Мне на плечо сегодня села стрекоза Сергей Евгеньевич Вольф Повесть о современных школьниках, о взаимоотношениях детей со взрослыми, о первой любви. Сергей Евгеньевич Вольф Мне на плечо сегодня села стрекоза 1 Кое-кто утверждает, что я иногда ляпаю глупости. «Особенно, — говорят, — когда ты о чем-нибудь спрашиваешь». Поэтому, конечно, когда я говорю — я просто говорю, а вот когда я спрашиваю, то иногда спрашиваю, вернее, начинаю спрашивать так: «Может быть, — говорю, — я спрошу глупость, но…» — и так далее… На днях смотрю, дед мой чего-то бурчит, напевает, возится со своим зимним рыболовным ящиком: леску вытащил, стал ее через всю комнату (пока лапы с мамой нет) туда-сюда натягивать, крякать, смеяться… Мне велел стоять не шевелясь… — Это, братец ты мой, ноль один лесочка, — говорит. — Из ФРГ. Хотя и сделана в Италии, но патент-то феэргешный, соображай… Тут-то я его и спросил, он даже подпрыгнул от неожиданности и про феэргешную леску забыл… — Дед, — говорю, — может, я, конечно, глупость спрошу, но все-таки… — Что все-таки? — говорит. Это он еще леску тянул и напевал «Смело мы в бой пойдем…». — Все-таки, — говорю, — забавно. Вот нам постоянно твердят — и в школе, и где хочешь, что, мол, наша учеба — это и есть наш труд, так? — Ну, так, — говорит. — Семнадцать метров! Та-ак. Думаю, на одну удочку хватит. Та-ак. Ну и что? А ты думаешь, ваша учеба не труд, а развлечение, так? Только жвачку жевать на уроках и дома, да? — Нет, — сказал я. — Я так именно что не думаю. А думаю, что учеба — это и есть наш труд… — Скоро ты наконец спросишь?! — заорал он на меня. — Вот я и хотел спросить, — сказал я. — Если мы, дети, трудимся — почему у нас один выходной, а у вас, взрослых — и суббота, и воскресенье?! — Я-то вообще на пенсии, — сказал дед, широко раскрыв глаза. Мне показалось — он побледнел. Потом добавил: — Учишься ты неплохо, но я не знал, что ты такая балда. — Ну что ты, дед, — сказал я. — Вот тебе семьдесят копеек, — говорит, — сходи, пожалуйста, в аптеку, купи пять штук валидолу. — Дед, тебе плохо?! — Я даже напугался. — Иди, дорогой, иди. Проветрись. Мне хорошо. — Зачем так много, пять штук? — Бери только в металлической упаковке, в стеклянной мне не надо. — Пять штук?! — Три мне, две тебе. — Да мне не плохо. — Куриная твоя голова. Мне не таблетки нужны, а баночки металлические, для рыбалки, для скользящего грузила-кормушки. — Де-ед! — заорал я. — И мне баночка причитается? А?! Ты берешь меня на рыбалку, на зимнюю, да?! — Иди, — сказал он. — Беру, беру. Иди ты к лешему. Без металлических не возвращайся. …Я носился по городу часа два, искал эти несчастные длинненькие баночки с винтовой крышкой и еле нашел, но летал по аптекам как птица, — такое было у меня лихое настроение, веселое: молодец дед, сдержал-таки свое слово, едем, вернее, еду впервые в жизни на зимнюю рыбалку, блеск! Когда я вернулся домой с баночками (дед даже расцвел!), я обомлел: валенки с галошами моего размера, ватные брюки, какой-то драный тулупчик, большие варежки на меху, шерстяные перчатки с двумя обрезанными пальчиками на каждой (наживку насаживать), черпачок — кусочки льда из лунки вылавливать, ящик для удочек и рыбы, сами удочки — все тайком от меня достал для меня мой дед. Вам бы такого деда! Я поцеловал его в лысину. 2 Сейчас, пожалуй, самое время рассказать вам о моем дружке, Гоше «Позвольте пролезть». «Позвольте пролезть» — это Гошанино прозвище. Несколько укороченное, правда: когда Гошаня в трамвае или автобусе пробивается к выходу, он, разумеется, говорит «пожалуйста, позвольте пролезть», но это для прозвища длинновато. Так что просто «Позвольте пролезть». Свой эксперимент с пролезанием он проводит довольно часто, когда куда-нибудь едет, а чаще всего — специально. Садится в трамвай в часы пик и — поехало… В последнем случае он обязательно надевает свитер, а не курточку, или, если зимой, — два, чтобы пуговицы не летели. Гошаня у нас хоккеист. Он не то чтобы играет за класс или даже за ЖЭК на площадке возле дома, не-е, бери выше — он игрок детской команды СКА. Его там необыкновенно ценят: у него феноменальная для детей скорость, крутой бросок и щелчок с любой позиции; куда пойдет шайба, он чует, как гончая зайца, ну и, само собой, пас у него дикий: выводит партнера на завершающий бросок — не промахнешься! Наш Гошаня «Позвольте пролезть» — мелковат по объему, масса не тянет, и, когда шайба находится в куче игроков (и сам Гошаня в этой куче), его частенько затирают, сминают прямо, так что ему не удается выкарабкаться наружу с шайбой, и он раньше часто жаловался на отсутствие у него высшей универсальности. Тогда-то он и придумал свой эксперимент, для тренировки. Выберет какой-нибудь вид транспорта, где народу погуще, проберется в серединку между выходами и тогда говорит себе: ладно, мол, передохну, а на площади Мира выйду. Выбираться он начинает в тот момент, когда дверь на нужной остановке уже открыта. Тогда, зажатый со всех сторон, он набирает (так сказать, в душе) максимальную скорость и: «Позвольте пролезть» — мчится к выходу, ловко извиваясь и работая корпусом и локтями. Иногда спросишь у него: — Ну, Гошаня, как сегодня? — Четыре — шесть, — говорит. Это значит, что из шести попыток он четыре раза успевал выскочить из транспорта наружу, а два раза — не успевал. Или скажет: — Отлично! Сегодня семь — семь. Сто процентов! «Ха-ха! — скажете вы. — На площадке-то, на льду, куча игроков ведет себя активно и держит форварда, а в автобусе — не так, там все же наоборот — позволяют пробраться». Ну, нет! Это неверно! Гошаня выбирает такие ситуации, когда люди стоят в транспорте плотно: хотят дать пролезть, да не получается, и все же Гошаня чаще всего проходит сквозь толпу, как нож сквозь масло. Сомнения сомнениями, но играть он стал вовсе потрясающе: если на площадке куча мала, а в середине и Гошаня, и шайба, — скорее всего именно он выберется целым и невредимым наружу, да еще и с шайбой… Бросок — гол! Он как-то раз признался мне, что часто во время игры (если куча мала и он в серединке) он тоже веско говорит (это только мы, болельщики, не слышим): «Позвольте-ка пролезть», и почти всегда его слушаются. Вроде бы не хотят, а слушаются. Магия слов. Выбрался — бросок — гол! Честно говоря, с Гошаней я подружился случайно: у него фантастически неровная успеваемость, и меня прикрепили к нему по литературе, потому что я, видите ли, в ней знаток. В общем-то, не на самом деле, а просто в школе так считают… Раньше я к Гошане никак не относился, ну, шикарный форвард — и ладно. А тут вдруг смотрю — дело посложнее. Он пришел ко мне как-то заниматься литературой, и они сразу же с дедом друг в друга вцепились. Дед ему говорит: — Ну, как тебе Наташа Ростова? Я напрягся, думаю, что же он такое скажет, какую именно вспомнит строчку из учебника, если вообще вспомнит, а Гошаня говорит деду: — Если честно, если без шуток — то очень она толковый человек, ну, девушка. Приятная, я бы сказал. Даже больше. Какая-то у нее душа… круглая. — Что-о?! — сказал я. Дед говорит Гошане: — Что же ты так на уроке не скажешь? А Гошаня: — Ну, этого маловато. Для ответа. А как все — я не знаю. Я вроде бы с Наташей, ну, знаком, что ли… А тут — надо ее разбирать, да? Потом уже я его натаскивал на грамотный ответ, а он говорит мне: — Какой еще там «образ»?! Вот у нас в классе Лариска Пумпель. Симпатичная, ведь так? А если вдуматься, она же той Наташе и в подметки не годится. А про образ я не знаю. По языку у него была тройка, довольно-таки странная: все слова он писал чаще всего правильно, но с запятыми — полный завал, беда. Ни одной почему-то не умел ставить, как я его ни уговаривал. С точками было полегче, но, в общем, та же картина. Как-то раз он попросил меня проверить, правильно ли он написал ответ в хоккейной анкете, грамотно ли. Была какая-то городская анкета среди клубных детских команд. Гошаня показал мне анкету с ответами ребят из его клуба, и на вопрос, за что ты любишь хоккей, там были такие ответы: «За то, что я помогаю своей команде», «Хоккей — игра настоящих мужчин», «За то, что это смелая коллективная игра», «За мужество» и так далее. Гошаня ответил так: «Я люблю эту игру за то, что могу хотя бы один раз за матч начать и закончить то, что задумал, тютелька в тютельку». — Поставь, пожалуйста, мне запятые, если они нужны, а точку я уже сам поставил, — сказал мне Гошаня. Я посмотрел — все запятые стояли правильно, на месте. С дедом о литературе они говорили часами, так что у меня никак не получалось вклиниться в их беседу со своими целями. Сядут, расставят шахматы и — давай о литературе. Оказалось, что роман Флобера о бедной мадам Бовари Гошаня уже прочел. Да что там! — он читал почти все романы Федора Михайловича Достоевского, разве что неважно их помнил, потому что прочел их чуть ли не во втором классе, а то и в первом. Когда дед в пятницу сказал мне, что именно в ближайшее воскресенье он берет меня на подледный лов, я буквально завизжал от радости, а дед, когда я успокоился, добавил, что не взять ли нам с собой «Позвольте пролезть». — Не знаю, — сказал я, — он вроде бы не рыбак-зимник, ему и одеться-то тепло не во что. — Нарисуем, — сказал дед. — Да и вообще — у него хоккейный матч скорее всего, — говорю. — Да, наверное, — вздохнув, сказал дед. — Жаль паренька. Матушка его вечно в командировках, а отца нет. — Как это?! — Я удивился. — Ну, нет. Исчез, — сказал дед. Вот те на, подумал я, а я ничего и не знаю. Впрочем, подружились мы с ним недавно, я у Гошани и дома-то ни разу не был. 3 В субботу, не успел я прийти домой, я уже из прихожей усек, что дома — баталия и речь, конечно, идет обо мне. — Чтобы он утонул?!! Не позволю! Сумасшедшие! — Это был голос мамы. Потом деда: — Я, видите ли, двадцать пять лет не тону, а Лешка сразу, да? — Он глуп еще. — Неплохо ты думаешь о своем единственном сыне. Я вошел в комнату, но на меня никто не обратил ни малейшего внимания, и я спокойно сел в уголке — послушать, как развернутся события, как — не в смысле финала, его-то я знал заранее, а буквально — как они будут разворачиваться, в какой форме, так сказать — с каким на этот раз рисунком. Все были в сборе. Ну, дед само собой. Во-первых, мой молчаливый папаня. Он, собственно, просто мой папаня ну и, конечно, любимый муж моей мамы. Деду он по крови никто. Они с дедом просто друзья. Обыкновенные добрые друзья. Частенько, когда мама выступает вдруг с какой-нибудь громкой идеей, оба они, и дед, и папаня, подожмут губы, выпучат глаза и посмотрят друг на друга секундочку, понимающе друг другу кивая: мол, ага, все ясно. Папаня вовсе не сын деда, это именно моя мама — дедова любимая дочурка. — Когда же тогда он будет делать уроки, а?! — крикнула она весело, понимая, что довод веский. Я слушал все это спокойно, давно зная, что маме надо просто освоиться с новым положением, «разрядиться», если это положение ее напрягло, даже, пожалуй, именно в форме баталии выяснить то, что ей еще не ясно, но бедняга дед за сто лет жизни с мамой этого так и не понял. Он смотрел на нее, как злой и испуганный лев на рогатую козу. — Какие уроки?! Какие такие уроки?!! — крикнул он. — Он что, Люля, по-твоему, плохо сейчас учится?! — Ну будет плохо! — С какой это стати?! — Из-за вашей подводной рыбалки — будь она неладна! — Он что же, по-твоему, ничего, кроме уроков, не делает?! А марки, а его нелепые бальные танцы, гитара и прочее?! — Ну и что? Где мысль? — А тут и мысль, что, когда будет ездить со мной на рыбалку, в чем-то другом он себя ограничит! Это был уже умный дедов довод. — Ты-то сам что об этом думаешь? — заметив меня, сказала, почти сдаваясь, мама. — Ограничу, — сказал я. Мама улетела на кухню. — Оба больные, — покрикивала она из кухни. — И муж не пойми что: молчит. Папаня хихикнул. Мама снова влетела в комнату и кинула мне на колени свой старый мохеровый шарфик. — Я тебе простужусь! — крикнула она мне. — Что это еще за бальные танцы? — спросила она у меня. — Первый раз слышу. Ходишь на танцы?! — Это я в запальчивости, — сказал дед. — Никуда он не ходит. Просто собирался. На рыбалку будет ходить вместо танцев. Здоровый парень — пусть на свежем воздухе продышится, пока молод. Баталия кончилась. Учуяв это, позволил себе выступить и папа. — Конечно, Люля, пусть мальчик ездит, — сказал он. — Мы хоть по воскресеньям выспимся. А то этот (это про меня) с утра засаживает пленки со своими рок-ансамблями, а ты, дед, вечно что-то из фанеры выпиливаешь. Почему именно по воскресеньям, если не уехал на рыбалку, — непонятно. — Это совпадение, — сказал дед. — Ладно, — сказала мама. — Обед на плите. Пошли-ка, папа, в кино — надоело дома. Когда они ушли, дед сказал: — Это все потому, что твоя мать — театральная актриса. Всю жизнь играет. Думаешь, она живет по-всамделишному, когда закатывает сцены? Она их разыгрывает, хотя и думает, что просто живет. — А ты-то, раз это понимаешь, — сказал я, — чего каждый раз волнуешься? — Молчи, — сказал он. — Начинаем сборы на рыбалку. А сначала — лекция. Общий курс. 4 И все же я тороплюсь раньше, чем изложить общий дедов курс подледного рыболовства, рассказать вам об одном обстоятельстве, очень, мне кажется, важном в моей незатейливой жизни. С этим человеком я познакомился, а вернее, просто видел его трижды недалеко от моего дома, в Юсуповом саду. В первый раз я не удивился, чего это он тут делает, вдали от родных мест (он сказал, что живет где-то у бывшего Комендантского аэродрома). Но когда я встретил его второй и третий раз, уже не летом, а осенью и зимой, в том же Юсуповом и почти на той же скамейке, — я удивился; спрашивать, конечно, не стал, как-то неудобно было. Потом-то я узнал, что у него был свой резон приезжать издалека к нам в Юсупов, но поначалу, когда он что-то говорил (не все, конечно), то говорил как-то неясно: вроде бы что-то сообщает, но что-то и скрывает, утаивает, — получалось как в тумане. Я, правда, предположил, что это, наверное, тот самый случай, когда человек будто бы хочет чем-то поделиться, а всю правду говорить не намерен, стесняется. Вообще сначала все как-то нелепо выглядело; лето, жара, я сижу в саду, просто так забежал, в тенечке посидеть, сижу, балуюсь жвачкой, а какой-то человек спрашивает у меня, нет ли у меня учебника по математике для пятого класса. Это летом-то, за два месяца до школы! И главное, — учебник у меня есть, есть: я как раз шел к нашей отстающей Танечке Беленькой, и учебник был — именно для пятого класса. Он, по-моему, не очень-то и удивился, что учебник у меня есть. В этот момент и позже я рассмотрел его: было ему лет под сорок или чуть меньше, кругленький такой, хотя выше среднего роста, слегка лысенький, с глазами иногда добрыми, а то какими-то чужими, безразличными; вообще он был похож на бывшего спортсмена. Он начал листать учебник, не глядя похлопав меня по плечу (благодарил, что ли?), потом нашел какую-то задачку и стал решать ее, черкая веточкой по земле. — Как зовут? — мягко спросил он, уставившись в землю. — Алеша, — сказал я. — Меня Игорь Николаевич. Он тихонечко шевелил губами, шепча иксы и игреки. Задачку он начал решать, я заметил, вполне правильно, но потом его поволокло куда-то не в ту степь, и он безнадежно увяз в вариантах. — Не так, — сказал я ему. — Да не так же! Вот так. Ну! Он ухватил мою мысль, обрадовался, как маленький, подсказке — буквально вцепился и задачку все-таки решил. Мимо нас прошли, весело болтая о жизни, две девчушки лет по пяти, и оказалось, что одну из них зовут Наталия Викторовна, а другую — Вера Ивановна. Смех! — Что ж, — сказал он, помолчав, — эксперимент удался. Раз уж он говорил это мне, я спросил: — Какой именно? — Да шутка, вообще-то. Когда задачка после твоей подсказки стала получаться, а потом и вовсе получилась, я вдруг вспомнил некоторых ребят из моего класса — и лица, и фамилии. Тех, кого позабыл. Я на днях захотел всех вспомнить, так только человек пятнадцать и вспомнил. Жизнь — сложная штука. — И неожиданно спросил: — Кем мечтаешь стать? Я задумался. Не потому, что не знал, — уж здесь-то я все знал, что к чему, — просто опять подумал, что не люблю я такие вопросы. Сам-то по себе это нормальный вопрос, но уж больно взрослые любят его задавать, будто больше и спрашивать не о чем, а я так даже думаю, что именно потому, что и на самом деле им спрашивать не о чем — просто заполняют паузу от неловкости или чтобы нам подыграть. А чего нам подыгрывать-то? Не маленькие. — Если не хочешь говорить — не надо: дело деликатное. — Да нет… — сказал я. — Я серьезно, — сказал он. — Некоторые мечтают втихомолку, тайно. Правда, я не случайно спросил, я, например, никем не мечтал стать, никем, представляешь? Может быть, тут-то собака… Я не заметил, как вдруг сказал ему: — Я тоже. Я никем не мечтаю стать. — Прости, ты серьезно? — Вполне. Я только о том и думаю иногда, что, может, это ненормально… — Во-во! — вставил он. — Иногда мне кажется, что это ненормально, а иногда — нормально. — Разговорился я вдруг — не остановить. — Мне просто жить нравится: ходить, бегать, смотреть, читать… Ну, сами понимаете. А иногда я вдруг думаю: может, это от лени, может, я просто душевно ленивый человек, вот ведь что настораживает, понимаете? И чего это меня разнесло откровенничать?! А он сказал вдруг такое, что просто пристукнуло меня по голове обухом! Он сказал: — По-моему, тебе следует стать писателем. Все задатки налицо. — Но… почему?!. — Не знаю. По ощущению твоего характера. Или показалось. — Что же получается: будто писатели — это те, кто никем не мечтал стать?! Может быть, просто лентяи?! — Глупости. Многие из них мечтали стать черт-те кем, а писателями становились потом. Это у них потом проклевывалось. Кстати, скажи-ка, а можно мечтать стать писателем? — Ну, конечно. — Да ты не подумав ляпнул! Можно разве мечтать стать другом птиц? По-моему, нельзя. Тут надо не мечтать, а быть. Ну чего, скажи ты мне, мечтать, если просто следует взять в руки молоток, гвозди, дощечки и соорудить кормушки?! — Верно. Но это просто. — Ну разумеется. Но все же, вместо того чтобы мечтать стать писателем, лучше сесть и написать рассказ. — И что же — ба-бах! — и ты уже писатель?! — Ну конечно нет! Для себя ты, может быть, и писатель, а для людей — нет. Некоторые ведь считают себя инженерами, а не правы: профессия есть, а сути инженерской нет. Понял? — Это-то ясно, но все равно как бы получается, что писателем стать очень просто. — Да нет же! Очень трудно. Это я просто коряво объяснил. Станешь ты им или нет — никогда заранее не известно. Вот, например, мечтаешь ты стать судомехаником. Пожалуйста. Мечтай, но учись, долго учись, а жизнь покажет, стал ты им, ну, толковым, или нет. — Ну да! А писателем быть — учиться не надо?! — Тьфу ты! Просто мечтать не надо. Надо им стать. Стать и учиться им быть. И мечтать, чтобы быть хорошим писателем. И учиться этому каждый день, каждый час, каждую минуту. — Да ну, — сказал я. — Совсем вы меня запутали, дядя Игорь. Оба мы рассмеялись, а он сказал: «Видишь, — говорит, — а имя мое запомнил, приятно. А я, — говорит, — Алеша (и этим он вдруг поломал весь наш разговор), ищу, вернее, пытаюсь встретить одного человека, я его восемь лет не видел — интересно, узнаю я его или нет? И каким он стал?» — Да, это бывает, — сказал я ерунду, лишь бы что-нибудь сказать. — Главное, я просто могу зайти к этому человеку, адрес его я знаю, — сказал он. — Но мне хочется его именно встретить. А вдруг я его видел, и не раз, но не узнал, а?! Этим он меня вовсе сбил с толку; позже я догадался, что это и был тот случай, когда человек хочет чем-то поделиться, но не до конца, стесняется. Да, пожалуй, и вообще я кое-что здесь поднапутал. Да, точно. Об этом человеке, которого он ищет, он сказал мне уже во вторую нашу случайную встречу в Юсуповом саду. А свой телефон он дал мне уже зимой, в третью встречу. А летом, когда он задачку решил и мы говорили про то, что я никем не мечтаю стать, он прервал нашу болтовню неожиданно, встал вдруг резко, похлопал меня по плечу и, бросив: «Пока», быстро пошел к выходу из сада. Шагов через пять он обернулся и сказал: — Да-а, а рассказ напиши. Чем черт не шутит. Шагов через пятнадцать он снова остановился и почти прокричал: — Сразу никому не показывай рассказ. Пусть лежит где-нибудь. Валяется. И забудь о нем на время. Забудь, что ты писатель. Просто живи на свете. Писатель — это посерьезнее, чем просто профессия. И быстро ушел. 5 — Ловят зимой, — начал дед, — и на жерлицы (щука), и на донки (налим), но эта ловля не для меня, скучновато: заряжаешь снасть, уходишь, ждешь, проверяешь… Вздор! Итак, ловят (и я ловлю) на блесну — это раз. Длинное зимнее удилище, короче короткого спиннинга, катушка, жилка, ну, леска и блесна. Зимняя. Подымаешь блесну резко, как можно выше, вверх, после она свободно планирует в воде ко дну. Кто надо — ее хватает. Второй способ. Короткая удочка, катушка, на конце лески — грузик, выше два-три крючка на поводочках, с насадкой (тесто, мотыль, червячок, опарыш). Груз на дно, поплавок чуть погружаешь под воду, чтобы не вмерзал в ледок на морозе. Поплавочек — тюк-тюк-тюк — задергался, или вбок пошел, или вниз — поклевка, подсекай! Третий способ. Та же удочка-малышка, на конце лески — мормышечка, часто две, вторая поменьше и несколько выше первой. Поплавка нет, есть кивок на конце удочки. Подымаешь медленно мормышку с насадкой ото дна вверх, кивок кивнул — поклевка, подсекай! Понял? — В общих чертах, — сказал я. — Иначе и быть не может. Толком поймешь на практике. Давай наладим тебе пару удочек. Кое-как с его помощью я оснастил для себя удочку с поплавком и удочку с кивком и парой мормышек. После этого дед сказал: — Где валидол? Давай две баночки. Я принес. Он отвинтил обе крышки, высыпал на ладонь все таблетки и вышвырнул их в форточку. — Зачем, дед? — я удивился. — Птицам, — сказал дед. — На сердце — тьфу-тьфу — не жалуюсь. Дальше мы занялись непонятной ерундой. Дед взял себе и дал мне иголку и молоток, и мы искололи наши баночки мелкими дырками, очень маленькими, со всех сторон, и дно и крышечку тоже. — Теперь смотри, — сказал дед, взял неоснащенную удочку и вдел жилку сначала в дно, насквозь длинной части баночки, потом пропустил жилку через середину крышечки и завинтил ее. — Понял? Баночка скользит по жилке туда-сюда. Понял, для чего? — Ни фига не понял. — Береги русский язык! — прикрикнул он. — Баночка — это скользящий груз. Потом, на льду, мы насыплем для тяжести туда дроби и напихаем вареной кашки, гороху, валерианочки капнем, маслица подсолнечного. Понял? — Не-а. Если это груз, то где поплавок или кивок? Он явно обрадовался моей, с его точки зрения, глупости: — А вот тут-то как раз и не надо. Не надо! Ловим на течении! Дивная снасть. Скоро поймешь. Теперь смотри. Вот полметра жилки потоньше, ноль пятнадцать, привязываем ее к основной, та-ак… Закрепляем груз-дробинку на основной жилке выше поводка, чтобы баночка не соскальзывала. Понял? Видишь, на конце поводка крючок, а чуть выше поводок с крючком, а еще выше — поводок с малюхасенькой мормышечкой? Представь себе теперь, что мы удочку наживили, каждый крючок, опускаем теперь поводок в лунку вместе со скользящей баночкой-грузом, что будет? Соскользнет баночка? — Нет. — Почему? — Дробинка мешает. — Гений! Сняли катушку с тормоза, что будет? — Банка потянет все вниз, катушка закрутится… — И… — Ну, до дна банка дойдет. — Ну и… Не забывай, под водой довольно сильное течение. — Наверное, так, — сказал я. — Груз-баночка ляжет на дно, а поводок вытянет течением и будет побалтывать на струе… — Гений! Груз-баночка будет давить на дробинку, а дальше — ни-ни! А вся жилка до конца удочки натянется. Дальше что? Струя слегка будет вымывать из баночки мельчайшие частички прикормки, этакую весьма вкусную муть, муть пойдет по струе, по той самой, на которой болтается поводок… Рыбочка унюхает эту струю и поплывет по ней еде навстречу, до нашего поводка с насадками. Ну и клюнет! Подсекай! Как мы узнаем, что поклевка? — Не знаю. Она дернет, а ей груз-банка мешает. — Балда! Во-первых, струя толкает банку навстречу рыбе, а главное — груз-то наш скользящий, рыба жилку как бы сквозь груз продергивает, и мы просто рукой чувствуем удар. — Понятно, — сказал я. — Теперь ясно, почему и поплавок не нужен, и кивок тоже. — Гений, — сказал дед. — Ну, все. Утром едем на Ладожское озеро. Подъем в пять утра, ящик свой соберешь сегодня, а одежду толково подогнать, еду с собой на лед, термос — это все утром. Потом пошло-поехало — начались звонки: дед звонил, ему звонили… У него полно знакомого старичья, хотя и молодые есть. Перезваниваются, договариваются или, если не вместе на лед ездили, — обсуждения, советы, вопросы: где ловил, на что ловил, какой ветер, толщина льда, результат какой — особая такая жизнь. В этот вечер опять: бойкие, веселые разговоры, он звонит, ему звонят… Один разговор, правда, довольно странный получился. Звонок. — Слушаю, — говорит дед. — Привет. Да… Нет… Не знаю… На залив. Или на Ладогу. Может, и на Круглое — не знаю… Посмотрим… Звони, если хочешь… Утром решу… А может, и не поеду (Вот те на!…) Да нет, утром не звони… Да вроде приболел… Там видно будет… Ну, пока. Покраснел чего-то, трубку повесил, стал напевать, носиться по квартире… — Что, дед? Не едем, что ли, дед? — спросил я. — Едем, едем. Отстань. — Что-нибудь случилось? — Отстань. Ничего не случилось. Во дела! Потом папа с мамой вернулись из кино. Веселые. Детектив какой-то посмотрели. 6 Терпеть не могу, когда в транспорте полно народу, толпища. Не то что «Позвольте пролезть» — ему-то это нравится. Я, честно говоря, много читаю, всю жизнь, и вдруг я вспомнил, что нелюбовь к этому ощущению — ну, когда тесно и пихаются, — испытывали именно пожилые герои книг. Мне даже тошно стало. А с другой стороны, если любишь зимнюю рыбалку и поехать можешь только в воскресенье — то и помалкивай. Вон дед — вполне веселый, хотя поехал-то он в выходной наверняка ради меня, у него каждый день выходной — пенсия. Сначала непривычно было идти рано утром на метро в валенках, тулупе, ушанке, да еще с ящиком через плечо. К тому же коловорот тащил я, из уважения к деду. На вокзале, возле третьего вагона нашей электрички деда ухватили его дружки — и старые, и молодые. «Привет! Привет!» А он чего-то стал отбиваться, меня со всеми знакомить и сказал, что мы пройдем вперед, в другой вагон, дескать, я новичок и надо по дороге меня поднатаскать, а не ля-ля разводить. Но нас все-таки затащили в третий вагон. Электричка подергалась и тронулась, и народу было вовсе не много, все-таки было еще рановато, и в вагоне сидели в основном только рыболовы, группками. В нашей группке было человек семь — все чего-то покрикивали, улыбались, смеялись, пооткрывали ящики и стали показывать друг другу мормышки, кивочки, леску… Некоторые, кто не успел, что ли, принялись завтракать. Дед был веселый, тыкал в меня пальцем и говорил, что я первый раз еду, но, будьте уверены, он еще всем покажет. Длинный дядька с лошадиным симпатичным лицом, которого все почему-то звали Ляля, порылся на груди под тулупом, достал поролоновую полоску с мормышками, одну из них оторвал и протянул мне, — маленькая такая, кругленькая, блестит, с крючочком. — Бери, — сказал Ляля. — На плотву действует безотказно. Я растерялся, взял потом мормышку и сказал, что половлю и отдам, спасибо. — Глупый, — сказал дед. — Это же подарок. Все стали хохотать над моей неопытностью, электричка сбросила скорость, дед — я заметил — чего-то вдруг помрачнел… На первой остановке в вагон ввалилась новая группка рыболовов, двое из нее заторопились к нам, и наши заорали от восторга, а после стали вежливо трясти руку одному из этих двоих — маленькому старичку. Этот старичок, смешной такой, голубоглазый, красноморденький, с длинными почему-то волосами из-под шапки, молча улыбался от ушей до ушей и сел не на скамейку, хотя свободное место было, а брякнулся прямо на свой ящик, у окна, между скамейками, где как раз сидели я и дед. Дед был чего-то мрачный, нервный… — Ну что, темнила! — сказал старичок деду каким-то скрипучим, но очень мелодичным голоском. — «Заболел. Недомогаю. Не знаю. Не поеду». А поехал, а? Чего это ты?! — Так и было, так и было, — забормотал дед. Старичок снял шапку, и я обомлел — это была старушка. Самая обыкновенная старушка. Ну дела! — Твой мальчик? — ткнув в меня пальцем, спросила старушка у деда. Дед кивнул. — Я заметила, вы похожи. Все захохотали, а старушка протянула мне руку и сказала: — Я — Айседора Павловна, а ты? — Алеша, — сказал я и мощно тряхнул ее лапку. — В первый раз? — спросила она у меня. — Да я догадалась. Твой дедуля мне про тебя рассказывал. Хочешь конфетку? — А вы жвачку хотите? — спросил я. — Ага, давай! — сказала Айседора, и мы поменялись. Дед тихонечко улыбнулся. — А тебе, Василий, — сказала Айседора деду, — я нынче конфету не дам. За небрежный тон по телефону. — Ну вас, — сказал ей дед. — Показали бы лучше новый кивок, а то все уши прожужжали. — Дед расслабился. Они стали возиться со своим кивком. Ляля с лошадиным лицом наклонился ко мне и сказал шепотом: — Айседора и твой дед уже лет пять дружат — не разлей вода. Я кивнул и призадумался: а чего же тогда, если дружат, Айседора ни разу не была у нас в гостях, а? И тут же вдруг — трам-тарарам, сообразил, догадался: а вдруг у Айседоры старый грозный муж, и она дружит с дедом только на льду. Вот ведь глупость! — А где твой птенец? — спросил дед у Айседоры, а я тут же подумал, что дед, наверное, сначала именно передо мной стеснялся за Айседору и их дружбу, перед кем же еще? — Мой птенчик спит, — сказала Айседора. — После приедет. — А найдет тебя? — Найде-ет. Мы позавчера плотву вместе драли, я там у наших лунок елку старую в сугроб загнала, найдет. …Кто-то угостил меня бутербродом с ливерной колбасой. Ляля с лошадиным добрым лицом, оказавшийся инженером-гальваником, плюхнул мне стаканчик чаю со смородиновым вареньем, а молчаливый в белом тулупе парень наточил на моих удочках мраморным брусочком все мормышки и крючки и сказал, что он — осветитель в цирке, мастер по свету, мол, заходи, лошади там, акробаты и всякое такое. В общем, весело было. Даже как-то нервно, хотя и весело: в груди у меня то и дело прыгало… какое-то счастье, что ли… Это у них такой клуб получается, думал я, хоть они и видятся только в электричке и на льду. В основном. Скоро мы приехали. 7 Вот ведь смешно: сколько раз в жизни я был зимой в лесу, даже на льду — на озерах, на заливе, лыжи там, финские сани, и все было нормально, а сейчас я, шагая по льду (уже малость начало светать), чувствовал себя как бы не в своей тарелке. Я думаю, вот почему: передо мной огромное серое пространство, снег, под ним — лед, черная холоднющая вода, и вот ты во льду прокручиваешь какую-то маленькую дырку, и через нее, видите ли, можно вытянуть рыбу. Чушь какая-то. Даже не верилось. Все шли гуськом, весело покрикивая, по едва заметной натоптанной тропе; скоро я разогрелся, даже вспотел чуточку, а после наша цепочка стала редеть: кое-кто уже сходил с тропы вбок — крутить лунки — кто где хочет, там и ловит. Еще в электричке дед сказал мне, что если ловить на нашу баночку, то обязательно на течении, и лучше всего — на приличном, а тут вдруг он сошел с тропы и окликнул меня и Айседору. — Знаешь, Айседора, — сказал дед, — не пойдем пока на струю. — А что? — спросила Айседора. — Чует мое сердце — сегодня есть окунь. «Как это он через лед чует?» — подумал я. — А плотва как же? — сказала Айседора. — А не будет брать окунь, глубже пойдем: если плотва зарядит брать, она весь день будет молотить. — Ну, давай, — согласилась Айседора. Тут же она лихо начала крутить себе лунку, а дед отвел меня в сторону метров на двадцать от Айседоры и сказал: — Сядешь тут. А я подальше — вон там. Будем сидеть как бы на углах треугольника — так легче окуня нащупать. Если кто первый нащупает — остальные к нему переберутся. Дед начал крутить мою лунку сам, а потом сказал: — Держи теперь ты. Запомни навсегда, в какую сторону крутить, чтобы ножи не затупить. На коловорот сверху не дави, он сам в лед влезает. Я стал крутить — и точно, коловорот, как винт, сам в лунку полез. Хрусть-хрусть-хрусть! — и вдруг легко стало, пустота. — Прокрутил, — сказал дед. — Дай-ка мне. Смотри и запоминай. — Он стал двигать ледобуром вверх-вниз, вверх-вниз, размашисто, вдоль лунки и быстро повытаскивал на лед вместе с водой много мелкой ледяной стружки и отбросил ее ногой всю в сторону — перед нами была аккуратненькая черная луночка. — Доставай удочку, — сказал дед. — С баночкой? — Нет, с мормышками. Та-ак. Закрой ящик. Садись. Нет, не так. Спиной к ветру, чтобы ветром жилку не на тебя наносило, а от тебя. Отцепляй мормышки. Я отцепил мормышки от пенопластовой ручки удочки, и они повисли на жилке, сгибая кивок, большая — снизу, маленькая — чуть выше. После я, как велел дед, снял катушку с тормоза и стянул с нее метр жилки. — Смотри, — сказал дед, быстро и ловко нацепляя мотыля на обе мормышки. — Показываю один раз. После — сам. Опускай мормышки в лунку. Я пустил мормышки в черную холодную воду — кивок разогнулся. — Следи, — сказал дед, и тут же кивок снова согнулся. — Что произошло? — Мормышки утонули, — говорю, — леску натянули и кивок… — Согнули, — сказал дед. — Гений. Теперь рукой отпускай с катушки жилку. Как кивок не станет сгибаться… — Знаю, — сказал я. — Значит, мормышки на дне. — Гений, — сказал он. — Потом подымай и опускай удочку, и чтобы мормышка то ложилась на дно, то подымалась — потюкай ею по дну. После медленно подымай, потом опускай. Следи за кивком. Ну, я пошел. И тут же он, подхватив ледобур, быстро ушел. Я остался один. Совсем я растерялся. 8 Года четыре назад, когда я еще был малым ребенком и учился во втором классе, папа и мама купили мне зимой, в каникулы, путевку в какой-то дом отдыха, ну, в детскую группу. Вот было классное местечко! Лес, горы и, главное, симпатичный такой пруд, прудик, где можно было играть в хоккей, на коньках кататься. Пруд был небольшой, с пол футбольного поля, в общем, из-за него-то я все и вспомнил. Дело в том, что в этом доме отдыха я полюбил одну девочку. Теперь-то, конечно, смешно об этом вспоминать, но тогда все было очень даже серьезно. Звали ее все — Светуля, Света. Я сначала поглядел — девочка как девочка, ничего себе, но не больше. Но вот когда ребята поставили спектакль «Ну, погоди» и я увидел Светулю в костюме зайца, я потерял голову. Даже потом, когда она ходила уже без ушей и хвоста, она мне очень нравилась, и я совершенно не мог понять, как это я сразу не полюбил ее. Тайком от всех я подарил ей свой рисунок «Зайчик», с дурацкими какими-то стишками, что-то вроде: Хорошо на свете жить, Я хочу с тобой дружить. Я отдал Светуле свое произведение после завтрака, и она сказала, что согласна и будет со мной дружить; весь день она будет занята — будет разучивать новую роль, и дружить мы начнем после ужина. — А где мы увидимся? — глупо спросил я. Ну, что-то в этом роде. Она сказала: — На пруде. В самой середине. Ровно в восемь вечера. Весь день я ходил сам не свой и очень радовался: валил жуткий снежище и было ясно, что его до вечера не убрать, на катке на пруду никого не будет, и мы будем дружить вдвоем. Без пяти восемь я был уже на пруду, на самой середине, с биноклем — этот наш домашний театральный бинокль я взял тогда с собой в дом отдыха, потому что играл каждый день в капитана. Я ждал Светулю эти пять минут, потом еще, и еще, и еще — долго, минут, наверное, пятнадцать… Я глядел в свой бинокль на освещенный дом отдыха и все ждал, а она все не шла. Наконец я ее увидел, появилась шубка черненькая, шапочка ярко-синенькая, но она была не одна, а с Федей-Медведей. Вовсе Светуля не отправилась ко мне, на середину пруда, они стали гулять вдвоем вокруг этого дурацкого пруда, круг за кругом, по дорожке вокруг него, под цветными фонариками, и все время носились, прыгали и хохотали, а я сидел на льду, на самой середине, на деревянном каком-то ящике со своим биноклем, глядя в тоске, как они бегают и веселятся. Я почувствовал тогда на сердце такую беду, такое одиночество — просто не передать. Не знаю, почему, сидя в этот раз на рыболовном ящике, над лункой во льду, я вспомнил ту историю. Может, из-за льда, из-за ящика, может, из-за того, что бинокль снова был со мной (дед велел взять, если вдруг мы разойдемся и я невооруженным глазом его потеряю). Главное, история-то была старая, смешная, да и тот прудик с большими деревьями по краям и огромное пространство Ладожского озера были вовсе не похожи. И хотя Айседора и дед были совсем недалеко от меня (или я отвлекся — совсем у меня не клевало), все это серое, без конца и края, пространство было таким унылым, что я вдруг почувствовал ужасное одиночество. Вообще. В жизни. Конечно, теперь никакой истории, вроде как тогда со Светулей-зайчиком, у меня не было, но разве я не одинок, если вдуматься? Ну кто у меня есть? Дед есть, мама Люля, папаня — люди отличные, отличные! Головой-то я понимаю: будь они у меня похуже, жизнь была бы несладкой. Но на самом деле — я к ним привык, есть они у меня и есть, как бы это сказать… Это данность такая, что ли, а в остальном моя жизнь довольно-таки одиноко протекает. Почему? Конечно, Гошаня «Позвольте пролезть» — человек очень даже неплохой, но все же он мне дружок, не больше, настоящим другом его не назовешь — хорошие приятели и только. Знакомых полно, жизнь вокруг бурлит, а мне, честно говоря, одиноко, душу не с кем отвести. Ясное дело, когда меня предала на пруду Светуля-зайчик, я чуть не лишился рассудка, — тогда мне было жутко плохо; теперь мне вовсе не так худо, но это только потому, что никто меня сегодня не предал, а одинок я так же, как и тогда, а то и больше. Если ничего плохого не происходит, это одиночество за здорово живешь, просто так не почувствуешь, но стоило мне остаться одному, ну, почти одному посреди холодного, серого какого-то, огромного Ладожского озера, — у меня даже сердце защемило — до чего же я одинокий человек. Клевал бы окунь — скорее всего я бы этого не почувствовал. 9 — Айседора! — крикнул дед. — Что у тебя? — Окунь, один! — крикнула Айседора. — Приличный?! — рявкнул дед. — Гвоздик! — крикнула Айседора, и я догадался, что «гвоздик» — значит мелочь. — А у тебя, Василий?! — Две плотвицы и гвоздик! — крикнул дед. — Мелюзга! — Еще просверлимся или пойдем?! — Пойдем! — крикнул дед. Потом мне: — Сматывайся, Алексей! — Клюет у меня или нет, он даже и не спросил. Я маленько замерз, вернее, руки замерзли, и неуклюже намотал на катушку и зацепил за ручку удочки обе мормышки, не снимая мотыля. Опять мы шли гуськом по тропе, и я согрелся. Мы уходили все дальше и дальше от берега, я обернулся — берег почти не был виден. Скоро стали попадаться знакомые люди из электрички: Ляля с лошадиным лицом, парень из цирка — у них ловилась только плотва, но не очень хорошо. — Струя-то сильная? — спросила Айседора. — Средняя, — сказал Ляля, — но на днях ловилось прилично. — Мы дальше пойдем, — сказала Айседора. — Ребята, если мой птенец появится, пусть идет на глубину, до елки. «Что за птенец?» — думал я, когда мы двинулись дальше. Вдруг внезапно как-то посветлело, я поднял голову: мутное небо слегка светилось, сквозь пленку сплошных облаков я увидел пятнышко солнца. Вскоре Айседора весело крякнула и махнула нам с дедом лапкой, мы поглядели, куда она показывает, — впереди и вправо в сугробе торчала тощая елка. В районе этой елки, опять сев треугольником, мы и просверлили новые лунки. Я отвинтил, как велел дед, крышку баночки, дед насыпал в нее для веса грузиков-дробинок, напихал густой горохово-рисовой каши, я снова завинтил крышку, а Айседора крикнула, что струя хорошая. — Насаживай, что нужно, сам, — сказал дед, уходя. В общем-то я все сделал довольно быстро: на первый крючок — червя, на второй — тесто, на маленькую мормышку — мотыля. Когда я опустил поводок и баночку в воду и снял катушку с тормоза, снасть быстро, ходом пошла вниз, а потом — тюк! — остановилась: наверное, банка легла на дно, жилка от течения натянулась. Я поставил катушку на тормоз, положил удочку, как велел дед, на лед так, чтобы кончик ее был над лункой, и стал ждать. Вдруг дед что-то крикнул, и я увидел, как он заработал руками, замахал: одной-другой, одной-другой, выбирая жилку на лед. — Айседора! — закричал он. — На полкило штучка долбанула! — У меня три помельче! — крикнула Айседора. «А у меня — ноль», — подумал я и снова поглядел на свою удочку. Она — прыгала! Я вдруг так растерялся, что не стал ее хватать, а замер, и сердце у меня жутко заколотилось. Потом все-таки схватил — на конце, мелко тукая, был вес, тяжесть — рыба! Суетясь, я стал выбирать жилку на лед и наконец плюхнул к ногам, вывернул из воды белую толстую, с черной спиной плотвину. Сердце все еще колотилось, в ногах и руках была слабость и дрожь. — Деда-а! — завизжал я. — Поймалась. Первая! — И тут же я увидел, что и дед, и Айседора бегут ко мне. — Поздравляю! — крикнул дед, подбегая. — О, шикарная плотва! Верно, Айседора?! — Молодчина! — сказала Айседора и почему-то поцеловала меня. — Поздравляю, — сказал снова дед. — С первой рыбой. Держи. В нашем полку прибыло, Айседора! Держи мой подарок! Вот — набор серебряных мормышек. Держи. Вот — нож перочинный. Айседора порылась в тулупе и вручила мне поплавок симпатичный и блесенку. — А вон и мой птенчик летит, — сказала она. Действительно, к нам приближался кто-то небольшой, на лыжах. Из ушанки (когда птенчик подъехал) торчали только нос и голубые глазки. — Привет, мормышка, — сказал птенчику дед. — Знакомься, это мой Алеша. Только что первую рыбину в жизни поймал. Подледную. Птенчик сбросил на лед варежки, шапку. — Не смей, простудишься! — крикнула Айседора. — Света, — сказал мне птенчик, протягивая руку. — Светлана. Балдея, я протянул ей свою и спросил: — Не Светуля, нет? — Не-а. Ласкательное — Светик. — Нормально, — сказала Айседора. — Познакомились. Пошли, дед, плотва ждет. Они ушли. Светик — вместе с ними, без ящика, мою плотву я спрятал в окошечко баяна (зимний ящик так называется), и тут же вернулась Света с бабкиным ледобуром. — Я тут просверлюсь, можно? — спросила она. — А то скучно одной сидеть. — Сделайте одолжение, — сказал я. — Чего не совершишь ради дамы! — Не хамите, — сказала она. «Хорошо, что не Светуля, — думал я. — Да и не похожа вовсе на ту домотдыховскую морковку-предательницу». Светик ловко «просверлилась», оттащила обратно бабкин ледобур, вернулась и мигом зарядила удочку. — Ну-с, поехали, — надменно сказала она. Мы долго потом молчали. Странное дело — чего-то я волновался, будто никогда в жизни не видел этого счастья — девочек. Она ловила довольно прилично, поймала штук пять плотвы, крупной, я — всего две. После клев кончился, все мы вчетвером пили чай из термосов, лопали бутерброды, после снова ловили. Плотва брала ровненько, так что мы ее не искали и новых дырок не сверлили. К уходу у меня было восемь плотвин, у Светика — семнадцать, у деда — двадцать девять, а у Айседоры — тридцать четыре — всех бабулька обловила. 10 Наконец-то пришло это письмо. Оно лежало передо мной на коленях, и я побаивался. Хотя, конечно, по-настоящему я боялся, что оно вообще не придет. И наверное, неправильно говорить «наконец-то пришло письмо»: получается, будто его долго не было, и вот наконец пришло, должно было прийти, на самом же деле — оно могло не появиться вовсе, это-то меня и пугало. Я начал регулярно, сам проверять почтовый ящик, еще за неделю до того, как дед объявил, что возьмет меня половить на лед, и я так боялся, что письма не будет и что, думая о нем постоянно, просто сглажу его, что я даже запретил себе думать о нем, и — бывает же такое! — мне это почти удавалось. Наверное, из-за этого удачного запрета (это я теперь так думаю), вернее, чтобы запрет получился, я на все в жизни, кроме этого письма, бросался с удвоенной энергией: думал о предстоящей рыбалке, потом ловил взахлеб… Волнуясь, я прочел это письмо. «Здравствуй, Алеша! Ты был прав: через киностудию я получаю довольно много писем от ребят и на все отвечаю, хлопот полон рот. Но ты не думай, я вовсе не сержусь, что ты написал мне. По радио все правильно сказали, я снималась без дублера, сама плавала и в воде, и под водой, ныряла тоже сама. Правда, всему этому научилась я на съемках, но довольно быстро, потому что чуть-чуть умела. Дело в том, что сначала на картине была девочка-дублерша, как и я из пятого класса, но она вдруг заболела, а съемки уже шли, ну, я и попробовала, получилось. Твой рассказ, который ты прислал, мне понравился, хороший, а вот писать тебе дальше другие рассказы или нет, — я не знаю, я ведь не специалист, а просто шестиклассница и все. Ты спрашиваешь, можешь ли ты со мной познакомиться, увидеться со мной. Честно скажу — даже не знаю. Ты не сердись, ведь меня об этом многие спрашивают, а что я могу ответить, хочу я или нет? Ведь спрашивают-то люди незнакомые. И ты тоже незнакомый. Может быть, я все-таки с тобой лучше знакома, хотя и мало, потому, что прочла твой рассказ. Давай так договоримся: ты еще раз сам обдумай, стоит ли нам встретиться. Если решишь, что да, кинь мне письмо (адрес на конверте), а в письме напиши, когда и во сколько ты приедешь ко мне в гости (лучше вечером, да, именно вечером), я тогда буду дома. Телефон не даю, потому что по телефону говорить не люблю, не умею. До свидания. Юля Барашкина». Юля Барашкина. Смешная какая фамилия, а меня все равно всего трясло. От всего вместе трясло: и от того, что она написала, что мы чужие люди (в общем-то, верно) и нам незачем встречаться, и от того, что встретиться со мной она все-таки согласна. Какая-то мешанина чувств у меня получалась. Вихрь разных волн, горячих и холодных. Я, честно говоря, толком и объяснить не могу, чем меня так поразила Юля Барашкина, когда я посмотрел эту глупую киноленту. Обычное кино, какой-то пионерский детектив, где все ребята в пионерлагере на Черном море во главе с тихоней-красавицей Юлей (сначала она была очень даже робкой девчушкой) ищут своего завхоза: он, гад, украл какие-то нужные лопаты и редкий кактус из оранжереи. Ну, он там, завхоз этот, пьяница и немного спортсмен-аквалангист, и наша Юля в одних ластах и маске смело бросается за ним в глубокие подводные гроты, чтобы отобрать лопаты и кактус. У Барашкиной были очень красивые золотистые и очень длинные волосы, и они под современную рок-музыку очень красиво развевались под водой, переплетаясь с водорослями, — ну, полный блеск. И со скал лунной ночью она сигала в море с необыкновенной красотой, паря как альбатрос. Не знаю, чем именно она меня задела, но как-то я стал жить беспокойно и все думал о ней. Потом послал ей на адрес киностудии письмо и свой рассказ. Теперь, получив ответ и еще волнуясь, я призадумался. Раз встреча возможна, то что же это получается? Понятия не имею, как это назвать, но, допустим, я эту девочку полюбил, схожу по ней с ума. Но… ведь она не живая, она — на фотографии, именно. Даже если эта фотография и движется… Чушь какая-то! И все-таки, допустим, я ее полюбил, как ни вышло, — а полюбил, люблю. Что же тогда получается? Что будет, если я ее увижу живую и… тоже полюблю? Это будет та же любовь или другая, новая? Как же это может быть новая, если девочка та же? Как можно, любя, полюбить ту же Юлю второй раз? А если вся эта любовь одна, а не две, то, опять-таки, как можно было полюбить человека на фотоснимке? Или вторую, живую, вовсе не обязательно полюбить? Мало ли, может, она в кино — прелесть, а в жизни — ведьма, с плохим характером, злюка и вообще малоинтересный человек. Я так запутался в этих размышлениях, так разволновался, так к тому же бурлил изнутри от того, что Юля сказала, что мы вовсе не знакомы и видеться нам необязательно (хотя и можно), что решил подольше подождать, а там будет видно, писать ей о своем приезде к ней в гости или не писать. И конечно, все усложнялось из-за Айседориного Светика, Светланы. 11 То, что я занялся подледным ловом, произвело на мой класс большое впечатление: все-таки, я заметил, мальчишки, тем более девчонки зимой рыбу редко ловят. Я ездил с дедом не каждое воскресенье, потому что сам он рыбачил и в будние дни, а в выходной иногда оставался дома. С каждым разом я ловил все увереннее, рыба сходила с крюка все реже, жилка не путалась, хотя иногда я ловил меньше рыбы, чем в первый раз, — не было клева. Каждый раз дед созванивался с Айседорой, и мы ехали вместе, и каждый раз с Айседорой была Света. Айседора, между прочим, курила и, как и дед, курила папиросы «Звездочка», и однажды, когда мы возвращались с рыбалки во второй раз и дед с Айседорой вышли покурить в тамбур, я спросил у Светика: — А мой дед был у твоей бабушки в гостях или нет? Ну, дома? — Не был. Ни разу. — Странно. А мне рыбаки говорили, что они дружат. Уже лет пять дружат. И Айседора у нас ни разу не была. — Этого я не знаю. — Это я тебе говорю. А почему бы не заехать, если они дружат? Или они стесняются? — Понятия не имею. — Может, дед стесняется ее пригласить к нам из-за моих папы и мамы? Теперь-то уж ясно, что не из-за меня. Ты как думаешь? — Да никак. Ну, я и осекся, и мы замолчали. Вообще Светик мало со мной говорила, коротко. Все молчала. А ведь, между прочим, когда мы в первый раз с ней на льду познакомились, она сама попросила разрешения рядом со мной просверлить лунку, дескать, ей одной скучно сидеть. Так и сказала. Но, с другой стороны, она и тогда со мной ни о чем не говорила, хотя и сидела рядом. Потом уже, в другие поездки, она и сверлилась вовсе не рядом со мной. Письмо от Юли Барашкиной я получил, когда на подледный лов я съездил уже раза четыре. Несколько раз я перечитывал это письмо и каждый раз думал, писать мне ей или не писать, ехать к ней или нет. Наконец все же написал, и тут одновременно у меня вообще голова пошла кругом, из-за Светика. Как-то раз, на льду, Айседора вдруг занервничала: то тут лунку просверлит, то там — чего-то у нее не брало, потом вообще ушла далеко, дед вскоре перебрался к ней, и Светик осталась без Айседориного ледобура — своего у нее не было. Подошла потом ко мне и попросила мой (дед в складчину с моими стариками купил мне собственный). Я, конечно, дал, и Светик села ловить рядом, метрах в пяти. У меня плотва брала нормально, более или менее часто, у Светы — тоже ничего себе. Вдруг вышло из-за пленки облаков солнышко, после поклевки я выволок на лед приличную плотвицу, поглядел на Светика… она сидела на ящике, сняв шапку и не глядя на удочку, а задрав голову лицом к солнцу, и, зажмурившись, загорала. Не знаю, наверное, потому, что она зажмурила глаза, я даже привстал, дурак, с ящика и поглядел на ее лицо. Лицо Светули было… красивым, очень — я даже задохнулся. И тут же мне дурно стало, я замер и напугался, будто меня вдруг поймали, схватили, потому что Светуля, не открывая глаз, именно что не открывая глаз, вдруг сказала, спросила: — Ты зачем на меня смотришь? А? Я плюхнулся на ящик. — Я… я, — забормотал я. — Да я не смотрю. С чего ты взяла? Как она увидела, как?! Я был, честное слово, какой-то перевернутый, я уткнулся носом в свою лунку и молчал, сижу, уставился в лунку, как балда, молчу и про плотву даже и не думаю. Когда я немного успокоился, я первым делом подумал: как же это могло получиться, Светуля такая красивая, а я не видел раньше, не замечал? Не может быть, чтобы все дело было в солнце. Или все же в солнце? Если да — то обидно. Потому что это — частный случай. Красота есть красота. Или она есть, или ее нет, и солнце тут ни при чем, вернее, не должно быть при чем. Конечно, красота от солнца вполне может зависеть, но это если она есть, уже есть, безо всякого солнца. Я рассуждал обо всем этом очень даже охотно: о красоте, о солнце и всякой всячине, и только потом, позднее, сообразил, что расфилософствовался я, конечно же, от неловкости: как-никак получалось, что я за Светулей подглядывал, раз она этого не видела, да к тому же еще — как бы угадала, увидела, и выходило, что это как раз за мной наблюдали, именно меня застали врасплох. Жутко неуютно, если вдуматься. Дед и Айседора так и сидели над своими лунками вдалеке от нас. Света (я все-таки стрельнул краем глаза) так и продолжала загорать, не глядя на свою снасть; тут же я заметил, что ее удочка валяет дурака, но не прыгает, как если бы рыба сама засеклась, а просто кланяется: то подымет хвостик медленно, то опустит. — У тебя вроде бы клюет! — крикнул я Светуле громким шепотом. — Сделай все сам, пожалуйста, — тихо сказала она, не открывая глаз. Быстро прыгнув к ее лунке, я кое-как подсек и сразу почувствовал там, в глубине, приличный вес. Я начал выбирать жилку — рыба шла тяжело. Потом вдруг вообще уперлась, встала. — Слушай, крупная, — сказал я Светуле. — Я боюсь один. — Может, средняя? — сказала она, не опуская лица от солнца. — Может, тебе с непривычки кажется, ты еще малоопытный. — Нет-нет, бери сама жилку, — не успев обозлиться, сказал я. — Ну уж нет, — сказала она, склоняясь над лункой, — главное, не давать слабину — сойдет. Не идет рыба? — Встала, — сказал я. — Как камень. — Надави, но чуть-чуть. Я потянул совсем малость, рыба слегка поддалась. Я стал медленно ее поднимать, а Светуля, увидев, что рыба и правда крупная, скинула обе варежки и нацелилась на лунку, потом тут же засучила рукав тулупа. В глубине лунки показалась наконец длинная голова и часть зеленовато-белого тела рыбины… — Еще, еще чуть-чуть, еще, — шептала Светуля, тут же нырнула рукой в лунку и под бочок вывернула рыбину на лед. — Какая прелесть, — засмеялась Светуля. — Су-да-чок. Почти килограмм, а? — Не знаю, — сказал я. Руки у меня дрожали, да и я весь дрожал тоже. — Вот ведь прелесть — судак, — повторила Светуля. — Давай загорать вместе. — Не знаю, — сказал я. — А ловить? Медленно я вернулся к своему ящику, без всякого настроения выволок на лед средненькую плотвицу (тоже сама засеклась) и после долго сидел молча и не ловил. Светуля что-то напевала. Вернулись наши старики и начали ахать и охать и поздравлять Светулю — не судак, а прямо лапочка! На обратном пути, в электричке, когда дед с Айседорой в очередной раз выскочили на площадку покурить, Светуля вдруг произнесла вслух такое, от чего я обомлел, вообще как бы полуобалдел на несколько суток. — А мне понравилось, приятно, что ты на меня смотрел, когда я не смотрела, — сказала она, а я вздрогнул, заметался. — Приезжай ко мне в гости, я хочу, — сказала она, я закивал, закивал. — Приезжай послезавтра, можешь даже не звонить по телефону. Приезжай в семь вечера, в девятнадцать. А я все кивал. К этому моменту я уже послал письмо Юле Барашкиной, что я приеду к ней… получалось тоже именно послезавтра. Но, опешив, я так ничего и не сказал Светуле. «Ладно, позвоню ей по телефону, — тупо думал я потом. — Позвоню и скажу, что в этот день занят. Тем более, адреса я ее не знаю. Или вообще не звонить?» 12 Люля — моя мама — кажется, успокоилась: ловить со льда я ловлю, но вроде бы не тону, так что все не так уж и страшно, да и рыбы, честно говоря, стало в доме побольше. Папаня мой был спокоен за меня с самого начала: его, в сущности (из-за его любви к компьютерам), все волнует в ослабленном виде, в одну десятую силы. Разве что мою маму он любит без поправок и скидок — так уж у него получилось. Он ее любит на всю катушку, я точно знаю, не потому даже, что это видно невооруженным глазом, а и потому, что он сам об этом сказал. Как-то раз он долго разглядывал меня внимательно, а потом изрек: — Иногда, — говорит, — смотрю я на тебя и думаю: отчего ты мне все-таки симпатичен? Сын? Поэтому? Думаю — да, но этого маловато. И я понял: это потому, что тебя Люля родила, моя жена. Между прочим, ничего смешного или неправильного в том, что сказал папаня, нет. Я не раз, честно скажу, думал о природе любви. Всякой, в том числе и между близкими людьми (ну, по крови, как говорят, близкими). Конечно, грустно, но вполне есть такие семьи, где папа маму не любит, или мама папу, или оба вместе друг друга. Но вот если любят, то мама сына или дочку любит иногда и больше, чем папу, а вот уж папа — тот всегда больше любит маму, чем свое родное дитя. Мой папаня, например, Люлю любит явно сильнее меня. А если вдуматься, то кто ему Люля по крови? Да никто. А вот такая вот любовь. Правда, мама, ну, Люля, — симпатичная, красивая даже, но и это, пожалуй, ничего не объясняет: иногда знаете каких страхидл любят — смотреть тошно. Но все это, так сказать, были веселые мысли, а когда я ехал к Юле Барашкиной, уже в метро, а потом и в трамвае, мне было явно не по себе. О том, одна это девочка Юля, в кино и в жизни, или две разные, я думал уже в каком-то вялом виде. Гораздо важнее было другое: она нравилась мне, и я к ней ехал, но Света тоже мне нравилась, но я не стал ей звонить, что не приеду, именно потому, что она мне нравилась. «Как же так, сразу обе, две? — думал я. — Так нельзя, так некрасиво получается», — думал я. Но если бы мне сказали, что я обязан одну из этих девочек позабыть, я бы заартачился, мне этого не хотелось, да, может, и не получилось бы, а уж если бы получилось, то, честное слово, я просто не знал, какую из них позабыть было бы лучше. Я катил, сойдя с метро, на трамвае, куда-то к черту на кулички, с каждым мигом приближаясь к Юлиному дому, и все мял, все тискал в кармане конверт ее письма с ее адресом. Сойдя с трамвая, я минут десять ходил по каким-то снежным полям среди высоких домов, ища Юлин корпус, и наконец покатил на лифте на девятый этаж; сердце мое то колотилось, то замирало, секунду-две отсутствовало. Коряво я ткнул пальцем в звонок, он резко отозвался во мне самом, послышались быстрые шаги, дверь распахнулась… — Здравствуйте… проходи, — сказала… Света, Светуля… Да-да, Светуля!!! Я ничего не понимал. И, стоя, обмерев перед дверью и не замечая потом, как вхожу в квартиру, я думал, как бы не свихнуться. Однако все же я приехал по точному адресу в Юлином письме, а Светик адрес я просто не знал, я же ей не позвонил. И после, наверное (я так думаю), тысячи мыслей промчались незаметно для меня в моей голове. И главная мысль была: неужели Света и Юля — одно лицо, как бы это ни было невероятно; и что же тогда делать, а?! Потом я увидел себя сидящим в какой-то комнатке, наверное, Светиной, за столом; передо мной стоял чай, сосиски какие-то, ириски… только сейчас я заметил, что Светуля уже давно что-то говорит. — Папа-мама — в театре, Айседора — на льду. А твой дед поехал? Да что ты молчишь, право? — Разве? — ляпнул я. — Именно что молчишь. А где ты взял мой адрес? У деда? Я же тебе не давала. Кстати, если бы Айседора не уехала, я бы тебе позвонила. — Позвонила бы, зачем? — Я, когда пришла сегодня из школы, получила письмо. В общем, письмо про то, что ко мне сегодня должен зайти один человек, он писатель и пишет рассказы… Я бы отменила нашу встречу. Мне сделалось худо. «Писатель»… Но все стало на свои места. Каким-то образом все же Света и Юля — это одно целое, а не две единички. — Он не придет, этот твой писатель, — сказал я ледяным голосом, от волнения, что ли, ляпнул. — В каком смысле? Откуда ты знаешь? Вот глупости. — Хочешь правду? — спросил я. Меня уже понесло. — Н-ну, разумеется, — с запинкой сказала она. — Какую еще правду? — Ты просила, велела мне… приехать к тебе в гости сегодня вечером. Но я не поехал. Даже не позвонил. Я поехал, как и обещал, к Юле Барашкиной. Это я писал письмо. И рассказ мой. Редкое совпадение! Да? — говорил я. «Я решил повидать Юлю, раз обещал ей в письме, раз она мне нравится, хоть и на киноленте, — продолжал думать я. — Я изменил тебе с Юлей Барашкиной, хоть ты мне очень нравишься, изменил, хотя ты и она — это одна и та же девочка. И я не понимаю, как это у тебя два имени. Как?» — думал я и действительно ничего не понимал. Я глядел на нее и не глядел одновременно, видел и не видел ее лицо. — Почему у вас два имени? — наконец выговорил я. Она ответила не сразу, а я все искал и постепенно находил то общее в ее лице, что было в нем с девочкой из кинофильма, то, что я почему-то не увидел на льду, на рыбалке. — Видишь ли, — услышал я ее ровный, какой-то прохладный голос. — Когда меня нашла киногруппа и стала уговаривать сниматься, я, в общем-то, сразу согласилась, но при одном условии: чтобы в титрах мои имя и фамилия были другими. Они легко согласились. — Ты не хотела славы? Была против? — спросил я. — Вроде этого. Конечно, слава — это очень даже приятно, но у меня характер другой. Не люблю, когда потом лезут. — Неужели никто в классе не узнал тебя на экране? — Кое-кто предположил. Но ведь и ты на рыбалке не догадался! Да и фамилия не та. — Да-да. — Я понимающе кивнул. — Не догадался. В кино у тебя прическа другая, да? И грим, да? — Прическа другая. И грим. Да, конечно, — сказала она. — Разумеется. И кто меня за язык тянул, что это я и есть, промолчал бы — и все, писатель (писатель, смех!) не приехал бы, да и вообще бы исчез навеки. «И все-таки, — думал я, — так правильно, честно… Да и как бы я потом показал ей рассказ (а мне хотелось), если она уже его читала? А может, мне потому так понравилась Света на льду, на рыбалке, когда она, закрыв глаза, загорала, что в ее лице было что-то общее с Юлей, что-то неуловимо общее, — думал я, — именно что неуловимо, поэтому я и не догадался сразу, а если бы не было этого неуловимого, она, Светуля, мне бы и не понравилась». — Смешно, правда? — сказала Светуля. — Ну согласись, что смешно. Ты ехал в гости к одной девочке, суперкинозвезде, а попал совсем к другой. Ко мне-то ты ехать не захотел. — Захотел! Я к тебе ехал! — глупо вякнул я. — Тю-тю-тю! И ничего подобного. Не серди меня! Раз ты поехал к другой девочке, я на тебя обижусь и брошу тебя. На произвол судьбы. Ты, конечно, помчишься к своей кинозвезде, а ее и нет на свете, в природе, просто не существует. «Ах, зачем же я все-таки ляпнул, что я и есть тот писатель?» — думал я. И тут же думал, что если бы догадался не ляпать, если бы скрыл и все было бы хорошо, то как же я бы тогда дружил со Светой, раз у меня от нее такая тайна? Так дружить нельзя! — Как же быть теперь с моим рассказом? — глупо спросил я. — А что с рассказом? — Ну, я хотел тебе его показать… — Кому — тебе? Кому именно? — Погоди, погоди, пожалуйста! Не запутывай меня. Как ни крути — все-таки тебе. Я познакомился с одним человеком, и он сказал мне, что мне нужно писать рассказы, попробовать, но никому не показывать, и я никому не показывал, не хотелось, а тебе я захотел показать сразу, как увидел тебя в кино. Только не говори мне, что я не хотел тебе показать рассказ, когда познакомился с тобой на рыбалке, потому что… — Потому что — что? — Потому что мне, наверное, хотелось, только я не догадывался. Наверное, тогда, на льду, я узнал тебя, только не догадался, сам не знаю почему, что это ты и есть! Распелся я вдруг — ужас. Вспоминая об этом потом, я несколько раз краснел вполне натурально, до того мне было стыдно. Тут же вдруг ярко вспыхнула, цокнула и погасла лампа, вообще свет во всей квартире, одновременно в прихожей что-то загрохотало, хлопнула дверь, чертыхнулась в темноте Айседора: вернулась с рыбалки. Потом начались во тьме, а после при фонарике ахи и охи: что замечательно, что я приехал в гости, что дед пропустил отличный клев, что нет света и почему-то горячей воды — бултыхнуться в ванну, что плотва отменная, что долго не было трамвая и что вообще все в молодости было не так… Со Светой, само собой, я уже ни о чем поговорить не мог. Лучше это или хуже — я не разобрался и уехал домой весь какой-то в душе растрепанный и уставший. 13 Поразительно — мне удалось вытащить Гошаню на рыбалку, на лед. Как-то так получилось, что дважды мы с дедом не ездили — холод был дикий, после дед прихворнул, а у Гошани как раз отпал в воскресенье календарный матч, и он был свободен. Все эти дни после встречи с Юлей-Светулей я жил в каком-то взвешенном состоянии: рыбалка сама по себе меня выручить не могла, я к ней попривык, да и не ездил вообще; как быть со Светланой, я не знал, и не писал, и не звонил ей; во всей прочей моей жизни ничего замечательного не было — сплошное одиночество в душе. А здесь еще добавилась эта тревога: как быть со Свету лей? Честно говоря, рыбалке я обрадовался, потому что думал: вдруг увижу Светлану, да и вообще потому, что с Гошаней. Мама Люля сначала замахала руками: ка-ак, без деда?! Но дед ее быстро успокоил: во-первых, Гошаня — спортсмен и не даст мне утонуть, а во-вторых, скорее всего в электричке будет полно знакомого мне народу. Все было логично. Со снастями, ледобуром и черпачком для Гошани все получалось просто — часть моего, часть дедова; валенки, шапка и рукавицы были у самого Гошани, а вместо полушубка мы взяли бывшее полупальто деда, под которое Гошаня собирался надеть кучу свитеров. Дед и ящик ему свой предложил, но Гошаня почему-то гордо и наотрез отказался и за день соорудил отличный ящичек из корпуса старого радио. Рыбалка чуть было не сорвалась из-за моей же глупости. В школе был наш вечер, шестиклассников, и от нашего класса на концерт был заявлен Боба Рюмин, феноменальный танцор. Но Бобочка, видите ли, изволил заболеть, и каким-то чудом по инициативе Таняпки Беленькой в программу воткнули меня, с чтением стихов. Как я ни крутился — не открутился. Ну, а дальше — больше. Выступил я на вечере, к сожалению, отлично, и наша Евгения Максимовна засунула меня в школьный драмкружок. — Ты пойми, Алеша, — ласково говорила она (а она такая ласковая, хотя и железная, что с этим бороться почти невозможно. Или потому и железная, что очень ласковая?) — Ты пойми, дорогой. Это очень-очень стыдно, что в драмкружке старшеклассников нет ни одного актера из нашего шестого «бэ». — Но почему именно я? — спросил я. — Вечер, где ты отменно прочел Лермонтова, доказал это с блеском. Ты — наш лучший. Я резонно заметил, что вовсе не каждый класс с шестого по десятый должен дать школе своего актера: двадцать человек — очень даже многовато. Но она сказала ласково и твердо, что, может быть, и многовато, но это пускай другим классам будет стыдно, что у них нет для школы отличного актера, а нашему классу стыдно быть не должно. Все почему-то стали ей аплодировать, а Таняпка Беленькая крикнула: — Ты — наша гордость! Ну, засунули меня в этот кружок, очередное занятие было назначено на воскресенье, и рыбалка чуть не сорвалась. Мы все же поехали, удалось: репетиция эта была внеочередной и ее отменили из-за отсутствия костюмов, а вообще-то кружок был в среду. Не знаю почему, может быть потому, что я очень волновался перед этой рыбалкой, мы с Гошаней на нашу с дедом стандартную электричку опоздали и поехали на следующей, на пятнадцать минут позже. Волновался я из-за Светы. Увижу я ее или нет, поедет она или не поедет — вот о чем я думал. Я очень хотел ее увидеть, но боялся. Я, по-своему, даже обрадовался, когда мы с Гошаней опоздали на нашу электричку. На следующей рыболовы тоже были, но все незнакомые, и Айседоры со Светой среди них не было. Позже кто-то тронул меня за плечо, я испуганно обернулся и тут же обрадовался — это был Коля, осветитель из цирка. Он плюхнулся рядом с нами, и я познакомил его с Гошаней. — Новичок, — сказал я Коле, кивая на Гошаню. — В первый раз едет. — Завидую, — сказал Коля. — Почему же? — спросил Гошаня. — Это совершенно особое, давно забытое чувство, — сказал Коля. — А чего ты ко мне в цирк не являешься? — спросил он у меня. — Да я не знаю, — сказал я. — Как-то неудобно. (Он сделал большие удивленные глаза.) Да и телефона твоего я не знаю. — А зачем? Просто приходи. И ты приходи (это он Гошане сказал). А телефон три — семнадцать, запомни, внутренний, со служебного входа. — Отлично, — сказал Гошаня. — Спасибо. А тигры в ближайшее время намечаются? Люблю тигров. — Тигров сейчас нет, — сказал Коля. — Зато есть полеты под куполом и прыжок экстракласса через десять лошадей. — Отлично, — сказал Гошаня. Когда мы уже шли по льду, Коля сказал, что пойдет дальше, на струю, плотву ловить, а мы вскоре свернули с Гошаней в сторону. Здесь подо льдом были каменные гряды, мелко, и я объяснил Гошане, что жилка тут будет меньше путаться, глубина всего метра два, а главное, ловить окуня мы будем на мормышку, с кивком: для начинающего это проще, кивок хорошо виден, и вообще начинающему на валидольную баночку ловить труднее. — Давай-давай, — сказал Гошаня. — Мне все равно. Где наша не пропадала! — Ну вот, — сказал я, ставя ящик на лед. — Теперь я буду тебя учить. — Слушай, — сказал Гошаня. — Давай не так. Я буду все делать сам как умею, а ты по ходу будешь мне подсказывать, делать замечания. Идет? Так мне будет легче. Тут же он абсолютно правильно собрал ледобур и начал сверлить. Просверлив лед, он задвигал ледобуром вверх-вниз, так что почти весь лед оказался наверху, крякнул, ну, прямо, как мой дед, достал из ящика удочку с двумя мормышками и черпак, плюхнулся на ящик и, выбрав из лунки черпаком остатки льда, весело заржал и сказал: — Пор-рядок! Ну как? Я молча развел руками: мол, все верно. — Теперь смотри, — сказал Гошаня. — Смотри на меня и учи. Э-эх, где наша не пропадала! Тут же он отцепил от ручки удочки обе мормышки, и нижнюю, тяжелую, и маленькую верхнюю, снял катушку с тормоза и, держа мормышки в левой руке, правой лихо маханул метра полтора жилки. Делал он все быстро, легко и уверенно. Удочку аккуратно положил на лед справа от себя, мормышки — на левое колено, тут же достал из-за пазухи коробочку с мотылем… — Та-ак, — приговаривал он. — Насаживаем мотыля! Та-ак. Теперь на нижнюю. Коробочку — за пазуху. Тэ-э-экс! Па-аехали. Смотри, малыш, и учи меня. Тэ-экс! Он опустил мормышку в воду и стал сбрасывать рукой жилку с катушки — «тэ-экс, тэ-экс». Наконец кивок перестал сгибаться под тяжестью мормышки. — Тэ-экс! — приговаривал Гошаня. — Теперь наша нижняя легла на дно. Чудесно. Подмотаем чуть-чуть. Та-ак… Я смотрел на все это с известной долей обалдения — Гошаня делал все сверхгениально и легко, изящно. — Кивочек согнулся — разогнулся, согнулся — разогнулся, — тараторил Гошаня. — Тюк-тюк. Тюк-тюк. Стучим мормышечкой по дну. Вни-ма-ни-е! И-и-и… Кивок действительно дрогнул, слегка согнулся, Гошаня коротко подсек и, ловко выбирая жилку, выволок на лед окунька грамм на сто пятьдесят. — Ну как, мастер? — заорал Гошаня и захохотал. Мы хохотали с ним оба, разве что я маленько расстроился, что его ничему не надо было учить, — хотелось повыпендриваться, что ли. — Не скрою, малыш, — сказал Гошаня, снова запуская снасти под лед. — Я ловил. Приходилось. Точнее, один раз в жизни. — Чего же ты темнил? Один раз всего ловил? Не верю, — сказал я. — Один, честно. Просто я талант, у меня отличная мышечная память и тонкое чувство, понял? Это от хоккея, малыш. Я и шайбу-то веду, не глядя на нее, — я ее чувствую, каждый граммик ее веса. Понял? Он был такой веселый, такая счастливая была у него морда, что я вдруг вспомнил и на секунду остро пожалел, что он живет один, с мамой, а папаня его — неизвестно где. После мы часа полтора-два сидели на гряде, на окуня. Гошаня поймал окуней с десяток, я — чуть побольше (все-таки опыт!), а потом мы решили, что двинем на струю, на плотву. Коля не возвращался — верный признак, что плотва брала. Мы похромали дальше, и я снова подумал: была ли на первой электричке Айседора, была ли с ней Света, и есть они сейчас на льду, или их нет? А если есть — то где? Колю мы не нашли, наверное, он сидел в той большой компании, которая была далеко влево от тропы, а мы свернули вправо, ушли метров на пятьдесят и решили сверлиться здесь, в гордом одиночестве. Гошаня, конечно, легко сообразил, как ловить с помощью валидольной баночки, и, между прочим, первую плотву он выдрал опять первым. Плотва брала средненько, не скажешь, что часто; мы с Гошаней весело трепались на разные темы, но на душе у меня (это легко было заметить) было не сладко, и я поймал себя на том, что иногда оборачиваюсь то влево, то вправо и внимательно разглядываю бесконечное сереющее пространство льда. Вдруг, обернувшись за спину, в сторону нашей тропы, я увидел на тропе идущих мимо нас… Айседору, да, Айседору и — неужели? — Свету, ну, конечно же. Свету, хотя я и не узнал ее, а Айседора-то была точно Айседорой, пусть она брела и не в пяти шагах от нас, — рыжая большая ушанка из лисы, белый длинный тулуп — все Айседорино. Я даже сжался немного от волнения, несмотря на то что с тропы они не могли узнать меня, тем более мы сидели комочками, к ним спиной. Кося глазом, я проследил, как они прошли еще метров сто, свернули налево и вскоре сели ловить. — Ты чего молчишь, а? — спросил Гошаня. — Оглох, что ли? Я тебя уже минуту спрашиваю, а ты не отвечаешь, все молчишь. — Что?.. Ну, спроси еще раз. Извини. — Я говорю, если вот, например, девочка влюблена в мальчика, а он — нет, не получается у него, красиво это с его стороны или нет? Или он не виноват, а? — Н-не знаю, нет… не знаю, — забормотал я. — Понятия не имею. — Мне кажется, он не виноват. — Мне тоже так кажется. — Не виноват же он, если у него ничего не получается. Ну, не дружится ему с ней — и все тут. — Вроде бы не виноват, — сказал я. Я пристально смотрел в сторону Айседоры и Светы; похоже, у них не брало — руками они не размахивали; вскоре Айседора переместилась одна подальше влево, а потом еще дальше. — Подожди меня тут, — сказал я Гошане, вставая с ящика. — Я скоро, я сейчас. — Ты куда?! — Подожди, я сейчас. Медленно я поплелся по льду в сторону Светули. Она, я вскоре заметил, склонилась к самой лунке и не поднимала головы, пока я шел, и, когда остановился наконец перед ней, она так и сидела, уставившись в лунку, хотя наверняка слышала мои шаги и чувствовала, что кто-то перед ней стоит. — Привет, — наконец выдавил из себя я. Она подняла голову. Это… это был какой-то незнакомый паренек. — Привет, — сказал он, потом, помолчав, спросил: — Ловится? — Ловится, — сказал я. — У тебя чего, мотыль кончился? — Кончился… почти, — сказал я. Молча он отсыпал мне в ладошку немного мотыля и продолжал ловить, а я так и стоял с мотылем в ладошке. — А у нее ловится? — спросил я. — У кого? Я показал рукой в сторону Айседоры! — У деда-то? Не знаю. Здесь у него брало плохо, а там — не знаю. Кивнув, я поковылял обратно. Честно говоря, конец рыбалки я помню плохо — я был сбит с толку напрочь. Вечером, поздно уже, когда все дома улеглись, я сел писать свой новый рассказ. А на другой день, нет, через день, я впервые позвонил Игорю Николаевичу. 14 — Сегодня я выходная, — сказала мама. — Сейчас пойду по магазинам — холодильник пустой. Беру тебя с собой. — Берешь — как вещь? — спросил я. — Беру как вещь, как свою собственность. Разве не я тебя родила? Надо поговорить, посоветоваться. Кое в чем. — Изволь, — сказал я. Приблизительно я догадывался, о чем может пойти речь. Пару дней назад я краем уха слышал их баталию с папаней, но почему-то не придал ей значения. — Значит, ты хочешь поломать мою карьеру?! — крикнула она папане. — Вопрос поставлен неграмотно! — крикнул ей папаня из ванной. — Почему ж это неграмотно?! — крикнула она, возясь на кухне с супом. — Если я буду год работать в провинциальном театре — это шаг назад. — Между прочим, вашему театру до того провинциального даже пальчиком не дотянуться: они приз ЮНЕСКО получили. Но это я так. Главное, вопрос ты ставишь неграмотно. — Да почему, черт побери, неграмотно?! — опять крикнула Люля. — А вот почему! Только ты слушай внимательно. Значит, мне предлагают на год поехать в Сибирь и наладить там их новую лабораторию. Это шаг вперед в моей, как ты выражаешься, карьере или нет? — Шаг, шаг! — крикнула Люля. — Оставь ты свои заморочки! — Я рассуждаю! — крикнул папаня. — Никакие это не заморочки! Теперь представь себе, что я вроде бы туда ехать не собираюсь, и тебя туда не зову, и из твоего театра не сманиваю, карьеру твою не ломаю… — То есть как это не зовешь?! Ты один, что ли, ехать хочешь, без меня?! — Да погоди ты! Никуда я ехать не собираюсь, а просто сообщаю тебе о предложении, которое мне сделали в министерстве. Делюсь с тобой. — Ну! — Что «ну»?! Как бы я с тобой просто советуюсь. И что бы ты мне сказала без криков и воплей? Ты бы сказала, что тебе твой театр бросить трудно, не хочется — и в этом случае это ты бы ломала мою карьеру, думая прежде всего о себе, ты, а не я. Здесь, дорогая, важно, кто о себе первым заявит. Если так поглядеть — я тебе карьеру ломаю, а если эдак — то ты мне. Вот почему твоя постановка вопроса неграмотная. — Иди ты к лешему со своей научной логикой. Чистые заморочки! А как дед без нас? А сын? — Это уже другой вопрос. Да я и не настаиваю. Я советуюсь. А если о театре говорить о твоем, то никакой это не шаг назад, да и обратно они тебя возьмут с распростертыми объятиями: ты у них прима, лучшая, лучше тебя на свете нет. Ты же самая изумительная! — Подлиза! — заорала Люля. Наверное, об этой возможной поездке в Сибирь она и хотела со мной поговорить. И я не ошибся. Уже после первого захода в магазин она подняла этот вопрос. — Ты-то не против? — спросила она. — Отец-то все правильно рассчитал: ему это явно на пользу, в театр меня потом возьмут… Ты-то как? — Не знаю. Скучать, наверное, буду, — сказал я. — Но вообще-то без вас будет попросторнее. — В каком смысле? — Да в любом. Посвободнее. А кто тогда будет следить за моей успеваемостью? — Как кто? Дед. — А кто ему еду будет готовить? — Ты. — Хорошенькое дело. — А может, нам всем в Сибирь махнуть, а? И тебе, и деду, а? Квартиру-то нам дадут. — Ну, не знаю, — сказал я. — Заманчиво, конечно, но это еще обдумать надо. — В общем, ты не против нашего отъезда? — Что значит «против»? Раз папане надо, — значит, надо. Смешно, если бы он из-за меня не поехал, если уж ты свой театр бросаешь. — Я не бросаю. Я временно. — Может, нам деда женить, а? — спросил я. — Будут у нас шикарные обеды. — Чушь какая! Ты шутишь? — Почему? Есть тут одна старушка — я приглядел. — Да ну тебя. — Да нет, она ничего. Симпатяга. Они с дедом очень даже дружат. — Что еще за новости?.. Ой, гляди-ка, твой любимый фильм. Действительно, висел плакат, что в кинотеатре таком-то (рядом с нами), такого-то числа, на таком-то киносеансе состоится перед фильмом встреча кинозрителей с киногруппой фильма «Сокровища Чертовой расщелины». Это и был Юлин фильм, Светланин. Вдруг Люля взяла меня за плечи и долго крутила перед собой, разглядывая со всех сторон. — Слушай, — сказала она. — Глупая я. Да ты же у меня совсем еще маленький. Нет, решительно невозможно оставить вас с дедом вдвоем — двух балбесов. И отец твой хорош — ветер в голове! Нет-нет, это все нужно обдумать как следует. Я почти не слушал маму — я думал о встрече киногруппы с кинозрителями. Зачем, для чего — не знаю, но я чувствовал, что на эту встречу я пойду, тянет — и все тут. Прежде чем позвонить Игорю Николаевичу, я все-таки пошел в Юсупов сад, и, конечно же, это было глупо: встретить я его мог там только случайно, а специально — нет, такого не бывает. Только тогда я и позвонил ему. Он долго не подходил, но все-таки он был дома. Я не сразу узнал его, голос у него был какой-то хриплый, сипатый. Я спросил у него, чего это у него с голосом, и он сказал, что грипп, простуда, и поинтересовался сам, кто это говорит. — Если помните, — сказал я, — это Алеша. Мы с вами в саду познакомились. Трижды виделись, помните? Вы еще посоветовали мне стать писателем. — Отлично помню, — сказал он. — Как дела? Что-нибудь случилось? — Да нет, — сказал я. — Просто… просто я хотел вас повидать. — Приезжай, — сказал он. — Гриппа не боишься? — Нет. — Ну, приезжай. Хочешь — сейчас. Можешь? — Могу, — сказал я и записал адрес. По какому-то странному нерву я вдруг порвал свой начатый второй рассказ и захватил с собой первый, тот, который читала Юля. Вид у Игоря Николаевича, когда я приехал, был какой-то истерзанный, даже будто бы и не из-за гриппа. Он открыл мне дверь в халате и улыбнулся, как мне показалось, через силу. Пока он подогревал нам чай, я тихонечко, заложив руки за спину, побродил по его комнате. Комната была какая-то слегка походная: стул, диван-тахта, небольшой столик с пишущей машинкой — и все. Книг, правда, было много и полно фотографий на стенах: снега, собаки, горы, вертолеты, реки, лыжи — может быть, поэтому возникала мысль о походах? На столике особняком стояли две фотографии. Какой-то шкет лет трех-четырех и молодая женщина с веселым и будто бы полузнакомым лицом. Чем занимался дядя Игорь, кто он вообще такой — я не знал, о себе он в те наши встречи ничего не рассказывал. Он налил чаю и, извинившись, снова залез в кровать. — Грипп крутит, — сказал он. — А так вроде ничего. И со статьей все в порядке. — Я кивнул, и он, понимая, видно, что кивнул я просто из вежливости, объяснил: — Я, брат, журналист. Когда-то я стал журналистом, окончил факультет с тайной мыслью стать писателем. Поездить, белый свет посмотреть, людей — и стать писателем. Но ничего, брат, не вышло. — В каком смысле? — Я не понял. — Да так — не вышло. Я писал, конечно, я кучу рассказов написал, и я их, конечно, печатал, даже книжечка у меня тоненькая есть, но… не вышло. Слава богу, я сам об этом догадался, никому не пришлось меня в это носом тыкать. Вот если ты журналист и пишешь про живых людей, а потом вдруг возьмешь и напишешь нечто вымышленное — это еще не значит, что ты писатель, понял? — Нет, — сказал я. — Верно. Это надо как-то ощутить. Ну, разницу эту. Из каждого моего рассказа, я сам почувствовал, так и лезло, что я журналист. Стиля своего не было, манеры, какого-то своего лица. Вечно получалось, что я литературно очень грамотно рассказываю какие-то истории. А может, писателю нужна как раз не эта грамотность, а даже какая-то неграмотность, но своя, ни на кого не похожая. Нужен свой мир, особый, даже опыт — особый, свой, такой опыт, который просто в поездках не наберешь. Понимаешь? — Вроде бы да, — сказал я. — Но чувствую, что не до конца. — Это верно, — сказал он. — Это, конечно, именно почувствовать надо, ощутить. Один человек напишет историю, может, целую судьбу чью-то — и ничего. А второй — про какую-то птичку плюгавенькую, но ясно: он — писатель. Я, кажется, начинал понимать его, и мне было грустно оттого, что сам-то он о своей неудаче говорил очень грустно, с явным сожалением. Одновременно я вдруг почти испугался — а что, если и мой рассказ никуда не годится?! — А вы знаете, — сказал я, — я рассказ написал. — Смотри-ка, — сказал он. — Занятно. Наверное, ведь не только потому, что я посоветовал, а? Самого-то тянуло, а? — Я думаю — да, хотя, если бы вы не подсказали… — С собой рассказ? — Ага, я захватил, — сказал я, краснея. — Дать? — Пока не надо. Прочту перед твоим уходом. А как жизнь протекает? Действительно ничего не случилось? — Да вроде нет. Вроде бы ничего не происходит. Может, это-то и плохо. — Понимаю. Так бывает. Ты из-за рассказа позвонил? — И да, и нет, — сказал я, снова почему-то краснея. — Просто повидаться, поболтать… — Я, в общем-то, недавно вернулся. С годик. Из Сибири. Точнее, я везде за семь лет побывал, всю Сибирь объездил. Дальний Восток, весь север. Я был ленинградским собкором в этих районах. Теперь вернулся — надоело болтаться. Книгу буду писать, очерков. — Шикарно, — сказал я. «Никого у него нет, — думал я. — Один. Квартира однокомнатная. Ни папы, ни мамы — никого. Только фотографии. И тайна. Ну, тайна не тайна, но что-то есть. И вроде бы он хочет об этом сказать мне, но одновременно не хочет. Как и раньше». — Пойдемте как-нибудь в цирк, а, Игорь Николаевич? — сказал я. — Приглашал тут один человек. — Отлично, — сказал он. — Как-нибудь обязательно. Цирк я люблю. Так что же у тебя все-таки произошло? — неожиданно спросил он. И так же неожиданно я рассказал ему все о Светлане. — Понимаете, дядя Игорь, — сказал я ему, — я будто в воздухе вишу. Живу во взвешенном состоянии. Понимаете, вот если бы она просто не хотела со мной дружить — это ясно, не очень-то приятно, но ясно. А тут не ясно получается. Вроде бы она и хочет, хотела, но теперь, получается, обижена на меня. И я вот не знаю; иногда человек обижен и ждет, ну, примирения, что ли, а иногда, я думаю, ему уже ничего и не надо. Вот и выходит, будто если я ей позвоню — ей это вовсе и не нужно. Но если так и окажется, я все равно буду думать, что, может, это ей и нужно, но она гордая, а навязываться мне неохота, неудобно. Замкнутый круг получается. — Здесь, брат, не обида, — сказал он. — Здесь совсем другое. Посложнее. Но ведь если ты не позвонишь — тогда наверняка ничего не узнаешь. Это уж точно. — Да, уж это точно, — согласился я. — Но одно ты сделал правильно, — сказал он. — Вполне честно. От этого и вся ситуация. Когда ты приехал к Юле, а увидел Свету, ты ведь действительно мог сделать вид, что к ней и приехал, раз она приглашала. Вообще скрыть про Юлю. Но ты поступил нормально. Поэтому и мучаешься. Извини, пожалуйста, а твой рассказ — не об этом, не про это, а? — Нет, — сказал я. — Рассказ просто об одной кошке. Бездомной. — Это хорошо. Мне кажется, нельзя писать про то, что в этот момент и переживаешь. Писать надо потом. Понимаешь? Я пожал плечами. — А про кошку реальный случай? Это было в жизни? — Да нет, — сказал я. — Вымышленный. — Я думаю, лучше тебе мне этот рассказ оставить. Чтобы не на бегу читать. Не торопясь. Ну, и что сказать тебе — тоже обдумать надо. Ты не против? — Отчего же? — сказал я. — Конечно. А пока вы не прочли — другие писать? А? Или не надо, подождать? Он долго смеялся. — Ну что ты за человек, право? — Он буквально заливался. — Ты что думаешь? Я тебе скажу, что рассказ плохой, и тогда ты писать не будешь? Или скажу — хороший, мол, ты писатель что надо, и тогда ты начнешь писать на полную катушку? Так, что ли? Весь фокус в том, что ты должен писать, если тебе хочется, тянет, интересно. Я здесь ни при чем. Да и вряд ли я сумею сказать — талант ты или нет. Ну, насмешил! — Ну как, удалось вам встретить того человека? Ну, кого вы восемь лет не видели? — неожиданно для себя спросил я. И моментально я почувствовал, что, может, попал в самую точку и не лучшим образом, потому что он резко прекратил свое веселье и сказал ровно и почти грустно: — Нет, Алеша. Не встретил. Ни в городе, ни в твоем районе. Я ведь приезжал в сад еще несколько раз. Да-а, ходит человек, а я… Может, я и видел его, да не узнал. Загадаю срок, подожду еще, а потом поеду по адресу — такие вот, брат, дела. На прощание он крепко пожал мне руку, и мы договорились, что скоро я позвоню ему. Не знаю почему, но мне немного полегчало. Хотя от чего, собственно? 15 Я думал: что же такое произошло в моей жизни, из-за чего мне неуютно и я места себе не нахожу? Какие вообще приключились события — неважно, хорошие или плохие? Я пересчитывал их, буквально загибая пальцы. Дед вывез меня на лед и пристрастил к зимней рыбалке. Я познакомился с Игорем Николаевичем. Школа засунула меня в драмкружок, будь он неладен. Написал рассказ про кошку (второй — порвал). Папаня и Люля собираются вроде укатить на год в Сибирь. Со мной или без меня — пока не ясно. И конечно, я встретил в своей жизни Свету, а направился на всех парусах к суперкинозвезде Юле Барашкиной. Может, это, последнее, и было главным? Да, наверное, все дело было именно в этом. И еще я подумал (чуть ли не впервые в жизни подумал), что нет у меня никакого важного дела, ну, может, действительно, я ни о чем не мечтаю, ничего не делаю — и это плохо. Может, будь у меня это дело, или мечта, я бы на все смотрел по-другому? Драмкружок, само собой, был не в счет, да я и не был еще ни на одном занятии. Подледный лов, конечно, тоже. Да и писателем я не мечтал стать. Вон у Гошани, например, хоккей. Боба Рюмин — танцор. Вадик Абашидзе собирает марки чуть ли не с пяти лет. А Таняпка Беленькая? Казалось бы, ерунда — заведующая школьным живым уголком, специалистка по кроликам, а на самом деле — вон как ей хорошо. Мордочка счастливая, кролики плодятся, и даже на свои многочисленные тройки она смотрит с легкой душой. Какой-то ее кролик был признан лучшим ангорским кроликом района — это ведь не шутка, а настоящий успех. Не знаю, как у всех, а у многих именно так: есть дело, увлечение, а у меня… А тут еще произошло одно некрупное событие, маленькая деталь, из-за которой я понял, что действительно несколько не в форме. На классном собрании наша Евгения Максимовна вдруг и говорит: — И еще я хотела обратить внимание на нашего дорогого Алешу. — И, проходя мимо, она положила руку на мое плечо. Я удивился. — Можем ли мы просить его и дальше помогать отстающим — Гоше по литературе, Тане Беленькой по математике, если он сам вдруг приобрел четыре тройки? Сразу четыре. Все заорали, что это ничего, ерунда, я исправлюсь. Евгения Максимовна даже, кажется, взяла с меня слово, что я исправлюсь на общее благо, но дело-то было вовсе не в том, что я действительно нахватал троек, а в том, что я об этом абсолютно забыл, будто этого и не было, будто никак меня и не касалось. Получалось — я витаю в облаках. Мы с дедом напугались, потому что Люля из-за троек с ходу пошла войной на подледный лов, и мы кое-как уговорили ее подождать моего исправления, не лишая нас полезных для здоровья поездок. В общем, в пору было призадуматься о том, что со мной происходит. Я взял себе билет на киносеанс, перед которым должна была выступать Света со своей киногруппой, и решил, что постараюсь как-нибудь сообщить ей, что буду ждать ее после киносеанса возле кино. Сразу я не сообразил, как именно я это ей сообщу, и даже не подумал о том, что, может, она вовсе и не останется после выступления смотреть свой фильм. Но оказалось, это абсолютно не важно — что я сообразил, а чего не сообразил. Еще в школе Вадик Абашидзе говорит мне на переменке: — Идешь в кино сегодня? Я пожал плечами: для меня это был не поход в кино, а что-то совсем другое. Потом смотрю — и Гошаня, и Боба Рюмин, и Таняпка Беленькая, да и другие девчонки и ребята чего-то там такое болтают про кино, но я не придал этому никакого значения. Именно уже в кино я сообразил, что к чему, увидев половину нашего класса. Только человек, который явно не в себе, мог не сообразить, что речь шла об одном и том же кино. Я обрадовался, что ряд у меня был далекий, отдельно от всех, сел и тут же подумал: «А что, если артистам будут задавать вопросы, посылать им записки… Я пошлю Светлане записку!.. А вдруг она не придет? Не захочет. Заболела. Да мало ли что!» Но когда она все-таки появилась вместе с другими актерами, я вдруг сразу как отупел. Единственное, что я чудом сообразил — записку Свете нужно пикать немедленно. А нужно ли? И о чем?.. Но я уже писал… Беленькая моя несчастная записочка отправилась из ряда в ряд, к «Юле Барашкиной», скоро я потерял ее из виду. Передали или нет?! Не потеряли по дороге?! «Здравствуй, Светлана! Это я пишу, Алеша. Я в зале. Я не знаю, останешься ты на кинофильм или нет. Приходи послезавтра за пятнадцать минут до начала, вечером, к цирку. Буду ждать. Алеша». 16 Но Света к цирку не пришла. Я честно приехал за полчаса до начала, хотел заранее забежать к Коле-осветителю по поводу билетов, потом вдруг засомневался, стоит ли брать билеты, пока Светы нет, да и вообще можно сглазить, а там уже осталось до начала пятнадцать минут, я обязан был ждать, я ждал, ждал, нервничал ужасно, но так и не дождался, хотя простоял возле цирка еще чуть ли не с полчаса. Честно говоря, несладко было брести одному по Фонтанке домой. А куда еще? К Гошане? К Игорю Николаевичу? Домой не хотелось. Ерунда, конечно, чушь — вполне можно было позвонить Светлане и все узнать, что к чему — не смогла, не захотела, поставить точки над «и», но не мог я ей позвонить, не мог — и все тут, боялся я, что ли, — не знаю, не мог, рука не поднималась. На Фонтанке было тихо, народу почти никого, я глядел на серый молчаливый лед, на какой-то ящик, валявшийся посередине реки, и подумал, что совсем меня не тянет на рыбалку, а ведь как я радовался еще совсем недавно. На одном из спусков Фонтанки, уже близко к дому, я увидел, проходя, старушку и махонькую девочку, лет пяти от силы. Старушка держала девочку за длинный шарф, как лошадь за поводья, а та, морковка, все рвалась от бабули вниз, на лед, и очень смешно ревела и хохотала одновременно. — Что-нибудь случилось? — спросил я. — Случилось, случилось, — заливалась девчушка. — Речка растает — мячик утонет. Утонет-утонет-утонет. А бабуся не пускает — не пускает — не пускает! — Ерунда какая! Да я мигом! — крикнул я, оценив ситуацию и спускаясь на лед. — Молодой человек, не смейте! — крикнула старушка. Но я уже шел по льду. Мячик, симпатичный, оранжевый как апельсин, лежал на льду далеко, метрах в тридцати от берега. Странно, я шел, проверяя каждый шаг, лед будто бы гнулся под ногами, хотя наверняка он был толстым; было жутковатое чувство черной глубокой воды подо мной; ничего подобного на рыбалке, даже в двух-трех километрах от берега, я не испытывал. Я добрел до мячика и быстро вернулся на землю. — Огромное вам спасибо, молодой человек, — затараторила старушка. — А то эта паршивка домой идти не хочет, целый час я с ней бьюсь. — Бабуля, он герой, да? Ты герой, да? — спросила у меня морковка, хорошенькая, смешная — ужас. — Нет, сударыня, — сказал я ей. — Просто долг чести. А как вас зовут? — Светуля, — сказала она, и я вдруг улыбнулся; не расстроился, а обрадовался совпадению. — Бабуля, он принц, да? Этот наш герой — он принц? — слышал я ее голос, быстро уходя. Смешно, конечно, детские глупости — но мне стало полегче, повеселее. — А вот и наше чудовище, наш троечник! — бойко крикнула Люля, открывая мне дверь. — Да исправлю я их, — сказал я, не обижаясь на нее. — Делов-то! По тому, как строго, по струнке сидели мой дед и папаня, я догадался (и не ошибся), что идут дебаты о Сибири, о поездке. Смешно, конечно, было, что до определенного момента папаня с Люлей решали вопрос только о том, едут они вдвоем, или он один, или он вообще не едет, а о том, как быть со мной и с дедом, они не думали вовсе — будто мы не живые. Однако папаня с легкой руки Люли догадался, что это тоже немаловажное обстоятельство. — А рыбалка там есть, в твоем сибирском городке? — спросил дед. — Если есть, я, может быть, и не против. — Там везде рыбалка есть, — сказал папаня. — Дело не только в этом. Я еду работать, Люле место в театре обеспечено, а вот Алексею нужно будет перестраиваться, входить в жизнь нового класса. — У Люли тоже будет новый коллектив, — ради справедливости сказал я. — Все артисты — родные люди, — сказал папаня. — Она будет в новом театре желанным гостем, а ты — новеньким, со всеми вытекающими последствиями. — Ты что, против меня и деда? — спросил я. — Ничего подобного, я просто рассуждаю. — Пусть едут, — сказал мне дед. — Свободнее будет дышать. А то ударишь молотком пару раз по фанерке — уже трагедия. — Я этого не говорил, — сказал папаня. — Все вы чушь несете, — сказала Люля. — Главное, кто будет готовить вам еду и кто будет следить за твоей успеваемостью, — и она выкинула в мою сторону размашистым жестом руку так, будто была на сцене и в чем-то меня обвиняла. — Не знаю, — сказал я. — Вроде бы мы об этом говорили. За мной дед будет следить, а еду буду готовить я. — А вас так и подмывает остаться без нас. Полная свобода, да?! — сказала Люля. — Да нет, — сказал я. — Мы же обсуждаем варианты. Тебя послушать — так нас вдвоем с дедом оставить просто невозможно. Тогда из-за чего весь сыр-бор? — Еще неизвестно, какую квартиру мне дадут, — сказал папаня. — Вот именно, — сказал дед. — А такую и дадут, — крикнула Люля, — какую надо семье! Они-то в тебе заинтересованы или нет?! Ну, а если, допустим, ты им до зарезу нужен, а Алешке было бы пять лет, а не около тринадцати, что тогда? — Подвожу предварительный итог, — сказал папаня. — Дело упирается в то, как мы определяем самостоятельность деда и Алешки, не так ли? Все было бы просто, если бы они были очевидно самостоятельными, ведь так? А они — серединка на половинку, не правда ли? — Он все робко поглядывал на Люлю. — Правильно я сформулировал проблему? — Сплошные заморочки, — сказала Люля. — Похоже только, что все нужно решать без деда и сына (дед подмигнул мне). Раз уж речь идет о том, доверяем мы их возрасту или нет, сами они голоса не имеют. — Ха-ха! — хохотнул дед. — Думаешь — не имеем? Вот, скажем, вы решите за меня, что я еду, а я закапризничаю и не поеду, силой-то вы меня не упрете, а? — Молчал бы уж при ребенке-то, стыдобушка ты моя! — сказала Люля. На этом первый тур переговоров кончился. Что касается меня, то мне вовсе было не ясно, хочу я годик пожить в Сибири или нет, и это-то и было странно: любой нормальный человек был бы двумя руками «за», а я… Попозже я еще слышал отголоски баталии между Люлей и папаней, но слышал уже как бы в треть уха: я писал рассказ. В общем-то он был неизвестно о чем. Так себе — об оранжевом мячике. Как его бросили абсолютно одного на льду Фонтанки, как он мерз всю ночь, а утром его присыпало густым снегом, и он согрелся в своей берложке. Весной лед растаял, и мой мячик отправился плыть по течению в море. Он встречал на своем пути разные щепки, доски, всякие предметы, лодки, яхты, буксиры и корабли, пока не встретил наконец другой мячик, синенький, и они уплыли вместе далеко-далеко за горизонт, в космос. …Я проснулся. Спать, уронив голову на руки, за столом, было неудобно; горела лампа. Я прыгнул в кровать и уснул уже до утра, до будильника. Нужно было мчаться в школу. В этот день как раз должен был состояться драмкружок. Вечно меня занесет куда-нибудь не туда, куда надо. 17 Да-а, давно я так не веселился, откуда только силы взялись! Правда, веселился я вынужденно, потихоньку, про себя, как бы внутри себя. Таких кружков, как наш драматический, я лет сто не видел, хотя, честно говоря, в какие именно кружки я ходил в свои юные годы, я и не помню. Когда я явился на первые свои занятия, я очень быстро сообразил, что никогда не узнаю, как и почему я сюда попал. Было ясно, что кружок никого не ждал от нашего шестого класса, во-первых, и, во-вторых, тем более не ждал именно меня. А в то же время я никак не мог предположить, что все это наша Евгения Максимовна затеяла без всякого ведома кружка, сама придумала этот необыкновенный престиж нашего шестого и подпихнула меня на подмостки сцены. Нет, в это я не верил, слишком уж она была умная и симпатичная. Само собой, когда в драмкружке появляется новое лицо, ему говорят: а, мол, привет, рады вас видеть, очень вас ждали, или — наоборот — кто вы такой и что вам угодно? Логично? Но ничего этого не произошло, меня никто будто бы и не замечал. Раз уж я пришел на занятия без всякого желания, можно было и обозлиться, но я не злился, может быть потому, что исправил сегодня две тройки на четверку и пятерку и настроение у меня было более или менее пристойное. Народ был в основном малознакомый, кое-кого, конечно, я знал в лицо, знакомых же было трое. Третьеклассницу Мику Петрову знала вся школа: малышка отлично пела, и ее даже показывали по телевизору. В драмкружке, конечно, она играла детей. Была еще очень симпатичная девочка — красавица Любаша Носик из восьмого «А». Она-то, я думаю, играла героинь: из-за красоты и потому еще, что на школьных вечерах всегда читала какие-нибудь героические, трагические или лирические монологи. Ну и, само собой, в кружке царил выскочка Джек Лисогорский, девятиклассник. Я его терпеть не мог, вечно во всем он был первым. Не то чтобы он был буквально первым, куда там, но всегда лез в первые ряды. И вечно больше всех выпендривался. И в школьных лыжных гонках он участвовал, и стихи в школьной газете публиковал, и концерты вел, и литературными викторинами руководил — ну просто сил нет. Главное, он не был веселым, активным пареньком, а элементарным выскочкой и занудой. Все это, я думаю, понимали, но ничего с ним поделать не могли, потому что он вроде бы делал все правильно и, главное, правильные вещи, всеми уважаемые. Ну, мне, разумеется, повезло: прихворнула наша литераторша Инна Люциановна и кружок, конечно же, вел Джек Лисогорский. И даже одноактную пьесу, которую мы должны были начать репетировать, написал, по-моему, он сам или, что еще хуже, кто-то, но под его руководством. Пьеса была потрясающе глупой. Про одного талантливого школьника, который изобрел на уроке химии какую-то там таблетку: съешь ее и попадешь куда захочешь: в космос, на Аляску, в средние века — куда попало. Ни темы, ни идеи — набор событий. Этот школьник и возникал где попало, и всех зачем-то побеждал. В пьесе было с десяток песенок, и, само собой, подыгрывая себе на гитаре, их исполнял Джек Лисогорский. Он раздал всем роли и стал всех учить, как правильно играть (ну, прямо уши вянули!). Дескать, нужно представить себе буквально, что ты и есть этот персонаж, и изображать его, исходя из его психологии. Малышка Мика Петрова сказала: — А я вот не могу представить, что я буквально звездочка на небе. Я могу только, как она, махать ручками и танцевать. Джек сказал, закатывая глаза: — Ты абсолютно не права с чисто актерской профессиональной точки зрения. И тогда мудрый и спокойный десятиклассник сказал ему: — Глупец ты, Лисогорский. Играй-ка ты лучше сам вместо меня роль Магнитной Бури, а я пойду и отдохну в дискотеке. И ушел. Мне досталась роль какого-то пирата, я произносил текст, но как-то механически — я отвлекся. Что-то меня взволновало, я долго не мог понять, что именно. В какой-то момент мой взгляд упал точно на переносицу Джеку Лисогорскому, и я увидел его дурацкую улыбку с задранной верхней губой. Но дело было не в самой улыбке Джека, а в том, что я ее, эту его улыбку, недавно видел: вот так же вот смотрел в его переносицу. И тут же я вспомнил (и разволновался еще больше), что уже вспоминал его улыбку. Это случилось на какую-то долю секунды, когда я брел по Фонтанке из цирка домой. Приближаясь к Аничкову мосту, я в упор глядел на темный силуэт лошади на мосту и, когда уличный фонарь выплыл из-за тела лошади и ударил мне в глаза, я внезапно вспомнил эту его улыбку, увидел и тут же ее позабыл, и самый этот момент позабыл. И я мучительно думал: почему тогда, на Фонтанке, мелькнула эта его улыбочка? Именно тогда, на Фонтанке, а не сейчас; сейчас-то я ее просто видел. Вдруг Джек, стоя возле меня и глядя мне прямо в глаза, спросил меня, опять с этой же своей улыбочкой: — Ну как, дитя, нравится тебе твоя роль, а? А как тогда, а? Был в цирке? Дождался свою красавицу? Ути пути, мой славненький! И в тысячную долю секунды я вспомнил все. Все! Да, поразительная это у меня способность: что-то происходит в жизни, я это вижу, вижу — но не осознаю, что ли, не регистрирую в сознании. Нет, нет, даже сомневаться не стоит: когда я впервые увидел Свету, я где-то в глубине себя вроде как знал, что это и есть Юля Барашкина, знал, но не осознавал… В тысячную долю секунды я увидел кинозал перед сеансом. Свету у микрофона, себя с блокнотом, быстро пишущего ей записку, себя, передающего с дальнего ряда эту записку вперед… Я еще держу вытянутую руку, кто-то передает записку по рядам, моя рука еще висит в воздухе, а Джек Лисогорский принимает от кого-то мою записку, улыбается мне и машет рукой, мол, все в порядке, передаю дальше… Он по моему лицу, по моей руке вполне догадался, что записка эта от меня… Только теперь я понял, что видел тогда, видел, но не осознал, что никуда дальше он записку не передал. Неужели же такой самообман возможен только потому, что мне трудно было представить, что есть такой подлец, который возьмет и не передаст чужую записку?! — Ты — почему — не передал — записку?! — хрипло почти крикнул я Джеку. — Почему-у?! — А рука моя уже вцепилась в его цветастый галстук. — Ну спокойно, малыш, — бледнея, сказал он. — Ну прочел твою записочку, ну не передал, эко диво. Просто решил, что девчонка слишком хороша для тебя, да и вообще не придет. Дальше я уже быстро шел по коридору к раздевалке с обрывком его галстука в руке. Лучше я ничего не придумал. — Здравствуйте, Алла Вениаминовна, — сказал я нашей директорше школы, весь дрожа и почти размахивая Джековым идиотским галстуком. Лучшего я выдумать не мог. Джек догнал меня и схватил у всех на виду, пытаясь отнять огрызок своего галстука, и у всех на виду, подпрыгнув, я залепил точно ему в глаз. При всех. При директоре школы. Это лучшее, что я придумал. Потом нас разнимали, Джек расхныкался на всю раздевалку, глаз его мгновенно заплыл и посинел, после я видел себя у Аллы Вениаминовны в кабинете с опущенной головой. — Великолепно, великолепно, Волков, — говорила она. — Как же это понять, дорогой мой? Но в тот момент ничто не имело для меня значения. 18 — А знаешь, Алеха, все-таки что-то удачное в твоей драке есть! — говорил мне Гошаня, обнимая меня за плечо. Паршиво было у меня на душе, и он, умница, взял меня с собой на каток СКА посмотреть его тренировку. Мы как раз шли с тренировки, и я немного повеселел, оправился. — Во-первых, вряд ли ты теперь пойдешь на занятия этого драмкружка, а ведь он тебе не по душе, явно. Да? — Ага, — сказал я. — Я уже заявил об этом Евгении Максимовне, и она согласилась. Она меня вполне поняла. — Она вообще отличный человек, — сказал Гошаня. — Во-вторых, раз этот гад Лисогорский зажал твою записку, значит, все в порядке, понятно, почему твоя Юля Барашкина не пришла к цирку. С горя я рассказал Гошане про содержание записки Юле, хотя про Свету — ни слова. — В-третьих, — сказал Гошаня, — и это очень важно, у тебя теперь в школе появился некоторый вес, особый. Ведь не каждому шестикласснику, друг мой, удалось отметелить девятиклассника. Ты теперь герой. В своем роде, знаменитость. Главное, этот гад, Джек, понес огромный моральный урон. Именно моральный, понимаешь? Глаз-то у него, может, и скоро пройдет, но память о его моральном падении будет его преследовать до самого окончания школы. Ни одна девчонка теперь не пойдет с ним танцевать на вечере, понял, друг мой?! Оба мы немного похихикали. Но на душе у меня было не сладко, само собой. Директор Алла Вениаминовна держала меня в кабинете не очень-то долго, почти совсем не ругала, взяла только дневник, что-то написала и сказала, что вызывает на педсовет мою маму, но и меня, разумеется, тоже. Потом ворвалась наша Евгения Максимовна, вся красная (драмкружок был вместо шестого урока, и она была еще в школе). Обе они долго смотрели на меня, качая головами. — Вот, вырастили, — сказала Евгения Максимовна директорше, как бы извиняясь. Та кивнула. — Главное, на старшеклассника полез, не испугался, — продолжала Евгения Максимовна. — Значит, в человеке еще не все потеряно. — Будем надеяться, что не все, — сказала Алла Вениаминовна. — На педсовете разберемся. — Я вас очень прошу, — вдруг осмелев, сказал я. — Вызывайте меня на педсовет, и маму вызывайте, если надо, но только нас по отдельности. Если вместе, я все равно не приду, даже если вы меня из школы выгоните. — Вот как?! — сказала директор. — Хорошо, что хоть честно предупредил, что не придешь. Ладно, пусть придет мама одна… — А мне когда?.. — Вообще не приходи. Не созывать же нам из-за тебя два педсовета. Главное, чтобы ты понял, что совершил очень и очень малопривлекательный поступок. Ты понимаешь это? — Пока нет, — честно сказал я. — Наверное, потом пойму. — А почему не сейчас, Алеша? — всплеснув руками, сказала Евгения Максимовна. — Он оскорбил меня, — сказал я. — Он меня подло обманул. — В чем именно? — Нет, этого я рассказать не могу, не буду. — Ну хорошо, иди, — сказала Алла Вениаминовна. — Иди и осознай свой поступок, Волков. Я ушел, но в этот день дневник своим не показал, да они и не просили. А на другой день, конечно, разразилась буря. Люля пришла со спектакля, мы ужинали, и я подсунул дневник папане. Шевеля губами, он молча прочел что надо, сделал себе новый бутерброд с сыром и спросил: — А здоровый девятиклассник? — Обычный, — сказал я. — Что у вас там? — спросила Люля. Папаня сделал мне глазами, показывать ли ей дневник, я кивнул, и он положил дневник перед Люлей. Она быстро пробежала глазами директоров выговор и вызов ее на педсовет и, после паузы, почти шепотом произнесла: — Слышишь, дед? Твой внук избил ни в чем не повинного девятиклассника. Подбил мальчику глаз. Я родила негодяя! — крикнула она. — Он плохо учится! — Я исправил две тройки, — сказал я. — Неважно, — сказала она. — Ну почему же? — сказал дед. — Это само по себе важно. — Никаких рыбалок! Никакой поездки с нами в Сибирь! Избил, видите ли, невинного человека! — Он оскорбил меня, — сказал я. — Чем?! Чем он тебя мог оскорбить?! — Это моя личная тайна, — сказал я. — А в Сибирь… Разве я просился туда с вами? А с другой стороны — разве можно меня, такого, оставлять без вашего присмотра? — Никаких подледных ловов! — крикнула Люля. — Боже мой! Мне идти на педсовет! Какой позор! И это — сын актрисы и солидного инженера! — Что же выходит? — спросил дед. — Если мальчику запретить рыбалку, он больше драться не будет? А если позволить — так обязательно будет, так что ли? — Вы что, все против меня?! — тихо спросила Люля. — Нет, отчего же, это безобразие с его стороны, — сказал папаня, тихонечко уходя в другую комнату. Мне вдруг стало жалко мою Люлю. Ей, похоже, на самом деле было плохо оттого, что я отлупил человека, даже если он и гад. А то, что он действительно такой, она не знала и знать не могла. Ей казалось, что это я у нее плохой. Особенно мне вдруг стало за нее нехорошо, потому что ей придется идти на этот педсовет и услышать много горьких слов в мой адрес, а уж она-то здесь была вовсе ни при чем. Вдруг она сделала такое, от чего я совершенно обомлел. Она встала, наклонилась ко мне и шепнула мне на ухо заговорщицки, будто не мне, а какому-то абсолютно другому человеку: — Слушай. А ты подговори деда, чтобы он пошел на педсовет, ладно? Он, а не я. — Ладно, — смекнул я и тоже заговорщицки шепнул ей: — А на рыбалку мне можно ездить, а? — Ладно, — шепнула она. — Поезжай, если только уговоришь деда пойти на педсовет. — И тут же крикнула, уходя: — Сумасшедший дом! Сын бандитом растет. Муж — растяпа. Дед на своей рыбалке помешан! — Вулкан! — сказал ей вслед дед. — Актриса!.. Ну, что? Едем на рыбалку? — Может и едем, — сказал я. — Но при одном условии. — Если я вместо Люли пойду на педсовет, где тебя будут чистить? — Ты слышал, да? — Просто догадался. Опыт, брат. Целая жизнь. Я ведь уже старый. Ты когда-нибудь думал, что я у тебя уже старый? Вопрос был какой-то странный, неуютный, я пожал плечами и сказал: — Ерунда, ничего ты не старый, вон как по льду шастаешь, молодым завидно. — Старый, — сказал он. — Ну, хватит. Ладно, схожу я на этот твой педсовет. Мне что? Это Люле неприятно, а меня, может, даже развлечет: послушаю, что там о тебе скажут. — Странно все-таки, дед, — сказал я. — Все взрослые мной недовольны, а ты вроде бы нет, доволен. Или я не прав? — Похоже, прав. Конечно, ничего хорошего в твоей драке нет, тем более — в школе, но я догадываюсь, что не за здорово живешь ты полез в драку, да еще с таким лбом, наверное, веская причина была. Да и возникла сразу — потому и в школе. — Да, дед, ты мудро все угадал, так оно и было. Я драться вовсе и не собирался. Только я не буду тебе говорить, что к чему, ладно? — Конечно. Я и так тебе верю. Я думаю, и Люля тебя поняла бы, если бы ты попал в струю, ну, в лучший момент. А кричит она потому, что ей на педсовете сделают выговор — ей, а не тебе. А так бы она все поняла. — Знаешь, дед, — сказал я. — Летом или весной ты ведь возьмешь меня на обычную рыбалку? — Ну, дай бог, доживем… — Вот я и думаю. Может, нам в какое-нибудь путешествие с тобой отправиться, а? На недельку. — Каким образом? — А на лодке. Купим с тобой резиновую лодку, двухместную, заберемся в верховья какой-нибудь речки и дунем по течению вниз. Красота, а, дед? Костерок вечером, соловьи поют! А, дед? Поедем? — Да неплохо бы. — Он грустно почему-то улыбнулся. — Дожить надо, да и лодка — проблема. — Осилим, — весело сказал я. — Доживем. 19 — Ну-ка, посмотри назад! Видишь? — спросил Гошаня. — Видишь девулю? Я ворвался в класс со звонком и плюхнулся сразу на парту, так что никаких новостей не знал. Мы теперь сидели с Гошаней вместе: Таняпка Беленькая, по-моему, влюбилась в Вадика Абашидзе и пересела к нему, а Гошаня — ко мне. Ей, видите ли, плохо с нашей парты видно, что там написано на доске, у нее, знаете ли, что-то там такое поменялось со зрением. Чушь собачья! — Видишь, какая? — шепнул Гошаня. — Новенькая. В первый раз. Из Воскресенска приехала. Ее брат в «Химике» играл, в шайбу, — я спросил. Теперь, наверное, в СКА будет. Симпатичная, да? Ишь, глазищи какие! Наверное, потому, что я предположил, что не так-то мне будет в Сибири легко и просто, я сам подошел на переменке к новенькой. Все, шушукаясь и глядя на нее, повалили из класса, а она осталась, и я к ней подошел. — Ну, здравствуй, — сказал я. — Давай знакомиться. Алеша Волков. — И я протянул ей руку. Она пожала мою довольно крепко и сказала: — Давай. Я — Ириша. Румянцева. По прозвищу Стрекоза. — Почему «стрекоза»? — Не знаю. Забыла. Я с первого класса Стрекоза. Привыкла. — Стесняешься наших? — Да не очень. Конечно, непривычно как-то. Все чужие. — Это временно, — сказал я. — Пообвыкнешь. — Ну, само собой. Как, трудно было драться с девятиклассником? — Батюшки! Уже знаешь?! — удивился я. — Да, с утра только об этом и говорили. Все вокруг. Ты мне покажи потом этого девятиклассника: все-таки интересно. Ладно? Я засмеялся и кивнул, и тут же вошла наша Евгения Максимовна. — Ну, как тебе, Ириша, наш класс? — спросила она. — Еще никак. Не знаю, — сказала, улыбаясь, Ириша, и я увидел, что она очень симпатичная, глазищи — во! — Ну, а как тебе наш Волков, не кусается? — спросила Евгения Максимовна. — Ну что вы! Он смирный. Сам подошел познакомиться — понимает, что мне, новенькой, нелегко. — Чудесно, — сказала Евгения Максимовна. — Значит, у него еще не все потеряно. — В каком смысле?! — Ириша сделала сверхогромные от удивления глаза, но одним, умница, успела подмигнуть мне, что ей, мол, все ясно. — Позже узнаешь, — сказала Евгения Максимовна. — Он у нас — герой со знаком минус. — Как интересно! — сказала Ириша, тут же прозвенел звонок, и Евгения Максимовна, уходя, шепнула мне: — Молодец!.. Да, не забывай про педсовет. Маме сказал? — Сказал. Она не может. Дед придет, к сожалению, — схитрил я. — Почему «к сожалению»? — Строгий очень. — Так тебе и надо, — сказала Евгения Максимовна. После уроков сразу же наша новенькая, Ириша Румянцева, выкинула номер. Это грубовато сказано, скорее, она вроде как поразила меня, хотя это тоже неточно. Прозвенел последний звонок, и, раньше чем все вскочили, она громко сказала: — Одну минуту! Девочки! Ребята! Все, естественно, притихли. — Я хочу к вам обратиться с речью. Да нет — с… ну, не знаю с чем. Можно? Все заорали «давай» и тут же опять стихли. — Я хотела сказать, ну, в общем… — И она покраснела. — Да ты не стесняйся, детка! — Алик Зуев громко захохотал. На него цикнули. Ириша опять заговорила и, точно, почти поразила меня, но не поступком (хотя это был вроде и поступок, поведение), а, так сказать, ходом своей мысли, соображением. И, главное, она выглядела не веселой выскочкой или жутко общительной девчонкой, а даже как бы наоборот: очень смущалась, краснела… — Я — новенькая, — сказала она. — И еще неделю буду новенькая, и месяц, и два — долго. Потом, конечно, все это пройдет, с кем-то я, может быть, подружусь, с кем-то — нет, но вообще хотелось бы, чтобы я перестала быть новенькой побыстрее… Я хотела сразу немного рассказать о себе всем, может, так и будет побыстрее. Можно? — Конечно, можно, — сказал Боба Рюмин. — Какие разговоры! Девчонки (я огляделся) завертели носами, но ребятам, кажется, все это нравилось. — Ну, я — Ира, Румянцева. Из Воскресенска. Мне около тринадцати лет. Учусь средне. Спортом не занимаюсь. Умею шить, готовить, немного петь… — А танцевать? — спросил Алик Зуев, но уже как бы серьезно. — Танцую я хорошо, — сказала Ириша и, опустив глаза, покраснела. — Какая прелесть! — сказала слегка ехидно наша Галя-Ляля — лучшая по этой части. — Вот и все, — сказала Ириша. — Вот мой телефон, звоните, — и она написала, к общему удивлению, на доске свой телефон. — Мама моя — домохозяйка, папа — шофер дальних рейсов, он охотник и рыболов. Брат — студент, хоккеист. Вот и все. Есть кошка, Нюра, с собой привезли. Вообще-то моя мама — ленинградка, вот она и вернулась. Все. Спасибо. Да, забыла, прозвище мое — Стрекоза. Все немного зашумели, заохали, а Ириша села на свое место. Глуповатое было какое-то положение — все еще несколько секунд сидели. Ребята, может, и хотели бы списать с доски Иришин телефон, но явно стеснялись друг друга и особенно девчонок, а те так и крутили но-, сами, фыркали. Вообще получился парадокс: в том, что именно рассказала о себе Ириша, чтобы побыстрее сблизиться с классом, ничего особенного не было, а особенное было в том, что она выступила таким вот странным и неожиданным образом. Все вдруг заорали, вскочили и стали расходиться. Я дождался Иришу, и из школы мы вышли вместе. Пока еще мы шли с ней по коридору, по лестнице в раздевалку — кое-кто шептался, на меня показывали пальцем, и Ириша сказала мне: — Явно — ты знаменитость. На улице вовсю валил снег, мягкий такой, пушистый, было тепло, немного капало с крыш, я сказал Ирише, если она не торопится — не показать ли ей наш район, и она согласилась. Мы поболтались по каналу Грибоедова, полепили немного снег возле Театральной площади, после снова вышли на канал, потом по Садовой — к Юсупову саду. Было пасмурно, валил снег, и в какой-то момент в саду мне показалось, что вдали по аллейке прошел Игорь Николаевич; но он это был, или не он, я так и не узнал, но это было нечто вроде сигнала, подсказки, предчувствия, что ли, что я его скоро увижу (как я потом догадался). — Очень красиво, — сказала Ириша. — Я еще здесь не была. Где кино рядом, я уже знаю, и где кафе-мороженое, а в этом саду впервые. — Ничего сад, — сказал я. — Здесь неплохо. — И мечтать здесь хорошо. — Что? — Мечтать, говорю. — Не знаю, — сказал я. — Я не мечтаю. — Ни о чем и никогда?! — Ну, кое о чем я, наверное, мечтаю, но не именно в саду, а просто так, иногда, незаметно для себя. — А я очень даже мечтаю и люблю это делать. Я даже могу специально для этого прийти в сад или на реку. — Что — сидишь в саду и мечтаешь? — Ну да. — А о чем? — Ну… о разном. Ну, например, что я — знаменитая манекенщица и еду в турне по всей Европе. — Ну так уж и по всей?! — Конечно. — А учиться когда? — спросил я, и мы оба рассмеялись. — А пошли в мороженое, оно тут, на углу напротив? — сказал я. — Пошли? Ириша закивала, и мы дунули в мороженое. В мороженом, между прочим, Ириша призналась мне, что у нее второй разряд по фигурному катанию, но это, как ей кажется, совсем немного, ерунда, поэтому она и сказала в классе, что спортом не занимается. И по гимнастике у нее второй. А в этом возрасте, сказала она, уже многие имеют первый и даже звание мастера спорта. — Вот это скромность! — удивился я. — Нет, не скромность. Я действительно так считаю. Потом я проводил ее домой, и — нате, здрасьте! — оказалось, что она живет в моем доме, на другой только лестнице. Вот ведь совпадение. Дома меня ждал большой продолговатый конверт. Индекс, адрес, имя и фамилия — все честь по чести. Без обратного, правда, адреса. В конверте была почему-то газета. Одна. И больше ничего. «Ленинские искры». А в ней — Алеша Волков, рассказ. Да, это был мой рассказ про кошку. Я оцепенел. Другой бы обрадовался, а я — оцепенел. Игорь Николаевич. Кто же еще?! Ведь он же газетчик, журналист. Но почему без спроса? Почему? Очень я почему-то расстроился. 20 Гошаня — чуткий человек — подобрал на улице щенка и приволок его к себе домой. — Пусть будет у меня, — говорил Гошаня, пуская щенка на пол. — Такой малек на улице запросто пропадет. — А мама как? Выгонит вас обоих на улицу, — сказал я, как обычно говорят, хотя имеется в виду, что выгонят именно щенка. — Не-ет, — сказал Гошаня. — Она добрая душа. — И добавил, вздохнув: — Да она и дома-то редко живет: все по командировкам. Щенок был очень симпатичный и, главное, явно породистый — эрдельтерьер. Гошаня легко убедил весь класс сложиться (до приезда мамы) по двадцать копеек на питание щенку и накупил этого питания, а также разных витаминов и микстур. Потом пошли подарки от класса: я купил мячик, Галя-Ляля принесла старое одеяло-подстилку, Ириша Румянцева — мисочку для еды, Таняпка раздобыла махонькую табуреточку для мисочки, чтобы щенок ел, гордо подняв голову, и его экстерьер, то есть внешний вид, не портился и был на высоте. Раз уж класс принял в щенке такое живое участие, то и имя ему решили давать всем классом — чье лучше, и лучшим все признали имя, которое придумала Ритуля Басс, — Памир. Алик Зуев, Боба Рюмин, Вадик Абашидзе скинулись дополнительно и купили Памиру поводок и ошейник. К приезду мамы Гошаня подготовил щенка отлично. Как-то вечером мы отправились с Гошаней и Памиром в Юсупов сад, и перед самым нашим уходом я встретил Игоря Николаевича. Снег в этот вечер не валил, мне показалось, что это именно он идет по аллее, я крикнул Гошане, чтобы он шел домой без меня, и догнал этого человека: и точно, это был Игорь Николаевич. — Здрасьте! — выпалил я, едва дыша от быстрого бега. — Я вас ищу-ищу, звоню-звоню… — Привет, Леха, — сказал он. — Вот так встреча! Меня тут не было с неделю: в район ездил, материал писал. Рассказ я твой прочел, отличный рассказ, это я без шуток… — Зачем? Зачем вы это сделали без спроса? — То есть?! Не понимаю, Леха. — Ведь это вы послали его в редакцию, в «Ленинские искры»! — Что — напечатали? Ну да?! Отлично! Но это не я, клянусь. И тогда я, глупыш, впервые подумал о Свете. Затмило мне глаза, что Игорь Николаевич журналист и связан с газетами. Как же это я не подумал, что и Свете оставлял рассказ, вернее — не забрал у нее. Да и прислать мне его домой могла только она, она же написала мне в свое время письмо — ответ, а Игорь Николаевич вовсе и не знал моего адреса. — Ты идешь?! — крикнул издалека Гошаня. — Остаюсь! — крикнул я, и они с Памиром ушли. — Я забегу! — добавил я им вдогонку. — Приятель? — спросил Игорь Николаевич. — Ага, — сказал я. — А пес — Памир. Я, знаете, догадался, понял, кто послал рассказ в редакцию. — А кто? — Ну… та девочка. Я вам рассказывал, помните? — Да, конечно. Что ж — она молодец. Ты ее видел с той поры? Звонил? — Нет, не звонил… Что значит молодец? Ведь без спроса же! А если я против? — Ну разумеется, ты прав, вроде это не очень-то и красиво, но все же, согласись, то, что рассказ уже напечатан, — это очень и очень неплохо. Я думаю, довольно скоро в тебе останется только удовлетворение, а про свое неудовольствие ты позабудешь. Главное — рассказ хороший. Ты звони, заезжай как-нибудь, я разберу тебе твой рассказ по косточкам — и хорошее, и плохое. Но в целом, скажу тебе коротко, а ты постарайся понять — рассказ хороший. В нем есть ошибки, есть неточности и банальности, но у него настоящее нутро — не знаю, как тебе это объяснить. И читаешь его с интересом и волнением. Главное вот что: ребята часто ведь пишут стихи и рассказы, часто это бывает забавно, есть милые строчки, очень точные и смешные, какие взрослый человек и выдумать не может, — и все, больше ничего нет. А у тебя именно что рассказ. В нем свой стержень есть, даже боль какая-то, и, пожалуй, чисто человеческая судьба, хотя он и о кошке, от первого до последнего слова. Честно говоря, ты не сердись, я даже не ожидал. Обязательно пиши. А твой рассказ мы поподробнее разберем потом. Там масса ошибок, ты их поймешь, но именно ошибки и подчеркивают, какой он хороший, раз, несмотря на них, рассказ волнует. Понял? Я, почему-то весь красный от стыда, кивнул. Стыдно мне было вовсе не потому, что меня хвалили, а оттого, что получалось, будто бы я — писатель, а это было так странно, да и вообще, по-моему, глупости. — Пойдем-ка к выходу, — сказал Игорь Николаевич. — Поздновато уже. — И добавил в сторону, вовсе, кажется, не мне: — Да и кого вообще тут встретишь… Если очень надо, звони, — сказал он мне, когда мы вышли из сада. — А вон твой приятель с собакой ждет тебя. Пока. Он крепко пожал мне руку и быстрыми шагами ушел. Гошаня действительно ждал меня на другой стороне Садовой. — Что за странный тип? — спросил он. — Да так, знакомый один. Журналист. Ищет здесь одного человека. — Загадочно, — сказал Гошаня. — Да нет, ничего особенного, — сказал я, понимая, что, пожалуй, на самом деле загадочно. Мы побрели домой, и тогда я, уже простившись с Игорем Николаевичем, ясно так подумал, что теперь обязательно придется позвонить Свете: как-то странно она поступила с моим рассказом, а вернее, со мной; хорошо или плохо она поступила — я понять не мог, все это как бы смешалось, но я знал, по крайней мере, что теперь я могу ей позвонить, даже если мне это и трудно — есть хоть о чем говорить, за что уцепиться. 21 Именно потому, что на педсовет должен был пойти дед, а не Люля, я был так спокоен, что даже вообще пропустил этот его поход, просто позабыл. В день педсовета я опять торчал у Гошани, и у него собрался почти весь класс, ну, человек двенадцать, по крайней мере, — на смотрины Памира. Гошаня, конечно, всем заявил, что на смотрины следует являться с подарками, какой-нибудь вкуснятиной для Памира, мол, еда едой, а подарки подарками. По капельке, по тютельке он набил едой для Памира целый холодильник, а поскольку было много и обыкновенной еды, человеческой (печенье, тортик, сушки — все девчонки), то получился чай и даже танцы. Памиру все это вполне нравилось, он носился по квартире, лаял, хорохорился, подлизывался ко всем, ласкался, играл и наконец брякнулся на свою подстилку и уснул, обессиленный. Скоро пришла наша Евгения Максимовна: Гошаня и ее пригласил. Увидев меня, она будто даже обрадовалась и сказала, что поздравляет меня, что педсовет по моему вопросу состоялся и закончился и что, конечно, мне всыпали по первое число, ну не мне, разумеется, а моему деду, а дед, само собой, все это передаст мне. Все стали меня защищать, мол, наверняка я не первый полез в драку и вообще-то так этому балбесу девятикласснику и надо — знай наших! Евгения Максимовна быстренько прочла лекцию о вреде разнообразных драк, и тут же ее втянули в чаепитие и танцы. Она, между прочим, отлично танцевала, может даже лучше Ириши Румянцевой, правда, Ириша, скорее всего, еще стеснялась. Среди этого веселья я вдруг остро так почувствовал, что невероятно хочу видеть Свету. «Влюбился, — подумал я, — влюбился, что же делать-то теперь, а? Как быть?» И еще я никак не мог понять: благодарить мне ее за то, что она послала в газету мой рассказ, или негодовать. Конечно, я понимал, что все это она сделала, так сказать, из лучших побуждений, но все-таки… и как-то неприятно было, что газету с рассказом она мне послала, но ни словечка не написала, ни единого. «А с другой стороны, что же, — думал я, — просто Света нормальный хороший человек, понравился ей мой рассказ — вот она и послала его в газету, напечатали его — выслала мне, чтобы я был в курсе дела, а что ей добавлять, что писать мне? А ничего, я ведь ей никто. Именно что никто!» Разошлись мы довольно поздно, я еще прогулялся с Иришей и показал ей со всех сторон Исаакиевский собор. — Как ты думаешь, будет у меня контакт с классом? — спросила она. — А разве еще нет? — Ну, вроде бы есть, но слабенький, так ведь и должно быть в первое время. А потом? — Будет, наверное, — сказал я. — Почему бы и нет. — Я боюсь, что далеко не со всеми, — сказала она. — Так жить будет неуютно. — Смешная ты, — сказал я. — Вот я учусь со всеми вместе с первого класса, а разве у меня со всеми контакт? Нет, конечно. Да иначе и быть не может. С кем-то есть, а с кем-то, пожалуй, что и с большинством, никакого особенного контакта и нет — просто привыкаешь к людям и все. И ты привыкнешь. Тут из полутьмы подворотни вынырнула моя Люля и столкнулась с нами нос к носу. Сразу же она почему-то потрогала ладошкой в варежке Иришу и сказала: — Какая прелесть! Ты чья, девочка? — Папимамина, — сказала Ириша и улыбнулась. — Это моя мама, — сказал я ей. — А это, мам, Ириша. Новенькая в нашем классе. И живет в нашем доме. — Мы из Воскресенска приехали, — сказала Ириша. — О! Да вы все новенькие! Пусть твоя мама забегает ко мне, — я ее введу в курс дела жизни, — сказала Люля. — Спасибо, — сказала Ириша. — Я передам. И мы распрощались. Дома дед подробно рассказал о педсовете и о том, как меня там прорабатывали. Люля была очень веселой и прямо вся светилась. Она, конечно, была рада, что все это пришлось выслушать не ей, а деду. — Но вообще-то, Люля, — сказал ей дед. — Речь шла не столько о том, что наш Леха плохой, а о том, что все это странно, потому что в общих чертах он хороший. Я-то знал, куда он клонит. — Ну, понятно, — сказала Люля. — Он такой хороший у нас, такое чудо, что ему сам бог велел ехать с тобой на ваш сумасшедший подледный лов. — Это-то ясно, — сказал дед. — Это ты заранее обещала, если я вместо тебя пойду на головомойку. — Ай, ловите вы сколько влезет, — сказала Люля. — Лишь бы не утонули и он учился хорошо. И так забот полон рот. Она умчалась в их с папаней комнату, и мы с дедом, занявшись сборами на лед, слышали, как она трижды с выражением прочла папане свое письмо в дирекцию нового театра, которое она писала и переписывала, по-моему, раз пять. Дед сказал: — В этот раз на озеро поедем, на блесну окуня драть. Ну, технику ловли я тебе на месте, на льду уже объясню. — А Айседора не поедет? — вдруг вырвалось у меня. — Отчего же. Скорее всего поедет — звонила. Про Свету я, конечно, не спросил, и мы с дедом, взяв блесны, скрылись в ванной. Вскоре Люля ворвалась в ванную и, когда дед напугался, что сейчас будет скандал, закричала: — Да не бойтесь вы! Я посмотреть хочу. Хочу убедиться в вашем слабоумии. Ну, показывайте. У деда глаза заблестели от восторга. — Ну, смотрите! — сказал он. — Смотрите внимательно. Он аккуратно, двумя пальцами поднес серебряную блесенку, симпатичную такую малышку, к поверхности воды в ванной и отпустил ее. Блесенка стала тонуть, но не тупо вниз, а зигзагами, влево-вправо, влево-вправо, медленно приближаясь к дну ванной. — Планирование — первый сорт, — захохотал дед. — Это же чудо! — И все?! — спросила Люля. — И все! — сказал дед. — И так ясно, как это гениально. Люля шумно вздохнула. — Муж мой! — крикнула она папане. — Твой сын и мой отец — сумасшедшие! — и выбежала из ванной. 22 Выехали мы очень рано и совсем с другого вокзала, чем обычно. Рыболовов было немного, все незнакомые и не наши; ни Ляли с лошадиным лицом, ни Коли-осветителя. В общем-то были только те, с кем дед конкретно договорился: Айседора (одна) и Михей — длиннющий тощий старик. У Айседоры я не спросил, почему нет Светы, но дед, умница, спросил. — Птенчик мой не в духе, — сказала Айседора. — Потом у нее новые какие-то кинопробы. — Эх, и озера! — сказал Михей. — Представляешь, Василий, кладешь блесну на дно, тюк-тюк, — камешек. Чуть вбок подвинешь — повыше камешек, считай — гряда. Маханешь повыше, па-ашла блесна вниз, шарах! — сидит окунь. Эх, и озеро! Но главного я вам, братцы мои, не сказал. Это — сюрприз. Чего говорить, если вы и так едете. — Давай сюрприз, — сказала Айседора. — А то и сюрприз, что иду я неделю назад по озеру, иду, иду к дальним островам, вдруг смотрю: снегоход «Буран» меня догоняет. Остановился. Смотрю: батюшки, да это же Пал Матвеич Кляксин, друг мой, однополчанин, всю войну бок о бок прошли, лет десять не виделись, потерялись. «Михей!» — кричит он мне. «Паша!» — кричу я. Ну, обнялись, поцеловались… И что вы думаете — он тут помощником егеря на озере устроился, изба своя — огромный домина. Какая там рыбалка, сели на снегоход, дунули за водкой и весь день в избе просидели. — Не стоит, Михей, — сказал дед и кивнул на меня: — При ребенке-то. — Ишь ты, куколка, — сказала ему Айседора. — Что ж, однополчанам и не выпить, что ли?! Я уж на что непьющая, а как своих вояк увижу — обязательно рюмочку клюкну. Верно, Леха? — И Айседора потрепала меня по щеке. — Старая я, да? А ведь я в танковом была. Не похоже, а?! — Что же выходит? — сказал Михей. — Захотим — и заночуем, и завтра половим. Нам, пенсионерам, что? Нас никто не ждет. — Нас-то с Айседорой ждут, — сказал мой дед. — Тогда опять-таки идея, — сказал деду Михей. — Твоему Лехе ведь в школу, да? Отправляем его электричкой одного, он дома все расскажет и к тебе, Айседора, позвонит и предупредит. Верно, Леха? Я кивнул и мгновенно подумал, что, если вдруг так и произойдет, то мне придется поговорить со Светой. Ну и ладно, ну и отлично. Старики заговорили о войне, я слушал и все никак не мог представить, что они воевали по-настоящему. Ну как это — Айседора и вдруг с гранатой?! Но весь фокус в том, что так оно и было. Вот смотришь кино: снаряды рвутся, все в огне, грохот дикий, бегут, стреляют, падают, гибнут люди — и все правда. И очень трудно представить, что дед, старушка Айседора и этот длинный Михей точно так же лезли в огонь и смерть. Они сидели сейчас совсем рядом, живые, обычные, что ли, пили чай из термоса, старенькие, свои — трудно было представить их на войне. И все-таки я это почувствовал, не знаю уж почему и как: это именно они бегут под пулями и снарядами, защищая и меня, и папаню, и Люлю, которых еще и на свете-то не было. — Вот когда мы ту высоту взяли, тогда Паше Кляксину и дали героя. Ну, а теперь он — помощник егеря. Плюгавенький такой — прости господи! — никогда не скажешь, что герой. Рябой весь, как курица, но ловит отлично, мы с ним на другой день все же надрали окуня. А окуни, бра-атцы, ну, что твои лапти! Возьмет блесну в пасть и стоит в камнях — и не сдвинуть его, гада. — На кило? — спросила Айседора. — Ага. Такие. А был и на полтора, у Паши. Вот тебе, Леха, по случаю знакомства, презент. И Михей вручил мне блесну. Она была не похожа на дедовы. Какая-то кривобокая, кривоморденькая. Дед посмотрел на нее и покачал головой. — Без фантазии блесна, — сказал он. — Окунь ее не возьмет, разве что сдуру. — Колода ты старая! — сказал Михей. — Бери, бери, Леха, блесна дивная. На такие и драли — игрушка моей конструкции. Читали — «михеевская»? — Да ну тебя, — сказал дед. — А вот интересно, — сказала Айседора. — Никогда я меньше вас не ловила, а ловлю исключительно на магазинные, кроме подарочных, и выходит, раз магазинные хуже, — а так оно и есть, — то я ловлю лучше вас. Поняли? — Поняли, — сказал Михей. — Ты у нас — снайпер. Иногда я смотрел на стариков вроде как со стороны, и тогда они напоминали мне малых детей. Ну, честное слово, как первоклашки: казалось бы — ходят в школу, а игры у них — детские, дошкольные. Может, мне потому и хорошо со стариками, что они как дети? Вот даже незнакомый Михей… Разве можно с ним сравнить того же Вадика Абашидзе, или Алика Зуева, хотя они и неплохие ребята? Ни за что! С ним гораздо интереснее и веселее, а знаком я с ним всего-то час какой-нибудь. С Гошаней — другое дело, он человек содержательный, пусть даже я толком не могу этого объяснить. От Гошани, если вдуматься, исходит какая-то энергия, вот в чем все дело. А от Светы? Да, тоже исходит. А от папани с Люлей? Точно, исходит. И от нашей Евгении Максимовны. Конечно, энергия. Какие-то особые волны. И от стариков моих этих так и идут эти волны. И от Игоря Николаевича. Да-а, и от новенькой нашей, Ириши Румянцевой. Я даже обрадовался: достаточно только представить, идут от человека волны этой энергии, и сразу станет ясно, стоящий он человек или нет. А я? Да, вот именно, а я-то?! Идут от меня к другим людям эти волны или нет? Я не знал. А это ведь так важно. Или я сам и не должен это чувствовать, а только другие? Да, в этом надо еще разобраться. — Ну вот, — сказал Михей. — А на следующей и нам. После уже, в набитом автобусике, Михей передал водителю деньги на четыре билета до какой-то Харлашкиной заводины, и через полчаса, когда народу в автобусе стало совсем мало, мы сошли с автобуса. Он уехал, и мы остались вчетвером у самого края озера, и Михей сказал, что эта вот заводина и называется Харлашкиной, а вон там вдалеке дом на берегу и дым из трубы, там и живет Паша Кляксин, а второй сюрприз еще впереди. Мы потянулись гуськом по льду, по нехоженой тропе в сторону дома, и очень скоро впереди показался идущий нам навстречу снегоход, и через минуту дед Михей знакомил нас с улыбающимся, маленьким, рябым-рябым Пашей, Павлом Матвеевичем. — Ну, братва, с приездом! — сказал он. — Я вас в бинокль разглядел, как мы с Михеем и договаривались. Тут же он укатил на «Буране» с Айседорой и потом, по очереди, перебросил и нас всех к дому. — Завтракать, бойцы, завтракать! — весело суетился он. — Да нет, Паша! — сказал Михей. — Мы, честно, сыты. Поели в электричке. Давай, вези нас к островам — руки чешутся. Чаю мы все-таки в темпе выпили, Павел Матвеевич уговорил и тут же, опять по очереди, перебросил нас к островам на своем снегоходе. Когда вторым он подвез меня, Айседора уже просверлилась и достала удилище для блеснения, в общем — обычную зимнюю удочку с катушкой, только раза в четыре подлиннее, — такая была и у меня. — Сверлись, птенчик, — сказала мне Айседора, и я отошел метров на двадцать в сторону и, торопясь, высверлил себе аккуратную луночку. Вскоре Пал Матвеич привез Михея и деда, и дед мой тут же начал меня учить. — Значит, так, — сказал он. — Вроде бы все просто. Так. Привязал блесну? Та-ак. Снимай катушку с тормоза, как обычно, и сматывай жилку. Сбросил? Так. Теперь видишь, блесна лежит на дне? Приподними ее чуть-чуть. Почувствовал? Висит? Ага. Значит, она у нас висит у самого дна. Запомни, ощути рукой эту точку. Вот теперь ты резко поднял удильник над головой, блесна — в воде выше дна, и тут же опускай руку до той-самой точки. Понял? Свободная блесна начинает планировать под водой ко дну и повисает, покачиваясь, у самого дна. В этот момент обычно и бывает хватка окуня. Понял? Ну, работай. Дергай. Но аккуратно. Если что не ясно — спроси. А я пошел сверлиться. Я начал делать все, как велел дед, но сначала не мог ничего почувствовать, ну, самой ловли. Когда ловишь на мормышку с мотылем (живая ведь рыбья еда) и тихонечко толчками подымаешь мормышку ото дна вверх и обратно, так и чувствуешь, будто окунь или плотва зыркают на мормышку, а ты их дразнишь. Какое-то получается напряжение, азарт, а тут, дергая блесну вверх, я этого не ощущал. Правда, приятно было: маханешь блесну вверх, резко опустишь руку вниз, потом длинная пауза — это блесна планирует в воде — и вдруг — тюк! — чувствуешь вес блесны, значит, приплыла. — Эй, Леха! — сказал мне дед. — Совсем забыл. Когда блесна повиснет у дна, сразу вверх не дергай, дай паузу, а блесной как бы покачай из стороны в сторону. Понял? — Вот вам! — крикнула Айседора, быстро, положив удильник, заработала руками и вывернула на лед здоровущего окуня — я таких и не видел никогда. Честно, я завизжал от восторга, как поросенок, и помчался к ней смотреть окуня. Окунь лежал возле Айседориного черпака, толстый, мощный такой, очень красивый, с зеленовато-черными полосами, яркими плавниками, краснохвостый. — Я вас и магазинными блеснами обловлю, голубчики мои ясные! — шептала Айседора, запуская снова блесну в лунку. — Я вас научу, как снастью играть. Э-эх! Удивительно — она зацепила еще одного окуня, правда, поменьше первого, но тоже приличного. Наверное, потому, что я сам видел, как он долбанул по ее удильнику, а после — блесну у него во рту, я вдруг поверил, почувствовал, что окунь-то, подлец, действительно хватает блесну. Я вернулся к своей лунке и снова начал махать удочкой, но уже как бы вдумчиво, как бы чувствуя, что рыба следит за блесной, и стараясь играть блесной получше: я буквально видел, как моя блесенка шустрыми зигзагами, блестя бочком, как маленькая рыбка, устремляется ко дну озера. И все-таки, когда окунь мягко и тяжело надавил на мою удочку и повел вбок, — я этого не ожидал. Я выводил его к лунке медленно, по капельке, и ужасно волновался и, когда наполовину вынул его из лунки, подтолкнул его рукой — окунь был мой! — Гений, Леха! — крикнул дед. — Поздравляю! Поднялся ветер, довольно сильный, но ненадолго: разогнал тучи, открыл солнце и упал до нуля — полная тишина и безветрие. Потом окунь перестал брать. Но мы никуда с дедом не пошли, просто сидели друг против друга, загорая: мы подустали, да и наловили уже прилично — двигаться было лень. Я загорал, прикрыв глаза, а когда открыл, увидел, что дед смотрит на меня, грустно как-то улыбаясь. — Вот это, Алеша, — сказал он и повел рукой без варежки во все стороны, показывая на лед, на небо и солнце, на островки и дальний и ближний лес, — все это — такое, брат, счастье, ты себе и представить еще не можешь. Он грустно опять вздохнул, встал и без ящика и ледоруба побрел по льду куда-то в сторону. Он уходил все дальше и дальше, мой дед, все уменьшался и уменьшался, совсем маленький вдалеке, и мне вдруг стало жутковато даже (что-то такое на меня накатило) оттого, что я могу деда, не знаю уж как, потерять и буду без него один. Ближе к вечеру мы пили чай в избе. Павел Матвеевич приглашал нас приезжать в любой день: он, дескать, всегда будет поглядывать в бинокль на первый автобус утром и, если мы подымем ледобур вверх с шапкой на конце, он сообразит, что это мы, и встретит нас на «Буране». — А Гошаню можно? — спросил я. — Это кто? — Друг мой из нашего класса. — Тащи. — А Памира? Это пес. Щенок. — Та-ащи. Возвращались мы довольно поздно. В электричке я вдруг почувствовал, что дико устал, забился в угол и уснул у деда на плече, а проснулся уже в Ленинграде. 23 Нет, только дурачок вроде меня мог предположить, что будет по-другому, а вернее — мог не догадаться заранее, что будет именно так. Конечно, во всем виновата моя неопытность, школьная манера. Как должен был выглядеть мой рассказ про кошку, который я оставил у Светы? Как? Да очень просто. Сначала наверху листочка справа — «Алексей Волков», пониже, посередине, крупно название «Кошка на снегу», чуть ниже — слово «рассказ», а потом и сам рассказ. А я написал так: название, потом слово «рассказ», после — сам рассказ, а после него, внизу — «Алексей Волков. Школа номер такая-то, класс — такой-то». Ну, полный бред! В таком виде, разумеется. Света и послала его в редакцию, и так его в газете и напечатали: с классом таким-то и номером школы. Напечатали бы без этих сведений — поди гадай, кто такой Алексей Волков, Волковых много, а так — все было понятно. Ясно было заранее, что школа моя газету прочтет (ведь получаем же мы ее) и, конечно, отреагирует: ура, ура, наш Волков! Когда уже ничего нельзя было изменить, я схватил тот экземпляр газеты, который был у меня, и, само собой, под рассказом стоял номер моей школы и класс. Ну что за балда! Видел же я все это, когда, получив газету в конверте, перечел свой рассказ. Видел! Но не сообразил, что меня ждет. Только потом, уже на уроке Евгении Максимовны, я сообразил, что, когда на переменке многие шушукались и глядели в мою сторону, то глядели именно на меня. Все всё знали и через силу помалкивали, ради эффекта, который изобрела наша милая Евгения Максимовна. На уроке она молча развернула газету, встала и, держа ее широко раскинутыми руками, улыбаясь, показала классу; класс зааплодировал. С листа газеты, жирно обведенный красным фломастером, глядел на класс и на меня мой рассказ про кошку. Евгения Максимовна велела мне встать, я встал, низко опустив голову, а она положила газету и тоже начала аплодировать. — Если бы ты, дорогой Алеша, не опозорил наш класс недостойной дракой — цены бы тебе не было. Какой «талант! — сказала она. При слове «драка» (не знаю, заметила она или нет) аплодисменты в классе стали заметно сильнее. А я стоял, уставясь в парту, и краснел, краснел… Нет, совершенно не понимаю! Побил старшеклассника, написал и даже напечатал рассказ. Радоваться надо, может быть, даже гордиться. Не могу сказать, что я очень скромный или застенчивый, стеснительный, необщительный, но все это мне не нравилось. Особенно с рассказом. Получалось, что кто-то без спроса залез мне в душу, хотя я старался себя настроить так, будто Света здесь вовсе не виновата. — Да я сам его в газету не посылал, — сказал я громко. — Это случайно вышло. Удивительно: никто не обратил на мои слова ни малейшего внимания. Особенно странно вел себя Гошаня, а уж он-то, вроде бы, мог меня понять, он-то человек довольно чуткий. Но именно он на перемене обнял меня и поволок вниз, на второй этаж, где обычно висела наша школьная газета. Ну, конечно — рассказ уже был там. Его аккуратненько вырезали, обвели для выразительности красивой рамочкой и наклеили в разделе «Литературный уголок» — полный блеск! — Молоток ты, Леха! — горячился Гошаня, а я отбивался. — Та-лантище! Эх, если бы не моя любовь к Памиру, не ответственность перед ним — я бы тебе его подарил. — Не надо, — говорил я. — Но уж по крайней мере скоро я дам его тебе на недельку у тебя пожить: будет у меня тут трудная неделя, сборы будут хоккейные, а мама, кажется, задерживается — пусть поживет у тебя, а? — Я спрошу у своих, — сказал я. — Спроси, пожалуйста! Дома я действительно спросил об этом. Папаня вроде бы даже и не расслышал — собака так собака. Дед только улыбнулся, стрельнув глазом в сторону Люли. Люля, конечно, раскричалась. Собака, видите ли! Блохи! Разодранная обувь! Искусанная мебель! — Разбитый хрусталь, — сказал дед. — А ты, дед, помолчи, — сказала Люля. — Нельзя его, что ли, засунуть в школьный живой уголок? — крикнула она. Мы с дедом рассмеялись. — Или отдать кому-то другому! Почему именно тебе?! — Ну, — сказал я. — Так вот, как ты, в любом доме могут сказать: а почему, мол, именно к нам? Я же Гошане друг, вот он и обратился ко мне. — Ладно, — сказала Люля. — Веди сюда свою гадкую собачину. Условие одно: если уходишь куда-нибудь надолго, бери пса с собой, собачки очень скучают одни, и так он будет днем дома без всех, пока ты в школе. — А дед? — удивился я и поглядел на него. Он как-то уныло улыбнулся. — Дед твой, может быть, укатит в санаторий, за старушками ухаживать. — Дед, а в чем дело? — спросил я. — Я его тут к врачам таскала, — сказала Люля. — Что-то там с сердцем, говорят, — сказал дед. — Сам-то я не знаю. — Вот те на, — сказал я. — Ты же вроде в форме, а, дед? — В форме, — сказал дед. — Поедет куда-нибудь под Ленинград, — сказала Люля. — А рыбалка, дед? — сказал я. — А как же рыбалка-то? — Перебьетесь, — сказала Люля. — Придется повременить, — грустно сказал дед. — Жаль, конечно, по весеннему льду рыбалка отменная, но с другой стороны — весна скоро, лето. Язь пойдет, плотва. На речку поедем. — Про резиновую лодку не забыл? Ну, про наше путешествие? — шепнул я ему. — Не, — шепнул он. — Твоя Евгения Максимовна звонила, — сказала Люля. — А в чем дело? — Я напрягся. — Ты, говорят, у нас гений. («Ну вот», — подумал я.) Ты рассказ в газете напечатал, а молчишь, — сказала Люля. Слава богу, зазвонил телефон — я бросился снимать трубку. — Алло! — сказал я. — Алеша? — Да, это я. — А это Евгения Максимовна. Вот те раз! Только что вспоминали. — Здравствуйте, — сказал я. — Алешенька, завтра у вас моих уроков нет, поэтому звоню сегодня: драмкружок тебя ждет, завтра очередные занятия. (Что такое?!) Любаша Носик из восьмого класса приходила, говорит, ты незаменим. — Евгения Максимовна, — запищал я. — Я же с вами говорил, мы же договорились… — Я помню. Но Лисогорский больше в кружок ходить не будет. — Чего вдруг? — Отказался. — Из-за меня, что ли? — Не знаю. Говорит, что у него и так полно общественных дел. Приходи, пожалуйста. — Приду, — пробормотал я. — Я верю в тебя. Не подводи меня. До свидания, — услышал я на дальнем конце провода. Потом гудки. — Ну, что там? — спросила Люля. — Это Евгения Максимовна звонила? Что ты там натворил? — Да ничего. Драмкружок, будь он неладен. — Глупо! — сказала Люля. — Театр и художественная литература — самое благородное дело в мире, на свете. А ты исправил еще две твои тройки? — Нет, — сказал я. — Ты убиваешь меня! — Да исправлю я их! Исправлю! — заверещал я. Я вдруг опять напугался за рыбалку и особенно за щенка. — Эко диво — тройки! А рассказ мой в газете?! А?! А драмкружок?! — Отстань ты от меня! — сказала Люля. — Рассказ-то дашь почитать? — шепнул мне дед. — Ой, дед, — пробормотал я. — Ой, пожалуйста, а?.. Ну, как-нибудь потом, ладно, а? Дед кивнул. Святой человек! Люля сказала: — Рассказ твой, я надеюсь, отличный? Я не знал, что ответить, да и вообще он стоял у меня поперек горла, этот рассказ. — Освобожусь — почитаю, — сказала Люля. — Ты, я полагаю, не против? Я что-то промычал невнятное. — О чем хоть там? — спросила Люля. — Какая тема? — Да никакая там не тема, — сказал я, стараясь говорить повежливее. — Рассказ как рассказ. На сплошном нерве я рванулся к телефону и позвонил Свете. Подошла Айседора, я подождал неизвестно чего и повесил трубку. 24 В этот вечер он был каким-то странным, хотя вроде бы и обычным Игорем Николаевичем. После чая он долго ходил, вышагивал по комнате, и все, что он говорил мне, он говорил, именно расхаживая по комнате и будто выстукивая какой-то ритм пальцем по столу, по пишущей машинке, по стеллажу с книгами. Казалось, что он говорит очень строго, но вроде бы не со мной строго (хотя так оно и было), а строго именно вот на эту тему. За чаем как раз все было понятно: он разбирал мой рассказ по косточкам. Я не ожидал, что все это будет так интересно и так понятно, хотя, конечно, когда пишешь рассказ — это не так уж и понятно. Он очень легко находил в рассказе места глупые (они и были глупыми), или скучные, малоинтересные, даже корявые. Как-то очень легко Игорь Николаевич объяснил мне, как многое меняется в рассказе, ну, в отдельной фразе, отдельном предложении просто от порядка слов, даже от того, на каком месте стоит запятая или точка. И очень важно само слово, не такое, а именно вот такое. — Смотри, — говорил он. — Ты пишешь: «Кошка шла, прижав к телу подбитую лапу, к сараю». Но ведь явно же, Леха, лучше так: «Прижав к телу подбитую лапу, кошка шла к сараю». Ведь верно? (Я кивал.) И почему — «шла»? Здесь это обычное слово уже не годится. Лапа-то подбита? Кошка-то ведь уже ковыляет или хромает, а не просто идет, ведь так? А вот какое слово вместо «шла» — я не знаю, это уж твое дело, твоя обязанность придумать слово именно что точное, или какое-либо неожиданное. Вот дальше ты пишешь: «Кошке хотелось плакать». Это же черт знает, как здорово, честное слово! Кошки не плачут, они как-то по другому себя выражают, когда им худо, но ты здорово написал, выразительно, поэтому и точно. То, что он говорил потом, уже расхаживая по комнате, отбивая свой ритм пальцем то по столу, то по пишущей машинке, то по стеллажу с книгами, — это было уже не так мне понятно, я, скорее, не понимал, а ощущал, что он говорит мне что-то очень важное, существенное. — Видишь ли, — говорил он. — Здесь есть парадокс: я тебе, ребенку, говорю о детях так, будто ты уже не ребенок, а взрослый, а это не совсем верно. Постарайся все же понять. Как пишут дети стихи, рассказы? Лучше ли, хуже — но прежде всего непосредственно, легко, живо, иногда с юмором, но не больше. Глубины, понимаешь ли, глубины — нет. Глубины переживаний. Вроде бы сами дети способны переживать глубоко, а пишут — по верхам. Ясно я объясняю? А у тебя какой-то странный прорыв. Я, черт побери, разволновался, когда про твою кошку читал. У тебя — будто про кошку, но будто и про человека, про людей, даже про меня, вот что интересно, вот что важно! Понимаешь? (Я неуверенно кивал.) Раз у тебя есть эта глубина, то техника письма, мастерство — это уже второе дело, хотя и важное. Но прежде всего ты должен, когда начинаешь писать, пишешь рассказ, почувствовать, насколько серьезно и глубоко это у тебя получается, нужно это людям или нет, понимаешь? Я продолжал кивать, он все говорил, объяснял мне, он как-то очень горячо говорил, и это мне неизвестным образом передавалось: я разволновался. Только мне было почему-то стыдно, что все это он говорил обо мне, будто я какая-то особая персона, получалось-то именно так. — Вот я наговорил тебе кучу соображений, — сказал он, — и не знаю, понял ты или нет. И спрашивать у тебя не буду. Понял — не понял, важно, чтобы ты хоть как-то почувствовал то, что я пытался тебе объяснить. — Как ваша книга? — спросил я. — Помаленьку. — Он махнул рукой. — Движется. Дальше он опять дал мне повод о чем-то расспросить его, но я не стал, было стыдно как-то, неловко. — Книга книгой, — говорил он. — Мне тут ситуацию личную разрешить надо, а она не разрешается. В общем, по моей вине. По моей слабости. — Игорь Николаевич, — сказал я. — Мы тут с моим дедом штуку одну задумали, ну, я предложил… Попутешествовать на надувной лодке недельку по какой-нибудь реке или речкам. А что? Вполне возможно. Лодки, правда, пока нет, но дед обещал купить. Наверное, двухместную. Может, и вы с нами, а? Конечно, нужна будет еще лодка. А так — рыбалка, грибы, костерок вечером у воды, уха — здорово ведь, а?! Поехали? Шикарно! Он грустно улыбнулся, пожал плечами, потом оживился и сказал, что идея действительно отличная, очень даже может быть, что неделю он вполне выкроит. Тут же мы оба завелись и стали прикидывать, что и как мы организуем, какой выберем маршрут и как чудесно будем жить, сплавляясь вниз по реке. — Между прочим, Леха, — сказал он, — спиннингом когда-то я ловил отлично. — А я не умею, не пробовал, — сказал я. — Ну, удочкой обычной я немного умею, а зимой наловчился даже неплохо, дед научил. — Вы с ним и зимой ловите? — Ага. Ездим иногда. Дед вроде бы слегка прихворнул, в санаторий вскоре собирается, а так ездим. На окуне недавно были; на блесну — прекрасно! Хотите поедем? — Даже не знаю, — сказал он. — Заманчиво, конечно, но зимой-то я не ловил — ноль опыта. — Ну, этому мы вас мигом научим. И снасти дадим. Лишь бы одежда теплая была, валенки. — А отец ловит? — Папаня — нет. У него вся жизнь в компьютерах. — Свободное-то время есть. — То-то и оно, что нет. То есть — есть конечно, но и тогда он только на них и сосредоточен. — Да, это завидное качество. Ты с ним как — дружишь? — Вполне. Папаня у меня отличный. Уже возвращаясь от Игоря Николаевича домой, я вдруг подумал: вот ведь странно, отношения у меня дома вполне хорошие, но то, что я говорил, а главное — мог бы сказать Игорю Николаевичу, поделиться, что ли, я вряд ли бы сказал и Люле, и папане, и деду, хотя Игорь Николаевич абсолютно чужой мне человек. А может, дело именно в этом и заключается, что чужой? Я еще раз вспомнил его и снова пожалел: что-то с ним, по-моему, происходило невеселое. 25 Честно скажу: иногда сердце мое буквально сжималось, когда я думал о Светлане. Сжималось как-то особенно и не только потому, что я все не звонил ей и очень хотел ее видеть. Было такое впечатление… не знаю, как сказать… Ну, будто она наполняет весь белый свет. А ведь если вдуматься: один раз я видел ее (вернее, два) на киноленте, два раза — на рыбалке, один раз — у нее дома. Все. Больше мы не виделись и не говорили. Но дело не в том, что я постоянно думал о ней, а в том, что она непостижимым образом вошла в мою жизнь и в каком-то другом смысле — постоянно присутствовала, незримая. Взять хотя бы мое зряшное ожидание ее возле цирка. Перехваченную к ней записку и драку из-за нее. Именно из-за нее, из-за Светланы, а не буквально из-за записки: будь записка какая-нибудь другая, не к Свете, я бы вовсе не обязательно полез на этого гада Лисогорского, хотя он и сподличал. Мои несчастные тройки, педсовет — все это было из-за нее. И вся история с рассказом в газете — тоже из-за нее. И на этом дело не кончилось. Я ее не видел, с ней не говорил — но в моей жизни она продолжала присутствовать и не только в том смысле, что я о ней думал. И опять меня ждало событие, о котором я даже и подозревать не мог, но опять связанное с ней. Я не стал, раз уж пообещал, подводить Евгению Максимовну и отправился на занятие драмкружка, который вела Инна Люциановна, литераторша старшеклассников. Лишь бы точно не было этого гада Лисогорского, думал я. Но его действительно не было. Более того, умница Инна Люциановна сказала, что его пьесу (ну, ту, дурацкую, с химической таблеткой; и точно — пьеса оказалась его) мы ставить, пожалуй, не будем. — Конечно, это очень даже славно, что пьеса именно нашего ученика, — сказала Инна Люциановна, — она даже веселая, пожалуй. Но, к сожалению, поверхностная. А на подмостках театра, ребята, должны царить глубокие и сильные чувства. Давайте поставим пьесу из рыцарских времен. Вы не против? Конечно, все заорали, что двумя руками «за». Тогда она отлично прочла нам всю пьесу (только не помню, чью), и мы стали распределять роли, точнее — они: я-то просто сидел и помалкивал. Мне выделили, по-моему, замечательную роль, никаких забот, какого-то стражника. Я был новеньким в кружке, и это было справедливо. Вроде бы на протяжении пьесы я говорил всего три раза. «О, мой король!» — говорил я. И еще: «Да, мой король!» и «Нет, мой король» — и все. Очень даже славно. Сложности возникли из-за роли героини, потому что их в пьесе, как ни крути, получалось две. Во-первых, красавица, дико коварная королева, молодая и хитрая. И ее падчерица, родная дочурка короля, тоже молодая красивая, но не коварная, а добрая, почти святая. Конечно, в кружке было несколько девочек, но героиня, настоящая, была, в сущности, одна — Любаша Носик из восьмого класса. Второй такой не было, а королева и падчерица должны были быть одна не хуже другой — настоящие соперницы. Так сказала Инна Люциановна. Конечно, вслух говорили не о красоте, а, само собой, об актерских данных. Стали вспоминать, у кого же в школе хорошие актерские данные, и такие девочки нашлись, но получалось, что хорошие данные у них, актерские, — чисто внешние, а вовсе не внутренние. И вот тут-то и выступила со своей гениальной идеей наша малышка Мика Петрова. — А знаете, а знаете?.. — сказала она, всплеснув ручками и захлебываясь от восторга. — А у меня идея! Вот смотрите! В театре как бывает? На несколько концертов приезжает приглашенный дирижер, даже заграничный. Или даже, например, ставят заграничную пьесу и приглашают заграничного режиссера, да и актера тоже, какого-нибудь главного. Давайте и мы! — То есть, Микочка? — сказала Инна Люциановна. — Поясни. Кажется, в этот момент что-то смутно шевельнулось во мне. — Все мы видели фильм «Сокровища Чертовой расщелины», — сказала Мика, и я обмер. — И многие даже были на киносеансе, когда выступали артисты из этого фильма. И все мы видели главную героиню, Юлю Барашкину. Давайте пригласим ее! «Не надо! Не надо ее приглашать!» — крикнул я про себя, внутри себя, сам же просто дернулся, подскочил и сел. — Микуля, — сказала Инна Люциановна, — но девочка может отказаться, да и как ее найти? — Ну, конечно, может, но попытаться-то никто нам не мешает, а найти… — Ее никак не найти, — тихо сказал я. — Вполне можно, — сказала умница Мика. — Мы напишем письмо на киностудию, верно? А она нам ответит или даже заедет к нам. Все заорали (ну, прежде всего ребята), что идея отличная, и решено было письмо написать тут же, а репетировать пока, как уж получится. И действительно — письмо написали. Коллективное. И подписалась Инна Люциановна, с припиской «руководитель кружка, педагог», чтобы все выглядело солидно. Единственное, о чем я успел подумать, это: хорошо еще, что я обо всем узнал заранее, а не как снег на голову. Я твердо решил дозвониться до Светы. Я подумал еще о себе, что, наверное, я какой-то не такой человек, как все (не лучше, конечно, а просто не такой): мне бы обрадоваться, что Света может начать ездить к нам в школу и я буду ее часто видеть, раз уж я и сам артист, но я вовсе не радовался, наоборот. Это было бы просто пыткой для меня. Вечером меня очень расстроил дед. — Ишь ты, — сказал он. — Люля-то меня пристраивает в санаторий, где, кажется, неплохое озеро рядом. — Отлично, — ляпнул я. Именно что ляпнул, иначе и не скажешь, ведь сразу же надо было сообразить, что это за дикая комбинация: санаторий и озеро. — Ну, чего тут отличного? — грустно сказал дед. — Гуляй, как тюфяк, руки за спину вдоль озера, а половить — шиш! Я все понял и уже по инерции спросил, почему же это шиш? — Я же на положении больного, — сказал дед. — Не позволят. — А что с тобой вообще такое, дед? — спросил я. — Почему вдруг именно санаторий? — Да как тебе сказать? Вообще-то, я надеюсь, ничего особенного. Это, наверное, от старых военных ран. Чего-то стало сердечко покалывать. Я сдуру Люле пожаловался, она и поволокла меня к докторам. — А они-то чего сказали? — Да говорят, ничего особенного, но что-то там такое с сердцем есть, не очень замечательное. Отдохнуть надо, в смысле — свежий воздух, наблюдение врачей, особая пища, режим, процедуры — для общего сердечного тонуса. — Ну и чу́дно, — весело сказал я. — Пусть тонус повысится. — Да-а, — сказал он. — Буду ходить, как тюфяк, руки за спину, вдоль озера и зубами от зависти клацать. Хорошо бы, чтоб там рыбачков не было. — Ну почему? — А то — он сидит, окуня таскает, на ящике сидит, во всей амуниции, а ты как дурак столбом рядом стоишь и облизываешься. — Брось, дед, — сказал я. — Не бери в голову. Я к тебе приезжать буду. Дед улыбнулся. — Тащи-ка карту, — сказал он. — Посмотрим, что у нас там за речки есть, для нашего с тобой сплава. — Гениально, дед! — Я даже засмеялся от радости. На душе у меня было паршиво, вернее — тревожно: я дал себе слово сегодня же дозвониться до Светы. Обязательно. Карта у деда была старинная, очень подробная — отличная карта. Конечно, ясно было, что, если мы и присмотрим себе пару маршрутиков, надо будет обязательно почитать кое-какие книжки, чтобы знать, какие там условия: берега, скорость течения, населенные пункты, рыбалка. В общем-то мы просто рыскали по карте, глядя на речки, какая откуда течет, куда впадает; надо было найти такой путь, чтобы он начинался подальше от города, а кончался поближе. Интересней всего было разглядывать речки с незнакомыми симпатичными названиями: Чагода, Ропотка, Кременка, Сяберка, Ящера, Вруда, Вердуга, Лемовжа. — Шикарно, да, дед? Плывем по глухой речке, заросли, кусты, перекаты, солнышко, тишина, стрекозы летают, а речку-то зовут Лемовжа. Здорово! Пришел Гошаня и с ходу подключился к нашей игре. — А Памир-то где? — спросил я. — Где твой пес? — Мама приехала! — весело сказал Гошаня. — Пес под ее наблюдением. — Слушай! А она как? Как она к щенку-то отнеслась? Не выгонит? — Да ты что?! Они мигом подружились. Мама зверей любит. А когда вы в плаванье собираетесь? — Весной, — сказал я. — Ранним летом. Вернется дед из санатория, кончим учебный год — и в путь. — Да-а, завидую, — сказал Гошаня. — Дед, — сказал я, — у меня тут есть один знакомый журналист, Игорь Николаевич, так ты не против, если он с нами в поход пойдет? На второй лодке, конечно. Человек отличный. — Отчего же, — сказал дед. — А тогда и у Гошани место будет, во второй лодке. Ну, как, Гошаня? — Ой, братцы! — Гошаня буквально подпрыгнул. — Это же суперфеноменально! Я — ваш вечный слуга! Мы вместе поплавали еще по Лемовже, и Гошаня заторопился домой. — Я к тебе в общем вот почему заскочил, — сказал он. — Я был прав, мама потом опять уедет, мои хоккейные сборы состоятся, так как насчет Памира? Можно ему пожить у тебя? — Само собой, — сказал я. — Мама побушевала, но согласилась. Главное, чтобы это было до отъезда деда в санаторий, чтобы, пока я в школе, пес не был один. — А когда дед в санаторий едет? — Не знаю еще точно. — Ну, ладно, ты скажешь, а я постараюсь подстраховаться еще каким-нибудь вариантом. Идет? — Идет, — сказал я, и мы попрощались. Тут же я сообразил, что лучше Гошаню проводить, а к Свете позвонить из автомата, и мы вышли вместе. Скоро Гошаня, махнув мне рукой, исчез в своей парадной, а я, подождав минуту и все больше и больше волнуясь, залез в телефонную будку и набрал номер Светы. — Алло! — Это был ее голос. Меня всего как-то закачало, наклонило… — Света? — Она самая. Кто это? — Алеша это. Здравствуй. Волков. — Здравствуй, я узнала. — Как… ты живешь? — спросил я глуповатым голосом. Вероятно, она это почувствовала, потому что ответила специальной по тону фразой: — Я живу хорошо. Пауза. Молчание. — Мне нужно тебя увидеть, — сказал я хрипловато. — Поговорить надо. По делу. — Понятно. Что ей понятно? — Ты не против? — Нет. Звони послепослезавтра, а то я на студии занята. — Хорошо, позвоню. До свидания. Пауза. Повешенная трубка. Мы увидимся. Увидимся! Но голос у нее был какой-то чужой. А каким он, между прочим, должен быть? 26 Гошаня отправился на свои хоккейные сборы. Памир перебрался ко мне. Свидание со Светланой из-за ее киношных дел отложилось на несколько дней. Кое-что (из разговора папани и Люли) прояснилось относительно поездки в Сибирь. Поможет деду санаторий или не очень, Люля его без присмотра не оставит. Значит, дед едет в Сибирь обязательно, и, стало быть, и я еду. С этим решено. Перебираться будем сразу же после окончания моего учебного года, или, что резонно, папаня поедет туда сначала один, осмотреться. Последнее было очень важно: тогда бы не отпало наше с дедом путешествие. Вообще же о путешествии мы с дедом пока помалкивали. Еще я успокоил себя тем, что в крайнем случае мы отправимся с ним путешествовать уже в Сибири: там и места поглуше, поинтереснее, да и рыбалка скорее всего получше. Конечно, тогда наверняка от нас отпали бы славные люди Игорь Николаевич и Гошаня, но тут уж выбора не было. Памир у меня сразу и отлично прижился. Гошаня дал мне подробные инструкции по уходу за ним, и я все точно выполнял. Памира все полюбили с ходу. Ну, само собой, Люля сначала покричала как следует, но тут же без всякой паузы и перехода начала его гладить и ласкать, говоря, что он «само очарованье». В эти дни я, дико смущаясь, дал-таки деду прочесть мой рассказ, раз уж обещал. Деду рассказ понравился, но, странное дело, те замечания, которые он сделал, были очень похожи на замечания Игоря Николаевича. Рыбалка провалилась. Не знаю уж, отпустила бы Люля деда, но температура воздуха вдруг резко упала до двадцати с чем-то градусов и, главное, ветер был страшный — северный и сильный. — Это намек на весну, — сказал дед. — Последние рывки и угрозы зимы. Когда мороз спадет и будет тепло, мы дунем на то озеро к Пал Матвеичу, где окуня на блесну драли. Тогда ты поймешь, что такое весенний клев окуня по последнему льду. Под лед попадает талая вода, и окунь начинает просто свирепствовать. Потом я задал деду вопрос и совершенно перевернулся от его ответа. — Дед, — вдруг спросил я. — А как, между прочим, папаня нашел нашу Люлю? Они не рассказывали, а я и не спрашивал. — Более или менее просто, — сказал дед. — Папаня твой в нее по телевизору влюбился, на экране увидел. Она тогда еще в театральном училась, и была передача об их курсе. Ну, он и потерял голову. — А дальше? — спросил я. — Послал письмо ей в институт, добился свидания, цветы ей носил, кажется, даже уговаривал. Вот и все пироги. А что? Я сказал, что нет, ничего, просто интересно, а так — ничего особенного, а сам даже покраснел: получалось нечто похожее — папаня увидел Люлю по телевизору, я Свету — в кино. — А где ты познакомился с Айседорой? — неизвестно зачем ляпнул я. Мне показалось, что теперь уже покраснел дед. — А она-то тут при чем?! — Ну… ну, вы же друзья с ней. — На льду познакомились. Я ее, между прочим, вроде как спас. — Дед захохотал. — Да ну?! Каким это образом?! — Она в подмоину плюхнулась. Около камней по весне лед бывает очень хрупкий, вот она и плюхнулась. Правда, там вряд ли глубоко было. — Но все же, — сказал я. — Спас бабульку. Это же подвиг, дед! — Подвиг не подвиг, а веди-ка ты Памира гулять. Пора, — сказал дед. В Юсуповом саду, куда мы направились с Памиром, гуляли наши: Ритуля Басс, Алик Зуев, Вадик Абашидзе, Боба Рюмин, Таняпка. Все они поднавалились на Памира и потащили его кататься с горки. Мы и сами покатались — перевалялись все в снегу. Памир был счастлив, надо было только внимательно следить, чтобы он не утащил у малышни их варежки: это было его любимым занятием. — Братцы, — сказал я, — вполне честно было бы прихватить вам с собой Иру Румянцеву, нашу новенькую. — А что такое? — сказала Таняпка. — Что такое с девочкой? — Да брось ты, Таняпка, — сказал я ей. — Она новенькая — и этим все сказано. Ей же трудновато одной. — Разве она еще не освоилась? — спросил Алик. — Вот именно, — сказала Ритуля Басс. — По-моему, она вполне освоилась. Боба Рюмин сказал: — Хотя бы частично она освоилась наверняка. Вадик Абашидзе сказал, что процесс освоения в общем-то сложный и так далее и тому подобное — короче говоря, они все трепались и это было не очень-то честно. Боба вдруг спрашивает меня: — Слушай, Волк, а это правда? А?.. — Что именно? — Или врут? — говорит Ритуля. — Я думаю, врут, — сказал Вадик. — Да что врут-то?! — заорал я. Боба говорит: — Да про нашу школьную грандиозную театральную постановку. Ты-то знаешь, ты же у нас артист. И писатель. — Можно яснее? — спросил я. — Говорят, будто на главную роль пригласили кинозвезду Юлю Барашкину. Правда это? Есть такой слух. Я ничего не мог с собой поделать — я покраснел. — Ой, Волк! А ты покраснел! — заорала Таняпка. И Ритуля затараторила: — Ой, покраснел, покраснел, покраснел! — Ты в нее влюбился, да. Волк? — сказал Алька. Ритуля говорит: — Факт, влюбился. — Да ничего я не влюбился! — зашипел я. — И про постановку ничего не знаю. — А нам говорили, что ей письмо послали. Ты что, этого не знаешь? — Наш Волк влюбился, — сказала Таняпка. — Правда здорово, ребята? Ритуля обняла меня за шею и сказала: — Волк, ну признайся, что влюбился. Это ведь замечательно! Это ведь такое возвышенное чувство! — Да мне, может, новенькая нравится, Ириша Румянцева! — ни с того ни с сего ляпнул я. — Ну чего вы привязались? — Значит, Ириша, да? — сказала Таняпка. — Новенькая, да? Ах, ты наш Волк, — в Иришу влюбился. — Правда, Волк? — сказала Ритуля. — Ты скажи, ты нас не стесняйся. В общем, они меня затюкали, повалили в снег, а я все еще был красный и хохотал как-то ненатурально, без всякой охоты. Ладно уж, пусть думают про Иришу. Солнце уже припекало, я был весь мокрый, снег был мокрый и Памир был мокрый. Пахнет, подумал я, весенними каникулами. Может быть, думал я, лед вовсе сойдет или будет очень хрупким, когда дед поедет в санаторий, и ему не придется переживать, что он не сможет рыбачить со льда. А если лед сойдет и там, возле санатория, будет какая-нибудь речка, так ему, может, и не запретят ловить. Мы отряхнули наших девочек — Таняпку и Ритулю — и отправились просто побродить по городу. Памир то вел себя кое-как: прыгал, играл с собственным поводком и пытался ухватить чью-нибудь варежку, то шел чинно возле моей левой ноги, будто он взрослая и вполне воспитанная собака. На Исаакиевской, возле «Астории», мы решили посидеть на солнышке в треугольном садике. Когда мы вошли гурьбой в садик, Таняпка вдруг вышла чуть вперед и раскинула в стороны руки, как бы нас притормаживая, не пуская. — Братцы, — зашептала она. — Тихо. Вон Алешина любовь как раз сидит. Видите? Читает. Наша Ирочка Румянцева. Точно — это Ириша и сидела. С книгой. Тут же все весело загалдели и бросились к ней тормошить. Она сначала очень растерялась, но потом заулыбалась, обрадовалась и сказала, что очень рада, что нас встретила и что вот — отличный случай! — неплохо бы нам всем закатиться к ней в гости: папа с мамой будут прямо счастливы. Я ее отлично понимал, догадался: наверное, родители переживали, как у нее там налаживаются отношения с классом. Ведь плохо же, если не налаживаются. Мы ввалились к Ирише прямо всемером да еще с Памиром. Я хотел отвести Памира домой, но Ириша сказала, что с ним даже лучше, веселее. Родители у Ириши оказались на редкость симпатичными. Внешне — полная противоположность: она маленькая, кругленькая, а он, папа, — худой, длиннющий. Я даже подумал, как это он с такими ходулями-ногами помещается в кабине машины, раз он профессиональный шофер. Мы накачались чаю с домашним печеньем, посмотрели телевизор. Памир, умница, вел себя пристойно, и вообще было очень уютно и весело. Вспоминая потом этот день, я понял, что он был чуть ли ни последним таким веселым, но я об этом тогда даже и не догадывался. Иришин папаня (как-то так само собой легко получилось) много рассказывал о своих дальних рейсах. Главное, он нас вовсе не развлекал и не учил жить — просто рассказывал. Он ходил в дальние многодневные рейсы на огромных грузовых машинах, и когда я представлял себе его в ночной кабине, высоко над землей, среди мигающих разноцветных лампочек на пульте, он чем-то напоминал мне летчика. — А ночью? А если вдруг… волки? — спросила Таняпка, и все мы захохотали. Вскоре (мы сами сообразили) нам пора было, к сожалению, расходиться: кругленькой Иришиной маме как раз надо было готовить папу в дальний рейс. Дома дед возился с зимними снастями. — Ничего, — бормотал он. — Сердце сердцем, а пропускать окуневый клев по последнему льду я не намерен. 27 Ночью я написал рассказ. Мне не спалось, и я засел за этот рассказ. Дело было вовсе не в том, что я сел писать его, раз уж не спалось, а мне именно из-за рассказа и не спалось, он-то и не давал мне уснуть. Честно говоря, я даже не знаю, получился у меня именно рассказ или что-то совсем другое. Мне почему-то кажется, что рассказ — это когда какие-то события происходят, что-нибудь такое случается, а в моем рассказе вроде бы ничего особенного не происходило: просто едет человек, шофер, в дальний рейс, едет ночью — один-одинешенек в ночи на всем белом свете, едет и думает о разном, — вот об этом я и написал. Я писал, и вдруг ко мне в комнату тихонечко влез дед. — Чего это ты не спишь? — спросил он. — Смотрю, свет горит. — А ты-то чего не спишь? — спросил я. Потихонечку, как бы между прочим, я прикрыл тетрадку с рассказом. — А чего не сплю? А я вообще ночью мало сплю. Думаю или читаю. Тебе это неизвестно, потому что сам-то ты спишь как сурок. — А как спят сурки? — Непробудным сном. До звонка будильника, как и ты. Чего не спишь? — Да сочинение пишу, дед, — соврал я. — Чего это вдруг? А вчера что — прошляпил? — Да нет. Я его… Ну, переписываю заново. Переделываю. Чтобы был полный блеск, — продолжал я врать. Деда со своими рассказами я стеснялся. Кого я совершенно не стеснялся, так это Игоря Николаевича. И я подумал, что это происходит вовсе не потому, что именно он и подсказал мне попробовать писать. Все дело в том, какой он человек. Не то чтобы хороший (дед мой — просто замечательный человек), а какой-то особенный, что ли, особый. И особый он был не потому, что сказал мне: попробуй писать, а и писать-то я начал потому, что он был особый человек и сказал мне об этом как-то особенно. После я дня два переделывал рассказ, поработал над ним; потом позвонил Игорю Николаевичу. — Как дела? — спросил он. — Рассказ написал, — сказал я. — Отлично. — Вы свободны сегодня? Я вас повидать хотел. — Давай. Это возможно. — У меня Памир живет, щенок, вы его видели. — Так. Ну и… — Его в метро не пустят. Как к вам трамваями добираться? — Да, брат. Это нелегко. Долго. У нас времени будет мало, мне надо в редакции побывать, в центре. О, давай так, я съезжу туда пораньше, а потом где-нибудь и встретимся. — А может, возле меня, в Юсуповом саду, а? Он долго молчал. Огромная такая пауза. Я успел подумать, что, может, я случайно сказал что-то не то… — Нет, — наконец сказал он. — Не стоит. Я больше не буду туда ходить. Все это, брат, бессмысленно. Этого человека я так и не встретил, да, может быть, и потом не получится. Скорее всего. Просто я уже не верю. Мы договорились о встрече. Удивительно, я вдруг задумался над тем, кто же я такой в глазах других людей. Вот Игорь Николаевич — он теперь довольно легко говорит мне о том, каково ему в его ситуации, ну, не говорит, а не скрывает… Так, будто я и саму его ситуацию знаю. А ведь нам обоим известно, что я ни на капельку не в курсе дела. Чутким он меня, что ли, считает? Будто я все понимаю, что с ним происходит, чувствую. Даже если не знаю конкретно, что именно. А я вовсе не казался себе чутким. К Дому радио, где мы договорились с ним встретиться, мы с Памиром приехали вовремя, а вскоре и он появился. Мы отправились втроем в Михайловский сад, тем более — очень потеплело, а главное, пойти в кафе-мороженое (как я раньше подумал) с Памиром было никак нельзя. В середине сада я спустил Памира с поводка, и он начал носиться как угорелый. Здесь, в саду, я не боялся, что он удерет: он был послушный пес. — Ну, давай рассказ, — сказал Игорь Николаевич. — Как вообще дела? — Не знаю, — сказал я. — Никаких особенных дел нет. Засунули меня в школьный драмкружок — приходится ходить. А какой я актер? Смех один. Вот все мечтаю, что летом поеду с дедом в путешествие, на лодке. Вы-то не забыли? Если сможете, мы с дедом двумя руками за. Только вам своя лодка будет нужна. Достанете? — Наверняка. Есть у приятеля. — Двухместная? — Ага. Большая. — А если мы еще паренька из нашего класса возьмем, вы не против? — Конечно, не против, — сказал он, но я видел, что он уже читает мой рассказ. — Рассказ не очень-то получился, — сказал наконец Игорь Николаевич. — Во всяком случае, мне не нравится. — Жаль, — сказал я. — Я очень старался. — Да, жаль, — сказал он. — Правда, старание не всегда дает положительный результат. Тут важно, чтобы начало было легкое такое, естественное, чтобы все шло своим чередом. Нормальный замысел важен, понял? Я сказал, что не очень-то понял. — Видишь ли, когда ты пишешь, тебе вовсе не обязательно помнить, что тебе двенадцать лет всего… Но я-то помню. Когда ты про кошку написал — там все было в порядке. Написал, как чувствовал, за нее, хоть ты и не кошка. Я засмеялся. — …А тут ты о взрослом человеке пишешь. Пишешь честно, искренне, чувствуешь за него, понял? А на самом-то деле тебе за него чувствовать посложнее даже, чем за кошку. Кошке ты приписал предполагаемые, так сказать, ощущения и — случайно получилось. А тут ты именно свои ощущения приписал взрослому человеку — и это заметно. Получаются несовпадения. Хочешь не хочешь, а очень многие взрослые ощущения тебе незнакомы. Легковесный рассказ получается. Что-то точно, а что-то — явно не то. Ну, пейзажи хорошие, но этого мало. Маловато. — Вроде бы ясно, — сказал я. — Да, действительно. Как это я раньше не сообразил! Вот дурак! Откуда я могу знать, что чувствуют взрослые люди! Только по догадке. Да-а, жаль. Получается, что мне о взрослых писать и не стоит. Только о себе, о детях или о животных. О кошках, например. Мы с Игорем Николаевичем оба рассмеялись. — Нет. Пиши, о чем хочешь, — сказал Игорь Николаевич. — Пиши — это главное. Каждый рассказ не может быть хорошим, тем более — очень хорошим. Пусть этот не удался — опыта все равно добавилось. Да и симпатичные куски там есть. Главное, чтобы хотелось писать. Хо-те-лось. Интересно, когда ты пишешь, начинаешь, — тебя тянет писать, или просто забавно, интересно? — Не знаю, — сказал я, подумав. — Вроде занятно. Раньше-то я не пробовал. Но вроде бы и тянет. Немного похоже на дневник. Вы ведь знаете, некоторые ребята ведут дневник, особенно девчонки. — Я вел дневник, — сказал Игорь Николаевич. — Правда?! — Я удивился. — Ну, а чего здесь такого? — А скрывали от ребят? — Да, это было. Стеснялся… Я кое-что узнал про лодку, надувную. Лодка есть, двухместная. Все дело в том, буду ли я свободен, когда вы с дедом отправитесь. — Отлично! — сказал я. — Я вам заранее сообщу. И потом… мало ли что… вдруг вам самому понадобится — запишите мой телефон. Он записал, и скоро мы попрощались: ему снова нужно было идти в редакцию радио. 28 Что это не Света, я сразу догадался, но не сообразил почему-то, что это Айседора подошла. — Это Алеша, что ли? — спросила она. — Да. Здравствуйте, — сказал я. — Мой птенец говорил, что ты будешь звонить. Она сказала, знаешь что? — Не. Не знаю, — сказал я. — Что если можешь, подъезжай ровно в пять к Ленфильму, а если не сможешь, звони в шесть. Выбирай сам, понял? — Понял. — Как дед? — Он через две недели в санаторий едет. Месяца на полтора. — Он говорил, когда мы на рыбалке были. Ему — привет. Скажи, что я позвоню. — Передам. — Ну, привет. — До свидания. — Как каникулы-то проводишь? — Да кое-как. — А на рыбалке чего не был? Когда мы с дедом плотву драли. — Так вы же в будний день ездили, а мы еще учились. — Точно. Верно. Ну, привет. — До свидания. — Отгадай загадку: «Не птица, не синица, а перья есть, и хвостик есть. На кого похоже?» — Не знаю. — Дурашка ты. О-кунь. Пока. — До свидания. И она повесила трубку. Не знаю отчего — я вдруг маленько развеселился. Конечно, нужно ехать к Ленфильму, думал я, тогда я наверняка ее увижу, а если звонить — то да се, мало ли что… На улице я нос к носу столкнулся с Иришей Румянцевой — нашей новенькой, моей соседкой. Я обрадовался, хотя и собирался побродить один, но вскоре почувствовал что-то неладное. — По делам? — спросила Ириша. — Или просто так? — Просто так, — сказал я. — Ой, замечательно! — Правда, потом у меня дела. Свидание одно. — Деловое свидание? Деловое? — спросила она. Что-то я уже почувствовал, что ли, потому что сказал: — Да, сугубо деловое. — Слушай, а это правда, что здесь рядом есть место такое — Новая Голландия? — Правда. Есть. — А почему «Голландия»? Похоже? — Да вроде бы, — сказал я. — Ну, так называется. Я ведь в Голландии не был. Наверное, потому, что там кругом вода. — Кругом чего? — Ну, там суша, часть города, но вокруг вода, каналы, остров небольшой получается. — Если у тебя деловое свидание потом, может, сходим туда сейчас, а? Что-то странное повисло в воздухе, я не понимал еще толком, что именно, но уже как бы нехотя я сказал: «Сходим». По каналу Грибоедова, через Театральную площадь мы быстро дошли до Мойки, до Новой Голландии. Что-то во мне застопорило, я молчал и поэтому заметил, что и Ириша тоже молчит. Я сказал ей наконец, что это вот и есть то самое место, можно обойти его вокруг, и мы пошли вдоль Мойки. — Какой все-таки удивительный город, — сказала Ириша. — Вы, ленинградцы, наверное, этого не замечаете, привыкли. Да? — Отчего же, — сказал я. — Иногда все-таки замечаешь, это вопрос настроения. — А какое у тебя сейчас настроение? — спросила Ириша и зачем-то остановилась. — Нормальное, — сказал я. — Фифти-фифти. — И ты ничего не чувствуешь? — Чего «ничего»? — В душе… ничего не чувствуешь? — Знаешь, Ириша, — сказал я, — я нич-чего не понимаю. Ты мне голову дуришь, да? — Вовсе нет, — сказала она. — Наверное, мне просто наврали. — Что наврали? Что?! — Нет, вот ты мне скажи, ты как считаешь, если девочка в тебя влюблена, а ты в нее — нет, тебе тогда как? — Ну что значит «как»? — Ну, тебе это приятно, или даже наоборот? — Не знаю, — сказал я. — Наверное, наоборот. — Неуютно, да? — Ну, вроде этого. — А вот если в девочку влюблены, а она нет, ей как? — Вот уж чего не знаю, — сказал я. — Откуда я знаю, раз я не девочка?! — Девочке это, по-моему, всегда приятно, — сказала Ириша улыбаясь и вдруг зажмурилась. — Оч-чень! — Ох, Румянцева, — сказал я. — Ты, честно говоря, дурака со мной валяешь, да? — И нет, — сказала она. — Вовсе. Просто в последний день перед каникулами я получила на уроке записку — инкогнито. — Ты говоришь так, будто я и про записку знаю и про ее содержание тоже знаю. — Представляешь, получаю я записку. И там вот что сказано… — Ириша достала эту записку, развернула и прочла: — «Румянцева! Знай, что Волков в тебя влюблен. Твой доброжелатель». Я почти крикнул: — Кто написал эту ерунду?! — Я не знаю, кто это написал, — сказала Ириша, продолжая улыбаться. — Я же новенькая. Если хочешь — посмотри. Машинально взял и прочел записку. — Таняпка, — сказал я уверенно. — Это Таняпка Беленькая, я к ней прикреплен по успеваемости, ее-то почерк я знаю. — Она выдумала, да? — спросила Ириша. — Ой, что я спрашиваю, ну, конечно, она все выдумала. А очень жаль. Очень. — Ну почему же? — спросил я глупо. — Это было бы приятно. Вдруг оказывается, ты в меня влюблен. Очень даже приятно. Она была такая веселая — ну, явно сама-то не влюбленная, что я даже маленько обозлился. — Ишь ты, «приятно»! — сказал я. — Ничего себе ты даешь! Сама не влюблена, а жалеешь, что я тоже не влюблен. А если бы я — да? А ты — нет? Ты обо мне-то подумала? Ириша дернула меня за ухо, и мы вместе похохотали за милую душу… Потом она взяла меня под ручку, и вокруг Новой Голландии мы так и прошли — как большие. На какую-то секундочку у меня мелькнула мысль, что мне хорошо, очень, настроение — отличное, и я даже напугался, представив мою через час встречу со Светой: вдруг будет плохо?! — Я на Беленькую не сержусь, — сказала Ириша. — Она ведь не разыграла меня, не сплетню пустила. Она, по-моему, желала сделать мне приятное. — Нет, Таняпка ничего себе девчонка, — сказал я и добавил, вдруг вспомнив ту нашу прогулку по городу, когда мы встретили Иришу и завалились к ней в гости: — Честно-то говоря, это я во всем виноват. Таняпка ничего не выдумала. Мы гуляли однажды — Таняпка, я, Ритуля Басс, Алик Зуев, Рюмин, Абашидзе, — и они прицепились ко мне, будто я в одну девочку влюблен. Ну прямо затюкали. И я тогда сказал им, чтобы они поутихли, что все это вранье, а я-то вовсе влюблен в тебя. Таняпка и запомнила. — Так и сказал, что в меня?!! — Так и сказал, что в тебя. — И это, по-твоему, честно?!! — А чего, собственно?! — А и того! Пошли бы слухи, сплетни. Хорошо еще, что все ребята оказались порядочными. Да и Таняпка, судя по всему, только мне об этом и сообщила. А так бы… А если бы ты и вправду мне очень нравился, а? Ты мне — да, а я тебе, оказывается, — вовсе нет. Я бы поверила, а ты — вовсе не влюблен. — Ну… вообще-то ты права, — сказал я. — Это было не очень-то хорошо с моей стороны. Но это не специально, ты поняла? — Конечно. А то — вообще ужас! Надо подумать, прежде чем ляпать. — Да, — сказал я. — Ты извини. Я честно — не нарочно. Просто так получилось, вырвалось. Мы вышли на площадь Труда, я посадил Иришу на трамвай, а сам сел на другой — на Петроградскую, в сторону Ленфильма. Я проехал мимо зоопарка, слез возле кинотеатра «Великан», и там уже мне было совсем недалеко, приехал я вовремя. Я не знаю, почему, стоя возле Ленфильма, я так волновался: буквально, меня трясло. Света появилась с небольшим опозданием, вся какая-то неузнаваемая. Она показалась мне совсем взрослой девочкой, может быть потому, что вышла со студии. Не знаю. — Ну, здравствуй, — сказала она мне. — Давно не виделись. — И она протянула мне чуть влажную теплую ладошку. — Что будем делать? Если гулять, то лучше здесь, конечно. Здесь симпатично, не то что в моем районе: все дома похожие. — Давай гулять, — сказал я. Мы отправились в парк возле метро. Я спросил: — Снова будешь сниматься? — Не знаю, — сказала она. — Пока кинопробы идут. Может, я и не пройду. — Роль? — Ага. — А есть еще девочки на твою роль? Ну, которые тоже пробуются? — Есть. — А тебе хочется снова сниматься? Глупый вопрос, конечно. — Почему глупый? В общем-то сниматься трудно, утомительно. Но мне хочется. — Из-за славы? — сказал я шутливо, и она поняла, что я шучу. — Да вроде нет. Там, на съемках, все такое незнакомое, необычное, просто так жить интереснее. — Понимаю, — сказал я тупо. Мы молчали. Я подумал, что не очень-то умно будет спрашивать у нее, по какому такому праву она послала без спроса в газету мой рассказ про кошку. Без спроса-то без спроса, но ведь из лучших побуждений. — Это ведь номер твоей школы?.. — спросила она вдруг, называя номер. — Да, моей. — Я получила приглашение участвовать в спектакле… — Я знаю, — сказал я. — Откуда? Почему-то я покраснел. — Я сам в этом драмкружке, — сказал я. — Правда, по случайности. Ну, меня как бы заставили, уговорили. — Идея пригласить меня, надеюсь, была не твоя? — спросила она. Я поглядел на нее так, что она поняла, что даже предположение ее было не очень-то удачным. — Нет. Не моя идея, — сказал я. — Просто тебя хорошо знают по фильму, вот одна наша малышка и предложила, а все обрадовались. — Я еще не написала ответ, но напишу и откажусь. Честно говоря — не до этого, да я на сцене и играть-то не умею, ни разу не пробовала. — Откажись, — сказал я. — Ничего особенного в этом нет. Скажи, пожалуйста, — помолчав, спросил я, — зачем ты послала мой рассказ в газету? Ну, не спросив меня. Это ведь ты послала? Больше некому. — Да, я, — сказала она. — Я тоже об этом думала: хорошо это или плохо. Все забывала спросить. Действительно, без спроса. Вдруг бы ты был против. — Да даже и не в этом дело… — Да, конечно. Даже если и не против… Как-то неудачно получилось, ты прости. Вроде как у тебя за спиной. Честно-то говоря, я думала, это хорошо. Вернее, не думала, а просто вдруг так решила: мне очень понравился рассказ. Я даже обомлела, когда его напечатали, и сразу же выслала тебе. Не сердись, пожалуйста. — Да нет, что ты, — быстро сказал я. — Я не сержусь. — Мне даже неловко стало оттого, что она все верно поняла и просит прощения. — Кстати, а ты не мог бы сказать в школе, в своем драмкружке, что я против участия в спектакле, не получается, съемки? — Нет, — сказал я. — Я не могу. Не хочу. — Разве это так уж трудно? — Не в этом дело. Просто начнут приставать: а правда ли, что я тебя знаю. Или еще хуже: захотят, чтобы я тебя уговорил, если уж мы знакомы. Напиши лучше сама. — Да, пожалуй, ты прав. Так даже будет вежливее. После мы надолго замолчали. Мне было совершенно ясно, что Света так понравилась мне потому, что и была Юлей, именно поэтому — только я сразу не догадался. Я думал об этом именно так и никак иначе. Но как об этом думала теперь Света, я не знал. — Вполне возможно, — сказал я вдруг, — что я приехал бы на нашу встречу с собакой. — С какой собакой? А она где? — Уже не у меня. А жила у меня. Это Гошани собака, моего друга. Он ездил на хоккейные сборы, и Памир жил у меня. Его Памир зовут, эрдель. — Прелесть какая, — сказала Света. — Я именно больше всего эрделей люблю. Если бы мы могли встречаться, пока эрдель жил у тебя, я бы каждый раз просила тебя его захватить. — А почему мы не могли? — неожиданно для себя спросил я. Тут же я подумал, что она скажет, что была занята своим кино, но она сказала: — Ну-у, ты долгое время вообще мне не звонил. — А если бы звонил? — Что «если бы»? — Думаешь, мы бы виделись, если бы я звонил чаще, ну, после того, как я был у тебя в гостях? Как меня разнесло! Разговорился. Каким-то образом я прямо вдруг рванулся узнать, простила она мне тогда Юлю Барашкину или нет. — Не знаю, может быть и виделись бы. Чего теперь об этом говорить, ведь ты же не звонил. — Разве видеться — только от меня зависело? — Ну, конечно, нет. Но ты ведь не звонил. — Я хотел. Я очень хотел, но… — Я теперь, наверное, буду занята выше головы. Уроки все-таки плюс это кино — времени совсем мало. Даже не знаю, вырвусь ли я на рыбалку по последнему льду. В прошлом году мы с бабкой замечательно окуня ловили. Но меня уже куда-то несло. Я почти не слушал ее. Каким-то образом я все же заговорил с ней о самом главном: хочет или не хочет она меня видеть, поняла, простила меня или нет. Ведь было же время, когда она сидела на льду, закрыв глаза, а я глядел на нее, и она, даже не видя этого, сказала тогда, что ей приятно, что я на нее смотрю. Она хотела тогда, чтобы я к ней приехал… Именно об этом я заговорил с ней, но как-то бочком, коряво, как умел, но она так ничего мне толком не сказала, и я ничего не узнал, не понял. — Можно я напишу тебе… письмо? Можно? — Письмо?! Какое?! О чем?! Слушай, я ничего не понимаю. Она действительно ничего не понимала. — Знаешь, мне надо, хочется что-то спросить у тебя. Но я не могу. Я не знаю, как. Лучше я в письменной форме. Можно? — В письменной форме? Как странно ты говоришь. — Ты права. Да. Верно. Просто в письме. Спрошу. — Но о чем хотя бы? — Ну, как же я могу сказать о чем, если у меня в словах не получается. — Я поняла. Ну, в общих чертах. — О нас! — выпалил я. Несколько раз она тихо повторила: «О нас», «О нас». Потом пнула какую-то ледышку и прошла за ней вперед. После, не оборачиваясь, дождалась меня. — Ну, напиши, — сказала она. — А адрес? Хотя у тебя есть же адрес… Юли Барашкиной, — добавила она без всякого выражения. — Не надо так. Света, — сказал я. — Я тебя очень прошу — не надо. — Ну… не буду. Я просто так сказала. Просто так. Но я уже понял, что она ничего не забыла. Может быть и простила, но не забыла. Я почувствовал в груди какую-то тяжесть, что-то навалилось на меня, буквально. Почему-то я вспомнил внезапно Иришу Румянцеву, как мы совсем недавно, еще час назад, бродили по городу, и мне было с ней весело и легко. А сейчас — тяжело-тяжело. Но почему тяжело? Почему? Может, это и есть любовь, когда тяжело? Но я же иду со Светой рядом, иду, я так ждал этого дня, а мне тяжело. По-че-му?! Только сейчас я снова заметил, что Света что-то говорит. С удивлением я вдруг понял, что это стихи. Читает стихи. Мне на плечо сегодня села стрекоза, Я на нее глядел, должно быть, с полчаса, И полчаса — она глядела на меня. Тихонько лапками суча и семеня. — Что это? — спросил я. — Стихи. Из будущего фильма. Сценарий мне не очень-то понравился, а стихи, по-моему, забавные. — А дальше как? — Я дал конфетку ей… — Кому, стрекозе? Конфетку? — Да. Не перебивай. Я дал конфетку ей. Смутилась, не взяла. Ее четыре полупризрачных крыла. Обозначая благодарность и отказ. Качнулись медленно и робко пару раз. — Ну, а дальше? — Я еще не выучила, хотя в фильме именно я их читаю. То есть девочка, которую я должна играть. — Странные стихи, — сказал я. — Тебе когда-нибудь на плечо стрекоза садилась? — спросила Света. — Ну, на плечо, на грудь, просто на рубашку? — Не знаю. Похоже, что нет, — ответил я наконец, сначала почему-то серьезно задумавшись, пытаясь вспомнить. — А бабочки? — Эти — да, — сказал я, вспомнив. — Смешно, — сказала Света. — Они на нас садятся не из особой симпатии к нам. Точно я забыла, я читала… То ли им температура наша важна, то ли определенный цвет рубашки или майки — что-то в этом роде. А все равно приятно, верно? Будто ты стрекозе нравишься, будто ты у нее симпатию вызываешь и она относится к тебе с доверием. — Да, приятно, — сказал я. — Мне нужно ехать, — вдруг сказала Светлана. — Домой. В груди у меня что-то заныло, упало. — А как тебе отсюда ехать, на чем? — Метро и трамвай. Можно двумя трамваями. — Поехали двумя трамваями, — сказал я. — Это для тебя не очень долго? — Более или менее, — сказала она. — Поехали. Поездка получилась неудачной какой-то. Народу в часы пик было полно. Ни поговорить, ни даже помолчать толком было нельзя. Поняла ли она, что измены ей с Юлей Барашкиной не было. Поняла или нет? Но спросить, поговорить я не мог. Не из-за тесноты, конечно. Конечно, думал я, устроен я довольно-таки нелепо, такой вот я и есть, к сожалению. Кое-как мы доехали и от трамвая до Светиного дома просто шли, ни быстро, ни медленно, но уже не гуляли. Вдруг повалил снег. — У нас тут холоднее, чем в центре, — сказала Света. Мы шли вдоль какой-то канавы, мимо перекошенного бульдозера — к светящемуся вдалеке ее дому. — Все-таки спасибо, что ты переслала мне газету с рассказом, — произнес я. — Что? — спросила Света: на сильном ветру слышно было плохо. — Ничего! — громко сказал я. — Ерунда! Просто так. — А, понятно. Мимо нас, выскочив на нас прямо из темноты (мы даже остолбенели на секунду), промчался огромный черный дог; опомнившись, я ощутил, что Света держит меня за руку — схватилась от испуга. — Фу… ужас, — сказала она, и ощущение ее руки исчезло. — Вот я дома, — сказала она возле своей парадной. — Я позвоню. Можно? — спросил я. — Конечно, — сказала она. — Конечно, звони. После уже мне показалось, что прежде, чем ответить, она сделала паузу. 29 Не успел я и глазом моргнуть, как пролетели весенние каникулы, а потом и еще несколько дней. Я никак не мог сесть за письмо к Свете, звонил ей несколько раз, конечно, не поздно, и ни разу не застал, из-за этого ее дурацкого кино. Дважды мы с дедом выбирались на то замечательное озеро, к Павлу Матвеевичу Кляксину, ловить на блесну окуней. Дважды с нами была Айседора и оба раза старушка всем утерла нос — явно всех обловила. У меня же с дедом получилась странная ситуация: при в общем-то отличном улове один раз он был с рыбой, а я — абсолютно пустой, другой раз — все наоборот, мне даже было его жалко, это был уже почти последний лед, а вскоре предстоял его санаторий. Света на рыбалку с Айседорой не приезжала. Айседора вскоре звонила по каким-то делам деду, и через него я узнал, что Света уехала на неделю на кинопробы. «Могла бы и позвонить, предупредить», — мелькнуло у меня в голове, но тут же я горько усмехнулся: нет, этого я ждать от нее не мог. Но все-таки от нее пришло письмо, правда, позже. В самом письме никакой для меня особой радости не было. Оно было вроде как деловое, просто, так сказать, Светина любезность в мой адрес. Меня и ее, то есть нас, это письмо никак не касалось, оно касалось именно что меня одного. Света сообщала мне следующее: случайно, в газете, где был напечатан мой рассказ, она прочла, что редакция провела опрос читателей и по результатам опроса мой рассказ был признан лучшим — первая премия. Случайно она об этом узнала в том смысле, что прочла газету — настенную расклейку — в этом маленьком городке, где она и была на кинопробах; вот почему сам номер газеты она мне выслать не может. В общем это было ее, Светино, но как бы и не ее письмо, не очень-то именно от нее мне, да и сама новость почему-то не столько меня обрадовала, сколько всколыхнула, задергала: я писал рассказы — и все тут, никакая слава и премии меня не интересовали, я вообще хотел, чтобы почти никто не знал, что я пишу рассказы. — Ну вот, — сказал мне вечером папаня, — кое-что проясняется. Дед поедет в санаторий на май, а в конце мая, когда школа твоя кончится, сразу же и махнем в Сибирь. — Все вместе, или ты поедешь на разведку? — Какая разведка? Ясно, что мы вчетвером едем. — Уже точно вчетвером? — А что, собственно? Откуда сомнения? Люля все правильно тогда сказала. Вас с дедом вдвоем нельзя оставить: оба как дети. Тем более, он не очень-то и здоров. — Где будем жить? — механически спросил я. — Как «где»? Дают трехкомнатную квартиру. — А-а, ясно, — сказал я. Этот вопрос меня вовсе не волновал, да и вообще я неизвестно о чем спрашивал. Я думал (все думал и думал) о письме к Свете. Никак у меня не получалось не то чтобы сесть за письмо, а именно начать, просто в голове начать писать, первые строки: я просто не знал, как написать такое письмо, с объяснением и вопросом. Куда проще было, ничего не спрашивая ни в письме, никак, самым обычным образом звонить Свете, когда она вернется, просить ее о встрече и, если она будет со мной встречаться, сообразить, хочет она со мной дружить или нет, простила, поняла меня или раз и навсегда обижена. Но в том-то и дело, что меня тянуло на какую-то необыкновенную ясность, мне почему-то ее сразу захотелось получить, эту ясность: пан или пропал. Я думал о письме, краешком мозга соображая, что еще день, два, ну, три — и в школе, конечно же, узнают, что я получил первую премию газеты за свой рассказ; опять будет шум, веселье и радость. Меня это угнетало: что за удовольствие быть у всех на виду, если этого вовсе не хочешь?! Снова пришлось идти в драмкружок, хорошо, правда, что роль стражника была легкой, легче не придумаешь, и, главное, Джек Лисогорский так и не появлялся. Иногда я, хочешь не хочешь, сталкивался с ним в школе или на улице. Я успевал заметить, хотя тут же отворачивался, что и он отворачивается от меня: конечно, ему, старшекласснику, было не сладко вспоминать, как его отлупил малыш из шестого, но мне почему-то казалось (хотелось думать, что ли), что ему еще и стыдно за свою подлость с чужой запиской. Ну, а чего же я тогда отворачивался от него? Я призадумался и понял, почему. Мне вовсе не хотелось выглядеть победителем, вот в чем дело! Я узнал в драмкружке, что знаменитая Юля Барашкина прислала вежливое письмо с отказом играть в нашем спектакле главную роль: киносъемки. И опять, между прочим, неплохую подсказку сделала наша Мика Петрова. — В конце концов, — сказала она, — может быть, в школе полно талантов, а мы не знаем. В кружке народу не много, а в школе во-он сколько. — Микочка! — сказала Инна Люциановна. — В школе все знают про драмкружок. Кто хотел — уже пришли к нам. Остальные, значит, не очень-то и интересуются. Наша прелесть Микуля только весело рассмеялась. — Ну, конечно, — сказала она. — Но я все учла. Мы повесим объявление, что проводим конкурс на роль главной героини. Абсолютно уверена, что раз конкурс — многие девочки обязательно проявят интерес. Это же престижно! Микуля, несмотря на свои десять лет, оказалась тонким психологом. Объявление о конкурсе мы действительно повесили, вскоре нашлось сразу пятеро желающих, и самое потрясающее, что победила наша новенькая, Ириша Румянцева. Вскоре она начала репетировать, ей сшили костюм, жутко средневековый какой-то, и в нем, честное слово, она была просто красавицей. Уж на что была красивой Любаша Носик, вторая (или первая) главная героиня, но Ира мне нравилась гораздо больше. Гораздо. В то же время я ходил на репетиции (раз уж пообещал Евгении Максимовне) без всякой охоты. Я стоял на сцене, как пень, ничего не делая, пока остальные трудились в поте лица и бушевали страсти, только для того, чтобы не пропустить два момента и сказать вовремя: «Да, мой король!» и «Нет, мой король!». Конечно, важно было не путать, когда говорить «да», а когда «нет», чтобы не получилось бессмыслицы. Именно почему-то на репетиции, когда, хочешь не хочешь, но мне приходилось следить, кто из героев что говорит, у меня вдруг замелькало в голове письмо к Светлане. Я испугался, что забуду потом это верное ощущение, правильные слова, и, когда репетиция окончилась, пулей полетел в свой класс и сразу же, как автомат, застрочил ручкой по бумаге. Суть письма была схвачена, я успокоился и уже поздно вечером, а после и ночью, написал письмо целиком. Вот оно: «Здравствуй, Света! Если у меня получится дописать это письмо правильно, как я и задумал, я пошлю тебе его завтра. Наверное, ты вот-вот вернешься с киносъемок и получишь его, тогда позвони мне сразу же, но я и сам буду звонить, можно? Спасибо тебе за твое письмо и за сообщение про то, что я получил за рассказ первую премию. Не знаю, как это объяснить, но этой премией я не то чтобы не очень доволен, но просто у меня от нее никакой радости нет. Я просто иногда пишу рассказы для себя, вот и все. Это письмо, которое я сейчас тебе пишу, и есть то самое важное для меня письмо. Мне очень важно в чем-то разобраться, что-то понять, узнать, что ли, у тебя, а в разговоре я не умею. В общем, я поехал к Юле, а попал к тебе. Я вполне мог ничего не говорить тебе, этот мальчик-писатель (то есть я) просто бы не приехал бы тогда к Юле, ни тогда, ни потом, совсем никогда, и все было бы хорошо. Но я сказал тебе правду, сказал, что ехал не к тебе. Я много раз потом ругал себя за это, и все-таки я правильно сделал, что сказал правду. Может быть, тебе было тогда неприятно, что я поехал не к тебе, а к Юле, может быть, тебя это обидело и ты мне этого не простила, может быть, то, что я хочу сказать тебе, я скажу зря, потому что уже поздно об этом говорить, но я скажу. Я много думал о том, что произошло. Я действительно не знал, не догадался, когда познакомился с тобой на льду, что ты. Света, и Юля — один и тот же человек, но вот что я понял. Я понял, что я все-таки это знал, не могу этого объяснить, но знал. В голове не знал, не подумал так; вроде как я это чувствовал, а в мысли это не переходило. Знаешь, как я хочу сказать: ты бы никогда не понравилась мне, если бы не была Юлей… В общем, я уверен, что вовсе не две девочки мне понравились, а одна, именно что одна, хотя сразу я об этом не догадался. Вот и все. Я очень хочу не догадываться, а именно знать, хочешь ты со мной дружить или нет. Если вдруг я тогда обидел тебя, задел, то, может быть, то, что я рассказал тебе, изменит твое отношение ко всему? Извини, что такое вот большое письмо. Когда получишь его и прочтешь, скажи мне все прямо или напиши — как тебе удобней, так и сделай. До свиданья. Алеша». Утром я бросил это письмо в почтовый ящик. Кто-то закрыл мне сзади глаза ладошками именно в тот момент, когда я проталкивал конверт в ящик. С трех раз я не отгадал. Это была Ириша Румянцева. — Роман в письмах? — спросила она. — Дурочка, — сказал я, — ничего общего. Но, кажется, она заметила, что я покраснел. 30 — Поздравляю, Волков! — Алеха, ну ты гигант! — Волков, Волков! Это ты и есть Волков?! — Это наша знаменитость, братцы! — Леха! Отлично! Высший класс! — Лёшечка, ты наша куколка! — Во выдал! Первая премия! — Наш собственный писатель. Не в каждой школе есть. — Ур-ра! — Леха, дай пожать лапу! Я просто не знал, куда деваться. Что меня еще раздражало, так это то, что сейчас криков радости было в миллион раз больше, чем тогда, когда в школе узнали просто сам факт, что напечатали мой рассказ: получалось так, будто премия куда значительней и важней, чем сам рассказ. А если бы не было никакой премии? Или бы просто конкурс в газете не проводился? Конечно, всем радостно (почему-то в тысячу раз больше, чем мне), что я стал такой знаменитый, но, по-моему, дело все-таки в рассказе, а не в премии. Мне очень нравится наша Евгения Максимовна, но она меня чуть с ума не свела. В начале своего урока (прямо при мне, само собой!) она целую вечность говорила о моем чуть ли не величии: талант, скромность (раз я скрывал, что пишу рассказы), прекрасный стиль, точные детали, свобода изложения материала, гибкость мышления и так далее и тому подобное, результат — первая премия в городе. — Это тем более замечательно, ребята, — сказала Евгения Максимовна, — что Алеша послал рассказ просто так, вовсе не на конкурс и совсем не стремился к победе. Я сидел носом в парту, пунцовый как роза, но все равно вякнул: — Я его вообще не посылал! — То есть?! — удивилась она. Мне пришлось выдавить из себя: — Я и не собирался. Его послал туда… ну, один человек, которому я дал рассказ почитать, послал исключительно по своей инициативе. Она чуть ли не зааплодировала мне, но все же сдержалась, сумела, потому что она человек как-никак очень славный. Но все равно все теперь выглядело так, будто я — некая сверхскромность: вообще и не думал даже посылать рассказ в редакцию, не говоря уже о конкурсе. И зачем я ляпнул, что послал его не сам? Кое-как урок начался, потому что, само собой, всем гораздо больше нравилось говорить о моей исключительности (то есть, получается, — об исключительности всего класса), чем заниматься наукой. Урок начался, но я ничего не слушал, ото всего отключился. Даже о письме моем к Свете старался не думать. Думал о лете, о рыбалке, о путешествии на надувных лодках. Неожиданно для меня, совершенно непонятно почему замелькали у меня в голове буковки, слова: Мне на плечо сегодня села стрекоза… Строчка стихов, которые прочла мне Светлана. Мне на плечо сегодня села стрекоза… И вдруг дальше: Я на нее глядел, должно быть, с полчаса, И полчаса — она глядела на меня. Тихонько лапками суча и семеня… Странные были стихи. Я подумал, что вовсе, может быть, и не очень замечательные, но странные. Если бы я сам мог сочинить такие стихи, я бы обрадовался им больше, чем любому своему рассказу. Да-а, хорошо было бы уметь писать стихи, именно что уметь: научиться их писать, думал я, совершенно невозможно. — Завидую я тебе, — сказал мне Гошаня на переменке. — Чему, собственно? — Ну, в общем-то, завидую я умозрительно: ты и так хорошо учишься. — Ну, говори, говори… — А что говорить? И так все ясно. Кому ничего не надо, тому почему-то счастье само в руки прет. Дураку понятно, учись ты, например, средне или даже просто неважно, вполне мог бы пальцем о палец не ударить: во-первых, писатель, во-вторых, рассказ даже напечатан, в-третьих, премия, пер-ва-я, это, брат, не фунт изюма. — Если ты серьезно, то ты балда, Гошаня. — Шучу. — Ты-то, я думал, все понимаешь, — сказал я. — Да шучу я. Но отметить-то успех надо, а, старичок? Жду тебя в восемнадцать ноль-ноль. Пепси тебе куплю. Мама вчера отличный пирог испекла, картофельно-грибной. Жду. Можешь прийти с девушкой. — Гошаню всего прямо распирало от приступа шутливости и веселья. — Нет у меня девушки, — сказал я. — А Ириша Румянцева? Возьми ее. — Гошаня широко и понимающе улыбнулся. — Она не моя девушка. — А говорят. — Перестань, — сказал я. — Что за шуточки? — Молчу. — Вот именно. — Молчу, старик, молчу. До похода к Гошане я в очередной раз позвонил Свете. Теперь уже Айседора была в курсе дела и назвала точную дату Светиного возвращения. — Ну как дед? — спросила она. — Да помаленечку. — Кончилась наша малина, да, Леха? — Какая малина? — Ну… льду крышка. Прощай, зимняя рыбалка. Тебе-то ладно, а нам, старикам, — пойди доживи еще до следующего сезона. — Доживете, — сказал я. — Ага. Зато скоро пойдет бойкая весенняя ловля впроводку, на течении. Плотва, язь, сырь. Ты как по этой части? — Не, не умею еще, — сказал я. — Надо тебя снаряжать. Мормышки летние паять. — А в чем разница? Если летние. — Ну, всяко при том же тельце мормышки — крюк побольше. — Вы сама паяете? — Не-е, тут я ноль. Мне наше старичье дарит. Они меня ценят, заметил? — Заметил. — А у деда в санатории какая-нибудь речка намечается? — Да мы не знаем пока. — Ну, привет. Деду поклон. Звони. Вообще заходи, если у вас с моим птенцом любовь. Я задрожал и обмяк. — Чего молчишь? — У нас… не любовь, — промямлил я. — Понимаю. Теперь вы это называете дружба, дружить. А сами все целуетесь на лавочках и в парадных. — Мы… не… — Ужас, как мне было неуютно. — Молчи уж. Современные детки! А мы вот все наоборот делали. Мы наоборот — не целовались, берегли чувство, а все же называли это любовью, а никакой не дружбой. Ишь хитрые! Вся беда в том, что я вас люблю, подлецов. Привет. Айседора повесила трубку, и я долго еще приходил в себя, оттаивал. Чуть позднее в квартире начался очередной шквал, маленькая острая буря с завихрениями: бушевала моя мама, Люля. Она и сама летала по квартире, как на метле, с развевающимися полами халата, то и дело появляясь одновременно сразу в нескольких местах. Мощно звучала тема переезда в Сибирь, то есть — для нее — ухода из театра. Папаня при мне уже тысячу раз говорил ей, что лично беседовал с главным режиссером театра в Сибири, маму там очень даже ждут. — Там же отличный театр, — говорил он, — со всесоюзным именем, не провинциальный балаган какой-нибудь. — Ты лучше спроси у главного в нашем театре! — бушевала Люля. — Будут ли они ждать меня обратно? Они, а не те. — Будут, будут. Я и с твоим главным говорил. Ведь ты прекрасная актриса, даже если и не со всесоюзным именем. — То есть как это не со всесоюзным именем?!! — Люля грянула, как гром тихим летним утром. — Со всесоюзным! Со всесоюзным! — заорал папаня, понимая, что ляпнул явное не то. — Кошмар, а не жизнь!!! — Ну давай я поеду один. — На два года — а?!! Нет уж, милый. Ты там без меня за два года погибнешь один. — Ну если все так ясно, чего же ты беспокоишься? Раз ситуация ясна. Я-то не поехать не могу. За столько лет он не научился понимать Люлю. Вот она какая, любовь. Я-то знал, что Люле и так уже давно все ясно, просто она так приспосабливается к новым предлагаемым обстоятельствам, бросая старые. Такой вот темперамент. Дед сказал Люле: — Давай я и Леха поедем с ним, а ты живи одна, раз у тебя такие опасения по поводу театра твоего. Я думал, будет могучий взрыв, мощнейший, но Люля вдруг мягко так, смеясь, сказала деду: — Дурачок ты у меня. — И поцеловала его в макушку. Свирепые волны с пеной и брызгами на глазах успокоились. Наступил полный штиль. И еще раз, подчеркнув наступивший покой, мелькнула маленькая, незлая молния. Но необязательная для меня. — Ну-ка, дитя мое, где твой рассказ? Дай-ка его своей мамочке! — сказала Люля. Я отдал ей рассказ и сразу же ушел — вскоре меня ждал Гошаня. По дороге я задумался вдруг на довольно странную тему: а какие, собственно, отметки будут у меня за год, как я буду выглядеть в новой школе, в Сибири? Получалось, что отметки должны быть, слава богу, не слишком блестящие, пожалуй — просто нормальные. «Мне на плечо сегодня села стрекоза». Было это? Странно, получалось так по ощущению, что было, а я ведь знал, что это не так. Мухи, жучки там разные, бабочки — эти да, садились на меня, на мою рубашку, но стрекоза — никогда. «А на Гошаню, — подумал я, поднимаясь по его лестнице, — интересно, на него-то стрекоза садилась?» И вдруг подумал, что, наверное, на свете не так уж и много людей, на плечо которым садилась стрекоза, тем более что стрекозы не везде ведь и есть. А каждый, скорее всего, понимает эти стихи, чувствует. В чем тут дело? В самих стихах, наверное? Гошаня открыл мне дверь, широко улыбаясь, весь как был в «Пепси-коле»: на столе на кухне (я увидел от входной двери) стояло бутылок десять. Памир, встретив меня, носился как угорелый и лаял как-то по особому, уже немного басом, будто он вполне взрослый пес. — Вот так вот, старичок! — заорал Гошаня, — Видишь, сколько пепси?! Погуляем на славу! Потом мама придет — будет обещанный пирог. Ну, как жизнь-то вообще, а? Как делишки? Как-то не верится, что ты надолго нас покинешь… Вернешься уже с усами и в шляпе, а? Мы выпили по бутылочке пепси, и Гошаня стал учить меня, как мне побыстрее освоиться в Сибири, чтобы чувствовать себя в своей тарелке. — Вообще я тебе бешено завидую, — сказал он. — Все-таки — полная перемена. Все другое, все: город, школа, учителя, друзья, девчонки… Особенно — они. — Гошаня, — сказал я, — а ты когда-нибудь имел дело со стрекозами? — В каком смысле? — В прямом. — Имел. — Ловил их? — Никогда. Значит, не имел. Я за ними наблюдал. На бреющем полете. Красивые они, заразы. — А вот ты вспомни, садились на тебя в жизни, ну, на майку, на рубашку, бабочки там, божьи коровки, вообще жучки? — Ну, конечно, старина, неоднократно садились. — А стрекозы? Хотя бы одна? Ты вспомни, не ляпай сразу. Гошаня честно задумался. — Не, — сказал он, помолчав, — эти не садились. Ни одна, ни разу. Разве что я позабыл, может, когда-нибудь в далеком детстве. А что? — Нет, ничего, — сказал я. — Наверное, это приятно, когда она — бац! — и сядет тебе на плечо. — И сидит, — сказал он. — Вот именно. Сидит. Глаза большущие, голубые. Сидит, вцепилась, будто ты один у нее на белом свете. — Что это сегодня с тобой, а, старина? — спросил Гошаня. — Да ничего, — сказал я. — Просто я про одни стихи все время вспоминаю. Мне на плечо сегодня села стрекоза. Я на нее глядел, должно быть, с полчаса, И полчаса — она глядела на меня. Тихонько лапками суча и семеня. — А дальше? — сказал Гошаня. — Как дальше, помнишь? В квартире раздался звонок, Гошаня попросил меня открыть дверь, потому что сам он возился с пепсикольной бутылкой, которая никак не хотела поддаваться. Я побежал открывать. «Это мама!» — крикнул Гошаня, залаял дурашка Памир. Я открыл дверь… передо мной стоял Игорь Николаевич. Мы смотрели друг на друга целую вечность, секунд, наверное, пять, а может, даже и меньше, и за эти мгновения внутри меня пронеслась какая-то единая острая мысль, но без слов, одно ощущение, и я, еще не до конца веря, уже как бы верил, понимал, что именно в этот момент происходит в жизни Игоря Николаевича и Гошани. Оба мы опустили и отвели глаза, но Игорь Николаевич на мгновение раньше, чем я, потому что, как он опустил и отвел глаза, я успел заметить. Потом (я поглядел) он смотрел уже не на меня, а за меня, за мое плечо, в сторону кухни, на молчавшего Гошаню. — Ты… Гоша, Георгий? — спросил Игорь Николаевич у Гошани. — Он самый, — сказал Гошаня весело, но мне показалось, что он что-то почувствовал, что-то тревожное. — Алеша, — сказал, не глядя на меня, Игорь Николаевич, — ты не обидишься, не рассердишься, если я попрошу тебя оставить нас одних? А? — Можно… можно… конечно, я не обижусь, — бормотал я, — я сейчас пойду. Я пойду, Гошаня, ладно? Гошаня молчал. Памир тоже молчал. — Я позвоню тебе, — сказал мне Игорь Николаевич. — Ладно. Хорошо, — сказал я. — Я пошел. Гошаня все молчал, и, закрывая за собой дверь, я почему-то до рези в ушах слышал, как он молчит. На площадке ниже я остановился, мне хотелось услышать голос Игоря Николаевича, но за дверью Гошани было абсолютно тихо. И Памир молчал. Я быстро сбежал по лестнице вниз, купил себе мороженое, почему-то сразу два стаканчика, путаясь в них, с трудом набрал номер телефона Светы, но с этого момента и до самой ночи никто у нее почему-то не подходил. 31 — Волков! — сказал учитель. — Здесь! — Я встал. — Молодец, Волков. — ??? — подумал я. — Ты приготовил домашнее задание? — Приготовил. — Отлично. Тогда ответь, Волков, пожалуйста, на вопрос, какие твои три самых главных желания в жизни? — Вообще? — В настоящий момент. — В настоящий момент, — ровным голосом, четко и развернуто сказал я, — у меня есть три самых главных желания. — Перечисли, пожалуйста. — Пожалуйста. Первое: чтобы все в порядке со здоровьем у моего деда было. Второе: чтобы все отлично получилось у моего друга Гошани и Игоря Николаевича. Пауза. Большая. — И третье?.. — спросил учитель. — Третье я стесняюсь, — сказал я. — Не стесняйся, пожалуйста, — сказал учитель, — здесь все твои друзья. «Даже гад Лисогорский? — подумал я, увидев его за партой рядом с Колей из цирка. — Ну, тогда что же, очень хорошо, что он мой друг, а не враг». — Третье мое желание: чтобы у меня все хорошо было с киноактрисой Юлей Барашкиной. — Уточни, что значит — все хорошо? — Я ее люблю, — сказал я. — Ну и?.. — А она, может быть, и нет. — Я уверен, что у вас все будет хорошо, — сказал учитель. — ??? — Потому что ты, Волков, — преданная душа. — ??? — Садись. Я ставлю тебе за ответ пятерку, отлично. — Спасибо. Я удивлен, — сказал я и сел. — Именно «отлично»… Я снова встал. — …так как ты назвал свое личное, индивидуальное желание последним. Учитель взмахнул мягкими большими руками, легко взмыл в воздух и полетел далеко-далеко в верхний, все более темнеющий угол класса, все уменьшаясь и уменьшаясь прямо у меня на глазах. — Молодец, — шепнул мне Ляля с лошадиным лицом. — Жду тебя в цирке вместе с кинозвездой Барашкиной. У нас нынче замечательные львы. Из-за пальмы выпорхнула Ириша Румянцева и, смеясь, плавно пролетела мимо. — Стой! — сказал мне дед. — Стой и не шевелись. Я протащу всю сеть полукругом до другой точки на берегу реки, до точки «Б», тогда как ты стоишь на точке «А», и мы вместе выволочем сеть на берег. Здесь тьма рыбы. Улыбаясь, он полез в воду. Он зашел уже по горло, мне вдруг стало страшно, очень страшно, но он все улыбался, держа обе руки над головой, а в одной из них — детский сачок для ловли бабочек. …Все это был сон. Почему-то я проснулся разбитым. Абсолютно. Дед, судя по записке, ушел на ранний прием в поликлинику, папаня уже мчался на работу, Люля — спала после вчерашней премьеры, банкета и веселья. Постепенно я отходил ото сна, вспомнился разговор с Гошаней. — Ну вот, — как бы рассеянно говорил он, жуя резинку. — В общем, у них был какой-то там ихний взрослый семейный конфликт. Он-то с ней, я так понял, все равно не хотел расставаться, из-за меня, но она настояла. Он тогда умотал на Север. Иногда возвращался, хотел меня повидать, но стеснялся. Стеснялся, понимаешь? И это затянулось надолго, понимаешь? Тогда уже он никак ничего не мог преодолеть и зайти. Ему казалось, что и она, и я уже никогда не простим ему то, что ему было на меня наплевать. А ему как раз не было. Потом он решился и зашел. — Отлично! — сказал я бодро. — Это же отлично, Гошаня. Понял? — Понял, — сказал он, скрывая улыбку. Странно все-таки: когда я видел свой сон, я уже все знал про Гошаню и дядю Игоря, но во сне получалось так, будто я еще ничего не знаю, про встречу знал, а результат — нет, а это ведь было не так. Странно. Вдруг я ляпнул явное не то. Полез, видите ли, человеку в душу. Очень уж мне хотелось, чтобы все было хорошо, услышать Гошанино «да». Вот я и ляпнул. — Вы теперь вместе жить будете, да? Он опять постарался скрыть улыбку, но уже грустную. — Этого я не знаю, — сказал он. — Вообще — это их дело. Я же уже не шкет недоразвитый, чтобы из-за меня жить вместе, если не хочется. Для меня главное сейчас не в этом. Главное — он объявился, и он — такой-то вот именно человек, а не какой-нибудь другой. Смешно сказать, я совсем клоп был, когда видел его в последний раз, даже позабыл, как он выглядит. Теперь будем, по крайней мере, видеться. — Надо же. — И я снова повторил то, что Гошаня уже успел узнать от меня. — Надо же: познакомиться в саду с человеком, даже кое-что узнать о его жизни, даже, можно сказать, подружиться с ним — он ведь, между прочим, и подсказал мне писать рассказы, и обсуждал их со мной, — и не знать при этом, что он твой папаня! Ничего себе. — Жизнь, — взрослым каким-то голосом произнес Гошаня. — Это жизнь, или, как говорят французы, такова жизнь, старина. Он сказал, что запросто узнал бы меня, если бы встретил. Смешно, он говорит, что много раз бродил в нашем районе, но ни разу меня не встретил. Такова жизнь, старина. — Один-то раз он тебя видел, — сказал я. — Мы тогда с тобой вместе были, с Памиром еще, помнишь? — Ну да. Но это было мельком. На расстоянии. …Вечером я позвонил Светлане. Опять у меня колотилось сердце, ну как бешеное, честное слово. Она подошла сама. — Здравствуй… Света, — сказал я после паузы. Дыхание у меня сбилось. — Это кто? — спросила она. — Это Алеша, — сказал я. — Здра-авствуй, — сказала она. — Ну, как ты съездила? — секунду помолчав, спросил я. — Хорошо, — сказала она. — Очень? — зачем-то спросил я. — Средне. Она опять молчала. И я. — Что же ты молчишь? — глупо спросил я. — Почему я молчу?.. Ты спроси, тогда я отвечу. Ты хотел что-нибудь спросить? Я куда-то падал, падал, мне было плохо от ее вроде бы холодного голоса. Через силу я произнес: — Ты… получила мое письмо? — Да, получила. — Ты… — Я запнулся. — Я… я хотел спросить, ты мне ответишь про то, про что я спрашивал? — Да. Да, наверное. — Ты мне напишешь? — Н-нет. — А как же? Просто по телефону? — Не знаю. Может быть, по телефону. — Может быть?! А если не по телефону и не в письме, как я узнаю твой ответ? — Тебе… — Она замолчала. — Тебе очень важен мой ответ или… — Или? — спросил я. — Или что? — Ну, или не очень? — Очень, очень важен! — Тихо, но я почти выкрикнул. — Может быть, тогда лучше встретиться? — спросила она. — Да! Да! — быстро сказал я. — Лучше встретиться. Давай встретимся. Неожиданно она согласилась увидеться в этот же день, вечером, мы договорились конкретно, было тепло, и мы встретились у метро «Горьковская», чтобы через парк пройти к Неве и погулять по набережной. Я почему-то не глядел на Свету, она была красивая, очень, я это видел, но старался не смотреть на нее, мне было страшно, я сам не знаю, чего именно, но страшно. Мы долго молчали, пока медленно шли по парку. Иногда я мельком глядел на нее и тут же отворачивался. Она шла как-то рассеянно, иногда трогая ладошкой куст или ствол дерева, и ни разу не посмотрела в мою сторону — я это чувствовал. Потом, от полной неловкости, я зачем-то затеял необязательный разговор о киносъемках, она отвечала мне как-то вяло, потом вдруг, когда мы уже перешли мост Строителей, разговорилась, стала рассказывать, и я поймал себя на том, что почти не слушаю ее. Идя потом по полукругу стрелки Васильевского острова мы, совершенно не сговариваясь, вдруг разом сели на скамейку. Светлана замолчала, и я почувствовал, что сейчас-то и произойдет наш разговор, хотя вовсе не представлял себе, кто же его начнет. Неожиданно я услышал свой собственный голос: — Ты прочла письмо, да? Ты его поняла? Скажи, ты поняла его? Там все понятно? Все ясно? Слушай, его легко было читать? Или тяжело? Ты скажи… Мне очень-очень важно, чтобы ты поняла… и ответила… — Что за черт, меня будто прорвало! Тут же я осекся и опустил голову, буквально. Мне было стыдно, честное слово, просто стыдно за себя и все тут. Я вздрогнул, когда она заговорила. — Я прочла письмо. Я прочла его раза три или даже четыре, не помню точно. Я его, конечно, поняла. Оно понятно написано. Ясно. Ты хотел узнать, обиделась я или нет. Ведь это я тебя пригласила в гости, и ты приехал, но ехал не ко мне, а к Юле Барашкиной. Просто ты не знал, что я и Юля — это одно и то же лицо. И ты боялся, что оскорбил меня и я не захочу с тобой дружить. Ведь так? Я верно поняла? Я едва заметно кивнул. — А дальше ты пишешь, наверное, самое главное, да? (Я опять кивнул.) Ну, не знаю точно, как сказать… Ну, будто ты, ну, в голове, что ли, не знал, что я и Юля — одно и то же лицо, не очень-то явно мы были похожи, ну, а как бы где-то в душе, не догадываясь головой, все-таки знал, что мы — это одно лицо, а то бы я. Света, тебе вовсе не понравилась. Поэтому получалось, что ты все равно ехал ко мне, Свете, а не только к артистке Барашкиной. Мне кажется, я все верно поняла. Я кивнул. Непонятно было, почему она так развернуто и подробно говорит то, что я и сам прекрасно знал. Но скоро я это понял. Наверное, это было у нее от неловкости. От того, что ей предстояло сказать мне, раз уж она это пообещала. — Дальше, ну, дальше я не знаю, как сказать… Обидел ты меня или нет? И могу ли я после всего этого с тобой дружить? Знаешь ли, видишь ли… ну, словом, если бы девочка очень, понимаешь, очень хотела бы дружить с мальчиком, это могло бы ее здорово обидеть, я уж не знаю даже, помогло бы потом то, что ты мне написал, ну, то, что ты как бы знал внутри себя, что эти две девочки — одна, не знаю… Но мне помогать и не надо. Ты меня совершенно, ну, ни капельки не задел и не обидел, потому что… — Потому что что? — шепотом, тихо спросил я из-за того, что она вдруг остановилась, замолчала. — Ты не обидишься? Ты не обижайся, ладно?.. Просто там, на льду, когда мы познакомились, когда я тебя пригласила в гости к себе домой, я отнеслась к тебе… с симпатией. Только с симпатией, не больше. Ты поехал в гости не ко мне, а к этой Барашкиной? Пожалуйста, это меня вовсе не обижает. Просто ты себя вел невежливо, вот и все, вот и все. Понимаешь? Ты не сердись. Ты ведь сам просил все объяснить, как есть. Ты не сердишься? Наверное, три, четыре, шесть последних своих слов Света произносила уже когда я шел куда глаза глядят, прочь от скамейки, где мы сидели. Это было невежливо, я знаю, но я вовсе как бы не сам шел, не специально, — просто меня куда-то несло, как волной, а я лишь невольно только следил, только отмечал в сознании, что двигаюсь, что куда-то удаляюсь, удаляюсь, удаляюсь… Как именно я оказался в Гавани, возле Финского залива, — я не сообразил, не вспомнил. С час, наверное, я просидел на каком-то пеньке, уставившись в свинцовую воду залива, потом побрел домой. 32 Пролетел апрель, май начался, подрос Памир, прошла премьера нашей рыцарской средневековой пьесы, уехал в свой санаторий дед, — время катилось ровно, однообразно, нудно, но и как-то быстро одновременно, а я ничего не замечал, жил как в тумане. Я даже плохо помню, как ездил во Дворец пионеров, где газета устроила торжественное вручение трех первых и трех поощрительных премий за лучший рассказ. Это был целый праздник, даже очень, кажется, веселый, народу было полно, был даже какой-то настоящий писатель, из самого настоящего Союза писателей. Он долго тряс мне руку, приколол какой-то значок и сказал, что я — настоящий талант и что они там, в Союзе писателей, ждут не дождутся, когда я приду к ним со своими новыми работами, только, конечно, не завтра они меня ждут, а лет этак через пять — десять. А какая-то девчушка из зрителей, которую я так и не увидел, подарила мне (потому что ее потряс мой рассказ) глиняную цветную кошку — она сама ее слепила, раскрасила и обожгла в керамической печке. Кошка была отменная, и я ее сразу полюбил, вовсе не из-за своего рассказа, конечно, а из-за самой кошки. Ну, само собой, о том, откуда у меня эта кошка, я не потом вспомнил, а знал сразу. Чтобы такое не заметить — нет, до этого я, слава богу, не докатился. Как-то раз вечером мне позвонил Игорь Николаевич и спросил, как я поживаю. Я сказал, что нормально, средне, а как поживает он и как поживает Гошаня? Он засмеялся и ничего не ответил, вопрос мой про Гошаню был не из умных: в конце концов, я видел его каждый день в школе и сам все прекрасно знал. — Надо как-нибудь повидаться, а? — сказал Игорь Николаевич. — Давай мы втроем отправимся куда-нибудь… Может быть, на речном трамвайчике погоняем. Не уверен, но вроде бы они уже открыли летний сезон. — Весенний, — сказал я. — Что же, отлично! Он добавил, что мы с ним вообще давно не виделись и чтобы я непременно договорился с Гошаней, а он подсоединится. Я сказал, что идея отменная, особенно неплохо плыть в трамвайчике под нашим мостом на Исаакиевской площади, самом длинном в городе, — плывешь, как в длинном тоннеле, — но вот с нашей идеей попутешествовать на надувных лодках по какой-нибудь речке или даже реке — полный завал: у меня — школа, дед в санатории, а как только это у нас с дедом в конце мая кончится, мы сразу же уезжаем в Сибирь. Он все понял, мы простились, чего-то мне после разговора стало неуютно, и я быстро догадался, в чем тут дело: Игорь Николаевич сказал, чтобы я договорился с Гошаней, а он — под-соеди-нит-ся. Под-со-е-ди-нит-ся. Да-а, все ясно. Живут они отдельно, а то бы он просто позвал меня к ним в гости. Гошаня мне ничего не говорил, как там у них дела с мамой, у мамы и Игоря Николаевича. …Текло время, катилось. Дважды я съездил к деду, в его санаторий. Не знаю уж, как у них там, в санатории, было с врачебными силами, но сам санаторий был довольно приличный: красивые коттеджи, дорожки с красным песочком, беседки, бильярд, телевизор — все было. Были даже прогулочные лодки на пруду, но рыбы в пруду не было, мертвый какой-то пруд. Когда я приехал к деду во второй раз, он был явно расстроен. Оказалось — речкой. Там, в полукилометре от санатория, обнаружилась речка, дед даже поначалу воспрянул духом, удочку-то он с собой взял, но быстро выяснилось, что речка — совсем крохотуля, узенькая, а главное — там ничего, кроме пескаря, не было. Деду казалось унизительным сидеть там и ловить этого мелкого пескаря, не говоря уже о том, что ходить на рыбалку в пижаме (а другой одежды в санатории не полагалось), в носовом платочке с четырьмя узелками от жары на голове дед категорически не мог, я его вполне понимал: этот его вид и сами пескари только подчеркивали, что никакая это не рыбалка, а чуть ли не нечто прямо противоположное. Мы сидели с ним на берегу этой речки, и он, как когда-то я в пионерлагере в родительский день, ел вкусные мамины пирожки с капустой. Он бодрился, болтал со мной, но это было заметно, что он бодрится, и вообще он выглядел довольно грустным и даже старым, хотя я раньше вовсе этого не чувствовал. Даже каким-то больным. Неужели, подумал я, все это из-за того, что он именно в санатории и я это знаю, неужели все из-за дурацкой его пижамы и носового платка на голове? Больше всего меня удивляло и даже настораживало как-то, что его вовсе не занимает наша поездка в Сибирь и наверняка колоссальная там рыбалка: ни разу, ни единым словом он об этом событии не обмолвился. — Ты-то как? — спросил он. — Ну что я? Учусь, дед, — и все пироги. — Ну, и как учишься? — Брось, дед, что за вопрос? Знаешь ведь, что учусь я пристойно. Четверкой больше, четверкой меньше, разве в этом дело? Другой вопрос, как у меня с этим в Сибири будет. — Я попытался повернуть тему в сторону рыбалки в Сибири. — А там-то что? — Ну, все же. Сибирь. Другая школа. Я новеньким буду, как еще там с учебой сложится? — Молчал бы, — сказал дед. — Если у тебя нормальные знания, они везде одинаковы. — А учителя? — спросил я. — А что учителя? Если будешь плохо учиться — это не оправдание. — Может, ты и прав. Ты спиннинг мне не подаришь? — Я решил круто повернуть в сторону сибирской рыбалки. — Тайменя ловить. — Я надеялся, он заведется. — Посмотрим, — вяло сказал он. — Конечно, куплю. И замолчал. Потом сказал: — Позвони-ка ты Айседоре. — Обязательно, — сказал я. — И что передать? — Поклон. Спроси: может, она ко мне заедет сюда? Пускай старушка воздухом подышит. — Скажу, — пообещал я. — Да ты вообще — женись на ней, — деланно смеясь, добавил я. Я думал, он тоже засмеется смущенно и замашет руками. Ничего подобного. — Поздно, — сказал он. — Почему это? — Тем более — мы уезжаем. — Вот и возьмешь ее с собой. — Да ну тебя. — Тут он капельку улыбнулся, едва заметно. — На кой я ей больной и раненый? — добавил он. — Ну, когда еще тебя ранили? Сто лет назад. — Это, брат, военная рана. Особая. — Ну и что же? — сказал я. — Все равно давнишняя, не думай ты о ней. Вот тут он развел руками. Я уехал от него совсем расстроенный, не то даже слово. 33 Каждый раз, когда я ложился спать и закрывал глаза, я видел Свету. И всегда одно и то же, один и тот же момент: солнце, лед, она сидит на рыболовном ящике, запрокинув голову, лицом к солнцу, глаза закрыты. Она сказала мне тогда, произнесла, что ей приятно, что я смотрю на нее, смотрю на ее лицо. Я действительно смотрел тогда на нее, и она это видела, хотя глаза ее были закрыты, чувствовала. Каждый раз, ложась спать и вспоминая это с закрытыми глазами, я ощущал какую-то тупую боль, будто было вот счастье и прошло. Прошло навсегда. И еще я думал: раз она тогда с закрытыми глазами могла чувствовать, что я смотрю на нее, раз было такое, то именно поэтому я и мог обидеть ее, поехав не к ней, а к другой девочке. Но, оказывается, я ее не обидел (хотя я и не хотел бы ее обидеть). Я готов был хвататься за любое, самое пустячное дело, лишь бы отвлечься от этих своих мыслей: никогда мы больше не увидимся со Светой, что было — то прошло. Конечно, я обрадовался предложению Игоря Николаевича повидаться и сразу же поговорил об этом с Гошаней. Через пару дней, вечером, мы встретились. У Игоря Николаевича был загадочный вид, когда мы с Гошаней затараторили, куда именно нам идти проверять, ходят уже речные трамвайчики или нет — на Фонтанку или на Мойку. Мы спорили, не замечая, куда именно он нас ведет, и покорно шли за ним, пока действительно не оказались на Мойке, но не у Невского, где были кассы трамвайчиков, а недалеко от Театральной площади. Гошаня схватил меня за руку и, мыча от восторга, стал тыкать куда-то на воду, и я увидел потрясающий катер, белоснежный, огромный. Игорь Николаевич махал рукой и кричал: «Ми-и-ша!» В окне показался этот Миша и тоже стал махать ему рукой. После он оказался рядом с нами и… это был его катер, и мы должны были сейчас же, тут же отправиться на этом катере в коротенькое путешествие: Игорь Николаевич договорился с ним заранее, с Мишей этим, а нам ничего не сказал. Вот это да! До чего же все это было чудесно! Катер наш летел как птица, по крайней мере мне так казалось. По Крюкову каналу мы выбрались на Фонтанку, пулей проскочили ее, пересекли Неву и по Невке долетели до Финского залива. Залив был сырой, мягкий, очень спокойный, ветра почти не было и было тепло. Иногда встречались ладожские льдинки, ровно работал мотор, бил в лицо воздух; потом уже, вспоминая все это, я подумал, что тогда, в этом мчащемся катере, я был счастлив. Очень. Вопреки всему. Мы вернулись уже поздно вечером, и я был какой-то обалдевший, не иначе. Я уснул не сразу, с трудом, но крепко. Но и утром я не мог прийти в себя, и в школе. Честно говоря, на уроках я ничего не слышал, хотя и старался, а если вдуматься, то, пожалуй, как следует и не старался. Главное же — я при этом ни о чем не думал. На предпоследнем уроке (да, кажется, это был предпоследний, математика) нам дали решать задачу, стояла полная тишина, я никак не мог сосредоточиться и вдруг услышал в этой полной тишине, как остро и быстро-быстро стучат по школьному коридору женские каблучки, все больше приближаясь. До сих пор не знаю, почему я вдруг разволновался, почему мне стало даже страшно. Шаги затихли именно возле нашего класса, пауза, потом без стука дверь широко открылась и вошла мама… Она не произнесла ни слова, она ни на кого не смотрела, а, войдя с опущенной головой, тут же резко подняла ее и посмотрела на меня. Я сразу же встал и, весь сжавшись и не глядя на класс и учителя, прошел через весь класс молча и вышел за мамой, не произнеся ни единого слова. Она, тоже молча и не оборачиваясь, уже шла по коридору, я быстро шел за ней, я догнал ее уже на лестнице, она крепко и не глядя на меня взяла меня за плечо, мы спустились вниз, вышли на улицу… Она остановилась и, мягко положив мне обе руки на плечи, но так и не посмотрев на меня, сказала: — Нет больше нашего деда. 34 Мы уезжали через две недели. Все, что было в моей жизни за эти две недели, особенно в первую неделю — все то, что остро мучило и крутило меня, собралось позже в какой-то единый ноющий комок и постепенно (все вместе) стало слабнуть, слабнуть, ослабевать; этот комок начал уменьшаться, блекнуть, растворяясь в жизни. Я чувствовал, что вроде как отупел, измучился, устал. Звонила, например, Айседора, спрашивала, как там у меня делишки, настроение (она, конечно, приезжала проводить деда, я ей позвонил тогда), я говорил с ней, и она непостижимым образом не напоминала мне о деде, ну, точнее, напоминала, конечно, но мне не становилось плохо или больно, чувства мои как бы износились, я устал. Я сказал ей, что ничего себе живу, помаленьку, школу закончил, отметки — в норме, и что такого-то числа Люля, папаня и я во столько-то на целых два года уезжаем в Сибирь, сначала в Новосибирск, а оттуда — еще дальше, в городок поменьше; голос мой был ровным и даже вялым каким-то. — Забегай попрощаться, — сказала она. — А то ты вернешься уже взрослым, через сто лет, вдруг я тебя, птенец, не узнаю, да и доживу ли я до твоего приезда. Я понял, что обязан сказать ей, что доживет, сказал ей это и добавил, что попрощаться забегу, постараюсь, но дел, мол, очень много, невпроворот, а до отъезда осталось два дня. Словом, сказал, что забегу, зная, что не сделаю это наверняка. Шел мелкий нудный дождь, когда мы уезжали. Сплошной сеточкой. Наверное, потому, что мы уезжали надолго, неизвестно куда, как на Северный полюс, нас провожали, и мы трое стояли в маленькой толпе: кое-кто из Люлиных и папиных друзей, Гошаня, Игорь Николаевич, Ириша Румянцева, Памир, конечно. Не знаю, как Люле, папане или самим провожающим, но мне от этих проводов было не по себе, неуютно: о чем-то важном говорить не время, о пустяках — нудно и глупо. Минут за пять до отхода поезда, наверное, потому, что нас, уезжающих, было целых трое, все стали говорить нам: «Пора, пора, опоздаете» — и подпихивать нас к поезду. Круг провожающих распался, Игорь Николаевич положил мне на плечо руку. «Ну вот, Леха», — начал он, и в этот же момент я осознал, что весь холодею и уже иду, иду по перрону, вдоль перрона, не обращая внимания на его руку на моем плече, потому что в нашу сторону очень быстро идет, почти бежит Света… Секунду мы молчали, опустив головы, не глядя друг на друга, просто стоя очень близко друг к другу. Потом она быстро заговорила: — Чуть не опоздала. Все из-за транспорта. Я только вчера узнала, что ты надолго уезжаешь. Бабка сказала. Я прибежала, я примчалась… Тебе пора, тебе пора, иди же… Вот письмо. Я написала. Держи. Возьми. Ты напишешь мне? Все. Иди. Как в полусне я ощутил ее губы на своей щеке, тут же она стала быстро уменьшаться, уходить… Я совершенно не помню, как я сел в поезд и, возможно, стоял у окна рядом с Люлей и папаней и махал провожающим рукой. Я очнулся, когда за окном был лес, сплошной лес; мы проскакивали малюсенькие станции, наверное, мы отъехали уже от города километров сто, Люля и папаня пили чай в купе, а я так и стоял в коридоре у окна. После дождь кончился, выглянуло солнце, я прошел по пустому коридору в тамбур, сел на откидной стульчик и вскрыл Светин конверт. Меня легонько и мелко колотило. «Милый Леша! Не знаю, не знаю, ничего не знаю, может быть, все то, что я пишу тебе, я и сказала бы тебе (а может, и нет), если бы ты никуда не уезжал, но твой отъезд, такой внезапный и надолго, все перевернул. Ты действительно обидел меня (только слово это неточное), когда сказал мне правду, что приехал в гости не ко мне, а к Юле Барашкиной. Когда я сказала, что ты не обидел, я соврала, я не могла иначе. А сейчас не могу по-другому и говорю правду. Обидел. Я очень хотела тебе поверить, когда ты написал, что, видно, чувствовал (хотя и не знал), что я и Юля — это одна и та же девочка, очень хотела… и не могла, я не тебе не верила, а тому, что так бывает, что такое может быть в жизни. Не знаю почему, но, когда я узнала, что ты уезжаешь, все перевернулось и я поверила. И для меня это очень-очень важно, потому что все эти долгие дни, как я познакомилась с тобой, я хотела тебя видеть и скучала без тебя. Я загадала, что если у меня хватит храбрости поцеловать тебя на перроне, то ты мне обязательно напишешь из Сибири. Сейчас я еще не знаю, поцелую я тебя или нет, но ты мне обязательно напиши. Обязательно! Я прошу тебя об этом потому, что не верю, что я тебе больше не нужна. Не верю. Вот и все. Жду. Светлана». Я оцепенел и долго сидел, не шевелясь и не пряча письмо. Внутри у меня все трепыхало, но это было совсем другое чувство, чем просто радость. Я повернул голову, когда Люля нашла меня в тамбуре и положила руку мне на плечо. Все еще не пряча письма, я отвернулся, она что-то почувствовала и ушла. Прямо в глаза мне светило через стекло двери солнце, и я закрыл их. Было тепло. Лицо у меня прямо горело, но внутри гулял холодок. Я долго еще сидел на откидном стульчике, постепенно согреваясь. После поезд остановился и минут пятнадцать, наверное, стоял просто в лесу, никакой станции, даже маленькой, не было. Пришла наша проводница, разахалась, разохалась, что жарко, что душно, распахнула обе двери из вагона, велела мне встать и открыть дверь наружу; после попросила меня захлопнуть дверь, когда поезд тронется, я кивнул, и она ушла. Все, как это обычно бывает в начале пути, ошеломленные отъездом, сидели по своим купе, в коридоре вагона было пусто и тихо, вообще (я прислушался) стояла полная тишина. Я глядел на лес перед собой, на узенькую, ниже насыпи, коричневую болотистую канавку с водой, на осоку и маленькие желтые цветочки, с краю леса стояли молодые березы, а глубже — сосны и елки, лес был чистый, просторный и светлый, как комната, и было очень тихо, я прислушался — гудели мухи, жуки какие-то, и тоненько вякала маленькая птичка; из лесу шел мягкий влажноватый запах, хрустнула ветка, кто-то пискнул и завозился в кустах ивняка… Потом я услышал ровный сухой шелест крыльев где-то возле самого моего лица и только после уже увидел большую голубовато-изумрудную стрекозу. Она зависла в воздухе меньше чем в полуметре от меня, иногда смещаясь на несколько сантиметров едва заметными толчками. Я видел, как сверкнули ее глазки. Я стоял тихо. Снова, неразличимым броском она придвинулась ко мне и… села мне на плечо. Я не шевелился, боясь потревожить ее. Она сидела тихо, иногда вздрагивая крыльями, через ковбойку я чувствовал, как она мягко перебирает лапками. Я сделал шаг вперед, потом отступил назад, в глубь площадки — она не шевелилась. Я заглянул в вагон: в пустом коридоре возле открытого окна стояли только папаня и Люля. Он обнимал ее за плечи. Я сделал два шага по коридору, стрекоза продолжала сидеть на мне, мне показалось даже, что она чуть посильнее вцепилась мне в ковбойку. Я медленно пошел по коридору к папане и Люле, стрекоза не шевелилась. Люля улыбнулась мне, повернув лицо в мою сторону, я приложил палец к губам, показывая ей глазами, кто на мне сидит, она увидела и тоже шепотом сказала об этом папане. Я остановился рядом с ними и тоже обнял Люлю, выставив плечо, на котором сидела стрекоза, немного в окно. Мы трое улыбнулись друг другу, поезд тронулся, очень мягко и осторожно. Стрекоза, оттолкнувшись от моего плеча, зависла в воздухе, после несколько мгновений летела рядом с нами, потом отстала и исчезла навсегда.