Сумерки жизни Уильям Локк «…Она вся горела от нанесенного ей невыносимого оскорбления. Всего только за несколько часов перед этим она дала себя одурачить так, что вообразила себя вершительницей судеб двух мужчин. Оба они предлагали ей свою любовь. Оба поцеловали ее. Воспоминание об этом приводило ее в бешенство. И теперь один из них признался, что она явилась лишь объектом пьяной вспышки, а другой явился перед ней в роли жениха женщины, называвшей себя ее лучшим другом…» Уильям Локк Сумерки жизни I Одинокие женщины Фелиция Гревс недоумевала. Шесть недель, которые она провела в пансионе Бокар, спутали большинство ее представлений и обнаружили перед нею такие явления правильно судить о которых было ей не по силам. Конечно, девушка, проведшая немногие годы своей молодости среди сутолоки гарнизонной жизни, не могла отличаться таким же неведением, как и простодушная обитательница деревни, но ее юный девический опыт ограничивался только тем, что было прилично, принято и удобно. Она была достаточно проницательна, чтобы подметить внешнюю пустоту жизни, справедливо относясь к ней, как к неотъемлемому элементу последней, но проявления человеческого духа более низкого пошиба ее молодым глазам наблюдать еще не приходилось. Ее философия жизни целиком связывалась с представлением о приличных семьях, где мужчины честны и благородны, а женщины — или благодушные матроны, или жизнерадостные обходительные девушки, подобно ей самой Она смутно знала, что горе, печаль, испорченные жизни существуют в свете, но никогда не думала, что ей придется прийти в соприкосновение со всем этим. Все это встречается ведь в той мрачной сфере где царствуют преступление и разврат, и душевные волнения этого царства ее трогали не больше, чем династические волнения в Китае. Поэтому жизнь, привычки и мнения шести одиноких женщин, которые вместе с одним стариком составляли ее повседневное общество в пансионе Бокар, были предметом сильного недоумения и отчасти тревожных размышлений со стороны молодой англичанки. Она не могла не размышлять не только потому, что близко соприкоснулась с чем-то для нее необычным, но и потому также, что ей мало чего другого оставалось здесь делать. Зимой жизнь в пансионе Бокар не отличалась весельем и занимательностью. Характер ее зависел, во-первых, от потока вечно сменяющихся гостей, а во-вторых, от тех общественных развлечений, которые доставляет Женева. Летом эта жизнь была довольно блестящей. Дом сверху донизу был полон веселых и смеющихся людей, справляющих свои каникулы, приносящих с собою жизнерадостность и свежесть другого мира. Тут были и танцы, и флирт, и пикники. Новые идеи, обрывки лондонских, парижских и петербургских сплетен и куплетов наполняли столовую и салоны. Забавные недоразумения между представителями разных национальностей сами по себе были занимательны. Город также был оживлен. Улицы кишели блестящей космополитической толпой, ищущей удовольствий, кафе полны были гостей, а окна в магазинах сияли драгоценностями и прелестными диковинками для привлечения взоров беспечных туристов. В курзале ежедневно устраивались балы, дивертисменты, petits chevaux. Оркестры играли в общественных садах, и все кафе даром давали концерты для своих гостей. Имелась возможность организовывать веселые катания по озеру в Нион, Лозанну, Монтрэ или Шильон. Летом в Женеве скучать никому не приходилось. Но зимой когда все общественные увеселения прекращались когда проходили неделя за неделей и к обеденному столу не являлся новый человек с каким-нибудь новым острым словечком, в пансионе Бокар господствовало ужасное уныние. Если бы какая-либо беспечная комета подхватила его своим хвостом и вихрем унесла в пространство, заставив вращаться по своей самостоятельной орбите, он даже не почувствовал бы ослабление своей связи с внешним миром. Пансион был целиком предоставлен собственным ресурсам, которые слишком часто оказывались недостаточными. Можно было читать, заниматься рукоделием или болтать. Отдаваясь последнему занятию, Фелиция и собрала главный материал для размышлений. Что представляли собой эти женщины? Они назывались миссис Степлтон, мисс Бунтер, фрау Шульц, фрейлейн Клинкгард и мадам Попеа: представительницы Америки, Англии, Германии и Румынии. Несмотря, однако, на резкую разницу в вере, национальности и характере, они странным образом казались принадлежащими к одному классу. Все они, по-видимому, были одиноки, заняты собой, не имели привязанностей, определенных целей и надежд. Они путешествовали по Европе, перекочевывая из одного пансиона в другой, — утомительное странствование. Большая часть их жизни проходила в скучной праздности, от изнуряющего влияния которой они только иногда спасались благодаря возбуждающим мелким стычкам, бурным привязанностям и низкой ревности. У всех у них благосклонное настроение сменялось бесцеремонным обидчивым презрением. По временам волна истерии заливала унылую атмосферу, когда женщины скидывали бархат своих лапок и обнаруживали злобные когти. Даже миссис Степлтон иногда нарушала свою обычную сдержанность и искала выхода в язвительных выражениях. Одинокое положение этих женщин, их смутные намеки о родном доме и минувших годах, их бесцеремонное толкование и критика всего им непонятного, заставляли Фелицию смотреть на окружавших ее с той тревогой, с которой ребенок смотрит на непривычное. Часто она чувствовала себя несчастной и, тоскуя по родном крове, желала, чтобы дядя и тетя, которые со времени смерти ее родителей в течение многих лет заменяли ей семью, взяли бы ее к себе на Бермудские острова. Но эти почтенные люди, когда полковник Грэвс был послан с полком за границу, решили, что пребывание в течение года на континенте доставит удовольствие девушке, а потому передали ее на попечение мадам Бокар, дальней родственницы, пансион которой в объявлениях изображался раем. Они так твердо были уверены в доставляемом ей развлечении, что теперь, когда их отделяли от нее многие тысячи миль, было бы неблагородно, она это сознавала, жаловаться им. Но она была весьма несчастна. — Mon Dieu! Становится невыносимо! — заявила однажды вечером Попеа. Время было после обеда, и некоторые из дам проводили обычный безрадостный вечер в салоне. — Этого вполне достаточно, чтобы свести с ума. Веселее жить в монастыре. У нас были бы заутрени, вечерни и повечерие — куча небольших служб. Усталыми мы отправлялись бы спать и хорошо спали бы. Здесь спишь целый день, так что, когда наступает ночь, невозможно заснуть. — Почему бы вам не отправиться в монастырь, м-м Попеа? — кротко спросила миссис Степлтон, подняв глаза от своего рукоделия. — Ах! Не всегда можно выбирать, — возразила м-м Попеа со вздохом. — Притом, — прибавила она, — надо было бы быть такой доброй. — Да, это до известной степени верно, — согласилась миссис Степлтон. — Лучше быть безмятежным грешником, чем унылым святым! А по временам у нас, грешников, бывают безмятежные моменты. — Во всяком случае, не после такого обеда, как сегодняшний, — заметила фрау Шульц по-немецки с резким раздражением. — Пища становится ужасной… а вино! Оно вредно для здоровья. Мой желудок… — Пейте воду, как мисс Грэвс и я, — сказала миссис Степлтон. — Ах, вы, американки и англичанки, можете пить воду. Мы к этому не привыкли. У себя дома я никогда не пила вина дешевле четырех марок за бутылку. Я не привыкла к этому вину. Я пожалуюсь госпоже Бокар. — Оно скверно, — поддержала госпожа Попеа, — но оно не так скверно, как могло бы быть. В пансионе Шмита мы не могли пить вина без сахара. Это была маленькая пухлая женщина, от природы благодушная. Так как она, кроме того, должна была г-же Бокар за два месяца за стол и квартиру, она могла позволить себе некоторое великодушие. Но фрау Шульц, помнившая, что она аккуратно уплачивает в срок, не считала нужным деликатничать. Она на этот счет имела свою точку зрения, вытекавшую из ее физиологических особенностей. Закончив свою тираду, она настроилась соответствующим образом, чтобы дать бой г-же Бокар, к которой она тотчас же и направилась. — Какая ужасная женщина! — сказала миссис Степлтон, когда дверь за ней захлопнулась. — О, да. Эти немки, — поддержала госпожа Попеа, — они всегда так грубы. Они ни о чем больше не думают, как о пище и питье. Герр Шлейермахер посетил меня сегодня днем. Он был в Ганновере у своей невесты, на которой он не может жениться. Он мне все это рассказал. „Ах! — сказал он, — последний вечер был такой грустный. Она висела у меня на шее в течение трех часов, так что я не мог отправиться распить бутылку пива с моими друзьями!" Животное! Все мужчины скверны. Но немцы, по-моему, — ух!.. Она выразительно пожала плечами и снова взялась за чтение старого номера „Le Journal Amusant", который принесла с собой из своей комнаты. — Где остальные? — спросила Фелиция, со скучающим видом опуская книгу на колени. Это был значительно потрепанный французский перевод „Жемчужного Ожерелья", которую м-м Бокар добыла для нее в библиотеке для чтения на улице Роны. Фелиция нашла книжку скучной. — Мисс Бунтер возится со своей канарейкой, которая сейчас линяет, или же пишет письмо своему жениху в Бирме, — отозвалась миссис Степлтон. — Разве она обручена? Мисс Бунтер была худая, увядшая, 37-летняя женщина, которая, по представлению Фелиции, меньше всего могла рассчитывать на возлюбленного. Обе дамы засмеялись по поводу выраженного ею удивления. — Да. Разве она вам не рассказывала? — воскликнула мадам Попеа. — Она каждому сообщает это… под секретом. Они обручились пятнадцать лет тому назад и пишут друг другу письма каждую почту… такие толстые пакеты… размером в этот еженедельник. Ах, mon Dieu! Если бы мужчина позволил себе так обращаться со мной… заставил бы меня ждать, ждать… Она подняла вверх свои пухлые маленькие ручки полуугрожающим жестом. — Что вы сделали бы? — спросила миссис Степлтон. — Я утешилась бы… en attendant. О, да, я продолжала бы ему писать, но я ни для кого на свете не согласилась бы превратиться в жалкую старую деву. Только это восхищает меня в фрейлейн Клинкгард. Вы спрашивали, где она сейчас. Я знаю, но не хочу быть нескромной. Она также обручена. Но она не стареет… mais elle samuse, elle — en attendant. Фелиция не вполне уразумела смысл намеков мадам Попеа, но настолько все же поняла, что лицо ее покрылось румянцем, и она бросила умоляющий взор на миссис Степлтон. — Не сыграете ли вы нам что-нибудь? — сказала последняя в ответ на обращенный к ней взор. — Ах, сыграйте! — подхватила невозмутимо мадам Попеа. — Вы так очаровательно играете. Фелиция подошла к роялю и забегала пальцами по клавишам. Настроение для игры у нее было неподходящее; музыка для нее была вдохновением, а не искусством, способным успокаивать ее расстроенные и трепещущие нервы. Она играла механически, думая о другом. Однажды она взяла фальшивую ноту, и ухо ее уловило легкое нерешительное шиканье госпожи Попеа, что сразу заставило ее сосредоточить рассеянное внимание. Но сердце ее было далеко. Она думала о маленькой бедной мисс Бунтер, о томительных годах ожидания, о том, как должно быть печально для нее год за годом следить за умиранием молодости в своих глазах, за увяданием своего лица. Она думала и о фрейлейн Клинкгард, которая развлекалась… en attendant; она почувствовала, как что-то нечистое коснулось ее. При следующей фальшивой ноте мадам Попеа тихо поднялась и подошла к миссис Степлтон. — Я иду спать, — шепнула она. — Эти английские девушки очаровательны, но им следовало бы завести себе беззвучные рояли, которые говорили бы только их душе. Когда Фелиция услышала звук затворенной двери, она повернулась кругом на своем табурете. — Надеюсь, я не прогнала своим бренчанием мадам Попеа? — виновато сказала она. — О, нет, милая, — весело заверила ее миссис Степлтон. — Она маленькая лентяйка, которая всегда рано отправляется спать. Фелиция встала, взяла „Le Journal Amusant", который мадам Попеа оставила тут и вновь усевшись, стала его просматривать. Через несколько минут она, однако, в раздражении скомкала и бросила его на пол, вскрикнув с отвращением: — Как могут приличные женщины читать подобные вещи? Она до сих пор никогда не видала таких рисунков и никогда себе не представляла, что нечто подобное может быть изображено воображением. Бесстыдная непристойность рисунков, их грязные намеки вызвали в ней болезненное ощущение чего-то мерзкого. Миссис Степлтон подняла вызвавший такое возмущение журнал и спокойно пробежала его глазами с презрительной складкой на губах. — О, как вы можете? — крикнула Фелиция, вся содрогаясь. Та улыбнулась и, раскрыв дверцу большой изразцовой печи, бросила номер в кучу тлеющих угольев и вновь закрыла дверцу. Затем она быстро подошла к кушетке, на которой сидела Фелиция, и, опустившись рядом с нею, взяла ее за руку. — Бедное дитя мое, — сказала она, — надеюсь, вы не слишком несчастны тут. Голос молодой женщины был так мягок, обращение так кротко и нежно, что сердце девушки, в течение шести недель все более тосковавшее за женским сочувствием, раскрылось ей навстречу и глаза ее наполнились слезами. — Здесь так странно, — говорила она жалобно, — и я себя чувствую такой покинутой, без друзей и обычных занятий и… и… — Правда? Расскажите мне. Быть может, я смогу вам помочь. Девушка отвернула голову в сторону. — Непонятные вещи. По временам мне становится страшно. Сегодня вечером… этот журнал… Слова госпожи Попеа… Все это точно обожгло меня. Миссис Степлтон решила про себя поговорить утром как следует с мадам Попеа. Если английским девушкам и следует обзавестись беззвучными роялями, то румынским вдовам не мешало бы прятать свои непристойные рисунки. Она гладила горячие руки Фелиции. Ее собственные были холодны и мягки, и прикосновение их было приятно Фелиции. — Бедная деточка, — повторяла она, — бедная деточка. Она сама страдала. Она по собственному печальному опыту узнала горечь многих плодов, растущих в саду жизни. Подобно большинству женщин, она судила об ожидающих ее собеседницу переживаниях по привкусу, оставшемуся от ее собственного прошлого. Много, много приходится женщине испытать, пока гробовая доска не захлопнется за нею. Вид молодой души, приходящей в ужас при вступлении в жизнь, вызвал в ней бесконечное волнение. — Хотите, я буду звать вас по имени, когда мы одни? — тихо предложила она. Девушка бросила на нее благодарный взгляд. — Вы действительно этого хотите? Мое имя Фелиция. — А мое Екатерина. Хотела бы знать, как оно звучит. — Екатерина? — повторила Фелиция с недоумевающей улыбкой. — Что вы хотите сказать? — Уже очень много лет я его не слышала. Всем я известна, как миссис Степлтон. Мне приятно было бы вновь услышать, как меня зовут моим собственным именем. Согласны? — О! Да… с радостью. Но как это грустно! Какой одинокой, совершенно одинокой вы должны себя чувствовать. Мне кажется, я бы исчахла в таком одиночестве. Не меньше ста человек зовут меня просто Фелицией. — В таком случае вы должны уделить нам, бедным, заброшенным созданиям, часть своего счастья, — заметила с улыбкой Екатерина. — Не судите нас слишком строго, будьте снисходительны. — О! Вам не следует приравнивать себя ко всем прочим, — заявила Фелиция. — Вы совсем не похожи на… мадам Попеа, например. — Ах, нет, не очень, — сказала Екатерина с оттенком горечи. — Мы несколько отличаемся только благодаря разнице в происхождении, национальности и т. п. Но по существу мы одинаковы — уставшие от самих себя, жизни и друг друга. Большинство женщин имеют свой дом, детей, свой интимный круг друзей. Ни у одной из нас этого нет. Мы неудачницы. Или мы слишком много требовали от жизни, и Провидение наказало нас за нашу самонадеянность, или окружающие условия были против нас… а мы были слишком слабы, чтобы преодолеть их. Ах, нет, милое дитя, не думайте, что мы просто кучка эгоистичных, грубых женщин со скверным характером. Каждая из нас в глубине души своей знает что она неудачница, знает также, что это известно всем остальным. Краска залила ее нежное лицо при этих словах и губы ее плотно сомкнулись, обнаруживая тонкие, едва заметные морщинки. Однако глаза ее смотрели ласково и смягчали то суровое впечатление, которое могли произвести ее слова. Глаза другой смотрели на нее с удивлением. Трагедия, которая скрывалась за этой банальной жизнью в пансионе, явилась для нее неожиданной. — Я постараюсь быть лучшего о них мнения, — заметила она. — А со мной, бедной, как будет? — Ах, с вами! Я никогда о вас дурно не думала. По правде сказать, я хотела ближе вас узнать, но вы всегда были так холодны и сдержанны до этого вечера, вы и мистер Четвинд. Он так умен и так стар, — а я только молодая девушка, — что я боюсь надоесть ему. Екатерина усмехнулась, услышав ее наивное признание. — Что вы, мистер Четвинд самый любезный и обходительный старик в мире! Послушайте, что мы устроим. Я постараюсь переместить вас на наш конец — подальше от госпожи Бокар, которая достаточно уже наслаждалась вашим обществом — и тогда вы сможете сидеть рядом с ним. Хотите? Фелиция с удовольствием согласилась. Госпожа Бокар была довольно стеснительной соседкой. Слова ее сыпались, как мякина по ветру, и напоминали эту картину, как по существу, так и по форме; то немногое, что Фелиция со своим школьным знанием французского в состоянии была уловить, мало удовлетворяло ее. — Как мне благодарить вас за вашу доброту? — спросила она несколько позже, прежде чем они разошлись на ночь. — Зовите меня иногда Екатериной, — ответила та. — Я, знаете ли, не совсем еще, не совсем стара, и, милое дитя, это мне будет приятно. Фелиция отправилась спать, чувствуя себя более счастливой, чем когда-либо за все время своего пребывания в Женеве. Однако много еще мыслей проходило перед ее закрытыми глазами. Она готова была жалеть госпожу Попеа за испытанные ею неудачи, но миссис Степлтон забыла объяснить ей связь между неудачной жизнью и „Le Journal Amusant". Если последний служил необходимым утешением, это говорило о неожиданных ужасах, которые привносят с собою неудачи. II Екатерина „Не растрачивай своей жалости на меня, — писал старый мистер Четвинд своему сыну Рейну, оксфордскому доценту. — Здесь не эвксинское изгнание, но если бы даже я был изгнанником, то здесь имеется компенсация. На старости лет я влюбился. Она — молодая англичанка с темными волосами, темными глазами и свежим цветом лица, и в последнее время она сидит рядом со мной за обедом. Благодаря ей произошла перемена в моем обеденном настроении. Я говорю и делаю всевозможные глупости. Я сам себя вчера поймал за чисткой сюртука перед появлением к обеду. Скоро я стану носить цветок в петлице. Я уже получаю букеты. Неведение моей молодой девицы очаровательно; оно нас сближает. Молодые оксфордские девицы, которые станут распространяться перед тобой о прелести своих бесед с милым профессором, плохо знают, какие злые сатирические мысли они оставляют после себя в голове милого профессора. Но эта, право, ни малейшего желания не имеет научить меня чему-нибудь. Подумай только! Она совсем из эпохи Гомера. Я сказал ей, что она мне напоминает Навзикаю. Вместо того, чтобы ухватиться за это, как за предлог для пространной речи о новых теориях женского образования, она мило спросила меня, кто такая Навзикая. Это поразительно! Одним словом, мой милый Рейн, если ты дорожишь местом, которое занимаешь в сердце твоего старика отца, ты должен возможно ускорить свой обещанный приезд". Этот старый ученый, сердце которого завоевала Фелиция, был заметной фигурой в пансионе. Все дамы знали, что он был профессор, страшно ученый, и что он писал научное сочинение, ради которого половину своего времени проводил среди заплесневелых рукописей библиотеки женевского университета. Вследствие этого они смотрели на него с известным благоговением. Они почти не видели его, если не считать того времени, когда все собирались к столу, и тогда только те, кто сидел недалеко от него, могли вдоволь пользоваться его обществом. Иногда, в редких случаях, он после обеда являлся в салон, где садился за пикет с госпожой Попеа, явно изысканное поведение которой в таких случаях служило предметом злорадного удовольствия для прочих. Но обычно он удалялся к себе в комнату, к своим занятиям. Нельзя не указать, что он пользовался большой известностью как ученый, которого чествовали и приветствовали в любом общественном собрании. В зрелых летах он занимал профессорскую кафедру в шотландском университете, от которой через несколько лет ему пришлось отказаться из-за климата и расстроенного здоровья. В настоящее время он был занят критической работой, касавшейся швейцарских реформаторов и требовавшей тщательного исследования документов. Он провел уже последнюю часть лета в Цюрихе, где разбирал рукописи Цвингли, а теперь был занят в Женеве разбором сокровищ, имевших отношение к кальвинистам. Как долго будет продолжаться его работа, зависело от того, насколько быстро он будет подвигаться вперед. Но так как он оставил свой домик в Оксфорде на год, а спокойная жизнь в пансионе Бокар пришлась ему по душе, он решил оставаться в Женеве продолжительное время. Среди разноплеменной женской праздности он своей ученостью и занятиями представлял странную аномалию. Смутно это чувствовали все женщины. Его наружность также заметно выдвигала его, как фигуру, которой не место среди банальностей, вокруг которых сосредоточивался их интерес. Некогда сильный и полный мужчина, он в свои 72 года сохранял бодрый и здоровый вид. Волосы его, редкие спереди и длинные, были еще черны, как и густые брови, из-под которых сияли блестящие черные глаза. Мрачная глубина последних и значительные морщины темного квадратного лица придавали ему в моменты отдыха суровое выражение. Но когда улыбка или игра воображения или оживление освещали это лицо, оно похоже было на гранитный утес, на который пал луч солнца. В этом чудесном превращении было нечто дикое, непонятное. А по временам прямо из сердца проникала в глаза несравненная мягкость, которая делала прекрасным его старое лицо. Но превращения эти не происходили в угоду пансионным дамам. Однако свежий инстинкт молодой девушки разгадал эту скрытую ласку и вызвал ее наружу. Это была естественная близость, которая делала более радостной жизнь обоих. Природный юмор старого ученого, его тонкое живое воображение невольно будили в ней веселые мысли и слова. Время, проводимое за столом, бывшее некогда такой пыткой, когда есть приходилось под вихрем полупонятных банальностей, сыпавшихся из уст госпожи Бокар, приобрело особое очарование. Вместо того, чтобы сидеть робко и молчаливо, она смеялась и шутила напропалую. Перемена эта была так заметна, что однажды, когда между профессором и ею возник шуточный спор по поводу правильного раздела груши пополам, госпожа Попеа подняла в изумлении брови и толкнула свою соседку фрау Шульц. — Таковы женщины! Мужчина, пусть это будет мумия, лишь бы это была особа мужского пола! — А что касается мужчин, то все они на один покрой, — подхватила фрау Шульц на своем грубом южно-германском наречии. — Покажи им хорошенькое личико, и, не взирая на свой возраст, они уже пылают… Фрау Шульц снова усердно взялась за еду, а госпожа Попеа сообщила свое наблюдение госпоже Бокар, которая засмеялась и стала предсказывать, что в пансионе предстоит свадьба. Но так как все это говорилось шепотом, слова их не достигали заинтересованных лиц, помещавшихся на другом конце стола. Миссис Степлтон с интересом прислушивалась к легкому разговору, который вели мистер Четвинд и Фелиция, хотя не без изумления и обостренного внимания. Как ни был очарователен и обходителен этот старый господин, когда он был в разговорчивом настроении, она сама никогда не могла пробудить в нем эту игривость. То, что фрау Шульц так грубо высказала, Екатерина, натура более тонкая, деликатно почувствовала. Свежая девственность Фелиции вдохнула радость в душу старика… сила, которую она потеряла навсегда, и не внести уж ей радости ни в одно мужское сердце. Она посмотрела через стол и улыбнулась собственной мысли. Какое это все имеет значение в конце концов? И к ее услугам в свое время были розы и лилии; однако они ей не принесли большого счастья. Жизнь ее прожита. Поныне еще женщина в 30 лет оплакивает потерянную молодость — особенно если она была неудачна — как более пожилая женщина оплакивает смерть своего любимого сына. И хотя Екатерина в душе улыбалась, она хотела бы вернуть хоть частицу этой молодости, чтобы быть в состоянии очаровать такого старика, как Четвинд. — Вы одержали победу — заметила она вскоре после этого Фелиции. — Неправда ли? — рассмеялась девушка. — Он такой милый. Знаете, я думаю, что прекрасные люди, когда они становятся совсем, совсем старыми, вновь делаются совершенно молодыми. — Разве нельзя в данном случае сказать, что крайности сходятся? — Неужели вы думаете, что я так молода? — спросила Фелиция, поняв ее мысль. — Мне двадцать лет. — Счастливая, — сказала Екатерина с улыбкой. — Но я хотела сказать, что если бы вам было 40, а ему 50 лет то между вами было бы меньше точек соприкосновения. — Или, если бы мне было 10, а ему 80 лет, мы играли бы вместе, как котята, — подхватила Фелиция с юношеской непочтительностью. — Ну, это не важно. Он самый милый в мире старик, и с вашей стороны было очень любезно устроить так, чтобы я сидела рядом с ним. — Похоже на то, что это доставило вам большую радость, Фелиция. — О, да, необычайную. Я была такой скучной, глупой и несчастной, не очень весело и теперь. Но я каждый день чего-то жду для себя впереди. Большую перемену внесли также ваши беседы со мной. — Боюсь, что я не очень занимательна, — заметила Екатерина. — Подчас вы так печальны, — сочувственно сказала Фелиция. — Мне хотелось бы чем-нибудь помочь вам. — Боюсь, милая, что вы не прочь поднять на себя весь мир. Фелиция так удивленно и серьезно посмотрела на нее своими темными глазами, что Екатерина расхохоталась. — Хорошо, вы можете это делать постепенно. Начните с моей рабочей корзинки, хотите? И разыщите катушку ниток № 100. Не переступая границ милой дружбы, они много времени проводили друг с другом. Еле уловимый оттенок сдержанности в обращении Екатерины, известное разнообразие настроений, определенная твердость характера, готовая проявляться при перемене в направлении мыслей, сдерживали молодую девушку в ее стремлениях к более горячей привязанности. Екатерина это знала; сознавала она и то, что не старается прочнее привязать к себе эту девушку. То и дело она вызывала на объяснение. Однажды они беседовали об угрюмом характере пансиона — предмет нескончаемых разговоров. Настроение у Фелиции было такое, что она расположена была на все смотреть с хорошей стороны. — Каждое облако имеет свои светлые полосы, — заметила она. — Которые оттеняют его мрачность, моя милая, — подхватила Екатерина. — Кроме того, светлые полосы обращены к небу, а черные к земле, так что нам от этого не легче. — О, почему в вас так много горечи? — Горечи? — повторила задумчиво Екатерина. — О, нет! Право, нет. Но быть может, лучше было бы, если бы вы думали, как я. Несмотря на то, что Екатерина отказывалась раскрывать душу перед Фелицией, она охотно принимала дружбу молодой девушки. Она почти с ужасом ожидала надвигавшегося на нее зимнего одиночества. Кого могла она выбрать себе в товарищи, чтобы обменяться мыслями вне обычного обмена вежливостями? Путем исключения она дошла до маленькой мисс Бунтер, с ее канарейками, ее Family Herauldy Modern Society и кроткой болтовней старой девы. Перспектива была невеселая. Но Фелиция выручила ее. Ее общество облегчало для Екатерины однообразие этих страшных, угрюмых и праздных дней, позволяло ей не думать о себе, успокаивало на несколько часов ее порывы к яркой, полной жизни — порывы, которые тем более ее терзали, что ей постепенно приходилось думать о том, как бы сдержать их внешнее проявление. Однажды утром она расчесывала перед зеркалом свои волосы. Она распустила их сзади. У нее были белокурые, длинные и густые волосы, и она медленно перебирала их гребнем. Она себя плохо чувствовала. Фрау Шульц безуспешно пыталась накануне вечером вызвать ссору; изящная филантропическая затея, которая занимала ее внимание в последнее время, потерпела позорный крах; дождь за стеной лил потоками, и день не обещал ничего хорошего. Подавляющее чувство одиночества и пустоты охватило ее. Она поднялась, решительно тряхнула волосами и начала энергично их расчесывать, оглядывая себя сбоку в зеркале. Однако бессильная жалость к измученному нежному лицу, которое она увидела, наполнила ее глаза слезами. Рука показалась ей тяжелой и усталой. Она бросила гребень, опустилась на стул и, положив свои руки на туалетный столик, скрыла в них свое лицо. — О, я не могу, не могу! — плакала она, и плач этот похож был на стон. — Какой смысл? Зачем мне день за днем переживать эти муки? О, Боже мой! Что за жизнь! Когда-нибудь это сведет меня с ума! Я хотела бы умереть. Рыдания потрясали ее плечи, скрытые под распущенной массой волос. Она не могла преодолеть порыва жалости к себе самой. Вдруг раздался стук в дверь. Она вскочила, бросила беглый взгляд на зеркало и быстро стала вытирать себе лицо пуховкой. Через минуту привела себя в порядок. Когда она откликнулась на стук в дверь, вошла Фелиция; она попала под дождь; ее щеки, полуприкрытые поднятым воротником жакета, горели. — О, вы еще только одеваетесь. Смотрите, я принесла вам цветы. Куда их поставить? Радость охватила Екатерину при виде этого незначительного акта внимания. Она поблагодарила Фелицию и стала ходить по комнате, собирая вазы. — Устройте все вместо меня, милая, пока я покончу со своими волосами. Она повернулась к зеркалу, а Фелиция у стола занялась цветами. — Я дошла до самой библиотеки с мистером Четвиндом, — сказала Фелиция. — Я говорила ему, что он не должен выходить сегодня, но он пошел. Когда Рейн, как он его называет, приедет мне придется серьезно поговорить с ним о его отце. — Сын, значит окончательно решил приехать? — спросила Екатерина, придерживая губами булавку для волос. — О, да. Мистер Четвинд ни о чем больше не может говорить. Он приедет очень скоро. — Это будет хорошо, — заявила Екатерина. — Да, для милого старика это будет очень хорошо. В обычное время Екатерина улыбнулась бы при таком простодушном ответе, но в это утро нервы ее были не в порядке. — Я думала не о нем. Я имела в виду нас самих… нас, женщин. — Мне интересно, каков он из себя, — заметила Фелиция. — Какое это имеет значение? Лишь бы это был мужчина. — О, это много значит. Если он некрасив… — Милое дитя, — сказала Екатерина, повернувшись кругом. — Не имеет значения, если даже у него лицо людоеда и ухватки медведя. Лишь бы это был мужчина, ведь нам именно не хватает мужчины! Молодая девушка отступила назад. Мысль о мужчинах, как необходимом элементе в жизни, до сих пор никогда не приходила ей в голову. Она чувствовала бы себя не менее заинтересованной, если бы в пансион ожидалась красивая девушка. — Несомненно, однако… — пробормотала она. Екатерина угадала ее мысль, но она слишком находилась под влиянием своего настроения, чтобы посмеяться на ее счет. — Нет! — вскричала она с презрением, хотя чувствовала, что оно не заслужено, и сознание это придавало даже больше страсти ее голосу. — Нам не затем нужен мужчина, чтобы одна из нас насильно женила его на себе! Упаси Бог! Большинство из нас достаточно имело дела с браком и с выдачей замуж других. Слава Богу, я еще не настолько дурна, чтобы броситься в объятия первого попавшего сюда мужчины, лишь бы он увел меня прочь из этой ямы. Но нам здесь нужен мужчина, чтобы дать нам почувствовать и устыдиться той мелочности и низости, которые мы, женщины, обнаруживаем друг перед другом, чтобы заставить нас скрывать эти свойства и относиться друг к другу с уважением. Женщины — низшая раса; мы не можем жить самостоятельно; мы становимся вялыми, расслабленными и ничтожными — о, такими ничтожными и слабыми! Я готова с презрением отнестись к нашему полу, готова подумать, что ничего, ничего в нас нет, ни малейшего запаса сил, ничего, кроме массы нервов и мягкого, дряблого мяса. О, мое милое дитя, вы еще этого не знаете — будем надеяться, что вы и не узнаете этого никогда — этой жажды мужчины, неуважения к себе за это, жажды из-за одного того, что прикосновение только к краю его платья творит чудеса и восстанавливает наше чувство уважения к собственному полу. Ах! Она страстно махнула руками и прошлась по комнате со сжатыми кулаками. Фелиция механически расставляла цветы. Это было нечто новое для ее мировоззрения. Она чувствовала себя смущенной всем этим, но хранила молчание. Екатерина продолжала свою речь, причем сдерживаемое в течение месяцев чувство омерзения и отвращения, найдя выход, выливалось в сильных выражениях. — Да, мужчина, мужчина. Хорошо, что он приезжает. Существо без расстроенных нервов, со свежим широким умом, умеющим видеть явления в целом и не тратиться на бесконечные пустяки. Он явится сюда, словно морской свежий ветер. Среди нас по временам чувствуется физическая потребность в присутствии мужчины с его крупным телосложением, низким голосом, звучным смехом, его силой, грубыми манерами, тяжелым шагом и большими руками. Ах! Вы молоды, вы думаете, что я говорю ужасные вещи. Вы, может быть, никогда этого не поймете. Только одиноко живущая женщина в состоянии понять, что значит жаждать сильной мужской руки брата, отца или мужа, которая крепко обнимала бы тебя, пока ты выплачешь свое слабое женское сердце… А самым унизительным и в собственных глазах унижающим желанием является жажда мужского голоса. Какое же тут имеет значение, каков он из себя? Несколько минут господствовало молчание. Екатерина одевалась. Слова облегчили ее сердце, и ей уже было стыдно, что она так резко выражалась перед молодой девушкой. Maxime debetur. Она думала об этом принципе и кусала себе губы. Но разве она также не была молода? Неужели разница в летах так велика, что у них не могло быть общей почвы для взаимного понимания? Она посмотрела в зеркало. Красота ее еще не исчезла. Однако лучше было бы, если бы она не сказала всего этого. Фелиция кончила расставлять цветы и разместила четыре вазочки по всей комнате. Затем она подошла к Екатерине и обняла ее за талию. — Мне очень грустно. Это все, что могла произнести девушка, и тем не менее это заставило Екатерину обернуться и поцеловать ее в щеку. — Я полагаю, что мистер Четвинд очень красив, если он хоть чуточку похож на своего отца, — сказала она своим обычным голосом. — Простите, что я была такая не хорошая. Я проснулась сегодня в плохом настроении. Этот пансион иногда действует на нервы. — Здесь страшно скучно, — согласилась Фелиция. — Но вы заняты больше всех. Вы всегда работаете, читаете или отправляетесь ухаживать за бедными больными. Я хотела бы хоть наполовину быть столь же полезной. — Ну, вы сделали меня более веселой, чем я была, если это имеет какое-нибудь значение, — возразила Екатерина. Несколько позже старый профессор сообщил о скором приезде своего сына. Екатерина выслушала и предложила из вежливости несколько вопросов, узнала об обязанностях заведующего колледжем и о различии между лектором и профессором. — Он крупный, плотный парень, — сказал старик. — Из него можно сделать десять таких, как я. Вы, таким образом, не ждите увидеть худенького, согбенного и старообразного молодого человека в очках! — Ваш сын женат? — спросила фрейлейн Клинкгард, сидевшая рядом с Фелицией. Это была белокурая цветущая женщина, лет за тридцать, с резкими чертами лица и с предрасположением к смелым, вызывающим нарядам. Старый профессор, не любивший ее, говорил, что ее шляпы безнравственны. Блеск золота на одном из ее передних зубов придавал особый эффект ее словам. — Он никогда мне этого не сообщал, — ответил старик с самой любезной улыбкой. — Вы увидите, она попробует женить его на себе, когда он приедет — шепнула фрау Шульц госпоже Бокар. Но фрейлейн Клинкгард рассмеялась по поводу ответа профессора. — Это жаль, потому что женатые мужчины, — про которых знаешь, что они женаты, — всегда более приятны. — И женщины также, — подхватила Попеа с довольной гримасой. — В холостяке, в общем, больше рыцарства, — заявила мисс Бунтер, которая всегда относилась серьезно к разговору. — Он действует в большем согласии со своими идеальными представлениями о женщинах. — Неужели Саул тоже очутился среди пророков? — с улыбкой спросила Екатерина, — а мисс Бунтер среди циников? — О, Боже! Надеюсь, что нет, — в тревоге оправдывалась мисс Бунтер. — Я этого не думала, но холостяки всегда более романтичны. Как вы находите, мисс Гревс? — Я не знаю, — смеясь, ответила Фелиция. — Мне нравятся все мужчины, если они любезны, и как будто безразлично, женаты они или нет. Быть может, вопрос решается не так, когда речь идет о совсем молодых мужчинах, — прибавила она в раздумье. — Но ведь очень молодые люди — это совсем другое дело. Например, все подпоручики в полку дяди: называть их холостяками было бы так же смешно, как меня старой девой. — А в каком возрасте женщина становится старой девой, мисс Гревс? Нетактичность фрау Шульц принимала размеры необычайные. На выручку дамам-девственницам поспешил профессор. — В Англии тогда когда происходит первое оглашение брака. Госпожа Бокар обратилась к мадам Попеа, чтобы та ей перевела ответ по-французски. Затем она бегло сообщила его всем. Тема была исчерпана и разговор больше не возвращался к вопросу о сравнительных достоинствах холостых и женатых мужчин; обед кончился, и мистер Четвинд поднялся и заковылял к себе, уведя с собой и Фелицию. Через час Екатерина тащилась по грязи длинной темной улицы в старой части города, которая ведет к городской ратуше. Она остановилась у грязных ворот большого полуразрушенного дома, вошла и спустилась по ступенькам в комнату в подвальном этаже, круглое окошечко которой находилось на одном уровне с землей. Очень старая женщина открыла ей дверь, когда она постучала, и встретила ее приветствием: „Ah, madame! Cest encore vous!" — и проводила ее с многочисленными выражениями радости. Это была бедная, довольно грязная комната, весьма темная, плохо убранная, загроможденная кухонной посудой и странными принадлежностями гардероба. На большой деревянной кровати лежал старик; лицо его трудно было разглядеть при слабом свете, который вдобавок закрывала грязная белая занавеска, спускавшаяся по веревке, прикрепленной к кровати. — Жан-Мари, — крикнула старуха, — вот пришла барыня почитать тебе. Не угодно ли барыне присесть? Дочь моя еще не пришла, так что комната еще не убрана. Старик поднялся на локте и, обращаясь к Екатерине, с гримасами проговорил: — Когда является барыня, хочется сказать, что ангел посетил нас. Старуха вновь рассыпалась в приветствиях. Со стороны барыни так хорошо было прийти. Жан-Мари только о ней и говорит. Он, действительно, прав, и она настоящий ангел. Екатерина уселась в почтенное деревянное кресло, которое для нее было придвинуто к печке, с благодарностью взяла у старухи подушку, снятую с кровати, чтобы ей удобнее можно было устроиться, и после нескольких минут болтовни раскрыла книгу, которую принесла с собой, и начала читать. Старик принял такое положение, что мог не сводить с нее глаз. Его старуха уселась на стул с прямой спинкой в ногах кровати и слушала с глубоким вниманием. Екатерина читала среди восторженного молчания, прерываемого только иногда восклицаниями „ah, la! la!", произносимыми шепотом, при которых ей с трудом удавалось подавлять улыбку. Тут она чувствовала себя счастливее. Лучшее свое я, самое нежное и ласковое, она показывала этой бедной, старой и немощной паре, которая, казалось, боготворила ее. Ее прельщал юмор положения, сочетавшийся с пафосом. Книга, которая целиком их захватила, был французский перевод Робинзона Крузо. III Заблудшая в снегу Была середина января. Фелиция стояла у окна салона и смотрела на снег, беспрерывно падавший на пустынную улицу. Ее угнетала мертвая тишина, царствовавшая кругом. Не слышно было даже треска веселого огня в комнате, которая отапливалась белой холодной изразцовой печью, стоявшей в углу. Дамы все разошлись по своим комнатам для обычного послеобеденного отдыха, и в доме все молчало. Она остановила взгляд на проезжавшей мимо извозчичьей карете, но и та двигалась беззвучно и безжизненно по снегу. Фелиция отчасти рада была бы, если бы извозчик щелкнул своим кнутом, хотя не менее Шопенгауера ненавидела эту любимую и дорогую для женевских извозчиков привычку. Но тот, забывшись на своем сиденье, не двигался, словно оцепенелый безмолвный призрак. Кругом только тишина, уныние и безлюдье. Дом, улица, весь мир казались необитаемыми. Рейн Четвинд приехал и уехал. На короткое время его сильный голос и веселое лицо оживили пансион. Он внес с собою здоровое моральное чувство, культуру, широкое знание света и мужественную силу и пульс этого общества, казалось, стал в это время биться сильнее. Несмотря на предупреждение старика, они все в молодом профессоре ожидали встретить бледный отпечаток отца, лишенный нежной прелести, которую дает преклонный возраст. Но вместо этого им был представлен белокурый тип англо-саксонской красоты — высокий, широкогрудый, со свежим цветом лица, открытым привлекательным лицом, голубыми глазами и прекрасными усами. На первый взгляд он казался принадлежащим к тем тысячам мужчин, которые занимаются греблей, крокетом и ведут безупречную, ничем не выделяющуюся жизнь. Однако, при более близком знакомстве можно было убедиться, что это был человек, умевший сочетать в себе мысль и активность ученого и атлета, интеллектуальный и утонченный дух с жизнерадостной практичностью. Он был мужчиной в специфически женском смысле. С его появлением в пансионе воцарилась та атмосфера, которая так необходима в жизни женщины, как на этом настаивала страстно и настойчиво миссис Степлтон. В каждой из обитательниц пансиона оживала женщина. Мадам Попеа подальше спрятала свой безобразный капот, украшенный дешевыми грязными кружевами, в котором, к великой досаде фрау Шульц, она иногда появлялась к завтраку, и своевременно приводила в порядок и завивала волосы вместо того, чтобы откладывать это на послеобеденное время. У фрау Шульц благородная вежливость заняла место брюзгливого эгоизма. Маленькая мисс Бунтер встряхнулась, подобно замерзшему воробью, ожившему в тепле, и весело щебетала в ответ своим канарейкам. Единственное трение, которое вызвало появление молодого ученого, возникло между мадам Бокар и фрейлейн Клинкгард: последняя весьма явно намекнула, что хотела бы поместиться рядом с ним за столом. Незначительная ссора произошла из-за отказа госпожи Бокар, и фрейлейн Клинкгард в течение суток после этого не вставала с постели. Было приятно и отрадно в салоне вновь встретиться с мужчиной. Исчезало чувство одиночества, которое свинцом ложилось на этих женщин в продолжение зимы. Притом это был мужчина, которого каждая поодиночке и все вместе могли открыто уважать. Он был чистосердечен и великодушен со всеми, обнаруживая в более молодой и привлекательной форме любезную очаровательность, которой отличался отец. Вместе с этим он значительно сблизился с ними и не казался им пребывающим в чуждой им интеллектуальной и моральной сфере. Не обошлось, кроме того, без нескольких празднеств. Старый мистер Четвинд в честь приезда сына устроил рождественский обед, который привлек на его сторону сердце фрау Шульц. Вместе с фрейлейн Клинкгард она потратила небольшой свой запас воодушевления на устройство елки, которая благодаря Рейну имела нечто большее, чем обычный succes destime. Он водил их в театр, устраивал катания на скейтинге в Вилльнёв на другой стороне озера. Несколько лозанских друзей его давали большой бал, и он сопровождал туда под покровительством своего отца Фелицию и Екатерину. Там оказались два его товарища по колледжу; через несколько дней они приехали в Женеву повидаться с ним; и вот снова веселый вечер в пансионе. Екатерина Степлтон также оживилась среди общего веселья, и глаза ее за это время потеряли оттенок усталости, который в моменты более мирного настроения делал лицо ее грустным; смех ее звучал искренно и мягко. Между ним и ею, очевидно, много было соприкосновения и много такого, чем один дополнял другого. Однажды он, улыбаясь, сказал ей: — Я окончательно прихожу к тому убеждению — которого сначала у меня не было — что вы самое непонятное женское существо, какое я встречал. — А я, — возразила она, — к тому что вы самое понятное мужское существо. — Не потому ли мы так хорошо чувствуем себя вместе? — Я именно это и хотела сказать, — ответила Екатерина с легкой улыбкой. Остальная часть их беседы долго хранилась в памяти Екатерины после его отъезда. Теперь он уехал, и жизнь в пансионе снова вошла в свою унылую однообразную колею. Рейн Четвинд был бы удивлен, если бы узнал, какую перемену произвел его отъезд. Общее угнетенное настроение разделялось, конечно, и Фелицией, которая, подобно Екатерине, хранила в памяти те яркие моменты, когда казалось, что солнце сияло исключительно для нее. Она с грустью думала о них сейчас, стоя у окна и следя за падавшими с серого неба хлопьями снега. Голос позади нее заставил ее вздрогнуть, хотя слова как будто раздавались с далекого расстояния. Это был старик Четвинд. Ему несколько нездоровилось последние два дня, и он не мог выходить. Плохо себя чувствуя, он забрел в салон. — Занесены снегом? — спросил он, став рядом с девушкой. — Да, — ответила она, слегка вздохнув. Я думаю, что так. Да. Я начинала сомневаться, попаду ли я снова благополучно домой, и была почти готова заплакать. — Вам, моя милая, не следует отдаваться дурному настроению, — заметил он с улыбкой. — Это вы должны предоставить старикам. Их сердце иногда теряется среди снегов, и когда они начинают замечать, что постепенно оно от холода каменеет и замерзает им простительно приходить в отчаяние. — Что мешает испытывать то же самое юным сердцам? — Их молодая горячая кровь. — Это сохраняет им тепло, но не может предохранить от возможности заблудиться, — доказывала Фелиция. — Ну, какое это может иметь значение, если вы и собьетесь несколько с дороги, когда ноги ваши крепки, а кровь бурно переливается по телу? — сказал он весело. — Но ведь юное сердце может заблудиться, — настаивала Фелиция. — Я не хочу с вами препираться в логике милая барышня. Я хочу внушить вам, что молодость — чудесная вещь и сама по себе составляет счастье. По-видимому, есть что-то соблазнительное в стремлении просветить того, кто не хочет просветиться. Увы! Как прекрасно было бы снова очутиться в 33-х летнем возрасте! — Тридцать три года! Ну ведь это уже старость. Он посмотрел на нее со смешанным чувством грусти и радости, наклонив голову в одну сторону. — Для вас я думаю, это так. Я забыл об этом. Для меня это полный расцвет жизни мужчины, когда весь мир у его ног. Позже он начинает замечать, что мир ему доходит до плеч. Но в тридцать три года… Я думал о Рейне. Это его возраст. — Получили вы от него письмо? — спросила Фелиция после продолжительной паузы. — О, да. Он никогда не оставляет меня долго без вестей о себе. Нас ведь только двое. — Вы, видно, очень привязаны друг к другу, — заметила Фелиция. — Я горжусь своим сыном, моя милая, а он настолько глуп, что гордится своим бедным старым папашей. Голос его вдруг стал очень мягким, и он заговорил с простодушием, свойственным старикам. Глаза его устремились вдаль, а блеск их затуманился удивительной дымкой нежности. Фелиция была тронута и почувствовала сильное влечение к нему. Образ ученого с глубокими знаниями заменился представлением о старике, опирающемся на сильную руку своего сына. И мужественная сила сына росла по мере того как исчезала она у отца. — Немного найдется людей, — продолжал он задумчиво, — которые пожертвовали бы своими рождественскими каникулами и протащились бы весь этот путь исключительно затем, чтобы повидаться с таким старым немощным существом, как я. Фелиция выглянула в окно, но снег уже перестал. — Его отсутствие должно быть для вас весьма чувствительно. — Да, постоянно. В Оксфорде мы много времени проводим вместе. Из своего дня он, по крайней мере несколько минут уделяет мне всегда. — Как это хорошо с его стороны! А для вас это, вероятно, чудесно. — Великое счастье… да, великое счастье! И он, стоя рядом с Фелицией, с заложенными за спину руками, выглянул в окно и также ничего не увидал. Чары задумчивости веяли над обоими и невольно сближали их. — Такое нежное сердце, — ронял слова старик. Так необычайно чуток. — О как будто способен понять всякого. — Да, это манера Рейна… он заглядывает дальше внешности. С тех пор как он уехал, мне очень грустно. — Да, — подтвердила Фелиция нежно. — И я постоянно жажду его. — Как и я! — вырвалось у Фелиции. Тон ее внезапно заставил очнуться старика. Его глаза засветились мыслью, как темный театр сразу заливается светом. Девушка встретила их, отступила на шаг перед их блеском и съежилась, как будто свет исследователя обнажил ее душу. Она едва ли сознавала то, что сказано. Трепетное мгновение. Нельзя ли поправить промах? Она выдержала отчаянную борьбу. Если бы не появились слезы победа осталась бы за ней. Но они хлынули потоком и она резко отвернула голову, сгорая от стыда. Старик положил свою тонкую руку на ее плечо и наклонился, чтобы заглянуть ей в лицо. — Моя милая девочка… мое бедное дитя! — произнес он ласково, гладя ее по плечу. Как она не сжималась, она все же чувствовала нежность его прикосновения. Отстраниться от него — значило бы оттолкнуть его. Но это прикосновение усиливало ее волнение. Она не в состоянии была говорить и только плакала, ясно сознавая, что каждая секунда молчания и каждая слеза являются источниками, из которых все более и более просачивается ее тайна. — Рейн знает? — шепотом спросил старик. Гут она быстро обернулась, ее темные глаза сверкнули и она обрела дар речи. — Он знает? Что он знает? О, вы ни за что не должны говорить ему… никогда, никогда, никогда! Он подумает… а для меня это было бы невыносимо, хотя мы больше не увидимся. И, пожалуйста, мистер Четвинд, не думайте, что я что-то сказала вам… я этого не говорила. Конечно, я чувствую его отсутствие… как и всякий другой. Фелиция понемногу подвигалась к двери, желая скрыться. Старик следовал рядом с ней. — Простите меня, дорогая, — заявил он, и улыбка скользнула по его губам. — Я был нескромен и сделал неверное замечание. Рейн такой славный, что мы все чувствуем его отсутствие… одинаково. Она взглянула на него. Улыбка бледно отразилась в ее глазах. Через минуту она была на лестнице, мчась к себе в комнату, чтобы успокоиться. Старик, предоставленный самому себе, раскрыл дверцу печки, пододвинул стул и протянул свои руки к огню. — Луи Четвинд, — сказал он самому себе — ты ничто иное, как старый дурак. Этот инцидент никогда ими больше не упоминался, но когда они после этого встречались, то всегда казалось, что они о нем думают. Вначале Фелиция робела, чувствовала, что краска заливает ее лицо, когда лучистые глаза старика устремляются на нее. Но ее невольное признание пробудило великую нежность в его сердце. Как бы там ни было, он всегда с грустью думал о возможности для Рейна жениться, хотя неоднократно уговаривал его это сделать. До сих пор он занимал первое место — или думал, занимает его что в данном случае одно и то же — среди привязанностей Рейна, и он не мог уступить этого места без боли. Да и не встречал он женщины, которая достойна бы была Рейна; в этом не было сомнения. Если бы он мог только подобрать для него равную ему жену, уступить это место было бы не так тяжело. Но Рейн будет сам выбирать. Это делают даже самые нежные сыновья… один из предрассудков, вытекающих из самого представления о подобных делах. Теперь признание Фелиции и его собственное отношение к ней внушили ему удачное решение этого щекотливого вопроса. Почему бы Рейну не жениться на Фелиции? Он пытался выбросить из головы эти мысли, когда рассудок ученого говорил ему, что следует заняться разбором обвинительного приговора Кальвина против Сервета и перебрать ученые сочинения Безы. Но он успокаивал себя тем, что занят философским исследованием. Он раскладывал его на ряд силлогизмов. Молодые девушки не влюбляются в мужчину, если он не дает им для этого достаточного основания. Фелиция влюблена в Рейна. Следовательно, он дал для этого достаточное основание. Далее честный человек не дает подобных оснований девушке, если не любит ее. Рейн честный человек. Следовательно, он ее любит. А это было весьма утешительно; и не будь у него тревожной неуверенности в правильности его первой посылки, он уже не раз писал бы об этом Рейну. Невзирая, однако, на ложность этой посылки, он продолжал плести свою стариковскую романическую ткань, воображая Фелицию замужем за Рейном, и с великой радостью уступал ей свое первое место. Дело в том, что он хотел занимать второе место в сердцах обоих, что в согласии с простой арифметикой равносильно первому месту в сердце одного. И когда он все это окончательно скомбинировал в своем уме, он отверг ту мысль, которая предварительно мелькала у него в голове, и открыто выражал полное удовольствие по поводу своего такта и проницательности. Таким образом, расположение, которое он питал к Фелиции, развилось у него в более нежное чувство, присутствие которого она не могла не заметить, хотя и оставалась в полном неведении о его источнике. Она выдерживала сильную борьбу с собой в последнее время. Если бы она могла надеяться когда-нибудь вновь встретиться с ним, страшная радость, удивительное смешение стыда и головокружительной надежды заставляли бы трепетать ее сердце. Но так как он навсегда исчез с ее пути, ее здоровый смысл, придя на помощь чувству стыда, старался сокрушить ее пустые фантазии. Их, однако, не легко было убить, особенно с тех пор, как она заметила, что между нею и отцом Рейна с каждым днем все крепнет дружба. Она с нетерпением ждала дня своего освобождения, когда ей можно будет поехать на Бермудские острова к своим дяде и тетке. IV Где ручей впадает в реку — Хотите прогуляться, мисс Гревс. Такое чудесное утро, — сказала фрау Шульц. Фелиция собиралась продолжать обучение кройке под руководством миссис Степлтон, но довольно охотно согласилась. Она считала своей обязанностью быть любезной с фрау Шульц; тем не менее та все время оставалась для нее особенно антипатичной. Хотя она все еще морщилась от намеков госпожи Попеа и несколько свободных взглядов на жизнь фрейлейн Клинкгард, все же удавалось в каждой из них подметить нечто привлекательное. Но красное обветренное лицо фрау Шульц, ее грубые манеры и презрительная речь были ей противны. Она, однако, мило улыбалась, когда, сойдя вниз в мехом отделанных жакете, шляпе и муфте, встретила в сенях рядом с салоном фрау Шульц. — Вам это будет полезно. Вы слишком много времени проводите дома, — заявила поучительным тоном последняя. Погода казалась чудной, когда любовались на солнечный свет из окна теплой комнаты, но на улице дул холодный ветер и резал лицо словно миллионом бритв. Фелиция с легким криком спрятала руки в муфте, как только они вышли из дому. — О! Этот ужасный ветер! — Это пустяки, — заявила ее спутница, гордившаяся нечувствительностью своей кожи. — Вы англичанки готовы всем пожертвовать ради цвета лица. Если кожа и потрескается, вы можете помазать ее кольдкремом. Зато вы, по крайней мере, сделаете моцион. На фрау Шульц был жакет из поддельного меха, убранная крепом новая шляпа с широкими лентами, завязанными под подбородком, и толстые серые перчатки. Фелиция с весьма простительным злорадством спрашивала себя, как сильно у той должна потрескаться кожа, чтобы она почувствовала это неудобство. — Я нисколько не беспокоюсь за свой цвет лица, — храбро возразила она, решившись для поддержания чести своих соотечественниц не отступить ни перед какой погодой. — Мне приходилось переносить более суровую погоду, чем эту, в Англии. — Ах, ваша Англия! Это поразительная страна, — заметила фрау Шульц. Они прошлись вдоль Английского парка, пересекли мост и по набережной Мон-Блан направились к курзалу. Фрау Шульц, по-видимому, была в желчном настроении. Фелиция стала даже радоваться ветру, мешавшему разговору. Но она не приняла во внимание голосовых средств фрау Шульц. Как только та при помощи отрывочных замечаний определила необходимую высоту голоса, она перестала считаться с ветром и все время пронзительно говорила. — Я предложила вам прогуляться, потому что хотела поговорить с вами. „Возможно, что она предпочитает беседовать во время бури", — подумала Фелиция с комическим отчаянием, но ограничилась только восклицанием: — Правда? — Да. Вы так юны и неопытны, что я подумала, мой долг прийти вам на помощь. Госпожа Бокар слишком занята. Я мать. Я прекрасно воспитала свою Лотхен, и она в прошлом году вышла замуж. Я, без сомнения, единственная в пансионе, знающая, что подобает для молодой девушки и что нет. Фелиция с некоторым изумлением посмотрела на нее из-под придавленных ветром полей шляпы. — Я уверена, что со мною все благополучно. — А, вы так думаете. Но вы ошибаетесь. Вы не можете возиться со скипидаром, не пропитавшись его запахом. Английский язык фрау Шульц по временам бывал не очень удачен. — Я, право, совершенно не понимаю вас фрау Шульц. — Буду выражаться яснее. Вы очень подружились с миссис Степлтон. Она и есть скипидар. Фелиция сразу остановилась; в глазах ее от ветра и негодования показались слезы. — Если вы позволяете себе подобным образом отзываться о моих друзьях, я пойду домой, фрау Шульц. — Я не слышу — заметила та, стараясь подвинуться к ней поближе. Фелиция повторила свое замечание и с некоторым раздражением топнула ногой. — Ах! — крикнула фрау Шульц нетерпеливо. — Я говорю с вами лишь из материнской доброжелательности, для вашей же пользы, а вы сердитесь. Это невежливо, тем более, что я много старше вас. Я повторяю, что миссис Степлтон дурная женщина. Если вам не угодно гулять со мною, я буду гулять одна. Но я выполнила свой долг. Вы намерены остаться тут, мисс Гревс, или пойдете дальше? Фелиция, несмотря на свое страшное возмущение тоном фрау Шульц, с минуту стояла в нерешительности. Слишком много приходилось ей наблюдать в пансионе грязных стычек, после которых дамы друг с другом не разговаривали в течение недели, и она питала настоящий ужас перед перспективой запутаться в одну из подобных историй. До сих пор это ее миновало. Она поэтому сдержала свой гневный порыв. — Я с удовольствием пойду дальше, фрау Шульц, если вы прекратите этот разговор, — сказала она. — Ach so! — загадочно воскликнула та, и они продолжали свою прогулку. Но разговор их после этого потерял свой интимный характер. У курзала они повернули и пошли обратно тем же путем. На набережной Мон-Блан, где пароходы отдыхали на своих причалах, фрау Шульц остановилась полюбоваться видом. Предметы сохранили свою весеннюю свежесть и отчетливо выделялись в колеблемом ветром воздухе. Лиственницы на острове Руссо покрылись зеленью, как и группы лип в Английском парке, по другую сторону моста. Над белыми, скрывавшимися за деревьями лавками и кафе Большой набережной выступал ясно видневшийся старый город вокруг мрачного собора, а дальше, в значительном от них расстоянии, возвышалась вершина Мон-Блана, блестевшая на фоне синего неба замороженным серебром. При виде этого фрау Шульц испустила продолжительный и глубокий вздох. — Vunderschön! Она сама не понадеялась на свою английскую речь. Она посмотрела на Фелицию ожидая ответного выражения восторга. Но Фелиция сердилась и не могла не почувствовать некоторой досады против Мон-Блана за то, что он вызвал приятные ощущения у фрау Шульц. Однако она вежливо согласилась, что все это очень красиво. — Как мало души у вас, англичанок! — заметила фрау Шульц, когда они пошли дальше. — Я полагаю, что дело тут в том, что мы не сентиментальны, — возразила Фелиция. — Я никогда не могла в точности понять, что разумеете вы под словом сентиментальный, которого вы все так боитесь. — Это значит — при незначительных переживаниях держать себя так, как это допустимо только при глубоком чувстве. — Так что я, по-вашему, сентиментальна, потому что восторгаюсь роскошной природой? — Я этого не говорила, фрау Шульц. — Но так думали. У вас у всех такая манера. Хорошо только то, на что вы кладете вашу печать. Эта прогулка решительно была не из приятных. Фрау Шульц повела речь об узости англичан и распространилась о ней, не взирая на ветер. Фелиции хотелось уже быть дома. Пытаясь дать разговору более спокойный оборот, она воспользовалась затишьем и спросила у фрау Шульц о дочери. Остроумный замысел удался. Повествование о детских годах Лотхен заняло все время, пока они не дошли до улицы, на которой жили. Фелиция не знала, возненавидеть ли Лотхен за то, что та была такой образцовой, или пожалеть ее за то, что у нее была такая мать. В конце концов она решилась на смелое замечание. — Я не думаю, чтобы благодаря вам у фрейлейн Шульц часто была возможность в чем-либо поступать не правильно. — Я ее мать, — с достоинством возразила фрау Шульц, — а в Германии молодые девушки слушаются своих матерей и уважают матерей других молодых девушек. Если бы я немецкой девушке сказала то, что говорила вам сегодня утром, она была бы мне благодарна. — Мне очень жаль, фрау Шульц, но я не люблю, когда в моем присутствии дурно отзываются о моих друзьях. — Я хотела избавить вас от таких друзей. Я повторяю, миссис Степлтон такая особа, что в ее обществе я не позволила бы бывать своей невинной дочери. Фелиция вспыхнула. Они находились на расстоянии нескольких шагов от пансиона. — Вы ничего дурного не знаете о миссис Степлтон. По-моему это очень нехорошо с вашей стороны. — Так спросите ее, где ее муж. — Она вдова. Фрау Шульц посмотрела на Фелицию и разразилась язвительным смехом. От возмущения девушка вся задрожала, как будто наступила на электрического угря. Она оставила фрау Шульц внизу у лестницы, а сама побежала наверх, содрогаясь от гнева и отвращения. Шесть месяцев тому назад она едва ли поняла бы инсинуации фрау Шульц. Теперь она их уразумела. Ее умственный горизонт значительно расширился со времени ее жизни в пансионе. Менее изысканная натура могла бы в известном смысле огрубеть от такого опыта, но у нее осведомленность только обострила ее антипатию ко всему этому. Она уже больше не недоумевала и не страшилась, но питала отвращение… по временам возмущалась. Казалось, что она никогда не выберется из этого зараженного места. Даже Екатерина, общества которой со времени их более тесного сближения она искала все больше и больше и к которой она ходила за утешением и свежим воздухом, когда последний казался спертым от нечистоплотных разговоров и взаимных пререканий… даже Екатерина оказывалась теперь загрязненной этой вульгарной надменной женщиной, — загрязненной чем-то таким, что в глазах девушки было не лучше проказы. Она этому не верила. В других случаях она сама видела, как фрау Шульц изобличали во лжи. Но этот намек наложил как будто свой грязный отпечаток на их дружбу. Она почувствовала облегчение, когда вошла в комнату Екатерины и увидала спокойное нежное лицо, которое приветливо взглянуло на нее, поднявшись от рукоделья. Комната Екатерины к тому же всегда приводила ее в хорошее настроение. Подобно самой Екатерине, она отличалась от всех остальных. У госпожи Попеа, например, посетителя поражало обилие грязных пеньюаров; у мисс Бунтер все было чопорно, как будто в тон натянутой проволоки клеток с канарейками. Но в этом светлом крошечном убежище, где все принадлежности спальни скрывались за занавеской, мило уставленном роялем, легкими удобными стульями и коврами, чувствовалась комната благородной женщины, до известной степени отражавшая очарование своей хозяйки. Когда гонг позвонил к завтраку, Фелиция была весела и довольна, и вошла в столовую, обняв одной рукой за талию Екатерину и бросив возмущенный взор на фрау Шульц. Дни протекали безмятежно. Единственным событием было возвращение старого мистера Четвинда после месячного отдыха в Италии, когда весь пансион объединился, чтобы выразить ему свое уважение и приветствовать его. В день его приезда Фелиция поставила в его комнату пару туфель собственноручного изделия, которые привели в такой восторг старика, что он вечером спустился в салон, чтобы выставить их на всеобщий осмотр и восхищение. Больше никто не приезжал и не уезжал в течение всей весны. Все с нетерпением ожидали лета и новых лиц. Их ожидание напоминало стремление куколки превратиться в бабочку. Фелиция разделяла общее настроение. Она не забыла Рейна, хотя постепенно он превратился в интересное воспоминание. Но она была убеждена, горячо убеждена, как никогда, что полюбить другого мужчину она никогда не будет в состоянии. В одно майское утро мысли ее приняли совершенно другое направление. Из-за какой-то причины чисто домашнего характера завтрак был сервирован раньше обычного, и английская почта пришла во время еды. Мистер Четвинд бросил взгляд на конверты, выбрал один и учтиво спросил у Екатерины и Фелиции позволения раскрыть его. Когда он прочитал, глаза его заблестели. — Я получил приятное известие, — сияя, заявил он, отложив письмо и обращаясь к госпоже Бокар, сидевшей на другом конце стола. — Мой сын приезжает сюда на первую часть больших каникул. Все хором выразили свое удовольствие. Языки заработали. Мадам Попеа и фрау Шульц говорили одновременно и не в тон. Госпожа Бокар бегло выразила мистеру Четвинду свое удовольствие по поводу приезда его сына. Но для ушей Фелиции это было не более, чем отдаленное жужжание. Сообщение сыграло как бы роль электрического тока, в мгновение оживившего увядшую любовь. Сердце ее сделало большой скачок и все поплыло перед ее глазами, заставив ее на минуту закрыть их. Она раскрыла их и ей бросилось в глаза… лицо Екатерины, которое побелело, как бумага, и ее глаза, устремленные на нее почти с выражением ужаса. Обмен взглядами раскрыл каждой из них секреты другой. Произошло это так внезапно, что только они обе это заметили. Екатерина мгновенно овладела собой, и краска вновь появилась на ее лице. Она с улыбкой обратилась к старому профессору. — Будет очень приятно снова повидать мистера Четвинда. Фелиция позавидовала ей. Она не могла бы положиться на свой голос, даже если бы дело шло о жизни. Когда они встали, профессор предложил ей пойти с ним на балкон, который тянулся вдоль окон столовой и салона. — Что, это не радостная весть? Она опустила голову и, запинаясь, выдавила из себя: — Да. — Разве вам не доставит удовольствия вновь повидать Рейна. — Вы знаете… что могу я вам сказать? — Мое милое дитя, — сказал он, взяв ее руку, опиравшуюся на железную балюстраду, в свою, — вы не знаете, чего ради Рейн приезжает сюда? Фелиция покачала головой. — О, я не смею этого думать… нам не следует говорить об этом. Я не рассчитываю, что в силах буду встретиться с ним. — Не могу ли я помочь вам? — нежно спросил профессор. — Старику вы можете рассказать, не стесняясь то, что вам трудно было бы сказать молодому. Я к вам очень привязался, мое дитя. Расстаться с вами было бы слишком больно. И чтобы дело до этого не дошло, стало одним из заветнейших моих желаний. — Ах, вы добры… дорогой, и добры, и великодушны, — возразила девушка, — но… — Ну, может быть, вы в состоянии расшифровать некоторую загадочность письма Рейна! Она быстро на него взглянула. Впервые луч надежды осветил ее лицо. — Можете вы это разъяснить? — спросил он, вынув письмо из кармана и положив его так, что они оба могли его читать, наклонившись над балконом. Он указал на следующие строки: „Я приезжаю не только ради тебя, но и ради себя. Сообщаю тебе сие для того, чтобы ты не заблуждался и не думал, что ты единственный магнит, притягивающий в Женеву твоего любящего Рейна". — Вот! — сказал старик, поспешно спрятав письмо. — Возможно, что мне не следовало показывать его вам. Но Рейн попусту никогда не говорит, и я позволил себе подумать, что мисс Фелиция Гревс тот магнит, о котором идет речь. Прощайте, моя милая. Полагаю, что на сегодня я был уже достаточно нескромен. Она с некоторой нежностью пожала его руку, и когда он ушел, еще долго оставалась на балконе, погруженная в свои тревожные думы. Кто был магнит… она или Екатерина? Она старалась не думать об этом, занять себя чем-нибудь. С этой целью она предприняла долгую прогулку с маленькой мисс Бунтер, которая уже несколько дней находилась в дурном настроении. Она пыталась развеселить ее. Но мисс Бунтер все плотнее куталась в свою мантию уныния и изливала перед Фелицией историю своего обручения с человеком из Бирмы. — Наш брак отложен еще на один год, — рассказывала она. — Я думала, что моим ожиданиям наступает конец. Но у него все еще не хватает средств на это, а вы представления не имеете, как дорога там жизнь. — О! Я этого не думала, — произнесла Фелиция. — Моя дорогая! — заявила мисс Бунтер, выпрямивши в знак упрека свои худенькие плечи. — Так говорит мистер Дотерель, а он там живет пятнадцать лет. — Это удивительно, что вы сохранили свои чувства друг к другу в течение стольких лет. — Вы находите? О, нет! — возразила мисс Бунтер, убедительно качая головой. — Когда действительно любят, это остается навсегда. Но, — прибавила она со вздохом, — обручение тянется слишком долго. Таким образом, Фелиция рассталась с мисс Бунтер, находясь в более угнетенном состоянии, чем до этого. Она надеялась выбраться из-под власти этих мыслей, и вместо этого вошла в более тесное общение с ними. В эту ночь она не могла заснуть. Многое тревожило ее, заставляя пылать ее щеки в темноте… В ней внезапно вспыхивали ощущения, против которых всегда возмущалась ее юная девическая гордость; стыд от сознания, что второй раз разоблачена ее тайна; надежда, доставленная письмом Рейна, цепляться за которую казалось то удовольствием, то унижением; обнаружение любви Екатерины. Она зарылась лицом в подушку, пытаясь скрыть от себя свое самоунижение. Так поступают обыкновенно многие женщины, когда внезапно в них пробуждается их половая зрелость, с ее думами и печалями, а они, не зная этого продолжают смотреть на все девическими глазами. V Затруднение Рейна Четвинда — Так вы не хотите присоединиться к нам? — спросил помощник декана. — Не могу дать окончательного ответа, — возразил Рейн Четвинд, потирая свою пенковую трубку о рукав сюртука. — Это в ваших же интересах, — уговаривал тот. — Мы можем согласовать наши планы с вашими, если вы нам вовремя дадите знать. Оставьте свободными для сей надобности пару недель в июле или августе, и мы тогда устроимся на славу. Видите ли, мы должны знать даты наперед из-за гидов. — Совершенно верно, — согласился Рейн: — и это очень мило с вашей стороны, Роджерс. Я однако не могу связывать себя. Я не могу в точности сказать, сколько мне придется оставаться в Швейцарии. Кроме того я обещал профессору поехать с ним куда-нибудь, если ему надоест Женева. Нет, устраивайтесь, друзья, сами, не считаясь со мною. Укажите мне, где в какое время вы будете, и я весьма вероятно попаду к вам и приму участие в ваших похождениях. Роджерс больше не настаивал. Четвинд не был человеком настроений и, без сомнения, имел серьезные основания не связывать себя определенными обещаниями. Но Рейн счел нужным оправдываться. Он встал и подошел к открытому окну. — Не считайте меня противным животным. Роджерс рассмеялся, подошел и оперся на подоконник рядом с ним. — Никто не может быть противен в подобный день. Окно выходило в сад колледжа. Лужайка была залита солнечным светом за исключением теневых пятен от двух цветущих каштанов. Свежие голоса девушек раздавались в спокойном воздухе; слабые звуки рояля слышались из квартир серой громады, равнодушно высившейся в тени с левой стороны. Оба они долго стояли молча рядом — Рейн, опираясь на локоть и выпуская большие клубы дыма, которые кольцами лениво расходились в тихом воздухе, Роджерс — с заложенными назад руками. — Нас можно признать счастливыми, — заметил последний задумчиво. — Наша жизнь… — Да, напоминает иногда счастливую мертвую страну, — прервал Рейн, — или напоминала бы, если бы не мешали. — Я этого не вижу, откликнулся другой. — Свободная жизнь ученого не похожа на смерть… Прелесть ее в полном слиянии монастырского уединения с чем-то идиллическим. Здесь, например, — и он махнул тонкой рукой: — Арден без его неудобств. — Боюсь, что я не способен так отдаваться созерцанию, как вы, — заметил Рейн с улыбкой, — и идиллическое всегда поражает меня какой-то пустотой. Я никогда не укладывался под дерево с тем, чтобы читать Теокрита. Я предпочитаю читать Рабле у камина. — По-моему, Четвинд, вы неблагодарны. Где, кроме Оксфорда и пожалуй, Кембриджа, будет к вашим услугам такая обстановка? И не одна обстановка, а тонкий дух ее? Она мне кажется насыщенной мыслью. Мы так привыкли к ней, что недостаточно ценим окружающие нас превосходные условия для развития всего того, что есть духовного в нас — в стороне от „суетных путей людей". — Если хотите знать мое мнение, то „суетные пути людей" гораздо лучше для нас, — возразил Рейн. — Я разумею настоящих людей, а не искусственных, — прибавил он с улыбкой и некоторой тщеславной мыслью. — Да, но без этого тихого убежища — этих серых стен, холодных монастырей, мирной прелести комнат, подобно этой, глядящей в великолепные безмятежные сады. — Не знаю, — сказал Рейн. — Несмотря на любовь свою к Оксфорду, я по временам дышу более свободно вне его. Во всем этом слишком много показной интеллектуальности. Если вы знаете, что вам придется провести всю жизнь здесь, вы быстро начинаете смотреть на себя, как на представителя высшей, новейшей культуры, сосредоточенной в колледже… Многих это погубило. — Но, дорогой Четвинд, — запротестовал Роджерс, — существует разница между любовью прохаживаться по уединенным садам знания и интеллектуальным чванством. — Несомненно. Но не всякий способен добросовестно там прохаживаться. Опасность заключается в том, что вы наталкиваетесь тут на другого, который делает то же самое. Тогда вы соединяетесь и сообща начинаете говорить о том, как это великолепно, приглашаете третьего, могущего разделять эти чувства, и продолжаете любоваться собою, как высшими существами, одаренными умозрительными способностями. В конце концов, следуя современному инстинкту, вы превращаетесь в акционерную компанию „прохаживающихся по садам знания", что уже является проклятием. — Швейцария принесет вам пользу, Четвинд, — заметил поспешно Роджерс. — Особенно сейчас, когда ум ваш так расстроен, что вы готовы ложно истолковывать Мильтона. Рейн рассмеялся, лениво, по привычке крупных людей, потянулся и вновь с руками в карманах уставился в окно. — Мне все равно. Я готов всякого неверно истолковать — даже вас. На время я пресытился Оксфордом. У меня, видите, было очень много срочной работы с января. Она отняла у меня даже чуть ли не все пасхальные каникулы. Я нахожу, что вы правы. Мне нужна перемена. — Горный воздух был бы вам полезнее, чем душный город. — О, слава Богу! — рассмеялся Рейн, выпячивая свою широкую грудь. — Я достаточно здоров. Вы видно не хотели сказать, что я побледнел от чрезмерной работы? — Нет, — согласился Роджерс, сопоставляя свое тщедушное тело с крупной фигурой товарища. — У вас телосложение, как у быка. Но ваши легкие дышали бы более чистым воздухом, а ум лучше отдохнул. — Возможно, конечно, что вы и правы, — сказал Рейн. — Во всяком случае, если в Женеве мне будет слишком жарко, я могу присоединиться к вам, забраться на вершину Юнгфрау, приложить снег к голове и остыть. Роджерс, несмотря на свою склонность к уединению, был светским человеком, и в словах Рейна почуял метафору. Он окинул его проницательным взглядом сквозь пенсне. Рейн при этом расхохотался и взял его за локоть. — Слушайте, собирались вы появиться на пикнике в парке? — Да. — Ну, в таком случае пора. Идемте. По дороге они поговорили о масонском бале, об успехах на курсах, о предполагавшемся состязании в крикет и тому подобных предметах, столь близких профессорскому сердцу в летнее время. Первое лицо, которое бросилось в глаза Рейну в парке, была его кузина, миссис Монтейс. Она ловко освободилась от двух сопровождавших ее прелестных племянниц, препоручив их проходившим мимо кандидатам на ученую степень, и стала прогуливаться вместе с ним по лужайке. Это была маленькая хорошенькая женщина, на два или три года старше его. Давно еще она пришла к заключению, что Рейн и она рождены друг для друга и стремилась быть в курсе всех тайн его души. Пока она удовлетворялась его инициативой, все шло хорошо; но однажды она насильно раскрыла тщательно запертый уголок его души, и отскочила с полным скорби изумлением. Тогда она решила, что плохо поняла намерения Творца, и вышла сразу замуж за доктора Монтейса, тайны души которого были так же тщательно занумерованы и записаны, как гранки его незаконченного словаря к Гомеру. Но она навсегда сохранила определенный интерес к благополучию Рейна, а он не прочь был в шутливой добродушной форме его поддерживать. — Итак, вы уезжаете в Швейцарию, — сказала она. — Что намерены вы там делать, если не считать свидания с дядей Луи? — Отдыхать, — ответил он. — Жить в пансионе и отдыхать. — Вы найдете это мало интересным. Долго ли намерены вы там пробыть? — Возможно, большую часть каникул. Миссис Монтейс раскрыла в изумлении глаза и перестала вертеть зонтиком. — Мой милый Рейн! В Женеве? — Моя милая Нора, я, право, не вижу тут ничего изумительного. Я недавно по этому же поводу говорил с Роджерсом. Почему бы мне не жить в Женеве? Что можете вы возразить против этого? — Если вы будете говорить со мной в таком тоне, вы заставите других подумать, что объясняетесь мне в безнадежной любви. — Оставьте их, — сказал Рейн, — они окажутся не глупее меня. — Что хотите вы этим сказать? — О, не беспокойтесь. Я не собираюсь объясняться в любви. Я спрашиваю себя, не поднимете ли вы меня на смех, если я вам нечто расскажу. — Это будет зависеть от того, насколько рассказ окажется комичен. — Как кто на это посмотрит, — возразил он с улыбкой. — Пусть так… Прежде всего позвольте осведомиться, в качестве кого мне приходится выслушивать это признание? — В качестве руководителя, философа и друга, — заметил он. — Переберемся в более уединенное место. Они подыскали скамейку в укромном углу под деревом и сели. Миссис Монтейс коснулась своими затянутыми в перчатку пальцами его руки. — Пожалуй, излишне говорить, что это касается женщины? — Почему вы подумали, что дело идет о женщине? — Мой милый мальчик, вы не потащили бы меня в это заброшенное дикое место, если бы речь шла о мужчине! Конечно, тут замешана женщина. У вас это ясно написано на лице. Верно? — Если вы настроены иронически, я не стану вам говорить. — О, Рейн! Она придвинулась несколько ближе к нему и оправила платье. Когда женщина, сидя рядом с мужчиной, оправляет платье, это вызывает у него доверчивое отношение. — Нора, — обратился он к ней, — когда мужчина не знает, влюблен он или нет, как ему лучше всего поступить? — Лучше всего решить, что нет. Несколько хуже — попробовать убедиться в этом. — В таком случае, я собираюсь сделать последнее. Я еду в Женеву, чтобы убедиться в этом. — А давно ли вы находитесь в таком состоянии? — С января. — Почему вы мне до сих пор не говорили? — Потому что не говорил этого и самому себе. Теперь я убедился в этом; несколько месяцев тому назад я неудачно сорвал лепестки маргаритки, и это развлечение мне повредило. Бедный старик полагает, что я еду исключительно ради него, а я чувствую себя совсем сбитым с толку, хотя конечно… хорошо… — Большинство из вас бывает в таком состоянии. — То есть? — Сбитыми с толку, — мило отозвалась она. — А теперь скажите по совести, неужели вы не знаете влюблены вы или нет. — Нет. — А вы не прочь влюбиться? — Совершенно не знаю этого. Это самая неприятная сторона всей истории. — О, я понимаю! В таком случае вопрос идет о привлекательности самой дамы. О, Рейн, мне знакомы эти пансионы. Надеюсь, это не польская графиня с двумя пуделями и некоторым прошлым? Расскажите мне какова она? — Но если говорить правду, — возразил он, как-то странно комически мигая глазами и умоляюще улыбаясь, — это невозможно. — Почему? — Потому что их две, а не одна. — Две чего? — Две особы. — И вы не знаете, в которую вам влюбиться? Рейн кивнул головой, со скучающим видом протягивая руки вдоль спинки скамейки. Миссис Монтейс несколько минут смотрела на него молча, затем залилась смехом. — Это восхитительно! Умри или победи как воин у Анакреона! — Не цитируйте, Нора, — заметил Рейн. — Это одна из ваших дурных привычек. Вы достаточно потрудились над заучиванием первых строчек из произведений Горация, но в Анакреоне вы ничего не смыслите. — Неправда! — крикнула она, повернувшись резко в его сторону и защищаясь. — Джошуа исправлял корректурные листы своей работы в течение нашего медового месяца. Я заставляла его переводить их мне — это было средство внушить ему любовь. Вот я готова повторить вам этот стих. О, мой милый Рейн это право, восхитительно! Вы единственный в мире. — Итак, ваш приговор гласит что я чрезвычайно смешон? — Боюсь, что ваша история представляется мне именно в таком свете. — Благодарю, — заявил Рейн невозмутимо. — Это я и хотел узнать. Я несколько шутил, но в моем признании имеется зерно правды. Вы подтверждаете мое собственное о себе мнение… я чрезвычайно смешон. Я люблю ясно смотреть на вещи. Так нелепо чувствовать себя в неопределенном настроении… я этого терпеть не могу. — Разве? — заметила миссис Монтейс. — Как это не похоже на женщину. Ей больше всего нравится такое именно состояние. Вернув ее к покинутым обязанностям, Рейн остался еще на некоторое время, чтобы обменяться с гуляющей публикой приветствиями, а затем побрел обратно в свой колледж. Он поднимался на лестницу с улыбкой на губах при воспоминании о своем разговоре с кузиной. Насколько это было у него серьезно? Он едва ли мог на это ответить. Несомненно, во время рождественского посещения и Екатерина, и Фелиция его привлекали к себе. Он с ними сблизился больше, чем обычно позволял себе это с женщинами. Быть может это произошло потому, что они слишком отличались от группы женщин, которых он привык встречать на людных вечерних приемах, устраиваемых оксфордским обществом. Возможно, известную роль сыграло и то обстоятельство, что он из Оксфорда, где мужчин на рынке было множество, попал в пансион Бокар, где этот товар ценился особенно высоко. Его сильный организм почему-то неожиданно для него самого оказался чувствительным к этому внезапному возвышению его ценности. Как бы там ни было, но он сохранил живое воспоминание об этих двух особах и, как писал своему отцу — в том же самом полушутливом тоне, в каком разговаривал с кузиной — он вынужден был признать, что сыновний долг не являлся единственным магнитом, привлекавшим его в Женеву. Что же касается нежелания связать себя окончательно с Роджерсом и его компанией для путешествия по горам, то он рад был своим туманным мечтам, дававшим ему добросовестное основание для этого. Роджерс был прекрасный товарищ и восторженный альпинист, но он оставался академиком даже на вершине Юнгфрау. Эти соображения промелькнули у Рейна в голове, когда он сел за свой рабочий стол, чтобы закончить до обеда небольшую работу в маленькой комнате, служившей ему убежищем куда допускались только кандидаты на ученую степень в экстренных случаях. Обставляя первую приемную комнату Рейн считался со вкусом и удобствами приходящих, но здесь он хранил то, что ближе соприкасалось с его личной жизнью. Продолжая писать, он взял левой рукой разрезной нож из слоновой кости и прижал его к лицу. Он остановился, задумавшись, посмотрел механически на нож и погрузился в мечты среди бела дня. Этот кусок слоновой кости вернул его к давно минувшему времени… к тем дням, когда он только становился мужчиной. Он вздрогнул, бросил перо и прислонился к спинке кресла; тень серьезного раздумья мелькнула на его лице. — Тогда действовал юноша, — произнес он вслух. — Как поступит взрослый мужчина? Если это безумие так же серьезно… как то… Через несколько минут он хлопнул обеими руками по кожаным ручкам кресла. — И то, и другое равноценно… так должно быть… я готов поклясться в этом! А потому здесь нет ничего особенного. Он отбросил в сторону незаконченную работу и взял лист почтовой бумаги из ящика… — „Милая Нора, — писал он, — я боюсь, что вы можете ложно истолковать мою сегодняшнюю чепуху. Не воображайте, что я замышляю нечто до такой степени идиотское, как отправиться в поиски за женой. Не забывайте, что их две и что в этом мое спасение. Если вы не прочь прокатиться в Женеву и явить собою третью притягательную силу, вы сможете совершенно успокоиться насчет безопасности Вашего любящего кузена Рейна Четвинда" Бросив письмо в почтовый ящик, он почувствовал успокоение и вернулся к своей работе. Но на следующее утро он получил письмецо от миссис Монтейс, которое с раздражением разорвал на клочки и бросил в корзину. Оно гласило: „Милый Рейн! Мужчины так забавны. Я смеялась над вашим письмом до слез. Ваша любящая кузина Нора Монтейс. Это показывает, что женщина готова судить о вас по образчику, тогда как вы сами колеблетесь, имея в своих руках весь материал". VI Летние перемены С момента взаимного разоблачения отношения между Екатериной и Фелицией подверглись изменению, не менее заметному от того, что оно было весьма тонко. Это было неизбежно. В самом деле, Фелиция страшилась первой интимной беседы с Екатериной так же сильно как и приезда Рейна. Но подобные вещи бесконечно проще, чем мы склонны представлять себе, ибо привычка властвует над человеческими отношениями. Часы, проводимые ими вместе, в начале внешне проходили так же приятно, как и раньше. Но Екатерина была более сдержанна и в разговоре ограничивалась, насколько возможно, событиями повседневной жизни, а Фелиция, держась настороже, потеряла кое-что в простоте своих манер. Однако, незаметно они стали отдаляться друг от друга и меньше встречались. Склонность неправильно судить об Екатерине явилась естественным последствием неблагородного чувства, которым проникалась девушка. Редкие выражения чувств или мнения, которые допускала Екатерина, вместо того, чтобы вызывать сочувствие к ней, будили в Фелиции неосознанные инстинкты соперничества. Она все более и более искала общества старого ученого, смело приводила в исполнение план, который с некоторым трепетом обдумала, и заняла место его секретаря. Когда он смотрел, как она, с запачканными в черниле пальцами и растрепавшимися волосами, переписывала его неразборчивую рукопись, он выражал ей благодарность за ее самопожертвование. Но Фелиция пылко на него смотрела и качала головой. — Вы вообразить не можете, какое это чудесное развлечение, мистер Четвинд. Таким образом старик с благодарностью принял ее услуги; однако, если правду говорить, искушенного книжника, привыкшего все делать самому с тщательной заботливостью, весьма затруднял по временам вопрос, чем занять своего прекрасного секретаря… особенно, если она со свойственной ее полу добросовестностью, настаивала на полном использовании каждой минуты, которую она ему предоставляла. А Екатерина грустно и понимающе улыбалась искусному стратегическому ходу Фелиции. — Можно лишь пожалеть, что вы до сих пор об этом не подумали, — сказала она однажды, — регулярные занятия действуют весьма благотворно: они предохранят от раздражительности. — Да, — ответила ей в тон Фелиция. — Боюсь, что я начинала сбиваться с истинного пути. С наступлением лета в пансионе поднялась заметная суетня, внесшая больше мира во взаимные отношения. Трескотня о модах носилась в воздухе. Дамы на перерыв друг перед другом бегали в магазины, обменивались услугами и приходили каждый раз в волнение при появлении новых свертков. — Дыхание моды сравнивает всех, — заметила Екатерина, смотревшая на все эти треволнения насмешливым, хотя и ласковым взором. Она насильно была вовлечена в этот вихрь, так как к ней со всех сторон обращались за советом при подборе оттенков материй и подходящих шляп. Она без затруднений купила целый гардероб для мисс Бунтер, которая просила ее пойти вместе с ней в магазин, а там беспомощно сидела перед прилавком, перебирая пальцами груды товара. Даже фрау Шульц оттаяла. Но она одна не совещалась с Екатериной. Она взяла в поверенные Фелицию и показала ей, среди прочих одеяний для сезона, кроваво-красную блузку с кружочками цвета мов, величиною в двухфранковую монету, которую она нашла весьма изящной. Каждая запаслась какой-нибудь обновкой для лета. Комната госпожи Попеа была вся усеяна лоскутками. Маленькая портниха, вооруженная булавками, то и дело являлась в пансион, если не устраивалась в назначенной для нее крошечной комнате, за дверью которой беспрестанно раздавался треск разрываемых материй и жужжание швейной машины. Летние перемены отразились и на самом пансионе. Верхний этаж, который в течение зимы оставался не обставленным, по обычному зажил общей жизнью. Неделя ушла на чистку, во время которой дом перешел во власть людей в легких соломенных шляпах и синих блузах. А затем еще неделя ушла на уборку: вешались новые занавески, натирались полы, снимались грязные чехлы со стульев и кушеток, которые предстали перед взорами во всем блеске покрывавшего их ярко-зеленого бархата. Дальнейшие улучшения поручены были проворному молодому человеку в нарукавниках из альпага и зеленом байковом переднике. Появился летний гарсон, который вынырнул из таинственного царства, где летние гарсоны проводят зиму, и вновь приступил к своим обязанностям, по-видимому, с того пункта, на котором оставил их в прошлый сезон. Госпожа Бокар перекликалась с ним на довольно значительном расстоянии, что наводило тоску на тех, которые не хотели понять, насколько от этого зависело благополучие пансиона. В более спокойные моменты эта милая дама занималась рассылкой проспектов, разъяснений и ответов на справки. С улыбкой на лице расхаживала она по пансиону в ожидании удачного сезона. Первыми приехали — комендант Порнишон с женой. Это был храбрый старый гасконец, ветеран Сольферино и Гравелотта, говоривший громким голосом, с энергичными жестами, с рассказами о крови и битвах и слушавшийся своей маленькой жены, словно овечка. Его приятель, полковник Казе, приехал несколько позже. Уже несколько лет они аккуратно поселялись летом в пансионе госпожи Бокар. Вслед за ними приехал среднего возраста человек, по имени Скоф, у которого были торговые дела в Женеве. Первое время он вызывал всеобщее неудовольствие тем, что делал какие-то вычисления в черной книжечке во время табльдота. Но фрау Шульц нашла, что он превосходнейший человек, после того как пришлось услышать от него подробный отчет о джутовом рынке, в состоянии которого она как-будто была в некотором смысле заинтересована в один из периодов своей жизни. После этого она стала ему рассказывать про Лотхен, а он отложил в сторону свою черную книжечку. — Какая сирена! — воскликнула мадам Попеа в злорадном восторге. Следующим должен был явиться Рейн Четвинд. Старик поехал утром на вокзал, чтобы встретить его и, торжествуя, привез его в пансион. — О Рейн, мой милый, милый мальчик, — сказал он, следя за тем, как тот поглощал кофе с булочками, которое по заказу старика принесли ему в номер, — ты не можешь представить себе, как я жаждал вновь свидеться с тобой. — Ну вот, вам и не следует продолжать свое изгнание, — отозвался Рейн сердечно. — Я намерен забрать вас обратно в Оксфорд. Город без вас превратился в мрачную пустыню. Если бы я мог запомнить имена всех тех, кто шлет вам умоляющие призывы, то получился бы список подлиннее, чем у Лепорелло. Вам не следует больше жить в разлуке со мной, папа. — Верно, — согласился старик, — но пойми, что я не мог так хорошо справиться со своей работой в Оксфорде, не так ли? — Это прекрасный труд, — заметил Рейн, в котором заговорил инстинкт ученого. — Да, — со вздохом сказал старик, — над ним приходилось корпеть и корпеть, и я полагаю, что справился с работой очень хорошо. — Пока я здесь, надо будет пересмотреть вашу рукопись. Дайте взглянуть на нее. — Не ломай себе сейчас голову над нею, мой мальчик. Кончай свой кофе. Я позвоню и прикажу подать еще. Ты, должно быть, устал после столь долгого путешествия. — Устал? — рассмеялся Рейн. — О, дорогой мой, нет, и я могу прекрасно обойтись этим до завтрака. Я хочу только посмотреть, что такое вы насочиняли за время моего отсутствия. Профессор направился к комоду и вытащил рукопись с пылавшим от восторга сердцем при виде любовного интереса Рейна к его работе — неисчерпаемому источнику гордости и утехи. — Вот она, почти оконченная. Рейн взял от него рукопись и, переворачивая страницы, бегло знакомился с точкой зрения, с которой трактовался предмет. Вдруг у него вырвалось изумленное восклицание; он положил рукопись на колени и вопросительно посмотрел на отца. — Алло! Что все это значит? Старик через его плечо наклонился над рукописью. — Это писал мой секретарь, — объяснил он. — Мисс Гревс, ты помнишь ведь, не так ли? — Конечно, но… — Ну да, Рейн, она на этом настаивала; она приходит сюда на пару часов ежедневно. Это ее забавляет, право; и я ничего не мог поделать. — Какая она, должно быть, славная, — заметил Рейн. — Именно так, мой мальчик; каждый день она как будто новою нитью привязывает мое сердце. Не дурно было бы нам ее взять с собой в Оксфорд, а, Рейн? Он тихо засмеялся, взял рукопись и любовно положил ее обратно в комод, пока Рейн закуривал трубку. Последний не заметил намека отца, но воспользовался наступившей короткой паузой, чтобы переменить тему разговора. По распоряжению госпожи Бокар, Рейн должен был занять место Екатерины возле своего отца и таким образом иметь ее своей соседкой. Профессору было бы неприятно, если бы его разлучили с его юной приятельницей, мисс Гревс, и она уверена, что миссис Степлтон не будет в претензии. — Делайте, как знаете, — с напускной скромностью ответила Екатерина. Мадам Бокар поблагодарила ее и выразила желание, чтобы все были так милы и любезны, как она, а Екатерина внутренне улыбалась и в то же время по обыкновению всех женщин несколько презирала себя за это. Что касается Фелиции, это новое размещение заставило ее пережить много неприятных минут. Она не решалась смотреть на Екатерину, чтобы не прочесть радости в ее глазах, она не осмеливалась поднять глаза на Рейна, чтобы ее не выдало тревожное выражение ее собственных глаз. Она держала их опущенными, прислушиваясь с бьющимся сердцем и горящим лицом к голосу Рейна. Только по окончании завтрака, когда старик разговаривая, задержал ее у окна и Рейн подошел к ним, она набралась храбрости посмотреть ему прямо в глаза. — Итак, мисс Гревс, — заметил он, улыбаясь, — профессор уловил вас в свою пыльную паутину. Вы были настолько любезны, что позволили себя поймать. — О, я запуталась в ней по собственному желанию, уверяю вас, — возразила Фелиция, — и вы представления не имеете, сколько усилий мне это стоило. Он хочет теперь уволить меня. Похлопочите за меня, мистер Четвинд. Конечно, я знаю, я была бы теперь лишней в комнате профессора — да, разумеется, это понятно… но я хотела бы, чтобы он мне дал какую-нибудь самостоятельную работу. — Постараюсь сделать все возможное, — сказал Рейн, — но вы не знаете, какой бесчеловечный, бессердечный… — О, мистер Четвинд! — произнесла Фелиция. — Хорошо, моя милая, — заявил старик, — вы получите работу. Я только ради вас предположил отменить ее. Я всегда так боюсь утомить вас — ведь это очень, очень сухая материя. Но ваша помощь, моя милая, неоценима. Итак, все останется по-старому. Только я думаю наполовину сократить время занятий, так как тоже собираюсь теперь лентяйничать. — Ну, вы увидите, что значит действительное лентяйничанье, — заметил Рейн. — Знаете, что такое отдых по представлению моего отца? — Время, остающееся после девятичасовой работы. Семичасовой рабочий день он считает лентяйничаньем, а шестичасовой — отвратительным бездельем. — Не теперь, Рейн, — запротестовал старик, — не теперь. Он повернулся, собираясь уйти. Глаза молодых людей встретились, они оба тронуты были одним и тем же — пафосом старости, звучавшим в словах профессора. — Как вы, должно быть, любите его! — сказала Фелиция тихим голосом. — Да, — ответил Рейн серьезно, — и я счастлив видеть, что он окружен был любовью и во время моего отсутствия. То, что вы для него сделали, я ценю больше, чем в состоянии высказать. Он улыбнулся, невольно протянул свою руку и пожал ее руку, которую она ему дала. Затем они расстались, он, чтобы пойти за отцом, она, чтобы вернуться к себе более радостной и счастливой, чем была за все последнее время, и чтобы плести чудесную паутину из немногих слов благодарности, улыбки и рукопожатия. Если бы это было возможно… если бы только это было возможно! Тогда не было бы чувства стыда… или, вернее, было бы не больше того, что необходимо для трепетного счастья. А Рейн в это время сидел в комнате отца и продолжал прерванную болтовню. Однако, к трем часам глаза старика отяжелели, и он склонился головой на ручку кресла. Он усиливался держать их открытыми ради Рейна, но последний, наконец, поднялся с улыбкой. — Ну, папа, вы спите! — Да, — пробормотал старик, оправдываясь. — Это новая привычка, которую я нажил… мне необходимо от нее постепенно отучиться. По-видимому, я стареюсь, Рейн. Ты не обидишься, не правда ли? Только 40 минут, Рейн. — Устройтесь поудобнее, — сказал молодой человек. Он принес скамеечку под ноги, положил с особой нежностью под голову старика подушку и оставил его спокойно спать. Сам он вышел затем, чтобы пошататься по городу. Был жаркий солнечный день. Калитка Английского парка в конце улицы была гостеприимно открыта. Рейн вошел и направился к огороженной части Набережной, с удовольствием поглядывая на поставленный в тени под деревьями ряд скамеек с одной стороны и на вдоль простирающееся озеро, с другой. Он на некоторое время остановился и оперся на балюстраду, чтобы выкурить папиросу и полюбоваться на вид — на безоблачное небо, темно-голубую воду, на которой мелькали белые паруса, внушительную громаду гостиниц на Набережной Мон-Блан, суетню на мосту, под которым Рона несла свои воды из озера. Он глубоко вздохнул. Здесь, как бы там ни было, дышалось более радостно, чем в парке его колледжа. Народу было не очень много, так как сезон туристов еще не наступил. Но обычное число нянек и детей беспорядочно рассыпались по дорожке и наполнили воздух пронзительными голосами. Рейн, продолжавший бродить, успел только сделать несколько шагов, как заметил далеко впереди даму, вскочившую со своего места и побежавшую поднять упавшего ребенка. Подойдя ближе, он увидел, что это была миссис Степлтон; она держала ребенка на коленях и любовно вытирала его крошечные ручки, запачканные в песке, в то время как нянька, подошедшая за это время, равнодушно стояла рядом. Это прелестное зрелище, в котором сказывались и инстинкт и огорчение, женщины, приятно подействовало на наблюдавшего ее мужчину. У Екатерины был очень свежий нежный вид в ее вышитой цветами лиловой блузке, саржевой юбке, в простенькой черной соломенной шляпке, а поза, когда она наклонилась над толстощеким заплаканным личиком, выглядывавшим из-под капора, была полна грации и женственности. Она поцеловала и передала ребенка няньке, когда подошел Рейн. Она встретила его улыбкой. — Чуть не катастрофа… но через полчаса он забудет о ней Восхитительно, должно быть, быть ребенком. — Если все раны так быстро и любовно излечиваются, то приходится согласиться с вами, — заметил он. — Благодарю вас, — сказала она, подняв на него глаза, — это прелестный комплимент. Рейн поклонился, посмеялся над собственным признанием и по ее приглашению сел рядом с нею. — Это ваше любимое место? — спросил он. — Да, полагаю, что так. Близко от пансиона и я люблю быть на открытом воздухе. — Как и я. Вот новая точка соприкосновения. Мы открыли их изрядное количество, если вы не забыли, во время Рождества. Как вы жили все это время? — Забывая довольно много старых уроков и пытаясь научиться кое-чему новому… Или, если вам угодно, переливала из пустого в порожнее… старалась тянуть жизнь без приключений. — А это попросту говоря — значит, что время у вас прошло скучно и безрадостно. Вы пробыли тут всю зиму и весну? — Да. Где же мне было быть? — В более интересном месте, — заметил Рейн. — Вы, кажется, не рождены для такого однообразного существования. — О! Поскольку я его веду. Я, по-видимому, рождена для этого. Люди, как вода, находят свой собственный уровень. Похоже на то, что пансион Бокар это — мой уровень. — Вы улыбаетесь, как будто вы довольны этим, — сказал он, несколько недоумевая. — Вы предпочли бы, чтобы я плакалась вам? — Возможно, что не в день моего приезда, но впоследствии я бы это предпочел. Она сверкнула на него испытующим молниеносным взглядом женщины, находящейся настороже. Но вид его энергичного открытого лица и ласковых глаз успокоил ее. Она молчала с минуту, — ярко представляя себе сон наяву. Она поймала его на слове и плачет, спрятав лицо свое на его плече, в то время как он обнимает ее рукой. Это было неизмеримое блаженство. Но она быстро пришла в себя. — Разве вы не знакомы с вашим Бертоном? Один милый господин указал мне на одну из его мыслей: „Жалеть плачущую женщину все равно, что жалеть идущего босиком гуся". Этот же самый человек сказал мне, что женщина плачет, чтобы скрыть свои чувства. — Такого рода эпиграммы можно продавать, как и спичечные коробки, — двенадцать дюжин за два пенса, — нетерпеливо заметил Рейн. — Для этого достаточно надеть на старую поговорку маску презрения. — Вы не изменились, — сказала она с улыбкой. — Вы точно такой же, каким были, когда уехали. — Более того, — произнес он загадочно. — Много более того. Тогда я думал, что вам было бы полезно поплакать. Теперь я этого желаю. Может показаться странным, что я позволяю себе сказать вам это. Вы должны меня простить. — Но почему я должна плакать, если не испытываю никакого горя? — спросила она, не обращая внимания на его извинение. — Притом, мне в голову не приходит плакаться на свою участь. Разве вы находите, что я несчастна? — Да, — резко возразил он. — Я нахожу. Скажу вам, что впервые навело меня на эту мысль. Это было в театре на Рождество, когда мы смотрели „Денизу". Я наблюдал ваше лицо. — Это мучительная пьеса, — сказала она спокойно. Но губы ее несколько задрожали, и слабая краска выступила на лице. — Во всяком случае, я была очень счастлива в тот вечер. Он сидел боком на скамейке, с некоторой тревогой следя за нею; она чертила по песку концом зонтика. Оба вздрогнули, когда услышали обращенный к ним резкий голос. — Ах! Вы здесь. Разве не чудесная погода? Это говорила фрау Шульц. Фелиция стояла рядом с нею. Рейн поднялся, снял шляпу и произнес несколько приветственных, ничего не значащих любезных слов. Но фрау Шульц взяла под руку Фелицию и пошла дальше. — Мы не станем вам мешать. Я иду к зубному врачу, а мисс Гревс сопровождает меня. Рейн приподнял свою шляпу и снова сел. — Это жестоко со стороны мисс Гревс, — сказал он, следя за удаляющимися фигурами и отмечая в своем уме контраст между тонкой талией девушки и широкой, красной с крупинками цвета слив сильной пожилой женщины. — Однако, у нее чудесный характер. Не так ли? — Да, — согласилась Екатерина. — Счастлив будет тот, кто добьется ее любви. — В этом вы правы, — ответил он, как всегда чистосердечно, не подозревая сомнения и боли, которые скрывались за спокойными серыми глазами этой женщины. — Мало найдется людей, по-моему, которые после знакомства с нею не полюбили бы ее. Трогательно смотреть на отношения, какие установились между нею и моим отцом. — Благодаря этому, у вас будет возможность часто ее видеть. — Я надеюсь, — сказал он откровенно. Снова Екатерина подавила в себе вопрос, который жег ей уста. Наступило кратковременное молчание, в течение которого она лениво переворачивала страницы книги, лежащей у нее на коленях. Это была „Диана на перекрестке". — Замечательная книга, — сказал он, взглянув на название. — Но я никак не мог понять, как Диана могла продать свой секрет. — Правда? — удивилась Екатерина. — Я, кажется, могу вам объяснить это. И она стала посвящать его в свои познания о собственном поле и время проходило весело, пока она не решила, что благоразумно будет попрощаться с ним. VII Час Екатерины — Ach so! — воскликнула фрау Шульц, когда они были на таком расстоянии, что их нельзя было слышать, — она уже закинула свою сеть. Это неприлично. Он не заметит, как совсем запутается. Фелиция смотрела в сторону и молчала. А та между тем продолжала: — Она могла бы подождать две недели, неделю, и делать это постепенно. Но с первого же дня… — Не говорите, пожалуйста, об этом, — заметила Фелиция, и тяжелое чувство охватило ее. — Но я не могу не говорить об этом; я целомудренная женщина, и мне не нравится, когда на моих глазах творятся подобные вещи. Он слишком хорош, чтобы стать ее жертвой. Я поговорю с профессором. — Неужели вы думаете, что такой джентльмен, как профессор, станет вас слушать, фрау Шульц? — спросила Фелиция, с трудом скрывая свое отвращение. Такое предположение было для фрау Шульц неожиданно. К удовольствию Фелиции, она оставила эту тему, и в дальнейшем разговоре не касалась ее. Однако, ее комментарии по поводу встречи в Английском парке произвели неприятное впечатление на девушку, оживили в памяти воспоминание о прежних обвинениях, которые она тогда отвергла с таким возмущением. Но сейчас она не в силах была смотреть на Екатерину столь же беспристрастно. Напротив, растущее недоверие и чувство соперничества, казалось, заняли у нее первое место. У нее впервые проснулся инстинкт борьбы, и она начала ненавидеть Екатерину энергичной, деятельной ненавистью более молодой женщины. Незаметно для нее самой атмосфера пансиона загрязнила чистоту суждения. Она усвоила то небольшое познание дурного, которое так опасно. Екатерина не была для нее просто соперницей, любившей Рейна Четвинда прекрасной, чистой любовью, подобно ей самой, а интриганкой, одной из тех, для которых любовь является забавой, развлечением, предметом тщеславия — она сама не знала чем, — но во всяком случае чем-то бесчестным и делающим мало чести мужчине. И с течением времени такое отношение принимало более определенные очертания и становилось все устойчивее по мере того, как женщина в ней занимала место ребенка. В ней зрела также мысль о том, почему бы ей не воспользоваться невинными средствами, чтобы сохранить его для себя, если Екатерина пускает в ход недостойные. Вместе с этим стыдливость покинула ее, и она храбро стала отстаивать свою любовь. Екатерина не могла не заметить этих признаков активного соперничества. В начале ей было больно. Ей очень хотелось сохранить дружбу Фелиции. Но что она могла сделать? Однажды утром она была у себя, когда звук подъезжающего внизу экипажа поразил ее слух. Из праздного любопытства она вышла на свой балкончик и посмотрела вниз. Старый мистер Четвинд, Рейн и Фелиция собирались прокатиться. Она следила, как они весело устраивались на своих местах, и довольно ласково улыбнулась сияющему юному лицу Фелиции. Но когда они тронулись в путь, Фелиция, подняв глаза, заметила ее, и выражение ее лица изменилось. Торжество той причинило Екатерине боль. Она ушла с балкона с тяжелым чувством. Ей пришла в голову смутная мысль покинуть Женеву и оставить поле свободным для Фелиции. С минуту она играла этой мыслью. Но затем резкая реакция овладела ею. Нет. Тысячу раз нет. Чего ради ей донкихотствовать? Кто-либо во всем мире по отношению к ней был Дон-Кихотом? Она потерпела крушение в жизни… и жила теперь без единого проблеска света в каком-нибудь далеком небе. Волны носили ее куда попало, как никому ненужный обломок. Потом только явилась надежда. Это была безумная надежда, надежда отчаяния, в лучшем случае… но она поддерживала ее жизнь последние шесть месяцев. Во имя чего она должна дать дорогу этой молодой девушке — нетронутой, безмятежной, если не считать этой первой девической фантазии? Весь мир открыт перед нею, готовый нести к ногам ее молодости, красоты и очарования — свои дары. Через несколько месяцев она вновь окунется в этот мир, оставит пансион Бокар и его скучную жизнь навсегда. Через год эта жизнь будет только воспоминанием, а Рейн Четвинд эпизодом, вызывающим краску на лице. Много мужчин будут добиваться ее любви. Она выберет лучшего из них. Почему же Екатерина должна сама уступить свою единственную слабую надежду той, перед которой так много и других светлых возможностей. Она со страстной настойчивостью цеплялась за это самооправдание. К выпавшему на ее долю жребию одиночества она относилась фаталистически и никогда не пыталась завязывать связи даже самого деликатного характера. Она смотрела на свое будущее — серую, холодную и одинокую вереницу годов, — как на логическое следствие ее прошлого, хотя по временам эта жестокая неизбежность подавляла ее. Жизнь за жизнь… Но кто больше нуждается в радостях, она или молодая девушка? Закон вечной справедливости, казалось, звучал в ее сердце ответом… как он звучал в сердце каждой дочери Агари со времени сотворения мира. Поздно вечером она стояла на балконе гостиной. Они весело провели этот вечер. Концертный певец из Лондона, приехавший накануне, добродушно согласился петь. Старик Четвинд был остроумен и очарователен. Комендант Порнишон рассказывал с гасконской живостью походные и боевые приключения. Рейн по обыкновению говорил и смеялся от всего сердца. Все были веселы и благодушны. Фелиция была в повышенном настроении, внося в беседу свою свежую нотку; она даже к Екатерине обратилась с несколькими шутливыми замечаниями. Один за другим все оставили салон. Последней была госпожа Попеа, которая осталась, чтобы посудачить с нею о событиях вечера. Теперь она стояла одна при лунном свете, и внутренняя борьба, терзавшая ее весь день, несколько стихла. Смех и пение хорошо действовали на ее сердце. Она прислонилась щекой к локтю и задумалась. Возможно, что она злая женщина, готовая встать между девушкой и ее счастьем. Разве самопожертвование в конце концов не великое дело? Вдруг она услышала, как открылась дверь гостиной, а затем раздались шаги, от которых сердце ее затрепетало. По безотчетному побуждению она сдвинулась с места и показалась в окне. — Как восхитительно, что я вас здесь застаю! — воскликнул Рейн. — Я почти утратил надежду. — Я осталась, чтобы немного посентиментальничать при лунном свете, — сказала Екатерина. — Я думала, вы пошли в кафе! — Нет. Я сидел с отцом, — возразил он, вытащив кресло на балкон и предложив его ей. — А затем, оставив его, я подумал, что было бы приятно побеседовать с вами… и я пришел. За весь день я ни единым словом не обменялся с вами. — Мне также не хватало наших стычек, — призналась Екатерина. — Итак, ваше катание было удачно? — Очень, — сказал Рейн. — Но мне хотелось, чтобы вы были с нами. — С вами были отец и Фелиция. — Вот в том-то и горе, — рассмеялся он. — Они так влюблены друг в друга, что я, как третий, только портил компанию. Он стал рассказывать о поездке, об обычаях и костюмах швейцарцев, стал сравнивать обычаи крестьянского населения различных стран. Екатерина, исколесившая большую часть Европы, дополняла его иллюстрациями. Она любила слушать, как он говорит. Его познания были обширны и точны, его критика — сильна. Интеллектуальная сила выделяла его в ее глазах из среды обычных людей. Его взор был так ясен; всего он касался так уверенно и вместе с тем, когда это нужно было, так осторожно. Она себя чувствовала по сравнению с ним такой бесконечно глупенькой. Они проговорили до поздней ночи, и беседа приняла задушевный характер. Когда они расстались на ночь в конце коридора, ведущего в комнату Екатерины, она не могла не сказать ему несколько смиренным голосом: — Благодарю вас за эти разговоры. Вы представить себе не можете, как я их ценю. Они переносят меня в совершенно другую атмосферу. Рейн посмотрел на нее с некоторым удивлением. Об ее отношении к нему он совсем не подозревал. Правдивый и совершенно свободный от тщеславия, он даже не совсем понимал ее сейчас. — Это вы меня приподнимаете, — возразил он. — Беседовать с вами это значит познать все прекрасное и изящное. Вы думаете, что тут много женщин, похожих на вас? Слова его ласкою отдавались в ее ушах, пока она не уснула. Утром ей показалось, что она пробудилась с новым взглядом на жизнь, и день за днем, по мере того, как беседы их на балконе, в Английском парке, или в других местах делались все более задушевными, а характер человека, которого она любила, развертывался постепенно, как книга, перед ее понимающим женским взором, это представление расширялось, увереннее и яснее обозначалось. До сих пор она настойчиво отстаивала свое неотъемлемое право воспользоваться всяким случаем, представляющимся ей на жизненном пути, чтобы добиться счастья. Теперь она себя чувствовала посрамленной, недостойной, низшим по сравнению с ним существом, и это чувство приниженности приносило ей ценную, чистую радость. Раньше она любила его, едва ли сознавая почему… потому что это был он, потому что сердце ее билось ему навстречу. Теперь самоочищение внушило ей более возвышенную любовь, нежную и благоговейную, какая иногда в грезах носилась перед умственным взором одинокой женщины. Она перестала видеть соперницу в Фелиции и старалась, не навязываясь, вернуть себе ее дружбу. Но Фелиция, ласковая и откровенная с другими, по отношению к Екатерине оставалась недоступной. В конце концов в сердце ее пробудилось великое женское чувство жалости. Все больше возраставшее в ней сознание одержанной победы вызвало к жизни все благородные свойства ее души. Любовь ее к Рейну выросла в нечто слишком прекрасное, чтобы давать место недостойному ликованию. Вообще же это было радостное, залитое солнцем время. Прошлое исчезло в тумане. Она шла изо дня в день, нечувствительная ни к чему, кроме своей лучезарной любви. Рейн однажды встретил ее вблизи собора, с корзинкой на руке, идущей по улицам старого города. У него вошло в привычку с невольной бесцеремонностью составлять ей компанию, если она бывала одна, и ей в голову не пришло увидеть что-нибудь необычное в том, что он и на сей раз подошел к ней и пошел рядом. У двери подвала, где Жил Жан-Мари с женою, она остановилась. — Тут конец моему странствованию. Старики мои живут здесь. — Я готов позавидовать им, — сказал Рейн. Едва он успел это сказать, как с противоположной стороны к ним через улицу заковыляла старуха, которая направилась к Екатерине с радушной улыбкой, осветившей старое морщинистое лицо. Она не ожидала барыню так скоро после последнего посещения. Большая будет радость для Жана-Мари. Угодно барыне войти? А барин? Это не брат барыни? Екатерина стала разъяснять, кинув мимолетный смущенный взор на Рейна, причем краска залила обе ее щеки, а Рейн, смеясь, пришел ей на помощь. Он большой приятель барышни. Она часто ему говорила про Жана-Мари. Старуха посмотрела на него; вечно женское не заглохло в ней благодаря годам, и его улыбающееся лицо ей понравилось. — Беру на себя смелость спросить барина, не угодно ли ему зайти к нам вместе с барыней? Он взглядом попросил разрешения у Екатерины, и принял приглашение. — Я не думала… — начала Екатерина тихо, когда они спускались за старухой по темной лестнице. — Это мне доставит большое удовольствие, — прервал ее Рейн. — Притом, я им перестану завидовать. Смущение ее через несколько минут исчезло, когда она убедилась, что первоначальная швейцарская угрюмость старого паралитика растаяла под чарами Рейна. Это была особенность Рейна, как выразился однажды про него старый профессор в разговоре с Фелицией, глубоко заглядывать в существо явлений и любовно связывать себя со всеми, с кем ему приходилось сталкиваться. И Екатерина, хотя не присутствовала при этой формулировке, бессознательно почувствовала ее справедливость. Он говорил с ним так, как будто знал Жана-Мари с детства. Послушав его, можно было подумать, что нет ничего легче, как поддерживать разговор с невежественным старым швейцарским крестьянином. Екатерина никогда не любила его так сильно, как сейчас. Она вся полна была этим чувством, когда они снова очутились на улице — сознанием его нежности, простоты и ласковой человечности. — Как они вас обожают! — сказал Рейн внезапно. Слова его и тон заставили ее вздрогнуть. Меньше всего она думала о том, какова ее роль во всем этом. Поклонение, идущее от него в момент ее собственного молчаливого восторга перед ним, немедленно вызвало у нее ряд сложных чувств, и слезы показались на глазах. Он не мог не заметить, как они стали влажными. — Какое у вас нежное сердце! — произнес он со свойственной ему лаской, впадая в неизбежную ошибку. — Это глупо с моей стороны, — ответила она с радостной улыбкой. Ей не хотелось его обманывать. Часто женщина, руководясь своим половым разумом, принимает больше, чем ей следует по ее собственному признанию. Но она вознаграждает вечную справедливость сущего, отдавая мужчине лучшую сторону своего существа. Через несколько минут, на их обратном пути она, во всяком случае, постаралась быть добросовестной. — Мне тяжело выслушивать ваши похвалы… как вы по временам это делаете. — Почему? Мужчина, даже самый доверчивый, редко удовлетворится, если не узнает причины, вызвавшей явление. Несмотря на то, что ей далеко не было до смеху, Екатерина улыбнулась этой мужской прямоте. Ответила она однако серьезно: — Во-первых, потому, что я этого не заслуживаю, а во-вторых, в ваших устах похвала приобретает еще большее значение. — Я сказал, что эти старики обожают вас и что у вас нежное сердце, — заметил он в заключение: — оба факта верны, и горе тому, кто, кроме вас, позволит себе отрицать это. VIII Трагический эпизод „В развитии человечества можно установить две непререкаемых истины. Во-первых, человек редко замечает свое движение вперед, так как для него сегодняшний день бесконечно мало отличается от вчерашнего. Во-вторых, апогея своего это движение редко достигает, благодаря собственной инициативе этого самого человека. Он как будто слепо и бессознательно подчиняется закону средних чисел, которые составляются из бесконечного множества внешних обстоятельств, производящих и содействующих данному процессу". Рейн занес эту мысль в записную книжку, где он собирал материал для ряда лекций по метафизике, к которым он готовился, когда голос его отца прервал молчание, тянувшееся около часа. — Я перечитываю письмо, которое ты мне писал. — Какое письмо? — спросил Рейн. Так как старик не сразу ответил, а продолжал читать, держа письмо перед собой, Рейн закрыл записную книжку, обошел вокруг отца и наклонился над его плечом. — А, это Вы должны были счесть меня идиотом. Я готов думать, что писал его, чтобы подурачить вас. — Я нисколько этим не был сбит с толку, мой милый мальчик. Я догадался. А магнит этот еще до сих пор притягивает тебя? Впервые коснулся он этого вопроса. Голос его несколько дрожал, когда он предложил его… это казалось ему известной вольностью по отношению к Рейну. Он умоляюще поднял на него глаза, коснувшись его руки, которая покоилась на его плече. — Не смотри на меня, как на любопытного старикашку, — прибавил он, улыбаясь в ответ на любящее выражение лица сына. — Да, притягивает… очень сильно, — признался Рейн. — Гораздо больше, чем я это считал возможным. — Я так рад… она также питает склонность к тебе… — Я тоже так думаю… по временам. В другое время она как будто смеется надо мною. — Ты хотел бы наверное это знать? — Конечно, — заметил со смехом Рейн. В этом разговоре он усмотрел что-то комическое. На дорогом старческом лице заметна была какая-то озабоченность. — Тогда, Рейн — если ты действительно ее любишь — я могу сказать тебе — она отдала тебе свое сердце, мой сын. Я слышал это из ее собственных уст. Смех исчез из глаз Рейна. Быстрым движением он переменил свое положение и стал против отца, нахмурив брови. — Что вы этим хотите сказать, отец? — спросил он серьезно. — Фелиция… она только ждет, Рейн. — Фелиция! — Да. Кто же другой? Рейн провел руками по волосам и стал ходить взад и вперед по комнате, глубоко засунув руки в карманы. Старик тревожно следил за ним глазами, ничего не понимая. Вдруг Рейн остановился вплотную перед ним. — Отец. Я никогда не был бесчувственной скотиной. Я не флиртовал с нею. Я совсем этого не подозревал. Она мне сама по себе нравилась, потому что она жизнерадостная, славная девушка… а затем я люблю ее из-за вас. Но я никогда, насколько мне известно, не давал ей повода предполагать… поверьте мне. Тут старик убедился, что планы его о будущем Рейна рухнули, словно карточный домик. — Я не понимаю, — сказал он несколько жалобно, — если она представляет притягательную силу… — Это не маленькая Фелиция. — А! — протянул старик с болезненным чувством горького разочарования. Он уныло опустил голову на руки. — Я все время тешил себя этим. Вот почему в первый день твоего приезда я говорил о том, что мы ее возьмем с собою в Оксфорд. Бедная девочка! Бог знает, что с ней будет, когда я ей сообщу это. — Ей? Вам не следует этого делать, папа. Она должна сама это понять. Это будет лучше для нее. Я буду очень осмотрителен… очень осмотрителен… она почувствует… а гордость придет ей на помощь. Я уеду… на неопределенное время. Роджерс и еще трое где-то тут карабкаются на швейцарские горы. Я уложу свои вещи и завтра же поеду и присоединюсь к их компании; у меня имеется расписание, когда, в каком месте они будут. Он достал его среди бумаг в своей записной книжке. — Шамони! То обстоятельство, что они так близко, явится хорошим предлогом. Когда я вернусь — моя отлучка будет непродолжительна — перерыв этот облегчит для меня возможность изменить свое поведение. — Подумаем, что будет лучше, — сказал профессор, по-стариковски оттягивая решение. — Я уже решил, — заметил Рейн. — Завтра я еду. Как раз в эту минуту раздался стук в дверь, а вслед за этим явилась Фелиция со своей ежедневной порцией переписки. Она передала профессору рукопись… и пока он ее механически просматривал, стояла, словно школьница перед учителем, со сложенными руками, ожидая одобрительного слова. — На сегодня назначен особенно блестящий праздник на озере, мистер Четвинд, — обратилась она с живостью к Рейну. — А он не будет похож на остальные? — О, гораздо торжественнее! Ожидается какой-то великий герцог или вроде этого, остановившийся в гостинице „Националь"; муниципалитет хочет показать ему, на что он способен. Мне очень нравятся эти венецианские праздники. Вы пойдете, не правда ли, профессор? — Не знаю, моя милая, — ответил старик. — Ночной воздух вреден для меня. — Затем он прибавил, убирая рукопись: — Переписано великолепно. Мне жалко будет отдавать ее в типографию. — Но ведь вы получите рукопись обратно, — сказала Фелиция. — Пошлите ее тогда мне, и я великолепно перевяжу ее голубой лентой. Она каждому из них мило кивнула головой и мелкими легкими шажками вышла из комнаты. Оставшись вдвоем, они грустно посмотрели друг на друга. — О, Рейн… разве слишком поздно? Ты не мог бы?.. — Нет, папа, — ответил Рейн. — Боюсь, что дела мои в другом месте слишком серьезны. Позже днем он раскрыл свою записную книжку, и глаза его упали на последний записанный им отрывок. Он швырнул ее на туалетный стол с нетерпеливым возгласом. Приложение его афоризмов к его собственному положению было слишком неожиданно и очевидно, чтобы доставить удовольствие. Он уже больше не сомневался в том, кто притягивал его в Женеву. Сомнение исчезло в первый день его приезда, когда он увидел Екатерину, утешающую ушибленного ребенка. Он уже теперь хорошо знал, что и в Оксфорде все время именно образ Екатерины являлся ему, и что он вызывал образ Фелиции, чтобы легче себя обмануть. Он применял этот самообман систематически всякий раз, когда мысли его уходили далеко от той работы и интересов, которые окружали его. Он не обратил внимания на это чувство, отнесся к нему шутливо, раздражался, когда оно насильно навязывалось ему и серьезно овладевало его мыслями. Дело в том, что он с инстинктивной боязнью людей с сильным характером избегал затрагивать ту область чувств, которая уже раз принесла ему много горя. Любовь должна была поставить на карту у взрослого человека более глубокие чувства, чем у юноши, а следовательно привести к более далеко идущим последствиям. Поэтому он смеялся над мыслью, что влюблен в Екатерину; заставил себя, с тех пор как уже невозможно стало не считаться с силой, притягивавшей его в Женеву, смотреть на Фелицию, как на равнозначащую силу, и в момент своего легкомысленного конфиденциального разговора с миссис Монтейс почти убедил себя, что испытывает такую странную праздную прихоть. Но он уже не мог себя обманывать. С первой встречи он понял, что чувство его задето не юной девушкой, а более взрослой женщиной, с более глубоким характером. Он был ласков с первой и благодарен ей за отца; но дальше этого его чувства не шли. Что же касается Екатерины, то он знал, что они ушли далеко вперед. Процесс развития этого движения внезапно дошел до апогея, благодаря словам его отца. Он понял, что любит Екатерину. Улетучиться из Женевы сейчас было особенно неприятно… Приходилось чуть ли не рвать сердечные струны. Но он на это решился, телеграфировал Роджерсу в Шамони, запасся местом в ближайшем утреннем дилижансе и уложил свой дорожный мешок и сумку. Ему было искренне жаль Фелицию. Ни один порядочный и честный мужчина не может не испытывать некоторой боли и смущения, когда узнает, что девушка напрасно отдала ему свое сердце. — И подумать только, что я был настолько слеп и глуп, что ни разу даже не заподозрил этого? — воскликнул он, со злостью дернув ремни, которые лопнули и этим дали временно другое направление его мыслям. — Я проходила мимо вас сегодня днем, и вы меня не заметили, — сказала ему Фелиция, когда они входили в столовую перед обедом. — Вы были в конторе дилижансов. — Да, — ответил Рейн. — Я заказал для себя место в Шамони. Я собираюсь лазить по горам со знакомой оксфордской публикой. — Когда вы едете? — Завтра, — заявил Рейн. — Я рассчитываю пробыть там несколько недель. Он не мог не заметить, как дрогнули ее губы, а в глазах мелькнуло разочарование. Он мысленно назвал себя бездушным за то, что говорил с ней так резко. Однако, он подавил в себе желание сказать ей несколько ободряющих слов о своем возвращении, которому многие мужчины поддались бы исключительно из ложно понятой мягкости, и воспользовался общей суматохой при размещении у стола, чтобы оставить ее и направиться на свое место на противоположном конце его. Много новых постояльцев явилось за последние несколько дней в пансион. Разные случайные туристы, которых никто не знал, появлялись только к табльдоту, а затем немедленно исчезли. Если кто-нибудь справлялся о них, м-м Бокар отвечала: — Oh, des Amepicains! — как будто это разъясняло все. Кроме того, мистер Скоф, коммерсант, который поддался очарованию фрау Шульц, привел в этот вечер своего приятеля, который был проездом в Женеве. Вследствие особого его положения, как посетителя одного из ее гостей, м-м Бокар поместила его на верхнем конце стола между фрейлейн Клинкгард и госпожой Попеа, вместо того чтобы посадить его у конца, рядом с собою, куда усаживали вновь прибывших, и откуда они по правилам пансиона передвигались вверх в зависимости от продолжительности пребывания. В этот вечер за столом сидел двадцать один гость. Госпожа Бокар поворачивала к ним свое красное сияющее лицо, за улыбками скрывая сердитые повелительные взоры, которые она бросала постоянно на гарсона и его помощника. Воздух был полон разноязычного жужжания, среди которого выделялись громкие голоса старых солдат и резкий акцент американцев, оживленно делившихся впечатлениями от Шильонского замка. Однако, во главе стола, где собралась старая публика, было не так шумно. Мистер Четвинд и Фелиция молчали. Рейн тихо разговаривал с Екатериной об Америке, где она провела большую часть своей молодости. Она редко упоминала о некогда усыновившей ее национальности, предпочитая, чтобы ее считали англичанкой, но Рейн рассказывал о своих впечатлениях во время недавней поездки в Нью-Йорк, и ее замечания по поводу его критики были необходимы. Кругом них гвоздем разговора был венецианский праздник на озере. Фрау Шульц в преувеличенном виде рисовала его мистеру Скофу, который никогда на нем не бывал. Мистер Уэнлесс, седоватый загорелый господин средних лет, с лорнетом, и закрученными вверх усами, который, видно, исколесил весь свет, с пренебрежением относился к празднику, как к детской забаве, и в противовес ему среди общего гула описывал госпоже Попеа какой-то дикий танец. Этот пансионный обед как будто ничем не отличался от обычных. Сотни таких обедов имели вообще место в ту минуту по всей Швейцарии, и отличаются они друг от друга не больше, чем пассажиры двух лондонских омнибусов, едущих один за другим по одному и тому же маршруту. Однако, для многих из присутствовавших он остался памятным навсегда. Маленькая мисс Бунтер, сидевшая возле Фелиции, за последнее время чувствовала себя лучше. Лето согрело ее кровь. Притом она получила недавно письмо в восемь страниц из Бирмы, которое сильно ее утешило. Предвиделась возможность, давало оно понять, что свадьба состоится весною. Она уже советовалась с Екатериной о приданом и делала вырезки из Modern Society, где описывались великосветские свадьбы за последние два месяца. Имея в душе эту надежду, а на себе одно из платьев, выбранных Екатериной, она в этот вечер смотрела значительно свежее. Ее рыжие волосы казались не столь безжизненными, ее цвет лица не столь болезненным. Она говорила мало, будучи робкой по природе. Мнения ее представляли собою нечто в такой степени хилое и хрупкое, что она не решалась пускать их в суровый свет. Но она прислушивалась с живейшим интересом к разнообразным разговорам. Разговор Рейна ее особенно занимал. У нее было смутное представление, что она совершенствует свой ум. — Меня поразило, — говорил Рейн, — что культура Америки находится преимущественно в руках женщин… даже больше чем в наших строго деловых кругах. А почти весь Нью-Йорк не более, как одно деловое общество. — Вы долго были в Штатах, сэр? — спросил мистер Скоф. — О, нет, — отозвался Рейн, взглянув на него, — только несколько недель. Мои замечания исключительно плод поверхностных впечатлений. — Это великолепная страна, — заметил мистер Скоф. Рейн вежливо согласился. — Мне не нравится эта страна, — заявила фрау Шульц, сделав, таким образом, Америку темой общего разговора. — Там жизнь не в семье. Женщины праздные. Они не в моем вкусе. — Какое блаженство! — пробормотала Екатерина тихо, на что Рейн отозвался незаметной улыбкой. Но вслух она сказала: — Я не нахожу, что американки праздны. Они отдают хозяйству свой ум, а не душу. Так, они заказывают обеды для своих мужей и смотрят, чтобы дети их были вымыты, не хуже других женщин, но они полагают, что это такие обязанности, которые способно выполнить каждое разумное существо, не отказываясь от всех остальных интересов в жизни. — Обязанность женщины быть хорошей хозяйкой, — поучительным тоном отчеканивала фрау Шульц. — В Германии, по крайней мере, так. — Но разве прогрессивная часть общества в Германии не старается улучшить положение женщины? — спросил мистер Уэнлесс, схватившись за свой лорнет. — Его нельзя улучшить, — проговорила фрау Шульц. — Это вопрос спорный, — заметил мистер Уэнлесс. — Если элегантным дамам преподносится специально написанное для них дамское чтение, а крестьянки запрягаются в телегу рядом с коровой, в то время как муж шествует сзади с сигарой во рту… я нахожу, что некоторое улучшение во всяком случае необходимо. Он говорил ясным, уверенным голосом, привлекающим внимание. — Вы были в Германии? — спросила фрау Шульц. — Я был всюду… беспрерывно путешествуя в течение двадцати лет. Положение женщины, в известной мере, меня интересовало. Это показатель общественных условий жизни страны. — Какая страна из известных вам наиболее интересна с этой точки зрения? — спросил старик Четвинд, следивший за разговором. — Бирма, — ответил мистер Уэнлесс. — Это — аномалия востока. Германия может многому у нее научиться. — А женщины там занимают очень высокое положение? — спросила робко мисс Бунтер, которую упоминание о Бирме так заинтересовало, что она вмешалась в разговор. — О, да! — смеясь, ответил мистер Уэнлесс. — Жена там полная хозяйка и владычица. Слабая краска появилась на щеках мисс Бунтер. — Это не относится, однако, к живущим там англичанам, не правда ли? Мистер Уэнлесс уверил ее, среди всеобщих улыбок, что англичане привозят туда собственные законы и обычаи. Мисс Бунтер, смутившись, но все же успокоившись, снова умолкла. Разговор продолжался, разбился и снова перестал быть общим. Мисс Бунтер больше не слушала, но собиралась с силами для великого подвига. Наконец, когда разговор затих, она выпила немного вина и, наклонившись через стол, постаралась обратить на себя внимание путешественника. — Вы долго прожили в Бирме? — Да, я только что приехал оттуда после полуторагодового пребывания там. — Не встречали ли вы там мистера Доттереля? — Я знаю человека с такой фамилией, — сказал, улыбаясь, мистер Уэнлесс. — Но Бирма, знаете ли, занимает такую колоссальную площадь. Мой приятель, некий Джон Доттерель, правительственный чиновник, живущий в Бамо. — Это он! — крикнула мисс Бунтер с подавленным и трудно выразимым волнением. — Как необычайно, что вы его знаете! Это мой большой друг. — Очень славный парень, — отозвался мистер Уэнлесс. — Жена его и он отнеслись ко мне очень радушно. — Простите, — сказала мисс Бунтер. — Его жена? Это не тот… мой друг не женат. — О, да, это он, — весело рассмеялся путешественник. — На государственной службе в Бамо имеется только один Джон Доттерель. Женился там же, имеет трех или четырех славных малышей. С минуту мисс Бунтер с побелевшими устами смотрела на него диким взглядом. Вследствие отлива крови лицо ее сжалось и помертвело. Она пыталась что-то сказать, но из горла выходили немногие нечленораздельные звуки. Водворилось напряженное молчание, все окружавшие ее поняли, что случилось. Затем она качнулась на бок и упала на руки Фелиции. Она лишилась чувств. Сидевшие за столом в смущении поднялись. Среди всеобщего шума можно было разобрать голос госпожи Попеа, разъяснявшей Уэнлессу значение его слов. — Я перенесу ее в ее комнату, — заявил Рейн, подняв ее тщедушное тело на руки. — Идите, помогите мне, — кивнул он головой Фелиции и Екатерине. Они пошли за ним из столовой и поднялись по лестнице. Он положил ее на кровать. — Вы знаете, что нужно делать или нет? — обратился он к Екатерине, оставляя их двоих с лежавшей в обмороке женщиной. — Бедняжка. Это разобьет ее сердце, — шепотом сказала Екатерина, раздевая ее. — Я не особенно верю в хрупкость женского сердца, — отозвалась Фелиция. — Почему вы так говорите, Фелиция? — ласково спросила Екатерина. — Вы знаете сами, что вы этого не думаете. — О! — протянула Фелиция с известным оттенком надменности. — Я всегда говорю то, что думаю. Екатерина ничего не ответила, прекрасно понимая ее душевное состояние, благодаря своему знанию человеческой природы. Мы часто противоречим собственному здравому рассудку и лучшим побуждениям ради бесполезного удовольствия противоречить своему врагу. Поэтому, когда бедная мисс Бунтер открыла глаза и пришла в себя, чувствуя слабость, головокружение и дрожь, и, взяв Фелицию за руку, разразилась жалобным плачем и всхлипываниями, Екатерина решила, что разумнее будет оставить их вдвоем и не предлагать больше Фелиции ухаживать за больной. Когда она несколько позже вошла в салон, она нашла большую часть компании собиравшейся идти смотреть иллюминацию. Небольшая трагедия все еще служила предметом разговора, и Екатерину засыпали вопросами. История любви маленькой мисс Бунтер давно уже была общим достоянием пансиона, так как каждой из дам она рассказывала ее под строжайшим секретом. Жильцы пансиона начали расходиться. Госпожа Попеа выбежала из комнаты больной и быстро повернулась в сторону Екатерины. — Мадмуазель Гревс не пойдет, — сказала она, застегивая перчатку. — Не возьметесь ли вы переубедить ее? — Боюсь, что это будет бесполезно, — заметила Екатерина. — Я попрошу мистера Четвинда. — А, тогда она пойдет, — рассмеялась Попеа и поспешила за Пернишонами, которые звали ее с собой. Екатерина прошла мимо немногих оставшихся постояльцев, главным образом — дам, стоявших в шляпах и накидках, навстречу Рейну, который только что вернулся с балкона, где он курил. — Я слышала, что Фелиция отказывается идти на праздник. Не находите ли вы, что смогли бы ее переубедить? Она так много ожидала от праздника; он доставит ей удовольствие. Но Рейн покачал головой и смотрел на Екатерину, дергая белокурые усы. Выполнять эту просьбу было не легко. Екатерина отчасти догадалась и перестала настаивать. Она уже в некотором смысле пожертвовала тактом во имя совести. — А вы сами? Вы не идете? — спросил он. — Нет. Я думаю остаться. Мне слишком больно за эту бедняжку. — Вам лучше пойти. Общее оживление развеселит вас. \ — Не вижу в этом необходимости, — ответила она, держа руку на груди и перебирая пальцами лепестки темно-красной розы, пристегнутой к корсажу. Вдруг цветок упал со стебелька на пол. Она слегка вздрогнула от неожиданности и, когда Рейн нагнулся и поднял ее, протянула за нею руку ладонью вверх. Но он не обратил внимания на ее жест и удержал розу. — Идемте! — просил он. Она бросила на него взгляд и встретилась с его глазами. Волна страсти охватила ее и на минуту как бы приподняла над землей. Почему ей отказываться? Она великолепно знала, что готова отдать за него душу свою и идти с ним сквозь огонь и воду на край света. Но она боялась, как бы он этого не заметил. — Вы действительно хотите, чтобы я пошла? — Вы отлично знаете, что да. Она пошла одеваться. Рейн направился на балкон, чтобы подождать ее. Он мог видеть бледное отражение иллюминации, слышать шум толпы и слабые звуки музыки, прерываемые хлопанием бича проезжавшего внизу извозчика. На минуту окружавшее его показалось ему недействительным, как это бывает с человеком, скользящим над краем пропасти. — Хотел бы я знать, чем это все кончится, — сказал он себе. IX Слово за стихией Была знойная ночь. В воздухе не чувствовалось ни малейшего ветерка. Рейн и Екатерина сбежали от толпившегося на набережных народа и плыли по озеру в маленькой лодочке, весело сверкавшей своими китайскими фонариками. Яркий свет падал им в лицо, ослеплял их и мешал видеть окружающие предметы. Глаза их улавливали только фантасмагорию цветных огней, которыми кишело озеро. Десятки таких же иллюминованных лодок носились туда и обратно, сходились и расходились в разные стороны, создавая впечатление мириада светляков, а кругом, среди этих передвигающихся огней сверкали на набережных, мостах и дамбах неподвижные фонари. Там и сям в промежутках между ними можно было заметить затейливые газовые вензеля и фигуры перед большими отелями набережной Мон-Блан; то и дело выступали перед ними неясные очертания корпуса большого парохода в виде массы расположенных гирляндами цветных лампочек. Звуки оркестра на палубе чудно врывались в говор многочисленных голосов и замирали вдали в общей суматохе, когда пароход медленно удалялся. — Я рада, что пошла, — заметила Екатерина. — Как удачно пришла вам в голову мысль о лодке. На воде свежо. Она была счастлива; он был рядом с нею. Маленькая завеса у лампочки над ними, казалось, еще теснее их сблизила и вместе с тем отделила от всего остального мира. Огоньки носились вокруг нее словно во сне Рейн, хотя и значительно менее впечатлительный, чувствовал себя в слегка приподнятом настроении, и был все еще проникнут странным чувством нереальности все го окружающего. И с каждой минутой это настроение все более охватывало их. Они говорили об инциденте за обедом, но, как и все остальное, он казался им теряющимся в отдалении. Между тем старый морщинистый лодочник, сидевший где-то там далеко на носу, безучастно все греб и греб в заливе, образуемом набережными и дамбами. — Дикий случай, — сказала Екатерина. — Почти фантастический. Какую цель он преследовал? Враг он ее, трус или еще что? — И то, и другое, — ответил Рейн, — и притом с мягким сентиментальным сердцем. Враг, который глуповат, всегда самый скверный из врагов. Он не ответствен за свои дурные действия. — Разве все мужчины способны, подобно этому превратить жизнь женщины в ад? — В известной степени. Мужчины закрывают глаза на последствия своих поступков. Никогда не упускайте из виду этой бесспорной истины. Или, иначе говоря, они перед собою видят только свой собственный путь. По временам мужчины производят впечатление чего-то мелкого. Я часто с удивлением спрашивал себя, как женщины могут любить их. — Неужели? Вы и себя включаете в их число? — Да. Полагаю, что так. — Неужели вы думаете, что могли бы когда-либо быть жестоким по отношению к женщине? — Я никогда бы не мог говорить ей неправду, если вы имеете это в виду. Женщина, которая меня полюбит, встретит во мне человека правдивого, каким бы низким животным я не был во всех других отношениях. — Не говорите так, — отозвалась Екатерина. — Вы пугаете меня… — Но ведь вы спросили меня, способен ли я быть жестоким? — Мысли и слова у женщины никогда не бывают столь резкими, как у мужчины. Вы пролили мрачный свет на мои слова, и я испугалась их. Простите меня. Я знаю, что вы можете быть только добрым и искренним. Рейн поднял на нее глаза. Лицо ее было нежно, хотя в нем чувствовалась сила, и было ясно, несмотря на сквозившую в нем печаль. Тусклое освещение, при котором он смотрел на нее, внушало мысль о бесконечно большем, что обнаружилось бы при более ярком свете. Он почувствовал к ней неожиданное влечение. — Мужчины были жестоки по отношению к вам. Вот почему вы спрашиваете. — О, нет! — сказала она, быстро отвернувшись от него. — Я никогда не стану называть мужчин жестокими. Я страдала. С кем этого не было?! Величайшее страдание — это то, которое возникает из отношений между мужчиной и женщиной. — Это верно, — задумчиво отозвался Рейн. — Но оно может быть и величайшей радостью. Раньше мне больно было думать об этом. Странно… — Что странно? — спросила тихо Екатерина. Он едва ли сознавал, благодаря какому процессу мысли разговор этот задел чувствительную струну его собственной жизни. Сейчас это ему казалось естественным. — Странно, что все это кажется мне сном. Как будто другой — ближайший друг, сокровенные тайны которого мне известны, — пережил это. Она слегка притронулась к его руке, и прикосновение это проникло ему в сердце. — Хотите, чтобы я рассказал вам это? Мне это было бы приятно. Это в известном смысле похоронило бы мирно и почтительно старый призрак. Никому я до сих пор не говорил об этом — даже отцу. — Расскажите, — прошептала Екатерина. — Оба умерли… двенадцать лет тому назад. — Оба? — Да, мать и ребенок. Я тогда был почти мальчиком… кандидатом. Она была почти девочкой — хотя уже замужем — совершенно одинокой и покинутой мужем, когда я ее встретил… в Лондоне. Она была театральной костюмершей… с образованием, которое ставило ее выше ее среды. Вначале я помогал ей… затем полюбил… мы не могли венчаться… она предлагала себя… я раньше отказывался. А потом… ну, вы понимаете, чем все кончилось. Мы любили друг друга горячо. Если бы она жила, я оставался бы ей верен до настоящего дня… я обвенчался бы с нею, так как она скоро овдовела бы. Когда родился ребенок, мне было 21 год, ей 19. Мы были безумно, до исступления счастливы. Через три месяца ребенок схватил дифтерит… она заразилась от него… раньше умер он… а потом на моих руках скончалась мать. Я точно сразу пережил всю жизнь. Тяжелый это был удар для такого молодого парня. — А потом? — спросила Екатерина мягко. — Я приходил в смертельный ужас при мысли о риске вновь пережить такие муки. — Ваша натура принадлежит к тем, которые любят вечно, если только любят. — У меня слишком высокое представление о любви чтобы относиться к ней легко, — заметил он. — Скажите, — прибавил он, — не находите ли вы, что наказание постигло меня по заслугам? Не мало людей подумало бы так. Вы не из их числа? — Боже упаси, — возразила она тихо. — Боже упаси, чтобы я, меньше всех на это имеющая право, позволила себе судить других. Страстность ее тона заставила его вздрогнуть. Он искоса оглядел ее. Лицо носило на себе тот же грустный отпечаток, как и в ту ночь, когда они вместе смотрели зимою „Денизу". Она страдала. Сердце его преисполнилось великой болезненной жалости к ней. Хорошо, что прошлое все же остается прошлым, — заметил он. — Мы живем и набираемся новых свойств. Ничтожные постепенные изменения, незаметное ежедневное затвердение или смягчение, ослабление или усиление, в результате через несколько лет мы совсем другие существа. Переживания превращаются в воспоминания безжизненные отображения. Вот это именно я имел в виду, когда употребил слово „странно" Сейчас прошлое мое превратилось в смутное воспоминание, сливающееся с более далеким воспоминанием о матери, которая умерла, когда я был крошечным мальчиком. А теперь вот я похоронил это воспоминание навсегда, так как оно превратилось в привидение, с тех пор как я познакомился с вами. Вы верите в нелепые фантазии? — Я большей частью живу среди них, — сказала Екатерина. — Я вообразил, что, рассказав вам это, я стану свободен, чтобы отдаться новому, неизвестному чудесному миру, который, казалось, готов был раскрыться передо мною. — Буду ли я когда-нибудь в состоянии поблагодарить вас за это, — заявила Екатерина. — Все, что вы говорили, я сохранила в своем сердце. Наступило продолжительное молчание. Он положил свою руку на ее и оставил в таком положении. Она попыталась освободить ее, но он сжал ее. Она оставила ее, отдаваясь охватившему ее чувству блаженства. Каждый из них чувствовал, что утонченное слияние душ было нечто слишком ценное, чтобы прервать его слова ми. Лодочки, обвешенные фонариками, сновали взад и вперед. Какая-то компания, проехавшая бок о бок с ними, запела песенку. Неожиданность заставила их вздрогнуть. Екатерина поспешила освободить свою руку, тогда как он оглянулся кругом. — Почему вы это сделали? — спросил он. — Потому… потому что недолгой грезе наступил конец. — Почему? — Потому что таково свойство грез. — Почему в таком случае оставаться этому грезой? — Потому что оно никогда не может превратиться в нечто реальное. — Может. Если вы захотите. Он говорил тихо, еле слышно, но слова его всколыхнули душу женщины до самых глубин. С минуту оставалась она очарованная, глядя в сторону на фантастически расцвеченное озеро. Мучительное страстное желание овладело ею. Один взгляд, одно прикосновение, одно шепотом сказанное слово, и она готова была широко раскрыть свое сердце для любви, к которой так стремительно рвалось все ее существо. Не раз она уже заранее отдавалась этой трепетной радости. Сейчас желанная минута наступила. От нее зависело знаком показать, что она согласна. Но она не могла. Она не смела. Один знак превратил бы это в действительный несомненный факт. А она сейчас пришла в ужас, когда лицом к лицу столкнулась с такой возможностью. По свойственной женщинам привычке она стремилась отсрочить ответ. Но что она могла сказать? Хотела она? Отрицать это было выше ее сил. Между тем пауза становилась неловкой. Она чувствовала, что глаза его устремлены на нее… что он ждет ответа. — Мои слова причинили вам боль? Она с чувством отчаяния повернула голову, чтобы ответить, хотя едва знала что. Но слова замерли на ее устах. Яркая молния прорезала пространство, осветив на одно мгновение полукругом идущую набережную и скученный старый город, и почти одновременно страшный гром разразился над их головами. Екатерина не была нервной женщиной, но все это было так неожиданно, что она невольно слегка вскрикнула и схватилась за руку Рейна. Не успел гул замереть вдали, как начали падать крупные капли дождя. В следующую минуту полил проливной дождь. Вечер был душный, но они не подумали о грозе. У Екатерины был только легкий шарф поверх ее тонкого платья. Веселые фонарики, качавшиеся над их головой и перед их глазами — теперь они превратились в темную массу бесцветной бумаги — помешали им заметить, что небо над их головами постепенно заволакивается. Они находились в центре залива. Среди грохота дождя и восклицаний, раздававшихся кругом с лодок, к ним доносился глухой шум толпы на набережной, удиравшей со всех ног в поисках прикрытия. — Бедное дитя, вы промокнете насквозь, — крикнул Рейн, — завернитесь вот в это. Постараемся, как можно скорее, выбраться отсюда. Он снял свою мохнатую мягкую куртку и накинул ей на плечи; а затем, прежде чем Екатерина и старый лодочник поняли, в чем дело, занял место последнего, взял в руки весла и понесся к берегу с такой силой, которой никогда еще до сих пор не приходилось изведать уключинам крошечной лодки. Измокшая, ослепленная, сбитая с толку этой лавиной воды, Екатерина тем не менее испытывала ликующий жар счастья. Само небо, казалось, пришло ей на помощь, дало ей еще один шанс на жизнь. Ей, кроме того, приятно было чувствовать на себе его куртку, слышать оттенок суровой покровительственной нежности в его голосе. Ей приятно было чувствовать, что она мчится благодаря его сильным рукам. Она с трудом различала его черты в наступившей кромешной тьме и мерцание белых рукавов его рубашки. Не было ничего особенно героического в его поведении, но была высшая степень того, что можно было ожидать от мужчины, сильного, проворного и готового помочь. Новая молния, столь же яркая, как и первая, дала ему возможность увидеть улыбку на ее лице. Он издал какое-то радостное восклицание, когда сменившая ее темнота вновь окутала их, и изо всех сил стал грести, придя в восторг от мелькнувшего перед ним видения. Через несколько минут они были у Большой Набережной среди беспорядочно толкавшихся лодок, из которых поспешно выходила публика. Достаточно знакомый с подобной речной толчеей, он ловко провел лодку к пристани, расплатился со старым лодочником и помог Екатерине сойти на берег. Ливень все еще продолжался. Когда они дошли до конца набережной, Рейн на минуту остановился, чтобы ориентироваться в направлении. — Смешно рассчитывать на извозчика или какое-нибудь прикрытие, — сказал он. — Нам следует изо всех сил бежать домой. Двинемся вперед. Он поспешно взял ее под руку и энергично зашагал. — Не снимайте, — крикнул он, предупреждая ее попытку снять со своих плеч его куртку. — Но вы… О, я не могу! — Вы должны, — сказал он повелительно. И Екатерине приятно было подчиниться его воле. Они быстро шли по направлению к дому, редко обмениваясь несколькими словами, но тем не менее чувствовали себя очень близкими друг другу. Некоторый комизм их оригинального бегства под дождем заставил их даже весело рассмеяться, когда они оступились второпях. — Очень мило с вашей стороны, что вы не обращаете внимания на все это, — сказал он. Она слегка пожала его руку вместо ответа и от всего сердца рассмеялась. В вестибюле пансиона Екатерина задержалась прежде чем подняться на лестницу, чтобы отдышаться и вернуть Рейну куртку. Газовая лампа у дверей бросала на них свой свет, и они впервые ясно увидели друг друга. Оба промокли до костей. Одновременное восклицание вырвалось у них. — Я серьезно беспокоюсь, как бы это вам не повредило, — заметил Рейн встревоженным тоном. — О, нет! С человеком ничего не может случиться, когда он счастлив. Ее пылавшие мокрые щеки и светившиеся глаза подтверждали ее слова, поскольку дело шло о счастье. Рейн подал ей руку, чтобы помочь подняться на лестницу. — Когда вы завтра едете? — В семь. — Вам необходимо ехать? — Да. Кажется, что с этим ничего не поделаешь. Но я вернусь. Вы это знаете. Мне очень неприятно расстаться с вами. Они остановились у конца маленького коридора, где находилась ее комната. Он задержал руку, которую она ему дала на прощание. — Скажите… Вам больно было слушать то, что я сказал… последнее, в лодке? — Больно? Нет. — Так вы хотели бы? Она молчала, но подняла на него глаза, и он прочел в них то, что она не в силах была сказать. С внезапной решимостью он обнял ее, промокшую насквозь, и поцеловал. Затем она вырвалась и убежала к себе. Первым делом Рейна, когда он добрался до своей комнаты, было позвонить прислуге и послать Екатерине стакан вишневой настойки из фляжки, взятой им с собой для экскурсии в горы; к этому он прибавил следующую записку: „Выпейте немедленно". Затем он сменил промокшее платье на мягкое фланелевое и направился к отцу. Но старик, хотя улыбался рассказу Рейна о его приключении, все еще был угнетен. — Плохо тут будет без тебя, — сказал он. — Однако, на время уехать тебе следует. Постарайся пробыть там возможно меньше, Рейн. А я пока подумаю, как выбраться из этого затруднительного положения. — Не поехать ли вам куда-нибудь с Фелицией? — предложил Рейн. — В. Люцерн, например. Вы можете уехать за несколько дней до моего возвращения. Мне необходимо вернуться сюда на некоторое время. После я мог бы к вам присоединиться, когда вы расстанетесь с Фелицией, и мы вместе поехали бы обратно в Оксфорд. — Я подумаю, — отозвался старик уныло. — Бедный старый папа, — сказал Рейн. — Человек всегда достоин сожаления, — заметил отец. — Он никогда не хочет считаться с законами жизни. Будучи уже одной ногой в гробу, он другой все еще цепляется за лестницу иллюзий. X Соприкосновение с природой Рейн долго еще сидел и курил трубку, прежде чем отправиться спать. События дня с такой быстротой громоздились одно на другое, что у него почти не было времени оценить их относительную важность. Ум его не пришел еще в окончательное равновесие. Первый поцелуй расцветшей любви обыкновенно нарушает его. Это было характерно для него, что он сразу отклонил все искушения отложить свою поездку. Он теперь мог встречаться с Екатериной только как признанный возлюбленный. Демонстрировать подобные отношения на глазах Фелиции казалось его несложному в подобных вещах опыту циничным и жестоким. Он, однако, искренно надеялся, что судьба постановит, а рок решит, чтобы возвращение его состоялось возможно скорее. Было нечто особенно раздражающее в положении, в каком он очутился. Сознание этого значительно усилилось, когда он лучше в нем разобрался. В конце концов, что было сказано? Он ушел, ни о чем не было сказано, ничего не спрошено. Вопрос, взгляд, поцелуй; этого достаточно для жгучего момента, но мучительно мало для следующих за ним полных страсти часов. С почти комическим раздражением "он разразился гневными восклицаниями против грозы, помешавшей проявлению его накопившейся страсти. И если бы в нем не сохранилось чувство юмора, он испытывал бы унижение при воспоминании о неожиданной помехе. Он не мог успокоиться, угнетаемый сознанием чего-то незаконченного. В отличие от женщины, которая схоронила поцелуй глубоко в своем сердце и бесконечно упивалась им в наступившие затем восхитительные часы, готовая забыть весь остальной мир, Рейн терзался нетерпеливым чувством сожаления о том, что обстоятельства не дали большего. Совсем другое дело, если бы довершения объяснения можно было ждать завтра; но он уезжал… не повидавшись с нею… на многие дни… оставляя ее с этим не вполне высказанным признанием. Ведь он любил ее глубоко, искренне, со всей силой своей безыскусственной, мужественной натуры. Она пробудила в нем скрытую потребность охранять и защищать; ее нежная грация пленила его; ее широкий жизненный опыт, грустный в своем знании, тонко гармонировал с его сильной мужественной верой. Несмотря на отсутствие широкого образования она явлениям умела давать оценку культурной вдумчивой женщины; они сходились в глубоких этических проблемах и одинаково смотрели на мир. Ее общество стало для него необычайно дорого. Печаль, которая, казалось, веяла над ее жизнью, взывала к его рыцарскому чувству и непреодолимо влекла его стоять бок о бок с нею. Прелестная женственность ее натуры постепенно раскрывалась перед ним благодаря тысяче мелочей, из которых каждая плела вокруг него свою чарующую паутину. Жан-Мари с женой также сыграли свою роль в том поклонении, которым он ее окружал. До сих пор отпечаток грусти на ее лице он не приписывал никакой определенной причине. Она вдова, ей пришлось много перестрадать: она страшно одинока и заброшена. Для него этого было достаточно. Он едва ли над этим много задумывался. Но сейчас воспоминание о взволнованных нотках в ее голосе заставило его задуматься над ее самообличительным восклицанием, когда он спросил ее мнение об этической стороне несчастной трагедии его ранней юности: „Боже упаси, чтобы я, меньше всех имеющая на это право, судила других". Женщины легко не говорят таких вещей, и меньше всего женщины, подобные Екатерине. В этих словах заключалась разгадка туманного, смутного прошлого. Лицо его приняло суровое озабоченное выражение, когда он прислонился к спинке кресла и, медленно проводя рукой по волосам, задумался над этим прошлым. Некоторое время оно молчало, оставаясь, словно тень, между нею и им. А затем… посетило ли его вновь похороненное им в этот вечер привидение, как вечный дух любви, или просто сыграла тут роль его непоколебимая вера в человека? Свет свыше, казалось, озарил его, и Екатерина, светлая и лучезарная, вынырнула из тумана, который рассеялся позади нее, легкий и бесформенный. Он вскочил на ноги, протер глаза и громко рассмеялся. Его любовь к ней беззаботно пела в нем. Он любил ее такой, какой она обрисовалась перед ним: прекрасной, смелой, мужественной… и любящей его; это он прочел в ее глазах, когда целовал ее. Наутро в половине седьмого явился носильщик, чтобы отнести багаж Рейна на дилижанс, который уходил с Большой Набережной, а несколько позже и Рейн оставил пансион. Сделал он это не с легким сердцем. Его самоотверженный отъезд был для него гораздо более мучительным, чем он это воображал. Очутившись на улице, он не мог удержаться, чтобы, подняв голову, не окинуть пансион полным сожаления взором. К его восторгу Екатерина стояла на маленьком балкончике у окна. Светлые утренние лучи солнца падали на нее; она закуталась в кремовую шаль, ее великолепные волосы прикрывал бледно-голубой шарф. В чистом прозрачном воздухе она казалась олицетворением утра. Лицо ее все залилось краской, когда она заметила радостный блеск его глаз. Она поднялась рано, будучи не в состоянии спать, и с особой тщательностью оделась, старательно разыскивая в зеркале обличительные следы своих тридцати лет. Она пошлет, думала она, записку через гарсона, который принесет ему кофе, где сообщит, что уже встала и может принять его в салоне до его отъезда. Но она ограничилась тем, что искусала кончик карандаша перед чистым листком бумаги. Все ее приготовления и сердечные волнения закончились тем, что она вышла на балкон, чтобы видеть, как он пройдет двадцать ярдов, пока не повернет за угол улицы. И тут против ее воли у нее появилось трепетное желание, чтобы он поднял голову, когда будет переходить через улицу. Он так и сделал: остановился под ее балконом. Она покраснела, точно молодая девушка. Но он остановился только на мгновение. Энергично приглашая ее кивком головы спуститься вниз, он сам бегом бросился назад в дом. Они встретились у дверей салона. Он кинулся к ней, задыхаясь несколько от быстрых скачков по лестнице, и увлек ее за собою в салон. — Вы… на ногах в такой ранний час… только для того, чтобы видеть меня перед отъездом!.. разве вы не ангел? Он был восхитительно непоследователен. Ее поступок показался ему истинно ангельским. В первых фазах своей любви мужчина редко принимает в расчет страстную жажду этой любви со стороны женщины. Поступки, вытекающие из желаний столь же эгоистических, как и его собственные, он приписывает чистому бескорыстному милосердию по отношению к нему. Быть может, как общее правило, это совершенно верно. Женщины любят приносить жертву. И это прекраснейшее их свойство ничего не теряет из-за того, что неправильно толкуются его мотивы. Екатерина со странной застенчивостью подняла на него глаза. Он обладал силой будить в ней все, что было самого прелестного и женственного. — Вы видите, что я хочу… очень. Руки его обняли ее, прежде чем слова успели дойти до его слуха. Поток жгучих слов нетерпеливо срывался с его уст. Она, радостно отдаваясь, склонила к нему голову. — Я полюбила вас с первой минуты… с самого Рождества. Вы явились передо мной в таком образе, как никто до вас… смелостью и силой превосходящим всех мужчин. Слова шепотом срывались с ее уст и довели страсть ее до высшей точки. Один такой лучезарный момент, и забылось бесплодие серых годов. Она готова была душу свою отдать за него. Она тихо освободилась из его объятий. — Я не хочу, чтобы вы опоздали из-за меня. — Вы будете мне писать? — Если вы напишете. — Ежечасно, дорогая моя, пока не вернусь. — О, не засиживайтесь там. — Как велико ваше доверие ко мне. Другая упрекнула бы меня за то, что я уезжаю… в такой момент. Она посмотрела на него: глаза ее и губы одновременно улыбались. — Я угадываю причину, и — уважаю вас за это. Не стану вас задерживать. Но увы! Медленно будет тянуться время, пока я вновь вас увижу. — И для меня. Я не принадлежу к тем, которым ждать легко. Но я забираю с собою вас всю, всю целиком. — Всю. — Прощайте… Екатерина, — шепнул он. — Вы ни разу не назвали меня по имени. Я хочу услышать его из ваших уст. — Рейн! Снова губы их встретились. Еще минута, и он торопливо побежал захватить дилижанс. Она вышла на балкон и послала ему поцелуй, когда он заворачивал за угол. Затем она, ухватившись за перила, стала медленно подниматься по лестнице, потрясенная радостью и страхом. Когда Рейн приехал в Шамони, то вместо Роджерса и компании он нашел в отеле Рояль адресованную ему телеграмму: „С Брайсом несчастный случай. Компания расстроилась. Письмо следует". Расспросив управляющего, Рейн узнал, что вчерашняя телеграмма его была направлена Роджерсу в Курмайер, откуда последний письмом в гостиницу отменил распоряжение о сохранении за ним комнат, которые он раньше заказал. Ближайшей почтой пришло письмо, сообщавшее подробности случившегося. Брайс упал в каком-то ущелье и разбился, возможен роковой исход. Всякие мысли о дальнейшем хождении по горам оставлены. Эта новость несколько расстроила Рейна. Он не был знаком с Брайсом, который был приятелем Роджерса по Кембриджу, но все же был искренно огорчен трагическим концом прогулки. Для него лично, однако, неприятная сторона этой истории заключалась в том, что он очутился как бы выкинутым на берег в Шамони. Он весьма тщательно осмотрел многолюдный табльдот в надежде встретить знакомое лицо. Но такого не оказалось. Он был один в этом переполненном народом месте, служившем только сборным пунктом для экскурсантов и лазунов по горам. Единственная достопримечательность этого места — это ледники, любоваться которыми ему доставило мало удовольствия, и горные вершины, подниматься на которые у него не было ни малейшего желания. Другое дело, если бы он встретил тут веселую компанию. Он рассчитывал на их общество. Они входили неотъемлемой частью в заключенный им с самим собою договор. Теперь же, когда одни Альпы должны были составить все его общество, он сильно огорчился и от всей души их возненавидел. Однако мысль о том, чтобы против собственного желания одному отправиться в горы, будила в нем чувство юмора. — Отношения между нами могут вызвать только смех, — сказал он, указывая на могучие покрытые снегом мосты. Но так как против этого ничего нельзя было поделать, он, подобно Магомету, смело приготовился двинуться к горе. Он заказал на завтра гида для восхождения на Черную Гору. Сделав это, он весь отдался новой радости, появившейся в его жизни. Немногие минуты утренней встречи осветили для него весь день. Многое все еще оставалось невысказанным, но уже больше не было того раздражающего чувства чего-то незаконченного, какое охватило его в прошлую ночь. Однако, любовь его, принимавшая все более глубокий и утонченный характер, страстно искала для себя немедленного выхода. Далеко за полночь сидел он в своем номере и писал свое первое письмо. В следующие дни он ревностно занялся видами Шамони. Он присоединился к компании, перебиравшейся через Ледяное Море, посвятил один день Большим Мулам, поднялся на Зеленую Иглу, и затем успокоился с чувством человека, вполне заслужившего свой отдых. Величайшим событием была женевская почта. Он получил два письма от Екатерины. Первое она написала через несколько часов после его отъезда… он приложил его к губам. Второе, которое он ждал с нетерпением влюбленного, было ответом на его первое письмо. Вначале он прочел его с легким оттенком разочарования. В нем не хватало как будто непосредственности первого. Но Рейн, рыцарски относясь к женщинам и считая их существами, одаренными более тонкой чувствительностью, чем мужчины, и подверженными массе ощущений стыдливости, приписал подобным причинам замеченную им в письме сдержанность. И когда он читал письмо, в котором за каждым полным нежности выражением скрывался оттенок страсти, он утолял жажду своего сердца. Были также письма от отца. В первом он сообщал, что обсудил с Фелицией его план предпринять небольшую поездку в Люцерн, и она охотно на это согласилась, но во втором старик жаловался, что неожиданно захворал. Из третьего Рейн узнал, что он лежит в кровати простуженный и что поездка в Люцерн отложена на неопределенное время. Последнее известие слегка огорчило его. Притом от Екатерины не было письма, которое порадовало бы его. Поэтому вечером в этот день отдыха, Шамони ему еще меньше нравился, чем до сих пор. Как бы в качестве компенсации воздух был ясен и прозрачен, и освещенное солнцем местечко, под елями, в парке при гостинице, куда он забрался с книгой, было тепло и располагало к отдыху. Он задумался над страницами, когда на усыпанной песком дорожке появился человек, остановился перед ним и попросил огня. Рейн поднял голову и, узнав в новоприбывшем господина, с которым он неоднократно сталкивался в последние несколько дней, с готовностью отозвался на его просьбу. Это был худощавый жилистый мужчина лет около 37 с гладко выбритым лицом, которое представляло удивительную смесь простодушия и лукавства. Его тонкие губы, казалось, улыбались тому обманчивому впечатлению, какое производили его наивные бледно-голубые глаза. В отличие от Рейна, на котором была английская суконная куртка, короткие штаны и толстые чулки, он носил серые летние брюки и черную куртку. Мягкая поярковая шляпа тирольского типа, полевой бинокль, висевший за плечами, крупный бриллиант, оправленный в золото, на манжете, заметно блеснувший, когда он закуривал сигару, указывали на его национальность; последнюю обнаруживало и его произношение. Это был американец, по фамилии Гокмастер. Он впервые посетил Европу. Об этом он сообщил Рейну при одной из предыдущих встреч. Вернувши коробку спичек, американец уселся на скамейке рядом с Рейном. — Если вы хотите оставаться одни, вам достаточно сказать, и я улетучусь, — произнес он весело. — Я, однако, почувствовал себя как-то одиноким в этой долине. Природа — великая вещь среди разнообразного общества, но когда вы ею наслаждаетесь только сами, она ужасно унылый товарищ. Это замечание до такой степени соответствовало настроению Рейна за последние несколько дней, что он громко рассмеялся, захлопнул книгу и решил поболтать с новым знакомым. — Вы, очевидно, не в восторге от всего этого, — сказал он, махнув по направлению гор рукой. — Только в разумных границах, — ответил американец. — Все это очень мило, и когда вы видите это впервые, оно расшевеливает вас. Многие утверждают, что оно трогает душу, но я не особенно высокого мнения о душе. Ну, а потом это проходит, как морская болезнь, и уже не производит никакого впечатления. Но я рад, что повидал это. Я за этим и приехал. — Чтобы посмотреть Альпы? — Ну, нет, не совсем так. Но чтобы вообще иметь представление о Европе. Чтобы бросить с птичьего полета взор на все в ней выдающееся. Это очень интересно. Америка прекрасная страна, но она не микрокосм вселенной. — Но в вашем распоряжении имеются более грандиозные картины природы, чем эти, в Сьеррах Калифорнии, — заметил Рейн. — Возможно. Не знаю. И я полагаю, что никогда этого не узнаю, так как горы и ледники не пользуются моим особенным вниманием. Но если бы они были в пятьдесят раз выше, американские горы не могли бы вызвать того очарования и тех чувств, которые у тысяч моих соотечественников вызывает восхождение на Монблан. Другие горы могут представлять собою предприятие, поставленное на более широкую ногу, но Альпы старая фирма. С ними многое связано и публика льнет к ним. Мон-Блан это нечто вроде Вестминстерского Аббатства для американцев, а гора Риш для них своего рода Стредфорд на Авоне[1 - Родина Шекспира.]. Им нравится сознавать, что и они тут состоят пайщиками. Я этим не хочу сказать, что это мои личные взгляды. Боюсь, что мои восторги слишком прозаичны и что я быстро тушу их. Так как Рейну нечего было возразить на эту своеобразную философию, то заметив, что Гокмастер более интересен, когда говорит, чем когда слушает, он ограничился в виде ответа ничего незначащей вежливой фразой, и американец вновь овладел разговором. Говорил он хорошо и плавно. За простодушием его замечаний чувствовалась какая-то едкость, которая поддерживала интерес в слушателе. Манеры его говорили о том, что имеешь перед собой джентльмена. Рейну он начал нравиться. — Из какой части Англии вы приехали? — спросил тот между прочим. — Из Оксфорда. — Принадлежите к университету? — Да. — Я еще там не был. Я проезжал Кембридж. Но Оксфорд я оставил для обратного пути. Ваши английские учреждения меня интересуют больше, чем что бы то ни было в Европе. Это старая громоздкая машина и не может идти в сравнение с нашей. Но мы как будто живем ради наших учреждений, тогда как вы свои подправляете и пользуетесь ими, когда они вам содействуют при достижении поставленных целей. Он закурил новую сигару об остаток старой и продолжал: — Я приехал из Чикаго. Это замечательный город, и если бы он находился на берегу моря, то мог бы стать столицей мира, когда организуется Всемирная Федерация. Я люблю его так, как вы, наверно, любите Оксфорд. У вас в крови литература — „litterae humaniores" называете вы это в Оксфорде, — а у меня — business: я в скромных размерах спекулирую. Я только что организовал общество — в ход оно пошло перед самым моим отъездом — для приготовления свинцовых белил патентованным способом. Теперь я так увлечен белилами, как будто это женщина. Они не дают мне спать ночью и носятся перед глазами в течение всего дня. Я грежу, будто все суда, носящие американский флаг, выкрашены моими белилами. Если собрать все эти фантазии, вышло бы недурное поэтическое произведение. Вот я готов побиться о заклад, что вы абсолютно ничего поэтического не видите в патентованном способе изготовления свинцовых белил?.. — А как с тушением ваших восторгов? — улыбаясь спросил Рейн. — А! Тут другое дело. Я все это извлек из моей головы. Здесь часть моего я, в то время как в Альпах этого нет… — Он с невинным видом посмотрел на них… — Ни крошки. Звон гонга, призывающего к полуденному табльдоту, дошел до них, гулко отдаваясь в редком воздухе. Они поднялись и вместе направились в отель. — Я не прочь сесть рядом с вами, если вы ничего не имеете против, — сказал Гокмастер. — Пожалуйста, — отозвался приветливо Рейн, — я буду очень рад. Они завтракали вместе, а затем прошлись в Буасон и обратно, совершив приятную трехчасовую экскурсию. Рейн не хотел отлучаться на более продолжительное время из гостиницы в ожидании почты. Но писем для него никаких не оказалось, если не считать деловых сообщений из Оксфорда. Он беспокоился о здоровье отца и жаждал хоть строчки от Екатерины. Ему начинало казаться, что поездка его в Шамони, в конце концов, была нелепой затеей. Бедной маленькой Фелиции раньше или позже придется претерпеть разочарование. Если план с Люцерном провалился благодаря болезни его отца, то не было никакого смысла скрывать от нее его любовь к Екатерине. Он не мог вечно сидеть в Шамони; если поселиться в какой-нибудь другой части Женевы, это вызовет толки среди всего населения пансиона, а Рейн очень хорошо знал, что подобные толки могут оказаться гибельными для самой безупречной репутации. Он решил, однако, выждать с решением до завтрашней почты. XI Женщина в раздумьи „Люби ближнего, как самого себя" — великолепный принцип. Его единственный недостаток в том, что он поддается слишком широкому толкованию. Если к нему прибавить спасительную оговорку, что тут не имеются в виду дела ближнего, он был бы превосходен. Как ни мало соблюдали жильцы пансиона Бокар этот принцип, расширительному его толкованию они подчинялись беспрекословно. Не только потому, что они были женщинами. По временам и общество мужчин не прочь поговорить о делах своих ближних. Толковать о событиях, совершающихся вокруг нас, в природе человека, и толков, в соответствии с опасениями Рейна, в пансионе Бокар было больше, чем достаточно. Прежде всего немало времени умы и языки пансионеров занимал драматический конец романа бедной мисс Бунтер. А затем, до всеобщего сведения дошли некоторые факты, которые указывали на любопытные отношения между миссис Степлтон и Рейном Четвиндом. Главным из них было состоявшееся ранним утром свидание. Летний гарсон сообщил о нем повару, который поделился этим известием с мадам Бокар. Та по секрету передала это госпоже Попеа, а последняя со свойственной ей едкостью изобразила этот факт перед фрейлен Клинкгард. От нее об этом узнала фрау Шульц, которая обработала эту историю тщательно, со злобным чувством, питаемым ею к Екатерине. И пустила ее в оборот дальше. В таком виде она дошла до Фелиции. Молодая девушка как раз переживала полное горечи настроение, сделавшее ее восприимчивой к этой сплетне. После бессердечного систематического обмана, которому подвергалась мисс Бунтер в течение пятнадцати лет, казалось, нельзя ни в чем верить человеку. Нельзя сказать, чтобы она была восстановлена против Рейна Четвинда из-за себя самой. Она вынуждена была признаться со слезами презрения к самой себе на глазах, что он не обнаруживал по отношению к ней ничего, кроме братской чистосердечности и вежливости. Но при своем нерасположении к Екатерине, она допустила, что он способен на пошлую любовную интрижку, и перестала после этого так высоко его ценить. Затем на сцену выступила гордость, по-видимому — для ее же пользы, но на деле, по тому особому влиянию, которое оказывает гордость на женское сердце, чтобы усилить горечь внутренней борьбы. Однако светлое, чистое чувство брало верх над личной тревогой… сильное чувство жалости к тому хрупкому существу, у которого сразу рушились все надежды в жизни. Присутствие очевидицей и утешительницей при этой агонии отчаяния явилось одним из тех мрачных опытов, которые приводят в движение пружины, вызывающие бесконечное чувство сострадания. Когда старик Четвинд предложил Фелиции проехаться в Люцерн, она пылко за это ухватилась. Оставить пансион и все с ним связанное было бы облегчением. В течение целого дня она лихорадочно занималась приготовлениями к отъезду. Наступило острое разочарование, когда старик заболел, и поездка была отложена на неопределенное время. Она со страшным нетерпением дожидалась октября, когда ей можно будет вернуться к своим в Бермуду. Пока же она старательно переписывала рукопись, ухаживала за стариком, насколько он ей это позволял, и посвящала остальную часть времени всяким развлечениям, которые затевались в пансионе. Екатерина несколько дней после отъезда Рейна жила как бы в безумном раю. Его поцелуй покоился на ее губах, обнимавшие ее руки продолжали сжимать ее тело, его волнующие слова звучали в ее ушах. Если приходили в голову непрошенные мысли, она гнала их прочь со страстью возмутившейся воли. Долгое утро мелькнуло, как во сне. День и вечер прошли в опьяняющем чувстве счастья. Ночью она спала и бодрствовала попеременно, не справляясь с часами. Она завоевала его любовь. Любовь эта была дана ей полной льющейся через край мерой, заливая ее солнечным светом. Екатерина отдавалась восторженной радости, которую предстояло испытать, а не только думать о ней. Но вечером на другой день пришло письмо Рейна. Она сидела у окна, читая его с бьющимся сердцем. По временам слова плыли перед ее глазами. До настоящего момента она ясно не представляла себе цельность и истинное благородство его любви. Для нее это было нечто большее, чем письмо возлюбленного. Это было обнаружение сильной и высокой души, которая отдавалась ей, чтобы вести ее с собою и освещать остаток дней ее на земле. Она, в порыве самоунижения перед ним чувствовавшая себя недостойной целовать край его одежды, видела себя окруженной уважением, почетом, заполняющей святое святых его сердца. Ей предстояло сделаться его женой. Она внимательно прочитала письмо два раза. Тогда великий страх заставил ее похолодеть. Предчувствие этого страха явилось ей еще в тот вечер на озере, как раз перед тем, как грянул гром, и со смутной угрозой носился перед ее воображением во все время наступившего затем опьянения. Только воля ее отталкивала его прочь. Теперь этот страх держал ее в своей лапе. Стать его женой. Слова эти глядели ей в лицо, вновь и вновь повторяемые со всей заключающейся в них страстью, нежностью и преданностью. Ей стало холодно. Истерический клубок подкатывался к горлу. Она прошла через комнату, выпила стакан воды и снова села. Мечты, иллюзии, радость, — все исчезло. Великое страдание было в ее глазах, когда она поглядела ничего невидящим взором прямо перед собой. Пока она так смотрела, искушение коварно заползло в ее сердце, ослабило и успокоило на минуту ее напряженные нервы. Зачем рассказывать ему то, о чем он, — она знала его благородный характер, — никогда не спросит? Все ее будущее на вечные времена принадлежит ему. Какое значение имеет прошлое? Глаза ее упали на его письмо, лежавшее на ее коленях, и уловили несколько случайных фраз. Тут всю ее пронизала дрожь, словно волна презрения к себе и отвращения и, наклонившись вперед, она скрыла лицо свое в руках и заплакала. Он был слишком благороден, чтобы обманывать его… чтобы поймать его в ловушку, как это сделала бы простая авантюристка. Мысль эта обожгла ее. Молчание было слишком дешевым металлом для расплаты за чистое золото его любви. В миллион раз лучше говорить и потерять его, чем сохранить его при помощи лжи. Все, что в ней было чистого, искреннего и женственного, возмутилось против этого искушения. Долгое время оставалась она с опущенной головой, и мысли ее вихрем носились вокруг тех средств, которыми она собиралась нанести смертельный удар своему счастью. Время незаметно проходило, и тени сгущались, по мере того как день переходил в вечер. Посланный от госпожи Бокар с вопросом, спустится ли она к обеду, первый дал ей заметить, как уже поздно. Она послала сказать, что нездорова. Тарелку супа, вот все, что она просила прислать ей наверх. Затем она вновь вернулась к своим безнадежным мыслям. Восклицание, вырвавшееся из глубины души Денизы жужжало в ее ушах, пока не превратилось в бессмысленный напев. С той ночи в январе, когда она смотрела эту пьесу вместе с Рейном, она болезненно применяла это восклицание к себе. „Я принадлежу к тем, которых любят, но на которых не женятся". Слабый луч надежды мелькнул в окружавшем ее мраке. Он рассказал ей свою собственную историю. Для него память о ней была священна. Девушка, которую он любил, мать его ребенка, в его глазах была самой безупречной женщиной. Разве это не смягчит приговор, который ему придется произнести над нею? Она ухватилась за раскрывшуюся перед ней надежду, и сжимавшие ее тиски разжались. Он не станет ее презирать. Он будет продолжать ее любить. Она будет для него тем же, чем была та. Ее мысли становились истеричными. Усилие, которое она вынуждена была сделать, когда явился слуга с заказанным блюдом, и физическое подкрепление, принесенное горячим супом, вернули ей спокойствие и привели в порядок ее мысли. Она еще раз внимательно прочитала письмо Рейна. Оно вдохновило ее грустным, безнадежным мужеством. На время она стала Екатериной прежних дней, отчаявшейся, покорной, фаталисткой. Прежде чем лечь, надломленной и обессиленной, в постель, она написала ему длинное спокойное письмо, в котором все рассказала. Она не щадила себя, не скрывалась за софизмами, но и не чернила себя, словно кающаяся Магдалина. Она писала кровью своего сердца, как подсказывало ей ее лучшее я. Быть может, только раз в жизни удается человеческому существу вдохновиться такой силой, чтобы обнажить свою душу, так, как будто она являлась на суд перед небожителями. Екатерина, писавшая письмо, была возвышеннее той Екатерины, какую она знала. Однако, когда утром земная женщина, молча жаждавшая счастья, взяла в руки письмо, написала адрес и запечатала его, сердце ее замерло. С минуту стояла она, в нерешительности держа его в руке, и спрашивала себя, не сорвать ли конверт и вновь прочитать. Быть может, неуверенно подумала она, кое-что могло бы быть лучше выражено. Пальцы ее механически скользнули по краям конверта, и она медленно его разорвала. Затем она вновь улеглась с письмом в постель. Ничего нельзя было изменить. Она снова напишет адрес и сегодня же пошлет его. Одеваясь, она постояла перед своим изображением в зеркале; сердце ее сжималось тревогой, свойственной женщинам. Она выглядела бледной, старой, поблекшей, — подумала она; едва заметные морщинки появились около глаз; черты лица ее как будто сжались. Она слегка вздрогнула… наивно поспешила прикрыться волосами, чтобы избавить себя поскорее от необходимости видеть свое лицо. — Какое это в конце концов имеет значение, — с горечью сказала она себе. — Когда письмо уйдет, кто на свете будет интересоваться тем, стара я на вид или молода? Ей казалось, что жизнь ее прекратится с той минуты, когда письмо из рук ее попадет в почтовый ящик. Она хранила его при себе весь день, не в состоянии будучи сама наложить на себя руки. Ничтожное усилие, нужное для того, чтобы написать адрес на новом конверте, исчерпало всю имевшуюся у нее энергию, необходимую для выполнения подобного подвига. Не раз в течение дня она бросалась в постель, готовая разрыдаться. Она не может послать его. Это испортит его поездку. Она подождет, пока он вернется, пока она еще раз не увидит, как глаза его засветятся при взгляде на нее, и не услышит последний раз трепет его голоса, который больше слышать ей уже никогда не придется. Еще хоть один час счастья. А затем она отдаст ему письмо, и в наказанье за свое теперешнее малодушие будет стоять около него, пока он будет читать. Чувствуя себя страшно виноватой, но вместе с тем радуясь отсрочке, она написала ему то второе письмо, которое он получил. Другое, которое она собиралась послать, она хранила при себе в кармане, пока не загрязнился и не помялся конверт. Это были невеселые дни. При встрече, однако, с обитателями пансиона она держала себя внешне спокойно и невозмутимо, показывая всем свое обычное лицо. Упреки по отношению к себе за свое малодушие прекратились. Она покорилась своей участи. Один взгляд на его лицо… а затем конец всему. Она знала тем самопознанием, которое дается годами одиночества и самообуздания, что перед исполнением последнего решения она не отступит. Так как мысли ее таким образом были сосредоточены на трагической стороне ее отношений к Рейну, она не обращала никакого внимания на возможность сплетен. Ни одна из них не дошла до нее. Ее долго выдержанная сдержанность, личное превосходство, достоинство манер и поведения приобрели ей, если не любовь, то уважение пансиона. Даже фрау Шульц, которая ненавидела ее, находила невозможным позволить себе презрительный намек, который жег ее уста. Но госпожа Попеа, патентованная вольная особа пансиона, благодаря своей любезной и бесцеремонной манере выражаться, набралась однажды храбрости и вступила на эту скользкую почву. — Боже мой, — сказала она, как бы призывая божество в помощь своему предприятию, — снова стало скучно. Я хотела бы, чтобы вернулся мистер Четвинд. — Его отсутствие чувствуется, — ответила спокойно Екатерина, продолжая шить. Госпожа Попеа явилась к ней с явным намерением уязвить. Это была ее манера заниматься шитьем. — Я полагаю, что, если милый профессор почувствует себя хуже, он скоро вернется. Они относятся друг к другу, как женщины, эти два… персонажа из семейных романов. Я слышала, что профессору сегодня значительно хуже. — Кто вам сказал это? — Мисс Гревс. Она ухаживает за ним. Какая очаровательная девушка! Ее привязанность к нему трогательна. Это было бы совсем похоже на роман, если бы monsieur Рейн женился на ней. Он так красив. Екатерина посмотрела на эту пухлую легкомысленную даму с невозмутимой серьезностью. — Похоже на то, что вы интересуетесь романической стороной их отношений… — Бог мой, да. Все, что касается любви, занимательно, особенно любви идиллической. Но вы, разве вас поразило бы, если бы по его возвращении они оказались помолвленными? — Никогда не следует ничему удивляться, — процитировала Екатерина хладнокровно. — Я как-то думала, что он питает нежные чувства к вам, — рискнула лукаво госпожа Попеа. — О, — рассмеялась Екатерина, — вы знаете, что собой представляют мужчины… и нам, женщинам, никогда не следует передавать друг другу о своих впечатлениях. Если бы я сообщила вам те лестные замечания, какие мне приходилось слышать на ваш счет в течении последних двух недель, у вас бы голова вскружилась. — Ах, кто говорил обо мне? Екатерина поднялась, вынула шляпку из комода и, несколько демонстративно разворачивая вуаль, весело отозвалась: — Я достаточно стара, чтобы научиться хранить тайны. Это мой единственный недостаток. И госпожа Попеа, убедившись, что Екатерину трудно захватить врасплох с какой бы то ни было стороны, помешкала еще немного, а затем распрощалась. Екатерина, ясно читавшая в ее мыслях, грустно про себя улыбнулась. Но сообщение посетительницы о старом профессоре дало ей материал для размышлений. Если его отцу стало хуже, Рейн может вернуться немедленно. Мгновение она готова была чуть ли не пожелать, чтобы возвращение его отдалилось. Сердце ее больно сжималось, когда она представляла себе, что ее ждет. Сообщение было правильное. Старик схватил серьезную простуду. Доктор с известной тревогой только что заявил это Фелиции. Она решила вызвать Рейна. — Вы должны позволить мне телеграфировать в Шамони, — сказала она, стоя у постели профессора, в то время как он принимал лекарство. — Вам было бы приятно повидать его, не так ли? Старик покачал головой. — Пока еще нет. — Почему? — Было бы так жаль. Он там развлекается. — Я думаю, что он не прочь вернуться, — заметила Фелиция. Необычная для нее горечь тона поразила его. Он остановился с лекарством в руках, и глаза его заблестели. Взор его упал на девушку, и она покраснела. — Я не думаю, что он уехал, чтобы развлечься, — сказала она, давая выражение смутным догадкам, которые за последние дни оформились в ее голове. — Притом, друзья его покинули… это не их вина, к несчастью… и он все время один. Он рад будет вернуться, если вы ему дадите знать. Старик был смущен. Болезнь, кроме того, обессилила его. — Так вы думаете, что это я его выпроводил, Фелиция? — спросил он. Фелиция была достаточно женщиной, чтобы заметить его открытое признание. Теперь она была уверена, что разгадала. Все дело было в Екатерине. Поведение его, однако, поразило ее, как особенно нелепое каким оно и было в действительности. Она взяла пустую чашку из его рук, ловко оправила подушку и, когда он положил на нее свою голову, наклонилась над ним и шепнула: — Он уехал по вашей просьбе… и по вашей же просьбе вернется. Позвольте мне телеграфировать ему. — Но вы… дорогое дитя мое… как вы перенесете? — Я? — с удивленным видом спросила Фелиция. — При чем тут я? О, мистер Четвинд! — прибавила она после минутного молчания. — Вам не следует обращать внимания на глупости, какие я вам когда-то говорила, я полагаю, что я тогда была еще ребенком. Мне стыдно за них. Я выросла, — мужественно поборола она себя, — и избавилась от этих глупых чувств. Я не хотела бы быть для него ничем иным, как другом… всегда… так что для меня вполне безразлично, что он будет здесь… если не считаться с тем, что я вижу в нем друга. Старик высунул свою руку, взял ее и приложил к своей щеке. — Раз вы знали… значит, совершенно никакой необходимости не было в его отъезде? Фелиция невольно слегка вскрикнула и отдернула свою руку, когда это открытие обрушилось над нею. Кровь прилила к щекам и зашумела в ушах. Прежнее чувство стыда было ничто в сравнении с новым. — Значит, он уехал, заметив, что я увлекаюсь им? — спросила она, потрясенная. — Моя бедная, дорогая девочка, — нежно сказал старик, — мы это все делали для вашей же пользы. Она долго стояла молча около него, тогда как он гладил ей руку. Наконец, она собралась с силами. — Скажите ему, что все это недоразумение… что он поступил благородно, великодушно и деликатно… но что я улыбнулась, когда узнала об этом. Скажите ему, что я улыбнулась, не так ли, дорогой профессор? Смотрите, я улыбаюсь… совсем весело, как та Фелиция, которую вы портите своим баловством. А теперь, — освободила она осторожно свою руку, — я посылаю ему телеграмму. Мы вместе быстро поднимем вас с постели… одной меня недостаточно. Она несколькими прикосновениями женской руки привела в порядок разбросанные на столе около него вещи и пошла выполнить по собственной инициативе взятое на себя поручение. „Попросил бы вернуться возможно скорее Четвинд" Она сочинила эту телеграмму на пути в контору. Это освободило ее от необходимости думать о другом. — Так, — сказала она себе, написав ее, — это встревожит его. Больной между тем был в большом недоумении. — Я вносил страшную путаницу в эту историю сначала до конца, — пробормотал он с усталым видом. — Однако, не думаю, чтобы все это в мгновение ока превратилось в пустяки. Надо поразмыслить об этом. Глаза его закрылись. Он стал свои доводы облекать в силлогизм, но мозг его отказывался работать, и он уснул. XII Собирается гроза Лакей, принесший телеграмму Фелиции в курительную комнату, застал Рейна расхаживающим взад и вперед, с трубкой во рту, в раздраженном состоянии человека, посаженного в тюрьму. Снаружи лил мелкий пронизывающий дождь, с окон капало, воздух был пропитан сыростью, и громадные туманные массы скрывали от взоров горы. Гиды предсказывали, что к полудню погода прояснится, но уже была половина двенадцатого, а небо с каждой минутой принимало все более ужасный вид. Гокмастер, зевая, курил сигару и просматривал потрепанный номер американского журнала, который какой-то соотечественник его завещал отелю. Рейн с нетерпением схватил телеграмму, прочитал ее, сунул ее с возбуждением в карман и обратился к лакею. — Тут имеется дилижанс в Клюзи… когда он отходит? — В 12–15, monsieur. — А поезд в Женеву? — В 5-50. — Хорошо. Закажите мне место в дилижансе и приготовьте счет. Лакей поклонился и ушел. — К сожалению, мне приходится отказаться от нашего уговора на сегодня, Гокмастер, — сказал Рейн американцу, который с некоторым любопытством следил за впечатлением, произведенным телеграммой, — мне необходимо немедленно ехать в Женеву. — Мне это нравится, — возразил Гокмастер: — это ловко. В одну минуту решили вопрос. Именно так делают дела. Похоже на то, что я тоже поеду. — Вам предстоит неприятная поездка, — сказал Рейн, встречая его предложение далеко не с свойственной ему любезностью. — Это верно, — согласился тот невозмутимо, — я не рассчитываю, что солнце засияет потому только, что мне вздумалось путешествовать. Я человек скромный. — Поторопитесь тогда, — заметил Рейн, видя, что американец остается при своем решении. — Пожалуй, вы поступаете разумно, удирая отсюда. — Я это сделал бы уже несколько дней тому назад, если бы не вы. Вы как будто обладаете способностью сбросить с плеч человека гнет одиночества. В его тоне чувствовалась какая-то благородная непосредственность и бесхитростная простота, которые задели слабое место в сердце Рейна. — Это чертовски мило с вашей стороны, — сказал он с английской неуклюжей признательностью. — Вы тоже освободили меня от дурного настроения. Итак, едемте. Несмотря на величайшие усилия Гокмастера поднять настроение, поездка в Клюзи совершалась в особенно унылой обстановке. Дождь беспрерывно лил, туман густо наседал на листья и ветви и, словно клочья шерсти, собирался массами между сосновыми стволами. Горы еле виднелись, смутные и неясные, уходя во мглу по мере того, как от них отдалялись. Арва при приближении к ней показывала свои несущиеся мутным потоком воды. Безлюдная местность за С.-Мартином походила на массу тины и грязных обломков, выступавших сквозь туман. Кроме этого внешнего уныния, Рейна угнетала некоторая внутренняя тревога. Здоровье его отца всегда было неважно. Можно было опасаться серьезной болезни. Его глубокая привязанность к нему усиливала этот страх. Беспокоила и Екатерина. Сердце его рвалось к ней. Он закрыл глаза, чтобы не видеть расстилавшийся перед ним безнадежный ландшафт, и вызвал в памяти ее образ, как она стояла освещенная утренними лучами солнца в утренних цветах — бледно-желтом и голубом, с легким золотистым оттенком. Но почему она оставляла его так долго без вестей о себе? Вопрос, который обычно ставит себе влюбленный и на который он искал соответствующего ответа. Наконец, приехали в Клюз, небольшой городок, на селенный часовщиками; приходилось час ждать поезда. Они отправились в кафе и сели за столик. Несколько минут спустя Гокмастер поднялся, подошел к зеркалу висевшему у одной из стен, пригладил пальцами свои рыжие волосы, поправил галстук, а затем вернулся. За исключением двух пожилых горожан, игравших в углу в домино, и хозяина, без сюртука, следившего за игрой, они были единственными посетителями. Они перекидывались словами о дожде, о путешествиях, о жалком виде городка. — Если бы у нас в Америке был город с такой промышленностью, — заметил Гокмастер, осушив вторую рюмку из стоявшего перед ним графинчика, — мы связали бы его с центром, превратили в течение двух недель в крупный город и изготовляли бы в нем часы для половины земного шара. — Это было бы большой жестокостью по отношению к нему, — лениво отозвался Рейн. — Американские часы… — Самые лучшие в свете! — прервал его горячо Гокмастер. — Посмотрите вот эти! Он вынул из кармана великолепные золотые часы, открыл все крышки и хвастливо поворачивал их перед глазами Рейна. — Вот! Посмотрите, в состоянии ли нечто подобное изготовить в Европе? Все малейшие части механизма сделаны в Чикаго. За часы я заплатил 450 долларов. Они этого стоят. Рейн полюбовался часами и успокоил этим их обладателя, который выпил еще рюмку коньяку за процветание и славу своего отечества. Затем, с непоследовательностью, которая составляла оригинальную особенность его разговора, он сказал, закурив сигару: — Мистер Четвинд, мне едва ли не до смерти надоели позолоченные салоны европейских отелей. Поддельные дворцы не в моем вкусе. Я предпочел бы что-нибудь более уютное. Я нахожу, что если бы вы могли указать мне какой-нибудь тихий пансион в Женеве, это было бы очень мило с вашей стороны. — Почему бы вам не устроиться в том же пансионе, где живу я? — любезно предложил Рейн. — Общество там довольно милое. — Хорошо, — согласился Гокмастер. — Это, право, очень любезно с вашей стороны. Если вы приедете в Чикаго, направьтесь прямо к Дж. К. Гокмастеру. Вы там встретите хороший прием. — Мой милый друг! — рассмеялся Рейн с протестующим видом. — Нет, — сказал тот серьезно. — Я повторяю, это очень любезно с вашей стороны. Большинство ваших соотечественников спихнули бы меня в какое-нибудь другое место! Я, кажется, надоедаю всем своей словоохотливостью. Я всегда этого боюсь. Вот почему я предлагал вам заявить, когда вам надоест мой разговор. Это бы меня не обидело. Разговаривать для меня столь же естественно, как для слизня отставлять за собою свою слизь. Похоже на то, что я доверху переполнен незначительными мыслями и они льются через край. Крупные же мысли солиднее и выкатываются гораздо медленнее… как у вас. Он налил себе последнюю рюмку коньяку, остававшуюся в графине. В пансион они прибыли в половине восьмого. По приглашению Рейна явилась госпожа Бокар, рассыпалась в улыбках, ласково и грациозно встретила Гокмастера и указала ему комнату. Только что сели за обед, который во внимание к мистеру Четвинду она отложила на полчаса. С его стороны было очень мило послать ей особую телеграмму. Все благополучно; у профессора за последний день начался поворот к лучшему. Рейн направился прямо к отцу и к великой своей радости нашел, что опасения его насчет серьезной болезни почти не имели под собой почвы. — А Фелиция? — спросил он после первых, полных любви вопросов о его состоянии. — Хорошо, — ответил старик, — в прекрасном настроении. Знаешь, Рейн, я думаю, что мы ошиблись. Это все моя вина. А ты проявил бы величайшую доброту, если бы забыл… и простил бы путающегося не в свои дела старика отца. Рейн рассмеялся с обычным добродушием и успокоил старика. — Это не я вызвал тебя, — продолжал последний. — Это Фелиция. Не было никаких оснований оставаться дольше вдали… да и она настаивала. Сердце девушки — таинственная книга. Не занимайся, Рейн, исследованием ее сердца. Забудь о нем… ищи своего счастья там, где оно будет более надежно, мой сын… и тогда оно станет и моим счастьем. Рейн не старался продолжать разговор на эту тему. Он был в некотором недоумении, но понял, что Фелиция говорила с отцом и что ему в таком случае лучше всего хранить молчание. Дальнейшие размышления на сей счет он отложил на будущее время, что ему вполне можно простить, так как тоска по Екатерине терзала его сердце. Притом он порядочно изголодался, а в виду имелся обед. Наскоро переодевшись, он спустился в столовую. Первый звук, который уловило его ухо, когда он вошел, было хлопанье пробки бутылки шампанского и голос Гокмастера, сидевшего на самом конце стола спиной к двери рядом с госпожой Бокар. Лакей наполнял его стакан из солидных размеров бутылки. Яркий свет после мрака в коридорах ослепил Рейна; он остановился на секунду на пороге и оглядел стол. Радушные лица с обеих сторон повернулись к нему и встретили его хором любезных приветствий. Старый комендант из-за стола протянул руку и обменялся с ним крепким рукопожатием. Госпожа Попеа подняла на него глаза и улыбкой на своем добродушном лице провожала его, пока он пробирался на свое место. Но он не сводил глаз с Екатерины. Странная легкая судорога пробежала по ней, когда он встретился с ее взглядом. Глаза ее, казалось, были полны страхом. У нее был бледный болезненный вид. Госпожа Бокар своим визгливым голосом предложила ему занять место профессора во главе стола. Он очутился между Фелицией и Екатериной. Фелиция непринужденно поздоровалась с ним. Екатерина подала ему холодную дрожащую руку и чуть не украдкой посмотрела на него. Очевидно, за время его отсутствия случилось нечто, еще неизвестное ему. Это была не прежняя женщина. Простая женская стыдливость не могла вызвать подобного явно сдерживаемого волнения. Пища на ее тарелке оставалась нетронутой. На минуту все исчезло перед его глазами. Весь мир сосредоточился на этой женщине с мертвым лицом и тяжело дышащей грудью. Он наклонился к ней. — Вы больны? — шепотом спросил он, выдавая свое волнение первыми же звуками своего голоса. — Нет, — ответила она поспешно тем же тоном. — Внезапная слабость… быть может, сердце. Не обращайте на меня внимания… ради Бога! Я скоро оправлюсь. Вопрос и ответ последовали слишком быстро один за другим, чтобы обратить на себя внимание. Рейн овладел собою и обратился к Фелиции. — Отец мой, кажется, чувствует себя прекрасно, благодаря вам, — сказал он любезно. — О, не благодаря мне, а вам: со времени вашего извещения, что приезжаете. — Я всегда так беспокоюсь, когда он себя плохо чувствует. Он не крепкого здоровья. Самые зловещие мысли преследовали меня сегодняшний день. Фелиция подробно познакомила его с ходом болезни, слегка коснулась предполагавшейся поездки в Люцерн, от которой пришлось отказаться, и выразила свое сочувствие Рейну по поводу постигшей его неудачи из-за того, что не пришлось повидаться с друзьями в Шамони. Она мужественно вела разговор, призвав на помощь всю свою юную гордость. Быть может, ей удастся убедить его, что он ошибался. Этой задаче посвятила она все свои силы. Ее скромность и природный такт спасли ее от возможности зайти слишком далеко в своем усердии. Сосредоточенная, однако, на своем, она не задумывалась над разрешением вопроса о молчаливом возбуждении Екатерины. Она приписала его замешательству Екатерины вследствие внезапной встречи с ним после долгого отсутствия и почувствовала некоторое тщеславное удовлетворение по поводу того, что они переменились ролями. Обыкновенно Екатерина была совершенно спокойна и владела собой, а она смущена и безмолвна. Среди треволнений жизни это казалось как бы небольшой победой. Рейн довольно весело рассказал о своих приключениях в Шамони, вызвав даже на разговор мисс Бунтер, которая сидела рядом с Фелицией, бледная и подавленная; она сообщила о своем весьма давнем посещении Ледяного Моря. Настроение у него, однако, было скверное. Если он обращался с каким-нибудь мимолетным замечанием к Екатерине, она отвечала вынужденной улыбкой, которая действовала на него, как удар кинжала. Он мог видеть по ужасу, которым полны ее глаза, что это не простая внезапная слабость. Он заметил, что после попытки поднять свой стакан вина, который он случайно слишком наполнил, рука ее так задрожала, что она отказалась привести свою попытку в исполнение. Он молча отлил немного вина в свой свободный стакан и обменялся с ней стаканами. Она поблагодарила его наклонением головы и несколько лихорадочно выпила вино. — Мой американский приятель, кажется, сам себя занимает, — сказал Рейн Фелиции, когда послышался несколько резкий, бойкий голос Гокмастера, излагавшего окружающим свою немудреную парадоксальную философию жизни. Фелиция наклонилась вперед, чтобы разглядеть его через длинный стол. — Вы должны познакомить меня с ним, — заметила она. — С удовольствием. Он позабавит вас. Он славный парень. Они прекратили на минуту свой разговор, чтобы послушать его. Рейн увидел, что Гокмастер наклонился и обращал свою речь к вновь прибывшему, очевидно — соотечественнику. — Нет. Я не женат. Но я люблю женское общество. Долгое время обходиться без него это все равно, что умывать руки без мыла. Раздался общий смех на его замечание, который еще усилился при его попытке передать его смысл по-французски госпоже Бокар. Фелиция посмотрела на Рейна и также рассмеялась. Затем, поймавши случайно взгляд Екатерины, она любезно прибавила, обращаясь к ней: — Мистер Четвинд сделал для нас ценное приобретение, не так ли? Екатерина заставила себя улыбнуться и выдавила из себя едва слышное «да». Затем ее ресницы закрылись и в течение нескольких секунд дрожали словно в нервном припадке. Этот признак волнения не мог скрыться от внимания Фелиции. Она поняла, что что-то случилось. Подозрение, что случилось нечто трагическое между мужчиной, которого она любила, и женщиной, которую ненавидела, мелькнуло в тайниках ее души. Смех замер на ее устах, когда она пристальнее посмотрела на Екатерину. Она перевела свой взор на Рейна и увидела, что он сам в течение минуты не сводил с Екатерины своих глаз с неописуемым выражением боли и тоски. Впервые она собственными глазами видела, как он ее любит. Мучительное чувство сжало ее сердце. Она, однако, постаралась подавить его. Вновь ей на память пришли намеки и сплетни фрау Шульц, и она невольно привела их в связь с настоящим положением. Впечатление, оставшееся у нее от трагедии, пережитой бедной маленькой женщиной, сидевшей рядом с нею, еще не изгладилось. Оно содействовало возникновению предположения о другой трагедии в жизни этих двух людей. Усилие, сделанное ею над собою, еще повысило ее возбуждение и создало почву для известной нервной чувствительности. Что-то случилось… что-то роковое или трагическое. Чувство, близкое к благоговению, охватило ее молодую душу и вытеснило ее собственные, менее сложные девические переживания. Она хранила молчание, как Рейн и Екатерина. Это натянутое состояние становилось мучительным; казалось, что обеду не будет конца. Голос Гокмастера, раздававшийся вдали, начал раздражать ее. Наконец, обед кончился. Началось обычное передвигание стульев и шуршание юбками, когда гости поднялись. Словно по уговору, Рейн и Екатерина отошли немного в сторону. — Екатерина! Она приложила одну руку к груди, а другой оперлась на спинку стула. — Я себя чувствую очень плохо, — сказала она глухим голосом. — Не сочтите меня бессердечной… я не в состоянии принять вас сегодня вечером. Завтра утром. Я тогда буду чувствовать себя лучше. Вы видели, я сама не своя… этот последний час был для меня сплошной мукой… простите меня… прощайте. — Не забудьте, дорогая, что я вас люблю… пусть это придаст вам силы, — напомнил Рейн. Она невольно застонала, не будучи в силах переносить испытываемых ею мук. — Ах, не забывать! Она быстро повернула и пошла вслед за расходившимися постояльцами. Рейн стоял ошеломленный, следя со сдвинутыми бровями за ее удаляющейся фигурой. Гокмастер остановился у дверей, еще с салфеткой на руке, в нескольких ярдах от группы мужчин, которые остались покурить. Он раскрыл для нее несколько шире дверь. Но она прошла мимо, как автомат, не оглядываясь ни вправо, ни влево. Американец закрыл дверь и подошел к Рейну. — Скажите, Четвинд, здесь можно достать крепкого ликера? — Гарсон будет тут через минуту к вашим услугам, — ответил Рейн. — Как вы находите обед? — Первоклассный. Самый оживленный обед с тех пор, как я обедал на горевшем пароходе, направлявшемся из Нью-Йорка на Кубу. Рассказывал я вам эту историю? Исчадие ада! Горячее было время! Возьмите сигару. — Нет, благодарю, — отозвался Рейн. — Я пойду за своей трубкой; когда вернусь, вы мне расскажете. Сильно встревоженный мыслью о Екатерине, он не был расположен слушать рассказы Гокмастера и с жаром ухватился за подвернувшийся предлог на время отделаться от него. Он вышел на балкон с намерением через него пробраться в гостиную, где надеялся найти Фелицию. Ему пришла в голову мысль, которую ему очень хотелось привести в исполнение. Миновав двух или трех дам, он заметил Фелицию одну, сидевшую в темноте в самом отдаленном углу балкона. — Фелиция, — обратился он к ней, впервые назвав ее по имени, — вы милая добрая девушка… Вы поможете мне, если сумеете. Екатерина во время моего отсутствия болела? Прямой, откровенный призыв к ней тронул молодую девушку до глубины души. Это как будто значительно подняло ее в собственных глазах после того жгучего чувства стыда, какое она пережила. Сильный чуткий инстинкт Рейна сквозь внешние преграды проник в самые сокровенные тайники сердца девушки. Она с готовностью ответила на его вопрос. — Нет. Все время у нее был совсем обычный вид. Я только думаю, что последние несколько дней у нее было более грустное выражение лица. — У нее не было болезненного вида… как сегодня за обедом? — Нет. Это произошло внезапно. А затем со странным, совершенно новым, почти сладостным чувством сознания, что этот сильный мужчина беспомощно цепляется за нее, ища утешения, она робко прибавила: — Вы не должны так страдать. Она, вероятно, страстно жаждала вашего возвращения… потому что она вас любит… и этот вечер… Она, знаете ли, очень слабая. Иногда, когда я бывала у нее, она казалась такой хрупкой… завтра ей будет лучше… и вы будете счастливы. — О, благодарю вас, Фелиция, — сказал Рейн, весьма тронутый. — Я хотел бы… я хотел бы, чтобы вы разрешили мне поцеловать вас за это. — Да, — прошептала она. Он притронулся губами к ее щеке, а затем отошел, чувствуя себя несколько сильнее и спокойнее. Фелиция же, погрузившись в свои мысли, осталась на балконе, и ее девическая любовь очистилась этим братским поцелуем. XIII Грязная страница в книге жизни Это происходило в обширной комнате курзала при «Женевском Клубе». Из двух больших зеленых столов, помещавшихся там, один был не занят и не освещен, а другой, великолепно освещенный висевшими над ним сверху под зелеными абажурами электрическими лампами, был окружен изрядным количеством мужчин. За исключением коротких перерывов во время сдачи карт господствовала благопристойная тишина, прерываемая только стереотипными выражениями: карта, семь, девять, баккара, которые необходимы в процессе игры. Но когда игра кончалась, голоса поднимались; их покрывал резкий звук перламутровых фишек и звон золотой и серебряной монеты, когда крупье, помещавшийся в центре, против банкомета, подводил итоги проигрышам и выигрышам. Затем крупье возглашал: «Сорок луи в банке, по двадцать на каждой стороне. Ставьте свои ставки, господа! На лошадь? Хорошо. Это лучше всего!» А потом вновь водворялась тишина, пока игра не сыграна. Общество здесь было космополитическое: два или три пожилых женевца, несколько немцев и русских, два или три лица неопределенной национальности, смуглого еврейского типа, знакомого в Монте-Карло Aix les-Bains, говорящих одинаково свободно по-английски, французски и немецки, и несколько англичан и американцев. Среди последних находились Рейн и Гокмастер. Американец много выиграл. Когда очередь доходила до него, он получал, сравнительно со ставкой, в семь, девять и двенадцать раз больше, и перед ним лежала небольшая горка банкнотов, фишек и золота. На маленьком столике рядом с ним стоял большой стакан водки, смешанной с водой, который он в перерывы вновь наполнял из обыкновенного разделенного на градусы графина и кувшина холодной, как лед, воды. Лицо его горело, глаза неестественно блестели, и говорил он, когда лопатка крупье пододвигала к нему выигрыш, несколько многословно и возбужденно. Рейн, игравший очень мало, не выигрывал и не проигрывал. Он сопровождал Гокмастера просто из желания развлечься, пробыть вне дома час или два перед сном. Натолкнула их на мысль зайти сюда веселая прогулка вдоль набережных от курзала и обратно. Но Рейн засел тут рядом с Гокмастером на несколько часов, заинтересовавшись игрой и удивительным счастьем своего спутника. Для здравомыслящего человека, любящего жизнь и интересующегося ее разнообразными проявлениями, в наблюдении за случайностями игорного стола есть нечто возбуждающее. Кажется, что сама фортуна является сюда и собственными руками поворачивает свое колесо. Великий мир на время как бы остается неподвижным и только этот маленький мирок подвержен ее случайностям. Наконец, ему это надоело, и он стал убеждать Гокмастера уйти отсюда. Притом возрастающее возбуждение американца впервые обратило его внимание на количество выпитого им алкоголя. — Я не прочь совершенно обобрать этих молодцов, — возразил Гокмастер. — В таком случае, — заявил Рейн, поднимаясь, — я иду домой. Тот схватил его за рукав. — Еще полчаса. — Нет. С меня хватит. Да и с вас тоже. — В таком случае, до розыгрыша этого последнего банка. Крупье заявил о новом банке… поставив его на аукцион: "Банк сдается. Сколько предлагается за банк?" — Я обожду одной вашей ставки, — сказал Рейн, идя на компромисс. Стали поступать заявления на банк. Десять луидоров, двадцать, тридцать. — Пятьдесят, — крикнул вдруг Гокмастер, опершись локтями на стол. Рейн хлопнул его по плечу. — Это против нашего уговора. — Сто, — крикнул жирный немец с другого конца стола, все время проигрывавший. — Подождите, если вам охота потешиться, — заметил Гокмастер. — Двести. Поднялся ропот. Игра в клубе редко бывает такая крупная. Это было слишком. — Довольно, довольно, — заворчали женевцы. Остальные, однако, были захвачены возбуждением. — Двести пятьдесят, — крикнул немец. — Четыреста, — заявил Гокмастер. — Пятьсот! — завопил немец. — Банк может остаться за этим господином, — протянул Гокмастер. — А я пойду ва-банк. А это значило, что он один играет против банкомета на всю сумму банка в 400 фунтов. Наступила мертвая тишина. Немец, бледный и как-то осунувшийся, занял свое место. Ставки были разложены на столе. Крупье положил перед новым банкометом свежие колоды карт. Немец дрожащими пальцами отделил Гокмастеру и себе по две карты, сдав их по одной. Американец оставил свои карты на столе перед собою и поднял глаза на Рейна, который стоял позади его, также захваченный общим возбуждением. — Если я проиграю, то ближайшим поездом возвращаюсь в Чикаго. — Возьмите ваши карты, — проворчал нетерпеливый голос. Гокмастер взял карты в руки, это были шестерка и четверка, составлявшие вместе десять, что, по правилам игры, согласно которым десять и кратное десяти в счет не идут, равно нулю. — Одну карту? — спросил немец. — Да. Карта оказалась тузом. Капли пота выступили на лбу американца. Только чудо могло его спасти… если у банкомета окажутся десятки. Если очки на картах банкира за вычетом десятков составят число между двумя и девятью, Гокмастер проиграл. Банкомет открыл свои карты. Две королевы. Девять шансов против четырех были на стороне банкомета. Он медленно снял себе карту с колоды. Оказалась десятка бубен. И на этот раз бешеная удача всего вечера не изменила Гокмастеру: американец выиграл, несмотря на ничтожность своих шансов. В зале поднялся, как гроза после зловещего затишья, шум и возбуждение. — Идемте, — проговорил решительно Рейн, увлекая своего приятеля к выходу. — Я хотел бы наскочить еще на одного такого, — заметил Гокмастер, пошатываясь. Свежий ночной воздух подействовал на него, как электрический удар. Он уставился на Рейна тяжелым и недоверчивым взором и бессмысленно расхохотался. — Похоже на то, что я нализался, как сапожник. Рейн был захвачен врасплох, сердит и испытывал чувство отвращения. Светские англичане ничего забавного не видят в пьянстве. Если бы он подозревал, что Гокмастер может напиться до состояния опьянения, он ушел бы из курзала гораздо раньше. Но неподвижное пребывание на одном месте и напряженное возбуждение игрока временно задержали влияние алкоголя. Теперь, однако, ничего с этим нельзя было поделать; пришлось взять этого пьяного господина под руку и отвести домой. Скоро они очутились на набережной. Была великолепная лунная ночь. Озеро мирно дремало внизу; его светлая поверхность убегала от теней, отбрасываемых городом, и изредка слегка покрывалась рябью. Не видно было в этот час ни души. Возбужденная речь Гокмастера резко отдавалась в неподвижном воздухе. Как только он сообразил, что не в силах держаться на ногах, он вполне положился на поддержку товарища и, выкинув об этом заботу из головы, бегло говорил об игре, о своем выигрыше, о жалкой гримасе последнего партнера, когда раскрылась единственная карта, которая могла принести ему проигрыш. Тут он громко расхохотался. — Бросьте, — крикнул Рейн довольно свирепо и толкнул его под локоть. Гокмастер перестал смеяться и посмотрел своим потухшим взором. — Похоже на то, что я пьян. Давайте, посидим немножко. Мои ноги отказываются служить. Он боком качнулся по направлению к скамейке на набережной и потащил за собой Рейна. Последний, ничего не имея против того, чтобы хоть на несколько минут освободиться от подобного груза, согласился присесть. Быть может, пребывание на свежем воздухе несколько протрезвит его — настолько, по крайней мере, что даст ему закончить без посторонней помощи оставшуюся часть пути домой. Закурив свою пенковую трубку, Рейн отнесся философски к создавшемуся положению. Во всяком случае, сидеть тут под открытым небом у чарующего озера было не менее приятно и полезно, чем ворочаться в течение долгих тревожных часов в своей постели, в ожидании утра. На время он забыл про Гокмастера, разлегшегося рядом с ним с вытянутыми вперед ногами и с засунутыми в карманы руками. Мысли его, сосредоточенные на Екатерине, запутались в смеси воспоминаний, где сомнения перемежались с надеждами; они перебрались в Оксфорд с его колебаниями, вернулись в Женеву, к их первому разговору в Английском парке, к тем кратким мгновениям, когда они входили в такую интимную близость, к жару первого поцелуя и, наконец, остановились на том мраке, которым охватило его ее возбужденное состояние в этот вечер. Вздрогнув, он вспомнил американца, молчание которого внушало опасения. — Послушайте! Не собираетесь ли вы тут заснуть? — Все обстоит благополучно, милейший. Не беспокойтесь, — отозвался Гокмастер с пьяной важностью. — Сидя, я, во всяком случае, чувствую себя великолепно. Я пока крепко ухватился за одну мысль и держусь за нее, как за борт парохода во время бури. Скажите, вы — друг мне, не так ли? Если вы сочтете меня грязным прохвостом, вы мне это скажете? — Вы, мой друг, слишком много насосались водки, — заметил Рейн. — Это не очень способствует укреплению мыслей. Как бы там ни было, в следующий раз, когда захотите напиться, прошу вас проделать это не в моем присутствии. — Совершенно верно, — сказал Гокмастер, качнувшись головой с зловещим видом в его сторону. — Вам противно, что я напился… и мне не меньше… но не в этом дело. У меня было такое ощущение, как будто в рот попал разжеванный конец сигары, и я пытался выполоскать это ощущение прочь. Но это не моя вина. — Ладно, пусть так, — отозвался Рейн, улыбаясь. — Больше этого не делайте. — Можете пойти на пари на свой последний доллар, что я этого больше не сделаю. Человек, который дважды имел дело в бракоразводном департаменте, заслуживает того, чтобы его пристрелили на месте. Рейн удивился. Куда этот господин клонил свою речь? — Видите ли, я думаю, что женился бы на ней после, — продолжал Гокмастер. — Но рудники, о которых я вам рассказывал, увлекли меня в Мексику. Но когда перед взорами человека блеснет миллион долларов, не может же он предаваться всяким благоглупостям, ухаживая за женщиной. Она может подождать, а доллары не ждут. Вот за эту мысль — рассказать вам все… как настоящему другу, я и ухватился. — Вы мне завтра расскажете, — заявил Рейн, собираясь встать. — Идемте домой. У него никакого желания не было выслушивать подробности прошлой жизни Гокмастера, рассказанные под пьяную руку. Но американец задержал его, положивши ему руку на плечо с интимной фамильярностью. — Я хочу знать ваше мнение… я увлек ее от живого мужа и не женился на ней после развода, и когда увидал ее в этот вечер впервые после восьми лет… Рейн вскочил на ноги, так как ужасная догадка мелькнула в его уме. — Какого черта вы все говорите обиняками? Кого вы имеете в виду? — Да, — произнес Гокмастер, меланхолически кивая головой. — Я думал, что поступил, как грязный прохвост. Вам противно? Рейн схватил его за ворот и потряс. — Ответьте на мой вопрос… кого имеете вы в виду? — О! — сказал Гокмастер, — конечно, вы ведь не знаете. Да самую прелестную и красивую женщину из бывших там, ту, что сидела рядом с вами. Кажется, она была потрясена при виде меня. Он тянул свой рассказ дальше. Но Рейн больше ничего не слышал. Голова его закружилась, на сердце стало тяжело. Его ценная пенковая трубка выпала из руки и, стукнувшись о скамейку, расколотая упала на землю. Но он этого не заметил. Все пылало перед ним в багрово-красном свете. Страшное отвращение к этой безжизненной подлой фигуре, растянувшейся перед ним, выросло в ненависть и гнев. Его пальцы дрожали от желания вновь схватить американца за ворот и вытряхнуть из него жизнь, как у крысы. — Вы, скверный бездельник… выдаете ее постороннему человеку… Вы отвратительный пьяный бездельник! Сдержав с большим трудом свое бешенство, он повернулся и пошел прочь со стиснутыми зубами. Он слышал голос американца, звавшего его, но продолжал свой путь. — Алло! Четвинд! — кричал Гокмастер, с трудом ставши на ноги: — Четви… инд! Он прошел, шатаясь, несколько шагов и затем грохнулся на тротуар. После нескольких тщетных усилий подняться, он оставил свои попытки и спокойно лежал. Рейн успел пройти около пятидесяти ярдов. Он услышал, как тот упал. Вначале он почувствовал жестокое удовлетворение при мысли оставить его лежать здесь… возможно, на всю ночь. Но тут он внезапно вспомнил, к неудовольствию своему, что при Гокмастере находилась весьма значительная сумма денег в банкнотах и золоте. Предоставить его риску быть ограбленным и, быть может, убитым было невозможно. Он подавил свое отвращение и вернулся обратно. — Вставайте! — Э? Все обстоит благополучно. Я думаю заснуть. Рейн поднял его на ноги, встряхнул, чтобы несколько протрезвить, и, взяв под руку, пошел с ним домой. Этот человек был ему противен. Необходимость прижимать его близко к себе приводила в содрогание каждый нерв в отдельности и вызывала физическое отвращение. Рейн далеко не ласково обходился с ним в эту прогулку при свете луны. Американец, пока сидел на скамейке, говорил еще связно, но падение и покорное решение уснуть на мостовой в конец размягчили его ум; он совсем опьянел и произносил только нечленораздельные звуки. Иногда он препирался со своим покровителем из-за того, что тот так торопит его. Действительно, в своем страстном желании сбросить с себя этот кошмар, Рейн невольно пускал в ход свою большую силу и почти тащил его за собою. Посреди моста Гокмастер тихо рассмеялся про себя. — Подумать только, что я вновь ее увижу. Милая маленькая Китти… Страшная волна отвращения залила сердце Рейна. Он злобно сжал этого человека. — Черт вас возьми! Если вы еще раз упомянете ее имя, я сброшу вас в озеро. — Это было бы жаль, — пробормотал американец прерывающимся шепотом. — Я не умею плавать. Рейн ускорил свой шаг, так что продолжать говорить для американца стало физически невозможно. Среди охватившего его отвращения Рейну вспомнилось его последнее возвращение через этот мост домой. Тогда он также безрассудно торопился, стремясь как можно скорее добраться до пансиона. Ужасная ирония этого сопоставления пришибла его. Часы пробили два, когда они завернули на свою улицу. Гокмастер чувствовал себя безмятежно и дремал на ходу. Рейн прислонил его к стене в ожидании, пока консьерж откроет на его звонок. Дверь скоро открылась, и Рейн втащил американца по темной лестнице. Когда они дошли до комнаты последнего, он бесцеремонно втолкнул его и предоставил самому себе. Только оставшись наедине, избавившись от тела этого господина, он более спокойно связал в одно всю историю. Сердце сжималось при мысли об этом. Его прекрасная чистая Екатерина отдалась этому пьяному бездельнику, разбила свою жизнь ради него… от этого сжималось сердце. Бывают такие моменты у человека, когда из жизни как будто вычеркивается вся поэзия, и она сплошь представляется гнусной прозой. XIV Более слабая сторона Рейн отнесся к ней очень мягко. Он правильно угадал, что она натолкнулась на те шипы, которые общество в изобилии сеет по земле вне собственных проторенных им путей. Заглядывание в глубину ее души пробудило в нем мучительную жалость сильного человека. В его глазах она была нежным хрупким существом, которое наткнулось на шипы и поранило себя, и он в своем сердце испытывал радость от сознания, что в его объятьях она найдет, наконец, отдых и покой. Хотя сообщение Гокмастера потрясло его всего, он отнесся к ней очень мягко. Он был настолько благороден душой, что умел отличить порыв отвращения от постоянного тревожного чувства. Он остро чувствовал ее муки во время обеда и страдал вместе с нею искренно и верно. Но низость, наложившая свою печать на всю обстановку, при которой пьяный Гокмастер делился своим секретом, повисла словно грязная занавесь над этим временем и оттесняла более тонкие чувства. Он не мог не желать, чтобы она рассказала ему историю своей жизни. Он сейчас не сомневался, что мысль о своем положении разведенной жены была причиной натянутости ее писем. Он был вполне уверен, что она намерена была рассказать ему все, прежде чем окончательно согласиться стать его женой. Он был слишком благороден, чтобы заподозрить что-либо иное. В этом смысле он ее правильно разгадал. Но почему она ждала? Это значительно упростило бы для него возможность действовать, если бы откровенный разговор между ними позволил бы ему взять на себя инициативу. Теперь у него руки были связаны. Ему оставалось только ждать, пока она позовет его. Так он думал в более спокойные, более благородные моменты. Но он вспоминал пошлую историю обольщения, вульгарные перипетии развода, еле держащуюся на ногах и икающую фигуру, и его бросало в дрожь. Утром он провел с час у отца, забыв на это время о собственных треволнениях в стремлении развеселить его и занять. На обратном пути он встретил госпожу Бокар, которая рассыпалась перед ним в многословных жалобах. Его американский друг заплатил по счету и распорядился передать свой багаж рассыльному из гостиницы „Националь". Ей очень жаль, что пансион не понравился ему. Как мистер Четвинд находит обед? Быть может, не хватает чего? А постель? У него прекрасная постель… случайно, самая лучшая в пансионе. Рейн утешил ее, насколько мог, в утере американца, но в душе был страшно рад этому признаку великодушия у бывшего приятеля. Значит, когда он был трезв, он не отказывался считаться с требованиями приличия. Госпожа Бокар участливо справилась о самочувствии профессора и была в восторге, что он поправляется. — Это хорошо, — сказала она, — было бы совсем плохо, если бы слишком много народу болело. Пансион получил бы дурную славу. Бедная госпожа Степлтон все еще чувствует себя плохо. Мистеру Четвинду, конечно, это будет неприятно. — Ничего серьезного? — спросил Рейн с некоторой тревогой. — О, нет… расстройство нервов. Что поделаете? Таковы женщины. Несмотря на это сообщение, Рейн все же по пути заглянул к себе в комнату со слабой надеждой найти там весточку от Екатерины. Ничего не было. Он себя чувствовал в страшно ложном положении. Но он ничем не мог помочь. Как человек разумный, он решил выжидать событий, а пока продолжал свой обычный образ жизни. Согласно принятому решению, он отправился на Большую Набережную и уселся там у одного из наружных столиков Cafe du Nord, где привык до отъезда своего в Шамони читать „Женевскую газету" и „Фигаро" за прошлый день. Было приятно хотя отчасти вернуться к прежнему времяпрепровождению, когда о Гокмастере еще и помину не было. Отъезд из пансиона его бывшего приятеля явился для него облегчением. Он чувствовал, что может теперь свободнее дышать. Если бы он мог быть уверен, что Гокмастер по добру по здорову уберется из Женевы и исчезнет в том неизвестном мире, из которого приехал, он чувствовал бы себя почти счастливым. Ему хотелось, чтобы тот никогда больше не попадался ему на глаза. Но самое нежелательное неизменно случается. Он пытался сосредоточить свое внимание на литературном приложении „Фигаро", когда простодушный, но сейчас столь ненавистный ему голос коснулся его слуха. — Я, право, готов был обегать всю Женеву, чтобы поймать вас. Рейн, нахмурясь, поднял голову. Гокмастер стоял около него щеголевато одетый, чисто выбритый, розовый и свежий. Его манжеты безукоризненно блестели, ботинки были из лучшей кожи, а в руках была пара новых перчаток. Его бледно-голубые глаза имели такой невинный вид, как будто никогда не смотрели на жидкость большей крепости, чем прозрачная вода озера. Проговорив свою фразу, он немедленно сел и с непринужденным видом сделал знак удалиться гарсону, бродившему тут в ожидании приказаний. — Разве вы особенно хотели меня видеть? — спросил Рейн угрюмо. — Да, хотел. Особенно. Я понимаю, что порядочно рассердил вас вчера, и не могу успокоиться, пока не извинюсь. За кое-что мною сделанное и сказанное в прошлую ночь я готов просить извинения весьма смиренно. Я знаю, — прибавил он с одной из своих детских улыбок, — что я мало похож был на образ моего Творца, и не могу надеяться, что вы все сразу простите мне… но если вы будете это делать постепенно, начиная с настоящей минуты, вы дадите мне почувствовать, что я вновь к Нему постепенно же приближаюсь. В манере говорить этого удивительного человека была какая-то особая прелесть, к которой Рейн, несмотря на все свое нерасположение к нему, не мог оставаться нечувствительным. Кроме того, признанные формы общежития заставляли его принять извинение, предложенное в такой пространной форме. — Вы доставили мне известное беспокойство, — заявил он с серьезным видом, — и по сему поводу я готов охотно принять ваши извинения. Что касается остального… — он жестом закончил последнюю фразу. У Гокмастера был огорченный вид. — Я понимаю, мистер Четвинд. Что для вас невозможно, это дружить с человеком, который не пощадил чести женщины. Рейн почувствовал себя в затруднительном положении. Он хорошо знал, что с его стороны было бы недобросовестно приписать свое отвращение и гнев целиком только одному этому пункту. Прямое обращение к нему, не лишенное мужества, было очевидно искренне. Оно задело в нем чувство справедливости. Он постарался представить себе свое отношение к Гокмастеру в том случае, если бы Екатерина была просто случайной его знакомой. Ясно, что все сложные чувства, связанные у него с его любовью к ней, не должны совершенно приниматься во внимание при суждении о Гокмастере. Рейн был честным человеком, ненавидевшим притворство, предубеждение и несправедливый образ действий, и обнаружение подобных черт в себе вызвало в нем раздражающее чувство стыда. — Я имею удовольствие быть в дружеских отношениях с дамой, о которой идет речь, — ответил он американцу, — и потому во вчерашнем вашем сообщении почувствовал личное оскорбление. — Мистер Четвинд, — заявил Гокмастер, наклонившись вперед с серьезным видом и положив локти на стол, — существует только один путь удовлетворительно разрешить вопрос, — это продолжать и дальше держать вас в курсе своих дел. — О, ради Бога, оставим эту тему! — Нет. Дело в том, что я думаю, что вы будете довольны. Вы прямой, честный человек, а я хочу идти прямым, честным путем. Вы это понимаете? — Вполне, — заметил Рейн. — Но разве вам не понятно также, что это не может быть предметом обсуждения? Имя женщины не может трепаться на устах двух мужчин. Оставим это, предоставим прошлое прошлому. Он поднялся, взялся за свою палку с намерением уйти и протянул ему руку. Но американец, к некоторому удивлению Рейна, сделал умоляющий жест и также встал. — Нет. Нет еще, — сказал он кротко. — Не раньше, чем вы убедитесь, что я собираюсь поступить правильно. Вы назвали меня вчера бездельником, не так ли? — Да. Но я, быть может, слишком погорячился… — О, нет. Я этого заслужил. Я поступил, как бездельник. Однако, назвав так своего приятеля, вы обязаны дать ему возможность восстановить свою честь в ваших глазах. — Почему вы так настаиваете на этом? — спросил Рейн, пораженный серьезным выражением лица этого человека. — Потому что некоторым образом полюбил вас, — возразил американец. — Вы готовы пожертвовать мне две минуты и выслушать меня? — Конечно. — Тогда я скажу вам, что намерен сейчас же прямо отсюда отправиться к этой даме и предложить ей выйти за меня замуж. — Выйти за вас замуж? — вскричал Рейн, и кровь бросилась ему в лицо. — Это было бы оскорблением. — Жаль, что вы так думаете, — возразил Гокмастер задумчиво. — Я рад был бы изменить свое намерение, но вы понимаете, что все это уже решено. — Что решено? — Что я должен сделать ей предложение. Мистер Четвинд, мне впервые представляется этот случай. Восемь лет тому назад она скрылась, не оставив после себя ни малейшего следа. Если вы знаете более честный путь, чтобы исправить причиненное ей зло, скажите мне. — Так слушайте же! Покиньте Женеву, и пусть она никогда не услышит о вас. — Если она откажет мне, я так и сделаю. Это также решено. Я должен идти. — Миссис Степлтон нездорова и не может сейчас принять вас, — в отчаянии заявил Рейн. — Она мне назначила свидание через пять минут, — невозмутимо возразил тот. — Теперь, мистер Четвинд, я рад буду пожать вам руку. Он протянул ему свою руку, которую Рейн, растерявшись в эту минуту, механически взял. Затем он кивнул ему на прощанье головой, вытянул манжеты, распрямил плечи и отправился в путь, видимо довольный собою. Рейн вновь присел к мраморному столику, выпил вермута из стоявшей перед ним рюмки и постарался овладеть собою. Екатерина сейчас увидится с этим человеком, выслушает делаемое им предложение. Судорожная боль охватила его. Быть может, старая любовь, тлевшая все эти годы, вновь вспыхнула. Его рука дрожала, когда он опять поднес рюмку к губам. Публика беспрерывно приходила в кафе, выпивала кружку пива или абсента и уходила; по освещенному солнцем тротуару проходили мимо спешившие по своим делам обыватели Женевы: смуглые с тусклыми глазами швейцарские крестьяне, рабочие в синих блузах, туристы в вуалях, с собачками и бедекерами. Босые ребятишки, пользуясь отлучкой гарсонов, хныкая, предлагали увядшие пучки альпийских цветов. Бойкие продавщицы цветов в белых накрахмаленных кофточках выставляли напоказ свои громадные корзины перед праздно гулявшей публикой. Извозчичьи кареты, нанятые немецкими или американскими семьями, с сиплыми криками и хлопаньем бича переезжали с солнечной стороны на противоположную теневую возле садовой решетки. Содержатель кафе в безукоризненном сюртуке стоял у входа и благосклонно улыбался своим гостям Время шло. Но Рейн продолжал сидеть, уткнувшись подбородком в руку и следя за голубыми жилками мрамора, столь же беспорядочными, как его мысли и чувства. Наконец, он обратил внимание, что кто-то глядит на него и кланяется. Очнувшись от своего оцепенения, он узнал Фелицию, которая подвигалась впереди по тротуару вдоль внешнего ряда стульев. Внезапно встряхнувшись, он поднялся и, оставив мелочь гарсону, нагнал ее и поклонился. — Разве не чудный день? — радостно заметила она. — Я не могла высидеть в пансионе после завтрака и отправилась за покупками. — Завтрака! — крикнул Рейн. — Неужели вы этим хотите сказать, что вы уже завтракали? — Ну, конечно! Разве вы ничего не ели? — Нет… урочное время прошло. Впрочем, я не особенно голоден. Вы ничего не будете иметь против, если я буду вас сопровождать по магазинам. — Я буду польщена, мистер Четвинд. Она улыбнулась ему из-под своего красного зонтика Вид ее, свежий цвет лица, дышащего молодостью, и нежное платье, казалось, действовали успокаивающе на его измученные нервы. Чувство полного покоя в ее обществе незаметно охватило его с тех пор, как он шел рядом с нею. — Что собираетесь вы покупать? — спросил он, когда они проходили мимо магазинов. — Я, право, не знаю. Мне надо подумать. Пожалуй, иголки и тесемки. Но вам не следует заходить внутрь. — О, нет. Я зайду вместе с вами и посмотрю, как это делается, — заметил с улыбкой Рейн. — Тогда мне придется купить что-нибудь важное, что мне не нужно, — сказала Фелиция. Возник оживленный спор, который продолжался, пока иголки и тесемки не были куплены. Затем они продолжали свою прогулку по улице de la Corraterie и дошли до парка, где уселись под деревьями. Фелиция была счастлива. Братский поцелуй прошлого вечера вернул ей чувство самоуважения, которое она, как девушка, как будто потеряла. Он продолжал быть властелином ее сердца, она теперь могла служить ему, она это чувствовала, без стыда и ужаса. Расцветавшая в ней женщина угадывала его настроение и старалась развеселить его своим собственным радостным чувством. Женщина в ней угадывала его настроение, но вследствие своей неопытности, она не видала, насколько такое настроение опасно. Невольно прекрасные чары ее молодости привлекли Рейна ближе к ней. Когда они расстались, он понял, что еще шаг, и он готов был начать ухаживать за ней и совершить низкий поступок. Эта мысль уколола его. Он не знал за собою подобной слабости. Подстрекаемое чувством презрения к своему малодушию, сердце его еще с большей страстью верну лось к Екатерине. XV Смертный приговор подписан Утреннее солнце припекало балкон, примыкавший к комнате Екатерины. Тонкая полоса света остановилась на пороге открытой двери, словно нерешительный гость. Холодный ветерок пробрался внутрь и гулял по ярким лентам тамбурина, висевшего на стене. Гокмастер ушел. Она не знала, было ли это чувство облегчения от его ухода или струя свежего воздуха, ворвавшаяся, когда открыли дверь, но резкая дрожь пронизала все ее тело. Глаза ее пылали, во рту пересохло, вся она тряслась от страстного гнева. Несколько секунд она стояла с раскрытыми устами, большими глотками вдыхала холодный воздух и механически расстегивала ворот платья: он ее душил. Затем она обернулась, оглядываясь по сторонам, как попавшая в клетку птица, ищущая выхода. Взор ее упал на кресло, на котором только что сидел Гокмастер. Край коврика у ног был загнут, сиденье помято, покрышка на ручках в беспорядке… все вместе напоминало о ненавистном продолжительном визите. В необычайном волнении кинулась она приводить все в порядок, с детским бешенством встряхивая сиденье, пока на нем не осталось ни одной морщинки. Занявшись этим, она несколько успокоилась. Она прошлась по комнате и присела на минуту. Но она вся еще трепетала. Оставаться на одном месте было для нее невозможно. Она вскочила на ноги и стала расхаживать по комнате, страстно жестикулируя руками. Его простить! Никогда!.. никогда ни на этом, ни на том свете. Предать ее… и именно Рейну. Мысль эта была столь невыносима и мучительна, что на ней почти невозможно было сосредоточиться. Тягучий жалобный тон, в котором он изложил перед ней свое признание, сводил ее с ума. Отзвук его слов давил ее мозг. Неожиданная встреча накануне вечером потрясла ее. После обеденной пытки нервы ее до такой степени расстроились, что она пролежала всю ночь без сна со стучащими висками. Она встала, слабая и больная, когда получилось от него письмецо, в котором он молил о свидании. Она решалась пройти и через это испытание. Пока время шло, она окончательно овладела собой: ожидая его, она особенно тщательно убрала комнату и расставила цветы, которые накануне купила. Она даже стала улыбаться про себя. Какие права на нее имеет в конце концов этот человек? Он явился, чистенький, разодетый, нисколько не постаревший с того времени, когда она все бросила ради него. Он защищался, назвал себя негодяем, находил для себя оправдание в своей природной слабости. — Я хотел жениться на вас, Китти. Клянусь Богом, хотел. По возвращении из Мексики. Я надеялся заработать там миллионы… стать одним из земных божков. Ни один смертный не упустил бы подобного случая. Я рассчитывал создать для вас положение, из ряда вон выходящее. Кто мог предполагать, что рудники эти окажутся простым мошенническим предприятием! Сам Ван Гетман был введен в заблуждение. Я сейчас же вернулся. Вы исчезли. Я старался напасть на ваш след. Я потерял его. И все эти годы я тщетно искал его. Перед моим отъездом из Чикаго какой-то господин похвастал в моем присутствии, что никогда ничем не омрачил жизни женщины. „Сэр, — возразил я ему на это, — станьте на колени и вознесите хвалу за это Всемогущему Богу". Вначале она выслушивала его довольно скептически, но постепенно его горячность убедила ее в его искренности. Она любила его, как она понимала любовь в те далекие дни, когда ее молодость, прозябавшая в тени, расцвела словно молодое деревцо под влиянием солнечных лучей. Сохранившийся к нему оттенок нежности из позабытых глубин вынырнул сейчас на поверхность. Она говорила с ним очень ласково и простила его, как этого требовали лучшие стороны ее натуры. Тогда он стал настаивать на браке с нею. — Вот что я хотел вам сказать, Китти, придя к вам. Позвольте мне искупить прошлое, посвятив свою жизнь вашему счастью. Я не совсем еще пал. Я снова буду любить вас, как это делал тогда, когда впервые увидал вас в белом платье среди роз на веранде. Она улыбнулась и покачала головой. Это совершенно невозможно. Она чувствует себя очень хорошо. Он выполнил свой долг, и это ее вполне удовлетворяет. Искупление, которого она требует, заключается в том, что он не должен больше встречаться с нею. Только на том условии, что он немедленно покинет Женеву, отнесясь к этому свиданию как к последнему и прощальному, она может дать ему полное неограниченное прощение. Он настаивал, надоедая ей. Она поднялась и протянула ему руку. — Вы должны уйти. Не любовь, а благородное побуждение исправить сделанное зло заставляет вас на этом настаивать… Она задержалась несколько, невольно испытывая его, и улыбнулась, когда в ответ на ее слова не раздалось страстного возражения. — Ваша совесть может быть совершенно спокойна. Вы хотите служить мне… в ваших руках залог… моя честь… Вы можете беречь ее. Вот тут-то странная блажь, нередко находившая на этого человека, внушила ему мысль удовлетворить страстное, ребяческое желание довести до конца свою исповедь и получить полное отпущение грехов своих. Он сообщил ей, что в минуту оплошности он признался во всем Четвинду, и продолжал дальше держать его в курсе своих дел. Вначале она почти не поняла его… известие ошеломило и парализовало ее на несколько секунд, в течение которых слова его не совсем отчетливо били по нервам, словно дождь в темную ночь. Вслед за этим наступило сразу ясное представление о… позоре, унижении… пропасти, которую он разверз у ее ног Внезапная, непреодолимая ненависть к нему охватила ее существо и прорвала все преграды обычной сдержанности и самообладания. Он совершил непростительный грех в глазах женщины… оскорбил ее честь. Увлечь ее, обольстить, а затем бросить… для всего этого у женщины находилось слово прощения. Но тут было другое. Он ее предал. И не только это — он нанес ей смертельный удар там, где сосредоточена была ее любовь. Вид этого жалкого человека, присоединившего такое страшное оскорбление к тому разрушению, которое он внес в ее жизнь, доводил ее до бешенства. Воспоминание о мягкости, с которой она только что обращалась с ним, усиливало еще чувство отвращения. — О Боже! Я готова убить вас! Я готова убить вас! — кричала она. Он весь побледнел, испугавшись превращения этой спокойной, сдержанной женщины в свирепое, дрожащее от гнева существо с сверкающими глазами и страстными словами. Вечная, дикая и необузданная женщина, которую она подавляла многие годы в глубинах своей души, теперь, бросилась на него, готовая растерзать его в своей безумной ярости. Она указала ему на дверь, топая ногами, отказываясь дальше выносить его присутствие. В дверях он остановился и посмотрел на нее со странной смесью мужества и покорности в глазах. — Я заслуживаю такого наказания… но я не так уж плох. И с Божьей помощью, Китти, в любую минуту своей жизни я готов буду осуществить свое предприятие. Он ушел. Она была одна и расхаживала по комнате, вся еще сотрясаясь от порыва охватившей ее ярости. Наконец, напряжение обессилило ее. Она отодвинула занавеску перед кроватью и бросилась на нее, дрожа от стыда, который пожирал ее. — О, Боже мой! — стонала она, — о, Боже мой! Все это он должен был узнать от… него… Она крепко прильнула к подушке. Это была мучительная борьба с охватившим ее чувством унижения. Она билась в лихорадке при мысли о его презрении, о крушении его веры в нее, о возмущении этого человека бесчеловечностью подобного признания. Ее протащили по грязи перед его глазами. При том упадке духа, в котором она находилась, ей представлялось, что он к ней сейчас относится с отвращением. Резкий бой небольших швейцарских часов на письменном столе привел ее в себя. Она подняла свое измученное лицо и посмотрела в их сторону. Было только одиннадцать. Она думала, что прошло уже много часов, пока она тут лежала, вся содрогаясь. Страх заполз ей в душу. Если эти несколько минут показались ей часами, что будет с теми долгими часами, которые ей предстоит еще прожить в сегодняшний день. Если бы она хоть послала ему то письмо, думала она с горечью. Она упала бы в его глазах, но не в такой степени. Он понял бы ее. Трепетное желание не омрачить его любви поддерживало ее. Если бы она могла поговорить с ним. Казалось, что миром управляет полная цинизма ирония. Она подошла к окну и выглянула на улицу. Внезапное желание оставить комнату и выйти на свежий воздух мелькнуло в голове и так же быстро замерло. Для нее было невыносимо ходить по улице или в парке на глазах сотен людей. Душа ее чувствовала себя обнаженной и пристыженной. Если бы нашлось местечко, куда она могла бы уйти и скрыться в каком-нибудь далеком углу, припасть к траве и предоставить листьям на деревьях нашептывать ей одной, было бы другое дело. Ей страшно было соприкосновение с людьми… и вместе с тем сердце замирало от ужасного сознания своего одиночества. Последнее поразило ее, словно человека, попавшего в полярную страну, который вдруг видит себя изолированным от всего остального мира благодаря непроницаемому туману. Она поспешно отскочила от окна; от чисто физического утомления опустилась на кресло у письменного стола и скрыла лицо свое в руках. Слуга принес письмецо. Мучительный страх пронизал ее при мысли, что это может быть от Рейна. Но при первом взгляде она убедилась, что это почерк Гокмастера. На конверте красовалась печатная фирма какого-то кафе. „Если у вас сохранилось чувство сострадания, простите меня, — гласило оно. — Тот факт, что я признался вам в своей вине, доказывает мое искреннее желание начать новую жизнь, поскольку дело идет о вас. Я готов отдать многие годы своей жизни, чтобы заслужить с вашей стороны ласковое слово. Все, что есть лучшего и правдивого во мне, обращается к вам, Китти. Я бесконечно несчастлив". Она смяла письмо и швырнула его. Действительно, он несчастлив!.. Она посмотрела на часы. Половина двенадцатого. Ей пришла в голову мысль, что ей придется всю жизнь влачить таким образом, считая бесконечные минуты в каждом часе. Пыл возмущения ее против Гокмастера остыл, но острое чувство стыда осталось. Невольно мелькнувшая у нее надежда при первом взгляде на письмо натолкнула ее на новые мысли. Где возьмутся у нее силы вновь встретиться с Рейном? Она еще раз поднялась и опять вернулась к утомительному беспокойному расхаживанию по комнате. — Никогда, никогда! — крикнула она. — Его глаза убьют меня… он будет любезен… о Боже! Я этого не перенесу. Лучше бы он проклинал меня! Лучше бы он побил меня! О, Рейн, Рейн, мое сокровище, моя любовь! Я могла бы тебе все рассказать… и ты судил бы меня по моим собственным словам. Ты бы не оттолкнул меня. Но это унижение… Она почувствовала смерть в душе. Она не могла представить себе, что переживет его любовь. Мужчины… в отличие от женщин… не могут любить, раз любовь превращается в презрение. Мысль о презрительной жалости с его стороны жгла ее. Его образ предстал перед нею, искренний, великодушный, благородный. Она на минуту остановилась, когда в голову пришла волнующая мысль. Не заставит ли свойственное ему великодушие возобновить предложение? Эта мысль преследовала ее, она крепла в силу знания и идеализирования его характера, превратилась в убеждение. На минуту она отдалась соблазну поймать его на слове. Она любила его всеми фибрами своей души. Без него жизнь ее представляла ужасную пустоту. Она удовлетворилась бы одной совместной с ним жизнью, добивалась бы изредка ласкового прикосновения его руки. Но за этим последовало столь же страстное отступление. Она содрогнулась и закрыла лицо руками. — Никогда! — вновь крикнула она. — Я скорее готова умереть. Мой позор в его глазах неизгладим. Он будет пригибать его к земле. Рейн слишком хорош, чтобы навязать ему подобный мельничный жернов на шею. Но предыдущее страстное желание вновь ее охватило, и ум ее склонялся то в одну, то в другую сторону. Часы тянулись. Она отказалась от предложенной ей через прислугу пищи. Она чувствовала, что не в состоянии была бы ее проглотить. Она позвонит несколько позже, если захочет. Что ей оставалось делать? Голова болела так, как будто собиралась лопнуть. Взор ее упал на письмецо Гокмастера. Она вновь его прочла. Тут она разгладила его и не спеша положила его перед собой на стол. Отчаяние заглушило ее гнев. Ничего не осталось от ее сильного возмущения. Маятник качнулся в обратную сторону. Что ей оставалось делать? С Рейном встретиться лицом к лицу она больше не могла, хотя все существо ее жаждало свидания с ним. Она должна отрезать себе отступление раз навсегда, совершенно исчезнуть из его жизни. Казалось, что сама судьба указала путь, по которому ей следовало идти. Она села, уткнувшись подбородком в руки, и погрузилась в эту мысль, пока сознание роковой неизбежности не овладело ее оцепенелым умом. Судьба вернула того из мрака времен. Один раз он уже изменил ее жизнь. Не было ли тут указания рока, что он должен закончить начатое? Она должна выйти за него замуж. Рейн будет спасен. Это будет безрадостная жизнь, самопожертвование. Но ведь женщина рождена для этого. Подобно многим другим женщинам, она под влиянием временного приступа отчаяния готова была обречь себя на несчастье на всю жизнь. Она подсчитала траты, и в отличие от мужчины, не рассуждая, решила расплатиться за них. Легко решаться на непоправимое — это особое свойство женской натуры. Екатерина подошла к столу и написала два письма… по одному каждому из них. Перо быстро бегало по бумаге, рассудок освещен был ложным светом. Она их запечатала, позвонила и отправила через слугу. Дело было сделано. Она сожгла свои корабли, непреложно обрекла себя. Последовал период тупого спокойствия, в течение которого она попыталась съесть кое-что из того, что заказала, и прочитать, ничего не понимая, статью в журнале. Но слова стали, наконец, расплываться перед глазами. Журнал упал на пол. Ужас перед предстоящей ей жизнью охватил ее, и она почувствовала себя совсем разбитой. . . . . . Фелиция находилась в соседней комнате и напевала про себя какой-то мотив. Она вернулась со своей прогулки с Рейном и раскладывала покупки. Если бы ей вдруг предложили назвать по имени этот мотив, он ускользнул бы из ее памяти, подобно сну в минуту пробуждения. Смешанные чувства альтруизма и личного удовольствия, испытанные ею в последние два часа, привели ее в экзальтированное состояние, которое было не исключительно радостным. Она переживала один из тех редких моментов, когда молодая впечатлительная девушка живет только духовно, не сознавая ясно, чего она хочет, когда поет, в известном смысле, душа — трансцендентальное проявление пола, если углубиться в скрытый смысл вещей. Благодаря чарам ее пола выражение боли исчезло из глаз сильного мужчины, и все его существо было ими захвачено. Внезапно ухо ее уловило какой-то звук, и песня замерла на ее устах. Она прислушалась, растерянная. Вновь тот же звук, стон и заглушаемое рыдание. Что-то уже испытанное… она задержала дыхание, инстинктивно ища связующую нить. Она ухватилась за нее в страшном волнении. Она уже раз слышала подобные рыдания, вырывавшиеся из груди женщины, в вечер трагической истории бедняжки мисс Бунтер. Это была Екатерина, выплакивавшая свое горе за деревянной перегородкой. Девушка была страшно тронута; великая мучительная жалость овладела ею. В известные моменты своей жизни женщины способны растрогать звезды. Под влиянием безотчетного побуждения, она оставила свою комнату, постучала к Екатерине и вошла. Екатерина поднялась и растерянным взглядом посмотрела на нее; притягательная сила сочувствия в глазах Фелиции и протянутые руки невольно привлекли ее. Она шагнула вперед и с тихим криком, выражавшим не то всхлипывание, не то приветствие, бросилась в объятия Фелиции. — Я услышала и решилась зайти, — заявила Фелиция. Екатерина не ответила. Долгое время сидели они молча, обнявшись, причем горе старшей из них приняло характер грусти, благодаря ласке и нежданной нежности второй. Она тихо плакала в объятиях девушки. — Как хорошо, что вы пришли, — сказала она, наконец. — Я разбита… совершенно разбита. — Я это почувствовала, — мягко отозвалась Фелиция. Она слегка погладила прекрасные волнистые волосы Екатерины и поцеловала ее в лоб. — Все со временем устроится, дорогая. Но Екатерина покачала головой. — Бывают случаи, когда все кончено и безвозвратно. Радость покидает сердце человека на вечные времена. — Не могу ли я что-нибудь сделать для вас? Я думаю практически. Видите ли, я знаю… я могла бы… Она колебалась, касаясь этого щекотливого дела. Екатерина подняла свое залитое слезами лицо и с любопытством посмотрела на нее. — Вы его любите… и готовы мне помочь? — Потому что он вас любит, дорогая, — сказала Фелиция, — и потому, что я поняла, что была к вам очень несправедлива… плохо о вас думая. — Что заставило вас стать лучшего обо мне мнения? — Интуиция, возможно… и когда я постаралась понять, что значит для вас его любовь. Он мог бы полюбить только того, кто его достоин. — Вот потому-то он и не может больше меня любить, — тихо проговорила Екатерина. Она остановилась на минуту, так как у нее захватило дух. А затем она торопливо продолжала, нервно перебирая пальцами. — Случилось нечто, после чего он не может любить меня… Я больше с ним не увижусь. Я уезжаю сегодня вечером… посмотрите, — она указала на еще не увязанный, но полный дорожный мешок, лежавший на столе. — И я исчезну навсегда из его жизни. — Но я не понимаю! — крикнула огорченная Фелиция с ужасом. — Что могло заставить его перестать любить вас? — Я, Фелиция, не была тем, что свет называет порядочной женщиной. Богу известно, что я отбыла уже наказание… однако, самое страшное из всех наказаний приходится испытать сейчас… приходится отказаться от столь страстно жданного счастья, к которому так сильно стремиться могла только женщина, жившая так, как жила я. О, дитя мое, моя милая, нежная девочка, женщине в свете иногда выпадает на долю тяжелый путь. — Почему всегда должны страдать женщины? — спросила Фелиция. — Почему? Одному Богу известно. Такова жизнь. — Если бы я была мужчиной, — заявила Фелиция, и глаза ее загорелись, — я считала бы низостью возлагать ответственность на женщину, если бы я ее любила. — Бывают вещи, которые убивают любовь, — с горечью возразила Екатерина. — Вам это Рейн сказал? — О, нет. Он слишком благороден. — Откуда же вы это знаете? — Моя милая, когда вы оставляете срезанный цветок на солнце, вы знаете, что он завянет. Нет необходимости следить за ним, чтобы убедиться в этом. — Но… если он продолжает вас любить? Он любил вас вчера вечером… Он любил вас сегодня утром. — Тс! Я сказала вам. Что я сделала, того не переделаешь. — Но вы его любите, Екатерина, — вырвалось стремительно у Фелиции. — Разве вы не видите, что я подписала свой смертный приговор? — крикнула Екатерина. Голос ее задрожал, и она посмотрела на Фелицию блестящими глазами: — Я буду любить его до самой смерти, как лучшего и умнейшего человека из живших на земле. Она встала, прошлась по комнате, вернулась, положила свои руки на плечи Фелиции и заглянула в ее молодые удивленные глаза: — Дорогая, — сказала она, — я всегда буду помнить, что вы для меня сегодня сделали. Когда вы явились ко мне, я уже думала, что сердце мое разбито… но ваша ласка, словно чары, незаметно пробралась ко мне… и вот, вы видите, я могу разговаривать совершенно разумно, улыбаться, словно снова обрела себя. Вам следует попрощаться со мной, дорогая. Я должна скоро уехать. Но вот что я хочу вам сказать перед этим. Отнеситесь ко мне великодушно… о, не плачьте, дитя мое… достаточно было слез на сегодняшний день… думайте обо мне, дорогая, как о женщине-сестре, однажды уклонившейся от проложенного пути, к которой судьба оказалась слишком жестока. И, милая Фелиция, когда я уеду… вам надо будет употребить мало, очень мало усилий, чтобы заставить Рейна полюбить вас. — О, нет! — горячо запротестовала Фелиция. Но Екатерина улыбнулась своей грустной сдержанной улыбкой. — О, да! Он не может не полюбить вас, и Бог дарует вам счастье. — Я не в силах так уйти. Я не в силах! — рыдала Фелиция. — Всем нам приходится подчиниться своей судьбе, — заметила Екатерина. — Прощайте же, дорогая… да благословит вас Бог. Через несколько минут Екатерина снова была одна, заканчивая свои приготовления к отъезду. XVI Фелиция победила „То, что вы узнали относительно меня, — писала Екатерина Рейну, — я собиралась сказать вам накануне вечером. Я написала вам длинное письмо, но у меня не хватило сил отправить его. Я решилась лично вам все сказать. Но говорить с вами вчера вечером для меня было невозможно, так как я слишком сильно страдала. История моей жизни проста. Я вышла замуж за человека значительно старше меня, который обращался со мной с кроткой важностью, принятой моим девичьим своеволием, как жестокость… масса слез… великая жажда любви, не находившая себе удовлетворения… встреча с веселым, беззаботным человеком, осветила, так казалось, сумерки моей жизни… а затем… известно вам. Не судите меня сурово, Рейн. Но забудьте меня. Забудьте, что я явилась и расстроила вашу жизнь. Даже если бы имя мое не было опозорено, я не была бы для вас достаточно хорошей женой. Забудьте меня и отдайте свое сердце той, которая даст вам больше счастья, чем могла бы дать я… более молодой, более прекрасной и более чистой. Она вас любит. Полюбите ее и вы. Я много выстрадала, пока нашла в себе силы написать это. Это я прощаюсь с вами. Свидание с вами слишком больно было бы для нас обоих. Сегодня утром, как вы знаете, я виделась с мистером Гокмастером, и я обещала ему выйти за него замуж. Судьба за нас устраивает подобные дела. До последнего дня моей жизни я буду молиться о вашем счастье. — Е.С". Лицо Рейна не дрогнуло при чтении письма. Мужчина быстро утомляется при следующих одно за другим душевных волнениях. Он нашел опору в своей гордости, которая не позволила малодушию овладеть им. Он был недоволен тем, что позволил себе увлечься Фелицией, и как естественная реакция за этим последовал порыв горячего чувства к Екатерине. Сейчас порыв этот удалось сдержать благодаря спокойному и холодному тону письма и поразительному известию о браке ее с Гокмастером. Он был совершенно потрясен. К своему ужасу, он почувствовал страшную пустоту в жизни. Казалось, будто ее заполнили бесцельные тени. Он сжал зубы и завернулся в гордую тогу сильного человека. Мысль о его сходстве с Джоном Мечтателем была для него как бы ударом плетки. Он смял письмо в руках и зашагал по комнате. Она собиралась выйти замуж за Гокмастера. Это было бы невероятно, нелепо, если не предположить одного… оживления старой страсти, которая уже когда-то ради этого человека отшвырнула в сторону общественные преграды. Эта мысль была оскорбительнее всех, она мучила его, давала волю более низким его чувствам, лишала способности ясно разбираться в сложных и тонких явлениях. По-видимому, если человек не может в известных случаях опуститься ниже самого себя, то он не может и сразу возвыситься над собою. Рейн пододвинул стул к открытому окну. Так как комната находилась в самом верхнем этаже, у нее балкон заменяла чугунная решетка у окна. Он локтями оперся на решетку и посмотрел на знакомую улицу. Он возненавидел ее. Женева стала невыносима. Как только отцу его можно будет уехать, он отряхнет прах ее со своих ног. Полное насмешек письмо получилось сегодня утром от его оксфордской кузины миссис Монтейс. Одна или две фразы из него мелькнули в его уме. Собирается он привести с собою двух невест или половину? — Какими возмутительно вульгарными могут по временам быть женщины! — воскликнул он с раздражением и нетерпеливо поднялся со стула, как бы желая изгнать из своей головы миссис Монтейс. Он развернул измятое письмо Екатерины и вновь его внимательно прочел. Затем он сунул его в карман и решил пойти посидеть с отцом. Но не успел он дойти до двери, как в нее постучали. Он отворил, и к своему изумлению увидел Фелицию. — Вы… разве с моим отцом?.. — Нет. Мне надо поговорить с вами. Можно? — Вы не боитесь зайти? Это не совсем осторожно. Он держал перед ней дверь открытой, чтобы пропустить ее, затем запер и подошел к ней, спрашивая ее глазами, в чем дело. Фелиция стояла среди комнаты в своей любимой позе, с заложенными назад руками. Ее смуглое лицо горело, а полураскрытые тонкие губы слегка дрожали. — Дело идет о Екатерине! — вырвалось у нее вдруг. — Позвольте мне высказаться, а то я не в силах буду сказать, что хочу. Со вчерашнего вечера… когда вы поцеловали меня… я думала, что могу придти к вам… как могла бы сестра… и потому, что у меня такое к вам чувство, я полагаю, что могу это вам сказать. Я только что была у Екатерины. Она уезжает сегодня вечером… — Сразу? — спросил Рейн, ошеломленный таким быстрым темпом сменяющих друг друга событий. — Да. Это вы ее гоните прочь! — Я? О, нет. — Почему же ей нужно уехать, Рейн? Скажите мне, разве ей это действительно нужно? — Екатерина властна поступать, как ей угодно. — Так что вас это не касается? Она внимательно посмотрела на него влажными глазами. В тоне ее голоса слышалась страстная нотка, на которую чуткий Рейн счел себя обязанным отозваться. — Что пользы в том, что меня это огорчает, если она, не говоря мне ни слова, уезжает по собственной инициативе? — Но одно ваше слово заставит ее остаться. — Что вы тут знаете? — оборвал он. — Я знаю, что вы разбили ее сердце, — заявила Фелиция. — О! Зная ее… и любя ее… жестоко не простить. — Дело тут не в прощении, — возразил Рейн, — разве она говорила вам, что я не желаю простить ее? — Нет. Женщине не нужно этого говорить… она это знает и чувствует. Неужели женщине приходится вечно, вечно, вечно страдать! Почему мужчине не быть иногда великим и благородным… как Христос, который простил? — Но, дорогое дитя мое, ваши слова нелепы, — горячо запротестовал Рейн. — Призываю Бога в свидетели, что тут нечего прощать. Я давно знал, что ее в жизни постигла какая-то неудача… и все же я ее полюбил. Странная прихоть судьбы привела этого человека сюда… вчера вечером, случайно, он рассказал мне подробности… и я продолжал любить ее. Я ее не видал. Это не я гоню ее отсюда. Прочитайте это, и вы убедитесь, что это не я. Он сунул ей в руку письмо и следил за нею, пока она читала. Двадцать четыре часа тому назад раскрыть тайны сердца своего перед этой молодой девушкой было для него так же невозможно, как громко прокричать о них на людной улице. А теперь это ему показалось естественным. Ее экзальтированное состояние заразило его, выбило из обычной колеи. Краска залила ее лицо, когда она читала строки, говорившие о ней. Когда она кончила, она посмотрела на него, и странный блеск был в ее глазах. — И вас это удовлетворило? — спросила она живо. — Мне остается только молчать. Она обещала выйти замуж за того человека. — Неужели вы не понимаете почему? Неужели это для вас не ясно, как день? — Я полагаю, что старая любовь оказалась сильнее. — Рейн! — крикнула девушка голосом, полным упрека. — Как смеете вы говорить это, даже думать? Разве вы не видите, каких мук ей стоило это письмо? Для меня они проглядывают в каждой строчке. Почему вы допустили, чтобы этот человек пошел к ней, вместо вас? О, Боже! Если бы я была мужчиной и нечто подобное случилось бы с любимой мною женщиной, я пролежала бы всю ночь у дверей и охраняла ее… я повидалась бы с нею, если бы адское пламя было между нами. А вы оставили ее страдать. Вы свою мужскую гордость поставили выше любви… Вы молчали. Вы допустили, чтобы она услышала из уст того человека предложение, о котором вы знали… Вы предоставили ей одной бороться со своим позором. Фелиция расхаживала по комнате, как молодая львица. Слова лились через край. В борьбе за свою сестру-женщину она забыла о сдерживающих приличиях. Рейн больше не был Рейном, а типичным представителем пола, против которого она боролась за свой собственный пол. — Неужели вы не могли разобраться во всем этом? — продолжала она. — Неужели вы не могли разглядеть ее ужас, когда ей показалось, что она пала в ваших глазах? Но вы думали только о себе… о вашей гордости… об идеалистическом налете, который сметен был с предмета вашей любви. Ни одной мысли о ней… Она решилась выйти замуж за этого господина, чтобы раз навсегда отрезать себе отступление, чтобы совершенно исчезнуть из вашей жизни и больше не тревожить вас… чтобы облегчить вашу совесть, чтобы избавить вас от постоянных угрызений, что вы бросили ее. Она выходит за него замуж, потому что сердце ее разбито… только благородная с возвышенной душой женщина могла написать подобное письмо! О, Рейн… если в душе вашей осталась искра любви к ней… ступайте и бросьтесь перед ней на колени, пока еще не слишком поздно… Дальше говорить не было сил. Возбуждение ее было исчерпано. Ища отдыха, она опустилась на стоявшее у окна кресло и приложилась своими горящими щеками к чугунной решетке. Рейн подошел к ней. — Вы можете еще немного пробрать меня, если хотите. Но знакомый ласковый голос напомнил вдруг Фелиции об их отношениях. Она в смущении опустила голову. — Простите меня, — сказала она. — Мне не следовало говорить с вами в таком тоне… я перестала владеть собой. Не думайте о том, что я сказала. — Я этого не забуду всю свою жизнь, Фелиция, — заявил Рейн. Последовало молчание. Девушка была потрясена и утомлена. У Рейна мелькнула новая надежда, которая заставила биться его сердце. — Рейн, — обратилась она к нему через минуту. Он не ответил. Она подняла голову и увидела, что он не спускает глаз с улицы. — Боже мой! — крикнул он внезапно и, прежде чем Фелиция могла сообразить, что он собирается делать, схватил со стола шляпу и бросился из комнаты, оставив дверь открытой. Фелиция наклонилась над решеткой и посмотрела вниз. Там на углу стояла Екатерина и передавала свой дорожный мешок парню в синей блузе, который предлагал свои услуги. Затем она увидела, как Рейн вынырнул из-за арки, бросился как одержимый, вслед за Екатериной, догнал ее и взял за руку, а она повернула к нему свое испуганное лицо. Тогда слезы выступили у нее на глаза, она оставила окно и вернулась к себе. Там она заглянула внутрь себя и горько расплакалась. Такова, по-видимому, женская непоследовательность. — Екатерина, — выговорил Рейн, когда они прошли вместе несколько шагов. Она остановилась и, ничего не говоря, посмотрела на него. — Я как раз вовремя поймал вас, — заявил он со свойственной мужчинам резкостью. — Нам надо поговорить. Идемте в парк. — Я не могу, — ответила она поспешно. — Мой поезд… — Не беда, если опоздаете на поезд. Куда вы едете?.. — В Лозанну, — ответила она нерешительно, с опущенными глазами. — Туда идет масса поездов. Идемте. Он осторожно ее потянул. Она повиновалась, будучи не в силах сопротивляться. Он нашел скамейку вдали от места прогулок. На краю дремал старый крестьянин, а у ног его лежала неопределенной породы собака. Старик за свою жизнь перевидал много англичан и бесконечное количество влюбленных пар. Ни то, ни другое не интересовало его. Он не удостоил даже повернуть свой тусклый взор в их сторону. Мальчик с дорожным мешком покорно следовал за ними и смиренно остановился в стороне, с шапкой в руке. Прикажет барыня подождать с мешком? — Нет, — сказал Рейн, вынув франк из кармана. — Отнесите его консьержу пансиона Бокар. Екатерина, взволнованная, приподнялась. — Нет, нет. Мне необходимо ехать в Лозанну. Вам не следует меня задерживать. Но мальчик ринулся вперед, зажав в руке франк. Рейн наклонился к ней так близко, что концы усов коснулись ее вуали. — Я, Екатерина, буду вас задерживать до тех пор, пока вы не скажете мне, что больше меня не любите. — Не мучьте меня, — произнесла она жалобно. — Я потому и старалась избегнуть встречи… чтобы пощадить нас обоих. Мне известно ваше великодушие. — Мое великодушие! — откликнулся Рейн с особым ударением. — Мое страстное желание, моя потребность, счастье всей моей жизни! Если я вам дорог, то не может быть мучением для вас, когда я говорю, что люблю вас… я не могу жить достойной человека жизнью без вас. Когда я впервые прочел ваше письмо, оно сокрушило мое сердце. Я его не понял; после я сообразил. Когда-нибудь вы узнаете, как я люблю вас, Екатерина, нуждаюсь в вас, желаю вас. Его страсть росла, по мере того как он смотрел на нее, следя за тем, как слабая краска то появлялась, то исчезала на лице ее, скрывавшемся за вуалью. Она казалась слишком хрупкой и нежной для грубых ударов света. Душу его залило необъятное тревожное волнение. Защищать ее, лелеять, держать ее в своих объятьях, прижав к себе, было его неотъемлемое право. Волновалась и Екатерина, каждая струна в ее душе дрожала. Она не могла говорить. Она бросила на него сбоку быстрый взгляд, свойственный одним женщинам, и встретилась с устремленными на нее глазами. Это были голубые и яркие глаза, настойчивые и нежные. В них отражалась воля и страстное желание мужчины. Она сжалась; однако, вновь на них посмотрела, любуясь их выражением. Рейн говорил с такой силой, какой он никогда не подозревал в себе. Старый крестьянин продолжал дремать, не обращая внимания ни на них, ни на маленького грязного ребенка, сидевшего на корточках у его ног и игравшего с собакой. Сквозь деревья и кусты впереди их можно было видеть мелькавшие белые платья гулявшей по дорожке вдоль набережной публики. Но покой этого безмятежного почти пустынного уголка никем не нарушался. — Я не могу, я не могу, — заявила, наконец, Екатерина. — Я обязалась… я не могу взять свое слово обратно. — Я улажу это, — возразил Рейн с легкой улыбкой. — Предоставьте это мне. Мужчины друг с другом легче столкуются. Вы принадлежите мне, Екатерина, мое сокровище, мне, моя жена… если любите меня. Нежность его голоса проникла ей в душу. Она подняла свои глаза к нему и остановила их на нем. — Люблю! Он угадал скорее, чем услышал, что произнесли ее уста. — И нас больше ничто не разлучит? Вы выйдете за меня замуж, Екатерина? Все существо ее кричало „да", но оно же и удерживало ее. — Будете ли вы любить меня в будущем, Рейн, как теперь? Вам никогда не придет в голову мысль, что позор, постигший меня, был заслужен? Подумайте над этим, дорогой, своим ясным, честным умом. Вы никогда не почувствуете, что все свое существо посвятили вы той, которую, подобно большинству мужчин, вы должны были растоптать ногами? Счастье всей вашей жизни… мое… зависит, дорогой, от вашего ответа, исходящего из глубин вашего сердца. Судите меня теперь раз навсегда. — Клянусь внимающим мне Богом, — заявил Рейн, и любовью проникнут был его голос, — для меня вы всегда останетесь самой чистой, самой благородной и самой дорогой из всех женщин. Вы любите меня любовью женщины, а я любовью мужчины; и мы, дорогая, будем горячо любить друг друга до самой смерти. Наша любовь столь же священна для меня, как то привидение, которое я похоронил несколько недель тому назад. Все это покажется нам тревожным сном… все прошлое в нашей жизни, мое сокровище, исчезнет, как дым. Слава Богу! Он вдруг обнял ее, привлек к себе и поцеловал. Для них обоих земля приостановила свой бег; парк был эдемом, старый крестьянин кивал своей обветренной головой, а собака и грязный ребенок так равнодушно на них смотрели, словно животные, когда съедено было первое яблоко. Приблизительно через час Рейн отправился в гостиницу „Националь" и нашел Гокмастера на балконе, возбуждающего перед обедом аппетит при помощи хереса и соленых закусок. Он подскочил, увидев посетителя, и направился к нему навстречу. — Алло, Четвинд! Это, право, по-дружески с вашей стороны. Сядьте, пожалуйста, и… составьте мне компанию. Рейн согласился сесть, но отказался от хереса. — Вы не обидитесь, если я предложу вам весьма щекотливый вопрос? — спросил Рейн. — Сколько вам угодно, — отозвался Гокмастер с наивной готовностью. — Я вам отчасти дал право не стесняться. Ответить на него, зависит, конечно, от меня. — Именно. Но я надеюсь, что вы согласитесь. Действительно ли глубоко задеты ваши чувства во всей этой истории с миссис Степлтон? — Сэр, — возразил Гокмастер, — я исправил причиненное зло и успокоил чертовски неспокойную совесть. — Из этого я заключаю, что вы скорее послушались голоса совести, чем сердца, — заметил Рейн. — Я женюсь, — отозвался Гокмастер, затянувшись сигарой, которую только что закурил. — Возможно, вы этого еще не знаете. При таком положении я предпочитаю быть более сдержанным. Это лучше всего для сохранения добрых отношений между мужем и женой. — Да, но предположите, что дело расстраивается. — Что? Мой брак? Он вытянулся в удобной позе, заложив руки под голову, и спокойно посмотрел на Рейна. — Какого рода интерес могут иметь для вас дела подобного мне червяка? — Величайший в свете, — ответил, покраснев, Рейн. — Если для вас это только вопрос совести, я без всякого стеснения попрошу вас освободить миссис Степлтон от ее слова. — Она вас просила об этом? — Да. — И указала причину? Тон Гокмастера раздражал Рейна. Он быстро поднялся, сдвинул свою соломенную шляпу назад и, опершись руками на бедра, остановился перед растянувшимся американцем. — Да. Миссис Степлтон выходит замуж за меня. Эти слова подняли американца на ноги с такой быстротой, что он чуть не опрокинул стоявший перед ним маленький столик. — Боже правый, какой вы чудак! — крикнул он, сразу поняв все предшествовавшее. — Почему вы мне этого раньше не говорили? Они уставились друг другу в глаза. Рейн первый должен был отвести свои. Сильное огорчение второго было слишком искренне, чтобы не быть тронутым. — За многие годы, — сказал Гокмастер, — вы первый человек, к которому влечет меня дружеское чувство; и вы меня сильно привлекали. Я скорее дал бы себе голову отрезать, чем сказал бы или сделал что-нибудь такое, что могло бы вас заставить страдать. Почему вы не остановили меня сегодня утром? — Я пытался отговорить вас. Гокмастер отбросил потухшую сигару и уныло положил руки в карманы. — Да, это верно; а я резал вас по живому месту. Почему вы не столкнули меня вчера вечером в озеро? Я хотел бы, чтобы вы сделали это теперь. — Мы все это забудем, — мягко заметил Рейн. — Вы можете, но не я. А она… ради Бога, попросите ее простить меня. Я старался сделать как можно лучше. Вы мне верите, не так ли? — От всего сердца, — сказал Рейн. — И я скажу вам, Четвинд, — продолжал Гокмастер с более искренним оттенком чувства в голосе, чем когда-либо Рейну приходилось слышать, — я намерен был быть для нее хорошим мужем, платьем своим покрыть каждую лужу жизни, чтобы она могла пройти по нему; дать ей счастья столько, сколько будет в моих силах. Но я понимаю, что я был круглым дураком. Я был круглым дураком всю свою жизнь. Первый мой подвиг, я припоминаю, был побег из школы, чтобы жить в лесу. Вначале было великолепно. Затем всю ночь дождило, я притащился домой на следующее утро больной и жалкий и целый месяц провалялся в кровати. Я нахожу, что мне пора вернуться. Мое общество для производства свинцовых белил на пути к краху, как все прочие мыльные пузыри. Я слышал об этом сегодня утром. Час тому назад я думал: „как бы там ни было, я нашел в Европе хорошего друга и жену". Сейчас и это провалилось. Но она будет счастлива. Вы стоите двадцати миллионов таких, как я. Мы больше не увидимся. Я полагаю, что в настоящую минуту я самый жалкий в мире человек; но вы не должны думать обо мне хуже, чем я это заслуживаю, не так ли? Он искоса посмотрел на Рейна своим странным просящим взором. — Клянусь честью, — крикнул Рейн, в порыве великодушия схватив его за плечо, — я нахожу, что вы один из наиболее достойных любви людей, которых мне приходилось встречать! Рейн вернулся в пансион с сердцем, переполненным любовью ко всему человечеству. Существовал Бог в его небе. На земле все шло, как следует. Он нашел Екатерину и Фелицию в салоне, ожидавших звонка к обеду в обществе госпожи Попеа и фрау Шульц. Госпожа Попеа, увидав его, воскликнула: — Еще один счастливец! Что придало вам всем такой блаженный вид? — Неизменная красота человека, — возразил Рейн с улыбкой. — И вы заразились любовью к афоризмам, — заметила фрау Шульц. — Я спросила мисс Гревс, почему она сегодня так сияет, и она ответила: „потому что мир сегодня кажется шире". Это новая манера говорить. — Теперь очередь мадам, — весело по своему обыкновению подхватила Попеа. Екатерина рассмеялась. — Это, знаете ли, неподходящая игра для гостиной. Возможно, это потому, что я не прочь пообедать. Сердце Рейна трепетно забилось при этом незначительном шутливом замечании. Глаза его говорили о переполнявшей его радости. Новая группа постояльцев гостей наполнила салон. Екатерина воспользовалась этим неожиданным появлением народа, чтобы отвести Рейна в сторону. Взгляд заменил трепетный вопрос. Он шепотом успокоил ее, и они вышли на балкон. — Я сказал отцу, — заметил Рейн, — он вас будет любить. Она вместо ответа пожала его руку. Затем наступило долгое молчание, которое Рейн, отчасти угадывая ее настроение, не хотел нарушать. Наконец, он любовно сказал: — Поделитесь со мною вашими мыслями, моя дорогая. — Я думала о том, что прожила тридцать один год и никогда до сих пор не знала, что значит даже свобода от забот. Я ослеплена светом, как освобожденные пленники Бастилии. Что-то страшное в таком счастье… — Так будет продолжаться всю жизнь, — сказал Рейн. — Я это знаю, — возразила она. Затем, после паузы: — Я сказала Фелиции. Вы ничего не имеете против? — Мы перед нею в большом долгу, — заявил Рейн. — Она сегодня днем была у меня, после того как оставила вас. Краска залила лицо Екатерины, и она робко посмотрела на него. — Я думаю привести ее к вам. Вы уже будете знать, что ей сказать. Она на минуту скрылась через открытую дверь и вернулась с Фелицией, которую оставила с Рейном. Он подошел к ней и взял обе ее руки в свои. — Чем я буду в состоянии отплатить вам? — Вы уже сделали для меня слишком много, — ответила Фелиция. Последовало небольшое состязание во взаимном обмене благодарностями. Обеденный гонг положил конец беседе. — А пансион Бокар, — сказал он, — вы о нем сохраните приятное воспоминание? — О, да. Я ему обязана слишком многим. — Чем? — спросил Рейн. — Вам такое мнение может показаться странным: но он из девушки превратил меня в женщину. — Это дало вам счастье? — Не знаю, — отозвалась Фелиция задумчиво. А затем, после некоторой паузы, прибавила: — Я думаю, да. notes Примечания 1 Родина Шекспира.