Потому что потому Сергей Александрович Абрамов Произведения Сергея Абрамова — это подлинные «городские сказки», в которых мир фантастического, мифического, ирреального причудливо переплетается с миром нашей повседневной реальности. Эти сказки местами веселы, временами — печально — лиричны, но оторваться от них, начав читать, уже невозможно… Потому что потому Сергей Абрамов Потому что потому Сказочно правдивая история Сначала, когда Вадим впервые расставил на лесной опушке дюралевую треногу этюдника и только вгляделся, сощурившись, в редкий ельничек впереди, в тропинку, чуть видную в траве, перевитую для крепости жилистыми корнями деревьев, еще во что-то вгляделся — не суть важно! — фотографируя увиденное в памяти, в этот момент они и появились: возможно, передовой их отряд, разведчики-следопыты. Тогда Вадим особо их не рассматривал: мало ли кто интересуется бродячим художником. Привычное дело: по улицам слона водили… Они встали за спиной Вадима, молчали, ждали. Тонким и ломким углем Вадим набрасывал на картон контуры будущего этюда, готовил его под краски. Он любил писать сразу набело — почти набело, потому что потом, если работа удавалась, он еще до-олго возился с ней в мастерской, отглаживал, «обсасывал», как сам говорил. Но именно с ней самой. Хотя, бывало, ему казалось, что картон слаб для этой натуры, и тогда он брал холст или — с недавних пор — лист оргалита, удобный для его подробной и гладкой манеры письма, и писал заново, отталкиваясь и от картона, но больше от памяти. Она и вправду была у него фотографической: гордился ею и не перегружал ненужным. Те, кто стоял позади, были ненужными. Вадим не оглядывался, не фиксировал их, только сетовал про себя: неужто полезут с вопросами?.. Однако не полезли. Постояли по-прежнему молча и молча же скрылись, будто растаяли, растворились в зелени — столь же незаметно для Вадима, как и ранее возникли. А работалось, в общем, неплохо: споро. День выдался чуть пасмурный, сероватый, удобный по свету: солнце облаками прикрыто, не режет натуру, не меняет освещения, двигаясь, как и положено, с востока на запад. Поэтому Вадим не очень-то любил солнце, особенно полдневное, непоседливое — не поспевал за ним, и, помнится, кто-то ругнул его в прессе — после персональной выставки в зальчике на Горького: за «мрачноватость палитры, отсутствие радости в природе». Как будто вся радость — в солнце… Седой день хорошо лег в этюд, и Вадим был доволен, заканчивал уже, доводил картон до ума, когда опять появились они. Удобнее, пожалуй, далее именовать их так — Они, с заглавной буквы, ибо для Вадима Они были одним целым, многоруким, многоглазым, вездесущим существом, своего рода излюбленным фантастами сообществом — клоном, где отдельные особи не играют большой роли, но вот все вместе, в единении. Впрочем, давно известно: в единении — сила, и фантастика тут ни при чем. Сила встала, как и прежде, позади и на сей раз не умолчала. — Реализм, — сказала она. Вадим заставил себя не обернуться, не увидеть, кто это «вякнул». Продолжал работать, зная прекрасно, что вступать в спор с невеждами бессмысленно и опасно. Да и что ему до невежд?.. А невежды не унимались. — Не скажи… Посмотри, как он цвет чувствует. Только не оборачиваться, не проявлять любопытства, молчать, молчать… — Что цвет! Зализывает… И форма статична… Не выдержал — обернулся. Позади, уставясь в этюд, стояли четверо. Трое парней и девица. Два парня — лет четырнадцати-пятнадцати (Вадим не умел определять детский возраст), третий — куда помладше, пятиклашка какой-нибудь. Те двое, похоже, близнецы: в фирменных джинсах, в адидасовских кроссовках, в адидасовских же синих, с белым трилистником на груди маечках, одинаково стриженные — или нестриженые? — черноволосые, долговязые, худощавые, хотя и широкоплечие. Физкультурники. Третий попроще: в отечественной ковбоечке, в спортивных шароварах, мощно оттянутых на коленях. Через всю щеку — свежая царапина: наткнулся на что-то, на ветку или на проволоку — не от бритвы же… Девица — честно отметил про себя Вадим — выглядела вполне удачно. На четыре с плюсом. Легкий широкий сарафан-размахайка, шлепки-вьетнамки. Ноги длинные, от ушей растут, как в народе молвится. Загорелая. А волосы, волосы — мама родная! — царские волосы: тяжелые, огненно-рыжие, цвета каленой меди, прямые, не заплетенные в косу, но, зажатые, аптечной резиночкой, небрежно переброшены на грудь, чуть не до колен достают. А почему на пятерку не потянула? Цепкий взгляд художника, мгновенно ухватив — и оценив! — все детали, не прошел и мимо этой: томности в ней, в девице длинноволосой, было многовато, ленивой волоокости, взгляд больно отрешенный, этакий неземной. Как правило, самоуверенно считал Вадим, такой взгляд должен прикрывать всякое отсутствие мыслительной деятельности. Да и откуда бы взяться подобной деятельности у сей юной и — честно! — весьма привлекательной особы, еще, как кажется, и школы-то не окончившей? А может, и окончившей — кто ее, дылду, разберет… Хотя что она в таком случае делает в компании всезнающих молокососов, серийно выпущенных известной фирмой «Адидас»? Подробный — пусть и занявший всего секунд двадцать — осмотр неопознанных объектов не мешал Вадиму злиться, прямо-таки наливаться злостью. Терпеть он не мог знатоков липовых, лезущих во все дыры со своим оригинальным мнением, вообще соглядатаев не любил. — Слушайте, — сказал он, стараясь быть миролюбивым и терпимым, — шли бы вы… — Куда? — вежливо осведомился «адидас» номер один. И все посмотрели на Вадима, будто только-только заметили его рядом с этюдником, будто он до сих пор оставался невидимым. Этакий фантом, внезапно материализовавшийся из Ничего. Удивительно, конечно, но случается, судя по спокойному любопытству пришельцев. — Сказать куда? — зверея, спросил Вадим. — Не стоит, — быстро отреагировал «адидас» номер два. У них с братцем и голоса похожими оказались. — Здесь дама и, заметьте, ребенок. Дама на диалог не реагировала, разглядывала Вадима с томным интересом, перебирала пальцами волосы, скручивала их в золотые колечки. А ребенок обиженно глянул на фирменного друга: он-то сам себя ребенком явно не числил. — Заметил, — сказал Вадим. — Быстро забирайте свою даму и ребенка и дуйте отсюда пулей. И чтобы я вас больше не видел. Понятно объясняю? — Куда как! — усмехнулся «адидас»-один. — Мы, конечно, уйдем. Сейчас. Мы уважаем творчество. В данный момент. Но момент, как вам должно быть известно, течет. А нас много. И мы разные. Вообще. Это была угроза, а угроз Вадим не боялся. Он себя слабаком не считал: рост — метр восемьдесят, руки-ноги на месте, в юности самбо всерьез занимался, да и сейчас в форме. Угрозы ему — семечки, он от них еще больше зверел, бывало — давным-давно, в дворовых драках — даже контроль над собой терял, если кто ненароком вмазывал ему по-больному… Он резко шагнул к парням, сжимая в кулаке бесполезную, бессмысленную сейчас кисть. — А ну… «Адидас»-один поднял руки, словно сдаваясь: — Уходим. Творите, товарищ Айвазовский… Они пошли прочь, не оборачиваясь, ни черта не боясь, конечно, а только не желая драки с пожилым — для них! — психопатом, шли, покачиваясь на длинных ломких ногах, выпрямив плоские спины, и соплячок в ковбойке в меру сил подражал их походке, а девица плыла впереди, волосы на спину вернула, и они мотались конским хвостом в такт шагам, и Вадим, остывая, невольно залюбовался «великолепной четверкой», улыбнулся даже. И зря. Потому что «адидас»-один — самый, видать, разговорчивый у них — все-таки оглянулся, бросил на ходу: — Я сказал: нас много, Куинджи… Но злость у Вадима уже прошла. И не гнаться же за ними в конце концов, не ронять достоинство, с годами утвержденное. Однако, грамотные, негодяи… Пальца в рот не клади: оттяпают без стеснения. Вадим собирал краски, кисти, складывал этюдник, вспоминал: а он каким был в их годы? Ходил во Дворец пионеров, в студию живописи, мечтал о лаврах Куинджи, к примеру. Или Айвазовского. Незаменимо рисовал школьную стенгазету. Что еще? Ну учился вроде ничего себе: без троек. А еще? А еще гонял на дворовом пустыре мяч, пугал улюлюканьем влюбленных — вечерами, на обрывистом склоне к Москве-реке, поросшем лебедой и вонючим пиретрумом, дрался «до первой кровянки», или, как тогда называлось, «стыкался». Нет, не сахар был, не конфетка «Счастливое детство» — давняя, забытая, сладкая-пресладкая, с белой тянучей начинкой… Или вот еще: привязывали кошелек на ниточку, выбрасывали на тротуар, прятались в арке ворот: кто купится?.. Или прибили калоши математика к паркетному полу в раздевалке… Ах, сколько всего было!.. Улыбался умиротворенно, шагал к даче, перебросив этюдник через плечо. Вспоминал разнеженно… Вот только джинсов у него не было, и ни у кого из приятелей — тоже, а имелись сатиновые шаровары, схваченные резинкой у щиколотки, а позже — предел мечтаний! — узкие штаны на штрипках из бумажного непрочного трикотажа, желательно черные. И кеды. И что с того? Джинсы, что ли, портят человека? Чушь! Джинсы ни при чем. Вещь удобная, красивая, крепкая. Родители у этих близнят, вероятно, в загранку ездят, одевают чадушек по мере возможностей. Другое время — другие возможности: диалектика… Нащупал щеколду у калитки, звякнул ею, пошел по тропинке к террасе. Добравшись до тридцати лет, Вадим оставался холостяком, вовсе не принципиальным, как некоторые любят себя величать, но случайным. Буквально: случай не приспел. Вадим умел работать и работал истово, сутками иной раз не выбираясь из своей мастерской около Маяковки, в тишайшем переулочке, в кособоком, но крепком двухэтажном купеческом строеньице, где еще хранился стойкий аромат московской старины, но не затхлый и гниловатый, кошками подпорченный, а терпкий, густой, едва ли не веком выдержанный, любезный Вадиму и сладкий для него. В немалые, но и не великие свои годы Вадим имел кое-какую известность — ну, к слову, потому, что писал он на нынешний день — как это ни странно звучит! — оригинально: не искал модного самовыражения, не поражал публику лишь себе присущим — и никому боле! — видением мира, а работал по старинке. И лес на его холстах был только лесом, а поле, к примеру, всего лишь полем, но чувствовались в них и мощь, и беззащитность, и грусть пополам с радостью, то есть всем знакомое «очей очарованье», что извека живо в русской природе, что так зыбко и непознаваемо подчас и что уловить и тем более удержать под силу только очень зоркому глазу и точной руке. Короче, Вадим писал пейзажи в основном, хотя и портретами иной раз не пренебрегал, но редко-редко, не верил он в себя, портретиста. И, возвращаясь к холостому положению Вадима, заметим, что создание пейзажей требовало долгих отлучек из милой его сердцу Москвы, утомительных хождений с этюдником по весям, и где уж тут остепениться — времени не сыщешь, не наберешь. Этим июлем собрался было в Мещеру — давно туда нацеливался! — но заболел каким-то импортным гриппом, долго валялся в постели, врачи осложнениями напугали, а тут друг и предложи поехать к нему на дачу, совсем близко от Москвы, от поликлиники — по Ярославской дороге, на полпути к знаменитой Лавре. То есть даже не к нему, приятелю, на дачу, к его деду, вернее — вообще ни к кому: дед умер год назад, дача пустая стоит, без хозяина, и глаз за ней лишним не станет. В дачном поселке, выросшем здесь еще в тридцатые годы, прилепившемся одним боком к железнодорожной насыпи, а другим — куда и выходила дачка покойного деда — к довольно болотистому, с высокой колкой травой и дивными лиловыми цветами полю, к речке, бегущей через поле, укрытой с глаз долой ивняком, орешником, к негустому и светлому лесу, где не то что заблудиться — аукаться глупо: весь просвеченный он, солнцем прошитый, соловьями и малиновками просвистанный… — так вот в подмосковном этом поселке коротали лето только старики пенсионеры с малолетними внуками и внучками. Вот и обещал друг тишину — чуть ли не мертвую, знал, чем купить Вадима: в постоянных своих дальних путешествиях он привык быть один на один с этюдником, не терпел в работе постороннего глазу, сторонился людей. Ну и купился на дружеские посулы, собрал чемодан, видавший виды этюдник через плечо повесил, сел в утреннюю электричку, отмахал тридцать шесть километров в предвкушении тишины и работы. Или иначе: работы в тишине. И вот на тебе: с первого дня — ни того, ни другого… Однако пришла пора обедать, пора варить пакетный суп и вермишель, пора запить все это бутылочкой холодного пива. В еде Вадим был неприхотлив, смотрел на нее как на скучный, но обязательный процесс: лишь бы скорее отделаться. И совсем забыл об угрозе, даже не забыл — внимания не обратил. Как впоследствии выяснилось — зря: война была объявлена. Наутро — второе утро на даче — Вадим обнаружил на пороге кирпич. Кирпич как кирпич, ничего особенного. Одно странно: вчера его не заметил. Поднял, швырнул в кусты и тут же (история литературы диктует правило: в подобных случаях ставить отточие)… на ничего не подозревающего, еще до конца не проснувшегося Вадима обрушился поток ледяной воды, потом загремело, просвистело вниз с плоской крыши крыльца звонкое цинковое ведро, и только многими тренировками отработанная реакция отбросила Вадима назад, прижала к дверному косяку. Опорожненное ведро брякнулось на крыльцо, гремя, скатилось по ступенькам, притормозило в траве. Вадим машинально отметил: ведро хозяйское, ранее стояло возле сарая, сам видел. Встряхнулся, как пес, — хорошо, что жара, июль! — прислушался: кругом тишина. Враг себя не выдавал, даже если и видел случившееся. Вадим сбежал с крыльца, осмотрел кирпич и ведро. Они были связаны тонкой леской, которую не сразу и заметишь: вглядеться надо. Древний трюк. Но, как видно, неумирающий: дураков в каждом поколении хватает. Дураком в данном случае Вадим самокритично назвал себя. Он вновь бросил кирпич, огляделся по сторонам. Тишина на белом свете, покой. Утро раннее-раннее, росистое, знобкое, обещающее жаркий и полный солнца день. Кругом никого. — Эге-гей! — крикнул Вадим, не надеясь, впрочем, что Они тут же появятся. Они и не появились. Не исключено, что Они еще безвинно спали на своих кроватях, топчанах, диванах и раскладушках, смотрели цветные и черно-белые сны, сушили теплыми щеками мокрые пятнышки слюны на подушках — извечной спутницы сладких детских снов. А ведро с кирпичом Они накрепко увязали поздно вечером или ночью, дождавшись, пока Вадим ляжет спать. Пожалуй, именно в этот момент Вадим и назвал их — Они, с прописной буквы, в чем виделось и определенное уважение к противнику, и признание весомости его обещаний, и предельная его обезличенность. Сказал же один из клона: нас много. Жить становилось беспокойно, но пока вполне любопытно. Не скучно. Бог с ней, с водой: холодный душ утром еще никому не вредил. Лишь бы работать не мешали. Но ведром с водой дело не ограничилось. Когда Вадим пристроил этюдник на поляне, стараясь, чтобы в поле зрения оказались незнакомые ему лиловые, на длинных толстых стеблях цветы, похожие по форме на колокольчики, росшие кучно и густо, и еще купы низкорослых деревьев вдоль речушки — поодаль, и еще линия высоковольтной передачи — там, дальше, шли какие-то строения — совсем у горизонта; когда он умостился с карандашом в руке на складном брезентовом стульчике и, по привычке сощурившись, «фотографировал» видимое (цветы, чудо-колокольцы — вот главное, вот центр!..), в «кадр» вошли двое пацанят — лет семи и лет пяти. В ситцевых цветастых трусах-плавках и мокрые: речная вода, как на утках, каплями держалась на них, и в каждой капле дрожали маленькие солнца. Пацаны-утята вошли в «кадр», плавно прошествовали через него, заглянули в ящик этюдника: что там дядя прячет? — и встали позади, как вчерашние всеведы. Вадим развернулся к ним на своем стульчике. — Чего вам? — сердито спросил он. — Дядя, — сказал тот, что постарше, — вы художник. Это был не вопрос, а скорее утверждение, произнесенное к тому же с некой ноткой обвинения. — Ну художник, — нелюбезно сознался Вадим, уже смутно подозревая тайную связь между вчерашней четверкой, сегодняшним ведром и этими малолетними ихтиандрами. — Нарисуйте с нас картину, — проникновенным голосом попросил старший, а младший, уцепившись ручонкой тому за трусы, все время шумно шмыгал кнопочным носом и, не жалея нежный орган обоняния, нещадно его сминая, утирал свободной ладонью. — Легко сказать… — усмехнулся Вадим. Ему неожиданно понравилась просьба. Собственно, не сама просьба, а та изящная форма, в которую облек ее семилетний проситель. — Я, понимаешь ли, пейзажист, а не портретист… — сказал и спохватился: не поймут. Объяснил: — Я пишу — ну рисую — природу. Лес там, речку, домики всякие, коровок, — он слышал где-то, что уменьшительно-ласкательные суффиксы в разговоре с детьми способствуют взаимопониманию. — А людей, брат ты мой, не люблю… — Поправился: — В смысле: рисовать не люблю. — Не умеете? Откровенное презрение в голосе собеседника немало уязвило Вадима. — Почему не умею? Еще как умею! Я же ясно сказал: не люблю. Ну как тебе объяснить?.. Ты в школе учишься? — Во второй перешел. — Ага. Молодец. Вот, например, писать палочки — или чего вы там пишете? — ты любишь? — Не-а… — Понимаю тебя, брат. — Вадим входил во вкус, сам себе нравился: этакий Песталоцци. — А считать? Арифметику? — Не-а… Вадим несколько растерялся. — А географию? — он не помнил, что изучают в первом классе, да и не знал: с тех реликтовых пор, как он сам перебрался во второй и пошагал дале. Министерство просвещения не дремало; программы, говорят, чуть не ежегодно меняются. Новоиспеченный второклашка был, однако, упорен: — Не-а… Вадима осенило: — Ну а физкультуру?! Оказалось — попал. — Еще как! — оживился мальчик. — Отлично! — Вадим вновь почувствовал себя Песталоцци. — Писать и считать не любишь. Но умеешь: приходится. А любишь физкультуру. Так и я. Природу рисую с удовольствием, а людей не хочу. — Бывает, — по-взрослому согласился мальчик, сочувственно вздохнул. — Значит, не нарисуете? — Извини, брат. — Тогда мы почапали, — старший не без усилия отцепил ладонь молчаливого соплячка от собственных трусов и бережно сжал ее в своей. — Ладно?.. — Чапайте, чапайте, — с облегчением сказал Вадим. Он еще малость поглядел, как бегут они по высокой густой траве: у младшего только голова торчит из-за зеленой стены, качается из стороны в сторону, а старший на бегу склонился над ним, шепчет чего-то: может, про неумелого дядю-художника, не любящего людей рисовать. А дядя-художник уже забыл о собеседниках, развернулся к этюднику, карандашом на картон замахнулся… И вдруг обмер. Натуры не было. То есть, натура, конечно, была, но не вся. Поле имелось. Кусты и деревья, намечающие извилистую ленту реки, росли по-прежнему. Линия электропередачи исправно гнала ток по проводам откуда-то куда-то. Строения на горизонте виднелись. А вот цветы — центр этюда! — исчезли. Напрочь. Как не цвели. Запахло мистикой. Как и положено в таких случаях, Вадим потянулся кулаком глаза потереть — скорее машинально, чем по необходимости: на зрение не жаловался. Но вовремя опомнился, крутанул голову назад: где эти двое? А двоих-и след простыл. Исчезли в траве по всем законам диверсионных действий. Было ясно: налицо диверсия. Теракт. Двое малолеток, юные разведчики или — что понятнее и удобнее Вадиму — мерзкие шпионы-провокаторы отвлекли его внимание, затеяли глупый и долгий разговор, а основные силы врага втихую оборвали цветы. Мистикой уже не пахло. Вадим подивился: как же он ничего не слышал? Индейцев Они, что ли; наняли? Ирокезов, делаваров, сиу? Вожди краснокожих, черт бы их побрал… Нет, но какая изобретательность! Это вам не ведро с водой, тут видна рука (вернее — голова!) талантливого организатора. Мыслителя. Кто он? Один из «адидасов»? Вряд ли… Нахальны, самоуверенны, балованны. Девица и мальки отпадают, очевидно. Значит, есть еще кто-то. Мозг клона. Посмотреть, бы на него… Впрочем, в том, что посмотреть удастся, а точнее — придется, Вадим не сомневался. Нас много, сказал «адидас». Шестеро известны. Кто еще? И что ждет его через час? вечером? завтра?.. Жизнь обещала быть уже не беспокойной — трудной. Это Вадиму не нравилось. Он не поленился, дошел до места, где десять минут назад росли цветы. Заметно было, что росли. Диверсанты не просто сорвали их — нахально и торопливо, но аккуратно срезали стебли — вон, срезы какие ровные! — и унесли с собой. Поставят дома в вазы с водой на радость бабушкам и дедушкам: дескать, какие внучата заботливые. И не без чувства прекрасного… Пейзаж был испорчен, но Вадим упрямо гнал карандаш по картону. Сам толком не понимая, кому и что он доказывает, писал этюд без цветов, хотя ради них сюда и пришел. Будь он менее зол, подумал бы, проанализировал бы свое дурацкое поведение, пришел бы к ясному и грустному выводу, что его тридцать ничем не отличаются от Их пятнадцати. Или даже семи. Что упрямство сродни глупости и давно следовало бы сменить место, не терять время, не расходовать дефицитные краски. Но злость слепа, и Вадим не желал размышлять, яростно шлепал кистью по картону, писал этюд под названием «Пейзаж без цветов». Злость работе не мешала, и этюд, как ни странно, получался. Вадим остывал и, постепенно обретая способность рассуждать, поначалу думал только о мести. Просто жаждал отмщения. Можно было поймать кого-нибудь (например, «адидасов») и отлупить безжалостно. Или связать и раскрасить гуашью. Можно было пойти к родителям доморощенных ирокезов и нажаловаться. Можно было… Впрочем, единственный вариант — разумный, достойный взрослого и мудрого человека — Вадим скоренько определил: не обращать внимания. Терпеть и быть тем не менее начеку. Пусть их… Наиграются — и надоест. В таком лирическом настроении Вадим собрал свое хозяйство и, неожиданно довольный работой, «почапал» домой. После обеда гулял по окрестностям, искал натуру для будущих этюдов. Все время, однако, был в напряжении: ждал подвоха. Или Они выдохлись, или в Их планы не входили тотальные действия, но во время прогулки ничего не случилось, и Вадим счастливо — он уже так считал! — вернулся на дачу, когда стало смеркаться, попил чаю с клубничным вареньем, найденным в шкафу, посмотрел по старенькому дедовскому «Рекорду» программу «Время» и молодежную передачу «А ну-ка, девушки!» и завалился в постель. Утро вечера не дряннее — старая поговорка, переделанная Вадимом на новый лад, как нельзя лучше подходила к ситуации. Как только он погасил свет, за окном что-то ухнуло — утробно и жутко. Подумалось: закрыта ли дверь? Помнится, запирал на щеколду… Но не полезут же Они в дом в конце концов?.. Тут он Их всех, как котят, переловит и хвосты открутит. Вадим в темноте сладостно улыбнулся, представив, что Они сглупили и посягнули на него — спящего и якобы беззащитного. То-то будет шуму… Но никто никуда не лез, и Вадим уже начал проваливаться в сон (это у него быстро выходило, снотворных не держал), как вдруг услыхал странный, пронзительно-протяжный вой. То есть вой этот Вадиму спросонья показался пронзительным, а когда он, резко поднявшись в постели, прислушался, то понял, что воют не так уж громко и, главное, где-то совсем рядом. — Кто здесь? — хрипло спросил Вадим. Вой не прекратился. Кто-то (или что-то?) тоненько и заунывно тянул одну плачущую протяжную ноту: у-у-у-у-у… Стало страшновато. Вадим, намеренно громко шлепая босыми ногами по крашеным доскам пола, прошел по комнатам, не зажигая света. Внизу их было три, не считая террасы: гостиная, где расположился Вадим, огромная столовая, где обеденный стол напоминал своими размерами хороший бильярдный; и еще одна — пустая, без мебели, совсем крохотная. Наверх, в спальню и мастерскую деда-покойника, вела с террасы крутая лестница, упиравшаяся в дверь, запертую висячим амбарным замком. Туда лезть казалось бессмысленным, тем более что обход владений четко показал: воют внизу. Причем слышнее всего в гостиной. Стыдясь своих внезапных и малообъяснимых страхов, Вадим вернулся к себе и зажег лампу. Вой прекратился почти мгновенно. — Что за черт? — вслух сказал Вадим и вновь погасил свет. Несколько секунд спустя — не дольше — завыло опять. Не зажигая лампы, Вадим сел на кровать и начал рассуждать логически. Он любил рассуждать логически, считая сей метод панацеей от всех бед, мелких неприятностей и дурного настроения. Его ближайший друг — тот, что на дачу его умыкнул, — говорил: коли Вадим не пишет, значит, рассуждает логически, третьего не дано. Итак, вой — противный, надо признать, но вполне терпимый — связан со светом. Горит — молчит. Не горит — воет. Это первое. Второе: вчера в доме никто не выл. И позавчера тоже. Третье: вой, похоже, идет от окна, ведущего на террасу, и чуть сверху. Значит, причина воя — если она реальна, а не из мира «инферно» — на крыше террасы. Четвертое: Они не успокоились. Вывод: вой — Их рук дело! Что это может быть? Ну, к примеру, звуковая мембрана, как-то смонтированная с электромоторчиком. Включаешь — чего-то там соединяется, электроны куда-то бегут, мембрана дрожит и воет. Моторчик на крыше, а провода от него тянутся на соседнюю дачу, где Их наблюдатели следят за действиями Вадима и, соответственно, включают и выключают моторчик. Так это было или иначе — Вадим не знал: с техникой никогда не дружил, чурался ее. Но в том, что причина воя — Они, не сомневался. Можно вылезти на крышу террасы — а Они того и ждут! — и, рискуя сломать в темноте шею, искать прибор-пугалку. Но этот шаг привел бы к тому, что мозг клона — ах, взглянуть бы на него! — заработал бы еще интенсивнее. Нет, изначально принятое решение выглядело куда надежнее: не обращать внимания, не разжигать интерес. Тем более что вой вполне терпим, да и не станут же Они сидеть у розетки всю ночь… Тут Вадим, совсем успокоившись и внутренне даже ликуя от собственного неколебимого хладнокровия, улегся, завернулся с головой в одеяло и уснул сном праведника. Засыпал — слышал: выло. А утром все было тихо. Они явно не любили рано вставать. Вадим с опаской отворил входную дверь: на ступеньках ничего не лежало. Опять же с опаской спустился во двор — все спокойно. Сходил к сараю за лестницей, притащил ее к террасе, влез на крышу: пусто. А чего ожидать? Что Они оставят улику до утра? Размечтался!.. Повыли, притомились, потянули за провода и унесли приборчик-моторчик. Если всерьез играть в сыщиков, то можно поискать около террасы следы падения прибора. Или еще какие-нибудь следы. Вот, например, как Они на крышу попали? Ясно: по той же лестнице. Хороший сыщик немедля обнаружил бы след волочения (так пишут в милицейских протоколах?) и засек бы, как она лежала у сарая до того и после того. И уличил бы. А кого уличил бы?.. Вадим оттащил лестницу к сараю и пошел варить кофе. Но — характер нелогичен! — отметил, как умостил лестницу: одним концом в поленницу упер, а у второго — два кирпича валяются. Пил кофе и рассуждал логически. Все усложняющиеся каверзы обещали в будущем нечто совсем малопредсказуемое, что даже склонный к строгой логике Вадим представить не мог. Если кирпич и ведро гляделись ничуть не оригинальнее математических калош, некогда прибитых к полу, то трюк с цветами — нельзя не признать! — весьма остроумен и элегантен. Кроме того, говорит о наличии у клона художественного мышления: надо догадаться — вырезать из натуры главное… Штука с покойницким воем, хоть и отдавала дурным вкусом, все же требовала немалой технической смекалки. Куда там Вадимовым кошелькам на ниточке!.. А между тем стоило обеспокоиться. Если Они не отстанут, Вадим бездарно потеряет дорогое летнее время. Вполне мог бы сидеть в Москве, неподалеку от поликлиники, писать теплые московские переулки, ветхие дворянские особнячки с облупившимися капителями на полуколоннах, горбатые мостики над грязной Яузой, столетние дубы в Нескучном… А в августе, коли врачи отпустят, в Мещеру податься, как и задумано. Ну, Мещера так и так не уйдет… Попил кофе, помыл чашку, несложным логическим рассуждениям конец настал. Пора за дело. Вчера, пока бродил по окрестностям, приметил пару мест — загляденье! Полянку с поваленной сосной, прямо с корнем из земли вывороченной, — буря здесь, что ли, прошла, мглою небо крыла… И еще — мосток через реку, старенький, с мокрыми почерневшими сваями, с двумя кривыми дощатыми колеями, набитыми на бревна-поперечины, с хлипкими перильцами — прямо левитановский мосток. Мост — завтра. Сегодня — поляна с сосной. Если, конечно, эти стервецы за минувшую ночь сосну оттуда не уволокли… И хотя мысль казалась вздорной — откуда бы Им знать про поляну, про желание Вадима писать ее? — заторопился, чуть не бегом припустил к заветному месту. Спешил, вроде бы посмеивался над собой, а все ж верил, что от Них всего ожидать можно. Сосна тяжела? С подъемным краном приедут. С трелевочным трактором. На вертолете с внешней подвеской с неба спустятся. Как в старом анекдоте: эти — могут… Сосна оказалась на месте. Лежала, голубушка, задрав горе ветви, еще не обсыпавшиеся, полные длинных и ломких иголок, еще хранящие теплую липкость смолы и терпкий запах ее. Но уже умирала сосна, глазу заметно умирала: иглы теряли цвет, местами коричневели, кое-где желтели и, когда Вадим провел по сосновой лапе ладонью, посыпались из-под руки. А корни — коричневые, темные сверху и свеже желтеющие на изломах — облепили рыжие муравьи, ползали по корням, суетились: муравейник, что ли, под сосной был?.. Вадим уселся на свой брезентово-алюминиевый шесток; долго-долго смотрел на сосну. Подумал: если получится, стоит сделать холст — уж больно колоритно все, живо. И писать его прямо здесь, не с этюда, а с натуры. А этюд — опять-таки если получится! — врезать в рамочку и повесить на даче в столовой: в благодарность за приют. Или совсем бы славно: подарить его той длинноволосой девице. Пусть знает, что в мире есть нечто более красивое, чем белые трилистники на майках ее приятелей. Оборвал себя: напиши сначала! Нет ничего хуже, чем делить шкуру неубитого медведя: примета скверная, а приметам вопреки мощной атеистической пропаганде все верят. И при чем здесь, интересно знать, девица? Или понравилась, а, Вадимчик, козел старый? Не без того… Но чисто эстетически, как модель. Написал бы ее, хотя и объяснил вчерашним лазутчикам, что людей не пишет. И не просто портрет написал бы, а где-нибудь в поле или — лучше! — среди тех лиловых цветов и с цветами же в руках, с огромной лиловой охапкой. Но цветы со вчерашнего дня украшали столы и буфеты на соседних дачах, а девица… (Сознаемся: слишком много многоточий, но что поделать, если события требуют хоть секундной передышки — из опасений за психику Вадима, не привыкнувшего к мистике.) …а девица шла к Вадиму из леса, одна шла, в той же цветастой размахайке, только волосы ее были рассыпаны по плечам и по спине, и легкий ветер с веста трепал их, поднимал, путал нещадно и надувал парусом юбку, и так это было красиво, что Вадим не удержался, сказал тихо-тихо: — Стой… И то ли она услыхала (что невозможно, невозможно, невозможно!), то ли сама того пожелала, но встала как раз у поваленной сосны, замерла струночкой, смотрела куда-то поверх Вадима. И он, оглушенный и уж никак не способный рассуждать логически, начал лихорадочно набрасывать ее портрет тонко заточенным угольком — пока она стоит, пока не ушла! — торопясь, торопясь. А она и не уходила, словно ведала, что он рисует ее сейчас, что она не просто вовремя возникла, но и так, профессионально выражаясь, вписалась в пейзаж, что Вадим уже не мыслил его без этой солнцеволосой русалки или, вернее, ведьмы, ибо, если верить классике, в России даже ведьмы были ослепительно хороши. Она терпеливо, замершей свечечкой стояла у сосны минут уже, наверно, пятнадцать и ни слова не сказала, а Вадим и не мыслил о разговоре, он работал, забыв даже, что она — живая, что она — из Них, врагиня, так сказать. Но уж так он был устроен, художник Вадим, что во время работы напрочь забывал обо всем постороннем, отвлекающем — мирском. Если она шла у него — работа. А тут, кажется, пошла… И в это время, будто режиссерским чутьем угадав момент (именно режиссерским, ибо, как потом рассуждал Вадим, режиссер в сей мизансцене отменным оказался), на сцену вышли два «адидаса». Они вышли из-за спины Вадима, прекрасно видя, что он успел набросать на картоне, а скорее всего давно наблюдая за ним, и, остановившись между ним и сосной, пропели хором: — Ба-а, знакомые все лица! Они, ясное дело, девицу в виду имели. Не Вадима же: того намеренно не замечали. И девица мгновенно ожила от своего столбнячно-портретного коллапса, заулыбалась, легко перешагнула через сосну и произнесла что-то вроде: — Привет, мальчики! Давно жду… Вадим даже не сразу сообразил, что произошло: он не умел быстро перестраиваться, переходить от одной реальности (своей, выстроенной) к другой. К истинной реальности. Именно ей, истинной, и принадлежали «адидасовские» мальчики, в который раз посягавшие на творческие замыслы художника. Только вчера Они изменили реальность сразу, срезав цветы еще до того, как те попали на картон. А сегодня дали побаловаться нежданно выстроенным, полностью вжиться в него, и только тогда безжалостно разрушили — увели Девицу, прямо из-под кисти увели. А результат тот же: испорченный этюд. — Эй! — крикнул Вадим, еще не ведая, что предпринять дальше. Один из «адидасов» обернулся, преувеличенно вежливо спросил: — Вы нам? — Вам, вам… — Я весь — внимание. И второй «адидас» обернулся, тоже — «весь внимание», а девица улыбалась беспечно и радостно. Ей-то что? Она кукла, элемент в клоне. Сказали постоять — постояла… А собственно, в чем Их обвинять? В том, что девицу забрали? Так не сосну же. Даже не цветы. Вадим не спрашивал позволения писать ее, сам начал, без всяких предисловий. А чего она тогда стояла, не уходила?.. Ну уж ты, брат, чересчур, остужал себя Вадим. Захотела — остановилась. Коли мешала, сказал бы — она б и ушла. Пеняй на себя. Другое дело, что все это, конечно, подстроено, и ведь как хитро подстроено, психологически точно — не придерешься. — Вы мне мешаете, — только и сказал Вадим, — не видите, что ли?.. — Все? — осведомился «адидас»-один, и в этом «все» слышалось нечто иезуитски жестокое, ибо он отлично понимал, что уж девица Их распрекрасная ничуть Вадиму не мешала, напротив: зарез ему без нее. Но что он мог ответить? — Все! — отрезал решительно. — Простите, — «адидас»-один театрально приложил руку к сердцу, и брат-близнец точнехонько повторил его жест и сказанное повторил: — Простите! А девица по-прежнему улыбалась в сто своих белейших зубов, явно наслаждаясь ситуацией. И молчала. А вдруг она — немая?.. — Мы немедленно уходим, — сказал «адидас»-два, — немедленно. Еще раз простите нас. Не подумайте, что мы варвары какие-нибудь, не ценим искусства. Еще как ценим! Поверьте, вы об этом еще узнаете… И, подхватив девицу под руки, они легко пробежали по поляне, скрылись в лесу. И надо отдать им должное: сыграли все точно, нигде не сорвались, не прыснули исподтишка в кулачок. Хотя, как понимал Вадим, очень им того хотелось: ситуация и впрямь смешной вышла. Ему тоже стоило уйти. Сейчас, без девицы, пейзаж с сосной выглядел пресно и пусто. Потом, через несколько дней Вадим вернется сюда — когда перегорит, переболеет случайно увиденным, остановленным… Он взял картон с почти готовым рисунком — хоть сейчас под краски! — поднатужился и разорвал его пополам, а половинки бросил в траву. И пусть его обвинят в загрязнении окружающей среды — это он переживет. Но день только начался, и поддаваться хандре не следовало. Вадим верил в собственный профессионализм, в руку свою верил и не хотел, не умел сознаться, что какое-то мелкое — пусть досадное, обидное, но не стоящее боли! — происшествие может выбить его из ровной колеи ремесла, расклеить, расслабить. Не получилось с сосной — сам, глупец, виноват! Купился на красивое… Получится с мостом. Времени до обеда навалом, работай — не хочу. Не хотелось. Но выдавил из себя раба — не по капле, а разом — собрал барахлишко и потопал к мостику. Надеялся, что там Они его не ждут, помнил, что пока — пока! — к тотальным действиям не прибегали, вредили редко, но — права поговорка — метко… Странным было: белесое, выцветшее от жары небо не отражалось в воде, и речка чудилась черной и непрозрачной, текла не торопясь, еле-еле, даже будто бы стояла, легко уцепившись длинными размытыми краями за ивняк на берегу, за черные сваи моста, а может статься, за невидные глазу коряги на дне, якорями ушедшие в мягкий ил. И — ни ветерка в полдень, чтобы погнал речку вперед, сорвал с якорей, только плавунцы-водомеры, мгновенно, невесомо даже, перемещаясь по стеклянной этой поверхности, создавали иллюзию движения, позволяли волну. Но на картоне все это выглядело неживым, придуманным, а не писанным с натуры, хотя Вадим-то писал точно, стараясь быть верным и в мелочах, но голубое, зеленое, черное, коричневое не оживало под кистью, чего-то не хватало этюдику — ну, допустим, тех самых плавунцов или какой-нибудь другой крохотной чепухи, но не хватало, и все тут, не оживала картинка, застряла в крышке этюдника раскрашенной фотокарточкой, и Вадим бросил кисти в ящик, лег на траву, ладони, краской вымазанные, под голову уложил, стал смотреть в небо. Он уже понял, что ничего путного здесь не напишет, не сумеет, пора паковать манатки и бежать отсюда, не оглядываясь. Черт с ней, с удобной дачей. Они победили. Быть может, впервые за свои тридцать лет (или, если считать «сознательный» возраст, за пятнадцать-шестнадцать…) он думал о том, что есть в его жизни что-то неверное, искусственное — неживое. Выстроил себе дорогу, расставил километровые столбики и идет по ней, по любезной сердцу дорожке, никуда не сворачивая, скорости не превышая. В семнадцать — школа позади, студия во Дворце пионеров. В двадцать три — Строгановку проехали, нигде затора не вышло, экспрессом неслись по «зеленой» улице, диплом с отличием имеем. И дальше — так же. В двадцать шесть — член МОСХа, так сказать, узаконенный профессиональным союзом художник, к тридцати — две персональные выставки, хвалебные — пусть и без громких эпитетов — статьи в газетах, альбом в издательстве на подходе… А ведь есть что вспомнить, точит какой-то вредный червячок с тех пор… Давным-давно, еще в студии, как раз перед вступительными экзаменами в Строгановку его первый учитель — старик сейчас, под восемьдесят, навестить бы, а все недосуг!.. — сказал Вадиму: — Знаешь, что плохо, Вадик? Слишком быстро ты себя нашел… Да что там быстро — с ходу… Одного тебе в напутствие пожелаю: пусть тебя влево-вправо пошвыряет. — Это как? — не понял Вадим. — А как с женщинами… — учитель не выбирал сравнений, не щадил юности, а может, намеренно вгонял в краску любимого ученика: — Одной всю жизнь сыт не будешь. Помнится, покоробила тогда скоромная аналогия семнадцатилетнего юношу, чистого, аки горный хрусталь, но виду не подал, спросил только: — А если будешь? — Тогда не мни себя знатоком, молчи в тряпочку! — Ярости у учителя всегда хоть отбавляй было, он и письму учил так же — только кнутом не порол. — Какой ты художник, если не бросало тебя от любви к любви, пока настоящую не обрел, единственную… А к ней продраться нужно. — Могло и сразу повезти… — Не верю в «сразу»! Откуда ты знаешь, что повезло, если сравнивать не с чем? Я же говорю: это как с женщинами… — И добавил, успокаиваясь: — Придет время — сам поймешь. Только бы не поздно… А почему разговор завел? Талант в тебе вижу… Тогда запомнил накрепко одно: про талант. Всегда неприятное отбрасываешь, отбираешь то, что сердцу любо. Так и жил, про талант помня, гладко жил. И в Строгановке ни вправо, ни влево его не бросало, шел как шел, и никто его за то не осуждал, наоборот — в пример ставили: мол, какова цельность натуры! Не то что у тех, кто сначала в одну крайность бросится, потом в другую, а в результате — ноль без палочки. И еще оправдываются: ищем, мол, себя. Поиск, товарищи, должен быть плановым. Не слепые котята — по разным углам тыкаться. Берите пример с Вадима Таврова! Равнение — на маяк! Признайся, маячок, горд был этим? Горд, горд, чего скрывать… А что ж с некоторых пор сомнения стали одолевать? Что ж разговор этот давний с учителем из головы не идет, в подробностях крутится? Или свет у маяка ослаб, напряжение упало? Да нет, с напряжением — порядок, двести двадцать, как отдай. Только что-то светить некому… Кстати, почему не женился, если уж поминать учительскую аналогию? Не нашел — на ком? Удобная отговорка… Возможностей — опять-таки «кстати» — хватало, нечего скромничать, ни внешностью, ни умом Бог не обидел. И уж собирался пару раз — помнишь? Как не помнить… Но объективные причины. Одна из кандидаток, например, не туда, куда положено, посуду ставила или вот еще мебель любила переставлять: однообразие ей, видите ли, не нравилось, надоедало. Другая… Ну, ладно, о другой не будем, тут — больно. Тут сам виноват. Хотя, впрочем, причины схожи… Ты привык быть один, Вадимчик, привык спать один, утром в одиночестве просыпаться, завтракать, все ставить, куда положено раз и навсегда, работать привык один и допускал кого-то до себя и себя до кого-то лишь на время, на срок «от» и «до», самим тобой отмеренный. Хорошо это, а, Вадим? А собственно, что плохого? Привычка — вторая натура, а натурой он и похвастаться может, цельностью и крепостью. Не натура — глыба гранитная… Так что же эта глыбища, этот памятник себе трещинки стал давать? Нехорошо. Непорядок. Без малого три дня твое могучее терпение испытывают какие-то мамины детки, а ты уж — лапки кверху: бежать надо, работа не идет! А ведь не идет… Резко встал, вгляделся в картон. Да, неудача. Не вышло, настроение подвело. Сегодня. Бывает. Завтра этого не будет… А этюд дрянь. Подцепил на кисть черной краски, крест-накрест перечеркнул написанное. На сегодня все. Пошел обедать, отдыхать, валяться на траве. Как там у поэта: «Счастлив тем, что обнимал я женщин, мял цветы, валялся на траве…» Исключая женщин, счастье — впереди. После пакетно-вермишельного обеда разделся до плавок, подобно тем клопам-лазутчикам, и улегся загорать посреди участка, благо солнце еще высоко было и пекло по-страшному. Улегся прямо на траву, на пузо, макушку белой кепочкой, предусмотрительно из Москвы привезенной, прикрыл — чтоб не дай бог тепловому удару не случиться! Приступил к чтению обнаруженного на террасе древнего номера «Науки и жизни», в коем задержался на статье про телепатию и телекинез — явления необъяснимые, а стало быть, вредные и ненаучные, по мнению автора статьи. Своего мнения на сей счет Вадим не имел, не думал о том ранее, а теперь верил автору на слово. И читал бы он так и далее, не отрывался бы, принимая горячую послеполуденную солнечную ванну, как вдруг из-за забора его окликнули: — Дяденька, а дяденька… Он даже не сразу понял, что зовут именно его, только заслышав детский голос, затравленно встрепенулся: кто? где? зачем? — Да вам я, вам, дяденька… За забором стояла голенастая девчонка, похоже, малость взрослее старшего из давешних лазутчиков, специалистов по отвлекающим маневрам, лет, значит, десяти, тощая (таких в школе «шкелетами» кличут), под мальчишку остриженная, в коротком, до колен, сарафанчике, до такой степени выгоревшем, что первоначальный его цвет великий спец по колориту Вадим Тавров определить не брался. Может, желтый был, а может, коричневый. А может, и вовсе красный. Рядом с ней топтался некто Бессловесный, абсолютно голый, загорелый, с соплей под носом, с указательным пальцем во рту, росточку полуметрового или того менее, судя по некоторым небольшим признакам — мужеского полу. Год ему от роду — с ходу определил Вадим. Не было у него теперь занятия душевнее, чем на глаз определять возраст врагов. — Ну, дяденька же… — с раздражением повторила девчонка, не понимая: почему этот пожилой чудак в белой кепке сидит на траве, испуганно разглядывает ее и на призывы не реагирует. Совсем, что ли, со страху сдурел?.. — Слышу, не глухой, — сварливо сказал Вадим. Возможно, попади ему под руку книга Макаренко или Сухомлинского, он прочел бы в ней, что с детьми следует разговаривать ласково и вежливо. Но в растрепанном номере журнала «Наука и жизнь» о воспитании детей не было ни слова. — Чего надо? — Это мой братик, — девчонка потрясла голого субъекта за коричневую ручонку, и он, молчаливо соглашаясь, качнулся туда-сюда, не вынимая пальца изо рта. — А мне-то что? — спросил Вадим, заранее готовый к любой пакости и со стороны девчонки, и со стороны братика. — Вам-то ничего, а мне каково? — Девчонка опять потрясла брата свободной ладошкой — совсем по-бабьи, по-взрослому, подперев щеку. — Забот с ним знаете сколько? — Не знаю, — сказал Вадим и на всякий случай поглядел по сторонам: вроде никого кругом, спокойно. — И слава богу, что не знаете, — закивала девчонка. — Так я к вам по делу. Он вертолет на ваш участок запустил, а мамка за вертолет мне всыплет, ему-то что… — Какой еще вертолет? — взъярился сбитый с толку Вадим, даже встал. — Какой вертолет, спрашиваю? — Зеленый, — спокойно объяснила девчонка. — С винтом. — Знаю, что с винтом!.. А танка он сюда не запускал? Бомбы не бросал? Орал и сам понимал, что смешон: на кого орет? Однако не мог остановиться и орал не столько на кого, сколько для кого — для себя надрывался, себя успокаивал, а точнее, подобно самураю, приводил в боевую готовность. А девчонка, привыкшая, видно, ко всяким разным «закидонам» меньшого братца и умеющая его успокаивать не хуже тех же Макаренко с Сухомлинским, и тут терпения не утеряла. — Танка не запускал, — ответила она на прямо поставленный вопрос. — Танк дома остался, в ящике. А бомбы он делать не умеет. Пока. И я не умею… Вы уж позвольте зайти, забрать вертолет. Попадет ведь… А я заметила, куда он упал. Вадим наконец сообразил, что девчонка имеет в виду какую-то летающую игрушку, а вовсе не военный вертолет, до винта набитый десантниками. Сообразил он это, и ему стало весело: докатился, брат, скоро грудных младенцев бояться станешь, мимо яслей пройти не сможешь — только с охраной. — Ищи, — разрешил он. — Я через калитку, — обрадованно сказала девчонка и побежала вдоль забора. Бежала она в хорошем спортивном темпе, и братец не поспевал за ней, ноги у него еще медленно шевелились, и поэтому часть пути она тащила его волоком — за руку, что не мешало ему сосредоточенно сосать палец, никак не реагируя на неудобства передвижения. Пока она спешила к калитке, возилась со щеколдой, Вадим стоял на своей полянке и думал, что все взаимосвязано и зря он расслабился, пустил девчонку на участок: наверняка она — из клона, и братец оттуда же, а насчет бомбы врет, умеет она бомбы делать и одну несет за пазухой. Сейчас швырнет, все кругом взорвется и из кустов сирени полезут Они во главе с «адидасами». Но девчонка вблизи выглядела мирно, скудный минимум материи на сарафане исключал всякую возможность укрыть бомбу, а братец вообще наг был, и Вадим успокоился. Во всяком случае, ситуацию он контролировал, готов к любой неожиданности. — Как вас зовут, дяденька? — спросила девчонка. Она смотрела на Вадима снизу вверх, улыбалась, — зубы у нее были мелкие и острые, а еще Вадим с удивлением отметил, что один глаз у нее голубой, а второй — карий. И в том почудилось ему нечто дьявольское, как давеча огненноволосую девицу у сосны ведьмой узрел. — А тебе зачем? — подозрительно осведомился он. — Для удобства общения. Меня, например, Зинаидой зовут. А его, — она кивнула вниз, на братца, — Константином. — Зови меня Вадим Николаевич, — сказал Вадим, внутренне проклиная себя за интеллигентскую мягкотелость: нет бы цыкнуть на наглую, на место поставить, а он, видите ли, имя-отчество сообщил… — Так вы, Вадим Николаевич, присмотрите за Константином. Угостите его чем-нибудь, чтоб не плакал, — быстро проговорила Зинаида и сунула Вадиму в ладонь потную ладошку малыша. — А я скоренько. Я знаю, где он упал… — Э-э… — начал было Вадим, но Зинаида уже вприпрыжку бежала по участку — два скачка на правой ноге, два на левой, — свернула за дом, где, как помнил Вадим, росли лопухи, крапива, репейники и еще всякая страхота, посему вертолет там искать можно вечно. Если он, конечно, не в натуральную величину исполнен. Братец Константин сосал палец. Казалось, ему было все равно — за чью руку держаться: лишь бы не упасть и лишь бы палец изо рта не отняли. Философ… Сопля под носом Константина сильно раздражала тонкие чувства художника. Вадим поискал глазами, присел на корточки и, сорвав более или менее чистый лист подорожника, утер нос младенцу. Константин перенес операцию стоически, не пикнул даже. Глазел на Вадима, моргал. Глаза у него в отличие от сестрицы Зинаиды одинаковыми виделись — карими. — Ну что, Константин, — внезапно и непонятно умиляясь, сказал Вадим, — как она, жизнь? Константин сосал палец громко, вкусно, на вопросы не отвечал. Не умел. — Может, тебе варенья дать? — Вадим совсем растаял, бдительность потерял. И понимал, что глупит, а ничего с собой поделать не мог: нравился ему Константин, и все тут. Услыхав знакомое слово «варенье», Константин оживился, часто-часто заморгал, еще громче зачмокал и вполне осмысленно кивнул: дать, мол. — Ну, пойдем… Вадим вел его по вытоптанной в траве дорожке, согнувшись пополам: иначе не доставал до задранной ладошки малыша. Вел осторожно, не в пример сестрице: обходил корни. Константин доверчиво шлепал босыми ступнями, стараясь как раз попасть на корни. Зинаида не появлялась. Или лазила по крапиве в поисках летательного аппарата, или чинила диверсию. Вадиму в данный момент все было, как говорится, «до лампочки», он горел внезапно проснувшимся отцовским желанием накормить ребенка засахарившимся клубничным вареньем. — Садись, — сказал он Константину, когда привел на террасу. Стул пододвинул. Константин доверчиво и ясно смотрел на него, с места не двигаясь. — Ах, да! — сообразил Вадим. — Ты же у нас гном… — подхватил под мышки, усадил. Наголо стриженная голова Константина едва торчала над столом. Рот был как раз на уровне блюдца с вареньем. Интересно, подумал Вадим, вынет он палец изо рта или нет? Константин вынул. Обеими руками взялся за блюдце, придвинул к себе и, не обращая внимания на ложку, окунул рожицу в варенье. — Ты что?! — дернулся к нему Вадим, всерьез напуганный странным способом употребления пищи, но тут появилась Зинаида с игрушечным вертолетом. Вертолет оказался махоньким, пластмассовым, травянисто-зеленым, и тяжко было понять, как она сумела отыскать его в девственных лопушино-крапивно-репейных дебрях. Не иначе, не в дебрях он лежал — опять мелькнуло подозрение — спрятали его в известном месте, а она… Додумать не успел. Зинаида сказала: — Он всегда так ест. Ни ложек, ни вилок не признает. Прямо пес дикий! Хорошо — варенье густое, а если борщ? — А что борщ? — не понял Вадим. — Так у него только лицо испачкается, а когда борщ — все тело в капусте. Даже попка… А вообще вы зря. Нельзя ему варенья. — Почему? — Диатез. У всех от варенья диатез. Когда переедят. — У меня нет… — машинально сказал Вадим. — Вы же взрослый. — В голосе Зинаиды звучало легкое презрение: простых вещей человек не понимает. — Я хотел как лучше… — Кто ж вас винит?! — Зинаида всплеснула руками: жест у матери подсмотрела или у кого-то из женщин. — Я сама, дура, виновата: сколько времени на пустую игрушку потратила. И вас заняла напрасно. — И к брату: — Вставай, Константин. Поблагодари дядю, и пойдем. Пора. Константин послушно оторвался от блюдца. Лица у ребенка видно не было, только сквозь густую бордовую маску поблескивали глаза. В районе носа вместо сопли приклеилась клубничина. — Умыть надо! — нервно посоветовал Вадим. — Дома умою, — деловито сказала Зинаида. — Тут рядом. Некогда нам рассиживаться. А вам спасибо, Вадим Николаевич. — Не за что… — Вадим чувствовал себя растерянным, сам не знал почему. Добавил вежливо: — Вы заходите… — Обязательно. Зинаида — на этот раз бережно! — свела братца по ступенькам, повлекла к калитке. Константин споро перебирал ногами, сильно занятой: счищал пальцем варенье с лица в рот. Эдак, пока до дому доберутся, и умываться не надо… Смешные. А все-таки: зачем они приходили? У Вадима вновь возникли прежние подозрения, хотя симпатия к сладкоежке не исчезла: он-то дитя малое, несмышленое, в кознях невиновное. А вот Зинаида… Сбежал с крыльца, обогнул дом, остановился. Посреди песенного «зеленого моря» кто-то выкосил круглую ровную плешинку, этакий коричневый островок. Вадим изумился: когда успели? Неужто, пока Константин варенье лопал?.. И, понимая, что поступает глупо, что именно этой глупости Они от него и ждут, медленно пошел к островку, стараясь ступать аккуратно, каждым шагом, как на болоте, пробуя почву под ногой. Почву наглухо скрывали зонтики лопухов, мало ли что под ними можно спрятать… Добрался до островка-плешинки, осмотрел его. Посередине, из земли, возвышаясь над нею сантиметров на десять, торчала картонная нетолстая труба, картонным же кружком заклеенная на конце. Прямо из трубы выходила медная проволочка, тянулась по земле и пропадала в лопухах — в направлении соседского забора. Около трубы, прижатая камешком, лежала страничка из тетрадки в клетку. На ней фломастером значилось: «Осторожно: опасность!» Буквы печатные. «Мина!» — с ужасом подумал Вадим. И тут же оборвал себя: ты что, лопухов объелся? Откуда посреди восьмидесятых годов в подмосковном дачном поселке взяться мине? И все же упорствовал: Они смастерили. Достали тол, динамит, напалм, атомную боеголовку — что еще? — заминировали участок, пока Константин время тянул, а Зинаида на «атасе» стояла. Увели конец к автоматическому взрывателю. Припомнились виденные по телевизору фильмы про партизан: вражеский эшелон мчится по рельсам, рука минера лежит на рукоятке взрывателя, секундная стрелка бежит по циферблату на запястье командира… Чушь какая! Ну всунули в землю трубу из картона. Ну проволоку натянули. Камуфляж, ясное дело! Хотят его на «слабо» взять… Не дождутся! А кстати, куда все-таки ведет проволока?.. Можно поглядеть. Так, из чистой любознательности. Не хвататься же за трубу: Они наверняка чего-то туда заложили. Не тол, конечно, а, например, это… Ну это… Как его?.. Фантазии у Вадима не хватало, зато осторожности — хоть отбавляй. Поднял невесть откуда взявшуюся суковатую сухую палку, раздвинул ею лопушиные листы, увидел убегающую к забору медную ниточку. Так и шел, с каждым шагом оберегаясь, вороша палкой лопухи, искренне надеясь, что никто его не видит. То есть никто из нормальных людей, жителей поселка. А Они, понятно, наблюдают, сомнений нет. Ну и хрен с ними, пусть радуются. Только не доставит он Им радости, будет бдительным, аки зверь. Проволока подползала к забору, и Вадим, малость успокоенный, уже намеревался повернуть назад (за забором лежал чужой участок, не исключено — вражеская территория), когда следующим шагом он вдруг не ощутил под ногой опоры, качнулся назад, пытаясь удержать равновесие, но поздно: инерция движения неудержимо несла его в Неизвестность, и, проваливаясь куда-то вниз, в пропасть, в преисподнюю, он успел подумать: конец… Преисподняя, впрочем, оказалась недалекой: не более метра в глубину (дальше Они не рыли — не успели или не хотели), но доверху заполненная ледяной колодезной водой. Плюхнувшись туда с размаху, подняв фонтан брызг, разъяренный Вадим тут же услыхал — способен еще был! — громкий хлопок, и в голубое, предвечерне темнеющее, кажущееся из ямы с водой невероятно высоким небо взлетела — откуда-то рядом! — огненно-красная ракета, потянув за собой серый дымный хвост. Она достигла наивысшей точки, застыла на секунду и, угасая, нехотя пошла вниз. Потом совсем исчезла. Падая в яму, Вадим оборвал-таки проволоку, связанную с ракетой-хлопушкой — той самой картонной трубой на выкошенной плешинке, — и законный салют отметил военный успех врага. Матерясь, Вадим вылез из ямы: хорошо, что в плавках был. Они-то небось ждали, что он «в полном параде» в ловушку попадется… Не осторожничая уже, пошел, давя лопухи. У плешинки задержался: так и есть, картонной трубки и след простыл. Технически одаренные «цветы жизни» начинили ее смесью для фейерверка, которую, как еще со школы; помнил Вадим, составить несложно, о том во многих популярных брошюрах пишется. В том числе и в журнале «Наука и жизнь». Интересно, когда Они яму вырыли?.. Появление Зинаиды и ее липовые поиски вертолета — провокация. Яма вырыта раньше, возможно, в ночи, а Они прикинули точно с учетом психологического момента: Вадим, до макушки набитый подозрениями, свяжет Зинаиду с Ними, пойдет любопытствовать: что это она за домом делала? Не ошиблись, психологи… Вадим вошел в дом, на всякий случай запер входную дверь, сменил мокрые плавки и уселся в плетенное из соломки кресло-качалку на террасе — логически рассуждать. Не то обидно, что выкупался, а то, что купили его на корню. И главное, покупка рассчитана на любопытного подростка. Выходит, он, большой дядя, ничем не лучше тех, кто пошел на него войной. Не умнее. А коли честно: Они умнее… Странная штука: стыдное признание почему-то не расстроило Вадима, который до сего момента мнил себя куда как умным и рассудительным. Он никогда не считал себя азартным, не играл в карты, не просиживал деньги на бильярдном столе, рулетку только в кино видал. Он не умел проигрывать, потому что не играл. Ни во что. И если для его нынешних противников все происходящее считалось веселой и азартной игрой, и — волей-неволей! — Вадим втянулся в нее, то следовало, очевидно, признать: Они выиграли. Они вынудили его отступить, сдаться, бежать с поля боя. Еще недавно твердое решение «не обращать внимания» казалось ему сейчас наивным и глупым. Скоропалительным. Он сюда работать приехал, а не терпеть издевательства со стороны малолетних преступников, к кому не с томом Макаренко — с участковым милиционером подходить надо. Нет у него времени на пустое сопротивление! Выходит, сдался? Что за вздорное определение! Если шум за окном мешает работе, то закрывают окно, а не пытаются своротить автомобили на другую улицу. И это, заметим, не считается поражением, но разумным выходом. Разумным… И все же крутилось где-то внутри: сдался, сдался, сдался! Струсил, отступил, прикрылся приличным случаю доводом… Цыкнул на себя: прекрати сейчас же! Тебе тридцать уже! Не уподобляйся мальчишкам! Завтра с утра — на электричку и в столицу, попишем первопрестольную, позволим себе некий урбанистический уклон, и будет это не уходом с колеи, но естественным ее расширением. Решено и подписано! Да, ту бумажку с фломастерной надписью — «Осторожно: опасность!» — надо подобрать и прикнопить ко входной двери на террасу: в назидание всем тем, кого милый друг, дедов внучонок, дачным одиночеством благодетельствовать станет… Шутим, балагурим: ни дед, ни внук в происшедшем не виноваты. Хотя интересно: как это дед уживался с клоном?.. Встал, заходил по террасе из угла в угол — благо площадь позволяла! — вспоминал, что приятель о своем предке рассказывал. Вадиму сейчас что бы ни вспоминать — лишь бы от сегодняшнего отвлечься. Можно было, конечно, спать лечь, но чувствовал: не уснет. А валяться без сна — только мучиться… Так что же дед?.. Вспомнил: хитрый приятель, уезжая в Москву, открыл шкафчик на террасе, показал ключ, спрятанный под перевернутой эмалированной кружкой, сказал приглушенным голосом: — Это от второго этажа. От дедовых хором… Только… — он прищурился, как кот на солнцепеке, — не советую тебе туда лазить… — Он что у тебя — Синей Бородой был? — пошутил Вадим. — А там — убиенные жены? Пыльные скелеты? — Не скелеты, но кое-что, — таинственно продолжил приятель. — Мое дело предупредить, старичок, а там — как знаешь… Вадим не придавал большого значения всей этой мишурной загадочности. Приятель его слыл хохмачом, любителем веселых и порой злых розыгрышей, без ерничества и шутовства себя не представлял, за что и ценим был во всех знакомых, близких и дальних компаниях. А человек хороший. Добрый, отзывчивый. А что шутник — плюс ему… Вадим взглянул на часы. Можно, конечно, уехать в Москву сейчас. Еще не поздно. То-то и оно, что не поздно. Честно говоря, здесь, в запертой на могучую задвижку даче, Вадим чувствовал себя в безопасности. А на улице… И потом: переться к станции с чемоданом на виду у всех, официально признать поражение… Нет, лучше рано поутру, когда Они — это проверено! — спят без задних ног. А дело на вечер найдено и тем более занятное. Дед у приятеля — тот о нем много и часто рассказывал, любил старика, — был человеком непростым: до последних своих дней трудился в цирке. Только не артистом, не на манеже под лучами прожекторов, а скромненько — за кулисами: слесарил, столярил, паял, лудил. Золотые руки имел, цены ему в цирке не было. Все мог сотворить: от простой жонглерской булавы до сверкающей хромом ракеты, на которой воздушные гимнасты ловкость демонстрируют. Но чаще всего помогал иллюзионистам, фокусникам, мастерил им хитрейший потайной реквизит: и по их замыслам, и сам его сочинял. Приятель говорил, что после деда на даче много чего осталось… Вот и посмотрим, скоротаем вечерок, тем более — вспоминал Вадим — покойный дед антиквариатом интересовался, брал на реставрацию (не за деньги, из любопытства…) всякие старинные механические поделки (не блоху ли лесковскую?), а такие штуки Вадим любил и ценил. Если что забавное найдет — верил! — у приятеля выцыганит. Еще один аргумент в пользу утреннего отъезда… Да-а, хорошо бы отыскать в дедовой мастерской и какой-нибудь ящик — ну как у Кио, — в который можно запихнуть всю мелкую братию во главе с «адидасами». Или еще лучше: уменьшить, скажем, вчетверо… Нет, вчетверо всех уменьшать нельзя: тот пятилетний клоп в плавках в траве заблудится. Не говоря уже о Константине. Зато его можно превратить в кошку. Или в попугая. Опять нет: в попугаев превратим «адидасов». Получатся два симпатичных неразлучника с белыми трилистниками на птичьих грудках… Хотя, умерил воображение Вадим, превращения в зверей — это трюки-из репертуара магов, волшебников и злых фей, а мастеровитый дед «пахал» на иллюзионистов. У тех, конечно, таинственности тоже хватает, но вот она технически объяснима. А жаль… Амбарный замок на двери второго этажа открылся легко и бесшумно. Из крохотного пустого тамбура вели две двери, обе запертые: одна — в спальню деда, другая — в мастерскую. Спальня Вадима не заинтересовала: узкая солдатская кровать с продавленной сеткой, три венских стула у стены, облезлый шифоньер, из которого вываливались полосатый матрас и подушка в розовом сатиновом напернике. Голая пыльная лампочка под потолком. На все про все — шесть квадратных метров. Обитель аскета. Зато мастерская поражала и размерами и оборудованием. Не зря приятель Вадима рассказывал, что из цирка к нему не раз подкатывались: не осталось ли, мол, чего от деда и не продаст ли это «чего» корыстный внучочок? Внучонок — не знали цирковые покупатели! — не корыстным был… Мастерская деда занимала все оставшееся пространство второго этажа, то есть по площади равнялась трем нижним комнатам и кухне минус шесть метров, что пошли на «обитель аскета». Огромная, светлая — одна стена сплошь застеклена — мастерская и прибрана была наиаккуратнейшим образом, будто дед только-только вышел отсюда, закончив работу над очередным хитрым ящиком. Два верстака — столярный и слесарный, токарный станок, а рядом сверлильный: таких маленьких Вадим никогда не видал… Интересно: сколько дед за электричество платил и как часто оставлял поселок без света?.. Шкафы вдоль всей стены от пола до потолка. Открыл один: в специальных креплениях, в деревянных пазах — молоточки, пассатижи, отвертки, сверла, еще чего-то, чему Вадим и названия не знал. В другом шкафу — стамески, рубанки, фуганки, ножи какие-то: все для работы по дереву. Под потолком — четыре длинных неоновых фонаря… За окном темнело. Вадим щелкнул выключателем, ярко осветил это техническое великолепие, полный набор для любого рукомесла, впервые остро пожалел, что сам толком не умеет гвоздя забить; когда хочет очередную картину повесить, зовет соседа-врача, тот приходит с дрелью, вгоняет в бетонную стену деревянную пробку, ввинчивает шуруп — вешайте шедевр, маэстро… Да, еще что было: посреди мастерской — два высоких табурета с круглыми сиденьями, обтянутыми кожей. Оба — на колесиках. Вадим умостился на одном, оттолкнулся ногой, легко-легко поехал по полу. Удобная штука. Однако стоило осмотреться не торопясь. Если делать обыск, то по всем правилам. Вадим не знал их, правил, но надеялся, что вывезет природный, с годами отшлифованный педантизм. Педантизм и последовательность — вот что, считал Вадим, необходимо для обыска. Да еще, кажется, ордер от прокурора. С ордером — промашка, нет ордера. Ну если кто и может обвинить Вадима в противозаконных действиях, так только его приятель, дедов внук. А с ним хлопот не будет. …Купленные в комиссионке электронные часы «Сейко» показывали четыре часа тридцать две минуты утра следующих суток, когда вконец вымотанный Вадим закрыл последний из множества шкафов и шкафчиков и откатился на табурете к стене, оперся о нее спиной. Придуманное на вечер занятие сильно — мягко сказано! — затянулось. По любимой Вадимом логике он давным-давно сны должен был смотреть, и только упрямство (или педантизм и последовательность…) не позволило ему бросить обыск на полпути… А что, в сущности, обнаружено? Можно подвести итоги. Обнаружено понятного: многочисленные слесарные и столярные инструменты в идеальном состоянии, а также инструменты ювелирные или часовые — точно Вадим не понял. Все. Обнаружено интересного: часы бронзовые семнадцатого века, с головой Медузы Горгоны, испорченные; китайская фарфоровая ваза времен Цинской династии, большого антикварного значения не имеющая; пистолет системы Макарова, превращенный в бензиновую зажигалку, вещь грозная, действующая; коллекция трубок числом двадцать две, из которых три прокурены до дырок в чубуках; жестяная банка табачной марки «Амфора» с табаком; три скрипки без струн, очень старые; гитара со струнами, современная, изделие фабрики имени А. В. Луначарского. Все. Обнаружено непонятного: деревянная рамка с двумя движущимися в ней стеклами; деревянный ящичек-матрешка, из которого легко выпадают еще три ящичка; деревянный ящик с двойным дном, куда можно посадить, например, кота; канат-трос из металлических звеньев-ячеек, так ловко входящих одно в другое, что канат мог стоять вертикально, так сказать, превращаясь в стержень; цепочка из десяти разноцветных шелковых платков, засунутая в елочную хлопушку; бутылка с этикеткой «Советское шампанское» с отвинчивающимися донышком и полым патроном внутри; птичья клетка с отсеком непонятного назначения — своего рода клетка в клетке; три стеклянных фужера с присосками из прозрачной резины на донышках. Все. Обнаружено таинственного: продолговатый — чуть более полуметра в длину — деревянный ящик, в поперечном сечении — десять на десять сантиметров, со всех сторон склеенный, не имеющий ни крышки, ни отверстий, короче — закрытый. Более того, на одной из сторон надпись черной краской: «Осторожно: опасность!» Какие делать выводы? Что до понятного, то тут все понятно. И скучно. Что до интересного, то обыск, в общем-то, сделан не зря: надо выпросить у приятеля часы с Медузой Горгоной, очень они к интерьеру в мастерской Вадима подойдут. А починить их — дело несложное… Что до непонятного, так Вадим теперь сможет целый ряд трюков того же Кио легко разоблачить. Если допустим, пойдет в цирк с какой-нибудь милой особой. Что до таинственного… Очень уж надпись на ящике похожа на ту, около картонной ракеты. Текстуально идентична, сказали бы доки филологи. Случайно ли?.. Нет, на дачу Они проникнуть не могли: Вадим, уходя на этюды, все тщательно запирал — и двери и окна. А при нем никто в дом залезть, кажется, не пытался. Текстуальная идентичность — не более чем совпадение. Типовая предупреждающая надпись. Мильёны таких везде понаклеены. Вадим в принципе привык слушаться предупреждающих надписей вроде: «Не влезай — убьет!», «По газонам не ходить!», «Дверью лифта не хлопать!», «Не курить!» и тэ дэ и тэ пэ. И все-таки что-то — не шестое ли чувство, очень уместное среди ночи в мастерской кудесника? — подсказывало Вадиму, что надпись сделана не столько для того, чтобы охранить вскрывающего, сколько для того, чтобы сохранить вскрываемое. Мудрый дед-всевед упаковал самую ценную, самую главную свою поделку в герметическую коробку и оберег ее предупреждением от дураков и проходимцев. Несмотря на события минувших дней, вызвавших у Вадима всплеск самокритичности, ни дураком, ни проходимцем он себя не держал. Что случится, если он вскроет ящик? Дача взорвется? Вздор!.. После сегодняшней ямы-ловушки никакие взрывы Вадиму не страшны… Нарушит он последнюю волю деда? А если это воля не деда? Если это кто другой начертал? Да и какой смысл прятать от людей Нечто столь примитивным способом? Неужто прятавший не ведал, что сегодня никого подобными надписями всерьез не остановить? Скорее наоборот. А коли так — вскрываем! Вадим взял ящик и потряс его. Внутри что-то застучало, будто упаковка велика была этому «что-то». А вдруг там змея?.. Нет, дед год назад помер, любая змея давно сдохла бы без воздуха и без пищи. А если баллон со смертельным газом?.. Так Вадим же ящик собирается вскрыть, а не баллон. Если там баллон, он его трогать не станет. Рассуждал так, а сам потихоньку ехал на табурете к шкафу, где у деда стамески хранились. И как доехал — решился. Положил ящик на столярный верстак, взял в левую руку стамеску с тонким стальным полотном, в правую — молоток, приложил острие инструмента к клееному шву на ящике, тюкнул молотком. Стенка — или крышка? — неожиданно легко отошла, Вадим отложил молоток и, орудуя одной стамеской, вскрыл ящик. Внутри лежала флейта. Странно, подумал Вадим. В чем опасность? Обыкновенная флейта, явно старинная, твердого вишневого дерева, крытая темным, местами потрескавшимся лаком, — она казалась такой же безопасной, как и белесая гитара фабрики Луначарского, привычная семиструнная душка. На месте деда Вадим заменил бы эту флейту в ящике со страшной надписью — ну, скажем, пистолетом Макарова: все-таки пугач, можно по ночам одиноких прохожих грабить, опасность налицо. Но почему-то не без мистического — хотя и не очень явного! — страха Вадим взял флейту, провел пальцами по ее теплому телу. Оно и вправду, чудилось, хранило тепло рук, что держали ее сто, двести или триста лет назад… Как она попала к деду? Кто-то принес отремонтировать?.. Судя по скрипкам, дед не брезговал и музыкальными инструментами: чинил их или настраивал. Но все же: почему опасность?.. Камуфляжная надпись, решил Вадим. Похоже, флейта эта — достаточно ценная вещь, как скрипки Страдивари или Гварнери, и дед укрыл ее от посторонних глаз и рук, которые могли принять ее за обыкновенную дудочку. Был бы Вадим музыкантом-духовиком, проверил бы свою догадку, испробовал бы вишневую флейту, сыграл бы какой-нибудь полонез или менуэт — что флейте играть пристало? Но вот беда: не обладал он музыкальным слухом, слон ему на ухо наступил, «чижика-пыжика» верно спеть не мог, и для него эта флейта и была как раз обыкновенной дудочкой. Приложил к губам, дунул: тонкий, чуть хрипловатый звук поплыл по комнате, ударился о деревянные стены, заглох, как в вате. Игра на флейте требовала простора. Если уж не зала с высокими сводами, с каменными холодными стенами — рыцарский вариант, пажеско-королевский! — то по крайней мере широкого вольного поля, прозрачной рощицы на холме, где звук флейты станет плести среди берез — или лучше вязов — тонкую и томную паутину мелодии — вариант пастушеско-пейзанский, в стиле Ватто. Вадиму всерьез захотелось сыграть на флейте, вернее — подудеть в нее. Бессонная, бездарно проведенная ночь ли была причиной его лирического настроя или еще что-нибудь, но, прихватив флейту, он спустился вниз, вышел из дома в прохладное, мокрое от росы утро. Шестой час, солнце уже встало, но не успело ни согреть воздух, ни высушить траву, и Вадим шел по холодной росе, ежился от озноба и наслаждения. Говорят, утренняя роса делает человека моложе, красивее и здоровее — стоит только умыться ею, омочить тело, не боясь простуды, ангины или воспаления легких. Вадим не боялся. Намеренно загребая траву босыми ступнями, как конькобежец или лыжник, он дошел до забора, встал в позу, каковую имел в виду, когда представлял флейтистов — живьем-то он их не видал! — и заиграл зажмурившись. Он сейчас не думал, что перебудит поселок, что ни свет ни заря проснувшиеся соседи предадут его анафеме, а то и в милицию сволокут. Он сейчас играл, забыв обо всем, он сейчас не был художником, членом МОСХа Вадимом Тавровым, но превратился в музыканта без имени и без звания, без роду и племени, в юного флейтиста с длинными, до плеч, локонами, в бархатном колете, в разноцветных чулках, в берете с пером и в серебряных башмаках с золотыми пряжками. «Это было у моря, где ажурная пена, где встречается редко городской экипаж…» Самое странное (что почему-то совсем не удивляло Вадима) — он, как ему слышалось, именно играл, а не дудел бессмысленно, что следовало ожидать от человека, не державшего в руках ничего сложнее пионерского горна. Он играл, легко перебирал пальцами, и тихая, по-прежнему чуть хрипловатая (старая, видать, флейта, не успел ее дед настроить…) мелодия текла над полем, и над лесом, и над улицей, забиралась в открытые окна домов, жила в тесных и жарких от ночного дыхания спальнях, закрадывалась в предутренние теплые сны, но никого, наверно, не могла разбудить — такой, повторим, тихой была, вкрадчивой, нежной. И может быть, только чуть-чуть изменила она эти сны, окрасила их в пестрые и радостные цвета, добавила солнца, и света, и, как ни странно, крепости добавила всем тем, кому не предназначалась. А кому предназначалась… И тогда Вадим, не отрывая от губ вишневого мундштука, продолжая тянуть пьянящую до одури мелодию, внезапно открыл глаза — подтолкнуло его что-то? — и увидел странную, абсолютно невероятную, фантастическую процессию, идущую по узкой улочке поселка. Впереди, зажмурившись и улыбаясь счастливо, шла — вернее, плыла, едва касаясь травы босыми ногами, давешняя девица в сарафане-размахайке, и ее длинные, горящие на солнце волосы летели за ней, как огненный флаг неведомой Вадиму державы. Сзади, отстав от нее на шаг, бок о бок шли два «адидаса» — в любимых синих маечках, но без джинсов, в одних плавках и тоже босиком. Потом шли лазутчики-ихтиандры, семилетний и пятилетний, в цветастых трусишках, только сухих пока, и младший — как и тогда, у цветов, — держался ручонкой за штанину старшего. Следом топал голый по пояс, но в драгоценных своих тренировочных шароварах десятилетний спутник «адидасов» — из первого, так сказать, явления Их Вадиму. И замыкали шествие сестрица Зинаида с братцем Константином: она в том же, вроде сросшимся с телом, не имеющем цвета сарафанчике, он — голый, шоколадный, умытый, с пальцем во рту. И что непонятно: все, как и девица, ухитрялись — и неплохо получалось, ровнехонько! — идти с закрытыми глазами, будто и не просыпались они еще, будто видели странный до невозможности сон, в котором злейший враг играл на флейте, и прочная нить мелодии влекла Их к нему, как в старой-старой сказке про крысолова. Там тоже была флейта, и юный музыкант, и прекрасная девица, и непослушные злые дети. Вадим силился оторвать флейту от губ и не мог; Что-то ужасное происходило с ним. Не он держал флейту, а она его, и он лишь призван был — невесть чьей волей! — доиграть музыку до конца. Он стоял как прикованный подле забора, напрягая легкие и явственно ощущая, как, несмотря на утренний холодок, рубашка стала мокрой от пота и мерзко липла к спине, и страшно затекли руки, и губы сводило, одеревенели они. И ужас — огромный, заполнивший всего его, судорогой сжавший желудок, заледеневший в груди, животный ужас от содеянного — не им содеянного, не Вадимом, в том-то и суть! — цепко держал, парализовал волю, превратил в механическую куклу, которая только и могла дудеть и смотреть, как спящие дети входят в калитку, идут, чуть покачиваясь в такт мелодии, поднимаются по ступенькам на террасу, скрываются за дверью. И как только Зинаида затащила в дом братца, темное Нечто, цепко державшее Вадима, сразу отпустило его, и он, немедленно оторвавшись от флейты, непроизвольно, с отвращением швырнул ее на траву. Поселок спал. Никого не разбудила мелодия, никого, кроме тех, кто считался врагами Вадима. Не правда ли, странная избирательность? Да что избирательность! Все странно, чтоб не сказать крепче. Права оказалась надпись на ящике: опасность таилась в нем, не известная никому, пострашнее предполагаемого газа в предполагаемом баллоне. Что газ! Понятная штука. А волшебная флейта непонятна, невероятна, невозможна! Вадим был готов принять без сомнений старую обскурантистскую формулу: этого не может быть, потому что не может быть никогда. Но ведь было!.. Вон — полна дача детишек, невесть с чего вылезших из мягких постелей и явившихся на зов дудки. Крысолов отомстил городу. Там тоже был клон, вернее — клан, тесное братство сытых бюргеров, не признавших чужака. Вадим отомстил поселку, отомстил клону. Они — его пленники, можно радоваться. Хотелось плакать. От бессилия перед Неведомым, Незнаемым, Небывалым. Что-то больно много заглавных букв… Они выдают существование в современном человеке эпохи НТР древнейших инстинктов, берущих начало в неолите или палеолите, — не силен Вадим в науке! — заставлявших его, человека, который, как известно, звучит гордо, поклоняться, совсем потеряв гордость, всяким эльфам, троллям, лешим и домовым, верить в заговоры и наговоры, приворотные зелья, волшбу и ворожбу, не сомневаться в правдивости легенд и сказок — ну хотя бы о крысолове. А чего в ней сомневаться? Подудел в волшебную флейту — все детишки в плену. Простенько и надежно. Но почему именно эти? Вздорное существо человек! Вадим стоял у забора, смотрел на валявшуюся в траве — волшебную! — флейту и, легко смирившись с фактом волшебства, думал о том, что в подобный момент любому здравомыслящему субъекту показалось бы абсолютно несущественным. Поселок большой? Большой, дач, наверно, двести. Детей в нем много? Несомненно. А почему флейта привела к нему только восьмерых? Потому что они — Они? Но откуда флейта о том узнала?.. Вадим не заметил, что уже одушествил волшебную дудку, наделил ее — как того и требуют условия сказки! — способностью к осмысленным действиям. А коли заметил, то ничуть тому не удивился: понятие «играть на флейте», на чем угодно — от рояля до расчески с папиросной бумагой — с Вадимом несовместимо. Оно — из области сказочного… Что-то многовато сказочного, с тоской подумал Вадим. Рассуждать логически он был не в состоянии. Подобрал флейту, засунул ее за пояс джинсов и пошел в дом. Явившиеся на зов флейты дети мирно досматривали сны. «Адидасы» спали, удобно развалившись в креслах на террасе. В столовой, за столом-гигантом, уронив голову на скатерть, сопел их десятилетний приятель. Стол под скатертью не перина с пухом, но мальчишка неудобств не ощущал. Тут же, на плетеной, как и кресла на террасе, кушетке, крытой домотканой кошмой, улеглись ихтиандры. Этим повезло больше. Во-первых, они находились, научно выражаясь, в горизонтальном, удобном для отдохновения положении. Во-вторых, на кушетке имелась подушка: пусть не шибко чистая, но мягкая. В комнате Вадима на его собственной кровати, не разобрав ее даже, прямо на пледе смотрели сны сестрица Зинаида и братец Константин. Он по-прежнему чмокал пальцем, и на губах его застыл, готовясь вот-вот лопнуть, прозрачный пузырек слюны. Зинаида во сне обняла брата, ну просто подмяла его под себя — для тепла. Вадим снял с гвоздя свою куртку, укрыл обоих. А на кожаном кресле, попавшем на дачу из какого-то начальнического кабинета, откинув голову на спинку и разметав по черной обивке медные волосы, спала девица. Или притворялась, что спала. Во всяком случае, веки ее — или это помстилось Вадиму? — еле дрогнули, приоткрылись, когда он вошел. Вгляделся: нет вроде… Спит. Он сел на складной походный стульчик — больше в комнате мебели не было, а в столовую за стулом идти не хотелось, боялся до времени гостей непрошеных разбудить — и стал ждать. Голова казалась пустой и легкой: оторви — улетит, ветром подхваченная. Думать ни о чем не хотелось. И спать, как ни странно, тоже. Флейта, как кинжал, торчала за ремнем на бедре. Вадим боялся выпускать ее из виду, то и дело трогал локтем: тут ли? Мухой пойманной билась единственная заблудившаяся мыслишка: что он с Ними делать станет, когда Они проснутся, когда придут в себя и поймут, что не в собственных постельках находятся — в стане врага злейшего, заклятого, в позорном плену, куда к тому же невесть как попали. Ни с того ни с сего еще одна муха-мыслишка забилась — и вовсе вздорная: когда Они одеться успели? Ведь не спала же, к примеру, эта девица прямо в сарафане? Она — по логике сказки — в ночной рубашке прийти должна была. Как спала. Или — на улице даже ночью жарко! — вообще нагая. Сие, кстати, ведьме оч-чень пристало, не без сожаления подумал Вадим… Он локтями в колени уперся, голову на руки уложил. Не заснуть бы ненароком… Не проспать бы гостей, что, конечно, уйдут, завидев спящего хозяина. Уйдут и будить не станут… Проверил флейту — на месте. И вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд. Поднял глаза: девица, не меняя позы, выжидающе, без улыбки на него смотрела, будто требовала объяснений: откуда она здесь? — Доброе утро, — сказал Вадим. Девица не ответила, разглядывала Вадима. Глаза у нее были под стать волосам — зеленые, как у булгаковской Маргариты. Или проще: как у ящерицы. Стоит, правда, отметить, что ящерицу Вадим видел лишь однажды. Замерев в бронзе, она стояла в окне антикварного магазинчика на полированной глыбе малахита, и круглые глаза ее были и впрямь зелены — из малахита же выточены. — Рад вас приветствовать в этом доме, хоть и не мой он, — сказал Вадим. Его тяготило молчание, он не умел молчать, а девица все смотрела на него, почти, кажется, не мигая, головы не повернув, застыв, как та ящерица на куске малахита, но не чувствовалось в ней никакого напряжения, скованности — вольно сидела, легко, а что не шевелилась — так, может, лень утренняя… — Вы что, немая? — не без раздражения спросил Вадим. — Или даже глухонемая?.. Какое несчастье!.. Придется переписываться. — Остановитесь, — негромко сказала девица, по-прежнему не двигаясь. Голос у нее оказался низким, чистым — студийным. Тогда, в лесу у поваленной сосны, она тоже что-то произносила, но Вадим не запомнил голоса: слишком взволнован был ее изощренным коварством. — Как вы нас сюда заполучили? — Нас?.. — Вадим не пытался оттянуть ответ. Он действительно не понял, как девица догадалась, что на даче — все Они. Бросил взгляд на кровать: — Ах, да, не усек… Как? Не поверите, но — флейта… — Он похлопал пальцами по инструменту. Девица глазами повела, флейту увидела. Без удивления спросила: — Который час? — Седьмой… Тут девица впервые усмехнулась — чуть-чуть, уголком рта. Сказала протяжно: — В такую рань подняли… Странно, но Вадим почувствовал смутную вину. Действительно: что это он себе напозволял, негодный, — выспаться даме не дал! Непонятно почему смущаясь, зачастил: — Вас ничего не удивляет? Невероятно! Я бы удивился… Да, кстати, и удивился. Представляете: играю я на флейте, а тут вы все… Бред! Понимал: не к чему перед ней соловьем разливаться, а остановиться не мог. Будто гнал его кто-то… — Отчего же бред? — Девица откровенно насмехалась над ним. Даже улыбку себе разрешила — вполнакала. — Мы-то все тут… Казалось, она — насмешливым своим тоном, вальяжно-пренебрежительным поведением, отсутствием всякого удивления — хотела сказать: временная победа, старичок, ты взял нас врасплох. И Вадим нашел в себе силы обозлиться. — То-то и оно! Явились, как телята за пастухом. Только не мычали. Тут девица улыбнулась в полную мощь, и, как писалось в старых амурных романах, Вадим был сражен наповал. Улыбка у нее… Ах, что зря расстраиваться! Вадим слишком хорошо помнил ее улыбку, так и не дописанную им — там, у сосны… — И наверно, решили, что пастух — вы? — А то кто же?! — Вадим еще хорохорился. — Кто? — Девица встала, как вспорхнула, хотя птичий глагол этот вызывал в воображении нечто крохотное, «колибриобразное», а девица ростом с Вадима была. И все же именно вспорхнула, или, если хотите, взлетела, — легко и плавно. И пронеслась по комнате, обдав Вадима прохладным ветром, взбитым ее широкой юбкой. — Дед Василий, вот кто. Тот самый, что эту флейту нашел. — Вы что, знали о ней?! — Вадим окончательно сбился с толку. — Знала?.. Может быть… Не помню… Дед говорил что-то, но я маленькой была, пропустила мимо ушей… Но он же ее прятал? — полувопрос, полуутверждение. — Прятал, — сознался Вадим, как в воровстве уличенный. Что с ним делалось — понять не мог. Не он это был, кто-то иной, ничуть не похожий на «железного художника», как его знакомые называли. Она села на подоконник, уперлась в него ладонями, смотрела поверх Вадима — на дверной косяк. Что она там углядела — непонятно… Потом резко перевела взгляд на Вадима, спросила, как выстрелила: — Вы любите логически рассуждать? И поверьте: простительно было Вадиму выдавить из себя: — Вы… ведьма?.. И вот тут уже она перестала сдерживаться, рассмеялась в голос, откинув назад голову, будто невероятной тяжести волосы тянули ее за окно. — Ведьма?.. — Она, похоже, любила переспрашивать, давая себе время подумать не торопясь, найти ответ — единственный, точный. — Пожалуй… Вы — второй человек, кто меня ведьмой назвал. Вадим нежданно ощутил некий укол ревности — чувства, достаточно чуждого для него, вообще незнакомого. — А кто первый? — Дед Василий. Он обещал сделать мне помело, чтобы я летала над поселком. — Сделал? — Не успел… В голосе ее слышались и сожаление, что не успел дед Василий смастерить летающее помело, и вера, что поживи он еще — летала бы она сейчас над поселком, непременно летала бы: не существовало невозможного для деда Василия. — Он деда Василия обокрал, знаешь. Тая?.. Вадим вздрогнул от неожиданности. Зинаида сидела на кровати, спустив на пол босые, все в царапинах, ноги и сердито смотрела на Вадима. Он не заметил, как она проснулась, да — честно! — и забыл про нее с Константином. Тот просыпаться не спешил, громко посапывал из-под куртки. Тая — так вот как звали девицу! — не глядя, отмахнулась от Зинаиды. — Знаю. Пусть. И Зинаида стихла, сложила ладошки на острых коленках, как отличница на уроке, тихонько слушала чужой разговор. — У вас красивое имя, — сказал Вадим. Покатал его во рту, как ледышку: — Та-ая… Она опять улыбнулась. Раз начав — «отмерев», как в детской игре, — она уже не сдерживала себя, не играла в гранд-даму. — Ведьмино… — И, соскочив с подоконника, приказала послушной помощнице: — Пора будить ребят. Слышишь, Зинаида? Зинаида безропотно встала, вечной дежурной по классу пошла в столовую. — Пусть Константин спит, — сказала Тая. — Он соня, и это полезно… Пойдем и мы, Вадим Николаевич, — не удержалась, добавила хитро: — Петух пропел, время волшбы кончилось. Отметив машинально, что имя его Тае известно — у Зинаиды выяснила? — он послушно отреагировал на хитрое добавление: — А флейта? — Что флейта?.. Оставьте ее. Она вам больше не понадобится. — Здесь оставить? — Можно здесь. Потом вы положите ее на место, откуда взяли, и все сделаете как было… Поспешим, Вадим Николаевич, мои ребята уже проснулись. Я познакомлю вас… Сказано: «мои ребята». Не «адидасовские», не какого-то неведомого «мозга»-клона, о встрече с коим наивно мечтал Вадим. Ее ребята!.. И Вадим, честно говоря, сейчас и не представлял уже, что может быть иначе, не помнил, не желал вспоминать, что еще вчера он ее и в расчет не принимал, обзывал бессловесной куклой… Мало ли что вчера было! Вчера он об утренней первой электричке как о спасении мечтал… Разноглазую Зинаиду Вадим уже имел счастье знать лично. Остальные пятеро — исключая соню Константина — вольным строем стояли вдоль стены в столовой, как на дипломатическом рауте. Однако выглядели малость смущенными, скованными — не в стиле подобных раутов. — Вот, — сказала Тая, — рекомендую, — и повела окрест царственным жестом, представляя всех разом. Вадим пошел вдоль строя этаким свадебным генералом. Он не ведал, что испытывает генерал в таких случаях, но сам-то себя глуповато чувствовал: церемония выглядела чересчур официальной. Официальность подчеркивала строгая Зинаида. Она воспитанно и скромно шла сзади. Так министр иностранных дел сопровождает какого-нибудь чрезвычайного и полномочного посла, пока тот, сияя казенной улыбкой, мнет руки членам министерского кабинета. Впрочем, Вадим для них и был своего рода послом — чужой и чуждой страны, которую пусть поневоле, но пришлось признать… Первым в «строю» оказался десятилетний молчун в тренировочных штанах. Вид заспанный, взъерошенный, неумытый. — Дима, — назвался он. — Тезки, значит? — Ждите больше! — сварливо сказал Дима. — Димитрий я… — Он четко выделил в имени первое «и»: по-старинному, по-княжески. — Димитрий он… — с досадой повторила Зинаида: мол, как ты простых вещей не улавливаешь? Был же Димитрий Донской, например… — Извини, — сказал Вадим. — Ошибся. — Ничего, — кивнул князь, прощая. — Бывает. Следующими — по рангу или по ранжиру? — стояли двое в цветастых трусиках. Пловцы-лазутчики. — Этих знаю, — сообщил Вадим. — Имел честь… — Так мы ж не ручкались, — сказал старший. Протянул ладошку. — Витька я. Кочерженко. По паспорту — украинец. — Болтаешь много, — сердито оборвала его Зинаида. — Какой еще паспорт выдумал? Тебе до него девять лет расти… — Я ж вообще… — смутился Витька, украинец по паспорту. — Я ж для знакомства… — Для знакомства и помолчать можно, — закрыла тему Зинаида. Вадим украдкой взглянул на Таю и, встретив ее пристальный взгляд, быстро отвернулся: оказывается, она за ним следила. Почему? Хотела увидеть, как он отнесется к ее воинству? Что ж, первая реакция — всегда самая непосредственная. Если, конечно, человек не привык скрывать ее. А Вадим не-привык… Ну и что с того? Пусть следит. Скрывать ему нечего! Хорошо он к ее воинству относится вопреки всякой логике. Сейчас бы — по логике — повязать всех и выпороть ремнем или веревкой, чтоб старших уважали. А он политесы разводит, «ручкается», как гражданин Кочерженко изволил выразиться. И что забавно — удовольствие получает… Меньшого лазутчика Зинаида сама представила, поскольку Витька слова лишился: — Колюн это. Сосед ваш по участку. Там, за лопухами, ихний забор… — и глазом на Вадима зыркнула: как, мол, он? Помнит ли про забор за лопухами? И про медную проволочку, к нему ползущую?.. Вадим помнил, но темы развивать не стал. Кивнул согласно, пожал маленькую жесткую ладонь. А Зинаида итог подвела: — Пять с половиной ему. Но умный… Тогда, в поле, Колюн показался Вадиму совсем несмышленышем: пять лет — щенячий возраст. Да и эта привычка его — за Витькину штанину цепляться… Сейчас Колюн смотрел на Вадима серьезно и строго, словно прикидывал: стоит ли художника в свою компанию брать? Ровня ли он ему, Колюну? Вадим подмигнул мальчишке, спросил: — Ну и что ты решил? Колюн ответил, будто ждал вопроса: — Годитесь… Выходило, что права Зинаида: умный он, Колюн. Телепат к тому же, мысли читает… Впрочем, тогда и Вадим тоже телепат: сумел понять Колюна и вопрос точный задал. А статья в журнале утверждает непреложно: телепатии не существует… Сегодняшнее утро сильно поколебало веру Вадима в непреложность журнальных аксиом. — Спасибо за доверие, — сказал он Колюну. — Постараюсь оправдать… — Протянул было руку — потрепать мальчишку-по стриженому затылку — и отдернул: не по уму фамильярность… Оставались «адидасы». Они иронично улыбались: мол, превосходно понимаем нелепость ситуации, но — что поделать! — таковы условия игры. Не нами они придуманы, не нам их корректировать. — Алик, — сказал левый «адидас». — Алик, — подтвердил правый. — Альберт, — разъяснил левый. — Александр, — сообщил правый. Ясно как день: давний розыгрыш, на многих проверенный и осечек ни с кем не дающий. И все же каждый раз — подумал Вадим — искреннее удивление собеседника доставляет им столь же искреннее удовольствие. Два близнеца, две копии, два Алика. Родители у них не без юмора. Своеобразного, правда… — Ну а меня вы знаете, — сказал Вадим. — Церемония окончена, можно и подкрепиться. Самое время. — Пойду чайник поставлю, — заявила Зинаида и, ни о чем Вадима не спрашивая, ушла на кухню. Как у себя дома… Наверно, частенько она заглядывала к деду Василию, привечал он разноглазую, как и Таю привечал. И не исключено: дождись он, пока подрастет Зинаида, — предложил бы и ей помело смастерить. В недалеком будущем — считал Вадим — оно бы ей подошло. Опять же как и Тае… Завтракали в молчании. То есть реплики были: «Передайте, пожалуйста, варенье…», или: «Плесни еще чайку, Зинаида!» И иные подобные. О главном — ни слова. А между тем напряжение в столовой явно достигло критической величины, и, попадись сейчас под руку обыкновенный лабораторный вольтметр, зашкалило бы его от невиданных перегрузок. Детишек просто распирало от желания задавать вопросы. Вадим, за минувшую ночь ставший профессиональным телепатом (на Колюне проверено!), с лету ловил их в воздухе и готов был поделиться тем немногим, что знал. Кое-какие вопросы и у Вадима имелись, но до поры он тоже помалкивал. Жевал хлеб с вареньем, наблюдал за Константином, который привычно окунал рожицу в клубничную гущу. Легко себя Вадим чувствовал, даже весело, и молчание вопреки обыкновению не тяготило его. Напротив: помогло вернуть утерянную было способность рассуждать логически. Железная логика его старалась вовсю приземлить возвышенное, таинственное, необъяснимое… А что, если флейта — всего лишь основа очередной провокации? Никакой дед никуда ее не прятал, а кто-то из них все-таки влез в мастерскую (ну, к примеру, у Таи ключ был, дед Василий многое ей доверял…) и подложил в шкаф запечатанный ящик? А Вадим его нашел, возликовал и сдуру начал дудеть. И они, притворившись загипнотизированными, явились к нему в дом… Нет, железо у этой логики явно недоброкачественное, ржавчиной изъеденное… Необъяснимое по-прежнему не объяснялось. Вадим отметил только — правда, не без удовлетворения, — что перестал величать своих друзей-соперников с заглавной буквы, хоть здесь «приземлиться» удалось… Да и выглядели-то они вполне нормальными ребятишками — хорошо воспитанными (кроме Константина, но у того все впереди), вежливыми, пай-мальчиками. Пай—мальчиками?.. А как насчет девочек?.. Не по Тайной ли милости перегорел, не выдержав напряжения, Вадимов гипотетический вольтметр?.. Почему все при ней рты раскрыть боятся, слушаются ее с полуслова, полувзгляда, полунамека? Кто она им? Чем взяла?.. Тут Зинаида посуду со стола собирать стала, чашками звенеть. Вадим поднялся, хотел что-нибудь веселое брякнуть, ни к чему не обязывающее, но Тая опередила. — Огромная просьба к вам, Вадим Николаевич, — сказала она до странности ласково, — избавьте Зинаиду от работы, помойте все сами. А Зинаида здесь посидит со всеми… Очень пошептаться хочется, а, боюсь, вы нам помешаете… — И добавила тихо, с каким-то обещанием в голосе: — Не обижайтесь, ладно?.. Мыл чашки и блюдца, благо их немного было. Не любил он это занятие, брезговал им. Дома копил грязную посуду с неделю, потом всю оптом в ванну сваливал, водой заливал, сверху порошок сыпал. А как отмокнет, врубал душ на полную мощь и хлестал им небогатые свои сервизы «с бору по сосенке». Быстро получалось. Хотя — мать утверждала, когда приезжала к сыну, — не стерильно… Пошептаться им, видите ли, надо!.. А что? И надо! Измаялись ребятки от любопытства. А Тая им про флейту расскажет, легенду о крысолове напомнит — чем не объяснение? И главное, убедительное. Реалистическое. Публика, довольная, расходится по домам… Кстати, пойдут они по домам или здесь останутся? Вадим поймал себя на мысли, что не хочет оставаться один. Тоже странность, но ведь странности сегодня с утра не переставая обнаруживаются. Вадим уже и удивляться перестал… — А ведь вы так и не ответили на мой вопрос… Тая. Как она в кухне появилась — не услыхал. И это не удивляет… — На какой, Тая? — Вы любите логически рассуждать? Ах, да: был такой вопрос. После него он ее ведьмой и обозвал… Кстати (опять «кстати»! Сколько уже этих «кстати» сегодня всуе поминалось…), ее ведьмачество — или ведьманство? — все преотлично объясняет. И невесть откуда взявшуюся уверенность объясняет — в том, что Вадим просто обожает логически рассуждать. Именно уверенность: вопросительный знак она для приличия поставила. — Вы же знаете… — Знаю?.. Скорее догадываюсь… Послушайте, дорогой Вадим Николаевич, неужели вы всерьез считаете меня ведьмой? — Она придвинула ногой табуретку, села на нее верхом: та совсем пропала под широченной юбкой. — Всерьез?.. — воспользовался ее «оружием», чтобы оттянуть время, придумать должный случаю ответ. — Сегодня об этом понятии всерьез говорить не стоит, простите за каламбур. — А почему бы и нет? Давайте все-таки порассуждаем логически. Допустим, я ведьма. Значит, кое-какая волшебная сила у меня имеется. Верно? — Верно. — Уже хорошо, — она явно получала удовольствие от шутливой болтовни. Да и Вадим шуткой увлекся, так и стоял с невытертой чашкой в руках. — Почему же тогда я позволила вам выманить нас флейтой? — Флейта оказалась сильнее вашего… э-э… ведьманства. — Ведьмачества, — серьезно поправила Тая. — Но я, как вы заметили, и раньше знала про нее… — Заметил, — Вадима вполне устраивали логические рассуждения на уровне сказки про крысолова. Легко и приятственно. Отличная полировка мозгов. Если они еще, как тот вольтметр, не зашкалились… — Значит, я просто обязана была воспрепятствовать тому, чтобы вы обнаружили флейту. Ну не пустить вас в мастерскую деда. Отвлечь внимание, заставить спать. Мало ли как можно… На это меня могло хватить, если я ведьма?.. Вадим честно признал правоту Таи. Действительно, какая ж она ведьма, если не умеет предвидеть события хотя бы на сутки вперед? Или не может усыпить человека? Последнее любому врачу-психиатру доступно, не то что ведьме… — Тут вы правы. — То-то… Какой же вывод? — Вы не ведьма, — послушно сделал вывод Вадим. Но Тая почему-то обиделась. Или сыграла обиду. — Зря вы так… Все-таки я женщина… — Женщина, а не ведьма. — Ой, Вадим Николаевич, какая женщина откажется от того, чтобы ее мужчины ведьмой считали? Нет таких, не найдете… А я другого вывода от вас ждала. Более логичного. — Какого, Тая? — При чем здесь флейта? — Как при чем? — опешил Вадим. — Она же есть? — Есть. — И я играл? — Не спорю. Хотя… — она помялась, — игрой это трудно назвать. — Позвольте, — теперь обиделся Вадим, — я флейты в руках никогда не держал! Я вообще бесслухий! Я играл! Сам! — Голос до крика поднял — так, что в дверь кухни заглянула удивленная Зинаида. Тая, не оборачиваясь, бросила: — Сгинь! — Зинаида исчезла, а Тая, успокаивая Вадима, улыбнулась, забрала у него чашку, на кухонный стол поставила и легонько, кончиками пальцев, погладила по руке. — Играли. Подтверждаю. Для первого раза — просто гениально. Учиться вам надо… Вадим на дешевую лесть не поддался. — И играл! А флейта волшебная. Чего ж вы тогда ко мне строем явились?.. Глаза зажмурены, рты открыты… Как никто не споткнулся — не пойму. Тоже волшебство… — Почудилось, — спокойно сказала Тая. — Что почудилось? — А это… — Передразнила: — «Глаза зажмурены, рты открыты…» У Вадима даже дыхание перехватило от такой неприкрытой наглости. Он уже забыл, что весь разговор в шутку начался. — Вы что, серьезно?.. — Вполне. — Может, мне вообще все почудилось? — на язвительный тон сил достало. — Может, вас вообще здесь нет? — Почему нет? Вот она я. Потрогайте… — руку протянула, сама Вадима потрогала — опять провела пальцами по запястью, чуть-чуть коснулась. Но Вадим свою линию четко гнул: — Может, вы ко мне не шли поутру под флейту? — Шли. Под флейту. — Сами? — В том-то и дело, что сами… — Она встала и подошла к Вадиму почти вплотную. Сейчас он видел, что она все-таки ниже его: глаза ее оказались где-то на уровне его губ — самые обыкновенные глаза, никакие не ведьмины. Ну, красивые-красивые: зеленые, глубокие, широко расставленные. Еще — лукавые, смеющиеся. Но обыкновенные! И сей факт почему-то был приятен Вадиму. — Мы сами к вам пришли, Вадим Николаевич. Пришли, потому что вы того хотели. Потому что вам плохо стало. А какая женщина — если она ведьма! — допустит, чтобы хорошему человеку стало плохо? Хорошему… — повторила слово с какой-то странной интонацией, будто вкладывала в него больше, чем Вадим мог услышать. А он услышал. И растерялся. Спросил только: — Как вы узнали? — Как?.. Вы на первую электричку собрались, верно? Нам до нее успеть хотелось… — Как вы узнали? — повторил Вадим. — Вот это как раз волшебство, — неожиданно засмеялась Тая. — Ну сами подумайте: пошли бы вы у всех на виду, с чемоданами в охапке? — Он у меня один. Маленький, — совсем глупо сообщил Вадим. — А хоть бы и так… Вы же у нас го-о-ордый… — отошла от Вадима, прислонилась к дверному косяку. — А работаться вам теперь будет лучше некуда. Знаете почему? — Почему? — послушно спросил Вадим. Она несколько секунд помолчала, потом скороговоркой ответила: — Потому что потому кончается на «у». Возможно, Вадиму почудилось, но что-то другое она хотела сказать — всерьез, а не в шутку. — Это мне не объяснение, — упорствовал он. — Почему? — сама невинность. Ответ искать не пришлось: — Потому что потому… — как она, так и он. Тем же методом. — А по мне — прекрасное объяснение! — опять засмеялась Тая. — Вы заметьте, Вадим Николаевич, что оно все на свете объяснить может. И нас, и флейту, и неудачи ваши… — И снова серьезно: — Будем считать, что они окончились — неудачи. — Вы Кассандра? — усмехнулся Вадим. — Кто это? — Так… Была пророчица… — Какая ж я пророчица, Вадим Николаевич? У меня женская логика, — сие она не без гордости заявила. — По ней: человек не может один. А вы все один да один. Как упырь. Упырь — это, иными словами, вурдалак. Вампир. Сравнение покоробило Вадима. — А теперь я не упырь, потому что нас много… Попытался поиронизировать, но Тая оставалась серьезной: — А теперь нас много. Тогда и он на серьезный — не в тон беседе! — вопрос решился: — Зачем же вы меня столько времени мучили? — И не хотелось, а прозвучала в голосе жалостливая нотка: мол, в чем же я провинился, сирый и неприютный?.. — Мальчики… — неопределенно сказала Тая. — Им же скучно… А потом: я ждала момента. — Какого момента? — Когда вы флейту найдете… — кинула напоследок фразу, опять все запутавшую, и скрылась за дверью. А Вадим так и остался стоять с полотенцем в руке: чашку-то она еще раньше у него отобрала. В коридоре он наткнулся на деловую девицу Зинаиду. Она шла с полным ведром, вся перекосившись набок, и Вадим попытался перехватить у нее ношу. Не дала. Поставила ведро на пол, утерла лоб тыльной стороной ладони — упарилась, труженица! — сердито сказала: — Только зря время тратите… Тая велела передать, чтоб вы работать шли… — А где она? — По делам ушла. Дел у нее, что ли, нету? Вадим смутился. — Конечно-конечно… А где все? Мальчики?.. — Тоже по делам. А Константин варенье ест. На террасе. — У него же диатез! — воскликнул Вадим, ужасаясь спокойствию Зинаиды. — У него?! Он может этого варенья бочку слопать — и хоть бы что. — Но ты же сказала… — Вадим не договорил: Зинаида не дала. Перебила: — Мало ли что я сказала! Это было до того, — голосом слово выделила, сделала весомым, значительным. — До чего? — праздно поинтересовался Вадим — так, на всякий случай: вдруг Зинаида, Таей не инструктированная, свою версию «того» выложит. Но Зинаида на провокацию не поддалась. — Сами знаете… — И вдруг закричала тоненько: — Дадите вы мне делом заняться или нет?! — Ты что орешь? — растерялся Вадим. — Кто тебя трогает? Занимайся, пожалуйста… Каким делом-то?.. — Пол я помыть собралась. Живете всего ничего, а весь пол изгваздали, смотреть тошно… Идите-идите отсюда. Работайте. Вам Тая велела. — Раз Тая… — Вадим усмехнулся. Слово Таи — закон. И для него, выходит, тоже закон?.. Бочком-бочком, по стеночке, пошел мимо свирепой Зинаиды: она его, тунеядца, так и ела своими разноцветными… Спросил напоследок, стараясь, чтобы вопрос безразлично прозвучал, как бы между прочим: — А сколько лет вашей Тае? — Девятнадцать, — с непонятной гордостью сказала Зинаида. — Она уже взрослая. Она в техникуме учится. В медсестринском… — И, сочтя разговор оконченным, снова за ведро взялась. А Вадим в своей комнате скрылся. Сел на кровать, аккуратно застеленную Зинаидой. Куртка, служившая им одеялом, висела на своем гвозде. Пол в комнате еще мокрым был: Зинаида уборку с нее начала. Тая велела… Зачем девятнадцатилетней умной и красивой девушке верховодить мальками? Для самоутверждения? Для облегчения собственного быта? Один — то сделает, другой — другое… Или к Тае, как когда-то к деду Василию, мальки сами тянутся, как на свет?.. Зинаида сказала, что Тая учится в «медсестринском» техникуме. Иначе — в медицинском. Будет медсестрой. Вадиму, любителю старины, больше нравилось забытое: сестра милосердия. Милосердие — это не только жалостливость, сердобольность, но, и как Даль замечает, готовность делать добро всякому, кто в нем нуждается. А кто, скажите, в нем не нуждается? Нет таких… Дети, как никто, чужую доброту чувствуют. Вон их сколько вокруг Таи. Эти семеро — самые верные? Самые близкие? Или просто они в «деле Вадима» заняты были, а остальные — Вадим не сомневался, что остальные тоже существуют: поселок велик! — в других Тайных предприятиях участвуют? Какая, в сущности, разница. «Дело Вадима»… Термин-то какой сочинился! А все «дело» выеденного яйца не стоит. Захотелось красивой девчонке привлечь внимание заезжего таланта, снарядила она на подвиги свою пажескую гвардию, а когда терпение таланта истощилось, явилась спасительницей. «Тая работать велела…» А если он, Вадим, работать не хочет? Если он, давно опоздавший на утреннюю первую электричку, дневной отбудет?.. Не отбудет. Вадим знал, что сейчас возьмет этюдник и пойдет писать, потому что самым загадочным во всей нынешней гофманиане было вновь возникшее острое желание работать. И еще уверенность, что теперь-то все пойдет преотлично. А все остальное Тая объяснила: по-своему, с шуточками, с чертиками в зеленых глазищах, но вполне реалистично, как и требовалось Вадиму, любителю логически рассуждать. Дед Василий у местных ребят своим человеком был, они про все в его доме знали. И про флейту наверняка. Кто-то принес ему инструмент: подклеить, подлакировать, голос исправить… А голос-то дед исправить не смог. Или не успел, смерть помешала. Хрипит флейта, это и бесслухому Вадиму ясно… Да, насчет бесслухости: как же он играл? А играл ли? Вон Тая вежливо усомнилась. А он на стену полез от возмущения… А разве ему никогда не казалось, что он и поет правильно, мелодично — особенно в ванной комнате, когда ванна водой налита? Тогда почему-то голос слышится особенно чистым и сильным — что твой Карузо… А между тем та, на которой Вадим чуть было не женился, с раздражением ему говорила: если б ты себя слышал — удавился бы… Если б слышал… Не так ли с флейтой?.. Но почему он не мог закончить мелодию, когда они появились на улице?.. А если как следует подумать? Хотел ли закончить? Не тогда ли в подсознании всплыла легенда про крысолова-мстителя, и так сладко, было чувствовать себя им… А почему они явились полураздетыми? Ну тут уж Тая права: потому что потому кончается на «у». С тем же успехом можно выяснять подробности про диатезную устойчивость Константина. Явились — и все тут. Жарко было. А то, что ведьмой себя называет, так ведь лестно ей ведьмой слыть. Вон сколько таинственности она на себя напускает! Тоже своего рода женское кокетство, удачно осуществленное желание нравиться. Удачно?.. Еще как удачно, не надо кривить душой. Все в ней Вадима привлекало, и ее таинственность не на последнем месте была. Но будь честным с собой до конца: с чего ты взял, что сам ей понравился? Усмири гордыню. Она сестра милосердия, забота ее о твоем пресловутом таланте не более чем обычное милосердие. Если оно обычным бывает… Малость уязвленный, даже расстроенный, встал, закинул за спину этюдник, стульчик свой разлюбезный прихватил. Это еще бабушка надвое сказала: кто кому нравится, а кто кому — нет. Поживем — увидим. А работать не она велела — самому хочется. Из пустой комнатенки слышалось пение. Зинаида старательно выводила тонким и ломким голоском: «Калина красная, калина вызрела. Я у залеточки характер вызнала. Характер вызнала, характер — ох какой! Я не уважила, а он пошел с другой…» Музыкальным аккомпанементом к пению служило шлепанье тряпки по полу и булькающий звук воды, когда Зинаида выжимала тряпку. Хорошая песня, подумал Вадим. Интересно, вдумывается ли Зинаида в слова или так поет — по инерции, слова для нее как мелодия для Вадима: необязательное дополнение к песне?.. В столовой Витька и Колюн занимались весьма странным делом. Витька стоял на стуле на цыпочках и прикладывал к обшитой досками стене здоровенный железный костыль. Приложит — спросит: — Так? Колюн внизу задумчиво голову набок склонит, присмотрится, причмокнет расстроенно: — Не-а… «Не-а» — это у них, у друзей, общее. Вадим вспомнил, что точно так же Витька отвечал на его расспросы о любимом школьном предмете. — А может, так? — с надеждой вопрошал Витька. Колюн качал головой: — Не-а… — Выше, что ли? — Чуток… — Так? Колюн долго смотрел на костыль, потом — не без сомнения в голосе — заключил: — Бей! — И протянул Витьке молоток. Вадима они оба не заметили. Тогда он сам о себе напомнил: — В чем проблема, граждане? Витька и Колюн одновременно повернули к нему головы, некоторое время смотрели на Вадима, словно недоумевая: он-то что тут делает? — Костыль забиваем, — сказал наконец Витька. — Зачем? — Картина тут висеть будет. — Какая картина? — Ваша. — Какая картина? — уже с раздражением повторил Вадим. — Нет у меня никакой картины. — Которую нарисуете, — терпеливо пояснил Витька, а умный Колюн кивнул, подтверждая слова друга. — Когда нарисую? — Может, сегодня, может, завтра. Тая велела забить костыль. Находясь от Таи в отдалении, Вадим выпадал из зоны действия ее чар и поэтому позволил себе возмутиться самоуправством. — А с чего она взяла, что я оставлю картину здесь? Я ее в Москву увезу… — Не-а, — сказал Витька. — Картина должна у деда Василия висеть. Тая велела… Просто заклинание какое-то: «Тая велела»? Ладно, не будет он пажей расстраивать: пусть забивают свой костыль. Да и ведь, помнится, хотел он удачный этюд повесить на даче… — Бог в помощь, работнички… — помахал им рукой, пошел дальше. На террасе, прямо на полу, привалившись к стенке и прикрыв стыд ладошками, спал Константин. Лицо его было в варенье. Варенье подсыхало коркой, и Вадим подумал, что диатеза у малыша не будет по простой причине: диатез к коросте не пристает. Запустили ребенка, подумал он и заорал: — Зинаида! Она бесшумно возникла на пороге с половой тряпкой в руке. — Что такое?.. — Увидела брата, который от крика Вадима даже не проснулся, запричитала: — Ох ты, горе мое горькое, свалился на мою шею, людоед неумытый, хоть бы тебя понос прохватил, перестал бы лопать все подряд… Схватила братца, потащила его, по-прежнему спящего, в дом — к умывальнику. Крикнула уже из коридора: — Не волнуйтесь, Вадим Николаевич, сейчас я его умою и на вашу кровать уложу… Не волнуйтесь… А он взволновался?.. Вадим с удивлением отметил, что состояние здоровья — как, впрочем, и внешний вид — братца Константина ему и вправду не безразлично. Чувство новое для Вадима… Уже подходя к калитке, решил проверить внезапно возникшее подозрение. Сбросил на траву этюдник и стул, почему-то на цыпочках прокрался назад, обогнул дом. Так и есть! Алики, орудуя лопатами, засыпали принесенной в ручных носилках землей вчерашнюю яму-ловушку. А князь Димитрий, голый по пояс, размашисто, умело косил косой крапиву и лопухи, приводил участок деда Василия в божеский вид. Вадим не стал себя обнаруживать. Он заранее знал, что услышит: «Тая велела»… Извечно лелеемое Вадимом одиночество было нарушено, от башни из слоновой кости остались живописные обломки, которые деловито разгребали члены Тайной спасательной команды. Новая реальность не раздражала Вадима. Скорее нравилась. Хотелось знать, что будет дальше. И особенно радовало, что реальность реальна. Весома, груба, зрима, как сказал классик. Никаких тебе мистик-размистик, никаких тебе домовых и ведьм, флейты, только флейты, а помело служит единственно для уборки мусора. Все прочно в этом мире. Материя, как и положено, первична. А дух вторичен… Да, а куда же этот дух его влечет?.. Вадим поймал себя на том, что машинально шагает по мокрой податливой тропинке к болотистому полю, где бывшие Они с большой буквы (а ныне — они с маленькой) совершили однажды очередную пакость, срезав цветы. И хоть бы сегодня кто-нибудь догадался, исправляя положение, принести Вадиму букетик, поставить в банку с водой — как память о Несостоявшемся… Не-ет, они гуманисты. Они не станут напоминать о Несостоявшемся, это будет немилосердно, не тому их учит милосердная наставница. А все-таки, зачем он туда идет? Ничего интересного там не осталось, а «Пейзаж без цветов» уже написан, уложен в папку для рисунков. Приличный этюд получился… Размышляя, Вадим все же шел себе и шел, стараясь не задеть колючие лапы каких-то кустов, растущих прямо у тропинки. Шел просто так, потому что, остро возжаждав творчества, он еще не ведал, что станет писать: уезжать собирался, натуры для этюдов не присмотрел. Вот сейчас он свернет за кусты, пройдет по болотистому полю — туда, к лесу поближе. И наверняка что-то обнаружит. Полянку какую-нибудь. Или дерево. Все равно что. С ним так и раньше бывало: что-то вышибало из равновесия, долго не писалось, а потом начинало тянуть к холсту или картону, и тут — Вадим на опыте знал — стоило взять в руку кисть, уголь или карандаш и просто начать… Он выбрался наконец на поле, завернув за кусты и (опять без многоточия не обойтись!)… замер, ошеломленный, боясь неосторожным жестом спугнуть увиденное, молчал, потому что не мог говорить, не знал, что говорить. — Ну что же вы? — сказала Тая. — Раскладывайте свой ящик, я не каменная… Она стояла посреди островка лиловых цветов, невесть как и когда снова выросших на старом месте, стояла, до пояса окунувшись в них, и цветы чуть покачивались на длинных стеблях, повернув свои колокольчики к солнцу, к теплу. И охапка тех же цветов оттягивала ей руки, она прижимала ее к груди, сцепив пальцы замком — для крепости, и лицо тонуло в цветах, а легкий и теплый ветер трепал ей волосы, гнал на глаза, занавешивая, и она то и дело встряхивала головой, чтобы убрать их — руки-то заняты, а надо видеть Вадима, его дурацкую физиономию с непроизвольно открытым ртом. Он так и стоял — женою Лота, закаменев. Вспоминал знакомое: этого не может быть, потому что не может быть никогда. — Скоро вы? — Тая перехватила охапку снизу, освободившейся рукой справилась наконец с волосами. — Я так долго не простою, предупреждаю… — Но почему… — начал Вадим, а Тая засмеялась, недослушав, не дав ему досказать. — Было же объяснение, Вадим Николаевич. Прекрасное, между прочим, объяснение… Пишите-пишите, это ваше дело. Все остальное — мое… А в столовой деда Василия Витька и Колюн вбили в стену железный костыль, на котором будет висеть написанная Вадимом картина. Так велела Тая.