась, обеими ладонями отерла взмокшие от возбуждения щеки. Потом проговорила, отводя виноватый взгляд: — Думаешь, я не знаю, что из слов моих тебе нынче и чуточки не понять? Зря так думаешь. Только настала пора, когда ты должен узнать все. Узнать, услышать. Понять не поздно будет и после. А теперь спать надо. Вот сейчас настоится отваришко, выпьешь — и спать... Лефу и самому казалось уже, что хватит с него хитроумных измышлений. Больно много их пришлось на одну ночь (или там, снаружи, уже утро?); почти непосильно много для измученного переживаниями и раной ума. Возможно, Гуфа права. Ведь взять хотя бы песенное умение — оно же без всякой науки появилось, вдруг, ниоткуда... Значит, в тот день, когда случилось Лефу натолкнуться на виолу среди Хонова столярного хлама, вовсе не впервые в жизни рука его коснулась певучего дерева? Значит, известные ему прежде виолы совсем такие же, как здешние? Ну пусть так. А голубые клинки? В здешних землях этих диковин не сохранилось... Или просто богатые железом соседи древних избегали выставлять на мену подобные редкости? Да, редкости. Было бы у тех, которые нынче становятся бешеными, такое в избытке, то не стали бы они панцири делать из обычного железа, которое мягче и тяжелее боевой стали... Боевой стали?! Внезапные странные слова... Откуда, зачем?! Плохо. Все плохо, потому что объяснять можно и этак, и так, а правда — будто насмешки строит! — прячется среди неясных догадок и никак не позволяет себя изловить. Можно же и так сказать, как недавно Хон говорил: уж если Бездонная способна сотворять людские подобия, то почему бы ей не творить их бритыми, бронными и даже обученными песнетворству? Если старая женщина Гуфа может совершать недоступное прочим, то почему бы Бездонной Мгле не уметь большего? Хватит, не надо, не хочу! Леф задергался, заколотил пятками, будто капризный щенок-недоросток. Пусть сон, пусть что угодно, лишь бы избавиться, убежать от непосильных раздумий, более мучительных, чем тяжкая рана. Возившаяся в дальнем углу ведунья метнулась к парнишке, с силой притиснула его к ложу: — Потерпи... Чуточку малую потерпи, вареву совсем недолго вызревать осталось... — Плохо мне, Гуфа! — Леф не говорил — плакал, выл, будто мутные глаза его уже на Вечную Дорогу глядели. — Не хочу, не могу так... Без Ларды, без руки — огрызком никчемным... Ты жалостливая, добрая — помоги же, не лечи меня! Пусть засну навсегда, а? Хорошее-хорошее пусть приснится, а потом — навсегда... Помоги, помоги, пожалей! Он осекся, увидав под выцветшими ресницами ведуньи отражение собственных слез. А старуха тихонько сказала: — Не плачь, глупый, тебе жить надо. Для себя, для других... А ты что же? А ты решил, будто впереди ни добра, ни радостей... Зря. Все будет. Все. Даже самое лучшее. — Правда? — Правда. Ты верь мне, уж я-то знаю... — И Ларда будет? Гуфа, наверное, не расслышала, она очень старательно укрывала Лефовы ноги. Леф выждал немного, потом спросил: — А ты действительно знаешь, что еще будет хорошее? — Да, — Гуфа оставила его и снова ушла возиться с закутанным в мех пахучим горшочком. — А почему ты знаешь? — Есть такое ведовство — узнавать людскую судьбу, — старуха говорила как-то слишком спокойно. — Я ведовала о тебе. — Когда? — Давно, еще зимой. Леф сел, будто его за волосы вздернули. — Так, значит, ты обо всем заранее знала?! Зачем же?.. — Зачем я не пыталась мешать случиться плохому? — все так же спокойно договорила Гуфа за подавившегося возмущенным выкриком парня. — Потому что пытаться можно, помешать — нет. Я же узнала, что все сложится не иначе, а так значит, что бы я ни делала, все сложится не иначе, а так, как узналось. Леф зажмурился, обвалился на ложе. Если Гуфа сказала «нельзя», стало быть — нельзя. Вот, оказывается, почему мерещилась иногда виноватость в ее глазах... — Расскажи, что случится дальше, — попросил он жалобно. — Поверь, не надобно тебе это знать. — Ведунья, сопя, мешала в горшке чудодейственной тростинкой. — Не бывает добра, когда жизнь наперед ведома. Одно скажу: послушники тебя более донимать не станут. Они, трухлоголовые, вообразили, будто увечный ты ни к чему не годен. Только зря, ой как зря они это вообразили!.. — А суд-то чем закончился? — спохватился Леф. — А ничем. Это дело вовсе пустое было. Никак бы мы с Нурдом не смогли доказать пакостное коварство Истовых. Уж чего, кажется, яснее — Амд ведь ростом не вышел, бешеные такими не бывают... И то Истовые вывернулись: никто-де знать не способен, что Бездонная решит сотворить. Захочет — бешеного маленьким сделает, захочет — самого Амда обратно в Мир из себя выпустит... Леф снова едва не заплакал. — Ну почему же так? Почему всегда можно выдумать ложь, которая кажется правдивее правды?! Гуфа не ответила. Она тщательно отерла о подол чудодейственную тростинку, встала, осторожно держа в обеих ладонях совсем остывший горшок. Понимая, что пришла пора глотать усыпляющее варево, парень заторопился с вопросом: — А такого вот, безрукого, станет меня Нурд витязному искусству учить? В ответ ведунья улыбнулась устало и скорбно: — Зачем же ты от меня домогался что с тобой будет, Леф? Ты ведь сам обо всем уже догадался... Не бойся, примет тебя Нурд на учение, только сперва на ноги подняться сумей. Пей вот да спи, хватит уже язык о зубы мочалить. Вместо нового солнца удумала родиться скучная туманная морось, и трава поседела от множества холодных капель. А тучи с трудом волокли себя над самой землей, и поэтому зримая даль съежилась до десятка шагов — прочее было украдено неспешным падением мутной туманной серости. Леф, невесть сколько дней безвылазно проведший в очажном угаре Гуфиной землянки, лишь с немалым трудом сумел устоять на ногах, когда опустился за его спиной отсырелый увесистый полог и пришлось вдохнуть подменившую собой воздух пронзительную чистую свежесть. И не сладить бы парню с закружившимся, норовящим встать дыбом Миром, если бы не хваткие Гуфины пальцы. И если бы не Гуфа, вряд ли удалось бы ему разыскать украденную туманом тропу к Гнезду Отважных. Тем более что прежде он и не видел ее никогда, тропу эту. Старуха бережно вела Лефа за собой, как иногда пастухи уводят на весенние пастбища ослепших от зимней бескормицы круглорогов. Леф и впрямь походил на слепого. Полагаясь на Гуфу, он не глядел ни под ноги, ни вокруг — брел, то и дело оступаясь на склизких камнях, словно бы спал на ходу. В ничем не занятую голову лезли воспоминания о недавнем: слезливые причитания почти каждодневно появлявшейся в землянке Рахи; ее перебранка с Гуфой, не желавшей терпеть в своем и без того тесном жилище горы снеди, приволакиваемые ополоумевшей от горя женщиной... Сумрачное молчание Хона и Торка, их неловкие прикосновения, в которых смысла было куда больше, чем в иных пространных речах... Виноватые глаза вздыхающей Гуфы, мерзкий вкус снадобий, собственное привыкание к бестолковой легкости левой руки... Путь был недолгим. Ведунья остановилась, и Леф, встряхнувшись, увидел перед собой нечто, принятое им сперва за крутой склон истрескавшейся замшелой скалы. Но это, конечно же, была осыпавшаяся стена древней обители Витязей. Гуфа как-то по-особому крикнула, приблизив к губам растопыренные пальцы. Не успели скатиться с дальних вершин глуховатые отголоски этого ее выкрика, как Нынешний Витязь Нурд объявился на гребне стены. — Вот, привела тебе... — старухе трудно было орать, задрав голову. Не договорив, она схватилась за горло, раскашлялась. Леф глубоко вздохнул, будто готовился лезть в снеговую воду, и решился разлепить губы: — Она ученика тебе привела, Нурд! Это меня то есть. Витязь неторопливо перебрался через замшелые валуны, осторожно спустился по грозящему осыпаться склону. Ласково похлопав по спине все еще не способную говорить старуху, он подошел к Лефу вплотную, улыбнулся неожиданно и лукаво: — Значит, ученик... Так ты думаешь, что мне пора покидать Мир? — Ты не понял, Нурд... — Леф судорожно сглотнул — ему показалось вдруг, будто в горле провернулось что-то колючее. — Ты не понял. В Бездонную уйду я. 12 Над грустнеющим Миром белоснежными вершинами скальных хребтов нависла близость зимы. Морозная белизна с каждым днем сползала все ниже, подбираясь к прячущемуся в долинах людскому жилью, и неспешность ее приближения выдавала спокойную уверенность в беззащитности жертв. В Галечную Долину зачастили бродячие менялы из Жирных Земель — еще одна примета близких холодов. Ведь Черноземелье богаче прочих мест не только обильно родящими огородами, но и прожорливыми едоками, а потому тамошние всегда стремились запасти к зиме как можно больше съестного, выменивая его где только возможно. Их не пугала даже дорога, из-за бесконечных дождей ставшая почти непроходимой. Среди прочих заявился к подножию Лесистого Склона и тот бесстыжий меняла, что послужил причиной несчастья с Торковой дочерью. Никуда не сворачивая с езженной колеи, не трудясь даже предлагать что-либо редким по вечерней поре прохожим, он погнал измученное долгим и трудным путем вьючное прямиком к корчме — словно приехал одной только браги ради. В тот вечер многие решились заглянуть к Кутю, чтобы обогреться изнутри и снаружи. На сломе осени, когда с огородов убрано все, кроме способной произрастать в морозы малости, настает время всяческих расчетов и возвращения всевозможных долгов. А где же сыщется лучшее место для подобных занятий, чем корчма? Да нигде. Долгие вдумчивые подсчеты, для которых зачастую не хватает пальцев и памяти; многогласный спокойный гомон; чадная духота, которая в собственной хижине злит, а здесь вроде бы хороша и кстати; Умощенный в удобной близости початый уже горшочек с истинной благодатью... И лица, лица вокруг — привычные, свои, человечьи, от созерцания которых заволакиваются слезами истинного умиления глаза возвратившихся из горного безлюдия пастухов — хранителей общинного стада... Хорошо! Вот такой-то прекрасный вечер перепакостил собравшемуся у Кутя обществу внезапно объявившийся в корчме меняла. Глупый был он, меняла этот. Ему бы после всего держаться от Галечной Долины как можно дальше, а он... Да еще удумал поставить себя чуть ли не победителем: вот, мол, что приключается с теми, кто меня обидеть решится! Я, мол, хоть кого под Высший Суд подведу! Нашел, чем и, главное, где куражиться, дурень трухлоголовый... Живущие в постоянной опасности привыкли стоять за своих общинников. Обычай, конечно, и поблизости от Бездонной уважаем и нерушим; решения Высших принимаются здесь беспрекословно; однако же разве означает это, что следует терпеливо любоваться наглой ухмылкой скотоподобного обидчика невызревших девок?! Так что все равно пришлось бы меняле последний раз покидать Галечную Долину во весь дух и с крепко побитой рожей, даже если бы не коротал тот вечер в корчме столяр Хон. Хон пришел к Кутю не для дела и тем более не для драки (это ежели у кого повернется язык наименовать дракой стремительное избиение). Хону хотелось прополоскать бражным хмелем хворающую тоской душу. В иное время за этим можно было бы не ходить так далеко, а нынче... Вот именно: нынче. Прошлогоднюю брагу Раха сменяла у соседей на огородную всячину, новой же не заквасила вовсе: побоялась, что не хватит на зиму скудных запасов. Очень уж много снеди перетаскала она Гуфе, а позже и Нурду на прокормление Лефа (старуха с Витязем пытались убеждать, спорить, ругаться — не помогало). И по хозяйству Раха теперь управлялась куда хуже, чем прежде, все у нее не спорилось, все валилось из рук. Поэтому о браге, патоке и прочих излишествах пришлось на время забыть. Но хоть бы и водилось в доме хмельное, что с того проку? Пить одному, наедине с тягостными мыслями — это ведь только еще хуже станет. Зазвать же кого-нибудь возможности не было. Сосед Руш хворает, снова кашляет кровью, не до бражничания ему. А Торку предлагать такое не шевельнется язык. Страшным он стал, Торк, поседел, не глядит — зыркает мутно. И молчит. С тех пор как дочка его в Бездонную канула, кажется, трех слов подряд не сказал. Вечно в горах пропадает, но добычи почти что не приносит. В одну из подобных его отлучек выбравшегося на Лесистый Склон беззубого Устру насмерть пришибло как-то очень уж кстати обвалившееся трухлявое дерево. Да, Тору худо сейчас. И Хону не легче. Торкова дочь сгинула, потерялась в Бездонной Мгле, и Хонову сыну скоро подойдет срок туда же кидаться. Вот так: скоро. Столяр-то надеялся, что Лефу долго обучаться придется — прочих Витязей по нескольку лет учили, а ведь одноруких среди них вроде до сих пор не бывало... Но Нурд говорит, будто Леф уже теперь его самого не хуже — это Гуфа, случайно зашедшая переждать дождь, рассказала такое. И еще рассказала, что скоро уже мальчонке срок подойдет. Бешеный его разберет, почему оно этак получается. То ли и впрямь парень вовсе не таков, как прочие, то ли Нурд решил, что раз Лефа за себя оставлять не придется, то и стараться нечего... Только Нурд вряд ли на подобное скотство способен. Да и неважно это — не было еще случая, чтобы витязное искусство кому-нибудь помогло из Мглы воротиться. Ну почему, почему даже не попытался Нурд отговорить, запретить парнишке выдуманную им глупость? Ведь глупость же! И Ларду не выручит, и сам сгинет не за древогрызью отрыжку... А может, не поздно еще? Может, умолить Нурда, чтоб сам уходил, а Лефа ремнями прикрутить к хижине, не пускать? Напрасная мысль. Жизнь к телу ремнем не привяжешь. Потому-то Хон и не отважился Лефову затею ломать, что понял: все равно парень либо тоской себя изведет, либо вовсе... Как сестрица Лардина, легкой ей Дороги... Пусть уж лучше в Бездонную — вдруг да помилует, отпустит обратно? Верно, и Раха похоже думала, иначе бы мужниных запретов перечить парнишке боялась, как прошлогодних плевков. Раха... Хорошо, хоть она к колодцу отлучилась, не слыхала страшных Гуфиных слов... Принесенная старой ведуньей новость и погнала Хона от враз опостылевшей работы в корчму. Да еще страх перед тем, что не сумеет он скрыть эту самую новость от Рахи, которая вот-вот вернется домой. Да еще внезапная муторная неприязнь к собственной хижине. Просторная хижина, крепкая, долговечная — сам ведь перестраивал... Умение, душу клал... Зачем? Для кого? На их-то с Рахой век и худой берложки хватило бы. Забрезжило нынешним летом, что вот, может, Леф с Лардой... Что на вот этот сучок так и просится люльку подвесить... А теперь, похоже, несколько дней не пройдет, как Истовые объявят, будто Мгла милостиво дозволила парню владеть проклятым снаряжением (уж они-то медлить не станут, они-то знают, кому из Витязей нынче убираться из Мира). И все. Как в той песне Лефовой: «...и над могилами надежд...». В узкий проем незавешенного оконца впархивали снежинки — впархивали и гибли, сожранные чадным пламенем трескучего факела. Леф следил за их медленным невесомым полетом с таким вниманием, словно важнее всего была теперь судьба этой мерзлой влаги, рожденной среди черноты ночного ненастного неба лишь затем, чтобы, провалившись сквозь похожую на лезвие обоюдоосторого ножа щель ветхой стены, умереть от тепла и скудного света. Но, может, и впрямь не было сейчас ничего важнее? Где-то за спиной возится Нурд, полязгивает железом, вздыхает, двигает что-то увесистое. Тихо-тихо. Или напоминать о своем существовании не хочет, или просто он далеко — очень уж велика эта неуютная пещера, которую Прошлый Витязь называет чудным словом «зал». Смешно: Нурд — Прошлый Витязь. А Нынешним Витязем со вчерашнего дня стал Леф. Только это ненадолго. Днем Истовые присылали сюда, к Гнезду Отважных, вестуна, и тот проорал под стеной, что свершилось, что Мгла дозволила брату-человеку Лефу наложить руку на сотворенное ею и сказать: «Отныне — мое». А еще возвестил посланник, будто до рождения нового солнца заявятся двое послушников на телеге, дабы везти одного из Витязей к Бездонной. Затемно повезут, укутанного в черное, — все, как велит обычай. Обычай мудр. Кому из Витязей уходить — прошлому, нынешнему ли — это им самим решать надлежит. Те, кто обычай выдумывали, они все-таки предусмотреть догадались. Даже такую нелепость, что прошлый может остаться, а нынешний уйти. Сам. Собственной доброй волей. Воля, конечно, добрая и своя, но почему-то никак не получается заснуть. Наверное, просто жалко растранжирить на сон последнюю возможность сидеть, глядя на снежинки, на ночное окно, ощущать плечом промозглую сырость камня, пальцами — струганую прохладу лежащей на коленях виолы... Ощущать себя. Выдастся ли завтра такая возможность, ведомо одной только Мгле. Вот именно — Мгле. И Нурд тоже не спит, мается. Нурд хороший. В тот день, когда Гуфа привела к нему увечного парня, Витязь (тогда еще просто Витязь, не Прошлый) сказал, глядя сверху вниз в Лефовы умоляющие глаза: «Не бойся. Ежели только ты сам себе помехой не станешь, то до стойкого холода я тебе все отдам, что умею». И он отдал все. Отдал и сумел заставить принять отданное, хотя Леф поначалу действительно крепко мешал и ему, и себе. За недолгую Лефову жизнь в этом Мире многие учили его разным разностям, но никто еще не пытался учить так, как Нурд. Витязь не втолковывал, не показывал, он говорил: делай. И часто уходил, словно ему безразлично было, выполняет ли парень то, что велено. Прыгать на одной ноге взад-вперед по заваленной битым камнем площадке, пока от изнеможения не потемнеет в глазах. Когда потемнеет — прыгать на другой. С маху валиться на щебень — спиной, животом, боком — как угодно, только чтобы с маху и не ушибаясь. Тяжеленной дубиной попадать по не то перьям, не то пушинкам каким-то, летящим из подвешенного на ветру дырявого мешка, пока этот самый мешок не опустеет. Если чаще промахивался, чем попадал (если ты сам считаешь, что чаще промахивался, чем попадал), — наполнить мешок вновь. Той же дубиной отбивать крохотные камушки, которые внезапно швыряет в тебя нелепый твой учитель — швыряет и вскрикивает: «Середина! Конец! Рукоять!» Прежде чем он угомонится, ты либо с голоду околеешь, либо поперек себя извернешься, чтобы отбивать каждый из этих ненавистных камней именно той частью дубины, какой приказано. Напялить на культю почти доверху забитый песком узкогорлый горшок и выделывать им те же глупости с пухом и камешками. А после всего этого драться с Нурдом, с умелым здоровым мужиком Нурдом, у которого две стремительные руки и в каждой зажата палка. От тягостного непонимания Лефу хотелось бесноваться и выть. Временами мнилось ему, что Нурд решил показать, насколько несбыточно желание однорукого дурня сделаться Витязем. Или по внезапно открывшейся черствости души он просто измывается над увечным? Или (что вернее всего) вознамерился невыносимыми сложностями отвратить приятелева сынка от смертельной затеи? Чем дольше мытарил себя Леф подобными домыслами, тем сильнее озлялся, тем чаще срывалось с его кривящихся губ угрюмое «не могу» в ответ на Нурдовы изощренные выдумки. Слыша такое, Витязь не бранился, не пытался принуждать, уговаривать. Он просто вовсе переставал замечать парня, пока тот, хрипя от ярости, не принимался выполнять назначенное. Лишь однажды, когда вконец изнемогший от безуспешных попыток разогнуть скрученную узлом бронзовую полоску Леф повалился на землю с громким надрывным плачем, Нурд хмуро сказал: — При встрече с бешеным покажи ему свою культю и заплачь. Думаешь, пожалеет? Вставай и делай, пока не сделаешь. Леф обернул к нему мокрое лицо: — Ведь это же нельзя, никак нельзя сделать такое одной рукой! Ну зачем же ты?.. — Я обещал учить тебя витязному искусству, а не считать твои руки, — Нурд устало вздохнул. — Вставай. Земля нынче холодная, захвораешь. Но Леф не вставал. Он только задергался, съежился, словно впрямь знобило его, и вдруг почти спокойно сказал: — Ты плохо учишь, неправильно. Иначе надо. Витязь удивленно и чуть насмешливо заломил бровь: — А иначе — это как? Парнишка молчал, супился, глядел в сторону. Нурд выждал несколько мгновений, потом подхватил его под мышки и осторожно поставил на ноги. — У меня надобность объявилась в Несметные Хижины съездить. Дней на пять, но, может, и скорей обернусь. Пока меня не будет, станешь сам себя учить. Понял? Леф уже досадовал, что вздумал говорить Нурду обидное, но ведь сказанное не запихнешь обратно в несдержанный рот! Хороший же подарок Витязю достался: ревет, будто щенок-недоросток, да еще после такого позора поучать осмеливается... А Нурд вроде и не обиделся. Разговаривает, смотрит по-доброму — это вместо того, чтоб объедку противному на пакостном его языке узлов навязать или вовсе прогнать за нахальство. Плохо... От понимания собственной вины и никчемности Леф надулся еще сильнее. Оно даже не ответил Нурду, лишь кивнул угрюмо: понял, мол. Витязь согнутым пальцем отер с парнишкиных щек грязь и подсыхающие слезы, потянул за плечо: — Ну-ка, пошли. Идти пришлось недалеко — в зал, в тот его угол, где хранились проклятые клинки и доспехи. Считанные оконца скудно цедили белый ленивый свет, от очага тянуло уютным дымком... Лефу, успевшему с недавнего утра так вымотаться, что и на целый день бы хватило, сразу же захотелось спать. Он с тоской глянул туда, где под недальней стеной валялась облезлая шкура — его здешнее ложе, — но тут Нурд принялся разворачивать кожаные тюки, под пальцами его заиграли тусклые холодные блики, и парнишка мгновенно забыл обо всем, кроме вымазанного круглорожьим жиром железа. А Витязь коротко взглядывал через плечо, щурился добродушно: — Смотришь? Смотри. Отберешь себе что захочешь и, пока я не вернусь, будешь учиться. Когда вернусь, драться станем. Одолеешь меня — я к тебе в ученики попрошусь и всему Миру в этом признаюсь. Ну а уж если я тебя одолею, то будешь постигать мастерство по-моему. Уразумел, что ли? Вот и ладно. Да ты не стой, как жердь на меже, ты подходи, потрогай, к руке примерь. Только сперва... — Нурд, пряча улыбку, принялся вытирать о накидку залоснившиеся ладони. — Сперва вернись-ка наружу да узел бронзовый развяжи. А то хуже нет, чем недоделанную работу забросить, — это Хон, отец твой, всегда говорит такое, когда приходится пораненных бешеных добивать. Быстрее чем за пять дней Витязю обернуться не удалось. Восемь солнц родились и умерли, прежде чем он возвратился. Восемь. Леф за это время вконец извелся. Уже на второй день Нурдова отсутствия ему стало мерещиться, будто всю воинскую мудрость он превзошел и нечего больше дожидаться здесь, в изувеченных собственной древней тяжестью стенах Гнезда Отважных. Каждый растранжиренный им на пустое безделье миг подл, потому что в безжалостной мгле, в лишенном пределов нездешнем мире, который сочится злом, — там Ларда. И если она жива, то каждый миг может оказаться мигом ее мучений и гибели. Пережитые уже не раз и не десять, мысли эти почти сумел вымести из Лефовой головы Нурд, но теперь они возвратились — мутные, прилипчивые, прогрызающие сердце тупой бесконечной болью. Снова стало казаться, что напрасной была, затея обучаться витязному мастерству, что надо было сразу, едва оправившись, торопиться следом за Лардой. Да, торопиться! Слабому, хворому, непривычному к однорукости своей — да, да, да! Какой прок от запоздалой сноровки, для чего нужна сила, которой некого защищать?! Теперь трудно сказать, почему Леф все-таки не решился на самовольный уход. Может, где-то в глубине его измаявшейся души тлела еще надежда на невозможное? Никто не сможет ответить наверняка, и сам Леф — тем более. Тянулись дни; одно за другим умирали уже по-зимнему слабосильные солнца, а он так и не смог выдумать ничего умнее, чем следовать давнему отцовскому наставлению: «Когда не знаешь, как поступить, поступай как велено старшими». Нурд возвратился лишь к рождению девятого солнца. Леф, всю ночь провертевшийся на жестком ложе, отчаянно тер слезящиеся глаза, пытаясь уразуметь, сон это или на самом деле, а Витязь, в предутреннем сумраке кажущийся еще огромнее, неторопливо пристраивал под стеной принесенный увесистый сверток, раздувал огонь, грел над очагом зябко подрагивающие пальцы... В каждом его, движении чувствовалась такая усталость, что Леф тихонько застонал от неловкости. Ну почему он вообразил, что Нурд попусту тянет время? Разве он знает, куда и зачем ездил Витязь? Разве не может случиться у него более важного дела, чем возня с неблагодарным щенком? Ведь даже ночью отдыха себе не позволил, и, верно, не только нынешней ночью. Вьючное, поди, загнал, себя загнал... Этак со здешней дороги легче легкого прямиком на Вечную угодить. Нурд Лефовы стоны понял превратно. — Что, сладко спится под утро? — улыбнулся он. — Ничего, просыпайся да грей съестное. А там поглядим, на что ты теперь годишься. Леф теперь годился на многое. Из Нурдовых обильных запасов он выбрал для себя легкий, не закрывающий лица бронзовый шлем (не проклятая вещь, прадедовская), чешуйчатый бронзовый же нагрудник и голубое лезвие — узкое, с капризно вздернутым жалом, оно привлекло внимание Лефа завораживающей хищностью своей красоты. Его хотелось без конца трогать, оглаживать, в нем чувствовалось потаенное присутствие непостижимой жизни, послушно вливающейся в ладонь плавным извивом рукояти. И бил этот казавшийся легким клинок стремительно, страшно, внезапно, будто прежде сжимающей его руки мог угадывать хозяйскую волю. Леф рассудил, что увечному глупо тягаться с бешеными силой, а потому его белый орех в смертной игре — ловкость и быстрота. Впрочем, ущербным он себя не ощущал. Ноги проворно носили полегчавшее тело, сила потерянной руки словно перелилась в другую... Парнишке как-то не приходило в голову, что все это — следствие Нурдовых издевательств; он просто радовался и гордился собой. Леф то вымучивал себя исступленным повторением одних и тех же движений (хуже, чем Витязь вымучивал его своими затеями), то носился по лесу, распугивая случайных собирателей хвороста блеском железа и залихватскими вскриками. Хоть казалось ему, что не нужно уже это, что большего, чем есть, он все равно достигнуть не сможет, но если позволить себе бездельное ожидание, то муторные мысли вконец затерзают душу. Очень трудно оценивать собственную воинскую сноровку, не имея возможности примерить ее к чьему-либо признанному умению. Такая догадка впервые закопошилась в Лефовой голове, когда он из-под низко надвинутого бронзового налобника разглядывал изготовившегося к схватке Нурда. Тусклая железная глыба. Шлем с глухим наличником (лишь за узкой щелью поблескивают внимательные глаза); плотная чешуя панциря, оставившая открытыми только ноги ниже колен; тяжкое лезвие на крепко схваченной обеими ладонями рукояти описывает медленные круги... Поди подступись к такому... А ведь придется! Конечно же, схватка предстоит не с бешеным, и бояться, в общем-то, нечего. Самое страшное, что может грозить, это потеря прикрепленной к шлему гибкой лозины. Если Витязь срубит ее, поединок будет проигран и вновь потянутся дни изнурительного обучения — так было уговорено. Если же Лефу удастся не только уберечься, но и достать клинком крашенный в желтое хвост вьючного, украшающий гребень Нурдова шлема, то Витязь, признав однорукого паренька равным себе, без промедления отпустит его во Мглу. Значит, биться предстоит все-таки за жизнь. Ну не за свою, за Лардину, так разве от этого легче?! Да, Леф теперь годился на многое. Хотя бы потому, что осознание смертельной важности исхода нынешнего поединка не довело его до мерзкой дрожи в коленях, как обязательно случилось бы раньше, а внушило поразившее самого парнишку расчетливое спокойствие. Сказали бы ему, что и это тоже следствие Нурдовых издевательств, он изумился бы еще сильней. Но сказать такое мог только Витязь, который скорее откусил бы себе язык. Да и не до разговоров пришлось ему поначалу. Ловкость и быстрота. Леф вихрем метался вокруг казавшегося таким тяжеловесным Витязя, его клинок уже несколько раз успел лязгнуть о железный шлем, не дотягиваясь, правда, до заветного пучка желтой шерсти. Нурд только отбивался (с трудом, едва успевая отмахиваться от стремительных ударов наседающего паренька); он пятился, отступал, все глубже забираясь в прозрачную серость облетевшего леса, уводя за собой противника своего, как матерый круглорог уводит ошалевшего в охотничьем пылу пса. Казалось: еще миг, и случится невероятное — Леф одолеет. Но случилось лишь то, чему надлежало случиться. Под ногами хмелеющего от собственного удальства Лефа вдруг зачавкала липкая грязь, и парень почувствовал, что упадет на скользкой крутизне, если попытается сдвинуться с места. В следующий миг, тренькнув, отлетел куда-то его тонкий клинок, оказавшийся неспособным отбить чуть ли не первый за весь поединок полновесный удар двуручного Нурдова страшилища, и тут же кувыркнулся на землю перерубленный лозяной прут. Несколько мгновений Витязь, опершись на меч, словно на посох, дожидался, пока парнишка уяснит произошедшее; потом заговорил наставительно: — Запомни первое: драться надо не одним только клинком. Драться надо всем — землей, которая под ногами, солнцем, которое в глаза, дымом, тенью, холодом, дождем... Запомни второе: стремительность хороша при тяжелом клинке и крепкой руке. Иногда, конечно, сподручнее оказывается нож, только если научишься ловко вертеть тяжестью, так и с ножом сумеешь управиться, а вот наоборот не выходит. Запомни третье: половина бредущих по Вечной Дороге воинов сочли последнего своего противника неумехой. Запомни четвертое: ущербным тебя делает не однорукость твоя, а поблажки, которые ты для себя выискиваешь. Нурд подобрал в кустах Лефов клинок, отдал его хмурому, грызущему ногти парню: — Этот все равно не мог бы стать твоим: я сохраняю его для Хона. Помнишь первый приход бешеных этой весной? Ну-ну, будет скулить-то! — он похлопал Лефа по шлему. — У тебя почти что все уже есть. Осталось только правильно выбрать оружие и привыкнуть к нему — малость осталась, чуточка. В тот же день Леф получил новый клинок — широкий, увесистый, с очень длинной витой рукоятью, на конце которой топорщился толстыми шипами медный шар с два мужских кулака размером. Когда Леф, неуверенно приняв из Нурдовых рук оружие, едва не упустил его и, чтобы удержать, упер острием в каменный пол, шипастый шар почти достал до его груди. А потом выяснилось, для чего Нурд ездил в Несметные Хижины. Нурд ездил к Фунзу, ловкому в обращении с бронзой и драгоценным железом. Истовые отпустили выкраденного ими мастера вскоре после того, как известно стало про несчастье с Лардой и Лефом. Память о днях вынужденного гостевания у носящих серое Фунз не сохранил, только бормотал что-то о тяжкой хвори да послушнической доброй заботе, однако редкостное его умение ущерба не претерпело. Что же касается их прежней дружбы с Нурдом, то ей, похоже, пришел конец. Слушая бывшего своего приятеля, мастер хмурился, недовольно кривил сизое от въевшейся сажи лицо. Дослушав, процедил: — Просьбу твою исполню, так обычай велит: ты — Витязь. Другом же моим больше не смей называться. Кто Истовых позорить хочет, тот мне не друг. Ну что ж, пусть. Это уже Гуфина забота — растолковать замороченному лукавым колдовством мастеру, кто ему друг и кто ему Истовые. Нурд же безропотно согласился терпеть неприязнь бывшего друга, лишь бы тот сделал нужную вещь. Фунз сделал. Не слишком быстро, зато старательно. И Леф, застегивая пряжки охвативших культю ремней, поражался, насколько впору пришлась ему Фунзова работа. Словно бы так и родился парень с увесистым железным бивнем вместо левого запястья. Бивень этот, напоминавший непомерной величины коготь каменного стервятника, одинаково годился и принимать вражьи клинки, и наносить удары, причем не слабые. Всем он был хорош. Одевался удобно и плотно; с хитрыми застежками ремней легко было управляться одной рукой... Поначалу при виде назначенного ему нового оружия Леф растерялся — только свежая память о последних наставлениях Нурда удержала его от категорического «Не могу!». И хорошо, что удержала. Потому что изувеченная рука очень быстро научилась орудовать пристегнутым бивнем споро и ловко, а клинок... Да, конечно, он был куда тяжелее того, который парнишка выбирал сам, но вдруг оказалось, что эта самая тяжесть не очень-то и страшна. Оказалось, что рукоять неспроста по длине почти равна лезвию, что если ухватиться за нее именно здесь, а не где попало, то представлявшийся нелепым шипастый шар чудесным образом помогает удару. А еще оказалось, что выдуманные Нурдом изнурительные глупости с горшком и дубиной вовсе не были глупостями. Витязь только посмеивался, глядя на ошарашенного собственной сноровистой силой Лефа, да сокрушался, что не может подобрать ему железный панцирь получше куцего и не слишком надежного нагрудника: в чешуе проклятых парнишка барахтался, словно древогрыз в круглорожьей шкуре. Хорошо, хоть шлем удалось ему выискать взамен дедовской горшкоподобной забавки. Ладный шлем, крепкий, проклятый, затылок и лицо закрывает. И впору почти — видать, у бешеных величина головы от роста и ширины плеч не зависит. Через десять солнц после первой пробы Нурд вновь сошелся с Лефом в поединке. Начав ранним утром, они почти до полудня метались, кружили по Лесистому Склону, гремя клинками, но одержать верх так никому и не удалось. А еще через два дня вошедший в раж парень, забыв, с кем и ради чего сражается, умудрился изо всех сил грохнуть палицеподобной рукоятью меча по наличнику Нурдова шлема. С трудом поднимавшийся на ноги Витязь смеялся, хвалил удар, но Лефа вовсе не радовали шутки учителя: холодея от ужаса, он глядел на срывающиеся из-под мятого наличника тяжкие багровые капли. Нурд не учил парня лекарским действам (слишком долгой получилась бы такая наука); самому же ему очень трудно было лечить собственный проломленный нос. Пришлось Лефу бежать за Гуфой. Явившись в Гнездо Отважных, старуха долго оглаживала раны Витязя кончиками пальцев, трогала их чудотворной тростинкой, бормотала напевно и неразборчиво. Потом смочила кусок меха принесенным с собою снадобьем и, приказав Нурду лечь на спину, мехом этим прикрыла его лицо. Раненый задышал глубоко и бесшумно, он казался спящим — тем более неожиданными были его слова: — Все, старая. Все. Нету здесь больше учителя и ученика. Пока старуха занималась целительством, Леф бестолково бродил по залу и маялся всевозможными страхами. А вдруг Нурд так и не сумеет оправиться? Вдруг он все-таки обозлился и не простит — сказал же, что учителя и ученика нету здесь больше... А если Гуфа сейчас обернется да и выскажет неблагодарному, посмевшему поднять руку на своего наставника, все то, что уже сам о себе успел передумать? Но всего страшнее казались пакостные мыслишки, копошащиеся где-то на задворках души. Не мыслишки даже, а так, восторженные взвизги: «Это я, я! Смог!.. Самого Нурда!.. Вот вам и я!..» Витязь в крови, стонет, а он... За что же ты послушников так ненавидишь, ты, увечный Незнающий Леф, Певец Журчащие Струны, мерзость ходячая? Ты же сам ничем их не лучше! Самой дрянной дряни ты не лучше — вот оно как выходит... Гуфа тем временем окончила свою возню с раненым, встала, искоса глянула на замершего у стены парня. Тот даже дышать перестал: «Все. Началось». Началось. Но вовсе не то, чего ожидал Леф. Старуха подманила его к очагу, чтобы резвое бездымное пламя оказалось между нею и торопливо плюхнувшимся на зашарканный пол Лефом. Присела на корточки, ссутулилась, потерла шуршащие ладони — словно умыла их теплыми отсветами. А мгновением позже, когда уже стало казаться, что засыпает она или цепенеет в раздумье, ведунья внезапно вскинула лицо, ударила по Лефовым глазам каменным немигающим взглядом. Зрачки ее стремительно ширились, в их глубине бились прочно схваченные властной чернотой блики очажного пламени... А потом трепетные алые огоньки замерли, похолодели и вдруг выплеснулись из-под Гуфиных век вспышкой неожиданной синевы — слепящей, оглушительной, необъятной. Это не было ни светом, ни звуком. Это ломилось от солнечного неистовства, полнилось человеческим многоголосьем, льющимися с неба протяжными криками стремительных крылатых теней; это швыряло в лицо порывы влажного соленого ветра, гремело у ног веселым бешенством дробящейся о гальку воды, которая не вода, а отражение неба... Это не имело ни края, ни конца, ни предела, оно манило, звало, растворяло в себе, в невозможном, в знакомом до слез, до сладкой боли в груди... Все оборвалось мгновенно и неуловимо — так же как и нахлынуло. Леф почему-то ощутил себя лежащим на шершавых каменных плитах; сумеречный свет протискивающегося сквозь окна заката казался пустым и тоскливым. А рядом было лицо склонившейся над ним ведуньи — осунувшееся, нетерпеливое, ждущее. — Видел? — судорожный выдох подавшейся вперед старухи шевельнул Лефовы волосы. — Видел. — Ты... может, попробуешь рассказать? Может, получится у тебя? — Оказывается, и вот такой умеет быть Гуфа — робкой, просящей... Попробовать? Надо, надо попробовать, нельзя обижать старую. Только как рассказывать, если сам для себя уразуметь не способен, во что же впустило тебя Гуфино ведовство? И слов ты стольких не знаешь, а хоть бы и знал — такое ни в какие слова не втиснется... Леф приподнялся, с трудом превозмогая ленивую расслабленность будто бы не вполне своим ставшего тела, зашарил нетерпеливым взглядом вокруг себя. С самой ночи бегства от Суда Высших он не касался струн. Виола, которую пришлось оставить в Черноземелье, не пропала. Она вернулась вместе со старостой Фыном, и Хон сразу же отнес ее в Гнездо Отважных. Но Леф даже взглянуть на нее не захотел — не до песен было ему. Витязное учение пожирало дни, ночи съедала усталость; да еще одолела внезапная неприязнь к певучему дереву, словно это из-за него приключилась беда с Лардой — глупая мысль, но в душе засела прочнее, чем брюква в мерзлой земле. Так и валялась виола под стеной (спасибо, хоть Нурд озаботился из-под ног отодвинуть, круглорожьей шкурой прикрыть). Валялась, срока своего ждала и, похоже, дождалась наконец. Гуфа объяснений не требовала. Она просто помогла очистить певучее дерево от Мгла знает откуда взявшейся дряни, а потом тихонько уселась в сторонке и стала дожидаться, когда Лефовы пальцы перестанут рассеянно оглаживать вскрикивающие струны и примутся за настоящее дело. Дожидаться пришлось недолго. Струнные вскрики окрепли, участились, Леф тряхнул головой и запел, застонал, зацедил сквозь непослушные губы: На мечте вымпел: «Смерть врагу!» И барышни на берегу Нам машут вслед жеманно и картинно. Они пришли глазеть, как флот Уходит в боевой поход К туманным берегам Лангенмарино. Им балом кажется война. Что ж, их восторг — не их вина. Не им следить в бессилии угрюмом, Как злое пламя жрет борта, Как рвется жадная вода В людьми нафаршированные трюмы. По головы в воде бредет Густая цепь десантных рот, Но им судьба отмерила недлинно: Они не в бой, а в рай идут Под шквальный залповый салют Береговых фортов Лангенмарино. Вой ядер — как безумный плач Над смертью рушащихся мачт, И паруса изодраны и смяты, А страх пропал, ведь все равно, Вобьет ли в палубу ядро Или утопят собственные латы... И даже тем не повезет, Кого погибель обойдет - Ведь смерть быстра, а жизнь невыносима, Коль в тяжких снах все длится бой С врагом, прибоем и судьбой - Кровавый ад у скал Лангенмарино. Потом они долго молчали. Еле слышно посапывал заснувший таки Нурд; прожорливый очажный огонь с хрустом вгрызался в добычу, да еще виола ни с того ни с сего вскрикивала тихонько, хоть уже и не трогал ее никто... Леф старательно думал об этих вскриках — что плохо это, что рассыхается певучее дерево, не уберег, и надо просить отца поскорее выдумать какую-нибудь столярную уловку, пока еще не поздно спасать редкую вещь... А потом Гуфа сказала: — Я ни единого слова не поняла. — Я тоже. Лефу было страшно, очень страшно. Опять вернулось вроде бы уже начавшее забываться ощущение неновизны происходящего. Нет-нет, это касалось не Гуфиного ведовства и не собственного пения. Но вот недавние поединки с Витязем... Первый, проигранный, а тем более — последний, с так глупо пролитой учительской кровью... Было это уже, было, было, похоже, страшнее, хуже. Что-то ожило после ведовского взгляда мудрой старухи, что-то смутило безликое, не свое. Чувствуешь: есть оно, а попытаешься заглянуть, понять, всмотреться — выскользает, таится. Плохо... — Почему я не понял ничего, Гуфа?! — Леф оглянулся на застонавшего Нурда и снизил голос до шепота. — Ведь я же сам это придумал... Разве можно такое выдумать, чтоб самому себе непонятно было? Или это не мое? Гуфа рассеянно вертела в пальцах чудодейственную тростинку, щурилась куда-то повыше Лефовой макушки. — Ты, похоже, Нурда разбудить опасаешься? Ты этого зря опасаешься: ему теперь хоть скрипуна в нос запусти — нипочем не проснется. А песня... Может, и твоя она, только никак нельзя было такое придумать за то мгновение, что я на тебя глядела. Глупость это. Если ты ее выдумал, то не здесь, здесь ты ее лишь вспомнил. — Старуха поскребла подбородок, улыбнулась. — Человек — он ведь не одними словами думает. Он как бы внутри себя мысль свою видит, а уж потом словами ее называет. Это, конечно, быстро очень случается и по-разному у разных людей. Ты — певец. Ты умеешь очень ярко увидеть свою мысль. Прежде тебе уже случалось облекать в здешние слова нездешние песни, думая при этом, будто сочиняешь новое. А нынче, когда я на краткий миг сумела оживить твою память, там оказалось такое, для чего в нашем Мире слов нет. Вот и пришлось тебе вспомнить, как все это называлось там, по ту сторону Мглы. Леф мало что уразумел из старухиных объяснений. Видеть мысли, называть мысли... Гуфу только Гуфа понимать может, остальным и пытаться нечего. Но... Если ведунья права (а обычно так и бывает), если слова, которые говорят по ту сторону Бездонной, не похожи на здешние, то, значит, за Мглой прячется совсем другой Мир, чужой, никогда не бывший продолжением этого? Почему-то сомнения эти показались настолько значительными, что он даже осмелился потревожить вопросом примолкшую, задумавшуюся старуху. Гуфа в ответ только отмахнулась: — В мире до Мглы было много разных племен, и почти все не понимали друг друга. Она опять потупилась, принялась чертить что-то на полу концом тростинки. Потом вдруг спросила: — Хочешь Ларду спасать, в Бездонную лезть собрался... А подумал ты, что там, на той стороне, все забудешь? Не дождавшись ответа, старуха вздохнула, усмехнулась печально: — Не подумал ты об этом, глупый маленький Леф, совсем не подумал. Зря. Леф взмок, посерел, словно вдруг дышать ему нечем стало. Ведь и правда... Сюда через Мглу пробирался — все позабыл, послушники Незнающим обозвали... А если обратно — тоже, наверное, так будет... Что же делать? И можно ли что-то сделать? Вымучивал себя учением, Нурда изувечил, обидел — зачем, зачем, чего ради сразу не сказала, не объяснила старуха?! Он даже не заметил, что бормочет все это вслух, а потому испуганно вскинулся, когда Гуфа вдруг откликнулась с немалым ехидством: — Глупая она, старуха то есть, потому и не объяснила. А может, не она глупая? Может, кто-то другой еще глупей оказался? Ну что, что еще надо было растолковывать? Ведь все ты уже знал, все тебе рассказала! А ты в одно ухо впустил, из другого, вытряс. Ну могу ли я за тебя твоей головой думать?! Не могу! Не могу, а приходится... Ведунья еще долго ворчала, фыркала, возмущенно дергала плечами, а пальцы ее тем временем неторопливо нашаривали, высвобождали что-то надежно и тщательно укрытое в подвешенном к поясу тючке. Это была крохотная бронзовая пластина. Гладкая, тщательно отполированная, она ярко и солнечно взблескивала, принимая на себя отсветы очага, однако чем дольше всматривался в нее Леф, тем явственнее проступали в ее радостной желтизне тонкие, неуместно голубоватые черточки — проступали и переплетались, выстраивая ряд странных значков. Похожими значками разговаривала Древняя Глина, но ее Леф понимал (Гуфа научила), а эта пластина... Либо она молчит — просто изукрашена бессмысленным нелепым узором, либо ее знакам старуха забыла научить парня. Леф все смотрел и смотрел на занятную блестяшку. Приятно было на нее смотреть, хотелось очень — вот и смотрел. Мельком подумалось: откуда это Гуфа достает такие штучки? Кольца бронзовые, всякие амулеты, теперь вот пластина эта... Ведь не сама же старуха делает их? На ничтожнейший миг он оторвался от созерцания сияющей бронзы, глянул на ведунью и, ушибившись о вернувшуюся в ее зрачки звонкую синеву, разом лишился возможности видеть, слышать и ощущать. Когда он очнулся, за окнами уже серел ленивый рассвет. Ныли онемевшие от неуютной позы плечи и поясница, в ушах стоял докучливый гул. Леф приподнялся, озираясь. Нурд лежал, как и раньше, а Гуфа, оказывается, довольно удобно устроилась спать на парнишкином ложе. Морщинистое ее лицо казалось спокойным, благостным, она причмокивала и покряхтывала во сне, норовя подтянуть колени к самому подбородку. Просыпаться старая ведунья собиралась явно не скоро. Давешнюю бронзовую пластину Леф обнаружил висящей у себя на шее рядом с охраняющим от каменного стервятника вонючим грибом. Вернее, даже не обнаружил — он почему-то знал, где находится эта штука, чувствовал ее. Странно... О существовании увесистого гриба Леф вспоминал лишь случайно, а эта почти невесомая штучка никак не позволяла забыть о себе. И окружающее ощущалось теперь как-то по-новому, оно будто бы четче стало, словно более настоящим, чем прежде. Ведовство? Конечно, ведовство. Чего же еще ждать от Гуфы? Старуха и Нурд проснулись, лишь когда возмужавшее солнце приостановилось на вершине своей жизни, собираясь с духом для спуска к дряхлости и гибели. Едва успев протереть глаза, оба в один голос потребовали еды — погорячей, побольше да побыстрее. Леф засуетился у огня. Быстро у него не получилось: одной торопливой руке куда лучше удается бить горшки, чем двигать их в очаге. Нурд, приподнявшись на локте, с видимым удовольствием высмеивал каждую Лефову неловкость, но не зло, а вполне дружески; и в душе парня затеплилась надежда, что больше не сердится Витязь, простил, будет учить до конца. Ишь, ухмыляется. Слаб он еще, конечно, однако порозовел, глаза веселые, а на лице вроде ни следа не осталось от вчерашнего дурного удара — разве что нос теперь у него набок перекосился. Так ведь для мужика кривой нос не огорчение. Нюхать может, сопению не мешает — значит, хорош. Когда же Нурд заявил, будто Леф нарочно решил погубить его голодом, потому как боится идти во Мглу (ведь никому не дано права оставить Мир без витязной обороны), до парнишки наконец-то дошло очевидное. Ведь Нурдовы слова о том, что больше нет здесь ученика и учителя, могли означать не только обиду... И вот теперь — ночь. Глухая, морозная. Последняя ночь в одном Мире с Хоном, Витязем, Рахой, старой ведуньей... Последняя возможность для струнной игры — ведь не тащить же с собой увесистое певучее дерево! Впрочем, виолы должны водиться и по ту сторону Мглы... Нет, не хочется трогать струны, думать о них. Ни о чем не хочется думать, и шевелиться тоже не хочется. Хочется просто быть... Леф вздрогнул, потому что плечо его внезапно стиснули крепкие пальцы, и неслышно подобравшийся Нурд сипло задышал чуть ли не в самое ухо: — Вставай, собирайся. Разве не слышишь — вьючное храпит под стеной? Приехали уже, бешеному бы их на забаву... Окаменевшая от мороза грязь поросла обильными снежными иглами. Иней казался таким беззащитно чистым, что Лефу никак не удавалось заставить себя спрыгнуть с телеги — ему казалось, будто под ногами непременно раздастся мучительный звон, похожий на предсмертные вскрики. Но спрыгнуть все же пришлось, потому что за спиной послышалось сдавленное шипение послушников-провожатых: «Боится... Трусливого щенка Витязем выставили...» Конечно же, никакого звона не было — лишь скрипнуло тихонько, и все. Леф заметил вдруг, что от его ног ползет, удлиняясь, густая тень, а иней наливается алыми бликами: где-то позади в кровавых муках рождался рассвет. Далеко-далеко. За скальными хребтами, за скудными обиталищами горных общин, за так и оставшимся непознанным Черноземельем... Далеко. На другом конце Мира. А впереди — вот она, Бездонная Мгла, волнующееся озеро тяжкого серого тумана, и твоя тень достает до берега, ты, Незнающий, Певец Журчащие Струны, Теперешний Витязь Леф. Кем же ты станешь через несколько шагов по искрящемуся рассветной алостью скрипучему инею? Скрипит, скрипит под ногами; придвигается, нависает над головой огромное утесоподобное строение, Обитель Истовых... Там, наверху, еле виднеются на фоне еще темного неба несколько человечьих голов. Следят. Радуются. Не надо, не надо смотреть вверх и ни в коем случае нельзя оглядываться на то, чему суждено навсегда потеряться, оставшись по эту сторону... Навсегда ли? Может, не так уж все безнадежно? Может. Но щиколотки уже тонут в тумане. Когда Мгла дошла Лефу до груди, он приостановился, выпутался из предписываемого обычаем душного черного покрывала, скомкал его и, не глядя, швырнул за спину. Потом ощупал оружие (клинок, нож, дареная Хоном дубинка — все вроде под рукой... и железный бивень подвязан надежно, плотно...). Показалось, будто наличник сполз на сторону — поправил, туже стянул подбородочный ремень. Все. И нечего мешкать. Не дрекольем же тебя гнали сюда... Изнутри Мгла оказалась вовсе не тем, чем представлялась снаружи. Внутри себя она не притворялась мглой. Мягкое розоватое мерцание — может, это крепнущий рассвет пробивается сквозь туман? И все видно — каждый камешек, каждый из жухлых стеблей, стелющихся по земле редкими космами. Идти было легко. Лефу казалось, что он спускается по узкому пологому оврагу, боковые склоны которого состоят из непроглядной тьмы. Во тьму эту, наверное, можно было бы войти безо всякой помехи, как в тень, только приближаться к ней совсем не хотелось. Ну ее, посередине оно спокойнее будет. Правда, с середины довольно скоро пришлось сойти, чтобы обогнуть огромный, странным образом искривленный валун... Да нет, не просто валун. Вымученный ожиданием чего-нибудь нехорошего, Леф едва не закричал с перепугу, когда среди избороздивших ноздреватый камень трещин примерещилось ему подобие злорадной многозубой ухмылки. Испуг был напрасным. Наверное, уже не одну сотню лет щерил грубо вырубленную пасть этот съеденный Мглою забытый бог. Неприятный бог, неласковый. Остроконечная голова утонула во вздыбленных плечах; уродливые трехпалые руки пытаются сдержать что-то рвущееся из вспученного живота; лицо — клыки да бугры выпученных глаз, а на большее, видать, фантазии не хватило ваятелю. Камень. Изгрызенный временем, мертвый. Но людские черепа, ожерельем повисшие на замшелой груди, кажется, настоящие. Хорошего же покровителя выискали себе Древние! Как это называла его Гуфа — Пожиратель Солнц? Плохое название. Похоже, не одними только солнцами он обжирался... А память покуда жива — вот даже мельком слышанное имя утонувшего во Мгле бога не забылось. Так, может, обойдется? Может, Бездонная милует тех, кто уже проходил сквозь нее. Или это Гуфин амулет охраняет? Опасливо миновав каменную тушу, Леф неожиданно очутился в лесу. Увечные деревья, напрочь лишенные листвы и коры, корячили голые ветви, словно давным-давно, в предгибельных судорогах, пытались дотянуться друг до друга, переплестись, встретить смерть в близости. Пытались, но не успели. Дыбящаяся по сторонам Лефовой дороги чернота рубила собой иссохшие древесные руки, а навстречу обрубкам из черных отвесов выпирали такие же изломанные сучья, скрюченные стволы, застывшие в нелепых извивах корни... Нависшая тишина ужасала — даже отзвуки осторожных шагов сглатывала упругая труха, толстым слоем устилавшая землю. Оглохшему от полного беззвучия Лефу стало казаться, будто кто-то крадется за ним, догоняет неслышным скользящим шагом, таит дыхание, хищно скалится, глядя на беззащитную спину... Чтобы избавиться от этого наваждения, достаточно было бы одного-единственного взгляда назад, но именно возможность подобного взгляда пугала всего сильнее. А вдруг окажется, что и вправду?.. Только бояться следовало вовсе не того, что осталось сзади. Леф понял это, когда между древесными трупами мелькнули вдруг тусклые взблески чищеного железа, — понял и замер, нашаривая рукоять меча, некстати удумавшего поиграть в прятки со взмокшими суетливыми пальцами. И вывернувшийся из-за деревьев бешеный тоже замер (Леф готов был клясться, что тот обалдело хлопает глазами, упрятанными в черноте смотровой щели). Вот ведь угораздило нездешнюю мерзость забраться во Мглу именно теперь! Впрочем, нездешняя ли она, мерзость эта? Больно уж хлипкая тварь запряталась под проклятую броню... И клинок у нее — таким не врага рубить, а в зубах ковыряться. И медлит, словно робеет. Робеющий бешеный — вот так диковина! Уж не Истовые ли опять какую-нибудь гнусность выдумали? Не пришлось Лефу долго раздумывать обо всех этих странностях. Узкий клинок бешеного выглядел никчемной забавкой, но был он, в отличие от Лефового, обнажен и готов к удару; сам же бешеный вряд ли умел вымучивать свою голову хитроумными размышлениями. Глупым он казался, безмозглым, как и все бешеные, а потому едва не спровадил парня на Вечную Дорогу первым же взмахом. Несколько мгновений Лефу только чудом каким-то удавалось отбиваться от стремительных наскоков проклятого. По боку уже ползла медленная горячая струйка — сказалось-таки убожество куцего панциря. Не исхитрись парень в последний миг вывернуться, кончик гнутого лезвия не по ребрам бы полоснул, а из-под лопатки выткнулся. И тут же снова достал, укусил вражий клинок, и еще раз — в ногу... Тяжесть брони не мешала прыжкам бешеного, оружием своим он вертел ловко и споро. Ну вот, снова достал. Этак и до беды недолго. От боли, стыда (ведь таким хлипким казался противник, чихнешь — переломится) Леф вконец озверел. Нет-нет, это была не самоубийственная ярость, мутящая кровавым туманом разум и взгляд, а ледяное расчетливое неистовство, половина победы. Больше, чем половина. Тяжкое острое лезвие закружилось вокруг хозяина с какой-то ленивой грацией и вроде бы не по-боевому медленно, только, куда бы ни норовил ударить бешеный, Лефов меч непостижимым образом оказывался на пути его клинка. А потом... Проклятый, скорее всего, даже не заметил случившейся перемены, ведь он, как и раньше, метался вокруг своего врага, отпрыгивал, наседал, ловко перекидывая оружие из руки в руку... Но теперь ему чаще приходилось отбивать удары, чем бить самому, и бросаться на противника все время приходилось вверх по склону, потому что тот больше не позволял обойти себя. Леф уверенно теснил бешеного, загонял его все глубже и глубже во Мглу. Он не спешил. Пусть проклятая тварь выматывает себя собственной суетой, пусть. Вот уже и прыти у нее поубавилось, и дыхание все слышней — надсадное, сиплое. А тот, обучавший... Как его — Мурд? Пурд? Он, помнится, все твердил: «Быстрота, быстрота...» Он хороший, очень хороший, только где уж ему рассуждать о воинском мастерстве, он ведь, кажется, столяр? Быстрота — это вроде ножа с двумя остриями: при нерасчетливости против себя самого обернуться может. Умерло время, окружающее стерли холодные железные сполохи, вскрикивает воздух, кромсаемый умелыми взмахами, злобно лязгают, сталкиваясь, голубые клинки... Почему голубые, откуда такая глупость? Всякий знает, что боевая сталь серая! Почему проклятый — проклятый? Неправильно это — проклятый он. Умелый боец, отважный и ловкий, да только не ему тягаться с Пенным Прибоем... А спуск как-то незаметно оборотился подъемом — назад, что ли, повернули ослепленные схваткой бойцы? Леф понемножку теснит своего врага, но тот теперь забирается все выше, отбиваться ему сподручнее, чем Лефу нападать. Неважно. Бешеный устал, резвость его вытекает вместе с брызжущими из-под наличника мутными струйками. Скоро, видать, конец придет смертной работе... В следующий миг Лефу показалось, будто в глаза ему плеснули горячим и ярким, земля встала вкось, жутко завыло в ушах. Перепутанный непостижимостью произошедшего, решив, что пропустил-таки нежданный могучий удар, что все кончено, он прыгнул на теряющегося во внезапном сиянии противника, ткнул мечом почти наугад. Наверное, бешеного тоже ослепил невесть откуда взявшийся свет безоблачного яркого дня, иначе бы он обязательно сумел увернуться от размашистого выпада. Но он не сумел. Острие тяжкого Лефового клинка грохнуло его по наличнику, высоко-высоко, чуть ли не к самому солнцу взлетел проклятый шлем, словно крыльями трепыхая обрывками подбородочного ремня... Еле удержавшийся на ногах парень видел, как покатился по земле враг, как голова его с отчетливым стуком ударилась о валун и разметавшиеся стриженые волосы цвета темной бронзы прилепило к камню алое... А прятавшееся под железной маской лицо оказалось неожиданно хрупким, бледным до синевы, знакомым-знакомым... Смилуйтесь, Всемогущие, да что же это за гнусную шутку сыграла со своей добычей Серая Прорва? Внезапное понимание ужаса, непоправимости произошедшего вырвалось из груди звериным сдавленным воплем, швырнуло на колени — тормошить, плакать, звать... И когда, дрогнув, приподнялись розовеющие веки, он, едва не обезумев от счастья, сорвал с головы шлем, попытался зарыться губами во влажные от пота и крови рыжие волосы. А она, ожившая, дернулась было, напрасно пытаясь вырваться, но вдруг всхлипнула, прижалась лицом к его бронированной груди: узнала. — Вернулся... Это ты вернулся... — Голос ее был невнятен и еле слышен. — А злой где? Тот, что мне в Прорве встретился, где он? Страшный такой, с зубом вместо руки... Ты прогнал его, да? Прогнал? — Прогнал. Нету здесь больше злого. Не бойся, Рюни... Парень смолк, тяжело дыша. Нелепым, невозможным казалось ему случившееся. Почему, едва приняв, Прорва выплюнула его назад? Почему Рюни снаряжена как воин, кто доверил ей боевую сталь? Как мог за считанные дни разлуки появиться на нежной, с детства знакомой щеке глубокий, крепко подживший рубец? Много, много было этих «как» да «почему», недоступных пониманию возвратившегося из Прорвы кабацкого певца и школяра-недоучки по имени Нор. ЧАСТЬ ВТОРАЯ ВИТЯЗЬ ЖЕЛЕЗНЫЙ БИВЕНЬ 1 Дубинка сухо и коротко щелкнула по деревянному шлему, и ученик рухнул на истрескавшиеся каменные плиты боевого дворика. Поединок... Никто и мигнуть не успел. Видевшим показалось, будто из-под ученических доспехов для палочного боя вдруг исчез человек, и они, лишившись опоры, обвалились к ногам испытующего бесформенной грудой щитков и стеганых валиков. Испытующий не смотрел на сбитого с ног. Он был обескуражен и огорчен: трое первогодков оказались не способны парировать даже первый удар. Трое. И вряд ли те два, что остались, окажутся лучше. Неужели скалистые земли Арсда перестали рождать настоящих воителей? Или Первый Учитель стал слишком стар для своего ремесла? Горькие, досадные мысли... А этот, не выдержавший испытания, уже поднялся (с трудом, неловко), понуро отошел, освобождая место для следующего. Что ж, пора заканчивать. Время позднее, солнце уже споткнулось о зубчатые вершины Последнего Хребта, тень крепостной стены облила чернотой почти треть боевого дворика, и горнисты вот-вот протрубят к вечерней молитве. Пора заканчивать. Для того чтобы уяснить причины случившегося, еще найдется время. Целая ночь впереди, и можно будет наедине с собой, обуздав хаотические порывы чувств крепким якорным канатом рассудка, определить меру своей вины. Ведь недомыслие либо неумелость любого из Учителей — это тяжкая провинность того, кому вверена высшая власть Командора и архонт-магистра Орденской Школы... Нет, хватит. Испытуемые ждут. Он коротко глянул в слепые решетки, подменившие собою лица двух переминающихся у стены мешковатых фигур, ткнул пальцем: — Ты! Выбранный ученик вздохнул с надрывом, будто бы с жизнью прощался, тряхнул головой и двинулся на сближение. Для этого Первый Учитель счел подходящим воплощение «Задумчивый краб». Выбор напрашивался: мальчишка приземист и длиннорук. А ведь он неплох в движении, совсем неплох. Только вот колени сгибает чуть больше, чем следовало бы, и слишком напряжен. Похоже, реакция у него не очень... Впрочем, посмотрим. Архонт не стал дожидаться, пока ученик подойдет на расстояние, удобное для удара. Ноги властно толкнули одетую в шлифованный камень землю, и встрепенувшееся пространство рванулось навстречу в коротком хищном прыжке. Потом был резкий трескучий удар (это дерево встретилось с деревом), и архонт-магистр отскочил, замер, закусив губу. Отбил! Ученик отбил удар — спокойно, не сделав лишнего движения (сделал бы лишнее — не успел бы сделать нужного). Нет, хорош мальчишка, верное слово — хорош. Ну-ка, присмотримся внимательнее. Новый прыжок, и оба — испытующий и испытуемый — исчезли из наблюдающих глаз, утонули в бешенстве взмахов и ударов, а потом из этого мельтешащего вихря вывалился ученик — нелепо, спиной вперед. Вывалился и с маху сел на землю, обалдело замотал головой, не соображая, что это за напасть такая приключилась с ним только что. Первый Учитель улыбнулся, под седыми клочьями усов Влажно блеснули желтые ломаные зубы. — Четвертый. — Это было пока единственное слово, произнесенное старым виртуозом за нынешний вечер. Что ж, он прав. Парнишка сумел отбить три удара (а они были хороши, достойны настоящего бойца). Да и четвертый, поваливший его, исхитрился наполовину ослабить — не удар это получился, а скорее толчок. — Капля радости в чаше печали. — Архонт дернул щекой. — Я уже начал было привыкать к мысли, что Келья Второго Года будет пустовать до новой весны. Но теперь, слава могучим Ветрам, нашелся хоть один... — Два, — снова осклабился Первый Учитель. — Ты настолько уверен в этом? Старик пожал плечами и отвернулся. А последний из учеников уже шел навстречу судьбе. Нет, не шел — скользил, пританцовывал, перебрасывая дубинку из руки в руку. «Пенный прибой»? Ого... Командор и архонт-магистр, конечно, быстро управился бы с малоопытным подростком, если бы безграничное изумление не сковало его движений, когда, вместо того чтобы самому наносить удары, ему пришлось отбивать стремительно заметавшуюся вокруг дубинку — раз, и еще раз, и еще, и снова... Трещало сшибающееся дерево, качались, кружились перед глазами солнце, стена, земля и глубокая чернота за ученической маской, и тело пьянело, упиваясь стремительностью схватки... И вдруг все кончилось. Некоторое время архонт стоял будто оцепенев, ощущая какое-то болезненное неудобство в правой ладони. Несколько бесконечных мгновений понадобилось ему, чтобы понять: дубинки в руках нет, она валяется под ногами. Выбил? Обезоружил? Его, воителя, виртуоза, — обезоружил?! И колено медленно наливается надсадной болью... Неужели достал?! Широко, во весь рот ухмыляется гордый учеником и собой Первый Учитель, и этот, который тут, рядом, — он стащил с головы шлем, он тоже улыбается (растерянно, испуганно, сам еще не верит в то, что совершил). Всклокоченный, запыхавшийся, зеленые глаза лучатся детским восторгом... Командор шагнул к нему, тяжело опустил ладони на показавшиеся неожиданно узкими и слабыми плечи. — Как тебя зовут? — Нор Лакорра Санол, — ответил ломкий, срывающийся от волнения голос. Полдень вливался в долину потоками неспешного теплого ветра, дробился солнечными сполохами в россыпях мелких соляных кристаллов — обильных следах давным-давно покинувшего эти места моря, проступающих на граните окрестных скал. Здесь не было ничего, кроме этих скал, серого песка, ветра и мутного потока (уже не ручей, но еще не река), петляющего между нагромождениями изувеченного временем камня — мертвого камня, жалкого в своих безнадежных попытках очертаниями походить на живое. А вверху — только синева (спокойная, безразличная) и одинокое солнце, и все. Полдень. Время для одиночества и схватки внутри себя. Нор шел у самой воды, ощущая босыми ступнями плотную сырость песка; и проплывали по сторонам валуны, причудливые громады утесов, а изредка и фигуры уединившихся учеников — застывшие среди камней в каменной же неподвижности смуглые тела, одинаково перечеркнутые белизной набедренных повязок. Вот и привычное место — проточенная водой скала, перебросившаяся через поток мрачноватой тяжеловесной аркой; и тщательно скрываемая ото всех тайна, непонятно почему вздумавшая уродиться в этой мертвой долине. Тайна. Невзрачный стебель, нахально тянущийся вверх. Он не мог, никак не мог вырасти тут, но вот — вырос, и плевать ему, что не бывает такого, а для тех, кому вздумается исправить недосмотр всемогущих Ветров, допустивших живое укрепиться в не ему надлежащем месте, он припас длинные, свирепо изогнутые шипы. А ведь могут, могут найтись истовые поборники гармонии и порядка, тем более — среди орденской братии тем более — в стенах Школы. Поэтому Нор и превратил существование этой колючки в свою тайну, а если что, так и драться за нее станет. Сентиментально? Да. И Первый Учитель говорил, и Командор наставляет, что излишняя для воителя чувствительность нарушает гармонию души Нора. Именно с этим назначено ему сражаться в часы полуденного уединения. Только назначения архонт-магистра нужны Нору, как на пожаре ложка. Нор и сам разберется, с чем ему драться внутри себя. Он нащупал измочаленный кончик стягивающего ворот шнурка, потянул, и заношенный невесть сколькими поколениями учеников коричневый подрясник тяжко осел на песок. И Нор тоже опустился на песок, скрестил ноги, уперся ладонями в колени, пытаясь отлучить чувства от окружающего — как всегда, как в любой день из полутора лет, вырванных из жизни для Школы. И как всегда, ничего из этой затеи не получилось. Потому, что со скал стекали печально шуршащие струйки пыли. Потому, что на мутной поверхности потока рождались бесшумные водовороты, и солнце вспыхивало в них внезапными искрами. Потому, что где-то далеко море дробилось о каменистый берег пенными всхлестами, и от этого тихо и зовуще гудел плотный песок. Потому, что смутные крылатые тени плавно скользили по песку и, коснувшись подножий утесов, вдруг стремительно взмывали по ним и пропадали из глаз. Потому, что... «Нор!» И не понять — то ли негромкий сдерживаемый смех, то ли это вода журчит... А потом снова (тихо, зовуще): «Но-ор!» Он вскинулся, ошалело завертел головой — никого. Наваждение... Хотя... Ну конечно, вон она, за тем валуном, вздыбившимся на середине потока. Замерзла, губы бледные, трясутся, вздернутый нос шмыгает, мокрые волосы прилипли ко лбу, и в них запуталась тина, но глаза лучатся восторгом, и вся эта до ушей ухмыляющаяся рожица кажется воплощением единственной чрезвычайно содержательной мысли: «Ай да я». Смилуйтесь, всемогущие, да как же Рюни сумела пробраться в охраняемые угодья Школы?! Нор поманил ее пальцем: плыви сюда! Нет, не хочет она сюда, мотает головой, да так, что срывающиеся с коротких волос брызги долетают до берега. С коротких волос? Ну вот, так давно не виделись! Она стрижется уже... Да выбирайся же ты на берег, совсем ведь окоченеешь! Опять головой замотала. А потом — беззвучно, одними губами: — Ты рад? Нор только руками развел. Она еще спрашивает! Потом вдруг встревожился: а с чего бы Рюни вдруг отважилась на такое? Только чтоб его повидать, или... Он спросил это торопливо и гораздо громче, чем следовало (даже несмелое эхо зацепилось на миг за вершины окрестных скал), и Рюни испуганно оглянулась, а потом отлепилась от своего валуна и подплыла ближе. Течение развернуло ее и поволокло вдоль берега, но она изловчилась ухватиться за что-то на дне. А вот за протянутую Нором руку хвататься не стала. Почему? Несколько мгновений Рюни, тяжело дыша, снизу вверх смотрела на присевшего на корточки Нора. Над водой по-прежнему виднелась только ее голова, и было ясно, что неудобно ей так и холодно, но выбираться на песок она явно не собирается. Нор уже всерьез начал обдумывать, как бы это ее вытащить на берег силком, но тут Рюни заговорила — торопливо, то и дело отплевываясь от захлестывающей рот воды: — Да ничего у меня не случилось плохого. То есть случилось, конечно, только давно, полтора года назад. В тот самый день, когда ты в Школу проситься вздумал. Глупый ты, Нор, на шесть лет себя в кабалу определил. И зачем, зачем?! Ты же и так был хорош. И на ножах был хорош, и на палках, и на кулаках — по-всякому... Я же помню! Я ведь вот зачем к тебе пробралась, я сказать хотела: не нужно тебе это, Нор, не твое это! Давно хотела сказать, только не знала, как повидаться с тобой. А вчера вот придумала... Она примолкла, вскинула на миг из воды ладошку, отмахнула от глаз нависшую прядь. И Нор тоже молчал, улыбался снисходительно и ласково. Потом спросил: — А как дома? Почтеннейший Сатимэ благополучен? — Да так... — Голова Рюни как-то странно дернулась, наверное, она пожала плечами. — Хвала могучим Ветрам, жизнь у нас пока неплохая... И батюшка Лим здоров. Только скучает он, меньше народу стало к нам заглядывать с тех пор, как ты ушел. Совсем захирела наша таверна, нет того веселья, что прежде бывало... — Она запнулась, а потом голос ее окреп и глаза задорно блеснули. — А ведь ко мне сам капитан Рандрэ Римо Контир сына сватал. Представляешь? Такой человек — уважаемый, с тремя именами — меня захотел для сына. Какая партия, честь какая! — Вот как? Я рад. — В голосе Нора можно было уловить все что угодно, но только не радость, и Рюни это очень понравилось. Она выждала, наслаждаясь выражением его лица, заговорила опять: — Только знаешь... Мне на смотринах с чего-то вздумалось рому выпить, капитану на колени присесть да песенку спеть из тех, что портовые пьянчуги после третьей кружки затягивают. И на беду, как раз в тот самый миг, когда матушка скромность мою да застенчивость девичью расхваливать принялась. И досточтимый Контир почему-то решил, что все же не по мне такая честь — за сына его идти. Ах, я так горевала, так горевала! Чуть не померла с горя... Нор глубоко вздохнул (Рюни показалось даже, будто и не вздохнул он, а всхлипнул), потянулся к ней, несмело коснулся волос... Она отпрянула, фыркнула: — Ты, гляди, осторожней! Тебе еще поболее четырех лет надобно не о девицах думать — о другом. — Да нет же! — Нор и впрямь чуть не плакал. — Какие там четыре года! Ты верь, я уже скоро-скоро науку закончу! Я же знал, с самого начала знал — ненадолго это. И в Школу решился затем только, чтобы боевой стали руку обучить. Мне же остальная наука не нужна, я и так... Могучие ведь меня и этим даром отметили. На испытаниях первого года я самого Командора в палочном бою победил, все говорят: не бывало еще такого, чтоб ученик... — Я знаю. Видела. Нор оторопел: — Как это так — видела? Не могла же ты... — А вот смогла! — Рюни победоносно шмыгнула посиневшим от холода носом. — Я все твои бои видела. Первому Учителю твоему очень уж ром батюшкин по душе, всякий раз, как у него в городе надобность, он нас ни за что не минует. И платит он хорошо, очень хорошо он монетой платит, а еще щедрее — рассказами о самом лучшем из всех учеников, сколько их было у него за все времена. Понял? А возле школьной стены утес есть — высокий, далеко с него видно... Все понял? Нор изо всех сил потер ладонью лицо, пряча радостную улыбку, потом сказал: — Я вот что понял: если ты сейчас же из воды не вылезешь, то застудишься насмерть. Давай руку. — Да не могу я... — Она стала тихонько отодвигаться от берега. Нор испуганно заморгал: — Почему? — Вот глупый, — жалобно скривилась Рюни. — Ну как же я выйду? Я же голая совсем... — Ну и что? Раньше же ты купалась со мной... — Э, что вспомнил! Столько времени прошло, мы тогда совсем детьми были. И потом... А если увидят? — Кто? — Нор улыбнулся. — Уединившиеся? Да они же глазам своим не поверят, они и помыслить не способны, что здесь такое возможно! И не до праздного созерцательства им, они теперь внутрь себя смотрят... Рюни больше не стала спорить. Она зажмурилась изо всех сил и медленно-медленно выпрямилась, встала по колено в воде. А потом, набравшись духу открыть глаза, она увидела два крохотных своих отражения в расширенных бессловесным восторгом зрачках Нора. Через высокое стрельчатое окно в келью вливалась промозглая темень, и неугасимый огонек под символом всемогущих был слишком слаб, чтобы сражаться с ней. Уж третий раз обходил крепостные стены ночной дозор, и Крело Задумчивый Краб давно угомонился, умолк, задышал глубоко и ровно, а вот к Нору сон не спешил. До сна ли после того, что так неожиданно сбылось в определенные для скучных раздумий часы? Какой уж тут сон... Нор метался на шатких трухлявых нарах, кусал губы, до муторной боли в суставах сжимал кулаки. Рюни... То, на что отважилась она под тяжеловесной аркой, прогрызенной потоком в скале, сказало яснее, чем даже самые многословные объяснения: она любит. Но она устала, устала, устала ждать, ей тоскливо и жутко считать, сколько еще не быть им вместе. А Рюни — это Рюни, и при одной только мысли о том, до чего может довести ее эта тоска, в горле Нора будто горячий комок вспухает. Хватит. После того, что случилось, медлить невыносимо и глупо. Да и чем он рискует, даже если случится худшее? Отлучением от Школы? Пусть. Ему надоело тут. Да, конечно, он не забыл того, что привело его за эти надменные стены. Нор хотел стать крепкой защитой для тех, кто ему дорог, но он ошибся: вот уже больше года его учат тому, чему он давно научился сам, заставляют гнать из себя все, чем привык гордиться. Он думал, что Школа — это возможность заполучить боевую сталь. И в этом также ошибся Нор: почти два года ждать ему, четырнадцатилетнему, позволения прикоснуться к оружию зрелых (оказывается, здесь такое решается не наличием поручителей и даже не умением — только возрастом). Разлучили с Рюни, а что же взамен? Отсутствие неприятностей, которых, возможно, не было бы и вне Школы? Хватит. Он не тряпичная кукла, послушная пальцам базарного балаганщика, он сам способен вершить свою жизнь. Довольно ждать, эта ночь не хуже тех, что будут потом. — Эх, почтеннейший, и рад бы я спорить с вами, да не могу. Слова ваши горьки, как прошлогодняя брага, но они справедливы... — Лим Сатимэ махнул полотенцем по щербатому столику, со стуком поставил кружку, глянул на засидевшегося гостя с некоторым сомнением. — Пятая уже, и хоть бы раз спросили разбавленного или пива... Простите мою смелость, почтеннейший, но не чересчур ли? Гость медленно замотал головой: — Нет. Не че-рес-чур. Но я могу выпить и че-рес-чур, и никто меня за это не упрекнет. Вот был бы я архонтом, ну тогда уж меня бы упрек-ик-нули. Но разве же я архонт? Нет. Я — так... — Он сплюнул под стол, обеими руками придвинул кружку к себе. — Бросьте, Сатимэ. Вот вам монета, налейте себе стаканчик и посидите со мной. По дневному малолюдью дочка сама управится, она у вас шустренькая удалась. Эх, и дурни же нынешние сопляки! Мне бы вот годов этак тридцать скинуть, так уж я бы сюда стал ходить не одной только выпивки ради... Сатимэ поскреб переносицу. И вправду, посидеть, что ли, за приятной беседой? В заведении почти никого, а те, кто есть, уже заплатили и вряд ли потребуют подливать... А, ладно! Изредка можно себе и такое позволить. Он крикнул Рюни, чтобы принесла пива, и деликатно присел на краешек скрипучей расхлябанной лавки. Тем временем гость одним долгим глотком выхлебнул едва ли не половину немаленькой порции, отдышался, утер заслезившиеся глаза и заговорил снова: — Вы вот давеча сетовали, что слова мои горше самого дрянного пойла, когда-либо осквернявшего глотку честного человека. Да как же не быть им такими, если вся жизнь наша — только горечь, горечь, горечь... Горечь и мерзость. И чем дальше, заметьте, тем мер... э-э... мер-зост-не-е. Ничто уже не радует, все гниет. Все. Вера, устои, долг... Сгнило, все сгнило, юное поколение и уразуметь-то уже не может, что оно за слово такое — долг, какой-такой смысл оно собой обозначало. Не-ет, верно я вам говорю: все протухло насквозь. Вот разве что кроме вашего рома... Сатимэ пригорюнился, закивал торопливо: — Ох, вы даже и не говорите мне про наше юношество. Вот хоть бы и дочка моя — ведь это, поверьте, хуже разорения. Да, кстати... Рюни! Ну что же ты? Я ведь, кажется, просил принести мне пива!.. Как она мать свою огорчила, как огорчила! Ну, вы, почтеннейший, слыхали уже, наверное, какой скандал у нас приключился с капитанским сватовством. Ей бы после такого до смерти стыдом маяться, да где там, другое у нее на уме. Давеча спрашивает: «Батюшка, — это меня, значит, она спрашивает. — Батюшка, а может ли по нынешнему закону школяр четырнадцати лет от роду жену себе взять?» Ну какова? — Это пусть, — досадливо отмахнулся гость. — Это я одобр-р-р... э-э... о-доб-ря-ю! — Он снова приложился к кружке, сморщился. — Пусть женятся, пащенки недозрелые, так оно только лучше: и без родительского соизволения не обойдутся, и к степенности смолоду попривыкнут. Я вам не о таком, я о худшем... Ведь лучший ученик, из лучших лучший! Ну как же, возомнил о себе... Воитель милостью всемогущих... Безмозглый ублюдок — вот! Это же и в голову допустить невозможно такое — забраться в оружейную, выкрасть боевую сталь... Сам себя учить вздумал... Пащенок... Сатимэ в изумлении округлил глаза: — Позвольте, почтеннейший... Вы сказали: «Лучший из учеников»? Так это что же, Нор?! — Нор... Ох и дерьмовую же шутку сыграл он со мной, этот ваш Нор... А знаете ли, мой почтеннейший Сатимэ, что сказал Командор? Командор мне сказал: «Вот, значит, чему ты учишь, Первый Учитель?» А потом он сказал так: «Ты больше не Первый Учитель». Вот как он сказал. — О Всемогущие! — Сатимэ искоса глянул на валяющийся под лавкой гостя объемистый дорожный мешок, на прислоненный к нему меч в потертых походных ножнах... Вот оно, значит, в чем дело... — Но что будет с вами теперь, почтеннейший? Надо же чем-то жить. Бывший Первый Учитель ощерился в невеселой улыбке: — Заботами великих Ветров воители Арсда не умирают от голода. Они умирают из-за другого. В любом гарнизоне — от Последнего Хребта до побережья — завизжат от радости, едва я ступлю на их боевой дворик. А Нор... Завтра в час третьей стражи он получит свое. Командор пожелал самолично исправить мое упущение, показать возомнившему, чего он стоит на самом деле. Ах, Командор! Мудрец, величайший воитель! Каменная химера, что над воротами. Школы, — и та умнее: думать не способна, так хоть помалкивает. А этот... Ар-р-рхонт-ма-гистр... «Вышвырну из его души злую гордыню, спасу его для воинского искусства...» Я ведь знаю мальчишку, знаю! Не то что воителем стать — он и жить не сможет с раздавленным сердцем... Еще кружку, Сатимэ, разлюбезнейший вы мой поилец, несите еще одну кружку и закусите себе на ладони: завтрашнего позора ваш Нор не пе-ре-жи-вет... — Он вдруг осекся, шарахнулся в пьяном испуге — так неожиданно грохнул об пол глиняный стакан с пивом, выскользнувший из пальцев неслышно подошедшей Рюни. Когда горны сигнальщиков гнусаво проныли час третьей стражи, на боевой дворик Школы навалилась тишина, будто бы это и не люди четкими рядами застыли вдоль стен, а бездушные каменные болваны, для чьей-то нелепой прихоти обряженные в полосатые плащи ратников охраны, ученические подрясники и черные хламиды Учителей. Четкие ряды, радующая глаз почти архитектурная безукоризненность строя, торжество мысли над раздражающим беспорядком, присущим миру живого, а в особенности — людским сборищам. Целесообразность. Воплощенная гармония. Вкрадчивый порыв предвечернего ветра шевельнул полы просторных одежд, скомкал мечты о высоком, и Командор, вспомнив, для чего он здесь, обвел посуровевшим взглядом стоящих: все ли пришли? Пришли все, кроме назначенных в стражу. И Нор пришел. Вот он стоит посреди двора — одинокий, злобно насупленный, готовый к самому худшему. Мальчик, ты и представить себе не способен, каким оно может быть, это худшее... Командор сочувственно улыбнулся. Он мог позволить подобную вольность лицу, скрытому золоченой сталью, — Нору и прочим смотрящим видна лишь полоса мрака под низким налобником массивного шлема, и заподозрить, что она может таить в себе жалость, способен только лишенный ума. Тяжеловесная, закованная в холодный блеск панцирного железа фигура, незыблемо утвердившаяся на сером камне двора; могучие ладони спокойно и прочно охватили рукоять широкого меча; мощь, величие, угроза и тайна — таким видят его собравшиеся, и это хорошо. Однако, что же это Поксэ мешкает? Или он, надев облачение Первого Учителя, совсем ошалел от радости? Ага, наконец-то — надрывный стон гонга и зычный выкрик: «Слушайте!» И снова: «Слушайте!» А потом — тишина. И в этой тишине голос Командора и архонт-магистра орденской Школы лязгал, будто тонкие гремучие листы меди рушились один за другим на каменный пол: — Ученик второго года Нор Пенный Прибой, сын и наследник чести капитана Лакорра Сано Санола! Ты, оскорбивший кражей боевую сталь, знай: волей всемогущих Ветров мне назначено удостоить тебя вольной схваткой. Попробуй обезоружить виртуоза, если считаешь, что достиг совершенства. И вот уже Нор обалдело следит, как подошедшие ратники, словно рыночные торгаши, раскладывают перед ним короткие и длинные боевые клинки, каски, щиты, нагрудники. Не понимаешь, малыш? Ничего, скоро поймешь. Архонт не глядя сунул меч в тянущиеся сзади услужливые руки, медленно потащил с головы шлем... Долго путался ошалевший от неожиданной чести мальчишка в сложностях ритуала выбора оружия. А когда он — уже в каске, панцире и с клинком в кулаке — наконец-то обернулся взглянуть на противника, тот давно успел изготовиться к схватке. И Нор пошатнулся, зарычал, словно бы пощечину получил, словно в лицо ему плюнули; только и пощечина, и плевок были бы лучше, чем то, увиденное. Ни пластины брони не оставил на себе Командор, даже легкой тканью не захотел прикрыть обросшую узловатыми мышцами грудь. А вместо меча рука его сжимала короткую шипастую жердь, какими погонщики вразумляют строптивых ослов. Снова тягуче проныл гонг, распорядитель схватки выкрикнул установленное обычаем, и архонт-магистр плавно заскользил навстречу Нору и его бешеной ярости. А потом... Что-то мелькнуло перед глазами Нора, задело опоздавшую вскинуться вооруженную руку; что-то тяжело и звонко грохнуло в нагрудник, и новый — страшный удар по затылку, плечам, спине... Нет. Удар затылком, плечами, спиной о каменные плиты боевого двора. С маху. Всем телом. И каска с жалобным дребезжанием катится под ноги стоящим у стен. А Командор застыл в спокойной уверенной позе, жердь свою пастушескую держит небрежно, на противника не смотрит — смотрит на клонящееся к западу солнце. Ну, погоди, ублюдок! Нор вскочил, перехватил обеими ладонями рукоять меча и всю силу своего бешенства вложил в страшный удар по будто нарочно подставленной палке — вышибить из руки архонта эту выбранную им вместо оружия дрянь, закончить схватку, победить. Как бы не так... Палка непостижимым образом вывернулась из-под клинка, и потерявший равновесие Нор снова ударился о землю коленями, локтями, лицом. Показалось, или там, под стенами, кто-то хихикнул? Позор, позор! Он попытался было встать, но несильный удар по затылку снова бросил его на колени. Ну что? Что теперь? Продолжать? Или бросить меч? Швырнуть долгожданную боевую сталь под ноги этому самодовольному, плюнуть в него и уйти. Битым. Наказанным. Всемогущие, ну за что, за что же такое унижение?! Не было больше у Нора ни воли, ни сил оторвать колени от шершавого камня, решиться на что-нибудь; отчаяние жгло, разъедало веки подступающими слезами (смилуйтесь, всемогущие, не дайте заплакать!), и креп, множился смех в утративших стройность шеренгах... Чтоб вы все подохли, ублюдки! Чтоб вам всю жизнь так, как мне сейчас! Он тяжело поднялся, стараясь не смотреть на скалящиеся рожи стоящих вокруг. Ослабли, утратили цепкость взмокшие от липкого пота пальцы, и тяжесть, клинка поволокла из ладони длинную рубчатую рукоять — пусть. Наплевать. Подавитесь. А через миг... В стремительном рывке хрустнули мышцы и едва не надломилась спина, но рука успела догнать падающий меч. В последнее мгновение успела, у самой земли. Хвала могучим... Потому, что бывший Первый Учитель любит ром почтенного Сатимэ. Потому, что выше школьных стен вздыбился гранитный утес, на который не посылают стражу. Он совсем почти гладкий, никому на него не взобраться, кроме Рюни. Всемогущие, как же вы допустили забыть?! Издевательский гомон смолк. Шагнувший было к двери своей кельи Командор обернулся, удивленно надломил бровь: мальчишка снова изготовился к бою. Он хочет продолжить? Пускай. Урок запомнится крепче. Все бы вышло иначе, если бы не леность уборщика. Крохотный камешек, подвернувшийся под ногу виртуозу боевой стали, заставил его вздернуть плечо и качнуться навстречу описывающему стремительный полукруг клинку — качнуться чуть-чуть, только чтоб сохранить равновесие. Следившие даже не заметили этого. Только Нор видел, как внезапно остекленели холодные глаза, как безвольно обмякли жесткие, всегда надменно сжатые губы... А потом из показавшейся сперва пустячной ранки на горле Командора выплеснулась черная кровь, и его короткий булькающий всхлип превратил застывшие вдоль стен шеренги в перепуганную толпу. Суд был малолюдным. Незнакомый тучный старик в черном, трое наставников, новоиспеченный Первый Учитель Поксэ да начальник школьной охраны — вот и все, кого увидал Нор, когда конвоир впихнул его в полутемную келью. Впихнул, придержал за плечо (стой, мол) и сам встал позади, загородив собой ветхую скрипучую дверь. Нор криво усмехнулся. Похоже, немалую опаску испытывают перед ним отцы-наставники. В келье нет окон, через которые можно было бы убежать, нет мебели, мало-мальски пригодной для драки, — ничего в ней нет, кроме подвешенного к стене деревянного символа всемогущих да тяжеленного стола, за которым расселись судьи. Шестеро вооруженных мужчин, и, как минимум, пятеро из них виртуозы. Так почему же охранника не выставили в коридор? Неужели и впрямь боятся? Вряд ли. Наверное, просто хотят, чтобы подробности суда нынче же стали известны в казарме, а значит, и во всей Школе. Или... Может, его судьба уже решена, и никакого суда не будет? Скорее всего, так и есть. Очень уж спешили они, да и мрачная шестерка за щербатым столом вовсе не похожа на собрание судей. По «Уложению про злодейства вольные и невольные», дела об убийствах должен самолично рассматривать префект территории, причем разбирательство допустимо проводить лишь в присутствии родственников сторон и, сверх того, пятидесяти незаинтересованных граждан. Этот пункт «Уложения» накрепко запомнился Нору. Года два тому назад какой-то матрос упился ромом дядюшки Лима до мохнатых рыб и пырнул ножом мирно обедавшего за соседним столом сборщика податей. Из-за выходки припадочного забулдыги пришлось таскаться в префектуру и свидетельствовать на дознании, а в таверне чуть ли не до самых муссонов только и разговоров было, что про всяческие преступные действа да судейские промахи. Значит, для Ордена соблюдение законов не обязательно? А впрочем, так даже лучше. Нор покосился на хмурого старца. Обрюзгшее, до лиловатости выбритое лицо; массивный тупой подбородок; в бесцветных стекляшках глаз невозможно прочесть ни намека на чувства или раздумья... Одет в заношенную холстину, однако левый рукав перетянут увесистым золотым жгутом. Видать, немалый орденский чин, может, даже один из Вице-адмиралов. Поди объясни такому, что не хотел, что нечаянно, что Архонт (райских ему ветров) сам виноват... Безнадежно. Ведь и по «Уложению» любое человекоубийство — хоть с умыслом учиненное, хоть негаданно — разница невелика. И то сказать: боевую сталь выкрал — тоже нечаянно, что ли?! Нет-нет, все правильно. Свидетелей было множество, вина несомненна и неискупима. Для чего же затевать глупое лицедейство суда? Тем временем приезжий старик внимательно оглядел поставленного перед ним взъерошенного, насупленного мальчишку, а потом выговорил, уставившись куда-то поверх его головы: — Стань в коридоре. Скрипнула дверь за спиной, лязгнуло что-то — наверное, охранник, выходя, зацепился рукоятью меча. Снова шевельнулись старческие синеватые губы: — Сядь. Нор послушно сел на пол — скорчившись, обхватив руками вздрагивающие колени. Подрясник у него отобрали еще позавчера (чтобы не осквернять ученическое одеяние телом отлученного), а набедренная повязка — слишком плохая защита от сырости школьных подвалов. Этак можно и околеть, наказания не дождавшись... Орденский иерарх вдруг как-то обмяк, будто бы кости и мышцы его потеряли способность сопротивляться тяжести грузной плоти. Подбородок уткнулся в грудь, взгляд занавесила седина клочковатых бровей. А вот голос остался таким же, как и был — звучным, с хрипотцой. — Непревзойденный толкователь этических норм Кириат Латонский учил: «Недостойно решать судьбу человека втайне от него». Прошу верить, что присутствие здесь отлученного вызвано единственно лишь стремлением соблюсти по отношению к нему требования, пристойности. Прошу верить, что я не собираюсь затевать какое-либо подобие следствия, ибо лишен сомнений в правдивости и неколебимой честности заслушанных вчера обличителей. — Он искоса оглядел лица сидящих рядом, снова ссутулился. — Господа руководители Школы, советую приступать к высказыванию суждений: время ждать не умеет. Господа руководители, однако, с высказыванием суждений не торопились. Мялись, деликатно покашливали в кулаки, вздыхали задумчиво. Неужели сомнения посетили испытанных виртуозов? Или (вот уж вовсе вещь небывалая!) их обычная рассудительность поколеблена смятением чувств? Да нет же, чушь это. Просто каждый из них опасается говорить первым. Что там на уме у властительного визитера, знают лишь всемогущие, а за сфальшививший хор всегда отдувается запевала. Опять же командорская келья пуста, и займет ее человек мудрый и в суждениях безошибочный. Орденский адмиралитет, наверное, уже наметил кандидата, но ведь всякое может случиться... К счастью, начальник охраны не выдержал долгой молчанки. Возможно, по неспособности своей к уклончивым хитростям, а скорее из-за того, что его шансы на командорский чин были ничтожнее, чем у остальных. — Прошу извинить мою глупость, но я не могу понять, чего желает от нас ваше вице-священство. Нор прикусил губу. «Вице-священство»... Значит, прибывший все-таки вице-адмирал. Экого внимания удостоили отцы Иерархи! А начальствующий над ратниками в крайнем недоумении тер подбородок лопатообразной ладонью: — Какие еще могут быть суждения, когда все ясно и так? Ведь есть же орденский кодекс, школьный устав. «Уложение», наконец... А подробности — рудник там, галеры, остров Ниргу или горные пастбища — пускай уточняет префект. Мы сделали свое дело, отлучив негодяя; остальное — забота территориальных властей. Разве не так? — Убийство случилось в угодиях Ордена, — тихо и вкрадчиво напомнил Поксэ. — Партикулярные чиновники не захотят вмешиваться. Кроме того, почтеннейший из воителей забывает, что преступление двоекратно и святотатственно: юный злодей убил не кого-нибудь, а собственного наставника. А за день до этого он выкрал сталь. «Незаурядность, преступления вызывает и незаурядность кары» — не так ли говорил упоминавшийся здесь моралист Кириат? Начальник охраны пренебрежительно скривился: — Ну давайте определим сопляка одним махом и в гребцы, и к людоедам, и на рудник — это уж точно будет незаурядно. Или, может, посоветуете наказать смертью? — Почтеннейший предводитель ратников, видимо, считает меня способным посоветовать лишь глупость или же непристойность. — В голосе Первого Учителя, однако, не ощущалось обиды, он по-прежнему был кроток и почти ласков. — Всемогущие Ветра безоговорочно осудили убийство сограждан, каких бы возвышенных оправданий ни выдумывало для подобной низости человеческое лукавство. И конечно же, нелепо ссылать одного юного злодея сразу в три разных места. Учитывая мой зрелый возраст, можно было бы избавить меня от подозрений в подобном идиотизме. Как вам, должно быть, известно, идиотам, лишенным Ветрами дара мышления, позволяется жить среди людей только до шестнадцати лет — и то лишь затем, дабы безошибочно убедиться в их неспособности зачинать здоровое, полноценное потомство... Кстати, не скажет ли мне достойный ратник, что случается с такими беднягами после? — Если это парни, то их гонят в Прорву. А какое... — Вот именно. В этом-то и кроется суть моего предложения: в Прорву. Начальник охраны растерянно оглянулся на приезжего (вроде как помощи у него собирался просить), но старик словно и не следил за спором — он внимательно разглядывал настенный знак всемогущих. Впервые увидел, что ли?! А Нор при упоминании Прорвы мгновенно перестал стучать зубами и взмок. Уж лучше душные подземные лабиринты или даже осаждаемые дикарями плантации — это хоть доступно воображению, к этому он уже успел приготовиться за двое суток бездельного карцерного одиночества. И — на тебе, Серая Прорва. Этакой негаданной жутью оборачивается камушек, подвернувшийся под командорскую пятку! И единственный, кто почему-то старается защищать, — начальник охраны, вовсе чужой человек. Или он уже не пытается? Молчит же... Пожимает плечами, морщится, но молчит. Надоело спорить? Сдался? Нет, глава ратников пока еще не собирался сдаваться. — Как же так — в Прорву? — выдавил он наконец. — Этот... Нор... Он же не идиот! И не ветеран, добившийся чести... И шестнадцать ему, кажется, не скоро еще... Если мы сами примемся нарушать установленные порядки, то где уж заставить подчиненных блюсти дисциплину! Услыхав такое возражение, Поксэ неожиданно расхохотался. — Да помилуйте, в конце-то концов, зачем же ссылаться на то, чего вовсе не понимаете?! — Первый Учитель обвел взглядом присутствующих, приглашая всех (даже Нора) вместе с ним повеселиться над солдафонской наивностью. — Умственная ущербность, почтеннейший, это вам не выпад с ложным замахом — она в конкретную формулировку облекается трудно... — Он вдруг посерьезнел. — Если человек совершенно не способен думать, это беда невеликая: и распознать такую ущербность легко, и передаться она может лишь его собственным детям. А вот когда не умеет думать правильно... Попробуйте уличить такого! К тому же подобная разновидность идиотизма заразна, как малярия, и перекидывается на окружающих без разбора возраста и сословия. Прежде чем воля орденских иерархов обязала меня посвятить себя обучению юношества, я три долгих года состоял при особом трибунале столичной территории. Вот бы вам, мой почтенный, поприсутствовать, поглядеть, каких благополучных с виду подростков иногда признают непригодными к жизни! Или как ветерана торжественно извещают о даровании испрошенной им чести последнего подвига, а он белеет и мямлит дрожащим голосом: «Ошибка это, господа начальство, не испрашивал я...» Поксэ умолк, с некоторой опаской покосился на вице-адмирала. Может, его вице-священство посчитает, что в пылу спора было сказано нечто лишнее? Кажется, не посчитает. Его вице-священство, как и раньше, бесстрастно изучал символ Ветров. Нору примерещилось даже, будто старец, непостижимым образом угадав немой вопрос во взгляде Первого Учителя, еле заметно кивнул. Начальник охраны был огорошен услышанным. Наверное, он уже понял бессмысленность дальнейших препирательств (и намек на возможность дарования непрошенной чести усвоил) — иначе откуда бы взяться в его голосе такой мрачной досаде? — Уж если рассуждать по всей строгости, то в случившемся виноват не только сопляк. Как посмел покойный господин командор удостоить вольным поединком недоучку? Если привычному только к палочным дракам щенку впервые дали боевой меч, то можно ли ждать, что он сумеет рассчитать опасность и силу своих ударов? И потом, на палках обычно дерутся до попадания по шлему, а на мечах до лишения оружия — это ж совсем другое. Пойди приноровись без опыта... А командор из спеси сам помогал себя убить: если бы вооружился как следует, то был бы сейчас невредим и цел. Я-то видел, что он пытался отбить своей дубинкой последний удар, только разве отмахнешься палкой от стали?! Как тростинку перерубило... — Да, командор виновен, — важно закивал Первый Учитель. — Но ведь он мертв — и, следовательно, неподсуден. Давайте говорить о том, для чего мы собрались. Охранник отвернулся, пожал плечами; — Все равно префект не рискнет утвердить. Побоится — больно уж скользкое получается дело. Поксэ хотел ответить, но не успел. Подавившись несказанными словами, он почтительно склонил голову, слушая внезапно заговорившего вице-адмирала. — Насколько мне известно, — неторопливо и внятно произнес старик, — префекта завтра предполагают удостоить аудиенции у его первосвященства. Прошу поверить: префект утвердит что угодно. Он встал; вслед за ним торопливо поднялись наставники, так и не решившиеся вступить в беседу (ничего, это нельзя считать неудачей: пускай выгодным образом сумел представить себя не кто-то из них, выскочка Поксэ, но ведь и на неприятности нарвался простофиля-охранник, а не кто-то из них). А за спиной Нора натужно проныла отворяющаяся дверь, и холодное железо латной рукавицы властно коснулось его плеча. 2 Было это? Да, без сомнения. Память еще не успела растранжирить подробности недавних переживаний. Значит — было. И кровавая струйка на матово-бледном лбу Рюни, отвесные скалы вокруг, Серая Прорва, которая позади, — все это реально и несомненно. И жутко. Рюни вновь потеряла сознание, безвольной тяжестью обвисла на руках Нора — на едва не погубивших ее руках. Угадай клинок на полпальца ниже, и опять бы повторилось неискупимое. Да нет же, какое там «опять», разве допустимо сравнение с тем, прошлым?! Архонт, конечно, за гнусное свое издевательство гибели не заслужил, но не заслужил и особой жалости. А если бы вот так же, пусть невольно, пусть по незнанию, пришлось причинить смерть Рюни? Даже думать о таком невыносимо. Впрочем, Нор и не думал. Слишком ужасало его то, чему всемогущие позволили произойти, чтобы размышлять над тем, чему они произойти не позволили. Недавнее — было, нынешнее — есть. Это обыденно и понятно. Но между теперешним и прежним непременно должно поместиться что-то, объясняющее, как одно вызрело из другого. Должно, однако же нету! Ведь только что был серый неласковый вечер, и раздраженные рейтары древками алебард гнали голого паренька по еле заметной каменистой тропе: «А ну, шевелись! Шагай проворней, сучья порода! Дотемна, что ли, канителиться с тобой, выродок?! А ну, бегом!» Они спешили, им не терпелось отделаться от грязной работы, а в казарме дожидался рейтарских глоток жгучий тростниковый горлодер — огромная пузатая бутыль, уставная награда для тех, кому доверено выполнять особые поручения за Каменными Воротами. И это нетерпение конвоиров, их страх перед Прорвой, способной в любой момент выпустить из себя кошмарное чудище, оборачивались для отлученного от человечества парня сбитыми в кровь ногами и горящей из-за множества ссадин спиной. Даже последнего взгляда на покидаемый мир не разрешили ему, даже дыхание перевести перед уходом не дали. Потому-то сам уход получился вовсе не таким, как хотелось. Вместо гордо поднятой головы и надменной неторопливости — мертвая хватка за стволик хилого деревца на берегу Прорвы, позорные истошные вопли: «Не пойду!.. Не хочу!..», а после — удар прикладом по костяшкам пальцев, пинок сапогом чуть ли не между лопаток и злобное напутствие: «Будешь артачиться — надрубим колени и локти да зашвырнем где поглубже. Нам велено тебя в Прорву спровадить, а целым ли ты туда попадешь, своими ли ногами — это без разницы. И не рассчитывай отсидеться в тумане у бережка да вернуться: не мы, так стража, что у Каменных Ворот, изувечит и опять же в Серую сволочет... Ну чего встал, чего таращишься, ты, песье подхвостье?! Пули в задницу дожидаешься?! Проваливай!» Пришлось проваливать, и весьма прытко, поскольку один из рейтар принялся раздувать фитиль аркебузы. Куда бы ни угодил называемый пулей свинцовый шарик размером с добрый орех — хоть в голову, хоть туда, куда посулили, — разница будет лишь в том, придется ли мучиться перед смертью. Нор опрометью бросился в туманное озеро Прорвы. До самого последнего мига он лелеял робкую надежду, что господа орденские иерархи просто хотят его припугнуть. А теперь дурацкая эта надежда сгинула. И нечего больше мешкать, и выбирать не из чего. Одним всемогущим Ветрам известно, какие ужасы готовит для него Серая, но ничего не может быть хуже, чем медленная смерть от переломов, кровотечения, голода... Не убьют (что вы, как можно!) — просто помогут умереть самому. От души помогут, старательно и не без фантазии. А потом снова была тропа... Нет, не тропа даже — полоска сравнительно ровной, нашпигованной камнем земли между двумя стенами мрака; и клубился, колыхался вокруг розоватый, будто факельным пламенем подсвеченный туман, в котором потонуло все — даль, высь и неуловимая грань, разделившая жизнь на нынешнее и прошлое. Или вовсе не было ее, этой грани? Может быть, всемогущие сжалились над отлученным и во мгновение ока превратили его — избитого, голого, жалкого — в снаряженного латника-победителя? Превратили позорно гонимого в возвращающегося победоносно? Облагодетельствовали, значит... А железный бивень вместо левой руки — это что, тоже благодеяние? А зачем было стравливать его не с кем-то из обидчиков, а с самым дорогим человеком? Не жалость это, нет, не снисхождение, а новая злая издевка... И если превращение было мгновенным, то почему сейчас не вечер, а день? Если это могучие решили волшебным образом облачить его для схватки, то зачем же уподобили пугалу? Одели как последнего дикаря... Шлем, конечно, настоящий, и меч тоже, но чего стоит прочее! Вместо кирасы или панциря — нелепый, едва прикрывающий грудь и спину клок кожи, увешанный медными бляхами... Такое приличествует не воину, а базарному плясуну, зарабатывающему на жизнь кривляниями да попрошайством. Вместо кинжала — какой-то мясницкий тесак с дрянным лезвием... А дубинка, подвешенная к поясу, она-то зачем?! Точно такую же прицепил у себя в таверне отец Рюни. Таверна его называется «Гостеприимный людоед», поэтому все стены в ней почтеннейший Сатимэ придумал разукрасить дикарскими щитами и масками. А над очагом висят головные уборы из перьев колдовской птицы Гу и дубинка. Оборванец, продавший ее за четыре тут же пропитых медяка, уверял, будто такими избивают друг друга в Ночь Клыкастой Луны бесноватые шаманы с острова Ниргу. Так неужели всемогущие не смогли бы подыскать для своих чудес что-нибудь более подходящее? Чушь какая-то... Но главное даже не в этом. Главное в том, что душу терзает и мучит ощущение горчайшей потери, словно бы ни с чем не сравнимая ценность пропала где-то позади, в сером тумане. Пропала безвозвратно и навсегда, оставив от себя лишь обрывок медной цепочки, который захлестнулся вокруг невесть откуда взявшейся на груди вонючей кожаной ладанки. Значит, все-таки было что-то, произошедшее в Прорве (или, возможно, за ней)? Было, но спряталось почему-то, сгинуло, сохранившись в памяти лишь смутными оттенками чувств... Жалобно, со всхлипами застонала Рюни, и Нор очнулся, отчаянно замотал головой, как будто надеясь вытряхнуть гнетущие мысли. Хватит наконец изображать из себя статую Скорбящей Морячки. Рюни ранена, а он еще и пальцем шевельнуть не удосужился, чтобы помочь, — он, видите ли, воспоминаниям предаваться изволит... Скотина... Нор вскочил, торопливо оправил болтающееся на поясе увесистое вооружение. Мельком подумалось, что если теперь же, по горячим следам не удастся восстановить утраченное памятью, то потом и пытаться нечего; но он только подбородком дернул: нельзя, не до этого. Рюни оказалась неожиданно тяжелой. Повинен в этом был ее воинский панцирь, однако стаскивать его с бесчувственной девушки показалось делом почти невозможным. Поди-ка попробуй управиться со всеми шнурками да пряжками — одной-то рукой! Ладно, и так осилим... Став на колени, Нор осторожно попробовал приподнять Рюни, взвалить ее на плечо, и сам удивился, насколько удачной оказалась его попытка. Даже увечье почти что не помешало, словно он успел уже привыкнуть, приспособиться к своей однорукости. Странно? Да. Только на фоне прочих несметных странностей эта мало чем примечательна... Оба шлема остались валяться в траве; принадлежащий Рюни клинок — тоже. Жалко, конечно, но до Каменных Ворот не так уж близко, и лишняя тяжесть будет изрядной помехой. Первый шаг дался с трудом, однако дальше дело потихоньку наладилось. Тропа была не из гладких, и приходилось неотрывно смотреть под ноги, чтобы не оступиться, не споткнуться, потому что на каждый толчок Рюни отзывалась коротким болезненным всхлипом. Кроме как под ноги, никуда смотреть и не стоило. По сторонам тянулось унылое однообразие скальных обрывов, на которые ни человек, ни зверь, ни извергнутое Прорвой чудовище не смогли бы вскарабкаться, даже спасаясь от неминуемой гибели. Тропа петляла, змеилась между отвесными каменными стенами, и впереди, за несколькими извивами бывшего когда-то речным руслом ущелья, перегораживала ее построенная людьми крепостная стена — Каменные Ворота. Никакие они, конечно, не каменные, и даже не ворота, а просто узкая дубовая дверца, окованная массивным железом. Там всегда неусыпная стража, оттуда уставились в сторону Серой Прорвы жерла медных корабельных мортир — ни одному нездешнему монстру нет хода за эту стену, в земли, обитаемые людьми. Наверное, и Нору нет туда ходу, наверное, изнывающие в карауле рейтары выполнят обещание давешних конвоиров — изувечат и бросят подыхать на берегу тумана. Ну и пусть. Все равно ведь деваться некуда. И это единственное место, где могут помочь Рюни... Ходьба превратилась для Нора в тяжкую надоедливую работу. Пот разъедал лицо; в глазах темнело от нескончаемого мелькания камней, выбоин, кочек; мысли стали вялы и скудны. И когда, свернув за очередной поворот, он едва не уткнулся в грудь спокойно стоящего человека, то лишь фыркнул злобно: вот ведь стал на самой дороге! Ему даже в голову не пришло подумать, откуда мог взяться праздный прохожий там, где люди вообще бывают редко и где никогда не бывает одиноких людей. Уже двинувшись было в обход досадной преграды, Нор наконец-то сообразил заглянуть встречному в лицо. И лицо это — бесстрастное, исполосованное то ли шрамами, то ли старческими морщинами — оказалось вдруг таким знакомым, что парень аж вскрикнул, вскинулся ошалевшим от восторга щенком: вот кто защитит, поможет, выручит и Рюни, и его... В следующий миг окружающие скалы взорвались брызгами разноцветного пламени, а потом мир проглотила вязкая, ленивая тьма. Покрышка фургона набухла росной сыростью; мутные ручейки пропитали подстилку, и мокрая слежавшаяся солома неприятно липла к голой спине. Где-то там, за грязной холстиной, рождался день. Наверное, он будет безоблачным; наверное, влажный пронзительный ветер уже буянит над поросшими терновником холмами, рвет хрупкие цветы с черных корявых веток, пасет пыльные смерчики на вытоптанной скучной дороге... Хороший, наверное, будет день, веселый, светлый, только не для Нора эти веселье и свет. Повизгивают несмазанные колеса, скрипит-грохочет колыхающийся на выбоинах фургон, неровным лязгом отзываются на эти колыхания наборные панцири охранников и кандальные цепи... Вся ночь прошла в пути, занимается утро, но ни отдыха, ни конца торопливой езде, похоже, не будет. Везут. Куда везут, зачем? Не сказали. Поздним вечером с руганью ввалились в подвал, схватили, поволокли по узким лестницам, по гулким пустым коридорам; потом швырнули на руки двоим латникам, и те — тоже с руганью, с тумаками — приковали ржавыми цепями к днищу. Пока они препирались, соображая, как цеплять цепи на обрубок увечной руки, темный двор оживал факельными огнями и раздраженными спорами. Нор видел багровые блики, просвечивающие сквозь дыры фургонной покрышки, слышал, как кто-то уверял, будто без ведома господина старшего надзирателя не имеет права, а в ответ требовали задраить пасть и убираться из-под копыт. Потом хлопнул бич, лошади с места рванули чуть ли не вскачь... За всю ночь фургон останавливался только дважды. Не успевал стихнуть колесный скрип, как один из латников выбирался в темноту, и снаружи затевалась лихорадочная суета. Топот, конское ржание, голоса... Один раз Нору примерещился невнятный вопль: «Именем его первосвященства!..» Если на остановках действительно меняли лошадей и если происходило это на обычных почтовых станциях, то за ночь фургон отмахал не меньше пятидесяти лиг. Но куда же, куда везут? В Столицу? Обратно к Последнему Хребту? В Галерную Гавань? Впрочем, Нору так и не удалось принудить себя к размышлениям о цели этой внезапной поездки. Он устал, отупел от неспособности разобраться в происходящем. После его возвращения из Прорвы минуло уже больше двадцати дней, но ни один из них не принес никаких объяснений. Наоборот, время плодило загадки, как поварская неопрятность плодит мерзостных насекомых. Из всего случившегося Нор сумел понять только одно: пока он с восторгом любовался лицом бывшего Первого Учителя Орденской Школы, кто-то подкрался сзади, причем подкрался не с пустыми руками. Волшебная вспышка и последовавшая за ней чернота имели вполне прозаическое объяснение — хороший удар по голове, на память о котором сохранилась здоровенная ссадина. Спасибо всемогущим, хотя бы это не подлежало сомнению. Но вот кто бил? За что? Как очутился между Прорвой и Каменными Воротами отлученный от Школы старик? А главное, куда подевалась Рюни? Жива ли она? Когда Нор очнулся, рядом с ним не оказалось ни Учителя, ни раненой девушки. Он валялся на куче гнилой соломы, над головой нависал низкий сводчатый потолок, а вокруг были глухие стены — осклизлые, густо поросшие мхом. Это было так похоже на склеп, что парень было счел себя похороненным заживо. Однако позже приметил он под самым потолком узенькое зарешеченное оконце, сквозь которое сочился мутный свет и долетали звуки, на кладбищенскую тишину не похожие. А в дальней стене обнаружилась низкая дверца с прикрытым глазком, после чего у Нора пропали всякие сомнения относительно места своего пребывания. Тут и дурак догадается, где очутился, если на окне решетка и дверной глазок открывается снаружи. Вооружение пропало, исчез даже одевавшийся на культю железный бивень. Из одежды на парне остался лишь обернутый вокруг бедер лоскут заскорузлой кожи — скорее всего, к нему просто побрезговали прикасаться. По утрам в подвал (то, что это именно подвал, Нор понял, когда заметил в оконце мелькание ног прохаживающегося по двору караульного) приносили краюху дрянного хлеба и миску пахнущей тиной воды. Приносящие еду всякий раз были новые, смотрели они хмуро и на попытки заговорить не обращали внимания. Разговаривали с Нором другие. Каждый день, когда пятно протиснувшегося сквозь оконную решетку света доползало до противоположной стены, являлись двое допросчиков. Одутловатые, сутулые, одетые небрежно и тускло, они могли быть мелкими чиновниками окраинной префектуры, или порученцами кого-либо из орденских иерархов, или кем угодно еще. Кто их присылал, какого прока ждали от этих допросов, Нор так и не понял. В подвале появлялся шаткий хроменький столик; пришлые хлопотливо укладывали на нем стопки папируса, чернильницу, вязанки писчих лучинок; потом чуть ли не дуэтом задавали вопрос и, терпеливо помаргивая, ждали, когда парень примется отвечать. Уже после третьего прихода этой утомительно нудной пары Нор начал подозревать, что его нарочно сводят с ума, потому что допросчики требовали только одного: как можно подробнее, не упуская ничтожнейших мелочей, рассказать обо всем случившемся с момента его вступления в Прорву. Пока парень рассказывал, они старательно скрипели лучинками, высовывая от усердия запятнанные чернилами языки, а потом молча собирали свои принадлежности и уходили. На следующий день все повторялось. И через день, и через два — тоже. Без конца. Сперва Нор честно пытался вспомнить что-либо новое, потом лишь с тупой заученностью повторял вчерашнее (или позавчерашнее, или позапозавчерашнее — как угодно). Допросчики не досадовали, не возмущались однообразием — они прилежно записывали, уходили и являлись опять. Нор начал мстить. Тем же монотонным, унылым голосом он стал вплетать в свой рассказ всевозможные предположения о месте и причинах появления на свет своих мучителей. Оскорбления эти становились все злее и гаже, но с лиц допросчиков ни на миг не пропадало выражение озабоченной деловитости. Они записывали. Каждое слово. Изо дня в день. Так что парню следовало бы считать невесть куда везущих его латных грубиянов не обидчиками, а спасителями. Вряд ли и без того измученный рассудок сумел бы выдержать еще несколько дней изощренной пытки нелепыми допросами. Его привезли в Столицу. Это стало ясно, когда фургон нырнул в густую тень, застоявшуюся между стен многоэтажных домов, и под колесами дробно загрохотал булыжник извилистых улочек Арсдилона. А ноздри почуяли знакомый с детства, ни с чем не сравнимый запах, в котором невероятно и пряно смешались соленая влага морского ветра, жирный чад коптилен, сладковатая гниль стоячей портовой воды, смоляная горечь и одни всемогущие знают, что еще. Да если бы судьба вздумала оставить Нору изо всех чувств одно обоняние, он и тогда ни с чем не сумел бы спутать воздух родного города. Парню случалось бывать в Карре, иногда — в Лазурном Заливе, и всякий раз он поражался: вроде бы такие же порты, как Арсдилон, но — не то, совершенно не то. Нор заволновался, завертелся на тряских скрипучих досках, но много ли разглядишь через прорехи да щели, лежа на спине в несущейся с негородской скоростью крытой повозке? А тут еще единственный широкий просвет плотно заслонен спинами рассевшейся возле заднего борта охраны... Уже в самом конце удалось заметить, как мелькнула мимо толстенная створка распахнутых ворот, после чего за фургонной холстиной вроде бы посветлело. Потом отчаянно завопил возница, пытаясь сдержать остервенившихся от безостановочной скачки коней, и один из охранников полез через Нора к передку — помогать. Правда, судя по доносящемуся снаружи галдежу, там уже отыскалось немало более проворных и рьяных помощников. Расклепывая кандальные захваты, латники почему-то решили обойтись без затрещин. Они даже через борт помогли перебраться, даже под локти поддержали не сразу обретшего способность к самостоятельной ходьбе паренька. Чудеса какие-то! Впрочем, подлинные чудеса только начинались. Нора привезли к мрачноватому одноэтажному особняку, от серых стен которого, бойницеобразных окон и несообразно маленькой входной двери отчетливо веяло орденскими представлениями о безопасности и уюте. Особняк этот растопырился многочисленными пристройками посреди обширного двора (неслыханная роскошь по столичной тесноте да малоземелью), причем огораживающие двор стены могли бы потягаться высотой с Каменными Воротами: ни соседних крыш, ни даже шпилей и флюгеров городских башен видно из-за них не было. Нору показалось, будто он не в жилое место попал, а в каменоломню какую-то. Под ногами булыжник, вокруг — гранитная серость, которая замарала собой даже солнечные блики, такие они здесь тусклые и неприкаянные. Хмурое место, тревожное. Толком разобраться в своих впечатлениях ему не дали. Охранники с видимым облегчением уступили своего подопечного деловитым, одетым в черное людям, и те торопливо повели озирающегося парня к двери. Повели не грубо, без понуканий, но противиться их властным рукам Нору почему-то не захотелось. Его втолкнули во влажную душную каморку, сорвали с бедер грязную сыромятину и принялись купать в крохотном мутном бассейне. Потом потащили через какие-то людные коридорчики, зальцы, в одном из которых старичок с тоскливым лицом стремительно изобразил на гладко выструганной дощечке его портрет. Все это делалось так, будто бы Нор — это и не человек вовсе, а нечто неодушевленное, малоценное, но, к сожалению, покамест нужное. Никому из орденских служек и не приходило в голову, что таскать голого парня по кишащим людьми помещениям невеликодушно — как по отношению к нему самому, так и из уважения к скромности время от времени попадающихся на пути дам. Хлопотливая беготня неожиданно завершилась в довольно просторной, ярко освещенной комнате — окон там не было, зато у входа и под огромным золотым символом всемогущих горели двадцатисвечия. Игрой отражающихся в полированном золоте свечных огней можно любоваться без конца, однако Нору было не до красивых зрелищ. Едва переступив порог, он сразу же зацепился взглядом за покрытую витиеватой резьбой столешницу. На ней, будто на базарном лотке, лежало все, принесенное им из Прорвы: дикарская накидка, вооружение, бивень, заменивший собою кисть левой руки, одевавшийся на шею вонючий мешочек... И старая одежда, сданная когда-то на хранение в школьный цейхгауз, тоже оказалась тут. Парень дернулся было подойти поближе (может, разрешат наконец хоть что-нибудь надеть на себя?), однако его немедленно ухватили за плечи. «Не велено, — прогудел над ухом спокойный, вроде бы даже сонный голос. — Белено вымыть, накормить, и чтоб дожидался». Больше обладатель сонного голоса ничего объяснять не стал, а просто пихнул Нора в угол, где обнаружился еще один стол — маленький, колченогий, явно принесенный второпях из какого-то помещения попроще. Ни стула, ни хоть самой завалящей табуретки рядом не оказалось. Пришлось сесть прямо на пол, но это не беда. Многочисленные миски и горшочки, от которых столик едва не прогибался, содержимым своим с лихвой искупили неудобство от сидения на скользком вощеном паркете — по крайней мере, с точки зрения подростка, обладающего нормальным аппетитом, но уже больше двадцати дней питавшегося затхлой водой да колкими от отрубей хлебцами. После стремительной расправы со снедью Нор некоторое время отдувался, привалившись к выбеленной стене. Однако мало-помалу в голове его закопошилось нечто весьма напоминавшее мысли, причем копошение это становилось все назойливее. Значит, вымыли и накормили. А теперь он, стало быть, дожидается — так велено. Кем велено? Чего дожидается? Еда, конечно, была обильной и превосходной, но ведь только что съеденную Нором игуану при жизни тоже закармливали. А потом освежевали и в маринад ее... Так не придется ли самому Нору дожидаться чего-нибудь в этом роде? И, кстати сказать, необязательно «в роде». Добряк начальник охраны на памятном школьном совете среди прочих прелестей настойчиво поминал Ниргу и горные пастбища, а там умельцев-свежевателей много... В комнате к этому времени остался лишь обладатель сонного голоса, но он не то глубоко задумался, не то и впрямь заснул, подпирая спиной закрытую дверь. Приставать к нему с расспросами явно не имело смысла — в лучшем случае облагодетельствует очередным «не велено». Может, треснуть его чем-нибудь по голове (аккуратно, не до смерти), схватить со стола одежду, да и убраться отсюда, пока не поздно? Вот хотя бы двадцатисвечие, которое рядом, — тяжеленное оно и ухватистое, если за ножку... Попробовать, что ли? Не вставая, почти не меняя позы, Нор осторожно передвинулся ближе к двери и замер. Выждал немного, обшаривая настороженным взглядом почти уже над самой головой нависающую безмятежно-расслабленную фигуру, потом медленно, еле заметно для постороннего глаза стал приближать вздрагивающую от напряжения руку к подножию дубиноподобного светильника. Кончики пальцев уже чувствовали теплую поверхность вычурной бронзы, тело напряглось, готовое вскинуться в широком размахе, — еще миг, и... И ничего. Все так же бесшумно парень отодвинулся на прежнее место. Потому что, во-первых, глупо, а во-вторых, ничего не получится. Двадцатисвечие, конечно, ухватистое, так ведь это если его двумя руками хватать... А привалившийся к двери верзила взблескивает из-под опущенных ресниц стремительными хваткими взглядами. То ли и впрямь так спать приучен, то ли своей показной сонливостью хочет подбить на глупость. Ну и пускай себе хочет — Нор потакать его хотениям не нанимался. Наломать весел всегда успеется, а пока следует быть осторожным... Осторожность — это, конечно, хорошо, спору нет, но не из-за ущербности ли своей парень сделался таким осторожным? До сих пор ему почему-то не приходило в голову воспринять невесть откуда взявшееся увечье как что-то непоправимое, страшное. Он то и дело забывал об отсутствии левой кисти, будто давно уже успел привыкнуть, приспособиться, будто не мешала ему однорукость. А ведь и правда, не мешала... Вот хоть только что, за едой, Нор ни на миг не ощутил неудобства, так, может, и с двадцатисвечием получилось бы? Странно, очень странно, но лучше забыть, не думать об этом, иначе можно задуматься и о другом. У плешивого Рорри, который клянчит подаяние на ступенях Пантеона Благочинных, нет ноги; он закатывает штанину, показывая прохожим короткую багровую культю, и рассказывает, как тяжела жизнь калеки. Рюни всегда очень жалела Рорри, часто носила ему выпрошенные у родителей медяки, но каждый раз, подходя, до хруста в затылке отворачивалась от его культи... Охраняющий выход громила (такому бы не орденским служкой значиться, а шалить по ночам с кистеньком в припортовых закоулках), действительно, лишь притворялся спящим. Потому что именно он первым расслышал зародившиеся где-то в недрах скрытого дверью коридора отзвуки приближающихся шагов. Расслышал. Отшвырнул дремоту, как обглоданную до непригодности баранью лопатку. Отодвинулся, освобождая дверь, заученным четким движением развернулся к ней вполоборота — как раз вовремя, чтобы входящие смогли оценить лихость оглушительного щелчка припечатанных к паркету каблуков. Однако же здорово муштруют своих людей господа орденские иерархи! Этот, к примеру, явно способен взять на караул не хуже любого ветерана из гвардейских казарм. Конечно, наивно было бы думать, что Орден, воспитывающий виртуозов — наставников для флота и территориальных войск, — забывает о собственных нуждах. Кстати, никто так и не думает — для потери иллюзий достаточно хоть раз увидать ратников из орденских дружин. В иное время Нор (как и всякий подросток его лет и наклонностей) следил бы за манипуляциями бравого охранника с сосредоточенной завистью кота, наблюдающего поедание копченого окорока. Но это в иное время и при других обстоятельствах. Пискнувшая от чьего-то нетерпеливого пинка дверь впустила троих, и лица вошедших не сулили Нору хорошего будущего. Дородный старец в черном заношенном облачении — не кто иной, как вице-адмирал, председательствовавший на школьном судилище. Снова вздумалось ему решать судьбу Нора, причем наверняка решит он ее опять по-свински. А следом за его вице-священством поспешает один из давешних писаришек-допросчиков. Сутулый, деловитый, прижимает локтем толстенную пачку папирусов — небось, записи недавних допросов. Дождался-таки случая покуражиться, припомнить однорукому сопляку все его паскудные шуточки... Третьим вошел какой-то незнакомый сухонький щеголь лет сорока. Судя по крикливой отделке его зеленого бархатного камзола, этот франт никакого отношения к Ордену не имел, а потому и внимания к себе не привлек. Какой-нибудь партикулярный чиновник, затребованный вице-адмиралом ради соблюдения формальностей. «Присутствие вашего человека полагаю небесполезным, однако свое мнение касательно происходящего пусть потрудится оставить дома», — за дословность можно ручаться. Нор заметил, как его вице-священство, входя, глянул вопрошающе на охранника, а тот вместо ответа еле заметно пожал плечами. Значит, все-таки хотелось господину иерарху, чтобы «юный злодей» еще и нападением на караульного себя запятнал. Вице-адмирал великого Ордена соизволил облагодетельствовать провокацией никчемного однорукого недоросля. Достойны ли его вице-священства такие хлопоты, и достоин ли подобных хлопот упомянутый недоросль? В непонятном раздражении сплюнув на зеркальный паркет, вице-адмирал принялся бесцельно бродить по комнате. Охранник и писарь прилипли преданными взглядами к его квадратной спине, а тонконогий щеголь, ссутулясь, прятал зевоту в пышных кружевах ослепительно белой манишки. Так продолжалось довольно долго. Наконец властительному старцу надоели праздные блуждания. Он стремительно развернулся на каблуках, замер, хмуро уставился на скорчившегося у стены Нора. Нор к этому времени успел окончательно убедить себя, что терять уже нечего, а потому не удосужился встать даже под сверлящим взглядом его вице-священства. Иерарх, впрочем, не собирался требовать проявлений почтительности. Он придвинулся ближе и вдруг разлепил толстые брезгливые губы: — С кем ты дрался в Прорве? Нора будто по голове ударили — к чему угодно он был готов, только не к этому. Еще на первом допросе парень решил молчать о Рюни (а значит, и о схватке, завязавшейся в сером тумане). Он ведь не знал, каким образом девушка добыла себе стальное оружие и почему она очутилась в Прорве. А вдруг выяснится, что Рюни отважилась на самовольство? За такое не помилуют. Кстати, могут и идиоткой признать — не сейчас, так после, когда шестнадцати лет достигнет. Идиоток отлучают от человечества иначе, нежели идиотов-парней, только еще вопрос, чья участь страшнее... Так что лучше помалкивать — для Рюни лучше. Конечно, скорее всего, допросчикам и так известно о ней. А если нет? Возможность этого «если» казалась ничтожной, и все же она была. После того как Нора оглушил негаданный удар по затылку, с бесчувственной девушкой могло приключиться все что угодно — и хорошее, и плохое, и очень плохое. Однако хотелось верить, будто не случайно оказался поблизости бывший Первый Учитель! Может быть, в память о превосходном роме кабатчика Сатимэ старик сумел как-нибудь помочь взбалмошной дочери своего доброжелательного поильца и слушателя? Вот потому-то и вознамерился Нор молчать, чем бы такая молчанка ни грозила обернуться для него самого. Обо всем он подумал, забыл только, что Рюни оставила ему на память об их нелепой схватке несколько не успевших поджить рубцов. И, значит, внимательному человеку легче легкого догадаться, что схватка была. А догадавшись, и заинтересоваться недолго: с кем бы это? Видать, унылорожие допросчики-приставалы были внимательными людьми. И орденские служки сегодня не позволяли одеться с умыслом, чтоб господин иерарх мог сам рассмотреть, если пожелает. Об этом следовало бы догадаться сразу: в Ордене ничего не делают просто так, без причины. На что же решиться? Терзаться запоздалыми угрызениями можно без конца, можно как угодно поносить собственную непредусмотрительность, но проклятый старик ждет ответа... Мрачно уставясь на мерно притопывающий носок вице-адмиральского сапога, Нор наконец выдавил хрипло: — Ни с кем... Не помню... Помню, что падал, о камни резался здесь и вот здесь... Вице-адмирал выждал немного (очевидно, надеялся на продолжение), потом пренебрежительно осведомился: — Так «не помню» или «ни с кем»? Нор молчал. — Значит, порезался камнем... — Парень не смотрел в лицо иерарха, но мог бы присягнуть, что тот гадливо кривит толстые губы. — Значит, дочь мещанина Сатимэ, который держит таверну на Бродяжьей улице, тебе не встречалась. Так? Нор продолжал разглядывать сапог его вице-священства. Сапог был как сапог — старый, стоптанный; некогда черный лак порыжел и местами осыпался, выставляя напоказ чуть ли не до дыр истертую кожу. Господин иерарх изволит являть собою пример смиренной бедности. Проклятый лицемер... Ну что ему отвечать, что?! Вице-адмирал, похоже, начал терять терпение. — Рекомендую понять: выгораживая эту девицу, ты усугубляешь ее положение. Ордену необходима твоя правдивость, а Орден всегда находит способ добиться необходимого. — Он вдруг изменил тон, в голосе его прорезалась доверительность: — Через несколько дней состоится распродажа приговоренных к лишению гражданства. И кажется мне, что первым успел выхлопотать право покупки некий содержатель нескучных квартир из Карры. Возможно, ему удастся приобрести для своего заведения хорошенькую пятнадцатилетнюю злодейку, а возможно, нет — это зависит от тебя... Наверное, господин иерарх ожидал, что Нор отреагирует на его слова как-нибудь иначе, спокойнее. А вот охранник оказался более прозорливым и поэтому успел перехватить руку озверевшего парня в считанных дюймах от вице-адмиральской глотки. Несколько мгновений Нор отчаянно рвался из цепких волосатых лап, потом вдруг обмяк и замер: силы следовало беречь, они еще наверняка пригодятся. Эта внезапно проявленная расчетливость изумила и напутала его самого; даже вожделенное горло старого иерарха показалось на миг не таким уж и вожделенным. Видя, что бесноватый звереныш превратился в тощего однорукого подростка, охранник отшвырнул своего поднадзорного к стене и, не дожидаясь приказа, вернулся на прежнее место. Нор проводил его мутным невидящим взглядом, потупился, принялся утирать ладонью взмокший от пота лоб. Краем глаза он приметил наливающееся бешеной кровью лицо вице-адмирала, но не испугался — позлорадствовал. Пускай бесится старый подонок, авось от злости паралич разобьет. — Ты сам виноват, мой душевный друг. — Несколько долгих мгновений потребовалось ошарашенному парню, чтобы уяснить: это подал голос франтоватый чиновник, и «душевным другом» он осмеливается величать не кого-нибудь, а вице-адмирала. — Ты сам виноват. В твои годы пора бы знать: чем охотнее плюешь в людские лица, тем больше шансов нарваться на досадный ответ. Так что уж не сетуй теперь. Тон щеголя был ошеломляюще дерзок, слова малопонятны, однако еще непонятнее оказалась реакция иерарха. Вместо того чтобы окончательно разъяриться, старый спесивец перекосил лицо отдаленным подобием улыбки. — Досады нет и быть не должно, — выговорил он, пожимая плечами. — Недоросль лишь показал, что в Школе проявлял мало старания: не научился ни обуздывать чувства, ни предугадывать результаты своих поступков. А плевки в лица... — Вице-адмирал снова пожал плечами. — Прошу верить: удовольствия от этого не получаю. Необходимость, не более... Тонконогий франт передвинулся ближе к Нору, забавно прицокивая по паркету высокими каблуками дорогих башмаков. Сразу стало заметно, что его густые черные волосы не так уж густы, что подкрашены они, волосы эти; а глаза, издали казавшиеся совсем молодыми, запутались в частой паутине морщин и тронуты уже ледком всезнающей дряхлости. Какие там сорок лет — не менее чем вдвое обмануло парня первое впечатление. И еще стало заметно, что черты лица модника прячут в себе неуловимую схожесть с виденными не раз портретами всеобщего Заботливого Поводыря, его первосвященства господина адмирала Ордена. Так кто же это, в конце-то концов? Пожалуй, легче мозги вывихнуть, чем догадаться. Ясно одно: обладатель второго по могуществу орденского ранга не потерпел бы нотаций от чиновника префектуры. А от кого потерпел бы? Неужели все портреты его первосвященства писаны потерявшими совесть льстецами? Интерес к такому несообразному человеку на миг пересилил и ужас перед вице-адмиральской угрозой, и злую обиду на себя (не успел, не дотянулся, не смог изодрать в клочья гнусную тварь). Но даже эта ничтожная уступка праздному любопытству немедленно стала казаться отвратительнейшей из человеческих подлостей — под стать той, которую придумал учинить над Рюни орденский шакал. Рюни... С девяти лет чуть ли не каждый день вместе. Все побоку — вкрадчивые советы матери, сословная спесь разорившегося капитана — отца, неодобрительное шипение нахохленных черных старух... Она всегда была отчаяннее любого парня, а Нор был самым отчаянным из парней Бродяжьей улицы; поэтому именно его Рюни звала с собой всякий раз, как затевала кражу каштанов у жадной лоточницы с угла Бродяжьей и Биторылого тупика, или катание на штормовых волнах, или очередное издевательство над квартальным надзирателем, который, по слухам, пропивал жалованье и тиранил жену. Ее выдумки удавались почти всегда, а если не удавались, то на следующий день она и Нор бесстыдно хвалились друг перед другом следами родительских порок, будто ветераны боевыми наградами. Жизнь трепала и коверкала их, не по-доброму приучая к себе. Так Пенный Прибой обдирает нежную кожу почвы, понуждая затравленный берег щериться жестким гранитом. Но со временем волны истачивают гранит в прах, все повторяется раз за разом, а потом настает конец. На смену детским шалостям приходили недетские беды; окружающий мир, казавшийся понятным до скуки, выпячивался новыми непостижимыми сторонами. И когда Нору впервые в жизни пришлось драться как взрослому, защищая Рюни от пьяных матросов, квартальный надзиратель — тот самый, которого они привыкли считать негодяем, — спас от увечья, а скорее всего, от чего-нибудь худшего. Это ведь только наивные барышни верят, что каждый добрый человек свято соблюдает Мудрые Заповеди, и только простаки могут воображать, будто всякий злодей непременно бывает покаран. Кстати, ни барышни, ни простаки почему-то не рискуют соваться по вечерам в грязные переулки припортовых окраин. Да, в тот раз его спас случайный чужой человек. Но когда после нелепой смерти родителей дом Нора отняли за отцовы долги (из всего достояния остались лишь книги), то не кто-нибудь, а Рюни заставила своего батюшку дать парню работу и позволить жить при таверне. И это Рюни упросила маэстро Тино бесплатно заниматься с Нором. Однако случалось и по-другому — хотя бы как в тот вечер, когда сам Мурена Сарпайк лично явился вымогать у Сатимэ ежемесячную дань («Ты, Лим, не кобенься; все платят, и ты плати: ведь может беда приключиться — пожар в заведении, к примеру, или с дочкой несчастье...»). Специально нанятые дюжие вышибалы упорно делали вид, будто не понимают, что происходит; слуги куда-то поисчезали — рядом с кабатчиком остался один Нор. Увидав, что двенадцатилетний сопляк хватается за кочергу, Мурена зашелся визгливым смехом, только веселье получилось недолгим. Через несколько дней смешливый громила подох от увечий в приюте Скорбящей Морячки, и префектура замяла дело: прямого убийства не было, а Сапрайк при жизни наводил ужас не на одних только кабатчиков. Даже его собственные подручные не подумали мстить убийце — кто же станет мстить за благодеяние? Да, жизнь со временем не становилась нежнее. Детство уличным котом прошмыгнуло под ногами равнодушных прохожих — прошмыгнуло и сгинуло. Слишком рано они начали чувствовать себя взрослыми (впрочем, так всегда получалось с жителями Арсда). И все-таки Нор поддался туманным угрозам и мальчишеской жадности к боевому оружию, отлучив себя от Рюни. Что и на что его угораздило променять, парень понял только во время памятной встречи в школьных угодьях. А поняв, попытался исправить; а попытавшись, наломал весел. Страшно подумать, сколько всяческих бед вытерпела из-за него любимая... Да, именно любимая, нечего прятать от самого себя это слово! Только соплякам да ханжам оно может казаться стыдным! И вот теперь выясняется, что жирный скот с вице-адмиральским жгутом на рукаве волен отдать Рюни в позорную кабалу, и Нор, зная об этом, способен думать о чем-то другом. Парню вспомнилось, как гнавшие в Прорву рейтары обзывали его песьим подхвостьем. Песье подхвостье и есть, даже хуже, в легиарды раз хуже! Но свиноообразному орденскому подонку все равно не жить, и холуи не спасут, и Ветра не заступятся, если хоть щепотка справедливости еще уцелела в мире... Очевидно, лицо потерявшего над собой контроль Нора весьма наглядно изобразило его намерения, потому что охранник вдруг напрягся, а непонятный щеголеватый старик захлебнулся дребезжащим смешком. — Ты, маленький, чего глазами сверкаешь на вельможного иерарха? Ты не сверкай, не имеешь права! Слова этого диковинного человека показались знакомыми, словно бы когда-то уже приходилось беседовать то ли с ним, то ли с кем-то умеющим говорить так же странно: ехидно и одновременно участливо. Ощущение было мимолетным — накатило и сгинуло — однако оставило после себя твердую веру в доброжелательность нелепого франта. А тот продолжал разглагольствовать, хихикать, как дурачок, но острые ледышки его глаз ощупывали Нора с непраздным, требовательным интересом. — Ну соврал мой душевный друг иерарх, хотел припугнуть тебя, маленького, тем, чего быть не может... Так ты уж прости его, не таи досады. Ты простишь, тебя простят... Ты ведь тоже врал расследователям. И ему сегодня соврал. Так чем же он хуже? Вице-адмирал, все это время старательно делавший вид, будто происходящее ему до флагштока, не вытерпел, подал голос: — Напрасные хлопоты: даже если заговорит, доверия ему не будет. Слишком упорствовал в обмане. — Это ты не о себе ли? — покосился на него щеголь. — Душевно прошу, твое вице-священство: коли сам управиться не сумел, так уж хоть мне не мешал бы. Несколько мгновений он всматривался в зрачки иерарха (пристально, с этаким нехорошим прищуром), потом вновь обернулся к Нору: — Ты, маленький, за подружку не бойся. Боевую сталь ей начальник гарнизона Каменных Ворот под свою ответственность доверил, он же и признался, что в Прорву позволил идти. Вот его, по всей видимости, накажут, однако особой досады не причинят. А с тобой... — Он снова прищурился, закусил бескровную губу. — С тобой мы, наверное, вот как обойдемся: ступай-ка отсюда куда пожелает душа. Только оденься сперва, а то ведь прохожие станут удивляться... Пока парень хлопал глазами, не в силах поверить услышанному, вице-адмирал затеял какой-то спор с негаданным благодетелем. Начали они шепотом, однако почти сразу же перешли на крик, мало беспокоясь, что Нору и охраннику слышно каждое слово. «Прошу верить: для меня интересы дела важнее...» — «А коли важнее, так не мешай!..» — «Ты сперва меня до греха доведешь!» Так продолжалось довольно долго, а потом вице-адмирал вдруг смолк на полуслове и стремительно направился к выходу. Он уже распахивал дверь, когда щеголь выкрикнул ему вслед: «Эй, священство! Ты о наперед условленном не забудь! Сделаешь?» Иерарх оглянулся, кивнул без особой любезности и выскочил в коридор. Порученец-дознаватель шмыгнул вслед за ним. Охранник заволновался, затоптался на месте, нерешительно посматривая то вслед ушедшему вице-адмиралу, то на как-то сразу усохшего, потускневшего старичка. Тот вяло махнул рукой: иди уж, мол, за начальством. Потом, заметив, что Нор все еще подпирает стену, прикрикнул: — Ты что, душевного приглашения дожидаешься, с реверансами? А ну, шевелись! И добавил уже по-другому, с усталостью в голосе: — На это вице-священство не очень серчай — он злобен только в меру собственной глупости. А подружку твою сей достойный господин самолично домой отправил; только велел папеньке передать, чтоб задницу чаду своему надрал до небесподобной лазурности. Оно бы, кстати, и тебе нелишне; жаль, что некому... Подойдя к столу с одеждой, Нор снова замялся. Убогие дикарские шкуры надевать не хотелось, а партикулярное платье после отлучения перешло в собственность Школы — наверное, трогать его нельзя. Или можно? Искоса поглядывая на старика, он осторожно взялся за потертые кожаные штаны. Запрещения не последовало. Впрочем, старец и не обращал внимания, что там тащит со стола однорукий парнишка. Старец рассматривал вынесенную Нором из Прорвы ладанку, бурчал недовольно: — Сызнова эта дрянь вонючая... Вот тоже загадка: для чего они ее на себе таскают? Глупость... А дубинка? Дубинку-то где он мог подцепить?! Старый щеголь пробормотал еще что-то, уже вовсе неразборчивое, потом вздернул голову, глянул Нору в глаза: — Что это? — Длинный костлявый палец упирался в зацепившийся за ладанку обрывок цепочки. Напуганный внезапным вопросом, парень вздрогнул так, что едва не оборвал завязки штанов, с которыми, сопя, возился в это мгновение. — Н-не знаю... Не помню, — выдавил он. — Опять «не помню»? Не врешь ли? — Старец недоверчиво прищурился и вдруг улыбнулся: — Ладно, покамест поверю. Про дубинку тоже не помнишь? Нор только головой помотал. — Ладно, — рассеянно повторил старик, — ладно... Ты, маленький, не стой, одевайся. Прежнюю свою одежду всю можешь взять, и железку, что вместо руки надеваешь, — тоже. И нож вот этот... — Он попробовал ухоженным ногтем остроту клинка, пренебрежительно сморщился. — Не сталь, особого позволения не требуется, так что владей. А прочее оставь где лежит. И шевелись, душевно прошу тебя: шевелись расторопнее. Время не золотишко, но тоже счет уважает. Без меня тебя вряд ли отсюда выпустят, а мне копания твои пережидать недосуг... Да, он явно спешил, этот странный человек. Не успел Нор толком одеться, как старик кинулся прочь из комнаты, да так, что поспевать за ним пришлось почти бегом. Они петляли по бесконечным коридорам, и парень изо всех сил старался быть как можно ближе к затянутой в зеленый бархат сутулой спине. А потом он чуть не грохнулся всем телом об эту самую спину, когда старец внезапно остановился и завопил негодующе: — Нет, ты глянь, ты только посмотри! Ты глянь, кто из покоев вице-священства выбирается! Вот тебе, маленький, и орденское целомудрие! Причины для подобного негодования, по мнению Нора, не было никакой, хоть он и счел нужным на всякий случай поддакнуть. В нескольких шагах перед ними из какой-то двери вышла девушка. Ну так что? В этом здании им повстречалось немало дам всяческих возрастов, и ни одна из них старого франта не рассердила... Эта, правда, одета весьма фривольно, но людям, которые сочли возможным таскать Нора голым по всему особняку, вряд ли должно показаться безнравственным зрелище обнаженных девичьих ног... Услыхав сердитые вопли, девушка обернулась, застыла, будто на нее от испуга столбняк напал, но из приоткрытых дверей высунулся кто-то в черном и бесцеремонно втащил ее обратно. — Каково, а?! — Щеголь выжидающе покосился на Нора, словно надеялся, что тот посочувствует его гневу. Удостоверившись в тщетности этой надежды, он сплюнул и буркнул: — Пошли. Во дворе дожидалась карета — золоченая, чрезмерно изукрашенная резьбой и всякими побрякушками. Два ливрейных лакея бережно усадили старца на шелковые подушки, и он уже из-за опущенной занавески сказал оставшемуся снаружи парню: — Ты, маленький, приходи, если вспомнишь чего или просто пожелаешь душевной беседы. Улица Горшечников, кирпичный дом с башенкой — это возле моста, он там один такой. Нор судорожно сглотнул, собираясь с духом, и спросил: — Не скажет ли почтеннейший господин, за кого мне всемогущих молить? — Улица Горшечников, возле моста. Назовешься привратнику, он пустит, — невнятно донеслось из трогающейся с места кареты. 3 Нор подошел к таверне почтеннейшего Сатимэ уже в сумерках. Добраться можно было бы и гораздо быстрее, но пришлось тратить время на попытки уяснить, в какой части города расположен орденский особняк. Конечно, Арсдилон не так уж велик; за прожитые в нем годы ничего бы не стоило научиться узнавать любой закоулок хоть с завязанными глазами, но парни Припортовья слишком любили свою окраину, чтобы позволить всякой шантрапе с Замкового холма или из Казенных кварталов шляться по Бродяжьей, Парусной и Торговой. А шантрапа с Замкового любила свой холм, и к казенщикам даже рейтары старались без особой нужды не захаживать. Так что Нор имел мало случаев узнать свой город и теперь готов был плакать от беспомощности. Прохожих спрашивать не хотелось: мало приятного объяснять посторонним, почему ты не знаешь, где очутился. Если же не объяснять, то, чего доброго, примут за жулика или вора. На уличные указатели тоже не было особой надежды. Ежегодно городские власти раздавали их солидным домовладельцам, сопровождая раздачи декретами «О личной ответственности за порчу либо несбережение», однако угрозы оставались втуне. Солидные домовладельцы всякий раз находили красивым бронзовым дощечкам более удачное применение, нежели бессмысленное висение на наружной стене. В ответ на упреки ревизоров они лишь сокрушенно разводили руками: «Мало ли кто здесь ночами шляется! Разве за всеми уследишь?» Парень долго метался по незнакомым кварталам, прежде чем на доме, выглядевшем несколько приличнее прочих, заметил разъеденную зеленью табличку: «Улица Проворных Матросов, № 17». А мигом позже в просвете между крышами показался шпиль Адмиралтейства. Все сразу стало яснее ясного: от резиденции Адмирала недалеко до Торжища, а там уже совсем знакомые места начинаются. Нор повеселел. Он даже принялся еле слышно насвистывать какую-то полузабытую моряцкую песенку — в такт с отзвуками собственных торопливых шагов получалось недурно. Однако веселость веселостью, а присматриваться к лицам прохожих и обходить подальше наиболее подозрительных парень тоже не забывал. Конечно, еще рано (хоть в стиснутых многоэтажными фасадами улочках день малоотличим от сумерек), места здесь, похоже, тихие; людей вокруг довольно много, и все они выглядят зажиточными, степенными. Но с опаской оно безопаснее получается. «Осторожность дома булку жует, а беспечность в земле под крестом гниет», — правильная поговорка, правдивая. Из тех же соображений парень прятал под курткой увечную руку и нож. На улице Проворных Матросов, действительно, селятся люди состоятельные, а потому спокойствие обывателей здесь охраняется рьяно. И любого квартального может заинтересовать явно нездешний парнишка, одетый в потертое старье, да еще вооруженный, да еще странный: с железом вместо руки. А заинтересованность квартальных известно чем оборачивается. «Эй ты, стоять! Почему шляешься, кто такой?» И как прикажете отвечать? Неведомый благодетель на волю-то вывел, но снабдить каким-либо документом не озаботился. А человек без документа — это все равно что... Ладно, хватит, нечего всякие непристойности на ум допускать. Неизвестно, оказались ли напрасными опасения Нора, или это как раз его осторожность плоды принесла, но до Адмиралтейской площади парень добрался без всяких заминок и осложнений. А вот на площади заминка случилась. Нет-нет, причиной послужили вовсе не охраняющие выход из внутреннего города рейтары, встречи с которыми Нор побаивался больше всех прочих мыслимых напастей. Рейтары играли в фишки, а когда гремят полосатые кубики и монеты стайками кочуют из кармана в карман, то весь остальной мир может проваливать к бесам. С независимым видом честного гражданина Нор прошел мимо караулки, деловито пересек площадь, и тут... Дернула же его нелегкая глянуть на Календарную вышку Адмиралтейства! Рукоятью меча со всего размаху по темени — примерно такое же впечатление произвело на парня увиденное. Из положения летописного циферблата следовало, будто нынче наступает самая середина осенних муссонов и что муссоны эти от мировой катастрофы сто вторые, от явления морского змия пятьсот шестьдесят пятые, а от рождения всемогущих — две тысячи восемьсот восьмые. И получается, будто Нора выгнали в Прорву примерно год назад. Веселые, однако, дела творятся! Стало быть, выходит, что либо до летосчислительного механизма добрался в румпель пьяный недоумок (это вряд ли: стража скорее крокодила в адмиральский сортир пустит, чем пьяного к календарю), либо Нор целый год просто-напросто нигде не существовал. Ведь нельзя же из прожитого года ни единого мгновения не запомнить! Вот, значит, почему орденская братия допросами изводила... Только неужели за все времена он единственный из Прорвы вернулся? Похоже, что так и есть, а то бы господин иерарх знал, как это бывает, и не обвинял во лжи. Или у тех, кто возвращался раньше, все получалось иначе? Да, вопросов целое стадо, только цена им — гнутый медяк: ответов-то не предвидится... Долго проторчал парень под Календарной башней — по-глупому, с задранной головой и разинутым ртом, словно посконная деревенщина, которой впервые пришлось увидать этакое количество кованой бронзы. Только на лапотника он не походил ни обличьем, ни нарядом, а потому прохожие от него шарахались. В столице (да и повсюду в Асрде) не жаловали людей, ведущих себя странно. А уж если странным кажется поведение подростка, чьи лишенные проколов уши свидетельствуют о недостижении рубежного возраста, то от такого лучше держаться как можно дальше. Все-таки плохо, что идиотам позволяется жить среди честных граждан аж до шестнадцатилетия, и все-таки хорошо, что за соблюдением Уложений бдительно следит Орден. Если бы не его надзор, партикулярные власти ввергли бы мир в беспросветный хаос. До того дошло, что префектуры утратили способность исполнять наиважнейшую свою обязанность — выявление идиотов. Поговаривают, будто орденские трибуналы едва успевают исправлять многочисленные упущения территориальных чиновников. Примерно так рассуждали благонравные горожане, торопясь как можно скорее миновать несуразную фигуру остолбеневшего Нора. Многие с досадой оглядывались на караульных: им бы побеспокоиться, интерес проявить, а эти дармоеды знай себе фишками тарахтят. Парню повезло: он опомнился прежде, чем кто-нибудь из прохожих решился вознегодовать в полный голос. Приметив косые взгляды окружающих, Нор сразу понял причину столь неприязненного внимания к своей персоне и торопливо пошел своей дорогой. К счастью, у него хватило ума и выдержки не побежать: вид спины бегущего человека вызывает у собак, рейтар и бдительных граждан припадки беззаветного рвения. За Адмиралтейской площадью, действительно, начинались знакомые места, и потому всякие отвлеченные мысли как-то сами собой улетучились. Сперва надо было пересечь Торжище, оглушительное и непролазное многолюдство которого куда опаснее, чем даже обманчивая пустота ночных окраин; потом потянулись кривые грязные улицы, где тоже следовало держать ухо востро. В Арсдилоне, и в Карре, и в других городах всегда нужно держать ухо востро, несмотря на жесткость Уложений и обилие вооруженных людей, долженствующих оберегать порядок. Говорят, вне городов народ поспокойнее, но там обитает много всяческой погани — двуногой, четвероногой и вовсе без ног. Так что, пожалуй, лучше все-таки жить в столице, чем возле Последнего Хребта или, к примеру, на Архипелаге, откуда рукой подать до проклятого Ниргу. Небо стремительно наливалось сумеречной серостью, народу на улицах становилось все меньше. Нор торопливо шагал по заваленной мусором щербатой брусчатке, пробирался между вонючими, никогда не просыхающими лужами, спотыкался, оскальзывался, а вокруг хлопали ставни, лязгали дверные запоры, и какие-то потрепанные бесцветные люди раздували чудом сохранившиеся уличные фонари. Уверенность в том, что вряд ли повезет добраться до «Гостеприимного людоеда», возникла вдруг, без всякой видимой причины, и с каждым благополучно пройденным кварталом не рассеивалась, а крепла. Может быть, сказывались кое-какие из полученных в Школе навыков? Может быть. Но скорее всего Нор просто хорошо знал свое родное Припортовье. И когда он услыхал за спиной настигающий многоногий топот, ленивую ругань (так, без особого смысла, только чтоб не молчать), то понял, холодея: все, влип. Бес знает из какой берлоги вылезло это шакалье искать себе развлечений в вонючей тесноте полутемных улиц. Бес знает когда они успели упиться — честные-то люди после дневных трудов небось еще и за столы не садились! Но ведь то честные, и, главное, люди. А эти... Одно слово — шакалы. Нор лихорадочно озирался: свернуть бы куда-нибудь, притаиться, вперед пропустить, пока не поздно, пока не успели обратить внимание и заинтересоваться. Но по сторонам, как назло, тянулись глухие стены. Ни тебе переулка, ни подворотни — даже ни одной двери поблизости нет. Хотя дверь не спасение: на ночь глядя чужого никто не впустит. А шаги за спиной все ближе, и брань, оживившись, адресуется уже персонально Нору. «Во, гля, братва, сучонок какой-то!..» — «А чего это он перед нами задом своим поганым трясет?! Ему кто разрешал?!» — «А давайте-ка, братва, мы ему что-нибудь оборвем, а то он слишком прыткий...» Что делать? Бежать? Может, не догонят — пьяные же, да и темно... Только при одной мысли о том, как он сейчас кинется улепетывать и как станут свистеть да хохотать вслед пакостные ублюдки, парень аж захрипел от бессильной злобы на себя и на них. Как же потом заново учиться уважать самого себя? А с другой стороны, вот если сейчас изувечит тебя пьяная мразь или что-нибудь еще худшее сотворит — это лучше будет? Тем временем улица кочергой изогнулась влево, и сразу же за поворотом Нор увидал яркий белый фонарь над полосатой будкой квартального надзирателя. Сквозь щели неплотно прикрытой будочной двери пробивались свечные блики — значит, квартальный на посту. Зрелище это особой надежды не вселяло. Даже если на виду у надзирателя станет совершаться убийство, он, скорее всего, не вмешается: ему здесь жить, человек он наверняка семейный, а безопасность своей родни дорога всякому. Единственное, на что он может решиться, это для острастки подудеть в сигнальный рожок. Возможно, его сигнал услышит случайно оказавшийся неподалеку патруль, но подобный оборот дела тоже не сулит ничего хорошего. Патрульные рейтары в таких случаях не больно-то разделяют правых и виноватых, а их командиры охотно верят объяснениям вроде: «Прибежали мы, а они все уже порубленные лежат. А кто их порубил, тот, видать, успел схорониться». Все это так, но, во-первых, среди квартальных тоже попадаются разные люди, а во-вторых, если драться, то все-таки лучше здесь. Возле будки в стене глубокая ниша, вроде как дверь замурованная. Если забраться туда, то сам будешь в темноте, а те, кто встанут перед тобой, окажутся в пятне света от надзирательского фонаря. Лучшего места все равно не найти, да и времени на раздумья нет: шакалье вот-вот пятки оттопчет. Нор забрался в нишу, прижался спиной к облупленной шершавой известке. Убежать теперь не удастся, зато никто не сумеет напасть сзади. Но, может быть, всемогущие Ветры смилуются, сберегут, пронесут пьяную сволочь мимо? Всемогущие не смилостивились и не пронесли. Шакалы остановились перед убежищем Нора — четверо богато выряженных мужчин, каждый из которых отвратительно напоминал остальных. Почти одинаковые замшевые безрукавки, бархатные штаны и башмаки с блестящими пряжками; однообразно похабные наколки на волосатых лапах; один и тот же оскал низколобых самодовольных рож... Вряд ли, ох вряд ли удастся выбраться из этой переделки без серьезных увечий! Впрочем, увечьями дело, скорее всего, не ограничится — сгрудившиеся напротив скоты не в том состоянии, когда помнят Мудрые Заповеди или думают о последствиях. Ну вот как от них отбиваться, как?! Четверо здоровяков против одного калеки-подростка; они готовы позволить себе все, чего только пожелают, а ты? Ко всему прочему, ты еще вынужден следить, чтобы один из твоих ударов случайно не оказался слишком сильным и точным. Иначе власть, неспособная тебя защитить, тебя же и покарает — за то, что сумел защититься сам, но не так, как эта самая власть считает возможным. Поговаривают, будто от разбоя не стало житья из-за мягкости нынешних уложений («До мировой катастрофы убийц наказывали публичной смертью, и можно было гулять по ночам где угодно»). Чушь. Разве смерть намного страшнее, чем Ниргу или галеры? Пронзительно скрипнуло дерево, что-то лязгнуло, и подсвеченные изнутри щели будочной дверцы перестали быть видимы. Вот так. Страж порядка даже сигналить убоялся. Чтоб тебе, трусливый ублюдок, всю жизнь так, как мне нынче... Мужики тоже поглядели на будку, потом снова обернулись к Нору. Они наслаждались. Сучонок загнан в угол, перепуган до немоты, помех не предвидится — хорошо! После добротной выпивки да жирной закуски можно, не торопясь, потешить изнывающую от скуки душу. И тут один из них сделал глупость. Силясь получше рассмотреть притаившегося в глубокой тени подростка, он шагнул вперед, прибавил глумливо: — Ты не бойся, сопля, мы тебя не сразу убивать начнем. Мы тебя для начала за бабу примем. Хочешь? Зря это было сказано, и уж тем более зря говорившему вздумалось вплотную подходить к Нору. Услыхав оскорбление, увидев так близко от себя самодовольно ощеренную мокрогубую пасть, затравленный парень напрочь лишился способности размышлять: Страх растерянность, горькая обида на судьбу — все сгинуло, вышибленное звериной жаждой крови. Пронзительно завопив, Нор прыгнул на оскорбителя. Обезумевший подросток даже не потрудился вытащить спрятанный под курткой нож — до оружия ли, когда готов зубами, пальцами ободрать гнусную ухмылку с наглой шакальей рожи?! Но одними пальцами дело все-таки не ограничилось. Парень опять забыл, что он теперь не такой, как прежде. Всего-то и успел едва ощутимо зацепить левой рукой подбородок верзилы-похабника, а тот уже почему-то барахтается в грязи, воет, тискает ладонями нижнюю половину лица. Припадочный, что ли? Больной? Или новое издевательство затевает? Несколько мгновений Нор подозрительно всматривался в эти корчи, а потом вдруг вспомнил о своем увечье да об остром железе, заменившем левую кисть. Троица приятелей раненого тоже не сразу разобралась в происходящем. Нападение плюгавого сопляка показалось им верхом глупости, как если бы ялик попытался таранить двухпалубный галион. Но вот — мало того что пытался, так ведь, похоже, протаранил! Пьяные мозги не могли толком уяснить подробности и причины, они поняли одно: случилось неправильное, а неправильное надо исправлять. Когда спохватившийся Нор вспомнил о дружках своего оскорбителя, было уже почти поздно. С излюбленной шакальей повадкой громилы рассыпались в стороны — двое заходили с боков, третий норовил прокрасться за спину. Парень видел, как фонарные блики зарезвились на гнутом лезвии, которое хищной рыбкой высунулось из гиреподобного кулака; слышал негромкий гуд позади — так гудит кистень, если его как следует раскрутить. Дело оборачивалось совсем плохо. Нор растерялся. Он хотел вытащить нож, только рука почему-то упорно обшаривала полу куртки, словно бы не спрятанное за пазухой оружие было уместно теперь, а вшитый в подкладку амулет от плохого глаза. Через миг парню примерещилось, будто подступавший справа красномордый увалень замешкался и можно попытаться проскочить мимо него, убежать. Однако вышедшее из повиновения тело опять решило по-своему. Колени внезапно подломились, и Нор упал на четвереньки, захватив полную горсть грязи. В следующее мгновение грязь эта полетела в глаза красномордому (тот захлебнулся изощренным ругательством и принялся тереть кулаками веки), а парень метнулся под ноги тому, кто был справа. Коротко, снизу вверх ударила оканчивающаяся железом рука, и поднимающегося с колен подростка обжег мучительный сиплый стон. Потом был новый прыжок — к старающемуся проморгаться увальню, но добраться до этого жирного ублюдка не удалось. Каким-то чудом Нор угадал позади себя широкий размах, отшатнулся, и медное яблоко кистеня, чиркнув его по уху, стукнулось о лоб красномордого. Тот беззвучно осел, ткнулся головой в землю: лишился чувств, причем, кажется, навсегда. Последний из шакальей четверки замер, очумело рассматривая тело собственноручно убитого приятеля, и вдруг, отшвырнув кистень, бросился прочь. Парень сгоряча погнался за ним, но, пробежав несколько шагов, махнул рукой на эту погоню. Хватит, и так уже приключений более чем достаточно для одного вечера. К тому же проклятый шакал вздумал удирать в сторону, противоположную той, куда надо было идти Нору. А раненые громилы постепенно приходили в себя (тот, который нарвался первым, сумел даже привстать, упираясь ладонями в землю). Нор, естественно, не стал дожидаться, пока к ним окончательно возвратятся силы. Когда парень отошел на изрядное расстояние, послышался ему сзади осторожный скрип несмазанных дверных петель, и тут же забилось, заколотилось о стены дребезжащее эхо надзирательского рожка. Неприятные звуки, жутковатые — словно с крохотного козленка живьем шкурку дерут. Нор досадливо оглянулся и резко прибавил шагу. Сволочь все-таки здешний надзиратель, подонок, мразь. Ишь, осмелел... Вот как накличет он сейчас патруль, да как навешают раненые пиявок на рейтарские уши... Труп есть, и двое пострадавших имеются — разве станут они сами против себя показывать?! На решимость квартального отстаивать правду парень не надеялся совершенно. Даже если этот запершийся в будке трус сумел разобраться, что именно происходило снаружи, то все равно при рейтарах язык придержит на крепком якоре. Надо же ему чем-то оправдать свою бездеятельность! Например, так: «До того быстро случилось, что, пока из будки выскакивал, уже и закончиться успело — один мертвый лежит да двое побитых». А побитые, слезами заливаясь, расскажут, как на них хищный злодей набросился и как можно злодея этого опознать (легче легкого — у него железка к руке приделана). И все. Рано или поздно власти выследят, схватят; рано или поздно затеется разбирательство, которое продлится недолго: как только дознавателям станет известно прошлое Нора, исчезнут последние сомнения в правдивости обвинений. А потом будет приговор... Вот ведь угораздило влипнуть! Парень почти бежал, пугаясь гулких отзвуков своих торопливых шагов, шарахаясь от редких прохожих да от шныряющих по улице крыс. Мерзко было у него на душе, но не только из-за случившейся по дороге напасти, имелась и другая причина для тоскливых предчувствий. Почему орденские иерархи отпустили его домой? Признали идиотом, отлучили от человечества, а теперь вдруг подобрели. С чего бы это? Может, сочли, будто ежели Серая вернула обратно, то вины на нем больше нет? Хорошо, если так, только не приходилось раньше слыхать, чтоб кто-либо из отлученных возвращался обратно и чтобы такому позволили сновать среди людей. А слышать приходилось всякое; завсегдатаи таверны дядюшки Сатимэ шептались о многом. Но об отпущенных Серой Прорвой не рассказывали ни в таверне, ни в прочих местах. Неужели Нор действительно первый? — Как ты думаешь, что будет дальше? Я имею в виду: что будет с тобой? Сатимэ не смотрел на Нора, Сатимэ с нелепым вниманием изучал свою ладонь — будто она взаймы взята у кого-то, ладонь эта, и до завтра нужно решиться либо вернуть, либо выкупить. А Нор глядел в распахнутый печной зев. Там было красно и дымно, там с хрустом обжирался смолистыми чурками самодовольный огонь, беспросветно верящий в собственное бессмертие. Глупая, напрасная вера. Да и вообще этот мир не богат вещами, в которые стоит верить... Парень понимал, что весь их долгий разговор, сеявшийся сквозь память, как мука сквозь драное сито, обязан был закончиться именно этим вопросом. Понимал, готовился, но так и не сумел ничего придумать. Что ж тут можно придумать, если сам не знаешь ответа? Нор молчал, и Сатимэ заговорил сам, все так же не отрывая хмурого взгляда от своей пухлой ладони: — Больше года назад, еще до того, как тебя Серой скормили... Так вот, Рюни пристала ко мне: «Сходи, батюшка, к юриспруденту да разузнай, дозволяется ли четырнадцатилетним парням жениться». Так пристала, что хоть плачь, хоть бранись — не отобьешься. Пришлось идти. И вот что объяснил мне юриспрудент: дозволяется, поскольку Арсд безлюдеет. Но... — Кабатчик коротко взглянул Нору в лицо и снова потупился. — Но если по достижении граничного возраста женатого подростка уличат в идиотизме, то отлучат не только его, а и всех родившихся от него детей, — выговорил он едва ли не по слогам. Сатимэ выбрался из-за стола, прошелся туда-сюда по тесной кухоньке, потом остановился, уткнувшись лбом в оконное стекло. За окном была ночь. Долгим получается разговор. Долгим и нелегким. — Я же не слепой, не глупый, — снова заговорил почтенный кабатчик. — Я сразу понял, почему Рюни так интересуется знать законы. Как она горевала, когда прослышала о твоем отлучении, как горевала! На свой лад, конечно... Уговорила господина Тантарра, бывшего твоего учителя в Школе, наставлять ее воинскому мастерству... Ты, наверное, знаешь, что господина Тантарра из-за тебя лишили орденского чина и школьной должности. Он бедствовал некоторое время, но потом как-то сумел исхлопотать себе индульгенцию, после чего был пожалован должностью начальника стражи Каменных Ворот. А для меня устроил выгодный подряд на доставку кое-какой снеди и напитков, предлагал даже маленький кабачок для господ начальников содержать. И я отпустил к нему Рюни. Думал, что уж под его-то присмотром ничего худого приключиться не может. И девочке кстати было новые места посмотреть, отвлечься от горести... А он сталь ей доверил, выпустил за Ворота... Не прощу, никогда не прощу! Нор, грызя губы, рассматривал сутулую, жалкую спину дядюшки Лима, а тот говорил, говорил — путано, торопливо, словно опасался не успеть договорить до конца: — Вот теперь, слава Ветрам, все так счастливо закончилось... Рюни совсем поправилась, а сегодня ты возвратился... Прости, не пустил я тебя к ней — уж пусть себе спит, потом, завтра увидитесь... Я понимаю, хорошо понимаю, к чему дело идет, чем у вас, скорее всего, закончится. Мешкать не хочу и не буду: слишком многим тебе обязан (и с Сарпайком, и прочие случаи — ничего не забыл). И песнями своими ты большой доход приносил... А потом, ты же капитанского рода. Пусть имущество растрачено, но девиз-то остался — такой зять для меня немалая честь. Да что я говорю?! Вздор это, вздор... Даже если бы мы с матушкой и решились препятствовать, так Рюни все равно бы по-своему учинила. С ней и во младенчестве никакого сладу не было, а теперь вовсе... Как хочет, так и устраивает... Но тебя, — Сатимэ резко обернулся, метнулся к столу, впился неожиданно сильными пальцами в плечо вздрогнувшего Нора. — Тебя прошу: повремени! Что хочешь требуй, только повремени с женитьбой до граничного возраста! Подумай, что будет, если тебя снова признают идиотом? Рюни не сможет жить, если ее детей... Нет, нет, нет, не скажу дальше, не стану приманивать горе! Напуганный этим лихорадочным шепотом, парень закивал торопливо, забормотал: «Конечно, конечно...» Он собирался клясться чем-нибудь страшным (например, милостью всемогущих или райским благополучием покойницы-матери), но Сатимэ хотел не клятв, а искренности. Потом они пили шоколад и болтали. Дядюшка Лим жалостно расспрашивал про руку. Как приключилось увечье? Не ломит ли культю на непогоду? И как же теперь парнишка станет управляться со смычком — может, надо раздобыть клавикорды? Кабатчик не спросил, сможет ли теперь парнишка управляться хоть с чем-нибудь, кроме ложки, и Нор мысленно поблагодарил хозяина за деликатность и выдержку. Ведь тот наверняка опасается, что вернувшийся работник с прежними своими обязанностями не совладает, что станет он все бить да ронять и что из всех музыкальных инструментов ему теперь по силам один лишь бубен. Небось уже подсчитывает, во что обойдется содержание бесполезного дармоеда — ведь придется пока оставить калеку при таверне, раз уж ляпнул сдуру, скольким ему обязан. Нор затряс головой, отгоняя досадные мысли. Глупо заранее растравлять душу, этим ведь все равно ничего не исправишь. А может статься, что исправлять ничего и не потребуется. Ведь в драке с пьяным шакальем однорукость не стала помехой, даже наоборот... Раньше вряд ли удалось бы так лихо разделаться с четырьмя противниками, каждый из которых казался намного сильнее. Значит, калеке удалось то, на что он не был способен во здравии? Почему? Нет, все-таки думать о чем-либо серьезном не получалось. Жалко было портить изнурительными размышлениями нынешнее ночное сидение. Давно уже не бывало Нору так спокойно и благостно. Он успел заметить, что Сатимэ доставал шоколад из особого ларчика, где хранились припасы для гостей позначительнее, а старинный кипятильный сосуд и серебряная сухарница извлекались на свет лишь несколько раз в году, при визитах податного инспектора. И еще обратила на себя внимание парня та бережная осторожность, с которой дядюшка Лим вытряхивал из шитого бисером замшевого мешочка какие-то крохотные (значит, очень дорогие) конфетки. Кабатчик взял себе только одну — похоже было, что рачительному хозяину жаль угощаться подобной редкостью. А Нора он не пожалел угостить двумя. Время шло, парню давно уже следовало лежать в постели — с утра ему приступать к работе, причем любому, даже самому привычному делу из-за увечья придется обучаться заново. Наконец где-то далеко (может, в порту, а может, аж в адмиралтействе) сигнальный рожок пропел полночную стражу, и Сатимэ со вздохом отставил чашку. — Засиделись мы... — Он снял с подоконника масляную лампадку, запалил ее от горящей на столе оплывшей свечи. — Хозяйка моя постелила в твоей прежней комнате. Там, правда, у нас новый работник живет, но вы уж пока вдвоем, а позже что-нибудь придумаем. Это, кстати, господин Тантаро сосватал мне нового человека. А человек полезный: школяр, недоученный, правда, но все же куда умелее моих увальней. Я его к Рюни приставил, когда она в гарнизон отправилась, но, думаю, хороший охранник и здесь не окажется лишним... Нору была безразлично, кто там устроился в его комнатушке. Он принял из рук дядюшки Лима мерцающую лампадку, пожелал хозяину мирной ночи и отправился спать. Как ни мечталось парню поскорее забраться под одеяло, а все-таки силен был соблазн прокрасться к Рюни — только на миг, только поглядеть на спящую девушку. Однако он сумел удержаться, пройти мимо заманчивой двери. Не ровен час, Сатимэ прекратит возиться на кухне (ему небось тоже в постель хочется), выйдет, заметит — что подумает? Особенно после недавнего разговора... Поглощенный борьбой с искушением, Нор не слишком следил, куда ставит ноги, а поэтому, перешагнув порог своей комнаты, споткнулся о стоящий около двери стул. Стул опрокинулся, парень едва удержался на ногах и пространно высказался о недоумках, ставящих мебель куда попало. Шума получилось достаточно, чтобы спящий в комнате человек вскинулся с кровати, ошалело закрутил головой: где, кто? Коптящий фитиль лампадки давал не слишком-то много света, но лицо нового охранника дядюшки Лима различалось весьма явственно. И оказался этот новый охранник не кем иным, как Задумчивым Крабом Крело — единственным соседом Нора по школьной Келье Второго года. Несколько мгновений они молча таращились друг на друга. Потом Нор, справившись с изумлением, нагнулся за опрокинутым стулом, а Крело окончательно уверился, что причиной пробуждения был не грабительский налет и, значит, можно оставить в покое рукоять спрятанного под подушкой кинжала. — А я думал, будто ты в Школе! — Нор улыбнулся бывшему соученику. — А ты, оказывается, здесь... Почему? Крело тоже улыбнулся, но как-то вяло. — Из-за тебя, — хрипло сказал он. — Решили, что я тоже способен... В общем, что ненадежный. Учитель у нас с тобой один был — поэтому... Нор вытаращил глаза: — Так ведь он всех первогодков наставлял! Что ж это, начальство школьное вконец умом обносилось?! — Да я, в общем, сам виноват. Сказал Поксэ, что из него Учитель, как из собачьего хвоста молоток. Он, стало быть, запомнил и сквитался, не побрезговал. Крело заворочался, спустил на пол босые ноги. Нор сел рядом, неловко пряча за спиной увечную руку. Спать расхотелось. Многовато неожиданностей навалилось на парня, да и Задумчивый Краб показался странным. То ли не слишком рад встрече, то ли вину какую-то за собой знает. — Там, возле Прорвы, это я тебя... Ну, по голове... — вдруг выговорил Крело, и Нор облегченно вздохнул: вот почему школьный приятель в глаза глянуть боится! А Крело продолжал: — Рюни твоя, когда до Каменных Ворот добралась, такого Учителю в уши натолкала... Что, дескать, вместо тебя хочет родине послужить, что хочет такой стать, какой была Карранская Отроковица. Старик аж носом пошмыгивал, слушая. Ну и добилась... Учил он ее, разрешение на сталь выпросил... Когда она удрала, мы с ним не сразу догадались, а потом погнались, да поздно. Решили вблизи Прорвы ждать: может, думаем, опамятует, вернется? Ну, стало быть, и дождались... Ты прости за удар. Узнать-то тебя узнали, но замыслы Ветров только им одним ведомы — может, какой-нибудь бес тобой прикинулся... Может, ты ее не спасать несешь, а место ищешь, где б отобедать? Вот... Потом торопились дотащить вас в гарнизон к лекарю, чтоб привел в чувство, полечил. А пока лекарь хлопотал, кто-то успел известить орденского надзирателя. Ну и сам понимаешь... Он запнулся, искоса глянул на молчаливого Нора, потом спросил с неожиданной тоской в голосе: — Скажи, тебя уже совсем выпустили? Раз выпустили, стало быть, ты не идиот, да? Вопрос как-то неприятно резанул слух, тон соученика был нехорош, поэтому Нор лишь плечом дернул вместо ответа. Да и что мог сказать изувеченный парень, отпущенный на волю сперва Прорвой, а после — Орденом? Что сам не понимает своей судьбы? На следующий день Нору не пришлось изнуряться работой. Во-первых, он проспал. То ли почтенный Лим не смог добудиться своего вновь объявившегося работника, то ли, жалея, не стал и пробовать — во всяком случае, когда парень подхватился с постели, за окном уже налилось светом позднее утро. Крело, конечно, давным-давно занимался делами, комната Рюни была пуста, и весь жилой этаж будто вымер. Только в маленькой хозяйской кухоньке еще возилась госпожа Сатимэ. Заметив Нора, она тут же сунула ему ячменный хлебец и копченую треску (эта самая треска до безобразия походила на нее сухостью, худобой и застывшим на криворотой морде выражением тоскливого скептицизма). — Молоко на столе, — буркнула хозяйка. — Хочешь — подогрей, а не хочешь, так и не надо. Поевши, ступай вниз к Лиму, он тебе поручение хочет дать. Она торопилась окончить свою возню и уйти — ее явно пугала левая рука парня. Впрочем, его это не обидело. Все недостатки госпожи Сатимэ, по мнению Нора, искупались тем, что она произвела на свет свою дочь. Треска, хлебец и ковш молока не способны надолго задержать хорошо выспавшегося подростка. Тем более, когда рядом никого нет, а значит, можно пренебречь всякими церемонными условностями (именно к этой категории причислил Нор глупое требование Свода Приличий не набивать полный рот, не чавкать и есть сидя). Так что в общий зал парень спустился прежде, чем успел дожевать. Зал не был полон, но и не пустовал — для этого времени посетителей собралось довольно много. Публика выглядела прилично (не то что вечерняя шантрапа), все спешили, и у сновавшей между столиками Рюни не было ни единого свободного мига. Да, Рюни сновала между столиками, причем весьма шустро. С первого взгляда Нору показалось, будто она похудела (правда, «похудела» обычно говорят о полненьких, а Рюни больше подошло бы слово «отощала»). И еще показалось Нору, что девушка очень бледна; что лоб ее повязан широкой узорной лентой вовсе не красоты ради. Но даже если почтеннейший Лим принимал желаемое за истину, когда утверждал, будто дочка его поправилась, то все равно удержать в постели эту самую дочку не под силу и всемогущим. Нор не успел подойти к ней. Девушка заметила его, улыбнулась издали, даже рукой помахала, но не более того. В общем, это понятно: работы не много, однако делать ее нужно быстро; нужно удерживать в уме, кому что и сколько с кого... Сатимэ, конечно, как обычно, старался сам везде успеть, только ведь вдвоем всегда получается лучше, чем в одиночку. Так что Рюни совершенно правильно поступает — отвлекаться ей сейчас не нужно. А вот Нор на ее месте поступил бы неправильно... Но, может, почтеннейший кабатчик не только его, а и дочку свою уговорил дожидаться шестнадцатилетия? Или она стесняется подойти и заговорить с одноруким парнем? Чем дольше Нор размышлял о девичьем поведении, тем сильнее хотелось ему обидеться. К счастью, почтеннейший Лим вовремя отвлек: подозвал и принялся втолковывать свое поручение. Оно оказалось несложным: предстояло отнести обед настоятелю священного Пантеона, а из полученных за провизию денег уплатить смотрителям, чтобы от имени семейства Сатимэ повесили по лампадке перед каждой статуей. Парень взял корзинку с судками и вышел. Снаружи было гораздо лучше, чем в настоянном на кухонном чаду сумраке таверны. Вчерашняя грязь подсохла, новую многочисленные прохожие пока еще не успели замесить (хотя деловитые хозяйки выплескивали из дверей и окон что попало). Солнце выкарабкалось из-за крыш и простреливало квартал от поворота до поворота. Наступила та краткая дневная пора, когда не знаешь, радоваться ли веселому свету или плеваться при виде всего того, что в другое время скрыто от глаз тенью — отбросы, похабные рисунки на стенах и прочие творения рук, вечно изнывающих от безделья по причине полного отсутствия у их хозяев ума. Нор старался идти по самой середине улицы: экипажи и всадники на Бродяжьей редкость, а из любого окна запросто может вылететь что-нибудь поопаснее, чем струя помоев. Большинство прохожих рассуждало так же, поэтому ходьба получалась нелегкой: огромная угловатая корзина цеплялась за ноги встречных и обгоняющих; парню постоянно приходилось уворачиваться, проталкиваться, огрызаться... Между прочим, нести увесистый настоятельский обед, не имея возможности сменить руку, тоже оказалось весьма утомительным делом. Однако вскоре Нор от души порадовался всем этим неудобствам: благодаря постоянным заминкам его догнала Рюни. В первое мгновение изнемогающий парень даже не заметил ее присутствия. Он только ужаснулся, ощутив, что ноша вдруг стала легче (не иначе как расселось дно и изысканная пища валится под ноги прохожим). Но испуг оказался напрасным, а рядом обнаружилась раскрасневшаяся, взмокшая от бега девушка: это она с ходу вцепилась в корзинку — помогать. Отдышавшись, Рюни пояснила: — Батюшка мне позволил идти с тобой, если успею управиться со своей долей работы. Некоторое время они шли молча. Странно, ведь Нор заранее напридумывал, что и как станет говорить, когда они наконец встретятся. А теперь собственные выдумки кажутся глупыми. После всего, что успело произойти, первые сказанные наедине слова должны быть какими-нибудь особенными, невыдуманными; такие слова должны прийти сами, но вот — не приходят почему-то... И Рюни молчит. Она здорово изменилась за этот не прожитый Нором год. Волосы потускнели, стали почти коричневыми, как отожженная медь (а когда-то вспыхивали на солнце золотом). Щеку наискось резанул шрам, из-за него лицо кажется совсем чужим, непривычным. И веснушки пропали — ведь у нее же нос просто тонул в веснушках! Или это не у нее? Может, забылось, спуталось? Спуталось... Да разве встречалась Нору девушка, которую можно было бы спутать с Рюни?! Разве что-нибудь, связанное с Рюни, можно забыть?! Чушь какая... Скованное молчание, несмелые короткие взгляды и вздохи парня его спутница истолковала совершенно превратно. Она вдруг сказала: — Ты зря мучаешься, нету твоей вины в том ударе. Ты же не знал, что это я, ты же думал, что это какой-то враг нападает. Нор вовсе не винил себя за приключившуюся в Прорве схватку (была досада, был запоздалый ужас, но вот чувства вины — ни на ломаную полушку). Поэтому внезапные слова девушки так его огорошили, что он даже ответить не сумел, только промямлил какую-то несуразицу. Рюни глянула ему в лицо и тут же отвернулась так стремительно, словно не хотела, чтобы парень успел заметить выражение ее глаз. — Я так рада, так рада, что ты вернулся! Голос девушки вздрагивал, будто она с трудом удерживалась от слез, и Нору стало по-настоящему страшно. Или Рюни действительно стала совсем другой, или на душе у нее творится что-то немыслимое. Но может быть, это «что-то» немыслимо хорошее? Хотелось бы верить, только... Школьный наставник Второго Года сказал однажды: «Вера лишь сосуд, и, как любой сосуд, она может оказаться пустой. Но если прочие пустые сосуды способны плавать, то пустая вера может лишь тонуть и топить». Еще несколько мгновений оба молчали, потом девушка спросила тихонько: — Тебе очень мешает, что нет руки? — Нет, — Нор угрюмо потупился, воображая, что понял наконец причину ее странного поведения. — Я почему-то привык. Он принялся рассказывать о своем вечернем приключении. Рюни оживилась, требовала подробностей, жалела, что Нор сегодня не надел свой бивень (из-за его лени такую интересную штуку нельзя осмотреть сразу). Нор, конечно, не стал объяснять, чем ему угрожает смерть одного из шакалов и какую дурную службу может теперь сослужить своему хозяину проклятая железяка. Если всемогущие позволят случиться беде, то Рюни сама все узнает, если же пронесет, так и незачем девушке мучиться напрасными страхами. Когда впереди замаячили башенки Пантеона, Нор уже чувствовал себя с Рюни свободно и просто. Девушка тоже стала почти прежней. Сперва она горячо убеждала парня ни в чем себя не винить и тут же с не меньшей горячностью принималась бранить за то, что ему вздумалось поступить на школьное обучение — дескать, именно в этом кроется корень всех приключившихся с ним бед. Распалившись, юная особа позволила себе употребить пару словечек, которые благонравным девицам не только знать, но даже понимать не положено. Преданно глядя в ее потемневшие, влажно отблескивающие глаза, Нор торопливо кивал — он готов был соглашаться с чем угодно, лишь бы хоть подобие беспечной улыбки появилось на этом осунувшемся бледном лице. Ему и в голову не приходило оправдываться, хотя оправдание имелось. В Школу парень отправился, конечно, по своей воле. Однако незадолго до этого сам господин заместитель младшего советника префектуры оказал внезапную честь кабатчику Сатимэ, зайдя к нему выпить кружечку рому. Редкостный гость повел себя странно. Брезгливо морща длинное, напомаженное лицо, он долго выбирал столик почище; садясь, постелил на скамью платок (хотя видел, как дядюшка Лим протирал ее рукавом) и затратил поистине героические усилия, стараясь уберечь от соприкосновения с мебелью и посудой белоснежные кружевные манжеты. Но предложение проследовать в отдельные апартаменты почтеннейший господин заместитель отверг категорически. Расплатился он немедленно, едва лишь взволнованный Сатимэ успел поставить на его стол испрошенную кружку, а расплатившись, отослал кабатчика прочь величественным движением пальцев. И сразу же очень похожим мановением господин заместитель младшего советника подозвал к себе Нора, глазевшего на него из дальнего уголка. Неторопливо отхлебывая ром и равнодушно поглядывая в лицо вытянувшегося перед ним парня, чиновник рассеянно похвалил напиток, осведомился, не стыдно ли Нору пятнать свое тройное имя служением в кабаке, а потом, едва дослушав сбивчивый ответ, вдруг принялся говорить неприятные и тревожные вещи. Власти будто бы снисходительно закрывали глаза на некоторые поступки некоего отрока, хотя поступки эти граничат с нарушением Мудрых Заповедей (словно невзначай, было упомянуто имя покойника Сарпайка, а также несколько происшествий, о которых господин заместитель знать никак не мог, но все-таки знал). Снисходительность властей объяснялась тем, что упомянутый отрок приносил больше пользы, чем вреда. Но отношение к нему может резко измениться, если он не изыщет способа доказать свое рвение посвятить жизнь пользе лояльных граждан и Ордена. Завершив это нравоучение, почтеннейший господин досмаковал ром и ушел. Расстеленный на скамье недешевый платок он, между прочим, забирать с собой не стал, вероятно считая его безнадежно испачканным. Не успела обтянутая сиреневым шелком спина скрыться за дверью, как все присутствующие насели на парня с расспросами. Нор о чиновных предостережениях умолчал (чтобы отвязаться, он рассказал, как господин заместитель попрекал его запятнанной капитанской честью). Умолчать-то умолчал, но выкинуть чиновные угрозы из головы не сумел. В результате трехдневных размышлений Нор решил не искушать судьбу, причем поступление в Школу показалось ему самым удачным выходом из положения. Тем более что он уже давно подумывал об этом: уж очень, хотелось парню иметь боевую сталь, а знакомых виртуозов, способных стать поручителями, у него не было. И вот еще о чем вдруг подумалось парню: не изломись жизнь так круто, он и Рюни могли бы остаться друг для друга всего лишь закадычными приятелями — не подарили бы им всемогущие ничего похожего на тот короткий полдень в школьных владениях. Пантеон — массивное серое здание, изукрашенное барельефами и каменными скопищами облепивших карнизы химер — утвердился посреди Благостной площади (то ли площадь так наименовали из-за нахождения на ней священного заведения, то ли заведение это учредили здесь по причине названия — дело по давности своей темное, да и неинтересное). Собственно, от площади осталась довольно узкая кольцевая улица, прочее подмял под себя тяжеловесный гранитный монстр. Да-да, именно монстр, чудище, многоного упершееся в землю зарослями колоннад; вздыбившее к небу хребет длинной двускатной крыши; вывалившее на брусчатку бессильный язык парадного крыльца. Нор (да и не только он) всегда удивлялся, почему столь значительная постройка очутилась на захолустной окраине. Уместнее было бы воздвигнуть Пантеон где-нибудь ближе к Адмиралтейству или, скажем, возле Префектуры. Хотя в окружении изящных дворцов и особняков времен второго нашествия эта гранитная уродина выглядела бы, словно панцирная акула в стаде беговых журавлей. Кстати, маэстро Тино, состоящий при Пантеоне хормейстером и клавикорд-виртуозом, клянется, будто местоположение святыни выбрано крайне мудро: «Только необходимость хоть изредка посещать разбросанные по всей Столице святые и присутственные места покуда еще мешает гражданам-горожанам окончательно разбиться на равнодушные одна к другой стаи и стайки. И так уже на вопрос: „Откуда ты?“ почти всегда отвечают названием улицы, а не города. Некогда спасавший государство всеобщий патриотизм зачах, обессилел и не способен выбраться за пределы родного квартала. Живем как моллюски, плотно сомкнув вокруг себя створки переулков и улиц... Нет, я не прав: даже моллюски живут лучше нас — они хоть не злобствуют друг на друга!» Вот как говаривал почтеннейший клавикорд-виртуоз. Подобные речи были ему неприятны, однако он раз за разом повторял все те же слова, будто пьяница, который не имеет сил оторваться от обжигающего рот питья. Нор навсегда запомнил красные пятна на сухих скулах маэстро, его пышный парик, трясущийся словно бы в ужасе перед гневом владельца, и осыпающуюся с этого парика голубую пудру. Впрочем, не менее явственно помнится парню надменно выпяченный подбородок бывшего Первого учителя. Господин Тантарр внушал своему ученику, что большое всегда может быть разъято на малое и что именно с любви к родному кварталу начинается тот великий патриотизм, об оскудении которого горюет почтенный маэстро. Кстати, в оскудении патриотизма господин Тантарр считал повинным упомянутого маэстро и подобных ему умников: слишком уж много они умничают последнее время. Так кто же все-таки прав — клавикорд-виртуоз или виртуоз боевой стали? Нор не слишком задумывался над этим, он не считал себя способным судить разногласия столь достойных и разумных людей. Рассказал воителю о словах маэстро, выслушал возражения. Ну и что? Если бы маэстро узнал мнение воителя, он бы тоже стал возражать. Скорее всего, они оба отчасти правы. Но неполная правота — это лишь разновидность заблуждения, по крайней мере, так писал моралист Кириат, высокоученый уроженец древнего Латона. Внутри Пантеона было гулко и сумрачно. Под стенами начинающегося прямо от входных врат длинного зала цепенели в неестественных позах статуи Благочинных, сработанные из редчайшего розового мрамора. Огромные фигуры на вычурных пьедесталах, увешанных гроздьями поминальных лампад. Вознесшиеся под потолок отшлифованные до блеска лица, величие и страстность которых раздражающе не вязались с бездумной слепотой неподвижных глаз. Жуткое место. За серыми стенами гибнут и рождаются люди; катастрофа освежевала мир, будто рыбацкий нож снулую рыбу; Пенный Прибой все глубже вгрызается в твердь Последнего Хребта; проклятый Ниргу тянется к атоллам и побережью жадными щупальцами растущих наносных отмелей — все это снаружи. А здесь... Самодовольно кривит испятнанные копотью губы Арс-основатель, великий открыватель земель и великий пират — холодный, насмешливый прищур; квадратные плечи; гордо выпяченная грудь закована в диковинный панцирь... Можно ли поверить, что в человеке этом не было ничего примечательнее кувалдоподобного подбородка? Мучительно изогнув спину, тянет к потолку просящие руки Скорбящая Морячка. Она скорбит о погибшем, но не о муже или брате, а о погибшем вообще, о любом, причем скорбит уже сотни лет, и невольно хочется однажды пробраться в Пантеон незамеченным, чтобы успеть увидеть на ее лице скуку. А вон там браво оперлась на меч Карранская Отроковица. Меч огромный, двуручный — этакой тяжестью вздумали снарядить хрупкую девочку! Разве трудно было понять, что не смогла бы она оружием победить лангенмаринские полчища? Разве трудно понять, что эти изнемогшие и уже готовые к бегству воины Ареда все-таки нашли в себе силы для сокрушительного удара, когда, задыхаясь от стыда и отчаяния, увидели бросающегося на врага ребенка? Десять — двенадцать лет ничем не примечательной жизни; потом — считанные мгновения подвига, оборванного мимолетным взблеском нацеленного в горло железа... И два долгих столетия мраморной лжи, единственная причина которой — неуемное рвение бездарного ваятеля. За что, всемогущие?! Большинство из этих неправдоподобных подобий живших и выдуманных людей поставлено здесь чуть ли не до явления морского змия, но некоторые (Отроковица из Карры, Разд — укротитель людоедов и, кажется, еще двое) были причислены к сонму Благочинных позже. Нор так и не сумел толком осознать вопиющую несоразмерность перемен, произошедших внутри и вне Пантеона со дня его основания. Не сумел, хотя маэстро Тино наедине со своим учеником иногда позволял себе странные и опасные рассуждения. Однако парень понимал (а главное — видел и чувствовал) вполне достаточно, чтобы относиться к Пантеону с отчетливой неприязнью. Особенно возмутительным казалось внутреннее убранство священного заведения. Несмотря на обилие витражей, полированного золота и блестящего камня, там всегда было нерадостно; высокий двускатный потолок покрывали величественные фрески, — действительно величественные, по-своему даже талантливые изображения почему-то обязательно вызывали у вошедшего твердую уверенность, что он ничтожен и во всем на свете виноват. Это усугублялось обилием всевозможных запретов. Нельзя касаться постаментов; нельзя самому выбирать и вешать поминальные лампадки; нельзя разговаривать громче, нежели полушепотом, и даже шаркать подошвами нельзя — поэтому вошедшему сразу же надлежало разуться. Рюни не составило никакого труда стряхнуть сандалии в кучку стоптанной обуви, а вот Нор застрял. Он еще вчера успел обнаружить, что старые тесноватые сапоги при одной руке гораздо легче натягивать, чем снимать. Парень сопел, пыхтел, дергал, тянул, однако дело продвигалось туго (вот именно, туго — самое подходящее слово). Рюни изо всех сил делала вид, будто ничего особенного не происходит. Она вертела головой, внимательно рассматривала статуи, хоть бывала здесь бессчетное количество раз. Нор косился на девушку со смешанным чувством благодарности и досады. Спасибо, конечно, огромное за деликатность, только... Ну что она видит в этих изваяниях, чем они так ее привлекают?! Даже глиняные людоедские божки, которые расставлены на каминной полке в распивочном зале дядюшки Лима, — и те лучше. Да, у них ужасные, злобные, кровожадные рожи, но они честны; их злоба и кровожадность гораздо человечнее лицемерно добродетельных гримас, выдуманных орденскими ваятелями. Парню вдруг вспомнилось, как орал на него однажды маэстро Тино, выведенный из себя неусидчивостью и строптивостью ученика. «Ты мерзкий тупица! Могучие Ветры в немыслимой щедрости наделили тебя сразу двумя редчайшими дарованиями: поэта и музыканта, а ты смеешь тратиться на уличные драки, на позорное мелкое воровство!» Зря, совершенно зря клавикорд-виртуоз надсаживался, размахивал кулаками перед лицом супящегося парня. Уж лучше бы всемогущие облагодетельствовали своими милостями кого-нибудь другого, лучше бы не иметь склонности ни к чему, кроме драк. Кому нужны проклятые дарования, если они заставляют видеть плохое в том, чем с удовольствием любуются прочие люди? Вот Рюни нравится смотреть на статуи, а ему это как тухлую треску нюхать... Значит, он и Рюни по-разному видят и думают? Дарования... Чтоб такими дарованиями бесы в пекле гордились! Болезнь какая-то, ущербность, увечье хуже однорукости! Нор с лихвой выместил свое дурное настроение на сапогах, хотя они-то уж точно не имели отношения к музыке и стихосложению. Рюни следила исподтишка, как парень чуть ли не клочьями обдирает с ног злосчастную обувку. Она совсем растерялась: и помочь хотелось, и страшно было, что Нор воспримет помощь как унижение. Но с другой стороны, ведь, действительно, изорвет он единственные свои сапоги, и придется ему в деревянных громыхалках ходить, как последнему оборванцу. Новая обувь из кожи Нору не по достатку (ему сейчас все не по достатку, потому что никакого достатка у него нет), а в подарок принять откажется: гордый. Нор справился сам. Вытирая полой куртки мокрые побагровевшие щеки, он осторожно заглянул в лицо Рюни: не вздумала ли жалеть? Кажется, не вздумала. Она делом занята — повязку на голове поправляет. Дорогая повязка, шелковая, узорчатая. Только Рюни и без всяких узоров хороша. И ничего она не изменилась, это у Нора, наверное, в Прорве от страха буек повело, вот и начала мерещиться всякая чушь: веснушки, золотые волосы... Глупость, бред, наваждение. Рюни всегда была такая, как нынче. Разве что шрам этот на щеке (скорее всего, память о боевой науке). Да еще платье — хорошо знакомое белое полотняное платье с простенькой вышивкой, любимое ее, давнее, но теперь оно гораздо плотнее обтягивает грудь... Платье-то на ней знакомое, а вот повязки этой Нор никогда раньше не видел. Неужели Сатимэ расщедрился на украшение? Вряд ли... Дядюшка Лим всегда приказывал дочери одеваться как можно проще, дабы не вводить в соблазн окрестное шакалье. И так на улице и в распивочной парни да мужики готовы шеи себе штопором повыкручивать, когда Рюни мимо проходит, а уж если она прихорашиваться начнет, то вовсе ей покоя не станет. Конечно, у Рюни есть все, что полагается иметь девице из состоятельного семейства, но это богатство хранится под замками в матушкиных сундуках («Поспеет пора — наденешь, а до поры и думать забудь»). Так откуда же повязка? Девушка наконец заметила его пристальный взгляд, недоуменно улыбнулась: «Ты чего?» Нор только головой покачал вместо ответа. Не объяснять же... Иерарх Пантеона, почтеннейший господин настоятель был занят: он преподавал детям законопослушных граждан историю отечества и Ордена. Седенький, сгорбленный, сухонький (все это совершенно не соответствовало тяжести корзины с обедом) иерарх сидел на массивной скамье посреди зала возле подножия гигантского символа Ветров. Дети устроились согласно достатку родителей: кто прямо на полу, кто на принесенной с собой подушке, кто на коленях прислуги, вынужденной лишний раз слушать давно известное. Поблизости слонялись и оба смотрителя, ведающие торговлей поминальными лампадами. Днем в Пантеоне почти не бывает, поминальщиков, они стараются приходить к чародейственной службе, когда души Благочинных, привлеченные музыкой и милозвучным пением, снисходят с райских высот в свои каменные тела. А сейчас торговцы могли рассчитывать лишь на кого-нибудь из пришедших с детьми. Все-таки людям (особенно состоящим в услужении) нелегко выискать свободный вечер для помещения святыни; быть может, кто-нибудь захочет воспользоваться случаем? Но пользоваться случаем никто покамест не собирался. Поэтому при виде Рюни и Нора истомившиеся смотрители кинулись им навстречу едва ли не бегом. А поскольку смотрители с ног до головы были увешаны священным товаром, то грохота и лязга получилось не меньше, чем при атаке латного эскадрона. Господин настоятель поперхнулся недосказанным словом, покосился на забывшихся торговцев; те, словно бы спинами ощутив тяжесть этого мимолетного взгляда, мгновенно сделались тихими и степенными. Однако же крепко держит своих служек невзрачный старичок! Пока Рюни объясняла смотрителям, сколько лампадок она купит после того, как господин настоятель соблаговолит расплатиться за снедь, Нор невольно засмотрелся на иерарха. Этот старик всегда привлекал парня. Видеть его приходилось не раз, поскольку господин настоятель был весьма лестного мнения о кухне «Гостеприимного людоеда», и каждый раз парень поражался его необыкновенному умению говорить. Вот хоть сейчас — рассказывает он про знакомое, надоевшее даже; рассказов таких Нор успел наслушаться от самых разных людей, многие из которых расценивали прошлое совсем не так, как господин настоятель. И несмотря на то что их повествования (торопливые, с пугливой оглядкой, с надоедливыми вступлениями вроде: «Ты ж смотри, никому... ты ж только не вздумай язык распускать...») гораздо больше походили на правду, верить почему-то хочется вот этому не утруждающему себя доказательствами старику. Верить хочется не его словам, а тому, как он их выговаривает; верить хочется голосу, плавным ласковым жестам, скорбному изгибу тонких бескровных губ... «Видя, что доблестные, но уступающие врагу числом воины Арсда изнемогают в неравной кровавой борьбе, милостивые всемогущие Ветры содеяли небывалое чародейство — мировую катастрофу. Свершенное ими сперва показалось ужасным, ибо солнце перестало всходить, земля обрела водоподобную зыбкость и сотрясалась, меняя свое лицо, а Ветры, являя невиданную ранее силу, сметали скалы, леса, постройки, ярили море, топили корабли и десятками умертвляли тех из людей, кто не был праведен, кто не чтил Мудрые Заповеди и Орден. В первый из Бессолнечных Дней гигантская волна истребила броненосный флот Лангенмарино и все примкнувшие к нему боевые суда восставших предателей — капитанов Архипелага; свирепый смерч обрушился на захваченный врагами Латон, похоронив неприятельские полчища под развалинами. А когда Ветры умерили свое неистовство и солнце наконец отважилось выглянуть из-за горизонта, сердца благонамеренных граждан преисполнились ликования. Оказалось, что всемогущие уменьшили мир, не оставив в нем места для Лангенмарино и прочих народов и стран. А из земель Арсда исчезла лишь пограничная Кремнистая степь — местность неплодородная, малопригодная для житья. Зато ветры оставили в мире Архипелаг и Ниргу — значит, эти острова являются нашей бесспорной собственностью; претензии же на них Лангенмарино были бессчетны. Мудрость всемогущих бесконечна: уничтожив подлое население атоллов, они сохранили людоедские племена Ниргу, дабы уроженцы Арсда не потеряли почтения к великому мастерству воителя. С той же целью Ветра сотворили рождающую чудищ Серую Прорву и населили ущелья Последнего хребта лишенными разума убийцами-дикарями и свирепым зверьем...» Господин настоятель говорит красиво и, наверное, правильно, вот только... Если чародейство Ветров принесло столько хорошего, то почему же все (и сам господин настоятель — тоже) называют его катастрофой? И чего ради почтеннейший старец умолчал о Пенном Прибое, угрызающем скалистую землю Арсда; о том, что покрытый дикими чащами Ниргу растет, что населяющие его зверообразные изверги плодятся, словно мухи на гнилых рыбьих потрохах? Да, мухи-то плодятся на рыбьих трупах, а людоеды на чьих? Адмиралтейство швыряет в клыкастую пасть проклятого острова воинские отряды и толпы осужденных злодеев; оглушительным звоном денежных мешков власти соблазняют колонистов-переселенцев (находятся же самоубийцы!). Но стада прожорливых тварей вытаптывают отвоеванную у дебрей пашню; пылают поселки и форты; зубы колонистов, рейтар и злодеев гроздьями обвисают со шнурков боевых дикарских нарядов... А вместо броненосных галеонов Лангенмарино муссоны выносят иногда к атоллам (и даже в Побережью!) скопища долбленых челнов, набитых орущей, визжащей, изукрашенной перьями смертью... Нор не смог бы припомнить, когда и от кого он узнал про Пенный Прибой, который когда-нибудь сгложет весь Арсд до самого Побережья, и про Ниргу, которому море отдает съеденную Прибоем землю (точно так же парень не помнил, кто и когда впервые объяснил ему, каким образом взрослые мастерят детей). Подобные вещи вроде бы никто специально не рассказывает, но они известны всем и каждому чуть ли не с младенчества. Тогда зачем умалчивают об обреченности Арсда господин настоятель и прочая орденская братия? Недомолвки всегда рождают подозрения. И так уже поговаривают, что стража иногда нарочно пропускает чудовищ через Каменные Ворота. Иначе каким же образом порождения Прорвы время от времени пробираются на обитаемые территории? От размышлений парень очнулся не сразу и не по своей воле — это Рюни дважды весьма болезненно ткнула его кулаком под ребра. Оказалось, что дети и пришедшие с ними взрослые уже расходятся, а господин иерарх стоит перед Нором и явно ждет ответа на какой-то вопрос. Ожидание грозило затянуться, и девушка поторопилась вмешаться: — Простите его, почтеннейший. Он придумывал, как будет благодарить обитателей райских высот за свое избавление от очень большой беды, и до того увлекся, что ваших слов совсем не слыхал... Глаза господина иерарха заискрились. — Похвально, — сказал он с мягкой насмешкой. — Рад узнать, как много истовой признательности Ветрам и Благочинным умещается в сердце юного наследника чести Санолов. Но ведь беда действительно была очень большой, а избавление — поистине небывалым. Ведь правда, Нор? Вместо ответа парень так энергично кивнул, что ушиб подбородок о застежку воротника. Он никак не рассчитывал быть узнанным. Нет ничего странного, если один из орденских иерархов осведомлен об удивительном возвращении из Прорвы какого-то там недоросля, но если он еще и знает этого недоросля в лицо — уж тут поневоле удивишься. Приходилось, конечно, носить старику обеды, только он ведь не спрашивал имени... И, кстати, Сатимэ не всякий раз посылал разносчиком Нора: после случая с Сарпайком кабатчик старался держать полезного мальчишку возле себя. А еще удивила парня доброжелательность настоятеля. Так удивила, что он для самого себя неожиданно отважился на вопрос, неотвязно мучивший его со вчерашнего дня. — Не знает ли почтеннейший господин настоятель, чей это дом с башенкой стоит на улице Горшечников недалеко от моста? Говорят, там один такой... Нор осекся, потому что ласковые глаза иерарха внезапно подернулись мутным льдом. — Там живет воплощенный бес, — процедил старик. — А ты держись как можно дальше от улицы Горшечников, иначе возвратишься туда, откуда сумел выйти лишь необъяснимым чудом! 4 В те далекие, почти забывшиеся времена, когда Нор за обедом способен был оробеть перед хищным оскалом копченой игуаны, мать подробно объяснила ему устройство мира. В ее рассказах все получалось уютно и незамысловато. Над головой — лазурная твердь, на ней — райские выси, в которых живут назначенные Ветрами смотрители (Благочинные) и те из умерших людей, кто удостоился. А под землей и под морскими водами запрятано бесовское пекло, там страшно. Если не будешь чтить Мудрые Заповеди, то после смерти бесы станут мучить тебя соленым кипятком, а Благочинные и прочие, пущенные в рай, увидят твои страдания и восплачут. Еще в мире есть Орден, который, кажется, вовсе не имеет других занятий, кроме как плакать вместе с обитателями рая над человеческими прегрешениями, и еще есть префектуры, которые следят, чтобы все было хорошо. (Кстати, Нор не скоро догадался, что Орден — это не один человек, а много, и что префектуры вовсе не женщины.) До чего же простой казалась жизнь после матушкиных наставлений! Будь хорош, послушен, накрепко затверди Мудрые Заповеди, и все само собой сложится счастливо, за тебя станет просить могучих сам всеобщий Заботливый Поводырь, его первосвященство господин Адмирал (нет, не Адмирал Флота, а другой, непонятный, который не ходит в море, но почему-то может влиять даже на благоволение Ветров). И после смерти ты удостоишься вечного жития в райских высях, где нет ни забот, ни огорчений, ни боли, где единственным твоим делом станет взращивание дивных лазурных роз. С этих-то роз и свалился в детскую душу первый червячиш-ко сомнения — уж очень нудным показалось райское существование. А потом... Чем дольше приходилось жить, тем чаще обнаруживались всякие несуразности, которые матушка объяснить не могла. Слишком рано и не из чьих-то рассказов пришлось Нору узнать, что бывают случаи, когда нельзя не нарушить Заповеди. Слишком рано он понял, что есть многое, ради чего стоит пожертвовать надеждой на райские выси. Да и верно ли, будто в эти самые выси непременно попадают одни лишь праведники? Вряд ли. Если жизнь чаще всего бывает несправедлива, то и от посмертного существования особой справедливости ждать не приходится — догадка из тех, которыми опасно делиться даже с друзьями. И все-таки Нор иногда до слез жалел о том мире, в который неколебимо верила матушка. Жалел и одновременно ненавидел его лютой ненавистью, потому что мир этот, как всякая мечта доброго бесхарактерного человека, был возмутительно нереален. Проще простого сказать: «Всегда нужно поступать хорошо». А вдруг твой поступок окажется хорош для одного человека, но плох для другого? Хорош для Рюни и плох для какого-нибудь Сарпайка — тут, конечно, и думать нечего. А вот если для одной только Рюни и плох, и хорош сразу — тогда как? Почтенный дядюшка Лим просил повременить со сватовством до граничного возраста; Нор понял его правоту и обещал. Только на пользу ли девушке пойдет такое обещание? Она уже не дитя, и промедление чревато для нее принудительным замужеством. На запоздалое безбрачие префектура ни за что не станет смотреть сквозь чубчик: оскудение людьми может убить Арсд куда скорее, чем Пенный Прибой. Даже парням, как выяснил Сатимэ, уже позволено не дожидаться того дня, когда боль в проколотых мочках внушит им сознание своей полноценности и гражданского равенства. А уж о девицах все тот же юриспрудент объяснил ясней ясного: четырнадцати лет от роду каждая обретает способность рожать здоровых детей, значит, по достижении этого возраста быть замужем пристойно и — более того — крайне желательно. Если двумя годами позже ее признают идиоткой, то отлучить потомство от человечества не составит никакого труда — это меньшее зло, чем неоправданно затянувшаяся бездетность. Поэтому с каждым днем крепнет угроза того, что в конце концов судьбу Рюни решат не батюшка с Нором, а исполнительные порученцы Префекта. Нор доводил себя до отчаяния подобными размышлениями. Работа, которую находил для парня дядюшка Лим, совершенно не обременяла голову, и поэтому туда лезли всяческие опасения, догадки и — что хуже всего — вопросы. Этого добра уже набралось выше бортов. Нор бы предпочел вместо новых получить хотя бы пару ответов на старые, но говорят, будто желания непременно сбываются только у нашедших цветущую водоросль да еще у круглых дураков. Никаких цветов на водорослях парень сроду не видывал, и лишнее доказательство собственного ума казалось ему теперь слабым утешением. Проходили дни — унылые, серые, одинаковые, словно упряжные ослы. Измученный плохими предчувствиями, Нор однажды пытался заговорить с кабатчиком о судьбе его дочери, но почтеннейший Сатимэ оказался чересчур ловок: от беседы не уклонился, но ничего путного не сказал. Он только вздыхал жалобно и вообще выглядел так, будто бы сборщик податей нагрянул в заведение во время подсчета дневной выручки. Нор рассчитывал порасспрашивать кое о чем Задумчивого Краба. Например, не знает ли он, что за старик живет на Горшечной улице, и почему этого старика один орденский иерарх слушается, хоть и с видимой неохотой, а другой при многих свидетелях наименовал бесом во плоти? А если Краб сам не знает ответа, то, может быть, он посоветует кого-нибудь знающего? Однако Задумчивый Краб Крело избежал расспросов. Точнее, не избежал, а убежал. После той ночи, когда Нор вернулся в таверну и делил комнату со своим школьным приятелем, они больше не виделись. Крело даже не стал просить расчет, он просто собрал свои вещи и ушел. Что ж, вероятно, у него имелись основания для такого поступка. Нор не счел себя вправе без спросу соваться в чужие дела, да и своих забот было у него предостаточно. Например, Рюни. Нельзя сказать, что девушка сторонилась Нора, вот только никак не удавалось побыть с нею вдвоем дольше чем несколько мгновений. Все дела да дела, от рассвета до вечера, и даже если выпадала удача заниматься чем-нибудь вместе, то рядом (ну прямо наваждение какое-то!) обязательно крутился кто-либо из прочих работников. Нор смотрел на них зверем, однако проку от сверкания глазами не было никакого. Более того, в комнате, где обычно спала девушка, внезапно обнаружилась некая болезнетворная плесень, и дядюшка Лим спешно определил дочери новое место — каморку, попасть в которую можно лишь через родительскую опочивальню. После этого парень окончательно уверился, что осторожный кабатчик не вполне доверился его обещанию. Дважды появлялся в таверне угрюмый человек в просторной желтой одежде. От его рук — бледных, испещренных цветными пятнами — пахло резко и странно. Он долго, с напряженным интересом рассматривал Нора; извинившись, трогал его виски и что-то считал про себя, а потом уходил беседовать с Сатимэ. Парню удалось подсмотреть, как он передавал кабатчику странные крохотные конфетки, которыми дядюшка Лим усердно пичкал по четыре раза в день все свое семейство, Нора и кое-кого из работников. Спрошенный напрямик, хозяин таверны признался, что этот угрюмый визитер — лекарь. Оказывается, орденское начальство имеет основания подозревать, будто побывавшие в Прорве Рюни и в особенности Нор могут тяжело заболеть, причем болезнь способна перекинуться на тех, кто питается вместе с ними. Больше Сатимэ ничего не знал, только добавил, что первый раз лекаря прислали к нему за день до возвращения дочери. Нора услышанное и напугало, и обрадовало. Подхватить зловредную болячку ему не хотелось (еще меньше хотелось, чтобы ее подхватила Рюни), но... Орденские иерархи знают, чего следует опасаться вернувшимся из Прорвы. Значит, кто-то уже возвращался?! Может, все-таки удастся выведать хоть что-нибудь о том кусочке собственной жизни, который был сожран серым Туманом? Впрочем, тешить себя особыми надеждами явно не стоило: если даже Сатимэ норовит увильнуть от сердечного разговора, то глупо рассчитывать на откровенность посторонних людей. Так что радость быстро улетучилась, а вот страх очень быстро сделался невыносимым: похоже, Рюни действительно собралась болеть. Девушка давно казалась Нору чересчур тихой и задумчивой, но он считал причиной такого ее поведения себя, свое увечье, к которому Рюни никак не может привыкнуть. Слишком часто приходилось перехватывать ее виноватые взгляды, очень уж заметных усилий стоило ей не отворачиваться всякий раз, когда из левого рукава парня случайно выглядывал синеватый обрубок. Узнав о лекарских визитах, Нор несколько дней упорно не желал верить в очевидное. Однако поверить все же пришлось: девушке явно становилось хуже. Рюни еще больше осунулась (а ведь совсем недавно казалось, что больше уже и некуда), она совсем перестала смеяться. Однажды вечером пухленький коротышка Коре до того напробовался рома, что вообразил себя людоедским вождем — с ужасными воплями он принялся корчить рожи висящим на стенах ниргуанским маскам и вдруг увидал прямо перед носом гиреподобный кулак своей невесть откуда взявшейся супруги. Все, кому посчастливилось в этот миг оказаться в таверне, визжали и хрюкали от восторга, наблюдая стремительные превращения, происходившие с лицом самозваного людоеда. А Рюни лишь искривила губы невзрачным подобием улыбки и отвернулась. Дядюшка Лим и его супруга уже не имели сил скрывать нешуточную тревогу. Глядя, как единственное дитя со вздохом отодвигает нетронутую еду, как оно внезапно бледнеет, до крови кусая губы и пальцы, родители наперебой кидались выпытывать, где болит и что надо сделать, чтоб стало лучше. Но Рюни только вяло пожимала плечами и врала, будто совершенно здорова. Либо она давно не смотрелась в зеркало, либо ее вранье было всего лишь бескорыстной данью любви к этому искусству. Сатимэ уговорил орденского лекаря появляться почаще (одни всемогущие знают, сколько монет перекочевало из кассы «Гостеприимного людоеда» в карман желтой хламиды). Тот настолько проникся чувством ответственности, что однажды привел с собой целый консилиум: медика с карантинного поста и двоих престарелых врачевателей из Приюта Скорбящей Морячки. Высокоученые знатоки человеческих недугов потребовали в свое распоряжение отдельную комнату и долго осматривали Рюни, затем позвали ее родителей. Нора, естественно, никто не приглашал, но он позаботился о себе сам — истрескавшаяся дверь оказалась достаточно ветхой, чтобы позволить подкравшемуся к ней парню расслышать все, что ему хотелось. Лекари объяснили свои впечатления пространно и малопонятно, хотя смысл их речей могла бы уместить в себе короткая энергичная фраза: «Бес его знает, почтеннейший господин Сатимэ, что такое творится с вашей дочерью!» Но подобная фраза произнесена не была, как не была названа прилепившаяся к Рюни болезнь. Носитель желтой хламиды уверял, будто происходящее с девушкой вовсе не похоже на то, чего он ожидал от Прорвы, а карантинный медик огорчался, что не нашел на теле Рюни язвочек и лиловой сыпи — тогда бы он смело назвал исследуемый недуг вялотекущей язвенной лихорадкой. В конце концов господа лекари едва ли не хором забормотали о вызванной ушибом головы угнетенности мозга, после чего принялись неуверенно рекомендовать покой, морские купания и простую здоровую пищу. Нор поторопился уйти — слишком сильным сделалось искушение ворваться и посворачивать шеи цвету столичного лекарского искусства. Как ни странно, Рюни восприняла врачебные рекомендации весьма благосклонно. То есть поучения насчет того, когда и как надобно есть, она пропустила мимо ушей, а вот возможность отлынивать от дневной работы ради плескания в море ей явно пришлась по вкусу. Девушка настолько оживилась, что сразу после ухода медиков затеяла обсуждать с родителями, как можно устроить эти самые купания. Говорили они достаточно громко, и Нор снова мог слышать каждое слово: от двери-то парень ушел, но хозяин давно намекал, что не грех бы почистить большой камин в зале. А каминные трубы, наверное, были выдуманы все-таки для подслушивания — это уж потом оказалось, что по ним можно еще и дым отводить. Обсуждение затянулось, поскольку вопрос был сложным. Сатимэ предлагал дочери облюбовать для купания какое-нибудь уединенное место, а поскольку шастать в одиночку по уединенным местам для девицы совершенно немыслимо, предлагал брать с собой для охраны кого-нибудь из вышибал. Но Рюни заупрямилась: с вышибалами она никуда ходить не будет, поскольку эти бесстыдники обязательно станут подглядывать. Матушка горячо поддержала свое дитя, назвав всех нанятых мужем слуг никчемными дармоедами, и потребовала, чтобы Лим дал несчастному больному ребенку денег для посещения купальни. Почтенному кабатчику очень не хотелось затеваться с новыми тратами (дела последнее время шли плохо, а тут еще бесовы лекари недешево обошлись), поэтому он скрепя сердце предложил в провожатые Нора. Подслушивающий парень от восторга укусил кончик грязной, воняющей жирной копотью тряпки. Ай да дядюшка Лим! Но в следующий миг Нору пришлось проклясть показавшееся таким удачным предложение кабатчика и каминную трубу, позволившую услыхать тихий ответ Рюни. — Нор — он, конечно, честный, он плохого себе не позволит. Только... Ну какая мне теперь может быть польза от него, однорукого?! Девушка почти шептала, но слова ее рушились на парня гранитными глыбами. Значит, прежние догадки были верны, и гордиться можно своей прозорливостью. Почему же ты не рад, никчемный калека?! С тех пор Рюни каждый день надолго уходила из дому. Похоже, морские купания действительно оказались нелишними: девушка не стала веселее, но тоскливая вялость ее пропала. А с Нором она держалась хорошо, по-дружески, только избегала смотреть в глаза. Парень не сознался в подслушивании. Человеческая природа нелепа: чем меньше остается оправданий для каких-либо надежд, тем отчаянней хочется верить в лучшее. Нор очень хотел верить, что вскоре обязательно представится возможность доказать свою сноровку и силу, и Рюни поймет: он даже однорукий стоит больше, чем многие неувечные. Вот бы снова нагрянуть в таверну вымогателям! Сарпайк-то подох, но ведь мурен и без него предостаточно... Может, повезет? Но покамест, к несчастью (или же к счастью — это смотря с чьей крыши глядеть), никто не собирался посягать на имущество почтенного Лима. Наоборот, при подсчете выручки Сатимэ нередко принимался озадаченно скрести за ушами, обнаружив пару-тройку лишних монет. Подобного чародейства на памяти кабатчика еще не случалось. Прежде изредка бывали дни, когда монет оказывалось меньше ожидаемого, — такие события имели чрезвычайно простое объяснение, и после недолгого разбирательства из заведения с позором вышвыривался уличенный слуга. Но внезапное появление лишних денег пониманию не поддавалось. Дядюшка Лим всерьез заопасался, что стареет и утрачивает способность к счету. Вообще-то в нынешнем положении кабатчику следовало бы не доискиваться причин загадочной прибыли, а благодарить всемогущих: «Гостеприимный людоед» переживал далеко не лучшие дни. Посетителей стало меньше, и почти что никто из них не засиживался до глухой темноты, как нередко бывало раньше. Правда, когда пошел слух о возвращении Нора, многие из старых завсегдатаев снова потянулись под кров почтенного Сатимэ. Но оказалось, что парень вернулся изувеченным и, скорее всего, больше не сможет петь. Чем же тогда «Людоед» лучше других заведений? Ром здесь, конечно, неплох, но хорошая выпивка требует хорошей приправы. Вот, например, в «Акульем брюхе» можно поглазеть на драки бойцовых скорпионов, а в «Кисочке» прехорошенькие девицы раздеваются напоказ и за медяки прощают гостям всякие невинные шалости — уж тут самый скверный горлодер кажется райским напитком! Тяжелый пивной стакан, скользкий от льющейся через край пены, мог вывернуться из пальцев самого сноровистого подавальщика, и никто не счел бы такое событие примечательным. Сатимэ в подобных случаях даже ленился предупреждать оплошавших помощников, что цена разбитого будет вычтена из жалования. Но сейчас проклятую глиняную посудину уронил не кто-нибудь, а Нор. Выбирая из пузырящейся душистой лужи липкие осколки, парень чувствовал, как присутствующие терзают взглядами его спину, и тихо рычал от злости на себя и на всех. Впрочем, одними взглядами дело не ограничилось. — Зачем ты затащил меня в это ослиное стойло, Тир?! — Голос был настолько наглым, что Нор даже не сразу догадался разогнуться и поискать глазами того, кто посмел отважиться на публичное оскорбление приютившего крова. А когда парень наконец выпрямился, то тратить время на поиски не пришлось — оскорбитель и не думал прятаться. Молодой человек лет двадцати, одетый не бедно, но и без особой роскоши, нахально скалился, любуясь обращенными к нему оторопелыми лицами. Поза его — ленивая, нарочито расслабленная — не могла скрыть звериную способность мгновенно вскинуться в безошибочном хищном броске. Спутник этого наглеца тоже был зверообразен, но по-другому. Пожилой, насупленный, он напоминал матерого быка, причем сходство просто поражало. Тяжеловесные плечи; каменные бугры мускулов, грозящие прорвать тесноватый камзол; низкий, тоже будто каменный лоб, а под ним маленькие кровянистые глазки. И даже кольцо в носу у него имелось. Одно слово — бык. Странная пара. И ведут себя странно. Один не просто хамит, а в присутствии свидетелей позволяет себе непристойность, за которую «Кодекс нравственности» сулит изрядный штраф. Другой же, который по возрасту своему должен быть разумнее, потворствует, вместо того чтобы удержать! — Отвратительная берлога. — Молодой наглец не унимался. — Ты ведь заметил, Тир, кроме нас да вон того толстяка, здесь и посетителей-то нет. И правильно. Кто же по доброй воле согласится ходить в хлев, где подавальщик — однорукая жертва выкидыша — не способен донести стакан до стола? А хозяин, хозяин-то каков! При одном взгляде на эту рожу хочется вернуть выпитое! Ведь правда, Тир? Тир не возражал. Нор скользнул торопливым взглядом по его ухмыляющейся роже и понял, что долгожданный случай проявить себя наконец-то представился. В заведении действительно почти никого нет — для гостей еще рано, а прислугу дядюшка Лим почти всю разослал с поручениями. Один только верзила Крун остался, но он сейчас в подвале — рубит мясо под надзором госпожи Сатимэ. Криков он не услышит, за ним бежать нужно. Сидевший в дальнем углу толстяк тихонько прокрался к выходу. Конечно, кому охота рисковать своим брюхом ради чужих людей! А тут еще такой случай представился — улизнуть, не платя... Нор, естественно, не рассчитывал на помощь случайного посетителя столь мирной наружности, но все-таки остаться вдвоем с хозяином против пары наглых задир было неприятно. Впрочем, через миг парню стало гораздо неприятнее: едва не сбив с ног удирающего толстяка, в таверну вбежала Рюни. Вот еще только ее здесь не хватало! Появление девушки вывело кабатчика из оцепенения. Перекосив толстощекое лицо, он рявкнул непривычно хрипло и яростно: — Рюни, беги к надзирателю! Скажешь: у «Людоеда» два негодяя бесчестят кров и хозяев! А ты, Нор, зови-ка сюда Круна. Пусть придержит их, чтоб не увильнули от наказания! Нор приказание расслышал, но с места не сдвинулся, только досадливо скривил губы. Хозяин затеял глупость. Пока доберешься до подвала, пока увалень Крун сообразит, что к чему, и выкарабкается наверх, оскорбители успеют все, чего пожелают. Встанут да и пойдут себе — или Сатимэ надеется удержать их в одиночку? Но просто так они, скорее всего, не уйдут, а потому тем более нельзя оставлять дядюшку Лима одного. Рюни несколько мгновений таращилась на отца, потом оглянулась, заметила странных гостей (старший ощупывал ее неприятным взглядом, младший с нарочитой неспешностью выбирался из-за стола). Во внешности этих людей девушке увиделось нечто заставившее ее опрометью кинуться исполнять отцовское распоряжение. Но... К сожалению, Нор правильно угадал в молодом наглеце способность мгновенно оборачиваться стремительным зверем. Длинным прыжком оскорбитель метнулся вслед за Рюни. Девушка успела лишь обернуться на грохот опрокидываемых скамей и вскинуть руки, защищая лицо. А потом... Нет, он не ударил, не причинил особого вреда — он вцепился в будто нарочно подставленные запястья, вывернул их быстрым движением, заставив Рюни немыслимо изогнуться и упасть на колени. — Так-то вот! — Негодяй снова ощерил ровные желтоватые зубы. — А ты, однорукий недоносок, можешь вести сюда кого хочешь — хоть вышибалу, хоть квартального. Я, знаешь ли, в жизни еще квартальных не бил — просто не выпадало случая. Он запнулся на миг, потому что Рюни рванулась, норовя ударить его головой. Не вышло. Негодяй только сильней притиснул ее к полу да еще намотал на пальцы прядь девичьих волос, совершенно лишив свою добычу возможности шевелиться. — Ты, щекастый, она тебе кто? Дочь? Служанка? — Оскорбитель поднял глаза, рассмотрел белое, залитое потом лицо кабатчика и снова заухмылялся: — Не отвечай, и так вижу: дочь. Любимая дочь. Это хорошо... — Он вдруг сжал губы; рот его сразу сделался тонким и злым. — Знаешь, чем ты мне противен, кабатчик? Мне противно, что у тебя есть все, чего можно хотеть, что сегодня у тебя больше, чем вчера, а завтра будет еще больше. У меня тоже многое было, но я не умею наживаться за счет других, а кто не приобретает, тот теряет. Такие, как ты, толстомордые, потихоньку прибрали к рукам все, и теперь я пуст, как позапрошлогодняя червоточина. А Тир — он всегда был пуст, у него были и есть только кулаки... Но недавно мы с ним разбогатели. В гнусном хлеву вроде твоего нас подцепил вербовщик префектуры, и теперь у нас есть деньги, превосходное платье, большие наделы земли... Хорошая земля, очень большие наделы... Одна беда: далековато придется добираться до этих наделов. И жизнь там чуть-чуть неприятнее, чем в столице, а назад не отпустят. Вот так-то, кабатчик. Ты останешься здесь, а нас — меня и Тира — завтра утром погрузят на корабль и увезут. Ты своими подлыми выдумками щекочешь нервы бездельникам и загребаешь веселые монетки, а испытать настоящее людоедское гостеприимство придется нам. Из-за таких, как ты, нам будет плохо, а тебе будет хорошо — разве это по совести? Спроси Тира, и он ответит: «Нет!» И я отвечу: «Нет!» И еще очень многие ответят так же. По совести будет, если тебе станет гораздо хуже, чем нам. Он говорил, говорил без конца, взвинчивая себя и своего приятеля, только Нор уже перестал его слушать. Он понял, кто это такие. А еще он понял вот что: придется забыть о существовании Мудрых Заповедей и драться насмерть. Переселенцев, пропивающих свой последний день перед отправкой на Ниргу, не проймешь урезониванием и не запугаешь гневом префекта. По сравнению с судьбой, которую они выбрали для себя сами, наказание за оскорбление и дебош кажется не страшней материнского подзатыльника. Рюни снова попыталась вывернуться из хватких пальцев, и снова ничего не вышло. Однако это безуспешное трепыхание вынудило болтливого поборника справедливости на мгновение заткнуться, и Нор решил, что настало время хватать ската за хвост. Лишь бы Сатимэ не удумал вмешиваться... Впрочем, хозяин «Гостеприимного людоеда» явно не был способен вмешаться — казалось, будто все его силы поглощены старанием не лишиться остатков чувств. Нор передвинулся поближе к заставленному посудой разливочному столу и спросил вкрадчиво: — Почтеннейшие господа, кажется, изволили очень смеяться, когда я разбил стакан? Тир осклабился. Его приятель, придавив Рюни коленом, удивленно воззрился на парня: — Ишь, осмелел... Ты не извинений ли собрался требовать, недоносок? Нор чуть помедлил с ответом — он лихорадочно вспоминал заискивающую улыбку, которую так ловко изображал на своей мятой физиономии базарный попрошайка Зизи. Торговки не могли устоять перед этой улыбкой; с жалостными вздохами они совали старику медяки, хоть прекрасно понимали: каждая из них и за десять дней не сумеет выторговать больше, чем выклянчивает за одно утро старый бездельник Зизи. Воспроизвести чудодейственное выражение лица во всех подробностях Нору, естественно, не удалось, но все-таки результат получился весьма удачным. И вот что поразительно: стоило лишь определенным образом скривить губы, как сама собой изогнулась спина, голова пугливо втянулась в плечи, жалобно заслезились глаза... — Да что вы, почтеннейшие! Где уж мне сметь... — Нор очень надеялся, что больше ему никогда в жизни не придется разговаривать таким голосом. — Наоборот, я надеялся посмешить вас еще забавнее. Хотите, я разобью стакан лбом? Причем у меня даже синяка после этого не останется. Быкоподобный Тир расхохотался. Смех его дребезжал, словно треснутый котелок волокли по мелкой брусчатке, — этакая могучая глотка могла бы расщедриться на что-нибудь повнушительнее. — А ты ничего себе, потешный, — объявил Тир. — Валяй — греби, весели дядек! Порадуешь нас — наградим, с собой возьмем... Ы-гы-гы-гы-гы!.. Нор подобострастно закивал: — Порадую, сей же миг порадую... Он мельком глянул в лицо Рюни, исковерканное горьким удивлением и гадливостью; нашарил на столе стакан поувесистее... В следующий миг толстостенная посудина будто по собственной воле вырвалась из его руки и угодила в лоб младшего негодяя. Нор не смотрел, как валится на пол удерживавший Рюни наглец, как вскакивает вывернувшаяся из-под обмякшего тела девушка — парень и не глядя знал, что бросок был точен и об одном противнике можно надолго забыть. Но человекоподобный бык уже поднимался из-за стола. Сидящий Тир, оказывается, был ничтожным заморышем по сравнению с Тиром, выпрямившимся во весь рост. Почему же всемогущие, сотворив такого дуболома, не озаботились наделить его благонравием?! Плохо дело. Человек-бык несоизмеримо сильнее, он зол, но уверен в себе, а потому нетороплив и спокоен... Спокоен? Вот это как раз поправимо. А не станет хладнокровия, так сила и гнутой медяшки не будет стоить! Нор вздернул губу, словно кусаться хотел, спросил любезно: — Зачем же вы рассердились, почтенный? Я же как пообещал, так и сделал — разбил лбом. Ведь не было уговора, что лоб непременно будет моим! А вы собирались смеяться, но не смеетесь. Почему? Тир с ответом торопиться не стал. Сперва он зачем-то ощупал стол, подвигал его, приподнял. Потом сказал, удерживая на вытянутых руках добротное сооружение, за которым гости, бывало, и по шестеро и по восьмеро сиживали: — Не поспешай. Сейчас все будем смеяться. Всхрапнув, человек-бык грохнул столом об пол, выпрямился, стряхнул превратившиеся в щепу опоры и двинулся к Нору, явно собираясь прихлопнуть его обезноженной столешницей. Двигался Тир нарочито размеренно, неспешно, однако времени на придумывание каких-либо хитрых выходок у парня не оставалось. Что же делать? Под рукой нет ничего хоть отдаленно напоминающего оружие. Кочерга, однажды сослужившая такую хорошую службу, далеко — она прислонена к каминной решетке, а дорогу к камину загораживает ходячая гора мускулов с огромной доской в лапах. Н-да, невесело получается. Если всемогущие позволят выкрутиться, то больше ни шагу без ножа и железного бивня. Плевать, что вооруженный подавальщик будет подозрительно смахивать на идиота, что о диковинном бивне могут пойти опасные слухи, — плевать! Все лучше, чем вот так стоять, будто уличная шавка перед боевым медведем... Хотя какую пользу могли бы сейчас принести нож или бивень? Да никакой! Окажись Нор с подобным страшилищем один на один — сбежал бы, и в голову ему никогда не пришло бы ставить это бегство себе в упрек. Но сейчас нужно было спасать не только себя. Дядюшка Лим от растерянности и — чего уж грех утаивать! — от немалого страха напрочь утратил способность двигаться, а Рюни... Рюни, к сожалению, не лишилась чувств, как это следовало бы сделать в подобной ситуации скромной благонравной барышне. Пользуясь тем, что о ней на время забыли, девушка прошмыгнула мимо упивающегося своей грозной медлительностью Тира и добралась до той самой кочерги, о недоступности которой мгновением раньше горевал Нор. Прихватив железяку обеими ладонями за самый кончик витой рукоятки, Рюни неслышно двинулась к огромной беззащитной спине. Лихо, красиво все это получалось у девушки — видать, немало труда успел положить на ее обучение господин Тантарр. Нор уже видел осторожно поднимающийся над макушкой Тира приконченный клюв кочерги. А еще он видел (хоть сам не понимал — как), что Тир знает о готовящемся клюнуть его в темя железе. Человек-бык вроде не подавал ни малейшего повода для таких подозрений, однако парень был совершенно уверен: он слышит крадущиеся шаги за спиной, чувствует близость угрозы и выгадывает миг для страшного удара назад — всей мощью разворота огромного тела. Что будет с Рюни — это и камбале ясно. Увернуться она наверняка не успеет, а отбить... Вряд ли есть в Арсде человек, способный отбить гнутым железным прутом тяжеленную доску, выпиленную из двухобхватного дуба. — Рюни, не смей! Он знает, беги!!! Трудно сказать, угадывал ли Нор наперед последствия своего вопля, или он на что-то другое рассчитывал. Рюни и Тир не разобрали ни слов, ни даже кто именно заорал словно резаный — они просто сделали то, о чем только и думали. Оба ударили одновременно, и оба слишком рано. Грохнулась об пол выбитая из девичьих рук кочерга; сама девушка, лишь чуть задетая краем столешницы, отлетела к стене, схватилась за ушибленный локоть. Тир, жуткий удар которого ни по чему существенному не пришелся, ценой отчаянного усилия все-таки сумел устоять на ногах. И он же сумел опомниться первым. С глухим рыком гигант наступил на кочергу, глянул оценивающе на Рюни, на Нора — кого кончать первым? И вот тут-то Нор выискал для себя оружие. — Зря вы, непочтенный, на кочергу влезли. — Парень будто продавливал слова сквозь сжатые зубы. — Добрый маэстро Тино учит, что нельзя менять ритм посреди песни. Так уж не сомневайтесь: если я стаканом начинал, то стаканом и закончу. Нет-нет, Тир явно слишком умелый боец, чтобы терять самообладание из-за дерзости какого-то сопляка. Пытаться бросать в него стаканом тоже глупо — он видел судьбу приятеля и теперь наверняка готов отбивать своей столешницей любые броски. (Кстати, о приятеле — он, кажется, начинает шевелиться. Надо спешить.) То, что Нор сделал в следующее мгновение, было неожиданностью даже для него самого, а уж для Тира — тем более. Парень нахлобучил на культю глиняную посудину и метнулся вперед. Тир пытался ударом встретить этот показавшийся глупым наскок, но только сам себе навредил. Нор в прыжке успел схватиться здоровой рукой за верхний край столешницы и, уже падая, изо всех сил грохнул культей по открывшемуся Тировому лицу. Парень упал на колени (плохо упал, неловко), но тут же вскочил, отпрыгнул, еще не чувствуя ни ушибов, ни боли в порезанном осколками обрубке левой руки. Нор, не отрываясь, смотрел на Тира, и Рюни как зачарованная смотрела на Тира, и Сатимэ тоже смотрел на Тира, прижимая к губам трясущиеся белые пальцы. А Тир падал. Медленно, сперва почти незаметно для глаз — несколько мучительных мгновений пришлось пережить наблюдающим, прежде чем доски пола вздрогнули под тяжестью рухнувшей туши. Подвели Тира собственная сила и мощная стать. Другому проломленная переносица не помешала бы разделаться с Нором, потом — с Рюни, а потом и все заведение разнести в щепки. Но очень большие люди часто не умеют переносить мучительную внезапную боль, поскольку мало кто отваживается причинять ее подобным гигантам. Теперь, когда все почти окончилось, Нор понял, что больше совсем ничего не может. Ноги мерзко дрожали, взмокла спина, сердце трепыхалось позорно и жалко, причем почему-то вовсе не там, где положено. Все-таки очень полезное качество души — бояться не во время, а после. Лучше бы, конечно, не бояться вообще, но такое, наверно, выше человеческих возможностей. Хотя пределы этих самых возможностей одним всемогущим известны. И снова треклятое «почему» — почему сегодня опять удалось совершить то, на что сам себя не осмеливался считать способным? Учитель говорил: «Виртуоз думает только о цели, которую хочет достичь. А пути ее достижения тело найдет без помощи головы». Сегодня все так и вышло. Значит, Нор стал виртуозом? Подумать только: в одиночку, без оружия свалить бешеного... Бешеного?! Да нет же, чушь это, его ведь так и не удалось разозлить... А молодой заводила приходил в себя. Не рано ли ты успокоился, виртуоз собачий? Как бы каяться не пришлось! Нет, каяться не пришлось. Пока Нор вытрясал из головы сумятицу несвоевременных мыслей, Рюни успела выбежать и вернуться, едва ли не силой волоча за руку Круна. Вышибала шел неохотно, все время оглядывался и крепко, словно боясь, что отнимут, прижимал к груди мясницкий топор. Старина Крун всегда грустил, если ему мешали закончить работу. Причем, оглядев зал, он сразу сделался деловит и сосредоточен — догадался, что предстоит занятие поважней, чем кромсание мяса. Тиров дружок действительно приходил в себя. Однако зрелище, явившееся его только-только успевшим открыться глазам, мало способствовало улучшению самочувствия: коренастый верзила в заляпанной бурыми кляксами одежде, опирающийся на окровавленную секиру. Уж не в его ли честь названа проклятая таверна? — Дурень, — неприязненно сказал верзила. — Тебе кто это позволял трепыхаться? В следующий миг короткий удар рукоятью топора вернул будущего обитателя ниргуанской колонии в состояние полного умиротворения. Крун сунул под мышку свое жуткое орудие, наклонился, приподнял утратившего сознание дебошира, но почему-то сразу уложил его обратно на пол. Укоризненно ворча, достойный вышибала направился к Тиру. Тот лежал на спине, запрокинув окровавленное лицо; на его приоткрытых губах медленно вздувались и лопались багровые пузыри. Крун покосился на Нора, буркнул: — Зря так валяться оставил. У него полная пасть кровищи, захлебнуться может. Эх-хе, учишь вас, учишь... С тяжким вздохом вышибала перекатил хрипящего Тира на живот, за ноги проволок к выходу. — Ишь, до чего увесистый... Какая ж это хвороба его рожала-выкармливала нам на загривок?! Крун перевалил бесчувственное тело быкообразного человека через порог, потом вытащил туда же его приятеля и принялся командовать невесть когда успевшими столпиться зеваками, отряжая одних за квартальным, других — на Торжище, где всегда околачиваются рейтарские патрули. Возражений слышно не было: дядюшку Круна в Припортовье уважали. Нор почти не интересовался происходящим — он боролся с собой. Парню очень хотелось куда-нибудь прилечь, но Рюни и ее батюшка поглядывали на него с таким восхищением, что любое проявление слабости казалось совершенно немыслимым. Нор даже поймал себя на вовсе дурацкой мысли: жаль, что удалось отделаться лишь ссадинами да порезами. Окажись хоть одна из полученных ран серьезной, сейчас можно было бы развалиться прямо на полу и даже позволить себе такую роскошь, как стоны. А Рюни, наверное, с плачем хлопотала бы над ним, стараясь облегчить страдания своего верного защитника... Проведай о подобных сокровенных мечтаниях орденский трибунал, так не миновать бы Нору к граничному возрасту повторного отлучения. Впрочем, кто-то из обессмертивших свое имя песнетворцев совершенно справедливо заметил: «Влюбленный отличен от обычного идиота всего лишь тем, что способен осознать всю бездонную глубину своего идиотизма — и то не как правило». Витиевато выражались старинные творцы песнопений, ни единого слова попросту сказать не умели, однако справедливость большинства их суждений оспаривать трудно... Вялые неуместные мысли трепыхались в мозгу, словно полудохлые мальки в обмелевшем садке, и парень вдруг понял, что Рюни придется-таки ухаживать за обессилевшим раненым. И непослушные мысли, и усиливающаяся дрожь в разбитых коленях, и временами захлестывающая горло вязкая тошнота — всему этому причина вовсе не запоздалый страх. Порезы на левой руке сгоряча показались пустячными, но не подсыхают они, сочатся себе и сочатся красненьким — левую полу куртки уже хоть выжимай. В комнате было пусто, сумеречно; по ней бродили теплые сквозняки, пахнущие портом, солью и вечерней сыростью. Бродили они не просто так, а занимались всяческими делами: качали оконные занавески, поскрипывали дверью, задирались с огоньком свечи, пристроенной возле изголовья кровати, — Эти мимолетные потасовки вспугивали разлегшуюся на стенах невесомую черноту теней. Нор проснулся от жажды, но долго не мог решиться протянуть руку к стоящему поблизости молочному кувшинчику. Нет-нет, парень совершенно не чувствовал прежней слабости, просто очень уж хорошо и уютно было лежать. Боль ушла почти вся, оставила от себя самую малость. Ровно столько оставила, чтобы напоминать, как досаждала раньше, и заставить ценить нынешнюю свою кротость. Нор оценил. Никчемные с виду ранки оказались глубокими, в них набилось много мелких глиняных осколков, и призванный хозяином лекарь долго ковырялся в кровавом месиве длинной стальной иглой, нудно бормоча: «Терпи, сиди смирно... Все уже, все... Терпи...» Парень, может, и сам хотел бы сидеть смирно, только ведь не получалось! А тут еще Рюни... Неужели трудно было уйти, занятие какое-нибудь себе выдумать? Так нет же, сидела над душой, таращилась, переживала... Нор сквозь слезы видел ее дрожащий подбородок, глаза, которые сделались круглее стаканных донышек, — видел и отчаянно старался совладать со своим трепыхающимся телом. Но старина Крун, которому врачеватель велел удерживать раненого силой, все равно обливался потом и надсадно сопел, а хрусту стиснутых зубов никак не удавалось заглушить стоны и вскрики. Позор... Потом, когда наконец окончился этот кошмар, Нор получил нежданную компенсацию за перенесенные боль и стыд. Пока взопревший лекарь накладывал на кровоточащие раны лоскуты липкой ткани, Рюни подошла вплотную и медленно, не стыдясь родительских взглядов, сжала ладошками щеки ошалевшего парня. Кроме названной при свидетелях жены или невесты, лишь мать могла бы позволить себе такое, только вряд ли Рюни намеревалась объявлять Нора своим ребенком. Нору очень хотелось поверить в очевидность негаданно сбывающихся надежд, но мешало выражение девичьих глаз. Виноватыми были эти глаза, жалеющими — и не более. Откровенный разговор пришлось отложить — не затевать же выяснение отношений в присутствии родителей Рюни и вовсе посторонних людей! А тут еще, как на грех, Нора одолела внезапная сонливость — сказались-таки усталость, боль и всевозможные переживания. Последнее, что запомнилось парню — это лекарские наставления, адресованные, очевидно, Круну и Сатимэ: «Несите в постель. И ни в коем случае не беспокоить, слышите?» Сколько времени прошло, прежде чем он очнулся? Тогда был полдень, сейчас — вечер, но не следующего ли дня? Бесово врачевание могло уложить в постель и на двое суток, и на трое... Ладно, хватит валяться! Нор осторожно сел, потом встал на ноги, держась за спинку кровати. Можно было бы, не держаться: слабость действительно пропала, и только свирепая жажда мешала парню чувствовать себя вполне сносно. Но жажда — это беда поправимая. Глиняное горлышко кувшина будто специально лепили именно для губ Нора, молоко оказалось холодным, слегка подсоленным, словом, парень и мигнуть не успел, как в кувшине осталась лишь звонкая пустота. А пить хотелось по-прежнему, к тому же сразу проявилась еще одна трудновыносимая потребность из тех, которые совершенно невозможно утолять в жилых помещениях. Нор поспешно оделся и вышел. Сумерки — штука обманчивая. Мертвая тишина в распивочном зале, многочисленные запоры на дверях, ведущих во внутренний дворик... Или произошло что-то небывалое, или сейчас не вечер, а глубокая ночь. Последняя из догадок больше походила на правду: в случае какого-нибудь несчастья коридоры и лестницы вряд ли были бы так безлюдны. Ладно, к чему эти гадания на рыбьей печенке? Похоже, не похоже... Открой дверь да глянь. Все равно ведь выходить собрался. Снаружи действительно была ночь — прозрачная, на удивление светлая. Квадратик, вырезанный из неба глухими стенами, кишел звездами, но глянувший вверх Нор поначалу их не заметил. Парня ослепила луна, напоминавшая иззубренный в схватках, но вновь начищенный и отполированный гвардейский бронзовый щит. А рядом с огромным лунным диском сияли еще два, поменьше и поровнее, — точь-в-точь новенькие монетки, только что без вычеканенных адмиральских девизов. Вот это да! Ночь Крабьего Оцепенения... Всего лишь раз в году полная луна и оба Крабьих фонарика одновременно появляются в небе, и уж совсем редко такая ночь бывает безоблачной. Когда подобная редкость все же случается, берега темнеют от скопищ выбравшихся из моря крабов. Легиарды многоногих тварей коченеют в недоступном пониманию столбняке, созерцая диковинную небесную иллюминацию. Их можно спокойно брать руками, можно сгребать лопатами или есть живьем — ни один даже не шевельнется. Беспомощностью крабов вовсю пользуются птицы и всяческое зверье, но люди опасаются даже случайно наступить на них. Причинить крабу вред в Ночь Оцепенения — верный способ накликать на себя скорые бедствия. Это куда хуже, чем сметать пыль собачьим хвостом или прикоснуться к уху нищего в полдень. А еще говорят, что если, глядя на луну и фонарики, загадать свое самое сокровенное желание, то оно непременно сбудется. Только сперва нужно сказать какие-то чародейственные слова... — Крабы ждут на берегу, ждут всю ночь; просят вас меня услышать, помочь; если вас моя не тронет беда, крабам с места не сойти никогда! Это было сказано где-то очень близко, невнятной скороговоркой, а потом тот же голос (то ли девичий, то ли детский) забормотал что-то неразборчивое. Через несколько мгновений после того, как смолк захлебывающийся шепот, хрипловатый юношеский басок спросил тоскливо: — Думаешь, сбудется? — Да... И стало тихо, только время от времени кто-то вздыхал — безрадостно так, протяжно. Нор огляделся, но ничего не увидел. Странно. Светло почти как днем, и прятаться тут вроде бы негде. Только вспучившийся посреди двора невысокий сруб ледника может служить каким-то подобием укрытия... Ну да, так и есть. Что-то шевельнулось над дальней стеной сруба и тут же исчезло. Похоже, будто приподнял голову человек, сидящий под этой самой стеной прямо на земле. А еще похоже, что он там сидит не один. Наверное, кто-то из слуг дядюшки Сатимэ жертвует сном ради душевной беседы. И правильно — в такую ночь спать грешно. Стараясь не вспугнуть печальную парочку, Нор прокрался вдоль заваленной дровами стены к интересовавшему его чуланчику (хвала Ветрам, двери почти не скрипели — ни та, в которую вышел, ни та, в которую вошел). Он уже возвращался, когда первый голос — конечно же, девичий, а не детский — сказал: — Он не осудит, поймет. — Короткое молчание, и снова — Обязательно поймет. Я знаю Нора: он не захочет себе счастья ценой моего. Он добрый, хороший. Ого! Разговор-то, оказывается, интересный! Парень замер, боясь дышать. Приятно, конечно, когда называют хорошим и добрым, но не худо бы узнать, за что ты так назван и кем. Хотя «кем» — это уже, кажется, ясно... — Ни тебе, ни мне он никогда не делал зла — только наоборот, — мрачно произнес сиплый басок, и Нор едва не вскрикнул, узнав голос своего соседа по школьной келье. — А я... Зря они не пустили меня с переселенцами! Ты бы опять привыкла... К нему, как раньше. — Перестань! Я так не хочу, не хочу привыкать! Он сам не захочет, если по привычке! — Девушка говорила почти зло, срываясь на вскрики, и понявший все до конца Нор бросился прочь от этих узнанных голосов, от того страшного, непоправимого, что сулил ему подслушанный разговор. Он опомнился уже у себя в комнате. Собственно, «опомнился» — неудачное слово. Опомниться Нору предстояло очень не скоро, если предстояло вообще. Он бродил из угла в угол, пиная скудную мебель, давясь отчаянием и мутной злобой невесть на кого и за что. Злиться действительно было не на кого; разве что на самого себя, да и то поздно, а значит — глупо. Все. Отчалила лодочка. Отчалила, не вернется. Можно колотиться мордой об стенку, можно убить кого-нибудь, спалить дом — что угодно можно натворить, и только одно не получится: исправить. Отчалила лодочка. Не вернешь. Злоба сменилась стыдом, потому что все-таки не удалось отвертеться от никчемных мыслишек: «С двумя руками небось был хорош, двурукого небось привечала... А как только...» (Несправедливо же, подло! Ни при чем здесь увечье твое, дурень ты!) «Я ради нее... А она...» (А что она? Кто за тобой в Прорву полез? И это после того, как ты ее на свою поганую Школу сменял. Ну, чего молчишь?! Ведь сменял же!) «Крело-то, Крело! Еще другом назывался, песья отрыжка... Воспользовался мигом, отнял, украл...» (Да не он украл — ты, идиот, пробросался! За что его такими словами?! За то, что ради твоего драгоценного спокойствия хотел на Ниргу сбежать! Сам ты хуже собаки — та хоть хвостом вилять умеет, а ты только облаивать да кусаться!) Нор добрался до кровати, сел, тяжело уставился на укутанную тряпицей культю. На желтоватом стираном полотне четко проступали пока еще крохотные алые пятнышки. Допрыгался... Задел, что ли, во время беготни да метаний по комнате? Мог и задеть. Парень снова почувствовал себя плохо: разболелась голова, в горле принялась ворочаться горькая дрянь... Еще немного, и опять придется звать лекаря. Звать? Ну уж нет! Лучше тихонько помереть в этой комнате-конуренке, чем снова ловить на себе жалостные взгляды Рюни. Помереть... А собственно, ради чего теперь стоит жить? Что у тебя осталось? Пьяные шакальи морды, которые надобно бить ради неприкосновенности чужого добра? Изо дня в день, до старости, пока не вышвырнут за ненадобностью или (что еще хуже) оставят дармоедом-приживальщиком в память былых заслуг. Ты и не знал, а будущее уже давно поглядывало на тебя сонными глазками почтенного старины Круна, который не сошел с ума от беспросветности своей достойной работы единственно потому, что сходить-то ему почти не с чего. А еще будет женитьба, не по любви — по предписанному Уложениями порядку. Обязательно клюнет какая-нибудь дура, уж больно нажива соблазнительная: и тебе капитанского рода, и драчун лихой (дуры от таких просто млеют), и самостоятельный, при уважаемом деле — вышибала в солидном заведении. А что калека, так это даже к лучшему. Верный кусок хлеба под старость — милостыню выклянчивать (калекам хорошо подают, охотнее, нежели всяким прочим). И потянутся дни. Как в собственных давних стихах: «Тоска тягучих серых дней». Унылая брань из-за пустяков, попреки малым достатком, хмельные приятели с низкими лбами и глазками старины Круна, кухонный чад... А вечерами — осточертевшая близость нелюбимых глаз, торопливая похоть (просто так, от безделья, чтобы все как у всех)... Вот, значит, для какой жизни отпустила свою добычу Серая Прорва! Так стоит ли?.. Может, пойти к префекту и напроситься в горный гарнизон? Ах да, без допущения к стали нельзя... Тогда на Ниргу. Нору почему-то казалось, что его, в отличие от Крело, никакие благодетели не станут удерживать от подобного шага. И пусть, так будет лучше для всех. По крайней мере, не придется путаться под ногами у Рюни и ее избранника; не придется своим присутствием постоянно растравлять в их душах чувство вины, которое очень быстро сменится досадой и неприязнью. Ладно, хватит терзаться. Чем ныть, лучше радуйся, что теперь можно не беспокоиться за Рюни. Здорова она, просто по Крело своему сохла. И ни в какую купальню, конечно же, не ходила, а ходила искать этого сбежавшего от самого себя дурака. Вот, стало быть, почему в кассе дядюшки Лима обнаруживались лишние деньги — Рюни подсовывала обратно то, что ей давали на купания. Интересно, кто же все-таки не пустил Задумчивого Краба в ниргуанские поселения, кто заставил вернуться? А, да ну его к бесам! Тебе-то какая разница — кто? Что случилось, то случилось уже навсегда. Докопаться до сути можно, только зачем тебе это? Совершенно незачем... Парню становилось все хуже. Повязка увлажнилась, стала тугой и жгла, как будто набухала не кровью, а кипятком. Тем не менее Нор вынудил себя встать и принялся бродить по комнате. Ноги держали плохо, приходилось то и дело приваливаться к стене, цепляться за спинку кровати, но парень никак не желал лечь — назло головокружению, назло дрожи в коленях, назло всему. А потом он едва не упал, споткнувшись о торчащий из-под кровати футляр — длинный, округлый, затянутый линялой замшей. От нечаянного пинка футляр этот с певучим гулом вылетел на середину комнаты, и Нор замер, впился в него почти испуганным взглядом. Парень давно уже думать забыл о скрипке — вернувшись, не увидел ее на обычном месте и решил, что пропала, что хозяева выкинули. А она, оказывается, цела. Больше года подарено школьной науке, еще год растрачен вообще неизвестно где, и все это время убранная с глаз старая ворчунья терпеливо дожидалась своего владельца. Ну вот, дождалась. Отыскалась. И что с ней делать? Проку-то от нее теперь с крабий хвост, даже продать рука не поднимется. А хоть бы и поднялась, так все равно никто не позарится: старенькая она, исцарапанная и без двух струн. Единственно, чем ценна, — это памятью о родителях да прошлых неплохих временах, но подобную ценность никто, кроме самого Нора, разглядеть не способен. Став на колени, Нор осторожно трогал мохнатую от пыли замшу. Истерлась она, изветшала; многочисленные прорехи обнажили лубяную основу. Медные застежки съела ядовитая зелень, и парень долго возился с ними, взмок, обломал ногти, но все же управился. Потом он сидел прямо на полу, оглаживал скрипку и удивлялся. Ему казалось, что инструмент вовсе не должен быть таким изящным, что гриф непривычно короток, а с деки почему-то исчезла незамысловатая, но приятная для глаза резьба. Дикость, бред! Неужели можно совершенно отвыкнуть от с детства знакомой вещи? Выходит, можно. Или дело не в потере привычки? Странное ощущение прошмыгнуло по задворкам сознания. Будто бы невесть где и невесть когда уже приходилось рассматривать скрипку (другую, увесистую, громоздкую) — рассматривать и мучиться, что она так похожа на вот эту, о существовании которой почему-то не положено было знать. И будто бы такое случалось не раз, причем не только из-за скрипок... Плохо дело. Нет, в общем-то, все понятно: внезапная рана души, телесная боль... Тут у кого хочешь буек поведет. Ну и слава Ветрам-благодетелям — с надтреснутыми мозгами жить куда как спокойнее. А там граничный возраст подоспеет; может, трибунал идиотом признает, и все неприятности сами собой закончатся. Хотя насчет идиотизма — это ложкой на молоке нарисовано: не всякий, у кого в голове начинка с посвистом, обязательно идиот. Вот, к примеру, Лопоух, которого держат сторожем при шлюпочной верфи — его же в Прорву не гнали! Даже говорить не может, мычит только, но детей натворить сумел — этому делу хворые мозги не помеха. Причем они (дети то есть) все уже с дырявыми ушами, нормальные. Лопоух во младенчестве ушибся лбом о проезжающую карету, а такое, говорят, потомству не передается. И еще говорят (шепотком, с оглядкой и не первому встречному), что, будь все граждане Арсда вроде Лопоуха — немые да глупые, — Орден бы только радовался. Пока голова Нора была занята подобными размышлениями, рука его продолжала возиться со скрипкой. Опомнившись, он изумился, до чего уютно и ловко пристроилась у него на коленях старая ворчунья — будто живая, будто сама собой. Да, именно так: сама собой. Только не скрипка — рука принялась самовольничать, пользуясь тем, что голова увлеклась вздорными мыслями. Теперь пальцы все смелее заигрывают со струнами, и даже культя, пятная гриф алой влагой, пытается управлять зарождающимися звуками. А звуки эти, между прочим, вовсе не безобразны. Странные — да; непривычные — тоже да... Но они музыкальны, и странность их привлекательна. Так, может быть, потерявшийся в Серой Прорве год жизни потерян не до конца? Может быть, руки оказались памятливее головы и вспомнили свое обращение с резной неуклюжей скрипкой, которая все-таки была на самом деле? Но тогда... Тогда получается, что он, Нор, и без левой кисти умеет извлекать из струн какое-то подобие музыки? Нор так и не потрудился встать с пола и устроиться по-человечески. Он очень старался верить, что забыл о своей потере, о ране, недомогании — забыл все, кроме игры. Старая ворчунья опять с ним, не потерялась и ни на кого не променяла; в жизни все-таки нашлось кое-что, ради чего эту самую жизнь стоит терпеть; под пальцами гудят струны, и думать о чем-то другом преступно. Но на еле слышный скрип открывающейся двери Нор обернулся так стремительно, словно только его и ждал, убивая время игрой. Рюни ведь и не дура, и не глухая. Там, во дворе, когда убегающий парень выдал себя гулким хлопком двери, девушка наверняка догадалась, что их с Крело подслушивали и Нор может узнать обо всем не от нее. Может быть, она даже догадалась, кто именно их подслушивал. В любом случае Рюни не могла не прийти для честного разговора. Вот она и пришла. Сидя на полу, Нор рассматривал замершую в дверях девушку. Сперва он вознамерился удостоить ее лишь безразличным коротким взглядом снизу вверх и через плечо, но, взглянув, не смог оторваться. Получилось глупо, и сразу же заболела шея. Несколько мгновений Рюни озадаченно молчала, потом спросила: — Тебе лучше, да? Нор буркнул нечто малоразборчивое и, наконец-то сумев отвернуться, сгорбился над скрипкой. Ему очень хотелось принять какую-нибудь гордую позу, но для этого надо было бы встать, а вставать он боялся. Закружится голова, или ноги подкосятся, — хорошая же выйдет гордость! Никак нельзя сейчас показать слабость, нельзя давать Рюни повод для жалости. Пожалеет — отложит разговор, а нарывы надо взрезать как можно скорее, иначе только хуже получится. Рюни между тем шагнула через порог, плотно прикрыла за собой дверь. — Я сначала боялась входить, думала: может, спишь? Потом слышу — струны трынькают... От этого «трынькают» Нора передернуло, но девушка не заметила. Она другое заметила — бледность, трясущиеся пальцы и кровь на грифе. — Ты что вытворяешь?! — Голос ее задрожал. — Вставай и ложись, слышишь? Я помогу... Нор замотал головой: — Не хочу. И помощи мне не надо. Мне уже помогли — ты и еще один... Он не хотел говорить ничего такого, но случайно вышмыгнувшее слово еще никому не удавалось загнать обратно. Рюни плотно прикусила губу, отвернулась, пару мгновений стояла молча. Потом сказала: «Дурень». А потом подошла и села рядом с Нором. Несколько мгновений они молчали. Нор просто не знал, что сказать и нужно ли ему говорить что-нибудь; Рюни, похоже, собиралась с духом. Впрочем, много времени на это занятие ей не потребовалось. — Ночью, во дворе — это, значит, ты был... — Нет, девушка не спрашивала, она просто делала вывод. А раз нет вопроса, то и ответ не нужен. Нор машинально глянул на оконные занавески. «Ночью»... Значит, сейчас уже не ночь? Ай, да какая, к бесам, разница?! Ночь, не ночь... Он скосил глаза, рассматривая Рюни, вздохнул: — Повязка у тебя красивая. Он, что ли, подарил? — Он. — Девушка тронула повязку. — Только учти, он перед тобой ни в чем не повинен. Я повинна. — Боишься, что стану на нем зло срывать? Зря. Если бы хотел, так прямо там, сразу... Уж с Крело-то я бы и вовсе без рук справился. Рюни дернула щекой: — Тебе с ним управиться вообще легче легкого: он и пальцем не двинет ради обороны. — Знает акула, чью добычу стянула, — буркнул Нор, глядя в сторону. Рюни почему-то не стала обижаться и спорить. Она принялась рассказывать о том, как узнала о постигшем Нора Несчастье, как сперва решилась топиться в море, а потом, размыслив, придумала идти вслед за ним; как уговаривала батюшку своего послать ее к Каменным Воротам, а господина Тантарра — учить и выхлопотать своей ученице сталь. Уже во время этой учебы девушка начала понимать, что Крело, который постоянно был рядом, становится для нее кем-то, кто гораздо нужнее друга. Только догадки эти она ненавидела и себя ненавидела за то, что оказалась способна предать попавшего в ужасную беду Нора. Потом Нор вернулся, но оказался калекой, и девушка опять разрывалась между любовью и долгом, а Крело решил ей помочь и исчез. Она искала его, но не нашла, зато случайно встретила Учителя. Оказывается, старика снова лишили чина, но его взял к себе командиром охраны какой-то могущественный иерарх. Это учитель выискал имя Задумчивого Краба в списках переселенцев и упросил своего нынешнего хозяина воспрепятствовать отъезду глупого беглеца. А вчера (ах, это было всего-навсего вчера!) Нор так лихо разделался с подлыми оскорбителями, что Рюни поняла: он по-прежнему сильный и ни в чьей жалости не нуждается — сам кого хочешь пожалеть может. И девушка решилась на выбор. Нор вроде бы слушал, но смысл услышанного доходил до него плохо. Прикрывшись ладонью и до боли скосив глаза, он украдкой рассматривал лицо сидящей рядом Рюни. Ни один из знатоков древних канонов изысканности не счел бы это лицо красивым. Брови слишком густы; нос изящен и тонок, но подпорчен легкой горбинкой... Да еще и два шрама — свежий, на щеке, и давний, еле заметный, из-за которого верхняя губа девушки чуть вздергивается, обнажая передние зубы (это ей камнем рассекли лет шесть назад). Но, несмотря ни на что, все — от квартального до дядюшки Круна — твердят, будто во всем Припортовье не сыщется девушки красивей Рюни. Да если бы только в Припортовье! Даже те, кто, к примеру, из Карры либо с атоллов приезжают, таращатся на Рюни так, словно она не человеческая дочь, а некое диво вроде морского змия: не лицо — чародейство какое-то! Тем временем обладательница этого самого чародейства заметила, что говорит она либо для стен, либо сама для себя. Девушка смолкла — Нор даже не шевельнулся. Какое-то мгновение Рюни колебалась: очень уж соблазняла возможность оскорбиться его равнодушием и уйти с полным правом никогда не возобновлять тягостных объяснений. Но парень казался таким удрученным... Сидит сгорбившись, лбом почти что в колени уткнулся, лицо прикрыл — глаза прячет. Они, наверное, красные, а на ресницах повисли слезы. Глупо, очень глупо было мучить оправданиями его и себя. Тем более что оправдываться, в общем-то, не в чем. Рюни нерешительно встала, прошлась вдоль стены, потом опять обернулась к Нору и ойкнула от неожиданности. Нор, оказывается, следил за ней не отрываясь, а глаза его... Нет, они не краснели от слез, но уж лучше бы он заплакал. — Лечь бы тебе, — тихонько сказала девушка. Нор сжал пальцами веки, словно хотел выдавить из-под них напугавшую Рюни непереносимую собачью тоску, потом бережно отложил в сторону скрипку и поднялся на ноги. Он недаром так опасался этого движения. Пол вдруг стал вкось, дрожащие колени подломились — только чудом каким-то удалось спастись от падения. Рюни кинулась помогать, но парень отшатнулся, словно девушка ударить его хотела. — Не бойся, это я просто ногу отсидел. — Он говорил невнятно и торопливо. — Ты иди, наверно, а я и правда прилягу, посплю. А завтра уже работать буду. Рюни с сомнением оглядела его, шмыгнула носом: — Может, все-таки сбегать за лекарем? Я бы скоро... — Не надо! — почти крикнул Нор. А потом добавил, потупившись: — Пусть почтенная госпожа хозяйская дочь не изволит выдумывать ненужные траты. Для каждого работника лекарей нанимать — этак и доход подорвать недолго... Он не смотрел на девушку, не видел ее лица, но услышал, как изменилось ее дыхание — стало трудным, надрывным, словно Рюни силилась приподнять какую-то тяжесть или... Нет. Уж кто-кто, а дочь почтенного Сатимэ умела сдерживать слезы. Она просто шагнула к двери. Молча. — Рюни! Этот окрик настиг ее уже на пороге, и девушка замерла, Дожидаясь продолжения. — Скажи батюшке своему, что я денька через три-четыре смогу петь для гостей. Скажешь? — Да. Это хорошо, он порадуется... — Рюни кончиками пальцев тронула полуоткрытую дверь и все-таки не удержалась, спросила тихонько: — Значит, я теперь для тебя буду не друг? Нор понимал, что молчание обидит ее куда сильнее, чем даже самый глупый и злой ответ. Понимал, но не мог выговорить ни слова. Парень ведь сам не знал, кем он теперь станет для Рюни и кем станет Рюни для него. 5 О подобном нашествии гостей Сатимэ давно уже и мечтать разучился. Мало того, что за столы умудрилось повстискиваться едва ли не вдвое больше народу, чем эти самые столы способны были вместить, так еще и на полу люди сидели, и стены подпирали, и в дверях толпились. А ведь начинался день скверно. Сперва обнаружилось, что в двух бочках прокисло пиво, вчера казавшееся довольно свежим; потом дуреха-служанка умудрилась споткнуться на ровном месте и с маху села в корзину с черепашьими яйцами. А потом дядюшка Лим вовсе отчаялся дождаться хоть одного посетителя. Неподалеку от дверей «Гостеприимного людоеда» затеялась драка. Причем это была не обычная для предвечернего времени потасовка, когда участники теряются в густой толпе зевак и дело не успевает зайти дальше перемежающихся толчками возгласов вроде: «Ты че?!» — «Да сам ты че?!» На этот раз все складывалось гораздо хуже. Со стороны коптилен по Бродяжьей двигались несколько подвод, груженных вяленой рыбой. Груз этот явно предназначался для какого-то гарнизона территориальных войск, потому что на каждой подводе, кроме возницы, сидело по два солдата — для охраны. И надо же было случиться такому несчастью, чтобы совсем рядом с заведением дядюшки Лима обозу этому повстречался рейтарский патруль! Началось с малого. Возница передней подводы окликнул патрульных и довольно миролюбиво напомнил, что, по уставу, следует салютовать встречноидущим воинам. Кто-то из рейтар столь же миролюбиво ответствовал, будто воинов он видит только сидящих, а салютовать встречноидущим упряжным мулам устав не велит. Но на второй подводе не расслышали и злобно осведомились, почему всякая мразь, трусливо укрывающаяся в столице от боевой службы, смеет обзывать мулами доблестных защитников Арсда. Этого хватило. Заинтересовавшиеся было ссорой прохожие кинулись кто куда, поскольку в ход сразу пошли древки алебард, приклады и ножны солдатских мечей, а столичные улицы тесноваты для упражнений с подобными предметами. С грохотом сталкивались покинутые возницами подводы, бесились мулы, визжали разбегающиеся торговки, кто-то уже отползал к стене, прикрывая ладонью окровавленный рот... На скорый конец возникшего из-за ерунды побоища надеяться не приходилось. Рейтар было всего пятеро, но обязательное для патрульных латное вооружение делало их почти неуязвимыми; солдаты же по причине жары поленились облачиться в броню, за что сперва и расплачивались., Однако это лишь сперва. Великолепно обученные приемам боя в строю, территориалы быстро выправили положение. Укрывшись за перевернутыми подводами, они встретили распалившегося противника градом увесистых рыбьих тушек, после чего атаковали сами, выставив перед собой сорванные тележные борта. Может быть, одной из сторон все-таки удалось бы взять верх, если бы их не полезли разнимать праздношатающиеся матросы. Считанные мгновения спустя выяснилось, что миротворцы тоже дерутся, причем невозможно понять, на чьей стороне — скорее всего, на своей собственной, поскольку флотские одинаково презирают и солдат, и рейтар. Следя за творящимся безобразием сквозь дверную щель, дядюшка Лим то всхлипывал, то вдруг принимался бормотать такие словечки, что стоящий поблизости Нор в немалом испуге косился на Рюни и госпожу Сатимэ — не слышат ли? К счастью, внезапно обнаружившийся у добропорядочного кабатчика талант сквернослова остался незамеченным: присутствующие (включая дам) были слишком поглощены происходящим снаружи. Как только началось уличное побоище, слуги кинулись запирать двери и оконные ставни распивочного зала. Это многоопытный Крун успел распорядиться — уж он-то знал, что в конце концов избиваемые обязательно кинутся искать убежище в ближайших домах и навяжут хозяевам щедрую долю своих неприятностей. Все было заперто надежно, с похвальным проворством, однако запиравшие успели позаботиться о пригодных для подглядывания щелях. Невозможно как следует разобраться в том, на что смотришь сквозь крохотное отверстие да еще поверх чьего-то затылка. Происходящее виделось Нору жуткой человеческой мешаниной, которая то шарила по сторонам остервенелым взглядом вспученных, налитых дурной кровью глаз, то замахивалась бронированными кулаками, то вдруг щерила чуть ли не прямо в лицо подсматривающему парню обезображенный яростным воплем рот, который тут же с хряском брызгал белым и алым под ударом окованного железом приклада... А еще это месиво хрипело, трещало, лязгало, грохотало и шаркало множеством подбитых медью подошв, взвывало и гадко хекало, когда дерево или железо сталкивалось с людской плотью... Нору было очень жалко хозяина. Дядюшка Лим так надеялся на сегодняшний вечер, столько стараний приложил, чтобы нынче в заведении собралось побольше народу! И вот, извольте получить подарочек от злобной бесовки-судьбы. Даже если драчуны утихомирятся прежде, чем настанут сумерки (а это вряд ли), то все равно добропорядочные граждане еще долго не рискнут соваться сюда. Префект территории наверняка пришлет на место драки свору чиновников и охрану; срочно призванные к месту происшествия солдатские и рейтарские командиры всяческих рангов будут с чудовищной руганью валить вину друг на друга, причем дознание запросто может превратиться в новую драку. А после того как власти утолят жажду справедливости, солдаты (скорее всего из числа дравшихся) будут чинить подводы, собирать рассыпанный груз и старательно выискивать, на ком бы сорвать неперекипевшую злобу. И вместо выгоды заведению угрожают новые убытки. Побоище оборвалось до того неожиданно, что и Нор, и прочие созерцатели в первое мгновение внезапной тишины перепугались, будто вызвана она, тишина эта, каким-то новым несчастьем. Лишь чуть позже, когда снаружи донеслись спокойные увещевающие голоса, парень решился отстранить дядюшку Лима и приоткрыть дверь. Они с хозяином успели увидеть лишь самый конец умиротворения, зато хорошо рассмотрели умиротворителей. Собственно, особо рассматривать не потребовалось — полосатые одеяния этих людей объясняли все. Орденские охранники и не думали применять силу либо грозить оружием (кстати, были при них лишь короткие мечи, а против алебарды это — как вилка против галерного бивня). Но солдаты уже возились со своими подводами, прочие торопливо удалялись, помогая идти ушибленным, — рейтары в одну сторону, матросы в другую... Вскоре потрепанный провиантский обоз двинулся своей дорогой, полосатые ратники исчезли, словно по чародейскому мановению, и улица постепенно приобрела обыденный мирный вид. Вот так-то. Орден — это вам не рыбьи очистки, это... Одно слово — Орден. И теперь люди кишат в распивочном зале «Гостеприимного людоеда», словно крабы-падальщики в брюхе дохлой трески; на щеки дядюшки Лима возвратился румянец, и даже госпожа Сатимэ удовлетворенно потирает шуршащие сухие ладони. Нор не видел, как наполнялась людьми таверна. Как только стало ясно, что вечером все-таки придется петь, парень удрал в свою комнату, плотно прикрыл дверь, занавесил окно и долго сидел в полумраке, тихонько перебирая струны старой ворчуньи. Нет, Нор не боялся, не сомневался в себе. Слишком хорошо помнился ему восторженный рев завсегдатаев «Гостеприимного людоеда», слишком часто приходилось слышать, как незнакомые люди распевают выдуманные им песни, воображая, будто это творения Фанрота или самого Рарра. Конечно, о прежнем умении владеть скрипкой теперь лучше даже не вспоминать, но ведь можно петь вовсе без музыки — тот же Рарр, говорят, не знал мелодической грамоты и просто-напросто отбивал такт каблуками. Сегодняшний вечер наверняка будет похож на те, которые бывали раньше, до Школы и отлучения. Только тогда парень пел единственно ради пополнения хозяйской кассы, а теперь... Может, Рюни и поймет, что песни Нора предназначены не пьяному сброду; может, она ужаснется, когда сама ощутит его отчаянную тоску. Возможно, она даже снова полюбит. Но если и случится такое, невероятное, все равно это будет не к лучшему. Ничто, повторяясь, не бывает таким, как впервые, а любовь, заквашенная на жалости, — лишь тень той, которая вызревает из дружбы и уважения. Сбудутся ли бредовые мечты Нора, не сбудутся ли — в любом случае сегодняшние песни не принесут добра ни ему, ни Рюни. Но человек своей душе не хозяин, а потому парень понимал: веселых песен ему из себя не вымучить. С раннего малолетства Нор привык издеваться над теми, кто передоверял слепому случаю выбор своей судьбы. До сих пор жизнь была по-своему добра к парню: частенько ставя его перед необходимостью тяжелых решений, она ни разу не дала ему времени на хитроумные ухищрения. Но теперь время было, и Нор неожиданно для себя самого загадал: если хозяин, решив, что пора начинать, пришлет за ним Рюни, то вреда от сегодняшнего пения ни для кого не будет. Если Сатимэ пошлет кого-нибудь другого или самолично придет, тогда... Тогда... Он не успел додумать свое гадание, да и надобность в таких раздумьях пропала. Скрипнув, отворилась дверь, и в комнату заглянула Рюни. — Ты бы спускался, — буркнула она, глядя мимо его лица, — а то батюшка волнуется, и гостям уже невтерпеж... Распивочный зал встретил парня сокрушительным ревом. Именно зал встретил, не люди. Потому что в протяжном гремучем вопле отсутствовало человеческое многоголосие; чудилось, будто вопили и улюлюкали сами стены — совершенно независимо от беззвучного беснования набившейся в зал толпы. Значит, этот вечер будет все-таки не слишком похож на те, давние. Нора еще никогда не встречали подобной бурей восторга, да и столько народу, явившегося единственно ради его песен, парень раньше не видывал. Запнувшись на пороге, он быстро и настороженно оглядел собравшихся. Кое-кого Нор узнал — пришли почти все прежние завсегдатаи. И почему-то решился пожаловать сам маэстро Тино, а это уж вовсе поразительно: почтеннейший клавикорд-виртуоз всегда брезговал кабаками. У него, видите ли, не было сил смотреть, как люди домучивают остатки своего разума бессмысленным пьянством. Кстати сказать, маэстро в своей неприязни иногда доходил до самопожертвования и принимался беззаветно избавлять мир от пьянящего пойла (у людей менее утонченных подобные порывы именуют запоями). Может быть, он снова?.. Да нет, чушь — почтеннейший Тино никогда не пил на людях. Он стеснялся, прятался, приказывал Нору пропускать уроки, только парень потом все равно замечал его красные глаза, землистое лицо, дрожащие пальцы, и клавикорд-виртуоз мучительно путался во вранье о болезненных припадках, вызванных чрезмерным трудолюбием. Нор не видал маэстро больше полутора лет (или двух с половиной — бесам бы на забаву отдать проклятую Прорву с ее невообразимыми выходками!) и теперь ужаснулся его сутулой спине, морщинистым дряблым щекам и поселившейся в глазах пустоте. Ведь не старик же еще, не пожилой даже, а как сдал... И щуплый, до неприличия конопатый парнишка, сидящий рядышком с господином виртуозом, тоже какой-то неприкаянный, нахохленный. Новый ученик, что ли? Явно, они вместе пришли, к тому же у мальца под мышкой зачехленная арфа... Так зачем это маэстро и себя, и его сюда приволок? А гости всё неистовствовали. От воплей гудели стены, в глазах рябило от дергающихся голов и машущих рук. Кого здесь только не было! Матросы в линялых куртках; вольные рыбаки — однообразно бородатые и с однообразными кольцами в облупленных носах; коптильщики с коричневыми от въевшегося жира руками и лицами; ремесленники; торговки; напомаженные красавицы из нескучных квартир, присланные хозяевами в надежде на барыши... Во, и даже квартальный здесь! Метались огни жарких десятисвечий, желтые блики и черные хлопья копоти пятнали потные лбы, из-за мельтешащих по стенам теней толпа казалась вдвое большей, чем на самом деле, хотя уж куда там больше — лучше бы меньше она казалась, да не вдвое, а позначительней... Парень понимал, что слишком долго он торчит на пороге, но никак не мог принудить себя шагнуть, слиться с этим многолюдьем, которое запросто может не отпустить на волю простака, решившегося хоть на миг стать его частью. Бес знает, сколько лишних мгновений простоял Нор, изо всех сил прижимая к себе скрипку, старательно не замечая приглашающих взмахов дядюшки Лима. И бес знает, сколько бы он еще простоял вот так — дурак дураком, — если бы вдруг не сообразил, что боится. С десяток услужливых рук подняли его и водрузили на разливочный столик, по полу разлетелись осколки стаканов и кружек, но их грохот с лихвой искупило бренчание посыпавшихся к ногам Сатимэ медяков. А рев немного притих, и сквозь него явственно прорезались требовательные крики: — "Вдовушка в купальне"! Слышишь?! Пой «Вдовушку»! — "Бравый парень с Побережья"! — Нет, «Красотка и людоед»! «Красотка и людоед»! Нор нетерпеливо рванул струны; пронзительный, почти сердитый вскрик старой ворчуньи утихомирил вопли и гам лучше, чем вылитая за борт бочка рыбьего жира утихомиривает бесчинство штормовых волн. Впрочем, начать пение не удавалось еще довольно долго, потому что несколько могучих глоток чересчур рьяно домогались от прочих гостей тишины. Парень опустился на корточки (под носками сапог хрустнула битая глина), исподлобья глянул в ждущие нетерпеливые лица. Много лиц. Множество. Все-таки жизнь лишена смысла и справедливости, а тесьму человеческих судеб сплетают гнуснейшие из бесов. Все эти люди, небось, и под угрозой отлучения не согласились бы слушать Крело; и Рюни сберег от стольких несчастий вовсе не он... Так почему же, почему?.. Эх, самая глупая глупость спрашивать, когда знаешь: ответить не сумеет никто, даже сама Рюни. Разве только Ветра — на то они и всемогущие, чтобы все мочь, — но их ответам цена известна... Парень плотно зажмурился, тряхнул головой, да так, что аж в затылке хрустнуло. Ладно, хватит. Вышвырни из души черноту, выплесни ее на этих, пришедших. «Вдовушку» им захотелось? Поржать и на Торжище можно, тамошние плясуны горазды веселить дураков. А уж если пожаловали слушать Певца Журчащие Струны, так должны были приготовить уши для настоящего... Он тихонько погладил скрипку, и гулкое дерево отозвалось спокойным протяжным стоном. А будущего не будет, а прошлое догорело, И память нам пудрит веки прозрачной горькой золой. Судьба прошмыгнула мимо. Мы смотрим ей вслед несмело, Но след этот еле виден — он слизан туманной мглой. А радость столкнет с порога, запрет за нами ворота, И мы побредем сквозь серость, оскальзываясь в грязи. Терзая сердца надеждой у каждого поворота, Но прежнее не воскреснет — хоть жди, хоть плачь, хоть грози. А кончится все как надо. Настанет последний вечер, Сигнальный рожок проплачет чуть слышный короткий зов, Корабль отвалит от пирса, закат качнется навстречу, И мачты упрячут стройность под саваны парусов. Нет, нынче решительно все получается не так, как раньше. Конечно же, толпа не молчала (толпа вообще не умеет молчать). И оборвавший пение Нор потупясь слушал покашливание, поскрипывание, мучительные вздохи, кряхтение, невнятное бормотание... Ничего похожего на привычный восторг. Недоумение, обида — вот что мерещилось парню в этом глухом, неуловимо крепчающем гуде, похожем на бурчание исполинского брюха легендарного морского страшилища. Парень растерянно огляделся, увидел вытянутое, бледнеющее лицо Сатимэ, мрачную ухмылку клавикорд-виртуоза, какую-то полузнакомую драногубую рожу, скалящуюся в непонятном злорадстве... А кто-то опять неуверенно требует «Вдовушку», кто-то громко жует, брызгая мясными слюнями и гаденькими словечками... А двое-трое проталкиваются к дверям. Неужели так плохо было спето? Или они не поняли? Рюни не видать, то ли забилась куда-то, то ли вовсе ушла от его позора... Так что же, действительно, взять и спеть им «Вдовушку»? Ведь могут и заведение разнести... — Почтеннейшие господа! Не желаете ли вы порадовать уши забавной песенкой про красотку и людоеда? Смилуйтесь, всемогущие, да это же распахнул пасть конопатый сопляк, пришедший с клавикорд-виртуозом! Он уже успел влезть на стол, стоит в рост — губы бледные, трясутся от страха, потому что все смолкли и пялятся на этого невесть откуда взявшегося выскочку, удивляясь его нахальству. А выскочка как нельзя лучше сумел воспользоваться мгновением тишины и всеобщим вниманием. Как он играл! Что вытворяли со струнами его исцарапанные грязные пальцы! И то сказать — пальцев-то у него десять... Грызя губы, Нор слушал, как чужая глотка выводит им самим когда-то выдуманные рулады, и завидовал, завидовал, зло, до слез, до кровавых пятен на скулах. Струны — пусть, раньше он и сам мог не хуже, но голос... Вот чего нет и никогда не было у Нора: голоса. А гости уже напрочь забыли о Норе, о непонятой ими песне. Гости веселились; они подвывали, они дружно гикали в такт; некоторые с восторгом подхватили напев: ...Позабудь хоть на миг про обед, людоед. Я сейчас расшнурую атласный корсет, Скину юбку, что ножки скрывает. Погаси свой костер, не грози мне котлом. Пораскинь-ка ленивым дикарским умом: Я куда аппетитней сырая. Да оставь ты в покое топор, дурачок! Вот гляди, расстегнулся последний крючок, И для глаз угощенье готово. Стой спокойно! Не смей отворачивать взгляд! Ну подумай же: разве вот это едят?! Это дурень, совсем для другого... Вот-вот, этого-то они и хотели, этим они восторгаются. А ты, осел, душу перед ними расстилал... Да сморкаться они хотели на твою душу! Честным людям пожрать охота, а ты им переживания свои суешь, как клопа в ноздрю. Осел... Нор слез на пол, взял скрипку под мышку и стал проталкиваться к выходу. Естественно, никто и не думал уступать ему дорогу, гриф старой ворчуньи путался в одежде толпящихся, а настроение парня никак не способствовало любезному обхождению с ближними. И все-таки на него почти не обращали внимания. Только возле самой лестницы, ведущей наверх, какой-то верзила злобно прошипел: «Да не мешай же слушать, стервь непоседливая!» Верзила этот даже не потрудился глянуть, кого он ругает. Ему было не до всякой там стерви — он прилип глазами к взмокшей от вдохновения конопатой роже певца. Добравшись до своей комнаты, Нор первым делом аккуратно уложил скрипку в футляр и задвинул под кровать — поглубже, чтобы никогда больше не попадалась на глаза. Дверь он закрыл так плотно, как только позволило покоробившееся от дряхлости дерево, но все, равно, снизу, из зала, доносилось пение, а временами и восторженный рев. Что ж, правильно. Сопляк хорошо поет, красиво, искусно. Вот только песни эти выдуманы не им... На душе было пусто и мерзко. Даже злоба как-то незаметно обессилела, переродилась в тупую мучительную тоску. Нор бродил по комнате, гладил ладонью стены, выглядывал в темное, подсвеченное скудным фонарным заревом окно и старательно думал о всяческой ерунде. Например, о стенах, которые совсем облупились, и хорошо бы их заново выкрасить, потому что под струпьями изветшавшей краски заводятся клопы и кусачие бабочки. А застекленное окно — напрасная роскошь в комнате, отданной под жилье заурядному слуге, здесь и слюдяные пластинки сойдут. Надо бы посоветовать дядюшке Лиму, чтобы распорядился эти самые стекла вынуть и продать. Много за них выручить не удастся, но на покраску стен, наверное, хватит. Впрочем, Сатимэ на такую затею не согласится: слюдяное окно подпортит фасад. А с другой стороны, клопы и прочая дрянь вряд ли присягнут не пересекать здешний порог и кормиться одним только Нором. Возможно, хозяин все же решится пожертвовать зажиточным видом своего заведения ради спокойного сна да некусаного тела? Тем более что жертва-то ничтожна — никто из гостей и не подумает вывихивать шею, присматриваясь к окнам второго этажа. Бес знает, много ли времени удалось растранжирить, прячась от случившегося за никчемными размышлениями. Во всяком случае, когда Нор наконец очнулся, пол по-прежнему трясся от радостного гиканья собравшихся в зале гостей. А очнулся Нор потому, что кто-то стучался в дверь — негромко, но весьма настойчиво. Ну и кто это выискался такой обходительный? Запоров-то на двери нет и не было никогда — толкай да входи. Так нет же, стучит... Рюни, что ли? Нет, парень совершенно зря заподозрил хозяйскую дочь в стеснительности. И опасение, что разрешения войти домогается Крело (сейчас подобный визит уж непременно бы закончился мордобоем), тоже оказалось напрасным. В дверь стучался дядюшка Лим. Почему-то решив, будто вымученный невнятый звук означает разрешение войти (Нор, кстати, сам не был в этом уверен), владелец «Гостеприимного людоеда» перешагнул через порог. Парень мельком глянул в его розовое, сияющее лицо и поспешно отвернулся. За спиной тяжко вздохнули, потом жалобно скрипнул расхлябанный стул — почтеннейший господин хозяин изволил приготовиться к долгому разговору, однако начать не решается. Во, опять вздох. Только что были весьма довольны жизнью, и — на тебе, пригорюнились. Ну так чего молчать? Все же ясно: пользы от тебя, Нор, (прости) никакой; певец из тебя (прости) больше не получится; вышибал у меня (прости) и так хватает, лишнего держать (прости) не позволит достаток; дочку я (прости) за тебя не отдам — она (прости) другого выбрала, и от твоего здесь присутствия (прости) получится большое неудобство... ведь так, хозяин? Ах да, еще, конечно, всякие реверансы будут. Спасибо за все... Не откажись принять скромную сумму... Живи, пока не подыщешь чего-нибудь... В общем, если попросту, то вот тебе, дружок, звонкий мешочек, а где у нас выход, ты и сам знаешь. Тем временем дядюшка Лим разразился очередным душераздирающим вздохом и вдруг заговорил совсем не о том, к чему готовился Нор. — Ты напрасно переживаешь, все вышло удачно. Гости довольны, и выручка велика. — Он прихлопнул себя по оттопыренным карманам, и те откликнулись дробным металлическим лязгом. — Я уже и не припомню, получал ли когда-нибудь столько за один вечер. А ведь вечер покуда не окончился... Парень искоса наблюдал за дядюшкой Лимом. Несмотря на вздохи и виноватые глаза, кабатчик вовсе не казался несчастным. Ну что ж, для него действительно все устроилось хорошо. Ишь, как многословен! — А знаешь, кого нам следует благодарить за удачу? Почтеннейшего маэстро, обучавшего тебя музыке. Это он по собственной воле зашел предупредить, что ты совершенно не сможешь играть, а когда ни игры, ни путного голоса, то добра не получится. И юношу этого он привел — очень, говорит, кстати сестра мне своего сына из деревни прислала. Видишь, как хорошо все складывается? Ты будешь сочинять песни, мальчик будет петь... «А ты денежки грести», — непочтительно додумал его слова Нор. Ладно, хозяина можно понять и винить его, конечно же, не в чем. Но маэстро-то каков оказался! Воспользовался, урвал для племянничка уютное место. Стервятник... Значит, каждому свое занятие определено: один будет кашку варить, другой кушать... Как-то не верится, что конопатый сопляк станет объяснять восхищающимся гостям, кем его песни выдуманы. Однако высказать вслух свои злые мысли Нор не успел. С треском распахнулась дверь, и на пороге появилась запыхавшаяся Рюни. Выглядела она странно — губы дрожат, глаза бегают, дышит так, будто несколько лиг бегом пробежала... Сатимэ сунулся было с испуганными расспросами, но почтительная доченька прицыкнула на него и нелюбезно осведомилась: — При тебе деньги есть? Кабатчик растерянно поскребся за ушами, мельком глянул на Нора, потупился. — Ну, помнится, завалялась в карманах кое-какая мелочь, — протянул он с видимой неохотой. — Сыпь все на кровать, слышишь?! — Рюни не говорила — приказывала. — Сей же миг все высыпай и спускайся в зал. Ну, смерти моей захотел?! Быстрее! С тягучим вздохом Сатимэ бросил на одеяло несколько монет (интересно, как это он исхитрился на ощупь отличить медь от золота?) и собрался что-то сказать, но Рюни чуть ли не пинками выпроводила его в коридор и захлопнула дверь. Потом обернулась к Нору. — Там, внизу, тебя узнал какой-то верзила со шрамом. Сказал квартальному, что ты убийца, что тебя надо хватать. Квартальный, добрая душа, послал его в префектуру (мол, не упустить бы в этаком многолюдстве, пускай шлют подмогу), а сам отыскал меня и велел передать: уходи. Понял? Бери деньги и убегай поскорее — рейтары мешкать не станут! Сбивчивый полушепот хозяйской дочери взволновал парня, но вовсе не так, как ожидала Рюни. Нор перепугался, что девушка просто выдумала способ избавиться от него. И только когда Рюни уже замолчала, ему вдруг вспомнился свежий розовый шрам на радостной, неуловимо знакомой роже. Ну конечно, ведь это же не кто иной, как один из давешних проклятых шакалов мелькал среди гостей дядюшки Лима. Вот и все. Загоняла-таки судьба, заездила, затравила. Может, уже не трепыхаться? Мысль про «не трепыхаться» показалась достойной и мужественной; даже не без удовольствия парень представил себе, как в комнату врываются латники, а он встает им навстречу со спокойной улыбкой: «А я уж заждался. Если б вы знали, до чего мне все надоело!» Правда, подобные величественные мечтания совершенно не вязались с лихорадочной суетой и беспомощными попытками завернуть в старую куртку выволоченные из-под подушки нож и железный бивень: предметы увесистые, толстая заскорузлая кожа трудно уступает дрожащим пальцам, а когда неуклюжий тючок наконец готов, то при попытке сунуть его под мышку рукава разворачиваются и обе железки с грохотом валятся на пол... Потом он переминался с ноги на ногу и вздыхал, глядя, как шустро и ловко справляется с непослушными вещами Рюни. Только когда девушка попыталась сунуть в тугой аккуратный сверток отобранные у отца монеты, Нор очнулся, перехватил ее руку, легонько встряхнул: — Не надо. И спасибо тебе. И... ну, ты понимаешь. — За скрипку не бойся, я пригляжу... — По лицу Рюни было видно, что ей хотелось сказать что-то совсем другое, но... Вот именно: но. Она не пошла провожать, только крикнула вслед, чтобы не вздумал соваться на улицу. Это Нор и сам понимал. При ловле какого-нибудь воришки или дебошира рейтары вряд ли стали бы утруждаться особыми предосторожностями, но поимка убийцы — дело ответственное, а потому они наверняка оцепят квартал. Так что путь один — на задний дворик, через забор, через дворик стеклодувни и снова через забор — на Парусную. Не потому, что так безопаснее (у рейтар ведь головы не только ради того, чтобы каски с плеч не валились). А потому что быстрее. Может, не успеют все входы-выходы обложить — до префектуры отсюда не ближний свет. Перебраться через каменную ограду высотой в человеческий рост при одной руке да еще и с нелегким свертком почему-то оказалось довольно просто. Но во дворе стеклодувни пришлось терять драгоценные мгновения, отбиваясь ногами от сторожевой собаки, причем эта шелудивая тварь, кажется, весь квартал разбудила своим лаем и визгом. Едва не оставив в пасти проклятой шавки левый сапог, Нор спрыгнул на обильно поросшую вьюном брусчатку Парусной и замер, оглядываясь. Полная луна, звезды и одинокий фонарь, пламя которого неприкаянно трепыхалось за почерневшими осколками битых слюдяных пластин, давали достаточно света, чтобы видеть: улица пуста от поворота до поворота. А что может прятаться за поворотами — это одним всемогущим ведомо. Плохо. Слишком светло, слишком шумно (по ту сторону забора все еще беснуется поганая вислоухая тварь). И совершенно непонятно, куда идти. Хотя почему же непонятно? Как раз понятно — идти просто некуда. И бегство было напрасным, потому что некуда бежать, негде прятаться. Все равно ведь поймают — не теперь, так через день, через два, через десять... В Арсде не затеряешься — слишком уж много везде людей, которым вменяется в обязанность интересоваться всеми и всем. Нор яростно сплюнул, нагнулся за выроненным свертком. Хватит транжирить время. Поразмыслить о будущем можно и позже, а сейчас надо уходить, да поскорее — иначе это самое будущее выдастся очень коротким. Ну, давай. Хочешь — налево, хочешь — направо. Лучше направо: подальше от префектуры. Сумерки обманывали, укрывали лунным холодным маревом колдобины и бугорки; трескучие стебли хватко цеплялись за ноги (да бесы бы их пораздирали, жителей местных, по воздуху они, что ли, летают?!). Собака наконец-то заткнулась, но теперь Нора оглушали отзвуки собственных поспешных шагов. А черные стены вымерших на ночь домов со злонамеренной торопливостью отражали, множили дробным эхом даже скрипы подошв и шелестение сухого вьюна. Бежать Нор боялся; Почему-то казалось, будто стоит лишь заторопиться сверх меры, и позади тут же раздастся властное: «Эй, ты! Лицом ко мне, руки на голову!» Никак он не мог пересилить эту дурацкую уверенность, хоть и оглядывался постоянно, доказывая себе, что сзади никого нет. А тут еще и культя опять разболелась. Вроде бы зажила уже, повязку два дня как сняли — и на тебе, все сначала, в самый подходящий момент. Погорячела, распухла, наверное... Зацепил, что ли, через заборы прыгая? Но поворот уже близко. Надо свернуть с Парусной и как следует попетлять по окраинам, сбить со следа, затеряться, пропасть. Только осторожно. Не нарваться на ночных подонков. Или на патруль... Впрочем, патрульных издали слыхать — при полном вооружении бесшумность соблюсти трудно. А у квартальных над будками белые фонарики, их можно заметить и обойти переулками. Так что у тех, кто ночными похождениями живет, хлеб не слишком опасен. Ну, пускай... Сейчас-то это на пользу... У поворота Нор еще раз оглянулся — никого. Пусто. Тихо. Хвала Ветрам, блюстители гражданского спокойствия нынче не слишком проворны. Что ж, и на том спасибо! Он шагнул вперед и с маху ткнулся лицом в рейтарский нагрудник. Не успел Нор сообразить, что происходит, как в плечо его впилась тяжелая бронированная рука — впилась, властно рванула, и парень увидел железные маски, заменяющие лица невесть откуда взявшимся башнеподобным латникам. — Имя! — гулко рявкнул над ухом хрипловатый бас. Этот голос, превращенный железом наличника в какой-то нечеловеческий рык, был так требователен и жуток, что Нору даже в голову не пришло выкручиваться или хотя бы мешкать с ответом. Но вышедший из повиновения язык помимо хозяйской воли поторопился ляпнуть внезапную несусветицу, и за наличником фыркнули: — Экое, однако, ты себе имечко людоедское выискал! Леф — надо же! Насмешка была на удивление добродушной, но кто-то другой (глухие шлемы не давали даже понять, который из рейтар говорит) процедил: «Врешь!», и тут же новый вопрос (снова не понять, чей): — Почему ночью шляешься? Нор не ответил. Если они действительно уверены в его вранье, то этот вопрос лишний; если же нет, то схваченный сопляк имеет полное право онеметь с перепугу и немного похлопать глазами. Парень успел заметить, что рейтар всего трое (значит, не случайный патруль — засада). И еще ему показалось, будто допрашивают его только двое: третий же хоть и стоит над душой, но добычей не интересуется, а продолжает следить за улицей. Значит, они все-таки сомневаются, что поймали того, кого хотели? Лихорадочные размышления Нора были прерваны увесистым тумаком — рейтары начинали терять терпение. Ну так как же это улыбается старый Зизи? — За что?! Почему гневаются почтеннейшие господа блюстители?! Я ничего такого не делал, я просто шел... — За каким бесом ты вздумал «просто идти» ночью? Ночью честным малым положено спать, а не шастать! — Это не я! Это хозяин! Он велел какие-то железки кузнецу в починку нести, пришлось ждать... — Где живет твой хозяин? — На Горшечников... — Нор прикусил язык, но было поздно. — Где-где?! Он что, ближе кузнеца не нашел?! Думай, дурак, думай скорее! И подмыл же бес ляпнуть такую глупость. Да скорей же, выкручивайся, не тяни! — Мой почтеннейший хозяин все может! (Во-во, молодец, только поспесивей, понахальней!) Откуда я знаю, чем ему приглянулась именно та кузница, что возле шлюпочной верфи? Может, тамошние мастера умелее прочих — он же мне объяснять не станет! Он даже орденским иерархам ничего объяснять не хочет — делает, и все... Рейтары переглянулись, потом один из них осторожно спросил: — Кто твой хозяин? Говори быстро! — Хе, «кто»! — Нор самодовольно вздернул подбородок. Чувствовал он, что далековато завело его это вранье, но спускать штандарт было уже поздно. — На улице Горшечников есть мост, а возле моста — домик с башенкой. Продолжать? Или вы, почтенные, уже догадались? Почтенные, к счастью, буркнули нечто утвердительное. Вздумай они скрывать свою догадливость, Нор бы уж точно влип — поди, объясни-ка другим то, о чем сам ни малейшего представления не имеешь! Наличник рейтарского шлема похлипче солдатского, зато его можно приподнять, а то и совсем отстегнуть — именно это и сделал один из блюстителей. Благонамеренные (а тем более неблагонамеренные) граждане втихомолку именуют рейтар строевым дубьем. Однако увиденное Нором немолодое лицо с темными внимательными глазами производило совершенно другое впечатление. Пристально глядя на парня, блюститель выговорил неторопливо и внятно: — Экого ты, однако, крюка дал, добираясь от портовой кузни до своего хозяина! — А какой же дурень ночью сунется через Торжище? — очень натурально изумился Нор. Парень чувствовал, что ему уже почти верят, но благодарить всемогущих было пока рано. Опыт общения с дознавателями префектуры у него уже имелся — правда, в качестве очевидца, а не возможного злодея, — и парень мог поверить во что угодно, кроме как в рейтарскую доверчивость и душевную простоту. — Здесь поблизости должна быть таверна. Называется «Гостеприимный людоед». Не знаешь, как до нее добраться? Ну вот, пожалуйста. Кратчайшая дорога от портовой кузницы до моста на улице Горшечников им известна, а таверну с громким названием они, видите ли, без помощи никак не могут найти! Проклятые хитрецы... Ну что отвечать? «Не бывал, не знаю, впервые слышу»? Ой вряд ли. Слухи о такой примечательности, как вернувшийся из Прорвы сопляк, небось уже до Последнего Хребта доползли... Ах, бесово семя, да не транжирь ты время, отвечай! Хотя... Почему бы перепуганному подростку не задуматься над внезапным вопросом? — Почтеннейший господин блюститель изволил спросить о том заведении, где кто-то сумел вернуться из Серой? Да, где-то здесь... Не за той ли коптильней, возле которой меня давеча собака облаяла? — Это не коптильня, — вдруг решил подать голос тот рейтар, который все еще тискал железными пальцами плечо Нора. — Это стекольная варница. Тебе ли не знать, если ты вылез из-за тамошнего забора? Бесы проклятые! Ну конечно же, они видели... Все, вот это уже капкан... — Думал, коптильня... Думал рыбкой разжиться... Да нет, даже заискивающий оскал попрошайки Зизи не поможет. Не надо было кидаться в бега. Унижался, лебезил, гордость свою заломал — и ради чего? Чтобы все равно влипнуть? — Ладно, проваливай. Парень обалдело захлопал глазами, не имея сил поверить в услышанное, а увесистая ладонь уже нехотя сползала с его плеча, и пожилой рейтар, отвернувшись, прилаживал на место наличник. — Скажешь хозяину, чтоб внес в казну штраф за попытку кражи. И смотри, я проверю. Ну, чего стоишь? Пшел! Все еще не соображая, что происходит, Нор шагнул прочь, но тут же в плечо его снова вцепились бронированные пальцы. — Стоять! — гаркнул державший рейтар и, обернувшись к пожилому, уже скрывшему лицо под железом, спросил растерянно: — Ты что, Рико, медузами обожрался? Он же однорукий! Ну да, вот никак твой Рико не сумел заметить эту поганую однорукость! Лицедеи проклятые... И орденские подвывалы еще смеют врать, будто служащие в префектуре расследователи беспомощны да неумелы! Пожилой Рико будто бы в недоумении обернул к парню тусклую маску наличника. — Так и есть, безрукий, — огорченно сказал он, всматриваясь. — Без левой руки... Однако же лихую штуку ты разыграл с нами, юный убийца Нор! Ну, не молчи. Соври еще что-нибудь, мы ждем! — Почему убийца?.. Какой Нор, где?.. — забормотал парень, хоть не сомневался уже в бессмысленности уверток. — Смилуйтесь, почтеннейшие, обознались вы... — Где рука?! — гулко рявкнули над ухом, да так зло, как будто главная вина Нора была в краже собственной пятерни. — Лошадь копытом отшибла... Хозяйская лошадь... Потому он и в услужение принял — из жалости. Сказал: вину загладить хочу... — Давно? — Дней сорок уже... Рико крепко взял парня за увечную руку, приподнял ее, закатывая рукав, и Нор вскрикнул — по-настоящему, без притворства. — Похоже, не врет, — задумчиво сказал Рико. — Таким месивом не ударишь... Удерживающий парня рейтар хмыкнул досадливо: — Да что ты мямлишь? Чего мы вообще затеялись с этой соплей посреди улицы? Давай жалобщика крикнем для опознания, давай кабатчика потрясем. Долго ли?.. — А если этот не врет? Поднимем шум, суету, а настоящий покуда выскользнет. И опознавателю нет особой веры — что он там видел в темноте! Ткнул небось в первого прохожего... А кабатчик персона пристрастная... — Давай к себе заберем. Выспросим у орденских портрет того Нора, сличим. Если про имя соврал, значит, и остальное... — Однако же ты и дурень! У орденских он выспросит — экое плевое дело! Врет, не врет... Орден певца-идиота отпустил жить. Если недоросль врет — мы с тобой угодим под копыта Ордену, если не врет — бесноватому на глаза попадемся... Миг молчания. Потом — очень тихо, но с яростной дрожью в голосе: — Рико, мы же святую клятву давали! На Первом Кресте и адмиральском штандарте клялись! Ну? — Те, кого удостаивают чести последнего подвига, тоже на всем клялись! Оба одновременно посмотрели на своего третьего соратника, но он демонстративно отвернулся, шагнул в сторону. Разбирайтесь, мол, сами, а я вас вообще не слышу, я за улицей слежу. Рико было заговорил, но тут же смолк, вслушиваясь. Охраняющая стекольный двор шавка вдруг захлебнулась остервенелым лаем, и почти сразу где-то поблизости коротко прогнусавил сигнальный рожок. Нору показалось, будто рейтарская хватка слегка ослабела. — Взяли кого-то! — с явным облегчением фыркнул Рико. — Настоящего — вот кого взяли! И, хвала могучим, не мы. Отпусти недоросля! И огорошенный негаданным счастьем Нор почувствовал, как нехотя соскользнули с его плеча железные пальцы. 6 Никогда в жизни Нор не видал таких окон. Огромный, во всю стену просторного зала витраж багряно-желтых тонов изображал толпу странных, несхожих друг с другом людей, бредущих по мертвой равнине мимо зрителя и мимо закатного солнца. То есть солнце, конечно, с тем же успехом можно было бы счесть рассветным, но оттенки замутненного временем или пылью стекла навевали непобедимую вечернюю тоску. За окном наливался прозрачным светом ясный солнечный день; небо, наверное, еще не успело вылинять от жары и городской пыли, а тут... Тут было грустно. Цветное стекло пятнало стены вянущим пурпуром, тусклой холодной медью, и эти пятна висли на торцевых дощечках бесчисленных книг, будто последние осенние листья на окоченелых ветвях. Книги, книги, книги... Огромные (в одиночку не сдвинешь) и крохотные, не больше ладони; изысканные, в разукрашенных тончайшей резьбой драгоценных футлярах, а рядом простые пачки папирусных листов, втиснутые между некрашеными досками... От книг прогибаются полки непомерных этажерок и стеллажей, книги валяются на креслах, на длинном вычурном столе — среди бесценного латонского фаянса, стеклянных графинов и серебряных винных чашек. В кабинете покойного отца Нора тоже хранилось очень много книг — штук, наверное, двадцать. Но то были умные, полезные сочинения: лоции, генеалогические опусы, повествования о войнах и плаваниях, жития Благочинных да еще — хвала Ветрам! — весьма приличные записи нескольких творений Рарра, когда-то приобретенные родителями из желания не отставать от моды. Здесь же книги какие-то бессмысленные. Пользуясь затянувшимся отсутствием хозяина, Нор украдкой заглянул в одну — непонятные значки, глупые рисунки, целые листы ничего не означающих слов... Будто писано не на благородном арси, а на людоедском наречии. Зачем, спрашивается, такие в доме держать? А вот ни символа всемогущих, ни двадцатисвечия, ни хоть лампадки крохотной в зале нет. Видать, хозяин действительно даже пекла бесовского не боится. Отчаянный... Но всего страннее то, что едва ли не самое почетное место в этом нелепейшем зале отведено гигантским клавикордам. Инструмент, прихотливыми очертаниями напоминающий фасады особняков времен второго нашествия, дыбится у дальней стены, отражаясь в узорном паркете россыпью золотых сполохов и ласковыми бликами белоснежной китовой кости. В Пантеоне клавикорд куда скромнее... Все-таки не надо было сюда приходить. Уши-то у здешнего хозяина дырявые, но и голова небось не без дырки: либо в детстве на солнцепеке передержали, либо он вроде Лопоуха каретой крепко задет. Ну вот куда он убрел? Заставил подробнейшим образом рассказать все, что случилось после того, как Нор вышел из ворот орденского особняка; потом велел посидеть немного в одиночестве... Ничего себе, немного! Солнце уже выкарабкалось чуть ли не на самую небесную верхушку, из стоящих в углу водяных часов почти треть склянки вытечь успела, а его все нет. Заснул по дороге? Или, может, отрядил кого-то из слуг звать рейтар, а сам и думать забыл о своем негаданном визитере? Вряд ли, конечно, да ведь недужная голова до чего хочешь додумается... Да, может, и зря парень сюда притащился, только больше-то идти было некуда! А так хоть тень повода для визита выдумалась: рассказать по непонятную рейтарскую перебранку. Все-таки речи ночных поимщиков каким-то краем задевали здешнего хозяина, которого ветеран Рико назвал бесноватым. И о собственном неуклюжем вранье надо предупредить — вдруг благодетелю от этого выйдет какая-нибудь неприятность, а тот и готов не будет! Да и вообще... Ведь сказал же щеголеватый старец (тогда, давно): приходи. Вот — пришел, хотя идти пришлось долго. Щедрая на пакости ночь успела перевалить за середину, прежде чем парень наконец добрался до улицы Горшечников, а потом и до узкого каменного моста, перебросившегося крутой аркой над зловонной канавой (канаву эту по старинке продолжали именовать Замковым Водостоком, хотя воды в ней давно уже было гораздо меньше, нежели всего прочего). Нор так торопился проскочить дурно пахнущее неуютное место, что напрочь забыл об осторожности. Но вот измотавшему душу блужданию в черной пустоте малознакомых улиц виден близкий конец — темный силуэт трехэтажного особняка, который был бы совершенно неотличим от соседних, если бы его крыша не вспучивалась к звездному небу странной уступчатой башенкой. Дворика особняк, похоже, не имел; вплотную к нему лепились, уродуя фасад, два приземистых длинных строения — наверное, конюшня и каретный сарай. В общем, не больно изысканное жилище — во всяком случае, Нор ожидал чего-нибудь повнушительнее. Торопливо спускаясь со вздыбленной холки моста (тоже, кстати, не вполне безопасное дело: темно, перил нет, а брусчатка до скользоты зашаркана множеством поколений), парень мельком подумал об изрядных неудобствах столичной жизни. Даже этакий приметный и, несомненно, влиятельный человек, оказывается, лишен возможности подыскать для себя жилье с палисадником и без сточной канавы под окнами. Не может же ему нравиться подобное место! Или... Это «или» так и осталось без продолжения. До Нора вдруг дошло, что крохотная пристройка возле ближнего угла особняка вовсе не хибара привратника, а будка квартального надзирателя. Пускай бесы живьем изгложут подонка, ленящегося мыть и как следует заправлять свой опознавательный фонарь! Наверное, еще не поздно было бы кинуться назад, через мост, в путаницу проглоченных мраком улочек, но парень не стал этого делать. Будка выглядела совершенно безжизненной — дверца приоткрыта, смотровой глазок не задвинут, а внутри — ни намека на свет. Либо надзиратель спит (это вряд ли: ложась, он бы непременно заперся от греха), либо там никого нет и бояться нечего. И главное, Нор устал. Устал получать пинки от судьбы. Устал чтить Мудрые Заповеди. Он так и не сумел надеть бивень на измочаленную хворую культю, но его правая ладонь в любое мгновение готова была прочно обхватить рукоять заткнутого за голенище ножа. По дороге парню не встретились ни ночные гуляки, ни патрули, вот только вопрос: кого оберегали всемогущие, не допустив сбыться подобным встречам? Нора? Сложный вопрос... Да, парень устал. Именно поэтому он не вздрогнул, не замедлил шагов — только нагло оскалился, когда из темной будки вдруг выдвинулась ему навстречу бесшумная приземистая фигура. Полудохлый фонарик, агонизирующий на будочной крыше, давал слишком мало света даже для того, чтобы толком обозначить в темноте самого себя. Но и так, имея возможность видеть лишь смутную, размытую сумерками тень, Нор понял: перед ним не надзиратель. Во всяком случае, не обычный надзиратель. Ленивая плавность движений выдавала опытного воина. Только это ничего не меняло. — Куда идешь? — спокойно осведомилась тень. Вместо ответа Нор ткнул пальцем, показывая. Разглядит ли вопрошающий, поймет ли — такие мелочи парня не волновали. — Как зовут? — Голос был по-прежнему спокоен — голос человека, просто-напросто выполняющего обыденную работу. — Нор. — Парень изогнулся, дотягиваясь кончиками пальцев до ручки ножа. — Нор Лакорра Санол. А что? Неизвестный человек, кажется, пожал плечами. — Да ничего... — безразлично проговорил он. А потом повернулся к парню спиной и слился с чернотой будки. И тут же, словно повинуясь какому-то чародейству, натужно проскрипела дверь особняка с башенкой, и из возникшей щели на улицу вывалилась полоса дрожащего факельного света. — Заходи, — давясь зевком, позвали из светлой щели. — Да не лапай нож, дурень! Тут на гостей не кидаются — это тебе не кабак и не орденская обитель. За приоткрытой дверью ждал увалень довольно мирного вида, однако при тесаке. Потом была крутая деревянная лестница, гулкий коридор и крохотная комнатенка, посреди которой растопырилась неожиданно просторная, богато убранная кровать. Стараясь держать как можно дальше от себя чадящий, роняющий трескучие капли факел, провожатый топтался в дверях, пока гость торопливо устраивался на ночь. Уходя, провожатый буркнул: — У нас встают спозаранку. Проснешься — не вылазь. Умывание принесу, завтрак, а как поешь — поведу тебя к самому. Бес знает, сколько времени Нор пробарахтался в бездонной хляби перин, дожидаясь рассвета. Вскоре парню стало казаться, будто рассвет уже давно наступил, но какая-то злонамеренная скотина подобралась снаружи к окну и занавесила его просмоленным холстом. Эта дурацкая уверенность крепла с каждым мгновением, однако, прежде чем Нор собрался вылезти из-под одеяла и пощупать, заоконная чернота вдруг стремительно набухла голубым утренним светом, дверь распахнулась, и в комнату величественно вступил давешний провожатый. Был он до неузнаваемости причесан и напомажен, вместо ношеной парусины его тучную фигуру драпировало шитое серебром коричневое сукно, а на пухлых ладонях возлежал поднос с умывальной посудой. Завтрак и прочие утренние дела Нор завершил стремительно, только даже за столь короткое время тип в коричневом успел ему надоесть бессчетными понуканиями. «Шевелись! Глотай скорее — хозяин ждет!» Ну, ждет. Ну, дождался своего визитера этот ненормальный щеголеватый старец, развалившийся в бархатном кресле среди книг, позолоты да цветного стекла. Встретил он парня хитрым прищуром водянистых глаз и неласковыми расспросами, а потом без всякой видимой причины выскочил вон, кинув через плечо: «Ты, маленький, покуда один поскучай...» Старый-то старый, но едва ли не бегом скатился по лестнице (Нор этого, конечно, не видел, но от тарахтения гнутых каблуков в зале аж стекла задребезжали). Старец возвратился очень нескоро. Соскучившийся до полной утраты застенчивости Нор уже и по залу набродился, и во все углы успел позаглядывать, когда где-то рядом заслышался ему наконец приближающийся каблучный перестук. Вошел хозяин вовсе не в ту дверь, через которую выходил. Он проскользнул сквозь проем между книжными этажерками и сразу же заговорил, не позволив себе присесть или хоть отдышаться от быстрой ходьбы: — Заждался? Ну, ты уж не очень серчай на старика. Бульончик у меня там вскипать собрался. Особый бульончик, редкостный, такому никак нельзя позволить неправильно прокипеть... Да что ж ты стоишь? Ты, маленький, не стой, ты садись. Разговор у нас получится долгий, душевный, а ноги, чай, тебе не от казны пожалованы. Присели. Хозяин с блаженным покряхтыванием утопил себя в глубоком кресле, занавесив лицо багряными бликами витража. Нору он указал кресло напротив. Однако парень, извинившись, устроился на низенькой скамеечке, выточенной из редчайшего желтого дерева, но не украшенной никакими излишествами. Здешняя мебель Нору не нравилась: до тошноты мягка и очень уж роскошна (последнее, кстати, следовало отнести не к одной только мебели). — Так, говоришь, храбрый ветеран Рико называл меня бесноватым? — Старец говорил раздельно и живо, хоть и казался усталым. — Храбрый, умный хитрый Рико... Всем был бы хорош, да вот какая беда: невезуч, однако же чрезвычайно пристрастен к фишкам. А потому вечно в немалых долгах, и приходится ему, служа префекту, еще на стороне зарабатывать. Старый щеголь примолк, давая Нору время осознать сказанное. Собственно, все было достаточно ясно, вот только... — Не знает ли почтеннейший господин, кого это схватили нынешней ночью возле «Гостеприимного людоеда»? Может, невинный страдает? Старец тоненько хихикнул, затряс головой — ну прямо тебе хуторской дурачок, для шутки ряженный владетельным капитаном. — Нынешней ночью возле твоего кабака одного тебя поймали — и то ненадолго. Нор вытаращил глаза: — Но как же... Я же сам слышал рожок... сигнал... — Это, маленький, ваш квартальный сигналил. Я ведь один, а в Ордене людей не перечесть, и почти каждый мне неприятель. Вот и приходится склонять душевных людей в помощники. Так. Стало быть, загадочный благодетель мало того что к Ордену отношения не имеет, так еще и пытается с ним (с Орденом то есть) тягаться силами. Равные, стало быть, величины — Орден всемогущих Ветров и расфранченный старикашка, умеющий с подозрительным правдоподобием корчить из себя дурачка. И при этом орденский вице-адмирал, озлившись, грозил ему не отлучением, не галерами, а тем, что непременно станет кому-то жаловаться. Интересно, кому? Мамочке? Говорят, если мелководная рыбешка случайно попадает в глубины, то ее мгновенно убивает чрезмерная тяжесть вод. Вот и Нор чувствовал, что уж больно глубоко уносит его прихоть судьбы — того и гляди, ребра хрустнут. Тем временем дряхлый франт выкарабкался из кресла, подошел к клавикорду, беззвучно потрогал клавиши. И вдруг сказал: — Пойми: вернувшийся из Прорвы — редкость. А всякая редкость ценна. А на всякую ценность сыскиваются охотники — чем ценнее, тем больше. Некоторые вельможные священства шибко досадуют на тебя. Говорят, что ты угроза порядку вещей, что у разных умников пошатнется страх перед отлучением — какой может быть страх, ежели из Прорвы возвращаются? Немало господ иерархов перевели бы дух, когда бы ты тихонько да незаметно вознесся к Лазурным Розариям... Думаешь, пьяненькие переселенцы случайно забрели в вашу таверну? Как бы не так... Поздно я узнал про душегубскую затею, а все же узнал — мир-то не без душевных людей... И пришлось поручить господину Тантарру завести знакомство с надзирателем вашего квартала — чтобы впредь оберечь тебя от злоумышлении. Я ведь в тебе тоже немалый интерес имею... — Вот пришибло бы меня шакалье в ту, первую ночь, и поиссяк бы интерес почтеннейшего господина, — буркнул Нор, мрачно уставясь в пол. Почтенный господин долго не отвечал на этот упрек; он медленно гладил клавиши, словно пытаясь согреть ладони о полированную кость. Когда же старец в конце концов заговорил, голос его изумил Нора своей неожиданной мягкостью. — Ты, маленький, человек, хоть и глупый по молодости. Я тоже человек. Не досадуй, пойми: не вправе один человек навязывать другому собственную волю вместо судьбы. Одно дело — противодействовать преступным козням могучих властителей, но вздумай я оберегать тебя от обыденных в этом мире слепых случайностей, так ты же первый станешь на меня злобствовать (и, кстати сказать, будешь прав). Понял ли? Нет? Не беда, со временем сам все уразумеешь. Только думать не забывай — сие занятие покуда никому не вредило. И вот еще что запомни: если позволишь украсть у себя гордость преодоления (неважно, кому позволишь — мне, подружке своей, себе самому), то останется от тебя калечный человечишко, не способный ни к чему, кроме жалоб. Нор, действительно, не вполне понял стариковские речи. В них мерещилось что-то очень правильное, но ведь давно сказано: «Чрезмерная правильность — тварь из породы ошибок». Вслух парень, естественно, ничего подобного не сказал. Он вообще ничего не сказал — сидел, уставясь в затылок разглагольствующему старику, поскольку тот вдруг принялся говорить о вещах на редкость занятных. — Ты вот жизнь свою полагаешь оконченной. Не рано ли? Партикулярные тебе впредь досады не причинят: я нынче же переговорю с префектом, он мне поверит. Орденские, меня опасаясь, не посмеют решиться на сугубые пакости, а от несугубых ты и единолично отобьешься. Что еще? Подружка? Поверь старику — даже с нею может выйти по-разному. Она покуда никого не любит и не любила — ни тебя, ни приятеля твоего. Молчи да слушай! — прикрикнул он, видя, что Нор готовится возражать. — Как-никак я почти всемеро старше тебя и во сто крат умнее! А девочка Рюни по неискушенности путает с любовью то дружбу, то жалость. Вот и выходит — рано ты похоронные фонарики вывесил... Старец суетливо пробежался по залу. Ошалевший Нор не сводил с него широко распахнутых глаз. Ай да щеголь! Ай да благодетель! Ведь каким боком все вывернул — действительно, будто и не случилось ничего страшного... Вот бы поверить! А еще бы лучше понять, чего ради затеял этот недоступный пониманию человек подобную беседу. Благодетель между тем решил продолжать: — Нечего, маленький, выпучивать глаза этаким отчаянным манером. Чем таращиться, лучше задай работу своим мозгам да пойми наконец: прав-то я! А еще того лучше — спой-ка мне, старому, то, чем потчевал вчерашних гостей своего хозяина. Парень поперхнулся от неожиданности, промямлил что-то о скрипке, которой здесь нет. Старец только рукой махнул: — Эка беда! Вон тебе клавикорд, да какой! А коли не хочешь — давай без музыки, и то ладно. Отвертеться не удалось, пришлось петь. Престарелый щеголь со второй строфы начал тихонько подбирать мотив, касаясь клавиш с такой настороженной аккуратностью, словно боялся укусов. И Нор мимоходом отметил, что похожий на дворец инструмент стоит здесь не только красоты ради. Когда песня закончилась, старец долго молчал. Он словно как-то усох, подряхлел и явно прятал от Нора лицо. Парень уже начал придумывать всякие способы прервать затянувшееся молчание, но ничего приемлемого выдумать не успел. Хозяин с заметным трудом снова превратил себя в бодрячка, вот только голос не захотел подчиняться его усилиям. — Ты что же, написал это за пару дней? — Нет, это старое. Это когда родители... Сейчас просто уж очень впору пришлось. А написать так быстро я бы не смог: я плохо пишу. Читаю хорошо, а писать почти совсем не умею. Это ведь как с людьми: в лицо узнавать легко, а поди-ка нарисуй по памяти даже лучшего друга! Старец почему-то захохотал. Нор подозрительно прищурился — не над песней ли? Нет, вроде бы что-то другое развеселило. Ладно уж, пускай себе радуется. Дитя престарелое... А хозяин-благодетель, все еще посмеиваясь и утирая слезы с раскрасневшихся щек, внезапно сказал: — Душевная песня. — Он окинул Нора стремительным хватким взглядом, всплеснул сухонькими ладошками. — Ишь ты, сызнова не жалует доверием старика! Ну, погоди же! Парень видел, как шустро заметались по клавишам бледные пальцы, как набухла ветвистыми жилами узенькая полоска, проглядывающая между ослепительным жабо и напудренным затылком пушистого парика... А дрожащий, срывающийся от напряжения стариковский фальцет почему-то не показался жалким, не утонул в могучем рокоте гигантского клавикорда. Свинцовой мгле и реву волн, и злобной воле Норда Мы преданы и проданы податливостью дна. Корабль сорвало с якорей на траверзе фиорда. Земля — она близка, вот только жаль, что не видна. Ведь там, за павшими на мир гнилыми облаками, Что мочат космы в гребнях волн, кипя, роясь, глубясь, Любимый берег ждет, ощерясь рифами-клыками И желтой пеной бешенства давясь. Пение оборвалось так же внезапно, как и затеялось. — Забавно, правда? — В голосе нелепого старика Нору примерещились слезы. — Почему-то продолжаем величать времена года муссонами да пассатами, которых не было со дня Мировой Катастрофы... Поем песни про Норд — ветер с Великих Северных Льдов, которому неоткуда дуть уже сто два года... Забавно... — Он вздохнул с надрывом, провел ладонью по клавиатуре. — Так не скажешь ли, маленький, чью песню я сыграл? Нор пожал плечами: — Скажу. Да не только я — любой скажет. Это Рарр, из его «Аллегорий». — Вот тебе Рарр! — Изысканный щеголь вдруг позволил себе жест, способный вогнать в краску даже видавших виды барышень из нескучных квартир. — Кабы я осмелился рисковать честью своих имен, то этот осел так бы и помер никому не ведомым базарным торговцем! Нор поначалу даже не понял, на что намекает раздраженный старик. Возможно, он хочет сказать, что покровительствовал великому песнетворцу?.. И только через несколько мгновений до парня дошел истинный смысл услышанного. Смилуйтесь, всемогущие, да что же это за имена носит здешний хозяин, если их можно запятнать рарровской славой? — Ну, чего притих? Ты уж не молчи, скажи что-нибудь. Небось думаешь: врет старый или из ума выпал. Так? Нор отчаянно замотал головой. Он действительно не догадался усомниться в словах щеголеватого старца. Парень чувствовал: сказанное слишком похоже на вранье или бред, чтобы и вправду оказаться враньем или бредом. — И на том благодарствую... — Старик снова потух, сгорбился. — А твоя песня и вправду неплоха. Спой ты, маленький, ее на поминках — на руках бы домой унесли... Люди ведь не дубье, понимают... А вот ты, похоже, не имеешь никакого понятия о песенном мастерстве. Сочинять — это еще не все. Надо уметь преподносить сочиненное. Ежели гостям, пришедшим повеселиться, принимаются мытарить душу, то как же тут не приключиться досаде?! Нор молча грыз губы. Неловко было парню, стыдно и горько. Беды, еще вчера ужасавшие, представлялись теперь в совершенно ином свете, а свое собственное поведение просто угнетало. Маленького щенка бросили в лужу. Ему бы забарахтаться, попытаться выбраться на сухое — так нет же, скулит, жмурится и покорно тонет. Наверное, проклятый старик во всем прав — иначе бы не вгрызались в душу его скудные полунамеки. Хвала Ветрам, хоть уберегли от рассказа про маэстро Тино, вознамерившегося урвать у Нора толику славы для своего конопатого родственничка. Посетовать на такое при человеке, добровольно отдавшем в чужие руки то, что теперь величают «гением великого Рарра», — это ж осталось бы только удавить себя от стыда! Старец взглядывал испытующе, однако помалкивал, не мешал раздумьям. Глаза его стали странными, шалыми; в их льдистых глубинах брезжила снисходительная участливость, и Нор вдруг с болезненной ясностью понял: видел он уже когда-то такие глаза — либо эти самые, либо другие, неправдоподобно схожие с ними. Нет-нет, не во время первой встречи в орденском логове, а еще раньше, давно, неизвестно где... — Зачем почтеннейший господин решил меня утешать? — Парень очень хотел сказать это громко, чуть насмешливо, однако получилось у него совсем по-другому. Старик уже снова устраивался в своем кресле, хлопотливо поерзывал, покряхтывал, уютно топил подбородок в кружевах. — Я и в мыслях не держал тебя утешать, — вкрадчиво промурлыкал он. — Единственно, чего я хочу, — это чтоб ты уразумел истинное положение дел. А уразумев, спокойно бы выбрал: либо с моей помощью (кстати сказать, вовсе не такой уж изрядной) возвратиться к обыденной жизни, либо остаться здесь и помогать мне. Пойми: помощь мне надобна, однако же лишь душевная, по доброй воле, не от безысходности. Понял ли? Нет, Нор не понял. Не понял, чем он может помочь человеку, которого даже Орден опасается; не понял, почему человек этот, нуждаясь в нем, сам же настойчиво уговаривает идти откуда пришел. Странный человек... Щеголь ухмыльнулся: — Созерцаю на твоей физиономии невысказанные вопросы. Поясню: во-первых, я привык всегда поступать сообразно своим убеждениям. Во-вторых же, мне надобен старательный подручный, а не меланхолик, возмечтавший о самоубиении. — Зачем я вам, господин? — прошептал Нор. Старец снова преобразился. Теперь лицо его сделалось жестким, в голосе и следа не осталось от витиеватой дурашливости. — Ты был в Прорве. Был и вернулся. Ты можешь вспомнить — единственный из всех. Нора будто бы по темени наотмашь ударили. — Из всех?! Я не первый?! Старец желчно осклабился: — Уж не досадуй — не привелось тебе оказаться первым. Бывали и до тебя. Зверье шныряет туда-сюда, нахально игнорируя орденские запреты. Изредка в мир выходят безумные люди. Шестнадцать таких пришельцев (все взрослые мужчины, воины) были замечены стражей и убиты — кстати, не без потерь. Убитых еще ни разу не удалось опознать, но оружие, приносимое ими, когда-то принадлежало нашим удостоенным ветеранам. Однажды возвратился ветеран — вот его опознали без сомнения, только сперва на всякий случай облагодетельствовали из аркебузы. А незадолго до твоего появления в Прорву, слазил горный медведь. Слазил, да и вернулся, но не один — выгнал в мир дикую девочку. Вовсе дикая девочка, даже говорить не способна. Никто ее не сумел узнать, хоть и показывали многим — даже тебе. Помнишь ли голоногую барышню, которую вывели нам с тобою навстречу из кельи вице-священства? Мое было ухищрение, да только без толку... Кстати сказать, душевный друг вице-священство изволит полагать, будто девочка сия происходит из горных недоумков. Я же полагаю другое. Полагаю, за Прорвой тоже люди живут. Полагаю, Прорва — единственный выход в земли, сделавшиеся недоступными после Мировой Катастрофы. Смекаешь, маленький? — Он помолчал, испытующе вгляделся в сосредоточенное лицо парня, заговорил опять: — Покуда я очень многого не знаю. Но за Прорвой точно живут люди, причем эти люди вовсе не дикари. Врачеватели, видевшие твою левую руку, свидетельствуют, что залечено не по-нашему, но толково. Еще я вот что уразумел: Прорва лишает памяти, однако же весьма странным образом. Ты вот, к примеру, помнишь все, бывшее до и после нее, а год пребывания в Серой дочиста позабыл. — Но вы, почтеннейший, намекнули, будто я смогу вспомнить. Как? Старец вскочил так стремительно, что Нор невольно отшатнулся, заслоняясь локтем от воображаемого удара. Однако престарелый щеголь, конечно же, и не думал нападать на своего собеседника. Он только бросил через плечо: «Посиди!» — и торопливо вышел. Опять? Снова у него какой-нибудь бульончик кипеть собрался? Сколько же теперь придется ждать объяснений? Парень покосился на часы, но за время беседы вся вода из верхней посудины успела вытечь. Опасения Нора были совершенно напрасны — хозяин возвратился через считанные мгновения. Нетерпеливо отпихнув локтем дорогую посуду, он с треском бросил на стол увесистый деревянный футляр (похоже, книгу), потом подманил Нора. Это действительно была книга. Хозяин уверенно и быстро нашел интересовавшую его страницу, чиркнул вдоль строчек ухоженным ногтем. — Узнаешь ли, мой маленький душевный дружочек? Вот изволь хоть отсюда: «...нюханные шелудивой собачней прыщеухие недоноски...» Или дальше: «...бельмастый помет пьяного шакала...» Бельмастый помет — каково сказано, а?! Причем не просто шакала, а непременно пьяного! Каждое словечко так и дышит могучим сочинительским дарованием! Нор, естественно, не мог видеть собственных глаз, однако готов был клясться, будто они от обалдения добрались до самой макушки. А бесов старик с таким неприкрытым ехидством любовался результатами своей выходки, что парень вконец озверел. Только дать выход злобе он не успел, потому как вспомнил: прочитанные старцем словесные изощрения были из тех, которыми сам же Нор потчевал мытарившую его в орденском застенке парочку дознавателей. Значит, они тогда действительно записывали каждое слово, и, значит, вот это — их записи. Ну и что? А зеркальный ноготь старого франта скользнул ниже, уперся в новые фразы: — "Еще мне такое вспомнилось: когда вышел из Прорвы, было чувство, будто я невосполнимую ценность потерял. Словно бы какая-то вещица необычайной важности висела на шее, но оторвалась — остался от нее только запутавшийся в ладаночном шнуре обрывок цепочки. Смотреть на этот обрывок было никак невозможно, потому что хотелось плакать..." Ну, припоминаешь? Писано подробно, с твоего голоса. Так ли? Парень кивнул: так. — А коли так, то гляди. Старик достал из кармана шитый золотом бархатный мешочек, развязал его, встряхнул, и на буроватые папирусные страницы выпала квадратная бронзовая пластинка. Нор прикипел напряженным взглядом к странной гравировке — вроде и буквы, однако же прочесть ничего нельзя. Тем не менее у парня не было ни малейших сомнений, что странные эти знаки он видит не впервые. И снова в памяти замозжило, задергалось, словно вот-вот прорвется измучивший огромный нарыв... Но нет. Наваждение сгинуло так же внезапно, как и нахлынуло. Ну и враг бы с ней, с этой бронзовой побрякушкой, и глаза бы на нее не смотрели... Только глаза почему-то никак не соглашались не смотреть. Нор аж взмок, прежде чем ему удалось оторвать взгляд от искристых изломов нечитаемой надписи. — Благодарить за сию находку следует господина Тантарра, — пояснил хозяин, решивший не дожидаться расспросов. — Он заметил, что сохранившийся на тебе остаток цепи не порван, а словно перерублен. Вероятно, когда ты фехтовал со своей подружкой, пластинка выбилась поверх нагрудника, и цепочка угодила под клинок. — Но ведь это же в Прорве было! Кто же сумел найти, достать? — От волнения Нор даже осип. Старец отмахнулся: — Неважно. Ты помалкивай да слушай... — Он тронул кончиками пальцев пластинку, негромко вздохнул: — Когда-то (твои родители, верно, в те времена еще не спознались друг с дружкой) был у меня верный ученик и душевный приятель — почти как сын. Он ушел в Серую. Сам ушел, по собственному ненавязанному желанию... Нет-нет, Нор ничего не сказал, и во взгляде его было лишь почтительное сосредоточенное внимание, но старик вдруг гневно исказил губы и зашипел змием: — Нет на мне никакой вины, слышишь?! Я все силы своего красноречия вымучил, удерживая дурака! А другими силами не смел пользоваться, мне было нельзя, он же сам!.. Сам... Сказал: «Не терзайтесь опасениями, почтенный учитель, беды не случится». Не терзайтесь... Сказать-то легко... Старец удавил свои чувства так же внезапно, как и выпустил их на свободу. Лицо его вновь приобрело странное выражение доброжелательного ехидства, голос стал приветлив и мягок. — Прости, маленький. Чем дольше жизнь, тем больше всевозможной досады копится в душе. А моя жизнь изнуряюще, бесконечно долга, и душа полна до краев — вот и не совладал с содержимым-то. Прости. Парень мельком отметил, что дряхлый щеголь уже второй раз намекает на свой немыслимо древний возраст. Пожалуй, и обмолвка, будто бы он всемеро старше Нора, была не просто ради меткого словца выдумана. Но разве люди умеют жить так долго? Выходит, он родился чуть ли не до Мировой Катастрофы? Чушь какая-то... Хозяин особняка снова притронулся к пластинке, вздохнул: — Это я делал для него. Нелегкий труд, долгий. Я ни разу больше за такое не брался — не рискнул. Нет, вру... Однажды попытался — для себя, когда хотел отправиться на поиски ученика. Только не вышло — я ведь на себя со стороны взглянуть не могу, изнутри же видна лишь малая толика нужного... — Миг-другой он молчал, слепо ощупывая полированный металл, словно рассчитывал почерпнуть в нем силы для продолжения разговора. — Мне придумалось много догадок о том, чего именно ты мог лишиться в Прорве, но когда увидел эту пластинку — веришь ли? — от удивления едва не упал в обморок. Понимаешь, маленький, я ведь делал ее для одного человека, остальным она бесполезна. Но, похоже... Страшно верить в этакую удачу, однако мне кажется: по ту сторону Прорвы (да-да, он так и сказал: «По ту сторону...») нашелся могучий ум, сумевший переделать ее для тебя. Ежели я прав, то, надев сию вещицу, ты вспомнишь... Он вдруг запнулся и стал торопливо запихивать пластинку обратно в мешочек. — Сделаем так, — сказал этот странный человек, пряча мешочек в карман. — Сегодня я жду к обеду префекта припортовой территории — буду вразумлять почтенного господина касательно твоей персоны. Завтра ко мне съедутся ценители песнетворчества, люди почтенные и влиятельные; ты им споешь то, что сочтешь нужным. Не бойся, они смогут оценить твое дарование. Со своей подружкой сам управишься, помогать не буду. Только совет дам: не сиди с разинутым ртом под плодоносящей веткой. Ты ведь покуда и пальцем не удосужился шевельнуть, чтоб добиться любви. Вот только шевельни — сам увидишь, что получится. Дней пять я тебе дам. Пробуй, думай, живи. Потом скажешь, что выбрал: быть мне помощником или просто душевным знакомцем. Старик шагнул было к двери, но, вспомнив о чем-то, вновь обернулся к Нору: — Послушай-ка, маленький, я ведь несколько раз упоминал господина Тантарра, а ты ни о чем не спросил. Тебе, что же, совершенно безразличен твой бывший учитель? Парень потупился, краснея. Старец нетерпеливо притопнул, однако вместо ответа дождался робкого вопроса: — Не скажет ли господин, кто он? — Кто — кто? Господин Тантарр? — Нет, почтеннейший, вы. Вы — кто? Дряхлый франт прищурился не без сарказма: — Ты производишь впечатление паренька, которому приходилось сиживать над книгами. Попадалось ли тебе когда-нибудь этакое заковыристое словечко: «ученый»? — Я не о том! — Нор насупился. — Ему не без основания показалось, что над ним насмехаются. — Вы очень похожи на кого-то, только я никак не могу припомнить, на кого? Старец ухмыльнулся: — Говорят, я очень похож на одного из своих внуков. Ты же, наверное, не единожды видал портреты Всеобщего Заботливого Поводыря? Вот этому самому первосвященству и выпало несчастье иметь столь взбалмошного деда. Правда, забавно? 7 Деревенька была крохотная, не более десятка крыш. Приземистые дома лепились почти вплотную друг к другу, будто перепутанные бараны; деревню окружала высокая каменная стена, а из вершины ближнего холма выпирала к небу караульная вышка. Люди здесь жили неулыбчивые, немногословные; при разговоре они часто замолкали, оглядывались, втягивая голову в плечи. Давным-давно, когда отец еще состоял в свите, Нору однажды пришлось побывать в предгорьях. Архонт-префект крайних территорий устраивал тогда грандиозную охоту в честь его стальной несокрушимости господина Адмирала Флота, а этикет требовал, чтобы свитские капитаны сопровождали Адмирала вместе со своими наследниками (естественно, в случае наличия таковых). Нор был тогда слишком мал и совершенно не обращал внимания на местных жителей. Ведь вокруг было столько интересного! Оружие, кони, охотничьи медведи и псы, его несокрушимость (пару раз он проезжал совсем близко)... Как-то вечером к их костру подобрался чей-то дурно воспитанный медведь-попрошайка, и сидевший рядом блистательный господин так потешно перепугался, спьяну приняв его за одно из порождений Прорвы!.. А наутро господа капитаны развлекались стрельбой по мишеням, и отец впервые позволил Нору выстрелить из крохотной седельной аркебузы. Ушибленное отдачей плечо болело два дня; попасть, конечно же, не удалось (кстати, родитель позже проговорился, что поостерегся вкладывать в ствол пулю), но все равно сладкие воспоминания об этом великом событии не умерли до сих пор. А вот других впечатлений не сохранилось. И прошлогоднее путешествие в Повозке Отлученных тоже не оставило памяти о предгорьях — тогда было не до особых любований окрестностями. Поэтому теперь парень на некоторое время забыл даже о том, для чего и куда везет его взбалмошный дед орденского адмирала. Нора поразило и взволновало увиденное. Толстостенные дома, приплюснутые собственной тяжестью к щебенчатой бурой земле; бойницеобразные щели окон; окованные железом двери, в которые приходится вползать едва ли не на карачках... Деревня, напоминающая укрепление; крестьяне, лица которых искалечены въевшейся в привычку тревогой... И над всем этим, застя полнеба голубым зубчатым гребнем, нависает Последний Хребет. Парень, конечно, знал, что жизнь в предгорьях куда неласковее, чем в его родном Припортовье, только одно дело знать и совсем другое — осознать, да еще внезапно. Бесы ведают, как долго Нор предавался бы своим переживаниям, но старый щеголь, сам того не желая, привел его в чувство. — Смотришь, маленький? — осведомился он тихонько и, не дожидаясь ответа, одобрил: — Смотри, да повнимательнее. Песнетворцу следует повидать своими глазами все, что только возможно. Спору нет, старец — человек умнейший и в людских душах разбирается лучше, чем завсегдатаи дядюшки Сатимэ в содержимом ромовых кружек. Однако с этим своим наставлением высокоученый господин угодил впросак: парень озлился, и окружающее немедленно потеряло для него интерес. Да и как не озлиться на подобный дурацкий совет? Конечно, оно бы хорошо — все-все повидать своими глазами... А жизни на это хватит? Сколько ее вообще Нору осталось? На такой вопрос сейчас не сможет ответить никто, даже этот кичащийся своим всезнайством расфуфыренный старикашка. Так какого же беса он вздумал мытарить душу дурацкими наставлениями?! Вслух высказывать свое возмущение парень не стал, однако одарил дряхлого франта злобным коротким взглядом, а потом до самого вечера дулся не заговаривал и на вопросы не отвечал. Впрочем, старику обида Нора портила настроение не сильнее, чем, скажем, крабу — попытки утопить его в соленой воде. Старец уже несколько дней был хлопотлив и весел, причем веселость его заметно крепла по мере приближения отъезда. А вчерашним утром, когда карета прогрохотала под гулкой аркой Сухопутных ворот, он до того разошелся, что приоткрыл дверцу и с дурашливой высокопарностью прокричал кашляющему от пыли караульному: Прощай, надменный страж незыблемой твердыни! Я на простор спешу из мрачных душных стен, Где был томиться принужден доныне, Как вольный голубь, угодивший в плен! Надменный страж скорее всего не разобрал ни слова, но на всякий случай вытянулся во фрунт и торопливо отсалютовал алебардой. Едва не вываливаясь из мотающегося на ухабах экипажа, старик долго и с видимым удовольствием следил, как солнечное марево растворяет шпили крепостных башен Арсдилона. В конце концов терпение господина Тантарра лопнуло. Он чуть ли не за шиворот втащил расшалившегося старика на сиденье и прихлопнул дверцу. Дед орденского адмирала на подобную непочтительность не отреагировал. Господин престарелый ученый изволил пребывать в благостном расположении духа по причине выезда из грязного затхлого города на вольный воздух предгорий. Нор старался не смотреть в его пегое от пудры и пыли лицо, потому что лицо это раздражало своим восторженным выражением. Ишь, резвится... Ему-то что! Съездил, развлекся — и назад. А о других задуматься небось и в голову не приходит... Парень был, конечно же, несправедлив — прогулка по предгорьям (пусть даже и с таким несравненным виртуозом, как бывший Первый Учитель орденской Школы) вряд ли окажется для старика намного безопаснее того, что предстоит Нору. Простая мысль, но парень додумался до нее лишь когда увидел вот эту запуганную близостью гор деревеньку. Увидел, все понял, проникся чувством вины и потому обозлился еще сильнее. Но пуще всего Нор досадовал на собственную глупость. Самыми черными из ведомых ему словечек парень поносил себя за то, что все-таки напялил на шею проклятую пластинку. И ведь никто же не уговаривал! Наоборот, старик уши прожужжал, убеждая не хоронить судьбу прежде срока. Кстати, все свои обещания он выполнил — сам префект Припортовья публично (то есть в присутствии адмиральского деда и троих его слуг) объявил Нора неповинным перед властями и гражданами, после чего обещал незамедлительно отдать все необходимые распоряжения. А еще парень стал известен почтеннейшим из ценителей песенного творчества, которые нашли его почти равным незабвенному Рарру (правда, щеголеватый старец ворчал, что мальчишка, конечно, неплох, однако равнять его с самим Рарром означает именовать тусклый маяк солнышком). Может, если бы Нор успел решиться на встречу с Рюни, не пришлось бы ему теперь трястись на каретных подушках. Но он все тянул, боясь потерять остатки надежды, — так и дотянул до проклятого дня, когда старик опять вытащил из кармана свою пластинку и сказал: выбирай. И Нор выбрал. Наверное, это был худший выбор в его жизни. Он вспомнил все случившееся с ним за Прорвой — именно «за Прорвой», а не «в ней». Теперь-то он знал, что вовсе это не Прорва и не Бездонная, как называют ее тамошние дикари. Это дверь. Но не в остальные земли, из которых Мировая Катастрофа выгрызла Арсд сто два года тому назад, а в точно такой же огрызок Мира. Какого? Может быть, здешнего, а может, и нет — даже старец не сумел догадаться. Вроде бы народы, соседствовавшие с Арсдом до Катастрофы, совсем не походили на виденное парнем племя. И все-таки, наверное, Мировая Катастрофа открыла непостижимую щель в какие-то дальние страны. Думать, будто, окунувшись в туманное озеро, можно вынырнуть в чужом мире, над которым даже Ветра не властны, подозревать возможность существования подобного мира... Нет, нет, это слишком жутко! А еще жутче оказалось помнить кусок собственной жизни так, как теперь помнился Нору украденный Прорвой год. Потому что возвращенное памятью казалось чужим — то ли виденным со стороны, то ли познанным с чужих слов. Многое же вообще ускользало будто вчерашний сон, хранящийся на душе лишь смутными тенями чувств. Да, со снами так бывает нередко: помнишь, что было грустно, страшно, смешно, а над чем смеялся, чего пугался во сне — бес его знает. Всплывает на миг нечто смутное, изменчивое, только опять же бес его ведает: не сам ли ты успел все это выдумать, пытаясь залатать саднящие прорехи памяти? И если даже полузабытость сна способна довести до сердечной муторной боли, то кто же сумеет вытерпеть полузабытость настоящей жизни?! Не успела резная бронза несколько мгновений провисеть на шее парня, как он уже был готов выть от бессилия и тоски. Ясно помнилось лишь случившееся после того, как дикарская колдунья по имени Гуфа впервые надела ему проклятую пластинку. О прочем он даже не сумел более или менее связно рассказать ерзающему от нетерпения адмиральскому деду. Тот, однако, вовсе не был обескуражен. Напротив, старик заявил, что на такую удачу не смел и рассчитывать. Ничего себе удача! Чтоб тебя, старый объедок, бешеные в куски изодрали с такими удачами! Так что когда дряхлый щеголь спросил: «А не хочешь ли ты, маленький, сызнова в Прорву слазить?!» — парню и в голову не пришло раздумывать или хоть спросить: для чего бы это? Нор понял только одно: ему предложили спасение от мучительных судорог полуживой памяти. И вот теперь — дорога. Ухабистая, пыльная, тряская. С утра до вечерней зари почти что без остановок, потом — ночевка на почтовой станции и снова дорога. Орденские порученцы в свое время привезли Нора в столицу куда быстрее, но упрямый старик почему-то не желает менять лошадей. От самого дома карету тащит все та же запряженная цугом гнедая четверка, а потому в общем-то недальний путь разменял уже вторые сутки езды. Мнившаяся сперва чуть ли не спасением затея адмиральского деда оборачивалась новым мучением. Нет, не из-за пыли и утомительной тряски — на эти неудобства Нор очень скоро перестал обращать внимание. Но старец взял с собой господина Тантарра да выгнанную медведем из Прорвы невменяемую дикарку Ларду. И некуда от них спрятаться в тесной четырехместной карете. Приятная поездочка получается, ничего не скажешь! Стоит лишь отвернуться от хмурого лица Первого Учителя, как взгляд тут же запинается о мутную пустоту глаз нездешней идиотки... Их близость тяготила парня сильнее, чем даже пробужденная колдовским амулетом увечная память. Господин Тантарр... Нор вовсе не думал о нем, когда решился на кражу боевой стали. И позже, выходя на вольную схватку с архонт-магистром, он тоже не думал о старом виртуозе, хотя знал уже, почему узколицый пройдоха Поксэ щеголяет облачением Первого Учителя. А натолкнувшись на своего наставника вблизи Каменных Ворот, парень возликовал, уверенный, что тот непременно ему поможет. И ведь не ошибся! Потом, уже после возвращения к дядюшке Лиму, Нор даже собирался искать господина Тантарра, чтобы порасспросить его о кое-каких подробностях своего отлучения и возвращения в мир (дескать, учитель стар, опытен, терся среди орденских архонтов — значит, должен бы знать больше, нежели заурядные граждане). Спасибо Ветрам, что в последний миг вразумили дурня, сберегли от этих розысков... Как-то для самого себя незаметно парень сообразил простейшую вещь: не имеет он ни малейшего права выклянчивать помощь у старого виртуоза. Что там помощь — даже в глаза ему глядеть не имеет права. Дважды господина Тантарра лишали привилегий и чина — из-за кого бы это? Наконец-то он вроде устроен, только разве может сравниться должность командира охраны взбалмошного чудака с тем положением, которое было потеряно по вине Нора? Дурацкий вопрос... Конечно же, учитель зол на малолетнего дурака, который изгадил ему остаток жизни; наверняка даже вид Нора для него непереносим. И, зная это, приходится вот уже больше суток маячить у него на виду. Сгореть — и то было бы приятней. Да неужели проклятый трухлявый объедок, именующий себя ученым, не способен понять такую простую вещь?! И разве он не соображает, как должен чувствовать себя Нор в присутствии этой Ларды?! Или затеянная им поездка — просто-напросто изощренное издевательство? Ладно, пусть. Адмиральский дед говорил, будто эта деревня — как ее, Крепкий Холм, что ли? — последнее партикулярное жилье. Значит, недолго осталось мучиться. О-хо-хо, вот бы сейчас зажмуриться (крепко-накрепко, до боли, до фиолетовых искр), а потом распахнуть веки и вместо конопатой идиотки увидеть рядом с собой Рюни! Эх, мечты, мечты... За деревенской околицей дорога испортилась совершенно. Подуставшие лошади плелись мелкой неспешной рысью, но карету все равно мотало, будто ялик в разгар осеннего шторма. Под колесами то громыхали щебнистые россыпи, то чавкала рыжая полужидкая глина... Вот, кстати, загадка: дней десять стоит небывалая сушь, реки обмелели, колодцы усохли, но дорожная грязь, похоже, непобедима. Наверное, когда Пенный Прибой догрызет Арсд до самого Побережья, единственным, что сумеет уберечься от всеобщей гибели, будет грязная ухабистая дорога. Должно же в этом мире найтись хоть что-нибудь вечное! Некоторое время вдоль обочин тянулись пашни — та же глина, только исцарапанная сохой и ощетиненная какими-то пыльными ростками. Ростки эти были на удивление густыми, дружными, однако казалось, что сверни сейчас карета в поле — и они захрустят наподобие прошлогоднего хвороста. Потом возделанные поля исчезли, и карета пошла петлять между прозрачными рощицами да зарослями терновника. Однажды дорога решила вспомнить, что она все-таки не какой-нибудь там малоезженный деревенский проселок, а казенный почтовый тракт. Глиняные наносы вдруг выпустили из-под себя проплешину старинной брусчатки — так повторялось несколько раз, причем проплешины становились все больше и встречались все чаще. Потом копыта повеселевших коней процокали по каменному мосту, перекинутому через какой-то овражек, и за каретным оконцем промелькнула развилка — уводящая в сторону лента ухоженной превосходной дороги, по сравнению с которой почтовый тракт мог бы показаться чем угодно. Заметив вопросительный взгляд Нора, адмиральский дед раскрыл было рот для пояснений, но его опередил господин Тантарр. — Шестая рота второго броненосного имени Первого Креста охранного легиона территориальных войск, — пробурчал он и, повременив, уточнил для непонятливых: — Там гарнизон. Дряхлый щеголь осведомился не без удивления: — Вы что же, бывали в здешних местах? — Я изучал карты, — пожал плечами отставной начальник стражи Каменных Ворот. — Любой командир обязан помнить расположение соседствующих укреплений — так гласит устав, а уставы пишутся не дураками. Во время этой краткой беседы Нор, скрывая интерес, безотрывно смотрел в окно, однако уши его только что не шевелились от напряжения. И не без пользы. По крайней мере, теперь стало ясно: ученый старец решил пробираться к Прорве не через Каменные Ворота, а где-то по соседству. То-то парню казалось, будто перед отлучением от человечества его везли к Прорве по каким-то другим местам! А спрашивать бесполезно. У старого затейника на все вопросы один ответ: «Не шпорь судьбу, маленький, сам все узнаешь, когда приспеет пора». Между тем дедушка его первосвященства, кажется, впал в глумливое настроение. Подавшись вперед всем телом и вытянув из пышного воротника тонкую морщинистую шею, он доверительно приблизил губы к самому уху сидящего напротив парня: — Правда, забавно, маленький, что господа территориалы озабочены содержать в порядке только ту дорожку, которая ведет к их гарнизону? А до общей им дела нет, хотя и их лошади небось не однажды ломали ноги на здешних колдобинах! Это было произнесено вполголоса, однако Нору показалось, что сказанное адресуется вовсе не ему. Господин Тантарр был такого же мнения. — Общая дорога должна заботить казну. — Виртуоз боевой стражи пренебрежительно дернул щекой. — Закусите себе на ладони: если бы у нас все старательно выполняли свои обязанности и не совались в чужие, жизнь в Арсде стала бы намного приятнее. Игривость высокоученого щеголя испарилась, он погрустнел и ссутулился. — Если бы все... Ах, рассудительнейший господин виртуоз, если бы только непременно все... А то ведь стоит кому-нибудь одному сунуться в чужую тарелку, и прочие сей же миг забывают о собственных! Выговорив это, старец надолго умолк. А карета моталась-тряслась по рытвинам да ухабам, и подмявшая под себя горизонт громада Последнего Хребта постепенно теряла присущую дали обманчивую синеву, оживала, бугрилась змеистыми гребнями близких отрогов, вспучивалась, выдавливая с небесной тверди белесую дымку полудня... Они теперь сами становились небесной твердью, эти островерхие бурые скалы, иссеченные ущельями, испятнанные скудной зеленью высокогорных лугов и залежами бессмертного грязного льда. Где-то там, в громоздящемся каменном месиве, потерялись пастушьи летовки и охотничьи хибары, куда люди приходят крадучись, чувствуя себя вражьими лазутчиками на своей исконной земле, надеясь лишь на пьяный каприз распутной девки-удачи. Где-то там вскинулись к близкому горному небу зубчатые стены и сторожевые башни гарнизонов — когтистые пальцы, которыми Арсд из последних сил цепляется за рудничные выработки и залежи горючего камня. А в потаенных берлогах и пропастях плодится рожденная Прорвой нечисть, неведомыми путями пробирающаяся мимо Каменных Ворот; а бездонные пещеры прячут в своей черноте стойбища звероподобных идиотов, их капища, украшенные медвежьими черепами и выделанными человечьими кожами. Вот кто по-настоящему владеет Последним Хребтом. Это страшно, только все-таки лучше высунуться в окно, глядеть на вздыбившееся каменными складками окончание мира и думать обо всяких ужасах. Потому что рядом постанывает нездешняя дикарка по имени Ларда. Вчера утром, перед отъездом, двое сопящих слуг (один из них потом пристроился на облучке рядом с кучером) втащили ее в карету. Дикарка была умотана в огромный замшевый плат — ну точь-в-точь новорожденное дитя неимоверных размеров. Открытым оставалось только лицо, а именно его следовало бы прикрыть в первую очередь. К счастью, идиотка почти все время спала. Но ведь ее будили! Ее кормили! Несколько раз приходилось останавливаться, чтобы умыть дикарку, проветрить изрядно попахивающую замшу (причем сальные взгляды возившихся с голой идиоткой кучера и слуги казались Нору не менее омерзительными, чем все остальное). Да, Нор вспомнил, чем было для него за Прорвой это слюнявое пустоглазое создание. Ну и что? Чувства-то не вернулись, будто вспомнилось прочитанное или случайно виденный клок чужой жизни. Конечно же, парень все понимал: по ту сторону проклятого мглистого тумана к дикарке снова может вернуться разум, а к нему — прежние чувства. Но разве от подобного понимания может стать легче?! Понимать, что вот на эту самую тварь ты вскоре опять променяешь Рюни (а ведь проклятый дед адмирала почти сумел убедить, будто дочка кабатчика Сатимэ для тебя еще не потеряна). Вот на эту самую тварь, которую совсем недавно у тебя на глазах лапали под видом обмывания двое похабников! А она не то чтобы там прикрыться или отстраниться — даже не покраснела! Да-да, конечно: утрата памяти, Мгла (то есть Прорва Бездонная)... Но должны же были уцелеть хоть ничтожнейшие понятия о девичьей скромности! Ведь у самого Нора сохранились даже навыки скрипичной игры, а такое должно застревать в мозгах куда менее прочно, чем врожденная стыдливость — если, конечно, эта самая стыдливость была врожденной и если она вообще когда-нибудь была... Нор не мог видеть свое лицо, но прочие имели такую возможность. Поэтому, когда резкая остановка кареты вернула парня к действительности, он с немалым удивлением обнаружил, что учитель и адмиральский предок уперлись в него настороженными взглядами. После мига неловкого молчания старый франт осторожно выговорил: — Ты, маленький, коли оголодал, лучше пошарил бы в провиантской корзине. А объедать собственные губы неразумно: новые, чай, уж не вырастут... Нор машинально притронулся к губам. Больно... И на пальцах остались красные пятнышки... Ничего себе! Объяснять подлинную причину не хотелось, врать хотелось еще меньше, поэтому парень ляпнул ни с того ни с сего: — Я, почтеннейший, понял, кого вы мне напоминаете. Ну, не внешне, а говором, повадками, что ли... Колдунью за-прорвную, Гуфу — вот. — Значит, недюжинного ума старуха, ежели додумалась походить на меня. — Ученый старец пожал плечами и, кряхтя, полез прочь из кареты. Нор торопливо сунулся следом, радуясь возможности размять онемевшие ноги. Оказывается, они уже довольно давно свернули с тракта — во всяком случае, нигде поблизости не было видно ничего похожего на езженый путь. Валуны, щебень, жесткая, словно прямо из камней выткнувшаяся трава, а дальше — скалы. Бурые, мертвые, обглоданные ветрами, источенные водой... Дикое место. Лакированный, расписанный яркими девизами экипаж выглядел здесь как ноздря на ладони. Сделав два-три неуверенных шага по скрипучей редкой траве, парень оглянулся и тут же пожалел об этом случайном взгляде через плечо. Кучер и слуга проклятого старца выволакивали из кареты замшевый тюк. Тюк выгибался. Сквозь кряхтение и сдавленную брань слуг пробивалось визгливое хныканье, оформившееся вдруг в отчаянный плач. Нор не стал копаться в своих чувствах — он попросту дал им волю. Прыжок, короткий удар по твердому, хрустнувшему — и уже со стоном валится навзничь державший Ларду за ногу кучер. Мигом позже ученый старец и виртуоз боевой стали одновременно вцепились в локти озверевшего парня, а тот рвался, стараясь дотянуться до не смеющего выпустить свою ношу слуги. — Бережнее, ты, объедок червивый! Бревно, что ли, тащишь?! Я тебе покажу бревно! Этот клокочущий хрип больше приличествовал бы собачьей глотке, нежели человечьему рту. По крайней мере, так показалось самому Нору, когда отчаянным усилием воли он возвратил себе умение думать. Почувствовав, что Нор утихомирился, старики постепенно ослабили хватку. Виртуоз, отойдя в сторонку, принялся старательно любоваться пейзажем, а дед адмирала шлепнул парня ладонью по спине и нелюбезно осведомился: — Темечком в карете не ушибался? Нор не ответил. Он неловко придвинулся к поднимающемуся с земли кучеру, промямлил мрачно: — Ты... Это... В общем, зла не держи, а? Кучер пробурчал что-то невнятное, осторожно щупая лиловеющую скулу, и вдруг рявкнул на растерянного слугу: — Чего стоишь, башка твоя с дыркой! Поднимай, да, гляди, полегче! А потом нагнулся и обхватил дергающийся, ноющий тюк. Аккуратно обхватил, заботливо. — Знаешь ли, маленький, вот теперь-то я готов уверовать, что пластинка навеяла тебе кое-какие воспоминания и твои рассказы вовсе не бред утомленных мозгов... — Дряхлый щеголь говорил задумчиво, будто бы не к Нору, а к самому себе обращался. — Причем мерещится мне, словно тамошний ты куда душевнее тебя здешнего. Здешнему наверняка было бы легче живьем проглотить краба, чем извиняться... Парень выслушал; подумал немного — обидеться или ну его? Решив, что обижаться пока не стоит, спросил: — А разговаривать она совсем неспособна? Ни по-нашему, ни по-тамошнему — никак? Щеголь сморщился — не то говорить об этом было неприятно, не то досадовал он, что ему думать мешают... — Я пытался ее учить, да только почти без толку. Она сейчас разумом на крохотное дитя похожа. Потому-то, кстати сказать, пришлось везти спеленутой. Ведь коли этакое «дитятко», не ровен час, разбуянится в каретной теснотище — ой-ой-ой что получится! Силушка-то у нее взрослая, охотницкая... Словно вдруг позабыв о Норе, он резко обернулся к господину Тантарру, спросил отрывисто: — Надумали, почтеннейший? Будет прок? — Пожалуй... — равнодушно ответствовал виртуоз. — А беды не случится? Бывший Первый Учитель вместо ответа одарил старца пренебрежительным взглядом. — Ну, гляди, друг душевный. — Ученый прихлопнул в ладоши, словно летучего клеща убить норовил. А потом он подманил к себе озадаченного непонятными переговорами парня: — Помоги-ка мне один рундучок вытащить... Сказано это было мягко, почти ласково, однако Нор почему-то заподозрил, что адмиралов дед готовит ему подвох. Рундучок оказался роскошным бархатным чемоданом, вес которого вполне соответствовал немалым размерам. В чемодане хранилось все то, в чем и с чем парень пришел из Прорвы. Хотя нет, не все. Возможно, Нор и не обратил бы внимания на недостачу, но старик упорно приставал, требуя подумать и вспомнить, чего здесь нет. Нор подумал и вспомнил: — Кольца ведовского нету, которое Гуфа дала. Глядя на порозовевшего от радости франта, парень чуть не сплюнул с досады: за несколько дней подобные мелочные проверки надоели Нору до отвращения. Однако через несколько мгновений выяснилось, что на сей раз проверка будет нешуточной. — Не пропал твой оберег, не опасайся. Вот, надевай. — Ученый старик порылся в кармане, неловко сунул парню увесистое бронзовое кольцо. Казалось, будто он хочет перевести разговор на что-то другое, но то ли не решается, то ли слов подобрать не может. — Колечко — это хорошо, это очень хорошо, что ты вспомнил, только мне теперь надобно про тебя узнать все. Очень важно уразуметь, что запомнили твои мозги и что запомнили твои руки. Поверь, подобное знание важно в первую голову для тебя... В общем... Ты только сразу не давай волю досаде; сперва подумай, потом ответь. Скажешь «нет» — неволить не станем... Он бы, наверное, долго еще пережевывал акульи кишки, плетя словесные кружева вокруг да около смысла, если бы Нор не отважился подстегнуть его речи малопочтительным: «Ну?!» После этого тон старца сделался лаконичен и сух: — Торопишься? Изволь: господин виртуоз согласился испытать твое нынешнее фехтовальное умение. А теперь мой черед сказать: «Ну?!» Вот, стало быть, и подвох. Что же делать? Парень в растерянности прикусил палец. Смысла в этом испытании он не видел, но отказаться... Подумают: струсил. Или еще того хуже: врал, а теперь боится, что выгонят на гремучие камушки. Вот ведь как подловил, объедок! Вроде и по доброй воле, а все равно придется делать не как сам хочешь. Удостаивать дряхлого щеголя словесным ответом Нор не стал — только кивнул коротко, но тому хватило и этого. — Облачайся, — сказал старик. — Надевай броню, что нашивал в нездешних краях. А бывший Первый Учитель облачаться не стал — наоборот, скинул на траву кафтан, оставшись в узких кожаных штанах, сапогах да белоснежной полотняной рубахе. Хвала Ветрам, хоть мечом вооружился, а не жердочкой, как блаженной памяти архонт-магистр перед роковой для него вольной схваткой на боевом дворике Школы. — Железо к правой руке пристегни! — От неожиданного окрика ученого старца парень вздрогнул. — Помочь, или сам? — Сам, — буркнул Нор. Едкий бальзам, которым старик по два раза в день умащивал парню раны, оказался поистине чудодейственным — плотно насаженный на культю бивень уже не причинял ни малейшего неудобства. Чувствуя себя вооруженным до зубов дураком, Нор медленно двинулся к своему противнику. Шлем казался парню неуклюжим и душным, кончик носа неприятно терся о железо наличника — нос, что ли, вырос, или наличник покорежился отчего-то? А тут еще этот жалкий куцый нагрудник при каждом шаге лязгал и дребезжал, словно побрякушки молодящейся портовой гулены... И даже спокойная тяжесть желанной боевой стали не радовала парня, потому что вооружаться пришлось для какого-то лицедейства. Да-да, именно для лицедейства — иначе и не скажешь. Проклятый старик... Господин Тантарр ждал, уперев в землю острие длинного, чуть изогнутого клинка. Он даже не смотрел на Нора. Приблизившись к Учителю шага на четыре, Нор тоже замер. Так они стояли довольно долго, и господин Тантарр упорно отказывался замечать назначенного ему в противники парня. А потом щетинистые седые усы виртуоза вздернулись, обнажая желтые остатки передних зубов, и он процедил, по-прежнему глядя куда-то в полуденные выси: — Долго мне ждать? Нападай! — Как же это так: «Нападай»? — Нор сглотнул слюну, растерянно покосился на ученого старца. — А правила каковы? Не насмерть же биться... Господин Тантарр наконец снизошел скользнуть рассеянным взглядом по железному наличнику, за которым пряталось лицо юноши. — А тебе правила не нужны, — произнес он насмешливо. — После первого же выпада ты, как всегда, озвереешь и всякие-разные правила позабудешь напрочь. Это было очень несправедливо, и Нор собирался спорить, но не успел. Внезапным коротким взмахом Учитель едва не вышиб меч из его руки, а потом... Будто бы не один — десять клинков завертелось вокруг одуревшего от неожиданности парня, лязгая о шлем, задевая нагрудник, плашмя ударяя по ногам... Нор не то что отбиваться или уворачиваться — даже сообразить не успевал, откуда ждать нового выпада, и только дергался жалко и бесполезно, как мотылек в луже. Однако через несколько мгновений парень с удивлением обнаружил, что меч старого виртуоза все чаще сталкивается с его мечом или вовсе впустую кромсает воздух. А еще через мгновение Нор сообразил, на что его провоцируют, и похолодел от злости. «Так, говоришь, озверею?! Ну, погоди, почтеннейший, я тебе покажу зверство!» Ученый старец и его слуги, наблюдающие за поединком, скорее всего, ничего не поняли. Да и что могли понять неискушенные зрители, глядя на исступленно мечущихся людей, стремительные прыжки и взмахи которых превращали оружие в едва уловимое взглядом мелькание стальных сполохов? Разве, глядя со стороны, можно было догадаться, почему бывший Первый Учитель орденской Школы вдруг воткнул клинок в землю и повернулся спиной к неистовой панцирной твари, в которую превратился отпущенный Прорвой сопляк? Ведь они (зрители то есть) даже не сумели понять, каким образом оба поединщика умудрились выжить, мало того — не получить ни царапины в учиненном ими ослепляющем мельтешении отточенной стали. Увидев перед собой обтянутую потемневшим от пота полотном спину Учителя, Нор мгновенно обмяк, опустил вооруженные руки. Так он и стоял некоторое время, пытаясь понять, кто же все-таки взял верх в этом поединке. Чем дольше парень раздумывал, тем меньше нравился сам себе. Нет-нет, он, конечно же, вовсе не надеялся одолеть одного из виднейших виртуозов Арсда, но... Все-таки парень рассчитывал оказаться более достойным противником. Поэтому, когда господин Тантарр обернулся к нему и заговорил, Нор уронил меч, содрал с головы шлем и уставился на бывшего своего учителя, словно тот вдруг оказался не человеком, а морским змием. Потом Учитель сказал: — Мои поздравления, господин виртуоз. И в этих словах не было ни тени насмешки. Кучер обихаживал лошадей, высокоученый старец — дикарку Ларду. При этом он еще успевал покрикивать на слугу, который занимался самым ответственным делом: собирал на легком складном столе ужин. Сервировка была по-походному скромна, без излишеств вроде хрусталя и фаянса, — всего лишь серебряный сервиз на восемь персон, золоченые ложки и набор столовых ножей из сиреневой бронзы, секрет выплавки которой утерян задолго до Мировой Катастрофы. Для господина Тантарра и Нора занятия не нашлось: старец велел им отдыхать, пообещав, что с завтрашнего дня подобной возможности у них не будет. Парень хотел посидеть возле костра, но Учитель предложил прогуляться, и Нор поспешно вскочил. Он сообразил, что пожилой виртуоз затеял гуляние не для пустого убиения времени, а ради спокойного разговора. Так и вышло. Они мерно шагали по хрустящему щебню. Солнце уже спряталось за Последним Хребтом, потемневшие скалы расстелили на земле длинные полосы черноты. Пахло туманом, горечью вялых трав, воздух стал прохладен и чист... В такие прозрачные синие вечера остро чувствуется приближение зимы и хочется грустить о чем-нибудь обыденном — о летней поре, которая иссякает, но обязательно настанет опять, или о мелких поправимых несчастьях. Правда, людские чувства скверно сообразуются с желаниями, а непоправимые беды любят напоминать о себе врасплох. Подло. Из-за угла. Нор воровато поглядывал на Учителя — горбоносый профиль, исковерканный шрамами и двухдневной щетиной подбородок, набрякшие веки и кровяные прожилки на скулах... Многовато пьет старик, но пьянство почему-то не влияет на стремительную твердость виртуозной руки. Правильно говорят: истинному умельцу все впрок идет, кроме собственной лени. Правильно-то правильно, только иной раз куда страшнее своей нерадивости оборачивается чужая глупость... Вот как господину Тантарру идиотская выходка любимейшего ученика по имени Нор. Вздохнув глубоко и протяжно, будто перед прыжком в зимнюю воду, парень стал бормотать бессвязные самоуничижительные извинения, но тут же смолк, когда Учитель стиснул его плечо: — Кончай, глупо это. Сделанного не замолишь и не воротишь. Да и зачем?.. Некоторое время шли молча. Потом Нор отважился спросить: — Для чего потребовался нынешний поединок? И чего ради мне опять в Прорву? Это действительно нужно? — Нужно, не нужно... — Виртуоз поскреб подбородок. — Я про почтенного эрц-капитана Фурста Корнеро слыхивал много всячины, однако за то недолгое время, что служу при его персоне, сумел понять: он ничего не делает только ученого всезнайства ради. Парню подумалось, что господин Тантарр, верно, не слишком-то уважает этого самого эрц-капитана, если позволяет себе называть не все его имена. И только миг спустя Нор сообразил, о ком, собственно, речь. До сих пор ему почему-то не приходило в голову, что у адмиральского деда помимо родового имени должны быть еще два. — А какую всячину вы о нем слыхали? — спросил парень, искоса поглядывая на учителя. — Всяческую, — отмахнулся было от Нора виртуоз, но, глянув на разочарованно вытянувшееся лицо парня, нехотя принялся рассказывать. — Якобы он выдумал эликсир бессмертия (похоже на правду, потому что все остальные люди, родившиеся до Мировой Катастрофы, давным-давно нюхают лазурные розы или варятся в пекле — кому как повезло). Еще говорят, что внучек терпит его выходки не из почтения к прародителю, а ради умений и знаний, каких больше ни у кого нет... Нет, уж лучше ты его самого расспроси. Он, если будет в настроении, такого тебе насует в уши, что любые сплетни покажутся тухлой скучищей. Заговорившись, Учитель перестал смотреть под ноги и сильно ушибся о камень. Пока он с тихим рычанием растирал лодыжку, Нор, отойдя на несколько шагов, деликатно любовался пейзажем. Господин Тантарр воспользовался этой деликатностью несколько своеобразно: он тихонько и замысловато высказался по поводу произошедшей неприятности. Нор изо всех сил делал вид, что не слышит этих шедевров словесности, недостойных уст воителя, обязанного сдерживать чувства на короткой шворке. Однако сердце парня полнилось завистью и восхищением. Все-таки истинный виртуоз — он во всех отношениях виртуозен! За время, потраченное на выяснение отношений с камнями и скалами, господин Тантарр не успел забыть о вопросе Нора. — Что до нашего с тобой поединка... — Учитель выпрямился и, еле заметно хромая, подошел к парню вплотную. — Что до поединка, то я ошарашен и восхищен. Не столько тобой, сколько воителем из-за Прорвы... Как его, Лурд? — Нурд, — тихонько поправил Нор. — Да, Нурд. Дикарское имя, только носит его отнюдь не дикарь. Я пытался довести тебя до потери самообладания, а ты... Ни единого удара, только защита... Понимал, в чем твоя слабость, боялся ее, сумел не дать себе возможности ошибиться. Я заставил тебя озвереть, а ты умудрился обернуть это себе на пользу! Тот Нор, которого я знал и учил, не сумел бы так. Больше скажу: даже тот Нор, которого я бы выучил до конца, — и тот вряд ли сумел бы. Не обуздывать чувства, как наставляют орденские мудрецы, а обращать к пользе — вот истинное умение! И этого ты достиг, благодаря запрорвному виртуозу с дикарским именем. Он умудрился развить заложенное в тебя здесь, да еще и вплести свое, не навредив ни тому, ни другому. Это великий дар — уж ты прими на веру слова старого драчуна. Наш любезнейший хозяин восхищался умом тамошней знахарки — колдуньи, я поражен умением воителя Hypда... Получается, что за Серой живут не дикари, не идиоты, а люди, с которыми есть о чем говорить и договариваться. Некоторое время они шли молча. Нор искоса взглядывал на пожилого виртуоза и только диву давался. Надо же, до чего расчувствовался Учитель! Того и гляди, прослезится. Стареет, что ли? Или действительно Нор стал очень хорош на мечах? Может, конечно, и так, только сегодня лишний раз пришлось убедиться: до господина Тантарра ему как плевку до ливня. Говорить-то можно все что угодно, но оставленные клинком виртуоза многочисленные синяки куда красноречивее слов. Почему же Учитель так восхищен запрорвным витязем? Ведь последний раз Нор дрался с Нурдом по меньшей мере на равных... Или парень недопонял чего-то — и там, и здесь? А господин Тантарр потянулся со сладким хрустом и сказал: — Ну, разлюбезнейший ты мой, считай, погуляли. Знаешь, у почтенного умника в багаже припрятана здоровенная засургученная бутыль. Вот бы добраться до содержимого! Наш высокоученый хозяин, по-моему, не из тех, кто станет таскать с собой всякую дрянь. 8 Идти было трудно, а временами просто-напросто страшно. Справа — почти отвесный обрыв, застрявший вершиной в мохнатых сердитых тучах; слева — пропасть, дно которой украдено хворым туманом, под ногами — карниз шириной ладоней в семь (ученый старец ласково именует его «тропочкой»), и срывающиеся из-под подошв камни целую вечность с неправдоподобным трескучим грохотом прыгают по крутым склонам... А иногда карниз становится пологим, скользким, и приходится распластываться, цепляясь за жалкие кустики, растущие прямо из камня. И ведь еще эта Ларда — Нору и господину Тантарру приходится то нести ее, то тащить волоком. Адмиральский дед не только укутал дикарку, но и глаза завязал, чтоб остатков ума не лишилась, только все равно с ней очень трудно управляться даже вдвоем. В самые неподходящие мгновения она принимается выть, скулить и так извиваться — того и гляди, кого-нибудь в пропасть спихнет. Парню казалось, что идут они уже вечность или поболее, хотя солнце еще и до полуденной маковки не добралось, а вышли не спозаранку. Сперва завтракали (долго и плотно — провиант удобнее нести в брюхе, чем за плечами). Потом ученый господин эрц-капитан Фурст Корнеро Кирон изволил отдавать распоряжения слугам. Потом он переодевался к походу. Переодевание свелось к замене лакированных башмаков и пышного кружевного воротника на лакированные ботфорты и кружевной шейный платок, однако времени эти замены съели немало. Так что в путь удалось отправиться лишь поздним утром. Нор слышал собственными ушами, как ученый старец приказывал своим слугам быть на этом самом месте с каретой через четыре дня. Сходить да вернуться — значит, четыре надо делить надвое. Получается два дня вот этакой ходьбы по проклятой тропочке. Ну, может, меньше (не сразу же Фурст с учителем двинутся в обратный путь), но все равно думать о длительности предстоящей дороги жутко. Так жутко, что даже возможность встреч с живущей в горах нечистью кажется менее страшной. А поганый ублюдок кучер имел наглость жаловаться на судьбу: дескать, три ночи в Крепком Холме ночевать придется, опасно, боязно, за эти ночи надо бы жалования прибавить... Сюда бы его, но прежде одну клешню оторвать, чтоб знал, каково увечному таскать барахтающуюся тяжесть по здешним местам! Да еще с притороченным к спине тюком, в котором при каждом шаге брякает металл, — старый щеголь Фурст полагает, будто Нору следует входить в Прорву таким же, каким выходил. И меч при поясе болтается, цепляясь рукоятью за что попало... Невесело, в общем. И жаловаться некому, поскольку остальным по меньшей мере не веселее. Фурсту, к примеру, наверняка приходится несравненно хуже. В его лета да в подобной одежде (на то, чтоб уберечь от грязи и колючек бархатный белый камзол, он тратит гораздо больше сил, чем на ходьбу)... Кстати, мешок, который тащит почтенный эрц-капитан, тоже имеет весьма внушительные размеры и металлически лязгает в такт ходьбе. Нор почти уверен, что слегка рассохшийся умом старец поволок с собою немалую долю своих столовых игрушек, баночек с духами и прочей столь любезной его душе мишуры. Вразумлять адмиральского деда бесполезно, да парень бы и не осмелился. Единственное, на что он решился, — это предложить поднести мешок. Фурст в ответ весьма ехидно прищурился: — Благодарствую за душевную заботу, дружочек, только мне покуда не опротивело мое скорбное житие. Ведь уронишь либо о камень заденешь, и что тогда? Парень пожал плечами и отстал. Если для старика порча глупой блестяшки страшнее погибели — бешеный с ним, пускай сам волочит свое барахло. Видать, человечьи мозги все-таки не способны воспринять бремя ученых знаний безо всякого вреда для себя. День уже клонился к вечеру, когда подступающая слева пропасть постепенно обернулась неглубоким оврагом, а нависающий справа обрыв отшатнулся и стал пологим травянистым склоном. Нор вообще-то все время смотрел под ноги — во-первых, не слишком приятно было глядеть по сторонам; во-вторых, ежели начать вертеть головой, недолго и оступиться. Поэтому парень несказанно удивился, обнаружив, что тропа перелилась в извилистую сочную луговинку, стиснутую мертвыми отрогами скал. Ученый старец замер, оглядываясь, потом аккуратно положил свою ношу в траву. — Отдохнем, — сказал он, деловито высматривая местечко, где бы можно было присесть без риска замарать одеяние. Нор поспешно опустил дикарку спиной на землю, нимало не заботясь о том, что Учитель продолжает держать ее за ноги. Опустил и поторопился отойти в сторонку. А то еще, чего доброго, заставят ухаживать, мыть... Нет уж, это пусть пока без него. Кстати, мыть-то ее здесь, похоже, нечем. Не из фляги же поливать — этак не напасешься... Господин Тантарр между тем неприязненно рассматривал вершины скал. — Мы что же, и ночевать здесь собираемся? Голос испытанного виртуоза Нору не понравился. Слишком уж отчетливо выговаривались слова, да и вообще... Нехороший голос. Голос человека, предвидящего крупные неприятности. Адмиральский дед одарил начальника своей охраны вопросительным взглядом. — Ночевать будем в потайном логове — не здесь, однако поблизости, — пояснил он и осведомился: — А что это вас, почтеннейший, припекло говорить о ночевке? Господин Тантарр продолжал любоваться скальными вершинами. — Пока меня никто не припекал. Но вскорости, боюсь, припекут. И не меня одного... Нор понял. Он стремительно высвободился из наплечных лямок — так стремительно, что не успел удержать мешок, и тот грохнулся с раздражающим лязгом. Парень кинулся расшнуровывать мешочные завязки, торопясь добраться до бивня и прочего, но Учитель, не оборачиваясь, предостерег: — Не суетись — все равно не успеешь. Господин эрц-капитан, слева в скале нечто вроде этакой ниши, загороженной валунами. Видите? — Да. — Ученый старец, похоже, слегка охрип. — Когда прикажу, вы с Нором хватайте девчонку — и туда. Со всех ног, поняли? Поняли. Тут бы и потомственный идиот понял. А господин Тантарр принялся потягиваться, все так же лениво рассматривая вгрызшиеся в небо челюсти дальних отрогов. Со стороны, наверное, казалось, будто он просто зевает, однако Нору отчетливо слышался напряженный шепот: — Не проявляйте тревоги и не двигайтесь, а то спровоцируем до поры. Их вроде штук десять либо чуть поболее. Луки, кажется, лишь у двоих... Нет, вон еще. А ведь ловки прятаться, бесы поганые! Стронулись, крадутся сюда. Сейчас нас гребень от них прикроет, тогда и... Все! Бегом, быстро! Очень быстро не получилось из-за проклятого эрц-капитана: дряхлый объедок не пожелал бросать свой мешок. В результате парню пришлось волочить под прикрытие скал не только Ларду, но и вцепившегося в нее одной рукой адмиральского деда. Называется, помог! Уж лучше бы вместо своего хватался за мешок Нора — там, небось, хранятся вещи, куда более подходящие нынешнему случаю! Стоило только ученому старцу и Нору побежать, как скалы обрушились им на головы остервенелым воем, улюлюканьем, рыком, будто стая кровожадного шакалья забесновалась на ближнем склоне (кстати, вовсе не там, куда смотрел изображавший беспечность виртуоз стали). Шакалы, конечно, опасны, но в горах водятся твари гораздо страшнее — твари, которые выламывают у шакалов клыки и мастерят из них наконечники стрел. А теперь эти стрелы мелькали вокруг Нора и старого Фурста. Спотыкаясь, роняя и вновь подхватывая бьющуюся в истерике идиотку, парень успевал замечать вонзающиеся в траву серые полоски, слышал над самым ухом вскрики прокалываемого воздуха, только ему было некогда раздумывать, что это за невидаль такая летает вокруг. Парню хотелось не думать, а как можно скорей добежать; и еще очень хотелось свернуть шею адмиральскому деду, который все время дергался из стороны в сторону и орал, чтобы Нор дергался тоже. Все-таки они добежали. Хрипя, отфыркиваясь от заливающего губы пота, Нор перекинул через ноздреватый валун брыкающийся, визжащий сверток, потом весьма непочтительно зашвырнул туда же эрц-капитана с его проклятым мешком и полез следом. С одной рукой, имея на поясе тяжеленный, цепляющийся за что попало меч, карабкаться на камни оказалось труднее, чем подсаживать других. Так что не дерни Фурст парня за шиворот, быть бы горю. В последний миг, уже переваливаясь через укатанную древними льдами глыбу, Нор почувствовал тупой удар чуть повыше левого локтя. Вот ведь везет этой руке — все беды непременно ей достаются! Впрочем, в этот раз беда лишь самым краешком зацепила, оставив на память пустяковую царапину да застрявшее в рукаве грубовато оструганное тонкое древко. К одному его концу были подвязаны расщепленные птичьи перья, а к другому — клык, да не шакалий, крупнее. Нор, будто заклятием привороженный, так и этак вертел перед глазами эту летучую гибель. Могла ведь и под лопатку угодить. Или в затылок. Наверное, и аркебуза не выручит. Покуда пулю заколотишь, покуда вздуешь фитиль — дикари из тебя морского ежа сотворят. Да что там аркебуза, ее ведь нету! А в два клинка (даже если за один из них величайший виртуоз ухватится) тут и вовсе не совладать, потому как на взмах просто-напросто не подпустят... Хвала Ветрам, разглядывание дикарской стрелы да панические мысли украли всего несколько кратких мгновений. Когда Нор спохватился, оказалось, что горные идиоты еще прячутся в скалах. Учитель, о котором парень напрочь забыл, оставался там, где стоял. Только теперь он уже не стоял, а лежал в траве, запрокинув лицо к вечереющему хмурому небу. Он казался спящим, и, невзирая на нелепость подобной догадки, Нор бы с радостью ухватился за нее, но ему помешали торчащие из груди старика серые оперенные древки. С отчаянным криком парень рванулся туда, к нему, но адмиральский дед повис на плечах, с неожиданной силой притиснул к камню. Нор пытался оторвать от себя хваткие руки эрц-капитана, но тот не уступал, боролся, выдыхая в самое ухо озверевшего парня хриплые уговоры: — Уймись, дуралей! Еще и себя погубишь без смысла! Расслышав это, Нор вконец обезумел. Отчаянным усилием он вывернулся из цепких объятий и вцепился в эрц-капитанский шейный платок. — Так вы, значит, обо мне заботитесь?! А я было решил, что вам все и всё до лысины, кроме собственных безмозглых забав! Нор был слишком зол на себя, чтобы жалеть других, а потому успел обозвать ученого старца убийцей. Больше, правда, он не успел ничего: адмиральский дед, побелев, хлестнул его по щеке кончиками пальцев. — Благодарствуй судьбе, что хоть господину Тантарру не привелось любоваться твоей истерикой! — процедил эрц-капитан. А потом добавил спокойно и деловито: — Следи-ка за тварями, маленький. А я покуда им угощеньице приготовлю... Нор послушно выглянул из-за валуна. Было ему противно и стыдно — действительно, ведь только вчера Учитель наименовал его виртуозом, говорил почти как с равным — и вот, извольте... Действительно, впору благодарить Ветра, что не позволили старому виртуозу убедиться в своей ошибке. А дикие идиоты уже выбирались на открытое место. Сутулые, кривоногие, едва, прикрытые лоскутами дурно выделанных шкур, они крались, пригибаясь к низкой траве, и в их всклокоченных волосах при каждом движении вздрагивали комья крашеной глины. Четверо из этих тварей держали наготове натянутые луки, прочие выставляли перед собой каменные топоры и шипастые палицы. А дикарь, выглядевший старше остальных, сжимал в руках надъеденный ржавчиной рейтарский палаш. Жуткий, видимый даже с изрядного расстояния шрам на груди идиота скорее всего был памятью о последнем выпаде предыдущего хозяина стального клинка. Хороший удар, нанесенный умелой твердой рукой, — окажись покойный рейтар всего на треть шага ближе к дикарю, Нору не пришлось бы теперь рассматривать эту звероподобную рожу. А рожа-то, между прочим, уже довольно близко. Вроде и не спешат поганые твари, но до некоторых уже можно камешком дошвырнуть. До некоторых, но не до всех. Повинуясь выкрику вооруженного палашом идиота, лучники остановились, вскинули изготовленное к стрельбе оружие. Так. Теперь под их прикрытием нападающие дикари преспокойно заберутся за камень и обрушатся сверху вниз всемером на двоих. Что ж, замысел был неплох, но родился он в голове идиота, а потому оказался с изъяном: обладатель палаша зря надеялся на послушание своих единоплеменников. Один из лучников чуть попятился, воровато зыркая то на соседей, то на удаляющиеся спины, а потом вдруг со всех ног бросился к телу господина Тантарра. Дикарь явно желал завладеть клинком и прочими ценностями, но желание это посетило не его одного. Остальные лучники будто по команде рванулись следом, и уже некоторые из подбирающихся к камням замялись. Тревожно оглядываясь туда, где вот-вот должна была начаться драка из-за добычи... Нор сообразил, что второго такого случая не представится, — сообразил, когда в руке его уже вспыхнула злобным ледяным блеском боевая сталь и тело упругим прыжком метнуло себя через валун. Прежде чем на грязном лице обладателя палаша тупое недоумение сменилось звериным оскалом, парень успел оказаться почти рядом. Взревели дикари, опешившие было при виде одиночки, бросающегося на стаю; позади что-то вопил адмиральский дед — парень не слышал. Для него во всем мире осталась только широкая недорубленная рейтарским клинком грудь. Сначала этого, а потом... Не вышло. Леденящий душу яростный рык, казалось, расколол небесную твердь и пошатнул скалы. Едва не уронивший меч Нор отчаянным усилием воли все-таки сумел не потерять из виду выбранного в противники вожака. Лишь когда дикарь обернулся и вдруг попятился, словно нарочно подставляя ему мгновенно взмокшую спину, парень позволил себе короткий взгляд поверх грязного волосатого плеча. В том месте, где лежал погибший Учитель, теперь клокотало месиво человеческих тел — орущее, визжащее, жутко взрыкивающее мельтешение рук, спин, перекошенных лиц, пронзаемое короткими серыми сполохами, брызжущее алым дождиком. Оно стремительно таяло, потому что один за другим валились на землю посеченные дикарские лучники, и все четче, все видимее становилась причина их гибели. Учитель. Он снова был на ногах, он метался между возжелавшими грабежа дикарями, но грудь его по-прежнему щетинилась оперением серых стрел. Это даже не напоминало бой — ошалевшие от внезапного нападения трупа дикари лишились возможности соображать и сопротивляться. Только когда рухнул третий, четвертый додумался до бегства, однако оттянул свою смерть всего на полдесятка шагов. Все с тем же нечеловеческим рычанием старый виртуоз обернулся к оставшимся дикарям, и Нор встряхнулся, приходя в себя. Хватит. Нечего столбенеть от ужаса, словно благонравная отроковица, по ошибке вбежавшая в мужскую купальню. Сперва нужно помочь Учителю завершить начатое, а потом уже выяснять, остался ли он обычным человеком или же это Ветра решили доставить погибшему старику маленькое удовольствие перед водворением в лазурные кущи. Парень старательно скопировал учительский рев и метнулся к вожаку дикарей, но безуспешно: тот тоже успел очнуться от оцепенения. Затравленно оглянувшись, он швырнул в Нора палаш, после чего кинулся удирать. Единоплеменники тут же последовали его примеру. Нор безо всякого труда увернулся от кувыркающейся в воздухе стали и засвистел, загикал, затопал ногами вслед дикарю, изображая погоню. По-настоящему гоняться за разбегающимися идиотами ему не хотелось — парня до смерти утомили переживания, дикарям же наверняка очень нескоро придет в голову возвращаться. А господин Тантарр снова ошеломил своим поведением. Сильно толкнув не успевшего отскочить Нора, он подхватил с земли рейтарский палаш и бросился за вожаком. Виртуоз был стар, но гонка длилась недолго. Парень видел, как Учитель изогнулся в длинном прыжке, как вздернулся к низким тучам неухоженный темный клинок — вздернулся и рухнул, оборвав свое падение коротким тупым ударом о дикарскую плоть. Только тогда Нор сообразил, почему старый виртуоз непременно хотел зарубить именно этого идиота именно этим клинком. Что ж, где бы ни обреталась нынче душа неведомого рейтара, миг назад ей подарили покой. Все было кончено — спины беглецов затерялись в скалах. Учитель уже шел назад, осторожно неся перед собой окровавленное лезвие. Ветерок пошевеливал рваную куртку виртуоза, и сквозь ее прорехи виднелся легкий карранский панцирь. Ну конечно... Дощечки мореного дерева, нашитые на выделанную особым образом толстую кожу, — в таком, говорят, даже излетная пуля вязнет. Цепляя к поясу меч, Нор ненароком оглянулся и увидел адмиральского деда. Тот, оказывается, стоял на валуне — стоял во весь рост, поигрывая двумя железными шарами. Этакие блестящие крупные штуки, смахивающие на грузила рыбацких сетей. Только, будь они цельноковаными, ученый старец вряд ли сумел бы забавляться ими столь небрежно. Странные какие-то шары, такие же странные, как и сам их владелец. — Душевно вас, господин Тантарр, попрошу: отложите поминальные ритуалы. — Эрц-капитан был спокоен и очень любезен. — Я уважаю воинские обычаи, но коли мы не поспешим скрыться в укромной норке, то дождемся худого. Он с трудом запихал в карманы свои железки, неуклюже слез с валуна и уже оттуда, из-за ноздреватой глыбы, пояснил: — Детушки наверняка побежали жаловаться папеньке. А что папенька вступится, так уж это не сомневайтесь. Нор заинтересованно воззрился на Учителя: какой еще папенька, о чем речь? Учителю, впрочем, было не до чьих-то вопросительных взглядов. Учитель думал, морща лоб. Потом он спросил: — Полагаете, где-то рядом шляются Огнеухие? — А что же тут полагать? — изумился адмиральский дед. — Тут и полагать нечего. Они всегда исхитряются нагрянуть туда, где учиняют досаду их кроткому народцу. — Проклятье... Как же вы тут ходите? Эрц-капитан снова выкарабкался на валун, волоча за собой спеленутую Ларду. Дикарка не шевелилась, даже не плакала, только постанывала жалобно — либо вконец выбилась, из сил, либо даже лишилась чувств. Нор бросился помогать, и ученый щеголь получил возможность выпрямиться и отдышаться. — Вот так и хожу, — запоздало ответил он. — Вообще-то у меня с ними был мир — я могу кое-что, чего они не умеют. Но теперь эти дурни сорвались с цепи (наверняка без спросу!), а вы, мой почтеннейший командир охраны, слишком усердно размахивали мечом. Пятеро покойников — это не на ногу наступить, тут одними реверансами не отделаешься. Господин Тантарр повертел подбородком, словно воротник внезапно стал ему тесен. — Что до маханья мечом, то у меня не было выбора. А вообще следовало все-таки идти через Каменные Ворота. По старому знакомству я бы наверняка сумел договориться о пропуске. Эрц-капитан скептически хмыкнул. — Договориться не штука, это бы и мне по силам. Но тамошний орденский надзиратель преотлично умеет считать. Сколько людей ушло к Прорве, сколько воротилось, кто пропал — да все это подробной депешей моему любезному внуку... Ну, хватит мешкать. Душевнейше умоляю: пойдемте к логову. Там и договорим, там и сталь похороните... Маленький, а ты запрорвное колечко-оберег не потерял с пальца? Ты, гляди, не теряй. Вскорости оно будет кстати. До эрц-капитанского логова успели добраться засветло. Оказалось это самое логово пещерой, причем узкая щель входа была замаскирована до того хитро, что даже хозяин не сразу отыскал ее. Он довольно долго бродил среди валунов, тыкал отобранным у Нора мечом в корячащиеся между камнями кусты и возмущался: «Ведь здесь же было, вот здесь! Осыпалось, что ли?» Но вход был в порядке. Просто кусты, сквозь которые надо было пролезть, и камень, под который следовало втиснуться, почти не отличались от прочих кустов и камней — даже для привычного хозяйского глаза. И как только у адмиральского деда поворачивался язык именовать это убежище логовом? Пещера совсем не заслуживала подобного пренебрежения. Под ногами плотный сухой песок; стены увешаны бараньими шкурами, которые густо поросли светящимися грибами, — мягкий голубой полусумрак куда приятнее света лампад и двадцатисвечий... А очаг — это же прямо уму непостижимо! Когда ученый старец вознамерился его разжигать, Нор с ужасом представил себе гарь и копоть, которые мигом наполнят пещеру. И что же? Прозрачный сизый дымок четкой струйкой поднялся к потолку и без остатка втянулся в почти невидимые снизу щели да трещины. А еще здесь была вода — из дна вкопанной у стены глиняной чаши пробивался родник. Куда девался избыток переполнявшей чашу воды, парень не понял, да его это и не интересовало: под ногами не хлюпает — вот и хвала всемогущим... И старому эрц-капитану Фурсту — тоже. Нору повезло: ему велели готовить ужин. Конечно же, стряпня никогда прежде не казалась парню приятным занятием, но теперь он бы с восторгом занялся чем угодно, хоть вышиванием, лишь бы не участвовать в мытье и кормлении дикарки. С Лардой возились старики. Возня эта не требовала особых усилий — девчонка была вялой и безразлично-послушной (кажется, адмиральский дед влил ей в рот какую-то дрянь). Размешивая бурлящую кашу, Нор старательно горбился над очагом, чтобы даже случайным взглядом не наткнуться на обнаженную идиотку. При других обстоятельствах он наверняка не удержался бы от подглядывания — ведь зрелище никак нельзя назвать неприятным... если забыть о прочем. Но прочее не даст забыть о себе. Вот стоит только чуть-чуть распрямиться, глянуть через плечо, увидать ее гибкое мальчишеское тело — настолько мальчишеское, что высокие тугие груди кажутся неуместными, немного смешными... Стоит только взглянуть, и захочется глядеть еще, и желание это будет стыдным и непростительным, потому что каждый из взглядов станет предательством. «Предашь себя — предашь кого угодно», — для всех случаев жизни успел навыдумывать изречений древний моралист Кириат! Кого угодно — значит, и Рюни. Но вот так, пряча глаза, ты ведь тоже предаешь. Не здешнего себя, так себя запрорвного — велика ли разница? Будь проклята бронзовая блестяшка, раздвоившая душу и стравливающая половинки между собой! К счастью, пытка продолжалась недолго. Ларду накормили первой, и теперь Нор совершенно точно приметил, как эрц-капитан бросал ей в пищу какие-то желтые крупинки. А потом выяснилось, что шкуры на стенах предназначены не только для освещения. По крайней мере, одна из них прикрывала проточенный в мягком камне лаз, и адмиральский дед, согнувшись, заволок туда сонную девушку. Похоже, под скалами был скрыт целый лабиринт. Нор, пугаясь, начал было прикидывать, во сколько монет обошлась старому щеголю постройка этакого убежища, но вернувшийся хозяин заметил выражение его лица и пояснил: — Пещера природная. Лигах в трех отсюда еще одна, да какая! Коридоров там побольше, нежели улиц в столице — чтоб мне краба в штаны, коли присочиняю. Я б вас сводил, показал, да ведь недосуг! К тому же там водятся всякие... Началась трапеза. Котелок опустел быстро. Пока Нор полоскал его в роднике, хозяин с сомнением взглянул на хмурое лицо командира своей охраны и вдруг, будто решившись на нечто рискованное, скрылся за одной из светящихся шкур. Вернулся он с тремя деревянными кружками и объемистой, оплетенной цветными шнурами бутылью. — Грешу, наверное, — вздохнул он. — Но ежели не грешить, можно вообразить себя праведником, а такой грех сугубее пьянства. Лицо господина Тантарра сморщилось от жалости: — Когда бы все так пили, как вы, то кабатчики бы с голоду повымирали. Тоже мне, грешник выискался... Несколько мгновений молчали. Старый щеголь принялся раскупоривать бутыль. Сперва он пробовал ногтями, потом изящным ножиком для чистки ногтей — безуспешно. В конце концов потерявший терпение виртуоз боевой стали отобрал у него неподатливую посудину и лихим ударом о подошву вышиб затычку вместе с восковой печатью. Пристыженный эрц-капитан горько вздохнул: — Все. Как вернусь, перво-наперво прогоню буфетчика. Это из-за него я утратил сноровку: паршивец взял моду подавать к столу раскупоренные бутыли. Пока престарелый франт поносил буфетчика, а господин Тантарр разливал по кружкам прозрачную до невидимости жидкость, Нор лихорадочно соображал: не отказаться ли? Прежде парню лишь дважды приходилось пить ром — оба раза на спор, и оба раза вкус и последствия ему не понравились. Но сейчас старики так аппетитно предвкушали пьянство... А ведь уже разливают на троих — наверное, отказываться неудобно. Виртуоз стали положил конец этим колебаниям, протянув ему кружку. В самом деле, нельзя же противиться Учителю! Либо этот ром оказался каким-то особенным, либо Нор основательно подзабыл свои прошлые ощущения. Первое предположение, скорее всего, было ближе к истине, потому что господин Тантарр, выпив, уперся изумленным взглядом в эрц-капитана: — Давно вы прячете здесь эту бутылку? — С весны, кажется, — рассеянно ответил тот. — Считаю долгом сообщить вам, разлюбезнейший мой хозяин, что вы все-таки грешник. — Учитель старательно обсосал усы. — Владеть этаким сокровищем с самой весны и даже ни разу не пригубить! Вот помяните мое пророчество — не миновать вам пекла за подобное злодеяние! Адмиральский дед развел руками: — Да мне как-то тошно пить в одиночку. А слуги бродить со мною по здешним местам не хотят, им боязно. — Понабирали себе слизней, отребье всяческое... — буркнул виртуоз, вновь наполняя кружки. — Один Хатр на воина походил, да и тот... Ну, покоя ему и вечной лазури! Выпили за вечную лазурь для воина Хатра. Учитель утерся рукавом и резко повернулся к соловеющему Нору: — Вот вроде все было у человека — и сноровка, и сила, и глаз хороший... Я это не с чужих слов знаю, я его самого знавал. Одна беда — он от ярости вроде слепого делался, переставал себя помнить. Оттого и погиб. Понял? — Понял. — Нор тискал в ладонях пустую кружку, сутулился. — Я вот чего не пойму: вчера вы назвали меня виртуозом, хвалили за умение использовать чувства на пользу схватке, а сегодня предостерегаете грустной судьбой этого... Хатра... Да я и сам вижу, что не могу собою владеть. И раньше бывало, и сегодня оскандалился — вот почтеннейший господин эрц-капитан свидетель моей истерики. Зачем же вы говорили, будто я достиг подлинного умения? Учитель пожал плечами: — Вчера ты был виртуозом, а сегодня — нет. Знаешь, как обучают стрелков? Так вот: ты сейчас вроде очень хорошего стрелка, который из десяти пуль пятью попадает в самый центр мишени. Вчера я увидел, что ты сможешь научиться попадать в черное пятнышко каждым выстрелом. Понял? «Сможешь» и «можешь» — слова очень похожие, но все-таки имеют разный смысл. — Вряд ли он сможет попадать каждый раз, — внезапно вмешался в разговор адмиральский дед. — У него две натуры — песнетворца и воина. Воин-то помогает песнетворцу, а вот песнетворец воину учиняет немало досады. Кстати сказать, иначе и быть не может. Господин Тантарр от возмущения даже о бутылке забыл. Впрочем, он быстро опомнился, и тон его, хоть и сделался сух, уважительности не потерял. — Не следует так уверенно рассуждать о том, что вам не известно. Сочинительство боевому умению не помеха, а как раз напротив. Иные наставники на последних годах обучения специально принуждают своих подопечных к выдумыванию баллад, стихов и мелодий, чтобы приучить их воплощать в нечто конкретное смутные порывы души. Меня самого так учили — разве результат получился плохим? Бледные губы старца изогнулись в ехидной улыбке: — Так, может быть, вы, почтеннейший, осчастливите нас каким-нибудь образчиком своего сочинительства? Дабы посрамить невежду, то есть меня? Господин Тантарр нервно забарабанил пальцами по колену. — Да я как-то давно уже не... — Он разглядел наконец выражение эрц-капитанского лица и надменно вздернул небритый подбородок. — Что ж, извольте. Э-э-э... Ну вот это: я был рожден... Нет, иначе как-то... А, вот! Я слабым был рожден на свет, Добычей всевозможных бед. Но мне Ветра вручили сталь, И все враги... э-э-э... — "Бежали вдаль", не так ли? — с изысканной любезностью подсказал адмиральский дед. — Именно так. — Учитель вытирал со лба испарину, проступившую то ли от выпитого, то ли от предпринятых им стихотворных усилий. — Ну, что ж, вовсе не дурно. — Ученый старец сочувственно покивал. — Я только не смог уразуметь, за что вы свою матушку наименовали «добычей бед». Господин Тантарр было грозно нахмурился, но тут же улыбнулся с видимым облегчением: — Ах вот вы о чем! Конечно, вы спутали: не добыча бед меня родила, а я таким родился. — Вот теперь мне ясно все до конца. — Эрц-капитан слегка подмигнул отчаянно зажимавшему рот Нору. Пожилой виртуоз некоторое время молчал, хмуро рассматривая собственные колени, потом сказал: — Ну пускай я плохой сочинитель. Но были же другие! Капитан Потарра — чем не пример совершенства? — Ну, это легенда! — отмахнулся Фурст. — Какая такая легенда?! — Учитель возмущенно всплеснул руками. — Я же своими глазами видал правнука того самого копейщика, который подхватил его штандарт в битве при Трех Столбах! Эрц-капитан снова улыбнулся. — Коли верить досужим россказням, то подобных копейщиков окажется вдвое больше, нежели во всем Арсде в ту пору обитало народу. Но будь по-вашему: жил на свете несравненный виртуоз боевой стали и сочинитель непревзойденных серенад капитан Фринол Гато Потарра. Прославился он, будучи от роду лет сорока. А наш маленький душевный дружочек не дожил еще и до половины этого срока. Как же можно ожидать от него зрелого совершенства во всех его дарованиях? — Сейчас, конечно, нельзя. Но с возрастом... — Вот когда подрастет, тогда и посмотрим... ежели Ветра позволят дожить, — пожал плечами ученый старец. — Будет вам пререкаться, лучше выпьем. Выпить не успели — помешал Нор. Парню уже давно хотелось снять запрорвное чародейственное кольцо. То ли маловато оно было, то ли палец почему-то стал опухать, бес его знает, но эта вещица причиняла заметное беспокойство. Словно бронза передавила жилы и кровь протискивалась под ней трудными болезненными толчками. Еле дотерпев до конца интересного спора, Нор поспешно принялся стаскивать кольцо — не тут-то было. Оберег словно въелся в палец, кожа вокруг него вздувалась, синела... Ну так и есть — опухает. Наверное, ушибся, сам того не заметив (в сегодняшних переделках можно было и на что-нибудь посерьезнее сгоряча не обратить внимания). Как же совладать с проклятой блестяшкой? Нор так кряхтел и сопел, что уже подносивший к губам кружку эрц-капитан резко опустил руку и торопливо спросил: — В чем дело? Нор показал. Всмотревшись, адмиральский дед аккуратно опустил питейную посудину на песок. — Ну вот и все, — сказал он. — Ели, пили, беседовали, а теперь пришла пора заниматься делом. — Огнеухие? — осведомился господин Тантарр, утирая ладонью рот. — Похоже, что да. Нор, кривясь, рассматривал опухающий палец. — Так старуха же говорила, будто греться должно... — Я так тебя понял, что греться должно от злого запрорвного чародейства. — Престарелый франт уже торопливо копался в своем мешке. — А тут другой мир. И Огнеухие не чародеи, они гораздо хуже... Сунь в родник, может полегчает. Нор попытался представить себе тварь, которая гораздо хуже злых чародеев, но ничего не вышло. Ладно, пусть. Плохо, что очень скоро выдастся случай увидать эту самую тварь своими глазами. Даже, может быть, не одну. Вот счастье-то! Чтоб орденским подонкам так везло, да почаще! Тем временем эрц-капитан вытащил из мешка седельную аркебузу — нелепую, без приклада, зато с каким-то уродливым приспособлением в том месте, где у обычных аркебуз бывает зажим для фитиля. А господин Тантарр мрачно любовался недопитым ромом. — Не наружу ли вы собрались, мой разлюбезный хозяин? — вдруг спросил он. — Наружу, наружу... — Адмиральский дед, раздраженно скалясь, заталкивал в карманы камзола свои непонятные железные шары. — Глупо, — все с той же мрачной невозмутимостью заявил виртуоз. — Вам известно, почему даже самые сильные земляные кошки рано или поздно становятся шакальей закуской? — Теперь не время беседовать о зверушках, — проворчал адмиральский предок, поднимаясь с колен. — Именно теперь самое время. Так вот: шакал еще днем находит кошачью нору и ложится рядом. Он лежит очень тихо, терпеливо, а когда наступает вечер и кошка решает выбраться из норы, он мгновенно вгрызается ей в загривок. Эрц-капитан осклабился: — На все выходы из моей норы шакалов не хватит. — Он стряхнул с коленей песок, поддернул ботфорты и принялся поправлять узел шейного платка. — Господин Тантарр, душевно прошу вас остаться тут. Мало ли что... А ты, дружочек, можешь со мной пойти, поглядеть на Огнеухих. Меч оставь — не понадобится. «Как же, не понадобится! То-то вы, почтенный, аркебузу свою куцую под мышкой тискаете», — подумал Нор, проскальзывая вслед за хозяином в завешенную мерцающей овчиной щель. Ход был тесным и темным, через несколько шагов он резко задирался вверх — пришлось карабкаться по выдолбленным в камне ямкам-ступенькам. Озлившийся от темноты и непонимания парень уже совсем было собрался требовать объяснений, но тут над головой у него объявилось пятнышко звездного неба, до тех пор заслоненное лезущим впереди эрц-капитаном. Место, где они очутились, напомнило парню запрорвный утес, на котором ему и Ларде пришлось сидеть во время разорения бешеными Сырой Луговины. Конечно, приплюснутая скала высотой в два человеческих роста рядом с Пальцем показалась бы жалкой, но вершину ее также огораживала стенка из неукатанных камней — защита не столько от оружия, сколько от взглядов. Когда Нор высунул голову из лаза, адмиральский дед уже сидел на корточках под самой оградой и, похоже, наблюдал за происходящим внизу через какое-то-отверстие. На тихий оклик парня он не обернулся, только яростно затряс кулаком — тихо, ты! Нор как можно тише выбрался на площадку и чуть ли не ползком (чтобы не заметили снизу) подобрался к эрц-капитану. Совершенно очистившееся от облаков небо кишело звездами, и поэтому сквозь многочисленные щели изрядно обветшавшей кладки можно было без труда рассмотреть людей, сновавших у подножия скалы. Парень сгоряча так и подумал про них: «люди», но тут же сообразил, что такое название подходит к ним не вполне. Внизу рыскали дикари. Сутулясь, то и дело касаясь земли руками, они чуть ли не обнюхивали даже самые неприметные рытвины и колдобины. А поодаль стыл в каменной неподвижности предводитель этой потерявшей след своры. Единого взгляда на него хватило Нору, чтобы мгновенно позабыть обо всем остальном. За свою не слишком-то долгую жизнь парень по самую маковку наслушался россказней обо всякой жути, водящейся в горах. Но до чего же немощным оказалось воображение столичных выдумщиков! Все эти «...здоровенный краб, такому ничего не стоит отстричь человеку голову...» да «...совсем как земляная кошка, только огромнейшая и прыгает почти на пол-лиги...» были скучны и жалки по сравнению с увиденной Нором тварью. Человек. Высокий, но неправдоподобно худой, будто просторное кожаное одеяние скрывало под собой не живую плоть, а скелет. Лица его не было видно — сказывалось расстояние и обманчивый звездный свет, — но почему-то казалось, что оно искромсано морщинами, будто смятый в комок пергаментный лист. И на этом комке тлели два тусклых желтых пятна. Глаза? Тогда почему одно из этих пятен заметно больше другого и мерцает едва ли не посреди лба? А бесформенные лохмотья, обвисающие почти до плеч, — это уши? Наверное, так. Потому что из них вырывались струйки светящегося чадного дыма, словно в ушах чудовища горели промасленные фитили. Огнеухий... Нор смотрел на него, забыв обо всем, не имея сил отвести глаза. Поэтому он хорошо видел, как вдруг вспыхнули пронзительной белизной пятна на лице горной твари — вспыхнули и тут же вновь подернулись желтым туманом. А потом чудовище скрипуче крикнуло, взметнуло над головой костлявые руки и медленно двинулось к скале. Дикари замерли, уставившись на своего вожака. Новый нечеловеческий крик мучительным эхом запутался в вершинах утесов, и Нор вздрогнул от неожиданности, потому что адмиральский дед громко сказал у него над ухом: — Заметил-таки! С этими словами, в которых не было ни досады, ни гнева, престарелый щеголь поднялся во весь рост. Нор тоже дернулся было вставать, но эрц-капитан пребольно стукнул его костяшками пальцев по темени: не рыпайся! Огнеухий подошел почти вплотную к скале. Один из дикарей зажег смоляной факел и, воткнув его в землю у ног своего предводителя, поспешно отбежал прочь. Факел зачадил, затрещал, разбрасывая горючие брызги, и стало наконец видно лицо подступившей твари. Все-таки лучше бы этого самого лица видно не было. Будто какие-то нечеловеческие руки долго и с наслаждением мяли его, рвали, комкали... И уши, действительно, оказались лохмотьями почернелой истрескавшейся кожи. Как может такое жить?! Ведь и в самом деле что-то дымно тлеет там, в глубине этих трещин... Вновь вспыхнули белым отвратительные глаза Огнеухого, натужно раздвинулся исковерканный привычной мукой рот, и чудище прокричало, кощунственно калеча благородный арси: — Я тебя угадал. Спустись говорить. Вместо ответа эрц-капитан оскорбительно расхохотался. Огнеухий терпеливо дождался конца этого взрыва веселья, потом укорил: — Ты убивал детей. Пятерых убивал. Не боялся. Теперь боишься бесед. Умно? — Почему ж это боюсь? — Эрц-капитан пожал плечами — Давай беседовать. Я превосходно слышу каждое твое слово. Чудище погасило глаза, нелепо растопырило уродливые шестипалые руки. — Ты убивал детей. Отцы злимся. — Так что, нам следовало душевно подставить животы под стрелы твоих ребятишек? Отцы клялись мне не нападать, обманули и поплатились. Вместо досады радуйтесь, что легко отделались. — Отцы нет обманываем. Дети глупы, хотели железа. — Стало быть, это я виновен в глупости ваших детей-идиотов? — взбеленился эрц-капитан. — Дети глупы. Ты — нет. Дети — дети. Должен снисход... снисхождать. Адмиральский дед зевнул во весь рот, забыв прикрыться ладонью. — Очень глупая у нас с тобой выходит беседа, — объяснил он. — Я ухожу. — Ты не уйдешь, — бесстрастно проскрипело чудовище. Ученый старец действительно не ушел. Несколько мгновений они молчали, потом Огнеухий сипло пролаял: — Явился панцирный страх. Убей. Отцы позабываем злобу. — Коли вы единожды решились обмануть, то решитесь и дважды, и трижды. — Эрц-капитан снова зевнул. — Сами убивайте свой страх, а я теперь лучше соглашусь одеваться в холщовую рвань, нежели верить отцам. Правая ладонь чудовища нырнула в складки одеяния, побарахталась там и выволокла на свет широкий нож. — Теперь будешь верить? — Огнеухий неторопливо взмахнул ножом, и с отчетливым, слышимым даже на вершине скалы стуком указательный палец его левой руки упал на землю. Эрц-капитан молчал. И вновь медленно поднялся к звездному небу кончик увесистого ножа, и еще раз, и еще — только тогда высокоученый щеголь наконец-то соизволил разлепить надменно сжатые губы: — Хватит. Верю. — Уйдешь там. — Огнеухий махнул ножом, показывая. — Проснешься прежде рассвета. Опоздаешь — страх залезет в подземную путаницу, где доставать нет возможно. Подумаешь обмануть, не ходить — отцы прожуем твою печень. Старого победителя с собой не возьми: считает ребенком, нет верит. Станет решать сам. Погибнете. Не уходи одинокий. Возьми с собой недоростика. Нор не сразу сообразил, что «недоростик» — это, скорее всего, о нем. Ах ты, шакал смоленый! Ну, погоди, попадешься еще... Огнеухий вдруг дернул всем телом, шевельнул головой, будто вслушался. Потом проскрежетал: — Не попадусь. Он отвернулся и зашагал прочь. Боявшиеся дышать во время этой беседы дикари заторопились следом, повинуясь резкому взмаху его руки. Левой руки с шестью длинными когтистыми пальцами. А у подножия скалы остались валяться четыре кровоточащих обрубка — их было отчетливо видно в свете догорающего факела и безразличных к творящейся на земле бесовщине звезд. Перед рассветом выпала обильная роса. Нор продрог, он несколько раз оскальзывался на мокрых камнях и весьма ощутимо ушиб колено. А еще он злился. Пожалуй, повстречайся им кто-либо из Огнеухих, адмиральскому деду ни за что не удалось бы удержать своего юного спутника от попытки искрошить наглое чудище в труху. Парень припомнил бы проклятой твари все — и недоростика, и отрубленные пальцы, которые пришлось собирать (эрц-капитан желал на всякий случай иметь при себе доказательства своего сговора с Огнеухим). Из-за какой-то погани с жареными ушами приходится брести враг знает куда в предрассветных потемках — зевая, трясясь от промозглой сырости, ушибаясь... Правый сапог промок, в нем отвратительно чавкает ледяная вода. Наверное, отстала подошва — только этого не хватало! Дикари, что ли, заплатят за погубленную обувку?! Хоть то хорошо, что дорога, которой весьма уверенно вел парня ученый старец, оказалась куда проходимее вчерашней тропочки. Да и идти пришлось не очень-то долго. Когда на земле четко обозначились протянувшиеся с востока тени, адмиральский дед неожиданно остановился и завертел головой. — Пожалуй, пришли, — протянул он раздумчиво. — Маленький, у тебя глаза цепче моих — глянь-ка, что это за пятно виднеется на откосе? — Дыра какая-то, — мрачно ответил Нор, стуча зубами. Щеголеватый старец бодро потер ладони: — Вот над этой дырой мы с тобой и засядем... Предутренняя серость скрадывала расстояние, откос был вовсе не таким пологим да гладким, как померещилось снизу, так что за время подъема Нор успел сперва согреться, а потом взмокнуть. Дыра, кстати, тоже оказалась не дырой, а дырищей. В нескольких шагах от этого входа в черное нутро гор эрц-капитан остановился, тяжко дыша и шаря вздрагивающей ладонью по левой стороне груди. Нор мялся рядом, дожидаясь дальнейших приказов. Парень был хмур и подчеркнуто молчалив: ночью, сразу после ухода Огнеухого, он пристал к адмиральскому деду с расспросами, но тот весьма нелюбезно попросил отвязаться. Наверное, хозяин все-таки заметил его обиду, а может, именно теперешний миг счел наиболее удобным для объяснений. Так или иначе, но он вдруг заговорил: — Это лаз в большую пещеру — помнишь, я рассказывал, что поблизости есть такая? Вот, значит, пришли. Отдохну маленько, и мы еще выше взберемся. А то как выскочит оттуда подземная нечисть — досадно получится. Нам сейчас подобное ни к чему. Нор осторожно приблизился к пещерному устью. Из черноты тянуло затхлым теплом, какими-то незнакомыми и малоприятными запахами... Странно, откуда бы там взяться теплу? Тесное эрц-капитаново логово давеча показалось сырым и холодным, а тут... Снова бесовщина какая-то!.. Парень попытался вообразить, какая бесовщина может прятаться в огромном сплетении подземных ходов, и вдруг заметил возле своих ног четыре глубокие выбоины... Нет, пожалуй, не выбоины — царапины. Не от когтей ли? Похожий след оставляет на мягкой земле поскользнувшаяся собака, но размеры, размеры! А ведь адмиральский дед прав: ежели нечисть, вот эдак исцарапавшая камень, решит сейчас выскочить из пещеры, то получится более чем досадно... Он, кажется, хотел забраться выше — так не пора ли? Выше и левее входа в подземные дебри обнаружилось удобное для засады местечко; наверное, когда-то обвалилась отсюда каменная глыба, оставив после себя незаметное снизу углубление. Довольный эрц-капитан некоторое время усаживался на дне найденного убежища, раскладывая аркебузу и железные шары так, чтоб были под рукой, но не мешали отдыху. Потом он обернулся к Нору: — Ладно уж, спрашивай, коли неймется. Парень чуть помедлил ради сохранения достоинства, после чего (и с той же целью) осуждающе покачал головой: — Почтеннейший господин совершенно зря говорит так громко. В засаде не годится шуметь: спугнем. — Кого?! — Старец изумленно округлил глаза. — Ну этого... Панцирный ужас — так его Огнеухий называл? Адмиральский дед внезапно захохотал, да так, что аж скалы вздрогнули. — Спугнешь его!.. — с трудом выговорил он, икая от смеха. — Сия зверушка сама кого хочешь... Одним видом... До судорог... Нор поджал губы и мрачно засопел, сочтя поведение щеголеватого старика издевательским, но тот наконец посерьезнел и заговорил спокойно: — Панцирным страхом дикари называют огромного зверя, покрытого непроницаемой даже для пуль чешуей, который иногда приходит из Прорвы. Насколько можно уяснить из твоих рассказов, запрорвные кличут его каменным стервятником. — Так чего ж вы сразу-то?! — Нор в досаде трескуче хлопнул себя ладонями по коленям. — Чего ж мы пугательный гриб не прихватили?! — А нам сию животину пугать не надобно. Нам с тобою надобно ее насмерть прикончить, — любезно пояснил старый франт. Парень недоверчиво прищурился. Возле Каменных Ворот можно было бы попытаться убить чудовище из мортиры, но тут... Уж не на аркебузку ли вздумал понадеяться чудаковатый старик? Высокоученый Фурст между тем занялся своей внешностью. Вообще-то Нору казалось, что эрц-капитанское одеяние и так производит впечатление немыслимой в подобных условиях изысканности. Однако родовитый франт извлек из-за голенища щетку и принялся смахивать с ботфорт и камзола нечто совершенно недоступное постороннему взгляду. Хоть то хорошо, что это чрезвычайно своевременное занятие не мешало ему говорить. — Об Огнеухих ты меня лучше не спрашивай. На все твои вопросы я могу дать лишь один досадный ответ: не знаю. И никто не знает. Может статься, что они и сами не знают... — Адмиральский дед спрятал щетку, рассеянно оглядел окрестности и достал из-за обшлага крохотное зеркальце. — Доподлинно ведаю лишь то, что сии твари способны слышать чужие мысли. Еще ведаю, что горение в ушах причиняет им немалую муку. Но почему... — Эрц-капитан стал поправлять шейный платок, и речь его сделалась слегка затрудненной. — Почему дикари послушны им до самозабвения? Откуда эти создания происходят? Сие, доложу я тебе, загадка. Он наконец-то перестал прихорашиваться, ссутулился и погрустнел, словно бы смысл жизни утратил. — Появились Огнеухие не слишком давно, и орденские олухи тут же объявили, будто они лезут из Прорвы. У нас ведь от самой Мировой Катастрофы ведется: ежели что непонятное, так непременно оттуда. Однако, судя по твоим рассказам, Серая тут может оказаться ни при чем... Ежели бы в том, запрорвном мире, где ты побывал, водилось нечто похожее, так все бы проведали. И ты тоже. Там ведь нету Ордена Всемогущих, который запрещает знать о некоторых вещах... Нор вспомнил об Истовых, но промолчал. Наверное, почтенный хозяин прав: послушникам трудно равняться с Орденом. Пока трудно — так будет точнее. Говорить этого эрц-капитану парень не стал, а почему-то принялся рассказывать о Свистоухах, в которых крепко верила приемная матушка Раха. Адмиральский дед слушал с интересом, посмеивался. Дослушав, махнул рукой: — Это выдумки. А хоть бы и правда — от свистящих ушей до горящих ушей все же далековато. — Он оглядел склон. — Что-то долго ждем. Пора бы припожаловать зверушке... Почему упомянутая зверушка должна, словно почтовый фургон, появиться к какому-то определенному времени — этого Нор не понял. И еще он не понимал, чего ради ученый старец согласился исполнить прихоть дикарского вожака. Угроз испугался, что ли? Кажется, в здешних горах не одна лишь Огнеухая тварь умела разгадывать мысли. Не успел Нор толком задуматься о дикарских угрозах, как эрц-капитан Фурст вдруг сказал: — Ты, мой маленький, небось вообразил, будто Огнеухий пытался пугать? Вовсе нет. Он не пугал, а рассказывал. Что в них непонятней всего, так это умение знать последствия различных поступков. И ведь не ошибаются же! Вот бы мне догадаться спросить... Нет, вздор. Пустые мечтания. Да и срок больно велик — вряд ли они умеют видеть на годы... Он говорил будто сам для себя, да Нор и не прислушивался к его бормотанию. Парня все больше заботило, как собирается эрц-капитан убивать стервятника. Не шариками же в него кидать! Старик, конечно, умен и наверняка приготовил чудищу какую-нибудь каверзу, вот только... Не слишком ли он доверяется своей учености? Убивать-то надо будет сразу, с первой попытки — времени на вторую стервятник не подарит, сам станет пытаться. И уж ему-то не понадобится начинать дважды... Тревога Нора все росла да росла, и в конце концов он отважился-таки на осторожный вопрос: как? — Увидишь, — рассеянно ответствовал предок орденского адмирала. — Не бойся, мне не впервой. Несколько мгновений прошло в молчании. Потом Нор, забывший даже обидеться на «не бойся», сказал тоскливо: — Охотник Торк говорил, что у некоторых стервятников на горле есть щель между пластинами чешуи. А витязь Луд (это который еще до Амда) однажды сумел убить стервятника очень длинным копьем. Враки, наверное... Парень искоса глянул на молчащего эрц-капитана и понизил голос: — Болтают, будто Орден нарочно все так устроил, чтобы порождения Серой могли пробираться в Мир. Это просто болтают, или вправду?.. А то ведь, кажется, чего проще: огородить Прорву стеной, и ни одна бы тварь не пролезла... — Пытались. — Ученый старец усмехнулся. — Только не вышла сия затея. Это ж надобно было согнать толпы работников, да не на один день; сладить им какое-никакое жилье; подвозить камень — снова куча народу... И все рядом с Прорвой. А людям, оказывается, галеры не так страшны, как этот туман, из которого лезет невесть что. Грозили, приманивали шальными деньгами, и все равно дня не прошло, как все разбежались. Послали легион — ловить да ворочать силой — так легион взбунтовался. Большая была смута, еле-еле удалось унять. И кончилось дело как на торге: ни вам, ни нам, а посередочке. Построили Каменные Ворота, снарядили туда гарнизон, всякие пушки... А что в горах есть тропочки, по которым можно Каменные Ворота обойти стороной, — об этом позабыли. Знаешь, как килехвост: голову под крыло — и воображает себя в безопасности. Так ведь с птички спрос невеликий, она в государственные управители не суется. А эти... Он еще долго костерил «этих», причем такими словечками, будто речь шла не о столпах государства, а о трудовых навыках нескучных девиц. Парень, впрочем, быстро утратил интерес к стариковской ругани: поблизости появилось нечто более достойное внимания. Словно один из тусклых истрескавшихся валунов вдруг стронулся с места и тяжело покатился — только не вниз по склону, как полагалось бы валуну, а вверх. До сих пор Нору лишь однажды довелось видеть каменного стервятника — да и то ночью в обманчивом свете костра. Но даже если бы парень знал о нем лишь по рассказам, он бы все равно с первого взгляда понял, что за страшилище взбирается (причем весьма проворно) не то ко входу в пещеру, не то прямиком к их с Фурстом убежищу. — Ну наконец-то... — Адмиральский дед, также приметивший запрорвного зверя, шустро вскочил на ноги. — Маленький, сделай душевную милость, посиди где сидишь. Видал когда-нибудь, как взрывается метательная бомба? Нет? Ну не беда: скоро увидишь. Так. Стало быть, железные шарики, за которые постоянно хватается самодовольный франт, — это бомбы. Только все равно как-то не верится, что ими можно убить панцирную жуть: больно уж они малы. И фитилей на них нет... Как же будут взрываться эти проклятые бомбы, если их невозможно поджечь? Нор изводил себя сомнениями и грыз пальцы, а дед орденского адмирала между тем чуть ли не вприпрыжку спускался навстречу утробно взрезывающему стервятнику. Когда до чудовища осталось шагов двадцать, эрц-капитан вдруг упал на колени, как-то странно взмахнул рукой и скорчился, прикрывая затылок ладонями. Нор облился холодным потом — ему показалось, что старик оступился, покалечился о камни и теперь все пропало. Но через миг... Через миг парень увидел, как взрывается метательная бомба. Зрелище оказалось малоприятным, потому что взорвалась она под самым брюхом стервятника и один из клочьев дымящегося кровавого мяса забрызгал Нору сапоги. Престарелый франт, кряхтя, поднимался с земли. Собственно, он уже не был франтом: никакая щетка не смогла бы вернуть пристойный вид его одежде и парику. И вот ведь странно — он даже не пытался отряхиваться, словно кратчайший миг взрыва напрочь вышиб из его души любовь к собственной внешности. — Спускайся, маленький, — хрипло сказал адмиральский Дед. — Спускайся. Господин Тантарр небось заждался нас, переживает... И дела заждались. Не такие дела — настоящие. Нор не заставил упрашивать себя. Он только потратил пару мгновений на попытку удостовериться, что вся заляпавшая эрц-капитана кровь принадлежит запрорвному зверю. Но ученый старец отпихнул парня и велел поторапливаться. Обратный путь показался коротким. К заминкам не привело даже упорное нежелание старика идти впереди (похоже, он все-таки стеснялся своего вида). Нор хорошо запомнил дорогу, да и заплутать-то было негде. Шагай себе по дну ущелья (светло, каждый камушек виден — благодать) да знай прибавляй шагу под хозяйские понукания. Парень даже эрц-капитанское убежище нашел почти сразу. То есть вход в пещеру он, конечно, отыскать не сумел, но заметил торчащий из земли огарок факела — того самого, которым ночью освещал себя Огнеухий. Значит, пришли. Нор выжидающе оглянулся на хозяина: дескать, давайте, почтеннейший, показывайте — в которую щель запихиваться? Почтеннейший смысл этого взгляда то ли не понял, то ли очень ловко прикинулся непонятливым. Между прочим, он опять выглядел весьма элегантно. Парик его, оказывается, куда-то исчез, белый бархатный камзол, непоправимо измаранный стервятничьей кровью — тоже, а ботфорты старик непостижимым образом успел надраить до блеска. На ходу, причем умудрившись ни на шаг не отстать. И, кстати, не париком ли? Интересно, есть ли на свете подвиг, которого эрц-капитан не сумел бы совершить во имя собственной импозантности? Белоснежная сорочка и шитая золотом замшевая безрукавка, сбереженные покойным камзолом от порчи; узорчатые бархатные штаны; нестерпимый блеск лакированной сапожной кожи; изморозь седой безукоризненной стрижки; а еще — несметные пуговки да пряжечки, каждая из которых — ювелирный шедевр. Словно это не он давеча лежал под дождем из падающих с неба звериных потрохов. Чародей полоумный... Неужели до убежища своего подождать не мог? Солнышко-то особого тепла не принесло, хоть и выползло уже целиком на небо. Не та пора, чтобы в одной безрукавке шляться, а при этаком немыслимом возрасте любая простуда может оказаться последней. Ну что он мнется, какую новую глупость решил затеять? Ему бы сейчас в тепло, поесть горячего и спать до завтрашнего утра... Нет, старик пока явно не собирался спать. Лезть в убежище он тоже не собирался. Присев на замшелый валун, эрц-капитан пальцем подманивал к себе Нора: — Подойди-ка, маленький, сядь вот тут. Побеседуем малость. — Окоченеете, — буркнул парень. — Ничего, небось не успею. Сядь, говорю! Нор сел куда показали. Эрц-капитан оглядывал парня короткими испытующими взглядами, словно ждал чего-то. Так и не дождавшись, заговорил: — Я не объяснял тебе, зачем мне надобен твой поход за Прорву. А ты не спросил. Досадовал на меня, злился, а все же не осмелился вымогать пояснения. Нет, в том мире ты наверняка был куда лучше, чем здесь. Спору нет, ты храбр (иной раз даже чересчур), душевен... Только очень уж приловчился жить. Тебе бы хоть малую толику тамошней наивности — цены бы не соразмерить такому человеку! Не обиделся? Парень мотнул головой: нет. Вообще-то он, конечно, соврал; просто чувствовал, что подобные слова не могли быть сказаны праздной болтовни ради и что обида — лучшее подтверждение их истинности. — Хочу тебе растолковать... — Эрц-капитан принялся поочередно растирать свои тощие, набрякшие синими жилами запястья. — Хочу растолковать тебе многое, очень многое и очень важное, так что ты уж будь милостив — сиди да помалкивай, не то собьешь с мысли. Первое: зачем я доселе молчал. Это не от спеси, поверь. Вспомни собственные рассказы: из всего приключившегося в том мире крепче всего ты запомнил последние дни. Может, и теперь получится так же. Во всяком случае, я не хочу рисковать, а потому решил: объявлю причину твоего похода в самый последний миг. Чтоб крепче помнилось. — Он сплел пальцы и опустил на них подбородок. — Вот и подоспело времечко для душевного разговора, дружочек. Прорва близка, да и судьба вдруг расщедрилась на всякие нежданные каверзы — глядишь, может и не предоставить другого случая... Ученый старец уперся в Нора немигающим пристальным взглядом: — Полагаю, ты знаешь, что Арсд обречен? — Кто ж об этом не знает? Пенный Прибой... Только это еще когда будет... Наверное, даже внуки теперешних людей не успеют дожить. — Говоришь, не успеют? Ты напрасно так говоришь. И дело не в одном Пенном Прибое. Помнишь свой рассказ, как вы с девочкой Лардой убежали от... ну от Неистовых... Истовых... А, бесова плешь, да запамятовал я их дикарские словечки! Нор поторопился успокоить раздраженного старика: — Я понял, почтеннейший. Это когда через мировую межу. — Да-да, через межу... Ведь и наш мир огорожен точно такой же «межой». И потому морские воды, гонимые, к примеру, на южный рубеж, выплескиваются на севере. Отсюда и берется Пенный Прибой, охвативший Арсд с юго-запада, запада и северо-запада. До катастрофы горы простирались на тысячи лиг, а за ними лежали обширные степи. Катастрофа отсекла их этой... «межой», исторгающей воды. Понял ли? Парень кивнул: понял. А если честно, то ничего нового он не услышал, — забредавшие в «Гостеприимный людоед» матросы, подвыпив, любили порассказать всем желающим про морские ужасы и диковины. — Ну, коли понял, так слушай дальше. Ежели внимательно поглядеть на карту, подумать да высчитать, то получится: сам по себе Прибой не страшен. Его силы убывают по мере расширения западных водных пространств. Он догложет хребет до самых Предгорий, угомонится, и западные воды станут пригодны для мореходства — благодать, да и только... Благодать... Сзади на нас навалится нечисть, выжитая из гор; к Побережью припожалуют дикари — да не вплавь, как бывает, а вместе со своими дебрями... Ведь сколько лет Арсду, столько лет и попыткам умиротворить людоедский остров, но проку от того ни на истертый медяк — только учили дикарей воевать. Вот они и пользуются нажитым умением... — Да вы не извольте опасаться, почтеннейший! — Нор позволил себе снисходительно ухмыльнуться. — Небось лангенмаринские рати страшней неразумных дикарей и зверья. Тех били, так и этих наверняка побьем. Уж тогда придется защищать свою землю... Парень осекся — ему показалось, будто эрц-капитана вот-вот хватит удар. Старик полиловел и затрясся, он явно пытался говорить, только вместо слов получался какой-то сдавленный хрип. Нор не на шутку испугался, но тут к адмиральскому предку возвратился дар членораздельной речи, и всякие опасения за жизнь почтенного ученого улетучились. — До чего же глуп! — сорвано прохрипел эрц-капитан. — Доводилось мне встречать дураков, но ты сейчас перещеголял многих, коли не всех! «Побьем» — надо же! Думать забудь о том Арсде, который смел тягаться с Лангенмарино! Нет его, пойми, нет и никогда больше не будет. Слыхал когда-нибудь этакое забавное словцо: «вырождение»? Знаешь, что оно обозначает? Ах, не знаешь... А «нищета» — это ты понимаешь? Почему рейтары, до Катастрофы бывшие латной конницей, давным-давно превратились в пехоту? Даже если бы в мире сохранилось достаточное количество лошадей, их все равно было бы нечем кормить. Конечно, лошади — ерунда, но ведь и с людьми дела обстоят не лучше. Семейства, где детей двое и более, сделались редкостью, из каждых десяти младенцев трое умирают до годичного возраста, а один из ста выживших детей впоследствии оказывается идиотом... В прежнем Арсде небось слыхом не слыхивали про идиотов! И, кстати, заметь: люди вымирают, а горные и ниргуанские дикари плодятся проворней кусачих бабочек! Море просто кишит всякой невиданной нечистью... Рыбаки жалуются: что ни улов, в сетях непременно обнаружится какая-нибудь новая жуть. Выходит, катастрофа-то не закончилась, и увечит она не одну лишь землю. Идиоты, горные дикари, теперь вот Огнеухие объявились... А что объявится завтра? Арсд вполне способен околеть сам по себе, даже без помощи Пенного Прибоя и звероподобных уроженцев Ниргу. И все барахтанья да потуги орденских вельможных священств — это не спасение, а лишь недолгая строчка конца. Так что ты, маленький, раз и навсегда забудь про «одолеем» да «побьем». В голодную пору опасно вспоминать о прошлогодних обедах — можно захлебнуться слюной. Он умолк и принялся злобно теребить шейный платок — наверное, слишком туго стянутый узел мешал дыханию. Нор хмуро поглядывал на старца и тоже молчал. Парню все меньше и меньше нравились хозяйские речи. Ругает, стыдит, трясет кулаками, учит... Но разве он рассказал что-нибудь новое? Нет, конечно. И так всем известно, что будущее сулит лишь несчастья. Лучше бы наконец объяснил, для чего вгоняет в Прорву. Управясь с кружевами, эрц-капитан заговорил вновь: — Вот еще что тебе надлежит понять: ваш мир тоже под немалой угрозой. Нор чуть со своего камушка не свалился. Ваш?! Старая кочерыжка окончательно умишком рассохлась?! Парень не успел выкрикнуть это вслух (а выкрикнул бы, если б от негодования воздухом не захлебнулся). Но, наверное, лицо его не хуже языка управилось с выражением чувств, поскольку адмиральский предок в изумлении вздернул брови, а потом с маху хлопнул себя по лбу: догадался. — Ну, прости душевно, оговорился. Ну, бес попутал... Чем кусать меня за язык, лучше подумай: что получится, когда морские воды ворвутся в Прорву? Ворвутся... Нор зябко передернул плечами. Там горы, люди лишь в долинах живут — вот долины-то и затопит прежде всего. Кто сразу не потонет, вымрут от голода... — Сие не единственная угроза, — вкрадчиво продолжил ученый франт. — К превеликой моей досаде, внучек подозревает меня в умении сохранять память уходящим за Прорву. А тут еще твой знакомец — вице-адмирал кое-чего натолкал ему в уши... И теперь во властительной голове закопошились мыслишки: а ежели, дескать, собрать войска, благонамеренных граждан, да идти воевать соседний мир? Вдруг тамошние дикари окажутся податливей ниргуанских? Перебить бы всех да расселиться на их землях. А Прорву заткнуть за собою, взорвав окрестные скалы... Каково? Нор молчал. Нет, он не питал особо теплых чувств к запрорвному племени — слишком уж смутно помнились ему тамошние переживания. Однако, если выбирать между Орденом и, скажем, Рахой, Гуфой... Или выбирать следует между Серыми и Рюни? Ох, тяжко! А эрц-капитан вновь принялся теребить шейный платок. — Как ни верти, а причина всех бед одна: Мировая Катастрофа, — сказал он. — И чтобы спастись от вызванных ею несчастий, надлежит узнать причину ее самой. Можно сколько угодно веровать в свершение предначертаний всемогущих, однако стремиться понять, как и что свершили Ветра, не означает быть маловером. Понял? — Он уперся в Нора сверлящим взглядом, заговорил раздельно и жестко: — Я хочу, чтобы в запрорвном мире ты вызнал все, известное тамошним людям о Катастрофе, о Прорве, о мировом пределе. Узнай также, какие звери водились там прежде, какие народы граничили с этим племенем, — может, все-таки удастся понять, что это за племя такое... Спрашивай всех, кого сможешь, и запоминай ответы самым тщательным образом — даже если они покажутся тебе нелепыми. Эх, жаль, что ты плохо обучен письму... О нашей жизни лучше не распространяйся — молодые народы зачастую не испытывают особой приязни к укладу развитых держав. Говори, будто все забыл, так будет надежнее... Хорошо, что вместе; тобой вернется девочка Ларда: она-то исконно тамошняя, ее трудней, чем тебя, заподозрить во внушенных здесь злоумышлениях... Да, вот еще: непременно разузнай со всею возможной точностью, рождаются ли у них идиоты, и ежели да, то как часто. Это чрезвычайно важно. Дикарочка Ларда с виду ничем не отличается от нас, а пришельцы, которых убивали раньше, ничем не отличались и внутри тоже, однако... Видишь ли, человек сложная штука, и не все отличия можно рассмотреть глазом. Если окажется, что в том мире идиотов действительно нет, то, значит, Катастрофа влияет на тамошних людей по-другому. Понял? Катастрофа-то, похоже, одна и та же, а вот люди... Люди могут оказаться другими. Нор хмуро сказал: — Вроде бы там в горах иногда встречают каких-то «зверообразных». Сам я не видал, это Ларда рассказывала. А ее отец говорил, будто они одичали от одиночества. — Обязательно разузнай точнее! Обязательно! — Ученый старец осторожно погладил свою стриженую макушку, потупился. — Еще попрошу тебя, дружочек: вернись поскорее, — выговорил он почти жалобно. — Мне нужно спешить. Дело неподъемное для одного, а времени мало. Вельможные иерархи в сладких снах видят мою погибель. Терпят меня, старика, лишь из надежды похлебать моего бульончика. Ну, опять же оружейное мастерство — им, к примеру, желательно разузнать секрет метательных бомб, которые взрываются без фитиля. Ах, да — про внучка-то я запамятовал! Тоже покуда терпит, даже обороняет от своей своры, но опасаюсь, что и он бульончика хочет. А еще опасаюсь, что недолго мне осталось морочить господ орденских иерархов. Делиться я с ними не намерен (этим псам и жеваную зубочистку доверять опасно — обязательно кому-нибудь глаза повыштрыкивают); рано или поздно они это поймут, и... Как там у несравненного Рарра? «Месть безумных и злых не страшней правосудия подлых...» Эрц-капитан вдруг гулко чихнул и поспешно поднялся с камня. — Ладно, маленький, пойдем-ка в пещеру. И впрямь холодает... 9 Нор не сразу понял, почему вдруг стало тяжелее идти, — сперва ему подумалось, будто это дает себя знать накопившаяся за последние дни усталость. Только через несколько шагов парень заметил, что спуск окончился и идти теперь приходится в гору. А еще через миг ученый старец Фурст решительно остановился и опустил Лардины ноги на землю (это если под слоем древесной трухи пряталась именно земля, а не какая-нибудь недоступная разуму пакость вроде стеноподобного мрака или розового светящегося тумана). — Все, маленький, дальше я не ходок. А то, коли в том мире ни с того ни с сего объявится Незнающий моих лет, ему наверняка тут же открутят голову, чтоб не нарушал привычного порядка вещей. Старец очень хотел казаться веселым и беззаботным. Нор, может, и оценил бы его лицедейский талант, но адмиральский дед сам все испортил: нервным движением он сорвал с себя шейный платок и принялся утирать им щеки. Сразу стало видно, как напряжена его тонкая, оплетенная синеватыми жилами шея, как судорожно дергается под кожей острый кадык... Уж не всплакнуть ли собирается дряхлеющий франт? Франт... От франтовства-то и следа не осталось. Взамен погубленного камзола эрц-капитан выискал себе овчинную куртку — припрятал, говорит, когда-то на случай внезапных морозов да почти что и позабыл. А за время хозяйского забвения косматая шерсть успела сваляться, и заведшиеся в пещере пошнырята выщипали в ней огромные плеши — небось, на подстилку для зимних гнезд. Так что теперь эрц-капитана не спасало даже въевшееся в привычку изящество осанки и жестов — слишком уж нелепым оказалось сочетание лакированной кожи, кружев и облезлой овчины. — Вообще-то я забредал и подальше. — Адмиральский предок повертел в пальцах мокрый от пота платок и брезгливо отбросил его. — Вот хотя бы когда потерю твою искал (ежели бы она не на видном месте лежала, быть бы досаде)... С памятью тут по-разному: тогда я ушел шагов на сто глубже, и ничего — сумел не забыть, для чего иду. А сейчас что-то морочится у меня в голове. Не ровен час запамятую сказать тебе главное, отложенное на самый последок... Нор удивленно задрал брови. Он-то думал, будто старик потащился с ним в Прорву потому, что хотел помочь нести спящую дикарку, — ан нет... Вот уж действительно ученый — на каждый поступок у него по две-три причины оказывается! — Ты, дружочек, не играй бровками, ты слушай да накрепко запоминай: тебе следует спешить, однако при этом сделать свое дело как можно лучше. Снеряшничать нельзя, поскольку в Прорву я тебя более не пущу. Пластинка, которая висит на тебе, не только охраняет память, но ее же и уродует вот, к примеру: помнишь, ты рассказывал, как подслушал беседу дочки кабатчика Сатимэ со школяром Крело? А помнишь, что не сразу опознал их по голосам? Не странно ли? Парень пожал плечами: — Они же не говорили — шептали. Да я и не слушал сперва — мало ли кто там... — Хорошо, давай иначе. Сними-ка пластинку! Старец дождался, пока Нор выполнит приказание, и вдруг торопливо спросил: — Какого цвета был мой камзол? Ну, быстро! — Зеле... Нет, желтого. Кажется, желтого. — Ах, тебе кажется! — Эрц-капитан невесело ухмыльнулся. — Теперь надень пластинку и вспомни. Вспомнил? Понял? Покуда все еще поправимо, но от пластинки тебе надлежит избавиться не позже чем через десяток дней. Парень в растерянности покусывал губы. Проклятый старик! «Выбирай сам, выбирай сам...» А о главном, оказывается, и не предупредил. Огрызок червивый! Знай Нор раньше о подобной опасности, он бы охотней мельничный жернов на шею повесил, чем пакостную блестяшку. И ведь, кажется, старый объедок намерен продолжать свои напутствия. Смилуйтесь, всемогущие, неужели еще что-нибудь в том же духе? — Теперь наиглавнейшее... — Адмиральский дед откашлялся и заговорил так, будто словами гвозди вколачивал. — Я все же надеюсь, что запрорвные земли — это осколок нашего прежнего мира. Ведь взялась же откуда-то принесенная тобой шаманская дубинка! — Может, она с кем-нибудь из ветеранов туда попала? — пожал плечами парень, но эрц-капитан рыкнул на него разъяренным медведем. — Ты же сам говорил: все, попадающее в тот мир через Прорву, отбирают тамошние священства. А твой столяр купил дубинку у заурядного торгаша. Не смей перебивать, слушай! Я имею основания полагать, что через Прорву можно угодить не только туда, где ты уже побывал. Да не смей же перебивать! — взвизгнул он, заметив открывающийся рот парня. — Я два дня просидел в орденском архиве, читал и прикидывал. По счастью, эти заботливые поводыри ревностно блюдут отчетность — в течение каждого года старательно подсчитывается, сколько и какого народу спроважено в Серую. Ежели свести воедино все их подсчеты, выходит, будто от человечества было отлучено более полулегиарда идиотов. Смекаешь? Пускай даже многие отчетствующие врали, желая казаться ревностнее других, — все равно многовато. А из твоих рассказов можно уразуметь, что в запрорвье не слишком много Незнающих. Вот, к примеру, сколько их появилось после тебя? — Да не знаю. — Нор пожал плечами. — Я что-то ни об одном не слыхал. — А по орденским судейским реляциям получается, будто за время твоего запрорвного бытия туда выгнали... Ах ты, вражье проклятие! Все-таки я глубоковато забрался... Или это уже от дряхлости темечко прохудилось? Ладно, не суть важно. Точную цифирь не упомню, но готов присягнуть на кресте, что более двух десятков. Парень отчаянно замотал головой: — Простите, почтеннейший, но вы действительно что-то забыли. Галечной Долины Незнающим никак не удалось бы миновать — дорога-то одна... О приходе каждого рассказали бы говорящие дымы... А уж всяческих пересудов хватило бы не на один день — тамошняя жизнь не слишком богата развлечениями. Так что я бы непременно знал. Разве что Истовые зачем-то решили все скрыть и пришедших спровадили в Жирные Земли через Мировую Межу... Только зачем серым такие хлопоты без всякого смысла? Глупость же... Наверное, все отлученные были девицами. — Да ты никак вообразил, будто у меня вместо головы наковальня?! — Старик полиловел от негодования. — Нахальный щенок! Более двух десятков парней — и чтоб мне окочуриться, ежели это не так! — Может, орденские наврали? — Не без этого. Двух-трех наверняка приписали. Грубее врать опасно: партикулярные могут заметить да накляузничать в адмиралтейскую канцелярию. Люди из префектур только и ждут случая сыпануть битого стекла в штаны кому-нибудь из орденской мелкоты. — Так куда же они делись, эти отлученные?! — Нор не понимал, насмехается ли над ним адмиралтейский предок или же чего-то недоговаривает (что, кстати сказать, немногим лучше насмешки). Старец ехидно заухмылялся: — Вот и я о том же: куда бы это им деться? Представь: а что, если выйти из Прорвы можно в трех местах — здесь, в другом таком же осколке былого мира (очень хочется в это верить!) и... Ну, где еще? Нор облизал пересохшие губы, скребанул за ухом. — В третьем осколке? — неуверенно предположил он. — Может, и так, — согласился старец. — Но может быть, и иначе. Вдруг не в осколке, а в том, от чего эти осколки отвалились? Парень продолжал теребить свое ухо. Интересно, эрц-капитан лишь предполагает или же знает наверняка? Чтоб его бешеному на расправу за эту манеру изъясняться каверзными вопросами... Не дождавшись ни согласия, ни возражений, адмиральский дед заговорил опять: — Очень прошу тебя: тщательно следи за дорогой. Возможно, где-нибудь отыщется ответвление. Я знаю, что ты уже дважды проходил через Прорву и ничего не замечал, знаю! Но ведь первый раз у тебя не было пластинки, а во второй тебя слишком увлекло фехтование — разве не так? Нор наконец оставил в покое ухо и принялся за губы. — А если просто свернуть в черноту? — промямлил он. — Бесполезно, я уже пробовал. Вот, гляди... Старик сорвался с места и через миг утонул во мраке. Растерявшийся парень неуверенно шагнул следом, но тут же вздрогнул, крутнулся на месте, ощутив на своем плече прикосновение чьих-то пальцев. — Угомонись, не опасно! — прикрикнул оказавшийся у него за спиной эрц-капитан. — Ну, все понял? Нор пожал плечами: — Понять-то понял, но... Почтеннейший господин эрц-капитан недавно сам говорил, что здесь бывает по-разному. Возможно, где-нибудь дальше во мраке все-таки есть лазейка? Теперь настал черед старца пожать плечами. — Возможно-то все, только как отыскать? Не станешь же ты кидаться в стороны на каждом шагу! — Я стану под ноги глядеть, — пообещал Нор. — Может, тропу замечу или хоть какой-нибудь след... Старец молча кивнул. А парня вдруг осенила новая мысль: — Если есть выход в третьи места, как вы говорите, то вдруг и еще куда-нибудь? И Огнеухие — оттуда, а? — Не вся дрянь нашего мира обязательно берется из Прорвы. — Эрц-капитан, кажется, начал терять терпение. — Панцирные акулы, по-твоему, тоже из непонятных мест приползают? И к морю добираются посуху, через скалы — так, что ли? — А вдруг на морском дне есть еще одна Прорва? Старец скрипнул зубами: — Долго ты будешь нащупывать у журавля вымя?! Возможно все, что нечем опровергнуть, но ведь и доказать твои вымыслы тоже нечем! Так зачем попусту тратить время? Тут каждый миг дорог, а ты... Нор шмыгнул носом. Ему показалось, будто адмиральскому деду просто очень хочется, чтобы нашелся путь через Серую в украденные катастрофой края. Так хочется, что о прочих возможностях старик даже задуматься не желает. Ну и древогрыза ему на обед! — Если почтеннейший господин изволит спешить, то давайте разойдемся, — сказал парень, глядя мимо эрц-капитана. Тот устало вздохнул: — Давай. Не ровен час девочка проснется — я ей сегодня скормил меньше дурмана, чем обычно, чтоб к концу дороги смогла пойти своими ногами. Ученый старец помог Нору взвалить на плечи спеленутую Ларду и вдруг сказал негромко: — Может быть, передумаешь? Я не стану досадовать, я пойму. Нор криво усмехнулся: — Хуже нет, чем начать да недоделать — так столяр Хон говорит. Старик отвернулся, как-то подозрительно засопел. — Ну, иди. Однако, душевно прошу тебя, маленький, куда бы ты ни угодил, воротись живым. Только теперь, за миг до расставания с этим нелепым, достойным то жалости, то поклонения человеком, парень отважился спросить: — Почтеннейший господин все время твердит, что запрорвный мир может оказаться совсем нездешним. Разве это возможно? — Возможно, — устало ответил эрц-капитан. — Я не стану тебе ничего объяснять — в двух словах такое не растолкуешь. Вот вернись, тогда и побеседуем. Почитаешь книги, где сказано о множественности миров. Такая книга только у меня есть, потому что все сделанные с нее списки были преданы соленому кипятку, изодраны в труху и рассеяны по ветру. А мудрец, написавший их, бесследно сгинул — наверное, тоже удостоился кипятка. Адмиральский предок вздохнул, дернул подбородком — так, словно ему опять давил несуществующий больше шейный платок. — Ладно, тебе пора. Да и мне тоже — как бы господин Тантарр не накуролесил от скуки. Он отвернулся и торопливо зашагал прочь. Несколько мгновений Нор следил, как тает в розовом мареве сутулая старческая спина. Вроде бы и не ко времени было веселье, но парень улыбался: очень уж забавным показалось ему отнесенное к прославленному воителю словечко «накуролесить». Хотя высокоученый эрц-капитан Фурст, конечно же, прав: не стоит надолго оставлять Учителя без присмотра в таком настроении и в таком соседстве. Излишнее пристрастие к рому не повредило виртуозной руке, однако заметно подгрызло волю. И теперь господин Тантарр запросто может напроситься на бедствия. Управиться с тремя орденскими ратниками он, наверное, сможет без особого труда, только ведь и господа иерархи без труда догадаются о судьбе своих соглядатаев. Вот тут-то старому виртуозу действительно не помогут ни меч, ни покровительство адмиральского деда. Да, нынешний вечер подложил-таки изрядную пакость — и это после такого удачного дня! Со стервятником разделались ловчей, чем с дворовой шавкой; от эрц-капитанского убежища до Весовой Котловины успели добраться засветло, причем дорога по сравнению со вчерашней тропочкой казалась ухоженным трактом; и даже Ларда почти не досаждала своим носильщикам. Перед последним спуском ученый старец велел отдыхать и первым подал пример. Уютно развалясь, словно чувствовал под собою не щебень, а по меньшей мере стеганую перину, он принялся разглагольствовать о местах, по которым шли, и об окрестных примечательностях. Вон там, дескать, есть болотина, в которой водится превкусная рыбешка; а вон за той скалой («Левее, левей гляди — видишь, торчит вроде пня от гнилого зуба?») сохранились какие-то развалины — странно, ведь здешние места никогда не считались обжитыми... Нор не вслушивался в эту ленивую болтовню. Внизу, почти под ногами, растолкала собою скалы проклятая Ветрами и людьми Котловина; на ее дно уже стекали предвечерние тени, а потому с такого расстояния почти не различались ни полуживые деревья, ни озеро ленивого струйчатого тумана, имя которому — Прорва. Это озеро, виденное лишь дважды в жизни, запомнилось парню накрепко, и все-таки теперь он упорно вымучивал глаза в надежде разглядеть его берега. Вот бы сейчас Бездонной выпустить из себя какую-нибудь тварь! Или пусть рейтары притащат очередного отлученного, или пусть окажется, что тропа осыпалась и спуститься здесь невозможно... Конечно же, эрц-капитан ни за что не откажется от своей затеи, но, может быть, судьба смилостивится, подарит хоть крохотную отсрочку? Еще бы одну только ночь пережить здесь, а потом уж ладно... Или лучше сразу — чем раньше случится, тем быстрее переживется? Мысли эти (вздорные, ненужные) засасывали хуже трясины; попытки справиться с внезапно навалившимся страхом обходились недешево — поэтому лишь после хриплого учительского «лечь!» Нор заметил, что у вечерней сырости появился еле заметный привкус дымка. Некоторое время прижавшийся к камням парень слышал только посапывание одурманенной эрц-капитанским зельем Ларды. Жаль, что адмиральский предок не догадался одурманить еще и себя — иного способа заставить взбалмошного старца лежать тихо, похоже, не существовало. Не прошло и нескольких мгновений, как он подполз к господину Тантарру и принялся скрести ногтями его сапог, привлекая внимание виртуоза к своей персоне. — Что там? Дикари? — Не похоже. — Чем не похоже? — Откуда я знаю?! — злобно прошипел начальник эрц-капитанской охраны. — Помалкивайте и ждите! Раздраженно брыкнув каблуками, виртуоз, боевой стали отодвинулся от своего прилипчивого хозяина, чуть помедлил, а потом бесшумно ускользнул вдоль обрыва. Пропадал он довольно долго. Нор совсем уже было собрался ползти на поиски, но не успел. Господин Тантарр возвратился не ползком, из чего Нор заключил, что если отодвинуться от обрыва, то можно особо не осторожничать. А учитель неторопливо уселся рядом с поднявшимся на колени адмиральским дедом и вдруг спросил: — Вы не знаете, почтенный хозяин, засылают ли иерархи своих ратников наблюдать за Прорвой? Почтенный хозяин удивленно задрал брови. — Никогда не слыхал про такое, — протянул он. — А что? — Говорите тише, — поморщился виртуоз. Он надолго умолк и только после третьего эрц-капитанского «а что?» с заметной неохотой разлепил губы: — Ниже и гораздо правее нас на обрыве этакий уступчик вроде карниза. А на нем трое полосатых. Явно пришли не вчера и уйдут не завтра: навес там у них, очажок, бурдюки с водой — троим дней на десять. Причем заметьте: навес выкрашен точно под цвет камней, даже сверху трудно высмотреть; в очажке жгут какую-то дрянь, почти не дающую дыма... Прячутся. А от кого? Дикарей-то к Прорве и огнем не загонишь... Эрц-капитан нервно облизнулся: — Думаете, ждут нас? — А что прикажете думать? — пожал плечами виртуоз. — Да вроде как до сей поры никто не пытался подсматривать за моими гуляниями. Хотя... Может, и подсматривали, да я не знал? — Он задумался, морща лоб, потом остро глянул в хмурые глаза виртуоза. — Сделаем так: мы с маленьким дождемся темноты и спустимся к Прорве. А вы, почтеннейший... Ежели залечь над этим карнизом, можно будет в случае чего их оттуда?.. Ученый старец вдруг смолк и потянулся к своему мешку. Щетинистые усы господина Тантарра вздернулись, обнажая желтые щербатые зубы. — Убийство. Троих. Да еще и полосатых. Закусите себе на ладони: и вам не помогут ни имена, ни вожделенный иерархами эликсир, а уж мне и подавно не на что уповать. — Ну да, колыбельную им насвистеть — авось заснут до утра! Не утруждайтесь красноречием, я слишком глубоко увяз в ваших затеях, чтобы в последний миг идти на попятный. А про имеющуюся у вас на уме глупость расскажете мне позже, в ниргуанском котле. Представьте: уют, тепло, обилие всяческих пряностей; грациозные обнаженные людоедки глядят на вас и умильно облизываются... Самое время для приятной беседы... пока вода не вскипела. Побледневший Нор испуганно поглядывал то на Учителя, то на старого франта. Они что, вконец умом оплошали?! Ведь за подобное злодейство вельможные иерархи могут такую кару измыслить, что и Ниргу покажется милее лазурных розариев! Сломать бы безумную затею, но как? Уговоры не помогут — мнение сопляка с непроколотыми ушами для этаких людей ничтожнее крабьей слезы. Заорать во всю глотку да показаться на самом краю обрыва? Поможет? А эрц-капитан рылся в своем мешке. — Повторяю: я имел на уме не убийство, — сказал он, протягивая господину Тантарру один из своих взрывчатых шаров, в отличие от остальных помеченный алой краской. — Хорошенько ударьте о камень и бросьте вниз. Только сперва оберните лицо мокрой тряпицей, не то сами заснете. Причем безо всякого колыбельного свиста; у Нора отлегло от сердца. Однако виртуоз взял протянутый ему шар с таким пренебрежительным хмыканьем, что парень опять испугался. Высокоученый щеголь, кажется, тоже чувствовал себя не в своих штанах, однако помалкивал. Неловкая молчанка продолжалась довольно долго. Нор понимал, что старикам есть что сказать друг другу, но первое же слово любого из них непременно приведет к ссоре. Нет уж, хватит. Пускай лучше объяснят что-нибудь любопытному недорослю. Парень на миг задумался — о чем бы это спросить? — потом легонько тронул плечо нахохленного эрц-капитана. — Почтеннейший господин говорил, что иерархи хотят взорвать скалы, чтобы завалить Прорву. Они что, глупые? Ведь вон сколько взрывать придется... — Нор мельком оглянулся на обширный провал Весовой Котловины. — Разве мыслимо запасти столько пороху? Дед орденского адмирала досадливо сморщился: — Есть зелья сугубее пороха. Только здесь внучку опять же не управиться без моей подмоги, а меня на такое и батогом не поднимешь... — Он зябко передернул плечами и сказал решительно: — Давай-ка, маленький, лучше о деле поговорим. Прежде я думал оставить здесь господина Тантарра, чтоб тебя ждал, а сам хотел воротиться домой. Но коль скоро пошли твориться всякие досадные страсти, так мы малость переиграем. Я да твой Учитель сходим отпустим карету, а то олухи слуги, напрасно прождав в условленном месте, непременно учинят никому не надобный шум. Отпустим их и сразу обратно — это четыре дня. А ты, когда бы ни воротился, ни за что не вылазь из Тумана днем. Либо нарочно так подгадай, чтобы ночью, либо уж рискни дождаться темноты у самого бережка. Как выберешься, сразу иди к тому обрыву, который напротив нас. Там у самого подножия древнее окаменелое дерево лежит. Под ним я устроил еще одно логово — покажу, когда буду провожать. Дерево покажу, как найти вход... Полосатых не бойся: ночью к Прорве не сунутся и сверху впотьмах ничего не увидят... В логове дождешься меня. Оно, конечно, плоше того, горного, и очень тесно, но ты уж потерпи, будь милостив. Парень только вздыхал, слушая эти наставления. Ближайшее будущее, словно назло, выворачивалось все более неприглядными сторонами. Отказаться бы, ведь наверняка единого слова хватит, чтобы ученый старик отпустил жить как все. Сам же не раз предлагал и даже обещал понять и не досадовать... Только легче язык насквозь прокусить, чем спихнуть с него это самое слово и тем разоблачить свою трусость. Да и господин Тантарр прав: артачиться надо было, пока запрягали, а если сунул морду в хомут, так вези. И вот теперь — все то же, виденное всего дважды в жизни, но успевшее опостылеть до тошноты. Мертвое розовое сияние, черные отвесы по сторонам, лес, где каждое дерево — засохший скорченный труп... И опасность, которая в любой миг способна объявиться и сзади, и спереди, и еще Ветра знают откуда. Причем хорошо, если это будет что-нибудь вроде каменного стервятника или двуногого полоумного убийцы. А если тварь, умеющая понимать мысли и заново отращивать отсеченные пальцы? А если страшнее? Нет, хватит. Нынче как раз тот несчастный случай, когда кстати приходятся поучения орденских наставников об усмирении чувств. Ну Прорва... Так что, впервые, что ли? Раньше везло, авось и теперь... Наверное, он бы долго еще топтался на месте, обстоятельно убеждая себя в неразумности подобного поведения, но, к счастью, ему помогла Ларда. Перекинутый через плечо, парня тяжкий упругий тюк дернулся со сдавленным всхлипом, и Нор облился холодным потом. Ну вот, дождался — не хватало только возни с беспамятной дикаркой! Скорее надо, скорей. Испуг оказался напрасным: дикарка временами вздрагивала, иногда принималась постанывать, однако идти не мешала. Вскоре Нор запыхался, взмок и решился поубавить прыти. Что ждет впереди — одна Мгла Бездонная знает, а потому лучше без особой нужды не изнурять себя беготней с этакой тяжестью. Когда-то (если вдуматься, то было это совсем недавно) почти вот так же пришлось нести к Каменным Воротам бесчувственную Рюни. Тогда впереди дожидался удар по затылку, а после — подвальная сырость, вонь трухлявой соломы, зарешеченное оконце, через которое видна лишь грязь на сапогах караульного... Да и потом было не без грязи, всегда было не без грязи, всегда и всё. Грязь умела стать незаметной, умела втереться в привычку, как портовая вонь, которую уроженцы столицы считают морской прохладой. Грязь въедается в ладони, в лица, в души, и невозможно понять даже, любит ли тебя девушка, или, действительно, по ребяческой наивности путает с любовью дружеское участие, или просто расчетлива она не по возрасту... Поддавшийся раздумьям парень перестал следить за дорогой, и она тут же подставила ему узловатый вздыбленый корень. Нор все-таки сумел не упасть, но крепко ушиб лодыжку и едва не уронил свою ношу. Несколько мгновений он стоял, уговаривая сгинуть едва не доведшую до слез боль, потом осторожно двинулся дальше. Боль не ушла — притаилась: нога временами будто вскрикивала. И поделом. Это, небось, Ветра наказали, чтоб не смел выдумывать гадости о Рюни. Расчетлива — это надо же! В Прорву за тобой сунулась тоже по расчету, что ли? Хотя... А ведь может статься, что и впрямь по расчету. Небось, когда Сапрайк батюшку ее пытался к поясу пристегнуть, никто не вступился, даже тертый старина Крун упорно рассматривал потолочную балку. Сапрайк-то сдох, но барракуд в Припортовье и без него немало. А «Гостеприимный людоед» когда-нибудь достанется Рюни, и, конечно же, ей охота обезопасить будущее свое владение. Чего же еще ждать от неглупой девицы, которая родилась в кабаке, всю жизнь прожила в кабаке и которую папаша-кабатчик давным-давно приучил считать веселые кругленькие блестяшки? И уж на самом деле, не из хитрого ли расчета вздумала она пробраться в школьные владения и подарить себя отдалившемуся парню? Чтоб, значит, крепче крепкого привязать удравшего на казенную службу вышибалу к распивочной... А позже на всякий случай принялась исподволь готовить ему замену — Крело... А этот дурачок камнелобый и клюнул — наживка-то лакома... И сам ты тоже дурачок камнелобый, одна Рюни умна и водит вас, дурачков, за собою табуном. А вы уж и сшибиться готовы, будто круглороги из-за... Нор снова споткнулся и не успел додумать обидное слово. Нога опять набухла взбалмошной болью, но теперь парню и в голову не пришло беречься. Он даже притопывать стал при каждом шаге, злорадствуя, будто бы вымучивал кого-то другого, а не себя. ...Нет, нет, все понятно и правильно, и укорять Рюни вовсе незачем. Разве ж она выбирала себе родителя или, к примеру, место, где произойти на свет? Да и место здесь ни при чем: будь у запрорвного корчмаря Кутя дочь, так небось она бы такой же выросла. Но на Бродяжьей дядюшка Сатимэ да всякие лавочники едва ли не первые люди, а в Галечной Долине привыкли уважать Нурда-витязя, Хона да охотника Торка. Потому что те к людям душевны и пользу соседей-общинников блюдут не менее рьяно, нежели собственную. Торк и дочку свою так воспитал... Будь парень не настолько издерган всяческими переживаниями еще до того, как забрался в Прорву, он, может, и успел бы распознать злую несправедливость своих измышлений (а распознав, наверняка докопался бы до ее причин). Но он не успел. В замороченную голову будто бы обухом ударило жуткое сомнение: жива ли Ларда?! Ведь тряс немилосердно, дважды почти уронил, а она не простонала, не дернулась даже. Неужели проклятый старик сдуру переусердствовал и уморил ее дурманными зельями?! Или слишком плотно укутал, задушил?! Парень торопливо опустил свою ношу на землю. Получилось это у него неудачно: суетливые пальцы соскальзывали с гладко выделанной кожи, да и маловато их было, пальцев-то. Тюк вырвался, тяжело ткнулся в древесную мертвечину тем концом, где пряталась Лардина голова. И снова ни звука, ни малейшего движения внутри. Плохо. Никакое снадобье, кроме разве что яда, не могло бы усыпить так крепко. Ведь раньше то и дело принималась постанывать да хныкать без всякой причины, извивалась даже... Неладное, ох неладное с ней творится! Тратить время на возню с завязками он не стал — просто вспорол их ножом. Это, правда, тоже удалось не сразу: жесткие сыромятные шнуры неохотно поддавались железу. А когда последний из них наконец лопнул, тюк словно взорвался изнутри, и в горло парня вцепились холодные крепкие пальцы. К счастью, он умудрился сразу понять, что происходит, и, прежде чем вырываться, стряхнул с головы скрывающий лицо шлем. Лардина хватка ослабла, а из разворошенного тюка послышался тягучий полувсхлип-полустон: «Леф!», и парень перевел дух. Хвала Бездонной, девичья жизнь была вне опасности. Просто к тому времени, когда иссякли силы дурманного зелья, он успел так глубоко зайти во Мглу, что Ларда проснулась в здравом рассудке. Проснулась и затаилась: хватило ума не впадать в испуг, не барахтаться без пользы, а ждать, что будет дальше. Вот и дождалась увидеть над собою бешеного с ножом в кулаке. Еще можно считать удачей, что только синяками на шее отделался. Могло обернуться и хуже — Ларда девица сноровистая и не слабая. Все еще всхлипывая, Торкова дочь принялась энергично выпутываться из липнущего к телу покрывала. Парень кинулся помогать, но вдруг замялся, потупился: снаряжавший Ларду ученый старик, наверное, слишком усердствовал в размышлениях о судьбах мира и потому не снисходил до вещей обыденных. К примеру, он ни на миг коротенький не задумался, что воспитанной и скромной девице не худо бы выйти из Мглы одетой. Ну ни единым лоскутом не позаботился прикрыть девичье тело старый червяк, только привязал на шею мешочек с вонючим грибом. Ларда сперва не уразумела, отчего это парень вдруг решил покраснеть, а когда поняла, то лишь плечом дернула. Выискал, понимаешь, причину смущаться! Все это он уже видел и, кстати сказать, вроде бы прежде не считал такое зрелище неприятным. Бормоча что-то в этаком духе, кряхтя и шмыгая носом, девушка осторожно привстала на колени, передохнула, а потом ухватилась за Нора и поднялась во весь рост. Парень снова почувствовал, что краснеет. И не только из-за того, в чем его заподозрила Торкова дочка. Глядя на нее, он горячо благодарил Бездонную за то, что не может Ларда вспомнить его косые презрительные взгляды, которых было немало по ту сторону Мглы. Как же он мог, как посмел называть любимой холодную корыстливую девицу, а Ларду — Ларду! — счесть чем-то вроде звероподобных недоумков, водящихся в запрорвных горах?! А Ларда уже тянула его за руку: «Пойдем отсюда, пойдем скорей!» Нор кое-как укутал ее в служивший прежде тюком кожаный плат, обнял за плечи, и они пошли. На ходу девушка приговаривала рассудительно: — Ты мне сейчас ничего не рассказывай, ладно? Я главное и так поняла: ты за мной погнался, исчадие убил, а меня спас. А неглавное — где оружие добыл, зачем раздел и связал — это ты потом расскажешь, когда мы до безопасных мест доберемся. Лардин голос то и дело срывался; шла девушка так, будто нахлебалась не достоявшейся браги, и Нор все крепче прижимал к себе ее вялое вздрагивающее плечо да радовался, что покуда не заметила она его железную руку. Эх, глупенькая, и все-то она уже поняла! «Неглавное расскажешь потом...» До чего же непростым получится этот рассказ! Да и нужно ли рассказывать все, как было? А потом парню вдруг пришло в голову, что просто так выбраться из Мглы не удастся, потому что над выходом нависает башня Истовых — оттуда наверняка заметят, и хорошего это не сулит. Даже если не посчитают бешеными, то все равно поступят как с бешеными... Или еще хуже. Придется скрываться во Мгле, покуда совсем не стемнеет. Долго ли придется? По ту сторону Бездонной уже ночь. А там, впереди? Наверное, тоже ночь, если это осколок одного и того же мира. Но на всякий случай надо бы оставить Ларду в каком-нибудь безопасном местечке (на колени к Пожирателю Солнц ее посадить, что ли?), а самому прокрасться к выходу да оглядеться осторожненько. Мысли о выходе оказались весьма своевременными, потому что этот самый выход был близок. Впереди уже неторопливо лепила себя из розового марева спина древнего каменного страшилища, и Ларда вдруг уперлась, отказываясь идти дальше. Парень начал было уговаривать ее не бояться обломка скалы, обезображенного древними камнетесами, но девушка хрипло сказала: — Запах. Да, запах. Очень слабый и очень, очень тревожный — Леф даже забыл огорчиться, что не сумел почувствовать его первым. Они стояли, ожидая Мгла знает чего, но ничто не менялось вокруг. А потом Ларда осторожно выпростала руку из складок кожаного покрывала и не глядя зашарила по бедру парня, отыскивая его нож. Леф стиснул пальцами повлажневшую девичью ладонь. — Схожу, гляну, — тихо сказал он. — Я с тобой. — Глупо. — Не глупее, чем здесь торчать. Леф не стал спорить. Он выпустил Лардины плечи, взялся за рукоять меча и шагнул вперед. Девушка попыталась идти рядом — не позволил, локтем задвинул себе за спину. Запах постепенно усиливался, и через несколько мгновений Леф понял, чем нынче решила пахнуть Бездонная. Прерывистое Лардино дыхание щекотало затылок, спину под панцирем и накидкой щекотали ледяные капли; парень все замедлял и замедлял шаг, потому что они уже вплотную подошли к подножию кровожадного бога древних, и надо было обойти его, это подножие, за которым могло прятаться что угодно. Оно не пряталось за подножием. Оно вообще не пряталось, а чернело нелепым горбом шагах в сорока. Леф замер, вглядываясь, и сразу же Ларда бессильно привалилась к его спине, а там, впереди, не было ни шевеления, ни звука не доносилось оттуда — только сладковатая и душная вонь мертвечины. Так прошло несколько мгновений, а потом Торкова дочь, едва отдышавшись, снова попыталась высунуться вперед. Парень коротко глянул в ее белое, осунувшееся лицо. — Сможешь взобраться? — Он не объяснил куда, только вздернул подбородок, указывая на каменного истукана. Ларда отчаянно замотала головой, но парень больше не желал щадить ее самолюбие. Еле-еле жива, даже стоять толком не может, а туда же, хорохорится! — Сама, или помочь? Спрошено было негромко и в общем спокойно, но в голосе своего спутника девушка расслышала нечто, заставившее ее закусить губу и буркнуть: — Помоги. Не сводя глаз с того, непонятного, не выпуская рукояти меча, парень придвинулся к изваянию и опустился на одно колено, выставив второе подобием ступеньки. Ларда взяла нож в зубы — от этого движения неуклюжее коробящееся покрывало соскользнуло с ее плеча, а потом и вовсе свалилось на землю. Голова Лефа закружилась от близости девичьего тела, но Ларда уже вскарабкалась к нему на плечи, и парень, сопя от напряжения, стал подниматься, подсаживая ее. Через миг давящая на плечи тяжесть исчезла и перехваченный голос, задыхаясь, сообщил: — Все, залезла. Он тряхнул головой и торопливо зашагал к непонятному, которое ждало впереди, — зашагал во весь рост, не скрываясь, потому что скрываться было негде и, судя по запаху, уже не от кого. Хотя... Логовища хищных тварей тоже, поди, не розами пахнут. Это была водруженная на тележные колеса решетка, которую неумело и, по всему видать, наспех связали из неоструганных сучковатых жердей. Неумело и наспех. Но крепко. Наверное, ее столкнули с берега в туманное озеро Мглы, и она катилась под уклон, скрипя и качаясь на буграх да колдобинах, пока не занесло ее, не развернуло почти поперек дороги. И случилось это довольно давно, потому что привязанный к жердям человек уже мало походил на человека. Наверное, при жизни он был дороден, кряжист, и еще он был бородат, а большего о нем уже не понять. Леф зачем-то двинулся в обход жуткого сооружения, запнулся, повернул назад. Он шел медленно, ссутулясь, глядя под ноги, и не сводившая с него глаз Ларда поняла, что ничего опасного он не нашел. — Леф! Что там, Леф? Он поднял голову. Он увидел прямо перед собой свирепого бога с выпученными пустыми глазами, Ларду, каменный многозубый оскал над ее головой... — Что там, Леф? «Там страшно, глупая. Что-то очень страшное творится с миром, в который тебе нельзя не вернуться. Может быть, кто-то уже вяжет из жердей такое же для Хона или Гуфы, может быть, свяжет и для тебя... А я? Через десять дней — обратно во Мглу, в кабацкий чад... Ради чего?» С тихим воем парень стиснул ладонями лоб. Слишком уж муторно ему было; Арсд почему-то казался чужим, а необходимость выполнить приказ ученого эрц-капитана и возвратиться мнилась едва ли не подлостью. Он помнил, что до самого входа в Прорву мир Незнающего по имени Леф вспоминался кабацкому вышибале Нору не слишком приятным. А теперь все было наоборот. Наверное, дело в том, что сохраненная проклятой пластинкой память — лишь бледная тень памяти настоящей. Наверное, дело в том, что воспоминания о чувствах — лишь бледная тень настоящих чувств. Дело в том, что человек не умеет быть между или везде, даже если ему кажется, что он умеет. А главное — вот эта девчонка, подпрыгивающая от любопытства на коленях злобного изваяния. Забыла уже и про хворь свою, и про недавний страх, и про щерящиеся ей в беззащитную спину ветхие черепа... Очень она хочет знать, что такое парень увидел впереди. Сердится, ногами притоптывает — ну как же так, все рассмотрел и молчит! Даже подойти не хочет, стоит шестом, словно бы укореняться решил! Потеряв терпение, Ларда полезла вниз. Именно полезла, а не спрыгнула — видать, хворь-то еще дает себя знать. Будто злым заклятием привороженный к месту, парень следил, как она осторожно ощупывает пальцами ног трещинки да уступы, как сползает все ниже... Наверное, он бы еще успел добежать и помочь, если б хоть мигом раньше очнулся от своего дурацкого оцепенения. Но случилось то, что случилось: под Лардиной тяжестью осыпался казавшийся надежным уступчик, и девушка сорвалась — тяжело, неловко и чуть ли не на сброшенный ею нож. При всем хорошем падение с высоты человечьего роста на толстый слой древесной трухи Ларда никак не сочла бы достойной внимания неприятностью. Но ведь это при всем хорошем! А теперь не одно тягучее мгновение прошло, прежде чем Девушка нашла в себе силы пошевелиться. Подбежавший парень было обрадовался, убедившись, что она не напоролась на железо, только радость его длилась недолго, Ларда лежала на спине, выгнувшись неловко и жалко; веки ее налились прозрачной медленной влагой... Нор не знал, как ей помочь. Он пристроился рядом, умостил Лардину голову у себя на коленях и стал разглаживать почти невесомые пряди волос, цветом похожие на чищеную позолоту. Невольно вспомнилось ему талое озерцо, с берега которого отряженный за дровами несмышленыш по имени Леф подглядывал за дочерью соседа-охотника. И чувство тогдашнее вспомнилось, и стиснуло горло вкрадчивой теплой рукой — чувство, похожее на жалость к шальной девчонке, умеющей одновременно казаться и сильной, и беззащитной... Только теперь он знал, что чувство это лишь похоже на жалость. Всего десять дней отпущено ему проклятой пластинкой и выдумавшим ее старцем. А потом бездушная расчетливая кабатчица снова обернется наивной, не умеющей разобраться в собственных чувствах Рюни — возлюбленной, другом, всем. И о Ларде он даже плохого не сможет вспомнить. Всемогущие, Мгла Бездонная, бесы, древний оскаленный бог и кто там еще желает править людскими судьбами — чтоб всем вам навечно так, как мне нынче!!! Нет-нет, он до самого последнего мига не думал о подобном поступке. Но пальцы будто собственной волей нащупали болтающуюся на груди бронзовую пластинку, напряглись... Мимолетным испугом кольнуло воспоминание о напророченной ученым старцем угрозе: Пенный Прибой, льющиеся в Прорву морские воды, потоп... Но ведь это будет потом, нескоро, через множество поколений. А что до Арсда, то уж пускай как-нибудь сам управляется со своими бедами. Там хватает державных умов, заботливых поводырей, высокомудрых книжников — вот и пускай отрабатывают свое безбедное существование. Нор, который всю жизнь знал лишь потери, никому ничем не обязан и ни в чем никому не клялся. С тихим треском лопнула бронзовая цепочка. Пальцы, все так же не дожидаясь распоряжения головы, торопливо разгребли прикрывавший землю прах истлевших деревьев, потом умяли крохотный бугорок, вознамерившийся обозначить собою могилу памяти о запрорвном мире. Все. Теперь разве что ученая псина сумеет отыскать спрятанное. Да и то... Лардина голова вздрогнула у него на коленях, искусанные бледные губы девушки шевельнулись, вытолкнули жалобные слова: — Помоги встать... Он помог. Торкова дочь крепко держалась за его локоть, но похоже было, что она уже почти оправилась. А вместе с силами к девушке возвратилось и любопытство. Парень начал путано рассказывать об увиденном, но она перебила: — Сама хочу посмотреть. Пошли. Пошли так пошли. Может, конечно, и не надо бы ей глядеть на такое, но ведь не запретишь! Да и все равно другого пути из Мглы нету. Смотрела Ларда долго. Парень мялся рядом, покашливал, нарочито прикрывал ладонями нос, а она все не могла оторвать глаз от страшного зрелища. Потом вдруг сказала: — Это Мурф. Точеная Глотка, певец. Помнишь? Еще бы не помнить! Только теперь небось и Мурфова мать поопасалась бы клясться, что это именно он. — За что его, Леф? Разве можно так с человеком? Ему же Вечная Дорога не откроется! В ответ парень только вздохнул да развел руками. Ларда тоже вздохнула, съежилась, обхватила себя за плечи, будто душное безветрие Мглы показалось ей чуть ли не морозцем. — Мы покрывало мое забыли, — вдруг сказала она. — И нож забыли. Постой здесь, а я вернусь, подберу. Парень открыл рот для спора, но она прикрикнула: — Сказала, сама! Я еще не дряхлая и не увечная, чтобы такой малости для себя не суметь. И отвернись. Выберу, тогда хоть насквозь глазами процарапай, а покуда нечего пялиться. Не по-людски это, стыдно! У парня тут же пропала охота спорить. Озадачило его помянутое Лардой увечье — вернее, даже не само это неумышленное поминание, а именно отсутствие умысла. Неужели девушка по сию пору не заметила его однорукости? Странно. Так же странно, как и внезапно обуявшая ее стыдливость. 10 Когда розовое сияние над их головами потемнело и вдруг взметнулось кишащей звездами чернотой, Леф сумел удержаться от невольного вскрика и даже успел стиснуть ладонью рот Ларды. Они довольно долго простояли по шею в тяжком тумане Прорвы, всматриваясь и вслушиваясь в теплое безветрие ночи. Это было очень удачно — ночь. Значит, можно прямо сейчас прокрасться мимо логова Истовых и мимо второй заимки, а потом... А и правда, куда потом? В Галечную Долину, к родным? Опасно. К родительским хижинам трудно будет подойти незамеченными: места обжитые, людные, а ночами по Долине бродят дозоры, оберегающие общину от злых... Может быть, повезет встретить среди дозорных отца или Торка, но ведь может и не повезти! Нет-нет, нужно пробираться не домой, а к Гуфе. Лишь старая ведунья способна придумать, как им жить дальше. Или даже она не способна? Только сейчас до Лефа дошло, что их возвращение грозит бедами не только им самим. Ведь снова в Мире оказалось два Витязя, и серые наверняка захотят кого-то спровадить в Бездонную. Либо его, либо Нурда... Пока парень раздумывал, Ларда нетерпеливо посматривала то на него, то куда-то через плечо. В конце концов девчонка не выдержала и зашипела чуть слышно: — Долго ты собираешься здесь торчать?! Ночь кончается, вон уже Утренний Глаз разгорелся. — Она ткнула пальцем в яркую белую звезду, проколовшую небо на западе. — Скоро солнце родится, и что, до следующей темноты будем в Прорве маяться? А если она на нас исчадие или бешеного напустит? Леф в растерянности закусил губу. Действительно, скоро рассвет... А ему почему-то казалось, что теперь должна быть середина ночи... Это очень важно, что теперь не середина, а конец ночи, это ответ на какой-то очень-очень важный вопрос, который Леф позабыл, но обязательно вспомнил бы, если бы не Лардино шипение в самое ухо. Уймись она хоть на короткий миг, и все стало бы понятно и просто. Но девчонка не унималась: — Да о чем ты все думаешь? Ты перестань, а то в голове зачавкает. Тут не о чем думать, надо прятаться в скалах, а потом к Гуфе идти, как она велела. Слышишь? Ждет же небось старуха, извелась уже, наверное, ожиданием? А лезть в обитель Истовых я передумала. Рассвет скоро, и Гуфа ждет, и вообще... Ну их к бешеному, Истовых этих! Что она говорит? Обитель, Гуфа... Разве Гуфа может их ждать? Ах да, ведь Лардину память выела Бездонная Мгла. Ларда не знает, сколько времени прошло, сколько всего успело случиться за это время... А ты, ты сам-то знаешь? Помнишь? Обучение витязному искусству, уход... Схватка с бешеным, повстречавшимся во Мгле... Обратный путь, и на плечах Ларда, завернутая в странное покрывало... Но ведь должно же было хоть что-нибудь уместиться между этими воспоминаниями! Уходить во Мглу выпало поздней осенью, а сейчас... Не похожа нынешняя пора на осень и на зиму не похожа. Значит, не смог-таки, не уберег память подаренный старой ведуньей чудодейственный амулет... Нет, напраслина это, помог он! До чего же все-таки тоскливо и страшно, когда помнишь, будто помнил о чем-то, но напрочь забыл, о чем именно! А все из-за того, что амулет сумел сберечь память, но не уберег самого себя. Жалко его, амулет то есть, невыносимо жалко было с ним расставаться, но не расстаться было никак нельзя... Почему? Наверное, еще немного и у Лефа впрямь бы зачавкало в голове от подобных мыслей, но тут совершенно посторонняя и очень простая догадка заставила его позабыть обо всем прочем. Ведь зловредные порождения Мглы никому не клялись выбираться в Мир только днем. И хоть послушники не слишком радеют об исполнении своего главного долга, наверняка даже они додумались как-то следить за Бездонной и по ночам. Существует же помимо языка сигнальных дымов еще и язык движущихся огней, видимых во тьме! Плохие дела... Ларда права — надо поскорей убираться отсюда. И еще она права, что думать не о чем, потому как дорога все равно только одна: по ущелью, мимо второй заимки. Сзади Мировая Межа, которую уж наверняка блюдут денно и нощно — не пускать же проклятых тварей прямым ходом в Черноземелье! Справа, помнится, осыпь, по ней не взберешься, а слева... Слева довольно пологий, поросший редким кустарником склон. Так, может, туда? Ладно, гадать некогда. Пускай Ларда решает, ей здешняя местность знакомее... До Ларды не сразу дошло, что Леф хочет ее слушаться. А когда наконец дошло, то смутно белеющая в звездном свете девчоночья физиономия так и расплылась от удовольствия. — Давай-ка мы сейчас вдоль бережка прокрадемся к Последней Меже, а потом вдоль нее уйдем в скалы. Да тише, глупый ты! Никого там нету, никто за Последним Пределом следить не станет. Нечисть, которая из Мглы, близко к Меже подойти боится. Помнишь, как тебя там скрутило? Так ты ведь знал, чего тебе надо, потому и шел, превозмог себя. А эти вовсе знать да понимать не способны, им... Как бы это?.. Не бывает у них такой надобности, ради которой стоит себя загонять туда, где плохо. И все, и хватит! — Девушка притопнула на него. — Снова ты за свое — все тебе прямо здесь же уразуметь надо! Решил слушаться — сам решил, я не просила! — вот и слушайся, терпи. И шевелись — на востоке голубеет уже! Держась у границы Тумана Мировой Межи, они почти добрались до места, где вынырнули из этого самого Тумана Мгла знает сколько десятков дней назад, во время бегства из Жирных Земель. Небо на востоке стремительно наливалось слизывающей звезды синевой; все отчетливее виделась Лефу трава под ногами... Темнота явно доживала последние мгновения, а совсем близко, на другой стороне ущелья, дыбилась зубчатая стена послушнической заимки. Все. Не успели. Собственно, Леф уже довольно давно понял, что не успеют они затемно выбраться из ущелья. Понял и стал уговаривать Ларду идти не по открытому месту, а в тумане Межи. Ларда отказалась. — В тумане идти нельзя, — сорвано шептала она, не сбавляя шага. — Долго не выдержим, очень плохо станет. Дороги видеть не будем, забредем, возвращаться придется... Мы лучше сделаем: перед самым рассветом уйдем на другой край Мира. Переждем там до темноты — и обратно... — Зачем ждать? Опасно же! Давай прямо сейчас, — просил Леф, но девчонка только отмахивалась: — Завтра тоже будет опасно. Чем больше пройдем сейчас, тем меньше останется на завтра, понял? И молчи, слушайся, раз сам напросился! Леф перестал спорить. Зря перестал. Теперь-то уж ясно, что они не успеют ни заимку миновать, ни, тем более, до кривулины этой добраться, где ущелье вовсе расходилось с Последней Межой. Парень нервничал, поглядывал то на небо, то на идущую впереди Ларду, грыз губы, шептал нехорошее. Трава под ногами постепенно сменилась мелким щебнем, откос стал заметно круче, и вниз по нему запрыгали стронутые шагами резвые, трескучие камешки. Пришлось убавить прыти, но все равно Лефу казалось, что чем осторожнее он ступает, тем больше от него шума. Именно от него — Ларда будто бы вовсе не касалась ногами земли. Охотница... Парень совершенно уверился, будто пустое девчонкино упрямство вышло им поперек: небось и увидели их уже, и услышали все, кроме разве что напрочь глухих. Да и глухим наверняка успели все растолковать на пальцах — это, конечно, ежели среди здешних послушников есть глухие. Ну почему же Ларда не понимает, до чего глупо рискует она ради нескольких десятков шагов, которые не поздно будет пройти и завтра?! Нет уж, хватит. Пора ломать дурацкую затею — хоть силой, хоть как! Леф ускорил шаги, вытянул руку, норовя изловить Торкову дочь за плечо, но в тот же самый миг из-за ограды послушнической обители донесся остервенелый песий лай. Ларда замерла, потом крутанулась на месте, обернула к парню бледное, хорошо уже различимое в истаявших сумерках лицо. Наверное, девчонка хотела сказать, что приметили их ночные послушнические сторожа (без нее не ясно!) и надо скорее бежать в туман (эх, вот бы ей несколькими мгновениями раньше сделаться такой благоразумной!). Но она не успела выговорить ни слова. От резкого движения щебень хлынул из-под ее ног гремучим ручьем, Ларда изогнулась, судорожно хватаясь за воздух... Леф попытался поймать, помочь — не успел. Лардины пальцы больно чиркнули его по запястью, и девчонка покатилась вниз, почти невидимая, в потоке стронувшейся осыпи. Парень бросился следом. Зыбкое каменное крошево не давало опоры; Леф несколько раз падал, съезжал на спине, обдирая локти и прочее, но боль не чувствовалась — теперь было не до нее. И не до себя. Он ни на миг не потерял из вида Ларду; он видел, как девушка барахтается там, внизу, пытается встать и ничего у нее не выходит. А еще он видел болезненную гримасу на замаранном бурой пылью лице и неестественно вывернутую девичью ногу. Мгла Бездонная, вот только этого не хватало! Подбежав к стонущей девушке, Леф с ходу попытался взвалить ее на плечо. Не вышло. Ларда отчаянно вскрикнула, обмякла, выскользнула из Лефовых объятий. Покрывало она потеряла, кувыркаясь по склону, и теперь, глядя на испятнавшие ее тело бесчисленные ссадины да кровоподтеки, парень взвыл от жалости и досады. Ну что теперь делать, что?! Как ни обхвати, она от боли света не взвидит, а сама идти не сможет: нога... Стиснув зубы, Леф вновь принялся поднимать стонущую девчонку. Ларда, всхлипывая, бормотала, чтоб он ее бросил и спасался один, потому что с нею вверх по осыпи влезть никак невозможно. Она даже вырываться попробовала, но парень все-таки взгромоздил ее себе на плечо. Леф вовсе не собирался лезть по крутизне; он надеялся укрыться в Бездонной, хоть и понимал, что эта надежда хворенькая. Выпрямившись не без труда, парень мельком покосился на вершину заимочной ограды. Там толпились, кто-то раскручивал над головой пращу (дурень горшкоголовый, далеко же!), и послушнические вопли почти перекрыли сорванный хриплый лай ночных сторожей. А потом... Леф уже успел пробежать несколько шагов, когда что-то коротко провыло возле его щеки, и от близкого валуна отскочило, кувыркнувшись в воздухе, очень короткое тонкое копье с железно отблескивающим наконечником. Парень даже не сразу испугался. Он только огляделся, выискивая подкравшегося забавника, который вздумал пугать Витязя детскими безделками. Но поблизости никого не было видно, а возле Лефовых ног ударилось еще одно крохотное копье, причем с такой силой, что у парня мгновенно взмокла спина. Он и представить себе не мог, каким образом можно вот этак швырнуть столь легкую вещь — во всяком случае, не обычными человеческими руками. А чем? И откуда? Ведь не может же быть, чтобы невиданные копья долетали аж до заимки! Или может такое быть? В голове парня мельтешили обрывки смутных воспоминаний — о вопросах, с которыми он приставал к Нурду в разоренной бешеными Сырой Луговине: о похожем на виольный лучок оружии, о звериных клыках, привязанных к летучим палкам, — но ему было некогда копаться в изувеченной Мглою памяти. Парень мчался, кидаясь из стороны в сторону; над ухом пронзительно вскрикивала Ларда; под ноги то и дело подворачивались камни; глаза и губы немилосердно разъедал пот — шуточное ли дело бежать с этакой прытью да с этакой тяжестью! А страшные копья вспарывали воздух над головой, лязгали о валуны, высекая из них яркие веселые искры... Хвала Бездонной, покуда мимо, и опять мимо, и снова... Только бы не упасть. Только бы не угодило в Ларду, ведь Торкова дочь у него сейчас вроде живого щита... В этом не было его вины — не волоком же тащить девушку! — и все равно мысль о том, что он, хоть и невольно, прикрывает спину Лардиным телом, доводила Лефа до слез. На миг ему даже захотелось остановиться, снять панцирь и надеть его на Ларду, но... Невидимый метатель, поди, только и дожидается такой остановки. Парень стал задыхаться. Шлем он потерял, скатываясь по склону вслед за упавшей девушкой, и теперь ему даже не от чего было избавиться, чтобы хоть как-то уменьшить пригибающую к земле тяжесть. Разве что меч... Но нет, бросить клинок было бы так же немыслимо, как и бросить ради собственного спасения Ларду. Да и, невозможно отстегнуть его от пояса увечной левой рукой, а правая занята. И пояс скинуть невозможно, и из панциря на ходу не выскользнешь, и дубинка болтается не в лад, уже, наверное, здоровенный синяк на бедре набила, а отделаться от нее нельзя — можно уронить девушку... Далеко, ох как еще далеко до берега спасительного (спасительного ли?) Тумана, лижущего подножие утесоподобного обиталища Истовых! Там, на вершине огромного древнего строения маячит что-то, трудно различимое на этаком расстоянии. Не человечьи ли головы? Услышали собачий переполох, все поняли и готовы встречать... И ведь если повезет добежать, то не миновать оказаться возле самого подножия Первой Заимки! Тем, наверху, не понадобятся ни диковинные копья, ни даже пращи — им хватит пары булыжников... Да, Леф прекрасно понимал, что не удастся ему спасти Ларду и самого себя, но одно дело понять, и совсем другое — смириться. Он не замечал, что уже не бежит, а бредет, еле переставляя одеревеневшие ноги; что настырный метатель наконец оставил его в покое; что лай сторожевых псов звучит теперь как-то не так, как прежде... Потом девушка отчаянно завопила, забарабанила кулаками по его панцирной жесткой спине, и Леф остановился, судорожно хватая воздух перекошенным ртом. А когда он наконец сумел заставить себя вслушиваться в Лардины крики и оглянуться, то даже порадовался, что больше не надо бежать, не надо вымучивать душу несбыточными надеждами. Не только тревожного лая ради послушники Мглы кормили своих зверюг — кормили, видать, нескупо, потому что по сравнению с каждым из пятерых кудлатых широкогрудых псов, сотрясавших землю размашистым скоком, Торков Цо-цо показался бы щенком-недомерком. Пожалуй, черное исчадие — и то не намного крупнее... Псы не слишком торопились, они понимали: добыча уже загнана и деться ей некуда. Леф тоже понимал это и тоже перестал торопиться. Осторожно опустив Ларду на землю, он тщательно вытер мокрую ладонь о полу накидки, крепко обхватил пальцами рукоять меча... Приподнявшаяся на локте девчонка снова принялась уговаривать, чтобы оставил ее и спасался сам — он только улыбнулся. Единственно, чего ему хотелось теперь, так это уйти на Вечную Дорогу под смертный хрип двух-трех послушнических зверюг. Конечно, хрип самих послушников был бы куда приятнее, но уж что не судьба, то не судьба. Рассвет набирал силу, небо стремительно голубело. Леф отчетливо видел приближающиеся клыкастые пасти, крепкие шипастые ошейники и попонки, обшитые бронзовыми пластинами. А еще он успел заметить, что у подножия заимочного частокола появились отблескивающие железом людские фигурки с чем-то непонятным в руках. Похоже, у носящих серое прочно вошло в обычай присваивать проклятое вооружение. Ну и пускай себе творят что хотят — в последние мгновения неохота думать о дряни. Что-то сильно рвануло за полу накидки, потом за плечо. Это Ларда. Прекратила наконец свои глупые уговоры, умудрилась встать, цепляясь за Лефа. Конечно же, она не осталась висеть на парне никчемной помехой, а сорвала с его пояса дубинку и отпрыгнула на шаг. Зашаталась, ойкнула пронзительно, но не упала, кое-как утвердилась на одной ноге. Утвердилась... Дунь — опрокинешь... Но, может, повезет ей хоть одним ударом напоследок потешиться? А одетые в бронзу послушнические псы — вот они, совсем рядом. Еще шаг, и ощеренные хрипящие пасти можно будет достать клинком. Только псы не собирались делать этот последний шаг. Рыча, взлаивая, роняя с оскаленных клыков тягучие капли слюны, они рассыпались полукольцом, причем крайние явно норовили потихоньку прокрасться за спины Лефу и Ларде, в то время как прочие всем своим видом показывали, будто через миг набросятся, разорвут. Подлая повадка, достойная привыкших к битью шавок, а не зверюг, способных в прыжке сшибить с ног дюжего мужика! Парень завертел головой, стараясь не упустить из виду ни одну из рычащих тварей, и вдруг запнулся взглядом о Лардино лицо — бледное, мокрое, ждущее неминуемого... Неминуемого? Да как же ты посмел примириться с мыслью о гибели, Нынешний Витязь Леф?! Отдать Ларду на растерзание трусливой слюнявой дряни?! А вот вам!.. Прыжок, взблеск клинка, тупой удар тяжко отдается в ладони... Еще хрипит, дергается пес, подбиравшийся к девчоночьей спине, а меч уже снова вскидывается, и новый удар — почти наугад по смутному шевелению за левым плечом. Достал. Нет, не до смерти, но под клинком отчетливо хрястнуло твердое, и послушническая животина с истошным визгом отпрянула, затрясла окровавленной мордой. А прочие твари сорвались злобным лаем, но ни одна из них не решилась приблизиться хоть на шаг. Леф тоже замер. За песьим брехом примерещился ему отдаленный человечий галдеж. Вроде бы покрикивали где-то сзади (небось Истовые вылезли на верхушку своего строения и пытаются уськать оробевших зверюг), да и впереди не молчали. Вылезшие из заимки послушники сбились в кучку, потом внезапно рассыпались по дну ущелья полукольцом — точь-в-точь как их псы несколько мгновений назад... Да нет, не так. Полукольцо сломалось на две половинки, серые фигуры торопливо полезли на склоны... Собираются подобраться ближе и метать сверху, наверняка. Плохо дело. Предостерегающе вскрикнула Ларда, но Леф и без ее крика успел уловить мгновение, когда кудлатые твари отважились наконец напасть. Уловить-то уловил, а вот сделать ничего не успел. Невесть кем брошенное копье впилось в разинутую пасть одного из псов; вывернувшийся из-за Лефовой спины приземистый мужик лихим взмахом голубого клинка снес голову другой твари — даже ошейник зверюгу не выручил... Оставшиеся в живых псы кинулись наутек, а приземистый мужик обернулся и оказался Хоном. — Не торчи шестом! — выкрикнул он. — Помоги Торку с дочкой управиться и бежим отсюда! Ну, кому сказано?! Нет, все-таки древние мастера наверняка знали какие-то тайны, неведомые обычным людям. Леф никак не соглашался поверить, что можно было собрать в дальнее ущелье кучу народу (примерно столько, сколько живет во всех обитаемых Долинах, да еще и черноземельцев наприхватывать); собрать и заставить тесать камень, складывать непомерные стены... А кто и, главное, чем кормил этих работников? Кто ухаживал за их огородами, кто делал другую работу, от которой оторвали столько рук? Но главное даже не в этом. Какая ведовская сила удерживает вверху каменные глыбы, из которых сделаны здешние кровли? Леф уже видел такое в Гнезде Отважных, где обучался витязному искусству, но тогда парню было не до раздумий о древнем мастерстве. И там имелась только одна кровля, а тут их много; если подниматься от подножия строения, то каждая из них оказывается полом, а если спускаться от вершины, то каждый пол ниже оказывается кровлей. И ни одна из этих кровель не думает осыпаться, даже если кто-либо ходит по полу, который у нее с другой стороны... даже если там ходит двое или трое людей... Хотя уж какие там люди, что значит человечья тяжесть по сравнению с тяжестью держащихся ни на чем грубо обтесанных огромных камней? Нет, здесь точно не без ведовства. Тем более что Гуфа не стала ничего объяснять, только отмахнулась и буркнула: «Отстань, нынче не до ерунды». Оно и понятно: умельцы всегда дрожат над тайнами своего мастерства. Хотя нет, это плохая мысль, которую ни в коем случае нельзя отпускать с языка. Гуфа нынче совсем не та, какой была до Лефового ухода во Мглу, и о ведовстве с ней лучше не заговаривать. Да и не только Гуфа — весь Мир изменился, покуда Леф пропадал в Бездонной. В то утро, когда Хон с Торком негаданно пришли на выручку Ларде и Лефу, все четверо едва успели спастись. Наверное, до самой Вечной Дороги не забудется парню тогдашний сумасшедший бег по ущелью. Они с Торком очень старались беречь сломанную Лардину ногу, но от этих стараний делалось только хуже. Девушка грызла губы, зажимала ладонями рот, однако выдержать такую боль было бы не под силу и тертому мужику. Леф изводился, слушая ее плач, и Торк наверняка изводился тоже, а Хон чуть ли не пинками гнал их вперед, и вокруг уже выли маленькие копья с железными остриями. Поначалу Леф решил, что отец хочет либо отсидеться во Мгле, либо добраться до Последней Межи и спастись на другом краю Мира. А еще парень вообразил, будто послушники перехитрили сами себя, забравшись на откосы. Зачем? Если серые настолько боялись вражьих клинков, так и сидели бы на заимке — уж чего безопаснее! А коли решились драться, то надо было просто-напросто подойти как можно ближе и метать свои копья в упор. Теперь же время растранжирено на лазанье, добыча успела изрядно отбежать, и расстояние слишком велико — даже имея этакое чудодейственное оружие, можно надеяться лишь на случайное попадание. И гнаться поверху нет никакого проку: бежать по дну ущелья даже с Лардой на закорках куда удобнее, чем скакать по крутизне, еще и тратя время на в общем-то бесполезное метание копий. К тому же из послушников бегуны, как из опилок каша. Либо серые вновь оплошали, как с ними уже не раз случалось, либо на вершине жилища Истовых притаились метатели, послушники загоняют беглецов на верную гибель. Но как же отец, как же Торк — неужели они не понимают этого? Издерганный неожиданностями и страхом за Ларду, парень даже не додумался удивиться: а откуда могли появиться здесь Торк и отец? Торк и Хон появились из жилища Истовых. То есть это оно раньше так называлось: теперь же в нем обитали совсем другие люди. Даже Ларда забыла про боль, когда оказалось, что ее родитель хочет искать убежища в сотворенном древними людьми рукотворном утесе. Задыхаясь и хрипя, Леф вслед за Торком обогнул подножие огромного строения. В нескольких шагах тяжко колыхался угрюмый Туман Бездонной, еще дальше клубилось серое марево Последней Межи, но охотник и подоспевший Хон даже не глядели туда. Торк, прикрикнув на Лефа, чтоб не мешкал и помогал, осторожно опустил постанывающую Ларду в траву, а столяр задрал голову и крикнул: — Спускайтесь! Да скорей же, скорей! Вот тут-то и выяснилось, что серые вели себя гораздо умнее, чем казалось вначале. Хорошо еще, что подниматься пришлось не на самую вершину постройки. На изрядной высоте каменная кладка выпячивалась квадратным уступом, похожим на презрительно оттопыренную губу, а ниже виднелся черный проем. Из этого проема выдвинулись вдруг два тесаных бревна, а мигом позже свалился огромный лубяной короб, привязанный то ли к ним, то ли к уступу несколькими плетеными канатами. Короб с треском ударился о землю в нескольких шагах от прянувшего в сторону Хона, и тот нехорошо помянул торопыг, которые едва не сломали вещь, да еще чуть людей не поубивали. Вот так — то кричит: «Скорее!», то ругает за торопливость. Леф не успел толком рассмотреть короб, сильно смахивавший не то на огромную младенческую люльку, не то на возок без колес. Да что там «толком» — никак не успел. Потому что надо было затаскивать в лубяное укрытие Ларду, впрыгивать самому, а потом вместе с Торком и Хоном налегать на рукояти рассохшегося визгливого ворота. Ворот натужно скрипел, канаты виток за витком ложились на истертую до блеска колоду, но ничего не менялось. Парень уже решил, что подъемное устройство все-таки сломано, как вдруг рукоять рванулась из пальцев, а каменная кладка стронулась и неторопливо потекла вниз. Короб раскачивался, с жутким треском ударялся о стену; застланное соломой днище то и дело уходило из-под ног — от этого в животе будто ледяной ком перекатывался. Леф мгновенно взмок и запыхался, Хон и Торк тоже взмокли и тоже запыхались, но до нависающих над головой бревен было еще далеко, когда лубяная стенка хрустнула под ударом послушнического копья. Хон рявкнул, чтобы Леф немедленно пригнулся и стал на колени. Стенки короба изнутри были укреплены чешуей каменного стервятника и могли надежно укрыть от копий и прочей дряни. Но управляться с воротом, стоя на коленях, оказалось ужасно трудно. Подъем совсем замедлился. Хон ругался, ворчал, что нужно было убегать в ту же подземную нору, из которой они выбрались помогать детям; а теперь вот болтайся, как кисточка на хвосте, и жди, пока серые перешибут своими копьями канат или угодят в щель между чешуями. Торк пытался возражать: кто-нибудь из послушников наверняка успел бы заметить вход, а это куда хуже, чем даже если они четверо сейчас погибнут. Но столяр только раздраженно фыркал. Дескать, серые все равно рано или поздно вынюхают вход псами — та пакость, которой Гуфа велит мазать ноги и землю, вряд ли убережет от этой беды; а если сейчас они погибнут, то остальные погибнут тоже; а нору легче легкого было бы завалить за собой так, что серым бы век сквозь завал не продолбиться; и вообще, хватит тебе, Торк, болтать, лучше б ты так на рукоять налегал, как языком машешь. — Столько лет с Рахой в одной хижине жить — это даром сойти не может, — пропыхтел Торк вроде бы совершенно не к месту, но Хон почему-то надулся и смолк. Правда, молчанка эта надолго не затянулась. Короб вдруг дернулся, замотался из стороны в сторону, тарахтя бортом о камень. Леф облился холодным потом. Он вообразил, что это послушнические копья надорвали-таки канат, и до Вечной Дороги ему и прочим остался лишь коротенький миг падения. Но нет, короб вовсе не собирался падать. Наоборот, подъем явно ускорился, хоть рывки да раскачивания становились все сильней и сильней. Так почему же кажутся такими испуганными Торк и отец? — Верхний ворот, — процедил столяр, грызя губы. — Нурд, больше некому. Вот сейчас либо сорвется, либо проколят его... Бабы-то, бабы куда глядели, почему допустили такое?! А Торк хрипел, задыхаясь: — Налегай, налегай! Они добрались живыми. Короб протиснулся между торчащими бревнами; из дыры в стене кто-то вышвырнул конец еще одного каната — Хон поймал его, зацепил за ворот, и они принялись вертеть рукояти в обратную сторону, втягивая лубяную люльку в строение. Внутри было гулко и холодно. Тесный щелеподобный проход тонул в черноте, и была эта чернота сырой и прочной, как окружающий ее камень. Потому-то, наверное, и казалось таким безнадежным трепыхание огонька длинной кривоватой лучины, которую держала Гуфа. Старая ведунья бессильно привалилась к стене и дышала так тяжко и хрипло, словно бы это она только что сражалась с рвущимися из ладоней рукоятями ворота. Хотя, конечно... Что мужикам затаскивать в немалую высь самих себя да еще и с придачей, что немощной старухе метнуть им толстенный канат — по силе и усталость выходит. Правда, никогда прежде Лефу бы и в голову не пришло вот этак подумать про Гуфу: «немощная». И Хон в прежние времена никогда бы не осмелился нападать на ведунью с упреками. А сейчас он, не успев даже перелезть через борт, крикнул со злой слезой в голосе: — Как же ты Hypда пустила вытворять несуразное? Что он тебе, прежний? Леф растерянно поглядывал то на своего приемного родителя, то на ведунью. Зачем отец говорит глупости? Удерживать Нурда против его желания — да подобное наверняка даже Гуфиному ведовству не под силу! И почему ведунья не возмущается, молчит? Почему она даже не смотрит на обидчика, а смотрит на него, Лефа, причем так, будто собирается плакать? Это Гуфа-то, которая не раз признавалась, что чародейственным образом вызнала всю его будущую жизнь (значит, и про возвращение из Бездонной — тоже!). Они все изменились — и отец, и Торк, и Гуфа, и про Нурда Хон обмолвился, будто тот нынче не прежний... Да что же это Бездонная сотворила с людьми и с Миром?! Его вели то по стертым крутым ступеням, то по бесконечным переходам; иногда ходы приводили в тесные каморки, а иногда — в огромные залы, где робкие отсветы лучин не доставали до кровли. В одном из таких залов Гуфа велела мужикам положить Ларду на кучу сухой травы и уходить, а в одной из каморок навстречу им с радостными воплями бросилась Раха. Леф надолго забыл обо всем, кроме нее. Лишь когда одуревшая от счастья женщина вдоволь наплакалась над своей ненаглядной хворостиночкой, когда она наконец выпустила Лефа из объятий, тот вдруг увидел входящего в каморку Нурда. Вот тогда-то парень и осознал с неумолимой ясностью, как ужасно переменился Мир. Дрова прогорели. Грязная седина пепла удавила пламя и жар — только неумолимо тускнеющие огоньки еще копошились в груде углей, роняя вялое старческое тепло. Темнота безразлично сдвинулась над очагом, превратившимся в могилу огня. Она не унизила себя злорадной поспешностью: ведь это был ее дом; это она была здесь вездесущей хозяйкой. Копясь под стенами залов, занавешивая собою своды и ниши, тьма могла бы лишь презирать бессильную суету очагов и лучин, способных чуть потеснить ее, обеспокоить на время и не способных на большее. Да, могла бы лишь презирать — если бы хоть изредка снисходила заметить. Груду остывающих углей — вот и все, что можно было теперь различить в зале. Правда, еще смутно угадывались силуэты пристроившихся близ очага людей (просто как нечто чуть потемнее прочей темени), только различить, кто где, не сумел бы даже привычный к ночной охоте Торк. Зрение обессилело и сдалось, зато слух старался вовсю. Тихонько шипели, потрескивали, щелкали угли; где-то в гулком нутре бездонного строения разбивались о каменный пол тяжелые капли; невидимые созданьица пробегали вдоль стен, с шорохом протаскивая за собой чешуйчатые хвосты... А рядом вздыхали, покашливали, шевелились хорошие люди, и Ларда время от времени принималась сосредоточенно сопеть, бережно передвигая свою ногу, стиснутую двумя полосами жесткого корья. Леф радовался темноте, радовался, что она прячет его глаза и лицо. Но, наверное, еще сильнее следовало радоваться тому, что неразличимы погасшие глаза Нурда и выражение Гуфиного лица. Хватало того, что приходилось слышать ее голос — тусклый, высушенный тоской и усталостью, страшный. — ...вот тут-то они и решили, что пора — дней через двадцать после твоего ухода. Думаешь, ежели они послушников своих даже с помощью Амда не смогли приобщить к боевому делу, то почти уж и не опасны? Зря так думаешь. Истовые умны, а ум при грязной душе страшнее десятков Витязей. И ведь знала же я, зачем им Фунз-оружейник понадобился, с чего это они хилые свои ведовские силенки вздумали напрягать, вместо того чтоб попытаться без лишних хлопот выпроводить неугодного свидетеля на Вечную Дорогу! Знать-то знала, да лишь похихикивала: дескать, даже Фунзу не удастся постигнуть секрет проклятой метательной трубы. Он с железом и бронзой ловок управляться, ловок выдумывать всякие оружейные хитрости, а тут другое, тут черный огненосный песок разгадать надо — тот, что в трубу под гирьку заколачивают. Ни в жизнь, думала я, не постигнуть Фунзу таких секретов. Тем более что ведь забрала я у послушников и песок, и саму трубу — вот и успокоилась. Даже в будущее не удосужилась заглянуть, дурища гнилолобая, — зелье свое пожалела тратить. И от этой дурьей скаредности все разлетелось дымом. Зелье мое, ведовская сила, Нурдовы глаза, общинный мир и судьбы людские... Все, что потеряно, — то мои потери, то щедрая плата за спесь да глупую глупость... В монотонном старухином бормотании крылось куда больше отчаяния и ненависти к себе, чем сумело бы уместиться в причитаниях или надрывном плаче. Леф холодел, понимая, что лишь смутная кроха надежды исправить непоправимое удерживает разучившуюся ведовать ведунью от последнего шага. Слишком привыкла Гуфа защищать и спасать, чтобы теперь позволить кому-нибудь покуситься хоть на самую крохотную толику вины. Даже если вымогатель станет покушаться на свое, кровное, — все равно не отдаст. И спорить тут — что гальку слюнями размачивать. Потому-то теперь все и помалкивают. Небось уже пробовали, да не по разу. И небось всякий раз убеждались, что получается только хуже. А старуха продолжала размеренно и глухо выговаривать безразличные ей слова, которые ничего уже не могли ни изменить, ни прибавить. — Фунз не сумел понять огненосный песок. Зато он понял, почему метко попадать в цель из огненной трубы куда сподручнее, чем из пращи. А потом придумал, как из доски и голубого клинка сделать оружие, с каким любой неумеха легко одолеет пращника, обучавшегося десятками лет. Надо лишь стянуть жильным шнурком концы голубого клинка — выйдет лучок вроде того, каким ты, маленький Леф, гладишь виольные струны. И останется привязать к середине такого лучка палку с нехитрой защелкой да с упором для плеча на конце. Этим можно метать и гирьки, и коротенькие копья; это мечет сильней и намного дальше пращи... А главное в том, что выдуманное Фунзом оружие почти не требует обучения. Оно даже бабу способно превратить в опасного воина — лишь бы хватило сил дотянуть шнурок до защелки... Гуфа умолкла. Потрескивали во тьме крохотные огоньки, падение далеких капель отсчитывало умирающие мгновения, и Леф старательно думал о шныряющих по залу созданьицах (древогрызы это или кто?), о сочащейся со сводов воде (где именно сочится, откуда она берется и откуда взялась странная мысль, что течением воды можно мерить течение времени, как Хон меряет глубину и длину веревочкой с узелками?). Парень очень боялся представить беды, которые могли натворить послушники, — боялся, хоть и понимал бессмысленность своих детских уверток. Ведь через миг-другой все равно придется узнать правду... — Они много людей успели убить? Это Ларда. Шуршала травой, ерзала на своем ложе, похныкивала, а теперь вот и боль позабыла, и сухие стебли, которые даже сквозь накидку колются. Да, уж тут и не про такое забудешь... — Убить? — Судя по голосу, Гуфа улыбалась; улыбка эта наверняка была невеселой, но пусть уж хоть так... — Думаешь, им пришлось убивать? Ты зря так решила, ты, маленькая глупая девочка, не успевшая толком узнать людей. Погибель досталась лишь троим, а прочие... С некоторыми приключилась беда, а с многим множеством совсем ничего не случилось. Ты пожалей их, глупая Ларда, слышишь? Ты именно их пожалей! Старуха опять замолчала. Может быть, это она встала, подошла к корчаге с водой и долго, громко, жадно пила; даже, кажется, плескала себе в лицо. Но возможно, что внезапная жажда одолела Хона или Торка, — было не разобрать, кому принадлежала еле заметная тень, на миг перекрывшая тусклое свечение очага. Уверенно Леф мог бы сказать только, что это не его тень. И не Лардина: девчонка вряд ли сумела бы идти без чужой помощи. И скорее всего, это не Нурд пил из корчаги — он тоже не смог бы добраться до нее сам. Хотя... Ведь добрался же он недавно до подъемного ворота! Гуфа говорит, что ворот этот когда-то был огорожен каменной стенкой, но кладка давно осыпалась. Теперь там и зрячему упасть проще простого. А Нурд не упал. И спас всех. Едва лишь короб оказался под защитой, Хон кинулся наверх. Он хотел помочь Нурду, увести его с узенького ветхого выступа, но не успел. Нурду удалось вернуться. Или надо сказать иначе: «не удалось умереть»? Опять негромкие медленные шаги; на фоне темнеющих углей еще раз промелькнула смутная тень. И снова зазвучал голос потерявшей ведовское могущество старухи. О постигшем ее несчастье Лефа и Ларду поторопились предупредить в самое утро их возвращения — срывающимся шепотом, опасливо взглядывая на сутулую спину бредущей впереди щуплой фигурки, подсвеченной чахлым огоньком лучины. Едва оправившись от горячки схватки и бегства, Торк с Хоном перепугались, что возвратившиеся дети по незнанию могут неосторожным словечком сделать старухе больно. А теперь Лефу родительский испуг казался напрасным. Вряд ли кто-нибудь способен причинить Гуфе боль посильнее той, которой она вымучивает себя сама... И все-таки Гуфа не до конца растеряла ведовское умение. Вон Ларда обмолвилась: старуха только огладила сухонькой ладошкой хворое место, только шепнула что-то недлинное, и боль ослабела, сделалась терпимой. И Нурда Гуфа, кажется, лечит; ему вроде бы иногда тени да сполохи какие-то видятся... Может, вылечит? Может, ее ведовская сила потерялась не навсегда и потихоньку вернется? Взять хотя бы нынешний старухин рассказ: о том, чего даже издали подглядеть не могла, Гуфа говорит так, будто бы это именно с ней приключилось. Будто бы она сама глядела на все глазами Хона или Витязя, думала их мысли, чувствовала за них... И ведь сидят же рядом отец, Торк, Нурд — молчком сидят, не спорят, не поправляют. Значит, нечего им поправлять. 11 Дней через двадцать после ухода Лефа во Мглу на Лесистом Склоне прочно улегся снег; огороды тоже присыпало белым, и не каждое из ослабевших солнц оказывалось способным вернуть вскопанной земле черноту. И вот одним ясным морозным утром сигнальные дымы рассказали о появлении троих исчадий, причем исчадия эти успели добраться аж до Сырой Луговины. Дымы завивались, клубились, марали копотью прозрачную голубизну, и сердца глядевших в небо людей наливались муторной жутью. Серые опять проморгали, позволили тварям безвестно забежать так далеко, но впервые никто не подумал возмутиться послушнической нерасторопностью. Исчадия, да еще стаей, да еще после того, как вершины гор выбелило снежное покрывало, — уж тут бы кто угодно мог проморгать. Проклятые порождения Мглы никогда не появлялись зимой; после наступления холодов никому не пришло бы в голову изнуряться слежкой за Ущельем Умерших Солнц. И вот произошло вдвойне небывалое, страшное; но еще страшнее внезапно понять, что установившийся с давних времен порядок вещей на самом деле ненадежен и хрупок. Кроме Хона и Торка в Галечной Долине отыскалось всего трое мужиков, которых не лишили отваги слова «стая исчадий». Прочие либо сочли сопротивление бесполезным (уж если Бездонная решила столь круто взяться за обитателей Мира, то не в жалких человечьих силенках противиться ее гневу), либо понадеялись отсидеться в хижинах — авось удача пронесет напасть стороной. Так или иначе, но к сборному месту сошлись лишь пятеро воинов — никто из общинников не пытался набиться в помощники, как бывало раньше. Совершенно необъяснимо, но Витязь тоже не появился. Торк и десятидворцы клялись, что Нурд теперь наверняка в Гнезде Отважных, — так неужели он не заметил сигналов? Или заметил, но не поверил им? Или, решив никого не ждать, отправился навстречу исчадиям в одиночку? Долго спорить о причинах отсутствия Нурда им не пришлось. Вскарабкавшийся к самому гребню Серых Отрогов рыболов Руш засвистал, будто одна из проклятых тварей мелькнула возле крайних десятидворских плетней. Миг спустя эту же весть подтвердил и Куть, озиравший ближние окрестности с кровли своей корчмы. А еще через несколько мгновений свист да крики поднялись уже в самих Десяти Дворах, и видать было, что на крыши некоторых хижин полезли люди — то ли осматриваться, то ли спасаться. Бежать Хон не позволил, хоть и трудно было сдерживать десятидворцев. Когда приходится гадать, не за твоей ли родней гоняется клыкастая гибель, мало кто сможет хладнокровно соразмерять свои силы. Но запыхаться прежде времени означает подарить проклятым лишнюю возможность одержать верх — именно лишнюю, поскольку этих возможностей у тварей и так чересчур много. А что до родни, то воинский долг велит быть равной обороной для всех общинников, не деля их на своих и чужих. Каждый воин поклялся в этом, причем к клятве никого не принуждали. Так что десятидворским мужикам все-таки пришлось усмирять свою прыть. Зато дорогой они дали волю языкам, костеря погаными словами всех и вся без разбору. Первым делом они взялись за Хона — разглядели наконец, что тот осмелился вооружиться голубым клинком. Поначалу столяр успокаивал их, пытался оправдаться: дескать, клинок не его, для Нурда принесен — Витязь-то просил деревянные накладки на рукояти подогнать по его ладони и обещал отдариться хорошим копьем из своего витязного достояния. А теперь Нурд не явился, и некому отдать проклятое оружие, и обычного людского не с кого взять взамен — так что, с кулаками на исчадия кидаться? Но мужики к этому неуклюжему вранью не прислушивались. Мужики орали свое: нарушение обычая, гнев Бездонной, который из-за одного бревнолобого плешивого древогрыза ляжет на всех... Хон махнул рукой и перестал обращать внимание. Подумал только не без усмешки, что ревнителям обычая и в голову не пришло прогнать его от себя или попытаться заставить выбросить голубой клинок. Мглы-то они боятся, но идти на проклятых тварей без Хона или же с безоружным Хоном, похоже, страшней. Что же до меча, то столяр и сам уже поругивал собственную непредусмотрительность (про себя, конечно). Меч мечом, а нужно было и копье с собой прихватить — против исчадий оно сподручней любого клинка. Но проклятое оружие так радовало руку и глаз своим хищным изяществом, что ни к чему другому и прикоснуться-то не хотелось. Тем временем десятидворцы, отбив языки об Хона, принялись ругать стариков — за то, что определили сборным местом корчму, а не самое устье Долины, где всего разумнее встречать проклятых (хоть и глупому ясно: встречать опасность надобно вместе, надобно успеть сговориться и решить, как да что; а к устью долины Хону и Торку пришлось бы добираться втрое дольше, чем десятидворцам). Потом досталось и Торку — за то, что не приехал на телеге, как делал это обычно, и теперь приходится транжирить время на пешую ходьбу (а Торк, между прочим, не подряжался быть вечным возчиком — сами-то ругатели, небось, тоже поскаредничали подставлять свою скотину под клыки исчадий!). А потом вошедшие в раж мужики добрались до неявившегося Витязя, и Хон, не выдержав, злобно наорал на сквернословов. Это получилось кстати, потому что пора было прекращать глупые речи и браться за дело. Исчадия бесновались на околице Десятидворья. Все трое. Стая. Жуткие косматые твари, от лап до ушей перепачканные кровью, они кидались на стены хижины, стоящей чуть поодаль от прочих. Поваленный плетень, алые пятна на выбеленной земле, истерзанные туши домашней скотины, сдавленный клокочущий рык, плач детей, бабий визг... Порождения Мглы так увлеклись попытками добраться до облепивших кровлю людей, что не сразу заметили появившуюся угрозу. А когда заметили, то подоспевшим защитникам пришлось защищать себя. Бранчливость десятидворских воинов помешала использовать недолгое время ходьбы для уговора о том, кому и как вести себя в схватке. Лишь на месте, уже видя врага, удалось улучить пару мгновений для торопливого шепота: «Вдоль плетня, быстро! Чтобы сзади к ним!..» — «А ты близко не суйся, бей гирьками — в головы бей, иначе только озлишь». Про гирьки было сказано Торку, и тот ощерился свирепее исчадия: нашли, мол, кого и чему учить! В этот-то самый миг одна из тварей то ли краем глаза приметила шевеление за спиной, то ли ухитрилась в многоголосом оре и визге расслышать гудение раскручиваемой пращи... Исчадия напали стремительно и одновременно, как напала бы свора обученных бою псов. И все-таки не сулившая ничего хорошего схватка сложилась до нелепости удачно. Тварь, казавшаяся матерее остальных, прыгнула в кучку десятидворских воинов, и те успели встретить ее остриями копий. Один из мужиков не выдержал удара тяжелой звериной туши и, падая, изувечился об остатки плетня. Но двое других, отчаянно упираясь во что попало ногами и древками копий, сумели выстоять до того мига, когда воющая зверюга насквозь пропорола себя каменными наконечниками и издохла. Второму исчадию раздробила нижнюю челюсть пращная гирька. Сам Торк клялся потом, что при всем его немалом умении подобную меткость можно счесть либо редчайшим везением, либо попущением Мглы, либо и тем и другим. Может, скромничал охотник, а может, и нет, только после его броска проклятая тварь завертелась на месте, а потом кинулась убегать, плача, как хворый ребенок. Но даже небывалая Торкова меткость блекла по сравнению с тем, что совершил Хон. Незадолго до пришествия исчадий столяр выпросил-таки у Нурда голубой клинок, который они когда-то отказались отдать старшему послушническому брату Фасо. Одна Бездонная знает, почему так долго осторожничавший Витязь вдруг решился вооружить своего приятеля запретным мечом. То есть Нурд, конечно, тоже знал это, но не сказал; приставать же к нему с расспросами ошеломленный внезапной податливостью друга столяр не осмелился — еще передумает. Наверное, Витязь заранее чувствовал, что с ним может приключиться беда. Витязь мудр. Не отдай он клинок, не решись столяр прилюдно обнажить голубое лезвие, так уж во всяком случае не единственной бы жизнью заплатила община Галечной Долины за погибель исчадий. Когда проклятая тварь взвилась в последнем прыжке, Хон тоже прыгнул — вперед и влево — коротко полоснув клинком по промахнувшемуся зверю. Привыкший к своему прежнему железному мечу столяр ждал резкого, способного вывихнуть кисть удара — ждал, но не дождался. Голубой меч почти не встретил сопротивления, и Хон вообразил, что не попал, что лишь озлил исчадия пустяковой царапиной. А через миг оглушительный рев будто молотами ударил по его ушам; полнеба заслонила собою вздыбившаяся черная туша, готовая навалиться, подмять; заломать передними лапами... Лапами?! Как бы не так! Не было больше у чудища правой передней лапы, остался от нее лишь обрубок, хлещущий жаркой вонючей кровью. И Хон, мгновенно и безоглядно уверившись в чудодейственном могуществе тонкого, похожего на красивую безделку меча, снова прыгнул вперед, метя жалом клинка туда, где под мохнатой шкурой колотилось ошалевшее от боли сердце порождения Мглы. Убедившись, что расшибшемуся десятидворцу уже не помочь, и наскоро пробормотав над ним положенные слова, воины собрались в погоню за изувеченной тварью. Правда, пришлось еще отбиваться от настырных помощников — выбравшиеся из убежищ мужики торопились загладить свою недавнюю трусость. Подставлять кое-как вооруженных неумех под когти раненого чудища столяру не хотелось, а потому Хон сумел уговорить рвущихся в схватку общинников остаться возле хижин. Вдруг исчадие, попетляв, нагрянет обратно к Десяти Дворам? Кто тогда баб да ребятишек оборонит, а? То-то... Погоня была легкой — оставленный проклятым зверем кровавый след не смогли бы разглядеть только слепые. Однако заляпанные красным отпечатки лап уводили на Лесистый Склон, а лес — он и есть лес, даже зимой. Торк опасался, что чудище может вернуться по собственным следам и учинить засаду (раньше-то подобного не случалось, но ведь раньше исчадия и зимой не приходили, и стаями не шастали). На всякий случай охотник сказал, что возле следа останется он один, а прочим всем велел держаться подальше от него и друг от друга — так, чтоб каждому остальных только видать было. Хон и кто-то из десятидворских воинов вздумали спорить: чего это, мол, Торк себе определил самое опасное дело? Находить на припорошенной снегом земле красные капли — тут особого умения не надо, любой управиться сможет! Но Торк будто и не слыхал возражений. Они замешкались только один раз, когда земля вздрогнула от невнятного гулкого удара, прокатившегося по лесу коротким стонущим эхом. Воины остановились, завертели головами, вслушиваясь. Потом один из десятидворцев выговорил неуверенно: «Обвал, что ли?» А Торк пожал плечами и двинулся дальше. Исчадие то неслось вскачь, не разбирая дороги, то пыталось ложиться, то вдруг принималось в бешенстве драть деревья и мочалить кусты. Ничего страшного в таком его поведении не было. Настораживало другое: проклятое чудовище не петляло, не металось из стороны в сторону; измученный тяжким увечьем зверь вел бы себя иначе. Конечно, порождения Мглы во многом ведут себя не так, как обычные звери, и все же... Чем глубже в лес уводила их кровавая дорожка, тем сильнее тревожился Хон. И Торк все чаще поглядывал на своего приятеля, а потом внезапно махнул рукой — подойди, мол. Столяр подошел, и Торк отрывисто прошептал: — Сдается мне, будто исчадие выйдет прямиком к Гуфиной землянке. Хон кивнул — ему тоже казалось так. Они перешли на бег. Оба десятидворца последовали их примеру, хоть, кажется, еще не понимали, в чем дело. Все обитатели Галечной Долины знали, что ни одно из напускаемых Мглою на Мир чудовищ сроду не подходило к обиталищу Гуфы. Причиной тому наверняка было ведовство, и ведовство это никогда еще не подводило старуху. Однако же нынче творятся совершенно немыслимые дела, а потому о словечках вроде «прежде» и «никогда» лучше забыть. Гуфа может и вовсе не знать о приходе проклятых тварей. Бывает, что она по нескольку дней не вылазит из своего логова, а сидя под землей, никак нельзя увидеть дымы либо расслышать дальние пересвисты. Надо спешить, спешить... Потом, когда все уже кончилось, Хон признался: выбежав на Гуфину поляну, он сперва не заметил ничего, кроме деревянного столбика, вбитого поблизости от входа в жилище старой ведуньи. На столбике висел посеревший от времени череп круглорога — значит, Гуфа в землянке. И тут до столяра вдруг дошло, что землянки на поляне нет. На поляне был снег, сквозь который пробивались верхушки сухих прошлогодних стеблей; след исчадия окровавленным шрамом вспарывал рыхлую белизну и терялся в дальних кустах... А на том месте, где раньше выпирал из земли округлый холм — крыша подземного убежища, — растопырилась черным пятном неглубокая обширная впадина. Будто могучим ведовством привороженные, глядели воины на торчащие из ямы обломки стропил, на комковатую свежеосыпавшуюся землю... Казавшаяся незыблемой кровля рухнула, придавила собой то, чему прежде служила защитой. Шустрый ветерок шевелил одежду стоящих, гнал в яму снежную пыль; под его неровными порывами сухо постукивал о дерево рогатый череп... Дома была старуха, дома. Под кровлей. Хриплый недальний рев вернул им способность двигаться и соображать. Время для горя еще найдется, теперь же следует получше довершить начатое. Гуфа, наверное, позже всех узнала о нашествии рожденных Мглою чудовищ. Накануне она долго бродила в горах — выискивала под снегом редкие травы из тех, которым мороз придает ведовские свойства. Домой ведунья прибрела уже в глубоких сумерках и, не разводя огня, даже не раздевшись, повалилась на ложе. Проснулась она поздно. Нетопленая землянка за ночь совсем выстыла; кое-где на потолке белели пятна пушистого инея. Кряхтя и причитая, старуха выбралась из-под груды меховых покрывал. Отсыревший хворост никак не хотел гореть, но она все-таки раздула очаг и потом долго надрывно кашляла, согревая над трескучим пламенем дрожащие, скрюченные холодом пальцы. Изморозь растаяла, повисла на стропилах прозрачными каплями. В землянке стало тепло, а вскоре и жарко, но Гуфа не почувствовала себя лучше прежнего. Отогреться-то отогрелась, зато сразу же захотелось есть, а готовой еды не было. Разве что сушеного мяса или мерзлой брюквы погрызть, так ведь нечем! Покуда же успеешь что-либо сварить, в животе все узлом завяжется. Эх-хе, ну разве бывает в жизни, чтоб хорошее за хорошим тянулось? Нет, никогда не бывает такого. Вот, небось, чтоб напасть за напастью — на это судьба горазда... Зачерпнув горшком воды из стоящей возле входа корчаги, Гуфа торопливо сунулась в ларь со съестными припасами. Она уже успела схватить увесистый кусок мяса, как вдруг отшвырнула его и попятилась, вытирая о накидку мгновенно взмокшую ладонь. Из ларя пахло. Чуть-чуть, едва ощутимо. Очень-очень знакомо. Так пахнут мелкие желтые цветы, которые называют Цветами-с-Вечной-Дороги. За свою долгую жизнь Гуфе не однажды приходилось отваром этих цветов избавлять безнадежно хворых стариков от ненужных мучений. Конечно же, в землянке есть и сами цветы, и приготовленное из них гибельное снадобье, но ведунья покуда не настолько обветшала умом, чтобы хранить такое вместе со съестными припасами! Старуха пятилась, пока не уперлась спиной в укрепляющее стены лозяное плетение. Теперь, всматриваясь, она замечала, что многие вещи лежат не совсем на своих местах. Вещи трогали, в них копались — особенно усердно копались в том углу, где Гуфа хранила проклятую трубу и припасы к ней. Пока ведунья лазила по скалам, в землянку забрались недобрые гости. Кто? Вот уж про это бы догадался и глупый. Вжавшись в стену, старуха изо всех сил стиснула пальцами виски, стараясь отогнать страх и обрести способность думать спокойно. Но страх не уходил. Ведь землянку охраняло от злых и опасных старинное, еще Гуфиной матерью наложенное заклятие — и все-таки отравители сумели войти. Неужели Истовые стали так сильны? И еще повод для страха: мать учила, что ведуну не надо читать свою собственную судьбу, зато в миг смертельной опасности он почует, откуда исходит угроза и как ее избежать. И вот теперь Гуфа безошибочно ощущала надвигающуюся погибель, но отравленная еда тут была ни при чем. Беда притаилась в трескучем пламени очага, или где-то рядом с очагом, или под ним. Надо было бежать, теперь же, бежать из жилища, которое привыкла считать безопаснейшим местом в Мире. Но просто так убежать нельзя: там, наверху, тоже страшно. Все-таки Гуфа сумела стряхнуть оцепенение — в самый последний миг, но сумела. Сломя голову кинулась она туда, где под туго скатанными мехами прятала умеющую плеваться огнем трубу, гремучее зелье и проклятые гирьки. Меха были разворочены, но труба оказалась на месте. Старуха успела схватить нездешнее оружие и крепко притиснуть к груди. А еще она успела отвернуться, уберечь лицо, когда на месте очага взметнулся клубок грохочущего дымного пламени. Тяжелая волна обжигающей гари швырнула ведунью на стену, и лозяное плетение вдруг расселось, провалилось в неожиданную пустоту. Кровля землянки вспучилась под треск выгибающихся стропил, а потом обрушилась вниз мешаниной мерзлой земли и древесных обломков. Старуха очнулась от боли. Ныла приваленная землей нога, остро жгло правую ладонь — жар громовой вспышки запалил подвешенную к трубе трутницу. Ладонь Гуфа отдернула, но гасить тлеющий трут не стала, лишь оттянула его как можно дальше от запального отверстьица. В два рывка удалось освободить ногу, и боль притупилась. Несколько мгновений ведунья лежала почти неподвижно, отдыхая от пережитого. Она уже поняла, что пробравшиеся в землянку посланцы Истовых выискали мешочек с гремучим зельем и прикопали его возле очага. Видать, отрава — это так, на всякий случай: ведь огненосный песок штука нездешняя, малопонятная — а вдруг заартачится? Если бы только Гуфа не вымотала себя до полного отупения, она непременно еще вчера заметила бы следы чужих. Хотя... Если бы она не так устала, то, войдя в землянку, первым делом разожгла бы очаг. Нет-нет, все-таки вовсе несправедливо ей пенять на судьбу. Ведь до чего удачно нашелся подземный лаз! Мать перед смертью успела лишь намекнуть о нем, а Гуфа до сих пор не собралась отыскивать — и нужды в нем никакой, и стены ломать жалко... С проклятой трубой тоже получилось так, что удачней не выдумаешь. Не иначе как сама бредущая по Вечной Дороге родительница нашла способ надоумить свое престарелое чадо, чтоб хранило нездешнюю штуковину снаряженной для дела. А вспышка, которая погубила землянку, могла поджечь забитый в трубу горючий песок, но вместо этого услужливо запалила трут. Теперь проклятое оружие совсем изготовлено, и есть чем отбиться от неведомой угрозы, стерегущей снаружи... Удача, опять удача! Гуфа захихикала, потирая трясущиеся от возбуждения ладони, и вдруг замерла, испуганно уставилась в темноту. То ли боль растревоженного ожога отрезвила ведунью, то ли отзвуки собственного хихиканья — визгливого, слабоумного, страшного... По лазу тянуло пряным дымком. Он вроде бы совсем не мешал дыханию, наоборот, дышалось старухе глубоко и привольно; в жилах буянил веселый хмель, подбивая на безумства да шалости... Вот сейчас, вот прямо сейчас отпраздновать бы счастливое избавление от послушнических козней какой-нибудь выходкой — забытой, детской, дурашливой. Нет, сперва нужно отдохнуть, вздремнуть здесь в темноте на ласковой теплой земле... Под завалом тлели ведовские травы и снадобья. В самый последний миг поняв и ужаснувшись, старуха поползла прочь, к выходу, на свет. Пускай там, снаружи, стережет новая опасность, пускай там гибель — это неважно. Что угодно лучше, чем сдохнуть вот так, будто выкуриваемый из щели древогрыз! К счастью, лаз оказался недлинным. Очень скоро Гуфа уперлась макушкой во что-то мягкое, хрусткое, а еще через миг сумела продраться сквозь кучу древесного гнилья на ослепительный утренний свет. Потом она приходила в себя. Долго и с наслаждением растирала снегом лицо, жмурилась на веселое солнце, упивалась чистым морозцем. Потом принялась оглядываться. А потом замерла, пытаясь сдержать ладонями неистовые удары в висках. Какое же это злое наваждение нашло на нее, что вместо единственной своей незаменимой ценности старуха спасла из землянки проклятую трубу?! Как, как могло случиться такое?! Безымяный палец правой руки холодило увесистое бронзовое кольцо, да еще на груди под накидкой болтался амулет для излечения и наслания мелких негибельных хворей. Все. Прочие ведовские припасы тлели под обрушившейся земляночной кровлей. И тростинка, бесценная чудодейственная тростинка — она тоже там, а вместе с нею и Гуфина сила. Не отыщется тростинка — и сила не отыщется. Сгорит тростинка — и ведовская сила без остатка сгорит. Надо бежать в Долину. Каждый из тамошних мужиков чем-нибудь да обязан старой ведунье — может, всем скопом удастся раскопать, найти, уберечь?.. Внезапный тягучий рев взметнул с веток невесомую белую пыль. Старуха оглянулась, увидала выламывающееся из кустов окровавленное исчадие и суетливо зашарила вокруг себя, отыскивая брошенную на снег проклятую трубу. Но проку от нездешнего оружия не было теперь никакого — разве что ударить тварь наотмашь по раненой морде, еще больше озлить. Трут погас, захлебнулся в снегу, и его уже не раздуть. Исчадие, беснуясь, разносило в щепы огромный трухлявый пень. Оглушенное собственным ревом, ослепленное болью и злобой, оно не заметило появления настоящих врагов. Лишь когда под чьей-то неосторожной ногой треснула сухая ветка, чудовище обернулось, вскинуло на дыбы свою тяжкую кудлатую тушу. Воины ждали этого. В брюхо проклятой твари воткнулись копья, по горлу полоснул голубой клинок, и гора обмякающих мышц с последним клокочущим вздохом осела на снег. Теперь надо было звать послушников, чтобы сволокли проклятого зверя в Священный Колодец; надо было выискивать в рухнувшей землянке тело ведуньи и готовить его для Вечной Дороги. Только воины никак не могли заставить себя сделать хоть что-нибудь. Они понуро разглядывали дохлое страшилище, не желая ни двигаться, ни думать, ни говорить. И когда Торк вдруг присел рядом с холодеющей тушей, остальные воззрились на него в тупом изумлении. Хон даже попытался поднять приятеля на ноги — ему показалось, что тот просто упал. Но Торк стряхнул с плечи Хонову руку и тихонько сказал: — Смотри сюда. Видишь? Понял? Нет, Хон не сразу понял, что так поразило охотника. Ну, проплешина... Значит, вот это исчадие Мгла задумала сотворить с потертым загривком. И спасибо ей за такую малость — могла ведь, к примеру, приторочить своему порождению еще одну зубастую голову. А Торк, пачкаясь в крови, продолжал ерошить жесткую шерсть, и столяр вдруг сообразил, что проплешина-то не простая. Потертость охватывала звериную шею четким кольцом. След ошейника или веревки. Проклятую тварь держали на привязи. И остальных, убитых сегодня, наверное, тоже держали на привязи — до поры, пока не приспеет надобность. Сегодня, значит, приспела. Значит, это вовсе не прихоть Бездонной, что в небывалую пору и небывалым числом. Так какую же новую гнусность придумали серые? Летом науськали исчадие на Ларду и Лефа, а нынче кого замыслили извести? Торка с Хоном? Гуфу? Хотя нет, для Гуфы они, похоже, припасли что-то позабористей звериных клыков. Даже ведовство не уберегло мудрую старуху. Неужели Истовые сделались так сильны? Неужто они смогли одолеть и Нурда? Из Гнезда Отважных прекрасно видны дымы; свист, крики и рев исчадий не слышал бы только вовсе глухой... Так почему же Витязь по сию пору не здесь? Мгла Бездонная, только бы он был жив! Может, просто отлучился куда-то — он же не клялся орать на всю Долину, что, мол, ухожу... Может, с вечера очень умаялся, спит еще... Ох, слабо в такое верится, куда слабее, чем в неминуемость страшного! Поделиться своим жутким открытием с десятидворцами Хон и Торк не успели. Груда трухи и корья, в которую исчадие превратило огромный пень, внезапно зашевелилась, словно бы кто-то заворочался там, внутри. Воины отшатнулись. Столяр, уверенный, что в такой день любая неожиданность может сулить лишь новые беды, вскинул клинок для удара, да так и замер, разглядев бледное, перепачканное лицо старой ведуньи. Воины до того обалдели от радости, что даже не додумались помочь Гуфе выкарабкаться из разломанного пня. Только когда старуха, едва успев подняться на трясущиеся ноги, поскользнулась в кровавой слякоти, мужики бросились к ней и бестолково засуетились вокруг. Один поддерживал ведунью под локоть, чтоб не упала, другой настойчиво пытался усадить на торчащий из снега валун, третий старательно выбирал из пятнистой Гуфиной накидки запутавшиеся в меху щепки и комья земли, а четвертый отпихивал остальных и лез с расспросами: не ушиблась ли, не ранена ли и как вообще сумела спастись? Старуха и сама не вполне понимала, почему ей удалось выжить. В последний миг, когда уже рушилась ей на голову когтистая лапа, Гуфа сообразила, что можно спрятаться в подземный лаз. Только вот как она попала туда? Страх ли придал проворство и гибкость ссохшемуся дряхлому телу, исчадие ли промахнулось и вместо того, чтобы размазать свою жертву по снегу, втолкнуло ее в задымленную тесную нору — этого ведунья не могла вспомнить. Да и не хотелось ей тратиться на такие воспоминания, не были они важны. Чуть отдышавшись, старуха принялась упрашивать мужиков, чтоб скорей разгребали обрушившуюся землянку. Не успевшие прийти в себя после пережитого, воины тщетно пытались уразуметь, для чего вдруг понадобилась такая спешка, а Гуфа вместо толковых объяснений бормотала невнятно и страстно: — Сгорит же, сгорит! Да чего ж вы мнетесь, мужики? Мало я вас от всяких напастей уберегала? Нет, скажите, мало? Не скажете, потому как это неправда будет. Чего же теперь, когда я пропадаю, вы и с места сдвинуться не хотите? Трясясь, словно в припадке болотной хвори, старуха то судорожно цеплялась за полы мужичьих накидок, умоляя не мешкать, то вдруг принималась браниться такими словами, каких сроду от нее никто не слыхивал. Мужики испуганно переглядывались. Они никак не могли взять в толк, что именно горит и отчего Гуфа, едва избежав неминуемой гибели, снова собирается пропадать. Хон даже подумал, что ведунья от страха слегка покосилась умом — такое могло бы статься и с крепким мужиком, приведись ему вывернуться из-под самой лапы проклятой твари. Запаниковавших воинов Витязь обычно приводил в чувство увесистой оплеухой, и те не обижались, даже благодарили потом. Кажется, и сейчас бы такое впору, только аккуратно, с оглядкой на старухину хлипкость — чтобы получилось доходчиво, однако без членовредительства. Хон уже начал потихоньку примериваться, но сделать ничего не успел. Долгий прерывистый свист, докатившийся до них не то из Долины, не то аж от Серых Отрогов, заставил Гуфу умолкнуть, а воинов позабыть о непонятных старухиных бедах. Свист был слаб, тяжко изувечен собственными отголосками и читался плохо. Однако даже то немногое, что все-таки удалось разобрать, подействовало на ведунью крепче любой затрещины. Не в силах поверить, она зашарила тревожным взглядом по лицам остолбеневших мужчин, но их глаза — расширенные, мутные от испуга — мгновенно убили робкую Гуфину надежду. Воины явно слышали то же, что и она. Значит, ошибки нет. Оборвался сигнал, зачахло путающееся между древесными стволами хворое эхо, но никому и в голову не пришло хоть единым словом потревожить навалившуюся на лес тишину. Они просто не знали, что сказать, и тем более не знали, что делать, и можно ли теперь вообще что-либо делать и говорить. А потом один из десятидворцев с бессвязным выкриком вскинул грязный дрожащий палец, указывая куда-то в небо, и все сразу догадались, что он там увидел, но не сразу нашли в себе силы посмотреть на это увиденное. Заговорило дымом ближайшее послушническое логово — то самое, где раньше верховодил Фасо, потом — Устра, а после его гибели сделался старшим братом кто-то вовсе неведомый, присланный Истовыми из Жирных Земель. Утром, сообщив о приходе исчадий, заимки потушили дымы — потушили вопреки обычаю, который обязывал серых рассказывать о ходе сражения. И вот теперь, после непростительной подлой молчанки, новые страшные вести. Бешеные. Много, очень много, и уже чуть ли не в устье Долины. Снова и снова дымы повторяли то, о чем несколько мгновений назад поведал далекий нераспознанный свист. А потом заимка принялась говорить такое, что у Гуфы (да и у других тоже) потемнело в глазах. Витязь погиб. Ведунья погибла. Общинные воины тоже погибли. Волею Мглы Мир больше не имеет защиты. — Как это, мы погибли?! — Десятидворец, первым заметивший дым, торопливо ощупывал себя, словно бы хотел окончательно удостовериться в лживости послушнического сигнала. — Мы же целые все! Они там что, вконец подурели со страху? Во-во, глядите! Говорю вам, подурели они, даже дымом говорить разучились! Действительно, заимочный дым вдруг сделался совершенно нечитаемым. Десятидворцы неуверенно заулыбались, и даже Торк несмело перевел дух: если послушники соврали про них, то, может, и остальное вранье? А Гуфа мрачно переглянулась с Хоном. — Заимки уже говорили непонятное. — Старухин голос был тих и на удивление спокоен. — Ты помнишь день, когда серые выпустили Амда, Хон? Ты не можешь не помнить... Они выдумали еще один язык дымов. Не для всех — для себя. — Нынешние исчадия не из Мглы, их серые напустили, — хмуро сообщил столяр. Гуфа тяжело поднялась на ноги, отряхнула с накидки снег. — Вот и случилось то, чего мы боялись, — вздохнула она. — Ведь случилось же, Хон! И помешать серым теперь никак невозможно — это уж ты мне поверь, воин. На этот раз у них все гладко, без единой щербиночки. Запугали исчадиями, теперь еще хуже — более двух десятков бешеных, а отбиваться вовсе некому. Тут-то они и выставят себя спасителями... Хон недоверчиво хмыкнул: — Что-то ты, старая, не то говоришь. Как же без щербинки, ежели нам проще простого обличить их вранье? Вот объявимся сейчас... — Думаешь, легко будет на люди объявиться? — тихонько спросила Гуфа. — Ты, Хон, зря такое вообразил, вовсе зря. А хоть бы и удалось нам выбраться живыми в Долину — кто об этом узнает? Новости-то всему Миру послушники доносят. Что захотят, то и расскажут дымами. А что они захотят рассказать? Молчишь? Ты не просто молчи, Хон, ты думай. — Так люди же увидят, что мы живые... — В поисках поддержки столяр оглянулся на прислушивающихся к разговору мужиков. Те молчали. А ведунья, потоптавшись на месте, ни с того ни с сего снова уселась в снег, сгорбилась, обхватила руками колени. — Люди увидят... — сказала она с горечью. — Дымы сегодня донесут весточки до самого Черноземелья, а слухи о том, кто чего видел, туда разве только к лету приползут. Только тогда уже поздно будет. К той поре серые успеют навсегда отучить люд сомневаться. Гуфа вроде бы и не для других говорила, а сама для себя, речь ее была невнятной и не очень-то связной, но мужики — все, даже совсем не понимающие десятидворцы — слушали, напряженно ловя каждое слово. — Увидят, — бормотала старуха. — Тебя они еще то ли увидят, то ли нет, а вот два десятка бешеных они наверняка уже видели. После такого зрелища те, кто от страха не помер, небось вовсе умами размякли. Что серые захотят, то из них и слепят... Попробуй-ка, докажи, будто ты и впрямь общинный столяр! А уж не бешеный ли ты, которого Бездонная нарочно сотворила по подобию убиенного Хона? Ведь не докажешь... — А может, и нет никаких бешеных? — Это Торк решился оборвать Гуфины причитания. Ведунья мутно глянула ему в лицо: — Есть бешеные, обязательно есть. Только не настоящие — поддельные, вроде Амда. И не воображайте, что заимочный дым хоть в чем-то соврал. Не надейтесь. Серые не врали, они просто слегка поспешили. Да и то — я теперь все равно как мертвая; вам, поди, тоже недолго осталось по земле шаркать, а Нурд... Почему Нурд нынче не с вами, воины? Молчите? Молчать-то просто, а вот изменить что-нибудь... Гуфа вдруг смолкла, вскочила, напряженна всматриваясь в заслоненную деревьями даль, и только тогда Торк обратил наконец внимание на то, что бывалому охотнику следовало бы расслышать прежде других. На Склон взбирались люди. Они были еще далеко и, наверное, старались поменьше шуметь, но подъем на заваленную подтаявшим снегом крутизну, да еще в тяжких железных латах, непростое дело даже для куда более опытных воинов, чем те, приближающиеся. Время от времени кто-то задевал металлом о металл, кто-то оскальзывался, падал с лязгом, с невнятными вскриками... — Вот и все, — тихонько сказала Гуфа. Она было попыталась снова присесть, но Хон непочтительно схватил ее за плечо, тряхнул: — Брось дурить, старая! Уходить надо! — Куда? — безразлично спросила ведунья. — В Долину, через этих? Хоть вы и умелее, а все-таки многовато их на вас четверых. — А, на ту сторону Мира? — А думаешь, тебя там не ждут? Вовсе ты глупый, Хон, если вообразил такое... — В Гнездо Отважных надо идти, — вмешался очнувшийся от оцепенения Торк, и Хон закивал, торопливо соглашаясь с приятелем. Но Гуфа, похоже, окончательно собралась погибать, и мужское трепыхание ее только злило. — Отсидеться надеетесь? Отсидитесь, как же... Приведут к вам на глаза Раху, Мыцу; расскажут, что с ними сотворят, ежели не покоритесь — тут-то вашему сидению и конец. Пока продолжались эти препирательства, десятидворцы как-то незаметно отодвинулись в сторонку и зашептались, настороженно поглядывая на остальных. Копья они бросили. — Вы чего, мужики? — нетерпеливо окликнул их Торк. — Да ничего... Один из десятидворцев попятился к кустам, другой забормотал торопливо: — Уж извиняйте, братья-общинники и ты, Гуфа... Мы ведь люди мелкие, в чужие премудрости не горазды вникать. А тут... Люди-то про все по-разному судят — и что Мглу вы все не больно-то чтите, и что послушников ее не раз пытались всячески очернять... Суд вот давеча был — мы ж знаем... Так уж пускай сама Бездонная решает, кто перед ней виноват — вы, или те, которые на заимках живут. А мы уж лучше в сторонку отойдем, пересидим где-нибудь в укромном местечке, чтоб, значит, не мешать. О нас-то дым ничего не сказал, так и ладно, и не нужны мы тут, стало быть, никому — ни им, ни вам, ни Мгле-милостивице... Он, наверное, долго бы еще бормотал оправдания, прижимая к груди ладони и виновато помаргивая, но второй десятидворец сгреб пятерней подол его накидки и молча потащил прочь. Торк едва успел поймать за локоть рванувшегося следом Хона. — Брось, — сказал охотник. — Теперь не до погани. Десятидворцы быстро уходили вдоль склона, на ходу сбрасывая шлемы и нагрудники. А в лесу похрустывало, побрякивало, и вроде бы уже взблеснуло между деревьями железо — вон там, и там, и левее... — Уходить надо! — Торк выпустил локоть обмякшего столяра, покосился на Гуфу. — Слышь, старая? Ты кончай норов показывать. Своими ногами не пойдешь — понесем. Ясно тебе? — Мне-то все ясно, — скривилась старуха. — А вот ты понял ли, что от людей нам подмоги не будет? Вон хоть те двое — они, ежели целы останутся, то любую послушническую ложь подтвердят с превеликой охотой. Скажешь, нет? Или не скажешь, или у тебя вместо головы пень сучковатый... — Пошли-пошли! Что там у меня вместо головы приторочено — это ты мне по дороге расскажешь. Хон тревожно глянул на приятеля: — А баб наших так, значит, и покинем послушникам на забаву? — Думаешь, Рахе станет легче, если тебя сейчас загонят на Вечную Дорогу? Пошли, говорю, эти уже совсем близко! 12 Давным-давно, когда Мир не имел предела, Гнездо Отважных было громадной каменной хижиной и пряталось за глухой оградой. Старики говорят, будто по верху этой ограды мог проехать не слишком большой возок, а вход в нее имелся всего один, и затворяли его тяжеленной створкой, вроде крышки огромного ларя. И еще старики клянутся, что ограда Гнезда Отважных была куда выше любой заимочной стены. Любят они рассказывать о древних временах, эти старики, которых по обычаю полагается называть Мудрыми. Только мало кто верит их россказням. Ну чего ради стали бы древние вымучивать себя постройкой подобного страшилища? Неужели тогдашние Отважные были настолько трусливы, что отгораживались от Мира стенами аж этакой выси и толщины? И кому могло бы понадобиться разъезжать по ограде в возке? Вот заставить бы стариков втащить запряженное вьючное хотя бы на оставшиеся от древних строений завалы, так небось враз отучились бы попусту вертеть языками! Никто из ныне живущих не может помнить, каким было Гнездо Отважных в прежние времена, а догадаться об этом по теперешнему его виду почти невозможно. Ненаступившие Дни жестоко обошлись с древним строением. Ограда рухнула; от хижины, некогда огромной, осталось лишь то, что Витязь называл залом. Зал этот, наверное, был пристроен к чему-то гораздо большему, которое потом, обвалившись, похоронило его под собой. И вот ведь совершенно непостижимое дело: плоская кровля пристройки по сию пору выдерживает тяжесть засыпавших ее обломков. Да, древние строители знали и могли куда больше, чем строители нынешние. И все-таки их мастерство оказалось уязвимым, и теперь Гнездо Отважных снаружи выглядело невесело и запустело: груды тесаного камня, из которых углом выперли две уцелевшие стены — одна глухая, без единого проема, а другая — с хорошо сохранившимся входом и с узким оконцем на высоте полутора или двух человечьих ростов (смотря по тому, каким человеком мерить). А вокруг опять же каменные завалы — остатки ограды, про которую теперь можно с уверенностью в своей правоте говорить лишь то, что она когда-то была. Внутри кто-то из Нурдовых предшественников соорудил жердяной настил под оконцем и приставил к нему бревно с зарубками — чтобы можно было влезть и наблюдать за окрестностями. Еще в зале имелись очаг, не слишком удобное ложе, кое-какая утварь и множество кожаных тюков с проклятым снаряжением. Вообще-то селившиеся здесь Витязи не потратили много сил на обустройство своего убежища. Самый заметный след оставил по себе Нурд, и то не по собственной воле. Заводить в Гнезде Отважных невиданные там прежде вещи его вынудил бывший душевный приятель — мастеровитый в обращении с людскими и проклятыми металлами черноземелец Фунз. А вернее, даже и не Фунз, а злобная воля Истовых. Старшие над носящими серое уже давно отучили черноземельского мастера считать Витязя другом, а после ухода Лефа во Мглу добились, казалось бы, невозможного: возмутительно нарушив обычай, Фунз отказался работать для Нурда. Отказался потому, что тот-де замыслил поколебать покой всех сущих в Мире братьев-людей и ради этого поносит да очерняет смиренных послушников Бездонной. Витязь не жаловался на преступный отказ, но о случившемся мгновенно узнали все. Мудрые из черноземельских общин приходили увещевать взбесившегося мастера; Предстоятель слал к нему вестунов, и те говорили пространные суровые речи, но все было напрасно. А потом к Фунзовой хижине подъехали на телеге трое в серых накидках. Подъехали, молча слезли на землю, молча отодвинули выскочившую им навстречу перепуганную бабу, молча вошли... Женщина мастера и двое его сыновей рассказывали потом, что серые так и не разлепили губ. Они только показали Фунзу какую-то нелепую вещь, и тот сразу же бросил работу и в чем был заторопился к послушнической телеге. Шел он нетвердо, а глаза его внезапно сделались такими, как будто мастер всю предыдущую ночь упивался незрелой брагой. Больше Фунза никто не видал. Общинники узнали только, что мастер повредился умом, однако нестрашно, излечимо то есть. Новость эту рассказали дымы черноземельских и прочих заимок. И еще дымы рассказали, что Истовые лечат Фунза, а когда вылечат, то непременно вернут в общину. Что ж, Истовые всегда норовили устроиться так, чтобы одним плевком и скрипуна с губ согнать, и попасть в снедь нелюбезному соседу. Вот наконец-то и удалось им. Толковейшего мастера заполучили к себе (конечно же, не для лечения) — это одна польза. А еще одна польза от их плевка оказалась в том, что Нурд, успевший за годы приятельства кое-чему обучиться у Фунза, решился работать для себя сам. Иначе и быть не могло, ведь из оставшихся в Мире умельцев мало кто владел тайнами работы с железом, а уж проклятого металла и вовсе ни один в руках не держал. Да, Нурд сумел кое-что перенять у своего мастеровитого друга, но «кое-что» — это все-таки слишком мало. А когда раскаленное добела железо оказывается в непривычных к нему руках; когда не очень-то сведущий в мастерстве человек пытается одним собой заменить и самого мастера, и всех его помощников; когда пышущий злобным жаром очаг вздувают изделием подслеповатого шорника, который в жизни не видал кузнечных мехов, — когда такое сливается воедино, страшное уже где-то рядом. Вот это-то страшное наверняка было для Истовых не менее желанным, чем выдуманные Фунзом пакостные металки. Вечером накануне пришествия стаи исчадий Нурд пытался отпустить иззубрившееся лезвие своего любимого меча, чтобы потом переточить его заново. Последнее, что он помнит, — это неистовая белая вспышка, будто бы прямо в очаге вздумало народиться солнце. Нехорошее солнце. Злобное. Ослепительное. Витязь и Гуфа уверены, что беда пришла все-таки не сама по себе — в очень уж подходящую для Истовых пору она нагрянула. Конечно же, серые мудрецы не стали бездельно дожидаться случайности. Коль скоро несчастье не успело случиться само по себе до выбранного Истовыми срока, они озаботились помочь неминуемому свершиться вовремя. Это не составило им труда — за последнее время старшие над послушниками сумели негаданно преуспеть в ведовстве. Гуфа, впрочем, говорит, что ведовство Истовых вовсе не ведовство. Подобным умением будто бы владели некоторые из древних послушников, носивших красное. В отличие от Гуфиного ведовства, умению этому может научиться любой человек, однако после Ненаступивших Дней оно почти забылось. Кое-что сохранили Витязи, но было еще сокровенное знание, позволявшее изменить погоду, призывать на помощь духов скал, огня и прорастающих зерен, подчинять своей воле бессловесных тварей и даже беседовать с бредущими по Вечной Дороге. Это знание исчезло вместе с прежними Истовыми — остались от него лишь опасливые предания да превратившееся в брань слово «колдун». Гуфа полагает, что нынешние Истовые каким-то образом сумели оживить древнее колдовское искусство, сами же Истовые распускают слухи, будто их наделила ведовскими способностями Бездонная Мгла (может, Гуфа и ошибается, но уж Истовые-то наверняка врут!). А еще старуха вот как сказала: будь, говорит, на месте Нурда другой, увечье оказалось бы куда страшнее. Оно бы гибельным оказалось, потому что помочь было некому — в Гнездо Отважных, кроме Витязей и их учеников, никто не может входить... То есть это прежде никто не мог, а теперь обычай поперек себя выкручен. Серые мудрецы слишком уверовали в легкость своей затеи, они напрочь забыли, на кого покушаются. Все-таки Витязь каким-то чудом сумел отпрянуть, заслониться или просто захлопнуть веки. А потом... Витязь — это Витязь. Его сила не в одной только сноровке махать железом. Вернее сказать так: умение управляться с оружием лишь стебель, корни которого скрыты от праздных взглядов. Нурд сумел победить ужас и боль. Верный привычке больше, чем на других, надеяться на себя самого и всегда готовиться к худшему, он стал хладнокровно, без спешки да суеты обживать новое свое состояние. Хон, Торк и Гуфа добрались до Гнезда прежде, чем Нурд решил, будто достаточно свыкся со слепотой и может отправиться к людям. Но все-таки за ночь и половину дня он успел добиться многого. Очень многого. И спас этим не только себя. Гуфа совсем выбилась из сил. Хон с Торком тащили ее чуть ли не волоком и горячо благодарили судьбу за то, что на ряженых послушниках навешано столько железа — иначе все бы уже закончилось именно тем, чего так хочется серым. Беглецы не оглядывались, они и без этого чувствовали, насколько близка к ним погоня. Множество торопливых ног усердно месило снег позади; отчетливо слышались азартные выкрики; кто-то время от времени принимался раздраженно понукать и без того не жалеющих себя преследователей... Звуки эти становились все громче, все явственнее. Ясно было, что лжебешеные хорошо видят беззащитные спины врагов — зрелище, придающее прыти даже самым обессиленным и нерадивым. Хмурая руина, отведенная обычаем под жилье Витязей, уже показалась в виду. Всего-то и осталось до нее около сотни шагов вниз по заснеженному пологому спуску, а потом — место, где можно без особого труда перебраться через развалины ограды, и... Что "и"? Окажется ли Гнездо Отважных безопаснее Лесистого Склона? И если окажется, то надолго ли? Об этом они не думали. Они напрочь забыли, что можно думать о чем-то, кроме одного: добежать. Добежать без помех им удалось только до спуска. Сквозь нарастающий шум погони Торку вдруг послышались резкие щелчки, и тут же мимо его головы словно бы пращная гирька провыла. А еще через миг какая-то неведомая сила внезапно рванула Хона за накидку, да так, что столяр кубарем покатился вниз. Гуфа тоже упала; Торк, мертвой хваткой вцепившийся в ее локоть, пропахал коленями шершавую корку подтаявшего снега. Первой опомнилась старуха. Именно она, совсем недавно казавшаяся полумертвой от изнеможения, силком подняла на ноги ободравшегося в кровь Торка. Подняла, едва ли не пинками погнала вниз его и Хона, очумело зыркавшего то на преследователей, то на пробитую невесть чем полу своего одеяния, а вокруг свистело, вскрикивало, и толстые летучие палки со смачным чавканьем ударяли в снег. — Быстрей, мужики, быстрей! — хрипела задыхающаяся старуха. — Теперь не головой — ногами надобно думать! В тот день послушники метали не только копья, но и некрупные галечные голыши. Один из них зацепил плечо Хона (столяр дня три почти не мог двигать левой рукой), второй разбился о камень рядом с Торковой головой — это когда беглецы уже карабкались через остатки древней ограды, — и осколки рассекли охотнику щеку чуть ли не до самых зубов. И все-таки они спаслись. Фунзовы придумки не вполне годятся для метания на бегу. То есть метать-то из них можно хоть прыгая по деревьям с ветки, на ветку, но вот снаряжать для метания — это сложнее. Так что возня с металками замедлила послушнический бег, бег помешал меткости, и мужики с Гуфой успели нырнуть в пятно черноты, обозначавшее собою вход в убежище Витязей. Правда, спасение стоило беглецам еще одной неприятности: бежавший первым Хон набил здоровенную шишку, налетев на скрытую темнотой стену. Но спроси кто-нибудь столяра, что приятнее — стукнуться лбом о камень или получить в спину копье, — тот ни на миг бы не промедлил с ответом. Вход в Гнездо Отважных был придуман с умом. Вошедший оказывался в тесной щели, которая через несколько шагов изгибалась крутым уступом и только потом выводила в зал. Один хладнокровный воин мог бы сдерживать здесь десятки врагов, а уж о Витязе даже говорить нечего — его бы и половины хватило на толпу нападающих. Послушники этого, скорее всего, не знали, но соваться следом за опасными беглецами в неизвестность и темноту им очень не хотелось. Сперва они решили дождаться отставших, потом, сгрудившись напротив входа, принялись грозно и многословно требовать, чтобы умыслившие зло преступники покорились воле Бездонной Мглы и вышли обратно. Послушнические угрозы с каждым мигом делались все ужаснее, но поглотившая Гуфу и ее спутников темнота отвечала серым лишь отзвуками их собственных криков. В конце концов лжебешеным надоело орать. Начальствовавший над ними суетливый верзила с ярким пятном на шлеме взмахнул рукой, и в темный проем полетели копья и камни. Только зря начальник серых воображал, будто это метание причинит какой-нибудь вред защитникам или хоть отгонит их подальше от входа — древние строители не зря выдумали резкий изгиб щели, ведущей в твердыню Отважных. Сперва о выступ стены с треском разбивались метательные камни и плющились железные острия копий, потом на негаданную преграду всей тяжестью своей бронированной туши налетел первый из ринувшихся в темноту послушников, об его спину с лязгом грянулся второй, и кто-то уже упал под напором спешащих сзади, кто-то заорал, в тщетной попытке удержать равновесие, схватившись за обнаженный клинок соратника... Одного этого крика оказалось достаточно, чтобы передовые послушники рванулись обратно, к свету и простору — навстречу тем, кто все еще рвался внутрь. Даже слепой справился бы теперь с ошалевшими, давящими друг друга воинами Мглы. И слепой справился. За время, растраченное серыми на проклятия да угрозы, Гуфа успела осмотреть Нурдовы глаза и убедиться, что ожог сам по себе не опасен; зашептать льющую из Торковой щеки кровь; наскоро ощупать плечо Хона («Не бойся, воин, не переломано — простым синяком отстрадаешься»); и в нескольких словах растолковать Нурду происходящие беды (а то, что не уместилось в несколько слов, объяснили ему послушнические вопли). Еще пара мгновений потребовалась Хону и Торку на осознание приключившегося с Витязем ужаса. Да, всего пара мгновений — дольше ужасаться было некогда, и первым догадался об этом именно Нурд. Отмахнувшись от сочувственных вздохов, он отобрал у Торка палицу и погнал охотника следить за послушниками через оконце. Хону и Гуфе Витязь велел принести панцирь и помочь облачиться, а после (если останется время) притушить весь огонь, какой остался в зале, — чтоб только в очаге чуть-чуть теплилось. Последний Нурдов приказ был напрасен: воткнутые в стены факелы со вчерашнего вечера выгорели сами собой, а очаг притушить было до того непросто, что и пробовать не хотелось — слишком уж много горючих камней нашвырял в него Витязь, собираясь добела раскалить железо. Ничего, жару они дают куда больше, нежели пламени, да и очаг-то в дальнем от входа углу — авось не подсветит серым дорожку. Хон, уж на что воин бывалый, и то лбом в стенку воткнулся, а этим, слеповатым, подавно не уберечься. Когда стену уже щербили летучие железные острия, Нурд сказал столяру: — Подведи меня к выходу и отойди прочь. Хон решился заспорить, но тут же осекся, потому что Торк крикнул сверху: «Сейчас станут кидаться!» Отпрыгивая от Нурда, уже заполнившего собою мутное пятно входа, столяр наконец понял: даже такой, как теперь, Витязь справится лучше кого бы то ни было. Мельком вспомнились рассказы Нурда о том, как Амд завязывал своему ученику глаза и принуждал ловить брошенные камни, отбивать палочные удары, раскалывать копьем катящиеся по земле пращные гирьки... Но не это главное. Главное вот в чем: как бы ни было темно, любой, даже самый опытный воин обязательно ослабит себя невольными попытками хоть что-нибудь разглядеть. Любой — только не теперешний Нурд. Гуфа так и не смогла толком рассказать, как это было. Даже Хон и Торк не смогли, а может, не захотели. Столяр обмолвился только, что в жизни не слыхал ничего страшнее тогдашних воплей, перемешанных с лязгом железа, вминаемого в людскую плоть. А старуха говорит, будто даже бывалых родителей Ларды и Лефа крепко мутило, когда они вышвыривали наружу забитых Нурдом послушников. Витязь недаром вооружился палицей — в подобном бою она надежнее меча, способного увязнуть в железе или недорубленной кости. Торково оружие на славу порезвилось в его руках. Ведущая в Гнездо Отважных щель узка, но достаточно высока для сокрушительных отвесных ударов, а Нурд умеет с одинаковой силой бить и сверху вниз, и снизу вверх, так что каждый его взмах обрывался в тот день чьим-то увечьем или погибелью. Торк видел, как толкавшиеся у входа серые кинулись прочь, как жуткой силы удар вышвырнул наружу еще одного их собрата, и тот, с лязгом прокатившись по земле, остался лежать мертвой грудой искореженного железа. А потом из темного проема с оглушительным ревом выдвинулся заляпанный кровью панцирный гигант. На какой-то миг он замер, словно бы привыкая к дневному свету, и вдруг тяжко шагнул вперед, вскидывая над головой обтекающую алыми сгустками палицу. Уцелевшие послушники сбились в плотную кучку вокруг начальствовавшего над ними верзилы — так жмутся к пастуху заслышавшие недальний рык круглороги. Возможно, через пару мгновений серые опомнились бы, осмелели, заметив, что ужасный гигант как-то нелепо переставляет ноги, словно идет не по твердой земле, а по готовой стронуться осыпи. Во всяком случае, старший брат, похоже, успел заметить эту странную неуклюжесть. Так или иначе, но после его визгливого выкрика, подкрепленного резким взмахом рук, лжебешеные перестали пятиться, и кое-кто из них вспомнил о металках. Но как раз к этому времени Торк таки ухитрился сделать то, что было по силам только ему, да еще, может, Ларде. Кроме охотника из Галечной Долины и его дочери, в Мире, наверное, не было пращников, способных приловчиться к узости наблюдательного оконца. Первая из Торковых гирек безвредно прогудела над послушническими головами (сказалась шаткость настила и нелепая форма окна), зато вторая разбилась в пыль о меченный красным налобник старшего брата — шлемное железо выдержало удар, но то, на что оно было напялено, так и брызнуло сквозь смотровую щель. Начальник лжебешеных испустил дух мгновенно и тихо, но послушник, плечо которого выискала следующая гирька, заорал так, что, верно, по всей Долине было слыхать. Этот-то истошный вопль и лишил послушников мужества, страха перед Истовыми, или что там еще могло удержать их от бегства. Нурд, конечно же, слышал крики и топот пустившихся наутек лжебешеных — слышал, но все-таки боялся пошевелиться. Последний из серых вскарабкался на четвереньках по склизким от снега камням и скрылся за руинами древней стены, а Витязь все стоял, будто неживое изваяние, и только руки его уже заметно подрагивали от усталости. Лишь после негромкого Хонова окрика Нурд бессильно уронил задранную к небесам палицу, сорвал с головы шлем и, пошатываясь, двинулся обратно. Будущее наверняка сложилось бы совсем по-другому, если б кому-нибудь из послушников удалось хоть краешком глаза увидеть, как Витязь суетливо ощупывает вытянутыми руками воздух перед собой; как выскочивший навстречу Хон бережно помогает беспомощному другу отыскать вход в собственное жилище... Мертвых послушников оттащили подальше от входа, уложили в ряд, и ряд этот оказался не короток. Пока Хон с Торком занимались убитыми, Гуфа собирала оружие. Нет, проклятые клинки старуху не интересовали (в запасах Нурда подобного добра хватало с лихвой). Но вот семь металок да еще почти пять десятков метательных копий с железными и даже голубыми остриями — такой добычей нельзя было пренебречь. А потом, когда первые из самых неотложных дел были уже переделаны, охотник и Хон едва не рассорились с Гуфой. Старуха не хотела уходить из Гнезда Отважных. Воины доказывали, что серые непременно нагрянут опять, что будет их гораздо больше и приведет их кто-нибудь поумнее упокоенного Торком верзилы. Гуфа, нехотя роняя слова, отговаривалась, будто лезть на открытое место дотемна означает глупо подставляться серым метателям. Мужики не унимались. Тогда старуха ехидно спросила, куда именно они собираются уходить. Торк и Хон стали наперебой предлагать разные места, тут же заспорили и чуть не поругались всерьез. В конце концов они помирились на том, что надо немедля бежать в Долину и выручать женщин. («Да не может быть, чтобы там много послушников оказалось, совладаем, уж ты, старая, не сомневайся...».) Гуфа мотала головой, морщилась, словно бы у нее во рту скисло, и вдруг сказала как топором отрубила: «Будем здесь до солнечной гибели. Сами поблагодарите, когда доскрипитесь, что к чему, а сейчас отстаньте». Договорив, она демонстративно повернулась к мужикам спиной и занялась осмотром металки — вертела ее так и этак, чуть ли не обнюхивала, пыталась приладить к ней то копье, то камень... Больше она ни разу не позволила втянуть себя в спор и на вопросы не отвечала — только гаркала раздраженно, когда уж совсем досаждали ей мужики-приставалы. А Нурд вообще молчал, будто бы не зрения, а языка лишился. Он позволил ввести себя в зал, освободить от доспехов и влажным мхом обтереть с пальцев и век послушническую кровь, после чего лег под стеной и вроде заснул. Так продолжалось до вечера. А потом, когда небо за окном воспалилось, как неухоженная старая рана, Гуфа внезапно встряхнулась и прикрикнула на остальных; «Ну, чего ж вы расселись? Вы кончайте сидеть! Кольца-то греются потихоньку — разве не чувствуете?!» Теперь, после окрика, они и вправду почувствовали, что даренные старухой ведовские кольца зреют осторожным теплом. Значит, дремотное оцепенение, как-то незаметно овладевшее всеми, кроме неугомонной старухи, объясняется не одной только усталостью... Нурд не пошевелился, и распоряжаться принялась Гуфа. Заставив мужиков несколько раз повторить несложное заклятие, предохраняющее от выявленной кольцами порчи, старуха велела Хону с Торком вооружиться и охранять вход, а сама подхватила с пола проклятую трубу, запалила трут от очажного пламени и, кряхтя, полезла к стремительно темнеющему оконцу. Добравшись до середины бревна, она приостановилась и окликнула воинов: — Наберите-ка из Нурдовых запасов побольше шлемов да накидайте их в проход. — Зачем?! — вытаращил глаза Хон. — Эх ты, воин! Не спрашивай, делай лучше. А как сделаешь, пробегись по ним. Понял, что ли? Ежели понял, так не сопи, шевелись живей! — Слышь, старая, может, лучше бы вместо тебя мне наверх? — решился подать голос Торк. Старуха отмахнулась. Мужики видели, как она вскарабкалась на подоконный настил (а это далось нелегко — при старческой-то немощи да еще и с увесистым нездешним оружием под мышкой). Добралась и замерла, тяжко дыша. Хон и Торк оказались правы: послушники вернулись, и привел их кто-то умный. Гуфа даже не сразу сообразила, что за диковины такие неуклюже, однако довольно шустро выползают из-за остатков древней ограды. А были это громоздкие, способные заслонить собою несколько человек щиты, сплетенные из толстых упругих прутьев, — защита от пращных гирек куда более надежная, чем железные латы. Возможно, старухе пришлось бы гораздо дольше гадать о смысле увиденного, но один из щитов внезапно опрокинулся — наверное, кто-то из троих прятавшихся за ним послушников споткнулся, упал и сбил с ног остальных. Глядя, как неуклюже барахтаются ряженные в проклятые панцири увальни, как они, словно нарочно, мешают друг другу встать и снова прикрыться своей плетенкой, Гуфа захохотала. Она очень постаралась, чтобы хохот получился обидным и громким, а у Хона и Торка хватило сообразительности присоединиться к ее веселости. Послушники мгновенно замерли; их щиты словно прилипли к камням. Отсмеявшись, старуха выкрикнула: — Может, поговорим? Несколько мгновений тишины, и вдруг ясный спокойный голос, исполненный ленивой снисходительности, внятно спросил: — Да разве ж нам с тобой есть о чем говорить? — А думаешь, не о чем? — Гуфа нарочито зевнула. — Вовсе у тебя голова червивая, если так думаешь. Что ж, нет так нет, гони своих братьев-послушников нам на расправу, коли тебе их не жалко. — Мне жалко всех братьев-людей, даже тех, кто преступил обычай и утратил почтение к Бездонной Мгле. — Про обычай молчал бы! — не удержалась Гуфа, но голос продолжал кротко и грустно: — Мне жаль всех. А потому я не стану гнать на убой своих младших братьев, и вас не стану губить ни железом, ни камнем, ни жгучим огнем. Я вас тихо изведу, споро и не жестоко. Прямо теперь. — Это ведовством, что ли? Ты мне — мне! — ведовством грозишь?! — Гуфа снова захохотала. Даже у Хона и Торка от этого смеха взмокли спины и лбы, а ведь Хон и Торк от самой старухи знали о постигшем ее бессилии. В голосе Гуфиного собеседника что-то еле заметно переменилось, но спокойную жалость свою он сохранил. — Я не грожу, неразумная. Я объясняю тебе скорую вашу судьбу. Неужели ты мнишь себя могущественнее Бездонной Мглы? Неужели события нынешнего дня не пошатнули твою уверенность? — А что такое случилось нынешним днем? — ехидно спросила Гуфа. — Что вышло из того, что вы затевали? Да ничего! Меня вы не погубили, Торка с Хоном не погубили. А Нурда... Вон у тех, дохлых, можешь справиться о его здравии. Было неясно, понимает ли невидимый собеседник, что Гуфа врет. Все так же спокойно он принялся нараспев выговаривать нечто совершенно непонятное для стерегущих вход мужиков — то есть все слова были вроде бы знакомыми, но вот соединял их казавшийся не имеющим владельца голос в какую-то совершенную несусветицу! И от этой на первый взгляд вроде бы даже забавной бессмыслицы повеяло вдруг такой леденящей жутью, какой воины еще не испытывали. Небывалым свирепым жаром полыхнули ведовские кольца. Наконец-то очнувшийся от своего тягостного оцепенения Нурд суетливо зашарил ладонями по стене, пытаясь встать во весь рост, и вдруг обмяк, медленно повалился на бок. Хон слышал, как Витязь хрипит, будто душат его, и хрип этот становился все беспомощнее, все глуше... Столяр хотел броситься к Нурду, но вместо этого почему-то шагнул навстречу пахнущему вечерней сыростью сквозняку — наружу, под звезды, под метательные копьеца серых, и уже задребезжал, вывернулся из-под ноги самим же Хоном брошенный в проход шлем, потом еще один, и еще, только Гуфа ошиблась, они почему-то совсем не мешали ходьбе; а за спиной слышны твердые размеренные шаги Торка, и идти недалеко, совсем-совсем недалеко, вот уже и поворот, а за ним — небо, пропитанное кровью гибнущего в мучениях солнца... Нет, еще не суждено было им сделать последние шаги по земле и первые по Вечной Дороге. Помешала Гуфа. Вовремя сообразив, что Истовый собирается говорить заклинательные слова, старуха сумела уберечься, заткнув пальцами уши. А потом... Из всего ведовского богатства остались ей кольцо да амулет, правящий мелкими хворями, — вот он-то и пригодился. Выманивающая мужиков на погибель скороговорка внезапно оборвалась раскатистым трескучим чиханьем. Слышно было, как говоривший ругнулся сквозь зубы, набрал воздуху в грудь, готовясь продолжать, но заговорить не смог — снова чихнул. А потом еще раз чихнул. А потом еще раз. И так без конца. — Вот какая цена вам да вашему ведовству, — процедила старуха. Кто-то из послушников принялся громко считать. Дойдя до тридцати, бросил — то ли надоело, то ли дальше обучен не был. А чихания продолжались. Новый голос (хриплый, клокочущий, без малейшего намека на доброту или жалость) прокаркал не то из-за послушнических спин, не то прямо с неба: — Все равно вам не одолеть! Нас множество, у нас оружие, убивающее вдалеке... — А у нас вот что. — Гуфа высунула наружу жерло проклятой трубы и притиснула к запальному отверстьицу тлеющий трут. Громыхнув, труба дернулась и едва не сшибла старуху с шаткого настила. Серые не могли этого видеть, зато они видели, как брызнул щепой и обломками один из щитов. Прятавшиеся за ним послушники остались целы, но до того испугались, что бросили свою передвижную защиту и кинулись наутек. Кое-кто из соратников наладился было вслед за ними, однако свирепый окрик обладателя хриплого голоса вернул их назад. Еще несколько мгновений снаружи слышался сдавленный гомон, и между колышущимися щитами засновали отблескивающие железом фигуры — похоже, старшие братья наводили порядок, причем не одними только уговорами. Потом суета улеглась, и в наступившей тишине невидимый Гуфин собеседник прохрипел: — Сделай это еще раз, старуха. Сделай, и я испугаюсь. И опять тишина, только размеренно бьет по ушам бесконечное надоедливое чиханье того, кто пытался превозмочь Гуфу в ведовстве. — Ты больше не сможешь этого сделать, старуха. Не сможешь! — захлебнулся торжеством голос снаружи. Кажется, Гуфа тихонько сплюнула злое небабье словцо. А после чуть громче окликнула томящихся бездействием Хона и Торка: — Мужики, возьмите какую из поганых металок, натяните шнур на защелку и подайте мне. Ну, живо! И еще дайте копье с голубым жалом. Мужики бросились исполнять. А неугомонный серый крикун цедил лицемерно-вкрадчивые слова: — Говоришь, Нурд наших братьев побил? Может, и Нурд, а может, и нет — кто скажет? Уцелевшие говорят, что разглядели витязные доспехи, только вот чего это Нурд Торковой палицей размахивал? Если он действительно невредим, пускай покажет лицо. Клянусь, вреда не причиню. Ну, где же он? — А мы твоим лживым клятвам не верим, — отозвалась Гуфа, принимая от вскарабкавшегося к ней Торка готовую к делу металку и копье. Только в слишком уж задиристом старухином голосе будто надломилось что-то, и руки у нее подрагивали сильней, чем обычно. — Не верят чужим клятвам только лгуны, — ехидничал внизу скрытый послушническим щитом хрипун. — Ладно, уж если непобедимый Нурд боится вылезти из своей берлоги, то пускай хоть голос подаст! И снова вырвалось у старухи нехорошее слово. Измочаленный увечьем, недавним побоищем и гнусным ведовским нападением Витязь был не способен шевелить ни ногами, ни языком. Серый наверняка собирался выкрикнуть что-то еще, но Гуфа наконец-то обрела дар речи: — Не спеши узнавать все сразу. Про Нурда ты когда-нибудь догадаешься, живой он или же нет. Догадаешься, ежели успеешь дожить. Потому что на вас, неумех, Нурдово мастерство жалко транжирить. На вас и Хона с Торком выше головы хватит. Надеюсь, ты не засомневаешься, что они живы? Спроси у сдохшего старшего брата, который днем твоих трусов сюда приводил: кто, кроме Торка, сможет метнуть пращой сквозь такую щель, как здешнее окно? Старший брат вряд ли ответит, сдохшие вообще говорить не любят. Зато я могу растолковать, кто еще может метнуть сквозь это окно. Вряд ли старуха надеялась угодить в кого-либо. Вряд ли она надеялась вообще куда-нибудь угодить: сумерки, непривычность оружия, усталость и слабость должны были погубить такую надежду. Но вышвырнутое металкой копье прошило щит, как бронзовая игла прошивает ветхую кожу, и за пробитым плетением вскрикнули — коротко, сорванно, страшно. Так не кричат ни от боли, ни от испуга. Так кричат, умирая. Снова закачались щиты, снова лишь отчаянный вопль Истового удержал серых от бегства. Несколько копий ударилось о стену Гнезда Отважных, два-три залетели в оконце, но Гуфа убереглась от беды. — Ты понял, Истовый?! — Старуха надорвала голос, закашлялась. Кашель ее походил на смех; все еще не прекратившееся чиханье за одним из щитов — на всхлипы и вскрики, и обе эти похожести превратили голос Гуфиного собеседника в яростный рык: — Все равно вам не одолеть! Призовем еще четверых из Несметных Хижин — думаешь, вшестером одну тебя не угомоним? — Вшестером? — Гуфа хихикнула. — А мне сдается, будто кому-то из ваших сейчас очень нехорошо — гораздо хуже, чем этому чихуну. Ну, чего молчишь? Ты уж не молчи, ты спорь — если сможешь. — Смогу. — Истовый вдруг успокоился. — Забудь о своих выходках с обращением недобрых заклятий на породившую голову. Мы теперь сильнее тебя. Нашей силе нет предела, а твое ведовство не способно причинять гибель. И на воинов своих не надейся. Вспомнят, что их бабы в нашей власти, так сразу сделаются покорны да тихи. Кто ж у тебя останется? Нурд, который либо не жив, либо еле жив; взятые на трупах металки — вот и все. Думаешь, этого хватит? Вовсе ты глупая, Гуфа, если думаешь так! — злобно передразнил он старухину манеру. И опять несколько мгновений тишины, потому что чиханье обиженного старухой серого мудреца уже приелось и не воспринималось слухом. Гуфа заговорила в тот самый миг, когда мужики уже готовы были поверить, что ей нечего ответить. Она вот что сказала: — Если ты или кто-нибудь из ваших отважится сотворить злое над бабами, вы все пожалеете, что родились. Убить-то я не смогу, зато смогу понасылать такие невыносимые хвори... Вы проклянете каждый из оставшихся до Вечной Дороги дней — вот что я могу сделать и сделаю. — Едва ли не впервые в жизни старуха отважилась на такое бесстыдное вранье, но ведь это же было не пустого бахвальства ради! — Не дороговато ли придется платить за мой угомон? А ведь это еще не все — Хон, Торк и Нурд тоже возьмут за себя недешево. Теперь помедлил с ответом Истовый. — Чего же ты хочешь? — спросил он наконец. — Не многого я хочу, вовсе не многого. Мы станем жить здесь, завтра вы приведете невредимых женщин Хона и Торка и оставите нас в покое. Единственное, что нам нужно, — охотиться, чтобы с голоду не пропасть. Может, потом огородишко какой-никакой заведем... Но с общинниками поклянемся не знаться и вас в покое оставим, и чихун ваш прочихается... Обладатель хриплого голоса ничего не стал говорить старухе. Он что-то негромко сказал своим, и те попятились прочь, все еще опасливо прикрываясь щитами. Вскоре их смыли сумерки. Слышно было, как где-то возле остатков ограды загромыхало — серые бросили ставшую ненужной защиту. Прильнувшая к оконцу старуха негромко окликнула Торка: — Слышь, охотник! Сходи-ка, глянь: вправду они ушли или хитрую пакость готовят? Торк неслышной тенью скользнул наружу. Не было его довольно долго — все это время Хон тщетно пытался привести в чувство Витязя. А потом кто-то притронулся к его плечу, и столяр вздрогнул, здоровой рукой схватился за меч, но оказалось, что это вернулся Торк. — Никого нет, — устало сказал охотник. — Они, похоже, вправду ушли. Гуфа из последних сил сползла по бревну на мощеный каменный пол и долго молчала, трудно и хрипло дыша. Отдышавшись, сказала: — Отсюда есть потаенный путь в Обитель Истовых. Ночью уйдем туда. — Она вдруг оскалилась, разглядывая вытянувшиеся от изумления мужские лица. — Эти двое, с которыми я говорила, — Истовые. Они здесь. Еще четвертых грозят призвать из Черных Земель. Значит, в обители никого нет. Вот туда и уйдем — там-то они уж точно нас не достанут. — Для чего же нам уходить? — непонимающе протянул Торк. — Ты же вроде договорилась?.. Старуха снова оскалилась: — Глупые вы, мужики! С Истовыми договориться нельзя, у них всегда какая-нибудь каверза имеется про запас. Больно уж легко они согласились, не к добру это. Да и много у меня надобностей в их обители. Древняя Глина, близость Бездонной Мглы... — Она вдруг рассердилась, прикрикнула: — Кончайте вопросы свои, отстаньте! Каждый миг драгоценен, а вы... Хон, впрочем, эти сердитые слова особым вниманием не удостоил. — А если эти двое сейчас прямиком на Первую Заимку отправятся и поспеют раньше нас? — спросил он. — Услышим, — сплюнула Гуфа. — Тому, первому, еще долго чихать. — А как же Мыца с Рахой? — не унимался столяр. — Их же сюда... — Потом дымами скажем, чтоб к Первой Заимке вели, — перебила Гуфа. — Думаешь... — Думаю, чем от тебя и отлична! — Старуха снова озлилась. — Если чистосердечно согласились отдать, так и туда отдадут. А если врали, то место ничего не изменит. Понял? Тогда хватит языками зубы строгать! Отдыхайте лучше, путь неблизкий будет. Только сама же Гуфа и не дала отдыха мужикам. Сперва нужно было помогать ей возиться с Нурдом, потом старухе приспичило гнать всех на поиски Лефовой виолы... Когда уходили, она заставила Торка прихватить певучее дерево с собою в Обитель Истовых. А вот проклятая труба так и осталась валяться на настиле под единственным окном Гнезда Отважных — Гуфа, спускаясь, даже сбросить ее вниз поленилась, сказала, что больше она никому не нужна. А виола, выходит, может кому-то понадобиться? 13 Конечно же, Нурд и Хон были правы: Ларду не следовало допускать к подобному делу. Времена-то нынче не те, что прежде! До учиненных Истовыми гнусностей лечение переломанной ноги заняло бы у Витязя дней десять, у Гуфы — от силы пять, а возьмись зрячий Нурд и прежняя старуха за лечение вместе, так хворый дня через три даже хромать перестал бы. Теперь же Лардиному несчастью исполнилось пятнадцать солнц, а девчонка еще заметно припадала на увечную ногу. И тем не менее она никак не желала упустить возможность вырваться из каменных стен Обители Истовых — хоть и не хуже других понимала, что дорога предстоит тяжкая. Пятнадцать дней, прожитых в бывшей Первой Заимке, казались Ларде и Лефу чуть ли не истязанием. О случившихся в Мире бедах удалось узнать куда меньше, чем хотелось и следовало: понимая, чего стоят рассказчикам воспоминания, было неловко очень уж приставать с расспросами. Не удалось даже осмотреть получше древнее строение, еще недавно одной своей недоступностью вызывавшее у обоих мучительное любопытство. Сперва Ларда совсем не могла двигаться, и Леф все время проводил возле нее (хоть и гнала его девчонка, и даже палкой драться пыталась — чего, мол, ты из-за меня страдать должен?!). А потом, когда Торкова дочь понемногу начала ходить, оказалось, что забираться в пропитанную сыростью темноту как-то не хочется. Застящие воздух и свет каменные нагромождения угнетали; немалых трудов стоило убедить себя, что кровля не рухнет, что под ногами не провалится пол; и никак не удавалось забыть о непомерной высоте, на которой приходилось жить. Кроме всего, в Первой Заимке недолго было заплутать без провожатых. А где их взять, провожатых-то? На Раху с Мыцей надежда плохая — они знали дорогу лишь в изобильные кладовые, оставшиеся от прежних хозяев, да и туда отваживались выбираться только под охраной своих мужей. Именно поэтому Ларда и Леф стеснялись донимать просьбами Хона и Торка — чтобы не уподобляться. А Гуфа была слишком занята, она лечила Лардину ногу и ходила читать хранящуюся где-то внизу Древнюю Глину. Леф как-то пытался навязаться старухе в помощники, но та отказала. «Найду полезное, тогда и поможешь. А пока возле Ларды будь, а то совсем взбесится», — вот что сказала Гуфа. Парня такой ответ озадачил. То есть про Ларду все правильно — боль, малоподвижность, безделье, мысли всякие — этого она в одиночку без вреда для себя не вынесет. Но вот про Говорящую Глину... Разве в ней может оказаться бесполезное? Странно. Однако от Гуфы пришлось отстать, и еще пришлось забыть об осмотре Первой Заимки. Не Нурда же просить в провожатые... Впрочем, и Леф, и Ларда прекрасно понимали, что одолевшая их обоих стеснительность, непременная нужда в провожатых и прочее — это просто-напросто отговорки, поблажки собственному самолюбию. Настоящая же причина нежелания бродить по Первой Заимке одна: страх. В темном нутре бывшей Обители Истовых копошилась неведомая жизнь — вкрадчивая, осторожная, шуршащая и отчетливо поцокивающая по камню острыми коготками. Леф только успевал иногда замечать стремительно тающие во тьме тени да красные искорки недобрых маленьких глаз. А чьи тени? Чьи глаза? «Древогрызы и другая подобная дрянь», — успокаивал Хон, но парню слабо верилось в это. Уж древогрызов-то он навидался, знает, какие они. А тут невольно вспоминаешь рассказы о смутных, Свистоухах и прочие небылицы, которые теперь небылицами совсем не казались. Да еще время от времени откуда-то из дремучих глубин непомерного строения долетали отголоски заунывных тягучих воплей, и Хон и Торк набивали всяческой снедью довольно вместительный лубяной короб и надолго уходили. Раха и Мыца уверяли, что мужики кормят какую-то прирученную Истовыми тварь — исчадие, или хищное, или, может быть, даже бешеного. Ларда выпытала, какую пищу готовят для этой самой твари, и решила, что у нее слабые зубы и ленивый живот — а иначе почему ей носят только вареное и мелко накрошенное? Дождавшись, пока девчонка начнет ходить, Леф стал упрашивать Хона сводить их к неведомому крикуну, но столяр решительно замотал головой: «Уж лучше потом как-нибудь. Поверь: вид у него противный, ни к чему вам...» — «Зачем же кормить, если оно страшное?» — спросила Ларда, и Хон вздохнул: «Просит ведь, жалко. Да и Гуфа сказала, будто еще пригодится». Леф видел, что обрушившееся на Ларду жуткое месиво из боли, страхов, неутоленного любопытства и бессильного ожидания новых неминуемых бед совсем подмяло, надломило девчонку. Но всего сильнее ее мучили тщетные попытки вспомнить хоть самую ничтожную малость из куска жизни, украденного Туманом Бездонной Мглы. Лефу было легче — Незнающий парень привык к ущербности своей памяти, а кроме того, он знал, что в этот раз сам решил все позабыть. Ларду же эта самая ущербность доводила до слез, до бешенства. Да еще и непривычное безделье... Даже огородная работа, к которой Мыца ни просьбами, ни руганью, ни тумаками не могла приохотить свое строптивое чадо, теперь наверняка показалась бы девчонке желанной и радостной. Но огорода в Первой Заимке не было, к стряпне Ларду и близко не подпускали — собственный родитель заявил, будто ее варево только и годится, что древогрызов морить... Девчонка уже всерьез подумывала затеять охоту на шныряющую по Обители Истовых мелкую погань, как вдруг подвернулось нешуточное настоящее дело. Так что даром пропали советы Нурда и Хона, Гуфины рассудительные уговоры и грозное «Не пущу!» чрезмерно возомнившего о себе Лефа. Умнее всех оказался Торк. Прикрикнул он не на дочку свою, а на Мыцу, которая мертвой хваткой вцепилась в Лардины волосы и шипела: «Думать забудь, слышишь?! Думать забудь!» Ларда ведь ежели чего себе в голову вколошматит, то хоть ты ей уши узлами вяжи, а все равно по-своему сделает. И если бы Торку не удалось вырвать ее патлы из Мыцыных рук (удалось, правда, не без потерь для девчонки — несколько прядей остались-таки в пальцах рыдающей матери), вышло бы только хуже. Ларде и так мешает недолеченная нога, а то еще пришлось бы таскать под землей да по кручам висящую на волосах родительницу. Оставив в покое строптивую девчонку, все принялись успокаивать Мыцу, однако та весьма убедительно доказала, что Ларда не чья-нибудь, а именно ее дочь. Самыми страшными клятвами клялся Торк беречь и сберечь их общее чадо — это в конце концов подействовало, но Мыца долго еще рассказывала, что сделают с охотником она и Бездонная Мгла, если посмеет он не сдержать свои клятвы. А Леф тогда ни в чем не поклялся. Леф злился на Ларду, на ее глупое упрямство. Ну почему ее ничто не учит, почему?! Мало ей?! Еще что-нибудь поломать хочется? Злость эта никак не желала пройти. Парень даже разговаривать с Торковой дочерью перестал, опасаясь не сдержаться и в сердцах спустить с языка непростительное словцо. А Ларда будто забаву такую себе придумала — бесить его чуть ли не каждым поступком. Но бесила она не одного Лефа. Родитель то и дело внушал ей что-то свирепым шепотом, грозил кулаком, да и не только грозил — один раз девчонка напросилась-таки на затрещину. И Гуфа тоже поскрипывала зубами, явно жалея, что не удалось еще там, в Обители Истовых, отделаться от доброхотной Лардиной помощи. А теперь уже поздно, теперь уже и пытаться глупо. И все-таки Торк и Гуфа попытались отправить девчонку обратно — в самом начале пути, когда они пробирались сквозь черную тесноту первого подземного лаза. Сперва путь не казался трудным. Под ногами был слежавшийся песок, плотный и ровный; скудного света тлеющей в Гуфиных руках лучины хватало, чтобы не оттаптывать пятки идущему впереди и не ушибаться о выступы стен. Но вскоре свод опустился, пришлось ползти на карачках. Леф отчетливо слышал надсадное дыхание пробиравшейся следом Ларды и еще отчетливей представлял себе неразличимое впотьмах девчонкино лицо — бледное, взмокшее, с искусанными губами... А потом он вдруг понял, что Ларда плачет — тихо-тихо, почти беззвучно. Вот тогда-то они и принялись чуть ли не тумаками гнать девчонку обратно, да только ничего у них не получилось. Ларда не спорила, не грубила, но родитель и бывшая ведунья мгновенно умолкли, как только сообразили, что за хлесткие резкие удары вторят их уговорам и почему на каждый такой удар девчонка отзывается болезненным всхлипом. Ларда размеренно и сильно била себя по больной ноге. И когда замолчали ошарашенные этим безмозглым упрямством старшие, Торкова дочь сказала — спокойно, почти задушевно: — Буду бить, пока не уйметесь, — сильно бить буду, а то еще и камень возьму. Так что уж лучше отвяжитесь, если и вправду ногу мою жалеете. Потом они выбрались из-под земли и крались по стынущим в смутном звездном сиянии ущельицам и ущельям; время от времени бредущая впереди всех Гуфа отыскивала входы в прорытые древними людьми норы, и все повторялось опять. Леф вскоре потерял счет этим потайным лазам, да и не до счета было ему. Какое-то неосознанное, ускользающее от понимания беспокойство заставляло парня обшаривать взглядом небо всякий раз, когда он выкарабкивался из душных, полуосыпавшихся нор. Там, в вышине, были только звезды и мрак, там ничего не могло быть, кроме звезд и мрака, — Леф знал это и все-таки упорно выискивал в небе что-то еще. Почему? И почему так хотелось уловить в беспорядочной звездной россыпи какие-то сочетания, подобные не то рисункам, не то орнаментам? Казалось, будто вот-вот удастся понять, а вернее — вспомнить. Казалось, что стоит лишь на миг забыть об окружающем, и... Нет. Окружающее не позволяло забыть о себе до конца. И не позволяла забыть о себе неперекипающая досада на Лардины выходки. Ларде словно бы вожжа между ног попала. Счастье еще, что пока не встречались им ночные послушнические дозоры, которыми пугал своих спутников Торк, — девчонка наверняка выкинула бы какую-нибудь непоправимую глупость. Парню плохо верилось, будто Ларда плакала от боли или из-за неуклюжести своей, вызванной недолеченным увечьем. И уж конечно, не из-за этого она так бесится. В чем же дело? Вроде бы все стало понятнее после случая с накидкой. Гуфа вывела своих спутников к подножию скалистого обрыва, взобраться на который можно было только по крутой узкой расщелине, похожей на шрам от небрежного удара какого-то непомерного топора. Торк поднялся первым и, не обнаружив наверху никакой опасности, коротким свистом позвал остальных. Полезли остальные — сперва Ларда, после нее Гуфа (в самых трудных местах девчонка протягивала ей руку, подтаскивала). Леф взбирался последним, а потому не мог рассмотреть, отчего Ларда вдруг зарычала хуже исчадия. Гуфа замерла, наверху поднялась какая-то возня, посыпался щебень... Леф спешно растопырился поперек расщелины, изо всех сил упираясь в ее стенки здоровой рукой и ногами, — это на случай, если старуха или Ларда собрались падать. Однако ловить парню никого не пришлось. Через миг-другой трепыхания наверху затихли, и Гуфа, еле слышно ворча, двинулась дальше. Выше по расщелине Леф обнаружил засохший колючий куст, а на нем разодранную по шву узорчатую накидку, которую Мыца выбрала для дочери в брошенных Истовыми кладовых. Вот, значит, что получилось: Ларда зацепилась полой и не нашла в себе ни сил, ни терпения освободить схваченную кривыми колючками одежду. Ну, это беда поправимая... Парень отцепил тонкую, почти невесомую кожу (кстати, дело оказалось нетрудным даже для однорукого) и, выбравшись наверх, молча протянул свою добычу Ларде. Та взяла, с подозрительной душевностью поблагодарила за доброту, а потом небрежно скомкала накидку и швырнула в копящиеся под обрывом предрассветные сумерки. — Ну ее к бешеному, — пояснила она, ни к кому специально не обращаясь. — Ни тепла, ни защиты — одни неудобства... — Слазить достать? — спросил Леф у досадливо кривящегося Торка, но тот лишь плечами пожал. А Гуфа и вовсе не подала виду, будто заметила происшедшее. Уже было достаточно светло, чтобы различать выражение лиц, и Леф мог бы поклясться: старуха никак не проявила неудовольствия Лардиным взбрыком. И тем более дикой показалась беспричинная ярость, с которой напустилась вдруг на Гуфу Торкова дочь. — Ну, чего молчишь? Знаю ведь, о чем думаешь, так уж давай, трепыхай языком: дикость, бесстыжесть, обычай не велит — как тогда в скалах, ну?! Обычай ваш... Знаешь, поперек чего он мне зацепился, знаешь? Кого мне стыдиться!'! Отца? Тебя? Лефа? Да пусть хоть посмотрит на меня — большего-то ему ни в жизнь не дождаться! Как я его выберу, если нам носа нельзя показать на общинном празднике?! А только попробуй мы с ним по-простому, без дурости этой, невесть когда какими дураками для дураков выдуманной, так снова все завизжите: стыд позабыли, одичали, нельзя!.. Да уж лучше бы вконец одичать, лучше зверем косматым сделаться да жить себе без оглядки на ваше кряхтенье! Зачем мне эту дрянь на плечах таскать? Обычай только бабам велит тело упрятывать, а мне для чего париться? Думаешь, если у меня из груди эти два куска мяса выперли, так я уж и баба? А вот тебе! — Она щелкнула пальцами под самым носом отшатнувшейся Гуфы. — Бабы-то небось этим детей кормят, а мне теперь откуда ребенка взять?! Не баба я — недоразумение, уродец никчемный! Поняла, ты?! Ларда начала с хриплого полушепота, но вскоре до того озлила сама себя, что напрочь забыла, где она, с кем и зачем. Скальные вершины уже отзывались на ее выкрики крепнущим гулким эхом, и Торк, закусив губу, вдруг хлестнул свою дочь по щеке раскрытой ладонью. Захлебнувшись коротким всхлипом, девчонка рухнула на камни, да так и осталась лежать, подставляя лезущему в небо солнцу голую, вздрагивающую от беззвучных рыданий спину. Леф бросился к ней — уговаривать, успокаивать, гладить, только все было без толку. Девчонка лишь съеживалась под его ладонью, плотнее вжимала лицо в пыльные камни и поскуливала. А потом к ним подошла Гуфа. Подошла, уселась рядом, запустила пальцы в спутанные и не очень чистые Лардины волосы. Это мало походило на ласку или хоть просто на дружеское обращение, но Ларда мгновенно перестала плакать. — Я глупая. — Девчонка не отрывала лица от земли, и голос ее был еле слышен. — Я вовсе глупая дура, и ты, Гуфа, меня ни за что не прощай, побей даже — пальцем не шевельну, чтобы мешать, и уворачиваться не стану... Ты меня как хочешь больно побей и все равно не прости, только ответь: ты сможешь так сделать, чтобы мне удалось этой осенью выбрать Лефа? Вот если мы сегодня доберемся до твоей землянки и тростинку чудодейственную отроем — сможешь? — Я не знаю, — тихо сказала Гуфа. — Только это неважно. Вот слушай: когда-то Хон упросил меня вызнать вашу судьбу — твою и Лефа. Всего я тебе, конечно, не раскрою — нельзя это, большую беду можно накликать. Но коль уж такое у нас с тобой варево заварилось, скажу вот что: дети у тебя будут. Трое детей. Поняла? Ларда приподняла голову: — Правда? Ты не в утешение это?.. — Правда, — буркнула старуха, пытаясь не улыбнуться. — Больно надо мне ради твоего утешения враньем губы поганить! Ишь, возомнила... — А это Лефовы дети будут? — Лефовы, Лефовы... — Гуфа вдруг как-то увяла. — Ну, хватит тебе животом камни греть, вставай! Ларда поспешно вскочила. Пока девчонка вытирала (вернее, еще сильнее пачкала) ладонями мокрое, замурзанное лицо, Гуфа пыталась оторвать от полы своей накидки лоскут поизряднее. — Помогите-ка, — пропыхтела она, убедившись наконец, что даже такая ветхая, истертая до дыр кожа ей не по силам. Леф послушно сунулся помогать, но Ларда придержала его: — Зачем это? — Вокруг бедер обернешь, — пояснила старуха. — Есть там у тебя места, которые не одним только бабам надобно прикрывать, но и всяким уродцам и даже маленьким глупым девчонкам. — Не надо мне, — мотнула головой Торкова дочь. Гуфа вскинулась было: «Ты снова?!», но Ларда заторопилась объяснять: — Я сейчас за своей накидкой полезу. Там нож в поле, жалко... Впрочем, лазить ей никуда не пришлось: Торк уже выкарабкивался из расщелины, прижимая к груди дочкину одежку. Не зная, как утешить свое расходившееся чадо (а может, полагая, что и нечего это чадо утешать — авось само перебесится), он решил, пока суд да дело, все-таки достать злополучную накидку: во-первых, за потерю от Мыцы обоим достанется, во-вторых, про нож вспомнил. Он ведь железный, нож-то, цена ему немалая, да еще и Лефов недавний подарок. Опамятует Ларда, так вконец затерзается, что не сберегла. Починка накидки надолго не задержала: Торк проколол ее в нескольких местах и скрепил разодранный шов завязками. Ларда тем временем тщательно осматривала нож, проверяя сохранность падавшего с немалой высоты лезвия. Но прежде она почему-то поторопилась ощупать мешочек с вонючим грибом — мешочек этот обычно висел у нее на шее, а теперь оказался притороченным к накидке поблизости от дыры, в которую продевалась голова. Спору нет, нашейный ремешок при лазанье по горам не больно-то надежен: легче легкого зацепить, порвать, утерять; да и таскать подвешенными на шее и мешочек, и кошель с пращными гирьками, наверное, неудобно. Ну, озаботилась опытная охотница заранее сделать так, чтобы сподручно было в пути, — прикрепила спасительный гриб к накидке. Разве это странно? Вовсе нет. Странно другое: Лефу почему-то вдруг до того захотелось прикоснуться к Лардиному грибному мешочку, что аж в глазах потемнело. Наваждение было стремительным — накатило и сгинуло, однако сгинуло не до конца, оставило после себя какую-то крохотную занозу в груди. Впрочем, про эту занозу Леф забыл, как забыл и свои недавние поиски в небе. Очень уж радовался парень, что можно больше не злиться на Ларду, что она успокоилась и что все у них получится хорошо. Только одно несколько омрачало негаданно свалившуюся на него радость: дети. Да еще целых три. Ну, одного бы он согласился кое-как вытерпеть, если уж Ларде хочется, но зачем же так много? Ладно, нечего покамест об этом думать. Дети ведь не скоро появятся — надо ждать до осени, а потом еще почти год... Очередной лаз вывел их к крохотному озерцу с чистой, почти невидимой водой. Вокруг распластались глинистые пустоши, способные уродить лишь корявую сухую колючку; дальше дыбились мертвые скалы, а здесь, возле воды, даже дерево выросло. Конечно, не совсем настоящее, не такое, к примеру, как на Лесистом Склоне, но все-таки... Гуфа мельком прищурилась на подбирающееся к полудню солнце, обернулась к Торку, глянула вопросительно. Охотник побродил возле озерца, потом сходил к странно искривленному, вроде бы надломленному колючему стеблю, долго рассматривал его и землю вокруг. А потом вернулся и сказал: — Никого тут не было. Старуха кивнула, будто бы уже и сама успела это понять. Торк выждал немного: не заговорит ли? Не дождавшись, сказал: — Дальше опасные места начинаются, людные. Заимка над Луговиной, потом Склон... Может, дотемна здесь перебудем? Лишь через несколько мгновений после того, как он замолчал, старуха наконец разлепила губы: — Ну и чего ты уставился на меня, охотник? Думаешь, перечить стану? Не стану я перечить, я спать хочу. И вам бы всем поспать нелишне, только не на виду — в лазе. Ох уж эти лазы! За время пути Леф не раз убеждался: если (охрани Бездонная!) с Гуфой приключится какая-нибудь беда, то для него, Ларды и Торка обратный путь окажется куда опасней и дольше. Ни одного из входов в подземные норы отыскать они не сумеют. Даже Торк не сумеет. Вот ведь что странно: глаз у охотника наметанный, цепкий; хаживал он этой дорогой не раз (когда они из Гнезда Отважных в каменное логово Истовых убегали и потом еще дважды пытались до остатков Гуфиной землянки добраться), но лазы от него будто прячутся. Да вот хоть этот, который к озеру привел, — ведь только что из него выбрались, а где он? Никто найти не сумел, пока старуха пальцем не ткнула. Ведовство, наверное. Правда, Гуфа ворчит, что никакого ведовства тут нет — просто-напросто нужно выучиться смотреть и искать. Но уж это она врет — Торк-то умеет (и Ларда тоже, небось); след дикого круглорога на сухой земле углядеть не проще, чем дыру, в которую здоровенный мужик без особого труда забирается. Да Леф и сам почему-то может замечать и читать всякие следы (хоть вроде не учил его никто), и звериные норы он часто замечает, а эти норы — никогда. Одно хорошо: уж если бывший охотник не способен найти древние лазы, то послушникам и подавно не доискаться. Вон Истовые в своем логове сколько жили, а про подземные ходы небось и не слыхивали. То есть старые Истовые, которые прислуживали Пожирателю Солнц, наверное, и знали, и отыскивать их умели, но... Старуха говорит, что они все не своей смертью поумирали. Те, кто первыми придумали поменять красные накидки на серые, были вроде нынешних старших братьев, которые верховодят на заимках, — не главные, в общем. Но им очень-очень хотелось стать самыми главными. Поскорее. Любой ценой. Вот и стали — в одну ночь, когда именем Бездонной Мглы были погублены прежние Истовые, а вместе с ними почти вся прежняя мудрость. Про эту ночь никто ничего не знает точно, даже Гуфа не знает, но говорит, что тогда наверняка учинилось какое-нибудь совершенно бесчестное дело. Бесчестность — это, конечно, плохо, зато теперь послушникам даже псы не помогут отыскать древние проходы: Гуфа всякий раз велит пачкать ноги каким-то снадобьем, убивающим песий нюх. Вот и сейчас, когда забирались спать, старуха опять напомнила о своем зелье. Ларда принялась ворчать, что псов Гуфина вонючая пакость, может быть, и отвадит, да только из-за нее послушники собственными носами все разнюхают не хуже любого пса. Старуха хмуро отмалчивалась. Ларда явно тревожила ее — Леф очень хорошо чувствовал это, потому что и сам тревожился. После того как Гуфа пообещала ей Лефа и троих детей, девчонка от радости сделалась на редкость послушной и тихой. Только радость ее очень быстро пошла на убыль и вскоре совсем пропала. Почему? От усталости? Или боль вконец доняла, или мысли безрадостные привязались? Не жалуется, не просит помочь; говорит нарочито небрежно и грубовато, а глаза прячет — небось красные они и мокрые... Когда все четверо наконец забрались в подземную черноту, Леф постарался устроиться поближе к угрюмо сопящей девчонке. Гуфа и Торк, наверное, скоро уснут, и можно будет без помех поговорить, расспросить, утешить... Но долгожданный разговор пришлось отложить. Ларда, залезшая в гору прежде других, поленилась ползти далеко, и остальным пришлось устраиваться возле самого входа — ворча, наступая друг на друга коленями и поминая неласковыми словечками древних копателей, сотворивших этакую тесноту. В довершение всего Торк запутался в Лефовой накидке и с маху уселся на горящую лучину. Стало темно и очень шумно. Кое-как утихомирив охотника, Гуфа попыталась высечь огонь, но тут же бросила это занятие, когда одна из искр чуть не выжгла Лефу глаз. В конце концов Ларда догадалась-таки подвинуться, и остальные сумели улечься. Улечься, но не уснуть. По лазу тянуло сырым сквозняком; пахло плесенью, гнилью и вонючим Гуфиным зельем; у Лефа затекла втиснутая в напичканную камнями глину спина, а шевельнуться, попытаться размять ее парень стеснялся, потому что не мог двинуться, никого не толкнув. А тут еще Торку вдруг приспичило цепляться к Гуфе с вопросами. Зачем древним понадобились потайные ходы — разве им было от кого прятаться? Почему вроде бы небрежно вырытые лазы не осыпались во время ужасов Ненаступивших Дней? Самое подходящее время и место для подобных бесед! Гуфа, похоже, не могла ответить охотнику ничего вразумительного. Она мямлила что-то, борясь с зевотой, и в конце концов оборвала свое бормотание решительным: «Не знаю! Отстань и спи». Торк замолчал, но тут же придумал себе какое-то занятие с пращными гирьками (считать их на ощупь принялся, что ли?); старуха ерзала, покряхтывала, и Леф сам не заметил, как задремал под это кряхтенье. Очнулся он от еле ощутимого прикосновения и несколько мгновений пролежал неподвижно, пытаясь понять, сон это или впрямь что-то тихонько скользнуло по щеке. Это был не сон. Храп Торка и трудное, с провизгами дыхание старухи не помешали Лефу расслышать осторожный шепот: — Спишь? Леф помотал головой. Наверное, он все-таки проснулся еще не до конца, — только когда Ларда тряхнула его за плечо, парень сообразил, что в кромешной тьме не слишком умно отвечать на вопросы дерганьем подбородка. — Я не сплю. — Леф попытался поймать Лардину руку, но нетерпеливые пальцы мгновенно соскользнули с его плеча, а нашаривать их вслепую парень постеснялся: этак можно вместо Торковой дочери приласкаться к Гуфе. Вот смеху-то было бы! А перед смехом — крику. Ларда молчала. Слышно было, как Ларда шевелится рядом, шуршит накидкой, вздыхает... — Нога очень устала? Болит, да? — осторожно спросил Леф. Ларда не снизошла отвечать, только фыркнула пренебрежительно: подумаешь, мол! — Тогда чего ты весь день квашеная какая-то? Бабочка в нос укусила? — Бабочки не кусаются, — странным голосом ответила Торкова дочь. Леф опешил. И правда, что это ему вздумалось ляпнуть такое? Кусачие бабочки — надо же! А Ларда спросила вдруг: — Как думаешь, повезет нам выкопать Гуфину тростинку?.. — Да бешеный ее знает. — Леф растерянно подергал себя за нос. — Хорошо бы, конечно, чтоб повезло, только, может, она сгорела давным-давно, тростинка эта? Опять же послушники — твой отец рассказывал, что они там стадами пасутся... Ларда глубоко вздохнула, словно бы занозу собиралась выдергивать — длинную такую, шершавую, засевшую глубоко и прочно. Когда же девчонка наконец решила заговорить, голос ее опять сделался странным. — Знаешь, — сказала она, — Гуфа обмолвилась, что тростинка вовсе не главное. Главное — это чтобы ты память себе вернул. И тогда всему Миру хорошо станет, а Истовым будет плохо. Она говорит, будто давным-давно вызнала ведовством, что ты все-все сумеешь припомнить. А знаешь, что еще она говорит? Знаешь? Она судьбу твою сумела прочитать только до той поры, когда к тебе память вернется. А память уже скоро вернется, совсем скоро — до осени, понял? — Это когда же она тебе такое сказала? — промямлил Леф. — Не мне. И не она. Это родительница моя говорит, будто Раха слыхала, как Гуфа с Нурдом шептались. — Но я же не могу себе память вернуть! Я же блестяшку, с которой во Мглу ходил, не сберег! Так не сберег — пес натасканный не вдруг отыщет. Да его и взять негде, пса-то! Ларда как и не слыхала его. — Ты понял, почему Гуфа твою судьбу дальше возвращения памяти не может увидеть?! Потому, что ты все вспомнишь и уйдешь. Во Мглу уйдешь, откуда пришел. Уйдешь и унесешь свою судьбу невесть куда, где даже ведовство не достанет. До осени уйдешь, до праздника выбора, и не получится у нас с тобой никаких детей — наврала старая, успокоить меня хотела. Парень чувствовал, что ему бы теперь впору благодарение бормотать — Бездонной или судьбе, или кто там еще мог озаботиться, чтобы выражение его лица упрятала в себе темнота. Это нельзя было выставлять напоказ. Ничего подобного не могло бы появиться на слюнявом лице четырнадцатилетнего младенца, принятого в сыновья столяром из Галечной Долины. Ничего подобного не могло бы изобразить лицо диковатого невыбранного парнишки, которого братья-люди успели прозвать Певцом Журчащие Струны. И лицо однорукого Витязя, сумевшего превзойти самого Нурда в дни его силы, ни на миг не могло бы сделаться таким, каким сделалось теперь лицо дважды выходившего из Мглы парня, по привычке да по беспамятству продолжающего называть себя Лефом. Он не знал, каким именно стало его лицо, но был счастлив, что Ларда не может рассмотреть на нем невольного, а потому самого безжалостного подтверждения ее опасений. Что-то стронулось внутри, словно бы кто-то спящий чуть приоткрыл мутные, покуда еще не способные видеть глаза. Кто-то. Ты сам, только другой. Незнакомый, нездешний ты. Страшно... И Ларде страшно. Жалко ее, успокоить бы, только сперва надо успокоить себя. А как? «Мыца способна наплести любых небылиц со слов наверняка недослушавшей и недопонявшей Рахи...»; «Память не возвратится без зарытой во Мгле блестяшки...». Это годилось бы, это было бы похоже на правду, вот только мешал разговор — давний, но незабытый разговор со старой ведуньей. Изувеченный исчадием парень очнулся в Гуфиной землянке, и старуха многое рассказала ему. Она говорила, будто Леф сам может вернуть себе память безо всякой ведовской помощи. И еще она говорила, что так думают все: она, Нурд, Истовые... Даже родительница Гуфина в незапамятные времена напророчила о воине с душой певца. Значит, это правда? Значит, ничего нельзя изменить, и собственные твои желания никчемнее прошлогодних плевков? Нынешний Витязь... Певец Журчащие Струны... Забавка глиняная... — Не вспомню я, — хотел сказать Леф, но вместо слов перехваченное судорогой горло выдавило чуть слышный неразборчивый хрип, и парень закашлялся, стискивая ладонями рот. — Не вспомню, — повторил он, отдышавшись. — Не хочу. Раз я дощечку выкинул, значит, не хотел вспоминать. Помню ведь: не хотел. И не стану, слышишь? Гуфа мне сама говорила: то, что она о будущем вызнала, это еще не наверняка, это меняться может. Вот когда я блестяшку во Мгле закапывал, все и переменилось..." — А если ты не вспомнишь, всем будет плохо, — прошептала Ларда. — Ну и пусть. — Леф почти успокоился. — Пусть получится невозможное, и я все вспомню. Какой же мне прок уходить? Уж если я выбросил саму память о том, что за Мглою скрыто, значит, я туда не хочу? Он вздрогнул, потому что твердая Лардина ладонь с какой-то небывалой снисходительной нежностью коснулась его щеки. — Уйдешь. — Голос Торковой дочери был под стать ее прикосновению. — Это я точно знаю — сразу уйдешь к своей Рюни. — К кому?! — Тем вечером, когда тебя впервые поранило исчадие... Ну, которое послушники науськали... Ты сказал, будто я красивая, как Рюни. Сказал и сам сказанного не понял, а я поняла. Ночью поняла, когда ты в бреду ее звал. Совсем ты тогда ничего не помнил, а ее звал. Вот и выходит: вспомнишь — мне плохо будет, не вспомнишь — всем плохо... — Что же делать? — еле слышно спросил Леф. Ларда неожиданно засмеялась: — Хороший ты, Леф, очень хороший, только глупый. Делать захотел... Не хрусти головой — ты-то уж точно ничего сделать не можешь. — А кто может? Лардин смех будто топором обрубили. — Хватит нам языками размахивать, спать надо, — сказала она устало. — И не обижайся, что глупым назвала. Я куда глупее. Я на такую дурость почти готова решиться — даже самой не верится. Ларда замолчала. Леф шепотом окликнул ее, но в ответ услыхал лишь спокойное ровное дыхание. Уснула она или притворилась — в любом случае было ясно, что приставания бесполезны. Вот так-то. Щедро поделилась своей маетой, вывернула нутром наружу и бросила. Ладно, не зарыдаем. Самому бы уснуть, только это очень непросто. Разговор с Лардой; воспоминания о былых разговорах с Гуфой и Нурдом; страшное внутри себя, которое в любой миг готово очнуться, ожить, исковеркать душу на чужой, неведомый лад; нелепая надежда разглядеть в небе невесть что... Лардины слова про ее готовность к какому-то несусветному выбрыку — уж если она сама говорит, будто это всем глупостям глупость, так уж тут не до сна... Да еще приходится терпеть костлявый локоть развалившейся рядом старухи. Ну словно копье в бок воткнулось! Отодвинуться некуда, на осторожные шевеления и подталкивания Гуфа не реагирует, а отпихнуть порешительнее жалко... В конце концов он все-таки заснул. И приснилось ему, будто сидит он на берегу не то огромного озера, не то широченной реки. Ночь; в ленивой воде отражаются три круглых пятна цвета ослепительно начищенной бронзы и исколотая звездами небесная чернота. А берег кишит маленькими многоногими тварями — панцирными, пучеглазыми, мерзкими; они словно намертво пришпилены к вязкому сырому песку, зато между ними роятся шустрые, плохо различимые тени, и сонный шорох волн тонет в гадком хрусте, торопливом слюнявом чавканье... Это страшно. Это должно быть страшно, только Лефу безразлична непонятная ночь в непонятном краю, потому что рядом сидит Гуфа. Она тоже странная, она почему-то мужчина, ее сухощавое нездешнее тело закутано в роскошную невидаль, а голос — чистый, прозрачный — дико не вяжется с набрякшими веками и тусклой пустотой глаз. «Не будет... Догорело... Не будет...» — тягуче и однообразно жалуется старик Гуфа, и эта бесконечная жалоба мешает бояться чавкающих теней, потому что она-то и есть самое страшное... Нет — единственно страшное. 14 Послушники спали вповалку, прямо на земле. Лишь немногие удосужились подстелить накидку или выбрать что-нибудь подходящее из огромной груды кож и мехов, сваленных неподалеку. Двое или трое зарылись в эту груду по самые уши — видать, меньше прочих изнуряли себя трудом, а потому сохранили силы для выбора места ночлега. Остальные попадали там же, где работали. В канаве, обозначившей собою будущую заимочную ограду; на утоптанных площадках, приготовленных для постройки хижин, — везде ерзали, метались, постанывали и ойкали в беспокойном сне намаявшиеся люди. Похоже, старшие братья не удосужились даже толком покормить на ночь своих работников. А вот о себе они не забыли: от просторного, крытого кожами шалаша, в котором наверняка устроились не самые младшие из серых, до сих пор тянуло вкусным дымком. Ночь уже к середине подобралась, а там все трапезничали. Видать, днем обитатели шалаша совсем не устали и вряд ли собирались уставать завтра. Ночь выдалась опасная, светлая (в начале лета почти все ночи такие), но Гуфа непременно хотела подобраться к самой поляне. Вообще-то в этом не было нужды. Доносящийся оттуда многоголосый храп был слышен издалека, и еще до того, как поляна показалась в виду, старухиным спутникам стало ясно: о поисках ведовской хворостины нечего и помышлять. Но Гуфа упорствовала. И теперь она, Леф, Торк и Ларда лежали в чахлых кустах, от которых до рухнувшей землянки можно было спокойно добросить гирьку — без пращи, просто рукой и даже не особо размахиваясь. Лефу здесь не нравилось. Затянувшая небо еще с вечера скудная дымка явно собиралась рассасываться, а когда это произойдет, то путаница жилых, почти безлистых ветвей станет совсем прозрачной — звездный свет промоет ее от вершин до самых корней, насквозь. Нужно было как можно скорее убираться прочь, но Гуфа словно бы нарочно решила пакостить себе и своим. Мало того, что она лишь досадливо отмахивалась от Торка (потеряв терпение, тот несколько раз принимался дергать ее за накидку), так еще и на колени попыталась встать. А когда обозленный охотник увесистым тычком заставил вконец утратившую осторожность строптивицу пригнуться, та довольно громко огрызнулась: не мешай, мол. Спрашивается, чему это Торк не должен мешать? Дуростям? До ближайшего послушника, ежели очень постараться, так доплюнуть можно, и послушник этот, между прочим, не спит. Трое их, не спящих, шатается по поляне — в шлемах, в железных панцирях, при оружии... Дозорные, стало быть. Охрана. И хоть из-под глухих наличников то и дело доносятся тягучие мучительные зевки, поляна охраняется куда надежнее, чем можно было бы ожидать от серых олухов. Ни на миг не присядут и металки свои поганые не выпускают из рук... Ох и дорого же может обойтись Гуфина неосторожность! Еще хорошо, что у послушников пса нету. Хотя, нету ли? Ветерок-то от поляны тянет... Учуять затаившихся в кустах чужаков покамест нельзя, и ежели псина, к примеру, дремлет, то за послушническим храпом могла не расслышать старухины шевеления, как не расслышали их зевающие охранники. А если Гуфа сдуру нашумит посильнее? Если ветер переменится, а пес на поляне все-таки есть — что тогда? То, о чем думал Леф, Торк наверняка успел сообразить гораздо раньше. Вконец озверев, охотник придвинулся вплотную к Гуфе и свирепо зашептал ей что-то в самое ухо. Лежавший рядом Леф не разобрал ни слова, зато весьма явственно услышал ответ бывшей ведуньи. — Совсем ты, Торк, умом отощал, — сказала Гуфа. — Замолчи. Или ты думаешь, будто послушники все глухие? От возмущения Торк на несколько мгновений разучился дышать. Потом, опомнившись, демонстративно уставился в сторону, противоположную той, которая так интересовала нахальную старуху, А Гуфа с неожиданной бесшумной легкостью скользнула по траве и очутилась между Лефом и Лардой. Бесцеремонно зажав ладонью рот собравшейся негодовать и ругаться Торковой дочери, бывшая ведунья просипела чуть слышно: — Гляньте-ка вы оба: что там серые понарыли возле остатков моего прибежища? Ну, всмотритесь! У вас-то глаза цепче моих... Ларда молча отпихнула старухину руку и уткнулась носом в землю — обиделась, значит. Леф мельком глянул на охотника, на дочку его и решил пока с Гуфой не заедаться. Потом обязательно нужно будет как-нибудь помягче разъяснить старухе, что выбрыки недорослой девчонки иногда даже умиляют, но вот уважаемой старухе такое совсем не к лицу — этак можно перестать быть уважаемой. Только сейчас не время и не место для деликатных объяснений, а потому лучше уж выполнить Гуфину просьбу — может, угомонится старая? — Вроде бы яма какая-то. Очень правильная, с углами. — Парень старался шептать как можно тише, и все-таки ему казалось, что этот шепот слыхать даже в шалаше старших братьев. — И еще там бревна лежат. И от угла к углу ремни натянуты — вроде как огорожено ремнями, только низко, над самой землей. Гуфа вздохнула. — С углами, говоришь? — Она передернула плечами, будто озябла. — Говоришь, правильная? Нет, Леф, зря ты про эту яму такое слово сказал. Ладно, хватит беду приманивать, ползем отсюда. Поползли, правда, не сразу. Заминка получилась из-за Торка, Лефа и Ларды: каждый из них вознамерился ползти последним. Несколько мгновений они выжидательно переглядывались, а потом охотник угрюмо сунул под нос дочери кулак. Понимая, что Торк в его нынешнем настроении вряд ли способен проявить терпение и даже близость послушников не убережет его строптивое чадо от куда более неприятных движений родительского кулака, девчонка торопливо сунулась вслед за старухой. Леф на всякий случай тоже заторопился. Парню казалось, будто ни Торк, ни тем более Хон все еще не могут привыкнуть к тому, что он — Витязь, а значит, не исключалась возможность увидать Торков кулак и возле своего носа. Вопреки опасениям, им удалось убраться незамеченными. Сперва ползком, то и дело замирая и вслушиваясь; потом на карачках; потом — пригнувшись — по неглубокой лощине... Идущая впереди старуха направилась вовсе не той дорогой, которой они пришли к ведовской поляне. Похоже, что Гуфа собралась в Галечную Долину — во всяком случае, выбранная бывшей ведуньей лощина уводила именно туда, вниз к подножию Склона. Торк шел спокойно и молча — то ли знал, куда и зачем направляется старуха, то ли все еще сердился на нее (веди, мол, если такая умная — поглядим еще, куда заведешь). А вот Ларда озиралась в явном недоумении, несколько раз через плечо взглядывала на Лефа — тот лишь плечами пожимал в ответ. Парень только и понимал, что ведовскую тростинку можно считать потерянной навсегда. Он очень жалел Hypда, и Гуфу тоже, а потому никак не мог принудить себя к размышлениям о том, куда ведет их всех бывшая (теперь уже окончательно бывшая!) ведунья. Да и много ли проку скрипеть головой? Если старуха через миг-другой по доброй воле всего не растолкует, то Ларда из нее зубами выгрызет объяснения. Гуфа не оглядывалась, однако по нарастающему сопению за спиной могла догадаться, что Лардиному терпению приходит конец. К тому же поляна уже была довольно далеко, и в ответ на вопросительный взгляд приостановившейся старухи Торк сказал — тихо, но все же не шепотом: — Чисто позади, нет погони. Можно отдохнуть. Ларда немедленно открыла рот для вопроса, но Гуфа не дала ей ни слова вымолвить. — На бывшей моей поляне Истовые решили строить заимку, а там, где была землянка, хотят рыть Священный Колодец, — быстро проговорила старуха, после чего опять повернулась к Торку. — Что ж это дружок не предупредил тебя? Охотник дернул плечом. — Не знал, наверное. Вишь, как они втихую всё... Мне примерещилось даже, будто там нет работников из общины — одни серые роют. — Ты что, каждого в лицо разглядеть сумел? — недоверчиво сощурилась старуха. — Сказал же: «Примерещилось». Может, и не так, а только кажется мне... — Правильно тебе кажется, — перебила Гуфа. — Мне тоже так показалось. — Думаешь, ищут? Старуха криво усмехнулась: — Не думаю. Им тростинка без надобности — мое ведовство перенять нельзя, с ним родиться надо. А тому ведовству, которому выучиваются, тростинка не подмога, помеха даже. И разве Истовые знают, что она в землянке осталась? Нет, не знают. Не могут знать — неоткуда им. — Чего ж — они другого места для колодца не нашли? — А там копать легче, — пожала плечами Гуфа. Помолчали. Потом Торк осторожно спросил: — А если все же найдут? Старуха вновь пожала плечами: — Всего скорее, что не поймут да выкинут. Или пустят на растопку... Нам-то с тобой какая разница? — Гуфа все время дергалась, будто под накидкой у нее скрипуны шныряли. — Никакой нам разницы нету. Как будущее ни вывернись, а тростинку мне теперь увидать не легче, чем собственную макушку. Опять помолчали. Через пару мгновений Ларда, видя, что отец с Гуфой вроде бы закончили разговор, не выдержала: — А зачем они скрывают — ну, что заимка?.. От кого им скрываться? Леф, которому очень хотелось похвастаться своей догадливостью, успел ответить первым: — Они хотят сделать, будто бы это Мгла им построила. Вот, мол, на голом месте, в считанные дни, без людского участия... Так? — Так, — усмехнулась Гуфа. — Ну, Торк, что ж ты стоишь? — повернулась она к охотнику. — Ты не стой, иди к дружку своему, собирался ведь... И слышишь... — Старуха пододвинулась ближе, глянула искоса. — Не держи зла за недавнее. Торк улыбнулся, мотнул подбородком (дескать, ладно тебе, ничего ведь не было!), и Гуфа вновь стала прежней. — Осторожнее там, без ненужной лихости, — пробурчала она, с кряхтеньем опускаясь в траву. — Мы тебя здесь подождем. Охотник с сомнением зыркнул в сторону не такой уж далекой поляны, открыл было рот, но Гуфа замахала на него руками: — Иди, говорю! Коли опасаешься, лучше вернись поскорее. Торка не было долго. Облачная мгла действительно сгинула, и небо хлынуло в лес холодным ровным сиянием звезд, несметность которых не позволяла даже забрезжить мысли о возможности счета. Чем дальше, тем меньше нравилась Лефу эта ночь. Торку понадобилось куда-то уйти — что ж, пусть. Не захотел взять с собой, даже объяснить не удосужился, куда и к кому пошел — опять же, пускай себе. Разве охотник когда-нибудь клялся не иметь секретов? Конечно, нет. А потому Лефу и в голову не пришло набиваться в спутники или же лезть с расспросами. Что там Леф — даже Ларда все поняла и не стала приставать к своему родителю. Поняла-то, она поняла, но обижается. И Леф обижается, все-таки Витязь же он, мог бы Торк если не попросить совета или помощи, то хоть для приличия мнением поинтересоваться: а что, мол, ежели я туда-то схожу да с тем-то повидаюсь? И Гуфа тоже хороша. Спрашивается, ну что ей стоило спуститься ниже по склону? И от набитой послушниками поляны ушли бы подальше, и лес там гуще, не так светло — все бы безопаснее было охотника дожидаться. Нет же, сами вдвоем с Торком все решили, Леф и рта распахнуть не успел. Потом уже, когда охотник потерялся из глаз, парень осторожно намекнул старухе: неправильно, зря этак-то. А Гуфа буркнула, что ниже куда опасней, чем здесь. И все, больше по сию пору ни словом не облагодетельствовала. Вон, сидит... Колени обхватила, будто потерять опасается, лицом в них уткнулась — думает, наверно. О чем? Попробуй, спроси... Конечно, глупо ожидать, что Гуфа или Торк станут относиться к тебе как к Витязю, если у тебя самого язык не повернется назвать себя этим словом. В Мире может быть только один Витязь, и какое бы несчастье ни приключилось с Нурдом, пока он жив, Витязем будешь не ты. Ничего, Певец Журчащие Струны тоже звучит неплохо. А ночь все-таки нехорошая. Скверная ночь. Сначала казалось, что до рассвета будет много всякого и совсем не останется времени для тягостных мыслей. И вот, на тебе. Все обернулось бездельным ожиданием, молчанкой, страхом. Страшно дожидаться возвращения давешних тягостных мыслей и непонятных желаний; страшно смотреть на Ларду и понимать, что ей в голову тоже лезет всякое и что ее всякое еще тягостнее твоего. Дело бы какое-нибудь придумать, заговорить бы о чем-нибудь дурашливом, пустом и ненужном, только никаких дел нет и не может быть, пока не вернется Торк, а заговорить почему-то не получается. Да и ни к чему сейчас лишние разговоры — и поляна недалеко, и ниже по Склону «еще опаснее», как давеча буркнула Гуфа... Так что плохо. Плохо и всех жалко. Нурда жалко — не бывать ему зрячим без Гуфиной тростинки; Гуфу жалко, и Ларду, и себя тоже, и всех сущих в Мире, который и раньше-то был плох, а теперь вовсе сделался страшен. Вспомнятся Истовые — и то жалко делается, только совсем по-другому: жалко, что нельзя им вот прямо теперь же загривки поперекусывать. Так и не удалось Лефу выдумать какое-либо спасение от нехороших мыслей. Не удалось, а верней — не успелось, потому что скучная ночь вдруг решила перестать быть скучной. Ларда, сидевшая понуро и тихо, внезапно вскочила, будто ее за волосы вздернули. Лефу даже показалось, что девчонка подхватилась с земли крохотным мгновением раньше, чем в стороне бывшей Гуфиной, а нынче — послушнической, поляны раздался остервенелый песий лай. Значит, у послушников все-таки есть пес. Но ведь вздор же, уж теперь-то он никак не мог их учуять! Или... Мгла Бездонная, неужели Торк только сделал вид, будто уходит вниз, а не вверх по Склону?! Леф был уже на ногах, и рука его судорожно хватала воздух у левого бедра. Лишь после второй тщетной попытки схватиться за оружие парень вспомнил, что перед уходом Хон и Нурд присоветовали ему вместо привычного меча взять другой, с коротким широким лезвием и несообразно длинной рукоятью. Подвешивался этот взятый из послушнических запасов клинок не как обычно, а за плечами — таким манером пастухи котомки таскают. Старшие говорили: «Удобнее будет, не станет цепляться за что ни попадя». Вроде бы парень успел приловчиться к новому мечу и за время пути научился выхватывать его так же быстро, как выхватывал прежний, а вот теперь сплоховал. Спасибо, конечно, отцу да наставнику за добрую опеку, только уж лучше бы они подобные советы придержали для бешеных! Ларда со своим оружием управилась куда как шустрее, причем схватилась не за пращу, а за нож. Значит, опасность не на поляне — ближе? Леф и не сдвинувшаяся с места Гуфа так и впились настороженными взглядами в Торкову дочь, но та отчаянно затрясла головой: «Тихо!» А потом выдохнула, почти не шевеля губами: — Слушайте! Слышите? Леф услышал. И Гуфа явно услышала — иначе с чего бы ей вдруг так побелеть? Не то стон, не то тягучий жалобный всхлип. Еле-еле слышный, но можно клясться хоть материнской сытостью, что это где-то гораздо ближе закипающей растревоженным гомоном поляны. Значит, Ларда и впрямь подскочила прежде песьей тревоги, и, значит, пес действительно не унюхал, а услыхал. Говорят, такое они всегда слышат даже сквозь сон, даже сквозь какой угодно шум. — Хищное, — прошелестела Ларда. Это она зря — и без нее уже догадались. Даже Леф, которому хищные твари только по рассказам знакомы да по старой облезлой шкуре, которая в корчме висит. Куть говорит, что почти такой же ее и выменял, причем за нее — лысую, дырявую — стребовали с него двух жирных круглорогов, корчагу патоки да три горшка прошлогодней браги. Это справедливая цена. Шкурам хищных столько чудодейственных свойств приписывают, что все не вдруг и припомнишь. А самим хищным приписывают куда больше всякого, причем такого, которое самые тертые мужики заопасаются допускать в голову на ночь глядя. Торк ведь не единственный охотник в Мире, а все-таки хищную тварь в горах встретить легче, чем ее шкуру в людском жилье. Очень уж сложно охотиться на хищных: они не понимают разницы между охотниками и дичью. — Надо выбираться из овражка. — Лардин голос подрагивал, но в общем девчонка казалась на удивлением спокойной. — Надо выбираться. А то прыгнет сверху — взвизгнуть не успеем. Гуфа наконец тоже встала, однако без особой спешки. — С чего ему прыгать на нас? Лето же, — прошептала она. Ларда скривилась. — Лето. Детеныши. Ночь на исходе, а охота не задалась — слышишь, как плачет? Знает, что стада на дальних пастбищах, но шло в Долину — значит, за человеком шло. Мы — люди. — Так зачем нам наверх-то? Нельзя нам наверх — заметит... — Не шепчи, — усмехнулась Торкова дочь. — Оно уже знает, что мы здесь. И услышало уже, и унюхало, и еще как-то узнало, как только они умеют. В лощине было светло, а наверху оказалось еще светлее. Чахлое редколесье таяло в прозрачном белесом мареве, и мерещилось, будто видно не хуже, чем ясным днем. Но это только мерещилось. Звездное сияние коверкало размеры и расстояния; неподвижность древесных стволов оборачивалась вдруг нехорошей шуткой, притворством — потяни руку, коснись, и только зыбкие блики растекутся по пальцам. Выкарабкавшись из лощины, Леф какое-то мгновение оторопело хлопал глазами. Но сзади раздраженно зашипела Ларда (то ли на колючку наступила, то ли зацепилась за что-то, помогая старухе одолеть крутоватый подъем), и парень опомнился, заозирался, высматривая приметы близкой опасности. Только не было их, примет этих. Даже стоны хищного совсем стихли — слышался лишь надсадный лай да послушнический галдеж. — Может, ушло? — неуверенно прошептал Леф. — Или, может, к серым подалось? — Дурень ты, — огрызнулась Ларда. Она сделала несколько упругих скользящих шагов вдоль лощины, остановилась, чуть отведя вооруженную руку. — Не ушло оно, тут где-то... — Торкова дочь старалась говорить спокойно и внятно, только осипшее горло плохо поддавалось ее стараниям. — Я временами дух его чую, только не пойму откуда: ветер все время меняется. Ты получше гляди, слышишь? Да не на меня, а кругом. — Ты, похоже, сквозь собственный затылок глядеть умеешь, — буркнул Леф, отворачиваясь. Он, действительно, забыл обо всем и приклеился глазами к Ларде. А разве можно было не приклеиться? Идет, будто не переступает по земле, а отталкивает ее от себя ногами; и ноги эти — ну, в синяках да в шрамах, и не сказать, чтобы чистые, но все равно красивые; и наскоро чиненный накидочный шов время от времени позволяет кое-что увидать (почему-то так куда интереснее, чем даже когда на девчонке вовсе ничего нет). Ну вот подумать же только: тоща, конопата, жилиста, плечи как у неслабого мужика, а хочется смотреть и смотреть... Еще и девки этой опасается, которая за Бездонной осталась. Глупая ты, глупая, да кто же, кроме тебя, сумел бы заставить позабыть о подкрадывающейся погибели?! И разве есть что-нибудь, ради чего можно забыть тебя? Глупая ты... Леф не сумел бы удержать эти чувства в себе — несмотря на близкую опасность и Гуфино присутствие что-нибудь да прорвалось бы словами. Но хоть голова парня и была занята вовсе не тем, чем следовало, он все-таки сумел приметить, как вдруг шевельнулись разлегшиеся на траве звездные блики. Раз, потом снова... Будто бы между травой и павшим на нее светом затесалось что-то еще — смутное, неразличимое, ползущее. — Ларда! Прямо передо мной, шагах в двадцати. Видишь? — Вижу. Когда кинется, бей навстречу и вверх. Я помогу сбоку. Леф шагнул к подползающей твари. Стиснутый в его руке клинок словно бы независимо от хозяйской воли принялся описывать неширокие медленные круги, и сгусток мрака вдруг вспух, обрисовался приподнявшимся от земли гибким звериным телом: хищное перестало прятаться. Леф остановился, и тварь тоже замерла. Под ее выпуклым лбом вспыхнули два пронзительных багровых огня, ниже мокро блеснула острая белизна... — Не смотри в глаза, — напряженно сказала Ларда. Девчонкино предупреждение запоздало. Тлеющие угли звериных глаз неспешно и властно втягивали в себя взгляд Лефа — так болотная хлябь засасывает ноги неосторожного. Вроде бы лишь запнулся на кратчайший осколок мига, мимоходом, слегка, а попробуй вырвись... Два кровавых зрачка внезапно распахнулись немыслимой ширью и глубиной, занавесив собою осевшую на задние лапы тварь, и весь прополосканный холодным сиянием лес, и все остальное. А когда настойчивые окрики Торковой дочери заставили-таки парня встряхнуться, хищное почему-то оказалось вовсе не там, куда уткнулся Лефов парализованный взгляд. Зверь перетек левее и заметно ближе. Леф не стал поворачиваться к нему лицом, только вывернул шею, чтобы искоса следить за хищной тварью, да клинок опустил острием к земле. Хищное отозвалось на эти движения бешеный знает чем — не рык, не вытье, а будто немощная старуха проныла опасливую тихую жалобу. Очертания твари чуть изменились, и парень понял, что она сейчас бросится, причем именно на него. Леф еще успел крикнуть Ларде: «Не суйся, я сам!» И будто подхлестнутое этим криком гибкое темно-бурое тело отшвырнуло себя от земли. Упав на колени, Леф коротко взбросил клинок навстречу подменившей собою небо клыкастой бездне. Страшный удар по острию выломал рукоять из его пальцев, что-то задело макушку (да как задело — парню показалось, будто с хрустом надломился затылок), а потом в глаза снова ввалилось ледяное звездное множество. Меч пропал, его некогда было искать, но оставался еще бивень на левой руке; зверь лежал на траве (лежал врастяжку, не по-живому), а рядом, крепко расставив стройные, забрызганные темными пятнами ноги, стояла Ларда с ножом в руке. Лезвие ножа тоже было темным, как брызги на девчонкиных ногах, как широкая полоса на шее у мертвой твари. Лефов меч пробил грудь хищного, вошел до половины клинка и застрял. Парень несколько раз дернул его, упираясь ногой в пушистый, оказавшийся удивительно мягким и ласковым мех, только ничего не получилось. Ларда опустилась на корточки, пытаясь ножом освободить крепко засевший клинок, но и у нее ничего не вышло. А потом она наконец взглянула Лефу в лицо и ойкнула: — У тебя кровь на лбу! Леф старательно ощупал подрагивающими пальцами лоб, макушку и сказал сипло: — Это, кажется, не моя. Ты-то как? Цела? — Целей не бывает. Девчонка встала, обошла вокруг мертвой туши, а потом вдруг с размаху пнула ее ногой. — Ловко мы, правда? Вот не слыхала я, чтоб кому-нибудь удавалось так ловко хищное завалить! А ты, Гуфа, слыхала? — Нет, — сказала Гуфа. Она так и простояла все это время на краю лощины, не вмешиваясь и не мешая. А теперь подошла, окинула странным взглядом Ларду, Лефа, мертвую тварь... Да, тварь стоила того, чтобы рассмотреть ее как следует. Мускулистое тело; короткие, очень толстые лапы и короткий же, очень толстый хвост; тупая морда, состоящая, кажется, лишь из глаз да широченной клыкастой пасти... Вздыбившись, хищное могло бы облизать макушку нещуплому мужику, но, стоя на всех четырех, легко прятало длинное тело в самых ничтожных впадинах, в траве — где угодно. Да еще мех — бурый, с крупными грязно-желтыми пятнами... Такое и днем-то не вдруг разглядишь. Действительно, счастье, что удалось совладать с тварью без потерь и ран. Только правильнее не судьбу благодарить за везение, а Нурда за витязную науку. И еще самим хищным спасибо за их всегдашнюю повадку нападать сперва на того, кто кажется опаснее прочих. — Слушай... — Это Гуфа вдруг притронулась к плечу задумавшегося парня. — Слушай, а там, с той стороны, их очень боятся, когда они выходят из Мглы? Леф промолчал, он только съежился и голову втянул в плечи, будто у него за спиной размахнулись чем-то тяжелым. А Ларда взъерошилась и неласково зыркнула на старуху: чего, мол, пристаешь после этакого?! Гуфа устало улыбнулась насупленной девчонке, вздохнула. Потом сказала уже совсем о другом: — Шкуру бы снять, да только долго это, до света не успеем. Надо хоть клыки да когти забрать и еще кое-что для ведовских снадобий. Зачем же добру пропадать? Леф снова взялся за рукоять меча, потянул изо всех сил — аж в спине у него затрещало. Выдернул. Принялся чистить клинок о траву. А Ларда сказала Гуфе: — Ты, конечно, возьми отсюда все, что поценней. А мы с Лефом по лощине ближе к поляне уйдем, караулить будем. Слышишь, как галдят? Еще, чего доброго, нагрянут... — Да разве ж они отважатся в лес, где хищное? — удивилась Гуфа. — Ни за что не отважатся, хоть Истовые им прикажи, хоть сама Мгла Бездонная! Леф собрался было поддакнуть старухе, но Ларда крепко ухватила его за локоть и чуть ли не силком поволокла прочь. — Пошли-пошли! Серые нынче не те, что прежде, от них любой пакости надо ждать. Ниже по лощине свистнули тихо и коротко. Ларда вздрогнула, со вздохом поднялась на ноги. — Родитель объявился, — сказала она. — Пошли к ним, а то и так уж небось Гуфа невесть что про нас подозревает. И ночи скоро конец. Обидно будет после всего по глупости подставиться серым. Леф тоже поднялся. Пошли так пошли... Мгла знает, подозревала ли их Гуфа в чем-нибудь, с ее точки зрения, нехорошем. Если подозревала, то зря. Ничего такого они не делали — просто сидели на дне лощины, слегка соприкасаясь плечами, и даже почти не разговаривали. Красться к поляне и следить за послушниками им, кстати, и в голову не пришло. Это, действительно, было бы занятием пустым и ненужным: серые погалдели-погалдели, да так сами собой и затихли. Видать, впрямь не объявилась еще сила, способная выгнать послушников ночью (пусть даже такой светлой, как нынешняя) в лес, где недавно плакало хищное. Когда Ларда рядом, а больше никого нет — это хорошо, только Лефу было очень не по себе. Он и от схватки еще не оправился, и досадовал на возможные Гуфины подозрения — уж если навлекать подобное, так хоть бы уж не даром, а чинно посидеть рядышком можно было и на виду у старухи. Но главная причина его беспокойства крылась все-таки в Лардином поведении. Парень готов был клясться чем угодно, что девчонка прощается. Прощается с ним. Или действительно убедила себя, что он вот-вот все вспомнит и уйдет, или... Вот это самое «или» пугало Лефа похлеще, чем недавний прыжок хищного. Так путало, что парень даже думать о нем не смел. Гуфа успела хорошо потрудиться над мертвым зверем, даже ухитрилась ободрать изрядный клок шкуры с его шеи и плеча. Только с клыками старуха не сумела управиться, а потому сразу же приставила к этому делу Торка. Когда Ларда и Леф выбрались к месту своей схватки с хищным, охотник уже сноровисто ковырялся в звериной пасти, а Гуфа возилась рядом и торопливым полушепотом рассказывала, как все это случилось, то и дело перебивая саму себя обстоятельными советами, которые опытному охотнику наверняка были совсем ни к чему. Старуха так увлеклась, что пропустила мимо ушей приближение Ларды и Лефа. Когда Торк вдруг бросил свое занятие и встал, она недоуменно уставилась на него, даже выдавила что-то вроде: «Ты чего это?..» и только потом додумалась оглянуться. Охотник не стал тратить время на ненужную похвалу. Он только мимоходом стиснул пальцами Лефово плечо да легонько дернул за волосы дочь, и никакие восхищенные слова не доставили бы победителям хищной твари большего удовольствия. А потом Торк снова нагнулся над мертвым зверем. — Спешить надо, — сказал он, словно бы извиняясь. — Ночь на сломе, а в Долине я видел с полдесятка вооруженных послушников. Бродят, дубьем бы их... Этакие верзилы натасканные при двух псах. Возле корчмы крутились, я еле-еле успел схорониться. Не приведи Бездонная, удумают проведать своих на поляне — непременно сюда наскочат. — Ночью не вздумают, — отмахнулась Ларда. Торк хмыкнул: — Много ли той ночи осталось? Ты, чем болтаться, как горшок на плетне, лучше помоги Гуфе добраться до сердца. Ребра там, старая без подмоги не сдюжит. Ларда послушно сунулась помогать старухе. Леф немножко подумал, не присоединиться ли и ему, но решил, что не стоит. Во-первых, не приглашали; во-вторых, он только помехой будет — ни навыка у него к подобным делам, ни охоты, да еще и однорукость эта пакостная... Ничего, небось сами управятся. Несколько мгновений было тихо, слышались лишь сосредоточенное сопение Ларды да всякие негромкие звуки, неизбежные при таком занятии. Потом девчонка спросила — не у кого-то, а так, вообще: — Значит, все, уходим? И больше никаких надежд на тростинку нет? Никто не ответил. Тогда Ларда спросила опять: — А откуда она вообще взялась, тростинка эта? Ее сделали, да? А разве нельзя еще одну сделать? Старуха выпрямилась, уперла в Лардину макушку ехидный взгляд. — Тростинка эта у меня от родительницы, — медленно выговорила она. — Но я знаю, как сделать другую, — это легко, не нужны даже ведовские зелья, которые погибли в землянке. Всего-то и надо — натрясти с листьев чернопятицы горшочек утренней росы и до солнечной смерти успеть сварить в нем свежесорванную почку шепотника, которая усохла, не распустившись. Потом до нового солнца вымачивать в этом отваре любую палку. Еще, конечно, всякие особенные слова нужно говорить — я знаю, какие. — И все?! — Ларду словно что-то куснуло за то место, на котором сидят. Леф и охотник тоже обалдело уставились на старуху. Неужели так просто? Тогда какого же бешеного?! — Почти все, — оскалилась Гуфа. — Я только маленькую малость забыла сказать: почку нужно варить вместе с кровью и мозгом неродившегося младенца. Поняли? А ежели поняли, так чего уж — ступайте в Долину или еще куда, найдите брюхатую бабу... Ну, кто пойдет? Ты, Торк? Или дочери твоей хочется? Нет, вижу: не хочется ни ей, ни тебе. Леф потупился. Торк и Ларда снова деловито склонились над распластанной тварью — как-то уж чересчур деловито, не столько ради дела, сколько ради того, чтобы спрятать глаза. — То-то же, — сказала Гуфа. — Вообразили, что старая вконец из ума выкатилась — до простейшего не может додуматься без ваших мудрых подсказок? Зря вы такое вообразили, вовсе зря. Помолчали. Потом бывшая ведунья уже иначе, обычным своим тоном спросила у Торка: — Ну а что же дружок-то твой рассказал? — Да так, разное-всякое. После перескажу, а сейчас... — Торк вытер о траву перепачканные ладони, встал. — Уходить бы нам, старая. Глянь, вон Утренний Глаз видать. — Уходить так уходить, — пожала плечами старуха. Она шагнула от изуродованной туши, но Ларда шустро ухватила ее за подол: — Я еще спросить хочу о тростинке... — Забудь ты, глупая. — Гуфа осторожно разжала девчонкины пальцы. — О тростинке, о силе моей ведовской, о Нурдовом зрении — забудь. Это все быльем поросло. Сгинуло. Догорело. Не будет... Она запнулась, испуганно обернулась к Лефу, и Ларда снизу вверх уставилась в белое, стремительно мокреющее Лефово лицо и Торк недоуменно изломил брови... Леф хрипел. Волна ледяной мути выплеснулась из сорвавшегося бешеным трепыханием сердца, взломала виски душной неистовой болью... Парень попытался крикнуть, но крик не сумел протиснуться сквозь ссохшееся горло; попытался сесть, и вместо этого неловко упал, ободрав щеку о колючие травяные стебли. Будто сквозь алый туман он видел, как вскочила, рванулась к нему Ларда и как старуха с неожиданной силой впилась в нее, повисла, не подпустила. — Не смей! Если хочешь ему добра, и себе, и всем — не смей, не мешай! Старуха кричала так, словно не надо было таиться, словно бы поблизости не шныряли враги, но Лефу эти крики казались чуть слышным шепотом — их глушил разламывающий голову грохот. Догорело. Не будет. Не будет. Догорело. Прошло. Догорело. Будущего. Не будет. Эти слова колотились в ушах, смывая чувство и вспугивая мысли. Слова из тягостного недавнего сна. Слова из собственной песни — единственной песни не придуманной, а выстраданной, вымученной, рожденной двумя несчастьями, страшней которых тебе пока еще не довелось испытать, и потому едва ли не самой неудачной из всех твоих песен. А будущего не будет, а прошлое догорело, И память нам пудрит веки прозрачной горькой золой... Ленивый рокот прибоя; крики белых поморских птиц; искривленные лицемерной улыбкой губы Поксэ; прозрачные капли на смуглой груди выбирающейся из ручья Рюни; залитая кровью шея архонт-магистра; выцветшая голубизна материнских глаз; немыслимо древний щеголь, ласкающий клавиши клавикордов; запах осклизлых, вылизанных волнами свай заброшенного причала... Это вернулось. Жизнь, а не жалкие тени лиц и событий, вроде тех, которые дарила колдовская бронза. Жизнь. Своя. Настоящая. Парень тяжело заворочался в траве, пытаясь встать на ноги. Он не видел, как бледная, до крови грызущая губы Ларда выцарапала из мешочка с грибом-амулетом что-то остро взблеснувшее в звездном свете, как она размахнулась — широко, злобно, — собираясь отшвырнуть прочь неведомую блестяшку... 15 — Ничего этакого он не рассказал. Говорит, послушники возятся где-то на Склоне — много их там и вроде бы очень прячутся, только они все уже знают... — Охотник поправил торчащую из земляной стены лучину, щелчком сбил обгорелое. — Так мы и сами уже видели, где они возятся и ради чего. — Объяснил ты ему? — безразлично спросила Гуфа, просто так спросила, чтоб не молчать. — Объяснил, конечно, — усмехнулся Торк-охотник. — Я ж себя не обязывал охранять послушнические тайны! Он запнулся, ладонями стер усмешку с лица, вздохнул: — Еще он про Мурфа рассказал, за что серые так его свирепо... Упоминание о Мурфе помогло Лефу наконец-то стряхнуть тягостное оцепенение, охватившее его еще там, возле обезображенной туши хищного. Оцепенение — это, конечно, не совсем точное слово, но точного в человеческом языке просто-напросто нет. Люди еще не выдумали названия для такого. Парень вроде бы слышал, видел и понимал происходящее; сказали: «Пора уходить!» — встал и пошел вслед за всеми; не спотыкался, не падал, даже помогал то Гуфе, то Ларде. И все-таки он был вроде и тут, и где-то еще. Ни с кем не заговаривал, Лардиных робких приставаний будто не замечал. Наступил на колючий стебель — босой ногой, крепко, всей своей тяжестью — и даже не почувствовал. Если бы Торк с Гуфой силком не остановили, не повыдергивали обломившиеся шипы и не уняли бы кровь, одна Бездонная знает, чем это могло окончиться. Леф не помнил, как шел, как забирался в сырую тьму подземного лаза — того самого, в котором он слушал мучительные Лардины недомолвки, а потом видел тягостный сон о нездешних местах. Не помнил выцветающих звезд над головой и радостного рассветного зарева, на которое с такой тревогой оглядывались его спутники. Не помнил, как Гуфа то и дело отставала от всех, чуть ли не пригоршнями разбрасывала по земле свое вонючее зелье, а Торк мрачно цедил, что кровавый запах пораненной Лефовой ступни не перебить никакими снадобьями. Теперь, очнувшись, Леф не мог взять в толк, почему так болит нога и почему Ларда смотрит на него, будто на смертельно хворого или будто это она сама уже прикоснулась к теплому ласковому песку Вечной Дороги. Зато парень понимал и помнил другое. Здешние звезды не желали складываться в узоры созвездий, различать которые учил наследника своей чести свитский его несокрушимости капитан Лакорра Сано Санол. По тогдашнему малолетству, Нор плохо запоминал эти уроки, да и продолжались они недолго. Очень скоро вместо благородных капитанских наук парню пришлось постигать искусство выживания в припортовых трущобах. Так что зря франтоватый предок орденского адмирала брызгал слюной, понося его невежество и ненаблюдательность. Кабацкий певец и вышибала по имени Нор знал небо не хуже, но и не лучше любого обитателя Припортовья, а воспитанник столяра Леф рассматривал звезды не чаще, чем прочие братья-общинники Галечной Долины. Там не было ни луны, ни Крабьих Фонариков — вот и все, что парень сумел рассказать высокоученому старику. А тот раздраженно отмахнулся и сказал, будто в прежнем большом Мире имелись места, где луна появлялась лишь на пару десятков ночей, а ни один из фонариков не появлялся вовсе. Перед тем как отправить парня в Серую Прорву, эрц-капитан заставил его рассматривать навигационные атласы, рисовать по памяти, запоминать. И просил, требовал, умолял: смотри в небо, внимательно смотри в небо здесь и там! Ну и что? Теперь известно: по эту сторону Мглы нет ни Кливера, ни Кнута, ни Торной Тропы. И Утренний Глаз — это, наверное, не Слеза Морячки: она белая, а Глаз голубой. Ну и что? До Катастрофы небо над Бескрайним Миром было большим и разным. Можно дождаться ночи, выбрать какие-нибудь кучки звезд и соединить их каким-нибудь узором. Дряхлый дед орденского адмирала будет листать замусоленные древние атласы и, может быть, найдет в них похожее, а может быть — не найдет. Но если не найдет, то это ничего не будет означать. «Мир был чересчур велик, дружочек. Судить наверняка можно только если по ту и по эту сторону сыщется одинаковое». Так сказал ученый старец Фурст, когда ни в одной из своих несметных книг не сумел найти ни единого слова на языке запрорвных людей. А охотник рассказывает о Мурфе, и рассказ его страшен — страшно представить себе последние дни певца из Черноземелья, и еще страшнее вспоминать свою прошлогоднюю драку с ним. Серые затащили Точеную Глотку на одну из заимок тогда же, когда и Фунза, — затащили как бы для песен, на один только вечер, но больше никто не видал Мурфа до самого дня Мглы. В Мурфовой общине забродили слухи, будто певец мимоходом глянул в Священный Колодец и вдруг понял, что ему надлежит не увеселять бездельных любителей браги, а выдумывать и петь благодарения Бездонной и ее смиренным послушникам. Может быть, серые вправду пытались пугать Мурфа колодцем или добивались своего злым колдовством, или почему-то решили договариваться с Точеной Глоткой по-доброму: ты, мол, для нас, а мы для тебя (хотя чего еще могли они пообещать купающемуся в достатке и всеобщем почете Отцу Веселья?). Торков приятель, имя которого охотник и Гуфа словно бы нарочно избегали называть, конечно же, не был осведомлен о подобных секретах. Знал он только, что Истовые почему-то не смогли совладать с певцом. Последнее время в Галечной Долине, куда чаще, чем прежде, бывали люди из Жирных Земель. Менялы; сборщики прокормления для смиренных защитников; Ревностные, мечтающие своими глазами увидеть Бездонную (а если достанет отваги, то окунуть хоть кончик мизинца в ее серый Туман)... Все эти приезжие и проезжие привычно употребляли имя Мурфа как злое бранное слово; некоторые из них при случае поминали отвратительную выходку Отца Веселья — поминали, плюясь и гримасничая, будто при виде раздавленного тележным колесом древогрыза. Только из этих невнятных и нарочитых проклятий никак не понять было, что же за выходку такую позволил себе Точеная Глотка. Но пару дней назад собравшийся восвояси меняла решил напоследок отпраздновать какую-то свою меняльскую удачу и так набражничался, что язык его принялся вихлять вовсе отдельно от осторожности и разума. Неведомый Торков приятель был рядом и слушал болтовню хмельного кутилы, похвалявшегося, будто все видел собственными своими глазами («Вот этими, вот этими самыми», — то и дело принимался бормотать меняла, тыкая грязными ногтями себе чуть ли не прямо в зрачки). Это случилось на Великом Благодарственном Сходе черноземельских общин, затеянном Истовыми в честь Мглы-милостивицы, которая соблаговолила позволить своим смиренным послушникам вступиться за оставленных ею без защиты братьев-людей. Сход был назначен на обширном выгоне, отведенном вскорости после Ненаступивших Дней под выпас для жертвенной скотины. Посреди него поставили бревенчатый помост, на котором устроились Истовые, Предстоятель, Мудрые, общинные старосты, начальствующие над заимками старшие братья и еще какие-то люди. Они ни на миг не позволили себе присесть или отлучиться — так и стояли от рассвета едва ли не до полной солнечной силы, пока на жертвенный выгон стекались братья-общинники. Пришли, конечно, не все — даже Истовым было бы не под силу собрать в одном месте всех обитателей Жирных Земель. Однако одетые в серое скороходы постарались, чтобы пришли очень многие. Толпище копилось долго. Приходившие люди сбивались поближе к помосту; людские кучки росли, сливались и потихоньку подминали под себя равнину, вытоптанную копытами дожидающихся Священного Колодца круглорогов. Небо над выгоном наливалось пыльным зноем и слитным растревоженным гомоном. Кое-кто уже чуть ли не с насмешкой тыкал пальцами в переминающиеся на помосте фигуры — дескать, как возможно стоять этакое долгое время, ни разу не угомонив понятную каждому человечью надобность? Многие, не видя интересного и утомившись ждать невесть чего, уже подумывали, как бы это потихоньку убраться домой. Скороходы ведь не предупреждали, что будет так долго! И пить уже хочется, и есть, и вообще... Бешеный знает тех, на помосте, может, у них под накидками горшки попривешены — а прочим что делать, которые не готовились? Опять же, в хозяйствах по весенней поре работы выше ушей... Неужели Мгле-милостивице и вправду угодно, чтобы братья-общинники вместо всем полезных трудов парились на жертвенном выгоне без всякого дела? Нужен ей этот сход небось, как скрипуну копыта. Тоже ведь удумали серые — Бездонная им голубые клинки еще зимой подарила, а с благодарностью дотянули аж до поздней весны! Но ежели она — Мгла то есть — на этакое промедление не осерчала, то и до будущей зимы спокойно дотерпит. Думали так наверняка многие, если не все, только мало кто решился высказывать подобное вслух. А уйти, кажется, не решился никто. Просто не получалось взять да и повернуться спиной к молчаливым фигурам на помосте, раздвинуть локтями сгрудившихся вокруг братьев-людей и вытолкаться прочь из толпы. Потому что за огородившим выгон крепким плетнем у перелазов и на плоских вершинах близких холмов весело посверкивала бронза копейных наконечников. Как-то больно много оказалось вдруг копейщиков у Предстоятеля — куда больше, чем положено по обычаю. Рослые, мордатые, неприятно похожие друг на друга и на новоявленных смиренных защитников, они по трое — по четверо стояли именно в тех местах, которые никак нельзя было обойти стороной, выбираясь с выгона. Стояли спокойно, доброжелательно поглядывали на приходящих, малым да немощным помогали лезть через плетень, но почему-то ни у кого не возникало и тени надежды, что эти верзилы станут вот так же по-доброму или хоть безразлично глядеть на вылезающих обратно. Менялы — народ шустрый и пронырливый. Тот, похвалявшийся своим всезнайством, изловчился протиснуться к самому помосту: понимал, что если оттуда начнут говорить, то большинство пришедших ничего не расслышит. А он сумел разобрать каждое слово из первых уст без помощи специально засланных в толпу повторял, которые наверняка перевирали и путали речь Предстоятеля. Да, раньше других заговорил Предстоятель. Проникновенно и внятно он для чего-то рассказывал давно и всем известные вещи: как Мгла решила покарать утратившие почтение к ней и к ее послушникам горные общины; как наслала исчадий да бешеных в небывалом числе и в небывалое время и как Мир потерял старых защитников и обрел новых. Еще он сказал о том, что Бездонная в неимоверной милости своей покуда терпит изменивших клятве воинов Галечной Долины, которые вместо спасения жизней братьев-людей вздумали спасать собственные. Эти клятвопреступники подняли оружие против самих Истовых, выгнав немощных старцев из-под защиты стен их извечной обители, казалось бы, на верную гибель. Однако Мгла не позволила свершиться несправедливости и охранила главных своих послушников. В безграничной милости она до сих пор ждет, что отступники повинятся перед нею и людом. Но те прячутся в неприступном строении и виниться ни перед кем не хотят. Они даже смеют иногда врать дымами, что Витязь Нурд и старая ведунья с Лесистого Склона живы, здравы и вовсе не покараны гибелью за известные всем попытки оболгать Истовых. Вот этого меняла не понял. То есть всякие слухи впрямь ползали по Черноземелью, и наверняка слухи эти вранье, раз и серые и Предстоятель так их называют. Но вот кто мог донести это самое вранье до Жирных Земель? Дымы бывшей Первой Заимки никто, кроме послушников и Ревностных, видеть теперь не может — сами же Истовые запретили приближаться ко Мгле и к Мировой Меже без их личного соизволения. А те, кто подобного соизволения удостаивается, конечно же не станут вторить неугодным вымыслам. Как же так? Не ведовство ли тут? Но ежели не без ведовства, то, выходит, ведунья и впрямь жива? Или кто-то из клятвопреступников обучен колдовству и знается со смутными и прочей невидимой для обычных людей жутью? Бешеный разберет, прямо ли на Сходе запали эти сомнения в менялью голову или только теперь вызрели они в надкушенном брагой уме. Неважно это — когда; да и нет никакого интереса знать, что там копошится под волосами хмельного кутилы. Есть у него глаза, которые видели, есть рот, чтобы об увиденном рассказать, и нет разума, способного уследить за вертлявым дурным языком, — вот и славно, а прочее пускай его самого заботит. Меняла не заметил, как на помосте появился Мурф. Предстоятель замолчал — похоже было, что он еще не закончил свой нелепый рассказ про известное всем, а просто очередной раз дает повторялам возможность донести свои слова до окраин людского скопища. Но бормотание повторял стихло, и осанистый старик так и не разлепил губы. Он неторопливо шагнул в сторону, и на его месте вдруг оказался Отец Веселья. Может быть, Мурф давно уже прятался за предстоятельской спиной, или это толпа серых и мудрых выдвинула его из себя — меняла стоял слишком близко, и мог видеть лишь то, что происходило на самом краю помоста. Затянувшееся гостевание на заимках никак не изменило внешность певца, разве только пук волос на его макушке стягивала теперь широкая полоса крашенной в серое кожи — похожими полосами почему-то вздумали повязать себе головы и копейщики Предстоятеля. А в остальном Мурф как Мурф: презрительный прищур, самоуверенно вздернута изукрашенная блестяшками борода, широченная грудь колесом... Увидав знакомую фигуру Отца Веселья, люд встрепенулся, радостно загомонил. Наверняка даже глупые понимали, что нынче он не станет играть праздничные суесловные песенки, но все равно — что бы ни спел Мурф, лучше уж слушать его, чем скучные и никому не нужные россказни. Толпа заворочалась, задние норовили вдавиться поближе к певцу (послушать-то хочется, а на повторял в таком деле надежды нет никакой). Где-то уже затеялась перебранка; несмотря на тесноту и толчки, кто-то принялся трескуче лупить себя ладонями по коленям... А потом гомонливую сумятицу пропорол пронзительный тонкий крик — обалдевшему в давке меняле показалось, будто на помосте убивают маленького ребенка. Страшный звук повторился еще раз, уже в полной тишине, и только тогда стало понятно: это под Мурфовым лучком кричат виольные струны. — Вы, гнилоголовые! — Злобные слова Точеной Глотки, наверное, были слышны даже копейщикам на дальних холмах. — Знать бы вам, как вы сейчас похожи на стадо! Как вам подходит толпиться именно на этом выпасе! Ну, чего рты пораспахивали, чего таращитесь? Не поняли? Ни одна жертвенная тварь не может понять, что она жертвенная. Эх вы, круглороги... Он вроде бы всхлипнул, и виола пронзительно запричитала, заплакала в его руках, а через миг в ее стенания вплелся неожиданно сиплый голос того, кого привыкли считать Отцом Веселья. Меняла не запомнил слов. Мурф вроде бы пел что-то страшное и малопонятное: о небывалых снегах; о ветрах, которые плачут, будто хворые дети; об отвратительных серых птицах, способных питаться лишь мертвечиной; об умершей правде и глупой людской покорности... Впрочем, он успел пропеть немногое. Можно лишь догадываться, чего ждали от певца стоящие на помосте; а вот что он обманул ожидания серых и мудрых — это уж без сомнения. За Мурфовой спиной поднялся ропот; видно было, как Предстоятель пытался хватать руками лучок, а Мурф, не переставая петь, ударил его локтем в лицо... И тут же то ли на помосте, то ли где-то в толпе раздался истошный повелительный выкрик, что-то сухо щелкнуло, будто гибким прутом с маху хлестнули по натянутой коже, и песня оборвалась. В непробиваемой тишине следили ошеломленные люди, как кровянеет борода захлебнувшегося руладой певца, как обмякает, клонится его огромное могучее тело... Звонко ойкнула упавшая виола, ударился о бревенчатый настил затылок Отца Веселья... На помосте переругивались громко и зло; а кишевшие в толпе повторялы вопили на разные голоса, что надо всем по домам, что нечего транжирить погожий день, что работа ждать не умеет, и копейщики в нескольких местах торопливо ломали плетень, давая толпе возможность поскорее вытечь со сходного места. Вечером говорящие дымы и скороходы в серых накидках разнесли по общинам весть, что волею Мглы преступный певец наказан погибелью и недопущением на Вечную Дорогу. Тело его провезут по всем обитаемым землям в назидание маловерам, после чего выдадут Бездонной. «И такая же кара ждет всякого, кто осмелится хулить Милостивицу или носящих ее цвет», — говорили скороходы, только лучше бы им не произносить подобные слова. Без этих неосторожных пояснений многие так бы и недопоняли, кого Мурф назвал серыми падальщиками, жиреющими на человечьей покорности. Остальное в Галечной Долине знали и без меняльей болтливости. Заимочные дымы донесли и сюда заботливый совет Истовых не то что вслух, а даже мысленно не поминать преступных Мурфовых песнопений (а то, мол, Бездонная уж очень серчает на очернителя — как бы гнев ее не задел и неосторожных, хоть бы они и с осуждением повторяли спетое Отцом Нечестивого Веселья). Братья-люди уже научились верить советам Истовых. От дымов да из рассказов проезжих общинники Галечной Долины знали об участи черноземельца Голта, решившего, будто несколько мгновений в Тумане Мировой Межи вымучат его меньше, чем дальняя дорога через все Жирные Земли. Зять Голта так и не дождался в гости своего ленивого родственника. Мгла, озлившись на непокорного, взбесила псов бродившего вдоль окраины Мира послушнического дозора, и те порвали Голта в клочки. Дозорные, конечно же, поперек себя вывернулись в попытках спасти неосторожного дурака, но совладать с остервенившимися зверюгами не сумели. Останки неразумного Голта долго возили на телеге из общины в общину — лишь дня через три отпустили его на Вечную Дорогу. За эти три дня очень многие черноземельцы успели полюбоваться назидательным зрелищем так же, как очень многие жители Галечной Долины полюбовались вспоротым животом и выдавленными глазами незадачливого паренька из Десяти Дворов. Бедняга тоже ослушался доброго послушнического совета и в поисках жердей, подходящих для починки кровли, выбрел к самому Гнезду Отважных. Послушники говорят, что нашли его уже вот таким, а вокруг ну хоть бы тебе один звериный или человечий след, хоть бы веточка обломанная — ничего. Оно и понятно: гнев Бездонной не обязательно следы оставляет. Так что болтливый меняла, может быть, уже горько кается в своей болтовне — это, конечно, ежели помнит, чего успела натрясти с его языка хмельная бесшабашная дурь. Долго, обстоятельно говорил Торк. Он и невесть из чьих уст слышанные меняльи слова постарался повторить все до единого, и, похоже, еще от себя навыдумывал всякого. И ведь никто не перебивал, хоть всем наверняка интересно было лишь то, что меняла видал да слыхал, а вовсе не вольные Торковы домыслы и не то, над чем скрипели не слишком-то поворотливые меняльи мозги. Молча сидели они — Гуфа, Ларда, Леф, неподвижно сидели. Казалось, будто даже кремнистая сырая земля, прогрызенная давними копателями, и та не мертвее привалившихся к ней людей. И после того, как охотник замолчал, еще долго ничто не менялось. Только мельтешение отсветов истрепанного сквозняком пламени придавало лицам подобие живой изменчивости, когда Торк время от времени обламывал нагар или запаливал новую смоляную щепу от скорченного предсмертной агонией уголька. Наконец Гуфа очнулась. — Ты что же лучины жжешь без конца? — выговорила она скучным бесцветным голосом. — Ты это зря: сидеть-то и впотьмах можно, а идти без света тяжеленько придется. Тем более, у нас теперь не только дочка твоя, а и Леф охромел... Кончай, говорю, транжирство... И вдруг без всякого перехода голос ее сделался жестким и властным (Леф аж вздрогнул от неожиданности, и охотник с Лардой вздрогнули тоже): — И не хватит ли тебе ерзать вокруг да около, Торк? Ведь рассказал же твой дружочек о чем-то поважней Мурфовой гибели. Скажешь, нет? Не скажешь, не станешь врать! «Твой дружочек...» Сказала бы лучше: «твой душевный дружочек» — вышло бы совсем так же, как говаривал высокоученый эрц-капитан Фурст. Понятно теперь, кто таков старик по имени Гуфа, снившийся тебе в этом вот самом лазе? Да, понятно. Теперь многое стало яснее ясного. Вот и сбылось мучительное твое желание не страдать от ущербности калечной памяти, ты, кабацкий певец и вышибала Леф, нынешний Витязь Нор или как там тебя?.. Будь проклята продравшаяся на свет память; будьте вы все прокляты — Всемогущие Ветры, Мгла-милостивица, поганка-судьба... Будьте прокляты все вы, чьими стараниями в одно тело вложены две души! Нет-нет, лучше попытаться забыть; лучше суметь задуматься: чего это добивается от Торка ведунья? Охотник вроде бы и сам не понимал, чего она хочет. — Ты, Гуфа, чем меня пытать, лучше сама ответь... — Он старательно затолкал в сильно похудевшую связку лучин ту, что уже держал наготове; потом, словно торопясь воспользоваться остатками убывающего света, пристально вгляделся в Гуфино лицо. — Ответь: почему Истовые не смогли совладать с Мурфом? С Фунзом-то у них все получилось как захотели, а тут... Старуха досадливо затрясла головой: — Ты что же, если прямо сейчас об этом не дознаешься, так вовсе покоя лишишься? Пить-спать, что ли, не сможешь, пока не дознаешься? Как же, поверю я... — Пить-спать, конечно, смогу, но ты все же ответь. — Торк спокойно и вроде бы даже с ленцой в голосе гнул свое. — Ответь, говорю! — Да чего тут отвечать-то?! Мурф был певец, пойми! Склочный человек, заносчивый, кичливый, но — певец. Настоящий, какого в Мире разве что только одного еще можно сыскать. Конечно, Истовые колдовством его хотели усмирить, как и Фунза, только с настоящим певцом даже самый сильный колдун разве совладает? Нет, тут никак не совладать. Умный бы и пытаться не стал. — Она искоса глянула на Лефа и вновь обернулась к охотнику. — Поначалу, небось, вроде и вышло; да только душа его не смогла чужую волю стерпеть, взвилась — вот и выплеснулось из нее вовсе не то, что назначили Истовые. И, может, вовсе не то, что хотелось ему самому... — Жаль. Это слово вырвалось до того внезапно, что Леф поначалу даже не понял, с чего это все воззрились на него с таким изумлением. А когда понял, пояснил торопливо: — Жаль, что мы с ним тогда так... Ухо это... И песню жаль. Не запомнил ее, наверно, никто, жаль, что пропала. — Да, песню жалко, — согласилась Гуфа. — Поди, вовсе не худшая из Мурфовых песен была, если даже менялью душу пронять сумела. Ну, — вдруг резко обернулась она к Торку, — ты, может, еще о чем хочешь спросить? Ты не мешкай, спрашивай, а то я сама начну дознаваться! Торк как-то странно ухмыльнулся — вроде бы и не улыбка получилась, а то ли оскал нехороший, то ли просто губы у него свело. — Да уж спрошу, — сказал он. — Сколько надобно засыпать гремучей пыли в проклятую трубу, чтоб гирька из нее летела далеко и убойно? Выражение Гуфиного лица уже не различалось в мерцающем свете, однако Леф готов был поклясться, что старуха выпучила глаза. — Да с пол моей горсти... Там в мешке с зельем хранился этакий горшочек — если им зачерпнуть, то получалось в самый раз. А к чему это?.. — Погоди, — оборвал ее Торк. — Еще не твой черед спрашивать. Скажи-ка, сколько пыли оставалось в мешке, который серые прикопали под твоим очагом? — Да раза на три от силы. А к чему?.. — А к тому. Я, конечно, об этом зелье знаю только из ваших с Нурдом рассказов. Нурд вроде говорил, что чем плотнее заколачиваешь его в трубку, тем больше получается грохоту и тем дальше улетает гирька. Так? — Ну, так. — А труба (она хоть и железная, но не шибко крепкая на вид) все же остается целой, так? — Ну, так. Да чего ж ты?.. — А того. Ты, старая, теперь очень хорошо подумай да и ответь: достаточно ли было тех полутора горстей пыли, что оставались в мешке, чтобы аж этак разворотить твою землянку? Конечно, лучинный огонек совершенно случайно погас именно при этих словах охотника. И все же Лефу сделалось не по себе. Вышло так, будто лучина погасла от страха. Чушь, конечно, лучины бояться не умеют... Но ведь, к примеру, и Ларду мало что напугать способно, а когда смутно различимые лица канули в ожидаемую, но все-таки показавшуюся внезапной тьму, девчонка ойкнула и судорожно вцепилась ледяными пальцами в Лефов локоть. Только, наверное, испугала ее не похожая на дурное предзнаменование гибель света — просто Ларда сразу поняла жуткий смысл родительского вопроса. И Гуфа сразу сумела разгадать этот смысл, она тоже испугалась, да не на шутку — иначе отчего бы так дрожать ее голосу? — Ты думаешь... Думаешь, они смогли... — Да не думаю я — знаю. — Торк казался совершенно спокойным (оно и понятно: у него было время осознать новости и привыкнуть к ним). — Солнца за четыре до вчерашнего серые пригнали к той заимке, что на Лесистом Склоне, две телеги — не то из Черноземелья, не то откуда-то ближе. Нескольких наших мужиков послушники подрядили сволакивать с телег и перетаскивать через заимочную ограду нелегонькие тюки — тюки эти пылили и мазались черным, словно были в них толченые уголья. Причем мужикам-таскунам велели быть наготове: скоро понадобится вынимать все тюки обратно. И в ту же пору тамошний старший брат похвалялся, будто опять-таки Бездонная так страшно покарает хулителей, засевших в бывшей Первой Заимке, что даже в самых дальних общинах услышат грохот и почувствуют, как вздрогнет земля. Он замолчал. Остальные тоже молчали. Леф слышал лишь трудное дыхание Ларды — девчонка словно бы только что на крутую горку взбежала. Потом Торк спросил: — Как думаешь, старая, откуда бы это они?.. Может, Древняя Глина? — Древняя Глина... — Гуфа выговорила это, как обычно выговаривают бранные словеса. — Древняя Глина... Ведунья прокашлялась и вдруг принялась монотонно бормотать: — ...Еще в неуважении красного цвета уличены мною пастух общинного стада Логт и его женщина Вута, и его же малолетние дети. В утро давешнего праздного дня сам я слышал, как упомянутый Логт, против воли Всеужасающего ковыряясь на своем огороде, говорил: все послушники и все старшие над ними — лукавые лодыри; они-де потчуют нас страшными сказками, чтоб мы потчевали их брюквой да патокой. А баба его говорила: выдумали-де назначить праздный день в самую огородную пору. И еще говорила: не то дурни они, не то нарочно хотят нам голодной зимы, а только пусть им — это она о носителях красного цвета говорила — пусть, значит, им каждый кусок зимой поперек брюха станет. А малолетние их дети слушали и увеселялись противным для уха смехом... Гуфа запнулась, переводя дыхание, но никто ничего не успел спросить, потому что она сразу же забубнила опять: — ...И Великий Всеужасающий, Пожиратель Солнца и Отрыгивающий Звездами, сказал: я велик, вы же все — которые на двух ногах, и которые на четырех, и которые с крыльями — одинаково прах и тлен, смрада моего недостойный; хоть есть среди вас те, кому жалую я носить красное, ибо они лучшие из вас и достойны смрада моего... Леф уже начал всерьез опасаться за старухин рассудок (да и Торк с Лардой наверняка тоже заопасались), как вдруг ведунья заговорила по-обычному. — Небось думаете, что это я умишком протухла от нынешних новостей? — спросила она с ехидцей. — Коли впрямь думаете так, то зря. Это я вам Древнюю Глину рассказывала. Многое множество досок, и на всех вот эдакое. Так что вряд ли Истовые могли дознаться из них о тайне гремучего зелья. — Однако же откуда-то они эту тайну знают. Может, на Первой Заимке хранится не всё? — предположил Торк. — Может, и так, — хмыкнула старуха. — Только думается мне, что теперь уже нет особой важности, как да откуда. Снова все замолчали. Леф ощупью нашарил Лардину руку, стиснул тихонько, и девчонка не вырвалась. Только уж лучше бы она вырывалась, лучше бы наговорила каких-нибудь обидных дерзостей или даже ударила — все показалось бы парню лучше, чем эта вялая неподвижность безразличных холодных пальцев. Эх ты, наследник капитанской чести с четырьмя именами! Себя-то пожалеть не забыл, а ее? Думаешь, это тебе сейчас хуже всех? Никто ей не объяснял, что за внезапная хворь скрючила тебя там, возле полуободранной туши хищного, только Ларда и без объяснений все поняла: слишком боялась она этого, случившегося, чтоб не узнать. Да еще и пластинка твоя проклятая... Вот, значит, какова была та «всем глупостям глупость», на которую почти готова была решиться взбалмошная Торкова дочка! Значит, тогда, во Мгле, приметила-таки, как ты зарывал оберег своей памяти, выкопала его тайком и все время таскала при себе. Таскала и мучилась: отдать — не отдать... А когда уже без малого отважилась ради всех сущих в Мире жертвовать единственной своей надеждой на счастье, оказалось, что даже этой жертвы ей не дано. Наверное, до смерти будут помниться Лардины глаза, увиденные сквозь кровавое мельтешение пробуждающихся теней нездешнего мира. И тогдашний невероятный прыжок старой ведуньи тоже запомнится до Вечной Дороги. Неужели Гуфа не поняла, что сбылось-таки ею же напророченное; что маленький глупый Леф, который тебе и Незнающий, и певец, и воин, все вспомнил сам? Не могла старуха этого не понять, никак не могла. Но тогда почему она не позволила Ларде выкинуть ставшую никому не нужной проклятую блестяшку? Хуже хищного кинулась, в последний миг выхватила ее из девчоночьего кулака — почему? Ну почему же, почему по обе стороны проклятой Мглы продолжается одна и та же пытка вопросами, на которые, словно в злую издевку, никто не желает давать ответа?! Молчанка длилась долго. Леф решил, что старшие позасыпали и можно попробовать сунуться к Ларде с утешениями да клятвами (парень успел убедить себя, будто и впрямь навсегда останется по эту сторону Тумана, — очень уж страшно было окончательно выпустить на волю память о нездешнем мире, и потому этот самый мир тоже казался страшным). Но старшие и не думали спать. — Как же нам теперь быть, старая? — снова подал голос Торк. — Мне-то почем знать? — сварливо отозвалась старуха. — Это я в прежние времена могла обо всем дознаваться, а нынче от меня совсем никакого проку. Нынче ты уж лучше у Вечного Старца попроси помощи. — Думаешь, от него будет больше проку, чем от тебя? — Как-то странно принял Торк нелепый Гуфин совет; так принял, будто в совете этом и впрямь могла оказаться не одна лишь насмешка. Гуфа немного посопела, успокаиваясь, потом сказала: — Кто его знает... Может, и стоит попробовать, когда воротимся. Конечно, на вид ума в нем вовсе никакого, но для чего-то же Истовые его кормили... И вы с Хоном кормите для чего-то, а кто вас заставляет? Вроде никто... А может статься, он же сам и заставил — сперва их, теперь вас? Может, он только притворяется гнилоголовым объедком, а на деле — великий колдун? Леф слушал Гуфины размышления и чувствовал, что брови у него норовят вылезти куда-то на самую маковку. Он уже раскрыл рот для вопроса, но так и не успел выговорить ни слова — его опередила Ларда. Ну ни следа не осталось от девчоночьей вялости да горестных вздохов! — Так он что же, на самом деле есть? Они его и вправду прятали на Первой Заимке? Значит, выходит, что все действительно правда — и про Вечного Старца, и про Смутных, и про Свистоухов тоже — все-все? — О Смутных да Свистоухах ничего не скажу, не видал, — отозвался охотник, явно обрадованный проснувшимся дочкиным любопытством. — А на Старца сможешь сама поглядеть, если сумеем воротиться живыми. Только не больно-то приятно смотреть на него — он из себя хуже неученого Незнающего. Против ожидания Ларда на этом и успокоилась. Торк для верности промедлил пару мгновений и вновь заговорил со старухой. Вернее, лишь попытался заговорить, потому что почтительное чадо не дало ему даже первое слово закончить. — Гуфа... — Ларда поперхнулась и довольно долго молчала, но что-то в ее сорвавшемся голосе заставило остальных терпеливо ждать продолжения. — Гуфа, — вновь начала девчонка, — ты вот говорила про ведовскую тростинку — ну, что детеныш неродившийся нужен, если новую делать... А скажи: он обязательно должен быть человеческим, детеныш этот? 16 Хон будто заранее знал, когда они воротятся. Последнее, что видел Леф несколько дней назад, забираясь в нору потайного выхода, было заляпанное жирным факельным светом лицо провожавшего их столяра. И теперь обнаружилось, что Хон все так же торчит почти на том же месте — словно нарочно встречать пришел или так и слонялся тут безотлучно все эти дни. Только почему-то не было при нем ни лучины, ни факела, будто бы он приловчился бродить без света по бесконечным переходам непомерного каменного строения — а ведь в них недолго и заплутать, недолго и с жизнью расстаться, оскользнувшись на замшелых ступенях! Да, огня столяр с собой не имел, зато для чего-то тискал в кулаке рукоять проклятого меча. Торк (он шел по лазу впереди всех и первым ступил на каменный пол бывшей обители Истовых) от неожиданности чуть не выронил догорающую смоляную щепу, когда дохленькие блики ее огонька внезапно зарезвились на голубом клинке. — Чтоб у тебя хвост на лысине вырос, пугатель, — буркнул охотник, разглядев лицо шагнувшего навстречу приятеля. — Чего тебе вздумалось этак-то? На Свистоуха засел или просто дуростью тешишься? Хон не ответил — он считал выкарабкивающиеся из лаза тени. Поняв, что вернулись все, жадно спросил: — Ну, удалось вам? — Даже не знаю, как правильнее ответить... — Торк покосился на Гуфу, однако старуха и не думала помогать. — Не удалось, значит... — вздохнул Хон, но охотник отчаянно замотал головой: — Погоди вздыхать. Тут никак нельзя попросту, чтобы или да или нет. Тут разговор долгий, и уж лучше пойдем-ка мы к остальным: не повторять же потом все заново. Да и устали мы, и Ларда с Лефом еле доковыляли... Хон снова вздохнул. Похоже было, что выговоренная приятелем заумь никаких надежд в него не вселила (если нельзя сказать «да» — это значит «нет», и как ты языком ни верти, а по-другому не выйдет). Во всяком случае, голос столяра был понур. — Нурд и бабы в том зале, где самый большой очаг. Хотите, прямо сейчас идите рассказывать, а если очень устали, так оно и завтра будет не поздно. Времечко поди за пятки еще не кусает. — Это как сказать, — невесело усмехнулся Торк. Он шагнул было к ведущим наверх ступеням, но вдруг резко обернулся. — Погоди... — Охотник шарил растерянным взглядом по насупленному лицу приятеля. — Погоди... Это почему же «идите»? А ты? Ты, что ли, с нами не пойдешь, здесь останешься? Чего ради? Хон отвел глаза, скосился на черный провал подземного лаза, немо пошевелил губами в коротком раздумье. Потом сказал: — Ладно, пойду за вами. Вы идите себе, а я тут кое-что налажу и догоню. Спорить или выспрашивать никто не стал, очень уж все измотались. Ларда с Лефом и впрямь еле держались на ногах (девчонке все сильнее давал себя знать плохо сросшийся перелом, а у Лефа, похоже, собралась гноиться исколотая колючками ступня); да и Гуфа последние пару сотен шагов, считай, не сама прошла — Торк ее то впереди себя подталкивал, то под руку волок... Чуть ли не с того самого мига, когда привычно ущербная память вдруг решила перестать быть ущербной, Леф почти с ужасом думал о предстоящей встрече с Хоном и Рахой. Знал он, что не сможет держаться с ними как прежде, что даже под угрозой погибели не сумеет вытолкнуть из горла слова «мать» и «отец». А еще он понимал, какой незаслуженной болью вывернется для обоих такая его перемена. «Для обоих» — это если не считать его самого. И Ларду. И Гуфу с Hypдом. И, наверное, Торка. И теперь, когда Хон лишь мимолетным взглядом ощупал своего подаренного Мглою сына — цел ли? — и, даже не спросив о причине его хромоты, велел всем уходить, парень помимо воли обрадовался. Конечно, отсрочка будет недолгой, но все-таки она будет... Взбираясь по ступеням, Леф оглянулся. Столяр все-таки запалил лучину — то ли от Торковой, то ли сам уже успел огня высечь. И при свете этой лучины примерещилось парню, будто бы Хон рассыпает что-то белое в самом устье потайного прохода. Все-таки суждено было сбыться Лефовым опасениям. Когда Раха, увидав свое вымученное да пораненное дитятко, с плачем кинулась обнимать и жалеть, парень еле удержался, чтобы не оттолкнуть ее. До чего же неприятными оказались визгливые причитания этой дебелой бабы, которую совсем недавно привычно называл «мама»! Как-то вдруг бросились в глаза ее замурзанные жирные щеки, скудость неопрятной одежды (одно дело, когда сквозь прорехи накидки мелькает Лардина кожа, а тут хоть в камни с головой закопайся)... Как же она не похожа на ту, единственно настоящую, память о которой пытался украсть бездонный серый Туман! Нет, парень не оттолкнул, не вырвался из жадных ласковых рук. Он даже с лицом почти сумел совладать — во всяком случае Раха не разгадала истинный смысл его невольной гримасы и перепугалась, что объятиями своими причинила боль и без того еле живому чаду. А потом волна болезненной неприязни как-то сама собой унялась и схлынула почти без следа. Может, не так все страшно? Может, всему виною усталость и рана, причиняющая не столько боль, сколько мучительное неудобство? Вон Ларда, небось, так на Мыцу прирявкнула, что несчастная женщина ни единого шагу навстречу дочери не посмела ступить. Или же ты сам — вспомни, как зло отталкивал руки той, настоящей матери, когда она пыталась утешить тебя после отцовских порок; вспомни, как ненавидел ее заискивающие глаза и дрожащие пальцы, когда порученцы префекта явились составлять опись имущества... Спать, конечно, никто не стал. Из очага тянуло упревающим варевом, и пришедшие быстро поняли, что ни спать, ни даже просто отдохнуть на оставшихся на память об Истовых уютных ложах никому из пришедших не хочется — хочется есть, да так, что от запаха съестного недолго и слюной захлебнуться. Раха с Мыцей наконец-то отвели душу, хлопотливо потчуя детушек, — подобные проявления материнской заботы этих самых детушек почему-то вовсе не раздражали. А Торк и Гуфа сами заботились о себе, причем наверняка не хуже, чем сделали бы это увивающиеся вокруг своих чад бабы. Одна Бездонная знает, сколько времени ушло у них на еду. Сами-то едоки этого уж точно знать не могли; они даже не сразу смогли догадаться, что есть им больше не хочется. Просто вдруг оказалось, что горшки пусты и дочиста вылизаны везде, куда только можно достать языком без особого урона для носов, ушей и прочего. На смену голоду пришла неловкость. Во-первых, вспомнилось, что еще задолго до Ненаступивших Дней Древними людьми были выдуманы ложки, есть которыми куда приличнее, чем прямо из горшка (причем, в отличие от многих Других древних выдумок, искусство приготовления ложек и пользования ими отнюдь не утрачено). А во-вторых, остальным ничего не досталось, им придется дожидаться нового варева, хоть и невесть когда успевший объявиться в зале Хон, и Нурд, неподвижно сидящий вблизи очага (его они поначалу вообще не заметили), и Раха с Мыцей, наверное, тоже голодны. Не все же эти дни держали они наготове горячую снедь — для себя небось наварили. Впрочем, Хона и остальных заботила вовсе не пища. Столяр внимательно пригляделся к Ларде, потом, подойдя, тронул Лефову ступню и укоризненно глянул на отдувающегося осоловелого Торка: — Что ж ты там внизу изворачивался? «И не да, и не нет...» Ясно ведь, что не вышла затея, — была бы Гуфа при своей хворостинке, дети бы не хромали! Раха успела вновь завозиться с горшками, тихонько ойкнула: вспомнила наконец, что уходили они не просто так и что возвращение — это лишь половина радости. А второй половины ждать не приходится, тут Хон самую сердцевинку выкусил. И Нурд, наверное, тоже подумал так, потому что он вдруг неторопливо поднялся на ноги и, придерживаясь за стенку, двинулся прочь от жаркого очажного света. Только человек всегда надеется на невозможное; почему-то чем невозможнее невозможное, тем отчаяннее бывает надежда. Нурд не успел уйти. Гуфа негромко сказала «Стой!» — и он тут же замер, а его опирающиеся о стену пальцы вздрогнули так, будто хотели по самые костяшки впиться в шершавый камень. Леф не больно-то слушал, что там принялась втолковывать Нурду и Хону старая ведунья. Он и сам знал все, о чем она могла рассказать, — как Ларда снова воспользовалась давным-давно выведанной дорожкой на горный выпас жертвенного скота и увела из-под самого носа послушников брюхатую самку круглорога; скольких трудов стоило гнать (вернее сказать — волочить) бесящуюся от страха тварь через подземные лазы подальше от обитаемых людных мест; как потеряли два дня на неудачные попытки собрать нужное для изготовления зелья, которое может наделять ведовским могуществом обычные палки (вроде и пустячное дело — трясти утреннюю росу с травяных метелок, а пойди успей забрать ее столько, чтоб хватило на варево!)... В конце концов затея вроде бы удалась. Вроде бы, потому что Гуфа наотрез отказалась испытать новую ведовскую тростинку. Все-таки разница между людским ребенком и детенышем неразумной скотины слишком велика. Может быть, тростиночная сила получилась недостаточной, может быть, ее хватит лишь на одно ведовское действо — кто это знает? Никто. Значит, нельзя рисковать, нужно сберечь тростинку для главного, для Нурдовых глаз. Так думала Гуфа, и там, в горах, все сразу с ней согласились. Ни Ларде, ни Лефу даже в голову не пришло заикаться об исцелении своих увечий — у них-то и без ведовства когда-нибудь заживет. Но теперь Леф вдруг подумал, что согласились они со старухой зря. Гуфа еще продолжала свои объяснения, но парня так поразила его внезапная догадка, что он решился перебить старухину речь. — Не нужно сразу Нурда лечить, — сказал он торопливо и громко. — Надо сперва на легком попробовать. Парень осекся; потом, видя, что на него глядят и ждут пояснений, заговорил снова: — Вот ты, Гуфа, сказала, что у этой тростинки сила может оказаться не такой, как у прежней. А если она совсем не такой окажется? Если ты во время ведовства неправильное слово скажешь, то сделается не то, что хотелось. Так? А если слова будут правильные, а тростинка неправильная — тогда ведь тоже сделается что-то не то. Вдруг Нурду от такого ведовства еще хуже станет? Давай лучше ты на моей ноге все попробуй. Выйдет как надо — значит, и Нурда можно лечить. Гуфа надолго задумалась. Пользуясь ее молчанием, Торк сунулся было советовать, но старуха гаркнула на него хуже, чем давеча Ларда на свою родительницу. Потом, переведя дух, сказала: — Я тебя прежде частенько звала глупым да маленьким. Кажется, зря я так тебя называла, Витязь... Зовут-то тебя как? Не по-здешнему, а по правде — как? Тихонько вскрикнув, уронила в очаг какую-то кухонную утварь насмерть перепуганная Раха; Хон втянул голову в плечи, словно бы примерещился ему за спиною смертельный размах проклятого клинка... — Нор... — Парень потупился, чтобы не видеть выражения обращенных на него глаз. — Нор Лакорра Санол. — Ишь, как длинно! Сразу и не упомнишь... — протянула Гуфа со вздохом. — Там, у... ну, по ту сторону... люди носят больше имен, чем здесь. Некоторые по три, другие по два... Он сумел удержаться, проглотить уже готовое сорваться с губ «там, у нас», но Ларда все равно догадалась о причине его запинки. Наверняка догадалась, потому что вдруг поднялась и сказала, что пойдет спать, а то уже никакой не осталось мочи сидеть да слушать — глаза сами собой захлопываются. Может, кто-нибудь бы ей и поверил, если бы в Лардином голосе не звенела этакая бодренькая веселость. Та самая веселость, от которой треть шажка до надрывного плача. Стихли отзвуки слов Торковой дочери, кануло куда-то в недоступную очажному пламени черноту легкое шарканье девчоночьих ног (не ушла она, а убежала, едва не сшибив с ног стоящего у выхода Хона — это при ее-то усталости да хромоте!), и только тогда Нурд хрипло спросил непонятно у кого: — Что, вспомнил?.. Ему не ответили, да Прошлому Витязю ответ наверняка и не требовался. Гуфа неторопливо и странно (не то с насмешкой, не то даже с осуждением) по очереди смерила взглядом мрачного Хона, тихонько всхлипывающую Раху, Мыцу, которая пялилась на прячущего лицо в коленях парня так, будто у него вдруг оказалось две головы или восемь ног... Невразумительно хмыкнув, словно бы увиденное подтвердило какие-то ее нехорошие подозрения, старуха обернулась к Торку: — Тебе сейчас не сидеть бы сиднем, тебе бы за дочкой идти, слышишь? Да гляди, чтоб не заметила, ты, охотник, и будь рядом, пока не уснет. Понял, зачем? А раз понял, так и иди поживей. И проследи там, чтоб ножа или еще чего рядом не оказалось. Торк подхватился с места и бесшумно ускользнул в темноту. Бурча под нос что-то невразумительное, Гуфа несколько мгновений глядела ему вслед, а потом вдруг уперла ехидно-неодобрительный прищур колючих глаз в Раху — та с перепугу даже всхлипывать позабыла. — Сейчас Лефа буду лечить, поняла? Нужно толченых зерен — все равно каких, лишь бы собой были побольше, а стерты помельче. Ну, быстро мне! Раху будто пинком подбросили. — Орехи сгодятся? — спросила она поспешно. — Там много есть, и уже лущеные... — Сгодятся, сгодятся! Мыца, а ты, чем глаза вывихивать, лучше бы помогла своей соседке! Тащите сюда орехи да две мисы (только чтоб чистей чистого были!), да еще чем толочь. У меня перед глазами будете все делать, а то знаю вас! Вскоре Раха и Мыца уже торопливо толкли в объемистых бронзовых мисах вяленые орехи, запасенные Истовыми для услады капризных старческих животов. Мыца трудилась увесистым камнем, Рахе же под руку не попало ничего уместнее Лефовой боевой дубинки. Сумрачно глядя на стремительные взблестки, путающиеся в бронзовом плетении нездешнего оружия (надо же на что-то глядеть!), парень вдруг вспомнил, что ученый щеголь особо и настоятельно просил постараться вызнать, как эта самая дубинка очутилась не с той стороны Прорвы, где ей следовало бы обретаться. Высокоученейший эрц-капитан почитал затейливое достояние людоедских шаманов единственным серьезным доводом в пользу того, будто по обе стороны Серой приткнулись осколки одного и того же Мира. Вот и объявился наконец повод нарушить делающееся невыносимым молчание, хотя очень может статься, что судьба больше никогда не позволит свидеться с чудным щеголем. Давным-давно прошли десять дней, которые отвел тебе на возвращение, а себе на ожидание высокоученый эрц-капитан, и одним всемогущим ведомо, сумел ли он прожить эти дни и что с ним теперь. Десять дней между гораздой на пакостные выдумки Прорвой и засадой орденских полосатиков, а потом дорога назад — Огнеухие, дикие лучники, неведомое зверье из подземных пещер, умеющее расцарапывать когтями камень, который, верно, и сталью не взять... Что там зверье — одна трижды проклятая тропочка чего стоит (да еще при опасном содержимом эрц-капитанского мешка: ну, как не убережется старик, выронит либо заденет о камень, ведь только брызги красные на скалах останутся)! Парень затряс головой, стараясь отделаться от невольного видения этих самых брызг (яркое такое получилось видение, красочное), и все-таки решился спросить про дубинку. Вопрос касался в общем-то одного Хона (ведь это столяр в свое время подарил парню диковинное оружие), но Гуфа, Нурд и даже Раха с Мыцей охотно принялись выслеживать замысловатые блуждания нездешней дубинки по здешнему Миру. Как-то вдруг все сделались говорливы и многословны — видать, затянувшаяся молчанка допекала не одного только Лефа. Пуще прочих раззадорилась Мыца; временами только ее было слыхать, хотя Лардина родительница наверняка знала о дубинке лишь то, что Раха ею сейчас орехи толчет. Однако, несмотря на отчаянные Мыцыны усилия всем все напомнить и объяснить (а заодно и дознаться наконец, о чем идет разговор), дело прояснилось довольно быстро. Хон уже говорил когда-то и сейчас повторил, что дубинку эту он взял у черноземельского менялы за какую-то пустяковину, прельстившись невиданным прежде деревом. Откуда меняла сумел раздобыть такую диковину, столяр не знал; зато Нурд вдруг вспомнил, что невесть когда (чуть ли даже не года четыре назад) отдал очень похожую штуку Фунзу ради на удивление прочной и светлой бронзы, которой она окована, — авось, мол, другу-мастеру сгодится для какой-нибудь поделки. Но откуда дубинка взялась среди прочего оружия, запасенного в Гнезде Отважных, Прошлый Витязь не знал. Это знала Гуфа. — В Гнезде Отважных она от меня, — пояснила старуха. — Я ее давным-давно подарила Амду. — А ты где взяла? — озадаченно спросил Хон. — В землянке своей, где же еще? Она от родительницы осталась. Висела себе на стропилине и висела. Я ее отродясь помню; так привыкла, что и замечать перестала. А потом как-то развешивала под кровлей травы для просушки и случайно задела ее головой (дубинку то есть задела, не кровлю) — вроде бы и не сильно, вскользь, но звон в ушах унялся только к утру. Вот я и подумала: ведь оружие все-таки. Мне вроде бы ни к чему (даже если когда-нибудь захочется приложиться лбом, так и без нее найдется обо что), а Витязь, может, с большим толком употребит. Ну-ка, бабы, хватит толочь! — вдруг резко перебила она собственный неторопливый рассказ. — Ссыпайте все в одну мису, в другую наберите воды и ставьте обе ближе к огню. И ты, маленький, тоже к огню садись... Парня царапнуло старухино обращение (ведь сама же совсем недавно призналась, что зря так называла; даже слово «Витязь» наконец-то соизволила выговорить — и на тебе, опять за старое)... Но ведунья только рукой махнула при виде его досадливо скривившихся губ. — Ну разве я не права? Конечно, права: не был бы ты маленьким, так и не обиделся бы на такое мое слово. Ладно уж, будет тебе зыркать по хищному. Сядь свободней, ногу расслабь да зажмурься. И вы все зажмурьтесь, не то повыгоняю! — Пищу, стало быть, можно теперь не беречь, — Хон растянул губы в злобной ухмылке. — Видишь, как милостивы Истовые: избавляют нас от опасений за нашу будущую судьбу. А ты, объедок неблагодарный, небось не ценишь доброй заботы! Ведь не ценишь, а? Леф (он продолжал в мыслях называть себя этим именем — может быть, потому, что так по-прежнему звали его другие, или из страха окончательно поддаться своему нездешнему "я") вместо ответа лишь вяло пожал плечами. Не хотелось ему вторить шутке названого отца, да и не такой уж она получилась забавной, эта шутка. Они стояли на самой верхушке Первой Заимки, обустроенной так же, как и вершина Пальца; только площадка здесь была обширнее, а ограда толще и аккуратней. И видно отсюда было лучше и дальше — Палец-то на половину себя ниже бывшей Обители Истовых, с него бы никак не удалось разглядеть, что за возню затеяли послушники вблизи ущельного устья. Впрочем, возились не сами новоявленные защитнички. Послушнические накидки пятнали серостью в основном склоны ущелья (не то обитатели заимок изображали из себя бдительную охрану, не то скуку убивали, глазея, как другие работают); а возле груженных бревнами телег и чуть ближе, где уже вспучивался остов обширного строения, мельтешила пестрота одеяний простых братьев-общинников. В устье ущелья, прямо поперек уводящей к обитаемым землям дороги, начинали строить помост. Наверное, такой же, как тот, о котором захмелевший меняла рассказывал Торковому приятелю. Наверное, среди суетящихся на постройке работников кроме жителей Галечной Долины есть и люди из дальних общин и из Черноземелья. Будущие очевидцы гнева Бездонной, те, кому предназначено разнести по всему Миру весть о страшной судьбе отступников-очернителей. Да, Истовые, как всегда, норовят одним пальцем почесать сразу в обеих ноздрях: пришлось навезти побольше свидетелей, так пускай они же и строят нужное. Вот они и строят. Причем сноровисто, бешеному бы их на забаву — ежели не поубавят прыти, то к будущей солнечной смерти наверняка закончат. Чтоб им на Вечную Дорогу так же поспешать, как с этой постройкой... Хон прав, пищу теперь беречь, скорее всего, незачем. Впрочем, ее и раньше не больно-то берегли. Ошалевшие от обилия здешних запасов Раха и Мыца на все мужские приказы да Гуфины бранчливые уговоры отвечали одинаково: «Чего скаредничать? Ты глянь, сколько всего! Не успеем съесть, так древогрызам достанется или от сырости пропадет...» Вот, похоже, и пришла пора всему пропадать — только вовсе не от древогрызов или рожденного сыростью ядовитого мха. Хон, навалившись грудью на дебелую стенку-ограду, безотрывно следил за суетливым копошением послушнических работников. Но когда он, досадливо пристукнув кулаком по каменной кладке, прошипел вдруг что-то вроде: «Долго, долго как, да сколько же можно возиться?!» — Леф, конечно, не позволил себе вообразить, будто столяра изводит медлительность стройки. Столяра изводила медлительность Гуфы. То есть Хон наверняка понимал, что делом старуха занята нешуточным; таким она занята делом, которому поспешность — худший враг. Да только понять такое куда проще, чем невесть сколько уже времени ждать да изводиться предчувствием нехорошего. Почему Гуфа вздумала спровадить подальше именно их двоих? Баб оставила при себе для исполнения мелких поручений; Торку и Ларде велела быть где-нибудь по соседству на случай, ежели возникнет внезапная надобность применить силу (не ведовскую — обычную); а вот Хону с Лефом приказала убираться на самую крышу и сидеть безвылазно, покуда не позовут. Столяр попытался артачиться — чего, мол, ради? — но ведунья будто клинком рубанула по его ворчанию раздраженным: «Некогда мне!». Некогда так некогда. В конце концов, ради Нурда можно и не такое вытерпеть. Вот только принесет ли ему пользу Гуфино ведовство? Леф поймал себя на том, что все время притопывает ногой, которую недавно залечила старуха. Притопывает и вслушивается в легкое поцокивание — не поцокивание, а бес знает что. Гноящаяся ранка перестала болеть и подернулась розовой новорожденной кожицей после первого же касания ведовской хворостинки — у Гуфы, готовившейся к долгому обстоятельному действу, при виде такого брови заползли чуть ли не на самую маковку. А несколько мгновений спустя оказалось, что не стоило сразу так удивляться — хоть немного удивления надо было придержать про запас. Увидав, до чего быстро пошло заживление, старуха прекратила ведовские бормотания, смахнула прилепленное вокруг раны зелье, а тростинку свою новую даже за спину упрятала на всякий случай. Да, Гуфа-то действо свое прекратила, только Лефова рана этого будто бы и не заметила. Затянувшаяся ее кожа на глазах дубела, темнела, выпирала рубцом... Это продолжалось недолго и прекратилось само собой, но Леф до сих пор притопывает, щупает жесткий бугорок у себя на ступне — а ну как он все еще потихоньку продолжает расти? Ни Гуфа, ни прочие так и не поняли, чем же это зарастила рану неправильная тростинка. И не мозоль, и не ноготь, и, уж конечно, не кожа. Больше всего это походило на копыто — не формой, конечно, а твердостью. О том, можно ли с такой ведовской тростинкой соваться к Нурдовым глазам, старуха раздумывала почти две солнечных жизни. Хон и Торк досадовали на ее медлительность, им все было ясно: новая тростинка оказалась почему-то куда сильнее прежней, и, стало быть, нужно только приноровиться вовремя обрывать ведовство. При каждом удобном случае они лезли к Гуфе с подобными разъяснениями, и та не ругалась, не спорила — терпеливо выслушивала одно и то же. Или не выслушивала, пропускала мимо ушей. Кто ее разберет, Гуфу. Вроде и поглядывает на говорящего, кивает даже, будто бы соглашается, но по глазам не понять, слушает ли, слышит или думает о чем-то вовсе другом. Время от времени старуха заставляла Лефа сесть поближе к очагу и подолгу рассматривала и ощупывала его ступню. А потом опять принималась думать. Леф во всех этих спорах да уговорах участия не принимал: казалось ему, что в подобном деле Гуфе никто не помощник, такое только самой ведунье решать. И Нурд молчал. Только однажды, когда Торк и названый Лефов родитель очень уж насели на старуху, прошлый Витязь вдруг оборвал их убеждения хмурой негромкой фразой: — Ты, Гуфа, хочешь — слушай их, хочешь — нет, а только помни одно: хуже, чем нынче, мне ни от чего не станет. Это стоило всех без остатка пространных речей его приятелей-воинов, но вовсе не Нурдовы слова убедили-таки старуху взяться за целительство, способное обернуться бес знает чем. Убедили ее Истовые и Хон. Столяр вел себя странно. Бывалый воин вздрагивал от каждого шороха; иногда ни с того ни с сего вскакивал и бросался в темные безлюдные переходы, причем ради подобной нелепой беготни мог оборвать на полуслове беседу или выронить поднесенную ко рту ложку. А еще у него вошло в обычай надолго исчезать — особенно по ночам. И еще: ни на кратчайший осколок мига он не желал расстаться с проклятым мечом. Садясь за еду, пристраивал меч на коленях, ложась спать, клал возле правой руки; Раху провожал в кладовые с мечом, Вечного Старца ходил кормить опять-таки при мече... Даже в то местечко, которое прежние хозяева Обители определили для понятных каждому посещений, — даже туда Хон брал с собой голубой клинок. В конце концов Торку, Лефу и Гуфе надоело гадать о причине такого Хонова поведения, и они, не сговариваясь, дружно принялись вытрясать из столяра объяснения (тому, кстати, еще повезло, что занятая своими горестями Ларда потеряла интерес к окружающему — при всем хорошем она, не в пример другим-прочим, вряд ли стала бы терпеть целых два дня). Загнанный в угол Хон попытался было отнекиваться да увиливать от ответов, но вскорости покорился и нехотя рассказал все. Накануне возвращения искателей ведовской хворостинки он в очередной раз отправился кормить Старца. Это, кстати, неблизкий путь. Нынешние обитатели Первой Заимки поселились там же, где до них жили Истовые. Зал с очагом и несколько каморок, обустроенные для отдыха и спанья, находились почти что под самой крышей. А Старец содержался в одной из пещер, выкопанных ниже подножия Обители. Так что, добираясь до него, нужно было не только спуститься с самого верха строения в самый низ, но и еще глубже, под землю. Хон постарался взять с собой как можно больше всяческой снеди (это чтоб в следующий раз идти к Старцу пришлось не очень скоро), а потому изрядно взмок, покуда добрался до того самого зальца, где на следующий день Торк и прочие увидели его стоящим с мечом наготове. Из зальца этого начинался потаенный лаз наружу, отсюда же извилистый, обильно ветвящийся проход вел в хранилище Древней Глины. А в дальнем углу начинался спуск в подземные пещеры, истрескавшиеся ступени которого больше походили на щебнистую осыпь. Столяр решил немного отдышаться перед тем, как лезть на готовые в любой момент стронуться камни. Поставив корзину с кормом, он уже собрался присесть, как вдруг в глубине хода к хранилищу Глины качнулось трепетное желтое зарево — качнулось, заиграло живыми бликами на сочащихся влагой стенах и вдруг потухло. Словно бы кто-то неведомый, выходя из-за поворота, разглядел впереди огонек чужой лучины и тут же задул свою. При Хоне не было оружия, только плохонький ножик, и все-таки столяр бросился в темный зев стиснутого камнями прохода. Добежав до поворота, он остановился, потому что порывистыми своими движениями едва не погасил лучину, а остановившись, не решился идти дальше. На вольном воздухе — в скалах или в лесу — бывалый воин не побоялся бы ничего, но здесь... Свет хилого огонька не в силах был дотянуться даже до следующего поворота, в стенах смутно чернели пятна боковых ответвлений, из которых так удобно бросаться на проходящего... Несколько мгновений Хон стоял неподвижно, тиская вздрагивающими пальцами рукоять ножа, всматриваясь и вслушиваясь. Было тихо, только потрескивала лучина да собственное Хоново сердце колотилось так сильно, что, казалось, темное нутро огромного строения вот-вот откликнется эхом на эти удары. Постояв, Хон повернулся и пошел назад. И тут же за собственными шагами примерещились ему другие — осторожные, догоняющие, — и беззащитная спина помимо его воли съежилась, будто пыталась прикрыться сама собой... Нет, друг Витязя и сам без малого Витязь умел отличать истинную опасность от вымышленной и не боялся собственных страхов, наверное, именно поэтому он смог разглядеть на полу кучку какого-то давным-давно истлевшего праха, а на ней след. Слабый отпечаток человечьей ноги — кто-то ростом с Хона или даже меньше его запнулся об эту кучку. На это мог быть след самого столяра, оставленный им несколько мгновений назад; это мог быть след Гуфы — старуха каждый день ходила в хранилище Глины... И вообще — уж не случайного ли отсвета своей же лучины испугался почти что Витязь? Хон до сих пор не может взять в толк, почему случившееся не заставило его послать к бешеному трухлоголового Старца и немедленно вернуться к остальным. Ну словно бы сам умом повредился — с перепугу, что ли? Даже не очень торопясь, он спустился по предательским шатким уступам; откинул ветхую бронзовую решетку, которая на манер крышки прикрывала собой дыру в полу; привязал к имевшейся тут же гниловатой веревке свою корзину и стал осторожно спускать ее вниз — чтоб, значит, не на голову радостно хихикающему Старцу, а рядом. Ко всем неприятностям того дня вдобавок еще и Старец вздумал взбрыкивать. Обычно он шустро тащил из корзины принесенное и отбегал, давая возможность без помех поднять ее обратно, — видать, прежние кормильцы так научили. А тут вдруг вцепился в лубяную ручку и принялся изо всех сил рвать к себе. То ли оголодал пуще обычного, то ли ком земли с пещерной кровли сорвался и вышиб из его полупустой головы последние крохи ума — бешеный его знает. Хон от неожиданности даже веревку упустил. Оно-то ничего, веревка эта другим концом к решетке привязана, но все равно досадно даже в подобной малости уступить полоумному объедку. Озлобленный столяр уже подыскивал под ногами некрупный камешек (ушибить особо не ушибет, а от корзины небось отгонит), и вот тут-то до него наконец дошло, что Нурд и бабы остались безо всякой защиты, и если давешним случайным бликом действительно приоткрыл себя кто-то чужой... Ему сразу стало не до корзины. Он даже решетку не закрыл как следует — прихлопнул только, а вот вдвинуть на место тяжеленный, изъеденный зеленью засов позабыл. Пришлось, уже отбежав, возвращаться (не хватало только, чтоб еще Старец на волю выбрался: поди, сама Мгла бессильна угадать, чего можно дождаться от этого пустоголового). Когда столяр, еле живой от бега по бесконечным крутым ступеням, ворвался в обжитые каморки, там было спокойно. Нурд спал, а возившиеся у очага бабы даже не обернулись на торопливые Хоновы шаги — Раха только буркнула недовольно, что зря он так спешит, еда еще не скоро поспеет. Витязя Хон будить не стал, а к тому времени, как Нурд сам проснулся, успел твердо решить: рассказывать о случившемся ему (а бабам тем более) покуда не стоит. Увечному, поди, и без того несладко. Был бы Хон уверен, что видел чужого, — одно дело, а так... Ни к чему прежде времени волновать, сперва самому убедиться надо. Единственное, на что столяр решился, — это посетовать, будто все же беспокоится из-за тайного лаза: вдруг найдут его серые, несмотря на Гуфины ухищрения? Нурд пообещал быть начеку, и у Хона немного отлегло от сердца. Зрение даже здесь, где очаг да факелы, стоит не слишком многого, а слухом с Прошлым Витязем и натасканному псу не сравняться. Вечером того же дня столяр еще раз спустился к проходу, где ему примерещился свет, — спустился крадучись, загодя погасив лучину, при хорошем оружии (он бы и панцирь надел, и шлем, да побоялся баб напугать). Довольно долго просидел в засаде, потом высек огонь и снова дошел до первого поворота. И опять ничего. В одном только месте приметил, что на стене стронута проросшая из нее склизкая бесцветная дрянь — словно бы кто-то локтем задел, проходя. Но опять-таки, это и он сам мог задеть... На следующий день Хон стащил у Рахи мешочек толченых кореньев, и... Ну, Леф сам видел, как названый родитель рассыпал белую труху в устье потайного лаза. Потом, когда столяр обо всем рассказал, они вместе — Хон, Торк и Леф — ходили проверять эту уловку. Толстый слой пыли остался нетронутым. Значит, никто в Обитель не забирался и никто не выходил наружу. А может, те, кто забирались или выходили, сумели углядеть рассыпанное, перескочили как-нибудь? Ох-хо-хо... Гуфа к Хонову рассказу отнеслась с мрачным спокойствием. Выслушав, сказала, что подозрения столяра очень похожи на правду: ежели, мол, Истовые удумали рушить бывшую свою Обитель гремучим зельем, то это самое зелье непременно следует закладывать изнутри. А когда Торк принялся гадать, как серые исхитрились отыскать лаз, — ведовское ли снадобье не вполне отбивает собачий нюх, или подсмотрели-таки, оттуда они с Хоном выскочили на помощь нежданно воротившимся из Мглы детям? — старуха скривилась до того жалостно, что охотник тут же умолк. — А ты подумал ли, — сказала она все с той же жалостью в голосе, — как сами Истовые внутрь попадали? Своими, что ли, руками ворот крутили? Ведь кроме них здесь никто не жил. Это же просто, надо только задуматься на кратенький миг. А ты что же, Торк? Ты, видно, задуматься-то и не хочешь. Знали они про этот потайной лаз, только пуще, чем Мглы, боялись, что кто-нибудь из простых послушников дознается про него. Им-то, нынешним Истовым, небось, хорошо известно, что сделалось после Ненаступивших Дней с прежними Истовыми, носившими красное! Себе они никак не хотят такой участи, это уж ты поверь мне, старой, на слово. Потому и тайну лаза хранили, потому и не держали при себе никого для услуг — работать-то они не любят, но умирать наверняка любят еще того меньше. — Так ты думаешь, что если здесь впрямь лазят чужие, то это кто-то из самих Истовых? — удивился Торк. Гуфа мотнула головой: — Нет, конечно. Только если здесь впрямь лазят чужие, значит, Истовым более нет нужды сохранять тайну. Объяснять почему, или сам уже догадался? А ежели догадался, то и не мешай. И старуха принялась зачем-то выспрашивать Хона, как случилось, что привязанная к корзине веревка осталась свисать в пещеру Старца, да как столяр вспомнил о незадвинутом засове. А на следующий день пригнанные серыми работники начали постройку помоста. Весть об этом принес охотник, взявший за правило каждое утро подниматься на вершину Обители и подолгу осматривать окрестные места. Услыхав, что почти напротив стен Второй Заимки послушники затеяли строить нечто большое и пока непонятное, Гуфа тоже полезла наверх. Старуха долго — почти до полной солнечной смерти — смотрела на многолюдное мельтешение и возню в устье ущелья, а потом, вернувшись, вдруг объявила: буду лечить Нурдовы глаза. И не когда-нибудь, а прямо теперь же — вот как она сказала. Солнце уже кровянело, а Хон и Леф все торчали на верхушке Обители, маясь ожиданием Нурдовой судьбы. Да еще это зрелище деловитой суеты вокруг постепенно растущего бревенчатого остова; да еще Хон время от времени принимался мытарить себя и Лефа, сетуя, что лучше было не лезть сюда, как, наверняка не подумав, велела Гуфа, а спуститься к потаенному входу и учинить там засаду — все бы с пользой время тянулось. Сетования его становились все злее; с каждым разом он умудрялся выдумывать для самого себя все более обидные и ругательные прозвания, и Леф уже начал всерьез задумываться: не без подлого ли тут колдовства? Но кольцо-амулет было прохладным и почти не ощущалось на пальце. Хуже самого гадкого колдовства мучила столяра невозможность. Невозможность помочь давнишнему душевному другу или хоть оказаться рядом с ним в решающий миг; невозможность поломать паскудную затею серых объедков и оборонить себя и своих... Да еще проснувшаяся Лефова память. Да еще отсвет чужого огня, который то ли был, то ли примерещился. Даже для Хона — умельца и почти Витязя — всего этого было многовато. Лефу очень хотелось как-то успокоить, утешить того, кто почти год был ему не худшим отцом, чем настоящий отец. Парень несколько раз пытался заговаривать со столяром, но слова не помогали. Отвлечь Хона от горестных переживаний помогла неожиданность. Они сперва услыхали это, а уж потом, почти до потери равновесия перегнувшись через ограду, сумели и увидеть. Стремительное, жуткое в своей невообразимой нелепости, оно вывернулось из-за подножия Обители — на первый взгляд, одно из тех мелких нестрашных исчадий, с какими случалось управляться в одиночку даже не воинам. Вот только хвост свой это, нынешнее, волокло с немалым трудом, потому что был он не по-обычному длинен, а на конце его мотался и скакал по камням увесистый шар. Шар этот отблескивал, будто железо, и с треском, похожим на тявканье, сыпал снопами чадных и разноцветных огней. Тварь, будто слепая, метнулась на крутой кремнистый откос, сорвалась, скатилась в облаке пыли на дно ущелья и, завывая и грохоча, припустила прямо к недостроенному помосту. Видно было, как брызнули спасаться на склоны человеческие фигурки, как билась, обрывая постромки и ломая телеги, перепуганная вьючная скотина... Нелепая тварь последний раз мелькнула меж вкопанными в землю бревнами и сгинула, только эхо ее трескучего грохота и истошного воя еще гуляло в окрестных скалах. Хон с Лефом одновременно отвалились от ограды, уставились друг на друга. Потом столяр хрипло спросил: — Что это было? Леф только плечами пожал. В голове его мелькали воспоминания о шутихах, корабельных фальшфейерах, об Огнеухих хозяевах Последнего Хребта... Все это было чем-то похоже, но все это было не то. А потом предзакатный ветерок донес странный, но очень знакомый запах, а парню припомнился взрыв, разметавший по скалам потроха каменного стервятника. Тогда к одежде и волосам надолго прилипла точно такая же въедливая кислая вонь. «Есть зелья сугубее пороха», — сказал как-то эрц-капитан Фурст. Уж не одно ли из его творений привязано к хвосту промчавшейся по ущелью земляной кошки? Леф не успел придумать, стоит ли делиться своей догадкой с Хоном и если стоит, то как это сделать. Парень ведь еще ничего не успел рассказать столяру (да и вообще никому) о жизни по ту сторону Мглы. Как же теперь объяснить, если он ничего не знает? Хон, впрочем, и не ждал объяснений. И смотрел он уже не на Лефа, а куда-то поверх его плеча. Леф обернулся и увидел, что за его спиной стоит невесть когда успевшая объявиться Гуфа. Стоит и молчит, а глаза у нее тусклые и очень усталые. — Ну? — Хон судорожно сглотнул. — Как он? Видит? — Видит, — ровным голосом отвечала старуха. И, помолчав, добавила: — Только я никак не могу взять в толк, что. 17 Сочащееся сквозь тучи блеклое пятно солнца утонуло в вязком Тумане Последней Межи, на щербатых клыках скальных вершин побурели последние сгустки закатной крови, и Мир мгновенно подмяла тьма. Лефу казалось, что тяжесть небесного мрака гнет его, хочет расплющить о теплый, вроде бы даже ласковый камень кровли Первой Заимки. Стало очень неуютно здесь, в высоте, лицом к лицу с мертвым беззвездным небом, и Хону наверняка тоже сделалось не по себе, потому что он передернул плечами и сказал хрипло: — Все, пошли отсюда. После этого переполоха никто не станет работать впотьмах. Пошли так пошли. Наверное, уйти нужно было уже давно, вслед за Гуфой, поднимавшейся объявить о завершении ведовского действа. Но тогда уходить не хотелось. Никак им не хотелось идти вместе со старухой и ее горьким разочарованием — идти к Нурду, который навсегда останется таким, каким он стал нынче; к бабьим назойливым и неумным расспросам; к тоскливой пустоте Лардиных глаз... Да, идти не хотелось, и потому они убедили друг друга, будто непременно нужно остаться на кровле и последить, вернутся ли послушнические работники продолжать постройку. Работники не вернулись до темноты и — Хон был прав — уж в темноте-то ни за что не воротятся. Вот только много ли проку в знании, что неминуемая беда случится днем-другим позже? Хон высек огонь, раздул чадный трескучий факел, и они пошли внутрь, к остальным. Пошли сперва медленно и понуро, потом быстрей, а с последних ступеней скатились уже бегом и бегом же кинулись по извилистым переходам. Потому что, едва спустившись под кровлю, Хон и Леф услышали гулкое эхо мужского хохота. Смеялся Нурд. Громко, со вкусом — как прежде. Леф ошибся, вообразив, будто Нурд решил скрасить похороны своих надежд умело состряпанной бодростью. Первого же взгляда хватило парню, чтобы понять: Прошлый Витязь похож на притворщика, как трехлапый якорь на тележное колесо. Прошлый Витязь? Э, нет — уж теперь-то и взмокнешь, и язык надорвешь, а все-таки не заставишь его прилепить к Нурду словечко «прошлый». Нурд бродил по залу. Не под стенами, не ощупью, а по-зрячему — то из угла в угол, то поперек, то кругами. Он словно бы торопился размять и переучить ноги, успевшие привыкнуть к осторожной медлительности. И говорил, говорил, похохатывая, что у Торка здорово расцарапана левая щека (уж не Мыцына ли это работа?); что в Лардиных патлах уже наверняка укублился выводок древогрызов — поди, не менее десятка солнц успели помереть с тех пор, как Торково чадо в последний раз трогало гребень... Вот тут-то Леф и догадался: с Витязем неладно. Даже будучи слепым, он умел понимать, что у девчонки очень муторно на душе. А тут... Царапину на щеке охотника разглядел, а глаз девчонкиных словно не видит. Когда у человека в глазах такое, его никак нельзя ни дразнить, ни тормошить, как вот Нурд сейчас пытался растормошить хмуро глядящую в пол Ларду. А Хон сперва не понял того, о чем догадался Леф. Несколько мгновений он ошарашенно взглядывал то на Нурда, то на устроившуюся возле очага ведунью; потом вдруг выронил факел и шагнул вперед. — Чего же тебе еще, Гуфа? Мало тебе? Мало?! Чего же ради ты перепугала нас там, наверху?! Чувствовалось, что ему хочется и сорвать на старухе свой недавний испуг, и ноги ей вылизать за излечение Витязя. Бешеный знает, какое из этих желаний взяло бы верх, — сам Хон явно не мог это предугадать, а прочие и подавно. Торк на всякий случай отвалился от стены и передвинулся ближе к расходившемуся столяру; Леф, отпихнув ногой чадящий факел, попытался ухватить названого родителя за полу; посерьезневший Нурд шагнул на середину зала, чтобы оказаться между Хоном и Гуфой... то есть он только попытался шагнуть. Кто-то из баб, сновавших с горшками между кладовыми и очагом, расплескал полужидкую мешанину будущего варева, и Нурд угодил ногой в эти скользкие брызги. Упал он неловко и встал не сразу, потому что крепко ударился локтем и головой. Но никто не бросился ему помогать. Таким нелегким было это падение, так не вязалось оно с недавней Нурдовой уверенностью движений... — Мало, Хон, очень мне мало того, что получилось. Старуха даже не покосилась на Витязя, как мигом раньше ни единым взглядом не удостоила подступавшего к ней столяра. Она сидела, обхватив руками подтянутые к подбородку колени, скрюченная, неподвижная, и больше всего походила на причудливо обгрызенный ветрами валун, невесть зачем приволоченный снаружи и повернутый к очагу смутным подобием человечьего лика. Только и было живого в этом лице, что дрожание желтых огоньков под полуприкрытыми веками да еще глубокие тени, зашевелившиеся вокруг впалого старушечьего рта, когда Гуфа заговорила опять: — Мне б, дурище, чем вас слушать, самой бы умишком потрясти. «Сильнее, сильнее»... — передразнила она с неожиданной злостью. — Разве же трудно догадаться сразу? Не вам — мне разве трудно было? А я что же? Вообразила, будто тростинка так сильна, что у Лефа рана заросла не кожей, а сразу мозолью. Потом вообразила, что на ногах-то у людей и круглорогов растет разное, но глаза, мол, у всех тварей одинаковые... Думала, думала, думала, а толку? Плесень дряхлая... Хуже нет, чем выдумки головы, в которой вместо ума дряхлая плесень! Вот знаю теперь такое, чего никто не знает: люди и круглороги одно и то же видят по-разному. Что толку с такого знания? Кому от него станет легче, лучше — кому? Мне? Нурду? Плесень... Тем временем Нурд поднялся. Мимоходом задев по плечу понуро ссутулившегося Хона — то ли похлопал неловко, то ли снова чуть не упал, — он подошел к очагу и осторожно присел рядом с Гуфой. — Зря ты себя изводишь, старая, вовсе зря, — сказал он. — Ты, чтоб понять, вот как сделай: зажмурься, а лучше — завяжи глаза и побудь так хоть до нового солнышка. Вот тогда, может, поймешь, что лучше: никак или хоть как-то. Осторожно, самыми кончиками пальцев он смахнул с век что-то невидимое для прочих, а потом неожиданно улыбнулся как-то по-детски: — Не знаю, чем и когда всё кончится, а только благодарен тебе буду, покуда живу. Поняла? — Что мне — Ларде будь благодарен, это она про нечеловечье дитя додумалась, — пробурчала Гуфа. Она примолкла и вдруг с треском ударила себя ладонями по коленям, закричала визгливо: — Благодарен он! Он благодарен! А ты знаешь, что с тобой завтра будет? Не знаешь ты, и я знать не могу, и никто этого знать не может! Ведь ты же поначалу даже цвета различал, а теперь?! Лужу под ногами не углядел, плюхнулся, как брюхатая баба! А завтра чего не сможешь углядеть?! А потом?! Вот бы тебе увидать собственные свои глаза — мигом бы поиссякла твоя благодарность!.. Старуха перестала кричать так же неожиданно, как и начала. Несколько мгновений в зале было слышно только ее надсадное дыхание. Потом Нурд тихо спросил: — А что у меня с глазами? Гуфа скрючилась еще сильнее, чем прежде; голос сделался глух и невнятен. — Небось помнишь, какого цвета они у тебя? — Да вроде всегда были синими, — попытался улыбнуться Нурд. — Это верно, были. И когда я сегодня бралась за дело, они тоже были синими. А сейчас они — как мокрая земля. И выпучиваются, и косеют, и это еще не все. Лишь после этих Гуфиных слов Леф (да и не он один) заметил, что Нурд изменился, что лицом он уже только похож на прежнего Витязя, и даже на недавнего слепого себя. Страшно. Непонятная пакость на ноге росла без малого день. А как долго будут меняться Нурдовы глаза? И только ли глаза? Эти же мысли наверняка крутились и в голове Витязя. Сосредоточенно ощупывая пальцами своим набрякшие веки, он вдруг спросил: — Леф, у тебя на ноге уже перестало расти? Леф пожал плечами. Может, перестало, а может, и нет — разве поймешь? — Ходить с этим неудобно, — пожаловался он ни с того ни с сего. — Мешает оно — вроде как еще один палец посреди ступни. Цепляется, ступить всей тяжестью не дает... Болеть-то не болит, только с этаким не легче, чем с раной. Опять стало тихо; даже Раха с Мыцей прекратили свою беготню и забились в самый темный угол. Торк, сутулясь и шаркая (никогда раньше не подумал бы Леф, что охотник умеет ходить так тяжело и неловко), вернулся к стене, присел рядом с дочерью и, будто бы нарочно передразнивая Лардину хмурость, уперся в пол точно таким же пустым невидящим взглядом. Леф собрался было присесть рядом с ними, но ему помешал Хон. Столяр наконец стряхнул оцепенение, вызванное падением Нурда и последующими разговорами. — Не болит — это хорошо, — сказал он, суетливо нашаривая что-то в складках накидки. — Слышь, Леф, садись-ка ты к очагу... В руке столяра весело блеснула отточенная бронза резца, и Леф невольно попятился от своего назначенного Мглою родителя. Тот нетерпеливо дернул плечом: — Не артачься, делай что велено! Ежели у тебя и впрямь копыта, так и не почувствуешь. Я же не вырезать хочу, а только самую чуть, чтоб не мешало... Они довольно долго умащивались возле очага (Хон все норовил так вывернуть Лефову ногу, чтобы парню было видно похуже, а ему самому — получше). Когда же оба наконец изготовились — один резать, другой терпеть, — Нурд вдруг придержал столяра за локоть. — Вот закончишь с Лефом, и мы с тобою сходим вниз, — сказал он, глядя в удивленные глаза приятеля. — Вниз, к Старцу, и еще мне место покажешь, где видел чужого. — Не лезть бы тебе пока, — начала Гуфа, но Витязь не слишком-то уважительно прервал ее речь: — Сама же говорила, будто мои глаза меняются. Вот и помалкивай. Теперь-то мне самое время лазить: покуда вижу да хоть что-то из увиденного могу понять. — Почему ты не с ними? Ларда выговорила это безразлично и вяло, но парень чуть не подпрыгнул от радости. Он уже перестал надеяться, что девчонка помнит о его присутствии. Нурд и Хон давно ушли. Сперва они забрались в соседнюю каморку и довольно долго возились там, полязгивая железом и невнятно переговариваясь. Потом говор будто обрезали, а в черном проеме выхода из зала метнулся бледный отсвет лучины — метнулся и померк. Стало быть, выбрались из оружейной кладовки и отправились вниз. Вдвоем отправились, не позвали с собой ни Лефа, ни Торка. Ну и пусть. Почти сразу же после их ухода Гуфа вдруг объявила, что отправляется на кровлю оглядеть окрестности и поразмыслить кое о чем. «Я там долго собираюсь пробыть, так что не тревожьтесь», — сказала она, скользнув рассеянным взглядом по Лефову лицу. Старуха вышла, но не успела, наверное, ступить и полдесятка шагов по проходу, как ей зачем-то понадобился Торк. Охотнику очень не хотелось вставать, но вместо ответа на его досадливое: «Ну, чего тебе?» — Гуфа позвала еще раз, потом еще и еще. В конце концов, Торк сплюнул и выскочил вслед за ней. Мгла знает, о чем они там говорили, — в зале были слышны лишь нетерпеливые Торковы: «Ну?!» — да глухое бормотанье. Потом охотник довольно громко сказал: «Что же я, по-твоему, вовсе глупый?», а Гуфа ответила со смешком: «Когда как». И они принялись звать Раху и Мыцу. Рахе и Мыце необходимость вставать и куда-то идти пришлась по вкусу еще меньше, чем недавно самому охотнику. Только-только закончили свою беготню, только-только присели передохнуть — и на тебе! Если бы звал один Торк, они очень долго разъясняли бы ему, друг другу и всем, кто слышит, возмутительность такого его поведения (при этом, естественно, и не подумав сдвинуться с места). Но ослушаться Гуфу женщины поопасались, а потому все-таки отправились на зов — впрочем, без особой спешки и не молча. С их появлением в темном и гулком переходе затеялся вовсе ни с чем не сообразный галдеж. Торк, кажется, пытался что-то втолковывать про готовую треснуть стену водосборной каморы и про запасы, которые нужно пересмотреть и как-то там перебрать, чтоб в случае чего не промокли, но его объяснения тонули в женском негодовании. Перебранка постепенно отдалялась. «Там до утра всего не переделать!» — «А я вам уже не помощник?!» — «И Свистоухи, и Смутные, и Хон каких-то плохих видал...» — «А я вам уже не охрана?!» Леф слушал, грыз ногти, вздыхал, а потом встал, подошел к Ларде и тихонько присел рядом. Та словно и не заметила. Они просидели так довольно долго, и парень совсем уже решил, что нужно или самому заговорить, или убираться спать. Но Ларда вдруг спросила: — Почему ты не с ними? — Потому что я с тобой хочу... — Это получилось у него глуповато и просто, как мог бы сказать прежний и вроде бы не такой уж давний Леф — до увечья и до похода за Мглу. Хотя тот, прежний, наверняка стал бы дознаваться, про которых «их» спрошено, или ляпнул бы вовсе глупое: не позвали, мол, вот и сижу с тобой. — Так ты ничего и не рассказал о тамошней жизни, — тем же скучным голосом выговорила девчонка. — Ты зря, всем же хочется знать... — А мне не хочется. Я, может, только того и хочу, что забыть. Плохо там, хуже, чем здесь. Тебе даже невдомек, как это плохо, когда почти ничего нельзя и все время страшно. Ларда впервые обернулась к нему, и в ее запавших глазах Леф с радостью увидел удивление и интерес. — Как это — нельзя и все время страшно? Почему страшно? Чего нельзя? — Да так... — Леф замялся. — Долго объяснять. Страшно, наверное, потому что тамошние Истовые уже давным-давно все под себя подмяли. Ты прости, не хочется мне об этом сейчас. Ларда опять потупилась. — Ну тогда про эту свою Рюни расскажи, — с видимым усилием выдавила она. — Она не моя. — Врешь. Я-то понимаю — не слепая и не такая глупая, как кажусь. Ты без нее не сможешь. — Я не могу без тебя. И не смогу. Никогда. Парень не обманывал ни ее, ни себя; эти слова были истинной правдой, только не всей. Он совершенно точно знал, что не будет ему в радость жизнь без Ларды, как в той жизни не могло быть радости без Рюни. Безжалостное понимание того, что, оказывается, можно чувствовать такое сразу к обеим; что рано или поздно придется выбирать один из берегов трижды проклятого Тумана — а это значит, выбрать из двух одну и вечную тоску по другой — от этого хотелось захлебнуться тягучим пронзительным воем, как захлебывался когда-то своими неведомыми песьими горестями мохнатый Торков Цо-цо. Если бы Ларда догадалась помочь, если бы она хоть единым словом, хоть взглядом попросила остаться! Прямо теперь же, ну помоги, что тебе стоит?! Нет, девчонка попросила (верней — потребовала) вовсе другого: — Поклянись. И не успел парень не то что рта приоткрыть, а даже понять, в чем именно он должен клясться, как Лардины пальцы стиснули его губы. — Не так. Не словами. Сгинули без следа Лардины понурость и вялость; девчонку трясло, будто бы начинался у нее припадок болотной хвори, — так трясло, что аж зубы прицокивали. Всякой бывала Торкова дочка — Лефу случалось видеть и ее злость, и отчаяние, и даже страх — вот только такой Ларды он еще никогда не видел. И до парня дошло наконец, что вовсе не клятвы она требует. Не клятвы, а доказательства. Решилась-таки на совершенно немыслимое, на «всем глупостям глупость» — удержать решилась. Помочь. Ему и себе. Ох, не через край ли такая помощь? — Ну, чего мнешься? — Ларда уже стояла на коленях, и ее глаза, провалившиеся влажным бездонным мраком расширенных зрачков, оказались совсем близко от побелевшего Лефового лица. — Оробел, что ли, ты, Витязь? Зря? Сюда еще долго никто не придет, они не узнают. Или... Девчонка подавилась этим «или», но даже решись она продолжать, Леф не позволил бы, оборвал, помешал. Зря, зря старую Гуфу считают единственной ведуньей здешнего Мира, и напрасно Истовые так кичатся своим непонятным могуществом. Ни Гуфино ведовство, ни колдовство серых мудрецов наверняка не совладали бы с властной силой лихорадочных глаз девчонки-охотницы из маленькой горной общины. Стоило только увидеть, как очажные блики дрогнули и заискрились на готовых сорваться с ее ресниц тяжелых прозрачных каплях, — и все. Все. Затянуло. Не вырваться. Ну и слава судьбе! А пальцы, не дожидаясь приказов цепенеющего рассудка, уже торопливо гладят вздрагивающее Лардино плечо, волосы, напряженно выгнувшуюся шею; потом спускаются ниже и непростительно долго путаются в досадных помехах Казавшихся такими простыми застежек... А потом было то, что уже однажды — всего однажды! — случилось на другом берегу Мглы. Только лучше бы в нездешней жизни вовсе не оказалось такого; или уж если иначе нельзя, то пускай бы то, первое, выпало не с Рюни, а с одуревшей от скуки и пьянства портовой девкой, которая слякотным гадким вечером гналась за одиннадцатилетним мальчишкой по имени Нор от шлюпочной верфи до самой будки квартального надзирателя. Лучше бы она догнала его тогда, и если бы теперь Ларда догадалась о том, прошлом, можно было бы рассказать ей правду... Хотя нет, вздор: она не поверила бы такому рассказу. Ей, наверное, трудно понять, что есть места, где такое возможно. А вот о случившемся на самом деле — как это случилось и с кем — она может догадаться без всяких рассказов... — Очаг скоро совсем потухнет, — тихонько сказала Ларда. Леф промолчал. Он лежал, уткнувшись лицом в Лардины волосы, и не хотелось ему ни шевелиться, ни говорить, ни думать даже о вещах куда более важных, чем гаснущий очаг. Впервые за много дней парню было хорошо и спокойно, только он уже привык, что хорошее не бывает надолго. Так и случилось. — Помнишь, как мы с тобой чуть не подрались из-за купания? — снова заговорила Ларда. — Сперва чуть не подрались, а потом весь день там просидели — помнишь? Мама после все допытывалась, не случилось ли чего нехорошего. Допытывалась и стращала: не мечтай, говорит, что тебе это с рук сойдет без позора; это, говорит, редко с рук сходит, когда первый раз. Очень она опасалась, что у меня на празднике выбора брюхо будет торчать дальше груди... И Гуфа тоже говорит, что от первого раза почти всегда получаются дети. Как думаешь, правда? Леф буркнул что-то невразумительное. Дети так дети. Он-то Ларду и с брюхом не оттолкнет — это, конечно, если им можно будет показаться на празднике и если до праздника доживут. Да и не в празднике дело. Ларда уже без всякого праздника выбрала, этой вот ночью. И Леф тоже выбрал — по крайней мере, так ему казалось. А Торкова дочка продолжала что-то говорить — негромко, спокойно — и убаюканный этим спокойствием парень поначалу не очень-то прислушивался к ее словам. Зря. — Хорошо, если это правда. Даже наверняка правда — с чего бы Гуфа стала мне врать? Так что можешь спокойно возвращаться к своей Рюни. Лефу будто ледяной воды на спину плеснули. Он вскинул голову, оторопело уставился в Лардино лицо. Лицо было под стать голосу — безмятежное такое, вроде бы даже сонное. Очень спокойное лицо, вот только глаза мокрые да губы дрожат. — Я ведь понимаю, — говорила Ларда, — ты решил меня пожалеть и остаться. А мне так не надо, когда из жалости. Я сама кого хочешь могу пожалеть, понял? Вот теперь у меня ребенок будет, твой ребенок — чего мне еще? Леф открыл было рот, но девчонка вдруг повернулась к нему и зашипела яростно: — Молчи! Не смей врать! Думаешь, я как Истовые — все пропадите, лишь бы мне хорошо?! Если не уйдешь, я родителю скажу, и Гуфе, и всем, что ты меня силой взял, понял? Тебе все равно здесь никакой жизни не станет! Вот прямо сейчас изобью себя камнем и стану кричать! Ларда поднялась на колени. Обалдело глядя на нее снизу вверх, Леф видел, как девчонка нетерпеливо озирается, кусая губы... Вот, значит, какую помощь она выдумала. Да что ж ты лежишь бревном, ты, вышибала Журчащие Струны, дурак, шваль припортовая, останови же ее! Как? Рассказать о Крело, о том, что этот Задумчивый Краб куда нужнее Рюни, чем однорукий умелец песнесложения и кабацкого мордобоя? Вот здорово получится: все равно той я без надобности, так что могу и с тобой остаться. На худой, стало быть, конец. Такие утешения не лучше плевка в лицо. Да и не поверит — она не глупей тебя; в этаких делах она во сто крат умнее тебя и сразу раскусит вранье! Хоть самому-то себе перестань лючок занавешивать, будто сумел вытрясти из души слова адмиральского деда о том, что Рюни вовсе еще для тебя не потеряна. Ведь веришь ты этим словам, ведь только на них ты и надеешься, и если даже Рюни все-таки суждена не тебе, а твоему былому соседу по школьной келье, то достанется она ему не просто, ох до чего же не просто! А Ларду сейчас может остановить только одно: поклянись, что уйдешь. Видишь, как просто? Всего-навсего несколько раз шевельнуть языком, и готово дело. Только еще надо суметь заставить этот самый язык шевельнуться. Суметь сказать — в лицо, не отворачиваясь и не пряча глаза, — что все-таки выбираешь другую... — Что-то многовато здесь стало чудиться всякого-разного, — проворчал Хон, отступая от решетки вслед за вцепившимся ему в плечо Нурдом. Они отошли на полдесятка шагов, и вдруг Витязь тихонько зашептал, щекоча губами Хоново ухо: — Стой здесь, что бы ни услыхал. Когда я отойду, заговори — вроде ты спрашиваешь, а я на тебя шикаю. И ни с места отсюда, понял? Он выпустил плечо столяра и пропал. Миг-другой Хон пытался осознать происходящее, потом, опомнившись, сказал громко: — Ну и долго мы так... — И тут же оборвал себя раздраженным шипением. Вышло не слишком-то натурально (во всяком случае, так ему самому показалось), и он решил покамест ничего больше не говорить. Никогда ещё Хону не было так скверно. Хуже нет, чем стоять вот так, ничего не видя, не понимая и дожидаясь невесть чего. Ему мерещились осторожные шорохи, чье-то изо всех сил сдерживаемое и от этого еще более явственное дыхание — не свое ли? Что-то отчетливо и дробно процокало по камню возле самых его ног, и он хватанулся за меч, но тут же сообразил: древогрыз. Потом поблизости вдруг не то упало, не то треснуло, и еще раз, и еще — это было непонятно, а потому страшно, только непонятное вдруг захлебнулось сухоньким мелким хихиканьем, и Хон сплюнул в сердцах: «Бешеному бы тебя на забаву, полоумный!» Он вдруг понял, что сказал это вслух, и запоздало сдавил рот ладонью, хотя уместнее было бы цыкнуть, вроде бы это Нурд его обрывает. А через миг в другой стороне послышался тягучий полувздох-полузевок, и вроде бы осело на камень что-то тяжелое, мягкое. Вот это уже явно не примерещилось, хоть и было почти на пределе возможностей человечьего слуха, и Хон взялся за рукоять меча да поплотней уперся в камень ногами, готовясь к худшему. Но плохого не вышло. С той стороны, где вздыхало, надвинулся негромкий шорох, и, словно глуша его, прозвучал ленивый, с позевыванием голос Нурда: «Зря, наверно, сидим...» Похоже было, будто Нурд возится у самых Хоновых ног. Он чем-то шелестел, шуршал, потом злобно прошипел нечто вроде: «Погас-таки... До смерти, значит...» Потом все стихло. Опять куда-то ушел? Хон, чуть выждав, присел на корточки и осторожно зашарил вокруг. И нашарил. За долгое воинское бытие столяр многого натрогался да навидался и теперь сразу понял, что это такое. Он торопливо встал, вытирая ладонь о панцирь, а через миг Нурд, явно предупреждая о новом своем приближении, сказал: «Зря, зря сидим, ничего не будет». На этот раз столяр догадался ответить в тон: — А нам разве есть куда торопиться? Витязь с ходу ткнулся губами ему в ухо, и это, пожалуй, потрясло Хона куда сильнее всех закрутившихся происшествий. Похоже, дело вовсе не в превосходстве слепого над зрячим, когда вокруг кромешная тьма. Похоже, что во тьме Нурд вовсе не слеп. Тот самый Нурд, который при свете очага не сумел углядеть под ногами изрядную лужу пролитой пищи, а при лучине едва различал ступени. Пораженный странностями Нурдова зрения, Хон не без труда принудил себя вслушиваться в торопливый шепот Витязя. Впрочем, «не без труда» длилось лишь миг-другой. — Я еще наверху чувствовал: следит, — шептал Витязь. — И сюда за нами полез. Следил за нашим огнем. В темноте не видел: шел ощупью, пока отойдем и можно будет светить. Я думал, он один. Но у него под накидкой кресало, а чего зажигать — нету. И руки не пахнут копотью. Думаю, в зале возле спуска еще один — этого дожидается... Хон зябко передернул плечами. Веселые, однако, дела... А Нурд шептал: — Я снова уйду. А ты не спеша посчитай до пяти десятков, потом запали лучину и поднимайся в зал. Если там меня не окажется, поднимайся дальше. Ступеней через тридцать в стене впадина — аккурат человеку поместиться. Пройди мимо, потом погаси огонь, вернись да и спрячься. Ежели чужой мимо пройдет — руби. Если кто-то впотьмах красться станет — руби, не окликай. Я-то пойду не крадучись, а другие из наших не пойдут без света. Нурд ушел. Хон досчитал, докуда было велено, и пошел следом: в левой руке лучина, в правой — меч. Зал оказался пустым, и столяру пришлось-таки подниматься к мелкой пещерке, которую Витязь назвал выемкой (больше всего она походила на устье засыпанного каменным крошевом прохода). Чувствуя себя не воином, а перепуганным древогрызом, Хон вдавился в нее спиною вперед, выставил перед собой меч и стал ждать. Мгла знает, сколько времени сожрало это ожидание. Затекла рука, ныла спина, прижатая к сырому неровному камню, а от попыток расслышать в окружающей тьме хоть что-нибудь не было никакого проку, кроме звона в ушах. Хон так до конца и не понял, что случилось потом. Вроде бы он лишь на самый короткий миг позволил себе опустить вооруженную руку и расслабиться, но, наверное, переживания и усталость взяли свое. А когда столяр, встряхнувшись, вновь обрел способность чувствовать и понимать, у него возникла непобедимая уверенность, будто совсем рядом, прямо напротив его убежища, кто-то стоит. — Нурд, ты? — негромко спросил Хон и тут же шарахнулся, до вспышки в глазах ударившись затылком о камень, потому что непроглядная тьма обожгла ему лицо пронзительным воплем. 18 Рана оказалась вовсе не пустяковой. Нож серого объедка не только рассек кожу, как сгоряча показалось столяру, но и глубоко врезался в мышцы. С немалым трудом заставив возбужденно озирающегося Хона стоять спокойно, Гуфа долго рассматривала его залитое кровью плечо — рассматривала и вздыхала все мрачней и мрачней. А Леф рассматривал нож. Плохой нож, подлый. Выгнутое дугой голубое лезвие отточено так, что, наверное, может разрубить падающий волос, только предназначено оно не для рубки. Этакое пригодно лишь для одного: неожиданным взмахом полоснуть по горлу или, скажем, под ухо — как вот этот ублюдок пытался полоснуть Хона. И если бы столяр в самый последний миг не успел отшатнуться, быть бы вовсе худому. Впрочем, кажется, и так хорошего мало... Левая Хонова рука висит, будто кости из нее выдернули; Гуфа хмурится, зубами скрипит... Да, подлый ножик. Ни тебе зазубринки, ни щербинки на лезвии; выгиб плавный, изящный — безделка, блестяшка бабья. Долго и трудно зарастают раны, нанесенные такими безделками, а вроде бы уже зарубцевавшись, в любой миг готовы открыться вновь. На Нурда было жалко смотреть. Войдя и швырнув на пол бесчувственного послушника, он так больше и не двинулся с места, не присел даже. Стоял ссутулясь, глядя под ноги, и только время от времени постанывал сквозь зубы. Гуфа сперва вообразила, будто и он поранен, но дело было не в этом. Нурд считал себя виновным в том, что случилось с Хоном. Это Витязь-то, который нынче столько сумел сделать и для Хона, и для остальных! После того как стих долетевший из глубины Обители вопль, Ларде и Лефу потребовалось всего несколько мгновений, чтобы кое-как одеться, запалить от очага факел, похватать оружие (или хоть то, что могло бы за него сойти) и выскочить из зала. Возле ступеней, уводящих в нижние этажи, они едва не сбили с ног Торка. Пререкания, кому из троих бежать на подмогу Нурду и Хону, тоже отняли вовсе не много времени. С Тор ком в этаких делах пререкаться трудно. Рявкнул на Лефа, Ларду вразумил увесистым подзатыльником — вот и весь спор. Это уж потом, воротившись, объяснил, что Лефу с его однорукостью пришлось бы или факел в зубах держать, или меч бросить; что Ларду при ее взбалмошности отпускать в одиночку никак нельзя; что на трех женщин мало одного охранника, если две из них до смерти перепуганы и в любой миг могут выкинуть непоправимую глупость. Как ни быстро управился Торк с норовистыми чадами, как ни торопился он вниз, прыгая через ступени, а все же помочь никому не успел. На полдороге ему встретился Нурд. Он шел впотьмах, и на границе светлого пятна от Торкового факела показался охотнику жутким неведомым чудищем. И неудивительно: если человек тащит сразу двоих — одного на плечах, а другого волоком, — то в полутьме его можно принять за что угодно кроме человека. И если бы тот, кого Нурд волок на плечах, не бранился Хоновым голосом (пусти, дескать, не таково мое увечье, чтоб чужими ногами идти!), то ослепленный факельным заревом Нурд мог схлопотать от Торка хороший удар наотмашь. Вот после их встречи начались заминки. Сперва Витязь и уже сообразивший, что к чему, Хон вынуждены были растолковывать охотнику, отчего факел Нурду не нужен и даже больше чем не нужен. Потом пришлось уговаривать Хона, чтоб не отбивался от Торковой помощи. Езду на плечах Витязя столяр еще мог стерпеть без особого урона для собственной гордости — Витязь, он Витязь и есть, — но когда то же самое попытался предложить своему приятелю и соседу охотник, Хон заартачился. В конце концов столяр все-таки признал Торка годным в качестве ходячего костыля, и они двинулись вверх. Нурд со своей бесчувственной добычей шел за ними на изрядном расстоянии, чтоб не мешал свет. А потом случилась еще одна задержка — не самая длинная, но самая шумная, — когда задолго до окончания подъема Торк и Хон встретили со всех ног несущуюся вниз Ларду. До самого зала Торк, сопя под тяжестью не без труда идущего Хона, продолжал громко рассказывать своей дочке, что, как и чем он ее разукрасит за непослушание. Это не вполне обычная для охотника громогласная многословность загодя уведомила Лефа и женщин: идут свои, причем идут без опаски, и очень уж плохого ни с кем из них не случилось — иначе Торк вряд ли прямо на ходу занимался бы воспитанием своего чада. А вот теперь получается, что очень плохое все-таки приключилось. Не самое, конечно, плохое — мог ведь столяр и не успеть отшатнуться, — но двое одноруких многовато для одного двора. Это Леф так подумал: «для одного двора». Значит, сам того не сознавая, уже успел выбрать? Говорят же, будто нечаянно вырвавшееся словечко всегда правдиво... Только мало ли, что говорят. Больше всего парня ошарашило поведение Рахи. Она не закричала, не заплакала при виде облитого кровью Хона, а сделалась как-то не по-знакомому деловита и сноровиста. Мыца, кстати, тоже — Лардина родительница лишь коротенький миг потратила, чтобы убедиться, невредим ли Торк, и тут же кинулась помогать Рахе. Не дожидаясь приказов хмурой ведуньи, они вздули огонь в очаге, засунули в самое пламя огромный горшок с водой и принялись растирать да толочь какие-то снадобья. Единственный крик, который они себе позволили (обе разом одно и то же), — это чтоб Ларда не торчала шестом, а скорее готовила ложе — помягче да поближе к свету. Наверное, обе женщины в прежние времена успели во всяких видах навидаться своих мужей — ведь те не родились лучшими воинами крайних земель. А Гуфа все маялась. И за лечение не спешила браться, и даже не отпускала раненого прилечь, хоть тот уже еле стоял. В конце концов Торк бочком придвинулся к старухе: спросил — тихонько так, с оглядкой на занятую вблизи очага Раху: — Лечить-то будешь его? Нельзя тебе его не лечить: ежели по-обычному, без твоей хворостины, рука усохнет. Не думай, я в ранах хорошо понимаю — и самого, бывало, и сам тоже... — Понимает он... — Гуфа не говорила — шипела сквозь зубы. — Без хворостинки... Чего ты от моей хворостинки хочешь, ты, пониматель? Чтоб у него вместо руки скотья нога выперла — ты этого хочешь?! Как я его такой хворостинкой буду лечить? Лефа вон подлечила, Hypда, — хватит с меня такого лечения! И тут вдруг подал голос Нурд: — А ты его не новой хворостинкой лечи. Ты его той лечи, которая тебе от покойной родительницы осталась. Он поднял голову, неторопливо оглядел повернутые к нему изумленные лица, усмехнулся: — Ты, старая, сама не знаешь, что натворила с моими глазами. Я теперь вроде слепого только при плохом свете. Вообще без света вижу куда лучше, чем видел прежде, и, наверное, днем, при солнышке, видеть буду — пока что не случилось попробовать. Вот обычные цвета я вправду перестал различать, ну и бешеный с ними. Зато другое различаю, странное: вокруг каждого человека вроде сияния какого-то и вокруг прочих тварей (древогрызов, к примеру) тоже, только мутное и серое. А из вещей такое только вокруг новой твоей хворостинки (тоже мутноватое, серое), и вокруг этого вот... — Он подступил к Рахе и осторожно вынул из ее рук нездешнюю дубинку, которую бабы уже прочно приспособили для стряпных надобностей. — У нее сияние яркое, голубое — как у большинства людей. Вот я и подумал: а не снабдила ли твоя родительница эту диковину ведовской силой? Про запас, на случай потери своей хворостинки? С проворством, немыслимым для ее лет да всегдашней повадки, Гуфа очутилась подле Витязя и выхватила у него дубинку. Несколько мгновений она лихорадочно озиралась, будто искала что-то; потом прыгнула к очагу. Визгливо выкрикнув неразборчивую скороговорку, старуха тронула дубинкой еще не вскипевший горшок, и тот вдруг заклокотал, забурлил, выплюнул облако пара пополам со жгучими брызгами. На какой-то миг ведунья будто окаменела. А потом она шагнула обратно, к Витязю, уткнулась головой в его грудь и не то засмеялась, не то заплакала... Впрочем, слабость ее была недолгой. — Ну-ка, Торк, веди сюда своего дружка! — Старухин голос зазвенел медным бубенчиком и внезапно сорвался на смешной писк. — Повезло ему, слышите? Очень повезло нынче ему и всем нам! Пока охотник, Ларда и Леф торопливо укладывали раненого, старуха ни с того ни с сего спросила ухмыляющегося Витязя: — Ты сказал: «Как у большинства людей». А что, сияние не у всех одинаково? Ухмылка медленно сползла с Нурдовых губ. — Не у всех. У послушников, у Хона с Торком, у их женщин, у Ларды — голубое. А вот у Лефа желтое, и у Старца тоже. Леф чуть не выпустил из мгновенно взмокших пальцев руку своего названого родителя. Бес знает, что за сияние умеет теперь видеть Нурд, но если это самое сияние у пришедшего с другой стороны Прорвы парня цветом своим отлично от сияния здешних братьев-людей... Получается, что он все-таки не такой, как здешние? Получается, что напрасны были надежды высокоученого эрц-капитана и старой ведуньи. Здесь и там люди неодинаковы, а значит, по обе стороны проклятого Тумана Мир не один и тот же? Но Старец... Или он тоже родился в Арсде? А Нурд продолжал: — И еще ты, старая... У тебя сияние вовсе третье — зеленое. Помнишь Кроха-красильщика? Позапрошлой весной он красил мне накидку в зеленый цвет, и для этого смешивал желтую охру с голубой глиной. Хон наконец заснул. Вроде бы всего только мгновение назад хорохорился, порывался то рассказывать, как все было с послушниками, то расспрашивать Лефа, что там, за Мглой... И вот заснул-таки, не успев слова договорить. Ну и ладно — ему сейчас сон кстати. Окончив возню с раненым столяром, Гуфа взялась за послушника. Торк, правда, ворчал, что серого объедка не лечить, а пристукнуть бы, но когда старуха велела помочь, не ослушался. — Ты думаешь, пристукнуть его — сложное дело? — бормотала Гуфа, обтирая кровь с рассеченного послушнического темени. — Пристукнуть — дело вовсе даже простое. Простое, но глупое. Дохлый он нам без надобности, а живьем, глядишь, еще и послужит... Долгое занятие выдумала себе старуха. Даже при ее вновь обретенной ведовской силе очень непросто оказалось уберечь серого от Вечной Дороги. Хоть и досталось ему не лезвием, а рукоятью крутанувшегося в Хоновой ладони клинка, но досталось крепко — от души и на полный мах. Промедли Гуфа с лечением до рассвета — околел бы, так и не придя в сознание. Но Гуфа успела вовремя. А вот тратить свое умение на переломанную ногу послушника ведунья не стала. Вправила только и велела бабам выискать какую-нибудь палку да привязать ее к перелому. «Пускай, — сказала, — полежит солнышек с двадцать: и ему на пользу, и нам спокойно». К концу лечения послушник очнулся. Это заметили все, потому что он принялся барахтаться и орать дурным голосом, — видать, Раха с Мыцей не шибко осторожничали с его переломом. Впрочем, буйствовал серый недолго. Стоило только Гуфе склониться к его лицу, как вопли стихли и дергания прекратились. Леф было решил, будто это старуха угомонила послушника ведовским наговором, но ведовство оказалось здесь ни при чем. Вернее сказать так: ни при чем оказалось старухино ведовство. Увидав так близко от себя Гуфу, серый, похоже, опамятовал, сообразил, где он да в чьих руках, и больше ни единому звуку не позволил прорваться сквозь закушенные до крови губы. Дергаться он тоже перестал — лежал, почти не шевелясь, только норовил отворачиваться, когда кто-нибудь наклонялся к нему. Попади Леф в лапы Истовых, он бы, наверное, тоже повел себя так, а потому на душе парня шевельнулась тень уважения к раненому послушнику. Впрочем, тень эта шевелилась весьма вяло и очень недолго. Велев Торку и Ларде придержать серого за голову, Гуфа поднесла едва ли не к самым его глазам пылающую головню. Бешеный знает, что успела разглядеть старая ведунья в сузившихся зрачках послушника, прежде чем тот зажмурился, а только губы ее искривились в мрачноватой улыбке. — Ну конечно... — Гуфа будто сплюнула эти слова, потом бросила головню обратно в очаг и обернулась к Нурду:— Что ж случилось-то с вами? Рассказал бы. Нурд снова ссутулился. Глядя на его обвисшие плечи, на то, как он усаживался под стеной — медленно, неловко, с покряхтываниями, — Леф вдруг подумал (да нет, не подумал и не осознал даже — тут правильное слово не вдруг подберешь), что Витязь-то уже в летах и что плохо дело, если он позволяет другим свои лета замечать. Прежде Нурд казался чуть ли не вдвое моложе Хона да Торка, и когда Ларда в ночь после разорения бешеным Сырой Луговины назвала его старым, все долго смеялись. Теперь бы этакое неловкое словцо ни единой улыбки не вызвало; теперь Витязь тому же Торку по меньшей мере ровесник. А Нурд рассказывал, что случилось с ним да со столяром. Наставив Хона, что надобно говорить да как и куда идти, Витязь прокрался в залец, из которого начинались проходы и наружу, и к Древней Глине, и долгий подъем на самый верх. Как Нурд ни осторожничал, а все же нашумел, взбираясь по ветхим остаткам ступеней (трудно не нашуметь, когда щебень течет из-под ног, будто вода). Шум этот был совсем слаб, он даже не вспугнул ссорящихся где-то поблизости древогрызов: поднимаясь, Витязь пару раз слыхал резкий короткий стрекот — так стрекочут голохвостые твари, готовясь к драке. Однако, выбравшись в залец, Нурд почти сразу понял, что дело плохо. В зальце не было никого — ни тех, которые на четырех ногах, ни двуногих, — но отчетливо пахло горячим металлом и копотью. Совсем недавно там был человек. Человек с огнем. Древогрызы не стали бы выяснять отношения, если поблизости человек с огнем. Значит, был, услыхал поднятый Нурдом шум, подал условленный сигнал, не дождался ответа и понял: идет чужой. И ушел. Куда? Наружу? Может быть, и наружу... Несколько мгновений Нурд стоял неподвижно, вслушиваясь и вглядываясь. Так ничего и не разглядев, он беззвучно скользнул к ближней стене, взял оставленный возле нее меч (голубое лезвие чуть слышно царапнуло по камню), снова замер на миг-другой. А потом решительно двинулся в проход, ведущий к Древней Глине. Сунься он тогда в потайной лаз наружу, Хон мог бы избежать ранения. Или бы никого из нынешних обитателей Первой Заимки уже не было бы в живых, да и самой Первой Заимки не стало бы — по-разному могло бы случиться. Идти пришлось долго. Нурд начал опасаться, что не сумеет удержать в памяти количество пройденных поворотов и ответвлений, да и приметы человеческого присутствия давно перестали ощущаться. Витязь совсем уже решил поворачивать обратно, как вдруг его поразила до нелепости простая мысль: а почему он идет именно этой дорогой? Почему пропускал одни боковые ходы и сворачивал в другие, почему миновал попавшийся на дороге огромный гулкий зал (наверное, хранилище Глины)? Словно колдовство какое-то ведет его по темному нутру древнего строения. Но ведовской перстень не греется, значит, либо колдовство тут ни при чем, либо не злое оно, колдовство это? И вдруг он почувствовал слабые отголоски все того же запаха — запаха копоти и горячего металла. Проход резко изломился, но, еще прежде чем осторожно выглянуть из-за поворота, Нурд почти безошибочно угадал, что ему придется увидеть. Первым бросившимся в глаза предметом был дырчатый медный горшочек, стоящий на полу посреди прохода. На дне горшка бился крохотный язычок пламени — такой крохотный, что свет его не помешал Витязю разглядеть вход в камору, плотно забитую кожаными тюками, черную дорожку, тянущуюся от тюков почти к самому огоньку, и неподвижно сидящего человека в сером. По напряженности этого человека, по его позе чувствовалось: при малейшем шуме он без размышлений толкнет свой непривычного вида светильник туда, на рассыпанную по полу черную пыль. И что тогда? Это тоже было понятно — Витязь хорошо помнил вид проклятого песка, которым снаряжалась плюющаяся дымом и пламенем труба. Медлить было опасно; пытаться хватать серого живьем — еще опаснее. Отступив на пару шагов, Нурд высмотрел под ногами каменный обломок поувесистей, стиснул его в руке и снова придвинулся к повороту. Длинный бесшумный вдох, плавный размах... В последний миг сидящий успел обернуться (видать, и среди послушников попадаются годные не только к жратве да вилянию языком), и камень вместо виска угодил ему в лоб. Но размышлять, к добру ли так получилось, серому придется уже на Вечной Дороге — это, конечно, если кто-нибудь решит тратить время на заботы о дохлом послушнике Мглы. А ведь может быть, сам Нурд и не погнушается допустить к Вечной Дороге воина, который даже самый последний отблеск жизни хотел отдать доверенному делу (хоть и было это самое дело гнуснейшей гнусностью). Уже валяясь с раздробленным черепом, серый пытался пнуть светильник. Но метнувшийся вслед за камнем Нурд успел кончиком меча достать медную берложку такого крохотного и такого опасного огонька. Достать и отшвырнуть как можно дальше от смертных судорог послушника и от злого песка. Удар Витязя загасил светильник. В наступившей тьме жалобное дребезжание меди о каменные неровности щербатого пола вдруг слилось с пронзительным дальним воплем — тем самым, который слыхали и оставшиеся наверху. Нурд не знал, что приключилось с Хоном. Когда Витязь подоспел к нему, тот уже управился сам. На торопливые Нурдовы расспросы столяр не отвечал; он только нехорошо ругал серых и плевался. Да и расспрашивать было некогда: до бесед ли, если человек весь в крови?! Нурд замолчал. Гуфа покосилась на мирно сопящего Хона и снова придвинулась к послушнику. — А вот он нам сейчас расскажет и про Хонову рану, и про свои две, — процедила старуха. Витязь скривился, замотал головой: — Своей волей он язык не раскупорит. Похоже, старая, Истовые все-таки выискали среди своих бестолочей троих настоящих воинов. — Думаешь, он воин? — Старухины губы изогнула ехидная ухмылка. — Зря, вовсе неправильно думаешь. А вот другое слово ты правильно сказал: бестолочь. Бестолочь он, Нурд, причем самая бестолковая. Псина натасканная, жертвенная скотина — вот он кто. Гляди! Гуфа резко взмахнула чудодейственной дубинкой, словно собиралась ударить послушника в лицо, — тот не вздрогнул, даже глаза не прикрыл. Впрочем, дубинка лишь едва дотронулась до его щеки, и одновременно с этим касанием старая ведунья заговорила: Заклятие злой Воли чужой, Что владело тобой, Давило петлей, Тянуло уздой - Долой! Стань сам собой! Снова и снова касалась ведовская дубинка лба, губ, груди серого, будто отбивая на нем такт Гуфиного бормотания. Леф видел, как ежится послушник, как старухины глаза наливаются синим холодным светом... Последнее из Гуфиных слов, неожиданно выкрикнутое в полный голос, почти заглушил пронзительный сиплый взвизг. Визжал послушник. От этого визга у Лефа взмокла спина; Ларда поперхнулась недевчоночьим словечком — не со зла, с перепугу. А Гуфа, криво усмехаясь, оглядела мрачного Витязя, растерянно помаргивающего Торка; отпрянувших от нее и от серого Раху и Мыцу; Хона, который беспокойно заерзал, задышал прерывисто, но не проснулся... Она ничего не сказала, да слова и не требовались. Серый успокоился на удивление быстро. Должно быть, его протрезвила мучительная боль, причиняемая дерганьем да воплями; или сообразил наконец, что не лечат того, кого замыслили убивать. Да и напугался-то он не столько возможности новых бед, сколько того, чего едва не натворило с ним его же собственными руками злобное заклятие Истовых. Он все помнил, он охотно и торопливо пересказывал наставления серых мудрецов — давясь словами, всхлипывая, растирая слезы по не отмытым от крови щекам. Нет, раненый послушник вовсе не заискивал перед теми, в чьих руках оказался. Он мстил. Единственным доступным ему способом мстил Истовым, пославшим его убивать самого себя. В общем-то, Нурд оказался прав: Истовые выбрали для исполнения задуманной ими гнусности отнюдь не первых попавшихся братьев-послушников. Этот вот оказался пастухом жертвенного стада с какой-то из горных заимок. В горах немало тварей, лакомых до скотьего мяса, а потому пастухам (хоть общинным, хоть носящим серое — разница невелика) поневоле приходится уметь читать следы и с оружием управляться половчее многих прочих. Кем были прежде двое других, раненый не знал, однако не сомневался, что и они имели кое-какие охотничьи навыки. И все-таки эта троица не была настолько умелой, чтобы Истовые решились поручить ей вырезать нынешних обитателей Первой Заимки. Не зная точно, на что нынче способны Гуфа и Нурд, да еще после возвращения Лефа и Торковой дочки-охотницы... Слишком велик был риск неудачи, которая лишь выдала бы замыслы серых мудрецов. Послушник даже не догадывался, кто и как затаскивал в обитель гремучее зелье. Ему и двоим другим объяснили, где оно сложено (кстати, ни одному из них не пришло в голову удивиться, до чего легко отыскалась в путанице никогда прежде не виданных переходов описанная Истовыми дорога к набитой зельем каморе). Истовые велели следить за поселившимися в Первой Заимке людьми — в особенности за Гуфой: не шарит ли старуха в хранилище Древней Глины, а если шарит, то довольна ли находками (похоже, бывшие хозяева Обители не шибко были уверены, что в хранилище не осталось ничего путного). Еще велели ждать прихода гонца, который скажет, когда надо поджигать зелье. И еще велели Истовые: если поймете, что те, которые поселились в Обители, заметили вас либо могут найти зелье в каморе — поджигайте немедленно; для этого один из вас должен безотлучно сидеть возле поджигательной присыпки и иметь под рукой неугасимый огонь. Только теперь до раненого послушника дошло, почему никто из них не придумал засомневаться: поджечь-то присыпку труд невелик, а что же после этого станется с поджигателями? И все-таки страх смерти оказался очень живуч. Неосознаваемый, подспудный, он продолжал трепыхаться где-то на самом дне изувеченного колдовством рассудка, будто недодавленный осевшим валуном землеед. Они должны были поджечь зелье, когда чуть не натолкнулись в узком проходе на столяра и поняли, что тот заподозрил неладное; и уж тем более после того, как Хон возвращался к подозрительному месту крадучись и при оружии. Но они убедили друг друга и каждый себя, что под обломками строения обязательно следует погубить всех нынешних его обитателей. Всех до единого. Значит, нужно дождаться возвращения Гуфы и тех, кто ушел с нею. Когда же уходившие вернулись, послушники решили выждать еще немного, а потом охотно поверили Нурдовому: «Никого здесь нет». Но следить за врагами Истовых они не перестали. Этот единственный уцелевший действительно остался в нижнем зальце, а другой без света полез в Старцеву пещеру подсматривать за ушедшими туда Хоном и Нурдом. Расслышав, что кто-то крадучись поднимается обратно, оставшийся в зальце серый взвизгнул по-древогрызьи, как было условлено со своими. Ответа он не дождался и, поняв, что идет чужой, бросился прятаться. В тот миг ближе всего оказалось устье ведущего наружу лаза, а времени на раздумья и выбор уже не оставалось. Как ни спешил серый, он все-таки успел вспомнить о Хоновой следоделательной уловке и перескочить через опасное место. А вот со светильником послушник напортил. Светильник был хитрый: его можно было притушить и сделать совсем незаметным, не убавляя огня. Но серый впопыхах не стал возиться с бронзовыми колпачками да воротками, он просто дунул изо всех сил. Непоправимость сделанной глупости он осознал, уже спрятавшись за изгибом подземного лаза: кресало-то осталось у его собрата, ушедшего вслед за Хоном и Нурдом! Между тем в зальце вроде бы так никто и не появился. Серый не заметил ни малейшего проблеска света, однако же сумел расслышать тихий, но отчетливый лязг — будто железом задели камень. Посланец Истовых маялся в кромешной тьме, безуспешно пытаясь понять, что происходит и что следует делать ему, как вдруг темный провал спуска к обиталищу Старца набух трепетным заревом лучины. Серый пастух сумел догадаться, что взобравшийся в залец Хон не имел отношения к недавним звукам. А еще послушник догадался, что его собрат мог угодить в ловушку и что перед Хоном из пещеры мог тайком выбраться Нурд. Поразмыслив, серый решил красться за Хоном, попытаться понять, не изображает ли тот приманку (может, Витязь, таясь во тьме, будет следить за своим другом?), и, если все сложится хорошо, — убить столяра и завладеть его огнем. Зачем? Это сложный вопрос. Послушник не думал, что станет делать потом. Просто он до ледяного пота испугался непробиваемой темноты, с которой ему грозило остаться один на один. Едва послушник успел одолеть несколько ступеней, как Хонова лучина, мерцавшая уже на изрядной высоте, вдруг пропала. От неожиданности серый надолго замер; потом осторожно поднялся к тому месту, где, как ему показалось, исчез столяр (во тьме, да еще глядя снизу вверх, серый ошибся почти вдвое), и снова замер, пытаясь понять, что случилось. И тут прямо у него под ухом прозвучал вопрос столяра: «Нурд, ты?» Послушник дико завопил (этот-то вопль и разнесся по всему строению), шарахнулся и, не удержавшись на ступенях, упал с высоты почти трех человечьих ростов. Ему повезло отделаться всего-навсего переломом ноги. Боль отрезвила его, да и Хон сглупил; снова зажег лучину и спустился к упавшему. Он не очень спешил, и серый успел понять: столяр один, а его вопрос из темноты означал вовсе не любезность по отношению к Витязю (не желаешь ли, дескать, сам развалить голову подставившемуся дурню?). Пастух жертвенной скотины прекрасно умел прикидываться мертвым; когда-то он уберегся так даже от хищного — брезгливая тварь предпочла гоняться за обезумевшими круглорогами. А теперь это умение и неверный свет коптящей лучины сумели обмануть Хона. Нагнувшийся к мнимому мертвецу столяр получил удар ножом, после чего этот самый мнимый мертвец едва не сделался настоящим. Послушник умолк, и несколько мгновений в зале слышались только потрескивание очага да храп Хона. Потом Нурд сказал: — Дурень ты. Тебе бы не Хона скрадывать, а просто-напросто крикнуть, чтобы услыхал тот, возле каморки. И все бы случилось по-вашему. Серый промолчал. То есть, может, он и собрался бы ответить, но раньше него разлепил губы Торк. — Сам ты, Нурд, это... не шибко умен... извиняй, конечно, — выговорил охотник. — «Крикнуть»... «По-вашему»... Да он наверняка и думать забыл, для чего их сюда наладили. А ты забыл, с кем имеешь дело. Послушничью трусость не перешибешь никаким заклятием — вот тебе и все пояснения! Витязь только плечами пожал, зато Гуфа вдруг напустилась на охотника чуть ли не со злобой: — Еще один пояснитель выискался на мое темечко! У тебя голова-то для чего к шее прилеплена, Торк? Хлебать да болтать — только для этого у тебя голова? Ах, не только... Ну так это еще хуже, потому что либо испортилась она, либо ты разучился ею пользоваться. А ты, Ларда, не сверкай глазами, мала еще сверкать на меня! Нечего зыркать, говорю, и родителя твоего защищать нечего! Телегу впереди вьючного переть — и то лучше, чем язык впереди ума, как вот он. И еще других смеет ругать глупыми! Гуфа замолчала, потупилась, сердито сопя. Торк выждал немного, потом спросил на всякий случай: — Все сказала или дух переводишь? Ведунья дернула плечами, словно бы у нее по спине пробежалась какая-то пакость. — Ты прости, Торк, ежели не так что сказала, но я тебе опять повторю: прежде чем языком махать, надобно думать. — И чего же я недодумал? Гуфа со свистом втянула воздух сквозь остатки зубов. Леф решил, что она снова хочет ругаться, но старуха заговорила на удивление спокойно: — У тебя пальцы на руках есть? Вот и загибай их: считать будем. Первый палец — это Хон ни с того ни с сего забыл запереть Старцеву решетку. Второй палец — свет, который Нурд с Хоном видели у Старца. Нурд невесть как отыскал хранилище огненного зелья — это ты третий палец загни. Послушник наглупил, не додумался криком предупредить поджигателя (хотя чего уж тут думать, если именно так у них было условлено); — еще палец... Да ты никак сызнова спорить хочешь? — вновь повысила голос ведунья, заметив, что охотник собирается говорить. — Тебе не спорить надобно — думать! Еще, кстати, несколько пальцев загни; вот сколько осталось, столько и загибай: это будет послушническая да ваша о Старце забота. Ведь уже говорили об этом, помнишь? Опять несколько мгновений тишины. Торк задумчиво рассматривал свои кулаки, а остальные рассматривали Торка. Потом Нурд обернулся к старухе: — Думаешь, ведовство? — Колдовство, — поправила Гуфа. — Старец? —Угу. — Думаешь, значит, это он колдовством пытался заставить Хона не запирать решетку? — Угу. — А тогда почему он раньше не пробовал? — это уже Ларда ввязалась: глаза как плошки, и даже нос от любопытства дрожит. — Столько лет все сидел в яме, а тут вдруг решил на волю полезть. Нас, что ли, ждал? — Может, и нас, — невозмутимо согласилась Гуфа. — Понял небось, что Истовые собрались губить его вместе с нами, вот и засуетился. А может, раньше просто не умел этак-то... — А может, Хон просто этак-то переполошился из-за виденного огня и все на свете забыл? — почти передразнило Гуфу нахальное Торково чадо. Старуха, впрочем, будто и не заметила издевки. — Лефов да твой отцы — из тех, кто, переполошившись, делает не хуже, а лучше, — сказала она. — Ты, может, вообразила, будто я в нездешних силах меньше тебя понимаю? Так ты это зря вообразила, маленькая глупая Ларда. Вот к примеру: думаешь, я не знаю, что ты про себя бормочешь, когда идешь одна в темноту? Охранное от смутных ты бормочешь. И, кстати, бормочешь вовсе неправильно. Ларда негодующе фыркнула, но уши ее запылали чуть ли не ярче очажных угольев. А Гуфа продолжала: — С Хоном Старец пытался сделать так, как и я бы пыталась, — обернуть себе на пользу его тревогу, спешку да раздражение. И вот еще что: я Хона и так и этак пытала, он клясться готов, что ведовское кольцо не грелось. Значит, Старцево колдовство было ему не во вред. И сегодня — Нурду помог, послушнику голову задурил... Может, он нам друг? — Друг, как же! — хмуро пробурчал Торк. — Просто он не хотел, чтобы строение завалилось на его плешь. Хоть он и Вечный, а жить-то, поди, не наскучило! Гуфа спорить не стала. Она дотянулась дубинкой до задрожавшего послушника, нашептала что-то почти неслышное, и тот обмяк, засопел глубоко и ровно. — Пускай поспит, — буркнула старуха. — Пускай, — эхом откликнулся Нурд и вдруг подтолкнул локтем присевшего рядом Лефа. — А ты бы все же рассказал нам о нездешних местах. Старец-то, думаю, из-за Мглы... Леф завздыхал, искоса поглядывая на Витязя. Не хотелось парню обижать Нурда отказом, но и к долгому разговору — тем более этакому — душа никак не лежала. Рахе и Ларде такой рассказ поперек нутра вывернется; да и Торку — из-за дочери, а может, и не только из-за нее. И Хон спит. Ему-то Лефово повествование тоже не в радость, но потом наверняка станет обижаться, что без него... Да и устали все, и ночь без сна, и... — Долгие беседы сейчас не ко времени, — это охотник решил помочь мнущемуся Лефу. — Пока мы тут сидим да отмахиваемся языками, в Обитель могли забраться новые серые. Кому-то надобно еще раз обшарить строение и сторожить лаз наружу. И камору с зельем. — Не думаю, чтобы Истовые прислали новых, — сказала Гуфа. — Ну и зря не думаешь, — отрезай Торк. — Этот вон, — кивок в сторону храпящего послушника, — говорит, будто кто-то должен прийти и сказать: поджигайте. Ведунья пожала плечами: — Поджигать-то некому! — А ежели тот, который придет, подожжет сам?! — Торк явно начал терять терпение. — Чего вы все будто вареные? На Старца своего надеетесь, что ли? Нашли себе охранителя... — И на Старца тоже, — невозмутимо отвечала Гуфа. Торк в возмущении оглянулся на Витязя, словно бы ждал от него поддержки. Но Витязь молчал. И Ларда молчала, она, оказывается, уже спала — сидя, привалившись к стене, постанывая и время от времени сильно вздрагивая всем телом, будто усталый щенок. Раха с Мыцей устроились уютнее — на ворохе старых шкур, сваленных между стеной и очагом. Торк прихлопнул себя ладонями по коленям и поднялся, — Пойду наверх, гляну, что там, — сказал он. — Небось, день уже. А потом спущусь в самый низ и буду сторожить лаз — если еще не поздно. — Не поздно, — успокоила его Гуфа, но охотник только оскалился в ответ и торопливо ушел. Старуха проводила его насмешливым взглядом, потом повернулась к Нурду: — Зря он, уж ты растолкуй ему. Если чужой объявится, я его сразу почую. Теперь-то, при тростинке... То есть дубинке... — Дубинка дубинкой, а сторожить лаз тоже не лишнее, — сказал Нурд. — Даже если почуешь ты пришлого, то, пока мы отсюда вниз добежим, он успеет натворить чего только захочет. Гуфа, похоже, была другого мнения, однако спорить не стала. А Нурд, помолчав, вздохнул: — Вот если б нам суметь как-нибудь испортить проклятое зелье... Леф наконец решился разлепить губы. — Порох боится воды, — сказал он. — Что боится? — обернулся Нурд. — Ну зелье это. Несколько мгновений Витязь раздумывал, потом с сожалением покачал головой: — Не выйдет. Воды там поблизости нет, да и упаковано зелье хорошо — в кожаные мешки. — Не выйдет, говоришь? — прищурилась Гуфа. — Ты, Нурд, зря это сказал, не подумавши. Раз воды боится, значит, поддастся водяному заклятию. И пускай тогда поджигают... Старуха встала, потянулась до хруста, заговорила опять: — Давайте так: сейчас Торк воротится и, ежели, конечно, не передумал, — пускай впрямь идет вниз, следить. А мы малость поспим и тоже пойдем: ты, Нурд, да я, да, может, Леф еще с нами. Я наложу заклятие на камору с зельем и на лаз — непроходимость для злых... — У тебя на землянку было наложено против злых, — сказал Нурд. — Сильно помогло? Ведовство ведовством, а лаз будем сторожить по очереди. Я, Торк и Леф. И Ларда — не потому, что она нужна для этого дела, а потому, что не получится ее отогнать. Гуфа хихикнула — наверное, представила себе попытку не допустить Ларду к охране лаза. — А что до заклятий... — Нурд тоже встал и подошел к Гуфе. — Ты теперь можешь сделать мне глаза такими, как раньше? — Могу. — Только знаешь, ты мне один глаз сделай как раньше, а второй пусть остается теперешним. Ну что, Леф... Он, наверное, хотел предложить Лефу поспать, но не успел. В зал вошел Торк, и по его лицу сразу стало понятно: что-то случилось. Будто не замечая вопросительных взглядов, охотник направился к корчаге, зачерпнул пригоршней, напился и растер по лицу остатки. Потом уселся возле очага и принялся кидать на тлеющие угли всякий горючий мусор. Некоторое время Витязь, Гуфа и Леф озадаченно поглядывали то на него, то друг на друга. Наконец Нурд не выдержал: — Ну? — Исчадие, — сказал Торк и опять замолчал. — Ну, — снова подстегнул его Витязь. — Исчадие, говорю, пробежало. Охотник опять примолк, потом уточнил:— Внизу. — Понимаю, что не по кровле. — Нурд уже еле сдерживался. — Странное, говорю, исчадие пробежало. — Торк бросил на угли кусок корья и внимательно следил, как оно корчится, разгораясь. — Мелкое, из нестрашных, а на хвосте — тарахтелка с искрами. — Что?! — Тарахтелка с искрами — глухой, что ли? Шар такой, вроде ореха с два твоих кулака. Трещит и плюется огнем. И опять молчанка. Лишь после третьего «ну!» Торк соблаговолил вновь зашевелить языком. — Оно побежало дальше, туда, где послушники затеяли строить. Там почти никого не было — двое-трое, да и те еле шевелились. А когда это, с тарахтелкой, выскочило — так и сгинули. Хуже, чем от бешеного, право слово. А когда оно пробегало мимо Обители... Вот аккурат возле выхода из подземного лаза... Ясно было, что Торк сейчас сызнова замолчит, и Нурд заранее сунулся со своим «ну!». Охотник разозлился. — Что я тебе, вьючное?! — вскинулся он. — Занукал, как на скотину! Хвост у него оторвался, вот тебе и все ну! — Как оторвался?! — Да так! Сходи сам погляди — сейчас день уже, хорошо видать аж до ущельной узости. Оторвался, говорю, хвост, и все тут. Полежал, цветными огнями полыхал, а потом раскололся на манер ореха. Так и лежит. А исчадие без него убежало в ущелье. — Опять, значит... — вырвалось у Лефа. Видя обращенные к нему выжидательные взгляды, парень объяснил: — Вечером такое распугало послушнических работников. Мы с родителем видели. Только у того от хвоста не отрывалось. Если бы Хон и Раха не спали, их бы порадовало Лефово «мы с родителем» — очень уж легко и естественно сорвались эти слова с губ задумавшегося парня. И Ларда бы тоже наверняка порадовалась таким словам. А вот сам Леф даже не заметил сказанного, и Нурд со старухой — тоже. — Я, когда ночью ходила на кровлю, тоже слыхала треск, будто от проклятого зелья, — сказала Гуфа. — И разноцветные огни видела. Но что это было — разве ж во тьме углядишь? Вовсе ничего нельзя было углядеть. Она осеклась, потому что вскочивший на ноги Леф нетерпеливо тронул ее за плечо: — Ты мне дай того снадобья, что против песьего нюха. Сейчас дай. Старуха растерянно заморгала: — Дать-то труд небольшой, только зачем? — Надо. — Леф для убедительности пристукнул себя в грудь кулаком. — Очень мне надо штуку эту достать, которая от хвоста оторвалась. — Ну так что ж? — пожала плечами ведунья. — Дотемна ждать нельзя. Серые тоже небось не слепые — а вдруг отважатся завладеть? Ничего, как-нибудь проскользну. А даже если заметят, не беда. Они про лаз и так знают. — Вот я о том же, — хмыкнула Гуфа. — Снадобье-то тебе зачем? Вовсе незачем тебе след от песьего нюха прятать... Леф растерянно заскреб затылок. И верно ведь — теперь вовсе незачем прятать след. Не сообразил, Витязь? Вот потому-то Витязем и зовут не тебя, а Нурда — у него небось руки и язык не успевают обгонять ум. 19 Снова постылый розовый Туман застит даль, виснет прядями на изглоданных временем сучьях древесных трупов. Четвертый поход сквозь Мглу. Четвертый, и не последний. Сколько раз еще придется миновать это гиблое место? Дважды? Однажды? Никто этого тебе не предскажет, никто. И ты сам покамест не можешь этого знать. За спиной громкое бормотание. Это Гуфа. Едва успев забрести в туманное озеро Бездонной, старуха принялась вполголоса рассказывать себе самой о Мгле, об известных ей людях и их делах, о Ненаступивших Днях... Чтоб, значит, вовремя уразуметь, если память все-таки поддастся Мгле. Зря бормочет. Уже пройдено куда больше половины пути, а старухина память жива и неущербна. Да, не напрасно дед орденского адмирала восхищался запрорвной ведуньей. Старуха второй раз осилила то, что высокоученый эрц-капитан мнил непосильным. Сделанную для неведомого Фурстова ученика пластинку Гуфа сумела переиначить сперва для Лефа, а нынче — и для себя. И занятие это отняло у нее вовсе не много времени. Только все же правильно сказал Нурд: вновь обретя свою силу, ведунья на радостях чересчур ей доверяется. Вот хоть со Старцем: если уж непременно потребовалось тащить его с собой, Леф предпочел бы заклятию послушания крепкий кожаный ремень. Если Мгла способна увечить память, то и ведовские заклятия в ней могут вывернуться поперек заклинательской воли. Да, конечно, старуха права: переделанная ею пластинка в Бездонной не пострадала; тасканное Лефом из Мира в Мир и обратно кольцо сохраняло свои ведовские свойства по обе стороны проклятого Тумана — все так. Но ведь заклятие заклятию рознь. Да и поддался ли Старец Гуфиному ведовству, не притворился ли? Сама же говорила, будто он колдун, каких мало. Через каждые пять-десять шагов Леф непроизвольно оглядывался на Старца, но покуда не смог заметить в поведении дряхлого объедка ничего подозрительного. Бредет себе и бредет чуть позади Гуфы — ноги в коленях почти не гнутся, руки болтаются по бокам, будто в плечах перебиты; лицо такое, словно бы он крепко и внезапно заснул. До того внезапно, что даже глаза не успел захлопнуть. Одно только беспокоило парня: легкое подергивание Старцевых губ. Уж не бормочет ли и он — только не как ведунья, а про себя, беззвучно? Или его губы дрожат просто в такт шагам и дыханию? Поди разбери... Вообще же Лефу довольно давно пришло в голову, что Гуфа знает о будущем (причем не только о его и Лардином) гораздо больше, чем говорит. Вроде и не наверняка, будто сама не вполне доверяет своему знанию, но, кажется, покуда это самое знание ее не обманывает. А может быть, дело просто-напросто в том, что ведунья очень умная и о многом (если не обо всем) догадывается куда раньше других. Например, о том, что это за шары громыхали на хвостах выбегающих из Прорвы исчадий, — старуха явно поняла это чуть ли не прежде самого Лефа. Впрочем, именно эта Гуфина догадка не удивительна: старуха оказывается уже видала такое. Давным-давно; вскоре после того, как Мгла выпустила в Мир Нелепого бешеного. Он ухитрился скрытно добраться до Галечной Долины, а объявившись, повел себя по-небывалому: на глазах у подступивших общинных воинов воткнул в землю проклятый меч, сел и стал делать руками какие-то знаки. Такое поведение до того перепугало братьев-людей, что Нелепого убили с куда большей яростью, чем убивали обычных бешеных. Это с его шеи попала к Гуфе сберегающая память блестяшка. А вскоре после того, как погиб Нелепый, Мгла стала выпускать мелких исчадий с гремучими шарами на хвостах. В ту пору этаких тварей выскочило в Мир чуть меньше полутора десятков. И у каждой шар отрывался — некоторые из нездешних зверюг добегали с ним чуть ли не до Шести Бугров, другие не успевали сделать и нескольких прыжков по дну Ущелья Умерших Солнц, но рано или поздно с гремучими подвесками расстались все. Оторвавшись, шары некоторое время лежали, громыхая цветными вспышками, а потом лопались. Даже к замолчавшим шарам не осмелился подойти никто из братьев-общинников; лишь Гуфа да тогдашний Витязь Амд решились осмотреть один из проклятых орехов. Прочие шары собрали послушники — не сразу, дней через пять после того, как стало ясно, что Мгла перестала рождать тварей с гремучками. По шестеро-девятеро подбирались серые к шарам (нехотя, побарывая страх лишь под злыми окриками — а то и ударами — старших братьев), издали набрасывали на проклятые железки толстые шкуры, и лишь так, избегая касаться руками рожденного Бездной металла, отваживались брать и нести. Куда? Старшие братья объясняли любопытствующим: «В Священный Колодец». Может быть, они и не врали. Но, скорее всего, Истовые осматривали непонятные выдумки Мглы и заподозрили то же, что заподозрила Гуфа. Внутри железного ореха, в который заглядывали старуха и тогдашний Витязь, хранилась тончайшая гибкая пластина, вроде бы вырезанная из сушеного листа невиданного растения. А на пластине этой были нарисованы узоры, похожие на орнамент блестяшки, снятой с Нелепого. Гуфа сразу подумала: уж не письмена ли? Но извилистые линии не имели ничего общего с четкими знаками, которыми разговаривала Древняя Глина, и потому догадка старой ведуньи так и осталась не более чем догадкой... до вчерашнего дня. Лефу удалось достать железный проклятый шар, и, похоже, удалось сделать это незаметно — парня просто некому было заметить. Вспугнутые гремучими исчадиями, серые и их работники так за весь день и не набрались духу появиться вблизи недостроенного помоста; на стенах Второй Заимки тоже не было ни малейшего шевеления — будто бы там все перемерли или от страха позабывались в самые глухие и темные щели. Вообще-то «достал шар» — это неправильно сказано. Шар остался там, где лежал. Леф принес не его, а маленький листок папируса, который был пришпилен к одной из раскрывшихся половинок, — листок, очень похожий на тот, что некогда попал в руки Гуфе и Амду. Только Гуфа и Амд не могли прочесть замысловатый узор надписи на арси. А Леф мог. «Буду ждать в Прорве еще десять дней». И больше ничего — ни подписи, ни девиза. Только ведь и без девизов ясно, кто мог выпускать в Прорву земляных кошек с брандскугелями на хвостах — особенно если в брандскугелях вместо поджигательной начинки оказываются записки. И. кому адресованы нынешние записки, и кому были адресованы те, давние, — тоже ясно. Нурд, Гуфа, Торк и проснувшийся ко времени Лефова возвращения Хон сразу догадались, что парню все понятно, и потребовали, чтобы все стало понятно и им. Пришлось рассказывать. Немедленно, с ходу, так и не успев решить, о чем говорить и чего говорить не надо. Поэтому пришлось рассказывать все. О тамошнем Мире. О тамошних родителях. О Рюни. Просто счастье, что Ларда так вымоталась. Счастье, что, сморенная вытребованным у Лефа доказательством, долгим бессоньем, внезапной тревогой и прочими переживаниями прошедшей ночи, девчонка проспала большую часть рассказа. Впрочем, проспала ли? Даже если она действительно не притворялась, то дрема ее была охотничьей — бесшумной и чуткой; совсем не похожей на расслабленное похрапывание Рахи и Мыцы. И, наверное, все-таки неспроста Торкова дочь время от времени сжималась и переставала дышать; наверное, не случайно именно во время рассказа о том, как ее везли из Арсдилона к Прорве, Ларда вдруг приподнялась, глянула на поперхнувшегося словом Лефа (мутно так глянула — не то остатки сна застили ей глаза, не то наворачивающиеся слезы), а потом вскочила и вышла из зала. Пошатываясь. Придерживаясь за стену. Леф не сразу нашел в себе силы продолжить рассказ, но его и не подумали торопить. Гуфе ни с того ни с сего понадобилось осмотреть голову спящего послушника; Нурд, Хон и Торк затеяли оживленный спор о каком-то пустяке... А парню внезапно припомнился случайно подслушанный разговор Ларды и Витязя. Это было вскоре после того, как Нурд рассказал о своем умении видеть цветные сияния вокруг человечьих фигур; о том, что у большинства здешних людей (и у Ларды — тоже) это сияние голубое, а у Лефа — желтое и что если смешать желтое с голубым, получится зелень. Ларда некоторое время напряженно размышляла о чем-то, а потом с неожиданной торопливостью убралась от Витязя подальше в тень. Нурд исподтишка следил за ней, улыбался, и вдруг быстро направился к съежившейся при его приближении девчонке. Подошел и сказал негромко: — Во-первых, так от меня не спрячешься, а во-вторых, прятаться еще рано. Я это, наверное, смогу различить только дней через сто, когда и обычным глазом станет заметно. Ларда спросила что-то неслышное, и Нурд тихонько засмеялся. — Я-то не скажу, но все равно все догадаются. Родительница — та сразу поймет, по глазам. И Торк. А Гуфа, небось, еще прежде вас смекнула, к чему валится дело. Только, думаю, никто тебя не попрекнет. Обычай обычаем, а когда жизнь корежится, как вот нынче... Он смолк, трепанул девчонкины волосы и вернулся к очагу. И Лефу показалось, будто глаза у него взблеснули как-то не по-мужски. И уж тем более не по-витязному. Вот так-то. Нурд уже знает, и Гуфа, и прочие вот-вот догадаются; и Ларду никто не вздумает упрекнуть (правильно, вовсе не за что ее упрекать)... А тебя? Не упустил, значит, воспользовался. Тот меняла-охальник глупостью девчонкиной попользоваться хотел, ты — слабостью да отчаянием. На деле-то оно не совсем так, только иначе никто не подумает, и объяснениям никто не поверит — ни твоим, ни Лардиным. Для стороннего глаза твой поступок во сто крат подлее меняльего. Вслух этого не скажут, но... Вот именно — но. Как у вас с Лардой дальше ни сложится, минувшей ночи тебе не простят. Короткие хмурые взгляды или оценивающий прищур в упор; вздохи за спиной; почти незаметная принужденность улыбок и почти незаметная сухость слов... Хон, Гуфа, Нурд, Торк... «Тебе здесь все равно никакой жизни не станет», — так и будет, Ларда. Так и будет. Ты, небось, и на десятую долю вообразить не могла, насколько все будет по-твоему. Выгнала-таки. Спровадила. Радуйся. Наверное, он совершенно утратил власть над собой и что-нибудь проговорил вслух. Потому что Торк, Нурд и Хон вдруг смолкли и повернулись к Лефу, и Гуфа оставила повизгивающего во сне послушника и тоже обернулась к Лефу. И глаза ее вопреки Лефовым мыслям показались такими добрыми, такими душевными, что вконец ошалевший парень внезапно услыхал свой же торопливый жадный вопрос: — Гуфа, я останусь или уйду?! Ты же знаешь, сама говорила, что знаешь, так скажи: останусь я или нет?! Еще не успев договорить, он понял, каким будет ответ. Гуфино лицо словно окаменело, глаза ее подернулись темным ледком, и такой же лед звякнул в старухином голосе, когда она после изнурительного молчания разлепила наконец истрескавшиеся бескровные губы: — Ты думаешь, я скажу? Думаешь, я помогу тебе, если скажу? Тебе слишком много дано, ты Певец и Витязь, тебе дано своим умением изменять чужие судьбы. Так как же ты можешь уворачиваться от выбора собственной? — Это не только моя судьба, — буркнул Леф, отводя взгляд. — Ты должен выбрать сам. Поверь: в жизни часто знание будущего оборачивается злом, а самая добрая помощь приносит вред. И случается так, что человек сам — только сам — может решить свое будущее. Даже если от его решения зависит не только его судьба. Гуфа отерла ладонями взмокревший будто от тяжкого труда лоб, покосилась на воинов: «Так, что ли, мужики?» Хон и Торк промолчали, а Нурд кивнул: «Так». — Ну, чего затосковал, будто круглорог над мясным варевом? — Гуфа заговорила почти по-обычному. — Брось, это дело вовсе пустое. Я тебе вот что могу сказать: когда подоспеет пора, ты выберешь правильно. То есть это я так думаю, что правильно, а на самом деле... Кто его знает, самое-то дело? Никто его знать не может. И ты не можешь. И я, и Нурд, и твой здешний родитель — разве мы можем тебе советовать? В этаком деле даже своя голова не помощница, а уж на чужие надежда вовсе плохая... — Она слабо махнула рукой, ссутулилась. — Ладно, ежели захочешь, потом еще поговорим. Только потом, слышишь? А покуда уж досказывай то, что начал. Леф досказал. Его слушали внимательно, не перебивая и не прося немедленных объяснений. Парень думал, что расспросы да всяческие суждения об услышанном начнутся, как только закончится рассказ, — ошибся. Он давно уже смолк, а слушавшие так и не проронили ни единого слова. Качали головами, вздыхали, хмурились — и всё. Конечно же, им было не до разговоров: столько неожиданного, странного, недоступного разумению выплеснул на них Леф, что даже понять, какой из вопросов задавать первым, — и то дело почти непосильное. Но до простого объяснения наступившей молчанки парень не додумался. Слишком долго он увиливал от этого рассказа, слишком долго изводился предчувствиями, что огорчит их (это еще хорошо, если только огорчит) описанием свое нездешней жизни и описанием нездешнего себя. И теперь, видя, как сумрачно переглядываются Гуфа, Нурд и Хон с Торком, Леф вообразил, что дело таки не обошлось всего-навсего огорчением. Вот так оно и перемешается теперь: услужение в кабаке, похабные песенки, кражи, смерть Архонта, вздохи по Рюни, тот единственный полдень с нею, и то, что нынешней ночью случилось с Лардой... Нет, его не возненавидят, не станут презирать — просто окончательно поймут, что он чужой. Совсем, навсегда чужой. Слишком непохожи нездешний и здешний Миры, слишком велика разница между годом здесь и годами там. И теперь, когда к нему возвратилась память, он и здесь станет вести себя по нездешнему. Ларду он больше не видел — даже мельком девчонка ни разу не попалась ему на глаза до самого ухода во Мглу. Если Торкова дочь пряталась (а скорее всего, так и было), то особой изворотливости это занятие от нее не потребовало: старая ведунья словно нарочно взялась ей помогать. А собственно, почему «словно»? Наверняка Гуфа умышленно держала Лефа поближе к себе и подальше от Ларды — по крайней мере, так казалось самому парню. И правильно. Вон прошлой ночью и старуха, и Торк доверились тебе, оставили наедине с девчонкой для душевного разговора — хорошо же ты попользовался этим доверием! Еще и хватает совести сваливать вину на Ларду (пускай не вслух, но ложь самому себе ничуть не лучше лжи для других). Мало ли что выдумала взбалмошная девчонка! Ты был должен, обязан защитить ее от ее же глупости. Не смог ли, не захотел — вина одинакова. Твоя вина, не ее. Так что правильно скупятся на слова и улыбки, отворачиваются, сторонятся, не считают своим... Ларда... Хон, Витязь, ведунья... Раха... Торк... А в том, родном Мире после смерти родителей много ли найдется людей, один неприязненный взгляд которых способен вывернуть душу? Рюни, конечно. И господин Тантарр. Ну, может, еще высокоученый эрц-капитан. Вот тебе и год против лет... Да, после Лефова рассказа Гуфа не дала парню ни единой возможности заняться чем-нибудь сообразно его разумению. Помолчав да повздыхав, ведунья вдруг заявила, что хочет спуститься к Старцу. Вместе с Лефом. И что Торку бы не худо сходить с ними, а потом — коли не передумал — остаться караулить подземный лаз. «Если не поздно еще», — проворчал охотник, но Гуфа буркнула: «Не поздно. В обители, кроме нас восьмерых, Старца да этого (кивок в сторону повизгивающего во сне послушника), никого нет». Спускались молча, гуськом — каждый при лучине, Леф без меча, но с бивнем на культе левой руки, а Торк со своей шипастой палицей под мышкой. Так же молча постояли над Старцевой ямой, рассматривая полоумного объедка; а тот, запрокинув грязное волосатое лицо, бессмысленно таращился на огоньки лучин. Что-то примерещилось Лефу в его блеклых слезящихся глазах, какая-то неестественность, странность. Или напомнили кого-то эти глаза? Но чем дольше парень вглядывался да вдумывался, тем отчетливее ему казалось, будто странность Старцевых глаз ему именно примерещилась. Глаза как глаза. Полоумный как полоумный. Уже почти убедив себя в этом, Леф ненароком покосился на Гуфу и обомлел, перехватив ее напряженный ожидающий взгляд. Обомлел до того, что вдруг нагнулся к самой решетке и спросил на арси: — Ты кто? Старец вздрогнул, будто его палкой ударили. И все. Леф выпрямился, вздохнул. — Не знаю, — ответил он на немой Гуфин вопрос. — Может, он и впрямь из-за Мглы, — Нурду виднее. Только уши-то у него не проколоты... Может, он из горных идиотов, или с Ниргу, или еще до граничного возраста сюда угодил. Или еще до того, как завелся обычай отлучения от человечества (говорят, такое лет через пятнадцать после Катастрофы начали делать), — хотя это вряд ли. Не мог он столько прожить. — А тот... Ну ведун тамошний — Хруст или как его? — спросила Гуфа. — Он-то прожил? — Я же говорил: он зелье против смерти выдумал и все время его пьет. А Торк сплюнул под ноги (кажется, он лишь в самый последний миг передумал плевать сквозь решетку) и процедил, почти не разжимая зубов: — Может, хватит этаким зрелищем поганить глаза? — Хватит так хватит. — Гуфа с видимой неохотой отвернулась от ямы. А когда они уже начали подниматься прочь из пещеры, вдруг сказала: — Ежели ничего плохого не приключится, вечером пойдем во Мглу. Втроем пойдем: Леф, я и еще Старца прихватим с собою. Когда Леф и Гуфа вернулись в очажный зал, женщины уже не спали. Мгла Бездонная знает, что за это время рассказал им Нурд, только Мыца поглядывала на парня с явной опаской; Раха же подозрительно шмыгала носом и прятала от него набрякшие красные глаза. Обе ни слова не сказали парню, и он мысленно горячо возблагодарил их за это. Едва отдышавшись после подъема, Гуфа принялась готовиться к ведовскому действу: возвращать одному из глаз Витязя обычное человеческое зрение. Она почти до изнеможения задергала Лефа и женщин мелкими поручениями, а когда все уже было готово, вдруг велела парню улечься прямо тут же, в зале, и спать до вечера: ночь-де предстоит куда хуже прежней, и силы надобно поберечь. Леф было заартачился, но старуха уперла в него тяжкий взгляд наливающихся светлой голубизной зрачков, приступила ближе, поднимая вровень с Лефовым плечом дубинку... Парень не успел увернуться от людоедского оружия и на какой-то миг потерял способность думать, видеть и чувствовать. Даже не на миг — на кратчайший осколок мига. А когда утерянные способности вернулись к нему, почему-то оказалось, что он лежит под стеной на мягком меху, очаг почти прогорел, а из прочих людей в зале остались только Гуфа и невесть откуда взявшийся Торк. Леф забарахтался, пытаясь встать, и ведунья сказала: — Проснулся? Ты вовремя проснулся, уже вечереет. Садись к огню, поешь, да и пойдем потихоньку. Это получилось у нее очень по-обыденному, и обалдевший от нежеланного сна парень успел протереть глаза, устроиться возле очага и выхлебать полгоршка густого мясного варева, прежде чем осознал, о каком «пойдем» говорила старуха. А Гуфа рассказывала, что с Нурдовым глазом она уже управилась, что Витязь недавно сменил Торка у подземного прохода, а Хону уже куда лучше — настолько ему лучше, что он залез на кровлю следить за послушниками. Правда, следить, в общем-то, не за кем: хоть твари с гремучками больше вроде бы не выбегали из Мглы, но серые до сих пор опасаются возиться у помоста. Потом она стала расспрашивать о дороге сквозь Бездонную: далеко ли, трудно ли идти, и сразу ли начинаются нелады с памятью. А потом встала и буркнула: — Ну, чего мешкаешь? Вовсе не такие нынче дела, чтобы долгие разговоры разговаривать. Цепляй меч да пошли. И они пошли. Сперва втроем (с Торком) опять спустились к Старцевой пещере и потратили там довольно много времени на вытаскивание дряхлого недоумка. Слов тот либо не понимал, либо не желал понимать, а от спущенной ему ременной петли шарахался, будто от злой погибели. Гуфа и Торк кричали ему, чтоб не боялся и продел бы петлю под мышки. Леф вторил им на арси и даже пытался вспоминать слышанные от матросов людоедские слова — все без толку. В конце концов охотник привязал ремень к решетке, спрыгнул, шипя от омерзения, вниз, силком загнал вечного объедка в петлю и по этому же ремню выбрался наверх. А пока он лез, Старец чуть не вывернулся из петли — только то и спасло, что полоумный все-таки убоялся Гуфиных злобных окриков да увесистого камня в Лефовой руке. И вот теперь — Мгла. Надоедливое бормотание Гуфы, нелепая фигура подмятого заклятием старика — это за спиной. А вокруг розовое струйчатое марево, густое, плотное, и вместе с тем странно прозрачное. Старуха, которой такое в диковинку, временами даже бормотание свое забывала — все удивлялась, почему это Бездонная изнутри совсем не такая, как снаружи. А Лефу все время вспоминалось прощание с Нурдом. Витязь дошел с ними до самого выхода из подземной норы. Уже выбираясь наружу, под истыканное блеклыми вечерними звездами небо, Леф оглянулся и увидел Нурдово лицо. Лицо это казалось непривычным из-за широкой ленты на лбу и свешивающегося с нее кожаного клапана (творение Мыцы, которым Нурд теперь в зависимости от надобности прикрывал то человечий, то скотий глаз). И все-таки, несмотря на произошедшие с Витязем перемены, парень готов был поклясться, что тот однажды уже смотрел на него именно так — в то морозное утро, когда Прошлый Витязь провожал Нынешнего на поиски канувшей во Мглу Ларды. Видя, что обернувшийся парень словно прирос к земле, Нурд улыбнулся и слегка подтолкнул его. Ни в улыбке, ни в прикосновении не было ни намека на неприязнь, даже наоборот, но Леф вдруг понял: Нурд не верит, что он вернется. Разве что для помощи против Истовых, то есть не навсегда. С того самого мига парню не давала покоя мысль: рассказывала Гуфа Витязю прочитанное ею будущее или нет? Нурд думал, что Леф не вернется, или он это знал? Мертвый лес заметно редел, все шире становились просветы между древесными стволами. Опушка была уже совсем близка, когда в Лефовы ноздри как-то внезапно — толчком — плеснуло запахом дыма. Запах не походил на обычную костровую гарь, и парень встревожился было, но ненадолго. Выбравшись на опушку, он сразу увидел костер. Огонь тоже был необычным — фиолетовым, тусклым; либо туман Прорвы шалил с цветами, либо дед его Первосвященства из неких высокоученых соображений помимо хвороста бросал в костер какие-то снадобья. Впрочем, и от самого здешнего хвороста можно всего ожидать — бешеный его знает, каким цветом полагается гореть мертвому дереву, этакое количество лет ветшавшему между двумя мирами. Гуфино бормотание смолкло, будто старухе заткнули рот, и Леф, не оглядываясь, понял: ведунья остановилась. Иначе она бы непременно ткнулась ему в спину, поскольку парень и сам резко сбавил шаг. И о странностях огня он размышлял, чтобы не всматриваться в сидящих возле костра; и пальцы, которые запах странного дыма бросил на рукоять меча, явно не собираются слабеть да соскальзывать — хоть видать уже, что там, впереди, вроде бы не опасно. Не опасно. Вроде бы. Возле костра сидели трое. То есть нет, уже только двое остались сидеть, потому что виртуоз боевой стали неторопливо поднялся и рассматривал вышедших из мертвого леса. Лицо его казалось спокойным, даже скучающим, и держался он расслабленно и спокойно, вот только правая рука бывшего Первого Учителя орденской Школы будто бы рассеянно оглаживала широкий тисненый пояс (а пояс господина Тантарра, естественно, не пустовал). Это разглядывание длилось всего несколько мгновений, после чего старый виртуоз приветственно помахал Лефу, наконец-то решившемуся оставить в покое меч, и снова подсел к огню. До костра было еще далековато, и Леф не слышал, что сказал своему нынешнему хозяину бывший Учитель. Но парень, не задумываясь, согласился бы поклясться, что слова виртуоза адресованы именно Фурсту, и только Фурсту. Того, кто сидел рядышком с ученым старцем, господин Тантарр старательно не замечал. Леф бы тоже с удовольствием не заметил этого третьего, причем всего лучше было бы не заметить его по причине отсутствия. — Это и есть Огнеухий? — тихонько спросила подошедшая к парню вплотную Гуфа. Леф кивнул. Он не отрывал глаз от горного чудища и видел, как одновременно со старухиным полушепотком оно вздрогнуло, обернуло в их сторону жуткий комок лица с нелепыми пятнами глаз, и пятна эти на краткий осколок мига выцвели жаркой белизной. А потом Лефу стало не до Огнеухого, потому что эрц-капитан Фурст Корнеро Кирон порывисто вскочил и едва ли не бегом кинулся навстречу. Господин Тантарр тоже встал и торопливо пошел вслед за ним. Охраняет, что ли? От Нора?! А виртуоз боевой стали внезапным прыжком догнал своего хозяина, схватил его за плечо и, не обращая внимания на взрыв Фурстового негодования, выкрикнул, глядя в лицо остолбеневшему парню: — Какая фигура стоит над школьными воротами? Ах, вот оно что! Нор улыбнулся и ответил — громко, внятно, выговаривая слова с нарочитой торжественностью: — Каменная крылатая химера о восьми глазах, четырех ушах и четырех руках. Держит она меч, папирус, отвес и транспортир. Изваяние сие служит символом Ордена, ибо Орден все видит, все слышит, везде успевает и призван защищать, просвещать, строить и прокладывать курс. Господин Тантарр показал в широкой улыбке остатки зубов и выпустил хозяйское плечо. Удостоверился, стало быть, что память не изменила Лефу. То есть Нору. Через мгновение Леф очутился в объятиях адмиральского деда. — Порадовал, душевнейше порадовал старика, — бормотал высокоученый эрц-капитан, тиская плечи смущенного парня. — А я уже не чаял увидеть... Впрочем, излияния Фурста продолжались недолго. Опомнившись, он выпустил Лефа, торопливо отер пальцами набрякшие веки и заозирался. — Это, как я понимаю, запрорвная чародейка? — Не дожидаясь ответа, высокоученый щеголь произвел руками некое трудно поддающееся описанию изящное шевеление (такое приветствие было бы уместно разве что на светском рауте в резиденции Его стальной несокрушимости). — Прошу милостиво извинить меня, почтеннейшая; видя моего маленького дружочка живым и благополучным, я слегка забылся. Позвольте сгладить невольную провинность и высказать должное почтение... Торопливо переводя его слова, Леф от души забавлялся как выражением Гуфиного лица, так и ухватками престарелого франта. Ухватки эти красноречивейшим образом свидетельствовали о богатом опыте общения с особами куда более юными и привлекательными, чем запрорвная ведунья. Ай да эрц-капитан! На какой-то миг парень отвлекся от смысла произносимого и вдруг поймал себя на том, что машинально переводит требование Фурста представить его даме «сообразно установлениям Свода Приличий». Н-да, все-таки у почтенного эрц-капитана буек малость на сторону. Оно и понятно: этакий возраст да всякие там ученые мысли — вот разум и утомился. Сообразно требованиям... Выискал, понимаете ли, самое подходящее место. И время. И слушателя. Вон и господин Тантарр морщится... «Вольный эрц-капитан, ни на орденской, ни на флотской, ни на партикулярной службе не состоящий, кораблями, водами и землями не владеющий (или владеющий?), родством во всех домах принимаемый с честью в любое время, по всяческой надобности и без всяческой надобности...» Да в запрорвном языке и слов таких нет. Конечно, ведунья уже довольно много знает об Арсде из Лефова рассказа (из которого хорошо, если треть поняла), но все равно переводить да втолковывать придется полдня. А потом еще полдня объяснять, что такое Свод Приличий, — это чтоб не посчитала вольного эрц-капитана совершеннейшим идиотом. Только ведь все равно посчитает. И еще хорошо, если его одного. Леф мельком скосился на Фурста и торопливо отвел глаза. Ишь, нервничает. Нетерпение изволит проявлять. Ладно уж, пусть потешится дитятко. Не затевать же с ним перебранку, в самом-то деле! Все равно он ни слова не уразумеет, кроме своих имен, так что можно его ублажить, а себя (ну и, опять же, его) не выставить дурнем. Хотя бы так: «Это тот самый мудрец Фурст Корнеро Кирон, мой спаситель». Не получилось. То есть не получилось договорить до конца про спасителя. Эти слова утонули в жутковатом полувскрике-полувсхрапе, раздавшемся совсем рядом, прямо за спиной у вздрогнувшей Гуфы. Вздрогнула не только ведунья. Фурст отшатнулся; правые ладони Лефа и старого виртуоза одинаково дернулись к рукоятиям мечей... Впрочем, Леф так и не притронулся к оружию — не успел. Потому что напугавший их звук сменился приступом сухого дробного кашля, и парень выругался по-портовому — длинно, грязно и злобно. — Кто это?! — Глаза адмиральского деда наконец-то нашарили источник звуков и мгновенно преисполнились брезгливости. Еще бы! Обвисшая заскорузлыми клочьями накидка; бессмысленные стекляшки глаз под нечистой сединой косматых бровей, вонючая борода, в дебрях которой, словно толстые черви, шевелятся вялые бескровные губы... А ведь они не просто так шевелятся, они силятся выговорить какие-то упорно сопротивляющиеся слова. Гуфа торопливо придвинулась к самому лицу Вечного Старца, еще и Лефа потащила за собой (на случай, если трухлоголовый объедок шепчет все-таки на арси). Нет, ведунья была способна понять Старцево бормотание без посторонней помощи. «Я — человек. Я — человек». Одно и то же. То громче, то тише. Монотонно. Без выражения. Без конца. Морщась от дурного запаха, парень стряхнул с плеча Гуфины пальцы, отодвинулся. Ведунья тоже отступила на шаг и, пристально глядя в мутные зрачки полоумного, сказала — тихо, но очень властно: — Замолчи! Никакого проку. Гуфа задумчиво потрогала людоедскую дубину (чтобы удобней было носить новое ведовское орудие, она стала перетягивать свою пятнистую меховую накидку выисканным в Обители мягким ремнем). Потрогала, однако пользоваться чудодейственной вещью пока не стала, а просто резко отвернулась от Старца и буркнула: — Силен... Леф понял, что Вечный объедок не вполне поддался заклятию послушания. Его ли колдовская сила была этому причиной, или Прорва (до прохода сквозь нее вроде бы поведение Старца подозрений не вызывало) — это уж пускай Гуфа разбирается. Придумала тащить полоумного через Мглу, отказалась связывать, понадеялась на ведовство — вот пусть и думает теперь, что к чему. А Фурст и господин Тантарр, естественно, не поняли ничего. Впрочем, вопросов они не задавали. Выждав миг-другой и догадавшись, что на объяснения покуда надежды нет, адмиральский дед вздохнул и сказал: — Что ж, пожалуйте к костерку. Леф с сомнением глянул на Огнеухого, черной тенью нависшего над костром; спросил осторожно: — Может, лучше здесь посидим? И поторопился объяснить: — А то дрова у вас больно чадные, дым все глаза повыест. — Похоже, что почтеннейшая чародейка кругом права. — Фурст, до этого сидевший неестественно прямо, вдруг обмяк, ссутулился. — Если запрорвные люди настолько несхожи с нами, то и живут они в осколке не нашего Мира. Остается уповать, что через Серую можно попасть не только к ним. Едва он умолк, Гуфа принялась нетерпеливо дергать Лефа за локоть, требуя перевода. Парень уже с трудом сдерживал раздражение. Он устал от множества слов, которым приходилось выдумывать длинные и странные толкования; арси и язык Гуфиных братьев-людей норовили перепутаться в какую-то дикую мешанину, одинаково непонятную для Фурста и Гуфы. В уставший от бесконечной говорильни рот будто опилок понатолкали, горло пересохло, очень хотелось пить, но увлеченные мудрыми беседами эрц-капитан и ведунья не давали своему переводчику ни малейшей возможности сказать наконец что-нибудь от себя самого. Спасибо, хоть господин Тантарр помалкивал. Леф то и дело ловил на себе сочувственные взгляды Учителя, однако тот и не думал вступиться за бывшего ученика. Виртуоз стали не вмешивался в разговор, но явно боялся упустить хоть слово из обстоятельных речей Гуфы и Фурста. Высокоученый дед орденского первосвященства и ведунья с Лесистого Склона пытались найти в своих мирах хоть что-нибудь одинаковое, но находили только различия. И теперь, когда Гуфа рассказала про цветные сияния вокруг людей и о том, что Незнающие поначалу любую хворь переносят куда тяжелее, чем обычные братья-общинники, эрц-капитан окончательно простился со своими надеждами. Он ни на миг не усомнился в Гуфиных рассказах — даже пытался толковать о привычках к болезням и о древних мудрецах, которые глазами никаких сияний не видели, но почему-то написали в книгах, что сияния эти обязательно должны быть. Ведунья объяснений не поняла, поскольку их не понял Леф; и еще парень не понял, для чего Фурст вздумал доказывать старухе правдивость ее же собственных слов. Но так или иначе, а к единому мнению Гуфа и эрц-капитан пришли, хоть мнение это мало радовало обоих. Переводя старухе Фурстовы упования на еще хотя бы один выход из Прорвы, ведущий куда-нибудь в иные места, Леф надеялся, что высокоученая беседа на этом и окончится. Зря надеялся. — Ты вроде говорил, будто он считал Незнающих... — задумчиво сказала Гуфа. — Ну, что из его мира их выгнали куда больше, чем объявилось в нашем. Так? Он на это надеется, когда говорит про еще один выход? Ты ему скажи: пускай не надеется. Не всякого, который из Мглы, Истовые определяли в Незнающие; только тех, которые на вид совсем без изъяна. Да и то... Чтоб ртов не оказалось больше, чем могут прокормить общинные земли; чтоб в Мире не набралось слишком много порождений Мглы... В иной год одного-двоих решались отдать в какую-нибудь общину для восполнения людской убыли, а чаще всех, сколько их ни являлось, прямым ходом в колодец. Так что повезло тебе, Леф. Очень тебе повезло, что к Рахе в сыновья, а не на Вечную Дорогу — или куда там в вашем Мире положено после гибели? Ну, чего молчишь? Ты не молчи, ты объясни своему мудрецу, что к чему. Чтоб не тешил себя пустыми надеждами. Парень объяснил, Фурст выслушал, не дрогнув лицом, и только вздохнул протяжно. А господин Тантарр внезапно сказал: — Все равно это милосерднее, чем то, как у нас поступают с ними. Леф не сразу понял сказанное Учителем, а когда понял, закивал, соглашаясь. Вообще же парню стало как-то не до раздумий над чужими словами. Получается, что действительно лишь чудом каким-то он остался в живых. Усомнились бы Истовые в том, что он «без изъяна», или просто сочли бы лишним — и все. И даже не понял бы, что гибель — это гибель; и даже пальцем бы шевельнуть не смог для защиты, даже не смог бы хоть одного из убийц с собой прихватить. Как скотина, которую на мясо. А Фурст горько вздыхал. Он еще сильней сгорбился, плечи его буквально обмякли, и тонкое полотно изысканной рубахи заморщило на них, будто на портняжных распялках. — Стало быть, ни единой лазейки? — тихонько выговорил адмиральский предок. — Всего лишь коридор из одной западни в другую? Гуфа наверняка догадалась, что это не вопросы и даже не мысли вслух, а те же вздохи, только членораздельные. Догадалась, но все-таки стала требовать перевод, и лицо парня мгновенно сделалось куда горестнее эрц-капитанского. Впрочем, Лефово душевное состояние мало беспокоило ведунью. — Ты ему скажи: нужно догадаться, отчего случились Ненаступившие Дни и откуда взялась Мгла. Скажи так: «Нынче тебе да пришлой старухе надобно крепко подумать; а ты что же? А ты, скажи, вместо чтоб думать, плачешь!» Лефу уже надоело сглаживать Гуфины резкости, и он передал Фурсту все точно, как было сказано. В конце концов, если у ведуньи не хватает совести обращаться к родовитому мудрецу хоть вполовину так же учтиво, как он обращается к ней, то пусть сама и расхлебывает последствия своей дерзости. А то чем старательней ее выгораживаешь, тем больше воли она дает языку. Парень даже ловил себя на подозрении: может, Гуфа каким-то немыслимым образом замечает эти его старания и поступает назло? Ведь уже почти как с Лардой разговаривает, того и гляди, придется услышать что-нибудь, вроде «глупый маленький Фурст». Как Леф и ожидал, эрц-капитанская учтивость мгновенно пошла на убыль. — Твоя знакомица, кажется, изволит воображать, что для совладания с последствиями достаточно уразуметь причину? — спросил он, ехидно поглядывая то на парня, то на ведунью. — Боюсь, что она чрезмерно лестного мнения о собственных силах. Конечно, разом вернуть в прежний Мир всех обитателей Арсда без исключения, да еще со всем имуществом и угодьями, было бы вовсе не худо. Таких, какими мы стали нынче, Лангенмарино не замедлит подгрести под себя, однако сия досадная участь все же милее людоедских котлов. Для запрорвных возвращение к прежнему наверняка представляется еще искусительнее — они ведь, кажется, были лишены милых соседушек вроде тех, которыми Всемогущие облагодетельствовали нас. Но душевнейше умоляю вас обоих растолковать: как, бес меня умори, вы мыслите оборотить вспять Катастрофу?! Чем вам поможет знание причин?! Или вы полагаете, что, любой капитан, выучившийся основам астрономии, способен влиять на перемещения небесных светил?! Леф всего этого переводить не стал. Он был уверен: стоит только разлепить губы в попытке заговорить, и язык, мгновенно выйдя из повиновения, наплетет кучу дерзостей и Фурсту, и Гуфе. Вот ведь устроились мудрецы! Это как если бы два человека решили драться, но не по-честному, а поставили бы между собою третьего и лупили его, требуя, чтобы он передавал их тумаки неприятелю. А Фурст, видать, совсем не в себе. Он же сам говорил когда-то о том, как важно понять причины Катастрофы! — Молчишь? Ну и не надо мне растолковывать его слова. — Ведунья, кряхтя, поднималась на ноги. — Думаешь, я не поняла, чего он раскричался? Прекрасно я это поняла — у него лицо говорит понятнее языка. Только, по-моему, надо бы сперва разузнать хоть то, что возможно, а уж после судить да рядить. Хотя... Наверное, твой мудрец прав. Спору нет, когда возникает надобность в непробиваемой чешуе, спокойней кричать о силе и неуязвимости каменного стервятника, чем лазать по скалам в поисках околевшего. Ясно ведь: ни ты, ни даже твой мудрец со своим жизнетворным снадобьем до грядущих бед не дотянете. Так чего ж вам-то изнуряться заботами о тех, кого вы даже никогда не увидите? Правильно, вовсе вам незачем... — Да что вы оба меня-то шпыняете?! — Леф таки сорвался на крик, но ни продолжить, ни вскочить не успел. Господин Тантарр мгновенно оказался рядом (эрц-капитан еле успел поджать ноги, спасая сверкающий лак ботфорт) и крепко стиснул плечо рассвирепевшего парня: — Тихо, тихо! Закуси себе на ладони: здесь врагов нет. Леф сник. И правда, ведь ни Гуфа, ни Фурст никогда не желали ему плохого, так можно ли на них обижаться? Однако же насчет врагов Учитель, скорее всего, погорячился. Вон сидит чудище — даже головы своей уродливой ни разу не повернуло, словно бы все равно ему, кто пришел, почему не возвратились к костру, о чем говорят... И, похоже, так ни разу и не шевельнулось; даже огонь не удосужилось подкормить — от костра уже один дым остался. И молчит, лишь постанывает — безразлично как-то, будто не по-настоящему, а притворяется. Вроде бы тихие они, стоны эти, однако слышны отчетливо, хоть шагов до страшилища десятка полтора... Честное слово, такое куда приятнее иметь врагом, чем другом. И, главное, чего оно тут сидит? Звали его сюда? Кто мог позвать, зачем?! Впрочем, кто — это, пожалуй, ясно... А Гуфа тем временем неспешно отвязала от пояса людоедскую дубинку и направилась к лежащему на земле Вечному Старцу. Когда после Лефова предложения не возвращаться к чадному костру все четверо уселись беседовать прямо там, где стояли, ведунья приказала садиться и полоумному. Однако тот снова повел себя не так, как надлежало бы скованному заклятьем послушания обычному человеку. Старец не сел, а повалился плашмя, уткнулся лицом в древесный прах да еще голову руками закрыл. Так он и провалялся — неподвижный, будто причудливо изглоданная гниением колода — до того мига, когда прикосновение ведовской дубинки освободило его от власти заклятия. Никогда в жизни парню не доводилось видеть ничего похожего на ту дикую смесь ужаса и звериного бешенства, которой полыхнули выпученные глаза перевернувшегося Старца. Упираясь в землю локтями и пятками, полоумный проворно отбежал (да-да, именно отбежал) подальше от Гуфы, изогнулся, вскочил на колени и протянул навстречу ведунье скрюченные грязные руки. Гуфа придвинулась к нему на пару шагов, и тогда Старцева борода затряслась, зашевелились в ее вонючих зарослях бледные черви губ... Бывший неподалеку Леф не услышал ни звука, но ведунья мгновенно остановилась и раскрутила перед собой дубинку. Прикрываясь, будто щитом, полупрозрачным мельтешением ведовского оружия, она выговорила спокойно и внятно: — Что ж ты рыкаешь, словно хищный? Друзья мы тебе. Друзья, слышишь? Старец вдруг жутко захрипел, будто его шею перехлестнула удавка, и сквозь этот хрип трудно вытолкнулись слова: — Убери... Убери палку. Отойди, положи, вернись. Поверю. Несколько мгновений Гуфа молча хлопала глазами, соображая, какую такую палку нужно убрать. Потом (очевидно, догадавшись, чего хочет полоумный) ведунья хмыкнула с сомнением, однако дубинку крутить перестала и повернулась к Старцу спиной. Она громко отсчитала три десятка шагов прочь и, почти дойдя до опушки мертвого леса, уронила на землю чудодейственное оружие. Затем обернулась и выкрикнула: — Доволен? Полоумный судорожно протирал (вернее — пачкал) немыслимо грязными пальцами мокрые от напряжения глаза. Он то обшаривал взглядом бредущую обратно Гуфу, то присматривался к месту ее остановки — тщился разглядеть, действительно ли ведунья рассталась с дубинкой или хочет обмануть, пользуясь его близорукостью. — Сходи убедись. — Гуфа ткнула пальцем себе за спину. — А ежели ходить лень, можешь меня ощупать. Так и быть, стерплю. Старец снова отшатнулся, загораживаясь руками. Кажется, последнее Гуфино предложение ужаснуло его сильней ведовства. Пытаясь держаться как можно дальше от Гуфы, он едва не натолкнулся спиной на колени эрц-капитана. Адмиральский предок, до последнего мига не соизволивший встать и наблюдавший за происходящим весьма рассеянно, тем не менее проворно вскочил, едва только его ноги оказались в опасной близости от вонючей накидки полоумного. Уловив резкое движение у себя за спиной, Вечный Старец поспешно обернулся, да так и замер в нелепой и жалкой позе — на коленях, втянув голову в плечи, прикрывая ладонями лицо и затылок, он снизу вверх оцепенело уставился в Фурстово лицо. Эрц-капитан слегка попятился под этим тяжким, почти осязаемым взглядом. Леф знал, что предок орденского адмирала отнюдь не боязлив, но сейчас парень прекрасно видел: Фурст напуган. Чем? Возможностью прикосновения заскорузлой овчины? Видом кусачей дряни, способной прыгнуть с этой овчины на эрц-капитанские штаны? Ой, вряд ли... Господин Тантарр подступил ближе, явно примериваясь в случае чего одним прыжком оказаться между своим хозяином и Старцем. Леф тоже примеривался: оголить клинок против полоумного мозгляка было бы стыдно и недостойно ни виртуоза, ни Витязя, а вот пнуть, если кинется, — это другое дело (хоть и мало приятного угодить босой ногой по вонючей, кишащей поганью накидке). Только пинать нужно осторожно, не до смерти и без переломов, потому что Гуфу наверняка озлит порча ее плешивого сокровища. Да, в случае чего Леф и его Первый Учитель сумели бы оборонить Фурста от ветхого Вечного Старца, Мгла знает для чего приведенного сюда не привыкшей объяснять свои поступки ведуньей. Впрочем, сумели бы? Под силу ли двум воинам — двум таким воинам — справиться с таким колдуном? Трудный вопрос. На памяти людей, живущих по обе стороны Мглы, не случалось подобной битвы — настоящий Повелитель неявных сил против виртуоза стали и Витязя. Не случилось подобного и в тот день. Старец вдруг запустил пальцы обеих рук в свесившуюся на его лоб путаницу липких волос. Шипя и вскрикивая, он разодрал не пуганные гребнем космы на две толстые пряди, и в образовавшемся просвете открылось нечто вроде сизо-багрового звездоподобного лишая. Зрелище было не из приятных, но высокоученый эрц-капитан так и приклеился взглядом к открывшейся болячке, причем лицо у него стало таким... Ну, словно бы он сквозь крохотную щелку подсматривал за нежащейся в купальне красоткой. А Старец опять захрипел: — Ты... Ты — Фурст... Корнеро был отец, ты — сын, Фурст, сын от Корнеро... Смотри, узнай! Ре... Редо... Кувшин, круглый, медяный, горло узкое, кривовидное, протяжное... Реторта! Реторта сорвала... Взорвала себя. Горячий кусок, клочок, капля — сюда, в лоб... Узнай, Фурст, вспомни, узнай! Он начал бормотать эту невнятицу на языке того Мира, из которого его сюда притащили, и Леф заторопился переводить, но адмиральский предок отмахнулся, как от назойливой бабочки. Да нужды в переводе и не было, потому что Старец перешел на арси. Вот только его арси звучал как-то непривычно. «Сын от Корнеро»... «Медяный»... «Кривовидное»... «Протяженное»... Где-то Леф уже слышал такое. Нет, не слышал — читал. Была у отца одна книжица, написанная задолго до Катастрофы. «Как должно обращаться с нежным созданием, завлекши оное в опочивальню либо иное местечко уютной уединенности, дабы вослед за райским блаженством не снискать на свою голову адовы муки» или что-то вроде того. Эту самую книжицу отец очень уж старательно прятал, а потому его сын (которому тогда еще и восьми лет не исполнилось) улучил-таки возможность стащить ее и перелистать. Маленький Нор в ту пору уже был обучен грамоте, но странное чтиво оказалось ему не по силам (мальчишка только и сумел посмотреть картинки, половину из которых не понял). Прочесть книгу Нор не сумел потому, что в ней оказалось много заковыристых слов. «Дитя от греха»... «Полновидные перси»... «Ножки протяженной высокости»... «Несколько дней спустя неосмотрительный, как правило, обнаруживает сыпь золотяного цвета, коей его кожа испещрила себя»... Сколько раз Нор бесился, проклиная память! Растеряла так много превосходных стихов, а вот этакую чушь, виденную лишь однажды и непонятую, хранит столько лет! Ну будто бы причаровали Фурста к Старцеву лишаю. Целую вечность смотрел адмиральский дед на это звездообразное пятно порченой кожи, а потом... Потом щеголеватый эрц-капитан рухнул на колени, прижал грязную голову полоумного к своей обтянутой белоснежным полотном груди и заплакал — тихо, почти беззвучно. Сквозь эти негромкие всхлипы Леф явственно расслышал произнесенное шепотом слово: — Батюшка... Оба стоящих на коленях человека были невообразимо стары, хриплый сорванный шепот одинаково подходил любому из них, и Лефу потребовалось несколько долгих мгновений, чтобы понять наконец, который же из них распознал в другом своего отца. Все-таки можно, нужно было предугадать заранее, что именно Гуфа и адмиральский дед, которым по возрасту и по уму быть бы осмотрительнее и сдержанней прочих, на самом деле в любой миг способны перегрызться хуже одичалых псов. Ум, возраст... А подумал ты, недовиртуоз, каково Гуфе оказаться одной среди чужих, среди напрочь чужих людей, известных ей лишь по твоим невнятным и, конечно же, недопонятым рассказам (и, кстати, тебя-то она теперь тоже вряд ли может считать вполне своим). Каково ей, всю долгую жизнь привыкшей ненавидеть бешеных, оказаться вдруг рядом с господином Тантарром — ты расписал его как превосходнейшего человека, но могла ли старуха не думать, во что превратили бы его несколько десятков шагов сквозь проклятый бездонный туман? Конечно, поссориться с бывшим Первым Учителем Орденской Школы очень трудно, если он сам этого не захочет (а он наверняка бы куда охотнее дал себя погубить, чем ввязался в склоку со старухой — пускай она там и ведунья, и все что угодно). Но когда душа закипает, раскаленное варево выплескивается на того, кто напросится. А напросился нелепо выряженный тонконогий старикашка со своими истеричными воплями, которые Леф и под ножом отказался бы переводить и которые ведунья поняла без всякого перевода. Хотя и Фурста тоже можно извинить за его склочную выходку, только для этого нужно быть Нором (именно Нором, не Лефом). Или Гуфой. Очень уж несладко пришлось франтоватому эрц-капитану. Возвращение к карете (ходьбы туда и обратно не менее четырех дней, а о дороге даже молодому и полному сил парню вспоминать жутко); и ожидание в Прорве, гораздой на каверзные подарки; и постепенно крепнущая уверенность в неудаче, которую уже не поправить; и несправедливое самоистязание за то, что погнал на верную гибель доверившегося парня; и стерегущие на обрыве полосатики; и еще многое множество всяких "и". Даже эта проклятая ущербность одежды — в рубашке, того и гляди, застудишься, а напялить траченную пошнырятами овчину вовсе немыслимо при родителе и при даме (хоть та сама одета чуть лучше последней из припортовых побирушек). Видать, в карете не нашлось одежды, кроме, разве, той, которая на слугах. Но и Фурсту, и господину Тантарру любое рубище показалось бы достойней ливреи или кучерского армяка. Виртуозу клинка состояние его куртки настроения не портило — кое-как скрепил прорехи, и ладно. А вот адмиральского деда отсутствие шейного платка и необходимость надевать рванье вместо погибшего в схватке камзола терзала не меньше, чем прочие беды. И вот, ко всему прочему вдобавок, Леф вздумал объяснить Фурсту про Гуфино заклятие. Знай парень, как взбесит эрц-капитана подобное обращение с его почтеннейшим батюшкой... честное слово, охотней бы язык себе откусил. Дальше все понеслось, будто в тяжком похмельном сне. Изысканные манеры высокоученого франта разлетелись клочьями, как разлетается под ударом внезапного шквала парус рыбачьей салмовки. Фурст даже не кричал — он визжал, брызгая слюной в лицо пятящейся старухе, и его пальцы суетливо шарили за отворотом правого ботфорта (что у него там — кинжал, аркебузка?). Гуфа не казалась ошеломленной или напуганной. Наверняка она заранее ждала какой-нибудь гадости от тех, которые из-за Мглы (сызмальскую привычку даже самый разумный разум не вдруг переборет), а потому мгновенно разъярилась — скорей всего, ведунью озлили не столько оскорбления высокоученого эрц-капитана, сколько то, до чего охотно и быстро люди из-за Мглы подтвердили ее ожидания. Парню уже случалось видеть Гуфину ярость — хотя бы на том общинном суде, когда старуха наказала беззубостью гнусного придумщика Устру. И теперь, приметив нехороший оскал ведуньи, ее вздернувшиеся плечи и внезапный жуткий изгиб старческого тела (точь-в-точь хищное перед прыжком), Леф похолодел. В Гуфиных глазах не было ни намека на синие искры — обычные предвестницы ее ведовских выходок; и к дубинке своей она не притронулась, но парень почему-то не сомневался: через миг-другой высокоученый эрц-капитан нарвется на такое, по сравнению с чем его хитроумная аркебузка покажется не страшнее трухлявого сучка. Бывший Первый Учитель, кажется, тоже понял это (все-таки по рассказам Нора он имел некоторое представление о возможностях запрорвной старухи). Они сорвались с места одновременно. Леф плечом вперед вонзился в узкую щель между Гуфой и Фурстом, подставляясь под злую силу, плеснувшую из старухиных глаз. Ведунья мгновенно зажмурилась и оборвала чуть слышную заклинательную скороговорку, но все-таки Леф успел понять, до чего вовремя он вмешался. Будто бы что-то огромное, упругое, жаркое ударило его по лицу, перехватило дыхание, швырнуло в беспросветную багровую муть. Когда к Лефу вернулась способность видеть и понимать, оказалось, что он валяется на спине, причем в неприметной близости от его головы обнаружились ноги так и не пошевелившегося Огнеухого чудища. Значит, крохотный осколок прерванного ведовства отбросил нещуплого парня на полтора десятка шагов?! Ничего себе... Леф торопливо приподнялся на локтях, заозирался в поисках Фурста, которого он наверняка должен был сшибить с ног. Помог, называется! Ведовской-то удар получился неувечащим, мягким, да только вместо него престарелый ученый подвернулся под панцирную спину защитника. Впрочем, Фурст стоял на ногах. Правда, поза его выглядела, мягко говоря, необычно. Господин Тантарр не только успел выдернуть своего расходившегося хозяина из-под удара, но и железной хваткой намертво сковал его руку, не давая ей вырваться из ботфортного голенища. От дерганий и рывков эрц-капитана проку получалось не больше, чем от его же заковыристой брани. Фурст и сам очень быстро понял нелепость своего барахтания. Он обмяк и выговорил с трудом: — Ну, будет уже, почтенный. Довольно, слышите? Виртуоз стали хмыкнул с сомнением, но все же несколько ослабил хватку. — Медленно выньте руку, а то, что в ней, дайте мне, — сказал он. Адмиральский дед свирепо засопел, но повиновался. Вещица, блеснувшая у него на ладони, действительно оказалась аркебузкой, только совсем крохотной — куда меньше той, которую Леф видел у Фурста в день своего первого знакомства с Огнеухими. Толком рассмотреть эту, нынешнюю, парень не сумел: далековато, да и уж больно мала — почти целиком утонула в руке господина Тантарра. Но уж наверняка вещица (назвать этакую безделку оружием язык бы не повернулся) была изящнейшая и все с теми же учеными выкрутасами — приклада нет (куда такой крохе приклад?), вместо фитильного зажима какая-то загогулина... Бывший Первый Учитель пренебрежительно повертел аркебузку перед глазами, спросил: — У вас дома еще такие есть? — Да уж будьте покойны. — Фурст нервно растирал запястье, на котором остались багровые следы пальцев виртуоза стали. — И такие сыщутся, и позабористее... А к чему вам вдруг приспичило интересоваться содержимым моего скромного обиталища? Начальник эрц-капитанской охраны вздохнул: — Плохая игрушка. От врага таким не защититься, а вот сгоряча вышибить глаз неповинному человеку или по глупой случайности продырявить собственную ногу — это проще простого. Так что, разлюбезнейший мой хозяин, если эта хлопушка в вашем достоянии не единственная, то лучше я избавлю вас от нее. Уж простите, но так будет безопасней для всех. Почти без размаха он запустил блестящую штуковину прямо перед собой — в стену зыбкого мрака. И тотчас же вскрикнул, шарахнулся, хватаясь за меч, потому что брошенное вылетело из противоположной стены и чувствительно ударило его по затылку. Леф раньше других успел сообразить, что случилось. А потом... Наверное, это было непочтительно по отношению к Учителю (да не «наверное», а «наверняка»!), но парень снова повалился на спину и захохотал — громко, взахлеб, с какими-то неприличными щенячьими провизгами. Огнеухая тварь медленно обернула к нему жуткое лицо, померцала глазами и отодвинулась подальше, чем вызвала у парня новый припадок истерического хохота. Через миг хохотали все — кроме разве что Огнеухого. Хохотал Фурст; хохотал, потирая затылок, виртуоз стали; смеялась Гуфа, на побелевшие от злости щеки которой медленно возвращался румянец. Даже Фурстов отец, чуть ли не до обморока перепугавшийся назревающей драки, теперь сипло хихикал вместе со всеми. А потом Фурст, всхлипывая и смахивая слезы с ресниц, объявил, что, ударившись о затылок господина Тантарра, аркебузка могла выстрелить сама по себе — от сотрясения. Это известие почему-то вызвало новый припадок веселья (даже у Гуфы, которая, естественно, не поняла ни слова). Жадные фиолетовые огоньки хлопотливо выискивали остатки поживы на прогоревших углях; непривычно пахнущий дым покусывал глаза, и это было хорошо, очень хорошо. Теперь никому не пришло бы в голову задуматься, почему мокры ресницы Нынешнего Витязя, без малого виртуоза стала, Певца Журчащие Струны и как там его еще?.. Конечно же, виноват дым, только дым. Они все-таки вернулись к костру. Фурсту нужно было занять чем-нибудь путным руки, то и дело принимавшиеся нервно терзать ворот или комкать кружевные манжеты. Вот он и заставил эти самые руки ухаживать за огнем, который почти уморила своим бездействием недоступная человеческому пониманию горная тварь. Вечный Старец тоже явно хотел оказаться поближе к кострищу, но, конечно же, не ради того, чтобы подкормить Древесным прахом тлеющие угли. Старца интересовал Огнеухий. Уму непостижимо: в этаком-то положении, после всего пережитого увидать невесть какое кошмарище, и... Ни капли опаски или неприязни — только всепоглощающее алчное любопытство. Обретенному сыну дряхлый мудрец по имени Корнеро уделил не намного больше внимания. Видать, у всех мудрецов в мозгах имеется одинаковая ущербность. («У всех», потому что Гуфа поглядывала на Огнеухого столь же заинтересованно.) Даже Леф на этот раз отправился к костру едва ли не охотнее прочих. После неудавшейся драки ведуньи и Фурста парень, отсмеявшись и осознав наконец, где разлегся, уж слишком поторопился убраться подальше от предводителя горных идиотов. Так поторопился, что ему срочно понадобилось доказать: не боится он этой твари, ноги бы об нее вытер, только брезгует, да и ноги у него еще не настолько грязные, чтобы их приспичило вытирать. Уже примостившись возле кострища, Леф сообразил, что его мысленную брань Огнеухий, наверное, разобрал не хуже, чем если бы она была сказана вслух. Парень украдкой покосился на горное страшилище, но разве что-нибудь можно понять по этому лицу? Не знал бы заранее, так даже не понял бы, что это именно лицо... Сидит чудище, как сидело, глазами не сверкает, молчит — только стонет по-прежнему, да в ушах у него отчетливо потрескивает (и, кстати, оттуда — из ушей то есть — воняет горелым мясом). Прикидывается, будто не расслышало? Или мысли умело читать лишь то, которое приходило к Фурстову логову, а это не умеет? Или этот Огнеухий тот же, что и тогда? Бес их разберет, они, верно, все на одно лицо. Лицо... Тьфу! Эти размышления довольно бесцеремонно прервала Гуфа — ведунье потребовалось знать, о чем Фурст беседует с Вечным Старцем. Снова пришлось пересказывать чужие слова, и теперь успевшее опостылеть занятие обещало сделаться еще более утомительным. Раньше эрц-капитан говорил неторопливо, часто и надолго смолкая — давал время для перевода. Теперь же икать ему было на то, поймет ли запрорвная чародейка его слова. Он говорил не с ней и не для нее. Фурст рассказывал Вечному Старцу о своей жизни, круто изломившейся после внезапного исчезновения отца, о Катастрофе, о том, каким сделался Арсд, и о том, что его ждет в ближайшие и неближайшие годы. В этом рассказе было не слишком много нового для Лефа (да и для Гуфы тоже). Разве что подробности жизни эрц-капитана, которого отец едва ли не с первых зубов начал приваживать к ученым занятиям, книгам, таинствам взаимных превращений веществ и стихий... Фурст, его матушка, родственники и отцовы друзья никогда не сомневались, что исчезновение свитского знатока лекарских, небесных, алхимических и прочих угодных Всемогущим Ветрам наук Корнеро Карро Кирона — дело рук орденских иерархов и что причиною этому исчезновению послужил злокозненный «Диспут с самим собою о мирах ненаблюдаемых, неощутимых, однако же существующих». И ведь говорили же многие доброжелатели, даже сам его стальная несокрушимость предупреждал (наедине, полушепотом): глупо же! Ну написал... Лучше бы, конечно, вовсе не доверять этакое папирусу, но уж если припекло, так спрячь написанное по далее (а еще лучше — прочти раз-другой, погордись наедине с собою да сожги). Но заказывать копии едва ли не всем каллиграфам столицы (половина из которых основной доход имеет не от своего прямого занятия, а от орденских премиальных) — это уж совершеннейшая глупость. Поступок глупее этого представить трудно, однако возможно: рассылка списков вызывающей книги почтеннейшим ученым мужам из Морской Академии, Коллегиума небо-, водо-, и рудознатцев, а также Карранского Универсария. Вышеозначенные мужи отлично понимают, что ученый во сто крат умнее их всех, перемноженных друг на друга, и потому не могут слышать его имени без зубовного скрежета. Стольким недругам услужливо подарить убийственное оружие против себя — это ли не верх безрассудства?! В Мудрых Заповедях сказано ясно: «...и сотворен Ветрами сей Мир...» Мир — не миры! Даже сам Ронтир Великий, автор «Мировой механики», создатель астрономической навигации, в свое время избежал соленого кипятка лишь потому, что Всемудрейший Собор решил: «Коль скоро означенные планеты и прочие светила могут быть ощутимы глазами, а также воздействуют на иные органы человеческих чувств и состояние окружающей нас природы посредством приливов, атмосферных возмущений и тому подобного; поскольку упомянутые планеты перемещаются вокруг нашего мира сообразно определенным законам, то они и наш мир могут быть признаны единым целым, как могут быть признаны единым целым спицы, раскачалки и части обода водяного колеса, совершающие постоянное закономерное движение вокруг вала». Только это и спасло великого Ронтира. А что сбережет человека, описавшего миры, не ощутимые взглядом и не воздействующие на окружающую нас природу? Миры, которые не могут быть признаны одним целым с нашим Миром? «Я скажу: такого человека невозможно сберечь. Даже власть Адмирала имеет границы — я имею в виду власть Адмирала Флота» — вот что сказал его стальная несокрушимость. И посоветовал знатоку различных наук весь свой недюжинный ум употребить на поиски спасительного выхода. А через два дня после этого разговора его несокрушимость велел своему ученому до особого распоряжения не появляться при адмиральской особе. Нынешний Вечный Старец ничего не скрывал от жены и от любимого сына. Но он, вероятно, был наивен и вовсе не знал человеческой природы. Он не внял жениным мольбам письменно опровергнуть собственные опасные выдумки (вот, дескать, к чему может привести разнузданная игра вырвавшегося на свободу ума и вот, следовательно, как важно соблюдать главенство веры над логикой и главенство орденской власти над властью светской!), после чего незамедлительно разослать подобные письма тем же людям, которым была отослана книга. Он не выпорол сына, глядевшего на него с восхищением и вздумавшего клясться, что он-де тоже когда-нибудь принесет самую жизнь свою в жертву истине. Свитский ученый даже имел глупость обрадоваться внезапной отставке и собрался в горы (он иногда уезжал на несколько десятков дней — никогда никого с собою не брал и никогда не рассказывал, куда и для чего едет). Из последней своей поездки он не вернулся. Почему эрц-капитан решил напомнить своему родителю обстоятельства его исчезновения? Может быть, Фурст все-таки опасался за умственные способности отца, ставшего Вечным Старцем, и хотел таким образом проверить отцовскую память? Или просто не мог унять нахлынувшие воспоминания? Не все ли равно? Фурст рассказал, и Леф кое-как перевел для Гуфы его рассказ, не заботясь переспрашивать, поняла ли ведунья хоть что-нибудь. Это была последняя из речей Фурста, смысл которой Леф растолковывал для ведуньи. Последняя не потому, что парню надоело ублажать запрорвную чародейку, а потому, что та вдруг сказала: «Хватит». Решительно так сказала, твердо. На арси. Эрц-капитан и его отец не обратили внимания на это короткое слово — они были слишком заняты друг другом. А Леф шарил сумасшедшим взглядом по спокойному, чуть насмешливому лицу ведуньи. Нурд говорил, что ее сияние зеленое... Зеленое... Смесь синего с желтым... Знает арси... Тогда, давно, в Гнезде Отважных, когда пыталась ведовством разбудить память Незнающего, — тогда она не поняла ни слова из баллады о походе на Лангенмарино... Врала? Нынче, здесь, во Мгле, заставляла переводить — зачем? Притворялась? Зачем, для чего?! Все-таки недаром Лефу иногда казалось, что Гуфа умеет слышать чужие мысли. Вот и теперь... — Думаешь, притворялась, будто не понимаю? — тихонько спросила ведунья, щурясь ему в глаза. — Зря. Не притворялась я. Мерещилось, правда, что слишком уж многое удается читать по голосам, по выражениям лиц... А сейчас вдруг поняла: без тебя, сама понимаю... — Она вдруг тихонько захихикала... — Ишь, как меня заколодило на этом словечке! Поняла, что понимаю, — смех да и только! Нет, Лефу было не до веселья. Краем глаза он заметил, что господин Тантарр, сидевший поодаль от остальных, придвинулся ближе к костру. Вряд ли виртуоза вдруг заинтересовал Фурстов рассказ. Учитель казался рассеянным, скучающим — того и гляди, задремлет! — но Леф был уверен: господин Тантарр наверняка сумел расслышать слово, достойное его внимания едва ли не больше всех остальных сказанных нынче слов. Что же дальше? Если даже Леф почти готов усомниться в Гуфиной искренности, то убедить в ней начальника эрц-капитанской охраны вряд ли получится. Во всяком случае, парню не верилось в такую удачу. Зато в нее верила Гуфа. Внезапно отвернувшись от Лефа, она поманила пальцем господина Тантарра. Тот поднялся (плавно, бесшумно — увлеченные разговором Фурст и его отец не заметили этого, а Огнеухий... бес его поймет, заметил ли он хоть что-нибудь из творящегося вблизи). Видя сонные глаза виртуоза, его обмякшие плечи, пальцы, бессмысленно теребящие поясные завязки, действительно легко было вообразить, будто, садясь рядом с ведуньей, он совершенно случайно придавил коленом к земле полу ее накидки. Может, Гуфа так и вообразила (если вообще обратила внимание, что без соизволения виртуоза стали она теперь не сможет ни встать, ни отпрянуть, ни даже свободно пошевелить правой рукой). — Я вдруг стала ведать ваш язык, — сказала Гуфа. — Верней, так: однажды ведала, забыла, а вот теперь вспомянула. Господин Тантарр слегка заломил бровь, изображая легкое удивление. Это получилось у него так натурально, что Леф не мог не позавидовать, хотя куда сильнее учительской выдержки парня занимало другое: почему Гуфа коверкает язык? От плохого знания? Или по той же причине, что и Вечный Старец, который говорит на арси более чем столетней давности? А ведунья продолжала: — Когда-то меня научала мать. Потом все потеряло себя — нельзя упомнить язык, которым нету с кем говорить. — А отлученные? — осведомился виртуоз. — Не пытались вы с ними... Гуфа жалостно скривилась: — Мать когда умерла, я еще была почти глупой. Мало ли что за чужая речь! Может, тех, которые живали за горами, — так думала. А незнающие люди вовсе никакого языка, дети от Мглы... Леф вздрогнул. «Дети от Мглы»... Стало быть, дело не только в плохом знании? Господин Тантарр деликатно прикрыл рот ладонью, скрывая нарочитый зевок. — Значит, вы, разлюбезнейшая моя, вспомнили давно позабытый язык потому, что снова его услыхали? — Не всё так, — мотнула головой ведунья. — Мыслю, еще и амулет сделал мне помогу... подмогну... подмогу. — Она притронулась к висящей на шее пластинке. — Дважды переделан; не потерял первый смысл, но вынашел другой. И я не очень такая, как другой человек, — поэтому... Тут вдруг парень заметил, что Фурст и его отец молчат. Молчат и внимательно смотрят на Гуфу. Во всяком случае, эрц-капитан прямо-таки прилип ошарашенным взглядом к амулету на Гуфиной груди. Сказалось-таки вызванное появлением отца смятение, чувств и ума; при иных делах Фурст давно бы уже заинтересовался, каким образом Гуфа умудрилась сохранить память от гибельного воздействия Прорвы. Глазу эрц-капитана любой позавидует, а ведунья вовсе не пыталась прятать пластину, скорее даже наоборот. Нет, ученый щеголь столбенел отнюдь не потому, что впервые приметил хорошо знакомый ему талисман, а потому, что наконец осознал, отчего этот кусочек бронзы оказался не на Лефовой, а на Гуфиной шее. И, пожалуй, сам Фурст вряд ли сумел бы выбрать, какое из двух открытий изумило его сильнее: Гуфина способность вторично переделать талисман, предназначенный специально для неведомого ей человека, или Лефова способность охранить память без помощи талисмана. Теперь пришел черед Лефа рассказывать, только вот получилось у него не больно-то складно — Гуфе то и дело приходилось вмешиваться, растолковывать смысл путаных Лефовых объяснений. Так получалось оттого, что говорил парень одно, а думал совсем о другом. Вечный Старец ни словом не обмолвился о своем житье в мире, где Нор стал Лефом (Фурстов родитель вообще предпочитал помалкивать да слушать других), но парень почему-то не сомневался: он помнит свою запрорвную жизнь. Во всяком случае, прадед орденского адмирала не удивился виду и возрасту любимого сына. Выходит, знал, что отсутствовал в родном мире очень-очень долго? Выходит, так. Уже одно это доказывает, что его память не съедена Мглой (по меньшей мере, не съедена полностью). Почему? Ведь у него нет охранного амулета. Может быть, дело в том, что он шел через Бездонную под Гуфиным заклятием? Может, Туман Серой все-таки способен оборачивать ведовство негаданными сторонами? Или память Старца неподвластна Прорве по тем же причинам, что и память самого Лефа? Или... Ведь он ученый — наверное, даже больше ученый, чем Фурст. Может быть, он сумел придумать свой способ охранить память без всяких там заклятий, талисманов и прочей бесовщины? И еще. Фурст говорил, будто его родитель пропал до Катастрофы. Вечный Старец молча выслушал подробный рассказ сына о Катастрофе и о том, как она изувечила Арсд. Так выслушал, что ни малейшего сомнения нет: новое слушает, неизвестное. Значит, сам он Катастрофы не помнит. Значит, он действительно исчез из родного мира до Катастрофы. Как? Каким образом Вечный Старец мог до Мировой Катастрофы перебраться за Прорву, если Прорвы тогда еще не рыло?! Чушь, бред несуразный! Может, орденские иерархи гноили его в каком-нибудь глухом подвале и Фурстов отец просто не имел возможности узнать, что творится снаружи. А потом — отлучение от человечества... Правдоподобно. Только это правдоподобие еще ничего не значит. «На свете есть много всячины, похожей на истину; истина же похожа лишь на себя, а потому зачастую не кажется сама собою» — экое заковыристое поучение выдумал всезнающий моралист Кириат! — Трудно... Не могу напомнить себе. — Вечный Старец говорил едва ли не по слогам и абсолютно без выражения. — Разве я успел тебе... про эликсир долгожития? Фурст отрицательно замотал головой. Леф покосился на него и торопливо отвел глаза. Нет, выражение лица щеголеватого эрц-капитана нельзя было назвать неприятным; наверняка он с юных лет привык именно так смотреть на своего отца (будто бы тот по меньшей мере один из Благочинных). Но то, что прилично и даже похвально для отрока, все-таки не подходит к Фурстовой учености и к его немыслимым годам. Конечно, возраст Вечного Старца еще немыслимее, и все же... — Ты дошел собст... ств... своим разумением? И снова ни тебе удивления, ни гордости за сыновью сообразительность. Но теперь Леф понял: речь Старца кажется медлительной и бесчувственной потому, что произнесение членораздельных слов дается ему ценой тяжелейших усилий. — Не то чтобы одним лишь своим умом, — сказал Фурст. — Идею я вычитал в вашем, батюшка, «Трактате о жизненных силах». И гляжу, эликсир у меня получился куда плоше вашего. Коли мой бульончик не прихлебывать раз в два-три десятка дней, так и проку от него выйдет едва ли больше, чем от дюгоньего молока. А вы свой, небось, единожды употребили и живете себе... Старец медленно кивнул. — Употребил. Живу. Не услужлив... не выслужив прав на протяженные лета. Выклянчивал Всемогущих о кончине. Не дождал себя. Не пожалели. Ибо кончиной не откупить. Столько горечей... горестей. Злопыханий. Смертей. Из-за моего возомнения. Не откупить. Эрц-капитан перепугано заозирался, будто хотел просить помощи или совета — не то у ведуньи, не то у Огнеухой твари. А губы его отца медленно изогнулись в мрачной улыбке. — Думаешь, лишил себя разума? Нет. Вы повествовали — я внимал. Сейчас внимай ты. Поймешь. — Вот ты и нашел причину. — Гуфа, кряхтя, поднялась и выдернула из Фурстовых пальцев трухлявую хворостину, которую тот мрачно терзал уже бес знает сколько времени. — Чего же ты язык укусил? — Прикусил, — тихонько поправил Леф, но Гуфа и не подумала поправляться. — Не кусай себя. Это даром... пусто... — Зря, — опять подсказал Леф, и опять старуха не заметила подсказки. — Надо придумывать, а не есть себя, — ведунья гнула свое. — Для искать виноватых у вас есть другие всякие люди. Ты учил себя думанию, вот и думай! Фурст поковырялся в древесном прахе, выкопал взамен отнятой хворостины длинный корявый сучок и принялся сосредоточенно крошить его. Это занятие было одинаково гибельным для истлевшей древесины и для полировки эрц-капитанских ногтей; труха сыпалась на обтянутые белоснежным бархатом колени, за отвороты ботфортов, но высокоученого щеголя все это почему-то не волновало. Виртуоз стали и Гуфа одинаково примерились отобрать у него и эту деревяшку, но Фурст вдруг швырнул измочаленный сук в костер и застонал: — Иногда мне кажется, что бедствия человечества начались с рождением наук. Когда бы люди или Всемогущие догадались в одночасье и поголовно переморить ученых, коли позабылись бы все до единой хитромудрые ученые выдумки, опять вернулась бы блаженная пора девственной чистоты, наивной простоты нравов... — Да будет вам, разлюбезнейший мой хозяин! — Господин Тантарр перегнулся через костер и попытался стряхнуть мусор с Фурстовых коленей. — «Пустые ваши огорчения всего лишь бред больной души», так, кажется, у Рарра в «Трех сонетах»? Бросьте сокрушаться над судьбами мира; подумайте лучше, как теперь очистить штаны. А что до наивной простоты нравов... Если она столь мила вашему сердцу, так поезжайте на Ниргу да и окунитесь в эту самую девственную чистоту. Нет, действительно, — что может быть проще и чище хорошо отмытого и вываренного котла? — Думаешь, он не прав?.. — начала было и Гуфа, но Фурст вдруг ощерился, будто ведунья ему не слова в уши, а раскаленный уголь за шиворот пыталась засунуть. Отпихнув руку начальника своей охраны, высокоученый эрц-капитан резко, всем телом повернулся к мгновенно смолкнувшей Гуфе: — Я понимаю, сударыня, что ваши ошибки вызваны не злонамеренностью, а дурным знанием нашего языка. Тем уместнее заметить, что учтивые люди именуют малознакомого собеседника во множественном числе и обращаются к нему со словом «вы», а не «ты». Иное поведение легко может быть принято за оскорбление. Уяснили? — А ты не злоби, — спокойно ответила Гуфа. — Я кое-как ведаю, почему что сказать. Леф досадливо пристукнул кулаком по земле. Похоже, мудрые с обоих берегов Мглы готовятся затеять новую ссору. Совсем повредились от услышанного! Впрочем, неудивительно — эти двое наверняка поняли из рассказа Вечного Старца куда больше, чем Леф и виртуоз стали взятые вместе, а понятое вряд ли способствовало выдержке и спокойствию чувств. Свитский его стальной несокрушимости знаток всевозможных наук Корнеро Карро Кирон, оказывается, никогда в жизни не попадал в орденские застенки. Иерархи Ордена не имели ни малейшего отношения к его исчезновению. И еще: он вовсе не был прекраснодушным наивным дураком, которым его выставил в своем рассказе млеющий от восхищения Фурст. Зато свитский ученый знал силу своего ума, привык к ней и беззаветно верил в нее. А это иногда хуже самой непробиваемой глупости. Конечно же, Фурстов отец был хорошо осведомлен о злоключениях Ронтира Великого и досконально изучил установления Всемудрейшего Собора. Единственная ошибка свитского многознатца заключалась в том, что он, чрезмерно доверившись своим умозрительным заключениям, поторопился разослать опасную книгу до того, как начал проверять эти самые умствования делом. Мудрейший из ученых мужей своего времени отличался злопамятностью. Похожая на извращенный способ самоуничтожения выходка с рассылкой книги была тонко задуманной провокацией. Подстрекнув своих недругов к доносительству, почтеннейший Корнеро Карро Кирон собирался в последний момент, уже на дознании, представить неопровержимые примеры подспудного, однако же доказуемого влияния описанных им миров на человеческие органы чувств и состояние окружающей природы — таким образом, его открытие попало бы под защиту все тех же установлений Собора. И тогда... Нет-нет, свитский ученый не надеялся на суровое и беспристрастное применение к его недоброжелателям «Уложения об очернительном доносе». Вовсе не в интересах Ордена внушать законопослушным горожанам опасения, будто неосторожный донос действительно чреват галерами (доносительство — способ защиты Отечества, а защищать Отечество следует самоотверженно и безоглядно; что же до возможных ошибок, то в ходе дознания они будут выявлены и исправлены... если это потребуется). Но когда, казалось бы, прочно пойманная рыбешка внезапно срывается с крючка, а рыболовам, уже предвкушавшим долгожданное избавление от чересчур удачливого соперника, вместо этого приходится лебезить перед дознавателями, оправдываться (даже если оправдания всего лишь никчемная формальность)... Недругам Фурстова отца, среди которых было очень много дряхлых, немощных и болезненных, подобная оплеуха судьбы грозила бедствиями посерьезнее надолго испорченного настроения. Знаток всевозможных наук придумал очень хитрую затею — такую хитрую, что в конечном итоге перехитрил себя самого. У него было убежище в дальних горах — похожее на крепость строение, о котором знала только пара десятков каменщиков. Эти молчаливые жители предгорий за хорошую плату брались хорошо исполнить любую работу. Например, построить непонятный дом в непонятном месте. Или забыть чужую тайну. Там, в горах, Фурстов отец затевал свои самые важные ученые действа. Там он подготовил все для попытки проникновения в один из открытых им миров. Свитский его несокрушимости многознатец учел все — кроме возможности неудачи. То есть, если судить беспристрастно, неудачи и не было — все прошло почти так, как задумывалось. Но это «почти» уместило в себя столько несчастий, что успех получился без малого ужаснее полного провала. Бывший свитский мудрец долго и старательно объяснял, почему случилось то, что случилось, но вряд ли кто-нибудь из слушателей, кроме Фурста, смог разобраться в его объяснениях. То есть вряд ли кто-нибудь сумел разобраться в них до конца. Леф ведь тоже многое понял. Например, что развалины неподалеку от Весовой Котловины, которые удивляли Фурста своей неуместностью в этом диком, необжитом краю, и есть остатки потаенного логова Фурстова почтеннейшего родителя. И что Мировая Катастрофа (она же Ненаступившие Дни) случилась по вине все того же почтеннейшего Фурстова батюшки. И еще Леф понял, что воинская наука господина Тантарра и Нурдово витязное обучение крепко пошли ему впрок. А вот бывший свитский наукознатец, пожалуй, так и не догадался, каких усилий стоило щуплому на вид однорукому пареньку не подпустить пальцы к рукояти меча. Да, пояснения Вечного Старца были почти недоступны разумению хотя бы уже потому, что для обозначения одних и тех же вещей он все время норовил выдумывать новые слова. Например, открытые им миры звал то сопряженными, то последовательными, то отраженными или взаимнорожденными (это ж только попытайся выговорить такое — язык изувечишь!), причем, болтая о них, почему-то раз за разом вспоминал слоеную кулебяку. Эта самая кулебяка бесила Лефа даже пуще сотворенного Фурстовым отцом зла. Нет, правда: его ли не кормили, о нем ли не заботились больше, чем о себе, — Хон и Торк по первому зову волокли ему пищу, Раха с Мыцей варили для него особое, чтоб по силам редким зубам и хилому брюху... А он даже теперь, о собственной ужасной вине рассказывая, не может позабыть про съестное! А вина-то его и вправду ужасна. Ежели он так хорошо сумел во всем разобраться после, то, значит, вполне мог предвидеть последствия до. Мог, если бы не столь усердно растрачивал богатство ума на выдумывание мелочных пакостей своим ученым врагам. «Страшней самых страшных страхов оборачивается просторный разум при неширокой душе» — кто это сказал? Фурст? Гуфа? Моралист Кириат? Не все ли равно... «Сии миры, будучи вообразрим... вообразимы отвлеченно, представляют себя похожием слоевидного пудинга или же кулебяки. В оно всякий слой по отнесе... отношению к смежным оборачивает себя не вещественно, а составлением от косвенно объявляющей себя субстанции, коя имеет быть родной... родней... родом эфира либо же флогистона. Надлежит учесть, что инстансиации от слоеных кушаний неточны, ибо в несхожесть с кулебяками слои взаимнорожденных миров суть не плоски, но сферовиды. Причем сферы сии, храня шароформие, безограниченно протяжены в двух направлениях, что с точки зрения геометрических установлений выглядывает небывалием. Надлежит познать, что отраженные миры пребывают среди себя в беспрерывной подвижности, каковая подвижность сообразна закономериям небесной механики. Через равновеликие клочья времени повторяют себя похожде... прохождения соседствующих миров сквозь друг друга. Оные прохождения ненаблюдаемы астрономическими обсервациями, однако объясняют себя бурными возмущениями стихий, протяженность коих возмущений приметна отрывистостью начинания и конца. При сквозном прохождении миры образуют область, им обоим принадлежавщую, каковая имеет форму чечевицы или, говоря строгообразно, обоевыпуклой линзы (согласно геометрическим установлениям иное тело не способно образовать себя при пересечении двух сферовидов). Линза сия с протеканием времени переменяет себя по виду и объемлимости: в начинании прохождения миров будучи точкой, в строгой средине оного совместная область достигает наивеличайшей объемлимости, после чего вновь снисходит к точке и совершенному пропаданию. Помянутые общные линзы (правдивее — крутовидная ограничная линия всякой из оных) суть те врата, через кои иногда оказывает себя возможным проникновение из мира в мир не лишь эфирных, но и вещественных субстанций». Вот так. Одно из подобных «сквозных прохождений» Фурстов отец выбрал для попытки проникновения вещественной субстанции (то есть себя) в иной сопряженный мир и обратно. В иной мир получилось, обратно — нет. Потому, что «сопутственным следствием прохождения через о граничную линию явило себя искажение натуральности имеющих место событий» — это ежели по-ученому. А по-простому так: что-то где-то сдвинулось. Яснее понять мудреные речи Вечного Старца Леф не смог, да и неинтересны были ему подробности ученых толкований случившегося. Какая разница, что за этакие неощутимые силы стронуло путешествие Фурстова батюшки сквозь «крутовидную линию»? Он, поди, и сам точно не знает — просто умствует отвлеченно, по-книжному. Смутны они, силы эти, могучи, жутки. В самом начале затеи свитского многознатца проявили себя лишь трясением гор даже не то чтобы очень уж гибельным, в обоих мирах видали и худшие; неявно же содеяли то, чего не бывало от начала времен. Бессчетное количество раз — через каждые шесть с половиной лет — проходили один сквозь другой соседствующие взаимнорожденные миры, в которых, не ведая друг о друге, жили своими жизнями родина парнишки Нора и Галечная Долина, сделавшая из него Певца Журчащие Струны. И никогда прежде не случалось такого, чтобы глубоченная Бесова Котловина хоть на кратчайший осколок мига совместилась с глубоченным Ущельем Умерших Солнц. Своим вмешательством в «натуральность имеющих место событий» высокоученейший мудрец вызвал взаимное смещение миров. Он наперед знал, что так выйдет, но пренебрег этим знанием — слишком ничтожным показалось ему неизбежное смещение. Незаметным показалось. Лишенным последствий. А на деле из-за него соединились две пропасти, и образовалась сквозная дыра — Серая Прорва, она же Мгла Бездонная. Проход из мира в мир. Проход, который разорвал собою треклятую «круговидную линию», границу совместившихся участков обоих миров. И миры остановились. Эта остановка и вызвала ужасы Ненаступивших Дней, а совместившиеся участки «по форме обоевыпуклой линзы» превратились в ловушку. В две смертные ловушки, связанные меж собою и отсеченные от прочих земель, миров, пространств... Вот так. Пусть Ветра судят, искупил ли бывший свитский его стальной несокрушимости многознатец хоть часть вины своими страданиями в не своем мире. Страдания ему выпали тяжкие, только ведь это он собственную глупость расхлебывал, а легиарды людей в обоих мирах маялись из-за чужой дури... Фурстов отец сумел избежать участи Незнающих, потому что заранее предвидел возможность беды с памятью и как-то там подготовился. А вот чего он не сумел предвидеть, так это невыносимую боль и потерю сознания. Он очнулся на мокрых камнях. Была ночь. Плоское небо кромсали злые синие молнии. Рыком и безумным хохотом дробилось на горных склонах громовое эхо. Стремительные сполохи рвали небесную тьму о щербатые гребни скальных хребтов, в очертаниях которых мерещилось что-то знакомое. Он решил, что затея не удалась. Потом он решил, что это его последняя ночь: попытки шевельнуться вызывали лишь обвалы одуряющей боли в затылке и позвоночнике, и даже крики вязли на бессильных губах. Его подобрала женщина — не молодая, но не старообразная, одетая в истертый мех, простоволосая и босая, она казалась дикаркой. Только казалась. Фурстов родитель клялся, что никогда не встречал разума более цепкого и проницательного (при этих словах Леф, Фурст и виртуоз боевой стали одинаково взглянули на Гуфу, а та отрицательно мотнула головой и пробурчала: «Родительница»). Бывший свитский ученый прожил в землянке на Лесистом Склоне до самого конца Ненаступивших Дней и еще почти год. К Гуфина родительница лечила его, обучала языку и сама постигала арси. Мудрая женщина сумела угадать связь между появлением неведомого человека, рождением Мглы и Ненаступившими Днями. Она пыталась вытрясти из бывшего свитского мудреца знания о происходящем, о нем самом и его родине — прежде чем Фурстов отец разгадал природу ее ведовства и обрел силы для сопротивления, горная отшельница успела хорошо покопаться в его зрительной памяти. Впрочем, большая часть увиденного осталась для нее непонятной. Вечный Старец душевно привязался к своей спасительнице. Тем не менее он скрыл от нее все, что только мог скрыть, а когда вновь научился владеть исцеленным телом, ушел (тайно, даже не поблагодарив на прощание за приют и заботу). Он хотел через Мглу вернуться в свой Мир и попытаться исправить содеянное. Но в Ущелье Умерших Солнц он попал в руки Истовых — новых Истовых, носящих серое. Наверное, до Первой Заимки доходили слухи о странном жильце ведовской землянки. Бывший свитский многознатец, конечно же, не походил на обычного брата-человека; его опознали и решили хранить у себя: Истовые уже тогда были нерасточительны и догадывались, что все непонятное может оказаться полезным (тем более, если это непонятное возбудило интерес ведуньи). Последующие годы жизни Фурстова отца были ужасны. Наверное, в обоих мирах больше не нашлось бы человека, способного столько лет прикидываться беспамятным умалишенным и действительно не стать таковым. Чтобы не позабыть арси, он твердил про себя главы из ученых сочинений; он придумал и заучил обширные дополнения к своему труду о сопряженных мирах и огромную книгу о верованиях и обычаях запрорвного народа; более того — он умудрялся вести научные изыскания, развивая в себе колдовские и даже ведовские способности (а ведь, по многократным Гуфиным уверениям, ведовство — это дар, которому обучиться нельзя; с ним можно лишь родиться). Первое время Истовые всячески пытались понять, кто он есть и какую пользу в нем находила ведунья с Лесистого Склона. Некоторые из их способов дознавания ужаснули бы даже ниргуанских людоедов, и все-таки Вечный Старец сумел не раскрыть ни одной из своих тайн. Потом, убедившись в его бесполезности, Истовые забыли о нем — кормление безмозглого старца превратилось у них в нечто среднее между обычаем и привычкой. А потом ученейший многознатец вновь стал предметом лихорадочного интереса — это когда Истовые осознали, что он если и не вечен, то, во всяком случае, необычайно долговечен. И вновь началось старательное выколачивание, вытрясание, выжимание — на этот раз тайны его сохранности, которую Истовые очень хотели использовать для продления собственных жизней. Все-таки Леф помимо воли проникся уважением к родителю Фурста: надо быть очень сильным человеком, чтобы пережить все это и не сломаться, не одичать, не соблазниться беззаботной сытостью домашней скотины. Да и, в конце концов, кто вправе его судить? Ты, к примеру, тоже одно время не больно-то перебирал способы сведения счетов и частенько совал нос куда не следовало. Твоя глупость погубила только одного человека, но ведь нелепо же сравнивать тебя с таким мудрецом, как свитский знаток всех известных людям наук! А будь у тебя хоть половина его сил и возможностей, еще неизвестно, кто бы из вас натворил больших бед. Вечный Старец, наверное, хотел еще многое сказать своему сыну (он ведь говорил только для сына, для него одного). Объяснения, оправдания — все это непременно было бы произнесено, если бы оказалось посильным для изможденной столетними муками души. Речь Фурстова родителя мало-помалу сделалась сбивчивой, невнятной, бессвязной, подбородок его вяло уткнулся в грудь, а вскоре и сам он мягко повалился на бок, вздрогнул раз-другой и затих. Нет-нет, страшного не случилось. Это был всего лишь сон — внезапный и непобедимый, как обморок. Фурст метнулся было к отцу, затем, поняв, негодующе обернулся к Гуфе, но та медленно покачала головой: — Я ни при чем. Он переустал, умучил себя. Теперь будет спать. Это для лучше ему, пусть, не разбуждай. Фурст послушно вернулся, сел на прежнее место и вновь затеял расправу над полуистлевшими сучьями. Ему явно было все равно, на ком или чем срывать дурное настроение. Отобрали хворост — изругал всех ученых людей, сколько их есть и было от рождения Ветров; отвлекли от ученых — придрался к Гуфиной речи. Впрочем, вольный эрц-капитан не до конца утратил власть над своими чувствами. Или на серьезную ссору ему просто не хватило сил? Ведь Гуфины слова о том, будто она сама знает, что и как говорить, легче легкого было истолковать как почти непростительную дерзость: если дело вовсе не в плохом знании языка, то упорное игнорирование вежливого обращения сильно смахивает на сознательное желание оскорбить. Побаиваясь, что затянувшаяся молчанка — лишь преддверие нового взрыва Фурстовой озлобленности, Леф поторопился заговорить: — Меня, конечно, ко всяким там высокоумственным заключениям приобщать бесполезнее, чем учить краба плеваться, и все-таки... Вот вспомните, господин эрц-капитан: перед своим уходом вы рассказали, что орденские думают переселяться за Мглу... ну, за Прорву то есть, и после этого ее завалить. И что вроде у вас имеются взрывчатые зелья, которым такое под силу. А со слов вашего батюшки получается, будто бы Прорва и есть причина всех бед. Так, может быть, если ее засыпать, то все станет как надо? Ну, линия эта растреклятая опять срастется, и миры расцепятся наконец? Фурст криво усмехнулся и снова зашарил под каблуками в поисках очередной палки. — Додумался-таки... — с непонятной горечью сказал он. — Коли даже ты догадался, то припожаловавшая с тобою достойная дама и подавно уразумела... Легче легкого, правда? Бочонков десять прикопать у подножий окрестных утесов, протянуть к ним равновеликие пороховые шнуры, запалить, и... Только имеется тут одна предосаднейшая загвоздка: Катастрофа. Понимаешь, маленький, если произошедшее повторимо, то повторится оно со всеми подробностями. Не знаю, сильно ли затронули беды столетней давности прочие земли, но уж нашим-то зацепившимся кусочкам достанется полной мерой — как тогда... — Фурст выволок-таки из-под подошв сучковатую ветку, изломал ее и швырнул в костер. — Мой батюшка натворил бед по неосмотрительности, хоть какое-то ему извинение. А уж мы, если решимся... Фурст замолчал. Леф немного выждал, потом сказал тихонько: — Но если оставить по-нынешнему, придется всем пропадать... — "Благородство намеченной цели лазурным сиянием изливается на ведущие к ней пути, и в сиянии этом даже грязь обретает способность сверкать прозрачней и чище драгоценных каменьев..." — выразительно процитировал Фурст. — Так учат всемилостивейшие орденские священства, которых ты, мой маленький душевный дружочек, совершенно справедливо не жалуешь. Леф только вздохнул в ответ. Парню вспомнился дом с башенкой, одна из первых бесед с высокоученым эрц-капитаном, его слова о том, что никто не имеет права подменять собственной волей судьбу другого человека. В свое время такие соображения не позволили Фурсту даже учредить бдительную опеку для сбережения нужного ему паренька от всяческих опасных случайностей, которыми так богата жизнь Арсдилона. А нынче-то речь не об одном человеке идет. Нынче речь идет о таком количестве судеб, что и подумать жутко. — Не понимаю, — растерянно протянул виртуоз стали. — Выходит, что из опасения за благополучие нынешних соотечественников вы готовы примириться с поголовной гибелью их потомков? Леф вдруг предостерегающе вскинул руку: — Постойте, господин Учитель! Почтеннейший эрц-капитан еще не изволил вникнуть во все обстоятельства дела. — Он обернулся к Фурсту. — Тут, видите ли, есть две загвоздочки. Во-первых, ваш досточтимый батюшка нарушил исконную естественность событий, так что уничтожить последствие его вмешательства и означает предоставить людей их настоящей судьбе. Что же касается необходимости определять участь многих людей, то (извините мою дерзость) от этого вам увильнуть уже не удастся. Какое бы решение вы ни приняли — взрывать либо не взрывать Прорву, — оно все равно будет решением участи множества людей и даже поколений. Тут ведь речь не о том, делать или не делать, тут даже бездействие получится действием. Разве не так? Высокоученый эрц-капитан Фурст оторопело уставился на парня. Потом, сухонько рассмеявшись, обернулся к начальнику своей охраны и вымолвил: — А маленький-то вырос! Ведь уел меня, старика, — не сходя с места, уел и костей не выплюнул. Ай да дружочек! Гуфа, слушавшая все эти речи с нескрываемым напряженным интересом, вдруг решительно поднялась. — Я извиняю себя, однако же мне пора в назад. Очень отличных людей каждый миг могут стать убивать; может быть, они уже убиваемы, а я тут. Опять извиняю себя, но тут я впредь не нужна: о прошлом мы поняли все, что могли хотеть, а решать будущее мне бесполезно. Решать должен, кто сделает, а у нас сделать нет возможно: мы не ведаем необходимо сильных снадобий. — Да как же так, рассудительнейшая чародейка! — Леф готов был присягнуть хоть на первом Кресте, что в голосе Фурста проскользнуло злорадство (Как же, ему от решения увильнуть не удалось, а тут кто-то хочет отойти в сторонку?! Еще чего!). — Я уразумел из рассказов своего юного друга, что уж порох-то в вашем мире сумели повторить. Так, может, с вашей стороны его и довольно? Вы же специально не осматривали окрестные скалы — ну как вблизи отыщется подходящая осыпь, такая, что только стронь! А? Дело грозило началом нового препирательства, но положение негаданно изменил Огнеухий. Лишь отчетливый дух горелого мяса мешал Лефу окончательно позабыть о присутствии этого неподвижного и безгласного чудища. Поэтому, когда оно вдруг заговорило, парень вновь едва не схватился за меч. — Я понял: быстрые лапы тебе пока без нужды. — Кажется, возле горного эрц-капитанского логова Лефу довелось видать все-таки не эту самую тварь: та, давнишняя, куда хуже владела арси. — Я уведу тех, что остались. — Да, — кивнул Фурст. — А почему ты сказал «пока»? — Так сказалось, — просипело чудовище, поднимаясь на ноги. Леф тоже вскочил. — Я с Гуфой уйду, — торопливо выговорил он, глядя куда-то между Фурстом и господином Тантарром. Виртуоз стали круто изломил бровь, а Фурст на удивление спокойно спросил: — Ты уходишь совсем? Ветра Всемогущие, да Леф бы сам с удовольствием спросил об этом кого-нибудь! — Я должен помочь... Не могу их бросить... Я там нужен пока... — вот и все, что он сумел промямлить в ответ. Впрочем, Фурсту, кажется, хватило и этого. А Лефу — нет. Его вдруг осенило, кому можно задать проклятый изувечивший душу вопрос. — Стой... Стойте, вы... Как вас — отец? — Губы плохо подчинялись парню; его невнятный хрип вряд ли сумела разобрать даже сидящая рядом Гуфа, но шагнувший прочь от костра Огнеухий замер и медленно обернулся. — Скажите... Ученый господин обмолвился, будто вы умеете видеть заранее... Скажите, я вернусь? В Арсд, в свой мир, — вернусь? Леф смотрел прямо в жуткое скомканное лицо чудовища, но всей кожей чувствовал на себе недоуменные, почти испуганные взгляды Фурста и Учителя. Конечно же, они не поняли; конечно, спрошенное кажется им проявлением самого обычного страха. В такой миг, после таких разговоров бывший кабацкий певец, вышибала, недоученный школяр и все остальное способен думать только о будущем своей шкуры. Мгла Бездонная, да неужели же они действительно так думают?! — Нет. Это сказал Огнеухий. Его глаза снова на миг выцвели жаркой белизной, и он повторил: — Нет. Они так не думают. Еще миг тяжеловесного молчания, и вновь сиплый голос из кривого неподвижного рта: — Твой вопрос я не могу ответить. Отцы не видим просто, что будет потом. Отцы видим, что будет совсем потом, если не очень потом будет так. — Он как-то особенно громко застонал, и голос его сделался еще невнятнее. — Человек уронил горшок. Пришел другой человек, нашел осколки. Сложил — вышел горшок. Поступки — осколки. Сложил вместе — будущее, судьба. Тебе скажу одно: как ни решишь, плохого не вижу. Другого не скажу — незачем. И тебе, дряхлая, — он чуть повернул лицо, переведя взгляд куда-то поверх Лефова плеча, — не скажу, почему взялись отцы. Не поймешь. За спиной у парня тяжело засопела Гуфа («дряхлая», да еще «не поймешь» — это ей-то!), и, словно бы подхлестнутый ее раздражением, Леф злобно сказал вслед Огнеухому: — Ну и флагшток тебе в пасть, шакал смоленый. Огнеухий опять обернулся. — Не флагшток — вот такое, — просипел он, складывая колечком указательный и большой пальцы приподнятой руки. — Не мне, а тебе. И не в пасть — сюда. — Указательный палец распрямился и нацелился черным когтем в Лефову грудь. — Скоро. Завтра. Если будешь злой до слепоты, как сейчас. Не в силах оторваться, Леф следил, как убредало к выходу из Прорвы горное чудище; как оно приостановилось возле двух еле различимых в розовом мареве бугорков — шевельнуло руками, нагнулось, пыхнуло из ушей светящимся дымом; и бугорки вдруг превратились в некрупные звериные силуэты. Кажется, это были земляные кошки, хоть на таком расстоянии судить можно было разве что по размерам. Еще две вспышки яркого дыма, громкий протяжный стон, и Огнеухий снова стал удаляться. Кошки брели за ним как привязанные. Именно брели — медленно, неуклюже, пошатываясь. Когда тени жуткой троицы окончательно растворил в себе струйчатый тяжелый туман и к Лефу вернулась способность интересоваться поведением обычных людей, оказалось, что господин Тантарр сбросил куртку и торопливо распутывает завязки скрывавшегося под ней карранского панциря. — Возьми, — сказал он, протягивая свое защитное одеяние растерянному парню. — Пригодится. А то, похоже, броня там у вас слабовата. Действительно, по сравнению с подарком Учителя собственный Лефов нагрудник казался убогим старьем. — Прими и от меня. — Фурст вытащил из кармана рубчатый железный шар. — Ударь по твердому и без промедления бросай шагов на тридцать, а сам ложись, либо — под прикрытие. Только душевнейше тебя прошу — аккуратней с этим, без небрежности. Неловко прижимая подарки к груди, Леф попытался благодарить, но в горле некстати заворочался горький комок, и веки набухли подозрительным жжением. Не миновать бы парню конфуза, да, спасибо, Гуфа выручила, отвлекла внимание. — Нам пора уводить себя, — с деланной бодростью сказала она. — Не вспоминайте злобно — ты, господин солдат, и ты, братец. Пожалуй, только виртуоз стали удивился последнему слову, да и то не очень. — Ты не помни худого, сестрица, — устало вымолвил вольный эрц-капитан Фурст Корнеро Кирон. 20 — Нет, уж тебе-то с нами никак нельзя, — сказал Нурд. Хон отвернулся и в сердцах сплюнул в очаг. — Вот это ты зря, — покачал головой Витязь. — Не к добру это, когда в огонь. — Зря, — понуро кивнул столяр. Конечно, все было зря — и плевок, и просьбы. Ясно ведь, что не возьмут! Благодаря ведовству рана от послушнического ножа за одну ночь стала едва приметным розовым шрамом, да только вылившуюся кровь не возместишь никакими заклятиями. После быстрых движений темнеет в глазах, слабеют колени, руки делаются тяжелыми, непослушными... Гуфа обмолвилась, что так будет еще дней двадцать, не меньше, и ее обмолвку слышали все. Так что теперь Хон может выдумывать какие угодно доводы — Нурд будет лишь качать головой. А Торк даже слушать не станет. Достаточно одного взгляда на его облитое мутным очажным заревом лицо, чтобы понять: все мысли охотника уже там, на склонах ущелья, где в расщелинах и за валунами прячутся серые — наверняка самые удачливые метатели из всех обитателей заимок. Леф и Гуфа вернулись вовремя — так сказал встретивший их в подземном проходе Нурд. Больше Витязь ничего не сказал, даже расспрашивать не стал ни о чем, только велел скорее идти к остальным. Леф было вообразил, что за время их с Гуфой отсутствия ничего примечательного не стряслось. Нурд казался совершенно спокойным и, похоже, не отлучался из входной норы — во всяком случае, Витязь встретил пришедших на том же месте, где они с ним расстались. Да и могло ли стрястись что-нибудь этакое? Когда уходили во Мглу, было уже темно, а сейчас едва рассветает — меньше ночи прошло. Однако случиться успело многое. В очажном зале помимо Хонова обидчика валялся связанным еще один мужик в серой накидке. Причем если первый послушник лежал как бревно (лишь помаргивал сонно да зевал во всю пасть), то этот новый извивался и бился, словно игуана, которую госпожа Сатимэ когда-то пыталась испечь «по-адмиральски» — в живом соку. Оно и понятно — некому было угомонить его ведовством. Серый полез в Обитель, едва лишь на небо из-за дальних отрогов выбралась Полуночница. Витязь, карауливший возле самого выхода из норы, заметил его еще издали: надеясь на темноту, послушник не счел нужным особенно осторожничать (а хоть бы и счел — от нынешнего Нурдова взгляда человеку непросто укрыться даже за камнями). Дальше все было просто — опамятовался серый уже в очажном зале и связанным. Вызнавать цель его появления никто не пытался, да особые вызнавания и не требовались. Послушник нес с собою странную посудину — выкованная из бронзы, она больше всего походила на небольшой увесистый горшок с нешироким горлом и острым днищем, оканчивающимся подобием оттянутого полого жала. Горшок можно было нести на ременной ручке, можно было поставить — для этого неведомый (впрочем, неведомый ли?) мастер приладил к нему хитромудрую треногу. Сделано было так, что хоть неси по неровному, хоть ставь на уклоне, а донное жало все равно будет целиться отвесно — не хуже того грузика на шнурке, которым Хон пользуется при складывании стен и вкапывании опорных столбов. А внутри горшочка была вода. Самая обыкновенная вода, которая просачивалась сквозь отверстие в дне и срывалась неторопливыми каплями с жала. Нурд, Хон и Торк довольно быстро поняли назначение диковинной посудины, хоть Леф, кажется, не рассказывал им о водяных часах. А еще Нурд, Хон и Торк сообразили, что вторая точно такая же посудина осталась у кого-то из Истовых и что конец пережившему Ненаступившие Дни строению придет, как только из обеих посудин выльется вся вода. Значит, к этому мигу серые мудрецы должны подготовить помост и начать задуманное ими действо, зрители для которого понавезены, небось, от каждой общины. Еще раз осмотрев посудину, обитатели Первой Заимки решили, что Истовые назначили им умереть, когда грядущее солнце доберется до небесной маковки. Хон слазил на кровлю и обнаружил, что серые при свете факелов выгнали к недостроенному помосту кучу народу — понукания да многоголосую брань оттуда небось аж в Черноземелье слыхать. А по всему ущелью шастают бронные дозоры при псах, огнях и металках. Нурд, едва дослушав торопливый Хонов рассказ, буркнул: «Слишком много гаму на дне, и слишком тихо на склонах. А ну, пошли вместе взглянем!» Вместе — это сам Нурд и опять же Хон. Ларду не без препирательств удалось оставить в зале: успокаивать баб и караулить послушников. (Мало ли, что связаны! Осторожность еще никому не вредила, а вот беспечность... Беспечный и трус — близкая родня, поскольку обоих вечно бьют в спину; прослыть же родней трусу не хочется никому.) А Торка Витязь услал к входной норе. Все-таки велика была опасность, что вслед за носителем измеряющей время посудины на Первую Заимку явятся тайные гости: уж конечно, Истовые попытаются действовать наверняка; уж конечно, серые мудрецы сегодня не пожалеют ничего и никого. Ведь последняя, самая последняя преграда осталась между ними и полным владычеством над умами всех сущих в мире братьев-людей, значит, владычеством над всем Миром. Над тем, что Истовые принимают за весь Мир. Конечно же, Нурд оказался прав. На склонах ущелья обнаружились четыре засады. Две (одна против другой на обоих склонах) над потаенным отверстием прохода, ведущего в Обитель, и еще две (точно так же) на полпути между этим отверстием и помостом. Даже Нурду с его нечеловеческим глазом оказалось не по силам разобрать, сколько людей прячется в каждой засаде и только ли люди прячутся там. Но сами засады он разглядел безошибочно. Некоторое время Витязь и Хон стояли молча, глядя то на мельтешение чадных огней в затопившем ущелье предутреннем мраке, то на мерцание звезд в пока еще темном небе. Потом столяр спросил: — Над самым помостом тоже небось засели? Нурд отрицательно мотнул головой: — Почему бы это? — Да потому, что над самым помостом у них заимка. Ущелье в том месте нешироко, с заимочной стены можно метать хоть по дну, хоть по противоположному склону. Ты, чем с ерундой приставать, лучше скажи: сколько их там сейчас может быть? — Где? — опешил столяр. А Нурд уже не обращал на него внимания. — В обычные времена не больше полутора десятков. — Нурдово бормотание явно не предназначалось для посторонних ушей, он размышлял вслух. — Сейчас, конечно, понавезли... Ну, скажем, еще десяток... Но привезенные-то не будут сиднем сидеть, их же для дела... В толпу затесаться, в засады... Следить, чтоб свидетели к нужному мигу не разбрелись... Значит, на заимке останется сколько всегда. Ну, пусть больше, пусть два... И, конечно же, все полезут на стену — глазеть. Он замолчал. Хон попробовал допроситься объяснений, даже съехидничал, что Витязь-де подцепил-таки от Гуфы ее обычную повадку удостаивать беседой только того из окружающих, кто кажется умнее всех прочих (себя то есть). Шутке Нурд посмеялся, однако в объяснения вдаваться не стал, сказал только: — Нынче днем будем потчевать серых их же стряпней. И они сами же станут нам помогать, вот так. Считай, уже помогают. Все, пошли вниз. Это «вниз» для Витязя и Хона получилось неодинаковым. Заставив столяра остаться в зале и велев Рахе, Мыце и Ларде покормить его и проследить, чтобы хоть немного поспал, Нурд отправился подменять охотника. Обиженный Хон даже вообразил, будто Витязь хочет о чем-то посоветоваться с Торком вдали от чужих ушей, но это подозрение, конечно, оказалось напраслиной: Торк вскорости объявился в зале, а Нурд остался внизу. Очень может быть, что только Леф сумел бы догадаться, почему Витязь отослал наверх не успевшего даже соскучиться охотника, а сам остался сторожить в темноте и сырости потайного прохода. Конечно же, Нурд не сомневался в Торковой воинской сноровке. И вовсе не хотелось ему поразмыслить наедине с «самым умным из окружающих», чтоб не отвлекали даже потрескивание очага и метание теней по стенам. Не в этом дело — наверняка Витязь все продумал еще там, наверху. А к выходу из Обители он ушел ждать. Так часто бывает: прекрасно знаешь, что ничего не в силах изменить, что уместнее бы отдохнуть перед тяжким опасным делом, в котором ничтожнейшая ошибка равна погибели для себя и своих, только ноги собственной внезапно объявившейся волей несут тебя навстречу... Когда Рюни надолго уходила одна (якобы в купальню, а на деле искать ударившегося в бега Крело) и зачастую не возвращалась до сумерек, Леф, то есть Нор, отирался возле входной двери и каждым свободным мгновением пользовался, чтоб выглянуть на улицу, потом добежать до ближайшего угла, потом... Потом он вдруг замечал, что этаким манером добрался чуть ли не до самого порта и опрометью кидался назад: ведь Рюни могла вернуться не только этой дорогой. Да, с парнем не раз бывало такое и в том, и в этом мирах; он только не предполагал, что подобное может произойти с Нурдом. Но вот — произошло. Ведь наверняка стоял у самого выхода, из последних сил не пуская себя наружу, и молился, упрашивал невесть кого (смутных или даже Бездонную — в такие мгновения разум не смеет препираться с надеждой): «Пусть придут затемно! Чего угодно не пожалею — хоть снова зрение забери, только сделай так, чтоб они возвратились затемно!» Может быть, моления и помогли. Нет, конечно, Смутные или, тем более, Мгла вряд ли услышали отчаянные Нурдовы просьбы. Зато их могла каким-нибудь ведовским образом услыхать Гуфа. Не потому ли она так внезапно засобиралась «в назад»? По дороге сквозь Мглу старая ведунья почти все время молчала. Леф раз-другой попробовал заговорить с нею, но Гуфа отвечала с такой видимой неохотой, что парень оставил ее в покое (ему, кстати, самому было о чем поразмыслить). Только уже миновав каменного Пожирателя Солнц, Гуфа внезапно сказала: — Думаешь, я понадеюсь на своего братца? Если ты впрямь так думаешь, то зря, вовсе зря. Он, конечно, великий мудрец (еще бы ему не быть мудрецом при этаком-то родстве!), вот только норов у него вроде Лардиного — в любой миг может вожжа между ног угодить. Вот погоди, дай только окоротить серых. Если те сумели повторить гремучее зелье, так и мы с тобою осилим. А там... Нельзя нам по-прежнему, никак нельзя — оскотинеем, вымрем. И тем, которые за Мглой, тоже нельзя, как теперь. Она так и сказала: «Мы с тобою». И еще она сказала «те, которые за Мглой», а не «те, твои». Только Леф побоялся спросить, почему Гуфа сказала именно так. Нурд поднялся в очажный зал вместе с пришедшими. То есть сначала он вроде бы не собирался идти с ними, но когда Леф и ведунья уже миновали полдесятка ступеней, он вдруг окликнул снизу: — Гуфа, ты непременно почуешь, если в Обитель заберется чужой? Гуфа ответила: «Конечно!» — и Витязь в несколько прыжков очутился рядом. Выглядело все это так, будто он не сразу решил, оставаться или идти, но Леф слышал, как ведунья тихонько спросила: — Что, отпустило? — Да. — Витязь подавился сухим смешком. — Знаешь, я и не думал, будто это, которое трепыхается в груди, умеет так болеть. Гуфа громко засопела, но не от злости, а от чего-то другого, отдавшегося странной дрожью в старухином голосе. — Не думал! Ты, Нурд, не шути с этим. У родителя твоего тоже вот так однажды заболело, а он решил: ерунда, мол, перетерплю. Знаешь, чем кончилось? Ах, знаешь! Так чего ж ты свою боль от меня в потемках прячешь? Заскучал по родителю? Зря! Рано, рано тебе на Вечную Дорогу, ты покуда надобен здесь! — Значит, коли не был бы надобен — отпустила бы? — хохотнул Нурд. — А вот тебе! — Старуха щелкнула пальцами у него перед носом. — И нечего скалиться — губы вывихнешь. Как Витязь ни торопил всех и каждого, особой быстроты не получилось. Сперва Гуфа затеяла возню с норовящим выдраться из ремней послушником: Нурд просил только угомонить его заклятием, но старухе непременно потребовалось вызнать у серого все, что могло бы оказаться важным. Конечно же, расспросы не принесли никакого проку: до всего, о чем знал послушник, воины додумались и без его помощи. Тем временем Леф в нескольких словах рассказал про случившиеся во Мгле встречи и передал разговоры. От рассказа Витязь отмахнулся (теперь, мол, не до этого), а вот подарку Фурста обрадовался так, словно именно взрывчатого шара ему не хватало для успеха задуманного. Очень скоро выяснилось, что именно так и обстояли дела. Когда серый наконец захрапел, Нурд кликнул женщин и принялся быстро, но толково объяснять, что каждый должен успеть сделать до света. Вот тут-то и начались препирательства. Сперва Хон не пожелал оставаться с бабами. Ну, воин — он воин и есть: немного поспорил, поворчал для порядка, да и покорился неизбежному. А вот когда Раха с Мыцей сообразили, что им придется до поры обождать в Прорве, да еще и на коленях у какого-то каменного урода, — уж тут задержка получилась долгой и шумной. И про Хона им напоминали, который с ними пойдет для защиты; и наперебой клялись чем попало, будто Мгла только с виду страшна, а внутри тепло, светло и интересно, — без толку. Леф кричал, что урода бояться нечего, он каменный и безвредный; что до уродских коленей ни исчадия, ни бешеные достать не способны... Эти уговоры действовали, но почему-то вовсе не так, как надеялся парень. Слова вроде «бояться нечего» и «безвредная» женщины упорно пропускали мимо ушей, а вот при упоминаниях о бешеных да исчадиях начинали тихонько подвывать от ужаса. Даже Гуфа умудрилась сесть мимо земли: ее угроза наложить на расходившихся баб заклятия немоты и покорности привело лишь к тому, что Раху и Мыцу пришлось ловить. В конце концов Витязь все-таки сумел добиться тишины. Гаркнув так, что чуть кровля не растрескалась, он неожиданно спокойно сказал присевшим от страха женщинам: — Ладно, останетесь в Обители. Хон будет охранять вход, а вы... Здесь будете или к нему поближе — ваше дело. Только молчите! А то из-за вашей дури погибнем все. А потом заартачилась Ларда — это когда услыхала, что ей придется идти вместе с Лефом. Впрочем, с девчонкой управились почти мгновенно. Торк молча сунул ей под нос кулак; Гуфа укоризненно протянула: «Ну эти две пусть, но ты-то вроде с понятием!» Умнее же всех снова повел себя Нурд. Ударив кулаком по стене, он крикнул раздраженно и зло: — А я-то тешился: охотница, почти воин... Куда там — бабья дурь и сквозь воинское умение себя покажет! Ларда вскочила, яростно пнула подвернувшийся под ноги горшок с варевом и бросилась прочь из зала — аж свистнуло за ней. Но через несколько мгновений, когда иссякли наконец разговоры и воины заторопились облачаться по-боевому, выяснилось, что девчонка поджидает их возле уводящих вниз ступеней. Была она уже в нагруднике из чешуи каменного стервятника и при оружии. При оружии... Ларда нервно поигрывала послушническим метательным устройством; над ее левым плечом виднелись концы нескольких маленьких копий (значит, подвесила чехол с ними не к поясу, как серые, а за спиной — на манер того, как Торк и Хон учили Лефа подвешивать меч). Присмотревшись, парень сумел разглядеть на девчонкиной груди мешочек с пращными гирьками. Может быть, повинен в этом был дрянной свет коптящих лучин? Потайной выход из Обители древние мастера обустроили таким же образом, как и вход в Гнездо Отважных. В узком подземном проходе можно было выпрямиться в полный рост, но два человека вряд ли сумели бы разминуться, даже проталкиваясь один мимо другого изо всех сил. И еще одно сходство: перед самым выходом нора круто изгибалась сперва влево, а потом вправо, причем это было единственное место, где ее стены были укреплены грубо обтесанными валунами. Так что при попытке ворваться снаружи враг неминуемо уперся бы в прочную каменную стену — как и в Гнезде Отважных, один хладнокровный воин мог бы отбиться здесь от целой своры неприятелей. Возле первого изгиба норы Витязь остановился и хриплым шепотом велел всем погасить огни. Никто не промедлил. Лучины погасли одновременно, и шедшему вслед за Витязем Лефу в первый миг показалось, будто обрушился свод. Наверное, так показалось не только ему, потому что на несколько мгновений в тесном проходе повисла мертвая тишина: слышалось только чье-то трудное дыхание, да где-то разбивались о пол тяжелые водяные капли — надоедливый звук, с почти издевательской неотвязчивостью преследовавший человека в мрачной путанице каменных и земляных переходов, которую братья-люди назвали Первой Заимкой. Бешеный знает, сколько длилось молчание. Наверное, прошло всего несколько мгновений, но падение водяных капель завораживало своей размеренностью, и мгновения разбухали от этой влаги, становились тягучими, неповоротливыми, мертвыми. А потом Нурд легонько ткнул пальцами Лефово плечо, и наваждение... нет, оно не сгинуло, оно лишь отступило, затаилось где-то, готовясь при первой возможности вернуться и взять свое. Все-таки хорошо, что нынче не умеют строить, как прежде, — это не для людей, когда вокруг только оправленная камнем или землей темнота. Это не для живых людей. — Вы никого не видели, когда забирались внутрь? — деловито спросил Нурд, и эта его деловитость мгновенно вернула парню спокойное восприятие окружающего. В самом деле, чего он переполошился? Разве кабацкому вышибале по имени Нор не приходилось едва ли не каждый день лазать то в ледник, то в огромный винный подвал «Гостеприимного людоеда»? Да и Нынешнему Витязю Лефу уже не раз и не десять доводилось шастать по всяким подземным ходам да по внутренностям Обители... Нет, не в темноте дело; дело в стойком предчувствии близкой беды, которое паскудным червячишкой запустил в душу проклятый шакал со смолеными ушами. — Заснул? — это Нурд снова коснулся Лефова плеча. — Я говорю: вы как забирались внутрь — без помех? — Да вроде без помех... — растерянно протянул Леф, наконец-то найдя в себе силы для ответа. Нурд хмыкнул с сомнением, потом вроде бы чуть отодвинулся от парня и сказал: — Пособи-ка снять со спины. Только тихо, понял? Очень непросто было распутать ремни, которыми Витязь привязал к себе увесистый тюк с порохом, а подхватить и бесшумно опустить на землю Нурдову ношу оказалось еще сложнее: для предохранения от воды тюк был щедро вымазан жиром, и тугая скользкая кожа будто нарочно вывертывалась из пальцев. А когда Леф кое-как управился со своим морочливым занятием, ему послышался негромкий, но очень характерный звук — что-то среднее между скрипом и посвистом. Так звучит выскальзывающий из ножен клинок. И тотчас же Нурд проговорил: — Ждите, я скоро. — Ты куда это? — Торков встревоженный шепот обжег Лефово ухо. — Пойду, гляну наружу. — Зачем? — Леф досадливо отстранился от наваливающегося на плечо охотника. — То сам кричал: «Скорее! Скорее!», а теперь... Сказано же: мы вошли без помех. Мне не веришь — Гуфу спроси... — Пора бы тебе понять, что выйти часто оказывается куда труднее, чем войти, — проворчал Нурд. — Ждите. И не зажигайте огня. Ждать пришлось недолго, только они не сразу поняли, чего именно дожидались. Впереди послышался какой-то неясный шумок, что-то скребануло будто железом по камню, и вдруг перехваченный голос Витязя выговорил досадливо: — Не вздумай баловаться с мечом, Леф! Я это, я! Леф отдернул пальцы от рукояти, словно бы та внезапно оборотилась раскаленным углем. Собственно, дергаться с таким испугом вовсе не стоило — в подобном положении, услыхав непонятные звуки, вовсе не зазорно схватиться за меч и вовсе не странно, что Нурд это самое хватание разглядел. Все-таки неладно с тобой, почти виртуоз и Нынешний Витязь! От пустяков дергаешься, под капание с потолка цепенеешь, будто ученый скорпион под высвистывание базарного заклинателя... Не обернулось бы сегодня бедой твое дерганье. А Нурд опять исчез. Не объяснил ничего, сказал только: «Еще чуть подождите». Причем, если до сих пор сам говорил полушепотом и на других шикал, то эти слова произнес так, будто средь бела дня на чьем-нибудь огороде брюкву хвалил. Значит, опасаться уже нечего. Вернулся Нурд куда быстрее, чем в первый раз. Громыхнув какой-то тяжестью за первым из поворотов, он опять-таки довольно громко сказал: — Леф, возьми мой тюк и иди сюда — поможешь надеть. Кто-нибудь, зажгите лучину. Только подальше от Лефа и Торка, а то еще грохнет прежде срока... Осторожней, Леф, — там мертвые под ногами. Предупреждение слегка запоздало — парень уже споткнулся обо что-то лязгнувшее, выронил тюк и упал на него сверху. Позади вспыхнула лучина, при свете которой на полу действительно обнаружился неподвижный бронный послушник. За поворотом валялся еще один. Ради сбережения драгоценного времени Нурд не стал ждать Лефовых вопросов. Пока однорукий парень не слишком-то ловко помогал ему управиться со строптивым грузом, Витязь по собственной воле объяснял ему, что к чему: — Во Мглу вы с Гуфой ушли без помехи потому, что серые были напуганы странными исчадиями и удрали из Ущелья. Потом исчадия перестали рождаться, и Истовые поняли: надо спешить. Мало ли чего еще ждать от Бездонной! Может, выскочит большое исчадие — настоящее, страшное, или бешеный. Кстати сказать, они могли догадаться, что гремучие шары — это чьи-то послания. Невесть чьи невесть кому. А если так — тем более надо спешить. Все непонятное опасно, а Истовым сейчас очень нужна удача. Вот... Выпустили вас потому, что все-таки поопасались связаться. Кто-то мог отбиться, удрать или (самая малая беда) поднять шум; мы, не дождавшись, могли бы засуетиться и до поры наткнуться на поджигателей (снова не шибко удачно — от нас бы избавились, но не вышло бы задуманного действа). — Да чего им это действо уж так надобно? — промямлил Леф (очень невнятно промямлил, поскольку именно в это мгновение затягивал ременной узел зубами). — Как — чего? Они попросили Мглу — она сделала. Сделала точно как и когда попросили. Это им куда выгодней, чем если Бездонная накажет нас просто так... Ну, а что Истовые скорей передушат сами себя, чем хоть одному из нас позволят ускользнуть из Обители, — до этого бы и круглорог допыхтелся. Лефу, конечно, приятно было услыхать, что он оказался глупее пустоголовой скотины, но обижаться было некогда. Парень внезапно осознал, что, мельком взглядывая поверх Нурдова плеча, он видит смутное серое пятно — выход. А раз он отличает это пятно от подсвеченных лучиной стен, то дело идет к рассвету. Значит, еще пара заминок, и торопиться станет попросту некуда. С первой засадой управились в считанные мгновения. Послушников там оказалось четверо, но трое из них спали, забившись в небольшую расщелину. Кстати сказать, спали они правильно — дышали тихо, почти неслышно, лат не сняли, шлемы под головами, снаряженные к делу металки возле правой руки... Четвертый устроился в нескольких шагах ниже по склону — выставив голову из-за небольшого валуна, он напряженно всматривался в залитое сумерками ущелье. Слишком напряженно. Если бы караульный послушник хоть изредка оглядывался, Ларде и Лефу могло прийтись туго. Они подобрались по верху, вдоль самой кромки Мировой Межи, и некоторое время разглядывали засаду. Потом Леф соскользнул к расщелине, замер на миг и легонько звякнул о камень обнаженным клинком. Караульный немедленно обернулся, и в смотровую щель его шлема с отвратительным хрустом вонзилось метательное копьецо. В тот же миг Леф спрыгнул на остальных. Ларде было легче — караульного отличала от Бешеного только широкая серая повязка на шлеме. А когда видишь перед собой умиротворенное сном человеческое лицо, когда за ничтожный осколок мига до страшного вдруг распахиваются одурелые, еще ничего не видящие глаза, и ты успеваешь разглядеть в них мимолетный отблеск своего взмаха... Что ж, бить сонных не подлей, чем бить в спину, а ведь именно для этого послушники оказались здесь. Любишь мясное, так нечего ругать хищных за то, что не травой лакомятся. Правильно? Конечно, правильно! Только ведь все равно душа поперек себя выворачивается... И еще муторно оттого, что Нурд, похоже, недооценил серых. Надо честно сказать: с этой засадой попросту повезло. Еще неизвестно, каким боком обернулось бы дело, успей караульный крикнуть. Леф оторвал наконец взгляд от неподвижных послушников и торопливо полез наверх. Нужно спешить. Даже на дне обрывистой расщелины явственно различались черты мертвых лиц. Скоро совсем рассветет, а впереди еще одна послушническая засада. И неизвестно, повезет ли Нурду и Торку. Вовсе дрянные пошли дела, если приходится уповать на везение. Ларда сидела на корточках лицом к ущелью, хмуро глядя прямо перед собой, — не то приближающегося парня рассматривала, не то силилась разглядеть противоположный склон. Впрочем, высмотреть что-либо существенное на противоположном склоне покуда не удалось бы даже Лардиным охотницким глазам — предутренняя дымка только казалась прозрачной. Леф это понимал и все-таки, подойдя к девчонке, не удержался от вопроса: «Что там?» Ларда, естественно, не ответила. До сих пор они даже не пытались разговаривать — конечно, если не считать отрывистых фраз, вроде: «Осыпь. Держи левей» — или: «Тебе тот, что следит; остальные мои». Теперь же Торкова дочь, помолчав, вдруг расщедрилась на кое-что более многословное. — Нужно успеть пройти как можно больше, прежде чем придется прятаться от тех, на том гребне, — сказала она как-то не по-своему бесстрастно и скупо. Леф прикусил губу — ему казалось, что прятаться от засевших на противоположном склоне нужно уже сейчас. — А как ты узнаешь, что пора прятаться? — спросил он. — Тень. — Ларда поднялась и вскинула на плечо металку, которую уже вновь успела снарядить копьецом. — Станет заметна своя тень, значит, видно насквозь от гребня до гребня. Пошли. И они пошли вдоль туманной кромки границы Мира — торопясь, то и дело тревожно взглядывая на крепнущее зарево, высветившее дальние хребты на востоке. «Совсем как в утро возвращения из-за Мглы», — подумал Леф и тут же распоследними словечками изругал собственную неосторожность. Вспомнившееся утро было скверным — Лардино увечье, взвизгивающие над самым ухом копьеца, ощеренные песьи клыки... Именно сейчас никак нельзя было вспоминать про такое. Не к добру это. И еще Хон давеча плюнул в огонь... И Огнеухий обещал что-то плохое... По Лардиной спине было видно, что девчонка не столько следит за дорогой, сколько прислушивается к доносящимся из ущелья звукам — казалось даже, что ее правое ухо вытянулось и вздрагивает от напряжения. Многоголосый галдеж возле строящегося помоста, переклички дозоров в ущелье, изредка ленивое взлаивание (за последнее время сторожевые псы так привыкли к суете и запахам незнакомых людей, что, по сути, перестали быть сторожевыми). А на противоположном склоне тихо. Только значит ли это, что там не случилось беды? Выбравшись из подземного лаза, Нурд увел всех чуть ли не к самому подножию Обители (не карабкаться же прямо на послушнические засады), а потом они разделились. Витязь и Торк подались на ту сторону ущелья, к которой возле самого устья прилепилась Вторая Заимка, и больше Ларда и Леф не знали о них ничего. До нынешнего утра парню бы и в голову не пришло, что за этих двоих можно аж этак тревожиться. Скорее всего, и сейчас тревоги были напрасны, вот только... Если бы не тяжеленные тюки с послушническим порохом, которые Нурд навьючил на себя и на Торка; если бы Витязь за каким-то бесом не вздумал тащить с собой Гуфу; если бы не Лефово подозрение, что ушедшие на другой склон поначалу ценили серых — как и сам парень — куда ниже подлинной цены... Что ж, осталось только надеяться и делать то, что велено. Делать, даже если это уже никому не нужно. Возможности поступать по собственной воле у Ларды и Лефа не стало с того самого мига, когда они остались одни. До второй засады удалось добраться прежде, чем проявившиеся под ногами тени превратили ходьбу в чередование ползания и перебежек. Послушники (было их всего-навсего двое) устроились в глубокой промоине, которая наискось вспарывала склон. Остановившись точно над ними, Леф и Ларда потратили несколько мгновений на то, чтобы убедиться, нет ли поблизости еще кого-нибудь. Никого больше не оказалось, только эти двое. Стоят себе на коленях, привалившись животами к откосу промоины, и пялятся вниз, в ущелье. Оба в железных панцирях; рядом с обоими одинаково прислонены снаряженные метательные устройства; обе упрятанные, в железо головы с одинаковой размеренностью поворачиваются из стороны в сторону... Леф шепнул Торковой дочери: «Твой — левый» и начал спускаться к засаде. И вот тут-то едва не лопнули хитроумные Нурдовы замыслы, потому что оказались они ненамного прочнее тонкого сыромятного ремешка. Этим ремешком были связаны железный шлем и громадные латные рукавицы, которые парень нес за спиной. Груз был необременителен и очень тщательно увязан (чтоб — упаси Бездонная! — не лязгал при ходьбе и даже прыжках), поэтому Лефу и в голову не пришло его снимать. Но ремешок успел перетереться о железные пластины рукавиц, и в самый неподходящий момент (Леф как раз был на полпути к серым) рукавицы и шлем с громыханием покатились по склону. Караульные стремительно обернулись. Левый в то же мгновение тяжело осел на землю — Лардино копьецо вновь угодило точно в смотровую щель наличника. А вот второй... В отчаянном прыжке Леф сумел выбить из его рук металку, но серого не обескуражила ни внезапность нападения, ни потеря оружия. Прежде чем острие Лефова меча вонзилось между закраиной его шлема и наплечником, послушник успел обнажить клинок и даже попытался отбить удар невесть откуда свалившегося врага. А еще он успел крикнуть. Крик получился не слишком громким и сразу же захлебнулся булькающим всхлипом пробитого горла, и все же он был, это крик. Его могли не услышать (в ущелье хватало шума, чтобы заглушить и более пронзительный вопль), но могли и услышать. Могли услышать дозорные — услышать и отправиться проверять, в чём дело. Даже будь у Лефа и Ларды время на прятание трупов, псы мгновенно вынюхали бы и мертвые тела, и следы убийц. И еще этот проклятый крик могли услышать засевшие на противоположном склоне метатели (если они еще живы) — и насторожиться. Трудно придумать что-либо хуже случившегося. И трудно придумать что-нибудь непонятнее. Почему серый кричал, а не свистал? Одурел с перепугу? Или у них есть тайный язык криков? Нелепая мысль, но если она верна, дело и вовсе худо — услышав, серые могли бы не только заподозрить, что случилась какая-то неожиданность, но и понять горькую судьбу своих братьев-послушников. Леф и Ларда ни словом не перемолвились о произошедшем. Что толку говорить о том, чего уже никак не исправишь? Да и без этого крика Нурдова затея висела на рыбьих соплях. Взять хотя бы вырезанные засады. Витязь решил и уговорил остальных, что на заимках не может быть много по-настоящему умелых метателей, да и время от Полуночницы до середки солнечной жизни невелико, а значит, тех, кто в засадах, сменять будет некому да и незачем. А если все-таки туда заявятся сменные? А если на трупы слетится крикливая крылатая погань и это заметят? А если... Нет, хватит попусту мытарить душу, нужно просто исполнять задуманное. И молиться. Молиться всем неявным силам, какие только удастся припомнить. Все-таки устье Ущелья Умерших Солнц слишком далеко от Обители. Далеко не для ходьбы, а для «понимания взаимного расположения заметных глазу предметов», как сказал бы высокоученейший батюшка высокоученейшего эрц-капитана Фурста. Когда Леф и Ларда, то пригибаясь, а то и вовсе на четвереньках, подобрались наконец к забитой копошащимися людьми узости, выяснилось, что Нурдовы указания о дальнейших поступках вовсе не так сложны для выполнения, как представлялось раньше. «Затаитесь на гребне как можно ближе к помосту, только чтоб вас с заимки было не видать. И вообще держитесь от нее подальше», — говорил Витязь. С кровли Обители казалось, будто помост стоит точно под Второй Заимкой. Это лишь казалось. А на месте выяснилось, что помост шагов на пятьдесят-шестьдесят ближе ко Мгле, чем выпершая из откоса заимочная стена. Так что «поближе к помосту» и «подальше от заимки» вовсе не противоречат друг другу. Солнце уже выкарабкалось из-за горных вершин, утро незаметно переливалось в день, и суета возле неоконченного строения (да и не только возле него) сделалась вовсе немыслимой. Более или менее спокойно держалась лишь кучка людей, отличавшихся от прочих зажиточным видом и властными повадками. Люди эти (наверное, старшие братья с разных заимок да общинные старосты), кто сидя, кто полулежа, устроились под заимочной стеной. Леф разглядел просторные серые одеяния и блестящие бритые головы Истовых (правда, на этаком все же немаленьком расстоянии трудно было счесть, все ли бывшие обитатели Первой Заимки почтили своим присутствием ущельное устье). На некотором расстоянии от Истовых и окружавших их праздных степенных людей переминались несколько бронных послушников и с десяток копейщиков, одетых как обычные братья-общинники, однако же с серыми повязками на головах. Видать, и Предстоятель там, среди прочей старшины... Предстоятель... Испугом ли его взяли серые мудрецы, ведовством или каким-нибудь посулами? Как бы то ни было, Леф не мог заставить себя думать о нем плохое. И видел-то парень этого старика раз-два и обчелся, но вот засело в душу доброе к нему расположение, и никак ее — душу то есть — не удается переупрямить. Из-за чего бы такое? Ну заступался на общинном суде... Но ведь потом, на Суде Высших, Предстоятель повел себя так, словно бы он и не Предстоятель, а один из Истовых. Причем, судя по рассказам неведомого Торкова дружка, оно и дальше так было. Чем дальше, тем хуже. И все-таки Истовые для Лефа враги, и прочие серые — тоже (хоть с простых послушников спрос невелик: пригрози бездельнику отнять горшок с дармовым варевом, так он для тебя на маленькие кусочки искромсается и изнанкой наружу сошьется), а вот к Предстоятелю злости нет. Нет, и все. Что ж, тем хуже: ведь наверняка старик залезет на помост вместе с Истовыми. Придется и его — без злости, просто за компанию с остальными... Леф с тихим мычанием затряс головой, да так, что лежащая рядом Ларда смерила его цепким тревожным взглядом. Впрочем, она тут же вновь отвернулась. А под заимочной оградой что-то менялось. Из-за угла бревенчатой стены вывернулись еще два человека — щуплый (и, судя по походке, весьма пожилой) в просторной накидке Истового и послушник в броне, но без шлема. Этот второй нес что-то на вытянутых руках, да так осторожно, словно боялся расплескать. Не доходя до прохлаждающихся под стеною людей, Истовый обернулся, и шедший за ним послушник торопливо поставил свою ношу на землю, после чего неуклюжей трусцой сбежал наискось по склону — к помосту. От кучки праздных людей отделились четверо... Нет, пятеро. Пятеро в одинаковых просторных серых накидках. Значит, все Истовые здесь. Собрались возле принесенной послушником вещицы и вроде советуются или спорят. Кстати, трое из них опираются на громоздкие, явно тяжеловатые для старческих рук посохи. На Высшем Суде Леф вроде бы ничего такого у серых мудрецов не заметил — впрочем, тогда парню было не до всяких безделок, которые Истовые таскают с собой, чтобы отличаться от простых людей. А то, что эти посохи действительно всего лишь никчемные безделки вроде адмиральского жезла, видно с первого взгляда. Ни стоять, ни ходить они серым мудрецам не помогают — скорее наоборот. Но тогда получается, что Истовые меж собою неодинаковы, ведь посохи не у всех... Однако спорят они, похоже, как равные. Все спорят и спорят — интересно, о чем бы это? Так, один из Истовых кого-то позвал. Ага, вот он, Предстоятель. Подошел, слушает (не так, как слушали бы младшие братья-послушники, но и не как равный). Пошел обратно, к сидящим, заговорил — кажется, гораздо резче и злее, чем Истовые говорили с ним. Когда Предстоятель смолк, те, кого Леф счел общинными старостами, сыпанули к помосту. Но не помогать строителям, а орать на них так, что слышно было даже и Лефу и Ларде (да что там Леф с Лардой — отдельные слова долетали наверняка аж до Обители). Ну конечно, Истовые не успевают с помостом. Вот почему в разговоре с Предстоятелем кто-то из них тыкал пальцем то в поставленную на землю штуковину, то в подбиравшееся к небесной маковке солнце. А между прочим, один из Истовых не отрывает ото рта что-то вроде скомканного клаптя меха и как-то странно вздрагивает всем телом... Бесы и Благочинные, неужели это тот серый мудрец, который возле Гнезда Отважных пробовал мериться с Гуфой неявными силами? Неужели он аж до сих пор чихает? Ай да старуха! Тем временем вокруг помоста затеялось что-то вовсе не передаваемое словами. Похоже было, будто на каждого, кто занимался делом, приходилось теперь два-три понукальщика. Если прежде работа продвигалась довольно споро, то теперь суеты и беготни стало неизмеримо больше, а постройка совершенно перестала меняться. Да, серым покамест до Ордена далековато — примерно как вон тому чихуну до корабельной мортиры. Но то — пока. А Истовые продолжали что-то обсуждать, причем один из них, горячившийся заметнее прочих, снова принялся тыкать пальцем в солнышко. Откуда-то взялся гибкий, как хворостина, бородач — странный такой, ни на послушника не похож, ни на простого общинника; даже так, издали, его скупые движения живо напомнили Лефу встречу с хищным. Истовые спорили, а бородач переминался с ноги на ногу, растирал запястья, а то вдруг начинал качаться из стороны в сторону, немыслимо изгибаясь в пояснице, или принимался раз за разом повторять стремительный жест, который невозможно не узнать, — таким движением выхватывают из поясных ножен короткий клинок. Но ведь на странном бородатом мужике не было не то что пояса с ножнами — на нем вовсе ничего не было, кроме узенькой повязки вокруг бедер. Похоже, Истовый, выбравший солнце помощником в споре, сумел-таки убедить остальных. Во всяком случае, он замолчал последним. Замолчал, подступил вплотную к бородачу и... Леф не разобрал, что такое сделал серый мудрец, но бородач вдруг раскинул руки, словно хотел обнять стоящего перед ним старика в сером одеянии, а потом бессильно повалился на землю. Истовый нетерпеливо махнул рукой, и двое подбежавших послушников волоком оттащили бородача в сторонку. Через миг-другой тот уже сидел, обалдело тряся головой, а еще через некоторое время неуклюже поднялся, побрел вдоль склона, причем явно не соображая, куда бредет и зачем. От хищной плавности его движений ни следа не осталось — теперь это был обычный увалень, малопригодный для чего-нибудь сложней и опаснее вскапывания огородных грядок. Ну прямо как колдовство какое-то... Впрочем, почему «как»? Колдовство и есть. Только вот что все это должно означать? Хотели послать в Обитель еще одного — чтоб поджигатели повременили до окончания помоста? Если так, то бородачу повезло. Не переупрямь этот его спаситель прочих Истовых, быть бы третьему трупу в подземном лазе. Лефу пришлось оторваться от созерцания Истовых, потому что Ларда ткнула его кулаком в бок. На вопросительный взгляд парня девчонка не ответила, даже не покосилась — продолжала с нарочитым вниманием разглядывать копошение возле помоста. Леф тоже вгляделся в это самое копошение и понял: бездельному лежанию на камнях приходит конец. Галдежа и суеты вокруг деревянного строения вроде не стало меньше, но работа прекратилась совсем, а работников серые сгоняли в плотную толпу: видать, строителям пришел срок делаться зрителями. Бревенчатый остов был вроде готов, но сделать жердяной настил строители успели меньше чем на треть — лишь небольшой участок помоста получился пригодным для стояния. Это удача: Истовые поневоле собьются в кучу и смогут показать толпе рядом с собою лишь одного-двух из общинных старшин, которая, в общем-то, не заслуживала той же участи, что и серые мудрецы. Ну все: под заимочной стеной не осталось ни одного человека, и склон уже пуст — лишь шестеро мудрецов в просторных серых одеждах спускаются к помосту. Леф никак не мог оторвать вышедший из повиновения взгляд от этих фигур. Истовые очень хотели ступать с величественной неспешностью, но по крутому (а местами и сыпучему) склону величественно ходить трудно. Старцы путались в полах своих обширных накидок; то один, то другой оступался и судорожно хватал руками воздух или локти идущих рядом (особенно часто теряли равновесие обладатели отличительных посохов). Но хуже всех приходилось чихателю, хоть его и поддерживали под руки двое дюжих послушников. В ущелье как-то вдруг сделалось очень тихо — даже дозорные псы перестали взлаивать и подвывать. Леф отчетливо слышал сухой перестук страгиваемых Истовыми камней; ему даже казалось, что он различает тяжкое, с хрипотцой, дыхание кого-то из серых мудрецов. Но, конечно же, никакая тишина не помогла бы отзвукам человеческих выдохов перенестись со склона на склон. Это Ларда. Дышит тяжко, взахлеб, будто это она силится медленно и важно ступать по ненадежной крутизне. Тяжко, ох до чего же тяжко ей глядеть на Истовых! Ведь как на ладони — от солнечных бликов, резвящихся на взмокревших скобленых макушках, до щебня и ручейков мелкого рыжего песка, стекающих из-под ног, обмотанных узорчатыми ценными кожами. Трудно Истовым идти, а Ларде еще труднее не подпустить руки к снаряженному метательному устройству. Металка переснаряжается дольше пращи, и все же девчонка наверняка способна угомонить пару Истовых прежде, чем они успеют понять, что к чему, и сбежать вниз, в толпу, или добраться до заимочной ограды. А помоги ей Торк (если, конечно, он сейчас там, где должен быть), да выскочи откуда-нибудь из-за ограды Витязь, да кинься Леф вслед за первым девчонкиным копьецом — ни одного Истового не осталось бы в Мире. А толпа бы так и не доморгалась, что такое приключилось у нее на глазах. Нельзя. Нурд прав, и Гуфа права: среди нынешних старших братьев немало таких, которые хотят Истовым погибели, — как те, ставшие потом серыми Истовыми, хотели погибели Истовым, носящим красное. Просто поубивать бредущих по склону старцев означает помочь другим таким же. Нет, даже худшим: такие же сами бы очистили себе путь. Вот поэтому-то Витязь и придумал на сегодня почти невозможное: чтобы если не навсегда, то хоть надолго отбить охоту и у нынешних, и у таких же, и у худших. Чтобы научить братьев-людей не верить таким и худшим. Чтоб... Снова Лардин кулак вывел Лефа из оцепенения. Похоже, в этот удар девчонка вложила изрядную долю своих переживаний: парень чувствовал, что, несмотря на его панцирь, дело пахнет синяком. За краткий миг, потребовавшийся Торковой дочери на шипение и облизывание разбитых костяшек, Леф успел опамятовать. Впрочем, «опамятовать» не совсем удачное слово. Леф вспомнил, для чего они с Лардой здесь и для чего к его спине привязано железо. Но очнувшегося от дурного оцепенения парня так же по-дурному залихорадило. Конечно, Истовые уже совсем рядом с помостом, и явно близок тот, главный миг; конечно, верхом глупости было так долго валяться без дела, и верхом подлости будет теперь не успеть и сорвать всю затею — особенно после того, как столь тщательно перебрал в уме скользкие места выдуманного не тобою. Но мешкать из-за боязни опоздать — это уже совсем непростительно. Сперва ему никак не удавалось нащупать ремешок за спиной — только после третьей неудачной попытки Леф поймал себя на том, что силится добраться до завязок увечной левой рукой (точнее — насаженным на нее бивнем, который не умеет ни чувствовать, ни, тем более, распутывать узлы). Через пару мгновений Ларда наконец догадалась, что это он не почесаться хочет, и помогла снять подвешенное к спине. Потом заартачилась левая рукавица — раз за разом наспех придуманные Нурдом застежки выскакивали из петель, и громоздкая штуковина с пугающим лязгом валилась на камни. А когда уже все вроде было в порядке и Леф, прячась за неровностями склона, успел отползти десятка на полтора шагов, его остановило раздавшееся позади яростное шипение: рискуя быть замеченной, Торкова дочь почти по пояс высунулась из-за валуна и, свирепо гримасничая, показывала обернувшемуся парню взятую на одном из убитых засадщиков серую головную повязку. Леф не рискнул возвращаться; по его знаку девчонка бросила ему забытое, но внезапный порыв ветра отшвырнул легкую кожаную ленту далеко в сторону. Ну будто бы впрямь Бездонная вздумала охранять своих мудрецов! Ведь был же на редкость тихий день — так на тебе, именно в этот миг вдоль по ущелью рвануло пронзительной сыростью. И, кстати, именно со стороны Мглы. Нехорошо поминая смутных, бешеных, пакостных серых колдунов и прочую неявную и явную дрянь, Леф полез искать бес знает куда упавшую повязку. Конечно же, оказалось, что она валяется посреди ровнехонькой глинистой проплешины (ни тебе камней, ни ложбинки какой-нибудь, ни хоть чахлого пучка травы — ни единого укрытия рядом). Ну и везет нынче! Распластавшись так, что, казалось, подходи да скатывай на манер потертой циновки, Леф изловчился зацепить повязку концом клинка. Конечно, он понимал опасность выдать себя блеском обнаженного лезвия, но парню было не до осторожничания: ведь рукавицы, увешанная бронзовыми пластинами накидка и старый шлем, с которого изрядно пооблезло чернение, могут блеснуть ненамного тусклее отточенной стали; снимать же все это да надевать снова времени, конечно же, нет. Кое-как нацепив повязку поверх шлема и зубами натянув обратно правую рукавицу, Леф мельком оглянулся на валун, за которым пряталось Торково чадо. Чадо, впрочем, не очень-то пряталось. Ларда по-прежнему торчала из-за валуна — только руку она опустила, да изменилось выражение девчонкиного лица. Настолько изменилось, что Леф торопливо заозирался в поисках увиденной Торковой дочерью неотвратимой смертной угрозы. Ничего этакого не обнаружив, он вновь уставился на словно окаменевшую Ларду. Да что же это с ней?! Охотница, сумевшая (пусть даже и в паре с Витязем) завалить хищное; метательница, совсем недавно с таким хладнокровием вгонявшая копьеца в прорези послушнических наличников... Конечно, она могла испугаться, но ни за что не позволила бы своему страху аж так прорваться наружу. Для такого не хватило бы даже опасений за исход выворачивающейся скверным боком затеи и боязни за жизни родителя. Смилуйтесь, всемогущие, неужели?.. Ларда вдруг втянула голову в плечи и скрылась за камнем. Опомнилась, сообразила, что ее может увидеть не только Леф? Или заметила наконец, что Лефов наличник повернут в ее сторону? Ведь так притворялась, будто ты ей больше не надобен, даже того хуже — гадок; так старалась не привязывать тебя собою к этому Миру... И вот единственным взглядом выкорчевала свои старания до последнего корешка. Или это ты, бревноголовый, норовишь видеть не то, что есть, а то, чего хочется? Или не хочется? Самое время для таких размышлений... А ветер крепчал. Пронзительный, стылый, он до дикости не соответствовал глубокой синеве безоблачного неба и доброму солнцу. Верно, и здесь не без колдовства. Верно, серые мудрецы своей волей вызвали этот ветер — чтобы толпа безо всяких повторяльщиков, с первых губ слышала каждое слово с помоста; чтобы она кожей чувствовала промозглое дыхание Мглы-милостивицы; чтоб погибель громадного строения во всю силу хлестнула видящих да слышащих грохотом, гарью; чтобы у них на зубах заскрипела колючая пыль, пыль, перемешанная с прахом последних неподвластных Истовым братьев-людей. Леф встряхнулся и быстро, но без излишней торопливости, двинулся вниз — от укрытия к укрытию, мимо тихо звучащих жестких колючих стеблей, через пыльные ручейки, текущие, как в дурном сне, поперек склона. А внизу-то, между прочим, тихо. Не потому, что действительно тихо, а потому, что бесовский ветер выметает звуки вдоль по ущелью, как пыль из-под ног. Истовые уже на помосте — тесная серая кучка, кажущаяся чем-то единым, целым; и жутким единым чудищем кажется плотно сбитая перед помостом толпа. А вокруг всего этого отблескивает тусклым железом корявая петля, редкозубо щерящаяся в безмятежное небо медножалыми копьями. Серые латники да копейщики Предстоятеля. А сам Предстоятель там, на помосте, впереди всех. Судя по жестам да по шевелению унизанной блестяшками бороды, он говорит толпе какие-то величественные речи — пускай говорит, пускай бы только повеличественнее да подлинней: значит, еще, не теперь. Перед самым взрывом наверняка кто-нибудь из Истовых говорить станет. Истовые... До чего же они стали могучи! Металки, порох, колдовство, способное породить такой невозможный ветер или за пару мгновений превратить умелейшего воина в никчемного увальня (значит, и любого никчемного увальня — в умелейшего воина)... А что они могут еще? Наверняка же это не все, подсматривая от случая к случаю, невозможно узнать все, они слишком хитры, чтобы не преберечь чего-нибудь про запас... Бесов камень — чуть не вывернулся из-под ноги... Неужели источник своей нынешней силы Истовым удалось выкопать из Древней Глины? Вряд ли. Судя по рассказам Гуфы, это что-то вроде архива префектуры, причем ведунья говорит, будто, судя по виду хранилища, ничего оттуда не вынесено. Ну, может, десяток-другой разрозненных досок, но ведь этого недостаточно для хранения этаких знаний. Что же тогда? Старец? То-то сразу не поверилось, будто он вовсе не пытался договориться, с серыми. Пытался, наверное, и, наверное, пробовал выменять волю на клочки своей мудрости, только сознаться не хочет. А уж червивоголовым стал прикидываться, когда понял: все равно не отпустят. Да и то, небось, время от времени что-нибудь отдавал — даром бы кормить не стали... Нет, это не трава, это проклятье проклятое! Хрустит, как валежник; колючки хуже рыболовных крючков, и на каждом стебле их больше, чем в праздник бывает на столичном торжище попрошаек... Ничего, добраться бы вон до той промоины, а там дело легче пойдет, без треска да крови... Чего ж они его бросили, не пытались вытащить? Вовсе уж пустоголовым считают, непригодным? Похоже, раз не побоялись, что он приоткроется новым хозяевам Обители. Или на нем такое колдовское заклятие, чтоб, кроме Истовых, никому? Он же, кстати, и не пытался — раз только вроде как пробовал убежать, да и то... Что это?! Всемогущие, да никак Предстоятель закончил вихлять языком?! Нет, вот опять... Ну хорошо — промоина... Чего ж в ней хорошего-то? Во-первых, оттуда ничего не будет видно, а во-вторых, как дальше? От нее до бронных послушников, огородивших собою толпу и помост, еще шагов двадцать, да по ровному — трава ниже щиколоток, и всё. А из промоины не добросить... Вот еще одна Нурдова ошибка: думал, что все будут на Истовых глазеть и на Обитель, а они, шакалы поганые, половина за толпой следит, а другая на окрестности пялится. И над заимочной стеной черно от голов, тоже пялятся во все стороны... И, кстати, покамест ни единого серого в латных рукавицах увидеть не довелось, и панцири на них на всех железные, из-за Прорвы, а для тебя, Нынешний Витязь, так и не удалось подыскать настоящие латы по твоему витязному росту. Один этот дрянненький нагрудник выдаст тебя с потрохами, едва ты на открытое сунешься. Что же делать-то? В том месте, где промоина вливалась в ущелье, растопырился путаницей ветвей и пыльных листьев огромный куст. До него-то Леф добрался без особых хлопот, но дальше действительно ходу не было. Да и сам куст, издали казавшийся отличным укрытием, вблизи разочаровал. Спрятавшегося за ним парня невозможно было разглядеть из ущелья, но и сам парень мог видеть немногое. Нескольких послушников из тех, которые оцепили помост со стороны Обители; часть самого помоста и спины двоих-троих Истовых. Ну и еще кусок противоположного склона — щебнистый, рыжий, поросший бурой корявой колючкой; и ласковую голубизну над ним; и солнце, подбиравшееся к самой небесной маковке. А вот Предстоятеля видно не было, и ни единого слова из его речей не долетало сюда, хоть старик наверняка дал полную волю своей бывалой труженице-глотке. Да что там Предстоятель — не было слышно даже толпы. Как парень ни напрягал уши, они ловили лишь отзвуки собственного его дыхания да заунывное пение бесовского ветра. Это было страшно. Знать о близости этакого людского скопища (ведь рядом, совсем же рядом — при хорошем ветре, вроде нынешнего, до крайних доплюнуть можно) и ничего не слышать, ни единого звука! Ведь толпы не умеют молчать. Даже строй учеников орденской Школы частенько гудел, как в штормовые дни сам собою гудит и стонет сигнальный гонг в арсдилонском порту. А ведь толпа — не строй, и слово «дисциплина» вовсе не переводится на здешний язык. Проклятый ветер; проклятое, трижды проклятое, трижды по трижды проклятое серое колдовство! Если бы даже оцепившие толпу послушники вдруг, ни с того ни с сего, принялись рубить братьев-людей, собранных Истовыми для свидетельства могущества Бездонной Мглы, ты, находясь в нескольких десятках шагов, не услыхал бы ни единого вопля. Точно так же не услыхать тебе и окончание речи Предстоятеля, и исполнение Нурдом и Торком их доли задуманного. Так как же ты сможешь исполнить ту долю, которую доверили тебе? Что же делать, что теперь можно сделать? Возвратиться вверх по промоине и попытаться вылезти в другом месте? Нет времени... Выскочить прямо сейчас, затеять драку с послушниками и попробовать не дать себя убить до нужного мига? Истовые ведь все равно будут гнуть свое, задержать взрыв уже не в их воле... Скорее всего, Леф решился бы на почти верную гибель (от такого множества металок никакое витязное мастерство не убережет), но в тот миг, когда он уже приподнялся, готовясь к прыжку, на помосте и среди послушников, отгораживающих Истовых от Мглы, затеялось какое-то растерянное шевеление. Парень было вообразил, что это уже дали знать о себе Нурд с охотником, но вовремя спохватился: из-за Торка и Витязя серые шевелились бы куда шустрее. А через миг Леф увидел истинную причину растерянности почитателей Мглы-милостивицы. Парень не смог рассмотреть, откуда вывернулся этот нелепый расхристанный мужичишка. Похоже было, что он ссыпался наискось по противоположному склону и помчался прямо на Лефово укрытие — приплясывая, вихляя всем, что только может вихляться; грохотали-бренчали на манер плясовых бубенцов пластины незашнурованного железного панциря; а высоко задранная правая рука мужичка сжимала небольшой глиняный горшок, и оттуда, из горшка, раз за разом плескали в его ликующее красное лицо темные брызги. Может быть, он что-то орал в такт этим плесканиям, а может, пытался ловить брызги широко разинутым ртом. Ясно было лишь, что под величественные речи Предстоятеля этот брат-послушник исхитрился упиться до зеленого солнышка и понесся в хмельном ликовании куда глядели его заквашенные брагой глаза. Нечего сказать, удружил он своим повелителям, затесав свое хмельное улюлюканье в учиненное ими страшное действо. То-то небось кляли себя Истовые за колдовскую свою выдумку, позволившую толпе с невероятной явственностью слышать каждый звук, раздающийся между нею и Мглой!. Заглядевшийся на шального бражника Леф просмотрел резкий взмах руки одного из серых мудрецов, бросивших латных послушников на ловлю. Ловля эта оказалась, однако, нелегкой, хоть за одним хмельным дурнем кинулось сразу десятка полтора дюжих сноровистых мужиков. Ловимый решил, что началась веселая забава, и припустил со всех ног, взбрыкивая, будто ополоумевший от весеннего солнышка и новорожденной травы круглорог-однолеток. Его настигли в нескольких шагах от Лефова убежища. Парень видел, как самый прыткий из ловцов схватил беглеца за плечо, а тот, обернувшись, плеснул ему в наличник содержимым своего горшка, и оба — пойманный и поимщик — покатились по земле, поднимая бурые облачка пыли. Леф едва не заорал от неожиданности, когда в уши ему внезапно ворвались радостный визг запутавшегося в собственной накидке хмельного шутника; рычание и вопли незадачливого ловца, который корчился на земле, безуспешно пытаясь сорвать шлем и протереть глаза; невнятные проклятия набегающих послушников... Оказывается, близкие сильные звуки слышимы и поперек колдовского ветра. Выроненный пьянчугой горшок закатился под куст, и Леф, машинально глянув на него, внезапно сообразил, что вот этот самый горшок он видывал прежде. А еще Леф сообразил, что другого такого случая больше не будет. На месте падения упившегося послушника сбилась плотная куча его заимочных братьев. Не то они никак не могли ухватить его, не то принялись вразумлять прямо здесь же, где изловили, — во всяком случае, галдеж стоял такой, что Леф пожалел о том очень недавнем времени, когда ему не было слышно ничего, кроме ветра. Сперва медленно, потом все быстрей послушническое месиво начало сдвигаться влево: очевидно, нарушителя спокойствия велено было уволочь за спины стоящих в толпе зрителей. Парень выждал, пока борющиеся больше друг с другом, чем с полузадушенным пьянчугой, серые отодвинутся подальше, и бесшумно проскользнул под ветвями. Как он и думал, все, в чьей воле было выбирать для себя, на что смотреть, глазели на возню поимщиков и пьянчуги. Появления Лефа, кажется, никто не заметил — во всяком случае, никто из чужих. Парень неторопливо (ох и дорого же ему стоила эта неторопливость!) двинулся вслед за борющимися. Мельком ему подумалось, что, если бы нарушителя тащили не десятеро, а двое, вышло бы куда как быстрее. Эта же мысль пришла в голову и кому-то из старших братьев: подбежавший латник принялся колотить поимщиков рукоятью меча по звонким панцирным спинам, и те сыпанули искать свои места в разорвавшейся охранной цепи (при пьянчуге, правда, остались не двое, а четверо). В этой сутолоке Леф тоже затесался в цепь. Так-то, глупый маленький Леф. Вот для такой, к примеру, внезапной надобности Нурд и поволок за собою Гуфу. Впрочем, «поволок» — вовсе неправильное словечко. И вообще... Господин Тантарр говаривал: «Наилучший способ предвидеть неожиданности — делать их самому». Только говаривал-то он это тебе, и больше года учил он тебя, а не Нурда и Гуфу. А ты, недовиртуоз, и сам его наукой пользоваться не способен, и даже не замечаешь такие способности в других... Нет, все-таки парень чересчур придирался к себе. Конечно, мастерство его лепилось недолго, но гончары попались отменные, да и глина была хороша. И теперь, хоть на ум легла ненужная всячина, хоть сквозь щель наличника, не вертя головой, можно глядеть лишь прямо перед собою (а вертеться нельзя — и без того слишком приметен), он успевал увидеть все, что нужно было увидеть. Помост. Глубоко вкопанные в твердую каменистую землю кривоватые стволы с кое-как обтяпанными ветвями; прочно связанны неошкуренные корявые бревна... Издали, да еще сверху, из-под самого подножия... Сколько труда положено, сколько кожи ушло на ремни! А уж дерева-то, дерева! Небось пол Лесистого Склона извели. И все это лишь для того, чтобы вознести над толпой, над взблескивающими остриями копий охраны клок полупрозрачного жердяного плетения и несколько нахохленных человечьих фигур на нем. Фигур, которые кажутся нечеловечьими. И здесь проклятое колдовство, знакомое колдовство, привычное. Это оно стекало со стройных колонн Пантеона Благочинных; это оно, а вовсе не отражения лампадных огоньков, дрожало на зеркальном полу и зрело в полировке Креста Всемогущих. У здешних иерархов нет глыб шлифованного гранита, позолоты и прочих красивостей, зато у них есть ум, у них есть их насквозь серые души. Этим, здешним, хватило груды валежника. И неряшливое, прозрачное строение нависает над головой самоуверенным чудищем, многоного подпирающим землю лесом опорных столбов; и, оправленные в серость перекрещенных бревен-распорок, клочья неба теряют безмятежную ласковость, наливаются безучастной холодной синевой; и чем-то недостижимым, нечеловеческим веет от тех, наверху, — не старики в треплющейся на ветру одежде, которые еле удерживаются на прогибающемся шатком настиле, а крылатые существа, в любой миг способные взмыть в бездонную холодную высь. И знакомое, трижды по трижды проклятое ощущение собственной ничтожности и виновности во всем на свете — перед Мглой, перед этими, наверху... Ты-то привык, ты уже видывал такое, в твоей жизни был ругающий всех и все пропойца клавикорд-виртуоз, который научил тебя понимать, что море — это просто-напросто очень много воды. А каково сейчас сбитым в толпу братьям-общинникам? А каково серым охранникам? Большинство из них уже забыло, для чего они здесь. Почти все уже пялятся на помост, глаза предстоятелевых копейщиков лучатся беззаветной преданностью, и наверняка такая же бездумная преданность распирает наличники послушнических шлемов... Но не все. Потому что латник, который стоит в цепи слева от тебя, на Истовых почти не смотрит. Он все чаще и все пристальнее взглядывает в твою сторону. Пока только взглядывает. А Предстоятель еще не смолк. Отсюда, сбоку, слышны отдельные слова — слышны еле-еле, не лучше невнятного бормотания, но можно понять: он вновь рассказывает, как Мгла осерчала на крайние общины, как серые стали защитниками братьев-людей и как нынешние обитатели Первой Заимки оскорбили Бездонную. Ишь ведь как получается: постоянные повторения одного и того же движения делают руку сноровистой, а вот голову повторения напрочь отучают думать. А речи-то предстоятельские клонятся к концу, и дело идет к концу, и, может, жизнь туда же наладилась. Вон этот, слева, уж не зыркает — так и прилип взглядом. Тоже дурень — увидал, что даже не косятся в его сторону, и вовсе перестал осторожничать. Хотя где ему знать о пластинках полированной стали, которые приделывают на латных рукавицах чуть выше ладони! Этими зеркальцами можно не только пускать световые блики в глаза врагу... Так, Предстоятель замолк. Какое-то шевеление наверху... Все, сейчас начнется — на место Предстоятеля выбрался один из Истовых. Смилуйтесь, Всемогущие, до чего же они действительно похожи на огромных серых птиц-падальщиков! Когда у ворот коптильни потрошат акулу, на ближние крыши слетаются едва ли не все стервятники Припортовья. Плешивые, с голыми морщинистыми шеями, они усаживаются спинами к разделываемой туше, делая вид, будто им гулко икать на акульи потроха. Но стоит только потрошителям отвлечься, отойти хоть на пару мгновений... Птицы... Серые птицы — любитель падали... С неба падали... Бесы проклятые, не надо, не хочу, не теперь!!! Что-то непонятное творится на помосте. Ерзают, вроде бы меняются местами, Предстоятеля вон вообще чуть не спихнули с настила. Бешеный поймет, что такое затеялось, не разглядеть. Кто-то вскинул руки над головой... Ясно: тот, который вылез на предстоятельское место, повернулся лицом к Бездонной, а прочие подались в стороны. Вот оно, вот! Отсюда — сбоку, снизу да еще из-за спин серых мудрецов почти ничего не слыхать, но к Нурду и Торку (если, конечно, у них все хорошо) колдовской ветер должен приносить каждое слово Истового. Ну... И тут послушник, уже довольно давно рассматривавший вооружение странного латника, объявившегося после неразберихи с пьянчугой, наконец закончил скрипеть головой. Осторожными скользящими шажками он стал придвигаться к Лефу — боком, прикрывая опасное место под закраиной шлема вздернутым правым наплечником. Очень Правильно он двигался, только того не учел, что денек выдался теплый. Почти жаркий выдался день, и завязки, скреплявшие панцирь на правом боку серого, размякли от пота. Размякли, ослабли и разошлись, когда послушник вздернул плечо. И еще он, на свою беду, не задумался, отчего Лефов клинок подвешен к поясу не в деревянных ножнах, а в чехле из довольно-таки непрочно скрепленной кожи. Леф позволил серому приблизиться, позволил его ладони плавно улечься на рукоять меча, а потом... Нет, парень не повернулся лицом к врагу, не выхватил оружие — он как стоял, так и прыгнул навстречу послушнику, отжимая рукоять висящего на поясе меча вниз и назад. И клинок, смяв проколотые ножны, почти на всю длину вошел в правый бок серого. Железо наличника превратило смертный вопль в подобие глухого кашля. Колени послушника подогнулись, но Леф, не давая упасть стремительно тяжелеющему телу, обхватил его левой рукой, привалил к себе. При этом дергающийся в агонии серый сильно задел его по груди, и Леф мгновенно взмок: как раз там, куда ткнулся послушнический локоть, под расшитой бронзовыми пластинами накидкой был спрятан подарок Фурста. Но нет, вроде бы пронесло. Зато двое-трое ближайших послушников глазели на нелепо обнимающуюся пару. И не только глазели — тот, что был справа, уже вскидывал металку. Отчаянным усилием — аж в спине захрустело — Леф крутанул вокруг себя убитого. В следующий миг тело заколотого послушника вздрогнуло от увесистого лязгающего удара: серый метатель опоздал всего на миг. А еще через мгновение проворный метатель всем телом грянулся оземь, и на шлеме его обнаружилась изрядная вмятина. Спасибо, Ларда! Спасибо-то спасибо, но варево заварилось вовсе паскудное. Справа раздался короткий переливчатый свист, непонятный для Лефа, но явно хорошо понятый серыми. Цепь сломалась — по меньшей мере десяток латников и копейщиков кинулись в стороны, норовя охватить Лефа кольцом. Кто-то из них, громыхая, покатился по камням (не то споткнулся, не то вновь Лардина работа); кто-то успел забежать чуть ли не Лефу за спину... Расслышав позади щелчок металки, парень рухнул на колени, и копьецо, чиркнув по его шлему, с треском вонзилось в опору помоста. А сверху доносились выкрики Истового: «раз... милостивицу... оскорбителей... злоумысливших... смиренных братьев-людей... гибелью... грома и дыма...» Леф не сразу понял, что произошло, — в первый миг ему показалось, будто нечто куда увесистее метательного копьеца угораздило его по шлему. Но нет, с головой у парня пока еще все было в порядке. Просто в уши вломились звуки — почти не сдерживаемый гомон толпы, выкрики послушников, топот, громыхание панцирей, лязг выдергиваемых из ножен мечей... Колдовской ветер стих — внезапно, будто обрубили его. Леф сообразил, что серое колдовство поломано Гуфой, и сообразил, почему это сделано именно сейчас. Он повалился на спину, опрокидывая на себя мертвого послушника, стряхнул рукавицу с правой руки и запустил скользкие от пота пальцы в складки накидочной кожи, туда, к Фурстову подарку. А Истовый на помосте, то ли не замечая происходящего, то ли вопреки всему надеясь на удачу замысла серых мудрецов, продолжал выкрикивать сиплым надорванным голосом: — Вновь молю тебя, Мгла-милостивица, покарай своих оскорбителей, замысливших зло против всех сущих в Мире смиренных братьев-людей! Покарай их ужасной погибелью от грома, дыма и пламени! Покарай! Покарай! Покарай! И действительно, словно бы в ответ на этот отчаянный призыв (даже Лефу так померещилось, а уж он-то знал, что к чему!) землю тряхнул раскатистый удар свирепого грома, только раздался он вовсе не там, где надеялись Истовые. Пламенем, клубами едкого дыма, пыли и древесной щепы рванула земля из-под стены Второй Заимки. Мгновенно смолкшая, обернувшаяся на гром толпа видела, как рухнула заимочная стена, как хлынула по склону лавина щебня и расколотых бревен, как в небесную синеву взметнулось жуткое облако черно-сизой гари... И в то же мгновение Леф выцарапал-таки из-под накидки взрывчатый шар, грохнул его о налобник своего шлема и зашвырнул на помост. Парень не видел, удачным ли получился бросок. Он помнил, как далеко летели брызги и прочее из брюха каменного стервятника, а потому торопливо заслонил смотровую щель ладонью, и тут же чуть ли не над самой его головой будто бы лопнул огромный тугой бубен. Жуткий звук отдался в Лефовых ушах злобной, стремительной болью; что-то дробно пролязгало по панцирю мертвого послушника, хлестнуло заслонившую наличник руку; а где-то неподалеку ударилось о землю грузное, мягкое (словно тюк кож свалился или мешок с песком), и вдруг полоснуло по сердцу тонким надрывным плачем. Леф не мог забросить шар, как хотелось, — на середину помоста. В этом не было ничего зазорного. Сложно проявить меткость, лежа на спине под тяжкой панцирной тушей, да еще и торопясь как можно скорее избавиться от Фурстова подарочка, которому до собачьих крылышек, где грохнуть: среди врагов или в руке у зазевавшегося хозяина. Шар взорвался над самым краем бревенчатого строения. Растерянно жмущиеся друг к другу братья-общинники и серые воины, из которых неожиданность и неправильность происходящего вышибли даже способность бояться, тупо оглянулись на грохот нового взрыва. Они успели увидеть и падающих с настила Истовых, и сожравшее половину помоста едкое грязно-серое облако, в утробе которого меркли отсветы белого злого огня. Поднатужившись, Леф выкарабкался из-под мертвого латника. Выкарабкался, встал на колени; потом, скорее по привычке, чем действительно чувствуя необходимость быть при оружии, высвободил наконец свой клинок из тела послушника и из распрямляющихся проколотых ножен. В ушах у парнях еще гудело, и об этот гул, как о стену, колотились чахнущие отголоски детского плача. Всемогущие, да что же такое творится?! Ведь в толпе не могло быть детей! Бред, наваждение... Он сорвал с головы шлем и сразу же увидел почти рядом с собою бесформенную серую груду, замаранный копотью морщинистый лоб с огромным кровоподтеком, глаза обиженного ребенка на старческом, дряблом лице... Еще один то ли всхлип, то ли зевок — длинный, судорожный — и вздрагивания прекратились, а выворачивающие душу глаза подернулись мутью. Леф прикусил губу и отвернулся. Все было правильно, и упрекнуть себя не в чем; Истовые заслужили свою судьбу, но... Но. Только в этом «но» виноват не ты, а они — любители падали... падали... падали... рады ли... надо ли... Бред, наваждение, видение черное... Плачут младенцами старцы увечные... упавшие... усталые... Да бес же тебя раздери, неужели теперь место и время для плаксивых стихов?! Жалко их, да? Ты лучше вспомни, чего они уже успели понатворить и чего бы еще натворили, будь их судьба подобрее! Что у тебя, витязная кровь в жилах или брага прокисшая?! Щенок ты, а не Витязь! Еще поскули от жалости... Жалости... Шалости... Браги прокисшей злодейские шалости... Да бес же тебя раздери!!! А толпа-то стоит — не шелохнется, и серые латники начинают переглядываться, придвигаться ближе друг к другу. Витязь (не ты — настоящий Витязь) считал: после взрыва все — и серые, и остальные — разбегутся, унося весть, что Мгла, как и просили Истовые, покарала настоящих злоумышленников против всех сущих в Мире смиренных братьев-людей. А там можно будет... Вот только толпа и не думает разбегаться. Ей просто некуда: впереди — помост, вокруг которого расплывается чадное облако гнева Мглы-милостивицы, а сзади... Пороха было не так уж много, но, наверное, непривычные к обращению со взрывчатым зельем Нурд и охотник прикопали его слишком глубоко или чересчур плотно притоптали. И вместо одной стены разнесли пол-откоса (только бы сами взрыватели уцелели, только бы минулась им эта неумелость!). Конечно, перегородивший ущелье завал из битого камня, бревен и мертвых послушников не настолько велик, чтоб через него нельзя было перебраться, но вот отважиться подойти к нему... Это было не проще, чем приблизиться к помосту, пахнущему небывалой кислой гарью, и к телам Истовых под ним и на нем. Да и страх перед Последней Межой, похоже, накрепко успел засесть в людские души. А кроме как вперед, назад или вверх по обрыву — к Туману Мирового Предела — деваться отсюда некуда. Противоположный-то склон крутенек, и ведет он в Серые Отроги — опять же мимо разоренной взрывом заимки. Вот и стоят. Причем столбняк, обрушенный на них неожиданным испугом, слабеет с каждым умершим мигом. И первыми начинают приходить в себя серые братья-послушники, которые кое-что уже знают о взрывах и всяких таких делах. Найдись нынче среди них хладнокровный да сообразительный... А ведь, похоже, нашелся. Сломавшаяся цепь серых латников потихоньку оттягивается ближе к разоренной заимке, сбивается в плотную кучу, как круглороги вокруг пастухов и собак, когда вдали плачет хищное. Пастухов-то больше нет, но псы уцелели. Вот почему Нурд и запретил показываться на виду у толпы, даже если все окончится удачей: нельзя помогать тем, кому гибель Истовых освободила дорогу; нельзя дать братьям-общинникам повод заподозрить, будто случившееся не кара Бездонной, а злобный человеческий умысел. Так что же ты расселся, дурень? Тебе надо было сразу же после взрыва ускользнуть туда, откуда вылез, а ты мало того что дождался, пока серые опамятуют, так еще и шлем снял, выставил рожу на обозрение. А толпа, между прочим, сейчас в таком состоянии, что любой ловкий болтун может натолкать ей в головы чего только пожелает. Особенно болтун в серой накидке. Или в одеянии Истового. Поэтому-то Леф и не спешил убираться туда, откуда вылез. Четверых серых мудрецов взрывом сбросило на утоптанное строителями каменистое дно ущелья, и души их наверняка гадали, придется ли вечно скитаться по Миру смутными, или братья-люди все-таки отпустят их на Вечную Дорогу свершением нужных обрядов. Еще один Истовый обвисал с бревна-распорки на высоте полутора-двух человечьих ростов. Тут тоже все было ясно — из-под живота неподвижного серого мудреца обильно стекало красное (вот она, спешка-то: ветви не спиливали, а кое-как обрубали топорами, оставляя длинные острые пеньки). А вот шестого Истового парень не мог найти, сколько ни осматривался. Зато сквозь просветы настила виделось Лефу какое-то темное пятно, размером аккурат с лежащего человека. И негромкие стоны оттуда слышались. Не предсмертные, а вроде к кому-то возвращается сознание. Медленно, трудно, нехотя, но — возвращается. К кому? Может быть, это Предстоятель? Может быть. А если не он? Если помимо псов уцелел хоть один пастух, дело может вывернуться худо. Не добивать же его у всех на глазах! Получится, что правы-то серые мудрецы; что вы все и вправду коварные злоумышленники, мерзостным колдовством и силой оружия погубившие немощных старцев. И придется вам воевать со всеми людьми, сколько их есть по эту сторону Мглы. Даже Нурду и Гуфе не победить в подобной войне — даже если они захотят победить. Леф поднялся на ноги. Мельком подумалось, что, может, еще не поздно снова надеть шлем и вложить в ножны густо замаранный кровью клинок, что он — это он; так надо ли прятаться и показывать всем, будто он сам не верит в собственную правоту? Внутри помоста обнаружилась ведущая наверх лестница с частыми ступенями (под мелкий старческий шаг) и даже с перилами. А ведь перил-то в этом Мире Леф, пожалуй, до сих пор нигде не видал. Да и сами лестницы — ну, в Гуфиной землянке была, в Обители... Вот только можно ли, глядя на земляные или каменные уступы, додуматься до двух шестов с перекладинами? Хон, к примеру, уж на что мастеровитый и у Гуфы бывал частенько, а вот не додумался же! И послушники на заимки свои лазают по ремням или бревнам с зарубками... Так что, и эта лестница тоже подарок Истовым от бывшего свитского многознатца? Чего же серые мудрецы нигде, даже в Обители своей прежде не пользовались дареными знаниями? Копили для главного дня, чтобы выплеснуть одним махом, поразить людей своим негаданным, невероятным могуществом? Выходит, так... Прогибались-скрипели под ногами ступени (уж с них-то сучья не только отпилены, но и сами спилы заскоблены мягким камнем — чтоб, значит, не вышло худого с дряхлыми немощными ногами самых смиренных из послушников Мглы), наливалось растревоженным гудом людское скопище внизу; а с настила на голову сыпались древесная труха и кусочки корья — тот, уцелевший, поднимался, уже только его замотанные в кожу ступни виднелись сквозь просветы жердяного плетения. И еще сквозь просветы настила было видно ослепительное жидкое золото полуденного солнца, на фоне которого перекрещивающиеся жерди казались совсем черными, ненастоящими, неспособными удержать собою хоть что-нибудь, и Леф помимо воли втягивал голову в плечи, ожидая, что вот-вот сверху обрушится человечье тело. Что это? Страх? Бред? Бред... Видение черное... Будто бы браги злодейские шалости... Нет, так плохо — трудно выговаривать, когда подряд одинаковые начала слов. Словно бы браги... А если все же без «бы»? Браги крепчайшей... Браги прокисшей... Гудение толпы перешло чуть ли не в рев и вдруг стихло. Собственно, там уже не одна, там две толпы — общинники отдельно, серые (многие уже без шлемов) отдельно. Стоят молча, одинаково задрали головы. Слушают. Тот, наверху, говорит — нет, надсаживается в крике, и его дребезжащий голос то и дело срывается на яростный визг. Всемогущие, только бы Ларда сдержалась, только бы не угодила гирькой или копьецом в этого крикуна! Если убьет — тогда уж точно все пропало. Не помня себя, Леф сунул меч под мышку увечной руки и запрыгал через три-четыре перекладины. Лестница ходила ходуном, будто лодка на частых волнах, раза два парень оступился и еле сумел удержаться за шаткие перила (как только оружие не потерял?). А сверху доносилось сквозь скрип и треск жердей под Лефовыми ногами: — Не воля Мглы — злобное наслание гнусной ведуньи... Отмщение... Чтоб даже участь гадкого очернителя Мурфа показалась им милостью... Бездонная сильнее... Наделила неслыханным могуществом... Лишь в спину, как мерзкие трусы... Пусть покажется хоть один, чтобы честно помериться... И тогда... Месть... Колодец... Бездонная... Гремучее пламя... «Пусть покажется хоть один...» Неужели этот нюханый шелудивой собачней ублюдок успел разгадать Нурдовы замыслы и уверен, что никто ему не покажется? Наверху перил не имелось, а жердяное плетение вдобавок к его хлипкости сильно попортил взрыв. Выскочив на настил, Леф потерял равновесие и чуть не свалился вниз (а это, между прочим, ростов пять). Оказавшийся прямо перед ним Истовый тоже едва удержался на жердях, которые будто взбесились от порывистых движений парня. Чтоб не упасть, Лефу пришлось опуститься на одно колено, а серому мудрецу — нелепо изогнуться и резко отмахнуть сжатым в руках дурацким посохом. В толпе завопили (наверное, эти движения снизу показались началом драки), но Истовый унял затевающийся шум одним мановением руки. Миг-другой парень и серый мудрец потратили на взаимное разглядывание. Истовый выглядел жутковато. Пол-лица залеплено жирной копотью, одеяние висит клочьями и почти не прикрывает костлявое ссохшееся тело, испещренное синяками и кровяными сгустками. Как он уцелел? Наверное, в первый миг был прикрыт телами остальных, а потом, когда эти самые тела сбили его с ног и чуть не сбили с помоста, успел вцепиться в жерди. Причем даже ухитрился не потерять посох — ловкач, да и только! Интересно, узнал он или нет? Парень торопливо стряхнул с левой руки латную рукавицу, показывая Истовому бивень, однако по глазам серого мудреца было видно: он уже и так понял, кто перед ним. Леф ждал криков, попытки смертного колдовства (памятуя давний случай в Сырой Луговине, он даже меч перехватил половчей, готовясь отбиться от чародейства, как тогда сделал Нурд). Но серый молчал. Не двигался, не пробовал нападать либо спасаться — только в его остро посверкивающих глазках зрело какое-то странное выражение. Все-таки пробует колдовать? Да нет, кольцо не греется... Хотя кольцу особенной веры нет — Гуфа рассказывала, что Истовые научились обманывать кольца и не бояться их. Парень судорожно облизал губы (только теперь он вдруг осознал, что во рту давно уже сухо, словно туда горячего песка сыпанули) и хрипло выкрикнул: — Ну? Ты хотел, чтоб кто-нибудь показался, — вот я. Я, Нынешний Витязь Леф. Леф Железный Бивень. Ну? Молчит Истовый, будто бы отродясь говорить не умел. И стоит как стоял. Лишь снова взмахом руки погасил затеявшийся было после Лефовых слов галдеж внизу (видать, задние переспрашивали передних). Пожав плечами, Леф обернулся к толпе, краем глаза продолжая следить за неподвижной серой фигурой. — Этот изолгавшийся старик ослаб головой от злобы и страха! — Осипшее, надгрызенное жаждой горло плохо слушалось парня, голос в любое мгновение мог сломаться неслышным хрипом, а на языке вертелись десятки очень правильных, очень своевременных слов, вот только истрескавшиеся шершавые губы почему-то выговаривали вовсе не их. — Он и его дружки воображали, будто могут обмануть даже Бездонную Мглу. Вот и поплатились! Они просили Бездонную наказать самых плохих и злых — Мгла наказала. Только что все видели, кого она: сочла самыми плохими и злыми. Теперь этот, вместо того чтоб благодарить милостивицу за сохранение жизни, вновь принялся полоскать на ветру свой лживый язык. Если не перестанет — Мгла передумает, спровадит его вслед за прочими... Горло все-таки подвело. Парень вдруг поперхнулся недовыговоренным словом, закашлялся, и этот кашель будто бы сбросил со стоящих внизу заклятие неподвижности. Толпа взбурлила, как закипающее варево. В ее клокотании явственно читалась враждебность — Леф, который за свою бытность вышибалой и кабацким певцом научился безошибочно угадывать настроение людских скопищ, сразу почувствовал, что его слова вызвали неприязнь вовсе не к Истовому. И серый мудрец мгновенно этим воспользовался. Недаром парню казалось, что его появление отнюдь не напугало Истового; наоборот, увидав перед собою живого врага, тот мгновенно сделался странно, непостижимо спокоен. И теперь окончательно стало понятно почему: да, Леф — вернее, Нор — знал закон толпы (а они одинаковы во всех мирах) и умел править людскими чувствами. Но в этом умении он уступал серому мудрецу, как уступал господину Тантарру в умении владеть отточенной сталью. Когда братья-люди заметили, что Леф отдышался и хочет говорить вновь, гул толпы как-то осел — так при неосторожном хлопке двери оседало тесто госпожи Сатимэ. Но парень не успел произнести ни единого звука. В тот самый миг, когда он уже набрал в грудь воздуха и приоткрыл рот, внезапно заговорил Истовый. Он не повернулся к толпе, слова его вроде бы предназначались Лефу, но звучный, удивительно чистый для этакого старца голос наверняка был слышен всем стоящим внизу. — Ты сказал: Вторую Заимку и моих братьев Истовых погубила Бездонная. Тогда скажи еще вот что: почему Бездонная, погубив пятерых моих ближних братьев, оставила жить меня? Почему Бездонная, погубив тех, которые ютились в стенах Второй Заимки, оставила жить вот их? — Морщинистый палец нацелился на плотную гурьбу серых латников. — Если бы Мгла-милостивица решила карать, она бы сумела покарать всех. А вот людям не под силу одним махом извести всех послушников Бездонной Мглы! Даже таким злобным и опасным людям, как растерявшие совесть преступные Витязи или полоумная ведунья. Толпа внизу отозвалась на эти слова одобрительным ревом, в котором почти утонул запальчивый выкрик Лефа: — Если мы такие злобные да полоумные, чего же Мгла не покарала нас, как сегодня упрашивали ее ты и твои дружки?! Парень чувствовал, что начинает терять самообладание, но он покуда еще оставался Витязем и успевал замечать все творящееся вокруг: и как несколько серых латников рванулись к помосту, выдергивая мечи, и как Истовый взметнул к небу свой посох, останавливая и успокаивая. — Пусть говорит! — прокаркал серый мудрец. — Пусть скажет все, что может сказать. Я не боюсь ни его слов, ни его меча, на котором кровь невинных братьев-людей. Пусть говорит, пока не охрипнет до немоты, а потом нас рассудит сама Бездонная Мгла — уж она отличит мою правду от злобных очернительных вымыслов! Леф, скрипнув зубами, полоснул лицо Истового коротким бешеным взглядом. В тот миг он бы охотнее всего искромсал дряхлого шакала на мелкие клаптики, но это означало бы окончательно и навсегда погубить дело, ради которого потрачено столько сил. Самое паскудное, что Истовый наверняка понимает это и пользуется. Что ты ни скажешь, что ни сделаешь — Истовый все обернет против тебя и твоих... Обернет... Только бы Лардино терпение не треснуло, только бы она не... Интересно, это она пращой аж до серой цепи доставала или приладилась бить гирьками из послушнической металки? Да не увиливай ты, думай, думай скорей — толпе показать нерешительность все равно как собаке спину! Думай... Чего думать-то? «Не знаешь, что делать, — делай то, что умеешь лучше всего», — говаривал Первый Учитель. Так, может, вовсе не стоило с этакой злостью поминать беса, когда там, внизу, в голову лезли негаданные стихи? В этакой переделке ухитриться выдумать настоящие строки и тут же подарить их Мурфу, который при жизни был тебе чуть ли не врагом... Жалко? Досадно? Что ж, досада — не пес, до крови не искусает. Леф придвинулся ближе к краю настила, ближе к гудящему, растревоженному людскому скопищу, которое то там, то здесь вскипало бурунами праведного гнева, и в самой середке каждого такого буруна мелькали шлемы послушников либо широкие серые повязки на всклокоченных патлах предстоятельских копейщиков. Парень видел яростные ненавидящие глаза, видел грозящие ему кулаки и снаряженные, готовые к делу металки... А еще он видел еле заметный насмешливый изгиб впалых бескровных губ — видел, хоть и стоял к проклятому шакалу почти что спиной. Знай серый стервятник, чем обернется для него это подобие торжествующей ухмылки, — сгрыз бы свои поганые губы до самых десен. Нет, в Лефе не проснулся школяр-недоучка, способный чем угодно — от ногтей до боевого клинка — сдирать такие ухмылки с человеческих лиц. Не застящее глаза кровавое марево ударило парню в голову, а жуткое ледяное бешенство, от которого мысли делаются стремительными и четкими. Вновь сунув клинок под мышку левой руки, он коротко и пронзительно свистнул — не по-здешнему, в три пальца, как учил старина Крун. Даже нахлебавшиеся до нестерпимого зуда в кулаках вольные рыбаки от подобного свиста переставали шарить налитыми взглядами по сереющим лицам мирных посетителей и принимались обалдело вертеть головами в поисках свистуна-оглушителя. Толпа обмерла, захлебнувшись испуганной тишиной, и в этой тишине корабельным гонгом зазвенел голос Лефа — куда только подевалось его надсаженное дребезжание! — Я не стану выдумывать всякие хитроумные уловки, чтобы загнать этого вруна на гремучие камушки. Вруны всегда сами выдают себя. Я скажу вам про Отца Веселья, по имени Мурф. Не знаю, чего накаркали про его гибель серые пожиратели падали, — знаю только, что они убили Певца Точеную Глотку, чтобы не дать ему допеть до конца лучшую песню. И еще я знаю, что они очень постарались вышибить из ваших голов память об этой его песне. Но песня все-таки уцелела. И сейчас вы поймете, чем так напугал Истовых Отец Веселья. Ага, серый шакал задергался — он ведь знать не знает, чем должна была окончиться Мурфова песня! Вряд ли он запомнил каждое слово из пения Точеной Глотки, вряд ли он сейчас сумеет отличить подлинное от похожего! Великий Рарр не был обучен музыке, а потому пел под притоптывание собственных каблуков. На шатком ненадежном настиле парень был лишен даже такой возможности, но это его не смущало. Он пел, он выкрикивал слова, стараясь, чтобы каждое из них получалось как можно громче и четче. Что это было? Видение черное? Браги прокисшей злодейские шалости? Видел я, как на поселки покорные С туч, цепенеющих, словно от жалости, Серые птицы — им рады, не рады ли - Падали, падали, падали, падали... Надетое на Лефов палец ведовское кольцо вдруг резко погорячело; парню на миг примерещилось, будто язык как-то странно отяжелел, но это только на миг. Серое колдовство оказалось бессильным. Может быть, по той же причине, по которой Истовым не удалось взнуздать Мурфа, или это следящая за помостом Гуфа сумела охранить парня — неважно. Главное, что серый мудрец растерял-таки свое незыблемое спокойствие. Конечно, он понимает, что Лефу вроде бы неоткуда знать замыслы Мурфа, но вдруг... Вот этого «вдруг» он боится куда сильнее, чем Лефова окровавленного меча. Лишь бы он не догадался, что не для толпы, а для него затеяно выкрикивание стихов! Лишь бы он не одним только колдовством попытался заткнуть рот певцу-крикуну! И скорее бы... Серыми пятнами небо заплевано, Плачут младенцами ветры усталые. Правда забыта, забита и вклепана В мерзлую землю, в снега небывалые. Серые птицы... Им многого надо ли? Падали. Падали. Падали. Падали. Ларда не утерпела-таки, но Леф и без девчонкиного предупреждающего свиста почувствовал опасность. Замолчав, он вдруг отшатнулся в сторону, и посох серого мудреца мелькнул мимо его плеча. Истовый вложил в этот тычок все свои чахлые силы и теперь вынужден был нелепо и часто замахать посохом и свободной рукой, чтобы не сорваться с настила. Показалось Лефу или действительно кто-то внизу хихикнул? Это хорошо, если не показалось, а еще лучше, что удалось задуманное: принудить серого шакала перейти на тот способ борьбы, в котором ему Нынешнего Витязя и с чужих плеч не достать. И не случайность, вовсе не случайность, что Истовый так вовремя принялся махать своей палкой: как раз в тот миг, когда парень допел все, что успел придумать. Не мог Леф придумать больше (и никто бы не смог сделать больше в этакой заварухе, даже великий Рарр, то бишь Фурст). Зато парень смог сложить и спеть придуманное так, что серый мудрец ни на миг не засомневался: будет и третий куплет, причем этот третий обойдется ему куда дороже, чем первые два. Теперь-то шакал, может, и догадался, что его купили за собственный хвост, да только поздно уже. — Правда уши кусает? — Леф смерил Истового презрительным взглядом через плечо. — Хочешь меня, как Мурфа, чтоб не успел допеть до конца? Так зачем же самому-то пытаться? Ты лучше Мглу Бездонную попроси — пускай прямо сейчас погубит меня... Нет, не попросишь. Знаешь ведь, что не выполнит она твою просьбу: слишком часто ты загораживал ее именем свое вранье и свои злодейства. Осерчала, поди, Мгла на тебя, горько осерчала... — Врешь! — Выкрик Истового, будто ножом, резанул по слуху толпы. — Врешь! Подлое ведовство старухи с Лесистого Склона погубило всех моих братьев; теперь ты хочешь законопатить гнусными выдумками уши доверчивых да неразумных, чтобы убить и меня! Думаешь, Мгла позволит?! Я и мои несчастные братья провинились перед нею, да, провинились: мы были слишком доверчивы и добры, мы слишком долго медлили призвать на ваши головы кару за совершенные вами злодейства, мы преступно надеялись вразумить вас отеческими увещеваниями. Мгла покарала нас за непростительное мягкодушие, но в теперешний миг, когда жизнь последнего из ее смиреннейших служителей под угрозой, когда братья-люди вот-вот останутся беззащитными в полной власти вашей преступной воли, — в этот миг милостивица не может не вмешаться! Леф видел то, чего не могла видеть толпа: спокойные ледяные глаза, дико не вяжущиеся с надрывной страстностью серого мудреца. Истовый явно приберег за пазухой белый орех (а может, и не один) и теперь, выкрикивая кусающие душу слова, плавными вкрадчивыми шажками отодвигался от парня, норовя подобраться ближе к середине настила и в то же время не заслонить себя от людских взглядов спиной поворачивающегося вслед за ним Лефа. Старый падальщик затевал какую-то гадость — нечто такое, что должны видеть все. И говорил, говорил без умолку, торопливо и плотно лепя друг к другу слова, будто не только утаптывал уши толпе, но и мешал заговорить Лефу. — Ты молод, силен да сноровист в умении убивать; у тебя в руке проклятый меч, а у меня всего лишь никчемная палка... Истовый все-таки запнулся на миг, потому что при его упоминании об оружии парень тут же сбросил клинок с помоста. Впрочем, заминка была недолгой. — Снова вранье! — серый мудрец горько усмехнулся. — Ты, конечно же, уверен, что одолеешь немощного старика и без меча, и даже без железного когтя, в который превратило твою левую руку нечистое ведовство полоумной старухи. Но Мгла дает мне оружие, с которым не страшен никто! Слушайте меня, братья мои люди, общинники и послушники Бездонной: если правда за преступным Витязем Лефом, он убьет меня проворно и без труда; если же правда за мной, то случится невиданное диво и мой простой посох через миг сразит оскорбителя Мглы страшной погибелью! Ай да мудрец, ай да шакал поганый! Ну конечно, вот он, его белый орех! Ох жаль, далеко сейчас свитский высокоученейший многознатец! Вышибить бы из него высокоученость с мозгами вместе... Пальцы Истового рванули одно из несметных украшений, облепивших посох, и оно со звонким щелканьем встало торчком, сразу сделавшись точь-в-точь как те непонятные штуки, которые на Фурстовых аркебузках заменяли держалки для фитилей. Глухо стукнулся о настил отвалившийся наконечник, и посох уставился на Лефа чернотой зияющего дула. Вот, значит, какую кругляшку посулило в Лефову грудь Огнеухое чудище. Только Огнеухий все-таки ошибся или нарочно сказал неправду. Леф не ослеп от злости. Он приклеился взглядом к вздыбившейся замене фитиля (не трудно было сообразить, что выстрел получается от какого-нибудь ее шевеления), и когда бронзовая загогулина дернулась, парень успел шарахнуться в сторону. В тот же миг из посоха Истового выхлестнулось гремучее пламя. Жгучая копоть ослепила парня, забила дыхание, и страшный, ни с чем не сравнимой силы рывок за левое плечо развернул парня спиной к злорадному оскалу серого мудреца. Леф упал на бок, чудом каким-то не сорвавшись с помоста. Дикая боль пережевывала левое плечо, многострадальная рука не ощущалась, и парень с тупым безразличием решил, что она оторвана. Кончено. Сделано все, что можно было сделать. Не повезло. А Истовый вне себя. Истовый выкрикивает победно и гулко, что свершилась наконец настоящая воля Бездонной, что так будет с каждым, кто осмелится посягнуть... Ничего, не долго ему ликовать. Наверное, Ларда очень уж ошеломлена случившимся — только поэтому серый объедок до сих пор жив. Вот сейчас Торкова дочь опомнится, и тогда... Опомнится. Убьет. А что будет потом? Нет, никакие мысли о будущем Мира не смогли бы заставить парня пошевелиться. Но вот Ларда... Почему Истовый все еще жив? Не могла, никак не могла Торкова дочка при всем хорошем подарить ему столько времени! Отчаянно проморгавшись сквозь кровавую муть в глазах, Леф скосился на девчонкино укрытие и сразу увидел ее. Она стояла. Во весь рост, будто на постаменте, стояла на том самом валуне, за которым должна была прятаться. До нее было далеко, да и к Лефовым глазам еще не вполне вернулась способность видеть. Наверное, он просто придумал (или угадал?) скорбный излом бровей, опустившиеся уголки губ, яркие точки веснушек на сделавшемся почти прозрачным лице... Охотница. Без малого воин. Обиженный на судьбу ребенок. Нет, не удалось Истовому закончить свои победные речи. Настил вдруг заскрипел, закачался, толпа взвыла, и стремительно обернувшийся серый мудрец увидал перед собою Лефа. Лефа, довольно прочно стоящего на ногах. Лицо серого в единое мгновение стало действительно серым, и наблюдавший эту перемену Леф сразу почувствовал себя гораздо лучше. К тому же выяснилось, что увечная рука на месте, просто она перестала чувствовать и подчиняться приказам. Ничего; пуля (или чем там Истовый снарядил свой стреляющий посох?) могла натворить бед куда как страшнее — спасибо смявшемуся бронзовому наплечнику да карранскому панцирю господина Тантарра. Может, еще и очухается рука с бивнем — вон вроде уже мурашки по ней поползли. А нет, так серого теперь и одной здоровой рукой можно окоротить. Что там рукой — словами. — Хорошая, говорю, у тебя забавка, старик... Леф сам не расслышал своего голоса. В ушах у него грохотало и лязгало, будто мимо в парадном строю маршировала рота ветеранов; перед глазами плавали радужные медузы, и что-то уж очень долго не успокаивалось качание настила — похоже, дело было все-таки не в настиле, а в ослабевших коленях. Быстро управиться со всем этим не удалось, но и толпа, и даже Истовый глазели на Лефа, пораспахивав рты и выпучив глаза, пока тот не собрался с силами. — Хорошая, говорю, у тебя забавка! — На этот раз слова получились гораздо разборчивее и громче. — Откуда она, старик? Из проклятого оружия, которое... Которое вы должны были возвращать Мгле? Леф закашлялся. Серый мудрец попытался было воспользоваться этим и заговорить, но парень показал ему кулак. — Молчи ты, скрипун плешивый! Ты уже сегодня наговорился. Теперь я буду. Хорошая, говорю, забавка... Ты бы ее пастухам — диких круглорогов от общинных самок отпугивать. А тебе она ни к чему. В твоих глупых руках она и напугать-то не может. А уж убить... Что, старик, не помогла тебе Мгла убить Витязя? Ведь не помогла. И не поможет. Таким, как ты, Мгла никогда помогать не станет, и никто не станет. Вот нас с тобою и рассудили — как ты просил. Сегодня всё, как просили ты и твои: просили убить самых злобных и неправых — Мгла убила. Просил рассудить — рассудила, как ты просил. Леф чувствовал, что говорит он слишком много и вовсе не так, как следовало бы, но поделать с собой ничего не мог. Язык вихлялся во рту, как расшатанное тележное колесо, голова стала легкой и ненормально вертлявой — ну будто после хорошей кружки рому, когда натощак. — Ведь рассудила ж, старик, а? — Для самого себя неожиданно Леф легко шагнул к Истовому, с глупым смехом закачался в опасной близости от края настила. — Ты ведь как? Если, значит, ты меня — ты хороший, ежели я тебя — ты плохой... Ну так что? Ты пробовал — не вышло у тебя стать хорошим. Может, теперь мой черед пробовать, а? Истовый затравленно оглянулся на ничего не понимающую толпу. Ему уже некуда было отступать — Леф оттеснил старика в самый угол настила. На какой-то миг глаза серого мудреца вспыхнули надеждой: парень очень нетвердо стоит на ногах, а край близок... Ну как сорвется? И тут... Леф таки чуть не свалился вниз и, чтобы удержать равновесие, машинально взмахнул левой рукой. Рука неожиданно послушалась (железный бивень мелькнул возле самых глаз Истового), но этот взмах отдался лавиной свирепой боли в ушибленном пулей плече, и парень невольно вскрикнул — коротко, пронзительно, страшно. И серый мудрец, вообразив, будто это сама погибель раненым хищным рыкнула ему в лицо, прянул назад и свалился с помоста. Он успел схватиться за торчащую из настила гибкую жердь и повис на ней, вопя дурным голосом. Леф тяжело опустился на колени — не по собственной воле, а потому, что потемнело в глазах. К тому времени как парень пришел в себя, судорожно стиснутые кулаки Истового сползли к самому концу выгибающейся жерди. Старик уже не кричал, он тихо хрипел, впившись в Лефово лицо умоляющим взглядом. Нет, Леф не подумал о выгоде, которую можно было бы извлечь из того, что случилось. Он вообще ни о чем не подумал. Он просто перегнулся через край помоста, здоровой рукой сгреб в комок складки провисшего между старческими плечами одеяния и изо всех сил потянул вверх. Он понимал, что в нынешнем его состоянии поступок вовсе глуп и никчемен, что это он на самом деле не Истового пытается выручить, а пробует упасть вместе с ним, и все-таки тащил, дергал, рвал обратно на помост взвизгивающего старика. Через пару мгновений ошалевший от ужаса Истовый наконец-то сообразил, что за жердь цепляться уже не надо. Не без труда он заставил себя разжать одеревеневшие кулаки, и Леф сам не понял, как вдруг получилось такое: миг назад тащил до треска в спине, и ни с места, а тут вдруг словно бы старцу снизу наподдали, и ты уже стоишь в полный рост, а он висит у тебя в поднятой руке — маленький, ссохшийся и, оказывается, почти невесомый. От перенесенного напряжения у парня вновь потемнело в глазах, и вновь загрохотал где-то рядом мерный шаг тяжкого ветеранского строя. Чувствуя, что он вот-вот или серого мудреца обратно уронит, или кувыркнется вниз вместе с ним, Леф из последних сил отшвырнул Истового на середину помоста, а сам так и остался стоять меньше чем в шаге от края. Он не слышал, как молчание толпы все гуще прорастало смешками, как смешки эти слились в безудержный хохот, когда отброшенный, будто шкодливый щенок, мудрец брякнулся на четвереньки и обалдело замотал головой... Серый быстро пришел в себя и наверняка безошибочно оценил происшедшее. С ненавистью толпы еще можно бороться, но когда над тобой одинаково потешаются общинники и вчерашние твои же верные прислужники с заимок — это безнадежно. Единственным, что еще могло удаться, осталась месть. Истовый вскочил и, вытянув перед собой костлявые руки, страшно, молчком бросился на Лефову спину — столкнуть вниз, выместить свою безысходную злобу, свой позор на этом одноруком гаденыше. Дико взревела толпа и вдруг смолкла, будто бы составлявшие ее люди в единый миг разучились не только кричать, но и дышать. Потому что все они видели, как внезапно расплескалась красными брызгами голова последнего Истового. Ларда в тот день ни разу не промахнулась. А Леф всего этого не видел и не слышал. Перед глазами клубился багряный туман, грохотали по арсдилонской брусчатке кованые сапоги прославленных ветеранов, и в этот грохот вплетались знакомые голоса, которые приходилось слышать не раз и которые хотелось слышать снова и снова. «Ты стал совсем взрослым, мой душевный дружочек. Разве еще вчера ты расщедрился бы подарить кому-нибудь свою стихотворную удачу?» «Вот так и надо: не ослепляться бешенством — слепить им других. Мои поздравления, господин виртуоз!» «Думаешь, я не понимаю, что ты сегодня сделал? Вовсе ты глупый, Леф, если думаешь так!» А рядом, оказывается, уже стоял Нурд — почему-то без лат, почему-то в ботфортах, бархатных штанах и просторной полотняной рубахе. «Только не упади, — шептал он. — Слышишь? Все хорошо, только не упади!» И Леф стоял. Раскачивался, скрипел под его ногами настил; багровые вихри дышали в лицо сладковатым тленом сгнивших в Прорве десятилетий, и шли, шли, шли по невидимой брусчатке невидимые латные роты... А потом пришла ночь. Сумерки пахли прозрачно и горьковато, будто бы где-то неподалеку жгли осенние жухлые травы. Но никакой травы поблизости не было и быть не могло. Горела тонкая ветка болотного куста — сухая, с обвисающими лохмотьями трухлявой коры, со скрюченными бурыми листьями... Кто-то воткнул ее вместо лучины в поставленый на пол бронзовый светильник. Горела она беспокойно; мечущийся голубоватый огонек странным образом привораживал взгляд — уже и шея затекла от неудобного положения, а все равно нет сил отвернуться от него. Непривычный был огонек, куда ярче и своенравнее, чем обычные лучинные огоньки. Он то притворялся хворым да немощным, и тогда смелеющая тьма выбиралась из углов и важно растекалась по тесноватой каморке; то вдруг трескуче вспыхивал, загоняя сумрак под самый верх необычно высокой травяной кровли. Можно ли проснуться оттого, что очень хочется спать? Оказывается, можно. Наверное, так бывает, когда спишь не по своей воле. Да и разве можно назвать это, сгинувшее, настоящим сном? Сквозь подавляющую разум и чувства мутную одурь парень смутно различал голоса, прикосновения чьих-то рук — то хватких, то вкрадчиво осторожных. Иногда ему казалось, что он все еще на помосте, что упал-таки, не сумел скрыть от толпы непростительную для Витязя слабость. Но под спиною обнаруживалось то расхлябанное тележное днище, то скрипучее сооружение из кож и шестов, на котором незнакомые мужики волокли бессильного парня мимо какого-то нескончаемого плетня, а гул толпы оборачивался грохотом копыт или многоногим людским топотом, или — вот как теперь — толкотней и вздохами переминающейся за стенкой скотины. Да, он проснулся. Вернее сказать, очнулся. Вынырнул. Отпустила его эта муторная трясина, вязкая и властная помесь обморока с ведовским заклятием. Очнулся потому, что ему невыносимо хотелось уснуть по-настоящему и вновь пережить во сне (хотя бы во сне!) давнее, растревоженное сумерками, горьким дымком странной лучины, вечерним туманом, пробирающимся снаружи вместе с ленивыми сквозняками. Они возвращались тогда из крохотной глухой деревеньки, где дядюшка Лим накупил зерна и прочей съедобной полевой всячины. Почтенный кабатчик всегда норовил скупать провиант подальше от Столицы. Госпожа Сатимэ любила ворчать, что выгадывает он сущие медяки, а когда-нибудь из-за этих мелочных выгадываний непременно расстанется и с кошельком, и с жизнью. Что ж, госпожа Сатимэ вообще любила ворчать, и дядюшка Лим давным-давно научился с чрезвычайно внимательным и почтительным видом пропускать ее ворчание мимо ушей. Выгода не бывает маленькой, а монеты нельзя считать по-обычному, просто загибая пальцы. Вроде бы всего раз-другой звякнет в кармане лишний медяк — глядь, а уж там на золотой назвякало. Важно только уметь держать карман открытым как можно шире в местах, где водятся медяки, и следить, чтобы они не выпрыгивали обратно, — а уж выпрыгивать, вытекать да разбегаться денежки умеют превосходнейшим образом. Что же до возможности потерять кошелек и голову, то эти страхи госпожи Сатимэ были совершенно напрасны. Возницей кабатчик брал старину Круна, который одним своим видом распугивал любителей шалить на дорогах; а после случая с Сарпайком Нору тоже пришлось помотаться по дальним деревням в хозяйской телеге. Поездки в сопровождении такой охраны оказались настолько безопасными, что однажды дядюшка Лим взял с собою Рюни — помнится, жена приказчика со дня на день собиралась рожать, а владелец «Гостеприимного людоеда» не был извергом, но и не мог обходиться без расторопного помощника, знающего счет и всяческие провиантские премудрости. ...Был поздний вечер. Сумерки пахли прозрачно и горько, над скошенными полями расплывался невесомый белесый дым: крестьяне выжигали стерню. Горизонт уже изломился дальними силуэтами сторожевых башен Арсдилона — всего лишь чуть более темными, чем низкое беззвездное небо. Мулы брели скучной тряской рысцой, старина Крун, кажется, дремал с вожжами в руках. А вот почтеннейший Сатимэ не дремал — он крепко и сладко спал, обнимая мешок с зерном, и по лицу кабатчика даже случайный прохожий сразу бы догадался, что поездка была неутомительной и добычливой, а припрятанная за пазухой фляжечка совершенно пуста. Рюни тоже спала. Заботливый батюшка, перед тем как заключить в нежные объятия зерновой мешок, укрыл ее своим войлочным дорожным плащом, но вечер выдался на редкость теплым, и плащ девчонке явно мешал. Она постанывала во сне, вертелась, рискуя свалиться под колеса, и в конце концов сбрыкала батюшкин плащ на дорогу. Нор (из всех четверых он один бодрствовал) торопливо спрыгнул с телеги, подобрал хозяйское одеяние и попробовал снова укрыть им Рюни. Не вышло. Девчонка что-то жалобно прохныкала и вдруг, не открывая глаз, поймала запястье парня и сунула его ладонь себе под щеку. Так он и шел до самых городских ворот рядом с телегой, боясь шевельнуть деревенеющей рукой, умиляясь сладкому причмокиванию Рюни и думая обо всяких вещах, которые еще днем казались совершенно несбыточными. А хозяйский плащ волочился за ним по пыли, репьям и прочей дряни, какой богаты обочины хорошо наезженных трактов... Прошлое нельзя возвратить. Прошлое может возвратиться только само и только в снах — да и то очень редко. Куда больше потерявший, чем получивший от жизни парень научился ценить подобные нечастые сны и даже предугадывать их. Вот сейчас, если бы удалось заснуть по-настоящему... Нет, не удастся. Потому что вместе с тобою, вместе с твоей тоской о минувшем очнулись опасения за будущее и досадное мелочное любопытство. Где он очутился? Что за странная каморка? По всему видать — выгородка в какой-то огромной хижине. Две стены сложены из аккуратных толстенных бревен, две другие — из переплетенных травою тонких жердей; эти жердяные не достают до кровли, от которой видать лишь кусок высокого да крутого травяного ската. И еще круглороги где-то неподалеку... Парень мог представить себе лишь одну хижину аж этакой громадной величины, в которой к тому же содержат скотину, а сквозняки способны внезапно наливаться могучим духом мясного варева. В этой хижине Леф был лишь однажды и недолго, но все же запомнил. Например, висящую на одной из стен редкостную шкуру хищного. Похоже, именно в эту шкуру — заскорузлую, лысоватую, он сейчас и завернут. Так что же, его принесли в корчму? Затащили в крохотную каморку рядом с хлевцем для круглорогов (тех, что отобраны на угощение вечерним гостям), уложили на кучу мягких сушеных листьев, прикрыли чудодейственной шкурой... Леф заворочался, попытался позвать кого-нибудь, но в горле только булькнуло, словно камешек в колодец свалился. Впрочем, даже такой его зов был услышан. Изрядный кусок одной из жердяных стен сдвинулся в сторону, приоткрыв на миг что-то похожее на выполосканный зыбким трепетным светом людный зал — не такой, как, скажем, в Гнезде Отважных или в столичном жилище эрц-капитана Фурста, а вроде большой распивочной «Гостеприимного людоеда». Может быть, это сходство лишь примерещилось ударившемуся в воспоминания парню, а может, распивочные во всех мирах одинаковы. Так или иначе, ему мало что удалось рассмотреть. Загородка раздвинулась всего лишь на миг-другой. Сутулая, укутанная в пятнистый ношеный мех фигура задвинула ее за собою, едва лишь успела проскользнуть в каморку, где лежал хворый. Это парень так подумал о себе — «хворый». Подумал и тут же испугался. Может быть, надо было назвать себя вконец увечным? Боли-то вроде бы нет (разве только одуряющее гудение в голове), но из всего, чему следовало-бы уметь шевелиться, парень мог шевелить только правой рукой да шеей. На левом плече будто бы лежало что-то мягкое, прохладное, ласковое, однако же весом способное поспорить с тем валуном, за которым Ларда пряталась во время недавних дел в Ущелье Умерших Солнц. Недавних... Недавних ли? Сколько времени прошло с тех пор? Мерещится, словно тот день еще не успел закончиться, только после долгого бесчувствия и не то может примерещиться — особенно если Гуфа уже пробовала лечить (как оно бывает от старухиного лечения, парень хорошо помнил хотя бы с тех пор, когда зубы Черного Исчадия сделали его одноруким: только что валялся в ущелье, и вдруг сразу горы, землянка ведуньи, а между ущельем и землянкой бешеный знает, сколько дней потерялось). Ведунья слегка передвинула лучину, присела на корточки и легонько тронула чудодейственной дубинкой онемелое плечо лежащего парня. От этого прикосновения тяжесть сгинула и вроде бы стало легче дышать. — Отпустило? — тихо спросила Гуфа. — Отпустило. — Парень закашлялся и тут же схватился за лицо, потому что кашель отдался неожиданно острой болью в висках и глазах. Старуха опять притронулась к его плечу: — Ты пока лежи. Не шевелись, не спрашивай ничего — сама расскажу. — Почему там тихо? — Парень мотнул подбородком в сторону впустившего Гуфу куска стены. — Столько людей... Круглорогов слыхать, а их — нет... — Боятся, — мягко улыбнулась старуха. — Кого?! — Не кого, а чего. Боятся потревожить тебя. Но не уходят. Мы их уж и добром просили, и чуть ли не силком гнали — без толку, каждое утро опять все тут. Спасибо, хоть едят много, — Кутю нынче прямо раздолье... Но как они пристают ко всем — никаких сил не хватает терпеть! Ларду вон, когда выскочила она от тебя, едва до погибели не довели приставаниями. Тоже дурни: видят, что девка чуть не плачет, что не трогать бы ее, так нет, лезут... Разве умно этак-то? Вовсе глупо: у меня лекарской мороки повыше темечка и без их битых рож. Парень привстал на локте: — Ларда была здесь? Выскочила, чуть не плачет — почему? Старуха сразу помрачнела. — Ты в беспамятстве эту звал... Ну, которая с той стороны... Парень снова опустился на шуршащее ложе, закрыл глаза. Вот так-то. Звал, значит. А там, по ту сторону, не то что в беспамятстве — в обычных снах будешь звать Ларду. Будешь ведь. Будешь. Гуфа придвинулась ближе, вслушиваясь в его невнятный шепот, и он поторопился спросить первое, что пришло ему в голову: — Почему корчма? Почему не домой принесли? — А думаешь он есть, дом-то? Нету больше у Хона дома, серые сожгли. И огород вытоптали, не поленились. И у Торка та же беда. Мы все пока у Кутя живем, при корчме. «Так вот, наверное, к какому дружку ходил охотник узнавать новости», — мельком подумалось парню. Ай да корчмарь! Ни Истовых, ни самой Мглы Бездонной не убоялся... Впрочем, тут, верно, не в одной смелости дело. Корчмарь — он по роду своего занятия должен предугадывать будущее ловчей Огнеухих тварей. Но это, конечно, Кутю не в упрек. Он же мог (причем, наверное, с куда большей выгодой для себя) обернуть дело и другим боком: подарил бы Истовым Торка, а через него и прочих... А Гуфа, присев на утоптанный земляной пол и безотрывно глядя на огонек нелепой лучины, рассказывала о том, чего парень не знал и о чем не успел спросить. Ведунья не могла толком помочь ему справиться с уцелевшим Истовым — у нее оказалось слишком много непредвиденных хлопот. Вначале вроде бы все складывалось удачно. Нурд и Торк быстро расправились с послушническими засадами; потом ловко и незаметно для серых латников прикопали тюки с взрывчатым зельем под заимочной стеной, насыпали запальную пороховую дорожку и укрылись в поросшей развесистыми кустами колдобине. В этой колдобине их поджидала Гуфа и валялся скованный заклятием послушник, прихваченный ими на всякий случай из второй засады. (Кстати сказать, ведунья, знавшая, что да как собираются делать охотник и Витязь, сумела разглядеть их обоих, лишь когда они вползли в укрытие и очутились прямо перед старухиными глазами.) Самой Гуфе тоже как нельзя лучше удалось затеять сумятицу среди послушников, напустив на них якобы хмельного собрата. А за несколько мгновений до того, как пришла пора поджигать гремучее зелье, Нурда скрутила внезапная боль в груди. Гуфа еле успела сообразить, что происходит, — еще миг, и было бы поздно. Пока она занималась Витязем, приключилась беда с охотником. Как ни малоопытны были в обращении с взрывчатым зельем Нурд и ведунья, Торк понимал в этом деле еще меньше их. Он сумел запалить порох, но не сумел уберечься. Взрыв швырнул его обратно в кусты — захлебнувшегося горячим дымом, полуослепшего и оглохшего. Некоторое время он сидел на земле, бормоча какую-то невнятицу и размазывая по лицу вонючую жирную копоть. А потом вдруг неторопливо поднялся во весь рост и целеустремленно полез вверх по склону, причем Гуфиного яростного шипения то ли не слышал, то ли не понимал. Огромного труда стоило ведунье возвратить его, но едва она, переведя дух, снова занялась Нурдом, охотник опять решил куда-то отправиться. Так повторялось раз за разом, причем заклятие послушания на Торка почему-то не действовало. Парень слушал плохо, а понимал Гуфины слова еще хуже. В голове гудело, очень хотелось спать, смутные тени непрошенных воспоминаний мешались с рассказом о том, как Гуфа, Ларда, подоспевший Хон и несколько общинников, прежде других разобравшихся в происходящем, грузили на телегу бесчувственного Лефа, еле шевелящегося Витязя и связанного Торка; как немилосердно гнали захлебывающуюся пеной упряжку; как в Сырой Луговине Хон и Ларда расправились с четырьмя послушниками, пытавшимися преградить путь... Послышалось парню, или он впрямь провалялся без памяти целых двенадцать дней? Наверное, не послышалось, потому что после этих то ли сказанных, то ли не сказанных Гуфой слов к нему как-то толчком возвратилось сознание. А старуха, словно бы и не ему, а самой себе продолжала рассказывать о послушниках, которые разбегаются с заимок и просятся в общины; о Нурде, который, едва успев оправиться от страшной своей хвори, помчался в Жирные Земли, да еще и Хона с собой прихватил; о сходе всех общинных старост, которые должны выбрать из своего числа нового Предстоятеля... Потом он вдруг осознал, что в каморке стало гораздо светлее, — это Гуфа зажгла от нелепой ветки настоящую толстую лучину. — ...а потом опять появились исчадия с гремучками на хвостах — в один день аж пять. Вот посмотри. Она протянула парню листок папируса. Все-таки при мерцающем свете лучин очень трудно читать — особенно едва оправившись от двенадцатидневного беспамятства. С трудом разбирая неряшливые прыгающие строки, парень чувствовал, как по его щекам стекают холодные струйки. Вот только от напряжения ли он взмок? — Когда они появились? Ну, исчадия — когда? — Два дня назад. — Гуфа явно заподозрила неладное. — Солнышко тогда едва народилось, как вот нынешнее... — Бесы адовы! — Нор отшвырнул чудодейственную шкуру и вскочил на трясущиеся ноги. Любит, ох любит подлянка-судьба выворачивать душу негаданными щемящими напоминаниями! Грохот копыт и вихляющихся колес; буроватые, поросшие дрянной колючкой обрывы, стискивающие извилистую ленту каменистой дороги внизу и извилистую ленту синевы над головой... А расхлябанные тележные борта немилосердно избивают спину и плечи, пыль выедает глаза, и сквозь досадные слезы иногда не видать даже Ларду, которая вот она, только руку протяни — ухитряется стоять во весь рост на тележном передке, держась лишь за нетуго натянутые вожжи, и злыми пронзительными воплями погоняет вьючное, несущееся неуклюжим тяжелым скоком. А встречный неласковый ветер одинаково треплет гриву вьючного и Лардину гриву, рвет с девчонки подол и накидку, оголяя узкую гибкую спину, стройные крепкие ноги в неизменных синяках да царапинах... Было это, это все уже было — в тот давний-давний-давний день, когда воины Галечной Долины мчались на помощь братьям-людям, гибнущим в разоряемых Шести Горбах. Было... Это, да не совсем. Вон на Лардиной спине шрам прибавился (короткий и прямой, розовый, еще свежий) — память о возвращении из Мглы, когда девчонка скатилась с осыпи и еще ногу сломала. Надо же — ведь несметно у нее шрамов да рубцов всяких, а каждый помнится. И еще помнится горячая тугая округлость, которая так уютно помещалась в твоей ладони; плечи, ухитряющиеся быть и крепкими, и какими-то подкупающе беззащитными... Да, помнится и будет помниться — куда ты ни забеги, а эта боль твоя навсегда. Впервые за нынешнее безумное утро у него появилась возможность думать — потому что покамест никуда не надо было спешить (вьючное за него спешило), да и недовыбитые Фурстовым письмом остатки муторной одури выдул из головы радостный встречный ветер. Ветер-то радостный, ему-то хорошо — дуй себе да посвистывай, и думать ему ни о чем не надо, и не надо ему прятать глаза от угрюмо сутулящихся в этой же телеге Гуфы и Торка, и отрывать от накидки сведенные судорогой отчаяния пальцы воющей Рахи тоже пришлось не ему, а тебе. Нехорошим получилось твое прощание со здешней матерью, а вот со здешним отцом и с Нурдом, учителем твоим, даже так попрощаться не удалось. Далеко они; они еще не скоро узнают, до чего внезапно, нелепо и зло вывернулась твоя судьба. Нет, не вывернулась, а тебя вывернула с корнями из здешней кремнистой земли. "Прости, дружочек, за досадные вести. Прости и пойми. Тут у нас приключились совсем плохие дела. Первосвященному внучку вконец наскучили мои шалости, и он попытался положить им суровый конец. Коли свидимся, непременно расскажу все подробности, а сейчас надобно тебе знать, что покуда мы с моим батюшкой и бывшим твоим Учителем вольны в поступках, однако сей благодати не бывать долгой. Ради сбережения нашей свободы господин Тантарр зарубил четверых полосатых, и теперь на нас учинена орденская облава по всем территориям. Мы укрываемся там, где виделись с тобою в последний раз. Хвала Благочинным, хоть и было наше бегство весьма поспешным, а все же многое удалось прихватить с собой, и теперь мы готовы завалить Прорву. Пойми: это последняя наша возможность. На сестрицу я особых надежд — прости! — не питаю: порохом тут не отбудешься. Да и уберечься от первосвященственной неприязни также иного пути не вижу. Мы с батюшкой могли бы укрыться у вас, но бросить на произвол господина Тантарра было бы подлейшим и бесчестнейшим делом. Да и на вашей стороне вскорости не убережешься: внучек взял мое столичное обиталище приступом, как неприятельский форт, и захватил чересчур много всяческих рукописании. Чересчур много. Если же удача вконец не отворотится и наша затея удастся, полагаю, мы понадобимся первосвященству не мертвыми, а живыми — хотя бы на время новой Катастрофы. А нашему отечеству в это тяжкое время очень понадобятся люди, понимающие, что и во имя чего происходит. Таких людей можно счесть по пальцам одной руки. Один из них — ты. Теперь самое главное: сроку тебе до полудня третьего дня, считая с нынешнего. Душевнейше умоляю: успей воротиться. А если что... Хочешь, прощай меня, старика, хочешь — нет, а только сам себе я не подарю прощения до смертного мига". Вот так. И куда только подевались мучительные раздумья о том, который из миров тебе надо считать своим? Как-то само собой, в единый миг все решилось, и Гуфа сразу поняла, как все решилось, и не стала требовать слов. Она потребовала, чтобы ты снова лег, и принялась спешно творить какие-то лекарские действа, крикнув себе в помощь Торка и Кутя. А потом Торк (Всемогущие, да он же совсем стариком сделался — скрюченный какой-то, голова и руки трясутся) утешал да уговаривал Раху, и Мыца тоже уговаривала ее и утешала. А потом появилась Ларда — очень деловитая, очень спокойная, только губы белые да глаза в пол-лица — и сказала, что уже запряжено и что ты непременно успеешь. Осторожно объехав завал, перегородивший ущелье после взрыва Второй Заимки, Ларда натянула поводья и оценивающе глянула на солнце. Оно уже забралось высоко, но до середины его жизни было покуда далековато. — Успеешь. — Девушка скользнула взглядом по лицу сидящего на тележном дне парня, отвернулась и, бросив поводья, спрыгнула с передка. — Ты знаешь, ты лучше время не трать. Ты поезжай дальше один прямо в Бездонную. — А на чем же вы обратно? — Нор растерянно следил, как Гуфа и охотник выбираются из телеги. — Далеко же, а Торк еще совсем хворый... И вьючному же цена недешевая, и возку... Ларда нетерпеливо дернула плечом: — Езжай себе, не мешкай! Назад мы хоть через Мировую Межу доберемся, а за вьючное и возок я Кутю из твоих вещей отдарю. Панцирь там, виола твоя (не ради виолы возьмет, а ради того, что твоя). И еще нож — ведь железный он, и работа хорошая... Взявшийся было за вожжи парень вздрогнул, будто его ударили. Нож... Подарок же, это же его подарок Торковой дочери. А она не хочет сохранить. Даже хотя бы в память о победе над хищным, которого дорезала этим самым ножом, — все равно не хочет. Наверное, парень все-таки не удержался бы от всяких ненужных слов, но Ларда вдруг выкрикнула: — Да езжай ты, не вымучивай душу! Лицо ее исказилось — то ли от злости, то ли от рвущихся наружу слез, но Ларда почти мгновенно овладела собой. Заслонив губы ладонью, она неожиданно издала протяжный плачущий вой — так памятной ночью вблизи разоренной Гуфиной землянки жаловалась на плохую охоту хищная тварь. От этого плача вьючное задергалось, захрипело и вдруг рвануло вскачь. Не готовый к такому Нор потерял равновесие и с маху уселся на тележное днище — хорошо еще, что вожжи не выпустил. Хотя мог бы и выпустить: все равно ошалевшей от ужаса скотине некуда было деваться, кроме как вдоль по ущелью да в Бездонную Мглу (склоны-то круты, а Тумана Последней Межи не имеющие разума твари боятся сильнее, чем даже хищных). Несколько мгновений Ларда глядела вслед громыхающему возку. Губы ее беззвучно шевелились, но по девичьему лицу трудно было понять, добрые пожелания она шепчет или проклятия. А возок тем временем обогнул черные уродливые остатки помоста (какие-то дурни спалили его, невесть зачем погубив уйму хорошего дерева) и теперь, уменьшаясь, мелькал в просветах между торчащими к небу обгорелыми бревнами. Торку показалось, что Ларда вот-вот заплачет. Он протянул было руку — приласкать, погладить по голове, как гладил давным-давно, когда едва научившаяся говорить девочка впервые поняла связь между вкусным мясным варевом и крохотными детенышами круглорогов. Нет, нынче Ларду погладить не удалось. Девушка суетливо заозиралась, потом вдруг опрометью кинулась на склон ущелья, единым духом взбежала почти до верха и замерла, напряженно глядя в сторону Бездонной Мглы. Торк растерянно обернулся к Гуфе, и та, успокаивая, грустно улыбнулась ему. — Прощается, — сказала ведунья. — Хочет следить за ним, пока вовсе не пропадет из глаз. Пускай. Торк вздохнул. Смотреть на дочку или думать о случившемся и о том, чему случиться еще предстоит, у него не было сил. Поэтому он глянул на небо и прикинул, что солнцу еще довольно долго взбираться к небесной маковке и что зря Ларда оставила их без телеги — парень, наверное, вполне успел бы пройти по Бездонной пешком. Потом он принялся старательно думать о послушниках: хорошо-де, что они не все еще поразбежались с заимок, а то бы сейчас некому было рассказать дымами страшные вести с Лесистого Склона о надвигающихся новых Ненаступивших Днях с их ветрами и трясениями земли. Читать-то дымы легко, а вот заставить дым говорить может не всякий, тут надобна особая сноровка... И вообще — от таких послушников, какими они стали нынче (смирные, рвущиеся доказать свою нужность), еще может получиться немалая польза... И вообще... Он все-таки оглянулся на застывшую посреди склона Ларду, горько вздохнул и выговорил с натугой: — По-о-шли-ка к ней, ста-а-рая... С Лардиного места возок еще не был виден — его пока прятал за собою крутой выгиб склона. Зато оттуда как на ладони виднелись дальний конец ущелья, выперший из него черный клык Обители, туманное озеро и завеса Последней Межи. А еще оттуда виднелось небо — высоченное, чистое, без единого облачка. А Ларда, оказывается, глядела вовсе не вслед уехавшему парню — она глядела на собственную еще не короткую тень. Услыхав тяжкое дыхание взбирающихся к ней Гуфы и Торка, девушка вдруг спросила, не отрывая глаз от разлегшегося у нее под ногами пятна черноты: — А за Мглой половина солнечной жизни настает тогда же, когда и у нас? Уже по одному ее голосу — неживому, надтреснутому, — было ясно, что она догадалась о чем-то страшном. Гуфино лицо посерело. Она тоже глянула на Лардину тень, на веселое молодое солнышко, и вдруг с размаху ударила себя кулаком по лбу. А девушка заговорила опять — все так же деревянно и мертво: — Когда мы с Лефом выбрались из Бездонной, он удивлялся, что уже видать Утренний Глаз. Он думал, будто еще не должна была зайти Полуночница. Из-за выгиба ущельного склона показался возок. До него было далеко, и кричать уже не имело смысла, но Ларда все-таки закричала — пронзительно, длинно. Мигом позже к этому крику, от которого, казалось, вот-вот расколются окрестные скалы, попытался вторить ничего не понимающий охотник, а Гуфа забормотала торопливую невнятицу, подхватывая с земли и швыряя вслед мотающемуся на ухабах возку мелкие камешки... Потом Ларда смолкла, и Торк поперхнулся, закашлялся, и Гуфа бессильно опустила дрожащие руки. В полной тишине — лишь дальние отроги еще перебрасывались замирающими отголосками Лардиного крика — следили они, как возок вильнул, огибая подножие Обители, как нырнул в озеро Мглы... И почти сразу после того, как он исчез в сером Тумане, склон мягко качнулся, и Мгла с натужным стоном выплюнула огромный язык свирепого пламени. Опадая, пламя лизнуло башню Истовых, и та вдруг со слышным даже на таком расстоянии грохотом раскололась, хлынула на опаленную землю ливнями битого камня. А земля все гудела, все вздрагивала под ногами; со склона, шурша, текли струйки песка и мелкого щебня; где-то в горах гремели трескучие камнепады, и стремительно меркло, наливалось недобрым багрянцем небо, и отсветы сожравшего Бездонную пламени догорали в сухой тьме огромных Лардиных зрачков... И вдруг где-то неподалеку раздался протяжный крик: «А-а!..» И еще раз, чуть ближе, чуть разборчивее: «Ларда!» Совсем близко, возле остатков спаленного помоста, обнаружилась торопливо приближающаяся человеческая фигура. Несколько мгновений Ларда бездумно смотрела на нее, а потом тихонько пискнула и со всех ног бросилась вниз. Она оступалась, съезжала по осыпям, пару десятков шагов вообще чуть ли не кубарем прокатилась, а парень уже взбегал ей навстречу, сильно прихрамывая и как-то неловко взмахивая левой увечной рукой. Ларда с разбегу ткнулась лицом ему в плечо, едва не опрокинув, едва не сломав себе нос. Они стояли, крепко прижавшись друг к другу, и поверх Лардиной макушки Леф видел, как Гуфа бережно помогает Торку спуститься к ним, — видел плохо, потому что внезапно поднявшийся ледяной ветер гнал по ущелью тучи пыли и мелкого песка, а день сменился обманчивыми сумерками, очень похожими на розовый Туман Мглы. Только парню в тот миг до флагштока были и Мировые Катастрофы, и сами миры. Ларда прижималась к его плечу мокрым от слез лицом, а он гладил ее по спине и бормотал: — Прости, что с вьючным так вышло. Не смог я остановить: уж больно припустило, а рука-то одна, да и ослабел очень... Пришлось на ходу прыгать. Я Кутю отработаю. И вьючное, и телегу — все отработаю. — Дурень! — Ларда всхлипнула. — Вот дурень бревноголовый! О вьючном расстрадался — надо же таким дурнем быть! Она вдруг отстранилась, глянула парню в лицо: — Это ты догадался, что не успеешь, или?.. — Или, — тихо сказал Леф. Он не потупился, не отвел глаз, и девушка почти успокоилась. — Ты только не воображай... — начала было она, но Леф мягко зажал ей ладонью рот. — Давай-ка лучше думать, как выбираться отсюда будем. Путь-то неблизок, да камнепады, да ветер этот... А нас на одну тебя трое немощных. Ларда собиралась что-то сказать (вернее всего, она хотела продолжить объяснения, чего именно не должен вообразить этот бревноголовый дурень, без которого ей так плохо), но вместо этого вдруг ткнула дрожащим пальцем в сторону Бездонной и выкрикнула: — Гляди! Вздрагивала, качалась под ногами земля; громыхали камнепадами окрестные скалы; набухшие нездоровой краснотой сумерки смывали остатки ясного дня; а пронизывающий ветер рвал в клочья серую завесу Последней Межи, и сквозь этот гибнущий Туман проступало непостижимое, невозможное: залитые радостным светом очертания бесконечно далеких горных хребтов.