Джун и Мервин. Поэма о детях Южных морей Олесь Бенюх В основу романа Олеся Бенюха «Джун и Мервин» легли новозеландские впечатления автора. В книге рассказывается о жизни молодежи Новой Зеландии, ее проблемах, мечтах. В основу романа положена трагическая судьба и любовь «белой» девушки из богатой семьи Джун и бедного юноши-маорийца Мервина. Бенюх Олесь Джун и Мервин К читателю Роман Бенюха — явление примечательное, он представляет значительный интерес для рецензента новозеландской литературы, привыкшего к жалобным комментариям, предполагающим, что в стране без сильных литературных традиций писатели скованы при исследовании различных явлений действительности. Многие наши писатели действительно обеспокоены этим и часто обходят окружающие их реальные проблемы. Советский писатель Олесь Бенюх не следует их примеру. Писатель Джозеф Конрад как-то сказал; «Морская жизнь была моей жизнью. Она была сценой, но очень редко целью моих стремлений. Моей целью было такое же беспокойное, опасное и изменчивое явление, как море, но еще более обширное — неукротимый океан жизни». Точно так же о Бенюхе следует сказать, что новозеландский фон, изучение новозеландского образа жизни, страны и ее людей не были целью его стремлений в «Джун и Мервин». Он тоже стремился к чему-то более значительному, объемному, чем то, что умещается на двух небольших островах в Тихом океане. Трагическая история любви двух главных героев, хотя она и трогательная и запоминающаяся, не является ни сердцевиной, ни завершением сути вопроса. Она создает канву романа, в котором речь идет также о жестоком отношении человека к человеку. Однако не она цель стремлений Бенюха. Его целью скорее является «неукротимый океан жизни». В своем конкретном выражении новозеландская действительность, окружающая двух влюбленных, раскрывается автором как своего рода миниатюра западного капиталистического мира, а они, молодые, показаны как жертвы хищного общества. Действие «Джун и Мервин» происходит в годы войны во Вьетнаме, когда будущие влюбленные еще учатся в школе. У них разное происхождение: Джун — дочь овдовевшего богатого человека, связанного с американцами финансовыми интересами, а у смуглокожего Мервина отец пожарник. После случайной встречи между молодыми завязывается дружба, которая вскоре перерастает в любовь. Под влиянием пропаганды и стремясь заработать побольше денег, Мервин записывается в экспедиционные войска, которые направляются во Вьетнам. Вскоре после этого рушится финансовая империя отца Джун. Он кончает жизнь самоубийством. Дочь покидает родные места и уезжает на заработки. В то время как Мервин духовно и физически страдает во Вьетнаме, Джун вступает в мир спортивного бизнеса, где она, хотя и преуспевает с материальной точки зрения, чувствует себя все более опустошенной и духовно погибшей. Возможно, что у другого автора подобный роман мог бы превратиться в мелодраматическую любовную историю. Но в данном случае этого не происходит. Произведение Бенюха — это серьезная попытка изучить масштабы того, что дорого человеку. Развертывание действия на достоверном фоне новозеландской жизни, введение ряда персонажей, связанных с жизнью героя и героини, позволили автору серьезно и глубоко разработать весьма важные жизненные темы. Многие читатели, вероятно, воспримут роман как произведение антивоенное, другие без труда отметят, что в нем затронуты проблемы расовой дискриминации, третьи обратят внимание на разоблачение ложных ценностей буржуазной цивилизации. Все эти темы, безусловно, присутствуют в романе, но они без всякого авторского морализма и дидактики органично вытекают из самих жизненных ситуаций, из характера и направленности самого повествования. Роман построен таким образом, что не автор, а сами герои и события, сама окружающая жизнь постоянно ставят перед читателями вопросы. И ответы на них мы опять же находим не в авторских умозаключениях, а в судьбах героев, достоверно представленных событиях. Только тщательный и исчерпывающий анализ взаимосвязи между разными событиями и диалогами героев может открыть тонкий рисунок повествования. Однако такой анализ был бы насколько неуместным, настолько и ненужным, так как все в романе подчинено жизненной правде, отображению живой действительности. И все же мы приведем хотя бы один пример тонкой взаимосвязи разрозненных и, казалось бы, случайных жизненных эпизодов. Происходит разговор героев. Джун вскользь упоминает о темной коже Мервина, а он рассказывает ей легенду о цвете кожи людей. Ее поведала ему его бабушка-маори. Им обоим чужды расовые предрассудки. Однако значительно позднее, во Вьетнаме, Мервина поражает высокомерное и бесчеловечное отношение, проявившееся в истерическом крике умирающего товарища, который считает, что его собственная загубленная жизнь более важна, чем жизнь его бывшего друга. Тема расизма дополняет тему человеческой деградации, которая выдвигается на первый план в грязной войне во Вьетнаме. Олесь Бенюх считает недостаточным дать читателю возможность взглянуть со стороны на его героев, он также не хочет ограничиваться приемом описания их жизни от третьего лица. Включив в роман отрывки из дневников двух разлученных влюбленных, он дает читателю возможность проникнуть в их внутренний мир. Несколько снов раненого Мервина, находящегося в бессознательном состоянии, также оказываются мучительным комментарием к его переживаниям в джунглях к северу от Сайгона. С ними созвучно чувство упадка духа в дневнике Джун, который она ведет в окландских «джунглях» людей-хищников. Этими приемами роману придается новое измерение, а Джун и Мервин вызывают симпатию читателя. Вскормившая их так называемая цивилизация оказывается обманом, и, столкнувшись с суровой реальностью, они выходят из этих столкновений изувеченными духовно, а Мервин покалеченным и физически. Духовное и социальное окружение, которое они наивно приняли, не сумев критически оценить его, предало их и лишило какого-либо достойного будущего. Олесь Бенюх не новичок в художественной литературе. Он лауреат международной литературной премии Джавахарлала Неру. Думаю, что публикация его романа позволит читателю ближе познакомиться с жизнью молодежи Новой Зеландии, с проблемами, которые перед ней стоят. Уинстон Роудс, профессор литературы, почетный президент общества «Новая Зеландия — СССР» Пролог из будущего «…Вьетнам — вот где скорее всего это было. Где же еще?..» Мервину казалось, что он видит все наяву. Казалось?.. Но ведь он не пришел еще в себя после ранений, после операции… По дороге вдоль рисового поля шла девочка, тоненькая, как стебелек. Она шла, повернув голову в сторону, лица ее не было видно. Мервин смотрел на девочку снизу вверх, словно она шла по высокой насыпи или плыла по светлому бледно-голубому небу, окутанная легким, почти прозрачным кружевом облаков. Чуть слышно пели невидимые птицы. Или это смеялась девочка? Воздух был насыщен нежащим теплом. В нем чувствовался едва уловимый аромат крупных лиловых цветов. Волосы девочки искрились в солнечных лучах. Девочка плыла дальше, дальше — над пагодами, болотами, над городами, джунглями. И все так же тихо пели птицы. Или плакали?.. «Наверно, так плачут от счастья», — подумал Мервин. И тут же ощутил горький запах гари. Пристальнее вглядевшись в девочку, он чуть не задохнулся от ужаса: волосы девочки горели-пылали от напалма. Мервин рванулся к ней изо всех сил — помочь, спасти!.. Но его тело было будто чужим. Не слушались ноги, забинтованные руки были неподвижны. Тогда он закричал, призывая на помощь. Из горла вырвался еле слышный, невнятный хрип. Никто не ответил… И он заплакал… Внезапно небо окрасилось багровым заревом. Страшной силы взрыв бесшумно гасил малиновые звезды в своих черных клубах… Девочка повернулась. Лицо ее, освещенное отблесками горящих волос, стремительно приближалось к Мервину. Он не успел увидеть его целиком — видел один рот, искаженный страданием… Господи, чье же это лицо? Десятилетней вьетнамской девочки, изнасилованной целым взводом и приконченной милосердным штыком? Его возлюбленной Джун, потерянной навсегда? Всего человечества, обреченного на вечные муки? Где-то близко гремели орудия, рвались снаряды, захлебывались в лужах крови солдаты. Рушились города, уничтожались государства, гибли цивилизации. Сместились полюса, вышли из берегов моря и океаны. Смерть витала над планетой!.. По багровому небу летел огненный шар — в муках корчилась живая плоть человека. И так ли важно, кто это: девочка-вьетнамка, любимая Джун, кто-то неизвестный из людей Земли? «…Боже мой, летит, летит по небу огненный факел людской боли и горя! Опять — в который раз! — живая плоть рассыплется пеплом. И нет ни сил, ни возможности даже ценою собственной жизни погасить это адское пламя, вырвавшееся из преисподней, — пламя глухой и слепой ненависти. Даже ценою собственной жизни…» Вьетнам… Конечно, именно там и решилась его судьба. Именно там, когда он в отряде «коммандос» рыскал по джунглям в поисках партизан. Но ведь было что-то и до Вьетнама? Ведь было же? Да, было, было!.. Часть I 1 Девочка присела на корточки и осторожно погладила щенка. Он перестал скулить, завилял обрубком хвоста, приподнялся на задних лапах, натянув поводок. Девочка отдернула руку. Щенок снова заскулил. Ошейник врезался ему в горло. «И чего я боюсь? — подумала девочка. — Он такой хороший, такой славный!..» И еще раз, теперь уже смелее, погладила щенка. Он лизнул ей руку. Уродливо приплюснутый нос щенка, казалось, сморщился в благодарной улыбке. Поводок был захлестнут за гвоздь, вбитый в стенку деревянного павильона. Девочка встала и протянула руку, чтобы снять поводок с гвоздя. — Извините, мисс, но это мой щенок, — услышала она за своей спиной недоуменный возглас. Девочка обернулась. Перед ней стоял опрятно одетый смуглый, черноволосый мальчик. Как и ей, ему было лет пятнадцать. — Это мой щенок, — повторил он, взял щенка на руки и стал чесать ему шею. — Ну и что же, что твой? — обиженно спросила девочка. — Я и не думала его уводить… Ему было скучно одному. Вот я и хотела с ним поиграть! «А она славная! — улыбался мальчик, разглядывая девочку. — Красивая. Как в кино!.. И губы, видно, не намазаны». — Играй, если есть охота, — он протянул ей щенка. — Гюйс любит, когда с ним возятся. Они не спеша направились к главной выставочной площадке. Девочка вела щенка на поводке. За ними, впереди них и навстречу им шли люди с собаками самых разных пород, возрастов, мастей. Взрослые, видавшие виды псы, щедро увешанные медалями и жетонами, брели спокойно и понуро, словно равнодушные к почестям. Молодые, напротив, рвались из рук хозяев, обнюхивали друг друга, от нетерпения и ожидания чего-то необычного — и уж, конечно, доброго, радостного! — скулили, повизгивали, взлаивали. Толкаясь и мешая друг другу, будто внезапно ожили красочные иллюстрации кинологической энциклопедии, шли по дорожкам парка нервные доберманы и огромные глуповатые доги, злые таксы и добродушно-нахальные сеттеры, строгие немецкие овчарки и умнейшие лабрадоры-ретриверы. Был последний день ежегодной веллингтонской выставки собак. — Меня зовут Мервин. А тебя как? — Джун. Некоторое время они молчали. — Как забавно бежит твой Гюйс! — засмеялась вдруг Джун. — Он кто — французский бульдог, да? — Бостон-терьер, — с гордостью ответил Мервин. И добавил: — Редчайшая порода! Он хотел было рассказать ей, что, конечно же, отец его никогда не смог бы купить такую дорогую собаку (сто пятьдесят долларов — целая куча денег!), что Гюйса они нашли на берегу бурной безымянной речушки, у ее самого устья, куда выбрались с отцом как-то в субботу на рыбалку: щенок был, видимо, выбракованный, а утонуть по воле своих хозяев не захотел, победил, слепая кроха, смерть и вот стал теперь каким молодцом! Но Мервин не знал, как девочка отнесется к его рассказу, и потому промолчал. Ничего не сказал он и о том, как отец потешался над ним во время той рыбалки. Мервин поймал большущую рыбину. И когда он с огромным трудом, с помощью вошедшего в азарт отца, выволок ее на берег, ему вдруг стало отчаянно жаль ее — такую красивую, такую сильную и такую теперь беспомощную. «Пап, давай отпустим ее, — несмело попросил он. — Давай, папочка!..» — «А ты не рыбак, мальчик. Нет, не рыбак!» — смеялся, внимательно глядя на него, отец. И Мервину было неясно, осуждает он его или одобряет… Было по-летнему жарко, как бывает жарко в Веллингтоне в феврале. Дул теплый северный ветер. Он гнал по голому небу хлопья облаков, трепал жесткие листья рослых, высотою с кокосовую пальму, древовидных папоротников, срывал пену с длинных океанских волн. Недалеко от входа на площадку в ларьках продавалось мороженое. Джун невольно замедлила шаг, украдкой облизала пересохшие губы. Мервин нащупал в кармане своих коротких штанов несколько мелких монет, которые выпросил у отца на билет в кино. «Одним Дракулой больше, одним меньше!» — с неожиданной для себя легкостью отказался он от любимого развлечения. — Пару двойных порций, — Мервин смущенно протянул мороженщику три шиллинга, чувствуя, как у него краснеют щеки, нос, уши. Ему казалось, что все вокруг, даже стоящие далеко у выхода с площадки, и, уж конечно, этот противный толстый мороженщик, — все смеются над ним: «Тоже ухажер нашелся!» «Ну и пусть! Ну и пусть!» — твердил про себя Мервин. И с повадками человека, который только и делает, что угощает знакомых девочек разными сладостями, красный, потный, он подошел к Джун и галантно вручил ей мороженое. — Жарко, — только и сказал он. — Жарко! — радостно согласилась Джун. — Спасибо!.. «Добрый мальчик, — подумала она. — Настоящий джентльмен! Не то что противные наглецы братья Гаррисоны или наш сосед Жадина Вилли…» — Джу-у-ун! — немолодая, стройная дама в очках беспокойно всматривалась в толпу на подступах к площадке. Джун быстро подхватила на руки Гюйса и бросилась бежать по одной из дорожек, обсаженных «рождественскими» деревьями. Мервин побежал следом за ней. Наконец Джун остановилась. Остановился и Мервин. С трудом переводя дыхание, Джун лизала мороженое. — Кто эта женщина? — спросил тоже запыхавшийся Мервин. — Мадемуазель Дюраль. — Джун пренебрежительно повела плечом. — Моя гувернантка. Француженка, старая дева… — Она хорошая? — Ябеда. Шпионит за мной, все обо мне вынюхивает. Даже в колледже у моих подружек пытается выудить какую-нибудь сплетню. А потом доносит отцу. Но я всегда могу ее надуть, когда захочу! — На лице девочки появилась недобрая усмешка. — Это верно, хуже нет, когда бесцеремонно суют нос в твои дела! — согласился Мервин. Сердито зарычал Гюйс, совсем как взрослый пес. Джун и Мервин оглянулись. К ним почти вплотную подошла женщина, которую Джун назвала мадемуазель Дюраль. Какое-то время — оно показалось Мервину очень долгим — девочка и женщина молча смотрели друг на друга. — Итак, Джун Томпсон, — негромко проговорила гувернантка, — я, по-вашему, ябеда и шпионка? Джун молчала. — Почему вы молчите? Или вам стыдно за свои слова перед молодым человеком? — Разве можно стыдиться правды? — Джун произнесла эти слова громко и твердо. Большие серые глаза ее потемнели, лоб прорезала едва видная складка. «Вот какая она, эта Джун! — восхищенно подумал Мервин. — Ей-богу, молодец — не струсила!» — Пойдемте к машине. Дома сами объясните отцу свое недостойное поведение! — проговорила мадемуазель Дюраль. И, не удостоив Мервина взглядом, быстро пошла к выходу. — Здорово ты ей ответила! — в восхищении сказал Мервин. — Ничего особенного! — Джун, пожав плечами, пошла вслед за гувернанткой. — Дома теперь будет очередная буря — с громом, молнией, дождем. И гулять не пустят целую неделю… — А как только пустят, приходи к нам поиграть с Гюйсом, — негромко проговорил Мервин, слегка коснувшись плеча Джун рукой. — Мы живем на Фарм Роуд в Нортлэнде. Спросишь многоквартирный дом пожарников, тебе каждый покажет. Мой отец пожарник, шофером работает. Приходи, а? — Приду, — сказала Джун. — Как только пустят, так и приду. Я ведь живу рядом — в Карори… Она улыбнулась, помахала рукой и побежала к стоянке машин. Мервин видел: большой черный лимузин бесшумно тронулся с места и через несколько секунд скрылся за поворотом. Мервин долго стоял и смотрел на неиссякаемый поток машин. Гюйс уселся у его ног и попытался привлечь негромким повизгиванием внимание мальчика. Но тот не обращал на него внимания. Незнакомое, странное чувство владело Мервином — тревожное и радостное. Ему казалось, что он парит высоко-высоко над островом. Уплывают вдаль среброглавые вулканы и дремучие папоротниковые рощи, каменистые каньоны с бурными изумрудными потоками и выгрызенные ордами океанских волн угрюмые, пустынные фиорды. Древние военные тропы пересекают крутые склоны оранжевых гор, теряются в лиловых долинах, в медно-красных песках пустынь, вновь возникают на берегах сонных озер, чтобы снова исчезнуть возле кипящих грязей и горящих желтыми, синими, красными кострами великанов гейзеров. А где-то далеко на горизонте, вверх по белой ленте широкого шоссе, мчится большой черный лимузин… 2 — Мервин, иди скорее! Тебя во дворе какая-то барышня спрашивает, — крикнул отец с порога. Повесив пиджак на гвоздь в углу крохотной прихожей, он направился в ванную сполоснуть лицо и руки перед ужином. Ухмыльнулся, пробормотал себе под нос: «Была бы жива мать, вот удивилась бы. Сын-то жених совсем! Жених — да и только, чтоб я сгорел, как те оптовые склады в Лоуэр Хатте…» — Барышня? Придумаешь тоже, пап, — равнодушно ответил Мервин. — Просто знакомая девочка… из соседней школы… А у самого радостно екнуло сердце: «Джун пришла!» Он наспех причесался, надел новую рубашку, выскочил во двор. На тротуаре стояла Джун в синих шортах, белоснежной блузке, на шее — красный платок. На поводке она держала длинноногого коричневого пса. — Привет, Джун, — стараясь не выдать своей радости, сказал Мервин, покосившись на стайку мальчишек, которые сражались в дальнем углу двора в регби. Те, как по команде, прекратили игру и уставились, перешептываясь, на Джун. Тем же занялись и две женщины, вышедшие во двор, чтобы развесить только что выстиранное белье. Оторвал взгляд от мотора своего старенького «остина» пожилой мужчина… — Добрый вечер, Мервин, — ответила Джун, немного смущенная всеобщим вниманием. Помолчали, не зная, как продолжить разговор: стесняло назойливое любопытство всех этих окружавших их людей. — У меня теперь тоже щенок, — сказала наконец Джун и погладила голову собаки. — Ее зовут Ширин… — Красивая морда! Совсем как человечье лицо. Что это за порода? — спросил Мервин. — Афганская овчарка. Подбежал Гюйс, приступил к знакомству с Ширин, Вокруг Мервина и Джун собиралась толпа любопытных. — Пойдем вниз, на спортивное поле, — предложила Джун, и, не дожидаясь ответа Мервина, крикнула: — Ширин, Гюйс — за мной! Собаки с лаем кинулись вдогонку. Следом за ними побежал Мервин. — А подружка нашего Мервина, видать, не из бедной семьи! — заметила одна из обитательниц дома пожарной команды, худая бледная женщина. — Какая уж там может быть дружба между богатой пакеха [*] и бедным маори, — отозвалась другая пышногрудая маорийка… [*] Пакеха — белый, белая (маорийск.) Спортивное поле лежало в котловине меж двух холмов. Частенько подростки с близлежащих улиц до одури гоняли здесь мяч после школы. Футбольные команды городских колледжей под буйные крики болельщиков сражались здесь с командами английских, французских, шведских судов. По субботам и воскресеньям молодые матери и отцы совершали сюда вылазки со своим потомством. Сейчас поле было пустынным. Ширин бросилась опрометью бежать вдоль его кромки. Гюйс, высоко вскидывая задние кривые лапы, не отставал. Вот Ширин остановилась, отпрыгнула в сторону, склонила тонкую голову набок. Гюйс тоже замер. Его черные навыкате глаза следили за каждым движением Ширин. Внимание собак привлекли две маленькие серенькие птички. Мгновенное раздумье — и оба щенка уже мчались наперегонки поперек поля… — Твой Гюйс — славный малый, с характером, — Джун смотрела вслед собакам. — Ни за что не сдается. Хотя из последних сил, но бежит рядом! — Боец, — согласился Мервин. — Встретит на улице пса в три-четыре раза больше, чем он сам, стрелой к нему — выяснять отношения. Он уже в три месяца был как взрослый. Самостоятельный. — Ширин из Афганистана, из самого Кабула. Так папа сказал. — Джун погладила подбежавших к ним собак. — У тебя все заграничное, да? — настороженно осведомился Мервин. — Почему? — удивилась Джун. — Собака из Афганистана, гувернантка из Франции. — Ну и что? — возразила Джун — Просто таких собак никогда не было в Новой Зеландии. А мне Ширин очень понравилась. А мадемуазель Дюраль… Знаешь, я была не права к ней. Она просто несчастная женщина… — Несчастная? А про тебя небось прошлый раз наябедничала. — Да, она сказала папе, что я дурно вела себя с ней, — подтвердила Джун. — Папа меня при ней поругал, а потом под секретом рассказал ее историю… Девочка испытующе взглянула на Мервина: — Никому не скажешь? — Никому. — Слово? — Слово. — У нее была… — Джун посмотрела вокруг, будто проверяя, не подслушивает ли кто, и прошептала в самое ухо Мервина: — У нее была… невероятно несчастная и… трагическая любовь! — Да? — так же шепотом недоверчиво переспросил Мервин. — Клянусь богом! — пылко и теперь уже громко воскликнула Джун. — Мне папа рассказал, что мадемуазель Дюраль ужасно любила одного юношу. Это было давным-давно, — начала Джун. — Нас тогда с тобой, наверно, еще и на свете не было. Она у себя в Париже жила. А там были тогда немецкие нацисты. Она сама и человек, которого она любила, боролись с ними. Немцы его поймали. Долго пытали, а потом расстреляли. Узнав об этом, мадемуазель Дюраль чуть с ума не сошла. Вот как она его любила!.. Когда война кончилась, она решила навсегда уехать из Франции. Так далеко, как только можно. А замуж не вышла, потому что до сих пор любит того юношу. Теперь понял, почему она несчастная? Мервин молча кивнул. Вздохнул, тихо сказал: — Все равно ябедничать-то не надо… — Папа сказал, она не ябедничает — рассказывает ему обо мне, желая мне добра, — так же негромко проговорила Джун. — Мне теперь очень жаль ее. Я хотела бы с ней дружить… Подбежали собаки. Ширин опустилась на передние лапы, прижала морду к земле. Гюйс боком наскакивал на нее, отпрыгивал назад, морщил розовые щеки — улыбался. Мервин сбросил рубашку, встал на четвереньки. Он грозно рычал, звонко лаял, волчком вертелся вокруг собак. Джун, обессилев от смеха, повалилась на траву. Мервин, отогнав расшалившихся собак, сел рядом с ней. — А ты сильно загорел! — сказала Джун. — Это не загар, — после продолжительного молчания ответил Мервин. — Моя прабабка была маори… Джун провела пальцами по плечу Мервина. Потом легла на спину и несколько минут молча смотрела на проплывавшие над ними плотные белые облака. Вдали облака темнели, превращались в серые тучи, которые тяжело нависли над горами. А еще дальше гор уже почти не было видно — их закрывала белесая кисея дождя. Потянуло прохладой. Мервин встал, надел рубашку. — А твои дети тоже будут такие… смуглые? — спросила Джун. — Почем я знаю, — не глядя на нее, ответил Мервин. — Может, будут, а может, и нет… — Хорошо, если б были. Красиво. И загорать не надо! — Я читал, — сказал Мервин, — что почти у всех, кто здесь родился, у всех пакеха есть хоть чуть-чуть маорийской крови. — Пожалуй, — согласилась Джун. — Жаль, что у меня кожа такая белая-белая. И загар ко мне не пристает… — Помню, бабка моя, мать отца, рассказывала древнюю маорийскую легенду, — сказал Мервин. — О чем? — О том, почему у людей кожа разного цвета… Помолчали. Потом Мервин начал негромко: — Давно это было. Так давно, что помнят об этом лишь Те Ра, Солнце, да Маунгануи, Великая Гора. На благословенной земле Хаваики, потерянной навсегда родине предков, жили четыре могущественных племени. Мужчины охотились на зверей и ловили рыбу. Женщины растили детей и хранили тепло очага. Манговые и пальмовые рощи приносили обильные плоды. Арики Раху, вожди племен, берегли и хранили мир и покой. Тебе интересно? Ну тогда слушай дальше… Однажды бог ветров — Тавхири-матеа — принес издалека и внезапно обрушил на славную страну Хаваики черные тучи несчастья. Улетела птица и ушел зверь из лесов. В реках и океане исчезла рыба. Холодным пеплом упали на землю плодоносные деревья. Наступило время пиршества богини смерти Хиненуи-отепо. Она не щадила ни старого, ни малого. Она лишила силы могучих и разума мудрых. И племя пошло войной на племя. И водопады крови лились в бездну небытия — в страшную призрачную Рарохенгу… Случилось так, что в это время добрый жрец-тохунга сумел разжалобить бога Атуа, верховного властителя Ао-Марама — мира жизни и света. «О великий бог! — воскликнул тохунга. — Не дай погибнуть детям добра и правды!» — «О каком добре и какой правде ты говоришь? — гневно ответил Атуа. — Первое же испытание превратило добро в ненависть и правду в ложь!..» — «Голод помутил их рассудок. Они не ведают, что творят, — говорил тохунга. — Испытай их еще раз!..» — «Хорошо, — согласился наконец Атуа. — Но запомни сам и передай людям — этот раз будет последним». — «Будь же до конца справедлив, — отважился высказать еще одну просьбу тохунга. — Не дай им умереть с голоду!» Атуа согласился и с этим, но сказал: «Если четыре стрелы одновременно поразят оленя, между стрелками неизбежна ссора. Я разделю сутки на четыре части и дам каждому племени его время: день, ночь, восход и закат…» — «А если кто-нибудь попытается украсть время другого?» — «Их тотчас же обличат в нечестности!» — усмехнулся Атуа. — «Но как?» — «Каждое племя получит свой цвет кожи — по времени суток: белый, черный, желтый и красный…» Разошлись по всей земле четыре племени из Хаваики. Но и по сей день великий Атуа внимательно присматривается к далеким потомкам четырех древних племен. Присматривается и раздумывает, решает: чего же все-таки в людях больше — добра и правды или зла и лжи… — Ты хорошо рассказываешь, — сказала Джун. — Я люблю легенды. И сказки. В них люди в конце концов всегда счастливы, почти всегда. В жизни почему-то не так… — Наверно, потому что в жизни люди чего-то не умеют или не знают, — ответил Мервин. Он хотел было добавить, что, когда вырастет, обязательно найдет или, наконец, сам выкует ключи человеческого счастья и отдаст их Джун. А она отдаст их всем. Так он думал. И даже мысленно представил себе эти ключи — сверкающие, радужные. Но высказать свои мысли вслух не решился. Джун встала. Ширин и Гюйс послушно ждали, когда им пристегнут поводки. Ветер усиливался. Он растрепал волосы Джун, чуть не сорвал с ее шеи красный платок. — Твой автобус идет! — крикнул Мервин. Они едва успели добежать до остановки, как начался дождь. Крупные частые капли забарабанили по дощатому навесу. — В субботу приду! — крикнула Джун, вскакивал в переднюю дверь подошедшего автобуса. Ширин шмыгнула за хозяйкой. Сквозь частые струи дождя Мервин с трудом разглядел, как шофер раздраженно говорил о чем-то Джун. «Ругает за Ширин, — с беспокойством подумал мальчик. — Ничего, в такой ливень не выгонит…» По улице уже мчались потоки мутной воды. Сверкнула близкая молния, другая, третья. Автобус, помедлил, словно раздумывал, стоит ли продолжать путь. Наконец тихонько тронулся с места, стремительно убыстряя ход, пересек мост и вскоре исчез за выступом нависшей над дорогой скалы. Гюйс дрожал, тихонько повизгивая. Мервин запрятал его за пазуху. До дома было рукой подать. Мальчик легко бежал, перепрыгивал через ручьи и лужи. Как-то сама собой возникла, запелась шотландская песня про дождь, про солнце и про доброго малого Вилли… 3 Дылда Рикард затянулся сигаретой и лихо выпустил дым через нос. В его губах сигарета казалась естественной: он был всего лишь на год старше Мервина, а выглядел как двадцатилетний. — Теперь ты, — хриплым голосом сказал он и сунул сигарету в рот Мервину. — Или боишься? Мальчики стояли в темном углу мужской уборной колледжа. Уроки давно закончились. Было так тихо, что Мервин явственно слышал дыхание Рикарда и как из крана умывальника капала вода. — Вижу, что боишься! — Дылда презрительно сплюнул, выругался. — Ничего я не боюсь, — воскликнул с негодованием Мервин. Он сильно затянулся и тут же раскашлялся. — Тише ты, куряка, — прошипел Рикард. — А еще говорил, что умеешь! — Умел, — упрямо сказал Мервин, чувствуя, что краснеет. — Давно не курил… — Может, ты еще и виски пил, — с издевкой продолжал Рикард, — и джином разбавлял? Или, чего доброго, девчонкам под юбку лазил? А? Ну чего молчишь, Мервин-Все-Знаю? Расскажи, не стесняйся, парень, как целуется твоя невеста из Карори? — Дылда захихикал. Это было уж слишком. Мервин изо всей силы ударил кулаком по лицу Дылды. Тот пошатнулся, побледнел. — Ты — драться? — пробормотал он. — Из-за девчонки?! Мервин молча, яростно обрушивал на Дылду удар за ударом. В классе Рикард слыл первым силачом. Но почетное это звание было завоевано им отнюдь не в честных кулачных боях на заднем дворе колледжа. Ореол непобедимости принесли Дылде рассказы о его силе самых худеньких, низкорослых и трусливых, которых он беспощадно избивал. Схватка же с Мервином была первая настоящая схватка в его жизни. Он испуганно отступал назад, прикрывая окровавленное лицо руками. Мервин уверенно теснил обидчика к кабинкам. Вдруг чья-то рука цепко схватила Мервина за ухо, и отлично поставленный баритон произнес нараспев: — Мускульная разминка благородных интеллектуалов в перерыве между грамматическими баталиями и арифметическими турнирами. Не так ли, джентльмены? Директор колледжа, желчный худощавый мужчина лет пятидесяти, насмешливо смотрел на мальчиков сквозь сильные стекла крупных очков. За весьма субъективное и одностороннее трактование принципов Песталоцци мало кто в колледже звал директора иначе как «Инквизитор». Мервин скорчился — рука директора продолжала выкручивать ухо. Дылда злорадствовал лишь несколько секунд. Вторая рука Инквизитора дотянулась и до него. — Должен заметить вам, почтенные джентльмены, — ласково тянул Инквизитор по мере того, как он и его безмолвные жертвы приближались к выходу из уборной, — нет на свете порока предосудительнее и греховнее, чем порок тайный. Он как невидимый сатана: зло вершит, а бороться с ним невозможно!.. Он сделал краткую передышку уже в коридоре. Однако пальцы его продолжали цепко держать уши мальчиков. — Курение, пьянство и прелюбодеяние — три кита, на которых зиждется все зло мира. В колледже, руководимом мною, любой росток зла будет удаляться с корнем. Но прежде надо познать, что зло есть зло! К этому времени все трое уже вошли в кабинет Инквизитора. Он отпустил мальчиков, приказал им сесть на маленький диван у окна и сам сел в свое кресло за столом. Минуты две-три Инквизитор рылся в ящиках стола, перекладывал с места на место какие-то папки, тетради, бумаги. Наконец достал изящную коробку, открыл ее, протянул мальчикам: — Берите. Настоящая «Гавана». Дылда и Мервин ошеломленно вертели в руках длинные сигары. Отчаянно горели уши. Мервину было и больно и стыдно. Угнетало ощущение унизительной беспомощности. — Позвольте, джентльмены, помочь вам надрезать кончики ваших сигар, — пел баритон Инквизитора. — Вот так. Превосходно. Теперь закуривайте. — Он поднес зажженную спичку сначала одному, потом другому мальчику. Мервин попытался было уклониться, но Инквизитор чуть менее ласково произнес: — Будьте мужчинами, джентльмены. Не заставляйте меня прибегать к вульгарному мускульному насилию над капризным и хрупким аппаратом мышления. Та-ак. — Он зажег вторую спичку. — Теперь вдыхайте в себя ароматный дым во всю силу ваших легких. Вот так. И еще раз. Восхитительно!.. Инквизитор снял очки, придирчиво осмотрел с обеих сторон стекла, медленно протер их замшевой тряпочкой. Затем вновь водрузил очки на крупный, в красных склеротических прожилках нос и добродушно воскликнул. — Пока вы упиваетесь сладостным дымом наркотика, я прочитаю вам в назидание отрывок из весьма любопытной книги британца Остина Митчелла «Жирный, сладкий, пьяный рай». Опус сей только что вышел в свет. А ведь всегда прелюбопытно, как тебя видят со стороны. Тем более с такой близкой нам, как Англия. Итак, джентльмены, Новая Зеландия глазами дотошного йоркширского остряка! Инквизитор еще раз удостоверился в том, что мальчики курят сигары, откашлялся, начал читать вслух: — «Наконец, в распоряжении новозеландца — для отдыха от дел насущных — великолепное лоно природы. И этого лона у него, пожалуй, больше, чем у кого бы то ни было другого на всем белом свете. На каждого жителя приходится целая пляжная миля и восемнадцать песчаных мух. Таким образом, переполненным считается такой участок морского побережья, на котором вы сможете обнаружить хотя бы одного человека. В Гонконге на одну милю шоссейных дорог приходится 243 автомобиля. В Новой Зеландии на каждые 243 ярда хайвеев приходится одна самодвижущаяся единица транспорта. Гор столько, что каждому активному скалолазу достается своя. Если в Великобритании плотность населения всего лишь 577 человек на квадратную милю, то здесь их целых 27. Каждый год из одного лишь озера Таупо вылавливается 500 тонн форели, а 100 тысяч горных оленей нахально играют в прятки с одиноко встречающимися охотниками. Я не завидую войскам противника, который вознамерился бы осуществить вторжение в Новую Зеландию. Все население страны спокойно и просто исчезло бы в горах. И началась бы такая партизанская война, что в течение нескольких дней были бы уничтожены, ну, скажем, все 100 миллионов солдат китайской Красной армии. Обширно-пустынное лоно обычно резервируется для отпусков…» Мервин с трудом воспринимал смысл слов, произносимых Инквизитором. Поташнивало, кружилась голова. Сигарный дым слепил глаза. Мервин зажмурился. И увидел море. Солнечные, зеленые волны плавно несли большую гладкую доску. На доске рядом с ним стояла Джун. Она смеялась, показывала рукой на домики на берегу. Мервин напряг память, узнал место. Это был Титахи Бей, куда отец возил его два-три раза прошлым летом. Какое теплое, ласковое солнце! Как радостно улыбается Джун!.. — Вдыхайте, джентльмены! Глубже вдыхайте… Исчез Титахи Бей. Исчезло солнце. Исчезла Джун. Мервин открыл глаза. Сначала медленно, а потом все быстрее замелькал слева направо Инквизитор, и его стол, и окно. Постепенно все очертания слились в один оранжево-огненный круг, который с бешеной скоростью вращался, рассыпая во все стороны красные искры… Очнулся Мервин, должно быть, скоро. По-прежнему, подперев щеку, ласково, с нескрываемым состраданием смотрел на него директор колледжа. Как и раньше, рядом сидел, широко расставив ноги, Дылда Рикард. На его подбородке, рубахе и брюках Мервин заметил какие-то влажные пятна. Пахло рвотой. — Джентльмены, — сказал Инквизитор, когда Мервин открыл глаза. — Завершая только что прочитанный отрывок, можно резюмировать словами автора: «Новая Зеландия — это не страна, а скорее образ жизни». Что же касается нашего с вами табачного эксперимента, то следует всегда помнить: познание зла — благо. Но каждое познание дается нелегко, что следует переносить стоически… А теперь, юные джентльмены, — голос Инквизитора звучал строго, в нем слышались торжественные нотки, — я задам вам два, всего лишь два вопроса — из области, которая близка и понятна каждому истинному патриоту нашей страны. И если вы правильно на них ответите, мне останется лишь пожелать вам приятно провести воскресенье. Ведь сегодня суббота, не так ли? Вопрос первый: сколько западных союзных войск участвует в священной битве против красных во Вьетнаме и сколько там наших соотечественников? После некоторого раздумья Дылда Рикард поднял руку. Инквизитор благосклонно кивнул. — Всего сто тысяч, — уверенно выпалил Дылда. — Наших — одна тысяча. — Что ни слово, то ошибка. Всего — больше, а наших меньше, — сказал Инквизитор и добавил насмешливо: — В вашем возрасте вместо того, чтобы продолжать пребывать в состоянии бездумного и бесцельного ребячества, не грешно было бы и самим взять в руки оружие для защиты идеалов демократии! Какое-то время он внимательно, изучающе разглядывал Мервина и Дылду. Наконец назидательно сообщил: — Даю правильный ответ: американцев — более полумиллиона, новозеландцев — более полутысячи. Наших соотечественников немного, но они умелы и отважны. Друзья их хвалят, враги ненавидят… — Я на днях читал тут про одно подразделеньице, сэр, — восхищенно воскликнул Дылда. — Называется «Специальный авиаотряд». Работают парни — блеск! За голову каждого Вьетконг особую награду объявил!.. Инквизитор с нескрываемым удивлением посмотрел на Дылду, словно говоря: «А ты, оказывается, иногда что-то читаешь сверх школьной программы!» Потом сказал: — Вопрос второй: почему мы решили принимать участие в этой далекой на первый взгляд для нас войне? Мервин… — Как вы уже сказали, сэр, — для защиты идеалов демократии. — Ну а подробней? Мервин молчал. — Красные, — проговорил Инквизитор, — все эти коммунисты, социалисты, профсоюзники и прочие и без того уже орудуют здесь, у нас в стране, как хотят. Но с ними мы справимся. Главное в другом — не дать мировому коммунизму завоевать один континент за другим. Воистину вряд ли скажешь лучше, чем наш министр обороны Маккриди: «Я предпочитаю лучше сражаться на рисовых полях Вьетнама, чем на наших Кентерберийских равнинах». Минуты две-три Инквизитор сидел молча, откинув голову назад и закрыв глаза. Но вот он посмотрел на Мервина и Дылду, потер виски, словно вспоминая что-то или собираясь с ускользавшими мыслями, и ласково проговорил: — Чтобы прочнее усвоить суть происходящего, вы сейчас напишете диктант. Вот ручки, бумага. Готовы? Текст — передовая статья из сегодняшней «Ивнинг геральд». И голосом телевизионного комментатора, который читает последний выпуск бюллетеня новостей, Инквизитор начал медленно диктовать: — «Наши солдаты во Вьетнаме. Они все отправились во Вьетнам добровольно. Именно этим обстоятельством можно объяснить, что наши войска сражались, сражаются и будут сражаться впредь с мужеством и отвагой на этом отвратительном во многих отношениях театре военных действий. Им есть чем гордиться. Не так давно сам генерал Крейтон Эйбрамс, командующий американскими сухопутными силами в Южном Вьетнаме, направил им свое послание, в котором благодарил за «службу с отличием». По сравнению с могучими американскими армиями новозеландские экспедиционные силы могут показаться незначительными. Однако проигрыш в количественном отношении киви [*] с лихвой компенсируют энтузиазмом и боевой выучкой. [*] Новозеландская птица — символ страны. Батальон, сформированный из частей стран — участниц договора Анзак, даже в самых тяжелых боях проявлял завидную выдержку, а выносливость и редкостное чувство юмора при любых обстоятельствах снискали его солдатам и офицерам широчайшее уважение других фронтовиков. Из нашего безопасного далека ужасы и лишения, переносимые нашими соотечественниками во Вьетнаме, могут показаться призрачными, более того — ничтожными, если сравнивать их с постоянно растущими ценами на продукты питания, налогами и другими реалиями больной экономики. Но, тем не менее, если кто-то рискует собственной жизнью и во имя дела, в которое он, по крайней мере, верит, как это делают наши солдаты, то этим определяется нечто весьма реальное. И вряд ли можно без уважения относиться к невероятным физическим трудностям патрулирования недружественной территории, когда смерть подстерегает тебя за каждым кустом. Война не может не вызывать отвращения. Однако сколько будет жить на этой планете человек, столько будут существовать солдаты и армии. Такова человеческая натура и ее неспособность сохранять мир. Новозеландцы во Вьетнаме могут быть удовлетворены тем, что они отлично справляются с незавидной работой. Все это не обходится без потери жизней и без увечий, и об этом должен помнить каждый новозеландец…» Поняли? Инквизитор погладил ладонью газетный лист, посмотрел задумчиво поверх голов Дылды и Мервина. — Я не буду проверять сейчас ваши работы. В понедельник вы принесете их мне. И хорошенько запомните то, что я вам только что диктовал! А сейчас вы свободны, достопочтенные юные джентльмены… Мальчики торопливо вышли из колледжа на улицу, будто боялись, что их кто-то остановит. — Тоже мне рыцарь нашелся! — с обидой в голосе нарушил молчание Дылда, когда они отошли от колледжа ярдов на триста. Он вынул из кармана брюк левую руку, разжал кулак. На ладони Мервин увидел зуб, еще хранивший следы свежей крови. — Драться — дерись, но зачем же увечить человека? — Будь всегда и во всем джентльменом, — спокойно ответил Мервин. — И помни, что сказал Инквизитор об истоках зла на белом свете. Привет, Дылда! Он свернул в ближайшую улицу. Вместе с Дылдой идти не хотелось. Оставшись один, он вдруг почувствовал, что страшно устал, и присел у обочины дороги, прямо на тротуар. Во рту все еще был противный привкус терпкой горечи. Ломило в висках. Прошло не менее четверти часа, прежде чем Мервин сумел заставить себя встать и продолжить путь. 4 Джун проснулась, зевнула, открыла глаза. Сквозь неплотно задернутые золотистые шторы в спальню лились веселые солнечные лучи. «Проспала! Уже, наверно, полдень», — с огорчением подумала Джун. Села в постели, нашла глазами на туалетном столике маленький будильник. Стрелки показывали половину восьмого. В полосе света плавали едва заметные пылинки. «Как золотые снежинки», — подумала Джун и вспомнила с детства полюбившийся фильм «Белоснежка и семь гномов». Джун попыталась поймать пылинки рукой — они кружились, исчезали, словно таяли от тепла ладони. «Еще пять минуточек! — Джун легла на спину, закрыла глаза. — Сегодня у меня двойной праздник — и воскресенье, и день рождения». Она вертелась с боку на бок, положила даже подушку на голову, но сон не шел. Тогда Джун встала, подбежала к большому окну, раздвинула шторы. Внизу, за окном, простирался обширный сад. Джун сбросила на пол пижамную кофточку и штанишки. Заложив руки за голову, она подставила лицо и обнаженное тело горячему солнцу. Было тихо. Лишь какая-то птица самозабвенно пела в саду за окном. Джун стояла долго, может быть, десять, может быть, двадцать минут, когда вдруг услышала стук в дверь. Первым желанием ее было нырнуть в постель, но она тут же передумала. Голосом сержанта, который командует ротой на плацу в Вайору, она крикнула: — Вой-ди-те! Это была мадемуазель Дюраль. «Красива», — невольно подумала она, задержавшись на секунду у порога. И строго проговорила, входя и закрывая за собой дверь: — А если бы это был мужчина? — Какие же в это время дня у нас могут быть мужчины? — Джун передернула плечами, поднялась на цыпочки, шаловливо пропела: — Я знала наверное, что это вы! Или папа… — Тебе сегодня исполняется шестнадцать лет. В этом возрасте девушки стесняются показываться отцу в таком виде, — строго проговорила француженка. Она внимательно смотрела, как Джун подняла с полу пижаму, достала из стенного шкафа легкий домашний халатик. «Красива, — еще раз отметила про себя гувернантка. — И изящна. Чувствуется скрытая сила — сила молодости. Жаль, что я, как она, не занималась в свое время каратэ». Вслух мадемуазель Дюраль сказала: — Желаю, чтобы радость была твоим постоянным и верным спутником! — Она положила что-то, тщательно завернутое в сине-золотую подарочную бумагу, на туалетный столик и удалилась. Без единой улыбки. Без лишнего слова. Без обычных для такого случая эмоций. Когда дверь за ней закрылась, Джун повернулась к зеркалу. Поджав губы и нахмурив брови, она погрозила своему отражению в зеркале и повторила трагическим шепотом: «А что, если бы это был мужчина?» Она произнесла эту фразу, меняя интонации и выражение лица, несколько раз. И тут же вспомнила, что сегодня мадемуазель Дюраль впервые назвала ее девушкой. «А ведь и правда, что, если бы это был мужчина? — теперь уже всерьез подумала Джун. — Мервин, например…» Она покраснела, быстро накинула на себя халат и развернула сверток с подарком француженки. И на мгновение даже зажмурилась от радости. На черной шелковой подкладке продолговатого футляра завораживающе мерцала нитка бело-розового жемчуга. «Как хорошо, как удивительно хорошо, что я родилась в июне! Какой божественно красивый символ у этого месяца!.. Понравится ли жемчуг Мервину? — неожиданно для себя подумала Джун, когда спускалась на первый этаж к завтраку. — И папе, конечно», — поспешно добавила она. Без одной минуты девять Джун сидела на своем месте за большим овальным столом. Несмотря на размеры, стол казался изящным, даже хрупким, в огромной, залитой потоками солнечного света столовой. Вдоль стен тянулись буфеты и серванты из черного дерева. За их стеклами празднично сверкал фамильный хрусталь. С трех старинных полотен сосредоточенно и угрюмо смотрели вожди маорийских племен. На прямоугольной, с метр высотой тумбе стояли часы: кряжистое дерево, в его дупле — циферблат, перед ним на слегка выдвинутом вперед диске — киви. Раздался мелодичный, слегка приглушенный бой: донг, донг, донг… В такт ему медленно и важно кланялась бескрылая птица киви. С ее последним поклоном распахнулись двери в коридор, который соединял столовую с кабинетом. Стремительно вошел высокий мужчина лет пятидесяти — отец Джун, Седрик Томпсон. Широкоплечий, с гривой густых седеющих волос, он был одет с изящной небрежностью. Небрежность эта едва угадывалась в том, как был повязан галстук, как торчал из нагрудного кармана кончик платка, как свободно сидел на его владельце дорогой серый костюм. Следом за ним в столовую прошествовала Ширин. Она подошла к Джун, лизнула руку, устроилась под столом у ее ног. Томпсон подошел к француженке, сказал: «Доброе утро, мадемуазель Дюраль», поцеловал пальцы правой руки, едва коснувшись их полными, яркими губами. «Доброе утро», — сдержанно, почти сухо ответила та. Потом он поднял Джун вместе со стулом, поцеловал ее несколько раз в губы, в щеки, в нос. Она вспомнила, как ее так же тепло, ласково целовала каждый вечер перед сном мать, когда была жива. Глаза застлало пеленой слез. — Вот ты и плачешь, доченька, что кончилось детство. — Отец по-своему объяснил ее слезы, опуская стул на пол. — Каждый возраст имеет свою прелесть, уж поверь мне! Он подошел к боковому окну, подозвал жестом Джун. Прямо напротив окна стоял темно-вишневый мотоцикл «судзуки». Выхлопная труба, руль, бачок ослепительно сверкали на солнце. — Ой, папа, — задохнулась потрясенная Джун. Она подпрыгнула, повисла на шее отца, уткнулась лицом ему в подбородок, болтала согнутыми в коленях ногами. Соскочив на пол, обернулась к гувернантке: — Можно, я прокачусь на нем? Ну, самую чуточку? — Разве что чуточку, — улыбнулась мадемуазель Дюраль. — А завтрак? — нахмурился было отец. — Десять-пятнадцать минут радости Джун, я надеюсь, только прибавят нам аппетита! — проговорила француженка. Джун кинулась к двери в сад. — Стоп! — крикнул отец. — Ключи! Он бросил дочери кожаный футлярчик. Джун поймала его на лету. Вокруг нее волчком вертелась Ширин, нетерпеливо повизгивала. Минута — и по центральной аллее сада как вихрь промчалась на мотоцикле Джун. Ширин лаяла, безуспешно пытаясь угнаться за странным новым зверем. Отец Джун и гувернантка стояли у широкого окна, следили за девочкой и щенком. — Будь Джун постарше, подарил бы ей спортивный «мерседес», — сказал Седрик, явно довольный ловкостью и умением, с которыми Джун носилась по дорожкам сада. — Ты полагаешь, что чем богаче подарок, тем больше радости? — с мягкой укоризной проговорила француженка. — Ах, ну при чем это здесь? — попытался рассердиться Седрик. И тут же расплылся в улыбке: — Ты лучше всех знаешь, Шарлотта, что я никогда не поклонялся ни деньгам, ни тому, что можно на них приобрести. — Знаю, Седрик, дорогой, знаю. За это и люблю тебя! — Она обняла его, быстро поцеловала. Седрик попытался притянуть ее к себе. — Сейчас войдет Джун! — Француженка ласково отстранила его. — Подумай лучше, как ты будешь сегодня развлекать гостей Джун. Надеюсь, ты не забыл, что на ленч к ней приглашено двадцать человек! — Ну и пусть развлекаются, как хотят! Что я — обязан присутствовать? И детям без меня свободнее. Мне предстоит решающая встреча в гольф… — Гольф придется отложить. Не следует забывать, что ты заменяешь девочке и мать, и всех других родственников. Должен, во всяком случае. А какие же родители променяют на гольф… В комнату ворвались Джун и Ширин. — Папочка! — воскликнула Джун, подбегая к отцу. — Как я тебе благодарна! Как прекрасно, как невыразимо прекрасно быть сильной и быстрой! Такой сильной и быстрой, что можешь обогнать ветер! Увидишь, как будут рады за меня все мои друзья!.. Седрик улыбался, думая о прерванном разговоре с Шарлоттой. Конечно, прелестная француженка и на этот раз была права, тысячу раз права!.. Мервин торопливо шагал по широкой садовой дорожке. Показался трехэтажный кирпичный особняк. «Как королевский замок! — Мервин даже присвистнул от удивления. — И круглые угловые башни, и зубчатые стены, и подъемный мост через ров!..» Слева, у самого моста, стоял могучий, в три обхвата, дуб. На нем высоко над землей висела грубо отесанная доска. Мервин остановился, задрал голову, долго разбирал выжженную на доске староанглийскими буквами надпись: «Здесь вершится скорый и правый суд. А будет у тебя мешок с золотом, положи его под дерево добром. Не то положишь голову. О золоте же не горюй. Ибо в твоих подвалах оно — прах. А пойдет оно на хлеб беднякам страждущим и твоей душе во спасение. Робин Гуд и лесные братья». Ступив на мост, Мервин в который уже раз осмотрел свою одежду. Доволен остался лишь ботинками — он извел на них накануне вечером полбанки ваксы, и теперь они блестели как лакированные. Выходные черные брюки он выутюжил на славу. Но они предательски блестели на коленях. А рукава темно-малиновой вельветовой курточки, вроде бы еще совсем недавно нарядной, новенькой, так пообтрепались, что Мервин вынужден был аккуратно завернуть их выше локтей. На мосту он остановился, посмотрел в темную воду. Изучение собственного отражения вконец расстроило его. Мервин тотчас представил себе, как гости Джун будут шушукаться за его спиной, обсуждать его скромный костюм. «Ну и пусть, — с горечью подумал он, — пусть себе веселятся!..» Он повернулся, чтобы идти назад, но внезапно дорогу ему преградил высокого роста рыцарь — самый настоящий рыцарь: в латах, в шлеме с забралом, со щитом и мечом, который волочился по земле. — Сперва рассчитайся с Робином да выпей за его и всех лесных братьев здоровье, а потом можешь продолжать свой путь. А не то… — Рыцарь выхватил из ножен огромный меч и завертел его над головой. — Ко мне, друзья мои! — выкрикнул он. Из замка на лужайку тотчас выбежало несколько человек в костюмах вольных стрелков. Предводителем их был сам Робин Гуд, в котором Мервин тотчас узнал Джун. — Здравствуй, брат! — приветствовала она Мервина, отвесив поклон. — Если ты честен и смел, если справедливость тебе по душе, иди к нам! Она взяла Мервина за руку и повела в дом. Миновали гостиную, за ней находилась темная комната. Когда Джун включила свет, Мервин увидел на грубых столах и лавках дюжины полторы курток, плащей, камзолов старинного покроя. — Выбирай, что хочешь! — сказала Джун. Мервину понравился малиновый плащ. Он накинул его на плечи, и Джун бантом перевязала тесьму на шее. Потом Мервин подобрал к плащу подходящую по цвету шапочку с пером и надел ее. Он церемонно поклонился Джун и проговорил: — Теперь, брат Робин Гуд, я позволю себе поздравить тебя с днем рождения! Он достал из кармана брюк коробочку, протянул ее Джун; та осторожно сняла крышку: на невысокой подставке красовалась девичья головка в профиль, выточенная из морской раковины — «пауа шелл» — и покрытая лаком. — Это кто — я? — Джун улыбнулась и, не дожидаясь ответа Мервина, добавила: — Конечно, я! И похожа очень. Какой ты молодец! Только ты польстил мне… Она спрятала коробочку в стенной шкаф, подошла к Мервину, обняла его за шею одной рукой: — Освятим наше братство братским поцелуем! Согласен? Мервин покраснел от смущения. Почему-то вдруг пересохло в горле. Он привлек Джун к себе, губы их встретились. И тотчас Джун оттолкнула Мервина: — Ты поцеловал меня не как брат! Как ты смел?.. Она выбежала из комнаты, а Мервин долго стоял в одиночестве и ругал себя: «Простофиля… Олух… Теперь она не захочет со мной дружить. И родным расскажет… Как все глупо и плохо получилось…» Он медленно вышел из дома в сад. И тут же его подхватил, увлек веселый хоровод. Взявшись за руки, гости Джун по команде рыцаря бежали то в одну, то в другую сторону вокруг большого костра. На вертеле, который то и дело поворачивал рыцарь, жарился целый баран. Мервин не спускал глаз с Джун, и вскоре ему удалось поймать ее взгляд. Она улыбнулась, и он понял, что она больше не сердится на него. Как стало ему легко и весело! Он с особым азартом выполнял все команды рыцаря. — Кто он, этот весельчак? — спросил Мервин соседа слева и кивнул головой в сторону рыцаря. Сосед, юркий коротышка, которого все называли Жадина Вилли, в недоумении вытаращил на Мервина глаза. — Не знаешь? — возмутился он. — Это же отец Джун! Сэр Седрик Томпсон! — Жаркое готово! — провозгласил рыцарь. — Друзья мои, бегом ко мне! Вепрь хорош только горячим! Ловкими ударами большого острого кинжала он отсекал куски от зарумянившейся туши, насаживал на металлические штыри, раздавал гостям. Он при этом говорил: — Отменная трапеза была у наших предков, не так ли? Не сломайте, друзья, зубы о штыри! Появились бутылки яблочного сидра. То и дело раздавались выстрелы, в воздух летели пробки. Охали и визжали девочки. Краснели от удовольствия, улыбались мальчишки: еще бы — впервые в жизни сами открывали бутылки, в которых искрилось почти настоящее вино! Когда все кубки были наполнены золотистой, пенящейся влагой, рыцарь поднял свой над головою. — Ну что ж, — сказал он, — выпьем доброе вино за то, чтобы Джун еще много, очень много раз отмечала этот день. Чтобы у нее всегда было много радости и славных веселых друзей! Все остальное не имеет в жизни значения! — И он залпом осушил свой огромный кубок. Пиршество продолжалось. Даже самые капризные и избалованные просили у рыцаря: «Еще маленький кусочек вепрятины, пожалуйста, сэр». — «Отлично, юные воины, — восклицал рыцарь. — От-лич-но! Покажите мне человека, который не мечтал бы быть героем! А герой — это геройский труд и геройский аппетит. Ну, кому еще отсечь кусочек фунтов на тридцать? Ха-ха!» Незаметно подкрался дождь. Только что светило яркое солнце. И вдруг из невесть откуда набежавших туч хлынул ливень. Джун подхватила Мервина под руку, побежала с ним к дому. Кто-то вприпрыжку бежал впереди них прямо по лужам, поднимая фонтаны брызг. Кто-то поскользнулся, плюхнулся на землю. Смех, крики. И громкий клич рыцаря: — Вперед, веселые стрелки! Вперед — к душистым пирожным и ароматному кофе! Гости разъехались в шестом часу. Последним ушел Мервин. Он и Джун молча брели по саду к выходу. Было светло, тихо, безветренно. И лишь мокрые трава и листья напоминали о пролившемся дожде. Ширин вертелась у них под ногами. Она звонко лаяла, прижималась мордой к земле, отскакивала шага на три-четыре и вновь прижималась к земле мордой. Джун и Мервин не замечали приглашений Ширин к игре. Они шли, стараясь не смотреть друг на друга. Шли медленно, тихо, словно боялись расплескать переполнявшую их радость ожидания чего-то доброго и прекрасного, принадлежащего только им. У ворот навстречу им бросился Гюйс. Он нашел своего хозяина по следу, но не посмел сунуться в незнакомый сад. Все это время он терпеливо высидел у ворот и теперь, мокрый, голодный, был счастлив, увидев Мервина. Он хотел было лизнуть руку хозяина и подпрыгнул, но тот легонько отпихнул его ладонью. Такого никогда раньше не было. От удивления и обиды Гюйс даже не взвизгнул, хотя упал неловко и ушибся. Мервин и Джун долго стояли в тени большого дуба, не решаясь сказать слово, сделать какое-нибудь движение. Но вот Мервин поднял голову и встретился глазами с Джун. Она бережно взяла его лицо в теплые ладони, на секунду приникла губами к его губам. Повернулась и бросилась бежать вглубь сада. А он глядел ей вслед, боясь ступить шаг, боясь разрушить волшебную тишину. 5 В год рождения дочери Томпсон изменил название своей ведущей компании. Вопреки всем традициям делового мира она стала именоваться «Джун и Седрик Томпсон лимитед». — Ох уж этот наш Ротшильд Южных морей! — неодобрительно восклицали при встречах завсегдатая влиятельных клубов — «львы» и «роторианцы». — Эксцентрик! — Ну и ну! — настороженно вздыхали средние и мелкие держатели акций. — Так и до банкротства можно докатиться! Седрик Томпсон снисходительно улыбался: «Что в имени?» Дивиденды компания выплачивала регулярно, и немалые. Прошло всего лишь два года, всего лишь двадцать четыре месяца после возвращения Седрика из длительной деловой поездки по Соединенным Штатам. И штаб- квартира «Джун и Седрик Томпсон лимитед» переехала в двадцатипятиэтажный небоскреб. Он был построен по проекту американских архитекторов в самом сердце Веллингтона — между Виллис-стрит и Террас. В половине девятого утра черный «роллс-ройс» президента компании останавливался у просторного подъезда небоскреба. Неизменно бодрый, подтянутый Седрик взбегал по лестнице. Электронное устройство приветливо распахивало перед ним стеклянные прямоугольники дверей. Высокий вестибюль встречал его веселым плеском двух фонтанов. В свете скрытых прожекторов их брызги падали в чаши алмазами, рубинами, изумрудами. Без устали сновали скоростные лифты. Кабинет Седрика находился на третьем этаже. И в этот день он поднялся, как обычно, по лестнице — быстрым шагом, через ступеньку — и прошел к себе в одну из двух дверей, скрытых в стене. Словно угадав появление босса, заведующий канцелярией приветствовал его по внутреннему видеофону: — Доброе утро, сэр! — Доброе утро, Роджер. Что-нибудь срочное? — Через семь с половиной минут, сэр, у вас встреча с директорами автосборочного концерна. Они уже ждут в Овальной приемной. — Да-да, — Седрик рассеянно скользнул взглядом по своему настольному табель-календарю. В нем с точностью до минуты были расписаны все его рабочие дни на три месяца вперед. Подошел к окну. Между домами виднелась часть набережной, портовые причалы. Два «иностранца» — японец и швед — стояли под погрузкой. По набережной почти непрерывным потоком мчались автомобили самых разных цветов и марок. Седрик любил Веллингтон. Он вспомнил, как один из его зарубежных знакомых, лондонский банкир Лэнг-лей, назвал пролив Кука «новозеландской аэродинамической трубой». Заокеанские визитеры с завистью вздыхали: «Вот это столица — ни тебе проблемы вывоза мусора, ни смога, ни транспортных пробок. Райский метрополис!» Увы, это было не совсем так. И, к сожалению, вскоре, вероятно, будет совсем не так. Разумеется, постоянные ветры были надежными и бесплатными санитарами города. Но по мере его роста увеличивались и скопления таких отходов и отбросов, которые были неподвластны никаким ветрам: автомобильные кладбища, свалки умерших металлоконструкций, отбракованные строителями бетонные балки и железные рамы. Частенько в парках, на набережных, даже на центральных улицах пузатые пивные бутылки, металлические банки из-под соков, пластиковые коробки от мороженого и «Кентакки фрайд чикен» валялись на тротуарах возле аккуратных металлических ящиков для мусора с изображением длинноносых киви, тщетно взывавших: «Храните Новую Зеландию в чистоте». Седрик вспомнил горделивое заявление премьера о том, что здесь на три миллиона человек приходится миллион автомобилей. «В один прекрасный день все жители страны смогут сесть в машины и отправиться в вояж». Все это, может быть, и так. Но улицы города были старыми узкими конными тропами. В часы «пик» уходило полчаса на то, чтобы добраться в гоночном «феррари» от Кортней-Плейс до Газни-стрит. И смог, родной брат лос-анджелесского и токийского убийц, правда, пока лишь временами и ненадолго, повисал над Веллингтоном. Седрик отошел от окна, сел за стол. Вновь раздался осторожный голос Роджера: — Сэр?.. — Пригласите директоров сюда. Я что-то неважно себя чувствую… …Вчера вечером, после того как разошлись гости Джун, Седрик поехал к своему старинному приятелю Дэнису О'Брайену. Дэнис жил в небольшой двухэтажной вилле в Лоуэр-Хатте. «Я — художник, — говорил он о себе, — и, как всякий истинный служитель искусства, холостяк. Искусство требует всех жизненных сил, а не только вдохновения и таланта. Тратить их еще на кого-то — значит обкрадывать и себя и искусство. О, если бы все гении мира были холостяками! Сколько бы еще шедевров они подарили людям! А ведь зачастую силы их тратятся на пустых бабенок и неблагодарных отпрысков. Э, да что там!..» Седрик смеялся. Вчера вечером Дэнис пустился в воспоминания о своей юности — об их юности. — Помнишь, как мы мечтали стать капитанами, как завидовали судьбе Кука, как стремились попасть юнгами на любой иностранный корабль! — И уйти туманным утром в неведомые дали! — вторил приятелю Седрик. — И бесстрашно пройти сквозь все штормы и бури обоих полушарий! — И тянуть лениво ром на Ямайке!.. И драться отважно с матросней на окраине Фриоко! И запойно любить мулатку на Гаити!.. Впрочем, вся наша морская романтика началась и кончилась тем, что мы оба пылко влюбились — и в кого?! В Глазастую Бианку, шансонетку из кабачка «Перпл ониен», королеву шлюх веллингтонского порта!.. — Вот на кого хотел бы я взглянуть! — А я — нет, — возразил Дэнис. — Да и зачем, право, сталкивать прохладную прелесть утренней росы с гнетущим удушьем пыльного вечера? Никогда не надо развенчивать идеалы — артист живет ими. Чем недостижимее идеал, тем выше полет творческой мысли. А кто объект этой мысли — проститутка или принцесса, — какое это имеет значение?.. — Помолчав, он вернулся к излюбленной теме. — Вот я холостяк, — сказал он, — а ты был женат. И что, скажи, много ты счастливее меня? — Но ведь я не артист совсем! — пытался отшутиться Седрик. — Еще какой! Художник не только тот, кто творит. Кто чутко ценит искусство и умеет отличить подделку от шедевра — художник не меньший. Так что же? — требовал ответа на свой вопрос Дэнис. — У меня есть Джун, — тихо оказал Седрик и обнял друга. Он знал, что Дэнис несколько лет жил с молоденькой талантливой поэтессой. Родился сын, желанный и любимый. Однажды, когда Дэнис вернулся домой из трехдневной поездки с выставкой своих картин в Крайстчерч, он не нашел ни жены, ни сына. К одному из мольбертов была приколота записка: «Мой хрупкий импрессионизм трудно совместим с твоим оптимистическим реализмом. Уезжаю вместе с Грегори — сначала в Лондон, потом, может быть, в Рио-де-Жанейро. Думаю, так будет лучше и для сына, и для тебя, и для меня. Патриция». За двадцать четыре года, которые миновали с тех пор, Дэнис не получил от Патриции и Грегори ни единой строчки, ни слова… Художник был трогательно нежен с Джун. Учил ее рисованию, уходил с ней на яхте в океан, мог исполнять роль не знающего устали, преданного пони или играть в прятки. Не мог он лишь одного — бывать на днях рождения Джун. Его Грегори безжалостно отняли от него, когда тому было каких-нибудь пять-шесть лет. Таким он и сохранился в памяти Дэниса. И когда он теперь видел веселых, шаловливых и непоседливых детей, подростков, он неизбежно находил среди них одного, который напоминал ему его Грегори. Воображение дорисовывало то, чего недоставало на самом деле. И тогда меланхолия сменялась приступом озлобления на весь свет, а тихие одинокие слезы тоски — отчаянием, разрывавшим ему сердце… Нет, Дэнис О'Брайен не ходил на дни рождения своей любимицы Джун. Утром он отсылал ей вместе с корзиной роз традиционный подарок: свою картину, одну из тех, которые более всего понравились девочке накануне. Вечером Седрик Томпсон рассказывал Дэнису о событиях минувшего дня. Не был исключением и этот вечер. — Так что же он все-таки собою представляет, этот Мервин? — в который уже раз допытывался Дэнис. — Я же оказал тебе, настырный ты старик! — Седрик досадливо поморщился. — Мальчик как мальчик. Только вроде бы чуть красивее, чуть умнее, чуть серьезнее и чуть скромнее, чем многие из его сверстников… — Это хорошо. Клянусь богом, это очень хорошо! — воскликнул Дэнис. — Именно вот это самое «чуть» сплошь и рядом решает все. Чуть темнее — и сумерки превращаются в ночь, а чуть светлее — в день. Это самое «чуть» и отличает Моцарта от Сальери, Ионеску от Бернарда Шоу. Но и чтобы ошибиться, достаточно этого «чуть». — Думаю, что Мервин — мальчик честный и добрый, — задумчиво произнес Седрик. — И все же чувствуется какое-то «но» в твоих словах, — не унимался Дэнис. — Вечно тебе кажутся всякие «но». — Седрик улыбнулся. И тотчас же подумал: «Какая же я, право, скотина! Не только другу своему, но и себе самому боюсь признаться, что мне не по душе бронзовый оттенок кожи этого мальчика. Ведь знаю же, что никогда и никому не признаюсь в этом. И не верю ни в какие расовые превосходства и прочую белиберду. А вот чувствую гаденькую, трусливую неприязнь — и ничего не могу с собой поделать. Нет — не могу…» Они долго еще говорили о Джун, о ее делах, друзьях. — Кстати, как она ладит с мадемуазель Дюраль? — осторожно спросил Дэнис. — Ладит, — коротко ответил Седрик. Зазвонил едва слышно телефон. Дэнис вышел из гостиной в холл, и сразу же послышался его голос: — О! Помяни дьявола — и он тут как тут!.. Иди, Седрик, тебя спрашивает не кто иной, как мадемуазель Дюраль. Седрик взял трубку: — Слушаю… — Седрик… — Интонация, с которой было произнесено его имя, заставила его вздрогнуть. — Немедленно приезжайте домой. Джун… — Что, что с ней? — вырвалось у него громче, чем он бы хотел. — Ей плохо. Температура семьдесят шесть. — Немедленно вызовите врача. Я выезжаю. — Что случилось? — заволновался Дэнис, когда встревоженный Седрик вернулся в гостиную. — Что-то стряслось с Джун… Через несколько минут Седрик и Дэнис уже мчались к городу в «роллс-ройсе»… Седрик обожал Джун. Сама мысль о том, что ей может быть неуютно, неудобно, а тем более плохо и больно, доставляла ему почти физическое страдание. Сидя в машине, он вспомнил мать Джун, свою жену Беверли, которую нежно и преданно любил. Она обладала врожденным даром щедрой доброты и ласки к людям. А ведь Джун частенько так недоставало именно материнской ласки и доброты. Когда они с Дэнисом поднялись на второй этаж и вошли в ее спальню, там уже собрался консилиум. Врачи стояли в дальнем углу комнаты и тихо переговаривались между собой. К Седрику подошла мадемуазель Дюраль. — По просьбе доктора Трентона, — оказала она, — я пригласила двух его коллег из городского госпиталя. — Ну и что, что с девочкой? — Врачи подозревают мононуклеоз — вирусное заболевание крови. Дэнис сделал было шаг к постели Джун, но мадемуазель Дюраль взяла его за локоть — спокойно и крепко. — К ней сейчас нельзя, мистер О'Брайен. Джун бредит, никого не узнает. Врачи предписывают абсолютный покой. Она взглянула на растерянных, подавленных Седрика и Дэниса, затем перевела взгляд на дверь. Мужчины молча вышли из комнаты… Так было вчера. А сегодня он сидел в своем офисе. Директора автосборочного концерна, все трое в меру высокие, в меру полные, в меру пожилые и респектабельные, сидели в его кабинете уже второй час. Они шутили, смеялись, негодовали, просили, жаловались, ругались, торговались — делали бизнес. До сознания Седрика то и дело долетали обрывки фраз: — Фирма обанкротилась… — Смерч инфляции… — …Профсоюзы… Забастовка… Убытки… — …Кредит… Миллионы… Проценты… — …Взаимовыручка… Держатели акций… Благодарность. Седрик слушал, через силу улыбался, поддакивал и кивал головой. И думал о своем. О Джун… Он извинился перед директорами и отказался от намеченного ранее ленча с ними. Они не обиделись. Напротив, ушли, весьма довольные тем, что удалось сравнительно легко добиться его твердой поддержки. Еще бы! Ведь речь шла о почти беспроцентном кредите на огромную — по масштабам их предприятия — сумму. Даже хорошо, что Томпсон не принял их приглашения на ленч: они были свободны и могли тотчас же с победной реляцией прибыть в свою штаб-квартиру. Правда, они не получили письменного подтверждения позиции Томпсона. Но в деловых кругах Веллингтона было отлично известно: слово Седрика Томпсона стоит всех документов. А Седрик, оставшись один, сидел в своем кабинете за просторным письменным столом, подперев голову руками. И хотя утром выпил чашку пустого чая, есть ему не хотелось. Так он сидел долго — может быть, полчаса, может быть, час. Он было даже задремал. И ему привиделось, что он — пяти-шестилетний мальчуган, едет с отцом ловить рыбу на озеро Ротоайра. Раннее, зябкое утро они встречают в лодке. Белесый туман медленно поднимается над водой, нехотя уползает в крохотные фиорды пологого левого берега, с трудом продирается сквозь густые заросли древовидных папоротников. Ни звука, ни шороха нигде — ни на воде, ни на берегу. Лишь жиденько тарахтит подвесной моторчик, да вздыхает, лижет борта лодки слабенькая волна. Вот справа проглянули кое-где сквозь туман рыжие горы. Налетел неожиданный порыв ветра, бросил в лицо пригоршню шалого дождя. За кисеей дождя исчез правый берег… Отец азартно забрасывает особую — самодельную! — блесну. Жужжит, разматываясь, леска, и вот слышится далекий всплеск. Отец помогает Седрику наладить его маленький спиннинг. Теперь мотор выключен. Лодка дрейфует, ветер стих. Туман растопило солнце. Угрюмые желто-оранжевые горы сурово глядят в воды Ротоайры. Форель не клюет. Уже и солнце начинает припекать, уже и другие лодки — одни с большим, другие с меньшим, но все с добрым уловом, — потянулись к причалам маорийца Джона (озеро все еще принадлежит местному племени аборигенов). Отец беспрестанно меняет место, забрасывает новые и новые блесны. Все впустую! Словно кто заколдовал их лодку… Наконец отец и Седрик говорят, что забрасывают по последнему разу. И вот — радость! — рыба клюет сразу на оба спиннинга. И какая рыба! Отец кричит: «Седрик, давай сюда подсачек!» При этом он бормочет какие-то нелепые слова, словно уговаривает огромную рыбину прыгнуть в лодку. «Не могу, папа!» — откликается Седрик. Потный, возбужденный, он неотрывно смотрит на свою форель. Вот это улов! Фунтов пятнадцать, не меньше!.. Но вот вопрос — как поднять этот живой вес в лодку без подсачека? Он лихорадочно крутит рукоятку спиннинга все быстрее. О ужас! Так и есть — его форель ушла. Раздается крик отца: «Седрик, прыгай за ней, лови ее…» Седрик вздрогнул, открыл глаза, потянулся. С экрана видеофона на него настороженно смотрел Роджер. Томпсон нажал кнопку: — Мне звонили из дома? — Нет, сэр. — Что у вас еще? — с плохо скрытым раздражением спросил Седрик. — Извините, сэр. — Роджер впервые видел босса таким — усталым, раздраженным. — У вас еще три деловые встречи: две с бизнесменами и последняя с секретарем министерства внешней торговли. В шесть часов у вас беседа с представителями Федерации Труда. В восемь вы открываете выставку современной живописи в художественной галерее Лоуэр-Хатта… — Слушайте меня внимательно, Роджер. Сейчас я уеду домой и проведу там остаток дня. Где я, кто бы ни спрашивал, — вы не знаете. Обзвоните всех, кому назначены встречи. Извинитесь и установите новые сроки. Выставку картин пусть откроет первый вице-президент… — Да, сэр… По дороге домой, в машине, Седрика не покидала мысль о том, как в общем-то мало совершенно и еще менее справедливо устроен этот мир. Его предки были одними из первых английских переселенцев в Страну Белого Длинного Облака — Аотеароа. Прапрадед Ирвин по материнской линии был сержантом королевской армии и не раз отличался в маорийских войнах. О прадеде со стороны отца, Робертсе, скупая семейная молва глухо сообщала, что он был беглый политический каторжанин. В отличие от многих новозеландцев в семье Томпсонов никогда не говорили об Англии как о бывшей и далекой, но все же родине. При удобном случае со сдержанной гордостью замечали: «Мы — киви с головы до пят». Единственным документом, которым Седрик дорожил и неизменно имел при себе, был членский билет Общества первооснователей. Запись в нем свидетельствовала: «Представители семьи Томпсон действительно прибыли в Новую Зеландию в 1839 году на борту брига «Тори». …Отец Седрика, Гордон-младший, имел небольшую ферму в окрестностях Крайстчерча. Хозяйство было бедное. Семья едва сводила концы с концами. Отец погиб в апреле 1915 года при высадке австралийско-новозеландокого десанта в Галлиполи. Дафни Томпсон продала ферму за гроши и перебралась с сыном в город. То ли жизнь была тяжела, то ли тоска по любимому мужу подточила ее здоровье, молодая вдова истаяла быстро и тихо, как пятицентовая рождественская свечка. Смерть ее выявила неожиданное и печальное обстоятельство: у Седрика не осталось даже дальних родственников. На кладбище Дафни провожали, кроме ее сына, две соседские супружеские четы, такие же бедняки, как и она сама. Седрик попал в сиротский приют, который содержали монахини-бенедиктинки. Трудно сказать, как сложилась бы его судьба, если бы его в том же году не усыновила богатая старая дева, дочь владельца нескольких ювелирных магазинов. «Горбатая простушка», как звали Джудит Фарлоу за глаза подружки, завидовавшие ее богатству, привязалась к мальчику как к сыну. Седрик успешно закончил лучший в Крайстчерче колледж, и Джудит увезла его в Оксфорд, где прожила все годы, пока он учился. Когда они вернулись на родину, Седрик открыл собственную адвокатскую контору. Надпись на медной доске, которой была украшена входная дверь, гласила: «Юридическая контора. Седрик Томпсон и компания». Джудит настояла на том, чтобы ее приемный сын сохранил фамилию своего отца. Седрик пытался было возражать, но она с печальной улыбкой сказала: «Зачем же совершать два несправедливых деяния сразу — искусственно продлевать мой род и прекращать твой? Пусть будет, как решено судьбой! — и, слегка коснувшись сухонькими пальцами щеки Седрика, добавила: — Тем более что тебе можно лишь гордиться твоими родными, мой мальчик. Ты и сам это поймешь, когда прочитаешь их бумаги и письма. После моей смерти…» Известие о ее кончине застало Седрика в Италии. Шел 1944 год. Лейтенант С. Томпсон в доблестных рядах Новозеландской бригады сражался против нацистов и фашистов — за Италию без Муссолини и Германию без Гитлера. В песках Сахары, на холмах Сицилии, в долине По дрался он за Крайстчерчский собор, за памятник Бернсу в Данидине, за сверкающие снега горы Эгмонд, за золотые восходы в Бухте Изобилия и лунное серебро пляжей Окланда. Он выпил в тот вечер бутылку дрянного итальянского коньяка. И беззвучно плакал, не стыдясь слез, — с ним был лишь лейтенант Дэнис О'Брайен, человек, вместе с которым он дважды тонул в Средиземном море и трижды истекал кровью от вражеских пуль и осколков на африканской и европейской земле. «Империя Томпсона» была создана в начале пятидесятых годов. Седрик вложил все состояние, которое оставила ему Джудит Фарлоу, в довольно рискованное предприятие. Он привык рисковать за пять с половиной лет войны — рисковать своей жизнью и жизнью подчиненных. Жизнью — во имя святых идеалов. Так почему же не рискнуть деньгами, к которым он всегда испытывал презрение, скорее всего потому, что никогда в них по-настоящему не нуждался. Выигрыш был баснословным, коммерческий успех подобен лавине. Вчерашние грозные конкуренты становились младшими партнерами. Каждая вложенная денежная единица удваивалась, утраивалась, удесятерялась. Седрик встретил девушку по имени Беверли. Чем-то неуловимым она напомнила ему почти забытую мать. Когда он узнал ее лучше, он увидел в ней сходство с Джудит. Только позднее он понял, что духовно объединяло этих трех женщин: врожденные искренность, доброта, нежность. Да, человек наделяется (или обделяется) природой различными талантами. Седрик понял это, пожалуй, слишком поздно, в тот вечер, когда Беверли не стало… Сейчас в его воспоминаниях потери близких ему людей выстроились в трагический фатальный ряд. И хотя он понимал, что ход жизни необратим, ему казалось, что в своей неумолимой жестокости она слишком уж несправедлива именно к нему, Седрику Томпсону. Ведь сейчас судьба замахнулась на самое дорогое, что у него было на свете, — на его Джун… Автомобиль неслышно подкатил к подъезду. Шофер обежал вокруг машины, распахнул дверцу. Выйдя на садовую дорожку, Седрик увидел Мервина. Мальчик сидел на краешке ближней к дому скамейки. Когда Седрик поравнялся с ним, Мервин вскочил на ноги и, запинаясь, проговорил: — Добрый день, сэр… Извините, сэр… Я вот жду здесь… узнать про Джун. — Здравствуй, Мервин, — ответил Седрик. Чувство благодарности к мальчику наполнило его сердце. — Пойдем в дом, выясним, как у нее дела… Седрик распахнул дверь и пропустил Мервина вперед. В доме пахло лекарствами. Стояла больничная тишина. Седрик и Мервин пересекли гостиную и в нерешительности остановились у лестницы, которая вела на второй этаж. Где-то там, наверху, открылась дверь. Мервин со страхом посмотрел на Седрика: неужели это врач идет сообщить ужасную весть? Тот по-своему истолковал немой вопрос Мервина. Он мягко положил большую теплую ладонь на голову мальчика, словно хотел этим сказать: «Успокойся, ты со мной!..» По лестнице быстро спустилась мадемуазель Дюраль. Уже стоя рядом с Мервином и Седриком, она вдруг покачнулась и упала бы навзничь, если бы они ее не поддержали… Седрик помог ей дойти до дивана, бережно усадил, пододвинул подушки. — Вам плохо? — Пустяки. — Что с девочкой? — По-прежнему плохо, — ответила француженка, закрыв глаза. Она помолчала с минуту, словно собиралась с силами. Затем чуть слышно сказала: — Утром, через час после того, как вы уехали, Седрик, врачи предписали немедленное переливание крови. Иначе… иначе никаких гарантий за исход. — Но ведь у Джун редчайшая группа крови! — в страхе воскликнул Седрик. Мервин обеими руками вцепился в рукав его пиджака. — Не такая уж редкая… У меня оказалась та же группа, — мадемуазель Дюраль улыбнулась. — Худшее позади, Седрик!.. Она устало закрыла глаза, а когда снова открыла, увидела Седрика, склонившегося над ней. «Она спасла жизнь Джун, — думал Седрик. — Теперь в жилах моей дочери течет ее кровь». Мервин тихо плакал, отвернувшись к стене… 6 Над Веллингтоном промчался свирепый «южак». Легкий вздох Антарктиды прокатился волной холодного воздуха от Блафа до мыса Реинга. Температура упала до плюс семи градусов Цельсия. Это было необычно даже для самого разгара зимы. Горожане кутались в пальто и плащи, недобрым словом поминали шестой континент. Старики интересовались: не придрейфовали ли к берегам островов бродячие айсберги? Ведь раньше бывало и такое. Всякое бывало. Не бывало лишь одного — чтобы муниципальные власти столицы на многие часы лишали добросовестных налогоплательщиков тепла и света. Холодели электрокамины и утюги, немели радиоприемники, гасли экраны телевизоров. Чем убедительнее вещали о мировом энергетическом кризисе министры, тем ворчливее и злее становились обыватели. По счастью, на этот раз холода держались всего лишь три дня. Потом отпустило. Установилась умеренно теплая солнечная погода. Джун полулежала в постели. В окно ей была видна главная аллея сада, и она часами наблюдала за игрой света и тени в кронах могучих каури. Дремотно раскачивались пальмы-папоротники. Интересно, сколько тысяч поколений этих деревьев покоится в земле, под их сегодняшними живыми собратьями? И сколько надо времени, чтобы дерево превратилось в камень, в уголь? И сколько его там, под нами, этого каменного угля? Джун задремала. Ей снилось, что она — за штурвалом маленького самолета, уютного, красивого. За окном кабины едва слышно свистит ветер. Рвутся вниз, к земле, редкие облака. И сама земля, и все на ней становится меньше, меньше… Навстречу стремительно плывет огромный, косматый, оранжевый шар. И Джун совсем не страшно — ей делается тепло и радостно и дышится так легко. Словно она не в самолете вовсе, а парит сама в воздухе, широко раскинув руки-крылья… Джун открыла глаза, улыбнулась, поудобнее устроилась на подушках. Сквозь широко распахнутое окно потянул ветерок. Она почувствовала вдруг, как ее всю захлестнул невидимый поток свежести и бодрости — впервые после болезни. И Джун тихонько засмеялась. К самому окну подлетела неутомимая щебетунья рирориро. Секунду-другую маленькая зеленовато-коричневая птичка словно висела в воздухе. Джун казалось — протяни она руку, и крылатая гостья усядется на ее ладонь. Откуда-то из листвы кустов за окном послышалась призывная мелодичная трель. Проникновенная песня, в которой причудливо чередовались высокие и низкие тона, подействовала на птичку как магнит. Какое-то время Джун наблюдала за тем, как две пичужки перелетали с ветки на ветку. Ни секунды покоя! Вот они закружились над лужайкой. И почти сразу же высоко в небе появился ястреб каху. То ли он был сыт, то ли счел ниже своего достоинства охотиться за этой мелюзгой, но только он лениво сделал круг над садом и так же внезапно растаял в синеве, как и появился. Однако одного вида хищника было достаточно, чтобы осторожные рирориро надолго исчезли. Джун вздохнула, взяла со стула книжку, наугад раскрыла. И хотя это был ее любимый «Овод» и попался ей эпизод, в котором говорилось о последней встрече Артура с кардиналом Монтанелли, читать ей не захотелось. Она уронила книгу на одеяло, снова посмотрела в окно и стала искать глазами Ширин. Собаки нигде не было видно. Джун тихо свистнула — ей не хотелось привлекать внимания мадемуазель Дюраль, которая сердилась, когда Ширин проникала в комнату больной. На призыв Джун никто не откликнулся. Тогда она свистнула громче, и где-то в глубине аллеи послышался радостный лай, повизгивание. На лужайке перед домом появился Мервин, а рядом с ним — Ширин и Гюйс. Мервин издалека приветствовал Джун взмахом руки, а подойдя ближе к окну, вполголоса спросил: — К тебе можно? Джун кивнула, поднеся указательный палец к губам. Жестом показала: через задний ход. Похоже, и собаки поняли — надо прошмыгнуть незаметно. И вот Мервин уже сидел на краешке постели Джун. Гюйс устроился в кресле, а Ширин, подойдя к кровати, положила свою длинную морду на колени хозяйки. — Как ты… себя чувствуешь? — робко спросил Мервин, с тревогой всматриваясь в осунувшееся, побледневшее лицо Джун. — Думаю, что я совсем здорова, — ответила девочка. — Температура уже который день нормальная, И пульс ровный. Вот посмотри. — Она взяла руку Мервина, приложила его ладонь к левой груди. Он тотчас отдернул руку. — Ты что? — удивилась Джун. И, не дожидаясь ответа Мервина, доверительно продолжала: — Знаешь, я вот тут лежала и все думала: что, если у меня теперь изменится характер? И вкусы и привычки? — Почему? — Как же ты не понимаешь? — Джун придвинулась к нему вплотную, зашептала: — Во мне же теперь кровь мадемуазель Дюраль! А раз так, то даже образ мыслей «может формулироваться по одному и тому же модулю». Я сама слышала, как врач сказал так папе. — Ну да? — недоверчиво спросил Мервин, хотя ни на секунду не сомневался в том, что предположение Джун весьма вероятно. Просто оно было таким неожиданным! — Могу представить, — воскликнул он, — что происходит с человеком, которому делают пересадку сердца. Сегодня он — неуч и скряга, а завтра доктор философии и добряк! — Ты, пожалуй, имеешь в виду скорее пересадку не сердца, а мозга… Ты хотел бы быть хирургом, который делает такие операции? Я — очень! — А я — нет! — отвечал Мервин. — Моя мечта стать путешественником. Представляешь, как невероятно интересно отправиться на штурм Эвереста? Или на верблюдах пересечь Сахару? Или в лодке одному проплыть от Веллингтона до Ливерпуля? Увидеть разные народы, узнать их обычаи — вот судьба достойная и завидная! — О, я тоже хотела бы путешествовать вместе с тобой! — Так бот как вы, мисс, выполняете советы и рекомендации врачей! — Эти слова были произнесены спокойным, тихим голосом и, очевидно, именно поэтому так сильно подействовали на всех присутствовавших в комнате. Джун закрыла глаза, откинулась на подушки. Мервин вскочил на ноги. Возле него, прижавшись друг к другу, стояли Гюйс и Ширин. — Я вижу, вам нечего мне ответить! — Мадемуазель Дюраль подошла к Мервину. Она рассматривала мальчика спокойно, сосредоточенно, словно никогда раньше не видела его. Вот что-то в лице француженки дрогнуло. Оно стало мягче, а потом на нем появилась улыбка, которая разогнала морщинки у губ, согрела глаза. Мадемуазель Дюраль поправила на постели одеяло. Когда, взбивая подушки, она наклонилась к Джун, та порывисто обняла ее за шею, поцеловала в щеку. — Дорогая, — быстро говорила Джун, — ведь мы так редко виделись с Мервином все это время! И Гюйс и Ширин — я так по ним соскучилась. Ты ведь их не выгонишь, ты добрая, я знаю! — Что ты, что ты, девочка моя, — дрогнувшим голосом проговорила мадемуазель Дюраль, — как я могу прогнать твоих друзей! Только помни, ради бога, что ты еще не совсем здорова!.. — Она отвернулась к стене, достала из кармана жакета носовой платок и, прижав его к глазам, быстро вышла из комнаты. — Что с ней? — удивленно спросил Мервин. Джун, на глаза которой тоже навернулись слезы, промолчала. Ширин, чувствуя настроение хозяйки, стала передними лапами на кровать и принялась лизать руки Джун. — Подружка ты моя ласковая! — смеялась сквозь слезы Джун, гладила и целовала собаку. Раздался негромкий стук. Ширин и Гюйс с лаем бросились к двери. — Если вы добрый человек и у вас добрые намерения — входите! — крикнула Джун. — Великий Данте, если мне не изменяет память, утверждал, что добрыми намерениями вымощена дорога в ад! — С этими словами в комнату вошел Дэнис О'Брайен. Под мышкой он нес большой плоский бумажный пакет. — Дядя Дэнис, милый! Как я рада, что ты пришел! — Джун приподнялась с подушек, глаза ее сияли. — Я не видела тебя целую вечность! — Зато я тебя видел, — говорил Дэнис, целуя Джун. — И когда ты была без памяти, и сразу после переливания крови — подумать только, теперь ты наполовину — даже больше — француженка!.. И совсем недавно, перед моей поездкой на острова Кука, когда я заезжал и хотел с тобой проститься, а ты спала. На сей раз, слава богу, это был сон выздоравливающей!.. Дэнис повернулся к Мервину, бросил на него приветливый взгляд, добродушно проговорил: — Не имею чести быть представленным, сэр… Мервин потупил глаза, молча переминаясь с ноги на ногу. — Это мой приятель — Мервин, — сказала Джун. — А-а-а, весьма рад знакомству! — Дэнис с нескрываемым интересом смотрел на мальчика. — Слышал о вас и, признаться, представлял себе вас несколько иначе… — Кто же вам говорил обо мне? — спросил Мервин, покраснев и насупившись. — Сэр Седрик, отец Джун. О, не смущайтесь, ничего плохого о вас сказано не было. Просто мне казалось, что вы меньше ростом, а вы юноша — хоть куда! Пожалуй, на полголовы выше меня!.. — Что это у тебя в свертке? — Джун поспешила дать разговору другое направление. — Плод трудов моих на благословенных островах Кука! — Так что же вы, божьей милостью Художник двора нашего Дэнис О'Брайен, заставляете нас ждать? Показывайте, что у вас там, Дэнис, миленький!.. — Слушаюсь, ваше высочество! «Славный, похоже, старик! — подумал Мервин. — И Джун любит. Где-то я видел его картины. Наверное, когда наш класс был на экскурсии в Национальном музее. А может быть, и в Лоуэр-Хатте, в новой картинной галерее. Интересно, что он сейчас покажет…» Дэнис медленно развернул бумагу, аккуратно ее сложил. Холст, натянутый на подрамник, он поставил в светлом углу комнаты на туалетный столик и отошел в сторону, бормоча что-то, понятное и слышное только ему самому. Взорам Джун и Мервина предстала горящая необычайно яркими красками картина, изображавшая закат на берегу океана. На переднем плане темно-рубиновые океанские волны падали на серый влажный песок. Густые тропические джунгли сине-красным пламенем взбегали по прибрежным холмам. Вдали бордово-оранжевыми громадами сгрудились горы. На большом одиноком камне, который торчал из воды у самого берега, стояла девушка с собакой. — Какой ты молодец, дядя Дэнис! — воскликнула Джун. — Как это волшебно красиво! — А ведь это ты, Джун, — негромко сказал Мервин, вглядываясь в девушку на камне. — А рядом — Ширин, похожа как две капли воды, — подхватила Джун. — Но ведь это неправда, дядя Дэнис. Я на островах Кука никогда не бывала!.. — Это — маленькая и невинная неправда, дорогая моя Джун, — ласково возразил девочке Дэнис. — Большая же правда заключается в том, что как бы далеко ни уехал человек, друзья его всегда с ним — в его сердце, в его мыслях, в его искусстве. Он поднял на руки Ширин, поднес ее к картине. Собака стала принюхиваться, раз-другой лизнула холст. — Узнала! Ширин узнала себя, — смеясь и хлопая в ладоши, воскликнула Джун. Дэнис опустил Ширин на пол, сел на диванчик. Тотчас на колени к нему вспрыгнул Гюйс. — Господи, до чего же ты уродлив, малыш! — говорил Дэнис, почесывая грудку бостонтерьера. — Феноменально уродлив и феноменально симпатичен!.. — Сэр, за сколько дней можно на лодке добраться отсюда до этих островов? — Мервин неотрывно смотрел на картину. — Это зависит, — Дэнис улыбнулся, — по меньшей мере от трех обстоятельств: какая лодка, какие дни и какой мореплаватель. — Двухвесельная шлюпка, безоблачные дни, выносливый путешественник, — быстро, без запинки ответил Мервин. — О-о-о, дружище, — воскликнул на этот раз без тени улыбки художник, — я вижу, вас серьезно интересует возможность столь отважного, но и не менее рискованного предприятия! — А почему бы и нет, сэр? Разве право покорять океанские просторы принадлежит только Туру Хейердалу или сэру Чичестеру? — Кто это здесь замахивается на лавры неутомимого норвежца и нестареющего британца? — веселый густой бас заполнил комнату — вошел Седрик Томпсон. — Кому мерещатся богатства Дрейка и слава Кука? Тебе, Мервин? Молодец! В пятнадцать лет каждый из нас мечтает найти свою Атлантиду. Увы, далеко не каждому это удается! — Он подошел к Джун, поцеловал ее, уселся на диванчик рядом с Дэнисом. Однако тут же встал, приблизился к картине и с минуту молча ее разглядывал. Потом снова сел. — Вот видишь, успел выставиться в спальне твоей дочери! — улыбаясь, сказал Дэнис. — Ну и что же, нравится публике? — насмешливо спросил Седрик. — Не понимаю, почему ты смеешься, папочка? Картина, по-моему, замечательная! — Я согласен с Джун, — сказал Мервин. — Вполне разделяю вашу оценку, друзья! — согласился Седрик и усмехнулся. Недели три назад они с Дэнисом чуть не рассорились из-за этого полотна. Седрик настойчиво и почти сердито доказывал, что девушка не должна улыбаться. Это так диссонирует со всем настроением картины! И потом, кирпично-лиловые горы — они же убивают первозданность пейзажа. И вот перед ним то же полотно. Тот же океан, и берег, и джунгли. И девушка улыбается по-прежнему. Но — горы! Из бездыханных лиловых громад они превратились в живых оранжевых гигантов. И словно ожила, засветилась радостью внезапно обретенной гармонии вся картина. И девушка уже не казалась на ней лишней, она органично вписывалась в пейзаж. — Бог тебе простит, Дэнис, что ты отказался продать эту вещь мне. — Седрик вздохнул, продолжая рассматривать картину, — Ты ведь национальное достояние… Сколько же тебе предложила за нее наша Центральная галерея? — Много предложила, — сказал художник. — А я взял да и не продал ее! Вы спросите, леди и джентльмены, — почему? Да потому, что она не продается!.. Он встал, подошел к Джун, положил ей руку на плечо. — Дорогая моя девочка, прими эту картину в дар от старого Дэниса. Это лучшее, что у него есть, было и будет. Так я хочу отметить твое возвращение к жизни. — И пусть все галереи мира лопнут от зависти! — весело воскликнул Седрик и хлопнул друга по спине. — Спасибо, дядя Дэнис, — негромко сказала Джун, прижавшись щекой к руке художника. — Одно непременное условие. — Дэнис поднял указательный палец, повернулся к Седрику. — Картина будет храниться в личном банковском сейфе Джун и может быть взята оттуда лишь в канун ее свадьбы. Пусть это будет моей частью ее приданого и с первого же дня освещает радостью ее собственный дом! Седрик пожал плечами, однако вынужден был согласиться. За долгие годы он привык мириться с чудачествами друга. Мервин тем временем с увлечением стал рассказывать Джун о воскресном матче регби. Играли национальные сборные Новой Зеландии и Англии. В Лондоне, откуда через систему спутников велась телевизионная трансляция встречи, было четыре часа дня, а в Веллингтоне — половина четвертого утра следующих суток. Но в каждом его втором доме горел свет: новозеландцы преданно «болели» за своих отважных и непобедимых «Ол Блэкс». Мервин, разумеется, тоже не спал и смотрел передачу у одного из товарищей по колледжу. Какая же это была захватывающая дух игра! И какая блистательная победа!.. Дэнис незаметно показал Седрику головой на дверь, и они тихонько вышли из спальни Джун. — Любопытно, — усмехнулся Дэнис, — как Мервин относится к предстоящему турне «Ол Блэкс» по Южно-Африканской Республике? — А как он, собственно, должен относиться? — Седрик пожал плечами. — Не понимаю, кому это нужно — вмешивать в спорт политику? — Вся страна понимает, одному Седрику Томпсону невдомек, что встречаться и общаться с расистами — значит потакать им!.. — Вся страна понимает это по-разному… Кроме того, спорт есть спорт, — стоял на своем Седрик. — У нас с южноафриканцами давние и тесные спортивные контакты. Их национальная команда «Спринг Бокк» — одна из сильнейших в мире. — Но ведь она составлена по расовому признаку — из одних белых! — раздраженно выкрикнул Дэнис. — Ну и что же? — невозмутимо отвечал Седрик. — Значит, черные еще не научились как следует играть в регби. При чем же здесь расизм? — Всю страну от Окланда до Инверкаргилла волнует вопрос: стоит ли ехать нашим ребятам в Иоганнес-бург? А мистер Томпсон, видите ли, заявляет: «Не смешивайте, друзья, спорт с политикой…» Великолепно! Седрик улыбнулся, сказал примирительным тоном: — Могу же я, в конце концов, иметь свою собственную точку зрения, как всякий свободный индивидуум во всякой свободной стране?.. А раз так, то предлагаю пройти в бар и выпить по рюмке старого, очень старого шерри. Ты спрашиваешь — за что? Ну хотя бы за то, чтобы народу этой страны не пришлось решать вопрос о том, быть или не быть поездке «Ол Блэкс» с помощью гражданской войны!.. Шерри был на редкость ароматный и терпкий. Они уже выпили по три рюмки, когда О'Брайен как бы невзначай спросил: — Скажи мне, Седрик, что ты думаешь об этом мальчике? — О каком мальчике? — с удивлением спросил Седрик. О'Брайен чуть заметно улыбнулся. Слишком давно и хорошо они знали друг друга, чтобы он не уловил ноток неискренности в голосе приятеля. «А ведь ему и самому неловко за это неуклюжее притворство, — подумал Дэнис. — Клянусь святым Патриком, меньше всего на свете хочется ему сейчас продолжать этот разговор». И все с той же скупой улыбкой заметил: — Я говорю о Мервине… — Ах, он… Ты уже спрашивал меня об этом, старик. И я ответил тебе: мальчик как мальчик… — Я плохо понимаю тебя, Седрик. На наших глазах зарождается светлое, молодое чувство… — Я был бы счастлив, — перебил художника Томпсон, — удовлетворить свое любопытство, взглянув со стороны, как реагировал бы ты, если твоя дочь… если бы у твоей дочери зарождалось это светлое чувство к… ммм… небелому… — К чему ханжество? Скажи прямо — к этому цветному, к этому черномазому, к этому безродному и нищему полинезийцу! — Это неправда, Дэнис О'Брайен! — запальчиво вскричал Седрик. — И ты это знаешь. Я сам начинал безродным и нищим! «Но я белый, белый», — вот чего ты не договариваешь», — добавил про себя Дэнис. Вслух же он сказал: — В чем же в таком случае дело? — Не знаю, не умею я объяснить. Но это нечто такое, что выше, сильнее меня. Я понимаю умом, что это мерзко, даже подло. Но заставить себя переступить через это нечто я не в силах. Одна мысль о том, что у меня будут цветные внуки, наследники, заставляет меня содрогаться!.. — Как же ты, Седрик Томпсон, — возмущенно воскликнул Дэнис, — как же ты с твоим умом, с широким кругозором можешь в чем-то — именно в чем-то кардинально важном для любой двуногой особи — пребывать на уровне пещерного человека? Как можешь ты не понимать, что твоя белокурая дочь и этот смуглокожий мальчик своей любовью, если она состоится, если мы, взрослые, безжалостно ее не убьем в силу наших позорных вековых предрассудков, трусливой ненависти и животной вражды, — если она состоится, о чем я молю бога, ведь они же станут провозвестниками будущего? Будущего, в котором не будет ни вражды, ни ненависти, ни предрассудков, а будет гармония, как в природе, в искусстве! Седрик сидел в кресле, молчал задумавшись. Дэнис ходил по комнате, говорил, жестикулируя, волнуясь. «Его минутные, идущие от чистого сердца эмоции, — размышлял Седрик, — сталкиваются с моими топорно-каменными, устоявшимися веками взглядами… Где, в чем истина? За кем из нас она, эта истина? И есть ли она вообще?..» Дэнис с усмешкой смотрел на Седрика. — Надеюсь, в этом доме нас не будут морить голодом? — спросил он и прочитал строфу из Бернса: У которых, есть, что есть, — те подчас не могут есть, А другие могут есть, да сидят без хлеба. А у нас тут есть, что есть, да при этом есть, чем есть, — Значит, нам благодарить остается небо!.. За ужином Дэнис О'Брайен добродушно подтрунивал над чопорной изысканностью сервировки: старинный фарфоровый сервиз, приборы из черненого серебра, бокалы и рюмки из горного хрусталя. Кофе и ликеры были поданы в овальную гостиную. Мадемуазель Дюраль, Джун (она упросила француженку: «один только часик!») и Мервин расположили свои кресла полукругом против метрового экрана, сделанного по специальному заказу цветного «Филипса». Шел очередной американский боевик о Вьетнаме. Янки легко и даже как-то весело побеждали в боях, в перерывах между которыми удачливо делали бизнес — сбывали трофеи и армейскую амуницию на «черном рынке» в Сайгоне и походя безжалостно разбивали сердца гордых восточных красавиц. Седрик и Дэнис склонились над шахматным столиком. Сделав очередной ход, Томпсон какое-то время без особого внимания следил за развитием действия фильма. Но вот он, досадливо поморщившись, отвернулся, отпил из рюмки шерри и негромко проговорил: — Я не успел тебе сказать, Дэнис… Сегодня пришло известие из Сайгона, что в боях в джунглях убит единственный сын Чарльза Кэмпбелла. Ты наверняка встречал его у меня. Чарльз — один из управляющих моими компаниями. Бесконечно жаль малыша Хью. Я был его крестным отцом… — Клянусь святым Патриком, это самая бездарная затея, в которую мы ввязались без нужды и без желания. Самая бездарная за последние сто лет! — раздраженно воскликнул Дэнис. — Сказать по правде, — примирительно произнес Седрик, — мы ведь ощущаем на себе эту «затею» лишь тогда, когда в джунглях гибнет кто-нибудь из знакомых или близких нам людей. Поверишь ли, сегодня я был не в состоянии заниматься делами. Подумать только — каких-нибудь несколько дней назад этот мальчик был жив! Красивый, сильный, полный жажды идти вперед и утверждать себя в этом мире. Безумно жаль… — Я бы добавил, с твоего позволения, — безумно жаль уходить на тот свет, не ведая, во имя чего ты безвременно уходишь… — Здесь я никак не могу с тобой согласиться, — возразил Седрик. — Мы защищаем свои идеалы. А они стоят жизни. Наши газеты вполне серьезно говорят, что русские нас похоронят!.. Ну а кому же, кроме сумасшедшего, придется по душе перспектива быть погребенным заживо?.. — Защищаем свои идеалы? За тысячи миль от собственного дома?! — Защищали же мы их с тобой в Европе во второй мировой! — Я не могу принять только что оказанное тобою иначе, как скверную, очень скверную шутку, Седрик Томпсон! — Слова эти О'Брайен произнес громко, непримиримо. Он смотрел на внезапно побледневшую мадемуазель Дюраль, на притихших Мервина и Джун. Повернулся к Седрику и холодно продолжал: — Неужели, будучи в здравом рассудке, можно проводить аналогию между великой битвой во имя высшей справедливости и не в меру затянувшимся уголовным преступлением? — Полмиллиона американских юношей, — пытаясь оставаться спокойным, проговорил Седрик, — каждый час рискуют жизнью ради того, чтобы мы с тобой имели возможность спокойно дискутировать: «чистая» или «грязная» война идет в Индокитае? Там решается сейчас дилемма: сумеем ли мы сдержать враждебный нам натиск или вынуждены будем откатываться дальше? Дальше, все дальше, пока не окажемся у порога того самого собственного дома, о котором ты только что говорил… — Ты изъясняешься на примитивном языке нашей самой правой прессы! Если ты руководствуешься при этом сугубо воспитательными целями, — Дэнис бросил взгляд в сторону Джун и Мервина, — то лучше расскажи про героя — лейтенанта Билла Колли, который в деревне Ми Лай собственноручно расстрелял сорок шесть женщин и детей. — Ни одна война не обходится без ненужных жертв и нежелательных крайностей… — Если бы одной из этих ненужных жертв был твой собственный сын, а не крестник, ты по-иному смотрел бы и на нежелательные крайности. И, весьма вероятно, пришел бы к выводу, что как бы там ни было, а это не наша война. Не наша!.. — Может быть, ты и прав, — вяло согласился Седрик. — Только с детства мне внушали: если другу плохо, приди на помощь любой ценой. Американцы — наши друзья, союзники. Мы с ними прочно сидим в одной лодке. Элементарный кодекс чести требует, чтобы мы — неважно сколь малыми силами — были вместе и за банкетным столом, и под огнем партизан! — «Кодекс чести»! — с издевкой сказал О'Брайен. — Ты не читал во вчерашней «Санди кроникл» о создании сети армейских борделей в Южном Вьетнаме? — С этими словами он взял Седрика под руку и, сказав ему что-то вполголоса, увлек в библиотеку. Когда дверь за ними закрылась, Джун сказала: — Я часто встречалась с Хью Кэмпбеллом. В детстве мы даже дрались… А теперь его нет. Странно, правда? Мадемуазель Дюраль встала и быстро вышла из гостиной. — Какая-то она сама не своя, — заметила Джун. — Побледнела, осунулась даже. — Ты же рассказывала, что она тоже воевала, — напомнил Мервин. — Наверно, спор твоего отца с мистером О'Брайеном напомнил ей о чем-то… На экране разыгрывались бутафорские бои и, фальшивые страсти. И хотя они уже давно не следили за фильмом, Джун охватила непонятная ей тревога. Она тихонько прикоснулась пальцами к руке Мервина, спросила: — А ты никогда не поедешь воевать? Правда? — Не знаю, — ответил Мервин и подумал при этом, что если даже ему и придется встать под армейские знамена, не сейчас, конечно, а когда-нибудь в будущем, то уж он-то не даст себя так просто убить, как этот Хью Кэмпбелл. Он, Мервин, — потомок великих воинов и сам воин каждой каплей своей крови. И ему уже рисовались картины боя, в котором он совершал героические подвиги. А потом? Потом — ордена, цветы. И обожающий взгляд счастливой Джун… Фильм завершился счастливым концом. После короткого выпуска новостей началось комедийное ревю Дика Эмери. И вскоре Джун и Мервин забыли о разговоре старших — и надолго… Так забывается, может быть, и важное и существенное, но в данный момент далекое и непосредственно не касающееся человека… 7 Джун не без удовольствия посещала теперь колледж. Невероятно!.. Если бы до болезни кто-нибудь сказал ей, что такое может быть, она сочла бы этого человека лицемером или просто лжецом. Удовольствие начиналось с того момента, когда она садилась утром на свой мотоцикл. Ощущение быстроты рождало в душе песню. И Джун пела всю дорогу, пела громко, весело. С песней она влетала во двор колледжа, на зависть многочисленным соученицам, и лихо осаживала свой блестящий, новенький «судзуки» в каком-нибудь дюйме от стены. Уроки теперь приносили радость познания, радость открытия. Джун жадно ловила каждое слово учителей, словно боялась, что очередное занятие будет последним в ее жизни. И читала, читала запоем все, что было рекомендовано учебной программой и что они с Мервином намечали для себя по списку «Минимум гармонично развитого человека». Идея списка была подсказана им Дэнисом. Он с увлечением принял участие и в его составлении. Не остались в стороне мадемуазель Дюраль и Седрик Томпсон. Основным критерием служила необходимость познать азы человеческой мысли в широком объеме астрономии, медицины, географии, истории, философии. Из искусств были взяты три кита: театр, литература, живопись. И день стал казаться Джун коротким, ничтожно коротким. Раньше времени было предостаточно. Оно в избытке расточалось на пустяки. Теперь его не хватало даже на самое главное — прочесть и осмыслить очередные сто страниц Лукреция и Гегеля, Гёте и Сервантеса, Кропоткина и Гэлбрайта… К тому же Джун возобновила тренировки по каратэ. Дважды в неделю прямо из колледжа она мчалась в Питонэ. И каждый раз едва успевала к началу работы своей клубной секции. А как великолепно было чувствовать себя абсолютным хозяином своего тела! Как сладостно ныли все мускулы, все косточки после многочисленных и разнообразных упражнений. И как венец всего — клубная сауна, ледяной душ. Джун уже оделась и стояла перед зеркалом в просторной раздевалке бани, медленно расчесывала свои длинные густые волосы. Невдалеке в глубоких креслах сидели две ее приятельницы — Клэр и Нори. Девушки пили прохладный апельсиновый сок. — Опять ты сегодня без предупреждения провела в полную силу свой коронный прием, — недовольно хмурясь, проворчала Клэр. — Извини! — Джун усмехнулась. — Следующий раз непременно скажу: «Разрешите, мадемуазель, уложить вас на землю шейной скобой слева». — По крайней мере, это было бы в рамках кодекса чести, — сказала Клэр. — И она еще обижается! — Нори с осуждением взглянула на Клэр. — Ты, видно, забыла, зачем мы сюда пришли, в этот вертеп костоломов и живодеров? Мы, девушки из добропорядочных семей, зачем мы здесь? Клэр, насупившись, молчала. — Не хочешь говорить? Тогда я скажу. Мы здесь для того, чтобы научиться самим отстаивать нашу честь, чтобы уметь при любых обстоятельствах защитить себя от грабителя и насильника. Уж не надеешься ли ты на то, что теперешние «джентльмены удачи» будут свято блюсти этот самый кодекс рыцарской чести? Нет, это просто восхитительно! — Конечно, теннис эстетичнее, — поддержала Нори Джун. — Но он вряд ли оградит нас от покушения негодяя или вора. — Вы меня не так поняли, — проговорила сквозь слезы Клэр. — Просто мне было досадно и обидно, что я опять не смогла парировать этот прием! Джун обняла ее, потерлась по маорийскому обычаю — носом о нос, ласково сказала: — Глупышка ты, Клэр! Ты же видела, что даже инструктор ничего не может поделать против этого приема. Едва девушки вышли на улицу, как их догнал Джон Барли, старший инструктор клуба. — Извините, — сказал он, — надеюсь, вы помните, что следующая тренировка не через день, а завтра? — Разумеется, помним, — ответила за всех Нори. — Тем не менее спасибо, Джон. — Хорош наш красавчик Барли, не правда ли? — спросила Нори, когда инструктор ушел. — Плечи, бицепсы, торс — Аполлон! — Но ведь он глупее самого бестолкового барана на всем Северном острове! — отозвалась со смехом Джун. — Может быть, ты еще скажешь, что он глупее, чем твой черномазый… Виновата, бронзовокожий… Ну как его там… — Мервин, — простодушно подсказала Клэр. — Вот-вот, именно он, именно он! — Замолчи! — вне себя крикнула Джун. Она бросилась к своему «судзуки» и минуту спустя скрылась за поворотом. — Чего это она? — Нори насмешливо пожала плечами. — Тоже мне — Ромео и Джульетта!.. Джун стрелой летела по хайвэю. Она давно превысила лимит скорости, но не замечала этого. Слез было мало, и они быстро высохли на ветру. Были думы, не менее горькие, чем слезы обиды. Почему есть люди добрые и злые? И неужели нельзя сделать так, чтобы все любили друг друга? Откуда, ну откуда в человеке с самых юных лет берутся зависть, злоба, ненависть? Ведь ровным же счетом нет никакого дела этой противной, желчной Нори до ее, Джун, друзей. И есть у Мервина маорийская кровь или нет ее вовсе — тоже никого не касается. Кстати, именно при смешанных браках рождаются самые одаренные дети. Так, кажется, было написано недавно в одной из статей «Вумаис уикли»… Маори… Маорийцы были бесстрашными мореходами. Они были и отважными воинами. Если бы это было не так, то они и не выжили бы вовсе. А природный ум маорийских вождей! А их врожденное чувство собственного достоинства!.. Мервин, конечно же, унаследовал все лучшее от своих далеких предков!.. Где-то внизу метнулась вправо, в горы, словно петля искусно брошенного гигантского лассо, Первая Северная Дорога. Промелькнули бойни. Далеко-далеко слева вспыхнули ровные цепочки электрических огоньков. Джун отчетливо представила себе верхнюю палубу «Арануи». Крупные чайки, распластав сильные крылья, словно висят в воздухе в двух-трех ярдах над головой. Так они парят все три часа, пока океанский паром пересекает пролив Кука. Лишь изредка, когда кто-нибудь бросает за борт кусок бутерброда или огрызок груши, чайка быстро ложится крылом на волну, подхватывает добычу и вновь плывет в воздухе над паромом. Пронзительный ветер загоняет людей в салоны. Одни уткнулись в телевизор, словно он не надоел им до смерти дома. Другие забрались в ресторан — и едят, едят, будто голодали до того целую неделю. А те пьют и пьют пиво целыми пинтами, как если бы его вовсе не было на берегу и бар «Арануи» — единственный «оазис» в округе на тысячу миль… Побродив по палубе, Джун спускается в каюту номер один — для особо важных лиц, гостей капитана. Отец, оторвавшись от своих бумаг, ласково смотрит на дочь. Джун садится рядом с ним, прижимается головой к его плечу, закрывает глаза. Ей очень не хочется натолкнуться на строгий взгляд гувернантки. В репродукторе раздается звонкий щелчок, и бархатистый баритональный бас возвещает: «Капитан имеет честь пригласить на мостик мистера и мисс Томпсон и мадемуазель Дюраль…» У капитана чисто, прохладно, стоит множество каких-то приборов. Сквозь широченное окно пролив виден весь как на ладони. Справа еще виднеются последние холмы в окрестностях столицы, а далеко слева уже появились берега Южного острова. На ближайшую к парому скалистую глыбу наползла мохнатая туча, словно кто рябой, скуластый натянул до самых бровей шапку из темной норки. Капитан вполголоса отдает команды, почтительно улыбается гостям, рассказывает морские исторические анекдоты, показывает путь «Арануи» по лоции… «Боже мой, — думает Джун, — как давно это было! Тогда я еще не знала Мервина. А Нори просто злая дура. Она и в день моего рождения сказала, что «этот слишком загорелый оборванец» им вовсе не компания. Всех-то она поучает, всем-то навязывает свои советы. И тайно ликует, радуется, когда другим тошно!» Смеркалось. Джун включила ближний свет. За холмами потянулся невидимый с хайвэя пригородный поселок Кандаллах. Замелькали склады, ремонтные мастерские, портовые и железнодорожные службы. Джун миновала Ботанический сад, свернула вправо. По бесконечным серпантинам крутой улочки «судзуки» доставил ее в Нортлэнд. Вскоре она уже сидела на диванчике в крохотной гостиной Мервина. Его отец радушно угощал ее чаем, дешевым кексом из углового «тип-топа», мятными конфетами. Джун были симпатичны и его кроткая улыбка, и старенькая домашняя куртка, и грубые глиняные чашки, в которые он наливал чай, и старомодный стол, вздрагивавший от каждого к нему прикосновения. Мервин с каменным лицом неподвижно сидел на стуле. Он стыдился и этой гостиной, и этого стола, и этого жидкого чая. Он ни за что в жизни не признался бы в этом, но сейчас он стыдился и своего отца, своего горячо любимого отца, его куртки, его неуклюжести, с которой он подливал Джун чай или подкладывал ей конфеты. Стыдился и ненавидел, презирал себя за это… Он боялся, что отец скажет или сделает что-нибудь такое, что обидит Джун, обидит нечаянно и непоправимо. И он с трудом сдерживался, чтобы не вскочить со стула и не увести Джун из дома. Все равно куда, лишь бы из дома. А Джун пила чай и с интересом слушала все, что ей рассказывал отец Мервина. — Мервина еще и на свете не было, — говорил он, — когда мы с его покойной матерью поселились вот в этой самой обители. Подумать только, чуть не с самого края света — из-под Гисборна — и в столицу! Мне, когда мы сюда вселялись, начальство сказало: «Видишь из окна море, Джек? Так вот, за вид будешь доплачивать пять долларов. Вид, он тоже денег стоит!» Так-то вот, дети… Ничего на этом свете даром не дается. Рано или поздно, так или иначе, но за все приходится расплачиваться. Есть у нас водитель, сменщик мой, Джок его имя. Нас так и зовут в бригаде: «Экипаж Джек и Джок». Так вот, появляется он однажды на службе на три часа раньше положенного. Да, я и забыл сказать, что сменщик мой — холостяк. Так вот, появляется он и прямым ходом жмет к начальству… Дальнейшую сцену Джек разыграл в лицах. Джок: Почтительно прошу предоставить отпуск на неделю! Начальство: Но ведь ты был в отпуске не так давно! Может, случилось что? Джок: Именно случилось!.. Видите ли, нагрянули на мою голову сразу две девицы — одна из-под Нейпьера, другая — из Инверкаргилла… Начальство: Ну и что же? Хотя постой — ты же к нам перевелся как раз из Инверкаргилла. А до того работал и под Нейпьером, не так ли? Джок: Истинно так. В общем, обе девицы утверждают, что я обещал на них жениться! Начальство: И это правда? Джок: Увы… Они собираются теперь притянуть меня к суду за нарушение клятвы. Начальство: Зачем же тебе отпуск, несчастный ты клятвопреступник? Джок: Спрячусь у своих дружков. Смотришь, грозу стороной и пронесет!.. Джун хохотала, Мервин улыбался. Гюйс, который мирно посапывал на диване, вскочил и захлебнулся хриплым лаем. — Мервин, — проговорил вдруг Джек, — Мервин, доставил бы ты нам с Джун удовольствие. А, сынок? Мервин встревожено смотрел на отца. — Прочти свои новые стихи, — ответил тот на немой вопрос сына. — Ну что ты, пап! — Мервин даже привскочил на стуле. — Как ты можешь… — А что я плохого сказал? — спокойно перебил его отец. — Просто я хочу, чтобы ты поделился с нами песней, которая родилась в твоей душе! — Я не то хотел сказать, пап, — смутился Мервин. — Мервин, пожалуйста! — негромко попросила Джун. — Это и не стихи совсем, — пробормотал Мервин. — Попытка мыслить образами. Не знаю, что и получилось… — Ты читай, сынок, — сказал отец. — А судить, что и как получилось, — оставь это другим. Такой ученой мисс, как Джун, например. И такому неучу, например, как я. Мервин долго молчал, ни на кого не глядя. Потом прочитал глухим, охрипшим от волнения голосом: Я считаю на небе звезды. Я считаю на море волны. Я считаю порывы ветра, Шелестящего тихо листвой. Звезды мне про тебя расскажут. Волны мне про тебя расскажут. Ветер мне про тебя расскажет, Про таинственный облик твой. Он провел по лицу рукой, облизнул пересохшие губы и еще тише продолжал: Про глаза твои, словно звезды, И про кудри твои, словно волны, И про нрав твой, порывистей ветра Я стихи, нет — я песню сложу. И пусть звезды о ней узнают, И пусть волны ее услышат, И пусть ветер ее подхватит — Эту песню мою о тебе… Мервин помолчал, ни на кого не глядя. Потом с досадой сказал: — Последние строчки третьей и четвертой строфы не рифмуются. Бился, бился — не получается! Я уже десятки вариантов перепробовал… — Молодец, а? — воскликнул отец, глядя на Джун. — Хоть сейчас в газете печатай!.. — Мне тоже стихи очень понравились, — проговорила чуть слышно Джун. Она покраснела, опустила глаза. «Неужели он посвятил эти стихи мне? — все ликовало и пело в ее душе. — Мне, конечно же, мне!.. Мервин, милый…» — И ведь придумал же, разбойник! — продолжал восхищаться Джек. — Что твой Шекспир — звезды, волны и все такое… Нет, ей-богу, молодец! Он с улыбкой смотрел на Мервина. И столько было в его взгляде любви, столько гордости! Джун заметила этот взгляд. И у нее стало еще теплее, еще радостнее на душе. И Джек казался ей особенно симпатичным. «Он добрый, — думала Джун. — Как хорошо, что он такой добрый!..» Из дома Джун и Мервин вышли в девятом часу. Уже стемнело. Желтые фонари роняли на асфальт полупустынной улицы ровный сильный свет. — Мы с Гюйсом проводим тебя, — сказал Мервин. — Только вот сумеем ли мы с ним вдвоем пристроиться на заднем сиденье? — Конечно, — обрадовалась Джун. — Посадишь его между коленей. Надень ему ошейник и намотай поводок покрепче на руку, А то еще вылетит на повороте! Гюйс испуганно замер за спиной девушки. Мервин осторожно обнял Джун за талию, и «судзуки» мягко тронулся с места, стал плавно набирать скорость. С оглушительным ревом он промчал своих седоков по небольшому туннелю и, все убыстряя бег, выскочил на дорогу в Карори. — Сейчас прыгнем! — крикнула Джун. Через секунду мотоцикл сильно встряхнуло — перескочили через довольно большую выбоину. Начались зигзаги крутого подъема. Надобно только видеть выражение надменного превосходства и даже плохо скрытого презрения, с каким автомобилисты взирают на путающихся у них под колесами младших собратьев своих — мотоциклистов. И чем богаче и больше по своим габаритам автомобиль, тем презрение это больше. Еще бы! Сегодня в автомобиле, если позволяет карман его владельца, устанавливается телефон, телевизор, стереофонический магнитофон. Летом в таком передвижном «раю на колесах» прохладно, зимой — тепло, и в любое время года комфортабельно и уютно. Владельцу этого идола нашего века просто невдомек, что за удовольствие дышать пылью и парами бензина, мокнуть под дождем, купаться в грязи, глотать пригоршни снега и превращаться в сосульку на пронизывающем, ледяном ветру. В свою очередь, обладатели «яв» и «харлей-давидсонов», «хонд» и «судзуки» непоколебимо убеждены, что только не очень далекий человек способен превратить радость стремительного движения в пространстве в унылое средство передвижения. Вместо солнца и звезд у него над головой — низкая крыша, вместо свистящего в ушах ветра — четыре железных стены по сторонам, вместо полного слияния с машиной, превращения в некоего кентавра, — отношения всемогущего властелина и безропотного раба. Что поделаешь, полярная разница психологии!.. Так вслух размышляла Джун, и Мервин, смеясь, соглашался с ней. Нет, они не променяли бы «судзуки» ни на какой «мазератти». Мотоцикл на только им видимых крыльях («как ракета, правда?») стремительно летел по дороге ввысь. И сладко щемило сердце, и на глаза набегали слезы, и хотелось кричать во весь голос от восторга. Джун остановила мотоцикл ярдах в пятидесяти от своих ворот. И почти тут же от них отделилась тень, которая стала быстро приближаться. Гюйс тотчас принял боевую стойку — шерсть вдоль всей спины, от холки до обрубка хвоста, воинственно вздыбилась. Однако в ответ на его предостерегающее рычание послышалось знакомое повизгивание. А еще через мгновение Ширин и Гюйс дружески обнюхивали друг друга. — Как тебе не стыдно! — выговаривала бостон-терьеру Джун. — Не узнал свою лучшую подружку! Еще совсем рано, Ширин, давай немного проводим Гюйса и Мервина домой. Ширин смотрела на Джун, помахивая хвостом. — Смотри, Мервин, она улыбается, она согласна!.. Откати, пожалуйста, «судзуки» за ворота. Собаки были приучены гулять на улицах только по тротуару. Сейчас они бежали по склону горы далеко впереди. Джун и Мервин медленно спускались по дороге: Внизу бесшумно проплывали огоньки редких автомобилей. Большая птица тяжело пролетела над дорогой и исчезла в густых ветвях высокого дерева. Слышно было, как кто-то хрипло вздохнул, как посыпались на дорогу мелкие камни с крутого, почти отвесного склона. Недалеко за поворотом с охотничьим азартом залаял Гюйс. Когда к нему подоспели Джун и Мервин, они увидели на дороге в двух-трех футах от его морды крупного опоссума, спокойно и деловито обнюхивавшего траву, листья, какие-то бумажки. Поодаль настороженно наблюдала за происходящим Ширин. Наконец зверек увидел приближавшихся людей. Он оскалился и так грозно зашипел, что Гюйс шарахнулся в сторону и даже перестал лаять. Опоссум медленно, вразвалку перешел дорогу. Мервин и Джун прошли уже четверть мили, а Гюйс все еще продолжал облаивать опоссума. «Старается, хочет оправдаться за свой испуг! — подумала Джун. — Обидчив, как и его хозяин. И… такой же ранимый». Она и сама не могла бы объяснить, почему ей вдруг пришла в голову эта мысль. Но подсознательно в ней с каждым днем все больше крепла уверенность в том, что Мервин нуждается в ее защите. Она, разумеется, не знала, от кого или от чего она должна была его защищать. Но всякий раз, когда они теперь встречались, она испытывала к Мервину нежность и жалость. Это были чувства матери, чувства взрослой женщины. И Джун искренне дивилась им, понимая в то же время, что они сильнее ее. Впрочем, она и не противилась этим новым для нее чувствам — они были ей желанны. У нее вдруг появилась способность беспокоиться о том, не голоден ли Мервин, не устал ли он. Она мечтала о том, чтобы случай дал ей возможность спасти его, защитить, заслонить от беды, пожертвовать собой ради него. И хотя нежность ее проявлялась лишь во взгляде да мгновенном прикосновении руки, ей временами казалось, что она перенесла бы любые муки, лишь бы ему было хорошо!.. Мервин настоял, чтобы Джун возвращалась с Ширин домой. Они сдержанно, даже смущенно, пожали друг другу руки. За все это время о стихах Мервина не было сказано ни слова… Когда девушка ставила мотоцикл в гараж, автомобиля отца там еще не было. Джун вспомнила: он должен был вернуться из Вангануи к полуночи. В гостиной горел малый свет. Войдя в нее, Джун увидела мадемуазель Дюраль, сидевшую в кресле с книгой в руках. — Ты знаешь, который теперь час? — спросила француженка, запахивая на груди халат. — Между прочим, три дня тому назад в Джонсонвилле вечером на улице двое неизвестных изнасиловали, а потом убили девушку. Она была примерно твоего возраста… — Мадемуазель Дюраль, милая, я же знаю приемы каратэ!.. И ведь я была не одна — с Мервином. И собаки были с нами! — Джун подбежала к француженке, поцеловала ее: — Родная, дорогая моя, не сердитесь, ради бога! Ну не надо, я очень прошу. Вы же не умеете сердиться, я знаю. Вы добрая. Мне так хорошо! С этими словами Джун выбежала из гостиной в столовую. А француженка еще долго сидела в кресле. На ее глазах появились слезы, но она улыбалась… Когда Мервин с Гюйсом вернулись домой в тот вечер, отец уже видел десятый сон. Мервин посмотрел на часы — было без четверти одиннадцать. Гюйс погрыз телячью косточку, полакал немного молока, забрался на диван, уткнулся носом в подлокотник, захрапел. Мервин съел оставленный ему отцом рисовый пудинг, выпил чашку чая. Попытался пробежать несколько страниц учебника истории. С каждой из них на него смотрела Джун. Она то улыбалась, то хмурилась, то была строго-сосредоточенна, то рассеянно-беспечна. Мервин быстро разделся, нырнул в постель. Засыпая, он вновь увидел Джун. Она пела, кружилась в танце. И все вокруг нее было светлым, воздушным. И Мервину было хорошо, тепло, словно он лег на большую ласковую волну в Титахи Бей и она несла его в голубую даль… …В один из вечеров, за ужином, Джун оживленно рассказывала отцу и мадемуазель Дюраль о подготовке их колледжа к благотворительному балу-маскараду. — Все сборы пойдут сиротам и безработным. Я сдам для лотереи платья и пальто, которые мне надоели. Они ведь почти все новые… Да, знаете, какой костюм я решила себе приготовить? Я буду Жанной д'Арк!.. Уже когда был подан пудинг, француженка как бы невзначай заметила: — Насколько мне помнится, звонил Мервин… Джун нахмурилась: — Когда? — Около пяти вечера, незадолго до твоего прихода, — спокойно сообщила мадемуазель Дюраль. — Почему же вы мне сразу не сказали об этом? — Откуда же мне было знать, что это столь важно и срочно? — Напрасно вы берете на себя право решать за других, что важно, а что нет. — Джун встала из-за стола. — Я жду этого звонка уже несколько часов… — Джун! — перебил дочь Седрик. Голос его звучал тихо, сухо и вместе с тем насмешливо. — Я что-то не могу припомнить, чтобы даже в средние века грубость и нетактичность почитались в приличном обществе за добродетель. Всегда уважали старших… — Лично я ценю человека не за количество прожитых им лет, — запальчиво воскликнула Джун, — а за его искренность и внимание к другим! Она стремительно вышла из столовой, плотно притворив за собой дверь. Вскоре в парке раздался рев мотора «судзуки». Мадемуазель Дюраль, бросилась к ближайшему окну, распахнула его, крикнула! — Джун, куда же ты — в ночь и в дождь? Хоть плащ надень!.. Когда рубиновый огонек мотоцикла растаял в темноте, мадемуазель Дюраль закрыла окно, устало села на софу. — Куда, ну куда она помчалась? Дороги мокрые, многие улицы освещены плохо… — К этому Мервину, куда же еще! — с досадой отозвался Седрик. — Да, конечно, ты прав… Но ты не прав в другом… Седрик подошел к француженке, сел рядом, обнял ее. — В чем же? — спросил он. — Как-то не так относишься ты к этому мальчику… Нехорошо, нечестно, что ли. Сегодня я послушалась тебя, не сказала Джун о его звонке вовремя. И видишь, что из этого вышло. Совсем обратное тому, чего ты хотел. А следующий раз? Поверь мне, она очень скоро поймет, что главный враг ее дружбы с Мервином вовсе не я. И что тогда? Ты представляешь, что тогда будет? Седрик насупился, молчал. — Пара ли он ей, даже для детского флирта, — раздраженно проговорил он, — даже на месяц, на неделю? Без цента в кармане, не англичанин… — Нищий, цветной — это будет точнее! — Француженка едва заметно повысила голос. — Тогда так об этом и надо сказать — прямо, честно, без уверток. — Ну это уж слишком, — оказал Седрик. — Впрочем, не будем ссориться. Скажи, пожалуйста, что ты сама думаешь обо всем этом? — Я думаю, что если двое любят друг друга, то это и есть самая идеальная на свете пара. — Любят?! Но они же еще так молоды — шестнадцать! Дети. — Разве они хотят завтра вступить в брачный союз? Я что-то не слышала об этом… «Взрослые всегда имеют наготове кучу нравоучений! — думала Джун, влетая в тоннель. — И это желание думать и решать за нас! Не желаю жить под диктовку! Это моя жизнь, и распоряжаться ею буду только я…» Мервин встретил Джун во дворе своего дома. Словно ждал ее. Словно знал, что она приедет. Вертелся под ногами Гюйс. И Джун сразу охватило чувство покоя, душевного тепла. «Может быть, я погорячилась зря, — думала она минуту спустя. — Наверняка мадемуазель Дюраль просто забыла о звонке — и все. А я была груба с ней… Хоть прощения у нее проси. Дурно получилось…» Отец Мервина был на ночном выезде. Они сидели в гостиной, читали стихи. Потом долго молчали, обнявшись в темноте. И целовались неумело и самозабвенно… Когда Джун в первом часу ночи вернулась домой, света не было ни в одном окне. Она осторожно поднялась в свою спальню, довольная тем, что хоть на этот раз избежала объяснений с мадемуазель Дюраль. «А прощения просить все-таки придется, — подумала она, — она ведь хорошая и так заботится обо мне!..» 8 — Пока, пожалуй, достаточно, — Дэнис О'Брайен отступил от мольберта на шаг, прищурил глаза, внимательно вглядываясь в большое полотно. — Можете искупаться. Далеко не заплывайте. Вчера патрули морского надзора обнаружили в заливе несколько акул… Мервин улыбнулся, протянул руку Джун, и они медленно пошли по мелкому горячему песку навстречу огромным ленивым волнам океанского прибоя. Бухта, которую облюбовал недалеко от своего дома художник, была пустынной, чистой, уютной. По склонам скал к самому песку спускались высокие древовидные папоротники, густой ярко-зеленый кустарник. Было время рождественских каникул. Ярдах в пятидесяти над бухтой ярко-красным пламенем пылала похутукава [*]. На фоне голубого неба этот буйный огненный всплеск не казался Дэнису неестественным. Последние две недели художник ежедневно проводил с Джун и Мервином по три-четыре часа в бухте. Работалось ему легко, радостно. [*] Рождественское дерево. «Наверное, в счастливый час пришла мне мысль написать эту картину — «Люди будущего»! Клянусь святым Патриком, чудесная должна быть жизнь такой вот пары. Молодые, сильные, красивые! Добавить к этому одухотворяющее их стремление к справедливости, постоянную потребность правды, жажду быть нужным и полезным людям, замешать все это на чистой любви — разве не такими представлялись мне жители планеты Земля в двадцать первом столетии?» Дэнис надел солнцезащитные очки, отыскал взглядом в волнах головы Мервина и Джун и повернулся к мольберту. Люди будущего… Как всякий большой художник, Дэнис О'Брайен всегда мечтал написать главную картину всей своей жизни. Сколько было бунтарских исканий, горьких ошибок, бесценных потерь. Сколько раз ему казалось, что самое важное, самое нужное — пророческое слово в живописи — будет им вот-вот сказано. Но проходило время, и выяснялось, что очередная картина была лишь этапом, а не кульминацией его творческого пути. Так было, когда он делал в искусстве первые шаги и стоял непоколебимо на позициях реализма. Так было и потом, когда он стал одним из метров абстрактного искусства. Так было и теперь, когда он вернулся в «лоно единственно истинной реальной живописи», пройдя через искания и борения творческих страстей, присущие любому подлинному таланту. Люди будущего… Теперь Дэнис О'Брайен чувствовал — нет, знал, что он на близких подступах к своей главной картине. Сегодня мир, как тяжелым недугом, поражен враждой и ненавистью. Сегодня одни подыхают от голода, а другие от обжорства. Сегодня белый убивает черного, брат идет войной на брата. Завтра этого не должно быть. Завтра этого не будет! Как, каким образом — Дэнис О'Брайен отчетливо себе не представлял. Он верил, что человечество придет в прекрасное будущее через некое Великое Людское Братство. Главное сейчас — просвещение, духовное обогащение общества. Главное — великие, очищающие душу от сатанинской скверны искусства: искусство слова, искусство звука, искусство цвета и линии. Через просвещение, посредством искусства человек сможет избавиться от всей грязи и накипи, от всего недостойного, унижающего его. Люди будущего… Черные и белые, богатые и бедные — со временем они сольются в единую семью, где каждый будет равен каждому, где каждый будет прекрасен, свободен, справедлив и мудр. И как на прообраз этих людей будущего, как на свой призыв к людям стать воистину людьми, как на свою лепту в будущее счастье человечества он смотрел теперь на главную картину своей жизни. И лучшей натуры, чем эта бухта, эти скалы, эти деревья, не могло и быть. И эта девочка, и этот мальчик — не иначе, как сам святой Патрик послал их ему в натурщики! Люди будущего… — Смотри, Джун, я поймал солнце! — Мервин, сложив ладони лодочкой, зачерпнул в них воды. — Как оно искрится! Словно пригоршня бриллиантов! Хочешь, я подарю тебе солнце? Они уже выплыли на мелкое место, и набегающие волны едва доходили им до коленей. — А оно какое, твое солнце? Наверное, горячее, да? Дотронешься — и сразу превратит в пепел! — Нет, — не приняв шутливого тона девушки, ответил Мервин. — Мое солнце не испепеляет. Оно согревает в холод и светит в темноте!.. Джун перестала смеяться, подошла к Мервину, дотронулась пальцами до его груди. — Откуда у тебя этот шрам? — С дерева упал, наткнулся на острый камень. Мне тогда было лет пять… Джун осторожно погладила едва заметный белый рубец. И, как это теперь часто бывало с ней, чувство жалости и нежности к Мервину внезапно переполнило все ее существо. Она не знала, не могла знать, что в эти минуты в ней рождалась, формировалась женщина. Это происходило помимо ее воли, стихийно и неизбежно, как приход весны, как восход солнца. Но она хорошо знала другое: без чудесных дней, проведенных на берегу этой бухты, она никогда не была бы так счастлива. Во время долгих и иногда утомительных сеансов, во время радостных, захватывающих дух купаний, во время молчаливых гуляний по окрестным холмам каждый миг открывал для нее нового Мервина. Нового и удивительного. Раньше она едва ли задумывалась над тем, будет ли ей скучно вдвоем с каким-нибудь парнем. «Подумаешь, будет скучно — возьму и уйду». О Мервине она не могла даже подумать так. И дело не в том, что с ним не скучно, что он много знал, много читал. Дело в чем-то совсем другом. В чем?.. Как он только что сказал? «Хочешь, подарю тебе солнце?» Она раньше не могла и предположить, что кто-нибудь скажет ей всерьез такое. Или вчера — как он ловко и бесстрашно удержал ее, когда она поскользнулась, перепрыгивая через горную расщелину. Ведь они могли оба упасть на камни с высоты пятиэтажного дома. А он ни на мгновение не задумался, чтобы протянуть ей руки. И Джун знала, что Мервин, рискуя своей жизнью, спас бы любого другого, кто мог бы оказаться на ее месте. А когда в один из первых дней они заплыли далеко и вдруг оба сразу увидели совсем рядом страшный плавник акулы? Ведь тогда он весь путь до берега охранял ее, плыл целых полмили между нею и акулой. Тогда они ничего не рассказали о своем опасном приключении дяде Дэнису… Недавно Мервин читал ей одно из последних своих стихотворений, и ей особенно запомнились строки: …Океанские волны, как поколения людей. В их схожести — сходство печальных судеб человека… Я готов умереть, если это хоть как-то приблизит День, когда засмеется от счастья самый несчастный бедняк… Джун еще раз дотронулась до шрама Мервина и покраснела. Ей вспомнился ее недавний разговор с художником. Как-то незадолго до рождества тот поинтересовался, кого из своих друзей она приглашает к себе на праздничный вечер. Она стала называть имена. «А Мервин?» — удивился художник. «Я хочу пригласить его отдельно», — покраснев, ответила она. «Что же ты, стесняешься гостей? Или не хочешь идти против желания отца?» — «Никого я не стесняюсь и не боюсь!» — Джун вспылила, хотя в словах художника была известная доля правды. Но не той, в которой Дэнис заподозрил ее. Джун не стыдилась своего друга, она хотела, как могла, уберечь его от косого взгляда, двусмысленного, обидного слова. А в обычной ее компании это было почти неизбежно. Так не лучше ли спокойно выполнить обязанности, без которых не обойтись, и потом поступать так, как хочется твоему сердцу?.. — Учти, девочка, — с горечью проговорил Дэнис, — все приглашенные тобою шалопаи не стоят мизинца этого маорийца с его одаренностью, честностью, добротой. Что же касается твоего отца, то, хотя он и самый близкий мой друг, я все же полагаю, ему полезно было бы иногда вспоминать, что если бы не усыновившая его добрая женщина, клянусь святым Патриком, еще неизвестно, был бы он тем, кем стал сейчас, или остался нищим, как его отец! Так-то, девочка моя… Никогда не поверю, чтобы ты, с твоим умом и сердцем, согласилась безропотно исполнять в жизни скучную роль сытой дочери финансового магната…» «Дядя Дэнис! Как я благодарна тебе за горькие, но справедливые слова, за твою ворчливую любовь ко мне и за то, что ты открыл для меня самое светлое, самое чудесное чудо на этом свете — моего Мервина! Когда-нибудь я расскажу тебе о нем все-все до капельки. Обязательно расскажу, мой дорогой дядя Дэнис. Только не сейчас, хорошо? Сейчас я боюсь в неверных словах расплескать то, что переполняет меня. Да ведь и ты сам хорошо знаешь, я с детства не выношу обилия слов!..» — Не хотите ли посмотреть, друзья мои, как мне удался сегодняшний эскиз? — продолжая работать гуашным карандашом, Дэнис О'Брайен улыбнулся подходившим к нему Мервину и Джун. Они встали за его спиной, держась за руки, часто дыша после быстрой ходьбы. Теперь все трое рассматривали набросок: художник — снисходительно-критически, девушка и юноша — рассеянно. «Сейчас им, пожалуй, не до, меня, — спокойно подумал Дэнис, словно читая мысли Джун и Мервина. — Сейчас для них самое желанное, самое упоительное — побыть вдвоем!.. Смотри-ка ты, не совсем еще забыл старый Дэнис, как это бывает…» Он чувствовал запах горячего песка и морской пены, исходивший от двух юных тел. Он явственно слышал, как стучали их сердца, словно маятник отсчитывал величественные, исполненные радости секунды! — О господи! — неожиданно услышал он. — Если бы вы, Дэнис, не рассказали мне об этом чудесном уголке, я бы никогда не поверила, что за угрюмыми скалами может скрываться живописный оазис! — мадемуазель Дюраль, говоря это, легко спускалась по крутой тропинке к песчаному пляжу. — Какая вы умница, что наконец-то выбрались сюда! — с искренней радостью воскликнул Дэнис. Мервин и Джун побежали ей навстречу. На француженке было короткое яркое летнее платье. Сильные красивые ноги были тронуты легким загаром. Волосы она зачесала наверх, открыв маленькие уши. Она сняла очки и щурила глаза — от солнца, от сверкающего моря, от инстинктивного желания выглядеть привлекательнее… «Знает, знает наша милая Шарлотта, что ей идет, когда она морщит свой и без того миленький носик, — с добродушной улыбкой отметил про себя О'Брайен. — Не только о дочери думал Седрик, когда приглашал ее в гувернантки! Клянусь святым Патриком, вкус у старого плута Седрика совсем недурен!» «Какой она может быть прелестной, когда захочет, — думала Джун, глядя на мадемуазель Дюраль. — Это не часто бывает… И все равно, будь я на месте папы, я бы тоже в нее влюбилась. Господи, как мне хочется, чтобы и отец, и Шарлотта, и дядя Дэнис, и все-все на свете были счастливы! Ведь это так просто — быть счастливым! Любовь, правда, доброта — вот и все, что нужно для счастья!.. Вот и все, вот и все, вот и все!..» И с этой песенкой в сердце Джун посмотрела на Мервина, поймала его взгляд и так и засветилась радостью. А он думал о том, что Джун чем-то похожа на мадемуазель Дюраль — чем-то трудноуловимым и вместе с тем весьма существенным. «Как славно, что рядом с» Джун эта умная, добрая женщина. Конечно, мать она не может заменить. Но старшая сестра, если не по рождению, то по духу, — это немало, совсем немало…» Подошло время ленча. Джун и Мервин умчались на «судзуки» в небольшой итальянский ресторанчик, расположенный неподалеку от дома художника, за пиццей [*]. [*] Большой плоский круглый пирог, обычно с сыром и помидорами, иногда еще и с мясной начинкой (итал.) Дэнис и мадемуазель Дюраль медленно направились берегом моря к винтовой металлической лестнице, спрятанной между скал, которая вела в сад художника. — Седрик настаивал, чтобы я срочно вылетела в Париж. Тяжело заболела моя старшая сестра, — говорила мадемуазель Дюраль. — Я и заехала к вам после того, как побывала в главном офисе «Эар Нью Зиланд». Хотела уточнить расписание… — Она серьезно больна? — участливо спросил Дэнис. — Да, — ответила мадемуазель Дюраль. — Вчера я получила письмо от ее домашнего врача. Он пишет, что Франсуаза не проживет и полгода. А ведь у меня, кроме нее, родственников нет. Мы всегда были очень близки… — Что же вам сказали в авиакомпании? — Что они могли сказать? Вторую неделю бастуют инженеры и навигаторы… — Она довольно долго молчала. Потом продолжала: — Сюда я ехала вдоль порта. Порт мертв. Бастуют докеры. На улицах не встретилось ни одного автобуса. Бастуют водители. В Питонэ и вдоль заливов на разворошенных участках улиц и шоссе брошены грейдеры, катки, грузовики. Бастуют дорожные рабочие… — Наши профсоюзы, — сказал Дэнис, — привыкли к тому, что рост заработной платы опережает рост цен. А правительство взяло и заморозило и то и другое, объясняя это тем, что страна живет не по карману, в долг, что у нас огромный внешнеторговый дефицит, который неудержимо растет… — Насколько я могла понять Седрика, рабочие чрезвычайно недовольны правительственными мерами. — Это правда, — согласился Дэнис. — Замораживание зарплаты — явление абсолютное, а замораживание цен — весьма относительное. Сколько их ни замораживай, они все равно растут… — Две недели, ну месяц я могу ждать, — проговорила мадемуазель Дюраль. — О, за это время забастовка наших летчиков непременно закончится! — успокаивая ее, сказал Дэнис. — И начнется обещанная сегодня, по сообщению из Сиднея, забастовка пилотов австралийской «Квонтас»… — Не следует ли и мне заказать билеты? — встревожился художник. — Ведь у меня через три с половиной месяца выставка в Европе, которую потом я повезу в Африку и в Южную Америку… Мадемуазель Дюраль промолчала, погруженная в свои мысли. От Седрика она уже слышала о предстоящем зарубежном турне Дэниса О'Брайена. Слышала она и о том, что художник с увлечением работает над своей главной картиной, которую надеется завершить до начала турне. Один из эскизов к этой картине она только что видела. Другие видела и три и пять лет назад. Много эскизов. Видимо, что-то не получилось у Дэниса О'Брайена. Теперь же мадемуазель Дюраль поняла, что художник находится на взлете, что он близок к удаче и что одна из причин этого, и, может быть, самая важная, — Джун и Мервин. И она была рада за Дэниса… Когда все четверо уселись в уютные полукресла в столовой О'Брайена и весело принялись за наскоро организованную трапезу, Дэнис стал рассказывать: — Впервые мне довелось отведать пиццу в Италии во время войны. Помню, вечером был жестокий бой с немцами за какое-то местечко совсем не стратегического значения. Впрочем, крови — и английской, и американской, и арийской — было пролито немало. Жестокий был бой. Из немцев, пожалуй, никто уйти не сумел. И вот, представьте себе, друзья мои, картину: на неширокой улице валяются трупы, догорают бронетранспортеры и штабные «хорьхи». После рева моторов, криков, грохота взрывов и выстрелов наступила такая леденящая душу тишина, что какое-то время мы не осмеливались даже шелохнуться. И вдруг над этим проклятым адом человеческой бойни, над полуразрушенными хижинами и изуродованными бомбами холмами, морем, в котором тонули последние лучи заката, поплыли звуки «Аve Маriа». Пел юный, почти детский голос. Мы стояли с Седриком, прислонившись спинами к какой-то полуобвалившейся стене, и слушали, слушали… Слезы закипали в груди, слезы жалости к погибшим в тот день, к тем, кто погибнет завтра, к себе, ко всем обезумевшим людям. Пение оборвалось так же неожиданно, как и возникло. И так же внезапно, метрах в пяти перед нами, появилась девушка. Она была прекрасна, юная дочь Калабрии: огромные черные, как маслины, глаза, полуобнаженная грудь, черные волосы над высоким мраморным лбом. И из всего, что она быстро говорила, мы поняли только одно слово: «Пицца! Пицца!» Она протягивала нам вот такие же румяные, круглые лепешки. Мервин слушал рассказ художника с интересом, мадемуазель Дюраль и Джун — с доброй затаенной, улыбкой. Они слышали эту историю уже не первый раз и знали, что с картины «Девушка с пиццей» и начался Дэнис О'Брайен как настоящий художник. — Никак не могу привыкнуть к пиву, — мадемуазель Дюраль с недоумением смотрела, как художник с явным удовольствием потягивал сильно охлажденное золотистое пиво «Леопард». — Без этого, между прочим, нет стопроцентного киви! — улыбнулся Дэнис, подливая в бокал француженки бургундского. После ленча, быстро убрав со стола и вымыв посуду («Электрическая посудомойка — обязательный для холостяка и вдовца агрегат!»), Джун и Мервин заторопились в кино. — Шарлотта, дорогая! Мы — на двухчасовой сеанс, — сказала Джун. — Дома буду около семи!.. Оставив «судзуки» отдыхать в одном из ближайших переулков, они купили в «Эмбасси» билеты в один из последних рядов партера. Не случайно был выбран этот кинотеатр. На экране шла посредственная голливудская мелодрама, и, несмотря на каникулы, зрительный зал был пуст более чем на половину. Мервин обнял Джун, поцеловал, так они и сидели в темноте, прижавшись друг к другу. «Боже, — вспоминала Джун потом, — до чего иногда бывают коротки два с половиной часа! Как одна секундочка!..» — Неужели во Франции так же по-мещански тупо, как у нас, смотрят на взаимоотношения рас? — спросил О'Брайен мадемуазель Дюраль, когда они остались вдвоем. — Чем, собственно, вызван этот ваш вопрос? — насторожилась француженка. — Обладай я вашим влиянием на Седрика, — ответил художник, — я непременно постарался бы убедить его в благотворности для Джун ее дружбы с Мервином. Во всяком случае, поговорил бы с ним на эту тему — и не раз, и не два, и при разных обстоятельствах… — А вы, вы-то сами убеждены в благотворности этой дружбы? — Француженка явно тянула с ответом, стараясь выиграть время, нужное для размышлений. — Будто вы не такого же мнения! — Я пытаюсь взглянуть на взаимоотношения Мервина и Джун и на возможные последствия этих отношений с разных сторон, — спокойно возразила мадемуазель Дюраль. — С незапамятных времен в отношениях мужчины и женщины была одна-единственная главная сторона — истинность их чувства. Только при этом условии возможно счастье! — Главная — да, — согласилась француженка. — Но есть еще и дюжина вторичных… — Например? — Дэнис сцепил руки, обхватил ими колени, закачался в кресле-качалке, в которое сел, когда они перешли на просторную крытую веранду. — Общество, например. Человек живет не в вакууме, а в среде себе подобных. Так вот, Дэнис О'Брайен, в вашей стране в гораздо большой степени, чем в моей Франции, на поверхности — ханжеская идея гармонии рас, а по сути дела — неистребимая ненависть, которая находит тысячи проявлений, начиная от нормы представительства в парламенте и кончая очередностью найма на работу. — Все это так, я знаю, — с досадой воскликнул Дэнис. — Но ведь надо когда-то с этим кончать. Истинная свобода, истинное братство, истинное равенство — вот святая цель! И осуществить, достичь ее можно лишь в конкретных человеческих судьбах. — И вы хотите, — усмехнулась мадемуазель Дюраль, — вы хотите, чтобы я убедила Седрика Томпсона, одного из крупнейших финансистов и бизнесменов страны, избрать в качестве эксперимента судьбу его любимой, единственной дочери?! Значит, вы не понимаете или не хотите понять, что в данном случае одно и то же, ни степень возможного воздействия на психологию зрелого человека, ни непобедимость вашего же собственного англосаксонского лицемерия… — Люцифер — прародитель такого общества! — взорвался Дэнис. — Я не хочу, я отказываюсь признать устои, которые делают одного рабом, а другого господином только из-за цвета их кожи! Я хочу, чтобы Мервин и Джун показали единственно верный путь другим, всем!.. Человек может стать и обязательно станет счастливым путем самосовершенствования, поняв наконец то, что является справедливым и достойным. Назначение человека, главное его назначение в этом мире — быть счастливым! «Боже мой, — сокрушенно и вместе сочувственно думала мадемуазель Дюраль, глядя на художника. — Боже мой, и этому человеку далеко за пятьдесят. Каким он был наивным в детстве, таким остался и по сей день!.. Умел бы он видеть законы своего общества так же остро и глубоко, как видит цвета и натуру, как умеет он строить композицию картины, рассуждал бы по-другому!.. Впрочем… впрочем, тогда, может быть, не было бы того художника, каким является Дэнис О'Брайен». Вслух же она примирительно сказала: — Я поговорю с Седриком. Обязательно поговорю… 9 В самый канун рождества Мервин пригласил Джун в ресторан. Чтобы накопить нужную сумму денег, он взялся доставлять вечернюю газету в пятьдесят домов на своей улице. Времени это отнимало не так уж много, зато к середине декабря в нижнем левом ящике письменного стола Мервина лежали три пятидолларовые бумажки — месячный заработок. Первый трудовой заработок в его жизни. Мервин виртуозно отгладил брюки своего нового, темно-коричневого с серебринкой костюма, одолжил у отца рубашку и галстук. Сначала он никак не мог завязать его элегантным узлом. Когда же ему это наконец удалось, оказалось, что он едва может дышать. Так он и вертелся перед зеркалом, поправляя то галстук, то пиджак, то платок-треугольник в нагрудном кармане, пока не раздался негромкий троекратный свист под окном. Соседский мальчуган, согласившийся за шиллинг бдительно наблюдать за улицей, возвестил: приближается Джун. Мервин быстро вышел во двор. Там, на скамейке, сидели две соседки, худая белая женщина и пышная маорийка. — Смотри, смотри, Мервин-то наш расфрантился — как жених принцессы Анны! — воскликнула белая. — С таким красавчиком я и сама бы не прочь обсудить наедине налоговую политику националистов! — подхватила маорийка. Мервин растерянно улыбнулся, бочком прошмыгнул через двор и выскочил на улицу. Его провожал громкий смех женщин. — Чем вгонять в краску молодого парня, шли бы готовить мужьям ужин, — крикнул из окна второго этажа пожилой лысый пожарник, который был свидетелем бегства Мервина. — От зависти случается грыжа, мистер О'Келли! — лениво отозвалась белая. — А от соглядатайства и того хуже! — добавила маорийка. По узким, крутым улицам Джун и Мервин спустились на «судзуки» почти к центру города, проскочили на набережную и помчались вдоль нее, легко обгоняя «фиаты» и «ягуары», «холдены» и «тойоты», «ситроены» и «мерседесы». Наконец начался Ориентал Бей. Замелькали мотели, магазинчики, кафе. На набережной находился и ресторан «Гнездо корсара», в который решили отправиться Мервин и Джун. Поставив мотоцикл на платной стоянке рядом с десятком его собратьев, они вошли, как выразилась Джун, «в пиратское логово». Из полутьмы бесшумно, как тень, возник метрдотель. Через минуту они сидели за столиком в небольшой уютной каюте, одной из многих, на которые делился весь зал. Переборки между каютами едва возвышались над уровнем столов. У бара во всю высоту, от пола до потолка, сверкал желтой медью огромный якорь. Между упиравшимися в потолок столбами, походившими на мачты, были натянуты настоящие морские канаты. Вдоль стен тускло поблескивали иллюминаторы. Официантки, молоденькие, хорошенькие, все были в матросских костюмчиках, состоявших из юбки, блузки и бескозырки. Даже при беглом взгляде на них бросалось в глаза, что больше всего материала потребовалось для бескозырок. На небольшой полукруглой площадке шумно трудилось джазовое трио — гитара, ударник, банджо. Высокий брюнет, умело загримированный под одноглазого «властителя морей», хорошо поставленным баритоном пел о веселой жизни отчаянно лихих повес, рыцарей абордажа и намыленной веревки: Братья сатаны, Мы с утра пьяны И готовы вздергивать и резать Всех рабов мошны, Всех господ казны — Жадных, и завистливых, и трезвых. Нынче мы бедны, Нынче мы бедны, Нынче мы бедны, Через день мы — крезы!.. Бесшумно появилась официантка, словно юнга вынырнул из невидимого трюма. Положила на столик внушительное — два фута на два с половиной — меню. Старинные корабельные слюдяные фонари со свечами давали ровно столько света, чтобы можно было с трудом разобрать названия блюд и их стоимость. Затейливый готический шрифт делал текст малопонятным — он выглядел совсем как иностранный. Джун долго блуждала взглядом по страницам меню, то и дело встречая малознакомые и еще менее понятные французские названия блюд. Она радовалась этому первому в ее жизни самостоятельному посещению ресторана и в то же время немного робела, смущенная необычностью обстановки. — Знаешь, — озираясь по сторонам, прошептала она Мервину, — давай закажем чего-нибудь попроще, недорогое — овощной салат и омлет. Я совсем не хочу есть. Честное слово! — Почему недорогое? — Мервин обиженно пожал плечами. — Деньги у нас честные. А насчет того, что ты не хочешь есть, это просто выдумки!.. Джун натянуто улыбнулась. Снова таинственно появилась официантка, застыла у стола с карандашом и блокнотом наготове. — Пожалуйста, дюжину устриц, — начал голосом завсегдатая светских обедов и торжественных банкетов Мервин, — два супа из спаржи, два раза филе-миньон. Насчет сладкого мы еще не решили… — Время есть, сэр, — согласилась официантка. — Филе вам как подавать — сильно прожаренное, средне или с кровью?.. — С кровью… — Откуда у тебя деньги? — спросила Джун, когда официантка ушла. Она строго смотрела на Мервина, голос звучал сухо, почти неприязненно. — Отец дал? — При чем здесь отец? — Мервин пожал плечами. И после короткой паузы добавил: — В карты выиграл… — И это, по-твоему, честные деньги? — Но ведь все играют! Кто в карты, кто на скачках, — поспешил сказать Мервин — вопрос Джун его испугал. — Все пусть. А ты не должен. Если, конечно, дорожишь нашей дружбой… — Она помолчала, потом тихо добавила: — Есть я на эти деньги не стану. Дюраль утверждает, что игроки делятся на дураков и подлецов. И она права. Я не желаю, чтобы ты был тем или другим!.. Джун поднялась, собираясь выйти из-за стола. Мервин преградил ей путь. — Извини, ну, пожалуйста, извини! — бормотал он. — Я должен тебе рассказать… Или нет, вернее, объяснить… Джун сдвинула брови, нехотя села на свое место. — Говори… — Я соврал, — сказал Мервин. — Я в карты на деньги и играть-то не умею. Я их заработал. Газеты разносил… — Последние два слова он произнес еле слышно. — Это правда? — Правда! — Мы должны говорить друг другу только правду! Ведь так, милый, добрый Мервин? — Глаза Джун радостно блестели. Она тихонько прикоснулась ладонью к его руке. И ему стало сразу тепло, радостно, и сильнее забилось сердце от этого откровенно-нежного прикосновения ее руки. — Клянусь, это была моя первая и последняя ложь в жизни, — сказал он. — И я клянусь. Всегда и во всем — только правда, ничего, кроме правды! — подхватила Джун. И после довольно длительной паузы сказала: — Я люблю своего отца, и я не судья ему… Его жизнь — его дело. Но я не хочу ни цента из его денег, ни единого. И я уйду из дома, как только почувствую, что смогу сама себя обеспечить. Хочу быть сама хозяйкой своей судьбы — никому ничем не обязанной, независимой!.. — Похвальное намерение! — Возле Мервина неожиданно возник долговязый парень. Развязно ухмыляясь, он облокотился на столик. — Представь же меня своей подружке, Мерв! — Рикард, — недовольно хмурясь, сказал Мервин. — Джун… — Деликатничает ваш спутник! Меня даже дома так никто не зовет. «Дылда Рикард» — вот кто я есть. И уж поверьте мне — это в тысячу раз лучше, чем если бы я был «Пигмей Рикард»… Джун молчала, с неприязнью разглядывая словоохотливого верзилу. А тот, будто не замечая этого, поклонился и вежливо сказал: — Прошу прощения, мисс, но я должен лишить вас на несколько минут удовольствия наслаждаться обществом столь приятного кавалера. У меня к Мервину важное дело… — Извини, Джун! Я сейчас же вернусь, — сказал Мервин и последовал за Дылдой. — Выкладывай скорее, что тебе надо! — раздраженно проговорил он, как только они вошли в мужской туалет. — Ничего с ней не случится, — Дылда пренебрежительно махнул рукой. — Посидит одна… Не умрет!.. И чего ты ее слушаешь? Легко сочинять сказки про независимость, когда у папочки миллионы в карманах позвякивают и… — Ты что же, за этим и притащил меня в сортир? — зло, с угрозой в голосе спросил Мервин. — Еще одно слово про нее… — Успокойся, псих, не буду, — Дылда с опаской отошел на шаг. — Парни в колледже рассказывали, ты мечтаешь по свету поболтаться, на страны разные поглядеть. Так? — Говори сразу, что у тебя на уме! — Закуривай! — Дылда протянул Мервину пачку «Кента». — Начинка особая — экстра-класс!.. Мервин закурил и тут же задохнулся в кашле. Он бросил сигарету, склонился над водопроводным краном, сделал несколько глотков воды. — Ой, ха-ха-ха! — заливался Дылда. — Это же марихуана, парень!.. Он достал толстый бумажник, раскрыл его. — Видал? — Дылда ловко раскинул веером зеленые двадцатидолларовые купюры. Наклонился к Мервину, задышал ему в лицо табачным и винным перегаром. — Один-единственный день, понимаешь? Один день — и в кармане шестьсот «квидов»! Сколько тебе за эти деньги газетки твои нужно таскать — полгода? Год? Только опасно это. — Дылда вздохнул. — У нас чуть ли не все жители страны знают друг друга. Такая милая семейка на три миллиона! И пошалить не с кем, а если пошалишь — застукают тут же. И попадешь на полный пансион закона… То ли дело Америка — и территория и население. Страна! Но специалистов там и своих хватает, и во всех областях… А не то я бы давно туда махнул! — Думаешь, мне интересно слушать твою дурацкую болтовню? — спросил Мервин, подойдя к двери. — Не думаю, — быстро ответил Дылда. — Просто к слову пришлось… Тебе хотел предложить другое: Вьетнам!.. — Что — Вьетнам? — удивленно переспросил Мервин. — Слышал, как парень с джазом исполнял здесь песенку пиратов? «Нынче мы бедны, через день мы…» Эти, как их там?.. — Крезы, — подсказал, досадливо морщась, Мервин. — Крезы, — повторил довольный Дылда. — Это моя сфера. А твои всякие там закаты и восходы, моря и джунгли. Романтика, словом. — Ты что же, предлагаешь мне отправиться во Вьетнам? — с еще большим удивлением спросил Мервин. — А почему бы и нет? — Хотел бы знать, каким же это образом мы с тобой попадем во Вьетнам? — Завербуемся в армию. — Кто же нас возьмет?! — вскричал Мервин. И хотя в голосе его звучала насмешка, он почувствовал, что предложение Дылды могло бы стать реальностью. Могло бы — при невероятно удачном стечении обстоятельств. Вслух он сказал: — Разве что годика через два… — Что стоит таким парням, как мы, приписать пару лет? И сомнений никаких не возникнет. К тому же есть у меня знакомый сержант, который как раз сидит на оформлении документов… — Но почему ты хочешь именно со мной? — Люблю хорошую компанию! — Ладно, завтра поговорим. — Мервин заметно нервничал. — Постой. — Дылда вытащил из заднего кармана брюк плоскую флягу. — Хочешь глотнуть «лунного сияния»? Мервин отмахнулся, а Рикард хлебнул самогонку, отер губы ладонью, сплюнул: — Сэ манифик! Когда они уже шли по залу, Дылда придержал Мервина за локоть, кивнул головой куда-то в темноту: — Надумаешь — присоединяйтесь к нам. Конечно, моя дама не чета твоей. Я подобрал ее на Лэмтон-Ки, у самого входа в универмаг Рей Стиффенсон. Десять монет авансом — и никаких проблем!.. — Что же ты так долго? — сердито сказала Джун. — Неужели этот нескладный Гулливер такой уж занимательный собеседник? — Болтун, и больше ничего! — ответил Мервин. — Извини, что я оставил тебя одну… Джаз заиграл мелодию модной песенки: «Повяжи желтую ленту вокруг старого дуба. И я буду знать, что ты меня по-прежнему любишь и ждешь…» — Пойдем потанцуем, — предложил Мервин. — Поедим потом!.. Джун, пожалуй, никогда в жизни не испытывала такого удовольствия от еды. Все ей казалось вкусным, всего хотелось побольше. От танцев она раскраснелась, прядь волос свесилась на лоб, она то и дело поправляла ее рукой. «Как хорошо! — думала она, — И эта музыка, и этот ресторан, и эти свечи! И главное — Мервин. Мой Мервин. Мервин!..» Ей вдруг живо вспомнилось, как однажды после занятий в клубе каратэ она решила навестить дядю Дэниса. Мервин, капитан команды регби своего колледжа, на несколько дней уехал на национальный турнир в Нью-Плимут. Вечер был свободен. Да и художник несколько раз уже высказывал обиду, что с некоторых пор она забыла дорогу в его дом. Когда Джун вошла в прохладную тишину просторной студии на втором этаже, Дэнис стоял, скрестив руки на груди, перед большим мольбертом, на котором был установлен огромный чистый холст, натянутый на подрамник. Дом художника стоял на отвесной скале. Внизу гулко ревел прибой. По пустынному заливу летела одинокая яхта. Быстро темнело. И в сумерках на фоне светлого холста голова художника казалась высеченной из темного камня: могучий лоб, копна волос над ним, крупный нос, массивный подбородок… Не дыша Джун приблизилась к художнику на цыпочках и уже хотела было дотронуться до его рабочей блузы, как вдруг услышала его спокойный, ласковый голос: — Поверишь ли, Джун, я знал, что ты приедешь именно сегодня!.. В моем возрасте предчувствие редко обманывает. Особенно предчувствие доброе. Злое частенько идет от повышенной мнительности… Он сказал все это, не меняя позы и не отрывая глаз от холста. — Я сейчас думал о том, как бездарно, как безнадежно бездарно мы ленивы, инертны. Лень работать — мы воруем. Лень прочесть новую книгу — и мы присваиваем чужие мысли, почерпнутые из рецензии на нее, выдаем их за собственное мнение. Нам лень тратить душевные силы на потрясения высокой любви, и мы ищем быстренькие, дешевые увлечения, чтобы с наименьшей затратой сердечных мук удовлетворить свои прихоти. У нас нет потребности созидать во имя прекрасного. Люди объяты жаждой урвать как можно больше материальных благ для себя… Он умолк. Только и было слышно, как обрушивались волны на скалу да налетал порывом ветер. В полумраке Джун ощупью нашла кнопку выключателя. Неярко зажглись три-четыре бра. Джун успела заметить, как Дэнис поспешно вытер глаза платком… — Я уже как-то говорил тебе, — сказал он, отодвигая мольберт в угол, — что давно мечтаю написать портрет Человека будущего. — Это же будет портрет-фантазия? — робко спросила Джун. — Ну нет, — тотчас возразил художник. — Человек будущего не появится вдруг, из ничего. Какие-то черты его формируются уже сегодня и будут формироваться завтра, послезавтра. Убери людскую ненависть и злобу, порождаемые социальным и расовым неравенством, — и человек станет прекрасен и свободен!.. «Как немыслимо трудно, как почти неосуществимо это — уничтожить людское неравенство!» — тут же подумал сам художник и вздохнул. — Почему ты так вздыхаешь, дядя Дэнис? Я верю в твою мечту. Когда ты нарисуешь свою картину, о ней заговорит весь мир. Я так хочу этого!.. — Я напишу ее, Джун, я обязательно напишу ее! Спустя полчаса, когда они сидели за небольшим венецианским столиком в гостиной и пили чай, Дэнис как бы между прочим спросил: — Хорошо ли ты знаешь своих друзей? Мервина, например?.. — Я знаю о них главное, дядя Дэнис! — Джун засмеялась. — О Мервине, например, то, что он идеально сложен, смугл и прекрасен, как юный маорийский бог… — Да, я однажды говорил так, моя девочка. Глаз художника и глаз женщины, как правило, не обманывается в этом. Но главное заключается в том, что юный бог к тому же еще и умен, талантлив — и из него может получиться большой поэт… Клянусь святым Патриком! Джун было приятно слышать похвалы своему другу. Но, чтобы поддразнить дядю Дэниса, она недоверчиво проговорила: — Красив — да, согласна… Но умен, талантлив… Не знаю… — Должна бы знать! — воскликнул художник. — Вот послушай… Он прочитал на память, вслух: Земля — космический корабль без руля. Но разум человечества, нетленный, Раздвинет знаний (иль незнаний) наших стены. И станет он подвластен нам, корабль-Земля И мы освоим Океан вселенной… — Это… стихи Мервина? — взволнованно спросила Джун. — Да, это стихи Мервина! — подтвердил Дэнис. — Как он мыслит, как мечтает этот мальчик! Он протянул Джун свежий номер литературного ежеквартальника «Лэндфол», и она прочла отчеркнутые зеленым карандашом строки: «…Читатели, несомненно, обратят внимание на стихи Мервина Фореста. Молодой поэт впервые принял участие в национальном конкурсе. И небезуспешно. Правда, над формой стиха ему предстоит немало трудиться. Но зрелость, оригинальность мысли позволяют надеяться на поэтическое будущее дебютанта…» Ниже шла небольшая подборка стихов Мервина. — Можно, я возьму журнал с собой? — спросила Джун. Дэнис привлек ее к себе, поцеловал. — Конечно! — сказал он. — Тебе повезло, Джун, что ты встретила такого юношу, как Мервин. И мой тебе совет — береги свою дружбу с ним. Ты сильная, умная. Знаю, ты меня понимаешь и теперь, а позднее поймешь еще лучше!.. Все это вспомнилось Джун, когда она сидела с Мервином в ресторане. А Мервин тем временем то и дело возвращался мыслями к предложению Дылды. И чем дольше он размышлял над ним, тем более реальным оно ему представлялось. «Надо же — армия, Вьетнам!.. Но почему бы и нет, в конце концов? «Настойчивость и везенье», — твердил Дылда. Настойчивости у меня хватит на целую мотомеханизированную бригаду. Вот где добыть везение?..» Мервин положил свою руку на руку Джун. — Ты что-то притихла, — сказал он. — Устала? Тебе скучно? — Мне очень, очень хорошо! — ответила она. 10 Джек Форест, отец Мервина, был доволен, что боевая тревога пришлась на одиннадцать часов утра. Он знал, что Мервин болезненно переживает каждый его выезд на тушение пожара; не спит, если такой выезд происходит ночью, пока не вернется отец; забывает пообедать, если это происходит днем, и поужинать, если вечером. Да, хорошо, что утро, что Мервин в колледже, а когда он прибежит домой после занятий, то и Джек вернется с выезда. Только вот беда — надо же такому случиться, что Джок, сменщик Джека, опять в запое и ему придется не только гнать машину через весь большой район, но и самому участвовать в тушении пожара. Не очень, правда, велика беда-то, но все же, что ни говори, а придется работать за двоих… Оглушающе ревела сирена, пугая редких пешеходов. Послушно сторонились, замирали на обочинах автомобили. В окна выглядывали встревоженные лица: «Где-то горит! Спаси их, господи, и помилуй!!!» Джек силился и никак не мог вспомнить, который же это дом «вспыхнул, как бочка с бензином». Именно эти слова услышал в телефонной трубке и громко повторил вслух дежурный. Тотчас за первым он принял и второй звонок. И срывающимся голосом добавил: «Плохо дело, пожарники, сердцем чувствую — плохо! Сначала звонила истеричка прохожая, потом какой-то мальчик. Судя по голосу, совсем малыш. Плачет, кричит в трубку: шкаф горит, занавески, очень душно…» Так что же это за дом? Может, одноэтажный особнячок, хозяин которого недавно менял крышу? Но там, кажется, нет детей. Или кирпичное многоквартирное здание? Вряд ли. В этом случае наверняка тревогу поднял бы кто-нибудь из взрослых жильцов. Какой же это дом?.. Как на грех, еще и погода помогает огню: уже несколько дней, как нет дождя. Жарко, душно. Кажется, сейчас не только дерево, но и сама земля, бетон, металл могут сгореть дотла. Машина мчалась на предельной скорости. Мимо проносились улицы, перекрестки, дома, парки, мосты и туннели. Океан открывался то справа, то слева. Джек снова подумал о сыне. Тянется, тянется парень вверх! Вымахал уже на две головы выше отца… Костюм бы еще новый надо купить. Так ведь через полгода рукава опять по локоть будут. Где ж тут денег напасешься — как раз с его шоферской зарплатой только и делать такие покупки. А одевать парня надо. Усы пробиваются, как у двадцатилетнего. И с девушкой этой зачастил Мервин встречаться: то в кино, то на прогулку, то на вечеринку… И то сказать — славная она, эта Джун. Но вот только пара ли Мервину? Да, пара ли она ему, эта Джун? Говорят, из богатых. Значит, уже и не чета Мервину? Только ведь не всегда деньги счастье дают. А что они тянутся друг к другу, как два весенних стебелька, — это хорошо. Может, в самый раз пара. Может, даст бог, так им на роду написано… Была бы жива его мать — насколько легче было бы поднимать парня. А то все самому приходится — и сготовить что, и постирать, и зашить… Да и посоветоваться мало ли о чем надо, а вот не с кем… Через открытое окно кабины до Джека долетел запах гари. Сначала едва уловимый, он с каждой сотней ярдов становился все более ощутимым. Наконец машина подъехала к месту бедствия. На довольно просторной площадке стоял старый четырехэтажный дом, облицованный серым камнем. Фасад от проезжей части улицы отделяло метров двадцать. Вокруг дома стройной шеренгой стояли высокие деревья с густой кроной. На улице уже собралась толпа зевак. Площадка перед домом была завалена нехитрым скарбом. На деревянной кровати без матраца сидела старуха. Обхватив голову руками, она мерно раскачивалась, издавая при этом глухие стоны. Недалеко от старухи стояла молодая женщина. Правой рукой она держала голенького ребенка, в левой у нее была большая плетеная фиджийская корзина, из которой торчал букет искусственных роз и несколько ручек от бит для игры в гольф. Подняв высоко голову, она смотрела на одно из окон четвертого этажа, из глаз ее текли слезы. Ближе к дому стояло несколько мужчин, явно растерянных. Один из них, высокий пожилой блондин в домашних тапочках, в белой нижней рубахе, в синих вельветовых брюках с подтяжками, что-то не переставая говорил соседям. Те молча, сумрачно слушали его, поглядывая на пылающий дом. Гудел, ревел огонь. Откуда-то доносился громкий плач. Кто-то надрывно кричал: «Спасите!» Снопы искр летели во все стороны. Соседние строения — особняки и виллы — боязливо насторожились за своими низенькими палисадниками. Пепел падал на их крыши и подоконники, на листья деревьев и траву. «Уютный был, видно, дом. Старый только очень. Вот и пришел его срок», — подумал Джек при первом же взгляде на горевшее здание. Безошибочным чутьем опытного профессионала он понял, что дом спасти нельзя. Пламя охватило все этажи — ничего тут уже не поделаешь… И теперь он, как и все его товарищи, думал лишь об одном: спасти всех людей, живших в этом доме. Машины тем временем заняли боевые позиции. Выдвинуты лестницы. Разворачивались шланги и подключались к ближайшим источникам воды. Полиция оцепила участок пожара. Репортеры и фотографы прессы громко ругались, требуя, чтобы их пропустили. Подъезжали и почти тотчас же отбывали машины городской «Скорой помощи». Пожарники слышали все это как бы вторым слухом и видели вторым планом. Главное для них было там, наверху, — немощные и больные ждали их как посланцев небес. А может быть, уже и не ждали — дом вспыхнул мгновенно… Так говорили в толпе. И еще много всякого говорили. Не смогли пожарники добиться главного: есть ли все же кто-либо в доме, объятом огнем? На втором этаже? На третьем? На четвертом?.. И вот они бегут вверх по двум огромным лестницам, концы лестниц вставлены прямо в окна, из которых вырывается огонь. Включились в работу мощные брандспойты. Джек первым поднимался по левой лестнице. Вспомнил о пьянице Джоке, ухмыльнулся. Вспомнил и о Мервине. «Эка невидаль — пожар. Вернусь, еще до прихода Мервина из колледжа буду дома…» Он надвинул на лицо защитную маску, натянул асбестовые рукавицы и шагнул с подоконника в комнату. Здесь все было охвачено ровным, сильным пламенем. В нем уже словно бы растаяли портьеры и ковры, столы и диваны. Джек направлял струю воды в разные стороны. И всюду она вонзалась в огонь, в дым без всякого результата. «Уже потолки и стены занялись, — машинально отметил про себя Джек. — Давно занялись. Пожалуй, нам здесь делать нечего. Самое время владельцу дома вызывать страховых агентов. Кругленькую сумму, должно быть, получит…» Чем больше глотал воды огонь, тем, казалось, сильнее он разгорался. Впрочем, сильнее уже было и нельзя. Как любой пожарник, Джек хорошо знал разгадку этого, казалось бы, необъяснимого обстоятельства: пожар был уже необратим. Однако все солдаты, воюющие против самых разных бед и напастей человеческих, будь то врачи или пожарники, даже в явно безнадежных случаях сражаются до конца. Медленно, дюйм за дюймом, продвигался Джек среди беснующегося пламени. Его заботило сейчас лишь одно: добраться струей воды до входной двери в квартиру. Если так же страшно горит и вторая половина дома, нужно немедленно выбираться обратно на лестницу. Откуда-то сзади вроде бы потянуло прохладой. Вот чудеса-то! Джек оглянулся. На подоконнике стоял командир отделения Билл Локвуд. Он направлял струю воды над самой головой Джека, что-то кричал, размахивал рукой. Осторожно ступая по невидимым сквозь огонь и дым переборкам, Джек приблизился к нему. — Старуха там внизу причитает, — прохрипел в самое ухо Джеку Билл. — Похоже, рехнулась от страха. Плачет и знай одно твердит: «Убили зайчика. Зайчика убили». — Ну? — выкрикнул ему в лицо Джек. — Соседка говорит, внучка старухина в этой квартире осталась. — Билл махнул рукой куда-то вправо. — Детская в самом конце коридора. Я пойду, а ты подстрахуй меня в случае чего!.. — Да чего там, — отозвался Джек. — Вдвоем давай. Все легче пройти будет!.. Теперь они пробирались сквозь вихри огня вдвоем. Джек был немного впереди. Жара усиливалась. Полыхало, видимо, все, что только было подвластно огню. По снопам искр, которые, словно метеоры, прорезали стену пламени и дыма, можно было понять, где рушатся балки. В коридор Джек и Билл прошли не через дверь, а прямо сквозь стену — она уже прогорела и обвалилась. Здесь огонь был слабее. «Должно быть, очаг пожара где-то там, с фасадной стороны дома», — подумал Джек. Билл тронул его за плечо, показал, куда идти дальше. В квартире было пять комнат. Джек и Билл прошли через все пять. Нигде никаких признаков человека — живого или мертвого. Всюду огненный смерч. — Теперь и нам самое время уносить ноги, ~- прокричал Билл Джеку, когда они дошли до полыхавшей двери черного хода. — Пожалуй, — согласился Джек. Они двинулись назад по коридору. Впереди шел Билл. Теперь они шли быстрее: не нужно было проверять каждый фут, кого-то искать. Цель была ясна — поскорее выбраться на свою лестницу. И все же Джек вдруг остановился: «Ванная комната должна быть где-то здесь. Ведь не может быть квартира без ванной! А мы ее не видели…» Он сделал шаг влево, направил струю воды в ту же сторону на уровне своих коленей. Она ударила в какой-то большой металлический предмет. Добравшись до него, Джек увидел, что это и впрямь ванна. В горячей воде, наполнявшей ее больше чем половину, Джек нащупал чью-то голову. Наклонившись почти вплотную к ванне, он разглядел лицо девочки. «Без сознания, но дышит, — определил он. — Умница! Забралась в ванну и закрутилась в какие-то простыни». Джек взял девочку на руки и понес к лестнице. Билл уже стоял на ней, нетерпеливо подавая ему команды рукой. Когда Джек был в нескольких шагах от окна, нога его дважды соскользнула с металлической балки, и оба раза он чудом сумел сохранить равновесие. Передавая девочку Биллу, он услышал ее слабый стон. — Не плачь, девонька, — сказал Джек. — Вон сколько врачей понаехало! Живо приведут тебя в порядок!.. Снял маску, вытер с лица пот, жадно вдохнул свежий воздух. Присев на подоконнике, он ждал, пока Билл с девочкой спустятся на несколько ступеней. «Тяжкий день. Трудный выезд, — подумал Джек. — Мервин уже, наверное, дома…» Он поставил левую ногу на первую ступень и взялся за концы лестницы руками. В это мгновение рухнула крыша. Под ее тяжестью одно за другим обвалились крепления. Падающая балка увлекла за собой в огненную бездну Джека. Высоко над домом взметнулся фонтан искр… Из дневника Мервина «…Позавчера хоронили отца. Мой заботливый, добрый веселый папа ушел, и я больше никогда, никогда его не увижу. Было много цветов. Было много людей. В этой толпе знакомых и незнакомых мне было так одиноко, тоскливо, холодно! Если бы не Джун, не знаю, что со мною и было бы. Я плохо помню весь этот день. Кажется, был священник. Был, точно был, старый, ласковый, молчаливый отец Габриэль. Помню, появлялись и исчезали безмолвно, бесшумно монахини. Помню скорбную, тягучую песню маорийцев. Вождь племени Северного острова долго убеждал меня в том, что отец на своей последней вака тауа [*] уплывает в Страну Вечных Духов, где встретится с мамой. Помню, друзья отца, пожарники, медленно несли гроб и их духовой оркестр играл тихо и печально… [*] Вака тауа — боевое каноэ (маорийск.) Один… Никогда не думал, что это так страшно — быть совсем одному. Особенно жутко дома ночью. То и дело принимался плакать и стонать — совсем по-человечьи — Гюйс. Никогда раньше с ним этого не было. Пришлось взять его к себе под одеяло, только тогда он затихал. А мне казалось, что в соседней комнате ходит и вздыхает папа. Раза два я вставал, зажигал свет, шел его искать, звал его, просил вернуться. И мне иногда казалось, что вот-вот откроется дверь и он появится на пороге. Улыбнется и потреплет меня по плечу. Но в доме все было тихо, только ветер погромыхивал где-то куском железа, да мяукал на улице бездомный котенок. Один раз, правда, я явственно слышал осторожный стук в дверь. Я долго боялся ее открыть. Зажег свет во всей квартире, открыл, не снимая цепочки. За дверью никого не оказалось… Вот звезды на небе — как их много, и каждая тянется к другой, согревает другую. И волны в море — огромная семья волн. А я — один, теперь совсем один. Если бы не Джун, и жить не хотелось бы совсем… Вчера мы с ней были на кладбище, и я сдержался, не плакал. Ведь скоро семнадцать — уже взрослый совсем. Я старался думать, что просто папа переехал сюда жить и мы пришли к нему в гости. Я никогда не говорил ему раньше, как сильно его люблю. А тут стал ему мысленно рассказывать об этом. И он улыбался и кивал мне головой. И говорил, что он давно знал об этом. Как я был рад, что пошел дождь. Разве кто поймет, где капли дождя, а где слезы? Потом мы бродили под дождем по городу, зашли в католический костел. Там было сумрачно, пустынно. Я долго смотрел на темные капли крови на челе Христа. Сдавило сердце, стало трудно дышать, все поплыло, закружилось. Если бы не Джун, я бы, наверно, упал. Я долго держал ее за руку. Стало легко и покойно. Подошел священник, заглянул мне в глаза и ушел, не сказав ни слова. И вот тут я захлебнулся слезами горя и ничего не мог с собой поделать. Мне не было стыдно перед Джун — я не ощущал ее чем-то отдельным от себя. …За жестокой и таинственной чертой Обрываются мечты и беды все. Ночь пролилась непроглядной чернотой. Жизнь — раздавленный опоссум на шоссе…» 11 — А знаешь, тебе форма идет! — Джун улыбалась, ласково и грустно глядя на Мервина, Прошло целых три месяца с тех пор, как они виделись последний раз. Целых девяносто бесконечных дней! Сержант, приятель Дылды Рикарда, сдержал слово. Он, правда, клялся и божился, что дело это совсем не легкое, очень даже канительное и хлопотное дело. Часами говорил он юным, нетерпеливым волонтерам о трудностях, ожидающих их на пути к славе и богатству, а пока — о трудностях быть причисленными к лику посвященных. Делал он это в витиевато-туманных выражениях во время походов с молодыми людьми во второсортные гостеприимные ресторанчики. Шепотом говорил о своих связях, называл фамилии и имена влиятельных штабных офицеров. Хвастался осведомленностью, перечислял всем известные типы самолетов и танков. Скромно повествовал о собственных подвигах — на маневрах и учениях. После того как Мервин и Дылда с унылой готовностью расплачивались за виски и пиво, усаживали хмельное начальство в такси, прохожих долгое время пугали доносившиеся оттуда выкрики: «Смиррр-на! Всем — слушай мою ком-м-м-ан-ду! Трафальгарская эскадра — по тылам Ватерлоо — с Дюнкеркского рейда — атомно-пулеметно-кавалерийскими залпами — за-ря-жай!» Все же он сумел за три недели оформить все документы — Мервин и Рикард были зачислены в артиллерийскую батарею на должности водителей тягачей. Батарея готовилась к отправке во Вьетнам. Местом ее дислокации оказались военные лагеря в Вайору, куда и были незамедлительно доставлены оба вновь испеченных солдата. Начались трудные будни армейской муштры… На первый порах Мервину все казалось необыкновенным, даже романтичным. И полет глазастой ракеты во время ночных учений. И преодоление вброд быстрых речушек и небольших озер, когда брызги разлетаются в стороны серебряными монетами, а десятифунтовую форель хоть голой рукой хватай. И прыжок с парашютом, когда вся земля радостно раскрывает навстречу тебе свои туманные, бесконечные дали и ты захватывающе медленно паришь, едва-едва скользя вниз, и наконец мягко падаешь на ее теплую материнскую грудь. И даже монотонно-нудное рытье окопа, когда вровень с твоими глазами пчела священнодействует над цветком, а на крохотном клочке травы и мха под твоей лопатой рушатся целые миры. Он выдыхался вконец, еле добирался до койки, с невероятным трудом поднимался по утрам. Постепенно ощущение новизны воинской жизни притупилось. Мервин стал меньше уставать. Все чаще теперь возникала мысль: до чего же человек злобное животное, если всю энергию свою, весь свой ум направляет он на то, чтобы научиться как можно лучше и вернее умерщвлять себе подобных. Однако мысль эта отступала, тускнела, едва сталкивалась с ребяческим желанием повидать другие страны. Главное же, конечно, было другое: надо было как-то жить, а армия освобождала от всяких забот. А ко всему этому где-то там, за морями, маячили пачки зеленых бумажек. «Тысячи «квидов»! — говорил Дылда Рикард. — Только успевай мешки подставлять…» В мешки «квидов» Мервин, разумеется, не верил, но ведь должен же он в конце-то концов заработать, столько, чтобы они с Джун зажили своей семьей! Если не убьют, конечно… «Не убьют! — ухмылялся Дылда, скаля свои прокуренные зубы. — Умного да хитрого нигде и никогда не убьют!..» Все это время Джун и Мервин почти каждый день разговаривали друг с другом по телефону. Она звонила ему после одиннадцати вечера, устроившись на диване в темной гостиной. Говорила в самую трубку, тихо, чтобы никто из домашних не услышал. Первые недели две дежурный младший офицер вежливо пытался объяснить ей, что частные разговоры противоречат армейским правилам, что время уже позднее и все солдаты спят сном праведников. Назвавшись то теткой, то старшей сестрой, она придумывала какую-нибудь замысловатую семейную историю и неизменно добивалась своего. Потом к этим поздним ее звонкам вроде бы привыкли и больше не допытывались, кто звонит и зачем. «Родной мой, — начинала она, едва услышав голос Мервина, — это опять я, Джун. Как ты прожил этот день — еще один день вдалеке от меня?» — «Родная моя, — отвечал Мервин сонным голосом, и Джун видела перед собой его улыбающееся лицо с закрытыми глазами, — я слышу тебя, значит, все хорошо…» В полусне он подходил к телефону и в полусне возвращался к своей койке. По утрам он не мог вспомнить, о чем они говорили накануне. Да и не силился вспомнить. Эти ночные дальние переговоры — в полусне, полушепотом — стали неотъемлемой частью его бытия, сокровенно-радостной частью!.. И вот Джун приехала сама в Вайору за день до отправки батареи «к месту дальнейшего несения службы». Намеревался побывать в Веллингтоне с прощальным визитом и Мервин — краткий отпуск ему был положен. Но Джун убедила его, что будет лучше, если приедет она: в городе им помешают побыть вдвоем, сколько хочется. Мервин легко согласился с ее доводами. Он увидит ее — и это самое важное. А Джун боялась, что в городе он снова болезненно вспомнит свою недавнюю утрату, что его потянет на старую и уже, конечно, заселенную другими квартиру и, разумеется, на кладбище… — В форме ты совсем взрослый мужчина! — Джун спрыгнула со своего «судзуки», подбежала к Мервину, повисла у него на шее. Мервин, нимало не заботясь, видит ли кто-нибудь, подхватил Джун на руки и зашагал прочь от ворот гарнизонного городка вдоль шоссе. Так он прошел ярдов пятьдесят, а потом, бережно опустив ее в густую траву, сел рядом. Прямо над ними тянуло свои густые ветви к низко плывшим облакам рождественское дерево. При порывах ветра солнечные блики играли на траве. Дремотную тишину нарушали лишь редкие гудки автомобилей да голоса непоседливых птичек туи… — Ты ждал меня? — спросила Джун. Она лежала на спине, подложив левую руку под голову, а правой поглаживая чуть заметные усики Мервина. — Очень… ты же знаешь! — Я так испугалась за тебя, когда недели три назад услышала в последних известиях по радио о трагическом происшествии в вашем лагере. Как же все это случилось? — Шли занятия по отработке элементов уличного боя. — Мервин тоже лег на спину, прикоснулся щекой к щеке Джун. — Нам были розданы холостые гранаты. Вдруг в самый разгар атаки я слышу где-то рядом дикий вопль сержанта: «Все — ложись!» Падаю на землю. И тут же гремит взрыв. Когда осела туча пыли, послышался стон. Мы подбежали к сержанту, а он уже мертв. Половину головы как бритвой срезало. А в нескольких шагах от него солдат лежит, тоже мертвый. — Но отчего же произошел взрыв? — Среди холостых гранат случайно оказалась одна боевая. Солдат понял это, когда сорвал чеку. Крикнул сержанта. Тот выхватил у него гранату, да не успел отбросить ее подальше. Так в руке у него и взорвалась… Трое маленьких детей сиротами остались. — Как страшно, — прошептала Джун. — Не успели еще на войну выехать, а счет потерям открылся… — На войне как на войне, мисс! — Голос, который произнес эти слова, показался Джун знакомым. Она приподнялась и в нескольких ярдах от себя увидела Дылду Рикарда. Он, приветствуя ее взмахом руки, добавил: — Кому что записано в книге судеб, тот то и получит. Герой — славу, трус — позор, Мервин — лавры современного Колумба, а я — спальный мешок омерзительно зеленых ассигнаций!.. — Я полагаю, что хоть сегодня могу быть избавлен от неизбежной во все другие дни компании. — Мервин едва заметно нахмурился, но проговорил все это спокойным, даже безразличным, тоном. — Меня всегда учили, что вежливость обязательна для джентльменов! — Дылда явно не собирался уходить. Он растянулся на траве, закурил сигарету и продолжал — Лично я уже распрощался со своими красотками и теперь готов ко всему — и духовно, и физически… Мервин, а за ним и Джун молча поднялись и заспешили к воротам. — Шалопай, совершеннейший шалопай! Такой может вывести из себя целый батальон, — в сердцах сказал Мервин. — Не сердись на него, — спокойно заметила Джун. — Ему ведь тоскливо одному. Давай лучше поедем и искупаемся. Ты говорил, неподалеку есть неплохое озерко. — Есть, — радостно подхватил Мервин, — милях в сорока отсюда! Полчаса езды по асфальтированному шоссе — и указатель заставил их повернуть направо. Началась узкая грунтовая дорога. По обеим ее сторонам столетние сосны дремотно млели на пологих травяных склонах. Мелькала миля за милей. Густую тишину нарушал только рев мотоциклетного мотора. Дорога вырвалась из леса и стремительно покатилась под гору. И тут же их взорам открылось озеро — совсем маленькое, едва полмили в длину, и нетронуто-чистое. Они оставили мотоцикл у дороги и, держась за руки, сбежали к воде. У берега ходила жирная форель. Лучи солнца освещали разноцветные камни на дне. Шагах в пяти оглушительно жужжал шмель, который запутался в густом низкорослом кустарнике. Обдал теплом ветер и, перелетев через озеро, затих среди крутых невысоких скал. — Отвернись, — попросила Джун. И, не дожидаясь, пока Мервин выполнит ее просьбу, не глядя в его сторону, быстро сняла джемпер и джинсы. Оставшись в трусиках и лифчике, подняв лицо к солнцу, зажмурилась, потянулась всем телом — и с озорным визгом бросилась с разбегу в озеро. Не прошло и минуты, как Мервин догнал ее. Они долго плавали рядом, смеясь, обдавая друг друга брызгами. — Смотри, даже здесь, на глубине, на дне видно каждую песчинку! — воскликнула Джун, поворачивая к берегу. — Убегай — догоняю! — крикнул Мервин и нырнул. Джун пыталась плыть как можно быстрее. Однако Мервин вскоре вынырнул перед самым ее лицом. Она завизжала с деланным ужасом, и он бережно обнял ее за талию. Они уже касались ногами дна. Мервин пытался найти ее губы своими, но она всякий раз отклоняла голову. Тогда он поднял ее на руки и медленно понес к берегу. Джун вздрогнула, напряглась всем телом, замерла. И тут же словно неодолимая слабость охватила ее, она уронила руки, склонила голову на грудь Мервина. — Какое мягкое, бархатное одеяло! — негромко сказал он, выходя на берег и бережно опуская девушку в густую траву. Джун раскрыла глаза. Он видел в них слезы. — Что ты, радость моя, жизнь моя! — прошептал он. Он наклонился над ней, стал бережно целовать ее щеки, глаза, шею. Она улыбалась ему сквозь слезы, шептала: — Не надо, любовь моя, не надо!.. — Не надо, — согласился он. — У нас с тобой еще будет много-много дней — радостных и светлых. — Будет, будет, милый мой, родной, все еще у нас с тобою будет! Прощальные лучи закатного солнца окрасили в кирпично-красные тона холмы, которые неровным полукругом обегали дальнюю часть озера. Повеяло прохладой. С озера шумно снимались дикие утки. С короткими гортанными криками они улетали за ближний перевал… — Мерв, — сказала после длительного молчания Джун, — все последнее время меня угнетает мысль: так ли уж правильно, что ты едешь во Вьетнам? Действительно ли это самое верное решение? — Она смотрела на Мервина тревожно и печально. — Пока еще, наверное, не поздно… — Джун, дорогая! Сколько раз обсуждали мы это с тобой! Решили ведь, не так ли, что будем строить свою жизнь, нашу семью сами? Без чьей-либо помощи со стороны… — Да, только сами. Папины деньги не в счет… — Жить за счет другого — позорнее этого для маорийца не может быть ничего на свете! — Я счастлива, что люблю маорийца. Мервин наклонился, благодарно поцеловал Джун. — В моем положении Вьетнам действительно является лучшим решением, — хмуро проговорил он. — После гибели папы… Отец был как бы моим незримым защитным полем. Не надо было думать о питании, о чистом белье, о крыше над головой, о том, что будет завтра и как… И вдруг в один миг появилось десять дюжин назойливых, канительных проблем. Беззаботная жизнь кончилась! А к новой, ты знаешь, я не был готов. Новая жизнь… Растет безработица. Да и что я могу заработать, даже если мне повезет и я куда-нибудь устроюсь? Без специальности мои руки стоят в лучшем случае тридцать-сорок долларов в неделю. Не только семья, один не проживешь на такой заработок!.. А Вьетнам… Вьетнам — это хорошие деньги, это перспектива. Вьетнам — это ты и я вместе, вместе и на всю жизнь. И всего лишь через каких-нибудь год-полтора… — Но Вьетнам — это кровь, грязь, — тихо проговорила Джун. — Шарлотта, когда узнала, что ты едешь волонтером в Индокитай, — заявила, что она и мысли не могла допустить, что ты потенциальный убийца… — Твоя Шарлотта забывает, что на войне стреляют с обеих сторон… — Нет, не забывает, — возразила Джун. — Только вчера она рассказывала мне, сколько молодых французов не вернулось домой из джунглей… — Одно я знаю твердо. — Мервин невесело улыбнулся. — Согласно моему гороскопу я умру не насильственной смертью. Так что экскурсия в джунгли под Сайгоном меня нимало не страшит… Я и сам знаю, что деньги эти нечистые, что они кровью пропитаны и грязью заляпаны. Но я не вижу, не вижу другого выхода! Джун обняла Мервина, гладила по щеке, стараясь успокоить. — Мы будем всегда неразлучны, — шептала она. — И счастливы… Мервин угрюмо слушал, закрыв глаза. Джун молча раскладывала на целлофановой скатерти куски жареной курицы, сыр и помидоры, сухую жареную картошку и сандвичи. Мервин встал, принес несколько охапок валежника, развел костер. Они проголодались и ели с удовольствием, запивая еду пивом прямо из горлышек маленьких бутылок, чокались ими, целовались. Джун раскраснелась, глаза ее блестели. — Слушай, я расскажу тебе легенду об этом озере, — сказал Мервин, когда с едой было покончено и остатки ее выброшены рыбам. — Ты заметила, что вода в озере имеет солоноватый привкус? Говорят, часть дна покрыта толстым слоем каменной соли. Просто и понятно. Но говорят и другое. Сотни лет назад на этом месте будто бы и озера никакого не было. Здесь жило многочисленное воинственное племя. Однажды на войну ушли все мужчины — от мала до велика. И ни один не вернулся, все погибли. Долго ждали их матери и жены. Месяцы и годы стоял над этими холмами скорбный плач. Слезы любви и страдания стали водами этого озера. Со временем дожди и подводные ключи разбавили его пресной водой, но до сих пор каждый, кто глотнет озерной воды, вспомнит о великой печали и великой преданности женщин… Джун долго молчала, глядя на затухающий костер. Подняла глаза на Мервина, глухо сказала: — Не хочу, чтобы к слезам тех несчастных добавились и мои!.. Ты ведь вернешься, правда? Скажи, что вернешься! — Вернусь, я непременно вернусь! — Ты знаешь, мадемуазель Дюраль, моя сестра по крови, сказала перед отъездом, что она не хотела бы мне лучшего мужа, чем ты! После этого я люблю ее еще сильнее… — Почему перед отъездом? — спросил Мервин. — Разве она уехала? — Ах да, ты же еще не знаешь! Она уехала неделю назад во Францию на похороны своей сестры. Дом наш осиротел. Иногда мне кажется, что в нем навсегда воцарилось молчание и печаль… — Но ведь она скоро приедет, и я вернусь. Не надо плакать, не надо хоронить меня заживо… Когда они возвращались назад, в свет фары то и дело попадал опоссум. Ослепленный зверек беспомощно приседал на задние лапы и заворожено смотрел в неотвратимо надвигающуюся лавину холодного огня. И каждый раз Джун успевала объехать зверька. Ночевала она в ближайшем к лагерю мотеле. Все номера были заполнены родственниками солдат и офицеров батареи, и сердобольная хозяйка поставила ей переносную койку в своей собственной гостиной. Спала Джун плохо, часто просыпалась: кто-то громко шептался за стенкой, кто-то проходил мимо нее в ванную комнату, к мотелю то и дело подъезжали или отъезжали от него машины… Она встала рано, в половине седьмого, чувствуя себя совершенно разбитой. Болела, раскалывалась голова, не хотелось есть. Свежий утренний ветер не принес облегчения. Мервин был молчалив, задумчив. Разговор не клеился. На все вопросы Джун он отвечал «да» или «нет». И она поняла, что ее Мервин, ее добрый, любящий Мервин, уже не здесь, уже не с нею, а где-то далеко, где-то очень-очень далеко. Потом были объятия, поцелуи. Уже совсем было простившись, на бегу к своей машине, Мервин остановился, помахал ей рукой, крикнул: — Гюйса береги! Береги малыша! Джун стояла, облокотившись на свой «судзуки», и смотрела вслед уходившим на аэродром машинам. Одна из них увозила ее Мервина, увозила далеко, надолго, может быть, навсегда. «Нет, не навсегда, нет, не надолго!»— едва не крикнула она вдогонку всем этим ненавистным ей машинам, которые уже превратились в зеленые букашки. Внезапно ее охватил страх — страх одиночества, страх собственной беспомощности, никчемности. Я даже забыла ему сказать, что у дяди Дэниса объявился сын в Южной Америке, совсем взрослый — за двадцать. И дядя Дэнис отправился в Рио-де-Жанейро понянчить своих собственных внуков… Забыла, как много я забыла сказать тебе, Мервин…» Часть II 1 Страшнее всего — рассвет. Ночь была невольной союзницей обеих сторон. С наступлением же дня хозяевами джунглей становились вьетконговцы. Сквозь черный хаос ветвей начинали медленно проступать фиолетовые пятна утреннего неба. Громче, беспечнее звучали крики птиц. То и дело из джунглей доносились кваканье, стоны, рев и уханье. Почти тотчас стихала беспорядочная ночная пальба. И как страшное, неотвратимое проклятие начинали греметь откуда-то одиночные выстрелы. Беспрерывный посвист пуль в темноте никого не пугал. Дневные выстрелы снайперов поражали цель наверняка. Пятнадцать бездыханных солдат и офицеров из отряда Мервина и Дылды Рикарда были отправлены в цинковых гробах в Сан-Франциско и Сидней, Вашингтон и Окланд. Отряд был сводный. Вот уже третью неделю он безуспешно преследовал подразделение партизан в нескольких десятках миль от Сайгона. Боевые действия осуществлялись по ночам. Днем приходилось отлеживаться под прикрытием вертолетов. Впереди едва заметным контуром вырисовывалась чья-то сутулая спина. Мервину казалось, что светает быстрее обычного. С каждым шагом, с каждым движением он все ниже и ниже пригибался к земле. Трудно дышалось. Пот заливал глаза. Ломило ноги, в ушах звенело — давала себя знать многодневная усталость. Наконец, когда двигаться стало совсем невмоготу, по цепочке была шепотом передана команда залечь. Сутулая спина нырнула в высокую траву. Мервин упал навзничь, расстегнул защитную армейскую рубаху. Сквозь полуприкрытые веки он видел, как по красно-оранжевому небу бежали легкие золотистые облачка. Было тихо. Сначала Мервин ощущал гудение крови в руках и ногах. Но вот его начало медленно покачивать, словно на качелях. Еще несколько секунд — и он уже мчался вместе с Джун на «судзуки». И хотя под колесами мелькало полотно шоссе, Мервину казалось, что мотоцикл летит по воздуху — не было тряски, не ревел мотор. Потом Джун и «судзуки» исчезли. Осталось лишь ощущение покачивания, будто он плывет в невесомости. Словно удар гонга, тишину разорвал истерический крик: «Гангстеры! Дьяволы!» Мервин раскрыл глаза, с трудом пришел в себя. Метрах в трех от него кто-то кричал: «Вам бы, ублюдки вонючие, этих змей в Капитолий запустить! Сотнями! Тысячами! В Пентагон! В Белый дом…» Раздался выстрел. Крик оборвался. Далеко-далеко в бледно-палевом небе появились три вертолета. Они приближались медленно и бесшумно — ветер дул в их сторону. Мягко шелестела трава. На невысокой пальме пересвистывались две синие птицы с красными клювами. Тихо, безмятежно, сонно. Мервин достал из сумки банку с пивом, швырнул ее высоко и в сторону. Прогремел выстрел. Выстрел снайпера. Из банки с шипением в две струи вырвалась пивная пена. Мервин, прижимаясь что было сил к земле, стараясь не дышать, подполз к тому месту, откуда недавно раздавался крик. Как-то странно запрокинув голову, там лежал негр Джек из Чикаго. Глаза его были широко раскрыты. В них застыло выражение недоумения, ужаса, злобы. Неожиданно из-под правой руки убитого выползла и какое-то время пристально смотрела прямо в глаза Мервину небольшая серая кобра. Мервин прицелился в голову змеи из автомата. Стрелять он не решался, боясь привлечь внимание снайперов. Словно зная об этом, кобра медленно, как бы дразня его, поднялась в боевую стойку. Затем, видно, передумала и так же медленно уползла прочь… Мервин долго смотрел на труп. Он боялся, не смел прикрыть глаза мертвеца. Откуда-то появились большие желтые мухи. Они вились роем над лицом негра. Мервин почувствовал приступ рвоты. Его стошнило — раз, другой. Рвота выпачкала рубашку, штаны. Но он не решился достать платок и вытереть лицо, грудь. Закрыл глаза… Его мысленному взору предстал шумный сайгонский базар. Блики утреннего солнца лежат на зеленоватых дынях, золотистых манго, красновато-желтых ананасах. Над ними висят фиолетовые грозди винограда. Грозно поблескивают бледно-розовой броней могучие лангусты… Кто-то трогает Мервина за локоть… Он оборачивается. Перед ним стоит невысокого роста буддийский монах. Оранжевые одежды его давно потеряли свой первоначальный цвет. Голова гладко выбрита. Он явно пьян. «Я ясновидец, сэр, — на скверном английском языке бормочет монах. — Ты счастливый и несчастный, ты здоровый и больной, ты живой и умерший…» Вокруг Мервина и монаха собирается толпа. Подходят пятеро из военной полиции. Монах отпускает руку Мервина, начинает трястись в ритуальной пляске. Движения его становятся конвульсивными, дыхание частым, прерывистым. В тишине, наступившей на площади, раздается его жуткий вопль: «Смерть! Всюду смерть! Запомни слова мои, солдат, не верь жизни! Все ложь! Правда одна! И она — в смерти!..» Что-то жужжало над самым ухом. Мервин через силу открыл глаза. Над ним висел американский вертолет. Где-то в стороне началась, быстро приближаясь к нему, перестрелка. Через несколько минут редкие прицельные выстрелы сменились беспрерывными автоматными очередями. Завыли мины. С оглушающим грохотом разрывались снаряды, прилетавшие откуда-то издалека — должно быть, с борта американских крейсеров. В воздух вздымались черные вихри земли. Валило как подрубленные многолетние, в полтора обхвата деревья. Пронзительно кричал раненый… Мервин поднялся было на колени, чтобы взглянуть, что происходит вокруг. И тотчас над его головой и справа тонко пропели пули. И, несмотря на рев, скрежет, грохот, он услышал, почувствовал, ощутил каким-то неведомым ему самому образом направленный в его сторону и именно ему предназначавшийся зов с того света. Он тут же ткнулся лицом в землю. Посвист пуль прекратился. Падая, он задел плечом труп Джека. Но если еще утром прикосновение к мертвецу вызвало приступ рвоты, то теперь, напротив, Мервин почувствовал облегчение — труп хотя бы с одной стороны был ему надежной защитой… Пелена дыма, гари и пыли плотно висела над долиной. Запах крови, разлагающихся трупов проникал, казалось, в каждую пору, в самый мозг живых. Во внезапно упавшей на землю тишине громко и зловеще трещали горевшие джунгли. Тишина эта обманула даже такого опытного солдата, как полковник Ките Уэйли. Командир сводного отряда, высокий седой калифорниец, нравился подчиненным своим неизменным спокойствием и опытом старого вояки. Любимое его изречение знал в отряде даже самый юный, безусый рядовой: «Я верю себе, судьбе и святому Франциску». Вот и сейчас, оторвавшись от земли и опершись на локоть, полковник Уэйли бодро выкрикнул: — Солдаты, бегом за мной к геликоптерам! Погрузим в них наших убитых и раненых товарищей, получим боезапасы и провиант. Вперед, марш, да хранит вас святой Франциск! Полковник и несколько находившихся рядом с ним солдат подбежали к приземлившемуся вертолету. Уэйли поставил ногу на ступеньку, схватил протянутую ему пилотом руку. И в тот же миг вертолет поразила словно упавшая с неба молния. От взрыва содрогнулась земля. Багровый факел взметнулся к мутному небу. Упругая волна горячего воздуха отбросила Мервина в сторону. Придя в себя, он ощутил во рту острый привкус горечи. В воздухе висела пелена гари и дыма. Было трудно дышать, казалось, что в легкие с каждым глотком воздуха вонзаются раскаленные металлические опилки. Мервин с трудом приподнялся на локте. Сквозь серую пленку, заволакивающую небо, солнце казалось раскаленной каплей. Было тихо — удивительно, невероятно тихо. И в этой тишине Мервин вдруг услышал звуки музыки. Она лилась откуда-то издалека — тихая, прекрасная. Мервину казалось, что он уже когда-то слышал эту музыку. Но он никак не мог вспомнить, где и когда это было. Но это было, было!.. Он слишком хорошо помнил и эту радость, и эту печаль, которые и тогда и теперь навеяла на него эта музыка. Постепенно мелодия ширилась, становилась громче, громче. И вот уже Мервин был не в силах выносить того торжественного грома, который заполнил все вокруг… Внезапно из клубов дыма в нескольких ярдах от него вынырнул сержант Маклаф. Мервин хорошо знал этого австралийца. Вместе они проползли не один десяток миль по горящим джунглям, не из одной ржавой речушки напились теплой отравы. Сержант, широко раскрыв глаза, бежал прямо на него. Живот его был вспорот осколком, он обеими руками зажимал страшную рану. Он что-то кричал, но Мервин ничего не слышал. Австралиец споткнулся о него и исчез в слепящем смерче огня. Мервин даже не почувствовал боли от удара каблуком в грудь. В стороне рвались снаряды. На небольшой высоте промчались транспортные самолеты. Мервин все это отлично видел. И ничего не слышал. «Контужен! Оглох!» — понял он наконец. Он не знал, сколько прошло времени. Солнце стояло почти в зените. Губы у Мервина пересохли и растрескались до крови. Глаза воспалились. Появились москиты. Они облепили щеки, глаза, губы. «О великий боже! — думал Мервин. — Если все эти испытания ниспосланы мне затем, чтобы проверить истинность моей веры, то поимей милосердие! Силы мои не беспредельны…» Мервин закрывал глаза, и перед ним возникало изображение Иисуса Христа и фрески Рафаэля. Красочную репродукцию ее он видел в одном из альбомов, когда они с Джун были в гостях у дяди Дэниса. Джун, дядя Дэнис — где и когда это было? И было ли это на самом деле, не пригрезилось ли все это ему в перерыве между двумя боями этой долгой войны? Да когда же наконец уберется прочь проклятое солнце? Когда? И уберется ли вообще? Как все это началось? Когда они прибыли в Сайгон, их встречал личный эмиссар президента. Все было торжественно, празднично: и оживленно-бодрые лица офицеров союзных войск — американцев, австралийцев, южновьетнамцев, и бравурные мелодии воинских маршей, которые исполнял армейский духовой оркестр, и застенчивые улыбки девушек-подростков, жительниц столицы, приветливо махавших новозеландскими и южновьетнамскими флажками. Две недели, пока их батарея готовилась к отправке на фронт, Мервин был счастлив. В свободные часы он бродил без устали по городу. Просторные, тенистые бульвары Бонар и Шарнэ напоминали Веллингтонский ботанический сад, аллеи в саду Джун. Вид даже простенькой пагоды приводил его в восторг. За час до выступления бледный от волнения Дылда Рикард сообщил ему, что нужны добровольцы в сводный отряд командос. Торопливо, вполголоса, словно боясь, что кто-нибудь их подслушает и опередит, он сказал: «Денег больше, риска меньше. Всю страну исколесим — гарантировано. После каждой операции командос летят в трехнедельный отпуск в Бангкок, Сидней или Токио. Согласен?» И вот уже третий месяц они в этом отряде. И каждый день может быть их последним днем. За это время погибло столько людей, что они с Дылдой, пожалуй, скоро будут в отряде ветеранами… Где-то далеко справа шел ожесточенный бой. По небу то и дело проносились истребители. Но судьба этого сражения вряд ли волновала солдат сводного отряда командос. У каждого из них была своя собственная задача: вопреки всему выжить, выжить во что бы то ни стало! Апатия равносильна смерти. Против нее единственная защита — сильная воля. Слабый неизбежно погибал… Темнота упала на землю сразу. Мервин, видимо, задремал на какое-то время: только что было светло, и вот уже не видно собственной руки. Сначала он испугался, подумав, что не только оглох, но и ослеп. Но вот вновь заполыхали далекие зарницы, и он с радостным облегчением вздохнул и негромко промолвил: — Наконец-то стемнело, господи! И потому, что в это мгновение к нему вернулся слух, его собственный голос показался ему оглушительным. Рядом послышалось торопливое бормотание. Мервин прислушался и узнал голос Дылды Рикарда: — Добрый Иисус, я знал, что ты оставишь меня в живых! И я сдержу слово, которое дал тебе сегодня. Пожертвую на церковь двадцать пять долларов… Нет, не сто, как обещал… Ну зачем тебе столько? Двадцать пять долларов — знаешь, какие это большие деньги? — Дылда, ты где? — негромко окликнул товарища Мервин. — Здесь! — тотчас отозвался тот. — Весь день на этом месте как пришитый. Несколько банок пива выпил, а по нужде по-людски сходить и думать не смел. Ну и денек!.. Дылда продолжал что-то говорить, но Мервин не понял ни слова. По цепочке была передана команда: «Занять круговую оборону!» Вскоре послышался шум винтов снижавшихся геликоптеров. Началась эвакуация отряда на главную базу в один из пригородов Сайгона — Зядинь. Геликоптеры были мощные, вместительные. Каждый, не считая команды, мог принять на борт тридцать человек. Несколько первых машин увезли убитых и раненых. Наконец наступила очередь уцелевших. Два офицера и сержант американских ВВС быстро формировали очередную группу. Далекая канонада стихла. Кроме шума моторов да негромких слов команды, ничего не было слышно. Ни выстрела. Ни взрыва. А может, и впрямь не было ни партизан, ни снайперов, ни слез и крови, ни животного страха смерти? Может, все это приснилось в дурном сне? Как только очередной геликоптер отрывался от земли, Мервин молил бога, чтобы все улетавшие на нем благополучно прибыли на базу: «Пусть все они спасутся! Ведь каждый из них старше меня. И почти у каждого жена и дети». — «А как же ты, ты сам?» — сурово спрашивал голос из неподвластных Мервину глубин его сознания. — Тебя же ждет твоя Джун, для которой ты так много значишь?» — «Джун подождет, — спорил он с голосом. — У нас впереди, я знаю, так много хорошего! А у них, помедли они минуту-другую, может вообще ничего не быть. Никогда ничего!» Дылда откровенно роптал: — Почему сначала их, а нас потом? Я тоже честно воевал и тоже жить хочу! Где справедливость? Одни уже милуются с девчонками, другие окопы зубами грызут… Мервин пытался его урезонить, но он распалялся еще больше: — Кругом взяточники! Даже при бегстве местами на вертолеты торгуют. Я главнокомандующему, я президенту жаловаться буду!.. Эй ты, лейтенант, почем фунт человечины продаешь? Дылда Рикард и Мервин улетали последним геликоптером. Он был почти пустой. Кроме них, в нем находились два офицера и сержант американских ВВС. Когда была набрана высота, офицеры пошли к пилотам. Дородный, краснолицый сержант, сидевший в первом ряду, обернулся, брезгливо поморщился: — Откуда это дерьмом несет? — Если бы ты не отсиживался на тыловом аэродроме, — зло, вполголоса проговорил Дылда Рикард, — а хватил бы хоть один глоток варева, которое мы последние три месяца хлебали, от тебя тоже, наверное, не «Шанелью» запахло бы!.. — Ах ты щенок новозеландский! — Сержант вскочил со своего места, подошел к Дылде, приподнял его за воротник. — Ты упрекать меня вздумал?! Он выволок Дылду в проход, умело ударил правым хуком в подбородок. Рикард рухнул на пол. Сержант обернулся к Мервину, не торопясь засучил рукава, широко улыбнулся: — Что, может, и у тебя, недоносок из островного захолустья, есть ко мне претензии? Мервин вдруг почувствовал озноб. «Неужели испугался? Наглеца, негодяя испугался?! В джунглях не трусил, а тут…» Выхватил пистолет, направил его в лоб сержанту. — Стреляю без предупреждения, американский ублюдок. Сейчас ты подымешь моего приятеля и попросишь у него прощения! Американец ухмыльнулся, развалился в кресле, достал сигареты, намереваясь закурить. Мервин нажал курок. Пуля прошла в дюйме от головы сержанта. Он вскочил, сигареты посыпались на пол. Толстые губы его тряслись. — Зачем стрелять?.. Стрелять не надо! Ты что?.. Он поднял Дылду, усадил его в кресло рядом с Мервином. В салон вошли офицеры. — Что за стрельба? — спросил один из них, глядя на Мервина, прятавшего пистолет в кобуру. — Случайный выстрел, — спокойно проговорил Мервин. Офицер посмотрел на сержанта. Тот забился в угол, сидел молча, опустив голову. Дылда раскрыл глаза, подмигнул Мервину: — Ничего страшного… Бивали меня и сильнее. А ты герой. Он достал плоскую флягу, сделал из нее несколько больших глотков. Протянул Мервину: — Хочешь? «Лунное сияние», божественный эликсир!.. Мервин взял флягу, глотнул раз, другой, третий. Он закрыл глаза, откинулся на спинку кресла. Впервые в жизни он столько выпил. Однако желанное опьянение не приходило. Мысли не путались, текли спокойной чередой. Скоро они прилетят в Сайгон, и он получит целую пачку писем от Джун. До экспедиции в джунгли, до этой проклятой кровавой экспедиции, он получал ее письма каждый день. Какое это было удивительное, ни с чем не схожее чувство, которое он испытывал всякий раз, вскрывая только что полученный конверт! Ее послания были наивны, безыскусны, но удивительно доверчивы и непосредственны. Он заучивал их наизусть, как молитву, как заклинание, как заговор от напастей, от смерти. Шестнадцать дней они были в Сайгоне до экспедиции. Шестнадцать конвертов лежало в его нагрудных карманах. С тех пор прошло три месяца — более девяноста дней. Значит, он получит девяносто писем? Девяносто страничек ее жизни… Геликоптер пошел на снижение. Мервин открыл глаза. На земле едва угадывались посадочные огни аэродрома. — Сейчас горячий душ и сон на две ночи и два дня! — Дылда Рикард зевнул так, что у него хрустнуло в скулах. — А потом, клянусь небом, я предамся всем сладким земным грехам, какие доступны отважному командос! Уже на земле Мервина кто-то тронул за плечо. Он обернулся — в глаза ему смотрел сержант ВВС. — Меня зовут Грэхэм, — негромко сказал американец. — Запомни: ты еще умоешься кровью за свои шалости на борту вертолета. Не забудь — Грэ-хэм! 2 «Обо мне не беспокойся. Здешние операции весьма отдаленно похожи на военные действия. Постреливает, погромыхивает — и только. Мини-война в джунглях. Убитых нет, раненых тоже почти нет. Недавно опять приезжал Боб Хоуп, этот милый, добрый клоун из Голливуда, с целым батальоном своих помощниц. Так воевать, как мы, — со всеми удобствами и почти без риска — можно хоть сто лет…» Джун отложила письмо и, глядя в окно, за которым шел дождь, задумалась. Тон письма, слишком уж успокаивающий, не внушал доверия. Скупые сообщения газет, радио и телевидения, в подавляющем большинстве нейтральные или хвалебно-победные, тоже, казалось бы, не давали особых поводов для беспокойства. Но это письмо — что-то в нем было не так, не то… И чем более радужными красками рисовал Мервин окопную идиллию, тем более тревожилась Джун. Она снова взяла в руки письмо. Листки его какие-то мятые, грязноватые. Строчки бежали то вниз, то вверх. «Можно подумать, что оно писалось или в дикой спешке, или вовремя приступа тропической лихорадки». Милая Джун, если бы она только знала!.. Но она не знала. И продолжала рассматривать, изучать письмо. Эти листки, все они какие-то мятые, нечистые, несвежие. И пятна на них странные: вот это — земля, а это — трава. Ну что за глупость — кому может взбрести в голову писать письма на голой земле или на траве?! Джун вздрогнула, уронила листки на пол. Совершенно отчетливо она вдруг увидела: по черной, обугленной земле едва бредет смертельно усталый человек с забинтованной головой. Кровавым заревом полыхает край небес. Ветер гонит черную пыль. Вокруг ни души. Человек поворачивает голову, и Джун узнает его: это Мервин. По всему дому разнесся ее крик: — Мервин!.. Вспыхнул свет в гостиной. На пороге стоял Седрик Томпсон. — Что с тобою, девочка? Джун молча, испуганно смотрела на отца. — Ты плакала? — Он подошел к ней, погладил по голове. — Нет, папа, — тихо ответила она. — Но ведь ты кого-то звала? — Нет… Я просто задумалась и не заметила, как стемнело… «С Шарлоттой она была бы откровенней», — подумал Седрик, направляясь в свой кабинет. Он зажигал свет во всех комнатах, через которые проходил. Последние месяца два-три ему почему-то стало казаться, что в доме постоянно находится кто-то посторонний — не просто посторонний, а враждебный ему… Нужно отдохнуть, подлечить нервы, и все пройдет! Но не проходило. Напротив, после отъезда Шарлотты и Дэниса чувство одиночества, подавленности усилилось. Он плохо спал. Просыпался от малейшего шороха. Желчная раздражительность, никогда ранее не свойственная ему, стала теперь постоянной. С дочерью, со своей обожаемой Джун, Седрик и раньше не всегда находил общий язык. Теперь же они в течение всего дня обменивались несколькими фразами. Перемены в себе Седрик мог бы объяснить просто: «Старею…» Но в истинной причине своего теперешнего состояния он не признавался даже самому себе… За два послевоенных десятилетия Седрик привык к положению одного из крупнейших финансистов — некоронованных королей бизнеса страны. Он не был жаден к деньгам. Но власть, которую они давали, сладостное сознание собственного всемогущества влекли его. И вдруг он ощутил, что что-то важное, может быть, даже решающее, начинает постепенно от него ускользать. Но что? И как? Внешне все выглядело благополучно, безупречно: и банковские капиталы, и прибыли компаний продолжали расти. Но он, Седрик Томпсон, глава всех этих банков и компаний, работодатель десятков тысяч людей, вдруг почувствовал, пока еще смутно, что в действие введены какие-то неподвластные ему враждебные силы. Какие? Этого он не знал. Пока не знал. И боялся узнать… Как-то Седрик и Дэнис возвращались одним из поздних самолетов из Окланда в Веллингтон после открытия там выставки картин художника. Вместе утром вылетели в «северную столицу» (так окландцы с гордостью называли свой город). Томпсон подвез О'Брайена к галерее, где вечером предстояло открытие выставки новых картин художника, и как раз успел вовремя к началу совместного заседания совета директоров своего крупнейшего предприятия в этой части страны — электронно-химического концерна — с представителями подконтрольной Седрику группы окландских банков. Предстояло обсудить перспективы увеличения производства и определить объем предстоящих капиталовложений. Церемония открытия выставки Дэниса с традиционным бокалом шерри прошла тепло, по-домашнему, несмотря на то, что гостей было более трехсот — почетные консулы многих стран, бизнесмены, художники, поэты. Друзья, недруги, вовсе незнакомые… Томпсон с удовольствием слушал известного критика, высохшего желчного старика. То и дело потирая пергаментные щеки, зорко поглядывая по сторонам птичьими глазами, он пророчествовал: «Лет через двести любители искусств будут так же охотиться за О'Брайеном, как сейчас — за Веласкесом или Рембрандтом. Да-да, господа, именно так!..» И вот, поблагодарив стюардессу за чай и закрыв глаза, Седрик стал думать о скорой встрече с Шарлоттой и Джун. — Скажи, Седрик, что за странные намеки в твой адрес вот уже который раз делает наш дрянной листок «Истина»? — спросил Дэнис, держа в руках развернутую газету. Седрик открыл глаза, усмехнулся. — Не считаешь же ты всерьез, что я должен штудировать все бульварные еженедельники страны! — Ну хотя бы бегло знакомиться с тем, что касается лично тебя или твоих дел… — На одно это мне пришлось бы тратить круглые сутки!.. Однако что именно в их стряпне тебя встревожило? — Я не употребил бы столь сильного слова, как «встревожило». Но все же… Вот послушай: «На наш взгляд, заигрывания финансового магната Седрика Томпсона с руководством Национальной федерации труда зашли дальше объятий и даже нескромных поцелуев. Напрашивается вопрос: не предстоит ли им разделить любовное ложе в ближайшее время?..» — У этих проституток пера и других сравнений, кроме как постельных, нет! — Седрик брезгливо поморщился. — Где им понять, что от мира с профсоюзами выигрываем только мы, промышленники! Знаешь, сколько мне стоит один день простоя всех моих предприятий? Сто двадцать пять тысяч долларов! — Допустим, — сказал Дэнис. — Но я не дочитал абзац до конца… — Какие же еще откровения подарила миру потаскуха «Истина»? — «Однако даже мистеру Томпсону не следует при этом забывать, что и более мощные иностранные промышленные империи рушились от мановения иного нью-йоркского, кливлендского или техасского мизинца…» — Здесь «Истина» права! — сказал с улыбкой Седрик. — Не насчет мизинца, разумеется. Мизинец — это уж слишком. Права по сути дела. — Но как же это вообще возможно? — Возможно. И способов существуют сотни… Например, один из простейших. Оборотный капитал твоих банков — сто миллионов долларов. С известной долей разумного риска ты предоставляешь долговременные ссуды клиентам на эту же сумму. И тут «неожиданно» несколько держателей крупных вкладов (а ими могут быть любые иностранные компании) требуют перевода на свои счета пятнадцати-двадцати миллионов. Другого исхода, кроме банкротства, тут нет! — И ты можешь все эти сотни разбойничьих способов обезвредить? — Такое не под силу даже самому господу богу, мой милый Дэнис! В одном из тщательно охраняемых сейфов Седрика Томпсона лежал доклад руководителя его службы промышленного шпионажа. Доклад назывался «Сверхмощные международные картели открывают крупную игру в Новой Зеландии». Ничего страшного пока не произошло. Могло и вовсе не произойти. В мире бизнеса ежечасно, ежеминутно, ежесекундно деньги противостоят деньгам, вступают друг с другом в отчаянные схватки — либо погибают, либо побеждают. Таков закон борьбы, борьбы отчаянной, жестокой, из которой зачастую лишь один выход — банкротство. Есть, впрочем, и другой — капитуляция на условиях конкурентов. Этот путь отвергался Седриком напрочь: стоять перед кем-либо на коленях — на такое он не был способен. Первый же путь требовал точного знания: кто конкурент? Этого Седрик пока не знал. Боксер, готовясь к схватке на ринге, проводит «бои с тенью». У Седрика не было такой возможности — отсутствовала тень. По некоторым данным, вернее даже — по интуиции он полагал, что его интересы схлестнулись с интересами крупнейшего японо-американского консорциума. Полагал… и старался не думать об этом… Седрик снял телефонную трубку, попытался заказать разговор с Парижем. Дежурная на международной станции в Окланде невыносимо долго выясняла, есть ли связь с Францией. Потом операторша, француженка, на ломаном английском языке предпринимала попытки установить нужную фамилию. И все для того лишь, чтобы через час с четвертью объявить, что мадемуазель Дюраль выехала на пять дней в Шампань. Такое же фиаско потерпела попытка заказать разговор с Рио-де-Жанейро. Дэнис О'Брайен, заявила словоохотливая служащая бразильской почты, из Рио не выезжал. «У него, сеньор, просто разболелись зубы. Мне сообщила об этом жена его сына. Будете повторять вызов или заказ аннулировать?» Нет, он не будет повторять вызов. Бог знает, сколько времени пробудет Дэнис у зубного врача… Раскрыв настенный бар, Седрик налил рюмку перно, сел в кресло у телевизора, нажал кнопку дистанционного управления. На экране замелькали знакомые изображения кровожадного Индейца и добродушного увальня Матроса с трубкой в зубах — очередной мультипликационный, фильм из американской макси-серии. Седрик убавил звук, отпил из рюмки. Какое-то время он сидел спокойно. И вдруг резко обернулся, внимательно оглядел стену. Он почти физически ощущал, что за ним оттуда изучающе наблюдают. Все же он заставил себя следить за событиями, которые разворачивались на экране. Но через несколько минут мерзкое ощущение, что тебя разглядывают будто в бинокль без твоего ведома, повторилось. Теперь невидимый взгляд исходил, как показалось Седрику, из стены слева. Он даже подошел к ней вплотную, постучал в нескольких местах пальцами. Седрик рассмеялся: «Так ведь и с ума сойти недолго!» Надо что-то делать — двигаться, общаться с людьми, укрыться от несуществующего надзора, спрятаться от надуманной опасности… Раньше он, недолго раздумывая, отправился бы в один из клубов. Мог бы запросто, без церемоний поехать в любой из лучших домов Веллингтона, посудачить о скачках, о регби, сыграть партию в бильярд, пропустить рюмку-другую бренди. Кто не будет рад (искренне или нет — это другой вопрос) Седрику Томпсону? Но сейчас ему ничего этого не хотелось. Он подошел к окну, раскрыл его, долго смотрел в темноту. Дождь кончился, и, кроме шелеста листьев, не было слышно ни звука. Седрик подошел к большому письменному столу, заваленному бумагами — письма, проспекты, доклады, меморандумы, отчеты, ведомости, списки… бумажный океан! Взгляд его остановился на двух маленьких розовых прямоугольниках, пришпиленных скрепкой к кремовому бланку. Он взял бланк и стал читать: «Руководство Веллингтонского королевского оперного театра с особой радостью имеет честь пригласить Вас на открытие гастролей выдающегося дирижера современности маэстро Леонарда Бернстайна. Под его вдохновенным управлением Окландский симфонический оркестр исполнит Пятую симфонию Бетховена, произведения Моцарта, Равеля…» «Когда будет этот концерт? — подумал Седрик. — Сегодня? Который час? Половина седьмого… Поеду!» — Джун, ты здесь? — крикнул он, повернувшись к гостиной. — Да, папа, — услышал он негромкий ответ. — Хочешь послушать Моцарта и увидеть Бернстайна? — Да, папа. — Тогда быстро одевайся. Выезд через тридцать минут! — Хорошо, папа… Джун начали обучать игре на фортепиано с пятилетнего возраста. С течением времени даже ее отцу стало ясно, что выдающейся пианисткой она не станет. Но преданную любовь к музыке девочке привили на всю жизнь. Часами она могла просиживать у проигрывателя и слушать, слушать, слушать. У нее была недюжинная музыкальная память. Через месяц, а то и два-три после того, как она прослушивала какую-нибудь пьесу, Джун с истинным увлечением и почти без ошибок могла сама подобрать ее на рояле. Были у нее свои кумиры, среди композиторов — романтический Шопен, изящный Беллини, неистовый Вагнер. В театр они приехали, когда фойе уже опустело и публика заняла места в зале и в ложах. Свет был притушен, и они прошли на свои места никем не замеченные. В ложе, кроме них, никого не было. Джун с интересом смотрела, как долго и сердечно рукоплескали веллингтонцы заокеанскому маэстро — зрелище здесь редкое. Чопорная, сдержанная столичная публика с большим трудом оттаивала даже тогда, когда многоопытные менеджеры угощали ее самыми феерическими представлениями, самыми громкими именами. Могучие ритмы Пятой симфонии захватили Джун. И только когда исполнялось аллегро, она какое-то время еще испытывала тревогу, вызванную последним письмом Мервина. Но вскоре музыка вытеснила, заглушила тревогу, на время целиком подчинила Джун себе. И уже не было зала, театра, оркестра. Был лишь человек во фраке, по мановениям рук которого она дышала полной грудью или замирала, смеялась, негодовала, торжествовала. Вот рыцарем на волшебном коне она перелетает с одной неприступной скалы на другую. Мелькают черные ущелья, грохочут водопады. Сверкают на солнце боевые доспехи, с каждым взмахом геройского меча редеют, гибнут силы зла и мрака. Едва-едва, намеком, брезжит тема зарождающейся любви. Она нежна и прелестна, как фламандское кружево. Перед ней в растерянности отступают ненависть и страх, равнодушие и корысть. Рождается человек, рождается заря, рождается мир — светлый и радостный… Сейчас, рассеянно глядя на оркестр, Седрик вспомнил, как накануне отъезда Шарлотты и Дэниса они втроем были в драматическом театре «Даунстейдж». Премьера спектакля по пьесе Чехова «Три сестры» собрала полный зал. Седрик любил этот театр за неизменное умение труппы и администрации создать атмосферу праздничной приподнятости. Достижению эффекта в немалой степени помогало то, что сцена располагалась в центре зала. Кулис не было вовсе. Завершив мизансцены, актеры уходили либо под сцену, либо через входные двери для публики. Зрители сидели за столиками, которые располагались двумя амфитеатрами. Перед началом спектакля молоденькие официантки из актрис-стажерок разносили нехитрый ужин — тощий английский супчик, жареная говядина с горячей подливкой, рисом и овощами, сухие вина. Завсегдатаи премьер — а их было большинство — знали друг друга, что было, впрочем, неизбежно — «Даунстейдж» был единственным постоянно действовавшим драматическим театром столицы. В перерыве — спектакль состоял из двух действий — Дэнис, выпив подряд два бокала красного вина, воскликнул: — Клянусь святым Патриком, ты, Седрик, невероятно похож на Соленого! Похож, не так ли? — О'Брайен вопросительно посмотрел на француженку. — Я — на Соленого?! — Седрик улыбнулся спокойно, добродушно, словно говоря: «Ох уж эти мне чудачества! Но что поделать, от друга и не то стерпишь!» — Словно брат-близнец! И похож своим главным качеством — как и у него, у тебя сердце заросло бегемотовой кожей!.. — Ты ведь знаешь, что через шесть недель Мервин отправится во Вьетнам? — спросила Шарлотта. — Допустим, догадываюсь, — согласился Седрик. — И ты можешь спокойно согласиться с тем, что этот мальчик будет отправлен в адское пекло? Мальчик, который не только является одаренным и славным, но и самым близким другом Джун? — вскричал Дэнис. — Но я-то, что я могу предпринять в этой связи? — удивился Седрик. — Надеюсь, ты превосходно понимаешь, что после гибели отца Мервин остался вовсе без средств к жизни. Как мало на свете истинно одаренных людей, как крупнокаратных бриллиантов в природе!.. — Ах, ну к чему эти лирико-эпические отступления? — перебила Дэниса Шарлотта. Говорила она тихо, досадливо при этом морщилась. — Речь идет о том, чтобы как-то устроить этого мальчика. Я имею в виду — прилично устроить. И сделать это так, чтобы выглядело не обидно и по сути было бы щедро и умно. Словом, сделать все так, как это может лишь Седрик Томпсон. — Если гениальный реставратор самоотверженно и бескорыстно спасает для человечества начавший было умирать шедевр Леонардо или Рафаэля, он совершает безвестный подвиг, — упрямо продолжал свою мысль Дэнис. — Устраивая судьбу Мервина, ты, кто знает, возможно, спасаешь для искусства будущего Бернарда Шоу, или Уолта Уитмена, или Эрнеста Хемингуэя. Ужели столь заманчивая цель не заслуживает попытки? — Хемингуэй, Шоу — не хочу уноситься ввысь на крыльях столь заманчивых фантазий. — Шарлотта улыбнулась. И тут же продолжала серьезно: — Ну а если Седрик спасет не будущего гения, не звезду драматургии или поэзии, а простого смертного? Человека? Разве так уж Седрику Томпсону это безразлично — тем более что этот человек друг Джун? Иной, может, и вовсе ничего не сделал в своей жизни, заслуживающего внимания. Незаметно прожил жизнь и тихо ушел из нее, как миллиарды других. Но в тяжкую минуту поддержал кого-то теплым словом, или куском хлеба, или просто добрым взглядом — и уже не зря прожил на свете человек. Нет, не зря! Седрику было на редкость неловко, что именно Шарлотта и Дэнис уговаривают его сделать что-то для Мервина. Если бы на их месте был кто-то другой и речь шла не об этом юноше, то он пошел бы навстречу, не вникая в суть просьбы и, уж конечно, нимало по существу не заботясь о чьей-то судьбе. Тем более что никаких ощутимых усилий или затрат подобная благотворительность не потребовала бы. Здесь же был случай особый, даже исключительный. Шарлотта и Дэнис были самыми близкими ему людьми. Нельзя было отмахнуться, просто отмолчаться. Тем более что затрагивалась судьба его дочери. Но помочь Мервину, этому нахальному выскочке, этому не в меру честолюбивому маорийцу, который возмечтал пролезть в семью Томпсонов, жениться на его Джун и всех ее миллионах?! Помочь самому исковеркать ее жизнь?! От Шарлотты Седрик узнал, что Дэнис сам рвался помочь Мервину, помочь и словом и деньгами. По просьбе Томпсона француженка с трудом уговорила О'Брайена ничего не предпринимать до разговора с Седриком. До этого самого разговора. «Вьетнам — самое подходящее для него место, — думал Седрик, молча слушая Шарлотту и Дэниса. — Более подходящее даже трудно придумать. А если не вернется, я полагаю, моя девочка не очень долго будет убиваться. Для Джун замужество никогда не представит особой проблемы…» Из раздумья его вывел голос Шарлотты: — Седрик, ты, кажется, нас не слушаешь? — Напротив, — встрепенулся Томпсон. — Напротив, моя дорогая. Я весь — глаза и уши. — Каково же будет твое решение? — Вы несколько запоздали, друзья мои, — Седрик скупо улыбнулся. — Перед отъездом Мервина в Вайоу-ру я имел с ним обстоятельную беседу. Мною было предложено на выбор несколько вариантов: высокооплачиваемая работа в моем концерне, многолетняя повышенная стипендия на весь период учебы в Веллингтонском университете, наконец, курс в любом английском или американском колледже. Ваш протеже внимательно меня выслушал. И отверг с благодарностью все мои предложения. Так что… — Седрик развел руками. Свет меж тем погас. Началось второе действие. Если бы Шарлотта и Дэнис не следили напряженно за тем, что происходило на сцене, размышляя вместе с тем над только что услышанным, они заметили бы, что Седрик сильно покраснел. И не выпитое вино было тому причиной. Друзья, родственники, просто знакомые — все знали, что Томпсон мог выпить один бутылку виски и выглядеть при этом совершенно трезвым. Седрик солгал Шарлотте и Дэнису о предложениях, сделанных им Мервину. Точнее — он сказал им полуправду. Предложения эти действительно были сделаны. Но сделаны они были заведомо в столь оскорбительной форме, что Мервин, конечно же, отклонил их, едва удержавшись от ответной грубости. Подаяния — пусть королевского! — он не принял бы никогда. Даже если ему грозила бы голодная смерть. И Седрик это великолепно знал. И, как всякий человек, для которого любая, даже самая маленькая, ложь была противоестественна с детства, он казнил себя безжалостно и методично. Однако где-то в глубине сознания билась мысль о том, что ложь его святая, что поступил он все же правильно. Пусть некрасиво, мерзко, да-да, именно мерзко, но тем не менее единственно правильно… Так было… Теперь же он внимательно и тревожно смотрел на Джун. Она, казалось, была захвачена музыкой. Он так никогда и не понял, знала ли дочь о его обмане. Никаких вопросов она ему по этому поводу не задавала. Сам же он хранил молчание. Только когда он вспоминал о своем тогдашнем разговоре с Шарлоттой и Дэнисом, им неизменно овладевало чувство болезненного стыда… Еще не начался антракт, как в ложу Седрика вошел высокий, плотный мужчина. Покрытое загаром энергичное лицо, саркастический взгляд больших навыкате глаз, отлично сшитый вечерний костюм, наимоднейшая трехцветная рубашка, галстук — все выдавало в нем человека преуспевающего и хорошо знающего себе цену. — Мисс Джун, Седрик, имею честь и удовольствие приветствовать вас в столь знаменательный для нашего захолустья вечер! — Он скривил губы в улыбке, поклонился. — А-а, это ты, Джордж! — радушно отвечал Седрик. Про себя же подумал: «Чтоб тебя дьявол забрал со всеми твоими друзьями и прихлебателями. Воистину понедельник — тяжелый день. Встречаешь именно того, кого меньше всего хотелось бы встретить…» Джордж Карнавски, президент Ассоциации промышленников и крупный банкир, был одним из главных конкурентов Седрика Томпсона. Но Седрик не любил его не за это. Седрику претили и нечистоплотность Карнавски в делах и его подчеркнутый космополитизм. Встречались они редко, только на больших приемах. И то, что этот чванливый выходец из обнищавших прусских дворян бесцеремонно ворвался к ним в ложу, не понравилось Седрику. Не понравилось и насторожило. — Как безобразно все портят наши окландские неучи! С ними ни Бернстайн, ни Стоковский, ни Кароян совладать не в силах. Это все равно что заставить водопроводчика стричь овцу. Взяться — возьмется, а проку ни на пенс! — Беру на себя смелость не согласиться с вами, мистер Карнавски! — воскликнула Джун. — В чем именно, отважусь спросить? — в тон ей ответил Карнавски, обнажая в улыбке великолепные для своих шестидесяти с лишним лет зубы. — Вы, конечно, веллингтонец? — Представьте, урожденный и убежденный. — Следовательно, объективности в отношении окландцев от вас не дождешься!.. Кроме того, вы забыли, что все солисты привезены Бернстайном из Штатов. — Даже талантливые и многоопытные генералы обречены на поражение, если их армия плохо обучена и ленива. Солисты великолепны, безнадежно плох оркестр!.. — Вы переходите на язык и терминологию военных сводок! — Седрик улыбнулся. В дверь робко постучали, и в ложу бочком вошел высокий худой юноша. — Извините, — пробормотал он. — Ради бога, извините за вторжение… — Вилли? Здравствуй, Вилли, — сказала Джун. — Как ты здесь очутился? Прошу познакомиться, Джордж Карнавски — Жадина Вилли. Ой, простите! Вилли Соммервиль, сын банкира и наш сосед… Карнавски величественно протянул Вилли руку, которую тот благоговейно пожал. Седрик едва кивнул ему головой.. — Послушай, Седрик. — Карнавски, взяв Томпсона под руку, отвел его в дальний угол ложи. — Я понимаю, сплетни о твоих финансовых затруднениях, говоря словами этого, как его… Марка Твена, «сильно преувеличены»… Если все же они хоть в малейшей мере основательны, я сочту за честь оказать тебе любую помощь, на какую буду способен… «Скверный, очень скверный симптом. — Седрик задумчиво улыбнулся, прищурился. — Джордж Карнавски заговорил искренне. Джордж Карнавски предлагает помощь… Скверный симптом». Вслух он сказал: — Неужели, Джордж, я похож на человека, который чем-то удручен? — Я бы этого не сказал! — проговорил Карнавски, внимательно вглядываясь в лицо Томпсона. «Не сказал бы, — передразнил его про себя Седрик. — Вынюхивать примчался, стервятник!..» — Кто бы ни навел тебя на этот след, — сказал он, — тебя бессовестно надули, Джордж Карнавски! Тема исчерпана. Предлагаю пройти в бар администрации, промочить горло. И, не дожидаясь ответа Карнавски, Седрик вышел в фойе. В другое время и при иных обстоятельствах он не удостоил бы этого человека даже минутным разговором… Джун между тем забавлялась разговором с Вилли. — Как тебе нравится вторая скрипка? — спрашивала она. — Вторая скрипка?.. Ну да, эта, — мямлил Вилли. — А еще вот тот, который рядом с медными тарелками на трубе дудит… Очки его запотели, он старательно протирал их платком. «Чего доброго, сейчас всю музыку разбирать заставит, — с тоской думал он. — Лучше бы про регби завела разговор. Тогда уж я заикаться не стал бы». «Для Вилли Бах и Оффенбах — одно и то же! — думала Джун. — Зато он наверняка помнит, какая лошадь и на каком ипподроме страны пришла вчера первой». — Вчера ты, конечно, выиграл на скачках? — спросила она. — Выиграл! — Вилли простодушно улыбнулся. — Принцесса Восхода принесла три доллара двадцать центов за билет, Геркулес — пять долларов ровно, Капризуля — два с полтиной, Розалинда — шесть долларов тридцать пять центов, Граф — четырнадцать долларов, Атаман в комбинации с Глазастым Вихрем — сто четыре доллара… — Постой! — Джун засмеялась. — Пощади! Расскажи уж лучше, чего можно, по-твоему, ждать от нашего «Олл Блэкс» в европейском турне? — На континенте нам по-прежнему делать нечего, — вдохновенно начал Вилли. — Правда, французы, покажут, как обычно, жесткую игру. Шотландцам чуть-чуть недостает техники. Из-за этой малости мы их и бьем регулярно. Как всегда, опасен Уэллс… «Боже мой! — думала Джун, с улыбкой глядя на продолжавшего болтать Вилли. — Все его интересы легко можно упрятать в бумажник!» Ей, как и всякой девушке, нравилось внимание мужчин. Вроде бы ни к чему ей робкое ухаживание Жадины Вилли, но все-таки… Ведь вот он узнал — скорее всего у администратора, что ее отцу посланы билеты, и явился сюда в надежде, что встретит ее здесь… Он мучается. Изнывает. Для него концерт симфонической музыки — пытка. Пытка, а все же он сидит здесь. Из-за нее, Джун… Однако она тут же испытала раскаяние за свое пустое минутное тщеславие. Что же это, как не тщеславие? Ведь ей же никто, никто не нужен на целом свете, кроме Мервина. Будь он здесь, он посмеялся бы вместе с ней над ее горе-кавалерами. Только вот беда — видно, не до смеха теперь Мервину. Иначе почему так болит ее сердце, почему так часто хочется ей плакать? О боже, что может сделать с душой человека музыка Бетховена! 3 — Разве я когда-нибудь раньше поверил бы, что три недели могут пролететь так незаметно, как не попавшая в тебя пуля! Дылда Рикард посмотрел на Мервина, словно ожидая, что тот объяснит ему, почему так быстро прошел их отпуск. Но Мервин ничего не ответил. Он приподнялся на локте, чтобы еще раз попытаться заткнуть тряпьем дыру в стене шалаша. Попытка его не увенчалась успехом. Дожди… Они начались позавчера и теперь будут продолжаться много недель. «Старики», воевавшие в джунглях второй год, предупреждали: сами по себе дожди безвредны, опасна сопутствующая им лихорадка. А от нее одно верное средство — виски. Мервин повернулся на бок, достал флягу, медленно отпил из нее, Вода была везде. Мокрыми были обувь и одежда. Даже воздух был пропитан водой. Стоило лишь выставить пустую кружку из шалаша, как она тотчас наполнилась бы до краев. — Правильно, парень! Адская влага снаружи, райская — внутри, — хохотнул высокий, длинноносый австралиец Барри, лежавший справа от Мервина. — За голову каждого партизана обещано двести пятьдесят монет, — раздумчиво проговорил Дылда, глядя на дырявую крышу шалаша. — Только подумать, сколько человек я бы уже поймал, если бы не дожди. Иногда я прямо-таки чувствую, как у меня из кармана вытаскивают мои кровные доллары. И кто?! Дожди! Чертовщина какая-то.. Мервин невольно рассмеялся, сначала тихо, потом громче, пока не зашелся тяжелым, рвущим грудь кашлем. — Смейся, смейся. — Дылда вскочил на ноги, зашлепал по лужам на полу. — Смеяться я буду тогда, когда усядусь в каком-нибудь кабачке с красоткой, в тепле, в безопасности, а в карманах у меня будут похрустывать — сто голов туземцев умножить на двести пятьдесят долларов — двадцать пять тысяч. Шалаш был большой, рассчитанный человек на тридцать. Его поставили наспех, кое-как, надеясь, что ливень пройдет, что это еще не начало дождей, что синоптики правы. Но метеорология на этот раз подвела. И вот они застряли здесь, в двухстах милях к северо-востоку от Сайгона, далеко от своих баз, во власти дождей и джунглей. Где-то неподалеку должен был находиться небольшой резервный, аэродром — да что в нем толку в этот сезон дождей? И раненых-то едва ли эвакуируешь. Геликоптеры не дотянут, а все другие машины на такую мокрую почву сесть не могут. Дождь усиливался. Рывками налетал ветер. — Не так представлял я себе наше предприятие, — зло проворчал Дылда Рикард. — Воюем — это понятно. Лишения терпим — тоже. Но когда нет возможности честно делать деньги — это невыносимо. — Предъяви Пентагону счет за дрянную погоду! — проворчал длинноносый Барри. Мервин тоже хотел сказать, что и он иначе представлял себе все это. Но он промолчал. Что толку болтать попусту? Изменить ничего не изменишь, надо жить дальше, мириться со всем, что его окружает. Жизнь — разве она не стоит того? «Хотел бы я знать, что ответила бы на это Джун? Моя гордячка, моя честная и непримиримая Джун… Впрочем, не так уж, наверно, трудно быть правдивым и чистым, когда у тебя есть все, когда тебе все дается легко и просто! — И тут же ему стало стыдно: — Я упрекаю Джун, упрекаю в том, что мне сейчас скверно. Господи, что же это творится со мною, если я так подумал о Джун?» Мервин снова отхлебнул виски. — Послушай, — зашептал Дылда, присаживаясь ближе к товарищу, — по-моему, мы с тобой прогадали, что подались в этот отряд, будь он неладен! — Но ты же сам… — Знаю, знаю, — перебил Дылда. — Ошибся. Может, первый раз в жизни чутье обмануло. — Чего же ты теперь хочешь? — устало спросил Мервин. — Подымать якорь и ставить парус. — А курс? — Наша батарея. По слухам, там, где она сейчас стоит, все ее бои, вместе взятые, не стоят и одного в этом отряде. Тихо, ничто тебе не угрожает, населения хватает — выбирай себе хоть на каждый день либо партизана, либо партизаночку! — Дерьмо ты первосортное! — сказал Мервин. — Согласен быть и второсортным — лишь бы при деньгах. Раздался протяжный вой. Этот звук был им хорошо знаком: мина! И каждый прижался плотнее к земле, зажмурил глаза. Сильный взрыв тряхнул землю. «Тяжелая мина», — успел подумать Мервин. И тут же шалаш начал разваливаться. Все кругом подернулось черным дымом — тягучим, едким, горьким. Со всех сторон раздавались ругательства, стоны, крики о помощи. Дождь все усиливался… Мервину то и дело приходилось вытирать лицо рукой. Впечатление было такое, словно с неба вода лилась непрерывными струями из великого множества разом открытых кранов. Сначала было холодно, знобило, но вскоре по всему телу разлился непривычный жар. Его охватила слабость. Несмотря на то, что тело его вот уже вторые сутки омывалось дождем, Мервин почувствовал, что его прошиб пот. Он хотел подняться на ноги и не мог. «Может, от усталости, — подумал Мервин. — А может, от холодного дождя. И, уж во всяком случае, не от страха…» При мысли о страхе Мервин усмехнулся — что угодно, но только не это. Но почему его не слушаются ноги? Он быстро ощупал их руками. Вроде бы все в порядке. Только какая-то вязкая жижа под коленями. И этот черный дым. Не видать ни зги. Он нашарил на поясе фонарик. Сноп света вырвал из темноты левую, потом правую икры ног. «Кровь, моя кровь, — недоуменно подумал он. — Значит, я ранен?..» На свет фонаря приполз длинноносый австралиец Барри. Он близоруко щурился, пытаясь определить, кто это демаскирует отряд, когда противник сидит у них буквально на плечах. — Чтоб тебе… чтоб ты пропал со своим фонарем и глупостью! Жаль, очки потерял, а то полюбовался бы на идиота! — Ты еще в любви этому самоубийце объяснился бы! — выкрикнул кто-то из темноты. — Отодвинься в сторону, слышишь? Я сейчас приласкаю его из автомата!.. Чья-то рука плотно прикрыла свет фонаря. — Ты с ума сошел! — услышал Мервин голос Дылды Рикарда. Теперь, когда фонарь погас, шум дождя стал особенно тревожным, устрашающим. — Я, кажется, ранен, — негромко сказал Мервин. И сам удивился спокойствию, с которым были произнесены эти слова. — Меня вроде тоже задело. — Дылда провел рукой по правой ляжке, зачем-то понюхал ладонь, лизнул ее. Кровь есть кровь. — Барри, — позвал он. — Давай оттащим его в санитарный шалаш. Это ведь совсем рядом. — Давай, — зло отозвался австралиец. — Хотя я с гораздо большим удовольствием оттащил бы этого глупца на кладбище!.. Врач отряда, молодой и на редкость молчаливый ирландец, наспех осмотрел Мервина. Внутри санитарного шалаша была натянута тройная палатка. Здесь было почти сухо, почти тепло, почти уютно. Во время осмотра толстый, похожий на евнуха санитар включал и выключал по команде врача сильный переносной фонарь. — Так, парень, — осторожно притрагиваясь к икрам его обеих ног, говорил врач Мервину, — ничего страшного. Сквозное ранение мягких тканей. Через две недели сможешь вновь твистовать. — Тут в самый раз твистовать с ливнями, змеями и минами! — хохотнул высоким бабьим голоском санитар-евнух и тут же осекся под взглядом врача-ирландца. — Сделайте перевязку, Вильям, — строго сказал тот. — Да как следует. — Слушаюсь, доктор, — пролепетал санитар и торопливо стал готовить бинты, вату, белую мазь. — Укол, укол прежде всего сделай комбинированный. — Доктор еще мгновение с явным недовольством наблюдал за действиями санитара. Потом обернулся к Дылде: — Ну, давайте посмотрим теперь, что у вас с ногой. Та-ак, аналогичная история. Радуйтесь — кость не задета, цела-целехонька. Когда с перевязками было покончено, врач попросил австралийца Барри позвать командира отряда. Вскоре в шалаше-лазарете появился подполковник американской армии. — Чем я могу быть полезен медицине? — спросил он, входя в шалаш. — Этих двух парней, — врач кивнул в сторону Мервина и Дылды Рикарда, — нужно срочно переправить в Сайгон и госпитализировать. — Что — глубоко царапнуло? — подполковник с симпатией посмотрел на новозеландцев. — Ранения пустяковые, — заметил доктор. И, понизив голос, добавил: — Боюсь, в обоих случаях — неопознанная контузия. — Но, помилуйте, как я могу отсюда доставить их в столицу? — Это не моя забота! — сухо отрезал доктор. — Ну а если бы они были ранены тяжело? — раздраженно спросил подполковник. — Тогда их тем более следовало бы эвакуировать! — едва сдерживаясь, ответил доктор. И тут же взорвался: — Что вы мне здесь допрос чините? Я наследственный эскулап, а не окопный живодер. Моя профессия тем в корне и отличается от вашего ремесла, что она не калечит, а врачует разум и тело! «Не везет мне на докторов, — повернувшись к ирландцу спиной, подумал подполковник. — Опять какой-то слюнтяй из Беркли попался!.. В этой войне в джунглях нам как раз только и не хватает, что философствующих неврастеников и архигуманных паникеров. Однако что же мне, в самом деле, делать с этими двумя сосунками? Жаль, нет под рукой той детской коляски, из которой они лишь вчера выползли. В ней и отправил бы их в тыловой рай». Он еще постоял некоторое время, размышляя. Потом обратился к Мервину и Дылде: — Вы настоящие герои, ребята! Будь у меня сотня таких молодцов, через неделю я уже вышел бы к дельте Хонгха. Однако сейчас вам надо залатать эти чепуховые дырки. Таскать с собой я вас не могу — это будет тяжко и для вас, и для отряда. В трех милях отсюда, строго на юго-восток, расположен резервный аэродром. Мой радист вызовет самолет, а вам надо доковылять туда как можно быстрее. Там есть несколько человек нашей охраны. Сможете? Дылда и Мервин встали, сделали несколько шагов. — Пожалуй, — сказал Дылда. Мервин, сжав зубы, молча кивнул. — Провожатого выделить? — подполковник задал этот вопрос, уже подойдя к выходу из палатки. — Сами доберетесь? Отлично. Сержант, выдай им тряпье со вчерашних вьетконговцев. Все-таки маскировка. И с богом, ребята! «Бог давным-давно оставил эти места, — угрюмо подумал Мервин. — Если и бродит здесь кто сейчас, так это сатана со своими подручными…» Весь мир окутала черная мокрая мгла. Дождь не шел, он висел в воздухе сплошной пеленой. И лишь мерный, монотонный гул бьющей о землю и о листья воды изредка напоминал о разверзшихся небесах. Невольно думалось, что эта мгла, эта вода, эта размытая земля неизменны со дня сотворения и что так было, так есть и так будет во веки веков. И иначе быть не может. А еще думал Мервин о том, что живет на свете извечная великая боль. И что у него — капля этой боли. Каждый человек с самого рождения и до смерти обречен на эту боль. У одних она больше, у других — меньше, но есть она у каждого. Одни несут ее молчаливо и мужественно, другие — с причитаниями и стонами. Есть ли что-либо на свете сильнее этой неизбывной человеческой боли? Есть. Любовь сильнее ее. Но для этого любовь должна быть тоже великой. Испепеляющей боль. Очищающей и возвышающей душу. Наверно, у Джун тоже есть своя боль. Эта боль — он, Мервин, окровавленный и грязный, бредущий в чужих лохмотьях по чужой земле, спотыкающийся и падающий, слепой и страждущий в этой вечной ночи, брошенный всеми и всеми забытый. Всеми, кроме нее. И если суждено им когда-либо свидеться вновь, он попытается сделать все, чтобы утишить ее боль… Дылде Рикарду тоже было трудно идти. Он то и дело тихонько стонал, особенно когда натыкался раненой ногой на корягу или упавшее дерево. Хотя и было черным-черно, они не рискнули идти по дороге, а шли вдоль нее, продираясь сквозь кустарник и мелкий лес. Дылда шел первым, ощупывая пространство впереди себя длинной бамбуковой палкой, прислушиваясь к каждому подозрительному шуму. Он был счастлив, что так легко отделался, легче даже, чем Мервин, — подумаешь, осколком поранило ляжку! Зато теперь они попадут в свою батарею. Но, перед тем как снова отправиться на фронт, они гульнут с Мервином по высшему классу. После госпиталя каждый имеет возможность побеситься в Бангкоке, или Токио, или далее Гонолулу. Вот уж тогда он докажет этому разине Мервину, какой можно доставить себе «плезир», когда всем этим зеленым бумажкам тесно в твоих карманах. Это уж точно будет манифик!.. Дылда снова наткнулся на ствол дерева, хотел было в сердцах выругаться, но какой-то шум вынудил его закрыть рот и даже подавить стон. Он остановился, напрягая зрение и слух, затаив дыхание. Шедший сзади Мервин натолкнулся на Дылду и замычал от боли. — Замри, — прошептал Дылда, — прямо по курсу кто-то шлепает по грязи!.. Они ждали несколько минут, ждали напряженно и настороженно. Но, кроме ровного гула ливня да стука своих сердец, ничего не слышали. — Не уложит нас снайпер, так убьет страх! — с горечью проговорил Мервин. — Страх и осторожность — вещи разные, — возразил Дылда. Мервин смолчал. Не хотелось говорить, двигаться, думать. Клонило в сон. Он пробовал идти с закрытыми глазами. И каждый раз почти сразу же оступался, и боль в ногах была такой пронзительной, что Мервину казалось, будто кто-то всадил ему в ноги штык. Споткнувшись в очередной раз, Мервин мысленно выругался и обреченно подумал, что, видно, этому пути не будет конца. Словно отгадав его мысли, Дылда сказал: — По-моему, осталось ярдов пятьсот. Где-то рядом должна быть развилка дороги. Сразу за ней налево начнется летное поле. Он еще раз с радостью отметил про себя, что его задело легче, чем Мервина. Война — огромная лотерея. Как все лотереи, она слепа. Впрочем, старых солдат убивают реже. Убивают молодых. Пока им с Мервином чертовски везет. Даже эти их ранения — они ведь совсем легкие. Зато как это красиво и гордо звучит: «Ветеран, отменный воин — все при нем; и награды и ранения». Правда, наград пока нет, но они будут. Они обязательно будут… Где же тут аэродром? Ни проблеска огня, ни звука голоса. Темно, пустынно, как в заброшенном склепе. Или они все спят в уверенности, что в такую ночь не сунутся ни свои, ни чужие? Опасные иллюзии!.. Вдруг дорожный посох Дылды Рикарда уткнулся во что-то большое, твердое. Секунду-другую он ощупывал неожиданно возникшее на их пути препятствие. Потом едва слышно окликнул Мервина, сдерживая радостное возбуждение: «Похоже, что добрались. Давай искать дверь». Они пошли вдоль стены на ощупь. И почти тотчас же услышали, как в помещении раздался выстрел. За ним последовал другой, третий. — Ложись! — прохрипел Дылда. И тут же оба привычно упали на землю и лежали довольно долго. За стеной было тихо. — Пойдем, — сказал Мервин. С каждой минутой он чувствовал себя все хуже. Немели, отнимались ноги. Все тело горело. Голова была словно налита ртутью. Он первый нащупал ручку и рванул дверь на себя. Дылда отпрыгнул в одну сторону, Мервин — в другую — на всякий случай. Бывало сплошь и рядом, что первого, кто показывался в дверном проеме, прошивали с разных точек одновременно две, а то и три автоматные очереди. Сейчас этого не случилось. Качнулся язычок огня свечи, качнулся раз-другой и замер. Строение оказалось длинным высоким сараем. Свеча стояла на столе в дальнем от двери правом углу. — Похоже, что здесь никого нет! — пробормотал Дылда. Мервин молча направился к столу. Ему хотелось взглянуть на этот мирный огонек, ощутить его тепло, убедиться, что это не сон, что они прошли все же эти проклятые три мили. Он протянул было руку к свече и тут же услышал характерный щелчок пистолета, который ставят на боевой взвод. В следующую секунду Мервин и Дылда уже лежали на полу под прикрытием стола. — Кто здесь? — всматриваясь в темноту, спросил Дылда. — Знакомый акцент! — резко произнес грубый мужской голос. — Где-то я его уже слышал. А ну-ка ты, покажись. Дылда и Мервин взглянули друг на друга, но не шелохнулись. — Через пять секунд бросаю гранату, — спокойно произнес голос. «Глупец! — с досадой подумал Мервин. — Ведь учили же нас — прежде чем проникать в незнакомые помещения, выведи из строя все чужие источники света. Лучших мишеней, чем мы сейчас, и не придумаешь. И всего-то нужно было задуть свечу — тогда вели бы разговор с этим невидимкой на равных…» — Осталось три секунды, — бесстрастно сказал голос. «Стрелять на звук, но ведь он может быть не один, — тоскливо прикинул Мервин. — А опрокинуть стол и нырнуть в сторону — на это просто не хватит сил!» В то же мгновение суетливым рывком на ноги поднялся Дылда. Лицо его побелело от страха, и по нему текли слезы — слезы жалости к себе. — Не надо гранаты, — крикнул он. — Не надо! Я вот он, здесь!.. — А-а-а! Сортирный вояка! — В голосе зазвучала издевка. — А где же твой приятель? Помнится, мы так и не закончили с ним нашу приятную беседу!.. — Здесь, он тоже здесь! — торопливо проговорил Дылда. — Ему трудно подняться, он в обе ноги ранен, а я — в одну!.. «Да он у этого зажравшегося в тылу янки вроде бы прощения просит! — с внезапно охватившей его злобой подумал Мервин. — Прощения — за что?! За то, что нас еще не прикончили партизаны?» Стараясь не застонать от боли, он привстал на одно колено, потом медленно поднялся во весь рост. Из темноты вышел красномордый сержант ВВС. Он остановился шагах в трех от стола и некоторое время разглядывал исподлобья Мервина и Дылду. Маскировочный костюм его был разорван в нескольких местах, лицо покрыто ссадинами. — А-а, кто старое помянет — тому глаз вон!.. Это вам, кивята желторотые, говорю я — Грэхэм Барлоу. — Он махнул рукою, словно после долгого спора с самим собою принял наконец твердое решение. — О'кэй? — О'кэй! Великолепно! — затараторил Дылда Рикард. — Предлагаю по глотку рома. Лучший ром, какой только есть в Сайгоне! Зря, что ли, я флягу столько миль волок? — Ром так ром, — снисходительно согласился американец. — Сегодня я добрее самой ласковой сестры милосердия. Он взял флягу и стал пить из нее жадными глотками. Его шатало, ром лился ему на подбородок, на шею, на пол. Наконец он вернул флягу Дылде и тяжело оперся руками о стол. — Наследство небось миллионное получил? — заискивающе хихикнул Дылда. — Или еще в чем повезло? — Что-о? — тупо спросил американец. И тут же, словно проснувшись, продолжал: — А-а, это ты, кивеныш… Нет, наследства я не получил. Зато у меня другое семейное торжество. Сегодня получил письмо, что мой отчим подох. — Что, крутой человек был? — участливо поинтересовался Дылда. — Крутой? Не то слово… Поверишь, у меня к пятнадцати годам все передние зубы покойничком выбиты были. Бывало, придет домой пьяный со скачек. Он на скачках все свои жалкие центы просаживал. Так вот, подвернусь я ему под руку — бац мне кулаком в рыло. И очередного зуба как не бывало… И этот шрам, — он показал на багровый рубец на щеке, — тоже память о покойничке. Из-за него я на улицу мальчишкой ушел, сестра шлюхой стала… — Незавидный дэдди, — сокрушенно поддакнул Дылда, отпив рома и вновь передавая флягу американцу. — Ничего, — злорадно сверкнул тот глазами. — Я в прошлом году в отпуск к себе летал, в Орегон. Ну, на прощание и отделал, как ты говоришь, «дэдди». Печень да почки малость с места ему сдвинул. Вот он и присоединился наконец-таки к большинству… Грэхэм запрокинул голову, вылил в горло остатки рома. — Будет ли самолет на Сайгон? — негромко спросил Мервин. — Должен скоро быть, — ответил американец. — Каких-то двух раненых вывезти должны. А-а, это, наверно, о вас была речь? — Он пьяно ухмыльнулся. — Неужели тут больше никого нет? — Дылда поежился. — Туземцы на постах вокруг аэродрома, — американец пренебрежительно махнул рукой. — А кто еще? — Да мы вроде слышали выстрелы, когда сюда подходили, — сказал Дылда. — Выстрелы? — Грэхэм пожал плечами. — Партизаны. Лазутчики… Мне сегодня охрана троих привела. Свеча почти догорела. Американец обернулся к Дылде, протянул руку, сказал: — Дай-ка фонарь! И, включив сильный дальний свет, пошел в глубь сарая. Дылда и Мервин двинулись следом. Каждый шаг причинял им боль. Сейчас бы упасть прямо вот тут, на земляной пол и забыть, забыть, забыть обо всем на свете!.. Но американец здесь старший, от него зависит, посадить их на самолет или нет, и надо делать вид, что им интересно, куда он их ведет, и слушать, что он расскажет. А тот остановился и, осветив одну за другой три небольшие кучки какого-то тряпья, произнес: — Так ни слова и не сказали, мерзавки! — Кто? — спросил Мервин. — Да хотя бы вот эта, — в сердцах воскликнул американец и осветил ближайшую к нему кучу. Мервин наклонился, пытаясь разглядеть то, на что показывал Грэхэм. — Но ведь это же девочка, почти ребенок! — в ужасе вскричал Мервин, не в силах оторвать взгляда от залитого кровью лица. Над левой бровью чернел аккуратный кружок — сюда вошла пуля. Рот девочки был раскрыт, словно она еще силилась что-то крикнуть. Худые, почти прозрачные руки со сжатыми кулачками лежали на груди. — Хорош ребенок! — зло проговорил американец. Он пнул ногой голову трупа, перевел луч фонаря дальше. — Может быть, эта тоже ребенок? Или вот эта? Так вот эти детки хотели подорвать аэродром, понятно? Тот самый, с которого сегодня уже улетело более пятидесяти раненых и с которого через полчаса улетите вы. — К черту раненых! И к черту нас! — тихо сказал Мервин. — Кто вам сказал, что они хотели подорвать аэродром? — Брось, парень, дурака валять! — американец нахмурился. — Идет война. Сегодня ты жив. А завтра? Туземцы из охраны приволокли трех деревенских девок. Ну а лазутчицы они или нет — теперь один бог разберется в этом. Пришлепали бы вы чуть раньше, позабавились бы вместе. Дылда Рикард, который молча стоял поодаль, согласно кивая словам американца, первый заметил, что с Мервином творится что-то неладное. Он, словно задыхаясь, ловил ртом воздух, руки его судорожно дергались. — Мервин! — крикнул что было сил Дылда, чувствуя, что сейчас произойдет что-то страшное, — Мервин!!! И настолько страшен был этот крик, что американец сразу отрезвел. Улыбка сползла с его губ. Он рванул из-за пояса пистолет, но на какую-то долю секунды опоздал. — Убийца! Палач! — с каждым словом Мервин всаживал в американца пулю. Он еще что-то кричал невнятное, похожее скорее на стон, на дикий звериный стон. И все стрелял и стрелял. Он бы стрелял и еще в этого корчившегося на полу гада, если бы в пистолете не кончились патроны. Но они кончились. Переступив через тело американца, Мервин прикрыл тело одной из девочек полой старой, грязной шинели, которая валялась тут же. Выпрямившись, он перевел дыхание и только тогда услышал причитания Дылды: — Что ты наделал? Ну что ты наделал? Нас обоих ждет военно-полевой суд! Четверть унции своего же свинца от своих же получим в затылок!.. Он поднял с пола фонарь, который продолжал гореть, подбежал к двери, прислушался. Вернувшись к Мервину, с трудом вырвал из его руки пистолет. Тщательно протер его своим грязным носовым платком, бросил на пол рядом с трупом одной из девочек. Почему-то перейдя на шепот, спросил: — Пистолет за тобой записан? Или это трофейный? Мервин, казалось, не слышал или не понял вопросов Дылды. Он молча смотрел на него остекленевшими глазами. — Уходить, бежать отсюда! Бежать как можно быстрее! — говорил Дылда, легонько подталкивая Мервина к двери. Они прошли ярдов пятьдесят, когда их окликнул кто-то по-вьетнамски. — Часовой? — спросил Дылда. — Начальник караула! Кто вы? — послышалось в ответ из темноты на довольно сносном английском. — Раненые, — торопливо сообщил Дылда, — Ваш самолет заходит на посадку… Взлетали под минометным обстрелом партизан, В предрассветной мгле Дылда Рикард видел всплески земляных фонтанов на взлетной полосе. Делая круг, самолет наклонился на крыло. В иллюминаторе появился огненный столб. Дылда сдавленно вскрикнул. Пылал сарай. Тот самый сарай… 4 Седрик Томпсон стоял на верхней смотровой площадке горы Виктории. Был прозрачный, прохладный, безветренный вечер. Далеко внизу крохотные небоскребы искрились золотистыми звездочками окон. Красно-желтые фонари высвечивали то ровные линии, то причудливые изгибы, то плавные дуги улиц, по которым светящимися точками ползли автомобили. Где-то за автострадой уютно мерцали, словно крупная колония светлячков, окна коттеджей Кандалах. Правее серебряным шатром на черном небе раскинулся Лоуэр-Хатт. Наибольшее же впечатление на, где, хотя и с трудом, можно было разглядеть башню Национального музея, овал стадиона, купол католического собора, прямоугольник городской мэрии, строгие контуры старого университета и просторные причалы по обе стороны морского вокзала. Далеко внизу люди спешили в этот час в гости и домой. Со стадным энтузиазмом рвались на очередной кинобоевик и с молчаливой многозначительностью простаивали с рюмкой шерри у картин на выставке модного художника. Спаивали свою смазливую секретаршу в «Коучмене» и веселились на дне рождения внучатой племянницы или помолвке дочери брата приятеля троюродной сестры. Далеко внизу приземлился самолет. Кровавой каплей протекла по улице в порт полицейская машина. За ней со скорбным воем последовала карета «скорой помощи». Далеко внизу люди рождались и умирали, радовались и горевали. В человеческом муравейнике бушевали страсти, отголоски которых долетали сюда, на вершину горы Виктории, еле слышным эхом. Правда, и здесь все еще суетились туристы, да несколько парочек замерли в объятиях на сиденьях своих автомобилей. Но Седрик не обращал внимания ни на тех, ни на других. Облокотившись на балюстраду, он разглядывал город, вслушивался в дыхание океана, думал о своем. Он вспомнил, что последний раз был здесь лет десять назад — привез Джун показать ей город с высоты. Было это днем, дул сильный ветер, даже отсюда, с высоты, были видны океанские волны. Он крепко держал ее за руку, а она, показывая пальцем на дома и улицы, старательно повторяла его объяснения. Потом она вырвала свою руку из его руки. «Я же не маленькая, папа!» — «Но ты же видишь, какой ураган». — «А я ухвачусь за дерево или за камень, и никакой ураган ничего мне не сделает». — «Доченька, такой ветер может сдуть в пропасть не только человека, но и дом и автомобиль». — «А вот и не может, не может!» — Джун смеялась. «Когда мы поедем домой, я покажу тебе надпись, предупреждающую водителя быть особо осторожным при сильных порывах ветра…» Седрик знал, что сами веллингтонцы редко поднимаются на эту гору, так же как парижане редко посещают Эйфелеву башню, а римляне — Колизей. И сейчас он едва ли бы смог объяснить себе, почему оказался здесь. Так просто, без всякой причины. Разве что потому, что дышится здесь легче и думается свободнее… Он посмотрел в ту сторону, где за проливом Кука распростерся Южный остров. Он любил его больше, чем шумный и напыщенный Северный. И не только потому, что там родился. Ему было по душе неторопливое течение жизни даже в больших городах юга — Крайстчерче, Инверкаргилле, Данидине. Пустынные пляжи Западного берега, хрустальные дали Квинстауна, суровые в своей первозданности заливы Фиордлэнда, полузабытые золотые прииски, равнины и сады Кентербери — как все это было ему дорого и близко, как хорошо он все это знал, исколесив в свое время даже самые укромные уголки юга! Седрик плохо помнил свое детство. Но один эпизод неизменно возникал в его памяти, когда он думал о самой радостной и беззаботной поре своей жизни. Большая и богатая ферма недалеко от Крайстчерча. Он и дочь владельца фермы Кэтти возвращались из дальней утренней поездки на велосипедах к морю. Было светло, тепло и радостно, как может быть радостно в двенадцать лет. И вдруг дождь. Поначалу мелкий, он постепенно перешел в проливной. Промокнув до нитки, они укрылись в придорожной часовне. Они долго сидели на полу молча, околдованные тишиной, полумраком, уединением. Наконец в узкое окно часовни заглянуло солнце, словно приглашая их продолжить путешествие. Они вышли из часовни и тут только увидели, что часовня расположена в стороне от дороги в яблоневом саду. Большие, сильные, щедрые деревья уходили куда-то вдаль, и все они были усыпаны крупными красными плодами. Дождь умыл яблоки. Над садом повисла радуга. «Смотри! — восторженно воскликнула Кэтти. — Будто кто развесил на деревьях тысячи маленьких солнц!» — «Ты знаешь, я бы хотел, чтобы мы всегда дружили, — сказал он. — А ты?» — «И я, — серьезно ответила девочка — и чтобы на каждый день нашей жизни хватило по солнцу. Их ведь здесь так много». Сколько лет прошло с того дня, а он помнил все так, словно это случилось какой-нибудь день назад. И Кэтти, и дождь, и часовню, и радугу, и тысячи ярко-красных солнц, висевших прямо над головой, — веселых, добрых солнц его родного Кентербери… Милая, добрая Кэтти! Как ни много было этих красных солнц в том саду, их не хватило и на четверть прожитых им дней! Седрик вздохнул. Подымался ветер. Стало прохладно. Седрик застегнул пиджак, поднял воротник. Пожалуй, пора… Через несколько минут он въехал в город и, миновав оптовые рынки, остановил машину у популярной в городе сауны, принадлежащей австрийцу Францу, который был когда-то профессиональным боксером. И свое нынешнее дело он попытался построить на «спортивно-научной» основе. «Все эти смешанные бани есть разврат и расстройство здоровья. В чем есть польза сауны? — любил он пофилософствовать с клиентами, когда наплыв их не был особенно велик. — Польза сауны есть в многочисленных переменах теплого и холодного. Хвойный экстракт на пар есть обязателен. И еще есть очень хорошо — массаж. Мужской массаж — не женщина! Женщина массаж есть глупость сплошной. Или ты занимайся укреплением здоровья, или глупость делать». Франц был человек строгих правил и в быту и в бизнесе. Несмотря на поздний час, входная дверь была открыта. Поднявшись по лестнице на второй этаж, Седрик столкнулся лицом к лицу с Францем. Тот укладывал грязные полотенца в мешок — готовил их к отправке в прачечную. — Доброй ночи, Франц! — Мистер Томпсон? — Австриец был удивлен. — Чем можно вам служить? — Все посетители, наверно, разошлись? — Очень ушли, мистер Томпсон. Часа полтора. Я тоже вот-вот собираюсь исчезать сам. — А я как раз хотел попросить тебя не закрывать твое великолепное заведение. — Но это никак не есть возможно! — На свете нет ничего невозможного, — усмехнулся Седрик, — было бы желание… — Но я же не могу нарушить лицензия, — простонал Франц. — Штраф съест моя месячная выручка! — Какой штраф? Почему? — После девяти вода и энергий очень дорогой. Все приходит домой, смотрит телевизион, купаться ванная. — Ах, это! — Седрик достал из бокового кармана бумажник, вынул из него продолговатую книжку, что-то написал в ней, вырвал листок и протянул его Францу. — Вот открытый чек. Впишешь в него любую трехзначную цифру… Как это прекрасно — войти в баню, когда она только что тщательно вымыта, хорошо проветрена и вновь согрета. В парной такой густой и вместе с тем прозрачный каленый пар, что трудно не только дышать, но и двигаться. Тихо-тихо. Кажется, что эта горячая тишина тонко, едва уловимо звенит. Ни о чем не хочется думать… Соскочив с верхней полки, добегаешь до бассейна и с разбегу падаешь в студеную воду. Холод обжигает кожу, захватывает дух, ломит в висках… Когда же попадаешь на массажный стол — а для истинного приверженца бань момент этот наступает через несколько часов интенсивной смены жары и холода, — голова настолько ясна, что думается особенно легко и беспечно. Не мешает вежливая болтовня массажиста, и даже его наиболее утонченные садистско-инквизиторские приемы не в состоянии исторгнуть из твоей груди ничего, кроме умиротворенного покряхтывания. Франц выгибал и сжимал, похлопывал и давил, растирал и мял распаренное тело Седрика и говорил, говорил, говорил — о том, как трудно стало жить на свете мелкому предпринимателю, как тает, как мороженое в парилке, стоимость доллара, как многолетние клиенты перестают ходить в баню — дорого, два доллара стоит лишь входной билет. Седрик поддакивал. И вспоминал… Когда это было, господи? Тридцать, сорок лет назад? Какое, право, это имеет значение? Это было!.. Первые студенческие каникулы, которые он проводил в Квинстауне. В соседнем коттедже снимала комнату молоденькая американка. Какое красивое у нее было имя — ему хотелось вновь и вновь повторять его нараспев: «Роуз — ма — ри». Она была старше его года на три и опытнее — на полжизни. Она научила его целоваться. И она научила его любви. Его поражало, что у нее ко всему, буквально ко всему в жизни был строго деловой подход. Поражало — да, но он стеснялся сказать ей об этом. Она не умела и не хотела восхищаться «окружающей средой». «Зачем же ты приехала сюда?» — удивлялся он. «Считается, что здесь самый чистый на земле воздух», — холодно отвечала она. Когда Седрик предложил Роузмари выйти за него замуж, она рассмеялась и долго не могла успокоиться. «Но ведь мы же с тобой близки! — горячо воскликнул он. — И я как честный человек…» — «Дурачок!» — искренне пожалела его ока. Седрик и на секунду не допускал мысли о том, что Роузмари говорит всерьез. Он был настолько влюблен, что мог бы ради Роузмари, не задумываясь, обмануть, украсть, может быть, даже убить, наконец. Он поехал бы, побежал бы, пополз бы за ней на край света. Прозрение, горькое и жестокое, произошло внезапно. Однажды вечером к Роузмари приехал ее отец. На следующее утро Седрик направился проведать ее. Проходя по саду своей владычицы, он услышал голоса, доносившиеся из ее комнаты через раскрытое окно: — Не увлеклась ли ты и впрямь этим юнцом? — Зачем ты меня обижаешь, папа? Он же нищий. И, что еще хуже, на этих островах идиотов он законченный и совершенный идиот!.. — Браво, дочка! Настоящему американцу не пристало забывать, что мы — это мы. А все другие хуже нас. Я имею в виду коренных янки, а не всякую приблудную шваль вроде черных, желтых, красных… Седрик едва ли смог бы объяснить, почему ему вдруг вспомнилось все это именно сейчас. Он уехал из Квинстауна в то злополучное утро. Спустя много лет, приехав в Америку, он попытался найти Роузмари. Однако особой настойчивости в этих поисках не проявил. «И — к лучшему», — решил он про себя. Ни духовного удовлетворения, ни даже обычной человеческой радости, столь нужной людям, столь желанной, первая любовь Седрику Томпсону не принесла… «Который теперь час? Три или даже четыре часа утра. Джун спит и видит счастливые сны. И она будет — должна быть счастливее меня. Дети должны быть счастливее родителей. Да и почему ей, собственно, быть несчастной? Вот только парень ей попался не совсем такой, какого я хотел бы видеть своим зятем. Но тут ни я, ни кто другой ничего сделать не в силах. Во всем, что касается ее намерений и убеждений, Джун с самого детства тверже самых крепких скал». Уже совсем рассвело, когда Седрик вышел из бани на улицу. Франц провожал его до самых дверей — стоял на пороге, смотрел, как щедрый ночной клиент садился в машину. На улицах не было ни души. Седрик медленно проехал через центр города. Внезапно из-за поворота выплыл автофургон, остановился у мясного магазина. Из кабины выскочили два молодца в белоснежных халатах, стали выгружать бараньи туши. По параллельной улице прогромыхал открытый грузовик-платформа, груженный металлическими ящиками с бутылками молока. И снова тишина, снова ни души. Особенно странно было видеть пустынным самый большой тоннель города, обычно забитый десятками автомобилей, сейчас он тоже был погружен в глубокий сон. Какое-то время Седрик ехал вдоль берега. Море было тихое, ласковое, ни волны, ни ряби — сонный прилив. Оставив слева Мирамар, машина помчалась вдоль взлетной площадки аэродрома. Отчаянно зевая, дежурный механик помог Седрику расчехлить его небольшой спортивный самолет. Когда он был уже в воздухе, механик поскреб пятерней затылок, проворчал: «И чего не спится? Видно, деньги душу тянут, покоя не дают. Ну куда полетел? Зачем?» И, поеживаясь, направился в одно из служебных помещений — досматривать прерванный сон. Седрик был уже далеко. И высоко. На земле мерцали еще кое-где цепочки уличных фонарей. Океанские лайнеры, супертанкеры, почтенные сухогрузы казались отсюда игрушечными. Мертвые причалы. Мертвый город. Мертвое море… И почти тотчас же Седрик увидел солнце. Багровый факел его осветил полнеба ярким пламенем. Под крыльями самолета показались легкие облачка, легкие и светлые, неслись они куда-то, влекомые ветром. Их становилось все больше и больше, и вот они закрыли землю плотной пеленой. Седрик обычно не получал особого удовольствия от вождения автомобиля или самолета. Но сейчас ощущение полета — это плавное скольжение по воздуху, когда мотор выключен и легкий самолетик словно птица парит в воздухе, захватило его. «Шарлотта и Дэнис, как далеко вы сейчас от меня, друзья мои! Не знаю, как ты, мой старый дружище Дэнис, но Шарлотта, наверняка, почувствует в эту минуту, что я тепло вспоминаю вас и мысленно обнимаю… Удивительно, как редко оказываются рядом друзья — именно тогда, когда они должны быть рядом…» Седрик вспомнил недавний разговор с Джун. «Ты когда-нибудь вспоминаешь мать?» — спросил он дочь. «Очень часто, папа. Но я смутно помню ее. Когда я думаю о маме, я не представляю себе конкретного человека, просто возникает чувство тепла, света и радости». — «А что бы ты сказала, если у тебя появилась бы… новая мать?» — «Мне новая мама не нужна. Мама может быть только одна. Если же ты думаешь о Шарлотте, ваш брак был бы мне по душе. И она была бы мне не мамой, а старшей сестрой». Удивительно, как быстро бегут годы. Кажется, недавно укладывал он в кроватку рядом с малышкой Джун куклу. И вот она уже размышляет как взрослая женщина… Что ж, Шарлотта будет отличной сестрой его Джун, заботливой и строгой, любящей и требовательной. О чем-то его настойчиво запрашивала служба контроля веллингтонского аэропорта, запрашивала уже в третий раз. Седрик не отвечал. Он жадно рассматривал землю, появившуюся в просветах облаков. Она была желто-зеленая, теплая, родная. Она звала, манила, притягивала к себе настойчиво, неодолимо. И она неумолимо надвигалась, становилась все больше, все ближе… 5 — Азиатская Венеция! — восхищенно проговорил Дылда, глядя из окна автомобиля на проносившиеся мимо улицы Бангкока. — Смотри, смотри, золотища-то сколько на куполе! Не иначе королевский дворец. — Это храм Ват-Пиксайжат, — сказал сидевший за рулем лейтенант из американской военной администрации, согласившийся подвезти Мервина и Дылду Рикарда от аэропорта до центра города. — Еще один канал! — Дылда толкал Мервина локтем в бок, вертел головой то влево, то вправо. — А сколько джонок, сколько разных лодок! Вот бы прокатиться! — За десять дней отпуска можно успеть слетать на Луну и вернуться на Землю, не то что на лодке по каналу прогуляться, — раздраженно сказал Мервин. — У тебя после ранения хроническая хандра — огрызнулся Дылда. Облокотившись на спинку переднего сиденья, он спросил американского офицера: — Что бы нам здесь еще посмотреть, кроме храмов и каналов? — Все зависит от того, каковы ваши вкусы, наклонности и содержимое кошельков. Можно сходить на экскурсию в один из университетов. В Таммасарт, например. Хотя недавно красным агитаторам удалось спровоцировать там студенческие беспорядки. — Учебные заведения нас почему-то не очень волнуют, — усмехнувшись, сказал Дылда. — А вот за информацию о других заведениях мы были бы признательны. Лейтенант достал из ящичка на панели управления брошюру, протянул ее Дылде: — В этом путеводителе упомянуты все места, которые могут заинтересовать наших фронтовиков. Машина шла теперь вдоль широкой улицы, по сторонам которой тянулись витрины магазинов — ювелирных, продуктовых, универсальных. Заметно гуще стал поток автомобилей. Шумная, пестрая, разноязыкая и разноплеменная толпа текла по тротуарам. Был ранний вечер, зажигались первые огни. — Путеводитель — это не то, — разочарованно протянул Дылда. — По тропам, указанным в нем, до нас прошли десятки тысяч. Вот если бы вы нам указали не столь проторенные тропы… Ну, скажем, такое местечко, где девочки хорошо знают свое дело… — Этим я не интересуюсь, — холодно и отчужденно произнес лейтенант. Дылда хмыкнул, потупился. Мервин смотрел в окно и не слушал, что говорят. После ранения прошло больше месяца. За все это время он не получил от Джун ни письма, ни открытки. Несколько раз пытался связаться с ней по телефону из госпиталя, и всякий раз телефонистка отвечала одно и то же: «Извините, сэр. Заказанный вами номер не отвечает». За день до выхода из госпиталя случилось совсем непонятное: несколько его последних писем, адресованных Джун, вернулись с пометкой: «Адресат выбыл. Новый адрес неизвестен». Ясно как день, что это какое-то недоразумение. Но, пока оно разрешится, он будет отрезан от Джун, от ее писем. Казалось бы, ну что такое слова — даже слова признания, любви, если они посланы на листке бумаги с другого конца света? Ведь ты не видишь при этом лица их пославшей. И долететь до тебя они могут при обстоятельствах совсем иных, чем при которых писались, — как свет от умершей звезды. Но Мервину слова Джун были нужны не просто как очередное подтверждение ее чувств. Они нужны ему, чтобы пережить все страшные ады войны, пережить и остаться самим собой. Они нужны ему — и именно сейчас — как морфий тяжко раненному в критический момент. И какое мучение, какое нечеловеческое мучение, когда он его не получает!.. — Где-то я недавно читал о местном «приюте» любви. Вот туда я вас, пожалуй, доставлю, — неожиданно сказал лейтенант, свернул с проспекта в боковую улочку и вскоре остановился у входа в приземистое каменное здание. — Скорее всего это здесь. Желаю повеселиться! — Он с неприязнью посмотрел на Дылду и Мервина. Несколько секунд — и его машина растаяла в густых синих сумерках. — Всякий раз, когда я теперь встречаю американца, — вполголоса произнес Дылда, глядя в ту сторону, где исчез автомобиль, — я вспоминаю того, там, в сарае… И мне все мерещится, что они знают, кто его убил. Тебе не страшно? Мервин ничего не ответил. Та часть улицы, в которой они оказались, выглядела пустынной, заброшенной. Перед домом не горел фонарь, не видно было света и в окнах. Было здесь так удивительно тихо, словно они находились где-то далеко от одной из главных артерий большого города. Вечерний воздух тропиков был пропитан терпкими, дурманящими запахами. Парадная дверь оказалась незапертой, и они вошли. Тусклая лампочка освещала три-четыре ступеньки, ведущие вниз. За второй, более массивной дверью их встретила молодая женщина в длинном синем платье. Она приветливо улыбнулась, отчего ее косенькие миндалевидные глаза стали еще уже, и сказала по-английски с милым акцентом: — Счастлива приветствовать вас, господа офицеры, в этом приюте мира и радости. Разрешите ваши фуражки. Чтобы попасть в «Райские кущи Бангкока», вам нужно спуститься в скоростном лифте на триста ярдов. Согласны ли вы осуществить это путешествие в подземный мир? — Да-да, согласны! — радостно ответил Дылда. — Входной билет — двадцать пять долларов. — = Получив от Дылды деньги, женщина в синем сказала: — Теперь прошу сюда! Мервин и Рикард вошли в металлическую клеть, похожую на те, что используют на угольных шахтах. — Начинаем спуск! — не переставая улыбаться, женщина захлопнула дверь клети, нажала кнопку. В то же мгновение раздался чудовищный металлический скрежет, клеть вздрогнула, задрожала и полетела вниз. Мелькали деревянные перекрытия, слабо освещенные входы в штреки. Так продолжалось минуты две. Потом все погрузилось в темноту. Мервин и Дылда инстинктивно прижались друг к другу. Внезапно из мрака возник висящий на ржавом крюке скелет. Он захохотал, откидывая нижнюю челюсть, протянул костяшки рук к клети, пытаясь схватить тех, кто в ней находился. Скелет исчез, захлебнувшись в дьявольском хохоте, и тотчас завыл, заорал, завизжал хор вампиров, вурдалаков, каких-то чудищ и гадов, стремящихся забраться в клеть. Внезапно все прекратилось — исчезли жуткие призраки, стало тихо. Где-то вдалеке забрезжил розоватый свет, послышались слабые звуки музыки. И вот Дылда и Мервин, выйдя из клети, очутились на лужайке, окруженной зелеными кустами и деревьями. — Сэ манифик! — ошеломленно пробормотал Дылда. — Каждый, кто хочет попасть к нам, должен пройти через чистилище, — улыбнулась женщина в синем. — Теперь вас ждут неземные утехи и наслаждения! — Там, в джунглях, мы каждую секунду проходили через такое чистилище, по сравнению с которым этот ваш балаган — веселая рождественская сказка! — сказал Мервин. — И все же здорово придумано, — возразил Дылда. — С размахом, по-американски! Мы ведь не спустились и на метр — это просто сад за домом! «Какого дьявола нужно нам здесь, в этой азиатской дыре?» — тоскливо подумал Мервин. Он был зол на себя, на Дылду Рикарда, на весь мир… Ну нет писем от Джун. Так ведь это не она не пишет, а почта плохо работает. Ну ранило его. Так ведь легко же совсем! А сколько солдат гибнет?.. Они пересекли лужайку и оказались перед скрытым в кустах баром. Заказав виски со льдом, уселись в широкие низкие кресла. И тут же подле них возникли две девушки: высокая, гибкая негритянка и рослая белая девушка, одинаково одетые, вернее сказать — раздетые: изящные короны из золотистой бумаги на головах, розовые раковины на сосках, золотые пояски на талии, золотые туфли. Бармен подал им на подносе две рюмки. — Меня зовут Мери. — Негритянка улыбнулась, взяла рюмку, поставила ее на столик перед собой. — А это Ширли! Тихие звуки музыки будили воспоминания о чем-то далеком, полузабытом, радостном. О чем? Может быть, о рождественской службе в соборе — той, на которой они последний раз были вместе с отцом? Мервин закрыл глаза, подперев голову руками. Это было совсем недавно — немногим более полугода назад. Недавно? Нет, это было сто лет назад, в совсем другой жизни… Или этого не было, а все привиделось ему сейчас под воздействием музыки?! — Вам нравится музыка? — негромко спросила его Ширли. Он поднял голову, открыл глаза и внимательно посмотрел на девушку. — Мы решили прогуляться по саду, — сказал Дылда. Рикард, все это время шептавшийся с хихикающей Мери. — Посмотрим, что за плоды зреют на здешних деревьях! Он обнял негритянку за голые плечи, и они скрылись в кустах. — Мы тоже пойдем? — спросила Ширли и взяла Мервина под руку. Он снова посмотрел на нее, спросил: — Сколько тебе лет? — Двадцать четыре. — И давно ты здесь, в «раю»? — Какое тебе дело? — Девушка оттолкнула Мервина. — Ты что, войсковой капеллан? Хочешь меня исповедовать? Так я в бога не верю! — Не сердись, — мягко сказал Мервин. — Я же не хотел тебя обидеть. — Я не сержусь, — усмехнулась девушка. — Я не злая! — Она громко засмеялась, прищурила глаза. — Мне наплевать, зачем тебе это нужно. Я расскажу чистую правду. Только правде-то не верит никто. Один матросик меня вот тоже расспрашивал. Я ему доверилась. А он рассердился и чуть меня не задушил. «Врешь, шлюха, — говорит. — Вас послушать, так вы все — девы непорочные, жертвы зла и насилия!» Где-то в стороне все так же тихо играла музыка. Ровный розовый свет струился, казалось, со всех сторон. — Я была монашенкой, — сказала вдруг Ширли. — Не смейся, солдат, да-да — монашенкой! — Я не смеюсь… — Наверно, я появилась на свет в монастыре, в Швейцарии. Во всяком случае, первые мои впечатления — это монастырь, ни отца, ни матери своих не знаю. Моя мать, по слухам, богатая женщина. Она, говорили, живет где-то в Америке. Она дала монастырю кучу денег с условием, что имя ее останется тайной для всех, в том числе и для меня — ее родной дочери. А в том, что я очутилась здесь, нет никакого чуда. Никакой магии. Одна мафия! Ха-ха-ха! Честное слово, неплохо звучит — мафия, магия… Десять лет назад мне поручили отвезти из Берна на Тайвань больного старика миссионера. На обратном пути мне предстояла пересадка и ночевка в Гонконге. Ночью в отеле я потеряла сознание, а очнулась здесь… — Почему же ты не убежала? — Пробовала. Дважды, даже трижды. Ловили. Избивали до полусмерти. Потом смирилась. Если подумать всерьез, кому я нужна? Да и не умею я ничего. Из-за ближних деревьев появились Мери и Дылда Рикард. — Сэ манифик! — ухмыляясь, проговорил вполголоса на ухо Мервину Дылда. — Ширли, уйдемте отсюда куда-нибудь, — болезненно поморщился Мервин, взял девушку под руку. — Куда идти? — Туда! — Ширли показала рукой влево. Она раздвинула несколько толстых веток, пропустила Мервина вперед: — Прошу вас, сэр, в мою скромную келью! Мервин сделал несколько шаговое любопытством огляделся. Комната мастерски имитировала уголок леса. Обтянутые коричневым, белесым, зеленым нейлоном, рельефно выступали мощные стволы деревьев, густые кусты. Потолок был затянут сплошным сплетением ветвей. Не было видно ни ламп, ни зеркал, ни мебели. Мягкий зеленый ковер с длинным травянистым ворсом покрывал весь пол. Ширли легла на него, поманила рукой Мервина. Он сел рядом. Над головой девушки висело на длинном зеленом шнуре золотистое яблоко. Она дотянулась до него рукой и легонько дернула вниз. И тут же свет, который сочился сквозь ветви потолка, исчез. Мервин почувствовал, как руки Ширли едва прикоснулись к его лицу, нежно и крепко обняли за шею. — Ты красивый, смуглый, чистый — я вижу, — шептала она. Шепот ее был горячим, прерывистым. Мервин чувствовал, что губы ее лихорадочно ищут его. — Иди ко мне скорее!.. Мервин и сам не знал, откуда у него взялись силы оторвать от себя Ширли. Он сел, обхватил голову руками. — Ты что? — услышал он ее встревоженный голос. — Где ты? — Зажги, пожалуйста, лампу, — попросил Мервин. Сквозь ветви на потолке просочился мягкий свет. Широко раскрытыми глазами Ширли испуганно смотрела на Мервина. — Ты извини, — сказал Мервин, отводя взгляд в сторону. — Не могу!.. Ты не беспокойся, я заплачу столько, сколько следует. Но не могу. Ширли не расслышала или не поняла его слов. Приподнявшись на локте, она заглянула ему в глаза, спросила: — Я тебе противна, да? — Как ты можешь так говорить? — смущенно бормотал Мервин. — Ты такая красивая!.. — Тогда в чем же дело? — почти зло потребовала она ответа. — У меня есть невеста, — проговорил Мервин, чувствуя, как при этом краснеют его щеки, лоб, уши. — Что?! — Ширли вскочила на ноги. — Повтори, что ты сказал. — Я сказал, что меня ждет невеста, — произнес Мервин. — Невеста! Ха-ха! — взорвалась Ширли. — «Вы только посмотрите на этого сосунка! Его дома ждет невеста! Ему конфетку да вафельку надо было бы у маменьки выпросить, а он в бардак приперся, слюнтяй! — Ее голос становился все более резким, пока не перешел в визг, Она упала лицом на ковер и забилась всем телом в рыданиях, Он попытался было ее утешить, погладить по плечу, но она отпрянула как ужаленная. Глядя на Мервина полными слез глазами, она проговорила неожиданно почти спокойным голосом: — Страшно жить, когда нет надежды на будущее. Вот у тебя, солдат, есть такая надежда. И у невесты твоей есть. И у других. У меня такой надежды нет. Я мертвец среди живых. И не надо, не надо меня успокаивать… Потом Дылда и Мервин сидели в баре вдвоем: решили выпить еще по виски и уходить. Следующим утром предстояла церемония награждения таиландскими орденами, и им хотелось выспаться. Однако Дылда пребывал в философическом настроении и жаждал во что бы то ни стало высказаться. — Ты — романтик, Мервин, — благодушно бубнил он, слегка покачиваясь всём туловищем из стороны в сторону. Таким пьяным Мервин не видел его никогда. Дылда обвел все вокруг неровным жестом руки, восхищенно чмокнул: — Н-н-да… Вот это предприятие! Ты — романтик и всю жизнь будешь нищим, хоть женись на дочках- всех наших миллионеров, вместе взятых. А я человек деловой. И я говорю тебе: тому, кто владеет десятком-другим таких заведений, как это, не нужны ни заводы, ни фермы, ни… экс… экс… черт бы его побрал — экспорт капитала… Так это, кажется, называется? Самое главное, что здесь максимально возможная прибыль. И — все довольны! Мы, новозеландцы, классические ханжи. Проституция, видите ли, нашей морали не подходит. Да почему? Почему, хочу я вас просить, уважаемые леди и джентльмены, вы решаете за меня, что мне подходит и что нет? Ты думаешь, так бы я и полез в это проклятое пекло, если бы знал, как еще можно быстро сделать деньги? Черта с два! Я ведь по натуре человек мирный. И мне всегда хотелось больше всего на свете иметь свое доходное дельце. Как славно было бы — жена, дети, надежное и прибыльное заведение, такое, как это! — Дылда осоловелым взглядом медленно огляделся. — В субботу, — смазливенькая девица. В воскресенье — церковь, гости, пикники. В будни — служба без надрыва — чем не жизнь? Ну чем не жизнь, скажи, Мервин, друг мой? Мимо Мервина и Дылды пробежала хозяйка. Вид у нее был обеспокоенный. — Серж, Бенито! — прокричала она пронзительно и властно. — Быстро подымайте всех девочек, кто не занят и кто отдыхает. Морские офицеры идут. Лучше клиентов и не придумаешь. Двадцать пять человек сразу! Мервин услышал приближающийся гул голосов, смех, крики. Прозвучал выстрел, за ним — другой, третий. Американская морская пехота вступала в «рай». 6 Вопреки всем наставлениям и запретам мадемуазель Дюраль, Ширин и Гюйс спали в ногах у Джун. Укладывались они быстро, словно по команде. Под утро Гюйс частенько зябнул, плотно прижимался к пушистой Ширин. Была суббота, и все трое спали самозабвенно. Уже и одиннадцать пробило на часах в гостиной. И безмятежное сонное царство продолжалось бы дольше, если бы не Гюйс. Проснулся он довольно давно и долго лежал, прижавшись к теплому боку своей подружки. Ему безумно хотелось выскочить в сад хоть на самую короткую секунду, но не было сил заставить себя подняться, двигаться. Наконец, когда терпеть стало невмоготу, он спрыгнул с кровати и заковылял к двери. Обнюхав ее, он легонько ткнул дверь носом. Но она была настолько плотно прикрыта, что маленький пес ничего не мог поделать. Тогда Гюйс подбежал к торцу кровати, встал на задние лапы, а передними стал тормошить Джун. Не раскрывая глаз, Джун сладко улыбнулась и вдруг, оттолкнувшись от матраца руками и ногами, выпрыгнула из постели, посмотрела на часы, воскликнула с притворным негодованием: «Боже мой, кто же это спит до полудня! Странно, что папа нас до сих пор не разбудил». Она набросила на себя мягкий стеганый халатик, вышла из спальни. Гйюс прижал уши, метнулся вниз по лестнице к выходу в сад. Джун подошла к отцовской спальне, прислушалась, Было тихо. Она постучала и открыла дверь. Никого, И постель не тронута. Опять он не ночевал дома… Ничего особенно тревожного в этом не было. После отъезда Шарлотты во Францию Седрик часто не ночевал дома, отправлялся к Дэнису, где и оставался до утра. После же отъезда О'Брайена в Рио Седрик не приехал домой впервые. «Может, остался в офисе?» — с сомнением подумала Джун. Она знала, какая великолепная комната отдыха была расположена за отцовским кабинетом. Джун села на отцовскую кровать, взяла на колени телефон, легкий, перламутровый, розовый, набрала номер коммутатора банка. Долго слушала спокойные продолжительные гудки. Смешно. Разве кто откликнется? Суббота. «Но сам-то папа мог бы позвонить. Хотя, вероятно, он и звонил, да мы не слышали». Она бросила недовольный взгляд на Гюйса. Ну уж он-то виноват меньше всего. Мало ли какая может случиться неудача, неприятность. Последнее дело вымещать свое дурное настроение на других! Она проглотила свой обычный завтрак: стакан грейпфрутового сока, яичница с беконом, чашечка кофе. Собаки быстро расправились со своими порциями, вылизали начисто плошки. Нужно было торопиться. Она уже и так опаздывала в клуб на тренировку. Быстро приняв душ и одевшись, Джун вывела «судзуки» из гаража, включила мотор. И тут вспомнила, что забыла посмотреть, когда будут показывать новый телевизионный документальный фильм «Наши парни в Индокитае». Джун поставила ревевший мотоцикл на опорную подставку, вернулась в дом, прошла в гостиную и, взяв со стола толстый номер «Доминиона», стала просматривать на первой полосе перечень основных материалов. И обмерла. В глаза бросились трехдюймовые буквы: «КРУШЕНИЕ ИМПЕРИИ ТОМПСОНА». Неужели это о папе?! Неужели… но, значит, и о ней? Строчки статьи расплывались бесформенными серыми пятнами. Она ничего не понимала. Нет, распускаться нельзя! Как бы ни было больно, как бы ни было страшно, надо заставить себя прочитать все! И, утерев рукой слезы, Джун стала медленно читать, стараясь постигнуть страшный смысл напечатанного: «…Наш отечественный финансовый гений проиграл решающую битву с заокеанским денежно-промышленным Голиафом. Тому в очень значительной мере способствовали безответственные красные пропагандисты из Федерации труда и их покровители — лидеры лейбористов. Постоянный рост беспорядков, непрекращающиеся бесплодные диспуты профсоюзных бездельников с компаниями концернов лишь отвлекали внимание его мозгового треста от умно скрытой до поры до времени, но тем не менее реальной угрозы из-за рубежа… С позиции здравого смысла можно было бы только приветствовать вчерашнее решение руководства концерна о проведении локаута с увольнением 2500 рабочих с его предприятий. Нужная, хотя и безнадежно запоздалая, мера! Однако, когда Седрик Томпсон принимал это единственно верное решение, он уже знал, что его империя умрет, и очень скоро. И как Римская — под натиском иноземных варваров. Однако как в том, так и в другом случае трагедия была лишь знаменательной и неизбежной вехой на пути исторически прогрессивного развития… Вчера поздно вечером кабинет принял чрезвычайное решение о временном замораживании всех банковских счетов концерна Томпсона. Назначена авторитетная и полномочная комиссия в составе трех ведущих промышленников. Ее главная задача заключается в том, чтобы предпринять все возможные меры и охранить интересы держателей акций. В случае крайней необходимости для этого будут выделены правительственные фонды… Седрику Томпсону пока разрешено находиться в своем доме, который позднее будет продан с аукциона в покрытие долгов, исчисляющихся по уточняемым еще данным многими миллионами долларов. Для биржевой паники нет никаких оснований. По заявлению председателя комиссии все предприятия концерна будут продолжать нормально функционировать. Могущественная группировка, в руках которой оказался 51 процент акций концерна, возьмет руководство в свои руки в течение ближайших трех месяцев… Урок, полученный Томпсоном, знаменателен: в свободном обществе на благо всех побеждает сильнейший…» Джун аккуратно сложила газету вчетверо. Еще раз взглянула на огромный заголовок первой полосы: «Крушение империи… Крушение империи…» В висках тоненько и противно звенело. Потом стало стучать — тихонечко, будто бы крохотным молоточком. И все сильнее, сильнее. И вот уже нет никакой мочи жить, дышать, думать. Боже мой, за что, за какие грехи вбивают в голову эти раскаленные гвозди? Джун уронила газету на пол, вышла из гостиной в сад и долго стояла возле ревущего «судзуки». Потом выключила мотор. И в наступившей тишине вновь услышала этот убийственно монотонный тоненький звон. Она вернулась в гостиную, села в кресло, машинально включила транзисторный радиоприемник, стоявший на журнальном столике. Транслировалась викторина современного джаза. Эру Фитцджеральда сменял Каунт Басси, Черного Моисея — ансамбль Чикаго. Джун сидела не двигаясь, тщетно пытаясь вспомнить что-то важное. Что именно? Ах, ну конечно же, фильм о Вьетнаме будет в восемь вечера. В восемь часов вечера… «Где же папа? Почему его так долго нет? Где он ночевал? Папочка, отзовись! Какая ерунда все эти деньги, эти миллионы. Был бы ты сейчас здесь, со мной, я сказала бы тебе, как ничтожно мало значат все деньги мира для людей честных и добрых. Мой седой, мой старый, чудесный папа! Я же знаю — ты самый добрый, самый честный. Где ты, отзовись! Много ли нам с тобой надо? Скоро вернется Мервин, приедет Шарлотта — и мы заживем счастливо. Чем плохая семья, скажи? Внука назовем Седриком — Седрик-младший. Хочешь?» Она сняла телефонную трубку, еще раз набрала номер конторы. Долго никто не отвечал. Наконец слабый детский голос сказал: «Мамы нет, и папы тоже нет. Одна бабушка и Нэнси дома. Это дядя Чарлз?» Джун положила трубку, набрала номер еще раз. Никто не ответил. Набрала номер еще раз. И еще. И еще. Она с ожесточением крутила диск. С раздражением, неприязнью смотрела на безмолвный аппарат. Ей и впрямь сейчас казалось, что он один виноват в том, что она не может дозвониться. Вдруг Джун выронила трубку из рук, прижала ладони к щекам, замерла. Популярный радио-диктор, который всегда читал последние известия, доверительно сказал: «…Нам сейчас сообщили… сегодня около семи часов утра в авиационной катастрофе погиб известный финансист Седрик Томпсон… Спортивный самолет, который он сам пилотировал, потерял управление и врезался в землю в районе Нью-Плимута. В самолете, кроме Томпсона, никого не было…» «Папочка, родной, что же это, как же это? Зачем это? Папочка, любимый, зачем?» Она взбежала по лестнице, с силой распахнула дверь в свою комнату и, бросившись на кровать, спрятала голову под подушку. «Господи, хотя бы на минуту, хотя бы на полчаса, на час уйти, укрыться, убежать от этой страшной, злой, несчастной жизни. Мервин, Мервин, и тебя нет со мной!» Джун разрыдалась так страшно, так безудержно, что казалось, этому припадку скорби и отчаяния не будет конца. Ширин долго смотрела на девушку, жалобно повизгивая, вертелась возле кровати. Не выдержав, она вспрыгнула на кровать и принялась было лизать шею Джун и плакать жалобно, горько, так по-человечьи, как плачет обиженный ребенок. И Гюйс последовал за ней и начал подвывать. Это уже было сверх сил человеческих. Сквозь рыдания Джун прикрикнула на них, сбросила резким движением на пол. Собаки забились в угол, продолжая тихонечко, словно про себя, выть… Несколько раз звонил телефон. К дому подъехал автомобиль. Кто-то позвал Джун — сначала осторожно, тихо, потом громко, решительно. Она не ответила. Темнело, когда Джун спустилась в гостиную. В полумраке несколько человек, сидя на диване и в креслах, негромко переговаривались. Джун включила свет. Голоса тотчас смолкли. Взоры всех обратились к ней. Она с недоумением, даже с плохо скрытым раздражением, рассматривала непрошеных гостей — малознакомых, чужих людей. Молчание, гнетущее, траурное молчание нарушила пожилая сухонькая дама. Подойдя к Джун и взяв ее руку в свои руки, затянутые в темные перчатки, она начала проникновенно-задушевным голосом: — Девочка моя! В этот тяжкий час мы пришли сюда, чтобы разделить с вами горе невосполнимой утраты. Мы были друзьями и почитателями таланта Седрика Томпсона в его лучшие дни и не оставим его дочь в трагический момент. Мы… — Извините, но… — Джун перебила даму и болезненно поморщилась, словно каждое произнесенное ею слово причиняло ей физическую боль. Жадина Вилли выглянул из-за плеча дамы и проговорил, видимо, заранее приготовленную фразу: — Мы самые… Ну, в общем, я искренне соболезную, Джун… Это моя мама. Да… А папа в отъезде, в Нью-Йорке… Мама и я — мы пришли. Если что… — Да. — Дама энергично тряхнула завитками пепельного парика и выпустила наконец руку Джун. — Я мать Вилли. И хотя я вас близко не знаю, сын мне много о вас рассказывал. Услышав по радио… и из газет… Одним словом, в этих обстоятельствах мы сочли своим долгом быть здесь. Она умолкла. Джун стояла, опустив голову. К ней подошел коренастый усатый мужчина, которого она где-то видела — то ли в конторе отца, то ли в гостях у каких-то знакомых. — Морис Гуттенберг, — представился он. — Я имел честь быть коллегой вашего отца. Глубоко скорблю вместе с вами. Этот господин, — он кивнул головой в сторону седовласого толстяка в золотых очках, — Джим Ошейн, правительственный юрист. Увы, мисс Томпсон, уход из жизни близкого не только ранит душу, но приносит много забот и формальностей — тягостных и, увы, неизбежных. — Да-да, я понимаю. — Джун проглотила комок, стоявший в горле, и уже твердым голосом сказала: — Я готова, господа. Прошу пройти в кабинет… папы… Первым заговорил Ошейн. Начал он издалека: — Мировая экономика переживает бурную эпоху всяческих болезней роста. Могучий двигатель свободного мира — интенсивная конкуренция талантов… Может ли бороться маленькая Новая Зеландия с заокеанскими колоссами? Опыт подтверждает жизненность негативных концепций… Мудрый и устойчивый симбиоз — вот путь для достижения позитивного модуля экономики малых стран… После двух-трех фраз юриста Джун уяснила себе, что смысл его малопонятной речи заключается в том, чтобы предельно закамуфлировать суть происшедшего и, главное, его последствий для нее, единственной наследницы поверженного магната. Поняла — и перестала его слушать. Она вспомнила, как отец долго и весело смеялся однажды над ней, когда она попыталась изложить хитроумно и витиевато в общем-то простую просьбу о покупке нового гоночного велосипеда, и заплакала. Плакала она беззвучно, закрыв глаза, изредка украдкой вытирая слезы платком. Да и что он, этот пузатый служитель Фемиды, мог оказать ей нового? Все самое главное выплеснула, словно чан кипящей смолы, на рядового обывателя, мелкого держателя акций, газета. Нет, Джун не слушала юриста. Она думала о том, что если бы дядя Дэнис или Шарлотта были сейчас здесь, ей не пришлось бы принимать всех этих людей, участвовать в нудных и страшных разговорах. Хотя, кто знает, может, оно и к лучшему, что их нет рядом. Ведь надо же когда-то научиться отвечать за себя. Ведь надо же… Что там такое говорит теперь мистер Гуттенберг? А Гуттенберг сообщал детали похорон, панихиды, маршрут и порядок следования автомобилей. Когда он закончил, Джун негромко спросила: — Сколько будут стоить похороны? — Три с половиной — четыре тысячи долларов, — отвечал Гуттенберг и тут же добавил: — Вы не беспокойтесь, мисс Томпсон. Мы, друзья вашего отца, берем эти расходы на себя. — Нет! — Голос Джун прозвучал жестко, категорично. — Ни на пособие для меня, о котором говорил мистер Ошейн, ни на оплату похорон моего отца, господин Гуттенберг, я не могу согласиться. Благодарю вас, господа, но я не могу… Миссис Соммервиль, — обратилась она к матери Вилли, — не будете ли вы так любезны известить меня, когда доставят гроб с останками отца? У меня нет сил, я должна лечь… Извините меня, господа, и большое вам спасибо… Она медленно поднялась и направилась к двери. Мужчины вскочили, застыли в почтительном поклоне. — Гордячка! — прошептал Ошейн Гуттенбергу. — С ней можно не соглашаться, но нельзя ею не восхищаться — в ней говорит кровь отца, — так же шепотом возразил тот. Похороны состоялись через три дня. Процессия машин растянулась на полторы мили, перекрыв основные артерии города. Был серый безветренный день. Накрапывал дождь. И хотя было три часа пополудни, по новозеландской традиции, все машины траурной процессии ехали с включенными фарами. В зале крематория один из директоров концерна Томпсона, атлетически сложенный и не по годам моложавый старик, сочным баритоном проникновенно говорил о «невосполнимой утрате для всего англосаксонского делового мира, о безвременной кончине отважного рыцаря свободного предпринимательства, о могучем разуме, пылком, нежном сердце и детски чистой душе Седрика Томпсона». Недалеко от входа, на площадке, были сложены венки и цветы — целая гора. Давно уже почти все разъехались по своим конторам и банкам, магазинам и компаниям. И только Джун все еще стояла под мелким дождем, смотрела на венки, цветы и думала о своем. О том, какой странный этот обычай — отмечать такие различные вехи человеческой жизни цветами. И что отец ее очень любил цветы… Долго же придется ей привыкать к тому, чтобы думать и говорить об отце в прошедшем времени… Насколько было бы теплее на душе, если бы вместо всей этой толпы чужих, в общем-то, равнодушных мужчин и женщин, рядом с ней сегодня оказались Мервин, милый дядя Дэнис, Шарлотта. Ну хорошо, допустим, Мервин где-то в джунглях, где его не найдут ни почта, ни телеграф. Но ведь и Шарлотту, и дядю Дэниса Джун известила о несчастье в тот же день. Разумеется, они далеко, но при желании, при очень большом желании, можно было успеть приехать вовремя… Откуда Джун могла знать, что Шарлотта в это время находилась не в Париже, а в Марселе, занятая получением небольшого наследства от дяди по материнской линии, а Дэнис со своим отпрыском откликнулись на призыв Международного Красного Креста и отправились волонтерами в Чили — на помощь пострадавшим от разрушительного землетрясения? Знала она одно: Дэнис и Шарлотта, самые близкие после нее отцу люди, не пришли к его гробу, не простились с ним. И к горечи утраты примешивалось тяжелое чувство обиды. — Джун, — позвал ее кто-то. Она оглянулась. Вилли протягивал ей бумажный стакан с кофе. — Выпей, сразу согреешься! Джун отпила несколько глотков. — Живо помню, — щуря в улыбке глаза, сказал Вилли, — как твой отец впервые привез тебя в школу. — Как ты можешь это помнить? Я же училась в школе для девочек. — В тот день мою двоюродную сестру отвезли в ту же школу. Я плакал, просился, хотелось посмотреть, что такое школа. Тетка взяла и меня. — И что же интересного там было? — Со спортивной площадки прибежали две девочки, все в слезах. Говорят: «Новенькая дерется! Мы ей мячик не дали, а она нам в волосы вцепилась». Ну я и увидел эту новенькую… На мгновение тень улыбки появилась на лице Джун. — Неужели? Ты так хорошо это запомнил? Я и то забыла… — Помню… И это и многое другое, — негромко сказал Вилли. Он долго молчал, а когда заговорил, Джун невольно повернулась в его сторону — так изменился его голос, стал высоким, звенящим: — Я хотел… Мне очень… Ты сразу не отвечай, подумай… Я прошу тебя стать моей женой! Джун взяла Вилли за локоть, легонько сдавила его. Так она стояла молча минуты две-три. Когда заговорила, Вилли вздрогнул, перевел дыхание, облизал пересохшие губы. — Ты славный, Вилли, спасибо тебе! — сказала Джун. — Именно поэтому и еще потому, что не в моем характере хитрить, я отвечу тебе сейчас. Я не люблю тебя, Вилли. Все остальное не имеет значения. — Да нет, отчего же, я подожду, — тем же неестественным, звонким голосом возразил Вилли. — Я буду ждать, Джун. Может, ты все-таки передумаешь… — Я хотела бы теперь побыть одна. Ты извини… — Да-да, Джун, конечно… Мы с мамой подождем тебя в машине и подвезем до дома. Тебе же ведь не на чем доехать и… — Не надо меня ждать! До дома я доберусь сама… Джун проводила взглядом автомобиль Соммервилей. Не на чем доехать!.. Да, чтобы оплатить расходы на похороны, ей пришлось продать свой любимый «судзуки». Вырученных за него денег не хватило. И Джун пришлось расстаться с единственной драгоценностью, принадлежавшей ей лично, — жемчужным ожерельем, подарком Шарлотты. Ей было до слез жаль терять эти вещи, но другого выхода не было. А раз так, то эмоции следовало спрятать в самый дальний уголок сердца. Она пошла домой пешком: уже пятый раз в этом месяце бастовали водители автобусов. Шла часа полтора и, когда уже была у самых ворот, почувствовала вдруг неодолимую усталость. Тут ее встретили Гюйс и Ширин. Они не прыгали, как обычно, выражая радость, а робко жались к ее ногам. Вся прислуга получила расчет. В доме было холодно, пусто. Все вещи, сами стены в нем казались Джун чуждыми, враждебными — даже в ее комнате, еще недавно такой уютной, такой волшебно-счастливой обители. Она не включила свет, не разделась. Завернувшись с головой в шотландский плед, упала на постель в надежде, что мгновенно утонет в желанном сне. Но она не могла уснуть почти всю ночь. Собаки не отважились забраться к ней в постель — устроились, прижавшись друг к другу на полу. Всю ночь в люстре под потолком позвякивали хрусталики — это ветер бродил по дому, стучал не затворенной форточкой в гостиной, шуршал бумагами на письменном столе… В те несколько раз, когда Седрик брал с собою дочь в деловые поездки по стране, они останавливались в гостиницах и мотелях. И Джун неизменно испытывала одно и то же чувство: в первые часы все ей представлялось на новом месте интересным, значительным. Но проходил день, и пребывание в чужом, наемном доме начинало невыносимо тяготить ее. В эту ночь Джун пережила нечто подобное: ее дом, дом ее отца, стал чужим. Он перестал быть родным гнездом. Он умер. Утром Джун прошла в последний раз по всем комнатам, отобрала кое-какие бумаги, письма, безделушки. Уложив все это вместе со своими туфлями, платьями, бельем и свитерами в чемодан, выпила стакан молока, покормила Ширин и Гюйса. Потом, взяв собак на поводок, вышла в сад. Быстро, почти бегом пересекла его. Чемодан был легкий — не тянул руку. Она остановилась было на секунду в воротах, но, так и не бросив прощального взгляда на дом, вышла на дорогу. В то же утро девушку с небольшим чемоданом из крокодиловой кожи и двумя собаками видели во дворе многоквартирного дома пожарников в Нортлэнде. Женщины, находившиеся в то время во дворе, узнали бостон-терьера. «Смотри-ка, пес-то нашего Мервина!» — закричала одна. «А и вправду он!» — всплеснула руками другая. «Простите, — обратилась к ним девушка, — не присылал ли Мервин сюда писем?» — «Милая, кому же ему сюда писать? — спросила одна из женщин. — Отец-то на пожаре сгорел, а больше у него никого и не было». — «Я знаю, знаю», — сказала девушка и, простившись с женщинами, ушла. Видели ее и в здешнем почтовом отделении. Она долго разговаривала с начальником наедине. Говорили они вполголоса, но любопытная приемщица заказной корреспонденции все же сумела кое-что услышать. Оказывается, жених девушки не так давно жил в доме напротив. Теперь он воюет во Вьетнаме, и она уже третий месяц не получает от него писем. Начальник посоветовал ей обратиться в министерство обороны с просьбой объявить розыск. Ищи, ищи, красавица, пропавшего жениха! Ищи ветра в поле… Дурнушка приемщица хорошо знала Мервина, слышала сплетни о его романе с наследницей Томпсона и теперь внутренне торжествовала. Ей-богу, в тысячу раз спокойнее никого не любить, никого не терять! Последним, кто видел в Веллингтоне в тот день девушку с чемоданом и двумя собаками, был кассир междугородной автобусной компании «Ньюмен». Он продал девушке билет до Окланда, помог посадить собак в специальный просторный ящик, расположенный в крайнем багажном отсеке. Когда все пассажиры заняли места и шофер включил мотор, бостонтерьер сначала залаял, а потом завыл — протяжно, жалобно. Кассир провожал этот автобус, как, впрочем, и все другие. И еще долго после того, как автобус скрылся за поворотом улицы, у привыкшего к самым разным встречам и расставаниям кассира стоял в ушах жалобный вой. 7 Город был охвачен паникой. Еще за час до того, как на его площадях и улицах приземлились вертолеты с отрядом командос, все здесь было относительно спокойно. И командос, внезапно переброшенные сюда за триста миль от своей основной базы, поначалу решили, что в этом полусонном городке, центре района, можно будет неплохо отдохнуть, а если повезет, то и слегка развлечься. Буря началась из-за того, что сержант Макинтайр ударил на улице какую-то девчонку. Ему показалось, что она посмотрела на него вызывающе дерзко. И верзила американец ударил девушку по лицу. Тотчас из-за невысокой изгороди на другой стороне улицы грянул одиночный выстрел. Макинтайр упал на мостовую, чтобы больше никогда не встать. Для командос это была оскорбительно нелепая гибель. Безо всякой команды, почти одновременно, по прохожим, автомашинам, окнам домов хлестнули десятки автоматных очередей. И почти синхронно с ними пулеметные очереди вьетконговцев с четырех сторон полоснули боевые порядки командос. Крики раненых смешались со словами команд. Приходилось принимать уличный бой. По сведениям сайгонской контрразведки, в городе в течение длительного времени действовала довольно большая — человек пятьдесят — группа красных диверсантов. Целью отряда командос было не только очистить от них центр района, но и посеять в душах нейтральных и колеблющихся благоговейный ужас. В отряде командос был взвод, целиком скомплектованный из южновьетнамцев. Перед вылетом с базы всех офицеров и солдат этого взвода в ожидании уличных боев переодели в гражданское платье. Именно они-то и явились первыми жертвами вьетконговцев. Рукой глупца ловят змею — его же она и кусает первым… Казалось бы, откуда в этом заштатном городишке, расположенном за тридевять земель от всех стратегических центров и перекрестков, может очутиться столько партизан? Однако град пуль, летевших со всех сторон, разрывы гранат, очереди из станковых пулеметов заставили не одного командос подумать горько и зло: «Засада! Предательство!» Рассредоточившись, командос начали штурм ключевых зданий. Многоэтажных домов было не больше десятка. Все они находились в центре, и все через четверть часа превратились в очаги смертельных схваток. Коммандос и местные полицейские подразделения блокировали выезды из города. Но старики, женщины, дети уходили через окраинные поля, пустоши. Впрягались в тележки, надрываясь, тащили незатейливый домашний скарб. Младенцы мотались из стороны в сторону на бедрах матерей-подростков. Отчаянно кричали мелкорослые коровенки и поджарые козы. Шальные пули и осколки настигали беззащитных людей. От людской крови потемнела вода в каналах. Гибли скудные посевы риса, а вместе с ними столь же скудные надежды хоть как-нибудь пережить затянувшееся лихолетье… — Славно было бы сейчас на нашей батарее! — мечтательно протянул Дылда Рикард. — Ночью — мягкая постель в безопасном блиндаже. Днем — несколько размеренных выстрелов с закрытых позиций… — Перестань скулить! — оборвал его Мервин. — Радоваться должен: здесь долларов больше! Сам только этого и добивался… — Добивался, — ожесточенно сплюнул Дылда. — Ты еще добавь, что каждый доллар здесь — золотой. Где-то ярдах в тридцати замигал фонтанчиками вспышек, забубнил глухо и мерно пулемет. Очередь лениво, словно бы нехотя, стала передвигаться слева направо. Мервин и Дылда упали ничком на пол. Просторный холл на втором этаже главной городской гостиницы затянул сизый дым. Наконец пулемет последний раз кашлянул и смолк. Минуту стояла тишина. Лишь приглушенно доносилась перестрелка, которая шла в соседних домах, на близлежащих улицах. Но вот юношеский, почти детский голос выкрикнул на ломаном английском: — Сдавайтесь, палачи! Дылда широко размахнулся, швырнул в ту сторону гранату. Громыхнул взрыв. И снова стало тихо. Слышно было только слабое гудение и потрескивание: горели внутренние деревянные перегородки. Из облака медленно оседавшей белой пылью ярдах в десяти перед Мервином и Дылдой появилась странная фигура. Высокий, широкоплечий мужчина лет шестидесяти пяти бесшумно двигался прямо на них. Руки его были в белых перчатках, вокруг шеи повязан широкий зеленый шарф, глаза закрывали большие очки с темными четырехугольными стеклами. — Не стреляйте в него! — раздался пронзительный женский крик. — Это владелец гостиницы мсье Жак Грийе! На юге многие слышали о сумасшедшем французе, который после Дьенбьенфу остался во Вьетнаме. Только его жена знала, почему он остался в этом городишке. Здесь у него на руках скончался смертельно раненный партизанской пулей единственный друг. Здесь его и похоронили. И бедняга Жак свихнулся в тот день. В течение пятнадцати лет он ежедневно приходил на могилу, друга, клал на нее цветы, тихонько бормоча: «Он придет, он обязательно вернется…» Сейчас, услышав голос жены, он остановился и спросил: — Кто стреляет, родная? Это же музыка! Слышишь, вот заиграли флейты. А вот ударил бубен. И скрипки! Пойдем быстрее, мы опоздаем его встретить… А эти люди, — он махнул рукой в сторону солдат, — скажи им, чтобы они шли на кухню. Там их накормят… Седая, высохшая старуха взяла Жака за руку, увлекла к выходу. Глотая слезы, она бормотала: — Не стреляйте, господа. Умоляю: не стреляйте. Мой муж не в себе. Он и мухи не обидит. Не стреляйте! Благодарю за вашу доброту, господа… — Красота! — сказал Дылда. — Надо же, псих объявился в самой гуще боя! А то среди нас их мало… Ей-богу, шикарное представление. Боб Хоуп со своими девицами — провинциальный комик по сравнению с этим Жаком и его слезливой старушенцией. Манифик! Внезапно застучал пулемет. Где-то вдалеке раздался мощный взрыв. За ним последовало еще несколько. И почти сразу же ударила, словно хорошо спрессованный горячий брикет, воздушная волна. Дом зашатался, как возвращающийся из увольнения морской пехотинец. Зазвенели стекляшки уцелевших люстр, заскрипели, захлопали двери. Мервин подполз к окну, осторожно выглянул в него. Город горел. В разных его концах высокими факелами вздыбилось в небо желто-оранжевое пламя. Ветер гнал тяжелые клубы дыма вдоль улиц, перебрасывал их через крыши. Справа, со стороны собора — он не был виден Мервину — слышались женские вопли, душераздирающий детский крик. Так могли кричать лишь живьем сжигаемые люди. В длинном одноэтажном здании школы, что находилась на той же улице, разместился временный лазарет командос. Оттуда долетали призывы о помощи вперемежку с ругательствами. Черный, удушающий дым становился все более густым. Над головою Мервина прошла автоматная очередь — кто-то заметил его из дома напротив. Мервин прижался к полу, подполз к Дылде, отпил из фляги рома, сплюнул. Его тошнило — казалось, в воздухе стоит едкий запах паленых волос, горелого человеческого мяса… От солдата к солдату цепочкой передали команду: «Выбить красных из гостиницы!» Но едва командос попытались пересечь холл, как их снова пригвоздил к полу пулеметный огонь. Несколько солдат — в их числе Мервин и Дылда — двинулись в обход. Они проползли в боковой коридор и в темноте, то и дело натыкаясь на обломки рухнувшего потолка, разбитую мебель, двинулись ко входу в бар, где забаррикадировались вьетконговцы. Первым туда ворвался исполин ирландец — самый сильный в отряде. Сокрушительным ударом подвернувшейся ему под руку скамьи он высадил из проема дверь вместе с рамой. Он был так страшен, этот семифутовый детина, внезапно возникший в тылу партизан, что на несколько секунд прекратилась стрельба. Но вот послышалось лишь одно слово — слово, негромко сказанное по-вьетнамски. Непонятно, как и откуда рядом с техасцем оказался худенький, похожий на подростка вьетконговец. Выхватив из-за пояса штык, он с силой всадил его в живот великана. Тот, замычав от боли, стал валиться на пол. В холле вспыхнула перестрелка — злая, беспощадная. Через четверть часа приказ был выполнен. На полу холла остались лежать в лужах крови пять мертвых партизан и двадцать один командос… — Вот мы и победили! — перешагивая через трупы, Дылда подошел к бару. Зайдя за стойку, он смахнул локтем на пол разбитые бутылки, нашел несколько целых и чудом уцелевших стаканов. — Выпьем, друзья, за счет полоумного Жака! Думаю, он не отказал бы нам в угощении… — Смертникам грех отказывать, — проговорил сержант-австралиец. — Не жадничай, сынок, плесни до краев в этот бокал. Никогда еще я не был так близко от костлявой, как сегодня… Он выпил не отрываясь весь стакан неразбавленного джина до дна, осторожно поставил его на стойку. К бару подошли еще несколько солдат, устало облокотились на него. — Прошу прощения, леди и джентльмены, — выкрикнул Дылда, — но, кроме джина, в моем кабачке в этот трудный час ничего больше нет. Даже воды. Коммандос молча брали стаканы, молча пили. Сержант-австралиец поднял опрокинутое пианино, сел на какой-то ящик и вдруг ударил по клавишам. В холле, заметались, вылетая в выбитые окна, рваные звуки джазовых ритмов. — Под эту музыку девчонки в Сиднее скачут лучше, чем кенгуру! — выкрикнул сержант. — Танцуйте, веселитесь! Сегодня нам чертовски повезло! «Юбилей Джиг Бэнд-джаза» — так это у нас в Австралии называется!.. Солдаты молчали, угрюмо уткнувшись в свои стаканы. Бешено плясали лишь отблески пожара на стенах холла. Австралиец играл уже несколько минут, когда в холле раздался голос командира роты: «Другие воюют, а вы виски жрете под музыку?! Марш за мной!» Коммандос нехотя поплелись к выходу на улицу — в пекло. — А трупы? Кто уберет трупы? — злобно выкрикнул Мервин. — Пока сам жив, думай о живых, — ответил ему лейтенант на ходу и криво усмехнулся: — О тех позаботятся другие!.. Улица простреливалась. В этом убедился первый же командос, который ступил с порога гостиницы на тротуар. Отдельного выстрела никто не расслышал — он потонул в шквале перестрелки, но командос внезапно опустился на колени и, раскинув руки, повалился на землю. Больше никто не отважился идти в рост. Солдаты скатывались по ступенькам на мостовую, ползли по улице, прижимаясь к земле. …Стемнело. Дылда Рикард и Мервин поняли, что отбились от своих. Справа на фоне звездного неба темнела крона какого-то дерева. Звуки боя доносились сюда глуше. Они долго пили из какой-то лужи солоноватую, горькую воду. Дылда смочил лицо, грудь, руки. — Сэ манифик! — бормотал он, размазывая платком грязь по щекам, по лбу. — Но где же наши? — проговорил Мервин. — Как это нас угораздило оторваться… — Ничего страшного не произошло, — успокоил его Дылда. — Отдышимся чуть-чуть и догоним. Это не джунгли. Город все же… Совсем близко послышалась приглушенная речь. Мервин и Дылда, притаившись возле невысокой глиняной изгороди, видели, как на дороге появились темные силуэты людей. Если бы не тихие слова команды, не стук каких-то металлических предметов друг о Друга, их можно было бы принять за духов. — Прошли более двухсот пятидесяти человек, — негромко сказал Дылда, когда исчезли последние тени на дороге и вместе с ними тревожные шорохи и звуки. — Похоже на то, что они со свежими силами хотят ударить нам в тыл, — ответил Мервин. — Надо срочно добраться до штаба. Они выждали еще немного. Стало совсем тихо. И тишина эта была не напряженная, настороженная, как перед грозой. Нет, это была безмятежная тишина мирной жизни. «Странно, — думал Мервин, — будто и не было всего этого страшного сегодняшнего безумия! Лицо ласкает теплый ветер. И цикады поют. И отблеск восходящей луны окрашивает обугленные развалины в мягкие тона… И полыхающие вдалеке зарницы не предвещают новой грозы… Как прекрасно и безмятежно может быть в этих местах! Боже мой, как прекрасно!» Они ползком и короткими перебежками продвигались на юго-запад. Долго тянулась плоская пустошь. Они ползли по ней не спеша, молча. Несколько раз отдыхали. «Скоро вернемся в зону боя, — думал Мервин. — Сейчас бы заснуть прямо здесь… Раньше я и не знал, что земля может быть такой мягкой, теплой, так одуряюще сладко пахнуть цветами и травой… Это чужая земля, где пролито столько крови, но, видно, есть в ней что-то такое, что заставляет каждого человека, откуда бы он ни был родом, преклоняться перед ней… Конечно, родина — это родина. Но есть и такое чувство, которое объединяет нас всех: мы все дети Земли — она наша мать… И как ничтожны мы перед ее лицом с нашей ненавистью и враждой!» Они все еще ползли по пустоши, когда в небе повисла осветительная ракета — такая яркая, что на несколько мгновений стало светло как днем. Не успела догореть первая ракета, как взлетела вторая. Дылда неожиданно вскочил на ноги и, вскинув автомат, выпустил длинную очередь по ракете. — Свет! Уберите свет! — заорал он, — Слышите, он режет мне глаза! Уберите! — Ложись, убьют! — Мервин бросился к Дылде, сбил его с ног. «Нервы сдали…» — подумал он. Дылда повалился на Мервина. И тотчас завыла мина. Взрыв был оглушающим. Дылда охнул. Обхватив живот обеими руками, перевернулся на спину. В тишине, которая казалась особенно глубокой после взрыва, Мервин расслышал его всхлипывание. Он приподнялся на локте, потом встал, подошел к Дылде. Тот силился сесть и не мог. Руки его по локоть были черны от крови. Мервин помог ему приподняться. — Где санитары? — простонал Дылда. — Когда не надо, они разгуливают толпами. А тут… — Потерпи, — сказал Мервин. — Они сейчас подойдут. Сейчас… — Ведь я не умру? Ну скажи: я буду жить? — Будешь, будешь жить. Сейчас тебя перевяжут. Сейчас… — Дай пить, — попросил Дылда и вдруг крикнул раздраженно, зло: — Пить дай! Сколько раз тебе говорить? Пить! — Я принесу, принесу, — озираясь вокруг, говорил Мервин. — Я бегом. Здесь, совсем рядом… Он осторожно опустил Дылду на землю. «Куда идти? — думал он. — Разве найдешь здесь воду? Да и не спасет она Дылду. Вся вода на свете не спасет». Он медленно отошел в сторону шагов на пятьдесят и так же медленно возвратился к раненому. Рикард тихо стонал, тяжело дышал, всхлипывая при каждом вдохе. Мервин сел рядом, бережно положил голову Дылды себе на колени. Тот смотрел Мервину прямо в глаза, быстро, захлебываясь, бормотал: — Мерв, живот; ноги совсем не чувствую… Все. Дылда Рикард отбегал свое… У меня вот только вопрос к господу богу: почему, ну почему из нас двоих именно я, белый, должен умереть, а ты, черный?.. — Он заскрежетал зубами, закрыв глаза, часто задышал, потом снова посмотрел на Мервина. — Ну не черный, ладно, ты парень хороший… Но почему ты остаешься жить, а не я? Почему? Мервин окаменел — таким страшным и неожиданным было то, что говорил Дылда. Разве мог он себе представить, разве мог допустить за все годы знакомства с Дылдой мысль, нет, даже тень мысли, что тот считает его существом иного порядка, низшим, неполноценным существом? И кто — Дылда Рикард?! Да хоть бы кто — хоть премьер-министр, хоть сам господь бог?! — Разве это справедливо, господи? — продолжал торопливо тот. — Справедливо?! Ведь этого… Мервина в колледже все за глаза черномазым мечтателем звали. Черномазым… Я… я же взял его с собой в надежде, что если из нас двоих кто и должен погибнуть, так это будет он. Я же просил тебя, умолял тебя, господи, чтобы ты берег меня… Голос его стал заметно тише, дыхание участилось. — Ты понимаешь, что ты говоришь? — прошептал Мервин, наклонившись вплотную к Дылде. — Ты понимаешь? Но тот не слышал и не видел Мервина, не слышал и не видел ничего. Мервин опустил голову Дылды на землю, встал и побрел по пустоши. Все вокруг было залито мертвенным светом луны. Стояла тишина, и война, страдания, кровь — все это казалось Мервину дикой, нелепой выдумкой, каким-то горячечным бредом. «Почему человек так устроен, что борьба, кровавая драка, смертельная драка всегда была его уделом, сколько он помнит себя? — думал Мервин. — И ненависть. Непримиримая ненависть к другому цвету кожи, к другим, непохожим на твои мыслям, другой вере, другому укладу жизни… Церковь вот уже почти две тысячи лет учит нас любить друг друга. И не научила… Но ведь человек не рождается убийцей, преступником, лжецом, вором, насильником. Кто же делает его таким? Я проклинаю себя за то, что поднял руку на брата своего, убивал брата. Я проклинаю тех, кто платит мне за эти убийства… Проклинаю!..» Последнее слово Мервин произнес вслух, сначала хриплым шепотом, потом повторил громче. Он ускорил шаг и наконец побежал. Пустошь кончилась. Он бежал по неровному полю и кричал что было сил: — Проклинаю! Проклина-аю! Ему оставалось пробежать ярдов двести, и он очутился бы на шоссе, которое вело в город с северо-востока. И в эту минуту раздался взрыв. Мервина подбросило в воздух. Последнее, что он увидел, была Джун. Она протянула к нему руки, и он упал в ее теплые объятия… Часть III 1 Самолет представлял собою огромный, комфортабельный, великолепно оборудованный госпиталь. В нем имелась даже операционная. Гигант не испытывал в полете ни малейшей качки. Он совершал регулярные рейсы между Сайгоном и Сан-Франциско, перевозя раненых. И убитых. Стандартные гробы выстраивались мрачной шеренгой вдоль одного из служебных отсеков, иногда двух и даже трех. В этот рейс их оказалось так много, что в нескольких отсеках были сняты кресла. Звездно-полосатые флаги бережно покрывали скромные солдатские гробы. У одного из них в инвалидной коляске расположился Мервин. «Пожизненный персональный вездеход, — холодно подумал он, приткнул коляску к гробу вплотную и поставил на тормоз. — Щедрый дар президента Тхиеу герою, потерявшему в битве за свободу обе ноги…» «Летучий Гиппократ» легко оторвался от земли, быстро набрал заданную высоту, взял курс на Бангкок. Мервин задумчиво погладил материю флага. «Кто ты, безвестный дружище, запеленатый в эту торжественную тряпицу? Где и как достала тебя «твоя» пуля? Молчишь… Да и что ты мог бы сказать? Что обидно уходить из жизни в восемнадцать лет? Будь мужествен. И не завидуй живым. Им хуже, чем тебе. Боль, страх, ненависть, злоба — тебе все это уже не грозит… — Мервин потрогал свои протезы выше колен. — Вот это видишь, брат? Или ты всерьез полагаешь, что жить всегда, при любых обстоятельствах лучше, чем не жить? Наивная и горькая ошибка!» Мервин чувствовал усталость, его клонило ко сну. Он подождал, не появится ли сестра и не поможет ли ему лечь. Но ее все не было, и он положил маленькую подушку из-под спины на гроб, приткнулся к ней щекой и тотчас заснул… Сон первый Господи, разве бывает такое небо? Как черная опухоль, оно тяжким, мокрым грузом навалилось на грудь. Нет сил ни шевельнуться, ни даже вздохнуть. Ноги онемели под этой тяжестью, словно их и нет вовсе… Кто-то идет по полю. Слышна песня. Ее поет женщина. Тихо и горестно звучит ее голос. Слов не понять. И нет сил повернуть голову, посмотреть… «Печальней нету материнской доли…» Голос все ближе, явственнее. Он знаком, он знаком мне. Но я не могу повернуть голову, посмотреть, кому принадлежит этот тихий голос. Женское лицо склоняется надо мною. Доброе, скорбное лицо. «Мама! — кричу я. — Ма-ма!» От моего крика рушатся горы, и звезды, и небо. Но она не слышит меня. И не видит. О, как должен быть сын виноват перед матерью, если она не узнает его! Нет, не узнает. Ее взгляд скользит по мне, словно я ком земли, или трава, или куст. Она даже возвращается. И еще раз пристально смотрит на меня, прямо мне в глаза, долго. И мне кажется, она мучительно силится что-то вспомнить. И вот-вот вспомнит. Но тут она хмурится, в глазах застывают удивление, страх. Она заслоняет бледно-голубое лицо свое восковой ладонью и беззвучно скользит мимо меня. Я не могу, не могу повернуть головы. Я не вижу ее. И только голос, тихий и жалобный, едва долетает до меня: Печальней нету материнской доли — Иль женщина, иль смерть сынов воруют… Пусть лучше б сыновья о нас страдали, Но сами оставались бы в живых… Слова песни падают на душу, как оранжевые уголья на незащищенную ладонь: Я потеряла сына дважды. Дважды! Сначала он ушел к лихой девчонке, Которую назвал своей женою… Потом он на войну уплыл — за море. Его старуха смерть штыком сразила, Печальней нету материнской доли — Иль женщина, иль смерть сынов воруют. Пусть лучше б сыновья о нас страдали, Но сами оставались бы в живых… Сколько времени прошло? Я попытался поднять руку, чтобы посмотреть на часы. И не смог. Я чувствовал себя уютно, тепло, легко. Где-то далеко за горами проступила светло-бирюзовая полоска. Она стала постепенно шириться, алеть. Я лежал на краю рисового поля, в жидкой грязи — беспомощный, раненный, видимо, тяжело. Я даже не знал, насколько тяжело. Я не хотел знать. Впервые в жизни я имел возможность рассматривать себя вот так — со стороны. Мне было хорошо, ничего не хотелось — ни спать, ни есть, ни пить. Ничего. И никого. Я не помнил, кто я, откуда, как очутился в том месте и зачем. Я понимал, что скоро стану частицей этого поля, этой грязью и этой водой. И я хотел, я жаждал, чтобы это превращение произошло быстрее и чтобы я перестал наконец ощущать радость и боль. И чтобы не было этих бесконечных и мучительных «почему?» и «зачем?». Чтобы было лишь одно — полное слияние, растворение, единение с тем вечным, из чего появляется, делается, строится все частное, временное, преходящее. Я открыл глаза от нестерпимой боли; солнце низвергало потоки огненной лавы прямо на сердце. Вновь я увидел себя со стороны. Напялив на мое лицо маску, двое вливали мне в рот раскаленный свинец. Обугленная земля дымилась. Вдруг все ощущения боли отключились. Двое оказались крестьянами. Один из них расправил мокрую тряпку на моем лице, медленно отер с него пот. Второй поднес к губам горлышко фляги. Вода была теплая, невкусная, густая, как касторовое масло. Крестьяне о чем-то спорили. Их оглушительно-громкие голоса гремели, как орудийные залпы. Ну зачем, зачем они так орут? И о чем? Ведь все равно ни слова не разобрать, все сливается в угнетающий разум гул. На краю поля остановился «джип». Каким маленьким кажется он отсюда — игрушечный автомобильчик из детского набора. Из «джипа» выскочили крошечные солдатики. Неуклюже взмахивая руками, двинулись через поле. Коммандос. Впереди — сержант из второй роты. Подбежал ко мне, весь в грязи, ворот распахнут, рукава закатаны выше локтей. Теперь крики тише, слова понятны. Сержант машет мне рукой. Странно сузив глаза, разглядывает меня в упор. Молчит, отвернувшись. И вежливо, учтиво даже — командос так обычно не разговаривают и с начальством, — спрашивает: — Почему не доложили о раненом в отряд? Или властям? Крестьяне молчат, уставясь в землю. — Играть в молчанку будете на том свете, — ласково говорит сержант и передергивает затвор автомата. — У меня же для вас всего одна минута. Отвечайте. — Мы только что его нашли, — волнуясь, отвечает на невообразимо ломаном английском один из крестьян. — Поле твое? — Мое поле, — соглашается крестьянин. — И ты начинаешь работать в десять? Ты не фермер, а бездельник, — сержант дружески улыбается. — Бой был, — возражает крестьянин. — Мы боялись… Партизаны мин насовали… Он, видно, на одну и напоролся… Издалека доносится крик. Сержант хмуро молчит, ждет. Подходит солдат, сообщает: — Еще один наш! — Он показывает рукой в сторону. — Мертвый. Вздулся уже. — У вас под носом партизаны ставят мины, — сержант улыбается. — Наших людей убивают на вашем поле. А вы спите?! Ну что ж, теперь будете вечно спать! И он скашивает крестьян из автомата. И смеется! Или я схожу, уже сошел с ума? Он подходит ко мне и, все так же улыбаясь, цедит: — Этот вроде тоже готов? — Дышит, — отвечает ему кто-то. — Тащите к машине, — приказывает сержант. — Тоже занятие — с падалью возиться, — недовольно ворчит кто-то. — Пулю в лоб — и баста. Господи, вразуми: за что он прикончил этих двоих? За что? Уж лучше бы меня, лучше меня! Опять… свинец в рот льют… …Мервин проснулся, вздрогнул. Первое ощущение — будто самолет падает. Его стало тошнить. Что это с ним? Неужели испугался за свою жизнь? Мысль эта, вполне естественная, показалась Мервину смехотворной. Он — и страх за жизнь?! За свою, за чью-то… Появилась сестра милосердия, монашенка. Мягко приподняла голову Мервина, влила ему в рот какое-то лекарство. — Вот так, сейчас все пройдет! Она обвела быстрым взглядом отсек, чуть заметно нахмурилась. — Общество почтенное, но крайне молчаливое, — проговорила она извиняющимся тоном. — К сожалению, госпиталь сейчас переполнен. Я бы с радостью перевела вас в другое место. Но все забито ранеными. Даже операционная — вы сами видите… Да, Мервин видел: красная лампочка, означающая «Внимание, идет операция!», горела непрерывно. — Я к такому обществу привык на земле, — спокойно сказал он. — Похоже, снижаемся? — Да, садимся — Бангкок. Здесь возьмем еще несколько пассажиров. Они только вчера прибыли сюда на отдых. И вот… — Монашенка снова посмотрела на гробы. — С земли сообщили, что все они были молодые… Им бы жить и жить… Мервин промолчал. Он отчетливо увидел картину из недавнего прошлого — морская пехота брала штурмом бангкокский «рай». Да, штурмы без жертв не бывают… Потом предстояла остановка в Гонконге. Там Мервин пересядет на транспортный самолет королевских ВС, который летит в Окланд. В отсек заглянула монашенка: «Все ли в порядке?» Мервин благодарно улыбнулся. Монашенка постояла с минуту и вышла, подумав, что этот красивый безногий юноша слишком уж молчалив и мрачен. Впрочем, для веселья у него не так много поводов. Кажется, он опять дремлет… «Что могло заставить ее пойти в монастырь? — думал Мервин, закрыв глаза. — Миленькая, совсем неглупая, спортивно сложена… Трагическая любовь? Но сейчас мало найдется девушек, которые по столь суетной причине отважатся на такой решительный шаг. Религиозные устои семьи? Но таких семей становится с каждым годом меньше и меньше… А может, она решила замолить грехи чрезмерно бурной молодости? В таком случае святости ей хватит ненадолго, совсем ненадолго… Я твердо знаю одно — прочна вера, обретенная под пулями, в смертном хаосе боя, когда кругом гибнут люди, а тебя не берет ни огонь, ни металл — ничто! Про тебя говорят: «Счастливчик! Заколдован он, что ли?» А ты твердишь одну молитву: «Господи, жить! Жить, господи!» И в ней, единственно в ней — твое спасение… Без этой веры на войне человек гибнет, как мышь в ведре с водой… А для такой девицы, как эта, вера или блажь, или привычка. И то и другое фальшиво. Без потрясения души нет истинной веры…» Сон второй Мервин плыл вдоль широкой, тихой лагуны. Пологие берега ее были покрыты густо-зелеными зарослями. Теплая, прозрачная вода ласкала тело. Горько-соленая на вкус, она не разъедала глаза. «Океан. И где-то рядом устье реки, — подумал Мервин. — Какая благодать!» Он нырнул, захватил пригоршню донного песка. Золотистые крупицы сыпались сквозь пальцы, таяли в солнечных бликах. Появлялись и исчезали презабавные твари: неповоротливые толстомордые рыбы-губошлепы, юркие глазастые трусишки крабы, полуживотные-полурастения, длиннейшие щупальца которых то в притворном бессилии стелились по дну, то летели как стрелы в добычу, впивались в нее сотнями ядовитых игл. Не было ни акул, ни морен, ни осьминогов. И дышать Мервину было легко и свободно, будто он вовсе и не плыл под водою, а гулял где-нибудь на берегу. Впрочем, сам он не замечал необычности столь долгого нахождения под водой. Ритмичные движения рук и ног не утомляли — наверно, так астронавт ощущает невесомость. Тень надвинулась стремительно. Только что мелькнула она едва заметным пятном где-то далеко впереди — и вот уже оказалась над головой. Мервин попытался обойти ее с боков. И не смог. Прикоснувшись к ней, он обнаружил, что это был корпус затонувшего судна. Он поплыл вдоль судна — к его носу. Ему хотелось узнать имя утопленника. Но букв на обычном месте не оказалось. Неужели бедняга так долго пролежал на дне, что вода разъела краску? Или колонии ракушек похоронили ее под собой? Обойдя судно вокруг, Мервин не мог сдержать восхищения: «Прелесть-то какая! Трехмачтовый бриг постройки XVII века. Вот на каком мечтал бы я отправиться на край света — на поиски неоткрытых доселе земель!» Запутавшись в снастях, он долго не мог добраться до капитанской каюты. Когда же наконец вошел в нее, с трудом высадив при этом на удивление хорошо сохранившуюся дверь, он тут же понял — кто-то успел побывать там до него. Дверцы секретера оторваны. Золотые дукаты разбросаны по полу. Значит, деньги грабителям были не нужны. Но за чем же они охотились? За чем-то, что дороже золота. Что бы это могло быть?.. «Надо еще раз тщательно осмотреть капитанский секретер, — решил Мервин. — Наверняка там должен быть потайной ящик». Он рванул на себя заднюю стенку секретера… Вдруг все предметы потеряли четкие очертания, расплылись, исчезли. Стало прохладно, даже зябко. Прямо перед собой Мервин увидел светло-зеленые блюдца-глаза, обрамленные частоколом рыжих ресниц. Он попытался отстраниться и не смог. Глаза в упор, не мигая, разглядывали его. «Он пришел в себя, впервые за неделю взгляд осмыслен, — сказали глаза. — Пульс девяносто пять». Каждое слово вонзалось в мозг, словно тупой толстый шприц неумело вводили в вену. Все же Мервин смог прошептать по слогам: «Ска-жи-те… где… я… кто… вы..?» — «Я док-тор, — так же по слогам ответили глаза, — вы в го-спи-та-ле». — «Что… со мной?» — «Ноги…» Ноги. А что ноги? Мервин снова плыл под водой. И его ноги, сильные, смуглые, длинные, легко справлялись со своей работой. Откуда-то сверху плавно спустилась Джун. Приблизилась к нему, взяла в ладони его лицо. Смотрела ему в глаза и молчала. И хотя слез не было видно, он знал — она плачет. «О чем ты плачешь? Или ты не рада встрече?» Молча она поплыла вверх, позвала его рукой. Они вышли на берег. Все было затоплено чернильной мглой. «Ты видишь что-нибудь?» — спросил он Джун. Ничего не отвечая, она продолжала идти… Вскоре они вошли в лес и долго блуждали там, то и дело натыкаясь в темноте на деревья и кусты. Когда же Мервин ощутил на лице горячие солнечные лучи, а мгла так и не рассеялась, он понял, что ослеп. «Ты видишь что-нибудь?» — еще раз спросил он Джун. Но, по-прежнему ничего не отвечая, она продолжала путь… Шелест ветвей порой стихал. И тогда Мервин слышал людские голоса, тысячи голосов. Они спорили, обвиняли, клялись, льстили, проповедовали, объяснялись в любви, клеветали, восхваляли. Они слушали только самих себя и соглашались только с собой. И Мервин с тревогой подумал, что если он и Джун не выберутся из этого леса, то им всю жизнь придется слышать все это… Сколько может человек выносить всю мерзость человеческую, собранную воедино? Минуту? Час? Ну нет, спаси и помилуй, господи! У каждого из нас хватает собственной мерзости… …Когда он снова открыл глаза, Джун рядом не было. Он лежал на широкой жесткой кровати в просторной, светлой комнате у раскрытого окна. Так бодряще-приятно в Сайгоне бывает лишь ранними декабрьскими утрами. У второго окна стояла еще одна кровать. На ней лежал человек, сплошь обвязанный бинтами. Оставлены были лишь щелки для рта и глаз. — Ты кто? — спросил он отрывисто, требовательно. Мервину показалось, что сосед давно ждал, когда он проснется. — Новозеландец. — А-а-а… — протянул тот, и было непонятно, понравился ему ответ Мервина или нет. Помолчал. Отрекомендовался — Нью-Йорк… Мервин повернул к нему голову и встретил горячий, пронзительный взгляд. — Ты знаешь, что у тебя нет обеих ног? Оттяпали выше коленей. Знаешь? — Знаю, — машинально ответил Мервин, И тут же подумал: «Ног? У меня нет обеих ног?! Что он за чушь несет, этот псих?! Вот, пожалуйста, я шевелю ногами. Вот двигаются большие пальцы. Да я сейчас встану и пойду…» — Когда выползешь отсюда, новозеландец, не забудь медикам написать благодарность. Мне в деталях расписали, как они тебя за уши да за волосы из чистилища вытаскивали! Мервин не слушал того, что говорил американец «Ноги… Кто мне уже говорил про мои ноги? Кто? Вспомнил — рыжий доктор! Но он ведь не сказал, что их… нет. Ведь не сказал же! Врет янки, врет!.. Вот они, мои ноги, вот, вот!» Он протянул руки и там, где всегда-были ноги, нащупал под одеялом пустоту, В недоумении посмотрел на американца, еще раз ощупал пустоту — и потерял сознание… — А ты слабак, парень, — сказал забинтованный, как только Мервин открыл глаза. — Слабак! Такой переполох был — половина госпиталя к тебе сбежалась. И чего?! У солдата, у командос, нервы отказали, как у сопливой девчонки, порезавшей пальчик. Еле отходили… — Молчи! — крикнул Мервин. — Я калека, урод, огрызок! Кому я такой нужен? Ей? Жить не хочу. Не хочу, не хочу! Господи, за что? Ну за что?! Неужели я самый большой грешник? — Тебе жить не хочется, слабак? — зло прохрипел американец. — Ты самый несчастный на свете? Врешь, юнец! Тебе повезло. И то, что у тебя в позвоночнике осколок мины, — тоже повезло. Он мог бы сразу тебя пришлепнуть. Или парализовать. Неизвестно, что было бы хуже… Сквозь слезы Мервин с ненавистью смотрел на соседа. — Оставим в покое тех, кто сыграл в казенный ящик с флагом, — они на полном довольствии у господа бога, — говорил тот. — Спятившие и «мечтатели» на порошке и шприце — в лечебницах или тюрьмах. Тоже устроены. А захотят — могут жить, как все. Мне-то как жить? Прямо над головой американца с потолка свисал белый тонкий шнур. Мервин лишь теперь заметил его. — Да, да, только зубами и держусь за жизнь, — проговорил американец. — Дерну за шнур, если дотянусь, — придет сестра, переложит с боку на бок. У тебя руки есть, ру-ки! У меня нет ни рук, ни ног. Оба молчали, смотрели друг на друга. — Я ведь здоровый мужчина, — продолжал американец. — У меня премиленькая молодая жена. Ей с удовольствием заменят меня мои друзья, знакомые, соседи. Не отец я и сыну своему… Обуза — и еще какая! — и людям и себе. Так что, дружище, когда ты начнешь двигаться, а ты скоро начнешь — на костылях, на протезах, — ты поможешь мне по-мужски решить счеты с жизнью, а? — Увидев, что Мервин отвернулся, судорожно проглотив слюну, американец быстро добавил: — Собственно, помощи особой и не нужно. Я продиктую тебе записку к одному приятелю в штабе — это здесь, рядом. Он достанет таблетки. А ты поможешь мне их принять. Согласен, а? Мервин молчал. Американец крикнул: — Обещай помочь, слышишь? Я не имею права жить, не имею! — Лишить жизни страдающего — что это: благодеяние или злодейство? — глядя в окно, прошептал Мервин. — Что ты там шепчешь, слабак? — со злостью спросил американец. Мервин повернулся к нему, спокойно сказал: — Я помогу тебе… Когда смогу и если ты к тому времени не передумаешь. — Не передумаю! Нет, я не передумаю! Спасибо тебе, друг! — Американец закрыл глаза, послышались сдавленные рыдания, — Тебе плохо? — Мервин приподнялся на кровати. — Лучше уж помолчи, юнец! Твое обещание — самая счастливая весть из внешнего мира за все время с той поры, как из меня сделали обрубок. «Найдется ли кто-нибудь столь же добрый, кто захочет помочь и мне уйти вдогонку за этим несчастным?» — подумал Мервин. Он потянулся за термосом, стоявшим на столике возле кровати. Рядом с термосом лежала стопка писем. Налив из термоса в стакан апельсинового сока, он пил его, глядя на конверты. Это были письма Джун — девять писем. Поставив стакан на столик, он взял письма. Ни на одном конверте не было обратного адреса. Это его не удивило: она же была уверена, что он помнит ее адрес. А что не писала долго — ну мало ли тому может быть причин? Не вскрывая писем, он рассматривал каждый конверт с лицевой и тыльной сторон, осторожно гладил их, словно они хранили тепло ее рук. «Не на радость — на беду нашли меня твои письма, Джун! Нет больше твоего Мервина. Беда, страдание — его удел, и делить их с тобой — святотатство». Он так и не вскрыл конверты… Надписал на них: «Адресат выбыл, местонахождение неизвестно…» — Ты что хнычешь, юнец? — услышал Мервин голос соседа. — Если это от матери письма, радуйся. У тебя мать-то есть? Мать всякого примет, пожалеет, не упрекнет. Любая другая женщина соврет — поверь мне, юнец! Может, и пожалеет сначала, а потом соврет! — Джун не соврет! Нет, не соврет! — в отчаянии крикнул Мервин. — Никому не верю, — мрачно твердил американец. — Никому! Весь мир на лжи стоит. Согласен, юнец? — Ты сам все врешь! — ожесточенно закричал Мервин… …Проснулся он от прикосновения чего-то влажного к лицу. Монашенка вытирала ему марлей лоб, участливо смотрела в глаза: — Вы так стонали!.. — Гм… А что так тихо? Будто мы и не летим вовсе. — А мы и не летим. — Монашенка улыбнулась, лицо ее сразу стало мирским, домашним. — Гонконг. Здесь вам делать пересадку. Скоро придут санитары. Счастливого полета домой. — Она привычно поцеловала солдата в щеку. Санитары не спешили. Мервин через иллюминатор наблюдал за аэродромной жизнью. Самолеты взлетали, садились. Люди торопились, бежали. Шныряли по одним им ведомым маршрутам багажные поезда, бензозаправщики, машины с радиоинженерами разных авиакомпаний. «Муравейник», — подумал Мервин. Сами собой стали зарождаться строфы баллады: …Живут на земле миллиарды людей, Бездушные, злобные твари. Гонят друг друга в капканы смертей. Весь мир — беспощадный сафари. Друг у меня заклятый был. Фальшивый друг, грошовый. И я, смеясь, его убил: «Ха-ха! Пиф-паф! Готово!» Что стоит мне, что стоит мне — Я научился на войне! Любовью бог благословил Меня, слепца глухого. А я, смеясь, любовь убил: «Ха-ха! Пиф-паф! Готово!» Что стоит мне, что стоит мне — Я стал убийцей на войне! Надежду я в груди носил И знал на счастье слово. И вот надежду я убил: «Ха-ха! Пиф-паф! Готово!» Что стоит мне, что стоит мне — Не на войне — как на войне! Живут на земле миллиарды людей, Бездушные, злобные твари. Гонят друг друга в капканы смертей. Весь мир — беспощадный сафари… «Джамбо-джет» летел над Филиппинами. Закончился поздний ужин. Пассажиры лениво досматривали заурядный вестерн, дремали. В салоне первого класса было просторно, покойно. Мервин выпил виски, на удивление самому себе с аппетитом поел — он забыл, что еда может приносить удовольствие. Он уже было и заснул, да разбудил громкий детский плач, внезапно раздавшийся в соседнем салоне. Старший стюард, элегантный, седовласый, степенно обошел всех, кто еще бодрствовал, извинился: «Мадам, сэр, извините за причиненное беспокойство! На все триста двадцать человек пришелся один ребенок, но — увы! — скандалист. Мать обещает утихомирить крикуна сей же момент. Ей помогают наши девушки. Капитан желает вам приятного пути». Ребенок вскоре действительно смолк. Мервин выпил две рюмки коньяка, поплотнее укутался в одеяло. Сон третий Какой знакомый, какой родной лес! Как близка и дорога здесь каждая веточка, каждая травинка! Вон у того дерева два дупла, в верхнем живет белка. Вон старый, кряжистый пень, рядом с ним растут незабудки. Сейчас тропинка вильнет вправо и спрыгнет на дно оврага, ополоснется в звонком прозрачном ручье, отряхнется на изумрудно-бархатистой лужайке и вновь юркнет в рощу дубовую. Отец и Мервин легли грудью на землю, напились из ручья. Пошли дальше. Теперь лес был незнакомый, косматый, сердитый. Кусты выскакивали перед самым носом, злорадно хлестали по щекам. Большие серые птицы страшно гукали над самой головой. Мервин бежал, стараясь не отставать от отца. Тот шел легко, пружинисто, подбадривал сына, улыбался через плечо, подмигивал: «Умница! Настоящий мужчина! Следопыт! Охотник!» Дорожка побежала по камням, цепляясь за выступы, ползла в гору. На пологом изгибе она замедлила бег. Мервин взглянул вниз, в долину, и обомлел. Ничего подобного по красоте он до сих пор не видел. Его ошеломили краски. Резко-голубые над головой, они без полутонов сменялись ярко-коричневыми, черные — розовыми, зеленые — белыми. Сверкнув вспышкой радуги на солнце, гейзеры вздымали купола пара. Холмы ровными складками спускались к далекому океану. Неподвижно застыли рощи древовидных папоротников. Где-то там, далеко внизу, затерялась их маленькая ферма… Отец легонько дернул его за рукав куртки. Мервин, с трудом оторвав взгляд от поразившего его пейзажа, поднял голову. Ярдах в ста правее и выше их на небольшой ровной площадке неподвижно стоял олень. Может, он, пренебрегая опасностью, поджидал самку с олененком, а может, ветер дул в противоположную сторону, и он не почуял людей. Отец сорвал с плеча винтовку, прицелился. Громом раскатился по долине выстрел. И одновременно с ним раздался пронзительный крик Мервина: «Не надо!» Олень был убит наповал. Он скатился по склону и упал недалеко от людей. Отец подхватил сына на руки, пытался успокоить его. Но тот рыдал, колотил отца по плечам и груди кулачками, исступленно твердил: «Зачем ты его убил! Заче-ем?!» Домой они вернулись в сумерки. Отец устал: много миль тащил волоком, на мешковине, тушу оленя. Мервину было стыдно и за свою вспышку, и за свои слезы. Он помог отцу развести на заднем дворе костер, но от жареной оленины отказался. Поел немного хлеба, запил молоком. Сидел у костра невеселый, молчаливый. Он впервые был на охоте, впервые видел вблизи смерть. И против нее восстало все его существо: «Не умираем же мы с голоду. А папа — такой добрый, справедливый. Как же он мог?!» Отец ужинал с видимым удовольствием. Правда, он тоже молчал. Насытившись, выпил кружку крепкого чая, закурил. Он сидел по другую сторону прогоревшего костра. В слабом свете, который отбрасывали угли, лицо его казалось бесстрастным. Но Мервин, который любил и знал это лицо, понимал: отец собирается с мыслями, хочет что-то рассказать ему. И отец рассказал… «…Было это за сто тысяч лун до того, как первый европеец появился на наших островках. Рангатира, сын Великого вождя, убил из ревности свою невесту. Старейшины решили: сбросить его со скалы в море. Но Арики, вождь, не утвердил их приговор. «Он — моя кровь, последнее слово за мной, — объявил он племени, — да падет на него самая страшная кара — изгнание». И Рангатира, сын вождя, ушел из родных мест. Много лун прокатилось по небу, прежде чем он понял, как тяжко одиночество. И стал просить богиню смерти: «О добрая и сладкая Хиненуи-отепо! Уведи меня в свое царство — Рарохенгу». — «Не могу — отвечала та, — твой костер еще не догорел». — «Какой костер?» — удивился Рангатира. Но богиня не ответила. Тогда он воззвал к Атуа, Большому Богу. «Ты хочешь увидеть свой костер? — спросил Атуа. — Пойдем, я покажу его тебе». И в тот же миг они очутились в пещере, которой не было ни конца, ни края. И насколько хватал глаз, в ней ровными рядами уходили вдаль костры. Разные были они! Горевшие ярко, яростно и едва-едва тлевшие; давно превратившиеся в холодную золу и только занимавшиеся; щедрые, светлые и чадившие горьким едким дымом. «Где мой костер?» — спросил Рангатира. «Вот он», — отвечал Атуа и указал на костер, который едва тлел, готовый угаснуть. «Как же так? — вскричал Рангатира. — Я ведь почти и не жил еще!» Ему стало страшно — впервые в жизни. «А кому нужен костер, который только и светит себе? — сказал Атуа. — Кроме того, ты же сам хотел уйти с богиней смерти». — «Теперь не хочу! — воскликнул Рангатира. — Поддержи мой огонь, о Великий Атуа, научи меня разуму!» — «Хорошо, — согласился Атуа, — я научу тебя служить людям. Ты станешь славным охотником, накормишь и оденешь их». — «Нет! — в ужасе проговорил Рангатира. — Я однажды погасил чужой костер и за это отвергнут людьми!» — «Они поступили справедливо, — сказал Атуа. — Даже богам не дано гасить костер человеческой жизни. Вернись к людям и служи им. Гори пламенно и ярко, Рангатира. Не жалей огня и света!» Отец подошел к Мервину, взял его на руки, осторожно перенес в спальню. Мальчик нехотя переоделся в пижаму, спотыкаясь, с закрытыми глазами добрался до постели. Обнимая отца за шею, сонно целуя, пробормотал: — Спокойной ночи, папочка! А ты знаешь, все равно жалко оленя! Красивый был. Живой… …Мервин открыл глаза. Ломило в висках. Заложило уши. Он хотел приподняться и почувствовал, что кто-то заботливо пристегнул его привязной ремень. В иллюминаторы виднелись освещенные окна домов, медленно двигались огоньки автомобилей, ровными шеренгами застыли желтые шары уличных фонарей. Сидней? — Уважаемые дамы и господа, — звонкий девичий голос звучал проникновенно, — от имени компании «Эар Нью Зиланд» капитан и команда нашего корабля благодарят вас за полет и надеются видеть вас на своем борту и в будущем. Мы только что приземлились в окландском аэропорту Мангере. Наружная температура — двадцать семь градусов по Цельсию. До скорых встреч! Мервин не ощутил ни особой радости, ни волнения. «И он вновь ступил на священную землю отцов!» — вспомнил он слова древней маорийской песни. — А что можно сказать обо мне? Скорее всего: калеку вынесли на инвалидной коляске…» И все-таки дом есть дом. И воздух кажется слаще, и дышится легче. На мгновение затуманились глаза. Сильнее забилось сердце… Раскрылась дверь, и вместе с офицерами сельскохозяйственной таможни в самолет вошел высокий молодой военный. Таможенники сейчас же деловито пустили в ход пульверизаторы с дезинфекционным раствором. «Извините за неудобство, но это закон — на острова не должен проникнуть ни один континентальный вредитель…» Военный же, перебросившись несколькими фразами со старшим стюардом, подошел к Мервину. — Разрешите представиться — адъютант командующего Северным военным округом капитан Осборн. — Он вежливо улыбнулся, под черной полоской ухоженных усов сверкнули крепкие, ровные зубы. — Мне доставляет особое удовольствие по поручению командующего приветствовать заслуженного ветерана битвы за высокие идеалы демократии. Завтра он имеет честь пригласить вас на обед. А сейчас, если вы не возражаете, несколько слов для прессы. Журналисты ждут в зале для особо важных гостей. Мисс, — вежливый поклон в сторону стюардессы, — помогите нам, пожалуйста, выбраться на грешную землю! «Рассказать им, как пахнет гниющий труп? — устало подумал Мервин. — Или как десятилетнюю девочку насилует отделение командос?» — Скажите, — обратился он к адъютанту, когда они были уже в здании аэропорта, — нельзя ли сегодня обойтись без репортеров? — Ну в таком случае, может быть, хотя бы фото? — Капитан бросил на Мервина откровенно недовольный взгляд. — Ждут уже больше часа… — Я не в лучшей форме и для этого, — отрезал Мервин. В гостинице он долго лежал в постели, не мог заснуть. Выкурив несколько сигарет подряд, стал писать на бланке отеля. Но стихи не шли. Он перечеркивал строку за строкой. Разорвал несколько исписанных листов. Когда он наконец задремал, неперечеркнутыми остались несколько строк, их он уничтожил утром. …В аду я был с дьяволом дружен. Был ранен не раз и контужен. И вот мною рай заслужен, Сонный, теплый, святой. Я в нем никому не нужен. И мне в нем никто не нужен. Никто никому здесь не нужен, И брату здесь брат — чужой… 2 Низенький толстенький человечек, небритый, бедно и неопрятно одетый, бойко торговал билетами. — Матч атомного века! — негромко выкрикивал он, зорко поглядывая по сторонам. — Непобедимая Гейл борется с Кровавой Джуди! Кенгуру против киви! Матч века! Над кассой висела табличка «Билеты проданы», и люди, не торгуясь, платили перекупщикам сумасшедшие деньги. Еще бы! Схватка профессионалок на ринге, покрытом мазутом и слоем рыбы, — это стоило посмотреть. Но вот человечек увидел вдалеке полицейского, и его словно ветром сдуло. Сержант хотел было броситься за ним вдогонку, но передумал. Только проворчал, застегивая форменную куртку на самую верхнюю пуговицу и поднимая воротник: «Ты у меня добегаешься!» Океан дохнул на город штормовой прохладой. С неба посыпались крупные градины, которые вскоре перешли в такие же крупные капли дождя. «Ну и погодка! Не иначе наверху что-то разладилось!» — ворчали водители, вглядываясь во внезапно упавшую мглу. Непрерывной чередой автомобили чуть не на ощупь пробирались к центральному подъезду Юбилейного холла, высаживали пассажиров и ползли на стоянку. Большой Дик долго стоял у входа и наблюдал за прибывающей публикой. Просторный плащ надежно укрывал от ливня всю его могучую фигуру. Холл был расположен на одной из тех сиднейских улиц, которые находятся между центром и мостом. Оттуда было рукой подать и до роскошных отелей и ресторанов вокруг Питт-стрит и Острэлиа-скуэар, и до забегаловок и притонов Кингз Кросс. Размытые желтые пятна включенных фар тянулись к холлу нескончаемой вереницей. Наконец Большой Дик, явно довольный всем увиденным, медленно прошелся вдоль фасада здания, перекинулся несколькими фразами с двумя парнями, которые попались ему навстречу, свернул за угол. Он остановился перед служебным входом, размышлял о чем-то несколько секунд, потом открыл дверь. Широкий, хорошо освещенный коридор привел его к одной из раздевалок, разместившихся под ареной. С минуту он разглядывал на ее двери табличку «Не беспокоить», прислушался. За дверью было тихо, и он негромко постучал. — Кто? — отрывисто спросил женский голос. — Это я, Дик. После короткого молчания тот же голос сказал: — Входи! Он вошел, торопливо закрыв за собою дверь. В раздевалке, на столе, покрытом большим пушистым ковром из некрашеных овечьих шкур, лежала голая девушка. Маорийка средних лет старательно делала ей массаж. — Ну? — не поднимая головы, спросила девушка. — Да я… я лучше потом, — пробормотал Дик, глядя себе под ноги. — Я подожду, ладно? — Он стесняется, — хихикнула маорийка. — Большой Дик стесняется. Ну и умора! Окландские психи-болельщики все, как один, попадали бы от смеха с моста в залив! — Говори! — приказала девушка. — Подлипалы принесли еще четыре с половиной тысячи, — поспешно сообщил он. — Пока все чисто. — Итого двадцать пять тысяч за пять дней, — проговорила девушка. — Неплохо. Сколько, думаешь, они выручат еще? — От силы пятнадцать сотен. — Плюс контракт… — задумчиво сказала девушка, прикидывая цифры в уме. — В общем, не так уж плохо. — Очень даже неплохо! — подхватила маорийка. — Конечно, не так, как в Америке. Но ведь это и не Америка! — Я бы снял подлипал, Джун, — посоветовал Большой Дик. — Засыпаться могут. Полицейских понаехало — ив форме и в штатском. Не иначе как проболтался кто… Маорийка закончила массаж, и девушка спрыгнула со стола. Натягивая трико, она подошла к Дику, несильно ударила его ребром ладони по шее. — Я уже предупредила тебя однажды, болван: Джун Томпсон умерла. Ее нет. Есть Кровавая Джуди. Помни это лучше, чем помнишь свое имя. Если же у тебя короткая память… — Нет-нет, Джуди, я запомню! Я действительно круглый болван! — Отлично, — сказала Джуди. — Что касается подлипал, то пусть еще потрудятся. Бизнес — всегда риск. Я не намерена заниматься филантропией. Мне, я это точно помню, за последний год никто даром и клочка туалетной бумаги не дал… — Ладно, пусть трудятся, — согласился Дик. — Даже если и попадутся, улик против нас — никаких. Странные сложились отношения между Джуди и Диком. Когда она объявилась в Окланде и вызвалась выступить на профессиональном женском ринге, ее мало кто принял всерьез. «Слов нет, девчонка неплохо сложена, — говорили меж собой менеджеры. — И техника есть. И рывок и сила. Злости нет!» Девчонка в первой же схватке проявила такую злость, что ее соперницу Свирепую Марту через сорок пять секунд унесли на носилках. Спортивный мир был потрясен и другими обстоятельствами: Кровавая-Джуди отказалась от каких бы то ни было посредников; с ней невозможно было договориться о сколько-нибудь разумных скрытых условиях предстоящих матчей. Ее подтолкнули на зарубежное турне — Джуди прошла его с триумфом. По возвращении она и встретилась с Большим Диком — королем борьбы, скандалистом и грубияном, черной звездой международного ринга. Произошло это в конторе одного из влиятельных спортивных дельцов. Джуди только что подписала контракт о поединке с «грозой Европы и обеих Америк — Убийцей Виолеттой». — Хэллоу, хэллоу, хладнокровный сокрушитель ребер и черепов! Вы не знакомы? — Делец вышел из-за стола навстречу знаменитому борцу, дружески похлопал по плечу, подвел к сидевшей в кресле Джун. — Мисс Кровавая Джуди — сенсация сезона. А это — очень Большой Дик. Борец небрежным движением руки отодвинул в сторону хозяина конторы, смахнул с угла стола на пол кипу бумаг, подставку для ручек и карандашей, уселся на освободившееся таким образом место, обстоятельно стал рассматривать девушку. Она не отводила в сторону взгляд… Вино было хорошее, настоящее бургундское, блюда великолепно приготовлены и изысканно сервированы. Все-таки здорово это придумано — ужин при свечах. Чуть-чуть таинственно, чуть-чуть интимно. Едва звучит — то щекочет слегка нервы, то мурлычет, убаюкивает — оркестрик. Соседние столики утонули во мраке. Официанты, как привидения, скользят неслышно; все делают молча, с полуулыбкой: «Ваш приход — такая честь!» Сейчас бы Мервина сюда, за этот столик! И Шарлотту, и дядю Дэниса. Да вот беда — расшвыряла судьба всех троих в разные стороны по миру. Может быть, к лучшему. Судьба… Только все равно, как чудесно было бы увидеть сейчас Мервина — ну хоть на секунду одну! Однако что там болтает эта гора мускулов? — Я спрашиваю, как ваше настоящее имя? — Кровавая Джуди — это самое настоящее. — От теплого вина девушка раскраснелась, глаза блестят — не то призывно, не то обещающе. — Когда-а-а-то в давным-давно прошедшем меня, кажется, звали Джун. Но это было в другой жизни и в другом мире. — А что в той жизни была за семья? — продолжал допытываться Дик. — Забыла. Не помню, — отвечает она издалека, оказавшись на миг в замке в Карори. — Пойдемте лучше танцевать. И Большой Дик неуклюже несет все свои триста двадцать фунтов боевого веса на освещенный свечами пятачок. Какая девочка!.. Часов в одиннадцать его мощный «бьюик» умчал их в район горы Идеи — там Джуди снимала у вдовы второй этаж двухквартирного дома. Поднялись по открытой широкой лестнице, которая прямо со двора вела наверх. Девушка протянула руку: — Спасибо. Я запомню этот вечер. И вас я буду звать теперь Диком, можно? — Мож-но! — прерывисто выдохнул Большой Дик. В следующее мгновение он заключил ее в объятия и жадно поцеловал в губы: — Джун! Милая! Открой дверь, быстрее! Дик так и не понял, какой болевой прием она применила. Только вдруг всего его пронзила острая боль. Тело его рухнуло вниз по лестнице. В тишине вечера грохот был подобен разрыву снаряда. Где-то залаяли собаки. Хлопнуло чье-то окно. Очутившись на земле, Дик не пришел еще в себя, как другой прием — на сей раз элементарный залом левой руки — легко поднял его на ноги. И она — эта девочка! — стояла перед ним. Он мог бы все понять: убежала, испугалась, спряталась. Но то, что она была здесь после того, что сейчас сотворила с ним, — нет, это было невероятно! Именно в эту секунду Большой Дик превратился в ее покорного раба, преданного телохранителя, послушную тень. — Разве я не говорила тебе, что Джун умерла? — Да, мисс Джуди. — Надеюсь, теперь ты это запомнишь крепко? — Запомню, мисс Джуди. — И вот что самое главное — у меня есть парень. Жених. Сейчас он далеко. И когда вернется — не знаю. Но я его люблю. — Да, мисс Джуди… — Есть вакансия друга, Большой Дик. — Я, я! — поспешно выпалил он, будто боялся, что его опередят. И обеими своими огромными ладонями бережно пожал протянутую руку девушки. — Любишь меня — люби моих собак, — засмеялась она. — Я быстро! Вскоре она спустилась в сопровождении Гюйса и Ширин. Бостонтерьер настороженно обошел вокруг Большого Дика, принюхался, несколько раз негромко тявкнул. Ширин дала себя погладить, повиляла хвостом — без особого восторга, так, из вежливости. Они долго гуляли по зеленым пустынным улицам. На переходах Большой Дик бережно нес на вытянутых руках Ширин. Гюйса брала девушка. Он оборачивался к Дику, рычал… Из дневника Джун: «…Как унизительны поиски работы! Эти приторно-вежливые допросы, во время которых тебя выворачивают наизнанку. Цель морального, хорошо разработанного садизма — установить, как дешево можно купить твои руки и голову. Конечно, если они вообще нужны. А умильные «отеческие» взгляды всех этих бородатых и лысых, морщинистых и брюхатых примерных отцов многочисленных семейств и закоренелых холостяков! Сколько раз я чувствовала себя не просто раздетой — по моему телу жадно шарили липкие от пота пальцы. Каждый раз прибегаю домой и по часу моюсь в ванной — сдираю щеткой с кожи их грязные следы. Отличная была работа в аптеке на Акбар-роуд. Покупателей не особенно много. Напарница, толстушка и хохотунья Кэтти, всегда добра и готова помочь. Хозяин сухой, опрятный старичок, вежливый, молчаливый. Зарплата сносная — Гюйсу, Ширин и мне хватало. Нет, обязательно что-нибудь должно было случиться. И случилось. Прилетел из Лондона молодой хозяин с женой. Покатались они недели три по Южному острову, вернулись в Окланд. Наш старичок меня и Кэтти лаконично и вежливо выставил на улицу: «Спад, самим деваться некуда». Интереснее, куда интереснее было в крупном рекламном журнале. Главный редактор — смазливый, моложавый Лесли Андерсон, страстный игрок в гольф, эрудит, джентльмен. И я — его секретарша. Пожалуй, впервые я была благодарна своему колледжу. А ведь хорошо помню — я не хотела учиться печатать на машинке: «Тоже мне профессия!» Лесли Андерсон каждый день менял свои наряды — от ботинок до шляпы. От него всегда чуть-чуть пахло «Старым Пиратом». И всегда наготове шутка, анекдот, курьезный случай. И улыбается, и по щечке тебя потреплет: «А мы сегодня опять очаровательнее Мерилин Монро!» Через месяца полтора главный редактор летит на Фиджи — региональная конференция издателей. «Вы, мисс Томпсон, тоже едете со мной. Предстоит много работы. Да вы и сами, кажется, хотели попробовать себя в журналистике…» И вот — Сува, цивилизованные тропики. Ночь, полная воспоминаний. Думы о Мервине. О будущем… И тут в мой номер врывается пьяный Лесли Андерсон — эрудит и джентльмен. «Деточка, — шепчет он. — Деточка, я смертельно устал от морального стриптиза моих коллег и жажду простого и вечного — любви!» — «Любовь, о которой вы говорите, стоит один доллар и стоит у входа в этот отель». — «Дура! Я что же тащил тебя сюда из Окланда, чтобы бегать за портовыми девками?» Я, видно, и впрямь дура — на следующее утро в самолете ревела почти полпути. Обидно было. Я ведь верила Андерсону. А потом вся редакция за моей спиной потешалась надо мной… Было и хуже. Не знаю, почему сегодня все эти горькие видения обступили меня… Но было и хуже. С мечтами о журналистской карьере я распрощалась. Нашлось место в конторе «Няньки по вызову». В основном тут работали, вернее — подрабатывали, молодые, одинокие девушки-студентки, конторщицы; встречались, правда, и пенсионерки и даже мужчины, но их было мало. Что касается меня, я не испытывала особого восторга, когда мне приходилось менять чьи-нибудь мокрые ползунки или пресекать чрезмерные шалости. Но нас троих эта работа кормила, и чем она хуже любой другой? Тут тоже доброе слово колледжу: в уходе за детьми надо многое уметь и знать. Ну, повадился вызывать меня вдовец Авель Дейти — инженер, канадец. Приехал он в Окланд по контракту, женился. Родилась двойня — мальчишки, мать умерла при родах. По три года им уже было. В будние дни они находились в пансионе «Голубая роза», а на уик-энды отец увозил их домой. Но у него то встреча с друзьями в субботу, то товарищеский ужин в воскресенье, то гольф, то футбол. Я видела его мельком — утром пять минут да вечером столько же. Но однажды в воскресенье он вернулся домой часов в пять. Я собралась уходить, а он говорит: «Почему бы вам с нами не поужинать?» Действительно, почему? Гюйс и Ширин со мной, спешить мне не к кому. А ужин все равно где готовить — дома или здесь. Питер и Пол стали капризничать — я уложила их спать, собаки угомонились в прихожей. Еле слышно завывает «Рейдиоу Уинди»… Авель тихий, задумчивый. Рассказывает про родной дикий Саскачеван, где рыбы больше, чем москитов, а людей меньше, чем медведей. Про девственные, дремучие ущелья, созданные природой, и про подземные рукотворные ущелья Торонто (там он учился в университете) — линии метрополитена. И пьет и пьет, свое ужасное канадское виски «Кантри Клаб». «Сколько может вместить этой дряни желудок?» — думаю я. А он как раз приканчивает пинту и подходит ко мне: «Мисс Джун, по обычаю эскимосов северо-западных территорий, вы остаетесь на ночь моей заложницей. О'кэй?» — «Нет, не о'кэй, — отвечаю я. — Мы не эскимосы. И до территории — тысяч десять миль». — «Но разве плохо на часик-другой превратиться в эскимоса?» — ухмыляется он и лезет обниматься. «Превращайтесь в кого вам заблагорассудится, а я ухожу домой». Но дверь оказывается запертой. «Отдайте ключ», — спокойно говорю я. «Хватит ломаться, — говорит он. — Раззадорила меня, а теперь на попятную. Раздевайся». И раздевается сам. Боже, до чего может быть омерзителен голый мужчина! Он подходит ко мне, и тут я укладываю его на пол, может быть, немножко неосторожно. Секунд пять он лежит без движения, и я уже начинаю бояться, как бы не пришлось вызывать врача. Но вот он подымается на колени, встает на ноги. «Дайте ключ, и разойдемся по-хорошему», — говорю я миролюбиво. «Дрянь! Девка! — визгливо орет он. — Сейчас я тебе покажу «по-хорошему»!» Он хватает телефонную трубку, набирает номер и хрипит: «Полиция! Грабят!!!» И называет свой адрес. Потом надевает халат, прикладывает к правому глазу мокрую трешку. Через три минуты — звонок в дверь. Авель открывает. Входят трое полицейских. «Кого грабят и кто?» — строго спрашивает хмурый сержант. «Вот эта, — тычет в меня пальцем Авель. — Нянька! Прикинулась этакой овечкой, напоила меня и хотела обобрать. Еще немного — убила бы!» И он показывает синяки на лице, ссадины на груди и какую-то пачку денег на столике у кровати. Я потрясена, ушам и глазам своим не верю — ну и подлец! Я плачу от обиды, от бессилия. Собаки жмутся к моим ногам, скулят. Полицейский внимательно смотрит на меня. «Прекратите истерику, мисс». Я реву еще сильнее. Сержант терпеливо ждет. Наконец я рассказываю все, как было. «Допустим, — замечает сержант. — Но если этот мистер появился дома в пять, почему вы сразу не ушли?» Что я могу на это ответить? «Это моя ошибка». — «Так, — соглашается он. — Вторая, порожденная первой: надо было не просто уходить — бежать без оглядки, как только вы поняли, что он напивается. Не слишком ли много ошибок для одного вечера, мисс?» Я рыдаю — меня бесит торжествующая морда Авеля. Сержант просит показать какой-нибудь документ. Я достаю лицензию мотоциклиста, вспоминаю свой «судзуки». Сержант разглядывает фотокарточку. «Томпсон, Томпсон, — повторяет он. — Кто ваши родители?» И тут в отчаянии я выпаливаю: «Я — дочь Седрика Томпсона». Будь все не так беспросветно, разве посмела бы я воззвать к памяти папы?! Не знаю, поверил мне сержант или нет. Но только он переглянулся с двумя другими полицейскими, помолчал и вдруг сказал, возвращая мне лицензию: «Будем считать, мисс Томпсон, что мистер Авель не очень удачно пошутил». — «Как пошутил? — вопит канадец. — Я буду требовать рассмотрения этого дела в суде!» — «Не советую, — провожая взглядом меня, Ширин и Гюйса, замечает сержант. — У вас нет свидетелей». — «Но вы же видели…» — «Что мы видели? — устало отмахивается полицейский. — Пьяного мужчину и перепуганную девушку — вот что мы видели. Верно я говорю, парни? И потом, мистер, мы еще не созрели настолько, чтобы у нас появились свои Патриции Херст…» Ринг был залит разноцветными огнями. Они набегали друг на друга, разлетались веером световых брызг — алых, зеленых, фиолетовых. Джуди сидела в своем углу, откинувшись на канаты. Короткая стрижка огрубляла ее лицо. Зрителям, сидевшим в первых рядах, внизу, оно казалось свирепым, даже безобразным. Она внимательно рассматривала тех, кто в этот вечер заполнил Юбилейный холл. Боже, как она их ненавидела — всех! Для нее зал никогда не сливался в одно лицо, огромное, неясное. Это было не скопище лиц, но скопище индивидов — отвратительных, страшных. Пороки, тайные и явные, кишмя кишели в душах этих людей. Не было, казалось, такой гнусности и подлости, которым не нашлось бы здесь хозяев и покровителей. И объединяла всех их жажда жестокости. О, Джуди слишком хорошо знала и зрителей, и всех этих маклеров и шулеров — торговцев краденым, любителей поживиться и на чужом унижении, боли и страхе. Знала мир бизнеса большого спорта, тройных ставок, обмана и лжи. В глубине души она не раз молила бога, чтобы предстоящий поединок стал для нее последним. «Боже милосердный! Пусть вернется Мервин, и мне больше не нужно будет драться против целого мира с единственной целью — победить, выжить! Ведь он придет?.. Господи! Он не может не прийти!» Из дневника Джун: «…Итак, я приняла решение — выхожу на профессиональный ринг. И дело не только в деньгах, хотя и они нужны каждому — даже после смерти… Надоело зависеть от чьих-то капризов, настроений, злой и доброй воли… …От Мервина давно нет ни строчки. Но я почему-то спокойна. Я уверена: скоро мы будем вместе. Газеты регулярно печатают сводки о гибели наших солдат в Индокитае. А я спокойна. Почему? Наверно, потому, что с ним не может, не должно случиться самого страшного. Не должно: ведь это будет означать гибель и еще одного человека. Меня. Я живу, дышу только надеждой. Я знаю — завтра, послезавтра, через год Мервин придет… Я, видно, произнесла его имя вслух. Гюйс вскочил со своего коврика и смотрит то на меня, то на дверь. Настоящий ринг — завтра. Соперница грозная. Так, во всяком случае, представляют Питоншу Мэрилин спортивные репортеры. Но я-то знаю — видела ее в работе, — что у нее есть лишь увесистые телеса да медная глотка. Орет во время схватки, страх нагоняет. Ни отшлифованных приемов, ни своего почерка. Ей бы в самый раз потрясать своей могучей статью простодушных фермеров в ярмарочном балагане где-нибудь в Те-Куити или в Кайкоура. И ее сутенер-администратор Мишель Безгубый посмел предложить мне ничью и четверть сбора! Ну я вам устрою ничью! Вы меня запомните… Я люблю небо. По-настоящему я видела его последний раз давно — в прошлой жизни. Накануне отъезда Мервина мы купались в озере. Помню, я лежала на берегу в траве и смотрела в небо. Оно было удивительно чистым, глубоким, спокойным. Я лежала и думала, где, в каком месте ночного неба загорится через несколько часов созвездие Близнецов — я родилась под ним». …Даже билетеры Юбилейного холла, эти невольные завсегдатаи спортивных баталий, удивлялись, как в тот вечер не рухнули стены. Их сотрясали такие могучие взрывы криков, вырывавшиеся одновременно из двадцати тысяч глоток, что даже автомобили замедляли бег во всей округе. Пари заключались и на определенную минуту поединка (кто лидирует по очкам), и на применение того или иного приема, на возможное увечье, на самое заковыристое ругательство борющихся. Лидеры болельщиков, собиравшихся в группы по общности профессий, районов проживания, стран эмиграции, дирижировали их воплями: «Гейл — победа!», «Джуди — бей!» Через две-три минуты после начала схватки соперницы так перемазались мазутом, что различить их можно было лишь по цвету волос. Ноги их скользили по набросанной на пол живой рыбе. Они то и дело падали. Рыбьи плавники резали руки, ноги, кожу на шее и лице. Кровь смешивалась с мазутом. Когда Джуди удалось после серии удачно проведенных приемов захватить ноги Гейл в замки, когда она стала резко и методично бить ее головой о пол ринга, неистовство публики достигло апогея. Весь зал вскочил на ноги, весь зал исступленно ревел: — Кончай ее, Джуди! Кончай! Пожилая матрона, стащив со своей головы парик, хлестала им по спинам сидевших впереди. Две девицы, крепко обнявшись, взвизгивали и дергались при каждом ударе. Тощий старик с неподвижным, как маска, лицом застыл, скрестив на груди восковые руки, глаза его остекленели от упоения жестокостью. Широкоплечий бородатый юнец то и дело вскакивал на ноги; выбрасывая вверх непомерно длинные руки. — Раздирай ей пасть! Бей в сонную! — орал он. Рефери выжидал, прикидывая, когда лучше всего дать знак полицейским помочь оторвать Кровавую Джуди от потерявшей сознание Непобедимой Гейл. Он хорошо знал по опыту, что опьяненная кровью толпа не простит ему, если он хоть на миг раньше лишит ее столь увлекательного зрелища. Из дневника Кровавой Джуди: «…Сегодня подписала первый по-настоящему крупный контракт — на сорок пять тысяч долларов. Трехнедельное турне — Тайпей, Гонолулу, Лас-Вегас. Но радости нет. Большой Дик — верный друг. Приволок почти новенький спортивный «датсун». Купил дешево. Говорит, перехватил у перекупщиков под самым носом. Какая прелесть был мой «судзуки»! Где-то он теперь? В чьи руки попал? Не так давно я огорчалась, что у меня мало или вовсе нет денег. Теперь стала равнодушна к ним. Большой Дик пугает возможным увечьем, болезнями, убеждает копить. Он, пожалуй, и прав. Но как противно думать, что молодой и здоровый человек может стать рабом своих недугов в старости! Карусель жизни — она вертится бесконечно, бесцельно. Одни спрыгивают с нее в небытие, на их месте появляются невесть откуда другие. Кто они? Зачем они? Никому нет дела… Мы, люди, дальше друг от друга, чем звезды вселенной…» 3 Особым решением военных властей Мервину было назначено пожизненное пособие. Ожидая последнего слова высокого консилиума в коридоре госпиталя, он случайно услышал сквозь плохо прикрытые двери успокаивающий голос: «Не переживайте, генерал! У этого отчаянного полинезийца застрял такой изрядный кусок металла над копчиком, и — прошу заметить — так трагично для него застрял, что ваша финчасть недолго будет страдать от «геройской» пенсии… Что? О нет, операция абсолютно противопоказана…» Говорил подполковник, председатель медицинской комиссии округа. Еще каких-нибудь полгода назад Мервин наверняка ворвался бы в зал заседаний комиссии, надавал бы подполковнику пощечин. Теперь же он лишь стиснул зубы, подумал: «Сволочи! Все сволочи!» Пенсия оказалась весьма внушительной — пять тысяч долларов в год. В нескольких милях от центра, на самом берегу океана, он снял уютный коттеджик: крохотная гостиная, спаленка, кабинет. Два раза в неделю, по понедельникам и четвергам, приезжала хозяйка — молчаливая пожилая шотландка. Убирала дом, подстригла траву, кусты и исчезала так же внезапно и бесшумно, как появлялась. В армейских мастерских округа для Мервина специально приспособили попавший в легкую аварию и потому списанный раньше времени «пикап-холден». Через задние дверцы он мог сам по откидным металлическим планкам въезжать на своей коляске в машину. Перебраться с коляски на переднее сиденье было делом секунды. А там — полное ручное управление делало его властелином мощной машины. Двадцать — двадцать пять секунд — и скорость сто двадцать миль. Хочешь — и ты мгновенно окажешься на дивном золотом пляже дальнего Понсонби, хочешь — и ты уже плывешь по разноцветным волнам световой рекламы вдоль Куин-стрит. А хочешь — совсем близко до того, другого света… Первое время Мервин просиживал все вечера у раскрытого окна, слушал говор волн. Дни он проводил в садике перед домом, часами разглядывая сновавшие по заливу яхты. Вскоре он узнал местных мясника, молочника, зеленщика, разносчика газет и владелицу небольшого универсального магазина. Все они были неизменно вежливы, внимательны, любезны. И вместе с тем таким безразличием, таким ледяным равнодушием веяло от их постоянных «Как вы поживаете?» или «Славная нынче погода, не правда ли?». Район был чисто европейским. И его терпели лишь потому, что дом ему помогло снять военное ведомство: «Как же, герой Вьетнама! Жертва врагов демократии!» Мервин долгое время не подозревал, что все эти такие улыбчивые люди просто хорошо умели скрывать свою брезгливую неприязнь к нему. Да и не до них ему было. Что-то с ним происходило такое, в чем он никак не мог разобраться. Но разобраться надо было, ибо надо было жить. Правда, он не раз задавал себе вопрос: «зачем?» — вопрос, на который нелегко находились ответы. Наиболее частыми были: «встретиться с Джун» и «стать поэтом». Но стихи писались плохо или совсем не писались, что же касается Джун, то дальше мучительных воспоминаний о ней Мервин не позволял себе идти. Он много спал. Во сне часто видел американца из сайгонского госпиталя. Он выполнил его просьбу. И теперь казнился сомнениями — так ли он поступил, как подобало солдату и христианину? Вспоминал он и сержанта ВВС, которого застрелил в сарае. Тому тоже принес смерть он, Мервин. И ни единого раза не шевельнулась в его душе и тень раскаяния. Он знал — доведись ему пережить такое еще раз, рука не дрогнет. Нет, не дрогнет! Он стрелял и убивал вьетконговцев — он был солдат, они были враги. Но были ли они его врагами? Потом, через какое-то время, его дела и поступки будут судить и бог и люди. Потом!.. В минуты же их свершения человек сам себе и бог и судья. «Странно, не правда ли, — в сущности, два равнозначных события. Исход обоих — прекращение бытия человека, — размышлял Мервин. — И какие полярно различные чувства: справедливости и вины. А что, если я ошибся? Если я в обоих случаях ошибся?! Тогда я просто убийца. Самый элементарный уголовный преступник. Так кто ж я, господи: вершитель добра и справедливости или бандит, убежавший от суда?.. Кто поможет мне ответить на этот вопрос?» Месяца полтора Мервин крепился, но потом все же заказал телефонный разговор с Веллингтоном. «Разговаривать хотите с кем-либо определенным или кто подойдет?» — деловито осведомилась телефонистка. Он помедлил с ответом, потом сказал: «Кто подойдет». Никто не подходил. Он звонил день, три, пять — результат тот же: никто не подходил. Он обратился в телефонную справочную службу Окланда. «Кто в Веллингтоне? — спросил бойкий девичий голосок. — Имя, фамилия, адрес?» Мервин назвал. Почти тотчас бойкий, голосок сообщил: «Седрик Томпсон по указанному вами адресу не проживает и вообще в веллингтонском телефоном справочнике не значится». — «Этого не может быть, мисс! — сказал встревоженный предчувствием недоброго Мервин. — Здесь какая-то ошибка, мисс…» — «В телефонных справочниках, сэр, — голосок стал сухим, резким, — так же, как и в Библии, ошибок не бывает. Даю более расширенную справку: нужный вам абонент числился в справочнике за прошлый год. В справочнике за этот год его нет». — «А Джун, Джун Томпсон?» — «Джун Томпсон тоже нет». — «Пожалуйста, — торопливо попросил Мервин, боясь, что рассерженная девица отключится, — пожалуйста, посмотрите телефон компании «Джун и Седрик Томпсон», мисс!» — Не значится», — отрезал голос. Мервин молчал. Голос опять потеплел: «Вы слышите, сэр? Неужели вы не мните, что все газеты в течение нескольких дней только и писали, что о банкротстве вашего абонента и его гибели в авиационной катастрофе? Вы меня простите, сэр». — «А дочь — про дочь что писали?» — крикнул в трубку Мервин. «Про дочь, по-моему, ничего не было…» Видимо, девушку встревожило его волнение: «Сэр, о дочери я не читала ни слова. Можете положиться на мою память — в ней надежно держатся тысячи телефонных номеров». Это был удар, удар страшный, неожиданный. Следствием его было то, что Мервин решил ехать в Веллингтон — и немедленно. До этого он был занят только собою — своими переживаниями, своей бедой. Все остальное, все радости и беды мира казались ему ниже, мельче его горя. И вдруг судьба поразила его в самую чувствительную болевую точку. «Нужно разыскать Джун, — твердил Мервин, бросая рубахи, бритву и зубную пасту в небольшой старый саквояж. — Найти во что бы то ни стало! Какой я болван, какой же я самовлюбленный болван! «Я ей не нужен — ее жалость будет для меня оскорбительной…» Пока я давился слезами сострадания к самому себе, она нуждалась во мне. Конечно, рядом с ней были и мадемуазель Дюраль, и Дэнис, и друзья ее отца. Но больше всех ей нужен был я. Я знаю, помню, как было, когда погиб мой отец… Джун, родная, прости меня и за мой эгоизм, и за твои не прочитанные мною письма! Прости меня! Я найду, найду тебя!» Ему теперь казалось, что каждая минута, которая не приближает его к ней, — потерянная, что она может стать роковой. В Окланде ничто его не задерживало. Дорожную карту Северного острова он посмотрел лишь тогда, когда сел за руль и пристегнул ремень. Сосчитал деньги в бумажнике: оказалось немногим больше ста долларов. Около пяти часов вечера Мервин вывел свой «холден» на Первое шоссе. Шел дождь. Нескончаемой вереницей тянулись машины из Окланда, растекались по пригородным поселкам. Перед самым Гамильтоном на панели управления вспыхнул рубиновый индикатор. Надо было заправляться. Мервин остановился у ближайшей бензоколонки. «Ну и ливень, — мотнул головой лохматый блондин, выходя из своего офиса, который одновременно был и магазином дорожных мелочей. — Вам сколько галлонов, сэр?» — «Полный бак, пожалуйста, — ответил Мервин, изучая карту. — Скажите, сколько часов езды до Веллингтона?» — «Смотря как ехать. — Блондин оценивающе посмотрел сначала на автомобиль, потом на водителя. — Если дождит по всему пути, то часов десять, не меньше. А чего спешить? — он хохотнул, показал большим пальцем на небо. — Туда успеется, мимо не проскочим. Ночуйте в Таупо: половина пути и место шикарное!..» Смеркалось. Внезапно дождь прекратился. «Холден» побежал веселее. Шоссе было отличное — широкое, гладкое как стекло. То скатываясь с холмов в долины, то карабкаясь на склоны невысоких гор, оно открывало вдруг такие просторные дали, пряталось в такие укромные ущелья, что даже проезжие новозеландцы, в общем-то привыкшие к сказочным пейзажам своих островов, и те невольно задерживали дыхание. Мервин — он впервые проезжал по этой дороге — был всецело занят своими мыслями. Он думал о том, что жизнь человеческая петляет точно так же, как Первое шоссе. И после каждого подъема начинается спуск, а после спуска — новый подъем. Но никто не может наверное знать, что после спуска его ждет подъем… Это равновесие противоположных начал лежит в основе всего мироздания, равно как и в судьбах каждого человека: счастье сменяется невзгодами, радость — страданием… И ничего нельзя предсказать — ни губительного града и грозного землетрясения, ни солнечной весны и щедрой осени. Никто не может наверное утверждать, что будет завтра, послезавтра, через неделю. Да что там будущее! Разные люди по-разному читают прошлое. Слаб, безгранично слаб еще человек, Полуглух, полуслеп, полуразумен. И еще долго, очень долго будет оставаться таковым. Но есть одно непостижимое и тем не менее великое чудо, которое иногда посещает человека. Чудо это — любовь. Оно рождается внезапно и столь же внезапно умирает. Оно может сжечь человека дотла и вдохнуть в него могучие силы, вознести на пьедестал и низринуть в бездну. Истинная любовь редка. Многие искренне заблуждаются и, прожив жизнь в невежестве, в невежестве умирают. Тем великолепнее, ярче и величественнее настоящее чудо любви. Но откуда он знает, почему он уверен, убежден, что скупая судьба подарила ему и Джун столь редкое чудо? У него не было сейчас ответа на этот вопрос… Несмотря на поздний час, Таупо сверкал веселыми огнями. Был поздний ноябрь, наступала пора летних предрождественских отпусков. Мервин заглянул в два-три мотеля, которые попались ему при въезде в город, езде висели таблички «Свободных комнат нет». Да он, собственно, и не надеялся, что ему повезет: курортное местечко, сезон каникул. «Не беда, — подумал он. — Есть «холден». Подложить под голову чемодан или просто кулак — чем не постель? Для солдата, повидавшего джунгли Вьетнама?..» Он поставил машину рядом с детским городком и вскоре заснул. Разбудили Мервина голоса, шум волн, шорох листвы. Было десять часов. Несколько мальчишек пытались раскрутить карусель. Мамы стояли поодаль, наблюдали, тихо переговаривались. Два пожилых рыбака-любителя священнодействовали над спиннингами, блеснами, наживкой. В маленький прогулочный гидроплан грузились седовласые леди и джентльмены. Они были одеты в легкие, ярчайших расцветок бушеты и платья-мини, громко говорили, хохотали. Мервин подъехал к ресторанчику, где можно было перекусить, не выходя из машины. Проглотив несколько сандвичей и выпив чашку чая, он вернулся на Первое шоссе и вскоре был уже далеко от курортного городка. Когда «холден» выбирался из каменного лабиринта горных ущелий и был готов ринуться по прямой как стрела дороге через пустыню, Мервин увидел на обочине две маленькие фигурки. Девочки-подростки, согнувшиеся под тяжестью рюкзаков, тянули вверх большие пальцы — голосовали. Он затормозил. — Спасибо, спасибо! — затараторили девочки, перебивая друг друга. Глядя на них, повеселел и Мервин. — Возьмите нас, пожалуйста. Шесть машин проехало. И все мимо! — Кидайте рюкзаки на заднее сиденье, а сами садитесь рядом со мной. Места хватит, — сказал Мервин. — Куда это вы путешествуете? — В Палмерстон-Норт, — отвечала та, что сидела рядом с Мервином. — Вам повезло, — сказал он. — Доедете без пересадки. — Спасибо. — Девочки переглянулись. — Спасибо! — Мы едем к моей бабушке, — добавила та, что сидела рядом с Мервином. — У нее недалеко от города ферма. Долго ехали молча. Потом девочки зашептались. — Секреты? — спросил Мервин. — Нет! Кто вы? — повернувшись к нему, в упор спросила та, что сидела рядом. — Учитель? Мервин промолчал. Он хотел было ответить шуткой, как неожиданно сдавило виски, сдавило невыносимо больно. Он знал эту боль, знал и боялся ее. Так начинается приступ, когда от неосторожного движения или нервного потрясения давал себя знать проклятый осколок в позвоночнике. Мервин съехал на обочину, закрыл глаза. Каждый новый приступ мог оказаться роковым… Ожидая взрыва боли, он прислонился лбом к стеклу, уронил руки на сиденье. Девочки испуганно притихли, в недоумении переглядывались: «Пьянчужка? Или наркоман?!» Постепенно боль отступила, ровнее становилось дыхание. Минут через двадцать Мервин обернулся к пассажиркам с извиняющейся улыбкой: — Ничего, ничего… Поехали дальше! Проезжали Вайору. Здесь Мервин проходил войсковую подготовку, отсюда отправился во Вьетнам. Нет, не всколыхнулось в его душе ни горечи, ни сожаления… Когда же промелькнул поворот к озеру — их озеру, — он засветился такой радостной улыбкой, что девочки с еще большим удивлением стали поглядывать на него. «А ведь у Джун, — думал Мервин, — тоже может теперь возникнуть такой же вопрос: «Кто ты?» Что я отвечу? Начну взывать к милосердию, к жалости? Нет, никогда! Неужели нет выхода из этого страшного круга? Он должен, он обязательно должен быть! Мы отыщем его вместе с Джун. Только бы мне побыстрее найти ее. Вперед, «холден», вперед!» И тут же услышал плачущий голосок одной из девочек: — Пожалуйста, не надо так быстро, сэр! Пожалуйста, сэр! Мы боимся! Мервин в недоумении посмотрел на спидометр. Стрелка показывала сто сорок миль в час. Он тотчас сбросил скорость. Фу-у, на сей раз обошлось… В Палмерстон-Норт прибыли после ленча. Остановились у здания почтамта, где девочек уже ждали две пожилые, хорошо одетые леди. Девочки горячо благодарили Мервина. Он помахал им на прощанье рукой. Чем ближе подъезжал Мервин к Веллингтону, тем сильнее становилось его волнение. А что, если окландская телефонистка что-нибудь напутала? Всякое может быть… А вдруг приходит он к Джун, а она говорит: «Мервин, ты жив?! Но от тебя так долго не было ни строчки… Познакомься, это мой жених…» Он вслух рассмеялся — до того невероятной, нелепо невероятной представилась ему подобная ситуация. Не верить Джун — значит не верить самому себе… Было еще совсем светло, когда Мервин миновал причалы пиктонского парома. Здесь начинался собственно город — надо было решать, что ему предпринять теперь. Еще далеко на подъезде к городу он представлял себе, как остановится в этом районе и продумает каждый свой последующий шаг. Но ничего такого не произошло — на него вдруг нашло какое-то затмение. Он перестал видеть другие машины, пешеходов — видел лишь руль, спидометр и клочок дороги перед радиатором! Еще какой-то шаг, еще один, последний шаг — и он увидит наконец Джун! Полицейский-регулировщик, стоявший в этот час «пик» на одном из оживленных перекрестков, едва успел отскочить в сторону от машины Мервина и тем спас свою жизнь. Он тут же передал по радиотелефону всем своим коллегам, чтобы они задержали «холден-пикап» с мужчиной-водителем, который только что нарушил все правила движения и может стать причиной катастрофы: «То ли пьян, то ли наркотиков нажрался». Но «холден-пикап», чудом никого не задев, проскочил на предельной скорости малый тоннель перед Карори, свернул влево и исчез на верхней дороге. Оторвав взгляд от дороги, Мервин поднял голову. Его машина стояла у ворот Джун. Впервые оказалось, что перебраться в коляску с сиденья машины хлопотно и трудно. Когда же он очутился наконец на земле, им овладела такая слабость, что он какое-то время не мог сдвинуться с места. Разглядывая ворота, деревья за ними, он собрался наконец с силами и поехал в коляске по дорожке в глубь сада. Все здесь было как прежде: чистота, уют, спокойствие. Шелковистая трава, любовно подстриженные стены кустарника, размашисто вскинувшие ввысь ветви деревья-исполины. Возле беседки над ручьем Мервин остановился. Отсюда был виден дом, освещенный лучами заходящего солнца. Какой живой, какой теплый дом! Мервин взглянул на два больших центральных окна гостиной и вздрогнул: наглухо зашторенные, они были похожи на два страшных бельма. С сильно бьющимся сердцем Мервин торопливо подкатил к центральному входу и увидел на дверях небольшую табличку: «Сдается внаем». Да, окландская телефонистка сказала правду. Как он раньше не понял, тишина, спокойствие этого сада, этого дома — спокойствие не жизни, а отсутствия жизни… Да, окландская телефонистка сказала правду. Что же теперь делать? Как найти Джун? Где мадемуазель Дюраль, где Дэнис О'Брайен — где они все? Откуда было Мервину знать, что сразу же по возвращении в Веллингтон (они вернулись почти одновременно) Шарлотта и Дэнис бросились по следам Джун, которая — увы! — безнадежно затерялась в Окланде. Возле беседки на обратном пути он обернулся — взглянул на дом в последний раз. Золотистые тона заката переплавились в багровые. «Горит!» — невольно вырвалось у Мервина, настолько сильна была иллюзия пожара. «Ну и пусть горит, — тут же подумал он. — Все равно это уже не дом, а пепелище». Спустя четверть часа Мервин поставил свой «холден» у нортлэндской почты, прямо против жилого дома пожарной команды. Подкатив коляску к телефону-автомату, он быстро разыскал в объемистом справочнике номер Дэниса О'Брайена. Когда после одного-двух гудков в трубке раздался чуть хрипловатый голос Дэниса, Мервин едва не задохнулся от радости. Однако радость тут же сменилась горечью досады. Это был голос Дэниса, но записанный на магнитофонную пленку: — Здравствуйте! Здравствуйте! Я — Дэнис О'Брайен. Я — Дэнис О'Брайен. Я нахожусь с выставкой своих картин в Европе… Нахожусь с выставкой своих картин в Европе. Возвращаюсь в Веллингтон в канун рождества — двадцать четвертого декабря. Если хотите что-нибудь передать, диктуйте сразу после того, как смолкнет мой голос… смолкнет мой голос. — Дядя Дэнис! — прокричал в трубку Мервин. — Говорит Мервин! В тот же день, как вернетесь, позвоните мне в Окланд домой или в Ассоциацию ветеранов. Буду очень ждать. Буду очень ждать! «Я и сам позвоню ему двадцать четвертого», — подумал он и положил трубку. Устало закрыв глаза, посидел с минуту, потом повернулся и въехал в помещение почты. — Что так поздно трудимся? — крикнул он с порога дурнушке Стелле, сидевшей за конторкой. Она подняла голову, взглянула на Мервина и просияла. — Мервин! — радостно воскликнула она. — Мервин! — Привет, Стелла, — проговорил он так, как если бы они виделись вчера. — Как справляется с реками писем почта Ее Величества? — Мервин! — еще раз проговорила девушка, с восторгом и состраданием разглядывая его, не отваживаясь спросить, почему он на коляске. — Скажи, Стелла, за это время писем на мое имя не приходило? — Нет, Мервин. — И никто меня не спрашивал — дома или здесь? Девушка вспомнила красотку, которая пожаловала как-то сюда. «А почему я, собственно, должна помнить, спрашивали его или нет?» — подумала она. — Никто, — сухо ответила она. — Ладно, — сказал Мервин, выкатывая коляску на улицу. «Может быть, заглянуть в свой бывший дом?» — подумал он. И тут же решил, что делать этого не стоит, хотя бы по одному тому, что ему вовсе не хотелось выслушивать соболезнования посторонних людей. Во дворе дома пожарников две женщины развешивали белье. Они видели, как к почте подъехала машина, как какой-то мужчина выкатился из нее на коляске, как он звонил сначала по телефону, а потом заглянул на почту. — Похоже на то, что это тот самый парень, что жил в нашем доме, — сказала худая белая женщина, следя за тем, как мужчина вкатывал коляску в «холден». — Тот, у которого отец погиб на пожаре. — Мервин? — спросила маорийка. — Жаль, отсюда плохо видно лицо. Только если это Мервин, то почему он в коляске? И откуда у него такой автомобиль? Нет, непохоже, совсем непохоже!.. — Мы у дурнушки Стеллы узнаем, — сказала белая женщина. — Уж она-то, наверно помнит этого Мервина!.. — Еще бы ей не помнить такого парня! — воскликнула маорийка. — Да она сохла по нему не один год, чтоб мне лопнуть на этом самом месте, как мыльный пузырь! — Теперь и я, кажется, вспомнила. Ведь это он с богатой пакеха из Карори бегал? Собака еще у него препротивная была — такса не такса, бульдог не бульдог. Плюгавая и злющая… — Бегал, бегал, да и убежал во Вьетнам! — заметила маорийка… — Ладно, подождем. Сейчас Стелла заявится. Все и прояснится… Ночь Мервин провел в «холдене». Не спалось. Мимо машины то и дело проходили, обнявшись или держась за руки, парочки — набережная была любимым местом встреч и прогулок. На причале у морского вокзала стоял английский теплоход. Все палубы его были расцвечены иллюминацией. Начались праздничные туристические круизы. Вокруг «холдена» крутился какой-то пес. Низенький, с длинной мордой и отвислыми чуть не до самой земли ушами. Он добродушно вилял обрубком хвоста. Мервин тихонько позвал его: — Иди сюда, пес! Но, как только Мервин протянул к окну руку, намереваясь погладить пса, тот отскочил в сторону, стал лаять. Кто-то прикрикнул на него из темноты, и пес убежал на голос хозяина. «Гюйс, где ты сейчас, мой славный малыш? — подумал Мервин. — Наверно, забыл меня совсем?» Он представил себе Гюйса на сиденье рядом с собой — черно-белый живой комочек норовил дотянуться до окна, настораживал уши, тыкался мокрым носом в ладонь. Сразу стало веселее, уютнее… 4 В первый же вечер по возвращении в Окланд Мервин попал на традиционный ежегодный обед Ассоциации ветеранов. — У нас здесь по-солдатски, по-простецки. — Увидев, что он одиноко сидит в коляске в стороне от всех, к нему подошел мужчина средних лет. — Вы что пьете? — Все, — коротко ответил Мервин. Через минуту мужчина появился с двумя стаканами, в которых лежало по куску льда. Под мышкой он держал бутылку «Джони Уокера». Налив стаканы почти до краев, он протянул один Мервину, приподнял свой и с коротким возгласом: «Счастливого рождества!» — выпил его до дна. Закусив куском индейки, представился: — Рэй Тэйлор, капрал, Вьетнам, ранение в ногу и дважды в грудь. — Благодарю, — сказал Мервин. — И давно оттуда? — Полтора года. Рядом с ним появилась стройная шатенка, синеглазая, ярко накрашенная. Поцеловала Тэйлора в щеку, взяла под руку. — Тина, моя невеста, — представил ее тот. — А это парень, о котором нам с тобой говорили. Тина молча оглядела Мервина. Он хотел спросить, кто и что о нем говорил, но не успел. — Вечная невеста, — сказала она, невесело улыбаясь. — До его поездки во Вьетнам, во время и после я все еще его невеста… — А что? — засмеялся Тэйлор. — По-моему, отличное состояние. Как у астронавта невесомость! Тина взяла у него пустой стакан, налила немного виски, выпила с отвращением. — Вот всегда так. — Тэйлор состроил гримасу. — Пьет как отраву, смотреть тошно. — Только первые три, — запротестовала девушка, наливая себе еще. — Только первые три… — Ладно уж, — примирительно сказал Тэйлор. — Пойду принесу жратву. — Мистер Тэйлор… — Мервин отхлебнул виски. — Он где-нибудь служит? Или у него свой бизнес? — Мистер Тэйлор служит?! — удивленно переспросила Тина, и по ее тону Мервин понял, насколько смешным показался ей его вопрос. — Мистер Тэйлор… — Я здесь, здесь, — проговорил тот, протягивая Тине и Мервину тарелки с сандвичами. — О чем идет речь? — Он спрашивает, не служишь ли ты? — сказала Типа. — Ах это! — Тэйлор махнул рукой. — Слушай, нет возражений называть друг друга по имени? Так вот, дорогой Мервин, я служу — преданно и беззаветно — лошадям! — Да, Рэй отслужил ее величеству королеве и теперь служит ее величеству лошади, — сказала Тина. — И служит воистину преданно! — Она ревнует меня к лошадям, — проговорил Тэйлор. — А лошади эти кормят и меня и ее. И даже поят. И даже счета на бриллианты, которые моя невеста носит на пальчиках, в ушах и на шее, оплачивают без особых возражений. Ты когда-нибудь на скачках играл, Мервин? — Нет, — признался тот. — Был раза два еще ребенком с отцом на ипподромах. Вот и все мое знакомство со скачками. — Быть этого не может! — вскричал Тэйлор. И тут же понизил голос почти до шепота: — Считай, что тебе фантастически повезло. Я, Рэй Тэйлор, посвящу тебя во все тонкости и хитрости скачек! За один день ты сможешь выиграть тысячу, пять, десять тысяч долларов! — Но могу и проиграть, — возразил Мервин. — Проигрывают идиоты и невежды! В скачках, как и в любом другом бизнесе, только прирожденный олух будет делать ставку в надежде на одно везение. Великая наука и тяжкий труд — вот что такое скачки! — А почему именно меня решил ты посвятить в эту великую науку? — Мервин улыбнулся. — Почему тебя? — переспросил Тэйлор, жуя сандвич. — Хотя бы потому, что ты прошел сквозь тот же вьетнамский ад, что и я! И потом… ты веришь в мужскую дружбу с первого взгляда? Не в любовь к женщине — это гроша ломаного не стоит! Нет, именно в мужскую дружбу? — Не знаю, — сказал Мервин. — За дружбу ветеранов! — Тэйлор поднял свой стакан, посмотрел в глаза Мервину. В половине одиннадцатого они перебрались в один из портовых ресторанов. Свободных столиков не было. Но новые знакомые Мервина знали здесь всех, и спустя несколько минут они уже сидели в отдельном кабинете. Ни есть, ни пить никому не хотелось. Однако блюда сменялись блюдами и вина винами. Вопреки правилам официант принес бутылки коннектикутского кукурузного виски «Бурбон», лондонского джина, окландской водки «Борзой». «Вообще-то крепкие напитки подаются только в баре», — улыбнулся он, подхватил брошенную Тэйлором пятидолларовую бумажку, поклонился, исчез. Рэй пьяно улыбался, цедил «Бурбон» на льду, лениво заедал жирными устрицами. — Мервин, ну почему ты не ухаживаешь за моей невестой? — капризно спрашивал он, выдавливая сок из ломтика лимона на устрицу и ловко подхватывая ее деревянной палочкой. — Тина обожает мужское внимание! Синие глаза Тины стали почти черными, на бледной коже шеи проступила нежно-голубая жилка. Мервин сосредоточенно изучал содержимое своего стакана. Ему казалось, что он сидит в этом ресторане целую вечность. Этот Рэй, эта Тина — кто они, откуда? Не все ли равно… На эстраде выступала аргентинская труппа. Дородная певица закатывала глаза, горячо шептала в микрофон о бурных ласках южанок. Ритмичные танцоры — «прямые наследники братьев Александер» — исполняли свои номера старательно и бесталанно. Потом появился пожилой жонглер в потертом трико. Завершив кое-как несложные манипуляции с булавами и мячом, он трижды безуспешно пытался удержать на лбу шпагу, на острие которой находилась вращавшаяся тарелка со стаканом воды. Так и не добившись успеха, он удалился, беспомощно улыбаясь и кланяясь. Публика проводила его дружными аплодисментами. — Седины жалеют! — неодобрительно поморщился Тэйлор. — А зря, клянусь святым Николасом, зря! Высшим проявлением гуманности было бы усыплять всех старше пятидесяти — можно даже с почестями. Столько людей стало на земле, что и молодым негде повернуться! — А когда тебе самому исполнится пятьдесят, — с неприязнью сказал Мервин, — и тебя тоже усыпят, это будет гуманно? — Ну, пока мне исполнится пятьдесят, закон об усыплении можно будет отменить! — Тэйлор захохотал. — Рэй бескорыстно любит на этом свете лишь одного человека — себя! — без тени улыбки объяснила Мервину Тина, — Ты забыла лошадей! — смеясь, воскликнул Рэй. — Ты забыла лошадей! Когда Тина и Мервин привезли уснувшего еще за столом Рэя к нему домой, небо заметно посветлело. Дом достался Тэйлору по наследству: довольно просторный особняк с двумя спальнями, гостиной, кабинетом и комнатой для гостей. Тина с трудом втащила Рэя на второй этаж, уложила на кровать. Спустившись вниз, она, тяжело дыша, бросилась в кресло. — До чего он тяжел, когда пьян, — пробормотала она. — Разве разденешь такую тушу? В чем есть валится на покрывало и сразу начинает храпеть. Она ушла в ванную комнату, а Мервин, насыпав из мешка, стоявшего у входа в кухню, древесного угля в камин, поджег тонко наструганные сухие дощечки. «Камин в Окланде — какая блажь! — усмехнулся он. — Здесь и в самый разгар зимы, в конце июня, пятнадцать градусов тепла, прохладнее не бывает». И все же было приятно сидеть у этого неяркого огня, ворошить щипцами угли. Мервин задремал… Когда он открыл глаза, в доме стояла сонная, безмятежная тишина. В ярде от него на диване сидела Тина. Она поджала под себя ноги, медленно расчесывала влажные густые каштановые волосы. Капли воды блестели на лбу и щеках девушки. На ней был прозрачный утренний халатик. Он был распахнут, и Мервин разглядывал тело Тины, не чувствуя ни стеснения, ни неловкости. Мервин искренне любовался ею, как любовался бы талантливой скульптурой в галерее. — Мервин, хочешь лечь со мною в постель? Сейчас? — Как? Ты что? — Очень просто: раздеться и лечь. Неужели непонятно? — А как же… Рэй? — А что Рэй? — Она вышла на кухню и тотчас вернулась с бутылкой джина, тоником и двумя стаканами. — Что Рэй? Все его друзья перебывали в моей постели. Друзья и компаньоны по бизнесу. Он сам толкает меня на это… — Он толкает? — Да, он. Пятый год он держит меня на положении полужены, полурабыни. Ему так удобно. Я служу приманкой для всей этой… для всех этих джентльменов. А у Рэя Тэйлора передо мной никаких обязательств. — Разве Рэй тебя не любит? — спросил Мервин. — Любит, наверно, — с горечью ответила Тина. — И ревнует как сумасшедший. Но беда всех ревнивцев в том, что им, как правило, попадаются вольнолюбивые и предприимчивые женщины… — Тина, — спросил Мервин минуту спустя. — Зачем я вдруг понадобился Рэю Тэйлору? — Ты? — Она колебалась секунду-другую. — Предприятие Рэя, его любимые лошадки, игра на скачках — все это на грани риска. А ты — отличная гарантия добропорядочности в глазах закона. Бескорыстный безногий герой Вьетнама… Мервин молчал. Она подошла к нему, обняла за плечи. — Ты не обижайся. Я знаю Рэя и могу сказать, что ты ему по-настоящему понравился. Он игрок, шулер, подлец — это так. Но, если кто пришелся ему по душе, он тому и душу отдаст. — Я не обиделся. — Мёрвин тоже выпил, тут же налил еще. — В джунглях я каждый день ставил жизнь на кон. Так почему теперь не поставить на лошадей? С того утра для Мервина началась странная жизнь. В половине девятого его разбудил Тэйлор. — На первый раз сделаем скидку на знакомство, — сказал он. — Обычно в восемь я уже полностью готов к драке за доллары. — Он улыбнулся одними губами. Мервин потянулся было к бутылке джина, но Тэйлор перехватил его руку. — Если хочешь быть со мной в бизнесе, — медленно проговорил он, — запомни одно из главных правил: лошадь, как и собака, не выносит запаха алкоголя. А потому будем пить вечером и ночью. Утром и днем — абсолютный «сухой закон». — А я читал где-то о лошадях и собаках, которые не прочь пропустить стаканчик… — Они такие же, если не большие, выродки среди зверей, как совершенные трезвенники среди людей, — сказал Тэйлор. Мервин проглотил, давясь и охая, три ложки соли «Ено». За завтраком он ни к чему не притронулся, молча пил чай, изредка поглядывая на Тэйлора. Тот ел за двоих, делал пометки на каких-то бумагах, разговаривал с кем-то по телефону, который Тина подкатила на тележке вместе с беконом, джемом, корнфлексом. Тех, кому Тэйлор звонил, он называл только по кличкам. И сами разговоры были совершенно непонятны Мервину — он никогда раньше не слышал этого арго: «съел два хвоста», «ущемил ноздрю», «стер подкову наизнанку»… После завтрака Тэйлор пригласил Мервина в кабинет. Усевшись за уютный черного дерева письменный стол, Рэй нажал невидимую со стороны кнопку. Висевшая за его спиной старинная линогравюра С. Баррода «Маорийский вождь Рангихайета» медленно поползла к окну. В открывшейся за ней нише сверкнула выкрашенная в ядовито-красный цвет дверца несгораемого шкафа. Тэйлор нажал другую кнопку — дверца бесшумно распахнулась. Мервин увидел пять секций, каждая из которых была помечена прописной буквой: А, В, С, Д, Е. — Искусство делать деньги на скачках покоится на пяти китах, — пояснил Тэйлор. — Эти киты — лошадь, ее владелец, жокей, тренер, трек. Казалось бы, куда как просто: собери немного сведений по каждому из компонентов и беги к кассам ипподромов, набивай карманы монетами. Святые заблуждения! И именно за них сотни тысяч простаков в слепой надежде на шальной выигрыш расплачиваются красивыми бумажками, которые неизменно перекочевывают на счета немногих избранных и посвященных. Хочешь — пример? — Жокеи! — воскликнул Мервин. — Они и есть главный кит! — На скачках горячиться позволено только лошади, и то лишь в правильно выбранный момент, — сдержанно улыбнулся Тэйлор. — Все киты предельно важны. Но, если хочешь, взгляни в мой микроскоп на жокеев. Повинуясь электронной команде, секция «С» выкатилась на выдвинувшихся рельсиках на столик. — Эта картотека досталась мне по наследству, — проговорил Тэйлор, любовно поглаживая металлический ящик. — Понятная вещь, ее надо все время обновлять. Жокеи, жокеи… Кстати, самый короткий век из этих пяти китов у них и у лошадей. Итак, жокеев, представляющих реальный интерес, сто девяносто. Беру наугад любое досье. Ага, Герард из Вангануи. Возраст, рост, внешние данные, семья… Все это понятно и лежит, скажем, на поверхности. За такие сведения никто и цента не даст. Как ты думаешь, сколько мне предлагают за картотеку? — Угадывать не берусь. — Мервин пожал плечами. — И правильно делаешь! — воскликнул Тэйлор. — Все равно не угадаешь. Тридцать тысяч, неплохо, а? Но я ее и за миллион не уступлю. В чем же заключается тайна будущих дивидендов? Пожалуйста: «Герард за час до старта может сбросить около шести фунтов веса — со скакалкой». Значит, может! Но станет ли? И именно перед нужным мне заездом? Еще: «Теряет самообладание исключительно редко». Следовательно, перед нами проблема: есть ли смысл заставить его сделать это? Если есть, то кто, когда и как это осуществит: «случайный» зритель, который бросит ему в лицо перед заездом полдюжины тухлых яиц, или другой жокей, который в самый разгар скачки притрет его к барьеру? Сколько будет стоить тот или другой вариант? Еще: «Возможны деловые компромиссы». Вот это едва ли не решающее! С Герардом из Вангануи можно «седлать варианты», или, иначе говоря, определить исход заезда. Еще… — Стоп! — остановил его Мервин. — Принцип понятен. Я думаю, вести регулярно эту картотеку адски трудно. — Нелегко, — кивнул Тэйлор. — Более того, одному это просто не под силу. У меня есть люди во всех городах страны. Каждый пишет мне не менее одного письма в неделю: «Сегодня в Нью-Плимуте прошел сильный дождь. Состояние трека в воскресенье будет среднее, ближе к тяжелому, точь-в-точь как в прошлогодний Осенний Гандикап в Авапуни»; «Тренер Джэк Кувалда из Нельсона вчера обмолвился, что его фаворитка Донна Пари вновь вошла в полосу черной хандры»; «Владелец лучшей конюшни в Тимару только что продал Черного Принца американской фирме «Флайинг Пегасес»… За каждое письмо я плачу доллар. Десять писем — десять долларов. Обработку всех материалов и ведение секций мы делим с Тиной. Хочешь взять на себя для начала секцию «В» — владельцев лошадей? В десять Рэй и Мервин были уже у Джонатана Льюэна, владельца небольшой конюшни в одном из юго-восточных пригородов Окланда. Тина осталась дома: ей нужно было принять двух жокеев из Крайстчерча, кроме того, около одиннадцати должен был звонить председатель комитета конного аукциона Брисбейна. Тэйлор и Льюэн были старыми приятелями: когда-то вместе учились в университете, вместе заседали в советах благотворительных обществ, встречались в клубах. Инициатором предстоявшего разговора был Льюэн. Он собирался купить молодую кобылу Принцессу Ли из знаменитого клана, основоположницей которого была импортированная из Бостона несравненная Спионетта. Нужна была квалифицированная консультация. И лучшего эксперта, чем Тэйлор, сыскать было бы трудно. Льюэн знал, что гонорар Рэя за подобного рода совет составит не менее трехсот долларов, но он шел на это: в случае удачи сделка сулила обернуться устойчивыми, высокими дивидендами. Рэй представил Джонатану Мервина. После традиционной чашки чая все трое бегло осмотрели конюшни и засели за карточки, которые привез Рэй. «Золотой пасьянс», — думал Мервин, глядя на разложенные на столе подробные записи о семействе Спионетты и стараясь не пропустить ни одной детали из беседы специалистов. Картотека хранила такие записи, что даже Джонатан несколько раз не удержался и хмыкнул от удивления, добавив: «Любопытно! Весьма любопытно!» Оказывается, многие члены клана были реэкспортированы в Соединенные Штаты, и, как правило, за очень высокие цены. Лошади обладали феноменальным упорством. Жеребец Форт Хаген, участвуя в борьбе за Кубок столетия провинции Отаго, пришел к финишу первым и тут же, сделав несколько шагов, упал. Ветеринар извлек из правого переднего копыта загнанный чьей-то опытной рукой двухдюймовый металлический шип. Кроме упорства, у всех отпрысков семейства Спионетты было еще два замечательных свойства: неодолимая жажда самоутверждения и невосприимчивость к болезням. Мерин Тимор во время весенних скачек на приз Больших Дубов в Гисборне исподтишка так укусил обошедшую его было лошадь, что она сошла с дистанции. Потомки Спионетты, словно хранимые волшебным заклятием, не знали ни серьезных, ни даже самых легких заболеваний. «На этих ни гроша не заработаешь», — ворчали ветеринары. Были, однако, у представителей клана и негативные качества: прежде всего их капризы. То они вдруг отказывались от пищи, то не принимали жокеев, то бунтовали против соседей. После вкусного и сытного обеда в «Пицца Рома» Рэй и Мервин отправились на закрытый ипподром крупнейшего коннозаводчика северо-восточных заливов Оливера Дженкинса. Сам хозяин постоянно жил в Лондоне. Его управляющий Дерек Аристиади показался Мервину славным, простодушным парнем. — Этот милый простачок, имея три собственных дома и полдюжины лимузинов, преспокойно упрятал вполне еще здоровых родителей в инвалидный дом! — заметил Тэйлор, когда они остались вдвоем. — Будь мои папочка и мамочка у меня на иждивении, я наверняка поступил бы так же. Но ведь я не корчу из себя святого! В последующие полчаса Мервин понял, что Тэйлор приезжал в конюшни Дженкинса отнюдь не для переговоров с управляющим о покупке перспективных двухлеток. Ему нужно было встретиться с глазу на глаз со знаменитым жокеем Брусом Кейптоном, которого накануне всех крупных состязаний Аристиади держал практически под домашним арестом. Ничего не поделаешь — контракт. И Рэй добился своего. Он и Брус лишь обменялись рукопожатием, перебросились, как показалось Мервину, несколькими ничего не значащими фразами. Но по тому, как весело Тэйлор на обратном пути в город напевал привязавшийся к нему мотивчик, было ясно, что съездили они не зря. Неожиданно Рэй попросил Мервина остановиться у невзрачной бензозаправочной станции перед въездом в Окланд. — Но у нас еще больше полбака, — удивился Мервин. — И табличка висит: «Закрыто». Тэйлор приложил палец к губам, подмигнул, вошел в здание станции через боковую дверь из помещавшейся под навесом ремонтной мастерской. Он отсутствовал минут десять. Потом быстро вышел через ту же дверь, торопливо вскочил в машину, бросил тихо: — Поехали. Мервин заметил, что в полутемной мастерской появился сутулый седобородый старик в очках. — Встречался с Санта-Клаусом? — спросил он Тэйлора минуту спустя. — Ты никогда не был столь близок к истине! — воскликнул тот. — Через руки этого чудесного деда каждую неделю проходят десятки тысяч! — Подпольный букмекер? — высказал предположение Мервин. — Тс-с! — остановил его Тэйлор. — Наша демократия преследует подобного рода шалости более энергично, чем ты думаешь! — Он засмеялся, включил радио. Пел Фрэнк Синатра. Вечером они опять были в том же ресторане, в том же кабинете. И так же вина сменялись винами, а блюда блюдами. Только теперь у всех был отменный аппетит, и вино пилось, как вода в пустыне. Раза два в кабинет заглядывали какие-то странные личности. Поздоровавшись с Тиной, они почтительно подходили к Тэйлору и с минуту о чем-то шептались. Уходили не прощаясь, внезапно, как и появлялись. Рэй делал какие-то заметки в своей записной книжке. Наконец сообщил, следя за тем, какую реакцию это вызовет: — За сегодняшний день ты, Мервин, заработал четыреста двадцать долларов! Мервин недоверчиво покачал головой. — А вы с Тиной сколько? — наивно спросил он после паузы. — Мы, конечно, несколько больше, — захлопнув записную книжку, Тэйлор положил ее во внутренний карман пиджака. — Но мы и в деле несколько дольше… Мервин и раньше бывал на скачках. Но тогда он был лишь сторонним зевакой. Теперь было иначе — он и не ожидал, и представить себе не мог, что его в первое же посещение скачек с новыми друзьями вдруг захватит чувство собственника, владельца, хозяина. Это чувство появилось тогда, когда Рэй после самого начального заезда объявил: — Поздравляю, наш Цезарь подарил нам девятьсот долларов. Они сидели на почетных клубных местах — в глубоких, мягких креслах, под тентом, высоко над толпой. На маленьких боковых столиках было тесно от бутылок и закусок. И здесь, как в ресторане, какие-то личности в темных очках и неброской одежде появлялись за их креслами, шептались о чем-то с Рэем, тут же исчезали. Был теплый, солнечный день, на редкость тихий, почти безветренный. Со своего места Мервин видел весь ипподром. Его поразила пестрота красок: костюмы публики, шапочки и курточки жокеев, лоснящиеся бока лошадей, автомобили на фоне зеленых газонов. Но вот распахнулись створки стартовых загонов, и лавина четвероногих красавцев вынеслась на дорожку. Трибуны ахнули, загудели и смолкли. Все головы, как у военных во время торжественного марша, повернулись в одну сторону, глаза и бинокли стали ловить своих фаворитов, следить за чужими, выискивать «темных». Едва слышно гудела земля под копытами далеко скакавших лошадей. И гудение это, поначалу слабое, становилось с каждой секундой громче. И вот уже гул, гром и грохот захлестнули ипподром. Крики радости и вопли отчаяния слились воедино. Заглушая все и всех, наваливался, рос, ширился грозный победный топот. Мервин смотрел на распластанных в самозабвенном, бешеном беге лошадей и думал о том, как прекрасны, разумны эти животные!.. Потянулись дни, похожие один на другой. Постепенно Мервин втягивался в дело. Он уже знал многих владельцев конюшен, тренеров, жокеев. Большую часть времени проводил с Тиной и Рэем, к себе заглядывал лишь раз-другой в неделю. Лошади побаивались его коляски, и Мервин больно переживал это. Постепенно, правда, они привыкали, успокоенные его мягкостью, добротой. Удивительно мудрыми, чуткими созданиями были эти лошади, чувствующие одинаково остро и ласку, и грубость, и притворное участие, и подлинную заботу. У них была своя жизнь — свои радости и огорчения, гордость, зависть, самолюбие и самопожертвование, чванство, преданность, предательство. Мервину захотелось даже перечитать свифтовское «Путешествие в страну гуигнгнмов», и он купил томик «Путешествий в некоторые отдаленные страны света Лемюэля Гулливера». Тэйлор, глянув на обложку и полистав книгу, обронил: — По чести сказать, я согласен со Свифтом. Благородные лошади в тысячу раз лучше гнусных иеху! Увы, эволюция пошла явно по неправильному руслу… За несколько дней до рождества, когда выигрыш на скачках оказался особенно велик, они побывали в полудюжине злачных мест, перемешали шерри с коньяком и шампанское с «Бурбоном», охрипли от признания в бескорыстной и вечной дружбе. Мервин, который каждое утро теперь давал себе краткую клятву: «Не выпью больше ни глотка гибельной отравы — мужчина я или нет, в конце-то концов?» — вечером с фатализмом обреченного отмечал, что не пить он уже не может. Не может! Было позднее воскресное утро. Ни шума проезжающих машин, ни звука голосов прохожих, ни даже крика птиц в деревьях. Не спалось. Мервин скинул рубаху, майку. Душно. Жарко. Тина, оттащившая в верхнюю спальню Тэйлора, прошлась по гостиной, распахнула окна. Долго смотрела на неподвижные, безжизненно неподвижные воды залива. Спросила, не оборачиваясь: — Выигрыш спать не дает? Или хмель? — Ты же знаешь, к деньгам я безразличен. — Пока они есть, — ехидно протянула она. — А к выпивке? — Нет, — тоскливо ответил он. Она подошла к нему, держа в руках два стакана, в которых были лед и виски. — Ну как, хочешь сегодня со мной в постель, глупый Мервин? — Ты знаешь, вот что я хотел тебе сказать, — проговорил он прерывистым от нахлынувшего на него вдруг желания голосом. — Я не должен… я н-не могу… Я люблю дру-гую… — Он с трудом увернулся от губ Тины. Стакан выскользнул из ее рук, покатился беззвучно по ковру. — Ради Христа, прости! — пробормотал Мервин, сделал большой глоток, дрожа словно от холода. — Я знаю, это может быть смешно, но не могу! — Да, ты смешон, смешон, смешон! — заговорила вдруг она. И хотя говорила она тихо, едва слышно, Мервин удивился, сколько злости смогла вложить она в свои слова. — Нет у тебя никакой любви. Нет, и быть не может! Да и кому ты нужен, обрубок чумазый? Кому?! Тебя и за деньги-то не всякая примет! Любовь — что ты выдумал, дурак? Где ты видел ее? На экранах? В бестселлерах? Рэя боишься, деньги потерять боишься— так и скажи! Любовь у него! Мервин онемел от обиды. Но состояние это длилось очень недолго. Невидимый мостик возник между тем, что случилось только что, и тем, что было тогда, в Бангкоке. Как же он не извлек урока из однажды происшедшего?! Нельзя касаться самого больного, самого глубоко запрятанного и вместе с тем как легкоранимого чувства — жажды быть любимой, а значит, быть нужной, необходимой, единственной, которое в каждой женщине рождается и умирает лишь вместе с ней! И тут Мервин почувствовал на своей руке слезы. Девушка прикоснулась к ней губами, прошептала: — Прости ты меня, шлюху окаянную! От обиды разум теряю, хоть обижаться-то и не на что. Поверь, иногда так ласки хочется — иной собаке завидую. Остановлюсь и смотрю, как ее хозяин гладит и что-то нежное приговаривает. Ты забудь, пожалуйста, забудь, что я тебе тут наговорила… Мервин гладил ее щеки, утирал слезы, которые все текли и текли. Она смотрела на него сквозь эти слезы, целовала его в лоб, повторяла изумленно: — Ты такой добрый, такой чистый! Такой чистый… 5 Она исподлобья наблюдала за соперницей из своего угла ринга. Мельбурнская Тумба церемонно раскланивалась, кокетливо щурила в улыбке глаза, легонько ударяя себя пальцами по воинственно торчавшим грудям. Кровавая Джуди смотрела на все эти отработанные перед зеркалом жесты и с удивлением ощущала, что все ее существо медленно наполняется тяжелой, холодной ненавистью. Не будоражащей мозг веселой злостью, без которой нет настоящей победы в спорте, — нет, именно ненавистью. Такого раньше не было. Но если бы она попыталась найти причины этой ненависти, то она бы поняла: ей, Кровавой Джуди, впервые пришлось уступить требованиям антрепренеров — борьба должна идти на равных, хотя бы до девятой минуты. Публика настолько привыкла к победам Джуди, что возникла реальная опасность потерять кассовые сборы. Но раздумывать над тем, что происходило с ней за последнее время, Кровавая Джуди себе запрещала. Она поправила черную маску, в которой сегодня выступала, и снова впилась глазами в Тумбу. Окландский выставочный зал сдержанно шумел. Впечатление было такое, что шум этот издавал горящий бикфордов шнур: еще мгновение — огонь по шнуру подбежит к заряду и громыхнет взрыв. Мельбурнская Тумба и Кровавая Джуди вышли в центр ринга к судье. Он осмотрел ладони соперниц, попросил поднять ступни и показать борцовки. В памяти всех любителей этого вида спорта был жив трагический исход матча между Гавайской Торпедой и Юкатанской Буйволицей. Обезумев от болевого приема, мексиканка сумела вытащить из ботинка запрятанную там длинную острую иглу и вонзила ее в сердце островитянки. Та умерла мгновенно, с победной улыбкой на губах. Кровавая Джуди рассеянно скользнула взглядом по первым рядам, едва заметно кивнула Большому Дику и массажистке, заняла боевую стойку. Испарина, которую она увидела на лбу австралийки, ее вымученная улыбка приятно щекотали самолюбие. Этого раньше с Кровавой Джуди тоже не бывало. Она невольно нахмурилась, тряхнула головой. Прозвучал гонг, и она почти сразу захватила голову Мельбурнской Тумбы в «замок». Иногда чуть-чуть расслабляя руки, она кружилась по рингу, громко шепча в ухо соперницы: «Тебе осталось шлепать пятками по рингу меньше девяти минут!» Кровавая Джуди знала, что подпольные букмекеры уже прекратили принимать деньги, что Большой Дик сделал крупные ставки: «На десятой минуте Тумбу унесут санитары!» …В тот вечер Мервин, Рэй и Тина попали в Окладский выставочный зал случайно. Было двадцать третье декабря. Они поставили довольно большие суммы денег на «своих» лошадок в Сиднейском Гандикапе, на данидинских и веллингтонских скачках, на рысистых состязаниях в Перте. Больше или меньше — им везде везло. Мервин даже сказал, что в своей теории Рэй упускает шестого кита — Удачу. «Удача, — возразил ему Тэйлор, — слепа лишь тогда, когда человек пассивен. В девяноста же девяти случаях она обладает острейшим зрением, и глаза ее — знание и труд». Завершив дела, они на славу пообедали в «Сазерн Пасифик» и по обыкновению пустились в плавание по морю страстей человеческих. В дешевенькой стриптизной Рэй неожиданно захмелел, сильнее и раньше обычного. И все-таки после стриптизной они заскочили на полчаса в Клуб ветеранов, где Тэйлор затащил их в один из бильярдных залов. Хотя кий совершенно его не слушался, он навязал игру маркеру и в первой же партии проиграл полсотни долларов. Тина почти насильно увела его на улицу. — Вы знаете, друзья, куда нам теперь пора? — воскликнул Рэй, посмотрев на часы и словно протрезвев. — В Выставочный зал! Сейчас там начнется такое — трудно себе даже представить! — Ты как хочешь, а я не поеду! — сказал Мервин. — Смотреть эти заранее отрепетированные поединки? — Выступает Кровавая Джуди! — возразил Тэйлор. — Ты ее когда-нибудь видел на ринге? — Нет. И не испытываю ни малейшего желания. Я устал и хочу домой. Имею я право на такое желание? Хотя Мервин и был изрядно пьян, он помнил, что в канун рождества ему может позвонить дядя Дэнис. А дядя Дэнис — верная ниточка к Джун. — Заедем на полчаса, — примирительно предложила Тина. Шепнула: — Не бросишь же ты меня с ним здесь одну? Мервин неохотно согласился. В зале они появились, когда схватка между Кровавой Джуди и Мельбурнской Тумбой уже началось. Сели в первом ряду, чуть сбоку от столика судей. Мервин поставил свою коляску в довольно широком проходе. Голова его находилась почти вровень с полом ринга, и он долго наблюдал за ногами спортсменок. Одни, затянутые в черные трико, ни секунды не стояли на месте, перемещались то влево, то вправо. Изящные, легкие, они, казалось, вовсе не напрягались — не работали, а танцевали. Другие — литые, мускулистые — были похожи на могучие столбы, врытые в пол. Тем большее удивление вызывало, когда они вдруг начинали суетливо дергаться, неуклюже подскакивать, каждый раз пытаясь поспеть за теми, в черном трико, и каждый раз отставая… Сейчас Кровавая Джуди стояла к Мервину спиной. Он посмотрел на лицо австралийки и подумал, что так беззвучно и бесслезно плакать ей придется до конца поединка: слишком велико было преимущество ее соперницы. Он и раньше читал раза два безудержные — так ему показалось — похвалы «безупречной и вдохновенной технике» Кровавой Джуди. И то, что она в маске, и газетные оды ее мастерству он расценивал как обычную рекламу. Теперь же он увидел, что это не так, реклама здесь ни при чем, перед ним, пожалуй, феномен… В это самое мгновение Кровавая Джуди легко провела очередной бросок через бедро и, пока Мельбурнская Тумба поднималась с пола, посмотрела Мервину прямо в глаза. Длилось это секунду, но он замер от ее взгляда сквозь прорези в маске, не смея ни дышать, ни думать. Поединок возобновился. Мервин не спускал глаз с Кровавой Джуди. И она почувствовала его взгляд, отпустила соперницу и повернулась к Мервину, подойдя к канату. Не понимая, почему внезапно прекратился бой, публика подняла дикий шум. Крики, свист, топот ног, вой рожков, пулеметный стук трещоток подняли на ноги самых азартных, испуганных возможным проигрышем. По проходу к рингу уже бежали полицейские. И тут Мельбурнская Тумба совершила роковую ошибку. Она решила, что ее противница прекратила бой, истощив свои силы. Тумба обхватила Джуди со спины и попыталась повалить ее. Та легко вывернулась, но Тумба снова сделала попытку обхватить ее. В следующий момент произошло страшное: Кровавая Джуди вскинула Мельбурнскую Тумбу на плечо, пробежала с ней через весь ринг и швырнула ее за канат, в первые ряды. И столь велика была сила броска, что Тумба уже не смогла подняться. Четверо полицейских уложили ее на носилки и поволокли к выходу. Зал обезумел от восторга. Но внезапно наступила полная тишина. И в этой, такой необычной здесь тишине Кровавая Джуди перепрыгнула через канаты и оказалась у инвалидной коляски. Сдернув с лица маску, она опустилась перед коляской на колени, взяла руку сидевшего в ней и стала ее то целовать, то прижимать к своим мокрым глазам. И весь огромный зал молча смотрел на застывшего как изваяние смуглого юношу-инвалида в коляске и на плачущую девушку в черном трико. Некоторые, кому было плохо видно, спрашивали шепотом стоявших впереди: «В чем дело? Что случилось?» Толпа отвечала молчанием… …Посмотрев на въехавшую в комнату коляску, Гюйс подошел к ней, недоверчиво обнюхал. Поднял морду, увидел Мервина и обмер. И вдруг из его маленькой груди вырвался такой тоскливый стон, что Мервину и Джун стало жутко. Ширин тоже попыталась было приблизиться к Мервину, но Гюйс чуть не вцепился ей в горло: ну, конечно же, это его хозяин! — Ты, может быть, хочешь выпить, Мерв? — спросила Джун, подкатывая к нему передвижной бар-холодильник. — А ты? — Я? — Она отвела глаза. Наконец решилась: — Тебе я могу оказать… Понимаешь, в день матча я всегда на очень сильной дозе допинга… — Наркотик, — воскликнул Мервин. Она молчала довольно долго, не глядя на Мервина. — Неужели ты думаешь, что хоть один профессионал смог бы работать без этого? Даже самый сильный, самый выносливый? — Налей мне виски, Джун, — негромко попросил он. Она внимательно следила за тем, как он, не отрываясь, выпил целый стакан золотистой жидкости. — Пожалуй, выпью и я! — Джун налила себе виски, но, сделав глоток, отставила стакан в сторону. — Не могу… Мервин ласково привлек ее к себе. Она встала на колени перед коляской, прижалась к нему грудью, вздрогнула, поцеловала его в щеку. — Мы изменились за это время, не правда ли, Мерв? — тихо проговорила она. Он молча кивнул, усмехнулся. — Ты помнишь, — продолжала Джун, — какая светлая, солнечная была у меня комната? У меня был целый мир, радостный и теплый, отец, друзья учили меня правде и справедливости. Но я никогда не знала и никто не учил меня тому, что у всего в жизни есть изнанка, что на каждый цветок приходится две выгребные ямы, на каждую добродетель — сто пороков, а на каждого пророка — миллион хулителей. И когда я осталась одна, я чуть сразу не захлебнулась в грязи. Я выжила, но какой ценой! Мог ли ты себе представить, что я скажу хоть слово неправды? А теперь я научилась лгать — лгать продуманно, изощренно. Лгу из-за денег — репортерам, тренерам, антрепренерам, публике… И вот у меня есть все — и ничего нет. Ничего настоящего, такого, чем я дорожила бы, что я берегла бы… Джун выбежала в соседнюю комнату, захлопнула дверь, повернула ключ в замке. Мервин услышал сдавленные рыдания, потом они смолкли. Когда она через несколько минут снова появилась в гостиной, лицо ее было сильно напудрено, на губах — грустная улыбка. — Знаешь, что было настоящим? Ожидание тебя. Без этого, клянусь богом, я бы не выжила! Мервин гладил рукою лицо, волосы Джун. — Я тоже жил надеждой увидеть тебя, — сказал он. — У человека должна быть хоть маленькая надежда — без нее в нем все угасает, все человеческое… В Сайгоне я лежал в госпитале со славным парнем-американцем. Его любимая поговорка была: «Умереть, как и родиться, надо вовремя». Я умирал уже сколько раз — и все, наверное, не вовремя. И самое страшное — страшнее всего было не наяву, а однажды во сне, в том же госпитале… Словно я сорвался с высокой скалы в пропасть и падаю, падаю в ледяную темноту. «Должен же быть когда-то конец!» — думаю я. И тут же слышу голос: «Бездна бездонна, и ты обречен падать в нее вечно…» Так уж устроен человек, что во всех подобных случаях он замахивается на небо, он задает вопрос богу: «За что меня, господи? Чем я хуже всех других грешников?» У меня никаких вопросов не возникло, я просто оцепенел во сне от ужаса… — Да, падать не так страшно, когда ты знаешь, что обязательно поднимешься… — Пусть даже необязательно. Но должно быть хоть немного надежды!.. Надежда — без нее угасает человек… Он глотнул виски, запил тоником, вздохнул. Засмеялся отрывисто, глухо. И такое горькое, такое пасмурно-горькое выражение появилось в его глазах, что Джун тоскливо поежилась… — Удивительно, — проговорил Мервин, — до чего же человеку хочется верить, что он кому-то нужен на этом бестолковом, враждебном свете! Нужен бескорыстно, не для чего-то, а просто так — такой, какой он есть. Но такое встречается редко. После отца мне было хорошо только с тобой… Жизнь так гнусно устроена, что каждый человек смотрит на другого как на объект, из которого или при помощи которого можно извлечь для себя выгоду — сделать карьеру или избавиться от конкурента. Доллар всемогущ. Но мне отвратительно не то, что все на него покупается. Отвратительно то, что все продается. Запретов нет! Земля, вода, воздух — все, что и кто на них, в них и под ними, все продается. Да что там — хотите целиком? Пожалуйста! Хотите по частям? Того проще: литр крови, правый глаз, ноги, — он показал на свои протезы. — Получай доллары и маршируй в забытье, наемник!.. «А разве я не такой же наемник? — внезапно болью отозвалось в сознании Джун. — Наемник-гладиатор…» — Ты помнишь Дылду Рикарда? Того, с которым мы вместе отправились во Вьетнам? Он умер в джунглях — мир его праху! Так вот, он именно так смотрел на жизнь… Кстати, от него я впервые узнал, что и в пушечном мясе есть разные сорта. Я, черномазый, отношусь к самому низшему. Сейчас здесь, в Ассоциации ветеранов, со мною носятся как с героем. Еще бы — маориец, отдавший две ноги, чтобы сытые новозеландцы могли счастливо и безмятежно разводить овец и сражаться по субботам в регби. Ну чем не пример для других смуглокожих собратьев? Мне воздают почести, меня превозносят. Но в джунглях у меня обострился слух. И за спиной я нередко слышу смешки презрения. — Мервин, милый! Что тебе до них? — воскликнула Джун. — Мы нашли друг друга — важнее этого ничего не может быть! И мы будем теперь всегда, всегда вместе! И она стала его обнимать, целовать. Уже когда они были в спальне, она тихо произнесла: — Помнишь, тогда там, у озера, я сказала тебе: «Не надо!» Я и тогда хотела тебя, жаждала тебя, мой любимый! Но тогда я боялась, нет, не боялась, я сама не знала, почему я сказала тебе: «Нет». О, как я потом жалела, что не стала твоей, как ругала, как проклинала себя! Ведь я могла бы уже родить сына! И он уже бегал бы, лепетал смешные слова, он был бы похож на тебя, наш маленький Мервин… желанный муж! Было темно, просторно — только сдерживаемые с трудом дыхания да беззвучные громы сердец, громы, в груди двоих рожденные и лишь двоим слышные и понятные. — Мерв, любимый, скажи, счастлив ли ты, мой желанный, мой ненаглядный, мой единственный, счастлив ли? — Да, да, да! Блаженство рая! Люди пишут и поют о нем веками. Теперь и я сам, сам знаю, что это такое. И он целовал ее глаза, волосы, грудь, боясь спугнуть неловким прикосновением неизведанное им дотоле божественное и вместе такое земное, ошеломляюще хрупкое и неутолимое очарование близости. Внезапно Мервин почувствовал, что его голову обхватил металлический обруч, медленно, но неумолимо сжимавшийся. Казалось, в его мозгу вспыхнул и завертелся со всевозрастающей силой ослепительный сноп огня. «Приступ», — с ужасом понял он. Он хотел сказать что-то Джун, но горло сжали спазмы, и, кроме хриплого стона, Джун ничего не услышала. Сначала ее удивил неестественно серый цвет лица Мервина. Но когда он заметался по постели, когда в уголках рта его появилась пена, Джун поняла, что происходит нечто страшное. «Что с тобой, Мервин, что, любимый?» — в ужасе твердила она, бросаясь то в ванную, чтобы приготовить ему компресс на лоб, то на кухню, чтобы принести воды со льдом. Мервин бредил едва слышно, часто запрокидывая голову, замирал. Наконец он затих. Джун подумала о «скорой помощи», но тут же вспомнила, что городские врачи и сестры бастуют уже третий день. Что же делать? Господи, что же делать? Найдя в пиджаке Мервина записную книжку, она отыскала запись на первой странице в графе «лечащий доктор», дрожащими пальцами набрала записанный там номер. Долго, бесконечно долго никто не отвечал. Потом сонный голос сердито спросил: «Что надо?» Боясь, что ее не дослушают, Джун торопливо и сбивчиво стала рассказывать о припадке Мервина. Однако голос в трубке тут же ее прервал: «Говорите адрес. Приеду». Джун положила трубку, подошла к постели, на которой лежал Мервин, и, став перед ним на колени, стала шептать молитву. Вернее было бы назвать это мольбой о том, чтобы судьба сжалилась над ней и не отнимала у нее счастья, доставшегося ей и ее возлюбленному такой ценой. «Неужели у меня нет права на каплю радости? Только сегодня я нашла моего Мервина. Только сегодня, господи! Я отдам все, что у меня есть, только бы с ним ничего плохого не случилось! Ради этого я готова отдать жизнь — ведь без него для меня нет жизни!» Доктор Хаскет оказался сутулым угрюмым молчуном. Быстро осмотрев Мервина, он сделал ему укол. Отошел к раскрытому окну гостиной, раскурил трубку. — Доктор, что это? — замирая от страха, как могла спокойнее спросила Джун. Тот с удивлением посмотрел на нее, словно говоря: «Как, вы не знаете?» Долго пыхтел трубкой, о чем-то сосредоточенно думал. Наконец повернул свою седую голову к Джун: — Боюсь, начинается прогрессивный паралич… Осколок в позвоночнике… — И неторопливо стал укладывать инструменты в саквояж. — Скажите, доктор, что с ним будет! Я же должна, понимаете, должна знать! Доктор подошел к двери и взялся за ручку. — Слава богу, мисс, что он пережил сегодняшний приступ, — проговорил он, поворачиваясь к Джун. — Это у него уже третий. Если он переживет четвертый, я поверю в чудо. Когда придет в себя — позвоните… — И, уже выйдя на террасу, добавил: — После обеда так или иначе наведаюсь… Мервин очнулся часа через три. С шутками — одна веселее другой — он умылся, с аппетитом съел бифштекс с грибами. Джун смеялась его шуткам, тоже старалась шутить. О приступе не было сказано ни слова. «Не было, ничего не было, — мысленно повторяла она, стараясь убедить себя. И сама мало в это верила. — Просто нервы у Мервина расшатались…» Около полудня они позвонили дяде Дэнису. Тот же голос, записанный на пленку, заверил их, что мистер О'Брайен прибудет в Веллингтон двадцать четвертого декабря. — Но ведь это же сегодня! И если верить расписанию «Эар Нью Зиланд», он должен давно быть дома! — воскликнула Джун. — Наверно, «Эар Нью Зиланд» опять бастует! — улыбнулся Мервин. — Ничего, родной! — поспешила успокоить его Джун. — Дядя Дэнис будет дома в худшем случае через несколько дней. Мервин молчал… В четвертом часу приехал Хаскет. Его сопровождал лысоватый, полный, розовощекий старик, который отрекомендовался профессором медицины Баркли. Они долго, очень долго осматривали Мервина, расспрашивали о малейших проявлениях болезни. — Дорогой доктор Хаскет, — не выдержал наконец Мервин, — пожалейте хотя бы мой карман, если вам не надоело бередить мои раны!.. Я представляю, какой счет вы мне выставите за столь продолжительное обследование! — Насколько я успел удостовериться, в средствах вы не стеснены, молодой человек! — спокойно отвечал Хаскет. Джун провожала Хаскета и Баркли к машине. — Что же вы молчите? — в отчаянии выкрикнула она, когда врачи были уже на улице. — Видите ли, моя дорогая… — начал нараспев бархатным баритоном профессор, сняв очки и старательно протирая стекла замшевым платком. — Будьте готовы к худшему, — угрюмо перебил его Хаскет. — Следующий приступ может стать роковым. — А вы, вы?.. — едва сдерживая слезы, с упреком проговорила Джун. — Поверьте, даже самый гениальный и, более того — самый удачливый эскулап оказался бы здесь бессилен, — сокрушенно вздохнул Баркли, продолжая протирать очки. Когда Джун, едва сдерживая рыдания, вернулась в дом, Мервин спал — спокойно, безмятежно. Он улыбался во сне и был так красив, что Джун невольно залюбовалась своим избранником. И вновь вопреки всему надежда вспыхнула в ее сердце. Каждому человеку, думала она, судьба отпускает его долю радости и счастья, страданий и мук. И он никогда не знает, в какой миг остановятся часы его жизни, неведомо чьей рукой созданные и заведенные. Почему-то один вечно на сцене — в блеске огней и громе оваций, а другой — в темной, грязной и сырой подворотне. Один смолкает, не успев как следует и слова своего людям сказать, хотя сказать ему было чего, а другой болтает и болтает впустую и без умолку, несмотря на то, что все вокруг давно заткнули уши и брезгливо наморщили носы. Один делает людям лишь добро — и безмерно страдает сам, а другой, подлец, и мучитель, и прелюбодей, процветает всячески. Нет, закона равновесия и компенсации, закона возмездия, видно, не существует в природе… Или он действует лишь временами? Когда же оно настанет, наше время? Но ведь настанет же… Она сидела в темноте, не решаясь зажигать свет — боялась потревожить Мервина. Он вдруг сам заговорил, и по его голосу она поняла, что он давно не спит: — Когда мы с Рикардом отправлялись во Вьетнам, я меньше всего думал о войне — просто не понимал, что такое война. Мне казалось, что нам предстоит увлекательная прогулка в неведомые страны, что я увижу много любопытного, встречу непохожих на нас людей и, конечно, заработаю кучу денег для нас с тобой. Меньше всего я думал о том, что мне придется кого-то убивать… К тому же я ведь шел защищать какие-то «идеалы»… В жизни все получилось и проще и сложнее. Я убивал, убивал и чужих и своих. И, знаешь, человек привыкает к убийству. Он ко всему привыкает. Подумай только, как это страшно звучит — ко всему!.. Труднее всего он привыкает к попранию чувства собственного достоинства… Я часто думал, уже после возвращения из джунглей: сумеем ли мы, все мы, люди, выйти когда-нибудь из джунглей и быть хоть немного счастливыми? А если и страдать, так только потому, что другим плохо? Сумеем ли не обжираться, когда другие подыхают без корки хлеба или горстки риса? Сумеем ли отказаться от власти и богатства ради блага наших братьев — и не под дулом автоматов, а добровольно и без сожаления? Или миллионы людей так и будут перегрызать друг другу глотки только потому, что сотня-другая маньяков не желает расстаться с богатством и насильственно захваченным правом посылать себе подобных на смерть?.. «Боже, как мерзко устроен этот мир, мерзко и неуютно», — подумал Мервин. Он потерял сознание, будучи уверенным, что произнес все эти слова вслух… …Он так никогда и не узнал, придя позднее в себя, что состоялся второй, расширенный консилиум лучших врачей Окланда. Приговор их был единодушным: необратимый прогрессивный паралич. Джун теперь не плакала. Она ушла в себя, целиком занятая какими-то своими мыслями. Глаза ее ввалились, она постоянно зябко куталась в шотландский плед, хотя стояла летняя жара. Шепча что-то про себя, она ходила из комнаты в комнату, невидящим взглядом смотрела на Гюйса и Ширин, тихо напевала старинную английскую песенку о веселой свадьбе, смахивая пыль с мебели, картин и безделушек. Спать ей не хотелось, хотя она не спала уже вторые сутки. Она не подходила к зеркалу и потому не знала, что надо лбом у нее появилась прядь седых волос. Она задумала привести в порядок свою маленькую библиотеку и не спеша разбирала книги, располагая их в одном ей ведомом порядке, когда вдруг почувствовала, что Мервин открыл глаза. Бросилась в спальню и сразу поняла, что левая половина его тела парализована. Это было страшно, непереносимо страшно, но она ничем не выдала своего страха. Она пересела так, чтобы быть справа от Мервина. А он — он не знал еще, что половина тела отказалась ему повиноваться, — он думал, что отлежал левый бок и руку, и поглаживал их пальцами правой руки, улыбаясь Джун. Она положила голову ему на грудь. — Как смешно ты выкрасила волосы! — сказал он и потрогал осторожно седину пальцами. — И тебе это так идет. Нет, ей-богу, идет! Джун молчала. Казалось, она совсем успокоилась. Но прошло несколько секунд, и все тело ее стали сотрясать рыдания — рыдания отчаяния, и горя, и безысходности, рыдания без слез. И он гладил ей плечи, он успокаивал ее! Наконец она подняла голову, и в слабом свете ночника Мервин увидел ее спокойное, осунувшееся лицо. — Я знаю, что нам надо делать, — тихо сказала она и вышла из спальни. Вскоре она вернулась, принеся коробочку и стакан. — Мервин, милый, — сказала она, садясь на кровать, — мы нашли друг друга, и это счастье! Но этого оказалось мало: ведь мы должны жить! А на это у нас нет сил — ни у тебя, ни у меня. Но мы не можем друг без друга. Не можем!.. Мы с тобой примем сейчас по нескольку вот этих таблеток, — продолжала она материнским тоном, словно уговаривала больного ребенка принять лекарство. — Мы тихо заснем. И будем всегда вместе. И уже ничто, ничто не сможет нас разлучить! Говоря так, она отсчитала несколько розовых таблеток, положила в рот и, запрокинув голову, запила водой. — Твой стакан из-под виски попался, — улыбнулась она и протянула коробочку Мервину. Он сразу все понял, и его лицо стало удивительно радостным и спокойным. — Джун, Джун! Тебе нет надобности уходить… вместе со мной! Ты молода, прекрасна, ты здорова! — проговорил он, не спуская с нее глаз и сознавая в то же время, как слабо звучат его слова. Она сидела не двигаясь, молча глядя на него. Тогда он быстро проглотил таблетки и также запил их водой. — Помоги мне перебраться в гостиную, к окну, — попросил он. И когда она усадила его там в удобном широком кресле и сама примостилась на скамеечке рядом, сказал: — Это же картина дяди Дэниса! Джун оглянулась на стену за своей спиной, взгляд ее потеплел. — Да, это она. Мне ее выдали под залог в несколько тысяч. Банку все равно, где она, а мне легче… было ждать… Будто и ты, и Шарлотта, и дядя Дэнис — все рядом… В слабом свете рождавшегося дня Мервин все отчетливее узнавал и девочку, и собаку, и море, и горы. — Еще десять минут, — сказала Джун, посмотрев на часы, — и нам станет так славно, так хорошо! И не надо будет лгать, изворачиваться, подстраиваться под кого-то. Ни фальшивых улыбок, ни слез, ни драки за право ходить, и дышать, и любить. И — всегда вдвоем, вместе, на веки веков! Мервину внезапно стало трудно дышать. Хватаясь рукой за горло, словно отрывая от себя чьи-то злые, цепкие руки, он закашлялся и потом еще долго тяжко дышал. Наблюдая за тем, как веселые солнечные лучи вторгаются в гостиную, чувствуя, как они становятся все щедрее и жарче, он наклонился к Джун, опросил: — Ты веришь, что после этого, всего этого, всей этой… жизни что-нибудь еще будет? Джун молчала. Он еще раз взглянул на нее и продолжал, заметно тяжело дыша, с трудом подбирая слова: — Я верил. До этого самого часа, этой секунды. А теперь… теперь не знаю… — Родной мой, светлый, желанный! Я верю беспредельно. Я знаю — любовь бессмертна, одна она. Люди рвутся к власти, каблуком наступают на горло, перешагивают через трупы вчерашних соратников и друзей. Люди убивают из-за песчинки золота, продают за сребреники мать и отца, брата и сестру, учителя и наставника. И что? Вспомни своего любимого мудрого Хайяма: из праха великих владык слепят кирпич, богатство разнесут по свету неблагодарные наследники-моты. А любовь вечна. Не продажные ласки впопыхах, нет, любовь! Нам не о чем тревожиться, любимый! Вечность — она на наших ладонях и в наших сердцах. Джун обняла его, закрыла глаза. И ей стало жарко, так нестерпимо жарко, словно достали горячую маленькую звездочку с небес и зашили ее в грудь. И она сжигает ее изнутри. И нет этой муке конца. И нет от нее избавления. А Мервин вспомнил, что сегодня ему будет звонить дядя Дэнис. И хотя это еще только могло быть, в его слабеющем сознании это событие было отмечено как уже минувшее. И, словно продолжая разговор, которого не было и которому не суждено было никогда состояться, он прошептал: — Я нашел ее, дядя Дэнис. Я сам нашел ее! Последнее, что видел, проваливаясь в небытие, Мервин, было огромное, ослепительно желтое солнце. Столь огромное, что, не удержавшись на небе, оно коснулось земли и пролилось на нее густым бесконечным океаном золота. Океан был спокоен, по его едва заметно колыхавшейся поверхности стремительно скользило несколько боевых вака-каноэ. В центральном, на возвышении на корме, сидели Мервин и Джун. Нагие, юные, сильные, они бережно обнимали друг друга за плечи. Десять прелестных юных пухи [*] с венками из белых крупных роз на черных лоснящихся волосах протяжно пели старинную свадебную песнь: [*] Пухи — незамужняя девушка (маорийск.) Как звезда находит на небе свою звезду, Я нашла тебя, любимый, о любимый! Ты быстрей типуа-демона, ты сильнее чудовища-нгарары! Ты мой муж, мой возлюбленный, мой атуа-бог! Барабаны едва слышно рассыпали нечастую дробь неги и раздумья. Протяжно и страстно гудели путары — раковины. Альбатросы безмолвно взмывали ввысь и лениво плыли по струям теплого воздуха вниз, к волнам. И вновь взмывали ввысь бесстрашные и свободные властители неба. Десять юных сыновей великого Арики [**], с венками из алых роз на черных пышных кудрях, протяжно пели старинную свадебную песнь: [**] Арики — вождь (маорийск.) Как поток с поднебесных гор падает в прозрачное озеро, Я упал на грудь твою, любимая, о любимая! Ты добрее птицы киви, ты прелестней понатури — морской волшебницы! Ты жена моя, возлюбленная моя, Тоэтоэ — цветок мой! Каноэ величественно скользили вдаль, становились меньше, меньше. Дробь барабанов и гудение путар доносились тише, глуше, невнятнее. И вот уже небо смешалось с волнами, и не различить ни каноэ, ни птиц, ни солнца даже. Все смешалось в туманном золотом мареве. Вот уже и слова песни можно разобрать едва-едва, песни, которую поют то ли люди, то ли духи — кехаа, то ли ветер, подвластный лишь одному ранги — небу-отцу: Плывут за кормой каноэ увядшие лепестки роз. Тонут в волнах океана как смертельно раненные надежды. Ну и пусть! Человек — тане бренен — смертен! Но любовь — продолжательница жизни и света — любовь вечна!.. …Из приемника по-прежнему вылетали сгустки джазовых ритмов. Внезапно уханье, скрежет, вой оборвались. Тут же, без перехода, без паузы, зазвучал доверительный, задушевный голос диктора: «Если вы, пусть и бесповоротно, решили покинуть сей мир по воле своей, задержитесь на несколько минут. Позвоните нам, «Добрым самаритянам», по телефону 63-97-39. У нас всегда найдется для вас и время и слово… Задержитесь на несколько минут… Наберите наш номер. Пока еще не поздно…» Было около четырех часов пополудни двадцать седьмого декабря. Как всегда по пятницам, в это время центральные улицы Окланда — и особенно Куинстрит — были запружены людьми и машинами. У большинства проезжих и прохожих было отличное настроение. Только что прошли рождественские праздники, через несколько дней наступал Новый год. Окландцы громко обменивались приветствиями, шутками, спешили в свои любимые бары, торопились закупить продукты и подарки. Беспечная суматоха накануне очередного уикэнда. Через самый центр с включенными на полную мощность по новозеландской традиции фарами медленно двигалась небольшая, состоявшая из нескольких автомобилей траурная процессия. Ее открывал двухместный катафалк. Он вез два одинаковых гроба. На крышке одного из них лежали белые розы, на крышке другого — красные. В следующей машине ехали мадемуазель Дюраль и Дэнис О'Брайен. Было жарко. И он открыл задние окна. Кортеж проезжал мимо здания вечерней газеты, когда из дверей ее типографии высыпала ватага юрких мальчишек с пачками очередного выпуска. И тотчас послышались пронзительные крики: «Окланд страйп»! Самая информированная газета в городе! «Окланд страйп»! Таинственное самоубийство звезды ринга и героя Вьетнама! Амурные похождения безногого Дон Жуана!.. Ромео и Джульетта атомного века принимают смертельную дозу наркотиков!..» Мадемуазель Дюраль вздрогнула, закрыла лицо руками. Так она сидела довольно долго, потом выпрямилась, негромко сказала: — Мервин тоже разносил газеты… На свой первый в жизни заработок он пригласил Джун в ресторан. Тоже первый — в ее и его жизни. Она мне потом сама рассказывала… Боже, так страшно говорить об этих детях в прошедшем времени… Дэнис рассеянно смотрел в окно. Его тяготила эта поездка — такая поездка! — через центр города. И в столь неподходящее время. Ему казалось, что прохожие поглядывают на катафалк с плохо скрываемым раздражением: «Как это бестактно — портить людям настроение, обнажать перед всеми свое горе!» Он вздохнул и посмотрел на пол, где свернулись коричневым и черным клубками испуганные, притихшие Ширин и Гюйс. — Никогда себе не прощу! — зло и убежденно произнесла мадемуазель Дюраль, откидываясь на спинку сиденья. — Я, одна я во всем виновата! Как я могла так опоздать! Если бы я была здесь, все было бы иначе, все. — Кто же мог предположить такое? — отозвался Дэнис. — Кто только мог предположить… Ему вспомнилась его картина «Люди будущего», которая вызвала шумные толки и бурные споры во время выставок и в Лондоне, и в Париже, и в Касабланке, и в Рио. Люди будущего… В каком далеком столетии наступит ваша эра? Но ведь наступит же когда-то?! Внезапно с бирюзового неба упал дождь. Сразу потемнело. И по прохладной волне, хлынувшей в машину откуда-то из боковой улицы, Дэнис понял, что дует «южак». Плотные серые тучи скрыли верхние этажи небоскребов. Вспыхнули фары попутных и встречных автомобилей. Медленно разгорались уличные фонари. — Всеобщие похороны! — воскликнул, поеживаясь, Дэнис. — Вселенские похороны! Гюйс угрюмо посмотрел на него и тут же вновь уронил голову на лапы… Незавершенный эпилог Прошло несколько лет. Поздней весной 197… года веллингтонские любители живописи с чувством приятного удивления обнаружили в вечерней газете скромный текст одного из многочисленных уведомлений: «Завтра с 10 часов утра до 10 часов вечера в Карори, в помещении бывшего особняка финансиста Седрика Томпсона, состоится выставка картин Дэниса О'Брайена. Вход свободный». Посетителей было немного — за весь день едва ли больше пятисот человек, — главным образом художники, знатоки, критики. Впрочем, в будни трудно было и ожидать иного. Обыватель старался каждую свободную минуту провести в магазинах, где шла бойкая распродажа товаров. Что поделать, инфляция душила экономику, дороговизна — простых смертных. «Тяжкие времена», — вздыхали люди, слушая пятое за год сообщение о взрыве цен на яйца или масло, хлеб или молоко, пиво или сахар. Тяжкие времена! Теперь уж, по правде говоря, мало кто и помнил, когда они были другими… Картины О'Брайена были выставлены во всех комнатах нижнего этажа: двести пятьдесят больших и малых полотен, последних и давних лет. Они убедительно рассказывали об эволюции творчества художника. Вот первые — милые наивные шаги, плоды трех лет учебы в Париже, веселой, полуголодной, хмельной жизни на чердаках Монмартра. Юношеская кисть предельно реалистична, нередко откровенно подражательна. Следует длительный период поиска себя, познания и открытия мира, мучительных попыток видения его сквозь призму своей бурной, капризной, зачастую необъяснимой эволюции. Появляются не просто абстрактные картины, нет — пронизанные воинствующим духом бунта против устоявшегося порядка вещей, бунта против самодовольной рутины. И наконец, последний и счастливый этап мудрости и зрелого мастерства, которого дано достичь далеко не каждому, даже большому, Художнику, когда реалистическая манера письма как бы обретает второе и высшее дыхание, когда за ближним планом просматривается дальний план и когда высокая в своей простоте философия творчества укладывается в три слова: «Созидаю для живущих». Поэтическая фантазия О'Брайена неизменно поражала в равной мере и дилетантов и профессионалов. Это относилось и к сюжетам, но в еще большей степени к его цветовой гамме. «Море О'Брайена», «Горы О'Брайена», «Небо О'Брайена» — эти выражения знатоков живописи являлись синонимами первозданной ликующей мощи природы. Возможно, поэтому всех посетивших в тот день выставку О'Брайена особо заинтересовали пять небольших полотен, вывешенных в маленьком зале рядом со столовой. Новая серия художника была выполнена в нарочито блеклых, сдержанных тонах и была посвящена одной теме: «Человек в пустыне человечества». Главным в этой серии был портрет юноши, который в упор смотрел на зрителя. Смотрел пронзительно, остро, с чуть заметной улыбкой. А вокруг размытым хороводом неслись другие человеческие лица — хаос ушей, носов, ртов, глаз. Картина называлась «Повелитель вселенной». Постояв перед ней, зритель вдруг понимал, что юноша слеп. Или он лишь на мгновение ослеплен горем, болью, ледяным одиночеством? Полотно настолько завораживало, что многие, выходя из зала, оборачивались и искали взглядом лицо зрячего слепца… Но вот и последний репортер получил интервью и заспешил в редакцию, и последний посетитель, вздыхая и улыбаясь, благоговейно прикрыл за собою входную дверь. Наверху, в спальне Джун, сидел в кресле укрытый пледом Дэнис О'Брайен. У окна стояла Шарлотта Дюраль, молча смотрела в темноту. Собаки лежали на полу, прижавшись друг к другу. Француженка подошла к стене, стала рассматривать любимое полотно О'Брайена «Люди будущего» — полотно, которое он после кончины Джун и Мервина нигде не выставлял. Дэнис открыл глаза. — Временами меня нестерпимо гнетет совесть, — сказал он. Шарлотта сделала движение головой, собираясь сказать что-то. Но Дэнис ее опередил: — Нет, не потому, что мы тогда с тобой опоздали. Ведь мы и не могли бы успеть… Опоздал кто-то за много веков до нас, так зло, безнравственно и бездушно программируя эту жизнь!.. — Ты имеешь в виду времена создания Десяти Заповедей? — Я имею в виду времена зарождения девиза «Свобода, равенство и братство». — Да, — Шарлотта вздохнула, — мне кажется, есть печальная закономерность в извечной профанации идеалов теми, кому они передаются как бесценное наследство. — По-твоему выходит, что мы, живущие сегодня, повинны во всех извечных пороках и язвах мира? Шарлотта промолчала. — Видно, под знаком какого-то проклятья было зачато наше общество, — тихо продолжал Дэнис О'Брайен. — Мы в муках рожаем своих детей, в тревогах и страданиях растим, боясь потерять из-за глупой нелепицы — болезнь, драка, несчастный случай. И, выпестовав, воспитав, сами же растлеваем их нравственно и отправляем на бойню, которую называем жизнью. Шарлотта, ты только подумай: мы — убийцы своих собственных отпрысков, а значит, своего будущего, а значит, самих себя! Воистину, трудно придумать более жестокую шутку над разумом! Ведь получается, что исход один — смерть! Но тогда зачем жизнь? — Перед отъездом Мервина во Вьетнам я имела с ним долгий разговор, — заговорила после молчания Шарлотта. — Это он только Джун убеждал, что едет ради устройства их будущей жизни. Страшная правда в том, что он был убежден, что наша жизнь, наши устои нуждаются в защите — и именно там! И что защищают их лучшие из лучших… — То есть он думал точно так же, как Седрик! — раздраженно воскликнул Дэнис. — Кто знает, — ответила Шарлотта, — может быть, он лелеял надежду, что, став героем Вьетнама, он будет принят в доме Томпсона как желанный зять. Так или иначе он верил, что идет воевать за свою любовь… — Седрик, Седрик… — горестно прошептал Дэнис. — О мертвых — или хорошо, или никак! — проговорила Шарлотта, снова подходя к окну… Август 1975 г. Веллингтон