Мотылек Поппи Адамс Вирджиния Стоун одинока, но почти счастлива: в ее жизни было безмятежное детство в кругу любящей семьи, затем блестящая карьера ученого… Но внезапно уютный мирок Вирджинии разрушает младшая сестра Вивьен, с которой та не виделась сорок семь лет. Она воскрешает воспоминания об ужасных событиях… Однако Вивьен придется жестоко поплатиться за это. Поппи Адамс Мотылек Все персонажи этого романа, за исключением исторических, являются вымышленными. Любое сходство с реальными людьми, как живыми, так и покойными, случайно. * * * Посвящается Уиллу Батлеру Пятница 1 Наблюдательный пункт Сейчас без десяти два. Я сижу и жду свою младшую сестру Виви, которая должна была приехать в половине второго. Она наконец возвращается домой. Я стою на втором этаже, у сводчатого каменного оконного проема, похожего на те, которые можно увидеть в церкви. Мое лицо почти прижато к ромбовидному оконному витражу, защищающему меня от внешнего мира. Я перевожу взгляд на стекло и вижу в нем смутное отражение собственного глаза, полуприкрытого прядью неухоженных волос мышиного цвета. Я нечасто смотрю на свое отражение, и то, что я в такую минуту поймала собственный взгляд, неожиданно приводит меня в замешательство – я словно предчувствую, что мое поведение будут судить другие. Я плотнее укутываюсь в старую шерстяную кофту, оставшуюся от отца, и прижимаю рукой свисающую полу. Сегодня холоднее, чем вчера, – должно быть, ночью ветер сменился на восточный, а значит, вскоре долину укутает туман. В последнее время мне не нужен барометр или влагомер, чтобы узнать, что давление и влажность изменились, но, по правде говоря, я думаю о погоде еще и для того, чтобы отвлечься от других мыслей. Если бы не размышления о погоде, я бы уже начала нервничать. Виви все никак не едет. Пар, идущий у меня изо рта, превращается во влагу на оконном стекле. Если провести по нему ребром ладони, собрав эту влагу в тяжелые капли, она стечет вниз. Я так и делаю, и моему взгляду открывается участок поросшей травой подъездной дороги, вьющейся меж двух шеренг тощих лип и спускающейся вниз по склону, который ведет к Ист-Лодж, главной дороге и внешнему миру. Если самую малость склонить голову влево, подъездная дорога удлинится, а вершины лип резко отступят в сторону, искаженные оконным стеклом кустарного производства. Если же подвинуться вправо, буковую изгородь расколет надвое пузырек воздуха в стекле. Я наизусть знаю все причуды каждого из стекол. Я прожила в этом доме всю свою жизнь, здесь же всю свою жизнь прожила моя мама, а также ее отец и дед. Я уже сказала вам, что Вивьен сообщила в письме, что она возвращается навсегда? «Чтобы наконец помириться, – написала она, – потому что теперь нам лучше находиться в обществе друг друга до конца наших дней, а не жить и умирать в одиночестве». Вообще-то я не чувствую себя одинокой и уж точно пока не собираюсь умирать, но я все равно рада, что она возвращается домой. Рада и одновременно немного нервничаю – внутри растет смутное дурное предчувствие. Я постоянно задаюсь вопросом, о чем мы будем говорить после всех этих лет, – возможно, я даже не узнаю ее. На самом деле я не слишком подвержена эмоциям. Можно даже сказать, что я чересчур уравновешенная. Из нас двоих я более благоразумна, а Вивьен любит приключения. Удивительно, как меня взволновал ее предстоящий приезд! Но Вивьен опаздывает. Я смотрю на электронные часы на левой руке. В письме сестры было четко указано, что она прибудет в час тридцать, и уверяю вас, мои часы идут правильно. У меня несколько часов, и даже если какие-то из них проявляют нрав, я всегда знаю, который час. Когда ты живешь в доме одна, очень редко выходишь из него и еще реже принимаешь гостей, чувство времени очень важно. Каждая потерянная минута, если не исправить дело, очень скоро превратится в час, и не успеешь опомниться, как совершенно утратишь правильное представление о времени. В прошлом мы с моей мамой Мод всегда дожидались Вивьен вместе, стоя в холле и собираясь отправиться в церковь, или криками подгоняли ее в школу с лестничной площадки второго этажа. И сейчас, ожидая ее приезда, я чувствую, как детские воспоминания возвращаются ко мне – обрывки разговоров, события, о которых я ни разу не вспоминала с тех пор, как они произошли… Мне вспомнилась моя первая пара ботинок, которую мне подобрала Виви, – высокие, черные, со шнурованными голенищами; а также долгие дни летних каникул, которые мы проводили, перегораживая ручеек плотиной и создавая свои собственные протоки и острова; то, как мы во время сбора урожая прокрадывались на веранду, чтобы тайком хлебнуть сидра до того, как его отнесут рабочим в поле; как мы вместе с мамой Мод посмеивались над непривычно взволнованным папой Клайвом, обнаружившим пестрянку с пятью пятнами вместо шести; нашу первую поездку в пансион, когда мы, сцепив напряженные руки и замирая от страха перед неведомым, сидели на заднем сиденье папиной машины среди россыпей его пробирок и колб. Это было идеальное детство, в котором все пребывало в равновесии, и мне до сих пор сложно понять, что же произошло, отчего изменилось все на свете. Речь идет не о неком одиночном событии: одиночные события редко становятся причиной того, что люди начинают идти по жизни каждый своим путем. Нас разделила целая череда событий, неумолимая цепная реакция, в которой каждое звено так же важно, как в цепочке поставленных на ребро костяшек домино. И мне кажется, что самым первым происшествием, той самой доминошкой, которую толкают, чтобы завалить все остальные, стало то, что Виви свалилась с нашей колокольни и чуть было не убилась. Это случилось пятьдесят девять лет назад. 2 Колокольня Когда 19 октября 1940 года мама родила Вивьен, мне показалось, что одновременно на свет появилась еще дюжина детей разного возраста. Мне было уже почти три года, и я помню, как все они приехали из больницы в маленьком автобусе. Я спросила маму, откуда у меня взялось так много братиков и сестричек, и она ответила, что у нас самый большой дом в округе и мы вполне сможем разместить всех этих детей, а смотреть за ними будут две нянечки и домработница. Позже мой отец Клайв сказал мне, что эти люди называются «эвакуированные». Они прибыли из Бристоля, став нашими друзьями по играм и вдвое увеличив число учеников в сельской школе Саксби. Я всегда считала, что Вивьен была одной из этих детей, и когда спустя три года немецкий натиск на Англию сошел на нет и все эвакуированные вернулись домой, я никак не могла понять, почему маленькая Виви осталась с нами. – Джинни, она твоя младшая сестренка, и это ее дом, – ответила мама Мод, обнимая нас обеих. Я внимательно посмотрела на Вивьен, стоящую посреди коридора в красном шерстяном свитере. Ее мягкие волосы были всклокочены, а большие круглые глаза пристально глядели на меня. С этой секунды я стала относиться к ней как к божеству. Прошло еще два года, и война наконец закончилась. Все отмечали победу над Японией несколько недель подряд. А пока взрослые привыкали к жизни в стране, поставленной на колени, мы с Вивьен просто плыли вперед по детству – делились всеми своими тайнами и сахаром, который нам выдавали по талонам. Балбарроу-корт был не только самым большим домом в округе, но и самым необычным. Опираясь на склон большого холма, он стоял посреди пологих складок местности, характерных для Западного Дорсета, и возвышался над другими деревенскими домами, расположенными ниже. Одним словом, гигантский осколок викторианской эпохи. В доме три этажа с подвалом и четыре крыла. В парадных комнатах под пышными лепными потолками расположились солидные мраморные камины. В облицованном холле от сводчатого потолка до паркетного пола раскинулась величественная дубовая лестница, а за кладовыми, расположенными в черной, северной стороне дома, спиралью змеится скромная, гораздо меньших размеров потайная лестница, по которой можно незаметно передавать все нужное с этажа на этаж. Когда мы родились, слава Балбарроу-корта была уже почти похоронена под пылью предыдущего столетия, а когда-то для поддержания дома и сада в надлежащем состоянии требовалось по меньшей мере двадцать человек прислуги, и это не считая близлежащих фермеров-арендаторов и их наемных работников, ведь в свое время все эти земли входили в состав поместья. Мы росли, а Красный Дом, как его часто называли из-за дикого винограда, каждое лето превращавшего южную сторону дома в сплошную стену красного цвета, становился известен скорее как местный ориентир, чем роскошный особняк. Для людей, которые ехали на отдых в западные графства, он играл роль дорожного указателя и местной достопримечательности. Готический стиль здания, зубчатые башенки наверху, обсерватория, колокольня и дымоходы «под елизаветинскую эпоху», возвышавшиеся над хребтами и долинами огромной крыши, – все это до сих пор дышит надменностью и блеском позднего викторианского периода. С тыльной стороны дома мощеный двор огражден конюшнями и сараями, старой гостиной и мясницкой, в которой все еще мрачно свисают со стропил приспособления для забоя животных. Дальше располагается веранда, а за ней в свое время был мамин огород с парником и овощной грядкой. За кустами начинается северный поливной сад. К югу же, ниже террас с фруктовым садом, тянутся луга, а за ними вьется ручей. Посреди лугов торчит заклепанный хвост бомбардировщика «Галифакс», упавшего на нашу землю. Есть здесь и многое другое, о чем знали только мы с Виви, – например, дуб, который снаружи кажется сплошным, но на самом деле весь его ствол – это огромное дупло. Взобравшись на него, можно было пролезть внутрь дерева. Мы решили, что, если придут немцы, мы будем прятаться от них в дубе. Балбарроу-корт принадлежит нашей семье с 1861 года. По словам мамы Мод, с тех пор каждое последующее поколение не могло устоять перед соблазном оставить на доме свой след, и в конце концов здание превратилось в нечто вроде книги, в которой запечатлена ее собственная история. – То ли все люди в викторианскую эпоху были вульгарны, то ли только наши предки, – говорила мама. – Каждый из них оставил тут герб, там башенку, там свои инициалы. И действительно, бродя по дому, ты постоянно натыкался на памятники собственной важности или вульгарности или тому и другому. Первый из владельцев особняка в нашем роду, Сэмюэл Кендал, который заработал состояние, незаконно ввозя сельскохозяйственные удобрения из Южной Америки (кстати, мама Мод отнюдь не гордилась этим), установил за главной лестницей огромный цветной витраж высотой в два этажа. На нем изображены четыре абсолютно поддельных, по словам мамы, фамильных герба с девизами на латыни, создающих впечатление, что Сэмюэл являлся отпрыском четырех великих родов. У сына Сэмюэла, Энтони, – дедушки моей мамы – было слишком много свободного времени и денег, доставшихся ему от отца, поэтому он соорудил с каждой стороны дома по башенке для наблюдения за звездами. Однако сколько я себя помню, эти башенки никогда не использовались по прямому назначению – там жили огромные колонии летучих мышей вида «большой подковонос». Энтони также запечатлел свои инициалы во всех возможных уголках дома, что, по словам мамы, было ужасной ошибкой, – он запомнился потомкам только как Э. Н. К. С тех пор к облику дома больше ничего не добавлялось, мало того – многое ушло. Потомки не только не преумножили состояние Сэмюэла, но и порядком сократили его, избрав себе намного менее выгодную профессию, – они изучали жизнь бабочек и мотыльков. Таким образом, мы с Вивьен являемся прямыми наследниками выдающейся династии энтомологов, исследовавших отряд чешуекрылых, – династии, к которой относится и наш отец Клайв. Большая часть помещений в огромных подвалах и чердаках Балбарроу-корта, а также немало комнат в северном крыле здания и почти все флигеля в течение более чем столетия отводились исключительно под изучение всевозможных бабочек и молей. В этих помещениях располагались вольеры и павильоны, лаборатории, зимние хранилища, домики для гусениц, кюветы для окукливания, выставочные шкафы, а также знаменитая на весь мир библиотека литературы по энтомологии. Жизнь других деревенских детей вращалась вокруг коров и овец или сбора урожая, наш же календарь основывался на жизненном цикле бабочки. Мы проводили бесчисленные часы, раскапывая куколок осенью и собирая мох зимой. Весной мы до темноты сидели в зарослях бредины, а долгими летними ночами ловили на свет и на сахар бабочек, обитающих на заповедных полянах и на дальних пустырях. Но самым напряженным временем была весна – время, когда плененные нами производители пробуждались и покидали свои зимние коконы, хранившиеся на чердаке. После этого начинался сезон спаривания. Балбарроу-корт был переполнен предметами, принадлежавшими четырем поколениям здешних обитателей. Мебель, картины, книги, а также личные вещи – всевозможные безделушки, сувениры, письма, бумаги – бросались вам в глаза, желая поведать о прошлом дома, как только вы входили в него. Стены дышали надеждами и страхами тех, кто жил здесь. Стиль меблировки, картины на стенах, качество ковров и дорожек, игрушки, которыми мы играли в детской, – все это рассказывало о материальном положении, вкусах и личных качествах прошлых владельцев особняка. Столовое серебро, фаянс, гобелены, даже постельное белье с вышитыми монограммами наших предков, пятна на скатерти, отметины на деревянных поверхностях, потертости на ступеньках лестницы, одолевавшие того или иного предка страсти, которые неизменно проявлялись во взгляде с его портрета… Каждая вещь излагала свою часть одной и той же истории, так что дом и его содержимое превратились в музей рода Кендалов, в своеобразный подавляющий памятник династии. Посетителям дома не приходилось сомневаться, в какой области работали его владельцы, а также в том, что эти люди достигли в своей профессии всех мыслимых успехов. Дубовые панели, которыми обшит холл, были едва видны за фотографиями в рамках, грамотами и дипломами, наградными листами разнообразных энтомологических обществ и вырезками из газет («Специалистом из Дорсета обнаружена крупнейшая бабочка Азии»). На многих фотографиях члены династии были запечатлены с представителями королевской семьи или с другими выдающимися людьми. Центральным экспонатом шкафа в гостиной являлась черно-белая фотография того самого Э. Н. К. в непроходимых джунглях, с видом щеголя заломившего набок кепку с козырьком и окруженного перепачканными грязью туземцами-носильщиками. В руках Энтони Кендала – панель с нанизанными на булавки двумя сотнями бабочек, которые, по нашему мнению, являются теми самыми «голубыми сапфирами», собранными им в Перу в 1898 году. Рядом с этой фотографией – и в извечном соперничестве с ней – находился снимок моего дедушки Джеффри, на котором он с серьезным видом обменивается рукопожатиями с королем горной страны Мастанг. Снимок сделан во время широко известной энтомологической экспедиции в Гималаи, состоявшейся в первой половине двадцатого века. Молодой помощник Джеффри, прямой как струна, радостно улыбается в камеру, а роль охотничьих трофеев играют пластинка для монтирования бабочек и огромная бутыль с жидкостью для умерщвления пойманных экземпляров. Над всем этим на стенах висели ряды бабочек в рамках: Incatua molken размером с детскую руку, пойманная в Бразилии и уже выцветшая и невзрачная; большая рамка с полным комплектом всех известных бразильских ленточниц, неразличимых без табличного указателя, служившего им фоном, – этих бабочек поймали и монтировали еще до того, как энтомологи научились фиксировать цвета с помощью нашатырного спирта. В шкафчиках из стекла и красного дерева были выставлены подписанные шкурки гусениц. Сверху на шкафах до сих пор можно различить название знаменитой в девятнадцатом веке фирмы, производившей подобные предметы, – «Уайт и сыновья». Шкурки были аккуратно проколоты и вычищены, после чего высушены до бумагообразного состояния на горелке Бунзена. Здесь также были другие, более крупные насекомые со всех концов света, выставленные в шкафчиках или развешанные в рамках на стенах, – тарантул-птицеед, гигантский австралийский таракан, скорпион из пустыни Атакама. Как указывали подписи, все эти экземпляры были подарены другими выдающимися энтомологами викторианской эпохи. Складывалось впечатление, что мои предки вовсе не обожали природу, а прочесывали землю с желанием убить и насадить на булавку всякое несчастное насекомое, которое встретится им на пути. Мама считала эту выставку отвратительной, а папа не видел в ней особой необходимости, но никто из них так и не решился убрать что-либо. Мама Мод тоже добавила к этому музею свою секцию. На специальном столе рядом с диваном в гостиной были расставлены фотопортреты полудюжины членов нашей семьи в красивых рамках. Один из снимков запечатлел молодых Мод и Клайва, обнимающихся на балконе на фоне какого-то иностранного города, возможно, Парижа. У них за спинами горели вечерние огни, но они смотрели только друг на друга. Должно быть, эта фотография была сделана еще до войны, до того, как я появилась на свет. На маме милое пестрое платье, она подперла подбородок рукой, а в ее глазах горит свет счастья. Папа обхватил руками ее талию и держит ее нежно, словно драгоценную вазу. Также здесь находилась моя младенческая фотография – меня запеленали до такой степени, что даже лица не было видно. Мод и Клайв держат сверток между собой, стоя рядом с солнечными часами на верхней террасе. Повсюду лежат сугробы, тяжелый снег пригибает книзу еловые лапы у нас над головами, а в паре мест на фотографии остались пятна от попавших на объектив снежных хлопьев. Впрочем, большинству посетителей запоминалось прежде всего то, как холодно в доме. Он был построен во времена, когда в моде были огромные комнаты с высокими потолками и эркерными окнами, которые можно было обогреть лишь с помощью прислуги, численностью превосходившей членов семьи. Но после войны мама заявила, что мы не можем позволить себе больше одного помощника в доме и двух – в саду, так что наших служанок, Анну Марию и Марту Джейн (они были сестрами и родились в семье из Литл-Бродвиндзора, в которой было девять дочерей), отослали домой, и с нами осталась только Вира, исполнявшая в доме обязанности экономки. Вира утверждала, что она не работает в доме, а является его частью – как лестница в холле или пристройка, в которой хранятся принадлежности для клумб. Она мало говорила, но изучать ее поведение было очень интересно. У нее были кучерявые седые волосы, и она жила на свете так долго, что ее тело постепенно усыхало, – за исключением носа, который с течением времени лишь рос и становился все более красным и все более похожим на картошку. Виви говорила, что нос Виры высасывает жизненные силы из ее организма и благодаря этому все увеличивается. Время от времени на лице Виры появлялась новая бородавка или толстый волос длиной в пару-тройку сантиметров, словно выросший за одну ночь. Мама обычно смеялась, когда Виви рассказывала ей об этом, – выходки Виви всегда вызывали у Мод смех, хоть она и говорила, что очень рассердится, если кто-то из нас упомянет при Вире о ее «болезни». Казалось, лицо Виры никогда не остается неизменным – оно как будто реагировало на погоду или на то, что Вира ела за день до этого. Мы приспосабливались к уменьшению количества прислуги, меняя объем используемого пространства дома в зависимости от сезона, постоянно сокращая и расширяя его, как будто это дышали огромные легкие. В холодные зимние месяцы мы запирали дальние комнаты и отступали в сердце дома, в его цитадель – кухню, зал и библиотеку, где в каминах постоянно горел огонь. В детстве мы с Виви были не разлей вода. Когда она отправлялась играть к ручью или искать грибы на вершине холма, собирать желуди для свиней фермера или перерабатывать яблоки на сидр, либо же с какой-то целью совершала набег на близлежащую деревню, я шла с ней. Нашим родителям нравилось, что мы всегда вместе. Иногда мама, завидев из окна второго или третьего этажа одну из нас, отправлявшуюся в очередной поход, на всякий случай спрашивала: «Ты взяла Джинни?» или «Виви с тобой?» И когда она видела, что Виви уходит без меня, она останавливала сестру, даже если я не хотела идти с ней. «Пожалуйста, возьми с собой Джинни», – говорила мама, и я чувствовала себя обязанной пойти с Виви хотя бы ради Мод. Виви всегда была заводилой, и то, что я на несколько лет старше, ей не мешало: обычно она предлагала сразу основной план, дополнительный план и план на случай экстренной ситуации. Я же, не возражая, следовала за ней. Поэтому когда мы в последний раз взобрались на колокольню, эту идею, разумеется, тоже подала Виви. Ей было восемь лет, а мне незадолго до этого исполнилось одиннадцать. Мы проникли туда после завтрака, захватив с собой по гренке, щедро намазанной знаменитым ежевичным вареньем, которое делала мама. Колокольня была излюбленным местом Виви. – Мы пойдем спросим у Виры, не видела ли она ту бродячую кошку, что мы вчера кормили, – сообщила Виви маме за столом. – А зачем вам гренки? – поинтересовалась Мод. – Мы съедим их перед тем, как идти, – ответила Виви и выскочила из кухни. – Вот видишь! Я же говорила, что все получится, – торжествующе воскликнула моя младшая сестренка, когда мы беспрепятственно добрались до второй кладовой. Вторая кладовая, в которой мама хранила сыр, вывешивала мясо и сушила тыкву, также являлась началом цепочки потайных лестниц. На полпути наверх нас ждала дубовая дверца, такая низкая, что даже мне, одиннадцатилетней, приходилось слегка наклоняться, чтобы пройти через нее. В двери имелось отверстие, в которое надо было просунуть указательный палец и поднять щеколду с той стороны. За дверью начиналась крутая дубовая лестница, почти неосвещенная – если не считать столба естественного света, падавшего сверху, в котором плавали пылинки. Это место как магнитом притягивало Виви – как притягивало бы оно любого другого нормального ребенка с развитым воображением. Лестница вела на открытую деревянную площадку башенки, окруженную низким каменным парапетом. Башенку покрывал остроконечный деревянный купол, который поддерживали деревянные же столбы, выкрашенные в салатный цвет. Из-под купола свисал изящный, очень красивый медный черненый колокол. К медному языку колокола был привязан толстый мохнатый канат красно-белой расцветки – он напоминал мне полосатые леденцы, которые нам давали американские солдаты. Канат был такой толстый, что ни одна из нас не могла обхватить его пальцами одной руки. Второй конец каната скрывался в дыре, проделанной в деревянном полу, и тянулся до первого этажа, до глухого коридора за кладовыми. По правде говоря, обычно фантазиями и мечтами делилась только Виви, а я лишь слушала ее – я уже тогда хорошо понимала, что этим даром я обделена. Мы забирались на колокольню, когда Виви хотелось разработать план следующего приключения или проекта. Иногда, довольно редко, я подсказывала ей какую-нибудь мысль, и еще реже она пользовалась ею, чтобы сложить кусочки мозаики в своей голове. Я каждый раз очень радовалась тому, что моя помощь принята. Вивьен пришла из фантастического мира, безусловно, отличающегося от того, к которому принадлежала я. Я считала, что Бог создал Виви для того, чтобы у меня появилось окошко, сквозь которое я смогу взглянуть на мир по-другому. Она осуществляла свои мечты и выдумки в нашем доме, в лесу за ним или на одиннадцати акрах луга, расположенного между домом и ручьем. Она часами напролет тщательно планировала свою – и мою – жизнь. – Джинни, – обычно начинала она, – побожись, что никому не скажешь! – Обещаю, – перекрестившись, торжественно заявляла я. Мне никогда не наскучивало общество Виви, и я всегда становилась на ее сторону даже в конфликтах с мамой. Да, Виви умела рассмешить Мод, но не хуже ей удавалось доводить маму до бешенства. (Я никогда не спорила с мамой, но также почти никогда не смеялась вместе с ней.) После очередной ссоры Виви вне себя от злости убегала прочь, а мама просила меня отыскать и успокоить ее. И когда я находила ее, она нередко рыдала так горько, что я начинала искренне верить: она принимает очень близко к сердцу даже мелочи. В детстве Вивьен совсем не умела управлять своими эмоциями, а хорошее настроение в мгновение ока сменялось у нее отвратительным. Так что если бы я не сидела на корточках рядом с ней на площадке башенки, я бы решила, что она сама спрыгнула вниз. Но я была совсем близко, а потому отчетливо видела, как она присела на большой камень в виде полумесяца, смотрящего вверх. Этот камень являлся частью низкого парапета, ограждавшего площадку. Виви была просто не в состоянии сопротивляться соблазну усесться на такое место. Она стала устраиваться поудобнее, держа при этом гренку в левой руке. Помню, я еще сказала: «Лучше не сиди здесь, ты можешь упасть». И как только она ответила: «Джинни, какая же ты зануда», из-под камня, на котором она сидела, вылетели две ласточки, видимо, искавшие место для гнезда под крышей башенки. От неожиданности мое сердце ухнуло куда-то вниз, а Виви, должно быть, потеряла равновесие. Я как будто в замедленном кино смотрела, как она пытается поймать гренку, которая ускользала из ее пальцев, словно мыло в ванне. Казалось, удержать гренку для нее сейчас важнее всего, и того, что она сама падает, она не замечала. А потом она наконец осознала это. Я никогда не забуду ужаса в ее взгляде, обращенном на меня, – с тех пор эта сцена тысячи раз повторялась в моих кошмарах. Я не заметила, как Виви схватила веревку колокола, – должно быть, она протянула к ней руку уже в полете, потому что в эту секунду раздался громкий удар, эхо которого до сих пор отдается в моих ушах. Я выглянула вниз: она не лежала без движения на земле тремя высокими этажами ниже, как можно было ожидать, а неподвижно висела на зубцах, украшавших козырек над входом в дом. Потом нам сказали, что мох, который в большом количестве образовался на парапете в первые теплые дни весны, сделал камни более скользкими, чем обычно. Как ни удивительно, Виви осталась жива. Вероятно, она все же умерла, но потом вернулась обратно. Два санитара «скорой помощи» в красно-черных куртках уложили на носилки ее вялое восьмилетнее тельце, переполненное планами относительно нашего будущего, и по деревянной лестнице спустили его с козырька. Все это время я не сводила с нее глаз, а потому запомнила миг ее смерти: когда она лежала на носилках, я увидела, как Большое Будущее отказалось от борьбы за ее жизнь и оставило ее, и одновременно мое собственное будущее превратилось в мертвую, безжизненную пустоту, чисто биологическое существование. Казалось, все это тянулось очень долго, но потом мама сказала, что Виви вернули к жизни всего лишь через минуту. Врачи «скорой помощи» реанимировали ее прямо перед входом в дом. Я стояла на подъездной дороге и смотрела на это, когда ко мне подскочила красная, задыхающаяся от волнения мама и неистово дернула меня за руку От ее обычного спокойствия и самообладания не осталось и следа – она пребывала во власти безудержного ужаса. Мама двигалась, слегка наклонившись вперед, как будто собиралась вырвать; ее волосы стояли дыбом, а глаза светились невыносимым отчаянием. – Расскажи мне, что произошло! – взмолилась она. Я взглянула на гортензию, которая оплела крыльцо с одной стороны. Ее ветки казались высохшими, а кора свисала с них лохмотьями. Если бы не молодые почки, уже появившиеся на кончиках, можно было подумать, что растение погибло. За несколько минут до этого я уже рассказала маме о том, как Виви соскользнула с башни, пытаясь подхватить выпавшую гренку. – Джинни, доченька… – всхлипывала мама, сомкнув руки у меня на талии и нежно привлекая меня к себе. Ее щека прижалась к моей, а губы приблизились к моему уху. – Я люблю тебя, – медленно прошептала она – как будто я в этом сомневалась. – Я люблю тебя и ни в чем тебя не виню, но мне надо знать правду. Я почувствовала, как по всему ее телу пробежала дрожь, а ее слезы склеили наши щеки. Моя мать не была слабым человеком – наоборот, в ней всегда чувствовалась сила. Я стояла не шевелясь, думала о влаге на моей щеке и о том, как трясется тело матери, и пыталась понять, представить, в чем именно она меня не винит. Тут к нам торопливо подошел папа, до этого помогавший погрузить носилки с телом Виви в карету «скорой помощи». Он на ходу посмотрел мне в глаза, увидел в них замешательство, перевел взгляд на обхватившую меня маму, наклонился, спокойно поцеловал меня в лоб и осторожно оторвал руки Мод от моей талии. – Все, все… Мы уезжаем, – сказал он, привлекая маму к себе и кладя ее руки себе на плечи. Затем он повел ее к машине «скорой помощи». Вернувшись вечером того дня из больницы, родители все еще ничего не знали о шансах Виви на выздоровление. Папа повел маму в библиотеку и налил ей выпить – в критической ситуации она всегда нуждалась в алкоголе. Я лично помогала папе. – Открой шкафчик и возьми маленькую рюмку, – сказал он. – Видишь бутылку с надписью «Харвис»? Я отыскала бутылку взглядом и указала на нее пальцем. – Да, эта. Самый лучший старинный амонтильядо. Мама любит этот сорт хереса. После этого я ушла, чтобы не мешать родителям, но чуть позже, проходя по коридору мимо их спальни, услышала, как они о чем-то спорят. Мать всхлипывала. – Это я во всем: виновата! – истерическим тоном произнесла она. – Я думала, что из нас получится нормальная семья. – У нас и так нормальная семья. Не делай поспешных выводов, – мягко возразил папа. – Ее сестра при смерти, а она даже не плачет… Она просто стояла там и смотрела на кусты! Что-то здесь не так! Мамины слова громом отозвались у меня в голове. – Возьми себя в руки! – прервал ее Клайд голосом, которого я никогда раньше не слышала. Он не был злым, но в нем чувствовались твердость и властность. – Прекрати свою истерику, тем более что все это – лишь голые измышления. Я поняла, что они говорят обо мне, и догадалась, что мама по какой-то причине сердится на меня, но по какой, я даже представить себе не могла. Полчаса спустя, когда я сидела на кухне, съежившись у дровяной печи в обнимку с Бэзилом, нашим престарелым датским догом, кто-то постучал медной дверной ручкой в виде козьей головы. Я открыла дверь, и меня бурно поприветствовал доктор Мойзе, наш семейный врач из Крюкерне. Во всем внешнем мире не было человека, которому наша семья доверяла бы больше, чем доктору Мойзе. Он вылечил троих эвакуированных, живших у нас в доме, от дифтерии, возился со мной и с Виви, когда у нас был коклюш, а также готовил снадобье от подагры, изводившей папу. Но при этом никто не помнил, что ему так и не удалось избавить меня от четырех противных бородавок, образовавшихся на внутренней стороне пальцев, когда мне было лет восемь. У меня даже появилась привычка сосать эти бородавки. В конце концов папа заморозил их чистым жидким азотом. Доктор был любимцем деревенской детворы, которую он катал в своем белом кабриолете, а также рассказывал ей занимательные истории, попыхивая своей трубкой. Этот врач лет тридцати пяти от роду был очень худым, сутулым и настолько долговязым, что ему приходилось пригибать голову, входя почти в любые двери, – даже в нашем доме. Чтобы поговорить с детьми, он обычно опускался на колени. У доктора Мойзе были волнистые светлые волосы и круглые очки без оправы, а докторский саквояж он носил на ремнях через плечо, как спортивный рюкзак. Входил он всегда упругой, скачущей походкой, словно спешил принести хорошие новости. Но у меня доктор Мойзе неизменно вызывал чувство неловкости. Он часто заводил со мной краткие или долгие беседы, в ходе которых утрачивал свою обычную легкомысленную манеру держаться и становился более серьезным, – как будто одаривал меня доверием, стараясь привлечь на свою сторону. Если бы я попыталась плохо отозваться о докторе при маме, она и слушать бы меня не стала, и я думаю, что в целом это был хороший человек, терпеливый и добрый. Но как бы там ни было, он действовал мне на нервы. Приехав к нам, он обычно находил меня и начинал задавать глупые вопросы – причем именно тогда, когда у меня были другие неотложные дела. В тот день, как и всегда, у меня не было особого желания говорить с ним. – Джинни, я приехал, как только смог, – сказал он. Я молчала – я даже не знала, что он к нам приедет. Чтобы он мог войти, я пошире открыла дверь. Меня по-прежнему мучила мысль, почему мама зла на меня. – Твоя мама хотела меня видеть, – объяснил тем временем доктор Мойзе. – Есть какие-нибудь новости из больницы? Я покачала головой и сказала: – Мама наверху. После этого, оставив доктора в холле, я пошла в библиотеку. В камине потрескивал и шипел огонь, мерцающие янтарные отблески которого возвращали к жизни ос, бабочек и сверчков, со вкусом нарисованных на плитке вокруг камина. Я уселась на гладкое дубовое сиденье под окном, открывавшим вид на долину, залитую красным светом предзакатного солнца, и на аккуратные террасы, уже накрытые тенью дома. Еще можно было разглядеть две низкие изгороди, по форме которых угадывалось, что их стригли прошлым летом. Каменные ступеньки вели вниз, на пастбище, которое через пару месяцев будет переливаться волнами редкой луговой травы, посеянной мамой. Бэзил вошел в эркер следом за мной; его необрезанные когти цокали по паркетному полу. Он положил мне на колени морду, холодную и мокрую от воды, которую он только что лакал из чашки. На меня, иногда моргая, внимательно смотрели его глаза, расположенные высоко на голове, как у крокодила, – я решила, что Бэзил умоляет меня не грустить. Я погладила его по голове, и от удовольствия его хвост размеренно застучал по ножке скамьи. Мама рассказывала: когда я родилась, выпал такой сильный снег, что мы на целый месяц оказались отрезаны от всего мира. Снег шел шесть дней и ночей, и в конце концов его уровень поднялся до подоконников первого этажа. По словам мамы, севшему у окна и взглянувшему на долину Балбарроу казалось, что дом утонул. Верхушки изгородей на южной террасе выглядели как раскиданные по земле ветки, оставшиеся после стрижки кустов, а у каменного гуся фонтана, из задранного клюва которого летом била струя воды, был такой вид, словно ему лишь с большим трудом удается удерживать голову над поверхностью, чтобы не задохнуться. Судя по всему, погода, стоявшая во время моего рождения, сказалась на моем характере: мама говорит, что тот снег сделал меня убежденным домоседом. – Можно войти? – спросил доктор Мойзе от дверей библиотеки. Бэзил с дружелюбным видом поковылял к нему, чтобы обнюхать, после чего всем своим существом выразил готовность подчиняться и дружить. – Нет, – твердо ответила я, хоть и знала, что это очень невежливо. Затем я отвернулась к окну – главным образом для того, чтобы отгородиться от собственной дерзости и от тех неприятностей, которые она могла на меня навлечь. Не обращая внимания на мое «нет», доктор молча вошел в библиотеку и сделал вид, что рассматривает корешки книг на полках, сами шкафы и картинки на стенах – в основном сатирические карикатуры из газет и журналов викторианской эпохи. На этих рисунках были изображены мужчины в цилиндрах, черных плащах и тяжелых ботинках, блуждающие по полям, преследующие мотыльков на болоте или бесстрашно высунувшиеся на ходу из поезда. Все они держали в руках огромные сачки и бутыли с ядом – то было напоминание о временах, когда это хобби находилось на пике популярности и каждые выходные целые тучи жителей Лондона наводняли сельскую местность, чтобы посвятить пару дней охоте на бабочек и других насекомых. – Красиво, правда? Он уже стоял у окна рядом со мной и с нарочито непринужденным видом смотрел туда же, куда и я, – как будто это могло помочь ему войти в мои мысли. – Джинни, не волнуйся. Я уверен, что с ней все будет хорошо, – сказал доктор, неловко положив руку мне на плечо. Я повернулась к огню и стала неотрывно смотреть на яркие языки пламени, танцевавшие среди поленьев. В комнате раздавались писк и шипение не до конца просохших дров – Вира в который раз взяла их из поленницы этого года, а не прошлого. – С кем? – спросила я, думая о маме, которая злилась на меня в комнате на втором этаже. – Как это «с кем»? – изумленно переспросил доктор, отдернув руку так, словно он обжегся об меня, и опускаясь на колени, чтобы быть со мной вровень. Он посмотрел мне прямо в глаза и покровительственным тоном спросил: – Ты что, не осознаешь, что Вивьен в больнице, в критическом состоянии? Как будто я была полной дурой и не понимала этого! – Да знаю, знаю! – чуть раздраженно ответила я. – Просто я подумала… Впрочем, неважно. Я все равно не смогла бы как следует объяснить все доктору Мойзе. Я уже знала: стоит человеку решить, что ты имела в виду нечто конкретное, он никогда не изменит своего мнения. Но как он может знать, что с Виви все будет хорошо? Он ведь не видел ее и не разговаривал с ней в больнице! Во взгляде доктора отразилось сильное беспокойство. – Джинни, ну же, расскажи мне, о чем ты подумала! Мы ведь с тобой друзья? Он всегда это говорил: «Мы ведь с тобой друзья», хотя никакими друзьями мы с ним не были. И мне не хотелось ничего ему рассказывать. К тому же все это было слишком запутанно, чтобы так просто взять и объяснить. – Я уже забыла, – солгала я. – Джинни, ты же знаешь, что мы все на твоей стороне, но иногда ты должна немного нам помочь, – сказал доктор. Я не поняла, о чем он говорит. Потом он стал спрашивать, разозлило ли меня то, что произошло, что я чувствую, сержусь ли я на Вивьен или на родителей. Он все задавал и задавал эти странные вопросы, и меня так и подмывало сказать, что меня злит только он сам – и не может ли он оставить меня в покое? Я знаю, доктор Мойзе был хорошим человеком и хотел только добра, но иногда мне казалось, что он допрашивает меня. Он интересовался, что я думаю по тому или иному дурацкому поводу, желала ли я когда-нибудь отомстить. Виви он никогда таких вопросов не задавал. В конце концов я заявила ему, что вообще ничего не чувствую, – я пришла к выводу, что это лучший способ прекратить его навязчивые расспросы. После этих слов он обычно просто не знал, что делать дальше. Некоторое время спустя тишину, охватившую дом, разорвал телефонный звонок. Трубку взял папа. – Крюкерне два пять один, – сказал он, как обычно выпятив подбородок и поглаживая вверх-вниз стриженую густую бороду, которая спускалась вниз по шее и сливалась с растительностью, видневшейся из-под сорочки. Минуту спустя я услышала: – Спасибо, девушка, соединяйте. Мы с мамой молча смотрели на него. Мое сердце оглушительно громко отбивало секунды, но наполовину скрытое бородой лицо отца, слушающего врачей, не выдавало никаких эмоций, а движения руки оставались все такими же размеренными. Положив трубку, он внешне спокойно сказал: – Хорошие новости! С Вивьен все в порядке. За ее состоянием внимательно следят, но доктор уверен, что она выкарабкается. У меня отлегло от сердца, и неизвестная причина, по которой мама сердилась на меня, вскоре отступила в ряд прочих недоразумений, которые случались в нашей семье. Мама стала держаться так, словно ничего и не произошло. Она обняла меня и сказала: «Как же повезло Виви, что у нее есть такая любящая старшая сестра!» В этом она была права: я никогда, даже в годы, когда Вивьен находилась далеко, не переставала любить ее. И что бы ни случилось, моя любовь к ней никуда не исчезнет. Свалившись в ту весну с колокольни, Виви, к счастью, не погибла, но утратила способность иметь детей. Она напоролась на железный штырь балюстрады, расположенной на козырьке над входом. Мама сказала, что когда-то это был балкон, на который выходили с лестничной площадки второго этажа, а окошко, в которое я смотрела, было дверью, которая туда вела. По словам мамы, во время войны правительство обратилось к людям с призывом сдавать металл на военные заводы, чтобы там его переплавили на оружие и боеприпасы, поэтому от балкона, а также от главных ворот поместья пришлось отказаться. Железный прут пробил Вивьен матку, и воспаление быстро перешло на яичники, так что через неделю после падения ей пришлось делать операцию по удалению всех внутренних половых органов. Она потеряла все это, но зато сохранила жизнь. Саму Вивьен в детстве это ничуть не тревожило. Она любила рассказывать, что уже однажды умерла и вот уже столько-то недель, месяцев или лет, прошедших после падения, она могла быть мертвой. Миссис Джефферсон твердила Виви, что жизнь ей сохранили не просто так, что позже она обретет какое-то «призвание», а миссис Акстел постоянно расспрашивала ее о том, что она видела, когда находилась при смерти, – очевидно, женщина пыталась получить хоть какое-то представление о загробной жизни. Позже, учась в школе, Вивьен любила пугать подруг рассказами о своих предсмертных ощущениях. Ни одна из этих подруг не была знакома с человеком, который побывал на том свете. А когда Виви узнала о том, что яйцеклетки находятся в яичниках женщины с самого ее рождения, она стала говорить маминым гостям, что утратила всех своих детей. Но тогда Виви еще сама была ребенком и не ощущала острого женского желания прижать к груди своего младенца, почувствовать неразрывную связь с ним и его полную зависимость от матери и то, что именно в этом заключается вся жизнь и все остальное не важно. Не знала этого и я, так что в те времена мы не понимали истинного значения произошедшего. Мы осознавали только одно: что Виви невероятно повезло. 3 Вивьен, собачка и пропавшая мебель Арочное окно от пола до потолка, расположенное в конце коридора на втором этаже, – это мой наблюдательный пункт. Я по-прежнему стою у окна и дожидаюсь Виви. Это может показаться смешным, но иногда я думаю о доме как о своем корабле, а о себе – как о его капитане, который стоит у штурвала, задавая курс и направление движения. Отсюда мне видно, кто подходит к дому, кто выгуливает собак на тропинке, бегущей по склону холма, и что за автомобиль спускается к дому по дороге. К примеру, мне известно, что каждый день в восемь утра на гребне холма гуляет со своей колли женщина из Ист-Лодж – ее имени я не знаю. Иногда – нечасто – она поворачивает голову в мою сторону, проходя через участок, с которого хорошо виден дом, но она не знает, что я за ней наблюдаю: в такие минуты я всегда прячусь за колонной. Когда я нахожусь на этом капитанском мостике, у меня все под контролем: я вижу все, что мне нужно, а меня не видит никто. У меня есть еще два наблюдательных пункта в стратегических местах. Из окна своей спальни я смотрю на церковь, почтовый ящик на стене, дорогу, ведущую к дому пастора, и вечно охваченную суетой ферму Певерилла. Из ванной я могу обозревать южные подходы к дому, ручей, теплицы с плодовыми деревьями, бывшее здание конюшни, в котором живет Майкл, сторожки и дороги, соединяющие их. В последнее время я стараюсь поменьше выходить из дому. В этом просто нет необходимости. Майкл, который раньше работал у нас в саду вместе со своим отцом, покупает для меня продукты и выполняет всякую мелкую работу – например, приводит в порядок подъездную дорожку. Я давно уже не являюсь его работодателем и сама не знаю, почему он все это делает – из доброты или из чувства долга. По сути, Майкл единственный человек, с которым я общаюсь, хотя ежедневно по несколько часов наблюдаю за жизнью деревни издали. Здания Балбарроу теснятся на дне долины, и с трех наблюдательных пунктов они открываются мне все, кроме парочки новых, построенных на северном склоне. Если я стою у штурвала корабля, то Балбарроу-корт расположен у штурвала деревни – настоящая диспетчерская башня, из которой можно управлять и следить за всем вокруг. В детстве мы с Виви знали в деревне каждого человека, но сейчас мне известны не все они. Многие из наших знакомых умерли, а их дети разъехались. Это одна из незадач старости – чем большее количество людей ты пережил, тем сильнее твоя жизнь напоминает каталог чужих смертей. Первым человеком, чью смерть я запомнила, стала бедняжка Вира, наша экономка. Она умирала целых четыре месяца. Мама сказала, что Вира медленно раздувалась и в конце концов лопнула. Нам с Виви не разрешали бывать в ее комнате в северном крыле – мама говорила, что после этого у нас будут кошмары. Впрочем, я уверена, что эти кошмары, даже если бы они являлись к нам, не шли бы ни в какое сравнение с теми ужасами, которые рождались у нас в воображении, когда мы думали о Вире. Однако сильнее всего на нас сказалась смерть мамы Мод. Она ушла без боли, хотя ее кончина и не была исполненной достоинства, как ей, вероятно, хотелось бы. Она просто свалилась с лестницы, ведущей в подвал. Это навсегда изменило нашу жизнь: вскоре Виви уехала и с тех пор ни разу не возвращалась. А это немало, скажу я вам: Виви тогда шел двадцать первый год, то есть она лишь недавно вышла из детства. Мне в то время было двадцать четыре. Меня вывел из задумчивости равномерный гул современной машины, которая спускалась по противоположному склону холма. Гул сначала затих, потом вновь усилился, и я поняла, что автомобиль приближается к дому. В последние годы на дорожку, ведущую к нему, машины заезжают редко – и то это в основном чужаки, которые не туда свернули и которые, подъехав к особняку, быстро дают задний ход или разворачиваются. Бывают также визитеры другого рода – в последнее время их становится все больше. Подкатив на своих больших красивых машинах, они стучат в дверь, а затем, не дождавшись моего ответа, уезжают, чтобы вернуться с письмом, в котором у меня спрашивают, не собираюсь ли я продать дом. И с чего вдруг они взяли, что я хочу уехать отсюда? Раз в месяц на подъездной дорожке появляется женщина в полосатой вязаной шляпке. Она работает в социальной службе. Постучав в дверь и также не дождавшись ответа, она оставляет на пороге свою визитку и кипу буклетов. Мне нравится просматривать их, а также всю ту рекламу, которая появляется у двери, – это дает мне хоть какое-то представление о том, что происходит во внешнем мире. Мне предлагают кредитные карточки, лотереи с призами в виде путешествий, услуги поставщиков топлива и многое другое. Время от времени мне в руки попадает бесплатная рекламная газета – курьеры не всегда заносят ее ко мне. Раньше у меня было радио, но оно всегда барахлило, и в конце концов я от него избавилась. Буклеты, которые приносит женщина в вязаной шляпке, представляют для меня наибольший интерес. Например, именно из них я узнала, что мои узловатые суставы и опухшие пальцы, отсутствие аппетита, апатия, сухость во рту и глазах вызваны ревматоидным артритом и поэтому мне надо есть больше зеленых мидий. Также я узнала, что поскольку «обострения» сменяются у меня «ремиссиями», болезнь пока еще находится в ранней стадии, но когда она перейдет в хроническую, все будет намного хуже. Тогда боль останется со мной навсегда, и чтобы вывести из суставов излишки синовиальной жидкости, мне придется делать «проколы». Все эти описания мне совсем не нравятся. Появляется серебристая машина. Она широкая, длинная и низкая, ее урчание говорит о высоком качестве и заносчивости. Вивьен сообщила мне, когда приедет, но не написала, как это произойдет. Автомобиль описывает широкую дугу и останавливается прямо перед входом, как это делали кареты в те времена, когда наша мама была еще ребенком. Мое сердце бьется так громко, что когда мотор глохнет, у меня в ушах раздается глухой стук. Я осознаю, что на самом деле никогда не верила в приезд Виви, не верила до этой минуты. Потом меня на миг – всего лишь на короткий миг – посещает сомнение в том, что я хочу ее приезда. Конечно же, хочу! Она возвращается потому, что я ей нужна. В конце концов, я ее старшая сестра. Дверца водителя открывается. Ну почему все происходит так медленно? Возможно, быстрое сердцебиение и впрямь замедляет бег времени – как у мушки-подёнки, которая машет крылышками сто раз в секунду и вся жизнь которой проходит за один день. Я представляю себе, как из машины выходит юная Виви – та девушка, которую я помню. У меня совсем вылетело из головы, что должна показаться незнакомая мне женщина. Но вместо этого на землю ступает молодой человек от силы двадцати пяти лет от роду с густыми темными волосами, в элегантном синем костюме. Меня охватывает замешательство. Где же Виви? Может быть, этот мужчина не имеет к ней никакого отношения? Волна возбуждения уходит, сменившись разочарованием. Возможно, он тоже не туда повернул? Или приехал, чтобы купить у меня особняк, и оставит после себя только приторно-вежливое письмо, на которое я никогда не отвечу? Но вместо того чтобы пойти к дому, мужчина обходит автомобиль и открывает заднюю дверцу – ту, которая оказалась прямо напротив входной двери. Я понимаю: это она! Из салона появляется разукрашенная трость. Она упирается в грязный гравий. Мужчина протягивает руку, и вот, опираясь одной рукой на трость, а второй взяв мужчину за пальцы, показывается Виви, важная, как член королевской семьи. Мое лицо прижато к стеклу, но она находится слишком близко к дому, чтобы можно было хорошо ее рассмотреть. Мне видно только ее макушку, такую же седую, как моя, – с той разницей, что мои волосы длинные и прямые, а ее коротко подстрижены и, похоже, завиты. Виви подходит к багажнику машины, останавливается и поворачивается к зданию. Поставив трость на землю, она обеими руками обхватывает ее ручку, для равновесия немного расставляет ноги и начинает рассматривать Балбарроу-корт. Тем временем молодой человек достает из машины сумки, коробки и плечики с одеждой, складывая все это в кучу рядом с машиной. Вивьен медленно поворачивает голову, обозревая дом. Я представляю себе, что она видит: окна, некоторые с треснувшими стеклами, а другие частично или полностью забитые досками; химеры, точные копии тех, что стоят на современном соборе в Карлайле, – неистовые выражения на их лицах пугали нас в детстве; ступенчатые опоры крыльца; барельефные щиты, вырезанные под створчатыми окнами; зубчатую стену наверху. Вообразить, что она сейчас видит, несложно, но какие воспоминания вызывает у нее это зрелище? Какие чувства порождают эти древние темно-серые камни или мощные гранитные глыбы его фундамента – и фундамента нашей жизни, а также жизней нескольких поколений наших предков? Увлечена ли она осмотром дома так же сильно, как увлечена я наблюдением за ней? Ах, как бы мне сейчас хотелось узнать ее мысли! Виви поднимает голову и медленно поворачивает ее, разглядывая верхние окна. Я уже почти могу рассмотреть черты ее лица, но она вдруг резко вскидывает голову к козырьку над входом и моему окну… Я отступаю в тень, не дожидаясь, чтобы она меня заметила, но тут меня пронзает мысль: я только что видела призрак. Призрак мамы Мод. Я не ожидала ничего подобного – я не пыталась представить себе, как будет выглядеть Вивьен, а уж то, что она будет так похожа на маму, мне даже в голову не приходило. Мне кажется, что я вернулась в детство, и я не осмеливаюсь снова выглянуть из окна из страха встретиться взглядом со всеведущими глазами Мод. Нерешительность сковывает мое тело, как паралич. Даже не знаю, сколько минут прошло до того мгновения, как я осознала, что дверной молоток раскачивают из стороны в сторону (а не взад-вперед, как это обычно делали чужаки). Я смотрю на свою одежду. Я была так занята размышлениями о том, какова будет наша жизнь с Вивьен, что и не подумала о том впечатлении, которое на меня произведет ее приезд. Я задумываюсь, какой я могу показаться ей, но поскольку я никогда не смотрю на себя в зеркало, конкретный ответ так и не приходит мне в голову. Я знаю, что мои волосы, скорее всего, в полном беспорядке, словно у бродяги, и у меня нет никакой косметики – а ведь Вивьен, как я успела заметить, ею пользуется. Я торопливо распускаю свой «конский хвост», провожу пальцами по волосам в попытке расчесать их и возвращаю резинку на свое место. Затем, опустив глаза на синюю кофту, я убираю крошки чего-то белого и твердого, – возможно, зубной пасты, – спускаюсь по лестнице и иду к двери. Мой желудок по-прежнему сжимает тяжелая рука нехорошего предчувствия. Подойдя к дубовой парадной двери, я останавливаюсь, чтобы собраться с духом, и начинаю теребить черный пластмассовый ремешок у себя на запястье – это занятие всегда успокаивало меня. Запустив указательный палец под гладкую полоску пластмассы, я прижимаю ее подушечкой большого пальца и слегка поглаживаю ее. И вот я уже готова ко встрече. Я открываю дверь. Вивьен стоит чуть поодаль, словно позволяя лучше рассмотреть ее. В руках у нее уже нет трости – как будто она пользовалась ею просто для виду. И ей удается произвести на меня впечатление. Она выглядит не на три года младше меня, а как минимум на десять. Она просто шикарно смотрится в своих желтых вельветовых брюках и тонком сером джемпере с пестрым меховым воротом. Усыпанный жемчугом пояс с эмалированной пряжкой свободно обхватывает ее бедра, и от нее веет какими-то духами. На одной ее руке простой гнутый браслет из золота, а на левой груди тяжелая бриллиантовая брошь в виде паука, похожая на те броши, которые носила мама. В ушах Виви яркие серьги, и я замечаю, что на них нарисованы петушки. Под мышкой она небрежно держит мелкую собачку неизвестной мне породы, белую и кудрявую. И хотя сходство с мамой Мод все еще удивляет меня, вблизи оно, к счастью, кажется не таким разительным, чем из окна второго этажа. У Вивьен мамино умное, мудрое лицо со складками на переносице и в уголках рта, но глаза совсем не мамины. – Привет, Вивьен, – внешне спокойно говорю я. Хотя на самом деле ее безупречная внешность повергла меня в некоторое благоговение. Я помню, что Виви, как и мама, любила производить впечатление на окружающих, добиваться от них какой-либо реакции, и ее всегда раздражало, что я такая бесчувственная и непробиваемая, – вернее, что я умею скрывать свои истинные чувства. Мои эмоции не отражались у меня на лице – в отличие от Вивьен. Я всегда считала, что такова цена, которую Виви заплатила за красивое, четко очерченное личико с тонкими чертами: с прямым носом, изящной линией губ и выступающими скулами. Все это не годилось для того, чтобы скрывать поднимавшуюся бурю, и любые переживания Виви неизменно становились очевидными для окружающих. Черты моего лица не были настолько элегантными и четкими, но зато за моими широкими щеками и носом картошкой можно спрятать целую тысячу мыслей. Мои губы также чересчур полные и широкие, к тому же нижняя слишком тяжелая, немного изогнута вниз и частично открывает зубы. В то время как Виви, взрослея, училась таить свои мысли, я пыталась разработать лицевые мышцы, чтобы поднять нижнюю губу и свести ее с верхней. – Джинни… – сердечно говорит она. – Виви… – отвечаю я, поймав себя на мысли, что копирую ее тон. – Восточное крыло свободно? – нарочито серьезно спрашивает она, словно обращаясь к портье в отеле. – Восточное, западное, северное – свободны все, – отвечаю я. И это не игра, а самая что ни на есть правда. – Что ж, тогда мне все три, – улыбается она, пытаясь встретиться со мной взглядом. Наступает краткая заминка – она стоит, глядя на меня, а я на нее. Мы словно бы изучаем друг друга, как два кота, встретившиеся нос к носу. Когда мы были молоды, я всегда инстинктивно держала паузу – пусть даже самую короткую, – чтобы определить, в каком Виви настроении. Она первая что-то говорила, делала первый ход, и сейчас я с досадой отмечаю, что снова жду каких-нибудь признаков, по которым можно судить о ее настроении, – как будто все эти годы были лишь коротким мигом. – Джинни… – произносит Виви вновь, на этот раз низким вопросительным голосом. Затем ее лицо вдруг расслабляется, и она разражается неудержимым громким смехом, закинув голову назад и вся отдавшись своему хохоту. – Что смешного? – спрашиваю я, чувствуя себя чуточку обиженной. – Ах, Джинни, – в перерывах между приступами хихиканья произносит она, – ты только посмотри на нас. Посмотри на нас, Джинни, мы старухи! На нее вновь накатывает волна хохота. Я сразу же узнаю этот смех, и меня удивляет, что я почти забыла его – судорожный смех маленькой девочки, который сопровождал все мое детство и который я была способна узнать с другого края поля, смех настолько заразительный, что он мгновенно растапливал самый твердый лед. И конечно же, я поддаюсь. Думаю, так безудержно я не смеялась с самого детства. Это тот самый хохот, который заставляет вас перегнуться пополам, когда вы словно ощущаете тугой узел, завязанный у вас в животе, а во время кратких перерывов угли вашего веселья остаются настолько горячими, что малейшей искры хватает, чтобы пламя в животе вспыхнуло с новой силой. Кто бы мог подумать, что смех после многих лет жизни без смеха так окрыляет? Нас охватывает неконтролируемое, истерическое веселье, и собачка, которую держит Вивьен, вся трясется от телодвижений своей хозяйки – впрочем, если судить по виду песика, ему не привыкать к таким приступам. Маленькая спутница Вивьен не имеет даже самых основных признаков собаки – она не лает, не виляет хвостом… Я и хвоста ее не вижу. Она похожа скорее на какой-то отросток на теле Вивьен, чем на домашнее животное, – отросток, о котором, как и о любой другой части тела, хозяйка обычно не вспоминает. Ощущая необычное приятное головокружение, я перевожу взгляд за спину Вивьен и вижу ее шофера, который рассматривает башенки и зубчатые стены на крыше дома. Казалось, он не обращает на нас ни малейшего внимания – как настоящий слуга, который даже в пикантной ситуации делает вид, что не замечает, чем занимается его хозяйка, но при этом внимательно следит за входной дверью. Мы с Вивьен встречаемся глазами и вновь разражаемся смехом – и смеемся до тех пор, пока на макияже Виви не появляются дорожки от слез. Я уже не сомневаюсь в том, что теперь моя жизнь пойдет веселее. Вивьен садится передохнуть на каменную скамью, которая расположена под козырьком перпендикулярно стене, и усаживает собачку себе на колени. Мы обе опустошены этим весельем и не даже в силах стоять на ногах. На меня накатывает волна ностальгии, и я не противлюсь ей. Когда-то мама и Виви наполняли стены этого дома смехом. Иногда, прислушиваясь к их затянувшимся далеко за полночь беседам, я завидовала тому, как они умеют вызывать друг у друга смех, – и теперь, сидя на крыльце рядом с Вивьен, я впервые осознала, что очень давно вместе с ней исчезла важная часть моего «я», что я стала совсем другим человеком. Лишь теперь я увидела, какой я когда-то была и даже какой могла бы стать, если бы Вивьен была рядом. Собачка на коленях Вивьен начинает вычищать себе когти, вылизывая промежутки между ними. Со стороны кажется, что она грызет свою лапу. Глядя на песика, я задаюсь вопросом, ходил ли он когда-нибудь по грязи и даже бывал ли он на улице. Или чистить лапы – это действие, свойственное всем собакам от природы, в каких бы условиях они ни жили? Скажу честно, обычно я очень настороженно отношусь к хозяевам собак. Большинство из них кажутся мне громогласными назойливыми типами, любовь которых к своим питомцам всегда выходит за рамки личной гигиены. – Кстати, это Саймон, – говорит Виви, уловив мой внимательный взгляд. – Он совсем незаметный. Он уже, старичок, и ему недолго осталось, – добавляет она. Я не знаю, благодарить мне ее за заявление, что песик скоро умрет, или выразить свое сочувствие. Или признать, что я почти уже перестала замечать его. Но вместо этого я вновь смотрю на Саймона и пытаюсь сделать мину, которая говорила бы о том, что я считаю его очень милым песиком, – как это обычно делают люди, глядя на младенцев. Однако судя по реакции Вивьен – вернее, отсутствию таковой, – выражение моего лица даже отдаленно не напоминает искреннее. Более того, Вивьен отводит взгляд с таким видом, словно заметила, что я ковыряюсь в носу. Я не умею и никогда не умела общаться с людьми. Наша мать была в этом смысле большим мастером: она всегда произносила нужные слова и выражала нужные чувства в нужное время. Думаю, чтобы это выглядело естественно, необходимо поверить в свою искренность, даже если на самом деле ты не такой. Я же не умею обманывать себя так: если я во что-то не верю, я не в состоянии произнести это вслух. Что является одной из причин, но которым люди ощущают неловкость в моем обществе, – поэтому мне всегда было сложно казаться «такой, как все». Сама не знаю, была ли я обделена этим умением от рождения или мне просто не удалось научиться ему. Папа Клайв тоже не отличался особой общительностью, но скорее потому, что не испытывал интереса к людям, чем из-за того, что его не понимали. Он предпочитал молчание светской беседе, мама же была сильна и в том, и в другом. Она умела сразу определить, с каким человеком имеет дело, и подстроиться под него. Однажды, когда мне было двенадцать, мы с мамой поехали в Чард покупать мне чулки для какого-то сельского праздника с танцами – мама собиралась отправить меня туда с Виви. Едва мы зашли в отдел женской одежды магазина «Денингс», как мама подбежала к толстой, изможденного вида женщине с коляской и склонилась над невыразительным младенцем в ней. Потом она воскликнула на весь магазин: «Какая же она милая!» – и все продавцы и покупатели стали смотреть на нас. Ее неискренность была настолько очевидной, что я решила: все уставились на нас потому, что она вела себя как дура. Некоторое время спустя, прячась в одиночестве в темном углу помещения, где проходили танцы, я приняла решение осторожно сказать матери об этом, дабы впредь она не делала таких глупое гей. Когда я так и поступила, мама погладила меня по голове и от всего сердца поблагодарила. Но много лет спустя я осознала, что ошибалась тогда: никто в магазине ни на секунду не усомнился в искренности восторгов Мод. Мама просто решила немного подбодрить усталую молодую мать, придав ей уверенности в себе и в красоте ребенка. И та действительно приосанилась и улыбнулась – ей явно было очень приятно. Я же тем временем тянула маму за брюки, пытаясь утащить ее куда-нибудь подальше. Таким образом я пытаюсь объяснить, что меня убила не ложь Мод во имя неизвестно чего, а то, что сама она так никогда в этом и не призналась, а также то, что остальные покупательницы были убеждены в ее искренности. Они инстинктивно поняли, почему она хвалит ребенка, как будто они все принадлежали к одному клубу и с рождения знали правила поведения в нем. Вивьен встает, заходит в дом и поднимается по лестнице, по пути велев шоферу занести сумки. Я же по-прежнему сижу на крыльце, чувствуя, как во мне нарастает удивление. Удивляюсь я сразу многим вещам, словно малыш, который в первый раз заинтересовался окружающим миром. Мне интересно, всегда ли Виви так безупречно одета; я спрашиваю себя, почему она хочет поселиться в восточном крыле; мучает ли ее, как и меня, артрит; не забыла ли она переступить вторую ступеньку сверху, которая всегда ужасно скрипит. (Как-то Виви заявила, что эта ступенька стонет, жалуясь на то, что на нее целый век все наступают, и мы договорились больше никогда не становиться на нее.) Еще мне интересно, что Виви оставила в Лондоне и завяжутся ли у нас особенные отношения – наподобие тех, которые были у нас много лет назад. Более же всего мне интересно, почему она наконец решила вернуться домой. По-прежнему не вставая со скамьи, я перевожу взгляд на окна второго этажа восточного крыла. В одном из них появляется Вивьен и с несчастным видом смотрит куда-то вдаль. Меня она не замечает. Чудесная, полная жизни и веселья Вивьен! Наконец-то она снова в Балбарроу! Я все еще сижу снаружи, когда Вивьен в сопровождении верного шофера спускается по лестнице. – Джинни, дорогая, что случилось с домом? – с укором спрашивает она. – А, он начинает заваливаться! – отвечаю я, чувствуя замечательную легкость мыслей. – Я про мебель. Тебя грабили? Я и забыла, что она не видела обстановку в таком состоянии. Я распродавала мебель постепенно. Раз в несколько месяцев приезжал на своем фургоне Бобби и забирал очередной предмет. Я познакомилась с ним, когда он работал в управлении по водным ресурсам – его прислали починить водопровод, проходящий по нашей земле. Три дня спустя, закончив свою работу (и съев все мое печенье), Бобби сообщил мне, что в Чарде у него есть антикварный магазин, и предложил продать часть нашей обстановки. Сбыв первую партию, он приехал с помощником и загрузил еще несколько тяжелых дубовых вещей, а спустя несколько месяцев появился опять. В последние десять лет он приезжал довольно-таки регулярно и каждый раз расплачивался наличными. Такая система меня полностью устраивала – я превращала обстановку в живые деньги, обходясь при этом без банка и без поездок в город. Мебель стала для меня неисчерпаемым кладом. При этой мысли я громко рассмеялась – головокружение от нашей истерики у входа все еще не прошло, и я ощущала себя чуточку пьяной, как после глотка вина. – Она стала моей пенсией, – отвечаю я, готовая вновь засмеяться. Но Вивьен не разделяет моего веселья. – Ты продала все? – испуганно выдыхает она, округлив подведенные глаза. Перемена в ее настроении пугает меня, но я не могу понять, не шутит ли она. Я перевожу взгляд на Саймона, однако тот лишь моргает, будучи не в состоянии дать мне хоть какую-нибудь подсказку. – Ну, остались все рабочие часы и барометры, а также голова Джейка, – говорю я, указав на чучело кабана на стене (мы по-прежнему стоим на пороге). По правде говоря, Бобби заявил, что ему все это не нужно, но, как оказалось, и к лучшему. Кабан Джейк был любимцем шестилетней Виви, и когда он умер (не естественной смертью), Клайв сохранил его голову и поместил на стену, дабы Виви могла видеть, что в момент смерти Джейк счастливо улыбался. Я и сама улыбаюсь при мысли о Джейке, о котором я вспомнила едва ли не впервые за много лет, но Вивьен даже не скрывает своего разочарования. – Но Вирджиния, неужели ты не понимаешь, – говорит она с медленными, выразительными мамиными интонациями в голосе (неужели – ты – не понимаешь!), – чтобы обеспечить себе пенсию, нужно было всего лишь продать сервант эпохи Карла Второго, стоявший в холле? Или диван, или буфет, или гобелен из Обюссона, или несколько старинных кресел… Ее голос становится все выше и наконец обрывается. Она как подкошенная падает на скамью. – Или картины, черт возьми! – наполовину кричит, наполовину всхлипывает она. – Но продать все?! Джинни, дом ведь ломился от мебели! Она вскидывает руки в таком жесте, словно собирается покрасить что-нибудь кистью. – Мебель, канделябры из горного хрусталя, гардеробы… – гладкой скороговоркой перечисляет она все, что помнит, – ковры, буфеты, серебро, вазы, зеркала… – она переводит дух, – …фарфор, то зеркало с перламутровым ободом, которое висело здесь, – она показывает на голую стену перед собой, – эпохи Вильгельма и Марии… Вивьен закрывает лицо руками: – Джинни, эта мебель была бесценна! Уверяю вас, я уже не сомневаюсь, что Вивьен не шутит. Я понимаю, что все это стало потрясением для нее – и совершенно неожиданным потрясением, – но я и подумать не могла, что пропажа мебели так глубоко заденет ее. Ну почему в старости люди начинают так цепляться за вещи и с таким пренебрежением относиться к знаниям? Каждое поколение наших предков последовательно урезало первоначальное поместье Сэмюэла Кендала – сначала ушла земля, затем флигеля и внешние строения… Так неужели ненужные горы вещей не являются естественным продолжением этого ряда? К тому же – но только это между нами – я считаю Вивьен недалекой. Бедняжка думает, что мы должны передать кому-то наше наследие, но на самом деле все кончено. Вивьен и я последние в роду, следующих поколений просто не будет. После того как мы умрем, дом будет распродан по частям, а деньги достанутся правительству – если он уже не продан. Возможно, у нее нелады с головой? Ведь наш бедный отец сошел с ума, когда был гораздо моложе, чем она сейчас. Я пытаюсь успокоить ее, как часто делала это в детстве. Мне всегда нравилось утешать свою сестру. – Но ведь дом совершенно, абсолютно, полностью пуст! – жалобно произносит она, как будто существуют разные степени пустоты. – Ни картин, ни одежды, ни фотографий! Я про то, что ты избавилась от всей памяти о нашем прошлом. Какой смысл в двух веках существования нашего рода, если от него ничего не осталось? Интересная точка зрения, но я ее не разделяю. Так ли необходимо фиксировать историю своей жизни, чтобы сделать ее стоящей или достойной? И так ли плохо умереть, не оставив после себя память? Безусловно, все эти свидетельства просуществуют самое большее два поколения, и даже в этом случае в них мало смысла. Как известно, мы лишь частицы всеобъемлющего круговорота энергии в мире, но никому не по душе мысль о том, что жизнь, прожитая так бурно и насыщенно, сразу после смерти уходит в никуда так же быстро и бессмысленно, как невысказанная идея. – Вивьен, честное слово, я не вижу в этом ничего плохого. Я никогда не пользовалась всеми этими вещами, и зачем мне лишний хлам? Без него я чувствую себя намного лучше, – сказала я, сидя рядом с сестрой. И я не преувеличиваю – мебель действительно давила на меня. Я старалась не смотреть на нее из страха обнаружить, что ее нужно почистить или что на ней появилась новая царапина. С ее исчезновением ушел и узел, вечно сидевший у меня в животе. Теперь дом и пространство в нем стали намного более управляемыми. Вивьен проводит ладонями по лицу, еще сильнее размазывая тушь, и подпирает пальцами уголки рта, отчего тот становится похож на клюв утконоса. Похоже, она пришла к какому-то решению. – Ох, Джинни, Джинни! – вздыхает она, явно немного успокоившись. – Ведь это была наша фамильная коллекция мебели и всего на свете – вещи, которые наши предки собирали в течение двухсот лет! – Я не продавала книги по энтомологии, а также самих бабочек и оборудование, – быстро отвечаю я, словно защищаясь. – Музей, лаборатория и остальные комнаты на чердаке остались нетронутыми. Вивьен медленно кивает. – Я совсем забыла. Ты всегда была безнадежна в денежных вопросах, правда? Надо было обязательно позвонить мне, – бесцветным тоном укоряет меня она. Вивьен как будто обращается не столько ко мне, сколько к потертому плитняку крыльца. Я не отвечаю ей, и не потому, что я согласна – у меня даже нет телефона, – а потому, что на этой фразе удобно закончить разговор. Поверь-те, мне ужасно хочется его закончить, чтобы спасти наш совместный смех, то возбуждение и эйфорию, которые я испытывала так недолго. К тому же какой во всем этом смысл? Мебель была продана потому, что я хотела продать ее и нуждалась в деньгах. Я так решила, и все тут. Теперь меня раздражает то, что я стала защищаться. В конце концов, она уехала сорок семь лет назад и сама захотела вернуться – а теперь ей не нравится принятое мной решение! И она еще говорит, что мне надо было прежде позвонить ей. Я вспоминаю, что Виви любила опекать меня, но в те времена я была не против. Я всегда признавала, что она лучше приспособлена к жизни, чем я, и мне это даже нравилось – она будто охраняла меня. Такой уж у нее был характер. Теперь же, когда я веду самодостаточное существование, когда я достигла всех своих целей в жизни, ее критика воспринимается намного острее. Я заставляю себя больше не думать об этом – мне не хочется разрушать только что воссозданный союз. Я говорю Виви, что приготовлю нам чаю, иду в дом и ставлю чайник на плиту. Мы забудем о мебели. Мы будем сидеть, пить чай и болтать, вспоминать прошлое и веселиться. Она расскажет мне много забавных случаев из своей жизни в Лондоне, а я буду внимательно слушать ее, заново все переживая вместе с ней. И мы будем смеяться. Нам надо наверстать упущенное – и времени на это у нас вполне достаточно! Вивьен была права. Она всегда права. Начинает свистеть чайник – сначала слабо и несмело. Это была ее идея, что нам надо вновь поселиться вместе, и ее возвращение под конец наших жизней вполне естественно. Мы будем преданными друг другу, неразлучными подругами и единомышленницами. Чайник срывается на отчаянный пронзительный визг, и я убираю его с плиты. 4 Чайник Белинды После нашей ссоры из-за мебели мы с Вивьен еще не разговаривали. Я полностью сосредоточилась на процессе заваривания чая, а потому не смотрю на то, как она прохаживается взад-вперед мимо открытой двери в кухню, разговаривая при этом по своему мобильному телефону, или на то, как водитель носит коробки от машины на второй этаж дома. Однако на меня произвел впечатление тот факт, что у Вивьен есть такой телефон и что она идет в ногу со временем. Уголком глаза я вижу, как Саймон, песик Виви, с уверенным видом заходит в кухню. Он останавливается рядом со мной и начинает моргать, явно намереваясь втереться в доверие. Я не обращаю на него внимания, и, словно признав, что ему недостает качеств, нужных для того, чтобы изменить мое отношение к нему, он отступает и ложится рядом с плитой – сначала крутится на выбранном месте, а затем падает на пол. Я гоняю воду по стенкам заварника, держа его левой рукой за ручку и совершая размеренные круговые движения, а правой рукой накрыв чайничек сверху. Я дожидаюсь, когда тонкий фарфор прогреется, и рассматриваю рисунок из мелких, красиво переплетенных полевых цветов, покрывающий заварник от дна до крышки. Я постепенно разгоняю водоворот в нем, чтобы вода достигла верхней части стенок. По правде говоря, я понятия не имею, почему заварник надо прогревать и улучшается ли от этого вкус чая, но если мать с детства учила вас разным маленьким заповедям, а ей раньше то же самое внушала ее мать, отказаться от такой привычки в пожилом возрасте непросто. У чайника элегантная форма – он скорее высокий, чем толстый. И хотя он принадлежал маме Мод, мы всегда называли его чайником Белинды. Я не знаю подробностей – с самой Белиндой я не была знакома, – но история гласит, что Белинда в своем завещании отписала чайник маме в благодарность за то, что та ей помогала делами, советами или просто умением слушать. Ко всему этому мама была предрасположена от природы: сколько я себя помню, она всегда играла в деревне роль советчика и посредника-миротворца. К примеру, она написала заявление с просьбой прислать больше военнопленных для уборки урожая на ферме Певерилла, а некоторое время спустя погасила ссору, вызванную тем, что лошадь Шарлотты Дэвис повалила надгробья на кладбище при церкви Святого Варфоломея. Она же предотвратила кровопролитие, когда Майкл угостил младшую дочь Экстеллсов сигаретой с марихуаной. Мод давала советы, исправляла ошибки и исполняла роль третейского судьи. По воскресеньям, после церкви, она угощала жителей Балбарроу кофе, два раза в год приглашала всех выпить чего-нибудь, а летом на месяц открывала для деревенских наши сады. Одним словом, мама любила людей, хорошо их понимала и обожала окружать себя компанией, помогая другим или развлекая их. Виви часто шутила, что если бы нашу маму лишили возможности делать добро своим ближним, она долго не протянула бы. Можно сказать, что Мод была почти идеальной женщиной. Ей всегда хватало мудрости, смекалки и доброты. Будучи высокой, выше своего мужа, она при этом выглядела элегантно в любых вещах, от одежды для работы в саду до домашнего халата. В ее гардеробе имелось множество цветастых платьев средней длины, длинное вечернее платье с блестками, высокие и низкие сапожки, а также шляпы и перчатки на любой случай. И эти случаи она никогда не упускала. Папа Клайв же, наоборот, не был ни общительным, ни хорошо воспитанным, однако ему не давали возможности скрыться от всего мира. Он уныло плелся за Мод на все деревенские сборища и смущенно улыбался, когда она игриво представляла их как «леди и бродягу». Как я уже говорила, Мод всегда одевалась безукоризненно, тогда как Клайв непременно выходил в свет в одном из двух своих извечных костюмов серого цвета. Костюмы висели на нем мешком – ближе к старости он ел намного меньше, чем раньше, – и были потертыми на воротнике и на манжетах. Иногда мне казалось, что он специально одевался так убого. Однажды – клянусь, это правда! – он отправился в гости в соседнюю деревню в домашних тапочках. Папа сказал, что в них меньше дыр, чем в его туфлях, но мама весь день поддразнивала его – она словно наслаждалась его наплевательским отношением к этикету, которому она сама так безоговорочно подчинялась. После нескольких тостов мама становилась душой компании, и я несколько раз обращала внимание на то, как папа с обожанием наблюдает за ней издалека, завороженный очарованием и жизненной энергией жены. Но сам Клайв – он никогда не пил, утверждая, что от алкоголя у него обостряется подагра, – также был весьма известен в округе. Особенно большим успехом он пользовался у дам, принимавших его невольное несоблюдение приличий за тайное бунтарство, которое в благопристойном Дорсете пятидесятых годов являлось чем-то невиданным. Я кладу в чайник Белинды два новомодных чайных пакетика – две недели назад Майкл привез их мне вместо обычного листового чая, объяснив, что в наше время можно не возиться с заваркой и таким образом экономить немало времени. Как вы можете догадаться, сначала мне инстинктивно захотелось отказаться от новинки, но я все равно опробовала ее и обнаружила, что пользоваться пакетиками намного удобнее, особенно с моими искалеченными болезнью пальцами. Раньше мне было очень трудно донести чай в ложке до заварника, не рассыпав его по столу, особенно по утрам, когда мои пальцы скрючены от боли. А после того как я насыпала в отделение для заварки столько чая, сколько мне нужно, еще ведь следовало поставить все на место, что также было непросто и каждый раз занимало несколько минут, при этом немало чаинок попадало в сам заварник. В итоге крепость чая зависела больше от моей неспособности поместить чай куда следует, чем от моих вкусовых предпочтений, и нередко приходилось начинать весь процесс заново. Но теперь у меня появились пакетики, и я никогда больше не вернусь к листовому чаю. Майкл тем временем пытается убедить меня, что в заварниках уже нет необходимости. Я делаю вид, что согласна с ним, – просто потому, что не хочу спорить, но, между нами говоря, Майкл в этом смысле профан. Он понятия не имеет о том удовольствии, которое приносит правильно выполненный ритуал заваривания чая. Я заливаю чайник Белинды кипятком и накрываю его крышкой, чтобы напиток настоялся. Возможно, сегодня стоило взять листовой чай. Тогда у меня была бы сложная задача, на которой я смогла бы сосредоточиться, на время отбросив мысли о том, что сейчас делает и о чем думает Вивьен. Она наверху, – издавая какие-то шаркающие звуки, ходит между комнатой, расположенной прямо над кухней, и своей старой спальней, которая над кладовой. Шофер заносит в дом последние ее вещи. Я достаю из серванта две чашки с блюдцами и беру из холодильника молоко, расставляю все это рядом с дышащим паром заварником и сажусь ждать. Пока Вивьен не придет, я не стану разливать чай по чашкам, иначе он остынет. Я хотела бы сказать об одном странном и необычном ощущении, которого я никак не ожидала. Я чувствую, что наши с Вивьен взаимоотношения возрождаются, однако – ив этом как раз заключается странность – становятся точно такими же, какими они были полвека назад. Как будто мы по-прежнему юны, как будто детство вновь нахлынуло на нас бурным потоком и теперь пытается наверстать прошедшие годы. Я, как когда-то давно, покорно жду, каким будет ее решение: захочет ли она забыть нашу небольшую размолвку и возобновить процесс воссоединения. Именно Вивьен устанавливает правила и границы, идет на риск, а я стою позади, на подхвате – на случай, если она будет нуждаться во мне. Я почти забыла, какую роль Вивьен всегда мне отводила. Наши сестринские взаимоотношения немного изменились, когда спустя два года после того несчастья нас отослали в школу для девочек леди Мэри Вишем. Вечером перед отъездом мы выслушали мамино напутствие. «Я хочу, чтобы вы присматривали друг за дружкой, и если у одной из вас возникнут какие-нибудь сложности, – говорила она, переводя суровый взгляд с меня на Вивьен и обратно, – каждая должна помнить о том, что у нее есть сестра, к которой можно обратиться и которая обязательно выслушает». И поскольку я была старшей, я решила, что мама говорит это прежде всего мне, призывая меня заботиться о Вивьен. Наши родители считали, что если мы начнем учиться в одно время, то сможем оказывать поддержку друг другу, но, как оказалось, Вивьен вовсе не нуждалась в моей поддержке. Ей было десять лет, и ее записали в четвертый класс. Она сразу стала очень популярной среди остальных сорока девочек, тогда как я, тринадцатилетняя, вынуждена была искать уголок, чтобы в него забиться, – мой класс представлял собой переплетение дружественных и союзнических отношений, которые за три года успели установиться и окрепнуть. Школа находилась в часе езды от дома, и в начале очередного учебного семестра мы с Вивьен вместе с нашими пожитками забирались в голубой папин «Честер», превращенный им в передвижную станцию для обработки пойманных мотыльков. Он убрал задние сиденья, чтобы освободить место для рабочего стола. Стол был прикручен к полу салона, и нам приходилось втискиваться по бокам от него, держась рукой за его край, чтобы не удариться головой на ухабе. Где-то рядом стучали едва закрепленные бутылки с бромидом, цианидом, нитратом натрия и другими ядами, а вокруг были разложены по ящикам и полочкам сетки, ловушки, булавки, скальпели, приспособления для водяной бани, пробковые дощечки и прочее необходимое энтомологу оборудование. В наше время Клайва назвали бы чуть ли не преступником, ведь он возил своих дочерей вместе с огромным количеством ядовитых веществ по разбитой сельской дороге, но в 1951 году его передвижная станция была предметом сильной зависти его коллег. В его машине имелось все необходимое для умерщвления, анестезирования и восстановления, закрепления цветов и монтирования бабочки на пластинку, то есть он мог сделать все это еще в поле, до того, как внешний вид бабочки испортят такие типичные для энтомологии беды, как повреждение крыла, изменение цвета и трупное окоченение. Школа леди Мэри являлась тем местом, в котором добропорядочные девочки могли «научиться хорошим манерам, умению держаться и вести беседу», а также получить некоторое образование. Наши манеры, умение держаться и вести светскую беседу старательно оценивались каждую неделю, и если обнаруживалось, что чьи-то оценки ниже средних, виновная несла наказание. Несмотря на все это, за годы обучения в школе я так и не заметила в своем окружении хороших манер. И даже наоборот – я постоянно подвергалась тайным, но от этого не менее жестоким нападкам со стороны остальных девочек моего класса. Первый такой случай произошел уже на второй неделе моего пребывания в школе, когда я схлестнулась с Элис Хэйвуд, которая забавы ради давила мух. Эти несчастные создания пытались вырваться на свободу через окна класса, и я сказала Элис, чтобы она открыла одно из окон. Всего лишь за несколько секунд она устроила так, что надо мной смеялся весь класс. Этот случай упрочил ее главенствующее положение и навсегда определил мою участь, убив все надежды на то, что я смогу с кем-нибудь подружиться, – и все это лишь потому, что я не могла и мухи обидеть. Я была недостаточно сообразительной и уверенной в себе, чтобы играть по их жестоким правилам. Когда я пыталась найти достойный ответ, мне в лицо неизменно бросалась кровь и я вспоминала о своей толстой нижней губе, не знала, куда деть руки и что делать со своим неловким телом, – одним словом, безнадежно терялась. Мне приходилось отступать, а в спину мне летело обидное хихиканье. Я не плакала, но все эти случаи сказывались на чем-то скрытом глубоко внутри, меняя того человека, которым я была и которым должна была стать. Я теряла уверенность в себе и одновременно погружалась во все большую замкнутость и сдержанность, то есть, можно сказать, училась держать удар. На каникулах я все рассказывала маме, которая в моем неумении справляться с насмешками ровесниц винила исключительно папу. – Дорогая, боюсь, в тебе слишком много от твоего отца, – с сожалением говорила мама. – У него тоже не слишком боевой характер. И хотя я очень любила отца, мне было не так уж и приятно слышать, что я пошла в него. На первый взгляд Клайв казался скучным человеком, но стоило присмотреться, и вы замечали, что в этой заурядности есть нечто примечательное. Его мир был невероятно двухцветным – он или интересовался чем-либо до крайности, либо не интересовался совершенно. Например, еда его не интересовала, и он старался тратить на нее как можно меньше времени. Обычно он ел один раз в день, чаще всего по вечерам, но даже и тогда мог подняться из-за стола посреди ужина, увлеченный более важной вещью, которая только что пришла ему в голову, – например, необходимостью слить воду из батареи в библиотеке или планом предстоящего посева овощей. Он был скрупулезным до мелочей в вопросах, которые его занимали, но во всем прочем доводил дело до полного хаоса: в его спальне царил жуткий беспорядок, а треснувшее окно он просто заклеивал липкой лентой, и оно могло простоять так несколько лет. Мама делала все, что могла, чтобы помочь мне преодолеть трудности в школе. Во-первых, она посвящала немало времени и усилий попыткам выработать у меня самоуважение, уверенность в себе, которая позволит мне видеть все лучшее в моем характере и не переживать о том, что обо мне думают другие. Она сжимала мое лицо ладонями и заставляла меня смотреть ей прямо в глаза, словно пыталась загипнотизировать меня. «Ты должна всегда помнить о том, – торжественно говорила она, – что ты красивая, умная и добрая девушка. Они просто завидуют тебе, ведь три этих качества встречаются вместе очень редко». Заканчивала она обычно чем-нибудь вроде: «А теперь ты пойдешь и покажешь им всем», – как будто я играла роль в какой-то пьесе. Во-вторых, мама всегда готова была вступиться за меня. За Вивьен она никогда не заступалась – она была убеждена, что Виви и сама способна за себя постоять, – на если я рассказывала ей об очередных своих затруднениях, она ничтоже сумняшеся вмешивалась в ход событий и устраняла проблему, пустив в ход либо свое очарование, либо агрессивный напор. В результате меня стали называть ябедой, что лишь усугубило мое положение, и теперь я каждый раз тщательно обдумывала, стоит ли рассказывать что-либо маме. Таким образом, Мод реагировала на мои трудности во взаимоотношениях с классом чересчур сильно. Виви же, несомненно, ничем не могла мне помочь, поэтому во время учебы мы виделись с ней довольно редко. Эти встречи происходили либо у корзин за раздевалкой, либо в третьей кабинке главного туалета. Мама говорила, что мы должны поддерживать друг друга, но Виви, судя по всему, в поддержке не нуждалась, и она ничего не могла сделать для меня. Я ни в чем ее не винила, но все равно отчаянно скучала по ее обществу. И когда мы в очередной раз ехали в школу по ухабистым деревенским дорогам, скорчившись среди бутылок с ядами, я мысленно прощалась на семестр не только с папой и мамой, но и с Виви. Я с нетерпением ждала каникул, когда мы могли опять делать все вместе. Маме я никогда не рассказывала о том, что в ходе семестра Виви почти не видится со мной, – каким-то чутьем я понимала, что маму ужасно огорчило бы это известие. В окно я вижу, как к дому начинает подползать туман. До ночи еще далеко, но уже начало смеркаться. Вивьен и ее шофер о чем-то говорят на втором этаже – до меня долетают лишь отдельные приглушенные слова. Я наблюдаю за одной из последних струек пара, поднимающихся над чайником, и спрашиваю себя, не передумала ли она вообще спускаться к чаю. Мне пришла в голову мысль, что можно было бы отнести ей чай, но об этом не может быть и речи. Она выбрала комнату, расположенную по другую сторону от лестничной площадки относительно моей спальни, а я не была в той части дома более сорока лет. И я сомневаюсь, что вообще смогла бы туда зайти: там я не чувствовала бы себя в безопасности. И дело не в предрассудках – для этого я слишком уравновешенный человек. Просто это было бы нарушением Обычного Порядка Вещей, а я всегда соблюдаю Порядок. Чай готов, и я не знаю, чем еще себя занять. У меня появляется идея зайти в кладовую и прижать ухо к деревянному дверному косяку – так я могла бы услышать, о чем говорят наверху. Я так и поступаю, и теперь я действительно могу различить голос Вивьен. Но перепробовав несколько положений, я прихожу к выводу, что она беседует с кем-то по телефону – слышно только ее. Похоже, она кого-то благодарит за помощь. Ее голос становится тише – видимо, она выходит из комнаты. В коридоре она сворачивает в маленькую ванную, расположенную на лестничной площадке. Я возвращаюсь на кухню и иду в сторону холла, стараясь держаться примерно под ней. Вивьен обращается к шоферу – просит его «попробовать дотянуться до этой штуки». Затаившись между двумя кладовыми, лестницей и кухней и вслушиваясь в долетающие сверху звуки, я ловлю себя на том, что четко вижу мысленным взором все то, что Вивьен сейчас делает. Кто-то, тяжело ступая, спускается по лестнице. Я слышу на площадке второго этажа громкое «спасибо» Вивьен. К этому времени я уже вернулась к чайнику и чашкам. Проходя через дверь кухни, шофер останавливается, берется одной рукой за косяк и заглядывает внутрь. Я внимательно смотрю на его руку, думая о том, что он пачкает косяк и мне придется хорошенько вымыть его. Затем я поднимаю взгляд и на короткое время встречаюсь с ним глазами. Это может показаться вам странным, но даже столь короткий контакт выводит меня из равновесия. Я уже очень давно не встречалась взглядом с незнакомыми людьми, и мне кажется, что его глаза пытаются проникнуть внутрь меня или даже взять надо мной верх. Интересно, он знает, что я подслушивала? Я инстинктивно опускаю взгляд в пол, чувствуя себя виноватой за что-то – и напрасно. В следующую секунду его вторая рука взлетает вверх, и он дружелюбно машет ею. Я понимаю, что неправильно истолковала его намерения. – Всего хорошего, – говорит мужчина, уходя. Я хочу ответить ему, но не успеваю этого сделать. Я вновь чувствую себя девочкой– школьницей, которая в любую секунду ждет подвоха или насмешки и никогда не может ответить достаточно быстро. Я уже говорила, что именно мама научила меня искусству держать себя в руках, которое было так необходимо мне, чтобы вынести поддразнивания? Она поведала мне о том, что можно мысленно зайти в какое-нибудь место, закрыть за собой дверь и забаррикадировать ее, чтобы никто не мог приблизиться к вам. И тогда вы сможете не слушать, что вам говорят, и никакие обидные слова вас не коснутся. Само собой, мне пришлось научиться задерживать дыхание, пока я бежала по туннелю, ведущему от моего физического тела. Я слышала лишь свои громкие шаги, их отголоски и отголоски их отголосков у себя за спиной, а также свист сурового ветра в ушах – все остальные звуки оказывались отрезанными. Долетающие издалека голоса сливались с шумом ветра, неясными звуками и непостижимыми смыслами, создавая далекий непрерывный гул, который подобно грому катился по туннелю за мной, разрастаясь по пути, догоняя меня по скорости, размерам и инерции движения. Но я все равно добегала до конца туннеля, заскакивала в свою комнату и запирала за собой дверь, оставив снаружи свист ветра, ком шума, узоры шагов, отзвуков и переплетений бессмыслицы. Очутившись в безопасности, я медленно, спокойно запирала дверь на все замки. Один засов за раз, сверху донизу, закрывая все защелки и собачки, не торопясь и с достоинством. На двери бесчисленное множество замков и засовов, и я могу оставаться здесь столько, сколько мне нужно, чтобы почувствовать себя в полной безопасности. Слышны лишь сухие щелчки, но в конце концов и они прекращаются и в комнате воцаряется моя незамутненная безмятежность. Я нашла спокойствие и мир, ко мне возвращается дыхание, размеренное и тихое. И тогда я могу посмотреть, ушли ли мои преследователи. Все ли закончилось? Я стою и слушаю звуки, долетающие снаружи. Хлопает дверца машины, начинает работать мотор, затем машина трогается с места и едет прочь. Мы с Вивьен остаемся одни. Я слышу, как автомобиль добирается до конца подъездной дорожки, останавливается, выезжает на дорогу и поворачивает налево. Дорога здесь идет в гору и к тому же немного приближается к дому, так что шум мотора на некоторое время становится громче. Но потом автомобиль достигает вершины холма, скрывается за ней, и все затихает. Я смотрю в окно, но туман настолько густой, что невозможно разглядеть даже бук, растущий в нескольких шагах от двери. Туман проглотил дом, принеся с собой тишину, – слышно только монотонное тиканье двух настенных часов. В обычных условиях я была бы даже рада туману – частому гостю в долине Балбарроу. Он окутывает дом, и я чувствую себя в безопасности под его теплым, надежным одеялом, за его толстой стеной, отделяющей меня от всего мира. Но сегодня туман не принес обычного утешения. Для меня непривычна мысль о том, что кто-то другой находится со мной в одном доме, – более того, эта мысль выводит меня из равновесия! Раньше у меня было лишь мое уединение, теперь же я думаю о том, что каждый из нас делает по отношению к другому. Мне довольно просто убедить себя, что мы с Вивьен одни во всем свете, что мы связаны множеством невидимых нитей, что ничего иного не существует и что каждый из нас – единственная надежда спастись для другого. Я хочу услышать ее шаги, ее голос, что угодно, – но не слышу ничего. Я прикована к своему месту этой тишиной и невидящим взглядом смотрю на неподвижный туман снаружи. Во мне нет ни мыслей, ни чувств, и сама я как будто не здесь, а где-то еще. В четыре часа я слышу, как к особняку подъезжает машина. Вивьен так и не спустилась к чаю. Я брожу по библиотеке среди стен, уставленных голыми полками, – отсюда лучше видно, что происходит перед домом. Наконец раздаются звуки шагов Вивьен, спускающейся по лестнице. Из тумана, подобно привидению, показывается небольшой грузовой автомобиль – я даже могу различить на его борту черные буквы: «Мебельный салон R amp; S, Чард». С двух сторон кабины на землю спрыгивают двое молодых мужчин. Они открывают будку, достают оттуда части небольшой одинарной кровати, заносят их в дом и поднимают в комнату Вивьен. Затем они вытаскивают столик, небольшую вешалку для одежды, две лампы, одну из которых они, занеся в дом, через некоторые время отправляют обратно в фургон, а также еще какие-то вещи, которые мне не удается разглядеть. Я внимательно слушаю и слежу за действиями грузчиков, поглощенная желанием узнать, что происходит, хотя подобное любопытство для меня вообще-то нехарактерно. Они некоторое время проводят на втором этаже. Находясь на своем наблюдательном пункте за лестницей, я могу догадаться, что они, судя по всему, собирают кровать. Они тихо переговариваются между собой, а время от времени смеются. Я не могу разобрать, о чем именно они говорят, но все равно остаюсь на своем месте, охваченная странной решимостью дослушать все до конца, даже когда мужчины садятся в свой грузовичок и отъезжают. – Джинни, дорогая, вот ты где! – громко говорит Вивьен, заходя в библиотеку некоторое время спустя. – Я сама не заметила, как заснула, – настолько сильно меня вымотал этот переезд. Должно быть, это все сельский воздух. Она держится так, словно не осознает, как некрасиво она поступила с чаем. Или она действительно об этом не догадывается? Я совсем забыла, как сложно мне понимать мысли других людей или оценивать их настроение. Подумав, я отвечаю: – Наверное, все дело в доме. Я всегда сплю днем. – Что ж, главное, что мы уже проснулись. Как насчет пиццы? У меня есть заготовки, а также куча всякой начинки… Она идет в кухню, я – за ней. Наверное, мне следовало подумать о том, что предложить ей на ужин. Все-таки это ее первый ужин дома. И как она догадалась, что я ничего не приготовила? Я никогда раньше не делала пиццу. Вообще-то я даже не помню, пробовала ли я ее когда-нибудь, но что-то удерживает меня от того, чтобы сказать об этом Вивьен. Ее бурная реакция на известие о продаже мебели настолько поразила меня, что я теперь не знаю, чего еще можно от нее ожидать. Должна признаться, что меня изрядно взволновала возможность наконец попробовать пиццу, – я много раз видела ее на буклетах и всегда хотела узнать, какова она на вкус. Вечер удался на славу – я давно не получала такого удовольствия. Сначала мы решали, с чем лучше сочетаются оливки – с ветчиной или с грибами, – а также сколько нужно сыра. В конце концов мы решили все перемешать. Также мы говорили о наших руках – у Вивьен тоже артрит, пусть пока и не такой сильный, как у меня, – рассматривали пальцы друг друга и чуть ли не хвастались болезнями, с которыми нам теперь приходится жить, и средствами от боли, которые мы принимаем. Мы сошлись во мнении, что с пуговицами нам приходится несладко, что змейки намного удобнее и что нам нужен рожок для обуви с очень длинной ручкой, чтобы можно было не наклоняться, когда обуваешься. Вивьен рассказала, что каждый день пьет аспирин – по словам ее доктора, он бережет костяшки пальцев, – а также пообещала дать мне противовоспалительные средства, которые ей прописали. Итак, мы весело обсуждали руки, ноги и пиццу, что было очень приятно. Потом мы ели эту пиццу, которая и впрямь оказалось весьма вкусной штукой. Мы сидели в креслах в комнатке за кухней и грелись у огня, разожженного в очаге, но еще сильнее нас согревало общество друг друга. Меня немного удивило то, что никто из нас не спрашивал о пропавшей мебели, а также не задавал других скользких вопросов, которые, как мы знали, можно будет задать позже. Например, я могла бы поинтересоваться, почему Вивьен после стольких лет наконец решила вернуться домой. 5 Чудовище, воровка и суп в куколке Через два дня после своего шестого дня рождения я нашла в сухих листьях на второй террасе нашего южного сада чудовищную гусеницу. Гусеница была просто невероятной: толщиной со штопор и длиной раза в два больше моего пальца, бледно-зеленая и испещренная пятнами белого, багряного и желтого цветов, с блестящим черным хвостом с крючком на конце. Некоторое время я наблюдала за ней – так, как, по моему представлению, это делал бы папа. Казалось, гусеница объелась до такой степени, что вот-вот лопнет. В некоторых местах ее тело было упругим, в других – вялым, и даже в свои шесть лет я поняла, насколько она необычная. До этого я не раз видела, как ведут себя гусеницы на открытых местах. Они являются желанной добычей для птиц, а потому торопятся добраться до укромного уголка и лишь время от времени останавливаются и поднимают верхнюю часть туловища над землей, как будто хотят осмотреться и определить, куда им двигаться дальше в поисках еды. Моя же гусеница неторопливо и вальяжно ползала туда-сюда, а когда она пыталась подняться вверх, ее огромное вялое тело тут же тянуло ее на землю. Было понятно, что она никуда не доберется, и в конце концов я подняла ее – вместе с листьями, на которых она сидела, – и завернула в свитер. Держа свитер обеими руками; я побежала к дому, чтобы показать находку отцу. Но, добравшись до двери его кабинета, я остановилась – настолько поразил меня вид существа, которое извивалось на моем свитере, скручиваясь и вытягиваясь в струнку, размахивая ножками, словно танцуя во внезапном наплыве яростной энергии. А потом – поверьте, я видела это так же четко, как сейчас вижу вас, – вдоль ее спины начали вздуваться пупырчатые наросты, которые увеличивались в размерах и покрывались пузырями, словно кипящая патока. За минуту я насчитала восемь таких образований, а потом из них потекла жидкость. Ни до, ни после этого дня я так сильно не пугалась, и когда папа вышел из своего кабинета, я все еще стояла, застыв на месте и держа свой свитер на вытянутых руках. Он увидел меня, бледную и с искаженным от ужаса лицом, – наверное, у меня был такой вид, словно я извергла изо рта собственные внутренности. Склонившись надо мной, папа спросил: – Где ты ее нашла? Судя по всему, эта находка не слишком обрадовала его. – Под сиренью, – прошептала я, не сводя с нее глаз. Я боялась, что это чудовище что-нибудь сделает с моим свитером. Но папа и не подумал убрать гусеницу – он выпрямился и стал читать очередную лекцию. – Это гусеница бражника сиреневого, – сказал он. – Как видно из названия, они любят сирень, а также ясень. Она собирается превратиться в куколку – вот почему ты нашла ее на земле, а не на кусте… – Ничего подобного! – резко возразила я, крайне удивленная тем, что такой специалист, как папа, не смог заметить разницу – Я видела кучу бражников сиреневых. С этими словами я попыталась еще сильнее вытянуть руки, чтобы как можно дальше убрать от себя эту тварь. Я знала, что в прошлом году папа вывел несколько таких бабочек на чердаке. – Бражники зеленые с багровыми, белыми и желтыми полосами, а не пятнами, – продолжала я. – И они гладкие, а не пупырчатые. – Именно поэтому твой экземпляр представляет такой интерес, – ответил папа, наконец сняв гусеницу с моего свитера с помощью серебряной столовой ложки. – Эта гусеница вся дрожит и исходит влагой, посмотри… – Папа отцепил иглу, которая была приколота к его лацкану, и указал на какую-то слизь возле ануса существа. – У нее понос. После этого папа отнес гусеницу в кабинет. Я надеялась, что он бросит ее в огонь, но несколько секунд спустя он вернулся, держа в руке коробочку из-под печенья, выложенную мхом и накрытую стеклом. Усадив меня на ступеньку лестницы у дверей кабинета, он положил коробку мне на колени так, чтобы я могла наблюдать за гусеницей через стекло. – Смотри внимательно, если не хочешь пропустить кое-что интересное, – сказал он. Следующие два часа я как зачарованная просидела под кабинетом отца, держа коробку из-под печенья на коленях. Гусеница постепенно темнела, а потом я увидела, как она разошлась по всей длине, – трещина появилась у нее на спине за головой и распространилась по всему телу. Когда шкура расползлась надвое и отпала, моему взгляду открылась коричнево-красная куколка, а пары ног, с помощью которых она лишь недавно перемещалась, враз стали неживыми, словно сброшенная одежда. Первое время во всем этом не было ничего необычного – я много раз видела, как гусеницы превращаются в куколок, – но потом началось нечто странное. Блестящая новая кожа гусеницы покрылась крошечными отверстиями, которые появлялись по одному за раз, и из этих отверстий высунулись головы личинок совсем другого существа – мельчайших прозрачных созданий, жадно прогрызавших свой путь в теле гусеницы, живьем пожирая ее изнутри. Я не шевелилась, лишь все смотрела и смотрела на самый омерзительный пир, какой только можно себе представить, – личинки пожирали не только гусеницу, из которой они вылупились, но и друг друга. Это были самые настоящие каннибалы! Очень скоро личинки и сами превратились в куколки, а потом коробка из-под печенья наполнилась крылатыми существами. Огромное тело гусеницы бражника сиреневого было наполовину съедено будущими мухами. Позже папа рассказал мне, что эти насекомые называются «наездниками», что их мать прокалывает шкуру гусениц и откладывает внутри яйца, так что, когда личинки созревают, им всегда есть чем питаться. Гусеница превращается в живой склад пищи. Так вот, событие, свидетелем которого я стала в шестилетнем возрасте, вызвало у меня настолько сильный страх и отвращение, что я до сих пор неравнодушна к этим существам. Виви бабочки не интересовали, поэтому когда в жизни мотыльков наступала страдная пора, именно я, а не она вызывалась помогать отцу – и я, а не она, пошла по его стопам. Клайв всегда говорил, что я стану великим энтомологом. «Эта профессия сидит в твоей крови, – говорил он, – и перед ее зовом ты не устоишь, как ни пытайся». Он оказался прав. Но лишь несколько лет спустя, на ежегодном «празднике урожая», который устраивала мама, я осознала, что мотыльки – это мое призвание. Я была неразговорчивой и не любила вечеринки, поэтому мама, как обычно, велела мне обносить гостей орехами на большом стеклянном блюде. Я кружила по комнате, надеясь, что на меня никто не обратит внимания. Даже в те времена мне было очень сложно встречаться взглядом с теми, кто не принадлежал к числу моих родных, поэтому, подходя к очередной группке людей и протягивая им блюдо, я смотрела не на них, а на их руки, тянущиеся к орехам, – как будто считала, сколько именно орехов они берут. Подойдя к миссис Джефферсон, жене ректора, я сразу узнала ее – для этого даже не нужно было поднимать глаза. Это была полная, грубоватая на вид и одевавшаяся по-деревенски женщина, известная привычкой всегда высказывать свое мнение напрямую. Миссис Джефферсон решила, что не заметить меня было бы грубостью, поэтому, взяв с блюда четыре ореха, она спросила, чем я собираюсь заниматься, когда вырасту. Мне нравилась эта женщина, и я, конечно же, ответила бы ей, но только я сама не знала, чем именно я собираюсь заниматься, Я просто не задумывалась над этим. Я беспомощно стояла, разглядывая край тонкого матового блюда и раздумывая над своим ответом, когда ко мне на помощь пришла мама, – она часто отвечала на обращенные ко мне вопросы. Мод ответила: – Чем она будет заниматься, говорите? Ну как же, она пойдет по стопам своего отца! Миссис Джефферсон наклонилась ко мне так близко, что мне пришлось немного отступить. – Так значит, Вирджиния, ты будешь заниматься мотыльками? – спросила она, дыша мне в лицо. «Правда, что ли?» – подумалось мне. – Да, мотыльками, – донесся откуда-то сверху решительный голос мамы. Миссис Джефферсон выпрямилась, а я двинулась дальше – к компании гостей у окна. После того дня все вокруг решили, что энтомология станет моей профессией. Произнеся эти слова, мама предопределила мое будущее. Через несколько лет, когда нас с Вивьен исключили из школы леди Мэри, никто, в том числе и я, ни на минуту не усомнился, что я стану ученицей отца. Когда Вивьен было пятнадцать, ее выгнали из школы за то, что она стащила бананы из ящика, доставленного в школу фургоном компании, снабжавшей нас фруктами. Виви попыталась возразить, что она всего лишь получила бананы немного раньше, чем все остальные, но директор школы мисс Рэндел видела все в ином свете. Рэнди пришла к выводу, что это был тщательно продуманный план, что Виви каждую неделю следила за прибытием фургона и записывала действия грузчика, заносившего ящики с фруктами в здание. Таким образом, Виви была не только воровкой (Рэнди заявила, что человек либо вор, либо нет, и это такая же неизменная черта, как форма носа), но и заговорщицей, и что между организованным ей ограблением и ограблением банка существует лишь незначительная разница, которая рано или поздно сойдет на нет. «Это дело принципа», – сказала Рэнди. На утренней линейке она принудила Вивьен встать перед строем остальных учениц и десять раз повторить: «Я воровка». Сама Виви нашла все это даже забавным – я же, стоя в последнем ряду, тихо плакала от такой вопиющей несправедливости. Мама получила письмо, в котором сообщалось об исключении ее лживой и вороватой дочери, утром в понедельник. В полдень, ураганом пронесшись по узким, обрамленным живой изгородью дорогам западной Англии, она забарабанила в дверь кабинета Рэнди. Мама подняла такой шум, что Руби Моррис прибежала в мой класс и заявила, что моя мать собирается перебить всех учителей. Я так никогда и не узнаю, что произошло потом и почему меня тоже выгнали из школы. Мама сказала, что ее привело в такую ярость неслыханное обращение с Виви, что она заодно забрала домой и меня, наказав таким образом школу. Мисс Рэндел же заявила, что склонность к воровству передается по наследству и когда-нибудь может проявиться и во мне, а в ее обязанности входит защита своих подопечных от любого зла, в том числе и будущего. Однако меня ее слова не убедили, и, заметив это, она заявила, что, коль уж я хочу знать правду, меня приняли в школу лишь как сестру Вивьен. Мы поступили в комплекте и вместе должны уйти. Она произнесла все это, стоя за столом в своем кабинете, опираясь на прямую, сжатую в кулак правую руку, – как будто рука была костылем, поддерживающим ее худое тело, – и покачиваясь вперед-назад. Наверное, так на ней сказалось то долгое и бурное утро. За ее спиной висела большая репродукция картины, на которой на зрителя мчался во весь опор слон, и я все ждала, когда же этот слон наконец выскочит с холста и снесет Рэнди. Когда я рассказала маме Мод про комплект из двух сестер, она совсем взбеленилась – заявила, что это бред и что она никогда раньше не слышала такой отъявленной чуши. (Впоследствии, лишь заслышав имя мисс Рэндел, она неизменно начинала проклинать ее.) Потом мама долго объясняла мне, какая я умная и какое блестящее будущее меня ждет, – они с папой и раньше довольно часто говорили мне нечто подобное. Надо сказать, Виви никогда не слышала от них таких слов. Больше всего меня удивило то, что мама ничуть не рассердилась на Виви за кражу бананов. Она сказала, что если ученица увидела бананы в ящике под окнами школьной столовой и взяла один, это никак не может считаться веским основанием для ее исключения. «Я считаю, мисс Рэндел просто искала повод, чтобы избавиться от нас. В этой школе царит несправедливость», – заявила мама. Итак, в школе я считалась исключенной, в нашей семье же имела хождение другая версия – что я ушла из школы в знак протеста против несправедливого отношения к моей младшей сестре. Этот случай стал одним из самых приятных моих воспоминаний. Папа сказал, что школы с нас хватит, что мы и так достаточно умны. Я сразу поняла, что, когда закончится лето, я наконец стану его ученицей. На своем веку я приняла не так уж много серьезных самостоятельных решений – не такой я человек. Я никогда не сопротивлялась тому, что мне предлагала жизнь, лишь плыла по течению. Я принадлежу к числу счастливчиков, у которых все образуется само собой, главное не дергаться. Казалось, мой успех был с самого начала записан в неведомой книге, в соответствии с которой разворачивается история вселенной, – книге, которая ничуть не противоречит теории большого взрыва и расширения-свертывания вселенной, а является ее частью. Мне было на роду написано стать знаменитой, как бы я ни пыталась сопротивляться этому. Я еще не говорила вам, что я и впрямь весьма знаменита как специалист по семейству молей? Миссис Джефферсон и представить себе этого не могла. Считалось, что не я, а Виви может добиться успеха в жизни, которую она едва не потеряла в восемь лет. Я же просто плыла туда, куда меня несет, – но мое имя еще много лет будет звучать в научных кругах, шепотом произноситься в коридорах то одного, то другого университета, а цитаты из моих теоретических или практических трудов, мои проницательные выводы и смелые предположения будут вдохновлять все новых и новых ученых. Надеюсь, вы не считаете меня нескромной фантазеркой: поверьте, моя слава действительно распространилась по всему миру и имя мое известно во всех ведущих энтомологических кругах, научных учреждениях и обществах. Даже здесь, в сельском Балбарроу, знают, что я известный ученый. Кажется, в местном обществе меня называют «бабочницей», как в свое время звали «бабочником» моего отца. Клайв не то чтобы в точности «пошел по стопам своего отца». Как я себе это представляю, он был первым представителем нового поколения энтомологов. Он не являлся «коллекционером» и не желал, чтобы его считали таковым. Коллекционеры просто хотят собрать полную коллекцию – кто-то желает насадить на булавки все виды, встречающиеся в округе, другие – один и тот же вид, но из всех уголков страны, третьи же охотятся только за редкими видами. Поскольку представителей различных видов можно группировать в соответствии с единой системой классификации, а значит, количество категорий является конечным числом, любую такую коллекцию можно сделать полной. Цели папы отличались от целей его коллег. Ему не было дела до коллекций – между нами говоря, до самих насекомых ему также почти не было дела. Папа стремился узнать, как «устроена» природа. Его интересовала природа в целом, но он избрал предметом своего интереса молей. Он говорил, что это древнее создание, чей эволюционный путь намного длиннее пути бабочки, которая, строго говоря, отличается от моли в том числе и намного более сложным строением. Папе хотелось знать, как «работает» организм моли, каким образом происходящие в нем сложные внутренние процессы делают его живым, заставляют его размножаться, питаться, двигаться, линять, менять форму и умирать. Между подходами к изучению этих насекомых, которые применялись «коллекционерами» с одной стороны и папой и энтомологами нового поколения (в том числе и мною) – с другой, существует огромная разница. У коллекционеров есть одна общая черта: все они ищут идеальные экземпляры с безупречным внешним видом и анатомическим строением. Насекомое, имеющее какое-то отклонение, например, одно лишнее или одно недостающее пятнышко, либо другое несовершенство или недостаток, недостойно того, чтобы попасть в коллекцию. Иначе говоря, того больного бражника сиреневого, которого я нашла через два дня после шестого дня рождения, настоящий коллекционер тут же с отвращением выбросил бы в огонь. Папу же в его желании узнать, что делает моль молью, привлекали отнюдь не идеальные экземпляры. Он раньше, чем другие знаменитые зоологи размеренной послевоенной эпохи – Томас Смит-Форд, Робин Дойл и братья Д'Абретте, – понял, что если вы хотите открыть тайные законы наследственности и генетики, а также других биологических механизмов, вам следует изучать именно изъяны в облике природы. Клайв часто говорил, что о механизме гораздо больше узнаешь, когда он работает со сбоями, – а мотылек в его представлении был именно механизмом, небольшим роботом, функции которого однажды будут сведены к законам биомеханики, к формулам и уравнениям. По его мнению, каждую частичку этого механизма можно отделить от остальных и разложить на столе, как детальки детского конструктора. Ему хотелось получить полную формулу мотылька, например такую: 5х + 2у + 1z + (другие составляющие) = моль. Клайв хотел разобрать мотылька на слагаемые, поэтому идеальные экземпляры не представляли для него ни малейшего интереса, тогда как шестикрапчатая пестрянка с пятью пятнышками, бескрылый коконопряд малиновый или бесхвостый вилохвост буковый приводили его в восторг (должна сказать, у последнего вида этот дефект встречается довольно часто). Папа говорил, что если установить, каким образом у них появляются эти нарушения, можно намного больше узнать о законах природы. В то время как большинство энтомологов посвящали себя поиску идеальных насекомых, папа все свое время тратил на выведение идеальных уродцев. Мы с папой задумали и создали больше мотыльков-калек, чем вы можете себе представить. За наши долгие научные карьеры мы разработали сотни, если не тысячи «сбойных условий», как я это называю. Обычно мы занимались этим весной, проводя на чердаке многочисленные опыты с физическими дефектами. Иногда мы приступали к делу, имея конкретную цель, – например, сформировать то или иное отклонение в строении или внешнем виде бражника липового, – но чаще просто экспериментировали с различными неблагоприятными условиями, фиксировали дефекты, проявлявшиеся в результате, и искали закономерности и подсказки, которые помогли бы разгадать какие-нибудь тайны природы. Подобно незримым богам, мы изменяли для бабочек условия зимовки или времени их пробуждения, создавали для них раннее лето, позднюю зиму или внезапные наводнения. Мы заделывали их дыхальца вазелином, закрывая им доступ кислорода, прокалывали их хитиновые покровы, замораживали их зимой, подвергали воздействию неестественного света. Мы окунали их или разбрызгивали на них все возможные сочетания химикатов из нашей лаборатории, срезали им надкрылья, удаляли веточки, мох или землю, на которых они зимовали. Мама считала всю эту вивисекцию проявлением извращенных наклонностей, а Виви называла чердак «комнатой Франкенштейна». На фоне живой природы в целом моль выглядит очень простым механизмом – эдаким картом по сравнению с современным автомобилем, – и, чтобы сломать его, надо как следует постараться. Именно эта загадочная простота, представление, что его можно разобрать на части и вновь собрать за один день, а сняв оболочку, рассмотреть его внутренние механизмы, превращает мотылька в столь любопытный объект исследований. Мотыльки все одинаковые: в них нет индивидуальности. Каждый из них реагирует на то или иное условие или стимул предсказуемым, воспроизводимым образом. Это запрограммированные роботы, не способные использовать прошлый опыт. Например, известно, что мотыльки реагируют на запах, феромон или конкретный световой спектр всегда одинаково. Если я воссоздам запах цветка, мотылек всегда полетит прямо на источник этого запаха, даже если я сделаю так, чтобы он непременно при этом обо что-нибудь ударился и погиб. Сколько бы я ни брала мотыльков, каждый из них совершит такое самоубийство. Это постоянство делает их отрадой для настоящего ученого: вам не нужно учитывать элемент неконтролируемой индивидуальности. Несмотря на то что мотылек является достаточно сложным существом, чтобы ставить перед вами непростые задачи, он не настолько сложен, чтобы эти задачи нельзя было решить. Сводя «детали», элементы строения мотылька к почти молекулярному уровню, к набору спонтанных реакций, Клайв намеревался вскоре научиться прогнозировать все уравнения причинно-следственной связи, определяющие поведение мотыльков, и даже, возможно, составить план каждой их клеточки, сделать из них механизмы, управляемые четкими химическими и электрическими сигналами на молекулярном уровне. Таким образом, мой одержимый папа представлял, что однажды – и довольно скоро – мы узнаем полную химическую формулу мотылька. И подпитывал эту одержимость суп в куколке. Если посреди зимы прорезать кокон, наружу выступит густая сметанообразная жидкость – и ничего более. Осенью в кокон забирается гусеница, а весной из него выходит нечто совсем иное: целый мотылек с тонкими крылышками, ножками толщиной с волос и усиками. Однако зиму это существо проводит в виде серовато-зеленой жидкости, эдакого первичного «супа». Чудесное превращение живого существа в сосуд с жидкими химическими соединениями и его замечательное возрождение в виде совсем другого существа было той хитроумной головоломкой, которая навсегда захватила воображение Клайва и двигала его научные изыскания. Он считал, что хотя эта головоломка и является невероятно объемной и сложной, ее можно было решить, а значит, и достичь цели всей его жизни. Ведь все химические соединения, необходимые для того, чтобы создать мотылька, находились перед ним в виде «супа в куколке», внутри ее роговой оболочки. Его одержимость непостижимостью того, что находится там, возрастала каждую зиму и заставляла его проводить на чердаке бесчисленные часы, проводя вскрытия и исследования химических формул соединений, обнаруженных им в коконе, а также изменений в их химическом составе при переходе из одного состояния в другое. Видимо, в конце концов химический состав супа в куколке свел его с ума, поглотив и заполонив его разум. Видите ли, Клайв был убежден, что он пришел на эту землю, чтобы сделать какое-то важное открытие, познакомить человечество с чем-то, улучшить мир, наконец. Он не мог постичь того, что его существование не имеет великой цели, что оно так же никчемно, как для него – жизни насекомых, которых он исследовал. Мои предки были фанатиками, и похоже, всех их в итоге пожирало то дело, которому они себя посвящали. Суббота 6 Методология Я вновь просыпаюсь – уже во второй или даже в третий раз за сегодняшнюю ночь. Возможно, я даже и не спала в полном смысле этого слова. Ночи для меня – бесконечная череда пробуждений, полупробуждений и блужданий по коридору в поисках сна. Я боюсь начала ночи, потому что знаю, какой длинный бессонный путь мне придется пройти за следующие восемь часов. Больше всего меня огорчает отсутствие какой-нибудь четкой структуры и полная непредсказуемость: я то лежу неподвижно, убеждая себя, что я не совсем проснулась, что пока еще нахожусь во власти сна и могу вновь погрузиться в него, отгородившись от всех беспокойных мыслей; то встаю с кровати и меряю шагами коридор, пытаясь вызвать усталость, которая сама собой приходит ко мне днем; или же стараюсь утомить себя не беспокойством по поводу бессонницы, а другими мыслями. Некоторое время назад я услышала удар колокола, более громкий и четкий, чем когда-либо ранее, – и сейчас он повторился, хотя я не могу сказать, действительно ли он прозвучал. Иногда во время бури я слышу наш колокол, хотя он расположен в противоположной части дома, – не звучные удары, как у гонга, а далекое беспорядочное звяканье языка о края колокола. Иной раз этот звук слышится мне во сне или когда воздух снаружи спокоен и неподвижен. И тогда я понимаю, что это не колокол, а слабый неумолчный звон у меня в ушах, отзвуки того памятного удара, не смолкающие у меня в голове с одиннадцати лет, отступая, но никогда не прекращаясь полностью, не позволяя себе угаснуть. Удара, который прозвучал, когда Виви падала с колокольни. Слышать его невыносимо. Это настоящее мучение – не знать, раздается звук у меня в голове или на ветру бьется настоящий колокол… Я нахожу утешение в приятных, позитивных мыслях: напоминаю себе о своих сильных сторонах, об известности, которой я достигла. Я уже говорила вам, что я стала довольно знаменитым – да просто знаменитым – ученым? Сегодня выдалась особенно беспокойная ночь. Во-первых, я проснулась, чувствуя себя изнуренной, – как будто сон и отдых лишь усилили мою усталость. Во-вторых, мои мысли заполонила череда давно забытых воспоминаний и образов, которые каким-то образом пробились на поверхность сознания и встали у меня перед глазами. Обычно я не живу прошлым. Я всегда считала, что стоит позволить прошлому занять в твоей жизни место, большее, чем это нужно для повседневных забот, и ты уже не сможешь противостоять старости. Но должна сказать, что после приезда Вивьен мне постоянно вспоминаются события, произошедшие полвека назад, и они для меня сейчас более ярки и четки, чем то, что я делала на прошлой неделе, – словно бы ее присутствие вдохнуло в память о прошлом недостающую храбрость. Ко мне возвращается память о событиях, о которых я ни разу не вспоминала с тех пор, как они произошли. Это все пустяки, мимолетные, малозначительные эпизоды, но они требуют моего внимания, толпятся в моей голове, путаются и переплетаются. Мое детство, родные, школа… Карточные игры, в которые я играла с доктором Мойзе и о которых напрочь забыла, – эти игры он придумывал сам… Не могу сказать, происходило это наяву или во сне, но воспоминания о них вдруг принялись меня изводить. Мне кажется, что мы играли с ним часто, в разное время и в разных местах: то на кухне, то на солнечной лужайке под домом, то в зале (а за окном – ливень или снег), то на диване в библиотеке, где я сидела, закутавшись в плед… Я никогда не говорю об этом, но игры довольно скучные, и Виви не позволяют в них участвовать. Это наше с доктором личное дело – моей сестре даже не разрешено быть зрителем. Мама приносит мне печенье, ерошит мои волосы, заглядывает мне через плечо. Я знала, что доктор Мойзе считает меня неважным игроком, но, тем не менее, он получал от этих игр намного больше удовольствия, чем я. Мне кажется, что Вивьен вернулась домой уже много лет назад – а ведь она приехала лишь вчера в полдень, если быть точной, пятнадцать часов и тринадцать минут назад. За ночь я слышала ее раза два. Я уверена, что слышала, как она идет в кухню, а некоторое время спустя засвистел чайник – судя по всему, она решила выпить чашечку. Я уже знаю, что она предпочитает чай с молоком. Я не терплю такого чая – он напрочь утрачивает хоть какое-то подобие цвета. Мне пришло в голову, что Вивьен, как и меня, по ночам мучает бессонница, и не исключено, что однажды мы встретимся во время наших ночных прогулок и обнаружим у себя еще одну общую черту. Скрюченные пальцы и ночные блуждания. Но точно мне известно лишь то, что в 12:55 по моим часам она встала, чтобы выпить чаю, а в 3:05 пошла в туалет – вернее, вышла из него. Во второй раз я не услышала, как она встает, но зато уловила шум воды в трубах после того, как она смыла за собой. Я беру электронные часы, которые стоят на тумбочке рядом с кроватью, и нажимаю на кнопку, чтобы подсветить экран салатного цвета. Уже три минуты шестого. Мое лицо заливает отвратительный люминесцентный свет – хотя само по себе это изобретение очень удобно. Начиная с половины пятого я чувствую себя бегуном, который вырвался на финишную прямую, – вскоре я увижу и услышу рассвет, и можно будет встать навстречу новому дню. Но до этого времени я всегда стараюсь отогнать от себя все связанное с моим сознанием, – иначе ночь будет казаться бесконечной. Возможно, я уже говорила, что очень бережно отношусь ко времени. Раньше этого во мне не было, но, постарев, я поняла, насколько оно важно. Придерживаться времени, знать, который час, жить по времени… Я живу по времени. По времени и по распорядку. Все на свете живет по распорядку, и людям тоже следует соблюдать его. Я обнаружила, что в большинстве случаев порядок имеет определенную связь со временем. Часов у меня шесть: наручные на левом и правом запястьях (электронные на левом, стрелочные на правом), часы на тумбочке рядом с кроватью, часы на кухне, а также напольные и настольные часы в холле (и те и другие отстают – иногда минуты на четыре за неделю, – и каждый понедельник я поправляю их). Мне нравится быть уверенной в том, что когда бы я ни захотела узнать точное время, мне легко будет это сделать – если же это невозможно, я начинаю нервничать. Я волнуюсь, что в любую минуту может появиться Майкл, и успокаиваюсь, лишь определив, который час. Он приходит примерно раз в две недели, и я даже не всегда с ним встречаюсь. Майкл бывает только в той части дома, которая выложена плитняком, – на кухне и в кладовых, – и всегда заходит через задний двор. Парадного входа он почему-то избегает. Это правило установила не я, и если я отдыхаю на втором этаже, то могу его и не услышать. У всех есть свои тараканы в голове, особенно если вы уже в таком возрасте, как я. Когда приближается старость, некоторые люди начинают бояться одряхления, другие – неподвижности, потери памяти, путаницы в голове или безумия. Я же боюсь безвременья, отсутствия хоть какой-то структуры в моей жизни, бесконечного «сейчас». В комнате немного светлеет, и я уже различаю немногочисленную обстановку: покрытый полосами сосновый шкаф с четырьмя выдвижными глубокими ящиками, где хранится моя сменная одежда; тумбочку красного дерева с одним ящичком, с которой уже почти слез весь шпон; старое плетеное кресло-качалку, накрытое белой подушечкой, когда-то полосатой, бело-зеленой. Кресло стоит у двери в ванную, но смотрит на стену, – я использую в качестве опоры его высокую спинку, если утром чувствую себя настолько плохо, что не могу преодолеть путь от кровати до ванной без остановок. Помимо перечисленных предметов в комнате есть только огромная дубовая кровать, на которой я сплю, – она перешла ко мне от родителей. По высоте кровать доходит мне до пояса, а вместо обычных ножек у нее готические звериные лапы. Через ряд окон со средниками, протянувшийся по всей южной стене комнаты, внутрь уже проникает утренний свет. Новые усики винограда образовали причудливую фигуру, которая с задорным видом смотрит на меня. Мне мучительно наблюдать за ними, собранными в клубок подобно языку хамелеона, готовыми распрямиться и устремиться к очередному плацдарму на пути их весеннего вторжения в мою комнату. Пять ромбовидных стекол в верхней части крайнего правого окна (расположенного прямо напротив моей кровати) уже раскололись или выпали из удерживавших их реек. Я не видела, как это произошло, – однажды, прошлой зимой, я проснулась от того, что почувствовала еще один сквозняк, гуляющий по комнате. Похоже, все природные стихии объединились и медленно, почти незаметно разрушают старый неухоженный дом, приближая его окончательное падение: дождь, мороз и ветер каким-то образом открывают путь растениям-захватчикам. В две минуты восьмого я слышу легкий скрип пружинных двойных дверей, которые отделяют ее коридор от моего. Затем до меня доносится шорох – возвращаясь на свое место, половинки дверей чуть трутся друг о друга. Мысленным взором я вижу Вивьен, спускающуюся по лестнице, а по поскрипыванию ступенек могу определить, с какой скоростью она движется и какого места достигла. Несколько секунд спустя во всем доме начинают гудеть и подвывать водопроводные трубы – так происходит каждый раз, когда утром открываешь в кухне холодную воду. Мне непривычно после всех этих лет слышать в доме звуки другого человека, но я чувствую себя слишком разбитой, чтобы встать и пойти к ней, чтобы встретиться с другим человеком лицом к лицу. Днем я всегда ощущаю себя без сил. Иногда, чаще всего зимой, я провожу в постели весь день, погруженная в свои приятные размышления, никем не потревоженная и не замеченная. Я заметила, что гибкость моих суставов по утрам, а также боль, которая возникает в них, обратно пропорциональны количеству усилий, сделанных ими за день до этого, – чем больше физической активности, тем меньше боли. И конечно же, на моих суставах сказывается погода – ее перемены и наступление очередного времени года никогда не проходят для меня незамеченными. Честное слово, я чувствую перепады давления задолго до ртути в барометре, и мои прогнозы неизменно сбываются. Однако мое инстинктивное чувство погоды – это не просто физиология. Я всю жизнь предсказывала погоду в рамках своей профессии: жизнь мотылька неразрывно связана с приближением зимы, и обычно поведение этих насекомых становилось первым и наиболее верным признаком приближающегося шквала или засухи. Несмотря на то что за окном я вижу лишь сплошной слой низких облаков, я чувствую, что весна уже близко и что энергия природы пробуждается. Стук в дверь. – Доброе утро, – говорит Вивьен и, не дожидаясь моего приглашения, заходит в комнату с двумя чашками чая на подносе. Ничуть не смущаясь, она начинает рассматривать мою комнату и вещи в ней. – Могу я задернуть шторы? – спрашивает она. – Здесь нет штор. Вивьен заливается горловым смехом, но затем вдруг резко его обрывает. – Джинни, это была шутка, – шепотом говорит она. Ну конечно же, это была шутка! Удивительно, что я ее не уловила. Сама я не шутила уже очень давно. – Ты действительно слишком долго живешь одна, – произносит Вивьен, будто прочитав мои мысли. На ее лице я вновь замечаю тщательно наложенный макияж. В свое время мама пыталась научить меня пользоваться косметикой, но я так и не смогла понять, зачем она нужна. Мод говорила, что без макияжа она чувствует себя обнаженной, и я ни разу не видела ее вне стен спальни с естественным цветом губ: на людях они всегда были красновато-розовыми. – Я принесла тебе чай, – говорит Вивьен. Я воспринимаю чай как предложение мира, знак того, что об исчезновении мебели забыто. Вивьен останавливается посреди комнаты, и какое-то время мне кажется, что она удивленно смотрит на меня. Но, усевшись на кровати, я замечаю, что это не так. Она рассматривает кровать – почерневшее от долгих лет полировки высокое дубовое изголовье у меня за спиной, прочные восьмиугольные стойки, орнамент в виде цветков ириса. Кровать относится к немногочисленным уцелевшим предметам старинной мебели, и хотя я готова признать, что старинное ложе Мод и Клайва смотрится нелепо, оно невероятно удобное. Отказаться от кровати, к которой ты привык, очень сложно. – Куда мне это поставить? – спрашивает Виви, переводя взгляд на поднос у себя в руках. – Куда угодно. – Тебе здесь не помешает побольше ровных поверхностей, – замечает она, обходя кровать, чтобы поставить поднос на тумбочку, стоящую с другой стороны. Затем она проводит рукой по верху толстого изголовья кровати и начинает рассматривать рыхлую пыль на своей ладони. На лице ее появляется гримаска отвращения. – Может, ты и противница беспорядка, но против пыли ты не возражаешь, – говорит Виви, вытирая ладонь о полу своего халата. – Надо будет как-нибудь сделать в доме уборку. Как тебе спалось? – Мне в голову все время лезли воспоминания о том, чем мы занимались, когда были детьми, – отвечаю я. – Надеюсь, они были приятными? – Да, приятными, – киваю я. – Но потом я вспомнила, как играла в карты с доктором Мойзе. – В карты? – Да, когда мы с доктором Мойзе… – начинаю я, но Вивьен меня перебивает: – О боже! Ты что, до сих пор видишь эти странные сны о докторе Мойзе? – Вообще-то их не было много лет. – Что ж, тогда в этом и моя вина. Извини, – говорит она и тяжело опускается на край кровати. Ее поступок шокирует меня. Она уселась на постель с непринужденным видом, как будто сделала что-то естественное, – но это не так, ведь никто, кроме меня, не садился на мою кровать вот уже сорок с лишним лет. Я сама не могу понять, нравится мне это или нет: мне хочется, чтобы она оставалась сидеть, и одновременно я не могу выбросить из головы мысль о том, как сложно мне будет расправить простыни. Простыни – это еще один мой пунктик. Вивьен начинает ходить по пустой спальне, когда-то принадлежавшей нашим родителям. Это очень приятная комната – ее окна выходят на юг, здесь высокие потолки и дубовый пол, который, впрочем, со временем стал проседать в западном направлении. Мне даже пришлось подложить под ножки кровати по три номера журнала «Бритиш Кантрисайд», чтобы выровнять ее. В прошлом обстановку в комнате никак нельзя было назвать скудной. Ее буквально переполняла антикварная мебель, а также картины, фотографии в рамках, позолоченные зеркала, чаши для ароматических смесей и лакированные сосуды из высушенной тыквы, коллекция чучел морских птиц, расставленная на полке над карнизом для картин, беспорядочно разбросанная одежда и самый разный хлам. На голых ныне окнах когда-то висели плотные портьеры из зеленого шелка. Большие бордовые снежинки на обоях выцвели до светло-розового цвета, а под подоконниками и в углах комнаты обои покрыты следами брызг, словно оставленных собакой, которая, роняя слюну, шла по следу. Кое-где обои уже отстали и открыли сырую рыхлую штукатурку, держащуюся лишь на честном слове и в некоторых местах отвалившуюся. Наблюдать за неустанным продвижением сырости по стенам, за тем, как сходит краска на потолке и подбираются к разбитому окну побеги винограда, не слишком приятно. – Ты помнишь эту люстру? – спрашивает Вивьен, глядя на одинокий латунный крюк, свисающий из пышного венка листьев и роз по центру комнаты – потолок весь покрыт лепниной. Даже для такого большого помещения люстра была чрезмерной – она расцвечивала стены комнаты, собирая свет из окон и разбрасывая его, направляла, перемешивала и отражала лучи, не стесняясь продемонстрировать свое владение законами преломления света. Мама перенесла люстру из еще более объемного зала на первом этаже, в котором, как она обоснованно решила, на люстру никто не обращал внимания – причем произошло это тогда, когда, по словам мамы, в моду вошли бра и торшеры. Мод вообще любила делать громкие заявления. – Ты не скучаешь по ней? – спрашивает Вивьен и тут же, не дав мне возможности ответить, продолжает: – Помнишь, как мама разрешила нам лежать здесь, когда мы вдвоем заболели? Я много часов подряд рассматривала люстру, представляя себе, как весь этот искристый свет лечит меня. – Правда? А мне всегда казалось, что люстра может свалиться мне на голову, – отвечаю я. – Я все время смотрела на крюк, на котором она висела, пытаясь определить, не подается ли он. Утомительное занятие. – Я вздыхаю. – А ты помнишь покрывало из искусственного меха, которое лежало на кровати? – Да, помню, – кривится она. – Ужасная вещь. Я рада, что ты от него избавилась. Мне всегда казалось, что в нем кишмя кишат вши. Мама Мод отлично себя чувствовала посреди одежды и хлама, заполонивших комнату. Так что эта спальня – как и весь дом, впрочем – была величественной и убогой одновременно, но от нее исходило также ощущение уюта. Клайв был более педантичным человеком, но он научился не обращать на беспорядок внимания. Вернее, постоянно пребывая на грани важных научных открытий, как он сам всегда говорил, он просто предпочитал закрывать па беспорядок глаза. Мои родители не раз говорили, что они с первого взгляда поняли, что созданы друг для друга, хотя могло показаться, что они являются полной противоположностью. После того как отец Мод взял перспективного молодого химика по имени Клайв Стоун себе в ученики, между молодыми людьми завязался тайный роман. Когда они поженились, мой дед ушел на пенсию, а поскольку его Жена за много лет до этого умерла от туберкулеза, ничто не мешало ему переехать в Бразилию, где он так любил бывать в годы научной карьеры. Там он и провел остаток жизни, охотясь на редкие виды бабочек и красивых женщин. Клайв перебрался в дом своего тестя, продолжив его дело по изучению мира мотыльков в чердачных, подвальных и внешних помещениях Балбарроу-корта. Иногда мама поддразнивала его – мол, судя по количеству времени, которое он проводит наверху, на самом деле он женился на чердаке, а ее прихватил лишь попутно. Родители говорили, что их объединило желание сохранить дикую природу, причем это случилось задолго до того, как охрана окружающей среды вошла в моду. Но даже если и так, мне видится, что они пришли к этому желанию с разных сторон. Мама просто обожала природу. Она считала, что необходимо защищать каждое животное и растение, сохраняя чудеса природы для будущих поколений. Она была первооткрывателем в области защиты природы и еще в 30-е годы заявляла: не следует считать, что природа способна позаботиться о себе сама, наоборот, мы должны помогать ей, создавать и беречь естественную среду обитания. Поэтому она немало времени посвящала заботе о принадлежащих нашей семье луговых землях и способна была часы напролет обсуждать с нашими садовниками такие вопросы, как время сенокоса и рассеивания семян или необходимость борьбы с нежелательными травами. Время от времени она возвращалась домой из других уголков страны с тюками сена, содержащего семена новых видов растений, по ее мнению, полезных, таких как дикорастущая морковь или погремок, или же новая разновидность лабазника. Затем, выбрав безветренный день, она расхаживала по лугу, тряся привезенным сеном и рассеивая семена. Клайв же не столько любил природу, сколько был заворожен ею, – похоже, он хотел сохранить все чудеса лишь для того, чтобы разгадать их. Действуя вместе, они превратили сады и земли Балбарроу в экологический заповедник, создав все возможные среды обитания – болото и луг, лес и овраг, кустарник и пустошь – и в течение нескольких лет засадив все это березой, ольхой и ивой, вязом, липой, тополем и сливой, боярышником, жимолостью, терном и бирючиной. Каждый дюйм земли был отведен под растительность, которую мотылек, гусеница или куколка могли счесть полезной или аппетитной. Таким образом, великаны в семействе молей, гигантские бражники, получили в свое распоряжение целые угодья: липы для бражника липового, сосны для бражника соснового, тополя и ольха для бражника тополёвого, а также бирючина, ясень и сирень для бражника сиреневого. Одиннадцать акров луга, простиравшегося от сада до ручья, были щедрой рукой отданы таким любителямлуговой травы, как горностаевые моли и коконопряд, мохнатых черных гусениц которого было хорошо слышно теплым весенним утром, – настолько громко они всасывали росу, сидя на высоких травинках. На берегу ручья были посеяны болотные растения, которыми питались металловидка злаковая и капюшонница, ивы были предоставлены в распоряжение большим гарпиям и вилохвостам березовым, тогда как островки леса, березовые, дубовые и вязовые рощицы отошли вилохвостам буковым и одонтоперам двузубчатым, пяденицам березовым и древоточцам ивовым. За сливовыми и персиковыми деревьями родители ухаживали не ради фруктов, а потому, что их листья привлекали гусениц стрельчатки, арлекина и других обожающих фруктовые деревья молей. Пойдя на север, вверх по склону холма, вы нашли бы тысячи ярких гусениц медведицы кровавой, украшенных оранжево-черными полосками, а также коконопрядов, желтогузок, пядениц и совок, порхающих над иван-чаем и крестовником, вьюнком и щавелем, наслаждающихся теплыми деньками единственного лета их короткой жизни. Поля оставались в диком, невозделанном виде, в полной власти сорняков, а живые изгороди представляли собой непролазное сплетение бредины и подмаренника, ежевики и терновника. Ни один фермер ничего подобного не потерпел бы, но зато в этих зарослях превосходно себя чувствовали такие биологические виды, как хохлатки, волнянки и коконопряды, для жизни которых большую угрозу представляла сельскохозяйственная обработка земли. Не были забыты и виды, предпочитающие пригородные сады. Искусственные террасы, расположенные к югу от дома, были облагорожены сиренью, будлеей и ароматным табаком, кадушками со средиземноморской геранью и олеандром, петуньей и фуксией, виноградом и бальзамином. Все эти растения нужны были для того, чтобы пяденица сливовая, винный бражник, садовая ночница, стрельчатка яблонная или бражник вьюнковый с его длинным языком могли собирать нектар на цветках растений, по названию которых они получили имя. Даже нахальный дикий виноград, разросшийся под окнами моей спальни и осенью окрашивающий южную стену дома в насыщенный благородный оттенок красного цвета, был посажен главным образом для того, чтобы привлечь неуловимого бражника «мертвая голова». – Джинни, можно я тоже лягу? – спрашивает Вивьен. – Я замерзла. Я киваю: – Ну, если хочешь… – Это ведь и моя кровать тоже, – говорит Виви. Когда она поднимает одеяло и забирается под него, я морщусь – она скомкала мне всю постель. Впрочем, это уже не имеет значения: честно говоря, поправить всю постель лишь ненамного труднее, чем одну сторону. Простыня скреплена с одеялом английскими булавками, а внизу ее надо особым образом подвернуть. Я терпеть не могу, когда крепление на постели ослабевает и можно выпрямить ногу, не ощутив никакого сопротивления. Если бы не Виви, я бы сейчас встала, сняла все белье с кровати и стала заправлять ее с нуля. На это уходит пятьдесят пять минут, и у меня разработан специальный метод. Обычно я делаю это раз в две недели, когда стираю белье. Я знаю, какое это нудное занятие, поэтому каждый вечер, ложась спать, я поднимаю одеяло лишь на столько, на сколько необходимо, чтобы аккуратно забраться вовнутрь. Очутившись под одеялом и убедившись, что оно туго натянуто по всему периметру кровати, я замираю на месте и лежу так всю ночь. Когда я встаю среди ночи, то вылезаю из постели тоже очень аккуратно – посторонний человек, зайди он сюда, никогда бы не догадался, что в моей кровати кто-то спал. Я ни за что на свете не сказала бы Вивьен «нет» в ответ на просьбу пустить ее под одеяло – тем более что она предлагает мне такие близкие отношения! Когда мы были детьми, она часто забиралась в мою кровать, если чувствовала себя одинокой или боялась воя ветра. Кроме того, нередко у нее прямо среди ночи возникала нужда обсудить гот или иной вопрос, и дождаться утра не было никакой возможности. Тогда я считала это большой честью для меня, да и теперь, если забыть о необходимости выполнить утомительную процедуру по заправке кровати, я испытываю те же чувства. Вивьен всегда великолепно умела заставить меня почувствовать собственную важность: она давала понять, что ее мир и мой – это один и тот же мир, и никаких преград между ними не существует. «Мы с Джинни идем на прогулку», – обычно заявляла она, не спросив моего согласия. Но я все равно ощущала себя избранной, единственным человеком на свете, которому дарована честь гулять вместе с ней. Поэтому, когда Вивьен спрашивает у меня разрешения залезть под одеяло, я чувствую себя польщенной. Она ложится с той стороны, где когда-то спала мама, и сворачивается в клубок – словно маленькая девочка из моего детства. Ее голова лежит на собственном плече, рука же вытягивается, и пальцы начинают ощупывать готическую резьбу изголовья кровати у нее за спиной. Она изучает кровать так, как это делал бы слепой. На какое-то время она словно куда-то уходит, вся поглощенная ощущениями на пальцах. Меня не покидает мысль, что с каждой минутой, проведенной в ее обществе, она все меньше кажется мне пожилой женщиной, которая появилась вчера на пороге моего дома, и все больше – девочкой, которую я так обожала. Я смотрю на нее, лежащую рядом со мной. Больше всего изменились ее глаза. Когда-то они были ярко-голубыми, с россыпью осколков серебра, благодаря которым они сверкали. Они казались такими же живыми и завораживающими, как сама юная Виви. Теперь же они выцвели до невыразительного серо-голубого оттенка – так на них подействовала прожитая Вивьен жизнь. – В деревне остался кто-нибудь из моих знакомых? – наконец спрашивает она. – Думаю, что нет. Правда, Майкл до сих пор здесь – он живет в бывшей конюшне. – Что ж, я так понимаю, он больше не занимается садом, – говорит Виви. Она имеет в виду непролазные заросли – настоящие джунгли, в которые превратились когда-то ухоженные террасы и луг. – Не занимается. Он ставит павильоны в саду и проводит там вечеринки. Он заработал на этом кучу денег. – Он купил наши оранжереи? – Еще много лет назад – вместе с конюшней и участком земли рядом с нижней рощей. Он хранит там тенты. Глаза Вивьен закрыты, но под веками бегают глазные яблоки – она внимательно меня слушает. – Несколько лет назад он предложил мне продать ему дом, а самой переселиться в конюшню. Виви резко открывает глаза, и в них мелькает что-то вроде старой искорки: – Поменяться с садовником?! Куда катится мир? – Она громко смеется. – Наверное, в этом случае тебе также пришлось бы заниматься садом? Я рассказываю ей, что дочь Шарлотты Дэвис Эйлин теперь живет в Уиллоу-коттедж. От Майкла я знаю, что она вернулась несколько лет назад, после того как умерла ее мать. – Впрочем, сама я ее не видела, – добавляю я. – Ты помнишь Дэвисов? – Ну конечно! – отвечает она, подперев подбородок ладонью. – Миссис Дэвис и ее обожаемые лошадки… Как же их звали? – Элис и Ребекка. – Элис и Ребекка, – со вздохом повторяет Виви. – Точно. Джинни, твой чай уже остыл. – Да ладно, – с грустным видом отвечаю я. По правде говоря, я ни за что не стала бы его пить: в нем слишком много молока, и к тому же он расплескался на блюдце. Мой чай должен обладать точными пропорциями крепости и цвета, и при его приготовлении нужно обязательно следовать особой методике. 7 Завтрак Вивьен выходит из моей спальни, и я начинаю ежедневную процедуру подъема и одевания. После этого я несу чашку с блюдцем в ванную и выливаю чай в умывальник. Мне удается влить его прямо в отверстие, не накапав на белый фарфор, и я очень довольна тем, что мне не придется мыть умывальник. Когда я наконец добираюсь до кухни, Вивьен там нет, но завтрак уже ждет меня. К сахарнице прислонена парочка холодных гренок. Также на столе есть масло и джем, а рядом стоит подставка с яйцом. Вот, оказывается, что Вивьен ест на завтрак! Я иду к буфету за кукурузными хлопьями и миской, но, сев за стол, чувствую, что ни капельки не проголодалась. Саймон тихо спит на подушке перед шкафом. Глядя на него, я задаюсь вопросом, где Виви. Я знаю, что она в стенах дома, – если бы она вышла, я бы услышала, как открывается дверь. Она уже позавтракала и теперь находится в одной из комнат. Даже птицы снаружи на миг умолкают, чтобы дать мне возможность прислушаться. Все тихо. Площадь дома весте с подвальными помещениями и чердаком превышает тридцать тысяч квадратных футов.[1 - Более трех тысяч квадратных метров. (Здесь и далее примеч. пер.)] Мои родители первыми стали урезать жилое пространство, закрывая комнаты, которые они не использовали. Когда мы были еще детьми, родители заперли почти все северное крыло, а когда умерла Вира, за ненадобностью были закрыты и другие северные комнаты. Оставшись одна, я заперла все, кроме помещений, которыми я пользуюсь, – это кухня, библиотека, кабинет, моя спальня и ванная, а также холл и коридор, которые все это соединяют. После того как сорок семь лет назад двери закрылись, я ни разу не открывала их, чтобы не видеть упадок, наверняка там воцарившийся. Даже когда Бобби забирал оттуда мебель и прочий хлам, я в них не заходила. Мне не хотелось жить прошлым – пусть лучше оно лежит, нетронутое, посреди пыли за запертыми дверями. Мой девиз – жить сегодняшним днем. Открывать двери в прошлое всегда опасно. Договор с Бобби гласил, что он очистит все неиспользуемые комнаты, а то, что не сможет продать, просто выбросит, избавив меня от необходимости делать это самой. Каждый раз, когда грузовик Бобби отъезжал от дома, я ощущала, как груз истории становится все легче и уходит все дальше. Я следила за автомобилем, пока он не скрывался из виду, увозя с собой не только наше детство и мою жизнь, но и целую эпоху Балбарроу в полтора столетия длиной. Чувство очищения было невероятно приятным. Мне сложно облечь это все в слова, объяснить вам мои эмоции – знаю лишь, что когда комнаты совершенно пусты, я чувствую себя намного лучше, и даже не заходя в них, я могу не переживать из-за происходящего там, из-за пыли, грязи и постепенного разрушения. Пожалуй, одна из причин заключается в том, что я не выношу вида хлама, но есть и вторая причина: я не хочу, чтобы что-либо напоминало мне о прошлом. И поэтому мне так необычно и даже тревожно оттого, что Вивьен сейчас где-то во внутренностях дома лишает прошлое его стерильности. Я встаю из-за стола и иду к двери холла. Мне очень, чуть ли не до дрожи в коленках, хочется выяснить, куда она пошла и что делает. Возможно, я смогу определить это, стоя в холле и прислушиваясь? Балбарроу всегда жил под властью отзвуков – особенно после того, как оказался лишен всей мебели. Звук очень легко разносится по дому – шум непогоды с одной стороны, скрип двери с другой, – так что, быть может, мне удастся услышать Вивьен? Мне нужно взбодриться. Я возвращаюсь на кухню и наливаю в стакан молока, хотя обычно молоко не пью. После этого я со стаканом в руке выхожу в холл. Я знаю, что поступаю некрасиво и все это не моего ума дело, что мне следует перестать быть одержимой тем, где находится Вивьен, но вы должны понимать: присутствие другого человека в доме является для меня настолько новым, настолько необычным ощущением, что я просто не в состоянии сдержаться. Кроме того, кому я делаю плохо? Я стою в тени кухонной двери и всматриваюсь в холл. Высоко надо мной улыбается со стены голова хряка Джейка. Напротив расположен вход в библиотеку, справа от меня – дверь, ведущая в подвал, а еще дальше начинается широкая дубовая лестница. На первой лестничной площадке находится дверь кабинета – небольшой комнатки, расположенной за кухней. Я иду вперед, стараясь двигаться настолько ровно, насколько мне позволяют слабые ноги, миную входную дверь слева и останавливаюсь в широком проеме двери библиотеки. Почувствовав, как устали мои пальцы, я перекладываю стакан в другую руку – должно быть, я сжимала его слишком сильно. Если из библиотеки, из кабинета или на лестнице покажется Вивьен, я поднесу стакан к губам и сделаю вид, что пью. Я прислоняюсь ухом к двери библиотеки, но там тишина. Тогда я, пятясь словно рак, начинаю перемещаться вдоль стены холла. Время от времени я останавливаюсь, чтобы приблизить стакан ко рту, и прислушиваюсь, но в доме по-прежнему тихо. Миновав лестницу у противоположной стены, я останавливаюсь у двери зала и вновь прислушиваюсь. Ничего. Дальше расположена еще одна дверь, ведущая в другую часть дома, – к оранжерее, веранде, кладовой, в которой хранилось все для сада и оранжереи, и выходу на задний двор. Туда я тоже никогда не заглядываю. Возможно, она там? Что ей могло там понадобиться? И тут меня внезапно озаряет мысль, что Вивьен что-то ищет. Странно, правда? Вчера она обшарила весь первый этаж. Сначала мне казалось, что она просто осматривается и обживается, но теперь я начинаю понимать, что дело здесь в чем-то еще. Вивьен вернулась домой, движимая каким-то тайным мотивом, и при этом не хочет рассказать мне о нем. В эту секунду я слышу ее. Где-то далеко наверху раздаются звуки шагов, потом Вивьен кашляет. С этого места мне видны колодец лестницы и сводчатый потолок над ней, а рядом – большое окно из мозаичного стекла, которое оживает лишь в предзакатном солнце. Осторожно поднимаясь по лестнице, я вновь слышу ее шаги, а к тому времени, когда я добираюсь до площадки между этажами, я уже знаю, что она на чердаке. На чердак можно попасть двумя путями. Первый, более очевидный – воспользоваться спиральной лестницей, расположенной за дверью на лестничной площадке второго этажа. Но я уверена, что Вивьен, в надежде, что я ее не услышу, выбрала другой путь: поднялась по черной лестнице, которая начинается в кладовой за кухней. На самом деле чердак дома является третьим этажом, но на втором расположено столько жилых комнат, что верхний этаж всегда называли чердаком, целиком отдав его мотылькам. Три больших «музейных» зала вмещают знаменитые коллекции, собранные моими бесстрашными предками во всех уголках земного шара и расставленные в полированных смотровых шкафах. Еще там есть помещения для личинок, клетки для зимовки, кюветы для окукливания, огороженные сетками комнаты для вылупливания бабочек, сухие и влажные теплицы, хранилища, богатая специализированная библиотека, лаборатория и небольшая мастерская, в которой отец делал из разнообразных ящиков, банок и коробок домики для выведения мотыльков. Я не впускала Бобби на чердак, поэтому все там осталось нетронутым. Но что там делает Вивьен? Она никогда не интересовалась мотыльками, хотя я окончательно поняла это лишь в то лето, когда нас исключили из школы. По просьбе мамы мы закрывали банки с джемом к ежегодному празднику урожая. Обычно это было одно из наших любимых занятий – растапливать в котелке огарки свечей и наливать жидкий воск в банки с джемом. Но в тот день, как и почти все лето, Виви была молчаливой и надутой. Я думаю, ее сердило то, что я, в отличие от нее, была очень рада возвращению домой. Она взяла черпак и кое-как размешала растопленный воск, расплескала его по пути к первой банке, а затем вылила воск так небрежно, что он потек по стенкам банки. Обычно она была более аккуратной. Затем она набрала еще воска, вновь разлив его по пути, и с размаху плеснула в банку. – Виви, давай я этим займусь? – спросила я так дружелюбно, как только могла. – Что, Вирджиния, я, по-твоему, слишком неловкая? – Мне нравится это дело, – искренне ответила я. Мне и правда было неприятно наблюдать, как она разливает воск, но я еще и действительно любила эту процедуру. Виви передала мне черпак. Я опустила его в котелок и помешала, растопив последние твердые остатки огарков, словно шоколад. Затем я зачерпнула жидкий воск, наклонила ковш, чтобы подхватить капли, стекавшие по нему, аккуратно налила немного воска в банку и стала смотреть, как он расплывается по поверхности. Когда уровень воска достиг краев стекла, я выровняла черпак и перешла к следующей банке. На стекло с внешней стороны и на стол не попало ни единой капли. Тем временем Виви стала фестонными ножницами разрезать шотландку на лоскуты. После того как воск застывал, мы накрывали банки тканью и приматывали ее бечевкой. Я уже знала: если Виви долгое время молчит, значит, ей есть что сказать. Я также знала, что расспрашивать ее не стоит: если я все же начинала допытываться, оказывалось, что лучше бы я этого не делала, и она в итоге заявляла: «Ты сама спросила». Она молчала до тех пор, пока не закончила вырезать лоскутки. – Джинни, – сказала она, глядя на то, как ножницы в ее руках щелкают в воздухе, – тебе никогда не хотелось вырваться отсюда и сбежать, чтобы жить собственной жизнью? Мама с папой всегда принимают за нас все решения. Ну почему мы не можем сами определять, чего мы хотим? Это несправедливо! Скажи, Джинни, у тебя никогда не было такого чувства? Я точно знала, что не было. – Думаю, нет, – ответила я. – Правда? Она удивленно покачала головой, как будто разочаровавшись во мне. Я стала наливать воск в последнюю банку. – Неужели не видно, как я несчастна? – спросила она. – Ты что, ничего не замечаешь? – Я знаю, что ты очень расстроилась, когда тебя исключили. – Только потому, что мне пришлось вернуться сюда! – резко воскликнула она, как будто заранее знала мой ответ и была готова к нему. – Этот дом и чертовы папины моли – это не жизнь! Что я здесь должна делать? Стареть и резать насекомых? Она произнесла это с таким видом, словно ее существование было невыносимым. Мой ответ только дал ей повод для этой возмущенной тирады. – Джинни, я не могу оставаться здесь, – продолжала она. – У меня в школе были подруги, а здесь нет никого, только ты и я. Я не хочу всю жизнь лить воск в мамины банки с вареньем. Может, тебя это и устраивает, но меня – нет! У Виви начался очередной приступ дурного настроения, и помочь ей мне было не под силу. Я сдвинула в сторону слой воска на поверхности котелка – он уже начал застывать. Затем я опустила черпак в воск, достала его, подставила тыльную сторону ладони и стала смотреть, как срывающиеся капли падают на нее, на глазах теряя прозрачность. – Мама с папой даже не пытаются меня понять. Я стала такой… – она замолчала, подыскивая нужное слово, – …одинокой! Джинни, ты думаешь, со мной что-то не так? Все это время я пыталась понять, что со мной случилось. Она поджала губы и слегка прикусила их, чтобы не заплакать, но слезы все равно выступили у нее на глазах и потекли по переносице. – Я думаю, они вполне способны выслушать… – начала я. – Тебя, но не меня! – горячо перебила меня Виви. – Они никогда не слушают, что я им говорю. Тогда ее слова удивили меня, но теперь я понимаю, что уход из школы имел для нее совсем иные последствия, чем для меня. Видите ли, мама Мод никогда не делала громких заявлений о будущем Виви перед любопытствующими соседями на веселых гулянках, и в то время как все вокруг знали, что отныне я буду жить в доме и помогать Клайву в его работе с мотыльками, Виви (как и все остальные жители деревни) понятия не имела, чем она будет заниматься в жизни. Казалось, родителей ничуть не интересовало будущее моей сестры, так что в ее чувствах не было ничего удивительного. На высказанное ею беспокойство они неизменно отвечали чем-нибудь наподобие: «С Вивьен все будет в порядке» или «Нам нечего за нее волноваться». Но, между нами говоря, как раз наоборот: мое будущее всегда было предопределено: Виви же вечно попадала в какие-нибудь передряги, которые вносили в ее планы сумятицу. В конце концов, она, а не я свалилась с колокольни и проткнула себе матку, из-за нее нас исключили из школы, а сейчас ей, а не мне не хотелось жить с родителями и запечатывать джем. В тот же день, когда мы отправились спать, Виви забралась в мою постель. Сквозь сон я почувствовала, что она ищет мою руку, затем ее нервные пальцы переплелись с моими и стали настойчиво поглаживать их. Я поняла, что она хочет разбудить меня, чтобы о чем-то поговорить. – Джинни, ты не спишь? – наконец спросила она. – Уже нет, – все еще в полусне ответила я и села на кровати. – Что случилось? – Ты же понимаешь, что я не могу здесь оставаться? – проговорила она. – Ты видишь, что мне надо уйти из дома? Я задала себе вопрос, понимаю ли я это. До той минуты я всегда видела свое будущее исключительно переплетенным с будущим Виви – она даже присутствовала во всех до единого моих снах. Я знала, что без нее моя жизнь будет какой-то ущербной, неполной, словно она составляла неотъемлемую часть меня. – А как же я? – спросила я у нее. – У тебя есть мотыльки, – тихо ответила Виви. Как будто мотыльки были способны заменить мне сестру. Затем она вытянула шею и поцеловала меня в щеку. – Спасибо, сестренка, – сказала она. – Я знаю, что ты, в отличие от Мод с Клайвом, всегда поймешь меня. Она вновь сжала мою руку, и я вдруг особенно сильно ощутила незримые нити, соединяющие меня с моей замечательной, необыкновенной младшей сестренкой. Все на свете сделалось ясным и четким: мы понимаем друг друга. А потом она рассказала мне о своем плане. На следующий день, после ужина, Виви показала мне, где она будет прятаться. Заведя меня в кладовую, она закрыла дверь в кухню, встала на скамью и сняла прямоугольную панель над дверным косяком. Как и стены, она была покрашена белой краской, и заметить ее было непросто. Оказывается, в нашем доме имелось множество подобных тайников за съемными панелями, а мне, в отличие от Виви, даже в голову не приходило снять одну из них и заглянуть вовнутрь. Она забралась в квадратное отверстие. Прошлой ночью она уже описала мне, что будет делать дальше: проползет вдоль стропил и окажется за стеной кабинета, над дверью кухни. Я прошла в кабинет и стала ждать. Наконец прозвучали три условных стука. Простучав условленный ответ, я громко позвала родителей. – Вирджиния, что случилось? – озадаченно спросила мама. Как оказалось, я прервала ее телефонный разговор. Теперь она сидела на лавке под окном, Клайв – за своим рабочим столом, а Виви сжалась в комок за стеной, слушая, как ее план воплощается в жизнь. – Я хотела поговорить с вами о Виви, – сказала я. Прищурив глаза, Мод посмотрела на Клайва. – Продолжай, – произнес папа. Но мне показалось, что он утратил к происходящему всякий интерес: открыв один из ящиков стола, он опустил туда руку и стал перебирать ручки. – Я считаю, что вы должны отпустить ее в Лондон, на секретарские курсы, – быстро проговорила я. Кажется, папа хотел что-то ответить, но мама перебила его: – Ты считаешь, говоришь? И почему же? Похоже, она с трудом сдерживала смех, а папа с сосредоточенным видом занялся своими карандашами: по одному доставал их из ящика и, прижимая кончики к подушечке среднего пальца, проверял, хорошо ли они заточены. «Ну неужели он так и не выскажет своего отношения к тому, что настолько важно для Виви?» – подумалось мне. Вслух же я произнесла: – Потому что она очень хочет поступить туда, и я считаю, что с вашей стороны было бы несправедливо не отпустить ее. Ей здесь будет плохо – а значит, и мне, ведь я не могу видеть, как она грустит. – Ах вот оно что, Джинни… – протянула мама. – Не беспокойся за Вивьен, с ней все в порядке. От этих слов мне захотелось закричать во весь голос: «Прекрати!». Ну как она не видит, что с Виви совсем не все в порядке, – неужели они ничего не замечают? Но яростные слова так и не слетели с моих губ. Мама опять взглянула на отца. – Это Вивьен подбила тебя затеять этот разговор? – со вздохом спросила она. Виви предупредила меня, что мама наверняка произнесет эти слова. – Нет. – Что ж, ей всего лишь пятнадцать лет, и она никуда не поедет, – твердо сказала Мод. Я подняла глаза на то место в стене, за которым сидела Виви, и представила себе, как рассыпаются в прах все ее надежды. – Она останется здесь и… Папа резко, с громким стуком задвинул ящик стола, и мама осеклась на полуслове. – Прошу прощения, что перебиваю вас, – извинился он, вставая. – Вирджиния, спасибо, что рассказала нам обо всем этом. А теперь выйди, пожалуйста, из кабинета: мы с мамой обсудим твои слова. Разумеется, я ему не поверила. Мне показалось, что мои слова не вызвали у него ни малейшего интереса. Мне хотелось остаться – Виви обиделась бы, если бы я не попыталась настаивать. Она сказала бы, что я старалась недостаточно. Надо было выдвинуть еще какой-нибудь аргумент, хоть что-нибудь, лишь бы заставить родителей пересмотреть свое решение, но Клайв оборвал меня, однозначно заявив, что больше не хочет обсуждать эту тему. «Наверное, ему нужно точить карандаши», – пришла мне в голову недобрая мысль. Я направилась в комнату Виви и стала с нетерпением ждать ее возвращения и рассказа, о чем говорили родители. Стена над ее кроватью была заклеена плакатами, открытками и записками от ее подруг. Плакаты, которые Виви вырезала из журналов, представляли собой пестрый набор изображений животных и киноактеров. Меня заинтересовала забавная картинка с ослом в соломенной шляпе с отверстиями для ушей, которая соседствовала с фотографией соблазнительной Авы Гарднер, держащей в пальцах сигарету. Вернувшись, Виви сообщила мне, что слышала весь разговор родителей. По ее словам, Клайв сказал Мод, что Виви надо отпустить в Лондон, – хотя мне сложно даже представить себе, как он произносит это. Между ними разгорелось что-то вроде ссоры, но в итоге папа ударил кулаком по столу, заявив, что он уже принял решение и оно окончательное. Я удивилась еще больше: все это было совсем не похоже на того Клайва, которого я знала, – на того, что с безучастным видом сидел за столом и теребил карандаши. У меня даже появилась мысль, что Виви все выдумала. Виви прислонила голову к стене рядом с выразительным портретом Джеймса Дина из фильма «Бунтарь без причины». Она никогда не видела фильмов с Дином, поэтому меня озадачило то, что она, как и многие ее подруги, столько плакала, когда месяц назад актер погиб в автокатастрофе. – А мама что сказала? – спросила я. – Она говорила, что не хочет разлучать нас с тобой, но Клайв ответил: «Не говори глупостей, рано или поздно жизнь все равно разлучила бы их». Виви вновь посмотрела на Джеймса Дина в полурасстегнутом пиджаке, который с вызывающим, непокорным видом приподнял бровь, – как будто понять ее мог только этот плакат. Стены моей комнаты были желтого цвета, и на них не висело ни одной фотографии. Я помню, что после отъезда Виви в Лондон несколько недель спустя стены ее комнаты стали для меня символом того, как сильно я по ней скучаю. Я стою на лестничной площадке, опираясь рукой на перила, до отказа запрокинув голову и глядя на чердак. Я слежу за ее шагами, которые доносятся сверху. Сейчас она медленно перемещается по одному из музейных помещений, время от времени останавливаясь. Что-то царапает пол. Через сорок пять секунд я слышу шаркающие звуки ее шагов в верхней библиотеке, затем наступает тишина. Раздается глухой удар упавшей на пол книги. Она заходит в хранилище, которое расположено не совсем надо мной, а над примыкающим коридором, попасть в который я не могу: двери, ведущие в него, заперты. До меня доносится какой-то слабый, едва слышный шорох. Похоже, она идет в сторону лаборатории. Я слышу тихий стук, затем наступает тишина. Внезапно прямо у меня над головой раздаются ее целеустремленные шаги – она идет к спиральной лестнице. Держась за перила, я торопливо спускаюсь по главной лестнице и по пути даже пару раз расплескиваю на ступеньки молоко: Вивьен перемещается слишком быстро для меня. Она уже на лестничной площадке. Я захожу в кабинет, закрываю за собой дверь и быстро опускаюсь на мягкое, обтянутое кожей сиденье рядом с каминной решеткой. В руке я по-прежнему сжимаю стакан с молоком. Вивьен открывает дверь и входит в кабинет. Мое сердце все еще бешено колотится. Меня удивляет ее неплохая физическая форма, ведь она лишь на три года младше меня. Она преодолела два этажа почти так же быстро, как я – один. – О, привет, – говорит она. – Ты была права, отсюда действительно все вынесли. – Она садится на скамью под окном. – Они даже забрали из зала камин вместе с мраморными плитами. – Правда? Странно. На этот раз мое удивление вполне искреннее. Я опускаю стакан с молоком, который уже успела поднести к губам, – словно эта новость заставила меня передумать. Зачем Бобби понадобились эти плиты? Он ведь не смог бы их продать: они были изготовлены специально для этого дома. – Камин, плиты… – с гримасой отвращения говорит Вивьен. – Ты только представь себе! Я пытаюсь это сделать. – Ну и как зал теперь выглядит? – спрашиваю я. – Что было под плитами? – Там просто огромная дыра. Должно быть, плиты были очень толстыми. Это место похоже… знаешь, Джинни, оно похоже на могилу, вот, – хмуро говорит Вивьен. – Интересно, ты что-нибудь сохранила из маминых вещей? Мне бы хотелось иметь хоть что-то в память о ней. – Наверное, ничего не осталось, – отвечаю я. – Ты уверена? Хоть какой-нибудь пузырек от духов? Я молча рассматриваю стакан. Сбегая по лестнице, я расплескала молоко себе на руку, и, чтобы оно не капало на меня, я отвожу руку в сторону. – Ну, может, какая-нибудь блузка, которую ты используешь как тряпку? – продолжает Виви. – Здесь полно папиных вещей – все его оборудование, лабораторные дневники и журналы… – Мне не нужны вещи Клайва! – резко обрывает она меня. – И я не желаю, чтобы мне напоминали о нем. – Вивьен, – потрясенно говорю я, – я знаю, ты считаешь, что он тебя совсем не любил, но это не так, и ваши былые разногласия тут ни при чем. На лице Вивьен мелькает отвращение. – Не говори глупости, – твердым, но не суровым тоном возражает она. – Он замотал тебя в шелковый кокон, словно ты была одним из его экземпляров. – Это ты говоришь глупости. Мы просто работали вместе, вот и все. Я просто шокирована столь неправильным представлением о нашем отце. – Джинни, для тебя он был готов на что угодно. Если бы надо было, он даже перевернул бы мир вверх ногами, – добавляет Виви. Я понятия не имею, о чем она говорит. Подумать не могла, что у нас такие разные воспоминания об отце. Я не помню, чтобы он ради меня шел на какие-то особенные уступки, – а также ради кого-то еще, коль уж на то пошло. Он всегда был слишком поглощен своей работой. Пожалуй, Вивьен все придумала. Я всю жизнь считала, что к Клайву просто невозможно плохо относиться. Это был тихий, вялый человек из тех, которых большую часть времени просто не замечаешь. У него даже не было четкого мнения о любых вещах, не имеющих отношения к его работе. Он занимался своим делом и не вмешивался в дела других людей, и я не представляю, как он мог вызывать у кого-то неприязненные чувства. Вероятно, я понимала его лучше, чем Вивьен, ведь мы работали вместе и у нас были общие интересы. Итак, все сводилось к разнице в интересах, и я считала, что Вивьен это осознает. Я делаю попытку успокоить ее: – Вивьен, мы оба знаем, что Клайв был просто не в состоянии перевернуть что-либо. Он был слишком увлечен своим собственным мирком. – Ты про что? А ведь я всегда считала это очевидным… – Ну как же, он понятия не имел, что происходит в доме за дверью его лаборатории. – Кто, Клайв? – язвительно смеется она. – Джинни, ты его с кем-то путаешь. Клайв умел почуять крысу в кладовке, сидя в своей лаборатории. – Крысу в кладовке? – Отдай мне молоко, ведь ты не будешь его пить? Ты закапала весь пол. Я рада, что она сменила тему, – зачем нам еще один бессмысленный спор? Кроме того, я не хочу, чтобы она догадалась, что я не пью молоко и это всего лишь маскировка, которую я использовала, чтобы следить за ней. Поэтому я подношу стакан к губам и делаю вид, что пью. Вивьен не сводит с меня глаз, и я еще чуть-чуть наклоняю стакан, и немного молока попадает мне на губы. Жаль, что я не налила себе чего-нибудь более приятного на вкус! По ее взгляду я вижу: она, возможно, сообразила, что я только притворяюсь. Но потом Вивьен, поморщившись, говорит: – Да вытри же ты эти свои молочные усы! Я понимаю, что она не раскусила мое притворство, поэтому с молоком можно покончить. Вивьен идет в кухню следом за мной. – Так что, от мамы ничего не осталось? – спрашивает она. – Ничего. Прости, – отвечаю я. 8 Ученица Мой официальный дебют в мире энтомологии в качестве папиной ученицы состоялся осенью того года, когда Виви уехала в Лондон. Его пригласили прочитать лекцию в Королевском энтомологическом обществе в Лондоне, и он взял меня с собой. Называлась лекция «Реакция пяденицы хвойной на различные спектры света». Клайв рассказал мне, как и когда следует менять слайды, а также сообщил, по каким знакам с его стороны я должна буду понять, что следует показать очередной экземпляр. Папа отнюдь не ждал этой поездки с нетерпением. По условиям, на лекцию мог прийти кто угодно, а у Клайва не было времени на энтомологов-любителей. Он сам так и не получил серьезного образования по своей специальности, если не считать научной степени по химии, и его работа проходила не под эгидой какого-нибудь института, поэтому его также можно было назвать «любителем». Тем не менее он считал себя ровней любому академику. Это была единственная плоскость, в которой отца можно было назвать снобом. Он точно так же, как университетские профессора, имел докторскую степень и получал гранты, и хотя на то время он еще не сделал никаких выдающихся открытий, он заслужил широкую известность благодаря множеству опубликованных работ на самую разную тематику – от дихотомии видов и до экстрагирования и химического анализа огромного количества биохимических компонентов, которые он так старательно определял. По словам Клайва, в числе любителей обычно оказывались бывшие медики (которые, по крайней мере, получили образование в смежной области), военные в отставке (этих интересовали лишь безупречные экземпляры, чтобы выставлять напоказ вместе с медалями) и люди духовного звания (у этих было многовато свободного времени, и они слишком уж любили поспорить и навязать другим свое мнение, причем не устраивало их абсолютно все: умерщвление и коллекционирование, теория эволюции и жестокость дикой природы…). Он сказал мне, что ему надоело отвечать на одни и те же вопросы и высказывания, которые неизбежно будут задавать все эти люди, – и действительно, через двадцать минут после начала лекции на него обрушился с целой лавиной вопросов ретивый круглолицый мужчина в очках и со скошенным подбородком. – Вы хотите сказать, у мотылька нет выбора, приближаться ему к свету или нет? То есть он никогда не принимает решений и его действия полностью предопределены? – хорошо поставленным голосом спросил этот тип. – Добрый день, пастор, – начал отец. Я много раз слышала, как он рассказывал маме о священниках, в основном высмеивая их, и мне стало интересно, упоминал ли он того, который обратился к нему сейчас. – Да, я считаю, что мотыльки не способны принимать решения, – продолжал Клайв. – Но… доктор Стоун, мы все видели, как гусеницы решают, что им делать дальше, – искать место для окукливания, рыть укрытие в земле, прясть кокон или втискиваться в какую-нибудь щелочку на мертвом дереве. Несомненно, перед тем как приступать к окукливанию, насекомые должны решить, что они будут это делать, – сказал пастор. – Ничего подобного, – ответил отец. – Как это ничего подобного? – почти испуганно переспросил пастор и оглядел помещение в поисках поддержки. – Мистер Кини, вы наверняка знаете, что я считаю эти действия непроизвольными, – спокойно ответил Клайв. «Так, значит, это Кини», – поняла я. Я знала про него все. Читая проповедь, он каждый раз упоминал охоту на мотыльков. В его церкви в Котсволде стояли световые ловушки, и он частенько прерывал службу, чтобы проверить, не попал ли туда кто-нибудь, после чего с восторгом рассказывал пастве о своей добыче. – Непроизвольными? Это как мышцы, заставляющие наше сердце сокращаться? Вы на самом деле считаете, что насекомые – это живые автоматы? То есть у них нет ни эмоций, ни чувств, ни интересов, ни разума? Пастору явно было не занимать ораторских способностей, и в его словах звучало подчеркнутое недоверие. Громкость и тембр его голоса то и дело драматически повышались, будто это был не священник, а актер на сцене. – Да, я так считаю; – словно принося присягу в суде, ответил отец. – Значит, у них нет даже сознательной цели? Это начинало походить на допрос, и Клайв с явным раздражением почесал щетину у себя на подбородке. – По правде говоря, – сказал он, – я даже не уверен, что сознательная цель есть у людей. В помещении раздался дружный смех, но я знала, что это была не шутка. Отец был не склонен шутить, тем более не умел с ходу придумывать остроты, подобные этой. Клайв тем временем с убежденностью в голосе продолжал: – Конечно же, мы хотели бы в это верить – нам всем хочется сделать свое существование более осмысленным. Я заметила, как несколько человек в переднем ряду наклонились вперед, чтобы переглянуться, – как шаловливые школьники, не понимающие, за что их отчитывают. Я сидела в тени за проектором, справа от Клайва, и со своего места могла видеть всю аудиторию. Как-то мама сказала, что Клайв человек не от мира сего, и в этом ему нет равных. Сама она не любила чудаков – она говорила, что они берут себе странные псевдонимы и вырабатывают у себя странные привычки лишь для того, чтобы выделиться на фоне окружающих. Если таким людям везет, они получают известность: «Ах, я знакома с неким доктором Чудикером, так вот он помешивает чай хирургическим пинцетом» или «Ну конечно же, кто не знает Лайонела Хестера – поймав бабочку, он крепит ее себе на шляпу булавками». Мама говорила, что часто такие люди пребывают в идиотском заблуждении, будто их эксцентричность принимают за гениальность, – или, по крайней мере, они надеются на это. По ее словам, она окончательно поняла, что движет этими людьми, когда майор Фордингли, державший ручную чайку, однажды с напыщенным видом процитировал ей следующее изречение: «Отличить чудака от гения может быть непросто, но, несомненно, следует мириться со странностями, а не подавлять оригинальность». Надо сказать, что мама придерживалась прямо противоположного мнения. Она была убеждена, что всегда лучше оценивать себя объективно, даже если это означает признать свою заурядность и заурядность своего увлечения, а не прятать все это под жалкими попытками продемонстрировать свою оригинальность. Разумеется, Клайв был не таким. Мод говорила, что Клайв – единственный человек, который ведет себя эксцентрично не по своему желанию, а скорее вопреки ему. Сидя в своем укромном уголке за столом на кафедре, я смотрела на собравшихся здесь шарлатанов и пыталась определить, в чем заключаются их поддельные привычки. – Так, значит, для вас эти создания всего лишь механизмы? – спросил у Клайв а один из сидящих в зале бородачей. – Нет, они не механизмы по определению, ведь они живые существа. Однако я считаю, что каждое действие, которое совершает насекомое, вызывается рефлексом, таксисом или трофикой. Их существование является исключительно механическим. – Таким образом, когда муравьед жует вырывающегося муравья, он испытывает ничуть не больше эмоций, чем станок, затянувший руку человека? – громко, с трагическими нотками в голосе спросил из первого ряда пастор со скошенным подбородком. Он по-прежнему пытался спровоцировать в аудитории эмоциональный взрыв. – Да. – А гусеница понятия не имеет, зачем она плетет кокон или роет для себя нору в земле? – продолжал Кини, театральным жестом выбросив руку вперед. – Да, именно так, – ответил Клайв, которому явно наскучили эти вопросы. – И если самка мотылька заметит собственных личинок, она не узнает их и даже не поймет, что они принадлежат к ее биологическому виду или классу? То есть у нее нет никаких материнских чувств? – Вы имеете в виду, испытывает ли она любовь? – Да, любовь. – Ничего не могу сказать насчет любви, – ответил Клайв, начиная горячиться. – Я считаю, что многие животные демонстрируют любовь к своему потомству. – Вот видите, – проговорил пастор, сев и с торжествующим видом хлопнув себя по коленям. – Но я убежден, что сама любовь также является механическим процессом, – сказал Клайв, когда его оппонент уже укрепился в мысли, что победа осталась за ним. – Но доктор Стоун, ведь любовь – это эмоция, – несколько нервно произнес пастор. – Да, а эмоция – это всего лишь симптом, вызываемый определенным химическим соединением, которое вырабатывается в вашем организме и действует на мозг и центральную нервную систему таким образом, что вы испытываете это чувство. – Ваши убеждения даже больше противоречат здравому смыслу, чем я думал, – раздраженно заявил красноречивый пастор. Я увидела, что Клайв рад тому, что вопрос закрыт и он может продолжать лекцию. Ему ни с кем не хотелось спорить. Он ни на минуту не сомневался в своих выводах, но, к сожалению, они всегда вызывали яростное неприятие у других людей. После лекции был фуршет, на котором следовало обсудить услышанное и поделиться последними новостями из мира бабочек и молей. Все это время я держалась рядом с отцом, а он представлял меня всем, кого знал. Когда мы подошли к Бернарду Картрайту, я вздохнула с облегчением: наконец-то я увидела хоть одно знакомое лицо! Бернард часто бывал в Балбарроу: либо отправляясь на запад Англии в очередную полевую экспедицию, заглядывал на пару часов, чтобы обсудить с Клайвом свои последние открытия, либо просто приезжал в гости на выходные. Он считался другом нашей семьи. Бернард был «настоящим» ученым, профессором колледжа в Лондоне. За несколько месяцев до этого он выделил у гусеницы гормон, вызывающий линьку, и его известность в замкнутом энтомологическом мирке сразу выросла. Когда мы подошли, он что-то рассказывал группе мужчин. – Железа в нашей голове вырабатывает гормон, который действует на нерв, тот – на мышцу, и все это происходит непроизвольно, без участия сознания, – услышали мы. – Бернард, поздравляю тебя с выходом статьи, – сказал папа, пожимая ему руку. – Спасибо, Клайв. Хорошая получилась лекция – такая же живая, как обычно. Привет, Вирджиния, – обратился он ко мне. Затем, наклонившись, он прошептал мне на ухо: – Тебе нравится, как твой папа их заводит? Как будто Клайв раздражал их намеренно! Бернард громко расхохотался, при этом капельки его слюны попали мне на лицо. Я поморщилась. – Клайв, а как вы Думаете, что заставляет железу вырабатывать гормон? – спросил один из мужчин. – Вероятно, что-то еще не открытое, – ответил отец. – Прошу прощения, но вы уходите от ответа на вопрос! Новый взрыв хохота. – Ничего подобного. Если уж хотите выслушать мое мнение, – произнес Клайв, – все это вызывается еще одним гормоном, который вырабатывается в результате какого-нибудь механического процесса, например физического роста. Перед тем как Бернард, – он кивком указал на своего союзника, – открыл гормон, заставляющий гусеницу сбрасывать шкуру на определенном этапе ее развития, вы, вероятно, считали, что гусеница намеренно «решает» полинять, когда старая шкура становится ей неудобной или тесной. Теперь же мы знаем, что гусеница не «думает» о том, чтобы сбросить шкуру, и я сказал бы даже, что мы приписываем гусенице слишком большие способности к мышлению. – Боюсь, я не могу с вами согласиться, – ответил мужчина, задавший вопрос. – Я понимаю, – кивнул Клайв, довольный тем, что дискуссия окончена и разговор перешел на другую тему. Я перевела взгляд на авторитетного Бернарда. Это был невероятно некрасивый человек – низкорослый, круглолицый, с крошечным носиком л такими же маленькими глазками. Вероятно, Бернарду было около сорока, но он казался моложе из-за пухлых щек и лоснящейся кожи лица. Я знала, что он регулярно катается по сельской местности на мотоцикле «Триумф». Он слишком громко смеялся, так, как не подобает интеллигентному человеку, но, по крайней мере, был весельчаком и добряком. Приезжая в Балбарроу, он всегда здоровался со мной и Виви, заводил какую-нибудь беседу или предлагал нам сыграть партию в домино, в отличие от некоторых более чопорных коллег Клайва, которые, заходя в дом, совсем не замечали нас. (Мама говорила, что большинство из них не замечали и ее – по ее словам, энтомологи вообще довольно странно относятся к женщинам.) Заметив, что я смотрю на него, Бернард приблизился ко мне, обнял за плечи и привлек к себе. – Я рад, что ты теперь одна из нас, – негромко сказал он, проводя рукой по моей спине. Затем он посмотрел мне в глаза. Его одутловатое лицо находилось в считанных сантиметрах от моего, поэтому его природная некрасивость не могла не броситься мне в глаза – мне даже стало его жалко. Судя по всему, он ждал моего ответа. – Я тоже рада, что теперь я одна из вас, – сказала я и глупо хихикнула. Ничто другое мне просто не пришло в голову. – Вот и отлично, – ответил он. – В этой игре человеку нужны союзники, так что помни: я твой союзник. – Спасибо, – пробормотала я со все той же дурацкой улыбкой на лице. И тогда он перенес свою руку с моей талии на ягодицы, слегка сжал их и потряс. Его рука остановилась там, а я не знала, что делать или говорить. В лицо мне бросилась кровь. Затем мы одновременно повернули головы к остальным участникам разговора. Его ладонь по-прежнему обхватывала одну из моих ягодиц, но мы стояли слишком близко, чтобы это мог заметить кто-то еще. Может, друг семьи имеет право на такое поведение? Или здесь так тесно, что ему некуда деть руки? Или он просто лапает меня? Ответить на эти вопросы было далеко не так просто, как вам, наверное, кажется. Мы оказались зажаты в довольно тесном углу, и это с самого начала сбило меня с толку: близость с другими людьми всегда переносится в битком набитом автобусе проще, чем в пустом. Я никак не могла решить, как мне истолковывать действия Бернарда. Может быть, он поддерживает меня, не позволяя другим прижать меня к стене? Или ему действительно некуда деть руку? Или же он просто забыл о том, где лежит его рука, а по причине нашего давнего знакомства не считает мои ягодицы каким-то особым местом? Прийти к какому-либо решению мне также мешало непонятное поведение Бернарда. Казалось, он так внимательно слушает разговор, что уж никак не может думать о том, где находится его рука, что он попросту забыл о ней. Возможно, его рука и оказалась на мне совершенно случайно, но меня все равно сильно смущало то, что на моей ягодице лежит ладонь чужого мужчины. Я пару раз напрягла мышцы, надеясь, что Бернард почувствует движение и осознает свою ошибку – мне не хотелось резко одергивать его, – но он лишь немного сдвинул пальцы. До какой же степени его увлек разговор, к которому он прислушивался! – Вы же не станете возражать против того, что у собаки есть инстинкты? – спросил у моего отца похожий на моржа мужчина. – Есть. – Так в какой точке царства животных проходит граница между теми живыми существами, у которых развились инстинкты, и теми, у которых их нет? – Такой границы нет. Инстинкты есть у всех животных, но разница в том, что большинство из них об этом не знают. Нас отличает от других животных самосознание. Не спрашивайте меня, в какой точке царства животных проходит граница самосознания – я не смогу вам ответить. Но не сомневайтесь, эта граница будет нечеткой. Можно сказать, разница сводится к мелочи, и животных с малой степенью самосознания довольно много. Отец тараторил свой ответ, даже не переводя дыхания, и я поняла, что он уже не раз произносил эти слова раньше. Он продолжал: – Как вы думаете, кто или что принимает решение за куколку, когда она пребывает в жидкой форме, в виде первичного «супа»? У нее же нет мозга! Вы же не считаете, что суп в куколке способен мыслить? Всеми процессами руководит ее генетический код, он играет роль ключа, который открывает дверь. Разве можно назвать все это «принятием решения»? Обступившие его люди напоминали мне рассерженных чем-то демонстрантов, а в воздухе уже витало напряжение. Клайв явно чувствовал себя не в своей тарелке – я поняла это по тому, как повысился его голос, а также по нервному почесыванию подбородка. – Так что же представляет собой самосознание? Может быть, это душа? – спросил кто-то. Испытание, через которое должен был пройти Клайв, еще далеко не закончилось. – Вообще-то это совсем другой вопрос, достойный отдельного обсуждения. – Это все так, но мне интересна ваша точка зрения. Похоже, она у вас уже сложилось, – скептически заметил кто-то. – Я редукционист и не считаю, что самосознание – это духовная сущность. Думаю, это всего лишь побочный продукт эволюции. – Побочный продукт? Наподобие ошибки? – прозвучал очередной вопрос. – Нет. Даже не знаю, как это объяснить… – Папа замялся, но было очевидно, что и на этот счет у него есть четкое мнение. – Возможно, – неуверенно продолжал он, – по мере того как биологические процессы в организме животного все усложняются, ими становится слишком сложно управлять с помощью рефлексов и реакций. На самом деле было бы преувеличением утверждать, что за эволюцию живого существа отвечает его головной мозг, что он способен обучаться благодаря памяти и способности к узнаванию, что он может просчитывать окружающую среду и самостоятельно принимать решение. Он произнес все это очень быстро, словно актер, много раз репетировавший текст, и тот прозвучал неубедительно – как если бы актер выучил роль наизусть, но душу в нее не вложил. Мне было душно и неприятно – у меня даже мелькнула мысль, что я попала в самый худший мой кошмар. Рука Бернарда по-прежнему лежала на моей ягодице, мало того, он двигал ею вверх-вниз, поглаживая меня. Было ли это движение произвольным? Получить ответ на этот вопрос хотела не только я, но и все собравшиеся в комнате. Может быть, Бернард считал, что он объединяет нас как союзников в команде, о которой он говорил? У Клайва было изможденное лицо, слушатели же с враждебным видом сомкнулись в круг. Я чувствовала, что его рассуждения в целом показались им в лучшем случае сомнительными. – У меня нет ответов на все вопросы! – раздраженно заявил отец. – Я придерживаюсь гипотезы, что всё на свете, в том числе самосознание, можно свести к химическим и механическим реакциям, а также к незначительным изменениям в нашей центральной нервной системе. Человек с внешностью моржа смотрел на отца исподлобья, в его взгляде читалась смесь сожаления и отвращения. Клайв опять потер щетину у себя под подбородком. Кучка людей вокруг него все росла, распухала, затягивая нас и поглощая. Мои мысли начали путаться. Пол у меня под ногами сделался мягким, и я стала покачиваться, словно стояла в лодке. Рука Бернарда круговыми движениями поглаживала мою ягодицу, а потолок постепенно опускался на меня. В дальнем конце комнаты плотными рядами стояли бородатые мужчины с длинными шеями, хором задававшие одни и те же вопросы; они забирали себе весь воздух в помещении, жадно, лихорадочно вдыхая его. Рука описывала на моем заду широкие свободные круги, словно втирала в мебель воск. Клайв опять почесал подбородок. Внезапно я оказалась обнаженной, а Бернард – псом, охваченным инстинктом, тяжело дышащим и истекающим слюной. Не в силах противиться удушью, я закрыла глаза и мысленно отправилась в место у себя в голове, в котором я могла бы немного успокоиться. Я наконец-то услышала звучный голос Бернарда, но не рядом с собой, а чуть поодаль, впереди. Ошибки быть не могло – он описывал водонагреватель, установленный им дома, а потом прозвучал его громкий смех, который ни с чем не перепугаешь. Я резко открыла глаза и, как и предполагала, увидела его в двух шагах от себя – в пылу рассказа он размахивал руками. Обеими руками! Лишь увидев его, я постепенно перестала чувствовать ладонь на своей ягодице. Я осторожно посмотрела себе за спину, убеждаясь, что там действительно ничего нет. Я все еще смотрела на руки Бернарда, когда кто-то передал ему блюдо слоеного печенья с фруктовой начинкой. Можно было ожидать, что Бернард возьмет одной рукой блюдо, а второй – само печенье, но он протянул к блюду обе руки, схватил два печенья большими и указательными пальцами и, оттопырив остальные, по очереди засунул печенья в свой необъятный рот. Я увидела, как он стряхивает липкие крошки. К моему горлу подкатила тошнота. Подумать только, эти же суетливые пальцы гладили мой зад! И даже увидев Бернарда и его руки так далеко, я все равно ощущала их на себе. Мое лицо пылало, а в голове стоял какой-то туман. Всю дорогу домой – мы ехали поездом – Клайв молчал. Когда мы наконец-то добрались до дома, мама налила мне стакан хереса, но алкоголь не шел мне в горло. Я думаю, что отец был бы рад выпить со мной, но ему не позволяла подагра. Кроме того, когда я в прошлый раз пробовала херес, он мне не понравился. Мама постаралась сделать ужин особенным: приготовила свинину под сидровым соусом и достала из шкафа столовое серебро. Я знала: она хотела, чтобы мы сели и подробно рассказали о нашей первой совместной научной лекции. Отправляя нас утром в Лондон, она заметно волновалась и дала мне множество советов насчет того, как мне себя вести и чего ожидать. Она советовала мне побольше слушать, поменьше говорить, а также во время самой лекции выбрать место немного в стороне от Клайва: по ее словам, в этом случае мне проще будет вынести присутствие большого числа незнакомых людей в аудитории. Я понимала, что ей очень хочется узнать, как все прошло. Теперь ясно, что нам следовало уделить ей внимание: сесть за стол, съесть то, что она приготовила, и рассказать о лекции, дав ей возможность хотя бы мысленно присутствовать там. Но мы с отцом так устали, что сразу отправились спать. Когда я уже поднималась в свою комнату, мама остановила меня. – Ты точно не хочешь выпить со мной? – спросила она, наливая себе очередной стаканчик. Я с виноватым видом покачала головой. Тогда она задала очень странный вопрос: – У скольких из них не было бороды? «Забавно», – подумалось мне. Вслух же я ответила: – Борода была у всех тамошних мужчин. – Я знаю, – засмеялась она. – Я имела в виду, были ли там женщины? Лишь в этот миг до меня дошло, что за профессию я себе выбрала, – вернее, ее выбрали за меня. Я не только обрекла себя на постоянные споры и конфликты, но и должна была решить две очень сложные и масштабные задачи: во-первых, как в свое время отец, добиться признания академическими кругами, не имея формального биологического образования, во-вторых, стать первой женщиной в сугубо мужской среде. И то, что знаменитый Бернард Картрайт лично пригласил меня в свою команду, мало что меняло. 9 Еще одна ловушка Теперь хочу рассказать вам о том, что произошло года через четыре, в пятьдесят девятом. Тот год изменил все на свете. Во-первых, состоялся съезд в Плимуте; во-вторых, Бернард Картрайт бросил свой вызов. Но сначала я должна рассказать о Виви. Пока я занималась мотыльками, помогая Клайву, моя сестра обустраивала себе новую жизнь в Лондоне. Она сняла квартиру вместе с двумя девушками, с которыми она познакомилась на секретарских курсах. У нас она бывала нечасто, хотя мама вечно пыталась заманить ее домой, но зато каждую неделю от нее приходило письмо. Мама всегда забирала письма и газеты сразу после того, как почтальон их доставлял, и по пути на кухню просматривала конверты в надежде увидеть почерк Виви. Мод думала, что, закончив курс, Виви вернется домой и найдет работу где-нибудь по соседству, но вместо этого моя сестра устроилась в лондонскую юридическую контору. Несколько месяцев спустя Виви уволилась и подыскала себе место поинтереснее – в какой-то газете, о чем она поведала нам в письме, но впоследствии оказалось, что это лишь начало долгих поисков непонятно чего. Спустя некоторое время Виви стала работать в частном хирургическом кабинете, затем поступила секретаршей к независимому журналисту. В конце концов я просто потеряла счет ее работам. Казалось, она находит новое место перед каждым своим приездом домой, и каждый раз ей удавалось убедить нас, что очередная работа намного лучше предыдущей. Думаю, когда Виви уехала в Лондон, мама еще не понимала, что это навсегда. Но Виви говорила, что хочет добиться чего-то в жизни, и ни ветхий особняк в дорсетской глуши, ни чердак с тучами молей ее не устраивали. В одном из писем она сообщила, что собирается работать в кинокомпании, – возможно, даже в киностудии «Пайн-вуд». По ее словам, она познакомилась с человеком, который знал человека, которому кто-то там был нужен. За это время мы с отцом отлично сработались: исследования, которые мы проводили в Балбарроу, дали немало значимых результатов и принесли нам кучу грантов. Я думаю, все дело было в том, что у нас превосходно получалось трудиться в команде. Если вы помните, пятидесятые годы ознаменовались расцветом экспериментальной науки. За это время были изобретены электронный микроскоп и микропроцессор, вошли в широкий обиход антибиотики и прививки, Уотсон и Крик открыли двойную спираль ДНК… А затем пришла генетика. По причинам, которые отец установил еще за двадцать лет до этого, моль наряду с плодовой мушкой дрозофилой стала одним из наиболее популярных подопытных существ. К концу пятидесятых годов всеобщее увлечение мотыльками достигло пика. Новая волна смела энтомологов старой школы, и мотыльков стали активно использовать в своих исследованиях представители других областей биологии – молекулярные биологи, биохимики и, конечно же, сторонники эволюционной генетики. Кеттлевелл опубликовал свои знаменитые иллюстрации к механизмам индустриального меланизма – на этих фотографиях и рисунках была изображена пяденица березовая, – а эволюционные генетики Шеппард и Фишер благодаря работе с различными видами семейства молей смогли интерпретировать законы наследственности и хромосомного поведения, делающие возможными непрерывные изменения. В биологию пришли химики, пытавшиеся дать ответы (в виде уравнений и формул) на вопросы, над которыми отец, Бернард и их единомышленники размышляли многие годы. Химики определяли конкретные соединения, управляющие жизненным циклом живого существа, вызывающие впадение в спячку или выход из нее, на молекулярном уровне описывали события, заставляющие мотылька стремиться к свету, а самку – выделять из желез эфирное масло, и исследовали, каким образом самец может почуять эту самку с расстояния в несколько километров. Все эти возможности, а также химический анализ различных соединений (пигментов, гормонов, феромонов, энзимов, ингибиторов и стимуляторов нервной системы) или просто исследование химических эффектов этих веществ внезапно стали доступны каждому, и началось нечто вроде всеобщей гонки: кто первый сделает открытие и кто первый его опубликует. Несомненно, в этой гонке мы с отцом имели некоторое преимущество на старте, а его самостоятельная научная работа, которая в прошлом не раз становилась объектом насмешек за то, что балансировала на грани двух научных дисциплин, не принадлежа ни к одной из них по-настоящему, теперь привлекла внимание серьезных заведений и крупного бизнеса, и занятости у нас поприбавилось. За год мы публиковали более десяти научных работ, читали по два десятка лекций, а гранты текли к нам устойчивым потоком. Я хочу рассказать вам о ловушке Робинсонов. В эти пять лет усердной работы она была для меня едва ли не единственным темным пятном. О ловушке нам рассказала мама, прочитавшая о ней в одном из журналов, которые она выписывала, – кажется, в «Бритиш Кантри-сайд». Братья Робинсоны из Кента запустили в продажу световую ловушку новаторской конструкции, которая быстро получила широкую известность в наших кругах. Я помню, когда пришел тот номер, мама не поленилась принести журнал в лабораторию. Стоя посреди комнаты, она возбужденным голосом читала нам статью: «В графстве Хэмпшир с помощью приспособления Робинсонов за одну ночь удалось поймать более 20 тысяч экземпляров совки, Amathesc-nigrum L., Caradrinidae, а также большое количество других видов». Я так и не поняла, почему Клайв тут же не побежал покупать эту ловушку, – он не заинтересовался даже после того, как рассказы о ее высочайшей эффективности появились во всех энтомологических журналах. «Роллс-Ройс среди ловушек», как ее вскоре стали называть, состоял из испаряющей ртуть лампы, установленной в хитроумной стеклянной колбе. Ловушка Робинсонов работала примерно так же, как известная в Англии корзина для ловли омаров. С наступлением темноты, когда большинство молей поднимаются в воздух, они, привлеченные светом, летят к большой банке в форме колокола, а оказавшись внутри, они уже не могут сообразить, как выбраться оттуда. Ловушка Робинсонов вызвала настоящую революцию в охоте на мотыльков, а также, что особенно удивительно, изменила всеобщие представления о том, какие виды являются в Англии распространенными, а какие – редкими. Некоторые мотыльки, ранее считавшиеся чуть ли не вымирающими, оказались очень даже многочисленными, а в некоторых случаях их обнаруживали в районах, где никогда не ловили ранее. Таким образом, весь банк статистических данных по ареалам распространения различных видов, собранный в стране за последние полвека, за одну ночь устарел. Это существенно повлияло и на цены коллекций «редких» насекомых, которые очень быстро спикировали вниз. Но даже после этого отец не приобрел ловушку Робинсонов. Когда я спросила у мамы, почему он упорствует, она ответила, что он был бы не прочь заказать такую ловушку, но ему мешает это сделать гордость. По ее словам, Клайв всегда сам изготавливал свое оборудование на основе собственных чертежей, в течение многих лет совершенствуя его конструкцию, а потому отказывался признавать то, что его приспособления не самые лучшие на свете. Однако я не поверила маме: Клайв был не настолько твердолобым. Все эти пять чудесных лет нашего сотрудничества отец упорно преследовал цель всей своей жизни – разобраться в химическом составе супа в куколке и с его помощью раскрыть секреты метаморфоза. И когда наставала очередная осень, мы с лопаткой и долотом в руках отправлялись в странствия по близлежащим лесам или огороженным живыми изгородями полям искать неуловимых маленьких куколок, которые так прочно завладели воображением отца. До наступления весны мы занимались этим многообещающим делом, анализируя содержимое коконов на различных стадиях их развития и пытаясь выяснить, какой механизм является ключом к чудесному процессу метаморфоза мотылька. Однако, к сожалению, наши усилия почти ничего не дали, если не считать кое-каких результатов второстепенной важности. Одна из американских исследовательских групп сообщила, что пигментация в развивающемся взрослом насекомом формируется под действием температуры, но все полученные нами данные говорили о том, что изменение температуры не влияет на развитие куколки и не способно запускать процессы метаморфоза в ее организме. Не выявили мы и влияния температуры на скорость разрушения тканей и органов личинки фагоцитами, за исключением того что этот процесс в зависимости от вида мог продолжаться от нескольких дней до нескольких лет. Кроме того, мы не обнаружили зависимости между температурой и активной фазой жизни куколки, ее превращением в насекомое или временем вылупливания. Отказавшись от экспериментов с температурой, мы стали исследовать другие возможные пусковые механизмы, такие как гормоны, изменение полярности или уровня pH, но три года работы так и не приблизили нас к открытию стимулятора, катализатора или регулятора, который вызывал бы начало генетического преобразования. В конце концов мы достигли некоторых успехов в других областях, например в сфере пигментации. Я помню, как радовался Клайв, выяснив, что красный пигмент в красных молях Британии – медведице-госпоже, пестрянках и красной ленточнице – отличается от пигмента, обнаруженного в красных бабочках нашей страны (я уже говорила, что бабочки и моли – это разные семейства?), но совпадает с пигментом в видах, распространенных в континентальной Европе. Отец говорил, что это проливает новый свет на пути эволюции британских молей. Все эти вопросы он подробно изложил в своем докладе на международном энтомологическом съезде в Плимуте. Этот съезд состоялся весной 1959 года, поэтому мой рассказ сейчас переносится в тот год. Готовя свой доклад, Клайв втайне от меня сделал его кульминацией один впечатляющий трюк, который участники съезда активно обсуждали все три дня до окончания его работы. Ярко-желтый пигмент присутствует в крыльях только двух британских молей – крушинницы и пяденицы хвостатой, – поэтому их обеих относят к виду Selidosemindae. Однако отец наглядно продемонстрировал изъян в этой общепринятой классификации прямо перед участниками съезда, подвергнув флуоресцентное соединение, полученное из этих двух видов, ультрафиолетовому излучению. Этот фокус показал, что два на первый взгляд идентичных фосфоресцирующих вещества обладают различным химическим составом. Развивая свой успех, Клайв призвал к полному таксономическому пересмотру существующей классификации видов. Это выступление послужило причиной жарких споров: энтомологи никак не могли прийти к единому мнению, стоит ли выполнять новую классификацию на основании данных, которые противоречат существующей номенклатуре? Как вы можете догадаться, когда речь заходила о корректности классификации, Клайв становился чрезвычайно щепетильным. Больше всего меня удивило то, что я не догадывалась, даже представить себе не могла, что отец собирается разыграть весь этот спектакль и подвергнуть сомнению систему классификации в целом. Я знала наизусть доклад, который он намеревался прочесть, и не раз слышала, как он репетирует его, но последний отрывок он никогда не проговаривал вслух. Можно было ожидать, что он хотя бы упомянет о своих планах, однако финал его выступления стал для меня такой же неожиданностью, как и для всех остальных. Впрочем, самое примечательное событие, связанное с тем съездом в Плимуте, произошло уже после его окончания, когда мы приехали домой. Мы отправились в Плимут во вторник после обеда, а вернулись в пятницу в конце дня. Когда мы вошли, в доме было тихо, никто нас не встречал. Я едва не поскользнулась на куче почты, скопившейся на полу в холле. В прошлые годы нас у двери приветствовал бы Бэзил, но он умер пару лет назад: у него отказали почки. Мы позвали Мод, но, как ни странно, она не ответила. На кухне раковина была заставлена грязной посудой, а из переполненной корзины для мусора тянуло какой-то сладковатой гнилью. Все это было очень не похоже на маму. Подушки на диване в библиотеке были примяты, шторы на окнах наполовину задернуты. На столике красного дерева стояла чашка без блюдца и лежал засохший огрызок яблока, и это тоже сразу бросалось в глаза. Любопытно, что некоторые другие вещи также были не на своих местах: один из портретов предков на лестнице был сильно перекошен, какой-то сертификат в рамке и вовсе лежал на полу, и в целом создавалось впечатление некоего беспорядка. Ускорив шаг, Клайв стал одну за другой осматривать комнаты на первом этаже. Я держалась за ним. Во мне медленно рос тошнотворный страх – как у ребенка, который на улице потерял мать из виду. Клайв молчал, но я чувствовала, что его тоже охватил ужас, – он проявлялся в его семенящих шагах, в том, как он распахивал дверь, словно демонстрируя непокорность своему разыгравшемуся воображению, в том, как он, входя в очередную комнату, негромким, но напряженным голосом отрывисто произносил мамино имя: «Мод!» Во рту у меня пересохло, а в животе что-то трепетало. Мы обошли весь первый этаж: посмотрели в кладовой, в оранжерее с ее неглубоким прудом, спустились по крутым ступенькам, ведущим с веранды, обошли дом и заглянули в помещение, где висели крюки для мяса… На первом этаже мамы не было видно, поэтому мы вернулись в холл. Но когда Клайв начал подниматься по лестнице, я с несказанным облегчением увидела наверху маму, которая махала нам рукой, элегантно спускаясь вниз в сине-зеленом вечернем платье пестрой расцветки. – Привет, милые мои! – радостно воскликнула она нам на полпути. – Как съездили? Ее платье было коротким и открытым на груди, а тонкую талию обтягивал кушак. Я уже давно не видела ее в подобном наряде. Картину довершали тугие кружевные рукава по локоть и две длинные нитки бус янтарного цвета на шее, повязанные свободным узлом. Именно так мама одевалась в молодости. На ее запястьях играли потемневшие от времени серебряные браслеты, а в правой руке она держала большой стакан с хересом. Возможно, она и забросила дом, но о своей внешности она явно позаботилась: что ни говори, она производила сильное впечатление. – Похоже, ты устраивала вечеринку, – заметил Клайв, заглянув в кухню. – Ну конечно, дорогой! Пока вас не было, я затеяла тут кучу вечеринок. И не переживай насчет беспорядка – все под контролем. – Я и не переживаю, – ответил отец, целуя мать в щеку. Я все еще с удивлением рассматривала ее платье. Уверена, что никогда не видела его раньше, тем не менее оно напомнило мне о чем-то. Я подумала, что если перестать думать об этом, воспоминание может неожиданно выскочить из памяти когда-нибудь потом. – Ты что, действительно устраивала вечеринки? – спросила я. – Нет, милые мои, я просто дразню вас. – Мама скорчила гримаску и, сжав пальцами мочку моего уха, слегка подергала его. – Понятно? Она показалась мне чересчур оживленной, даже беспокойной. – Клайв, у меня для тебя подарок. Будем считать, что это на будущий день рождения, – кокетливо произнесла она. Вообще-то до дня рождения отца оставалось полгода с лишним. Мама опустила стакан на подлокотник кресла, стоящего в холле, и вытащила из-под него большую коробку в коричневой обертке, перевязанную ленточкой. – Держи, дорогой, – сказала она и обеими руками разгладила платье на талии. – Что скажешь? Узнаешь? Клайв внимательно посмотрел на коробку: – Нет, даже представить себе не могу. Что там? Мама засмеялась. – Ну же, вскрывай! Смелее! Клайв достал из кармана перочинный ножик, ловко перерезал ленточку и снял оберточную бумагу. Наконец разглядев надпись на коробке, я воскликнула: – Это же ловушка Робинсонов! Бумага упала на кресло. – Да, это она, – безжизненным тоном произнес Клайв. Я вспомнила, как презрительно он всегда отзывался о братьях Робинсонах. Он четко дал нам всем понять, что ему эта ловушка не нужна. Разумеется, я догадывалась, как непросто было Мод связаться с компанией Робинсонов в Кенте и организовать доставку ловушки к нашему возвращению. Глядя на то, как отец с небрежным видом раскрывает коробку и достает оттуда детали ловушки, я думала, что он вряд ли будет благодарен матери за этот подарок. Но вопреки моим опасениям, он не стал отвергать его сразу. Вместо этого он принялся изучать ловушку, что-то бормоча о недостатках, которых, само собой, он отыскал немало. Даже не глядя в руководство по эксплуатации, он разобрал ловушку на части, а затем стал вновь собирать ее. Перед тем как присоединить очередную деталь, он некоторое время рассматривал ее на предмет динамических свойств и надежности. Я вдруг поняла, что Клайва охватило сильное возбуждение. Но все равно, собрав устройство, он раскритиковал неправильный выбор патрона для лампы и то, что братья использовали в производстве очень дешевую, непрочную ткань. Мама предложила ему стакан лимонного сока, но он, похоже, даже не услышал ее. Я хорошо помню, как он выпрямился, держа в руках наполовину собранную ловушку, подавил довольный смешок и, не сводя с приспособления глаз, сказал: – Это замечательно, замечательно! Спасибо, Мод! Держа ловушку в вытянутой руке, он стал ходить по кругу, словно перекупщик, который осматривает сначала голову, а затем и круп купленной им лошади. – Вы только посмотрите на нее! Она просто превосходна! Мама вряд ли могла рассчитывать на более экспансивный отклик или более очевидную благодарность, но она пошла на кухню накрывать ужин, как будто происходящее ничуть ее не касалось. Я последовала за ней – посмотреть, могу ли я чем-нибудь ей помочь. Было забавно слышать, как Клайв бормочет себе под нос обрывки каких-то фраз: «Ага, понятно…», «Так вот как они это сделали!», «Интересно, но будет ли оно держаться?», «Он же упадет от ветра!». Время от времени из холла доносились ругательства – видимо, очередная деталь не становилась на свое место, – а иногда мы слышали тихий смех. Казалось, он забыл обо всем на свете, настолько непосредственной была его реакция. Ловушка Робинсонов увлекла отца до такой степени, что я поняла: было ошибкой преподносить ему этот подарок до ужина. Думаю, мама тоже это осознала – когда она позвала его за стол, в ее голосе слышалось сомнение. Прождав минут десять, мы решили, что сегодня мы Клайва не дождемся. Мы сели за стол вдвоем. Как в детстве, мама расставила на столе букетики цветов и достала столовое серебро. Я и забыла, насколько красива моя мать, и это впечатление ничуть не портило то, что платье было ей не по возрасту. Декольте казалось слишком строгим, талия – слишком тонкой, а изящные, отороченные кружевами рукава врезались в мешковатую кожу ее предплечий, поэтому ее плоть выпирала из-под ткани и тряслась, когда она резала мясо. Тем не менее стало ясно, что когда-то Мод была очень красива, – даже теперь на меня произвело впечатление то, с какой легкостью она превратилась в красавицу. Она нанесла на щеки немного румян и подвела глаза голубыми тенями. Ее ресницы загибались вверх, отчего она выглядела еще более чувственно, – но радость, с которой она встретила нас, куда-то пропала. За столом она в основном молчала и у нее, похоже, не было особого аппетита. Мама открыла бутылку вина. Насколько мне известно, перед тем как отправиться спать, отец каждый вечер устанавливал на шиферном подоконнике за окном зала ловушку для мотыльков – простое приспособление, изготовленное им лично. Он называл эту ловушку «ночным дозором». Особенно серьезных целей он не преследовал – просто хотел посмотреть, какие мотыльки прилетали к нам ночью, и связать это с температурой или погодой, а в некоторых случаях и предсказать ее будущие изменения. В тот же вечер, когда мама подарила ему ловушку Робинсонов, он установил ее на подоконнике в зале, убрав ту, что в течение десяти с лишним лет несла ночной дозор. Этой ночью я спала хуже, чем обычно, – меня беспокоило предвкушение того, каких редких гостей мы поймаем с помощью чудо-ловушки. Утром я первым делом бросилась проверять добычу. Клайв уже находился на месте и внимательно изучал улов. Следует признать, что банка была почти полна, но, бегло осмотрев пойманных мотыльков, я поняла, что чего-то экстраординарного, каких-нибудь сенсационных открытий здесь не предвидится. В то утро Клайв сделал нечто такое, что можно назвать невероятным, хотя истинное значение его поступка я осознала не сразу. Обычно отец на скорую руку просматривал результаты «ночного дозора», выбирал все интересное, а остальных мотыльков отпускал. Иной раз он обнаруживал редкий экземпляр, который стоило попробовать разводить, или же мотылька, химический состав пигментации которого он хотел проанализировать. В этом случае он бросал в банку пару граммов тетрахлорэтана, чтобы успокоить пойманных насекомых, и доставал тех, что его интересовали. Но в то утро он почему-то ловил нужных мотыльков руками, словно какой-нибудь любитель. Я уверена, что попутно он повредил немало чудесных экземпляров. Медведицы-кайи, опоясанные моли, ленточницы, пяденицы пухологие, несколько шелкопрядов-монашенок и различные виды цветочных молей, – увлеченный поисками чего-то своего, он не обратил на них ни малейшего внимания. Я решила, что он заметил малиновую ленточницу и хочет исследовать пигментацию ее ярких крыльев, но почему он сначала не бросил в банку анестетик? Он целую минуту шарил в банке рукой, убивая и калеча мотыльков, пока наконец не поймал мелкую, ничем не примечательную моль, которую я даже не заметила. В Британии водится около тысячи крупных видов моли и более трех тысяч мелких, которых обычно называют микромолями. Их слишком много, чтобы давать всем отдельные имена, поэтому когда я увидела, кого поймал Клайв, то даже не смогла вспомнить название этого вида. Я думала лишь о том, как это нелепо – повредить множество превосходных крупных молей ради одной-единственной, невыразительной и даже, возможно, безымянной мелкой. Но на этом его странные действия не закончились. Отец аккуратно проколол грудку моли ногтями большого и указательного пальца – должна сказать, этот способ умерщвления обычно используется лишь в крайнем случае, например, когда вы находитесь в поле и у вас под рукой нет никаких ядов или если вы намеренно избегаете побочных эффектов яда, таких как обесцвечивание, вызываемое аммиаком, или затвердевание тела мотылька от цианида. Прокалывая грудку, вы неизбежно повреждаете тело мотылька, и я бы ни за что не применила этот прием к столь крохотному экземпляру. Я бы просто вколола ему в брюшко иголку с азотной кислотой. – Это Nomophilla Noctuella, – наконец провозгласил отец, укладывая моль в специальную коробочку. Причину необычайного интереса к ней я узнала только через два с лишним года, в день смерти Мод. 10 Вызов Бернарда Спустя неделю после съезда Клайв получил короткую телеграмму от Бернарда, к тому времени уже главы биологического факультета одного из университетов на севере Англии. Телеграмма гласила: «ЗАЙМИСЬ КРУШИННИЦЕЙ ТЧК Я ЗАЙМУСЬ ПЯДЕНИЦЕЙ ХВОСТАТОЙ ТЧК КТО ПЕРВЫЙ ТЧК      БЕРНАРД» – Глупое ребячество, – фыркнул отец и выбросил телеграмму в мусорное ведро, стоявшее в холле. – Ведь он, наверное, уже стал профессором, – добавил он, заходя в кухню. Я решила, что на том дело и кончилось, поэтому сначала, это событие не показалось мне сколько-нибудь примечательным. Но, как ни странно, выяснилось, что Бернард знал о моем отце нечто такое, чего не знала я: он таки не смог устоять перед подобным вызовом, и вопреки доводам разума и нашему напряженному рабочему графику отец поднял брошенную ему перчатку. Спустя минуту после того, как Клайв скомкал легкомысленную телеграмму, он уже записывал какие-то расчеты в блокнот, который он всегда носил в кармане пиджака «для наблюдений», но лишь после завтрака, когда он изложил свой план исследования флуоресцентного пигмента в крыльях крушинницы, я поняла, что вызов принят. Чтобы прояснить ситуацию, скажу, что Бернард предлагал нам поучаствовать в состязании, кто быстрее разложит на химические элементы флуоресцентное соединение, содержащееся в двух видах молей, – Бернард собирался исследовать пяденицу хвостатую, а мы – крушинницу. Сначала необходимо было экстрагировать соединение, что было достаточно простой задачей: надо было эмульгировать насекомое с помощью пестика и ступки и подвергнуть полученную кашицу последовательности спиртовых дистилляций. Химический анализ соединения также не представлял особой сложности, хоть и был достаточно трудоемким процессом: он заключался в ряде продуманных химических тестов, в результате которых мы должны были если не получить конкретную эмпирическую формулу исследуемого соединения, то хотя бы выделить его, как это сделала лаборатория Клуэдо. Необходимо было провести множество тестов: мурексидную реакцию для мочевой кислоты, лакмусовую реакцию для уровня pH, хроматографию для установления растворяющей способности, гидрирование, дистилляцию, окисление, а также кислотно-щелочные реакции. Так что же сложного было в этой задаче? По словам Клайва, сложность лежала не в области химии, а в сфере кулинарии. Все дело в количестве: отец рассчитал, что для того, чтобы получить достаточно флуоресцентного соединения для проведения его химического анализа, следовало измельчить более двадцати пяти тысяч крушинниц. Иными словами, мы отреагировали на вызов Бернарда как бык на красную тряпку. Для того чтобы изловить столько крушинниц, недостаточно просто раз за разом выставлять на ночь световую ловушку – в этом случае к окончанию сезона вы поймаете в лучшем случае несколько сотен мотыльков. Нам же требовались тысячи, и очень быстро, поэтому необходимо было проявить смекалку. Клайв составил замысловатый план. Прежде всего мы нуждались в неоплодотворенных самках. У людей и мотыльков имеется общая склонность к сладостям и алкоголю, и крушинницы не являлись исключением. Если потратить время на приготовление их любимого угощения, смешать его с небольшим количеством патоки и обмазать им деревья и столбы, они слетятся со всей округи. После того как они завязнут в патоке, можно брать их голыми руками. Поэтому отец отправился в кладовую и с видом ведьмы, варящей зелье, принялся готовить мазь, перед которой крушинницы не смогут устоять. К числу компонентов, привлекавших их сильнее всего, относятся вино, подгнившие бананы и ром. Спустя некоторое время он вышел на кухню с перепачканным липким котелком, от которого исходил кисловатый запах. Клайв знал, где и когда летают крушинницы, но ему нужны были особые, благоприятные условия. Каждое утро и вечер он проверял показания барометра и гигрометра, терпеливо дожидаясь, когда же установится наиболее удобная погода. Мотыльки не полетят на сладкое, если дует северо-восточный или восточный ветер и если атмосферные условия им не по нраву. Первые три недели стояла тихая, малоподвижная погода – было слишком ясно, слишком жарко или слишком сухо. Но в середине четвертой недели ртутный столб резко пошел вверх. К сумеркам небо оказалось затянуто тучами. Вечер был душным и тяжелым, а в теплом неподвижном воздухе висело какое-то напряжение… – Время пришло! – с видом чародея заметил отец. – Но крушинницы прилетят только после десяти часов. Незадолго до десятичасового выпуска новостей по радио мы обмазали патокой шесть или семь лип вокруг подъездной дорожки, а когда выпуск закончился, мы обнаружили на стволах четырнадцать самок желтой крушинницы – двух беременных и двенадцать неоплодотворенных. Последние были особенно важны для нас. После того как мы собрали мотыльков, я по очереди выдавила содержимое их брюшков, получив наиболее мощный афродизиак, известный в природе. Самцы слетаются на него с расстояния до пяти миль, даже если он находится в закрытом задымленном помещении, распложенном против ветра. С помощью этого сильнейшего средства мы собирались убедить всех самцов крушинницы в юго-западной части Дорсета прилететь к нам и принять участие в нашем эксперименте. Вместе со световыми ловушками, расставленными вдоль живых изгородей из боярышника, мы развесили емкости с запахом неоплодотворенных самок и принялись собирать крушинниц в окрестностях нашего дома. Каждую ночь их прилетало несколько сотен, так что на следующий день мне приходилось выполнять трудоемкую работу по их усыплению и определению их пола. Затем я умерщвляла газом самцов, откладывала беременных самок для дальнейшего разведения мотыльков, а неоплодотворенных самок пускала на приготовление новой приманки. Все это напоминало военную операцию – массовое уничтожение местной популяции крушинниц. В то длинное, пропитанное вкусом смерти лето я от рассвета до заката неделями напролет только и делала, что отделяла мотыльков, подлежащих немедленному убийству в газовой камере, от тех, которые могли принести нам больше пользы живыми. В то лето дел у нас с Клайвом было столько, что после небольшого перерыва на ужин в семь часов мы затем работали до глубокой ночи. Наступившая осень принесла с собой новые трудности – туман почему-то никак не хотел рассеиваться, и долина Балбарроу весь день была погружена в полутьму. Теперь, оглядываясь в прошлое, я вижу, как меня постепенно затягивала нездоровая одержимость отца работой, но, хотите верьте хотите нет, я не чувствую себя виноватой в бедах, которые начались после этого. Как-то в начале осени мы с Клайвом в поте лица занимались умерщвлением и подсчетом второго поколения крушинниц, пойманных в предыдущую ночь. Это был лучший улов за весь год – ловушка вся переливалась радужным желтым цветом, и создавалось впечатление, что мы изловили какое-то небесное существо, извивающееся в банке в напрасных попытках вырваться. Вне себя от радости, мы решили показать свою добычу – более двух тысяч мотыльков – маме. И тут я, к своему стыду, осознала, что мы не видели ее вот уже два дня. Мы отправились на поиски Мод и обнаружили ее в библиотеке. Она весело поприветствовала нас, сообщив, что перебралась сюда. В комнате стояла вонь. Обычный запах старых книг и оливкового масла вытеснил смрад подгорелых тостов, несвежего дыхания и чистого спирта. Мод лежала на полу перед диваном, подперев рукой голову, а ее обычно ухоженные волосы были всклокоченными и грязными. Вокруг валялись самые разные книги вперемешку, с номерами журнала «Идеальный дом», который мама выписывала. Неподалеку от нее стояли две тарелки, на которых остались одни крошки, и кружка с йогуртом, а также лежала коробка с печеньем «Кит-кэт». Пол библиотеки был усеян письмами от Виви, а также лакированными бутылями из тыквы, обычно стоявшими на подносе на подоконнике. Под окном на боку лежал пылесос – казалось, он вырвался из своего шкафа, решив помочь, но, заметив эту жуткую картину, от ужаса свалился с ног. Я насчитала пять бутылок хереса «Гарвис», от пустой до початой, и семь стаканов. Часы показывали половину одиннадцатого утра. – Вы что, научились делать моль? – усмехнулась мама. Сделав круглые глаза, Клайв вышел из библиотеки. Я была потрясена. – Пока еще нет, мама, – проговорила я, не в силах скрыть свой ужас при виде того состояния, в которое пришли она и комната, а также собственного эгоизма, не позволившего мне увидеть, что с ней стало. На меня нахлынула неодолимая волна из чувства вины, любви, стыда и раскаяния. – Мама, прости меня! – воскликнула я, опускаясь на колени и обнимая ее. – Пожалуйста, прости! По моим щекам потекли слезы. Я крепко прижала ее к себе и почувствовала, как она чуть напряглась, – словно такая смена ролей показалась ей неестественной. – Дорогая, и за что же я должна тебя простить? – захихикала она, уперев подбородок мне в плечо. – Поверь, мне начхать, что вы так и не открыли божественную тайну моли. И всегда было начхать, – шепотом добавила с серьезным видом. – Только не говори своему папочке. Тут ее ладонь соскользнула с подбородка. Она ударилась головой об пол и радостно засмеялась, глядя в потолок. – Не скажу, – заверила я ее, выпрямляясь. – Но что же здесь случилось? – Я обвела комнату рукой. – Где? – В библиотеке. А еще ты валяешься на полу, и… – Дорогая, ты про беспорядок? – проговорила мама, лежа на спине и вытянув руки. – Не тревожься на этот счет – так, немного пыли, мусора и… В общем, мы в любую минуту можем убрать все это. Она стала что-то напевать. Было очевидно, что она совершенно не контролирует себя. Было бесполезно пытаться донести до нее свои мысли и чувства. И какое потрясение испытала бы настоящая Мод, если бы мы с ней сейчас зашли в эту комнату и обнаружили нынешнюю Мод в том виде, в котором она сейчас пребывала! Подумать только, Мод, одна из самых уважаемых женщин в деревне… Меня пронзила мысль, что в этом отчасти и моя вина. «Настоящая Мод» была убеждена, что я никогда не допустила бы подобного. Она знала, что я буду следить за ней, что я не пущу зло в нашу жизнь. Я подвела ее – а ведь она всегда помогала мне, как могла! Я предала ее, слишком увлекшись своей работой и своей жизнью, потеряв счет времени и пропустив нечто намного более важное. – Дорогая, который час? – спросила мама, сев на пол. Ставни были закрыты, и с того места, где лежала Мод, невозможно было определить ни время суток, ни даже время года. Мама оказалась в каком-то своем мире, где времени просто не существовало. Я посмотрела на наручные часы: – Ровно половина одиннадцатого. Затем я подошла к окну, открыла ставни и добавила: – Утра. То, что произошло затем, стало для меня громом среди ясного неба. – Вирджиния, что ты хочешь этим сказать? – долетел из-за моей спины злой мамин голос. – Что ты хочешь сказать этим «утра»? Я медленно повернулась. Я собралась было ответить, что ничего этим не хочу сказать, но из моего открытого рта не вылетело ни слова. – «Утра», – повторила она нарочито слабым голосом. – Не смей глядеть на меня свысока, девочка моя! Слышишь? Я не потерплю от тебя такого поведения. Ты поняла? Мама сорвалась на крик. Я увидела, что она сидит, прислонившись спиной к дивану. – Ну-ка, смотри на меня, – приказала она и уставилась мне прямо в глаза. Мне стало страшно: я никогда еще не видела ее такой. Ее широко раскрытые глаза сверкали каким-то безумным блеском. Направив на меня палец, она продолжала: – Ты можешь думать, что стала большой и умной, потому что теперь работаешь вместе с папочкой, что мир вращается только благодаря тебе, но на самом деле, Джинни, девочка моя… – ее голос понизился, однако угроза не исчезла из него, а палец по-прежнему был наставлен на меня, – …тебе еще очень многому надо научиться, черт возьми, и если я еще хоть когда-нибудь услышу, как ты разговариваешь со мной в таком тоне… Мне плевать, кем ты меня считаешь и кем ты считаешь себя, но ты будешь уважать меня, потому что я твоя мать, поняла? Поняла, я спрашиваю? – повторила она, вновь сорвавшись на крик. 11 Артур и каннибалы Я прервала работу и посвятила остаток дня уходу за мамой и уборке в доме. После ужина позвонила Виви. Мама крепко спала там, где я ее оставила, – на диване в библиотеке, закутанная в одеяло. Мне пришло в голову, что будь Виви дома, она никогда бы не позволила Мод дойти до такого. Она устранила бы проблему в зародыше: просто взяла бы маму за плечи, хорошенько встряхнула и велела бы ей взять себя в руки. Именно так и должна вести себя в подобных обстоятельствах хорошая дочь. Виви что-то говорила, но я ее не слушала. Как я могла проглядеть очевидные признаки того, что Мод начала слишком много пить? Наверное, меня ослепили собственные честолюбивые замыслы. Нас с отцом вполне устраивало то, что в это лето нас оставили в покое, не мешая нашей работе. Я вспомнила обещание, которое как-то дала маме после смерти Виры. Она заставила меня поклясться, что я ни в коем случае не позволю ей умереть такой смертью, как наша экономка, и, если нужно, даже буду для этого бить ее по голове. Она сказала: «Джинни, я хочу умереть быстро и достойно. Пожалуйста, запомни это». Я не сомневалась, что достойно Мод хотела бы не только умереть, но и жить – иначе говоря, я не сдержала своего обещания. Виви сказала, что в следующие выходные приедет домой. – Я приготовила вам маленький сюрприз, – добавила она. «Интересно, может ли что-нибудь быть сюрпризом, большим, чем те изменения, которые произошли с домом за последнее время?» – подумала я. Мне очень хотелось рассказать ей о том, как этим утром мама стала кричать на меня, но я сдержалась, отчасти потому, что знала: Виви мигом примчится сюда и устроит сцену; а отчасти из-за того, что в случившемся была и моя вина. Наверное, я и впрямь продемонстрировала покровительственное отношение к маме – пусть и не хотела этого делать. А еще я не помогла ей, допустив, чтобы она дошла до такого состояния, – а значит, заслужила самые горькие упреки. Однако Мод ошибалась, когда обвиняла меня в высокомерии, – высокомерной я никогда не была. – Мы приедем с Артуром, – прозвучал в трубке голос Виви. – Артур – мой парень, – добавила она, так и не дождавшись моего ответа. Я услышала, как зашевелилась Мод, и решила, что новость о предстоящем приезде Виви взбодрит ее. Когда я вошла в библиотеку, в нос мне ударил резкий тошнотворный запах рвоты. Я открыла ставни эркерного окна. На пол полился серебристый дневной свет, озаривший маму. Она лежала почти в том же положении, в котором я ее оставила; ее лицо было обмякшим и расслабленным. Рот ее открылся, а щеки безвольно провисли – во сне человеку нет дела до того, как он выглядит и что происходит вокруг. Но сон ее не был безмятежным: одеяло перепачкала уже подсохшая бурая жидкость, следы которой вели на желтый шелковый диван и вниз, на плиты пола. Я пошла за ведром и тряпкой, а когда вернулась, мама уже шевелилась. Казалось, она не понимает, где находится. – Привет, мама. Ты немного заболела, – сообщила я, возя тряпкой по полу, не в состоянии посмотреть ей в глаза. Мод медленно возвращалась в настоящее. – О, дорогая, как все это отвратительно… Ты такая добрая! Должно быть, я… Я не очень хорошо себя чувствую, – проговорила она. У нее был ужасный вид – она словно разом постарела на много лет. Вытянув руку, она показала, что мне не стоит убирать за ней, а затем взяла меня за запястье и крепко сжала его. – Что случилось, дочь? – спросила она. – Я ничего не помню. Ее глаза молили объяснить все. Я медленно перевела взгляд на пустую бутылку из-под амонтильядо «Гарвис», лежащую в двух шагах от кровати. – Понятно, – сказала она и отпустила мою руку. От ее пальцев на моей коже остались белые пятна. – Скоро к нам приедет Виви – на следующих выходных. Она привезет с собой Артура, – сообщила я. – Артура? – Это ее парень. – О боже, Вивьен! Мама выпрямилась на диване, явно напуганная тем, что я ей сказала. Я поняла, о чем она сейчас думает. – Не переживай, я помогу тебе, – сказала я, накрыв ладонью ее руку. – Правда, дорогая? – спросила она. – Ты серьезно? В эту минуту мы без слов заключили договор. Мы обе знали, какая помощь ей необходима. Если она хотела встретить гостей с достоинством, ей нужен был союзник. Она уже не могла контролировать свою тягу к алкоголю, а потому нуждалась в человеке, который прикрывал бы ее, прятал бы от окружающих ее постыдную зависимость. Теперь мне было известно все, но если бы об этом узнал кто-нибудь еще – прежде всего Виви, – это стало бы для нее нестерпимым унижением. Таким образом, вместо того чтобы в нужное время помочь ей, я теперь превратилась в ее соучастника, чтобы охранять ее от окружающего мира, не позволять другим случайно раскрыть ее тайну. Виви с Артуром приехали в пятницу перед обедом – на день раньше, чем мы их ждали. У моей сестры был изможденный вид. В последний раз она приезжала к нам полгода назад, и за это время в Балбарроу очень многое изменилось. Лишь взглянув на нее, я поняла, что не смогу рассказать ей о Мод. И дело было не только в обещании, которое я дала матери, – когда люди начинают жить отдельно, между ними быстро вырастает какая-то стена, стена отчуждения. Несмотря на то что Виви была нам дочерью и сестрой, сейчас мы принимали ее как гостью, и по всем законам приличия нам следовало дать ей понять, что мы неплохо справляемся и без нее. Таким образом, обитатели этого дома заключили союз, пусть временный и нестойкий, но все равно намного более значимый, чем все внешние родственные отношения и любовь. Уехав из Балбарроу, Виви отказалась от права быть неотъемлемой частью нашей семьи. Теперь она стала всего лишь гостьей, так что всю неделю я драила дом, доводя его до какой-то нереальной чистоты. После того как они с Артуром приехали, я приготовила суп из кабачков, найденных в кладовой, и притащила за стол родителей – Клайва с чердака, а Мод из библиотеки. Надо было делать вид, что мы настоящая семья. На мне тяжким грузом лежала ответственность: все должно было пройти гладко. Я помогала Мод скрыть свою тайну, а Виви – обеспечить Артуру теплый прием в нашем доме. Наконец, требовалось временно перенести Клайва из его мира в мир настоящий. Мне казалось, что я режиссирую грандиозное представление. Я защищала всех его участников друг от друга, а некоторых – также и от себя самих. Артур Моррис оказался пекарем – вернее, он помогал своему отцу вести бизнес по поставкам хлеба в лондонские магазины. Если ничего не знаешь о пекарном деле, говорить на эту тему непросто – как непросто было нам обсуждать новую американскую моду, магазины самообслуживания, о которых нам рассказал Артур. Впервые Виви упомянула имя Артура месяца за четыре до этого, но тогда я и не думала, что они встречаются «по-взрослому». У Артура были короткие курчавые черные волосы, а на лбу у него виднелись два светлых пятнышка – по-видимому, веснушки-переростки. Когда он улыбался – а улыбался он часто, – на его щеках образовывались ямочки. Его передние зубы слегка перекрывали друг друга. Артур весьма бурно реагировал на все на свете, и складывалось впечатление, что ему очень нравится у нас, – как будто он выиграл в лотерею увлекательное путешествие. Он много говорил – о том, как работают магазины, о повадках торговцев… Я заметила, что Клайв слушает его невнимательно: намного больше его заинтересовали повадки шершня, который уселся на ломоть хлеба рядом с его локтем и неторопливо обходил его по периметру. «Как хорошо, что Артур такой разговорчивый, – подумала я. – Если бы не он, за столом стояло бы неловкое молчание». Мне пришло в голову, что у нас, в том числе и у Виви, нет практически ничего общего с Артуром. Молодой человек вряд ли когда-нибудь выезжал за пределы города, Виви же поселилась в нем относительно недавно. Артур знал все о продаже товаров повседневного спроса и ничего – о насекомых. Виви мало что было известно о магазинах и многое – о насекомых. Артур был энергичным оптимистом – Виви вечно создавала себе сложности. Когда я разлила остатки супа по тарелкам, Артур пустился в пространное описание своей пекарни, которая, по его словам, находилась в западном пригороде Лондона, на Вейнскот-роуд. Апатичный до этого Клайв почему-то уцепился за это название, видимо, решив принять более активное участие в застольной беседе. – Вейнскот? Как интересно! – оживленно произнес он. – Почему же эту дорогу назвали Вейнскот?[2 - Wainscot – высококачественная древесина дуба, а также бабочка из семейства полосатых совок (англ.).] – По правде говоря, понятия не имею, – ответил Артур, наклонив голову с видом человека, который только сейчас понял, что этот вопрос действительно очень интересен. – Вы не знаете? – недоверчиво переспросил отец. – Работаете в пекарне на Вейнскот-роуд… – Я не совсем работаю в ней, – вежливо, без малейшего оттенка заносчивости в голосе поправил его Артур. – Я управляю ею. – Да какая разница! – Клайв отмахнулся от замечания Артура так, словно это была назойливая муха. – Вы управляете пекарней, но так и не удосужились узнать, откуда взялось название дороги, на которой она стоит? – Папа! – воскликнула Виви. Но Клайв, не обращая на дочь внимания, вытянул из ее парня обещание, что тот обязательно выяснит происхождение названия этой дороги. – Видите ли, молодой человек, существует целое семейство молей, носящих это имя, и мне очень хотелось бы узнать, не названа ли дорога в их честь, – или, что более вероятно, не названа ли она в честь некого рода энтомологов, который дал имя полосатым совкам. Артур с готовностью согласился, что это действительно очень важно и интересно, что всегда следует знать, откуда взялось название улицы, на которой ты работаешь, – однако мне показалось, что он считает это веселой шуткой Клайв а. Тема была закрыта, и я уже приготовилась к периоду неловкого молчания, но тут Виви разрядила обстановку, сделав это весьма элегантно. – Папа очень умный, правда, Клайв? – спросила она. – Ну, вообще-то… – с серьезным видом начал отец, явно не уловив игривого сарказма Виви. – Я хочу сказать, Артур, что одна вещь получается у него особенно хорошо – он замечательно умеет сводить тему любого разговора к молям. Большинству людей кажется невероятно трудным вставить молей в разговор, но Клайв считает, что ими должна заканчиваться чуть ли не каждая беседа – так ведь, папа? Мы с мамой захихикали, и лишь тогда Клайв понял, что его поддразнивают, и широко улыбнулся. Артур же не сводил с Виви восхищенных глаз. – Папа, – энергично продолжала Виви, – почему бы тебе не показать Артуру свою коллекцию? Ему это будет очень интересно. – Она повернулась к Артуру. – У Клайва есть мотыльки со всех концов света, и некоторые из них больше твоей ладони. Я немного расслабилась – похоже, все шло хорошо. Виви взяла ситуацию в свои руки. Она словно привезла с собой свежий воздух, который разом заполнил дом, оживив его и вновь сделав нас семьей. Уход за гусеницами – это все равно что уход за детенышами любого другого живого существа. Они требуют постоянного внимания к себе. Чердак, зал, а в последнее время и большая часть южной террасы были отданы коробкам для личинок, в которых обитали выведенные нами бесчисленные гусеницы крушинницы. Это было настоящее нашествие – но нашествие, порожденное нами сознательно. После того как мы организовали для Артура экскурсию по музею, он добровольно вызвался принять участие в нашем обходе гусениц – помогал нам убирать за ними, кормить их и проверять их состояние. Гусеница крушинницы серовато-коричневая с зелеными вкраплениями. Почти все время она проводит, охватив задними ножками веточку и согнувшись крючком, и она очень похожа на искривленные ветки ежевики, на которых ее чаще всего находят. Сходство довершает пара наростов на середине спины, которые выглядят в точности как почки ежевики. Артур разглядел гусениц не сразу, но, присмотревшись, он с удивлением обнаружил, что их здесь очень много. Он с мальчишеским энтузиазмом обрушил на нас целый водопад вопросов, так что мы не смогли устоять перед искушением описать ему основы ухода за гусеницами крушинницы. Постепенно Клайв стал разговаривать в том же тоне, в котором он обычно читал свои лекции. Артур услышал немало полезных советов по разведению крушинниц. – Листья должны быть свежими, но не слишком молодыми и сочными, иначе у гусениц начнется понос. Понос распространяется по коробке с личинками подобно эпидемии и обычно вызывает смерть всей партии, – рассказывал Клайв. Было заметно, что он проникается все большей симпатией к молодому человеку. – Кроме того, необходимо защищать их от вирусных болезней, блох, мушек-паразитов, ос, клещей. А поскольку гусеницы – это, считай, мешки с жидкостью, для них вредна сухость, а также сладости и соль, и они легко тонут… – Похоже, у них мало шансов выжить, – храбро прервал лекцию Артур. – А знаешь, кто их злейший враг? Уховертки, – произнес Клайв. – Уховертки? – Просто ужас! – воскликнул отец, энергично тряся головой. – Если бы я мог уничтожить какой-нибудь вид живых существ на земле, это были бы уховертки! Им удается вторгаться в самые непроницаемые коробки и разорять колонии моих гусениц… – А это что? – опять перебил его Артур. Взяв в руки наполненную листьями банку из-под варенья, он стал вглядываться в нее. Я поняла, что он хочет перевести разговор на более приемлемую тему. – Почему эта гусеница совсем одна? – спросил Артур, завидев обитателя банки. – Он каннибал, – чуть ли не с гордостью ответил Клайв – как отец, не замечающий антиобщественного поведения своего отпрыска. – Да? – пробормотал Артур, держа банку так, словно ему хотелось ее отбросить. – Некоторые гусеницы от рождения имеют склонность к пожиранию своих братьев и сестер. Все они проедают свои оболочки, когда выводятся, но некоторые на этом не останавливаются. – Просто отвратительно! – убежденно заявил Артур, осторожно поставив банку. – Ну почему же, все это полезный протеин, – заметил Клайв. – Некоторые виды молей, такие как бражник сиреневый и «мертвая голова», в полном составе являются каннибалами и никогда не упускают возможности сожрать друг друга, а у других видов таких попадается один-два на выводок. Главное быстро обнаружить их, ведь стоит начать, и они очень быстро покончат со всеми остальными. – Так, значит, вам приходится следить за ними после того, как они выводятся, и изолировать каннибалов? – Ну да… – неуверенно протянул Клайв. – И как долго вы сидите? Я имею в виду, как долго надо наблюдать за гусеницами, чтобы убедиться, что они не будут есть остальных? – спросил Артур, явно озадаченный тем, сколько времени приходится тратить на это занятие. Клайв перевел взгляд на меня и устало улыбнулся. Я знала: сейчас он думает об обстоятельствах, рассказывать о которых было бы довольно неудобно. – Нет, – вступила я в разговор, – необязательно следить за ними всеми. Обычно можно сразу догадаться, кто будет каннибалом. Артур вопросительно поднял бровь, и я осознала, что такого ответа ему недостаточно. Его действительно интересовала эта тема. – Ну, ты просто знаешь, и все, – попыталась разъяснить свою мысль я. – Они выглядят по-особому. – Виви! – с улыбкой позвал Артур мою сестру, которая была в соседней комнате. – Придется тебе растолковать все это мне. Когда Виви вошла в комнату, Артур спросил у нее: – Как можно определить каннибала? – Вот глупый! Он остается только один! – задиристым тоном воскликнула она. – Нет, как определить его до того, как он съест остальных? – А, вот ты о чем… – произнесла Виви, приняла загадочный вид и несколько секунд помолчала. – Они выглядят по-особому. Мы с Артуром дружно рассмеялись. Я отыскала Мод в пристройке для садовых принадлежностей – она в чем-то ковырялась. Согласно нашей договоренности, я спрятала весь херес, и увидев меня, она сразу заявила: – Джинни, мне нужно немного выпить. Я промолчала. Была половина пятого. Мама пыталась разделить какие-то луковицы – я помню ее трясущиеся руки, которые выглядели точно так же, как мои выглядят сейчас: они были скрюченные, с распухшими суставами. Ей удавалось лишь срывать слои тонкой кожицы луковиц – казалось, ее пальцы не в состоянии как следует взяться ни за что. Теперь я знаю, как сложно иной раз управлять собственными руками, и понимаю, что ей попросту мешал артрит, но тогда я была потрясена тем, что считала симптомами ее деградации. Лишь после ужина, когда Мод уже впала в полное отчаяние, я наконец повела ее в библиотеку. Я ощущала гордость за нее – как медсестра, которая гордится своим пациентом. Когда я сказала ей об этом, она ничего не ответила. Неловко опустившись на стульчик под окном, она стала рассматривать свои ступни, опуская и поднимая их, – видимо, она решила выполнить что-то наподобие упражнения для лодыжек. После того как я фактически сделалась ее сообщницей, мы каждый раз разыгрывали небольшую сценку: я спрашивала, не хочет ли она выпить, она отвечала: «Ну разве что чуть-чуть», и укоряла меня за то, что я не пью вместе с ней. Некоторое время мы говорили о чем-нибудь, и мне начинало казаться, что во всем этом нет ничего страшного. Но затем, когда алкоголь начинал действовать на ее рассудок, я оставляла ее одну – рассуждать о темной стороне жизни. Однако в тот вечер все шло не так, как всегда. Сидя на стуле, мама разминала лодыжки и терла ноги сжатыми кулаками – стимулировала кровообращение в них. Когда я спросила, не хочет ли она выпить, она ничего не ответила. Ее челюсти были сжаты, и я даже подумала, что она не в состоянии говорить. А когда я наполнила стакан, она не смогла как следует взять его, поэтому мне пришлось обхватить ее пальцы руками. Мы вместе поднесли стакан к ее губам и наклонили. У меня возникло чувство, что у нас появилась еще одна общая тайна. Ролевая игра, церемонный ритуал, притворство – все это куда-то ушло, и теперь между нами лежала лишь ее неодолимая зависимость. К третьему стакану самообладание вернулось к ней. Она откинулась на спинку стула и расслабилась. – Джинни, что бы я без тебя делала? – произнесла она. – Спасибо тебе! Она все еще пребывала в первой фазе, которую я называла стадией ясности, – она уже порядком подвыпила, но пьяной еще не была. Херес развязывал ей язык, но не ослаблял рассудок, так что она пускалась в забавные рассказы и размышления о мире. Сейчас я расскажу вам нечто такое, в чем мне стыдно признаваться, – одну из тех маленьких тайн, существование которых крайне неохотно признаешь даже перед самим собой. Я лишь надеюсь, что вы меня поймете. Видите ли, я начала скрывать близость, возникшую между мной и Мод из-за ее постыдной тайны, и я искренне наслаждалась теми веселыми минутами, которые приносила с собой стадия ясности, и даже ждала их с нетерпением. Она могла вдруг обнаружить и красочно описать мне внутреннюю связь между тем, как миссис Экстелл сажала цветы, и ее характером, а в следующую минуту изумительно спародировать одного из напыщенных коллег Клайва. Раньше я никогда не слышала от Мод ничего подобного – в такой манере она обычно разговаривала с Виви, но не со мной. Вторая стадия наступала, когда мама превращалась в совсем другого человека. Обычно это происходило уже после того, как я выходила из комнаты, но в тот день она напивалась слишком быстро, и фаза ясности пролетела во мгновенье ока. Я увидела, что внутри Мод нарастает что-то темное, тщательно скрываемое, вырываясь на поверхность, как мяч из-под воды. Она с трудом поднялась и перенесла свое тело на диван рядом со мной. – Итак, дорогая, что ты скажешь? – хрипло прошептала она. – Скажу о чем? – О парне. Он какой-то холодный, тебе не кажется? – уже громче продолжала Мод. – Упрямый и напыщенный! Последние слова она произнесла во весь голос, после чего, хлопнув ладонью по спинке дивана, разразилась хохотом. – Чертов Лондон, чертов маленький индюк! – произнесла она сквозь смех, явно упиваясь собой. Я молчала. – Джинни, сделай лицо попроще, черт возьми! – сказала Мод. – Я вижу, ты слишком многое себе позволяешь! У тебя тоже есть недостатки, между прочим! Это был уже совсем другой человек. В этот миг мы услышали в холле смех Артура, и внимание Мод вновь переключилось на него. – Индюк! – крикнула она в потолок. Ее глаза опять нашли меня. – Дорогая, правда, он просто чертов индюк? – уже тише спросила она. Я метнула взгляд на дверь, словно пытаясь понять, как далеко разносится ее голос. Мама уловила мое движение и с раздражением произнесла: – Джинни, дорогая, не будь такой пай-девочкой, черт тебя подери! Ты что, не видишь, что он всего лишь напыщенный индюк? Наверное, мне надо переехать в Испанию – отличная мысль, правда? Что скажешь – навсегда убраться отсюда, сидеть на солнце и смотреть в море… Как ты думаешь, дорогая? Я поняла, что мне пора уходить. – Индюк! – проговорила она и вновь рассмеялась, как будто ей было неимоверно приятно само это слово. – Пойду помою посуду и вернусь, – быстро произнесла я и вышла из библиотеки, не дав ей возможности возразить. Я знала, что проще всего от нее отделаться, пообещав вскоре прийти обратно. Закрыв за собой дверь, я облегченно вздохнула и прислушалась. Я должна была позаботиться о том, чтобы ее больше никто не увидел пьяной. Пару секунд было тихо, но затем раздался стук стекла о стекло. Стало очевидно, что этим вечером Мод натворит бед. Глубоко вдохнув, я взялась двумя пальцами за ключ в двери библиотеки. Следовало предусмотреть все. Я слышала, как Виви и Артур о чем-то болтают в зале; Клайв уже ушел на свой чердак; в библиотеке оставалось еще несколько бутылок хереса, к тому же я сомневалась, что Мод сможет до утра подняться с дивана. Я приняла решение. Затаив дыхание, я потянула дверь на себя, чтобы замок нечаянно не щелкнул, и очень медленно, очень осторожно повернула ключ. Все прошло хорошо – мне удалось изолировать возмутительницу спокойствия от всех остальных. Я отправилась на кухню убрать после ужина. Сегодняшняя выходка Мод показалась мне более дикой и зловещей, чем все предыдущие. Моя задача заключалась не только в том, чтобы скрыть ее поведение от Клайва, Виви и остального мира – я ведь дала торжественное обещание другой Мод, моей матери Мод. В особняке находилась Виви, так что мне следовало всю ночь оставаться настороже. Внезапно равновесие в доме показалось мне очень хрупким и непрочным. Когда я уже почти домыла посуду, до меня донеслись глухие удары в дверь библиотеки и громкий крик Мод, в котором звенела нескрываемая ярость: – Джинни, немедленно открой дверь! Из-за двери долетел грохот: по-видимому, она сбрасывала на пол книги – и похоже, у самого порога. Ну зачем я ее закрыла? – Джинни, ты меня слышишь? Как ты посмела меня запереть?! Я уже стояла у двери и молча размышляла, стоит ли открывать: возможно, все остальные не слышали шума? Мне не хотелось злить Мод еще больше, но я понимала, с чем мне придется столкнуться, если я все же отопру дверь. Не успела я прийти к какому-либо выводу, как за дверью раздался зловещий, переходящий на рык шепот: – Джинни, клянусь, если ты сейчас же не откроешь дверь, я убью тебя! Я повернула ключ. Дверь распахнулась, и на меня обрушились три больших тома в твердой обложке. Я успела пригнуться, и удар пришелся вскользь. Вслед полетели новые книги – по одной-две за раз. Опустившись на пол, я молча смотрела на все это. Из зала показалась голова Виви. – Черт, что происходит? – спросила она. – Джинни, что ты делаешь? К счастью, она не увидела книги в полете. Я стояла на коленях, а весь пол вокруг был усыпан книгами. Не теряя ни секунды, я стала собирать их и складывать в стопки. Едва заслышав голос Виви, Мод закрыла изнутри дверь библиотеки. – Я просто отбираю старые книги. Мы наконец решили навести порядок в библиотеке, – нашлась я. – Но ведь для этого необязательно было швырять их? – с легким раздражением в голосе произнесла Виви и вернулась к Артуру. Придвинув книги к стене, я отправилась спать. Меня радовало только то, что к завтрашнему дню Виви уже не будет в доме и мы сможем вернуться к нормальной жизни без необходимости скрывать что-либо. Швыряние книг ознаменовало собой начало периода буйства, которое вскоре затянуло Мод так же сильно, как алкоголь. Напившись, она неизменно пыталась устроить драку – правда, только со мной, – и чем сильнее я старалась утихомирить ее, говоря то, что, по моему мнению, она хотела услышать, тем более агрессивной она становилась. Хорошо, если Мод на меня просто кричала, – мне все чаще приходилось претерпевать нечто худшее. Однако я не ненавидела и не презирала ее за это – лишь жалела. Я видела, как она теряла над собой власть, как прежняя Мод куда-то исчезала, сменившись совсем другим существом, у которого с ней не было ничего общего. Это существо вселялось в нее, с каждым днем набирая силу, подпитываясь ее слабостью. В такие минуты передо мной была не моя мать, а захвативший ее тело злобный демон, исходивший неуправляемой яростью и злобой. Удивительно то, что это существо было намного более крепким физически, чем моя мать. Я видела, как она поднимает столы, разбивает двери, швыряет шкафы – а ведь все эти предметы Мод даже не смогла бы сдвинуть с места. Казалось, в такие минуты сила ее мышц многократно возрастала. Но сильнее всего изменились ее глаза: очень быстро они стали глазами другого человека – ясными, пронзительными и светящимися решимостью. Глазами, которые видели все в темном свете. Я точно знала, что Мод не сможет победить это существо, – его сила и желания с каждым днем становились все более очевидными. Было еще кое-что, чего я никогда не могла понять. Я уверена, Мод практически не осознавала, что с ней происходит, не контролировала свои приступы, но, услышав приближение Клайва, она неизменно прекращала буйство и начинала заниматься каким-нибудь делом. Она напоминала мне пятилетнего ребенка, который кажется неуправляемым, но все равно где-то в глубине души понимает, что ему не следует так себя вести. Закрывая глаза перед тем как заснуть, я вспоминала свою мать, серьезную Мод, которая в минуты ясности обнимала меня, гладила по голове и говорила, что она любит меня до боли в сердце. А потом она благодарила меня за все. Я почти видела ее мокрые от слез глаза и задавалась вопросом, знает ли она вообще о том ужасе, который вселился в нее. 12 Я шпионю Вивьен дома вот уже сутки – двадцать четыре часа без малого. Я все утро пролежала в постели. В последний раз я видела ее, когда использовала стакан молока в качестве маскировки – и когда выяснилось, что у нас совсем разные воспоминания о нашем покойном отце. Все это время я пыталась избавиться от навязчивого странного ощущения, которое регулярно посещало меня с той минуты, как Вивьен вошла в дом: потребности точно знать, где она сейчас и что делает. И время лишь усиливает эту тягу. Последние сорок семь лет я прожила, не имея ни малейшего представления о том, где ее носит, но теперь, спустя день после ее возвращения, меня тревожит и пугает мысль о том, что я не знаю, где она сейчас. Я понимаю, что это напрочь противоречит всякой логике. Возможно, причина в том, что я привыкла точно знать, что и где происходит в доме – ведь мое окружение уже давно устойчиво и неизменно, и до возвращения Вивьен единственным непостоянным его элементом была сама я. К счастью, ей неизвестно, что я за ней шпионю. Я знаю этот дом как облупленный, и чтобы следить за Вивьен, мне необязательно ходить за ней по пятам. Я уже почти разработала систему, с помощью которой можно практически не сходя с места отслеживать ее передвижения по звукам, которые она издает. Мне в точности известно, из какого окна что видно, и я знаю голос каждой скрипнувшей двери или половой доски, а также бормотанье каждой трубы. Я умею читать отзвуки, которые слышатся в коридорах, дрожь окон, вызванную открыванием или закрыванием той или иной двери, а также звуки, которые приносят мне из разных уголков дома старые вентиляционные трубы. Внутреннее строение дома словно превратилось в разветвленную систему связи, которая доносит до меня информацию о том, где сейчас Вивьен. К примеру, если, посмотрев в окно на первом этаже, я вижу ее, идущую в другое крыло дома или переходящую на другой этаж, я знаю, в какую комнату на первом этаже мне надо перейти, чтобы слышать ее шаги над головой. После этого по скрипу пола я определяю, куда она направляется. Я изучаю ее привычки – а в нашем возрасте человек движется по жизни как часы, и в этом нет ничего удивительного, ведь в старости организм непременно навязывает вам свои законы. Прошлой ночью Вивьен дважды вставала в туалет, а утром готовила нам чай. Все эти звуки мне принес мой верный дом, живой и внимательный, и я живу в унисон с ним – а может, как когда-то говорила Вира, даже являюсь его частью. Дом на моей стороне. Впрочем, я стараюсь не попадаться ей на глаза, а значит, наши пути пересекаются намного реже, чем вы могли подумать, и между нами остается немало невысказанного. До меня вновь долетает порождаемый ею шум – похоже, она чем-то стучит в холле. Встав с кровати, я осторожно выхожу в коридор. Вивьен старается открыть дверь, ведущую в подвал, а стук производят найденные ею ключи, связку которых она держит в руке и по очереди пытается вставить в замочную скважину. Меня разбирает любопытство, что ей нужно в подвале. Стараясь двигаться как можно тише, я спускаюсь по лестнице и останавливаюсь у нее за спиной. – О господи, как же ты меня перепугала! – От неожиданности Вивьен дергается и поджимает руки. – Извини. – Я никогда не знаю, где ты и откуда можешь появиться. В доме всегда тихо, и ты вдруг возникаешь ниоткуда. – Я увидела, что ты пытаешься открыть дверь, – говорю я. Она опускает взгляд на свои руки, словно забыв, чем она занималась. – Так и есть, – отвечает она. – Именно это я и пытаюсь сделать. Вновь взявшись за задвижку, она демонстративно дергает за нее. – Что тебе там нужно? Скажи, Вивьен, что ты ищешь? Я хочу дать ей понять, что я знаю: она вернулась с целью найти здесь что-то. – Ничего я не ищу. Мне просто интересно посмотреть, что там, но чертов замок заел, – говорит она, вновь начав трясти засов. Затем она останавливается и переводит на меня внимательный взгляд. – Я имею на это право, знаешь ли, – с раздражением произносит она, как будто я утверждала обратное. – Иногда мне кажется, ты забыла, что это и мой дом тоже. Ее слова и впрямь немного удивляют меня. Разумеется, я всегда знала, что дом принадлежит нам обеим, но кое в чем она права: я никогда не думала о Балбарроу-корте как о ее доме. – Я попросила запереть эту дверь, – говорю я. Пусть знает, что ее усилия тщетны. – Но я открыла замок. – Ты открыла замок, но дверь заперта на засов изнутри. – Изнутри? – Я попросила Майкла установить там еще один засов. Он вылез через окно. Вивьен окидывает меня недоумевающим взглядом: – Но зачем ты это сделала?! – Это произошло много дет назад, после смерти мамы. У меня не было никакого желания видеть этот чертов подвал. Я не хотела, чтобы он напоминал мне о ней, а также чтобы это произошло с кем-нибудь еще. Дело в том, что здесь очень темно, а ступеньки крутые. Запросто можно, протянув руку к выключателю, не попасть ногой по ступеньке и ухнуть вниз – и тогда тебе конец. – Так вот зачем ты заперла дверь! – Да. – Потому что мама упала с лестницы? Она в очередной раз за день обводит меня осторожным, неуверенным взглядом. Мне становится неловко, как будто она рассматривает мою наготу сквозь одежду. – Да! – с легким недовольством отвечаю я и тут же понимаю, что Вивьен заранее составила план этого разговора. Мне становится не по себе. – Так значит, ты все еще считаешь, что это был несчастный случай? – спрашивает она, к моему изумлению. Меня уже много лет не подхлестывали вот так. Мне казалось, что я переросла подобные вещи, но сейчас я чувствую, как во мне, словно в каком-нибудь подростке, сжимается пружина протеста. Я с раздражением вспоминаю, что Вивьен частенько напускала туману, и тогда мама просто приказывала ей прекратить: ведь я неизменно попадалась на ее удочку и, отвечая, лишь выставляла себя в глупом свете. – Да, именно так оно и было! – стараясь сдерживать свое возмущение, говорю я. Помедлив пару секунд, Вивьен кивает. – Ладно, не будем об этом, – роняет она, отступив от двери и повернувшись, чтобы уйти. Неужели она и впрямь собирается закончить разговор вот так? Ну уж нет! Нельзя начать революцию, а потом остановиться на полдороге и отправиться домой пить чай. – Вивьен, я была здесь, – говорю я. – Я видела ее, и это я позвонила в «скорую». – Так ли это, Джинни? – отвечает она, остановившись и глядя на чучело Джейка на стене. – Говоришь, ты стояла здесь? И видела, как она упала? – А ты где была? – резко отвечаю я. Я и не знала, что способна разговаривать в таком тоне. Покачав головой, она вновь поворачивается, чтобы уйти, – вот еще одна из ее повадок, которые так раздражали меня в молодости. Она имела привычку подбросить провокационную мысль или зародить нестерпимое подозрение, а потом отказаться объяснять, что она имела в виду, – возможно, потому, что на самом деле она ничего в виду не имела. И даже если сама мысль была абсолютной чепухой, Вивьен умела оставить после себя толику сомнения, которая мучила вас годы напролет. – Вивьен, ты не можешь вот так уйти. Я задала тебе вопрос. Могу повторить: «Где была ты?» Кажется, ее удивили мои слова. – Где ты была, когда умерла мама? – продолжаю я. – В Лондоне, само собой. – Вот именно. Но она, похоже, не понимает, какая здесь связь, поэтому я поясняю свою мысль: – Так кому лучше знать, что здесь произошло? Несомненно, ее озадачил мой отпор. Я чувствую, как лицо мне заливает краска. За всю жизнь ни разу я не спорила с ней так. По логике, победа в этом споре остается за мной, но я по непонятной причине не чувствую себя победителем. Вивьен внимательно смотрит на меня – так долго, что мне даже становится это неприятно. Неужели она впервые не находит слов для ответа? – Вообще-то, – медленно начинает она, – многое зависит от способности человека видеть вещи в истинном свете. Затем она вдруг быстро проговаривает: – Дверь в подвал всегда оставалась открытой? Ответ на этот вопрос ей также прекрасно известен. – Нет, это была случайность. Мод перепутала вход в подвал с дверью в кухню. Вивьен издает смешок – не подлинный, а притворный, снисходительный смех, от которого разит высокомерием. Мы ли ведем этот разговор – словно девочки-подростки, вечно прибегающие к недомолвкам и скрытым упрекам? И почему она вынуждает меня чувствовать себя неловко в собственном доме? – Перепутала с дверью в кухню? – с веселым неверием в голосе переспрашивает она. – Джинни, как бы мне хотелось иметь твои удобные взгляды на жизнь, расставить все на свете по полочкам! Ты что, никогда ничего не ставишь под сомнение? Конечно же, ее уничижительная манера вести разговор должна была сбить меня с толку, но вместо этого лишь вывела меня из себя. Я никак не могу сообразить, к чему она ведет. – Джинни, она не была полной идиоткой! Ну как она могла перепутать подвал с кухонной дверью? Меня вмиг пронзает понимание. Я вспоминаю, что Вивьен ничего не знает, – никогда не знала. Я сама об этом позаботилась. Мне очень хочется сообщить ей правду, крикнуть во весь голос: «Нет, твоя мать не была идиоткой, она была пьянчугой!», но я не в состоянии так поступить – ведь это разобьет ее светлую память о матери. Но теперь я осознаю, что, скрыв от Вивьен правду о взаимоотношениях Мод с бутылкой, я тем самым дала ей повод сомневаться в обстоятельствах смерти матери. Если бы только можно было рассказать, какой буйной стала Мод под конец жизни! Рассказать, что она постоянно путала оранжерею со спальней и могла зайти в пруд, думая, что это ванная. Представить себе, что мама могла перепутать подвал с кухней, было ничуть несложно – но только если знать, до какого состояния она докатилась. – Но Вивьен… – начинаю я и замолкаю. Мысль о том, что я твердо блюду обещание, данное Мод, наполняет меня спокойствием и позволяет подняться над нашей перепалкой. Если ей угодно, пусть смотрит на меня свысока, но я много лет защищала ее от неприятной правды и не стану под конец жизни разрушать ее представления о прошлом лишь для того, чтобы доказать свою правоту, – это было бы просто нечестно. Я не сделаю этого не только потому, что хочу сберечь честь Мод, но ради самой Вивьен. – Вообще-то они расположены совсем близко друг от друга, – негромко замечаю я. Возможно, она так и не смогла пережить смерть Мод. Возможно, именно эта смерть столько лет не позволяла ей вернуться домой. – Извини меня, – говорит Вивьен, подходя ко мне вплотную. Она прижимает мою голову к своему плечу. Я и не думаю сопротивляться – я знаю, что таким образом она демонстрирует, что ей требуется поддержка. – Нет, это ты меня извини, – отвечаю я. 13 Прогулка по холму Я никогда не забуду зиму того года, когда Виви впервые привезла к нам Артура. Она пришла очень быстро. Вообще-то я люблю зиму. Мне по душе ее противоречия: холод и уют, пустота и красота, безжизненность и душевность. Изгороди покрылись льдом, земля стала белой и замерзла. Деревья сбросили все лишнее, отдав свои скелеты на растерзание ветрам. В наших краях говорили, что в тех согбенных подобно ветхим мудрецам деревьях, растущих на самом гребне холма, обитают души мертвых. В наш дом тоже пришла зима, но для всех нас она была не такой, как снаружи, – бездушной, но не безжизненной. Клайв по-прежнему гонялся за широкой известностью в узком кругу, а Мод все больше подпадала под власть темной стороны своего «я» – ее буйства становились все нестерпимее. Я же служила шатким мостиком между ними и остальным миром. На моих плечах лежала ответственность за родителей. Мод больше никуда не выходила – она была просто не в состоянии проделать все необходимые для этого подготовительные процедуры. Все последующие недели и месяцы я отвечала на адресованные ей телефонные звонки и письма, а когда к нам кто-нибудь приходил, Мод либо была очень занята, либо крепко спала. Иногда деревенские начинали расспрашивать меня о ней, так что мне приходилось лгать, чувствуя, как на лбу от напряжения выступает испарина, и надеясь, что моя ложь незаметна. После того как миссис Джефферсон обратила внимание, что мы перестали бывать в церкви по воскресеньям, она несколько раз заходила к нам и спрашивала, не нужна пи нам ее помощь. И каждый раз перед уходом она пыталась своими маленькими пронзительными глазами разглядеть, что творится у меня в душе, и повторяла, что если нам требуется помощь, она всегда к нашим услугам. Поведение Мод во хмелю становилось все более необычным и все менее предсказуемым. Я то и дело внезапно обнаруживала, что она втайне от меня что-нибудь учудила, – скажем, звонила телефонисту. Судя по всему, она предлагала ему выполнять различные обязанности в доме или в саду, хотя за домом мы в то время практически не следили, а за усадьбой присматривали Коли. Телефониста настолько возмутила назойливость Мод, что как-то утром он позвонил и сказал мне: «Мне приятно поболтать по телефону, но если вы пытаетесь нанять меня в мои рабочие часы здесь, я должен сообщить об этом своему начальнику». После этого я завела привычку каждый вечер выдергивать телефонный кабель из гнезда, отключая телефон во всем доме. В ту зиму дела шли неважно не только у Мод. Нам пришлось пережить самые ужасные бури на моей памяти, и в конце концов холод, ветер и сырость пробрались под огромную шиферную крышу северного крыла дома. Клайва это ничуть не интересовало. Вместо того чтобы определить, где и почему прохудилась крыша, он велел мне заколотить два верхних этажа – раньше в этих комнатах жила Вира. Что ни говори, дом был слишком большим для нас троих, и Клайв заявил, что незачем тратить время на уход за крылом, в котором больше никто никогда не будет жить. В конце января воздух в доме слегка согрела Виви, которая приехала к нам погостить на денек. Она предложила мне прогуляться по гребню. Мы с ней относились к прогулкам на свежем воздухе так же, как большинство людей относятся к кафе: как к месту, где можно непринужденно поболтать. Но на этот раз, судя по настрою Виви, ни о какой непринужденности речь не шла. Она едва ли не вытащила меня из дому, схватив наши пальто и шапки. Я еще не успела выйти за порог, а она уже шла вверх по склону, крича, чтобы я поторапливалась. Она явно собиралась обсудить со мной что-то важное. Было уже за полдень, и в долине лишь недавно рассеялся туман, открыв россыпи мягкого белого шербета на полях и на голых склонах холмов. Холод уже собирался отступить под лучами слабого зимнего солнца, низко висевшего в безоблачном небе. Такая погода считалась лучшей для здешних мест. Мы вышли на вершину холма. С этого места можно было видеть, как сходятся в одной точке три извилистые долины. Вид этот мы хорошо знали – как, наверное, и целые поколения наших предков. Я остановилась, чтобы полюбоваться им, но Виви пошла дальше по тропе, ведущей вдоль гребня. Я заметила, как жадно она вдыхает холодный свежий воздух, которого ей, похоже, не хватало в Лондоне. Зрелище раскинувшейся внизу деревни и лоскутного одеяла полей, одиноких ферм и домишек всегда завораживало меня. На самом краю долины угнездилась другая деревушка, Сакстон, и все внизу было связано паутиной дорог и тропок, которые объединяли жизни здешних обитателей в одно целое. Я уже собиралась двинуться дальше, но тут заметила гусеницу коконопряда малинового, которая спала, свернувшись в плотный черный мохнатый шарик на изгороди. Я решила, что этот шарик, наверное, замороженный, твердый как камень и даже несъедобный для птиц. Глядя на него, сложно даже представить себе, что и во время зимней спячки где-то внутри теплится жизнь – какая-то едва различимая пульсация живой материи. Но придет весна и сотворит чудо – черный шарик возродится. Как бы сильно он ни промерзал за зиму, весна вдохнет в него жизнь. Он выживет, даже если проведет всю зиму на дне лужи, и даже не одну зиму, а целых пять. Что-то было в природе такое, что побуждало насекомых после зимней спячки быстро возвращаться в мир. Что же это? Какой-то очень простой механизм, запустить который может тепло солнца, заставив крошечные клапаны внутри них вновь начать толкать холодную, застоявшуюся кровь. Каким образом этот механизм рассылает импульсы, пробуждающие группы нервных клеток в каждом уголке организма? Ведь если гусеница зимой не дышит, а все ее нейроны застывают в неподвижности, теоретически ее можно назвать мертвой? Но если так, то, значит, каждой весной происходит подлинное воскрешение? Как странно: сама гусеница не имеет никакого понятия обо всех этих заложенных в нее чудесных свойствах. Ее нервная система слишком проста, чтобы знать что-либо, чтобы мыслить и осознавать. У нее даже нет мозга в том виде, в котором мы его себе представляем: единого центра управления организмом. Вместо этого у гусеницы в каждом сегменте тела имеется нечетко выраженный узел из перепутанных нервных клеток – ганглий, – совокупность которых представляет собой нечто вроде нитки, на которую нанизаны примитивные подобия мозга. Люди обращают внимание на то, как умна природа, и считают, что умно само живое существо, но я-то понимала, что каждая отдельная частичка этой гусеницы не обладает сознанием как таковым. Мне пришло в голову, что у меня нет ни малейшего желания жить, не осознавая себя и мир вокруг. Какой смысл в такой жизни, в таком существовании, если ты даже не знаешь о том, что живешь? Еще раз посмотрев на коконопряда, я мысленно пожалела бедную, не обладающую сознанием тварь, но потом подумала, что она просто никогда не узнает, чего лишена, так что разочарование ей не грозит. Я услышала, как ко мне, тяжело дыша, подходит Виви. Она успела уйти далеко вперед, но потом вернулась. – Джинни, тук-тук! – Она тихонько постучала пальцем по моей голове. – Хватит разыгрывать из себя статую! В ее голосе слышались ребяческие интонации. Я промолчала, по-прежнему обдумывая свою мысль: если у тебя от рождения отсутствует сознание, жить тебе намного проще – ты попросту ни о чем не задумываешься. И совсем другое дело в один прекрасный день проснуться и осознать, что ты существуешь. – Джинни, что с тобой? – уже более серьезным тоном спросила Виви. – Почему ты не шевелишься? Затем она опустила ладонь мне на плечо и протяжно позвала, словно мы с ней находились на разных этажах дома: – Джи-и-нни! Ну зачем она это делает? Я же все прекрасно слышу! – Джинни! – вновь повторила она, на этот раз более твердо – как мать, одергивающая ребенка, – и слегка потрясла меня за плечо. Я повернулась к ней. – О господи, Джинни, никогда так больше не делай! – воскликнула Виви. – Не делай как? – спросила я. – Не улетай куда-то далеко. За последние пятнадцать минут ты даже не пошевельнулась. Разумеется, она преувеличивала. – Никуда я не улетала. Я задумалась. – Я знаю, но со стороны это выглядит так, словно ты где-то далеко-далеко. Честное слово. Помолчав немного, Виви игриво добавила: – Тебе нужна специальная табличка: «Вернусь через двадцать минут». – Я просто сосредоточилась на своих мыслях. Я умею сосредотачиваться лучше всех, кого я знаю. Я сосредотачиваюсь до такой степени, что напрочь отключаюсь от всего вокруг. Это всегда нервировало моих родных, но такой уж я уродилась. Меня раздражало, когда Виви утверждала, что я куда-то улетаю. Еще она говорила, что я способна неподвижно стоять часами напролет, но она вообще любила немного приврать. На самом деле я могу оставаться в таком состоянии лишь несколько минут. – Джинни, мне надо кое-что у тебя спросить, – внезапно произнесла Виви. Казалось, она вновь прибегла к одной из своих уловок, чтобы заинтриговать меня. – Ты здесь? – спросила она, к моему вящему раздражению. – Да. – Ну и хорошо. Я хочу выйти замуж, – быстро сказала она с такой интонацией, словно это было не утверждение, а вопрос. От удивления я остановилась. За предыдущие месяцы мне не раз приходило в голову, что она может выйти за Артура, и меня удивили не столько ее слова, сколько то, что они прозвучали именно сейчас, а также манера, в которой была преподана эта новость. – Виви, но это же замечательно! – радостно воскликнула я, попытавшись непринужденно обнять ее, – но получилось нечто неловкое. – Ах, Джинни, он не предлагал мне этого – я только сказала, что хочу. Мне следовало догадаться, что она столкнулась с какими-то сложностями. Виви всегда удавалось привносить неоднозначность в самые простые вещи. Ну как я не поняла, что будь Виви обручена, она нашла бы возможность подать эту новость более эффектно? – Но я не могу выйти за него, – продолжала она, плотно зажмурившись. Мне пришло в голову, что на всем свете одна Виви умеет в считанные секунды перекрутить все – и вот уже то, что казалось вам радостным событием, превращается в нечто противоположное. Ее невероятная эмоциональность могла порядком раздражать вас, но как бы там ни было, привлекала к ней окружающих, и мне было неприятно видеть ее грустной. Я могла справиться и с болью, и с разочарованием, Виви же было не по плечу противостоять страданиям. Их тяжесть всегда угрожала раздавить ее хрупкую натуру. Ей нужна была защита, возможность жить без боли, а в ответ она охотно привносила в вашу жизнь счастье, радость и веселье. – Виви, мне очень жаль. Я думала, ты хочешь сказать, что выходишь замуж, – наконец проговорила я. Воцарилось долгое молчание. На ржавую жестяную бочку, которая лежала, никому не нужная, у изгороди, уселась сойка и стала прыгать по ней, механическими движениями поворачивая голову туда-сюда. Я знала, что в подобных обстоятельствах я не сумею как следует утешить кого-либо: как человек практичный, я не в состоянии оказывать эмоциональную поддержку. Тем не менее надо было попробовать. – Так ты считаешь, он сделает тебе предложение? – осторожно спросила я. – Можно сказать, уже сделал. – Но ведь это замечательно? – неуверенно проговорила я. – Но Джинни, я не хочу выходить за него! Я была уверена, что лишь недавно она этого хотела. Как всегда при общении с Виви, следовало ожидать самых неожиданных вещей. Довольно часто я даже не старалась понять ее и те головоломки, в которые она превращала свою жизнь. Я стала смотреть, как сойка, сидя на краю бочки, изгибается, чтобы заглянуть внутрь. Затем она соскочила на землю и осторожно обошла какую-то плесень, росшую под бочкой, после чего прыгнула в сторону и исчезла из виду в темноте теней. – Ты что, не хочешь узнать, почему это так? – спросила Виви. Она высоко подняла воротник, но даже сквозь ткань я различила в ее голосе нотку раздражения. – И почему? – спросила я. – А ты как думаешь, Вирджиния? – неожиданно для меня резко произнесла она. То она хотела, чтобы я задала вопрос, а то реагировала на него как на несусветную глупость… – Потому что у меня никогда не будет детей, – продолжала она. – А раз так, какой смысл в замужестве? Я имею в виду, если у тебя нет семьи, это не… Это не та жизнь, которой мне хотелось бы. Что может быть мрачнее, чем бездетный брак? Тут Виви расплакалась и сразу же сделалась похожей на себя пятнадцатилетнюю. Я обняла ее за плечи, помогла опуститься на заледеневшую траву и попыталась подложить под нее полу куртки, чтобы защитить ее от сырости. Затем я уселась на землю рядом с ней. Мы по-настоящему так никогда и не обсуждали ее неспособность иметь детей – это казалось всем не такой уж большой ценой за возможность жить дальше. Я никогда не испытывала желания завести детей и считала, что Виви чувствует то же. Я попыталась говорить твердо: – Виви, может, у тебя и не будет детей, но зато ты жива – разве нет? И ты нашла парня, который тебя любит, – ведь это замечательно! Нельзя иметь все сразу, – закончила я. Так обычно говорила Мод. – Все сразу? Мне не нужно все сразу. Я просто хочу ребенка. С тех пор как я узнала, что не смогу его родить, мне всегда этого хотелось! – всхлипывала Виви. – Что ж, Виви, этому не бывать, и ты ничего не изменишь, – ответила я. Я не хотела расстраивать ее еще сильнее, но ничего другого в таких обстоятельствах придумать было невозможно. Мне и самой стало ужасно грустно. «Бедная Виви! – думала я. – В браке она быстро остепенилась бы». Моя сестра относилась к тому типу людей, которым постоянно требовалось подтверждение, что их любят. – Виви, он любит тебя такой, какая ты есть, и неспособность иметь детей – это часть тебя, – сказала я, немного подумав. Виви тут же прекратила плакать. – Чушь. Ничего подобного, Джинни, – упрекнула она меня. – Я не рождалась неспособной иметь детей – я утратила эту способность уже потом. Я потеряла часть себя, а не наоборот. – Виви, мне очень-очень жаль! – вполне искренне сказала я и крепко обняла ее. – Бедная ты, бедная… Она уткнулась мне в плечо и всхлипнула. В конце концов, я была сильной, самодостаточной старшей сестрой, и в такие сложные минуты Виви по-настоящему нуждалась во мне. После того как нас с Виви выгнали из школы, мы с ней и с ее лучшей подругой Мейзи (которая, судя по всему, была как-то замешана в деле с бананами) два часа проплакали в уборной. Мы буквально обливались слезами, рыдая так, словно наша жизнь подошла к концу. Взяв заколку, Виви три раза выцарапала на безвкусных черных и желтых плитках пола слова «гребаные бананы» и заявила, что отныне она анархистка. Но, по правде говоря, я практически не расстроилась – я просто притворялась. Вместо этого я ощущала прилив энергии и была переполнена собственной значимостью. Я находилась в центре событий, связанных с моей сестрой, и мы вновь стали с ней единым целым. Некоторое время спустя я попросила Мейзи на пять минут оставить нас одних, сказав, что ее, в отличие от нас с Виви, никто не исключал, а потому она не может понимать, через что нам пришлось пройти. И тогда и сейчас Виви нуждалась только во мне – и моя роль старшей сестры внезапно стала очень значимой. Сойка наконец-то выбралась из бочки; в клюве она несла награду за труды – улитку. Подняв голову, Виви внимательно посмотрела мне в глаза; ее лицо было пухлым от слез. И тут она вдруг спросила: – Ты родишь мне ребенка? Я рассмеялась. – Я не шучу – ты родишь мне ребенка? – повторила она. 14 Вивьен гуляет Вивьен ушла, не сказав, куда направляется и когда вернется. Более того, она даже не предупредила меня, что уходит. Странно, вы не находите? Можно даже сказать, она ускользнула из дома, и если бы я не следила за ней, то не заметила бы этого. Так уж вышло, что я была в своей ванной, откуда могла видеть ее темный силуэт, мелькающий в окне ее комнаты. Затем я услышала, как она вышла в коридор и спустилась по лестнице. Осторожно выбравшись из ванной и спустившись на несколько ступенек, я успела лишь заметить ее длинное зимнее пальто – она уже закрывала за собой входную дверь. Мне хотелось пойти за ней, но я знала, что пока я надену что-нибудь теплое, она уже уйдет далеко. Поэтому я поспешила на свой наблюдательный пункт на втором этаже и сквозь мозаичные окна стала смотреть, куда она направляется. Мне пришло в голову, что я могла бы переходить от окна к окну и таким образом не выпускать ее из виду. Меня охватило удивление. Я думала, что она повторит один из наших старых прогулочных маршрутов, – например, обогнет дом и отправится на гребень холма или вниз по склону, к леску у ручья. Но она избрала другой путь: просто пошла по подъездной дорожке прочь от дома в сторону деревни – прямо в эпицентр того неумолчного шепота, который доносился от деревенских домов. Знаете, что удивительно? Мне не хотелось, чтобы Вивьен покидала меня, и глядя, как она идет прочь, я ощущала отчаянное желание не терять ее из виду. Чем дальше она отходила, тем сильнее я желала, чтобы она повернула налево и пошла вдоль ручья – так я могла бы видеть ее в любой точке ее маршрута. Но странно то, что как только она скрылась из виду, меня тут же отпустило желание увидеть, как она возвращается. Более того, изнурительное беспокойство, сжимавшее мои внутренности с тех пор, как она появилась на пороге, рассеялось, и меня охватило восхитительное ощущение облегчения и свободы. То же чувство посещало меня, когда я наблюдала, как Бобби отъезжает от дома, увозя в кузове своего фургончика мебель и прочий хлам. Я получила передышку от ее постоянного присутствия в моем доме и от необходимости быть бдительной. Некоторое время я могу ходить где угодно, не думая о том, где она сейчас и что мне делать или говорить, если я встречу ее. Могу закрыть дверь и знать, что она так и останется закрытой. Могу разложить в правильном порядке чайные принадлежности в буфете на кухне и выбросить сальную бумагу из-под масла, которую она складывает в холодильнике. Я спускаюсь по лестнице в холл – отчасти для того, чтобы насладиться своей новоприобретенной свободой, но также и собираясь проверить, не оставила ли она открытой дверь в одну из пустых комнат. Мне не нравится, когда двери открыты, – я больше не считаю эти комнаты частью своего дома. Это все равно что оставить распахнутой входную дверь. К счастью, все нежилые комнаты закрыты, но, зайдя в кухню, я замечаю на полке рядом с радио забытую Вивьен сумочку. Она из мягкой зеленой кожи, с большими латунными пряжками и без каких-либо змеек или застежек – лежит эдаким бесформенным тюком, показывая мне содержимое своего чрева. Из сумочки выглядывают губная помада и какая-то книжечка. Подойдя, чтобы засунуть их обратно, я вижу внутри настоящий хаос из каких-то чеков, нижнего белья, скрепок, булавок, пилочки для ногтей, наручных часов с оборванным ремешком… На короткое время меня отвлекает подкладка сумочки из тонкой скользкой материи, не прикрепленной к коже. Материя светло-серого цвета и покрыта плотными рядами мелких дырочек. Их рисунок сразу завораживает меня: я последовательно представляю ячейки столбцами, строчками, диагоналями, треугольниками и квадратами, а также объемными фигурами, которые тянутся в глубину настолько далеко, что дна просто невозможно разглядеть. Поэтому я вынуждена протянуть руку и дотронуться до материи, чтобы определить, какова же она на самом деле, и вернуться из того искаженного мира, в который меня затянуло воображение. Ткань шелковистая на ощупь и поблескивает на свету, когда я глажу ее, – как шелк. Но я знаю, что она не может быть шелком, – она цепляется за грубую сухую кожу на кончиках моих пальцев, отчего по спине у меня начинают бегать мурашки. Я поднимаю сумку и, перевернув ее, высыпаю пестрое содержимое на гладкую пластиковую поверхность. Я сама не знаю, что ищу среди всего этого и что хочу найти. Возможно, нечто такое, что позволит мне лучше понять новую, зрелую Вивьен или подскажет, почему она вернулась домой? Я начинаю одну за другой подбирать ее вещи – три ручки, мобильный телефон, связку ключей (от каких дверей?), карманный атлас Лондона, шесть заколок для волос, – складывая все это обратно в сумочку, я понимаю, что Вивьен может вернуться в любую минуту. Затем в сумочку отправляются губная помада, пудреница, складная расческа, увеличительное стекло, три английские булавки, которые я некоторое время разглядываю (мне хочется добавить эти булавки к тем восьми, которые крепят верхнюю простыню к одеялу на моей кровати, не позволяя ей сползать, – но о том, чтобы взять их, не может быть и речи). Я стараюсь расположить вещи в сумочке в том же порядке – вернее, беспорядке, – в котором они лежали до этого, хоть это и противно моей природе: как ученый, я всегда все пытаюсь систематизировать. Противостоять этой внутренней тяге невероятно сложно. Пару раз мне приходится, отвернувшись, запустить руку в сумочку и перемешать все как следует – голову я отворачиваю, чтобы не видеть того, что делают мои пальцы. Мне становится завидно, что у меня нет таких заколок, и, застегивая одну из них на своей непокорной пряди, я вдруг замечаю золотую брошь, которая, должно быть, закатилась в дальний уголок стола и попыталась затаиться в тени навесного шкафа. По размеру брошь примерно соответствует яйцу небольшой птицы и имеет такую же овальную форму, но она не объемная, а плоская. Взяв ее, я вижу, что она инкрустирована мелкими разноцветными камушками, а в центре распложен большой кроваво-красный рубин. Брошь неожиданно тяжелая. Я начинаю катать ее у себя на ладонях, прикидывая, сколько она весит. На тыльной поверхности, под большой булавкой, я замечаю крошечную золотую защелку. С трудом открыв ее неловкими пальцами, я чувствую, как у меня от удивления перехватывает дыхание. Моему взгляду открывается выцветшая, исцарапанная старая фотография, на которой изображены прильнувшие друг к другу Виви и Артур. Они сидят на низком каменном парапете, одной рукой Виви обхватила свой округлившийся животик. Я присматриваюсь к фотографии повнимательнее, но ошибки быть не может: Виви выглядит беременной. Они с Артуром кажутся превосходным образцом влюбленной молодой парочки, которую вскоре еще сильнее сплотит новорожденный ребенок, сделав их настоящей семьей. Я подношу брошь к глазам, пытаясь получше разглядеть выцветшие и исцарапанные части снимка. Виви смотрит на Артура, вся светясь счастьем. Я и сама невольно начинаю улыбаться. Другой рукой она прижимает к себе Артура, словно боится, что он исчезнет с фотографии. Артур сидит прямо, серьезно глядя в объектив, – наверное, так и должен держаться гордый будущий отец? Но все это изрядно озадачивает меня: я не помню этой фотографии и даже не в состоянии представить себе, как ее могли снять. Закрыв крышку фотографии, я возвращаю брошь в зеленую сумочку и решаю, что надо бы выйти в коридор второго этажа, на мой наблюдательный пункт, и там дождаться возвращения Виви. Но их с Артуром фотография все не идет у меня из головы. Эта юная вдохновенная Виви была именно такой, какой я ее себе представляла все эти годы, – до вчерашнего приезда, когда этот образ сменился постаревшей малознакомой мне Вивьен. Но сильнее всего меня взбудоражила фотография Артура. Я никогда не забуду то короткое, но бурное время, которое мы провели вместе, однако годы, судя по всему, исказили его образ в моей памяти. Мне вспоминался зрелый, уверенный в себе мужчина, который как будто старел вместе со мной, – хотя в действительности он выглядел совсем иначе. Увидев эту фотографию, я осознала, что единственный мужчина, с которым у меня была близость, на самом деле был едва ли не мальчишкой. Я отчетливо вспоминаю наш с Артуром первый секс. В приятный, свежий летний день спустя два с половиной месяца после того, как Артур с Виви поженились, он был прислан поездом ко мне с целью сделать Виви ребенка. Я увидела, как он вышел из вагона в самом конце платформы на станции Крюкерне, но лишь после того, как он преодолел половину расстояния до меня, я вдруг с трепетом осознала, что с этим длинноногим мужчиной в вельветовом костюме у меня будет секс. Здороваясь со мной, Артур никак не упомянул об этом – впрочем, и я тоже. Не поднималась эта тема и во время пятнадцатиминутной поездки на машине домой, и при встрече Артура с моими родителями. Мы не обсуждали ее и когда я показывала ему гостевую комнатку в багровых тонах, расположенную в западном крыле дома. В комнате стояла одинарная высокая кровать, а из окна с симпатичной рамой открывался вид на залитые солнцем шелковистые луга внизу. Но я, как вы можете догадаться, все это время ни о чем другом и думать не могла. В шестидесятые люди еще не научились открыто признавать, что у них не может быть детей. Бум лекарств от бесплодия, который так резко все изменил, произошел лишь двадцать лет спустя. Если вы состояли в браке и не могли завести детей, вы либо говорили, что не хотите заводить их, либо пытались заполучить их где-то на стороне – и часто совершали при этом глупости. И всегда это было глубоко личное дело, которое каждая семья пыталась скрыть, как могла. Не то чтобы суррогатное материнство считалось неприличным понятием – тогда такого понятия просто не существовало, хотя по всей стране, как и в прошлые века, между родственниками и друзьями заключались договоренности относительно вынашивания детей для бездетных пар. Когда во время той прогулки по гребню Виви предложила мне родить ей ребенка, я сразу решила, что не разочарую ее, но ее слова изрядно удивили меня. Нельзя сказать, что я из сострадания решила подарить сестре ребенка, которого ей так отчаянно хотелось. Я и не думала отвечать ей отказом: наоборот, я чувствовала себя польщенной. Я никогда не могла отвергнуть ее, когда она по утрам забиралась ко мне в постель, хотя это мне, скажем так, не совсем нравилось – и точно так же я не собиралась отказываться от возможности навсегда скрепить свое родство с ней, родив ей ребенка. Виви твердо решила, что в нашу тайну не следует посвящать никого, кроме нас троих: в этом случае намного уменьшались шансы на то, что будущий ребенок случайно узнает обо всем и возненавидит нас за то, что мы много лет лгали ему, – а также на то, что о нашем секрете станет известно кому-нибудь еще. Виви говорила, что хранить тайну от своего ребенка ради его же блага – это одно, и совсем другое – воспитывать ребенка в атмосфере, когда эту тайну знают все, кроме него самого. И меньше всего Виви хотелось, чтобы о нашем плане узнали Клайв и Мод. Разумеется, родителям было известно, что у моей сестры не может быть детей, но по непонятным мне причинам она считала, что Мод и Клайв будут категорически против такого замысла. – Я сказала, что они не «будут», а «могут быть» против, – поправила меня она. Мы по-прежнему прогуливались по вершине холма. – Возможно, они и не станут возражать, – продолжала Виви. – Кто знает, что взбредет им на ум? Ей хотелось, чтобы я забеременела еще до того, как родители все узнают и смогут нам помешать. По ее словам, в лучшем случае Мод с Клайвом выскажут кучу различных соображений, которые лишь собьют нас с толку, поэтому решение должны принимать мы и только мы сами. – Виви, я сама принимаю решение, и я уже сказала, что согласна тебе помочь, – заверила я ее. – Спасибо, сестренка. Я так тебя люблю! Ты не только моя единственная сестра, но еще и моя лучшая подруга! – с чувством сказала она. От этих теплых слов у меня даже голова закружилась. – Но Джинни, я хочу, чтобы это было нашей тайной! – умоляюще проговорила она. – После того как все произойдет, мы им расскажем. – После того как я забеременею? – Ну конечно! – воскликнула она. – Когда ты будешь беременной, они не смогут просто закрыть на это глаза. – Виви весело засмеялась своим словам. Я решила, что все дело в том, как по-разному мы воспринимаем наших родителей: Виви всегда была убеждена, что они мешают ей жить, я же считала, что они на моей стороне. Но если я могу рассказать им об этом после того, как забеременею, что мешает мне согласиться с планом Виви? – Побожись, что никому не скажешь, – как в детстве, произнесла она. – Обещаю. Я перекрестилась, закрепив таким образом наш договор и определив нашу судьбу. Все там же, на замерзшем гребне холма, Виви подробно описала мне свой замысел. Всем окружающим мы будем говорить, что Артур приезжает в Балбарроу по делу – что он собирается открыть здесь новую пекарню, – но эти визиты будут совпадать со временем моей овуляции. Как и всегда, весь план до мельчайших подробностей был разработан самой Виви. Вот так мы с Артуром и очутились одни в моей спальне, которая располагалась дальше по коридору и по другую сторону от комнаты родителей. День близился к вечеру, вскоре мы все должны были собраться за чаем. Мод и Клайв чем-то занимались в других частях дома. Первым делом Артур официальным тоном сообщил мне: – Джинни, скажи мне, ты понимаешь, что делаешь, понимаешь, что ты собираешься отказаться от ребенка? Это будет не твой ребенок, его матерью станешь не ты, а Вивьен. Ты уверена, что хочешь этого? Он произнес все это так медленно и отчетливо, словно разговаривал со слабоумной. – Да, – ответила я. Моя узкая железная кровать, разделявшая нас, наглядно символизировала вынужденную близость, которая вот-вот должна была связать нас. – Но тебе надо подумать об этом, – зачем-то сказал он. Я всегда с трудом понимала поведение даже тех людей, которых знала лучше всего на свете, – а что говорить о тех, с кем была не знакома. Ведь я уже дала ему понять, что обдумала последствия своего решения. Мне было давно известно, что бесполезно убеждать человека в том, что он сказал лишнее или что он неправ в том, чего он не произнес вслух. Чаще всего я просто пытаюсь ублажать людей, говоря и делая то, что им понравилось бы больше всего, и надеясь, что в будущем все разъяснится. Поэтому, стоя по другую сторону кровати, которая, казалось, ждала с нетерпением, когда же мы наконец соединимся, я попыталась сделать вид, что в течение нескольких секунд «думаю об этом», – как будто «думая об этом», надо было тереть подбородок и поднимать глаза к потолку. На самом же деле я думала о том, как странно, что я ни разу не обсуждала свое суррогатное материнство напрямую с Артуром, – даже речи об этом не заходило. Мы обсуждали эту тему только с Виви. Время от времени она ссылалась на мнение Артура относительно того или иного пункта нашего плана, но чаще мы говорили об этом украдкой и словно мимоходом, как о тайне, принадлежащей лишь нам одним, – и я даже иногда забывала, что Артур тоже участвует во всем этом. Виви мечтала вслух, как мы будем наблюдать за ростом и развитием ребенка, как она будет учить его жизни в городе, а я – жизни в деревне, поэтому в конце концов я стала считать, что ребенок будет только наш с Виви, а Артур здесь вовсе ни при чем. Вернее будет сказать, я рассматривала Артура как второстепенную, инертную часть процесса – некий катализатор, необходимый для того, чтобы реакция состоялась, но остающийся неизменным в ее ходе. Таким образом, до этой минуты я вовсе не задумывалась о чувствах Артура. Возможно, эта неторопливость в последний миг говорит о том, что он считает план Виви далеко не таким удачным, как она? Возможно, ему хотелось пойти на попятную? А я даже не знала, в чем здесь дело, – в самом ребенке или в необходимости заниматься со мной сексом. Я настолько рассудительно, насколько могла, произнесла: – Это не мой ребенок, я не буду считаться его матерью. Я хорошо это понимаю. Взвесив мой ответ, Артур по причинам, известным лишь ему, нашел его приемлемым. – Хорошо, – сказал он. – Мы разденемся? Я быстро сняла юбку, трусики, блузку и бюстгальтер и застыла возле кровати абсолютно голая. Подняв голову, я увидела, что Артур стоит ко мне спиной, а вокруг его бедер обернуто полотенце. Он пытался раздеться, не снимая его, – словно он переодевался в людной комнате. Мне сложно было понять, какой смысл стесняться наших тел. Ведь мы собирались заняться сексом – самым интимным из всего, что может объединять людей! По-прежнему придерживая рукой полотенце на пояснице, он повернулся ко мне и то ли произнес «О!», то ли просто громко выдохнул. Он неотрывно смотрел мне в глаза, словно боялся опустить взгляд ниже – мой же взгляд помимо воли притягивало полотенце. Я была бы не прочь перед тем, как мы приступим к делу, посмотреть на инструмент, который нам предстоит использовать. Поскольку речь шла о процессе продолжения рода в его чистом виде, сексе ради потомства, мы могли вести себя в этой ситуации сугубо по-деловому. Некоторое время мы стояли неподвижно, не в силах преодолеть нерешительность. – Ты нервничаешь? – спросил Артур. – Немножко, – солгала я, отводя глаза от полотенца, которое он аккуратно положил на пол. Я знала, что вообще-то должна была нервничать, но на самом деле все мои мысли занимали различные практические вопросы, а когда мне что-то настойчиво лезет в голову, я могу свободно думать обо всем остальном, лишь разрешив это затруднение. Как именно мы из этого положения – я стою, он стоит, между нами кровать, – перейдем к положению, в котором его пенис введет семя в мое лоно? Я, скорее, была озадачена, чем волновалась. – Все будет хорошо, – мягко произнес он. Моя комната была окрашена в ярко-желтый оттенок распустившихся одуванчиков, который к тому же подчеркивался сиянием предвечернего солнца, свободно проникающего в окно. Я сама выбрала эту краску, когда была еще слишком маленькой и не понимала, что из этого выйдет, – и настояла на том, чтобы в этот цвет покрасили не только стены, но и потолок. Мама сама красила мою комнату – прямо поверх тонкой древесно-стружечной плиты, которую в старину называли бумагой и от которой на потолке проступали беспорядочные геометрические узоры и спирали. В детстве мне это очень нравилось – когда я, лежа на кровати и полуприкрыв глаза, смотрела на потолок, мой взгляд быстро терял фокус и уносил меня куда-то вдаль. Спустя минуту-другую моему взгляду начинали открываться фигуры и структуры не на плоскости, а в других измерениях. И после того как это происходило, уже невозможно было, не отведя сначала глаз, увидеть потолок плоским. Иногда спирали уходили ввысь, иногда, наоборот, надвигались на меня – и я знала, что, подняв руку, смогу сунуть ее в одну из них. Когда я была маленькой, то по утрам и перед заходом солнца частенько мысленно передвигала все эти воронки, наблюдая за тем, как они то врываются в комнату, то убегают из нее. Вопреки предупреждениям Виви, от секса мне не было больно. Кроме того, он не доставил мне ни малейшего удовольствия – уже вопреки моим предположениям. Я лишь так неподвижно, как только могла, лежала под Артуром и смотрела на желтые спирали на потолке, которые скакали и танцевали подобно натянутым пружинам. Меня поразило, насколько пошлым и суетливым оказался тот акт, ради которого мы рождаемся в этот мир. По всему выходило, что именно к нему так стремились мужчины и женщины – часто им хотелось не только ребенка, но и этих движений самих по себе. В конце концов, по законам природы мы должны выполнять эти действия, чтобы продолжить свой род. Не знаю почему, но в эти минуты мне представлялся жук-олень с его блестящей черной броней и огромными, устрашающего вида рогами, по длине не уступающими его телу. При такой внешности легко предположить, что это великий воин, однако его грозный вид всегда представлял загадку для натуралистов. За всю свою длящуюся около месяца жизнь жук-олень ни разу не вступает в схватку. Мало того, он даже ничего не ест: единственная цель его появления в этом мире заключается в поисках пары, причем его громоздкое тело эти поиски еще и усложняет. Спарившись, жук просто погибает, и все его воинственное оснащение пропадает понапрасну. Артур лежал, зарывшись носом в подушку, его рот находился совсем близко от моего уха. Я чувствовала его запах, слышала его напряженное неровное дыхание и думала обо всех тех силах, которые заставляют его поступать так. Его согнутые в локтях руки упирались в постель по обеим сторонам моего тела, от напряжения мышцы стали твердыми как камень, – мне был хорошо виден его мускулистый торс, такой сильный и мужественный. Каждая мышца его тела выполняла свою задачу, и я невольно залюбовалась поступательными движениями его стройных бедер. В конце концов я почувствовала, как все тело Артура судорожно напряглось, и подумала: что еще сравнится с семяизвержением по числу мускулов мужского тела, сокращающихся одновременно? Я представила себе, как молекулы аденозинтрифосфорной и молочной кислоты вступают во взаимодействие в волокнах его мышц, которые в этот миг работают на полную мощность, как маленькая электростанция. Когда он закончил и отодвинулся от меня, я повернулась к стене и приняла позу «березка», прислонив к стене ноги и бедра. – Что ты делаешь? – спросил Артур, сползая с края кровати. – Помогаю им. – А это действительно им помогает? – Виви считает, что да. Это есть в ее списке, – ответила я, имея в виду полезные советы и указания, которые она записала. Но Артур по-прежнему непонимающе смотрел на меня и мои ноги. – Я не обязана это делать, просто Виви считает, что это полезно… – начала объяснять я. – Гм… А что с тобой случилось? – прервал он меня. – Ты что, свалилась откуда-то? – Ты об этих пятнах? – спросила я, стараясь, чтобы мой голос звучал непринужденно. – У меня всегда были синяки на теле. Чтобы скрыть следы выходок Мод, я натянула на себя простыню. – Извини, – смущенно проговорил Артур, как будто речь шла о физическом уродстве, упоминать о котором неприлично. Встав, он пошел в ванную. Я чувствовала, как его семя стекает по внутренним стенкам моего тела, а также по внутренней части бедра. Когда он скрылся за дверью, я ощупала себя пальцами между ног. Мне хотелось поспешить в лабораторию на третьем этаже, нанести вязкую жидкость на предметное стекло, накрыть другим и поместить под микроскоп. Я была бы совсем не прочь посмотреть, как они двигаются. Мы еще раз занялись этим в тот же день и трижды в следующий. В перерывах мы старались даже не смотреть друг на друга, понимая, что наши планы по зачатию ребенка следует держать в тайне, – но возможно, дело было и в том, что нам хотелось как-то уравновесить ту невозможную близость, в которую нам приходилось вступать по три раза за день. Я сижу в своем наблюдательном пункте на лестничной площадке второго этажа и рассматриваю пальцы ног в плотных шерстяных носках, выглядывающие из тапочек. Я уже говорила вам, что три месяца назад мне пришлось отрезать носки тапочек, чтобы дать свободу пальцам? Мои ноги распухли до такой степени, что казалось, вся моя обувь уменьшилась на два размера. При каждом шаге меня пронзала острая боль, и выпустить пальцы на свободу было так приятно! Итак, я сижу на подоконнике и пытаюсь поднимать и опускать пальцы ног – я знаю, что их надо упражнять. На дорожке, ведущей к дому, появляется Виви. В ту же секунду я слышу тихий щелчок и жужжание часов в холле, стрелка которых преодолела получасовую отметку. Должно быть, в их механизме что-то разладилось: раньше они отбивали полчаса как следует, одним четким ударом, но в последние несколько лет звук сделался более глухим и коротким и больше не вызывает эха – боем это уже не назовешь, разве что звяканьем. К счастью, из тех помещений, в которых я обычно нахожусь, я все равно слышу этот звук и каждый раз сверяюсь с обоими своими наручными часами, убеждаясь, что они показывают правильное время. На этот раз все часы согласны с тем, что сейчас половина пятого. Вивьен ушла из дома в пять минут второго. С той минуты, как она, не сказав ни слова, вышла за порог, прошло три с половиной часа. Солнце светит уже не так ярко, как в полдень. Вивьен медленно бредет по краю дорожки параллельно буковой изгороди. Один раз она останавливается, чтобы наклониться и поправить обувь, затем идет дальше, касаясь рукой веток живой изгороди. Куда же она ходила? Я пытаюсь представить себе все те места, в которых она могла побывать, но, по правде говоря, у меня ничего не получается. Ее походка кажется мне какой-то странной, но в чем именно проявляется эта странность, я не могу вам сказать. Подумать только – она подобно ребенку проводит рукой по изгороди, сбивая при этом прошлогодние листья, которые обычно остаются на ветках бука до самой весны. Пока она не дошла до двери, я торопливо спускаюсь по лестнице и захожу в кабинет за кухней. В этой комнате две двери – одна ведет в кухню, вторая в холл. Я решила, что если она пойдет на кухню, я рассчитаю время так, чтобы оказаться там раньше нее, а если она сразу направится наверх, я выйду из кабинета, когда она начнет подниматься по лестнице. И тогда я спрошу, где она была. Я располагаюсь у книжного шкафа, на равном расстоянии от двух дверей, готовая в любую секунду двинуться к одной из них. Вивьен идет к лестнице. Услышав, что она миновала кабинет, я выжидаю, пока она поднимется ступенек на пять, и открываю дверь. Почуяв хорошо знакомый мне отвратительный запах хереса, я замираю на месте. Этот запах вызывает к жизни остатки страха и беспокойства, которые дремали у меня под кожей, и я чувствую, как волоски на моем теле становятся дыбом. Запах Мод. Попятившись, я быстро захлопываю дверь перед собой. Лишь убедившись, что Вивьен прошла в свою комнату, я тихо выхожу отсюда. 15 В память Полин Эбби Кларк Вернувшись в свою комнату, я поправляю подушки в изголовье кровати, расположив их таким образом, чтобы мне удобно было сидеть и через южное окно любоваться сонной долиной Балбарроу. Снаружи легкий ветерок шевелит новые побеги дикого винограда, которые раскачиваются, желая найти себе напарника и переплестись с ним. Мама говорила, что она посадила этот виноград потому, что он в каком-то смысле является моим тезкой – его еще называют вирджинским. По ее словам, ей нравилась мысль о том, что я буду вечно оплетать дом своими ветвями. Помню, как она хохотала, когда я спросила, что она имеет в виду, – отсмеявшись, она сказала, что мне не следует воспринимать все на свете так серьезно. Я все думаю о том потрясении, которое вызвал во мне запах хереса, о тех черных воспоминаниях, которые с ним связаны. Я совсем забыла, как я боялась пьяной Мод. Ее настроение менялось без предупреждения. Она могла что-то напевать себе под нос и вдруг, схватив какое-то оружие, – кружку, зонтик, книгу, словом, первое, что попадется ей под руку, – с безудержной яростью наброситься на меня. Но я – кажется, я уже говорила об этом – всегда прощала ее. Я понимала, что она просто не контролирует себя. Кроме того, будучи трезвой, она всегда с лихвой все искупала. Ее проникновенные уверения в любви, которые она произносила, положив голову мне на колени, ее крепкие объятия и поцелуи в лоб… В эти минуты мне казалось, что мы никогда еще не были так близки и никогда так сильно не нуждались друг в друге. Я была в состоянии совладать с насилием. Это было несложно – я, можно сказать, рационально объясняла его. Сложнее всего было выносить нескончаемые оскорбления. Я умела пропускать ее слова мимо ушей – она сама научила меня запираться в том потаенном месте у меня в голове, куда не долетают отзвуки происходящего снаружи. Но один из ее упреков все равно проникал сквозь любую мою броню, и защититься от него не было возможности – утверждение, что я погубила ее. – Ты никогда не узнаешь, как ты испортила мне жизнь! – кричала она, сжав мою голову между ладонями с таким видом, словно собиралась стереть меня в порошок. Я благодарна судьбе, что на моем месте не оказалась Виви: я была в состоянии отстраниться от происходящего, тогда как Виви с ее непоседливой воздушной натурой это было бы не под силу. Однако этот мотив испорченной жизни красной нитью проходил через все ее высказывания – что бы она ни говорила, рано или поздно она возвращалась к нему, повторяя его вновь и вновь в самых разных вариантах. В конце концов я сама начала верить – пусть где-то в глубине души, – что так оно и было на самом деле. Я сделала все возможное, чтобы Мод никогда не узнала, как тяжело я переносила ее насмешки. Я всегда оставалась бесстрастной и невозмутимой, пусть это и несло в себе дополнительную опасность. Я видела, по какой схеме развивается сюжет, но ничего не могла поделать. Чем более безучастной я была, тем сильнее Мод хотелось добиться от меня какого-нибудь отклика и тем более гадко она себя вела. Сейчас, оглядываясь назад, я вижу, что наше противостояние развивалось по спирали, постепенно становясь неконтролируемым. Я протягиваю руку, чтобы открыть ящик тумбочки, стоящей рядом с моей кроватью. Его ручка отвалилась еще много лет назад, и мне приходится тянуть за выступающие из дерева шурупы, которые ее когда-то держали. Ящик подается туго, но стоит сдвинуть его настолько, чтобы в щель можно было засунуть пальцы, дальше все идет проще. Внутри двумя безупречными рядами лежат муслиновые чайные пакетики с коноплей, каждый из которых представляет собой настоящее произведение искусства – изящный мешочек собран сверху и затянут хлопчатой ниткой, держа за которую, я поднимаю и опускаю мешочек в чашке. Я не люблю прибегать к этому средству и поступаю так лишь тогда, когда все прочие способы облегчить боль в моих суставах не помогают. И дело не в том, что я ограничиваю себя, – просто мне нравится, когда оба ряда в ящике полные. Если нескольких пакетиков не хватает, то когда открываешь или закрываешь ящик, остальные начинают ездить по дну, нарушая порядок. Подняв один пакетик, я вдыхаю его запах. Представление об этом запахе мне нравится больше, чем он сам. Я обожаю доставать пакетики и выстраивать их в ряд на кровати. После этого я по очереди беру их – как сейчас – и осторожно ощупываю, восхищаясь ручной работой, безупречными шеренгами мелких ровных стежков по швам. Рассматривая очередной мешочек, я представляю себе Майкла, который работает на кухонном столе, когда-то принадлежавшем его покойной матери. Его толстые ловкие пальцы аккуратно подворачивают муслин, затем мягко тянут за нить, чтобы собрать и завязать мешочек наверху. Мне нравится представлять, что, занимаясь шитьем, он думает обо мне. Мне кажется, что нас с ним соединяют невидимые нити – и не только потому, что наши предки в течение трех поколений пребывали в отношениях «работодатель – наемный рабочий». Мы с ним оба спокойные, рассудительные люди, к тому же, как мне представляется, окружающие думают о нас обоих неправильно. И потом, я знаю его всю жизнь. Вскоре после рождения Майкла стало ясно, что он точная копия матери, а значит, лишен всех недостатков отца. Майкл с самого детства был крупным, тихим и добрым человеком с добрым сердцем, но маленьким умом. Однако в отличие от матери, он был большим работягой и после ее смерти взял на себя труд досмотреть своего больного отца. Ни один другой сын на земле не вынес бы ребяческой раздражительности этого вздорного человека, но однажды, когда Майкл собирал сизые ягоды терна в живых изгородях, его отец умер, задохнувшись. Много лет после этого Майкла терзали призраки вины, при этом он верил, что к нему действительно являлись с неба разгневанные привидения, насланные отцом. Отправившись рвать терн в тот день, он обрел свободу, но чтобы понять это, Майклу понадобился не один год. Он затеял тихий мятеж, признав, что ненавидит ремесло садовника, – единственное, которому его обучил отец. Я освободила его от обязанностей в усадьбе Балбарроу и разрешила ему, как и раньше, жить в бывшей конюшне – просто так, ни за что. Благодаря тем скудным сбережениям, которые его отец забыл – или просто не успел – спустить, Майкл смог купить большой мотоцикл и тент размером с нашу кладовую. В первый год он сдал тент Джефферсонам для проведения рождественского угощения, потом Либерал-клубу для какого-то их ежегодного собрания, потом Езел Фелпс из дома привратника, которой хотелось создать более тепличные условия для престарелого Стэна. После этого он приобрел другой тент, побольше, затем третий – уже размером с наш кабинет. Все следующее лето он сдавал их напрокат под различные мероприятия и вечеринки в соседних деревнях Сакстон, Бродхэмптон и Селби. Я готова поклясться, что никогда не замечала у Майкла никаких признаков стратегического мышления, хитрости или деловой хватки, но сейчас у него уже шестнадцать тентов и шатров – просто огромных, таких, как наши зал и библиотека, вместе взятые, – а также все необходимое для проведения любых церемоний, от свадеб до похорон. Майклу в жизни недоставало только одного, того, чего он никак не мог получить, – любящего отца. Он по-прежнему живет в конюшнях, по-прежнему ездит на своем мотоцикле и по-прежнему выглядит так, словно постоянно работает в огороде, – но я-то знаю, что он самый богатый человек в деревне. Его покойная мать любила бы его и посмеивалась бы над ним одновременно, но он никогда не добился бы того, чтобы его отец им гордился. У своих дружков-байкеров он приобрел семена марихуаны, а умение ухаживать за растениями отец вбил ему в голову еще в детстве, и теперь он использовал оставшиеся оранжереи, обнесенные стеной, для выращивания своей знаменитой дури – именно так он называет эту траву. Как и я, он живет один, и хотя я не осмелилась бы назвать эти отношения дружбой, нас с Майклом нечто связывает. Время от времени – раза два в месяц – он навещает меня: приносит продукты, забирает мусор, латает дом, очень кратко пересказывает деревенские новости, а также при необходимости пополняет мои запасы его личной марки лечебной травы. Когда Виви во второй раз послала Артура в Балбарроу, он неожиданно позвонил со станции в Крюкерне за полтора часа до того, как должен был прийти его поезд. Я еще не была готова к его визиту. Я уже приняла долгую ванну и отмылась дочиста, но еще не успела почистить картошку на ужин и не расставила по-новому сухие цветы в его комнате. Отложив вазу и букет, я взяла из мешка несколько картофелин и бросила их в раковину. К счастью, в доме было более-менее убрано: в последнее время я посвящала работе по хозяйству намного больше времени, чем мотылькам, – к немалому разочарованию Клайва. Одной из крупнейших моих ошибок в жизни стало то, что я не рассказала тогда Клайву о Мод. Если бы я сделала это, он, возможно, придумал бы что-нибудь до того, как события вошли в неконтролируемую стадию. Я даже не знала, понимает ли он, как много она пьет. Само собой, он видел ее пьяной, но знать, до какой степени она деградировала, он никак не мог. Тогда я старалась избегать этой темы в разговорах с ним, а потому мне можно было не притворяться, что я ни о чем не догадываюсь. Мод всецело на меня полагалась. Остановив «Честер» у вокзала, я увидела, что Артур дожидается меня у входа. Пассажирское сиденье было занято коробками и приспособлениями Клайва, и Артур сказал, что разместится сзади, лицом назад, а сумку положит на колени. – Извини, что заставила тебя ждать, – сказала я. – Ничего страшного. Это ведь я приехал слишком рано! – громко сказал он, перекрикивая рокот вновь заработавшего мотора «Честера». – Как дела? – Все готово! – крикнула я в ответ. – Я уверена, что на этот раз мы подобрали время правильно. – Что? – Я уверена, что мы подобрали время правильно! – завопила я, слегка повернув голову, но не отрывая глаз от дороги. – Может быть, на этот раз у нас все получится. В зеркало заднего вида я увидела, что Артур неловко изогнул шею посреди всех этих химических принадлежностей, которыми была набита машина, и пытается посмотреть на меня. – Я просто спросил, как у тебя идут дела, – хихикнул он. Наши глаза в зеркале на миг встретились, но я тут же отвела их и стала смотреть на дорогу. – Вирджиния… – уже серьезным тоном начал он. Наверное, таким тоном обычно сообщают, что больше не желают с вами встречаться. Мне захотелось повернуть зеркало: мне казалось, что Артур сидит совсем рядом со мной. – На это может уйти несколько лет, – продолжал он. Его слова слегка напугали меня. – О нет, я думаю, у нас все выйдет намного быстрее, – ответила я, не поворачивая головы. Мне никогда не приходило на ум, что наши запретные встречи могут длиться сколь-нибудь долго. Кроме того, я даже не задумывалась о том, что они, возможно, перестанут быть столь же формальными и деловыми, что мы можем узнать друг друга лучше и у нас сложатся некие отношения, даже дружба. – Ты так считаешь? А с чего ты это взяла? – спросил Артур. Вообще-то я даже не задавалась этим вопросом. – Ну, Виви же составила график, и я сама все проверила. Если наши расчеты верны – а с чего им не быть верными? – ничто не помешает нам… – Джинни, – перебил он меня, – чтобы зачать ребенка, недостаточно просто рассчитать время и сделать все необходимые приготовления. – Ну, если сперма… – Я не про сперму! – громко засмеялся Артур. Мы уже спускались по склону, ведущему к деревне; мимо проплывали недавно построенные одноэтажные домики. – Джинни, давай прокатимся, – предложил он. – В дом мы можем вернуться и позже. – Прокатимся? Но куда? – У тебя что, нет любимого места? Я молчала. – Такого, с которого открывался бы живописный вид. – Нет, – покачала я головой. – Джинни, ну отвези нас хоть куда-нибудь! Я притормозила и повернула направо, миновав увитые плющом каменные столбы и въехав в аллею из желтеющих лип, которые с двух сторон подпирали извилистую дорогу. – Есть же у вас тут красивые места! – с едва различимым нетерпением добавил Артур. У меня было полно любимых мест: уголков, в которых я любила ловить гусениц или бабочек, прогуливаться, размышлять, дышать воздухом или учиться… Или мазать патокой деревья. Но их не назовешь красивыми: пустошь за трейлерами на косогоре между Ситауном и Биром, где в это время года можно найти в колючих зарослях гусеницу дубового коконопряда, мирно спящую в своем оранжево-черном наряде; болотце у бара Фоссета, где сливаются два ручья, образуя озерцо с берегами, поросшими островками камыша, где я иногда находила длинные шелковистые коконы коконопряда, приклеившиеся к стеблям; железнодорожную станцию, ту самую, от которой мы только что отъехали, и невозделанный клочок земли за ней, окруженный обветшалой проволочной оградой, под которую можно протиснуться, чтобы очутиться среди наиболее редких полевых цветов Западной Англии; а еще лучше – свалка за станцией техобслуживания «Эссо», что на шоссе А-303 в Винтерборн Строук, где мне несколько раз удавалось найти характерный пупырчатый кокон бражника винного, притаившийся на земле посреди мха и хлама, или гусениц цветочницы красновато-серой, пожиравших крестовник. Все это были мои любимые местечки. Как и насекомых, которых я изучала, меня никогда не привлекала прилизанная красота. Для нас сорняки – это полевые цветы, а невозделанная пустошь – труднодостижимый рай. Теперь дикую природу можно найти в Дорсете только на заброшенных свалках и невыразительных болотистых пустырях. Вряд ли такие места подходили для развлечения гостей. – Нет, – повторила я, – нет. На самом деле я была не в восторге от мысли о том, что мне придется прогуливаться и разговаривать с Артуром. Я еще могла перенести наши «медицинские» ежемесячные встречи, в которых не было ничего личного, но знакомиться с ним ближе мне не хотелось. Я была отнюдь не против родить Виви ребенка, воспользовавшись Артуром как катализатором, как инертным элементом процесса. Но мне хотелось, чтобы он оставался для меня незнакомцем. – Так, значит, нам некуда пойти, чтобы побыть в одиночестве, – тихо сказал он. Мне пришлось напрячь слух, чтобы расслышать его. В зеркале я видела, что он, держа голову прямо, смотрит в заднее стекло, но у меня было такое чувство, что он пронизывает меня взглядом, пытаясь выведать все мои тайны. – Может, ты хотела бы где-нибудь прогуляться? – предложил Артур. Мы уже добрались до последнего поворота, после которого, как я хорошо знала, откроется вид на дом. – Ну пожалуйста! – умоляющим тоном воскликнул он. – Давай пока не поедем к дому, а просто остановимся и поговорим. Я затормозила у обочины и выключила мотор. – Если хочешь, можем прогуляться к ручью, – сказала я. – Я так люблю прогуливаться по берегу ручья! – радостно проговорил Артур, открывая дверцу. Впервые с тех пор, как я забрала его на станции, я улыбнулась – но так, чтобы он этого не увидел. Тугой узел у меня в груди чуть ослаб, и лишь теперь я заметила, что этот узел есть. Много позже я поняла, что Артур обладал замечательным даром выводить меня из напряженного состояния. Сейчас, оглядываясь назад, я вижу, что начиная с той первой прогулки он перестал быть для меня «инертным элементом процесса». Я повела Артура за шеренгу елей, которая тянулась вдоль изгороди, обозначающей восточную границу нашей усадьбы. Нижние лапы находились чуть выше моей головы, нависая над изгородью таким образом, что стволы деревьев и густые ветви над нами образовывали темный проход, который я всегда называла туннелем. Здесь царила полутьма – лишь кое-где сквозь ветви пробивались живописные столбы света, и прогуливаться здесь было довольно приятно. Я подняла взгляд, незаметно разглядывая ветки – меня одолевало желание остановиться и потрясти их, а потом рассмотреть то, что с них упадет. Если бы я была одна, то поступила бы так, не задумываясь, но было понятно, что это может показаться Артуру странным, а потому я сдержалась. Вместо этого я переключила внимание на то, что уже лежало под елями, – это были главным образом иголки и шишки вперемешку с разнообразными жуками и букашками. Обычно я искала осиные коконы, причем желательно без дыры – тогда можно отнести свою добычу в лабораторию и посмотреть, как оттуда вылупливается новорожденная оса. Но больше всего мне хотелось найти куколку гарпии большой, висящую на стволе дерева и почти неотличимую от его коры. Я гордилась тем, что Клайв научил меня смотреть на мир без той слепой надменности, с которой его воспринимают большинство людей. Там, где другие замечали лишь маленького унылого паучка, ползущего вверх по изгороди, я видела бескрылую самку волнянки, а там, где я замечала изящную безвредную шмелевидку, привлеченную сладким вареньем, другим чудилась злая оса, которая стремится испортить им пикник. Там, где я замечала бражника глазчатого, другим виделся лишь сухой прошлогодний лист. Пройдя туннель, мы вышли на залитый солнцем берег ручья, который тихо вился посреди грязи. У самой воды стояли четыре ветхие ракиты с переплетенными ветвями. Я подняла конец тонкой ветви, которая загораживала мне дорогу, и не опускала ее, пока не прошел Артур, – проложила ему путь, так сказать. Мои тренированные глаза оббежали нижнюю поверхность листьев в поисках признаков, означающих, что бражник глазчатый уже вылупился. Я провела Артура по мостику из букового ствола – истекающему соком буку, расколовшемуся посередине и перебросившему вторую половину ствола на тот берег. – Должно быть, расти здесь было очень весело, – заметил Артур, переходя ручей с расставленными для равновесия руками. Мне места, в которых я выросла, не казались такими уж необыкновенными. Я спрыгнула с мостика на узкую тропу, Артур сделал то же самое. Тропинка утопала в ежевике, сопровождающей ее до самых стен церкви Святого Варфоломея. – А ты где рос? – спросила я. – У Ланкастер-Гейт, – ответил он. – Чистокровный лондонец. – Ланкастер-Гейт? Какое приятное название! – Это и впрямь отличное место. Дома там выходят на Гайд-парк. Но для ребенка эти места все равно лучше. Я впервые подумала о том, какое детство ждет моего ребенка, где он будет играть, насколько его лондонская жизнь будет отличаться от моей. Похоже, Артур думал о том же. – Я считаю, что детство должно проходить в деревне, посреди всего этого, – сказал он, проведя по воздуху рукой. Теперь он шел первым, выбирая дорогу. Завидев загораживающую тропинку ежевику, он распутывал ветки и поднимал их, давая мне пройти, – как джентльмен, открывающий ворота, – после чего опускал колючий шлагбаум на место. Умом я понимала, что ничего особенного в его действиях нет, и тем не менее такое отношение мне нравилось. До этого никто никогда не проявлял ко мне такую любезность. – Может, вы тоже когда-нибудь переедете в деревню? – спросила я. – Я бы с удовольствием, но Виви городская девушка, правда ведь? Сомневаюсь, что она когда-нибудь захочет переезжать – одна мысль об этом выведет ее из себя. Виви городская девушка? Интересно, он знает, что Виви впервые оказалась в городе лишь пять с половиной лет назад? Знает, что Виви известно о деревне ничуть не меньше, чем мне? Что она может назвать по имени каждую птичку, поющую под ее окном, и рассказать, поет ли она, чтобы найти себе пару, обозначить свою территорию или подманить жертву? Что она определяет, какое животное съело орех, по виду вскрытой и отброшенной скорлупы? Неужели Артур не понимает, как быстро Виви отбросила сельские повадки и переняла городские? Мы дошли до небольшого кладбища, втиснувшегося между ручьем и церковью. Это место также относилось к моим любимым, но я не хотела говорить, что часто бываю на местном кладбище, поэтому, продвигаясь между могилами, я сделала вид, что с интересом рассматриваю написанные на них имена, даты и эпитафии, которые я вообще-то знала наизусть. Первым обитателем кладбища стала Полин Эбби Кларк («Всегда будем помнить о тебе и скучать по тебе»), умершая в 1743 году. Впоследствии кладбище очень быстро заселили родственники и друзья Полин. Как бы там ни было, потребность в местах для захоронений была столь велика, что пастору даже пришлось отдать под кладбище часть своего сада. Теперь все новопреставленные отправлялись через прореху в заборе в бывший сад, но и этот уголок заполнялся слишком быстро, вследствие чего старики оказывались перед непростым выбором: обещая пережить друг друга, они одновременно соперничали за клочок на все уменьшающемся свободном участке кладбища. Но там, куда вышли мы с Артуром, все могилы относились к девятнадцатому и восемнадцатому векам, так что Полин Эбби Кларк и ее соседей уже очень давно никто не помнил и никто по ним не скучал – а значит, никто не докучал дикой природе, во власти которой оказалось кладбище. Весной здесь буйствовали дикорастущие растения и насекомые. Теплыми вечерами из своих зимних коконов появлялись мотыльки, причем в таких количествах, что воздух буквально шелестел от трепета молодых крылышек этих созданий, которые, надо заметить, всю оставшуюся жизнь проводят в полном молчании. – Люблю кладбища! – неожиданно для меня произнес Артур, когда мы стояли бок о бок, рассматривая надгробный камень Полин. – Правда? Меня удивила не столько симпатия к кладбищам вообще, сколько то, что он так свободно это признал. Сама я никогда не признавалась ни в чем подобном из опасения, что люди сочтут меня полоумной. Я знала, что жители деревни не раз замечали меня во время моих сумеречных странствий. Иногда охотникам на мотыльков приходится, как и их жертвам, вести ночной образ жизни. Но я знала, что миссис Акстел и ее подруги, увидев меня в безлюдном месте, тем более в таком жутком, как кладбище при церкви Святого Варфоломея, да еще и с галогеновой лампой, банкой патоки и укутанную в коврик, на следующий день насочиняют кучу зловещих небылиц. По взглядам, которые бросали на меня деревенские дети, я догадывалась, как пугают их рассказы о моих загадочных склонностях, к тому же раздутые буйным детским воображением. Но Артур чужой в здешних местах, и его мнение обо мне было непредвзятым. К тому же он как горожанин не обращал внимания на мнение соседей. – Хочешь побывать в самой маленькой церквушке в стране? – предложила я. – Да, с удовольствием. Я и церкви люблю, – ответил он, и, помолчав, добавил: – Даже не могу сказать почему. Я и не нуждалась в его объяснениях. Я уже перестала посещать церковные службы, хотя в детстве не пропускала ни одного воскресенья, но зато завела привычку ходить в церковь в одиночку, втайне от всех. Мне нравилось это необычное, ностальгически-сладкое и волнующее чувство, которое вы не можете не испытывать, если все детство регулярно бывали в церкви. Бы приходите в освященное место и задаетесь вопросом, не совершили ли вы ужасную, непоправимую ошибку, отвергая Бога и пачкая свою душу. Наша церковь больше походила на часовню: она была крошечной по размерам и при этом непропорционально высокой. По обе стороны от центрального прохода располагались три ряда деревянных скамей, а окна здесь находились настолько высоко, что лишь слабо освещали происходившее далеко внизу действо. Впереди стоял простой деревянный алтарь, а за ним к кирпичной стене было прикручено болтами изображение Христа почти в натуральную величину – золотой венок на голове, розоватая кожа длинными клочьями свисает с бедер… Позади, на запыленном полу, стояла небольшая каменная чаша, используемая как купель, а рядом с ней, занимая чересчур много места, лежал вырезанный из дерева святой Варфоломей. Как у всякого усопшего, его руки были скрещены на груди, глаза мирно закрыты, одежды безупречно аккуратны, а носки сандалий смотрели точно на крышу. Прямо у его ног стояла деревянная скамья. Когда мы с Виви были детьми, то любили сидеть рядом со статуей, опершись локтями на пальцы ног святого. – Артур, посмотри сюда, – произнесла я, усевшись в первом ряду. Артур опустился рядом со мной. – Я про подошву левой сандалии святого Варфоломея, – добавила я, указав на нее рукой. Он наклонился вперед, навалившись на мои ноги, и стал рассматривать статую. От ощущения его подбородка на моих коленях мне стало не по себе. – «Вив», – проговорил он и, выпрямившись, рассмеялся. – Нехорошая девчонка! – Вообще-то эту надпись она сделала моей заколкой. На это ушло немало воскресных служб, – сообщила я. – У Виви тогда были короткие волосы. Иногда мне кажется, что она отрастила их лишь для того, чтобы у нее всегда имелась под рукой заколка, которой можно что-нибудь осквернить. – Правда? Она что, так любит осквернять все? – О, она оставила память о себе на всем, что есть вокруг! – Мне бы хотелось пройти по следу. Это было бы забавно. – Артур раскрыл сложенные ладони, словно собираясь читать книгу. – «Вандализм как деяние, проливающее свет на ранний период жизни Вивьен Стоун», – продекламировал он. – Я так понимаю, здесь никто не собирается драить ноги святого Варфоломея напильником? А раз так, то ее отметка останется тут навечно. Дети, которые придут сюда через двести лет, будут благоговейно произносить: «Когда-то здесь сидела Вив» – и представлять себе, каким человеком она была. Мне смутно казалось, что Артур и сам пытается понять, что за человек его жена. Мы находились в церкви и обсуждали девушку, которую мы оба так любили, рассматривая буквы, некогда вырезанные ее рукой, сидя на скамье, на которой когда-то сидела она, – и у меня возникло чувство, что сестра, которую я так хорошо знала, становится менее материальной, менее достижимой, что она рассыпается в эфемерное, почти неземное создание, которое следует помнить и поклоняться ему. На краткий сюрреалистический миг мне представилось, что алтарь, молитвенники и тусклые окошки высоко над нами посвящены недосягаемой богине Виви. Мы молчали, но в этом молчании не было неловкости, и я подумала, как легко мне в обществе Артура, а также что между нами немало общего – любовь к сельской местности и к церквям, его неподдельный интерес к исследованиям, которые проводили мы с Клайвом… Мы двинулись по направлению к дому. По пути Артур все расспрашивал меня о Виви. И хотя эти вопросы не были особенно личными, мне пришло в голову, что отвечать на них не стоит. Я чувствовала, что если бы Виви узнала о нашей прогулке вдоль ручья и о том, как мы говорили о ней, стоя на кладбище, а потом искали оставленные ею надписи в церкви, она добавила бы все это к списку строго-настрого воспрещенных вещей. – Ну что ж, – сказал Артур, когда мы приблизились к дому, – самое время рассказать мне вашу фамильную тайну. И хотя я видела его улыбку и догадывалась, что он поддразнивает меня, меня пронзил страх, что он начнет расспрашивать о пьянстве Мод. – Я хочу знать, – властно продолжал он, – как вы определяете гусеницу-каннибала? Я про тот самый особый вид, о котором вы обе говорили. – Ах вот ты о чем! – с облегчением протянула я и замолчала, размышляя, как облечь в слова то, что я знала инстинктивно. – Наверное, они обычно не такие мохнатые, как их братья, а еще какие-то… – Какие? – Дерганые, – наконец подобрала слово я. – Спасибо, буду знать, – сказал Артур, вежливо открывая дверь передо мной. Как я уже говорила, Артур лишь во второй раз приехал к нам, чтобы зачать ребенка для Виви, но после той прогулки к церкви неловкость ушла, мало того – его общество стало для меня более приятным. Ни Мод, ни Клайв не допытывались, зачем Артур приехал и как долго он собирается у нас гостить, и в течение следующих нескольких месяцев его приезды органически влились в нашу жизнь. Мод с каждой неделей пила все больше, а мы с Клайвом были слишком заняты своими исследованиями, так что визиты Артура стали для меня отдушиной в такой однообразной жизни в Балбарроу. Когда его не было, я часто вспоминала о нем, с нетерпением дожидаясь его приезда, и даже отсчитывала дни до той минуты, когда он в очередной раз расцветит скучную повседневность. Когда он наконец появлялся, помимо процедур по зачатию ребенка мы много гуляли и разговаривали, и я даже начала ощущать, что он понемногу проникает в ту область в моем сердце, в которой до этого находилась только Виви. Скажу вам правду, я верила, что он и сам с нетерпением ждет встреч со мной, хотя он никогда этого не говорил, а я не спрашивала. Одновременно меня все сильнее мучили мысли о том, что моя жизнь увязает в обмане. С одной стороны, мне надо было держать планы по рождению ребенка втайне от Мод, с другой – необходимо было хранить секрет Мод от всего остального мира. Мое существование приняло вид настольной игры в предателей, в которой люди играли роль фишек или шашек. Но играла я одна, одновременно со всеми и против всех – аккуратно передвигала фишки, обеспечивая победу каждой из них и при этом не позволяя никому догадаться, что ими играют. Во время седьмого ежемесячного визита Артура начались неприятности. В тот день мы с Артуром дважды занимались сексом, и я отправилась спать пораньше. В десять часов вечера я проснулась от жажды и в полусне отправилась на кухню выпить воды. Включив неяркую лампу, я подошла к буфету, чтобы достать чашку. Когда я наклонилась за ней, кто-то схватил меня за волосы и дернул назад. Я громко завизжала. Неведомая сила оттащила меня от буфета и бросила на пол. Я все еще не до конца проснулась, а потому моя реакция была замедленной. – Ах ты маленькая шлюшка! – кричала Мод. – Проклятая шлюха! Да что ты себе думаешь? Как ты посмела, дрянь? На ней были те же вещи, которые она носила всю неделю, – зеленые шерстяные брюки, некогда имевшие аккуратную стрелку спереди, и старый синий свитер Клайва, весь покрытый какими-то пятнами. – Шлюха! – вновь крикнула она, пытаясь вырвать мне волосы, а затем ударила меня по голове. – Нет, – только и смогла сказать я, стараясь спрятать голову между колен. – Ты испортила мою жизнь, а теперь ломаешь жизнь сестре! Но у тебя ничего не выйдет! – Она сорвалась на крик. – Я сейчас тебя убью! Она за волосы поволокла меня к холодильнику. – Нет, – повторила я, постанывая от боли в коже головы. Я понимала, что это всего лишь пьяные разговоры, вызванные алкоголем, и что убивать меня она не будет. – Шлюха! – опять завопила она. Я свернулась клубком, прикрыв голову, но она уже изо всех сил била меня ногами. Это были размашистые, полновесные удары, нацеленные мне в голову и в живот, но вместо этого попадавшие мне в руки, плечи и голени, которыми я старалась прикрыть все уязвимые места. Мод что-то кричала, но ее слов я больше не слышала. Все мое внимание было сосредоточено на боли, которая росла с каждым следующим пинком, и на том, чтобы очередной удар не достиг моей головы. Казалось, все это длится вечность, но затем внезапно погас свет. Мод перестала меня бить. – Смотрите! Я должен кое-что вам показать! – услышала я необычайно возбужденный голос Клайва. Он был в кухне и, похоже, двигался к нам. – Смотрите сюда все! – настоятельно повторил он. – Вирджиния, Мод! Мы молчали. – Оно же светится! Вы видите, что оно светится? Мои глаза уже привыкли к темноте достаточно, чтобы я смогла рассмотреть силуэты родителей. Я полулежала на полу перед холодильником, опершись на правый локоть и раскинув ноги, как будто только что слушала чей-то захватывающий рассказ. «Как хорошо, что мне удалось так быстро прийти в себя и принять непринужденную позу!» – подумала я. Мод стояла чуть ли не в десяти шагах от меня, прислонившись спиной к стене у двери в кладовую и явно пыталась овладеть собой. Насколько мне было видно в темноте, ее волосы были всклокочены, а лицо перекошено яростью – ни дать ни взять капризный ребенок. Еще через некоторое время, когда мои глаза окончательно приспособились к полумраку, я разглядела, что у нее в руках. Это была тяжелая чугунная сковорода, которую она, должно быть, схватила с печи за миг до прихода Клайва. Мод обеими руками держала сковороду за длинную ручку, опустив ее вниз. Увидев все это, я сразу поняла, что если бы ее не прервали, она и впрямь осуществила бы свои угрозы и убила меня. К счастью, Клайв уже вышел на середину комнаты, остановившись между мной и Мод. Перед глазами он держал что-то продолговатое, а именно пробирку. Стоял он ко мне боком, лицом к Мод. – Мод, – тихо произнес он, – ты видишь? Мама ничего не сказала. Смотрела она не на него, а вниз, на сковороду. – Я спрашиваю, ты видишь? – раздраженно повторил Клайв. Не дождавшись ответа, он произнес: – Мод, пожалуйста, сосредоточься хоть на минуту! Мама не шевелилась. – Подними глаза! – скомандовал Клайв. Мод медленно подняла голову, но, увидев Клайва, тут же вновь опустила ее. Видимо, она не могла смотреть ему в глаза. – Папа, а что там такое? – спросила я, заинтригованная. – Джинни, дорогая моя, – повернулся он ко мне, – это наш люминесцентный краситель из крушинницы – по он почему-то не светится. Мы оба хорошо видели, что пробирка была совсем темной. Мой бедный отец потерпел неудачу. Меня поразило, что он, похоже, ничуть не был обескуражен или расстроен тем, что многие месяцы усердной работы оказались напрасными. Отец бодрым голосом произнес: – Ну что ж… Мод, позволь я возьму у тебя это. Или ты собиралась приготовить нам бифштекс? С этими словами он забрал у мамы сковороду. Смеяться этой шутке мне совсем не хотелось – впрочем, не исключено, что Клайв действительно считал, что Мод хочет поджарить бифштекс. То, что он пришел именно в эту секунду, а не несколькими мгновеньями позже, было неимоверно удачным стечением обстоятельств, хотя в тот день для меня осталось загадкой, как он оказался на кухне с пробиркой пелюминесцентного красителя в столь позднее время. Сам того не желая, он спас меня от сковороды в руках Мод, однако он, похоже, не заметил в происходящем на кухне ничего странного. – Свет! – скомандовал он, словно мы только что закончили театральную репетицию. Кухню залил яркий свет, унеся завесу полумрака и обнажив неприглядную действительность. В дверях стоял Артур, его рука лежала на выключателе. «А он что здесь делает? – подумалось мне. – И когда он пришел?» Меня охватило замешательство. Не знаю почему, но мне показалось, что я участвую в каком-то спектакле. Я стала ощупывать пол, делая вид, что меня прервали в тот момент, когда я что-то искала. Но мне, похоже, незачем было беспокоиться: никто из присутствующих даже не смотрел на меня. Я увидела, как Клайв швырнул в раковину сковороду, а следом – и пробирку с бесценным нелюминесцентным пигментом. Затем он подошел к Мод, которая по-прежнему стояла, не отрывая глаз от какой-то точки на полу. Я увидела, как он с любовью, как мне показалось, приобнял ее за талию и осторожно повел к двери. – Спокойной ночи! – бодро произнес, он. Родители скрылись за дверью. Меня охватило недоумение. Клайв не был похож на человека, который может, повинуясь полуночному импульсу, вот так вот выбросить в мусор результаты года усердной работы. Возможно, надо было выполнить дополнительную очистку состава? Может быть, мы что-то делали не совсем правильно? Стоя у мойки, я размышляла, стоит ли пытаться спасти остатки жидкости, но тут подошел Артур и пустил холодную воду. Все было кончено: вода во мгновенье ока смыла то, что могло остаться в пробирке или на стенках раковины. Но что сделано, не воротишь, и надо было постараться забыть об этом. Артур помог мне подняться. – Ты в порядке? – спросил он. – Все хорошо, – ответила я, с трудом сдерживая стон от боли, пронзившей мои руки и ноги. Я сделала вид, что рассматриваю пол. Я боялась вопроса о том, что именно я потеряла: ответить на него правдоподобно я не смогла бы, и тогда Артур наверняка догадался бы, что здесь что-то не так. Все мое лицо пылало и саднило, особенно левая щека: я поняла, что утром там будет красоваться синяк. – Бедняга Клайв, – продолжала я. – Наверное, он ужасно разочарован: столько работы, а результата ноль. Этот состав даже не светился. – Я уверен, он переживет, – несколько пренебрежительно, как мне показалось, ответил Артур. Он протянул мне стакан с водой: – Не хочешь взять это с собой? – Спасибо, – сказала я, взяла стакан и, глядя в него, пожелала Артуру спокойной ночи. Добравшись до кровати, я принялась обдумывать произошедшее и решила, что мне надо было рассказать Мод о нашем с Вивьен плане. Видимо, я ошибалась, когда решила, что за бутылкой она ничего вокруг не замечает. Неудивительно, что мама сочла меня шлюхой – а что еще она могла подумать? Я была сама во всем виновата. 16 Ядерное испытание и Титус В Страстную пятницу, всего через два дня после случая со сковородкой, в пять часов с минутами, моя пятидесятичетырехлетняя мать Мод ушла из жизни. Они с Клайвом провели весь этот день вместе. Клайв сам все подготовил для небольшого пикника, и они поехали в бухточку на дорсетском побережье, неподалеку от Ситауна – это место, вопреки названию, никакой не город,[3 - Sea town – морской город (англ.).] а галечный берег меж двух высоких известняковых утесов с одиноким домиком пограничной охраны, приютившимся на склоне. Все мое детство эта бухта была для родителей излюбленным местом для пикников. Однако в тот день погода была чуть ли не зимней, поэтому они подъехали к самому берегу моря и сидели, глядя сквозь ветровое стекло на бурное море и затянутое облаками небо. Я не знаю, что они делали оставшуюся часть дня, но как бы там ни было, их пикник прошел под моросящим дождем. Я же осталась дома – работала в библиотеке. Это случилось во время вечернего чая. Я обрабатывала йодом белых гусениц совки, когда до меня вдруг долетел громкий голос отца: – Вирджиния! Вирджиния! Я сразу поняла: что-то случилось. До этого Клайв никогда так не кричал. – Вирджиния, скорее! Сбежав по лестнице, я увидела отца внизу: чтобы устоять на ногах, он держался за балясину перил. Судорожно дыша, он смотрел на пол у ног. – Твоя мама упала с лестницы, – проговорил он. Я с недоумением оглянулась – Мод не было видно. – В подвале, – пояснил Клайв, кивнув в ту сторону. Лишь теперь я заметила, что дверь в подвал была открыта. Подойдя, я вгляделась в темноту, начинавшуюся за крутыми каменными ступеньками, но ничего не увидела. Тогда я повернулась к Клайву. Он стоял, все так же держась за перила и словно окаменев. Похоже, он был настолько потрясен, что даже был не в состоянии спуститься по лестнице. Быть может, он что-то перепутал? – Внизу? – тихо спросила я. Клайв кивнул. Я повернула выключатель, осветив Мод у подножья лестницы. Она вытянулась на спине, раскинув руки и нота, словно ребенок, который притворяется мертвым. – Ну что, она шевелится? – быстро проговорил Клайв. – Нет. Я знала, что Мод мертва, но все равно спустилась к ней И принялась искать в ее теле признаки жизни. Все было безуспешно. Поднявшись в холл, я увидела, что отец все еще держится за лестницу. Я позвонила в «скорую помощь», затем, сама не веря в успех, попыталась сделать ей искусственное дыхание, но от нее так несло алкоголем, что у меня быстро закружилась голова. Тогда я подошла к отцу, оторвала его руки от перил и сжала их. Было похоже, что он еще не отошел от шока. – Папа, должно быть, она умерла мгновенно, даже Не успев ничего понять, – сказала я. – Она была так пьяна, что ничего не соображала. – Спасибо, – ответил Клайв. Повисло молчание. «Бедный отец!» – думала я. Каким же потрясением для пего, наверное, стал столь внезапный конец брака, длившегося почти тридцать лет! Но затем мне неизвестно почему пришла в голову очень необычная мысль. Я уверена, вы скажете, что в подобную минуту размышлять О таком по меньшей мере странно, но я подумала: «Надеюсь, им понравился тот пикник в автомобиле, с которого они недавно вернулись». Потом мне вспомнились рассказы о начале их романа, О том, как они все скрывали от отца Мод. Я подумала об их фотографии на столе в гостиной, снятой до моего рождения, – той самой, где они в обнимку стоят на балконе в Париже, с обожанием глядя друг на друга. Может, это был и другой город – я никогда не спрашивала об этом родителей, – но мне всегда казалось, что это именно Париж. Наверное, когда вы слышите о смерти другого человека, это немного напоминает возвращение после долгого отсутствия: у вас в голове вдруг всплывают воспоминания о ваших былых встречах с этим человеком, о позабытых приятных мгновеньях из далекого прошлого. Всплывают, чтобы терзать вас. – Вирджиния, – проговорил отец, – я оставил дверь в подвал незапертой. Должно быть, она перепутала ее с дверью кухни. – Папа, ты ни в чем не виноват, – попыталась я его успокоить. Но он не поднял глаз, не посмотрел на меня – даже не пошевельнулся. – Иди позвони доктору Мойзе, – сказал он. – Папа, в этом нет… – Джинни, позвони доктору Мойзе, пожалуйста! Я хочу, чтобы он осмотрел ее. С этими словами он медленно двинулся к кабинету за кухней. Зайдя туда, он запер за собой дверь. Не то чтобы я этим горжусь, но, думаю, вам стоит знать о том, что с того мига, когда я увидела бездыханное тело Мод, распластанное на холодном каменном полу у подножья лестницы в подвал, и до сегодняшнего дня я не пролила по ней ни единой слезы, не пережила ни единого приступа скорби. Сперва я думала, что это все от потрясения. Смерть пришла к Мод столь внезапно, что мне казалось, у меня просто не было времени поверить в нее и проникнуться ею. Я много лет рылась в своей душе в поисках чувства горя, думая, что оно засело где-то глубоко, и чтобы высвободить его, необходим некий толчок. Я все ждала и ждала этого толчка, а когда казалось, что горе не приближается, а наоборот, лишь удаляется от меня, я часами напролет думала о матери, о своем детстве, напоминая себе О заботе, любви и мудрости, которыми она меня окружала. И вспоминала пикники на берегу реки, торты, которые она готовила в день рожденья, запах ее дезодоранта, ощущения от ее кожи и губ – и все требовала, чтобы из моей души хлынули горе со слезами. Но этого так и не случилось, и вовсе не потому, что я не любила ее, не скучала по ней и не жалела, что ее больше нет. Должно быть, я была слишком занята – я поняла это лишь спустя годы. Я чересчур практична – это всегда осложняло мне жизнь. Во мне слишком много от ученого. Если я не заставляла себя думать о Мод, то постоянно ловила себя на том, что все меньше вспоминаю о ней и все больше размышляю, что теперь будет с домом, пашей семьей и всем прочим, как будет продолжаться наша жизнь. К тому же смерть Мод была не единственным поворотным для моей жизни событием, которое произошло в тот день. Я еще не рассказала вам о невероятном поступке, совершенном Клайвом после того, как он закончил свое исследование. Однако же я продолжу с того места, на котором остановилась. Клайв заперся в кабинете. Само собой, доктор Мойзе приехал «так быстро, как только смог» – даже, на мой взгляд, слишком быстро. Прибыв, он ни на секунду не оставлял меня одну: я бы сказала, пристал ко мне как банный лист. Но затем он отвел меня в комнату на втором этаже, заявив, что лучше мне не видеть, как тело матери накрывают и уносят, а также чтобы мне не пришлось стать свидетелем других процедур, связанных с ее смертью, – всем необходимым занялся Клайв. Я и не думала возражать, хотя все это, возможно, помогло бы мне почувствовать горе. Четыре часа спустя, ближе к десяти вечера – уже после того, как полицейские опросили свидетелей, тело Мод увезли в морг, кто-то запер дверь подвала, а из дома ушли все чужие, – Клайв вышел из кабинета и велел мне сесть за кухонный стол. Он положил на стол четыре блокнота формата A4 в жестких обложках, а также три стопки документов и писем. Потом он передал мне папку. Открыв ее, я увидела аккуратно отпечатанный первый лист. Там было что-то про суд Балбарроу, условия, счета, опись имущества и рекомендации. Но не успела я рассмотреть все как следует, Клайв произнес фразу, которая потрясла меня до глубины души. – Я оставляю Балбарроу и все поместье тебе и Вивьен, а сам переезжаю в дом престарелых Анкоридж – это на Пол-стрит в Крюкерне. Адрес есть в последнем разделе этих бумаг. Он проговорил это так, словно цитировал текст наизусть. На меня он не смотрел, сосредоточившись на бумагах у себя в руках или на столе. – Я организовал все так, – продолжал он, – что вам будет несложно вести дела с того места, где я их оставил. Я составил для вас подробный список рекомендаций, охватывающий большинство событий, которые могут произойти в ближайшие годы. Как я здесь указал, – он дрожащими руками пролистал несколько страниц в поисках нужного места, – в первую очередь вам нужно будет продать часть теплиц и покрыть наиболее насущные долги. В последние годы я делал все возможное, чтобы не допустить этого, но теперь пришел к выводу, что иного выхода не остается. Я уже переговорил с Майклом по этому вопросу и думаю, он в состоянии предложить разумную цену. Кроме того, я отправил письма с уведомлением о моем уходе своим коллегам, а также в Королевское общество, Британский музей и музей естественной истории в Лондоне. В этих письмах я предложил направлять тебе все будущие запросы на проведение исследований. Уезжаю я уже завтра. – Но ведь… – Я запнулась и стала молча смотреть на аккуратные стопки на столе. Я не поверила ни единому слову Клайва, решив, что он еще не пришел в себя после потрясения и когда он проспится, все вернется на круги своя. – Думаю, тебе необходимо как следует обдумать это решение, – наконец выдавила я из себя. – Я уже давно его обдумал, – сказал он. Но этого просто не могло быть! Он не отдавал себе отчета в том, что говорит и что делает. – Вот, смотри. – Клайв передал мне листы, которые он держал в руках. Название статьи гласило: «Nomophila Noctuella, пришелец из Западной Африки». – На этой неделе статья выйдет в журнале «Лепидепторологист Атропос», а через две недели – в «Журнале Британского энтомологического общества». Кроме того, сейчас рассматривается вопрос о ее печати в «Нейчур». – Nomophila Noctuella? Та крошечная моль, которую ты нашел в ловушке Робинсонов на подоконнике? Клайв кивнул: – Она испускала радиоактивное излучение – вот почему я не умертвил ее. Это сделало бы результаты недостоверными. – Излучение? – Да, она контактировала с радиоактивной пылью, порожденной ядерным испытанием, которое французы провели в пустыне Сахара. Период полураспада в точности совпал. Получается, она была там, – бесцветным голосом произнес Клайв. Должна признать, я не сразу осознала значимость этой статьи – лишь после того, как я просмотрела вводную часть. «Микроскопическая моль Nomophila Noctuella… однозначное доказательство потрясающей воображение миграции длиной в 3 тысячи миль, произошедшей после контакта с радиоактивной пылью в результате испытания французами ядерного оружия», – говорилось там. Радиоактивность? Кто бы мог догадаться? Я не всегда понимала, как Клайв получает свои результаты, но они и впрямь не могли не потрясать. До сих пор никому не удавалось доказать, что мотыльки или бабочки весом не более двух граммов способны преодолеть огромное расстояние, хотя такие предположения и выдвигались ранее. Но Клайв сделал это, и помогла ему крошечная моль. – Поздравляю, – сказала я, но, похоже, без надлежащего энтузиазма. Выпятив подбородок, Клайв почесал шею. – Что ж, у меня получилось, а теперь можно и на покой, – неуверенно проговорил он. – Да, у тебя получилось. На пенсию Клайв мог выйти еще три года назад, но каждый раз, когда этот вопрос поднимался кем-либо, он отказывался его рассматривать. Он говорил, что не уйдет на покой до тех пор, пока не оставит свой след в мире. Он всегда пребывал под властью гипертрофированной потребности добиться признания. Мод утверждала, что это качество свойственно многим мужчинам. Я пробежала глазами аккуратно составленную статью. Мы оба понимали, что ее научная значимость недостаточна для публикации в «Нейчур», к тому же доказательство факта одного перелета малоизвестной моли сложно было назвать вершиной научной карьеры, но это все же было что-то. Кроме того, несложно почувствовать собственную значимость, если ты первый среди энтомологов мира использовал радиоактивность как средство отслеживания миграций. Таким образом, эта работа могла стать основой целого направления в исследованиях, а значит, представлять интерес для всемирного энтомологического сообщества. И если в ближайшее время Клайв появился бы в коридорах Королевского энтомологического сообщества в Лондоне, я уверена, многие коллеги поприветствовали бы его искренними поздравлениями и комплиментами. – А как же наши крушинницы? – спросила я, вспомнив всю ту работу, которую мы выполнили в прошлом году. – На это у меня больше нет времени, – ответил Клайв. Меня поразило то, с какой легкостью он отбросил результаты многомесячных усилий. В эту секунду у дома, скрипя тормозами, остановилась машина, и мы оба поняли, что приехала Виви. Она отбыла из Лондона, как только услышала о несчастье, и мы знали, что ее не придется долго ждать. Мы с Клайвом вышли в холл, чтобы поприветствовать ее, но она ворвалась в дом настолько стремительно, что мы сразу поняли: горе горем, слезы слезами, однако больше всего ее сейчас душит злость на что-то. Она никак не дала понять, что заметила меня, – прошествовала мимо и вместе с Клайвом скрылась в кабинете. Мне показалось, что отца она тоже не поприветствовала ни словом, ни жестом. Виви не сказала ни слова, даже не взглянула на меня – и это притом, что я стояла прямо напротив входной двери. Сама не знаю, зачем я утруждаю вас столь мелкими подробностями, но я хорошо помню, насколько странным мне показалось такое поведение. Мне известно, что воспоминаниям не стоит доверять, что память двух людей об одном и том же событии может невероятно сильно различаться, что даже восприятие ими этого события может быть противоречивым. Поэтому я готова согласиться с тем, что мои собственные воспоминания о том дне, возможно, искажены, – но как бы там ни было, приезд Виви показался мне очень и очень необычным. Завидев Виви, Клайв повернулся и молча пошел в кабинет – как будто знал, что она последует за ним. Как будто вся эта сцена была тщательно отрепетирована. Когда я поднялась на второй этаж, доктор Мойзе (который после своего приезда болтался по дому, время от времени делая то, что он считал необходимым в такой день) вновь пристал ко мне со своими ненужными утешениями. Я подозревала, что Клайв попросил его не оставлять меня одну и следить за тем, чтобы тяжесть горя не раздавила меня, – они даже не догадывались, что никакого горя не было. Время от времени до меня долетал из-за дверей кабинета голос Виви, пронзая воцарившуюся в доме тишину. Этот голос был то напряженным, то звенящим гневом, а потом она расплакалась. Я решила, что Клайв рассказывает ей о своем спонтанном плане ухода на покой – как я и ожидала, ее реакция оказалась более бурной, чем моя. За все то время, которое Виви пробыла в доме, я совсем не видела ее – она до раннего утра что-то обсуждала с Клайвом. Проваливаясь в сон, я краем уха услышала, как Виви спорит о чем-то, – но не с отцом, а с доктором Мойзе. Они стояли в холле, перед дверью: доктор Мойзе, которого наконец-то освободили от его обязанностей, собирался уходить. Думаю, все дело было в некоторой бесчувственности с его стороны, но я услышала, как он произносит нечто наподобие: «Вивьен, это поняла бы даже твоя мама». И тогда Виви окончательно сорвалась с катушек – я никогда не слышала, чтобы она вопила так громко, а потому сильно испугалась. – Не смейте являться сюда и говорить мне, чего бы хотела моя мать! Да, никогда! – кричала Виви. Когда я проснулась, сестры уже не было. В следующий раз ее нога ступила на порог дома лишь вчера днем. Тем же утром, в субботу, Клайв принялся в точности воплощать свой замысел в жизнь. К вечеру, всего лишь через сутки после несчастного случая с Мод, поместье наших родителей стало нашим – вместе со всем имуществом и огромными долгами. Следующие три дня я от рассвета до заката драила дом и запирала помещения, которые, по моему представлению, мне были не нужны. Я несколько раз звонила Виви, но поговорить с ней мне так и не удалось. Каждый раз я просила Артура передать ей, что я очень хочу ее видеть, но Артур неизменно отвечал, что Виви убита случившимся и не приедет. Во вторник Виви все же позвонила мне и сказала, что навещала Клайва в Анкоридже, но в Балбарроу-корт она не собирается. Утром среды я села в машину и отъехала от дома. Поднявшись по склону холма, возвышавшегося над Балбарроу, я по окруженным высокими изгородями сельским дорогам двинулась в сторону Крюкерне. Поставив машину, я прошлась до замощенной центральной площади, посереди которой стояли здание муниципалитета и огромная бронзовая статуя человека, который открыл первую в городке бумажную фабрику. Надпись на постаменте гласила, что в середине девятнадцатого века Титус Соррелл положил начало эпохе процветания в Крюкерне. Я договорилась встретиться с Клайвом в этом месте – на скамье рядом с пивной «У Джорджа». Сразу после того как я устроилась на скамье, на другой ее конец присел какой-то старичок. Я взглянула на башенные часы – была ровно половина двенадцатого. Титус спокойно рассматривал свои владения, а за право занять место на его плечах сражались несколько голубей, уже успевших осквернить его статую. Клайв пришел в одиннадцать тридцать три. Он сел рядом со мной; некоторое время мы молча смотрели на Титуса и голубей. Наконец Клайв произнес: – Я считаю, что если бы ты смогла найти способ замерять радиоактивность других видов, это стало бы значительным прогрессом в вопросе изучения путей миграции. Джинни, эта область практически не исследовалась. Возможно, энтомологическому обществу понравится это направление. Я промолчала. В эту минуту мне не было никакого дела до того, что может понравиться энтомологическому обществу, и меня удивило, что Клайв может думать о таких мелочах. – Ага! – энергично произнес пожилой мужчина на другом конце лавки, и у меня мелькнула мысль, что я, возможно, встряла в чужой разговор. Мы с мужчиной обменялись улыбками. Наверное, он говорил сам с собой – ему так никто и не ответил. Я перевела взгляд на Клайва, который с отсутствующим видом смотрел на брусчатку и статую. Мне показалось, что он постарел, – в полном смысле слова стал стариком. Да и вообще, теперь это был совсем другой человек. Похоже, смерть Мод сломила его волю, лишила его желания жить и всего, что составляло его характер, – рядом со мной сидела лишь бледная тень того Клайва, которого я знала. – Что сказала Вивьен? – спросил он спустя некоторое время. – Я ее не видела. Она не хочет приезжать в дом. Повисло молчание. – Ты же скажешь ей, что я ее люблю? – наконец произнес Клайв. И хотя на первый взгляд в этой фразе не было ничего необычного, я почувствовала в его голосе нечто окончательное и бесповоротное, и на сердце у меня стало тяжело. Из пивной вывалились двое мужчин, они громко кричали друг на друга. Это испугало голубей, которые от греха подальше перелетели на крышу башни муниципалитета. Когда мужчины ушли, самые храбрые из голубей вернулись на голову Титуса. – Я беременна, – призналась я. Это было правдой, но я сообщила об этом Клайву не потому, что считала это необходимым, а потому, что мне хотелось сказать ему что-то радостное или просто шокировать его. Словом, добиться от него хоть какой-то реакции. Но он лишь сказал: – Очень хорошо. – Поздравляю! – отозвался старик с другого конца скамьи. – Благодарю, – ответила я им обоим. После короткого молчания старик спросил: – Вы едите конские бобы? Я не знала, обращается он ко мне, к Клайву, к голубям, на которых мы смотрели, или даже к какому-то воображаемому собеседнику, а потому никак не могла решить, отвечать ему или нет. В конце концов я решила промолчать, – Вам следует есть конские бобы, – не допускающим возражения голосом продолжал старик. – Иначе у вас будут спазмы. – Спасибо, – сказала я, осознав, что его предыдущие слова были таки адресованы мне, а также что он, похоже, не в своем уме. – Ежедневно, – сказал он. – Ежедневно, – повторила я. – Тогда вам можно не бояться спазмов. Спазмы никому не нужны, – добавил старик. Молчание. Старик оперся о свою трость, давая понять, что он сказал все, что хотел. Клайв посмотрел на часы. – Все будет хорошо, – сказал он. Я опять подумала, что эти слова могут быть адресованы как мне, так и нашему соседу. – Ну что ж, мне пора. Через десять минут у меня кружок по аппликации. Он поднялся и пошел прочь. Вернувшись домой, я увидела Артура – он ждал меня на кухне. Скажу честно, я была рада его видеть. Он крепко обнял меня и на некоторое время застыл так, ничего не говоря. После смерти Мод меня так никто и не обнимал. – Я тревожился, что ты тут совсем одна, – сказал он, отпустив меня. – Я в порядке. Как Виви? – Не очень хорошо, я бы сказал. Она говорит, что никогда не вернется сюда. – О боже… – вздохнула я, ощущая, как на мои плечи тяжким грузом ложится боль за всю мою семью. Мне захотелось как-нибудь вернуть их, обнять так, как меня обнял Артур… – Мне кажется, она думает, что… этого можно было избежать, – произнес Артур. Я представила себе холодные крутые ступеньки подвальной лестницы и темноту, царящую там. Подумала о том, что две двери – в подвал и на кухню – расположены совсем рядом, словно близнецы, что они очень похожи внешне и даже ручки у них одинаковые. Но за одной из этих дверей скрывались смертоносные каменные ступеньки. Мне пришло в голову, что, видимо, только я одна знала, до какого состояния напивалась Мод и как легко всего этого можно было избежать, если бы она не была пьяной. – Она не хочет даже говорить со мной об этом. Я лишь знаю, что она часто ссорилась с Мод. Виви ссорилась с Мод? Должно быть, они говорили по телефону – сама Виви не приезжала в Балбарроу-корт уже несколько месяцев. – Ты что, не знала? – спросил он таким тоном, словно я не могла этого не знать. – Нет. А из-за чего это было? Артур ответил не сразу. – Думаю, она беспокоилась из-за всего, – туманно произнес он. – Ты же знаешь, что Виви всегда из-за всего переживает? Я спросила себя, что за «все» он имеет в виду. В этот миг зазвонил телефон. – Алло? – ответила я. В трубке молчали, и я сразу поняла, кто это. – Виви, это ты? – спросила я. – Да, Джинни, это я, – тихо ответила она. Сложно было разобрать, плачет она, злится или просто устала, но я догадалась, что она явно не в себе. – Ты в порядке? – спросила я, тут же пожалев об этом. Некоторое время она молчала, затем с сарказмом произнесла: – О, я в полном порядке! Артур у тебя? – Ты что, злишься на меня? – спросила я. – Не то чтобы на тебя… – ответила она. – Я злюсь на всех и вся. На мой взгляд, это было бессмыслицей: человеку, который зол на весь мир, сложно чем-то помочь. Поэтому я даже не предложила ей свою помощь, вместо этого решив, как обычно, вернуться к более конкретным вопросам. – Когда похороны? – спросила я. – В пятницу, – ответила Виви. – Я уже все согласовала с пастором. – А Клайв? Он знает об этом? – Сестренка, я понятия не имею, – был ответ. – Я только что виделась с ним, – сказала я. – Он просил передать, что любит тебя… Виви прервала меня: – Я хотела бы поговорить с Артуром. Он уже приехал? Передав Артуру трубку, я пошла в кладовую за яйцами – решила испечь к чаю кекс. Вернувшись, я увидела, что Артур с безутешным видом смотрит на мрачный денек за окном кухни: телефонный разговор уже завершился. Я все удивлялась тому, как обрадовал меня его приезд. Обычно меня вполне устраивало собственное общество – я чрезвычайно самодостаточна, – но появление Артура заметно улучшило мое настроение. Мне не хотелось, чтобы он уезжал. Я стала рассматривать его спину, обтянутую вязаным синим свитером под горло. На затылке у него были черные кудряшки, а плечи его показались мне какими-то поникшими. Я подумала о том, какой он чудесный, умный и интересный человек и как хорошо и легко мне с ним. Я разбила яйцо о край миски, и Артур резко обернулся, явно удивившись тому, что я в кухне. Подавив улыбку, я начала думать о растущем во мне ребенке – нашем ребенке. Мне стыдно признаться, но после этого я стала мечтать о том, как было бы хорошо, если бы мы с Артуром поженились и стали жить здесь в окружении многочисленных детей, – как в войну, когда в доме поселилось так много эвакуированных. С усилием вернувшись к действительности, я спросила: – Ну как она? – Они с Клайвом совершенно выпали из жизни! – проговорил он, глядя на меня круглыми глазами. «Наверное, именно поэтому Клайв так беспокоился за нее», – подумала я. Несмотря на все мои усилия, моя семья распадалась на глазах. Я одно за другим разбила о миску еще три яйца. – Бога ради, сейчас не время выпадать из жизни! Мод это очень не понравилось бы. Как же так можно? – сказала я. – А что насчет завещания? – Не знаю, она ничего мне не говорит. Но ее сжигает ярость. Я никогда еще не видел ее такой – она напоминает мне разъяренного быка! – раздраженно проговорил Артур. – И я не знаю, как ее успокоить, – добавил он, глядя через окно на подъездную дорожку. – О господи… Должно быть, она недовольна чем-то в завещании – возможно, тем, что Клайв оставил нам поместье, – предположила я. – Но тогда ей следовало сказать мне об этом, и мы смогли бы все обсудить без недомолвок. Откуда мне знать, что у нее в голове? Я никогда не умела читать ее мысли, и она прекрасно знает это. – Я уверен, это пройдет! – бодро произнес Артур. – Такой уж Виви человек. Но сейчас она отказывается идти на похороны, если там будет Клайв. – Что?! Ну конечно же, он там будет! С размаху опустившись на стул, я решила, что в следующий раз обязательно поговорю с Виви об этом, попытавшись наладить отношения между ней и отцом. «Ну почему я единственная из нас всех не выпала из жизни?» – сказала я про себя, добавляя в миску две чашки муки и одну – сахара. – Она не передумала насчет ребенка? – спросила я, обеспокоенная тем, что планы Виви могли поменяться. – О нет, она по-прежнему очень хочет ребенка! – убежденно заявил Артур. – Вот и хорошо – она его получит. – Что? – Я беременна. – Правда? – Лицо Артура озарилось улыбкой. – Так значит, я буду папочкой? – проговорил он и, подойдя ко мне вплотную, обнял меня. Мы оставались в таком положении достаточно долго, чтобы почувствовать, что это объятие связано не только с ребенком. Нам обоим оно было приятно, и радость от новости не имела к этому никакого отношения. Воскресенье 17 Молитва Цветущие деревья на фоне пестрого неба кажутся снежными сугробами и слепят меня до тех пор, пока я не достигаю туннеля из елей на восточной границе нашего участка. Настало воскресенье, третий день после возвращения Вивьен, я иду к церкви. Не в церковь, нет – я не посещаю церковь, – но я все равно иду туда, чтобы… сама не знаю, для чего. Возможно, чтобы просто посмотреть или попытаться убить свое любопытство. Вчера, после того как я пропустила уход Вивьен, я провела весь день в ожидании ее возвращения. Сегодня за завтраком она сообщила, что идет в церковь, и я не удержалась и отправилась следом. Вивьен в твидовом костюме и черных кожаных перчатках прошла по подъездной дорожке той же уверенной походкой, на которую я обратила внимание вчера, – прямо по середине дорожки. Я же срезаю путь, двигаясь между шеренгой елей и живой изгородью, там, где я когда-то давно гуляла с Артуром. Мне приходит в голову, как все же странно, что я повела его сюда, по существу совсем его не зная. Это был тайный путь нашего детства, но тогда я об этом не думала. Кажется, с тех пор я ни разу не бывала в туннеле, однако здесь ничего не изменилось и, возможно, не изменится еще столетие. Проход этот неподвластен времени, и стоя в его начале, вглядываясь в сплетение веток над головой, я чувствую, что могу перенестись в любые времена. Могу вновь стать девочкой и услышать впереди задорный смех Виви, призывающий меня поторопиться, могу – девушкой, собирающей мох для коробок с личинками и осматривающей изгородь в поисках мохнатой серой куколки кистехвоста или выискивающей норы с гусеницами древоточца, которые любят забираться под кору деревьев. Проход среди деревьев кажется мне чуть ли не ухоженным по сравнению с тем запустением, которое воцарилось на нашей земле, но это не так, разумеется. Просто здесь так мало света, что сорняки просто не могут вырасти и захватить аллею. Но зато она усыпана толстым слоем хвои, которая год за годом покрывала землю, превратив ее в подобие толстого пружинистого матраса. Когда я, пройдя по этому матрасу, выхожу на берег ручья в конце туннеля, то вижу, что по расколотому буку уже нельзя перебраться на тот берег. Половина дерева одиноко стоит на этом берегу, а вторая, та, что была перекинута через ручей и в течение многих лет служила мостиком для жителей деревни, исчезла. Теперь здесь обычный ровный мостик из поперечных досок, который можно перейти, не утратив равновесия. Я вспоминаю, как Артур осторожно передвигался по бревну, расставив руки, и его слова о том, как хорошо провести детство в таком месте. Во время моей беременности Артур часто бывал у меня – не реже чем каждые выходные, а иногда приезжал и среди недели. Я думаю, он делал это не только с целью убедиться, что со мной все в порядке, но и потому, что ему нравилось сбегать от городской суеты хотя бы на пару дней. Виви, судя по всему, тоже очень волновалась из-за ребенка, и хотя она по-прежнему не приезжала в Балбарроу-корт – по ее словам, пребывание здесь причинило бы ей слишком сильную боль, – она через день звонила мне. Моя беременность заполняла пустоту, которая образовалась в наших жизнях после смерти Мод. Она вдохнула новый смысл в наше существование и, к счастью, несколько утихомирила бурю, бушевавшую в душе Виви. Она все же пришла на похороны мамы, но я видела, какие сердитые взгляды она постоянно бросает на Клайва. Сам Клайв этого не заметил. Он вообще не замечал ничего и никого и даже не пытался сдержать слезы. Казалось, без Мод все его существо съежилось и усохло: от него осталась только стариковская, бессмысленная оболочка без какого-либо наполнения. Мне даже не удалось поговорить с ним. Сразу после службы он поковылял на автобусную остановку и принялся дожидаться автобуса на Белфорд, чтобы вернуться в свой новый дом на Пол-стрит. Виви же погнала свою машину обратно в Лондон, явно не желая иметь ничего общего ни с Клайвом, ни с домом. Если бы Мод была жива, она наверняка заставила бы Клайва пойти на небольшие поминки, организованные мной и Артуром в Балбарроу-корте. К нам заявились все без исключения деревенские, а также немало жителей других близлежащих деревень – кажется, они инстинктивно понимали, что для них это будет последняя возможность побывать в доме. Люди с мрачным видом говорили о крутых ступеньках, о том, что если в доме есть такая лестница, надо быть осторожнее, – и старательно делали вид, что не замечают отсутствия мужа и младшей дочери покойной. Мысли Виви полностью переключились на ребенка. Во время наших телефонных разговоров она расспрашивала, что я чувствую и какие изменения происходят в моем теле – не из сострадания ко мне, а потому, что она, по ее словам, и сама пыталась пережить мою беременность. Она говорила, что хочет знать каждое мое ощущение и каждую мысль, каждое желание и каждое неудобство и таким образом понять, что значит быть беременной. Я часами напролет описывала ей свое состояние до малейшей детали. Живот мой все рос, и Виви начала носить те же самые вещи и есть такую же пищу, как и я. Она говорила, что представляет, как в ее теле растет ребенок, хоть я и старалась убедить ее, что сама никогда не пытаюсь вообразить себе это и я не так уж много думаю о своей беременности, а иногда и вовсе забываю о ней. Но Виви лишь отмахивалась от моих слов, явно считая такое отношение скорее странным, чем естественным для беременной. Артур рассказывал мне, что каждый раз, когда он возвращался в Лондон, Виви устраивала ему настоящий допрос. Как я хожу? Было ли у меня расстройство желудка? Чувствовал ли он, как ребенок шевелится или бьется? Насколько сильно опухли мои лодыжки? Артур даже шутил, что иногда он возвращается лишь для того, чтобы избежать всех этих бесконечных вопросов. За месяцы моей беременности мы с Виви виделись дважды. Обе эти встречи состоялись в Брэнскомбе, на берегу моря: мы целый день гуляли среди утесов, останавливаясь отдохнуть и перекусить в маленьких бухточках, а ночь проводили в одной постели в гостинице напротив пивной. От нашей семьи остались только мы с Вивьен и тот комочек плоти, который рос между нами. Виви только и говорила, что о ребенке, – как будто наши отношения сводились к нему одному. Она рассказывала, какой чудесной теткой я стану, говорила, что когда ребенок подрастет, мы будем вместе ездить во Францию на выходные. Я пыталась упросить Виви вместе со мной проведать в Анкоридже Клайва, но безуспешно. В тот первый год я бывала у него раз в неделю. Моему бедному отцу так и не удалось пережить смерть Мод – он по-прежнему оставался замкнутым и безразличным ко всему. Говорить он соглашался лишь о работе с мотыльками, но даже эта тема интересовала его совсем не так, как ранее. Мне сложно было понять, что именно изменилось. Похоже, он утратил интерес к подробностям – к экспериментальным методикам, результатам опытов, вопросам, связанным с публикацией этих результатов – и лишь хотел убедиться, что я продолжаю работу, что и без него я иду своим путем в науке и работаю над новыми проектами. Первое время он подробно указывал, какие исследования мне следует проводить и на какие гранты подавать заявки, а в следующие мои посещения долго расспрашивал, удалось ли мне осуществить задуманное. В конце концов я решила, что лучше просто отвечать ему «да». Я говорила ему, что действительно подавала заявки на гранты, о которых он упоминал. Соответственно, потом надо было притворяться, что некоторые из них мне и впрямь удалось получить и я провожу исследования по ним. Я по несколько часов рассказывала ему о воображаемых походах за мотыльками, выдуманных способах маркировки экземпляров и определении закономерностей миграции, а также о многочисленных, но несуществующих научных статьях. Словом, я кормила его сказками о своих победах: ничего другого он и слушать не хотел. Казалось, ему необходимо было знать, что я способна добиться научного успеха самостоятельно, что я могу справиться без него. Сама не знаю, зачем ему это было нужно, но я не собиралась лишать его этой радости, а потому старательно выдумывала то, что ему должно было понравиться, – хотя в то время у меня не было особого желания этим заниматься. Иногда Клайв задавал вопросы, которые ставили меня в тупик, но это происходило все реже и реже. Похоже, он желал прожить остаток жизни в уверенности, что он вывел меня на дорогу, ведущую к успеху, и я не видела причин, по которым мне следовало отказать ему в этом. Спустя несколько месяцев после смерти Мод – под конец моей беременности – я стала замечать, что у Клайва нелады с головой. Наши разговоры могли показаться посторонним очень странными. Почти все, что говорил Клайв, было полной бессмыслицей, и он верил во все, что я ему рассказывала. Вскоре ему был поставлен диагноз «острое помешательство». Помню, мне даже приходило в голову, что он предвидел свою быструю деградацию после смерти Мод и потому заранее позаботился о том, чтобы перебраться в подходящее учреждение. Я решила, что больше не буду ездить к нему. Сестра Винсент, присматривавшая за ним, сказала, что так будет лучше для нас обоих и я смогу сохранить память о Клайве как о здравомыслящем человеке, а не как о жалком безумце. Пять лет спустя Клайв умер. Сестра поведала мне, что в последние годы жизни отец был одержим демонами. Думаю, таким образом она пыталась утешить меня, дав понять, что эта смерть стала для него избавлением от мучений, которые причинял ему больной разум. Я ступаю по новому дощатому мостику – как хорошо, что он сменил прежнее бревно! – и выхожу на тропку, которая вьется по берегу ручья мимо церкви Святого Варфоломея. Берег, некогда представлявший собой беспорядочное сплетенье ежевики и мелкой поросли, недавно был «облагорожен» новоприбывшими, выкосившими все это, не думая о той опасности, которой они подвергают дикую природу. Я прохожу мимо горбатого каменного моста, где проходит дорога к Хембери и к церкви. До меня доносится неровный хор голосов, и хотя я не в состоянии разобрать все слова, эта молитва мне знакома, и я начинаю мысленно повторять ее. «Мы ошибались и брели во тьме, подобно заблудшим овцам. Мы слишком усердно прислушивались к уловкам и желаниям собственных сердец…» Кладбище Святого Варфоломея невелико – с одного конца его подпирает ручей, с другого – церковь. Я останавливаюсь в нескольких шагах от ограды и, как могу, пригибаюсь, не желая, чтобы паства заметила меня, выйдя из церкви. Мне приходит в голову, что Вивьен, наверное, сидит на своем любимом месте у ног святого Варфоломея. Интересно, она не забыла о том, что на подошве его левой сандалии выцарапано ее имя? До меня доносится низкий размеренный голос пастора. Я пытаюсь заполнить те его слова, которые не могу разобрать, воспоминаниями о далеком прошлом, когда Мод каждое воскресенье водила свою семью в церковь, а потом приглашала всех жителей Балбарроу на кофе. Сама не пойму, почему звуки, доносящиеся из церкви, навевают на меня такую грусть. Возможно, они напоминают о тех временах, когда у меня была семья? Заслышав колокольный звон, мы с Виви спешили наверх: мы знали, что у нас есть двадцать минут, чтобы подготовиться к выходу, а именно найти чулки, умыться и причесаться. В холле мы встречали Мод, надушенную и увешанную драгоценностями, и Клайва в сером, потертом на локтях костюме и явно думающего о чем-то другом. А потом мы как настоящая семья с картинки в книжке – папа держит за руку одну девочку, мама другую – выходили из дому, шли по дороге мимо столбов, на которых когда-то висели створки ворот, и по главной улице деревушки Балбарроу приближались к крошечной церкви. В течение следующего часа я разглядывала окошки под сводами и думала о том, как надо вести себя в доме Бога, а также почему люди уверены, что Бог есть. «Что отныне мы можем жить праведной, благочестивой и умеренной жизнью, славя Твое святое имя. Аминь». Из-за того что окошки церкви были маленькими и располагались высоко над землей, даже в самый солнечный день внутри было сумрачно. Когда вас в конце концов выпускали во внешний мир, вас сразу ослепляли свет солнца и свежий воздух, поэтому я всегда считала, что этот внешний мир более духовен, чем церковь. Я опускаю глаза на суету рыжих муравьев на утоптанной земле у меня под ногами – входя в муравейник у основания старой березы или выходя из него, насекомые беспорядочно сталкиваются друг с другом. Вглядевшись, я замечаю, что они заняты делом, – несут в свой дом кусочки свежих листьев. Одновременно у меня возникает чувство, что здесь чего-то не хватает, но чего именно, я пока сказать не могу. Муравьи кажутся мне чересчур суматошными, а их желание накормить потомство – каким-то чрезмерным даже для них. Они словно утратили ощущение порядка. Я ввожу палец в щель, которая служит главным входом в муравейник, срываю кору и вижу, как в глубине извивается огромная розовато-белая личинка, то сворачиваясь в клубок, то выгибаясь дугой. Моя догадка подтвердилась, и я довольно щелкаю языком. Как жаль, что рядом нет никого, кто засвидетельствовал бы точность моей интуиции! Может, я и не разбираюсь в людях, но насекомых я чую нутром. Эта личинка – не муравьиная, она принадлежит самозванцу, коварно воспользовавшемуся негласной договоренностью между муравьями и березой, согласно которой насекомые кормятся листьями дерева и попутно удобряют его отходами своей жизнедеятельности. Однако этот толстый паразит обманул муравьев. Он подчинил себе муравейник, расшифровав систему химических сигналов, которыми обмениваются эти насекомые, и велев им все лето напролет кормить его, а сам наслаждается праздным бездельем. Муравьи ухаживают за огромной белой личинкой, не осознавая, что вскоре она перестанет довольствоваться вегетарианской пищей и поживится собственными личинками муравьишек, про которых они почти забыли. Самозванец обжирается до такой степени, что не в силах сдвинуться с места, но когда он захочет перебраться в очередной муравейник, он просто отдаст муравьям соответствующее приказание – и те, подобно маленьким роботам, поднимут его и понесут. Прислушиваясь к звукам службы, долетающим из церкви, я одновременно наблюдаю за муравьями, самозабвенная работа которых обретает совсем иной смысл в соседстве с христианским обрядом. Я вижу целостность жизни, бессмертие природы, смотрю, как личинка-божество управляет судьбой муравья и дерева, видимая и одновременно невидимая ими, – они просто не в состоянии постичь ее замыслы. Я слышу, как пастор рассказывает о глухом учителе музыке, и наблюдаю за порабощенными муравьями, осознаю, как далек учитель от других людей и как несведущ муравей, как он подчинен воле личинки-божества и покорен ею. Червяк-тиран, одинокий учитель, безропотно подчиняющийся муравей, прожорливая извивающаяся личинка, церковный гимн… Эти слова мне всегда нравились. Господь наш бессмертен, мудр и незрим, Глаза наши долу, но сердцем мы с Ним… После гимна пастор обращается к прихожанам с предложением вознести молитву. Я представляю себе Вивьен, которая наклоняется вперед, почти касаясь годовой святого Варфоломея. Возможно, лишь теперь она замечает свое имя на ноге статуи. Интересно, она улыбается или смущена? Какие воспоминания порождает в ее душе этот пустячок – радостные, как у меня, или грустные? Еще на прошлой неделе я бы сказала, что знаю ответ наверняка, но теперь уверенности у меня поубавилось. Я слушаю службу лишь вполуха. Она лишь фон для моих размышлений на тему оскверненной статуи святого и порабощения муравьев, но мой разум фиксирует общий смысл фраз, долетающих из церкви, подобно приятному шуму вечеринки, которая проходит на первом этаже дома, пока сами вы дремлете на втором. «Помолимся за обездоленных по всему миру… и в нашем приходе… за престарелых, одиноких, немощных… вспомним о Вине Ридоне, Эльфи Татт, Фреде Метреверсе, Вирджинии Стоун. Господи, даруй им свое милосердие…» Вирджинии Стоун? В ту секунду, когда прозвучало мое имя, я наблюдала за тем, как один из муравьев аккуратно вырезает крут в березовом листе, и думала о том, что настолько запрограммированному созданию хватает соображенья выйти из круга до того, как он отсоединится от остальной части листа. Может быть, мне показалось? Как я уже сказала, я почти не прислушивалась к словам проповеди, но, прокрутив голос пастора в голове, я прихожу к выводу, что не ошиблась, – он действительно сказал «Вирджиния Стоун». Я удивлена – на кой черт они молятся за меня? Я не больна и не одинока. Быть может, это дело рук Вивьен, которая пытается оправдать мое отсутствие в церкви? Сейчас я скажу вам нечто такое, что вы вряд ли узнаете от кого-либо еще. Услышать, как в церкви произносят ваше имя, как пастор просит о помощи Бога, в которого вы не верите, – это очень необычное ощущение. Если бы они догадались, что я здесь и слушаю их, стоя за лавром на краю кладбища! На секунду мне представляется, что это мои похороны, что Вин Ридон, Эльфи Татт и Фред Метреверс как-то выкарабкались, а я умерла, и они пришли воздать мне последний долг. Вин, Эльфи и Фред – я никогда не встречалась с ними, но, по всей видимости, со здоровьем у них не лучше, чем у меня. Когда служба заканчивается, дверь церкви раскрывается и я вижу пятерых сурового вида пожилых людей, выходящих следом за пастором. Я и не ждала, что из церкви бурным потоком хлынут все жители деревни, но сейчас я не вижу ни деревенских ребятишек, ни парадных воскресных нарядов, ни даже шляпок. Вивьен погружена в беседу с другой старой женщиной; они по тропинке идут к дороге. Я уже собираюсь покинуть свое укрытие – мне надо вернуться в дом до Вивьен, – но тут замечаю, что она остановилась. Вивьен что-то тихо говорит своей спутнице, поворачивается и уверенно идет в мою сторону, глядя то ли на меня, то ли на жесткие блестящие листья лавра. Но как она узнала, что я здесь? И что мне говорить? Вивьен проходит через три ряда могил. Мне кажется, что наши взгляды встречаются, и я опускаю глаза и вновь начинаю рассматривать муравейник и личинку Maculinea, изображая задумчивость для Вивьен. Но время идет, а Вивьен все нет. Подняв голову, я вижу, что она свернула направо и через пролом в ограде прошла на тот самый дополнительный участок кладбища, который когда-то был частью сада пастора, но потом был передан в распоряжение мертвых. На этом участке похоронены все наши родственники. Сама я никогда не навещаю могилы, и мне даже не пришло в голову, что Вивьен могла направиться туда. Видимо, она так меня и не заметила и не знает, что я сижу на корточках за этим кустом. Я не вижу Вивьен, но если она стоит у могил наших родных, до нее здесь рукой подать: она сейчас по другую сторону ограды, парой шагов левее. Я как можно тише перебираюсь на вытоптанную землю и замираю на месте. Мне даже кажется, что я слышу ее дыхание. Все так же пригибаясь к земле, я слегка поворачиваюсь и наконец нахожу то, что искала, – просвет в листьях, через который мне видно ее спину. Нас разделяют от силы три шага. Твидовый пиджак болотной расцветки на спине Вивьен натянулся – она склонилась над могилой Мод. Небольшой разрез на ее средней длины юбке расходится, и я вижу на задней поверхности ее колен гладкий нейлон и выпуклые багровые вены, так похожие на мои. Она застывает в этой позе надолго, а мы с лавром смотрим на ее вены. Мне не видно, что она делает, – гладит траву или читает надпись на надгробии, ею же и составленную. Только имя и даты, и никаких указаний на то, чем эта потеря обернулась для будущих поколений. Смерть всегда забирает главное, и Мод вдруг превратилась в слова на камне, а особенности ее личности, ее мысли и желания, скорби и радости, мудрость, знание и понимание, накопленные за годы жизни, утратили всякое значение, обратившись в прах. Вивьен неловко поднимается на ноги, и я замечаю в ее правой руке скомканный белый платочек. Она прислоняется к надгробью матери, почти обняв его. Затем она подходит к следующей могиле, в которой лежит Клайв, и начинает рассматривать эпитафию, которую она ни разу до этого не видела, – слова, придуманные для меня монахинями. Надгробье раза в два меньше того, что установлено на могиле Мод, и сделано из импортного полированного гранита – монашки заявили, что такой памятник обойдется дешевле и будет смотреться лучше, чем наш английский камень. Вверху выбиты слова «ПОКОЙСЯ С МИРОМ», а внизу – «КЛАЙВ СТОУН». Про две почетные докторские степени, членство в Королевском научном обществе и все прочие почетные звания, которые Клайв так усердно собирал всю жизнь, здесь не сказано ни слова. Постояв несколько секунд и прочитав пять слов, Вивьен идет дальше. Я жду, что она остановится у третьей из наших семейных могил – небольшого четырехугольного участка земли по другую сторону от надгробья Мод, помеченного Артуром кусками кремня. Благодаря этой оградке до сих пор можно разглядеть небольшой горбик на поверхности земли, примерно повторяющий формы тела, – как будто никакого гроба не было, как будто его просто положили в землю и засыпали так, как дети засыпают друг друга песком на пляже. Могила выглядит так, словно гробокопатель решил, что для нее не требуется много места и лучше поберечь его для других, – ведь вырытая и насыпанная земля в конце концов утрамбуется. Как будто там, внизу, ничего нет. Но этот бугорок восстал против такого отношения – отказался оседать и сдавать свои позиции, отказался делать вид, что под ним пустота. Артур сам решал, как будет выглядеть серое надгробье из дорогого местного камня. И оно оказалось чересчур велико для такой маленькой могилы. Артур попросил вырезать по краю камня рисунок из нескольких рядов ломаных линий, подобно фризу обрамляющих переднюю поверхность с выгравированными на ней словами. Красивые витиеватые буквы гласили: СЭМЮЭЛ МОРРИС ЖИЗНЬ ТВОЯ БЫЛА КОРОТКА, НО ЛЮБОВЬ НАША ОТ ЭТОГО НЕ СТАЛА МЕНЬШЕ Я с изумлением и ужасом наблюдаю, как Вивьен проходит мимо могилы. Похоже, она даже ее не заметила. Она знает, что могила где-то здесь, – ей много раз говорили об этом, – но она даже не останавливается, чтобы поискать ее. И это не была просчитанная реакция: я не заметила даже того мимолетного взгляда на могилу, которым Вивьен одарила надгробье Клайва. Все намного хуже. Она просто забыла о могиле и о том, кто в ней лежит. Она забыла, что он рождался на свет. Вивьен быстро идет по посыпанной гравием тропинке, ведущей к церкви, так что мне надо спешить домой. Кроме того, я чувствую, что вот-вот пойдет дождь. Небо потемнело, а в долине уже поднимается сильный ветер, который угрожает унести жалкие остатки тепла, накопившегося в ее чаше. Ветер порывист, злобен и холоден – чересчур холоден для этого времени года. Но зато он вполне соответствует моим чувствам. Где-то внутри меня зарождаются злость и волна холода, и когда издалека доносится слабый рокот, предвестник накатывающегося на долину грома, я уже готова к нему. Гром застревает в долине, как иногда застревает гнев в голове человека. Он становится все громче и громче, а затем угасает, чтобы накатиться вновь и вновь, – как бесконечное эхо, которое нарастает и спадает, нарастает и спадает, летая над долиной Балбарроу, не в состоянии перевалить через вершины окружающих холмов. Если гром застрял в долине, он может грохотать всю ночь. В детстве меня это пугало, теперь же я нахожу утешение в порождаемых громом давних воспоминаниях о своем страхе, о безопасности моей кровати, об успокаивающем голосе Мод, о том, как Виви забиралась ко мне в постель и наши пальцы переплетались. Чтобы спрятать от птиц личинку – муравьиного бога, я ногой набрасываю на него рыхлую землю. Вам это создание может показаться отвратительным и безжалостным, но со временем оно превратится в ошеломительную бабочку, переливающуюся на солнце голубыми искрами. Эта бабочка относится к числу самых редких и самых красивых в наших краях, и люди станут искренне восхищаться ею, даже не подозревая о том, что таит ее прошлое. Терзаемая непогодой, я ковыляю домой. По тропинке передо мной скачет черный дрозд, время от времени поворачивая голову и словно приглашая следовать за ним. «Как же он дружелюбен и доверчив!» – думаю я. Но затем, подойдя к нему поближе, я обнаруживаю, что это вовсе и не птица, а жесткий прошлогодний лист с загнутыми краями, гонимый порывами холодного ветра. Меня изумляет то, что он мог показаться мне дроздом. Жизнь Сэмюэла Морриса и впрямь была коротка: она продолжалась ровно двадцать четыре минуты. Роды были продолжительными и мучительными. Как и планировалось, все то время, пока они длились, Виви с Артуром провели в роддоме. Виви сжимала мою руку и шептала мне на ухо слова поддержки, а Артур мерил шагами коридор, слыша мои стоны и будучи не в силах помочь. Когда ребенок наконец показался на свет, все увидели, что он багровый с синевой – его горло было перетянуто пуповиной. Пока его несли на столик у окна, я тоже разглядела этот цвет только что поставленного синяка. Замерев от ужаса, Виви прижалась спиной к противоположной стене. Постепенно цвет кожи ребенка сменился на розовый. В палату зашел Артур, а Виви спряталась за дверью и долгое время не показывалась. Артур же направился прямо к столу, на котором врачи совали в нос и рот ребенка что-то вроде соломинок. Он наблюдал, как медики пытаются открыть его дыхательные пути, щипают его за пальцы ног, а затем надевают на крошечное лицо кислородную маску. Потом Артур говорил, что когда он взял своего новорожденного сына за крошечную ручонку, тот увидел его – не просто посмотрел на него, а именно увидел. Еще Артур говорил, что в том взгляде светилась мудрость. Возвращаясь домой под звуки грома, я вспоминала эти слова и думала, что «мудрость» – немного не то слово, а также жалела, что Артур рассказал о тех минутах так мало, что моих воспоминаний недостаточно. Мне хотелось видеть лицо Сэмюэла, хотелось знать, каким он был, а не просто что «в его глазах светилась мудрость». Я хотела знать, какой формы были его крошечные глазки, толстыми или тонкими были его губы, имелись ли на его лице обычные для младенцев морщинки, торчали ли его ушки и были ли его волосики такими же черными, как у Артура. Тогда, в прошлом, я приняла слово «мудрость» в качестве описания, но этого оказалось явно мало. Это слово ничего мне не говорило. Если бы только я могла увидеть все сама! Мне хватило бы одного короткого взгляда. Но, опять-таки, этот ребенок не был моим – это был ребенок Виви. Через пятнадцать минут врачи подняли ребенка, который стал красновато-коричневого цвета, и передали его Артуру. Кислородная маска все еще лежала на крошечном личике, и я знала, что это плохой знак. Покачав ребенка, Артур перевел взгляд на Виви: – Ты хочешь подержать его? – Сам держи, – ответила Виви, все так же опираясь на стену. Вид у нее был по-прежнему перепуганный. Тогда Артур повернулся ко мне, но я лишь бессильно покачала головой. – Ладно, я подержу, – произнес Артур тихим мелодичным голосом, которого я никогда раньше не слышала. Он держал сына и смотрел на него до тех пор, пока маленькая жизнь не угасла. Кожа ребенка все синела, но Артур лишь улыбался ему. Позже он говорил мне, что и не замечал этой черноты, что если смотреть на кого-то по-настоящему, то цвета кожи не видишь. Я же видела только этот цвет. Мало того, я помню лишь цвет, хотя больше всего мне хотелось бы видеть и помнить мудрость во взгляде, о которой говорил Артур. К тому времени, как я добралась до дома, апрельский ливень уже бушевал вовсю. Черные струи с размаху хлестали по земле, подбрасывая сухую грязь и гоняя ее по дороге, так что я вымокла до нитки еще до того, как достигла крыльца. Стоя там, я наблюдаю, как перед домом прямо у меня на глазах образуются лужи, а по земле целеустремленно бегут многочисленные ручьи, прорывая русла и унося с собой землю, листья и камушки. Потом ручьи сливаются в один большой поток на подъездной дороге, в который затем вливаются потоки с полей. Дальше вода сходит с дороги и течет по канаве по направлению к речушке, уже успевшей набухнуть и собирающейся вот-вот выйти из берегов – как и всегда в сильный дождь. Поднимаясь по лестнице, чтобы переодеться во все сухое, я слышу, что вода хлещет по крыше у меня над головой, барабаня по желобам и водостокам, которые направляют ее к трубам на углах здания. Переодевшись, и как могу вытираю волосы, собираю их с лица и затягиваю в узел. Вивьен уже в доме, и я не хочу, чтобы она поняла, что я выходила. – Джинни, у меня для тебя сюрприз! – кричит она, завидев, как я спускаюсь по лестнице. – Я приняла душ, – говорю я, опасаясь, что она заметит мои влажные волосы. Сама же Виви ничуть не промокла – должно быть, брала с собой зонтик. – А у меня для тебя сюрприз! – с торжествующим видом повторяет она. Непогода за окном как будто взбодрила и подхлестнула ее. – Что за сюрприз? Взяв меня за руку, она идет в библиотеку – словно меня ждет там невероятный подарок на день рождения. Но вместо подарка я вижу в углу комнаты старую женщину в инвалидной коляске и со стаканом хереса в руке. Меня изумляет то, что она каким-то образом очутилась в моем доме, – как поразил бы меня любой другой человек на ее месте. Когда мы входим в комнату, женщина поднимается на ноги. Я сразу понимаю, кто это, и, взяв наручные часы двумя пальцами, делаю вид, что всматриваюсь в них – мне нужно выиграть несколько секунд. Обычно в таких случаях я должна сначала немного подумать, что я буду говорить, куда смотреть и как реагировать. В последнее время я очень редко встречаюсь с людьми и успела отвыкнуть от них. Мне очень хочется сбежать и закрыться в комнате наверху – как маленькой девочке. Почему Вивьен поступила так, не предупредив меня? Впрочем, в этом нет ничего нового: она знает, что я всегда была нелюдимой. Даже в молодости, когда мне в городе хотелось выпить чаю, я шла к чайному аппарату на вокзале, а не в кафе на главной улице – чтобы не общаться с людьми. – Джинни, – произносит Вивьен, остановившись между нами с видом рефери на боксерском ринге, – познакомься с Эйлин. – Привет, Эйлин, – послушно здороваюсь я, заставив себя поднять глаза. Я вижу тщедушное тело, совершенно белые волосы, чуточку желтоватые спереди, и очки с толстыми стеклами, которые сильно увеличивают ее глаза, придавая им странный вид. Между нами говоря, я много раз видела эту Эйлин со своего наблюдательного пункта – она шла по дороге к церкви или назад, ждала автобуса, опускала письмо в почтовый ящик на стене дома пастора, а по вторникам после обеда навещала женщину в Ист-Лодж. Но меня она не видела ни разу. – Привет, Джинни, – бодро отвечает она. Мне приходит в голову, как все же странно, что мы познакомились лишь теперь, хотя много лет прожили менее чем в полумиле друг от друга в малонаселенной сельской местности. Если бы мы хотели познакомиться, то давно бы это сделали. – Эйлин живет в Уиллоу-коттедж – том самом, в котором раньше жила ее мать, – говорит Вивьен. – Я знаю, – отвечаю я. Мы усаживаемся кружком на три стула. Я еще раньше заметила, как Эйлин беспокойно теребит стакан в руке, поворачивая его то так, то сяк. Вивьен наливает себе золотистую жидкость, затем предлагает мне. Но я не пью алкогольные напитки. – Ну что, за знакомство? – говорит она. – За знакомство, – с некоторым сомнением отвечает Эйлин, и я могу ее понять – ведь оно, по сути, было нам навязано. Они поднимают свои стаканы. – Джинни, а я многое о тебе знаю, – говорит она. – Правда, это было давно. – Так, значит, тебе известно о моей работе? – спрашиваю я. Вряд ли она могла слышать обо мне что-то кроме рассказов о моих профессиональных достижениях, которым я посвятила всю жизнь. Эйлин переводит взгляд на Вивьен с таким видом, словно ей требуется помощь, чтобы ответить правильно. Ее рука со стаканом слегка дрожит. Не знаю почему, но ее нервозность приятна мне, и я постепенно расслабляюсь. – Ее работе с мотыльками, – кивнув Эйлин, громко произносит Вивьен. Я решаю, что Эйлин, должно быть, глуховата, поэтому по примеру Вивьен медленно и с расстановкой произношу: – Да, я довольно известный энтомолог, но в последнее время я этим практически не занимаюсь. Эйлин ничего не отвечает. – Видишь ли, руки уже не те, – продолжаю я. Эйлин неотрывно смотрит на меня и молчит. – Но полностью забросить такую профессию нельзя, – веду я дальше. – Она навсегда останется здесь. – Я подношу ладонь к сердцу и пару раз похлопываю себя по груди, надеясь на то, что такой язык жестов поможет собеседнице лучше понять меня. Эйлин вновь неуверенно смотрит на Вивьен и так же неуверенно говорит: – Да, я слышала о твоей работе. – Мне пришлось пойти по стопам своих предков. Мое первоначальное волнение ушло без следа. Должно быть, неуверенность в себе, которая охватывает меня, когда необходимо общаться с другими людьми, отчасти вызвана недостатком практики, и когда первый этап позади, я чувствую себя намного увереннее. – Доверху? – спрашивает Вивьен у Эйлин, указав на ее стакан. – Да, пожалуйста, – охотно соглашается та. А ведь сейчас только одиннадцать тридцать утра! Для человека, который начал с того, что сообщил мне, как много ему известно о моей работе и моей репутации, Эйлин проявляет странное отсутствие интереса к дальнейшему обсуждению этой темы. Я вполуха слушаю их с Вивьен беседу, к которой мне нечего добавить. Они говорят о том, как бы мне понравилось в церкви, о том, сколько времени отнимает у Эйлин каждую неделю уход за цветами, о том, каким большим теперь кажется дом… Потом разговор переходит на лошадь, принадлежавшую матери Эйлин, – Ребекку. После того как эту лошадь признали негодной для работы в поле, она прожила до двадцати трех лет, отличаясь очень тихим нравом, так что на ее спине даже любила спать кошка. Все это ничуть меня не интересует. Я рассматриваю мраморный камин в противоположном конце комнаты, слева от Эйлин, – две широкие колонны полосатого серого мрамора и крашеная плитка между ними, а сверху основательная каминная полка. Мое внимание привлекает дымчатый белый кристалл, жилка которого неизвестно как затесалась в структуру серого мрамора. Его форма напоминает мне фрагмент нейрона под электронным микроскопом, который я не раз видела на фотографиях в научных журналах, – такие же длинные аксоны и дендриты, тянущиеся друг к другу в попытке установить соединение… Пока Вивьен и Эйлин обсуждают старость, новый кинотеатр, построенный в Крюкерне, и боулинг-центр, я пускаюсь в короткое путешествие по нервной системе камина, перемещаясь по неровным нейронам и подобно нейромедиатору перескакивая через синаптические щели. Вивьен с Эйлин причитают о том, как сильно изменился боулинг, – раньше в него обычно играли старики на деревенской лужайке, теперь же боулинговые дорожки найдешь разве что в пабах, к тому же они вечно заняты молодежью. Я знаю, что если смотреть на какой-то узор достаточно долго, можно заставить его двигаться и менять форму, а потому пытаюсь мысленно войти в лабиринт изломанных кривых на мраморе, слепив их в один сплошной мозг, – как будто я связываю вместе свободные концы веревочек разной длины. Однако меня сильно раздражает то, что как только я соединяю несколько нитей, они сами начинают развязываться и двигаться как им заблагорассудится, так что нервная система в целом распадается и я теряю контроль над ней. Я вдруг замечаю, что Вивьен встает со стула. – Я принесу, – говорит она Эйлин и выходит из комнаты. Я смотрю на Эйлин, наши взгляды встречаются. Ее присутствие больше не путает меня. Мы обе знаем, что говорить не о чем, что нас соединили помимо нашего желания, а потому молчим. Она подбирает с пола рядом с креслом сумочку и начинает рыться в ней. В конце концов она достает оттуда пачку сигарет «Бенсон энд Хеджес» и маленькую белую зажигалку. Взяв сигарету, она подкуривает ее парой коротких резких затяжек, потом с наслаждением делает одну длинную. Меня изумляет то, что такое тщедушное тельце способно произвести такой продолжительный вдох. Эйлин отваживается взглянуть на меня и видит, что я внимательно за ней наблюдаю. Мне интересно наблюдать, как она курит, как дым выходит у нее из носа и поднимается вверх, окутывая ее волосы спереди, – так вот почему передние пряди показались мне желтоватыми! Отведя сигарету от губ, она рассматривает тлеющий кончик и длинную палочку пепла, образовавшуюся на нем. Затем она вновь подносит сигарету к губам и затягивается. Я ищу на ее лице какие-нибудь указания на то, о чем она сейчас думает и что чувствует, но тщетно. Ее каменное лицо напоминает мне что-то или кого-то… Ну конечно – картинку на карте! Как я могла забыть? Картонную картинку с изображением бабушки, которая вяжет, сидя в кресле. Я уже рассказывала вам, что в детстве частенько играла с доктором Мойзе в карточные игры и на одной из карт была эта бабушка? Я давно уже обо всем этом забыла, но сейчас мне разом припоминаются все остальные карты – рисунки членов одной и той же семьи в самых разных местах. Девочка в ванне, играющая с пузырьками; папа за штурвалом самолета; дедушка в реке (мне казалось, что он не плавает, а тонет); мальчик на велосипеде или на перевернутом ведре; папа, с размаху бьющий кулаком по столу; мама за школьной партой; девочка в джунглях и тигр рядом с ней… На самом деле все было очень просто. Знаете, что надо было сделать? Всего лишь догадаться, о чем они думают, по выражению на их лицах. Однако задача эта была с закавыкой: карты намеренно сбивали вас с толку. Например, девочка, которую в следующую секунду должен был растерзать тигр, на некоторых картинках выглядела перепуганной, а на других – всем довольной. Папа стучал кулаком по столу то в гневе, то с выражением восторга на лице. Но больше всего меня всегда озадачивала карта с вяжущей бабушкой в кресле. Она казалась мне какой-то неправильной, настоящим джокером в колоде. Счастлива бабушка или грустит? Счастлива или грустит? Счастлива или грустит? В конце концов я пришла к выводу, что и то и другое: слегка радуется, слегка грустит. Но так не могло быть – доктор Мойзе говорил, что одновременно радоваться и грустить нельзя. Совсем не так, как в жизни, правда? Я знаю, что это была лишь игра, и если смешивать чувства бабушки нельзя, то настоящая жизнь тут ни при чем: старая женщина, у которой вся жизнь уже позади, наверняка испытывала противоречивые чувства. Но в нашей игре чувство должно было быть только одно, и мне приходилось выбирать. Счастлива или грустит? В комнату входит Вивьен и передает Эйлин пепельницу. Усевшись на свой стул, она начинает рассказывать гостье о замечательном зубном враче, которого она нашла в Лондоне благодаря подруге Этти. – Вообще-то он не дантист, а гигиенист, но, как бы там ни было, ему удалось сделать мои зубы не такими чувствительными, – говорит она. – Он дал мне специальную щетку, от которой мои десны первое время кровоточили, но теперь я пользуюсь только ею – и могу есть что угодно. Я впервые слышу от нее что-то о ее жизни в Лондоне. Теперь мне известно, что у нее там была подруга Этти и дантист, который гигиенист. Вивьен вновь наполняет стакан Эйлин, и они начинают обсуждать свою вчерашнюю встречу, пытаясь вспомнить, о чем они говорили. Потом разговор переходит на погоду, которая стояла вчера во второй половине дня. Они сравнивают эту погоду с сегодняшним проливным дождем, который, к счастью – именно так они говорят, – постепенно переходит в морось. Никто так и не задал ни единого вопроса о моих исследованиях. Спустя некоторое время Эйлин прощается, а мы с Вивьен переходим на кухню и начинаем готовить совместный обед. Вивьен подготавливает к жарке цыпленка, а я чищу и режу в раковине брюкву. Время от времени один из нас напоминает другому о каком-нибудь эпизоде из детства, о человеке, которого мы оба знали, песнях, которые мы пели, или вещах, что мы носили, – теперь бы они показались нелепыми. Как же приятно натыкаться на что-то общее, на тему, которую можно совместно развить, или оживлять память друг друга тем или иным высказыванием, дополняя подробностями наши воспоминания! Но на каждое общее воспоминание приходится немало таких, которые мы не можем разделить, которые полностью или почти полностью выветрились из памяти одной из нас, хотя другая помнит все так, словно это было вчера. А если их и удается оживить, они нередко не совпадают. Тупой стороной ножа я сдвигаю порезанные ярко-оранжевые брюквины с разделочной доски в кастрюльку с холодной водой, затем с дуршлагом сажусь за стол чистить бобы. – Дорогая, правда, было приятно повидать Эйлин? – говорит Вивьен, возвращая разговор в наше время. – Хорошо, что в деревне еще остались люди, которых ты помнишь. – Да, наверное, – не думая, отвечаю я. Вивьен замолкает; на ее лице мелькает гримаска раздражения. – Джинни, ну почему ты думаешь, что все на свете должны знать о твоих исследованиях? – резко произносит она, обкладывая цыпленка веточками розмарина. – Ничего я не думаю… – начинаю я. – Если человек ничего об этом не знает, это может поставить его в неловкое положение, – перебивает меня она. Я молчу, хотя Вивьен явно ждет моего ответа. – И потом, вряд ли кому-то есть дело до твоих достижений, – добавляет она. Безусловно, это грубая выходка, но я знаю, что она всего лишь провоцирует меня. Зачем ей это нужно, у меня нет никаких догадок. Кроме того, мне не известно, в каком направлении она будет развивать свою атаку. Тем временем Вивьен оставляет цыпленка и ладонями опирается на стол по обе стороны от него: – Джинни, я не хочу тебя обидеть, но ты уже очень давно ушла на покой, вот и все. Я раскрываю очередной стручок и отросшим ногтем большого пальца выковыриваю из него бобы. Интересно, когда вышла на пенсию сама Вивьен? Она ничего не рассказывала мне о своей жизни – хотя той же Эйлин она, само собой, поведала многое, – так с какой стати она должна строить какие-то догадки о моей? В конце концов, что она может знать о моей работе? – Вивьен, моя работа – это не просто работа, а призвание, и полностью «уйти на покой» мне вряд ли возможно, – объясняю я. – Боюсь, что я прекращу заниматься своим делом только в могиле. Вивьен молчит, не сводя с меня напряженного взгляда. Наконец она произносит: – Тогда скажи, как именно ты работала с мотыльками в последнее время? Взяв лимон, она заталкивает его внутрь цыпленка. – В последнее время, Вивьен, – отвечаю я, слегка утомленная этим допросом, – я работаю намного меньше, чем раньше. Но к чему ты ведешь, позволь спросить? – Мне известно, сколь велик объем твоих знаний, но разве ты все еще занимаешься настоящими исследованиями? – Настоящими исследованиями? – Я думала, что ты уже давно забросила все это. – Я постоянно что-то исследую, – сообщаю я. – Один проект непременно перерастает в другой – такова уж природа моих занятий. Исследования нельзя так просто завершить: всегда остается некая область, где тебя ждут дальнейшие открытия. Вивьен наклоняется над столом в мою сторону. – Джинни, – тихо, почти шепотом начинает она, и я тоже наклоняюсь над столом, чтобы расслышать ее слова. – Ты такая эксцентричная… Внезапно она разражается смехом. – Эксцентричная? – переспрашиваю я, откинувшись назад с нераскрытым стручком в руках. – Да, эксцентричная, – уже более серьезным голосом продолжает она. – Я хочу сказать, ну почему ты никогда этого не понимала? Я молчу. Если она ждет моей реакции, то какой именно? Что же касается моей эксцентричности – что ж, вы уже имели возможность понять, что я человек простой, иногда, пожалуй, излишне осторожный и скрытный, возможно, чересчур серьезный, но назвать меня эксцентричной – это явно преувеличение. Я не такая импульсивная, как Вивьен, и не облекаю свои мысли и чувства в замысловатые наряды скрытых значений, невразумительных подтекстов и неискренности. Вивьен сама всегда была до невозможности сложным человеком, нагроможденья смыслов в словах которого еще надо было расшифровать. Она постоянно говорит не то, что думает на самом деле, и притворяется тем, кем не является. Я даже не знаю, как она видит мир сквозь всю ту путаницу, которую она создает у себя в голове. – Что ж, наверное, сама ты так не считаешь. Да? – продолжает Вивьен тем временем. – Думаю, ты считаешь себя самым обычным человеком, таким же нормальным, как все твои соседи. Но не находишь ли ты странным то, что весь мир тебя считает эксцентричной? – язвительно произносит она. В одном я могу быть уверена: что весь мир очень редко обо мне вспоминает. Я не выхожу из дому, не вижусь с людьми. Похоже, Вивьен за что-то разозлилась на меня, но за что, я никак не могу понять. К счастью, мне не составляет труда пропускать ее колкости мимо ушей. Но тут настроение Вивьен вдруг меняется. Она подходит ко мне вплотную, тихонько сжимает мою голову между ладонями и гладит мои волосы – как мать ребенка. Заведя седую прядь за ухо, она произносит: – Джинни, я веду к тому, что… Многообещающее начало… Но продолжения нет. – К чему? – подстегиваю ее я. – Я не понимаю, почему они считали, что ты всегда будешь нуждаться в защите, – отвечает она, как будто это хоть что-то мне говорит. – Не понимаю, почему они решили, что ты не способна понять другого человека. Ты была нежным, редким цветком, который мог сломать поток правды. Они оба пытались воздвигнуть вокруг тебя высокую стену и всю жизнь заботиться о тебе. Что ж, теперь я считаю, что это было неверно, что у тебя есть право знать истину. Так она пьяна! Теперь я это вижу. Вивьен взволнована, даже возбуждена. Все признаки налицо, и я понимаю: то, что она сейчас сделает или скажет, не будет иметь никакого отношения к действительности, к ее подлинным мыслям. Это все вино! Я закрываю глаза. – У меня идея! – бодро восклицает она, меняя курс разговора. Я открываю глаза. Лицо Вивьен покраснело от выпитого, глаза возбужденно сверкают. Она стоит у стола, рядом с готовым к жарке цыпленком, и на миг неведомая сила переносит меня в другое время: она вот-вот схватит цыпленка и бросит им в меня или даже двумя руками возьмется за стол и перевернет его. Я обеими руками хватаюсь за край стола – в этом случае, даже если он упадет на меня, удар будет не таким сильным и я не буду раздавлена. – Я решила, что приглашу президента Королевского энтомологического общества, что в Квинс-Гейт… – Виви на несколько секунд замолкает, – …а также куратора отдела бабочек и мотыльков Британского музея – что скажешь? – Она делает неопределенный жест в ту сторону, где расположен Лондон. – Я приглашу их сюда на обед. Они смогут посмотреть коллекцию, а ты расскажешь им о том, чем ты занималась всю жизнь! – торжественно заканчивает она. Затем, уперев руки в бока, она уже ровным голосом добавляет: – Ну как? Что ты на это скажешь? Я буквально ошарашена ее поведением. В таких случаях у меня всегда возникало чувство, что я беспомощно вишу в воздухе, совсем не понимая, что у нее в голове и почему она ведет себя подобным образом, то есть крайне непредсказуемо. Мне кажется, что это не я наблюдаю за происходящим, – а впрочем, сомневаюсь, что действия Вивьен сейчас смог бы расшифровать хоть кто-нибудь. – Ну так как? – вновь спрашивает она. – Даже не знаю… Еще вчера я бы, не задумываясь, отвергла эту идею, но встреча с Эйлин прошла намного лучше, чем я думала, несмотря на то что у нас с ней нет совсем ничего общего. Кроме того, я до сих пор не могу понять, с кем я сейчас говорю – с Вивьен или просто с пьяным человеком. Я не в состоянии определить, дошла ли она до того состояния, которое я так легко распознавала в Мод, – состояния, когда мама превращалась в другого человека. И меньше всего мне сейчас хотелось раздражать Вивьен. – Не знаешь, говоришь? Но Джинни, они сочтут большой честью отобедать с одним из наиболее известных членов энтомологического общества. Ты только представь себе, наверное, они сгорают от желания увидеть тебя. Весь обед они только и будут делать, что расхваливать тебя и твою работу, и их приведет в восторг все то, что ты им здесь покажешь. Я почти уверена, что ты уже много лет не виделась с ними и не показывалась в Квинс-Гейт. Я права? Она права. Я и впрямь очень давно не бывала в Квинс-Гейт, и их наверняка сильно интересует, как идут мои исследования. Даже странно, почему эта мысль не приходила мне в голову раньше. – Ну хорошо – если ты уверена, что они согласятся. Вивьен поднимает противень с цыпленком и несет его к печи. Чем больше я обдумываю ее предложение, тем больше оно мне нравится. Мне и впрямь нечего было сказать Эйлин, но совсем другое дело – обсуждать с коллегами наиболее актуальные вопросы мира энтомологии, особенно если учесть, что за последнее время мне никак не удавалось вырваться в Лондон. Вивьен открывает духовку и ставит туда противень. – А ты слышала, что Британский музей перевез свою коллекцию из Лондона? – спрашиваю я после того, как она закрыла дверцу. – Кажется, в новый энтомологический музей в Тринге – это где-то в Хертфордшире. Вивьен вздыхает: – Но ведь это было много лет назад! – Ужасно, правда? Они просили передать им часть нашей коллекции, но что ни говори, это разные вещи – выставлять коллекцию в Лондоне и в какой-то несусветной глуши. – Да, я помню. Именно это говорил Клайв. – Вивьен садится напротив и внимательно смотрит на меня. – Кстати, кто такие «они»? – Кто? – переспрашиваю я, глядя на последний стручок у меня в руках. – Если я должна пригласить этих людей к нам на обед, мне нужно знать их имена. Как зовут президента энтомологического общества и куратора Британского музея? – Я… – начинаю я. Самое смешное то, что, зная этих людей на протяжении многих лет, я так и не запомнила их имена. Я помню, что не так давно был избран новый президент общества, но куратор, должно быть, занимает свой пост уже не один десяток лет. О боже, неужели я схожу с ума? Виви уже встала и сейчас протирает стол перед окном, напротив раковины, в которой я резала брюкву. Затем она моет тряпку под краном, расправив ее под струей воды, как парус. Закончив, она медленно отжимает тряпку и вновь принимается все протирать: краны, подоконник, вазы и бутылки, которые на нем стоят… Потом она затыкает раковину пробкой и пускает горячую воду, выдавив из бутылочки немного чистящего средства «Фэйри». Вода в раковине покрывается густой пеной. Вивьен начинает мыть в ней кухонные принадлежности, а мне приходит в голову, что необходимо до приезда гостей проверить коллекцию и подготовить наиболее значимые из моих исследований. – Когда ты хочешь их пригласить? – спрашиваю я, несколько обеспокоенная тем, какую подготовительную работу мне предстоит выполнить. Вивьен прекращает мыть посуду, но не поворачивается, а лишь опирается о раковину обеими ладонями и стоит так, спиной ко мне. – Даже не знаю, – небрежным тоном отвечает она. – Может, во вторник? – Во вторник! – восклицаю я. – В этот вторник? Через два дня? – А почему бы и нет? – каким-то вкрадчивым голосом произносит Вивьен. Ей не понять того панического страха, который нарастает у меня внутри. Этого времени мне не хватит даже для того, чтобы подготовиться ко встрече гостей самой, не говоря уже о том, чтобы просмотреть всю коллекцию. 18 Женщина в вязаной шляпке и буклеты Из библиотеки я слышу, как во входную дверь кто-то стучит. У меня мелькает безумная мысль, что это приехали кураторы – но почему так рано? Мы закончили есть полтора часа назад, и все это время я провела в библиотеке, счищая засохшую грязь с туфель, в которых я ходила к церкви следить за Вивьен. Сама Вивьен закрылась в кабинете и занялась каким-то шитьем – гобеленом, что ли, – но как только в дверь постучали, я слышу шелест резиновых подошв ее домашних туфель по паркету в холле. Меня поражает быстрота ее реакции и та непосредственность, с которой она отвечает на стук. Она не колебалась ни секунды, ни на миг не задумалась, стоит ли открывать, – вместо этого она твердо и уверенно идет к двери. Я вижу, как она минует дверь в библиотеку, которую я оставила открытой, и подходит ко входной двери, еще по пути подняв руку, чтобы отпереть замок. Никакой паузы на то, чтобы собраться с мыслями и подготовиться к неведомому! Чтобы меня не было видно от входа, я немного отступаю назад. – Добрый день! Чем могу помочь? – спрашивает у неведомого Вивьен. – Вирджиния Стоун? – слышу я женский голос. Интересно, кому я могла понадобиться? – Я сестра мисс Стоун, миссис Моррис, – кратко сообщает Вивьен. – Слушаю вас? – Здравствуйте! – протягивает женщина таким тоном, словно они с Вивьен дружили много лет. – Очень приятно с вами познакомиться. Я Синтия из социальной службы графства Дорсет… О боже! Я тру себе кончик носа. Это же женщина в вязаной шляпке! Для нашей семьи всегда было характерно сильное недоверие и даже страх по отношению ко всевозможным социальным работникам. Я не раз слышала, как Мод говорила, что эти типы постоянно во все суют свой нос, хотя не помню, чтобы она часто с ними сталкивалась. Мод относилась к числу тех, кто убежден, что обществу не следует лезть в чужие дела, а финансируемая государством забота непременно становится для лентяев поводом сложить с себя всякую ответственность. Кроме того, мама самым решительным образом возражала против новых сумасшедших домов, которые открылись в пятидесятые годы, – по ее словам, после войны социальные работники делали все, чтобы заполнить эти заведения людьми, не вписавшимися в новую жизнь. – …наш офис расположен в Чарде, – продолжает тем временем Синтия. – Я принесла кое-какие буклеты, которые, возможно, вас заинтересуют. Вот моя визитка, на ней есть мое имя, адрес и номер телефона, а еще у меня где-то есть… вот он, это буклет с общей информацией о нас и нашей деятельности… – Вы знаете, что сейчас воскресенье? – перебивает ее Вивьен. – Воскресенье? Ну да, воскресенье. – Вы всегда донимаете людей по воскресеньям? Ее резкость вызывает у меня улыбку восхищения. Между нами говоря, я никогда бы не поверила, что можно вот так это сказать! – Ах, вы об этом… – медленно произносит Синтия. – Что ж, я объясню вам. Дело в том, что мы добровольцы и ради этой работы жертвуем собственными выходными. Я перевожу взгляд на окно библиотеки. Ливень прекратился, но время от времени с неба начинает сыпаться мелкая морось. Над долиной плотным слоем нависают низкие тучи, и я задаюсь вопросом, следует ли Вивьен пригласить к нам женщину в вязаной шляпке в случае, если дождь пойдет вновь. – Так чем я могу вам помочь? – вновь спрашивает Вивьен. – Скажите, ваша сестра дома? – Да. – Так вот, – понизив голос, говорит Синтия, – нам никак не удается поговорить с ней. – Она понижает голос еще сильнее, но у меня очень острый слух. – Мы много раз приходили сюда, чтобы узнать, как у нее дела, но она никогда не открывает нам дверь. На самом деле для меня стало потрясением то, что вы открыли мне, – добавляет Синтия и хмыкает. – И зачем она вам нужна? – громко произносит Вивьен, словно давая знать, что она никогда не опустится до перешептывания с представителем социальной службы. Интересно, она догадывается, что я подслушиваю? – Мы просто хотели узнать, как она. Особенно сильно мы волновались за нее в эту зиму. Судя по всему, в доме нет центрального отопления, – с пренебрежением произносит Синтия. Одновременно я слышу плеск дождевой воды по паркету холла – как обычно, после долгого дождя крыша кое-где начинает протекать. Капли будут падать все быстрее и быстрее и в конце концов сольются в маленькие водопады, обрушивающиеся на пол. – Мы боялись, что она замерзает, – говорит женщина, словно бы объясняя, для чего нужно отопление. – Благодарю вас, но мисс Стоун прекрасно себя чувствует. – Что ж, отлично, – отвечает Синтия и, помолчав, добавляет: – Тем не менее, нельзя ли мне ее увидеть? Нет, Вивьен, нет! Встретиться сразу с двумя незнакомцами в течение одного дня для меня чересчур. Я с нетерпением жду решения Вивьен; от напряжения и страха но моей спине начинают ползать мурашки. Синтия напирает: – Чтобы в следующий раз, когда вас не будет в доме, она не опасалась открыть дверь сама. – Я понимаю, о чем вы говорите, но, боюсь, ничем не могу вам помочь. Моя сестра не хочет с вами общаться. «Спасибо, Вивьен», – мысленно произношу я, чувствуя, как напряжение отпускает мое тело. – Я прошу прощения, но откуда вы можете знать, хочет ли она со мной общаться, если вы не спрашивали ее об этом? Я не знаю, куда себя девать от беспокойства. Я понимаю, это может показаться нелепостью, но мне кажется, что моя младшая сестра и женщина в вязаной шляпке играют у входной двери в какую-то сложную игру и только от их умения играть и настойчивости зависит, придется ли мне встретиться с этой женщиной. Похоже на мини-версию карточной игры всей моей жизни, в которой моими картами всегда играли другие люди. Некоторые из них были моими противниками, и их всех объединяло то, что они знали не только свои, но и мои карты. – Мне незачем ее спрашивать, – отвечает Вивьен. – Она не любит встречаться с людьми, в особенности с незнакомыми. Не принимайте это на свой счет, – добавляет она. – Если хотите, я передам ей, что вы заходили и держались вполне дружелюбно, хоть и были излишне навязчивы. Отлично сказано, Вивьен! Я понимаю, что эта партия нами выиграна. Но у женщины в вязаной шляпке, похоже, иное мнение. Я слышу, как она, откашлявшись, произносит: – Миссис Моррис, нас беспокоит только одно – состояние вашей сестры. Мы не хотим лезть не в свое дело, но к нам поступают сведения, что она больше не может ухаживать за собой сама. Я пришла, чтобы проверить, каково ее здоровье. Если вы не желаете помочь мне, боюсь, мне придется написать отчет… – С ее здоровьем все в порядке, спасибо за беспокойство, – прерывает ее Вивьен. – Я имею в виду не только физическое здоровье. – Я же уже сказала вам, что ее здоровье в порядке. Несмотря на холодную зиму, она ничем не болеет. Послушайте, не знаю, откуда вы получаете свои сведения, но я ее сестра, и теперь я за ней присматриваю. Пожалуйста, не приходите сюда больше. – Миссис Моррис, это непростое дело – ухаживать за… Боже ты мой! Вивьен захлопывает дверь прямо перед лицом этой Синтии. Я решаю, что пора выйти из своего укрытия, и выглядываю из дверей библиотеки. Меня переполняет чувство благодарности, и я даже забываю сделать вид, что я ничего не слышала. Вивьен смотрит в мою сторону, но, похоже, меня не видит. Ее спина прижата ко входной двери – она как будто боится, что Синтия может начать ломиться в наш дом. Это уже не игра! Но, подойдя поближе, я вижу, что, судя по всему, она просто опирается на дверь, чтобы не упасть. Меня удивляет ее потрясенный вид. Впрочем, она довольно быстро приходит в себя и отступает от двери – или от баррикады? Не надо было мне показываться! Если Синтия сейчас будет ломиться в дверь, она может и протаранить ее. – Социальная служба… – пренебрежительно фыркает Вивьен, проходя мимо меня в кухню. – Свиньи! Никогда не открывай им, слышишь? Но мой ответ, похоже, ей не нужен. Я иду следом за ней – мне хочется посмотреть брошюры. Вивьен тем временем вытаскивает из пенала кастрюли и сковородки. – Она принесла какие-то буклеты? – спрашиваю я. – Да. А что, они тебе нужны? Рука Вивьен по-прежнему сжимает пачку листков. Вообще-то нужны, но что-то удерживает меня от положительного ответа. Мне приходило в голову, что Вивьен может рассмеяться, начать поддразнивать меня или еще каким-то образом использует эти сведения против меня, как это она обычно делает. Но я вижу, что сейчас она может в любую минуту разорвать их в клочки. Меня пронизывает трепет и замирает в животе, как высохший осенний листок. На миг меня охватывает чувство, что мы в тупике и требуется быстрое решение – оставаться неподвижной или резко прыгнуть на нее и выхватить буклеты? Они очень, очень мне нужны – я уже не представляю себе жизни без них. – Я тут подумала, что стоит посмотреть их, – как можно более небрежным тоном говорю я. – Держи, – неожиданно отвечает Вивьен, передавая мне буклеты. – Но сначала, пожалуйста, помоги мне справиться с этими водопадами в холле. Хорошо? Мы начинаем расставлять все сосуды, которые только можно найти, под льющуюся с потолка воду. Закончив, мы обнаруживаем, что кастрюли, расставленные первыми, уже переполнились, и проходит полчаса, прежде чем ручейки воды ослабевают настолько, что я могу сбежать в библиотеку с буклетами в руке. Первые два я видела уже много раз: «Синьйор Солюшенз Лтд Профессиональные консультации по вопросам медицинского страхования, страхования жизни, долгосрочного страхования инвалидов, составления завещаний, возрастной дискриминации, жестокого обращения с престарелыми, опеки и попечительства». «ВАМ 50 ИЛИ БОЛЬШЕ? Почему бы не подумать о возвращении на работу или о профессиональной переподготовке?» Но немало здесь и новых буклетов: «Безопасность престарелых», «Безопасность: советы по предотвращению наиболее распространенных трудностей, с которыми сталкиваются люди старшего возраста», «Собаки как компаньоны», «Путешествия для престарелых», «Один дома? Что можно переделать в вашем жилище», «Потребности умирающих», «Одинокая старость? www.seniorsinlove.com – никогда не поздно найти любовь!», «Выбор дома престарелых», «Увлечения для пожилых людей», «Болезнь Альцгеймера – раскрыть завесу тайны». На последнем буклете я останавливаюсь – мне всегда нравилось читать медицинские брошюры. Кроме того, меня всегда занимал вопрос, как я, живя одна, смогу выявить у себя болезнь Альцгеймера или слабоумие, как у Клайва. Если рядом нет никого, кто мог бы сказать вам об этом, как можно обнаружить у себя медленную психическую дегенерацию и отличить ее от естественного для старика ослабления памяти? В наше время мало кто помнит о том, что грань между здравомыслием и безумием очень тонка и многие люди живут на самом краю. Невозможно всегда пребывать в полном равновесии – у большинства из нас время от времени наблюдается небольшой избыток или недостаток того или иного химического вещества в мозге. Каких-то абсолютных норм не существует: быть чересчур нормальным в некотором смысле тоже равносильно сумасшествию. И потом, кто может судить, здравомыслящий человек или нет? Я знаю, что деревенские всегда считали «бабочницу» и всех обитателей этого дома немного свихнувшимися и с радостью подхватывали любые сплетни, которые до них доходили. Но маленькие деревушки всегда реагировали таким образом на все необычное для них или попросту «другое» – а ведь в деревне меня совсем не знают! Я начинаю рассматривать стариков, изображенных на обложке буклета, – они рядком сидят на пластиковых стульях, словно ждут автобуса, который должен увезти их куда-то. По мне, они выглядят как вполне нормальные заскучавшие люди. Если вас интересует мое мнение, скажу, что эти буклеты слишком любят навешивать на всех ярлыки. Как-то я прочитала, что онихофагия – это ПНД, позволяющее снять стресс. От одного этого определения можно впасть в ступор, однако дальше было написано, что онихофагия – это патологические навязчивые действия, привычка обкусывать ноги. Но привычка – это не болезнь! Открыв буклет, я читаю первый абзац: «В наши дни единственным надежным симптомом болезни Альцгеймера можно считать бляшки и тромбы в ткани головного мозга, но чтобы исследовать эту ткань, необходимо провести вскрытие, то есть дождаться смерти больного». Какой толк от этого совета? Даже если бы у меня была болезнь Альцгеймера, я бы этого не узнала. Или все-таки узнала бы? Быть может, я чувствовала бы себя по-другому? Далее написано, что врачи могут лишь диагностировать «вероятную болезнь Альцгеймера», что один набор симптомов может иметь самые разные причины и что такими же симптомами сопровождается одно легко излечимое заболевание щитовидной железы… Я прекращаю читать. Очевидно, что про болезнь Альцгеймера на самом деле никто ничего не знает и медикам следует оставить стареющих людей в покое, а не приписывать им всевозможные психические расстройства. В библиотеку с чайным подносом в руках заходит Вивьен. На подносе чайник Белинды, две чашки с блюдцами и имбирное печенье, которое она выложила кружком по краю подноса. За ней топает Саймон. – Есть что-нибудь интересное? – спрашивает она, ставя поднос на столик у камина. Я зачитываю ей тот буклет. – Помню времена, когда люди просто старели или становились чудаками, – замечаю я, закончив чтение. – Никто не называл их психическими. Помнишь мистера Бернадо? Люди много раз видели, как он ловит рыбу в одном нижнем белье. Кто-нибудь просто отводил его домой и показывал ему шкаф с одеждой. – Вирджиния! – суровым тоном укоряет меня Вивьен. – В наше время не принято говорить «психические» – это оскорбительно. – Вообще-то я хочу сказать, что многие из этих людей были чокнутыми, но мы лишь называли их чудаками. Или просто стариками. И в медицинской справке они не нуждались. – Думаю, у любого человека есть право знать все о… – Вивьен на секунду замолкает, подбирая слова, – …о том, что делает его не таким, как все. – Да, но чем это ему поможет? – А я уверена, что поможет! – с пылом отвечает Вивьен. – Конечно же, поможет! Если бы ты знала, что с тобой что-то не так в медицинском плане, если бы тебе был поставлен диагноз относительно той или иной степени умственного расстройства… – Умственного расстройства? – повторяю я и начинаю смеяться. Но Вивьен не смешно. – Если бы тебе рассказали об этом, – ведет она дальше, – это, возможно, помогло бы тебе лучше понять себя. При желании можно было бы приспособиться, да и само знание было бы полезно. Знать всегда лучше, чем не знать, – говорит она, помешивая чай ложечкой. – А если ты не знаешь того, что известно другим, это унизительно, ты не находишь? И неправильно. С этими словами Вивьен, держа в руке чашку с блюдцем, подходит к окну, за которым начинаются джунгли, когда-то бывшие садом. – Если ты совсем чокнутый, это ничего не изменит, – бодро проговариваю я отчасти для того, чтобы нарушить воцарившуюся тишину, отчасти просто чтобы выразить свое мнение. Я не могу определить, какое настроение сейчас у Вивьен. – Может, и так, – тихо отвечает она. Думаю, она сочла бы это забавным, но я могу сказать наверняка, что ее мысли где-то далеко. Возможно, она застыла у окна потому, что ей стало грустно? Я просто высказала свои наблюдения, и мне не хотелось бы превращать разговор в серьезную дискуссию, но я не против того, чтобы меня считали старомодной. Я не принимаю все эти современные выдумки, которые упоминала Вивьен. Как насчет всех этих бедных старушек, которым недостает ума, чтобы осознать все приписанные им психические заболевания, и которым поэтому сложно оставаться самими собой? Они превращаются в нервных развалин, обеспокоенных тем, какой еще ярлык на них навесят. А потом выясняется, что у них всего лишь чрезмерно активная щитовидная железа. Мне приходит в голову, что Вивьен, возможно, сейчас думает о Клайве. – Как ты думаешь, Клайв знал, что с ним происходит? – мягко спрашиваю я. – Клайв – это другое дело! – повернувшись ко мне, неожиданно резко отвечает Вивьен. – Он сам во всем виноват. Он заслуживал каждого из тех демонов, которые в него вселились, и сам это прекрасно знал. У меня и в мыслях не было провоцировать очередную гневную тираду в адрес Клайва. – Мне кажется, твоя злость на него чрезмерна. Почему бы тебе просто не признать, что вы были разными людьми, и не принять эти различия? – очень рассудительно, как мне кажется, произношу я. – Ох, Джинни, у тебя всегда все так просто? Неужели ты никогда ничего не замечаешь? Вивьен раздражается все сильнее – ее чашка даже начинает стучать о блюдце. – Я лишь пытаюсь… – Что ж, – обрывает меня она, – я тоже пыталась – и пыталась, как могла, видит Бог! – Она ставит чашку на лавку под окном. – Пыталась помочь тебе понять, осознать, что все не так просто, как тебе кажется, и иногда стоит пересматривать свои убеждения. Я вернулась домой не для того, чтобы сообщить тебе это, но я не могу больше скрывать от тебя правду. Я могу защищать тебя от других людей, но не от истины. Опять эти загадки! В конце концов, я не просила ее возвращаться. – Загвоздка в том, – продолжает она, – что если бы правда предстала пред тобой, ты попросту не узнала бы ее. Это всегда было твоим недостатком. Я больше не слушаю ее бред – у меня просто нет желания делать это. Я пытаюсь понять, что могло произойти в голове у Клайва, – я имею в виду изменения на молекулярном уровне, вызвавшие слабоумие. Вивьен хватает меня за плечи у самой шеи и трясет. – Джинни! – кричит она. Я вздрагиваю: – Что? – Ты куда-то улетела. Я знаю, тебе удобно улетать далеко-далеко и не слушать меня, ведь так? Неужели ты не хочешь знать правду? – Какую правду? – Всю сразу. – Например? – повышаю я голос. Терпение мое кончается. Вивьен молчит, наслаждаясь тем, что подцепила меня на крючок. – Например, то, что твоя собственная мать была убита, – наконец произносит она. Она внимательно смотрит на меня, словно выискивая признаки того, что ее слова причинили мне боль. А я просто смеюсь. Что еще мне делать? На самом деле это лишь тихое хихиканье – как будто Вивьен удачно пошутила. Но, как ни странно, сама она не смеется. Неужели она это серьезно? – Это же просто смешно, Вивьен! – восклицаю я. И тут она делает что-то еще более странное: сжав кулаки, три раза подряд топает ногой. Она как будто давит скорпиона – так, чтобы наверняка. Сейчас она напоминает восьмилетнюю девочку, у которой приступ дурного настроения. – Ну как заставить тебя хотя бы попытаться понять? – почти кричит она. – Один раз, хотя бы один! Посмотри на меня! Посмотри на меня! – Сжав мое лицо ладонями, она направляет мой взгляд прямо себе в глаза. – Я похожа на человека, который что-то выдумывает? Вообще-то не похожа, должна я признать. Стараясь говорить спокойно, я в очередной раз повторяю: – Вивьен, она свалилась с лестницы, ведущей в подвал. Я ходила туда и видела, как она лежит на спине. Клянусь, это был несчастный случай. – Ты ошибаешься, Джинни, ты видела все не так, как оно было! – кричит Вивьен. – Но с чего ты это взяла? – до крайности озадаченная, спрашиваю я. – Я знаю, вот и все! – Вивьен буквально захлебывается собственными словами. – Джинни, это интуиция, она меня никогда не подводит! Я не собираюсь произносить этого вслух – неизвестно, как она отреагирует, – но вам я скажу: Вивьен совершенно свихнулась. Как можно, сидя в Лондоне, знать наверняка, кого убили в Дорсете, благодаря одной лишь интуиции? У тебя либо есть конкретные факты, либо нет – и я уверена, что вы со мной согласитесь. И потом, я ученый, а интуиция – это из другой епархии. Вивьен с размаху опускается на подушки на лавке под окном и кладет ноги на стоящий рядом стул. – Какое-то время я думала, что это сделала ты, – уже спокойнее говорит она, словно начиная длинный рассказ. Я ошеломлена, потрясена, убита. – Я? Вивьен, ради бога, ты сошла с ума! – забыв об осторожности, говорю я. Но она, не обращая на это никакого внимания, продолжает спокойным, ровным тоном – как человек, который должен рассказать свою историю независимо от реакции слушателей. – Я думала, что Клайв и доктор Мойзе тоже это знали и прикрывали тебя, – говорит она, глядя на свои ноги, лежащие на стуле. Я же стою в двух шагах от нее, возвышаясь над ней и уперев руки в бока. Я даже уверена, что моя челюсть отвисла. – Доктор Мойзе официально потребовал, чтобы полиция тебя не допрашивала. Он выбил специальное распоряжение суда, которое запрещало это делать. Он заявил, что у тебя какое-то расстройство, что твое психическое состояние слишком неустойчиво. – Вивьен, это полная чушь! Ничего подобного не было. – Да знаю я, знаю, – словно смягчившись, отвечает она. – Позже я пришла к выводу, что ты была тут ни при чем, иначе ты все мне рассказала бы. – Вот именно! – возмущенно восклицаю я. – Ты бы всем об этом рассказала. – Само собой! Но, не успев произнести эти слова, я почувствовала, что петля затянулась. – И я поняла, что это Клайв столкнул ее с лестницы, а ты прикрываешь его. – Что-что?! Вивьен, ты все-таки рехнулась! Меня охватывает сильное раздражение. С какой стати она лепит свои смехотворные теории и пытается очернить светлую память наших родителей? – Клайв этого не делал, и я никого не прикрывала, – твердо говорю я, но сама понимаю, что мои попытки заставить ее изменить свое мнение тщетны. – Ясно, что эти мысли вызревали у тебя в голове много лет, но неужели ты не видишь, что все это бред? – Ты не осознавала, что прикрываешь его, – гнет свою линию Вивьен. – Ты до сих пор этого не осознаешь. Полицейским не разрешили допросить тебя, хоть я и твердила, что они должны это сделать. – Чушь, Виви! Даже если бы полицейские допросили меня, я сказала бы им только то, что говорю тебе сейчас. Мод упала с лестницы. Это невыносимо! Именно Вивьен, а не я, не имеет ни малейшего представления о том, что произошло. Я опускаю глаза на свои часы и начинаю водить по циферблату большим и указательным пальцем, мысленно отгораживаясь от слов Вивьен и решая, стоит ли наконец рассказать ей тайну, которую я пообещала хранить до конца своих дней, – пообещала себе и Мод? Теперь я понимаю, сколь опасными могут быть тайны. Вы храните их, чтобы защитить кого-то, но так они приносят еще больше вреда. Я спрятала правду, и на протяжении многих лет Вивьен заполняла образовавшуюся пустоту бредовыми идеями. Несомненно, зная правду, она прекратит возводить на Клайва или на меня обвинения в убийстве Мод и перестанет злиться на нас – и наконец успокоится. – Вивьен, – говорю я, собираясь с духом, – я должна кое-что тебе рассказать. Она ничего не отвечает, но снимает ноги со стула и выпрямляется. По ее виду я понимаю, что она готова выслушать меня. То, что я собираюсь сообщить, станет для нее потрясением, даже откровением, поэтому я закрываю глаза, чтобы не видеть ее лица и выражения недоверия, гнева или чего там еще на нем. Я почти скороговоркой произношу: – Твоя мать была алкоголичкой. Вот почему она перепутала дверь подвала с дверью кухни. Часто она напивалась до такой степени, что не осознавала, что делает или куда идет. Некоторое время я сижу с закрытыми глазами, дожидаясь реакции Вивьен, но она молчит. Наконец, после долгой паузы, я чувствую, как ее рука опускается на мое запястье и мягко его пожимает – она словно предлагает мне открыть глаза. У Вивьен грустный, растерянный вид – на мгновенье мне даже кажется, что она разразится слезами. Должна сказать, что я ожидала другой реакции. Но то, что она произносит, становится для меня еще большей неожиданностью. – Я знаю, – просто отвечает она. – Вот почему он ее убил. – Прекрати, Вивьен, прекрати сейчас же! – срываюсь я на крик. – Ты всю жизнь только и делала, что разрушала нашу семью, и вот ты являешься сюда и начинаешь все сначала! А ведь они оба давно уже мертвы! – Я? Разрушаю семью? Да я всю жизнь пыталась склеить ее осколки! Меня бесит то, что она приписывает себе мои усилия, а свои собственные действия – мне. – Это я пыталась ее склеить, Вивьен, – говорю я. – Я единственная пыталась сделать так, чтобы мы оставались семьей. Ты порвала с Мод, потом с Клайвом, а потом сорок семь лет не разговаривала со мной. Как же ты смеешь утверждать, что ты пыталась все исправить? – Я поссорилась с Мод потому, что она тебя избивала, и я пыталась это прекратить. – Ты знала? – не веря собственным ушам, переспрашиваю я. – Джинни, мы все это знали. Артур рассказал о том, что она делает, и о том, что ты скрываешь это, потому что тебе стыдно. Клайв не сразу осознал, как далеко все зашло. Он не мог этого выносить – как и все мы. Мы решили, что должны как-то остановить ее. У меня нет слов. – Так что с Клайвом я порвала потому, что в конце концов этот ублюдок выбрал самое удобное решение. Чтобы прекратить эти избиения, он просто столкнул Мод с лестницы. Ведь она едва не убила тебя, и очень даже возможно, что это произошло бы чуть позже. Ему не хватало терпения и времени на то, чтобы решить проблему ее пьянства, поэтому он просто избавился от нее, как избавлялся от ненужных экземпляров бабочек. Весь мир закружился у меня перед глазами, распадаясь на части. Но как ей стала известна моя тайна? Есть множество причин, по которым это просто невозможно, но я не могу высказать их все сразу – придется делать это по очереди. – Но Вивьен, даже Клайв не знал, как сильно она пила, – неуверенно произношу я. Вивьен лишь качает головой. – А с тобой, – спокойно продолжает она, – я порвала потому, что не могла преодолеть чувство, что во всем виновата только ты. Я думала о том, что ты, возможно, сама того не зная, испортила жизнь мне и всем нам. Я думала об этом, несмотря на строгий запрет: Клайв никогда не позволял нам даже таких мыслей. Ты всегда была выше любых обвинений. Помолчав пару секунд, она продолжает: – Нам запрещено было раскачивать лодку, в которой мы плыли, и тем нарушать неустойчивое равновесие – ведь ты могла и упасть вниз. Слишком сильные эмоции могли тебя погубить. Чтобы укрепить твою уверенность в себе, надо было помочь тебе почувствовать себя как можно более нормальной. Нам никогда нельзя было упоминать про твои… твои особенности. Ну так вот, ерунда все это. Я тебя не виню, но считаю, что они ошибались на твой счет. Думаю, ты справишься с небольшой порцией правды. Самое время тебе узнать ее и принять на себя часть ответственности за их смерть. Ответственность? Вивьен или сама сошла с ума, или пытается убедить меня в том, что я безумна. Меня изумляет то, что всю жизнь она прожила с верой в это. Бедняжка! Все мое тело будто окаменело. Спиной я прижалась к стене, а руки стиснула в кулаки, костяшки которых побелели от напряжения. Я не в силах даже моргнуть. В густом воздухе перед моими глазами снуют взад-вперед черные точки. Я не хочу быть здесь, не хочу слушать все это. Я бегу прочь, прочь отсюда, прочь от себя – вдоль по туннелю. Вслед мне летит грохот невразумительных слов, но я набираю ход, отрываясь от этих вопросов, слов и боли, и наконец достигаю места у себя в голове, где стоит та дверь. Открыв ее, я заскакиваю внутрь и быстро запираюсь – как раз вовремя. Шар из шума, хаоса и злобы разлетается о прочную дверь. Я знаю, что Вивьен все еще говорит, но это уже не имеет значения – меня больше нет с ней. Я по одному задвигаю засовы. Наконец-то я одна! Я не знаю, сколько времени прошло, прежде чем я почувствовала, что Вивьен подошла ко мне вплотную и обняла меня. – Прости, сестренка, – мягко произносит она. – Мне очень жаль. Я понимаю, как нелегко тебе сейчас, когда ты узнала все это так внезапно. Она говорит это, словно никакого спора не было, словно все факты ясны и однозначны и я просто должна привыкнуть к ним, усвоить их. Мне хочется криком высказать свое возмущение – она совершенно неправильно поняла меня, и у нее нет никаких доказательств. Я ученый, мне нужны твердые доказательства. Очень даже возможно, что эти предположения сформировались у нее в голове под долгим влиянием горьких чувств. Я иду прочь, ощущая себя очень уставшей, – меня вдруг одолевает желание поспать. Кроме того, мне и без того есть о чем поразмыслить. Надо подготовиться ко вторничному обеду с энтомологами: проверить, в порядке ли мои коллекции, а возможно, и выставить напоказ наиболее значимые мои открытия. 19 Охотник на мотыльков Сама не знаю, что меня разбудило, но я лежу и смотрю на яркую луну в небе. Она висит низко над горизонтом, своим блеском затмевая звезды. Быть может, она была послана, чтобы разбудить меня? Ее свет заливает всю долину и с кровати кажется, что ночь настала только в доме. Я закрываю глаза, желая, чтобы крепкий сон вернулся ко мне, принеся забвение, и зная, что этого не случится. С возвращением, очередная бесконечная ночь! Часы на тумбочке показывают, что сейчас двенадцать минут первого. Я с трудом сажусь и инстинктивно проверяю время на обоих наручных часах – они идут правильно. И тут я чувствую жжение в кистях рук. Я смотрю на раздувшиеся костяшки большого пальца, обтянутые тонкой, похожей на бумагу кожей, которая в опухших местах кажется лоснящейся. Пришла весна, принеся с собой боль. Я вспоминаю, как Клайв наполнял на кухне синий таз для стирки, пробовал воду – она должна была быть теплой, но не горячей, – а потом осторожно нес его, стараясь не расплескать, в эту комнату, к кровати, на которой лежала скованная болью Мод. Он берет ее за руки и с любовью опускает их в воду, теплом, нежностью и массажем возвращая их к жизни. Мои родители молчат, объединенные общей болью, но я вижу глаза Мод, напуганные и молящие о помощи, находящие утешение в твердокаменной надежности Клайва. Опустив глаза в таз, он весь уходит в заботу – а Мод растворяется в святилище его силы и решимости, всецело положившись на него. Восхитительные, умиротворяющие воспоминания. Я сижу в постели, настраиваясь на упражнения для кистей, которые надо выполнять вопреки боли. Делать растяжку мучительно, но я знаю, что другого выхода нет. Сначала я пытаюсь сжать пальцы в кулаки, но их суставы так сильно опухли, что не сгибаются. Потом я пытаюсь выпрямить их, как можно сильнее выровняв ладонь, и тут на меня обрушиваются воспоминания о вчерашнем дне. В моем теле вздымается нечто вроде несогласия, пробиваясь на поверхность, и сквозь гул голосов я вспоминаю обвинения Вивьен: что мой отец расчетливо убил мою мать прямо у меня под носом. Я забываю о боли, которая растворилась в моих руках и ступнях, обтянутых теплыми шерстяными носками, – вернее, она отступает на задний план. Наедине сама с собой я решаю проанализировать все и попытаться отыскать факты, подтверждающие эту версию, – что Клайв и впрямь убил Мод из-за меня, – но ловлю себя на том, что отчаянно ищу доказательств невозможности такого поворота событий. Я вижу мать, лежащую у подножья лестницы, и Клайва, замершего в шоке. Руки Мод все еще теплые на ощупь, я чувствую запах крови, которая еще не застыла в ее волосах, и отвратительный запах хереса. Это я позвонила доктору Мойзе, я попыталась спасти ее жизнь. За предыдущие недели и месяцы я много раз видела, как Мод в пьяном отупении натыкается на все, спотыкается о стулья, пытается заходить в шкафы, а один раз она даже залезла в пруд на верхней террасе. У меня никогда и мысли не было, что причиной ее смерти мог стать не очередной подобный случай, а что-то еще. Однако самого падения я не видела. Соскользнув с постели, я засовываю ноги в тапочки, которые подобно часовым стоят на полу у кровати. Поднявшись, я медленно иду по слегка наклонному деревянному полу, залитому серебристым светом луны, выхожу в дверь и иду к лестнице. Меня терзают вопросы без ответов. Вивьен спит в своей комнате, расположенной чуть дальше по коридору, за двойными дверями. От самого ее присутствия в доме я начинаю задыхаться и вдруг понимаю, что ответы мне и не нужны. Убивал Клайв Мод или нет? Была я тому причиной или нет? Все это уже не важно – какая, собственно разница? Не важно все прошлое целиком – имеет значение лишь то, что я помню. На меня накатывает нехарактерный для меня приступ ярости, щеки начинают пылать: да как Вивьен посмела вернуться сюда и украсть мои драгоценные, такие надежные воспоминания? Еще три дня назад моя память о прошлом была четкой и полной: беззаботное детство, дружная, любящая семья, блестящая карьера… Но затем пришла Вивьен и испортила все своими сомнениями, злостью и беспардонностью. Мое прошлое на глазах растаяло, превратившись в нечто нестойкое, кривое и бесформенное. Теперь я никогда не смогу думать о своих родителях, детстве или жизни в целом, не видя тех пятен, которые она оставила повсюду. Сейчас же я вижу только одно: как отец в тазу с теплой водой бережно разминает руки матери, возвращая их к жизни. Луна вновь приветствует меня – я подхожу к своему наблюдательному пункту в дальнем углу лестничной площадки. Луна тихонько выползает из-за одинокого полупрозрачного облачка, словно приглашая меня следовать за ней. Мне нравится луна и цикличность, которой она подчинена. Еще мне нравится, что хотя на первый взгляд она прибывает и убывает, приходит и уходит сама по себе, но она незримо связана с солнцем, землей и приливами устойчивыми, неизменными отношениями. Между ними нет никаких неопределенностей, и эти связи никто никогда не пытается разорвать. Неужто Вивьен действительно вернулась домой, чтобы мучить меня, чтобы показать, что мои воспоминания ошибочны, и исправить их, наставив меня на путь истинный? Я всегда заботилась о ней – в частности, скрывая то, что ей не понравилось бы. Она же, пятная мое прошлое своими отвратительными измышлениями, думала отнюдь не обо мне. Тонкое облачко рассеивается, и крут луны становится безукоризненно четким. Что же изменилось в эту тихую, спокойную ночь? Я воспринимаю не так, как раньше, все на свете – не только прошлое. Луна и мир в целом стали для меня намного четче, и даже на собственные шерстяные носки и тапочки с прорезанными отверстиями для пальцев я смотрю совсем другими глазами. Я ли это стою у окна в старых поношенных тапках? Отступив от окна, я иду к темной дубовой двери, за которой расположена спиральная лестница, ведущая в чердачные помещения. Я зачем-то начинаю расшатывать деревянный колышек, фиксирующий запор. Мне приходится несколько раз дернуть его туда-сюда, но вот он наконец подается, и дверь распахивается передо мной. Я вижу в голубоватом неясном свете луны пыль, покрывающую стены и пол, и сама не знаю почему начинаю ощупью пробираться мимо деревянной двери к внешней стене спиральной лестницы, стараясь двигаться по середине прохода. Справа от меня есть канат, игравший роль перил, но я ему не доверяю. Ступеньки более круты, чем мне казалось, поэтому я наклоняюсь вперед, по мере сил отталкиваясь руками от верхних ступеней, – я как будто поднимаюсь в гору. Двигаться приходится очень медленно, по одной ступеньке за раз, кроме того, я проверяю все щели и трещины, и хотя подниматься тут совсем немного, прошла не одна минута, прежде чем я добралась до двери, ведущей в чердачные помещения, и выпрямилась. Вокруг царит непроглядная темнота. За этой дверью расположены коллекции – дело всей моей жизни. Я знаю, что где-то справа от меня есть выключатель, который позволит осветить комнату за дверью, и начинаю нащупывать его – я хорошо помню этот неуклюжий конус с квадратным рубильником. Я поворачиваю его, и в комнате действительно вспыхивает свет, бросив свои острые лучи в щели над и под дверью. А еще оттуда доносится приглушенный шелест – свет потревожил каких-то крылатых созданий. Свет луны рождает в нас желание погрузиться в мечты и фантазии. Этот мрачноватый холодный свет освещает ваш ночной путь, не расцвечивая его, и если вы идете куда-то, вам может показаться, что вы так и не проснулись и находитесь сейчас не в мире живых, а где-то еще. Но теплый оранжевый свет электрической лампочки, проникающий из-за двери, приглашает меня проснуться по-настоящему, обещая показать не просто общие очертания моего мира, а его цвета и оттенки. Некоторое время я продолжаю стоять в спокойной темноте, думая о том, что ответы на интересующие меня вопросы расположены за этой дверью и залиты ярким светом. В отличие от меня, Вивьен никогда не испытывала затруднений с открыванием дверей. Я просовываю руку в тонкий столб света, исходящий из щели между дверью и косяком, пальцами разбивая его на отдельные лучи, играя с ним. У меня в душе всегда жила сокровенная вера в то, что наши с Вивьен различия лишь поверхностные, что внутри нас объединяет некая прочная связь. Ей не следовало ничего мне рассказывать, ведь теперь я понимаю больше, чем она хотела бы. Глядя на себя в прошлом – девочку, девушку, женщину, – я вижу, что всегда воспринимала жизнь через розовые очки. А еще я вижу ее – и не такой, как раньше. Когда-то я любовалась очарованием и детской непосредственностью маленькой девочки, мечтавшей об общем будущем для нас; когда-то смотрела на школьницу, которая любила свою сестру непостижимой любовью двойняшки, соединенная с ней неразрывной, твердой как гранит связью, неподвластной стихиям и всем жизненным бурям. Но теперь этот гранит прямо на моих глазах крошится, рассыпается подобно кусочку рафинада в чашке с чаем, и над ним поднимается струйка пара – все, что осталось от незыблемого когда-то чувства. Быть может, то, что связывало нас как сестер, было лишь фарсом, долгими годами запутанного обмана, бесконечными лживыми уверениями в любви и попытками управлять мной, пуская в ход свое очарование, – лишь затем, чтобы однажды забрать у меня то, чего ей хотелось? Чтобы гарантировать возможность использовать мое тело и вырвать из него то, чего она никак не могла получить без меня, – ребенка? А не получив желаемого, она в один день бросила меня точно так же, как, по ее словам, Клайв избавился от Мод, – как от ненужного больше мотылька. Отодвинув засов, я открываю дверь. Меня ослепляет двойной удар обиды и яркого света. Я злюсь на Вивьен за то, что она разбила мои иллюзии не только в отношении наших родителей и моей жизни, но и в отношении ее самой. Теперь я ставлю под сомнение ее саму, ее любовь, ее преданность – все, о чем она мне говорила. Комната встречает меня разложением, старыми воспоминаниями и аммиачной вонью от кала летучих мышей. Четыре свисающие с балок нетопыря недовольно шевелятся. Как и всегда, вдоль стен стоят домики для гусениц – в основном это самодельные стеклянные баночки, но есть и жестянки, несколько огромных покупных банок из-под варенья и с десяток коробок от патронов, из которых, как утверждал Клайв, получались самые лучшие клетки для гусениц. На дне некоторых из них накопился слой старого гумуса из веточек, листьев и сброшенной жесткой шкуры. Возможно, вы ожидали, что в комнате будет полно мотыльков, но их здесь нет. Мотыльки не любят подобные места. Здесь живут летучие мыши, пауки, я заметила гнездо шершней – огромный, очень красивый шар словно из папье-маше, расположенный под самым карнизом и многократно выросший за годы, в течение которых его обитателей никто не тревожил. У меня остался только один вопрос – и не о том, каким образом тело Мод скатилось по лестнице в подвал. Любила ли меня когда-нибудь Вивьен и любила ли ее я? С того самого дня, когда уехали эвакуированные и я поняла, что она особенная, мне казалось, что это так. Балка в дальнем углу обрушилась под весом крыши, и в образовавшуюся прореху виден кусочек неба. На полу под этим местом лежат осколки шифера, а утеплитель, которым были обклеены стены, отчаянно цепляется за штукатурку, клочками свисая вниз. Но если она никогда не любила меня, если я ей просто была нужна, чего она хочет от меня сейчас? Зачем она приехала? Я пересекаю комнату и захожу в следующую – комнату для вылупливания. Она представляет собой коридор, по обе стороны которого громоздятся устланные муслином коробочки. В некоторых из них еще остались веточки и кучки земли и сухой травы. Именно сюда мы каждую весну приносили куколок из холодного подвального хранилища под домом – они зимовали там на подносах или в коробках. После этого мы расселяли их по клеткам, создавая им наиболее благоприятные условия для последующего отложения яиц на муслине. Каждый вид мотыльков требовал веточек разных растений, каждый вылуплялся в разное время, и каждому нужны были особые условия. Над некоторыми из баков до сих пор висят тщательно составленные Клайвом инструкции по уходу. Первая озаглавлена «Гарпия большая», далее перечислены задачи, которые «следует выполнять ежедневно и неукоснительно». 1. Убедиться, что веточки ивы стоят вертикально и устойчиво. 2. Каждые два дня заменять веточки ивы. 3. Убедиться, что хризалида реагирует на прикосновение (осталось три дня). 4. Температура не должна превышать 66,2° по Фаренгейту. 5. Дважды в день распылять воду. 6. После вылупливания предложить 2,5 см раствора сахара на вате. Клайв скрупулезно печатал указания для каждого вида, а затем прикреплял их где-нибудь в комнате – это позволяло избежать ошибок или, по крайней мере, однозначно указывало на их виновника. Не менее четырех раз в день один из нас проверял расположенные в ключевых точках термометры, барометры, электрические обогреватели, блюдца с водой и ультрафиолетовые лампы – следовало убедиться, что все эти устройства создают необходимые условия. Весной вся наша жизнь подчинялась этому расписанию. Вивьен считала его скучным и не верила в чудеса, которые нам обещал Клайв. Я же подходила к своим обязанностям со всей серьезностью и всегда спешила к Клайву, чтобы сообщить, что в одном из баков температура на градус отличается от нужной, а в другом я почувствовала сквозняк. Мы совместно записывали свои открытия в отцовский дневник наблюдений и проверяли, скажутся ли отличия на особенностях вылупливания мотыльков. Клайв записывал все на свете – он много раз говорил мне, что это главное для настоящего ученого и особенно для настоящего энтомолога. Но даже если температура, освещение и влажность были правильными, когда подходил срок, я по многу часов проводила на чердаке, дожидаясь, когда проявятся первые признаки вылупливания, – мне не хотелось пропустить это чудо. Все начиналось как вялые, едва видимые даже опытному глазу движения где-то внутри куколки. Затем раздавались звуки – потрескивание и хруст, похожие на шаги ботинок по сухой листве или тонким веточкам. Они были невероятно громкими для такого крошечного существа. Если одновременно вылуплялось очень много мотыльков, шум, который они издавали, просто потрясал воображение. Я даже не могла спать по ночам, ведь моя спальня расположена точно под комнатой для вылупливания. Проходил час, и крышка хризалиды, то есть куколки, отлетала – и внутри уже можно было разглядеть влажную лоснящуюся голову мотылька. Вскоре и он сам выбирался наружу – извиваясь, протискиваясь навстречу миру. Освободившись, он карабкался на палочку, установленную мной для него. На его спине можно было разглядеть две мелкие влажные почки, которые после того, как насекомое забиралось на верх, лопались и разворачивались в два больших влажных крыла. Новорожденное существо махало ими, высушивая, и очень скоро они принимали вид тех тонких, словно пергаментных крыльев, которые знакомы всем. Вот так на свет появляются мотыльки. Чтобы стать хорошим ученым, я записывала все, что видела. Я прохожу эту комнату и захожу в библиотеку. Запыленные справочники расставлены в идеальном порядке, строго по алфавиту. Не задерживаясь здесь, я наконец достигаю «лаборатории» – запыленной каморки, потолок которой с одной стороны плавно переходит в стену с круглым, смотрящим на север окном. Комнатка представляет собой музей времени. По ее периметру на уровне пояса установлена пластиковая полка, на которой находятся подносы с иссохшими химикатами и лежит на доске для препарирования скальпель. Он грязный, и можно подумать, что мы с Клайвом пять минут назад пошли обедать. У стены есть длинная стойка, изготовленная лично Клайвом для мелких и тонких инструментов. Их ручки вставлены в отверстия, которые суживаются книзу, чтобы инструменты не проваливались. Перед круглым окошком стоит самодельный вытяжной шкаф Клайва. Он представляет собой просто стеклянный ящик, одной из стенок которого является окно комнаты. Здесь Клайв занимался самыми вонючими химикатами, после просто открывая окно, чтобы выпустить пары и проветрить ящик. Вдоль правой от меня стены полки стеллажей заставлены сотнями коричневых и зеленых бутылочек со стеклянными пробками. На каждый пузырек аккуратно наклеен ярлык. Глядя на них, я вдруг ощущаю глубинное беспокойство, нарастающее где-то в недрах моего нового «я». Некоторые из бутылочек помечены краткими названиями – «Дубильная кислота», «Йод», «Эфир», «Бор», на других стоит только химическая формула – KCl, PSO , NO , надписи на остальных занимают все доступное пространство: «salicylas antipirini salipyrine», «chloret hydrargyros mere. dulc. каломель», «гидрохл. эфедрина», «gydras chloradi», «салицил. азотн. С-темо-бром-натр. диуректин loco». За рядами химикатов расположено окно с вытяжкой, из которого хорошо видно лежащую ниже деревню. Мне все равно, ненавидела ли Вивьен Клайва, и, как я уже говорила, теперь меня не волнует, каким образом Мод скатилась с лестницы, – это не самая плохая вещь, которая приходит мне в голову. Хуже всего поступила сама Вивьен: она прошла мимо могилы своего сына, даже не обратив на нее внимания, не отдав минимальной дани уважения его одиноким косточкам. Она не прошла мимо него намеренно, не побоялась останавливаться у его надгробья, а попросту забыла о его существовании. А это намного хуже, вы не находите? Мне вспоминается, как ее взгляд равнодушно скользнул мимо плиты, установленной Артуром, – он наполовину закопал ее в землю, как видно, ожидая, что под влиянием стихий могила будет оседать. Артур знал все, что можно было знать о сыне. Мне известны только две вещи: что он был багровый и что он был мудрый. Вивьен же не знает о нем ничего. Я нутром чувствую, что здесь что-то не так, и именно об этом говорил Артур много лет назад. Вот почему он не попытался завести еще одного ребенка, вот почему он увидел в Вивьен то, что ему сильно не понравилось. Артуру хотелось говорить о мальчике и его рождении, хотелось не дать своим воспоминаниям о нем угаснуть, а Вивьен даже думать об этом не желала – лишь требовала как можно быстрее завести другого ребенка. Но Артур отказался наотрез. «Она даже не взглянула на этого», – сказал он. – Человек не может выбирать детей, не может брать себе только лучших, только тех, что выжили, тех, что родились с правильным цветом кожи! – горячо говорил Артур Вивьен спустя некоторое время после родов. – Если ты решил завести этого ребенка, ты должен принять его, что бы ни случилось. Ты обязан заявить свои права на него. Тогда я лишь молча выслушала тираду Артура, кивая в знак согласия. Я не понимала, почему он так злится на Вивьен и почему его так разочаровало ее поведение. Он же думал, что я его понимаю, – ведь я слушала его, никак не возражая. Спустя четыре дня после родов мы с Артуром зашли в заведение «Энджел» в Хиндоне. Он забрал меня из больницы, чтобы отвезти домой. По пути мы остановились перекусить. Мы сидели за круглым столиком у огня, под свисающими старыми латунными котелками и каминными щипцами, и ждали, пока примут наш заказ. По дороге мы почти все время молчали. Артур наклонился ко мне и положил ладонь мне на колено: – Джинни, мне очень жаль. Жаль? Жаль, что нас никак не обслужат? Или жаль, что Вивьен в расстроенных чувствах сбежала в Лондон и до сих пор так и не объявилась? Или что ему тоже скоро придется возвращаться в Лондон, оставив меня здесь? Причина могла быть любой. В конце концов он разъяснил свою мысль: – Мне очень жаль, что наш ребенок умер. Наш ребенок? Я больше года настраивала себя на то, что это не мой ребенок. Я постоянно повторяла про себя: «Это не мой ребенок, я не буду его матерью», и скажу честно, я и впрямь ни капельки не ощущала его своим. Ни на одну секунду. Материнский инстинкт так и не возник во мне, не воспротивился необходимости отдать его. Я не чувствовала никакой связи с ним и знала, что он не мой. О биологии как таковой я даже не думала. Я лишь выносила его – именно так, – а теперь Артур говорит, что считает меня матерью мальчика. Вивьен отказалась от него, и теперь он хочет вернуть его мне. Я не собиралась иметь детей и не собиралась принимать на себя тяжесть горя Вивьен, когда ее ребенок родился мертвым. Получается, если бы он выжил, он принадлежал бы ей, но раз он умер, оплакивать его должна я. Поэтому ради Артура я попыталась стать матерью младенца – но по-настоящему я себя таковой не ощущала. Сидя за столом в «Энджеле», мы дали ему имя Сэмюэл, Артур сделал для него самое дорогое надгробье, которое мог себе позволить, и мы вдвоем смотрели, как его закапывают в землю рядом со свежей могилой его бабушки. Хотя в то время я не догадывалась, почему Артур так отчаянно хотел, чтобы у его мертвого сына была мать, сегодня, когда я увидела, как его мать прошла мимо него, все изменилось. Меня посетило очень странное чувство: с этой минуты Сэмюэл принадлежал не Вивьен, а мне. Как будто мой дремлющий, призрачный материнский инстинкт разом вернулся к жизни, весь пропитанный желанием жестоко отомстить. Да как она посмела отшвырнуть как нечто ненужное сына, которого я ей доверила?! А если бы Сэмюэл был недоразвитым или увечным, она тоже ничтоже сумняшеся вернула бы его мне? Я наконец-то поняла Артура и его гнев. Теперь мне ясно, что слова на надгробье «любовь наша от этого не стала меньше» – не просто слова, и относятся они не только к Артуру, но и ко мне тоже. Во мне теперь живет сосущая, опустошающая любовь, которой я никогда не знала раньше, любовь, рождающая чувство, что у тебя забрали часть тебя самого. Сквозь окно лаборатории я всматриваюсь в серебристую тьму – и вдруг начинаю чувствовать, что он там! А ведь он был там все это время… Я думаю о надгробье из кремня и о неподвижном холмике земли, меня охватывает желание вернуться и подобно дикарке отчаянно разгребать землю ногтями, откопать его, поднять, прижать к себе его одинокие косточки, заявить свои права на него, стать его матерью – и все это лишь потому, что его настоящая мать слишком эгоистична, чтобы считать его своим ребенком. Мне очень хотелось бы рассказать Артуру о внезапной перемене моих чувств. Ах, если бы можно было поговорить с ним о Сэмюэле, как он того хотел! И что с того, что с этими разговорами я опоздала почти на полстолетия? Но разумеется, после всех этих лет Артур просто не поймет меня. Краткий союз, заключенный между нами и Вивьен, и рождение Сэмюэла теперь для него лишь крошечная точка в долгой истории его жизни, которая вряд ли имела для него хоть какие-то последствия, но я теперь понимаю, что эта точка всегда была главной в наших с Вивьен жизнях, всегда оставалась для нас глубокой ямой, из которой мы так и не смогли выбраться, хоть мы с ней и делали вид, что давно все забыли и ушли за горизонт. После того как мы похоронили Сэмюэла, я видела Артура лишь однажды. Это произошло спустя пять лет и на том же самом месте: он неожиданно приехал на похороны Клайва. По его словам, он решил узнать, как идут мои дела. Он ничуть не изменился, если не считать того, что женился второй раз. За тем, как гроб с телом Клайва опускали в яму рядом с могилами Мод и Сэмюэла на кладбище у церкви Святого Варфоломея, наблюдала лишь горстка людей – Артур, две монахини из Анкориджа и я. Монашки сказали, что Клайв сам приближал свою смерть – как раньше он приближал свое безумие. Вам наверняка показалось бы, что бутылочки, которыми заставлены полки в лаборатории, стоят безо всякого порядка. И они действительно расставлены не в алфавитном порядке – но поверьте мне, расположение их четко продумано и зависит от того, как их использовали. Те химикаты, которые брали чаще всего, размещены там, где их легче всего достать, – примерно так, как расположены буквы и знаки на клавиатуре пишущей машинки. Те, которые часто используют вместе, также стоят рядом, кроме того, бутылочки сгруппированы по функциям – например, необходимые для восстановления окраски крыла или для устранения трупного окоченения экземпляра. Я пробегаю глазами вдоль стены, узнавая те химикаты, к которым я прибегала наиболее часто. Камфара, спирт, борная кислота, бром, поташ, нафталин, карболовая кислота… Мне нравится произносить эти названия. Не стану скрывать, я горжусь тем, что мне известны все эти препараты и их назначение. Мне приятно то, что я специалист и обладаю знаниями, которых нет у многих обычных людей. Мои глаза переходят на пузырьки, расставленные на верхней полке слева, поодаль от всех прочих. Это полка ядов, анестетиков и жидкостей для умерщвления. Каждая из бутылочек помечена большим белым черепом с костями, некоторые еще и красным треугольником и красными буквами «ОПАСНО – ЯД» на тот случай, если черепа с костями недостаточно, чтобы понять, что за вещество находится внутри: аммиачный раствор анетола, бромид калия, Nuics Vomictincture, перекись водорода, раствор эфира 1,5 на 5 граммов. Я наблюдаю затем, как мои пальцы пробегают по ряду бутылочек с ядами, очищая их ярлыки от толстого слоя пыли. Теперь пыль покрывает кончики моих пальцев. Самое удивительное то, что я впервые в жизни по-настоящему чувствую свое «я». Клайв часто говорил: для того чтобы стать успешным охотником на мотыльков, надо быть специалистом не в одной области, а сразу в нескольких: в биологии, в ботанике, химии, экологии, метеорологии, туризме, а также в латыни. С мотыльками часто приходится порядком повозиться. Они могут не только питаться разными видами растений, но и обитать в различных средах, в которых эти растения произрастают. Поэтому, охотясь на какую-то моль, необходимо сначала найти нужное растение в соответствующем месте, а для этого надо хорошо знать наиболее неприглядные уголки природы, – например, сухие, закрытые со всех сторон глубокие лощины, где растет крестовник. Скажем, Cyclophora pendularia, которую видели в Дорсете лишь пару раз, водится в небольших количествах только в зарослях бредины в низинных болотах, поэтому, чтобы найти ее, необходимо хорошо знать самые заболоченные части пустыря Эбботсбери и полузаброшенные угодья во влажных уголках долины Блэкмор. Если бы несколько фермеров из этой долины решили почистить принадлежащие им участки, зоны обитания этого вида навсегда исчезли бы. После того как вы определили, где можно найти мотылька, вам понадобится знание его повадок, чтобы поймать его. Следует ли ловить его на патоку, на световую ловушку или на феромоны? Каждый из этих способов необходимо подстраивать под конкретный вид – учитывать, когда мотыльки летают, какой состав сладкой смеси предпочитают, а также какая сила света наиболее привлекательна для них. И наконец, поймав мотылька, надо решить, каким образом умертвить его, – а для этого необходимо разбираться в химии. Вы узнаете, что мотыльки отчаянно цепляются за жизнь. Можно сжимать их тела, протыкать их булавками, даже отрезать головы – они все равно живут. Можно окунуть булавку в азотную, синильную или щавелевую кислоту, каждая из которых смертельна, и вогнать эту булавку в тело мотылька, но если вы неправильно подобрали концентрацию, он может остаться в живых. Каждый из ядов имеет свои минусы – трупное окоченение, вызываемое цианидами, обесцвечивание от аммиака, затвердение крыльев от тетрахлорида углерода, – поэтому универсального подхода не существует. Тетрахлорид – это аккуратный, быстрый яд, но, как я уже говорила, от него крылья могут затвердевать, так что в некоторых случаях вместо него используется тетрафторид. Но и он не идеален: он может изменить внешний вид экземпляра, в частности его расцветку, и избежать этого можно, лишь предварительно зафиксировав ее. В качестве яда весьма полезен хлороформ, особенно если учесть, что его несложно применять в полевых условиях, однако подобрать нужную дозировку не так уж просто. Если доза слишком мала, хлороформ лишь усыпит моль, если слишком велика – ее тело окоченеет. Щавелевая кислота и цианистый калий смертельны и полезны при работе с более крупными экземплярами. Их можно уколоть непосредственно в брюшко или опустить в пузырек с промокательной бумагой, смоченной умерщвляющей жидкостью, но опять же, если перебрать с дозой, тело мотылька окоченеет. Трупное окоченение всегда было проклятием для энтомологов, фиксирующих пойманные экземпляры: после этого приходилось несколько дней размягчать их посредством отпаривания и специальных растворов. Довольно часто я обнаруживала, что наиболее эффективна комбинация нескольких веществ: чтобы выполнить аккуратное умерщвление, я сначала усыпляю мотылька хлороформом, затем прокалываю его тело с использованием никотина или щавелевой кислоты. Несомненно, для массового умерщвления наилучшим выбором является аммиак – но, как и цианид, он обесцвечивает оттенки зеленого. Для усыпления или умерщвления в полевых условиях подойдут эфир, хлороформ или муравьиная кислота, а измельченные листья лавра, которые вырабатывают синильную кислоту, не дадут телам сильно затвердеть, однако такие листья нельзя собирать в сырую погоду, иначе может развиться ложномучнистая роса. В этом случае синильную кислоту можно получить, добавив несколько капель цианистого калия в винную кислоту и использовав подходящий катализатор. Подобрав оптимальный яд для умерщвления, затем следует выбрать правильную концентрацию. Например, я знаю, что если накапать пять миллиграммов цитроновой кислоты в тюбик с мотыльком, это лишь оглушит его. Семь миллиграммов усыпят насекомое, а десять его убьют – при условии, что оно весит не больше 3, 5 граммов. Также я знаю: чтобы умертвить пятьдесят мотыльков, потребуется пятикратная концентрация или объем умерщвляющей жидкости, а чтобы убить семь тысяч – лишь двухсоткратная концентрация. Мне известно, что хлорид калия никогда не убьет более крупную моль, а сульфид калия сможет лишь усыпить ее. И я знаю, что цианид ядовит для всего живого. Но чего я не знаю, так это точного его количества, которое мне понадобится, чтобы убить Вивьен. Понедельник 20 О понедельнике 7:07 утра (по электронным часам на тумбочке). Я должна кое-что вам сказать. Когда я проснулась несколько секунд назад, меня посетило крайне необычное и даже тревожное ощущение. Я чувствовала себя абсолютно бодрой. Обычно, когда я просыпаюсь, мой разум пробуждается не сразу – подобно старому сонному мотору, который лишь постепенно набирает обороты. Но в это утро я сразу поняла: что-то назревает. Мой разум открылся вместе с глазами, нетерпеливый и живой, как в молодости – будто лампочка, которая вспыхнула сразу после того, как был повернут выключатель. Такое впечатление, что мой организм учуял нечто еще до того, как мозг принял окончательное решение. И тогда меня пронизывает острое как нож осознание. Моя младшая сестра Вивьен умерла. Она лежит, мертвая, в этом самом доме, в пятнадцати метрах от меня, в своей комнате в восточном крыле – вдоль по коридору и налево в двойные двери со стеклянными вставками. Я чувствую, как из глубин моего желудка к горлу подкатывает тошнотворная волна страха, разбрызгивая злобу по моему хрупкому телу, вызывая холодное покалывание, заставляя меня забыть об обычных утренних болячках. Дайте подумать. Я услышала ее ночью, без пяти час: она встала, чтобы как обычно сделать себе кофе, но больше я ее не слышала. А ведь за эти дни я уже успела выучить ее расписание: в пять идет в туалет, а спустя пару часов окончательно встает и готовит на кухне чай. Уже намного больше семи, но она не поднималась, хотя до этого она как заводная подскакивала ровно в семь. Я неподвижно лежу в постели, укрывшись простынями до подбородка и вытянув руки по швам. С самого пробуждения я не пошевелила ни единой мышцей. Я не смею шелохнуться из страха нарушить тонкое равновесие между жизнью и смертью, которое установилось в доме этим утром. Скосив глаза вправо, я краем зрения могу видеть часы на тумбочке. Знание того, что они здесь, а значит, время по-прежнему подвластно мне, немного меня успокаивает. Думаю, мне следует сказать вам, что помимо нарушения обычного распорядка есть и более существенная причина для того, чтобы считать Вивьен мертвой. Я говорила вам, что ночью, найдя в лаборатории яды, я сняла с верхней полки баночку с порошком цианистого калия? Укутав ее левым рукавом своей ночной рубашки и заколов булавкой, чтобы она не выпала, я отнесла баночку вниз, на кухню. Там я высыпала половину столовой ложки в ее молоко в холодильнике и спрятала коробочку за бутылками в баре библиотеки. А вы знаете, что она любит добавлять молоко в чай. Но загвоздка вот в чем: я смогу на все сто процентов убедиться в том, что она мертва, только если зайду в ее комнату и посмотрю. Что, если она не умерла? (Подобрать под вес тела нужную концентрацию не так уж просто.) Возможно, она выживет, и тогда сделают все возможные анализы и рано или поздно поймут, что она была отравлена. Сама не знаю, почему не пришло мне в голову раньше, что мне в любом случае придется пойти проверить, как она. Эта часть дома находится вне пределов моего мира, я не была там сорок семь лет, а значит, буду чувствовать себя неуютно. Ну почему, почему? Это так не похоже на меня, получившую известность благодаря своему блестящему аналитическому уму и научному подходу. Неужели, планируя свои действия, я не учла всех возможных вариантов? Я знала, что Вивьен умрет, но поразительно – я ни на секунду не задумалась о том, что произойдет после. И не то чтобы мне очень страшно увидеть ее мертвой – вид трупа испугает меня не больше, чем любого другого человека. Поверьте, для этого я слишком рассудительна. Меня пугает необходимость что-то предпринимать. Что я буду делать, убедившись в ее смерти? Я не могу позвонить в «скорую» – телефон отключен еще много лет назад, – так что мне придется пойти и найти кого-нибудь, а с чего начинать? Потом, я должна буду осмотреть ее комнату и все ее барахло – а что с ним делать, я опять же не знаю. Я буду вынуждена заняться похоронами и принять множество решений. Например, во что ее одеть, из какого материала сделать гроб, где похоронить ее и что вырезать на надгробье. Я должна буду разыскать ее друзей, пригласить их на поминки, организовать фуршет с хересом в гостиной, в которой совсем не осталось мебели, и выслушать все те истории, которые эти друзья по каким-либо причинам не рассказывали мне раньше. Внезапно дом становится невыносимо большим. У меня возникает ощущение, что я огромный континент, части которого отламываются и уплывают во всех направлениях, а от меня остается лишь неподвижный островок в центре. Его осколки уходят дальше и дальше от него – как летом айсберги откалываются от ледника. Мне вдруг становится обидно, что это я, а не она вынуждена терпеть эту тишину. Я хотела бы умереть сейчас, не вставая с места, – вот было бы счастливое совпадение! Тогда избавляться от нас пришлось бы кому-то другому. Но я знаю, что в ближайшее время не умру. События последних двух дней произвели на меня противоположный эффект: я чувствую, как в моем теле пульсирует новая жизненная сила, смывая годы полусна и неподвижности, пробуждая меня от спячки, показывая мне окружающий мир без всякого тумана. Надо вставать. Надо сосредоточиться, систематически продумать все имеющиеся варианты, разработать стратегию, которая поможет мне исправить допущенный промах и довести свои действия до логического конца. Я локтем сдвигаю простыни и спускаю ноги с кровати, готовясь сесть. Сегодня первый по-настоящему теплый весенний день. Свет раннего утра, который уже начинает литься в окно, ярок и бодр. Пробравшись сквозь виноград за окном, он танцует по голому полу и подбирается к моим ногам. Сквозь носки я ощущаю, как внезапный прилив холодной крови наполняет мои отекшие ноги, питая распускающуюся в них боль. Я знаю, что, сосредоточившись как следует, я могу ослабить и заглушить эту боль, превратив ее в нечто вроде жара или давления. Когда я опускаю ноги на пол, в них тут же вонзаются бесчисленные иголочки. Покалывание поднимается к коленям, а мои ступни и лодыжки уже стоят прочно и незыблемо, словно вырезанные из одного куска дерева. Я ставлю перед собой задачу добраться до ванной. Ковыляю я единственным способом, который мне позволяет мое тело. Пройдя полпути, я останавливаюсь передохнуть – опираюсь на спинку стула, стоящего у двери в ванную, словно на ходунки. Никто не сможет упрекнуть меня в том, что я не старалась, – я делала все возможное, чтобы возобновить нашу дружбу. Я пыталась любить ее, пыталась представить ее саму и ее недостатки симпатичными и забавными, как когда-то в детстве, считать эти недостатки «вивьенизмами», как говорила Мод, – проявлениями ее свободомыслящей, жизнерадостной натуры, схожей с вольным ветром. Через минуту я решаю, что в состоянии продолжать свой поход в ванную, и сосредотачиваю внимание на боли, которую несет в себе каждый неловкий шаг. Обе мои кисти скручены в тугие кулаки, и я знаю, что не скоро смогу раскрыть их. Добравшись до умывальника, я упираюсь в него локтями, чтобы перенести с ног часть веса тела – марафонское испытание для них закончилось. Я рассматриваю свои руки – руки старой мегеры со скрюченными пальцами и раздувшимися красными костяшками – и пытаюсь по очереди распрямить их, растирая ими внутреннюю поверхность бедер, чтобы оживить кровообращение. Мне кажется, что, избавившись навсегда от суставов пальцев, я облегчу свою боль – достаточно отрубить их и замотать обрубки мягкой повязкой. Этим утром для того, чтобы повернуть горячий кран, мне требуется невероятное усилие воли. Наконец вода начинает течь, и я подставляю под струю обе руки. Я уже вижу, что костяшки понемногу отходят, – я готова к новому дню. Я чувствую себя так же, как раньше, – по крайней мере, убийцей я себя не ощущаю. В конце концов, я просто подсыпала порошок в ее молоко – в горло я ей ничего не заливала. Мне кажется, я сделала это просто чтобы выпустить пар – как злое письмо, которое вы пишете в угаре ночи только для того, чтобы сжечь его поутру. На чердак я пошла не для того, чтобы взять яд, – меня повела туда луна. Я не планировала заранее снять с полки цианид и принести его вниз в рукаве ночной рубашки. Все произошло настолько естественно, словно этому суждено было сбыться, словно это было предначертано заранее и я действовала не по своей воле, а как марионетка в чьих-то руках. Насыпав порошок в молоко, я сказала себе: «Будь что будет. Если она не выпьет это молоко или разольет его в холодильнике, значит, так было суждено». Думаю, на самом деле я не верила, что она выпьет его и умрет от этого. Меня нельзя назвать настоящим хладнокровным убийцей. Я не вставляла в пистолет патрон и не стреляла ей в переносицу, не разбивала ей голову чем-то тяжелым. Я вытираю руки и надеваю черные шерстяные рукавицы, которые я как обычно вечером повесила над нагревателем, чтобы они стали теплыми. Затем я стягиваю с себя носки, в которых я сплю. Как и кисти рук, пальцы моих ног особенные. Они раздались в средней части и все вместе напоминают копыто козы. Один за другим я поднимаю сверточки туалетной бумаги, заранее подготовленные и сложенные кучкой специально ради такого утра, и просовываю их между пальцами, заставляя их разойтись, – небольшой фокус, который я выдумала, чтобы облегчить постоянную давящую боль. Мне приходит в голову, что чай с травой прогонит ее. Вернувшись в спальню, я включаю чайник. Затем я несколько неожиданно для себя самой решаю отказаться от обычного утреннего распорядка и на некоторое время вернуться в кровать. Этот маленький отход от правил заставляет меня почувствовать себя напроказившей школьницей. Я разомну руки и ноги, подожду, пока они проснутся, и послушаю, не подает ли дом признаков жизни. Забираясь в постель, я замечаю, что электронные часы на моем левом запястье на 11 минут отстают от часов на тумбочке (когда я ложусь в кровать, я сверяю их, так что они практически всегда показывают правильное время). Я смотрю на другие, запасные наручные часы и с ужасом замечаю, что посреди ночи – если точно, в половину второго – они остановились. Все это полностью сбивает меня с толку. Когда я не знаю точного времени, то не могу сосредоточиться, особенно если речь идет об утре. Мне нужно знать время, чтобы соблюдать свой обычный режим, – в противном случае весь день идет насмарку. (Я не слишком суеверный человек, но должна признать, что столь странное совпадение немного нервирует меня: часы, которые раньше всегда были точными, остановились именно в эту ночь. Думаю, другой, менее прагматичный и более далекий от науки человек под влиянием этого совпадения и вовсе перепугался бы.) Я начинаю анализировать факты: электронным часам я доверяю больше, чем механическим. Основной мой ориентир – часы на тумбочке, затем следуют электронные наручные часы. Однако те, что на тумбочке, показывают 8: 08, а я до сих пор не слышала восьмичасового боя напольных часов в холле. Если бы время на них совпадало с моими электронными наручными, я бы решила, что доверять им вместе можно больше, чем моим главным часам. 7:56 (по электронным наручным часам). Только что пробили настенные часы в холле, но по наручным до восьми остается еще несколько минут, так что загадка правильного времени все так же далека от решения. Полежу в постели еще немного – надо собраться с мыслями перед началом дня. 9:55 (по электронным наручным часам). До меня доносится обычный для понедельника колокольный звон в церкви, хотя по моим наручным часам десяти еще нет. За исключением нерегулярных визитов Майкла и редких появлений незнакомцев у двери дома, по которым я всегда сверяю время, колокола в десять утра понедельника являются для меня единственной возможностью проверить правильность хода моих часов. Впрочем, они не всегда начинают бить в одно и то же время: я на собственном опыте убедилась, что им лучше не доверять. Они часто запаздывают, и иногда первый удар может прозвучать лишь в четверть одиннадцатого. Но начинают раньше они весьма и весьма редко, и если на моих часах еще нет десяти, они, по всей видимости, врут. Я не знаю, что для меня хуже, – пытаться определить правильное время или пытаться не думать о Вивьен. Я и впрямь ее убила? У меня больше нет уверенности, что я это сделала, – а главное, я не чувствую, что сделала это. Необходимость прожить остаток этого дня наполняет меня страхом. Я ощущаю на себе всю его тяжесть, припечатывающую меня к постели, вынуждающую меня больше не участвовать в его событиях. Мне бы хотелось раз и навсегда заморозить время. Я была бы только счастлива, если бы меня оставили в покое, в вечном безвременье, в радости от того, что мне больше не придется приспосабливаться к неизбежному будущему. Мне на ум приходит мрачная мысль: а когда я почувствую ее запах? Эта мысль буквально бесит меня: теперь я уже не могу от нее избавиться, а поскольку она гвоздем засела у меня в голове, я по-настоящему начинаю ощущать запах Вивьен. 12:24 (по часам на тумбочке). Кажется, я только что слышала тихий крик, но точно сказать не могу. Чтобы убрать мурашки, внезапно побежавшие у меня по спине, я встаю, спускаюсь с кровати и затягиваю пояс ночной рубашки. Я подхожу к двери в комнату – закрытой двери. Когда я кладу руку на дверную ручку, крик раздается вновь – едва слышный, далекий. Я замираю на месте. Если открыть дверь, передо мной предстанет дилемма. Я не смогу не обращать на крики внимания, и мне придется принять трудное решение. Прийти ли ей на помощь или оставить все как есть и жить дальше, зная, что я могла помочь ей? Это ведь все равно что убить человека дважды. Это невыносимо. Но если я не открою дверь и заткну все щели, вероятно, звуки перестанут доноситься до меня. Я могла бы сидеть, наблюдать, как отваливается штукатурка и вторгаются в комнату побеги винограда, и думать только о боли в суставах. Тогда я так никогда и не узнаю, реальными ли были крики, которые я слышала. Сердце мое бьется так сильно, что я даже покачиваюсь на месте, – вперед-назад, вперед-назад. Повернув ручку, я приоткрываю дверь на ширину ладони. И тут раздается звук когтей, царапающих дерево. Сомневаться не приходится – кто-то отчаянно скребется, как собака у двери. Еще один вскрик, на этот раз больше похожий на хныканье. Это Саймон! Он на кухне. На меня накатывает облегчение, даже воодушевление. Я так разволновалась, что даже начала хихикать, – как человек, которому в последний миг чудом удалось избежать несчастного случая. Но что мне делать с Саймоном? Я совсем забыла об этом «старичке, которому недолго осталось». Как выяснилось, оставалось ему даже больше, чем самой Вивьен. Но не приходится сомневаться, что без нее он долго не протянет, – он даже ходить сам не может. Самая тихая собака в мире издает звуки, которых я никогда раньше от него не слышала. «Наверное, он голоден, – размышляю я. – Его сегодня не кормили». Открыв дверь, я иду по коридору и спускаюсь по лестнице как можно тише, словно боюсь разбудить мертвую. Шерстяные носки глушат эхо шагов по деревянному полу. Открыв дверь в кухню, я вижу Саймона, который с мольбой смотрит на меня, – он словно знает, что его хозяйки больше нет и я его единственная надежда. Я замечаю лужицу перед холодильником – можно подумать, что она натекла за ночь. Задняя часть тела Саймона колеблется в попытке дружелюбно повилять хвостом. Мне не нравятся звуки, которые он издает, – наоборот, хочется, чтобы их не было. Открыв дверцу, я вижу только сыр «чеддер» и отравленное молоко. Я кладу сыр на пол перед собакой, затем вспоминаю, что в шкафу в кладовке есть какие-то хлопья. Я горкой насыпаю их на сыр, Саймон с интересом наблюдает за мной. Оставив его в кухне, я захлопываю дверь, возвращаюсь в свою спальню и закрываюсь на ключ, только тут вздохнув с облегчением. Я понимаю, что если весь день оставаться в своей комнате, ничего не случится. Необходимо составить план. Надо, чтобы тело обнаружил кто-то другой. Надо придумать способ заманить кого-то в дом и сделать так, чтобы этот кто-то зашел в комнату Вивьен. И тогда поднимется тревога и начнутся все те процессы, которые неизбежно происходят, когда кто-то умирает. 21 Шутники и вторая доза 14:11 (по электронным наручным часам). Последние пятнадцать минут я почти не шевелясь простояла посреди лестничной площадки, так что я уже начинаю ощущать воздействие сквозняка на уровне плинтуса, который тянет в направлении с востока на запад – от арочного окна во всю стену к лестнице. До этого – в течение восьми с половиной минут – я мерила шагами прямоугольный участок над лестницей. Длинные стороны этого прямоугольника представляют собой края одной и той же половицы, а короткие расположены напротив дверей, выходящих в коридор. Я хожу по этому прямоугольнику против часовой стрелки, и такое направление представляется мне неправильным, противоречащим нормальному движению часов и времени вообще. Поэтому мне кажется, что я борюсь с чем-то, вернее, с возникшими затруднениями, а не просто беспомощно плыву по течению, увлекаемая ими. Все это время я усердно прорабатывала варианты, выстраивала их в логическом порядке, комбинировала и оценивала, распределяла по категориям, табулировала и сортировала, пытаясь отыскать выход из лабиринта. Я обнаружила, что хождение помогает мне Творить – генерировать новые идеи, – а стоя неподвижно, я более эффективно Оцениваю. Вновь и вновь я обдумываю, как привлечь посторонних в дом с тем, чтобы они обнаружили Вивьен. У меня даже возникает идея устроить потоп или поджечь лоджию, чтобы Майкл или кто-нибудь еще заметил это. Главное для меня сейчас – чтобы кто-то другой решил проблему Вивьен. Но мне так и не удалось придумать вариант, который не имел бы крайне неприятных последствий, вариант, который был бы для меня хоть сколько-нибудь приемлемым: в любом случае сюда явится куча людей, и все они будут задавать мне разнообразные вопросы. К моему отчаянию, в результате этого систематического процесса анализа и отбрасывания вариантов я пришла к выводу, что вряд ли меня кто-нибудь посетит в следующие несколько недель, и мысль о том, что мне придется жить здесь, зная, что чуть дальше по коридору разлагается ее тело, запросто может свести меня с ума. Ясно, что единственный реальный вариант – осмотреть Вивьен самой, но, собираясь с духом, чтобы пойти в ее комнату, я вдруг слышу настойчивый стук в дверь. Как будто в последнюю минуту я получила ответ на мои мольбы! От этого шума сверху вниз по моему позвоночнику пробегает холодок – незачем колотить в дверь так громко! Такой стук в свое время очень раздражал Мод. А ведь они могли бы просто как следует взяться за рога на голове латунного козла и покачать ее из стороны в сторону. Тем не менее впервые в жизни я рада шуму – более того, я почти в восторге. Я торопливо спускаюсь по лестнице. Заодно попробую узнать точное время. Но когда я открываю дверь, мой восторг рассыпается в прах. На пороге никого нет. Свет чудесного весеннего денька танцует на листьях буковой изгороди слева от меня, а от бывшего садового прудика, который давно уже зарос, доносятся звуки, издаваемые разнообразной живностью. Мои надежды были подло обмануты. Я торопливо начинаю Творить и Оценивать вероятность ситуации, когда в одну минуту в дверь стучали, а в следующую у порога уже никого не было. Тут мои глаза улавливают какое-то движение сбоку от подъездной дорожки. Я вижу чью-то тень, потом еще одну – они движутся за изгородью из ракитника. За мной следят, и не приходится сомневаться, что это дети. Они науськивали друг друга приблизиться к дому Бабочницы, и самый храбрый из них даже осмелился постучать в дверь. Тени исчезают за хвойными ветвями туннеля, ведущего к ручью. Пользуясь возможностью, я оцениваю погоду: температура около двадцати градусов (и к тому же повышается), ясно и сухо. Выставив средний палец, я определяю направление легкого ветерка – он северо-восточно-восточный. Ветер совсем слабый, его практически нет, но люди всегда забывают о том, что дело не в ветре, а в воздушных потоках: это может показаться парадоксом, но их направление не всегда совпадает с направлением ветра. Повышающаяся температура и уменьшающаяся влажность указывают на перемещение теплых масс. Я замечаю, что листья на верхушках деревьев трепещут, – значит, на высоте в двадцать пять футов над поверхностью земли ветер достаточно силен, во всяком случае, намного сильнее, чем внизу. Все правильно – сильные сухие восходящие потоки теплого воздуха. По моей спине пробегает холодок возбуждения. Сегодня отличный день для отлова редких гостей. Для массового отлова мигрирующих особей – с упором на количество, а не на качество – необходимо дождаться юго-юго-восточных восходящих потоков, которые идут со стороны Средиземного моря, пересекая Ла-Манш и непринужденно принося с собой запахи Испании, Франции и Португалии. Заметив такой поток, я прямиком направлялась к заросшему клочку земли за прибрежным кафе в Брэнскомбе. Это неприметное место, нередко усыпанное мусором, защищено от ветра высокими меловыми утесами, которые тянутся вдоль берега моря. Там всегда теплее, чем вокруг, и в изобилии произрастают дикая петуния, синяк и черный василек, поэтому усталые пришельцы из-за моря обычно останавливаются там передохнуть. Я помню, как в жаркую летнюю ночь после дня, принесшего нам запахи марокканских базаров, мы с Клайвом поймали на свалке за кафе более четырнадцати тысяч мотыльков. Мы усыпили весь свой улов с помощью 20 миллилитров фосфата калия и обратились в местное энтомологическое общество с просьбой помочь нам пересчитать и переписать насекомых. Однако сегодняшний улов был бы другим – скудным, но разнообразным. Этот поток воздуха весьма необычен – горячий северо-восточно-восточный ветер к вечеру принесет из Южной Скандинавии и Северной Европы немало редких экземпляров, в том числе орденскую ленту голубую и бражника подмаренникового. Интересно, где будут собираться охотники на мотыльков из Дорсета и Сомерсета и куда они потом направятся? Я почти слышу хор телефонов, которые звонят в домах этой небольшой, но сплоченной группки людей, как они договариваются о вечерней охоте, отменив все прочие дела, – разве можно пропустить самую главную ночь охотничьего сезона? Кто-то направится на вересковые пустоши Рэтнидж Дэверил, кто-то на влажные низины – болотце в заповеднике Ферцбрук, луга в окрестностях Бартонс Шоулдер, ивовую рощицу неподалеку от Темплкомбе. С тех пор как я в последний раз принимала участие в такой охоте, прошло немало лет. Интересно, нынешние ловцы молей еще знают, что по восточному краю поместья Моуз-Фер тянется тропинка, проходящая по самой опушке леса Оукерс-вуд? Там посреди молодой поросли стоят последние уцелевшие вязы, и на них иногда садятся редкие норвежские крюкохвосты. На следующий день после охоты, когда новости об улове распространялись по энтомологическим кругам, нередко оказывалось, что во всей стране крюкохвостов видели только в этом месте. Прервав свои размышления об этом исключительном дне и уже закрывая дверь, я вдруг замечаю на земле нечто необычное. На затертых плитах лежит куча недавно убитых мотыльков – жертв безжалостной резни. Я подхожу и наклоняюсь над мотыльками. Это результат сбора, состоявшегося прошлой ночью, – весеннего сбора новых экземпляров. Теплое солнце греет мои кости через ночную рубашку. Подобно девочке, я сажусь на гладкие плиты и начинаю изучать свою находку. Я раскладываю мотыльков по кучкам, разделяя их на местных и пришельцев из-за моря, широко распространенных, новичков, гибридов, мутантов и нежизнеспособных. Здесь есть медведицы, ленточницы, пяденица, две пестрянки и три вида бражников – превосходные экземпляры, лишь недавно вылупившиеся и полные жизни. В этом улове нет ничего необычного, разве что пестрянки обычно водятся дальше к югу, но мне очень хотелось бы узнать, где и как они были пойманы. Вероятно, охотнику пришлось постараться: я прихожу к выводу, что мотыльки пойманы по меньшей мере в двух различных местах. Здесь есть несколько античных волнянок, которые никогда не встречаются вместе с волнянками ивовыми и ленточницами. Но больше всего меня радует гусеница гарпии большой, которая лежала, свернувшись, под кучей. Теперь гарпии большие встречаются в наших местах очень часто, но они остались моим любимым видом. Если вы хотите пообщаться с гусеницей, лучше всего для этой цели подойдет именно гарпия. У нее мягкая шкурка с зигзагообразным зеленым и коричневым рисунком, а когда вы ее гладите, она от удовольствия извивается и выгибается. Если ее разозлить, она издает шипение и выставляет два похожих на волоски рожка на хвосте, но может и плюнуть на вас. Я уже очень давно не рассматривала свежепойманных мотыльков. Дети, которые сделали для меня все это, даже не догадываются, какое восхитительное развлечение они подарили мне в это особое утро. Вероятно, они считают, что раз я разводила мотыльков (в том числе и предков тех, что лежат сейчас передо мной), кормила их куколки в подвале и наблюдала за их первыми полетами на чердаке, зрелище их раздавленных и разорванных тел станет для меня ужасным потрясением. Но они ошибаются: несмотря на то что натуралисты всемерно стараются защитить все виды от вымирания, до выживания отдельных экземпляров им нет дела. Дети удивились бы, узнав, сколько мотыльков я усыпила ядом и проткнула булавкой за свою жизнь, из скольких гусениц я выдавила все внутренности и насадила на зубочистки, чтобы придать форму их шкуре, а также сколько мирно спящих коконов я выкопала из-под корней тополей, яблонь и ив для того, чтобы разрезать. Но все это делалось с научными целями, чтобы лучше понять строение и поведение каждого насекомого. 15:05 (по электронным наручным часам). Я медленно иду по коридору, ведущему к комнате Вивьен, – той, что за двойными дверями. На мне по-прежнему ночная рубашка и шерстяные носки, и я чувствую, как давит на меня незнакомое место. Почти весь день я собиралась с духом, чтобы прийти сюда и собственными глазами посмотреть на Вивьен. Дверь ее комнаты открыта настежь, и не дойдя до нее, я останавливаюсь. С этой точки я не вижу саму Вивьен, но только часть ее комнаты: изножье ее кровати в дальнем углу. Еще в этом углу стопкой стоят туфли и тапочки, рядом – корзиночка и коврик, видимо, предназначенные для Саймона, а также статуэтка мадонны с младенцем, соединенная проводом с розеткой. Интересно, если их включить, они начинают светиться или молиться? Подняв глаза, я вижу книжную полку, на которой сидит отвратительная зеленая мраморная жаба. Рядом с ней, к моей радости, стоят небольшие нарядные часы. Мысль о том, что можно будет забрать эти часы себе, приводит меня в восторг – часов не бывает слишком много. Но потом я вспоминаю, как неприлично думать об этом возле дверей комнаты, в которой лежит покойная. Часы расположены так, что мне приходится подойти поближе и всмотреться, чтобы узнать, который час. Без десяти четыре. Я проверяю время по своим наручным часам – разница слишком большая. Я недовольно цокаю языком. – Джинни, зайди. По моему телу пробегает волна ужаса. Сердце отчаянно стучит в грудной клетке, я замираю на месте прямо на пороге. Мраморная жаба издевательски смотрит на меня. О боже, она же не умерла! Она просто не выпила молоко. Каждую клеточку моего тела пронизывает неведомый мне ранее страх. Я была абсолютно уверена, что она умерла. Может, это говорит ее дух? Я в замешательстве, мысли мои путаются. Что я сейчас чувствую – облегчение или разочарование? Я думала, что не перенесу вида ее мертвого тела, но застать ее живой после того, как я решила, что она умерла, – это намного хуже. – Джинни, – вновь доносится из комнаты слабый голос, – ты здесь? Так значит, она не видит меня? Я тихо отступаю к двойной двери, туда, где жаба меня не заметит. Надо уйти, я не хочу говорить с ней. Если я тихонько исчезну, она не сможет сказать наверняка, была ли я тут. – Джинни, я знаю, что ты здесь, – шепчет она. Она блефует, само собой. – Джинни, я знаю, что ты в коридоре у двери. Джинни? Я попалась. Я не могу выйти к ней, ведь тогда бы я призналась, что последние несколько минут я пряталась от нее. Но точно так же я не могу уйти – ведь мне уже ясно, что она меня обнаружила. От отчаяния я прислоняюсь головой к стене коридора по другую сторону от ее комнаты. Я в ловушке. Что делать? – Послушай, тебе необязательно входить. Просто постой здесь и выслушай то, что я тебе скажу, – продолжает она, словно читая все мои мысли и страхи. – Но пожалуйста, выслушай меня. Это очень важно. Застыв на месте, я слушаю ее. – Джинни, мне плохо. Мне кажется, что я умираю. Мне нужно, чтобы ты вызвала врача… О боже, она все же выпила то молоко – или все-таки нет? Ведь она могла и просто сильно заболеть – ужасное совпадение, о котором лучше никому не знать. Нет, не вызову я ей доктора. Я могу сделать так, чтобы кто-то обнаружил ее мертвой, но никак не больной. Мертвым старушкам воздают последние почести за все то, что они сделали в жизни, кладут в гроб и вместе со всеми их тайнами опускают навсегда в землю. Но если старушка просто больна, врачи не успокоятся до тех пор, пока не обнаружат яд в ее организме. А это, как вы понимаете, ввергнет меня в большие неприятности. Моя голова идет кругом, мне хочется сесть и проанализировать варианты. Я не могу управлять беспорядочным кружением мыслей в моей голове, необходимо зафиксировать их на бумаге и методично рассмотреть одну за другой, но этой возможности у меня нет. Моя голова по-прежнему прислонена к стене, теперь же я кладу на стену правую ладонь – ни капельки не скрюченную – и внимательно смотрю на нее. Я знаю, что обычно это помогает мне сосредоточиться, вернуться в реальность, а не улетать туда, где мне все неподвластно. – Джинни, я знаю, что тебе это непросто. Я хорошо это понимаю. Еще несколько дней назад меня бы обрадовало то, что она видит меня насквозь, но теперь это только раздражает меня. – Но если ты сходишь к Эйлин, она… Я чувствую отзвук борьбы в ее голосе, как будто она собирается с силами. – Джинни, ради меня! Ну пожалуйста! – молит она. Я рассматриваю многочисленные пересекающиеся линии складок на своей правой ладони и сухие мозоли на бугорках у основания пальцев. Когда я начинаю закрывать ладонь, сгибая ее посередине и подворачивая пальцы, то вижу, что эти линии тоже сжимаются, превращаясь в глубокие ущелья. Я замечаю складки, не связанные с движениями кулака, а порожденные постепенным усыханием кожи в старости, – например, те, что проходят по всей длине пальцев. Пока длится эта ужасная тупиковая ситуация у дверей комнаты Вивьен, я скажу вам кое-что важное: всю жизнь я жертвовала своими желаниями ради окружающих. Нет, меня никто не заставлял, и делала я это по своей воле. Думаю, вы согласитесь, что я отношусь к категории людей, которые предпочитают отдавать, а не брать, которые лучше себя чувствуют, помогая другим, и черпают удовлетворение в том, что их страдания помогают кому-то стать счастливым. Но по-моему, даже такие люди, как я, должны верить, что хотя бы пару раз в жизни их любовь оценят, а то и вознаградят. – Джинни, ты вызовешь врача? Я резко, решительно раскрываю ладонь – во мне говорит новый человек, родившийся на свет этой ночью. Диапазон движений моих пальцев просто удивителен. Пораженные артритом суставы обязательно надо упражнять, не давая болезни прогрессировать. Посмотрев на дверь комнаты Вивьен через просвет между пальцами, я тихо говорю: – Хорошо. После этого я прохожу по коридору, спускаюсь по лестнице и открываю входную дверь. Кажется, меня впервые в жизни вынудили принять активное решение, сделать выбор. Выбор, который окажет необратимое воздействие на будущее в целом. Подождав несколько секунд и один раз глубоко вдохнув запах жимолости, я со стуком закрываю дверь – так, чтобы Вивьен услышала это. После этого я иду в кабинет, открываю бар и нахожу черную коробочку с цианистым калием – KCN. Она стоит за липкой бутылкой с вермутом – там, где я оставила ее ночью. Мне немного странно, что она действительно здесь, – а значит, все происходившее в свете луны мне не померещилось. Протянув руку к верхней полке, я достаю оттуда стакан и насыпаю в него полчайной ложки порошка, после чего закрываю крышку и ставлю коробку обратно. Думаю, именно это называют «умыслом» – тщательное обдумывание каждого шага, подбор всех нужных компонентов, холодные размышления о том, как вызвать смерть. Но при этом я чувствую себя свободной, сбросившей оковы. Впервые за все время я управляю не только своей жизнью, но и будущим. Я впервые делаю так, чтобы нужное мне событие произошло. И одновременно та же сила толкает меня вперед – всепобеждающая сила, которая, к моему удивлению, заставляет каждое новое действие стать продолжением предыдущего. Я словно бы окаменела и с ужасом наблюдаю за собой со стороны. Я методично и бесстрастно продолжаю свое дело. Разумеется, это во мне говорит ученый. Настоящий ученый быстро понимает, что нельзя доверять своим чувствам и следует подниматься над всеми посторонними инстинктами и эмоциями. Все расчеты необходимо подкреплять неопровержимыми доказательствами и абсолютно логичными выводами. По существу, этот процесс ничуть не отличается от такой рутинной работы, как приготовление чая. Убийство. Я не испытываю никакого удовольствия, но и угрызений совести и беспокойства тоже нет. Однако на этот раз я не делаю вид, что оставляю все на волю случая. Я полностью принимаю свои поступки и их последствия. На этот раз то, что я делаю, вполне можно сравнить с заряжанием пистолета и выстрелом в переносицу или ударом чем-то тяжелым по голове, но вместо того чтобы ужаснуться своим действиям, я чувствую себя независимой и свободной от тех сил, которые всегда управляли мной. На этот раз всем управляю я, моя собственная воля. Все в моих руках, и одновременно у меня, похоже, нет выбора. Я ничего не могу поделать с тем, как события всей моей жизни и трех последних дней породили во мне новые качества, подведя меня к этому печальному итогу. Наверное, вы знаете, что стоит толкнуть первую костяшку домино, как она падает, – и если остальные выстроены в ряд на соответствующем расстоянии друг от друга, остановить их падение будет невозможно. То, что происходит сейчас, – последствия влияния обстоятельств моей жизни на характер, которым меня наделила природа. И с этой точки зрения мои действия нельзя назвать предумышленным убийством. Они определены заранее, заданы математическим уравнением. Вот это уравнение: я + падение Вивьен с колокольни + насмешки в школе + алкоголизм Мод + яд, который нашелся в доме +… Я чувствую себя гусеницей, которая, как думает большинство людей, принимает решение поесть или окуклиться – но на самом деле это не так. Ее действия определяются молекулярными силами, воздействующими на основные компоненты мотылька. И точно так же я стану убийцей не по своей воле, а под влиянием обстоятельств, действующих на мое биологическое строение. Само собой, все это означает, что я ни в чем не виновата и я тут ни при чем. Мне нравится мысль о том, что я хоть раз сама управляю своими поступками, но точно так же мне нравится то, что все определено наперед. Я несу стакан ко входной двери. Чтобы Вивьен подумала, что я зашла в дом, я еще раз громко хлопаю дверью. После этого я иду на кухню и открываю кран. Трубы, по которым подается холодная вода, начинают свое обычное пение, пробуждая весь дом. Я до половины наполняю стакан водой и размешиваю его, чтобы растворить яд. По кухне разносится слабый миндальный запах цианида. Со стаканом в руках я выхожу в холл, минуя кабана Джейка, поднимаюсь по лестнице, оставляю за собой большое витражное окно. Я иду медленно, но уверенно. Верхняя ступенька подо мной издает громкий скрип. Я шагаю на лестничную площадку. Тут я останавливаюсь – у меня перед глазами проплывает гроб Вивьен, который несут какие-то люди в черном. Они помогают ей совершить последнее путешествие вниз по ступеням и из стен Балбарроу-корта. Это словно последнее предупреждение, призыв подтвердить, что я действительно намерена изменить будущее. Но теперь я уверена, что у меня нет выбора: я всего лишь марионетка в чьих-то руках. Я отступаю в сторону, пропускаю процессию и продолжаю свой путь по лестничной площадке, через двойные двери и по коридору к комнате Вивьен. Я сосредотачиваюсь, стараясь не думать ни о чем, кроме как о Средстве, созданном моими руками. Это очень просто. Спасибо тебе, Мод! В конце концов, именно она научила меня компенсировать свою слабость, именно она дала мне возможность поверить в себя. Как вы думаете, что она сказала бы, узнав, что одна ее дочь убила другую? Быть может, она сейчас смотрит на меня с неба и как обычно берет на себя всю полноту ответственности за мои действия? Когда я захожу в комнату Вивьен, ее часы показывают четырнадцать минут шестого. Ее глаза закрыты, она еще не знает, что я вошла. Теперь я вижу всю комнату – ее нельзя было разглядеть с того места в коридоре, на котором я стояла. Она настолько яркая и беспорядочная, что прежде чем остановиться на Вивьен, мои глаза долгое время рассматривают ее вещи. Она развесила на стене над своей кроватью какие-то яркие фонарики и свои фотографии с неизвестными мне людьми. Еще больше фотографий засунуты под раму зеркала, а по другую сторону кровати на полу стоят три перепачканные чаем кружки и грязная тарелка. Над всем этим в стену в качестве крючков были вбиты четыре гвоздя, на которых теперь висит разнообразная одежда. Маленький столик заставлен армией пузырьков – здесь есть духи, кремы для лица и всевозможные мази, – но во всем этом нет даже намека на порядок. Кое-что даже валяется на полу, а жестяная коробочка с тальком остановилась на самом краю столика, и через отверстия в крышке часть порошка рассыпалась. Меня вдруг начинает сильно раздражать неустойчивое положение этой жестянки – мне хочется подвинуть ее на середину столика. Огромным усилием воли я подавляю в себе это желание и сосредотачиваюсь на задаче, которую мне предстоит выполнить, то есть на Вивьен. Ее глаза моргают, открываясь и закрываясь вновь. Она пытается смотреть прямо, но глаза не подчиняются ей, едва не вываливаясь из орбит. Ее правая рука лежит на одеяле ладонью вверх довольно близко от меня, и когда она закрывает и открывает ладонь, хватая воздух, я понимаю, что это приглашение взять ее за руку. Я не хочу, чтобы в последнюю секунду у меня возникла жалость к ней, но я все равно выполняю ее просьбу – это все равно что проглотить полный рот чего-то омерзительного, зная, что терпеть придется совсем недолго. – Доктор уже идет, – лгу я. – Эйлин тоже скоро будет тут, она дожидается его. Вивьен пожимает мне руку. Я внимательно смотрю на ее часы: методика, результаты, выводы, методика, результаты, выводы… Тик-так, тик-так, тик-так. Секундная стрелка вот-вот пройдет отметку в двенадцать часов, передвинув минутную на половину пятого. Я решила, что это станет для меня сигналом. Тик-так, тик-так. Четыре, три, два, один. Пора! Сейчас шестнадцать тридцать пять, двадцать седьмое апреля. – Доктор сказал, что ты должна выпить воды, это очень важно. Ты сразу почувствуешь себя лучше. Ты в состоянии сесть? Глаза Вивьен открываются – правда, не до конца, – и ей удается немного передвинуться, приподняв голову над подушкой. Пока она благодарно пьет воду, у меня мелькает мысль о том, что, если бы в тринадцать лет я прихлопнула несколько мух под домом, возможно, сегодня мне не пришлось бы убивать свою сестру. Я ставлю стакан на пол у кровати. Глаза Вивьен невидяще смотрят куда-то в потолок. Она глотает ртом воздух, словно выловленная из воды рыба, ее рука один раз хлопает по кровати. Меня внезапно одолевает любопытство, должна ли я почувствовать сейчас что-то особенное, – например, ощутить поток жизненных сил, покидающих ее тело в смертный час. Но ничего такого я не чувствую. Ее тело начинает конвульсивно дергаться, как будто сквозь ее кожу пытается вырваться наружу другое живое существо. Я рассматриваю ее, зная, что она этого уже не понимает. Она уже мертва. Однако должна признаться, что наблюдать за непроизвольными движениями ее тела мне весьма интересно, – с научной точки зрения, само собой. Если хотите, я расскажу поподробнее. Цианистый калий относится к так называемым синаптическим блокирующим ядам. Он блокирует слабые электрические импульсы, посредством которых функционирует нервная система человека, в синапсах – точках, в которых происходит обмен информацией между нервами. На молекулярном уровне этот яд представляет собой химическое соединение, способное проникать в рецепторы, предназначенные для приема нейротрансмиттеров, информационных пакетов рибонуклеиновых кислот, таким образом не давая им выполнять свои задачи и не пропуская никакие сигналы по нервам. Иначе говоря, за считанные секунды по телу распространяется паралич – при условии, что доза достаточна, чтобы блокировать рецепторы до того, как организм выработает противоядие и выведет яд из себя. Это настоящая гонка, в которой умение почек выводить яд соревнуется с его силой. Вивьен уже лежит неподвижно. Я глажу ее волосы – не знаю, поймете ли вы меня, но я все еще ее люблю. Я люблю и ненавижу ее одновременно. Я даже люблю те ее качества, которые мне ненавистны, – ее жизнерадостность и эксцентричность, ее склонность к разрушению и неаккуратность, ее веселье и отчаяние, заносчивость и самолюбование – все то в ней, чего нет во мне. Теперь, когда она мертва, я чувствую, как любовь во мне вновь побеждает ненависть. Если не считать тех минут счастья, которые я испытала после ее приезда сюда в пятницу, эти мгновенья – лучшие с момента ее возвращения домой. Ей надо было оставаться там, где она была. Интересно, зачем она вернулась? Я так мало знаю о ней. С подъездной дорожки долетает шум приближающейся машины. Выглянув в окно, я, к своему удивлению, вижу, что это полицейский автомобиль. 22 Констебль Болт и инспектор Пигготт Полицейский выходит из машины; я иду ему навстречу. Мое новое «я» почти не боится открывать дверь незнакомым людям, хотя еще вчера в такой ситуации я не знала бы, что делать. Низкое солнце отражается от ветрового стекла, ослепив меня. Небо над нами бледно-голубое, и я слышу запах жимолости, который доносит до меня легкий ветерок. – Вивьен Моррис? – издалека спрашивает он, и я сразу вспоминаю о Вивьен, из неподвижного тела которой уже успела вытечь вся жизнь. – Я констебль Болт из участка Биминстер. Прошу прощения – кажется, я поднял вас с постели? – говорит он, переводя взгляд с моей ночной рубашки на тапочки с отрезанными носками у меня на ногах. На вид констеблю Болту лет девятнадцать. Он стоит у своей машины, опершись об открытую дверцу, которая играет роль барьера между нами. – Нет, – отвечаю я, отчаянно пытаясь сообразить, что привело его сюда и как он умудрился так быстро узнать, что я отравила свою сестру. У меня в голове проносится мысль, что он обладает экстрасенсорными способностями, которые позволяют ему видеть все правонарушения, происходящие в графстве. – Вам нечего беспокоиться, – с улыбкой произносит он. – Мы называем это визитом вежливости. Чувство облегчения во мне сменяется головокружением, и меня даже немного ведет в сторону. Я вспоминаю, что самого утра ничего не ела. Когда нарушается распорядок дня, я забываю о еде и тому подобных вещах. – Да, и еще, – каким-то легкомысленным тоном продолжает он, – к нам поступил телефонный звонок от крайне взволнованной… – он достает из нагрудного кармана блокнот и сверяется по нему, – …от Эйлин Тернер, проживающей в Уиллоу-коттедж. Она была вне себя от беспокойства – по ее словам, сегодня в четыре часа вы должны были зайти к ней на чай, а время давно прошло. – Вы уверены? Я смотрю на свои электронные часы: они показывают двенадцать минут пятого. – Я имел в виду, что вы опоздали, и миссис Тернер решила, что с вами что-то случилось. Я так и сказал ей, что вы, по всей видимости, просто забыли о приглашении, но она была иного мнения: настаивала, что я должен лично все проверить. – Он качает головой с таким видом, что сразу становится ясно: ему часто приходится улаживать разногласия престарелых, вызванные опозданием на чай. – Да вы наверняка и сами знаете этих пенсионеров. Ей просто не хотелось идти сюда самой. Он замолкает, видимо, ожидая, что я ему что-то отвечу. Я молчу, и он, словно извиняясь, продолжает: – Она заставила меня дать обещание, что я заеду сюда и проверю, все ли в порядке. Я все так же молчу. – Что ж, по пути назад я заеду к миссис Тернер и скажу ей, что все в порядке, – вы не против? Хотите, я передам ей, что вы зайдете позже, – или нет? Я киваю. Констебль смеется: – Это означает «да» или «нет»? Я киваю опять. – Что ж, тогда… – Полицейский заносит одну ногу в машину, уже собираясь сесть за руль, но потом поднимает глаза на возвышающийся над нами дом, башенки и горгулий, которые словно бы не дают кирпичам рассыпаться. – Отличное место, – говорит он. – Очаровательное. Мне кажется, что по его телу пробегает дрожь. – Всего хорошего, мадам. – Так который, вы говорите, сейчас час? – спрашиваю я, совсем забыв, что еще минуту назад мне хотелось, чтобы он как можно быстрее убрался отсюда, что на втором этаже лежит мертвая – вернее, убитая – Вивьен. Констебль смотрит на часы: – Сейчас чуть больше семи. – Правда? – Я не в состоянии скрыть свое изумление. – А я думала, что сейчас двенадцать минут пятого. Полисмен смеется так, словно я удачно пошутила, я же столь потрясена, что у меня даже пропал дар речи, а мысли путаются. – Ну, все понятно, – произносит он с таким видом, словно раскрыл сложное дело. – Это объясняет всю путаницу… Но я его не слушаю – я в ужасе. Верхушки лип, выстроившихся вдоль подъездной дорожки, раскачиваются… Я думала, что часы опаздывают самое большее на одиннадцать минут – но на три часа?! Я наблюдаю за тем, как шевелятся полные влажные губы полицейского, складываясь в большие продолговатые овалы и открывая розовые десны внутри. Весь мир кажется мне каким-то ненастоящим, на меня накатывает головокружение. У лип такой вид, словно они собираются перевернуться вверх тормашками. И на этом все. На меня сверху вниз смотрят два человека. В одном из них я узнаю констебля Болта, а другой, незнакомый, светит мне в лицо карманным фонариком. В затылке у меня пульсирует резкая боль. Я слышу женский голос, а также еще какие-то голоса, звучащие за дверью. Я лежу на своей кровати. Ко мне разом возвращается память о том, что произошло. Я стояла на дорожке, констебль Болт сказал мне, который час, а потом я, должно быть, потеряла сознание. Я даже не представляю, сколько времени прошло с тех пор. До меня доносится мягкий голос: – Мисс Стоун? Вы меня слышите? Я констебль Болт. Я поднимаю на него глаза. – Вы мисс Вирджиния Стоун? Я киваю. – Да, а я и не понял, что вы та самая сестра, – говорит он. – Который час? – спрашиваю я. – Постарайтесь расслабиться и говорить поменьше. – Который час? – вновь спрашиваю я. – Все хорошо. Я доктор, с вами все будет хорошо, - отвечает он громким голосом, словно разговаривает с глухой. Это просто невыносимо! – Доктор, пожалуйста, скажите мне, который сейчас час, – умоляю я, но собственный голос кажется мне чужим: он какой-то слишком напряженный и исходит словно не из моего горла. Чтобы побороть разочарование, я вынуждена зажмуриться. – Сейчас около восьми, – даже не взглянув на часы, небрежно отвечает доктор. В отчаянии я перевожу взгляд на констебля Болта – быть может, хоть он меня поймет? – Констебль, пожалуйста, скажите мне точное время. Мне надо знать! – прошу я его. Он довольно долго рассматривает свои часы и наконец отвечает: – Десять минут девятого. Я ловлю себя на том, что, сама того не зная, напрягала шею – но теперь я могу опуститься на подушку и расслабиться. Проходит пятнадцать минут. Я сижу на своей постели. На тумбочке исходит паром чашка чая. Мне хочется чаю, но я не могу заставить себя взять его – ведь это не я его приготовила. Кроме того, в нем слишком много молока. Со мной в комнате другой, совсем пожилой полисмен; он стоит рядом с кроватью. – Не хотите чаю? – спрашивает он, жестом указав на чашку. – Нет, спасибо. – Я инспектор Пигготт. Затем инспектор Пигготт, не сказав ни слова, идет в ванную и спустя пятнадцать секунд возвращается обратно (пока его нет, я смотрю на часы на тумбочке). В руках у него стакан воды. – Выпейте это, – велит он. – Вы почувствуете себя намного лучше. – А что это? Я заглядываю в стакан – он напоминает мне, что лишь сегодня утром я то же самое говорила Вивьен. Бог ты мой, я совсем забыла! Вивьен! – Вода, – отвечает он. О господи! Знает ли он о Вивьен? Учуял ли он ее запах? Сделав глоток, я возвращаю стакан инспектору. – Думаю, вы поймете то, что я собираюсь вам сообщить, – громко и четко произносит он. – Мне очень жаль. Я получил весьма тревожные известия. Он ставит стакан на тумбочку. Как вы можете догадаться, за последнее время я получила слишком много тревожных известий, и к новым я не готова. На меня вновь накатывает слабость, а сердце болезненно щемит. Это ожидание нестерпимо. – Ваша сестра Вивьен умерла. Так вот оно что? Меня охватывает благодарность – новость, которую сообщил инспектор Пигготт, ничуть не тревожная. – О боже, – выдавливаю я из себя ответ, ведь он внимательно смотрит на меня, дожидаясь моей реакции. – Да, и похоже, это произошло уже несколько часов назад, – громко, с расстановкой продолжает он, после чего словно невзначай спрашивает: – Вы видели ее этим утром? – Да, – отвечаю я, затем поправляюсь. – Вообще-то нет. Потом, еще через несколько секунд, я добавляю: – По правде говоря, я совсем запуталась. Я пытаюсь ответить так, как лучше, а не так, как было на самом деле. – Не беспокойтесь, миссис Стоун. Вы слегка ударились головой, и думаю, вскоре все разъяснится. Сейчас мы увозим ее, нам надо будет установить конкретную причину смерти, – говорит он, присаживаясь на край кровати. Он как будто собирается рассказать мне длинную сказку на ночь. В лицо мне бросается кровь, и я ничего не могу с этим поделать. Я не привыкла к тому, чтобы на мою кровать садились чужаки. – Была ли она больна и принимала ли какие-либо лекарства? – спрашивает он. – Я об этом ничего не знаю. Констебль Болт и доктор выходят из комнаты, а инспектор Пигготт остается сидеть. Когда за ними закрывается дверь, он тяжело вздыхает и потирает бровь кончиком пальца, словно пытаясь стереть морщины, которые вокруг нее сформировались. – Я знаю, для вас все это слишком тяжело, но думаю, вам следует это знать. В стакане, стоявшем у кровати вашей сестры, мы обнаружили кое-что, и мы считаем, что это может быть цианид. Характерный запах, знаете ли. Во рту у меня внезапно пересыхает. Мне хорошо известен этот миндальный запах. Он опять ждет от меня какого-то ответа, и я повторяю: – Цианид. – Миссис Стоун, у вас есть какие-нибудь предположения, откуда мог взяться этот яд? Он что, не собирается спрашивать, почему я убила ее? Вот на этот вопрос ответить будет непросто, а на предыдущий – легче легкого. – У нас здесь полно цианида, – отвечаю я. Инспектор Пигготт с удивлением смотрит на меня сверху вниз: – Серьезно? Но скажите, зачем он вам? Я протягиваю к нему руку, чтобы он поддержал меня: мне хочется сесть на кровати. Когда я выпрямляюсь, мою голову пронизывает резкая боль, и я жалею, что решила пошевелиться. Но спустя две минуты мы с ним выходим из комнаты и медленно движемся к лестнице. Ко мне подбегает незнакомый молодой человек и протягивает мне тросточку – тросточку Вивьен, ту самую, с помощью которой она попыталась сделать свой приезд более эффектным. Когда мы подходим к моему наблюдательному пункту, я вижу, как из двойных дверей восточного крыла появляются Эйлин Тернер и констебль Болт. Эйлин, всхлипывая, говорит: – Она вернулась только три дня назад… Но, заметив меня, они разом обрывают разговор и замедляют шаг. Когда мы проходим мимо них, полицейские переглядываются, а Эйлин опускает глаза. Должна сказать, я понятия не имею, почему она так поступила, – чтобы выразить мне свое сочувствие или потому, что ей страшно смотреть на меня. Мой дом переполнен людьми, по всем комнатам расхаживают незнакомцы, и это вызывает у меня ощущение, что они какие-то муравьи, забравшиеся во все доступные уголки. Я открываю дверь, ведущую на спиральную лестницу, и начинаю очень медленно подниматься по ней – что ни говори, я уже в возрасте. До меня доносится тихий, приглушенный голос Эйлин, которая сейчас находится в дальнем конце лестничной площадки. В левой руке у меня трость Вивьен, а Пигготт поддерживает меня за локоть, помогая мне идти. Мы оба молчим, я – потому, что внимательно смотрю себе под ноги. Мы наконец достигаем верха, и я открываю дверь на чердак. Со своих мест взлетают потревоженные летучие мыши, они исчезают в соседней комнате. Инспектор Пигготт морщится и издает такой звук, словно подавился, затем достает из верхнего кармана носовой платок и прижимает его ко рту и носу. Я довожу его до лаборатории и показываю тросточкой Вивьен на стеллаж слева, на котором стоят пузырьки с нарисованными черепами и костями. – Жидкости для умерщвления, – говорю я. – Ага, – приглушенным платком голосом отвечает инспектор. – Для умерщвления чего? – Главным образом мотыльков. Это… – я хочу сказать «профессия», но решаю, что данное слово здесь неуместно, – …область специализации нашей семьи. Эти слова я произношу с, гордостью. Инспектор просит меня показать цианиды, и я указываю ему на несколько бутылочек, объясняя, что это главным образом цианиды натрия или калия – NaCN и KCN соответственно, – но здесь также есть синильная кислота, или цианид водорода, формула HCN. Также я рассказываю, что в бутылочках хранятся только растворы, но на верхней полке яды лежат в чистом виде, в форме порошков. – Здесь одной не хватает? – прерывает он мою лекцию, указывая на заметную прореху в шеренге коробочек. – Да, – отвечаю я. После того как он берет сверху парочку пузырьков и коробочек и аккуратно укладывает их в полиэтиленовый пакет, я веду его вниз, в холл. В доме вновь стало тихо, если не считать глухого тиканья напольных часов. Я медленно обвожу взглядом старый холл, пустой и огромный. В верхнем углу, там, где в дом проникает сырость, обои почти повсюду отстали от стены, но в целом все выглядит так, как и раньше. Здесь я всегда чувствовала себя в безопасности, и сейчас здесь спокойно, надежно и уютно. Я ощущаю, как напряжение, нараставшее всю эту неделю, начинает рассеиваться, отпуская меня. Я почти счастлива. Подойдя ко входной двери, инспектор Пигготт поворачивается ко мне: – Мисс Стоун, известны ли вам какие-либо причины, по которым ваша сестра могла покончить с собой? Ни о чем таком я даже не задумывалась. – Нет, – отвечаю я. У меня мелькает мысль, что самоубийство – это последнее, что пришло бы Вивьен в голову. Он кивает. Когда он уже поворачивается, чтобы уйти, я останавливаю его: – Инспектор Пигготт, хотелось бы знать… – Да? – поворачивается он ко мне, словно ожидая, что я поделюсь с ним какой-то тайной. – У вас есть часы? – Часы? – Да, я хотела бы знать, который сейчас час. – Девять, – отвечает он. – Ровно девять? – Ну, чуть больше. – Он вновь смотрит на свои часы. – Пять минут десятого. Он вновь поворачивается к выходу. – Ровно пять минут? – быстро переспрашиваю я – его ответ все равно кажется мне слишком общим. Он останавливается, вновь поворачивается ко мне и внимательно смотрит на часы. У меня появляется уверенность, что сейчас он сообщит мне время настолько точно, насколько сможет. – Я бы сказал, что сейчас почти семь минут десятого, – говорит он, окинув меня осторожным взглядом. – О, большое спасибо! – искренне благодарю я его. – А как вы думаете, время на ваших часах соответствует времени на часах в полицейском участке? Я имею в виду, вы часто сверяете свои часы по ним? Помолчав, инспектор уверенно отвечает: – Да, регулярно. – Спасибо еще раз, инспектор! – восклицаю я и с облегчением вздыхаю. Затем, поправив время на обоих своих наручных часах, я запираю за полицейским дверь. Вторник 23 Интуиция Они пришли за мной лишь на следующий день. Я знала, что это случится, что они установят истину с помощью того шестого чувства, которое, кажется, от рождения есть у всех, кроме меня. Как его называла Вивьен? По ее словам, она точно знала, что здесь произошло, хоть и находилась на расстоянии в двести пятьдесят миль от этого места: «Джинни, это интуиция, она никогда меня не подводит!» Я готова к их приезду. Стоя в своем наблюдательном пункте, я наблюдаю, как полицейская машина тормозит у дома. Я понимаю, что сегодня вижу Балбарроу в последний раз. Должна признать, меня повергает в ужас предстоящий отъезд: я всю жизнь прожила в Балбарроу-корте, и в любом другом месте я не буду чувствовать себя в безопасности. Инспектор Пигготт выводит меня из дома. Он любезно накрывает мои плечи накидкой. Перед тем как сесть в машину, я останавливаюсь, чтобы в последний раз взглянуть на дом. Мое внимание привлекает человек, идущий по подъездной дорожке. Я узнала его еще до того, как смогла разглядеть черты его лица, – эта сутулая, коренастая фигура, эта неспешная походка и крупные руки, которые виновато висят по швам, не дают ошибиться. Как Майклу стало известно, что я уезжаю? Майкл подходит к машине и ко мне почти вплотную. Мы смотрим друг другу в глаза. Он хочет сказать «прощай», я в этом уверена, и я собираюсь ответить ему тем же, но меня вдруг переполняет чувство – взаимное, я знаю точно, – что нам надо так много друг другу сказать, столь многим поделиться, и произнести слово «прощай» стало бы просто ненужной банальностью. Я словно вдруг поняла, что он всегда был в моей жизни где-то поблизости, знал и понимал, кто я такая и что произошло, и даже благодаря некой бесконечной мудрости способен видеть грядущее. А сейчас он здесь и рассказывает мне все это, не произнося ни единого слова. Часть моего существа хочет крепко обнять его, другая – заплакать: ведь я знаю, что пришел самый грустный, самый чувствительный миг моей жизни. Самый грустный миг настал сейчас, когда я вынужденно покидаю свой дом и Майкла, а не во все те минуты, когда от меня можно было ожидать слез, – ни когда моя сестра упала с колокольни, ни когда умерла моя мать или мой ребенок. Для меня они навсегда сливаются в единое целое. Меня вдруг пронизывает понимание, что Майкл один на свете заботился обо мне, он один относится ко мне по-доброму, не ожидая ничего взамен, не используя меня и не считая меня обузой. Я даже мысленно осмеливаюсь назвать его своим единственным настоящим другом. Вместо слов он едва заметно кивает мне – на считанные миллиметры опускает голову и чуть прикрывает веки. Я уверена, никто другой просто не обратил бы на это внимания, но для меня в этом движении бездна смысла. Он говорит мне: «Я позабочусь о доме», но главное то, что он просто и честно говорит: «Прощай навсегда». Я знаю, что мне незачем отвечать или делать что-либо, что он ничего от меня не ждет, и даже не киваю ему головой. Сегодня Я сажусь в кровати. Это не моя кровать, и я не знаю, чья она. Я нахожусь в маленькой комнатке с бледно-желтыми стенами и белым потолком; здесь есть небольшое окошко с жалюзи и решеткой снаружи, и еще одно окошко вырезано в моей двери, чтобы я могла видеть, кто проходит по коридору. Из мебели у меня тумбочка, встроенный в стену шкаф и стул. Стены здесь голые, зато на тумбочке есть электронные часы, раньше стоявшие в моей спальне, – и это хоть как-то утешает меня. Когда мне надо принять ванну, меня ведут в ванную комнату, расположенную в конце коридора. На стенах ванной, возле умывальника и возле унитаза, приделаны длинные белые ручки, а сама ванна накрыта какой-то хитрой штукой, напоминающей упряжь, так что сама я даже не могу в нее сесть. Мне кажется, что когда-то с помощью этого приспособления поднимали лошадь. В комнату заходит женщина, она поднимает жалюзи. Эту женщину зовут Хелен. Я не умею поднимать жалюзи сама, хоть Хелен и пыталась научить меня этому. Сделать это достаточно просто: надо сначала слегка дернуть их вниз, а потом позволить им медленно скользить. Но у этих жалюзи еще тот характер – они всегда или застревают на половине пути, или вообще отказываются подниматься, так что если продолжать тянуть их вниз, они просто растягиваются. – Доброе утро, – говорит она. Она произносит одни и те же слова каждый день, но я не против. Я ничего не знаю об этой Хелен, а она ничего не знает обо мне. Она понятия не имеет, что я знаменитый энтомолог и что я жила в большом особняке. Вы можете себе это представить? Если бы я ей сказала, она бы мне не поверила. Я немного наклоняюсь вперед, а Хелен поправляет подушки у меня за спиной. Устроив меня поудобнее, она немного поворачивает часы, чтобы они смотрели на меня. – Чай? – спрашивает она, выходя из комнаты. Я могу ничего не отвечать: она принесет чай, что бы я ни говорила. Как только она уходит, я поворачиваю часы обратно. Меня безумно раздражает то, что она двигает их, но отучить ее от этой привычки невозможно. Мне и так понадобилось немало времени, чтобы уговорить ее заваривать чай так, как мне нравится. Возвращается Хелен с подносом. Она ставит чашку с горячей водой на мою тумбочку, чтобы я все хорошо видела. – Вот так, – произносит она. – Смотрите? С этими словами она опускает пакетик с чаем в чашку и некоторое время помешивает воду ложкой. При этом она считает: – Один, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять, одиннадцать, двенадцать, тринадцать, четырнадцать, пятнадцать. Досчитав до пятнадцати, она резко вытаскивает пакетик и ложку из чашки и кладет их на поднос. После этого она берет десертную ложку и начинает осторожно наливать в нее молоко. Когда ложка наполняется до краев, она выливает молоко в чашку. Затем она кладет ложку на поднос, еще раз говорит: «Вот так», берет поднос и выходит из комнаты. Та неделя, в которую Вивьен вернулась домой, теперь кажется мне нереальной. Мне все еще хочется знать, почему она приехала. Есть и еще одна вещь, которую я, наверное, никогда не узнаю, – почему я единственная из всех моих родных сумела дожить до глубокой старости. Это тревожит меня. Мне пришлось наблюдать за тем, как все они сначала впадали в отчаяние, а потом умирали. Я делала все возможное, чтобы помочь им, чтобы удержать их вместе, но чем больше я старалась, тем дальше они расходились друг от друга, – и в конце концов каждый из них отыскал свой собственный путь к самоуничтожению. Здесь я веду совсем другую жизнь – я как будто поменялась с кем-то местами. Но я не против: что ни говори, от такого обмена я только выиграла. Я ни капельки не скучаю по Балбарроу-корту, здесь меня намного реже мучает беспокойство. Эта комнатка невелика и удобна, здесь нет никакого хлама и не бывает неожиданных посетителей. Я обнаружила, что здесь очень устойчивый распорядок дня, но лучше всего то, что, если я хочу убедиться, что мои часы идут правильно, мне достаточно позвонить в маленький колокольчик – и в любое время, днем или ночью, кто-нибудь обязательно придет ко мне. Слова благодарности Я сердечно благодарю за усердную работу и проницательную редактуру Ленни Гуддингса из Vigaro/Little, Brown в США и Кэрол Бэрон из Knopf/Random House в Великобритании, а также Джудит Мюррей из Greene amp; Heaton за здравые советы. Кроме того, благодарю Хейзел Орме, а также всех работников Little, Brown и Knopf. Спасибо тебе, мой муж Вильям, за тонкие суждения и постоянную поддержку; вам, мои первые читательницы Оливия Ворхем и Лиззи Кинг, за ваши комментарии и слова ободрения. Спасибо другим моим читателям: Шарлотте Беннетт, Кэту Армстронгу, Виктории Митфорд, Джулии Минкус, Бек Армстронг и отдельно Анне-Марии Маке за ее помощь и добрые советы и Джиму Инду за то, что он ответил на мои многочисленные вопросы. Я всегда буду благодарна Белле Мюррей за то, что она показала мою работу Стиви Ли, а Стиви за то, что он показал ее Джудит Мюррей. Сэма Моргана я благодарю за то, что он не дал детям одичать. Благодарю Леса Хилла из общества по защите бабочек графства Дорсет за то, что он согласился поделиться со мной своими знаниями и потратить свое время на проверку упомянутых мной фактов, а также Королевскому энтомологическому обществу в Лондоне за то, что мне было разрешено пользоваться его библиотекой. Наиболее полезными стали для меня следующие книги: Е. В. Ford, Moths и Brian Worthington-Stuart, Collecting and Breeding Butterflies and Moths. Но больше всего мне помогли чудесные описания, приведенные в книгах А. М. Аллена, посвященных коллекционированию молей в начале и середине двадцатого века: A. M. Allen, A Moth Hunter's Gossip, Moths and Memories и др. Научные идеи и опыты, которые я приписала персонажам своего романа, основаны на дискуссиях и экспериментах, которые действительно велись в то время. Я очень благодарна бесчисленным энтомологам середины двадцатого столетия, чьи идеи повлияли на мировоззрение или вызывали научный интерес моих персонажей. notes Примечания 1 Более трех тысяч квадратных метров. (Здесь и далее примеч. пер.) 2 Wainscot – высококачественная древесина дуба, а также бабочка из семейства полосатых совок (англ.). 3 Sea town – морской город (англ.).