Нежность волков Стеф Пенни Впервые на русском — дебютный роман, ставший лауреатом нескольких престижных наград (в том числе премии Costa — бывшей Уитбредовской). Роман, поразивший читателей по обе стороны Атлантики достоверностью и глубиной описаний канадской природы и ушедшего быта, притом что автор, английская сценаристка, никогда не покидала пределов Британии, страдая агорафобией. Роман, переведенный на 23 языка и ставший бестселлером во многих странах мира. Крохотный городок Дав-Ривер, стоящий на одноименной («Голубиной») реке, потрясен убийством француза-охотника Лорана Жаме; в то же время пропадает один из его немногих друзей, семнадцатилетний Фрэнсис. По следам Фрэнсиса отправляется группа дознавателей из ближайшей фактории пушной Компании Гудзонова залива, а затем и его мать. Любовь ее окажется сильней и крепчающих морозов, и людской жестокости, и страха перед неведомым. Стеф Пенни Нежность волков Моим родителям ИСЧЕЗНОВЕНИЕ ~~~ Когда я в последний раз видела Лорана Жаме́, он стоял в лавке Скотта с перекинутой через плечо волчьей тушей. Я зашла за иголками, а он за премией. Скотт требовал, чтобы убитого волка приносили целиком, с тех пор как его надул один янки, который сначала притащил пару ушей и получил премию, затем, через некоторое время, явился за очередным долларом уже с волчьими лапами, а под конец предъявил хвост. Дело было зимой, и части туши выглядели вполне свежими, но все как-то узнали о мошенничестве, к большому неудовольствию Скотта. Так что волчья морда была первым, что я увидела, войдя в лавку. Язык вывалился из застывшей оскаленной пасти. Я невольно содрогнулась. Скотт гыкнул, а Жаме принялся без конца извиняться; на него невозможно сердиться, такой он обходительный, да к тому же хромой. Волчью тушу куда-то убрали, и, пока я разглядывала товары, Скотт с Жаме принялись спорить о поеденной молью шкуре, что висела над входом. Кажется, Жаме в шутку посоветовал Скотту заменить шкуру на новую. Табличка под ней гласила: «Canis lupus (самец), первый волк, пойманный в городе Колфилде, 11 февраля 1860 года». Табличка многое говорила о Джоне Скотте, обнаруживая его претензию всех учить, излишнее самомнение и трусливое подобострастье перед властью в ущерб истине. Конечно, это был вовсе не первый волк, пойманный в нашей округе, да, собственно говоря, никакого города Колфилда тоже не существует, однако Скотту очень бы хотелось, чтобы он существовал, ведь тогда в нем был бы муниципалитет, где Скотт станет мэром. — В любом случае, это самка. Самцы крупнее, и холка у них темнее. Этот слишком мал. Жаме знал, о чем говорит, потому что поймал больше валков, чем любой другой, кого я знаю. Он улыбался, давая понять, что не хочет никого обидеть, но Скотт ощетинился, словно ему нанесли тяжелейшее оскорбление: — Надо полагать, вы помните лучше меня, мистер Жаме? Жаме пожал плечами. Его не было здесь в 1860-м, а кроме того, в отличие от нас всех, он был французом, так что ему следовало проявлять осмотрительность. В этот момент я шагнула к прилавку: — Думаю, это была самка, мистер Скотт. Тот, кто принес ее, говорил, что всю ночь выли щенята. Я точно это помню. А еще то, как Скотт привесил волчью тушу за задние лапы рядом с лавкой, чтобы все могли на нее поглазеть. Я прежде никогда не видела волка и удивилась, какой он маленький. Он висел носом в землю и закрыв глаза, словно стыдился такого своего положения. Мужчины глумились над трупом, дети смеялись, подначивая друг друга сунуть руку в пасть. Веселясь от души, они позировали рядом с волком. Скотт перевел на меня свои крошечные водянисто-голубые глаза, то ли обиженные тем, что я встала на сторону чужака, то ли просто обиженные. — И смотрите, что с ним случилось. Док Уэйд, который принес волчицу, утонул следующей весной — будто тем самым поставил свои слова под сомнение. — А, ну тогда… — Жаме пожал плечами и подмигнул мне, нахал. Каким-то образом — вроде бы Скотт первый начал — разговор перешел на тех бедных девочек, что у нас обычно случается, когда речь заходит о волках. Хотя в мире существует немало несчастных особ женского пола (я сама встречала целую кучу), у нас в округе «те бедные девочки» означают двух конкретных сестер Сетон, пропавших много лет назад. Несколько минут продолжался приятный и бессмысленный обмен мнениями, как вдруг звякнул колокольчик и вошла миссис Нокс. Мы сделали вид, будто поглощены изучением пуговиц на прилавке. Лоран Жаме взял свой доллар, поклонился мне и миссис Нокс и вышел из лавки. После его ухода еще долго бренчал на металлической пружине колокольчик. Вот и все, ничего особенного. Последний раз, когда я видела мистера Жаме. Лоран Жаме был нашим ближайшим соседом. Несмотря на это, его жизнь оставалась для нас тайной. Я всегда поражалась, как это он с искалеченной ногой охотится на волков, а потом кто-то сказал мне, что он приманивает их оленьим мясом со стрихнином. Мастерство состояло в том, чтобы проследить умирающего волка. Ну не знаю; охоту я представляю себе не так. Держаться вне досягаемости винчестера волки научились, так что совсем тупыми их не назовешь, но они не настолько умны, чтобы отказаться от дармового угощения, и велика ли заслуга проследовать за обреченной тварью до ее кончины? Замечались за Жаме и другие странности: он подолгу пропадал неизвестно где, из мрака к нему наведывались молчаливые незнакомцы, а порою он ни с того ни с сего проявлял небывалую щедрость, что резко контрастировало с ветхостью его лачуги. Мы знали, что он из Квебека. Мы знали, что он католик, хотя он редко ходил в церковь или на исповедь (правда, он мог успевать и то и другое во время своих долгих отлучек). Он был вежлив, бодр и весел, хотя не имел близких друзей и держался на определенной дистанции. А еще, осмелюсь заметить, он был красив со своими почти черными волосами и глазами и таким лицом, будто на нем то ли вот-вот погасла, то ли вот-вот загорится улыбка. Ко всем женщинам он относился с одинаково уважительным шармом, но при этом умудрялся не раздражать ни их, ни их мужей. Он не был женат и не выказывал ни малейшей к этому склонности, но я заметила, что иные мужчины счастливей, когда живут сами по себе, особенно если они слегка неопрятны и непостоянны в своих привычках. Некоторые люди вызывают необоснованную и совершенно беззлобную зависть. Жаме был одним из них: ленивый и добродушный, он будто бы плыл по жизни без малейших усилий. Мне казалось, что он счастлив, ведь его совершенно не беспокоили такие вещи, от которых любой из нас запросто бы поседел. У него седых волос не было, зато было прошлое, которое он по большей части хранил при себе. Я полагаю, он воображал, что у него есть и будущее, но это не так. Ему было лет сорок. И это все, что было ему отпущено. Утро четверга в середине ноября, примерно через две недели после встречи в лавке. Выйдя из дома, я в ужасном настроении шагаю по дороге и тщательно готовлю свою речь. Скорее всего, я повторяю ее вслух — одна из многих странных привычек, что так легко обретаешь в глуши. Дорога — вернее сказать, беспорядочные колеи и колдобины, проделанные колесами и копытами, — тянется вдоль реки, где та устремляется вниз множеством мелких водопадов. Мхи под березами отливают на солнце изумрудным блеском. Опавшие листья, засахаренные ночным морозом, хрустят у меня под ногами, нашептывая о грядущей зиме. На безумно голубом небе ни единого облачка. Вся полыхая гневом, я быстро вышагиваю с высоко поднятой головой. Отчего, наверное, со стороны кажусь бодрой и радостной. Лачуга Жаме стоит в стороне от реки, в зарослях сорняков, притворяющихся палисадником. Стены из нетесаных бревен за годы поблекли, покрылись мхом, и весь дом кажется скорее порождением живой природы, нежели рукотворной постройкой. Нечто из прошедших эпох: дверь из оленьей кожи, натянутой на деревянную раму, в окнах вместо стекол промасленный пергамент. Зимой там, должно быть, жуткий холод. Это не то место, куда часто зовут женщин из Дав-Ривер, и сама я не была здесь многие месяцы, но во всех остальных местах уже посмотрела. Дыма над трубой не видно, но дверь приоткрыта; оленья кожа вся залапана грубыми руками. Я громко зову хозяина, потом стучу в стену. Никто не отзывается, так что я заглядываю внутрь и, когда глаза привыкают к сумраку, вижу, что Жаме дома и, как и следовало ожидать, еще спит в своей постели в этот утренний час. Я уже хочу уйти, рассудив, что нет никакого смысла его будить, но расстройство берет свое. Зря я, что ли, прошла весь этот путь? — Мистер Жаме? — начинаю я невыносимо, по моему мнению, бодрым голосом. — Мистер Жаме, извините за беспокойство, но я должна спросить… Лоран Жаме мирно спит. На шее у него повязан красный шейный платок, с которым он ходит на охоту, чтобы другие охотники случайно не подстрелили его, приняв за медведя. Одна нога в грязном носке свисает с края кровати. На столе его шейный платок… Я хватаюсь за край двери. Внезапно все вокруг теряет обыденность и полностью меняется: на последнее осеннее пиршество налетели мухи; красный шейный платок не повязан на шее, его не может там быть, потому что он на столе, а это значит… — О! — Собственный возглас оглушает меня в лишенной звуков хижине. — Нет. Я цепляюсь за дверной косяк, с трудом сдерживаясь, чтобы не броситься наутек, хотя мгновением позже соображаю, что не в состоянии сдвинуться с места, даже если речь идет о жизни и смерти. Краснота вокруг шеи стекает из глубокой раны на тюфяк. Рана. Я задыхаюсь, словно на бегу. Дверная рама сейчас — самая важная вещь на земле. Не знаю, что бы я без нее делала. Шейный платок не исполнил своего предназначения. Он не смог предотвратить преждевременную смерть. Я не то чтобы слишком храбрая, да и вообще давным-давно отбросила мысль о том, будто обладаю какими-либо замечательными качествами, но тут сама удивилась тому хладнокровию, с которым оглядываю хижину. Первая мысль, что Жаме убил себя сам, но руки его пусты и рядом нет никакого оружия. Одна рука свешивается с края кровати. Мне и в голову не приходит бояться. Я абсолютно уверена, что совершившего это сейчас нигде поблизости нет — хижина вопиет о своей пустоте. Даже тело в постели пусто. Теперь оно лишено всех признаков; жизнерадостность и неопрятность, меткость в стрельбе, великодушие и грубость — все исчезло. Его лицо чуть повернуто в сторону от меня, так что я не могу не заметить еще одну странность. Я не хочу этого видеть, но никуда не денешься, и это подтверждает то, что я уже признала, сама того не желая: среди всего множества загадок этого мира судьба Лорана Жаме не значится. Это не несчастный случай, и это не самоубийство. У Жаме снят скальп. В конце концов, хотя, возможно, прошло лишь несколько мгновений, я закрываю дверь и, больше его не видя, чувствую себя лучше. Но весь остаток этого и последующие дни у меня болит правая рука, которой я с такой силой сжимала дверную раму, как будто пыталась месить дерево, словно тесто. ~~~ Мы живем в поселке Дав-Ривер, у северного побережья залива Джорджиан-Бей. Двенадцать лет назад нам с мужем, подобно многим и многим другим, пришлось переселиться сюда из шотландского Хайленда. Всего за несколько лет в Северную Америку прибыло полтора миллиона человек, но, несмотря на все это неимоверное количество народу, несмотря на то, что в переполненном трюме казалось, будто в Новом Свете никогда не найдется места для всех этих людей, от пристаней Галифакса и Монреаля мы ручейками растеклись по стране и все до единого затерялись в необжитых пространствах. Эта земля поглотила нас и не насытилась. Расчищая леса, мы называли наши поселки именами того, что видели вокруг, — зверя ли, птицы или давали им названия старых родных городков — сентиментальные напоминания о краях, где не нашлось для нас сантиментов. Это лишний раз доказывает, что ни с чем нельзя порвать раз и навсегда. Все, что было, ты забираешь с собой, хочешь этого или нет. Двенадцать лет назад здесь не было ничего, кроме деревьев. К северу отсюда сплошная трясина или скалы, где даже ивам и лиственницам не за что зацепиться. Но близ реки почва глубокая и мягкая, зелень окружающего леса так темна, что деревья кажутся почти черными, а тишина столь пронзительна и насыщенна, что кажется бесконечной, как небо. Я разрыдалась, когда впервые все это увидела. Повозка, доставившая нас сюда, угромыхала восвояси, и невозможно было отделаться от мысли, что, как бы громко я ни кричала, ответит мне только ветер. И все же, если целью нашей было обрести мир и покой, мы вполне преуспели. Муж невозмутимо ждал, когда пойдет на убыль мой истерический припадок, а потом с мрачноватой улыбкой произнес: — Здесь уповаешь только на Господа. Что ж, если веришь в такие дела, это кажется надежной ставкой. Со временем я привыкла и к тишине, и к воздуху, такому прозрачному, что все выглядит ярче и резче, чем на родине. Мне даже стало здесь нравиться. И поскольку у этого места не было известного кому-нибудь имени, я назвала его Дав-Ривер[1 - Dove River (англ.) — Голубиная Река.]. Я тоже не лишена сентиментальности. Прибыли и другие. А потом Джон Скотт близ устья реки построил мельницу и потратил на это столько денег, что решил там и поселиться, учитывая вдобавок, какой открывался оттуда прекрасный вид на залив. За Скоттом на побережье потянулись и другие, что совершенно необъяснимо для тех из нас, кто забрался вверх по реке, подальше от воющих штормов, которые налетают, когда залив словно превращается в разгневанный океан, полный решимости вернуть себе землю, столь самонадеянно занятую. Однако Колфилд (снова дань сентиментальности — Скотт родом из Дамфрисшира) взял тем, чем никогда не мог бы взять Дав-Ривер: изобилием ровной земли, относительно редким лесом, а вдобавок Скотт открыл бакалейную лавку, изрядно облегчившую жизнь в лесной глуши. Теперь нас больше сотни — чудная смесь шотландцев и янки. И Лоран Жаме. Он недолго здесь прожил и, возможно, вовсе бы сюда не переехал, не найдись для него клочка земли, на который никто другой не позарился. Четыре года назад он купил ферму ниже по течению от нашей. Некоторое время она пустовала из-за старого шотландца, ее предыдущего владельца. Док Уэйд приехал в Дав-Ривер в поисках дешевой земли, подальше от тех, кто его осуждал, — в Торонто у него были богатые зять и сестра. Люди звали его Док, хотя оказалось, что никаким доктором он не был, просто культурный человек, не нашедший в Новом Свете такого места, где бы оценили его разнообразные, но не слишком определенные таланты. К сожалению, и Дав-Ривер исключением не оказался. Как многие убедились, крестьянская жизнь — это медленный, но верный способ разориться, потерять здоровье и пасть духом. Работа оказалась слишком тяжела для мужчины в годах, и душа его к ней не лежала. Урожай у него был скудным, одичавшие свиньи бродили по лесу, да еще сгорела крыша хижины. Как-то вечером он поскользнулся на валуне, образовывавшем естественный мол перед его хижиной, и потом его нашли в глубоком омуте под утесом Конская Голова (названном так на характерный канадский манер, с бодрящим недостатком воображения, по причине сходства с конской головой). Иные говорили, что после всех его мытарств такая смерть явилась милосердным избавлением. Другие называли ее трагедией — из тех маленьких домашних трагедий, что случаются здесь постоянно. Я себе это представляла иначе. Уэйд пил, как большинство мужчин. Однажды вечером, когда у него вышли все деньги и кончился виски и ему стало совершенно нечего делать в этом мире, он спустился к реке и уставился на проносящуюся мимо холодную черную воду. Я воображаю, как он смотрит на небо, слушает насмешливые безразличные звуки леса, ощущает напряжение бурлящей реки и отдается ее бесконечному милосердию. Впоследствии утвердилось мнение, что земля там несчастливая, но стоила она дешево, а Жаме был не из тех, кто обращает внимание на суеверные толки, хотя, наверное, зря. Раньше он служил перевозчиком в Компании и на обносе очередного порога упал под каноэ. Ему изувечило ногу, и они заплатили компенсацию. Похоже, он, скорее, был благодарен судьбе за этот несчастный случай, подаривший ему достаточную сумму, чтобы купить собственную землю. Он любил говорить, что ужасно ленив, и, конечно, не занимался крестьянским трудом, которого большинству мужчин избежать не удается. Большую часть земли Уэйда он распродал и зарабатывал на жизнь премиями за волков и мелкой торговлей. Каждую весну с далекого северо-запада прибывали на каноэ смуглые мужчины со своими тюками. Им нравилось вести с ним дела. Полчаса спустя я стучу в дверь самого большого в Колфилде дома. В ожидании ответа разминаю пальцы оцепеневшей, словно клешня, правой руки. Скудный сероватый цвет лица мистера Нокса наводит на мысль о желудочной соли. Судья высокий и тощий, с профилем, напоминающим топор, словно бы постоянно готовый обрушиться на недостойных, — подходящая внешность для человека его профессии. Я вдруг ощущаю такую опустошенность, словно неделю не ела. — А, миссис Росс… какая приятная неожиданность… По правде говоря, сейчас, увидев меня, он выглядит скорее встревоженным. Может, он на всех так смотрит, но создается впечатление, будто он знает обо мне чуточку больше, чем мне бы хотелось, а потому не желает, чтобы я общалась с его дочерьми. — Мистер Нокс… Боюсь, что совсем не приятная. Там случилась… ужасная вещь. Учуяв сплетню наивысшего сорта, минуту спустя выходит миссис Нокс, и я рассказываю им обоим о том, что видела в хижине у реки. Миссис Нокс сжимает на груди маленький золотой крестик. Нокс воспринимает новости спокойно, но, когда, на мгновение отвернувшись, он снова поворачивается ко мне, я не могу избавиться от ощущения, что он успел напялить на себя соответствующую случаю личину: мрачный, суровый, решительный и тому подобное. Миссис Нокс сидит рядом со мной, поглаживая мою руку, а я изо всех сил стараюсь не отдернуть ладонь. — Кажется, в последний раз я видела его в тот раз, в лавке. Он выглядел таким… Я согласно киваю, вспоминая, как все мы виновато замолкли при ее появлении. После многочисленных изъявлений сочувствия и советов, как сберечь расшатанные нервы, она кидается к дочерям, дабы проинформировать их надлежащим образом (другими словами, с куда большими подробностями, нежели это было бы возможно в присутствии их отца). Нокс отправляет посыльного в форт Эдгар, чтобы вызвать людей из Компании. Он оставляет меня любоваться окружающими видами, затем возвращается сообщить, что вызвал Джона Скотта (у того кроме лавки и мельницы есть несколько складов и чертова уйма земли), с которым пойдет осматривать хижину и оберегать ее от «вторжения» до прибытия представителей Компании. Он именно так и сказал, и я чувствую в его словах некоторую укоризну. Не то чтобы он осуждает меня за то, что я обнаружила тело, но, несомненно, сожалеет, что простая жена фермера наследила на месте преступления, прежде чем он получил возможность проявить свои выдающиеся способности. Но я ощущаю в нем и что-то помимо неодобрения — возбуждение. Он видит для себя возможность воссиять в драме куда более серьезной, чем большинство происходящих в глубинке, — он собирается заняться расследованием. Мне кажется, он берет с собой Скотта, чтобы все выглядело официально и как свидетеля своей гениальности, а еще потому, что возраст и богатство Скотта повышают и его статус. Это может не иметь ничего общего с интеллектом: Скотт — живое доказательство того, что богачи необязательно лучше или умнее нас. В двуколке Нокса мы направляемся вверх по реке. Поскольку хижина Жаме рядом с нашим домом, они не смогли избежать моей компании, а так как сначала по пути идет хижина, я предлагаю зайти туда вместе с ними. Нокс с покровительственной озабоченностью морщит лоб: — После этого ужасного потрясения вы, должно быть, совсем без сил. Я настаиваю, чтобы вы немедленно отправились домой и отдохнули. — Мы сами увидим все, что видели вы, — добавляет Скотт. И побольше, имеется в виду. Я отворачиваюсь от Скотта — с некоторыми людьми бессмысленно спорить — и обращаюсь к профилю топориком. Ему, похоже, оскорбительно, что моя женская натура готова вновь предстать перед лицом подобного ужаса. Но что-то во мне категорически протестует против его уверенности, будто он, и только он, способен сделать правильный вывод. А может, я просто не желаю, чтобы мне указывали. Я говорю, что смогу показать им, если в хижине с тех пор что-то трогали, и с этим не поспоришь, да и не тащить же им меня по тропе, чтобы запереть в моем собственном доме. На дворе погожий осенний денек, но, когда Нокс отворяет дверь, оттуда слегка тянет гнилью. Прежде я этого не заметила. Нокс, дыша ртом, подходит к Жаме и берет его за руку — я вижу, как он колеблется, сомневаясь, в каком месте тронуть тело, — после чего провозглашает, что труп совершенно остыл. Мужчины тихо, почти шепотом, перебрасываются фразами. Ясное дело — соблюдают приличия. Скотт извлекает блокнот и записывает за Ноксом, сообщающим положение тела, температуру печки, расстановку предметов в комнате. Потом Нокс стоит некоторое время без дела, но по-прежнему старается выглядеть целеустремленным — я с интересом наблюдаю за этим анатомическим казусом. На пыльном полу видны затертые следы, но никаких подозрительных предметов и никакого оружия. Вообще никаких улик, кроме этой ужасной круглой раны на голове Жаме. Должно быть, какой-то индейский головорез, говорит Нокс. Скотт соглашается: никакой белый не опустится до подобного варварства. Я вспоминаю опухшее черно-синее лицо его жены прошлой зимой, когда она утверждала, будто поскользнулась на льду, хотя все знали правду. Мужчины поднимаются в другую комнату. Я понимаю, где они ходят, по скрипу половиц и пыли, летящей между досками и клубящейся на свету. Она оседает на труп Жаме, мягко, будто снежные хлопья, падает ему на щеку. Пылинки ложатся на его открытые глаза, это невыносимо, но я не могу оторвать от них взгляд. Мне хочется смахнуть пылинки, крикнуть, чтобы наверху прекратили топать, но я не делаю ничего. Я не могу заставить себя до него дотронуться. — Здесь несколько дней никого не было — пыль совершенно нетронута, — заявляет Нокс, спустившись ко мне и отряхивая носовым платком брюки. Сверху он принес чистую простыню и принялся трясти ее, подняв еще больше пыли, вихрящейся по комнате, словно залитый солнцем пчелиный рой. Он накрывает простыней лежащее на кровати тело. — Чтобы мухи не налетели, — самодовольно объясняет он, хотя любому дураку ясно, что это не поможет. Решено, что нам — или, вернее, им — здесь больше делать нечего. Выйдя из хижины, Нокс куском проволоки и каплей сургуча запечатывает дверь. Не хочется признавать, но эта деталь производит на меня впечатление. ~~~ Когда наступают холода возраст напоминает о себе Эндрю Ноксу. Уже несколько лет каждую осень у него начинают болеть суставы и болят так всю зиму, независимо от того, сколько фланели и шерсти он на них намотает. Ему приходится ходить с осторожностью, приспосабливаясь к боли в бедрах. С каждой осенью страдания начинаются чуть раньше. Но сегодня утомлена и вся его душа. Он говорит себе, что все это вполне объяснимо — такое страшное событие, как убийство, способно потрясти любого. Но здесь нечто большее. В истории двух деревень еще никого не убивали. Мы приехали сюда, чтобы скрыться от всего этого, думает он: покинув города, мы рассчитывали, что такое осталось позади. Да еще загадочность столь… зверского, варварского убийства, какие возможны разве что в южных штатах. Конечно, за прошедшие годы несколько человек умерли от старости, лихорадки или несчастных случаев, не говоря о тех бедных девочках… Но никто не был убит, беззащитный, босой. Нокса обескураживает тот факт, что на жертве не было башмаков. После обеда он, изо всех сил стараясь не потерять терпения, читает заметки Скотта: «Печь в три фута высотой и один фут восемь дюймов глубиной, чуть теплая на ощупь». Он полагает, что это может быть важно. Если в момент смерти огонь пылал в полную силу, печь остывала бы тридцать шесть часов. Таким образом, убийство могло произойти накануне. Если только очаг уже не остывал, когда Жаме встретил свою судьбу, в таком случае смерть могла наступить этой ночью. Но нельзя исключить, что все произошло и предыдущей ночью. Они не слишком преуспели в своих сегодняшних поисках. Не обнаружилось ни явных следов борьбы, ни крови, кроме как на постели, где на француза, должно быть, и напали. Они гадали, была ли обыскана хижина, но Жаме настолько бессистемно разбрасывал свои вещи — обычное для него дело, если верить миссис Росс, — что не вдруг и поймешь. Скотт настаивал на том, что душегуб был туземцем: белый, мол, на подобное варварство неспособен. Нокс в этом вовсе не уверен. Несколько лет назад его вызвали на ферму близ Коппермайна после чрезвычайно прискорбного происшествия. В некоторых общинах существует обычай ритуального унижения жениха во время брачной ночи. Эту забаву называют «кошачий концерт» и устраивают, чтобы выразить неодобрение, когда, скажем, старик обручается с женщиной куда моложе себя. В данном случае престарелого жениха вымазали дегтем, обваляли в перьях и за ноги повесили на дерево у его собственного дома, пока местная молодежь расхаживала в масках, стуча в котелки и дуя в свистки. Шалость. Молодежь развлекается. Но тот человек умер. Нокс знал по крайней мере одного из парней, несомненно замешанного в этом деле, но никто, несмотря на их раскаяние, не заговорил. Шалость вышла боком? Скотт не видел залитого дегтем лица мужчины; не видел веревок, глубоко впившихся в раздувшиеся лодыжки. Эндрю Нокс не готов освободить от подозрений всю расу на том основании, что ей несвойственна такая жестокость. Он прислушивается к звукам за окном. За стенами его дома могут таиться зло и насилие. Возможно, это такая хитрость: снять скальп, чтобы подозрение пало на тех, у кого другой цвет кожи. Господи, только не житель Колфилда. Но какой мотив скрывается за этой смертью? Уж конечно не ограбление: что можно взять у Жаме? А вдруг он припрятал тайник с сокровищами? Или у него были враги — возможно, неоплаченный долг? Он вздыхает, раздосадованный собственными мыслями. Он был так уверен, что, осмотрев хижину, обнаружит улики, если не разгадку, но теперь уверенности поубавилось. Особенно уязвляет его тщеславие то, что он не сумел прочитать следы на глазах у миссис Росс — вздорной бабы, рядом с которой он всегда чувствует себя неловко. Ее сардонический взгляд никогда не смягчается, даже когда она описывает свое ужасное открытие, даже столкнувшись с ним вторично. В городке ее не слишком-то любят, потому что вечно кажется, будто она смотрит на всех свысока, хотя, по общему мнению (и до него самого доносились некоторые довольно-таки жуткие слухи), кичиться ей нечем. Тем не менее, когда глядишь на нее, некоторые из тех зловещих историй кажутся совершенно невероятными: держит она себя прямо по-королевски, и лицо у нее вполне привлекательное, хотя ее колючие манеры вряд ли совместимы с истинной красотой. Он ощущал ее взгляд, когда подошел выяснить, насколько остыл труп. Он едва сдерживал дрожь в руке — казалось, не найти на теле места, не залитого кровью. Он глубоко вздохнул (отчего его только затошнило) и коснулся пальцами запястья мертвеца. Кожа была холодной, однако ощущалась человеческой, нормальной — как его собственная. Он старался отвести глаза от ужасной раны, но их, словно мух, так и тянуло обратно. Глаза Жаме смотрели прямо на него, и Ноксу подумалось, что он стоит на том месте, где стоял убийца. Жаме не спал, когда пришел конец. Нокс чувствовал, что должен закрыть покойнику глаза, но знал, что не в состоянии сделать это. Чуть погодя он принес сверху простыню и накрыл тело. Кровь высохла и не пачкается, сказал он — как будто это имело какое-то значение. Он попытался скрыть смущение очередным практическим замечанием, ненавидя при этом деланую бодрость в собственном голосе. По крайней мере, завтра это перестанет быть его исключительной ответственностью — приедут люди из Компании и, возможно, разберутся, что здесь случилось. Возможно, что-то вдруг станет очевидным, кто-то что-нибудь обнаружит, и к вечеру все прояснится. И с такой иллюзорной надеждой Нокс аккуратно складывает бумаги в стопку и задувает лампу. ~~~ Уже за полночь, а я сижу с зажженной лампой и книгой, которую не могу читать, в ожидании шагов, чтобы открыть дверь и впустить в кухню холодный воздух. Вдруг я ловлю себя на мысли, что опять думаю о тех бедных девочках. Эту историю в Дав-Ривер и Колфилде знает каждый, а тем, кто приехал позже, ее излагают со всеми подробностями и, расположившись у очага зимними вечерами, повторяют снова и снова с незначительными изменениями. Как и все лучшие истории, это трагедия. Сетоны были почтенной семьей из Сен-Пьер-ла-Рош. Чарльз Сетон был доктором, а его жена Мария недавно эмигрировала из Шотландии. Две дочери были их гордостью и счастьем (так они говорили, хотя разве с детьми бывает иначе?). Тихим сентябрьским днем Эми, которой было пятнадцать, и тринадцатилетняя Ева отправились по ягоды с подружкой по имени Кэти Слоун. На берегу озера они собирались устроить пикник. Дорогу они знали, все три не раз бывали в кустистых перелесках, были прекрасно знакомы с их опасностями и уважали тамошние законы: никогда не сходи с тропы, никогда не оставайся после заката. Кэти была чрезвычайно хорошенькой, прямо-таки славилась в городке своей внешностью. Эту деталь всегда добавляли, словно бы она делала случившееся еще более трагичным, хотя лично я не вижу в ней особого значения. В девять часов утра девочки отправились из дому с корзинкой еды и питья. В четыре они должны были вернуться, но не вернулись. Родители прождали их еще час, а затем оба отца отправились на поиски. Они обследовали тропу, то и дело окликая дочерей, и наконец вышли к озеру и до самой темени искали и кричали, но и малейшего следа не обнаружили. Тогда они двинулись в обратный путь, надеясь, что дочери вышли к дому другой дорогой, но девочек дома не оказалось. Были развернуты серьезные поиски, все в городке вызвались помогать. Миссис Сетон лежала в обмороке. Вечером второго дня Кэти Слоун вернулась в Сен-Пьер. Она была обессилена, в перепачканной одежде. На ней не было куртки и одной туфли, но в руке она держала корзинку для еды, набитую (гротескная деталь и, вполне возможно, вымышленная) листьями. Поисковики удвоили усилия, но не обнаружили абсолютно ничего. Ни туфли, ни клочка одежды, ни даже отпечатка ступни. Словно земля разверзлась и поглотила девочек. Кэти Слоун уложили в постель, хотя спорный вопрос, была ли она действительно больна. Она сказала, что почти сразу после ухода из дома вроде как поспорила с Евой и плелась позади, пока остальные не скрылись из виду. Она пошла к озеру и принялась звать их, решив, будто они спрятались нарочно. Потом заблудилась в лесу и не смогла отыскать тропинку. Больше она сестер Сетон не видела. Горожане продолжали поиски, отправив делегации в близлежащие индейские деревни, ибо подозрения пали на индейцев так же естественно, как дождь падает на землю. Однако те не только клялись в своей невиновности на Библии, не нашлось также ни малейшего следа похищения. Сетоны искали все дальше и дальше. Чарльз Сетон нанял людей, помогавших ему в поисках, в том числе индейского следопыта, а после смерти миссис Сетон, у которой, вероятно, не выдержало сердце, еще профессионального сыщика из Штатов. Сыщик объехал все индейские общины Верхней Канады и дальше, но ничего не нашел. Месяцы выстроились в годы. Дожив до пятидесяти двух, Сетон скончался, измученный, без гроша в кармане и не в себе. Кэти Слоун так и не вернула былую красоту; она казалась тупой и бестолковой — или всегда была такой? Никто уже и вспомнить не мог. История об этом происшествии распространялась все дальше и шире, пока не превратилась в легенду, которую школьники рассказывали друг другу с массой противоречий, измышленных их усталыми матерями, дабы отвратить своих чад от скитаний. Рождались все более и более дикие теории относительно того, что случилось с двумя девочками; люди писали из самых разных мест, утверждая, будто видели их, или женились на них, или сами были ими, но ни одно утверждение не было мало-мальски обосновано. И ни одно объяснение так и не смогло заполнить пустоту, оставленную исчезновением Эми и Евы Сетон. Все это случилось пятнадцать лет назад или даже раньше. Сетоны оба мертвы; сперва от горя умерла мать, затем отец, разоренный и опустошенный своими бесконечными поисками. Но история девочек осталась с нами, потому что сестра миссис Сетон вышла замуж за мистера Нокса, вот почему мы виновато замолчали, когда в тот день она вошла в лавку. Я с ней не слишком хорошо знакома, но знаю, что об этом она никогда не говорит. Вероятно, зимними вечерами у очага она находит другие темы для разговора. Люди исчезают. Я стараюсь не предполагать худшего, но сейчас меня преследуют самые зловещие теории исчезновения девочек. Муж уже спит. Волнует его что-то или он спокоен — я давным-давно не могу сказать, что у него на душе. Наверное, такова природа брака, или, возможно, это просто показывает, что я не слишком в нем преуспела. Похоже, моя соседка Энн Притти склоняется в сторону последнего; у нее есть тысяча способов намекнуть, что я недостаточно прилежна в выполнении своих супружеских обязанностей — если подумать, поразительное мастерство для женщины столь неискушенной. Отсутствие у меня собственных живых детей она полагает признаком небрежения иммигрантским долгом, по всей видимости заключающимся в том, чтобы вырастить рабочую силу, достаточную, дабы содержать ферму без привлечения наемной помощи. Вполне обычная реакция в столь обширной и безлюдной стране. Иногда я думаю, что поселенцы так героически плодятся, испуганно отзываясь на размеры и пустоту этой земли, как будто надеются заполнить ее своим потомством. Или они боятся, что единственный ребенок запросто может ускользнуть, а потому всегда нужно иметь про запас. Может, они и правы. Когда за полдень я пришла домой, Ангус уже вернулся. Я рассказала ему о смерти Жаме, и он долго изучал свою трубку, как делал всегда, глубоко погружаясь в собственные мысли. Я чуть не плакала, хотя не была слишком близко знакома с Жаме. Ангус знал его лучше, время от времени они вместе охотились. Но я не могла прочесть, что у него на душе. Потом мы сидели на кухне, на наших обычных местах, и молча ели. Между нами, на южной стороне стола, еще один прибор. Мы не говорим об этом. Много лет назад мой муж уехал на восток. Три недели спустя он прислал телеграмму, в которой сообщал, что надеется вернуться в воскресенье. Мы четыре года ни одной ночи врозь не проводили, и я с нетерпением ждала его возвращения. Услышав громыханье колес на дороге, я бросилась ему навстречу и удивилась, обнаружив в повозке двоих. Когда повозка подъехала, я увидела ребенка лет пяти, девочку. Ангус остановил пони, и с выскакивающим из груди сердцем я кинулась к ним. Девочка спала, длинные ресницы покоились на болезненно-землистых скулах. У нее были черные волосы. Брови тоже черные. Сквозь веки проступали фиолетовые венки. А я слова не могла вымолвить. Я просто смотрела. — Они были у Французских сестер. Их родители умерли от мора. Я услышал об этом и поехал в монастырь. Там были все эти дети. Я хотел взять ребенка соответствующего возраста, но… — Он умолк; год назад у нас умерла дочь. — Она была самой красивой. — Он сделал глубокий вдох. — Мы можем назвать ее Оливией. Не знаю, хочешь ли ты, или… Я обняла его за шею и вдруг ощутила, что все лицо у меня мокрое. Он сжал меня в объятиях, а потом девочка открыла глаза. — Меня зовут Франсес, — произнесла она с заметным ирландским акцентом. В глазах у нее застыла тревога. — Привет, Франсес, — робко сказала я. Что, если мы ей не понравимся? — Ты будешь моей мамой? — спросила она. Я кивнула, чувствуя, как зарделись мои щеки. После этого она успокоилась. Мы вошли в дом, и я приготовила лучший обед из того, что было, — сиг с овощами и чай с кучей сахара, правда, она почти не ела, а на рыбу смотрела, словно сомневалась, что это такое. Она больше ничего не говорила, ее темно-синие глаза перебегали от меня к мужу. Она была совершенно измучена. Я взяла ее на руки и отнесла наверх. Я вся дрожала, ощущая это горячее безвольное тельце. Пальцами я ощущала ее косточки, и они казались совсем хрупкими. От нее исходил затхлый запах, словно в непроветренной комнате. Она уже почти спала, так что я сама сняла с нее платье, башмаки и носочки и подоткнула одеяло. Я смотрела, как она вздрагивает во сне. Родители Франсес приплыли к Бель-Иль на борту пакетбота «Сара». Третий класс был набит ирландцами из графства Мейо, все еще страдавшими после Великого картофельного голода. Подобно тем, кто попадается на уловку, давно вышедшую из моды, они заболели сыпным тифом, когда самая страшная эпидемия уже пошла на убыль. Около сотни мужчин, женщин и детей умерли на том корабле, затонувшем на обратном пути в Ливерпуль. Несколько детей осиротели и были помещены в женскую обитель до тех пор, пока не смогут обрести свой дом. Войдя на следующее утро в гостевую спальню, я обнаружила все еще спящую Франсес, хотя, когда я осторожно тронула ее плечо, мне показалось, что она притворяется. Испугалась, понятно; возможно, она слышала ужасные истории о канадских фермерах и думает, что мы собираемся сделать из нее рабыню. Улыбаясь, я взяла ее за руку и повела вниз, где уже приготовила перед печкой лохань с горячей водой. Не отрывая глаз от пола, она подняла руки, чтобы я сняла с нее длинную юбку. Я выбежала из дома в поисках Ангуса, который за углом дома рубил дрова. — Ангус, — зашипела я, кипя от злости и одновременно чувствуя себя полной дурой. Он повернулся с топором в руке и нахмурился, озадаченный: — Что-то не так? С ней все в порядке? В ответ на первый вопрос я покачала головой. Мне вдруг показалось, что он знал, но я тут же отбросила эту мысль. Кивнув мне, он снова повернулся к колоде; топор опустился; аккуратные половинки полетели в дровяную корзину. — Ангус, ты привез мальчика. Он отложил топор. Он не знал. Мы вернулись в дом, где мальчик, сидя в лохани, безмятежно играл с мылом, пропуская его между пальцами. У него были большие настороженные глаза. Он не удивился, увидев нас, пристально его разглядывающих. — Вы хотите отдать меня обратно? — спросил он. — Нет, конечно нет. Я опустилась рядом с ним на колени и взяла у него из рук мыло. Лопатки на его тощей спине выпирали, словно обрубки крыльев. — Позволь мне. Я взяла мыло и стала мыть его, дабы руки лучше слов объяснили, что не произошло ничего страшного; Ангус, хлопнув дверью, вернулся к поленнице. Для Фрэнсиса, казалось, было вполне в порядке вещей то, что он прибыл к нам, одетый как девочка. Мы часами гадали о мотивах Французских сестер — они что, думали, будто девочку пристроить легче, чем мальчика? Однако среди сирот были и мальчики. Или они просто не заметили, ослепленные красотой его лица, и облачили в то, что наиболее ее подчеркивало? От самого Фрэнсиса не последовало ни объяснений, ни сопротивления, когда я сшила ему несколько пар штанов и рубашек, а также обрезала его длинные волосы. Он думает, мы так и не простили его, но что до меня, это вовсе не так. А вот муж — не знаю. Хайлендер до корней волос, он не любит, когда его выставляют дураком, и я до сих пор не уверена, что он оправился от потрясения. Все было в порядке, пока Фрэнсис оставался малышом. Он бывал очень забавным, когда кривлялся и обезьянничал. Но все мы становимся старше, и все меняется, причем всегда кажется, что к худшему. Он вырос в юнца, совершенно не похожего на других. Я замечала, что он пытается быть стойким и жестким, воспитывать в себе безрассудную отвагу и то повсеместное пренебрежение к опасности, что стало в нашей глуши разменной монетой. Быть мужчиной — значит быть храбрым и выносливым, не обращать внимания на боль и невзгоды. Никаких жалоб. Никаких колебаний. Я видела, что он терпит неудачу. Живи мы в Торонто или в Нью-Йорке, возможно, это не имело бы такого значения. Но то, что сходит за героизм в более кротком мире, здесь является ежедневной рутиной. Он прекратил попытки быть таким, как прочие; он стал угрюмым и молчаливым, не отзывался более на проявления моих чувств: только не трогайте меня. Теперь ему семнадцать. Его ирландский акцент давно исчез, но в некоторых отношениях Фрэнсис стал еще более чужим, чем когда-либо. Он выглядит подкидышем; говорят, в некоторых ирландцах течет испанская кровь, и, глядя на Фрэнсиса, трудно в этом усомниться — он столь же темен, сколь светлы мы с Ангусом. Энн Притти отпустила как-то тяжеловесную шутку: дескать, он прибыл к нам из чумного барака и стал нашей личной чумой. Я была в ярости (она, конечно, чуть не лопнула от смеха), но слова вонзились в память и всплывали всякий раз, когда Фрэнсис, хлопая дверями, стремительно проносился через дом и бормотал так, словно едва умел говорить. Чтобы прикусить язык, мне приходилось вспоминать свое собственное детство. Муж мой менее терпим. Они могли дни напролет не обменяться ни единым добрым словом. Вот почему я боялась сказать Ангусу, что не видела Фрэнсиса со вчерашнего дня. Тем не менее я обижаюсь на него за то, что не спрашивает. Скоро утро, и нашего сына нет дома сорок восемь часов. С ним такое и раньше случалось — он в одиночку уходил на рыбалку и пропадал там два-три дня, а возвращался, как правило, без рыбы и без объяснений, чем занимался. Я подозреваю, ему вообще претит кого-либо убивать: рыбалка — лишь повод остаться одному. Должно быть, я уснула в кресле, потому что проснулась, одеревеневшая и замерзшая, когда только занялась заря. Фрэнсис не возвращался. Как я ни пытаюсь уговорить себя, что это просто совпадение, просто очередная затяжная рыбалка без улова, ко мне постоянно возвращается мысль, что мой сын пропал в день единственного за всю историю Дав-Ривер убийства. ~~~ Первые лучи солнца падают на трех всадников, скачущих с запада. Они уже много часов в пути и с облегчением встречают зарю, особенно тот, кто чуть приотстал. В полумраке слабые глаза Дональда Муди не справляются с нагрузкой, и как бы ни прижимал он к носу очки, этот однотонный мир остается полон неопределенных расстояний и смутных меняющихся форм. А еще холод собачий. Даже укутанные в шерсть и кожаное пальто, подбитое мехом, руки и ноги окоченели и давно уже нестерпимо болят. Дональд вдыхает этот разреженный душистый воздух, так не похожий на воздух его родного Глазго, закоптелый и сырой в это время года. Воздух настолько прозрачен, что ничем не сдерживаемый солнечный свет беспрепятственно проникает все дальше и дальше; лишь только солнце взломало горизонт, как тут же за их спинами вытягиваются тени. Его лошадь спотыкается и носом налетает на круп коня второго всадника, заслужив предупреждающий взмах хвоста. — Черт вас побери, Муди, — оборачивается всадник; кляча Дональда то отстает, то головой упирается в задницу скакуна Маккинли. — Простите, сэр. Дональд натягивает поводья, и лошадь поводит ушами. Она была куплена у француза и, похоже, унаследовала некоторые из его антибританских предрассудков. Спина Маккинли излучает неодобрение. Его конь держится превосходно, как и тот, что идет первым. И это снова напоминает Дональду о его неопытности — он в Канаде чуть больше года и все еще то и дело грубо нарушает принятые в Компании правила. Никто ни о чем не предупреждает его заранее, ведь чуть ли не единственное их развлечение — наблюдать, какие трудности он испытывает, как попадает впросак и раздражает местных. Не то чтобы все остальные испытывали к нему особую неприязнь, но так уж, ясное дело, повелось: новичок набирается опыта, будучи всеобщим посмешищем. Большинство работников Компании подготовлены, отважны и жаждут неизведанного, однако ощущают тягостный недостаток событий. Опасность-то есть (как и было обещано), но это скорей опасность обморозиться или переохладиться, а не встретиться безоружному с дикими зверями или недружелюбными индейцами. Их повседневная жизнь состоит из мелких трудностей — холода, темноты, беспросветной скуки и огромного количества мерзкого пойла. Когда Дональд поступил в Компанию, ему поначалу казалось, будто его отправили в исправительную колонию, только канцелярщины побольше. Скачущий перед ним Маккинли — комиссионер форта Эдгар, а ведет их наемный работник из местных, Джейкоб, настаивающий на том, чтобы повсюду сопровождать Дональда, скорее к неудовольствию последнего. Дональда не слишком беспокоит Маккинли, который вечно язвит и лжет, — двусторонний способ избежать критики, которую он, похоже, ждет отовсюду. Дональду кажется, что вечное раздражение Маккинли вызвано ощущением социальной неполноценности по отношению к некоторым людям, стоящим ниже его, в том числе и к Дональду, а потому он постоянно выискивает в них признаки непочтительности. Дональду ясно, что будь Маккинли менее озабочен подобными вещами, то заслужил бы куда больше уважения, однако он не из тех, кто способен к переменам. О себе же Дональд знает, что Маккинли и прочие считают его неженкой-счетоводом — человеком, в общем, небесполезным, но уж никак не любителем шататься в глуши в поисках старомодных приключений. Отплывая из Глазго, он предполагал оставаться таким, каков он есть, и пусть именно таким его принимают люди. Но в действительности он из кожи вон лез, чтобы казаться лучше в их глазах. Прежде всего, он неуклонно развивал стойкость к мерзкому крепкому пойлу, без которого в форту не мыслили себе жизни, хотя не имел ни малейшей склонности к пьянству. Только приехав, он вежливо попробовал ром, сцеженный из огромной вонючей бочки, и подумал при этом, что никогда в жизни не пил ничего столь отвратительного. Остальные заметили его воздержание и высаживали его на необитаемом острове, отправляясь в царство пьянства, где рассказывали длинные скучные истории и непрерывно ржали над одними и теми же шутками. Дональд мирился с этим долго, как мог, но одиночество тяготило так, что переносить его стало невозможно. Когда он впервые напился, парни аплодировали ему и хлопали по спине, помогая блевать на собственные колени. Сквозь тошноту и едкую жижу Дональд ощутил душевное тепло: он принят — наконец-то они признали его своим. Но хотя ром больше не казался таким мерзким, как прежде, Дональд сознавал, что прочие относятся к нему со своего рода издевательской терпимостью. Он так и остался лишь младшим счетоводом. Ему в голову пришла еще одна светлая идея: организовать матч по регби. В целом затея провалилась, однако был здесь крохотный светлый лучик, позволяющий ему прямее держаться в седле. В отличие от большинства фортов Компании, Эдгар расположен в месте, затронутом цивилизацией. Он стоит близ берега Великого озера: скопище деревянных построек, обнесенных частоколом, отгородилось еловой рощей от ошеломляющего вида островов и бухты. Что же касается цивилизации, то она обусловлена близостью поселенцев, и ближайшие из них — в Колфилде на Дав-ривер. Жители Колфилда вполне довольны соседством с факторией, снабжающей их привезенными английскими товарами и крепкими служащими Компании. Торговцам тоже по душе соседство Колфилда, обеспечивающего их англоговорящими белыми женщинами, способными время от времени украсить танцы и другие общественные события — матчи по регби, к примеру. В утро матча он почувствовал, что нервничает. Служащие с мутными глазами угрюмо бродили после питейного марафона, и при виде подъезжающей группы гостей Дональд совсем потерял мужество. Он окончательно лишился присутствия духа, когда встретил их — высокого, сурового с виду мужчину, казавшегося воплощением проповедника адских мук, и его двух дочерей, взволнованных близостью стольких моложавых неженатых мужчин. Сестры Нокс смотрели на происходящее с вежливым изумлением. По дороге в форт Эдгар их отец попытался объяснить правила, насколько сам в них разбирался, но его понимание игры оказалось устаревшим, и в результате он еще больше озадачил дочерей. Игроки рваным клубком передвигались по лугу, а мяча (увесистого кома, сшитого женой перевозчика) вообще почти не было видно. По ходу игры настроение не улучшалось. Казалось, команда Дональда сговорилась оставить его вне игры, так что, когда он требовал мяч, никто не обращал внимания на его истошные вопли. Он бегал взад-вперед в надежде, что девушки не заметят его абсолютную ненужность на поле, как вдруг мяч покатился прямо к нему, теряя клочья меховой набивки. Он подхватил его и побежал, решив всенепременно отличиться, как вдруг понял, что извивается, лежа на земле. Низкорослый метис Джейкоб подхватил мяч и побежал дальше, а Дональд погнался следом, не собираясь упускать удачу. Он метнулся к Джейкобу и суровым, но честным приемом сделал в подкате подножку. Великан-рулевой выиграл мяч и забросил в ворота. В горле лежащего на земле Дональда забулькал победный клич. Он оторвал ладони от живота и увидел, что они темные и теплые, а Джейкоб стоит над ним с ножом в руке и лицо его медленно искажается ужасом. Зрители наконец поняли, что происходит неладное, и высыпали на поле. Игроки столпились вокруг Дональда, первым чувством которого было смущение. Он увидел мирового судью, склонившегося над ним с выражением добродушного участия. — …Слегка ранен. Несчастный случай… в запале. Джейкоб оцепенел, по лицу его катились слезы. Нокс исследовал рану: — Мария, дай мне свою шаль. Мария, его менее хорошенькая дочь, сорвала шаль, но, когда шаль прижали к ране, взгляд Дональда был устремлен к нависшему над ним перевернутому лицу Сюзанны. Он ощутил тупую боль в животе и тут же понял, как ему холодно. Про матч все забыли, игроки неуклюже переминались вокруг, закуривая трубки. Но Дональд видел только глаза Сюзанны, преисполненные тревоги и участия, и обнаружил, что его больше не заботит ни исход матча, ни суровые мужские качества, которые он так хотел проявить, ни даже кровь, сочащаяся сквозь на глазах буреющую накидку. Он влюбился. Неожиданным последствием ранения стала вечная дружба Джейкоба. На следующий день он, весь в слезах, явился к постели Дональда, чтобы выразить свое глубочайшее сожаление. Это все выпивка виновата, он стал одержим от мерзкого пойла и хочет загладить свою вину, опекая Дональда все время, пока остается на этой земле. Когда тронутый Дональд улыбнулся и протянул в знак прощения руку, Джейкоб улыбнулся в ответ. Кажется, это была первая по-настоящему дружеская улыбка, увиденная Дональдом в этой стране. Спешившись, Дональд чуть не падает и принимается разминать онемевшие конечности. Он против воли поразился изяществу и размерам дома, к которому они подъехали, особенно при мысли о Сюзанне и о том, насколько недостижимей делает ее такое жилище. Но когда они подходят, Нокс вполне сердечно им улыбается, а потом с плохо скрываемой тревогой смотрит на Джейкоба. — Это ваш проводник? — спрашивает он. — Это Джейкоб, — отвечает Дональд, чувствуя, как загораются щеки, но сам Джейкоб вовсе не кажется задетым. — Большой друг Муди, — язвительно вставляет Маккинли. Судья озадачен, ведь он почти уверен, что в последний раз видел метиса, когда тот втыкал нож в брюхо Дональда. Наконец он решает, что обознался. Нокс сообщает им все, что ему известно, а Дональд записывает. Перечисление известных фактов много времени не занимает. По всему судя, надежды найти злоумышленника нет ни малейшей, если только кто-нибудь чего-нибудь не заметил, но в таких общинах кто-нибудь всегда что-нибудь да заметит; маленькие, затерянные в лесах поселки живут сплетнями. Когда настает время посетить место преступления, Дональд добавляет к исписанным листам несколько чистых и аккуратно выравнивает стопку. Он не ждет ничего хорошего от этой части расследования и лишь надеется не опозориться внезапным приступом тошноты, или — он мучает себя, воображая самое худшее: что, если он разразится рыданиями? Он никогда прежде не видел труп, даже собственного деда. Хотя все это маловероятно, он с почти сладостным ужасом представляет себе насмешки, которые ему предстоит вытерпеть. Такого никогда не загладить; разве что инкогнито вернуться в Глазго, жить под чужим именем… В таких размышлениях незаметно проходит дорога до хижины. ~~~ В наши дни новости распространяются быстро, думает Томас Стеррок. Даже там, где нет ни простых, ни железных дорог, новости или их призрачные родственницы — сплетни разлетаются, как молнии, на огромные расстояния. Удивительное явление, и кто-то сможет извлечь выгоду благодаря прилежному уму, такому, как у него. Возможно, короткая монография? Если сделать занимательно, «Глоуб» или «Стар» вполне могут заинтересоваться таким материалом. Последние несколько лет он время от времени позволял себе думать, что с возрастом выглядит все более благообразно. Его чуть длинноватые седые волосы зачесаны за уши, открывая высокий изысканный лоб. Пальто у него старомодное, но отлично скроенное и вполне щегольское, темно-синее, в цвет глаз, ничуть не менее зорких, чем тридцать лет назад. Брюки тоже опрятные. В его тонко выточенном и благородно обветренном лице есть что-то ястребиное. Пыльное мутное зеркало, висящее напротив, напоминает ему, что даже в нынешних затруднительных обстоятельствах он — редкий образчик человеческой породы. Это тайное тщеславие, которым он изредка тешит себя, стало для него маленьким (и, что важнее, бесплатным) удовольствием, вызывающим снисходительную улыбку. «До чего ж ты нелепый старикан», — мысленно говорит он своему отражению и потягивает остывший кофе. Томас Стеррок занимается своим обычным делом, а именно — сидит в слегка обветшалых кафе (сегодняшнее называется «Восходящее солнце»), растягивая на час или два единственную чашку кофе. Откуда только не приходят новости и слухи, размышляет он, вдруг прислушавшись к доносящемуся из-за спины разговору. Он не подслушивал — до такого он никогда не опускался, — но что-то привлекло его блуждающее сознание, и теперь он пытается сообразить, что же именно его зацепило… Колфилд, вот что это, кто-то упомянул Колфилд. Стеррок, чей разум, как и чувство стиля в одежде, ничуть не угас с годами, знал кой-кого из тамошних жителей, хотя и не видел их некоторое время. — Говорят, там было что-то ужасное. Все в крови, стены и вообще все вокруг… должно быть, индейские налетчики. (Ну, такой разговор послушать не грех.) — Оставили гнить в хижине… несколько дней. Мухи кишели вокруг, облепили, словно попоной. Представь себе запашок. Собеседник кивает. — Ни за что ни про что, и ничего не украдено. — Господи, скоро у нас будет не лучше, чем у соседей в Штатах. Каждые пять минут то войны, то революции. — А не мог это быть один из тех дезертиров? — Торговцы лезут на рожон, связываются с кем попало… Иностранцы, наверное, с ними никогда не знаешь… — До чего мы докатимся… И так далее, и тому подобное. Стеррок, и до того навостривший уши, весь обратился в слух. Еще несколько минут пустопорожней болтовни о том, куда катится мир, и он не выдержал: — Извините меня, джентльмены… Повернувшись, он обращается к двум типам, которых обычно предпочитает не замечать: коммивояжеры, судя по дешевой, но с претензиями одежде и низкопробным манерам. — Прошу прощения. Я понимаю, насколько неприлично незнакомцу вмешиваться в чужой разговор, но у меня личный интерес в предмете вашего обсуждения. Видите ли, я веду кой-какие дела с торговцем, живущим близ Колфилда, так что не мог не обратить внимания на исключительно яркое описание в высшей степени скандального и трагического происшествия. Получается, я волей-неволей вовлечен в эту историю и надеюсь только, что она никак не касается моего знакомого… Туповатые коммивояжеры совершенно ошарашены подобным красноречием, какое нечасто услышишь в стенах «Восходящего солнца». Первым приходит в себя рассказчик и пялится на свисавшую со спинки стула манжету Стеррока. Стеррок моментально прослеживает этот взгляд, сопровождаемый наклоном головы и после короткой созерцательной паузы вернувшийся к лицу Стеррока. Торгаш тут же просчитал вероятность финансовой выгоды от продажи информации этому человеку — выгоды невеликой, судя по состоянию манжеты, хотя голос у этого янки с Восточного побережья многообещающий. Он вздыхает, но побеждает естественная радость поделиться плохими новостями. — Рядом с Колфилдом? — Да, он, кажется, живет на маленькой ферме или чем-то таком, место называется по ближайшей речке… то ли птичье название, то ли звериное, как-то так. Стеррок прекрасно помнит название, но хочет услышать от них. — Голубиная Река — Дав-Ривер. — Да, точно. Дав-Ривер. Мужчина бросает взгляд на приятеля. — Этот торговец. Он француз? Стеррок чувствует пробежавший по спине холодок. Двое смотрят прямо ему в лицо. Все уже сказано. — В Дав-Ривер убит французский торговец. Не знаю, один ли он там такой. — Вряд ли там есть другой. Вы, случайно… не слышали его имя? — Сразу в голову не приходит, что-то французское, это точно. — Моего знакомого зовут Лоран Жаме. В глазах мужчины сверкает удовольствие: — Что ж, мне очень жаль, но, кажется, упоминалось именно это имя. Стеррок погружается в нехарактерное для него молчание. В своей долгой карьере он испытал немало потрясений и теперь напряженно обдумывает последствия этой новости. Конечно, весьма прискорбно для Жаме. А у него по меньшей мере вызывает беспокойство. Ведь там осталось незаконченное дело, в завершении которого он был кровно заинтересован и ждал только финансового обеспечения. Теперь, когда Жаме мертв, дело следует завершить как можно скорее, иначе шанс ускользнет от него навсегда. Должно быть, он действительно выглядит потрясенным, потому что когда в следующий раз смотрит на стол, видит там чашку кофе и бурбон. Коммивояжеры глядят на него с неподдельным интересом — чудовищная новость и так вполне будоражит кровь, но натолкнуться на кого-то, напрямую связанного с трагедией, — что может быть лучше? Это стоит нескольких обедов за свои кровные. Стеррок, соответственно, трясущейся рукой тянется к спиртному. — На вас посмотреть, так прямо мороз по коже, — замечает один из коммивояжеров. Понимая, что от него требуется, Стеррок, запинаясь, рассказывает печальную историю о подарке, обещанном больной жене, и неоплаченном долге. На самом деле он вообще не женат, но коммивояжеры не возражают. Наконец он облокачивается на стол, не отрывая глаз от проплывающего мимо блюда отбивных, и две минуты спустя перед ним уже стоит тарелка горячего жареного мяса. Вообще-то он думает (и уже не впервые), что упустил свое призвание — при той легкости, с которой сотворил чахоточную жену, ему бы романы писать. Почувствовав наконец, что отработал свой обед (никто не смог бы его упрекнуть в недостаточной щедрости воображения), он пожимает руки обоим собеседникам и покидает кофейню. Уже далеко за полдень, и день исчезает на западе за горизонтом. Он медленно возвращается в свою съемную комнату, напряженно соображая, откуда взять деньги на поездку в Колфилд, ибо именно это нужно делать, чтобы не угасла мечта. Возможно, в Торонто осталась одна особа, чья чаша терпения еще не переполнилась, и, если найти к ней правильный подход, она вполне может оказаться достаточно добра, чтобы ссудить его долларами, скажем, двадцатью. Таким образом, в самом конце Уотер-стрит он поворачивает свои стопы и вдоль берега озера направляется в сторону более благоприятных для здоровья районов города. ~~~ Когда стало невозможно притворяться, что ночь продолжается — уже давно взошло солнце, — я поддалась изнеможению и поднялась в спальню. Сейчас, должно быть, полдень, но я не могу подняться с постели. Мое тело не подчиняется приказам, или, вернее, разум отказывается их отдавать. Уставившись в потолок, я без конца думаю о тщетности всех человеческих устремлений, в особенности же моих. Фрэнсис так и не вернулся, тем самым подтверждая, что я напрочь лишена способностей, мужества, да и вообще, толку от меня никакого. Я беспокоюсь о нем, и тревога моя растет от невозможности решиться хоть на что-нибудь. Неудивительно, что он сбежал от такой матери. Ангус встал, как раз когда я поднималась в спальню, и не сказал ни слова. У нас бывали уже нелегкие разговоры о Фрэнсисе, хоть и не в таких драматических обстоятельствах. Ангус постоянно твердит, что в семнадцать лет парень в состоянии сам о себе позаботиться; для мальчишки его возраста, мол, совершенно нормально пропадать по нескольку дней кряду. Я стараюсь не говорить, что он не такой, как другие мальчишки, но в конце концов всегда говорю. Невысказанное давит меня в этой крохотной комнате: Фрэнсис пропал, Жаме мертв. Конечно, здесь может и не быть никакой связи. Меня мучает мысль, сильно ли огорчится Ангус, если Фрэнсис и вовсе не вернется. Иногда они смотрят друг на друга так злобно, будто заклятые враги. Помнится, на прошлой неделе Фрэнсис вернулся поздно и отказался выполнять какую-то из своих постоянных обязанностей по дому. Ангус только что завершил бесплодную перепалку с Джеймсом Притти насчет забора, так что Фрэнсис ступил на тонкий лед, заявив, что все сделает утром. Ангус перевел дух и сказал только, что свет не видывал такого эгоистичного, неблагодарного юнца. Как только он произнес слово «неблагодарный», я уже знала, что будет дальше. Фрэнсис взорвался: Ангус ждет от него благодарности за предоставленный кров; он обращается с ним, как с прислугой; он всегда его ненавидел… Ангус ушел в себя и только излучал легкое презрение, бросающее меня в дрожь. Срывающимся голосом я накричала на Фрэнсиса. Не знаю, насколько он перенес на меня свою злобу; много воды утекло с тех пор, как он последний раз смотрел мне в глаза. Как я могла предотвратить все это? Наверное, Энн права, высмеивая меня: я не в состоянии воспитывать детей, хотя сама всегда презирала женщин, считающих, будто нет ничего важнее. Это не значит, что лично я сделала хоть что-то стоящее. Пока я бодрствовала, меня преследовало что-то вроде сна наяву; я читала готический роман про искусственного человека, который ненавидел мир за то, что вид его вызывал ужас и отвращение. В конце книги это существо убежало в Арктику, где никто не мог его увидеть. В ночном бреду я видела, как Фрэнсиса преследуют, словно то чудовище, и он-то и есть убийца… Днем я, конечно, вижу, как все это глупо: Фрэнсис и форель-то убить не может. И в то же время его нет уже два дня и две ночи. Новая мысль выдергивает меня из клубка простыней и несет в комнату Фрэнсиса. В царящем там беспорядке трудно оценить, что на месте и что пропало, а потому требуется время, дабы найти то, что я ищу. Впав в исступление, я выкидываю вещи из шкафов, шарю под кроватью, а затем продолжаю отчаянные поиски по всему дому. Но это бесполезно — ведь я молюсь, чтобы не найти то, что, увы, нахожу. Две его удочки и еще одну запасную, которую смастерил Ангус, когда они еще поддерживали какие-то отношения. Я нахожу трутницы и одеяла. Я нахожу все, что он берет с собой, отправляясь на рыбалку. Нет только его одежды и ножа. Недолго думая, хватаю его любимую удочку, выбегаю на задний двор, ломаю ее надвое и сую половинки в поленницу. С трудом перевожу дыхание. Я чувствую себя виноватой и грязной, а потому возвращаюсь в дом и ставлю кипятить воду для ванны. К счастью, я не сразу полезла в лохань, ибо в комнату, даже не постучавшись, вваливается Энн Притти. Ах, миссис Росс, до чего ж у вас беззаботная жизнь! Купанье посреди дня… В вашем возрасте следует поосторожничать с горячими ваннами. Знаете, у моей золовки в ванне случился приступ. Я знаю, потому что слышала от нее эту историю не меньше двадцати раз. Энн всегда рада напомнить, что она на три года моложе меня, как будто между нами целое поколение. Со своей стороны я воздерживаюсь от указаний на то, что она выглядит старше своих лет и расплылась, как медведь, тогда как я сохранила фигуру и, по крайней мере в юности, считалась красивой. Впрочем, ее это не заботит. Вы слышали о расследовании? Говорят, вызвали людей из Компании. Целый отряд. Ходят туда-сюда вдоль реки и выспрашивают. Я уклончиво киваю. Хорэс вернулся от Макларенов и сказал, что они там со всеми говорили. Думаю, скоро они будут здесь. — Она мощно озирается по сторонам. — Говорят, Фрэнсиса со вчерашнего утра не видели. Я не озаботилась поправить ее, сообщив, что он пропал еще раньше. — Разве он не охотился с Жаме? — Она рыщет глазами по комнате, словно хищная птица: румяный ширококлювый гриф, выискивающий мертвечину. — Несколько раз. Он огорчится, когда узнает. Хотя закадычными друзьями они не были. — Ну и дела. Куда мы катимся? И все же он был чужаком. Они, французы, вспыльчивые, верно? Я-то знаю: когда жила в Су, они набрасывались друг на друга при каждом удобном случае. Думаю, и здесь без одного из них не обошлось. Она не намерена открыто обвинять Фрэнсиса при мне, но вполне могу себе представить, как она занимается этим где-нибудь в другом месте. Его она тоже всегда считала чужаком, темноволосым и смуглым. Она считает себя женщиной немало повидавшей, и отовсюду, где побывала, увозила в качестве сувенира какое-либо предубеждение. — Так когда же он вернется? Неужели вы не беспокоитесь, когда рядом орудует убийца? — Он ловит рыбу. Наверное, завтра. Мне вдруг очень захотелось, чтобы она ушла, и она, поняв это, просит взаймы чаю — дескать, что еще с тебя взять. Я отсыпаю ей чай с большей охотой, чем обычно, и еще немного кофейных зерен в порыве щедрости, которая на некоторое время обезопасит меня от ее визитов, ведь по нашему захолустному этикету в следующий раз ей придется принести аналогичное подношение. — Что ж… Всего наилучшего. Но она все не уходит, глядя на меня с выражением, которого я прежде у нее не видела. Мне становится как-то не по себе. Горячая вода действует на меня благотворно. Вообще-то принимать ванну в ноябре у нас не принято, но я вижу в этом более благородную альтернативу шоковым купаниям, которыми нас мучили в сумасшедшем доме. Мой опыт ограничился всего двумя душами, в самом начале, и как бы ни было мучительно ожидание и сама процедура, потом чувствуешь себя удивительно спокойной, разумной и даже веселой. Это было простое устройство, где пациента в тонкой бумажной сорочке (в данном случае меня) ремнями привязывают к деревянному креслу. А над головой подвешивают большую бадью. Санитар тянул на себя рычаг, бадья опрокидывалась, и тебя окатывало ледяной водой. Так было, прежде чем Пол — доктор Уотсон — стал управляющим и смягчил режим для сумасшедших, что означало (по крайней мере для женщин) шитье, составление букетов и прочую чепуху. А я согласилась лечь в клинику главным образом для того, чтобы отдохнуть от всего этого. Воспоминания о жизни в сумасшедшем доме всегда веселят меня; я думаю, виной тому несчастная юность. Не забыть бы поделиться этим перлом премудрости с Фрэнсисом, когда он вернется домой. Он представляется мистером Маккинли, комиссионером из форта Эдгар. Худощавый мужчина с густыми и так коротко постриженными волосами, что они кажутся мехом. Что-то во мне его настораживает — наверное, говор, более культурный, чем у него, и, видимо, кажущийся здесь неуместным. В связи с чем его поведение становится чуть подобострастным, хотя сам он явно того не желает. Несчастный, в общем, человек. Хотя и во мне нет ничего особенного. — Дома ли ваш муж? — чопорно спрашивает он. Предполагается, что женщина ничего знать не может. — Он отлучился по делам. А наш сын на рыбалке. Я миссис Росс. Я нашла тело. — A-а. Понятно. Забавный придурок — из тех редких шотландцев, у которых все мысли на лице написаны. Когда он переваривает услышанное, лицо его снова меняется и поверх удивления, почтения, учтивости и легкого презрения выступает глубокая заинтересованность. Я бы могла весь день на него пялиться, но у него своя работа. А у меня своя. Он раскрывает блокнот, и я сообщаю, что Ангус вернется позже, до вчерашнего вечера он был в Су, а Фрэнсис ушел вчера утром. Это ложь, но я свои слова обдумала, и никто не сможет меня опровергнуть. Похоже, Фрэнсис его заинтересовал. Я говорю, что он собирался на Ласточкино озеро, но может пойти еще куда-то, если там не клюет. Я говорю, что они очень дружили. Он записывает. Я как следует обдумала, что говорить о Фрэнсисе, Жаме и их дружбе. Мне пришло в голову, что Жаме, наверное, был его единственным другом, несмотря на большую разницу в возрасте и его французское происхождение. Жаме уговорил Фрэнсиса ходить на охоту, что так и не удалось Ангусу. А как-то раз этим летом я, направляясь к Макларенам, проходила мимо хижины и услышала игру на скрипке: радостные, заразительные звуки, совершенно не похожие на шотландскую скрипку — наверное, какая-то французская народная мелодия. Она была столь обворожительна, что я свернула к хижине, дабы послушать. Тут дверь распахнулась, и оттуда, размахивая руками, кто-то выскочил, а потом бросился назад, словно играя в какую-то игру. Умолкшая было музыка заиграла снова, и я пошла дальше. Я не сразу сообразила, что из дома выбежал Фрэнсис. Я с трудом узнала его, потому что он смеялся. Он не так глуп, этот парень, несмотря на свое откровенное лицо. Возможно, все это спектакль, призванный ввести собеседника в заблуждение. Теперь, как ни странно, выражение его лица совершенно другое — он смотрит на меня чуть ли не ласково, как будто бы понял, что я несчастное создание, не представляющее для него ни малейшей угрозы. Не знаю, какой я дала к тому повод, но меня это раздражает. В окне я вижу, как он удаляется в сторону фермы Притти, и думаю об Энн. Гадаю, не жалость ли была написана на ее лице. ~~~ Дональд быстро выяснил кое-что о Колфилде. Прежде всего, когда стучишь в дверь, жители приходят в замешательство — здесь стучаться не принято. Выяснив, что никто из их ближайших родственников не умер, не ранен и не арестован, они тащат тебя в дом, чтобы накачать чаем и выкачать информацию. Его заметки — сплошной хаос перекрестных ссылок: в первой семье ничего не видели, но послали за кузеном, который оказался мужем другой женщины и которого он ждал битый час, прежде чем сообразил, что уже с ним встречался. Люди сновали из дома в дом, обмениваясь историями, теориями и роковыми пророчествами о положении страны. Разбираться в этом — все равно что пытаться удержать в руках речку. Уже стемнело, когда он завершил свой опрос. Он ждет в гостиной дома Ноксов и пытается сделать выводы из всего услышанного. Судя по его записям, никто из опрошенных не заметил ничего необычного — если не принимать в расчет странное поведение белки этим утром у дома Джорджа Аддамона. Дональд надеется, что не подвел остальных, пропустив нечто очевидное. Он устал и выпил чертову уйму чая, а под конец и виски; несколько хозяйств он пообещал навестить еще раз, но совершенно уверен, что убийцу не встретил. Он обдумывает, как бы вызнать, где здесь уборная, когда в дверь заглядывает дочка Ноксов, та, которая попроще. Дональд немедленно вскакивает и роняет несколько листов бумаги, которые Мария подает ему с застенчивой улыбкой. Дональд краснеет, но благодарен хотя бы тому, что свидетелем его неуклюжести стала Мария, а не Сюзанна. — Так отец все же заставил вас играть в сыщиков? Дональду сразу становится ясно, что она чувствует его неуверенность в плодах сегодняшней работы и насмехается над ним. — Разве не должен кто-то попытаться найти злодея? — Ну конечно, я вовсе не имела в виду… — Раздосадованная, она умолкает. Она всего лишь пыталась завязать светскую беседу, слишком поздно понимает Дональд. Надо было спокойно соглашаться или как-нибудь сострить. — Не знаете, когда вернется ваш отец? — Нет. — Она оценивающе разглядывает его. — Откуда ж мне это знать. — После чего улыбается, но как-то нелюбезно. — Спросить Сюзанну? Может, она знает. Пойду поищу ее. Дональд остается недоумевать, чем заслужил такую резкость. Он представляет себе, как сестры хихикают над его неумением вести себя в обществе, и ему хочется вернуться в форт, к своим гроссбухам, полным аккуратных цифр, которые при минимальных усилиях всегда можно привести в порядок. Он гордится своей способностью рассчитывать столь расплывчатые позиции, как работа туземной уборщицы или доставленные охотниками припасы, так, чтобы они уравновешивали «гостеприимство» Компании по отношению к семьям перевозчиков. Если бы с людьми можно было так же просто… Вежливое покашливанье предупредило его о появлении Сюзанны еще прежде, чем она отворила дверь. — Мистер Муди? О, вас тут все покинули; позвольте, я пошлю за чаем? Ее улыбка просто обворожительна, не то что у сестры, однако вскакивает он точно так же, разве что удерживает свои бумаги. — Нет, благодарю вас, я уже… Ну да. Наверное, это было бы очень… Благодарю вас. Он старается не думать о выпитых им галлонах чая. Когда приносят чай, Сюзанна садится, чтобы составить ему компанию. — Какое страшное дело привело меня к вам, мисс Нокс. Жаль, что для нашей встречи не нашлось более благоприятного повода. — Я знаю. Это ужасно. Но в тот раз тоже было ужасно — на вас… напали. Вполне ли вы поправились? Рана казалась чудовищной. — Благодарю вас, я совершенно здоров. — Дональд улыбается, желая порадовать девушку, хотя на самом деле рубец еще мягкий и часто болит. — Того человека наказали? Дональд даже не думал о наказании для Джейкоба. — Нет, он очень переживает и стал теперь моим верным защитником. Мне кажется, это индейский способ загладить свою вину. Более практичный, чем наказание, вы не находите? Сюзанна удивленно таращит глаза, и Дональд впервые замечает, как хороши ее карие глаза с золотыми искрами. — И вы ему доверяете? — Да! — смеется Дональд. — Мне кажется, он вполне искренен. Он и сейчас здесь. — Боже мой! Он казался таким страшным. — Мне кажется, что истинным виновником было спиртное, а он навсегда зарекся пить ром. Он и вправду очень добрый — у него есть две крошечные дочурки, которых он обожает. Знаете, я учу его читать, и он сказал мне, что чтение и письмо кажутся ему столь же увлекательными, как охота на оленей. — Правда? Она тоже смеется, а затем воцаряется тишина. — Думаете, вам удастся найти убийцу? — наконец спрашивает девушка. Дональд бросает взгляд на свои заметки, от которых, разумеется, никакого толку. Но каким-то образом у Сюзанны получается смотреть на него с такой теплотой и доверием, что ему хочется не только раскрыть это убийство, но также искоренить все мировое зло. — Я думаю, в таком месте кто-то обязательно должен был заметить незнакомца — похоже, люди здесь обычно знают, чем заняты окружающие. — Да уж, — кривится девушка. — Столь гнусное преступление… мы не успокоимся, пока не призовем виновника к ответу. Вам не придется жить в страхе. — О, я не боюсь. — Сюзанна вызывающе вскидывает голову, чуть наклоняется к нему и понижает голос: — Знаете, мы уже пережили одну трагедию. Столь экстраординарным заявлением Дональд поражен до глубины души, что от него и требовалось. — О, я не знал… Я ужасно сожалею… Сюзанна выглядит довольной. Она в семье младшая, так что ей редко выпадает удача рассказать Великую Историю — в Колфилде все и так в курсе, а посторонних, как правило, на Сюзаннину милость не оставляют. Смакуя момент, она переводит дыхание. — Это случилось довольно давно, и мы были совсем маленькие, так что я не помню, но речь идет о маминой сестре… Дверь открывается так внезапно, что у Дональда нет сомнений: Мария подслушивала. — Сюзанна! Не нужно ему это рассказывать! Побелевшее и напрягшееся лицо выдает ее душевное волнение, хотя трудно сказать, что ее больше беспокоит: Сюзанна как рассказчица или Дональд как слушатель. Она обращается к Дональду: — Вам лучше пройти; мой отец вернулся. Нокс и Маккинли расположились в столовой, на столе груда заметок. К ужасу Дональда, они, похоже, написали куда больше, чем он. Дональд оглядывается в поисках Джейкоба. — Где Джейкоб? Он будет с нами обедать? — С Джейкобом все в порядке. Он должен позаботиться о… э-э… теле. — Что он думает о ранах? Маккинли смотрит на него с некоторым возмущением: — Не сомневаюсь, что его мнение ничем не отличается от нашего. Нокс покашливает, возвращая их к существу вопроса, но Дональд замечает, что он как-то сник, а на первый план выдвинулся Маккинли. Он здесь главный. Теперь это дело Компании. Каждый из них суммирует свои выводы, сводящиеся к тому, что по большому счету никто ничего не заметил. Комиссионера по имени Гро Андре видели несколько дней назад. А всем тут известный коробейник Дэниел Суон был в Колфилде накануне и проследовал в сторону Сен-Пьера. Нокс послал сообщение тамошнему судье. Маккинли обнаружил паренька, который однажды вечером — он не помнил, в какой именно день — видел Фрэнсиса Росса, идущего к хижине Жаме, а теперь Фрэнсиса нигде нет. — Мать говорит, будто не знает, когда он вернется. Я говорил о нем с соседями, и они считают его странным типом. Держится сам по себе. — Что вовсе не означает, будто он виноват, — вставляет Нокс. — Мы должны рассматривать любую возможность. Мы не знаем, посещал ли хижину Жаме кто-то из тех двух. — Комиссионер-то всяко должен был? Он же явно француз. Не вы ли настаивали, что всему виной могли быть торговые разногласия? Маккинли переводит взгляд на Дональда: — Полагаю, надо догнать его и выяснить. — Так что, мне ехать за этим Суоном? — В этом нет необходимости, — качает головой Нокс. — Я отправил посыльного, так что в Сен-Пьере парня задержат. Мне самому туда надо, и я его допрошу. Мы предполагали, что вы и Джейкоб останетесь здесь и допросите мальчишку Россов, когда он вернется. На мгновение Дональд чувствует разочарование, но тут же, поняв, какие это дает возможности, не может поверить своему счастью. Маккинли хмурит брови: — Возможно, им было бы лучше отправиться следом за парнем. Если он сбежал, нет смысла ждать, пока остынет след. — Но где им искать? Может, он вовсе не пошел к Ласточкиному озеру. У нас на этот счет только показания матери. А он всего лишь юнец. И никакого мотива, насколько нам известно. Как раз напротив: они казались друзьями. — Мы должны быть беспристрастны, — вспыхивает Маккинли. — Разумеется. Но мне кажется, мистер Муди только время потеряет, если двинется к этому озеру. — Он поворачивается к Дональду: — Наверное, вам следует переждать день-другой, а если он не вернется, отправляйтесь за ним. Днем больше, днем меньше, для Джейкоба разницы никакой; мальчишка ведь не индеец, так что проследить его будет нетрудно. Джейкоб — христианин, но он так и не избавился от глубочайшего беспокойства при мысли о прикосновении к мертвому телу, а столь безжалостно убитый особенно нечист. Джейкоба с двумя наемными добровольцами, включая акушерку, занимающуюся подготовкой тел к погребению, отправили доставить труп в Колфилд, и она оказалась единственной, кто не замер как вкопанный, почуяв запах разлагающейся плоти. Акушерка лишь проворчала прощальную молитву и принялась вытирать засохшую кровь. Тело обмякло, так что они выпрямили его, закрыли глаза и положили в рот монету. Акушерка подвязала тряпкой рот и прикрыла раны, после чего они завернули тело в простыни; не удалось скрыть только запах. На ухабистой дороге в Колфилд Джейкобу приходилось придерживать тело, чтобы оно не скатилось с телеги. Теперь оно лежит на столе за наспех развешанными занавесками на складе Скотта, окруженное ящиками с тканями и гвоздями. Они трое и работник Скотта молча постояли вокруг стола и вышли на улицу. Каждый высказался о погоде: какая, дескать, удача, что на дворе холодно. Запах табака приводит Дональда в конюшни, где, уютно устроившись в соломенном гнезде, Джейкоб потягивает трубку. Дональд молча садится рядом с индейцем. Тот приминает табак. Чувствует, что сейчас не время говорить об убитом, но знает, что именно этого хочет Дональд. — Расскажи, о чем думаешь. Джейкоб привык к странным вопросам Дональда. Тот постоянно спрашивает, что ты думаешь о том, что ты думаешь о сем. Конечно, вполне нормально осведомиться, что ты думаешь о погоде, или, скажем, о планах на охоту, или о том, насколько затянется поездка, но Дональд предпочитает разговоры о вещах смутных и незначительных, вроде только что прочитанного рассказа или того, что кто-то сделал два дня назад. Джейкоб изо всех сил пытается понять, о чем это хочет разузнать Дональд. — Он был скальпирован. Ему перерезали горло, когда он лежал; возможно, спал. — Мог белый совершить такое? Джейкоб ухмыляется, так что зубы сверкают в свете лампы. — Любой сможет, если захочет. — Как ты считаешь, кто или почему это сделал? Ты же был там. — Кто это сделал? Я не знаю. Кто-то, кому его жизнь была безразлична. Почему его убили? Возможно, он давным-давно чем-нибудь провинился. Возможно, кому-то навредил… — Джейкоб замолкает, провожая взглядом поднимающийся к стропилам дымок. — Нет, будь так, тот бы захотел, чтобы жертва проснулась и узнала, что он победил. Дональд кивает, поощряя его к дальнейшему разговору. — Возможно, его убили, желая остановить то, что он только собирался совершить. Я не знаю. Но мне кажется, тот, кто это совершил, делал то же и раньше. Дональд рассказывает ему о мальчишке Россов и о том, что, возможно, придется отправиться за ним. Маккинли собирается за комиссионером, явно самым подозрительным из всех, в надежде на то, что вся слава достанется ему. — Может, не стоит ему действовать в одиночку, раз тот так опасен, — ухмыляется Джейкоб. — Может, он и его… И он проводит пальцем по шее. Дональд с трудом сдерживает улыбку. Только подружившись с Джейкобом, он постиг всю меру общей нелюбви к Маккинли. — Тебе не кажется странным, что в последние дни никто не заметил никаких… э-э… индейцев? То есть если его убил индеец. — Если индеец не хочет, чтобы его видели, его не увидят. По крайней мере, для нашего народа это так. Для других… — Он пренебрежительно сопит. — Про чиппева не знаю, может, они плохие охотники. — Он улыбается, показывая, что шутит. Подчас Дональд чувствует себя ребенком рядом с этим человеком, который едва ли старше его самого. Чуть оправившись после ранения, он стал помогать Джейкобу с чтением и письмом, но у них не возникло отношений учителя и ученика. Дональд подозревает, что книжные знания, которые он передает Джейкобу, на самом деле вовсе ему не принадлежат; он просто знает, как их извлечь, в то время как Джейкоб рассказывает нечто, принадлежащее ему целиком. Но может, Джейкоб чувствует то же самое, ведь окружающий его мир — просто последовательность знаков, которые он понимает точно так же, как Дональд, не задумываясь, понимает значение слов на бумаге. Дональд хотел бы знать, что об этом думает Джейкоб, но понятия не имеет, как начать такой разговор. ~~~ Мария Нокс не в первый раз наблюдает, какое впечатление производит ее сестра на молодых людей. Она к этому привыкла, ведь с тех пор, как ей исполнилось четырнадцать, а сестре двенадцать, мальчики вились вокруг Сюзанны и совершенно менялись в ее присутствии, становясь, в зависимости от характера, то неприветливыми и робкими, то шумными и хвастливыми. Мария не обращала на них внимания; язвительная дурнушка, она была просто товарищем по играм, а позже стала подружкой, у которой всегда можно списать домашнее задание. Но Сюзанна была особенно живой и веселой, а когда они подросли, стало очевидно, что она еще и красавица. Она никогда не жеманничала; она была заводилой во многих играх, а если и могла оценить свою привлекательность (а она могла), то оказывалась достаточно скромна и даже обижалась на всеобщее внимание. Как члены семьи (и, наверное, общества) часто получают или берут на себя какую-то роль, а потом оказываются у нее в плену, так и Сюзанна стала всеобщей любимицей: таких балуют, но относятся с некоторым снисхождением, как к нуждающимся в защите от неприятных жизненных обстоятельств типа засорившихся клозетов и налогообложения. Тем временем Мария стала синим чулком, все отрочество читала запоем и проявляла интерес к экспансионизму, войне на Юге[2 - Имеется в виду Гражданская война в США, 1861–1865.] и прочим предметам, которые принято считать неподходящими для юных леди. Последние три года она оформляет собственную подписку на ряд канадских и заграничных журналов. Она не скрывает своих реформистских взглядов (но держит в тайне приверженность к аграрному крылу реформистов), восхищается Таппером[3 - Чарльз Таппер (1821–1915) — премьер-министр Новой Шотландии (1864–1867), один из лидеров Конфедеративной партии Канады, выступавшей за присоединение Новой Шотландии к Канадской конфедерации.] и спорит с отцом, не разделяя его любви к Джорджу Брауну[4 - Джордж Браун (1818–1880) — политик и журналист, один из отцов Канадской конфедерации.]. И все это в городке, где чтение газеты персоной в женском платье считается верхом чудачества. Однако Мария вполне сознает, что разница между умственными способностями ее и Сюзанны не так уж велика. Будь Сюзанна дурнушкой и, вследствие этого, предоставлена самой себе, она вполне могла бы стать такой же интеллектуалкой. И напротив, Мария достаточно честна с собой, чтобы признать: если б ей досталось побольше внешней привлекательности, она бы не проявляла столько усердия в стремлении к знаниям. Вот такие крохотные различия определяют течение жизни. Время от времени Мария заводит разговор о колледже — ей двадцать лет, и если не пойти учиться сейчас, то потом будет стыдно. Но домашние заявляют, будто она необходима здесь, и всячески доказывают ее незаменимость. Мать консультируется с ней по любому вопросу домашнего хозяйства, утверждая, что сама справиться не может («А что же ты делала, когда я была маленькой?» — риторически вопрошает Мария). Отец часто обсуждает с ней свои дела. Что до Сюзанны, она заключает сестру в объятья и стенает, что жить без нее не может. Конечно, можно сказать и так, что у нее просто не хватает мужества вырваться из Колфилда. (А вдруг в большом городе она окажется не на высоте?) Она размышляет об этом, но слишком долгие думы угнетают ее, так что она всякий раз прогоняет тяжелые мысли и хватает очередную газету. Кроме того, если б она уехала этой осенью в колледж, кто бы поддержал семью в такое трудное время? Мать храбрится, но ее глаза выдают тревогу — поверхностную, по поводу двух посторонних в доме, и глубоко запрятанный ужас от происшедшего в нашей глуши. Уже второй день Мария пытается застать отца одного, чтобы как следует расспросить, но до сегодняшнего вечера ей это не удавалось. Она уверена, что он поделится с ней своими мыслями, и жаждет изложить собственные теории. Но после того как эмиссары Компании отправились спать, его лицо, и так-то нездорового цвета, почти посерело от усталости. Глаза у него ввалились, так что нос будто бы выступает более обычного. И тогда она просто обнимает отца. — Не волнуйся, папа, очень скоро все выяснится и останется в прошлом. — Будем надеяться, Мейми. Втайне она любит, когда ее так называют, — детское прозвище, использовать которое никому больше не позволено. — Они здесь надолго? — Пока не расспросят всех, кого намерены расспросить, я полагаю. Они хотят дождаться возвращения Фрэнсиса Росса. — Фрэнсиса Росса? Неужели? — Фрэнсис на три года младше ее, а потому она все еще считает его красивым угрюмым мальчишкой, над которым постоянно хихикают старшеклассницы. — В таком случае им нет никакой нужды оставаться у нас. Они могут ждать у Скоттов. Я уверена, что Компания может это себе позволить. — Не сомневаюсь. Как справляются со всем этим твоя мать и Сюзанна? Мария медлит, обдумывая этот серьезный вопрос. — Без гостей маме было бы лучше. — Хм. — А с Сюзанной все в порядке. Захватывающее разнообразие среди повседневной рутины. Хотя сегодня я чуть не вышла из себя, когда услышала, как Сюзанна рассказывает мистеру Муди о наших кузинах. Сама не знаю почему. Это ведь совершенно не его дело, правда? — Помедлив, она добавляет, чуть стыдясь собственных слов: — Мне кажется, она старалась произвести на него впечатление. Хотя в этом не было никакой необходимости. — Я так и знал, — улыбается отец. — Не так уж часто на нее смотрят с восхищением. — Да что ты говоришь, — смеется Мария. — По-моему, на нее все смотрят с восхищением. — В каком-то смысле, да. Но не с тем уважением и с некоторым даже трепетом, с которым люди относятся к тебе, Мейми. Он глядит на нее, и Мария улыбается, чувствуя, как зарделись щеки. Ей нравится мысль о трепетном к ней отношении. — Я не собирался льстить тебе. — Не беспокойся, мне вовсе не льстит сравнение с Ниагарским водопадом или равниной Авраама[5 - Высокое плато в Квебеке, на котором в 1759 г. произошла битва англичан с французами (эпизод Семилетней войны).]. — Ну, это до поры до времени… Мария смотрит, как неуклюже отец поднимается по лестнице — значит, болят суставы. Ужасно видеть, как стареют родители, и знать, что боль и слабость будут лишь накапливаться, пока не разрушат их вовсе. Мария уже приобрела довольно циничный взгляд на жизнь, что, возможно, явилось еще одним следствием бытования рядом с красавицей-сестрой. Которая машинально, по бездумной привычке околдовала мистера Муди. Не то чтобы Мария сама проявляла к нему какой-то интерес. Вовсе нет. Но все-таки иногда было бы неплохо надеяться, что и у нее есть шанс. ~~~ Уже нет сомнений, что я должна что-то делать. После ухода Маккинли я брожу по кухне до самого возвращения Ангуса, и мне вовсе не нужно говорить ему, что Фрэнсис до сих пор не вернулся. Я сообщаю, что все удочки на месте, а одну я спрятала. Теперь встревожен и он. — Ты должен идти на поиски. — Прошло меньше трех дней. Он не младенец. — С ним могло что-нибудь случиться. Сейчас холодно. Он даже одеяло не взял. Ангус задумывается, потом говорит, что завтра пойдет к Ласточкиному озеру. Я испытываю такое облегчение, что бросаюсь к нему в объятия, но муж сух и неподатлив. Он просто ждет, когда я отпряну, а потом отворачивается, как будто ничего не произошло. Наша семейная жизнь казалась вполне благополучной, пока я о ней не задумывалась. А теперь не знаю: чем больше я беспокоюсь о людях, тем меньше, похоже, им это нравится. Когда я думала только о себе, то стоило мне щелкнуть пальцами, и мужчины делали все, что я пожелаю. И что же выходит, когда я пытаюсь стать лучше: собственный муж воротит нос и отводит глаза. А может, дело вовсе не в этом; просто с возрастом женщина теряет способность убеждать и очаровывать, и ничего здесь уже не поделаешь. — Я могла бы пойти вместе с тобой. — Не глупи. — Я не вынесу этого ожидания. Вдруг что-то… случилось. Ангус вздыхает и горбит плечи, будто старик. — Ру… — выдыхает он, и от почти забытого проявления нежности у меня сосет под ложечкой. — Я уверен, что с ним все в порядке. Скоро вернется. Я киваю, тронутая его сочувствием. В самом деле, я хватаюсь за эту нежность, как за спасательный круг, хотя потом думаю: если я действительно его «ру», его любимая, почему, говоря это, он на меня не смотрит? В сумерках я с оттопыренными карманами юбки иду на прогулку. По крайней мере, так я говорю Ангусу; верит ли он мне, остается только гадать. В это время все жители Дав-Ривер предсказуемо, словно стадо коров, садятся за стол, так что на улице ни души. Никого, кроме меня. Я думала об этом весь день и решила, что вечер — лучшее время. Можно было дождаться рассвета, но не хочу откладывать. На севере шли дожди, так что река сейчас быстрая и поднялась высоко. Но скала, на которой нашел свой конец Док Уэйд, должна быть сухой — ее накрывает только весеннее половодье. И на ней остался след. Темный влажный отпечаток. Я вижу его даже в полумраке. Возможно, Нокс все же организовал охранника. А тот заскучал да и решил в речке побрызгаться. Ни на минуту этому не поверив, я бесшумно крадусь вдоль стены хижины, так, чтобы меня не увидели от двери. Везде тихо. Возможно, я все только вообразила — скалу отсюда не видно. Я крепче необходимого сжимаю в кармане нож. Не то чтобы я и вправду думала, будто убийца может вернуться — для чего? — но все же ползу, держась одной рукой за стену, пока не оказываюсь у окна, где можно услышать доносящиеся изнутри звуки. Там я стою, пока не затекает нога, но не слышу даже мушиных вздохов. Тогда я подхожу к опечатанной двери, вынимаю клещи и перекусываю проволоку. Внутри полумрак, но я все же закрываю дверь, просто на всякий случаи. Хижина выглядит точно так, как я запомнила, только постель теперь пуста. Запах по-прежнему ужасный, он исходит от матраса и сваленных у стены одеял. Интересно, кто их будет стирать — или просто сожгут? Его престарелой матери они вряд ли понадобятся. Я начинаю подниматься по лестнице. Жаме, похоже, не слишком часто сюда заходил — вдоль стен сложены корзины и ящики, повсюду разбросаны пыльные одеяла, так что хорошо видно, где вчера ступали мужчины и где они задерживались, что-то разглядывая. Я ставлю лампу и начинаю с ближайшего ящика, где сложена его лучшая одежда — старомодное черное пальто и брюки, слишком, я бы сказала, для него маленькие. Носил он их в юности или они принадлежали его отцу? Я роюсь в других ящиках: еще одежда, бумаги из Компании Гудзонова залива, в основном касающиеся его отставки после несчастного случая, связанного с исполнением служебных обязанностей. Несколько предметов приподнимают завесу, скрывающую жизнь Жаме до его приезда в Дав-Ривер. Я стараюсь особо о них не задумываться: вот, к примеру, поблекший и слежавшийся шелковый цветок — знак любви от женщины или подарок для нее, который он так и не вручил. Интересно, какую роль в его жизни играла эта невидимая женщина? А вот редкость — фотография молодого, заразительно улыбающегося Жаме. С ним еще несколько мужчин, которых я принимаю за перевозчиков, позирующих у горы ящиков и каноэ, все в длинных плащах и с шейными платками, все щурятся на ярком солнце, но только он так надолго удержал улыбку. По какому случаю сделана эта фотография? Может, они только что завершили особенно сложный волок? Перевозчики гордятся такими вещами. Осмотрев содержимое, я оттаскиваю коробки от стены. Не знаю, что я там думаю отыскать; там нет ничего, кроме пыли, мышиного помета и высохших ос. Разочарованная, я спускаюсь на первый этаж. Я даже не знаю, что ищу, какое-то подтверждение непричастности Фрэнсиса, в чем я и так не сомневаюсь. Не могу себе представить, что бы это могло быть. Осматривая съестные припасы, стараюсь дышать ртом. Весь дом провонял — еще хуже, чем когда здесь лежало тело. Ради собственного успокоения, чтобы ночью не мучиться и не бежать сюда снова, шурую в закромах с зерном и мукой, и вот тут-то меня ждет находка. В мучном ларе я что-то задеваю и, осыпая все вокруг мукой, с воплем отскакиваю. Это клочок бумаги с цифрами и буквами: «61ГЗКВ». Больше ничего. Трудно представить себе что-либо более бесполезное. Зачем прятать бумажку в мучном ларе, если на ней нет ничего, кроме каких-то бессмысленных значков, особенно при том, что Жаме не умел читать? Я кладу ее в карман еще прежде, чем мне приходит в голову, что клочок мог упасть в мучной ларь совершенно случайно. И к тому же где угодно — в лавке Скотта, к примеру. И даже если бумажку спрятал Жаме, вряд ли она способна открыть мне имя его убийцы. До сих пор я избегала кровати и совершенно несклонна, мягко выражаясь, совать туда нос. Надо было надеть перчатки, но это единственное, о чем я не подумала. Размышляя об этом, заглядываю в пустую печку. А затем чуть не падаю в обморок, услышав стук в дверь. Несколько секунд я стою, замерев столбом, но глупо делать вид, будто меня здесь нет, когда свет моего фонаря хорошо виден в окна. Еще несколько мгновений я не шевелюсь, пытаясь сочинить, что меня сюда занесло, и тут дверь открывается, и я оказываюсь лицом к лицу с мужчиной, которого никогда прежде не видела. ~~~ Чуть выйдя из яркого тумана детства, Дональд осознал, что с трудом различает предметы на любом расстоянии. Дальше вытянутой руки все расплывалось: мелочи совсем пропадали из виду, люди становились неразличимыми. Он не узнавал друзей и даже своих домашних и перестал окликать знакомых на улице, потому что понятия не имел, кто они такие. Постепенно он приобрел репутацию нелюдима. Своим беспокойством он поделился с матерью, и она снабдила его парой неудобных очков в проволочной оправе. То было первое чудо в его жизни — очки вернули ему окружающий мир. Вскоре после этого произошло второе чудо, связанное с первым. Стоял необычно ясный ноябрьский вечер, когда, возвращаясь из школы, он поднял голову и замер в изумлении. Прямо перед ним низко и тяжело висела полная луна, отбрасывая его тень на дорогу. Но челюсть у него отвисла оттого, насколько четко ее было видно. Он полагал (никогда, впрочем, об этом не задумываясь), что луна всем видится мутным диском. Как же может быть по-другому, если она так далеко? Но вот она перед ним во всех деталях: складчатая рябая поверхность с яркими равнинами и темными кратерами. Его новое, усиленное зрение позволяло видеть не только противоположную сторону улицы или доски с номерами гимнов в церкви, но простиралось на бесчисленные лиги в космос. Затаив дыхание, он снял очки — луна стала мягче, больше и как-то ближе. Все окружающее приблизилось, представ и более знакомым, и более угрожающим. Он снова нацепил очки, и все — расстояние, четкость — встало на свои места. Тем вечером он возвращался домой, преисполненный восторга. Он громко смеялся, удивляя прохожих. Ему хотелось кричать, рассказывать всем о своем открытии. Он понимал, что для тех, кто видел с самого начала, все это не имеет никакого значения. И ему было жаль тех, кто неспособен оценить дар зрения так, как может утративший, а потом вновь обретший его. Часто ли с тех пор он ощущал такой совершенный, всеподавляющий восторг? Честно говоря, ни разу. Лежа на узкой неудобной кровати, Дональд смотрит на взошедшую над Колфилдом луну. Он снимает очки и надевает их снова, чтобы оживить в памяти тот восхитительный миг откровения. Он вспоминает уверенность, что ему явился проблеск чего-то исключительного, хотя толком и не осознает, чего именно. Теперь уже не кажется, что это значило слишком много. Но он привык разглядывать вещи на расстоянии, чтобы держать их в фокусе. Возможно, именно поэтому его привлекали числа с их немой простотой. Числа — это только числа. То, что можно свести к числам, становится упорядоченным и гармоничным. Взять семьи туземцев, живущих за частоколом форта Эдгар и доставляющих постоянную головную боль комиссионерам. Размножаются, мол, с угрожающей скоростью, производя все больше и больше ртов, которые вынуждена насыщать Компания. Отсюда и постоянное недовольство «дармоедами», которым вдобавок вечно требуется медицинская помощь. Тогда Дональд составил пронумерованный список работ, которые женщины выполняют для форта. Он перечислил стирку и уход за овощами, дубление шкур, изготовление снегоступов… и обозначил стоимость каждой работы, доказав, что Компания по меньшей мере ничего не теряет, оттого что индейцы обзаводятся семьями. Он гордился этим достижением, особенно с тех пор, как познакомился с женой Джейкоба и его детьми — двумя девочками, глядевшими на папиного бледнолицего друга огромными и ясными карими глазами. С одной стороны эти дети с их доверчивыми взглядами и малопонятными тайными именами, а с другой — меха, которыми живет Компания, хотя, если честно, ни у кого и тени сомнения не возникает, что здесь более важно. Когда Дональд впервые попал в форт Эдгар, кладовщик по имени Белл показал ему все хозяйство. Дональд увидел конторы, переполненные жилые бараки, прилавки, индейскую деревню за частоколом (на соответствующем расстоянии), бревенчатую церковь, кладбище… и под конец огромные кладовые, где хранили меха, дожидавшиеся далекого путешествия в Лондон, где их обратят в звонкую монету. Белл оглянулся украдкой, прежде чем вскрыть тюк, и гладкие шкуры полились на земляной пол. — Ну, вот о чем речь, — произнес он с эдинбургским акцентом. — В Лондоне эта партия будет стоить несколько гиней. Посмотрим… — Он встряхнул шкуру. — Это куница. Видишь, почему мы предпочитаем этих зверюг не стрелять — силки почти не оставляют следов, смотри! Он помахал перед носом Дональда сплющенной лапой грызуна. Шкура была с головой — маленькая заостренная мордочка с плотно закрытыми глазами, словно бы зверек не мог вынести воспоминаний о том, что с ним случилось. Он положил куницу, сунул руку в шкуры и быстро, словно фокусник, принялся показывать их Дональду: — Это наименее ценные: бобер, волк и медведь, хотя и они вполне пригодны — в них хорошо заворачивать ценный мех. Пощупай, какие грубые… Лоснящиеся шкуры с поджатыми остатками лап перекатывались у него в руках. Дональд взял протянутый мех и удивился, какой он на ощупь. На этом огромном складе смерти он чувствовал скорее отвращение, но, окунув руки в прохладную шелковистую роскошь, ощутил желание приложить мягкий мех к губам. Он, конечно, не стал этого делать, но понял, почему женщины с таким удовольствием набрасывают на плечи подобные штуки: чтобы иметь возможность, слегка наклонив голову, потереться щекой о мех. Белл продолжал рассказывать, скорее себе самому: — Но самая ценная… о, это черно-бурая лисица — она стоит дороже золота. — Глаза его заблестели. Дональд протянул руку, чтобы потрогать мех, и Белл чуть было не отдернул шкурку. Серые, белые и черные оттенки густого и мягкого меха сливались в серебристое сияние; он струился, словно насыщенный водный поток. Дональд убрал руку, так как Белл, похоже, был не в состоянии расстаться со шкурой. — Ценней его только мех черной лисы, которая тоже водится далеко на севере, но ее можно не встретить годами. В Лондоне за нее отдадут сотню гиней. Дональд в изумлении покачал головой. Когда Белл начал укладывать меха в деревянный ящик, нежно пристраивая посередине чернобурку, Дональд ощутил неудобство, словно бы вопреки всем усилиям Белла скрыть это он присутствует при некоем тайном акте сладострастия. Сознание Дональда возвращается к настоящему. Он должен обдумать свой разговор с Джейкобом, чтобы, сопоставив факты, прийти к блестящему решению, так чтобы все встало на свои места, только вот фактов не хватает. Человек мертв, но никто не знает ни мотива, ни даже личности убийцы. Исследуй они жизнь Жаме от его печального конца вспять, узнай о нем все, — привело бы это к истине? Впрочем, он чувствует, что все это пустые размышления; невозможно представить, чтобы Компания решила выделить людей и время для поисков. Кто им этот Жаме? Мысли его снова обращаются к Сюзанне. Он несколько минут сидел с ней в гостиной, и ни разу между ними не возникло неловкого молчания, и ему показалось, что она находит его интересным и внимательно слушает его. Он слишком нервничал тогда, чтобы получать удовольствие, но ощутил некое подобие счастья, распускающегося, словно почка после канадской зимы. Он снимает очки и за неимением прикроватного столика кладет их на пол у кровати, в надежде, что не наступит на них завтра утром. ~~~ Придя в себя после первого потрясения, я сознаю, что опасность не так велика. Стоящему в дверях человеку не меньше шестидесяти лет, вид у него ученый, и, что самое главное, он не вооружен. Выглядит он прямо-таки безупречно: породистое худощавое лицо, орлиный нос, зачесанные назад седые волосы открывают высокий лоб. Он кажется мне вполне добродушным. На самом деле для мужчины его возраста он (как это ни удивительно) просто красив. У меня есть предосудительная привычка, весьма распространенная в наших краях, где акцент более не является надежным ориентиром, — судить о человеке по его атрибутам. Всякий раз встречая кого-либо нового, я бросаю взгляд на манжеты, башмаки, ногти и тому подобное, дабы определить его положение в обществе и материальное благополучие. Этот человек облачен в яркое пальто, хорошо сшитое, но видавшее лучшие дни, и хотя выглядит он аккуратно и чисто выбрит, башмаки его заношены до неприличия. В тот же миг, который мне потребовался, дабы прийти к этому заключению, я подмечаю, что он сходным образом инвентаризировал меня и, судя по всему, пришел к выводу, что я жена довольно зажиточного фермера. Трудно сказать, сделал ли он следующий шаг, решив, что я увядшая и, возможно, озлобленная бывшая красотка. — Прошу прощения… У него приятный голос с выговором янки. Сердце мое замедляет бешеную скачку. — Вы меня напугали, — сурово произношу я, сознавая, что у меня все платье, а возможно, и волосы в муке. — Вы ищете мистера Жаме? — Нет. Я слышал… — Он показывает на кровать и окровавленные одеяла. — Ужасное дело… ужасная утрата. Прошу прощения, мэм, не знаю вашего имени. У него серьезная улыбка, и я понимаю, что он мне начинает нравиться. Я ценю хорошие манеры, особенно у того, кто застает меня на месте преступления. — Я миссис Росс. Его соседка. Я пришла разобрать его вещи. Я печально улыбаюсь, чтобы было видно, сколь нелегкая мне выпала ноша. Мне показалось или он действительно оживился при упоминании о вещах Жаме? — Ах, миссис Росс, простите, что вас потревожил. Меня зовут Томас Стеррок, из Торонто. Адвокат. Он протягивает руку, и я пожимаю ее. Он склоняет голову. — Вы приехали осмотреть его имущество? Адвокаты, судя по моему опыту, сами никуда не ездят, не вынюхивают в темноте и рук не пачкают. К тому же у них не в обычае изнашивать манжеты и носить дырявые ботинки. — Нет, я здесь не по службе. Не соврал. Совсем уж нетипичный адвокат. — Это личный вопрос. Не уверен, к кому я должен с этим обратиться, но, видите ли, дело в том, что у мистера Жаме было кое-что весьма важное для моих изысканий. Он собирался прислать мне это. Он медлит, оценивая мою реакцию — прямо скажем, изумленную. Обыскав всю хижину сверху донизу, я не обнаружила ничего, способного заинтересовать кого бы то ни было, особенно подобного человека. Полагаю, будь у Жаме такая вещь, он бы ее продал. — Ценности это не представляет, — добавляет он. — Чисто академический интерес. Я сохраняю молчание. — Наверное, я должен вам довериться, — говорит он с застенчивой улыбкой. — Вы, наверное, сомневаетесь, правду ли я говорю, так что расскажу все с самого начала. Месье Жаме приобрел кусок слоновой кости, примерно такой величины… — Он показывает мне ладонь. — С рукотворными следами на ней. Возможно, этот предмет представляет собой археологическую ценность. — Вы же назвались адвокатом?.. — Адвокат по профессии. И археолог по призванию. — Он разводит руками. Я озадачена, но он кажется искренним. — Признаться, я не слишком хорошо его знала, хотя мне очень жаль, что он умер. Это случилось так… внезапно. Полагаю, слово «внезапно» тоже подходит к случаю. — Должно быть, кажется странным, что я приехал за этой вещью почти сразу после его смерти, но она действительно может оказаться очень важной. С виду она совсем невзрачна, и будет ужасно обидно, если ее выкинут, просто не зная, что это такое. Вот почему я здесь. Его взгляд, открытый и несколько неуверенный, совершенно меня обезоруживает. Даже если он врет, я не могу себе вообразить, какую он может представлять угрозу. — Что вы, мистер Стеррок, — начинаю, — я вовсе не… Внезапно я обрываю фразу, услышав кое-что еще — шорох камешков на тропинке за хижиной. Я тотчас хватаю стоящую на печи лампу. — Мистер Стеррок, я вам помогу, если вы поможете мне и сделаете то, что я скажу. Пойдите спрячьтесь в кустах у реки. Ничего не говорите. Если вы останетесь незамеченным, я расскажу вам все, что знаю. В изумлении он разевает рот, однако движется с впечатляющей для мужчины его лет живостью: в тот момент, когда я заканчиваю говорить, он уже за дверью. Я задуваю фонарь, закрываю и заматываю дверь проволокой, прежде чем скрыться в кустах заросшего сада Жаме. Мысленно я благодарю Жаме за отсутствие садоводческих амбиций: здесь таких, как мы, и дюжина спрячется. Стараюсь раствориться в кустах и чувствую, как нога погружается во что-то мягкое и мокрое. Шаги приближаются, в руке темной фигуры качается горящий фонарь. К моему невообразимому изумлению, это Ангус. Светя себе фонарем, он открывает дверь и заходит в дом. Я жду довольно долго, замерзая в насквозь промокшей туфле и гадая, когда же Стерроку надоест и он выйдет из своего укрытия, предпочтя говорить с вновь прибывшим, а не с безумной женщиной. Наконец Ангус появляется снова и заматывает проволоку на двери. Почти не оглядываясь по сторонам, он шагает по тропинке, и вскоре даже свет его фонаря скрывается из виду. Вокруг темнота, хоть глаз выколи. Я неуклюже выпрямлюсь, так что трещат суставы, и вытаскиваю ногу из мерзкой жижи. Чулок тоже промок. Отыскиваю спички и не без труда ухитряюсь зажечь фонарь. — Мистер Стеррок, — зову я, и пару мгновений спустя он вступает в круг света моего фонаря, отряхивая от листьев поношенное пальто. — Что ж, прямо приключение какое-то, — улыбается он. — Кто он, этот джентльмен, от которого мы прятались? — Не знаю. Слишком темно, чтобы разглядеть. Мистер Стеррок, я прошу прощения за все это; вы, должно быть, неизвестно что обо мне думаете. Буду откровенной, как вы были со мной, и, возможно, мы сможем друг другу помочь. С этими словами я отпираю дверь, и снова ужасный запах чуть не валит меня с ног. Если Стеррок это заметил, он неплохо скрывает свои чувства. Большинство мужей, чьи жены скрываются в сумерках и возвращаются затемно вместе с незнакомым мужчиной, не будут столь обходительны, как Ангус. Это одна из причин, почему я вышла за него замуж. Сначала он мне доверял, а теперь не знаю, может, не считает меня способной возбудить в ком-либо греховные помыслы или его это просто не заботит. Совершенно незнакомые люди редки в Дав-Ривер; обычно они служат хорошим поводом для праздника, но Ангус лишь поднимает взор и невозмутимо кивает. Опять же, возможно, он заметил его у хижины. О себе Стеррок рассказывает совсем немного, но за ужином у меня складывается о нем определенное представление. Представление о человеке с дырявыми башмаками и пристрастием к хорошему табаку. Человеке, с таким аппетитом поглощающем свинину с картошкой, как будто неделю не видел приличной пищи. Человеке учтивом, умном и, похоже, разочарованном жизнью, но не лишенном честолюбия, судя по тому, как ему хочется добыть этот маленький кусок кости, чем бы он ни был. Мы говорим с ним о Фрэнсисе. Дети, бывает, теряются в лесу. Это известно. Мы неминуемо переходим к обсуждению сетоновских девочек. Как и всем по эту сторону границы, ему о них известно. Стеррок обращает внимание на разницу между сестрами Сетон и Фрэнсисом, и я соглашаюсь, что Фрэнсис — вовсе не беззащитная маленькая девочка, но, признаться, это не слишком утешает. Иногда замечаешь, что смотришь на лес другими глазами. Иногда он перестает быть просто скопищем деревьев, обеспечивающим нас кровом и теплом и скрывающим наготу земли, чем ты вполне доволен. А иногда, как сегодня, это огромное темное пространство, конца которого тебе никогда не увидеть, обладающее не только длиной и шириной, чтобы поглотить тебя, но и глубиной неизмеримой, и еще неизвестно чем. А иногда вдруг ловишь себя на том, что смотришь на собственного мужа и гадаешь: тот ли это честный малый, которого ты знаешь — кормилец, друг, отпускающий глупые шутки, которые тем не менее заставляют тебя улыбнуться, — или в нем тоже есть глубины, доселе тебе неведомые? Чего можно от него ждать? ~~~ За ночь резко падает температура. Когда Дональд стирает с оконного стекла иней, его приветствует мир, припорошенный снегом. Он думает, каково было Джейкобу ночевать в конюшне. Джейкобу не привыкать к холоду. Прошлая зима — первая для Дональда в этой стране — оказалась сравнительно мягкой, но все же потрясла его. Это зубодробительное утро — всего лишь первая ласточка. Нокс договорился с одним из местных, чтобы тот вместе с Маккинли отправился вдогонку за французом. С кем-то достаточно непритязательным, чтобы Маккинли не пришлось делиться с ним славой… Дональд тут же отбрасывает эту мысль, как слишком уж немилосердную. Последнее время у него все больше и больше таких мыслей. Вовсе не этого он ожидал, покидая Шотландию; огромная уединенная земля влекла обещанием чистоты, — казалось, суровый климат и простая жизнь отточат характер, избавят от изъянов. Но все оказалось совершенно по-другому — или, возможно, изъяны были слишком глубокими. Наверное, в первую очередь виновата слабость его моральных устоев. После отъезда Маккинли, до последней минуты немногословного и раздражительного, Дональд засиживается за кофе в надежде увидеть Сюзанну. Конечно, само по себе удовольствие — сидеть за столом, накрытым белой льняной скатертью, разглядывать висящие на стенах картины, в то время как тебе прислуживает белая женщина — пусть даже неотесанная ирландка, или задумчиво уставиться на пламя, и все это без грубых шуток в его адрес. Наконец терпение его вознаграждается, и обе девушки занимают свои места за столом. — Ну, мистер Муди, — говорит Мария, — выходит, вы стоите на страже нашей безопасности, в то время как остальные преследуют подозреваемых. Просто невероятно, как сумела Мария одной фразой заставить его почувствовать себя трусом. Он старается, чтобы слова его не прозвучали оправданием: — Мы ждем Фрэнсиса Росса. Если сегодня не вернется, мы отправимся за ним. — Вы же не думаете, что он мог это сделать? — очаровательно сдвигает брови Сюзанна. — Я о нем ничего не знаю. А вы как считаете? — Я считаю его семнадцатилетним мальчишкой. Довольно привлекательным, — украдкой поглядывая на него, отвечает Мария. — Он милый, — опустив глаза, соглашается Сюзанна. — Застенчивый. У него не много друзей. Мария саркастически фыркает. Дональд думает, что перед Марией с ее язвительностью и Сюзанной с ее красотой любой юнец станет робким и неуклюжим. — Он с нами не слишком общался, — добавляет Мария. — Да и ни с кем, насколько я знаю. Просто он всегда кажется каким-то трусоватым. Он не охотится и вообще не делает ничего, чем занимаются остальные мальчишки. — А чем занимаются остальные мальчишки? — Дональд пытается утвердить дистанцию между собой нынешним и семнадцатилетним, когда он тоже не охотился и без всяких сомнений был бы назван трусоватым этими молодыми особами. — Ой, знаете, они сбиваются в кучки, разыгрывают друг друга, напиваются… И тому подобная чепуха. — Вы полагаете, тот, кто ничего подобного не делает, и убийство совершить неспособен? — Нет… — Мария задумывается. — Он всегда кажется угрюмым и… ну, в общем, в тихом омуте черти водятся. — Вот однажды, я помню, в школе, — говорит Сюзанна, и лицо ее светлеет. — Думаю, ему было около четырнадцати, и другой парень, Джордж Притти, что ли?.. Нет-нет, это был Мэтью Фокс. Или… Она хмурится, вспоминая. Сестра насмешливо поглядывает на нее. — Ладно, Мэтью, или кто там еще, пытался списать у него задание и, знаете, как бывает, красовался перед приятелями… а Фрэнсис вдруг понял это и жутко разозлился. Я прежде никогда не видела, чтобы у кого-то лицо так побледнело от злости — он стал белым, как бумага, а обычно кожа у него такая, знаете ли, золотистая… гм… Ну ладно, он принялся колотить Мэтью, будто хотел убить его. Он впал в какое-то неистовство; мистеру Кларку и еще одному мальчику пришлось его оттаскивать. Просто ужас какой-то. Она таращит на Дональда прекрасные карие глаза: — Я не вспоминала об этом целую вечность. Неужели вы думаете?.. — Убийство же не было совершено в приступе безумия, верно, мистер Муди? — Мария сохранила хладнокровие, тогда как Сюзанну охватил душевный трепет. — Мы не можем исключать такую возможность. — Мистер Маккинли думает на французского комиссионера, верно? Поэтому он и бросился за ним. А может, он просто хочет, чтобы это был французский комиссионер. Вы же, мистер Муди, в своей Компании не любите независимых комиссионеров? — Компания, естественно, старается защищать свои интересы, но, как правило, это на пользу, когда охотники имеют возможность получить твердую цену за шкуры; а Компания опекает массу народа — охотники знают, куда идти, так что ситуация… устойчива. Там, где появляется конкуренция, цены скачут верх-вниз, а кроме того, независимые комиссионеры не заботятся о семьях охотников. В этом разница между… порядком и анархией. — Дональд уловил в своем голосе покровительственные нотки и внутренне содрогнулся. — Но если независимый комиссионер предлагает за мех больше, чем Компания, охотник, конечно же, вправе принять такое предложение? И тогда он сможет сам позаботиться о семье. — Разумеется, он вправе сделать это. Но в таком случае он рискует на следующий год не встретить комиссионера на прежнем месте — он не может положиться на него так, как полагается на Компанию. — Но разве не правда, — настаивает она, — что Компания спаивает индейцев, с которыми торгует, и, являясь единственным поставщиком спиртного, накрепко привязывает их к себе? Дональд чувствует, как к лицу его приливает кровь. — Компания ничего такого не поощряет. Охотники делают, что им заблагорассудится, никто их не заставляет. Судя по голосу, он изрядно рассержен. — Что за ужасное обвинение, — одергивает сестру Сюзанна. — А кроме того, даже если подобное происходит, вряд ли в этом можно обвинить мистера Муди. Мария, явно оставаясь при своем мнении, пожимает плечами. Дональд выходит на улицу, и морозный воздух остужает его лицо. Позже он постарается застать Сюзанну одну — невозможно вести беседу в присутствии этой невыносимой Марии. Чтобы успокоиться, он раскуривает трубку и направляется в конюшни, где Джейкоб разговаривает с лошадью на только им понятной абракадабре. — Доброе утро, мистер Муди. — Доброе утро. Хорошо спал? Джейкоб выглядит озадаченным, как всегда при подобных вопросах. Он спал — что тут еще можно добавить? А еще он лежал без сна и думал о покойнике и смерти воина, которую тот встретил дома, в собственной постели. Чтобы ублажить Дональда, он кивает. — Джейкоб, тебе нравится работать на Компанию? Еще один дурацкий вопрос. — Да. — Тебе бы не хотелось работать на кого-то еще, вроде независимого комиссионера? Джейкоб пожимает плечами. — Не теперь — у меня же семья. Уезжая, я знаю, что они в безопасности и не умрут от голода. И товары в Компании дешевые — гораздо дешевле, чем за воротами. — Так, выходит, хорошо, что ты работаешь на Компанию? — Думаю, да. А что, вы хотите уйти? Дональд со смехом трясет головой и тут же удивляется, почему такая мысль никогда не приходила ему в голову. Потому что ему больше некуда идти? Возможно, и Джейкобу некуда — его отец служил в Компании проводником, и Джейкоб начал работать, когда ему исполнилось четырнадцать. Отец его умер молодым. Сейчас Дональд размышляет, был ли это несчастный случай, но, как и со многими другими сторонами жизни Джейкоба, никак не может выбрать подходящий момент, чтобы спросить. Дональд вышел из себя оттого, что Мария была права, утверждая, будто Компания ревниво охраняет свою монополию, — но у Компании есть серьезные причины бояться конкуренции. Многие независимые торговцы мехами — в основном французы и янки, — уставшие от ее векового господства, пытаются разрушить монополию Компании на торговлю мехами. Прежде были конкурирующие предприятия, но Компания их всех или поглотила, или разорила. Однако этот новый альянс, известный как Североамериканская компания, заставил боссов волноваться. За ним глубокие карманы и полное пренебрежение правилами (то есть правилами, установленными Компанией). Торговцы предлагают охотникам высокие цены за меха и выуживают обещание не иметь дел с Компанией в будущем. Вполне возможно, используются подкуп и угрозы — на самом деле более чем вероятно, поскольку Компания и сама ими не брезгует. Страдает же торговля и, следовательно, прибыль. Маккинли несколько раз коротко заговаривал с Дональдом о нечестивой натуре свободных комиссионеров и насущной необходимости привязывать туземцев к Компании алкоголем, провизией и оружием. Вот отчего кровь прилила к щекам Дональда — обвинение Марии попало в самое яблочко. Но Бог свидетель, янки делают то же самое. Ему следовало сказать Марии об индейской деревне, которую форт обеспечивает защитой и питанием. Он должен был рассказать ей о жене Джейкоба и двух маленьких девочках с доверчивыми глазенками, но, как обычно, в нужный момент он об этом не подумал. А при очередном разговоре с Маккинли ему пришло в голову: возможно, причина падения доходов не в алчности янки, а кое в чем посерьезнее. Уже более двухсот лет длится истребление животных, и это не может остаться без последствий. Когда Компания учреждала первые фактории, звери были доверчивы и не боялись человека, но убийственная жажда наживы гнала охотников все дальше и дальше в глубь страны, куда от них бежали животные. С того дня на складе, с Беллом, Дональд больше не видел черно-бурой лисицы, а черной вообще ни разу не видел. Ни одной не привезли. Догоняя Джейкоба, Дональд пришпоривает пони. Они скачут через лес, где последние листья, схваченные морозом, выглядят еще ярче. Если Сюзанну не беспокоят методы Компании, то почему он должен переживать? В конце концов, раз уж на то пошло, факт остается фактом: порядок лучше анархии. Вот о чем он должен помнить. Они оставили пони пастись на берегу реки, а сами отправились к хижине. Слава богу, теперь она пуста. Ему удалось взять себя в руки, когда он оказался перед трупом, но это не из тех переживаний, которые спешишь повторить. В зарослях сорняков, окружающих хижину, Джейкоб останавливается и исследует землю. Даже Дональд замечает запутанные следы. — Они здесь с прошлой ночи. Смотрите, кто-то здесь прятался. — Джейкоб показывает под куст. — Может, деревенские мальчишки? Джейкоб тычет в ряд других следов. — Смотрите, здесь… мужской сапог, а под ним еще, но другой формы — так что здесь было двое мужчин. Но последним покинул дом оставивший эти следы, поменьше, — возможно, мальчик… или женщина. — Женщина? А ты уверен, что это не вчерашние следы? Их не могла оставить женщина, обмывавшая покойника? Джейкоб качает головой. Дональд торжествует, обнаружив шатающуюся половицу с пустым углублением под ней, но тайник под камнями находит Джейкоб. Тайна пропавших сокровищ Жаме разгадана — в обитом свинцом ящике лежат три американских ружья, немного золота и завернутая в промасленную ткань пачка долларов. Джейкоб не удерживается от изумленного возгласа. Поразмышляв, что со всем этим делать, Дональд решает снова спрятать находку, чтобы потом вернуться с телегой. Они сдвигают камни, и Джейкоб маскирует тайник опавшими листьями. Дональд вытаскивает трубку и задумчиво смотрит на Джейкоба. В голове его мелькает искра недоверия, и он ругает себя за мысль о том, что Джейкоб способен соблазниться содержимым ящика, превышающим его десятилетний заработок. Дональд знает, что на лице Джейкоба, в отличие от лиц белых, ничего прочитать невозможно. Остается надеяться, что его собственная физиономия тоже непроницаема для Джейкоба и тот не замечает проступившего недоверия. ~~~ Энн Притти немало удивлена, увидев меня вскоре после того, как заходила за чаем. Она смотрит на меня с опаской, но в кои-то веки я пришла не затем, чтобы потребовать обратно свое имущество. Ида сидит у печки, угрюмо подрубая простыни. Она поднимает на меня бледное испуганное лицо. Ей пятнадцать, и я нахожу ее интересной, возможно потому, что столько же было бы сейчас Оливии. А еще потому, что она вписывается в семейство Притти, как ворона в выводок цыплят, — тощая, смуглая, замкнутая и, говорят, умная. Недавно она плакала. — Миссис Росс! — орет Энн, как будто я не в трех футах, а на другом конце деревни. — Есть новости о вашем мальчике? — Ангус пошел его искать. Оказавшись здесь, я уже не столь уверена, что сумею сохранить беспечный вид. И если Ангус со мной не разговаривает, к кому еще мне обратиться? — Ах, эти дети такие поганцы. — Она бросает суровый взгляд на безмолвную Иду. Склонив голову к простыне, Ида кладет маленькие плотные стежки. — Он был не в настроении, когда уходил, и я не спросила, куда он собирается. А когда вернется, очень расстроится из-за Жаме. Что бы о нем ни говорили, он был добрым человеком. И хорошо относился к Фрэнсису. — Ну и времена. Бог знает, куда мы катимся. Ида издает тишайший из вздохов. Голова ее опущена, так что лица я не вижу, но она явно снова рыдает. Энн тоже вздыхает, во всю мощь своих легких. — Девочка моя, не понимаю, почему ты плачешь. О чем говорить, если ты почти не знала его. Ида молча шмыгает носом. Покачивая головой, Энн обращается ко мне: — Бедная его мать. У нее больше никого нет, как я слышала. Вы знаете, что он ездил в Чикаго всего два месяца назад? Зачем такому, как он, в Чикаго, я вас спрашиваю? — Хорошо бы они отправились в Чикаго и оставили в покое Фрэнсиса, что за глупость гоняться за ним. — Да уж. Ида снова тихонько вздыхает, и плечи ее трясутся. — Ида, ты прекратишь когда-нибудь? Иди наверх, если не можешь не хныкать. Боже ты мой… Ида встает и, не взглянув на нас, уходит. — Она меня с ума сведет, эта девчонка. Вам повезло, что у вас нет дочери… — Чуть это вылетело у нее изо рта, она вспоминает об Оливии, и, кажется, у нее промелькнула мысль извиниться, прежде чем она выбрасывает подобный вздор из головы. — Но вам и с этим пришлось помучиться. Признаюсь, так оно и есть. — Это все кровь его говорит. Тут уж ничего не поделаешь. Вы ведь не знали его родителей? Кто знает, может, жулики и воры какие. Все ирландская его натура. Им нельзя доверять. Я была в Китченере, их там целые толпы, ворюга на ворюге, смотрят так, будто на ходу тебя раздевают. Заметьте, о вашем Фрэнсисе я ничего такого не говорю, но это у них в крови. Что есть, то есть, и вам нужно быть начеку. Несмотря на эти выпады, я понимаю, что она хочет как лучше, просто не умеет иначе. — Так что же там с Идой? Вам не следует быть с ней слишком строгой, вспомните себя в ее возрасте. Энн фыркает. — Я никогда не была в ее возрасте. Я с десяти лет по хозяйству, у меня не было времени сидеть и мечтать. — Она бросает на меня лукаво-насмешливый взгляд, которым обычно сопровождаются шутки в мой адрес. — Знаете, что я думаю? Я думаю, она влюбилась в вашего Фрэнсиса. Она-то не скажет, но я-то знаю, что говорю. Я так удивлена, что смеюсь чуть ли не в голос. — Ида? Она же совсем еще ребенок, кожа да кости. И я никак не ожидала, что у кого-либо из семейства Притти найдется время подумать о Фрэнсисе. Случился однажды неудачный поход в лес, на который Ангус и Джимми вынудили мальчиков едва ли не угрозами. Фрэнсис, Джордж и Эмлин вернулись через два дня, и Фрэнсис так и не проронил об этом ни слова. После этого я бросила все попытки уговорить его пойти поиграть с ними. — Они общались в школе до того, как он ушел. — Позвольте мне пойти поговорить с ней. Я помню себя в этом возрасте. Знаете, она так напоминает меня в юности. Я улыбаюсь Энн, наслаждаясь мыслью, что перспектива увидеть дочь похожей на меня может явиться ей только в самых страшных кошмарах. Поднимаюсь по лестнице, прислушиваясь к сопению, и нахожу Иду у окошка ее крошечной спальни. По крайней мере, я не сомневаюсь, что она смотрела в окно, но при моем появлении тут же склонилась над шитьем. — Твоя мама говорит, что тебе сейчас нравится в школе. Она поднимает на меня покрасневшие глаза и кривит рот: — Нравится? Не особенно. — Фрэнсис все время повторяет, какая ты умная. — Правда? Лицо ее ненадолго смягчается. Возможно, Энн и права. — Говорил, что ты прямо ученая. Может, тебе стоит продолжить в коппермайнской школе — ты об этом не думала? — Мм. Не знаю, позволят ли ма и па. — Ну, разве у них не достаточно мальчишек, чтобы помогать по хозяйству? — Наверное, достаточно. Я улыбаюсь ей, и на ее лице мелькает подобие ответной улыбки. У нее маленькое изможденное костистое личико и мешки под глазами. Красавицей никак не назовешь. — Миссис Росс? А вы продолжили обучение? — Да. Дело стоящее. Это почти правда. Я бы и закончила, если б не оказалась в лечебнице. Сейчас, когда она смотрит на меня с застенчивым восхищением, мне так хочется быть той, за кого она меня принимает. Наверное, я могла бы стать для нее кем-то вроде наставницы — прежде я об этом не думала, но мысль приятная. Наверное, это связано со старением. — Фрэнсис тоже не должен бросать школу. Вот он-то по-настоящему умный. — Она краснеет от непривычного усилия выразить собственное мнение. — Ну, может быть. Он сейчас не станет со мной разговоры говорить. Когда-нибудь ты узнаешь: уж кого-кого, а матерей они не слушают. — Я не собираюсь выходить замуж. Никогда. Она вновь помрачнела. — Думаешь, я не помню, как говорила то же самое? Но не всегда складывается так, как тебе кажется сейчас. Я почему-то теряю с ней контакт. На глаза у нее наворачиваются слезы. — Ида… Фрэнсис не разговаривал с тобой перед тем, как уйти? Насчет того, куда он собирается, или о чем-то таком? Девочка качает головой. Когда она снова поднимает голову, меня ошеломляет невыносимая боль в ее глазах. Скорбь и что-то еще — не ярость ли это? Что-то, связанное с Фрэнсисом. — Нет, не говорил. Домой я возвращаюсь, чувствуя себя хуже, чем на пути туда. Собственно, я и не надеялась, что Ангус приведет Фрэнсиса, а потому не удивляюсь, когда глубоко затемно он возвращается один. Он весь посерел от усталости и говорит, не глядя на меня: — Я дошел до Ласточкина озера. Видел чьи-то следы — не одного человека, совершенно четкие. Но его там нет. И никто, могу поклясться, там не рыбачил. Шли не останавливаясь. Если это Фрэнсис, то он убежал. «А ты возвратился, — думаю я. — Ты повернулся и ушел». Я встаю. Я уже решила, и нечего больше думать. — Тогда я отправлюсь за ним. Надо отдать ему должное, он не смеется, как поступило бы большинство мужей. Не знаю, желаю ли я втайне, чтобы он меня остановил или хотя бы спорил, уговаривал не уходить и не совершать ничего такого глупого, отважного и опасного. Как бы то ни было, он этого не делает. Я думаю об эмиссарах из Компании в Колфилде — утром они первым делом нагрянут на ферму, чтобы убедиться, здесь ли Фрэнсис. Они станут въедливо разглядывать наши лица, чтобы увидеть, как мы боимся. Что ж, у меня больше нет сил притворяться. Я посмотрю им в глаза, не скрывая, насколько напугана. Я напугана до смерти. ~~~ Поздним утром Дональд и Джейкоб возвращаются в Колфилд, и Дональд договаривается о телеге, чтобы забрать припрятанные сокровища Жаме. Стыдясь своих прежних подозрений, он доверяет Джейкобу одному привезти ящик, отчего настроение его сразу повышается, тем более что в таком случае сам он сможет пообедать с миссис Нокс и ее дочерьми. Но только они приступили к свинине, как он тут же попадает впросак. — Я думал встретить здесь мистера Стеррока, когда вернулся, — начинает он разговор. — Ведь он, кажется, старый знакомый вашего мужа. Миссис Нокс смотрит на Дональда с нарастающей тревогой: — Мистер Стеррок?.. Томас Стеррок? Девочки обмениваются быстрыми многозначительными взглядами. — Ну, я не знаю его имени, но… мне сказали, что он знает вашего мужа… Прошу прощения, я сказал что-то… Миссис Нокс явно бледнеет и поджимает губы: — Все в порядке, мистер Муди. Я удивилась, вот и все. Давненько не слышала это имя. Дональд, озадаченный и смущенный, разглядывает свою тарелку. Сюзанна смотрит на сестру. Мария откашливается: — Дело в том, мистер Муди, что у нас были две кузины, Эми и Ева, которые пошли гулять в лес и не вернулись. Дядя Чарльз привлек к поискам несколько человек, и одним из них был мистер Стеррок. У него была репутация следопыта — знаете, который ищет детей, украденных индейцами. Он потратил на поиски массу времени, но так и не нашел их. — Он потратил все деньги дядюшки Чарльза, и тот умер от разрыва сердца, — быстро добавляет Сюзанна. — С ним случился удар, — сообщает Дональду Мария. Миссис Нокс всем своим видом выражает неодобрение. Дональд просто ошеломлен. Судя по лицу Сюзанны, это именно та история, только без прикрас, которую она начала рассказывать ему накануне. И теперь она раздосадована тем, что история от нее упорхнула. — Мне так жаль, — наконец вспоминает он. — Какой ужас. — Вот именно, — говорит миссис Нокс. — Ни моя сестра, ни ее муж так и не оправились. Мария права, с ним случился удар, но ему было всего пятьдесят два. Он не вынес потери. Сюзанна окидывает сестру торжествующим взглядом. Наступившую тишину нарушает только вилка Дональда, лязгающая о тарелку, и, ощутив всю неучтивость этих звуков, он замирает, рука с вилкой повисает в воздухе. Даже жует он ужасающе громко, но что поделаешь, если у тебя полный рот. — Надеюсь, свинина пришлась вам по вкусу, — сурово улыбается миссис Нокс: она не из тех хозяек, которых легко сбить с толку. — Очень вкусно, — бормочет Дональд, остро сознавая, что слева от него Сюзанна положила вилку. — Это было давным-давно, — говорит Мария. — Семнадцать или восемнадцать лет назад. Но вы не сказали, вернулся ли Фрэнсис Росс. Или завтра вы отправляетесь на поиски? — Последнее, что я знаю: нет, не возвращался, — с благодарностью отвечает Дональд. — Его родители очень беспокоятся. — Они думают, он пропал, как… — Не закончив, Сюзанна замолкает. — Фрэнсис Росс постоянно убегает в лес. Он вроде туземца. Знает там все, как свои пять пальцев. — В любом случае мы все выясним, как только обнаружим его. Джейкоб — превосходный следопыт. Задержка на два-три дня не затруднит его ни в малейшей степени. После обеда Дональд изучает вчерашние заметки и записывает утренние события. Он как раз решил пойти отыскать этого Стеррока, чтобы расспросить его, как в комнату без стука входит Сюзанна. Дональд вскакивает как ошпаренный, ухитряясь при этом опрокинуть стул. — Черт! О, простите, я… — Ах, боже мой… Сюзанна помогает поднять стул, и в результате они стоят почти вплотную друг к другу и смеются. Дональд в испуге отшатывается — а вдруг она услышит, как стучит его сердце. — Я зашла извиниться, — говорит она. — Разговор за обедом повернулся так неудачно… я-то надеялась, вам понравится наше общество. Лицо ее вполне серьезно, но щеки чуть порозовели. Дональд вдруг отчетливо осознает, что он нравится этой красивой девушке, и мысль пьянит, будто стакан крепкого бренди. Остается надеяться, что на лице у него не слишком идиотская ухмылка. — Вам не за что извиняться, мисс Нокс. — Пожалуйста, зовите меня Сюзанна. — Сюзанна. Он впервые назвал ее по имени и не может удержаться от счастливой улыбки. Вкус ее имени во рту и ее устремленное к нему лицо жгут сердце, словно раскаленное железо. — Нет ничего чудесней вашего общества и такого отвлечения от всего этого… дела. Я очень рад… очень рад, что приехал, — я хочу сказать, рад, что Маккинли выбрал именно меня. — Но ведь завтра вы уедете, и больше мы вас не увидим. — Ну-у… Я надеюсь, Компании понадобится следить за происходящим здесь, так что… Кто знает, может, я вернусь раньше, чем вы думаете. — О! Понятно. Она выглядит такой несчастной, что он набирается смелости добавить: — Но знаете, было бы замечательно… если бы вы мне написали и… и… дали знать, как тут дела. — Вы имеете в виду что-то вроде отчета? — Ну… да, хотя мне бы еще хотелось знать… как дела у вас. Я бы и сам вам написал, если вы не возражаете. — Вы бы хотели мне написать? — Она кажется приятно удивленной. — Я бы очень хотел. Мгновение они стоят, затаив дыхание, в осознании только что произнесенного, а затем Сюзанна дарит ему ответную улыбку: — Я тоже. Дональд ликует, он полон сил и энергии, казалось уже забытых. Он тут же молча благодарит и, едва сознавая, что делает, вылетает из дома, вдруг обнаружив, что парадоксальным образом хочет в одиночестве насладиться вновь обретенным счастьем. Он идет в лавку Скотта, здраво рассудив, что Джон Скотт должен быть в курсе всего происходящего в Колфилде. Он врывается в лавку, тщетно пытаясь согнать с лица глупую улыбку — все-таки человек умер, — и видит за прилавком худую круглолицую женщину. Она поднимает голову на скрип двери, и проступивший на лице страх тут же сменяется маской полного безразличия. Джона Скотта здесь нет, но миссис Скотт оказывается почти столь же полезной. Дональд замечает ее растерянность и пытается сосредоточиться, когда она сообщает, что мистер Стеррок остановился в ее доме, а там ли он сейчас, она не знает. — Вы сами можете пойти и посмотреть. Служанка там… — Миссис Скотт обрывает фразу, будто бы что-то вспомнив. — Нет, я пошлю за ним, так будет лучше. И она скрывается за дверью. Дональд смотрит в окно на небо, напоминающее творог, и вспоминает нежные губы Сюзанны. Томас Стеррок сразу располагает к себе Дональда — когда кого-то называют следопытом, представляешь себе матерого лесовика с грубыми манерами и своеобразным юмором, опостылевшим Дональду в форту, так что Дональд приятно удивлен, встретив благородного джентльмена. — Позвольте поинтересоваться, как вы выбрали себе такой род занятий? Сидя в креслах, которые миссис Скотт разместила у печки, они пьют горький кофе. Прежде чем ответить, Стеррок уныло разглядывает содержимое своей чашки. — В свое время я кое-чего добился, а еще писал об индейском образе жизни. Я всегда был другом индейцев, и, узнав об этом, один человек попросил меня помочь с розыском украденного мальчика. Все получилось, так что ко мне стали обращаться и другие. Я никогда не собирайся этим заниматься, просто так вышло. Теперь я для этого слишком стар. — А вещь, которую вы ищете… У вас есть какое-либо письменное доказательство, что Жаме предназначал ее именно для вас? — Нет. Когда я видел его в последний раз, он не планировал пасть от руки убийцы. — И вам ничего не известно о его врагах? — Нет. Он хорошо умел выторговывать самые выгодные условия, но это не повод убивать человека. — Разумеется. — Когда он впервые показал мне кость, я попросил его срисовать знаки, а он, заметив мой интерес, отказался — лучше, мол, продаст мне ее. — Но вы ее тогда не купили? — Нет. Видите ли, был временно стеснен в средствах. Но он согласился придержать вещь, пока я не смогу заплатить. Сейчас я, разумеется, при деньгах… — Он беспомощно разводит руками. — Но не знаю, где она. — Я поговорю об этом с мистером Ноксом. Мы не нашли завещания. Если мистер Нокс согласится, то, осмелюсь предположить, он сможет продать ее вам. Конечно, если мы ее отыщем. Дональд вдруг задумывается, искал ли уже Стеррок этот кусок кости. Он вспоминает следы у хижины. Там были трое. Прошлой ночью три человека осматривали хижину. — Это очень благородно с вашей стороны, мистер Муди. Я крайне признателен. — Что это за вещь? Что-нибудь римское или египетское? — Я не вполне уверен, что это. Она ни на что не похожа, но именно поэтому мне и нужна — я намерен показать ее музейным специалистам, которые в этом разбираются. Дональд кивает, толком так и не поняв, почему Стеррок настолько заинтересован в этой вещи. В одном сомнения нет: если кто-то столь пылко стремится к обладанию неким предметом, следует насторожиться. Разве не могло быть так, что Стеррок приехал раньше, Жаме отказался продать кость и Стеррок убил его? Или Жаме уже продал ее кому-то еще? Как бы то ни было, Стеррок не кажется вероятным убийцей. Но верно и то, что не обнаружено никаких признаков этого предмета, явно обладающего некой ценностью. В таком случае у кого он сейчас? Дональд покидает лавку, получив заверение Стеррока, что тот задержится в Колфилде еще на несколько дней. Он задумывается, почему не спросил о сестрах Сетон, — скорее всего, потому, что отказывается верить, будто столь благовоспитанный человек способен на мошенничество, описанное Ноксами. Он спрашивает себя — не впервые, — почему так легко составляет благоприятное мнение, не по неопытности ли? Следует ли быть более подозрительным, как Маккинли, который принципиально настроен против людей, предполагая, что рано или поздно всякий его разочарует, и обычно оказывается прав? По дороге он видит Марию с корзиной в руке. Он приподнимает шляпу, а она слегка улыбается. Похоже, она настроена гораздо менее враждебно, чем нынешним утром, но он все же не решается заговорить первым. — Мистер Муди. Как продвигается расследование? — Э-э… спасибо, неспешно. Она молчит, словно ожидая продолжения, и он говорит: — Я только что беседовал с мистером Стерроком. Она не выказывает удивления, словно этого и ожидала: — И?.. — По-моему, он просто очарователен. Образованный, деликатный… совсем не такой, как я ожидал. — Разумеется, очарователен — как бы иначе он вытянул у моего дяди все его деньги… а их было немало, я полагаю. Дональд, должно быть, хмурится, потому что она продолжает: — Я знаю, дядя совсем отчаялся и не мог остановиться, но порядочный человек должен был ему объяснить, что дальнейшие поиски бесполезны, и отказаться от денег. В конце концов, так было бы гуманнее. А дядя и дочерей не вернул, и жить стало не на что, вот он и… можно сказать, себя уничтожил. Это случилось после смерти тети. Я понимаю, ужасно так говорить, но… я всегда считала, что девочек съели волки. Люди так говорят, и я думаю, они правы. Но тетя и дядя никогда не могли с этим согласиться. — Да кто бы смог? — Разве это настолько хуже того, что они могли себе вообразить? — Мне кажется, жизнь, любой ценой… лучше, чем смерть. Мария окидывает его оценивающим взглядом — так фермер прикидывает, не запалилась ли лошадь. Дональд раздраженно думает, что она никогда не найдет себе мужа, если будет смотреть так на всех мужчин. — Может быть, волки уберегли их от судьбы, которая страшнее смерти. В ее устах этот трюизм кажется скверной шуткой. — На самом деле вы так не думаете. — Он удивляется отваге, с какой противоречит этой девушке. Мария пожимает плечами: — Несколько лет назад двое детей утонули в заливе. Ужасное несчастье. Их родители горевали, конечно, но они до сих пор живы. Сейчас они кажутся вполне счастливыми — такими же, как любой из нас. — Возможно, тяжелее всего именно неизвестность. — Которая позволяет неразборчивым в средствах субъектам паразитировать на ваших надеждах, пока не высосут все соки. Дональда снова удивляют ее слова. Он смутно слышит голос его отца, произносящий таким же менторским тоном: «Желание шокировать — это инфантильная черта, проходящая с наступлением зрелости». Хотя Марию инфантильной никак не назовешь. Он напоминает себе, что больше не обязан соглашаться с отцом; они теперь на разных континентах. — Мистер Стеррок не производит впечатления человека со средствами, — как бы защищаясь, говорит Дональд. Мария смотрит мимо Дональда вдоль улицы, затем, улыбнувшись, переводит взгляд на него. У нее, в отличие от Сюзанны, глаза голубые. — Если кто-то вам симпатичен, это вовсе не значит, что можно ему доверять. Она склоняет голову чуть ли не в шутовском подобии реверанса и уходит восвояси. Остаток дня и весь вечер Дональд разбирает наследство Жаме, но, как и остальные до него, не может отыскать ничего, имеющего какое-либо отношение к смерти француза. Оставшееся от Жаме имущество сложили в сухой части конюшен, и они с Джейкобом, который в интересах безопасности наблюдал за опустошением хижины, разложили все по ящикам и пакетам. Имущества оказалось на удивление мало. Дональд старается не думать, как мало добра придется просеивать его коллегам, если он вдруг покинет этот бренный мир. К примеру, там не окажется ровным счетом никаких свидетельств этого нового, однако невероятно значимого чувства к Сюзанне. Он дает себе зарок написать ей сразу, как только покинет Колфилд, — нелепость, поскольку они еще находятся в одном доме, а Дональд решил дождаться возвращения Маккинли и Нокса из их погони за призраком, так что день или два у него еще есть. Он попросит у нее фотографию или хоть что-нибудь на память. Не то чтобы он планировал в ближайшее время пасть от рук убийцы, разумеется. Просто на всякий случай. ~~~ В детстве, пока живы были мои родители, я страдала так называемыми затруднениями. Меня охватывал парализующий страх, так что я не могла пошевельнуть ни рукой ни ногой, даже речи лишалась. Я чувствовала, как из-под ног уходит земля, и это было ужасное ощущение. Доктор щупал мне пульс и пристально глядел в глаза, прежде чем сообщить: чем бы, мол, это ни было, оно, возможно, пройдет с наступлением зрелости (под которой они, вероятно, подразумевали замужество). Так это или не так, но, прежде чем случилось убедиться в правильности данной теории, моя мать скончалась при невыясненных обстоятельствах. Я думаю, она наложила на себя руки, хотя отец отрицал такую возможность. Она принимала настойку опия, и убила ее передозировка, намеренная или нет. Страхи мои становились все сильнее и сильнее, пока отец не потерял терпение и не поместил меня — если называть вещи своими именами — в сумасшедший дом, хотя для хворых благородных господ было у него и фасонное имя. Потом умер и отец, оставив меня на милость бессовестного управляющего, и закончила я общественной лечебницей для душевнобольных, по крайней мере достаточно честной, чтобы называться лечебницей. В общественной лечебнице был свободный доступ к лаудануму. Прописанная сначала, чтобы ослабить приступы страха, настойка опия заняла место родителей и друзей, став единственным, на что я могла положиться. Опий широко применялся, дабы усмирять беспокойных пациентов, но вскоре я поняла, что предпочла бы распоряжаться им сама, и пришлось пойти на хитрость. Уговорить мужскую часть персонала раздобывать для меня лауданум оказалось легче легкого, и я запросто смогла обвести вокруг пальца управляющего — склонного к идеализму молодого человека по имени Уотсон. Привыкнув к чему-то, забываешь, зачем оно было нужно с самого начала. Позже, когда муж решил, что мое пристрастие стоит на пути истинной близости между нами, я бросила это занятие. Вернее сказать, он выкинул все мои запасы лауданума, так что мне не осталось ничего другого, как обходиться без него. Муж оказался единственным человеком, который подумал, что эта проблема заслуживает решения. Я словно протрезвела после долгого пьянства, и какое-то время трезвость казалась замечательной. Но трезвость заставляет вспомнить забытое — например, зачем тебе изначально понадобилось это лекарство. Когда в последующие годы наступали трудные времена, я хорошо понимала, почему стала зависимой, и вот уже несколько дней думаю о лаудануме почти так же часто, как о Фрэнсисе. Я понимаю, что могу пойти и купить настойку в лавке. Понимаю это каждую минуту днем и половину ночи. Останавливает меня только то, что я единственный в мире человек, на чью помощь может рассчитывать Фрэнсис. А так от меня вообще никакого толку не будет. Через пять дней после ухода Фрэнсиса я иду по тропинке к хижине и слышу впереди шум. Дорогу мне перебегает, подвывая, собака; я такой не знаю: большая, косматая и дикая по виду — ездовая собака. Я останавливаюсь: в хижине кто-то есть. Я прячусь в кустах на возвышении за домиком и жду. Мне в запястье впивается какое-то злобное насекомое. Наконец из хижины выходит мужчина и свистит. К нему бегут две собаки, в том числе и та, которую я встретила на тропе. Затаив дыхание, я сижу в своем укрытии, а когда он поворачивается в мою сторону, покрываюсь холодным потом. Он высок для индейца, крепко сложен и облачен в синий плащ и кожаные штаны. Но лицо его заставляет меня вспомнить историю про искусственного человека. У него низкий широкий лоб и выпирающие скулы, а рот и нос, вывернутые, словно клюв хищника, книзу, кажутся невероятно дикими и свирепыми. Две борозды, глубоко врезанные в медно-красную кожу, опускаются по обе стороны рта. Волосы у него черные и спутанные. Я в жизни не видывала такого урода — лицо словно вырублено из дерева тупым топором. Нуждайся мисс Шелли в образце для своего ужасающего чудовища, лучше этого человека не сыскать. Я жду, едва смея дышать, пока он не возвращается в хижину, а потом вылезаю из укрытия. На мгновение задумываюсь, как действовать дальше: искать на ферме Ангуса и рассказать ему или сразу ехать в Колфилд и сообщить Ноксу? Не стоит противостоять мужчине самой, ибо совершенно ясно, насколько это опасно. Мне трудно поверить, что человек с таким лицом не обладает и нравом столь же свирепым и безжалостным. В конце концов я иду на поиски Ангуса. Он молча выслушивает меня, затем берет ружье и уходит по тропинке. Потом я узнала, что он направился прямо к хижине и вошел внутрь. Он застал незнакомца врасплох, когда тот обыскивал комнату наверху. Ангус окликнул его и сообщил (очень вежливо, тут у меня нет сомнений), что вынужден препроводить его в Колфилд, поскольку в этой хижине совершено преступление и никто не вправе здесь находиться. Мужчина поколебался, но сопротивляться не стал. Он взял ружье и прошел три мили к заливу, Ангус же шагал за ним. Он доставил незнакомца к задней двери Ноксов. Пока они ждали, незнакомец устремил гордый отсутствующий взор на залив, словно бы ничуть не заботясь о том, что с ним собираются делать. К тому времени, когда Ангус отправился домой, незнакомца уже арестовали и заключили под стражу. Ангус пожалел двух собак, которых Нокс отказался оставить у себя, и привел их домой, утверждая, что они не доставят нам беспокойства. Верно, он отыскал что-то приятное в незнакомце, раз позаботился о его собаках. ~~~ Эндрю Нокс сидит напротив Маккинли и курит трубку. Пламя из очага окрашивает их лица в теплые оранжевые тона, даже бледная физиономия Маккинли лишилась своего землистого оттенка. Нокс не разделяет всеобщего воодушевления. Они больше часа допрашивали арестованного и не выяснили ничего конкретного, кроме имени, Уильям Паркер, и того, что он траппер, торговавший прежде с Жаме. Он утверждает, что не знал о смерти Жаме и решил по пути зайти к нему, но обнаружил хижину опустевшей. Он осматривал дом в поисках следов, указывающих на то, что здесь произошло. — Вы говорите, что убийца не стал бы возвращаться на место преступления, — нарушает тишину Маккинли. — Но если ему были нужны оружие и прочее добро, а в первый раз он их не нашел, то вполне мог дождаться, пока не улягутся страсти, и вернуться для дальнейших поисков. Нокс признает, что могло быть именно так. — Или он мог решить, что забыл там какую-то вещь, и вернуться за ней. — Мы не нашли ничего постороннего. — Могли что-то и пропустить. Нокс стискивает зубами мундштук; приятное ощущение — зубы плотно ложатся в протертый за долгие годы желобок. Маккинли слишком горяч и готов приговорить охотника, ибо всегда стремится подогнать факты под заключение, а не наоборот. Нокс хотел бы на это указать, но как-то помягче, не уязвляя его гордости, — в конце концов, именно Маккинли официально руководит следствием. — Возможно, он действительно тот, за кого себя выдает, — траппер, когда-то торговавший с Жаме и не знавший, что тот умер. — А кто обшаривал пустой дом? — Это не преступление — что здесь такого? — Это не преступление, но это подозрительно. Из того, что мы имеем, следует выбрать наиболее вероятное. — А мы ничего и не имеем. Я не уверен, что у нас вообще есть какие-то основания держать его под арестом. Нокс настаивает на том, что этот человек не заключенный и заслуживает хорошего обращения. Он распоряжается, чтобы Адам отнес поднос с едой на склад, где содержится задержанный, и зажег там огонь. Ему очень не хочется просить Скотта об одолжении, но позволить держать этого человека в доме, где находятся его дочь и жена, пусть даже в запертой комнате, он тоже не может. Что бы он ни говорил, в лице незнакомца есть нечто, навевающее темные и страшные мысли. Оно напоминает ему лица с гравюр, изображающих сцены индейских войн: лица раскрашенные, искривленные яростью, нечестивые, чужие. Они снова отпирают дверь склада и поднимают фонари, чтобы разглядеть пленника, застывшего у огня. Он не поворачивает головы на скрип открываемой двери. — Мистер Паркер, — окликает его Нокс. — Мы бы хотели продолжить разговор. Они садятся на стулья, принесенные ранее для этой цели. Паркер молчит и не смотрит на них. Только бледные облачка выдыхаемого пара указывают на то, что перед ними живой человек. — Откуда у вас имя Паркер? — интересуется Маккинли. Он говорит таким оскорбительным тоном, словно заранее обвиняет человека во лжи. — Мой отец был англичанином. Сэмюэль Паркер. Его отец приехал из Англии. — Ваш отец был из Компании? — Он всю свою жизнь работал на Компанию. — А вы нет. — Нет. Маккинли подается вперед; упоминание о Компании его словно магнитом тянет. — Вы работали на них прежде? — Проходил обучение. Сейчас я траппер. — Вы торговали с Жаме? — Да. — Как долго? — Много лет. — Почему вы ушли из Компании? — Чтобы не быть никому обязанным. — Вам известно, что Лоран Жаме был членом Североамериканской компании? Паркер смотрит на него слегка озадаченно. Нокс бросает взгляд на Маккинли — узнал ли он это от другого француза? — Я не торговал с компанией, я торговал с ним. — Вы являетесь членом Североамериканской компании? На этот раз Паркер издает резкий смешок. — Я не являюсь членом никакой компании. Я ставлю капканы и продаю меха, вот и все. — Но сейчас у тебя нет шкур. — Сейчас осень. Нокс предостерегающе кладет руку на плечо Маккинли. Он старается придать своему голосу как можно больше дружелюбия и рассудительности. — Вы понимаете, почему мы вынуждены задавать эта вопросы: мистер Жаме принял ужасную смерть. Нам необходимо узнать о нем как можно больше, чтобы отдать злодея в руки правосудия. — Он был моим другом. Нокс вздыхает. Прежде чем он успевает продолжить, вновь заговаривает Маккинли: — Где ты был днем и ночью четырнадцатого ноября — шесть дней назад? — Я вам говорил, я направлялся на юг из Сидни-хауса. — Кто-нибудь тебя видел? — Я был один. — Когда ты покинул Сидни-хаус? Мужчина впервые заколебался: — Я не был в самом Сидни-хаусе, просто в том направлении. — Но ты сказал, что пришел из Сидни-хауса. — Я назвал Сидни-хаус, чтобы вы поняли, где я был. Я пришел с той стороны. Я был в лесу. — И что же ты там делал? — Охотился. — Но ты же сказал, что сейчас не сезон для меха. — Но не для мяса. Глядя на Нокса, Маккинли поднимает брови: — Нормально для этого времени года? Паркер пожимает плечами: — Нормально для любого времени года. Нокс кашляет: — Благодарю вас, мистер Паркер. Что ж… пока это все. Он смущен собственным голосом, стариковским и по-бабьи суетливым. Они встают, чтобы уйти, но тут Маккинли вновь поворачивается к человеку у очага. Он берет с подноса кружку с водой и заливает огонь. — Дай мне твое огниво. Паркер смотрит на Маккинли, и тот не отводит взгляд. Глаза Паркера мутны в свете лампы. Он смотрит так, как будто хочет прямо здесь прикончить Маккинли; медленно снимает с шеи кожаный мешочек и протягивает его. Маккинли хватает мешочек, но Паркер не отпускает. — Откуда мне знать, получу ли я его обратно? К ним подходит Нокс, желая разрядить повисшее в воздухе напряжение: — Вам вернут эту вещь. Я лично прослежу. Паркер отпускает мешочек, и Маккинли с Ноксом выходят, прихватив единственный фонарь и оставив узника в темноте и холоде. Закрывая дверь, Нокс вглядывается и видит — или ему это только кажется? — метиса как сгусток черноты в окружающем мраке. — Зачем вы сделали это? — спрашивает Нокс, когда они возвращаются по притихшему городку. — Вы хотите, чтобы он поджег склад и сбежал? Знаю я этот народец — ничего не стесняются. Видели, как он смотрел на меня? Словно хочет прямо на месте снять с меня скальп. Он подносит мешочек к фонарю — кожаный кисет, украшенный искусной вышивкой. Внутри — все необходимое человеку для выживания: кремни, трут, табак и несколько высушенных и неаппетитных полосок мяса неизвестного происхождения. Без всего этого в лесной глуши можно погибнуть. Маккинли торжествует: — Ну, как вам это понравилось? Он изменил свои показания так, чтобы мы не смогли проверить, где он находился. Он вполне мог быть в Дав-Ривер неделю назад, и никаких свидетелей. На это Ноксу ответить нечего. Он тоже уловил дрожь сомнения, когда Паркер заколебался, словно не зная, что сказать, хотя прежде вел себя уверенно. — Это не доказательство, — наконец произносит он. — Косвенное. Неужто вы думаете, что это сделал мальчишка? Нокс вздыхает, чувствуя, как устал, однако устал недостаточно, чтобы огрызаться. — А что за разговоры о Североамериканской компании? Никогда о такой не слышал. — Это не официальная компания, но вполне может стать такой. Андре мне рассказал, что Жаме с ними сотрудничал. Он тоже. Франкоканадские комиссионеры поговаривали о том, что надо учредить компанию в противовес нашей. У них есть поддержка из Штатов, и даже некоторые здешние британцы заинтересованы. Маккинли стискивает зубы. Он фанатично предан Компании, ему ненавистна сама мысль о том, чтобы любой канадец британского происхождения выступил против нее. Нокса это не удивляет. Компанией всегда управляли толстосумы в Лондоне, посылая своих представителей (которых они называют служащими) в колонию, чтобы высосать ее богатства. Для тех, кто здесь родился, это иностранцы, которые лишают землю самого ценного, взамен разбрасывая крошки. Он тщательно выбирает слова: — То есть Жаме мог рассматриваться как враг Компании Гудзонова залива? — Если вы намекаете, будто кто-то из Компании мог с ним такое сделать… Уверяю вас, это просто немыслимо. — Я ни на что не намекаю. Но если факты таковы, мы не можем их игнорировать. Насколько тесно он сотрудничал с этой Североамериканской компанией? — Тот человек не знал. Лишь то, что Жаме ее когда-то упоминал. — А точно ли тот Андре был в Солте, когда убили Жаме? — Валялся без чувств в баре, если верить хозяину заведения. Он никак не мог в то же самое время убивать Жаме в Дав-Ривер. Нокса захлестывает раздражение — событиями этого вечера, бесцеремонностью и самоуверенностью Маккинли, грубым и могучим обликом арестанта, даже несчастным Жаме и его чудовищной смертью. Всю свою недолгую жизнь Колфилд был мирным городком, в котором и тюрьмы-то за ненадобностью не было. А последние дни, куда ни посмотри, везде злоба и насилие. Когда он поднялся в спальню, жена еще не спала. Даже когда не видишь этого Паркера, он все равно перед глазами. Возможно, у них в городке убийца, отделенный от жителей лишь тонкими деревянными стенками. Есть что-то в этом человеке, позволяющее с легкостью поверить в его виновность. Конечно, лицо себе человек не выбирает, и нельзя судить его по внешности. А не так ли поступает он сам? — Иным непросто вызвать сколь-либо теплые чувства, — замечает он, раздеваясь. — Ты об арестанте или о мистере Маккинли? Нокс позволяет себе сдержанную улыбку. Он смотрит на жену и находит, что она выглядит усталой. — Как ты себя чувствуешь? Ему нравится, когда она распускает волосы и они колышутся, такие же коричневые и блестящие, как в день их свадьбы. Она ими гордится и расчесывает перед сном не меньше пяти минут, пока они не начинают потрескивать и цепляться за щетку. — Я собиралась задать тебе тот же вопрос. — Со мной все в порядке. С нетерпением жду, когда все это кончится. Предпочитаю, чтобы в Колфилде царили покой и скука. Она склоняется над ним, когда он забирается под одеяло. — Слышал новость? Судя по ее голосу, новость нехорошая. — Новость? Какая? — Стеррок здесь, — вздыхает она. — Стеррок-следопыт? В Колфилде? — Да. Его встретил мистер Муди. Он, видимо, знал Жаме. — Боже мой. Он не устает удивляться, каким образом его жена подхватывает все циркулирующие в округе слухи. — Боже мой, — почти беззвучно повторяет он и ложится, обуреваемый сомнениями. Кто бы мог подумать, что у Жаме было столько никому не ведомых знакомств? Пустая хижина излучает какую-то странную энергию, привлекая в Колфилд самых невероятных и нежелательных личностей, бог знает какие цели преследующих. Нокс десять лет не видел Томаса Стеррока, последний раз они встречались незадолго до смерти Чарльза. Нокс постарался забыть ту встречу. Теперь, как ни старайся, не представить себе невинной причины для появления Стеррока. — Думаешь, это он сделал? — Кто? — Он не может сразу вспомнить, о чем она говорила. — Кто! Задержанный, разумеется. Думаешь, он это сделал? — Давай спать, — говорит Нокс и целует ее. ~~~ В день накануне отъезда Дональд тратил драгоценное время, прочесывая лавку Скотта в поисках подарка для Сюзанны. Он подумывал, не купить ли ей вечное перо; но хотя это вполне подходящий подарок на расставание, она может посчитать его слишком неуклюжим напоминанием об обещанном письме. Выбор был весьма ограниченный, и в конце концов он остановился на вышитом носовом платке, хотя и здесь можно было обнаружить скрытый подтекст: он, дескать, ожидает от нее рыданий в его отсутствие, — но ей, возможно, такое и в голову не придет. А Сюзанна тем временем маялась в домашней библиотеке и, перелистывая книгу, ждала, когда же Дональд случайно сюда заглянет. К тому времени, как он наконец сообразил, что к чему, она могла бы прочитать книгу от корки до корки, но не стала: романы в библиотеке в основном были скучные, либо отцовские, времен его юности, либо Марии с ее странными вкусами. Дональд услышал ее кашель и, держа одну руку за спиной, робко приоткрыл дверь. — Завтра мы отбываем. До рассвета, так что утром с вами не увидимся. Она поспешно отложила трактат о рыбной ловле и одарила Дональда своим неотразимым взглядом искоса. — Без вас тут будет так скучно. Дональд улыбнулся, сердце его готово было выскочить из груди. — Надеюсь, вы не сочтете за бесцеремонность, но я купил вам вот это. Мне хотелось оставить вам что-нибудь на память. Он протянул ей пакетик, завернутый в коричневую бумагу из лавки и перевязанный ленточкой. Сюзанна улыбнулась и, развернув его, обнаружила платок. — О, как это мило. Вы слишком добры, мистер Муди. — Пожалуйста, зовите меня Дональд. — О… Дональд. Я вам так благодарна. Я буду всегда носить его с собой. — Невозможно придумать лучшей награды. Он уже готов был сказать, как завидует этому платку, но не набрался духу — к счастью, пожалуй. Откуда ему знать, что у Сюзанны есть точно такой же платок, купленный в той же лавке и подаренный ей меньше года назад местным юнцом, охваченным страстью. Но сейчас Сюзанна зарделась; легкий румянец словно осветил ее изнутри. — Теперь я чувствую себя неудобно, так как у меня нет ничего взамен. — А мне и не нужно ничего взамен. — Он опять чуть не решился попросить ее о поцелуе, но и тут мужество ему изменило. — Разве только будете мне писать иногда, если найдется свободная минутка. — О, конечно, я вам напишу. И вы тоже можете мне написать, если не будете слишком заняты. — Ежедневно! — опрометчиво воскликнул он. — О, мне кажется, для этого у вас слишком много дел. Надеюсь, это будет не очень… опасно. Оставшиеся минуты в библиотеке прошли в сладостном оцепенении. Дональд не находил слов, но чувствовал что очередь за ним, и в конце концов набрался храбрости и взял ее за руку. Но тут кто-то ударил в суматранский гонг, стоявший в холле, — сигнал к обеду, и она отняла руку, а иначе кто знает, чем бы все кончилось. У него голова кружится, стоит подумать об этом. Из Дав-Ривер есть только два пути: на юг, к заливу, или на север, вдоль по реке через лес. Джейкоб напал на след за усадьбой Прайса. Ангус Росс рассказал им, как обнаружил признаки того, что Фрэнсис прошел Ласточкино озеро, так что Джейкоб задерживается, только чтобы рассмотреть следы и решить, мог ли их оставить мальчик. Тропа расчищена, и они быстро продвигаются вперед, минуя озеро сразу после полудня. Здесь Джейкоб опускается на колени и присматривается. — Миновало несколько дней, но видно, что здесь прошел не один человек. — Одновременно? Джейкоб пожимает плечами. — Это мог быть тот французский комиссионер. Он ведь здесь шел? — В этом направлении шел не один: здесь два следа разных размеров. Они прошли по следу несколько миль. Там, где в Дав-Ривер впадает приток, следы поворачивают на запад и уходят на каменистую землю, не оставляющую никаких отпечатков. Дональд шагает за Джейкобом, рассудив, мол, тот знает, что делает, однако с облегчением вздыхает, увидев клочок земли у воды, где листья и мох вдавлены в грязь человеческими следами. — Допустим, он идет пешком шесть или семь дней. Причем усталый и голодный. Думаю, мы идем быстрее. Мы его догоним. — Но куда он идет? Куда ведет тропа? Джейкоб не знает. Тропа, взбираясь выше и выше, вьется по лесу вдоль реки, но нет никаких признаков того, что она ведет куда-нибудь, кроме бескрайних дебрей. Они засветло останавливаются на ночлег, и Джейкоб показывает Дональду, как рубить ветки для шалаша. Хотя в Канаде он уже больше года, еще ни разу ему не доводилось попробовать туземной жизни, и он воодушевлен незнакомыми впечатлениями. Он избавляется от своего прошлого, сбрасывает шелуху книжности и педантизма, становясь наконец человеком действия, грубым парнем из Компании, настоящим искателем приключений. Он смакует, как будет делиться своим опытом с ребятами из форта Эдгар. Когда они построили шалаш и развели костер, а Джейкоб принялся готовить кашу с мясом, Дональд садится у огня и достает бумагу и ручку, чтобы написать Сюзанне. Он понятия не имеет о том, как будут добираться до нее письма, но, вероятно, впереди встретится какое-нибудь жилье, с которым есть почтовое сообщение. Он пишет: «Дорогая Сюзанна» — и задумывается. Следует ли описывать сегодняшний переход, темную зелень и пылающую желтизну леса, багрянистые скалы в сверкающих мхах, приготовления к ночлегу? Нет, все это может ее утомить, решает он и успевает написать: «Это был самый интересный…» — прежде чем, уступив теплу костра и усталости, погружается в дрему, так что Джейкобу приходится его будить и затаскивать под березовую крышу, где он валится без чувств на еловые лапы. Изнеможение срубает его, будто кувалда, и он слишком утомлен, чтобы заметить, сколь изысканные тени отбрасывают под луной деревья, и уж тем более чтобы увидеть, как хмурится Джейкоб, рассматривая искрящиеся в воздухе кристаллики льда. ~~~ За прошедшие годы я собрала неплохую, хотя несколько эклектичную коллекцию книг и некоторые из них одолжила Иде. В отличие от своей матери Ида способна на благодарность и кажется неподдельно тронутой тем, что я доверила ей нечто настолько ценное. Еще неделю назад я бы так не поступила, но теперь даже самое драгоценное мое имущество кажется далеко не столь важным. Среди прочего я одолжила ей мой словарь — книгу, которую хранила двадцать лет. Я пронесла его через всю мою жизнь в лечебнице, наверстывая упущенное образование, но Ида особенно его просила, ведь в хозяйстве Притти подобной вещи никогда не видывали. Мать вручила его мне незадолго до смерти, словно бы желая восполнить утрату, которую я так скоро почувствую. Вы скажете, небольшое утешение, но и не вовсе бесполезное. Я терпеть не могла встречать в книгах незнакомые слова и упорно разыскивала их: «транспарентный», «мегера», «наперсник». После ее смерти я искала слово «суицид». Я думала, это поможет мне понять, зачем она так поступила. Определение было четким и лаконичным; она такой никогда не была. «Акт самоуничтожения» звучало целенаправленно и страстно, в то время как моя мать была мечтательной, нежной и часто рассеянной. Я спросила отца, может ли он объяснить это, — ведь он должен был понимать ее лучше, чем я. Он взорвался и закричал, что это ерунда: она никогда бы такого не сделала, грешно даже думать об этом. А потом, к моему величайшему смущению, он заплакал. Я обняла его, пытаясь утешить. Минуту или две мы стояли в неком подобии совершенного единения отца и дочери — минуту или две, которые показались часом, — а потом я отстранилась и вышла из комнаты. Похоже, он этого даже не заметил. Вряд ли кто-то из нас вообще понимал ее. Позже я осознала: он разозлился оттого, что моя догадка была верной. Думаю, он винил себя и, возможно, отправил меня в лечебницу, дабы изолировать от собственного депрессивного воздействия, так пагубно отразившегося на матери. Его нельзя было отнести к людям, внушающим оптимизм, так что, подозреваю, он был прав. Всю жизнь я старалась быть непохожей на моих родителей. Теперь, приближаясь к возрасту мамы, когда она умерла, я не уверена, что преуспела: мой единственный ребенок сбежал при столь ужасных обстоятельствах, и, ясное дело, я не могу свалить все это на его ирландскую кровь. В его судьбе я сыграла свою роль, еще не знаю, насколько ущербную. Некоторое облегчение мне приносит разговор с Идой, которая сегодня повеселей, да еще добавляет пикантности сплетня о человеке, запертом на складе в Колфилде. Ида здорово передразнивает Скотта, с негодованием надувающего щеки в ответ на просьбу предоставить для этой цели его драгоценную недвижимость. А еще она добавляет кое-что интересное: ее братья обнаружили следы того, что тот человек по пути к Жаме проходил мимо их фермы, а значит, пришел с севера. То есть он мог встретить Фрэнсиса. То есть мне необходимо пойти и расспросить его, каким бы он ни был душегубом. А перед самым уходом она упоминает Томаса Стеррока, который остановился у Скоттов. Знала ли я, что он был знаменитым Индейским Следопытом, потерпевшим неудачу в поисках девочек Сетон? Весь город об этом говорит. Я неопределенно киваю и говорю, что слышала что-то. Странно, почему он не упомянул об этом, когда мы обсуждали дела. Еще один пример того, что я все узнаю последней. Как и следовало ожидать, Нокс категорически возражает, узнав о моем желании поговорить с арестантом. Мол, я ничего не добьюсь от метиса, они уже допросили его, моя с ним беседа может повредить делу, и, наконец, это опасно. Я продолжаю настаивать. Я знаю, что, если простою здесь достаточно долго и откажусь уходить, он в конце концов согласится, и после долгих покачиваний головой и мрачных воздыханий он соглашается. Я уверяю его, что меня не пугает этот человек, как бы ужасно он ни выглядел, — ему есть что терять, если будет вести себя неподобающим образом (пока он не осужден, и тогда уже неважно, за сколько убийств его повесят, но этого я не говорю). Как бы там ни было, Нокс настаивает на том, чтобы меня сопровождал слуга, которому велено сидеть рядом со складом и быть начеку. Адам отпирает дверь склада, из которого вытащили достаточно товара, чтобы узник затерялся в обширных просторах. Два окна под самой крышей едва ли приспособлены для побега, но в любом случае он тут: съежился на тюфяке и на наше появление не обращает никакого внимания. Возможно, он спал, потому что зашевелился, только когда Адам окликнул его, после чего он медленно садится, завернувшись в тонкое одеяло. Огня здесь нет, и холод кажется еще боле суровым и коварным, чем снаружи. Я обращаюсь к Адаму: — Вы хотите человека до смерти заморозить? Адам бормочет что-то насчет пожара, который спалит нас всех дотла, — и я решительно велю принести горячих камней, чтобы согреть ноги, и кофе. Адам смотрит на меня с изумлением. — Я вас не оставлю. — Одна нога здесь — другая там. Что за глупости, мы не можем сидеть в таком холоде. Уверена, ничего не случится. Я пронизываю его самым властным взглядом, на который способна, и он уходит, в замешательстве заперев за собой дверь. Застывший как изваяние узник на меня не смотрит. Я ставлю стул футах в пяти от тюфяка и сажусь. Я нервничаю, но стараюсь этого не показывать. Раз я нуждаюсь в его помощи, то выглядеть должна так, будто доверяю ему. — Мистер Паркер. — Я все детально обдумала. — Меня зовут миссис Росс. Я пришла просить вас о помощи. Прошу прощения за то, что использую в своих интересах… ваше задержание. Он не смотрит на меня и никак не показывает, что сознает мое присутствие. Может, он слегка глуховат? — Мистер Паркер, — продолжаю я громче, — мне кажется, вы пришли с севера, от Ласточкина озера? После долгой паузы он тихо произносит: — Вам-то что до этого? — А вот что: у меня есть сын, Фрэнсис. Семь дней назад он сбежал. Я думаю, он пошел на север. Он там никого не знает. Я беспокоюсь. Может быть, вы видели какие-то следы?.. Ему всего семнадцать. У него… темные волосы. Хрупкое телосложение. Ну вот и все. По-другому этого не скажешь, да и в груди у меня все сжалось, так что вряд ли удастся выдавить еще хоть слово. Кажется, Паркер задумался; отсутствующего выражения на лице как не бывало, черные глаза смотрят прямо на меня. — Семь дней назад? Я готова локти себе кусать. Надо было сказать — восемь. Или девять. Я киваю. — А шесть дней назад нашли Жаме. — Мой сын не убивал его, мистер Паркер. — Откуда вы знаете? Меня захлестывает гнев. Конечно, я знаю. Я его мать. — Он был его другом. Паркер делает нечто совершенно неожиданное: он смеется. Смех у него, как и голос, низкий и грубый, но не противный. — Я тоже был его другом. И все же мистер Нокс и мистер Маккинли, похоже, считают, что я убил его. — Ну… — Такой поворот событий застает меня врасплох. — Полагаю, они вас просто не знают. Но я уверена, человек невиновный приложит все усилия, чтобы помочь женщине в моем положении. Это упрочило бы его хорошую репутацию. Мне кажется или он действительно улыбается? Опущенные уголки его рта будто бы шевельнулись. — Так вы думаете, мистер Маккинли меня освободит, если я помогу вам? Сарказм? — Все будет зависеть от обстоятельств, которые мне неизвестны, мистер Паркер, например от того, виновны вы или нет. — Я невиновен. А вы? — Я… — Что тут сказать? — Я его обнаружила. Я видела, что с ним сотворили! Кажется, он неподдельно удивлен. И я убеждена, он хочет знать, что я видела. Мне вдруг приходит в голову, что если он хочет это знать, то, разумеется, сам этого сделать не мог. — Вы его видели? Они не сказали мне, как это случилось. Если он лжет, то очень убедительно. Он подается вперед. Я стараюсь не отпрянуть, но лицо его просто ужасно. Его ярость словно опаляет меня. — Расскажите, что вы видели. И я, возможно, смогу помочь. — Я не могу это сделать. Я не могу заключать с вами сделку. — Так зачем мне вам помогать? — А почему бы и нет? Вдруг он вскакивает и направляется к стене склада — всего несколько шагов, но я невольно вздрагиваю. Он вздыхает. Наверное, он привык, что люди боятся его. Интересно, куда подевался Адам с кофе — такое ощущение, что его нет не менее часа. — Меня, метиса, обвиняют в убийстве белого человека. Думаете, их заботит, был ли он моим другом? Думаете, они поверят хоть одному моему слову? Паркер стоит в самом темном месте, так что я не вижу его лица. Затем он возвращается к своему тюфяку. — Я устал. Я постараюсь что-нибудь вспомнить. Приходите завтра. Он ложится на тюфяк и отворачивается, натянув на себя одеяло. — Мистер Паркер, я умоляю вас, подумайте. — Я не уверена, что смогу уговорить Нокса пустить меня сюда еще раз. — Мистер Паркер?.. Когда возвращается Адам, я жду его у запертой двери. Он смотрит на меня с изумлением, кофейник дымится в промозглом воздухе, словно маленький вулкан. — Мы с мистером Паркером пока закончили, — говорю ему я. — Но почему бы тебе не оставить кофе здесь? Адам выглядит недовольным, но прислушивается к моему совету и ставит кофейник и чашку на безопасном расстоянии от тюфяка. Вот, похоже, и все. ~~~ Порой Эндрю Нокса тяготит положение старейшины в общине. Он вышел в отставку именно для того, чтобы отдохнуть от этих людей, умоляющих внести порядок в их запутанную, хаотичную жизнь. Людей лгущих и лукавящих, но думающих при этом, что весь мир ополчился против них, и какие бы они ни творили беззакония, никто из них не чувствовал себя повинным в собственных злоключениях. Как будто мало того, что весь город взбудоражен из-за сидящего под замком подозреваемого в убийстве, так еще с утра явился Джон Скотт и потребовал либо вернуть ему склад, либо предоставить значительную компенсацию за использование его здания на благо города, как он выразился, а иначе, мол, он обратится в соответствующие правительственные органы. Нокс пожелал ему удачи. Другие горожане останавливали его на улице с вопросом, почему душегуба до сих пор не отправили в окружную тюрьму, — похоже, никому и в голову не приходит, что тот может быть невиновен. И Маккинли уезжать не торопится — небось обязательно хочет лично добиться признания и хвалиться им, как трофеем. Окруженный честолюбцами, Нокс не желает больше иметь дела ни с одним из них. А еще этот Стеррок, о котором тоже нельзя забывать. Легкий стук в дверь, и Мэри сообщает, что к нему пришла миссис Росс — опять. Эта женщина не оставит его в покое. Он кивает, а про себя тяжело вздыхает: дал слабину, чувствуя, что иначе она останется ждать в прихожей — или даже, прости господи, на улице. — Мистер Нокс… — начинает она с порога, даже дверь за собой не закрыв. — Миссис Росс, надеюсь, разговор был полезным? — Он не стал говорить. Но что-то он знает. Я должна прийти завтра снова. — Видите ли, я никак не могу позволить вам… — Он этого не делал. Она говорит так уверенно, что Нокс смотрит на нее, разинув рот, пока не решает все-таки закрыть его. — Откуда такая уверенность? Женская интуиция? С каким сарказмом она улыбается — пренеприятная черта в женщине. — Его интересовало, как умер Жаме. Он не знал. И я уверена, он что-то знает о Фрэнсисе. Но он полагает, едва ли мистер Маккинли будет справедлив к… полукровке. Нокс подозревает, что Паркер и ему не доверяет, просто она достаточно вежлива. — Возможно, вам известно также, что он делал в хижине Жаме? — Я его спрошу. Нокс хмурит брови. Дело выходит из-под контроля. Он уже забыл, что несколько минут назад хотел избавиться от всех своих обязанностей — просто нелепо, если их у него заберет фермерская жена. — Мне очень жаль, но это совершенно исключено. Мы собираемся как можно скорее увезти арестованного. Я не могу позволить всем, кому не лень, ходить к нему с беседами. — Мистер Нокс. — Она подступает к нему, словно бы с угрозой (будь она мужчиной). — Мой сын в лесу, и люди из Компании могут его не найти. Возможно, он заблудился. Возможно, поранился. Он всего лишь подросток, и если вы помешаете мне узнать все, что в моих силах, то можете оказаться виновным в его смерти. Нокс делает усилие, чтобы не отпрянуть. Есть в ней что-то такое — или, возможно, дело в чувстве неполноценности, которое в нем вызывают высокие статные женщины. Глядя в ее суровые глаза — необычного серого цвета и твердые, как минерал, — он осознает всю несокрушимость ее воли. — Я думала, уж кто-кто, а вы способны понять, что значит потерять ребенка. И вы отказываете мне в помощи? Нокс вздыхает, мысленно негодуя, что она использует против него трагедию Сетонов, но понимает, что именно это заставит его сдаться. Если мальчишка просто заблудился в лесу, то лучше не думать о последствиях. А Маккинли об этом знать необязательно. Если проявить осторожность, вообще никто ни о чем не узнает. Он предлагает ей вернуться утром, как можно раньше, внушает, что следует проявить максимальную осторожность, и с облегчением вздыхает, когда она уходит. Конечно, в ее положении вполне естественно не сидеть на месте, защищая ребенка; просто было бы естественней (и встретило бы больше сочувствия), если бы она плакала или еще как-нибудь проявила свою женственность. — Мистер Нокс! Маккинли вваливается в кабинет без стука. Этот тип и вправду становится все более и более невыносимым: фланирует здесь, как у себя дома. — Думаю, еще один день, и дело в шляпе, как вы считаете? — Какое дело, мистер Маккинли? — устало смотрит на него Нокс. — Вытянуть из парня признание. Нет смысла затягивать с этим. — А если он не признается? — Ах, вряд ли это будет так трудно, — лукаво щурится Маккинли. — Лиши этих ребят свободы, и они тут же начинают пресмыкаться. Не выносят неволи, как животные. Нокс бросает на него ненавидящий взгляд. Маккинли этого не замечает. — Думаю до обеда сделать еще одну попытку. — У меня тут срочная канцелярская работа. Разве это не может подождать? — А зачем вам себя утруждать, мистер Нокс? Я вполне могу допросить его сам. — Думаю, благоразумнее присутствовать нам обоим. — Вряд ли меня там подстерегает какая-то опасность. — Он откидывает полу куртки, показывая висящий на поясе револьвер. Нокса захлестывает бешенство. — Я имел в виду не вашу безопасность, мистер Маккинли. Скорее необходимость второго человека, способного засвидетельствовать, что бы он там ни сказал. — Так я возьму Адама, если это вас беспокоит. Ноксу остается прикусить язык и открыть ящик стола, где хранятся два ключа от склада. Не следует ли ему изменить планы и пойти с Маккинли? Этот парень начинает казаться ему преступником, хотя он, разумеется, никакой не преступник, а, напротив, уважаемый сотрудник Компании. Нокс дает ему один из ключей и выдавливает из себя улыбку: — Адам должен быть на кухне. После ухода Маккинли Нокс прислушивается к голосам из гостиной, которые делаются громче и громче. Дочери ссорятся. Не вмешаться ли? Когда они были помладше, он так обычно и поступал, но сейчас не находит в себе сил. К тому же теперь они взрослые женщины. Он внимает привычным звукам: растворенный в слезах голос Сюзанны, назидательный тон Марии, заставляющий его содрогнуться, хлопанье двери и шаги по лестнице. Взрослые женщины, что тут скажешь. ~~~ Я застала миссис Скотт за разговором со Стерроком, она смотрит на меня с обычным своим виноватым выражением, предназначенным, надо полагать, мужу, на тот случай, если, вернувшись, он обнаружит какой-либо непорядок. Похоже, разговор был весьма задушевный: когда я вхожу в лавку, они едва уловимо отстраняются друг от друга, будто конфиденциальная беседа окончена. Я чувствую раздражение, так как видела его сообщницей себя. Кажется, у мистера Стеррока в обычае шептаться с чужими женами. Он поворачивается ко мне с широкой улыбкой, склонив седовласую голову: — Миссис Росс. В этот холодный день вы нашли самое теплое и гостеприимное место во всем Колфилде. Я суховато киваю. Почему-то я была почти уверена, что он сделает вид, будто не знает меня. — Могу я предложить вам чашечку кофе, миссис Росс? За счет заведения? Миссис Скотт смотрит на меня с неожиданной храбростью. Похоже, присутствие Стеррока придает ей отваги вольно распоряжаться кофейными запасами мужа. — Благодарю вас, с удовольствием. Ради кофе я бы согласилась даже на их возмутительные цены. Я продрогла до костей. Складской холод. Убийственный холод. Что бы я ни говорила Ноксу, но сама-то понятия не имею, убийца Паркер или нет. Моя уверенность в том, что он не знает о происшедшем с Жаме, развеялась, как только Адам повесил на дверь замок. — Вы не сказали мне, что знакомы с мистером Ноксом, — говорю я, чтобы с этим покончить. Надеюсь, у меня получается скрыть раздражение. — Неужели? Прошу прощения. — Вы могли бы просто пойти к нему и спросить о собственности Жаме. И не надо бы было красться туда, как тать в ночи. Как мне. Я чувствую себя преданной. Он нравился мне больше, когда был таким же пройдохой, как я сама. — С Ноксом мы были знакомы много лет назад. Сейчас он вряд ли узнает меня. — А он знает, что вы здесь? — Полагаю, ему трудно было бы не узнать. — Я не собираюсь совать нос в чужие дела. Просто чувствую себя несколько… неловко. Некоторое время мы молча потягиваем кофе. — Прошу вас, поверьте мне, миссис Росс, тем вечером я вовсе не хотел ввести вас в заблуждение. Иногда в каком-то деле мы не оправдываем собственных ожиданий. Разве человек не хочет всегда выглядеть героем? Героем истории или… никем. — Уверена, вы сделали все, что могли. Он вздыхает. Я склонна ему верить — но скорее из-за его обаяния, нежели моего здравомыслия. — Если им не суждено было найтись, то что вы могли поделать? Он улыбается: — Но я уверен, что вы слышали, как некоторые говорят, будто я искал слишком долго и поддерживал надежду, когда ей уже давно следовало умереть и быть похороненной. — Если родитель не теряет надежды, никто не в состоянии его переубедить. Это вышло резче, чем я хотела, и Стеррок смотрит на меня с явным сочувствием, как уже было однажды. Моя циничная составляющая задается вопросом: сколько семей, измученных беспокойством, успокаивал этот взгляд? Конечно, в моем положении нужно вовсе не сострадание, но действие. То, что бурлило во мне, безымянное и пугающее, внезапно обрело форму. И я понимаю, что более не могу полагаться на других людей, ни на кого. В конце концов они обманут надежды. ~~~ Нокс находит Стеррока у Скоттов. Он сообщает о своем приходе служанке, и Скотт выходит поприветствовать его. Он смотрит на гостя с жадным любопытством, однако Нокс ни слова не говорит о том, что его сюда привело. Пусть сплетничают (они все равно будут и разрешения не попросят), но это не их забота. Возможно, они решат, что Стеррок — очередной подозреваемый в убийстве. Его проводили в комнату на задах дома, которую Скотт сдает коммивояжерам. Слуга стучит в дверь, и Нокс входит, дождавшись ответа Стеррока. Томас Стеррок постарел с их последней встречи. Но ведь прошло уже лет десять — а за это время пятидесятилетний мужчина во цвете лет способен превратиться в шестидесятилетнего старика. Нокс гадает, изменился ли настолько же он сам. Стеррок по-прежнему строен и элегантен, но кажется тоньше, суше, более хрупким, что ли. При виде Нокса он встает, маскируя удивление, или что он там чувствует, непринужденной улыбкой. — Мистер Нокс. Полагаю, мне не следует удивляться. — Мистер Стеррок. — Они обмениваются рукопожатиями. — Надеюсь, у вас все в порядке. — И отойдя от дел, я ухитряюсь найти себе занятия. — Хорошо. Полагаю, вы понимаете, зачем я пришел. Стеррок картинно пожимает плечами. Даже с потертыми манжетами и пятнами на брюках он выглядит пижоном. Что в глазах многих свидетельствует против него. Нокс чувствует себя неловко. Он забыл эффект присутствия Стеррока и почти убедил себя в правдивости общепринятой в Колфилде версии. — Прошу прощения за… ну, вы знаете. Мне известно, что люди говорят. Это не слишком приятно. — Я не намерен оспаривать слухи, если вас это беспокоит, — улыбается Стеррок. Нокс с облегчением кивает: — Я о жене беспокоюсь. Это причинит ей такие страдания, и дочерям… Уверен, вы понимаете. — Да, конечно. Он не согласен, понимает Нокс; ему не следует доверять. Он хочет восстановить свое доброе имя. — Кстати, что привело вас в Колфилд? Я слышал всякие странные истории. — Подозреваю, они недалеки от истины, — улыбается Стеррок. Тут Нокс слышит какой-то скрип. Он бесшумно встает и открывает дверь. Там стоит Джон Скотт с подносом — якобы только что подошел. — Я решил, вы не откажетесь немножечко выпить, — говорит он с ненатуральным дружелюбием. — Благодарю вас. — Окинув его суровым взглядом, Нокс забирает поднос. — Очень любезно с вашей стороны. Кажется, вы хотели, чтобы я написал в поддержку вашей просьбы о компенсации? Физиономия Скотта сначала приобретает угрюмое выражение, а затем, дабы спасти положение, заговорщицкое. — Он занятный человек, — шепчет он, кивая на Стеррока. Порозовевшее от волнения лицо Скотта блестит в свете лампы. Оно вдруг напомнило Ноксу свинью с родительской фермы, имевшую обыкновение кокетливо сопеть, когда тянула рыльце за лакомым кусочком сквозь прутья садовой ограды. Ассоциация столь неожиданна, что Нокс только кивает и ногой захлопывает дверь. Он ставит поднос на стол. — Мистер Скотт не только наш бакалейщик, мельник и предприниматель, но еще и местная газета. — Он наливает Стерроку виски. — Могу я вам быть чем-то полезным, пока вы здесь? К сожалению, не могу предложить комнату в моем доме, это было бы несколько… неуместно. — Очень любезно с вашей стороны. Стеррок делает вид, что обдумывает предложение, хотя совершенно в этом не нуждается. Он объясняет Ноксу причину своего появления, и Нокс обещает приложить все усилия, хотя просьба Стеррока приводит его в замешательство. Спустя полчаса и облегченный на несколько долларов, он выходит из дома и понимает, что ноги несут его к складу, безоконной громадой возвышающемуся в стороне от освещенных домов. У склада он останавливается — сюда почти не доходит свет — и прислушивается к звукам изнутри. Ничего не услышав, он решает, что Маккинли уже ушел, и достает второй ключ. Еще прежде, чем глаза привыкают к темноте, он понимает, что здесь что-то изменилось. Заключенный к нему не поворачивается. — Мистер Паркер? Это мистер Нокс. Теперь человек шевелится и показывает свое лицо. Первое мгновение глаза отказываются понять, что перед ними: лицо, как и прежде, будто вырезано тупым ножом, только теперь оно незакончено или испорчено неудачно скользнувшим лезвием. Нокс весь содрогается при виде распухшего лба, щек и обагрившей кожу крови. — Боже мой, что произошло? — восклицает он, прежде чем успевает сообразить и прикусить язык. — Теперь ваша очередь? — резко, но без явных эмоций произносит узник. — Что он наделал? Нельзя было отпускать Маккинли одного. Он должен был прислушаться к своим сомнениям. Черт бы побрал этого парня! Он все испортил. — Он думал, что заставит меня признаться. Но я не могу признаться в том, чего не делал. В ажитации Нокс меряет шагами пол. Он вспоминает, что миссис Росс убеждена в невиновности Паркера, и готов с ней согласиться. Нокс чувствует нарастающую панику жонглера, вдруг обнаружившего, что в воздухе слишком много шаров и неизбежна катастрофа, а за ней — сопутствующее унижение. — Я… что-нибудь найду для тебя. — Ничего не сломано. — Я… я прошу прощения. Этого не должно было случиться. — Я расскажу вам то, что не сказал бы тому. Нокс смотрит на узника с безумной надеждой. — У Лорана были враги. И злейшие его враги были из Компании. Живой, он представлял для них угрозу. Мертвый — нет. — Какого рода угрозу? — Он был учредителем Североамериканской компании. Но более того, прежде он был одним из них, как и я. Компания не любит тех, кто поворачивает против нее. — Кто именно в Компании? Долгое молчание. — Я не знаю. Нокс чувствует, как, несмотря на царящий здесь холод, между лопаток прокладывает дорогу струйка пота. Что-то с ним произошло, что-то безрассудное, глупое и настойчивое, что-то, заставляющее его делать то, чего он прежде никогда не делал, — и теперь он знал, как поступит. Вечером за обедом он наблюдает, как от вина и женского внимания оживляется Маккинли. Постепенно тот багровеет и все громче вещает о добродетелях больших боссов из Компании, с которыми лично знаком. Он смакует рассказ о представителе Компании, который блестяще разрешил конфликт между двумя индейскими племенами в ущерб обоим, а затем особенно восторгается парнем, готовым не задумываясь пройти сотни миль в самый разгар зимы. Даже местные проводники восторгались его мастерством следопыта и выносливостью, что лишний раз доказывает отсутствие у туземцев каких-либо исключительно им присущих талантов — ничего такого, на что бы, при определенных обстоятельствах, не был способен белый человек (особенно белый человек шотландского происхождения). Нокс участия в беседе не принимает, так что ему удается скрыть отвращение к Маккинли. Позже жена спросит его, все ли в порядке, а он улыбнется ей и скажет, что просто устал и беспокоиться не о чем. Теперь о нем будут говорить: побежит молва о его некомпетентности и полной непригодности. К счастью, он в отставке. Если платой за справедливость окажется его репутация, так тому и быть. Прежде ему уже приходилось замалчивать правду. Сможет и теперь. НЕБЕСНЫЕ ПОЛЯ ~~~ Он совсем ослаб. Он лежит в тишине этой комнаты уже несколько дней и едва может пошевелиться. Левая нога то и дело начинает пульсировать и будит его по ночам. Со своей узкой кровати он разглядывает беленые стены, крашеные деревянные стулья, окно без занавесок, в котором только небо. Приподнявшись на локтях, он видит маленький церковный шпиль тускло-красного цвета. Небо обычно серое или белое. Или черное. Дрожь утихла. Теперь ясно, что, попав в болото, он подхватил лихорадку. Он перешел неторопливый торфянистый ручей; вода была так спокойна, что на ней переливались маслянистые радуги, — как вдруг поскользнулся и упал в трясину. С ужасом обнаружив, что его стремительно засасывает чавкающая жижа, он принялся хвататься за тростник и распластался грудью на поверхности, чтобы замедлить погружение. Он уже видел, как его затягивает с головой, как наполняются грязью рот и нос, как забивается горло. Он закричал — скорее от отчаяния, нежели призывая помощь, — какой в этом смысл, если и так все ясно до боли. Ему казалось, что он выкарабкивался долгие часы, а затем отползал по темно-каштановому берегу на заросший черникой островок. Черничник — это хорошо, надежно; кусты уходят корнями в твердую каменистую почву. Он упал навзничь, совершенно измученный и опустошенный. Что-то скверное случилось с левой ногой: когда он попытался встать, она подогнулась, и его стошнило от резкой боли в колене, хотя тошнить было нечем. Он толком не ел уже три дня — или больше? Он не помнит. Еще он не помнит, как сюда попал и где находится. Он просыпался в белой комнате и спрашивал себя, так ли выглядит смерть: безликая белая комната, где порхают ангелы, щебечущие на неведомых языках. Потом лихорадка утихла, и он осознал, что комната вовсе не безлика, ангелы же обернулись вполне земными и обычными существами, хотя он по-прежнему их не понимал. К нему склонялись две женщины, кормили его и делали такие вещи, при мысли о которых он краснел. Хотя лет им было не меньше, чем его матери, и на него они смотрели как на одного из собственных детей. Они проворны и серьезны: обтирают его, причесывают, расправляют простыни. Вчера — ему кажется, это было вчера — в комнату вошел мужчина и поговорил с одной из женщин, глядя на него сверху вниз, отчего выглядел очень высоким. Мужчина казался ровесником отца; у него была русая окладистая борода, очень старомодная, и козлиные глаза навыкате. — Étes-vous Fnançais?[6 - Вы француз? (фр.)] — спросил он с необычным акцентом. Фрэнсис сперва насторожился, услышав из уст незнакомца собственное имя, но тут же разобрал французские слова. Он задумался, что сказать. Он так многого не знает. Мужчина повернулся к женщине и проговорил что-то на их гортанном языке: — Анк-лиски? Фрэнсис уставился на мужчину и решил вообще ничего не говорить. Наверное, так будет лучше всего. Мужчина и женщина переглянулись. Мужчина пожал плечами. А потом сложил руки вместе и заговорил. Минуту спустя Фрэнсис сообразил, что он молится. Женщина тоже молилась, только не говорила сама, а слушала мужчину. Одежда у них была совсем простая — грубая ткань черного, белого и серого цветов, словно их небо. Только недавно — час назад или около того — он начал припоминать, что случилось: он вспомнил, как брел милю за милей по берегам прорезающей лес реки, дальше, чем забирался когда-либо в жизни, шагал и шагал по следу этого человека. Он больше не видел его с той ночи в хижине, так что приходилось до предела напрягать свои навыки следопыта, чтобы не сбиться со следа. Но местность проявила к нему милосердие. Всякий раз, когда казалось, что он свернул не туда — после долгих блужданий, бесплодных поисков, окончательно уверившись, что навсегда упустил преследуемого, — он вдруг натыкался на след: еле заметный отпечаток мокасина в листве, растопленный мочой иней в ямке. Он находил следы человека и скудные признаки его в спешке затушенных костров. Он забыл, когда ел в последний раз. Он не знал никого, способного передвигаться с такой скоростью. Фрэнсис лишь однажды решился развести огонь и почти не спал из страха, что тот человек почует слежку и найдет его. Но ничего не произошло. Он помнил, что не следует подходить слишком близко, и остерегался возможных ловушек. Кончилось тем, что осторожность его и сгубила. На четвертый день он потерял след. Чаща уступила место возвышенности, сменившейся к северо-западу пустынным безлесным пейзажем — болотистым, поросшим низким кустарником плато, где трясина сильно замедляла преследование и волчья куртка не спасала от ледяного пронизывающего ветра. Он медленно шел, постоянно опасаясь, что заметен тут издалека. Через несколько часов он едва не упал в другую речку, поуже, извивающуюся в маслянистых илистых берегах. Вода была мутная, и он никак не мог отыскать брод. А затем он барахтался, завязнув в трясине. Здесь он впервые испугался по-настоящему. Он, конечно, все время боялся, но только сейчас осознал, что эта земля вцепилась в него мертвой хваткой и доведет до смерти, так что никто и костей не отыщет. Обглоданные и выцветшие, они будут вечно лежать под этим хмурым небом, как окружающие его скелеты оленей. Завязнув по грудь, он боролся до темноты. Он даже кричал, на случай, если тот человек недалеко — смерть от его руки хотя бы будет быстрой. По крайней мере, от руки человека. Но каким-то образом, потихоньку, он выбрался. И здесь силы вовсе оставили его. В конце концов, ничего не изменилось: он побежден этой рекой, измучен, обессилен и замерз. Он потерпел неудачу. Ему кажется, что уже за полдень: около часа назад он съел немного супа. А потом сгорал со стыда, когда воспользовался подкладным судном с помощью одной из женщин, темноволосой. Он старался не встречаться с ней взглядом, а она только смеялась, будто находила его очень забавным, и, похоже, не испытывала ни малейшего смущения. Он нигде не видит своей одежды, но не уверен, стоит ли спрашивать, а если спросить, то как? Он мог бы спросить мужчину, если тот вернется. Но почему-то ему кажется, что не стоит говорить ни на английском, ни на французском. Лучше вообще не говорить. Если молчать, то и спрашивать ни о чем не будут. Он сожалеет о своей неудаче, но как бы на расстоянии — он сделал все, что мог. Причины, по которым он пустился в путь, кажутся такими далекими, будто из другого мира. Тягостного мира, совсем не такого, куда бы хотелось вернуться. Но куда острее беспокоит местонахождение костяной таблички. Когда возвращается одна из женщин — та, у которой сухие белокурые волосы и громкий смех, — он пробует говорить жестами. Она напоминает ему мать Иды — такая же приземленно-практичная. Пока она хлопочет вокруг него, подворачивая одеяла и прикладывая ладонь ко лбу, он ловит ее взгляд, жестами будто бы надевает куртку и в немом вопросе возводит руки. Она понимает, дергая в ответ подол своей юбки и разражаясь потоком корявых слов. Он улыбается, надеясь привлечь ее на свою сторону. Затем пишет пальцем на ладони и рисует в воздухе табличку. Она хмурит брови, а затем, кажется, соображает, что он имеет в виду. Взглянув на него с неодобрением, она все же выходит из комнаты. Однажды вечером, несколько месяцев назад, Лоран вытащил из тайника костяную пластинку (он был пьян) и показал ее Фрэнсису, после чего они вместе изучали маленькие фигурки из палочек и значки, похожие на письмена. Лоран решил, будто Фрэнсис сможет понять, что это такое. Фрэнсис припомнил школу и египетские иероглифы, древнегреческий язык и картинки в материнских книгах, но так и не обнаружил ничего, соответствующего этим знакам. Разве что попробовать определить происхождение этих знаков по человечкам из палочек, расставленным по краям. Лоран сказал, что получил кость у какого-то торговца в Штатах, а еще он сказал, будто один джентльмен в Торонто готов отвалить за нее кучу денег. Они посмеялись причудам богачей. Потом он сказал, что Фрэнсис может забрать кость себе. Фрэнсис отказался, не желая иметь дело с тем, чего не может понять. Кто знает, может, это проклятие? Но ведь Лоран предлагал, так что, когда он взял ее, это, по сути, не было воровством. Что же до других вещей, то ему пришлось взять их, чтобы выжить. Он бы и ружье взял, если б увидел. Хотя, вторя мальчишкам, которых ему долгие годы приходилось терпеть в деревенской школе, можно спросить, что бы он стал с ним делать? Ты не можешь себя заставить даже в кролика выстрелить. Когда он снова открывает глаза, у его кровати сидит бородатый мужчина. Тот откладывает книгу — читал в ожидании, когда проснется больной. Фрэнсис видит название книги, но слова кажутся странным нагромождением согласных. Мужчина улыбается ему. У него бесцветные зубы, что особенно заметно в окружении красных губ. Фрэнсис отворачивается, но, должно быть, что-то смягчается в его лице, так как мужчина прямо сияет от удовольствия и похлопывает его по плечу. Он начинает говорить и снова спрашивает, не англичанин ли Фрэнсис или, может, француз. Фрэнсису приходит в голову, что нашедшие его люди могли видеть человека, которого он преследовал. Неизвестно, может, он даже здесь? Можно отказываться говорить, но тогда придется оставить надежду. Он понимает, к своему собственному удивлению, что пока не готов оставить надежду. Он облизывает пересохшие губы и хрипит: — Англичанин. — Английский! Чудесно. — Мужчина просто ликует. — Вы знаете свое имя? Фрэнсис колеблется буквально доли секунды, а затем не думая выпаливает: — Лоран. — Лоран? Ага. Лоран. Да. Хорошо. А я Пер. — Он поворачивает голову и кричит: — Бритта! Откуда-то появляется белокурая женщина и улыбается Фрэнсису. Пер говорит с ней на их языке. — Лоран, — повторяет она. — Добро пожаловать. — Она не слишком говорит по-английски. Я — лучше. Вы знаете, где находитесь? Фрэнсис мотает головой. — Вы в Химмельвангере. Это значит Небесные Поля. Хорошее название, правда? Фрэнсис кивает. Он никогда не слышал такого названия. — Что за река?.. — Голос пока не слушается его. — Река? А, мы нашли вас… да. Э-э, река без имени. Йенс охотился… и увидел там вас. Такой сюрприз! — Он мимикой передает удивление, которое испытал человек, охотившийся на зайцев и нашедший вместо этого перепачканного юнца. Фрэнсис пытается улыбнуться. Губы с трудом слушаются его: — Можно мне поговорить с Йенсом? Пер кажется удивленным. — Да, конечно. Но сейчас… вы хвораете. Спите и ешьте. Поправляйтесь. Бритта и Лина хорошо ухаживают за вами, да? Фрэнсис кивает. Он улыбается Бритте, которая неожиданно хихикает в ответ. Пер нагибается за одеждой Фрэнсиса. — Все чистое, да? И это… — Он протягивает Фрэнсису мешок Лорана. — Большое спасибо. И поблагодарите… Йенса за то, что нашел меня. Надеюсь, скоро я сам смогу это сделать. Все присутствующие улыбаются и кивают. Бритта обращается к Перу, который с довольным ворчанием встает со стула. — Теперь вам спать, Бритта мне говорит. Да? Фрэнсис кивает. Фрэнсис вспоминает оставшихся дома родителей. Наверное, они станут беспокоиться о нем — другой вопрос, до такой ли степени, чтобы отправиться на поиски. Лорана, должно быть, уже обнаружили. Что люди подумают? Решат ли, что он это сделал? Эта мысль чуть не заставляет его улыбнуться. ~~~ Лина ждет во дворе с Торбином и Анной, когда выходит Бритта и рассказывает, о чем говорил паренек. Лине кажется странным, что английского парня зовут Лоран. Она знала француза по имени Лоран, в прежней жизни, когда был жив Янни. Английский у Лины лучше всех, лучше даже, чем у Пера, чем она втайне очень гордится. Ей хотелось защищать юношу с тех пор, как Йенс привез его, перекинутого через спину пони, и теперь она увидела все к тому основания: кому, как не ей, быть соединительным звеном между ним и остальными. Торбин и Анна, ушки на макушке, подбежали к ней в окружении куриного кудахтанья. — Можно посмотреть на него? — спрашивает Торбин, у которого лицо все красное от холода. — Нет, пока нет. Он очень слаб. Вы его утомите. — Мы тихо, как мышата. Крошечные мышата. — Анна пищит, словно крошечный мышонок. — Скоро, — обещает Лина. — Как только он встанет и пойдет. — Как Лазарь, — подсказывает Анна, желая вписать чужака в соответствующее Химмельвангеру мировоззрение. — Не совсем как Лазарь. Он не был мертвым. — Почти мертвым! Разве нет? — Торбину хочется побольше драматизма. — Да, почти мертвый. Он был без сознания. — Ага, вот так. Мама, смотри! Торбин падает навзничь в снег и притворяется лишившимся чувств, для пущей убедительности свесив набок язык. Лина улыбается. Торбин всегда вызывает у нее улыбку. Он весь такой прыткий, неугомонный, словно каучуковый мячик. Он не так напоминает ей Янни, который словно перевоплотился в Анну: те же широкие скулы, каштановые волосы, синие глаза, бездонные, как фьорды. Невероятной сладости улыбка, которая возникает лишь несколько раз в году и оттого потрясает еще больше. Дети прорвали плотное куриное кольцо и побежали через двор. Лине нужно накормить кур, а потом помочь Бритте шить лоскутные одеяла. Для себя времени не остается, да ведь не затем она сюда приехала. Ей нравится в курятнике, способном выстоять под любыми ветрами; его высокой покатой крыше не страшен никакой снегопад. В Химмельвангере все дома построены крепко, на совесть. Все должно быть сделано основательно, ибо построено во имя Господне: соединения ласточкиным хвостом, двойные стены, широкие крыши, аккуратно крытые кедровой дранкой, каждый кусок ее в форме сердечка. Шпиль маленькой часовни с крашеным крестом. Десять лет он сносит самые ужасные ветра и канадские зимы. Господь их не оставляет. И люди приняли ее здесь благосклонно, по-доброму, хоть и не оставляют в покое бесконечными советами. Тебе нужно больше молиться, Лина, нужно довериться Господу, нужно наполнить верой свою работу, и тогда жизнь твоя обретет смысл. Хватит оплакивать Янни, ибо он теперь с Господом и тем счастлив. Она старается все это выполнять, ведь она обязана им жизнью. Когда пропал Янни — ей все еще трудно произнести «умер», даже про себя, — она осталась с двумя крошечными детьми и совершенно без денег. Их выселили из дома, и некуда было идти. Можно было вернуться в Норвегию, но нечем заплатить за проезд. Можно было броситься вместе с детьми в реку Святого Лаврентия. А потом знакомый рассказал ей о Химмельвангере. Перспектива жизни в образцовой религиозной общине казалась смехотворной. Но они были норвежцами и нуждались в тех, кто способен работать не покладая рук. А что еще важнее, они не требовали денег. По иронии судьбы она отправилась в том же направлении, куда держал свой последний путь Янни. Во всяком случае, когда она в последний раз видела его. Он искал работу и встретил другого норвежца, который собирался работать на Компанию Гудзонова залива. Им обещали хорошо заплатить за сезонную работу, но путь был неблизкий, на северо-запад, к Земле Руперта. Он расставался с Линой и детьми больше чем на год, зато потом, сказал он, у нас хватит денег, чтобы купить дом. Рукой подать до той жизни, о которой они мечтали: собственный дом и немного земли. Лине не придется стирать и чинить грязную чужую одежду; ему больше не нужно будет держать язык за зубами и вкалывать на дураков. После его отъезда она получила всего одно письмо. Янни никогда не был большим охотником писать, так что она не ждала страстных любовных посланий, но все же одно-единственное письмо за шесть месяцев — это слегка задело ее чувства. Он написал, что здесь все не совсем так, как он ожидал, — их с другом расквартировали с группой выписанных Компанией норвежских каторжников. Люди эти были грубы и жестоки. Они сбились в шайку, которую другие служащие предпочитали обходить подальше. С этими типами Янни чувствовал себя совсем неуютно, но деление по крови сильнее, чем по законопослушности. А дальше он писал, что некоторые из них вполне нормальные люди и что он с нетерпением ждет встречи с Линой и детьми, дабы следующим летом выбрать место для их будущего семейного очага. Ни словечка о любви, никаких проявлений нежности; такое письмо он мог написать своей тетке. А потом и вовсе ничего. Следующим летом она с нетерпением ждала его, расспрашивала людей о новостях. В Торонто было жарко и влажно; черные мухи докучали детям, а их тесная дешевая квартирка пропахла нечистотами. По ночам ей снились необъятные просторы, покрытые холодным чистым белым снегом, но просыпалась она вся в поту и искусанная насекомыми. Она стала сварливой и раздражительной. В июле она получила письмо, адресованное «Семейству Яна Фьёльстада». Адрес на вскрытом конверте был указан неверно и исправлен детским почерком. Бездушные сухие фразы выражали сожаление о том, что прошедшим январем ее муж вместе с другими норвежцами взбунтовался и дезертировал из фактории, похитив имущество Компании. Нет сомнения, что все они сгинули в снежной пустыне, занесенные метелями, бушевавшими там весь месяц. Однако (не преминули отметить в письме) если каким-то невероятным образом они не погибли, то считаются скрывающимися от правосудия. Сначала Лина просто не поверила. Она продолжала ждать возвращения мужа, решив, что они, должно быть, ошиблись, перепутав его с кем-нибудь еще. Англичан сбивают с толку норвежские имена, говорила она себе. Она не могла поверить, что Янни способен что-то украсть. Это на него совсем не похоже. Она пошла в торонтскую контору Компании, где ее принял в крошечном кабинете молодой рыжеватый англичанин. Он был вежлив и непрерывно извинялся, но сказал, что сомневаться в написанном нет никаких оснований. Дезертирство действительно было, и, хотя лично ему ничего не известно о том, кто именно в нем участвовал, он уверен, что все описано точно. Лина кричала ни юнца, который был этим очень недоволен. Казалось, он просто не понимает, что говорит о гибели ее мужа и всех ее надежд. Она убежала из конторы и продолжала ждать. Но ползли одна за другой недели, а он не возвращался, и у нее кончились деньги. В конце концов, какая разница, во что она верила; правда все это или нет, но она должна принять решение, так что одним сентябрьским утром Лина с детьми отправилась в трехнедельную поездку к месту со смехотворным названием Химмельвангер, забравшись почти так же далеко, как Янни в свою предпоследнюю поездку в поселок с таким же нелепым названием «Лосиная фактория». С тех пор прошло три года, и она стала привыкать к новой жизни. Сперва у нее не было сомнений, что Янни найдет ее: покидая Торонто, она каждому сообщила, куда собирается. Однажды он прискачет во двор на большом коне и позовет ее по имени, а она бросит все дела и побежит к нему. Сначала она думала об этом ежедневно. Затем, постепенно, перестала тешить себя фантазиями. Она становилась все более вялой и подавленной, пока наконец с ней не поговорил по душам Сиджи Юрдал. Тогда Лина впервые после прибытия разрыдалась и призналась Сиджи, что иногда ей хочется умереть. Это было ошибкой. Члены общины просто взяли ее в осаду, по очереди убеждая раскаяться в великом грехе уныния, впустить Бога в свое сердце и позволить Ему изгнать отчаяние. Она быстро уверила их, что (внезапно) приняла Бога и Он уже ведет ее прочь из мрачной долины скорби. Так или иначе, но это притворство успокаивало ее; иногда она размышляла, уж и впрямь не уверовала ли, хотя бы наполовину. Она сидела в церкви и смотрела на проникающие внутрь солнечные лучи, провожая глазами каждую пылинку, пока не уставали глаза. Мысли ее блаженно блуждали. Она хоть и не молилась в общепринятом смысле, но и не ощущала себя в одиночестве. Примерно в это время Эспен Моланд стал обращать на нее особенное внимание. Он был женат (в общину принимали только семьи), и его дети играли с Торбином и Анной, но проявлял к ней интерес, явно выходящий за рамки духовного. Сначала она насторожилась, зная, что здесь такое строжайше запрещено. Однако втайне ей это нравилось. Эспен снова заставил ее почувствовать себя красивой. Он называл ее самой привлекательной женщиной в Химмельвангере и утверждал, будто она сводит его с ума. Она отнекивалась, но про себя соглашалась. Эспен был не особенно красив, никакого сравнения с Янни, но он был смышлен и весел, а в любом споре или перебранке за ним оставалось последнее слово. Было как-то особенно сладко слушать слова страсти из уст человека, шутившего без остановки, и плоть ее не устояла. В конце концов несколько месяцев назад они начали грешить. Так она думала об этом, хотя никакой своей вины не ощущала. Просто надо быть внимательной и осторожной. Еще одного бедствия она позволить себе не может. Лина слышит, как он подходит, насвистывая один из придуманных им мотивчиков. Не к курятнику ли он держит путь? Да — дверь отворяется. — Лина! Я тебя целый день не видел! — У меня работы, сам знаешь. — Конечно, но когда я не вижу тебя, то впадаю в уныние. — О да, конечно. — Я пришел починить прореху в крыше. На нем пояс с инструментами — он здесь плотник, — и Лина задирает голову, чтобы осмотреть крышу. — Там нет дыры. — Но ведь может быть. Лучше перестраховаться. Мы же не хотим, чтобы наши яйца промокли? Она хихикает. Эспен всегда заставляет ее смеяться, какую бы глупость ни сморозил. Он кладет руку ей на талию и прижимает к себе, и она тает, как всегда в его присутствии. — Меня ждет Бритта. — Да ну? Несколько минут потерпит. Как трудно вести себя надлежащим образом, даже в такой строгой религиозной общине. Он целует ее шею, губы обжигают кожу. Если немедленно не уйти, она пропала. — Сейчас неподходящее время. Тяжело дыша, она уклоняется от его объятий. — Господи, как ты красива сегодня. Я мог бы… — Прекрати! Она любит его умоляющий взгляд. Приятно думать, что ты способна осчастливить кого-то одним прикосновением. Но если она немедленно не уйдет из курятника, он начнет говорить те слова, от которых к голове приливает кровь, лишая ее разума. Грязные, непристойные слова, которых она сама никогда бы не произнесла, оказывают на нее невероятное, почти магическое действие. Янни никогда себе такого не позволял, но он вообще был не мастак говорить. На самом деле она прежде никогда не испытывала того, что чувствует рядом с Эспеном; она, похоже, совершенно меняется, и это иногда тревожит ее: как будто оседлала приливную волну на легком, словно из бумаги, каноэ — захватывающе весело, но нет никакой уверенности, чем все это кончится. Она заставляет себя отступить, хотя внутренне вся устремляется к нему, и в самый последний момент улыбается так, чтобы он не подумал — не дай бог! — будто она потеряла интерес. Покинув курятник, она стирает с лица улыбку и пытается думать о чем-нибудь еще; о чем-то противном, как запах свиней, только не об Эспене с его сладким грязным ртом. Ей придется сидеть с Бриттой за рукоделием, а та в последнее время слишком часто бросает на нее пронзительно-вопрошающие взгляды. Знать она ничего не может, но, возможно, что-то в Лине выдало их. Чтобы остыть, она заставляет себя думать о больном пареньке, но почему-то сейчас это не приносит желаемого результата. Наоборот, она представляет себе, как поднимает простыню и смотрит на его обнаженное тело. Она видела его влекущую золотистую кожу, ощущала ее гладкость… Господи! Эспен отравил весь ее разум. Наверное, ей нужно тихонечко проскользнуть в церковь, немного помолиться и попробовать вызвать в воображении приличествующий ситуации стыд. ~~~ Подмораживает: самый холодный из пяти дней, что они идут по следу. Воет арктический ветер, обдирая градом их лица. У Дональда глаза наполняются влагой, и слезы замерзают на обветренных и кровоточащих щеках. Вода, непонятно откуда взявшаяся, замерзала и у него на усах, а потому он замотал шарфом нижнюю часть лица, но от дыхания шарф напрочь примерз к усам, так что пришлось его отдирать, чтобы вовсе не задохнуться. Он замерз и совершенно выбился из сил, хотя львиную долю груза тащит Джейкоб, поскольку Дональду никогда за ним не угнаться, возьми он на себя половину. К концу второго дня Дональд обнаружил, что каждое движение отдается болью по всему телу. Прежде он как-то привык считать себя вполне выносливым и сильным молодым человеком, но теперь понимает: он еще только начал что-то узнавать о стойкости. Перед ним петляет, прокладывая тропу, тяжело нагруженный Джейкоб, а когда ближе к вечеру они останавливаются, разводит огонь и рубит ветки для шалаша. Поначалу Дональд возражал, требуя делить тяготы поровну, но он очень устал и неуклюж и ни на что не способен, так что Джейкобу куда быстрее разбить лагерь самостоятельно. Он доброжелательно, но твердо предлагает Дональду сесть и вскипятить воду. Рано утром они выбрались из леса и побрели по пустынному кочковатому плато, где уже не было никакой защиты от ветра, дующего с замерзшего Гудзонова залива. Несмотря на теплую толстую одежду, ветер пронизывает до костей. Почти сразу путники понимают, что плато представляет собой одно огромное болото. Земля сочится озерцами черной воды, подернутой льдом. Поземка скапливается спутанными клубками на камышах и зарослях полярной ивы. Невозможно отыскать несколько твердых точек опоры подряд, и Джейкоб, оставив попытки сохранить ноги сухими, бредет по кочкам и ямам мрачным монотонным шагом. Как бы решительно ни был настроен Дональд, ему уже три раза пришлось окликать товарища, и теперь Джейкоб время от времени останавливается и ждет, пока отставший наверстает упущенное. Он ухитряется делать это так, чтобы Дональд не чувствовал себя слабаком, но думал, будто Джейкоб хочет показать ему новые следы. Ясно, что находить их здесь становится все труднее, но Дональд слушает с растущим безразличием; вчера его перестало заботить, найдут ли они мальчика, сегодня он усомнился, вернутся ли они сами. Правда, и это его, похоже, не слишком заботит. Все чаще они натыкаются на трупы животных. Сейчас они бредут мимо скелета оленя, который, должно быть, здесь уже давно, так как объеден дочиста и потемнел. Лежащий в шаге от разбросанных костей череп обращен к ним и взирает на Дональда пустыми глазницами, будто молча напоминает о тщетности их усилий. Дональд пытается обратить мысли к Сюзанне, захлопнуть дверь между тем, что претерпевает его тело, и тем, что он чувствует. Но вместо этого слышит навевающие уныние отцовские нотации: «Разум превыше материи, Донни. Разум превыше материи. Возвысься над этим! Мы все должны делать то, чего делать не желаем». Он чувствует, как в нем, будто болотный газ, надувается пузырь раздражения. Его отцу — счетоводу в Бирсдене — никогда не приходилось брести по бесконечному канадскому болоту. У него под рубахой, у самого сердца, лежат три письма Сюзанне. Его удручает недостаток собственного красноречия, но он утешает себя тем, что нелегко писать красиво, когда стараешься сесть достаточно близко от огня, чтобы видеть, и при этом не спалить себе волосы. Он боится, что письма все перепачканные и, наверное, пропахли дымом, а то и чем похуже. Если удастся достичь цивилизованных мест, он, возможно, перепишет все набело или даже начнет с чистого листа, в более совершенном литературном стиле. Да, так, наверное, будет лучше. В четыре пополудни Джейкоб сбился с пути. Он оставляет Дональда ждать, пока сам рыскает по кругу, а затем машет рукой, чтобы тот шел к нему. Какое-то время они возвращаются по собственному следу. Дональд мысленно клянет напрасные усилия, но он слишком устал, чтобы задавать вопросы. Идет слабый снег, так что видимость никуда. Воздух разреженный и влажный. Джейкоб дышит медленно, это вошло у него в привычку, хотя сейчас он погружен в собственные мысли. — Думаю, здесь их пути разошлись. Дональд уставился в землю, но не различает никаких признаков того, что здесь кто-то был. — Оба они вышли из леса в одном и том же месте. До тех пор след был ясен, но мне кажется, второй человек начал отставать. Теперь один повернул вон туда — в ту сторону указывает замерзший в слякоти отпечаток. Но он далеко, и в болоте его найдет не всякий. Я думаю, второй потерял след и продолжает идти прежним путем… — Он показывает на вмятину в земле. — Здесь кто-то провалился, но пошел дальше. Я должен был заметить это раньше. Дональд про себя соглашается. — И ты думаешь, что второй след принадлежит Россу? — Первый след — быстрого путника. Тот привык ходить на большие расстояния, знает, куда идти, и не останавливается высматривать дорогу. Так что да, второй — мальчишки, и он устал. — Но куда, черт возьми, они идут? В том смысле, что одно дело лес, а это… Господи, да посмотри же вокруг! Никто здесь жить не может! Вокруг, насколько хватает взгляда, лишь чахлый кустарник и эти адские лужи с черной водой. В пейзаже нет ничего, что обычно кажется привлекательным (во всяком случае, Дональду), — нет контраста между горами и долинами, нет озер, нет леса. Если у этой земли есть нрав — он угрюм, безразличен, враждебен. — Я здешние места не очень хорошо знаю, — признается Джейкоб, — но вон там, дальше к северу, должны быть фактории. — Господи. Что за бедолаги вынуждены там прозябать? Джейкоб улыбается. Они с некоторым облегчением приняли на себя роли новичка и опытного наставника. Во всяком случае, теперь знаешь, что сказать. Проще понять, как отреагирует другой. За последние несколько дней у них это вошло в обычай. — Люди всюду живут. Но эти места они называют Голодной землей. Дональд чертыхается. — Тогда нам лучше отыскать его как можно быстрее. Нет необходимости объяснять альтернативу. — Возможно, первый шел к одной из тамошних факторий. — Джейкоб пронизывает пальцем воющий ветер, указывая в направлении, кажущемся столь же бесперспективным, как и все прочие. — А второй? — Не знаю. Похоже, он заблудился. Они продолжили медленное и мучительное преследование, лавируя по кочкам и нагромождениям камней, внезапно пробивающим болотную растительность. Подчас камни поражают своей расцветкой: темно-зеленые, пурпурные или матово-оранжевые. Иные из черных водоемов основательно замерзли, а иногда нога проламывает корку льда и погружается в грязное ледяное месиво. Что, если они отыщут лишь бездыханное тело? При мысли об этом Дональда охватывает благоговейный ужас. Сколько способен здесь выдержать заблудившийся одиночка? Дональд уговаривает себя, что не так уж они отстали и еще можно успеть, но тут же содрогается, представив себе, как Джейкоб нечаянно уходит далеко вперед и он, Дональд, остается один, подобно тому юнцу. Как долго он продержится? Он изо всех сил старается поспеть за бредущей впереди фигурой, твердо решив, что не позволит такому случиться. По некой причуде физиологии залеченная рана под ребрами снова заныла, напоминая о тленности человеческой, — а может, не давая забыть, что Джейкоб, от которого зависит его выживание, совсем недавно пырнул его ножом? Наконец они доходят до черной речки, незаметно вьющейся по унылой равнине меж ледяными берегами. Джейкоб останавливает спутника и показывает ему беспорядочное месиво замерзшей грязи. — Здесь были люди. И лошадь. Мне кажется, он к ним присоединился. Джейкоб улыбается, и Дональд тоже силится ощутить удовлетворение. Но главным образом он чувствует, что дальше идти не может. Он лелеет в себе ненависть к этому пейзажу, столь не похожему на все виденное им прежде. Людям здесь не место. Мысль о человеке на лошади, подобравшем мальчика, тоже не греет — бог знает, куда они теперь могут ускакать. Совершенно непонятно, почему Джейкоб отказался от лошадей; не оставляет мысль, что вся эта затея — не что иное, как замысловатая попытка завершить начатое ножом. Джейкоб ведет их прочь от реки, и Дональд плетется по его следам, не отрывая глаз от предательской земли, коченеющей у них под ногами. Вдруг Джейкоб останавливается, и Дональд, уже ничего вокруг себя не замечающий, врезается в его спину. Джейкоб берет его за руку и смеется прямо в лицо. — Мистер Муди, смотрите! Смотрите! Он показывает на снег, темнеющий в незаметно подкравшихся сумерках. И в серых завихрениях Дональд видит светящиеся точки. Он скалится так, что чувствует, как что-то теплое побежало по подбородку: треснула губа. Но ничто не способно сдержать его дикий восторг. Там дома, люди, тепло… их ждет огонь, и даже лучше — стены! Стены встанут между ними и стихией. В миг необузданной эйфории он вновь переживает возбуждение четырнадцатилетнего подростка, увидевшего поверхность луны, и ощущает столь беспримесное счастье, что все испытания последних дней, все лишения последних полутора лет, кажется, стоят этого. Он неуклюже хлопает Джейкоба по плечу, ничуть не сомневаясь, что это самый лучший, самый замечательный парень на свете. Через сорок минут они входят на большой двор, окруженный аккуратными деревянными постройками. Здесь и дымящиеся паром коровники с домашней скотиной, и церквушка с коротким шпилем, увенчанным тускло-красным крестом. Свет из окон льется на заледеневший двор, кажущийся путникам землей обетованной. Дональд с трудом сдерживает слезы благодарности, когда они, выбрав самый большой из домов, стучатся в дверь. ~~~ В детстве и даже позже, в клинике, я думала, что когда люди женятся, то больше уж никогда не чувствуют одиночества. Я тогда сомневалась, что это суждено мне самой; я считала, что мне уготована судьба изгоя общества или, того хуже, старой девы. В клинике у меня были приятели и даже особого рода друг в лице доктора Уотсона; но участь музы сумасшедшего доктора никак не позволяла мне ощутить себя частью нормального мира, тем более — в безопасности. Муж дал мне то, чего я никак не ожидала: чувство правильности. И ощущение, что рядом появился кто-то, от кого мне нечего скрывать. Перед кем я не должна притворяться. Мне кажется, я могу сказать, что любила его. Я знаю, что он меня любил, только не уверена, когда это кончилось. Уже поздно, а я опять не сплю и думаю о моей следующей встрече с узником; Нокс согласился, что я могу прийти, лишь бы только никто не узнал. Думаю, его задело, как я использовала против него трагедию его жены, так что такое согласие делает ему честь. Он боится человека из Компании. А еще он боится показаться слишком мягким. Лежащий рядом Ангус поворачивается во сне и обнимает меня; такого давным-давно не случалось. Я не смею шевельнуться, гадая, сознает ли он то, что делает. Некоторое время спустя он что-то бормочет и вновь поворачивается спиной. И мне кажется, даже в самые мрачные минуты моего заточения после смерти отца я не чувствовала себя такой одинокой. Изменилось бы что-то, останься в живых Оливия? Если бы у нас не было Фрэнсиса? Бессмысленные вопросы. Я на них мастер. Я презираю в себе эту слабость — эту бесконечную одностороннюю беседу вместо поступка и подчас (обычно ночью) хочу стать похожей на Энн Притти. Может, фамилия ей досталась не вполне соответствующая[7 - Pretty (англ.) — милашка.], но иногда мне кажется, что Энн просто идеал пионера этих дебрей: вся нацеленная на выживание, жесткая, беспринципная и полностью лишенная воображения. Уж она-то не станет лежать без сна всю ночь напролет, гадая, что думает о ней муж или кто-то еще. И никогда не потеряет в чаще своего ребенка. Я встаю с кровати, чтобы чем-то заняться, и принимаюсь собирать мешок в дорогу, думать о которой не перестаю. По правде говоря, у меня духу на это не хватает; я недостаточно храбрая, и перспектива остаться одной в чаще приводит меня в ужас. Кто знает, возможно, Муди и его спутник завтра вернутся, а с ними Фрэнсис. Мне сейчас все равно, арестуют ли они его, главное, чтобы нашли, чтобы все с ним было в порядке. Потом его могут запереть на складе в Колфилде, где он будет дрожать во мраке, но и в безопасности. Повторяя это себе, я собираю самую теплую одежду и непортящиеся продукты. Словно бы затеваю зимний пикник; если думаешь так, становится повеселее. Едва слышный стук в дверь не удивляет меня, как следовало бы ожидать; я думаю о Фрэнсисе, и это словно бы долгожданный ответ на мои чаяния. С радостным вздохом я тяну на себя дверь, из горла рвутся слова, мешаясь со слезами, и предо мной разверзается тьма. Я озираюсь, шепотом окликая его, — удивительно, что я шепчу, словно бы охваченная своего рода предчувствием. Он стоит в темноте — полагаю, чтобы сразу не испугать меня до смерти, так что я не сразу нахожу его и лишь постепенно понимаю, кто это. Узник умиротворяюще поднимает руки: — Пожалуйста, не кричите. Я таращусь на него. Кричать я и не собиралась. Вообще не имею такой привычки, как бы ни складывались обстоятельства, чем и горжусь. — Извините, если напугал вас. Нокс меня освободил. Я собираюсь пойти за вашим сыном — думаю, он видел убийцу. Но мне нужна провизия, и ружье у меня забрали. И еще, насколько понимаю, у вас мои собаки. Я пялюсь на него, не веря своим глазам, и едва понимаю смысл его слов. — Миссис Росс, мне нужна ваша помощь, а вам нужна моя. Так вот как это происходит: людей заставляет сотрудничать взаимная нужда, ничего общего с доверием, добротой и тому подобной сентиментальщиной. На самом деле я не слишком верю в то, что он говорит насчет Нокса и почему тот освободил его таким закулисным образом, но, глядя на его лицо со следами побоев, понимаю, что это работа Маккинли. Паркеру нужны еда, ружье и его собаки, а мне нужен проводник, чтобы отправиться за Фрэнсисом; еще он, возможно, думает, что в моем присутствии Фрэнсис станет поразговорчивее — от Фрэнсиса ему тоже кое-что нужно. Так что пока мой муж спит наверху, мы складываем вещи и я готовлюсь отправиться в глушь с подозреваемым в убийстве. Хуже того, с человеком, которому я не была должным образом представлена. Я слишком потрясена, чтобы бояться, слишком взволнована, чтобы заботиться о приличиях. Мне кажется, что, раз ты уже потерял самое главное, такие мелочи, как репутация и честь, не представляются столь значительными. (Кроме того, на худой конец, я могу напомнить себе, что продала свою честь гораздо дешевле, чем в данном случае. Могу и это напомнить, если понадобится.) Падает легкий снег, когда мы уходим из Дав-Ривер, два пса тихо перебирают лапами рядом с Паркером. Через час после того, как дом Притти теряется из виду, Паркер направляется к тайнику в корнях дерева и быстро собирает санки из спрятанных там материалов — легкий узкий каркас из ивовых ветвей с задубевшей шкурой в качестве сиденья. Я готова рассыпаться в благодарностях за такую его предусмотрительность, но он прилаживает к сиденью тюки со снедью и одеялами. Собаки поскуливают, возбужденные снегом и при виде саней. В течение всей этой процедуры, занявшей около получаса, Паркер не глядит на меня и не произносит ни слова. Почему-то мне не кажется, что он горит желанием лишить меня чести. Он затягивает последний узел в упряжи и снова отправляется в путь, на север, вдоль Дав-Ривер, ведомый только шумом реки и тусклым свечением, словно бы испускаемым самим снегом. Я иду следом, спотыкаясь в непривычных мокасинах, которые он заставил меня надеть, но твердо решаю не жаловаться, никогда, на за что. ~~~ Хоть они и редко заходят, но нежданные гости не кажутся в Химмельвангере чем-то уж вовсе неслыханным; обычно заглядывают индейцы обменяться товарами и новостями. Пер встречает их радушно: они — соседи, а с соседями надо жить дружно. И они тоже чада Божии, хоть живут в грязи и невежестве, яко свиньи. Иногда они приходят, когда заболевают родственники, а их снадобья оказываются бессильны. Доведенные до отчаяния, они являются со скорбными лицами и наблюдают, как норвежцы отмеривают крошечные дозы лауданума, рвотного корня или камфары, а то применяют свои собственные снадобья, которые обычно тоже не помогают. Пер надеется, что сейчас не тот случай. Белый человек протягивает ему окоченевшую руку. Он носит очки в заиндевевшей металлической оправе, отчего похож на сову. — Простите нам это вторжение. Мы из Компании Гудзонова залива и здесь по делу. Пер удивляется еще больше. Зачем он может понадобиться Компании? — Пожалуйста, проходите. Вы, должно быть, замерзли. Ваша рука… Рука, которую он пожимает, побагровела от холода и выглядит как свиная отбивная. Пер пятится от двери, давая им дорогу к теплу. — У вас есть животные? — Нет. Мы пешком. Пер удивленно поднимает брови, проводит их в маленькую комнату рядом с кухней, зовет Сиджи и Хильду и организует для путников горячее рагу, хлеб и кофе. Сиджи таращит глаза на двух незнакомцев. — Силы небесные, Пер, нынешней зимой Господь посылает нам самых разных гостей! На это Пер реагирует несколько резковато — он не хочет, чтобы распространялись слухи и сплетни, пока сам не поймет, что происходит. К счастью, эти люди, кажется, не понимают по-норвежски. Они глупо улыбаются от голода и усталости, потирают руки и с восторженными благодарными возгласами набрасываются на еду. Когда в кисти рук начинает возвращаться тепло, Дональд ощущает резкую пульсирующую боль и видит при свете очага, что они посинели и опухли. Женщина приносит миску снега и настойчиво растирает ему руки, постепенно возвращая их к болезненной жизни. Помогая ему, женщина улыбается, но ничего не говорит; Пер объясняет, что они норвежцы и не все говорят по-английски. — Так что привело сюда в ноябре двух людей из Компании? — Если быть точным, мы здесь не по делам Компании. Дональду трудно сдержать улыбку — он не может поверить такой удаче: найти не просто жилье, а жилье цивилизованное, а в придачу такого культурного собеседника, как Пер Ольсен. — Вы куда-то направляетесь? Судя по тону, мистер Ольсен не слишком-то ему верит. Дональд старается не говорить с полным миндального пирога ртом. (Миндаль! Воистину благословенное место.) — Мы преследуем одного человека. Идем по его следу от Дав-Ривер, что на берегу залива, вдоль реки, пересекающей плато, а затем следы привели нас сюда. Он смотрит на Джейкоба, ища у нет подтверждения своих слов, но Джейкоб, кажется, смущен присутствием незнакомцев и лишь склоняет голову. Пер слушает с серьезным видом, а затем на какое-то время выходит из комнаты. Дональд решает, что он отправился с кем-то посоветоваться, потому что возвращается Пер с еще одним мужчиной, которого представляет как Йенса Андреассена. — Йенс кое-что вам расскажет, — говорит он. Йенс, вялый застенчивый мужчина, у которого язык кажется великоватым для рта, подробно излагает, как на берегу реки нашел полумертвого мальчика. Он привез его в Химмельвангер, где о парнишке позаботились. Йенс говорит по-норвежски, а Пер переводит, прилагая усилия, чтобы слова звучали правильно. В голосе Пера Дональд слышит покровительственные нотки: Фрэнсис у него — агнец, которого Господь взял под Свою опеку. — В чем вы его подозреваете? Что произошло? Дональд не хочет раскрывать все факты. Если Пер как-то заинтересован в мальчике, он не станет действовать против него. — Ну, в общем, произошло серьезное преступление. Пер смотрит на него, выпучив тусклые глаза; когда он переводит Йенсу, они обмениваются недоумевающими взглядами. — Конечно, Фрэнсис может оказаться невиновным, но мы должны были отыскать его. В любом случае, мать мальчика вне себя от волнения. — Кто это — Фрэнсис? — хмурится Пер. — Мальчик. Его зовут Фрэнсис Росс. Пер на мгновение задумался. — Этот мальчик говорит, что его зовут Лоран. Дональд и Джейкоб переглядываются. По спине Дональда пробегает холодная дрожь. — Возможно, это не он, — предполагает Пер. — Следы ведут сюда, — взволнованно повышает голос Дональд. — Это почти бесспорно. Юноша — англичанин с черными волосами. Он не похож на англичанина, скорее… на француза или испанца. Так его описала Мария. Пер по-девичьи поджимает губы: — Похоже на него. — Что еще он сказал? — Только это… а еще то, что он направлялся к новому месту работы, но его бросил проводник. Он утверждает, будто шел на северо-запад с индейцем-проводником. Глаза Пера сверкают, встретившись на мгновение со взглядом Дональда. Пер обращается к Йенсу. Йенс заговаривает снова, отвечая на вопросы. — Йенс говорит, что очень удивился, найдя его одного. Этот мальчик не мог… не смог бы добраться сюда в одиночку, в такую погоду. — Почему? — Мальчик был так изнурен, так… потрепан. Он бы не смог забраться так далеко, разве только ему помогли или… заставили. Вина — мощный стимул, думает Дональд. — Я подумал, что все это странно, — продолжает Пер. — Он сказал, что ему нужен заработок, но при нем было довольно много денег, больше сорока долларов. А еще у него было вот это, и он очень беспокоился, чтобы это оставалось при нем. Пер поднимает с пола вещь, которой Дональд прежде не замечал: кожаный мешочек, какие индейцы носят на шее и хранят там табак и трут. Он открывает мешочек и вытряхивает оттуда рулончик бумажных денег и тонкую костяную пластинку размером с ладонь, покрытую выцарапанными фигурками и маленькими темными значками. Она очень грязная. У Дональда сжимается горло, и он протягивает руку. — Это принадлежало Лорану Жаме. — Лорану Жаме? — Жертве нападения. — Вы сказали: «принадлежало». — Пер не отрывает от него глаз. — Ясно. Как только они входят в комнату больного, Дональд сразу узнает Фрэнсиса по описанию Марии. Смуглая симпатичная женщина встает, едва отворяется дверь, окидывает их подозрительным взглядом и выходит, дерзко хлестнув юбкой по его штанине. Мальчик молча смотрит, пока они рассаживаются и Пер представляет его гостям. На фоне белых простыней его кожа выглядит желтоватой. У него черные, довольно длинные волосы и выразительные ярко-голубые глаза. Мария еще говорила, что он красив: красивый ребенок. Дональд понятия не имеет, можно ли назвать Фрэнсиса красивым, но в исходящей от него враждебности нет ничего ребяческого. Голубые глаза смотрят не мигая, и под этим взглядом Дональд чувствует себя неловко и неуклюже. Он вытаскивает блокнот, начинает двигать стул, и блокнот соскальзывает с колен на пол. Он чертыхается про себя и поднимает блокнот, стараясь не обращать внимания на жаркую волну, захлестнувшую лицо и шею. Напоминает себе, кто он и зачем сюда явился. Он снова ловит взгляд мальчика, который на этот раз равнодушно отводит глаза, и откашливается. — Это мистер Муди из Компании Гудзонова залива. Он пришел из Дав-Ривер. Он говорит, что твои мать и отец очень беспокоятся, — старается смягчить обстановку Пер. — Привет, Фрэнсис. Фрэнсис чуть заметно кивает, так, словно Дональд, в общем-то, не заслуживает его внимания. — Ты понимаешь, зачем я здесь? Фрэнсис поднимает на него глаза. — Тебя зовут Фрэнсис Росс? Фрэнсис опускает взгляд, что можно принять за утвердительный ответ. Дональд смотрит на Пера, а тот, уязвленный, на мальчика. — Хм… Там, в Дав-Ривер, ты знал человека по имени Лоран Жаме? Парень сглатывает. Заметно, как напрягается его челюсть, а потом, совершенно неожиданно для Дональда, он кивает. — Когда ты видел его в последний раз? Последовало долгое молчание, в течение которого Дональд размышляет, собирается ли парень вообще говорить. — Я видел его мертвого. Я видел человека, который его убил, и четыре дня шел за ним на север, а потом потерял, — наконец заговорил он однотонно и тихо. Дональд смотрит на него в равной мере взволнованно и недоверчиво. Он напоминает себе, что надо действовать осторожно, шаг за шагом, нащупать ногой надежную точку опоры и лишь потом ступать дальше, словно идешь через это жуткое болото. Он понадежней устраивает на коленях блокнот. — Что… Хм, скажи мне точно, что ты видел… и когда это случилось. Фрэнсис вздыхает. — В тот вечер, когда я ушел. Это было… много дней назад. Я не помню. — Ты здесь пять дней, — мягко замечает Пер. Дональд хмуро смотрит на него. Ответный взгляд Пера — воплощенная невинность. — Тогда, за пять дней до этого, наверное. Я шел в хижину Лорана Жаме. Было поздно, и я думал, что он там. Потом я увидел, как оттуда выходит человек. Я зашел внутрь и увидел его. — Увидел кого? — Жаме. Он снова и с видимым трудом сглатывает. Дональду приходится подождать, когда он снова начнет говорить. — Он только что… умер. Он был теплый, кровь не высохла. Потому я и понял, что его убил тот человек. Дональд записывает сказанное. — Этот… другой мужчина — ты знал его? — Нет. — Ты разглядел, как он выглядит? — Только то, что он туземец, с длинными волосами. Я видел мельком его лицо, но было слишком темно. Я почти ничего не разглядел. Дональд пишет, стараясь сохранять невозмутимость. — Ты бы узнал его, если увидишь снова? Опять долгое молчание. — Возможно. — А как насчет одежды — во что он был одет? Фрэнсис качает головой: — Было темно. Темная одежда. — Он был одет как я? Или как траппер? Ты должен был составить какое-то впечатление. — Как траппер. — Зачем ты пошел в хижину Жаме? — Мы были друзьями. — А который был час? — Я не знаю. Одиннадцать. Может быть, полночь. Дональд поднимает голову, пытаясь одновременно наблюдать за парнем и записывать его слова. — Не слишком ли поздно? Фрэнсис пожимает плечами. — Ты часто навещал его в такое время? — Он рано не ложился. Он же не фермер. — Итак… ты увидел тело. И что ты сделал потом? — Я пошел за тем человеком. — Ты сходил домой… собраться в дорогу? — Нет. Я взял кое-какие вещи Жаме. — А ты не подумал рассказать все родителям? Или попросить кого-то о помощи, кого-то более сведущего в подобных делах? — Времени не было. Я же не хотел его потерять. — Не хотел его потерять. Так что же именно ты с собой прихватил? — Только самое необходимое. Куртку… еду. — Что-нибудь еще? — Почему вы спрашиваете? Какая разница? — Фрэнсис поднимает глаза на Дональда. — Думаете, я убил его? — А это ты? — спокойно продолжает Дональд. — Я же сказал: я видел убийцу. Лоран был моим другом. Зачем мне его убивать? — Я просто пытаюсь выяснить, что там произошло. Пер предостерегающе переминается на стуле. Дональд сомневается, то ли продолжать давить на парня, то ли обвинить его сразу. Он действует на ощупь в темноте, как начинающий хирург, не зная, где отыскать жизненный орган правды. — Он очень устал, — не выдерживает Пер. Мальчишка, похоже, и вправду выдохся, лежит, кожа да кости. — Еще одну минуту, если позволите. Итак, ты утверждаешь, что пришел в дом этого человека — мистера Жаме — в полночь, нашел его мертвым и пошел следом за человеком, которого принял за убийцу, но потерял его. — Да. — Мальчик закрывает глаза. — Что это за штука из кости? Фрэнсис снова открывает глаза; на этот раз в них сквозит удивление. — Ты знаешь, о чем я, не так ли? — Я не знаю, что это. — Ты взял ее с собой. Для этого должна быть какая-то причина. — Он отдал ее мне. — Он отдал ее тебе? Это ценная вещь. — Вы ее видели? Что в ней ценного? — А как насчет денег? Их он тоже тебе дал? — Нет. Но мне нужна была помощь, чтобы найти этого… мужчину. Вдруг мне пришлось бы заплатить… кому-нибудь. — Прошу прощения, но я не понимаю. Заплатить кому-нибудь за что? — Фрэнсис отворачивается. — Что ты имеешь в виду? Пер покашливает и выразительно смотрит на Дональда. Тот неохотно захлопывает блокнот. Выйдя из комнаты, Пер берет Дональда под руку: — Простите, но я обязан думать о его здоровье. Он был при смерти, когда Йенс привез его. — Все в порядке. — Это не совсем то, что Дональд думает на самом деле, но он здесь гость, в конце-то концов. — Но я надеюсь, вы понимаете, что при данных обстоятельствах я обязан его арестовать. Эти деньги у него и тому подобное. У Пера привычка чуть склоняться к собеседнику, что Дональд относит на счет близорукости. Вблизи, с этими тусклыми выпученными глазами, он вроде даже слегка попахивает козлом. — Разумеется, вам решать. — Да. Вот именно. Так… я бы хотел организовать охрану у дверей его комнаты. — Зачем? Вряд ли он сможет покинуть Химмельвангер, даже если встанет на ноги. — Действительно. Что ж… — Дональд чувствует себя глупо, вдруг поняв, что за окном валит снег. — Пока он у нас под присмотром… — Здесь нет секретов, — подняв глаза к потолку, степенно отвечает Пер. ~~~ Эндрю Нокс со смешанным чувством смотрит из окна на падающий снег. С одной стороны, судя по тому, как поддразнивает сестру Мария, у Сюзанны с Дональдом сложились определенные отношения, а потому его как отца беспокоит, каково там, в лесу, молодому человеку из Компании. С другой стороны, он испытывает облегчение, думая о том, что снег заносит следы арестанта. Это сухой снег, настоящий зимний снег, который, упав однажды, скроет землю до самой весны. Разумеется, он стенал по этому поводу вместе с Маккинли и прочими и помог организовать поисковые группы добровольцев, чтобы установить хотя бы, в какую сторону устремился беглец. Когда те отправились в путь, Нокс позвал Адама к себе в кабинет и прочел длинную лекцию о том, сколь серьезную тот допустил ошибку. Адам страстно оправдывался, утверждая, будто он точно помнит, как запирал дверь, и Нокс признал возможность какого-то иного объяснения побега, а потому Адам не лишится своего положения. На физиономии Адама праведное возмущение мешалось с обиженной благодарностью, ведь оба они знали, что правда за ним, но оба они знали и предел, до которого позволено возражать работодателю. Жизнь — штука несправедливая. И словно всего этого недостаточно, час назад до них дошли невероятные слухи из Дав-Ривер, будто исчезла миссис Росс, и все тут же заговорили, будто ее похитил беглец. Такой поворот событий изрядно напугал Нокса и заставил задуматься о собственном в этом деле участии. Не он ли стал виной всему, позволив ей поговорить с узником? Или оба этих исчезновения — чистая случайность? Приходится признать, что это маловероятно. В итоге ничего не остается делать, как надеяться, что ее похитили, потому что в противном случае невелики ее шансы выжить в такую погоду. Сообщая новости жене и дочерям, он старался подчеркнуть свою уверенность в том, что беглец постарается уйти как можно дальше от Колфилда. Весть об исчезновении миссис Росс была встречена ими с вполне предсказуемым ужасом. Ведь это кошмар каждой белой женщины в дикой глуши, как он ни старается им напомнить, что речь пока идет не более чем о слухах. Но у каждого в голове лишь то, что бегство подозреваемого и исчезновение местной женщины связаны друг с другом, а значит, вина его несомненна. Маккинли принял новость с каким-то мрачным удовлетворением, и это выражение сохранялось на его лице, даже когда он проклинал тупость Адама и пенял на отсутствие в Колфилде надлежащих условий содержания. Сейчас он с одним из поисковых отрядов рыщет в поисках следов на берегу залива. После встречи с Маккинли, когда он рассказал ему о пустом складе, Нокс закрылся в своем кабинете со стаканом бренди и поддался приступу жуткой дрожи. К счастью, через несколько минут все прошло, но он все еще не может набраться мужества, чтобы выйти и предстать перед миром. — Папа? — Он уже не помнит, когда Мария в последний раз так его называла. — С тобой все в порядке? — Она подходит со спины и кладет руки ему на плечи. — Какой ужас. — Могло быть хуже. Всегда может быть хуже. Мария выглядит так, словно недавно плакала, — еще одна детская привычка, о которой он давно забыл. Он понимает, что она беспокоится не о себе, а о его репутации. — Просто невыносимо себе представить, что́ люди будут говорить. — Не спеши с выводами. Нам казалось, будто мы знаем, что произошло, но все это не более чем догадки. Если тебе интересно, что я думаю… — Он сдерживает себя. — Обычно беглые арестанты слишком далеко не уходят. День-другой, и он снова окажется за решеткой. — Страшно подумать о той бедной женщине. — Никто еще не говорил с ее мужем. Поеду-ка я с ним потолкую. Может, все эти слухи яйца выеденного не стоят. — Маккинли выглядел так злобно, что я боялась, как бы он не убил Адама. — Он разочарован. Считал, что обвинением заработает себе продвижение по службе. Мария презрительно фыркает. — Не верится, что после всего этого мы сможем вернуться к нормальной жизни. — О… пройдет несколько месяцев, и мы вряд ли вспомним об этом. Он выглядывает в окно, гадая, сумел ли ее убедить. И снова появляется головокружительное ощущение надвигающейся катастрофы. Когда он поворачивается (через несколько секунд… минуту? Он не уверен), Марии уже нет. Его загипнотизировала белизна за окном. Хлопья ложатся на землю, словно перья, оставляя под собой воздушный слой, и каждая снежинка лишь слегка касается предыдущей. Превосходный снег, чтобы скрыть следы. На треволнения этого дня Сюзанна отвечает примеркой платьев у себя в комнате, швыряя в сторону те, что совсем уж вышли из моды. Этот ритуал повторяется каждые несколько месяцев, всякий раз, когда Сюзанна чувствует, что бремя здешней жизни слишком тяжко давит на плечи. Мария стоит в дверях и наблюдает, как сестра с презрением дергает ленты на зеленом муаровом платье. Ее захлестывает волна нежности к Сюзанне, способной в такие времена беспокоиться о вещах вроде линии талии и ширины рукавов. — Это платье можно прекрасно ушить. Не рви его. Сюзанна поднимает глаза. — Ну, с этими дурацкими финтифлюшками я уж всяко его носить не буду. Она вздыхает и обреченно отбрасывает платье. Обиженные ленты Мария пришивала сама, крошечными, плотными стежками. Мария поднимает его. — Мы можем надставить новые рукава, кружевные к примеру, а эти убрать и поменять форму выреза, вот так, и тогда оно станет вполне модным. — Предположим. А что делать с этим? — Она поднимает платье из набивного ситца, явную реплику тех, в которых Мария Антуанетта играла в доярок. — Хм… на тряпки. Сюзанна смеется — своим сокровенным, домашним смехом, или скорее смачным гоготом, столь отличным от жеманного публичного смеха, который ее мать считает более подобающим благородной барышне. — Оно просто чудовищно, правда? Не знаю, о чем я думала. — О Мэтью Фоксе, насколько я помню. Сюзанна швыряет в нее платье. — Тем больше оснований пустить его на тряпки. Мария садится на кровать, в окружении отвергнутых нарядов. — Ты еще не написала Дональду Муди? Сюзанна отводит глаза: — А как? Письмо же нельзя доставить. — Мне казалось, что ты дала обещание. — Ну, он тоже обещал, но я ничего не получила — а он-то знает, где я. — Что ж, вскоре непременно будут какие-то новости. Думаю, они как-то услышат об этом арестанте и сообразят, что идут впустую. — Она ложится на платья. — Мне кажется, он тебе нравится. — Он вполне нормальный. Сюзанна краснеет, к собственному неудовольствию. Глядя на нее, Мария ухмыляется. — Хватит! Что я могу сделать? — О, я думала, ты пишешь длинные страстные письма, перевязываешь их розовой ленточкой и хранишь возле сердца. Мария довольна румянцем сестры. Она видела массу молодых людей, вбивших себе в голову страстную любовь к Сюзанне и чувствовавших, будто пробуждают некую ответную искру, однако через неделю или около того сестра теряла всякий интерес, обнаружив поблизости что-нибудь более привлекательное. Ящики ее туалетного столика просто ломятся от знаков неразделенной любви. Столик Марии далеко не так полон, но ей и в голову не приходит ревновать сестру. Она видит, что для Сюзанны все это внимание кажется внешним раздражителем, заставляющим вести себя, как положено барышне. Все мужчины, очарованные ее лицом и фигурой, не в состоянии понять простую истину — Сюзанна крайне деятельная особа, предпочитающая плаванье и рыбалку утонченным чаепитиям. Ее приводят в уныние отвлеченные разговоры и смущают цветистые изъявления чувств. Мария знает это, а потому не завидует вниманию, которым окружена Сюзанна. А еще она знает, как искренне Сюзанна желала ей счастья, когда она по уши влюбилась в молодого человека, который в прошлом году преподавал в школе. И не вина Сюзанны, что, встретив ее, Роберт ощутил смешение чувств и в конце концов, заикаясь, признался ей в любви, а затем, перепуганный яростной реакцией, убрался в Сарнию на первом же пароходе. Сюзанна ничего не рассказала Марии, но, как это всегда бывает в Колфилде, рано или поздно до нее докатились слухи. Мария, пережив время молчаливых страданий, смастерила восковую фигурку Роберта Фишера и медленно растопила ее в очаге своей спальни. Как ни странно, это ей помогло. Мария, в общем-то, решила принять обет безбрачия, поскольку не могла себе представить встречу с человеком, способным сравниться с ее идеалом мужчины — то есть с отцом. В любом случае, она совсем не уверена, что замужество и семейное счастье так бесподобны, как это принято считать. В Колфилде и Дав-Ривер женщины работают не покладая рук и старятся с пугающей скоростью, так что к тому времени, когда мужчины еще, как говорится, в самом соку и по-прежнему крепки, хотя и тронуты морщинами, создается впечатление, будто они женаты на собственных матерях. Не совсем та судьба, о которой она мечтает. Но Дональд кажется приличным и разумным человеком. У нее давно уже вошло в привычку, встретив кого-то впервые, вести себя вызывающе и колюче, дабы обойти тех, кто слишком поверхностен, чтобы разглядеть ее сквозь оболочку. Она прекрасно понимает, что это форма самозащиты, усиленная после столь неудачного романа. Дональд проявил упорство, пусть даже из-за Сюзанны, и она уважает его за это. А затем, когда они столкнулись на улице после его встречи со Стерроком, сказанное им произвело на нее впечатление, хотя она сомневалась, правда ли все, что говорилось о следопыте. — Как насчет этого? — Сюзанна поднимает бледно-голубое шерстяное платье, прежде самое любимое. — Я снова буду его носить, если мы что-нибудь сделаем с рукавами. Похоже, она выбросила из головы все мысли о Дональде. В известном смысле, лишь только покинув Колфилд, он сразу перестал реально существовать и стал отвлеченным понятием, временно бездействующим предметом, который вновь обретет смысл, когда вернется, но никак не раньше. Марии кажется, что Сюзанна никогда не напишет ему первой, если напишет вообще. Интересно, впустила бы она его в свое сердце, если бы не его явная, с первой же встречи, влюбленность в Сюзанну. Глупо даже думать об этом, конечно. Нокс садится в двуколку и катит в Дав-Ривер, чтобы встретиться с Ангусом Россом. Ему не удалось установить источник слухов, и он клянет себя за то, с какой готовностью им поверил. С тех пор как это началось, он слышит все более невероятные истории: что Макларенов зарезали в их собственных постелях; что пропал без вести ребенок; и даже что арестант связал во время побега самого Нокса. Словом, есть все основания надеяться, что миссис Росс спокойно сидит себе дома. Росса он застает за починкой изгородей в поле за домом. Росс продолжает работать и выпрямляется, только когда Нокс оказывается в нескольких шагах. Этот человек известен своей неразговорчивостью, так же как его жена — пренебрежением к общепринятым условностям, но приветствует Нокса вполне радушно. — Ангус, — произносит Нокс. — Эндрю, надеюсь, у вас все в порядке. — Более или менее. — Он один из немногих жителей Дав-Ривер, который без видимых усилий произносит имя Нокса. — Я знаю, зачем вы здесь. У Росса тусклые глаза, тусклые волосы и манеры флегматика. Он напоминает Ноксу выветренный гранит: типичный пикт. Что он, что жена одинаково упрямы, хотя она довольно изящна и смотрится англичанкой, хоть и суровой, как кремень. Гранит и кремень. Таких людей невозможно представить себе в интимных ситуациях (внутренне содрогнувшись, Нокс виновато отбрасывает эту мысль). И оба они так не похожи на Фрэнсиса, что никто не примет его за их родного ребенка. — Да. До нас сегодня дошли какие-то дикие слухи. Все в панике из-за сбежавшего узника. Все это более чем некстати. — Ну, все так и есть. Она ушла, но ушла она не против своей воли. Нокс не отвечал, ожидая подробностей. Но Росс не столь общителен. — Вы знаете куда? — спросил наконец Нокс. — Искать Фрэнсиса. Она говорила, что собирается. Не смогла вынести тревоги. Нокс просто вне себя от подобной невозмутимости, хотя именно этого и ожидал. — Надеюсь, она присоединится к людям из Компании, — добавляет Ангус. — Она одна? Росс, глядя ему в глаза, пожимает плечами: — Если вы спрашиваете, с ней ли ваш арестант, то понятия не имею. Не могу себе представить, зачем бы ему ей помогать, а вы? — Слушайте, неужели вы не беспокоитесь? Ваша жена… в это время года? Росс поднимает топор с мотыгой и направляется к дому. — Пойдемте выпьем чаю. Нокс понимает, что выбора у него нет. То, что Росс показывает Ноксу на кухне, однозначно свидетельствует: у него нет причин так уж беспокоиться о жене. Она явно хорошо снарядилась. Он даже читает оставленную ею записку, краткую, но эмоциональную. Фраза «не обращай внимания на то, что услышишь» могла указывать на побег заключенного, но могла и не указывать. Росс это никак не комментирует. Нокс гадает, способен ли Росс на ревность, на естественное беспокойство мужа, чья жена, возможно, сбежала с другим мужчиной, какими бы исключительными ни были обстоятельства. Сам он ни малейших признаков ревности не замечает. Потягивая чай — неожиданно качественный, — он ловит себя на размышлениях о семейной жизни Россов. Не исключено, что после всех этих лет они терпеть друг друга не могут. Быть может, он рад, что она ушла. И сын тоже. — Наверное, в данный момент будет лучше, если вы больше никому об этом не расскажете. Я сообщу, что беседовал с вами и пока нет никаких причин для беспокойства. Мы не хотим преумножения… истерии. Он представляет себе все больше и больше людей, отправляющихся на север, и при этой мысли едва удерживает рвущийся из горла исступленный хохот. Неуместная реакция, из тех, что с возрастом случаются с ним все чаще и чаще. Возможно, дело в стремительном приближении старости. Усилием воли он проглатывает смех — дело-то серьезное. И возможно, больше людей не понадобится, ведь, будем надеяться, Дональд Муди и Джейкоб уже на месте — где бы это место ни находилось. Росс кивает: — Как скажете. — Не прав ли я, полагая… что сами вы идти за ней не намерены? Крошечная заминка. Большинству мужчин подобный вопрос покажется оскорбительным. — А куда я пойду? В такую погоду невозможно определить, куда она направилась. Я же говорил, что, скорее всего, она присоединится к людям из Компании. Не пытается ли он оправдываться? Нокс чувствует приступ неприязни. Этот стоицизм начинает раздражать, если не вызывать отвращение. — Что ж… — Нокс встает, уступая внезапному желанию покинуть этот дом. — Спасибо, что были со мной так откровенны. Я искренне надеюсь, что вся ваша семья воссоединится в самое ближайшее время. Росс кивает и благодарит за визит с самым безмятежным видом. Нокс с явным облегчением покидает Ангуса Росса. Подобные чувства он испытывал, имея дело с туземцами, которые не выражают своих чувств с расточительностью белых. Как же утомительно общаться с людьми, у которых случайная улыбка считается проявлением ребяческой слабости. ~~~ Облачившись в заемное зимнее пальто, Стеррок пробирается по свежему снегу, исследуя землю в поисках следов побега. Справа от него то же самое делает человек по имени Эдвард Маккей. Слева юноша, чей кадык ходит ходуном, прощупывает землю длинной палкой. Стеррок не сомневается в безнадежности затеи. Все с самого начала идет не так. Когда выяснилось, что склад, где держали арестанта, пуст, новости, словно ртуть, одновременно просочились в каждый дом Колфилда и люди высыпали на улицу поглазеть и обсудить новости, немедленно уничтожив все следы. Начавшийся ночью снег в любом случае затруднил поиски, но толкотня зевак лишила Стеррока возможности собрать хоть какие-то сведения. Ко времени, когда подоспел Стеррок, земля вокруг склада стала морем грязи и слякоти и никто понятия не имел, где искать. Так что трудоспособных мужчин разделили на группы, и каждая двинулась в своем направлении, прочесывая землю по десять человек в ряд. Таким образом они затоптали все возможные следы вокруг Колфилда. Стеррок мягко возражал, объясняя, чем все это кончится, но, так как он был чужаком, его вежливо выслушивали и не обращали никакого внимания. Несколько раз поднималась ложная тревога, кто-нибудь кричал, будто обнаружил следы или какие-то еще признаки прошедшего человека, но каждый раз это оказывались естественные углубления в земле, или отпечатки животных, или следы самих добровольцев. Мыслями Стеррок возвращается в дом Скотта, где спрятал под матрасом свои бумаги (предварительно убедившись, что ими не смогут позавтракать грызуны). Он готов оставаться здесь столько, сколько потребуется, уверенный в том, что сможет попросить еще денег у Нокса. Необходимо дождаться возвращения сына миссис Росс и костяной пластинки. Никто здесь, конечно, и не догадывается, что она собой представляет. Он и сам не знает, и лишь исключительный ум, подобный его собственному, способен постичь нечто столь необычное. Впервые Стеррок повстречал Лорана Жаме год назад в Торонто пасмурным ветреным днем. У Стеррока, как обычно, обязательства превысили имеющиеся средства, и он вынужден был выслушать продолжительные разглагольствования своей домохозяйки миссис Пратт. Она была из тех людей — к сожалению, многочисленных, — которые не желают понять, что Стеррок предназначен для лучшей участи и, можно сказать, ее облагодетельствовал, украсив собой ее потрепанные хоромы. Дабы выбросить из головы досадный разговор и подумать о том, как разрешить ситуацию, он отправился в одну из кофеен, где все еще рассчитывал выжать некоторый кредит. Он растягивал свою чашку кофе, когда вдруг уловил обрывки разговора в соседней кабинке. Один из сидящих там людей, француз, судя по произношению, рассказывал, что вел торговлю с кем-то в городке Тандер-Бей и получил необычный и, вполне возможно, бесполезный предмет, на который обратил внимание лишь долгое время спустя. Это была костяная пластинка со значками, «как будто египетскими», по его выражению. — Это не египетские, у них картинки — птицы и всякое такое, — сказал другой — судя по голосу, один из тех никудышных янки, что воспользовались протяженностью границы, дабы сбежать от войны. Они явно передавали загадочный предмет по кругу. — Не знаю, откуда это, — сказал третий. — Может быть, греческое. — Тогда эта штука, наверно, ценная, — заметил француз. Тут Стеррок поднялся и предстал перед мужчинами в соседней кабинке. Его величайшее мастерство — втереться в любую компанию, от рудокопов до аристократов, а вдобавок он один из считаных белых, заслуживших доверие и симпатию нескольких индейских вождей по обе стороны границы. Вот почему он слыл таким хорошим следопытом, причем янки слышал о Стерроке, что оказалось нелишним в данной ситуации. Он сказал, что изучал археологию и, вероятно, сможет им помочь. Янки попросил рассказать какую-нибудь археологическую историю, и Стеррок удовлетворил его просьбу, одновременно изучая костяную пластинку. Он делал вид, что не придает ей особого значения, да и в самом деле не мог понять, что тут к чему. Судя по его малым познаниям в области греческой и египетской культуры — глубокие штудии были некоторым преувеличением, — эта вещь не принадлежала ни к той ни к другой. Но его заинтриговали крошечные фигурки, окружившие угловатые значки, похожие на какие-то письмена. Они напомнили ему примитивные фигурки индейских историй, которые он видел вышитыми на поясах. Наконец он вернул костяную табличку французу, которого звали Жаме, и сказал, что не знает, к какой культуре относится эта вещь, но уверен, что не к египетской, не латинской, не греческой и вообще ни к какой из великих древних цивилизаций. Один из собеседников посочувствовал Жаме: — Может, это древний индейский, так что тебе все-таки повезло, а? Все расхохотались. Вскоре они разошлись, а Стеррок еще час сидел за чашкой кофе, которую ему поставил француз. Несколько дней идея созревала у него в голове, да так, что он не мог отделаться от мысли о костяной пластинке. Стеррок шел по улице (ездить он себе позволить не мог), как вдруг табличка с загадочными значками вставала перед его мысленным взором. Разумеется, всем известно, что у индейцев нет письменной культуры. И никогда не было. И все же. И все же. Стеррок вернулся в кофейню и расспросил о французе, а потом как бы случайно встретил его у меблированных комнат — в районе получше, чем его собственный, не преминул он отметить. Они поболтали немного, и Стеррок сказал, что беседовал с приятелем, большим знатоком древних языков, и тот заинтересовался табличкой и захотел ее увидеть. Если он одолжит ее на денек-другой, чтобы показать тому человеку, то, возможно, они смогут решить вопрос относительно ее ценности. Жаме выказал себя весьма практичным торгашом и отказался расстаться с диковиной иначе как за внушительную сумму. Стеррока, полагавшего, что он преуспел в сокрытии собственного интереса, весьма обидело недоверие, но Жаме только рассмеялся и, похлопав его по плечу, пообещал сохранить для него вещицу, пока не увидит денег. Стеррок сделал вид, что ему наплевать, а затем долго мямлил, умоляя позволить ему скопировать значки, дабы, мол, просто убедиться, что вещица представляет собой хоть какой-то интерес. Жаме это позабавило, так что он выложил табличку, и Стеррок перерисовал знаки на клочок бумаги. С тех пор он успел показать этот клочок в музеях Торонто и Чикаго, университетским профессорам и прочим людям, известным своей ученостью, и не нашел никого, способного опровергнуть его теорию. Он не говорил, что думает сам, просто спрашивал, не написано ли это на одном из индоевропейских языков. Ученые так не думали. Совместными усилиями они исключили все языки Древнего мира. Было бы проще, знай он, откуда она взялась, только не хотелось проявлять свой интерес перед торговцем. Но за прошедшие с тех пор месяцы табличка перестала представлять для него просто интерес. Она стала навязчивой идеей. Следопытом он сделался случайно, как и сказал Дональду Муди. Стеррок приобрел известность как газетный репортер, прежде испытав свои силы в юриспруденции, театре и церкви. Последняя стезя оказалась наиболее успешной в этом прискорбном трио: число прихожан, завлеченных его остроумием и красноречием, достигло нескольких сотен, и он благоденствовал — пока не вышла наружу интрижка с женой самого состоятельного прихожанина, после чего пришлось бежать из города. Журналистика более соответствовала его неугомонной натуре: тут тебе и разнообразие, и общение с интересными людьми, и возможность цветистым языком выражать свое мнение. Более того, он открыл в себе страсть к проведению целых кампаний. Вдохновленный поначалу романтическим идеалом благородного дикаря и прочей живописной чепухой, он принялся писать на индейские темы и, хотя быстро избавился от иллюзий, ничуть не меньше увлекся открывшейся перед ним реальностью. В частности, он подружился с неким Джозефом Локом, восьмидесятилетним старцем, живущим в страшной нищете поблизости от Оттавы, который рассказывал ему истории о своем племени пеннакук и о том, как их изгнали с земель в Массачусетсе. Он был одним из горстки уцелевших, если не самым последним из этого племени. Стеррок блестяще написал — так ему говорили, и он сам поверил — о положении Джозефа и вдруг обнаружил, что стал желанным гостем самых модных гостиных Торонто и Оттавы. Он чувствовал, что отыскал свою нишу. Впрочем, как следовало из всех прочих его начинаний, ничто не длится вечно. Слава привела к знакомству с другими индейцами, моложе и злее Джозефа, и публикации Стеррока, вместо ярких описаний благородной бедности и стенаний по поводу былой несправедливости (а было так много способов вечно пахать эту грядку), обретали все больший полемический задор. Внезапно Стеррок обнаружил, что редакторы отказываются его печатать. Они расплывчато оправдывались или же проклинали непостоянство читательских пристрастий. Он настаивал на том, что люди должны быть осведомлены о чувствах и чаяниях туземцев. Издатели мямлили, дескать, события в Англии важнее, и пожимали плечами. Перед ним закрывались двери. Поток приглашений иссяк, обратившись в струйку. Он ощущал несправедливость, ничем не отличающуюся от несправедливости, которую претерпевали сами индейцы. Примерно тогда с ним связалась семья американцев, потерявшая сына после индейского набега. Хотя это случилось к югу от Великих озер, в Мичигане, отцу рассказали о Стерроке, и он оказался достаточно разумным и отчаявшимся, чтобы поверить, будто тот сможет помочь. Стерроку тогда было уже под пятьдесят, но он ринулся в это предприятие с юношеским задором и находчивостью. Индейцы приняли его с радушием — вероятно, признав в нем собрата-изгоя, — и доверились ему. Через несколько месяцев он нашел мальчика в отряде гуронов в Висконсине. Мальчик согласился вернуться к семье. И Томаса Стеррока снова зауважали. Воодушевленный первым успехом, он взялся за расследование еще нескольких случаев похищения детей и в двух третях дел добился успеха. Как правило, проблема была не в том, чтобы найти детей, а в том, чтобы убедить их вернуться к старой жизни. Он умел убеждать. Прошло несколько лет, и он получил письмо от Чарльза Сетона. Дело Сетона отличалось от большинства тех, которые он расследовал, так как со времени исчезновения девочек прошло уже более пяти лет, да и вообще не было никаких оснований считать, будто их похитили индейцы. Однако его самонадеянность, подкрепленная былым успехом, не позволила отказаться от дела, которое, он чувствовал, станет венцом его карьеры. На жизнь он себе зарабатывал, но никому не разбогатеть, разыскивая детей бедных поселенцев. Он не заметил, когда все начало выходить из-под контроля. Чарльз Сетон и пять лет спустя оставался безутешен. Его жена умерла от горя, преумножив утраты несчастного. Он больше не работал и все оставшиеся средства направил на поиски девочек. Стеррок должен был понять, что этого человека не удовлетворят никакие объяснения и никакие результаты не компенсируют все, что он претерпел. Таяли надежды Стеррока на то, что ему удастся отыскать девочек. Многие считали, что они погибли сразу, а останки растащили дикие звери. После года поисков Стеррок и сам стал склоняться к такому мнению, но Чарльз Сетон и слышать ничего подобного не желал. Нельзя было даже упоминать об этом в его присутствии. В то время, когда Стеррок часто путешествовал между озером Онтарио и заливом Джорджиан-Бей, он встретил молодого индейца по имени Каонвес, воинственного журналиста, писавшего о бедах туземцев как политическом явлении. Каонвес очень хотел познакомиться со Стерроком и завести знакомства в газетах, и хотя Стеррок чувствовал, что помочь ему особо не может, так как уже не вращался в этих кругах, они стали добрыми друзьями. Каонвес называл его Сакота-тис, то есть Проповедник, и Стерроку льстило такое внимание идеализировавшего его юноши. Они ночами напролет толковали о войнах к югу от границы и о политиканах в Оттаве. Они говорили о культуре, об отношении к индейцам как к людям каменного века и о предубеждении, будто письменная культура противостоит устной. Каонвес рассказывал ему о раскопках на реке Огайо, где нашлись гигантские земляные сооружения и артефакты, датируемые временами до Рождества Христова. Белые археологи отказывались верить, что индейцы и есть та самая цивилизация строителей и резчиков (а следовательно, белые имели право безжалостно вытеснить индейцев, так же как индейцы, предположительно, вытеснили тех других). Через десять лет именно эти беседы вспоминались Стерроку, когда он блуждал по улицам Торонто, наводя справки о костяной табличке. Он начал обдумывать монографию, которую напишет по этому поводу, и представлял себе, как она взбудоражит всю Северную Америку. Публикация такой монографии может оказать неоценимую помощь делу его индейских друзей, а заодно, между прочим, прославит автора. К сожалению, он больше не мог отыскать Каонвеса и узнать его мнение, так как индеец спился и стал бродяжничать вдоль да около границы. Такая участь нередко постигает людей, сходящих с пути, который предназначен им по рождению. И вот пока Стеррок пропахивает снег, он не замечает ни ошеломляющего мрачного пейзажа, ни своих товарищей-следопытов (дилетанты, все до единого), ибо мысли его возвращаются к Каонвесу и его собственным, столь долго не реализованным амбициям. За такую награду никакое ожидание, никакие тяготы не покажутся чрезмерными. ~~~ Если не считать мужа, я редко бывала наедине с мужчиной, а потому мне трудно судить, что нормально, а что нет. Третий день я иду от Дав-Ривер за Паркером и санями, размышляя о том, что за все это время он сказал не больше пяти фраз, и гадая, не делаю ли я что-то неправильно. Конечно, я понимаю, что ситуация необычная, да и сама я далеко не болтлива, но все-таки его молчание нервирует. Первые два дня у меня не было желания задавать вопросы, все силы уходили на изнурительный шаг, но сегодня стало чуть легче: мы идем по сравнительно ровной дороге, а от ветра нас защищают кедры. Мы движемся в постоянном полумраке под деревьями, и ничто не нарушает тишины, кроме скрипа шагов и шороха побегов ивняка на снегу. Паркер без малейших колебаний держит путь вдоль реки, и мне приходит в голову, что он точно знает, куда мы направляемся. Когда мы останавливаемся выпить черного чаю и пожевать кукурузного хлеба, я спрашиваю: — Так это дорога, по которой ушел Фрэнсис? Он кивает. Он, мягко говоря, человек немногословный. — И… вы видели этот след на пути в Дав-Ривер? — Да. Два человека шли этим путем примерно в одно время. — Два? Вы хотите сказать, с ним был кто-то еще? — Один преследовал другого. — Откуда вы знаете? — Один след всегда за другим. На минуту он замолкает. Я не произношу ни слова. — Каждый разводил свой костер. Если бы они шли вместе, хватило бы одного. Я чувствую себя чуть глуповато, оттого что сама не заметила. От Паркера исходит едва заметное удовлетворение. А может, у меня воображение разыгралось. Мы стоим над нашим крохотным костерком, и кружка греет замерзшие руки сквозь рукавицы — болезненное облегчение. Я держу кружку так, чтобы горячий влажный пар омывал лицо, и понимаю, что потом будет еще хуже, но не могу удержаться от мимолетного удовольствия. Лает одна из собак. Порыв ветра шевелит отяжеленные снегом ветки, и белые хлопья падают на землю. Я не понимаю, как Паркер различает следы под снегом. И, словно прочитав мои мысли, он говорит: — Четыре человека оставляют много следов. — Четыре? — Люди из Компании, которые преследуют вашего сына. За ними легко идти. Опять игра воображения, или на его лице действительно промелькнула тень улыбки? Одним глотком он допивает содержимое своей кружки и отходит на несколько ярдов, чтобы облегчиться. Кажется, он обладает умением, которое я уже замечала в людях, проводящих много времени в лесу, — не обжигаясь глотать кипяток. Наверное, рот у него как следует выдублен. Я отворачиваюсь и наблюдаю за собаками, которые вместе плюхнулись в снег, чтобы согреться. Несколько странно, но одну из них, ту, что поменьше, рыжеватую, зовут Люси — на французский манер. В результате я чувствую с ней сентиментальное сродство — она кажется дружелюбной и доверчивой, как и положено собакам, в отличие от своего похожего на волка приятеля Сиско с его пугающими голубыми глазами и грозным рыком. Кажется, будто существует определенная симметрия между двумя собаками и двумя людьми на этой тропе. Интересно, приходит ли что-то подобное на ум Паркеру? Хотя я, конечно же, не называла ему своего имени, а сам он вряд ли спросит. В ледяном воздухе чай остывает так быстро, что доставляет удовольствие лишь первые полминуты, а потом его нужно глотать залпом. Чуть погодя он уже холодный как лед. К ночи Паркер разбивает лагерь и разводит для меня небольшой костер, так что, сидя у него, я обжигаю руки и лицо и морожу спину. Тем временем он срубает топором охапку сосновых веток. (Наверное, Ангус будет оплакивать утрату топора, но тут он сам виноват: ему бы подумать об этом, прежде чем ушел его сын.) Паркер обдирает самые большие ветки и сооружает из них каркас шалаша с подветренной стороны толстого ствола (а если находит подходящее поваленное дерево, то за его корнями). Землю он выкладывает хвойными лапами, располагая их лучами, хвоей к центру. Впервые увидев это, я подумала, как все похоже на место жертвоприношения, но поскорее отбросила эту мысль, пока она не зашла еще дальше. Все это он накрывает просмоленной парусиной, которую я прихватила из подвала. Он крепит парусину ветками к земле и лопаткой из коры нагребает сверху снег, пока не вырастают стены, удерживающие внутри тепло. В шалаше он свешивает с ветки, образующей конек крыши, кусок парусины поменьше, так что получается занавес, надвое делящий помещение. Это единственная дань приличиям, и я благодарна ему за это. Пока он возводит это сооружение, я успеваю вскипятить воду и приготовить кашу из овсяной муки и пеммикана с горсткой сухих ягод для аромата. Я забыла соль, так что мешанина на вкус отвратительная, но как замечательно съесть что-то горячее и твердое и ощутить, как согревается пищевод. Потом еще чаю, с сахаром, чтобы отбить вкус каши, пока я воображаю искрометную беседу, которая бы текла сейчас, будь кто-нибудь другой моим проводником — или он конвоир? Затем, совсем обессилев (по крайней мере, что касается меня), мы залезаем в шалаш, и следом за нами заползают собаки, после чего Паркер запечатывает вход камнем. В первую ночь я с колотящимся сердцем залезла в маленький темный туннель, съежилась под одеялом и принялась ждать участи, что хуже смерти. Я затаила дыхание, слушая, как Паркер ворочается и дышит в считаных дюймах от меня. Люси переползла — или была выпихнута — под занавеской и свернулась рядом со мной, и я с благодарностью прижала к себе маленькое теплое тело. Затем Паркер перестал шевелиться, но я с ужасом поняла, что какой-то своей частью он прижался к парусиновой завесе, а через нее — к моей спине. Здесь не было места, чтобы отодвинуться, — я чуть ли не упиралась лицом в парусину, заваленную снегом. Я все ждала, когда произойдет что-то ужасное — во всяком случае, заснуть было невозможно, — а потом постепенно почувствовала исходящее от него тепло. Я вытаращила ничего не видящие глаза, уши напряженно ловили малейший звук, но ничего не происходило. Кажется, в какой-то момент я даже задремала. Наконец, как бы я ни краснела, думая об этом, я осознала прелесть этой системы, когда, сохраняя уединенность, мы делимся друг с другом теплом. Проснувшись на следующее утро, я увидела слабый свет, сочившийся сквозь парусину. В моем укрытии было душно и пахло псиной. В шалаше царил холод, но когда я выползла спиной вперед на белый свет, меня поразило, насколько там оказалось теплее, чем снаружи. Уверена, что Паркер наблюдал, как я некрасиво извиваюсь на четвереньках, с растрепанными волосами, липнущими к лицу, но, к счастью, он не улыбался и даже особо не пялился. Он просто протянул мне кружку с чаем, и я встала и постаралась привести волосы в подобие порядка, ужасно жалея, что не взяла с собой карманное зеркальце. Просто удивительно, как тщеславие цепляется за нас в самых неподходящих обстоятельствах. Но с другой стороны, говорю я себе, тщеславие — один из признаков, отличающих нас от животных, так что, возможно, следует им гордиться. В этот, уже третий наш совместный вечер я полна решимости приложить больше усилий в общении с моим молчаливым компаньоном. За миской тушенки я затеваю беседу. Я чувствую, что должна, как говорится, подготовить почву, и не один час обдумывала, что сказать. — Я должна вам сообщить, мистер Паркер, как благодарна за то, что вы взяли меня с собой, и очень признательна за вашу заботу. В оранжевых отблесках костра его лицо кажется непроницаемой маской, хотя темнота скрывает кровоподтеки на щеке и смягчает суровость черт. — Я понимаю, что обстоятельства несколько… необычны, но надеюсь, нам все же удастся быть добрыми спутниками. «Спутники» звучит именно так, как надо: сердечно, но без излишней интимности. Он смотрит на меня, пережевывая неподатливый хрящик. Мне уж кажется, что он не намерен реагировать на мои речи, как будто меня вовсе не существует или же я ничтожное существо вроде навозного жука, но тут он глотает и говорит: — Вы когда-нибудь слышали, как он играет на скрипке? Я не сразу соображаю, что он говорит о Лоране Жаме. И тогда я мыслями оказываюсь рядом с хижиной у реки, слушаю тот странный сладостный мотив, вижу Фрэнсиса с лицом, искаженным хохотом, выбегающего за дверь, — и замираю от невыносимого чувства утраты. В общем, я не часто плакала в своей жизни. В любой жизни есть трудности — если доживешь до моих лет, пересечешь океан и потеряешь родителей и ребенка, — но, наверное, я имею право утверждать, что мне перепало больше, чем очень многим. Однако я всегда ощущала бессмысленность рыданий, как бы подразумевающих, что кто-то вас увидит и пожалеет, а это, в свою очередь, подразумевает, будто они способны оказать какую-то помощь. — но я рано поняла, что на такое никто не способен. Я не плакала из-за Фрэнсиса эти последние дни, потому что была слишком занята, обманывая соседей, скрывая улики и придумывая, как помочь ему, чем, похоже, исчерпала все мои скудные силы. Уж не знаю, что изменилось теперь, но слезы льются у меня по щекам, оставляя на коже теплые дорожки. Я закрываю глаза и смущенно отворачиваюсь в надежде, что Паркер не заметит. Не то чтобы он мог мне чем-нибудь помочь, кроме как провести через лес, а это он уже делает. Мне стыдно, потому что я словно бы взываю к его человечности, отдаюсь на его милосердие, а ведь вовсе не факт, что он этим милосердием обладает. Но, рыдая, я ощущаю чувственное наслаждение: слезы гладят меня, утешая, словно теплые пальцы. Когда я снова открываю глаза, Паркер готовит чай. Он не требует объяснений. — Пожалуйста, простите меня. Сын любил его музыку. Он протягивает мне оловянную кружку. Я делаю глоток и удивляюсь. Он положил мне больше сахара, панацеи от всех болезней. Если бы мы могли так же легко подсластить все наши горести… — Он часто играл для нас, когда мы работали вместе. Боссы разрешали ему брать с собой скрипку на перевозки, хотя понимали, что это лишний вес. — Вы работали с ним? На Компанию? Я вспоминаю фотографию Жаме с группой перевозчиков и задаюсь вопросом, был ли на ней Паркер. Уверена, что не пропустила бы такое лицо, но я его не помню. — Давным-давно. — Вы не похожи на… человека из Компании. — Я торопливо улыбаюсь, на случай если мои слова покажутся оскорбительными. — Мой дед был англичанином. Его тоже звали Уильям Паркер. Он приехал из места под названием Херефорд. Теперь он курит трубку. Одну из мужниных, поскольку его собственную конфисковали. — Херефорд? В Англии? — Вы там были? — Нет. Слышала, что там очень красивый собор. Он кивает, как будто наличие собора — это что-то само собой разумеющееся. — Вы знали деда? — Нет. Как большинство других, он не остался. Он женился на моей бабке, которая была из племени кри, но потом вернулся в Англию. У них родился ребенок, и он стал моим отцом. Всю свою жизнь мой отец работал на Компанию. — А ваша мать? — Хм… — На мгновение его лицо оживляется. — Он женился на женщине племени могавков из французской миссии. — Ах вот как, — говорю я, как будто это что-то объясняет. Хотя действительно, ирокезы известны высоким ростом и большой силой. И якобы (я, разумеется, этого не говорю) своей привлекательной внешностью. — Вы ирокез, — добавляю. — Вот почему вы такой высокий. — Могавк, а не ирокез, — поправляет он, но мягко, без недовольства. — Я думала, это одно и то же. — Вам известно, что значит «ирокезы»? Я качаю головой. — Это значит «гремучие змеи». Это имя им дали их враги. — Простите. Я не знала. Его губы кривятся, в чем я начинаю распознавать улыбку. — Она вроде бы как стала католичкой и получила хорошее образование в миссии, но прежде всего оставалась могавком. В его голосе слышны теплота и юмор. Всегда приятно узнать, что подозреваемый в убийстве любит свою мать. Я почти допила чай, холодный как лед, разумеется. Я хочу спросить о смерти Жаме, но боюсь, что этим разрушу возникшее между нами хрупкое согласие. Вместо этого я показываю на его щеку: — Как ваше лицо? Он трогает рану двумя пальцами. — Уже не так болит. — Хорошо. Опухоль спала. — Я думаю о Маккинли. Он не из тех, кто уступает без борьбы. — Мне кажется, кто-то отправится за нами. — Даже если попытаются, с таким снегом они собьются со следа, — фыркает Паркер, — и это их задержит. — Но вы-то сможете отыскать след? Я все больше беспокоюсь по этому поводу. Когда повалил снег — обманчиво легкий, славный снег, сухой и рассыпчатый, — я убедила себя, что Фрэнсис найдет убежище в какой-нибудь деревне. Я верю в это, потому что должна верить. — Да. Я напоминаю себе, что он охотник и выслеживает в снегу ловких и легких зверьков. Но похоже, его уверенность основана на чем-то большем. Еще раз у меня возникает ощущение, что он уже знает, куда ведут следы. Некоторое время мы сидим молча, и я завидую ритуальному ритму курящего трубку, с которой мужчина кажется глубокомысленным и занятым делом, даже когда он ничего не делает и ни о чем не думает. И все же я ощущаю умиротворение, какого давно не чувствовала. Мы на пути к нашей цели. Я делаю что-то, чтобы помочь Фрэнсису. Я делаю что-то, чтобы доказать, как сильно его люблю, и это важно, потому что, боюсь, он об этом забыл. ~~~ В какой-то момент Фрэнсис понимает, что он под арестом. Фактически никто ему этого не говорил, но подсказало что-то во взглядах Пера на него и на Муди. Муди считает его убийцей Лорана. Фрэнсиса это скорей раздражает, нежели пугает или злит. Возможно, окажись он в шкуре Муди, сам думал бы так же. — Я не понимаю, — говорит Муди, в сотый раз поправляя очки, — почему ты никому не сказал о том, что видел. Нужно было все рассказать отцу. Он в деревне человек уважаемый. Фрэнсис прикусывает язык, не желая озвучивать очевидное возражение. Мысль кажется вполне разумной, так что неудивительно, что она пришла в голову Муди. Интересно, встречался ли Муди с его отцом? — Я боялся, что убийца уйдет слишком далеко. У меня в голове все смешалось. Явная недоговоренность. Склонив голову набок, Дональд будто старается понять, как это — когда в голове все смешивается. И похоже, у него это не очень выходит. На сей раз рядом с Муди молча сидит молодой метис, представленный Фрэнсису как Джейкоб. Фрэнсис не слышал от него ни единого слова, но, похоже, он здесь в качестве своего рода свидетеля от Компании Гудзонова залива. Он слышал — в том числе от Жаме, — что на Земле Принца Руперта Компании дано право вершить правосудие. Если убийца известен, служащие Компании выслеживают и убивают его. Он гадал, не Джейкоб ли назначен палачом. Назначен палачом ему. В основном тот сидит, понурив голову, но при этом не сводит глаз с Фрэнсиса. Может, они ждут, когда он сделает ошибку и выдаст себя? Муди поворачивается и что-то шепчет, после чего Джейкоб встает и выходит из комнаты. Муди придвигает стул поближе к Фрэнсису и чуть заметно улыбается, словно мальчишка, пытающийся завести друзей в первый шкальный день. — Я хочу тебе кое-что показать. Он вытаскивает из штанов рубаху и приподнимает ее подол, обнажая перед Фрэнсисом шрам — нежная блестящая кожа, красное на белом. — Видишь? Лезвие вошло на три дюйма. А тот, кто сделал это… сидел сейчас вот здесь. Он в упор смотрит на Фрэнсиса. Фрэнсис против воли изумленно таращит глаза. — И все же вряд ли в этой стране найдется человек, который заботится обо мне больше, чем он. Фрэнсис настолько забывается, что позволяет себе полуулыбку. Поощренный Дональд ухмыляется: — Ты будешь смеяться, когда я расскажу, почему он это сделал. Мы играли в регби, и я блокировал его. Сбил с ног — классический подкат. А он на меня — инстинкты взыграли. Он прежде никогда не играл в регби. Я даже не знал, что он не расстается с ножом. Дональд смеется, и Фрэнсис чувствует, что в груди у него потеплело. На мгновение может показаться, что они чуть ли не друзья. Дональд вновь заправляет рубашку. — Я что имею в виду: даже с друзьями бывают ссоры, и человек может ударить в припадке ярости. Сам того не желая. Мгновение спустя он жизнь готов отдать, только бы этого не было. Ведь так все и случилось? Вы повздорили — может, он был пьян… или ты… Он тебя разозлил, и ты ударил его, не подумав… Фрэнсис глядит в потолок: — Если вас так заботит правосудие, почему вы не пошли по другим следам — тем, которые оставил убийца? Вы должны были их увидеть. Я и то мог идти по ним. Даже если вы мне не верите, вы не могли их не увидеть. Что-то в нем сломалось, и слова потекли, все громче и громче. — Ты мог отправиться по следу, только чтобы оказаться в безопасном месте. — Дональд подается вперед, как будто ощутив, что наконец достиг некоего результата. — Если бы я хотел убежать, то не сюда же! Я бы отправился в Торонто или сел на пароход… — Фрэнсис закатывает глаза к потолку, испещренному знакомыми трещинами и штрихами. Нечитаемые символы. — Где мне здесь тратить деньги? Думаете, я убил его? Это же полный бред, неужели не понятно… — Возможно, поэтому ты и здесь — именно потому, что это неочевидно… Ты залег на дно, а когда все уляжется, двинешь куда захочешь — вполне разумно. Фрэнсис смотрит на него — какой смысл общаться с идиотом, если он уже решил, как все произошло? Неужели так все и будет? Если да, так и пусть. Теперь он чувствует комок в горле и болезненный привкус во рту. Наружу рвется крик. Знай они истинную правду, поверили бы ему? Если рассказать им, как все было на самом деле? Вместо этого он открывает рот и произносит: — Пошел ты, пошел ты! Пошли вы все! — И поворачивается лицом к стене. В тот момент, когда он отворачивается, что-то приходит в голову Дональду. Он наконец понял, что свербело в нем последние дни, — Фрэнсис напомнил ему парня, которого он знал в школе, но, как и все, избегал. Так, возможно, это и был мотив? Впрочем, ничего удивительного. ~~~ Происходит нечто невероятное. Погода совершенно спокойна и безветренна, мы продолжаем свой путь через лес, и я понимаю, что мне хорошо. Это просто поразительно, и я чувствую себя виноватой, поскольку должна беспокоиться о Фрэнсисе, но отрицать не могу: как только я перестаю думать о том, что он лежит где-то израненный и замерзший, я счастлива так, как давно не была. Я никогда не думала, что забреду в такую глушь, не испытывая страха. В лесу я всегда ненавидела однообразие, хотя никому этого не рассказывала. Лишь несколько видов деревьев — особенно сейчас, когда они заснежены, мрачные силуэты, — и весь лес смутен и сумеречен. В наши первые годы в Дав-Ривер мне часто снился кошмар: я посреди леса, озираюсь в поисках тропы, которой пришла, но все направления выглядят совершенно одинаково. Меня охватывает паника. Я понимаю, что заблудилась и никогда не выберусь отсюда. Возможно, я уже на самом краю, и безвыходное положение делает страх невозможным — или просто бессмысленным. Не боюсь я и моего молчаливого проводника. Раз уж он меня до сих пор не убил, несмотря на массу возможностей, я начала ему доверять. Я было задумалась: что случилось бы, откажись я идти вместе с ним — потащил бы меня силой? Я тут же гоню эти мысли. Восьмичасовой переход по свежему снегу — лучший способ усмирить неугомонный разум. Ружье Ангуса привязано к собачьей упряжке и не заряжено, так что вряд ли поможет в случае внезапного нападения. Когда я спрашиваю Паркера, разумно ли это, он смеется и говорит, что в этих краях медведи не водятся. А как насчет волков? Хотелось бы знать. Он смотрит на меня с жалостью. — Волки не нападают на людей. Они могут проявить любопытство, но напасть не нападут. Я рассказываю ему о тех бедных девочках, съеденных волками. Он выслушивает меня, не перебивая, а затем говорит: — Я слышал о них. Нет никаких свидетельств того, что на девочек напали волки. — Но не было и подтверждений того, что их похитили, да и вообще ничего не нашли. — Волк не съест весь труп без остатка. Если бы на них напали волки, нашлись бы следы — должны были остаться осколки костей, желудок и кишки. Я толком не знаю, что на это сказать. Интересно, откуда он знает эти жуткие подробности — видел собственными глазами? — Вы пытаетесь напугать меня, мистер Паркер? — интересуюсь я с беззаботной улыбкой. Хотя он идет впереди и выражения моего лица видеть не может. — Нет причин для страха. Собаки всю дорогу чуют, что вокруг волки, особенно вечером. И пока с нами все в порядке. Он бросает это через плечо, будто небрежное замечание о погоде, но я все же то и дело оглядываюсь, не идет ли кто за нами по пятам, и сильнее прежнего стараюсь не отставать от саней. Меркнет свет, и я чувствую, как вокруг меня сгущаются тени. Лучше бы я не спрашивала. Я сажусь поближе к огню, усталость не в состоянии успокоить нервы, отзывающиеся на каждый шорох ветвей и шум упавшего с дерева снега. Я собираю снег по соседству от костра и готовлю ужин с меньшим вниманием, нежели он заслуживает. Паркер уходит за хворостом, и я напряженно ищу его глазами, а когда начинают лаять собаки, чуть из кожи вон не выскакиваю. Позже, когда я сосиской лежу в палатке, меня что-то будит. Сквозь холст проникает едва заметное серое свечение, так что либо дело идет к рассвету, либо светит луна. Затем я вздрагиваю, услышав справа от себя голос Паркера: — Миссис Росс. Вы не спите? — Да, — шепчу я наконец; у меня сердце выпрыгивает из груди, а перед глазами всякие ужасы, подстерегающие за полотняными стенами. — Если можете, подвиньте голову к выходу и гляньте наружу. Не волнуйтесь. Там ничего страшного. Вам может быть интересно. Сделать это нетрудно, так как после первой ночи я сплю головой к выходу. Оказывается, Паркер сделал проем с моей стороны занавеси, и я выглядываю на улицу. Еще не рассвело, но лес залит холодным серым светом, возможно от невидимой луны, чье сияние отражается от снега и дает возможность что-то видеть, хотя среди деревьев все кажется тусклым и нечетким. Передо мной черное пятно — след от костра, а за ним обе собаки, стоят настороже и напряженно смотрят куда-то в гущу деревьев. Одна из них воет; наверное, именно этот вой меня и разбудил. Сначала я больше вообще ничего не вижу, но через пару минут различаю в полумраке какое-то движение. Неожиданно меня осеняет, что это еще один собачий силуэт, серый на более светлом сером снеге. Третье животное смотрит на собак, его глаза и рыло чуть темнее меха. Они смотрят друг на друга с неослабевающим интересом и без видимой агрессии, однако никто не желает отвести взгляд. Снова доносится вой, возможно от волка. Он кажется маленьким, меньше Сиско. И он вроде один. Я вижу, как он приближается на несколько футов, затем снова пятится, словно застенчивый ребенок, который хочет присоединиться к игре, но не уверен, что его примут. Наверное, минут десять я завороженно наблюдаю это почти бесшумное общение между собаками и волком; я и думать забыла о страхе. Вдруг я сознаю, что Паркер совсем рядом со мной тоже смотрит на них. Хоть я не поворачиваю к нему головы, он так близко, что я могу его обонять. Я лишь постепенно замечаю это: обычно воздух так холоден, что убивает любой запах. Я всегда считала, что в жизни есть нечто, достойное благодарности. Но когда я смотрю на животных, возникает аромат жизни — не запах собак или даже пота, скорее аромат листвы, вроде острого, насыщенного запаха в парнике, влажного и нарастающего. Я чувствую жжение, как от крапивы, и это память: память о парнике в общественной лечебнице, где мы выращивали помидоры, такой же запах, как у доктора Уотсона, когда я прижималась лицом к его манишке. Я и не знала, что мужчина может так пахнуть — не табаком и одеколоном, как мой отец, не уставшим телом и немытой одеждой, как большинство из персонала. Единственное в промерзшем лесу, что способно пахнуть так же, как Уотсон и парник, это сам Паркер. Тут я невольно чуть поворачиваю к нему голову, чтобы вдохнуть сильнее и закрепить в памяти этот аромат, дразнящий, но вовсе не неприятный. Я стараюсь проделать это незаметно, но чувствую, что он замечает, и должна поднять глаза — и вижу, что он смотрит на меня с расстояния в несколько дюймов. Отшатываюсь, но сразу улыбаюсь, чтобы скрыть замешательство. Я снова смотрю на собак, но волк исчез, словно серый призрак, и я уже не могу сказать, убежал он только что или несколько минут назад. — Там был волк, — с беспримерной проницательностью шепчу я. — И вы не испугались. Я опять бросаю на него взгляд, чтобы убедиться, не дразнит ли он меня, но он уже забирается в свою половину палатки. — Спасибо, — говорю я и тут же злюсь сама на себя. Что за глупость я сморозила, не сам же он устроил специально для меня этого волка. Я смотрю на собак. Сиско по-прежнему не сводит взгляда с деревьев, где был незваный гость, а Люси смотрит на меня, разинув пасть и высунув язык, как будто надо мною смеется. ~~~ Поисковые отряды не обнаружили следов сбежавшего узника, а истерию по поводу исчезновения миссис Росс успокоил стоицизм ее мужа. Решено считать, что она отправилась на встречу с мистером Муди и своим сыном. Маккинли, похоже, никак не связывает эти события и большую часть дня просиживает в комнате. Почти три дня прошло после исчезновения, а Маккинли все еще обитает в доме Ноксов, словно мстительный призрак. В нем бурлит бессильная ярость человека, поймавшего за хвост птицу удачи, только чтобы тут же ее упустить. Семья Нокс не произносит его имени — словно, притворившись, будто его не существует, они заставят его убраться. Судья советует ему вернуться в форт Эдгар и дожидаться там вестей от Муди. Маккинли отказывается. Он намерен оставаться, пока не разосланы сообщения с описанием беглеца. Он одержим исполнением своего долга или тем, что он под этим подразумевает; Нокс уже не уверен, что это одно и то же. Сегодня вечером, после обеда, Маккинли заводит разговор об удаче. Он садится на своего любимого конька — герои Компании — и потчует Нокса уже знакомой историей некоего Джеймса Стюарта, который гнал своих людей зимой через снега, чтобы доставить какие-то припасы в факторию, и совершил поразительный переход в ужасную непогоду. Маккинли пьян. Глаза у него неприятно блестят, и это беспокоит Нокса. Напился он не Ноксовым вином; должно быть, пил у себя в комнате. — И знаете что? — Маккинли обращается к Ноксу, но не отрывает взгляда от мягкого рассыпчатого снега в окне, который, похоже, воспринимает как личное оскорбление. Голос у него тоже мягкий; он старается не кричать, чтобы не казаться маленьким человеком. Как ни странно, хотя Нокс понимает, что это притворство, впечатление все равно сильное. — И знаете, что они с ним сделали — с этим героем? И все из-за простого невезения. Он был одним из лучших. Образцовый служащий Компании, отдавший ей все, что имел. Сейчас он должен был бы возглавлять целое подразделение, а они сослали его в какую-то тмутаракань, в богом забытое место — вообще никаких мехов. А все из-за мелкой неудачи. Просто не повезло. И это неправильно. Что, разве правильно? — Уверен, что нет. А самое неправильное то, что у него застрял в качестве гостя этот Маккинли, но тут и пожаловаться некому. Если б только Маккинли сам отправился за Россом, а Муди оставил здесь. И Сюзанна была бы довольна. — Я не дам им меня отодвинуть. Со мной у них это не выйдет. — Уверен, что с вами такого не случится. Вашей вины здесь нет. — Но откуда мне знать, что они все поймут правильно? Я отвечаю за закон и порядок в форту и его окрестностях. Может, если бы вы написали письмо… с изложением фактов и так далее… — Маккинли таращит глаза на Нокса, словно эта мысль только что пришла ему в голову. Нокс подавляет глубокий изумленный вздох. Он гадал, не услышит ли подобную просьбу, но думал, что даже для Маккинли она слишком бесстыдна. Несколько мгновений он формулирует ответ. — Если бы мне понадобилось написать такое письмо, мистер Маккинли, я честно изложил бы все известные мне факты, дабы избежать путаницы. — Сохраняя невозмутимо-бесстрастное выражение лица, он пристально смотрит на Маккинли. — Ну, разумеется… — начинает было Маккинли, но замолкает, выпучив глаза. — Что вы имеете в виду? Что там натворил Адам? — Адам ничего не говорил. Я видел собственными глазами, как воплощается в жизнь ваше представление о правосудии. Маккинли буравит его яростным взглядом, но ничего больше не говорит. Заставив его замолчать, Нокс чувствует греховное удовлетворение. Когда Нокс выходит наконец из дома, сочетание падающего снега и облаков рождает необычный свет; в бледных сумерках тот кажется еще холоднее. Хотя дни короткие и солнце стоит низко, что-то в воздухе — возможно, предвестье северного сияния — добавляет легкости его шагам. Странно, таким образом рискуя позором, чувствовать себя столь беззаботно. Томас Стеррок распахивает дверь и выпускает в коридор дымный спертый дух. Он явно из тех, что полагают, что свежему воздуху место на улице. — Думаю, сегодня вечером нас никто не потревожит. Мои хозяева поглощены какими-то семейными склоками. Нокс не знает, как реагировать на это. Но он не готов встречаться с Джоном Скоттом, если тот выпил. Может, оно и к лучшему, что он срывает свою неудовлетворенность на жене, а на публике выглядит благопристойным гражданином. Нокс стыдится этой мысли и старается выбросить ее из головы. — Я получил вашу записку и сгораю от любопытства, что же вы хотите мне сообщить. — Он напоминает себе, что следует быть настороже даже со Стерроком. — Я думал о Жаме, когда мы прочесывали берег озера. — Стеррок льет виски в два стакана и взбалтывает в своем темно-желтое пойло. — И я вспомнил о человеке, с которым знался, когда был следопытом. Его звали Каонвес. Нокс ждет. — Я не был уверен, следует ли довести до сведения… Я размышлял, зачем было убивать торговца вроде Жаме — с какой целью? И подозреваю — хотя, разумеется, вовсе в этом не уверен, — что виной тому как раз костяная пластинка. — Костяная пластинка, о которой вы уже рассказывали? — Да. Я говорил вам, что она мне нужна для исследований, которыми сейчас занимаюсь, и, возможно, вам пришло в голову, что раз я так хочу заполучить эту вещь, то и другие ради нее способны пойти на многое. Однако… черт возьми, я даже не знаю, то ли это, что я думаю. — В свете лампы его лицо кажется высохшим и старым. — А что вы о ней думаете? Стеррок заглатывает содержимое своего стакана и морщится, словно выпил лекарство. — Понимаю, это прозвучит нелепо… но мне представляется, она может доказать, что у индейцев существовала древняя письменность. Нокс готов расхохотаться. Это кажется абсурдным — приключенческий роман для подростков. Ему и вправду никогда не доводилось слышать подобной нелепости. — Почему вы так полагаете? Он никогда не считал Стеррока дураком, несмотря на все его недостатки. Возможно, он ошибался, и этот человек не в себе, что, кстати, объясняет, почему на седьмом десятке он носит столь старомодное пальто. — Я вижу, вы считаете это нелепостью. У меня есть свои соображения. Я больше года изучал этот вопрос. — Но всякий знает, что ничего подобного нет! — Нокс не может сдержать себя. — Если бы эта письменность действительно существовала, остались бы следы… какие-то документы, или записи, или разрозненные свидетельства… однако же нет ничего. Стеррок слушает его внимательно и серьезно. Нокс старается говорить примиряюще: — Прошу прощения, если не принял всерьез, но это… фантастика. — Возможно. Но факт остается фактом: некоторые люди допускают такую вероятность. Это вы признаете? — Да. Конечно, они вольны… — И если я ищу эту вещь, то и другие тоже могут ее искать. — И это возможно. — Что ж, тогда объясню, о чем я подумал: человек, которого я упомянул, Каонвес, был, так сказать, журналистом, писателем. Индеец, но очень одаренный. Умный, образованный, отлично строил фразу и тому подобное. Я всегда считал, что в нем течет белая кровь, но никогда его об этом не спрашивал. Он был фанатическим гордецом, одержимым мыслью о том, что индейцы обладали великой культурой, во всех смыслах сравнимой с культурой белых. У него это превратилось в манию сродни религиозной. Он считал меня сочувствующим, и до определенной степени так оно и было… Он был неуравновешен, бедняга, запил, когда не сумел добиться успеха, на который рассчитывал. — Что вы имеете в виду? — То, что он или ему подобные, фанатично верящие в индейский народ и его культуру, способны на все, чтобы добыть такое свидетельство. — А этот человек знал Жаме? Стеррок выглядит несколько удивленным. — Этого я, право, не знаю. Но ведь слухами земля полнится — необязательно знать того, от кого вы что-то хотите. Я и сам не знал Жаме, пока не услышал, как он рассказывает об этой пластинке в торонтском кафе. Он был не из тех, у кого рот на замке. Нокс пожимает плечами. Неужели Стеррок вытащил его из дома только затем, чтобы рассказать эту странную историю? — А где сейчас живет этот Каонвес? — Этого я сказать не могу. Много лет его не видел. Я знал его, когда он писал статьи, разъезжая по полуострову. Как я уже говорил, он запил и исчез из виду. Я только слышал, будто он перебрался за границу. — Вы мне это рассказываете, потому что считаете его подозреваемым? Весьма слабые основания, вам не кажется? Стеррок разглядывает свой пустой стакан. Подтеки уже покрылись пылью. — Каонвес рассказывал мне однажды о древней письменности. Я имею в виду, о возможности таковой. Сам я ни о чем подобном не слышал. — Поджав губы, Стеррок холодно улыбается. — Конечно же, я посчитал его психом. Он так пожимает плечами, что Нокс неожиданно проникается к нему сочувствием. — Потом я натолкнулся на табличку. И вспомнил его слова. Может быть, я рассказываю все это по своим личным соображениям, но чувствую, что вам нужно знать все факты. Возможно, все это не важно, я просто говорю то, что знаю. Не хочу, чтобы человеческая смерть осталась безнаказанной из-за того, что я промолчал. Нокс опускает глаза, его захлестывает знакомое чувство абсурдности происходящего. — Жалко, что вы раньше не поделились этими сведениями, прежде чем арестант сбежал. Возможно, вы смогли бы его опознать. — Неужели? Вы полагаете?.. Ну-ну. Нокс ни на миг не верит расцветающему на лице Стеррока озарению. И вообще, весь рассказ звучит подозрительно. Возможно, Стеррок пытается привлечь внимание к метису, чтобы отвлечь от собственного здесь присутствия. В действительности, чем больше Нокс думает об этом, тем более смехотворной становится вся история. Да была ли вообще эта костяная пластинка? Ведь никто, кроме Стеррока, ее не упоминал. — Что ж, благодарю за все, что вы мне рассказали, мистер Стеррок. Это… может оказаться полезным. Я обсужу все с мистером Маккинли. Стеррок разводит руками: — Я просто хочу помочь вывести убийцу на чистую воду. — Разумеется. — Есть еще одно дело… Ага, вот теперь мы переходим к настоящему делу, думает Нокс. — Не сможете ли вы одолжить мне еще немного презренного металла? По дороге домой, короткой и холодной, Нокс вдруг с ужасной, пронзительной ясностью вспоминает то, что он сказал Маккинли: «Я видел собственными глазами, как воплощается в жизнь ваше представление о правосудии». Раньше он говорил Маккинли (или, по крайней мере, дал ему понять), что не видел узника после допроса. Остается надеяться, что Маккинли был слишком пьян или возбужден, чтобы это заметить. Слабая надежда, учитывая обстоятельства. ~~~ За завтраком Паркер рассказывает о ночном госте. Зверь, которого мы видели, был молодой волчицей, лет двух от роду, еще не совсем взрослой. Он думает, она шла за нами не один день, просто из любопытства, стараясь не попадаться на глаза. Вероятно, она хотела спариться с Сиско, а может, ей это и удалось. — Пошла бы она за нами, если бы не было собак? — спрашиваю я. — Может быть, — пожимает плечами Паркер. — Как вы узнали, что она будет там прошлой ночью? — Я не знал. Но это было вероятно. — Хорошо, что вы меня разбудили. — Несколько лет назад… Паркер умолкает, словно бы удивляясь собственному порыву. Я жду. — Несколько лет назад я нашел брошенного волчонка. Я решил, что его мать погибла, а может, он просто отбился от стаи. Я попытался вырастить его, как собаку. Некоторое время все было хорошо. Он был как щенок, такой, знаете… нежный. Лизал мою руку и прыгал на меня, любил играть. Потом он подрос и больше не играл. Он вспомнил, что он волк, а не домашний зверек. Он вглядывался в даль. И однажды он убежал. У чиппева есть для этого специальное слово — оно значит «недуг долгих раздумий». Невозможно приручить дикого зверя, потому что он всегда помнит, откуда пришел, и жаждет вернуться. Я изо всех сил пытаюсь представить себе, как молодой Паркер играет с волчонком, но у меня не получается. Уже четыре дня над нами серое низкое небо, а воздух такой влажный, словно мы идем сквозь грозовое облако. Мы медленно, но верно поднимаемся, все время по лесу, хотя деревья меняются: они становятся ниже, все больше ив и сосен, все меньше кедров. Но теперь лес редеет, деревья скукоживаются в кусты, и мы подходим к его краю, к концу леса, у которого, казалось, не будет конца. Мы выходим на обширную равнину как раз в тот миг, когда солнце пробивается сквозь тучи и заливает мир светом. Мы стоим на краю белого моря; снежные волны тянутся до горизонта к северу, западу и востоку. Такие просторы я видела только на берегу залива Джорджиан-Бей, и у меня кружится голова. За спиной у нас лес; впереди — совсем другая земля, какой я прежде не видела: сияющая на солнце, белая и огромная. Температура упала на несколько градусов, ветра нет, а холод, словно ладонь, нежно, но неумолимо вжимает вас в снег и там удерживает. Я ощущаю растущую панику, такую же, как при первой встрече с лесом в Дав-Ривер: простор слишком велик, слишком безлюден; выйдя на эту равнину, мы станем уязвимы, словно муравьи на тарелке. Здесь действительно негде спрятаться. След в след за Паркером удаляясь от знакомого, дружелюбного леса, я стараюсь подавить желание вернуться под покров деревьев. Внезапно я чувствую родство с теми зверьками, что зимой зарываются в снег и живут в подземных туннелях. На самом деле плато не плоское, но все испещрено заснеженными холмиками, которые скрывают кусты, бугры и скалы. Тут сплошное болото, объясняет мне Паркер, и черта с два пересечешь его, пока не замерзнет. Он показывает мне развороченную яму и говорит, что там кто-то завяз: один из тех, кого мы преследуем. Нам, очевидно, это не грозит. Тем не менее земля такая неровная, что через два часа я с трудом передвигаю ноги. Стиснув зубы, я вся сосредоточиваюсь на том, чтобы поднять и опустить ногу, затем другую, но отстаю все больше и больше. Паркер останавливается и ждет, когда я нагоню. Я вне себя от раздражения. Слишком уж это тяжко. У меня замерзли лицо и уши, но под одеждой я вся в поту. Мне нужны кров и отдых. Я так хочу пить, что язык будто превратился в сухую губку. — Я не могу! — кричу я. Паркер возвращается ко мне. — Я не могу идти. Мне нужно отдохнуть. — Рано еще отдыхать. Погода может перемениться. — Мне все равно. Я больше не могу. В знак протеста я валюсь на колени в снег. И ощущаю такое облегчение, что от восторга закрываю глаза. — Тогда вам придется остаться здесь. И лицо, и голос Паркера остаются столь же бесстрастными, но он поворачивается и продолжает путь. Он не может, думаю я, пока он не доходит до саней и ерзающих в упряжке собак. Он даже не оборачивается. Он понукает собак, и они трогают с места. Я вне себя от гнева. Он собрался уйти и оставить меня здесь. Со слезами негодования на лице, я с трудом поднимаюсь на ноги и, преодолевая боль, тащусь по следу. Еще час меня гонит вперед ярость, и за это время я так устаю, что у меня не остается вообще никаких ощущений. А затем Паркер наконец останавливается. Он готовит чай, перекладывает мешки и жестом предлагает мне сесть в сани. Теперь мешки образуют подобие спинки. И я тронута в той же мере, в какой злилась прежде. — А собаки справятся? — Мы справимся, — отвечает он, но я не понимаю, что он имеет в виду, пока Паркер не приделывает к саням еще один повод, чтобы помочь собакам. Он надевает на голову кожаную петлю и, покрикивая на собак, начинает тянуть, пока сани, вмерзшие в снег, не трогаются с места. Он дергает и тянет, а потом набирает тот же равномерный темп, что и раньше. Мне стыдно быть частью его бремени, усугубляя то, что и так на пределе переносимости. Он не жалуется. Я тоже старалась не жаловаться, но не могу сказать, что слишком преуспела. Цепляясь за сани, то встающие на дыбы, то ныряющие на ухабах, я вдруг сознаю, что долина красива. Все так блестит, что у меня слезятся глаза, и я ослеплена не только физически, но объята благоговейным трепетом перед этой необъятной пустой белизной. Мы проезжаем мимо кустов, чьи ветви затянуты паутиной навеянного снега, а ледяные наросты улавливают солнечный свет, расщепляя его в радуги. Металлически-синее небо словно отполировано; ни дуновения ветра и абсолютное безмолвие. Тишина подавляет. В отличие от некоторых я никогда не ощущала свободы в глуши. Пустота душит меня. Я чувствую симптомы зарождающейся истерики и стараюсь ее предотвратить. Заставляю себя думать о темной ночи и избавлении от этого слепящего великолепия. Заставляю себя думать о том, какая же я крошечная и незначительная, насколько недостойна чьего-либо внимания. Меня всегда утешало осознание собственного ничтожества, ибо если я столь несущественна, зачем меня кому-то преследовать? Когда-то я познакомилась с человеком, который разговаривал с Богом. Разумеется, в лечебницах, где я жила, было много таких мужчин и женщин — до такой степени, что я представляла, как чужестранец, постучавшийся в двери лечебницы, решит, будто натолкнулся на место, где собрана вся святость нашего общества. Мэтью Смарт был одержим разговорами. Инженер, он вбил себе в голову, будто энергия пара настолько велика, что может спасти мир от греха. Перед ним Бог и поставил задачу построить такую машину, так что он вложил немалые средства, и проект заработал. Когда у него вышли все деньги, его план и его безумие были обнаружены, но самой невыносимой пыткой для него было отлучение от машины, ведь он считал, что из-за его вынужденного простоя мы все направляемся прямиком в ад. Он понимал, каким важным элементом порядка вещей является, и приставал на прогулках к каждому из нас, умоляя помочь ему бежать, дабы он смог продолжить свою жизненно важную работу. Среди этих терзаемых душ почти все испытывали какие-нибудь личные страдания, но Смартовы мольбы казались самыми душераздирающими из когда-либо мною слышанных. Раз или два я даже испытала соблазн вонзить в него иглу для инъекций, чтобы избавить от страданий (но этот соблазн не был неодолим, разумеется). Таковы муки сознания собственной значительности. Паркер окликает собак, и мы, подпрыгнув на ухабе, останавливаемся. Мы все еще нигде, только теперь и леса давно не видно, и я не уверена, что смогла бы показать, где он был. Он подходит ко мне: — Кажется, я знаю, куда они пошли. Я оглядываюсь и, естественно, ничего не вижу. В любую сторону простирается равнина. Действительно, словно в открытом море. Не будь солнца, я бы понятия не имела, куда мы движемся. — Вон там, — показывает он в противоположном солнцу направлении, — принадлежащая Компании фактория под названием Ганновер-Хаус. В нескольких днях отсюда. След ведет туда. Еще есть место под названием Химмельвангер — какая-то религиозная деревня. Иностранцы. Шведы, я думаю. Вслед за его указательным пальцем я смотрю на запад, в головокружительную даль, думая при этом о лечебнице и ее буйно набожных обитателях. — Так Фрэнсис… — Мне едва удается озвучить сжимающую горло надежду. — Мы должны быть там до ночи. — Ох… Больше я ничего сказать не могу, боясь спугнуть столь великую удачу. На солнце я вдруг замечаю, что волосы у Паркера не полностью черные, а с темно-коричневыми и каштановыми прядями и без намека на седину. Он снова кричит собакам — дикий вопль, разносящийся по пустынной равнине, словно звериный рык, — надевает упряжь, и сани срываются с места. У меня перехватывает дыхание, но это уже неважно. Я возношу благодарность, по-своему. ~~~ Эспену кажется, будто его жена, Мерит, что-то подозревает. Он предлагает повременить со встречами, пока все не успокоится. Разъяренная Лина выполняет свои обязанности, пиная кур, когда они попадаются под ноги, и вонзая иглу в стеганое одеяло, так что путается нить и морщатся швы. Ее радует только забота о мальчике. Конечно, всем известно, что он арестован за ужасное преступление. Сегодня, когда она меняет ему простыни, он выглядит бледным и вялым. — Разве вы не боитесь меня теперь? Лина смотрит в окно. Он понимает, что она мнется с ответом. Она улыбается: — Нет, конечно нет. Ни на минуту не поверю. На самом деле я думаю, что все они дураки. Она говорит с такой страстью, что он кажется ошарашенным. — То же самое я говорила шотландцу, но он думает, будто выполняет свой долг. Он считает, что не нужно никаких доказательств, кроме денег. — Наверное, они отвезут меня назад и устроят судебное разбирательство. Так что от него ничего не зависит. Лина застилает постель, и он снова ложится. Она замечает, какие у него тонкие лодыжки и запястья. И становятся все тоньше. У нее кровь закипает при мысли, как он юн и беззащитен. — Я бы уехала отсюда, если б могла. Поверь мне, душа сохнет жить в таком месте. — Я думал, вы все тут живете праведной жизнью вдали от всех грехов и соблазнов. — Все совсем не так. — А почему вам не вернуться в Торонто? — Я не могу. У меня нет денег. Вот почему я здесь. Жизнь нелегка для одинокой женщины с детьми. — А если бы у вас были деньги? Тогда это было бы возможно? Лина пожимает плечами. — Что толку думать об этом. Разве только вдруг вернется мой муж с кучей золота. Но он вроде не собирается. — И она горько улыбается. — Лина… Фрэнсис берет ее за руку, и улыбка пропадает с ее лица. У него очень серьезный вид, отчего у Лины замирает сердце. С таким выражением на лице мужчины говорят только об одном. — Лина, я хочу, чтобы вы взяли эти деньги. Мне с ними нечего делать. Пер не позволил им забрать их, так что если вы их сейчас возьмете и спрячете, то сможете потом убежать — весной, например. Лина слушает его с изумлением. — Нет, ты же не имеешь в виду… Это… нет, я не могу. — Я серьезно. Возьмите их теперь же. Иначе они пропадут. Это деньги Лорана — я уверен, он бы предпочел, чтобы они достались вам, а не этим людям. Где они в конце концов окажутся? Скорей всего, в их карманах. Сердце выпрыгивает у нее из груди. Какая возможность! — Ты не знаешь, что говоришь. — Я точно знаю, что говорю. Здесь вы несчастливы. Воспользуйтесь ими, чтобы начать новую жизнь. Вы молоды, вы красивы, вы не должны застрять здесь, со всеми этими женатыми мужчинами… Вы должны обрести свое счастье. Фрэнсис замолкает, чуть успокоившись. Лина кладет ему на руку и вторую ладонь. — Тебе кажется, я красивая? — Конечно. Все так считают, — чуть смущенно улыбается Фрэнсис. — Они? — Судя по тому, как они смотрят на вас. В порыве она склонятся к нему и прижимает губы к его губам. У него теплый, но неподвижный рот, и хотя глаза ее закрыты, она тут же понимает, что совершила ужасную ошибку. Рот его словно отшатывается с отвращением, как будто коснулся змеи или червяка. Она открывает глаза и слегка отступает в замешательстве. Явно потрясенный, он отворачивается. Она пробует оправдаться: — Я… — Она не понимает, в чем была неправа. — Я думала, ты назвал меня красивой. — Так и есть. Но я не имел в виду… Я не поэтому хочу отдать вам деньги. Я совсем не то имел в виду. Кажется, он пытается отстраниться от нее, насколько позволяет постельное белье. — О-о… Ах, господи. От стыда Лину бросает в жар. Хуже придумать нельзя. Как будто, встав сегодня утром, она мысленно перебрала самые дурацкие вещи, какие только можно сделать, удержалась от излияния чувств Эспену во время ранней молитвы, не всадила иголку в жирную задницу Бритты (и то и другое очень соблазнительно), и все ради того, чтобы поцеловать юношу, арестованного за убийство. Она хохочет, а потом, столь же внезапно, начинает рыдать. — Прости меня. Не знаю, что на меня нашло. Просто сама не своя. Делаю всякие глупости. — Она отворачивается. — Лина, пожалуйста, не плачьте. Я виноват. Вы мне нравитесь, в самом деле нравитесь. И я действительно считаю вас красивой. Но я… это моя вина. Не плачьте. Лина рукавом вытирает глаза и нос, прямо как Анна. Кое-что для нее прояснилось. Она не поворачивается к нему, но лишь потому, что не вынесет, если на его лице до сих пор гримаса отвращения. — Это очень мило с твоей стороны. Я возьму деньги, если ты не передумал, потому что не могу больше здесь оставаться. Действительно не могу. — Хорошо. Возьмите. И все-таки обернувшись, она видит, что Фрэнсис сидит на кровати с кожаным мешочком в руке. Она берет рулончик банкнот, удержавшись от того, чтобы их пересчитать. Но, судя по всему, здесь не меньше сорока долларов (сорок долларов! к тому же американских), и она сует их под блузку. В конце концов, теперь не имеет значения, что он там увидит. Когда она позже работает на кухне, тайком набив рот сыром, туда врывается Йенс, весь красный от возбуждения. — Знаешь что? У нас опять гости! Йенс и Сиги выбегают во двор, Лина уныло плетется за ними и видит две фигуры и собачью упряжку. Вокруг собираются норвежцы и помогают встать на ноги фигуре в санях. Она шатается, так что ее приходится поддерживать. Перед Линой мелькает свирепое смуглое лицо, а во второй фигуре она узнает белую женщину. Очень непривычно видеть такую женщину — изысканность проступает даже сквозь толщу одежд — со злодейского вида туземцем, и никто не знает, что говорить или делать. Женщина крайне утомлена, и Пер обращается к туземцу. Первые слова Лина пропускает, но дальше слышит, по-английски: — Мы ищем Фрэнсиса Росса. Эта женщина — его мать. Первая, постыдная мысль Лины, что Фрэнсис захочет вернуть деньги. А еще она чувствует укол ревности. Даже после сегодняшних конфузов она ощущает особую связь с мальчиком; он ее друг и союзник, единственный, кто в этом Химмельвангере не относится к ней покровительственно. И ей не хочется лишаться его, даже если это привязанность к потенциальному убийце. Лина прижимает руку к груди, где лежит рулончик денег, и не отпускает его. Никто, дает она молчаливую клятву, никто у нее этого не отнимет. ~~~ Мужчины и женщины с напряженными, взволнованными лицами ставят меня на ноги и, когда я спотыкаюсь, удерживают в вертикальном положении. Я не могу понять, почему они так рады нас видеть, а потом изнеможение наваливается в полную силу, и я едва справляюсь с некой странной дрожью и звоном в ушах. Обступившие нас люди кивают, улыбаются и щебечут, отвечая на какие-то слова Паркера, но я не улавливаю ничего, кроме беспорядочного гула, а еще того, что мои воспаленные глаза, несмотря на жжение, остаются совершенно сухими. Возможно, у меня обезвоживание; возможно, я больна. Какая разница: Фрэнсис жив и мы нашли его — вот и все, что имеет значение. Я даже ловлю себя на том, что благодарю Бога, на случай, если давно заржавевшие каналы общения с ним до сих пор открыты. Кажется, у меня получается сдержать бурю эмоций, когда я наконец вижу его. С тех пор как он ушел из дома, прошло уже больше двух недель; он выглядит бледным, волосы кажутся чернее обычного, а еще он совсем худой — тельце ребенка под простынями. Мое сердце словно раздувается до предела и вот-вот меня задушит. Говорить я не могу, просто склоняюсь к нему, чтобы обнять и ощутить его острые косточки прямо под кожей. Его руки сжимаются на моих плечах, я ощущаю его запах и понимаю: еще чуть-чуть, и я не выдержу. Затем я отстраняюсь, так как иначе не вижу его, а мне нужно его видеть. Я глажу его волосы, его лицо. Я не в состоянии перестать касаться его. Он смотрит на меня, явно подготовленный к моему появлению, и все же кажется удивленным, а на губах его играет подобие улыбки. — Мама. Ты пришла. Как ты это сделала? — Фрэнсис, мы так беспокоились… Я глажу его плечи и руки, пытаясь сдержать слезы. Не хочется смущать его. Кроме того, мне больше не нужно плакать — больше никогда. — Ты ненавидишь путешествия. Мы оба пытаемся смеяться. На мгновение я позволяю себе подумать о том, как все будет, когда мы вернемся домой: ни закрытых дверей, ни сгустившегося молчания. После всего этого мы будем счастливы. — Папа тоже здесь? — Э-э… Он не смог оставить ферму. Мы решили, что пойдет только один из нас. Фрэнсис опускает взгляд. Мои слова звучат жалкой отговоркой. Мне следовало придумать более убедительную ложь, но отсутствие Ангуса красноречивей всяких объяснений. Фрэнсис не отпускает мои руки, но как-то ускользает. Он разочарован, несмотря ни на что. — Он будет так рад тебя видеть. — Он будет сердиться. — Нет, что за глупости. — Как ты сюда попала? — С охотником по имени мистер Паркер. Он любезно предложил меня проводить и… Конечно, Фрэнсис понятия не имеет обо всем, что случилось в Дав-Ривер за время его отсутствия. О том, кто такой Паркер или кем может оказаться. — Они думают, что я убил Лорана Жаме. Ты ведь знаешь? — Голос у него безжизненный. — Мой дорогой, это ошибка. Я видела его… Я знаю, что ты не делал этого. Мистер Паркер знал месье Жаме. Он считает… — Ты его видела? Он смотрит на меня широко раскрытыми глазами, не могу сказать, с изумлением или сочувствием. Конечно же, он удивлен. Тот момент у двери Жаме я вспоминала тысячу раз в день, ежедневно, пока память об этом ужасающем зрелище не износилась до дыр. И она уже не так меня потрясает. — Я его обнаружила. Фрэнсис прищуривается, будто захваченный порывом чувств. На мгновение мне кажется, что он в гневе, хотя никакой причины для этого не видно. — Я его обнаружил. Ударение мягкое, но безошибочное. Словно он настаивает на этом. — Я его обнаружил и пошел за человеком, который это сделал, но потом упустил его. Мистер Муди мне не верит. — Фрэнсис, он поверит. Мы видели следы, по которым ты шел. Ты должен рассказать ему все, что видел, и тогда он поймет. Фрэнсис ожесточенно вздыхает — знакомый презрительный вздох, красноречивая иллюстрация моей непроходимой тупости. — Я уже ему все рассказал. — Раз ты… его обнаружил, то почему не сказал нам? Зачем отправился за убийцей в одиночку? А что, если бы он напал на тебя? — Я подумал, что, если буду ждать, упущу его, — пожимает плечами Фрэнсис. Я уж не говорю — он и сам, наверное, думает об этом, — что и так его упустил. — Папа думает, это я сделал? — Фрэнсис… конечно нет. Как ты можешь такое говорить? Он снова улыбается — кривая невеселая улыбка. Он слишком молод, чтобы так улыбаться, и я понимаю, что это моя вина. Я не смогла обеспечить ему счастливое детство, а теперь, когда он вырос, не могу защитить его от горестей и невзгод этого мира. Я кладу ему на щеку ладонь. — Прости меня. Он даже не спрашивает за что. Я заставляю себя говорить о том, что скажу мистеру Муди и как объясню ему, что он ошибается. О будущем и о том, что не о чем беспокоиться. Но глаза Фрэнсиса блуждают по потолку; он меня не слушает, и я, хотя по-прежнему сжимаю его руки, понимаю, что стараюсь напрасно. Я улыбаюсь, силясь сохранить веселую мину, болтаю о том о сем, а что еще может сделать любой из нас? ~~~ Залив сегодня притих. Вчера весь день мела метель, и рокот волн, разбивающихся о скалы, сердитым ворчанием проникал в город. Нокс раньше думал, что причина такого тихого, но нескончаемого рокота лежит в особой конфигурации береговых скал и определенных погодных условиях. Насколько видно сквозь снежные завихрения — а это не слишком далеко, — залив сер и бел, и воды его яростно вздымаются и опадают под порывами ветра. В такие моменты понимаешь, почему первые поселенцы решили строить свои дома в Дав-Ривер, подальше от столь обширного и непредсказуемого соседа. С наступлением темноты на улице почти никого. Тот снег, что не снесло ветром, образовал восемнадцатидюймовый покров, влажный и слежавшийся. Улица перекрещена протоптанными тропами, самые ходовые образовали в белизне глубокие грязные борозды. Наименее используемые — словно слабые эскизные наброски. Они ведут от дома к лавке, от дома к дому. Сразу видно, кто в Колфилде нарасхват, а кто редко выходит на улицу. Сейчас Нокс идет по одной из самых незаметных тропок, и с каждым шагом ноги промокают и замерзают все больше и больше. Какого, спрашивается, черта его понесло на улицу без галош? Он пытается вспомнить, что было перед самым выходом, о чем он думал тогда, но ничего не вспоминается. В памяти черная дыра. И не единственная за последнее время. Впрочем, его это не слишком беспокоит. В доме непривычная тишина. Он идет в гостиную, гадая, куда подевалась обычно шумная Сюзанна, и с удивлением обнаруживает сидящих на диване Скотта и Маккинли. И никаких следов его домочадцев. Такое впечатление, будто они его поджидают. — Джентльмены… А, Джон, прошу прощения, сегодня мы не ждали гостей. Скотт сидит, опустив глаза и поджав узкие губы. Разговор начинает Маккинли. Голос его трезв и тверд. — Сегодня мы не в качестве гостей. Нокс понимающе кивает и закрывает за собой дверь. На мгновение ему приходит в голову все отрицать, настаивая, будто по пьяной лавочке Маккинли послышалось то, чего не было, но он тут же отбрасывает эту мысль. — Несколько дней назад, — продолжает Маккинли, — вы утверждали, будто не возвращались на склад, так что я и Адам были последними, кто видел арестанта. Адам был наказан за то, что оставил дверь незапертой. Однако сегодня вы рассказали мне, что своими глазами видели арестанта, после того как я ушел от него. Он откидывается на диване, источая удовлетворение охотника, поставившего тщательно сконструированный силок. Нокс смотрит на Скотта, который, на мгновение встретившись с ним взглядом, тут же отводит глаза. Нокс чувствует, как его снова захлестывает предательская волна смеха. Может, он и впрямь сходит с ума. Интересно, если он начнет сейчас говорить правду, сможет ли вообще когда-нибудь остановиться? — На самом деле я только сказал, что собственными глазами видел, как воплощается в жизнь ваше представление о правосудии. — Так вы этого не отрицаете? — Да, видел, и это было отвратительно. Поэтому я принял меры, чтобы избежать гнусной пародии на правосудие. На которую вы только и способны. Скотт смотрит на него так, словно прежде не верил, но теперь находит в себе мужество, чтобы вставить слово: — Вы хотите сказать, что… дали арестанту уйти? Он кажется возмущенным донельзя. Нокс делает глубокий вдох. — Да. Я решил, что так будет лучше всего. — Вы что, совсем спятили? У вас нет полномочий на подобные действия! — Это Скотт, у которого такой болезненный вид, словно он поел зеленого картофеля. — Мне кажется, я здесь все еще мировой судья. Маккинли неодобрительно кряхтит: — Это дело Компании. Я за все отвечаю. Вы умышленно извращаете отправление правосудия. — Это не дело Компании. Вы стремились сделать его таковым. Но если бы Компания действительно имела к этому какое-то отношение, правосудие должно было бы стать еще более беспристрастным. А о каком беспристрастии можно говорить, пока вы держите взаперти этого человека? — Я намерен выставить против вас обвинение за такое самоуправство. — Маккинли весь побагровел и дышит глубоко и часто. Нокс отвечает, изучая заусеницу на ногте большого пальца левой руки: — Что ж, вы вольны поступать, как считаете нужным. Я отсюда никуда не денусь. А вот что касается вас… Мне кажется, вам самое время подыскать себе другое жилье в этом городе. Не сомневаюсь, что мистер Скотт окажет вам содействие в этом вопросе, равно как и во многих других. Доброго вечера, джентльмены. Нокс встает и отворяет дверь. Оба гостя тоже поднимаются и проходят мимо него: Маккинли, устремив взор куда-то в коридор, Скотт, опустив глаза в пол. Нокс смотрит на захлопнувшуюся за ними входную дверь и прислушивается к скрипучей тишине, воцарившейся в доме. До него смутно доносится, что, прежде чем удалиться, парочка остановилась и тихо переговаривается. Он не чувствует ни страха, ни сожаления по поводу совершенного. Стоя в неосвещенной прихожей, Эндрю Нокс ощущает три вещи одновременно: некую трепетную раскрепощенность, как будто неожиданно развязалась петля, всю жизнь затянутая на его шее; желание повидаться с Томасом Стерроком, который сейчас кажется единственным человеком, способным его понять; тот факт, что впервые за долгие недели его совершенно не мучит боль в суставах. ~~~ Еще два дня снег валит без перерыва, и каждый день холодней предыдущего. Утром Джейкоб и Паркер уходят и возвращаются с тремя птицами и зайцем. Бог знает, как они умудрились разглядеть их в такую непогоду. Это немного, но жест хороший, поскольку норвежцам приходится кормить столько дополнительных ртов. Я подолгу сижу у постели Фрэнсиса, хотя он почти все время спит или притворяется, что спит. Он беспокоит меня, как и его поврежденное колено, которое опухло и явно болит. Пер, утверждающий, будто обладает некоторыми познаниями в медицине, сказал, что перелома нет, но растяжение сильное, и лучшее здесь лекарство — время. Терпеливыми расспросами — сам Фрэнсис нисколько мне не помогает — я ухитряюсь выяснить некоторые подробности его путешествия, и меня поражает и трогает, как далеко он сумел добраться. Интересно, гордился бы им Ангус, если бы узнал. Пока я не пришла, за Фрэнсисом в основном ухаживала женщина по имени Лина, но теперь я приняла эти обязанности на себя. Кажется, она не слишком обрадовалась моему появлению и, похоже, меня избегает, хотя я видела, как она в амбаре напротив что-то горячо обсуждает с Паркером. Даже не представляю, о чем они могут друг с другом говорить. Должна признаться, что в голову мне полезли нескромные мысли: в конце концов, она единственная здесь незамужняя женщина, хоть бы и не по своей вине. При этом она, безусловно, весьма привлекательна, пусть и непривычно смугла. Когда мы знакомились, она одарила меня весьма неприязненным взглядом. Я поблагодарила ее за столь трепетную заботу о Фрэнсисе, и она возразила на превосходном английском, но с непонятной мне угрюмостью, что ничего, мол, особенного. Затем я сообразила, что с моим появлением она вернулась к своим рутинным обязанностям, а по причине ее вдовства ей приходилось подчиняться приказам замужних женщин. Фрэнсис говорит, что она была очень добра к нему, и вообще тепло о ней отзывается. Муди, а чаще Джейкоб сидят за дверью на страже, как будто ждут, когда я завизжу, что Фрэнсис напал на меня, после чего ворвутся и спасут мне жизнь. Я пересмотрела свое первое впечатление о мистере Муди. В Дав-Ривер он казался добрым, застенчивым и неохотно исполняющим обязанности законника. Теперь в нем появилась раздражительная нетерпеливость. Он принял на себя бремя власти и несет его без всякого милосердия. Я просила его дать мне возможность поговорить с ним наедине. Пока ему удается этого избегать под предлогом исполнения служебных обязанностей. Но после двух дней непрерывного снегопада всем ясно, что нет у него никаких дел, кроме ожидания, и я вижу по его глазам, как он размышляет, не придумать ли очередной предлог. — Очень хорошо, миссис Росс, — наконец сдается он. — Почему бы нам не пройти… э-э… в мою комнату. Я иду вслед за ним по коридору, а навстречу нам проходит Лина и провожает Муди неприязненным взглядом. Комната Муди имеет столь же монашеский вид, что и моя, только здесь повсюду разбросаны его вещи, словно его только что обокрали. Он смахивает со стульев одежду и швыряет ее на кровать. Когда я сажусь, то замечаю на столе конверт, адресованный мисс С. Нокс. Это мне кажется занятным. Уверена, что для моих глаз он не предназначался; моя уверенность тут же находит подтверждение, так как Муди торопливо сгребает все бумаги в кучу. Некоторое время он суетится, пытаясь навести хоть какое-то подобие порядка, и при иных обстоятельствах я бы ему посочувствовала. Он всего на несколько лет старше Фрэнсиса и совсем недавно один-одинешенек прибыл в эту страну. Прежде чем заговорить, он пару раз откашливается. — Миссис Росс, я более чем понимаю ваше беспокойство за Фрэнсиса. Совершенно естественно, что вы как мать испытываете подобные чувства. — И не менее естественно ваше стремление отыскать виновного в этом ужасном преступлении, — продолжаю я вполне, как мне кажется, добродушно, однако на лице его проступает раздражение. — Фрэнсис, как он вам говорил, тоже хочет отыскать виновного. Теперь лицо Муди выражает сочувственное терпение при трудновыносимых обстоятельствах. — Миссис Росс, я не вправе раскрыть вам все причины, почему ваш сын считается подозреваемым, но причины эти весьма серьезны. Вы уж мне поверьте. — Мне кажется, что уж кому-кому, а мне вы должны раскрыть, каковы же эти причины. — Это вопрос правосудия, миссис Росс. Мои действия имеют под собой вполне достаточные основания. Убийство — это очень серьезное преступление. — Следы, — говорю я. — Другие следы. Как насчет них? Он вздыхает: — Совпадение. След, по которому пошел ваш сын, чтобы найти безопасное место. — Или след убийцы. — Я вполне понимаю ваше нежелание поверить в виновность собственного сына. Это естественно и уместно. Но он сбежал из Дав-Ривер сразу после убийства, с деньгами покойного, а теперь лжет, рассказывая об этом. Факты заставляют сделать единственное умозаключение. Поступив иначе, я бы пренебрег своим долгом. На мгновение я задерживаю дыхание, пытаясь скрыть изумление. Фрэнсис не говорил мне ни о каких украденных деньгах. — Конечно, было бы непростительной небрежностью не рассмотреть и другие варианты. След может принадлежать убийце… а может, и нет. Как это выяснить, не отправившись за ним? Муди вздыхает через ноздри, а затем трет переносицу, где его очки оставили две красные вмятины. У него нет никакого желания заниматься вторым следом. — В нынешних условиях моя обязанность состоит в том, чтобы поместить подозреваемого в безопасное место. Дальнейшим изысканиям придется подождать, пока не позволит погода. Кажется, он доволен своей речью — как ловко, мол, ушел от ответственности, отговорившись служебным долгом. Он даже позволяет себе легкую улыбку, словно бы несколько сожалея, что более не контролирует события. Я тоже улыбаюсь, поскольку дела обстоят именно так, но при этом не собираюсь больше тратить на него свою симпатию, как бы этот молодой человек ни страдал от одиночества. — Мистер Муди, никакое это не оправдание. Мы должны пойти по тому следу, потому что, когда позволит погода, как вы выразились, не останется никаких следов, а ваш долг заключается в том, чтобы найти истину, и ни в чем другом. Вы должны оставить Фрэнсиса на попечение норвежцев, а если им не доверяете, поручите охранять его своему коллеге. Паркер пойдет по следу, а мы с вами посмотрим, куда он ведет. Муди, похоже, поражен и разгневан. — Не вам, миссис Росс, объяснять, в чем состоит мой долг. — Любому следует указать на неисполнение долга в столь важном деле, как это. Он таращит на меня глаза, будто не веря собственным ушам. Можно сказать, я задела его за живое; возможно, он и так думает о следе, и это его беспокоит. Подозреваю, что он во всем аккуратист, так что эти следы, ведущие в глушь, не дают ему покоя. — В конце концов, если вы правы… — Я не могу себя заставить произнести это. — Если вы правы, то просто убедитесь, что исключили все прочие возможности, и совесть ваша останется чиста. Кроме того, если дело дойдет до суда, наличие этого следа и те возможности, на которые он намекает, приведут к… ну, в общем, в ваших выводах могут по меньшей мере усомниться, разве нет? Муди окидывает меня тяжелым взглядом, а потом смотрит в окно. Но и там он, похоже, не находит ответа. Когда я спрашиваю Фрэнсиса про деньги, он просто уходит от разговора. Он вздыхает так, словно ответ очевиден и лишь такая дура, как я, может его не увидеть. Я чувствую, как меня захлестывает волна старого раздражения. — Я пытаюсь тебе помочь. Но не смогу, если ты не расскажешь, что там произошло. Муди уверен, что ты украл их. Фрэнсис глядит в потолок, на стены, куда угодно, только не мне в глаза. — Я их украл. — Что? С какой стати? — Потому что мне нужны были деньги, раз я собрался в путь. Мне могла понадобиться помощь в поисках убийцы. Возможно, пришлось бы за нее заплатить. — А разве дома тебе помочь не могли? Дома есть деньги. Почему ты не взял их? — Я уже говорил тебе, что не мог вернуться домой. — Но… следы так быстро не исчезают. — Так ты тоже думаешь, что это я? Он улыбается — все той же горькой улыбкой. — Нет… конечно нет. Только объясни мне, как оказался там среди ночи. Улыбка пропадает. Он долго молчит, так долго, что я уже собираюсь встать и уйти. — Лоран Жаме… — он медлит, — был единственным, с кем можно было поговорить. Теперь никого нет. Мне безразлично, вернусь ли я когда-нибудь. Через несколько секунд я понимаю, что перестала дышать. Я убеждаю себя, что он говорит, не подумав, или хочет меня обидеть. Фрэнсис всегда умел ранить меня, как никто другой. — Мне очень жаль, что ты потерял друга. Тем более таким образом. Я все бы отдала, чтобы ты этого не видел. На меня выплескивается его гнев — детская злоба на грани слез: — Это все, что ты можешь сказать?! Ты бы хотела, чтобы я этого не видел?! Что это значит? Почему никто не думает о Лоране? Ведь это его убили. Почему ты бы не хотела, чтобы его не убили? С сухими глазами он откидывается на подушки, и гнев его отступает так же внезапно, как возник. — Прости, мой дорогой. Я виновата. Конечно, я бы очень этого хотела. Никто не должен умирать такой смертью. Он был хорошим человеком. Мне казалось, он… любил жизнь. Я вспоминаю, что почти не знала его, но такое утверждение годится почти для всякого. Но если я думаю, что утешаю Фрэнсиса или говорю то, что ему хочется услышать, то, как обычно, ошибаюсь. — Не был он хорошим, — еле слышно бурчит он. — Он был бессердечным. Он находил у тебя слабое место и поднимал на смех. Лишь бы рассмешить людей, и неважно, чем именно. Его это не заботило. Такой резкий поворот выше моего понимания. На меня внезапно наваливается чудовищный ужас, что Фрэнсис готов в чем-то мне признаться. Я глажу его лоб, приговаривая «ш-ш!» — как будто успокаиваю младенца, но при этом не знаю, что и думать. И потому мелю всякую чушь, говорю все, что угодно, лишь бы не дать ему открыть рот и сказать то, о чем я пожалею. Паркер в сарае с Джейкобом и одним из норвежцев. Они там словно отгородились от разворачивающейся напротив драмы и, насколько я понимаю, обсуждают стригущий лишай. Теперь, когда мы вернулись в цивилизованный, до некоторой степени, мир, я чувствую себя ужасно неловко, прося Паркера о разговоре наедине. Я ловлю на себе беглый взгляд норвежца, который, не сомневаюсь, думает о моем замужнем положении и выборе столь необычного спутника. В сумраке сарая я вспоминаю холодный, темный склад. Кажется, это было давным-давно. — Мистер Муди не намерен искать другой след. Похоже, нам придется идти одним. — Это будет очень трудно. Вам лучше остаться здесь, с вашим сыном. — Но ведь должны быть… свидетели. Мне кажется, это было сказано достаточно деликатно, я ведь никак не выразила недоверия; во всяком случае, он не обиделся. — Вы не уверены, вернусь ли я. — Муди должен увидеть… что бы мы ни нашли. Если бы можно было взять Фрэнсиса… Паркер пожимает течами: — Будь ваш сын убийцей, он бы постарался свалить вину на кого-то еще. Муди все равно не поверит. Я понимаю, что Паркер прав. Впервые я ощущаю полную безнадежность, а может, просто безмерную усталость. Я изо всех сил старалась преодолеть этот путь, и я его преодолела. Теперь земля уходит у меня из-под ног, и я не знаю, что делать. Я не знаю, могу ли рассчитывать на помощь Паркера. Я не знаю, зачем ему это. Глядя ему в глаза, я не вижу ни малейшего сочувствия — я вообще там ничего не вижу. Тем не менее, если нужно его умолять, я заплачу эту цену. И многое другое. — Вы должны взять меня с собой. Мне нужно отыскать доказательства его невиновности. Им плевать, кого именно они арестовали, лишь бы кто-то сидел за решеткой. Я вас умоляю. — А что, если нечего искать? Вы об этом подумали? Я об этом думала, но ответить мне нечего. Я смотрю в его бесстрастное лицо, в глаза, где зрачки вообще ничем не отличаются от радужки, все сплошная темнота, — и меня пробирает дрожь. ~~~ В Небесных Полях хмельного не держат. Избранным не нужны ни искусственные стимуляторы, ни пути к забвению. Они и так всегда безмятежны и счастливы. После разглагольствований миссис Росс Дональд размышляет, что бы он отдал за стакан мерзкого рома, в столь невообразимых количествах потребляемого в форту Эдгар. Зима — сезон возлияний; выпивка сглаживает бесконечные ночи, когда тепло становится отдаленным воспоминанием. Она позволяет переносить чудовищные шутки, которые рассказывают и пересказывают ваши соседи. Да и самих этих соседей. У Дональда есть полфляги виски, который он поклялся сохранить на обратный путь, но искушение слишком велико. Похоже, в ближайшее время возвращение ему не грозит. Снег обернулся дождем. Температура поднимается, снежные хлопья тяжело набухают водой и больше не кружатся, а сразу падают на землю. Лежащий снег тоже меняется: раньше он был легким и воздушным, словно перина, а теперь влажный и зыбкий. Мокрый снег теряет упругость: большие массы отрываются и соскальзывают с крыши напротив окна Дональда, а потом глухо и тяжело шлепаются на землю. Постепенно крыши обнаруживают свои угрюмые цвета: ржаво-красный, блекло-синий. Сам снег больше не белый, а прозрачно-серый. С карнизов непрерывно капает вода. Невозможно избавиться от этого звука, тихого, но настойчивого, как совесть. Он видит, как через двор идет высокий туземец, Паркер. Похоже, тот собирается в путь. В глубине души Дональд понимает, что пойдет с Паркером и женщиной. Просто чтобы убедиться: вся эта история яйца выеденного не стоит. Он раздумывает, храбрость ли это: его ужасает перспектива оказаться посреди безжизненной равнины. С другой стороны, если он приведет мальчишку как подозреваемого, а затем выяснится, что тот не виноват, с него взыщут, осудят, втихомолку перемелют ему все кости в питейных заведениях. Такое упущение весьма повредит его карьере. Если речь идет о выборе между ледяной пустыней и профессиональной несостоятельностью, ясно, что его больше пугает. Паркер сказал, что до фактории дней шесть ходу, если погода будет благоприятной. Заодно Дональд познакомится с тамошним управляющим — а что, если тот замолвит за него словечко в плане карьерного роста? Дональд говорит Джейкобу, что тот должен остаться и охранять парня. До поры до времени с арестованным здесь ничего не случится. Джейкоб выглядит очень озабоченным: — Простите, но лучше с ними пойду я. Это будет тяжелый переход. Я знаю, что искать. Больше всего на свете Дональд желал бы остаться в Химмельвангере, пока Джейкоб продирается сквозь лед и слякоть к этому Богом забытому месту, но так нельзя. — Спасибо тебе, Джейкоб, но я должен отправиться сам и решить, как следует поступить. — Он улыбается насупившемуся Джейкобу. — Лучше бы я пошел с вами. Я смог бы… за вами приглядеть. Дональд снова улыбается, тронутый такой верностью. А еще тому, что Джейкоб, похоже, относится к нему, как к беззащитному ребенку. — В этом нет необходимости. В любом случае Паркер вернется сюда, чтобы проводить миссис Росс. Будет интересно посмотреть еще одну факторию Компании. Он старается говорить бодро, хотя никакой бодрости не ощущает. Перспектива оказаться в холодной пустыне выглядит более чем мрачной, да что там говорить, просто в ужас его приводит. Джейкоб выглядит задумчивым, словно бы одержим внутренней борьбой. — Видите ли… Мне приснился сон. Вы скажете, это глупость, но послушайте: это был сон про вас. Вам грозила опасность. Думаю, мне лучше пойти с вами. У Дональда сосет под ложечкой, но он поднимает свой голос на борьбу с предрассудками Джейкоба, да и своими собственными. Туземная чепуха — он не ожидал, что Джейкоб окажется жертвой подобных фантазий. — Неудивительно, что тебе снится всякая ерунда после этого чертова козьего сыра, который они здесь едят: тут любого замучают кошмары! Джейкоб к его смеху не присоединяется. Ясно, что ему сделали внушение. — Очень важно не спускать глаз с мальчишки. Он может… сказать что-нибудь важное. Постарайся как-то войти к нему в доверие. Джейкоб явно сомневается, но кивает. — Не сходишь сообщить мистеру Паркеру, что я к ним присоединюсь? Когда Джейкоб уходит, Дональд ощущает внезапный порыв окликнуть его и горячо поблагодарить за заботу, пусть излишнюю, и столь дружеское отношение. Джейкоб — единственный здесь человек, кого хоть как-то заботит, что с ним случится. Но он тут же одергивает себя: он уже взрослый. Он не нуждается в том, чтобы за ним ухаживал туземный слуга, пусть даже и Джейкоб. Дональд задумывается над переменами в их отношениях. После поездки в Дав-Ривер и тамошнего кошмарного открытия между ними возникла близость, которую он, оказывается, ценил больше, чем сам осознавал, — судя по тому, как сожалеет теперь о ее утрате. Это из-за того, полагает Дональд, что теперь он босс, в то время как раньше Маккинли относился к ним обоим с одинаковым сдержанным презрением, а они (по крайней мере, Дональд) отвечали ему тем же, только не так явно. Теперь он видит Маккинли в ином свете, с лучшим пониманием того, сколь тяжко бремя власти. Что ж, отец всегда говорил ему, что жизнь не сахар, то есть вовсе не всегда обязана нравиться. Ребенком он считал эту мысль странной и совершенно неправильной, но теперь отцовские слова обрели смысл. Быть взрослым — значит принимать двусмысленные и тревожные вызовы и жертвовать дружбой в пользу ответственности. Подчас ты обязан отказаться от привязанности, чтобы обрести уважение. И что-то еще приходит ему на ум: что-то, перекликающееся с мыслями о Сюзанне. Только через уважение мужчина способен завоевать любовь, поскольку для женщины в любви должен быть элемент благоговения. Он разглядывает свои письма, любовные письма, как ему кажется, хоть и нет в них ничего особо чувственного. Для этого еще слишком рано, хотя когда-нибудь, кто знает… Их четыре, аккуратно сложенные и с надписанным адресом, и он отдаст их Перу, чтобы, когда позволит погода, тот отослал их в Дав-Ривер. Он доволен этими письмами, которые переписал в своей комнате, украсив затейливыми философскими отступлениями, чем занял два длинных безалкогольных вечера. Он представляет себе, как Сюзанна читает их, как хранит их в кармане или, завернув в благоухающий платок (тот, который он ей подарил?), — в ящике стола. В порыве чувств он пытается вызвать в памяти ее лицо в тот миг, когда она улыбнулась ему в библиотеке, но, к ужасу своему, обнаруживает, что сделать этого не в состоянии. Лишь смутное ощущение ее улыбки, мягких каштановых волос, бледной светящейся кожи и карих глаз, но части меняются, меркнут и не хотят сливаться в распознаваемое целое. Почему-то лица ее сестры Марии и ее отца он помнит совершенно отчетливо, во всей их трехмерной полноте, но облик Сюзанны постоянно ускользает. Дональд садится за стол, чтобы вкратце сообщить ей о предстоящем путешествии. Он разрывается между желанием живописать все опасности и собственное бесстрашие и нежеланием чрезмерно беспокоить ее, если она вдруг получит письмо до его возвращения. В конце концов он выбирает легкомысленный тон, сообщив, что, возможно, вернется в Колфилд недели через три, а пока ему выпала благоприятная возможность представлять Компанию и посетить другую факторию, дабы не оставалось сомнений насчет вины — или невиновности — Фрэнсиса. Он заверяет ее в своих наилучших пожеланиях, а в заключение неожиданно для себя просит передать самые теплые приветствия сестре. С минуту он разглядывает страницу, спрашивая себя, не странно ли это выглядит, но времени переписывать целое письмо не остается, так что он запечатывает его и прибавляет к остальным. ~~~ Четверг, десять часов вечера, три недели с тех пор, как обнаружили тело Жаме. Мария смотрит из окна отцовского кабинета, хотя там ничего не видно. Она различает лишь струи дождя, барабанящие по слякотному саду — по крайней мере, это называется садом, но сейчас больше напоминает загон для скота. А в остальном только бурлящая мгла и завесы воды, мечущиеся под ветром, пронизанные отблесками неизвестно откуда. В доме немногим лучше. После дневных передряг миссис Нокс ничком лежит в своей спальне под действием какого-то снадобья, час назад прописанного ей доктором Греем. Она поражена меньше, чем могла бы ожидать Мария, но доктор настоял, что возможен отложенный шок, и Мария уговорила мать проглотить микстуру. Сюзанну все это расстроило куда больше, но такова уж Сюзанна — внезапная буря и тут же безоблачное небо. В данный момент все еще штормит, хотя отсюда Марии ничего не слышно. В доме царит мертвая тишина. После некоторых дебатов — очень долгих дебатов, поскольку старейшины города не могли прийти к согласию в связи с беспрецедентностью дела, — ее отца заключили под стражу по обвинению в воспрепятствовании осуществлению правосудия. Поскольку он, как-никак, мировой судья этой общины, а не какой-нибудь грязный бродяга-полукровка, его не заперли на складе, а решили препоручить заботам Джона Скотта. Это значит, что он заперт в комнате, соседней с той, что занимает мистер Стеррок, и туда ему доставляют еду. Комната очень похожа на комнату Стеррока, и пища та же, но отцу Марии не приходится платить за эти привилегии. В половине шестого вечера в дверь постучал Джон Скотт, явившийся вместе с мистером Маккинли и Арчи Спенсом. Мария открыла им, проводила в гостиную и отправилась за отцом. Двадцать минут они беседовали за закрытыми дверями, после чего отец вышел, чтобы объявить о своем аресте. На лице его играла легкая улыбка, словно он услышал какую-то шутку. Пока его жена в ярости, но без слез протестовала, а Сюзанна плакала, Мария оставалась в стороне, не зная, что и сказать. Ее мать отправилась в гостиную и обрушила на сидящих там мужчин громы и молнии. Перепуганные, они сидели, разинув рты, пока она испепеляла их презрением. Джон Скотт явно был готов пойти на попятный, но Маккинли твердо стоял на своем, блеском глаз и усмешкой выдавая радость. Отец прекратил спор, заявив, что остается на своем посту только до тех пор, пока его обязанности не примет на себя судья из Сен-Пьера. Он спросил без малейшего намека на иронию, установят ли они сумму залога. Они, ясное дело, совершенно забыли о такого рода вещах. Джон Скотт открыл рот, но оттуда не вылетело ни звука. Маккинли прочистил глотку и сообщил, что ночью подумает над этим и завтра назовет сумму. Трудность заключалась в том, что они и в самом деле не могли обойтись в этом деле без помощи ее отца. В итоге Нокс положил этому конец, намекнув, что пора идти; время обеденное, сказал он, и они задерживают кухарок. Конечно, он имел в виду Марию на их кухне, но прозвучало так, будто он укоряет своих стражников за то, что сам опаздывает к ужину, и Маккинли нахмурился, но, казалось, отец этого не замечает. Вообще, он вел себя как-то легкомысленно, подумала Мария: будто ему чуть ли не нравится быть арестованным и это Маккинли со Скоттом попали в расставленную им ловушку. Три женщины наблюдали, как их муж и отец уводит из дома посторонних людей, предварительно поинтересовавшись, не желают ли те позаимствовать на время что-нибудь от дождя. Маккинли и все прочие отказались, хотя уже хлестало как из ведра, а в доме были запасные зонтики и галоши. ~~~ Стеррок прислушивается к шагам на лестнице. Он лежит в кровати, думая о миссис Росс и о том, догнала ли она своего сына, который, несомненно, прихватил с собой костяную табличку. Последние дни выдались совсем уж хаотическими; пожалуй, не стоит ему больше здесь оставаться. Снег тает, самое время делать ноги. Но куда ни пойди, он только удалится от предмета своего вожделения, а когда они найдут мальчишку, то, разумеется, притащат его сюда. Он вздыхает: бутылка виски, несколько дней составлявшая ему столь приятную компанию, почти пуста. В общем, опять как всегда: подойти так близко и все же оставаться так далеко от заветной цели, а вдобавок кончается спиртное. На этой мысли он заставляет себя встать и выяснить, что за шум доносится из-за стенки: возможно, новый сосед. Он открывает дверь и видит мистера Маккинли из Компании и Джона Скотта вместе с еще одним мужчиной, который ему незнаком. Закрыв дверь в комнату напротив, Скотт направляется к нему. — А, мистер Стеррок. Я как раз собирался вам сказать… — Новый сосед? — улыбается Стеррок; возможный собеседник — повод для оптимизма. — Не совсем. — Стеррок замечает обращенный к затылку Скотта презрительный взгляд Маккинли. — Нет, мы оказались в неловкой ситуации — пришлось, хм, взять под стражу судью, мистера Нокса… и поскольку не можем держать его на складе, ха-ха, решили, что этот дом сгодится не хуже любого другого. Скотт замолкает, на лбу у него выступают капельки пота. Он явно очень напряжен, лицо его розовее обыкновенного. — Надеюсь, вы не испытаете никаких неудобств, мистер Стеррок, — подает голос Маккинли. — Вы хотите сказать, что запрете Нокса в этой комнате? — чуть ли не весело спрашивает Стеррок. — И что же он такого натворил? Мужчины переглядываются, словно гадая, уполномочен ли Стеррок владеть такими сведениями. — Оказалось, что побег арестанта не был случайностью. Его освободил Нокс, остановив тем самым машину правосудия. У Стеррока глаза лезут на лоб: — Боже мой, он спятил? Ему вдруг приходит в голову, что Нокс слышит каждое слово — куда ж ему деваться? — Я имею в виду, это просто невероятно. — Да уж, невероятно. Маккинли демонстративно отворачивается, и Стеррока захлестывает волна неприязни к нему. — Ну-ну… — Вот именно. — Скоро будет готов обед, мистер Стеррок. — Скотт старается говорить как ни в чем не бывало. — Ах, благодарю вас. Спасибо. По сигналу Маккинли все они направляются к лестнице, а Стеррок остается, обратив взор на запертую дверь. Когда стук шагов затихает, он зовет, понизив голос. — Мистер Нокс? Мистер Нокс? — Слушаю вас, мистер Стеррок. — Это правда? — Да, это правда. — Хм… с вами все в порядке? — Спасибо, вполне удобно. Думаю прилечь. — Что ж, спокойной ночи. Крикните мне, если… ну, если захотите поговорить. Ответа не последовало. Стеррок гадает, означает ли это, что иссяк его источник дохода. С наступлением темноты лавка Скотта превращается в бар. Стеррок сидит у печки, когда входит Мария Нокс. Дождь льет уже несколько часов; снег почти сошел, и жители Колфилда ходят по щиколотку в грязи. Уже поздно — он не знает, насколько поздно, но она, видимо, пришла поговорить со своим отцом. Однако направляется она прямо к Стерроку. Он знает, кто она, но разговаривать им не приходилось. — Мистер Стеррок? Я Мария Нокс. В знак уважения к ее беде он тяжко склоняет голову. Тяжесть усиливается примерно пятью стаканами виски, им выпитыми, и воспоминаниями, в которые он был погружен в течение последнего часа. — Я знаю, уже поздно, но я надеялась с вами поговорить. — Поговорить со мной? — Он вновь склоняет голову (похоже, и вправду надрался), но на сей раз со всей возможной галантностью. — Вот незаслуженное удовольствие. — Не время для лести. Я хотела поговорить с кем-нибудь… ну, вы ведь не из наших, а весь город, похоже, сошел с ума. Она говорит очень тихо, хотя в пределах слышимости никого нет. — Вы подразумеваете… затруднительное положение вашего отца? Она окидывает его взглядом одновременно раздраженным и расчетливым. — Я толком не знаю, что здесь делаю. Наверное, дело в мистере Муди, служащем Компании, у которого сложилось о вас благоприятное впечатление, несмотря… ни на что. Бог знает, на что я рассчитывала… Он понимает, пусть не сразу из-за выпитого, что она на грани слез и злится сама на себя. — Не знаю, с кем еще могу поговорить. Я очень, очень беспокоюсь. Вы, мистер Стеррок, человек опытный, что бы вы сделали в моих обстоятельствах? — Насчет вашего отца? А что вы можете сделать, кроме как ждать? Полагаю, утром они пошлют за судьей в Сен-Пьер, если дороги позволят. — Думаете, сейчас не проехать? — В такую погоду? Очень сомневаюсь. — Я хотела поехать вечером, чтобы оказаться там первой. Они там бог знает что о нем наговорят. — Дорогая моя девочка… даже не думайте об этом. Пуститься на ночь глядя в дорогу… в такой дождь… это безумие. Ваш отец придет в ужас. Это худшее, что вы можете для него сделать. — Вы полагаете? Наверное, вы правы. В любом случае, я слишком труслива, чтобы отправиться в одиночку. О господи! Она прячет голову в ладонях, правда, лишь на секунду. Мария сдерживает рыдания. Стеррок, восхищенный ее мужеством, заказывает себе еще одну порцию, и одну для нее. — Вы ведь знали месье Жаме? Как вы думаете, что с ним случилось? — Я не слишком хорошо его знал. Но у него было много тайн, а у человека с тайнами может быть больше врагов, чем у человека без тайн. — Да о чем же вы говорите? — Хм… только то, что… ну, я приехал в Колфилд — и до сих пор здесь, — потому что хотел купить одну вещь, принадлежавшую Жаме. Он это знал. Да только вещь эта пропала. — Украдена? — Похоже на то. Возможно, Фрэнсисом Россом. Так что я жду его возвращения. — Так вы полагаете, что его убил Фрэнсис? — Я его вообще не знаю, а потому ничего сказать не могу. — А я… мне кажется, я знаю. — И что же вы думаете? Мария медлит, глядя в свой стакан — к ее удивлению, уже пустой. — Кто может сказать, на что люди способны? Прежде мне казалось, что я верно сужу о людях, но теперь уверена в обратном. ~~~ Наутро, когда остальные готовятся выйти в путь, Джейкоб вошел в комнату и встал у кровати. Он заговорил с Фрэнсисом, но смотрел при этом на стену: — Не думаю, что ты куда-нибудь денешься, но, если убежишь, я тебя догоню и сломаю вторую ногу. Понятно? Кивая, Фрэнсис думает о шраме от ножа, который показал ему Дональд. — Так мне не нужно сидеть здесь весь день напролет? Фрэнсис мотает головой. Потому он удивился возвращению Джейкоба. Метис отыскал в сарае деревяшку: прямую и крепкую — ствол молодой березы, и как раз подходящей длины. Он сдирает кору, срезает все сучки и округляет раздвоенную верхушку, придав ей вид гладкой буквы «У». Фрэнсис невольно увлекается, глядя на его руки: поразительно, как быстро деревянная палка приобретает сходство с костылем. Разорвав на полоски старое одеяло, Джейкоб, словно бинтом, туго обматывает ими дерево. — Лучше бы кожей, иначе будет промокать. — Вы хотите сказать, во время моего побега? Поначалу, когда Фрэнсис говорил что-то необдуманное или глупое, не заботясь, что о нем подумают, Джейкоб, казалось, недоумевал, шутит Фрэнсис или нет: в глазах читалось сомнение, хотя лицо оставалось бесстрастным. Но на этот раз он улыбается. Да он ненамного старше меня, думает Фрэнсис. Ему кажется, для них обоих будет облегчением освободиться от напряженного и беспокойного Муди. А для него самого облегчением станет свобода от матери, хотя, признавая это, он чувствует себя виноватым. Всякий раз, когда она в комнате, на них обоих давит тяжесть невысказанного, так что даже трудно дышать. Потребовались бы годы, чтобы произнести все нужные слова, просто чтобы от них избавиться. Перед тем как покинуть деревню, мать заходит к нему в комнату и смотрит на Джейкоба, который молча встает и выходит. Она садится у постели Фрэнсиса и складывает руки на коленях. — Мы уходим. Отправляемся по следу человека, за которым ты шел… мистер Паркер знает, куда он ведет. Жаль, что ты не можешь пойти с нами на случай, если мы увидим того человека, но… мы, по крайней мере, узнаем, куда он направлялся. Фрэнсис кивает. Лицо у матери мрачное и решительное, но выглядит она усталой, и более заметны мешки под глазами. Внезапно на него накатывает волна благодарности к ней за то, что она ради него собирается продолжить его путь. — Спасибо. Ты такая храбрая. Она трясет его за плечи, словно сердится. Но она не сердится, она довольна. Она касается ладонью его лица, пальцы пробегают по подбородку. Кто-то еще иногда делал точно так же. Фрэнсис старается не думать об этом. — Что ты, глупенький. Со мной будут Паркер и Муди; какая уж там храбрость. Они обмениваются робкими замороженными улыбками. Фрэнсис борется с почти неодолимым порывом рассказать ей всю правду. Было бы таким облегчением с кем-нибудь поделиться этой ношей. Но он даже на секунду не может вообразить такую роскошь и знает, что ничего не скажет. — Ты же знаешь, как я люблю тебя, правда? — к несказанному его удивлению, спрашивает она. Фрэнсис смущен. Он кивает, почему-то не в силах посмотреть ей в глаза. — Отец тоже тебя любит. «Нет, не любит, — думает он. — Ты даже не представляешь, как он меня ненавидит». Но он ничего не говорит. — Больше ты ничего не хочешь сказать? Фрэнсис вздыхает. Есть столько всего, о чем она не знает. — Мистер Муди считает, что та костяная пластинка очень важна. Если она ценная, то могла быть… причиной. Ты позволишь мне взять ее? Фрэнсис не хочет ее отдавать, но не может придумать достаточных оснований для отказа, а потому протягивает кожаный мешочек с табличкой. Вынув табличку, миссис Росс разглядывает ее. Она много читала и много знает, но на крошечные угловатые значки смотрит с недоуменной гримасой. — Будь с ней осторожна, — бормочет он. Она бросает на него многозначительный взгляд: она всегда осторожна с вещами. Прошлым летом, прежде чем закончились занятия в школе — а заканчивались они рано, чтобы мальчики могли помогать отцам, испытывающим недостаток в рабочих руках, — с ним произошло нечто небывалое. Никогда слишком не задумывающийся о подобных вещах Фрэнсис, подобно каждому парню в радиусе десяти миль, влюбился в Сюзанну Нокс. В школе она была классом старше его и считалась непревзойденной красавицей того года: веселая, стройная, с округлившимися формами и очаровательным изящным лицом. Сюзанна снилась ему ночью, а днем он воображал их вместе — в разных неопределенных, но романтических ситуациях: например, в лодке на заливе или в лесу, где он показывает ей свои укрытия. Когда она проходила мимо его класса или смеялась с подругами на школьном дворе, его передергивало: покалывало кожу, перехватывало дыхание, к голове приливала кровь. Он тут же отворачивался, изображая полное отсутствие интереса, а поскольку близких друзей у него не было, никто не разгадал его тайны. Он отлично понимал, что не одинок в своей страсти и она скорее остановит свой выбор на кандидате постарше и более популярном, но, похоже, никто из них так и не был удостоен ее благосклонности. А если бы и так, это вряд ли имело бы какое-то значение; на самом деле он и не ожидал, что между ними может что-нибудь случиться. Хватало и того, что она была с ним в его мечтах. Вышла оказия — летний пикник, которым всегда завершался учебный год, когда вся школа отправлялась к узкой полоске песчаного пляжа на берегу залива. Под вялым присмотром двух учителей они ели сэндвичи, пили имбирное пиво, плавали, плескались и визжали до самой темноты. Фрэнсис, который всегда ненавидел такие проявления принудительного веселья и старался их избегать, все же пошел, потому что там должна была быть Сюзанна, а поскольку она уже заканчивала школу, он не знал, как будет дальше ловить эти сладостные мгновения, питавшие его страсть. Он нашел место неподалеку от того, где сидела Сюзанна с несколькими старшеклассницами, и почти тут же к нему присоединилась Ида Притти. Ида была на два года младше Фрэнсиса и его ближайшая соседка. Забавная и острая на язык, она ему нравилась, единственная из своего семейства, но иногда ужасно надоедала. Она вечно приставала к Фрэнсису, следила за ним столь же усердно (но не так скрытно), как он за Сюзанной. Сейчас она со своей корзинкой уселась рядом и затуманенным взором уставилась на воду. — Думаю, будет дождь. Посмотри на вон то облако. Могли бы выбрать день получше, не думаешь? В ее голосе звучала надежда. Такая же, как он, мятежная индивидуалистка, она разделяла его ужас перед мероприятиями, предполагавшими общение и веселье. — Не знаю. Наверное. Фрэнсис надеялся, что, если будет поменьше говорить, она поймет намек и уберется. Он размышлял, что лучше — остаться одному, привлекая внимание своим угрюмым одиночеством, или сидеть с надоедливой девчонкой из младших классов, но, судя по увлеченному перешептыванью Сюзанны с подружками, она вообще не заметит, чем он там занимается. А тут еще шумно резвились, соревнуясь, кто дальше кинет в воду камень, несколько старших мальчишек, делавших вид, будто увлечены своими делами, но стараясь при этом попасть на глаза старшеклассницам. Когда солнце стало клониться к закату, активность несколько поутихла: сэндвичи были съедены, мухи пойманы, одежда разбросана. Компания Сюзанны раскололась на двойки и тройки, а сама она прогуливалась с Марион Маккей. Фрэнсис лежал, устроив голову на каменной плите и опустив на глаза шляпу. Солнечные лучи проникали сквозь ткань, приятно ослепляя его. Ида обиженно молчала и делала вид, будто читает «Простофилю Вильсона»[8 - Роман Марка Твена, опубликованный в 1894 г. (явный анахронизм: действие "Милосердия волков" происходит почти на 30 лет раньше).]. Он поворачивал голову, так что солнце то исчезало, то снова ослепляло его, как вдруг Ида сказала: — Что ты думаешь о Сюзанне Нокс? — А? Он, конечно же, думал о ней и, застигнутый врасплох, постарался прогнать ее из головы. — Сюзанна Нокс. Что ты о ней думаешь? — С ней все в порядке, мне кажется. — Похоже, все в школе считают ее чуть ли не самой красивой девчонкой на свете. — Неужели? — Ну. Он не мог сказать, смотрит ли на него Ида. У него колотилось сердце, но голос оставался вполне скучающий. — Она довольно симпатичная. — Ты так думаешь? — Мне так кажется. Это начинало раздражать. Он стянул шляпу с лица и покосился на Иду. Она сидела, поджав колени и вжав голову в плечи. Ее маленькое личико сморщилось на солнце, и вся она казалась рассерженной и несчастной. — Почему ты спрашиваешь? — Не все ли равно? — Что не все ли равно? Что она красивая? — Ага. — Не знаю. Это как посмотреть, наверное. — Как посмотреть? — Ну, смотря с кем говоришь. Ей, наверное, не все равно. Господи, Ида… Он натянул шляпу на глаза и мгновение спустя услышал, как Ида встает и обиженно удаляется. Должно быть, он уснул, потому что когда очнулся, слегка напуганный и недоумевающий, где он и почему так жарко, она снова была рядом. Шляпа соскользнула вбок, и его слепило солнце, перед глазами мелькали красные вспышки. Кожа лица казалась туго натянутой и чувствительной. Похоже, он чуть не обгорел. — Ничего, если посижу здесь немного? Это был не голос Иды. Фрэнсис приподнялся и увидел над собой улыбающуюся Сюзанну Нокс. Его словно ледяной водой окатили. — Нет. Конечно же нет. Он посмотрел вокруг. Пляж изрядно опустел, не было видно и девиц, с которыми она сидела. — Наверное, я уснул. — Прости. Я тебя разбудила. — Все в порядке. Правильно сделала. Кажется, я чуть не сгорел. Он осторожно дотронулся до лба. Сюзанна смотрела на него, склонившись чуть ли не вплотную. Он видел каждую изогнутую ресничку, видел крошечные волоски на ее щеке. — Действительно, немного покраснело. Хотя ничего страшного. Тебе повезло, что у тебя такая кожа, ну, довольно темная, понимаешь, о чем я? У меня так сразу появляются веснушки, а сама как свекла. Ее улыбка была очаровательной. Солнце находилось у нее за спиной, и вокруг ее головы был сияющий ореол, так что русые волосы обратились в золото и платину. Фрэнсис понял, что едва переводит дыхание. По крайней мере, если он покраснел, она не заметит. — Ну, хорошо провела время? — наконец ухитрился вымолвить он, не придумав ничего умнее. — Что, здесь? Вроде ничего. Некоторые мальчишки — просто ужас. Эмлин Притти столкнул Мэтью в воду прямо во всей одежде и потом целый час смеялся. Тот еще тип. — Да? Втайне Фрэнсис торжествовал. В прошлом у него с Эмлином были неприятности. Хорошо, что не его столкнули в воду. Больше он, как ни старался, не мог выдавить из себя ни слова. Он долго смотрел на воду, моля о вдохновении. Сюзанна, похоже, не возражала; погрузившись в свои мысли, она теребила кончики волос. — Ида — твоя подружка? Это прозвучало так неожиданно, что от удивления Фрэнсис едва мог говорить. Затем он рассмеялся. Что за невероятная мысль? Странный вопрос. — Нет! То есть она просто товарищ. Знаешь, мы живем по соседству. Только она выше по реке. Она на два года младше, — на всякий случай добавил он. — О… так ты живешь рядом с Притти? Она должна была это знать, здесь все про всех знали. Она еще больше сосредоточилась на своих волосах. Он не понимал, что она с ними делала: очевидно, нечто требующее особой концентрации. — Знаешь, — наконец она решительным жестом отбросила прядь волос, — в следующую субботу мы собираемся устроить пикник, у заводи. Приходи, если хочешь. Будут только Мария, ну, знаешь, моя сестра, Марион с Эммой, может быть, Джо… Наконец она посмотрела на него, но в глазах ее невозможно было что-либо прочесть. Фрэнсис видел только темный силуэт, черты лица расплывались и ослепляли его, словно ангел в воскресной школе. — В субботу? Хм… Он просто не мог поверить происходящему. Но очевидно, что Сюзанна, единственная и неповторимая Сюзанна Нокс, пригласила его на пикник — пикник для избранных, куда приглашены только ближайшие подруги (и Джо Белл, но всем известно, что он встречается с Эммой Спенс). Внезапно ему пришло в голову, что все это вполне может оказаться ужасной шуткой. А вдруг никакого пикника не будет? Он придет, а там никого или, еще хуже, толпы старшеклассников — тычут пальцем, покатываются над его самонадеянностью. Хотя, глядя на нее, не скажешь, что она шутит. Она все смотрела на него, а потом коротко и нервно хохотнула. — Ну же! Заставляешь девушку ждать! — Прости. Э-э… просто я должен поговорить с папой, узнать сперва, не нужно ли будет работать. Все равно спасибо. Это здорово. Его сердце заколотилось от ужаса. Неужели он действительно это сказал? — Ну и ладно. Дашь мне знать, если сможешь, а? — Она нерешительно встала. — Да, конечно. Спасибо. В этот миг она казалась еще красивее обычного; с серьезным выражением на прекрасном лице она приглаживала волосы. Потом чуть улыбнулась и направилась прочь. Ему показалось, она выглядит грустной. Он снова откинулся на камень и надвинул на глаза шляпу, чтобы тайком наблюдать, как она уходит на другой конец пляжа, где собирались старшеклассники. Вдруг он понял, что случилось чудо. Она пригласила его на пикник. Она, прежде не сказавшая ему и десятка слов, пригласила его на пикник! Фрэнсис смотрел, как несколько мальчишек помладше столкнули на мелководье корягу и резвятся с ней, уворачиваясь от брызг. Взрывы их смеха казались необычно далекими. Он думал о следующей субботе. Отец давным-давно перестал просить его помочь в выходные, не попросит и на этот раз. Он думал о пикнике у речной заводи, где солнце, проникая сквозь дубы и ивы, покрывает светлыми пятнами воду цвета чая; и девочки сидят в легких летних платьях, словно в озерцах светлого хлопка. И он знал, что не пойдет. ЗИМНИЕ КОМПАНЬОНЫ ~~~ Доктор Уотсон был прогрессивным управляющим лечебницей. Он хотел сделать себе имя, писать монографии и читать лекции в окружении восхищенных молодых женщин. Однако в данный момент все окружающие его молодые женщины были в большей или меньшей степени безумны, и он выбрал из них меня, дабы скоротать время, пока не станет достаточно знаменитым, чтобы уйти. Когда он приехал, я уже несколько месяцев находилась в общественной лечебнице, и все это время там только и говорили, что о новом директоре. Вообще-то жизнь в лечебнице чудовищно скучная, так что любая перемена становится предметом ожесточенных дискуссий, будь то изменившийся вкус утренней овсянки или перенос швейного часа с трех на четыре часа пополудни. А уж новый управляющий стал событием чрезвычайным, многие недели питавшим слухи и догадки. И когда он наконец появился, то не разочаровал. Молодой и красивый, с жизнерадостным добродушным лицом и приятным баритоном. Все тамошние пациентки тут же в него влюбились. Не могу сказать, что я осталась совершенно безразличной, но было забавно наблюдать, как иные женщины украшали себя лентами и цветами, чтобы заслужить его благосклонность. Уотсон всегда был внимателен и любезен, брал их за руки и расточал комплименты, заставляя женщин краснеть и хихикать. В то лето женская спальня преисполнялась по ночам вздохами. Поскольку я держалась в стороне от общего идолопоклонства, то удивилась, когда меня вызвали в кабинет Уотсона, и гадала, чем провинилась. Когда я вошла, он нависал над какой-то хитроумной штуковиной, стоящей посреди комнаты. Я сразу решила, что это механизм вроде душа, предназначенный для того, чтобы доставить душевнобольным какие-нибудь тревожные ощущения, но не знала, как он работает, и почувствовала себя неспокойно. — А, доброе утро, мисс Хей, — улыбнувшись, поднял глаза Уотсон. Он выглядел очень довольным собой. Меня в действительности больше потрясли изменения в комнате, которая при предыдущем начальнике была темной, гнетущей и пахло в ней как-то неприятно. Это была прекрасная комната (как и вся лечебница, возведенная в неоклассическом стиле): с высоким потолком, широким полукруглым окном, выходящим в сад. Уотсон снял тяжелые шторы, и кабинет наполнился светом. Стены выкрасили в лимонный цвет, на столе стояли цветы, а в одном углу были живописно расставлены камни и папоротники. — Доброе утро, — ответила я, не в состоянии спрятать улыбку. — Вам нравится мой кабинет? — Да, очень. — Хорошо. Значит, наши вкусы совпадают. Мне кажется важным, чтобы вокруг было красиво. Если тебя окружает уродство, как можно чувствовать себя счастливым? Мне показалось, он говорит не вполне серьезно, и я лишь пробормотала в ответ какую-то бессмыслицу, а сама подумала, что ему еще повезло — в его власти менять среду обитания по своему вкусу. — Конечно, — продолжил он, — в вашем присутствии комната стала еще привлекательней. Понимая, к чему он клонит, я все же ощутила, что краснею, и, поскорее отвернув лицо, принялась смотреть в окно на гулявших в саду пациентов. Мы провели некоторое время за праздной беседой, и я сообразила, что он пытается составить впечатление о моих умственных изъянах и склонности к буйству. Похоже, сказанное мною его удовлетворило, потому что он стал рассказывать мне про механизм. В общем, оказалось, что это ящик для создания картинок, необходимый ему для исследования пациентов. Он думал таким образом продвинуться в изучении природы безумия и способов его лечения, хотя я так и не поняла, каким образом это должно происходить. В частности, он, похоже, хотел зафиксировать мое изображение. — У вас очень подходящее лицо для камеры, ясное и выразительное, именно то, что нужно. Мне польстило, что он заметил меня и уделил внимание, не говоря уж о долгожданном отвлечении от повседневной рутины. Как я уже говорила, жизнь в лечебнице, если не считать случавшихся припадков и попыток самоубийства, была нудной до крайности. — Я имею в виду, — объяснял он, уткнув глаза в стол, — исследование, ну, как бы это сказать… поз, характерных для определенных психических состояний. Э-э, к примеру… так называемый комплекс Офелии получил свое имя в честь несчастной героини знаменитой пьесы… Он вскинул на меня взгляд — понимаю ли я, о ком речь. — Я знаю, — сказала я. — А, превосходно. Н-да… так знаете ли, иллюстрацией к этому комплексу послужит… э-э… поза несчастной любви с венком из цветов, ну и тому подобное. Вы понимаете, что я имею в виду? — Кажется, да. — Это очень поможет мне в монографии, которую я сейчас пишу. Картины проиллюстрируют мою диссертацию, особенно для тех, кто сам никогда не был в лечебнице и с трудом ее себе представляет. Я вежливо кивнула и, так как он не уточнил, спросила: — А о чем ваша диссертация? — О-о. Моя диссертация… — отозвался он, явно озадаченный. — Ну… она о том, что существуют определенные модели безумия; определенные физические отношения и движения, общие для различных пациентов и указывающие на их внутреннее состояние. Вот почему, хотя у каждого пациента своя собственная история, он попадает в группу с общими чертами и признаками. А также о том, что… — Он помедлил в раздумье. — О том, что, многократно и сосредоточенно изучая эти признаки, мы сможем открыть новые способы исцеления несчастных. — А-а, — живо отозвалась я, гадая, что за признаки должна проявлять как одна из этих несчастных. Мне представилось несколько неподобающих картинок. — И надеюсь, — продолжил он, — вы сочтете возможным отобедать со мной на днях, если будете настолько любезны, чтобы уделить мне время. Рот у меня наполнился слюной. Еда в лечебнице была весьма полезной, но невкусной, тяжелой и однообразной. Мне кажется, существовала теория (может быть, даже диссертация) о том, что определенные вкусы вызывают опасное возбуждение, а, скажем, обилие мяса или что-нибудь слишком жирное или пряное способно разжечь и без того слабую чувственность и вызвать бунт. Меня и так прельщала перспектива стать моделью, но уже одно обещание приличной интересной еды убедило бы легко. — Итак… — (Несмотря на его улыбку, я заметила, что он нервничает.) — Кажется ли вам это… приемлемым? Мне стало интересно, с чего он так волнуется — из-за меня? Из-за того, что я могу отказаться? И я кивнула. Я, хоть убей, не могла понять, как можно излечиться от безумия, разглядывая картинки с женщинами, усыпанными цветами, но кто я такая, чтобы судить о подобных вещах? Вдобавок он был красивым, добрым, моложавым мужчиной, а я сиротой в клинике для душевнобольных, без единого покровителя и с туманными перспективами выйти отсюда. Как бы ни были необычны выпадающие на мою долю события, вряд ли они изменят жизнь к худшему. Так все и началось. С того, что я буду приходить в его кабинет раз или два в месяц. Уотсону нужно было собрать костюмы и реквизит и разработать сценарий. Первый, по всей видимости, должен был называться «Меланхолия», изображать которую — задача как раз для меня. У окна он поставил кресло, где мне предназначалось сидеть в темном платье, с книгой в руках и с тоскливым взором — погруженной в мечты, как он выразился, об утраченной любви. Я могла бы ему сказать, что в жизни есть беды похуже беспутного поклонника, но придержала язык и уставилась в окно, мечтая о тушеной оленине в винном соусе, курице с карри и бисквите с мускатным орехом. Когда дело дошло до обеда, он оказался во всех отношениях столь же хорош, как живописало мое воображение. Боюсь, что ела я с изяществом батрака, а он с улыбкой наблюдал за мной, пока я поглощала вторую и третью порции грушевого пирога с корицей. Я набивала живот не потому, что была так уж голодна, а потому, что жаждала вкусовых ощущений, пикантных и утонченных. Блаженством было вкушать специи, голубой сыр и вино впервые за четыре или пять лет (с редким исключением на Рождество). Кажется, именно это я и сказала, а он рассмеялся и выглядел очень довольным. Провожая меня к дверям своего кабинета, он обеими руками сжимал мою ладонь и благодарил, глядя прямо в глаза. Как я и ожидала, меня вызывали в кабинет все чаще, и чем больше мы привыкали друг к другу, тем менее формальными становились позы. В том смысле, что на мне постепенно оставалось все меньше и меньше одежды, так что в конце концов я возлежала у папоротников, частично задрапированная полупрозрачным муслином. Какие-либо претензии на содействие прогрессу медицинской науки довольно скоро были забыты. Уотсон, или Пол, как я стала его называть, изучал то, что ему нравилось изучать, подчас виновато моргая и избегая моего взгляда, как будто смущался просить меня о подобных вещах. Он был добрым и заботливым, интересовался моим мнением, в отличие от многих мужчин, знавших меня до лечебницы. Мне он нравился, и я была счастлива, когда однажды после обеда он, трепеща, положил ладонь на мою руку. Он был ласков, безрассуден, страшился сделать что-нибудь неправильно и извинялся всякий раз, когда пользовался мной, уступая низменному инстинкту. Я никогда не возражала. Для меня это стало волнующей тайной, сладостным и страстным желанием, хотя он всегда ужасно переживал и нервничал, когда после очередного великолепного обеда мы торопливо соединялись за запертыми дверями кабинета. А еще от него исходил резкий и насыщенный запах теплиц, листьев томата и влажной земли. Даже сейчас, вспоминая этот запах, я сразу думаю о фруктовых пирогах с кремом или бифштексе в бренди. И спустя годы, ночью, в промерзшей палатке посреди леса, когда тем же запахом повеяло от Паркера, у меня слюнки потекли при воспоминании о пироге из горького шоколада. Вряд ли я когда-нибудь узнаю, что там произошло. Каким-то образом Уотсон впал в немилость. Не из-за меня, насколько я знаю, и, конечно, никто ничего не говорил, но однажды утром старший надзиратель объявил, что доктор Уотсон внезапно должен уехать и через несколько дней его место займет другой управляющий. Сегодня он здесь, а завтра его уже нет. Должно быть, он забрал с собой аппарат и картинки, которые мы делали вместе. Некоторые из них были прекрасны: серебристые штрихи на темном стекле, мерцающие, когда подносишь пластинку к свету. Где-то эти пластинки сейчас… Когда мне грустно, что в последнее время бывает совсем не редко, я вспоминаю, как он вздрагивал, касаясь меня, и думаю, что и я однажды была чьей-то музой. Три дня мы шли по равнине, и ничто не менялось вокруг. Два дня лил дождь, принесший оттепель, что очень затрудняло наш путь. Мы брели по щиколотку в слякоти, и если это звучит недостаточно впечатляюще, могу только подтвердить, что ощущения были весьма неприятные. К ногам прилипло по паре фунтов грязи, а юбка волочилась, отяжелевшая от воды. Паркер и Муди, не обремененные юбками, плелись с санями впереди. К концу второго дня дождь прекратился, и только я возблагодарила каких угодно богов, вдруг вспомнивших обо мне, как поднялся ветер, который с тех пор так и дует. Он высушил землю, так что идти стало легче, но дует с северо-востока и настолько холодный, что я на себе испытываю явление, о котором раньше только слышала, когда слезинки замерзают в уголках глаз. Через час мои глаза были ободраны докрасна. Сейчас Паркер с собаками ждут, когда мы их догоним. Он стоит на пригорке, и, когда мы наконец тоже забираемся наверх, я вижу, почему Паркер ждет: в каких-то сотнях ярдов от нас несколько построек — первое творение рук человеческих, увиденное нами с тех пор, как мы покинули Химмельвангер. — Мы на верной дороге, — сообщает Паркер, хотя в данном случае я бы вряд ли выбрала слово «дорога». — Что это за место? — вглядывается Муди через стекла очков. Его слабое зрение усугубляется тусклым серым светом, пробивающимся сквозь тучи. — Когда-то здесь была фактория. Даже с такого расстояния заметно что-то неправильное: эти постройки кажутся порождением ночных кошмаров. — Нужно пойти и посмотреть. На случай, если он там побывал. Подойдя ближе, я понимаю, в чем дело. После пожара от фактории остался один остов; на фоне неба зловеще выступают стропила, во все стороны торчат сломанные балки. Но самое странное в том, что недавно все это было покрыто снегом, таявшим днем и замерзавшим ночами, так что талая вода слой за слоем застывала, раздувая голые кости покрывшей их коркой льда. Невероятное зрелище: черные, опухшие строения словно бы поглотило некое аморфное, сверкающее льдом существо. Меня и, полагаю, Муди это приводит в какой-то мистический ужас. Больше всего на свете я хочу убраться отсюда подальше. Паркер ходит между стенами, исследуя землю. — Кто-то оставил одежду. — Он показывает на бесформенный сверток, лежащий на земле в одном из углов. Я не спрашиваю, зачем кому бы то ни было делать что-то подобное. Мне кажется, что я не хочу этого знать. — Это Элбоу-Ридж. Слышали? Я мотаю головой, вполне уверенная, что это еще одна вещь, о которой мне лучше не знать. — Фактория построена Новой северо-западной компанией. Компании Гудзонова залива это пришлось не по душе, вот они и устроили тут пожар. — Откуда вы это знаете? — Все знают, — пожимает плечами Паркер. — Такое случается. Я бросаю взгляд на Муди, который в тридцати ярдах от нас прошел через бывшую дверь и рассматривает кучу дерева, которая когда-то, давным-давно, могла быть роялем. Я снова оглядываюсь на Паркера, посмотреть, нет ли у него злого умысла, но лицо его бесстрастно. Он поднял негнущуюся, замерзшую одежду, расправляет ее — протестуя, скрипит и трескается лед; и мы видим рубаху, когда-то, видимо, синюю, но настолько грязную, что трудно сказать наверняка. Она чем-то пропитана, покрыта пятнами и оставлена тут гнить. Вдруг я запоздало понимаю, в чем дело. — Это кровь? — Не знаю. Может быть. Продолжив осмотр, он издает довольный возглас. На этот раз даже я понимаю, в чем дело: он нашел у стены черную копоть — следы костра. — Свежий? — Около недели. Так что он проходил здесь и остановился на ночлег. Нам стоит последовать его примеру. — Остаться здесь? Но еще рано. Мы должны идти дальше, верно? — Посмотрите на небо. Я поднимаю голову: низкие темные тучи, нарезанные на прямоугольники черными лучами. Цвет ненастья. Узнав о намерении Паркера, Муди бычится: — Да что там осталось — всего два дня до Ганновер-Хауса? Думаю, нам нужно идти. — Близится буран, — спокойно отвечает Паркер. — Нам повезло, что мы здесь. Я буквально слышу, как скрипят мозги Муди, решающего, стоит ли спорить и уступит ли Паркер его полномочиям. Но ветер крепнет, и Муди теряет самообладание; небо теперь совсем грозовое. Несмотря на гнетущую странность заброшенной фактории, это все же куда лучше, чем ничего. В результате мы разбиваем лагерь среди развалин. К одной из уцелевших стен Паркер прилаживает большой навес и укрепляет его почерневшими брусьями. Я с тревогой вижу, насколько прочнее это укрытие всех тех, которые он сооружал при мне прежде, но послушно следую его указаниям и разгружаю сани. За последние дни я набралась опыта по части выживания: всю провизию складываю внутри (неужели он действительно думает, что мы просидим там не один день?), пока Муди собирает дрова — хотя бы этого добра здесь навалом! — и скалывает со стен лед, чтобы у нас был запас воды. Мы работаем быстро, страшась подступающей темноты и стремительно усиливающегося ветра. Ко времени, когда мы заканчиваем все приготовления, вокруг бушует метель, жаля наши лица, словно пчелиный рой. Мы заползаем в укрытие; Паркер разводит костер и кипятит воду. Мы с Муди смотрим на вход, защищенный толстыми брусьями, однако и они начинают трещать и подергиваться, словно бы к нам ломятся какие-то головорезы. Весь следующий час ветер дует все сильнее и громче, и жуткий вой мешается с резкими хлопками полотна и ужасающим скрипом балок, так что в конце концов мы с трудом слышим друг друга. Интересно, выдержат стены или рухнут под чудовищным шквалом и тяжестью льда? Паркер кажется совершенно равнодушным к происходящему, но могу поспорить, что Муди вполне разделяет мои страхи: с вытаращенными за стеклами очков глазами, он вздрагивает при каждом изменении окружающих нас звуков. — С собаками снаружи ничего не случится? — спрашивает он. — Нет. Они лягут вместе и согреют друг друга. — A-а. Неплохая идея. Муди издает короткий смешок, поглядывая на меня, а затем опускает глаза, потому что я не поддерживаю его веселья. Муди глотает свой чай и стаскивает сапоги и носки, обнажая ступни, покрытые засохшей кровью. В предыдущие вечера я уже видела, как он ухаживает за ногами, но сегодня предлагаю ему свою помощь. Наверное, это из-за мыслей о Фрэнсисе, ведь разница в возрасте между ними совсем небольшая; а может, из-за разыгравшейся непогоды чувствуешь, что все мы зависим друг от друга. Он откидывается назад, вытягивая ко мне ногу, которую я промываю и перевязываю холщовыми полосками — это все, что у нас есть. Я не слишком-то нежничаю, но он не издает ни звука, пока я обтираю раны спиртом и туго их перебинтовываю. Глаза его закрыты. Краем глаза я замечаю, что Паркер, похоже, заинтересовался этой процедурой, хотя из-за дымящего костра и Паркеровой трубки видимость в палатке почти нулевая, так что я могу ошибаться. Когда я заканчиваю перевязку, Муди вытаскивает флягу и предлагает мне. Я ее вижу впервые и принимаю с благодарностью; это виски, не слишком хороший, но чистый и так обжигающий горло, что у меня слезы на глазах выступают. Муди предлагает флягу и Паркеру, но тот лишь качает головой. Если подумать, я ни разу не видела, чтобы он прикасался к спиртному. Муди натягивает окровавленные носки и сапоги — слишком холодно, чтобы оставаться босиком. — Миссис Росс, вы, похоже, несгибаемая поселенка, раз обходитесь без волдырей. — На мне мокасины, — объясняю я. — Они не так натирают ноги. Вы сможете обзавестись такими же, когда мы дойдем до Ганновер-Хауса. — A-а. Ясно. — Он обращается к Паркеру: — И как вы думаете, когда это случится, мистер Паркер? За ночь метель успокоится? — Возможно, — пожимает плечами Паркер. — Но даже если так, идти по снегу будет труднее. Это может занять больше двух дней. — Вы были там прежде? — Очень давно. — Но похоже, дорогу помните. — Да. Следует долгое неприязненное молчание. Не знаю, откуда исходит эта неприязнь, но она здесь. — Вы знаете тамошнего управляющего? — Его зовут Стюарт. А ведь спрашивали Паркера не о том. — Стюарт… А имя его помните? — Джеймс Стюарт. — А, я как раз думал, он ли это… Недавно мне рассказывали о Джеймсе Стюарте, который прославился долгим зимним переходом в ужасных условиях. Просто подвиг, как мне кажется. На лице Паркера, как обычно, ничего прочитать невозможно. — Точно сказать не могу. — Ах вот как… Кажется, Муди на седьмом небе от счастья. Наверное, если никого здесь не знаешь, услышать о ком-то, прежде чем его встретить, равносильно старой дружбе. — Так все же вы с ним знакомы? — спрашиваю я Паркера. Он бросает на меня беглый взгляд. — Я встречал его, когда работал на Компанию. Несколько лет назад. Что-то в его тоне удерживает меня от дальнейших любезностей. Муди, разумеется, ничего не замечает. — Ладно-ладно, это будет великолепное… воссоединение после долгой разлуки. Я улыбаюсь. Есть какое-то обаяние в этом Муди, топчущемся, как слон в посудной лавке… Но тут я вспоминаю, что он пытается сделать, и улыбка гаснет. Метель не прекращается, ветер продолжает завывать. По негласному соглашению мы обходимся без занавески, обеспечивающей мое уединение. Я ложусь между двумя мужчинами, завернувшись в одеяла, и чувствую, как жар от углей опаляет лицо, но не хочу шевелиться. Потом рядом со мной ложится Муди, и наконец Паркер гасит золу и тоже ложится, так близко, что я чувствую его и исходящий от него запах теплицы. Тьма кромешная, но мне кажется, что я всю ночь не сомкну глаз от этого воя и барабанной дроби над головой; тент вздымается и трясется, словно живое существо. Я боюсь, что мы окажемся погребены в снегу или под рухнувшими стенами; лежа с выпученными глазами и колотящимся сердцем, я представляю себе самые ужасные бедствия. Но должно быть, я все же уснула, потому что вижу сон, хотя мне уже несколько недель ничего не снилось. Внезапно я просыпаюсь и вижу — так мне кажется, — что палатка исчезла. Ветер ревет, словно тысяча банши, а в воздухе масса ослепляющего меня снега. Мне кажется, я кричу, но вихрь заглушает любые звуки. Паркер и Муди стоят на коленях, пытаясь закрыть разодранный вход в палатку. В конце концов им удается закрепить его снова, но внутри уже намело сугробы. Снег у нас на одежде и на волосах. Муди зажигает лампу; он весь дрожит. Даже Паркер кажется чуть менее сдержанным, чем обычно. — Ну и ну. — Муди трясет головой и отряхивает от снега ноги; сна как не бывало, и все мы жутко замерзли. — Не знаю, как вам, а мне нужно что-нибудь выпить. Он достает флягу и отхлебывает из нее, прежде чем протянуть мне. Я передаю ее Паркеру, который, помявшись, тоже делает глоток. Муди улыбается, как будто это его личная победа. Паркер разводит костер для чая, и все мы с благодарностью сбиваемся вокруг и обжигаем пальцы. Меня трясет без остановки, не знаю, от холода или переживаний, пока наконец я не вливаю в себя кружку сладкого чая. Я с завистью смотрю на мужчин, потягивающих трубки: мне бы что-нибудь столь же теплое и успокаивающее, как палисандровый мундштук, чтобы зубы не стучали. — Похоже, нас занесло, — говорит Муди, когда с виски покончено. Паркер кивает: — И чем глубже, тем теплее нам будет здесь. — Отличная мысль, — встреваю я. — Нам будет тепло и уютно, пока окончательно не задохнемся. — Мы запросто откопаемся, — улыбается Паркер. Я улыбаюсь в ответ, приятно удивленная столь добрым его расположением духа, но тут что-то заставляет меня вспомнить сон, который мне снился перед пробуждением, и я прячу лицо за кружкой. Не то чтобы я в точности вспомнила все, что мне снилось; скорее некое ощущение захлестывает меня внезапным особенным теплом и заставляет отвернуться будто бы в приступе кашля, чтобы мужчины не заметили в полумраке мои зардевшиеся щеки. Поздним утром буран почти утих. Когда я снова просыпаюсь, уже светло, а по углам и между нами намело еще больше снега. Выбравшись из палатки, я вижу, что день все такой же ветреный и серый, но после выпавшей нам ночи он кажется ослепительным. Палатка наполовину скрыта трехфутовым сугробом, и все вокруг кажется совсем другим под снежным одеялом: как-то лучше, менее зловещим. Мне нужно несколько минут, чтобы сообразить: несмотря на все заверения Паркера, часть стены рухнула, хотя и на безопасном от нас расстоянии. Я стараюсь не думать, что было бы, размести мы наше укрытие футов на двадцать восточнее. Мы поступили иначе, и это главное. Сначала мне кажется, что собак больше нет, погребены навеки, поскольку их нигде не видно, а обычно они лают, требуя еды. Затем откуда-то появляется Паркер с длинной палкой, которой он тычет в сугробы, призывая собак странными резкими возгласами, которыми он с ними общается. Вдруг рядом с ним взрывается сугроб, извергнув из себя Сиско, а следом и Люси. Они прыгают на Паркера, яростно лая и извиваясь всем телом, и он походя их ласкает. Видно, увидев их, он испытал облегчение, потому что обычно вовсе до них не дотрагивается, а теперь улыбается и вообще кажется вполне довольным. Мне он так ни разу не улыбнулся. Или кому-нибудь другому, разумеется. Я иду к Муди, который неуклюже складывает палатку. — Позвольте мне. — Ах, неужели, миссис Росс? Спасибо. Вы меня пристыдили. Как вы находите сегодняшнее утро? — С облегчением, спасибо. — Я тоже. Не правда ли, занятная выпала ночка? Он улыбается, и вид у него чуть ли не озорной. Похоже, он в приподнятом настроении. Наверное, этой ночью все мы перепугались куда больше, чем готовы признать. И потом, когда мы снова бредем на северо-восток по колено в снегу, Паркер подстраивается под наш темп, словно бы все мы трое находим поддержку в сплочении. ~~~ — Лина. Мне нужно с тобой поговорить, — настойчиво произносит Эспен. При звуках его голоса у Лины екает сердце. В течение нескольких дней они не сказали друг другу ни единого слова. — Что? Я думала, твоя жена что-то заподозрила. В его глазах такая мольба, что она готова разрыдаться от радости. — Это невыносимо. Ты даже не смотришь на меня. Неужели я совсем ничего для тебя не значу? Думала ли ты хоть раз обо мне? Уступая ему, Лина улыбается, и он обнимает ее, прижимает к себе, целует ее лицо, губы, шею, а потом тащит за собой, открывает дверь, ведущую в чулан, и закрывает за ними. Пока Лина борется с одеждой в кромешной тьме чулана, прижатая к штабелям мыла и, кажется, метле, перед ней рывками предстает шаткое бессвязное видение. Кажется, будто его высвободил недостаток света. Она даже не помнит, кто здесь с ней. Должно быть, и с ним творится то же самое — они могут быть любым мужчиной и любой женщиной, где угодно. В Торонто, например. Зато теперь она знает, что сделает. Лина отрывает от него губы, чтобы успеть сказать: — Я не могу здесь больше. Я уеду. При первой же возможности. Эспен отстраняется. Она слышит его дыхание, но в темноте не видит лица. — Нет, Лина, без тебя я не выдержу. Мы будем осторожны. Никто не узнает. Лина ощущает в кармане рулончик денег и наполняется их силой. — У меня есть деньги. — Что это значит, у тебя есть деньги? У Эспена никогда не было денег, он всегда жил скудно, пока не приехал строить Химмельвангер, да здесь и остался. Лина тайком улыбается. — У меня есть сорок долларов. Американских. — Что? — Об этом никто, кроме тебя, не знает. — Откуда они у тебя? — Это секрет! На лице Эспена играет недоверчивая улыбка. Почему-то она в этом уверена. Наверно, чувствует, как он дрожит от смеха в ее объятиях. — Возьмем двух лошадей. За три дня доскачем до Колфилда, наденем все самое теплое, а детей посадим сзади. Потом сядем на пароход до Торонто… или Чикаго. Куда-нибудь. У меня достаточно денег, чтобы снять жилье, пока мы будем искать работу. В голосе Эспена слышна легкая тревога: — Но, Лина, посреди зимы… Не лучше ли дождаться весны — подумай о детях. Но Лине уже не терпится: — Даже снега нет — в сущности, тепло! Чего нам ждать? Эспен вздыхает: — Кроме того, «дети» — это Анна и Торбин, верно? Этого Лина ожидала. Все из-за чертовой Мерит. Вот бы она умерла. Сама-то ни на что не годится, и никто ее не любит, даже Пер, которому положено любить всех. — Я понимаю, как это тяжело, дорогой, но всех детей мы взять с собой не сможем. Разве что позже, когда у нас будет дом, ты приедешь и заберешь их, а? Про себя она понимает, что это маловероятно. Невозможно представить себе, что Мерит, а тем более Пер позволит Эспену забрать детей к «этой шлюхе». Но Эспен души не чает в трех своих детях. — Вскоре мы снова будем вместе. Но сейчас… я должна ехать сейчас. Я не могу здесь оставаться. — К чему такая спешка? Это ее козырь, и Лина осторожно его разыгрывает: — Ну, я почти уверена… нет, я уверена. Я в интересном положении. В чулане воцаряется гробовая тишина. Ради всего святого, думает Лина, он что, не знает, как это бывает? — Как могло такое случиться? Мы были так осторожны! — Ну… мы не всегда были осторожны. — (Он так вообще никогда — все бы случилось куда раньше, если бы зависело только от него.) — Ты ведь не сердишься, Эспен? — Нет, я люблю тебя. Просто это несколько… — Я знаю. Но именно поэтому я не могу оставаться здесь до весны. Вскоре будет заметно. Здесь… — Она берет его руку и подсовывает себе за пояс. — О, Лина… — Значит, нам надо уходить, прежде чем ляжет снег. Иначе… Иначе — страшно подумать. Когда начинает смеркаться, Лина направляется к комнате мальчика. Она дожидается, пока не отойдет и не скроется в конюшне Джейкоб, и тогда подходит к двери. Ключ торчит снаружи в замочной скважине — теперь, когда Муди нет, никто не относится к этому слишком серьезно. Когда она входит, Фрэнсис смотрит на нее с нескрываемым удивлением. Она не оставалась с ним наедине с тех пор, как появилась мать; с того дня, когда она пыталась его поцеловать, а он отдал ей деньги. Она и сейчас краснеет при мысли об этом. Фрэнсис, одетый, сидит на стуле у окна. В руках у него деревяшка и нож — он что-то вырезает. Лина захвачена врасплох — она ожидала увидеть его в постели, слабого и бледного. — Ох, — говорит она, не в состоянии удержаться. — Ты встал. — Да, мне гораздо лучше. Джейкоб даже нож мне доверил. — Он взмахивает ножом и улыбается. — Вы в безопасности. — Ты уже можешь ходить? — Вполне, с костылем. — Прекрасно. — А у вас все в порядке? Я имею в виду, там, за дверью, все идет хорошо? Похоже, ему действительно интересно. — Да… ну, нет на самом деле. Я пришла кое о чем тебя спросить — мне нужна твоя помощь. Насчет вашего перехода из Колфилда… Обещаешь никому не говорить? Даже Джейкобу. Он удивленно смотрит на нее: — Да, конечно. — Я хочу сбежать отсюда. Мне нужно уйти прямо сейчас, прежде чем снова повалит снег. Мы хотим взять лошадей и ехать на юг. Мне нужно, чтобы ты рассказал мне дорогу. — Дорогу в Колфилд? — изумленно переспрашивает Фрэнсис. Она кивает. — А что, если снег застанет вас в пути? — Твоя мать смогла. По снегу. Верхом будет легче. — Ты говоришь о себе и детях? — Да. Она высоко держит голову, ощущая, как пунцовеют ее щеки. Фрэнсис отвернулся, глядя, куда положить деревяшку и нож. Опять я тебя смутила, думает она, вынимая принесенные с собой карандаш и бумагу. Ладно, что уж теперь. Ты же не собираешься ревновать. ~~~ Мировой судья из Сен-Пьера сидит напротив Нокса в спальне-узилище последнего и вздыхает. Человек он пожилой, лет по меньшей мере семидесяти, низенький и широкий, с мутными глазами, прячущимися за стеклами слишком тяжелых для его хлипкого носа очков. — Если правильно понимаю, — заглядывает он в свои записи, — вы сказали, что, «будучи не в состоянии принять бесчеловечные способы, использованные Маккинли, чтобы выбить признание из Уильяма Паркера», отпустили подозреваемого. — У нас не было оснований его задерживать. — Однако мистер Маккинли утверждает, что задержанный не смог удовлетворительно отчитаться за свое местопребывание в рассматриваемый период. — Он отчитался. Некому подтвердить, но это неудивительно для траппера. — Кроме того, мистер Маккинли сказал, что арестант напал на него. Все повреждения, нанесенные арестанту, были сделаны в порядке самообороны. — У Маккинли не было ни царапины, и если на него напали, он бы всем рассказал. Я видел арестанта. Это было жестокое избиение. Я понял, что он говорит правду. — Хм. Я слышал об одном Уильяме Паркере. Возможно, вам известно, что тот самый Уильям Паркер уже нападал на служащих Компании Гудзонова залива. О, только не это, думает Нокс. — С тех пор прошло несколько лет, но его подозревали в весьма серьезном нападении. Подожди вы хоть немного, и все это выяснилось бы. — Я по-прежнему не верю, что он убийца, которого мы ищем. Если человек совершил в прошлом — довольно давно — что-то предосудительное, из этого вовсе не следует, что он вновь преступил закон. — Ваша правда. Но если жестокость в природе этого человека, вполне возможно, что она проявится снова и снова. Волк никогда не превратится в овечку. — Не уверен, что могу здесь полностью с вами согласиться. Особенно если это касается прегрешений молодости. — Так. Ладно. А другой подозреваемый по-прежнему на свободе? — Я бы не назвал его подозреваемым. Я послал двух человек за местным юношей, который пропал примерно в то же время. Они еще не вернулись. «И куда, черт возьми, они подевались?» — спрашивает он себя. Почти две недели прошло. — Насколько мне известно, мать мальчика тоже пропала? — Она отправилась на поиски сына. — Совершенно верно. Судья из Сен-Пьера снимает очки, оставившие красные вмятины на коже, и трет переносицу большим и указательным пальцами. Его взгляд недвусмысленно говорит. «Ну и бардак же вы тут устроили». — Как вы намерены со мной поступить? Тот качает головой: — В высшей степени необычное дело. — Его голова продолжает качаться, как будто, начав движение, уже не может остановиться. — В высшей степени необычное. Однако я полагаю, что пока мы можем отпустить вас домой под честное слово. Если только вы — ха-ха — не сбежите за границу! — Ха-ха. Нет. Вряд ли я на это способен. Нокс встает, решив не возвращать безрадостную улыбку. Оказывается, что, стоя, он выше второго судьи по меньшей мере на голову. Оказавшись на свободе, Нокс с удивлением понимает, что не хочет немедленно возвращаться домой. Он останавливается и, повинуясь внезапному импульсу, стучит в комнату Стеррока. Мгновение спустя дверь отворяется. — Мистер Нокс. Рад видеть вас на свободе — или вы сбежали? — Нет. Меня освободили, во всяком случае пока. Чувствую себя заново родившимся. Несмотря на игривый тон и улыбку, он не уверен, что Стеррок понимает шутку. Ему никогда не удавалось шутить, даже в юности — видимо, виной тому суровые черты лица. Еще молодым законником он понял, что чаще всего внушает людям тревогу и некое преждевременное чувство вины. В этом была своя польза. — Входите. Стеррок встречает его, словно самого желанного в мире гостя. Нокс невольно чувствует себя польщенным и принимает стакан виски. — Что ж, ваше здоровье! — Ваше здоровье! Прошу прощения, это не солодовый, однако что есть, то есть… А теперь расскажите, как вам понравилась ночь за решеткой? — О, замечательно… — Хотелось бы мне сказать, что никогда не испытывал подобного удовольствия, но, к сожалению, это не так. Давным-давно, в Иллинойсе. Но так как там почти все преступники, я оказался в очень хорошей компании… Некоторое время они непринужденно болтают. Чем темней за окном, тем ниже уровень виски в бутылке. Нокс смотрит на небо над крышами, тяжелое и черное, предвещающее еще худшую погоду. Внизу улицу торопливо пересекает маленькая фигурка, спешащая в лавку. Он не может сказать, кто это. Похоже, думает он, опять повалит снег. — Будете дожидаться возвращения мальчика? — Полагаю, да. Следует долгая пауза; виски кончился. Оба они думают об одном и том же. — Должно быть, вы придаете этой кости немалое значение. Стеррок искоса окидывает его оценивающим взглядом: — Должно быть, да. На шестой день они наконец видят то, к чему так стремились. Дональд отстает — даже миссис Росс поспевает быстрее, чем он на стертых ногах. Невозможно идти вовсе без этих испанских сапог, и даже с полностью перевязанными ногами каждый шаг — адская мука. Вдобавок — и он сохранял это в тайне от остальных — шрам вновь дал о себе знать. Вчера ему стало казаться, что рана открылась, и, сделав вид, будто отошел по нужде, он расстегнул рубаху. Шрам был цел, но слегка опух, и оттуда сочилась прозрачная жидкость. Он испуганно тронул затянувшуюся рану, чтобы понять, откуда берется эта жидкость. Наверное, просто натер от изнурительной ходьбы; когда они остановятся, все придет в норму. И поэтому показавшаяся вдалеке фактория, в самом существовании которой он подчас начинал сомневаться, — несомненный повод для ликования. Сейчас Дональду кажется, что нет ничего прекрасней, чем лечь в постель и лежать, лежать, лежать. Очевидно, секрет счастья, довольно бодро размышляет он, сводится к той или иной версии старой мудрости: долго биться головой о стену, а потом перестать. Ганновер-Хаус стоит на возвышении, с трех сторон окруженном рекой. За ним сгрудилось несколько деревьев, первые деревья, увиденные ими за последние дни — кривые чахлые березы и лиственницы, едва ли выше человека, но все же деревья. Река мелкая и спокойная, но льдом не покрыта — для этого пока недостаточно холодно — и в побелевших берегах кажется черной. Когда они достаточно приблизились, но никто так и не показался, Дональд ощутил ноющий страх: а вдруг там и вовсе никого нет? Фактория выстроена по той же схеме, что и форт Эдгар, только гораздо раньше. Частокол покосился; постройки серые и замшелые от долгого натиска стихий. В целом вид у нее запущенный — и хотя видны следы ремонта, приложенные усилия явно недостаточны. Дональд отчасти сознает причину такого отношения. Они сейчас в глубине Канадского щита, к югу от Гудзонова залива. Когда-то эта земля являлась богатым источником мехов для Компании, но те времена давно прошли. Ганновер-Хаус — это осколок былой славы, рудиментарный отросток. Но перед частоколом стоят по кругу маленькие пушки, нацеленные во все стороны равнины, и уже после бурана кто-то взял на себя труд смести с них снег. Припавшие к земле черные силуэты, выделяющиеся на фоне снега, пока единственные признаки человеческой деятельности. Ворота в частоколе приоткрыты, там и тут видны человеческие следы. Однако, хотя на снегу три человека и сани должны быть видны из форта уже не меньше часа, никто не выходит их поприветствовать. — Какое-то запустение, — начинает Дональд, поглядывая на Паркера. Тот не реагирует, но толкает ворота, открывшиеся еще на несколько дюймов и застрявшие в сугробе. Двор занесен снегом — чудовищное преступление в форту Эдгар. — Вы уверены, что нам нужно именно сюда? — спрашивает Дональд и не выдерживает: осев на землю, стягивает сперва один сапог, а потом другой. Он больше ни минуты не в состоянии терпеть эту боль. — Да, — отвечает Паркер. — Возможно, она заброшена. — Дональд оглядывает пустынный двор. — Нет, не заброшена. Паркер глядит на тоненькое колечко дыма, поднимающееся из-за низкой складской постройки. Дым такого же цвета, как небо. С нечеловеческим усилием Дональд, пошатываясь, преодолевает несколько ярдов. Тут из-за угла дома выходит и резко останавливается человек: высокий смуглый мужчина с могучими плечами и длинной растрепанной шевелюрой. Несмотря на пронизывающий ветер, на нем только свободная фланелевая нижняя рубаха навыпуск. Разинув рот, он смотрит на них с угрюмым недоумением; его огромное тело вяло и явно окоченело. Миссис Росс уставилась на него, словно увидела привидение. Паркер принимается объяснять, что они проделали долгий путь и с ними служащий Компании, но, прежде чем он успевает закончить, мужчина поворачивается и уходит, откуда пришел. Паркер смотрит на миссис Росс и пожимает плечами. Дональд слышит, как она шепчет Паркеру: «Мне кажется, этот человек пьян», — и мрачно про себя улыбается. Ясно, что она не в курсе зимних развлечений в отдаленных факториях. — Нам следует идти за ним? — недоумевает миссис Росс. Как обычно, она обращается к Паркеру, но Дональд ковыляет к ним; у него так замерзли ноги, что уже не болят. Все-таки это отделение Компании, а потому он ощущает потребность встать у руля. — Уверен, что сейчас кто-нибудь выйдет. Знаете, миссис Росс, зимой в фактории, особенно такой отдаленной, мужчины коротают время, как умеют. Оставшиеся за воротами собаки исступленно лают и бьются в упряжи. Похоже, они неспособны устоять на месте, чтобы не подраться. Сейчас, например, такое ощущение, что они пытаются растерзать друг друга. Паркер идет к ним, кричит, размахивая палкой; тактика на вид не слишком приятная, но эффективная. Через пару минут до них доносятся шаги, и из-за угла появляется еще один человек. Дональд облегченно вздыхает, видя, что этот — белый, возможно, чуть постарше Дональда, с бледным озабоченным лицом и взъерошенными рыжеватыми волосами. Он кажется встревоженным, но трезвым. — Боже мой! — восклицает он с явным раздражением. — Так это правда… — Привет! — Шотландский акцент еще больше воодушевляет Дональда. — Что ж… добро пожаловать. — Кажется, он слегка приходит в себя. — Прошу прощения, но уже довольно давно у нас не было гостей, а зимой… особенно. Я уж вовсе забыл, как себя вести в таких случаях… — Дональд Муди, бухгалтер Компании из форта Эдгар. — Дональд, покачиваясь, протягивает руку. — A-а, мистер Муди. Э-э, Несбит. Фрэнк Несбит, заместитель управляющего. «Заместитель управляющего»? О такой должности Дональд никогда не слышал и пораженно замирает, однако тут же приходит в себя настолько, чтобы соблюсти приличия по отношению к миссис Росс: — Это миссис Росс, а это… — (в воротах появляется зловещая фигура Паркера с большой палкой), — э-э, Паркер, который провел нас сюда. Несбит пожимает им руки, а потом в ужасе смотрит на ноги Дональда: — Господи, ваши ноги… у вас что, нет башмаков? — Есть, но, испытывая некоторое неудобство, я снял их вон там… право, ничего страшного. Просто, знаете ли, волдыри. Дональд ощущает приятную легкость в голове и понимает, что вот-вот упадет. Несбит не выказывает ни малейшей склонности проводить их в помещение, хотя уже почти стемнело и сильно подмораживает. Он заменю нервничает и вслух размышляет, удовольствуются ли они ужасно запущенными комнатами для гостей или следует освободить для них его собственные апартаменты… После некоторых колебаний — показавшихся Дональду многочасовыми, и его замерзшие ноги тем временем вовсе одеревенели — Несбит ведет их за угол и впускает в дом. В конце неосвещенного коридора он открывает дверь большой нетопленой комнаты. — Будьте так любезны подождать здесь немного. Я найду кого-нибудь, чтобы разжег огонь и принес вам что-нибудь горячее. Прошу прощения… Несбит удаляется, хлопнув за собой дверью. Дональд ковыляет к холодному очагу и падает на стул. Паркер уходит, сославшись на то, что должен присмотреть за собаками. Дональд вспоминает форт Эдгар, где гости всегда были поводом для праздника и обращались с ними, будто с королевскими особами. Похоже, служащих здесь не много: он успевает заметить, насколько грязен очаг, прежде чем уступить изнеможению, только и ждавшему, чтобы закрыть ему глаза бархатной рукой. — Мистер Муди! Ее резкий голос заставляет его вновь открыть глаза. — Мм? Да, миссис Росс? — Давайте не будем сразу объяснять, зачем мы здесь, не сегодня. Лучше посмотреть сперва, что тут к чему. Нам же не нужно, чтобы они насторожились. — Как вам будет угодно. Он снова закрывает глаза. Невозможно поддерживать связный разговор, пока он не поспит хоть немного. Какое блаженство — не ощущать больше этого пронизывающего холода! Ему казалось, он лишь на мгновение смежил веки, но, когда поднимает их снова, в очаге горит огонь, а миссис Росс нигде не видно. За окном мгла, и он понятия не имеет, который теперь час. Но такое наслаждение сидеть в тепле, что он не может заставить себя шевельнуться. Будь здесь кровать, лишь она могла бы заставить его сдвинуться с места. Затем сквозь невероятную усталость проникает понимание, что в комнате кто-то есть. Он поворачивает голову и видит женщину-полукровку, которая принесла лохань воды и бинты. Она кивает ему, садится на пол к его ногам и начинает снимать пропитанные кровью тряпки. — О, благодарю вас. — Дональд несколько смущен этим вниманием, а также отвратительным состоянием повязки. Он безуспешно пытается справиться с приступом зевоты. — Меня зовут… Дональд Муди, бухгалтер Компании в форту Эдгар. А как ваше имя? — Элизабет Берд. Она едва смотрит на него, занятая обработкой ран. Дональд вновь откидывает голову на спинку стула, счастливый тем, что от него не требуется ни говорить, ни даже думать. Его обязанности могут подождать до завтра. А пока, в ритме обтирающих его ступни рук смуглой женщины, можно спать, спать и спать. ~~~ Во дворе темень, хоть глаз выколи, и, как ни странно, я нигде не слышу собак. Обычно, когда мы останавливаемся на ночлег, они принимаются неистово лаять и рычать, но здесь царит тишина. Я зову Паркера. Вокруг воет ветер, снежинки жалят лицо. Ответа нет, и меня вдруг пронзает страх; возможно, теперь, когда мы добрались до места, Паркер просто ушел восвояси. На глаза наворачиваются слезы, и в этот момент кто-то открывает дверь слева от меня, выплеснув на снег прямоугольник света. До меня доносится торопливая настойчивая перепалка, и я узнаю голос Несбита: — Не говори о нем ничего, если не хочешь схлопотать затрещину. Право слово, лучше бы ты не лезла! Другой голос неразборчив — слышно только, что это женщина, возражает ему. Толком не зная зачем, я отступаю в тень нависающего карниза. Но больше ничего не разобрать, пока Несбит не заканчивает спор, если это действительно спор, раздраженной тирадой: — Ах, ради бога, делай как знаешь. Только подожди, пока он не вернется. Хлопает дверь, и Несбит идет через двор, приглаживая пятерней волосы, отчего не становится опрятней. Я открываю и закрываю за собой дверь, после чего иду ему навстречу, как будто бы только что вышла из дома. — О, мистер Несбит, это вы… — А, миссис… — Он замолкает; рука его словно нащупывает в воздухе мое имя. — Росс. — Миссис Росс, разумеется. Простите меня. Я просто… — Он издает короткий смешок. — Извините за то, что вас бросил. Никто не разжег огонь? Вы должны извинить нас. Боюсь, у нас некоторая нехватка персонала, и в это время года… — Не стоит извиняться. Мы нагрянули к вам, как снег на голову. — Вовсе нет. Ничего подобного. Компания гордится своим гостеприимством и всем, что… Уверяю вас, со всем радушием. — Он улыбается мне, но, похоже, с некоторым усилием. — Вы должны разделить со мной обед… и мистер Муди с мистером Паркером, конечно. — Мистер Муди спал, когда я уходила. Боюсь, он совсем замучился со своими волдырями. — Но с вами все в порядке? Должен сказать, это просто поразительно. Откуда, вы говорите, пришли? — Почему бы нам не зайти в дом? Здесь так холодно… Я не уверена, как следует с ним говорить. Хотелось бы обсудить это с Паркером, но Паркера нигде не видно. Я прохожу вслед за Несбитом по другому коридору с множеством дверей в маленькую теплую комнату с горящим камином. В центре раскладной стол и два стула. На стенах вырезанные из журналов цветные картинки со скаковыми лошадями и боксерами. — Прошу вас, садитесь, пожалуйста. Здесь чуточку потеплее, а? Что может быть лучше хорошего огня в этом Богом забытом месте… И он без предупреждения выходит из комнаты, оставив меня недоумевать, что случилось. Я рта не раскрыла. Среди лошадей и боксеров есть пара хороших гравюр, и мебель здесь тоже хорошая, привезенная, не деревенская. Стол красного дерева, отшлифованный временем и людьми; стулья со спинками в форме лиры, похоже, итальянские. Над камином небольшая охотничья сцена в богатой золоченой раме, потемневшая, с яркими пятнами красных охотничьих камзолов. А на столе тяжелые хрустальные бокалы, украшенные тонкой гравировкой в виде птиц. Здесь есть человек с воспитанием и вкусом, и я подозреваю, что это не Несбит. Несбит врывается в комнату с еще одним стулом. — Знаете, обычно… — говорит он, как будто и не уходил никуда, — нас тут всего двое — должностных лиц, я хочу сказать, так что мы здесь совершенно изолированы. Я попросил, чтобы принесли ужин… Ах да, конечно! — вскакивает он, едва успев присесть. — Я полагаю, вы не откажетесь от стаканчика бренди. У нас есть довольно приличное. Я сам привез позапрошлым летом из Кингстона. — Только совсем немного. Иначе, боюсь, усну прямо здесь. Это правда. От тепла, разливающегося по членам впервые за несколько дней, у меня слипаются глаза. Он наполняет два стакана, внимательно следя, чтобы было поровну, и один протягивает мне. — Ну, за ваше здоровье. Так что же привело сюда вас и ваших друзей — столь неожиданная, но желанная радость? Я осторожно ставлю стакан. Какая досада, что у нас не нашлось времени обсудить «легенду» до прибытия сюда, — вернее сказать, не то чтобы времени не нашлось, шесть дней у нас было, но почему-то так и не собрались. Я еще раз обдумываю собственную версию, проверяя ее на слабые места. Надеюсь, Муди еще долго не проснется. — Мы пришли из Химмельвангера — знаете? Несбит устремляет ко мне карие глаза: — Нет-нет, не припоминаю. — Это лютеранская колония. Норвежцы. Они пытаются создать общину, где смогут жить праведной жизнью пред оком Господним. — Поразительно. Пальцами правой руки он непрерывно теребит огрызок карандаша, щелчком посылая его взад и вперед, вращая по кругу, слегка барабаня им по столу; и тут все встает на свои места. Лауданум или, возможно, стрихнин. Бог знает, откуда он берет все это вдалеке от докторов и аптекарей. — Мы предприняли это путешествие, потому что… — Я тяжело вздыхаю. — Больно об этом говорить… мой сын убежал из дома. Последний раз его видели в Химмельвангере, а оттуда след ведет в этом направлении. Несбит смотрит так пристально, что у меня мурашки по коже бегают, но при этих словах немного расслабляется. Похоже, он ждал чего-то другого. — След в этом направлении? Прямо сюда? — Похоже на то, хотя после метели мы не уверены. — Нет. — Он задумчиво кивает. — Но мистер Паркер посчитал это место наиболее вероятным. В этой части страны не слишком много поселений, вернее сказать — очень мало. — Да, мы тут совсем на отшибе. А он… очень молод, ваш сын? — Семнадцать. — Я опускаю взгляд. — Можете себе представить, как я беспокоюсь. — Да, конечно. И мистер Муди… — Мистер Муди любезно предложил сопровождать нас до фактории. Я думаю, ему очень хочется познакомиться с вашим управляющим. — Ах да. Я уверен… Ну, мистер Стюарт уехал ненадолго, но не сегодня завтра должен вернуться. — Здесь кто-то живет по соседству? — Нет, он уехал на охоту. Он — большой любитель. Несбит уже осушил и вновь наполнил свой стакан. Я потихоньку потягиваю свой. — Итак… вы никого не видели и не слышали ни о каком незнакомце? — Увы, нет. Не видели и не слышали. Но возможно, он повстречался с отрядом индейцев или какими-нибудь охотниками… Разные люди шастают. Вы удивитесь, кто только не слоняется по округе, даже зимой. Я снова вздыхаю и уныло смотрю на него, что не составляет для меня никакого труда. Он берет и наполняет мой стакан. Дверь открывается, и входит низенькая коренастая индианка неопределенных лет с подносом. — Тот, другой человек, он хочет спать, — говорит она, мрачно глядя на Несбита. — Да, хорошо, Нора. Так, поставь сюда… спасибо. Не могла бы ты посмотреть, где другой наш гость? Он говорит с некоторым сарказмом. Женщина с грохотом ставит на стол поднос. С неуклюжим щегольством Несбит снимает крышку с подноса и ставит передо мной тарелку с лосиным бифштексом и кукурузной кашей. Сама тарелка хорошая, английская, но бифштекс старый и хрящеватый; немногим лучше всего того, что мы ели в дороге. Я с трудом удерживаю глаза открытыми и едва соображаю. Несбит ест совсем немного, но пьет непрерывно, так что, к счастью, не слишком проницателен. Необходимо заставить его говорить прямо сейчас, пока он ничего не подозревает. — Так кто же здесь живет? У вас большая компания? — Господи, нет! Совсем маленькая. Здесь ведь не пушное раздолье. Теперь уже нет. — Он горько улыбается, но, как мне кажется, не из-за крушения личных амбиций. — Управляет здесь мистер Стюарт, прекрасный человек, вы и надеяться не могли с таким здесь повстречаться. Затем ваш покорный слуга, главный на побегушках!.. — Он отвешивает сардонический поклон. — А еще несколько семей метисов и туземцев. — Так эта женщина, что заходила сюда, Нора — она жена одного из ваших людей? — Вот именно. — Несбит делает изрядный глоток. — А что перевозчики делают зимой? Я думаю о полуодетом мужчине во дворе. Он едва стоял на ногах. Несбит будто читает мои мысли. — А, ну, когда делать совсем нечего, как сейчас, боюсь, что они… поддаются соблазнам. Зимы здесь такие длинные. Глаза его стекленеют и наливаются кровью, хотя непонятно, от алкоголя или чего-то другого. — Но люди не сидят на месте, даже так… — О да, охота и тому подобное, для мужчин — и мистера Стюарта… Это не по мне. — Он изысканно изображает на лице отвращение. — Ловушки ставим, конечно. Берем все, что можем. — А кто-нибудь из ваших шел сюда недавно с северо-запада? Я просто подумала, не мог бы след, который мы видели, принадлежать одному из ваших людей, а вовсе не моему сыну. Тогда мы будем знать… что следует искать в другом месте. — Я изо всех сил стараюсь говорить спокойно, но с ноткой печали. — Один из наших?.. — Он изображает крайнее недоумение и почти комично морщит лоб. Правда, он сильно пьян. — Я не думаю… нет, ничего об этом не знаю. Я мог бы спросить… Он искренне мне улыбается. Мне кажется, он лжет, но я так устала, что трудно быть в чем-то уверенной. Желание лечь и уснуть вдруг стало непреодолимым, как физическая боль. Еще минута, и я не смогу с ним больше бороться. — Прошу прощения, мистер Несбит, но я… должна прилечь. Несбит встает и хватает меня под руку, словно ожидая, что я вот-вот упаду или убегу. Меня не способен встряхнуть даже внезапный холод в коридоре. Что-то будит меня. Вокруг почти темно и очень тихо, если не считать завываний ветра. В первый миг мне кажется, что в комнате есть кто-то еще, и я сажусь, не в состоянии сдержать вскрик. Когда глаза привыкают к темноте, я понимаю, что никого нет. Еще не рассвело. Но что-то же меня разбудило, и я настороже: сердце колотится, уши ловят малейшие звуки. Я выскальзываю из постели и натягиваю ту одежду, что успела снять, прежде чем провалиться в небытие. Беру лампу, но почему-то не испытываю желания зажечь ее. На цыпочках подхожу к двери. Снаружи тоже никого. Я слышу, как скрипят и стонут стропила, слышу вой ветра, забравшегося под черепицу. И непонятное потрескивание, едва различимое и неотчетливое. Я долго прислушиваюсь у каждой двери, прежде чем повернуть ручку и заглянуть внутрь. Одна заперта; большинство пусты, но в окне одной из пустых комнат я вижу зеленоватое мерцание, дрожащую занавесь света на севере, с трудом проникающую сквозь тьму. Заглянув в очередную комнату, вижу Муди; без очков лицо его совсем молодое и уязвимое. Я тут же закрываю дверь. Паркер, думаю я. Нужно отыскать Паркера. Я должна с ним поговорить. О том, что я делаю, и прежде чем совершу какую-нибудь немыслимую глупость. Однако еще за несколькими дверями я не нахожу никого, а вот потом вздрагиваю от изумления. Несбит погружен в беспробудный сон или беспамятство, а рядом с ним лежит индианка, которая подавала обед; ее рука выглядит совсем темной на его молочно-белой груди. Я слышу их громкое дыхание. У меня создалось впечатление, будто она ненавидит его, но вот они вместе, и есть какая-то трогательная невинность в их нечестивом сне. Я гляжу на них чуть дольше, чем собиралась, а затем с особенной осторожностью прикрываю дверь, хотя они не то чтобы вот-вот проснутся. Наконец я нахожу Паркера, там, где почти ожидала: на конюшне, рядом с собаками. Он завернулся в одеяло и спит лицом к двери. Вдруг растерявшись, я зажигаю лампу, сажусь и жду. Хотя мы много ночей провели под одним куском парусины, здесь, под деревянной крышей, мне неловко, что я наблюдаю за спящим, сидя вот так на соломе, словно тать в ночи. Вскоре свет будит его. — Мистер Паркер, это я, миссис Росс. Он приходит в себя сразу, ему не надо выбираться из тумана, какой обволакивает меня в момент пробуждения. Лицо его, как всегда, бесстрастно; похоже, мое появление здесь ни злит, ни удивляет его. — Что-нибудь случилось? Я трясу головой: — Что-то меня разбудило, но я ничего не обнаружила. Куда вы ушли вечером? — Смотрел за собаками. Я жду чего-нибудь еще, но больше ничего не следует. — Я обедала с Несбитом. Он спрашивал, что мы здесь делаем. Я сказала, что мы ищем моего убежавшего сына, которого в последний раз видели в Химмельвангере. Я спросила, не возвращался ли кто-нибудь сюда в последнее время, и он ответил, что не знает. Но сомневаюсь, что он был полностью искренен. Прислонившись к стене конюшни, Паркер задумчиво смотрит на меня. — Я поговорил с одним парнем и его женой. Они сказали, что в последнее время никто не отлучался, но вид у них был подавленный. Они отводили взгляд, смотрели куда угодно, только не на меня. Я не знаю, что со всем этим делать. Затем слышу доносящийся издалека очень слабый, но отчетливый звук, от которого по спине бежит холодок. Неземной вой, мрачный, но равнодушный. Симфония воя. Негромко рычат проснувшиеся собаки. Я заглядываю в черные глаза Паркера: — Волки? — Далеко. Я сознаю, что нас окружают мощные стены, оснащенные орудиями, и все же от этого звука холодеет кровь. Мне вдруг хочется в тесноту палатки. Там я ощущала себя в большей безопасности. Кажется, я даже дрожу и придвигаюсь поближе к Паркеру. — Здесь очень скудно. Плохая охота. Мало провизии. — Как это возможно? Это фактория Компании. — Не все фактории работают хорошо. Я думаю о Несбите и его наркотическом сне. Если он управляет факторией и отвечает за поставки, то все это совсем неудивительно. — Несбит — наркоман. Опиум или что-то вроде того. И еще… — Я опускаю взгляд на солому. — У него… связь с одной из индианок. Сама того не желая, я заглядываю в глаза Паркера, на мгновение, которое вырастает в минуту. Никто из нас не произносит ни слова; мы будто загипнотизированы. Я вдруг понимаю, как громко дышу, и не сомневаюсь, что он слышит биение моего сердца. Даже волки замолкли, прислушиваясь. Наконец я отрываю взгляд и чувствую, как кружится голова. — Наверное, я пойду. Просто подумала, что нужно вас отыскать… обсудить, как поступить утром. Мне кажется, будет лучше скрыть истинную причину нашего здесь появления. То же я сказала мистеру Муди, хотя не знаю, что он собирается делать завтра. — Вряд ли мы узнаем что-нибудь еще, пока не вернется Стюарт. — Что вам о нем известно? Помолчав, Паркер качает головой: — Ничего, пока его не увижу. Я жду какое-то время, но у меня больше нет причин здесь оставаться. Вставая, я касаюсь его скрытого соломой бедра. Клянусь, я не знаю, была там его нога раньше или он придвинул ее специально. Я вскакиваю словно ошпаренная и поднимаю лампу. В колебаниях света и тени я не могу разобрать выражение его лица. — Что ж, спокойной вам ночи. Торопливо выхожу во двор, уязвленная тем, что он не ответил. Мороз тут же остужает мне кожу, но ничего не может поделать с разгоряченными мыслями, а главное — со жгучим желанием вернуться в конюшню и лечь рядом с Паркером на солому. Потеряться в его запахе и тепле. Что это — овладевшие мной страх и беспомощность? Прикосновение к его телу в соломе было недоразумением. Недоразумением. Погиб человек; Фрэнсису нужна моя помощь — вот зачем я здесь, иной причины не существует. Полярное сияние мерцает на севере, словно прекрасный сон, и ветер утих. Небо головокружительно высоко и ясно, и вернулся холод, тугой звенящий холод, утверждающий, что нет ничего между мной и бесконечными глубинами космоса. Потрясенная, я еще долго тяну голову к небу. Я сознаю, что следую зыбкой тропой, со всех сторон окруженная риском катастрофы и неизвестностью. Ничего от меня не зависит. Небеса разверзнуты надо мной, как пропасть, и ничто не способно удержать меня от падения — ничто, кроме беспорядочного лабиринта звезд. ~~~ Дональд просыпается, когда за окном уже светло. Несколько мгновений он не может вспомнить, где находится, а затем все возвращается: место, куда вели следы. Передышка в этом дьявольском путешествии. Каждый дюйм тела болит так, словно его жестоко избили. Господи… неужели вечером он действительно лишился чувств — просто потерял сознание? Женщина, склонившаяся к его ноге… он высовывает ногу из-под одеяла и видит, что та заново перебинтована, а значит, и женщина не приснилась, а была наяву. Неужели и раздела его она? Он ничего не помнит, но чувствует, как заливается краской стыда. Его, без сомнения, полностью раздели. Ему даже смазали и перевязали шрам. Он принимается шарить вокруг кровати, пока не находит очки. Вновь водрузив их на нос, он несколько успокаивается и овладевает собой. Итак, внутри: маленькая, скромно меблированная комната, похожая на гостевые помещения форта Эдгар. Снаружи: холодно, снега нет, но скоро пойдет. И где-то в этих постройках: миссис Росс и Паркер задают без него вопросы. Бог знает что они там наговорят мистеру Стюарту, предоставленные самим себе. Кряхтя, он встает с кровати и берет свои вещи, аккуратно сложенные на стуле. По-стариковски неуклюже одевается. Удивительно (и все же к счастью, в некотором смысле), насколько хуже он чувствует себя теперь, когда они наконец добрались до места. Он ковыляет в коридор и обходит здание вдоль двух сторон внутреннего двора в поисках живой души. Очень странная фактория: здесь и намека нет на суматоху, обычно царящую в форту Эдгар. Он гадает, где же Стюарт и какую дисциплину он здесь поддерживает. Его часы встали, и он понятия не имеет, который час, рано сейчас или поздно. Наконец одна из дверей впереди по коридору распахивается, выходит Несбит и захлопывает ее за собой. Он небрит, с ввалившимися глазами, но хотя бы одет. — А, мистер Муди! Надеюсь, вы отдохнули. Как ваши, э-э, ноги? — Гораздо лучше. Эта… Элизабет перевязала их, очень любезно с ее стороны. Боюсь, я был слишком утомлен, чтобы поблагодарить ее. — Пойдемте завтракать. Должно быть, уже разожгли огонь и что-нибудь готовят. Бог знает как трудно заставить этих чертей что-нибудь делать зимой. У вас те же проблемы? — В форту Эдгар? — Да. Где он находится? Как он может этого не знать, удивляется Дональд. — На берегу залива Джорджиан-Бей. — Цивилизованное место. Я мечтаю перебраться куда-нибудь поближе… ну, туда, где живут люди. Должно быть, по сравнению с вами здесь совсем убого. Несбит ведет Дональда в комнату, где они были вчера, но теперь здесь горит огонь и откуда-то притащили стол и стулья: Дональд замечает следы волочения на пыльном полу. Домашнее хозяйство здесь явно не на первом месте. Что же здесь на первом месте? — А где миссис Росс и мистер Паркер? Как раз когда Несбит направляется к двери, в комнату входит миссис Росс. Она умудрилась что-то сделать со своей одеждой, так что та выглядит почти прилично, и аккуратно уложить волосы. Некоторое дружелюбие, которое он заметил после вьюги, похоже, закончилось. — Мистер Муди. — Отлично! Вы здесь… А мистер Паркер? — Я точно не знаю. Она опускает глаза, а Несбит выходит позвать индианку. Миссис Росс кидается к Дональду, лицо ее напряжено. — Нам нужно поговорить, прежде чем вернется Несбит. Вечером я сказала ему, что мы здесь ищем моего убежавшего сына, а не убийцу. Иначе они насторожатся. Дональд разевает рот от изумления: — Моя милая леди, я бы предпочел, чтобы вы советовались со мной, прежде чем выдумывать неизвестно что… — Некогда было. Не говорите ничего другого, иначе он заподозрит неладное. Для всех нас лучше будет, если он пока останется в неведении, вы согласны? Ее челюсти сжаты, а взгляд тверд, как камень. — А что, если… Он обрывает шепот, когда входит Несбит, а следом за ним Нора с подносом. Оба ему улыбаются, и Дональду кажется, будто всем очевидно, что они перешептывались украдкой. Если повезет, Несбит решит, что их секреты носят романтический характер… При этой мысли он тут же краснеет. Может, лихорадка начинается. Садясь за стол, он, не без некоторого усилия воли, напоминает себе о Сюзанне. Странно, что он так давно не думал о ней. Входит Паркер, и, пока все они едят жареное мясо с кукурузным хлебом — Дональд с таким аппетитом, будто неделю голодал, — Несбит объясняет, что Стюарт сейчас охотится с одним из служащих, и извиняется за недостаточное гостеприимство. Впрочем, есть и то, что составляет предмет его особой гордости: он резко выговаривает Норе насчет принесенного ею кофе, после чего она молча уносит кофейник и возвращается, наполнив тот чем-то совершенно другим. Запах предшествует ее появлению — аромат настоящих кофейных зерен, который всем им давно не доводилось вдыхать. А когда Дональд пробует кофе, то сознает, что, возможно, никогда прежде не пил ничего подобного. Несбит с торжествующей улыбкой откидывается на спинку стула. — Зерна из Южной Америки. Я купил их в Нью-Йорке, по дороге сюда. Мелю только в особых случаях. — Давно ли вы здесь, мистер Несбит? — интересуется миссис Росс. — Четыре года и пять месяцев. Вы из Эдинбурга, не так ли? — Изначально. Почему-то в ее устах это слово звучит упреком. — А вы из Перта, если не ошибаюсь? — улыбается Дональд, желая загладить свою вину. Затем он смотрит на миссис Росс: если не хочешь вызвать подозрения, следует быть полюбезней. — Кинкардин. Следует молчание. Миссис Росс хладнокровно встречает взгляд Дональда. — Сожалею, что мы ничем не можем помочь с заблудившимся сыном миссис Росс. Представляю, как вы переживаете. — А. Да, — смущенно кивает Дональд: в актерстве он не силен. И злится на миссис Росс за то, что отобрала у него инициативу, хотя в вопросах, затрагивающих Компанию, ему должна принадлежать ведущая роль. Он просто не знает, что делать дальше. — Так вы полагаете… — начинает Дональд, но тут из коридора доносится глухой стук, а следом крик. Несбит вдруг настораживается, словно зверь, и судорожно вскакивает. Обращенная к ним полуулыбка скорее напоминает гримасу. — Кажется, дорогие мои, наконец вернулся мистер Стюарт. Он чуть ли не выбегает из комнаты. Остальные переглядываются. Дональд чувствует себя уязвленным — почему Несбит не пригласил их, или хотя бы его, с собой? Он испытывает саднящее чувство чего-то неверного, игры без правил, когда идешь, не видя дороги. С минуту помолчав, Дональд бормочет извинения и нерешительно идет вслед за Несбитом во двор. Четверо или пятеро мужчин и женщин сгрудились вокруг человека с санями и сворой собак. Отовсюду показывались и другие, некоторые медлили у построек, другие направлялись прямо к новоприбывшему. Дональд успевает подивиться, откуда они все взялись; почти никого из них он прежде не видел, хотя узнал высокую женщину, вчера вечером омывавшую ему ноги. Новоприбывший, плотный от мехов, с лицом, скрытым меховым капюшоном, что-то говорит встречающим, а потом воцаряется тишина. Дональд идет к ним один-одинешенек, и пара лиц обращается к нему, глядя, словно на некую диковину. Растерявшись, он замедляет шаг, и тут высокая женщина, с самого начала стоявшая в группе встречающих, издает долгий пронзительный вопль. Она валится в снег, продолжая издавать высокие потусторонние звуки, которые не назовешь ни визгом, ни рыданием. Никто не пытается утешить ее. Похоже, один из мужчин что-то возражает Стюарту, но тот не обращает на него внимания и направляется к постройкам. Несбит резко выговаривает мужчине и следует за начальником. Заметив Дональда, он смотрит на него с недоумением, затем приходит в себя и знаком предлагает ему вернуться в дом. Лицо у него того же цвета, что грязный снег под ногами. — Что здесь происходит? — бормочет Дональд, когда они отходят подальше от собравшихся во дворе. Рот Несбита сжимается в тугую полоску: — Большая неприятность. Несчастный случай с Нипапанисом. Насмерть. Его жена была там, во дворе. Он, кажется, больше злится, нежели переживает. Так, словно думает: что теперь? — Вы имеете в виду ту женщину на земле… Элизабет? Ее муж умер? Несбит кивает. — Иногда мне кажется, что все мы тут прокляты, — бормочет он скорее себе самому, а затем вдруг резко поворачивается, полностью скрыв от Дональда коридор. И тем не менее пытается улыбаться. — Все это весьма прискорбно, но… почему бы вам не отправиться к остальным? Продолжить завтрак… А мне, в данных обстоятельствах, необходимо переговорить с мистером Стюартом. Мы присоединимся к вам позже. Дональду ничего не остается, как кивнуть и проводить взглядом скрывающегося за углом Несбита, а затем топтаться в коридоре, озадаченно и взволнованно. Есть что-то почти непристойное в том, как Несбит да и сам Стюарт отмахнулись от чужого горя, словно бы не желая иметь с ним ничего общего. Вместо того чтобы вернуться к завтраку, он снова выходит во двор, где в сгустившейся тишине повалил снег, как бы говоря: вот и зима, теперь без всяких шуток. Крошечные быстрые снежинки летят на него со всех сторон, размывая обзор за пределами нескольких ярдов. Только скорбящая женщина сидит, где сидела, и качается взад и вперед. Больше не видно никого. Дональда захлестывает ярость оттого, что ее оставили одну. Ради всего святого, на женщине даже нет верхней одежды, только домашнее платье с рукавами до локтя. Он направляется к ней. Она рвет на себе волосы, стоя на коленях, и раскачивается, уже молча, с широко раскрытыми глазами, глядящими в никуда. На него она не смотрит. Дональд с ужасом замечает голую кожу над ее пестрыми на фоне снега мокасинами. — Прошу прощения… миссис Берд. — Ему неловко, но он не знает, как к ней еще обратиться. — Вы здесь замерзнете. Прошу вас, пойдемте в дом. Она никак не реагирует на его слова. — Элизабет. Вчера вы были милосердны ко мне… Прошу вас, пойдемте. Я знаю, вы убиты горем. Позвольте мне вам помочь. Он протягивает руку в надежде, что она примет помощь, но ничего не происходит. Снежинки ложатся ей на волосы и ресницы, тают на руках. Она их не смахивает. Дональд потрясен до глубины души, глядя на почти английские черты ее худого лица. Среди полукровок такие встречаются, они гораздо белее индейцев. — Пожалуйста… Он кладет руку ей на плечо, и вдруг снова раздается тонкий пронзительный вой. Дональд отшатывается в смятении: что за странный призрачный звук, словно звериный? Мужество покидает его. В конце концов, что он знает о ней и ее покойном муже? Что может сказать, чтобы облегчить ее муки? Дональд озирается в надежде на помощь. Сквозь вихрящийся снег не видно ни единого движения, хотя в окне напротив он замечает смутную фигуру, та, похоже, наблюдает за происходящим. Он встает — он сидел на корточках, — решив обратиться за помощью. Может быть, подруга сможет убедить ее войти в дом: сам он не чувствует себя вправе заставить или отнести ее. Конечно, Джейкоб знал бы, что делать, но Джейкоба здесь нет. Он отряхивает брюки и отходит от вдовы, хотя не может себя заставить не оглядываться. Ее черный силуэт, частично занесенный снегом, напоминает безумного персонажа японской гравюры. В голову ему приходит счастливая мысль: он принесет ей чашку кофе — хоть на это сгодился Несбит. Он уверен, что она не станет пить, но, возможно, будет рада такому его поступку. ~~~ Лина лежит с открытыми глазами, полностью одетая, и глядит в незанавешенное окно. Рядом с ней спят Торбин и Анна. Она им ничего не сказала, не решившись доверить детям такую тайну. Скоро она их разбудит, заставит одеться, делая вид, будто все это какое-то приключение. О ее планах им ничего не известно. Она им ничего не расскажет, пока они не отъедут подальше от Химмельвангера. Лучше бы они договорились встретиться пораньше — все уже больше часа как угомонились. Целый час потерян. Ей ужасно жарко, потому что она надела несколько нижних юбок под две верхние и все свои рубашки, одну на другую, пока руки не стали похожи на туго набитые колбасы. Эспен поступит так же. Зимой это весьма уместно. Она снова смотрит на часы, вертит руками, чтобы поудобнее пристроить одежду; больше ждать невозможно. Она наклоняется и будит детей. — Послушайте, мы уезжаем на каникулы. Но очень важно все делать очень-очень тихо. Договорились? — Я хочу спать, — угрюмо моргает Анна. — Поспишь потом. Сейчас у нас будет приключение. Давайте-ка надевайте все это, да побыстрее. — Куда мы собираемся? — Торбин проявляет больше интереса. — На улице темно. — Скоро рассветет, смотри — пять часов. Вы спали долго-долго. Мы должны выехать пораньше, чтобы успеть туда сегодня. Она натягивает на Анну платье. — Я хочу остаться. — Ах, Анна. — Всего пять лет; откуда такое упрямство? — Надевай это платье поверх того. Будет холодно. И тащить меньше придется. — Куда мы? — На юг. Там теплее. — А можно Эльке с нами? Эльке — лучшая подружка Торбина, она дочка Бритты. — Может быть, позже. Может, и другие к нам присоединятся. — Я хочу есть. Анна недовольна и хочет, чтобы все знали это. Лина дает ей и Торбину по печенью, украденному как раз для того, чтобы купить их молчание. За десять минут до назначенного срока она заклинает их молчать и долго прислушивается в коридоре, прежде чем тащить детей за собой. Она закрывает дверь комнаты, которая на три долгих года стала их домом. Все тихо. Тяжелый мешок с провизией и немногими личными вещами больно бьет по спине. Они идут через двор к конюшням. Ночь безлунная, вокруг непроглядная мгла, и она чертыхается, спотыкаясь. Услышав такие слова, Торбин разевает рот от изумления, но нет времени обращать на это внимание. Лина чувствует тысячу глаз у себя на спине и от страха так сильно сжимает руку, что Анна начинает хныкать. — Прости, моя милая. Смотри, мы уже пришли. Она открывает дверь в конюшню. Тут еще темней, но теплее, и слышно, как лошади перетаптываются в своем сене. Она останавливается, прислушиваясь. — Эспен? Его пока нет, но до срока еще несколько минут. Хоть бы он не опаздывал. Они бы могли скакать уже час, с каждым шагом удаляясь от Химмельвангера. Она сажает детей в пустое стойло. Еще несколько минут, и Эспен будет здесь. У нее нет часов, но онемевшие, холодные как лед пальцы дают четкое представление о времени. Дети поерзали, но теперь Анна свернулась клубком и уснула, да и Торбин приник к ней и забылся в полудреме. Должно быть, уже час прошел с тех пор, как они здесь, но в конюшне так никто и не появился. Сначала она говорила себе: он всегда опаздывает, просто ничего не может с этим поделать. Потом она стала думать, что он просто перепутал время и подумал, что они договорились на два. Когда ожидание переползло за час и по-прежнему никто не появился, она представила себе, будто Мерит или ребенок не может заснуть, или заболел кто-то, или что-то еще помешало ему уйти. Наверное, он лежит без сна, чертыхаясь про себя и беспокоясь о ней. А затем: может, он и вовсе не собирался приходить. Она рассматривает эту мрачную перспективу. Нет. Так подвести ее он не может. Он никогда бы так не поступил. И не поступит. Она даст ему еще один шанс — или осрамит перед всеми. Она будит детей, тряся их грубее, чем необходимо. — Послушайте. Придется подождать. Оказывается, мы не сможем уехать прямо сейчас. Все переносится на завтрашнюю ночь. Мне очень жаль… — Она резко обрывает их предсказуемое нытье. — Мне очень жаль, но так уж получилось. Она вспоминает, как произнесла ту же фразу, сообщая им, что отец никогда не вернется и они должны отправиться неизвестно куда, жить неизвестно где. «Нет смысла жаловаться. Так уж получилось». Она требует от них клятвы хранить все в тайне — если они хоть кому-нибудь скажут, то вообще никогда не поедут на каникулы, — и рисует перед ними манящую картину теплого юга. Хочется надеяться, что когда-нибудь они действительно туда попадут. Когда она встает и собирается вести их обратно в спальню — по крайней мере, все еще темно, — у двери возникает какое-то движение. Она замирает, и дети тоже замирают, подчиняясь ее внезапному страху. Затем доносится голос: — Здесь есть кто-нибудь? На мгновение — кратчайшую долю секунды — ей кажется, что это Эспен, и сердце готово выпрыгнуть из груди. Но тут же она понимает, что голос не его. Их обнаружили. Мужчина направляется к ним. Лина не в состоянии шевельнуться. Что ей говорить? Она не сразу понимает, что он говорит по-английски, а не по-норвежски. Это метис, Джейкоб. Значит, это пока не конец. Он зажигает лампу. — О, миссис… — Тут он понимает, что не знает или не может произнести ее имя. — Привет, Торбин. Привет, Анна. — Извините, если мы вас потревожили, — сухо произносит Лина. Что он здесь делает? Спит, что ли, в конюшне? — Нет, нисколько. — Ну и ладно. Доброй ночи. — Она улыбается и проходит мимо него, обернувшись лишь во дворе: — Пожалуйста, не говорите о нас никому, это очень важно. Вообще никому. Я прошу вас… или моя жизнь ничего не стоит. Могу я вам доверять? Джейкоб тушит фонарь, словно осознавая необходимость сохранения тайны. — Да, — только и говорит он без малейшего удивления. — Вы можете мне доверять. Лина помогает детям раздеться и смотрит, как они засыпают. Сама она слишком возбуждена, чтобы заснуть. Мешок она пихает за кресло. Распаковать его — будто признать поражение. Утром нужно будет замаскировать его разбросанными вещами; авось это введет в заблуждение всякого, кто решит сюда заглянуть. О, только бы попасть туда, где у нее будет собственный дом с дверью, которую можно запереть. Как она ненавидит этот запрет на личную жизнь, стягивающий тебя, словно удавка. За завтраком она осторожничает, всячески демонстрируя обществу радушие и жизнерадостность. Сначала она вовсе не смотрит в сторону Эспена и только в середине трапезы бросает взгляд на его опущенную голову. Он тоже избегает смотреть в ее направлении. Она пытается определить, насколько утомленным выглядит он или Мерит, но здесь что-то сказать трудно. Младенец плачет, так что, возможно, у него колики. Ей нужно дождаться своего часа. Возможность появляется после полудня. Эспен возникает, когда она кормит кур. Именно возникает: она не заметила, как он вошел. Она ждет, когда он заговорит. — Лина, прости меня. Я так виноват. Не знаю, что и сказать… Мерит не спала час за часом, и я не знал, что делать. Он суетится, глаза бегают где угодно, избегая только ее. Лина вздыхает. — Ладно, все в порядке. Я сочинила целую историю для детей. Мы уйдем ночью. В час. Он молчит. — Ты передумал? Он вздыхает. Она чувствует, что начинает дрожать. — Потому что если ты передумал, я без тебя не пойду. Я останусь и всем расскажу, что ношу твоего ребенка. Я опозорю тебя перед всеми. Перед твоей женой и детьми. И меня не волнует, пусть Пер нас выгоняет. Пусть мы замерзнем до смерти. Твой ребенок умрет, и я тоже умру. И виноват будешь ты. Ты к этому готов? Эспен бледнеет. — Лина, зачем ты такое говоришь? Это ужасно… Я же не говорю, что отказываюсь. Просто это трудно, вот и все. То, что мне приходится оставлять… ты ничего не должна оставлять. — Ты ее любишь? — Кого? Мерит? Ты же знаешь, что нет. Я люблю тебя. Ее лицо разглаживается. Все будет в порядке. Просто его, как и многих мужчин, требуется подтолкнуть. И все же она не представляет, как переживет этот день. Она ни минуты не может усидеть на месте, и, пока они шьют одеяла, Бритта, заметив ее беспрерывную суетливость, спрашивает: — В чем дело, девочка? Шило в штанишках застряло? В ответ Лина может только улыбаться. Но разумеется, все имеет свой конец, и вот уже час ночи, и они снова идут к конюшням. Едва закрыв за собой дверь, она чувствует, что Эспен уже здесь. В темноте он шепотом произносит ее имя. — Это мы, — отвечает она. Он зажигает фонарь и улыбается детям, поглядывающим на него с застенчивой подозрительностью. — Не терпится на каникулы? — Зачем нам ехать среди ночи? Мы что, убегаем? — интересуется проницательный Торбин. — Конечно нет. Просто нужно отправиться в путь пораньше, чтобы подальше уйти до темноты. Зимой все так путешествуют. — Поторапливайтесь, хватит болтать. Сами поймете, как доедем. — Лина волнуется, а потому говорит резко. Эспен приторачивает мешки позади седел — он уже оседлал лошадей. Лина ощущает прилив нежности к этим плотным медлительным существам: даже в час ночи они делают все, что от них требуют, без возражений и споров. Они выводят лошадей во двор, где такая слякоть, что копыта не издают ни малейшего шума. Во всем Химмельвангере ни единого огонька, но они ведут лошадей к роще чахлых берез, вне поля зрения из какого-либо окна, и только там Эспен подсаживает Лину и детей, а затем и сам вскакивает в седло позади Торбина. У Лины в руке украденный компас. — Сначала на юго-восток. — Она смотрит на небо. — Смотри, там звезды. Они нам помогут. Мы держим курс вон на ту, видишь? — Разве ты не хочешь попросить Господа благословить нас в дорогу? — спрашивает Торбин, весь изогнувшись, чтобы увидеть мать. Иногда он бывает очень педантичным и всегда хочет поступать как положено, ведь он три года прожил в Химмельвангере, где шевельнуться нельзя без короткой молитвы. — Конечно. Я как раз собиралась. Эспен осаживает коня, опускает голову и торопливо бормочет, так, словно праведные уши Пера способны уловить молитву на мили окрест: — Господи Боже, Царь всего сущего на небесах и на земле. Всевидящий и Всеблагой, оберегай нас в странствии, избави от бед и опасностей и выведи на истинный путь. Аминь. Лина вонзает пятки в лошадиные бока. Темная масса Химмельвангера за их спинами становится все меньше и меньше. Небо ясное, и оттого холодно. Гораздо холоднее, чем прошлой ночью. Они успели как раз вовремя. ~~~ Отец вернулся из-под ареста другим человеком. Он сидит, уединившись в своем кабинете, не читает, не пишет письма, да и вообще не занимается своими обычными делами, а только глядит подолгу в окно без единого движения. Мария знает это, потому что подглядывала в замочную скважину, поскольку беспокоить его запрещено. Он никогда ее не сторонился, а потому она очень переживает. Сюзанна тоже переживает, но по другой причине. Конечно, ее волнует отец и его необычное поведение, но ведь он по-прежнему сидит за столом вместе с семьей и выглядит при этом вполне жизнерадостным. Она говорит сестре, что раз отец не может теперь выполнять свои судейские обязанности, так что ж ему остается делать? Нет, Сюзанна решила места себе не находить из-за Дональда. Их с Джейкобом нет уже три недели, то есть не особенно долго, хоть они и собирались вернуться раньше. Мария и Сюзанна размышляли о причине такой задержки. Самый очевидный ответ в том, что они так и не нашли Фрэнсиса Росса. Если б его настигла смерть, они бы вернулись. То же самое, если бы они нашли его неподалеку. — Но что, если они нашли Фрэнсиса, а он убил их, чтобы избежать правосудия? — округлив глаза, спрашивает Сюзанна. Она на грани слез. — Ты действительно можешь себе вообразить, как Фрэнсис Росс убивает мистера Муди и Джейкоба, причем оба вооружены? — насмешливо интересуется Мария. — Да и силенок у него не хватит. Ростом он не выше тебя. По правде говоря, отродясь такой чуши не слышала. — Мария… — Мать, отрываясь от шитья, одергивает ее из своего кресла. Сюзанна раздраженно пожимает плечами: — Мне просто кажется, они могли бы прислать весточку. — Это невозможно, если нет людей, способных ее доставить. — Ах-ах, можно подумать, они где-нибудь посреди… Внешней Монголии. — На самом деле Монголия населена куда плотнее Канады, — уже не может остановиться Мария. — Если ты хотела меня успокоить, что ж… у тебя не вышло! — Сюзанна вскакивает и, хлопнув дверью, выходит из гостиной. — Ты могла бы быть с ней подобрее, — мягко укоряет дочь миссис Нокс. — Она беспокоится. Мария воздерживается от ответа. Может быть, она тоже беспокоится, но, как обычно, душевным состоянием Сюзанны все озабочены куда больше, чем ее собственным. — Действительно, есть повод для беспокойства. Пора бы им подать хоть какую-нибудь весть. Меня несколько удивляет, что Компания никого не послала на поиски. — Ну, исходя из моего опыта… — миссис Нокс смачно откусывает нитку, — плохие новости всегда доходят быстрее. Повсюду в доме тягостно, будь то из-за отца, сидящего, словно сфинкс, в своем кабинете, или слез Сюзанны, или непонятного спокойствия матери. Мария решает, что ей необходимо отдохнуть от них всех. По правде говоря, она действительно слегка взволнована своей реакцией на обсуждение Муди. Она тоже гадает, что с ними произошло, и надеется на лучшее; точно так же беспокоишься о любом друге, который некоторое время не давал о себе знать. Это ничего не значит. Но она думала о нем, удивляясь оставшимся в памяти подробностям: веснушки высоко на скулах, соскальзывающие с носа очки, забавная улыбка всякий раз, когда ему задают вопрос, словно бы сам сомневается, может ли ответить, но все-таки готов попытаться. Она приближается к лавке, еле передвигая ноги: к сапогам и юбке прилипло по нескольку дюймов заледеневшей грязи. Когда Мария входит, стоящая за прилавком миссис Скотт лишь чуть поднимает голову. Приветствуя ее, Мария замечает раздувшийся желтоватый синяк на левой скуле, нарушающий идеальную симметрию ее лица. Миссис Скотт — или Рейчел Спенс, как ее звали когда-то — играла Деву Марию в школьной рождественской постановке. Старожилы и сейчас напоминают ей об этом, но уже давно не расспрашивают, отчего ее так часто преследуют несчастные случаи. Мистер Стеррок у себя в комнате. Мария ждет у печки внизу, не будучи уверена, что он выйдет к ней, однако через минуту он спускается. — Мисс Нокс. Чем я обязан такому удовольствию? — Мистер Стеррок. Боюсь, что скуке. Он изящно пожимает плечами, поддерживая игру: — Я благодарен ей за то, что она привела вас сюда. Что-то в выражении его лица немного ее смущает. Будь он молодым человеком, она заподозрила бы, что он ухаживает. Возможно, так и есть. Будет весьма символично, если единственный мужчина, проявивший к ней интерес, окажется старше ее отца. Стеррок просит принести кофе и говорит: — Вам не покажется излишней вольностью, если я приглашу вас к себе в комнату? Просто мне очень хочется кое-что вам продемонстрировать. — Нет, не покажется. И как ни странно, ей действительно не кажется, вопреки всем подозрениям. Комната у него затхлая, но чистая. Он убирает со стоящего у окна стола кипу бумаг и придвигает два стула. Мария садится, польщенная оказываемым вниманием. В молодости он был весьма привлекательным мужчиной, да и сейчас еще очень ничего, с этой седой, густой шевелюрой и ясными голубыми глазами. Она улыбается собственной глупости. Из окна видна часть улицы перед лавкой: отличное место для наблюдения за людьми. Каждый в Колфилде рано или поздно заглянет в лавку. Вдалеке частично виден даже ее собственный дом, а за ним угадываются серые воды под низкими тучами. — Без особой роскоши, но вполне сносно. — Вы здесь работаете? — Можно и так сказать. — Он садится и подталкивает к ней листок бумаги. — Что вы думаете об этом? Мария берет неровно вырванный из блокнота листок. На нем какие-то карандашные пометки, и сначала она не может сообразить, что они значат. Она разглядывает маленькие угловатые значки — по большей части разнообразные линии: диагонали, параллели и тому подобное. Вокруг этих значков несколько схематических фигурок, но никакой системы не видно. Она пристально изучает листок. — Боюсь вас разочаровать, но я тут ничего не понимаю. Это полное изображение? — Да, насколько мне известно. Это скопировано с целой вещи, но, разумеется, могут существовать и другие. — С чего именно? Это не вавилонский, хотя чем-то напоминает клинопись. — Я тоже сначала об этом подумал. Но это не вавилонский, не иероглифы, не линейное греческое письмо. И не санскрит, не еврейский, не арамейский, не арабский. Мария улыбается: он предложил ей головоломку, а она любит головоломки. — Ладно, это и не китайский или японский. Не знаю, не могу распознать — эти фигурки… Может, какой-то африканский язык? Он качает головой: — Меня бы ошеломило, сумей вы понять. Ведь я носил эти письмена в музеи и университеты, показывал многим знатокам языков, и никто понятия не имел, что это такое. — А почему вы думаете, будто это нечто большее, нежели… просто абстрактный узор? Я хочу сказать, что фигурки выглядят как-то по-детски. — Боюсь, это скорее из-за моего недостатка мастерства при копировании. Оригинал смотрится попрезентабельней. Это только часть, как вы и говорили. Но я действительно полагаю, что это не просто насечки. — Насечки? — Оригинал вырезан на кости и раскрашен чем-то черным, возможно сажей. Там все сделано очень тщательно. Эти фигурки идут цепочкой по краю таблички. Мне кажется, значками описано некое событие, а фигурки его иллюстрируют. — В самом деле? Вы пришли к такому заключению? А где оригинал? — Хотел бы я знать. Владелец обещал мне его, но… — Стеррок пожимает плечами. Мария пристально смотрит на него. — Владельцем был… Жаме? — Молодец, сообразили. Она чувствует, что краснеет от удовольствия. — Значит, табличка должна быть среди его имущества, разве не так? — Она пропала. — Пропала? Вы хотите сказать, украдена? — Трудно сказать. Либо украдена, либо он продал ее, либо отдал кому-то еще. Но я думаю, второе и третье маловероятно: он обещал сохранить ее для меня. — Так… вы ждете, не вернет ли ее мистер Муди? — Возможно, надежда тщетная, но все именно так. Мария снова опускает взгляд на листок. — Знаете, это мне кое-что напоминает… точнее, эти фигурки. Я просто уверена, только вспомнить не могу. — Я буду очень признателен, если вы попытаетесь вспомнить. — Пожалуйста, мистер Стеррок, положите конец моим мучениям. Что это? — Увы, не могу. Я не знаю. — Но у вас есть какие-то соображения? — Да. Возможно, это покажется странным, но… мне кажется… ладно, я надеюсь, вот самое подходящее слово. Я надеюсь, что это индейский язык. — Вы имеете в виду… американских индейцев? Но ни у одного из индейских языков нет письменности — это всякий знает. — Возможно, когда-то была. Мария переваривает сказанное. Он кажется вполне серьезным. — Насколько стар оригинал? — Ну… надо иметь его, чтобы определить это. — Вы знаете, откуда он взялся? — Нет, и выяснить это теперь будет очень нелегко. — Так… — Она осторожно подбирает слова, не желая его обидеть. — Конечно, вы допускаете, что это может оказаться подделкой. — Допускаю. Но подделки обычно мастерят, когда за них можно что-то выручить. Там, где существует рынок для подобных артефактов. А зачем кому-то прилагать немалые усилия, чтобы создать нечто, не имеющее никакой ценности? — Но ведь вы здесь, в Колфилде, именно за этим, не так ли? Следовательно, вы в это поверили. — Я не богач. — Он усмехается, над собой. — И все же остается вероятность — пусть незначительная, — что это подлинник. Мария снова улыбается, не зная, что и думать. Природный скептицизм служит ей барьером, предохраняющим от насмешек, и ей не привыкать к роли адвоката дьявола. Но она боится, что Стеррок идет по ложному следу. — Те фигурки… они напомнили мне индейские рисунки. Календари и тому подобное, сами знаете. — Но вы не уверены. — Я не знаю. Возможно, если увидеть оригинал… — Конечно, это просто необходимо. Вы правы, я здесь именно за этим. Я увлекаюсь индейской жизнью и историей. Когда-то писал об этом статьи. Чем даже прославился, немножко. И я уверен… — Он помолчал, глядя в окно. — Я уверен: если выяснится, что индейцы обладали письменной культурой, изменится и наше к ним отношение. — Может быть, вы и правы. — У меня был друг, индеец, который часто говорил о такой возможности. Видите, нельзя сказать, будто это нечто вовсе неслыханное. Если Стеррок и разочарован ее откликом, он этого не показывает. Чувствуя, что не проявила достаточного участия, она тянется к листку. — Можно скопировать? Если вы позволите, я бы взяла с собой листок и… кое-что попробовала. — Что именно? — Любая запись — это шифр, верно? А любой шифр можно взломать. Она пожимает плечами, показывая, что не обладает опытом в этом деле. Стеррок улыбается и подталкивает к ней листок. — Конечно, я буду очень рад. Я и сам пробовал, но об успехе говорить не приходится. Мария очень сомневается, что ей улыбнется удача, но это хотя бы отвлечет ее от окружающих со всех сторон забот и разочарований. ~~~ Он среднего возраста и роста, с пронзительными голубыми глазами на обветренном лице и коротко стриженными светлыми волосами, наполовину уже поседевшими. Если не считать глаз, внешность ничем не примечательная, но в целом он оставляет впечатление человека скромного, привлекательного, надежного. Могу представить его себе деревенским адвокатом или врачом, каким-нибудь государственным служащим, направившим свой интеллект в русло общественного блага, — разве что мешают глаза, пронизывающие, проницательные, ясные, но мечтательные. Глаза пророка. Я удивлена, даже очарована. Я почему-то ожидала увидеть чудовище. — Миссис Росс. Приятно с вами познакомиться. — Стюарт с легким поклоном пожимает мне руку. Я киваю. — А вы, должно быть, Муди. Рад знакомству. Фрэнк говорит, что вы служите близ Джорджиан-Бей. Прекрасное место. — Да, так и есть, — говорит Муди и пожимает протянутую руку. — Я тоже очень рад с вами познакомиться, сэр. Я много слышал о вас. — Ну что ж… — Стюарт качает головой и несколько смущенно улыбается. — Мистер Паркер. Полагаю, вас следует поблагодарить за то, что сопровождали этих людей в столь трудном путешествии. После едва заметного колебания Паркер жмет протянутую руку. На лице Стюарта я не замечаю ни малейших признаков узнавания. — Мистер Стюарт. Рад снова встретиться с вами. — Снова? — Стюарт смотрит с виноватым недоумением. — Прошу прощения, я не припоминаю… — Уильям Паркер. Прозрачное озеро. Пятнадцать лет назад. — Прозрачное озеро? Вы должны простить меня, память уж не та, что раньше. Он расплывается в любезной улыбке. Паркер не улыбается. — Возможно, вам поможет вспомнить, если вы закатаете левый рукав. На мгновение лицо Стюарта меняется, так что на нем ничего невозможно прочитать. Потом он заливается смехом и хлопает Паркера по плечу: — Боже мой! Как я мог забыть! Уильям! Ну конечно. Да-да, столько лет прошло. — Затем лицо его опять становится серьезным. — Прошу прощения, что не смог встретиться с вами сразу по возвращении. Произошло трагическое несчастье; уверен, вы уже слышали. Мы киваем, словно дети перед директором школы. — Нипапанис был у меня одним из лучших. Мы охотились на реке, неподалеку отсюда. — Голос его замирает, и мне кажется, хотя я не уверена, что на глазах у него блестят слезы. — Мы шли по следу и… я до сих пор не могу поверить произошедшему. Нипапанис был очень опытным, искусным охотником. Никто лучше его не знал здешних мест. Но он вышел по следу на реку, ступил на тонкий лед и провалился. Он замолкает, глядя куда-то вне этой комнаты. Лицо его, поначалу внушавшее такую уверенность, кажется теперь осунувшимся и усталым. Возможно, ему сорок. Возможно, лет на пятнадцать старше. Трудно сказать. — Вот он здесь, а мгновенье спустя его уже нет. Он провалился, и хотя я дополз, докуда возможно, никаких его признаков не обнаружил. Я даже погрузил голову в воду, но все без толку. Я не перестаю себя спрашивать, мог ли я сделать больше? — Он качает головой. — Можно тысячу раз делать одно и то же, даже об этом не задумываясь. Вот так ходишь по льду. Узнаёшь его толщину, сильное или слабое под ним течение. А в следующий раз ты ставишь ногу, много раз до того убедившись, что это безопасно, и совершаешь ошибку, потому что лед не выдерживает твоего веса. Муди сочувственно кивает. Паркер внимательно смотрит на Стюарта тем же взглядом, которым он изучал землю в поисках следа. Не знаю, что его там заинтересовало; Стюарт не выказывает ничего, кроме сожаления и печали. — Там, во дворе, была его жена? — спрашиваю я. — Бедняжка Элизабет. Да. У них еще четверо детей; четверо детей без отца. Просто ужас. Я видел, как вы к ней выходили. — Теперь он обращается к Муди. — Возможно, вы сочли бессердечным с нашей стороны оставить ее одну, но именно таковы обычаи этого народа. Они считают, что в такое время никто ей ничего не может сказать. Они скорбят на свой манер. — Но почему они не могли ей сказать, что она не одна? И в такую погоду… — Разве в своем личном горе она не одинока? Она была его единственной женой, а он — ее единственным мужем. — Он устремляет ко мне свои поразительные голубые глаза, и я не могу отвести своих. — Особенно тяжело для нее, что я не смог привезти тело. Знаете, для индейцев хуже нет, чем утонуть. Они верят, что дух утопленника не может освободиться. Она хотя бы крещена, так что, возможно, все-таки обретет некоторое утешение. И дети, благословение Господу, тоже. Несмотря на гнетущую атмосферу, Стюарт настаивает на том, чтобы показать нам окрестности. Экскурсия, в знак уважения предлагаемая всем посетителям, кажется неестественной и нереальной, как будто мы играем роли гостей, бормочущих одобрительные реплики. Сперва он показывает нам главное здание в форме буквы «П». Единственный деревянный этаж с коридором, на который с обеих сторон нанизаны комнаты. Чем дальше мы идем, тем очевидней становится разница между прошлым и настоящим Ганновера. Одно крыло предназначено не менее чем для дюжины гостей. Нам показывают комнаты, выходящие наружу: на реку и равнину. Сейчас из окон видны лишь белые и серые плоскости, незаметно переходящие друг в друга и разрезанные темно-коричневым частоколом. Но летом здесь должно быть красиво. Потом заходим в столовую, которая без длинного стола кажется пустой и заброшенной. В былые дни, рассказывает нам Стюарт, когда Ганновер-Хаус был в центре богатой пушной провинции, здесь жило до сотни человек со своими семьями и ночи напролет праздновали жирные барыши. Но все это осталось в прошлом, задолго до Стюарта. Уже лет двадцать здесь обходятся минимальным персоналом, поддерживающим хрупкую власть Компании над этой пустыней, скорее в память о прошлом, нежели по каким-то финансовым соображениям. В длинном центральном крыле в основном царит запустение; раньше здесь жили служащие, теперь поселились пауки и мыши. Вместо дюжины официальных представителей Компании теперь здесь только Стюарт и Несбит. Единственный, кроме них, сотрудник, живущий в этом здании, — главный переводчик Оливье, парнишка не старше Фрэнсиса. Стюарт зовет его, чтобы с нами познакомить, и если парнишка убит горем, то хорошо это скрывает. Он кажется сообразительным юношей, готовым услужить, и Стюарт с гордостью нам сообщает, что тот владеет четырьмя языками благодаря англоязычному и франкоязычному родителям родом из разных индейских племен. — Оливье далеко пойдет в Компании, — говорит Стюарт, и лицо Оливье вспыхивает застенчивой радостью. Интересно, так ли это; насколько высоко может вознестись краснокожий парнишка в компании, принадлежащей чужеземцам? Хотя, возможно, все не так плохо. У него есть работа, способности и Стюарт в качестве наставника. Из третьего крыла, где расположены конторы, Стюарт ведет нас на склад. Он объясняет, что большую часть мехов они отгрузили летом, так что сейчас запасы невелики. Зимой охотники на промысле, а весной приносят добычу в факторию. Дональд расспрашивает о снабжении и прибыли, а Стюарт увлеченно, едва ли не льстиво отвечает. Я поглядываю на Паркера, пытаясь определить его реакцию, но он на меня не смотрит. Похоже, обо мне вовсе забыли. Всеми пренебрегаемая, натыкаюсь на что-то глазами. Нагнувшись, я поднимаю бумажный прямоугольник. На нем цифры и буквы: «66ГЗПГ», а следом названия животных. Он напоминает мне тот клочок, который Жаме, похоже, тщательно прятал в своей хижине. — Что это? — Я передаю бумажку Стюарту. — Это бирка для тюка. Когда мы упаковываем меха… — обращается он исключительно ко мне, единственной, кто не знаком с порядками Компании, — то сверху кладем опись содержимого, чтобы знать, если что-то потеряем. Шифр сверху относится к содержимому — это год до прошлого мая, Компания, разумеется, местность — буквой «П» мы обозначаем район реки Миссинайби — и фактория, Ганновер. Так что можно определить, откуда каждый тюк и когда он упакован. Я киваю. Пытаюсь восстановить в памяти буквы на клочке из хижины Жаме, но помню только то, что она датировалась несколькими годами раньше; возможно, когда он сам работал на Компанию. Все это мало что объясняет. За складами находятся конюшни, пустые, если не считать собак и пары коренастых пони. А дальше семь или восемь деревянных лачуг, где живут перевозчики со своими семьями, и часовня. — В другое время я бы познакомил вас с каждым, но сегодня… Это замкнутое общество, особенно теперь, когда нас не так много. Скорбный день. Пожалуйста, не стесняйтесь, — снова кажется, будто он обращается ко мне более, чем к остальным, — заходите в часовню, когда пожелаете. Она всегда открыта. — Мистер Стюарт, я вижу, что сейчас вам не до этого, но вы понимаете, что мы не просто так здесь появились. — Меня не слишком заботит, вовремя ли я завожу разговор, главное, чтобы его завела я, а не Муди. — Да-да, конечно. Фрэнк что-то говорил… Вы ищете кого-то, верно? — Моего сына. Мы шли по его следу, который вел сюда… или, по крайней мере, куда-то рядом. Вы в последнее время не встречали кого-нибудь чужого? Семнадцатилетнего юношу с черными волосами… — Нет, к сожалению. До вас здесь не было никого. Боюсь, что со всеми этими событиями я несколько подзабыл… Я поспрашиваю остальных. Но уверен, что здесь никого не было. До поры до времени хватит. Муди выглядит очень мною недовольным, но это самая малая из моих проблем. Стюарт отправляется вершить дела Компании, и я поворачиваюсь к Паркеру и Муди. Мы остались в гостиной Стюарта, где горящий камин дарует относительный комфорт, и над камином висит картина с написанными маслом ангелами. — Вчера вечером, сразу после нашего прибытия, я слышала, как Несбит угрожал женщине. Он говорил, что ей достанется, если она не будет молчать «о нем». Так он сказал: «о нем». Она спорила и, я думаю, отказалась. А потом он сказал, что с ней что-то случится, когда «он» вернется. Должно быть, речь шла о Стюарте. — Кто она? — спрашивает Муди. — Не знаю. Я ее не видела, а говорила она тише, чем он. Я колеблюсь, сказать ли Муди о Несбите и Норе. Что-то заставляет меня считать, что это была она, — такая способна препираться. Но тут открывается дверь и входит юный переводчик Оливье. Похоже, его прислали развлекать нас. Но у меня такое чувство, будто кто-то очень заинтересован в том, чтобы не спускать с нас глаз. ~~~ Как-то она слышала о женщине, попавшей в беду: муж пригрозил убить ее. Она пошла к ближайшей из факторий Компании, встала у ворот, а все пожитки грудой сложила перед собой. Сначала она подожгла эту груду. Потом сунула спичку в мешочек, висевший у нее на шее. В мешочке был порох, который взорвался, ослепив женщину и опалив ей лицо и грудь. Необъяснимым образом оставшись живой, она взяла веревку и попыталась повеситься на ветке дерева. Но опять выжила и тогда взяла длинную иглу и воткнула ее себе в правое ухо. И даже с иглой, пронзившей всю голову, она не умерла. Ее час еще не пробил, и дух не отпустил ее. Так что она сдалась и отправилась заново жить в другом месте, где преуспела. Ее звали Птица-которая-летела-к-солнцу. Странно, что она запомнила эту историю с такими подробностями. Имя женщины, правое ухо. Имя, возможно, потому, что оно напоминает ее собственное: Берд[9 - Bird (англ.) — птица.]. Больше она ничего не знает об этой женщине, зато хорошо понимает, что такое желать смерти. Если б не дети, она бы сама попробовала повеситься. Алек не пропадет: ему уже тринадцать, он умный, работает и учится у Оливье на переводчика. Джосая и Уильям помладше, но они не столь впечатлительны, так что их трудно запугать или запутать. Но Эми совсем мала, и девочкам в этом мире нужна большая поддержка, так что придется здесь задержаться еще на какое-то время, пока не пробьет ее час. Но без поддержки мужа в ее жизни всегда будет зима. Машинально выглянув в окно, она видит, как подошли гости, остановились в нескольких ярдах от дома и смотрят в ее сторону. Она чувствует, что они говорят о ней: сейчас он будет рассказывать им свою историю про то, как умер ее муж. Она больше ему не доверяет: когда он что-то рассказывает, то заставляет хранить свои тайны. Он и мужа заставлял хранить тайны, которые тому совсем не нравились, но муж умел забывать их, оставлял за порогом, когда возвращался домой с охоты. Тем утром — она ждала его, как проснулась, и Эми спрашивала, вернется ли сегодня папа, а она отвечала, что да, — она вышла к западным воротам, прислушиваясь к отдаленному лаю собак и улыбаясь про себя. Слышимость была такая, что ей казалось, будто до нее доносится даже беззвучный скрип полозьев по снегу. Она по-прежнему радовалась, когда он возвращался, хотя они так давно женаты. Услышав собак, она подошла к бугру, откуда можно было заглянуть за частокол. И увидела только одного человека с санями. Она стояла там и смотрела, пока он не приблизился к палисаду, а потом спустилась во двор послушать, что он скажет, хотя и так все уже поняла. Другие — Уильям, Джордж, Кеновас и Мэри — увидели его одного и подошли разузнать, в чем дело, но он обратился прямо к ней, пронзая своими глазами, словно голубым заклятием, так что она слова не могла вымолвить. Больше она ничего не помнила до того, как к ней подошел и заговорил белый пришелец с ножевой раной и больными ногами, но голос его был словно жужжание пчел, и она не поняла, что он сказал. Чуть погодя он вынес чашку кофе и поставил на снег рядом с ней. Она не помнила, чтобы просила его об этом, но, может быть, и просила; у кофе был приятный запах, лучше, чем у любого кофе, какой она когда-нибудь пила, и она смотрела, как крошечные снежинки садились и исчезали на его маслянистой черной поверхности. Садились и таяли, исчезая навсегда. А потом она не видела ничего, кроме лица своего мужа, пытавшегося с ней заговорить, но не слышала его, потому что он был утопленником, погребенным под толстым слоем речного льда. Она подняла чашку кофе и вылила себе на внутреннюю сторону предплечья. Тот был горячий, но недостаточно горячий. Кожа порозовела, вот и все, а рука запахла, как мясо на холоде. Ее отвели в дом, и Мэри осталась с ней, поддерживала огонь и кормила детей. Она и сейчас здесь, как будто боится, что Элизабет бросится в огонь, если оставить ее одну. К ней подошел Алек, обнял и уговаривал не плакать, хотя она не плакала. Глаза у нее сухие, как деревяшка. Эми тоже не плачет, но это потому, что она слишком мала и не понимает. Остальные мальчики плакали, пока не уснули в изнеможении. Мэри сидит рядом с ней и ничего не говорит; она все понимает. Один раз зашел Джордж, чтобы помолиться о душе ее мужа: Джордж — христианин, и очень набожный. Мэри шикнула на него: они с Элизабет обе христианки, а Нипапанис — не был. Он чиппева, в его жилах ни капли белой крови. Он приходил в церковь и пару раз слушал проповедника, но сказал, что это не для него. Элизабет кивнула Джорджу; ясно ведь, что он хотел помочь. И возможно, поможет: кто сказал, что Отец наш Небесный, неспособен вмешаться в судьбу ее мужа? Может, там есть некие взаимные соглашения. — Мэри, — говорит Элизабет, и голос ее скрипит, словно ключ в ржавом замке. — Скажи мне, идет ли снег. Мэри поднимает голову. Она укачивает на коленях Эми, и на мгновение Элизабет кажется, будто Мэри — мать, а Эми — незнакомый ей ребенок. — Нет, перестал час назад. Но сейчас уже темнеет. Завтра опять пойдет. Элизабет кивает. Снег перестал идти только по одной причине, и она знает, что будет делать утром. Всё бы уже сделали, но снегопад остановил их и заставил задуматься. Так что они будут действовать осмотрительно. Утром они вернутся к реке, найдут его и принесут сюда. Эми просыпается и смотрит на мать. Нет, все же это ее дочь, с серо-карими глазами и бледной кожей. Они хотели еще одну девочку. Нипапанис шутил, что хочет девочку, похожую на него, а не на нее. Теперь не будет другой девочки. Ее душе, если правда то, во что верил Нипапанис, придется ждать, чтобы родиться в другом месте, в другое время. Беда в том, что сама она больше ни во что не верит. ~~~ После обеда Дональд уединяется, чтобы написать Сюзанне. Пока они ели, выпало еще больше снега; если Стюарт прав, эта метель может затянуться на несколько дней, и, пока она не кончится, не будет никакой возможности отправиться в путь. Но у него есть причины быть благодарным за это. Он смертельно устал. Ноги, даже в мокасинах, ужасно болят, а рана на животе покраснела и сочится. В столовой он дождался подходящего момента, отвел Стюарта в сторону и тихо сообщил, что ему может понадобиться медицинская помощь. Стюарт кивнул и пообещал прислать кого-нибудь для осмотра. А затем вдруг взял и подмигнул. Во всяком случае, сейчас, сидя за шатким столом с пачкой бумаги и оттаявшими чернилами, он чувствует себя не слишком плохо. Прежде чем начать, он пытается вызвать перед мысленным взором овальное лицо Сюзанны, но снова не в состоянии его ухватить. И снова перед ним совершенно ясно встает лицо Марии, и в голову ему приходит мысль, что было бы интересно написать ей и обсудить сложности их положения, которыми он только наскучит ее сестре. Не говоря уже о трагической истории со вдовой. Почему-то ему хочется знать, что обо всем этом скажет Мария. Завтра, а может, послезавтра — спешить некуда — ему необходимо провести надлежащие расспросы. Но пока можно выбросить из головы все обязанности. «Дорогая Сюзанна», — вполне уверенно начинает он. Но после этих слов задумывается. Почему бы не написать сразу обеим сестрам? В конце концов, он знаком с обеими. Постучав ручкой по столу, он берет чистый лист бумаги и пишет: «Дорогая Мария». Через час или около того раздается легкий стук в дверь. — Войдите, — говорит он, продолжая писать. Дверь открывается, и в комнату бесшумно проскальзывает юная индианка. Дональду ее показывали; ее зовут Нэнси Иглз, жена самого молодого перевозчика. Ей, должно быть, не больше двадцати, с лицом поразительной красоты и очень тихим голосом, ему приходится напрягаться, чтобы ее услышать. — О, Нэнси, правильно? Благодарю вас… — говорит он, удивленный и обрадованный. — Мистер Стюарт сказал, что вы больны. Голос ее спокоен и невыразителен, как будто она сама с собой говорит. В руках у нее миска с водой и несколько полос материи — она явно намерена его перевязать. Без слов она показывает ему снять рубаху и ставит миску на пол. Дональд прикрывает письмо промокательной бумагой и расстегивает рубаху, вдруг смутившись своего изнуренного белого тела. — Ничего серьезного, но… вот здесь, видите, я был ранен два… три месяца назад, и до сих пор как следует не зажило. Он снимает повязку, розовую и влажную. Нэнси слегка толкает его в грудь, так что он садится на кровать. — Это был нож, — без всякого выражения констатирует она, не задавая вопросов. — Да. Но тут просто несчастный случай… — Дональд смеется и начинает рассказывать ей длинную бессвязную историю о матче по регби. Нэнси встает перед ним на колени, совершенно не заинтересованная происхождением раны. Принимается обтирать ее, и он с резким вздохом замолкает, так и не завершив объяснения. Нэнси склоняется к ране и нюхает ее. Дональд чувствует жар ее щек и задерживает дыхание, остро сознавая, что ее голова почти у него на коленях. У нее иссиня-черные волосы, густые и шелковистые, совсем не грубые, как ему казалось. Кожа у нее тоже шелковистая, очень светлого кремово-коричневого цвета: шелковистая девушка, податливая и без всякой фальши. Интересно, сознает ли она свою красоту? Он представляет себе, как сейчас входит ее муж Питер — высокий, крепко сложенный перевозчик, и бледнеет от такой мысли. Нэнси кажется совершенно невозмутимой. Она готовит чистую повязку и накладывает какую-то пахучую травяную мазь, а потом жестом предлагает ему поднять руки и так туго перевязывает рану, что Дональд опасается, как бы ему ночью не задохнуться. — Благодарю вас. Это очень любезно… Он думает, не надо ли что-нибудь ей дать, и мысленно перебирает то немногое, что у него с собой есть. Но не может придумать ничего подходящего. Нэнси одаривает его бледным подобием улыбки, ее прекрасные черные глаза впервые встречаются с его собственными. Он замечает, как изящно, в форме крыла чайки, изгибаются ее брови, а потом, к полному его изумлению, она берет его руку и прижимает к своей груди. Прежде чем он успевает вымолвить слово или отпрянуть, она приникает губами к его губам, а другой рукой хватает небезразличный орган между его ног. Он что-то бормочет, задыхаясь, — сам не знает что — и спустя мгновение, когда чувства его настолько переполнены, что он не в состоянии осознать происходящее, решительно ее отталкивает. (Будь честен, Муди, — сколько длилось это мгновение? Достаточно долго.) — Нет! Я… я прошу прощения. Не это. Нет. У него колотится сердце, пульс волнами бьет в барабанные перепонки. Нэнси смотрит на него, чуть приоткрыв пухлые губы цвета миндаля. Ему никогда не приходило в голову, что туземная женщина может быть так же красива, как белая, но сейчас он представить себе не может чего-либо прекраснее, чем девушка, стоящая перед ним. Дональд закрывает глаза, чтобы отогнать это видение. Ее пальцы все еще у него на плече, как будто они танцевальная пара, застывшая посреди па. — Я не могу. Вы прекрасны, но… нет, я не могу. Она опускает взгляд на его штаны, которые, похоже, с ним не согласны. — Ваш муж… Она пожимает плечами: — Это неважно. — Это важно для меня. Простите. Он ухитряется отвернуться, в глубине души ожидая, что она снова бросится в атаку. Но ничего не происходит. Когда он оборачивается, девушка собирает миску, тряпки и использованные бинты. — Спасибо, Нэнси. Пожалуйста, не… обижайтесь. Нэнси бросает на него взгляд, но ничего не отвечает. Дональд вздыхает, а она выходит так же неслышно, как вошла. Чертыхаясь, Дональд смотрит на закрытую дверь. Он проклинает себя и ее и все это обветшалое, Богом забытое место. Немым упреком лежит на столе письмо. Спокойные, хорошо выстроенные предложения, шутливые ремарки… да почему же он пишет Марии? Он хватает письмо и мнет его в комок, тут же сожалея об этом. Потом берет сменную рубаху и швыряет ее на пол, просто чтобы что-то бросить (но такое, что не разобьется). Пол грязный. Почему он так зол, ведь он все сделал правильно. (Может быть, сожаление? Потому что он тряпка, размазня, трус, у которого смелости не хватает взять то, что хочет сам и что ему предлагают?) Черт, черт, черт. ~~~ Вскоре Муди извиняется и выходит из-за стола, Паркер тоже встает и просит разрешения удалиться. Когда он уходит, я начинаю гадать, что они вдвоем затевают; впрочем, Муди кажется таким изнуренным, что, возможно, действительно пошел спать. Насчет Паркера я не так уверена. Надеюсь, он явит какое-нибудь непостижимое чудо дедукции, только пока и предположить не могу, какое именно. Стюарт предлагает Несбиту проводить меня в гостиную и что-нибудь выпить. Он говорит, что присоединится к нам через несколько минут, но так, что я немедленно задумываюсь, что он замышляет. Наверное, очень хорошо иметь недоверчивый склад ума, но не могу сказать, чтобы он до сих пор привел меня к каким-либо полезным открытиям. Несбит наливает два стакана солодового виски и один протягивает мне. Мы чокаемся. Сегодня вечером он был напряжен и чем-то обеспокоен: непрерывно ломал пальцы или барабанил по столешнице. Он почти ничего не ел. Затем перед кофе, извинившись, вышел из-за стола. Стюарт отреагировал на это какой-то безобидной репликой, но взгляд его был суров. Я подумала, что он знает. За столом все время прислуживала Нора, и, хотя я внимательно за ней наблюдала, в ней не было заметно и тени былого напряжения. Теперь, когда Стюарт вернулся, она кажется куда более покорной, совсем не раздражительной. Когда минут через десять-пятнадцать Несбит вернулся, его поведение изменилось: движения стали вялыми, глаза сонными. Паркер и Муди никак не показали, что заметили перемену. Я подхожу к окну и приоткрываю занавеску. Снег не падает, но на несколько дюймов покрывает землю. — Как вы думаете, будет еще снегопад, мистер Несбит? — Не буду утверждать, что хорошо разбираюсь в здешней погоде, но это вполне вероятно, не правда ли? — Хотелось бы только знать, когда мы снова отправимся в путь. Если мы хотим продолжить поиски… — Ах, конечно. Не лучшее время года для подобных мероприятий. Похоже, ему совершенно безразлична судьба моего сына, предоставленного самому себе в этой глуши. А возможно, он просто жестче, чем мне казалось. — Ужасные здесь места. Идеально подходят для каторжников. Я всегда удивлялся, зачем их посылают в Тасманию, место, насколько я могу судить, вполне приятное. Что-то вроде Озерного края. — Но здесь места недостаточно изолированы. И не так далеки от дома. — Мне они кажутся вполне изолированными. Знаете, несколько лет назад кучка работников — думаю, иностранцев — попыталась сбежать из Лосиной фактории. В январе! Конечно, все они сгинули бесследно. Насмерть замерзли неизвестно где, несчастные ублюдки. — Он горько усмехается. — Простите мой язык, миссис Росс. Я так давно не был в обществе леди, что совсем забыл, как следует разговаривать. Я возражаю: что-то вроде того, что и похуже слышала. Он окидывает меня изучающим взглядом, какие мне совсем не по душе. Сегодня он не пьян, но зрачки у него очень маленькие, это заметно даже в тусклом свете. Руки его успокоились и лежат теперь расслабленно и умиротворенно. Мне известно, что это значит. — Исчезли, вы говорите? Какой ужас. — Да. Не стоит слишком расстраиваться — я же сказал, что они были иностранцами. Немчурой или кем-то вроде того. — Вы не любите иностранцев? — Не особенно. Даждь нам днесь шотландца. — Как мистер Стюарт? — Вот именно. Как мистер Стюарт. Я осушаю свой стакан. Только для куражу, но лучше, чем совсем ничего. Когда входит Стюарт, лицо у меня пылает от выпитого, но голова по-прежнему ясная. Несбит наливает Стюарту, и несколько минут мы непринужденно болтаем. Затем Стюарт обращается ко мне: — Я думал о вашем мистере Паркере. Знаете, просто представить себе не могу, как это сразу не вспомнил его имя, но ведь прошло столько лет. Расскажите, как вы с ним познакомились? — Мы встретились совсем недавно. Он был в Колфилде, и когда нам понадобился проводник, кто-то его посоветовал. — Так вы не слишком хорошо его знаете? — Не особенно. А что? На лице Стюарта появляется улыбка человека, готового поделиться интересной новостью. — О-о… Это довольно колоритная личность, во всяком случае, был таким прежде. Произошли некие события на Прозрачном озере… Скажем так, некоторые из наших перевозчиков весьма необузданны, и… он был именно таков. — Как интересно! Продолжайте. — Я улыбаюсь, будто рада посплетничать. — На самом деле не так уж интересно. Все было довольно скверно. Уильям, когда был помоложе, чуть что, сразу лез в драку. Мы вместе отправились в поход — я говорю, больше пятнадцати лет прошло, вы же понимаете, — зимний поход. С нами были и другие, но… это был тяжелый поход, и все время назревали конфликты. То ли продолжать, то ли возвращаться, в таком духе. Провизия на исходе и тому подобное. Как бы то ни было, дошло до драки. — До драки! Господи помилуй! — Я наклоняюсь в кресле, подбадривающе ему улыбаясь. — Вы помните его слова, и действительно он оставил мне кое-что на память. Стюарт закатывает левый рукав. По его предплечью спускается длинный белый шрам в добрые четверть дюйма шириной. В моем изумлении нет ни малейшего притворства. — Иногда дашь этим полукровкам полбутылки рома, и в них просыпается дьявол. Мы повздорили. И он кинулся на меня с ножом. Бог знает где, в самой глуши — это не шутки, я вас уверяю. Он снова опускает рукав. Я не знаю, что и сказать. — Простите, может, я не должен был вам показывать. Иным леди становится не по себе при виде шрамов. — О нет… — Я трясу головой. Несбит наполняет мой стакан. Меня взволновал не шрам, но последняя встреча с Жаме, что навсегда запечатлелась в мозгу. И первая встреча с Паркером: неправдоподобный человек, обыскивающий хижину, — свирепый, чужой, страшный. — Это не из-за вашего шрама, — радостно сообщает Несбит. — Скорее от мысли, что у нее в проводниках такой ловкач с ножиком! — Последние недели он совершенно не проявлял подобных склонностей. Он образцовый проводник. Быть может, и вправду, как вы говорите, всему виной был ром. Сейчас он не пьет. Я говорю себе, что Стюарт, возможно, лжет. Я смотрю ему в глаза, пытаясь заглянуть в душу. Но он выглядит вполне искренним и сердечным, с ностальгией вспоминает былые времена. — Приятно слышать, что есть люди, способные учиться на собственных ошибках, а, Фрэнк? — Вот именно, — бормочу я. — Побольше бы таких. Потом, у себя комнате, я сижу, одетая, в кресле, чтобы не уснуть. Ничего я не хочу больше, чем тут же лечь и предаться забвению. Но я не могу, да и не уверена, что забудусь; честно говоря, я в панике. Я хочу расспросить Паркера о Стюарте, об их прошлом, но не хочу его будить. Не хочу или боюсь. Вставшая перед глазами картина повергла меня в ужас. Я и забыла, как при виде Паркера по спине у меня побежали мурашки; каким зверским и чуждым предстал он передо мной. Нет, я, конечно, не забыла нашу встречу, я забыла только свое первое впечатление. Как странно подчас происходят знакомства. Но я действительно его не знаю. В его защиту говорит то, что он не стал скрывать их былое знакомство, но, возможно, лишь предвосхищая неизбежное: двойной блеф. Мои глаза давно привыкли к темноте, а снег испускает тусклый рассеянный свет, достаточный, чтобы разобрать дорогу, когда я снова выхожу в коридор. Я чуть слышно стучу в дверь, а потом вхожу и закрываю ее за собой. Мне кажется, что я бесшумна, но он совершенно прямо садится в постели и восклицает: — Боже мой… Нет! Уходите! Он кажется напуганным и разгневанным. — Мистер Муди, это я, миссис Росс. — Что? Какого черта? Он нащупывает спички и зажигает свечу. Когда лицо его выплывает из темноты, он уже в очках, и выпученные глаза выпрыгивают из орбит. — Прошу прощения, я не хотела вас напугать. — А какого черта вы хотели, врываясь сюда среди ночи? Я ожидала удивления, недовольства, но не такой исступленной ярости. — Я должна была с кем-то поговорить. Пожалуйста… это недолго. — Я думал, вы говорите с Паркером. Что-то такое в его тоне… не могу понять, что именно. Я сажусь в единственное кресло, отодвинув какие-то его вещи. — Я не знаю, что и думать, и нам нужно обсудить все это. — А до утра подождать нельзя? — Они не хотят, чтобы мы оставались одни. Разве вы не чувствуете? — Нет. — Ну… я говорила вам, что подслушала Несбита, а потом вошел Оливье, так что мы не смогли продолжить. — И что? Голос его все еще звенит от злости, но теперь он куда менее напуган. Как будто боялся, что вошла не я, а кто-то другой. — Разве это не значит, что они хотели бы скрыть от нас какие-то свои дела? А поскольку мы идем по следу убийцы, эти вещи могут быть связаны между собой. Он смотрит на меня с нескрываемым раздражением. Но не выгоняет. — Стюарт утверждает, что в последнее время в форт никто не приходил. — Возможно, это не был чужой. — Вы подозреваете кого-то из здешних обитателей? Похоже, его возмущает сама мысль подозревать кого-то из служащих Компании. — Вполне возможно. Кто-то, известный Несбиту. А Стюарт может ничего об этом не знать. Муди пялится в угол, за мое левое ухо. — Мне кажется, было бы лучше играть по-честному. Если бы мы рассказали им всю правду о причине нашего здесь появления, а не вашу нелепую историю. — Но кто-то уже нас подозревает. Похоже, стоило нам упомянуть, что мы идем по чьему-то следу, как они сразу насторожились. Несбит угрожал женщине — мне кажется, Норе, — если она о ком-то расскажет. Зачем ему это надо? — Могут быть самые разные причины. Мне казалось, вы не поняли, кто это был. — Я действительно ее не видела, но у Норы… у Норы и Несбита… любовная связь. — Что? С этой служанкой? Муди поражен до глубины души. Но скорее потому, что речь идет о приземистой, непривлекательной Норе, а не из-за неподобающего поведения самого Несбита. Такое бывает сплошь и рядом. Он поджимает губы, возможно обдумывая содержание будущего донесения. — Откуда вы знаете? — Я их видела. Мне не хочется рассказывать ему, что я видела их, рыская в ночи по форту, а он, к счастью, не спрашивает. — Что ж… она вдова. — Вот как? — Одного из здешних перевозчиков. Собачья работа. — Я не знала. — (Похоже, служащие Компании выбрали себе опасную профессию.) — Я просто хотела сказать, что мы должны задавать людям вопросы… не посвящая их в суть дела. Говоря это, я гадаю, как мы умудримся осуществить это на практике. Муди мои слова не слишком впечатляют. Должна признать, план не блестящий, но на большее я не способна. — Что ж, если это все… Он бросает многозначительный взгляд на дверь. Я думаю, стоит ли говорить Муди о шраме на руке Стюарта, но он не доверяет Паркеру и вполне может поинтересоваться, как Паркер оказался в Дав-Ривер. А мне сейчас вовсе не хочется отвечать на подобные вопросы. — Я действительно должен немного поспать. — говорит он. — Если вы не возражаете. — Конечно. Благодарю вас. Я встаю. Он выглядит как-то меньше, съежившись под постельным бельем. Моложе и уязвимее. — Вы совсем измучились, — говорю. — Нашелся кто-нибудь ухаживать за вашими волдырями? Уверена, здесь есть кто-то с медицинскими познаниями… Муди вцепляется в одеяло и тянет его под подбородок, как будто я иду на него с топором. — Да. Пожалуйста, только уходите! Ради бога, мне нужно немного поспать… Как оказалось, разговоры со служащими пришлось отложить, потому что, когда мы встали, большинства из них уже не было. Джордж Каммингс, Питер Иглз, Уильям Черное Перо и Кеновас — другими словами, все взрослые не белые мужчины, которые жили и работали в Ганновер-Хаусе, за исключением одного только Оливье, — отправились на поиски тела Нипапаниса. Они вышли на рассвете, совершенно бесшумно, пешком. Даже тот человек, которого мы увидели здесь первым, беспробудно пьяный Арно (оказавшийся караульным), даже он протрезвел от горя и присоединился к поисковому отряду. Вдова и ее тринадцатилетний сын отправились вместе с ними. ~~~ Через неделю после того, как Фрэнсис отклонил предложение Сюзанны, он отправился по поручению отца в хижину Жаме. Он по-прежнему думал о Сюзанне Нокс, но теперь школа закрылась на лето, и тот день на пляже казался смутным и зыбким воспоминанием. Он не пошел на пикник и никак не сообщил ей об этом. Он просто не знал, что сказать. Если он и задумывался над тем, почему отверг ту, о которой столь долго мечтал, таким самобичеванием он занимался нечасто. Столько времени думая о ней как о недостижимом идеале, он не мог вообразить ее в другом качестве. В тот день солнце уже клонилось к закату, и Лоран заваривал чай, когда Фрэнсис свистнул, подойдя к двери. — Salut, François[10 - Привет, Франсуа (фр.).], — отозвался Жаме, и Фрэнсис толкнул дверь. — Ты по делу? Фрэнсис кивнул. Ему нравилась хижина француза, совсем не похожая на дом его родителей: здесь всегда царил беспорядок. Вещи валялись вперемешку со шпагатом и гвоздями; у чайника не было крышки, но Жаме его не выбрасывал, потому что чай можно заваривать и без крышки; а в коробках из-под чая у него лежала одежда. Когда Фрэнсис спросил, почему он не соорудит себе комод, Лоран возразил, что этот деревянный ящик ничем не хуже другого, разве нет? Они сели у двери, которую Лоран заклинил, оставив открытой, и Фрэнсис ощутил исходящий от француза запах бренди. Временами Лоран пил днем, хотя Фрэнсис никогда не замечал, чтобы это как-то на нем отражалось. Дверь хижины выходила на запад, и солнце било им прямо в лицо, так что Фрэнсису приходилось жмуриться и откидывать голову. Взглянув на Лорана, он увидел, что тот смотрит на него — в глубине его глаз сверкали золотые искры. — Quel visage[11 - Что за лицо (фр.).], — будто бы сам себе пробормотал он. Фрэнсис не стал переспрашивать, решив, что к нему это не относится. В воздухе царила поразительная тишина, нарушаемая лишь стрекотанием сверчков. Лоран достал бутылку бренди и, не спрашивая, плеснул немного Фрэнсису в чай. Фрэнсис бесшабашно-весело выпил: вот разорались бы родители. Он сказал об этом Лорану. — Ну, не можем же мы всю жизнь радовать родителей. — Вряд ли я их вообще когда-нибудь радую. — Ты растешь. Скоро заживешь своей жизнью, а? Женишься, найдешь свое место в жизни и так далее. — Не знаю. — Все это казалось невероятно, головокружительно далеко от сверчков, бренди и низкого мерцающего солнца. — У тебя есть подружка? Та маленькая чернявая девочка — она твоя подружка? — Э-э… Ида? Нет, мы просто дружим — иногда вместе возвращаемся из школы. — (Господи! Вся округа, что ли, считает Иду его подружкой?) — Нет, я… Почему-то ему захотелось поговорить об этом с Лораном: — Была девчонка, которая мне нравилась. На самом деле она всем нравится, она действительно милая и очень красивая… В конце учебного года она пригласила меня на пикник. Прежде она со мной никогда толком не разговаривала… и мне это, конечно, польстило. Но я не пошел. Надолго воцарилось молчание. Фрэнсис чувствовал себя неловко и уже жалел, что заговорил об этом. — Ничего страшного, mon ami[12 - Друг мой (фр.).]. Господи, все это ерунда. Тогда Фрэнсис посмотрел на Лорана. У француза было очень серьезное, почти печальное лицо. Это из-за него? Что же, он только и умеет, что расстраивать людей? Может, так и есть. Ида последнее время всегда кажется грустной. Не говоря уж о родителях… они совсем угрюмые. Чтобы подбодрить его, Фрэнсис изобразил улыбку. А потом вдруг все изменилось. Время потекло очень медленно — или, наоборот, быстро? Он вдруг сообразил, что рука Лорана по-прежнему на его бедре, но теперь не похлопывает его, но гладит сильными ритмичными движениями. Он не мог оторвать взгляд от этих золотисто-карих глаз. Он чувствовал запах бренди, табака и пота и словно бы приклеился к стулу; руки и ноги отяжелели и застыли, словно наполненные теплой и вязкой жидкостью. Больше того, его тянуло к Лорану, и не было на земле силы, способной его остановить. В какой-то момент Лоран встал и пошел закрыть дверь, но по дороге обернулся: — Знаешь, ты можешь уйти, если хочешь. Фрэнсис вдруг пришел в ужас и смотрел на него, затаив дыхание. Он не мог выдавить из себя ни слова, так что лишь качнул головой, всего раз, и Лоран пинком захлопнул дверь. Потом Фрэнсис сообразил, что должен вернуться домой. Он даже вспомнил, за каким пришел инструментом, хотя это было в незапамятные времена. Он боялся, что, если уйдет, все станет нормальным, как прежде. Что, если в следующий раз, когда он увидит Лорана, тот будет вести себя так, словно ничего не произошло? Сейчас он выглядит совершенно расслабленным, натянул рубаху, зажал в зубах трубку, и вокруг его головы клубится дым, словно бы все было обычным повседневным делом и земля не сошла со своей оси. Фрэнсис боялся идти домой, боялся смотреть на родителей этими глазами и впредь всегда думать, не догадались ли они. Не решаясь уйти, он стоял в дверях с крюком для свежевания туш. Лоран подошел к нему, улыбаясь своей недоброй улыбкой. — Н… ну… — заикался Фрэнсис. Он никогда в жизни не заикался. — Так я приду… завтра? Лоран положил руки ему на лицо. Большие пальцы, грубые и нежные, ощупывали его скулы. Их глаза были на одном уровне. Он поцеловал Фрэнсиса, и в этот момент его рот стал сердцевиной всей жизни. — Если хочешь. В ужасе и восторге Фрэнсис возвращался по тропинке домой. Какая нелепость: тропинка, деревья, сверчки, тускнеющее небо, восходящая луна — все выглядело точно так же, как прежде. Как будто пребывая в неведении, как будто не обратив внимания. А он шел и думал: «О господи, неужели это я?» В ужасе и восторге: «Неужели это я?» Сюзанна была забыта. Школа и заботы одноклассников ушли в далекое прошлое. Тем летом несколько недель он был счастлив. Он гулял по лесу, сильный, могущественный мужчина, владеющий тайнами. Он ходил с Лораном на охоту и на рыбалку, хотя сам не охотился и не рыбачил. Если они встречали кого-то в лесу, Фрэнсис кивал и отрывисто бормотал приветствие, глядя на конец лески или высматривая движение среди деревьев, а Лоран давал понять, будто Фрэнсис становится превосходным стрелком, зорким и безжалостным. Но лучшее время наступало, когда на исходе дня они уединялись в лесу или в хижине и Лоран становился серьезным. Обычно он уже был изрядно пьян, брал в ладони лицо Фрэнсиса и смотрел, смотрел, как будто не мог наглядеться. Если вспомнить, не так уж много было таких моментов — Лоран настаивал, чтобы он не слишком часто оставался в хижине, иначе их могут заподозрить. Немало времени Фрэнсису приходилось проводить дома, с родителями. Это было нелегко — с первого вечера, когда он застал их садящимися за стол. Он показал инструмент. — Ждал, когда он вернется. Отец лишь мельком кивнул. Мать повернулась: — Тебя так долго не было. Отец хотел закончить все до обеда. Что ты там делал? — Я же говорю, пришлось ждать. Он положил инструмент на стол и ушел к себе наверх, не обращая внимания на усталые крики матери насчет обеда. Его пробирала радостная дрожь. Так как отношения с родителями и в лучшие времена не блистали, Россы вроде не заметили никаких изменений, даже если он стал еще более молчалив или рассеян. Между визитами к Лорану он гулял, валялся на кровати, неохотно и нетерпеливо выполнял свои обязанности. В томительном ожидании. А затем наступал следующий вечер в хижине или поход к озеру на рыбалку, и там он становился собой по-настоящему. Ухваченные у жизни моменты, насыщенные и остро пахнущие, когда время ползло, словно воскресный день, или неслось стремительным потоком. Если посчитать, сколько ночей он провел в хижине Лорана, сколько получится? Может быть, двадцать. Двадцать пять. Слишком мало. Воспоминания прервал вошедший в комнату Джейкоб. Фрэнсис благодарен ему за это. Он никогда не видел Джейкоба столь возбужденным. Чтобы скрыть от Джейкоба слезы, Фрэнсис трет рукой лицо, словно только что проснулся. — Что случилось? У Джейкоба открыт рот, но пока оттуда ничего не доносится. — Странное дело. Женщина по имени Лина со своими детьми и плотник — ночью они убежали. Жена плотника угрожает покончить с собой. Фрэнсис смотрит на него в изумлении. Его сиделка сбежала с плотником, которого он ни разу не видел. (Так зачем же она его поцеловала?) Джейкоб расхаживает по комнате. — Скоро повалит снег. Не лучшее время для путешествий, особенно с детьми. И я видел ее, позапрошлой ночью, в конюшнях. Она попросила меня никому об этом не рассказывать. Так я и сделал. Фрэнсис глубоко вздыхает. — Они взрослые и могут делать все, что пожелают. — Но если они не знают местность… если не знают, как передвигаться зимой… — Сколько еще до снега? — Что? — Когда пойдет снег? Завтра? Через неделю? — Завтра или послезавтра. Скоро. А что? — Мне кажется, я знаю, куда они могут направиться. Она говорила со мной, расспрашивала о Колфилде. — Что ж, они могут успеть. Если повезет. ~~~ Час назад они добрались до первых деревьев, низкорослых и редких, конечно, но все же деревьев, и Лина облегченно вздохнула. Они и вправду смогут выбраться. Вот лес, и весь путь до берега озера лежит через лес. Можно сказать, они уже почти там. У нее на бумажке написано, что им нужно скакать на юго-восток, пока не наткнутся на маленькую речку, а затем вдоль нее вниз по течению. Перед ней в седле сидит Торбин, и она рассказывает ему про собаку, которая была у нее в Норвегии, когда она была маленькая. По описанию собака выходит, как в той сказке про солдата, с глазами, словно чайные блюдца. — Ты тоже сможешь завести собаку, когда мы найдем себе жилье. Как тебе это нравится, а? — вырывается у нее, прежде чем она успевает прикусить язык. — Найдем жилье? — переспрашивает Торбин. — Ты сказала, что мы едем на каникулы. Мы не на каникулы? Лина вздыхает: — Нет, мы едем жить в другое место, получше, там, где теплее. Торбин крутится в седле, чтобы посмотреть ей в глаза, и вид у него опасный: замкнутый и напряженный. — Почему ты соврала? — Это не совсем вранье, дорогой. Возникли сложности, и мы не могли объяснить тебе все там, в Химмельвангере. Было важно, чтобы никто не знал, или они бы нас не отпустили. — Ты нам соврала. — Взгляд его тверд и полон недоумения. Благодаря Перу и церкви с красной крышей он стал очень педантичным маленьким мальчиком. — Врать грешно. — В данном случае это не было грехом. Не спорь, Торбин. Есть вещи, которых ты пока не понимаешь, ты еще слишком мал. Мне жаль, что нам пришлось так поступить, но это было необходимо. — Я не слишком мал! — Он злится, щеки покраснели от холода и душевного волнения. Он весь извивается в седле. — Сиди смирно, юноша, или я тебя отшлепаю. Поверь мне, сейчас не время для дискуссий. Но, извиваясь, он умудряется пребольно заехать ей локтем в живот, отчего она вскрикивает и выходит из себя: — Хватит! — Она отпускает поводья и звучно хлопает его по ляжке. — Ты врунья! Врунья! Я бы ни за что не поехал! — кричит он, вырывается у нее из рук и соскальзывает на землю. У него подгибается лодыжка, но он тут же вскакивает и бежит в том направлении, откуда они прискакали. — Торбин! Торбин! Эспен! — пронзительно визжит Лина и рвет поводья, чтобы повернуть лошадь, но та, похоже, ее не понимает — останавливается, и ни с места, словно поезд, прибывший на станцию. Эспен, скачущий впереди, поворачивает коня и видит Торбина, несущегося среди деревьев. — Торбин! С Анной на руках он спрыгивает на землю и отдает девочку Лине, которая тоже спешилась. — Стой здесь, я догоню его! Не двигайся. Он бежит за Торбином, петляя между деревьями и спотыкаясь об упавшие сучья. Оба моментально скрываются из виду. Анна поднимает на Лину темно-синие глаза и начинает плакать. — Все в порядке, дорогая, твой брат просто дурачится. Они сейчас вернутся. В порыве чувств она обнимает дочь, утыкается лицом в ее холодные сальные волосы. Наверное, прошло всего несколько минут, прежде чем они снова появляются между деревьями. Эспен с каменным лицом тянет за руку перепуганного Торбина. Но тут Лина понимает, что случилось нечто гораздо худшее. На первый взгляд Лине и Анне казалось, что они сразу его найдут: такой круглый твердый стальной предмет, как компас, слишком не похож на все окружающее, чтобы тут затеряться. Лина превращает поиски в игру для Анны с наградой для того, кто его отыщет. Вскоре игра надоедает; земля здесь на редкость коварная: бугрящиеся камни, такие ямы, что ногу сломишь, скрытые кроличьи норы, спутанные корни, переплетенные с гниющими ветками. Ей не вспомнить, то ли она выронила компас, когда Торбин ударил ее, то ли после, когда пыталась развернуть лошадь. Измученная земля не оставила следов их пребывания. Она сообщает Эспену, что не может отыскать компас, и Торбин замолкает, увидев ужас на их лицах. Он понимает, что это его вина. Все четверо принимаются искать, с согнутыми спинами рыскать вокруг безразличных лошадей, откидывая лишайники и гнилые листья, тычась руками в темные влажные норы. Во всех направлениях лес выглядит издевательски одинаково: низкие сосны, растущие и умирающие там, где росли, упавшие, согнувшиеся, сплетающиеся друг с другом ветвями, так что ни пройти ни проехать. Анна замечает первой: — Мама, снег пошел. Лина с трудом выпрямляет затекшую спину. Снег. Вокруг нее бесшумно кружат сухие хлопья. Эспен видит, как меняется ее лицо. — Мы поищем еще полчаса, а потом двинемся дальше. Мы и так выберем нужное направление. Главное было — добраться до леса. Осталось самое легкое. Вдруг Торбин кричит и что-то хватает, но это оказывается всего лишь круглый серый камень. Лина втайне испытывает облегчение, когда Эспен дает команду прекратить поиски. Она любит его за то, как он принимает на себя командование, собирает их для краткого совещания и выбирает направление, куда ехать дальше. Он говорит, что лишайник собирается на северной стороне деревьев, так что им нужно следить за тем, где собирается лишайник. Лине кажется, что лишайник на деревьях распределен равномерно, но она подальше прячет эту мысль, захлопывая за ней и запирая дверцу. Эспену лучше знать: он их защитник. А она только женщина. Эспен берет с собой Торбина, и они отъезжают в полной тишине. Снег заглушает все, даже бряцанье уздечек. ~~~ Я иду в конюшню без особой причины, разве что поговорить с женщинами, но, по правде говоря, я их боюсь. Они кажутся чужими, грубыми и высокомерными от своих горестей. Кто я такая, чтобы их расспрашивать, я, которая никогда не страдала от избытка милосердия, доброты или даже любопытства по отношению к своим собратьям? По крайней мере, собаки, одуревшие от скуки в своей темнице, радуются при моем появлении. Люси кидается ко мне, виляя хвостом и растягивая пасть в подобии счастливой улыбки. Меня охватывает нелепый приступ нежности к ней, рука ложится на ее голову, ощущая жесткую шерсть; язык у нее, словно горячий песок. Затем появляется Паркер. Интересно, поджидал ли он меня? Он впервые искал меня сам. Впервые с тех пор, как среди ночи постучал в мою дверь и мы заключили сделку. Вчера меня бы это обрадовало, а сегодня я уже не уверена. Мой голос звучит пронзительней, чем хотелось бы: — Вы получили то, что хотели? — Что вы имеете в виду? — То, за чем вы пришли. Это ведь не имеет отношения к Фрэнсису или к Жаме. Вы хотели снова увидеть Стюарта. Из-за того, что случилось пятнадцать лет назад. Из-за дурацкой стычки. Паркер отвечает, не глядя на меня. Осторожно. — Это не так. Жаме был моим другом. А наш сын… ну, он любил Жаме. Мне кажется, они любили друг друга, разве не так? — Конечно! — Я издаю сдавленный смешок. — Как-то странно вы это говорите. Словно бы… Паркер молчит. Люси продолжает лизать мою ладонь, но я не обращаю на это внимания. — Право, я… — Кажется, Паркер положил мне руку на плечо, и хотя мне отчасти хочется сбросить ее, я этого не делаю. — Право, я не… Не могу поверить, как это я сама не догадалась. — О чем вы говорите? — Голос у меня хрустит, как сухие листья. — Жаме был… Ну, он был когда-то женат, но иногда у него появлялись… дружки. Красивые юноши, вроде вашего сына. Я вдруг понимаю, что он увел меня от двери в темный угол, где сложены кипы сена, и я сижу на одной из них. — В последний раз, когда я видел его живым, — это было весной, — он упоминал кого-то, живущего неподалеку. Он знал, что я его не осуждаю; да и не слишком-то его это заботило. Его губы чуть кривятся в полуулыбке. Он принимается раскуривать трубку, без спешки. — Он питал к нему очень глубокие чувства. Я поправляю прическу. Несколько прядей выбились из узла, и в проникающем от дверей луче я замечаю несколько седых волос. Приходится считаться с фактами. Я старею, и голова моя полна мыслями, с которыми невозможно смириться. Невозможно смириться с мыслью о том, что я была неспособна осознать происходящее. Невозможно смириться с мыслью о том, что Ангус ненавидел его за это, ибо теперь я понимаю, что он знал. Невозможно смириться с мыслью о беде Фрэнсиса, делающей его особенным, замкнутым, невыносимо одиноким. И невозможно смириться с мыслью, что, встретив его, я не принесла ему утешения. — О господи. Мне нужно было остаться с ним. — Вы отважная женщина. Я едва удерживаюсь от истерического смеха. — Я глупая женщина. — Вы прошли весь этот путь ради сына. Хотя терпеть не можете такие приключения. Он это понимает. — И совершенно без толку. Мы не нашли человека, по следу которого шли. Паркер не собирается возражать. С минуту он молча курит. — Стюарт показывал вам шрам? Я киваю: — Он говорит, вы сделали это, когда повздорили в пути. — Не в пути. Уже потом. Я расскажу вам то, что он, возможно, говорить не стал, а вы уж делайте собственные выводы. Стюарт подавал большие надежды. Все говорили, что он далеко пойдет. Он был парень что надо. Как-то зимой у Прозрачного озера он погнал нас в поход к другой фактории. Три сотни миль. Снега навалило три фута, там, где не было сугробов. Погода была ужасная. Никто не ездит посреди зимы без крайней необходимости. Он хотел доказать, что сможет. — Так это был тот знаменитый поход, о котором рассказывал мистер Муди? — Знаменитый, но не по тем причинам, о которых он говорил. Вышли мы впятером. Стюарт, еще один служащий Компании, по имени Рей, и семнадцатилетний племянник Рея. Парень не работал в Компании, просто приехал погостить. А еще я и второй проводник, Лоран Жаме… Как я сказал, погода была из рук вон: глубокий снег и метели. Потом стало еще хуже. Началась пурга, но нам повезло наткнуться на хижину в сотнях миль от любого жилья. Снежная буря не прекращалась. Мы ждали, когда она утихнет, но это был один из тех январей, когда мести может недели кряду. У нас заканчивалась провизия. Только спиртного было вдоволь. Мы с Жаме решили идти за помощью. Казалось, это был единственный шанс выжить. Мы сказали трем оставшимся, что вернемся за ними как можно скорее, оставили им всю провизию и отправились в путь. Нам посчастливилось. Через два дня мы набрели на индейскую деревню, затем погода ухудшилась, и еще три дня мы не могли вернуться… Когда мы в конце концов вернулись, там что-то произошло. Стюарт и Рей были пьяны до беспамятства. Мертвый парнишка, задохнувшийся в собственной блевотине, лежал на полу. Они так и не объяснили, что случилось, но я думаю, примерно следующее: Стюарт называл это «удалиться в ореоле славы». Он шутил по этому поводу. Я думаю, что, не дождавшись нас сразу, он сдался. Он решил, что они напьются до смерти. Ему и Рею это не удалось, а мальчик умер. — Как вы может знать его мысли? — Меня пробирает дрожь. Мальчик был ровесником Фрэнсиса. — Это вполне в его духе. — В безжизненном голосе Паркера слышится отвращение. — И что потом? Они его не уволили? — А в чем его могли обвинить? Просто случилось несчастье. Ошибочное решение. Это уже достаточно плохо. Рей вернулся в Шотландию, Стюарт продолжил службу, а мальчик в земле. Я ушел из Компании. С тех пор я его не видел. — А шрам? — Я услышал, как он хулит мальчишку. Говорил, что тот ослаб, запаниковал и хотел умереть. Я был пьян. — Он пожимает плечами, не выказывая ни малейшего сожаления. Он надолго замолкает. И все-таки я понимаю, что он еще не закончил. — Еще что-то? — Да. Пять или шесть лет назад Компании не хватало рабочих рук, так что они привезли людей из Норвегии. Каторжников. Стюарт возглавлял Лосиную факторию, к ним эта группа и поступила. Норвежцев набирали и в Канаде. Вдова из Химмельвангера, та, что ухаживала за вашим сыном, — ее муж был одним из них. Я думаю о вдове — молодой, хорошенькой, скрывающей в себе голод и нетерпение. Возможно, этим все объясняется. — Я там не был, так что знаю только по слухам. Несколько норвежцев подняли бунт и сбежали. Каким-то образом им удалось завладеть кучей ценных мехов. Поднялась снежная буря, и они исчезли. На этот раз у Стюарта возникли серьезные неприятности, как из-за мятежа, так и из-за потери столь ценного сырья. Кто-то на складах должен был быть с ними заодно. — Стюарт? — Я не знаю. Говорят, нашедший эти меха получит целое состояние, но люди, конечно, преувеличивают. Тем не менее — дюжины черно-бурых и черных лис. — Неужели это стоит таких жертв? — Знаете, почем идет шкура черно-бурой лисицы? Я мотаю головой. — В Лондоне дороже, чем на вес золота. Невероятно. И еще мне жалко животных. Пусть я далеко не идеал, но, по крайней мере, живая стою больше, чем мертвая. — Стюарта сослали сюда. Здесь теперь нет меха. Никакого, кроме зайцев, которые ничего не стоят. Не знаю, зачем они до сих пор содержат Ганновер. Для честолюбца это было оскорблением. Отсюда невозможно продвинуться по службе. Это было наказанием. — Что общего все это имеет с Жаме? — Мне не терпится добраться до финала. — Да. В прошлом году… — Он замолкает, чтобы примять табак в трубке — намеренно, как мне кажется. — Прошлой зимой… я нашел меха. — Черно-бурых и черных лисиц? — Да. — В его голосе проскальзывает тень удовольствия, а может, это настороженность. — И они стоили целое состояние? Пусть простит меня Фрэнсис, но меня буквально трясет от волнения. При каких бы ужасных обстоятельствах ни появилось сокровище, оно заставляет быстрее биться такие заскорузлые сердца, как у меня. Паркер морщится. — Не так много, как по слухам, но… достаточно. — А… норвежцы? — Их я не нашел. Но все следы давно исчезли. Они растворились в глуши, под открытым небом. — Вы думаете, волки? — Я не могу остановиться. — Может быть. — Но мне казалось, вы говорили, что они… что-то оставляют. — За прошедшие годы там могла побывать масса тварей: птицы, лисы… Может, норвежцы ушли. Могу сказать только одно: я ничего не увидел. Меха были спрятаны так, словно они собирались вернуться. Но они не вернулись… Ну, я рассказал Лорану. Он хотел договориться с покупателями в Штатах. Но он не умел держать язык за зубами, когда напивался. Любил прихвастнуть. Должно быть, слово вылетело и донеслось до Стюарта. Вот почему Лоран умер. — Что заставляет вас думать на Стюарта? — Никто больше Стюарта не желал этих мехов. Потому что он их потерял. И если он их вернет, то станет героем. Компания восстановит его положение. — Или он сам разбогатеет. — Не думаю, что дело здесь в деньгах, — качает головой Паркер. — В его случае это гордость. — Это мог быть кто-то еще, кто угодно, услышавший разговоры Жаме и решивший разбогатеть. Он смотрит мне в глаза: — Но след привел сюда. На минуту я задумываюсь. Это правда. Это правда, но этого недостаточно. — След привел нас сюда, но теперь он исчез. И раз мы не можем найти человека… Вдруг я что-то вспоминаю, и меня бросает в жар. — Вот, я нашла это у Жаме… Я вынимаю из кармана клочок бумаги и протягиваю Паркеру. Он наклоняет его в сторону двери, пытаясь разобрать написанное. — Шестьдесят один, это ведь бирка для партии мехов? — Да. Именно так. Вы ее нашли? — В его мучном ларе. Паркер улыбается. Я вспыхиваю от гордости, но лишь на мгновение. Это ничего не доказывает, кроме какой-то связи Жаме с мехами. Это не поможет. — Я отдал ему этот клочок вместе с чернобуркой. Его это рассмешило, вот он и сохранил его. А шкуру продал, конечно. — Оставьте себе, — предлагаю я. — Может, он вам пригодится. Сама не знаю, о чем это я. Паркер тоже не спрашивает, но бумажку прячет. Я так и не понимаю, что делать. Нужно как-то убедить Муди. — Вы расскажете обо всем этом Муди? Возможно, он тогда поймет. — Это не доказательство, как вы сами сказали. Стюарт нравится Муди; он всегда умел располагать к себе людей. Кроме того, Стюарт не был в Дав-Ривер. Есть кто-то еще. — Зачем кому-то убивать за другого? — Масса причин. Деньги. Страх. Когда мы узнаем, кто это, поймем и почему. — Он может быть одним из здешних. Возможно, это был Нипапанис, а потом он… он пригрозил все рассказать, и Стюарт его убил. — Я думал об этом и очень удивлюсь, если они обнаружат труп. — В каком смысле? — В том, что они пошли туда, куда указал Стюарт. Снег скроет все следы. Останется только его рассказ о том, как это произошло. Воцаряется такая тишина, что ее не может нарушить даже поскуливанье собак. ~~~ К вечеру они доходят до места, о котором говорил Стюарт. Свет едва сочится с неба, и все серое: перламутрово-серые облака, бледно-серый снег. Реку выдает гладкий снег на льду: широкий путь, изгибающийся по равнине шестью-семью футами ниже уровня земли. С тех пор как река начала течь, она протерла себе глубокое русло в земной оболочке. Чьи-то недавние следы припорошены снегом. Шероховатая затоптанная земля там, где пологий склон спускается к реке. Сверху лед на реке кажется ровным и даже белым, за исключением отдаленного участка, где он темнее и неотчетливей оттого, что был сломан, а новый тоньше и лишь чуть припорошен снегом. Должно быть, там все и случилось. Алек шел рядом с матерью, иногда держа ее за руку, иногда нет. Для него это тяжкое испытание: Элизабет сомневалась, брать ли его вообще, было что-то в его глазах, напомнившее ей Нипапаниса. Он стал решителен и серьезен. Только вчера он был мальчиком с отцом, на которого можно было равняться. Теперь он должен быть мужчиной. Мужчины оставляют сани на круче и спускаются к реке. Элизабет берет Алека за руку. Это совсем не его дело — вытаскивать из воды тело отца. Люди осторожно выходят на реку, проверяя лед на прочность длинными жердями. Рядом с темным пятном лед ломается, обнажая черную воду. Они изучают течение, обсуждая, как поступить. Элизабет сверху смотрит на реку, белую изгибающуюся дорогу. Где-то под ней ждет Нипапанис. — Оставайся здесь, — говорит она Алеку, не сомневаясь в его послушании. Не оглядываясь, она шагает вниз по течению. Мужчины беспокойно на нее посматривают. Вот что она видит: разрыв в белой глади реки, где коряги зацепились на отмели, образовав плотину. Все, что несет течение, останется здесь до весны, пока не смоет половодье. Элизабет скользит и карабкается вдоль берега выше плотины. Странно, почему Стюарту не пришло в голову посмотреть здесь, но снег абсолютно нетронут. Под ногами у нее прочный лед. Она встает на колени и варежками отгребает снег. Под снегом гладкий лед, прозрачный, как стекло. Под толщей льда текут темные воды, коричнево-черные и мутные. Она скребет лед, ломая края там, где в него вмерзли ветки, давит и колет его, пока… Там… там, в глубине, он видит что-то увязшее в иле, что-то одновременно светлое и темное, что-то большое и неуместное, плененное в водной мгле. Раздаются крики, и несколько мужчин карабкаются с берега за ее спиной, но она не замечает ни их, ни своего судорожного дыхания, толчками прорывающегося сквозь стиснутые зубы, ни голых теперь рук, кровоточащих и посиневших от холода, скребущих неровную кромку льда. И вот они рядом ней со своими палками и топорами, крушат лед, отбивая большие пенящиеся глыбы. Чьи-то руки силятся оттащить ее от проруби, но она, захватив их врасплох, бросается вперед, ныряет головой вниз, простирая руки, чтобы схватить тело мужа и вытащить из воды. Оглушенная смертельным холодом, она даже с открытыми глазами не видит ничего, кроме черноты в глубине и серо-зеленого света наверху, пока что-то не освобождается от уз и не поднимается в ее протянутые руки, словно любовник из ночных кошмаров. К ней плывет оленья туша, разлагающиеся глаза широко раскрыты и пусты, черные губы обнажают оскалившиеся зубы, сквозь разъеденный водой мех поблескивает белый череп. Вокруг него, словно изорванный саван, колышется кожа. Вытащив женщину, они в первый момент приняли ее за мертвую. Глаза закрыты, а изо рта льется вода. Питер Иглз наносит ей удар в грудь, и она кашляет, срыгивая реку. Она открывает глаза. Ее уже подняли на берег, сняли мокрую одежду и растерли кожу. Кто-то развел огонь. Кто-то несет одеяло. Алек плачет. Он не согласен терять и второго родителя. Элизабет ощущает во рту вкус реки, застрявший за зубами, холодный и мертвый. — Его там нет, — говорит она, когда перестают стучать зубы. Джордж Каммингз растирает ей руки краем одеяла. — Надо осмотреть большой участок; мы разнесем весь лед, пока не найдем его. Она качает головой, все еще видя перед собой победоносно ей ухмыляющуюся бледную морду дохлого оленя. — Его там нет. Потом они сидят вокруг костра, жуют пеммикан и пьют чай. Обычно они рыбачат, но никто не хочет рыбачить в этой реке; никто даже не предлагает. Алек сидит рядом с Элизабет, так что она ощущает тепло его бедра. Они разбивают лагерь в другом месте, защищенном от ветра крутыми берегами, там, где не видно следов разорения. Но воздух на удивление спокоен, и дым от костра поднимается прямо вверх, пока не исчезает в вышине. Уильям Черное Перо говорит тихо, ни к кому конкретно не обращаясь: — Завтра на рассвете мы посмотрим вверх и вниз по реке. Все вместе мы сможем охватить большую территорию. Все кивают. Затем говорит Питер: — Удивительно, насколько сейчас мелкая вода. Вряд ли тело могло совсем унести. Не такое уж быстрое течение. Джордж предостерегающе кивает в сторону Элизабет. Впрочем, она, похоже, не слушает. — Там, где лед был сломан, появился новый, — понизив голос, говорит Кеновас. — Прежний лед не был толстым, в половину толщины нового. Воцаряется молчание, и все погружаются в собственные мысли. Наконец Кеновас озвучивает свои: — Я бы не вышел на тот лед, ни за что. — Что ты несешь? — Арно, даже трезвый, агрессивен и груб. Кеновас поворачивается к нему. Между ними давняя неприязнь. — И я не могу себе представить, чтобы туда пошел Нипапанис. Даже такой идиот, как ты, дважды подумает. Никто не смеется, хотя это выглядит шуткой. В том, что он говорит, есть зерно истины, а Нипапанис был великолепным охотником, самым среди них опытным. Никто из них не говорит, но каждый думает о том, что тотемным животным Нипапаниса был олень. Он не был крещен, так что его опекал не младенец, но дух оленя. Сильный, быстрый, храбрый дух, знающий леса и равнины. Он говорил, что для него это лучше младенца. Откуда знать человеческому младенцу, давным-давно родившемуся в жаркой песчаной стране, как выжить в здешнем холоде? Кто мог его научить? Тогда Элизабет, крестившаяся с особым святым для компании, и с белой кровью, текущей в ее жилах, качала головой и выражала недовольство, если была не в духе, или дразнила его и дергала за волосы. Когда ее, уже взрослую, обратили в христианство, ей больше всего понравился святой Франциск, такой добрый и беседовавший с птицами и другими тварями. В этом он был почти как чиппева, а потому очень популярен — только у них в деревне четверо детей и двое взрослых выбрали его себе для конфирмации. Теперь святой Франциск кажется далеким и ненужным, чужаком, неспособным понять ни эту смерть, ни ее ледяное горе. Элизабет не может избавиться от мыслей об оленьей голове. В реке она была твердо убеждена, что ее мужа там нет, вообще нигде поблизости, но, возможно, она ошибалась. Возможно, вера ее мужа всегда была правильной, и она видела его дух, вернувшийся посмеяться над ее неверием. Ей кажется, она далеко, замороженная больше чем холодом, совсем в стороне от мужчин, от еды, от огня. Даже от снега, от тишины, от беспредельно пустого неба. Единственное, что связывает ее с этим миром, это сидящий бок о бок сын, тонкая нить человеческого тепла, которую так легко оборвать. ~~~ Температура продолжает падать. В таком холоде воздух словно сжимает тебя в тисках. Он лишает дыхания, высасывает влагу с кожи, жжет как огнем. Во дворе глубочайшая, почти осязаемая тишина, так что хруст снега под ногами кажется оглушительно громким. Именно это будит Дональда: скрип снега под чьими-то ногами. Весь день он провел в постели, сославшись на легкий жар, и проспал почти до вечера, подперев креслом ручку двери и в приятной дремоте встречая сумерки. В этих шагах нет ничего необычного — остался же здесь кто-то, — да только у них какой-то особенный, неровный узор, вытряхивающий Дональда из блаженного оцепенения. Он невольно прислушивается, как некто делает несколько шагов, останавливается, потом проходит еще немного. И снова останавливается. Дональд ждет — черт побери! — следующего движения. В конце концов приподнимается на локтях и выглядывает в темнеющий двор. Несколько пятен света проливается из освещенных окон, видимо, контор. Сначала он никого не видит, но это потому, что человек держится в тени; вероятно, полагает, что темная комната Дональда пуста. Наконец Дональд его видит: мужчина, облаченный в меха, с длинными темными волосами. Дональд гадает, не вернулась ли поисковая партия. Он не узнает этого человека и чуть погодя понимает, что тот не в состоянии кого-либо искать. Он воровато, с преувеличенной осторожностью озирается, словно изображая ходьбу на цыпочках в какой-нибудь пантомиме. Он чудовищно пьян. С возрастающим изумлением Дональд наблюдает, как мужчина спотыкается обо что-то во тьме и разражается беззвучными проклятьями; затем, когда никто не откликается на шум, направляется к складам и исчезает из виду. Кто-то слишком пьяный для того, чтобы пригодиться в поисках. Дональд вновь ныряет в свой кокон, натягивая одеяла до подбородка. В форту Эдгар есть типы, пьющие месяцами и всю зиму ни на что не пригодные. Печально, когда они доходят до такого, и означает это, что срок их службы будет коротким. Пьянство — недуг прогрессирующий, и Дональда сначала поражало, что боссы Компании никак ему не противятся, давая перевозчикам неограниченный доступ к своим запасам мерзкого пойла. Когда он осторожно попытался добиться объяснений от Джейкоба, тот понурил голову: ведь именно алкоголь заставил его пырнуть Дональда ножом в живот. Насколько известно Дональду, с тех пор Джейкоб не выпил ни капли. Лишь однажды Дональд заговорил об этом с Маккинли, и тот поднял на него свои бледные глаза, преисполненные насмешливого недоумения, если не явного презрения. «Именно так устроен мир» — к этому свелись объяснения Маккинли. Все торговцы завлекают спиртным охотников и прислугу; если Компания не обеспечит поставки алкоголя, то проиграет соперникам, не столь обремененным угрызениями совести и менее считающимся с благополучием тех, кто на них работает. Поступать иначе было бы просто наивно. В таком объяснении Дональд почувствовал что-то неладное, но не решился сказать об этом. Чуть погодя Дональд принимается обдумывать сказанное миссис Росс прошлой ночью. Несбит так же молод, как он, сравнительно недавно прибыл из Шотландии. Человек образованный и довольно воспитанный. Младший клерк, но достаточно умный, чтобы добиться в Компании большего. Такая схожесть настораживает Дональда — вернее сказать, с учетом того, что у них есть общего, начинают тревожить различия. Нервический тик Несбита, его горький смех, вопиющая ненависть к собственной жизни. Он живет в этой стране вдвое с лишним дольше Дональда и, хотя очевидно несчастен, похоже, смирился с тем, что останется здесь навсегда. Дональд содрогается, вспомнив широкое недоверчивое лицо и дерзкие речи Норы, в чьих грубых объятиях явно находит утешение Несбит. Он и раньше знал о смешанных связях — даже в форту Эдгар они были делом обычным, — но Дональду и в голову не приходило, что подобное может произойти с ним самим. Он чувствовал, что ему предназначено жениться (каким-то образом, а детали в густом тумане) на славной белой англоязычной девушке — по сути, такой как Сюзанна, вот только он и мечтать не смел о такой красавице. Первые восемнадцать месяцев в форту Эдгар подобная перспектива стала казаться ему все более отдаленной. Но, глядя на туземных женщин, изобиловавших в форту, он по-прежнему держался подальше, даже когда его поддразнивали, указывая на ту или иную девицу, хихикающую в его присутствии. Правда, он никогда не видел таких прекрасных туземок, как Нэнси Иглз. Он до сих пор ощущает тепло ее нежной плоти, волнующую смелость ее руки — если вообще позволяет себе думать об этом. А он не позволяет. Так или иначе, трудно себе представить, чтобы Нора оказывала столь же возбуждающий эффект на Несбита. И тем не менее. У него на столе письмо к Марии. Вчера вечером, чуть успокоившись, он подобрал скомканный лист, разгладил его и положил под стопку чистой бумаги, утяжеленную сапогами, но боится, что этого недостаточно. Наверное, в любом случае было неразумно писать ей. Возможно, невольным благом было скомкать письмо. Он ведь должен думать о Сюзанне, что и делает, силясь ухватить ее ускользающий образ, восстановить в памяти ее чистый и ясный голос. С последним светом, просачивающимся с небес, Дональд одевается. Он голоден, что полагает признаком выздоровления, и выходит в пустой коридор. Несбита он находит в кабинете — Дональд заметил свет в окне на противоположной стороне двора. Нигде нет ни малейших признаков Стюарта, миссис Росс или кого-то еще. Несбит отрывается от стола, с недовольной гримасой расправляя сгорбленную спину. Он широко зевает, обнажая почерневшие зубы. — Чертовы счета. Проклятье моей жизни. Ну, одно из них. Когда-то здесь был бухгалтер — Арчи Марри. Забавный паренек — эдакий робкий тихоня. Но с тех пор как он уехал, я вынужден делать все сам, а счета, не стану скрывать, вовсе не моя сильная сторона. Совершенно все это не мое. Дональд раздумывает, не предложить ли помощь, но решает, что еще недостаточно восстановил свои силы. — Не то чтобы у нас тут громадный товарооборот. Больше расходов, чем доходов, если вы меня понимаете. А как у вас там дела? — Вполне сносно, я полагаю. Но мы скорее промежуточная станция, нежели источник. Мне кажется, когда-то — в былые годы, прежде чем появилось так много людей, — вся здешняя округа просто кишела мехами. — Сомневаюсь, что здесь вообще что-нибудь когда-нибудь было, — угрюмо возражает Несбит. — Знаете, как туземцы называют эту местность? Голодная Земля. Даже чертовы лисы не могут найти себе пропитания — и все они рыжие, разумеется. Пора выпить. Развалившийся в кресле Несбит встает, ковыляет мимо Дональда и вытаскивает из-за ряда гроссбухов бутылку солодового виски. — Пойдемте. Вслед за Несбитом Дональд направляется в соседнюю с кабинетом гостиную — маленькую, скудно обставленную комнату с парой мягких кресел, расписанную сценами сомнительного характера. — А где сегодня мистер Стюарт? — спрашивает Дональд, получив большой стакан виски. К счастью, этот напиток гораздо лучше рома в форту Эдгар. Дональд мельком выражает удивление, как это обитатели Ганновер-Хауса — здесь, на краю света, обходясь без приличной еды и нормального хозяйства, — умудряются пить как короли. — Ох, как-то так, — расплывчато отвечает Несбит. — Как-то как. Знаете… — Он подается вперед, обескураживающе пристально уставившись на Дональда. — Этот человек… Этот человек святой. Несомненно святой. — Мм, — осторожно отзывается Дональд. — Управлять этим местом дело неблагодарное, вы уж мне поверьте, но он никогда не жалуется. Вы никогда не услышите, чтоб он ворчал, в отличие от вашего покорного слуги. А еще он способен на все — видная личность. Очень видная. — Да, похоже, он на многое способен, — несколько сухо кивает Дональд. Несбит меряет его оценивающим взглядом. — Осмелюсь предположить, вы думаете, будто тот, кого заслали в такую дыру, должен быть человеком второсортным, и в моем случае, наверное, так и есть, но к нему это никак не относится. Дональд вежливо склоняет голову, а затем трясет ею, надеясь, что его согласие и несогласие будут восприняты надлежащим образом. — Туземцы его любят. Они не слишком высокого мнения о вашем покорном слуге, и это взаимно, так что все справедливо, но его… они относятся к нему как к своего рода младшему божеству. Он сейчас там, говорит с ними. В тот момент, когда он вернулся с новостями о Нипапанисе, я было подумал, что все может плохо кончиться, но он вышел и в два счета заставил их плясать под свою дудку. — A-а. М-да. Поразительно, — бормочет Дональд, гадая, стал бы Джейкоб плясать под чью-нибудь дудку. Это представляется маловероятным. Перед глазами у него отчетливая картина: вдова, оставшаяся на снегу, в то время как Стюарт и Несбит уходят в дом. Но, как ни странно, хотя Дональд гордится независимостью своих суждений и к подобным панегирикам относится с изрядной долей скепсиса, он вполне верит в способность Стюарта внушать подобную преданность. Его самого Стюарт притягивает почти так же, как отталкивает Несбит. — Я сознаю собственную посредственность. Я, может, многого не знаю, но это знаю точно. — Несбит разглядывает янтарное содержимое своего стакана. Дональд задумывается, может, его собеседник слегка не в себе: на какое-то мгновение ему показалось, что Несбит вот-вот заплачет. Но тот, напротив, улыбается; горькая циничная гримаса, уже ставшая знакомой. — А как насчет вас, Муди, вписаны вы в этот порядок вещей? — Не уверен, что вас понимаю. — Я хочу сказать, вы-то посредственность? Или вы личность выдающаяся? Дональд издает нервный смешок. — А может, вы пока сами не знаете. — Я, э-э… Я вообще не уверен, что согласен с пользой подобного различения. — А я и не говорил, что оно полезно. Но оно само собой разумеется. То есть если у вас хватает мужества его увидеть. — Я так не думаю. Вы можете считать мужественным принять такую самооценку, но я бы позволил себе предположить, что это способ избежать ответственности за свою жизнь. Подобный цинизм дает вам право сдаться без всяких усилий. Все неудачи оправданы заранее. На лице Несбита появляется неприятная усмешка. Дональд бы даже порадовался такой полусерьезной дискуссии, которые он вел и прежде — обычно под конец долгого зимнего вечера — но дает знать о себе рана. — Вы думаете, я неудачник? Перед мысленным взором Дональда вдруг предстает тревожащий образ Несбита, зажатого в объятиях краснокожей Норы, и он чувствует себя виноватым за это лишнее знание. И почти одновременно он с пронзительной и прекрасной ясностью вспоминает лицо Сюзанны, все же на этот раз выхваченное из тумана так что каждый его элемент находит свое место и теперь это она во всем своем очаровании. И в то же мгновение его пронзает мысль, что чувства к ней ограниченны, сводясь главным образом к восхищению и благоговейному трепету. Он испытывает страстное желание броситься к себе в комнату и закончить письмо Марии. Проницательной, непредсказуемой Марии. Как странно. Как странно и в то же время какое освобождение он испытывает, поняв это. Как прекрасно! Он с трудом сдерживает улыбку. — Так как? Дональду приходится изрядно напрячься, чтобы вспомнить, о чем его спрашивали. — Нет, вовсе нет. Но я могу себе представить вашу неудовлетворенность в подобном месте. Уверен, что чувствовал бы то же самое. Мужчине необходимы компания и разнообразие. Я знаю, как долги здесь зимы, и пока пережил только одну. Одного собеседника недостаточно, пусть даже выдающейся личности. — Браво. Эй, вы что-то слышали? Несбит осушает стакан и замолкает, склонив голову набок, чтобы наполнить его снова. Дональд прислушивается, предположив, что это были шаги в коридоре, но там, как всегда, никого. Несбит качает головой и плещет виски в стакан Дональда, хотя тот еще не расправился с предыдущей порцией. — Вы славный малый, Муди. Такой бы нам тут пригодился. Может, вы даже смогли бы распутать счета, которые я за последние два года запутал в гордиев узел. Несбит расплывается в улыбке, вся его озлобленность таинственным образом исчезает. — Я тут чуть раньше видел во дворе одного из ваших парней, — говорит Дональд не совсем кстати. — Он явно не ушел с поисковым отрядом, но был настолько пьян, что, осмелюсь сказать, оказался бы там скорее помехой, чем помощью. — А-а, — с отсутствующим взглядом тянет Несбит. — Да. С этой проблемой мы сталкиваемся каждую зиму, да я не сомневаюсь, что и вам это слишком хорошо известно. — Он перевозчик? — Дональд хочет прямо спросить, кто это такой, но боится показаться слишком резким. — Понятия не имею, кого вы имеете в виду, старина. Насколько мне известно, все мужчины, за исключением Оливье, отправились вверх по реке. Может, вы его и видели. — Нет-нет, он явно был старше. Такой, знаете ли, помассивнее. И с длинными волосами. — Должно быть, этот сумеречный свет сыграл с вами шутку. Что вы, я как-то выглянул в окно — прошлой зимой, я сидел за столом, здесь, в соседней комнате, — и меня чуть инфаркт не хватил. Прямо за окном стоит лось — семь футов высотой и ни дюймом меньше — и смотрит на меня. Я ору как сумасшедший и выбегаю во двор, но там ни малейших признаков лося. И никаких следов копыт. Естественно, он никак не мог забраться за частокол, но я готов поклясться на целой стопке Библий, что он там был. Представляете себе! «Вероятно, ты просто напился», — уныло думает Дональд. Он прекрасно знает, что во дворе был не Оливье, и все больше убеждается — в самом деле, будто его мозг последние дни погрузился в спячку, — что этот неизвестный мужчина представляет для них определенный интерес. Такой интерес, что через некоторое время он придумывает повод, чтобы удалиться и исследовать снег за окном. Где обнаруживает, что кто-то в Ганновер-Хаусе решил вдруг продемонстрировать образцовое ведение хозяйства и весь двор очищен от снега. ~~~ Сy-Сент-Мари совершенно не похож на Колфилд. Многие пути сходятся здесь, на слиянии двух озер: одно протискивается в другое сквозь неподатливые скалы; здесь встречаются дороги с северо-запада и с востока, и здесь же проходит граница между двумя странами. Сюда плывут корабли с севера, с востока и из Штатов, из Чикаго и Милуоки — мест еще более чуждых и развращенных, чем самые отдаленные поселения. Но основной причиной приезда сюда стал Большой западный оперный театр, который Ноксы посетили вчера вечером, чтобы увидеть постановку «Женитьбы Фигаро», о которой столько говорили. Главная приманка заключалась в том, что партию Керубино исполняла Далила Хаммер, а поющую Моцарта индианку газетные колумнисты склоняли на все лады вот уже несколько месяцев. Увидеть ее надо было обязательно. Вот почему миссис Нокс купила билеты на пароход, и они бросили вызов зимним водам. Марии, лишенной музыкального слуха, певица показалась очаровательной и довольно взбалмошной, особенно в костюме мальчика и с волосами, убранными под мягкую шапочку. У нее было озорное лицо с огромными темными глазами, подчеркнутыми гримом, и большой рот с белоснежными зубами. Она производила несколько большее впечатление, нежели другие певицы, весьма склонные к полноте, так что Мария гадала не предпочла бы мисс Хаммер спеть одну из женских партий. Публика — смесь любителей оперы, соответственно разодетых, и одиночек, просто решивших поразвлечься, — выражала восторг оглушительным ревом; впрочем, в подобных местах сорвать овации было, видимо, не очень сложно. Ее отец ворчал, что певица не годится для этой роли (имея в виду ее голос, а не расу), и они поспорили с матерью насчет дирижера. На какое-то время отец стал как прежний. Миссис Нокс очень беспокоилась за мужа. Мало того что он может быть опозорен — или вынужден уйти в отставку, все это пока неизвестно, — но хуже всего, что он час за часом просиживает в своем кабинете, явно ничего не делая; его тонкий ум бездействует и, она уверена, просто атрофируется. Когда они спорили, она почувствовала, что напряжение чуть ослабло. В общем, не зря затеяли эту поездку. Впрочем, к утру он снова впал в молчаливую отрешенность. А Мария опять задумалась о шифре. Посетив Стеррока, Мария заперлась в своей комнате с копией значков и постаралась забыть о семейных неурядицах, ломая голову над загадкой. Сначала она попробовала разбить штрихи на группы, как они были расставлены на рисунке, — предполагая, что Стеррок скопировал их достаточно аккуратно. Исходя из статьи в «Эдинбера ревью», а также собственного здравого смысла, она с самого начала была уверена, что каждый значок или группа значков соответствует не букве латинского алфавита, но какому-нибудь слову или звуку. Расставляя и перетасовывая группы значков и заменяя их всевозможными звуками и буквами, она каждый раз получала форменную бессмыслицу (да-йа-но-йи-те! ба-ло-ре-йа-но?), так что в конце концов отложила это занятие с куда меньшей надеждой на успех, нежели вначале. Не было никаких оснований ожидать, что Мария Нокс способна разгадать их тайну, — необразованная деревенская девчонка, подписавшаяся на несколько журналов и взявшая в качестве отправной точки одну-единственную статью о расшифровке Розеттского камня. Но маленькие угловатые значки кружились у нее в голове, вторгались в сны, насмехались над ней и дразнили своим недосягаемым смыслом. Ее терзало нездоровое желание увидеть табличку в оригинале, и она обратилась мыслями на север, к Фрэнсису, а также к мистеру Муди. Она размазывает остатки завтрака по краю тарелки. Застывшее яйцо и подливка бифштекса образуют желтоватую абстракцию на синем узоре китайского стиля. — Если вы не возражаете… — Она скрипит стулом, вставая. — Я бы немного погуляла. Миссис Нокс хмурится, глядя на старшую дочь: — Хорошо. Ты ведь будешь осторожна, правда? — Да, мама. — Мария уже на полпути к двери. Просто смешно, как ее мать думает, будто любое место за пределами Колфилда — это логово порока, кишащее торговцами живым товаром. Ей придется свыкнуться с этой мыслью, если Мария переедет в Торонто, что она определенно решила сделать следующим летом. Выйдя из гостиницы, Мария поворачивает направо, к озеру. Беспорядочно разбросанные вдоль берега причалы и склады, места сбора товаров со всего севера. Это захватывает, такое бренчанье коммерции, деловой суеты, вульгарное, громкое и в каком-то смысле реальное, в отличие от Колфилда и лавки Джона Скотта. Ей наказали держаться подальше как раз от этой части города, никак не менее оттого привлекательной. Мимо нее снуют люди, спешащие на встречи с пароходами, биржевыми курсами, рабочими собраниями. Обеспеченной деревенской девушке кажется, будто она проникла в самую суть вещей. На этом краю города тоже есть несколько отелей и пансионов — не столь благоприятных для здоровья, как «Виктория и Альберт», и подальше от оперного театра. Она видит мужчину и женщину, выходящих из одного из них, и лениво за ними наблюдает, прежде чем вздрагивает от изумления, поняв, что мужчина этот — Ангус Росс, фермер из Дав-Ривер. Отец Фрэнсиса. Когда он поворачивает голову, она ясно видит его лицо: грубоватый профиль, рыжеватые волосы. Поражена она, потому что женщина рядом с ним вовсе не миссис Росс. Миссис Росс уже несколько недель не видно. Мария покрывается стыдливым румянцем. Здесь что-то очень неправильное, хотя мистер Росс и эта женщина просто переходят через дорогу. Марию он не заметил, так что она инстинктивно подается назад и, отвернувшись, изучает витрину ближайшего магазина. Выставленные там вещи, в нынешнем замешательстве Марии, кажутся лишенными всякого смысла. Она ждет, пока пара окончательно не скроется из виду. Прежде ей никогда не доводилось встречаться с неподобающим поведением, но почему-то она совершенно уверена, что здесь именно тот случай. И где все-таки миссис Росс? О том, что она отправилась за сыном, известно только со слов ее мужа. Марии, наряду с более серьезной литературой прочитавшей несколько скандальных романов, вдруг приходит в голову, что мистер Росс мог просто расправиться со своей женой. А как насчет Фрэнсиса? Мистер Муди и его друг отправились за ним, но, возможно, так и не нашли. Возможно, поэтому они до сих пор не вернулись. Возможно, мистер Росс и мистера Жаме убил… Мария одергивает себя, не желая поддаваться диким фантазиям, но все же не может избавиться от дрожи. Наверное, нужно было нормально позавтракать. Наверное — она озирается по сторонам, дабы убедиться, что никто не наблюдает за ней, — наверное, в связи с исключительными обстоятельствами она пойдет и что-нибудь выпьет. Вдохновленная собственной отвагой, Мария выбирает бар потише, в стороне от гавани, и заходит внутрь. Она делает глубокий вдох, но здесь нет никого, кроме бармена и мужчины, который что-то ест, сидя за столом спиной к двери. Она заказывает бокал хереса и кусок пирога с морошкой и садится за стол подальше от входа, просто на случай, если мимо пройдет кто-нибудь из знакомых. Вроде мистера Росса. Ее сердце бьется чаще при этой мысли. Прежде у нее не было особых оснований любить или не любить миссис Росс — женщину довольно-таки неприветливую, — но теперь ей жаль ее. Ей приходит в голову, что у них с миссис Росс может быть что-то общее. Ей приносят заказ, и, чтобы занять чем-то глаза, она достает бумаги с попытками разгадать шифр. Она понимает, что другой клиент обратил на нее внимание, и опасается, как бы он не попытался составить ей компанию. Только сейчас Мария замечает, что это индеец, и весьма с виду потрепанный, так что решает больше в его сторону не глядеть. Она вынимает карандаш и принимается делать пометки на полях своих криптографических изысканий, выстраивающиеся в длинную череду бессмысленных слогов. Она настолько поглощена этим процессом, что не замечает подошедшего бармена, пока тот не откашливается. — Прошу прощения, мэм. Желаете повторить? В руках у него бутылка хереса. — О, благодарю вас, да. Пирог очень вкусный. Как ни странно, так оно и есть. — Благодарю вас. Головоломку разгадываете? — В каком-то смысле. — (У этого бармена славные глаза, очень длинные обвислые каштановые усы и неожиданно умное лицо.) — Я пытаюсь разгадать шифр. Но это, похоже, дело безнадежное, так как я понятия не имею, на каком языке он написан. — Вы хотите сказать, французский там или итальянский? — Да… хотя мне кажется, что это индейский язык, а их так много. — A-а. Тогда вам нужна помощь. — Да. Кого-то, говорящего на них всех. — Она пожимает плечами и улыбается, словно показывая, насколько это маловероятно. — Мэм, позволите дать вам совет? Видите сидящего там джентльмена? Он знает много индейских языков. Если желаете, я могу вас познакомить. Он замечает сомнение в ее взгляде, направленном на сгорбленные плечи и засаленные волосы, вьющиеся над воротником. — Он вполне… славный. — Бармен улыбается так, будто никак не мог подобрать верное слово, но решил, что это будет наиболее подходящим. Мария чувствует, что вот-вот покраснеет. Вот к чему приводят посещения сомнительных заведений: она попала в капкан собственной отваги. Опустив глаза на свои бумаги, она чувствует себя глупой школьницей. — О, я вижу, вы бы предпочли отказаться. Забудьте мои слова. Это было неуместно. Мария заставляет себя выпрямиться. Раз уж она решила быть ученым, мыслителем, то не свернет с тропы познания из-за какого-то засаленного воротника. — Нет, это будет очень… мило. Благодарю вас. Если, конечно, мы его не слишком обеспокоим… Бармен отходит к столу индейца и о чем-то с ним говорит. Мария ловит беглый взгляд налитых кровью глаз и успевает пожалеть о своем решении. Но он уже встает и со стаканом в руке направляется к ее столу. Она мельком ему улыбается деловой, как она надеется, улыбкой. — Здравствуйте. Я мисс Нокс. А вы мистер?.. Он садится. — Джо. — Ах. Да. Спасибо за… — Фредо говорит, вам нужен кто-то, знающий индейские языки. — Да, у меня здесь часть шифра, и, гм, один мой знакомый полагает, что это может оказаться каким-то из индейских языков. Я пыталась расшифровать, но, поскольку не знаю, какой здесь язык… Она слишком уж улыбается и слегка пожимает плечами, еще больше напуганная, когда он совсем рядом. Мужчина старше, чем на первый взгляд, с сединой в волосах. У него мешки под глазами, щеки обвисли. Белки глаз испещрены красными прожилками. От него пахнет ромом. Но лицо при этом сообразительное или было таким когда-то. — Но ведь не существует письменных местных языков, так с чего бы так решил этот ваш знакомый? — Я знаю, но… он исследовал знаки. И эти маленькие фигурки — видите ли, это всего лишь копия, но они так похожи на индейские рисунки, которые мне случалось видеть. Почему-то она придвигает к нему листок, какое бы отвращение ни вызывал этот мужчина. Пусть хотя бы серьезно к ней относится. Он долго изучает листок, но не говорит при этом ни слова. Марии очень хочется вновь оказаться в гостинице. — С чего снята копия? — С костяной пластинки. Он берет другие бумаги с ее предварительными набросками. — Что это за имена? — О, это не имена, я, знаете, пробовала здесь определенные буквы и звуки, подставляя вместо значков… Он изучает листки, держа их на свету, чтобы лучше видеть. Его пальцы впиваются в бумагу. — Деганавида. Очинавэй. Думаете, тут написано именно это? Его манеры становятся более агрессивными. Мария вызывающе вздергивает подбородок. Сам по себе, ее метод расшифровки совершенно правильный. Она освоила его по «Эдинбера ревью». — Ну, я пыталась угадать. Нужно делать некоторые допущения, какие звуки могут изображаться какими значками, и пробовать различные комбинации. Я перепробовала целую кучу. И это сложилось в результате одной… одной из комбинаций… Мужчина откидывается в кресле и смотрит на нее, насмешливо и враждебно. — Леди, это шутка такая? Кто вам сказал, что я здесь? — Никто, конечно. Я понятия не имела… Я не знаю, кто вы такой! Она нервно оборачивается к Фредо, но он обслуживает новых клиентов. — Кто он? Этот жирный ублюдок Макги? А? Или Энди Йенсен? Это был Энди? — Я не знаю, о чем вы говорите. Я не знаю, что вы себе думаете, но это весьма неуместно! Тут до Фредо все-таки доносятся истерические нотки в ее голосе; он бросает на нее взгляд… и наконец-то подходит. — Как зовут вашего приятеля, леди? — настаивает Джо. — Мэм, я очень сожалею. Джо, ты должен уйти. — Я просто хочу знать его имя. — Мистер… Джо, кажется, считает, что я хочу сыграть с ним какую-то шутку. — Джо, извинись перед леди. Давай же. Джо закрывает глаза и склоняет голову со странной отстраненной изысканностью, возвращающей его лицу утонченность, размытую временем и спиртным. — Извините меня. Я просто хотел бы узнать имя вашего приятеля, который все это… как бы вы это ни называли. Рядом с Фредо Мария чувствует себя посмелее. И когда этот человек закрыл глаза, в лице его проявились такая боль и бесконечное страдание, что ей захотелось ответить. — Ладно, его зовут мистер Стеррок, если вам так интересно. И никакая это не шутка. Я вас не разыгрываю. — Стеррок? — Лицо Джо совершенно серьезно. И весь он как-то собирается, будто встряхнулся и взял себя в руки. — Том Стеррок? Следопыт? — Да… это он. Вы его знаете? — Знал когда-то. Что ж, желаю вам удачи, леди, и передайте вашему знакомому привет от Каонвеса. Мария хмурится, пытаясь повторить имя: — Га-у-вэйс? Мужчина, как бы там его ни звали, встает и выходит из бара. Мария смотрит на Фредо в ожидании объяснений. Но он и сам удивлен не меньше. — Прошу прощения, мэм, я не ожидал от него такого. Обычно он очень спокойный, просто приходит и пьет, но всегда все в порядке. Позвольте предложить вам еще один херес или кусочек… — Нет, благодарю вас. Мне действительно нужно идти. Меня ждет отец. Сколько я вам?.. — Нет-нет, вы ничего не должны. После нескольких минут взаимных препирательств Мария одерживает победу, чувствуя, что будет плохим прецедентом остаться в долгу у незнакомца. Она уходит в шуршании бумаг и благодарностей и твердо глядит вперед, торопливо удаляясь от берега. Утро оказалось богаче на приключения, чем она рассчитывала, а тропа познания — каменистой и полной тревог. Но ей хотя бы есть о чем рассказать мистеру Стерроку и, возможно, хоть чем-то пробудить от спячки отца. С облегчением оставив за спиной доки, Мария замедляет шаг, чтобы обдумать свой рассказ, и, переделывая свое приключение в напряженное повествование с неустрашимой героиней, почти умудряется себя убедить, что вовсе и не боялась. ~~~ Под деревьями свет тусклый и рано меркнет, так что они останавливаются, поскольку дети хнычут совсем невыносимо. Эспен пытается скрыть свой страх, но он понятия не имеет ни как соорудить укрытие из снега, ни как разжечь огонь в таком глубоком снегу. Он расчищает участок земли и через некоторое время ухитряется разжечь костер из сырых сучьев, но еще прежде, чем успевает закипеть вода, окружающий снег подтаивает и заливает пламя. Замерзшие дети смотрят на Эспена сквозь слезы разочарования. Чтобы их подбодрить, Лина говорит не переставая, в горле у нее пересохло от жажды, губы потрескались от холода. Она в жизни столько не говорила; она решила не сдаваться, не выглядеть испуганной, не плакать. Когда изнуренные Торбин и Анна наконец засыпают, она говорит: — Завтра мы должны добраться до реки. Снег нас задержит, но мы доберемся. Эспен некоторое время молчит. Она никогда не видела его таким несчастным. — Ты не заметила его, нет? — Что заметила? О чем ты говоришь? Ее воображение наполняет лес медведями, размахивающими топорами индейцами, светящимися глазами волков. Эспен хмуро смотрит на нее. — Наш след. Сегодня утром мы вышли на собственный след. Я заметил его, но не показал виду. Мы шли по кругу. Лина таращит на него глаза, не сразу понимая, что это значит. — Лина, мы ходим по кругу. Я не знаю, какое нам выбрать направление. Без компаса, не видя солнца, я понятия не имею. — Подожди. Хорошо, мы свернули не туда. — Она должна успокоить его, объяснить, что по-прежнему владеет ситуацией. — Один раз — свернули не туда. Описали круг, но вряд ли большой. Нет, мы не ходим кругами. Лес изменился. Деревья меняются, они выше, так что мы должны быть гораздо южнее. Я точно это заметила. Просто нужно ехать дальше. Уверена, что завтра мы будем у реки. Похоже, он ей не верит. Он смотрит под ноги, как непослушный ребенок, который не желает уступать, да только деваться ему некуда. Она прижимает ладони к его щекам, не снимая варежек — слишком холодно, чтобы стремиться к большей близости. — Эспен… любимый мой. Не уступай сейчас. Мы так близко. Когда мы доберемся до Колфилда и найдем какое-нибудь жилье, то сядем у ревущего огня и посмеемся над нашими нынешними злосчастьями. С какого приключения начинается наша совместная жизнь! — А если мы не доберемся до Колфилда? Мой конь болен. Лошадям не то что есть — пить нечего! Он ел кору, а им, я уверен, нельзя. — Мы доберемся. Куда-нибудь точно доберемся. Чтобы пересечь лес, нужно всего три дня. Завтра мы вполне можем оказаться у озера! Тогда ты почувствуешь себя дураком. Она целует его. Он начинает смеяться. — Ты волчья ведьма. Невероятно. Неудивительно, что ты всегда получаешь то, что хочешь. — Ха. Лина улыбается, но думает что это несправедливо и совершенно неправильно. Разве она хотела, чтобы Янни сгинул в этой глуши? Разве она хотела жить в Химмельвангере? И все же, Эспен хотя бы веселый, а это главное. Если она заставит его идти, всех их заставит, то все будет в порядке. Лежа вместе в жалком укрытии, обнимая пристроившихся между ними детей, Лина слышит сквозь усталость лесные звуки: револьверный треск замерзающей живицы, шуршание снега, соскальзывающего с ветвей. И однажды ей кажется, будто очень издалека она слышит волков, воющих в пустую ночь, и тогда ее, несмотря на холод, бросает в пот. Утром конь Эспена отказывается двинуться с места. Он ел кору, и теперь жидкие испражнения, стекая у него по ляжкам, пачкают снег. Вся его поза выражает страдание. Эспен пытается накормить его разведенной в воде овсяной мукой, но конь воротит морду. В конце концов они трогаются в путь, Эспен ведет коня под уздцы, а дети сидят перед Линой на ее лошади. Вести или, скорее, тащить коня куда труднее, чем просто идти, так что через час Эспен окликает Лину: — Это безумие. Без него было бы быстрее. Но оставить его — тоже ужасно. Что, если мы уже у реки? — Давай пройдем еще немного. Может, он поправится. Снег перестал, и стало чуточку теплее. Это правда: снегопад постепенно сошел на нет, и даже можно сказать, что снег кажется менее глубоким — кое-где, по крайней мере. — Вести его все труднее и труднее. Он не хочет идти. Я думаю, скоро он просто ляжет. Он меня выматывает. — Хочешь, я сама поведу его какое-то время? А ты сядешь с Торбином и Анной, пока не отдохнешь. — Не глупи. Ты не сможешь. Нет… У тебя не получится. Конь — Бенжи, хотя Лина старается даже в мыслях не называть его по имени, — глядя на них, прижимает уши. Спина у него просела еще больше вчерашнего, глаза мутные. — Что, если мы оставим его? Мы всегда сможем за ним вернуться. Лина вздыхает. Она представляла себе всякое, но никак не больного коня, ставшего помехой на ее пути. В нескольких ярдах от нее дети спешились и, повинуясь приказу двигаться, играют в какую-то довольно унылую игру. — Бедный старый Бенжи, — похлопывает его по холке Лина; конь настороженно поводит глазами в ее сторону. Она принимает решение: — Мы оставляем его. Раз он не может идти, мы должны оставить его. Скажем детям, что потом вернемся и его заберем, или еще что-нибудь. Эспен понуро кивает. Оплакивать брошенного коня стала бы другая Лина в другом месте. Но не эта. Они возвращаются к детям. В тот самый момент, когда Лина открывает рот для объяснений, по лесу разносится оглушительный треск. Такой громкий, что Анна вздрагивает и чуть не падает. Все они переглядываются. — Охотник! — восклицает Эспен. — А может, просто живица замерзает? — сомневается Лина, просто для порядка. — Слишком громко, да и звук не такой. Это ружье. Кто-то охотится неподалеку. Он говорит так уверенно и дети кричат с такой радостью и облегчением, что Лине кажется, будто она победила. Здесь человеческие существа. До цивилизации рукой подать. — Я пойду посмотрю, где он… Просто убедиться, что мы на правильном пути, — торопливо добавляет Эспен. — Как ты найдешь обратную дорогу? — резко обрывает его Лина. — Разожги костер. Я недолго. Он должен быть совсем рядом. — Эспен принимается кричать по-английски: — Ау! Кто там! Ау-у-у! Не ожидая ответа, он поворачивается к ним: — Думаю, звук был оттуда. Я недолго. Если я его не найду, сразу вернусь, обещаю. Одарив их всех широкой уверенной улыбкой, Эспен скрывается за деревьями. Его шаги исчезают в тишине. Вторая лошадь, Ютта, испускает долгий конский вздох. ~~~ Интересно наблюдать за движением персонала фактории. Как расходятся или сходятся вместе люди. Судя исключительно по моим собственным наблюдениям, Оливье явно не пользуется особой любовью со стороны прочих индейцев. Он жмется поближе к Стюарту, постоянно у него на побегушках и даже подражает некоторым его манерам. У всех прочих есть чувство дистанции между белыми и туземцами, и Оливье выглядит своего рода перебежчиком, принявшим чужую сторону. Сначала мне казалось, что они уважают Стюарта и даже любят его, но теперь я уже не так в этом уверена. Уважение есть, но это настороженное уважение, вроде того, какое испытываешь к потенциально опасному зверю. Нора его ненавидит и, хотя, по-видимому, любит Несбита, одинаково груба с ними обоими. Со Стюартом она обращается так нагло, что приходится лишь гадать, какой властью над ним она обладает, — иначе я просто представить себе не могу, почему ей все это позволено. А еще я несколько раз заметила в коридоре хорошенькую Нэнси. Поскольку она вроде не убирает и не прислуживает, интересно было бы знать, чем она занимается. Возможно, готовит. Я жду, когда что-нибудь произойдет. Два часа прошло с тех пор, как вернулся поисковый отряд. Я слоняюсь между комнатой, кухней и столовой, выдумывая те или иные неотложные мелочи по хозяйству: принести растопку (я сама ее унесла) или подтереть разлитый кофе. Вследствие чего Нора смотрит на меня волком, но сразу после шести меня вознаграждает крик из кабинета Стюарта. Повышенный голос принадлежит Несбиту, и в голосе этом явственно различимы истерические нотки. — Ради бога, я же вам говорю, что не знаю! Но она пропала, в этом нет никаких сомнений. Тихое бормотание Стюарта. — Господи, меня это не волнует. Вы обещали! Вы должны мне помочь! И еще бормотание — что-то о «нерадивости». На цыпочках я подбираюсь поближе, моля Бога, чтобы не скрипнула половица. — Это должен быть один из них. Кто еще мог? И вот еще… Получеловек — вам следует держать его под контролем. Бормотание становится еще тише. Почему-то от этого меня еще сильнее бросает в дрожь. Подходить ближе я не решаюсь. Что подразумевает Несбит под «получеловеком»? Он оскорбляет Стюарта? Или кого-то еще? К двери приближаются тяжелые шаги. Я поспешно ретируюсь и достигаю двери столовой, прежде чем кто-то успевает выйти. На меня смотрит сидящий в кресле у камина Муди. — Миссис Росс. Я бы хотел кое-что обсудить с вами… — Одну минутку… — Я ставлю кофейник; за дверью все вроде спокойно. — Прошу прощения, мистер Муди, я, кажется, кое-что забыла. Сейчас вернусь. Я закрываю дверь, глядя на его вытянувшееся лицо. И выхожу в пустой коридор. Дверь Стюарта закрыта. Я стучу. — Что? — доносится голос Несбита. Очень раздраженный. — О, это я, миссис Росс. Можно войти? — Я сейчас очень занят. Все-таки отворяю дверь. Несбит выглядывает из-за стола — такое впечатление, будто он только что сидел, уткнувшись носом в столешницу; лицо у него бледное и покрыто потом, волосы всклокочены еще больше обычного. Я испытываю к нему что-то вроде сочувствия. Я помню, что это такое. — Я же сказал… — Я поняла, простите, пожалуйста. Но я так ужасно себя чувствую. Я разбила молочник, мне так неловко. Раздраженный Несбит непонимающе хмурится: — Ради бога, это совершеннейшая ерунда. Если вы не возражаете… Я делаю еще один шаг и закрываю за собой дверь. Несбита аж передергивает. Он смотрит на меня глазами загнанного зверя. — Вы что-то потеряли? Я знаю, как это бесит. Может, я сумею вам помочь? — Вы? О чем вы говорите? Но только я успеваю закрыть дверь, как он осознает смысл сказанного и внимательно смотрит на меня: — Почему вы решили, будто я что-то потерял? — Он держит все у себя, не так ли? И заставляет вас выпрашивать. Я будто сорвала маску, его лицо так побелело, что стало чуть ли не синим. Он сжимает кулаки; он готов ударить меня, но не смеет. — Где? Что вы с ней сделали? Отдайте мне. — Я все верну, если вы мне кое-что расскажете. Он хмурится, но мои слова дарят ему надежду. Он встает и делает шаг ко мне, но слишком близко не подходит. — Расскажите мне, кого следует держать под контролем. О ком нельзя говорить? — Что? — В первую ночь я слышала, как вы приказывали женщине не болтать о нем. О ком вы говорили? Прямо сейчас вы сказали Стюарту, что его нужно держать под контролем. Вы назвали его получеловеком. Кого? Расскажите мне, кто это, и я вам все верну. Он весь как-то сдувается. Голова поворачивается из стороны в сторону. На губах его играет полуулыбка, словно он чувствует облегчение. — Эх. Мы не хотели, чтобы Муди проведал. Если это дойдет до сведения Компании… Один из наших людей сошел с ума. Это Нипапанис. Стюарт пытается его защитить из-за его семьи… — Нипапанис? Вы хотите сказать, что он не умер? Несбит качает головой: — Он живет сам по себе, как дикарь. Еще несколько недель назад все было в порядке, но теперь он совершенно безумен. Возможно, опасен. Это может стать ужасным позором для семьи. Стюарт решил, что для них лучше верить, будто он мертв. — Он снова качает головой. — Это все. Ха!.. Просто ужас, я хочу сказать. — И он уходил… в последнее время? — Уходил и приходил. — Три недели назад… — Я не знаю, куда он ходит. Он вернулся дней десять назад. Я не знаю, что еще сказать. Или спросить. Он посматривает на меня украдкой. — Так я могу получить? Мгновение я думаю, не шмякнуть ли склянку об пол, ведь что-то пошло не так, и я не могу понять, что именно. — Пожалуйста. — Он подступает ко мне еще на шаг. Я вынимаю ее из кармана — склянку, которую вытащила у него из-под матраса, пока он был с Муди. Он хватает ее, проверяет, не отлила ли я себе — мимолетное рефлекторное движение, — а затем отворачивается и пьет прямо из горлышка. Остатки человеческого достоинства заставляют его сохранять некоторую уединенность. Потребуется время, чтобы средство, принятое таким путем, подействовало, но другого у него, возможно, и нет. Он не поворачивается, уставившись на занавески. — А где он сейчас? — Я не знаю. Надеюсь, подальше отсюда. — Это правда? — Да. Я не могу отвести глаз от склянки в его руке. Что бы я не согласилась отдать, чтобы вырвать у него пузырек и отхлебнуть? Несбит больше не смотрит на меня. И говорит вполголоса, уже совершенно спокойно. Это приводит меня в чувство. Я оставляю его у стола, он стоит спиной ко мне, но плечи его прямы, будто бы с вызовом. Я возвращаюсь в столовую. Нипапанис безумен. Нипапанис — свихнувшийся убийца Жаме? Кажется, это именно то, что я хотела найти. Но нет во мне радости победы. Нет удовлетворения. Я не знаю, что думать, но из головы не идет Элизабет Берд, сидящая на снегу и от горя ошпаривающая свою плоть. ~~~ Когда они вернулись, Стюарт идет к ней. Он выглядит озабоченным, словно отец с капризным ребенком, — способный быть снисходительным, но до определенного предела. — Элизабет, мне так жаль. Она кивает. Это проще, чем говорить. — Я пытался представить себе, что же могло там произойти. Вы нашли место? Она снова кивает. — Я уверен, что его душа пребудет в мире, где бы он ни оказался. На этот раз она не кивает. Убитые мужчины не покоятся в мире. — Если ты беспокоишься… Разумеется, ты можешь остаться здесь. Тебе не стоит беспокоиться о будущем. Твой дом всегда будет здесь, пока ты этого хочешь. Не глядя на него, она представляет эти ужасные голубые глаза, похожие на блестящих мух, питающихся падалью. Он пристально смотрит на нее, стараясь иссушить ее силы и подчинить ее своей воле. Ну так она не будет смотреть на него, она так легко не поддастся. — Я пойду. Если тебе что-то понадобится, пожалуйста, приходи и проси. Она кивает в третий раз. Она думает: черт тебя возьми. Снаружи до нее доносятся английские голоса: Стюарт говорит белому пришельцу: — На вашем месте я бы оставил ее в покое. Она все еще в шоке. Голоса удаляются. Элизабет из чистого упрямства вскакивает и выходит на улицу. — Мистер Муди… Прошу вас, зайдите, если желаете. Оба в изумлении оборачиваются. Муди вопросительно смотрит на нее. Элизабет, не совсем понимая, зачем она кинулась за ними, чувствует себя дурой. Муди настаивает на том, чтобы сидеть на полу, как она, хотя движения его еще немного скованы. — С вами все в порядке? Лучше? — Она смотрит ему на живот, туда, где четыре дня назад перевязала рану. Целая жизнь прошла с тех пор, когда она еще была мужней женой. — Это была плохая рана. Кто-то пытался вас убить? — Нет, — смеется он. — Или, вернее, это была вспышка гнева с последующим глубоким раскаянием. Долгая история. А я пришел посмотреть, как у вас дела. Если я чем-то могу помочь… — Спасибо. В тот день вы были добры ко мне. — Нет… Элизабет наливает чай в эмалированные кружки. Она снова ощущает вкус речной воды, горькой от вероломства. Возможно, олень был знаком: меня убили. И ты должна меня отыскать. Если бы только можно было помолиться, чтобы понять, где искать, но она не может пойти в деревянную церковь. Это церковь Стюарта, и ей она отвратительна. Прежде она никогда слишком не задумывалась о своей вере. Она считала ее чем-то подспудным, проистекающим без ее сознательных усилий, примерно так, как дышат легкие. Возможно, она слишком ею пренебрегала. Теперь, когда Элизабет нуждается в ней, вера, похоже, увяла сама собой. — Вы молитесь? Муди удивленно смотрит на нее. Он обдумывает ответ. Он не просто говорит, что положено, но действительно озвучивает свои мысли. Ей это нравится, как и то, что он не спешит заполнять паузы пустой болтовней. — Да. Не так часто, как следовало бы. Далеко не так часто. Как раз в этот момент ее маленькая девочка перебирается через порог. Она только научилась ходить. — Эми, иди к Мэри. Я разговариваю. Прежде чем заковылять обратно, малышка разглядывает Муди. — Я полагаю, мы только… — Он медлит. — Я хочу сказать, что мы обращаемся к Господу только в беде или в нужде, а я по-настоящему не сталкивался ни с тем ни с другим. Пока, слава богу, не сталкивался. Он улыбается. Теперь он выглядит озабоченным. Речь его замедляется, словно бы он с трудом подбирает слова. Что-то произошло. — Я не могу. — (Он озадаченно смотрит на нее.) — Молиться. — Вы родились христианкой? — Мне было двадцать, когда меня окрестили миссионеры, — улыбается она. — Так вы знаете… других богов. Вы молитесь им? — Не знаю. Я раньше никогда по-настоящему не молилась. Вы правы. Никогда не возникало нужды. Муди отставляет свою кружку и складывает на коленях длинные запястья. — Когда был маленьким, я потерялся в предгорьях недалеко от дома. Я плутал целый день и целую ночь. Я боялся, что буду бродить по холмам, пока не умру от голода. Вот тогда я молился. Я молил Бога указать мне дорогу домой. — И? — Меня отыскал отец. — Значит, ваши молитвы были услышаны. — Да. Но наверно, есть молитвы, которые не могут быть услышаны. — Я бы не стала молиться о том, чтобы вернулся к жизни мой муж. Я бы молилась только о справедливости. — Справедливости? Он таращит глаза, словно заметил сажу у нее на щеке. Это пробудило в нем такой интерес, словно она сказала нечто значительное и жизненно важное. Элизабет ставит чашку. Долгую минуту они не произносят ни слова, глядя на шипящее и потрескивающее пламя. — Эми. Какое прелестное имя. — Она не понимает, куда делся ее отец. Муди тяжело вздыхает, а потом улыбается: — Мне очень жаль. Вы, должно быть, сочтете меня излишне назойливым. У меня только что возникла удивительная мысль. Пожалуйста, скажите, если я не прав, но я не могу удержать это в себе. — Он издает неловкий смешок, не отрывая от нее глаз. — Я понимаю, что момент неподходящий. Но не могу не думать об этом… Имя вашей дочери. И ваше… Не знаю как это сказать… Были вы когда-то… вы некогда были Сетон? Элизабет пристально смотрит в огонь. И оглушительный звон у нее в ушах заглушает дальнейшие его слова. Ее душит приступ чего-то похожего на смех. У него шевелятся губы; он извиняется, словно бы издалека понимает она. То, что казалось ей давно забытым, вдруг стало прозрачным, как стекло. Отец. Сестра. Мать. Нет, не сестра. Она никогда не забывала свою сестру. Постепенно голос его снова обретает внятность. — Вы Эми Сетон? — Муди подается вперед, весь красный от волнения, охваченный трепетом важнейшего и неминуемого открытия. — Я никому не скажу, если вы не пожелаете. Клянусь честью хранить это в тайне. Вы живете здесь своей жизнью, ваши дети… Я просто хочу знать. Она не собирается доставлять ему это удовольствие. Это не его дело. Она не подарок, который можно найти и заявить на него права. — Мистер Муди, я не знаю, что вы имеете в виду. Меня зовут Элизабет Берд. Мой муж был убит, преднамеренно. Что мне делать? Что намерены делать вы? — Преднамеренно? Почему вы так думаете? Она видит, как он, не справившись еще с тем, первым возбуждением, рывком, неуклюже пытается совладать с другим, совсем иного рода. Такой поворот чересчур радикален, он просто не может его принять. Кажется, будто она издалека наблюдает, как он задыхается, хватаясь за живот; лицо его искажено страданием. Он весь покраснел. Не надо было ему задавать такой личный вопрос. Наконец он приходит в себя, тяжело и часто дыша, как собака. — Что вы говорите? Что… Стюарт убил вашего мужа? — Да. — Зачем ему это? — Я не знаю, зачем. Она пристально смотрит на него. Он должен что-то знать, судя по глазам. Он что-то прикидывает. Затем открывает рот: — Простите меня за этот вопрос… Ваш муж был безумен? Элизабет не сводит с него глаз, чувствуя себя маленькой и слабой. Она рассыпается, распадается в труху. — Это он сказал? — По щекам у нее бегут слезы; она сама не может понять, от гнева или от горя, но лицо вдруг стало мокрое. — Он не был безумен. Это ложь. Спросите здесь кого угодно. Единственный здесь безумец — это Получеловек. — Получеловек? Что за Получеловек? — Тот, о котором он велит вам не рассказывать! — Элизабет встает. Это слишком, все сразу. Она ходит кругами вокруг очага. — Если вы такой умный, если многое можете увидеть, то почему бы вам не раскрыть глаза? ~~~ — Если позволит погода, завтра я ухожу. Разинув рот, я таращусь на Паркера. У меня тут же все сжимается в груди, как бывает при крупе: весьма неприятное ощущение — ни вдохнуть, ни выдохнуть. Дыхание у меня сперло, когда он только постучал, и я впустила его, недоумевая, что ему нужно. — Так нельзя! Это еще не конец. Мгновение он смотрит на меня, озадаченно, но без удивления. Я думала, он лучше меня понимает. — Мне кажется, это единственный способ со всем покончить. Сама не знаю, что я имела в виду, когда говорила, но теперь понимаю. Мы полностью зависим от Паркера как проводника, с тех пор как я впервые повстречала его в Дав-Ривер. И Муди тоже зависит, как бы ни хотелось ему отрицать этот факт. — Как вы можете с этим покончить? Паркер медлит. Лицо его изменилось: сейчас оно мягче, не такое невозмутимое, а может, мне только кажется в тусклом свете лампы. — Утром я как-нибудь покажу Стюарту бирку, которую вы мне дали. Тогда он поймет, если еще не понял, что я в деле с Жаме. Я сообщу ему, что ухожу, и если я прав… — Недолгое молчание. — И если он тот, о ком я думаю, он наверняка последует за мной, ведь я могу привести его к мехам. — Но если Жаме убил он… он может вас тоже убить. — Я буду начеку. — Это слишком опасно. Вам нельзя идти в одиночку. Он будет не один — он возьмет с собой этого… Получеловека. Паркер пожимает плечами. — Полагаете, мне следует взять с собой Муди? — Он улыбается нелепости такого предположения. — Ему нужно остаться. Ему нужно увидеть, что Стюарт идет за мной. Тогда он узнает. — Но, но вы… Я пытаюсь упорядочить факты. Доказательство… какое может быть доказательство, кроме признания самого Стюарта? — Вы не можете уйти один. Я пойду с вами. Лишняя пара глаз не повредит. Я смогу… Вам нужен свидетель. Свидетель, который сможет подтвердить ваши слова. Вам нельзя уходить одному! У меня горят щеки. Паркер снова улыбается, но на этот раз мягко. Он протягивает руку к моему лицу, но останавливается, почти до него дотронувшись. В глазах у меня слезы, грозящие смыть мое самообладание, мое достоинство, всё. — Вам нужно остаться здесь. Вы нужны Муди. Он совсем растерян. А как насчет меня? Я думаю. Слова у меня в голове кажутся такими громкими, что я сомневаюсь, не произношу ли их вслух, но Паркер никак не показывает, будто что-нибудь слышит. Я пытаюсь говорить твердо: — Не знаю, какое доказательство может предоставить вам Стюарт, кроме как вас убить. Возможно, это будет неоспоримо. А… а что, если вместо этого он пошлет убить вас кого-то еще, — как мы сможем связать это с ним? Если вы уйдете и не вернетесь, вряд ли это удовлетворит мистера Муди. Это ничего не докажет. — Ладно. — Паркер опускает глаза, и в голосе его проскальзывает нетерпение. — Увидимся завтра утром. Возможно, Стюарт нам все расскажет. Спокойной ночи, миссис Росс. Я прикусываю губу, злая и обиженная. Паркер, может, этого не сознает, но в комнате находятся два человека, которые не собираются сдаваться, пока дело не закончено. — Спокойной ночи, мистер Паркер. Он уходит, бесшумно затворив за собой дверь. Несколько минут я продолжаю стоять как вкопанная, гадая, знает ли он мое имя. Как будто мне больше подумать не о чем. Этой ночью мне снится сон. Мне снится что-то расплывчатое, но оттого не менее беспокойное. Я верчу головой, стараясь отвернуться от мужа. Он меня не упрекает. Он не может. Я просыпаюсь среди ночи в такой насыщенной тишине, что мне кажется, будто я не смогу встать с кровати, если попытаюсь. На лице у меня высыхают слезы, такие холодные, что от них зудит кожа. Я давно думаю, почему он так от меня отдалился. Я считала, что сама в чем-то виновата. А потом, когда Паркер рассказал мне о Жаме, я подумала, что это из-за Фрэнсиса, из-за того, что муж все знал и ненавидел его. По правде говоря, все началось задолго до этого. Я зарываюсь лицом в подушку, пахнущую плесенью и пылью. Хлопчатая наволочка холодна, как мрамор. Только здесь, в темноте и одиночестве, я могу дать мыслям какую-то волю. Мыслям, приходящим ниоткуда, из сновидений, берущим меня в исступленные заложники. Я так хочу заснуть, потому что лишь во сне сбрасываю узы того, что приемлемо и правильно. Но, как я столь часто убеждалась, то, чего действительно желаешь, неизбежно от тебя ускользает. ~~~ Дональд прижимает ладонь к оконному стеклу. Наросший за ночь иней тает, и на стекле остается четкий отпечаток: мороз крепчает. Им следует поторопиться, иначе придется зимовать в Ганновер-Хаусе. Вчера он дописал письмо Марии. Утром он перечитывает его; ему кажется, он выбрал правильный тон — никаких излишних нежностей, но вместе с тем мысли изложены внятно (какое облегчение — иметь возможность говорить, что думаешь), он выражает сердечное желание увидеть ее и продолжить их интересные дискуссии. Кладет письмо в конверт, но не надписывает. Он с ужасом представляет себе посторонних людей, читающих письмо. Нет сомнений, что миссис Росс в один из своих пронырливых и назойливых визитов заметила послание к Сюзанне. Сюзанна. Что ж… Дональд никогда не бывал в подобном положении, так что не уверен, как поступить. Ему кажется, что она не будет убита горем, — в конце концов, говорит он себе, по-настоящему ничего сказано не было. Ничего, что можно было бы расценить как обещание. Он смущен, потому что, если смотреть правде в глаза, поведение его небезупречно, а Дональду так хочется быть безупречным. Но на расстоянии он видит куда яснее, чем в Колфилде, что натура у Сюзанны крепкая. И, даже понимая это, винит себя за то, что находит в этом утешение. Наверное, он не станет отправлять ей написанные письма. Переписать, что ли, их снова, очистив от излишних сантиментов? И в тот момент, когда Дональд сидит за столом, окруженный посланиями к сестрам Нокс, раздается стук в дверь. Это Паркер. Стюарт у себя в кабинете, на столе у него кофейник, огонь горит, но проигрывает битву с леденящим холодом, наступающим из окна, двери и даже сквозь стены. Дональд, чувствуя, что настало его время, и заявив об этом Паркеру и миссис Росс, весьма вызывающе прокашливается: — Мистер Стюарт, простите, что беспокою вас в столь ранний час. Нам необходимо поговорить. Стюарт слышит, сколь суров его голос, но, продолжая улыбаться, приглашает их войти. Он распоряжается принести для них чашки — на этот раз на колокольчик отзывается Нэнси. Пока она в комнате, Дональд не отрывает глаз от пола, надеясь, что не слишком покраснел. Впрочем, никто на него не смотрит. Дональд начинает: — Думаю, вам пора узнать истинную причину нашего здесь пребывания. — Он игнорирует взгляд миссис Росс. Он не видит выражения лица Паркера, севшего рядом со Стюартом перед окном и тем самым оказавшегося в тени. — Мы шли по следу. Он вел на север от Дав-Ривер, и у нас есть серьезные причины полагать, что вел он сюда. — Вы хотите сказать, что шли не за сыном миссис Росс? — Нет. По крайней мере, не так далеко. Но здесь есть люди, присутствие которых держится от нас в тайне. Стюарт кивает, лицо его серьезно, взор потуплен. — Я полагаю, было сказано нечто, введшее вас в заблуждение. Я сожалею об этом. Позвольте рассказать то, что известно мне; возможно, это позволит вам заполнить некоторые пробелы. Я говорил правду — Нипапанис был у меня одним из лучших. Отличный работник, умелый следопыт, превосходный охотник. Но больше года назад с ним что-то случилось. Обычно все дело в пьянстве, я уверен, что вам доводилось видеть… — Он смотрит на Дональда, но каким-то образом охватывает их всех. — Но не в его случае. По крайней мере, вначале. Не знаю, в чем причина, но ум его помрачился. Он не узнавал свою жену. Не узнавал своих собственных детей. Этой весной он ушел из форта и стал жить дикарем. Иногда он возвращался, но было лучше, когда он уходил. А несколько недель назад — пропал надолго. Я чувствовал, что он натворил неладное. Это чувство усилилось, когда он вернулся. Но к тому времени… — Он пожимает плечами. — Мне не хотелось навлекать еще большего позора на его жену и семью. Я хотел избавить их от этого. Мы с Несбитом решились… скрыть это. Притвориться, будто он умер. Глупость, конечно, я понимаю. — Он поднимает глаза, блестящие от слез. — В каком-то смысле, так оно и было. Он несчастный человек, причинивший массу страданий тем, кто любил его. — Но как вы могли сказать жене, что он умер? Как можно было причинить ей такое страдание? — Миссис Росс подается вперед, зрачки ее сверлят глаза Стюарта, лицо напряглось и побледнело. От нее, словно магнитная сила, исходит некое чувство — возможно, гнев. — Поверьте, миссис Росс, я очень много думал об этом. И решил, что его смерть принесет ей и детям меньше боли, чем в конечном счете такая жизнь. — Но как же вы рассчитывали скрыть от нее его существование? Его здесь видели два дня назад! Стюарт на мгновение замирает, а потом смотрит на них, скрывая замешательство. — Это было безрассудно. Я позволил себе… Временами, последние несколько лет, особенно зимой, я чувствую, что утрачиваю возможность судить здраво. Но если бы вы видели его с детьми… глядит, как они бегут к нему, и выкрикивает самые грязные ругательства, полные ненависти и страха… Бог знает, за каких демонов он их принял. Ужасно было видеть их лица. У Стюарта такие глаза, словно он до сих пор их видит. Дональд проникается к нему сочувствием. Бог свидетель, он может себе вообразить, каково напряжение вереницы бесконечных зим. Миссис Росс смотрит на Паркера, а затем снова на Стюарта. Чуть ли не так, будто Дональда вовсе не существует. — Кто такой Получеловек? На лице Стюарта возникает страдальческая улыбка. — A-а. Вы видели… — Он снова поднимает глаза, на этот раз прямо на миссис Росс. — Получеловек — это еще один несчастный. Вечно пьяный. Он муж Норы, так что мы время от времени его подкармливаем. Он охотник, но не слишком пригодный. У него такое беззащитное лицо, что Дональду становится неудобно. Какое они имеют право заставлять этого человека откровенничать о своих бедах? — Должен опять извиниться за то, что ввел вас в заблуждение. Хочется, чтобы о тебе хорошо думали… особенно в такой Компании… — Он переводит взгляд на Дональда, отчего тот в замешательстве опускает глаза. — Хочется, чтобы тебя считали хорошим руководителем, в некотором смысле отцом тех, за кого отвечаешь. Я не был хорошим отцом моим людям. Трудная задача, но это меня никак не оправдывает. Миссис Росс с некоторым смущением на отстраненном лице откидывается на стуле. Паркер скрыт своей собственной тенью. Голос подает Дональд: — Такое случается повсюду. Где пьянство, там безумие. На вашем руководстве никак не отражается то, что некоторые сбиваются с пути. Стюарт склоняет голову: — Вы очень добры, но это, увы, не так. Как бы то ни было, речь о человеке, которого вы преследуете… Я полагаю, из-за чего-то, им совершенного. Какое-то… преступление? Дональд кивает: — Нам необходимо отыскать и допросить его, в каком бы он ни был состоянии. — Я точно не знаю, где он, но, возможно, мы сможем его отыскать. Однако если вы ищете преступника, то не найдете. Он не ведает, что творит. Пока Стюарт говорит, Паркер вытаскивает из кармана трубку и табак и при этом роняет клочок бумаги, падающий на пол между его креслом и креслом Стюарта. Паркер этого не замечает, вынимая из кисета табачные пряди и набивая трубку. Стюарт видит клочок и нагибается поднять его. Он чуть замирает, прежде чем поднять листок и протянуть его Паркеру, так ни разу не взглянув на него. — Я пошлю на поиски пару своих людей. Они должны его проследить. Паркер сует клочок в карман, едва прервав ритуал набивания трубки. Все это занимает не более трех секунд. На протяжении всего разговора двое сидящих бок о бок мужчин так и не обмениваются ни единым взглядом. ~~~ В конце коридора ко мне обращается Паркер: — Я пойду собираться. — Вы идете? Я полагала, он получил ответы на свои вопросы. Глупо с моей стороны: разумеется, он не поверил ни единому слову Стюарта. — Он так и не сказал, что не посылал Нипапаниса в Дав-Ривер. Его уверенность меня раздражает, и я не отвечаю. Он смотрит на меня с тем особенным выражением полной сосредоточенности, когда невозможно определить, гнев это или радость и на кого направлены эмоции. Такие уж ему достались от природы черты лица, что вам видится в них злоба и ярость; но теперь я знаю, что это не так. А может, я просто убаюкиваю себя ложным ощущением безопасности. — Вы сохранили рубашку из Элбоу-Ридж? — Конечно. Она свернута на дне моего мешка, под шубой. — Принесите ее. Посреди площадки за складами солнце прорезает брешь в облаках. Столб света, плотный, словно лестница, бьет по равнине за палисадом, освещая низкорослый ивняк, укутанный снегом и сверкающий сосульками. Свет пронзительно ярок; его белизна ослепляет. Будто неожиданная улыбка, солнце открывает красоту этой угрюмой равнины. За пределами круга в сто шагов оно скрывает все ее несовершенства. Вне палисада раскинулся совершенный пейзаж, подобный скульптуре, вырезанной из соли, прозрачно-ясный и безупречно чистый. Мы же тем временем тащимся сквозь мутную слякоть и грязь, топтанную-перетоптанную и в пятнах собачьих испражнений. Вдова у себя в хижине с одним из сыновей, серьезного вида мальчуганом лет восьми. Она сидит на корточках у очага, над которым варится мясо. С тех пор как я видела ее в последний раз, она выглядит еще более истощенной, измученной и с явственней проступающими индейскими чертами, хотя и настолько тонкими, что из всех здешних индианок она наиболее явная полукровка. С отсутствующим выражением она смотрит, как без стука входит Паркер и говорит что-то, мне непонятное. Она отвечает на незнакомом языке. От вспыхнувшей во мне внезапной и безудержной ревности у меня перехватывает дыхание. — Садитесь, — равнодушно произносит она. Мы садимся на лежащие вокруг очага циновки. Мальчик пристально смотрит на меня — сидя на полу в зимних юбках, выглядишь не слишком элегантно, но я стараюсь, как могу. Паркер следует окольными путями, расспрашивая о детях и выражая соболезнования, к которым шепотом присоединяюсь и я. Наконец он переходит к делу: — Рассказывал когда-нибудь ваш муж о норвежских мехах? Элизабет смотрит на него, потом на меня. Похоже, вопрос не вызывает у нее никаких ассоциаций. — Нет. Он не все мне рассказывал. — А последний его поход — какова была его цель? — Стюарту захотелось поохотиться. Обычно он брал мужа с собой, потому что тот был лучшим охотником. — В ее голосе проступает тихая гордость. — Миссис Берд, прошу прощения за этот вопрос, но был ли ваш муж болен? — Болен? — Она резко поднимает глаза. — Мой муж никогда не болел. Он был сильным, как конь. Кто это говорит? Стюарт, да? Будто бы из-за этого он вышел на лед, куда бы никогда не пошел? — Он говорит, что ваш муж был нездоров и не узнавал своих собственных детей. — Паркер понижает голос, не желая, чтобы слышал мальчик. Лицо Элизабет искажают нахлынувшие эмоции — отвращение, или презрение, или ярость, или все они сразу, — и она подается вперед, так что пламя окрашивает ее черты мертвенно-оранжевым цветом. — Это мерзкая ложь! Он всегда был лучшим из отцов. — В ней появляется нечто пугающее, жесткое и непримиримое, но вместе с тем, как мне кажется, правдивое. — Когда вы в последний раз видели вашего мужа? — Девять дней назад, когда он ушел со Стюартом. — А когда он в последний раз уходил до этого? — Летом. В последний раз они ходили к Кедровому озеру в конце сезона. — Он был здесь в октябре и в начале ноября? — Да. Все время. Почему вы об этом спрашиваете? Я смотрю на Паркера. Осталось сделать только одно. — Миссис Берд, прошу прощения, но нет ли у вас одной из рубах мужа? Нам бы хотелось взглянуть на нее. Она глядит на Паркера так, словно он позволил себе неслыханную наглость. Тем не менее рывком поднимается и идет в заднюю часть хижины, за занавеску. Когда она возвращается, в руках у нее сложенная синяя рубаха. Паркер берет рубаху и раскладывает на полу. Я вынимаю перепачканный сверток, завернутый в миткаль, разворачиваю и кладу рядом: заскорузлый и грязный, он весь покрыт темными, дурно пахнущими пятнами. Мальчик все так же серьезно наблюдает за нами. Элизабет стоит со сложенными на груди руками, глядя на нас гневно и сурово. Я тут же вижу, что чистая рубаха меньше размером. Похоже, нет никаких сомнений: они не могли принадлежать одному человеку. — Благодарю вас, миссис Берд. — Паркер протягивает ей рубашку мужа. — Мне она ни к чему. Теперь ее некому носить. — Руки ее все так же скрещены. — Вы хотели ее, она ваша. Она неприятно кривит рот. Паркер в замешательстве. Для меня это неожиданно — впервые на моих глазах он не знает, что делать. Я решаюсь подать голос: — Спасибо, миссис Берд. Простите, что пришлось потревожить вас, но вы нам очень помогли. Вы доказали, что все, сказанное Стюартом, — ложь. — Какое мне дело? Плевать мне, что вам там помогло! Это вернет мне мужа? Я встаю и поднимаю перепачканную рубаху. Паркер все еще держит другую. — Мне очень жаль. — С расстояния не более двух футов я смотрю ей в глаза, светлые, серо-карие, преисполненные ярости и отчаяния. Они просто иссушают меня. — В самом деле. Мы намерены… Я жду, когда Паркер вмешается и объяснит, что именно мы собираемся делать. Сейчас это было бы очень кстати. Он тоже встает, но, кажется, счастлив предоставить мне слово. — Мы намерены добиться справедливости. — Справедливости! — Она смеется, хотя это больше похоже на рычание. — А как насчет моего мужа? Стюарт убил моего мужа. Как насчет него? — И для него тоже. Я направляюсь к двери, больше желая уйти, чем остаться и выяснить, почему она так в этом уверена. Лицо Элизабет Берд искажено гримасой — рот как бы кривится улыбкой, но это не улыбка. Гримаса словно бы обнажает череп под кожей, и лицо выглядит мертвым, движущимся, но неживым: бледное, бескровное, исходящее ненавистью. По дороге к главному зданию Паркер отдает мне чистую рубаху, как будто боится от нее заразиться. Он чувствует себя виноватым за то, что принес вдове боль. — Мы покажем их Муди, — говорю я. — Тогда он поймет. Паркер чуть покачивает головой: — Этого недостаточно. Та рубашка могла пролежать там несколько месяцев. — Вы сами в это не верите! И ей вы поверили — насчет смерти мужа, разве нет? Он бросает на меня беглый взгляд: — Я не знаю. — Значит, вы идете. Паркер молча соглашается. Я чувствую знакомую тяжесть в груди, у меня перехватывает дыхание, хотя мы прошли всего пару дюжин шагов. — Если он убил своего проводника, было бы безумием для вас идти в одиночку. Я возьму у них ружье. Если вы не возьмете меня с собой, я пойду по вашим следам, вот и все. Паркер отвечает не сразу и смотрит на меня слегка насмешливо, как мне кажется. — А вы не задумывались, что будут говорить люди, если мы уйдем вместе? В груди у меня словно все подпрыгнуло, как будто лежащая там тяжесть обрела крылья. Вдруг даже окружающие постройки кажутся мне прекрасными, солнце расписывает грязные сугробы у частокола бело-голубым сиянием. В это мгновение я уверена, что, какова бы ни была опасность, вооруженные правотой, мы обязательно одержим победу. Это ощущение не покидает меня почти до двери в спальню. ~~~ Лоран часто отлучался по делам. О его таинственных отлучках Фрэнсис знал столько же, сколько все остальные, то есть почти ничего. Летом волки уходили из окрестных лесов, так что Лоран в это время вел свою торговлю. Тем летом он казался особенно занятым — а может, Фрэнсиса просто впервые заботило, дома он или нет, — и постоянно ездил в Торонто и в Су. Когда Фрэнсис интересовался его поездками, Лоран или отвечал уклончиво, или просто отшучивался. Он рассказывал о том, как в стельку пьяный валяется в барах или ходит к проституткам. А может, он и не шутил. Когда он в первый раз заговорил о борделе, Фрэнсис лишился дара речи и смотрел на него с ужасом и чудовищной болью в сердце. Лоран засмеялся, взял его за плечи и принялся довольно грубо трясти до тех пор, пока Фрэнсис не вышел из себя и не закричал что-то обидное; потом он даже не мог вспомнить, что именно. Лоран все потешался над ним, а потом вдруг тоже вышел из себя. Они швырялись оскорблениями, пока не возникло внезапное затишье, и они завороженно уставились друг на друга. Фрэнсису было больно и обидно: Лоран умел подавить его язвительно и жестоко, но когда потом извинялся, то делался так серьезен, ласков и трогателен — в первый раз он стоял на коленях, пока Фрэнсис не рассмеялся и с радостью не простил его. От этого Фрэнсис чувствовал себя старым — даже старше Лорана. Еще к Лорану являлись гости. Фрэнсис, подойдя к хижине, свистел, но иногда ответа не было. Это означало, что с Лораном кто-то есть, и они часто оставались на ночь, прежде чем взвалить на плечи свою поклажу и отправиться в путь, а по пятам за ними бежали собаки. Фрэнсис обнаружил, что способен чудовищно ревновать, с головой погружаясь в это чувство. Не один раз он приходил рано утром и прятался в кустах за хижиной, ожидая, когда гости уйдут, в поисках улик изучая их лица и ничего не находя. Большинство из них были французами или индейцами: пришедшие издалека, сомнительного вида мужчины, более привыкшие спать под открытым небом, нежели под крышей. Они приносили Лорану меха, табак и патроны, а потом уходили восвояси. Иногда же они, похоже, приходили и уходили ни с чем. Однажды, после особенно истеричной перепалки, Лоран рассказал Фрэнсису, с чем связаны эти визиты: речь шла о том, чтобы кое-что основать, а именно свою торговую компанию, и это должно храниться в тайне, дабы на них не обрушился гнев Компании Гудзонова залива, если кто-нибудь прознает. У Фрэнсиса будто гора с плеч свалилась, и он впал в буйную радость, после чего Лоран взял скрипку и принялся играть, бегая за ним по всей хижине, пока наконец Фрэнсис, захлебываясь от хохота, не выбежал на улицу. Вдали на тропе он кого-то заметил и тут же метнулся обратно. Он видел того человека буквально одно мгновение, но ему показалось, что это его мать. После чего он не один день прожил в страхе неопределенности, но дома ничего не изменилось. Если она что-то и видела, то, во всяком случае, ничего такого не подумала. Пришла осень, а вместе с ней школа, потом зима. Он уже не мог так часто видеть Лорана, но время от времени, дождавшись, когда родители отправятся в постель, крался по тропинке и свистел. Иногда он слышал ответный свист, а иногда нет. Со временем ему стало казаться, будто ответный свист раздается все реже и реже. Как-то весной, после очередной загадочной отлучки, Лоран принялся намекать, что должно произойти нечто очень важное. Что он вот-вот наживет целое состояние. Фрэнсиса смущали и беспокоили эти туманные и, как правило, пьяные намеки. Не собирается ли Лоран уехать из Дав-Ривер? Что тогда будет с ним, Фрэнсисом? Если попытаться выведать Лорановы планы, тот станет его дразнить, а шутки у француза бывали грубы и жестоки. Он часто заговаривал о будущей Фрэнсисовой жене и семье, или о походах к шлюхам, или о жизни к югу от границы. Был один случай, первый в ряду многих, оба тогда пили. Это случилось ранним летом, когда вечера стали достаточно теплыми, чтобы коротать время на улице. Первые пчелы прилетели оттуда, где они провели холода, и жужжали вокруг цветущей яблони. Всего семь месяцев тому назад. — Конечно, к тому времени, — снова намекал Лоран на свое грядущее богатство, — ты женишься и поселишься на какой-нибудь маленькой ферме, заведешь пригоршню ребятишек, а обо мне и думать позабудешь. — Надо полагать. — Фрэнсис уже научился разыгрывать эти безотрадные сценки. Если он примется возражать, то лишь подзадорит Лорана. — Окончив школу, ты здесь, небось, не останешься, а? Здесь тебе делать нечего, верно? — Нет… Наверное, поеду в Торонто. Может, иной раз и навещу тебя посмотреть, как ты управляешься с инвалидной коляской. Лоран хрюкнул и осушил свой стакан. Фрэнсис тогда подумал, что сегодня он пьет больше обычного. Затем Лоран вздохнул: — Я серьезно, р'tit ami[13 - Дружок (фр.).]. Не стоит тебе здесь оставаться. Это никчемное место. Валил бы ты отсюда как можно скорей. Я-то просто старый деревенский дурачок… — Ты? Ты же собираешься разбогатеть, забыл? Куда захочешь тогда и поезжай. Сможешь перебраться в Торонто… — Ой, заткнись! Ты не должен здесь оставаться! И уж точно не должен оставаться со мной. Это нехорошо. Я нехороший. — Что ты имеешь в виду? — Фрэнсис пытался скрыть дрожь в голосе. — Не смеши меня. Ты просто пьян, вот и все. Лоран повернулся к нему и проговорил с пугающей ясностью: — Я долбаный идиот. Ты долбаный идиот. И ты должен пилить отсюда к своим маме и папе. — У него было неприятное лицо, глаза сузились от выпитого. — Дуй отсюда! Чего ты ждешь? Проваливай! Фрэнсис встал в полном отчаянии. Он не хотел, чтобы Лоран увидел его плачущим. Но и просто уйти он не мог. — Ты не знаешь, что говоришь, — спокойно, как мог, проговорил он. — Я в этом уверен. Это такая же ерунда, как твои россказни о походах в бордель и разбросанных по всему свету детях и… все такое. Я же вижу, как ты на меня смотришь… — Ах, mon Dieu![14 - Бог ты мой (фр.).] Кто же на тебя так не смотрит? Ты самое прекрасное существо из всех, кого я видел. Но ты долбаный глупый ребенок. Ты мне надоел. И я женат. Фрэнсис застыл, совершенно ошеломленный, не в состоянии ни поверить, ни что-нибудь ответить. — Ты лжешь, — наконец выдавил из себя он. Лоран устало смотрел на него, так, словно, произнеся эти слова, от чего-то освободился. — Нет, это правда, mon ami[15 - Мой друг (фр.).]. Фрэнсис почувствовал, как у него вдребезги разбивается сердце. Он удивлялся, почему не падает, не теряет сознание, ведь боль была невыносимой. Он повернулся и пошел прочь от хижины, пересек одно из отцовских полей и оказался в лесу. Он побежал, и неровное прерывистое дыхание скрывало рвущиеся из него рыдания. Через какое-то время он остановился, встал на колени перед громадной сосной и стал биться головой о корень. Он не знал, как долго там оставался, возможно, оглушенный, радуясь боли, подавляющей другие, более страшные мучения. Лоран отыскал его почти затемно. Он выследил его, словно одного из своих раненых волков, повторив весь беспорядочный путь сквозь кустарники. Здесь он склонился над Фрэнсисом и взял его на руки, трогал рану на лбу, шептал извинения, и на щеках его блестели слезы. Короче, думал Фрэнсис после того вечера, он победил. Пусть Лоран был женат, пусть у него был сын; все это в прошлом и сейчас не имеет для них никакого значения. Но все же Лоран сопротивлялся попыткам Фрэнсиса припереть его к стенке и выяснить отношения. По правде говоря, он просто не хотел, чтобы Фрэнсис что-либо менял в его жизни, не хотел, чтобы тот стал для него чем-то большим, нежели случайное развлечение. Неровным, дрожащим голосом Фрэнсис обвинял Лорана в том, что тому наплевать на него. Лоран, грубо, без обиняков, соглашался. И пошло́, и пошло́. Одни и те же разговоры повторялись с незначительными, бессмысленными вариациями на протяжении множества летних вечеров. Фрэнсис спрашивал себя, как долго он сможет выносить эту изощренную пытку, но отказаться от нее был не в состоянии. В присутствии Лорана он старался выглядеть легкомысленным и беззаботным, но не слишком в этом преуспевал. В глубине души он понимал, что рано или поздно Лоран совсем его оттолкнет. Но подобно мотыльку, летящему на пламя свечи, он не мог удержаться от посещений хижины, хотя Лорана там не было все чаще и чаще. Он не понимал, как могли так сильно измениться чувства Лорана, в то время как его только усиливались. А затем каким-то образом узнал отец. Это не явилось следствием некоего катастрофического происшествия. Отец будто долго складывал по кусочкам мозаику, терпеливо наблюдая и накапливая фрагменты, пока наконец не сложилась ясная картина. Были случаи, когда Фрэнсис возвращался, а родители уже проснулись, так что приходилось бормотать что-то неубедительное насчет утренней прогулки. Однажды отец пришел к Лорану и застал там Фрэнсиса, пришлось делать вид, будто он учится резать по дереву. Возможно, именно тогда отец все понял, хотя никак этого не показал. Или это случилось в другой раз, когда Фрэнсис опрометчиво заявил, что оставался ночевать у Иды. Отец чуть приподнял брови, но ничего не сказал. Тогда Фрэнсис в панике придумал предлог, бросился к дому Притти и отыскал Иду. Ей он тоже не знал, что сказать, но выдумал историю, что якобы напился в Колфилде и хочет скрыть это от родителей. У нее было каменное лицо, и хотя она согласно кивнула, но не сводила с него скорбных глаз, и ему было стыдно. Когда бы это ни произошло, но отец, который давно уже с трудом находил общий язык с Фрэнсисом — а близки они никогда не были, — стал вовсе невыносим. Прямо он так ничего и не сказал, но при разговоре отводил глаза, а обращался только с приказами сделать ту или иную работу или призывами исправить поведение. Казалось, он относится к сыну с холодным, иссушающим презрением; он словно бы с трудом терпел его присутствие в доме. Порой Фрэнсис, сидя за столом в зоне холода между матерью и отцом, ощущал, как к горлу подступает переполняющая его тошнота. Однажды, беседуя о чем-то с матерью, он поймал взгляд отца и не увидел там ничего, кроме холодной непримиримой ярости. Его удивляло, почему отец, судя по всему, не счел нужным поделиться своим открытием с матерью. Она явно чувствовала охлаждение между отцом и сыном, и это огорчало ее, однако сама никак своего отношения к нему не изменила, то есть оставалась все той же раздражительной несчастной женщиной, какой он помнил ее всю жизнь. Это было в конце октября. Фрэнсис много раз давал себе клятву не возвращаться к Лорану, но так и не смог сдержать ее. В тот вечер он застал его дома, и немного погодя они начали свои долгие болезненные препирательства, снова и снова повторяя сказанное уже не раз. В такие минуты Фрэнсис ненавидел себя, но остановиться не мог. Иногда, оставшись один, он воображал себе, как уходит с гордо поднятой головой, но, оказавшись на кухне Лорана, глядя ему в лицо — помятое, небритое, грубое, — ощущал только безумное желание броситься к его ногам, умолять его, обливаясь слезами; убить себя; как угодно прекратить эту муку. Убить Лорана. — Не я пришел к тебе, помнишь? — охрипшим голосом выкрикивал Фрэнсис, как уже много раз прежде. — Я не просил об этом! Ты сделал меня таким… Ты! — И я бы желал, чтобы глаза мои никогда на тебя не глядели. Господи, как ты мне надоел! — А потом Лоран сказал: — Во всяком случае, это уже неважно. Я уезжаю. Надолго. Не знаю, когда вернусь. Фрэнсис недоверчиво уставился на него: — Прекрасно. Говори, что хочешь. — Я уезжаю на следующей неделе. Маска гнева упала с лица Лорана, и Фрэнсисом овладело леденящее, мучительное чувство: это правда. Лоран отвернулся, чем-то занявшись. — Может, хоть тогда ты придешь в себя, а? Найди себе красивую девчонку. Фрэнсис с трудом сдерживал слезы. Все тело его охватила лихорадочная слабость. Лоран уезжает. Все кончено. Он не понимал, как можно испытывать такую боль и оставаться живым. — Эй, не вешай носа. Ты действительно славный малый. Лоран увидел его лицо и притворялся добреньким. Это хуже самой непристойной брани и резких замечаний. — Пожалуйста. — Фрэнсис сам не знал, что собирается сказать. — Пожалуйста, не говори этого сейчас. Просто уезжай, в любое время, но не говори этого сейчас. Пусть все продолжается, пока… Возможно, Лоран тоже устал, а потому просто пожал плечами и улыбнулся. Фрэнсис подошел и обнял его. Лоран похлопал его по спине, скорее по-отцовски, нежели как-нибудь еще. Фрэнсис вцепился в него, желая найти в себе силы уйти и еще больше желая вернуться в лето прошлого года, ушедшее навсегда. «Мой любимый, которому я осточертел до смерти». Он остался в ту ночь, но так и не заснул, прислушиваясь к дыханию лежащего рядом Лорана. Он ухитрился встать и одеться, не разбудив его, хотя, прежде чем уйти, наклонился и нежно поцеловал его в щеку. Лоран не проснулся или сделал вид, что спит. А потом, две недели спустя, Фрэнсис стоял в темной хижине и глядел на теплую пустую оболочку, лежащую на кровати. И помоги ему Бог, если второй его мыслью не было: «О, любовь моя, ты не можешь оставить меня сейчас». ПАГУБНОСТЬ ДОЛГИХ РАЗДУМИЙ ~~~ Давным-давно, когда Стеррок искал Эми и Еву Сетон, он сидел в баре, очень похожем на этот, и потягивал пунш с виски в обществе молодого человека, с которым только что познакомился. Прежде он уже слышал о Каонвесе, и ему польстило желание индейца встретиться с ним. Каонвес оказался высоким эффектным могавком, пытавшимся пробить себе дорогу в журналистике. Несмотря на ум и талант, он оказался зажат между двумя мирами и, казалось, не мог определить свое место в этой жизни. Это явствовало даже из его одежды, в тот раз во всем следующей моде — визитка, цилиндр, башмаки с пуговицами и тому подобное. Его вполне можно было назвать щеголем. Но в последующие встречи он то облачался в оленьи шкуры, то носил чудной гибрид обоих стилей. Язык его также колебался между гладким английским просвещенного человека — как при первой встрече — и высокопарной манерой речи, которую он, похоже, ощущал более «индейской»; все зависело от того, с кем он общался. Стеррок был рад поболтать о журналистике, но вдобавок надеялся, что этот человек окажется полезным в его расследовании. У Каонвеса была масса знакомых, он постоянно находился в разъездах, беседуя с людьми, — в общем, был из тех, кого в правительстве Торонто называют смутьянами. Поскольку Стеррок тоже относился к смутьянам, они отлично поладили. Стеррок рассказал ему о поисках девочек. Он уже чуть ли не год занимался этим делом и к тому времени почти потерял надежду на успех. Каонвес, как большинство жителей Верхней Канады, слышал об этом деле. — A-а… Две девочки, похищенные злобными индейцами. — Или съеденные волками, как я начинаю верить. Тем не менее их отец готов всю Северную Америку перевернуть сверху донизу. Он рассказал Каонвесу, что объездил индейские поселения по обе стороны границы, встречался с разными знакомцами и уважаемыми людьми, которые помогали ему прежде. Но так и не услышал ничего полезного. Помолчав, Каонвес пообещал расспросить тех, кого встретит: как должно быть известно Стерроку, случается, что ответ (как его собственная манера речи и одежда) зависит от того, кто сидит за столом напротив тебя. Через несколько месяцев Стеррок получил весточку от журналиста. Оказавшись на Лесном озере, он услышал, что Каонвес всего в нескольких милях оттуда. На этот раз он был одет в индейском стиле, и речь его изменилась. Он был расстроен бесплодными попытками напечататься в белой прессе. Стерроку он показался человеком с переменчивым характером, который вполне может пропасть без надлежащего поощрения. Он предложил прочитать некоторые из статей Каонвеса и что-нибудь ему посоветовать, но на этот раз индеец не проявил никакой заинтересованности. Тогда-то и зашел у них разговор о древней индейской цивилизации, более развитой, чем та, что пришла ей на смену. Каонвес весь загорался, рассуждая об этом, и Стеррок, хотя ни во что подобное не верил, поневоле увлекся чужим энтузиазмом. После этого он лишь однажды видел Каонвеса, несколько месяцев спустя, близ Кингстона, и говорили они недолго; у Стеррока сложилось впечатление, что тот много пьет. Однако в эту последнюю встречу у Каонвеса появились новости. Он говорил с вождем одного из племен чиппева, обитавшего в районе Беркс-Фолс, а тот слышал о белой женщине, живущей с индейцами. Вот и все, но след не хуже многих других следов, которые куда-нибудь да выводили. Через несколько недель они с Сетоном отправились в маленькую деревню, откуда после долгих переговоров их доставили в лагерь индейцев на встречу с девушкой. Уже более шести лет прошло с тех пор, как пропали девочки, и три с тех пор, как от загадочной болезни, которую обычно зовут разбитым сердцем, умерла миссис Сетон. Стеррок всегда сочувствовал Чарльзу Сетону; горе не оставляло того, словно ужасная рана под тончайшим слоем зарубцевавшейся ткани. Но это ожидание было еще хуже, если что-то может быть хуже. Сетон едва ли слово вымолвил с тех пор, как они покинули деревню, лицо у него стало белое как бумага. Он выглядел совершенно больным и заранее мучился незнанием того, кем из его дочерей может оказаться эта девушка: Еве теперь должно быть семнадцать, Эми девятнадцать, но никто, похоже, не знал, сколько лет той, к кому они едут. Имя тоже было неизвестно; вернее, теперь у нее было индейское имя. Стеррок старался разговорить Сетона, напоминая ему, что девушка, если это вообще его дочь, должна была сильно измениться. Сетон утверждал, что узнает ее, несмотря ни на что. — Пока я жив, не забуду мельчайшей черточки их лиц, — говорил он, глядя прямо перед собой. Стеррок деликатно гнул свое: — Просто удивительно, как иные меняются. Я видел родителей, не узнававших собственных детей даже после короткого пребывания у индейцев. Дело здесь не только в лице… речь обо всем. Как они говорят, как двигаются, какие они. — Все равно я их узнаю, — настаивал Сетон. Они спешились чуть в стороне от вигвамов и оставили лошадей пастись. Их проводник подошел к самому большому вигваму и заговорил на языке чиппева. Из вигвама вышел седой старик. Проводник перевел ответ: — Он говорит, что девушка ушла с ними по доброй воле. Он хочет знать, собираетесь ли вы забрать ее. Стеррок вмешался, прежде чем заговорил Сетон: — Мы не собираемся заставлять ее что-либо делать против желания, но она дочь этого человека, и он хочет с ней побеседовать. Он искал ее много лет. Старик кивнул и повел их к другому вигваму. Минуту спустя он жестом пригласил их внутрь. Они сели и некоторое время ничего не могли разглядеть. Здесь было тесно, темно и дымно, и лишь постепенно они различили две фигуры, сидящие напротив: мужчину и женщину чиппева. Чарльз Сетон испустил тихий вздох, напоминающий мяуканье, и уставился на женщину, почти девочку. Лицо у нее было смуглое, глаза темные, а волосы длинные, черные и блестящие от сала. Она была одета в кожаную блузу и завернута в полосатое одеяло, хотя день был теплый. На них она не смотрела. На первый взгляд она ничем не отличалась от девушек чиппева. Стеррок решил, что молодой человек рядом с ней — ее муж, хотя их не представили. После первого восклицания Сетон не издавал ни звука. Он сидел с открытым ртом, но слова будто застревали в горле. — Благодарю вас за то, что согласились с нами повидаться, — начал Стеррок. Он думал о том, что никогда в жизни не видел ничего мучительней боли, проступившей в этот миг на лице Чарльза Сетона. — Не могли бы вы поднять голову, чтобы мистер Сетон как следует разглядел ваше лицо? Он ободряюще улыбался сидящей напротив молодой паре. Мужчина безразлично обернулся, затем слегка похлопал девушку по руке. Она подняла голову, но не взгляд. В замкнутом пространстве дыхание Сетона казалось оглушительным. Стеррок переводил взгляд с него на девушку и обратно — ну когда же кто-нибудь из них узнает другого. Возможно, все это лишь охота за химерами. Проползла минута, вторая, третья. Ожидание было мучительно. Затем наконец Сетон перевел дыхание. — Я не знаю, какая именно. Она моя дочь… если бы я мог увидеть ее глаза… Стеррок вздрогнул. Он посмотрел на девушку, по-прежнему застывшую как истукан, и обратился к ней, используя индейское имя: — Ватанаки, какого цвета у тебя глаза? Наконец она взглянула на Сетона. Он вглядывался в ее глаза, которые, насколько Стеррок мог разобрать в полумраке, оказались карими. Сетон издал еще один болезненный вздох. — Ева. — Горло у него перехватило, по щеке медленно скатилась слеза. Но утверждение прозвучало недвусмысленно. После шести лет поисков он нашел одну из своих пропавших дочерей. Девушка посмотрела на него и снова опустила взгляд. Это могло быть кивком. — Ева… Стеррок чувствовал, как жаждет Сетон заключить ее в свои объятия, но девушка оставалась столь неприступна, что отец не шелохнулся. Он просто раз или два повторил ее имя, а затем приложил все силы, чтобы успокоиться. — Что… Я не знаю, как… Как ты? Она все так же поднимала и опускала голову, тем же механическим движением. Теперь снова заговорили старик и переводчик, тоже протиснувшийся в вигвам. — Этот человек — ее муж. Старик — ее дядя. Когда ее нашли, он принял ее в свою семью. — Нашли? Где? Когда это было? Вместе с Эми? Где Эми? Она здесь? Вы знаете? Старик сделал какое-то замечание, которое Стеррок посчитал проклятием. Потом, уставившись в одну точку где-то на полу в стороне от них, заговорила Ева: — Это было пять, шесть, семь лет назад. Я не помню. Кажется, что очень давно. Когда-то. Мы пошли гулять и потерялись. Сначала ушла другая девочка. Она ушла без нас. Мы шли и шли. Потом мы так устали, что легли и заснули. Когда я проснулась, то увидела, что осталась одна. Я не знала, где я и где другие. Я испугалась и подумала, что умерла. А потом появился дядя, взял меня с собой и дал пищу и кров. — А Эми? Что стало с ней? Ева так на него и не взглянула. — Я не знаю, что случилось. Я думала, она просто ушла. Я думала, она рассердилась и ушла домой без меня. Сетон покачал головой: — Нет. Нет. Мы не знаем, что случилось с вами обеими. Кати Слоун вернулась, но от тебя или Эми не осталось никаких следов. Мы искали, искали… Поверь мне, с самого того дня я не прекращал поиски. — Это правда, — нарушил воцарившуюся тишину Стеррок. — Твой отец потратил каждую минуту жизни и все свое состояние на поиски вас и вашей сестры. Сетон сглотнул — в маленьком вигваме звук показался очень громким. — Должен тебе сказать с прискорбием, что в апреле будет три года с тех пор, как скончалась твоя мать. Она так и не оправилась после вашего исчезновения. Не смогла этого вынести. Девушка подняла глаза, и Стеррок подумал, что в первый — и последний — раз видит на ее лице тень какого-то чувства. — Мама умерла. Она усвоила сказанное и обменялась взглядами с мужем, хотя что их взгляды значили, Стеррок понять не смог. Как бы бессердечно это ни звучало, но присутствие — пусть даже на расстоянии — миссис Сетон могло изменить то, что произошло потом. Сетон вытирал слезы. Стеррок подумал было, что Сетон вот-вот начнет непринужденную беседу, выпустит скопившееся в нем чудовищное напряжение, и тогда это станет шагом вперед. Он прикидывал, сколько ему еще подождать и как бы так вовремя раскланяться, прежде чем кто-то почувствует раздражение. А потом стало уже слишком поздно. Голос Сетона показался резким и слишком громким: — Меня не беспокоит, что там произошло, но я должен знать, что случилось с Эми. Я должен знать! Пожалуйста, расскажи мне. — Я же сказала, что не знаю. Я больше не видела ее живой. Даже Стерроку формулировка показалась странной. — Ты хочешь сказать, что… видела ее мертвой? — Сетон весь напрягся, но сдерживал себя. — Нет! Я вообще ее больше никогда не видела. Вот что я имела в виду. Теперь девушка замкнулась и ушла в оборону. Как бы хотелось Стерроку, чтобы он прекратил спрашивать об одной только Эми; он все испортит, если так и будет бубнить о второй сестре. — Ты вернешься вместе со мной. Ты должна. Мы должны продолжить поиски. Глаза Сетона устремились вдаль и казались стеклянными. Стеррок положил ему руку на плечо, стараясь успокоить. Ему показалось, что Сетон этого даже не заметил. — Пожалуйста, я думаю, нам нужно… Простите меня… — Теперь Стеррок обращается ко всем. — Это все перенапряжение. Вы представить себе не можете, как тяжело ему было все эти годы. Он сам не знает, что говорит… — Господи, парень, конечно же я знаю, что говорю! — Сетон резко отбросил его руку. — Она должна вернуться. Она моя дочь. Как же иначе… Сквозь пламя очага он ринулся к девушке, и она отпрянула. Это движение обнаружило то, что до сих пор скрывало полосатое одеяло, — она была на поздних месяцах беременности. Молодой человек встал, преграждая Сетону путь. — Немедленно уходите. — Его английский был превосходен, но далее он заговорил на своем языке, обращаясь к переводчику. Потрясенный Сетон рыдал и задыхался, но продолжал настаивать на своем: — Ева! Это неважно. Я прощаю тебя! Только пойди со мной. Вернись ко мне! Моя драгоценная! Ты должна… Стеррок с переводчиком буквально на руках вытащили Сетона из вигвама и отвели к лошадям. Им удалось посадить его в седло. Стеррок уже не помнил, как они уговорили его уехать. Сетон безостановочно взывал к дочери. Через год Сетон умер от удара. Ему было пятьдесят два. Он больше так и не увидел Еву, и, несмотря на дальнейшие поиски, им не удалось отыскать ни малейшего следа Эми. Порой Стеррок сомневался, существовала ли она когда-нибудь вообще. Ему было стыдно за свое участие в этом деле: он хотел прекратить поиски, ибо одержимость Сетона стала очевидной — встреча с Евой многое объяснила следопыту. И все же он не мог заставить себя все бросить — человек и так слишком настрадался. Так что Стеррок продолжал заниматься этим делом без особого смысла и удовлетворения. Потом он жалел, что не нашел кого-нибудь на свое место. Но тот вечер в Берк-Фолсе неким образом связал двух мужчин обетом молчания, и самое странное было вот что: Сетон отказался признать, что они нашли Еву; он настаивал на том, что это оказалась очередная ложная тревога и совершенно другая девушка. Он и Стеррока уговорил хранить молчание, и Стеррок неохотно согласился. Только Эндрю Нокс был посвящен в тайну, да и то случайно. Раз или два Сетон порывался вернуться в Берк-Фолс и постараться склонить Еву к отъезду, но как-то вяло. Стеррок подозревал, что он и не собирался. Не ставя в известность Сетона, через неделю Стеррок вернулся, чтобы поговорить с ней, но никого там не нашел. Впрочем, он сомневался, что ему удалось бы чего-нибудь добиться. ~~~ Дорога на север вдоль реки тянет всех, как магнитом. Судя по слухам, все больше людей готовы отправиться в путь. Искатели вслед за другими искателями. Конечно, ее это не касается. Но и ее тянет — вот почему она здесь. На тропе у реки резкий ветер бьет Марии в лицо. Деревья теперь голые, под копытами лошади чавкает гнилая листва и снежная каша. Мария видит скользкую глыбу утеса Конская Голова, под которым вода, закручиваясь, образует омут. Летом они с Сюзанной ходили сюда купаться, но несколько лет назад перестали. Мария больше никогда не плавала после того, как увидела это в воде. Вообще-то она не была с теми, кто все обнаружил, — стайкой мальчишек, пришедших порыбачить, но их крики привлекли внимание Марии и ее лучшего в то время друга, Дэвида Белла. Дэвид оказался единственным в школе, кто искал ее расположения; они были не возлюбленными, но изгоями, объединившимися в сопротивлении всему остальному миру. Они бродили по лесу, курили и обсуждали политику, книги и недостатки своих сверстников. Марии не слишком нравилось курить, зато нравилось заниматься чем-то запретным, так что она себя заставляла. Услышав истошный крик, они побежали по берегу и увидели мальчишек, глядящих в воду. Те смеялись, что совсем не вязалось с недавними тревожными воплями. Один из мальчишек обернулся к Дэвиду: — Гляди! Ты такого не видел! Они подошли к самому берегу, уже улыбаясь в предвкушении, а затем увидели то, что было в воде. Мария в ужасе закрыла лицо руками. Река сыграла с ними шутку. Из бурой глуби, медленно вращаясь, тянулись руки, словно отбеленные и слегка раздутые. Затем показалась голова, поворачивающаяся к ним то лицом, то затылком. Лицо и сейчас стоит у нее перед глазами, и все же она не смогла бы его описать — открыты или закрыты были глаза, как выглядел рот. Был некий особый ужас в ленивом движении трупа, попавшего в водоворот; по какой-то причудливой случайности он вертикально крутился на одном месте с руками, вскинутыми над головой, словно танцевал джигу, и она не могла оторвать от него взгляд. Она понимала, что он мертв, но не узнавала его. Даже потом, когда ей сказали, что это доктор Уэйд, она не могла сопоставить лицо в воде с тем, какое помнила у пожилого шотландца. И сейчас, все эти годы спустя, ей приходится заставить себя заглянуть в темный омут. Просто чтобы убедиться: там никого нет. Всю дорогу домой Дэвид держал ее за руку. Он был необычно для него молчалив и, прежде чем они вышли из леса, потянул ее за дерево и поцеловал. Марию напугало отчаяние в его глазах; она не понимала его причину. Вся оцепеневшая, она не могла ни ответить ему, ни как-то воспротивиться, так что просто вырвалась и поспешила домой, а он зашагал следом. Их дружбе так и не вернулась былая непринужденность, а на следующее лето его семья переехала на восток. До Роберта Фишера он оставался единственным парнем, пожелавшим ее поцеловать. Примерно через час Мария подъезжает к хижине Жаме и спешивается. По неплотной корке снега она, обходя сугробы, направляется к двери. На холодной крыше тоже лежит снег, вся хижина кажется маленькой и подавленной. Возможно, убийства будет достаточно, чтобы отпугнуть возможных покупателей там, где мало оказалось утопленника. Вокруг хижины масса следов, в основном детей, бравших друг друга на слабо. Но перед дверью земля ровная — последнее время сюда никто не заходил. Мария твердо ступает на нее. Дверь замотана проволокой. Разодрав кожу на большом пальце, она разматывает ее. Внутри она никогда не была: Жаме вовсе не считался подходящим знакомством для девушки из приличной семьи. Она невольно бормочет извинения его духу или чему-то в этом роде за непрошеное вторжение. Она всего лишь хочет убедиться, что костяная табличка не осталась незамеченной где-нибудь в углу, повторяет себе Мария. Такая мелочь, как костяная табличка, запросто может заваляться. А еще Мария заставляет себя сделать то, чего боится, хотя и не может точно определить причину своего страха. Сквозь затянутые промасленной бумагой окна еле пробивается свет, и возникает странное чувство, будто вся хижина покрыта саваном. Здесь очень тихо. Внутри нет ничего, кроме пары ящиков из-под чая и печки, ожидающей новых рук, способных вернуть ее к жизни. И пыль, словно снегом припорошившая пол. За Марией остается цепочка следов. Даже в пустом доме обнаруживается куча вещей, когда начинаешь искать: старая кухонная утварь, обрывки газет, пригоршня гвоздей, клок волосяной набивки (она вздрагивает), шнурок от башмака… Все то, что люди не потрудились унести как ничего не стоящее; ведь такие вещи не нужны никому, даже человеку, который здесь жил. Мы так мало после себя оставляем. Сейчас у нее нет никакой возможности понять, что за человек был Лоран Жаме. Наверху, куда она наконец рискует подняться, только пара полупустых деревянных ящиков. И ни в том ни в другом нет ничего похожего на костяную пластинку, однако она откапывает кое-что еще, кое-что, спрятанное между дверной рамой и стенкой (и что это ей взбрело в голову туда заглянуть?). Кусок оберточной бумаги, в какую заворачивают покупки в лавке Скотта, а на нем кто-то сделал карандашный набросок Лорана Жаме. У Марии пылают щеки: Жаме на рисунке лежит в постели, явно спящий, обнаженный. Должно быть, его рисовали летом, потому что простыня скомкана у него в ногах, словно в ночи он откинул ее. Художник явно неопытный, но рисунок изящный и явственно интимный. Мария чувствует не только жгучее смущение при виде обнаженного мужчины, но еще и стыд, словно она проникла во что-то глубоко личное, в самые укромные уголки чьего-то сознания. Потому что художник, кем бы он ни был, любил Жаме; в этом у нее нет никаких сомнений. Тут она замечает нечто вроде подписи, нацарапанной среди небрежных линий, покрывающих лист. Похоже на «Франсуа». Без «а», здесь у нее нет сомнений. Не «Франсуаза». И тотчас она думает о Фрэнсисе Россе. Она стоит с листком в руке, едва сознавая, что уже почти стемнело. К своему ужасу, она замечает, что испачкала бумагу кровью. И первая ее связная мысль — сжечь рисунок, на случай если когда-нибудь его увидит кто-то еще и придет к тому же заключению. Затем сердце виновато подсказывает ей, что следует отдать рисунок Фрэнсису, потому что будь это ее рисунок (хоть бы перестали так гореть щеки), она бы захотела его вернуть. Она ощущает непонятную, лично ее задевающую тревогу, когда бережно, рисунком внутрь, складывает бумагу и кладет ее в карман. Затем снова достает, вдруг представив себе, как сестра зачем-то сует ей в карман руку и находит рисунок. Тогда она кладет его за корсаж, куда уж точно никто, кроме нее, не доберется. Там, у самого сердца, сложенный листок жжется, словно раскаленный уголь, отчего жар приливает к горлу. В конце концов она нетерпеливо сует его в башмак, но даже там он горячит ногу, пока Мария в сгущающейся темноте скачет домой в Колфилд. ~~~ Лина занимает себя поддержанием огня. После того ружейного треска больше ничего не было. Они ждут, сначала веселясь и возбужденно болтая, затем примолкнув и скучившись у костра. Слишком скоро начинает смеркаться; темнота выползает из своих дневных лежбищ под корнями и в гнилых пнях. Лина кипятит воду, добавляет сахар и заставляет всех пить, пока горячее, так что они обжигают рты. Она стряпает кашу из овсяной муки, ягод и сушеной свинины, и они молча едят в ожидании звука шагов и треска веток. Доля Эспена совсем запеклась в котелке. Но его все нет. Отбиваясь от вопросов детей, Лина посылает их за хворостом, чтобы огонь разгорелся и был виден издалека. Затем она сооружает им укрытие на ночь. А потом они перестают задавать вопросы. Но после того как Анна свернулась теплой запятой вокруг правого бедра Лины, сидящий с другого боку Торбин начинает шептать. Последние два дня, с тех пор как они потеряли компас, Торбина почти не было слышно, что совершенно не вяжется с обычной его горячностью. — Мама, прости меня, — дрожащим голосом шепчет он. Рукой в варежке она гладит его волосы. — Ш-ш. Иди спать. — Прости, что я хотел убежать. Если бы не я, мы бы не заблудились, правильно? И Эспен бы так не ушел. А теперь он тоже потерялся… — Торбин тихо плачет. — Это я во всем виноват. — Не глупи, — не глядя на него, отзывается Лина. — Просто так вышло. Иди спать. Но при этом губы ее сжимаются: правда в том, что действительно из-за него они потеряли компас. Из-за него они заблудились в этом холодном лесу, из-за него она опять потеряла своего мужчину. Она машинально продолжает водить рукой по его голове и не замечает, что Торбин весь напрягся; не замечает, что делает ему больно, а он не смеет попросить ее перестать. Заснуть она не может, так что сидит у входа в их укрытие и смотрит на пламя. Дети свернулись, прижавшись к ее ногам и спине. Она изо всех сил старается не думать. Это просто, когда Торбин и Анна не спят и ей приходится их подбадривать, но в нынешнем ее одиночестве, когда рядом нет никого, кроме страхов, очень трудно им не поддаться. Хотя они заблудились и замерзают в лесной чаще в окружении сугробов и бог знает чего еще, больше всего она боится, что Эспен бросил ее. Сидя в конюшне в Химмельвангере, она знала, что сможет заставить его подчиниться своей воле, пусть против его собственной. Сейчас ей кажется, будто он использовал выстрел в качестве предлога и сбежал, не собираясь возвращаться, и на этот раз она не знает, где его отыскать. Рядом, нос к хвосту, стоят с опущенными головами две лошади. В какой-то момент, когда Лина совсем окоченевает, одна из них вздрагивает, чем-то напуганная. Она прижимает уши и машет головой из стороны в сторону, как будто замечает угрозу, но точно не знает, откуда она исходит. Другой конь — больной — едва шевелится. У Лины чуть сердце из груди не выпрыгнуло, но, оправившись от первого испуга, она напряженно вглядывается в темноту, надеясь услышать Эспена, хотя прекрасно знает, что на него Ютта реагировала бы иначе. Лина ничего не слышит. В конце концов, можно ждать и не отгоняя сон, так что она пристраивается рядом с детьми и натягивает на лицо шаль. И почти тут же ей снится Янни. Янни в беде и, кажется, взывает к ней. Он где-то вдалеке, во тьме и холоде. Он говорит, что жалеет о своей глупости, о том, что думал, будто сможет добыть деньги воровством и бунтом. Теперь он расплачивается своей жизнью. Она видит его с невообразимого расстояния, и он, кажется, лежит на снегу — крошечное темное пятнышко в огромном белом поле — и не может пошевелиться. Потом все меняется, и он уже здесь, рядом с ней, так близко, что она ощущает его тепло, его влажное дыхание. Дыхание его зловонно, но оно теплое и это его дыхание. Она совершенно не вспоминает Эспена. Она просыпается на рассвете. Огонь погас, оставив сырое обугленное месиво; воздух влажный и пахнет оттепелью. Она оглядывается по сторонам. Лошадей не видно, должно быть, в поисках пищи они зашли за укрытие. Никаких признаков Эспена — правда, она и не думала их обнаружить. Она приподнимается на локтях, глаза постепенно привыкают к сумраку. И тут она видит всего в двадцати ярдах вытоптанный и перепачканный снег. Сначала она отказывается признать, что темно-красные пятна — это кровь, но потом детали складываются в отталкивающую картину: разбрызганная дугами кровь на снегу, алое пятно, частые отпечатки копыт, вдруг обрывающиеся. Она не издает ни звука. Дети не должны этого увидеть, иначе они потеряют голову… Тут она опускает глаза. Между ее локтями отпечатавшийся на единственном перед укрытием пятачке нетронутого снега след лапы. Всего один. Не меньше четырех дюймов шириной, и перед ним выстроились в ряд узкие ямки от когтей. Две из них окрашены темно-красным. Ее всю передергивает при мысли о том, как называл ее Эспен: волчьей ведьмой — женщиной, что якшается с волками. Вспоминая наслаждение от теплого зловонного дыхания из ее сна, она ощущает привкус желчи. Волк стоял прямо над ней, просунув голову в укрытие и дыша ей в лицо. Лина встает, изо всех сил стараясь не разбудить детей. Она закидывает снегом самые явные из следов, разбрасывает комья по кровавой параболе. Она видит следы пытающегося убежать и преследуемого волками Бенжи — их явно было несколько. К счастью, след ведет в ту сторону, откуда они пришли, так что дети не увидят, где или чем он заканчивается. Она замечает другой след и не может оторвать от него взгляд: четкий отпечаток сапога у подножья кедра. Она не сразу соображает, что это вчерашний след Эспена. Он ушел почти прямо на запад, в то время как их путь лежит на юг. С тех пор как он ушел, снег не падал, и ничто не скрывает его следы. Он мог вернуться к ним по собственному следу, но почему-то не сделал этого. Она подпрыгивает, как ужаленная, когда из-за деревьев вдруг появляется Ютта, и вздыхает с трепетным облегчением, ощутив, как лошадь тычется носом ей под мышку. Облегчение, похоже, взаимное. — У нас все в порядке, — жарко шепчет она лошади. — Все в порядке. Все в порядке. Она держит лошадь за гриву, пока та не прекращает дрожать, а затем возвращается будить детей, чтобы позвать их в дорогу. ~~~ Дональд смотрит, как Паркер и миссис Росс покидают факторию. Они минуют ворота и, ни разу не обернувшись, держат курс на северо-запад. Пожелав им доброго пути, Несбит и Стюарт расходятся по своим кабинетам. Несбит при этом бросает на Дональда неприятный многозначительный взгляд, обвиняющий и миссис Росс, и Паркера, а заодно почему-то и самого Дональда. Дональд выдерживает взгляд, хоть тот его и раздражает. Он посчитал Паркера глупцом, когда тот приводил свои доводы, а тем более когда сказал, что миссис Росс собирается с ним, хотя она, похоже, и сама этого желала. Он отвел ее в сторону и высказал свое мнение. Показалось ему или она действительно над ним посмеивалась? И она, и Паркер настаивали на том, как важно следить за всеми передвижениями Стюарта, и хотя сам он не видит в этом особого смысла, но, видимо, сделает, как им хочется. Он видит, как Стюарт идет к деревне, чтобы справиться о самочувствии Элизабет. Несмотря на ее угрюмую враждебность, Стюарт не теряет к ней интереса. Что до самого Дональда, он не может сдержать желания посетить ее снова. С тех пор как в голову ему пришла мысль, не является ли Элизабет одной из девочек Сетон, его терзает непреодолимое любопытство, хотя вывод построен на столь слабом основании, как имя ее дочери. Нет, не только имя; еще черты ее лица, несомненно белые, а также их слабое, но все же заметное сходство с чертами миссис Нокс. И, дождавшись, когда Стюарт вернется в свой кабинет, он уже стучит в ее дверь. Огонь жалит ему глаза, он дышит ртом, чтобы привыкнуть к дыму и запаху немытых тел. Элизабет, сидя на корточках у очага, вытирает лицо плачущей девочке. Она окидывает Дональда беглым пренебрежительным взглядом, а затем поднимает визжащего ребенка и протягивает гостю. — Подержите. Как с ней нелегко. Элизабет заходит за отделяющую спальню перегородку, оставив Дональда с извивающейся и корчащейся девочкой на руках. Он нервно ее покачивает, а она обиженно смотрит на него. — Эми, не плачь. Ну же, ну же. Если не считать детей Джейкоба, он впервые держит на руках малое дитя. И держит так, словно это непредсказуемый острозубый зверек. Тем не менее она каким-то чудом замолкает. Когда возвращается Элизабет, Эми изучает галстук Дональда и, очарованная своеобразием этой принадлежности туалета, начинает с ним играть. Элизабет с минуту наблюдает за ними. — Почему вы вспомнили Сетонов? — неожиданно спрашивает она. — Просто имя навело? Захваченный врасплох Дональд поднимает глаза. Он как раз собирался спросить ее о Стюарте. — Видимо, да. Но история засела у меня в голове, потому что недавно мне ее рассказал один человек, непосредственно с ней связанный. — О. Если это более чем мимолетный интерес, она умеет скрывать свои чувства. — Недавно я познакомился с семейством Эндрю Нокса. Его жена была, ну, она… — Он наблюдает за Элизабет, в то время как ребенок резко тянет галстук, чуть не придушив Дональда. — Она сестра миссис Сетон, матери девочек. — О, — снова произносит она. — Она очаровательный, добрый человек. Чувствуется, что даже спустя столько лет она глубоко переживает их исчезновение. В хижине воцаряется долгое молчание, прерываемое только шумом огня. — И что она об этом рассказывала? — Ну… это разбило сердца их родителей. Они так и не смогли оправиться. Дональд пытается что-нибудь прочитать на ее лице, но она лишь кажется недовольной. — Они — Сетоны — оба уже умерли. Она чуть кивает. Дональд только теперь замечает, что стоит, затаив дыхание, и выпускает воздух. — Расскажите мне о тете Элис. — Она произносит это едва слышно, словно одним вздохом. У Дональда внутри все переворачивается. Он старается этого не показывать. Не разглядывать ее слишком пристально. Она смотрит на дочь, избегая его взгляда. — Ну, они живут в Колфилде, у залива Джорджиан-Бей. Мистер Нокс там мировым судьей, замечательный человек, и у них две дочери, Сюзанна и Мария. — Осмелев, он добавляет: — Вы помните их? — Конечно, мне было одиннадцать лет, не младенец. Дональд силится сдержать волнение в голосе и от этого крепче сжимает девочку. В отместку она со всей силы бьет его кулаком по очкам. — Сюзанна… Я не помню, какая из них кто. Когда мы видели их в последний раз, одна была совсем крошкой. А второй не больше двух или трех. — Марии было окало двух. — Произнеся ее имя, он чувствует, как теплеет в груди. Взгляд ее направлен куда-то в тень, и он понятия не имеет, о чем она думает. Ему приходится отцеплять от своего рта неожиданно сильные пальцы младенца. — Все у них хорошо… это очаровательная семья. Все они. Они были очень добры ко мне. Хорошо бы вам встретиться. Они были бы так счастливы вас увидеть… вы представить себе не можете! — Наверное, вы им обо мне расскажете, — недоверчиво улыбается она. — Только если вы сами того пожелаете. Она отворачивается, но, когда начинает говорить, голос ее меняется: — Я должна думать о детях. — Конечно. Подумайте. Я уверен, они не заставят вас делать что-то против воли. — Я должна думать о детях, — повторяет она. — Теперь, без отца… Дональд с трудом вытаскивает из-под ребенка носовой платок. Но когда Элизабет снова поворачивается к нему, глаза ее сухи. — Они рассказывали, что отец нашел меня? — Что? Они говорили, что вас так и не нашли! По ее лицу пробегает некое чувство — боль, неверие? — Он так сказал? Дональд не знает, что ответить. — Я отказалась с ним возвращаться. Я тогда только вышла замуж. Он все спрашивал про Эми. Будто винил меня за то, что ее там не было. Дональд не в состоянии скрыть потрясение. — Вы что, не понимаете? Они потеряли своих дочерей, а я потеряла все! Мою семью, мой дом, мое прошлое… Мне пришлось бы снова учиться говорить! Я не могла порвать со всем, что знала… еще раз. — Но… — Дональд не знает, что сказать. — На лице его был ужас, когда он увидел меня. После того раза он так и не вернулся. А мог бы. Он надеялся, что это Эми. Она всегда была его любимицей. Дональд смотрит на беззаботного ребенка, и его захлестывает волна жалости. — Он был не в себе… Не стоит обвинять его за эти расспросы. Он до смерти только и занимался поисками. Она качает головой, и глаза ее холодны: откуда вам знать? — Вы были… — он с трудом подбирает слова, не зная, как лучше сказать, — великой тайной века! Вы были знамениты, о вас знали все. Люди со всей Северной Америки писали, выдавая себя за вас — или сообщая, что вас видели. Кто-то даже из Новой Зеландии написал. — О. — Вряд ли вы помните, что случилось. — Какая теперь разница? — Разве не всегда важно узнать правду? Он думает о Лоране Жаме и о поисках истины, погнавших в путь их разношерстную компанию, — события валятся друг на друга, словно выстроенные в ряд костяшки домино, и все ведут его через заснеженные равнины в эту крошечную лачугу. Элизабет содрогается, словно от сквозняка. — Я помню… Не знаю, что вам рассказывали, но мы пошли гулять. По ягоды, наверное. Мы поспорили, где остановиться; другая девочка — как ее звали, Кэти? — не хотела уходить далеко: было очень жарко, и она боялась, что у нее сгорит лицо. На самом деле она просто боялась в лесу. Элизабет не отрываясь смотрит в одну точку где-то за плечом Дональда. Он едва смеет пошевельнуться, чтобы не прервать ее рассказ. — Я тоже боялась. Боялась индейцев. — Она чуть усмехается. — Потом я заспорила с Эми. Она хотела идти дальше, а я боялась ослушаться родителей. Но я шла с ней. Потому что не хотела остаться одна. Стемнело, и мы не могли отыскать тропу. Эми все повторяла, чтобы я не глупила. Потом мы отчаялись и уснули. Во всяком случае, мне кажется… А потом… Воцарившаяся тишина наполняет хижину призраками. Кажется, будто Элизабет смотрит на одного из них. Дональд стоит, затаив дыхание. — …ее там больше не было. Теперь она смотрит прямо ему в глаза. — Я думала, она нашла дорогу домой, а на меня разозлилась и бросила в лесу. И никто не пришел за мной… пока меня не нашел дядя — мой индейский дядя. Я решила что они бросили меня там умирать. — Они были вашими родителями. Они вас любили. Они так и не прекратили поиски. Она пожимает плечами: — Я не знала. Я так долго ждала. И никто не пришел. Потом, когда я снова увидела отца, то подумала: вот теперь ты пришел, когда я счастлива, когда уже слишком поздно. А он все спрашивал про Эми. — Она говорила тонким и сиплым голосом, натянутым до предела. — Так Эми… пропала в лесу? — Я думала, она ушла домой. Я думала, она меня бросила. — Элизабет (несмотря ни на что, он не мог думать о ней как о Еве) смотрит на него, и слезы бегут по ее щекам. — Я не знаю, что с ней случилось. Я вся измучилась. И заснула. Кажется, я слышала волков, но, возможно, мне это приснилось. Я слишком боялась, чтобы открыть глаза. Я бы вспомнила, если бы слышала крик или плач, но ничего такого не было. Я не знаю. Не знаю. Она замолчала. — Спасибо, что рассказали мне. — Я и ее потеряла. Она опускает голову, и лицо ее скрывается в тени. Дональду стыдно. Ее родители пользовались всеобщим сочувствием, все благоговели перед их утратой. Но те, кого утратили, тоже горевали. — Возможно, она тоже жива… где-нибудь. Наше неведение не означает, что она умерла. Элизабет никак не реагирует. У Дональда есть только брат, старший, и он никогда не любил его по-настоящему: было бы вовсе неплохо навсегда потерять его в лесу. Он вдруг понимает, что левая нога совершенно затекла, и двигает ею, кривясь от боли. — А вот и Эми… — весело говорит он; малышка у него на коленях беспечно стягивает с себя чулки. — Я сожалею. Простите меня за то, что заставил вас говорить об этом. Элизабет берет у него дочь и качает головой. Некоторое время она ходит по комнате. — Я хочу, чтобы вы рассказали им обо мне. — Она целует Эми и прижимает ее к себе. Рядом с хижиной оживленно беседуют две женщины. Одна из них — Нора. Дональд снова обращается к Элизабет: — Прошу вас еще об одной любезности. Можете сказать, о чем они говорят? Элизабет язвительно ухмыляется. — Нора беспокоится о Получеловеке. Он ушел куда-то со Стюартом. Нора говорила ему отказаться, но он не послушался. Дональд смотрит на главное здание, и сердце его тревожно сжимается. Неужели это случилось? — Она говорит, куда или зачем? Это важно. Элизабет качает головой. — Куда-то собрались. Может, поохотиться… хотя он обычно слишком пьян, чтобы попасть в цель. — Стюарт говорил, что собирался отыскать вашего мужа. На это она не отвечает. Он быстро прикидывает, что делать. — Я пойду за ними. Я должен увидеть, куда они идут. Если я не вернусь, вы поймете, что были правы. Элизабет кажется удивленной — такое выражение на ее лице он видит впервые. — Это опасно. Вам не нужно идти. Дональд старается не замечать насмешки в ее голосе. — Я должен. Мне нужны доказательства. Компании нужны доказательства. В этот момент Алек, ее старший сын, вместе с другим мальчиком выходят из соседней хижины, и женщины расходятся; Нора возвращается к главному зданию. Элизабет зовет сына, и он поворачивает к ней. Она говорит ему несколько слов на их языке. — Алек пойдет с вами. Иначе вы потеряетесь. У Дональда отваливается челюсть. Мальчишка едва доходит ему до плеча. — Нет, это невозможно… Я уверен, все будет в порядке. Не так уж трудно проследить… — Он пойдет с вами, — повторяет она как о решенном деле. — Он и сам этого хочет. — Но я не могу. Он не знает, как это сказать — он просто не сможет заботиться о ком-то в этом климате: даже о себе, не говоря уж о ребенке. Он понижает голос: — Я не могу взять ответственность и за него. Вдруг что-нибудь случится? Я никак не могу позволить… — Его бросает в жар от стыда и собственной никчемности. — Теперь он мужчина, — просто отвечает Элизабет. Дональд смотрит на мальчика, который поднимает на него глаза и кивает. В нем нет ничего от Элизабет: смуглый, с плоским лицом и миндалевидными глазами под тяжелыми веками. Должно быть, пошел в отца. Позже, возвращаясь к себе, чтобы собраться в дорогу, он оборачивается и видит Элизабет, стоящую в дверях и провожающую его взглядом. — Ваш отец только хотел получить ответ. Вы ведь сами знаете, верно? Это не значит, что он вас не любил. В природе человека желание знать ответ. Она пристально смотрит на него, и ее прищуренные от заходящего солнца глаза словно полированная сталь. Смотрит на него, но не произносит ни слова. ~~~ Что-то странное творится с погодой. Скоро Рождество, и все же, хотя мы идем по промерзшему снегу, небо над нами яркое, как в солнечный июльский день. Лицо у меня обмотано шарфом, но глаза с трудом выносят столь ослепительный блеск. Собаки радуются приволью, и в некотором смысле я их понимаю. За палисадом остались вероломство и неразбериха. Здесь только пространство и свет; мили пройденные и мили впереди. Все кажется простым. Но это не так; лишь оцепенение заставляет меня думать подобным образом. Когда садится солнце, я выясняю, к чему привела моя глупость. Сначала я падаю на одну из собак, умудряясь при этом разорвать юбку, и собака заходится в лае. Затем, поставив куда-то кружку растопленного снега, не могу ее отыскать. Подавив приступ страха, я зову Паркера, который исследует мои глаза. Я и без него знаю, что они покраснели и слезятся. Зрение помутилось, перед глазами красные и фиолетовые вспышки, позади пульсирующая боль. Я знаю, конечно, что, уходя, должна была их защитить, но не подумала об этом, настолько была счастлива идти с ним и любоваться широкой белой равниной после грязных окрестностей Ганновера. Паркер делает компресс из чайных листьев, завернутых в миткаль, охлаждает в снегу и велит мне прижать к глазам. Это приносит облегчение, хотя и не такое, как несколько капель «Болеутоляющего Перри Дэвиса». Возможно, к лучшему, что у нас их нет. Я думаю о Несбите, забившемся в угол своего кабинета и скалящем зубы; когда-то и я была такой. — Мы далеко от… места? Привычка заставляет меня опустить компресс: невежливо не смотреть на собеседника. — Не убирайте, — говорит он и, когда я возвращаю компресс на место, добавляет: — Мы будем там послезавтра. — А что там? — Озеро, хижина. — Какое озеро? — У него нет названия, насколько мне известно. — А почему туда? Паркер колеблется долгую минуту, так что я опять поглядываю на него из-за компресса. Он смотрит вдаль и, кажется, этого не замечает. — Потому что меха именно там. — Меха? Вы имеете в виду норвежские меха? — Да. Теперь я совсем опускаю компресс и смотрю на него всерьез: — Почему вы хотите привести его к ним? Ведь именно этого он и добивается! — И поэтому мы так поступаем. Держите компресс. — Разве мы не можем… сделать вид, что они где-нибудь еще? — Я думаю, он уже знает, где они. Выбери мы другое направление, он вряд ли пошел бы за нами. Он уже ходил туда — он и Нипапанис. Я думаю о том, что это значит: Нипапанис не вернулся, а значит, он до сих пор там. И страх пробирает меня до мозга костей, поселяется там как хозяин. За мокрым компрессом нетрудно скрыть мою реакцию; гораздо труднее делать вид, что я достаточно для этого отважна. — В этом случае, когда он придет, все станет ясно. И что тогда? Я думаю, но не решаюсь озвучить. В голове у меня другой голос — раздражающий — нашептывает: ты могла бы остаться. Ты сама заварила эту кашу. Так лопай теперь. Затем, после очередной паузы, Паркер говорит: — Откройте рот. — Прошу прощения? Он что, мысли мои читает? Мне так стыдно, что уже почти не страшно. — Откройте рот, — повторяет он немного мягче; ему как будто смешно. Я, словно ребенок, приоткрываю рот. И чувствую губами что-то твердое, раздвигающее их, а потом в рот мне скользит какой-то шероховатый кусок, похожий на озерный лед, — плоский и расплывающийся. Моих губ касается большой или указательный палец, шершавый, как наждак. А может, это перчатка. Закрываю рот и чувствую, как согревается и тает его содержимое, наполняя рот сладкой влагой. Я улыбаюсь: кленовый сахар. Представить себе не могу, откуда он его взял. — Хорошо? — спрашивает он, и по его голосу я понимаю, что он тоже улыбается. Я клоню голову набок, как бы обдумывая ответ. — Хм, — чуть слышно выдыхаю я, по-прежнему скрываясь за компрессом, что придает мне бесшабашности. — Подразумевается, что это поможет моим глазам? — Нет. Подразумевается, что это вкусно. Я полной грудью вдыхаю воздух, пахнущий осенним дымом и сладостью с горьким угольным привкусом. — Я боюсь. — Я знаю. За своей маской я жду от Паркера утешительных заверений. Кажется, будто он их обдумывает, тщательно отбирая. Но так ничего и не произносит. ~~~ В поисковом отряде пятеро добровольцев: Маккинли, туземец-проводник Сэмми, местный юноша по имени Мэтью Фокс, полный решимости доказать, на что способен в лесах, Росс, у которого пропали сын и жена, а также Томас Стеррок, бывший следопыт. Из них всех только Стеррок сознает, что он здесь из милости; остальным он должен казаться стариком, да и вообще никто не понимает, что он делает в Колфилде. Лишь незаурядное обаяние позволило ему попасть в отряд; это, а еще долгий вечер с Маккинли, в течение которого Стеррок непрестанно его умасливал и напоминал о своих былых победах. Он даже расхвастался своим умением идти по следу, но, к счастью, Сэмми не нуждался в помощи; в нетронутом сиянии свежего снега Стеррок понятия не имеет, идут они по каким-то следам или нет. Однако он здесь и с каждым шагом приближается к Фрэнсису Россу и объекту своего вожделения. С тех пор как Мария Нокс вернулась из Су со своим потрясающим рассказом о встрече с Каонвесом, Стеррок проникся таким воодушевлением, какого давно от себя не ожидал. Он непрерывно прокручивал в голове, мог ли Каонвес знать, что за этой табличкой стоит Стеррок? Могли названные им имена оказаться чистым совпадением? Невероятно. Он решил, что табличка написана на языке ирокезов и свидетельствует о союзе пяти племен. Кто знает, возможно, она даже принадлежит к тому времени[16 - Союз племен ирокезов возник около 1570 г., в него вошли могавки, онейга, онондага, кайюга и сенека.]. Так или иначе, это никак не умаляет последствий такого открытия для индейской политики: неизбежного замешательства правительств к северу и югу от границы; веса, который она придаст туземным призывам к автономии. Кто не стремится к добру, которое при этом способно принести прибыль? Такие мысли посещали его в первые часы. Потом он принялся думать (ведь он прежде всего прагматик): а вдруг Мария права и вещица эта — всего лишь ловкая подделка? В глубине души он понимает, что это не имеет значения. Нетрудно будет убедить Каонвеса поддержать его. Если он представит вещицу с надлежащей убежденностью и сноровкой (не проблема), первоначальный ажиотаж сделает ему имя, а последующие дискуссии лишь послужат хорошей рекламой. Что же до беспокойства относительно местонахождения таблички, он просто отказывается ему поддаваться. Нет сомнений, что ее забрал Фрэнсис Росс, и как только они его догонят, Стеррок сумеет заполучить ее. Он много раз репетировал, что будет говорить… Он спотыкается, мокасин цепляется за какую-то неровность в снежной корке, и Стеррок валится на колени. Последний в цепочке, он не сразу встает, упершись в наст рукой в перчатке и восстанавливая дыхание. От холода ломит суставы. Годы прошли с тех пор, как он путешествовал подобным образом, уже и забыл, каково это. Хочется надеяться, что это в последний раз. Идущий перед ним Росс замечает его падение, поворачивается и ждет. Слава богу, хоть не возвращается подать руку: это было бы уж слишком унизительно. Мария рассказала, что в Су видела Росса с другой женщиной, и теперь строила догадки, так ли уж невинно исчезновение его жены, как принято считать. Стеррока это позабавило, потому что Мария казалась последней, кто стал бы вынашивать столь скандальные предположения. Но когда Мария заметила, что вряд ли это более скандально, чем общепринятое мнение, будто миссис Росс смылась с беглым арестантом (а ее муж и глазом не моргнул!), Росс заинтересовал Стеррока. На Россовом лице ровным счетом ничего не отражается: если он обеспокоен судьбой жены или сына, то никак этого не показывает. Такая сдержанность не вызывает к нему особой симпатии прочих членов экспедиции. До сих пор Росс упорно сопротивлялся попыткам вовлечь его в разговор, но неутомимый Стеррок делает рывок, чтобы догнать его. — Похоже, вы здесь как дома, мистер Росс, — говорит он, едва отдышавшись. — Могу поспорить, вы опытный лесовик. — Да не особенно, — бормочет Росс, а затем, возможно смягчившись от старческих хрипов, добавляет: — Разве что на охоту ходил и тому подобное. Не то что вы. — О… — Стеррок польщен. — Должно быть, вы очень беспокоитесь о своей семье. С минуту Росс плетется молча, не отрывая глаз от земли. — Похоже, некоторые считают, что недостаточно. — Вовсе не обязательно выставлять свою тревогу на публику. — Нет. Это звучит саркастически, но Стеррок слишком занят установкой своих снегоступов след в след с идущей впереди молодежью, чтобы заглянуть в лицо собеседнику. — На днях я был в Су, — чуть погодя говорит Росс. — Ездил к подруге моей жены, просто узнать, не донеслась ли до нее какая-нибудь весть. Там я заметил старшую девчонку Ноксов. Она меня тоже увидела и так вздрогнула — думаю, по всему городу разнеслось, что у меня любовница. Стеррок улыбается, виновато, но с облегчением. Он рад, что о миссис Росс есть кому позаботиться. Росс холодно смотрит на него: — Ну вот, так я и думал. На второй день похода Сэмми останавливается и поднимает руку, призывая всех к тишине. Все застывают на полушаге. Впереди проводник совещается с Маккинли, который затем поворачивается к остальным. Он уже открывает рот, как вдруг слева до них доносится крик и треск сучьев. Все в панике; Маккинли и Сэмми поднимают ружья на случай, если это медведь. Стеррок слышит пронзительный вопль и понимает, что кричит человек — женщина. Они с Ангусом Россом оказываются ближе всех и бросаются вперед, проваливаясь в сугробы и застревая в кустах и скрытых преградах. Идти так трудно, что проходит какое-то время, прежде чем они видят того, кто их звал. Стерроку кажется, что за деревьями не одна фигура… но женщина? Несколько женщин… здесь, среди зимы? А потом он видит ее: пробирающуюся к ним тоненькую темноволосую женщину, за ней волочится шаль. Она плачет от изнеможения и облегчения, смешанных со страхом: а вдруг все эти люди окажутся лишь плодом ее воображения? Сквозь заросли она рвется к Стерроку и оседает всего в нескольких ярдах от него, в то время как Росс подхватывает на руки ребенка. Еще одна фигура мелькает среди деревьев. Стеррок встает перед женщиной на одно колено, словно неуклюже пародируя романтическое свидание, только снегоступы мешают. Ее лицо искажено от страха и усталости, взгляд затравленный, как будто она боится его. — Ну-ну, теперь все в порядке. Вы в безопасности. Перестаньте… Он не уверен, что она его понимает. Теперь у нее за спиной стоит мальчик. Он будто ее защищает, положив руку ей на плечо, и темными недоверчивыми глазами смотрит на Стеррока. Стеррок никогда не знал, как разговаривать с детьми, а этот, похоже, настроен не слишком дружелюбно. — Привет. Вы откуда? Мальчик бормочет несколько слов на непонятном наречии, и женщина отвечает ему на том же странном языке — это не французский, который он знает, и на немецкий не похоже. — Вы говорите по-английски? Вы меня понимаете? Остальные присоединяются к ним и толпятся вокруг, таращась в изумлении. Женщина, мальчик лет семи-восьми и маленькая девочка, еще младше. Все явно выбились из сил и окоченели. Никто из них не произносит ни единого внятного слова. Решено разбить лагерь, хотя сейчас всего два пополудни. Сэмми и Мэтью сооружают укрытие за вырванным с корнем деревом и собирают дрова для большого костра, пока Ангус Росс готовит горячий чай и еду. Маккинли идет в лес, куда показывает женщина, и возвращается, ведя под уздцы истощенную кобылу, которую тут же накрывают одеялами и задают ей овса. Женщина и дети жмутся к огню. Пошептавшись с детьми, женщина встает и направляется к Стерроку. Она показывает, что хочет поговорить наедине, так что они отходят чуть в сторону от лагеря. — Где мы? — без предисловий спрашивает она. Стеррок отмечает, что по-английски она говорит почти без акцента. — Мы в полутора днях от Дав-Ривер, это на юг. А вы откуда? Она смотрит на него, а потом глазами показывает на остальных: — Кто вы? — Меня зовут Томас Стеррок, из Торонто. Остальные из Дав-Ривер, если не считать коротко стриженного шатена — это Маккинли, служащий Компании Гудзонова залива, — и проводника. — Что вы здесь делаете? Куда вы идете? — Похоже, она даже не замечает, сколь неблагодарно звучат эти вопросы. — Мы идем по следу на север. Люди пропали. — В двух словах не объяснишь, так что он и не пытается. — А куда ведет этот след? Стеррок улыбается: — Этого мы не узнаем, пока не дойдем до конца. Женщина выдыхает, словно бы чуть освобождаясь от сдерживаемого подозрения и страха. — Мы направлялись в Дав-Ривер. Потом потеряли компас и вторую лошадь. С нами был еще один человек. Он ушел… — Лицо ее озаряется надеждой. — Кто-нибудь из вас слышал в последние дни ружейные выстрелы? — Нет. Она снова падает духом. — Мы разделились и теперь не знаем, где он. — Она морщит лицо, готовая заплакать. — Там были волки. Они загрызли одну из лошадей. Могли и нас убить. Может… Она уступает рыданиям, но беззвучным и без слез. Стеррок похлопывает ее по плечу. — Не надо. Все уже хорошо. Вы пережили страшное время, но все позади. Больше вам нечего бояться. Женщина поднимает на него глаза, и он замечает, до чего они красивы: ясные и светло-карие на гладком овальном лице. — Спасибо. Не знаю, что бы мы делали… Мы обязаны вам жизнью. Стеррок сам растирает обмороженные руки женщины. Маккинли созывает импровизированное совещание и решает, что они с Сэмми отправятся на поиски пропавшего мужчины — за ним остался четкий след, — пока остальные будут ждать в лагере. Если они не найдут его до вечера, Мэтью и Стеррок проводят женщину до Дав-Ривер. Стеррока не совсем устраивает этот вариант, но трудно не признать, что таким образом трое закаленных путников смогут двигаться как можно быстрее. Кроме того, в глубине души он польщен предпочтением, оказанным ему женщиной: ни с кем другим она не говорила наедине, держится к нему поближе и даже время от времени одаряет его на редкость милой улыбкой. (А, так вы из Торонто?..) Он говорит себе, что дело лишь в его почтенном возрасте, благодаря которому он выглядит не столь грозно, как остальные, но понимает, что это не единственная причина. Маккинли и Сэмми выходят, пока светло, выяснив из весьма путаного рассказа женщины, что муж ее, возможно, ранен. Они растворяются в тени под деревьями, и Росс скупо наделяет каждого оставшегося глотком бренди. Женщина заметно приободряется. — Так что это за люди, за которыми вы идете? — спрашивает она, когда дети проваливаются в бездонный сон. Росс вздыхает и ничего не говорит; Мэтью переводит взгляд с Росса на Стеррока, который понимает это как сигнал подать реплику: — Не так просто рассказать: дело весьма своеобразное. Мистер Росс, возможно… Нет? Ладно, видите ли, несколько недель назад произошла трагедия, погиб человек. В это же время из Дав-Ривер исчез сын миссис Росс — возможно, кого-то преследуя. За ним отправились два человека из Компании, ведущие расследование. Время идет, а от них ни слуху ни духу. — И это еще не все! — Мэтью, воодушевленный интересом женщины, нетерпеливо подается вперед. — Был еще один человек, арестованный за убийство, — полукровка и с виду просто злодей, — так он сбежал, ну, не совсем, на самом деле кое-кто его освободил, и он пропал вместе с матерью Фрэнсиса… и больше их не видели! Мэтью замолкает и краснеет как рак; слишком поздно сообразив, что сказал, он бросает испуганный взгляд на Росса. — Неизвестно, вместе они или каждый идет своей дорогой, — напоминает ему Стеррок, осторожно поглядывая на Росса, который выглядит совершенно равнодушным. — В общем, если коротко, именно поэтому мы здесь — найти, кого сможем, дабы убедиться, что они в безопасности. Женщина склоняется к огню, осветившему ее круглые сияющие глаза: она уже совсем не похожа на то запуганное существо, каким была пару часов назад в лесу. Она вздыхает и склоняет голову набок. — Вы так добры к нам. Мы обязаны вам жизнью. И мне кажется, я должна сказать вам, мистер Росс, что видела вашего сына, и жену тоже, и с ними все в порядке. С ними со всеми все в порядке. Росс впервые смотрит на нее. Стеррок никогда бы не поверил, если б сам не увидел, как способно растаять гранитное лицо. ~~~ Фрэнсис просыпается от ослепительного солнечного света, какого не было уже несколько недель. Вокруг невероятная тишина — ни единого из обычных звуков со двора или из коридора. Он одевается и подходит к двери. Она открыта — с тех пор, как здесь нет Муди, это дело обычное. Фрэнсис гадает, что будет, если он выйдет сам по себе: возможно, кто-нибудь потеряет голову от страха и выстрелит в него. Вряд ли, поскольку Избранные — народ Божий и не имеют обыкновения носить оружие. В любом случае, куда бы он ни похромал, за ним останется характерный след на снегу. Опираясь на костыль, Фрэнсис выглядывает в коридор. Никто к нему не бежит, и по-прежнему почти никаких звуков. Фрэнсис быстро соображает — сегодня воскресенье? Нет, оно вроде было совсем недавно (точнее здесь сказать трудно). Он фантазирует, будто бы все ушли, и ковыляет по тянущемуся перед ним коридору. Он понятия не имеет, куда ведут эти двери, поскольку с тех пор, как его сюда принесли, ни разу не покидал своей комнаты. Не видать и никаких признаков его тюремщика, Джейкоба. Наконец он добирается до двери, ведущей во двор, и выходит. Он чуть не захлебывается воздухом, столь же холодным, сколь свежим. Ослепительно сияет солнце, мороз жалит лицо, но Фрэнсис дышит полной грудью, смакуя боль. Как он смог выдержать столько времени в душной комнате? Он сам к себе чувствует отвращение. Фрэнсис пробует двигаться быстрее, прыгая у двери взад-вперед и привыкая к костылю. И тут до него доносится плач. Идя на звук, он поворачивает за угол конюшни и в сотне ярдов видит кучку людей. Его первое желание — тут же нырнуть обратно, с глаз долой, но они, похоже, не проявляют к нему особого интереса, так что он ковыляет поближе. Один из этих людей — Джейкоб; он замечает Фрэнсиса и направляется к нему. — Что случилось? Почему все здесь? Джейкоб бросает взгляд через плечо: — Помнишь, я тебе говорил, что Лина сбежала с плотником? Ну вот… он вернулся. Фрэнсис медленно приближается к возбужденным норвежцам: некоторые из женщин плачут; Пер нараспев произносит что-то похожее на молитву. Посреди них Фрэнсис видит человека, о котором, видимо, говорил Джейкоб, — небритое существо с ввалившимися глазами, обмороженными носом и щеками и белыми от инея бородой и усами. Так это и есть плотник, которого он ни разу не видел и с которым сбежала Лина. Кто-то его расспрашивает, но он выглядит совершенно оцепеневшим. Фрэнсис клянет себя за тугодумие и ковыляет к толпе, чувствуя, как растет его ярость. — Что вы с ней сделали?! — кричит он, не зная даже, говорит ли этот тип по-английски. — Где Лина? Вы ее бросили? С детьми? Плотник поворачивается к нему в изумлении — объяснимом, поскольку видит его впервые. — Где она? — требует ответа разъяренный и перепуганный Фрэнсис. — Она… Я не знаю, — бормочет мужчина. — Ночью… мы дошли до деревни, но я не смог этого вынести. Я понимал, что поступаю плохо. Я хотел вернуться. И оставил ее… в деревне. В него вцепилась женщина, вся в слезах, с заострившимися чертами лица. Фрэнсис предполагает, что это брошенная жена. — Какая деревня? Далеко? Мужчина часто мигает. — Я не знаю, как она называется. На реке… маленькой речке. — Сколько дней отсюда? — Э-э… Три дня. — Вы лжете. В трех днях отсюда нет деревни, если вы шли на юг. Мужчина бледнеет, хотя он и так бледный как воск. — Мы потеряли компас… — Где вы оставили ее? Плотник начинает плакать. Наконец, мешая норвежский и английский, он объясняет: — Это было ужасно… Мы заблудились. Я услышал выстрел и подумал, что смогу найти охотника, а тот покажет нам дорогу. Но я его не нашел… Там были волки. Когда я вернулся, то увидел кровь, а они все… пропали. Он жалко всхлипывает. Женщина отшатывается от него, будто с отвращением. Остальные смотрят на Фрэнсиса, изумленно разинув рты, — половина из них не видела мальчика с того дня, когда его, полумертвого, привезли в деревню. Фрэнсис чувствует, что вот-вот заплачет, в горле растет комок, не дающий ему дышать. Пер поднимает руку, призывая всеобщее внимание: — Мне кажется, нам всем лучше разойтись по домам. Эспену нужен уход и еда. Потом мы выясним, что случилось, и пошлем людей на поиски. Он говорит на своем языке, и постепенно все расходятся. Джейкоб идет рядом с Фрэнсисом. Они уже подходят к дому, когда он нарушает молчание: — Послушай. Я не знаю, но… странно, что волки напали и убили трех людей. Возможно, случилось что-то совсем другое. Фрэнсис смотрит на него, а потом вытирает рукавом нос. У двери в комнату Фрэнсиса их окликает Пер: — Джейкоб… Фрэнсис… не нужно вам туда. Пойдемте в столовую вместе со всеми. Удивленный и тронутый, Фрэнсис вслед за Джейкобом идет в трапезную. Они едят хлеб с сыром и пьют кофе. Слышно приглушенное бормотание обитателей деревни, охваченных благоговейным ужасом. Фрэнсис думает о том, как добра была к нему Лина, как стремилась выбраться отсюда. Но она крепкая. Может, ничего такого не случилось. Он пока не будет думать о худшем. Похоже, никто в этой комнате не смотрит на него с подозрением. Он бы пошел с ними на поиски Лины, если б смог, но колено пульсирует после непривычных упражнений, и он чувствует себя совсем хилым. Не одну неделю он пролежал в белой комнате, мышцы размякли, а кожа бледная, как полотно. Уже недели с тех пор… Его ошеломляет мысль о том, что уже больше часа он не думал о Лоране, с тех пор как увидел столпившихся на белом поле людей; вернее даже, если честно, с тех пор как отворил входную дверь и вдохнул свежего холодного воздуха. Он так долго не думал о Лоране, что чувствует себя предателем. В ту давнюю-давнюю ночь с холма за хижиной Фрэнсис увидел свет, проникающий сквозь оконный пергамент. Он тихо спустился к берегу, на случай, если у Лорана гости. Такое часто бывает — бывало, — и Фрэнсису приходилось прятаться и ждать. Еще не хватало очередного нагоняя от этого злого языка. Он услышал, как открылась дверь, и увидел, как во двор вышел мужчина с длинными черными волосами. Он что-то держал в руке, но Фрэнсису не видно было, что именно, а потом он осторожно уложил эту вещь в мешочек на поясе, огляделся, или, скорее, прислушался с настороженным спокойствием охотника. Фрэнсис замер и затаил дыхание. Была полночь и совсем темно, но он знал, что человек этот не из Дав-Ривер, — их всех он узнавал по движениям, походке, дыханию. Этот был другой. Человек сплюнул, повернувшись к открытой двери, и перед Фрэнсисом мелькнула смуглая кожа, сальные волосы, вьющиеся по плечам, неподвижное замкнутое лицо. Немолодое. Он вернулся в хижину, скрывшись из виду. Затем в хижине погас свет. Человек вышел, что-то бормоча себе под нос, и направился к реке, на север. У него была бесшумная походка. Фрэнсис облегченно вздохнул — если бы торговец задержался, пришлось бы и дальше прятаться. Но этот человек не собирался задерживаться. Ступая как можно тише, Фрэнсис прошел по берегу и обогнул хижину. Изнутри не доносилось ни звука. Он помедлил, прежде чем отворить дверь. — Лоран? — прошептал он, стыдясь своего шепота. — Лоран? Наверняка Лоран разозлится — и двух дней не прошло с тех пор, как они последний раз повздорили. Или — сердце похолодело при этой мысли, — что, если он уже отправился в свое загадочное последнее путешествие, просто улизнув от Фрэнсиса? Может быть, он решил уехать раньше, чтобы избежать объяснений. Это в его духе. Фрэнсис толкнул дверь. Внутри тишина и кромешный мрак, однако натоплено. Фрэнсис ощупью пробрался туда, где обычно стоит лампа, и нашел ее. Он открыл печную дверцу, зажег лучину, поднес ее к фитилю и зажмурился от внезапного света. Не последовало никакой реакции на его вторжение. Лоран ушел, но как надолго? Охотится?.. Не мог же он уйти навсегда, оставив горящую печь. Или… Оставалось всего несколько секунд его прежней жизни, и Фрэнсис бездумно растратил их, подкручивая фитиль в лампе. Повернувшись, он увидит Лорана, лежащего в своей кровати. Тут же увидит странное красное пятно у него в волосах, кинется к Лорану и увидит его лицо, шею, смертельную рану. Увидит еще блестящие глаза. Почувствует, что тот еще теплый. Фрэнсис смаргивает слезы. Что говорит Джейкоб? Он говорит, что собирается на поиски — что-то он засиделся. Джейкоб кладет руку ему на плечо — все с ним сегодня ласковы, он с трудом переносит это, — Фрэнсис ведь побудет здесь, пока Джейкоб в отлучке? Ему больше не надо грозить, чтобы не убежал… ха-ха! Фрэнсис кое-как соглашается, и все думают, что на лице его написана скорбь о воображаемой участи Лины. Увидев тело Лорана, простояв над ним бог знает сколько времени, Фрэнсис решил, что должен отправиться вслед за убийцей. Ничто другое ему в голову не пришло. Он не мог идти домой, зная то, что знал. Он ни мгновения больше не мог оставаться в Дав-Ривер без Лорана. Отыскав Лоранов заплечный мешок, он положил туда одеяло, провизию, охотничий нож — больше и острее его собственного. Оглядел хижину в поисках знака, последнего послания от Лорана. Нигде не было ружья — унес ли его с собой тот человек? Фрэнсис постарался представить его себе, как вдруг понял, что именно тот так тщательно прятал в мешочек у пояса, и почувствовал отвращение. Отведя взгляд от кровати, Фрэнсис поднял незакрепленную доску пола и нащупал мешочек с деньгами Лорана. Там было немного: рулончик банкнот и странный кусок кости с резьбой, который Лоран считал ценным, так что Фрэнсис взял и его. В конце концов, Лоран сам хотел отдать ему эту штуку, несколько месяцев назад, когда был в хорошем расположении духа. Под конец он надел волчью шубу Лорана, ту, которая мехом внутрь. Ночью без нее не обойтись. Он мысленно попрощался. И пошел в том же направлении, что и незнакомец, понятия не имея, что будет делать, если догонит его. ~~~ Я хорошо помню время, когда отправилась в большое путешествие, и, видимо, этот момент потому так отчетливо запечатлелся, что обозначил конец одного периода моей жизни и начало другого. Уверена, то же относится к великому множеству людей в Новом Свете, но я не имею в виду плавание через Атлантику, хотя это было нечто совершенно ужасающее. Мое путешествие началось с поездки от ворот общественной лечебницы в Эдинбурге до большого ветшающего дома в Западном Хайленде. Меня сопровождал мужчина, которому суждено было стать моим мужем, но тогда я, разумеется, понятия об этом не имела. Ничего я не знала и о важности этой поездки, но с ее началом и вся моя жизнь начала меняться окончательно и бесповоротно. У меня и в мыслях не было, что я больше никогда не вернусь в Эдинбург, но когда экипаж начал свой долгий извилистый путь от лечебницы, определенные связи были порваны — с прошлым, с родителями, с относительно удобным существованием, даже с моим общественным классом, — чтобы уже никогда больше не срастись. Позже мне нравилось думать о той поездке, представляя себе руку судьбы: вот она перерезает связующие нити, в то время как я в ошеломленном неведении сижу в трясущемся экипаже и гадаю, не спятила ли (если можно так выразиться), что покидаю лечебницу для душевнобольных с ее относительным покоем. А еще я спрашивала себя, часто ли мы сознаем действие необратимых сил по ходу дела. Я-то, конечно, ничего не сознавала. И напротив, как часто мы придаем колоссальное значение тому, что вскоре рассеется, как утренний туман, не оставив за собой и следа. Что бы там я ни думала, мы наконец прибыли. Конец пути, который кажется столь важным. Но возможно, это лишь страх перед грядущим насилием. Местность здесь не такая монотонная: вся изрезана ухабами и складками, словно сбившийся ковер, который нужно разгладить. А перед нами, насколько я вижу сквозь огненные вспышки, маленькое озеро. Оно длинное и изогнутое, словно манящий палец, и огибает нагромождение скал, вздымающихся на сотню футов или даже выше. На противоположном берегу деревья, но это скорее рощица, нежели лес. Большая часть озера замерзла, гладкая и белая, как каток для керлинга. Но с одного конца, там, где в него впадает, низвергаясь со скал, река, озеро свободно от льда, и над черной бурлящей водой поднимается пар. Мы идем по замерзшему озеру. С запада сияет холодное солнце, на лазурном небе ни облачка, деревья на белом снегу будто нарисованы углем. Я пытаюсь себе представить, будто мы здесь по другой, хорошей причине, но, по правде говоря, для меня не может быть никакой другой причины оказаться здесь с Паркером. Между нами нет ничего общего, кроме связавшей нас смерти: лишь это и своего рода стремление к справедливости. А когда дело будет сделано — если будет, — не останется вообще ничего, нас объединяющего. И мысль об этом для меня невыносима. Поэтому я заставляю себя смотреть, как бы при этом ни горели глаза. Я должна видеть. Я должна это запомнить. Под деревьями снег не такой глубокий. Брошенная хижина так выветрилась, что совершенно незаметна, пока не окажешься прямо перед ней. Провисшая на сгнивших петлях дверь приоткрыта, и за порогом намело целый сугроб. Паркер перебирается через него, а следом захожу я, откидывая с лица шарф. Здесь только одно окно, закрытое ставнями, а потому царит благословенная мгла. Совершенно не похоже, что здесь когда-либо кто-то жил, видно лишь некое нагромождение свертков, побелевшее от снега. — Что это за домик? — Трапперская избушка. Ей, наверное, лет сто. Хижина так покосилась, обветшала и словно бы поседела от непогоды, что это кажется вполне возможным. Я зачарована этой мыслью. Самый старый дом в Дав-Ривер стоит на этой земле ровно тринадцать лет. Я спотыкаюсь обо что-то, лежащее на полу. — Это и есть те меха? — показываю я на кучу свертков. Паркер кивает, подходит к одной из кип, рассекает ножом обвязку и вынимает темную, с проседью шкуру. — Видели такую прежде? Я беру ее и чувствую, какая она податливая, холодная и невероятно мягкая. Я видела такую в Торонто, кажется, на дряблой шее богатой старухи. Чернобурка. Кто-то отметил, что она стоит сотню гиней или какую-то другую, столь же невероятную сумму. Мех серебристый, тяжелый, а еще скользкий и гладкий, как шелк. Все это так. Но такая уйма денег? Я чувствую, что разочарована в Паркере. Не знаю, чего я ожидала, но почему-то в конце концов мне ужасно неприятно, что он проделал весь этот путь ради того же, что и Стюарт. Ни слова не говоря, мы устраиваемся в хижине на ночевку. Паркер работает молча, но это не его обычное молчание, когда он полностью поглощен любым своим занятием. Я уверена, что сейчас он озабочен чем-то другим. — Как вы думаете, сколько это займет времени? — Недолго. Никто из нас не проговаривает, что имеется в виду, но оба мы знаем, что задача наша далеко не решена. Я поглядываю за дверь, выходящую на юг, так что нашего пути не видно. Снаружи ослепительный свет, и от каждого взгляда голова моя взрывается колющей болью. Но я не могу оставаться в хижине; мне необходимо побыть одной. Держась деревьев, окаймляющих западный берег, я направляюсь к черной, незамерзшей части озера, привлеченная невысокими водопадами, движущимися, но зловеще бесшумными. Я замечаю их, лениво собирая сухие ветки для очага. Не сидеть же нам без огня, раз мы ждем Стюарта. Я узнаю хорошо знакомый металлический привкус во рту. Вкус моей трусости. До водопадов всего сотня ярдов, так что, кажется, заблудиться здесь невозможно. Но я умудрилась. Я нахожусь у самого берега, но, даже идя по кромке, нигде не могу разглядеть хижину. Сперва я не беспокоюсь. По собственным следам возвращаюсь к водопадам, где дымится темная вода, окруженная постепенно бледнеющим льдом. Как путника на утесе тянет к самому краю, так и меня тянет пройти по льду, от белого к серому, чтобы проверить его на крепость. Пройти, сколько возможно, а потом еще немного. Я поворачиваю назад, так что заходящее солнце с его огненными вспышками остается справа, и снова вхожу в рощу. Стволы дробят солнечный свет на пульсирующие волны, от которых у меня кружится голова. Я закрываю глаза, но когда открываю их снова, то вовсе ничего не вижу — жгучая белизна стирает все вокруг, и я вскрикиваю от боли. Прекрасно зная, что происходит, я все же поддаюсь внезапному страху: а вдруг зрение не восстановится никогда? Снежная слепота редко приводит к постоянной потере зрения, но ведь такие случаи бывали. А потом я думаю: так ли это плохо? Ведь тогда последним виденным мною лицом станет паркеровское. Я стою на четвереньках, споткнувшись о разворошенную снежную кучу. Хлопаю ладонями по земле: возможно, тут логово какого-то зверя. Земля под снегом темная и рыхлая. Меня охватывает новая тревога: только очень большое животное способно вырыть столько земли, причем недавно — свежая земля оседает у меня под рукой. Я пытаюсь подняться, и рука натыкается на что-то, заставляющее меня отпрянуть с неудержимым пронзительным воплем. Что-то мягкое и холодное, на ощупь похожее на ткань — или… или… — Миссис Росс? Каким-то образом он оказывается рядом со мной еще прежде, чем я слышу его приближение. Пустота немного разжижается, и я способна увидеть его темный силуэт, но красные и оранжевые пятна расплываются вместе с чернотой ветвей и белизной снега. Он берет меня под руку и говорит: — Ш-ш-ш, здесь никого нет. — Там… что-то в земле. Я коснулась его. К горлу подкатывает тошнота, но потом отступает. Я больше не могу видеть эту груду земли, но Паркер рыщет вокруг, исследуя ее. Я встаю, вытирая непрерывно текущие слезы (без всякой причины, потому что я не плачу). Если их тут же не стереть, они маленькими жемчужинами замерзнут у меня на щеках. — Это один из них, да? Один из норвежцев. Рука — почему-то голая — хранит память о том прикосновении. Паркер теперь сидит на корточках и счищает землю и снег. — Нет, не из норвежцев. Я с облегчением вздыхаю. Значит, все-таки зверь. Я беру пригоршню снега и растираю руки, чтобы избавиться от ужасного ощущения. — Это Нипапанис. Я приближаюсь к нему на ватных ногах, поскольку глаза отказываются видеть, правда ли это. Паркер на земле горит и вспыхивает, словно Гай Фокс пятого ноября. — Не подходите. Я в любом случае ничего больше не вижу, а ноги сами по себе подводят меня все ближе. Тогда Паркер встает и берет меня за плечи, закрывая от того, что лежит на земле. — Что с ним случилось? — Его застрелили. — Покажите мне. Чуть помедлив, он отступает в сторону, но продолжает держать меня за плечо, когда я опускаюсь на колени у неглубокой могилы. Склонившись почти вплотную, я наконец различаю, что там лежит. Паркер очистил от снега и земли голову и туловище. Тело лежит ничком, заплетенные волосы испачканы, но красные и желтые нити, связанные в шнурок, по-прежнему яркие. Мне нет нужды его переворачивать. Он не ушел под лед и не утонул. У него на спине рана шириной с мой кулак. Прежде чем мы возвращаемся к хижине, я замечаю свою последнюю глупость. Должно быть, где-то в роще я потеряла варежки, пальцы побелели и онемели. Два непростительных греха за два дня; меня стоило бы пристрелить. — Прошу прощения, так глупо с моей стороны… Снова извинения. Бесполезная, тупая, беспомощная обуза. — С ними все не так плохо. Уходящее на ночь солнце окрашивает небо нежным сине-зеленым цветом. В хижине горит огонь, и Паркер устраивает нам постели в меховом богатстве. Я теряю варежки лишь второй раз в жизни; прошлый был в мою первую здешнюю зиму, и тогда я усвоила урок. Но похоже, многое забыла за последние несколько недель. Например, как себя защитить. Во всех смыслах. Паркер растирает мне руки снегом. В пальцы возвращаются ощущения, причем очень болезненные. — Так Стюарт был здесь — он знает о мехах. Паркер кивает. — Боюсь, что я не в состоянии обращаться с оружием. — Может, и не понадобится, — бормочет Паркер. — Будет, наверное, лучше, если вы возьмете оба ружья. А я так хотела стать для него еще одной парой глаз. Следить за ним. Оберегать его. Теперь я даже на это неспособна. — Мне жаль. От меня никакой помощи. — Я подавляю горький смешок, совершенно неуместный. — Я рад, что вы здесь. Я не различаю выражения на его лице — если смотрю прямо на него, то вижу перед собой только яркие вспышки. Я могу видеть его лишь искоса, самым краешком глаза. Он рад, что я здесь. — Вы нашли Нипапаниса. Я отдергиваю руки. — Благодарю вас. Теперь я могу сама. — Нет, погодите. Паркер расстегивает свою синюю рубашку. Он снова берег мою левую руку и кладет ее себе под мышку, сжимая теплой плотью. Я протягиваю правую руку к другой подмышке, и, сцепленные так, мы стоим на расстоянии вытянутой руки, лицом к лицу. Я кладу голову ему на грудь, не желая, чтобы он в упор разглядывал мое лицо с красными, слезящимися глазами. И пылающими щеками. И с улыбкой. Прижатым к обнажившейся груди ухом я слышу, как стучит его сердце. Часто? Не знаю, может, нормально. Мое сердце бьется часто, это мне известно. Мои руки горят, возвращаемые к жизни теплом кожи, которой я никогда не видела. Паркер подпихивает мне под голову смятую серебристую шкуру, подушку ценой в сто гиней, мягкую и прохладную. Его рука покоится на моей спине. Когда некоторое время спустя я чуть двигаюсь, то чувствую, что он держит в руке мои распустившиеся волосы. Он рассеянно гладит их, словно одну из своих собак. Наверное. А может, и нет. Мы не говорим. Не о чем говорить. Ни звука, только наше дыхание да шипенье огня. И неровное биение его сердца. Если честно, то, если бы мне предложили исполнить единственное желание, я пожелала бы, чтобы эта ночь никогда не кончалась. Я эгоистка, сама знаю. Я и не притворяюсь. И скорее всего, я порочна. Похоже, меня не заботит чужая смерть, если в результате я лежу здесь вот так, с губами, почти касающимися треугольника теплой кожи, так что Паркер ощущает мое дыхание. Я не заслуживаю того, чтобы исполнялись мои желания, хотя, напоминаю я себе, заслуживаю или нет, дела это не меняет. Где-то там, снаружи, приближается Стюарт. ~~~ Я просыпаюсь от легкого прикосновения. Рядом Паркер, в руке у него ружье. Я тут же понимаю, что мы не одни. Он протягивает мне охотничий нож. — Берите. Я возьму оба ружья. Оставайтесь здесь и слушайте. — Они здесь? Ему не нужно отвечать. Снаружи не доносится ни звука. Ветра нет. Все так же морозно и ясно, звезды и убывающая луна поливают снег мягким полусветом. Птицы не поют. Не слышно ни зверя, ни человека. Но они здесь. Паркер располагается у кое-как прилаженной на место двери и наблюдает сквозь щели. Я прижимаюсь к стене, стискивая нож. Представить себе не могу, что мне с ним делать. — Скоро рассветет. Они знают, что мы здесь. Я всегда ненавидела ждать. Не обладаю этим даром, который есть у любого охотника, — коротать время, не сходя с ума от волнения. Я напрягаю слух, чтобы не пропустить ни малейшего звука, и уже начинаю думать, что Паркер мог ошибиться, когда снаружи, от самой стены хижины, доносится едва слышный шорох. В жилах у меня стынет кровь, я вдруг непроизвольно дергаюсь — совершенно непроизвольно, — и лезвие ножа чиркает о стену. Те, кто снаружи, не могут этого не услышать. Тишина сгущается еще больше, а затем легчайший шорох шагов, удаляющихся по снегу. Хватит мне извиняться, так что я не говорю ничего. Снова шаги на снегу, будто бы пришедший решил, что не стоит больше сохранять тишину. — Что вы видите? Я говорю тише, чем дышу. Паркер качает головой: ничего. Или — закрой рот. В целом я с ним согласна. Через очередной бесконечный сгусток времени — минуту? двадцать? — мы слышим голос: — Уильям? Я знаю, что ты там. Нет сомнений, это голос Стюарта. Он перед хижиной. Я не сразу понимаю, что он обращается к Паркеру. — Я знаю, что ты хочешь эти меха, Уильям. Но это собственность Компании, и я обязан вернуть ее законным владельцам. Сам знаешь. Паркер бросает на меня взгляд. — У меня здесь люди. — Стюарт говорит уверенно, спокойно. Скучающе. — Что случилось с Нипапанисом? Он узнал о Лоране? Тишина. Лучше бы Паркер этого не говорил. Если Стюарт узнает, что мы нашли могилу, живыми нас не отпустит. Затем снова доносится голос: — Он пожадничал. Захотел все меха себе. Он собирался убить меня. — Ты застрелил его в спину. Клянусь, я слышу вздох, словно переполняется чаша его терпения. — Всякое случается. Кому, как не тебе, это знать, Уильям. Это было… непреднамеренно. Я настаиваю, чтобы ты вышел. Наступает долгая пауза. Я вижу, как Паркер крепче сжимает ружье. Глаза у меня по-прежнему горят, но я вижу. Я должна видеть. Второе ружье висит у него на спине. Небо светлеет. Светает. Уильям Паркер, ты моя любовь. Меня будто лошадь сшибает, на полном скаку. Глаза наполняются слезами при мысли о том, что он сейчас выйдет. — Мы можем договориться. Возьмешь немного шкур и уйдешь. — Почему бы тебе самому не зайти? — откликается Паркер. — Выходишь ты. Там темно. — Не выходи! Ты не знаешь, сколько с ним людей. — Мои слова вырываются сквозь стиснутые зубы. Я молюсь о нем каждым потрепанным клочком моей обветшавшей веры. — Пожалуйста!.. — Все в порядке. Он говорит очень нежно. Он смотрит на меня. Уже достаточно светло, чтобы отчетливо видеть его лицо. И я различаю каждую деталь, каждую из складок, когда-то казавшихся мне свирепыми и жестокими, каждую невыразимо родную морщину. — Сперва покажись. Дай убедиться, что ты без оружия. — Нет! Это кричу я, но еле слышно. Снаружи доносится какой-то шум, а следом Паркер тянет на себя дверь и выходит в серые сумерки. Я зажмуриваюсь в ожидании выстрела. Выстрела нет. Я припадаю к щели и различаю какую-то фигуру, видимо Стюарта, но не вижу, где Паркер; должно быть, он слишком близко к хижине. — Я не хочу драки. Я просто хочу вернуть меха туда, где им следует быть. — Ты не должен был убивать Лорана. Он даже не знал, где они. — Его голос доносится откуда-то справа. — Произошла ошибка. Я этого не хотел. — Две ошибки? — Снова голос Паркера, теперь подальше. Я не могу различить выражение лица Стюарта. Но слышу ярость в его напрягшемся до предела голосе: — Что ты хочешь, Уильям? Сказав это, Стюарт внезапно движется, пропадая из моего поля зрения. Звук выстрела и вспышка где-то среди деревьев за его спиной, глухой стук в стену хижины справа от меня. И больше ни звука. Я не знаю, где Паркер. Вспышка пороха обожгла глаза, словно игла, вонзенная в мозг. Я задыхаюсь, шумно хватая ртом воздух, и не могу успокоиться. Я хочу позвать Паркера, но не в состоянии перевести дух. Никого не видно. Слева от меня какое-то движение, и я слышу проклятия. Стюарт. Проклятия, потому что Паркер ускользнул от него? Снаружи шаги, очень близко. Я стискиваю рукоять ножа так крепко, как только могу онемевшими пальцами; я стою наготове за дверью… И он пинает ее; все очень просто. Дверь бьет меня по лбу, сшибает с ног, и я роняю нож. Следующее мгновение ничего не происходит; возможно, потому, что глаза его привыкают к темноте. Затем он видит меня, распростертую на полу у его ног. Я лихорадочно пытаюсь нащупать нож, каким-то чудом упавший прямо под меня, хватаю его за лезвие и ухитряюсь сунуть в карман, прежде чем он сгребает меня за плечи и грубым рывком ставит на ноги. Потом он толкает меня перед собой в дверной проем. ~~~ Услышав выстрел, Дональд пускается бежать. Он понимает, что это, вероятно, не самое мудрое решение, но почему-то, — возможно, потому, что он такой высокий, — мысль вовремя до ног не доходит. За спиной он слышит шипение Алека, но не понимает, что именно тот говорит. Он почти в конце озера; шум донесся от деревьев на том берегу. В голове пульсирует мысль, что они были правы. Они были правы — и теперь их убивает Получеловек. Он понимает, что ведет себя безрассудно; бегущая по льду фигура отчетливо видна со всех сторон, но знает и то, что Стюарт не станет в него стрелять. Можно еще все решить: они могут поговорить как два разумных человека, оба на службе великой Компании. Стюарт — человек разумный. — Стюарт! — кричит он на бегу. — Стюарт! Подождите! Он не знает, что еще должен сказать. Он думает о миссис Росс — возможно, истекающей кровью. И о том, как не спас ее. Он почти уже добежал до деревьев у подножья большого холма, когда замечает впереди движение. Первый увиденный им признак жизни. — Не стреляйте, пожалуйста. Это я, Муди… Не стреляйте… — Он держит ружье за ствол и размахивает им, чтобы показать свои мирные намерения. Он видит вспышку света под деревьями, и что-то с чудовищной силой бьет его в живот, опрокидывая на спину. В довершение всего ветка, или во что он там врезался, попала, кажется, прямо в шрам. Задыхаясь, он пытается встать, но не может, так что лежит несколько мгновений, переводя дух. У него упали очки; на самом деле эта вещь совсем не для Канады, вечно они покрываются инеем или запотевают в самые неподходящие моменты, вот и теперь… он шарит в снегу вокруг себя, но нащупывает только холод. Какая все-таки неудобная вещь — очки, почему бы кому-нибудь не придумать чего получше. В конце концов он натыкается на ружье и подбирает его. И тут узнает о крови, поскольку ствол скользкий и теплый. С величайшим усилием он поднимает голову и видит кровь на своей куртке. Он раздражен: нет, на самом деле он в ярости. Куда поперся, чертов идиот? Теперь и Алек в опасности, и все по его вине. Он думает позвать паренька, но что-то — некое чувство, невесть откуда — его останавливает. Он сосредоточивается на том, чтобы держать ружье на изготовку: по крайней мере, сможет сделать выстрел, не переворачиваясь, так что не умрет без единого звука. Он не останется совершенно бесполезным — что бы сказал отец? Но стоит тишина, как будто бы он опять один-одинешенек на много миль вокруг. Придется подождать, пока он что-нибудь увидит. Ладно, тот, кто стрелял, кто бы это ни был, явно не думает, что должен подойти и закончить свою работу. Дурак. Потом он в какой-то момент поднимает взгляд и видит над собой лицо. Он смутно помнит его, лицо из Ганновер-Хауса — лицо пьяницы, бесстрастное, пустое и какое-то замкнутое, словно камень, закрывающий нору. Он понимает, что это лицо убийцы Лорана Жаме. Человека, чьи следы на снегу привели их сюда. Вот зачем он пришел — узнать и обнаружить его. И теперь сделал это. Но слишком поздно. Вполне для него типично, думает Дональд, так туго соображать, — именно это всегда говорил отец. И, чувствуя, как жар приливает к глазам, он думает: «О, слышать бы сейчас отцовские нотации». Дональду приходит в голову, что неплохо бы прицелиться в эту рожу, но к этому времени лицо снова пропадает, да и ружье тоже. Он так устал. Устал и замерз. Наверное, он просто откинет голову на мягкий снег и немного отдохнет. Снаружи я не вижу никого, даже Стюарта, который так заломил мне руку за спину, что я едва дышу, опасаясь вывихнуть плечо. По крайней мере, ничто не указывает на то, что Паркер лежит в снегу раненый или того хуже. Не видно и Получеловека, если он здесь. Стюарт выставил передо мной ружье и угрожающе им поводит. А я у него вместо щита. Слышно движение, но это за хижиной, да и звук какой-то неотчетливый. Он медленно подтаскивает меня к торцовой стене, которую уже начинает жечь появившееся из-за горизонта солнце. Разумеется, у меня нет шарфа, чтобы защитить глаза. И руки у меня голые. — Легкомысленно, — говорит он, словно читая мои мысли. — Да и с глазами вашими тоже. Он не должен был тащить вас сюда. Стюарт словно бы несколько разочарован. — Он меня не тащил, — говорю я, скрипя зубами. — Это вы меня притащили, когда убили Жаме. — Неужели? Ну-ну, я понятия не имел. Я думал, вы с Паркером… Мне больно говорить, но слова сами льются из меня; я просто плавлюсь от ярости: — Вы даже не представляете, скольким людям навредили. Не только тем, кого убили, но… — Заткнись, — невозмутимо бросает он. Он прислушивается. Треск среди деревьев. Слева, издалека, оглушительный треск — ружье. И выстрел звучит иначе, чем раньше. — Паркер! Я ничего не могу с собой поделать. Еще доля секунды, и я бы успела прикусить язык: я не хочу, чтобы он принял мой крик за мольбу о помощи и прибежал. — Со мной все в порядке! — кричу я со следующим выдохом. — Пожалуйста, не стреляйте. Он готов на сделку. Мы уйдем. Просто дайте нам уйти, пожалуйста… — Заткнись! Стюарт так крепко зажимает мне рот, что кажется, будто вот-вот сломает пальцами челюсть. Каким-то неуклюжим четвероногим существом мы доходим до угла хижины, но и здесь никого не видно. Новый выстрел надвое раскалывает тишину — слева от нас, теперь за хижиной. И на этот раз он сопровождается другим шумом. Человеческим стоном. Я задыхаюсь, воздух застревает в горле, будто деготь. Стюарт кричит на незнакомом языке. Команда? Вопрос? Если Получеловек и слышит, то не отвечает. Стюарт снова кричит, голос его напряжен до предела, голова ходит взад и вперед, он не уверен в себе. Надо действовать, думаю я, — теперь, пока он колеблется. Он отпускает мой рот, чтобы одной рукой навести ружье. Я сжимаю в кармане нож, поворачиваю его так, чтобы рукоять удобно легла в ладонь. И начинаю вытаскивать, дюйм за дюймом. А потом откуда-то из-за деревьев доносится голос — но явно не Получеловека. Отзывается молодой голос, на том же языке. Стюарт в замешательстве: он не узнает этого голоса. Это им не запланировано. Я изо всех сил бью ножом назад, ему в бок. Хотя в последний момент он вроде понимает, что происходит, и пытается уклониться, лезвие встречает податливое сопротивление, и он воет от боли. Передо мной мелькает его лицо, наши глаза встречаются — у него они укоризненные, синей неба, а на лице играет полуулыбка, даже когда он поворачивает в мою сторону ружье. Я бегу. Снова ружейный треск, оглушающий меня, где-то совсем близко, но я ничего не чувствую. ~~~ Алек смотрит, как Дональд бежит по замерзшему озеру, несмотря на его крики, а затем и проклятия. Он кричит ему остановиться, но тот не останавливается. Внутри у Алека сжимаются отвратительные тиски страха, и он отворачивается, боясь, как бы его не стошнило. Он говорит себе, что уже не ребенок и должен поступать так, как поступил бы отец. И он идет вслед за Дональдом. До того еще сто ярдов, когда Алек видит вспышку — потом он готов был поклясться, что ничего не слышал, — и Дональд падает. Алек бросается в тростники, пронизывающие лед. Перед собой он держит ружье Джорджа, скрежеща зубами от гнева и страха. Зря они стреляли в Дональда. Дональд был добр к его матери. Дональд рассказывал о прекрасных и умных тетях Алека, живущих на берегу огромного, как море, озера. Дональд никому не делает зла. Его дыхание со свистом вырывается сквозь стиснутые зубы, слишком громко. Он присматривается к деревьям — за ними так легко укрыться, — затем встает и бежит, согнувшись вдвое и чуть не плача, плашмя падает в снег и ползет на вершину холма, чтобы оглядеться. Возможно, никем не замеченный, он добирается до первых деревьев. Впереди еще один выстрел, а за ним тишина. Вспышки он не видит. Целились не в него. Он короткими перебежками двигается от дерева к дереву, останавливаясь, озираясь по сторонам. Ему кажется, что он не может не выдать себя оглушительно громким дыханием, так напоминающим рыдания. Он думает об остальных — белой леди и высоком мужчине, — и это придает ему храбрости. Это ружье тяжелее того, к которому он привык, и ствол у него длиннее. Это хорошее ружье, но без навыка стрелять трудно. Ему нужно подкрасться как можно ближе, тогда появится шанс. И он подбирается к тому месту, откуда донесся выстрел. Справа от него скалистый гребень, прерывающий плавное течение озера, а впереди среди деревьев мелькает какая-то постройка. Чуть ближе, и он видит рядом с ней две фигуры — человек, убивший его отца, прячется за белой леди. «Они не знают, что я здесь», — повторяет он себе, чтобы набраться храбрости. — Получеловек! Что это было? — кричит Стюарт на языке кри. Молчание. — Получеловек! Ответь, если можешь. Нет ответа. Алек перебегает от дерева к дереву, пока не оказывается в пятидесяти футах от Стюарта. Спрятавшись за ель, он поднимает ружье и прицеливается. Хорошо бы подобраться еще ближе. Но он не решается. Стюарт продолжает нетерпеливо кричать, но Получеловек не отзывается. И тогда Алек отвечает из своего укрытия на языке отца: — Твой человек мертв, убийца. Стюарт озирается, пытаясь его отыскать, а затем что-то происходит: леди наносит ему удар и отпрыгивает в сторону. Стюарт издает какой-то лисий вопль и наставляет ружье на единственную цель, которую видит, — на нее. Алек задерживает дыхание; у него всего один шанс спасти ее, они так близко. Он спускает курок: дальше ужасный толчок, и ствол пропадает в облаке дыма. Один выстрел. Только один. Он осторожно ступает вперед, на случай, если где-то притаился и выжидает Получеловек. Когда рассеивается дым, поляна перед хижиной кажется пустой. Он перезаряжает ружье и ждет, а затем бросается к ближайшему укрытию. Стюарт лежит, распластавшись на снегу, одна рука отброшена над головой, будто он тянется к чему-то вожделенному. У него снесено пол-лица. Алек падает на колени, извергая рвоту. Именно здесь его находят женщина и Паркер. Я испытываю такое облегчение, увидев за хижиной Паркера, что обнимаю его, ни о чем не думая и не заботясь. Он отвечает, на мгновение прижав меня к себе, хотя лицо его не меняется, а голос груб: — С вами все в порядке? Я киваю. — Стюарт… Я озираюсь, а Паркер заглядывает за угол хижины. Затем он выходит: опасность миновала. Я иду за ним и вижу тело, лежащее посреди поляны. Это Стюарт, я узнаю его коричневую куртку — больше узнавать нечего. В нескольких ярдах от него стоит на коленях мальчик, застывший в снегу, словно статуя. Я принимаю его за галлюцинацию, но потом узнаю старшего сына Элизабет Берд. Он смотрит на нас и произносит одно слово: — Дональд. Муди мы находим живым, но он угасает. Пуля попала в живот, он потерял слишком много крови. Я рву юбку, чтобы остановить кровь, и сооружаю что-то вроде подушки ему под голову, но с сидящей в нем пулей мы сделать ничего не можем. Я встаю рядом с ним на колени и растираю его окоченевшие руки. — Все будет хорошо, мистер Муди. Мы им отомстили. Мы знаем правду. Стюарт застрелил Нипапаниса в спину и закопал в лесу. — Миссис Росс… — Ш-ш-ш. Не волнуйтесь. Мы о вас позаботимся. — Я так рад, что вы… в порядке. Он чуть улыбается, даже сейчас пытаясь быть вежливым. — Дональд… с вами все будет хорошо. — Я тоже стараюсь улыбнуться, но думаю только о том, что он всего на несколько лет старше Фрэнсиса, а я никогда не была с ним особенно любезна. — Паркер готовит вам чай, и… мы донесем вас до фактории, мы о вас позаботимся. Я позабочусь о вас… — Вы изменились, — укоряет он меня, что неудивительно, поскольку волосы у меня распущены, из глаз безостановочно текут слезы, а на лбу выросла большая шишка. Вдруг он с неожиданной силой сжимает мне руку: — Пожалуйста, сделайте для меня одну вещь… — Да? — Я обнаружил… нечто необыкновенное. Дыхание его катастрофически учащается. Глаза без очков серые и широко расставленные, блуждающие. Я вижу на земле очки и поднимаю их. — Вот… Я пытаюсь надеть их на него, но он чуть дергает головой, отталкивая. — Лучше… без. — Конечно. Вы обнаружили… что? — Нечто невероятное. — На лице у него еле проступает счастливая улыбка. — Что? Вы имеете в виду Стюарта и меха? Он удивленно хмурится. Голос слабеет, словно бы покидая его. — Нет, вовсе не то. Я… люблю. Я склоняюсь ближе и ближе, пока мое ухо не оказывается в дюйме от его рта. ~~~ Слова угасают. Склонившаяся над ним миссис Росс качается, как тростинка на ветру. Дональд не может свыкнуться с мыслью, как она изменилась — ее лицо, даже полускрытое волосами, мягче и добрее, глаза сияют, ослепительно-яркие, словно вода под солнцем, хотя зрачки уменьшились, почти сойдя на нет. Он удерживается и не произносит имя: «Мария». Может быть, лучше, думает он, если она не узнает. Лучше, если она не испытает тягостного чувства потери, сожаления, до конца дней ноющего где-то в закоулках души. И теперь перед Дональдом открывается туннель, невероятно длинный туннель, будто смотришь в подзорную трубу не с того конца, так что все становится крошечным, но очень резким. Туннель времени. Он с изумлением вглядывается: через туннель он видит жизнь, какой бы она стала с Марией: их свадьбу, их детей, их размолвки, их мелкие разногласия. Их споры относительно его службы. Переезд в город. Ощущение ее тела. То, как он большим пальцем разглаживает крошечную морщинку у нее на лбу. Как она дает ему нагоняй. Ее улыбку. Он улыбается ей в ответ, вспомнив, как она сорвала свою шаль, чтобы перевязать ему рану в тот день на регби, когда они встретились впервые, столько лет назад. Его кровь на ее шали, связавшая их. Жизнь мелькает перед ним, как колода карт в руках сдающего, и каждая картинка вспыхивает, законченная до самой крошечной детали. Он видит себя старым, и Мария тоже старая, но по-прежнему полна энергии. Спорит, пишет, читает между строк, оставляя за собой последнее слово. Не сожалеет ни о чем. Эта жизнь не кажется плохой. Мария Нокс никогда не узнает о жизни, которую могла бы прожить, зато Дональд знает. Он знает, и он рад. Миссис Росс смотрит на него, лицо ее в тумане, ослепительное и влажное. Она прекрасна. Она совсем близко и очень далеко. Кажется, она его о чем-то спрашивает, но почему-то он больше ее не слышит. Все и так понятно. И поэтому Дональд не произносит имени Марии, и вообще ничего не произносит. ~~~ Хуже всего было — отвести Алека к телу его отца. Он настоял на том, чтобы мы отнесли труп в Ганновер-Хаус, как Дональда, и похоронили их там. Стюарта мы решили закопать в неглубокой могиле, которую он сам и вырыл. Это кажется вполне справедливым. Получеловек был тяжело ранен пулей Паркера, но, когда мы вернулись к хижине, он исчез. Его след вел на север, и Паркер какое-то время шел за ним, а потом вернулся. Получеловек ранен в шею и вряд ли долго протянет. К северу от озера нет ничего, кроме снега и льда. — Пусть о нем позаботятся волки, — только и сказал Паркер. Мы завернули Дональда и Нипапаниса в меха; для отца Алек нашел оленью шкуру, что казалось ему очень важным. Дональда мы завернули в лису и куницу: мягко и тепло. Паркер связал самые ценные шкуры и погрузил в сани. У Жаме есть сын: это для него. Для Элизабет и ее семьи. Я полагаю, что за остальными Паркер когда-нибудь вернется. Я не спрашиваю. Он не говорит. Все это мы успели до полудня. А теперь мы возвращаемся в Ганновер-Хаус. Собаки тянут сани с лежащими на них трупами. Алек идет рядом с санями. Паркер правит собаками, а я иду рядом с ним. Мы держимся наших же следов и следов наших преследователей, глубоко отпечатавшихся в снегу. Я обнаруживаю, что, сама того не сознавая, научилась читать следы. Всякий раз, когда я вижу отпечаток, в котором признаю свой собственный, я ступаю на него, чтобы стереть с лица земли. Эта страна испещрена такими отметинами: слабыми следами человеческих вожделений. Но наши следы, как и эта горькая стезя, недолговечны, укутаны зимой, и когда снова повалит снег или с весенней оттепелью, исчезнут все свидетельства нашего похода. Тем не менее три цепочки следов пережили тех, кто их оставил. В какой-то момент я вспоминаю о костяной табличке и понимаю, что потеряла ее. Когда я выходила из Ганновер-Хауса, она лежала у меня в кармане, а теперь ее нет. Я говорю об этом Паркеру, он пожимает плечами. Он говорит, что если она так существенна, то найдется снова. И в некотором смысле — хотя мне неудобно перед бедным мистером Стерроком, который, похоже, страстно ее вожделел, — я рада, что у меня нет того, чего так жаждут другие люди. От подобного добра ничего хорошего ждать не приходится. Я, конечно, думаю о Паркере, я вижу его во сне. И насколько я понимаю, он думает обо мне. Но мы — проблема, не имеющая решения. После всех этих ужасов мы не сможем продолжать как прежде — а если честно, никогда бы и не смогли. И все же всякий раз, когда мы останавливаемся, я не могу отвести глаз от его лица. Перспектива расстаться с ним — словно перспектива лишиться зрения. Я думаю обо всем, кем он был для меня: чужаком, беглецом, проводником. Любовью. Магнитом. Моим истинным севером. Я всегда обращена к нему. Он доведет меня до Химмельвангера и пойдет дальше — туда, откуда пришел. Я не знаю, женат ли он; полагаю, что да. Я не спрашивала и не собираюсь. Я не знаю о нем почти ничего. А он — он даже не знает моего имени. Иные вещи способны вас рассмешить, если вы склонны посмеяться. Я думаю об этом, а через некоторое время ко мне обращается Паркер. Алек на несколько шагов впереди. — Миссис Росс? Я улыбаюсь ему. Ничего не могу с собой поделать, как уже говорила. Он улыбается в ответ, на свой манер, как умеет: нож мне в сердце, и его не извлечь ни за что на свете. — Вы никогда не говорили, как вас зовут. Какая удача, что ветер такой холодный и слезы замерзают, прежде чем упасть. Я качаю головой и улыбаюсь: — Вы достаточно часто звали меня по имени. Он смотрит на меня так пристально, что на этот раз я первой опускаю взор. Все-таки у него в глазах действительно есть свет. Я силюсь обратить свой разум к Фрэнсису и Дав-Ривер. К Ангусу. Части, которые я должна сложить воедино. Я заставляю себя ощутить Пагубность Долгих Раздумий. А потом Паркер поворачивается к собакам, к саням и идет дальше, а следом и я. Что нам еще остается делать? notes Примечания 1 Dove River (англ.) — Голубиная Река. 2 Имеется в виду Гражданская война в США, 1861–1865. 3 Чарльз Таппер (1821–1915) — премьер-министр Новой Шотландии (1864–1867), один из лидеров Конфедеративной партии Канады, выступавшей за присоединение Новой Шотландии к Канадской конфедерации. 4 Джордж Браун (1818–1880) — политик и журналист, один из отцов Канадской конфедерации. 5 Высокое плато в Квебеке, на котором в 1759 г. произошла битва англичан с французами (эпизод Семилетней войны). 6 Вы француз? (фр.) 7 Pretty (англ.) — милашка. 8 Роман Марка Твена, опубликованный в 1894 г. (явный анахронизм: действие "Милосердия волков" происходит почти на 30 лет раньше). 9 Bird (англ.) — птица. 10 Привет, Франсуа (фр.). 11 Что за лицо (фр.). 12 Друг мой (фр.). 13 Дружок (фр.). 14 Бог ты мой (фр.). 15 Мой друг (фр.). 16 Союз племен ирокезов возник около 1570 г., в него вошли могавки, онейга, онондага, кайюга и сенека.