Боги войны в атаку не ходят (сборник) Олег Васильевич Тарасов Действие повести охватывает закат советской эпохи и последующие переломные годы. Выпускник артиллерийского училища Геннадий Фалолеев направляется прохождения воинской службы в одну из забайкальских частей, где попадает под начало опытного и достойного командира батареи — капитана Григорьева. Офицеры быстро находят общий язык — они делят между собой печали и радости, как личные, так и служебные; намечают себе жизненные цели, стараются их воплотить… Скорый развал Советского Союза кардинальным образом меняет судьбы обоих героев. Молодой Фалолеев, не видя армейских перспектив, бросает службу, пробует пристроиться в новой жизни. По совету любимой девушки он затевает авантюру с чужими деньгами. Авантюра оборачивается тяжкими потерями и несколькими годами жестоких невзгод. Всё это заставляет Фалолеева вернуться к событиям минувших лет, возобновить отношения со старыми знакомыми, в числе которых и его бывший командир Григорьев… Тарасов Олег Васильевич родился в 1964 году в городе Новосибирске. После десятого класса поступил в Ульяновское военное училище связи, которое окончил в 1985 году. Офицерскую службу завершил в звании подполковника в столице Забайкальского военного округа — городе Чите. В настоящее время офицер запаса. После увольнения из Вооруженных Сил пробовал себя во многих гражданских специальностях — электрик, монтажник, рекламный агент, журналист, секретарь-референт, администратор. Проживает в городе Белгороде. С 2004 г. член литературной студии «Слово» при Белгородском региональном отделении Союза писателей России. Публиковался в журналах «Наш современник», «Роман-газета. XXI век», «Алтай», в коллективных сборниках белгородской студии «Слово». Проживает в г. Белгород «Боги войны в атаку не ходят» — первая книга автора. БОГИ ВОЙНЫ В АТАКУ НЕ ХОДЯТ (повесть) ЧАСТЬ ПЕРВАЯ Глава 1 Натужный рокот грузовиков без всякого стеснения вспугнул утреннюю тишину Песчанского полигона. Колонна артиллерийских тягачей, к каждому из которых была прицеплена гаубица «Д-30» — калибра сто двадцать два, — покинула полевой лагерь и выдвинулась к обустроенным огневым позициям. Расчёты в выверенной спешке бросились разворачивать орудия, и совсем скоро гаубичные стволы, увенчанные дырчатыми набалдашниками-компенсаторами, огрызнулись ярким и хлёстким пламенем. Тишину, которая перебралась было от шумного места поодаль, оглушительные артиллерийские раскаты и там разнесли вдребезги; и ей не осталось ничего другого, кроме как подчиниться воле артиллеристов. А те взялись за дело основательно. Если бы забайкальский, известный особой прозрачностью и невесомостью воздух можно было представить густым и белым, как молоко, и если бы можно было позволить воображению нарисовать в этом молоке длинные тоннели, со страшной скоростью пробуриваемые снарядами, нарисовать неудержимые турбулентные смерчи, рвущиеся от компенсаторов в разные стороны, то все эти мощные, неистовые вихри, сокрушительные ударные волны, замысловатые пустоты, рождаемые «тридцатками», заставили бы очень и очень поразиться той грозной силе, что затеяла игру с атмосферой. Впрочем, неимоверного обвального грохота, сотрясающего округу, резких молниеподобных вспышек, огромных клубов дыма и пыли, что плотно окутывали гаубицы, хватало для благоговейного потрясения и уха человеческого, и сердца, и разума… Одним словом — орудовали боги войны! К зачётным стрельбам приступила батарея капитана Григорьева. Григорьев Олег Михайлович в положенной колючей «пэшухе» (где половина самой натуральной шерсти), что в жаркий день не мать родная, а ершистая мачеха, стоял на прикрытом маскировочной сетью КНП[1 - КПП — контрольно-наблюдательный пункт.] и в куцый артиллерийский бинокль следил за разрывами. Капитан то и дело подхватывал игрушечную трубку полевого телефона, размеренно и внятно сыпал цифрами, потом громко, но без ярости и злобы командовал: «Огонь!» В ответ с огневой позиции ухали его родные гаубицы, отправляя к указанной цели смертоносные снаряды. До КНП прекрасно доносился прощальный их свист, больше напоминающий нежное звонкое шуршание, — как если бы где-то высоко в небесах, внутри огромной металлической трубы мчался озорной мальчуган и волочил за собой длинный хвост из растянутой кольцами проволоки. Чуткому, опытному уху Григорьева этот удаляющийся шелест говорил о многом: на какой высоте летит снаряд и в какой стороне он упадёт. Небесное зашифрованное послание от последнего залпа предупредило его об удачном попадании. Так и вышло на деле. Сыграли «отбой», и в тишине, пробирающейся в головы артиллеристов зыбким миражом через несмолкаемое эхо выстрелов, через отзвуки разрывов, Григорьев поднялся из просторного окопа, снял фуражку. Лицо его, круглое, добродушное, лишённое печатей возрастного максимализма и неусыпного самолюбия, мало гармонировало с военной формой, да ещё с самой что ни есть боевой должностью. Выдавать наряд-задания комбайнёрам или ткачихам с таким простым, домашним лицом самый раз. Но разметать противника грозным смерчем из стадвадцатидвухмиллиметровых орудий… Однако за простецкими, мягкими чертами лица скрывался человек чести, офицер, способный твёрдо отдать приказ и нарушителям хвост прижать до посинения. Было Олегу Михайловичу тридцать четыре года. Переросток для капитанской должности, он не только не мечтал о полковничьих звёздах, но и не тяготился исчезновением такой перспективы. Григорьев знал: майорская звезда, что устроила бы его, глядишь, и выпадет перед уходом в запас: есть такая добрая традиция — капитана к пенсии, если он не полный идиот, всегда на должность старшего офицера двинут. А Григорьев не идиот — нормальный мужик и командир толковый, просто много чего в делах военных не сложилось. Ему ещё можно было совершить мощный «тройной» прыжок — героически проявить себя небывалыми достижениями в соцсоревновании или, выплакав должность начальника штаба дивизиона, за месяц замордовать в дивизионе всё живое, соорудить из «трупиков» себе карьерный мостик. Но подобным способом наверстывать упущенное офицеру не позволяла совесть. Молодёжь уже обходила Григорьева, вот и на их дивизион скороспелого майора прислали, выслуживать подполковника в тридцать лет. И не сказать, что у того семь пядей во лбу, — гонор да высокомерие, но Олег Михайлович с молодым начальником не дерзил, как это часто случается у мастеров своего дела, независимых и непокорных. Особенно, когда решительные и напористые «полководцы-сосунки» лезут жизни учить. Старым, больным, требующим покоя «дедушкой всех артиллеристов» Григорьев тоже не прикидывался и законные обязанности на подчинённых офицеров не перекладывал, копошился в своих делах, будто вчера принял батарею, щепетильно, ответственно, с интересом. Полковые товарищи искренне ему советовали: «Михалыч, поднапрягись, рвани со своей батареи! Не старый же ты, чёрт, сложится ещё служба!» Григорьев на это мило, мягко улыбался и шутил: «Выпалил я свою птицу-счастье. Сунул вместо снаряда и сам не заметил». * * * Дивизион пребывал на полигоне уже неделю: расчёты опорожнили не один штабель боеприпасов и наколотили себе разрывами уши, словно кувалдами. Стреляли из закрытых позиций по укреплениям противника, что располагались в пяти километрах, накрывали огнём квадраты — с корректировкой огня и по условиям ненаблюдаемых целей, показывали боевую сноровку в прямой наводке — разили фанерные мишени, которые на дальности двух километров таскали взад-вперёд хорошо укрытые лебёдки. Батарея Григорьева отстрелялась недурно, на твёрдую четвёрку, и командир этим доволен был чрезвычайно, ибо на предмет оценок у него давно сложилась своя стратегия — в отличные стрелки попасть реально, но хлопотно: насядет потом начальство с повышенными соцобязательствами, начнут «подкладывать» под всякие проверки, лишние сборы учинять, тут же автоматом командировки, глупые отчёты. В орудия каждая вошь будет поминутно заглядывать — как у передовиков стволы надраены? И, конечно же, полезут разбираться, почему такой боевой командир до сих пор не коммунист? А он, может, душою коммунист похлеще некоторых, он просто не член партии. Да только в эту разницу никто не вникает, верхам красную книжицу подавай! После жаркого учебного дня, уже в лагере, Григорьев, подставив свежему вечернему ветерку лысеющую голову, разглядывал оценки дивизиона, что вывесили на щите у дневального. Из тентованного автомобиля ГАЗ-66, что подрулил прямо к палаткам, хватаясь за выгоревшие пилотки, ловко выпрыгнули три солдатика; пружинисто приземлился высокий и, как положено взращённому на училищных харчах, худоватый лейтенант в повседневном кителе, охваченный ещё не разношенной, без единой морщины, портупеей, в сверкающих сапогах и высокой фуражке с лихо вздыбленной тульёй. Такие фуражки звались среди офицеров «аэродромами» и шились только по заказу. Лейтенант вытянул за собой коричневый кожзамовый чемодан о двухремённых застёжках-пряжках, заученным движением поправил форму и, даже не пытаясь согнать с белого, красивого лица тревогу, осмотрелся. Полевой лагерь раскинулся у подошвы невысокой голой сопки. Дюжина отделенных палаток выстроилась в строгую, трассированную линейку, которую начинал пост дневального с деревянным окрашенным грибком, телефоном, красным пожарным щитом. Чуть на отшибе, в двухстах метрах, виднелась столовая: полевая кухня и две огромные палатки — солдатская и офицерская; и уж совсем поодаль, на вычищенном песчаном квадрате, располагался огороженный специальными лентами артиллерийский парк, где в три аккуратных ряда выстроились зачехлённые гаубицы, примкнутые к грузовикам-тягачам. Из кабины прибывшего «газончика» лениво, расслабленно вылез низкорослый майор с чёрными ершистыми, словно сапожная щётка, усами. Держа за угол красную тоненькую папку, майор поздоровался с Григорьевым за руку, махнул на лейтенанта: — Принимай, Михалыч, пополнение! На второй огневой взвод. Поняв, что капитан с невозмутимым, умиротворённым лицом и есть нужный ему командир, лейтенант, вовсю показывая строевую удаль, размашисто шагнул навстречу. — Лейтенант Фалолеев! Прибыл для прохождения службы! Григорьев водрузил на голову тёмно-зелёную фуражку, ровной рукой сделал чёткую отмашку у виска. — Григорьев. Олег Михайлович. — Потянувшись здороваться, добавил: — Капитан. — Без всяких вливаний в коллектив! — полушутливо, полусерьёзно погрозил усатый майор, ткнул указательным пальцем в чистое небо. — Сами знаете, какая в верхах реакция! — Знаем, — Григорьев чуть насупился. — Бутылку не успеешь открыть, сам Горбачёв тут как тут! Сторож сухого закона! — и, поманив стоящего недалеко солдата, кивнул на лейтенанта: — Проводи к офицерской палатке! Когда сумерки, оттенённые серым, затянутым небом, уверенно перебороли день, стихла полигонная суета, в дивизионе объявили ужин. Солдаты, усталые, перепачканные пылью, гарью и орудийной смазкой, гремели котелками в очереди к дымящей полевой кухне, скупо переговаривались. Ужин офицерам второй батареи Григорьев приказал подать в палатку: побеседовать с новоприбывшим капитан затеял за чаем. Меньше народу и обстановка доверительная, не проходной двор, как в столовой. Командир батареи, два его взводных — старшие лейтенанты — и новичок уселись за стол и принялись с аппетитом наворачивать разваренную пшённую кашу с тушёнкой. Лейтенант, конечно же, удостоился нескрываемого любопытства: какое училище окончил, откуда родом, какие орудия освоил лучше всего и какие нравятся особо? — Училище — коломенское! Нравится сотка «Рапира»! Изящностью нравится, мощью… по баллистике — дальнобойные люблю, — рапортовал тот с полной открытостью. — А родом из Мценска, Орловской области, мать, отец — простые люди. — Мценск! — оживился Григорьев, поднял от тарелки слегка прищуренные глаза. — «Леди Макбет Мценского уезда» читал? — Нет. — Что ж ты, братец? Это же литература! Лесков! — Я больше математикой увлекался, задачки, олимпиады… — Ну-ну. Женат? — спросил Григорьев. — Куда такое счастье? — восклицание молодого офицера окрасилось то ли насмешкой, то ли горькой обидой. Тут он смутился своей откровенности, по-военному отчеканил: — Пока нет! — Ясненько, — кивнул капитан и, глядя на красивое холёное лицо лейтенанта, которое ещё не привыкло общаться с бритвой, на высокий гладкий лоб, на тонкие девичьи пальцы, не без иронии полюбопытствовал: — В артиллеристы что подался? — Странный случай вышел, — вспоминая о чём-то далёком, широко, даже азартно улыбнулся Фалолеев. — По математике, ещё в девятом классе, районная олимпиада была, я первое место занял. Председательствовал мужчина один — седой, с орденским планками. Он мне руку пожал и говорит: «Таких умных хлопцев — непременно в артиллеристы!» Училка из комиссии, правда, всполошилась: «С такими-то способностями лучше в институт!» А седой ветеран и говорит: «В советской армии золотые головы тоже нужны». — Дело мужик сказал, — с явным удовольствием кивнул Григорьев, хотя против воли держалась мысль, что с такой дворянской наружностью лучше уж в астрономы — пялиться в телескоп спокойненько, никому ничего не приказывать, никуда не стрелять, потому как хлеб артиллериста не просто цифирки тасовать. — А я из-за капитана Енакиева в артиллерию подался, — признался Григорьев с грустью и ностальгией. — Слыхал про такого? — Нет, — растерянно пожал плечом Фалолеев. — Не знаешь? — капитан в удивлении замер над кружкой чая. — «Сын полка» читал? Катаева? — Вроде читал. В школе. Григорьев сделал последний глоток, отставил опустевшую кружку. — Вроде! — с явным неодобрением хмыкнул он и, словно выговаривая за серьёзный проступок, взялся просвещать зелёного лейтенанта, аргументируя каждое слово взмахом указательного пальца. — Эта книга о трёх вещах — о войне, Ванюше Солнцеве и об артиллеристах. С неё настоящий артиллерист начинается. Понял? — Понял, — кивнул лейтенант, и лицо его налилось виноватой краской, которую, впрочем, в полутёмной палатке никто не разглядел. Командир батареи смягчился, посмотрел на часы и лёг на кровать. — Что-то ты настораживаешь, дружок. Высшую математику всю жизнь зубрить? Надо и толковые книги почитать, они про жизнь, про людей. — Наверстаю, товарищ капитан! — белые, ровные, один к одному зубы Фалолеева сверкали в полумраке изрядным оптимизмом. — Наверстай! — Григорьев примостился на заправленной кровати в сытую, блаженную позу — на спину, закинув руки за голову. Минутку-две он думал о чём-то своём, упирая взгляд в линялый брезент палатки, потом не выдержал собственных молчаливых рассуждений, приподнялся на локте. — А я вот на всю жизнь запомнил — у Енакиева последний бой: разрывы, гибель товарищей, всех, подчистую; смерть вокруг, а он недрогнувшей рукой записку пишет, ставит аккуратную точку… сына приёмного спасает… Человек! Мужчина! Офицер! — патетически воскликнул Григорьев, но всё получилось от души, естественно, без пафосного перебора. — Григорьев снова опустился на спину и тихо добавил: — Из-за этой точки я в артиллеристы и пошёл. — Он на самом деле был — Енакиев? — с нескрываемой растерянностью подал из-за стола голос лейтенант. — Какая разница, — капитан пристально уставился на новичка, хотел что-то горячо пояснить, но осёкся и лишь фыркнул: — Конечно, был! Стали бы книгу писать, если б не был. Глава 2 Подъём в дивизионе играли в шесть часов. К подъёму, ни свет ни заря, заявился командир дивизиона Бужелюк — сухопарый, надменный майор, с вылезшим вперёд острым подбородком и сплюснутым с боков носом, напоминающим больше кость, нежели плоть. Как лицо с большими связями, майор позволял себе разные вольности, за которые обычный смертный уже поплатился бы карьерой. Таковы были и его домашние ночёвки, когда вверенный ему дивизион, с полным комплектом офицеров, пребывал на полигоне безотлучно, а сам Бужелюк спокойно отправлялся на чистую постель в город. О том, что Бужелюка продвигают по блату, в артполку знали все, как и все были в курсе особого нетерпения этого рьяного карьериста. Приказ о вступлении его на подполковничью должность пришёл ещё при капитанском звании. В нужных верхах так напористо поддали в «бумажный парус», что офицер скакнул круче резвого коня, через два барьера сразу. Неожиданно холодное, до ноля, утро не располагало к оживлению и бодрости, и Бужелюк, в принципе не способный к простому обращению, молча, с наполеоновским видом прохаживался туда-сюда вдоль линии палаток и через каждые десять шагов важно поглядывал на часы. Григорьев в ожидании последних минут перед подъёмом наводил на сапогах блеск и негромко бормотал под нос: — Боги войны в атаку не хо-одят! Боги войны попивают винцо-о! — Где ты песню-то откопал? — покривился дивизионный командир, резко провернувшись на каблуках. Как любой скороспелый выдвиженец, он не имел привычки говорить подчинённым офицерам «Вы» независимо от их возраста. — Чушь какая-то, а не песня! Я понимаю «Артиллеристы! Срочный дан приказ!» А тут — винцо! В стране перестройка, партия за трезвость борется, тебе — винцо! Мало за прошлое употребление досталось? — В училище один старый полковник напевал! — без тени смущения, с детской простотой поведал Григорьев. — Довелось ему срочную в пехоте служить и под фашистскими пулями побегать. А после войны он в артиллеристы перековался и вот такое сравнение сделал… Впрочем, он прав, не ходим мы в атаку. Или встречаем врага прямой наводкой, или навешиваем с закрытых позиций. — Григорьев положил щётку на специальную подставку, добавил: — Знающий человек был тот полковник: чтобы обделаться, в атаку один раз сходить достаточно!.. А случай ему передо мной пооткровенничать представился чрезвычайно интересный, стоял я в наряде посыльным… — Сейчас мирное время, Григорьев! — оборвал капнтана Бужелюк. Ему не понравилась ни ссылка на давнего боевого полковника, ни легкость григорьевского повествования (будто он собеседнику ровня!). — И партия нам другие задачи ставит! Ты линию партии одобряешь? — Одобряю! — со скрытым сарказмом кашлянул Григорьев (из-за таких рьяных партийцев он и решил — ноги его там не будет!). — Но слов из песен, как известно, не выкинуть. — Дивизион, подъём! — с тройным усердием, от присутствия командира, завопил дежурный сержант. — Вашего новичка сегодня посмотрим, — буркнул Бужелюк, глядя, как из палаток заводными кузнечиками выпрыгивают полусонные солдаты. — Фалолеева? — уточнил Григорьев. Майор молча кивнул. — Всего два дня в должности, — осторожно подстраховался командир батареи. — Ничего, настоящим лицом товар оценим! * * * Однако настоящее лицо нового «товара» майору не понравилось ещё до проверки. Причина подобной скороспелой неприязни ничего удивительного в себе не таила: обычная для мира ситуация, когда мрачный, насупленный мизантроп терпеть не может весельчака и оптимиста. Не терпит так, будто вот такие открытые, неунывающие натуры украли у него всю жизнерадостность, свет и счастье. На КНП, где полностью распоряжался Бужелюк, эта неприязнь проявилась в полной, откровенной мере. После развертывания орудий на огневых позициях, после прибытия офицеров дивизиона на КНП для сдачи персональных нормативов Григорьев, как и положено, приступил к постановке задачи своему новичку. — Товарищ лейтенант! Цель — справа от ориентира номер «два» окоп пехоты противника. Протяжённость оборонительного рубежа триста метров. Подготовка данных целеуказания полная! Цель уничтожить! — и капитан нажал секундомер. Фалолеев торопливо ухватил карту, артиллерийский круг. Задача для него не новость, в училище он такие щёлкал запросто: нанести на карту огневую позицию и цель, рассчитать их координаты, вычислить углы, уровень, прицел — внести положенные поправки и передать данные для стрельбы на батарею. Там наводчики выставят прицелы, нужные градусы, и орудия дадут залп. Если всё рассчитать верно, снаряды упадут туда, куда следует — прямо по окопам противника. И все, кто на высоком «пупке», то есть на КНП, будут смотреть на разрывы — чем обернётся умение товарища лейтенанта? Словом, это его боевая прописка в полку: или он тупоголовый мазила, или не зря его четыре года учили! Быстрей сделать засечки углов по буссоли! Фалолеев прильнул к окуляру, завертел прибор в поиске цели — есть цель! А вот нужные градусы на угломерном круге! Затем карта, планшет! Потом «привязать» огневую позицию! Всё у него получится! Ещё не топтался бы рядом Бужелюк, не стоял над душой! Григорьева совсем не страшно, у того лицо спокойное, доброжелательное. А Бужелюк насупленный, заранее недовольный, так и веет от него противным холодом! Лейтенанту надо было без всяких посторонних мыслей смотреть в карту, на планшет, в цифры, а глаз невольно косил в сторону, на начищенные сапоги майора, которые, казалось, тоже источали начальственное презрение. Только бы цифры скакать не начали, их тут тьма кромешная, на кругах, в столбиках, в строчках. И обмишуриться никак нельзя — начинается настоящая служба, и самый главный для него начальник лично его оценивает. Если выйдет промах, ничего хорошего потом не жди! «Ладно, Геннадий Борисович, чего цифр-то бояться? Всю жизнь с ними в ладу». Самоуспокоение сработало — мысли остепенились, руки перестали дрожать, а нужное для орудий целеуказание взялось обретать законное цифровое выражение. Бужелюк, в любимой наполеоновской позе прохаживающийся возле стереотрубы, окинул лейтенанта равнодушным взглядом, пожевал сухие губы и неожиданно крикнул: — Газы! Фалолеев выхватил из сумки противогаз, быстро надел. Обзор из-за резиновой маски резко сузился, теперь, чтобы заметить цель, ориентир, привязку, надо было вертеться волчком. Благо, осталась лишь работа карандашом. Но как оказалось, главная беда заключалась не в урезанном кругозоре. Через полминуты очки противогаза плотно запотели, и ничего поделать с этим Фалолеев не мог. Он вертел головой над планшетом туда-сюда, выискивая просветы для зрачков, а стрелка запущенного Григорьевым секундомера беспристрастно вела учёт уже сбившейся с ритма расторопности. В готовый расчёт целей осталось внести поправки на температуру, скорость ветра. Вот и особая таблица — колонки сплошных цифр, вот нужные пересечения, где температура, скорость ветра, вот последние росчерки карандаша и телефон — принимай, огневая позиция, первое указание молодого лейтенанта! Огонь по врагу! Орудия батареи, что виднелись в тылу, в двух километрах, окутались дымом и пылью, и через несколько мгновений, после грохота залпа, до КНП уже донёсся поднебесный шелест снарядов. Григорьев, чутко вслушиваясь в смертоносное пение, еле заметно покривился: уйдут дальше цели, как пить дать, уйдут. Богатый опыт капитана не обманул. Назначенные для поражения окопы остались нетронутыми, а Фалолеев с ужасом и тяжким замиранием сердца смотрел на разрывы, что высоко вздымали землю совсем не там… Первое войсковое задание лейтенанта Бужелюк разбирал тут же, на КНП. Майор будто являл собой неминуемое возмездие за разгильдяйство и халатность, а сухая крепкая хворостина, коей он размеренно похлёстывал по голенищу сапога, свидетельствовала об отвратительном его настроении. — Пальцем в небо попали, лейтенант, если не сказать хуже! — негромко говорил майор, но у молодого офицера эти слова рождали досаду и боль. — Чему вас только в училище учили? Офицеры дивизиона слушали Бужелюка, как и полагается, молча, стараясь не выражать никаких эмоций. Потупивший взгляд Фалолеев, вовсю пылал багрянцем. Какой позор, какая оплошность! Вот так прописался! — Да! — звонко располосовав хворостиной воздух, наигранно спохватился Бужелюк. Все, кто хорошо знал майора, насторожились, ибо вежливость, с которой тот обратился к лейтенанту, могла означать лишь иронию и ничего кроме иронии. — Подскажите, пожалуйста, как ваши покойники приняли данные и произвели залп? Фалолеев замер в растерянности: не ослышался ли он какие покойники? Или это шутка? — Вы думаете, вас газами травили персонально? Из баллончика в нос? — Бужелюк с удовольствием пробуравил оплошавшего лейтенанта водянистыми глазами. — Почему команду «Газы» на батарею не передали? Фалолеев понял, сколь велика его ошибка, ибо, будь газы взаправду, то действительно, на батарее валялись бы одни покойники. Но вслух он сказал расхожую фразу, которой принято оправдываться во всех частых и нелепых случаях: — Виноват, товарищ майор! — Твёрдая академическая двойка! — объявил Бужелюк и повернулся к Григорьеву. — Вы, капитан, воспитательную работу в его карточке фиксируйте! А то, надеюсь, знаешь… что нам такие герои наживают?! Глава 3 Жену Григорьева увезли в роддом — рожать. Григорьев от волнения не находил места, тайком отпрашивался из части у начштаба, по три раза на дню совался под окна роддома, всё уточнял о самочувствии, и своими, непонятно откуда нахлынувшими страхами делился даже с санитарками: «Тридцать три ей уже! Очень боюсь!» Его успокаивали, говорили, что рожать здорового дитятю — возраст лучше и не придумать. Григорьев слушал, успокаивался, а ещё и поддакивал: — Да, у меня Надюша кости не мелкой! Она и первенца, дочку, родила сама, очень спокойно! Вторым ребёнком появился долгожданный сын, и на выписку счастливый отец собрался, как по президентскому протоколу. Свою тёмно-жёлтую «шестёрку», «Жигули», что купил три года назад на барахолке, помыл, почистил где только подлезть возможно было, украсил сиденье голубой накидкой. Выписная медсестра получила конфеты, шампанское, жена — поцелуи, цветы, снова безудержные поцелуи, нежный благодарный шёпот. Заглядывал Олег Михайлович в перевязанный голубой шёлковой лентой кулёк, с умилением и восторгом глядел на спящего младенчика — крохотного, розового, с волосатенькой головкой. Вот он, сын! Долгожданная мечта, потаённая надежда, свершившееся счастье! Полный и правильный комплект у него — сперва нянька, потом лялька! Кто теперь скажет, что Олег Михайлович того… с отцовским «прицелом» нелады имеет?! Наследника обмывали, как профессиональные подпольщики. Громогласно сейчас объявить о застолье, даже если у тебя и тройня родилась, — Боже упаси! Партия для всех праздников прописала исключительно квас, ситро и перестроечные речи! Фалолеев и ещё четверо надёжных сослуживцев собрались у Григорьева на кухне тихо, вроде как случайно. И там, спрятавшись от посторонних глаз, принялись ударными темпами опорожнять запасы «Столичной» (какое может быть ситро!). Фалолеев, что никак не мог высвободиться из-под морального гнёта своей позорной стрельбы, спьяну начал едва ли не в крик оправдываться: — Ведь я в расчётах разбираюсь! Я из-за противогаза цифру спутал — в поправках! Единицу за семёрку принял — вот и молоко! — Первый блин комом, не только на тебе проверено, — одобряюще похлопал его по плечу Григорьев. — Оно одно плохо, первым блином Бужелюк по морде может пятилетку тыкать. — Вот именно! А я просто цифры спутал, очки запотели, ничего не видно!.. Единицу с семёркой! — Успокойся, Гена! — вмешался капитан Семахин, командир соседней батареи, сибиряк-крепыш. — Первый раз есть первый раз. Будет ещё случай, проявишь себя молодцом! Гости стали вспоминать, кто как сплоховал лейтенантом, и очень скоро разгалделись громче любой вороньей стаи. В кухне появилась жена Григорьева Надежда — светловолосая, будто русалка, с большими усталыми глазами. — Надюша! Солнце! Вот такое тебе за сына спасибо! — широко разводя руками, кинулся Григорьев обнимать совсем не хрупкую супругу. — Расшумелась, артиллерия, ну расшумелась! — будто не замечая радости мужа, беззлобно высказала та упрёк: — Новорожденного мне поднимете! — Не будем! Не будем, Наденька! — сбивчиво, виноватым хором пропели офицеры, и Надюша, степенно окинув застолье невыспавшимися глазами, словно вытягивая из каждого подписку о тишине, удалилась. Всем ясно было, что спит себе спокойненько новорожденный Димушка, и никакая гулянка не мешает молодому богатырю сопеть в две ноздри, а мамка зашла для порядка — мужчин приструнить да себя в полном счастье показать. Водка после замечания всё так же лилась без остановки, только хозяин, болтающийся между седьмым небом и потёртой табуреткой, теперь каждые пять минут подскакивал на ноги и тревожно шикал: «Тихо!» Все замирали, прислушивались — нет ли из детской шороха? В полной тишине Григорьев давал «отбой», а через минуту первым не мог удержать в голосе умеренности. После осушенных компанией двух литров новоявленный отец было сунулся в подъезд пройтись по знакомым квартирам и как следует раздвинуть границы торжества, но Семахин плотно ухватил его за плечи. — Михалыч, без гудежа! Сын есть сын, а политическая обстановка… — Что обстановка? — не сильно упорствуя, Григорьев вернулся на кухню. Однако радость в его глазах сменилась обидой. — Партия с алкоголиками борется. А у меня сын родился! Димушка! И я не пьянь подзаборная, а советский капитан, артиллерист!.. Я тебе прямой наводкой сосну за километр перешибу! * * * Фалолеев очень быстро постиг натуру Григорьева и в оценке родного командира даже позволил себе некоторую снисходительность. Лейтенант верно угадал: больше всего на свете Олег Михайлович желал не громкой славы или выдающейся карьеры, а интересного для души дела вкупе с домашним умиротворением и спокойствием. Что за причина в этом действительном факте крылась, и сам Григорьев не знал: то ли врождённая потребность натуры, то ли давнее, въевшееся ещё в ребячьем возрасте желание, потому как вырос в детском доме, без отца-матери. И потрёпанная книжка Катаева «Сын полка» случилась для него первым откровением из другой, неизведанной жизни, а сирота военных лет пастушок Ваня Солнцев стал как бы братом. Маленький Олежек мечтал о родителях, о семейном тепле, защите и любви сильного, удивительного человека, такого, как капитан Енакиев, и после книги запечатлелось в детском сознании, что артиллеристы народ самый заботливый, дружный, надёжный, одним словом, проверенный. Подался юноша Григорьев в военное артиллерийское училище, к проверенному народу, к славным наследникам традиций капитана Енакиева. Поступил, окончил и, как полная перекатная голь, без капли сожаления поехал служить в Забайкалье. Чего бездомному горевать: СССР большой, и везде — родина. В службе, в артиллеристах он не то чтобы разочаровался, но кое-что переосмыслил и стремление рваться наверх как-то очень скоро утерял, хотя по-прежнему самозабвенно любил орудийную матчасть, любил стрельбы, любил пестовать из парней-призывников настоящих артиллеристов. Скромная должность позволяла Григорьеву приличный остаток сил и чувств с удовольствием возвращать в горячо любимый дом, и он наслаждался семейным уютом осознанно, с пониманием, как понимает и смакует выдержанное вино опытный дегустатор. И надо сказать, всё желаемое Олег Михайлович получил: жена, которую он заприметил ещё студенткой педагогического института, семейные обязанности исполняла образцово, при загруженности уроками по русскому языку и литературе вечерами пребывала в готовности подать вкусный ужин; дочь отлично училась в школе, ходила в три кружка и прилежно сидела за школьными тетрадками; а теперь вот и малой в куче чистых пелёнок сопел розовыми ноздрями. Что ещё нужно семьянину для полного счастья? Ах, да — положенный к полной чаше продуктовый и вещевой ассортимент! Было! Затоваренный холодильник (Григорьев сам охотник, и сестра жены содержала с мужем большое подворье в пятидесяти километрах от Читы) гарантировал сытный стол как минимум на неделю; новый пружинистый диван с мягкими широкими боковинами обеспечивал комфортные возлежания, а большой цветной телевизор развлекал по вечерам. Машина «Жигули» (одна беда — не новая) в гараже за домом, там же четыре длинных удилища-телескопа, два спиннинга, сети с какой хочешь ячейкой, надувная резиновая лодка. В квартире, в железном шкафчике, двустволка двенадцатого калибра, и всё не без дела. Мясо, рыба на столе не переводятся, добытчик Олег Михайлович во всей положенной красе. По твёрдому убеждению Фалолеева, любой здравомыслящий мужик на месте Григорьева (коль залит прочный домашний фундамент: квартира есть, детей народил, жена при заботах) хоть чуточку посуетился бы и для сугубо личных удовольствий. А у того одно увлечение — дикое, требующее уединённости и отказа от комфорта — рыбалка, охота! «Толкаться по снегам и болотам, когда наслаждений без этого по самую макушку! Блажь! — однозначно заключал Фалолеев, считая, что слишком рано старит себя Григорьев. — Мне бы машину поехал бы в тайгу комаров кормить?!» Однако, как человека, ценящего спокойную, размеренную жизнь, попутал-таки Олега Михайловича бес: прикладывался Олег Михайлович к рюмочке, правда, не в ущерб службе, чаще дома, с надёжным товарищем, а то и вовсе в уединении, но неизменно чинно, степенно, почти что ритуально. «Исключительно для настроения души», — пояснял Григорьев тягу к спиртному, но полковые перестроечные борцы за трезвость норовили зачислить офицера чуть ли не в моральные негодяи. Удивлялся он такому причислению к лику алкашей, ругался с замполитом и упрекнул того однажды на свою голову, что, мол, активистам-трезвенникам делать больше нечего, кроме как за чужими рюмками следить, наверх докладывать. Лучше бы глаза разули на пустые магазины да на хамские рожи за прилавками! А винцо — что винцо? Оно делу не помеха. Не так он и закладывает, чтобы своё мастерство пропить. У него и песня от боевого ветерана в наследство осталась: «Боги войны в атаку не ходят! Боги войны попивают винцо!» Он бог войны — если кто забыл! Может и винцо попить, а может так врага огневой мощью «приголубить», что у того в клочья любую технику разнесёт! И несокрушимые укрепления, и бесчисленную пехоту! А если кто после его утюжки живой выползет, в окроплённых дерьмом штанах, то только с завещанием — чтобы ни одна сволочь на Советский Союз лезть больше и не мечтала! Глава 4 Чита — город в Советском Союзе своеобразный, уникальный, и главное в этой уникальности, перво-наперво высокая плотность военных. Пять тысяч офицеров на сравнительно маленький, хоть и областного статуса город, позвольте заметить, не взмахи собачьего хвоста. Это сплошные погоны: в толпе, в автобусе, в троллейбусе, в магазине, на вокзале! Погоны и ещё раз погоны! Какие только вообразятся: чёрные, красные, малиновые, зелёные, голубые, от солдатских до генеральских. А уж сколько полковников по Чите запросто шмыгает, так не каждая армия мира в строй для войны поставит! Честно сказать, и штабом округа не сильно какой советский город удивишь, округов в стране за два десятка, но пойдите-ка отыщите город, где штаб не просто архитектурный памятник и форменный красавец, так он ещё на главной площади! И царственно, вызывающе стоит напротив обкома KПCC более неказистого и серого. Где между подобными творениями зодчих словно напрямую витает вопрос кто кого? А уж где ещё напрашивается однозначный ответ в пользу легендарной и непобедимой?! Не найдёте больше такого! Потому как всеобщий почёт и лучшие места родной Коммунистической партии, а штабные «атланты и кариатиды» в массе своей по второстепенным улицам жмутся, при зданиях порой неприметных, рядовых. Это только штабу ЗабВО нешуточное счастье перепало, потому как Забайкальский военный округ — главное спасение от соседа-китайца. В самой же Чите, кроме штаба округа, простых воинских частей тьма-тьмущая. Длинные глухие заборы, ворота с красными звёздами сыщутся в немалом количестве, что в центре, что по окраинам. Оттопать от вокзала пять шагов, и непременно обнаружится красная табличка — МО СССР! Как говорится, и налево наша рать, и направо наша рать! И рать эта забайкальская, в лице офицеров и прапорщиков, по причине многочисленности своей и крепкого единения с народом, расселена где только можно. В Чите для неё военных городков и общежитий понастроено и отдельно, с заборами, и по-братски, без шлагбаумов, ограждений — в городском массиве. Потому как военный человек для столицы Забайкалья — неотъемлемый ландшафт: вечнозелёный и фундаментальный. * * * В общежитии Фалолеева поселили в один номер с замкнутым, крайне нелюдимым прапорщиком, который о своём военном предназначении молчал как партизан, и тридцатилетним музыкантом-сверхсрочником из окружного военного оркестра. «Сверчок» по имени Гоша не удался ни ростом, ни комплекцией; щупленький, словно пятиклассник, заросший неухоженными всклоченными волосами, к тому же очень близорук. Круглые линзы с минусовыми диоптриями придавали ему в лице большое сходство с Джоном Ленноном, и Фалолеев это сходство подметил сразу, в первый момент знакомства. С нелюдимым прапорщиком, насквозь пропитанным повадками законспирированного резидента, у новосёла наладилось обоюдное гробовое молчание, зато музыкант по характеру оказался человеком компанейским, душевным и довольно юморным. Слабое зрение Гоше служить совсем не мешало. Армия требовала от него три вещи: читать ноты с пюпитра, с грехом пополам видеть дирижёрский тамбуршток, ну и, само собой, вовремя и правильно давить по воздушным клапанам валторны, одновременно вдувая в инструмент все запасы лёгких. В оркестре, по собственному признанию, Гоша прожигал жизнь, ввиду её очевидной никчёмности, но предполагал после возраста Христа бросить всё к чёртовой бабушке и податься на родину, в деревню под Иркутск. В первый же совместный вечер Фалолеев узнал, что окружной оркестр, как, впрочем, и ансамбль песни и пляски, находятся едва ли не в эпицентре культурной и светской жизни забайкальской военной элиты. Музыканты, певцы, танцоры, оказывается, запросто владеют такими щепетильными сведениями о нравах здешнего олимпа, что можно было смело заключить: в отсутствие концертов и репетиций им дела больше нет, кроме как подсматривать за важными персонами. Ничего удивительного в этой осведомлённости не было: от придворной обслуги барскую жизнь никакими шторами не спрячешь. А оркестр для штаба почти что цыганский ансамбль для ушедших в небытие помещиков, — живой свидетель всему, что творят и вытворяют сильные мира сего. В тайны «мадридского двора», то бишь штаба Забайкальского округа, новичок-артиллерист был посвящён за неделю — по каким должностям какие генералы сидят, кто у них отпрыски и кто в прислуге. Кто любит охоту, кто баньку, а кто не прочь военторговских девиц в постели полохматить. Все интимные тонкости верхов музыкант выкладывал с глубоким равнодушием, без нервного экстаза и отсебятины, по принципу — за что купил, за то продал. Это звучало не как сплетни — низкорослый и невзрачный Гоша был абсолютно выше этого, а подавалось некой информационной иллюстрацией железобетонного постулата: се ля ви — она и есть се ля ви. И за десять лет оркестровой службы валторнист имел все основания величать окружную богему одним неприглядным словом — клоака. Как бы то ни было, глубокая осведомлённость соседа о жизни окружной верхушки Фалолееву нравилась. Приятно было в полку обронить значительный комментарий на предмет командующего или начальника штаба, к тому же молодого парня давно подгрызала мыслишка насчёт знакомства с генеральской дочкой. Перспектива выгодной женитьбы им никогда со счетов не сбрасывалась, а теперь, посредством всезнайки Гоши, этим можно было заняться вплотную. Вопрос, как обстоят дела с реальными невестами, Фалолеев долго не решался задать в лоб (во-первых, не желал, чтобы его интерес расценили как исключительную меркантильность; во-вторых, участие откровенных посредников в поиске девушки для красивого, уверенного в себе парня считал делом чуть ли не позорным), но после 7 Ноября, когда он заявился в парадной капитанской шинели, Гоша, успевший притащиться с праздника раньше, восхищённо развёл руками: — Красавец! Я, когда тебя в строю увидел, глазам не поверил: ты — не ты! Хоть маршалу в зятья! Замёрзший на первом крепком морозе, краснощёкий Фалолеев кивнул на погоны с четырьмя звёздами. — Для парада вырасти приказали! Как-никак ассистент знаменосца! — Жаль, я думал досрочно! — У нас через ступень только Гагарин взлетел, — Фалолеев быстро скинул шинель, с нетерпением положил руки на батарею. (В тряпичных перчатках на морозе-то!) — Кто тебя знает, — Гоша по-простецки почесал неприбранную голову, иронично присовокупил: — Может, ты где в атаку ломанулся круче Гагарина! — Боги войны в атаку не ходят! — повторил Фалолеев любимую фразу Григорьева и глазами показал на свой китель о двух маленьких звёздах. — Увы! — Всё равно, разрешите вас теперь величать «товарищ капитан-лейтенант»! — шутливо вытянулся во фрунт сосед-коротышка. — По-морскому! — Разрешаю! — Фалолеев азартно хлопнул одеревенелыми ладошами, потому как узрел початую бутылку коньяка с невзрачной драной этикеткой. Такой дребедени, несмотря на «сухой» закон, было в магазинах завались — с четырнадцати до восемнадцати часов, каждый Божий день, по червонцу штука, сколько угодно в одни руки. И Гоша, отстоявший на площади два часа столбом — при любимой заледенелой валторне, по пути в общагу первым делом кинулся спасать себя от фатального окоченения. Парад, двадцатиградусный мороз, лозунги и высокие речи остались позади, на праздничный вечер у обоих были свои планы — в компании к товарищам, но не пропустить по две-три стопочки в честь революции соседи по комнате не могли. — Не знаю, как через ступень звания, — сказал музыкант, торопливо разливая третьесортный коньяк, — а кое-кому досрочно отлетают, будь здоров! Зятёк замкомандующего тут есть, майора через год — получи, подполковника через два — получи! Прям стахановец! А кто знают его, говорят, мурло, ленивее обкормленного кота. Видя, что случай сам ведёт к нужной теме, Фалолеев, будто невзначай, полюбопытствовал, много ли в Чите генеральских дочерей, которые поспели под венец. Стараниями музыканта картина перед ним раскрылась быстро: при всём том, что генералов в штабе как грязи, едва ли не полсотни, нужду в зятьях испытывают, увы, совсем немногие. «Генеральские дочки — аукцион «Не зевай!», — пояснил сверчок, — и народ не зевает». По его сведениям выходило, что в данный момент незамужняя дочка у начальника штаба округа, и дочка ничего, симпатичная, фигуристая. У начальника медицинской службы Минякина тоже, вроде, деваха на выданье, но подробности народом широко ещё не обсуждались. — Зачем тебе генеральская дочь, Гена? — после третьего госта совершенно прямо спросил музыкант, и при этом толстые, особого устройства линзы показались Фалолееву длинным тоннелем, в конце которого поблёскивающие глаза соседа сделались похожими на рыбьи. — Будут помыкать, как последней собакой! И не отвяжешься! Лейтенант не стал пояснять, что стратегия музыканта-сверхсрочника, собирающегося после возраста Христа обретать смутный деревенский покой, и стратегия молодого, умного, красивого офицера вещи — необыкновенно разные. Как Эверест и какой-нибудь сельский пригорок, который своим навозом наделали местные коровы. Гоша чудак, потому как ему тридцать лет, а ни жены, ни детей, ни квартиры. Спит на казённой кровати, дудит в свою начищенную валторну и счастлив! Другое дело он — Фалолеев: ему надо стартовать, стартовать резво, мощно, напористо и в нужном направлении. К генеральскому званию. Чтобы, как говорится, потом не было мучительно больно… оставшись в сорок лет с засаленными капитанскими погонами… А служебный задел своими силами вышел у него пока плачевный. Однако о планах на маршальский жезл молоденький офицер умолчал, а тоном тёртого парня пояснил: — Так при выборе смотреть надо в оба! Да и попытка не пытка, если что, задний ход. — Совместить приятное с полезным? — музыкант лукаво прищурил и без того маленькие глаза, по слогам отчеканил: — Мало-ве-роят-но! И с задним ходом — тут тебе не гражданка. Пришлют буксир, пришвартуют вот таким канатом! Валторнист энергично поднял худую согнутую руку, что должна была обозначить канат невероятной толщины. Оба весело, хмельно рассмеялись… Прояснение диспозиции насчёт созревших генеральских дочек Фалолеева взволновало, особенно задело известие, что дочь самого начальника штаба округа мается в девицах. HШ ЗабВО совсем не шутка, величина такая, что… даже боязно было погружаться в сладкие мечты… если бы сложилось… Сразу должность через ступень, досрочно звание, академия, погоны с двумя просветами… и катись куда подальше всякие блатные Бужелюки. Впрочем, Фалолеев поступил правильно, осадив себя в строительстве воздушных замков, потому как мечтам этим всё равно суждено было порушиться. — Дочь начштаба старлей из комендантской роты обхаживает. И речь, вроде, как о свадьбе, — через неделю огорошил Фалолеева музыкант и выразил искреннее сочувствие. — А что ты хочешь? В лотерею таких шансов нет, как дочь генерал-лейтенанта урвать. Красивая, высокая, стройная и такой папа! — изображая смакование бесценным плодом, он чмокнул худыми губами. — Теперь тому старлею куда угодно зелёный свет! Фалолеев понял, что при всей красоте, росте и способностях, сидя в общежитии на скрипучей железной кровати и заочно вникая в тайны генеральского жития, он сливок не снимет. Люди вон зубами за счастье цепляются! Он откровенно позавидовал незнакомому старлею из комендантской роты, у того шансы столкнуться с генеральской дочкой оказались просто железные. Комендантская рота всегда под носом у высших генералов. Принеси, подай, подстели, убери — тут они, краснопогонные ребята, как молодцы из волшебного ларца! Днём и ночью на подхвате, и в личном обиходе без них никуда. (Благо, видел он уже особняки окружного командования: словно богатые помещичьи усадьбы — старинная архитектура, посадки из деревьев, дорожки, полянки, как положено, за глухими заборами, при караулах.) Пришёл краснопогонный старлей караул проверить, и удача сама в руки катит: тут она, девочка генеральская, собственной персоной, прогуливается. Улыбнулся ей, слово за слово, кино, ресторан, глядишь — и зять! А когда в артиллерийском полку мыкаешься беспросветно, когда только своего «родного» артиллерийского генерала за километр видишь, а тот только сыновей наплодил… Да… К дочери начмеда, небось, изо всех сил молодые военврачи скребутся — познакомиться, руку предложить, из папеньки пользу извлечь. Надо и тебе дерзать, Геннадий Борисович! Ну и что, что начмед — шприц с лампасами! Какая разница, коли мундир в золотом шитье? Потому генералы эмблем и не носят, генерал — это не человек, это счастливое существо, что покинуло грешную землю и взлетело на заоблачные высоты. И не важно, начмед он или дирижёр, артиллерист или лётчик. Что говорить? Генерал и в Африке генерал! Начмед, если разобраться, совсем неплохо, ведь дороже здоровья у человека ничего нет. За здоровье кто угодно заплатит полную цену. Что, их артиллерийский генерал, например, в чём-то откажет этому самому Минякину? Да ни в жизнь! Потому как у Минякина врачи, таблеточки и тёплые госпитальные койки. А у пожилого человека, того и гляди, где-то кольнёт, что-то стрельнёт, не там, где надо, ёкнет. Так думал Фалолеев, пребывая в расстройстве насчёт своего удаления от маршрутов генеральских дочек, однако поближе разглядеть забайкальского обладателя лампасов и даже выслушать от него парочку грозных команд подвернулось лейтенанту очень скоро. Перед началом учебного года, который справляется военными первого декабря усиленной муштрой, всеобщей беготнёй и редкостной нервотрёпкой, из окружного управления ракетных войск и артиллерии иззвонились насчёт очередного донесения. Бумага, на важности и срочности которой настаивал штаб, в полку справедливо расценилась как пустяковая, и к грозному штабному офицеру пешим аллюром направили незрелого Фалолеева, снабдив всё же указанием ворон но дороге не считать. Без особых приключений гонец добрался до главной площади города, но не успел он и сунуться в бюро пропусков, чтобы по служебному телефону доложить о пакете, как ретивость в исполнении приказа сыграла с ним забавную шутку. Переходя улицу напротив штаба, Фалолеев не стал дожидаться, когда протащится длинный бело-синий автобус, за которым вдобавок ещё висел хвост из трёх машин, а молодецки метнулся на прорыв — чуть не под колёса! Очутившись на другой стороне под раздражительный клаксон полосатого «ЛиАЗа», он в запарке энергично проскакал ещё метров пять, и стоявший неподалёку от штаба генерал — тучный, в яркой алой фуражке — как-то сам собой остался позади, не удостоившись положенного внимания младшего по званию. Артиллерист, однако, успел осознать свою оплошность и, применив к ситуации правило «лучше поздно, чем никогда», потянул руку изобразить отдание воинской чести. Но насчёт «поздно» обиженный генерал имел собственные, радикально противоположные соображения. «Ко мне-ка, наглец!» — властно поманил он Фалолеева растопыренными пальцами в коричневой кожаной перчатке. Тот подошёл к генералу, как на параде — чётким уверенным шагом, с образцовым отданием воинской чести. Но молодцеватый доклад лейтенанта и заготовленное покаяние было оборвано нервной отмашкой руки. — Что, сосунок! Лень генерала разглядеть?! — Никак нет! Не лень! — лицо лейтенанта пылало от мороза и стыда. — На исходное! Пройти как положено! — рявкнул высокий чин и ткнул генеральской дланью вдоль улицы. Фалолеев, поджимая левой рукой папку с тремя злополучными листами, кинулся бегом в указанное место. Смурной, наполненный недовольством генерал, по собственному убеждению, имел сейчас все основания быть взбешённым. И вовсе не из-за разгильдяя-лейтенанта, а по той причине, что уже целых десять минут он толкался возле железных штабных ворот, на морозе, в продуваемой ветром фуражке, а персональный «уазик», что обязан был выскочить со стоянки даже на шевеление мизинца, куда-то запропал. Время шло, холод всё крепче охватывал генерала, но ему не хотелось возвращаться внутрь штабного двора, потому как он торопился всерьёз, а его хождение в штаб и на улицу ни на минуту не ускорило бы появление машины. И генерал топтался взад-вперёд, мял холодеющие пальцы и совсем не обращал внимания на воинские приветствия снующих мимо офицеров. Негодование его нарастало всё сильнее и сильнее. А тут ещё и лейтенант, из-за которого прямо под ухом рявкнул автобус! Маршировал молодой офицер блестяще, недаром в полку его сразу поставили ассистентом при знамени! Высоко поднятые ноги ступали на очищенную от снега землю резко, уверенно, рука для отдания чести подлетала в мгновение ока, прямая, как по ниточке! Но ни одним, ни даже двумя заходами Фалолеев не отделался. — Повторить! — отлетало от генеральских оскаленных зубов. И лейтенант повторял. При прохождении мимо генерала он всматривался в его одутловатое красное лицо, в мясистую выпирающую челюсть и думал об одном: «Только бы не под арест!» Тогда несмываемый позор в полку, да ещё за сорванное приказание на орехи достанется: Бужелюк уставится бешеными глазами, проорётся и обязательно перед строем скажет: «Вот герой — он нажил нам геморрой!» Старательный «правёж» молодого, подтянутого лейтенанта привлёк внимание всех, кто был на улице: военных, женщин, девушек. В конце концов, подлетел пулей «уазик», и генерал, который сам к фуражке руку ни разу не протянул, без слов, будто перед ним стоял не офицер, а мешок с овсом, сиганул в машину. Дверь «уазика» ещё не захлопнулась, как оттуда донеслась отборная брань: водитель получал на орехи. Фалолеев негромко выматерился вслед уехавшему генералу, нисколько не сомневаясь, что напоролся на озверевшего пехотинца. Мало, что генерал взъярился из-за сущей ерунды, так ещё и сам на устав начихал — для приличия даже разок руки не поднял. А ещё генерал! И всё демонстративно, прилюдно! Однако после взбучки молодой офицер пребывал больше в радости, нежели в огорчении: генерал, по счастью, не спросил ни фамилии, ни номера части — значит, пятиминутная позорная муштра, и делу конец! Глава 5 В середине декабря затея с генеральскими дочками оживилась. Случилось это по воле добряка Гоши, что загорелся помочь молодому соседу. Не выдавая раньше срока своих намерений, он терпеливо ждал подходящей диспозиции. И она скоро наметилась. — Минякин юбилей отмечает — в гостинице военного совета! — известил музыкант лейтенанта, посматривая искристыми счастливыми глазами. — Наши петь будут, танцевать. Можно открывать охоту на его дочку. — Как она хоть? Возраст, лицо? — какая-то неловкая тяжесть прокатилась по груди Фалолеева. При всей бойкости характера и безбоязненности женского пола ввязываться в охоту за девушкой ему почему-то расхотелось. — Девка как девка. Двадцать лет. Будем надеяться, что с… — Гоша посмотрел себе ниже пояса и рассмеялся. — Папаша всё-таки главный медик! Если что — надрез скальпелем! — Давай не юродствовать! — Фалолееву, охваченному тревогой, скабрезность соседа пришлась не по душе: пусть он планирует шаг расчётливый, меркантильный, но девушка, которая может сделаться ему женой, обязательно будет с набором всех положенных возвышенных чувств. Пошло относиться к той, с которой может навеки свести судьба, нехорошо. — Начинаем стратегическую операцию «Здравия желаю, дорогой тесть!» — ленинским жестом Гоша вознёс перед собой короткую худую руку, и чтобы пощадить молодого парня, быстро посерьёзнел: — И учти, Гена, я сподвигнут к содействию исключительно альтруизмом! — Это почему? — Генеральский зять в общежитии! Ты себе это представляешь? Фалолеев отрицательно покачал головой. — И я в этом клоповнике за десять лет ни одного добытчика блатных бикс не встречал, — согласился валторнист и тонким, прозрачным пальцем указал на кровать артиллериста. Место освободится, и не факт, что здесь поселится нормальный человек. Фалолееву признание в незаменимости откровенно польстило, тем более что за небольшой срок их знакомства Гоша раскрылся вовсе не пошляком, а скорее как шутник с добрым сердцем и непонятным пока Фалолееву жизненным разочарованием. Но почему юбилей генерала Минякина откроет дорогу к его дочке, всё же оставалось непонятным. Музыкант без запинки принялся втолковывать: — Генералу будут подарки! Знаешь, сколько тут барахла дарят? Это в стране с материальными ценностями перебои, а генералу понатащат коробок целый грузовик, потому как в самой захудалой подчинённой части своему «благодетелю» скинутся, подсуетятся, из кожи вылезут ради этого. Если не вылезут сами, то их потом вытрясут наизнанку силой! — задорно сверкнул круглыми очками всё знающий Гоша. — Слушай хохму: просыпается генерал после юбилея, ещё не протрезвел как следует, голова шумит, во рту жажда. Но генерал первым делом не в туалет — опорожниться, не на кухню — водички глотнуть, в себя придти, а в зал — к подаркам! Осмотрел коробки, перещупал, погладил, да и запел с такой душевной тоской: «К сожаленью, день рожденья только раз в году!» А потом зарыдал горько и сквозь слёзы говорит: «Если бы раз в году! Юбилей, он, сука, раз в пять лет!» — Ну, юбилей, подарки, — спросил Фалолеев ликующего Гошу. — Мы при чём? — При том! Я такой поздравительный балаган видел не раз. Адъютанту или какому особо приближённому лицу скомандуют всё добро на хату везти, чтобы по пьяни не упёрли. Машину с подарками отправят домой, а мы сзади пристроимся. Я насчёт машины договорюсь, с тебя только пузырь за эксплуатацию. Подарки разгрузят, занесут любимой генеральше, ну а дальше твоё молодое дело. Повод позвонить в дверь найдёшь сам. Заглянешь, то да сё! Папенька, мол, ваш, как его по отчеству, ну, пусть Иван Иваныч — дражайший Иван Иваныч по делу прислали-с! Может, сам какую коробку втащишь — для антуража. Главное, сразу деваху в оборот брать — ля-ля-ля! Тополя! Поразить, заболтать, завлечь! Понимаешь? — А вдруг её мать будет на пороге стоять? — словно напуганный ребёнок, вопросил лейтенант. — Мать-перемать! Она в коробках будет ковыряться, как голодная мышь! — глаза Гоши, удалённые линзами, от негодования приблизились к стёклам. — Ты что предлагаешь? Второго пришествия ждать? — Какого пришествия? — непонимающе уставился Фалолеев. — Это я так, — огорчение охватило музыканта лишь на миг и, затем вновь став прежним Гошей — напористым, заводным, он взмахнул по-дирижёрски: — От тебя будет нужна импровизация! Потрясающее соло! — Импровизация, — лицо артиллериста почти детской гримасой выразило неподдельные терзания. — Я привык по расчёту действовать. Как математик. — Привык к расчётам! Математик! — Гоша фыркнул от души, мол, что за дети непонятливые пошли? — Могу и я, конечно, с тобой заглянуть, для поддержки, но знакомиться-то к дочке лезешь ты! — Ничего я не лезу! — вспылил Фалолеев, лёг на кровать и повернулся лицом к стене. Он со стороны представил себя назойливым, заискивающим слюнтяем, околачивающимся в поисках сладкого варианта с женитьбой, и ему стало стыдно. Шут с этой генеральской дочкой! Своим умом продвинется в службе! — Ничего, ничего! — приободрил его Гоша, легонько хлопнув по плечу. — На то и бастионы супостатские, чтобы их брать. Всё же и после намёка на примирение Фалолеев боялся показать соседу своё пылающее лицо, детскую обиженность. Гоша неожиданно встал посреди тесной комнаты и сказал: — Вот получится у тебя всё — знаешь, какую песню на свадьбе спою? Что сосед играет на какой-то изогнутой вкривь и вкось, словно устроенной из кишок, трубе, лейтенант видел на фотографиях, но что он может петь, было неожиданностью. А неожиданность вышла очень приятная и даже душещипательная: сверхсрочник, словно пионер, вытянулся в струнку и запел звонко, чисто: «Мы желаем счастья вам! Счастья в этом мире большом!..» Фалолеев не поверил своим ушам, неужели всё это выдаёт маленький Гоша? Забыв обиду, он повернулся. Гоша с очень серьезными глазами допел строчку и улыбнулся взросло, обнадёживающе: — Твоя задача, жених, на юбилей в наряд не попасть. В день генеральского торжества неугомонный Гоша проиграл Фалолееву «сбор». Тот заупирался было, но музыкант его обнадёжил: — Наши там поют и танцуют, так что растворимся в дружеской атмосфере! Раствориться в дружеской атмосфере юбилея Фалолееву не пришлось — уличный часовой при гостинице военного совета на провокации не поддался: прочитав фамилию лейтенанта в удостоверении, он полистал особые списки, покачал головой: «Такого нет». — Конечно, нет! — взялся демонстрировать импровизацию сверчок Гоша. — Его только что пригласили — он племянник Минякина. Забыли в списки включить ввиду малого чина! Понимаешь? Часовой пояснения прекрасно понимал, даже посочувствовал насчёт дискриминации малых чинов, но преградить лейтенанту путь его рука не дрогнула. Фалолеев остался сидеть в синем «Москвиче» возле хозяина Миши, нанятого в персональные водители за бутылку водки (тот изо всех сил копил водку на скорую свадьбу дочери. Один ящик водки по справке из ЗАГСа — даже не курам на смех, а на смех земляным червякам, которых эти куры едят! Купить у спекулянтов, куда там — заводский флакончик белой тянул на двадцать пять рубликов!) и просто ждать, куда кривая приключения выведет. Упитанный Миша, в звериной мохнатой шапке, в куцей овчинной дохе и унтах, беспечно откинулся назад и сделал вид, что спит. Фалолеев, в простой шинели, в сапогах, стал замерзать уже через десять минут. — Может, печку, — со значением кивнул он на панель. — Так стоять неизвестно сколько — выпалим весь бак, — не открывая глаз, отозвался Миша. Фалолеев всё понял, протянул трёшку: — На бензин. Заводи. Из гостиничных ворот с продолговатой коробкой под мышкой выбежал взбудораженный Гоша, сел на заднее сиденье, размашисто хлопнул дверью. Миша тут же пробудился и от откровенного вандализма Гоши едва не схватился за сердце. Радостный музыкант оборвал его нерождённые причитания: — Всё по плану! Сейчас поедем! — Гоша стукнул Фалолеева по плечу. — Класс! Я коробку из кучи урвал, всё по-настоящему, без бутафории! — Что там? — потянулся было к коробке Миша, но тут массивные половинки гостиничных ворот распахнулись и оттуда, ослепляя засаду дальним светом, выехал «уазик». — Он! — напряжённо вглядываясь сквозь замерзшее стекло «Москвича», опознал Гоша и скомандовал: — Мишель, не отставай! «Уазик» к месту назначения домчался быстро. В центре, на улице Горького, зарулил во двор опрятной сталинской трёхэтажки, остановился у второго подъезда. Разгрузкой подарков руководил высокий крикливый майор, на красных петлицах которого извивались змеи. Пока коробки вынимали из «уазика», упитанный Мишель, ещё до свадьбы дочери готовивший из себя образцового тестя, всё-таки решил разведать, что же дарят генералам на юбилеи. Поскольку для конспирации свет в салоне Гоша включать запретил, он притянул коробку к себе и принялся, как слепой, ощупывать её со всех сторон, втихомолку подковырнув какую-то скрепку. — Небось, магнитофон японский, — поделился Мишель своими догадками и вздохнул очень печально: — Почему я не при лампасах? Опустевший от генеральского добра «уазик» сорвался с места, и кандидат в женихи почувствовал, как в районе пупка у него что-то сжалось. Будто сам не свой, он ухватил коробку и резко рванул её из Мишиных рук. Миша, как видно, не имел привычки молниеносно расставаться с добром, хоть со своим, хоть с чужим, и лейтенант процарапал себе скрепкой палец, сгоряча оставив этот факт без внимания. — Вперёд, бог войны! — толкнул его в спину разгорячённый Гоша, и пока они оба покидали салон, даже выпалил бодрящую лекцию: — Жизнь устроена гораздо проще, чем тебе мерещится! Голову на отсечение — сидит сейчас его дочь одна-одинёшенька и страдает: «Где же мой жених-красавец!» А ты тут, всего лишь зайти боишься. Ты же такой парень — любая невеста облизнётся! Воспитательная работа подействовала: Фалолеев выпрямил спину, разудало повёл плечами и, подумав о том, что сверчок Гоша при своём росте и нелепых толстенных очках мог бы запросто поднимать в атаку полки, шагнул в подъезд. Гоша и впрямь гляделся молодцом — на парадной шинели сверкал плетёный серебряный аксельбант с надраенными карандашами-наконечниками, погоны отливали золотом. Сняв запотевшие очки, идейный вдохновитель своднической авантюры без тени сомнения ступил на широкую лестницу, добротные железные перила которой венчались отполированными, с фигурным профилем, поручнями. Почти вплотную упираясь в высокие двустворчатые двери, музыкант вслух прочитал первую номерную табличку: — Пятнадцать! — И поскольку голос его неожиданно разнёсся по гулкому подъезду громовым перекатом, сказал уже тише: — Нам квартира двадцать два нужна. — Ткнув пальцем вверх, что означало «поднимаемся!», Гоша совсем шёпотом добавил: — Их превосходительство зовутся Александр Павлович. — Не удержался съёрничать. — Почти царь! Тут Гоша заметил, что его подопечный облизывает палец. — Что там? — Пустяк, — шепнул лейтенант. — За скрепку зацепил. На звонок отозвались не скоро и, не отмыкая замков, спросили, кто там. — Нас товарищ генерал прислал, — с чрезмерным усердием в голосе доложил Гоша. Слово «товарищ генерал» в Советском Союзе имело магическую силу открывать всякие двери. Через пять секунд хозяйка — дородная женщина с тонкими прореженными бровями, круто ниспадающими к волевому, чуть выгнутому носу, самолично взирала на посланцев мужа. И на лице её, как в зеркале, сразу отразился очевидный факт — новоявленные физиономии среди приближённых к семейству особ не значатся: орлиные глаза генеральши очень настороженно и пытливо изучали незваных гостей, а тёмный пушок на верхней губе хозяйки, который не дотягивал своим качеством до усов, но всё же был приметен, настороженно вздыбился. «Мать-перемать! — ёкнуло у Фалолеева сердце, — надо быть циркачом, факиром, чтобы из-за такой фундаментальной статуи выманить дочку, да ещё и познакомиться». Но близорукий валторнист не стушевался, не Бог весть какое препятствие — невозмутимая усатая генеральша! — Коробочку одну второпях забыли, — пояснил он, наивно моргая детскими глазами. — Александр Павлович приказали доставить. Хозяйка энергично протянула вперёд молочные, пухлые, словно раздутые на дрожжах, руки. — Вы… извините, через порог не подают, — маленький Гоша чуть не силой потеснил увесистую генеральшу вглубь. Руки у той в ожидании коробки не опускались, но Гоша с передачей тянул. Едва ноша уйдёт по назначению — всё, придуманная миссия окончена, а их авантюра так и останется пустоцветом. Но генеральша в двух шагах от двери уже встала насмерть, и ничего другого, как передать подарок, смельчакам не оставалось: руки музыканта медленно и нехотя потянулись вперёд. За спиной генеральши, в глубине длинного коридора, вдруг мелькнула худая девичья фигура в трикотажном спортивном костюме. «Дочка!» — Фалолеев забыл про хозяйку и всё внимание устремил на девушку. Ему сначала показалось, что она очень высока, не выше него, конечно, но… нет, просто показалось. Он, как мог, вгляделся в её лицо и по первому молниеносному обзору заключил, что отказать генеральской дочке в симпатичности нельзя: типичное овальное лицо, прямой аккуратный носик, губки — ничего, словом, всё по-человечески, рога на лбу не растут. Конечно, заглянуть бы как следует в глаза, ибо они зеркало души, но… объект его всепоглощающего внимания вовсе не торопился приблизиться, а тем более одарить незнакомого лейтенанта персональным взглядом. — Что тут? — полюбопытствовала девушка с изнеженной начальственной интонацией. — Ещё один подарок привезли, — не поворачиваясь, объявила генеральша. И, наконец, перетянув к себе законное добро, тяжёлым взглядом дала гонцам понять, что теперь готова с превеликим удовольствием лицезреть их спины. И это несмотря на то, что молодой артиллерист красив, строен и высок, а лупоглазый сверчок-гном весь увешан блестящими цацками. — Здесь… понимаете, товарищ руку поцарапал, — держась за мутные от влажных разводов очки, сказал Гоша. — Может, зелёнкой или йодом помазать? Как-никак, вы — медицина, — вовсю наводил мосты маленький музыкант и ссылкой на хозяйскую профессию словно оправдывал свою напористость. — Может, милая девушка медик… как папа… как Александр Павлович, бинтик, пластырь, туда-сюда… Желание генеральши выставить за порог напористого очкастого музыкантишку только возросло. Перебарывая его, она сказала с отстранённой небрежностью: — Валечка, посмотри аптечку. Впрочем, человеколюбие хозяйки распространялось исключительно на одну персону. Когда генеральша демонстративно потянула руку закрывать дверь, обоим гостям стало ясно — говорливый вояка в праздничных аксельбантах сюда даже не просочится! Фалолееву ничего не оставалось, как шагнуть вперёд, а Гоше ничего не оставалось, как попятиться в коридор — покинуть негостеприимную квартиру. «Артиллерия, не дрейфь! Прямой наводкой!» — одними губами шепнул он на прощание. Смущённый лейтенант стоял на ковровой дорожке, не зная, снимать сапоги или нет: если по правде, такую ерундовую царапину стыдно было показывать хоть кому, не то что девушке. Чем тогда завлекать-приманивать? Все его мысли разом оцепенели, он даже не представлял, что вообще сказать этой генеральской Валечке, не говоря уже о предложении знакомства. Он прежде надеялся, что будет какая-то приветливость, гостеприимная атмосфера, какой-нибудь располагающий жест от генеральского семейства! А тут… Генеральша, на ходу осматривая новую коробку, понесла её до общей кучи, куда-то в дальнюю комнату. Валечка, очень неопределённо хмыкнув, тоже скрылась. Фалолеев остался в коридоре один и через раскрытую половинку ажурной филёнчатой двери вдруг увидел нечто такое, что не удержался от любопытства, подался вперёд и заглянул. Его взору предстал зал — квадратный, просторный, с роскошным диванным гарнитуром чёрного цвета, с громоздкой мебельной стенкой. Прямые высокие спинки гарнитура двух кресел и узкого дивана — блестели дорогим кожаным глянцем, без потёртостей и следов износа. Упругая лоснящаяся обивка в шахматном порядке была прижата декоративными гвоздями, часто и глубоко. Фалолеев не сразу оторвал взгляд от кожаного великолепия, особенно его поразили подлокотники чёрные набивные цилиндры, важно покоившиеся по бокам дивана и кресел. Затем лейтенант вскользь окинул взглядом приземистый журнальный столик, на котором стояла большая хрустальная пепельница, и с любопытством уставился на замысловатую мебельную стенку. Рыжий окрас стенки не имел одного тона. На каждой секции он был положен слоями: от лёгкого палевого до грязноржавого. Линиями самого темного, грязно-ржавого цвета, что плавно повторяли фигурные контуры секций, выводился несложный замкнутый узор. Стенка изобиловала всяческими полочками, утопленными зеркалами, стеклом. Антресоли были закрыты однообразными, как близнецы, дверцами, на которых посредством всё тех же линий грязно-ржавого цвета очерчивалось нечто вроде квадратов. Однако верх этих квадратов имел не прямую линию, а крутую, как арка, дугу. Фалолеев смотрел на стенку сбоку, под углом, отчего антресоли представились ему выстроенными в ряд сказочными сундучками. Ничего похожего Фалолеев в жизни не видел, разве что в кино, но объектом его самого пристального внимания вскоре стала вовсе не диковинная импортная мебель. На дальней стене, средь крупных тиснёных обойных цветов, в большой рамке располагалась фотография хозяина генерал Минякин стоял в шинели, фуражке, а командующий округом пожимал ему руку. Едва лейтенант вгляделся в генеральское лицо, как сразу понял, что разуваться не будет… Судьба давала ему шанс ускользнуть без последствий. Генеральша, как и предсказал Гоша, вовсю интересовалась содержимым коробок, полноправной обладательницей которых она стала. По тому, как высокомерная Валечка совсем не торопилась оказать красивому молодцеватому лейтенанту медицинскую помощь, по её скрипучему недовольному тону, он лишь убедился, что яблоко упало прямо под яблоню. В полной тишине офицер подкрался к порогу, как можно осторожнее открыл замок и на цыпочках шмыгнул за дверь. Машина ждала его. — Ну как, якорь в порту? — неунывающий Гоша встретил артиллериста бодрым вопросом. — Якорь висит на борту, — отчитался Фалолеев, не скрывая своей хмурости. — Ты что, Гена! Такой стратегический ход, рейд по тылам — и никак? — расстроился музыкант. — Знаком я с этим Минякиным! — признание вырвалось у артиллериста как крик души. — Знаком?! — в полумраке салонного плафона блестели только очки музыканта, слабый свет с трудом пробивал диоптрический тоннель в один лишь конец, без возврата, но что Гоша чрезвычайно удивлён, догадаться не стоило труда. — И каким образом? — Наяривал строевым шагом по его милости, как клоун! Перед штабом, при народе! — Вон оно! — с загадочной иронией из холода и полумрака отозвался Гоша. — Думал, лысый, а это — бритый? — Чего? — Это я так, ну-ну… — Что ну-ну? Не знаю, как бритый, а садист — точно! Ещё человек гуманной профессии! К нему на стол попади — прирежет с удовольствием! И дочка! Царапину перевязать проблема! Пошли они куда подальше! — Геннадий Борисович, — Гоша настроил голос как заправский конферансье, и у Фалолеева от непонятной торжественности вдруг пробежали мурашки. — Поздравляю! У вас решение не мальчика, но мужа! Генеральскими дочками вымощена дорога в ад! Он повернулся к укутанному, звероподобному Мише, громко скомандовал: — Мишель, на базу! И когда старенький «Москвич» помчался по пустынным ночным улицам, скованным забайкальским мертвящим холодом, Гоша потянулся с переднего сиденья к лейтенанту: — Будет у тебя всё хорошо! Без этой клоаки! Глава 6 К генеральским дочкам Фалолеев остыл и с новыми силами принялся за службу. «Карабкаться самому, а там видно будет!» — определился он с ближайшей тактикой и принялся вкалывать как следует: на плацу, перебрасывая из руки в руку автомат, как игрушку, он показывал солдатам высший пилотаж; изучал вверенную матчасть до последней заклёпки и рассказывал взводу про «Д-тридцатку» так, что от зубов отскакивало. К его радости, окружное управление разослало особые контрольные работы «Залп», которые касались исключительно артиллеристов: пять очень непростых задач по расчётам стрельб. Лейтенант загорелся — вот где можно проявить себя, прогреметь на весь полк, если уж не на округ, потому как эти задачи ему по плечу и, что самое здоровское, контрольные «Залп» будет оценивать независимая окружная комиссия, а не полковые руководящие авторитеты, в чьих глазах Фалолеев разгильдяй и неумёха. Усердие, с которым он засел за учебники, карты, чертежи и расчёты, сразу удостоилось внимания сверчка Гоши. «Всё потеешь… аки пчела, — посочувствовал музыкант, заглядывая в ворох непонятной ему литературы, и по своей привычке юморить прибавил: — Излишний патриотизм всегда настораживает». Фалолеев тут же парировал замечанием, что если чисто сыгранная Гошей партия на валторне — апофеоз патриотизма, то он с таким патриотизмом согласен. Мгновенный и остроумный контраргумент знаток иронии принял несколько ошеломлённо, но очень уважительно. Думы над расчётами быстро натолкнули лейтенанта на несколько полезных мыслей. Первое: «Залп» надо брать вариантами решений, ответить таким количеством расчётов, чтобы в округе все попадали от восторга! И второе — купить программируемый калькулятор МК-52, к которому он присматривался давно. Эта штучка поможет просто сотворить чудеса! Дорогую вещь, не затягивая, он купил в ту же неделю, и покупку первым делом показал Григорьеву. — Целая зарплата, зато самый лучший! — похвастался Фалолеев. — В памяти сто пять шагов. Почти ЭВМ! Григорьев без особого любопытства повертел продолговатый, похожий на пенал калькулятор, поводил пальцем по узкому зелёному экранчику. — Ничего! — отстранённо кивнул он. — Да… лучше на такие деньги книг набрать. — Теперь какие хочешь программы составлять можно, — глаза лейтенанта горели непотопляемым оптимизмом, словно он нашёл клад. — За расчёт целей возьмусь! По «Залпу» есть альтернативные задумки. Такие там варианты накидаю! — Велосипед изобретать, конечно, полезно, но стоит ли? — скептически вопросил Григорьев. Скептицизма для этого вопроса Григорьев не пожалел сознательно — новость, что ли, лейтенанту старое правило: не высовывайся на ровном месте? Избежать барской милости и гнева — вот самая десяточка! Фалолеев, конечно же, думал по-другому: ему предстоит напрячь все силы, чтобы стереть позор былой неудачи (которая всеми, кроме Бужелюка, воспринималась как не страшная, должная) и показать себя — каков он есть, во весь рост! — Хотя бы велосипед, зато свой, собственный! — огорчённый командирским холодком, Фалолеев взялся раскрывать своё кредо. — «Умственная функция индивидуума должна стремиться не к нулю, а к бесконечности», — на олимпиаде математик так сказал. Дерзать и не сдаваться, если короче. — Дерзайте, юноша! — Григорьев снисходительно вытянул сжатые губы, покивал вверх-вниз круглой головой, чуть прикрывая веки. Вроде как: «Я умываю руки». Фалолеев командира слушать не стал и дерзнул так, что его результаты ошарашили даже полковых зубров, а сам лейтенант попал в первую тройку окружных артиллеристов. Но Бужелюк оставил сей успех без нормального, положительного внимания, хотя Григорьев своими стараниями всё же выбил у майора снятие с Фалолеева ранее наложенного взыскания. Но в канцелярии, один на один, капитан высказал отличнику викторины предельно откровенно: «Смотри теперь сам, будет ли от этой славы польза». И оказался прав — Бужелюк не упускал случая поддеть Фалолеева: к месту и не к месту он обзывал лейтенанта самым выдающимся теоретиком современности, зловеще напоминал про приближение очередных летних стрельб, где молодой выскочка опять попадёт пальцем в известное место. В июле артиллеристы выдвинулись на полигон, и вновь, как год назад, Фалолеев встал на КНП сдавать персональный норматив. Всё повторялось почти точь-в-точь, как прошлым летом, только Бужелюк уже сверкал звёздами подполковника, а сам Фалолеев держался куда увереннее. Он уже не тот испуганный сопливый лейтенант, его теперь одним строгим взглядом не возьмёшь — на подполковника у него справедливая злоба, а на стрельбах он умрёт за реванш! Григорьев привычно указал офицеру цель и щёлкнул секундомером. Вновь лейтенант приник к буссоли, вновь его карандаш заметался по карте вычислять ориентиры, опять в глазах зарябили цифры на планшете и таблице поправок. Вот рассчитаны и переданы на огневую позицию координаты цели, углы возвышения. «Батарея, огонь!» — летит в телефонную трубку лейтенантский приказ, и гаубицы на огневой позиции рыгнули огнём, громом. Спустя мгновения небо, как положено, отозвалось звонким металлическим шуршанием — это снаряды понеслись к указанным целям. За их падением в бинокли следили все офицеры КНП. «Квадрат! Мимо! Мимо! Квадрат! Мимо!»… — отмечал разрывы наблюдатель. Да, не густо получилось, товарищ лейтенант! Фалолеева от неудачи окатило жаром. Он кинулся к цифрам, лихорадочно скорректировал данные — новый залп!.. и опять вышло вперемешку с «молоком». Нет, конечно, не двойка, как прошлый раз — твёрдая тройка… но это совсем не желанный результат. Молодой офицер посерел лицом. После стрельб, упоённый собственным провидческим скептицизмом, Бужелюк вывел Фалолеева из строя. Командирское пренебрежение было столь велико, что нотаций лично лейтенанту даже не адресовалось. Бужелюк с ехидцей обратился к Григорьеву: — Плодим теоретиков! На бумажке чуть ли не новая теория относительности, а практический результат, как по Филькиным грамотам! Догадываетесь, куда вы своим пальцем попали? Фалолееву было стыдно за себя, душила обида, что из-за него отчихвостили ни в чём не повинного командира батареи, но он так и не мог понять, откуда взялся превышенный разброс снарядов? В чём его ошибка? Бужелюк ещё раз упомянул проклятую контрольную «Залп» и закончил речь новым замечанием Григорьеву. — Капитан, ты хоть чуть-чуть своими раздолбаями занимайся! Нам Ленин завещал учиться военному делу настоящим образом, а не лупить в белый свет, как в копеечку! Каждый выстрел, между прочим, — офицерские сапоги. Дивизионный командир сел в «уазик» и умчался, а вторая батарея дружно принялась ломать головы — что же привело к такому жиденькому итогу? Григорьев сам взялся за буссоль, карту, быстро произвёл расчёт и, сравнив с фалолеевским, в задумчивости наморщил обветренный полигонной жизнью лоб. — И температура, и ветер! — сказал он сам себе с растерянностью. — Обижаете, Олег Михайлович! — мрачно отозвался лейтенант. — Не первоклассник! — Что-то ведь не сработало! — Сами видели — малую вилку взял! Поправку на поражение — а снова перелёт у половины! Странность, конечно, выпирала налицо: малая вилка в ар-тиллерии верная мышеловка, и она должна была, просто обязана была захлопнуться! — Вилку взял, да… не закусил! хмуро пошутил командир батареи. — А тебя всё «Залпом» тычут! В одно место. Теперь-то Фалолеев начал понимать военную мудрость, что значит «не высовываться раньше времени». — На огневую! — кивнул Григорьев офицерам на стоящий неподалёку ГАЗ-66. На огневой позиции капитан лично обошёл все расчёты: сверял прицелы, панорамы, хмыкал, глядя то в синее небо, го в перепаханную солдатскими сапогами землю. Фалолеев, в надежде найти ошибку здесь, у орудий, торопливо приложился к оптике — всё, как он передавал: риска в риску, цифра в цифру. Он даже внимательно осмотрел надписи на ящиках из-под снарядов, и опять в искреннем недоумении наморщил лоб — ответ так и не открылся. Григорьев подошёл к гильзам, что ещё тёплые валялись за бруствером, задумчиво поковырял носком пыльного сапога одну, другую, третью. — Фалолеев, иди-ка сюда! — вдруг крикнул он совершенно спокойно, но лейтенант особым чутьём уловил перемену дела: командиру что-то открылось! Молодой офицер торопливо подскочил. Григорьев держал одну ногу на низеньком штабеле из деревянных ящиков, на этой же ноге была пристроена рука, которой он подпирал подбородок. Лицо капитана окончательно расправилось от тягостных дум. Чуть наклонившись телом вперёд, он улыбался, а глаза его хитровато поблёскивали. — Причина тут, под ногами! Лейтенант жадно вперил в землю взгляд, словно на земле должна была лежать записка с указанием его оплошности. И если уж не записка, то должно быть разбросано что-то ценное, например, купюры на пару тысяч рублей. — Ну! Читай! — коротко бросил Григорьев и подбородком кивнул на гильзу. Фалолеев повернул её надписью вверх, прочитал цифровой код. То же самое проделал с другой гильзой, третьей. — Из разных партий! — с удивлением воскликнул он. — Но ведь ящики с одним шифром! — В жизни всегда есть место подлости, — капитан убрал ногу с штабеля, распрямился. Уставившись на далёкую лесистую сопку, не торопясь, с паузами заключил: — Большой свинский привет от кого-то! Только опять совет — без паники и выяснений! Вонь — лучше не тронь. Глава 7 Выяснять Фалолеев ничего не стал. Настоящий артиллерист должен сам управляться со всеми вводными посредством ума, опыта и настойчивости! Пусть не обошлось в его работе без изъяна, зато в другой раз он непременно проверит партии даже на снарядах, при нужде грамотно рассортирует их по орудиям. Всё у него получится! Вот только его ненависть к командиру дивизиона, до этого временная, теперь застыла стойким, непоколебимым гранитом. И вряд ли он заимеет желание ослабить её: слишком несправедлив и предвзят Бужелюк в своих обвинениях. Если честно — то и непорядочен! Бужелюк по-прежнему демонстрировал свою антипатию к Фалолееву, учинял с него двойной спрос, тыкал за каждую ошибку или промах. А таковых у лейтенанта, как назло, набиралось немало. Он словно принял от Григорьева наследство, которое выражалось грустным и фатальным определением: «не заладилось». И звание старшего лейтенанта, которое по статусу дают без всяких должностей и заслуг, ему присвоили позже срока, со скрипом. Фалолеева, не оставляющего надежд на успешную службу, временами это угнетало безмерно. В такие моменты отчаяния он скрежетал зубами, едва ли не плакал от обиды, но, перетерпев пик уныния, всё-таки находил силы нацелиться на лучшее. Частенько бывая у Григорьева, где сослуживцы пристраивались на кухне за стаканчиком, он пьянел и, поддаваясь чувству безнадежности, сникал. А затем вдруг вытирал влажные обиженные глаза и с неудержимым напором, даже яростью тряс своим интеллигентным кулаком — прорвёмся! — Гена, это даже без сомнений! В огне не сгорим и в воде не утонем! — по-отечески поддерживал его хмельной командир и ободряюще приобнимал за плечи. И Фалолеев, как мог, шёл на прорыв! Но однажды он чуть не прорвался в обратную сторону: сотворил ЧП, которое едва не обернулось прокурорским дознанием. Чрезвычайное происшествие вышло необыкновенно глупое, оно и начиналось-то не как происшествие, а как рядовое вялотекущее событие, и до масштабов ЧП раздулось лишь волею административных законов и какой-то прилипчивой персональной подлостью судьбы. На стрельбах, когда шесть орудий Григорьева стояли на огневой позиции, от начальника полигона внезапно поступила команда «Отбой». Ничего страшного или особо нестандартного тут не было — отбой, так отбой! Опускать колёса у гаубиц, смыкать станины лафета, чехлить — и в хвост к тягачам! Григорьев, передававший с КНП «Отбой», так Фалолееву и приказал: свернуть «тридцатки», выстроить колонну! Но на третьем орудии Фалолеева уже дослали для выстрела снаряд и, как положено, наддали банником, отчего тот прочно впился медным ободком в нарезку ствола. Вынимать снаряд обратно не представлялось возможным, да это категорически запрещено: приведённый в боевое состояние заряд от подобных манипуляций сдетонирует. Для Фалолеева, как для старшего на огневой позиции, сложилась непростая задача: покидать полигон со снарядом в стволе нельзя никак, разряжать выстрелом — тоже. Мало ли по какой причине сыграли «Отбой»? Может, в районе целей пастух с коровами бродит? И что обидно, оплошности Фалолеева в ситуации нет ни грамма, просто так вышло — пока сержант третьего орудия определился с обстановкой, пока доложил, ушло время известить Григорьева. Тот уже снялся с КНП, и проблема, как разрядить гаубицу, персонально встала перед старшим лейтенантом Фалолеевым. — Может, банником обратно выбить? — простодушно посоветовал молодой солдат из последнего призыва. — Ну да! — у Фалолеева даже дрожь от такого совета прошла. — У снаряда колпачок откручен: туда спичкой ткнуть — ни орудия, ни расчёта не соберёшь. Все сборы из-за одной гаубицы застопорились, и тогда Фалолеев, не придумав очевидно безопасного способа, выбрал меньшее зло. — Прямой наводкой в сопку! — распорядился он. — Только заряд самый малый, чтобы потише. Гаубицу развернули на ближайшую сопку, вставили гильзу с порохом, дёрнули шнур — и злополучный снаряд взорвался на пологом песчаном откосе. Едва ветерок развеял дым, подъехал Григорьев, осмотрелся с тревогою и первым делом спросил Фалолеева: «Что тут?» — Орудие разрядили, товарищ капитан, — доложил Фалолеев. — Полигонные наверняка услышали, — изрёк помрачневший Григорьев и зычно закричал третьему расчёту: — Бегом сворачиваться! Полигонные — те самые, что дали команду «Отбой», — напрямую подчинялись округу, и шутки с ними были плохи. Все замечания по стрельбам полигонные отправляли в штаб округа, откуда потом рассылались бумажки с «разборами полётов». В такой «портянке» за генеральской подписью любой командир артиллерийского полка мог получить по первое число. Когда вся батарея уже стояла колонной, нехорошие предчувствия капитана сбылись — примчался начальник полигона: допотопный, сто раз перекрашенный вездеход ГАЗ-69 подлетел прямо к бамперу первого грузовика. — Почему стреляли?! — выскочив из легковушки, с ходу закричал немолодой, строгого вида майор. — Никто не стрелял, — как ни в чём не бывало, сказал Григорьев. — С огневых позиций сразу после команды свернулись. — Выстрел же был! — майор разгорячено тыкал рукой на склон соседней сопки. — И разрыв! — Никто не стрелял, — стоял на своём Григорьев, никак не выдавая неправды лицом. — Колонна уже пять минут выстроена — провожу инструктаж перед маршем. — Инструктаж, значит?! За дурака меня держите?! Суровая физиономия начальника полигона не сулила ничего хорошего. Выпуклые шишаки над глазами майора, поросшие мохнатыми бесцветными бровями и напоминающие осенние болотные кочки, глубоко посаженные цепкие глаза говорили об одном: такие служаки на компромиссы не идут даже в пустяках. А что говорить, когда свершилось ЧП? Кроме фамилий виновных и объяснительных записок с чистосердечными признаниями, им ничего не нужно — хоть взамен золотые горы насыпь! Упёршемуся с раскаянием Григорьеву на словах была обещана тысяча неприятностей, вплоть до прокурорского вмешательства, и было произнесено едва ли не клятвенное обязательство незамедлительно зарядить в полк такую вонючую «портянку», от которой командование полка хватит пожизненный Кондрат! И такая «портянка» пришла очень быстро. Бужелюк, получив строгое указание разбираться, наполнился неописуемой радостью: теперь он отправит «дорогих» товарищей из второй батареи прямо в лапы к прокурору! А тот совсем по-другому вразумит зарвавшихся офицеров! Без соплей и сюсюканий! В очевидном предчувствии крупных неприятностей Фалолеева опять измучила совесть — больше всего на орехи достаётся ни в чём неповинному Григорьеву! Опять, почти до слёз, было обидно, что начальство раздуло из мухи слона и с этим раздутым слоном носилось, как тупоголовый громила с кувалдой, грозя незаслуженно обрушить её на головы приличных людей. Фалолеев порывался доложить Бужелюку, что это его, личное решение — стрелять после команды «Отбой», но Григорьев признательный порыв у подчинённого остудил: — Не торопись, Гена! Завтра будет видно. Так выдержанно поступить Григорьеву подсказал всего лишь большой армейский опыт, а вовсе не гениальное предвидение… но наступившее завтра превратило полигонное ЧП в сущий пустяк, про который забыл даже злопамятный Бужелюк… Следующим днём весь Советский Союз узнал о Государственном комитете по чрезвычайному положению… А совсем скоро сбылись мечтания Григорьева — удушливые партийные сети сгнили разом, потеряли свою прежнюю силу и прочность. Река жизни, высвободившись из сонной, заплесневелой запруды, наддала ходу, потекла стремительней и опасней: подполковника Бужелюка высокие покровители перетащили командиром полка в Нижний Новгород, что, впрочем, совсем не избавило того от недоброй памяти; Григорьева поставили зампотехом дивизиона и присвоили ему звание «майор»; старший лейтенант Фалолеев занял место командира второй батареи. Он по-прежнему холостяковал, но, оставшись без «покровительства» ненавистного Бужелюка, умудрился выбить квартиру — и весьма удачно, в одном подъезде с Григорьевым. Однокомнатные апартаменты в военном городке — последнее, что смогла оставить в наследство своему птенцу советская армия… А первый президент России в это время развернул страну на новый курс… Россия сразу же занялась сокращением военного «поголовья». На столице Забайкалья демонтаж «бронепоезда», который, по правде, стоял вовсе не на запасном, а на главном пути, отразился своеобразно. Военные, влекомые кто свободой, кто необъятными возможностями гражданки; гонимые кто ненужностью, кто переменчивым ветром судьбы или суровостью климата, большим числом устремлялись из края вон: по родным республикам, обретшим гордый статус независимых государств; по заповедным местам юности — где росли и учились; а кто поотчаяннее, половчее — и вовсе в Москву или переименованный Петербург, за разрешённым предпринимательским счастьем. Узаконенное право частной собственности на жильё, ранее народу почти неведомое, помогало покидать места службы не с пустыми карманами, а с приличными суммами. И хотя читинские квартиры оценивались порой в смешные деньги, бывшие защитники Родины не уповали на журавля в небе и решительно меняли своих «синиц» на наличные. Военные городки быстро разбавлялись гражданским людом: вместо капитанов и майоров, прапорщиков и старлеев, по подъездам всё чаще засновали пронырливые субъекты непонятной наружности. * * * Старшина первой батареи Бережко, что соседствовал с Фалолеевым на лестничной площадке, тоже собрался в дальнюю дорогу. Сорокалетний прапорщик — высокий, героического непреклонного вида, с рябым лицом и прокуренными усами, в гости к Фалолееву зашёл с бутылкой портвейна и без особых прелюдий стал делиться планами о «великом» переселении на «ридну Украину». «Рвану, пока можна по-человечьи: с выслугой, званием, с сохранением пенсиона!» — распевно пояснял старшина. Фалолееву показалось, что хохляцкий говорок у соседа теперь прорывался куда веселее прежнего, потому как помимо сладостного упоминания о несметных украинских богатствах, что с нетерпеньем ждали весь украинский народ, и героического забайкальского старшину в том числе, прапорщик без страха и упрёка откостерил всё командование полка. Одной ногой, а тем более языком, Бережко был уже на далёкой родине: едва остыв от глобальных проблем насчёт самостийности Украины и скорого тамошнего процветания, он похвастал, какие у них в Полтаве чудесные яблоки и груши. Цокая языком, как бы желая прямо сейчас ухватить добротными зубами краснобокий «макинтош» или брызжущий соком «белый налив», прапорщик всё же вернулся на грешную забайкальскую землю и посетовал на неуёмное количество желающих сбыть квартиры. Из-за таких вот драпунов цены в городке докатились уж совсем до мизера. — Небогато дают, дюже небогато! — нацеживая с тщательным приглядом (чтобы поровну!) в стаканчики портвейн, возмущался старшина. — Ось, дурный народ, це ж фатира, жильё, не конура собачья! Прапорщик вскидывал стаканчик, чокался и божился, что будет торговаться изо всех сил, но на родину поедет с добрыми грошами. По ходу опорожнения бутылки прояснилась и причина визита Бережко. «Гена, прикупи у меня гарнитурчик кухонный, — ласково заглянул он в глаза Фалолееву, — тебе мебелишка во как треба!» Фалолеев чуть откровенно не прыснул со смеху. О дремучести кухонного гарнитура Бережко, едва ли не наполовину съеденного тараканами, и о том, что сосед не знает, уж кому эти опилки сбагрить (от прямого совета выкинуть старье на помойку, усы прапорщика страшно передёргивались, и он гневно бормотал: «Ещё дело — добро по помойкам раскидывать!»), наслышаны были все. Фалолеев упрямо покачал головой — нет. На кой леший ему трухлявый гарнитур — ровесник египетских пирамид? Бережко насел: упомянул о недостойных сплетнях вокруг прекрасного состояния гарнитура и намекнул на снисхождение в цене. После третьего «нет» прапорщик обиженно поднялся из-за стола, ухватил остаток портвейна и без слов удалился к себе… Глава 8 В один прекрасный вечер, открыв на звонок дверь (ещё по социалистической привычке без разглядываний в глазок), Фалолеев увидел на пороге незнакомого парня, примерно своего ровесника, как ему показалось, поджарого, выше среднего ростом, с короткой, ершистой причёской. Свободная белая футболка, выпущенная поверх спортивных, обстроченных малиновыми лампасами штанов, шлёпанцы говорили о том, что домашний очаг незнакомца неподалёку. — Андрей, — очень приятно улыбаясь тонкими губами, парень протянул Фалолееву руку, растолковал: — Вселился вот… на площадку. — Геннадий, — сухо представился Фалолеев, не имея ни малейшего желания ликовать от нового соседа. Намотал уже себе на ус выстраданное умозаключение: люди путают шапочное знакомство с тесным и норовят из своего заблуждения поиметь немалый профит. Он с намеренной паузой держал парня на пороге, рассматривал его пристально и гадал по виду, кого взамен старшины Бережко подбросила судьба. Ничего отталкивающего пока не наблюдалось. — Геныч, вантузом не богат? — всё с такой же открытой улыбкой спросил парень, — раковина, понимаешь, забита. Фалолеев молча шагнул в кухню, выудил из-за мусорного ведра вантуз. Новосёл пальцами изобразил характерный жест, зазывающий пропустить грамм по сто. — За знакомство… по стопашке толкнём? Нет, артиллеристу этот Андрей определённо начинал нравиться, и Фалолеев только спросил: — Может, захватить чего? — Всё есть! — успокоил тот. Старшинская квартира, где пару раз бывал Фалолеев, пока сильно не преобразилась: засаленные обои, разбитый пол. Бережко, видно, придерживался правила «Всё для родины, всё для будущего!», и поскольку будущее с Читой он никак не связывал, то на забайкальскую квартиру не тратилось и рубля. В углу коридора лежала куча старых, покорёженных дээспэшек, гигиеническая, некогда белая поверхность которых превратилась в подобие омертвелого черепашьего панциря. «Знаменитый гарнитур, — угадал Фалолеев, — не нашлось дурачков купить». На кухне с порядком уже был прогресс: вытеснять старый спёртый дух Андрей начал именно отсюда, а в оставшиеся две комнаты до окончания ремонта он решил не соваться пока вообще. В светлой после побелки кухне очень тесно расположилась мебель нового хозяина: кухонный гарнитур из пяти предметов, не из магазина, но и не старый, потёртый очень умеренно, почти незаметно. Тут же, напротив окна, примостился малогабаритный диванчик с деревянными лакированными боковинами; у противоположной от висячих шкафов стены стояло огромное, неказистое, напоминающее ковш экскаватора кресло с грубой обивкой. Посуда, как отметил Фалолеев, чистая, однотипная, с яркой золотистой и сине-зелёной раскраской (цветы ириса) гордо покоилась в подвесной решётчатой сушилке. — Жена суетится? — кивнул артиллерист на посуду. — Холостой, — небрежно обронил Андрей, принимаясь доставать из узкого настенного шкафчика хрустальные стопочки, а из потерявшего заводскую белизну холодильника «Саратов» бутылку водки, тарелку с филе слабосолёной алюторской селёдки и небольшими сочными кольцами лука. «Добротный подход для холостяка — ни одной грязной тарелки!» — с пониманием и некоторой завистью оценил обстановку Фалолеев. Такие принципы пока были не для него, он мог день-два без угрызений совести копить грязную посуду, а потом мыть разом. — Марафет полный! — с искренностью похвалил он нового соседа. — Я в этом плане не очень… — Мамка аккуратист, — разъяснил Андрей, живо, энергично поблёскивая серыми безмятежными глазами. — Приучила с детства! А мне после вашего прапора гарнитур его тифозный пришлось разбирать. Ещё выносить! Вроде как в отместку, что не купил! Вот люди! Фалолеев полностью согласился с мнением о старшине. — Дерьмо! — от души поддакнул он. — Этот хлам всем предлагал, и мне! Взаимопонимание без натяжки и наигранных условностей между соседями наладилось быстро. Фалолеев на всякий случай минут пять выжидал если не подвоха, то какой-нибудь замаскированной нужды и полагающейся в свой адрес просьбы по принципу: «Стопочку налил — считай, запряг». Нет, рассказывали о себе, кому сколько лет, кто по жизни есть кто и прочее. Андрей оказался старше Геннадия на три года и полным непоседой. В промежутках между тостами он подскакивал к раковине, с молодецкой резвостью качал вантузом воду. Вода чавкала, хлюпала, летела брызгами в разные стороны, но уходить никак не хотела. Фалолеев высказал мысль, что за старшиной не заржавеет и тряпку в слив забить. — Если так — сучара он последняя! — ругнулся Андрей и отложил дело на потом. Посидели молодые люди неплохо — без перебора с водочкой и с приятностью для души. При всём опыте психолога Фалолеев никаких корыстных намёков в свой адрес не обнаружил, зато о собеседнике узнал многое. Андрей оказался держателем крохотного магазинчика, что полгода назад открылся в самой ближней к дороге «панельке», в доме, с которого начинался их военный городок. Командиру строительного батальона, когда-то возводившего здесь первые пятиэтажки, специально расширили жилплощадь, для чего смежную двухкомнатную квартиру основательно урезали. И в этой куцей нестандартной двушке, от которой бедолага-владелец поспешил избавиться, как от злого рока, предприниматель Андрей обустроил торговый закуток. Поскольку торговал он исключительно спиртными напитками, то тесное помещение вполне сгодилось: покупатели прямо с улицы заходили в маленькую комнату, утыкались в короткий прилавок и возвышавшиеся слева-справа самодельные деревянные витрины. Вертикальные, узкие, закрытые стеклом на манер музейных, они занимали немного места, зато позволяли страждущему клиенту без помех обозревать всё бутылочное богатство. А уж подать приглянувшийся товар со склада — бывшей второй комнаты — было делом пятнадцати секунд. Предприятие оказалось своевременным и верным: как пчёлы размеренно снуют в родной улей и иначе не могут, поскольку это заложено природой, так мимо двери с надписью «Вино-водка» не проскакивал ни один защитник отечества. Ничего, что в маленьком магазинчике и корки хлеба не сыщется: во-первых, с продуктами в стране так и так напряжёнка, во-вторых, служивый люд получал продпайки, и единственное, что требовалось для терапии смятенных перестройкой душ, — всего лишь пол-литра крепенькой! А она вот — под боком. Круглосуточно и в каком хочешь ассортименте! Необъятное разнообразие алкогольного зелья всё ещё числилось диковинкой, и людям, всю жизнь потреблявшим лишь три сорта водки, так и казалось, что под завлекательными этикетками, разной формы бутылками, пробками на резьбе скрывается нечто удивительное, неописуемое. Фалолеев тоже не чурался нового ликёро-водочного источника, и такому удачному соседству обрадовался. «Андрей парняга, вроде, ничего!» — вынес он из первого визита мнение и ещё подумал с некоторым удовольствием, что про нелады с водкой (в жизнь энергично входило понятие паленки — спиртового продукта, происхождение которого было тёмным, а последствия употребления непредсказуемыми) теперь точно будет в курсе. Холостяки сближались и уже наведывались друг к другу без церемоний. Андрей был создан для зарабатывания денег на современный манер, как говорится, спец по кручу-верчу; и тратил их тоже по принципам новой раскрепощённой жизни — в бизнес, на личное благо. Под личным благом у него подразумевалось не столько барахло — шкафы, стенки, посуда или ковры, сколько гулянки, вечеринки, застолья — словом, праздник души. Расставался с деньгами Андрей без сожаления, красиво и как будто без сомнений, что по законам вечного финансового оборота они не пропадут с его горизонта. Деньги у него и впрямь вели себя, как дрессированный косяк рыб: невидимый сигнал, жест, посыл — и стая, прилично отплывшая от своего хозяина, мигом поворачивает назад, дружно мчится в хозяйские руки! Фалолееву в Андрее этот размах нравился. Не то чтобы он под шумок взгромоздился на чужую шею попивать задаром (с пустыми руками он впредь не ходил), просто приятна была атмосфера, свободная от скупердяйства и жлобства, коих он уже насмотрелся. А когда Андрей завершил ремонт, то блеснул перед Фалолеевым в совершенно новом качестве — сосед-коммерсант оказался ходоком, и ходоком поистине гениальным, поскольку сам никуда не ходил, а делал так, что страждущие женские особы сами набивались к нему! Случай позволил Фалолееву оценить эту гениальность всего лишь за сутки: ещё вчера утром он по-свойски заскочил в квартиру напротив и слегка остолбенел: на кухне управлялась стройная молодая женщина с заспанным, домашним лицом. Андрей очень нежно и мило именовал её Любасиком, и этот Любасик без макияжа, в розовом халате, отзывалась на ласку, как преданная собачонка, и производила впечатление законной супруги. «Может, тогда Андрей пошутил, — промелькнула у Фалолеева единственно подходящая к ситуации мысль. — Может, имел в виду — временно холостой? А закончил ремонт и половина объявилась?» — Жена, что ли? — один на один тихо спросил он Андрея. — Ты что? — плавно изогнутые дуги Андреевых бровей подпрыгнули в гости к «ёжику». — Жена ещё чёрт-те когда улетела с первой космической! — Он шепнул потише: — Вчера в поезде снял, из Карымского района бабца. Девица, что за одну ночь вжилась в роль любимой супруги, вошла в комнату. — Завтрак готов, котик, — пропела она очень любяще и прижалась к Андрею тугим бедром. — Красавица ты моя! — с взаимно нежной интонацией похвалил её тот и легонько хлопнул ладонью по выпирающей заднице. Молодая женщина растянула в довольной улыбке блёклые, ненакрашенные губы, гордо удалилась. — Первый раз видишь? — не поверил глазам Фалолеев. — Побожусь! Вечером, когда Фалолеев снова переступил соседский порог, то обнаружил целую компанию: Андрей с каким-то незнакомым, крепким в плечах парнем и четыре расхристанные девицы. Домашнего Любасика уже не было, а Андрей ластился к невысокой круглолицей подружке, так же легко и просто называл её красавицей, любимой и без смущения похлопывал по ягодицам. Круглолицая, упитанная девушка, не без симпатичности, делала вид, что стесняется откровенных приставаний, игриво отстранялась. Эта игра, к удивлению Фалолеева, закончилась не так, как он предполагал: опрокинув очередной стопарик, Андрей вдруг ощутил в себе непреодолимую потребность сиюминутной связи и крепко схватился за ближайшую соседку — худую, черноволосую, с маленькими, сведёнными к носу глазками. Он поднял её на руки и, шатаясь, подался во вторую комнату, где стояла накрытая шерстяным клетчатым пледом тахта и обитала дежурная простыня… Процесс пошёл: широкоплечий парень, что впервые оказался на новой квартире Андрея, с нетерпением потянул в ванную свою кандидатку на удовольствие. Фалолеев, оставшись один с двумя девицами, несколько растерялся… в такие скорые откровенные отношения он ещё ни разу не вступал. Но та самая круглолицая, которую недавно завлекал хозяин и на которую Фалолеев посматривал с интересом, не решаясь вот так, на ровном месте, подступиться, сама подсела вплотную и обхватила его тёплой мягкой рукой за шею… Глава 9 Уже через две недели свистоплясок образ жизни соседа Фалолеев представлял себе как ясный день. До развязного женского общества Андрей был охоч не только мечтами, душой и телом, но оказался и недюжинным практиком в древнем мужском развлечении. Каждую пятницу, вечером, он устраивал в своей квартире сбор слабого пола (в расчёте гулять до субботы, а то и до воскресенья), для чего ещё в четверг или даже среду обзванивал кого только мог. «Пока не разобрали! — пояснял он нехитрую стратегию сборов и выразительно шоркал друг об дружку указательные пальцы. — Созвониться, перетереть, застолбить!» В приглашениях коммерсант строго держался правила — женщин должно быть больше мужчин. «Выбор у мужиков, здоровая конкуренция у баб», — втолковывал он профанам собственный незыблемый канон межполовых отношений. На фоне Андрея все полковые ходоки как-то помельчали в глазах Фалолеева, предстали второгодниками начальных классов школы Дон Жуана. Нет, если позабавиться лишний раз на готовеньком — охотников не продохнуть! А чтобы штурмовать женские прелести беззаветно, без оглядки… в полку таких целеустремлённых не водилось. Те, кто хоть и норовили залезть под новую юбку, всё же взвешивали (кто ввиду скупости, кто по отсутствию финансов) плюсы и минусы будущих вечеринок, прикидывали траты, перебирали кандидаток. Нюансов хватало, и денежный расход всегда лежал на мужчинах, поскольку по неписаной традиции мужская забота- стол, женский долг — кровать. А с долгом очень часто выходил обман: накрытый стол, без которого «брачный» танец вокруг самки просто невозможен, вовсе не гарантировал положенных щедрот от слабой половины человечества. На гульбу Андрей тратил деньги с такой же энергичностью, с какой их добывал. Впрочем, финансы, что уходили на прекрасный пол со всем полагающимся антуражем: такси, шампанским, приличным столом, смотрелись как вклад в самый настоящий товар. В приглашённой женской публике недотроги ликвидировались как класс. Красоту прекрасного пола Андрей понимал и ценил, но утончённых изысков в постельных кастингах не держался. Действовал, как равнодушный ко всему кладовщик, — открывал гостьям дверь, оглядывал и, словно помечая недрогнувшей рукой в ветхом замусоленном журнале: «Женщина — одна штука», приглашал входить. Самое главное и ценное для него в женщине заключалось в тех местах, что испокон веку были сокрыты одеждой. Всё! Более никаких для него заморочек! В ретивых снабженцах ходовым «товаром» подвизалась одна старая знакомая Андрея — невзрачная, низенькая, с несколько горбатым профилем двадцатипятилетняя ткачиха с камвольно-суконного комбината. Разведённая, оставшаяся с маленьким сыном, серая сгорбившаяся мышка с удовольствием взгромождала дитятку на плечи своей мамы — совсем ещё не старой, но на вид изношенной, выжатой женщины — и с головой окуналась в атмосферу «андреевского» вертепа. Сам Андрей «пользовал» мышку редко, без большого энтузиазма, но заглянуть на огонёк ей никогда не отказывал. И та ценила разгульное дармовое застолье, где средь шума и гама забывалась проклятая работа, нудная, нищенская жизнь, личная невостребованность: в благодарность серая мышь нет-нет да и подпихивала к злачному порогу, как бы невзначай, как бы для приятного перспективного знакомства, очередных кандидаток. Фалолеев понял, каким пробивным, выгодным локомотивом пыхтит сосед, и очень скоро оказался завсегдатаем развратных сборищ. Он смелел от плотских побед, а в смене сексуальных партнёрш ему открылось неведомое прежде наслаждение, и как-то постепенно, незаметно, он оказался конкурентом даже главному организатору этих феерий — Андрею. Высокий, красивый артиллерист (иногда он для шика заглядывал в форме — произвести впечатление, потом уходил переодеваться) повадился «вылавливать», как он сам себе признавался, исключительно экземпляры «намба уан» — первых леди очередного гульбища: самых симпатичных и стройных. Андрей, однако, ни капельки не страдал из-за уведённых красавиц: не вспыхивали разбирательства, не бросались злобные взгляды, не захлопывались перед носом Фалолеева двери. Коммерсант ухватывал товар попроще и с неизменным энтузиазмом исчезал в спальне. Фалолеев очень радовался, что свободен от брачных уз, но об этом факте просил Андрея не распространяться. «Ещё какая-нибудь шмара женить захочет!» — опасался он женского коварства, а сильно любопытным особам на эту тему напускал тумана, дескать, сторож-то на самом деле есть, и ещё какой (!), но обстоятельства пока погудеть разрешают. Впрочем, откровенных свадебных прилипаний к красавцу-артиллеристу не просматривалось, и молодая развратная жизнь его бурлила через край. На одну из гулянок Фалолеев вытянул и Григорьева — жена того уехала к матери в Благовещенск, внуком, внучкой порадовать. У шефа в ответ на приглашение тревожно заблестели глаза, видно, ожидание какой-то диковинки от похода в известную на весь дом разгульную квартирку нет-нет да и вынашивалось внутри Григорьева. Он нервно прокашлялся и согласился составить Фалолееву компанию, но девушкам, пусть даже и подвыпившим, новый гость показался старым, а для интимного дела вовсе негодным. Дружным застольем все удовольствия Григорьева и исчерпались. Пары на его глазах отсортировались и без стеснения расползлись по квартире, а он, дважды отвергнутый молодыми особами, тихо исчез. После полуночи Фалолеев постучался к Григорьеву и, увидев, что не закрыто, вошёл. Командир, прилично пьяный, окопался на кухне сычом — вертел в руке стаканчик, словно хотел в стеклянных гранях увидеть нечто облегчающее тоску, и с тихой мрачностью цедил: «Боги войны в атаку не ходят! Боги войны попивают винцо!» Григорьев оглядел гостя печально-отрешённым взглядом, отставил стакан. — Фиаско, Гена! — пьяная горечь его прорвалась в усмешке без удержу. — Половая атака не для меня! — Михалыч, ты о чём страдаешь? — Фалолеев плюхнулся рядом на табуретку, приобнял. — Даже я на баб проще смотрю, а тебе сам Бог велел! Надюша у тебя есть? Есть! И держись за неё!.. Не дали — ну, не конец света же! — Не конец, но… я-то губу на молоденькую штучку раскатал, дурак! Да если бы губу, а то… сам понимаешь, настроился… мужик же! Фалолеев свободной рукой ухватил недопитую бутылку, приподнял, наморщил брови, как великий философ, и замер, собираясь с речью. — Я их топчу из спортивного интереса — не более! А это не повод завидовать, Михалыч! Скажу больше: тебя какие-то шалавы кинули в зрелом возрасте, а меня… любимая в расцвете юности продала!.. Когда сердце было трепетно и ранимо!.. Ничего, пережил! — он опрокинул бутылку в стакан, и от резкого движения остатки водки чудом не хлестанули мимо. Ни Фалолеев, ни Григорьев даже не моргнули глазом, разговор выходил для них сейчас важнее водки. — С тех пор никому ничего не должен… Нулевой баланс! — Фалолеев так же размашисто приземлил пустую поллитровку на пол, едва не обратив её в осколки. — Всем и заранее! — Кто посмел тебя кинуть? — забывая о своей печали, сочувственно встрепенулся Григорьев. Впрочем, встрепенулись лишь усталые, осоловелые глаза, руки же вяло выписали какой-то замысловатый и неразгадываемый иероглиф. — Ты… молодой, красивый!.. Не дурак! — Вот то-то, Михалыч! Молодой, красивый! Не дурак! А кинули, как вшивого кота — пинком под зад. Первое светлое чувство изгадили… — Никогда… ты… про несчастную… любовь… не говорил, — Григорьев от перегруза спиртным выдавливал слова медленно, почти мямля, но соображать — ещё соображал. И даже потянулся тесно обнять своего подчинённого, пожалеть. — Что говорить? Весело, что ли? Влюбился я на третьем курсе, в лаборанточку… Эльзу. Красавицу, стройняшку! Завивала она свои чёрные кудри до плеч мелко-мелко, будто кольчужку, шла по коридору, личико белое, талия… — Фалолеев выразительно обрисовал ладонями силуэт, — кудряшки прыг-скок, прыг-скок! Курсанты сознание от её вида теряли. Нимфа! Клинья подбивали в день по десять желающих, а у неё… ко мне интерес проклюнулся… — понимая, что он пускается в неприятное прошлое слишком глубоко, Фалолеев не торопясь опустошил стакан и жестом пожилого, степенного человека вытер рот. — Не верил сначала счастью своему, потом гляжу, всё взаимно. Полгода друг другом наслаждались, о свадьбе даже обмолвились… я родителям написал, фотку её выслал… И вдруг раз — майорская жена моя Эльзочка! — с яростью Фалолеев стукнул кулаком в стену, потом резко осадил гнев и, поблёскивая наивными растерянными глазами, приложил отбитые костяшки к губам. — Когда спелись?.. Мне одной фразой от ворот поворот: «Прости, за заблуждение!» Заблуждение! У меня сердце взрывом в клочья, а у неё заблуждение! — Он откинул спину назад, уставил в никуда вялый бессмысленный взгляд. — Свадьбу они в училищном кафе играли. Я сам не свой был, лихорадило, как при смерти. Не помню, как уж вечером ноги к этому кафе принесли помимо воли, сами. Понимал, что только хуже будет, нет, не устоял, прибежал… разглядел сквозь стекло небесную нимфу свою… в платье белом, с кудряшками помрачительными… под «горько» херакнул кирпичом по громадному стеклу что есть мочи. Привет от Геночки Фалолеева… бывшего возлюбленного! Распишитесь в получении!.. Не знаю, что дальше бы вытворил, ребята с отделения под руки подхватили, в казарму уволокли, — Фалолеев рывком встал, с какой-то нечеловеческой силой стряхнул прошлое, даже усмехнулся и хлопнул Григорьева по плечу: — А ты за свою старость переживаешь! Да у тебя как у майора такие шансы! Какая-нибудь Эльзочка на крючок отловится, что все ахнут! Григорьев осовело улыбнулся, выказывая улыбкой весь свой запас романтичности, разом посветлел лицом. — Эльзочек… мне не нужно. У меня Надюша… любимая! Глава 10 Рита была молода и сочна. Всего лишь. Красота — настоящая, с положенными элементами гармонии, выверенными изящными пропорциями, привлекательной тонкостью, — увы, не поселилась на её лице. Носик от папы-мамы вышел чересчур пышненький, приплюснутый, скулы широкие, тонкие брови разлетались на круглом лице крыльями и явно свидетельствовали о наличии восточных предков. Зато вся она — и лицом, и телом, и почти детскими наивными тёмно-голубыми глазами — излучала бурное, искреннее желание жить, любить и быть любимой. Но главный козырь гостьи, на который клюнуло разудалое сборище, обитал совсем в других краях: грудь её — спелая, девичья, бархатная, приятно загорелая — из доступного обзору места выглядывала с манящей, соблазнительной очаровательностью. И синее приталенное платье с длинными прозрачными рукавами из газового шёлка демонстрацию главного козыря исполнило отлично: не пошлым чрезмерным декольте, а тем, что большую часть несомненных достоинств молодой, пышущей соком груди укрыло заманчивой тайной. На вечеринке, оказавшейся по ряду обстоятельств жиденькой не только на предмет красавиц, но и вообще на женский пол, Фалолеев подметил Риту как единственно сносный экземплярчик. Оставшуюся парочку девиц — какую-то угловатую, прыщавую шмару в красной вязаной кофте и ещё дурнушку — толстую, с «короткоствольными ляжками», без всякого повода заливающуюся несдержанным идиотским смехом, — он забраковал категорически. Общество, хоть и весёлое, но лишённое завлекательных женских персон, Фалолеева не будоражило. Он спокойно ужинал, и оттого, что ничего более-менее приятного его взору не подворачивалось, посматривал на Риту. И быстро сделал заключение, что две шмары оторви-да-брось этой Рите явно не подружки: симпатичность у человека симпатичностью и корявость корявостью, но воспитание и манеры берутся из совсем другого места. С Ритой, которую он про себя почему-то назвал барышней, развязность и бесстыдство этих «двух оторванных тёлок» абсолютно не вязались. А увидев пару раз в глазах Риты растерянную наивность, он даже пожалел девушку. Что её сюда занесло?.. Судя по праздничному платью, попалась на агитацию серой мышки. Та мастерица расписывать женихов! Только ошибочка с приличным обществом вышла, если назвать без прикрас — в конкретную клоаку завлекли… Фалолеева охватила душевная неловкость, что нарядное синее платье Риты, воздушные невесомые рукава цвета неба, золотистый люрекс в окантовке газовых манжет, похожих на распустившийся цветок, — всё это оказалось не к месту. Впрочем, если честно, то и невпопад наряженную барышню он прекрасно понял: за такими, как она, на каждом углу не охотятся, потому ей самой надо и развлечения искать, и женихов. Такова жизнь, как ни прискорбно… Поскольку ломать копья было решительно не из-за кого, Фалолеев наметил через часок тихо удалиться. Тем более что сегодняшний мужской перевес оказался утяжелён крайне неприятной фигурой — среди дружков Андрея, коих тот имел манеру привечать более девушек и которые большей частью вызывали у утончённого артиллериста отвращение, появился новый мерзопакостный субъект. Субъект этот — в татуировках, с приметным шрамом на щеке возле уха, двумя железными зубами в нижнем ряду — носил кличку Кент, был на три-четыре года постарше Андрея и безудержно агрессивен. Закадычный хозяйский кореш (как веско представился сам Кент) сразу вызвал у Фалолеева стойкую аллергию. Вообще, оттого, что в гостях у соседа нередко мелькали всякие типы, преимущественно грубого, неотёсанного склада, Фалолеев ощущал сильный дискомфорт. И как тесно ни узнавал он Андрея, всё равно не обнаруживал свойств, что так прочно привязывали того к смутному, нездоровому контингенту. После трёх обычных тостов во славу женщин, которые в мужской компании Андрей откровенно называл «запустить паровозик с лапшой» и от которых «нам всё равно, а им приятно», достоинства Риты в глазах Фалолеева (конечно же, не из-за слов, а от спиртного) возросли со скоростью бамбуковых побегов. Кент, судя по всему, схожие виды на девушку заимел гораздо раньше и, едва захмелевший народ плотоядно возжелал танцев, он ухватил Риту без промедления. Вступать в отборочную схватку с конченым уркой артиллерист не видел смысла и стал подумывать о добровольном отходе на «зимние квартиры». Но танец закончился, и Рита, спасаясь от ненормального ухажёра, вдруг села с ним рядом. Кент, не желая отдаляться от лакомой потенциальной добычи, небрежно плюхнулся к девушке с другой стороны, нагло потянул руку к её талии. Фалолеев видел бесцеремонные поползновения Кента и в то же время чувствовал, что тесная дистанция с девушкой, которую та выбрала сама, заключает в себе немую просьбу о покровительстве. Пока он взвешивал, что выгоднее: затевать неминуемый конфликт с татуированным хозяйским корешем или без боя расстаться с реноме джентльмена, Рита сама остановила руку приставальщика и тихо, жалобно, вымолвила: «Не надо». Кент, к её удивлению, не обиделся совсем, а молча встал и подался на кухню. Мотив его отступления, однако, заключался совсем не в желании исполнить Ритину просьбу, а в зудящей потребности «разговеться» порцией наркотика. Вырвавшийся на свободу организм с большой дозой, до которой были охочи глаза, не справился и в кайфовой круговерти Кент обмяк прямо на кухне — в пустом от мебели углу. «Ширанулся!» — коротко пояснил Андрей, глядя, как Кент блаженно закатил под лоб глаза, а Фалолеев от схода главного конкурента с дистанции взбодрился и решил от Риты не отступать. Вновь пили и танцевали. Девушка в танец и в диалог с самым ладным парнем вечеринки втянулась с удовольствием, глядела ему в лицо открыто, с интересом. Она не покидала Фалолеева весь вечер, и страсть в нём разгоралась всё больше и больше. Очередная пассия потакала его натиску умно и очень тонко, неопределённо, отчего он так и не мог понять, что ждёт его в отношении самого главного. Что-то внутри подсказывало, что своего он добьётся, бастион будет сокрушён, и жажда скорого наслаждения разгоняла его пульс до бешеного ритма. В сладком возбуждении Фалолеев искромётно шутил, сыпал удачные комплименты, выделывался как мог, словами и прикосновениями прощупывая расположение к себе Риты. Когда наметились уединения, он, против своих правил конспирации, тихо потянул её в свою квартиру. Всё получилось как он хотел: без идиотской вычурности, жеманства; проверок на «преданность и послушность», которыми так охотно проверяют собаку, заставляя её двадцать раз приносить брошенную вдаль палку. Физиологией близости и всем тем, что он ценил в подобных «ночёвках», тем, что превыше всего манило в сдававшихся на его милость партнершах, он остался доволен. Более того, овладевая этой девушкой в темноте лунной ночи, он впервые испытал странное чувство, даже желание — вот такие податливые, но каким-то непостижимым образом робкие, целомудренные интимные движения видеть у своей будущей жены. Такие же вот глаза — распахнутые, восторженно-доверчивые, что иногда попадали под свет полной луны, и ждущие не его тела и побыстрее «этого самого», а глядящие в глубь его самого, он желал бы видеть у своей будущей избранницы… Пока длилась ночь, даже выпитое никак не мешало Фалолееву чувствовать необычность партнёрши. Но утром он очень просто освободил себя от этой ценности происшедшего приключения. Такое освобождение, впрочем, свойственно любому молодому человеку — самодостаточному, уверенному, что наступит завтра, которое обязательно будет лучше, чем сегодня! А уж в его положении кто бы сомневался? Жизнь только начинается! Вот только в уже отоспавшейся, трезвой голове всплыл странный разговор с этой Ритой! Да! Был длинный разговор, конечно же, о её прошлом… он несколько устал по-мужски… потягивал шампанское прямо из бутылки и трепал языком, честно признаться, уже так, чтобы не заснуть самому и отогнать сон от предмета своего удовольствия, пока придут силы для новых объятий… Но теперь обрывки её признаний отделились от того единственного желания собраться на ещё один прогон и оформились в чисто человеческие образы… вспомнилось, как она вдруг заявила — он у неё второй мужчина. Ха, ну конечно (!), песня-то заезженная: у любой женщины мужчин только двое — кто откупорил, тот первый (что первый, без «брызг шампанского» можно втереть только последнему идиоту), а тот, кто сейчас с ней, естественно, второй, будь он взаправду двадцать пятый! И в довесок заезженное «откровенное» признание: первый — роковая ошибка или последняя сволочь, а ты у меня хоть и второй, зато по-настоящему любимый! Типа, мой небольшой, но верный опыт позволяет тебя заверить в этом окончательно! Стоп, стоп… она не говорила, что первый — ошибка… напротив — человек весьма интересный… достойный… старше на двенадцать лет! И он не хотел её трогать, близость была по её просьбе. Да, интересненько! Но факт — всё это он слышал прошедшей ночью своими ушами! Обалдеть, товарищи артиллеристы, такого с ним ещё не было! И к тому, что он у неё второй, не было признания, что он — кандидат в любимые. Хотя всё в ней, кроме слов, кричало об его особенности! Языком тела и глаз! Ну и что с этого крика? В жёны она ему не пойдёт, это точно! Лицо совсем не в его вкусе. Он сработал лишь на наживку «намба уан», сработал по пьяни, и не надо здесь себя обманывать! Вообще, если через три часа знакомства ему отдастся сама Афродита, такой «резвый» в плане целомудрия экземпляр шансов не должен иметь просто по определению! Он насмотрелся на шлюшек уже выше крыши, с такими потаскухами — под венец?!.. И вообще, квартира Андрея не то местечко, где ему сыщется жена! * * * Мутное прошлое Кента не являлось великой тайной: что этот шаромыжник к своим тридцати четырём годам основательно обжил места не столь отдалённые, без труда читалось по синим исколотым рукам, по развязным, наглым манерам. Глаза его, бесцветные, дикие, обильно сыпавшие презрением на все четыре стороны, серое, щетинистое лицо не могли приглянуться ни одному нормальному человеку, каковым считал себя и Фалолеев. Стосковавшийся по заветной свободе Кенг частил к Андрею, отчего Фалолеев переполнялся крайним неудовольствием. Впрочем, Фалолеев пересилил бы себя и притерпелся бы к отвратному лицу соседского друга, имей тот сносное поведение. Что из раза в раз вызывало у офицера неприятный внутренний зуд, так это бесцеремонность и клоунское жеманство Кента — разговаривал бывший зек очень медленно, с неизменной вычурностью, шевеля при этом какими только можно мышцами лица, словно речь его рождал не язык, а залежалые складки впалых щёк, кирпичные потрескавшиеся губы, глаза, наполненные первобытным необузданным огнём, или, пуще того, длинные ломаные брови. Их отношения не сложились с самой первой минуты и самым естественным образом: что может быть общего у грубого, неотёсанного, прокуренного дешёвым вонючим табаком уркагана и офицера — красавца, интеллигента, победителя математических олимпиад? Ничего! Это понимали они сами, это понимал и Андрей, и как хозяин положения оберегал столь противоположных гостей от физических стычек. Исключительно по причине уважения к Андрею Кент удерживал свой изрисованный синими перстнями кулак от встречи с картинным фалолеевским лицом. Что касалось слов, эмоционального проявления недружественных чувств, то тут Кента ничто не останавливало — почитать какого-то холёного, заносчивого «сапога» (такого презрительного ярлыка удостаивались все офицеры — как класс) — извините, подвиньтесь! А узнав фамилию Фалолеева, Кент, совершенно не таясь, прозвал его Фаллосом, отчего у артиллериста в мечтах зачесались руки принести со службы «Калашникова» и как следует нашпиговать свинцом тупую башку этого дегенерата. Но мечту и реальность разделяла громадная пропасть, и что до боли обидно, пропасть не физического свойства: автомат без особых проблем можно позаимствовать в части (дождаться наряда, когда сам хозяин всему оружию), а пропасть именно характерная, волевая — полное, ясное осознание, что этой, в обшем-то, не особо нужной местью он напрочь, бесповоротно загубит свою молодую жизнь! Кем выходил Андрей для Кента и какое от Кента подспорье Андрею — угадать представлялось ему невозможным, сосед же на тему вчерашнего зека много не распространялся, упоминал лишь о совместных детских годах в районном центре Могоча. По наблюдениям Фалолеева, хотя друг детства и был в курсе большинства винно-водочных вопросов, напрямую в дела Андрея не лез. Однажды Фалолеев зашёл к соседу, когда тот занимался своей магазинной бухгалтерией. Кент сидел в большом квадратном кресле, манерно курил, держа растопыренные пальцы, словно любующаяся ими ресторанная проститутка. Андрей, скрестив ноги по-турецки, расположился на диване и, напротив, пребывал в озабоченности, водил карандашом по толстой истёртой тетради, морщил лоб. — Вот и угадай, сколько «Кремлёвской» закупать? — обратился Андрей к Кенту, почёсывая свой ёжик тупым кончиком карандаша. — Водка дорогая, много денег в ней держать не резон… зато наценка как наценка. На вопрос, который больше представлял рассуждения вслух, нежели вопрос, Кент глубокомысленно закатил под лоб глаза. Как ни изогнулись волнами длинные брови, как ни скукожились небритые морщинистые щёки, было ясно — пояснить что-либо по существу он не в состоянии. За ультрамариновой тетрадкой, где скрывалась вся подноготная товара, Фалолеев заставал Андрея не впервой и сразу, без особых пояснений, смекнул, о чём тот ведёт речь. — Что гадать? — как можно небрежнее сказал артиллерист. — Современный математический анализ позволяет смоделировать любой процесс. Хозяин квартиры на полминуты умолк, растеряно играя карандашом. — Ты сам хоть понял, что залудил? — рука Кента с коротким дымящимся окурком остановилась, как и бесцветные глаза, что не мигая вперились в чересчур умного советчика. — Понял, — изображая спокойствие, Фалолеев глянул недругу в лицо. — Математика может всё — если коротко. — Да дерьмо твоя математика! — Кент, самодовольно обрядившийся в одежды научного оппонента, с жадностью затянулся и постарался всем своим видом усугубить презрение к королеве наук и к самому Фалолееву. — Ты знать не знаешь математику-то, — Фалолеев не удержался от дерзкого укола. — А мне из математики две вещи знать полагается: как отнимать и как делить! — прохрипел Кент избитую бандитскую фразу. — Это арифметика, к твоему сведению! — язвительно отчеканил Фалолеев, переполняясь внутри недовольством, — кто спрашивает эту тупую ничтожную личность о математике? — Да по херу — арифметика, математика! — источая неуёмную злость, выругался Кент. Он поднялся из кресла выбросить в форточку окурок, надсадно просипел: — Академика, что ли, из себя корчишь? Ситуация накалялась с каждым предложением, и накалялась по ненавистному Фалолееву сценарию: этого поганого Кента никто ни о чём не спрашивает, не просит, а он напролом лезет в чужой разговор! И поскольку аргумент даже самого светлого и всеми признанного разума Кент никогда бы не согласился поставить выше собственного аргумента силы, то Фалолеев с обидой на лице стал отступать к порогу — зачем втягивать себя в безнадёжный спор? Артиллерист почти взялся за дверь, как вмешался Андрей: — Говоришь, любой процесс? — переспросил он. — Конечно! Математика — это всё! — И торговля в магазине? — Посидеть, поработать — и магазин обсчитать не проблема. — Ты посидеть тут больше не предлагай! — грубо бросил Кент, недовольный тем, что его вытеснили из разговора. — А то нормальные люди не поймут! Стараясь не заводиться на выходки «нормального» человека, Фалолеев ухватил чистый листок, карандаш и, как бы пресекая дальнейшее вмешательство Кента, подсел вплотную к Андрею. — Давай тебе прогноз продаж на следующий месяц выведу: по сортам водки, по количеству. Погрешность, конечно, будет, куда без этого, но база сработает… — Вот так, из ничего — расчёт? — удивился Андрей. — Почему из ничего? Изучу дела за последние три месяца… — Слышь, изучатель, а не пошёл бы ты… — Кенту никак не сиделось в сторонке, тем более, когда тут всякие «сапоги» лезут из него ноль рисовать! Выразительным жестом, будто ни много ни мало — предупреждал об ограблении, он толкнул Андрея в плечо: — Просвистит Фаллос тебе всю прибыль! Это ж коммерческая тайна! На откровенное натравливание Андрей не обратил внимания. — Ну-ну! — ткнул он Фалолееву в листок. — Как это? — Говорю же, собрать исходные данные… — Какие исходные данные?! — зло цыкнул Кент. Равнодушие Андрея к его предупреждениям оскорбило зековскую душу. — Народ берёт пойло и пьёт! Всё! — Может, помолчишь?! — Андрей оборвал неугомонного друга и повернулся к Фалолееву. — Что тебя интересует? — Ну, много чего: цена, название, фасовка, этикетка. Есть такие тонкости, что, может, и ты внимания не обращаешь. Календарь, праздники, погода… — Видал! Он уже круче тебя спец! — всё пытался разжечь пламя негодования Кент. Фалолеев, стараясь не обращать внимания, продолжал: — …период появления товара на рынке, всё, вплоть до крышки: закручивается или с ушком, — загибал он в азарте пальцы. — Чем больше в уравнении… — он хотел сказать «многочленов», но спохватился — Кент просто взбесится от тупого восторга, — …компонентов, тем точнее ответ. Андрей смотрел на артиллериста с полной серьёзностью. — Угадаешь — заместителем возьму! Хватит в этой робе народ смешить. Фалолеев растерялся: никогда он и не думал, что его красивая военная форма, всегда тщательно отглаженная, в чьих-то глазах воспринимается посмешищем. Значит, и он сам — красивый, опрятный, статный… клоун, что ли? — Годится условие? — спросил его сосед. — По рукам? Артиллерист молчал, словно новыми, зрячими глазами оглядывая невесёлые полковые дела, — ведь видно, что они безудержно катятся под откос! Да разве только полковые? А округ? Вооружённые Силы?! У всех пункт назначения — тар-та-ра-ры! Прав сосед, как ни горько, а одним словом верную суть выразил: в посмешище военные превратились, да ещё в такое ничтожное посмешище, что им теперь в прилюдных местах за одни погоны морды чистят. С огромным наслаждением! — Годится! — глухо отозвался он — без радости, без горечи. — По рукам! — Андрей ухватил кисть Фалолеева в живой замок, потянул к Кенту. — Разбивай! Его проверенный дружок, медленно и манерно кривя губы, презрительно отстранился. — Пошли вы! Арифметики хреновы! Глава 11 Каждый советский полк с рождения одарен персональной святыней — боевым знаменем. Без боевого знамени военным никак, под его сенью Родине присягают, с команды «Знамя — внести!» любое торжество начинается, а не дай Бог, война — разворачивают защитники алое полотнище и вперёд, в атаку! Нет ничего более почитаемого и оберегаемого, чем боевое знамя, потому как оно воплощение чести, а честь теряется лишь раз: не уберёг полк знамя — считай, законную смерть себе накликал. Для знамени не скупится полк на самое почётное, красное место, где будут лелеять боевой стяг и стеречь как зеницу ока. Однако в любом полку ещё есть местечко, способное побороться со знаменем за народную любовь. Оно хоть с виду неприметное и от глаз спрятанное, потому как напрочь лишено пафоса и патриотизма, но военными весьма почитаемое. Это — касса. Неравнодушие людское к маленькому окошечку объяснить просто — как рьяно ни служи, как ни возноси обязанности свои, как ни днюй, ни ночуй в казарме, а без денег в этой жизни никуда. С пустым карманом — всё равно что машине без колёс, птице без крыльев, зверю без ног. Так с незапамятных времён мир устроен, и товарно-денежные отношения даже великий коммунист Ленин не отменил. Мимо знамени военный сто раз прошмыгнёт, сто раз рукой взмахнёт, а всё ж ни прибытка, ни убытка от этого, разве что моральное успокоение — приветствовать знамя по уставу положено. А с полукруглым окошечком ритуалы вытворять устав не требует, его офицеры и прапорщики исключительно из личных побуждений почитают. И сила в кассе сокрыта огромная, не слабее, чем в боевом знамени: профукал полк знамя — расформируют с позором; из кассы три-четыре месяца фигу покажи, и расформировывать не надо, все сами разбегутся. Потому день, когда открывается касса, особый в календаре день, а люди по ту сторону окошечка в полку не самые последние. Главным распорядителем при полковой кассе состоял Гавриил Пегий — белокожий, насквозь светящийся от худобы тридцатилетний прапорщик. Верным признаком его умственных способностей и соответствия высокой должности было раннее облысение и вечно-задумчивое состояние. Все звали Пегого Гаврилой, но тот панибратства в вопросах имянаречения не терпел (с простым народом, естественно) и «Гаврилу» всегда с достоинством поправлял на «Гавриила». Слыл Гаврила-Гавриил редким скрягой, и слыл вполне заслуженно, даже законные, полагающиеся деньги, он выдавал через великое собственное пересиливание, почти что через ломку, словно расставался с собственными, тяжко нажитыми купюрами. Явные всем печаль и страдание, посещавшие кассира в дни зарплаты, породили злые слухи, будто, когда полковой ящик пустел, Гаврила от тоски поправлялся валерьянкой и валидолом. Денег взаймы у него всерьёз никто не просил, ввиду полной бесполезности, но ради шутки этим забавлялись. От просьбы занять тонкое лицо Пегого сразу делалось каменным. — Мне по статусу одалживать не положено, — с торжественной строгостью просвещал он охотников до чужих финансов. — Это почему? — косил под простачка шутник и заодно осведомлялся об особом статусе доходяги Пегого. — Потому как кассир и по доброте душевной всю кассу в распыл пустить могу. За вас потом в тюрьме сидеть? — То ж за казённые сидеть, а ты свои займи! — Свои! — хмыкал Гаврила, пугливо сводя к носу маленькие блёклые глаза. — Начнёшь своими, кончишь-то казёнными! Фалолеев, поднаторевший при музыканте Гоше в остроумии и ироничности, неусыпное бдение Пегого «над златом» в первый же год своей службы превратил в мишень для насмешек. Он подзуживал тщедушного кассира по любому поводу, и именно он, вдобавок к расхожему имени «Гаврила», запустил в употребление ещё и умилённо-унизительное «Гаврюша». Свои остроты молодой лейтенант выкладывал на публике, толпившейся перед кассой, а в день зарплаты вообще считал долгом подойти поближе к окошку и с наигранным сочувствием осведомиться: «Что, траур сегодня у Гаврюши?» Если кто-нибудь для простоты прилюдно прапорщика называл Гаврилой, а тот имел неосторожность указать, что он всё-таки Гавриил, то Фалолеев отзывался откуда-нибудь из-за спин наигранным басовитым голосом: «Я вам га-авари-ил — я Га-аври-ил!» Из толпы для полного счастья вкручивали «архангела», и прапорщика от негодования начинало мелко трясти. А бывало, Фалолеев поступал совсем напротив — демонстративно, при всех, заявлял, что закадычнее друга, чем Гавриил Пегий, у него в полку нет. Вся соль поддёвки заключалась, конечно же, в понятливых зрителях и в толковом подручном, что должен был искусно подыграть по теме. Чаще всего спектакль «о дружбе» затевался, опять-таки, при выдаче денег и приличном скоплении народа. Толкаясь у заветного окошка, Фалолеев громко, но серьёзно и проникновенно произносил: Как хотите, товарищи, а в полку у меня только один настоящий друг — Гавриил! Поскольку быть кому-либо в полку другом, а тем более другом какому-то зелёному лейтенанту, Пегий не мог по определению, то очередь неизменно взрывалась от хохота. Всегда находился ещё шутник, который удивлённо и якобы даже с обидой и возмущением спрашивал: — Гена, а я тебе разве не друг? — Ты? — входил в роль Фалолеев и изъяснялся специально внятно, чтобы всё расслышал в своём окошке кассир. — Какой ты друг? У тебя рубль спроси — не дашь. Если дашь, потребуешь вернуть. А Гаврюша сейчас две сотни насовсем отвалит! Кто в полку ещё так может? Все, кроме Пегого, смеялись, а насупленный вид кассира, который не мог с юмором воспринимать шутки, лишь сильнее забавлял очередь. Эти, казалось бы, привычные поддёвки Фалолеева, должны были всем надоесть, но тот каждый раз подслащивал их какой-нибудь новой изюминкой (типа «Гаврила был кассир примерный! Гаврила деньги выдавал!»), оригинальной интонацией, и зрители немало веселились, коротая время в длинной очереди. Однако сам Фалолеев за свои неистощимые колкости и розыгрыши очень быстро стал кассиру первейшим врагом. Пока советские дензнаки в стране развитого социализма пребывали в полном достатке, Фалолеев с пустыми руками от кассы не отходил. Пегий хоть и скрипел зубами, но дело исполнял, к тому же худо-бедно действовало старое требование — финансовую ведомость сдавать полностью закрытой, без переносов. Однако с тех пор как страна уменьшилась в размерах, поменяла название и перешла на твёрдый российский рубль, которому для веса почему-то катастрофически не хватало нолей, деньги стали сродни Жар-птице: издалека увидеть-полюбоваться — одно, а поймать, запереть на ключ — совсем другое. И чем смелее наступала демократия, тем тяжелее становилось бюджетнику добраться до собственных денег: в зарплатных ведомостях цифры заманчиво накапливались, по карманам же болтался один шиш. В армии получение денежного довольствия тоже превратилось в редкое и сакральное таинство для избранных, а маленькое полукруглое окошечко в иерархии военных святынь безоговорочно вознеслось на самое почётное место. Доступ к финансовым закромам отныне был организован исключительно по законам конспирации, и приход желающего «озарплатиться» теперь больше напоминал приход резидента на явочную квартиру: по голубой железной ставенке барабанили условным стуком, в ответ на который, с оговоренной задержкой, раздавался негромкий вопрос — «Кто?» — «Гавриил, это Лиханов! Ты обещал!» Пегий приоткрывал ставенку и, высунувшись из окошка, как сова из дупла, с показной тревогой и озабоченностью осматривал коридор — не пристроился ли кто за избранным счастливчиком в хвост? Сам счастливчик, конечно же, должен был понимать атмосферу высокого доверия, ценить её всеми фибрами души и держаться строжайшей конспирации. В пошлом театре одного плохого актёра — кассира Пегого — и одного трепетного зрителя — получателя денег — устоялись определённые условности: мелочёвку прапорщик предпочитал недодавать — обряжал себя в примитивную маску досады, вроде как с сожалением чмокал лягушачьими губами, пояснял: «Мелочи опять в управлении не дали!» — «Да чёрт с ними!» — счастливый обладатель собственной зарплаты махал рукой на подобные пустяки. Главное — пачка крупных купюр в кармане! Кто, когда и как обогатился «милосердием» Пегого, узнать было невозможно даже у близкого товарища, потому как шепнул единожды по секрету, что Гаврюша денежку дал, — всё, пропал секрет! Всколыхнутся справедливые обиды, громогласные претензии к держателю полковой кассы, и болтуну в следующий раз выйдет от Гаврюши отлуп… При диком безденежье, тем не менее, бывали редкие исключения, когда полк рассчитывали полностью. Тогда возле кассы можно было смело писать исторические картины, наподобие «Штурма Зимнего» или «Взятия Измаила». В такие дни народ только и делал, что с самого утра гонял во все концы тревожный шепоток: «Деньги будут?» — «Вроде обещали!» К обеду окошечко уже осаждала длинная очередь — нервная, крикливая и до зарплаты очень голодная. На шум и гам всегда находился какой-нибудь «указатель» из полковых верхов, что спускался на первый этаж, недовольно осматривал толпу и рявкал во всё горло: «У кассы пять человек! Остальные — по рабочим местам!» И получение законного денежного довольствия превращалось в комитрагическую партизанщину — кто же не знает, если не держать очередь вживую, плечо к плечу, то вовек справедливости не добьешься! При такой-то народной изобретательности и изворотливости! То один ухарь место на пятерых займёт; то какой-нибудь ловкач в штаб через окно в туалете просочится — и сразу в кассу; то дежурный по парку, тыча засаленной повязкой, прорвётся; то из секретной комнаты секретчик червяком выползет и нагло вклинится — я тут и стоял! Да какая может быть служба, если в кармане с позапрошлой недели «вечерний звон»; если жена ходит на поклон к соседке, чтобы день-два перебиться; если запланировали дочке купить новые туфли, и у той, бедненькой, глаза уже счастьем заранее горят; если все мечтания сейчас об одном: сунуть в кассу именной талончик, а взамен ухватить стопку долгожданных купюр? Какая сила прогонит офицера, прапорщика из очереди?! Тем более уж на своей шкуре познакомились с тем, что кассир может запросто объявить: «Деньги закончились!» — и закрыть перед ошалевшей очередью окно. И никакие просьбы, мольбы, вопли тут не помогут, ибо при всей своей любви к наличности, Гаврюша Пегий всё же не печатная фабрика Гознака. Словом, канули в Лету те советские беззаботные времена, когда денежек хватало на всех… Обычным майским днём тысяча девятьсот девяносто третьего года толпа у кассы даже не знала, есть деньги или нет. Вернее, наоборот, знала, что денег нет, потому как об этом извещала приклеенная бумажка, но всё равно не расходилась. Новая жизнь уже всяческим вариантам научила: мало ли какие слухи бродят, мало ли какие бумажки на закрытом оконце висят? Двадцать седьмое сегодня — день зарплаты, а с этими бумажками, глядишь, и недоразумение обнаружится! С особой надеждой толпились отпускники: полковой «телефон» ещё с утра разнёс весть — отпускникам что-то должно «перепасть». Гаврюша, которого уже именовали только по имени-отчеству, белел в своём скворечнике наигранно-утомлённым лицом, советовал по-доброму разойтись, ибо денежный ящик, по его словам, пуст, аки колодец в пустыне. Ему не верили, и большая часть очереди, особенно отпускники, стояла истуканами — вдруг какое чудо случится. Вместо чуда в коридоре собственной персоной объявился Пегий, с папкой в руках он вышмыгнул из кассы и, сурово сомкнув рот, направился на второй этаж по командирским кабинетам. «Начальству деньги понёс! — негодующе оживилась очередь. — С доставкой на дом! Тут стоишь как последняя собака, да ещё зря! Для нас денег нет! За три месяца одна зарплата! Что они там думают?!» Люди ругались между собой, ругали командира с начальником штаба, которым денежное довольствие понесли прямо в руки, кляли Ельцина и министра Грачёва, что толкнули армию в нищету и позор, но никто не расходился, теплилась надежда — если Гаврюша с папочкой до начальства побежал, может, и простому народу чего обломится? Фалолеев, стоявший поблизости к окошку, не шутил, как прежде, а вообще молчал. По приходе он лишь обронил серьёзно, и то больше для поддержки самого себя: «Отпускникам вроде фантики обещали». Ему кивнули на бумажку, но он всё равно занял место, потому как собрался в отпуск и за кровные «фантики» был намерен сражаться любой ценой. Гаврюша от «бугров» возвращался с опущенным долу взглядом и, рассекая худым телом толпу, твердил одно: «Денег нет, нет денег!» У самого окошечка он упёрся в крепыша Семахина. Сибиряк стоял злой и мрачный. А каким должен быть человек, отправивший жену на похороны отца почти без средств? Когда деньги на дорогу собирали, как милостыню, по знакомым! Он посадил жену на самолёт и уверил, что деньги непременно выбьет и тотчас вышлет вслед телеграфом. — Если не выдашь сколько есть, по-честному — пеняй на себя! — прохрипел Семахин, глядя на кассира воспалёнными, невидящими глазами, и Пегий понял, что сейчас шутки с полковым офицером плохи. Редковолосая голова кассира нервно дёрнулась, он кивнул, выражая какую-то ему одному понятную мысль, и без слов скрылся в кассе. Окошечко, однако, отворилось, и туда сразу же потянулись руки с талончиками. Семахин, как особо нуждающийся, получил деньги первым и тяжёлой медвежьей походкой, широко расставляя ноги, удалился. Ещё с десяток отпускников отошли от кассы с счастливыми глазами. Когда Фалолеев сунул талончик, кассир посмотрел ему в лицо очень пристально, будто впервые всматривался в офицера. Чуть растянув длинный лягушачий рот, Пегий громко крикнул: «Деньги закончились!» — и заскрипел железной ставенкой. Кто знает, было ли так на самом деле, или Гавриил Пегий, наконец, выбрал момент как следует отомстить ненавистному пересмешнику, но старший лейтенант от такого оборота остолбенел: вот тебе и отпуск, поездка на далёкую родину и полноценный отдых! Вот тебе подарки родителям и новая гражданская одежда себе! Что-то словно ударило ему под дых, но он совладал с собой, негромко стукнул костяшками пальцев в железную ставенку: — Что за шутки? — Я сказал — деньги закончились! — не отворяя окошка, с большим удовольствием повторил кассир. И Фалолеев понял, что с ним как раз не шутят. А конкретно и жестоко сводят счёты. Лицо офицера мгновенно налилось кровью, и он всадил по крашеной железяке уже с ненавистью. — Выдавай деньги, я отпускник! — Я вот командиру доложу про безобразия! — злорадствовал за ставенкой Пегий. — Обмылок гнойный! — следующее ругательство Фаллеев сопроводил пинком в дверь. И всаживая ещё несколько раз по двери ногой, между ударами он выкрикнул в адрес ненавистного кассира: — Гнида! Как к орудию подойти, не знаешь, зато всегда при деньгах!.. А боевые артиллеристы по три месяца без копейки!.. Теперь и в отпуск голым?! Да?! Кассир Пегий не отзывался из своего бронированного укрытия, а к неистовому громкому возмущению Фалолеева никто не присоединился. Каждый лелеял мечту заполучить денежное довольствие во что бы то ни стало, пусть даже ценой стыдливого молчания и заискивания. Кто-то вовсе полез попрекать разбушевавшегося офицера, в надежде, что его голос Пегий через дверь узнает и одарит потом благосклонностью. Холуйские одёргивания добили Фалолеева окончательно. — Да в гробу я видел этот полк! И армию вашу тоже! — выплеснул он на всех свою обиду и, задевая плечом очередь, подался к выходу. Глава 12 Рапорт старшего лейтенанта Фалолеева через день оказался у дивизионного командира, и тот подписал его молча, без обычных в таких случаях бесед и уговоров. В полку уж заговорили о «революционной» выходке Фалолеева: низы, естественно, одобряли бунтаря-одиночку и намекали, что при таких делах пинки скоро посыплются не в двери, а по мягким местам тупоголового начальства. Верхи, естественно, от поступка младшего офицера недовольно морщились, и их дружно понесло спускать вниз совершенно неуместные агитационные призывы об укреплении среди личного состава дисциплины и самосознания. Так что Фалолеева, грозящего стать символом «денежного бунта», на вольные хлеба отпустили даже с радостью. — Увольняешься? — спросил Григорьев, едва узнав новость. — Может, перетерпел бы, всё наладится. — Сколько можно себя за скотину держать? В отпуск и то по-человечески не съездить! — вспыхнул негодованием Фалолеев. — Да что рассказывать?! — Верно, конечно, — согласился Григорьев и осторожно посоветовал: — Хорошо бы прежде знать, где пристроиться. — Не пропаду и без армии! — процедил Фалолеев, выпуская наружу всю злобу и крайнее презрение к тем высокопоставленным невидимым врагам, что, пользуясь властью, ловко окунули его в непроходимое дерьмо. Окунули лично его, не посмотрев, что он офицер — защита и опора государства, окунули несчастных сослуживцев, и вообще, наплевали на тысячи офицеров новой российской армии. — Куда хуже? А?! * * * Фалолееву было куда отступать. Прогноз продаж, над которым он трудился больше недели, — с обработкой подпольной статистики магазина, с изобретением собственного уравнения, с придумкой на полунаучной и полуинтуитивной основе только ему понятных коэффициентов, сбылся с невероятной точностью. Погрешность, что на фоне сотен проданных бутылок по различным маркам не превысила считанных единиц, здорово потрясла его самого. Что говорить про Андрея, тот смотрел в цифры, словно в инопланетное послание, долго и ошарашенно. Автор великолепно сбывшегося прогноза, сияя от удачи, поспешил предупредить, что ювелирное попадание есть следствие теории вероятности, а не возможностей математического анализа в чистом виде. Приблизительность в подобных расчётах никто не отменял, и её обязательно надо принимать во внимание, ибо она запросто может достигать десяти-пятнадцати процентов. Но Андрей, наглядно оценивший всю прелесть математики, сам себе теперь признавался, что погрешность и в пятнадцать процентов устроит его за глаза. Кент ничего не понимал в происходящем — откуда, с каких небес у этого Фаллоса взялись цифры, и почему они так ловко совпали с оборотом магазина? Он кидался было кричать Андрею про шарлатанство и надувательство, но развернутый листок в клетку, на котором красовался список из тридцати трёх наименований «винища и водяры», оставался материальной штуковиной. От этой загадочности ненависть Кента к задрипанному интеллигенту только возросла, а Андрей своё обещание сдержал — принял Фалолеева первым помощником. * * * Фалолеев на гражданке притёрся быстро, удачно и о службе не сожалел ни тайно, ни явно. Если и переживал за что, так за свою медлительность с увольнением. «Давно сваливать надо было, глядишь, своим каким делом бы обзавёлся!» — неизменно повторял он Григорьеву, к которому по старой привычке заглядывал на огонёк. За год, что бывший артиллерист был на подхвате у Андрея, водочный бизнес того поднялся очень внушительно, а сам Фалолеев у нового шефа заработал высокое доверие. И это при том, что предприниматель вовсе не был таким простачком, каким казался. К исходу весны Андрей открыл второй магазин с тем же винно-водочным товаром, но уже в хорошем, выгодном месте и гораздо большей площадью. Фалолеев энергично упорствовал на доле, хоть бы и небольшой, но Андрей объяснил, конечно же, лживо, зато доходчиво и просто: бумаги уже оформлены, и переделывать их пока не с руки. Торговля спиртными напитками давала стабильные деньги, и Андрей эти деньги ловко косил. Неиссякающий ручеёк выручки тянулся почти от каждого среднестатистического забайкальца — спиртной напиток здесь многие держат сродни чаю. Стакан с водкой, вином — не воскресное баловство, а, увы, чуть ли не продукт ежедневного рациона. К тому же, народ, взращённый на дохлом водочном ассортименте, однообразных наклейках, не привык ещё к новшествам: резьбовым пробкам, цветастым этикеткам — сочным заманчивым картинкам, художественным тиснениям, гравюрам на стекле и прочим, прежде небывалым наворотам. Потому перманентная дегустация новинок однозначно оборачивалась прибылью, что очень тонко чувствовал Андрей. Но ассортимент требовал денег и командировок по многим городам России: в поставщики входили заводы Иркутска, Барнаула, Новосибирска, Томска и, без всякого сомнения, Москвы. Ещё бы, столичный «Кристалл» до сих пор вызывал у граждан развалившегося СССР чувство сопричастности к легендарным ликёро-водочным образцам, которыми услаждались партийные боги. Закупки в стране, развернувшейся от социализма к капитализму, ввиду первобытной дикости торговых отношений, велись по самой примитивной схеме: агент приезжал с наличной суммой на ЛВЗ, платил за товар, торопил с отгрузкой и отправкой, а по возможности и присутствовал при оной. А как иначе? Купеческое слово, твёрдое и незыблемое, исчезло вместе с сословием, его некогда дававшим, и исчезло давным-давно. Новое российское купечество добропорядочными традициями отнюдь не блистало, наоборот, норовило «остаться на Боливаре» в одиночку, без конкурентов и кредиторов с хорошей памятью. В роль уполномоченного агента Фалолеев вписался прекрасно. Без роздыху носился он по городам и весям, платил, отгружал грузовички, фуры, контейнеры и сам себе удивлялся — как легко, оказывается, деньгу колотить, если с умом и капиталом. Для дел, которых у него в Чите тоже хватало, в полном распоряжении находились хозяйские «Жигули»-«четвёрка». Насколько радовали Фалолеева собственные способности, с ходу обретшие применение, настолько и огорчал его факт, что он гнёт спину на дядю. Пусть на хорошего парня, можно сказать, товарища, но всё равно — на дядю. И мысли о своём старте часто посещали неутомимого помощника: «Эх, своего бы капиталу! Поднялся бы, мама, не горюй!» И всё же Фалолеев нашёл, где проявить житейскую смекалку и позволительную изворотливость, чтобы «закапало» в его личный карман, — подвизался поставлять водку в несколько киосков, что пошли плодиться по читинским улицам и закоулкам, как грибы. Долго он влезал в доверие к местным коммерсантам, для их удобства брал на себя многие суетные дела — совмещал в своём лице и добытчика, и экспедитора, и грузчика, но, в конце концов, после седьмого пота с левым заработком всё обустроилось весьма выгодно и конфиденциально. Жизнь наладилась: живи — не тужи! Глава 13 Гостеприимный круговорот, что завертелся волей и деньгами Андрея, втягивал в свою ненасытную воронку всё новых и новых участниц развратного «кордебалета». Появление свежих персон женского пола, когда одна «оприходованная» гостья через неделю приведёт двух подружек, а те в свою очередь притащат гулять ещё по парочке, Фалолеев ассоциировал с цепной ядерной реакцией. Нескончаемая вереница легкодоступных партнёрш придавала его жизни большое и чрезвычайно приятное разнообразие, но то, что однажды здесь появится девушка, которая круто изменит его жизнь, он никогда и не предполагал… Когда Лина, влекомая той самой отлаженной «цепной реакцией» (о чём она, может, и не подозревала), прошла с порога в коридор, мужская половина, выскочившая оглядеть новенький «заход» и, кстати, себя показать, остолбенела. Что коротющая джинсовая юбочка, конечно же, первым делом привлечёт к себе внимание — вопросов не было, но, Боже, какие ножки предшествовали этой юбочке, какие восхитительные бёдра-идеальной формы, загорелые, словно налитые свежесобранным гречишным мёдом! Безупречные ноги в самом лакомом месте исчезали под узенькой полоской джинсы, и одним из довольно скромных желаний, рождавшихся сейчас в мужских головах, было желание стать ветром-разбойником: чтобы без спроса ворваться в запретное пространство и вдоволь поозоровать там. Несмотря на то, что в коридоре толкалось ещё четыре гостьи, взоры взведённых ожиданием самцов исследовали исключительно высокую прекрасную незнакомку, исследовали жадно, ненасытно, ошеломлённо. Сгорбленная мышка, её приведшая, понимала, что будет с парнями от такого подарка (доставкой роскошной дивы она устроила очередной взаимозачёт своего серого пребывания), и теперь за немой сценой наблюдала с некоторым удовлетворением и в то же время с тайной ревностью. Восторженно-растерянный поед глазами чересчур затянулся, и это, похоже, не было виновнице в диковинку, поскольку она с кротостью пережидала немую паузу. В самом деле, разве ж способен человек единым махом, вмиг насладиться драгоценным музейным экспонатом или картиной выдающегося художника? Что такое минута, пять, десять или даже час, когда перед тобой ошеломляющее проявление божественной красоты? Успеет ли столь быстро запечатлеть его контуры и образ сознание человеческое, успеет ли столь быстро пропитаться трепетным неземным эфиром созерцающая душа?.. Нет, даже чрезвычайно вместительная душа никак не сможет за раз впустить необъятный трепетный эфир, ибо божественная красота ищет для вмещения те самые бездонные закрома, что способны наполняться, наполняться, да никак не наполниться… Итак, на Лину смотрели во все глаза. После стройных длинных ног мужские взгляды переметнулись на изящную талию; на грудь, спрятанную под белую оборчатую блузку (не мещанских лекал), но никак не скрывающую, что и эта женская прелесть в самой сочной поре и самых аппетитных размеров; на безупречное в своей красоте гладкое, с ровной и лёгкой смуглостью лицо, пышно обрамлённое чёрными волнистыми волосами. Человеку свойственно вокруг себя много чего не замечать: по недогляду, природной лености глаз или по привычке быть погружённым внутрь себя, и потому оставаться безучастным ко многим проявлениям мира. Однако кое-кому из другой, зоркой породы безучастность свойственна вовсе но особой причине: эмоции от увиденного преднамеренно, должным образом скрываются, потому как показное равнодушие «видавшего виды человека» в большой цене, особенно средь молодых, незрелых натур. С Линой игра в «близорукость и невозмутимость» не прошла: обитателям злачной квартиры будто показали редкий золотой самородок, о баснословной стоимости и неописуемых достоинствах которого они многократно слышали; самородок, столь восхитительно сияющий заманчивым блеском, столь неотразимо чарующий дьявольским притяжением, что даже слепой своими незрячими очами узрел бы такое дивное сокровище и с жадностью бы потянул к нему руки. В прекрасном лице гостьи, удивительно стройной фигуре, в лучистой коже, в холёных упругих пальчиках сияла и резвилась не столько молодость, что в положенный срок одаривает привлекательностью любое растущее создание, сколько редкая, исключительная телесная порода. Губы Лины каждой частичкой своей являли образец редчайшей нежности, какой не похвастается даже молодой бутон розы, окроплённый звенящей утренней росой. А неповторимый пастельный оттенок цвета их и вовсе трудно описать, потому как природа на этот цвет более никуда не расщедрилась: это не красный, взрывной багрянец налитой соком клубники, не мягкий розовый цвет флокса и уж тем более не шоколадная тусклость кофе или какао. Нигде в мире нет больше предмета, чтобы указать — вот он, тот самый цвет прелестных девичьих губ! Разве что подобным редким мягким цветом на секунду мелькнёт восходящее солнце, и то — далеко не каждый день и не само по себе, а лишь через игру лёгких белоснежных облаков… В своих притязаниях на гостью «намба уан», достойной высокого титула не только среди девушек этой вечеринки, но и безоговорочно среди всех особ, имевших случай отметиться в весёлом, развратном вертепе, Фалолеев никак не мог быть одиноким. Привлекать внимание экстра-экземпляра бросились все: Андрей, вдруг сделавшийся разборчивым и утончённо-галантным (чего Фалолеев от него не ожидал); очередной школьный друг хозяина квартиры, запорхнувший на разгульный огонёк. Своим видом (щетинистое круглое лицо, затасканный пегий свитер, грязные ногти) и манерами свежий гость напоминал умственно отсталого тракториста, не имеющего надежд переквалифицироваться даже в обычного водителя грузовика. Подогретый двумя стаканами водки «тракторист» противно щерил мелкозубый рот и мучился в попытках преподнести главной красавице мудрёный комплимент. Фалолеева так и подмывало крикнуть через весь стол: «Ты-то, чухонь задрипанная, куда?!», а ещё лучше ударом кулака выбить мелкие, прокуренные зубы гнусного, неликвидного ухажёра. Но страшнее всего было увивание вокруг Лины Кента, этого чёрта в наколках. Ненавистного Фалолееву соседского кореша принесло очень некстати, к тому же наглый уркаган чувствовал, что его покушения на приму наносят ощутимый урон интеллигентному неприятелю, и откровенно куражился с приставаниями, напористым, агрессивным взглядом отшивая артиллериста от лакомого куска. Другая девушка на месте Лины наверняка бы оказалась не рада прилипчивому мужскому вниманию, тем более что половина кавалеров не блистала и чуточкой джентльменского лоска, но в том-то и заключалось дело, что редким, потрясающе красивым обличьем Лины природа в щедрости своей не ограничилась: изысканная породистая наружность девушки подкреплялась удивительным внутренним даром — тёмно-зелёные глаза красавицы имели редкую способность фонтанировать настроение, энергию любого качества и любой силы. В довершение к своему блистательному образу игру с женским чарующим магнетизмом Лина вела естественно, тонко и невероятно привлекательно. Словно опытный иллюзионист обнаруживает в своих ладонях то букет цветов, то живого голубя, то чьи-нибудь зрительские часы или банальный стакан с водой, так и Лина преподносила самою себя всё в новых и новых качествах — поступала так, будто отлично знала, что в данный момент вызовет наивысший восторг аудитории. В ясности ли, в скромном ли смущении её тёмно-зелёных кошачьих глаз, в каждом взмахе длинных накрашенных ресниц — неторопливом, томном, в каждом движении руки — плавном, грациозном, в каждой фразе — подбадривающей или осаживающей, робкой или напористой, даже в каждом шевелении прекрасных губ — для слов ли, или для невинного обнажения краешка сияющих верхних зубов, чувствовалась осознанное управление собой, управление собеседником и тайное, спрятанное за ширму скромности упоение безграничной властью красоты. Собственное «Я» преподносилось ею с филигранной дозировкой — девушка не навязывала свою персону как без меры «сладкую» и очень разумно, до аппетитной кондиции «посыпала» себя жгучими пряностями, не возносила свою фигуру на заоблачный, недостижимый пьедестал и тем более не рядилась в монашку. Она была эфирной, нереальной, и в то же время самой настоящей, живой; она производила изумительное, необъяснимое впечатление, словно изысканное блюдо, нашпигованное невесть какими ингредиентами, прекрасного, восхитительного вкуса, от которого человек запросто проглотит язык. И проглотить-то он проглотит, а спроси его: «Что внутри, как?» — в ответ одно: неописуемо! Фалолеев тоже смотрел на Лину во все глаза и никак не мог отделаться от ощущения, что присутствует на представлении «Мисс иллюзион». Самые различные маски, сотворённые артистическим талантом взявшейся с небес королевы, тонкое, умелое жонглирование ими, держали его в небывалом напряжении: то ему казалось, что он читает её игру — очевидно лукавую, притворную, то вдруг ловил себя на мысли, что Лина прямо перед всеми открылась до щемящей беззащитности, полного душевного обнажения! Сердце молодого парня колотилось, как на длинном, изнурительном марш-броске, и он боялся, что его гулкий грохот будет услышан посторонними, пребывал в опасении, что его жгучий интерес, блеск глаз, учащённое дыхание, тревожная краснота щёк не останутся тайной. «Вот она — настоящая женщина!» — словно током пронзал его каждый её жест, каждая её метаморфоза, и Фалолеев понимал: малейший взмах длинных подкрученных ресниц Лины — и он готов на что угодно. Гулянка шла вроде бы как полагается: тосты, веселье, музыка и танцы, обычно предваряющие сортировку пар, но только чуткий завсегдатай мог заключить, что сегодня она сбилась с привычного русла. Мужчин будто подменили: все суетились вокруг главной гостьи, и даже выпитая водка не заворачивала «прицел» ухажёров на мишени попроще. «Козлы! — бесился в кипящих думах Фалолеев. — К такой девушке — со своей неотёсанной грубостью, плоскими мозгами! Вам обезьян в зоопарке кормить, а не касаться царственных ручек!» Его чуть не бросало в дрожь от мысли, что кто-то из них подхватит сказочную красавицу и поведёт в маленькую комнатку, за белую застеклённую дверь… И все будут смотреть на туманное рифлёное стекло, очевидно и наглядно понимать творимую сцену и… истекать завистливыми соплями. Или её могут затянуть в ванную, вроде бы шутливо, между делом, а там как следует прижать к стене и прямо спросить, готова ли она приземлиться в кровать. О! Все приёмы и методы исполнения мужских желаний в этой квартирке обкатаны по сотням вариантов, но конец их один — раздеть и подмять под себя. Но с Линой — нет, только не это! Она — его законная добыча! Только так! И ничего странного в этой законности нет: самый достойный выбирает самую достойную! Кто может сравниться с ним в красоте, уме, росте и приличном воспитании? И если выйдет по-другому, его сердце просто не выдержит удара! Присутствие Кента, увы, перечёркивало все цивилизованные достоинства Фалолеева. С таким конкурентом торжествовало исключительное право тупой безрассудной силы! Выйти с конченым уркой на площадку разбираться, значит остаться там лежать: исколотые руки Кенга — сухие, жилистые, с отметинами битв, — спокойно припечатают Фалолееву в скулу, ввалят в поддых… А затем Кент распахнёт настежь дверь и громко позовет всех поглядеть «на рихтованного Фаллоса». «Зачем мне это?!» — спрашивал себя Фалолеев, вброшенный красотой Лины в вихрь смятенных мыслей, и знаки внимания, полагающиеся этой прекрасной девушке от самого достойного кавалера — бывшего артиллериста, так и оставались невоплощёнными. Его, отжатого далеко в сторону, мрачного и задумчивого, будоражило теперь совсем не то, с кем ему проводить ночь. Это не вопрос. Оставшиеся без мужского внимания товарки просто завизжали бы от восторга, прояви он к ним свой интерес, но он размышлял о своём, и кто бы знал, какой крепкой «гороховой» кашей были забиты в этот момент его несчастные мозги! К Фалолееву опять привязалось сравнение творящейся здесь половой чехарды с цепной реакцией, и теперь он развивал идею дальше, глубже. А выходило то, что цепная реакция — это не один лишь прирост количества, слева или справа, сверху или снизу: ведь при критической массе настоящего ядерного вещества такая реакция неминуемо влечёт ядерный взрыв — мощный, уничтожающий, испепеляющий! В чём же должна проявиться огромная сила развратной необузданности? Может, в том, что разухабистая постельная жизнь, о масштабе которой он три года назад и подумать не мог, вот такая — похотливая, безоглядная, животная, — стала обыденной потребностью? В том, что люди дошли до состояния менять интимных партнёров чаще и проще, чем перчатки? Да куда там перчатки — носки! Пусть он, Фалолеев, до немалой степени брезглив и в выборе избирателен, хотя избирательность его, конечно же, покоится на внешних впечатлениях, но ведь мир полон людей, в этом плане совершенно беспринципных! Он свидетель, каким затасканным, неприглядным экземплярам тут раздвигали ноги! Взять исколотого синюшными слабохудожественными этюдами Кента: обезьяну на колени посади, он и с ней провернёт похотливое дело. А Андрей? Парень симпатичный, мозгами и удачей не обделён, но навернёт двести грамм водки, и в голове его словно поднимается шлагбаум — на свободу руководящего дурачка выпустить. Одна-единственная мысль у этого дурачка — к женскому организму немедля пристроиться! Носится он на бешеной скорости, куролесит и хозяином своим как хочет, так и рулит! Хватает тот первую попавшуюся тёлку да на кровать — отрабатывай, дорогая, застолье! «Иллюстрацией взрывной ядерной реакции, — осенило вдруг Фалолеева открытие, — может быть картина всех многочисленных и беспорядочных случек… а для живости, реальности её представления следует мужчин и женщин, хоть однажды имевших внебрачный половой контакт, связать зримой, натуральной нитью…» И потянутся эти ниточки туда-сюда, туда-сюда… потянутся тысячами… потянутся миллионами… не одна Чита обнажит свои порочные плотские обычаи! Тут, у Андрея, привечали посланниц «любви» из Улан-Удэ, Краснокаменска, Чернышевска, Карымской… Чёрт возьми, связались ниточки и с Москвой — значит, заодно пошла вышивать развратом и столица! А если всё зацепить, связать — выйдет чудовищная дьявольская паутина. И в ней — бескрайней, тугой, липкой, непроглядной — погряз и он! Боже праведный! И это при том, что заповедано человеку — не прелюбодействуй! Неужели там, на небесах, не знают о слабости рода человеческого? А если знают, будет ли протолкнуться грешным людям в аду после поголовного беззакония? Ведь сонма чертей не хватит воздать должное любителям сладострастных телесных утех… Серая мохнатая паутина, сотворённая воображением Фалолеева, прибавила ему унылости, а уж когда он посмотрел на радостное лицо Лины и представил, что такая красота тоже может смешаться с вселенской порочной грязью, ему стало не по себе. Андрей и Кент, торопившиеся ради своего наслаждения подтолкнуть гостью к роковому шагу, как назло, позабыли свои привычки довольствоваться абы чем: липли к Лине, как голодные шмели к единственному в долине сочному цветку. «Глаза, что ли, впервые разули?» — от ревности и злобы у Фалолеева кипела кровь, но он сидел за столом без движения, с ленивой размеренностью тыкая вилкой в оливье. Вариант связываться с Кентом или Андреем, даже из-за Лины, он окончательно отбросил: один — урка, другой — работодатель. А встать им обоим поперёк — ему хуже будет однозначно. Они два крепких кореша, переплетённые друг с другом, Бог знает, с каких времён, и никакая «новейшая история» с его участием тут не прокатит. На счастье Фалолеева, Лина оказалась крепким орешком: все намёки, нашёптывания, наседания с обеих сторон не достигли и малой цели. Желанное всеми мужчинами тело пребывало в недосягаемости — по излишне нагло подкрадывающейся руке Лина хлопала ладошкой серьёзно и демонстративно, чтобы у мужского пола в переборе желаний не было сомнений. От сладкого и крепкого орешка всё же не отступали — такова несокрушимая притягательность женской красоты, замышляли поближе к ночи накачать волнующую гостью как следует водкой и оседлать пьяную. Но у разгорячённых мечтателей всё пошло прахом: в половине двенадцатого Лина вызвала такси и, очень решительно отбиваясь от уговоров, сорвала шумные проводы. Словно не веря в её настоящее желание уехать, мужчины гоношистым протрезвелым хором сулили райское блаженство, перегораживали дверь, проникновенно, с неумелым подражанием аристократам целовали нежные девичьи ручки. «Муж, что ли, строгий? Урезоним!» — театрально надрывался синий Кент (который даже не представлял, какой разительный контраст он создавал своим приближением к прекрасной молодой особе!), стараясь показать, что преград в этой жизни для «правильных» людей не существует. Конечно, провожатым больше всего хотелось услышать: «Нету меня никакого мужа!», чтобы навалиться держать с новыми силами, но прекрасная гостья о наличии супруга загадочно умолчала. Фалолеев радовался, что Лина покидает эту скотскую компанию, радовался, тайком созерцая расстройство на лицах настойчивых конкурентов. «Облом! Облом, гады!» — облегчалась его душа от гнёта ревности, и даже цена этого спокойствия — прощание с обворожительной девушкой — его устраивала. Андрей как можно небрежнее вопрошал Лину про телефончик, сбегал в комнату за ручкой, оторвал у большого календаря пол-листа и, как губернский писарь, ждущий повеления от губернатора, изготовился запечатлеть бесценный номер. Но обворожительная прима и тут лишь улыбнулась, кивнув на серую мышку, — «она всё знает». У Лины попытались вырвать обещание на следующую пятницу или субботу, и вновь ответом была загадочная молчаливая улыбка. Таксист у подъезда, потерявший терпение, длинно просигналил. Кент засуетился «воткнуть охреневшему быку рога в землю», но Андрей от глупого порыва друга удержал. — Карета подана… — возвышаясь над шумной толпой, громко, выразительно произнёс Фалолеев, — не то Золушке придётся увидеть тыкву и мышей. Лина услыхала слова видного, красивого парня и фразу оценила. Это было видно по внезапному, оживлённому блеску тёмно-зелёных глаз, по тому, что последнего её взгляда, и взгляда непростого, загадочного, удостоился именно он. Вечеринка без чудесной примы сразу потускнела, и Фалолеев, выбрав первый подходящий момент, по-английски удалился. Глава 14 Прошло несколько месяцев… Очень долгий, нервный звонок в дверь вынул Григорьева из уютного кресла. Он пришёл со службы усталый, раздражённый и взялся было за Лескова разрядиться, успокоиться, но, без интереса осилив пару страниц из «Однодума», понял, что прежнего наслаждения, а тем более желанной разгрузки чтение не принесло. Слишком большими проблемами забита голова: безденежье, сокращение, пустые магазины, дикие угорелые цены — и Лесков тут не спасительная таблетка. Всё же думать о заботах, которые ещё пять лез назад и в страшном сне не приснились бы, не хотелось абсолютно, проще бы сейчас голову отрубить вместе с мрачными мыслями. Григорьев отложил томик Лескова и в надежде на более лёгкое развлечение включил телевизор. На одном из каналов подвернулась «Кавказская пленница», и Олег Михайлович сам не заметил, как, погрузившись в любимый с детства фильм, стал успокаиваться. И вот дурацкий непрерывный звонок! Как есть — в белой майке, в разношенном линялом трико — Григорьев оторвался от телевизора. «Пожар что ли?!» — пробурчал он, открывая дверь. Сосед Андрей, что поднял внезапную тревогу, вид имел для себя крайне нехарактерный: остекленевшие глаза его прыгали из стороны в сторону дикими, нервными скачками, бледные губы подёргивались, словно хотели разразиться страшным ругательством, а колкий ёжик волос, казалось, ощетинился стальными иголками. Не здороваясь, владелец винно-водочного магазина попёр прямо в квартиру. «Где эта сука?!» — он вопрошал и взмахивал руками, будто желая схватить Григорьева за грудки. Столь взбешённым Олег Михайлович соседа сроду не видал и не на шутку испугался — уж не поехала ли у коммерсанта от бесконечных гулянок крыша? — Кто? — переспросил Григорьев в большой озабоченности, не зная, что делать — разговаривать по-человечески или решительно обороняться? Фалолеев! — едва не кричал криком Андрей. — Этот сучий Фаллос! — Здрасте-пожалуйста! — Григорьев растерянно почесал открытую крепкую шею. — Ты в своём уме? Кто с ним в деле? — В деле! А он исчез, курва! С моими деньгами! Пятьдесят тонн зелёных! — звериные глаза Андрея метались, и никакая человеческая осмысленность не могла найти в них сейчас отражение. — Пятьдесят тысяч долларов! — ахнул и Григорьев, но лицо его тут же посуровело. — Подожди! Ты что человека клянёшь? А не дай Бог, с такими деньгами… убили? — Какой убили?! Кинул! Как подзаборного лоха! Как дешёвку! Как последнего кретина! — Откуда ты знаешь? — Григорьев нарочито взялся говорить медленно, чтобы хоть как-то остепенить соседа. — Откуда? — вновь в ярости брызнул тот слюной и раскрыл рот выложить доказательства. Доказательств, видно, было много, но на язык они все рванулись без очереди. — Звонил мне! Где, чего купил! Докладывал! Что отправил! — Всё правильно, закалка у парня военная. А что за паника? — Товара нет! Звонков больше нет! Самого Фалолеева нет! Зато сейчас в его квартиру какие-то черти вселяются! Мы, говорят, купили квартиру! Вместе с мебелью! Каково? А?! — Дела-а, — протянул Григорьев, состраивая домиком выцветшие брови, и кивком головы пригласил беснующегося Андрея на кухню. Тот прошёл, но крайнее возбуждение не давало ему стоять спокойно и секунды. Григорьев по-хозяйски сел на старый табурет, замолчал, не зная, что сказать: новость необычная и впрямь очень серьёзная, даже страшная. Если Генка квартирку толкнул, значит, действительно всё продумал, подготовил и планомерно дал дёру… С бешеной суммой сорвался! Вот так партнёр! — Откуда родом этот сучонок, откуда? — затеребил Григорьева коммерсант. — Из Мценска, что под Орлом! Слыхал — леди Макбет Мценского уезда? — Леди, леди! Какая, к херам, леди, какой уезд?! Город, что ли, Мценск? Небольшой? — Андрей спрашивал так напористо, будто полагал сейчас же хлопнуть дверью и сорваться на поиски. — Небольшой, только он не дурак гам оседать. Вычислить — раз-два! — А учился где? — В Коломне училище заканчивал. Под Москвой. — Вот вам и офицер… су-учий потрох! — на этом выкрике огонь возбуждения, клокочущий в Андрее, наконец-то, миновал фазу крайнего неистовства. Дальше пошло просто отчаяние, удивление. — Я, дурак, радовался — помощника себе нашёл: честного! Расторопного! Скажи, сосед, как так можно?! Григорьев только пожал плечами: выходит, за большие деньги можно. * * * Через четыре дня Андрей вновь звонил в квартиру Григорьева. На этот раз он был гораздо сдержаннее и в руках держал бутылку дорогой водки. — Извини, сосед, поговорить требуется! Сидели на кухне, оба сумрачные. В другое время Григорьев, может, и порадовался бы такой изобретательной экспроприации — беда ли, что спекулянт пострадал? Торгаш той самой водкой, которой родные ему вояки перестроечное горе заливают. Но Андрея, человека лично знакомого, неплохого соседа, было от души жаль. Чтобы тот кому пакость сотворил — Григорьев такого не видал. А что водкой торгует, так молодец, правильно понял новую тему и в нужный процесс включился. Это он носит майорскую звезду и ждёт какого-то сладкого рая от Паши Грачёва. А что ждать? Хвостище по деньгам — полгода! Паёк тухлыми лежалыми запасами! И при этом служи! Проявляй преданность новой России! — Ещё доказательства всплыли! — хлопнул ладонью по столу Андрей. — Сбежал, сучонок! Сбежал! От упоминания Фалолеева собранность и спокойствие, с которыми он появился, улетучились. Прошедшие перед этим дни не избавили Андрея от надежды полностью, она теплилась, давала о себе знать, и лишь сегодня он поставил окончательную точку — его обманули, обокрали. Григорьев смотрел на негодующего соседа и понимал того очень хорошо: громадную сумму запросто из сердца не выкинешь, к тому же деньги, нажитые бизнесом, не ворованные. — Мою «четвёрку» вчера бандюки перехватили, — начал выкладывать Андрей последнее доказательство. — Даже Кенту не успел позвонить, выволокли на разговор под мост, чуть не убили. Этот Фаллос не меня одного кинул: человек в городе есть, тоже на водке сидит, так он к и нему в доверие втёрся! И там, сучонок, аванса набрал — и тоже конский прибор с горчицей! Григорьев не знал, что и говорить, не лез он в эти коммерческие дела Фалолеева. Андрей вдруг, не мигая, пристально посмотрел Григорьеву в глаза, словно желая ворваться ему в самые мозги, туда, где не может человек укрыть правду. — Честно скажи — с тобой не сговаривался? Может, чего просил сделать? Намекал? — Да нет же! Говорю — нет! — Григорьев даже поднялся для убедительности с потёртого табурета, развёл в стороны руки. — Ни сном ни духом! — Ладно, проехали! — как в забытьи махнул Андрей, потянулся свинчивать на принесённой бутылке пробку. И вновь подстёгиваемый осознанием беды, забыл об этом намерении, остановился, с надрывом выкрикнул: — Но ведь ловкач, ничего не скажешь! — Что сказать — соображал ка в норме! Олимпиады по математике выигрывал! — Я этого олимпиадника из-под земли выволоку! Мценск, Коломну, Орёл перетрясу! На колючей проволоке вздёрну!.. Фалолеев так и не объявился… ЧАСТЬ ВТОРАЯ Глава 15 Григорьеву-младшему двенадцать лет! День рождения Димушке праздновали в жаркую августовскую субботу днём, не откладывая приятное дело на вечер. Гостей набралось полквартиры: детвора — восемь неугомонных крикливых персон и почти столько же взрослых. Юным человечкам в безраздельное пользование выделили зал (оттуда на всякий случай убрали высокую китайскую вазу и неоновый торшер на тонкой ножке), а старшие скромно устроились на кухне. Подвыпивший Олег Михайлович — с масляными счастливыми глазами, хлебосольно подливал своему «эшелону» вина, шампанского, водки, заглядывал в зал полюбоваться племенем младым. Димушка его деловито восседал па самом почётном месте у длинного, уставленного лакомствами стола. В белоснежной выглаженной рубашке, при чёрной бархатной бабочке (Надюша одёжей рулила), именинник своим видом неожиданно возродил в памяти Григорьева-старшего дремучее, нерасхожее слово «барчук». «Барчук», что в прежнем, советском сознании означал бы мальчишескую изнеженность и капризность, однако же, у хмельного Григорьева прилепился к Димушке за тщательно прилизанные волосы — строгие, прямые, за пухленькие, здорового телесного тона щёчки, за яркие красивые губы и выдержанный, степенный взгляд. Аккуратность, ухоженность и наглядное достоинство повзрослевшего на год сына отозвались умилённой улыбкой главы семейства. Хорошо, что родили Димушку, счастье ведь неописуемое: дочери почти двадцать, норовит повзрослее быть, значит, скрытней, отдаленней, а тут шкет — мужичок в миниатюре, такой любимый, такой забавный! Хорошо, что оба стола — на кухне и в зале, — ломятся от еды; и щедрость эта, широта, не на последние рубли, не через тугой пояс. С ощутимым достатком его семейство, что по таким временам не каждому выпало. От выпитого, от внезапного наполнения груди каким-то сладостным нытьём, Григорьеву захотелось уединиться, высказать благодарность Богу — невидимому хозяину судьбы своей. Он вышел на балкон, под жарким обеденным солнцем с наслаждением расправил отяжелевшие плечи (вот что значит новый образ жизни — всё за баранкой), окинул взглядом небольшую речушку, что струилась позади плотных зарослей. Что за диво сегодняшний день! Армия давно позади, он майор запаса. Родной полк разогнали подчистую, а боевое знамя, что берегли как зеницу ока пятьдесят с лишним лет и которое из священного символа превратилось в складскую тряпку, отправили куда-то наверх. И соседний, за забором, танковый полк так же — швырнули в небытиё. И мотострелковый. Лежат вычлененные из строя знамёна теперь где-то в огромной куче, пылятся по полкам, и кто под суконными чехлами разберёт: какая история, какие подвиги сокрыты за каждым знаменем? Бронепоезд, каким гордился Советский Союз, с главного пути задвинули куда подальше, на задворки, и там в покое не оставили: то какое колесо лишним признают — открутят, то крышу снесут, то какую-нибудь трубку отпилят, словом, в металлолом превращают. Вроде всё верно, с обоснованием действуют, по плану, но сердце порой нет-нет, а защемит: какие люди рядом были — бескорыстные, стоящие, цельные; какие виды на службу имели, как о счастливой жизни мечтали! Где всё это? Полковых соратников — «громовержцев среднего калибра» — разметало, шутка сказать, по миру! Кто в армии счастья пытать остался, кто уехал из ЗабВО куда глаза глядят, кто на гражданскую тропку свернул. Видел он и бывших товарищей, спившихся в ноль, в полное убожество… Нет, не о том он думает! Душу по прошлому рвать нечего, самолично тысячу раз убедился — рви, подстёгивай себя на сегодняшние дела, на заботы будущие! Назад голову вертеть — шею свернёшь! На былом крест! Сегодня чудо-день, Димке двенадцать годков! Лето, все сыты-здоровы! Он в сумасшедшем шторме перемен не пропал, как многие, не растерялся. Что греха таить, армейское наследство спастись помогло: выкупил в полку по дешёвке «газончик» шестьдесят шестой, при случае обменял на «Рафик». Подкрасил приобретение снаружи, подшаманил внутри и за мзду «браткам» вклинился «извозчиком» на маршрут. Собственный микроавтобус у него теперь и личный бизнес — круги не на дядю наворачивает, а себе на карман! И даже немного капиталистом стал, по выходным напарник в работе, а он как белый человек — отдыхает! — Пап, к телефону! — краснощёкий именинник собственной персоной высунулся на балкон и отвлёк отца от приятных задушевных мыслей. Григорьев-старший взялся за трубку и, заслышав странный, вроде бы и знакомый, но ускользающий из памяти голос, долго пытался определить, кто же звонит. К его смущению, собеседник претендовал на знакомство отнюдь не мимолётное: поинтересовался о дочери, о сыне Димке и даже о старой машине Олега Михайловича — огненной «шестёрке». «Продал! Теперь «Тойота»! — без утайки, сам от себя этого не ожидая, отчитался о делах автомобильных Григорьев и простосердечно выложил: — А мы тут Димушке день рождения отмечаем!» Он улавливал очень близкие слуху нотки из прошлой жизни, но имя абонента той стороны ускользало как наваждение. Три раза он спрашивал, кто это, на что из трубки доносилось удивлённое: «Михалыч, в самом деле узнать не можешь?» Отговорки хмельной Григорьев принял за справедливую игру, где он пока не в выигрыше, и ломал пьяную голову догадками. Потихоньку он вспомнил, что интонации, точно — знакомые, а вот голос совсем незнакомый, даже какой-то нечеловеческий, металлический. — Водочный магнат из дома не свалил? Вон что! Наконец-то в вопросе выложился настоящий, кровный интерес собеседника, и всё стало по местам. «Чёрт возьми! — Фалолеев! — пробило Григорьева. — Надо же!» — Генка, ты, что ли?! — А кто ж! — как-то странно ответила трубка, но сомнений не осталось — Фалолеев. — Съехал Андрей, — известил Григорьев давнего сослуживца, товарища и соседа и не удержался от прямого, зудящего вопроса: — Как ты умудрился его кинуть? — Не будем об этом, — открестился от неприятной темы голос Фалолеева. — Как сам? Столько лет… тебя ведь из-за денег искали. — Встретимся, поговорим. — Ты в Чите?! — удивился Григорьев. — Угу. — Так приезжай! У нас компания, отличный стол. — Не могу! — коротко отказал воскресший Фалолеев. — Завтра ещё позвоню. Пока Григорьев переваривал новость и отходил от немалого потрясения, детвора сговорилась в парк, на аттракционы. Клич «Сейчас бы на карусельку!» был брошен самой центровой девочкой — худенькой, задиристой, но уже познавшей магические чары своих бойких карих глаз. Призыв покататься не канул в пустоту, а быстро обрёл полный комплект галдящих сторонников. — Думай, папа, детишки в парк хотят! — выразительно заявила Григорьеву супруга, вкладывая в интонацию и пожелание с выпивкой притормозить. Однако её драгоценный муж с ходу заупрямился: — По такой жаре — парк?! — он в поисках поддержки посмотрел на полупьяного Семёновича — своего близкого товарища и отца той самой центровой девочки-заводилы. — И поддали выше крыши, какая машина? Семёнович, коренастый, истекающий застольным потом мужик, с понятием нагнал строгости в осоловелые глаза: в самом деле, какой парк, какая машина?! Одёргивания отца толкнули девочку на хитрость: она чуть шагнула в сторону и умолкла, вроде как взяла свои пожелания обратно, но её насупленный вид, сокрытый от взрослых, мальчики поняли верно — качели и только качели! — Ну, папа! — с мольбой потянулся к Григорьеву сын, — мы очень хотим! Именинник рвался угодить бойкой кареглазой гостье любыми просьбами, любой ценой, лишь бы та запомнила его день рождения в полной, разудалой красе: чудный роскошный стол с двухэтажным тортом, разноцветные шипучие лимонады, куча каких хочешь конфет и в золотинках, и в обёртках, шоколадки — большие, маленькие! А если папа запросто увезёт компанию на карусель, счастью не будет конца! Папочка определённо должен расстараться для его праздника! Но Григорьев-старший идею с парком упрямо отторгал: — Сегодня — пас! — махал он руками и делал непонимающий взгляд. — Некому такую ораву везти! — Вызови напарника с маршрута! — Наденька твёрдо держала сторону детей и не отставала с указаниями. — Как я вызову? — Звони его жене, пусть на конечной ловит! — без раздумий скомандовала супруга. — Ну! Коля делом занят, а я ему вводную — хозяйских детей везти! — Вот именно — хозяйских! День рождения у твоего сына! — Дался вам парк! — Григорьев улыбнулся, как улыбается сказочный волшебник, сгоряча наобещавший кучу несбыточных чудес и прижатый с разоблачениями к стенке: мягко и виновато. — Самый лучший парк в такую жару — на речке! С шашлыками! Неизвестно, как детишки наседали бы с аттракционами дальше, но кареглазая заводила вдруг подпрыгнула на худеньких, кривоватых ножках, захлопала в ладоши и крикнула: — Ура! Шашлыки! Малолетние поклонники вмиг забыли про парк и карусельки, и Григорьев, с видимым облегчением, пьяной, нестойкой походкой отправился в гараж за мангалом. Глава 16 После дня рождения Олег Михайлович лежал в постели, недомогал. Перебрал, конечно, он в честь сына: помнил, как тлели в мангале алые угли, как вертел он шампуры с мясом, луком и помидорами, как под детское звонкое щебетание рассовывал в маленькие ручки шпажки… а потом всё, провал! Когда Григорьев вяло потянулся к телефону — не выползая из-под тонкой глаженой простыни, с опознанием собеседника чуть не повторилась вчерашняя история. Вопрос «кто это?» не только тревожно заметался по его сонным, заспиртованным мозговым извилинам, но чуть было не сорвался с языка. Неожиданно он вспомнил странный разговор суточной давности и будто махом сорвал покров с загадочного собеседника — «Да чтоб ты — Фалолеев!» И опять он удивился голосу Фалолеева, что никак не вязался с прежним Геной, каким тот увольнялся из полка — китель старшего лейтенанта небрежно расстёгнут, фуражка в руках, галстук — долой! Причёска по моде — густая ершистая площадка, взгляд, из которого сразу понятно: парень навсегда и с удовольствием освобождается от бремени службы, формы и всего тошнотворно-дурацкого, что цепко охватило армию. Не вязался голос и с тем Геной, что был у коммерсанта Андрея правой рукой — этакий сноб, то ли знающий, то ли завышающий себе цену. Интересно, как он выглядит сейчас и что принесло его в логово врага? — Где встретимся? — спросил Фалолеев. — Да хоть домой приезжай! — позвал Григорьев с привычным радушием и успел подумать, что заодно опохмелится под интересную беседу. — На улице бы надо… — Что так? — совершенно искренне не понял Григорьев. — Ну, постарел, понимаешь, полысел и всё такое, — странно хохотнул Фалолеев. — Не хочу твою Наденьку пугать. — Наденьку? Испугать лысиной? Шутишь! — Короче, на нейтральной территории! — генеральским тоном рубанул бывший старлей, и Григорьев аж крякнул от такого указания — во как резво растут былые щеглы! А, впрочем, что удивительного? Небось, давно не бедняк, поднялся на ворованном! Сговорились на три часа дня. Григорьеву требовалось выветриться, чтобы за руль сесть свежим молодцом. В голове его уже прояснялось, но он никак не мог отбросить мысль, что бывший сослуживец банально темнит: видишь ли, полысел, напугает Надежду! Он дюжину лет как полысел, и ничего, народ не шарахается. Потом Григорьева успокоил вариант, что Фалолеев боится засады, в которой он, Григорьев, потенциальный помощник всё же Андрею — пять лет полной неизвестности могут таить любой сюрприз. На встречу Григорьев отправился с интересом и с какой-то скрытой радостью. Общее, дорогое ему прошлое разбередило-таки сердце, воскресило в памяти, что Фалолеев — «птенец гнезда его батарейного». Он припарковал к тротуару белую малолитражную «Тойоту», занырнул под просторный сине-жёлтый шатёр летнего кафе «Багульник». Ни в ком из сидящих (не больше десятка) он Фалолеева не распознал, хотя пытался на прошлый его портрет набросить лет пять-семь, и предположил, что в первую очередь надо высматривать высокого и с волосатой головой. «Ведь врёт про облысение, — заключил он с уверенностью. — Не доверяет, потому городит всякую чепуху». Высокого, волосатого парня, возрастом за тридцать, не обнаружилось. «Значит, я первый», — Григорьев не торопясь сел в пустой угол, лицом к выходу, чтобы не прозевать давнего товарища, и чтобы его, одинокого, в белой футболке «распознали издалека. Худой, словно жердь, костлявый мужчина, за метр восемьдесят, вынырнул откуда-то сбоку и бесцеремонно сел на соседний стул. Григорьев не успел и слова сказать, как бесцеремонный субъект произнёс тем самым, знакомым по звонку, неестественным металлическим голосом: — А Чита меняется, Михайлыч! И тут же протянул руку — тонкую, обветшалую. Меньше всего в этой ломаной фигуре, в жёлтых, глиняного цвета, почти старческих руках, Григорьев предполагал разглядеть бывшего сослуживца. Отставной майор молча раскрыл рот и замер, с трудом, против воли своей и памяти наполняясь новым образом Фалолеева: на левой половине лица — вертикально, от губы до лба, огромный шрам, сросшийся бугристым рубцом, словно к лицу прилипла бельевая верёвка — вся затасканная и обгрызенная… безволосая голова с полированным серым затылком и шершавым, будто крупитчатым лбом… кто бы подумал, ещё недавно модная шикарная «площадка», которой он втайне завидовал, и сейчас удручающая пустошь. Хотя ошеломлённое молчание явно затягивалось, Фалолеев не торопил, подобное потрясение было уже ему не впервой. А Григорьев, раздавленный увиденным, даже боялся вообразить неведомые страшные события, что покорёжили, состарили красавца Гену, боялся представить тот жёсткий, жесточайший переплёт, способный столь разительно видоизменить человека… Объятия наверняка были бы неловкими, и нежданный гость их грамотно избежал… Когда сделали официантке заказ (Фалолеев выбрал крепкое иркутское пиво «Адмирал», а Григорьев яблочный сок — за рулём), то скованное безмолвие кое-как разбавилось разговором. Но неприятные, ужасающие открытия для отставного майора не закончились — сидя напротив, почти лоб в лоб, он обнаружил, что левый глаз товарища выбит, и там тускло, безжизненно сверкает стеклянный протез… Пират, да и только… не киношный, не рисованный, а натуральный, прежде хорошо знакомый… Бывший сослуживец теперь больше угнетал, нежели располагал к воспоминаниям, и Григорьев осадил себя в желании потерзать Фалолеева расспросами, откровенно выложить свои новости. Поглядывая по возможности в сторону, он скованно выдавил из себя лишь тройку пустых дежурных вопросов. К тому же необъяснимая тревога тронула сердце Григорьева — не с добром появился тут Фалолеев. Хоть и легко чиркнула, мимоходом, будто мягкое крыло невесомой пташки, но он знал — если затаённая беда постучалась в ворота, то открывай ей обе половинки настежь, обрастёт, как снежный ком, еле протиснется. И пусть человеческая логика твердила, что их «яйца» лежат по раздельным, далеко стоящим друг от друга корзинам, никто из них никому ничего не должен — спокойствие испарилось. Фалолеев сильно изменился и внутренне: сухость, довольно рано вытянувшая из его тела жизненную силу, молодость и красоту, подгрызла и душу. Единственный глаз, что мог олицетворять принадлежность Фалолеева к роду человеческому, порой казался Григорьеву тоже стеклянным, безжизненным, мертвецким. Фалолеев жадно курил, кривя в затяжках и без того перекошенное лицо, словечки вылетали у него сухо, выхолощенно, будто у робота. Григорьев тихо поразился одному воспоминанию. Это было прошедшей зимой: дочь, студентка Читинского университета, сидела за компьютером — дорогим и редким чудом американской промышленности, сын учил пушкинский «Зимний вечер», расхаживал по квартире и бубнил себе под нос бессмертные строки: «Буря мглою небо кроет…». Дочь решила всех удивить: она набрала с книжки стихотворение в компьютер, запустила там какую-то программку и, словно цирковой зазывала, взбудоражила всю квартиру: «Сейчас компьютер Пушкина читать будет!» И точно, из белого пластмассового динамика без чувств, без эмоций, очень размеренно понеслось: «Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя…». Было интересно, что слова, написанные на синем экране, электронная железяка преобразила в речь, в привычную и понятную русскую речь! Но кроме удивления возможностью заморского ящика ничего более не охватило семейство Григорьевых. Синтезированный голос — пустой, равнодушный, не понимающий ни на йоту из того, что заключает он в рождённых микросхемами словах, не способный постигнуть сути сказанного, осознать про мглу и снежные вихри, про обветшалую соломенную кровлю (куда тут понять даже живому американцу — создателю компьютера!), не способный передать того трогательного, человеческого, что Александр Сергеевич вложил в стих, — ни на полмизинца не покорил слушателей. И когда компьютер, механически бормоча, обратился к старушке, которая приумолкла у окна, Наденька не выдержала и с серьёзным возмущением замахала руками: «Нет, уж нет! Такой Пушкин нам не нужен!» И она, охваченная если не гневом, то недовольством, прочла сама, как буря воет зверем и плачет дитём… как печальна и темна ветхая лачужка… как рвётся автор услышать зимним вечером песню о девице… И выплеснулась в стихах душа, которая и обязана была выплеснуться, и наполнила их квартиру высоким магнетизмом поэзии… и обрушился на Григорьевых вал трепетного смятения, сквозь который представилась буря, терзающая старую гнилую солому на крыше, и возник образ самого Александра Сергеевича, грызущего раскатанными африканскими губами белое гусиное перо, и будто наяву привиделась Арина Родионовна — лукавая, домашняя старушка, выглядывающая по углам оловянную кружку… и лишь усугубилась наглядно разница между тем, какие духовные высоты способна почувствовать душа человеческая, и тем, что рождённый прогрессом звук есть только звук и ничего более… Сейчас Григорьев слушал монотонный, сродный с компьютерным голос Фалолеева, видел глаза его — такие разные по природе, но чем-то странно схожие: один стеклянный, неподвижный, немой, и второй — усталый, блёклый, словно с матовой поволокой, и не мог отделаться от ощущения, сколь мало человеческого осталось от того лейтенанта, двенадцать лет назад лихо выпрыгнувшего из-под тентованного кузова ГАЗ-66… Да что лейтенант! Григорьева вдруг охватило странное чувство, будто весь новый мир, вломившийся непрошеным гостем в его жизнь, жизнь его семьи, подло прокравшийся к его родителям, в полк, армию; воцарившийся теперь уже прочно мир на самом деле тоже вот такой: целиком надломленный, перекошенный, сюрреалистичный, одноглазый. Мелькнула пронзительно перед ним картина былого — высокий, красивый новичок Фалолеев поправляет фуражку-аэродром, тянет для доклада руку… глаза взволнованны и встревоженны, но в них жизнь! Будущее!.. Бога войны будущее!.. «Эх, боги, боги… не сходили мы в атаку, не поднялись! Вроде как не наша это забота была… мда-а… а разгромили нас с другой стороны — новыми начальниками-иудами, бумажками о расформировании… и пойми, что лучше!» Григорьев спохватился, что прошлое опять пленило его, потащило назад, и, мельком посмотрев на Фалолеева, понял, что не слышит его механической речи, не понимает её смысла. Он стал размышлять, важно это или нет, как из трескучего потока вдруг донеслось слово «Рита». — Помнишь, Риту-то? — повторяя вопрос, Фалолеев с особой пристальностью уставился на собеседника. Григорьев в ответ взглянул тому в лицо и обнаружил себя в странном фокусе фалолеевского взора, где искусственный чёрный зрачок и живой глаз — оба буравили его насквозь. «Дьявол — и Риту не забыл! — Григорьев заёрзал как на горящих углях. — Впрочем, столько чужих денег хапнуть — куда без дьявола!» — Так, не особо, — как можно небрежнее отмахнулся он. — А я помню, — признание Фалолеева вышло с особым, ностальгическим чувством. — Не поверишь, за те три разгульных года бабья натурально дивизион пропустил, а ни одну толком не помню. Экземплярчики подбирал — с лица воду нить, а в голове даже самого красивого не осталось! Всё, кроме Риты, выдуло! Он вздохнул, как-то мелко, чувственно засуетился с пивом, отхлебнул порывисто три больших глотка и, задержав на весу пустой бокал, притих. — Скажу по секрету — из-за неё приехал! — открыв душевную тайну, Фалолеев на секунду ожил, стукнул посудиной о столешницу и снова нехорошо, бесцеремонно уставился на бывшего командира. — Случайно не пересекался? Григорьев, что без охоты доил литровый пакет сока, в некоторой растерянности повертел стаканчик, прокашлялся, выдавил глухо: — Видел… пару лет назад. С мальчиком… похоже, сын. У неё… с Андреем вроде сложилось. Кривые, рассечённые шрамом губы Фалолеева заёрзали, сжались — и вовремя: ещё чуть-чуть, и они выпустили бы фонтан пива, который от удивления, а может, от ненависти всколыхнулся внутри Фалолеева. Он преобразился едва ли не до трясучки: казалось, даже стеклянный глаз его, не могущий передать ничего, кроме равнодушной пустоты, ожил, наполнился страхом. Пока он пребывал в смятении, и коль упомянут был Андрей, Григорьев не удержался выложить давний вопрос. Скорее уже не из любопытства, а от жалости: — Что, Ген, тебя на чужие деньги понесло? Из-за них ведь… а? — Оно тебе важно? — зло, по-дьявольски выдавил тот, утрясая бунтующее пиво обратно. Григорьев на тон обиделся: Андрей — случайный сосед, и то пару лет назад разговаривал нормально, спокойно и даже обмолвился: «Я уж махнул на эти доллары!» А тут… одно название — «вор», а разыгрывает святошу!.. Ну и он сам хорош, кто же спрашивает про деньги? Деньги есть деньги, люди их всегда желали, любой ценой. Помолчали, отходчивый Григорьев попробовал «растопить» окаменевшего товарища: — Ладно тебе, Андрей уже на эти деньги махнул! — Ага, махнул, — прохрипел Фалолеев и, будто загнанный в угол разбойник, осмотрелся. — Ты верно угадал, отчего я разукрашенный-переломанный! Нашёл он меня, мразь, выделил! Остался бог войны из Мценского уезда с голой жопой и разорванной рожей! — прежняя, мастерская его ирония из-за роботоподобного голоса вышла жалкой. — Всё распродал, рассчитался, проценты такие вернул, что на наркоте не поднять, и всё равно, подстерегли в тёмном переулочке… Кент, сука, дождался часа своего, лично приложился… — Понятно, — тихо вздохнул Григорьев и сам себе удивился: глубокой, искренней жалости к раздавленному человеку не было и в помине; довлело ясное понимание — тот своей волей свернул на кривую дорожку. Да что об этом говорить? Оба не маленькие, понимают! — Ну и как нашли? — спросил он, не надеясь на искрений ответ. Однако тут Фалолеев обошёлся без грубости и тайн, ему захотелось выплеснуть бывшему командиру всю нелепость своего «залёта», заострить, подчеркнуть, что конспирацию ему раскрыли по причине от него не зависящей. — Глупое стечение обстоятельств, — Фалолеев непроизвольно ухватил пластиковый стакан Григорьева и сжал яростно, с хрустом, брызгами. — Невезуха! Григорьеву показалось, что Фалолеев ещё не вжился в новые и необратимые обстоятельства целиком, что парень ещё прокручивает в своей голове прошлое, и там, задним числом, мечтает перекроить судьбу. — Меня в Мценске искали, в Коломне! Приходили ведь к тебе узнавать, откуда я родом, где учился? Приходили? Григорьеву представилось, как утвердительно клонится его голова, как мрачно, со скорбью вытягиваются его губы, что должно было означать — приходили (отрицать тот разговор не имело смысла, откровенно подтвердить — неприятно самому себе). И хоть на деле голова его осталась неподвижной, а губы он поджал еле заметно, правда ясна была и так. — А мне Мценск, Коломна даром не нужны — мелкие городишки, деревня! Да я не дурак по жизни, надеюсь, помнишь? Я в Москву рванул, там фамилию жены сразу взял — Чернышом стал, будь оно неладно! А «Фалолеева» даже не светил нигде — по уму всё делал, Михалыч, по уму… Очень Фалолееву хотелось, чтобы кто-то проникся сочувствием к его судьбе-злодейке, которую он при всех своих математических победах и расчётливых уловках не смог переиграть. — Квартиру купили, бизнес завертелся как по маслу, и хрен бы меня нашли, если бы я к другану своему в гости не сунулся. Его при училище служить оставили, в Коломне, и подъехал я как-то к КПП — договорились мы на природе гульнуть, а тут Кент со товарищи — справки про меня приехал наводить. Вот и вся встреча недружественных сил, нелепая и роковая… Григорьев садился за руль с тяжёлым сердцем: Фалолеева всё-таки было жалко. Тот — покорёженный, задумчивый, остался под шатром, повторил официантке заказ и потянулся худой рукой к пачке сигарет. — Что меня на чужие деньги понесло? — спросил Фалолеев сам себя, мрачно уставив единственное око на металлическую, блестящую свежей краской опору купола. — А кого бы не понесло? Глава 17 Мелькнув прима-звездой — ослепительной, завораживающей, Лина в том вертепе больше не появлялась. Но единичного визита хватило, чтобы впечатление, рождённое ею в мужских сердцах, не исчезло бесследно. Напротив, с течением времени это впечатление обрисовалось в сказочное, эфирное наваждение. Фалолеев вспоминал Лину молча, обособленно, не желая допускать к дивному образу чужих комментариев, которые, как ему хорошо было известно, изобиловали бы пошлостью и грязью. Андрей об очаровательной гостье отзывался высшей похвалой — медленно, с причмокиванием цедил: «Ничего девочка!», при этом глаза его вспыхивали оживлённым, азартным блеском. Несколько дней он порывался отыскать Лину в городе, теребил серую мышку насчёт адреса или телефона, но тщетно: знакомство его подружки-сводницы и Лины следовало бы назвать не знакомством, а случайным, одноразовым пересечением, и серая мышка при всём желании ничем помочь не могла. Кенг в отношении Лины зубоскалил откровенно, с положенной бывшему зеку театральной манерностью и презрением ко всему человечески хрупкому. Сквозь плотоядный оскал самца он смачно пояснял, что следовало бы «без разговоров завернуть той красотке ласты и как следует вжарить!» Кент добавлял ещё парочку совершенно диких скабрезностей, заходился в восторге от собственной фантазии и гоготал, панибратски толкая Андрея разрисованным, сине-зелёным кулаком. В такие моменты ненависть к Кенту просто разрывала Фалолеева на части. Он готов был придушить хозяйского кореша голыми руками: «Ты, ты, тварь синюшная, куда?! Куда суёшься, ходячая помойка!» Прожжённый урка намерение Фалолеева расшифровывал правильно и в ответ так же молча, но более выразительно, обещал поквитаться. «Разберёмся, Фаллос, кто есть кто, — с холодной насмешкой заявляли его пустые, безжалостные глаза, — придёт время, никуда не денется. А ждать я умею…» …Фалолееву Лина попалась неожиданно. Он улаживал на багажной станции дела и обратно к городской улице шёл по высокой вокзальной платформе. Фигура, легко, грациозно выпорхнувшая из электрички, чёрные волосы, размётанные по плечам, словно поразили его молнией — Лина! Крепче поджав папку с документами, он наддал вслед ходу, боясь упустить из виду драгоценную добычу. Модный белый топик на загорелом девичьем теле приметно сверкал в толпе, а пару раз ему подарком стал мимолётный вид уже знакомой джинсовой юбчонки и стройных высоких ног. Лина шла в город, к электронным часам, что возвышались над кассовым залом, и Фалолеев следовал неотступно. В лихорадочном потоке мыслей, соревнующемся с его частым пульсом, никак не зрел повод окликнуть девушку, которая, скорее всего, и забыла о единственной, размытой посторонними впечатлениями встрече с ним. «Что повод?! — ему захотелось сильно, с оттяжкой испинать свою робость, вдруг вылезшую каким-то редким, доисторическим зверем и запросто поборовшую его привычную непринуждённость. — Просто окликну: «Лина!» Конечно! Конечно, она остановится на своё имя! А потом посмотрит… и обожжёт, осадит строгим взглядом тёмнозелёных глаз или отбреет сухой, ледяной фразой: «Что вам, молодой человек?» Ведь она… такая… как звезда… на каждую раскрытую ладонь не срывается… Когда Лина, всё с той же неотразимой грациозностью, наметилась ступить на подножку троллейбуса, Фалолеев, не ожидая от себя поступка, схватил её за руку и увлёк назад. Резкий рывок сзади девушку напугал, она первым делом отшатнулась от фигуры за спиной, а потом обернулась с таким строгим, возмущённым видом, что у преследователя похолодела душа. — Зачем троллейбус? — Фалолеев поспешил было объяснить неожиданное приставание, но стушевался и просто выпалил с чувством. — Сударыня, к вашим услугам авто! Лина, оправившись от неожиданности, разглядела его и чуть улыбнулась прежней магической улыбкой «Мисс иллюзион». Сейчас выражением лица она хотела сказать, что развязный уличный наскок постороннего ей очень не по душе, но поскольку посторонний оказался далеко не посторонним, то в итоге она рада случившемуся, потому как перед ней смиренно стоит весьма и весьма интересный парень. Лина захотела это показать одним лицом, без слов, и показ у неё, как всегда, отлично получился. Фалолеев расцвёл — девушка прекрасно помнит вечер у Андрея, помнит его приятный, уместный комплимент, и вообще, помнит его! Это просто здорово! И сейчас же противная, вязкая граница страха, охраняемая тем самым доисторическим нахрапистым зверем и казавшаяся ему едва ли преодолимой, улетучилась. Растворилась от первого его крепкого натиска. — Такси бесплатное! — уже с присущей ему бойкостью Фалолеев картинно подбросил вверх тонкие брови и стукнул каблуками кожаных, молочного цвета туфель, ни дать ни взять покорный паж. — Куда прикажете? Дальше, в машине, разговор сладился как по маслу. Лина, мило показывая верхние жемчужные зубки, очень не спеша кое-что выложила о себе: она из районного центра Новая, отец — офицер на военной базе горючего. В этом году окончила юридический факультет Читинского госунивера и трудоустройством пока голову не ломала… Это неожиданное свидание молодых людей тоже заимело продолжение, что было делом логичным и естественным. Лина поддалась ухаживаниям Фалолеева, она ходила с ним под ручку, вводила его в свой круг со словами «это — Гена», правда, ничего близкого или романтичного к этому не прибавлялось. Красавец Гена, впрочем, производил должное впечатление, а уж вместе они смотрелись «просто обалденно», как воскликнула одна из подружек Лины. Обалденный совместный вид, однако, не подтолкнул Лину в объятия Фалолеева. Он сам не выдержал долгого томления на дистанции и уже через три месяца предложил ей руку и сердце. Ему казалось, раз она проводит с ним время, значит, любит. А поскольку он неотразим, успешен, умён и напорист, отказа просто быть не может. И всё же на предложение руки и сердца неотразимый Фалолеев услышал мало чего обнадёживающего: там, где обычная девушка трепетно бы задрожала, залилась бы краской от радостного смущения, в крайнем случае тайно выдохнула бы «наконец-то!», он услышал небольшую справочку о том, на какие личные достижения обязан рассчитывать претендент. — Что Чита? Забайкальская дыра, — смотрела она на него без встречного огня, трезво, выдержанно. — Я, Геночка, полюблю того, кто увезёт меня в Москву. Или в Питер. Ещё она говорила про время редких возможностей, про большие деньги, которые в ловкие руки сейчас падают просто так. Он, взведённый отказом, с горькой иронией посоветовал не вздыхать тогда среди дремучих сопок, а нестись за богатым принцем в златоглавую. «И хватать его за… что только можно!» — колко, с обидой в голосе намекнул он на полезное применение её девичьих чар. — Лимитой не хочу в Москву соваться. Проституткой тем более, — ничуть не смутилась Лина и, выдержав дуэль взглядов (от красоты своей возлюбленной Фалолеева лишний раз пробрала дрожь), уставила глаза на свои длинные, припухлые пальчики (даже им она знала верную цену). Выразительно повертела золотое колечко с искусственным изумрудом, похожим на простую зелёную стекляшку (историю появления этого колечка Фалолеев так и не выпытал), и до конца открыла своё девичье кредо: «В очереди за мужиками столичными стоять — не по мне! Лучше здесь, зато вы — толпою». И он видел — точно, сотни мужиков погибнут под её магическим непробиваемым взглядом, как под танком, но она выберет того, кто «перевяжет ей бантиком первопрестольную». Лина была искренна в своих циничных расчётах и, по мнению Фалолеева, несколько остывшего от отказа, имела на это право: неординарная, обворожительная красота — тот же дорогой товар. И если ниспослала природа столь щедрый подарок, почему же она должна его так просто кому-то передаривать? Впрочем, перед Фалолеевым не возвели неприступную стену и не пришили ярлык вечного изгоя, ему намекнули, что внешность его, ум и воспитанность очень даже во вкусе прекрасной девушки, и ему осталось лишь присовокупить к ним материальное устремление. В этом откровенном торге он даже узнавал себя, ведь всего три-четыре года назад офицер Фалолеев мечтал затянуть в ЗАГС какую-нибудь генеральскую дочку. Он уже наперёд предполагал, что удовольствия долгой жизни охватывают куда больше сторон, чем простое семейное счастье, и думал не о любви, а о том, что через высокого тестя бытовые и служебные проблемы, имеющие свойство поганить жизнь, будут запросто решены. И что вообще, много каких приятных сюрпризов перепадёт от такого родственного устройства. Свойство генеральских звёзд будто по волшебству отворять райские врата и как на эти звёзды клюют простые парни, он уже видал воочию. В Коломне, в их роте учился сынок большой шишки из ГАУ[2 - ГАУ — Главное артиллерийское управление ГШ ВС СССР.]. Вокруг ещё ничего не значащего отпрыска выделывали подобострастный краковяк даже полковники, не говоря про капитанов и майоров, — лишь бы тот не осерчал, не подбросил папе фамилию на карандаш. И была у этого «великого наследника» сестрица годом моложе, на вид так себе: худая до костлявости, кожа бело-синяя, как у полудохлой курицы, губки вкривь и вкось, глазки белёсые, размытые, самодовольненькие. В училище братец её пригласил якобы на праздник, якобы показать заведение, где из него пестуют бравого офицера и сеют те ценные задатки, что помогут ему лет через двадцать обрядиться в красные, как у папеньки, лампасы. Генеральские чада прохаживались по казарме, словно по музею: братец разве что не указкой тыкал по сторонам, а сестрица в восторженном аханье поджимала к груди венозные ручки и не хуже сказочной принцессы пыталась настежь распахнуть свои туповатые глаза. Между тем она искоса, с неизменным любопытством посматривала на снующих курсантов — кто же первый завалится на пол от её чар? И ясно было каждому, что инкрустация этой «блесны» шикарными алмазами, шелками и парчами не прибавит привлекательности: вся ценность упирается в папеньку — артиллерийского бонзу! Полуинфантильный братец подводил к сестрице трёх своих друзей, знакомил, и те, удостоившись «высочайшего» внимания, корячились перед этой скелетиной в политесе (будто благородные дворяне!), и если бы не строгий образ Ленина (тут, на стенде) — изничтожателя барских замашек, то и ручки бы бросились от счастья целовать. Курсанты потом ту сестрицу долго обсуждали, уединившись подальше от братцевых ушей. Иные, не таясь, мечтательно пускали сопли — с такой расписаться, и до гробовой доски нет проблем! Не открытие, что советская власть генералов почитает, как священных коров: к ногам изобильная заграница, карьера до небес, сокровища военторга (кое-что из сокровищ сослуживцы сановитого наследника частенько углядывали и унюхивали)! Кто-то вдруг одним отрезвляющим вопросом «Ты эту страшилу видел?!» разметал все иллюзии материального благоденствия, извлечённого из воображения подобного брачного союза. Интонация этого вопроса — искренняя, набатная — заставила курсантов призадуматься: для чего тебе, юноша, молодое горячее сердце? Для чего тебе приятный облик и зелёные годы, для чего тебе дороги открытые, неужели, чтобы дурно пахнущими задворками пробираться к сомнительной цели, через постылую спутницу стяжать карьеру и мещанский уют?! Очнись, парень, пробудись, ты же не старый бездушный лавочник, дрожащий в предчувствии копеечной наживы, не меняла-ростовщик, отрёкшийся от сокровищ сердца своего в обмен на монеты?! Тебе объект трепетной любви нужен, а не дойная корова! На женском «поле» в светлое будущее задумал въезжать, нормально ли?! По совести ли?! На том и закончили с сестрицей, и каждый же, конечно, остался при своём мнении, но он, Фалолеев, после жестоких разочарований в любви уже сознательно прицелился на середину, удобную со всех сторон, потому и золотую. Чтобы не страшная лицом подвернулась избранница и не корявая фигурой — вот главное его пожелание в дополнение к наличию выгодного папеньки. Чтобы внешне всё пристойно, с занавеской взаимной любви, чтобы не осуждали люди, что навострился он к лампасам через колченогую уродину. Нужно быть расчётливым, но посмешищем — никогда! Слышал он лично от весьма умных людей, что брак по расчёту — это здравый союз, слабость которого перед союзом по любви ещё никем не доказана. Любовь приходит и уходит, а расчёт — он и в Африке расчёт. И если они с Линой обладают меркантильной жилкой, трезвой головой, не так уж и плохо. Она редкая красавица, умница, а он изо всех сил постарается её озолотить. Алмаз такого сияния в золотой оправе — вещь не рядовая! Он возьмёт на себя роль ювелира и роль драгоценного металла. Алмаз будет огранён и вставлен в недешёвое безупречное лоно. Он и Лина — вместе образуют что-то сногсшибательное! Он видел, как завистливо, с восхищением смотрят обыватели на успешные светские парочки (благо, по телевизору открылся какой хочешь обзор таковых) — что на недосягаемые, суперстильные — made in Hollywood, что на «комплекты» он-она местного розлива, классом пожиже. Он и приметил, что ещё непонятно, кто больше в центре внимания: мужчина — как Юпитер, Титан, хозяин заводов, газет, пароходов — или такая вот «орбитальная» красавица, повелительница тела и души Юпитера. Они тоже выйдут супер-парочкой, потому для ослепительного союза с Линой он извернётся в какой хочешь калач, крендель, кандибобер! У него получится, он примется за свой бизнес… да хоть бы и за водку! Вон Андрей, штампует деньги на зелье и штампует: купил — продал, купил — продал! И он Андрею толковый помощник, оборот ему прилично поднял. Если на чужой кошелёк горбатиться вышло, на свой тем более получится. А водка — тема надёжная: народ пил, пьёт и будет пить. Едва Фалолеев, обузданный непреодолимой сердечной тягой к Лине, стал чаще думать о собственном материальном старте, как Лина сама толкнула разговор на скользкую тропинку. Они сидели в недавно открывшемся и чрезвычайно модном ресторане «Панама-Сити»: в расхваленное местечко Фалолеев поспешил сводить Лину первым из всех её ухажёров. Своеобразное расположение ресторана — на манер кочевого хотона, только юрты, конечно же, не войлочные, шаткие и приземистые, а современные, из добротных утеплённых стен, с фигурными черепичными крышами — молодые люди оценили холодно, без восторга: никакого классицизма, только потуги сотворить из раздельных курятников (среди которых один даже с бассейном) нечто стоящее. Выпив же по бокалу шампанского и критически, свысока, оглядев соседей по залу, Фалолеев с Линой и вовсе сошлись в едином мнении — как всегда народ в этой Чите ломится с выпученными глазами, не зная куда и не зная зачем. Причина их синхронного небрежения заключалась, однако, не в отсутствии классицизма на территории городка «Панама-Сити», а в другом, в чём откровенно признаться бы друг другу они не поспешили: как у людей молодых, амбициозных, что у Фалолеева, что у Лины, наглядный и успешный старт чьего-то бизнеса возродил крепкого червячка зависти. Пребывая в пессимистическом ключе, Фалолеев с явным неудовольствием рассказал, как просто, играючи поднимается и Андрей: к задрипанному торговому закутку в военном городке, где даже трём покупателям тесно, очень быстро добавился настоящий магазин в оживлённом центральном месте, недалеко от улицы Бутина. Сам Андрей поговаривает о джипе для себя и уже в планах замахивается на очередной магазин — почти триста квадратов! А он как ездил на служебной «четвёрке», так и ездит, хотя почти все торговые сделки на нём! — Ты ведь при реальных деньгах, Геночка, — своими изумительными пальчиками Лина провела по лацкану его блестящего, металлического оттенка пиджака, с поразительной невинностью чуть обнажила верхние зубки. — Они же чужие, — замешкавшись от прямого намёка, поправил он её. — Вокруг посмотри, на чужих деньгах и поднимаются! — словно желая открыть ему глаза на нравы времени, Лина учительским жестом постучала по столу. — Думаешь, тут денежки из зарплаты копили? Руку на отсечение — бандитские или ворованные. — А вдруг честно заработанные? — попытался пошутить Фалолеев. — В нашей стране честно заработанной бывает только нищета, — Лина оборвала его, как строгий судья — хлёстко, вмиг. Не хватало только удара деревянным молотком, впрочем, и без молотка Фалолеев непроизвольно содрогнулся и понял: если он хочет завоевать Лину, не то что оговорок про честный труд за одну зарплату, а и мыслей подобных быть не должно. Ну, что ж, он её прекрасно понял, а вот пойдёт ли она за ним в рисковом деле? — С чужими деньгами, между прочим, удирать придётся куда подальше, — вроде шуткой отпасовал он, но душа его возжелала получить ответ отнюдь не шуточный, а конкретный и откровенный. Прохладный таинственный сумрак ресторана разрывали метущиеся лучи светомузыки и создавали впечатление, будто эта шестигранная «юрта» не кусочек развлекательногостиничного городка, что болтается на окраине города Читы, а увеселительный отсек гигантского космического корабля, отмеряющего тысячи километров в чёрной космической пустоте. Вокруг толкались и галдели незнакомые люди, до которых Фалолееву и Лине не было никакого дела, как впрочем, и наоборот, но люди эти, наряженные в красивые одежды, сплошь веселились и радовались, и олицетворяли поведением и настроением своим, что иного мира, кроме как мира веселья и отдыха, существовать не должно. Фалолеев сидел напротив Лины, и когда световые всполохи освещали девушке лицо, она — желанная и, увы, по-прежнему недоступная — разила Фалолеева огромными зелёными, инопланетными глазами. Фирменный «иллюзион» этих глаз, когда в них, по артистичному повелению хозяйки, вертелось то что-то наивное и невинное, то лукавое, то небесно-ангельское, то дьявольское, угадывался Фалолеевым с первого дня, но именно этот неповторимый «иллюзион» неизбежно сводил его с ума, гнал из него всю рассудочность и тянул в зрители с неимоверной силой. Единственное, что ни разу не проявилось в многообразной мозаике её настроений — любовь к нему. Едва он сам признавался в чувствах, затевал на предмет этого серьёзный разговор, как в ответ заполучал смех, иронию, отговорки и даже во всей красе равнодушие. В догадках, что за показным отказом может таиться вообще противоположное, Фалолеев последний месяц не находил себе спокойного места. Сродни золотоискателю, много времени бившемуся над жилой, по всем признакам чрезвычайно богатой, но пока ещё не одарившей ничем, кроме как тоннами пустой породы и смешной, издевательской горстью собственно золотого песка, он начинал каждое утро с одной лишь лихорадочной мысли — когда же, наконец, ему откроется бесценное сокровище?! От какого его действия, от какого манёвра сыщется, заблестит хотя бы краешек дивного самородка? И теперь, в ресторане, он решился — пришло время исключить из меню этого забавного и ошеломляющего «иллюзиона» мерзкое к нему равнодушие, демонстрацию гадкой, тошнотворной дистанции! До скрипа крепких белоснежных зубов, до спазма в паху, Фалолеев возжелал вознесения собственной персоны в глазах Лины выше кого бы то ни было — он, именно он и никто другой, должен стать владельцем её сердца! Любой ценой! И словно какой-то вихрь разом вынес из души его прежние убеждения, и без того не ахти какие честные, но всё же… всё же не лишённые морали. Он ощутил, что именно сейчас воля и желание Лины способны родить в нём безоглядного авантюриста. Единственное, что для этого требовалось, — её «да!» Она вдруг подалась к нему, плотно, с чувством поцеловала в губы и с дьявольской, интимной хрипотцой шепнула: — Выбираем Москву… * * * Дорожка к воплощению замысла стала выстилаться, будто ждала где-то в кустах давно готовая и всего лишь свёрнутая. Сильнее обычного повалился в «летаргическом забытье» и без того хилый рубль. Обрушившийся на головы россиян «чёрный четверг» зарубил в сознании каждого, что даже незначительные надежды на родную валюту есть глупое и никчёмное заблуждение, что на свете существуют лишь единственные деньги, которые следует держать за деньги, — это доллары. Склад с половинными запасами водки, в свете удорожания, казался теперь более пустым, нежели полным. Кроме того, приближался Новый год, и Андрей, бросив клич «Все бабки в стекло!» (такой криптографический жаргон между ними был в ходу), засуетился с затовариванием. Он звонил поставщикам, просил отгрузок в аванс и по старым ценам, божился в обещаниях. Ему не внимали — гарантия купеческим словом в новой России вызывала смех даже у душевнобольных, а уж торговым кадрам требовался единственно железный аргумент — предоплата. Деньги стали срочно собирать откуда только было можно, и речь о командировке зашла быстро. Андрей хотел послать Фалолеева за Урал — в российскую Европу (особенно в ходу был товар московского «Кристалла»), а сам предполагал метнуться по Сибири (быстро и дёшево), но Фалолеев убедил отправить на все закупки его одного. «Обернусь за двоих!» — заверял он патрона, стараясь спрятать при этом нервный пульс — уж он-то знал истинную причину инициативы. Андрей колебался, словно чувствовал что-то нехорошее, но сама судьба не оставила выбора: инсульт свалил его отца на больничную койку, на поездке пришлось поставить крест. Отправлять же вместо себя Кента Андрей никогда и не предполагал: Кент в силу своей фактуры, речевых способностей, да и вообще обыденных замашек — последний кандидат на серьёзное торговое дело. Удача сопутствовала именно Фалолееву, и он принялся выжимать из обстоятельств в свою пользу всё: расписанные им предстоящие поездки за лучшими торговыми марками и клятвы насчёт «фиксированных» цен открыли кошельки его «левых» водочных партнёров. И пополнили карман Фалолеева огромной суммой. Но из Андреевых сусеков и загашников набралось гораздо больше, сорок тысяч долларов. Откуда-то подлез Кент, добавил ещё «десяточку», которую по-тихому, на две недели, перехватил в воровском общаке, — это было сказано не для Фалолеева. Наблюдая небывалое стечение конвертируемой наличности, Фалолеев представлял её уже своей, представлял и наполнялся уверенностью, что Лина не устоит перед желанными пачками американских дензнаков. И вообще, у неё интерес к нему ещё ого-го-го какой возникнет, он теперь не просто красивый парень, он теперь парень рисковый, настоящий авантюрист! А это лихое племя во все времена купалось в любви и обожании прекрасных женщин. Лина тоже поймёт, ради кого он пошёл ва-банк, и оценит его жертву по высшему разряду! Провожали Фалолеева конспиративно. Пять пачек с толстым щекастым Франклином, — деньги серьёзные, но всё же не такие, чтобы взвод охраны с курьером отряжать. Народ в новой России и поболее налички видал — предприимчивые люди такие объёмистые сумари по багажникам трамбовали, что мешок картошки рядом — словно дамская косметичка. И перегон наличных финансов, между прочим, чаще делали без шика, пафоса, несусветных иномарок, кортежей и прочих атрибутов тщеславия. Для многих новоявленных дельцов главная защита капитала как раз в скромности и конспирации — не высовывайся, не свисти, не афишируй! Сядь в обычную советскую «восьмёрку», в одежонку обрядись старомодную, поношенную, и лицо делай попроще, без признаков великой миссии. Исполни всё, как древние советовали: хочешь скрыть, что ты богат, покажи, что ты беден. Андрей тоже держался этого принципа, снаружи обставлял поездки обыденно и неприметно. Что ещё успокоило его в варианте с Фалолеевым — основные деньги вкладывались в московский «Кристалл», и курьер летел в столицу прямым рейсом. Андрей прохаживался по аэропорту будто сам по себе (фигура он в водочном бизнесе явно засвеченная), как бы ни при чём толкался и Кент на случай внезапных вопросов с «братвой». Курьер в скромном одеянии — потёртых джинсах и джинсовой стёганой куртке, в кроликовой шапке, косил под простачка. Сумку средних размеров (где среди ничем не примечательного барахла скрывались деньги), заранее обшитую тряпичным чехлом, он сдал в багаж. В Москву Фалолеев долетел благополучно и сразу отзвонился Андрею. Потом ещё раз набрал на телефоне забайкальский код, поговорил с Линой. Всё шло по их плану: на другой день, в чёрных очках, с неизменной сумкой на плече, он уже встречал Лину в аэропорту Домодедово. Поселившись в недорогом гостиничном номере, молодые люди впервые были близки… В перерывах между любовными объятиями они бросались ворошить сумку с деньгами, словно сомневались в их действительном существовании. «Семьдесят штук зелени!» — шептал Фалолеев с интонациями аукционного распорядителя — ему хотелось поразить Лину размером подарка, который он, невзирая на серьёзный риск, бросил к её ногам. Его всё же разок царапнула мысль, что эти семьдесят тысяч долларов, собранные с кого только можно, вовсе не свадебный подарок невесте, а натуральный выкуп, но самое главное для него заключалось в том, что цена невесту устроила: об этом говорили её счастливые глаза и полное отсутствие переживаний насчёт способа обогащения. Пьяный от страсти, от долгожданного пленения двух сокровищ — Лины (свидетельством её пленения была ещё теплая простыня) и внушительной суммы валюты, Фалолеев не мог отделаться от назойливой и гордо звучащей в голове песенной строчки: «Парень я фартовый!» А почему, собственно говоря, должно быть по-другому? Ведь налицо куча чрезвычайно красноречивых доказательств! Фарт определённо не оставит его и впредь! У него хватит ума загодя просчитать нужные ходы, подстраховаться от разоблачения. Его стараниями и время работает им на пользу, спокойных недельки две в запасе есть без сомнений: он вновь звонил Андрею и для начала разрисовал невообразимые трудности, с которыми он якобы столкнулся на московском заводе «Кристалл». Андрея отсрочка планов расстроила, но самое главное — подозрений никаких не возникло. Потом он отзвонится якобы из Новосибирска и Барнаула, где якобы дела тоже движутся тяжело, со скрипом, а потом исчезнет навсегда. И пока Андрей, не дождавшись от него больше вестей, и самое главное — не дождавшись товара, поймёт, что на самом деле случилось, пока сориентируется в действиях, пока организует поиски, столько воды утечёт… Они тем временем пристроятся в столице: надумают что-нибудь насчёт квартиры, организуют бизнес и, конечно же, поженятся! Многомиллионная Москва поможет сбыться их тщеславным мечтам и бесследно растворит в людском море… Глава 18 Григорьев возил пассажиров по закреплённому маршруту: от железнодорожного вокзала в самом центре Читы до ТЭЦ, что вознеслась на отшибе глухого, окраинного района города. Он мотал длинные, часовые круги туда и обратно, а Фалолеев не шёл у него из головы. Предчувствие беды, которая будет иметь отношение и к нему, усилилось после упоминания Фалолеевым Риты. «Что ему от неё надо, да ещё через столько лет?» — вопрос неизменно рождал тревогу, и совсем не смутную, а осязаемую, колкую. На конечной остановке, неподалёку от проходной громадной электростанции, днём и ночью пыхающей сизым угольным дымом, стояло три маршрутки. Григорьев пристроился в очередь и распахнул дверь, чтобы пройтись, размять спину, обмолвиться парой словечек с такими же, как он, водителями. Внезапно рядом, на переднее сиденье, без спроса сел человек. Григорьев хотел было возмутиться вольностью постороннего, как вдруг узнал Фалолеева. И хотя новый облик давнего товарища уже не нёс в себе тайны, удивление от возникшего невесть откуда худого лысого субъекта у Григорьева было такое, как если бы к нему подсел сам Фантомас. Фалолеев насладился лёгким испугом Григорьева. — А ты располнел, и голова как колено, — несколько язвительно подметил он, протягивая руку. — Я прошлый раз не спросил, как семья, Надюша? — Хорошо всё, — коротким ответом Григорьев поспешил отгородиться от деталей, как вдруг понял, что его смутное, тошнотворное предчувствие беды вьётся вокруг слова «семья». Ему тотчас захотелось расстаться с Фалолеевым, чтобы вместе с бывшим товарищем канули куда подальше все мерзкие предчувствия и вся неловкость общения. Давя в себе желание решительно сказать: «Прощай, Гена!», Григорьев взамен произнёс едва не похвалу: — Конспиратор! Ловко меня вычислил! — Жизнь научила, — преднамеренно изображая в тоне зловещее равнодушие, отозвался Фалолеев. — Много чего добрые учителя в башку вколотили. — Ты мстить приехал? — вырвалось у Григорьева в ответ на «добрых учителей». И следом сразу осознал — такие вопросы не задают. Вернее, задать вопрос можно, только кому попало на них не отвечают. Кому попало… А если новоявленный «граф Монте-Кристо» попросит его помочь, всё-таки у него машина, микроавтобус, и он вжившийся в читинскую среду элемент, всё знающий, примелькавшийся. Кто ещё может стать здесь Фалолееву опорой? «Нет! Нет!» — Григорьев спешно запрограммировал себя на отказ по части тёмных дел. Но Фалолеев сегодня смотрелся куда веселее и никаких намерений графа Монте-Кристо не выказывал. Впрочем, Григорьева он вновь поразил очень основательно. — Михалыч, вот извини, никогда бы не подумал, что главный конспиратор и мастер лапшу вешать — это ты! — единственный живой глаз Фалолеева излучал бесовскую радость, непонятный задор. — Ты о чём? — пересохшим горлом спросил Григорьев. — Олег Михайлович Григорьев, оказывается, семьянин-стахановец! — вот она, прежняя сочная ирония Фалолеева, которой даже новый голос не повредил. Только в этой иронии прёт нескрываемая зависть, прёт из свистящего горла, из единственного живого глаза. Григорьев сразу всё понял: хоть и с хромой ногой принесло в Читу мценского артиллериста, но видно, много куда он успел сунуться. Что ж, из раскрытой тайны вывод Фалолееву один — раньше надо было глаза разувать! Много лет назад! — Я тебе лично что-то должен? — отставной майор посмотрел так сурово, как в своё время не смотрел даже на провинившегося лейтенанта Фалолеева. — Мне ничего, верно, — откинулся тот на спинку сиденья. — Я бы с Пашей Грачёвым поговорил… или с Ельциным. Попросил бы разъяснить, как победитель математических олимпиад, подающий надежды юноша, идёт в защитники Родины, планирует себе человеческую жизнь, карьеру, а ему, не спрашивая, ломают всё и вся?! Потом в этой стране беспредела ему ломают ноги, челюсть, выбивают глаз! А? Потом от нервного потрясения у него иссыхает тело, вылезают волосы! — Фалолеев задышал часто, с хрипом, как астматик. — Перед тобой калека, Олег Михайлович, если ты сам не видишь! И этому калеке, — у него влажным блеском охватило даже вставной глаз, — всего тридцать четыре года! Тридцать четыре!.. Оба молчали… Фалолеев неловко потянулся за платком, промокнул слёзы, мелкими рывками вытряс из пачки сигарету, закурил. Григорьев, покусывая пухлые губы, уставился в форточку, на высокую станционную трубу. Сигарета Фалолеева растаяла за четыре глубокие затяжки, и окурок, подкрученный резким нервным щелчком, отлетел далеко от «Рафика». — Скажешь, не надо было увольняться, воровать? — Фалолеев взялся угадать возможные к себе претензии. — Ты думаешь, я забыл тот кайф — в три месяца одна зарплата? Стемнеет — в форме не покажись: от вселенской любви к военному человеку наворочают по голове, как по мячу! Думаешь, не знал, что такое жить на полудохлую пайковую рыбу? — Не один ты такой был, всех в дерьмо окунули. — Всех окунули, и все прожевали это дерьмо! Ещё поблагодарили!.. Ладно… былые дела, — Фалолеев махнул рукой, потянулся ближе к Григорьеву. — Ты мне как другу обрисуй, что у тебя с Ритой'? Опять эти бесовские зрачки — настоящий, природный и… потусторонний! Стеклянный протез словно передавал эстафету дьявольской пустоты — пойди найди и в оке человеческом живую искру! Григорьев не выдержал пристального их обзора, потянул из пачки Фалолеева сигарету, стал беспокойно крутить её пальцами. — Ребёнок у нас с Ритой. Сын. — У вас или у неё? — У нас. — Не безотцовщина, значит? — Нет. Меня папой зовёт. Любит. — Ай да специалист по семейному уюту! — Фалолеев, словно ему две минуты назад не душило обидой горло, в нездоровом раже застучал ладонью по панели: ошибся он с предположением, зря подумал, что ребёнок там Григорьеву лишь обуза. — Что вышло, то вышло. Главное, Рита счастлива, — Григорьев не стал скрывать недовольство натиском собеседника. — Это ты сам придумал, про её счастье? Она ведь меня любила! Сигарета в руке Григорьева лопнула, он швырнул её прочь. — Может, и любила, — не глядя на Фалолеева, Григорьев зачем-то полез в барсетку, вынул водительское удостоверение, паспорт на машину, повертел, будто перед ним стоял автоинспектор, вложил обратно. — Сейчас что об этом? Наше счастье не ворованное. — Сейчас самое время об этом! Я ведь из-за Риты приехал, хочу с ней жить… и ты… ты мне не помеха! — последние слова Фалолеев выкрикнул весьма воинственно. — Моя очередь, — Григорьев кивнул на освободившуюся от маршруток площадку. — Учти, я предупредил! — Фалолеев неловко согнулся, покидая тесное место, захлопнул снаружи дверь. Григорьев молча вцепился в рычаг скоростей. — Домой-то заглянуть можно, если что? — уже через форточку полюбопытствовал Фалолеев, и в ожидании ответа его изувеченный рот замер приоткрытым. Слишком явно витала беда вокруг несбывшегося офицера, несбывшегося бизнесмена, слишком явно она сопутствовала и неисправимому авантюристу. Сделать для неё из своей квартиры пристанище Григорьев не хотел и спасение от такого гостя, что напугает своим жутким обликом кого хочешь, видел в одном — лечь на пороге хоть трупом. — Сын… приболел… после дня рождения, — всё же выдавил он что повесомее, полагая, что Фалолеев сообразит понять это как отказ. Глава 19 С конечного круга Григорьев газанул чуть не до палёной резины. Единственные пассажиры — молодая парочка, что пристроилась на заднем диванчике в обнимку, посмотрели на водителя удивлённо. Это было только начало его нездорового возбуждения. На следующей остановке он даже не притормозил, будто не видел ни самой остановки, ни людей там стоящих. Руль у Григорьева вертелся, словно на «автопилоте», ноги по педалям стучали тоже без особого вмешательства головы, потому как мысли его целиком и полностью лихорадочно блуждали в прошлом. Рита, Рита, Маргарита! Он прекрасно помнил день, когда увидел её первый раз… Девяносто третий год выдался для Григорьева тяжёлым — он перебивался в хиреющем полку с хлеба на воду, тогда как соседская «винно-водочная» ватага беззаботно отрывалась в гулянках. На День независимости кому-то из девушек там очень захотелось на природу, и Андрей с Фалолеевым по-соседски ввалились к Олегу Михайловичу с просьбой свозить их компанию на озеро Арахлей. Ничего, что туда сотня с лишним километров, ему оплатят бензин, и он на правах своего человека присоединится к отдыху. Питьё, хавчик и девочки обеспечены. Развлечение на природе подвернулось Григорьеву очень кстати. Надюша укатила с детьми к тёще, а у него от перемен, безденежья и слухов о расформировании полка на душе просто собственные поминки. Даже хуже: покойнику уж ни о чём более забот нет, а ему, как себя ни хорони, надо подниматься да что-то делать! К озеру ехали с ветерком, на двух машинах: его старая рыжая «шестёрка» и «Волга»-такси. С таксистом за особый тариф договорились отвезти компашку, а завтра после обеда забрать. На берегу высмотрели местечко, где глушь и безлюдье, где сосны поближе к воде, и принялись располагаться. Костром и двумя палатками больше всех занимался Григорьев, и занимался с удовольствием, радуясь, что давнее любимое занятие разгружает его от чёрных мыслей. Остальная же толпа, за время двухчасового пути протрезвевшая и посвежевшая, кинулась с новой силой веселиться: «мальчики-девочки», как называл всех Андрей, с энтузиазмом пили и ели, шумно купались, мокрые, озябшие грелись у костра. От спиртного вновь впали в приятную беззаботность, бойко, с обоюдным наслаждением флиртовали, удалялись парочками подальше в лес… Фалолеев открыто гульбанил с высокой рыжей девицей в бирюзовом купальнике. Хороша была чертовка — стройна, гладкокожа, ходила по песку лениво, во все стороны вращая крепкими молодыми ягодицами, вино тянула как насосом, а не пьянела. Кудрявые ярко-рыжие волосы на фоне леса и воды мелькали вторым солнцем, не замечать которое было невозможно, — и она этим наслаждалась явно. Фалолеев прижимался к рыжей нежно, играл в любовь с первого взгляда, в некое помешательство от встречи со столь редкой, обворожительной нимфой. Ему отвечали таким же отрепетированным лицедейством, и всё вместе это создавало приятную для них условность. С женской стороны высокую ликвидность товара олицетворял якобы дорогой ценник (на котором, впрочем, Фалолеев сразу же мысленно, с потаённой иронией написал «изрядно б/у»), с мужской стороны — звонкой монетой, которой якобы сполна заплатят по счёту, предполагалось изобилие жестов «любви до гроба». На фоне развязного Андрея, порывавшегося прилюдно и самым пошлым манером проверить у рыжей девицы богом данный цвет волос, Фалолеев смотрелся истинным джентльменом. И естественно, имел успех. Вообще, отшлифованное им до безупречности предложение поиграть в любовь, что на каждой вечеринке адресовалось особам «намба уан», рождало неплохой спрос. На трюк красивого и умного Фалолеева попалась не единственная Рита, однако она была из тех немногих, для кого скорая интимная капитуляция связывалась с по-человечески радужными надеждами. Сейчас, глядя на златовласую конкурентку, внешние достоинства которой сияли во всём великолепии, Рита расплачивалась за прошлое безрассудство молчаливой ревностью и уединением на берегу огромного озера. Уединение она выбрала сама: к ней приставали, тянули и к стакану, и в воду, и в лес. Пьяных мужских объятий она сторонилась где решительно, где через тихую просьбу оставить в покое. Впрочем, всегдашний расчёт Андрея с «запаской» сработал, женщин хватало, и он даже кивал Григорьеву — налетай на излишки! Девушку, чья печать отстранения читалась очень просто, Григорьев выделил сразу. Не особо ввязываясь в чужие проблемы, он довольно быстро приметил в компании весь расклад и кроме того углядел особенный Ритин взор на Фалолеева: страдальческий и ревнивый. А тот, не стесняясь пьяного угара, без оглядки отдавал себя рыжей, не обращая на Риту ни малейшего внимания. «Картина не нова, — подумалось тогда Григорьеву, — мы выбираем, нас выбирают. Не совпало, он красивый парень, она так себе». Позже он узнал, убедился, что единственным мотивом присутствия здесь Риты был Фалолеев: девушка влюбилась в него с первого взгляда, первой той ночи, очень ждала продолжения и в надежде взаимности увязалась в компанию. Пока народ насыщался водкой и развратом, депрессивный Григорьев, ещё в юроде наметивший упиться вдрызг, от изобилия спиртного вдруг отстранился. Сначала он, как единственно трезвый и разумный мужчина, занимался костром и палатками, потом, заметив Ритино отшельничество, решил составить ей компанию. Знакомство состоялось без всяких натяжек — мягкость, внимательность и предупредительность Григорьева оказались для девичьей души самым подходящим бальзамом. К тому же офицер, в отличие от прочих здесь субъектов мужского пола, не клокотал безудержными телесными позывами. Сначала они мило разговаривали ни о чём, и через полчаса Рита вдруг поймала себя на мысли, что пьяный гам за их спиной, так жутко раздирающий нервы, куда-то пропал, растворился. А Григорьев, очень мягко и непринуждённо улыбаясь, будто волшебник, вручил ей стаканчик красного сладкого вина. Тост за знакомство вышел очень кстати, ещё больше потеплело в теле и на сердце. Едва потянуло вечерней прохладой, Григорьев высмотрел неподалёку полянку, запалил там второй костёр, подстелил на землю ветки. «У них своя свадьба будет, у нас — своя!» — пошутил он известной киношной фразой, как ему думалось, очень уместной, и осёкся — слово «свадьба» применительно к их обособлению и надвигающейся ночи наверняка обретало фривольный смысл. Впрочем, о фривольности, тем более физической близости, Григорьев не думал вообще, как не думала об этом Рита. Её вниманием нет-нет да и овладевали мысли о Фалолееве. Тот резвился всего лишь в двух десятках метров, откуда по-прежнему доносились пьяный смех и выкрики. Три-четыре раза, когда в темноте неподалёку раздавался шорох, Рита вздрагивала, но не потому, что пугалась неизвестности, нет, ей хотелось верить, что это Геночка, наконец-то освободившийся от чар рыжей бестии, взялся её искать. Сейчас он возникнет из темноты — красивый, с виноватой улыбкой, — горячо обнимет её за плечи, и скажет: «Вот ты где, родная!» Ближе к полуночи первая «свадьба» — пьяная и шумная, — всё же угомонилась. Григорьев и Рита у костра сидели долго. Оба трезвые, с самого начала отстранённые от пошлого разгульного веселья, они невольно поддались странному душевному взаимопроникновению — быстрому и, что удивительно, слаженному. Обоим стало казаться, что они давно знают друг друга, что вот такие посиделки уже бывали в их жизни много раз, что лицо собеседника, выхваченное пламенем костра, почему-то очень близкое, если не сказать родное… Григорьев страшно боялся, что виновница этого внезапного сближения ночь — известная мастерица надевать романтические очки. Укладываясь спать тут же, на ветки (Риту он отправил в машину), он почти не сомневался, что завтра, едва поднимется солнце, он предстанет перед Ритой во всей «красе» — обычный, лысоватый мужик, к тому же старше её на двенадцать лет. Засыпая, он очень хотел, чтобы чудо этой ночи никуда не исчезло… Когда вернулись в город, Андрей, с мутными, остекленевшими от пьянки глазами, ухватил Риту из машины — возжелал немедленно увлечь её к себе домой, на кровать. Девушке противно было прикосновение Андрея, она заупиралась всеми силами, ожидая от кого-нибудь защиты. Фалолеев невозмутимо вертелся с рыжей, не желая видеть что-либо вокруг, а остальным гулякам и вовсе не было дела до бунта недотроги, тем более уже «прописанной» в их вертепе. Григорьев выскочил из-за руля и силой разжал напористому бизнесмену объятия. Не желая конфликта, он отвлёк пьяное внимание Андрея тем, что подсунул ему под руку жеманную, умеренно упитанную дамочку лет тридцати пяти, которая по причине подержанности благие виды на мужчин могла теперь иметь только в расчёте на употребление ими водки. К всеобщему счастью, взгляд Андрея скользнул не на лицо, а на упругие бёдра этой дамочки, и через секунду он уже держал добычу, как краб. Григорьев отвёз Риту к дому, где она, не выдержав унижения и безответности чувств, горько расплакалась. Ухватив руками голову, поджав плечи, Рита рыдала без жалоб и пояснения причин, но Григорьеву было понятно — Гена мелькнул кометой в недосягаемых небесах. Олег Михайлович в растерянности сжимал Рите тёплую пухленькую руку, просил не плакать, говорил, что всё будет хорошо. Чувствовал он себя в роли утешителя крайне глупо — беззащитность девушки, что ему совсем не ровесница и в дочки пока не годится, перед ним была открыта впервые… На следующий же день он позвонил Рите узнать про самочувствие: разговор сложился доверительный, он расхрабрился и предложил встречу. Она согласилась, и это у них потихоньку затянулось на целый год. Что двигало Григорьевым вначале, он боялся честно признаться даже перед самим собой. Это был один из тех безрассудных поступков, безрассудность которых сразу же, ещё до свершения, признаёт сердце, но разум для их воплощения отыщет самые изворотливые пути. Вначале он ссылался на участие и утешение, потом на привязанность, потом на любовь… Рита же с ним как будто лечилась от Фалолеева… За их интимную близость, что наступила не скоро, но всё же наступила, совесть Григорьева чиста: он никогда не довлел над желаниями девушки и малой толикой силы, напористым убеждением, не нажимал на жалость, не придумывал несчастных о себе историй и тайны из своего семейного положения не делал. Потом у Риты объявился реальный претендент на руку и сердце. Она сказала Григорьеву об этом без утайки, добавив, что между ними всё кончено, что для неё главное — честно смотреть в глаза любимому. Он пожелал Рите счастья и два года пробовал забыть, умом оправдывая её стремление к желанному счастью, сердцем же страдая неутешно… Однажды, среди затухающего чувства прорвался какой-то тихий зов, мысль, что у Риты с тем кандидатом всё закончилось, и он нашёл в блокноте шифрованный номер (записанный задом наперёд), позвонил… их отношения вспыхнули, как вспыхивает костёр, хвативший свежего ветра и сухих дров… Известие о беременности Риты его ошеломило. Они никогда не думали о таком последствии не потому, что вели себя как неведающие дети, наоборот: беременность для Риты была невозможна! Так заключили врачи, это подтверждала жизнь… И вдруг! О беременности она призналась ему со странною опаской. Ещё бы! Шанс стать матерью выпал как самый дорогой приз в лотерее. Это был один из нередких странных трюков, что судьба с удовольствием подсовывает людям: с тем реальным кандидатом на руку и сердце у Риты не сложилось из-за нулевых видов на ребёнка; здесь с ребёнком появился долгожданный просвет, но отец… он в другой семье отец. Когда любовница становится матерью, новые обстоятельства весьма и весьма щепетильны… В итоге две женщины, к которым Григорьев был неравнодушен, преподнесли ему две семьи, такие непохожие, разнокалиберные, что какая из них полноценнее, он и сам бросил выяснять. С Наденькой законность, домашний уют, привычка… С Ритой глубокое чувство, ощущение молодости… Детей он любил одинаково, а с младшим Егорушкой (от Риты) редкость встреч выливалась в более нежное отношение. Две женщины, две семьи были счастьем его и одновременно бедой — любви, внимания хватало, зато и страх разоблачения довлел весьма тяжко. Тайная жизнь его не могла избежать набора силы, она становилась не придумкой или забавой, а бурно обрастала событиями, проявление безответственности к которым он уже считал крайне подлым. Иногда Григорьев с ужасом представлял себе, какой серьёзный, ощутимый пласт личного бытия он скрывает от своей законной жены, единственной, как он когда-то предполагал, любимой Наденьки… В отношениях со второй женщиной, сейчас более любимой, тоже таилась своя роковая подводная каменюка — его часто преследовал немой вопрос Риты: «Когда ты предпочтёшь нас законно?» Было ли это его фантазией, или он так тонко читал скрытое, невысказанное желание?.. Как ни велика была угроза вскрытия всей правды, «левым» отцом он вышел замечательным: насколько позволяли обстоятельства, поддерживал Риту, приезжал к ним, общался, развлекал. И род деятельности после армии избрал такой специально, чтобы иметь на карман никому не известный доход, зависящий только от него. Есть нужда в деньгах у Надюши — крутись, Олег Михайлович, по маршруту, как цепной пёс! Напряжёнка у Риты — не вылазь из-за баранки, товарищ Григорьев! Умри, но лишний рубль заработай! Так и вертелся он между двух огней, был доволен и ощущал невероятную полноту бытия. Вот только с подрастанием Егорушки до дрожи, до панического страха стал бояться новой ситуации: часто виделось ему, что идёт он с законным сыном Димушкой по парку отдыха, как вдруг бежит к нему Егорушка и кричит радостно: «Папа, папа, как хорошо что мы тебя встретили!» И тянет большеглазый, курчавенький карапуз Егорчик к нему ручки. И тут-то холод едва ли не натуральным льдом охватывал несчастную хребтину его. Всё вынести можно, с шести утра до двенадцати ночи ради детей шоферить, скандалы с ненаглядными женщинами своими пережить, упрёки их перетерпеть, перемолчать, но столкнуть детишек нос к носу, окунуть их чистое и наивное сознание в дилемму, чей он папа?! Упаси, Боже!.. Боялся Григорьев детского парка, как страшного наваждения, любые предлоги мамкам сочинял, лишь бы нос там не показывать. И всё равно — казалось ему порой, что Надюша видит насквозь верную причину его отговорок, ибо смотрит точно так же, как смотрит Рита, для которой в его осторожности нет тайны за семью печатями… Глава 20 Фалолеев, приехавший в Читу искать вчерашнее счастье, нашёл Риту через давнюю подружку Андрея — серую мышь. Квартиру сводницы он помнил хорошо, сюда они часто наезжали вдвоём — засылать серую мышку за «половым контингентом». В разведку к старой знакомой он упросил сходить бывшего однополчанина, растолковал, как и о ком спрашивать, чего добыть. Однополчанин обернулся с заданием не в десять минут, как предполагали, а с приличной задержкой. Зато успешно. Из-за разлохмаченной деревянной двери он вышел с бумажкой и объяснением тянучки: хозяйка квартиры — грязная, неприглядная сгорбившаяся алкоголичка, от знакомства с кем бы го ни было отбрыкивалась, как голая в лесу от комаров (видимо, имела печальный опыт разбирательств после дружеских информационных услуг), но когда ей было обещано пожертвование на «фуфырик», отступилась в своём упорстве, засуетилась рыться по шкафам. Искала долго и, наконец, найдя пыльный, засаленный блокнот, не сразу выцелила там нужную строку. Однополчанин задавал вопросы о Рите — как у неё дела, замужем ли, за Андреем?.. По существу своего интереса он удостоился лишь нескладного мычания, зато попутных философских разъяснений на предмет мужчины и женщины, спившаяся сводница высыпала мешок: на всякую бабу, если та захочет, пахарь найдётся, а если пахарь найдётся, то и ребёнка состругать не велика проблема… При упоминании Андрея глаза её живо, осмысленно подкинулись на гостя, — этому кобелю на что жена? Появление Фалолеева-того самого Геночки-красавца — вышибло Риту из колеи. Если бы она не работала операционной сестрой, не видела бы своими глазами столько крови, столько жертв аварий, драк и разных несчастных случаев, обморока бы ей не миновать — слишком страшного вида оказался визитёр. Закалка, однако, не спасла её от душевного смятения. При всём внешнем мужественном восприятии своей работы, натура Риты отличалась тонкостью, чувствительностью. Мучения пациентов, казалось бы, посторонних людей, по-прежнему, как в юности, вызывали в ней очень сильные внутренние переживания, и лишь сознание того, что она как-то участвует в их облегчении, давало ей сил, самообладания. Воскресший из зарубцованного прошлого, Фалолеев стоял на пороге и с суетливым запалом долго растолковывал, кто он такой, пока она, наконец, узнала его, узнала по цвету здорового глаза и двум родинкам на шее и сама не своя от потрясения пригласила на кухню. Разговор, конечно же, являл крайнюю совместную глупость и доставлял страдания обоим. Он пытался вернуть её в ту ночь, когда они познакомились и познали друг друга: он — для коллекции, она — от симптома любви с первого взгляда. Однако теперь, спустя семь лет, он поразил её тем, что очень точно описал её прошлые движения и чувства. Как он смог это сделать, ошеломлённой Рите представлялось загадкой, чудом. Та близость была памятна ей по веской причине, но для него-то обычная сценка из вереницы постельных приключений… Фалолеев пронёс сквозь годы (и опять-таки не по своей воле, а по необъяснимой воле провидения!) лишь смутную, мягкую исключительность её образа, секундный фрагмент с робкой растерянной улыбкой, с радостным и в то же время каким-то искренне целомудренным порывом в его объятия. Детали той ночи Фалолеев теперь фантазировал: из мимолётного видения прошлого он с горячностью возводил красивую, романтическую мозаику её прежних невообразимых чувств. И у него отменно получалось. Громадное личное горе грубой наждачкой соскребло с его души весь гнусный лоск самодовольного развратного самца, обнажило те нервы, что положено иметь любому нормальному образу и подобию Божьему… В поисках истинного ответа смятенный разум Риты кинулся бороться с позывами сердца, в котором всколыхнулось эхо прошлой любви. Разум и былое чувство любви перетягивали одеяло на себя ежесекундно — то верными неоспоримыми аргументами, то тягостным нытьём за грудиной, какими-то провалами в животе. Разум слишком хорошо помнил прошлое и утверждал истинное её место в жизни Геннадия никчёмным, ибо теорема эта ох как горько и убедительно была доказана! Сердце же протестовало против собственной никчёмности, колотилось, обрывалось куда-то вниз, словно собралось задним числом ухватить любовного счастья. Потом вдруг случилась метаморфоза: ум Риты вскрыл очевидное проявление любви Фалолеева в трогательном, живом блеске единственного глаза, в его словах и признаниях — нежных, близких, глубоких. Несомненные перемены по отношению к ней читались более чем явно, а сердце… сердце замолчало. Молодая женщина совсем запуталась: «Если у него в постели были десятки девушек (как бы не больше), и она лишь мимолётное развлечение, никакая память не вберёт в себя таких тонкостей, таких чувств и жестов, что были выплеснуты ею в ту ночь. Если же он верно говорит о тех тонкостях, чувствах и жестах, что в самом деле имели место, значит, он видел и осознавал это как след её любви! Видел и осознавал несомненно! И хоть дар душевной любви он отверг, но всё же запомнил и пронёс через годы!» И произошло непредвиденное, Рита не удержала себя от прошлого и выплеснула гостю то, что много лет хранила невысказанным. Прозвучала горькая, но истинная правда: да, он полюбился ей с первого взгляда, полюбился так внезапно и сильно, что в душе её что-то перевернулось и свершилось прежде небывалое — там, в животе, вдруг ожили и затрепетали нежными эфирными крыльями громадные бабочки. Озаряя всё вокруг яркой радугой своих крыльев, они подхватили её в ликующем, сладостном безумстве и понесли куда-то ввысь, в сказку, в другой долгожданный мир!.. Утро сказку развеяло. Чувств к ней Геннадий не питал никаких, вчерашние ухаживания оказались банально ритуальными, притворными… Она использована… и выброшена… Что с ней происходило потом, знают немногие… Никто не мерил её беду, разочарование от безответной любви, никто не разделил сердечную пытку… Тут воспоминания Риты полились вперемешку со слезами, и, не выдержав их потока, она поспешила в ванную. Фалолеев, что сидел с видом подсудимого каторжника-душегуба, от неловкости закашлялся и поковылял на балкон покурить. Дешевая сигарета дрожала в его трясущихся руках, а он печально думал о превратностях жизни, которые его новое сознание уже способно было обозреть совсем с другой высоты. «Вот как вышло, — размышлял он с пронзительным сожалением, — птица-счастье кружилась рядом без всякого моего стремления, без всякой прикормки садилась на ладонь… А сейчас, когда я борюсь за эту птицу последними зубами, подзываю ласковым свистом, корм, какой есть, сыплю и даже ставлю силки — тщетно!» Тёплый вечерний ветер заколыхал детские колготки и рубашечки, что в большом количестве сушились на веревках. Фалолеев словно очнулся, отбросил окурок и стал рассматривать бельё — помимо ребячьего промелькнули явно женские вещи и ничего взрослого мужского. «Ребёнок есть, а мужем, похоже, не пахнет», — определил он и, направляясь назад, специально заглянул за шкаф — как оказалось, в детскую половину. Там, в деревянной кроватке, спало самое верное доказательство его предположений. Раскинувшийся на спине мальчик — румяный, курчавенький — вызвал у Фалолеева волну умиления и какого-то радостного облегчения. «Ребёнок — не страшно, — с азартом охотника, почти подобравшегося к дичи, стал размышлять он. — Даже наоборот! Для счастья своего и трёх детей усыновлю! Любая женщина это оценит! Главное — что с мужиком?» Фалолеев тихонько продолжил любопытствовать насчёт конкурента, и его взору открылось странное дело — ничего такого, что свидетельствовало бы о проживании мужчины, и ничего, что опровергало бы это: ножи остры, ножки у стульев не болтаются, дверь на балкон прилегает с толком, краны не текут, а обуви мужской в прихожке нет, в шкафу мужского ничего. Тем более не пахло Андреем, которого упомянул Григорьев, — торговцы водкой так бедно не живут. Всё же тайным осмотром Фалолеев был больше доволен, нежели удручён, доволен, что и давние, томительные предчувствия его не обманули, — он всё-таки был любим! О-о! Это уже полдела! Теперь он сделает всё, чтобы обрести здесь верную подругу и надёжное пристанище. Покаяние, клятвы, обещания и заверения — всё пойдёт в ход, всё до последнего вздоха, до последней слезинки, до самого убедительного жеста! Это его верный шанс и, увы, — финишный! Рита мыла глаза долго, поскольку никак не могла справиться с рыданиями. Потрясение от нового жутчайшего образа объекта её давней любви не проходило, ей уже до слёз было жалко обоих, и себя в том числе, в порывах сожаления ей привиделось совсем другое настоящее, которое могло случиться, если бы Гена откликнулся тогда на её любовь. Наверняка бы в его жизни не было этих страшных тупиков, он был бы красив и молод… а её ребенка держал бы за руку не «выходной» папа, а полноценный отец… и она… как гордо и счастливо цвела бы она сама… Наконец, с покрасневшими, но сухими глазами Рита вышла из ванной, вновь разогрела чайник и, боясь неподвижно сидеть напротив ужасного гостя, принялась ходить по кухне, хватаясь за нужное и ненужное. О своей печали она больше не говорила, закончила приятным: теперь она мать — счастливая и всем довольная. На прямой вопрос о муже, отвела в сторону глаза: — Главное, у меня сынишка! И в подтверждение слов проснулся сынок Егорушка и, приходя в себя ото сна, заворочался в кроватке, залопотал что-то неразборчивое, а затем, похрипывая сухим горлышком, тревожно позвал маму. Рита кинулась к чаду, и Фалолеев было сунулся следом, как вдруг увидел в её глазах жуткий испуг: обликом своим он нагонит дорогому Егорушке небывалого страху! И это правда! От его вида не то что дитя спросонок, взрослый в полном здравии за секунду окочурится! Фалолееву захотелось выбить кулаком дверь или садануть по чему-нибудь крепкому — выплеснуть крайнее отчаяние, и, к осмысленному ужасу его, отчаяние не временное, не нахлынувшее, а безутешное, непреходящее… Он исполнил её желание оставить квартиру немедленно. Покидая в смятении и унижении дом, у него едва-едва хватило выдержки и ума понять — виновных за его унижение тут нет. Эта мысль не принесла облегчения, но как единственное спасение от душевной отчаянной бездны, в которую ринулось всё его естество, он, словно икону, мысленно держал перед взором своим Ритино лицо. Именно при том выражении, что десяток минут назад излучало к нему глубокое сердечное сострадание… Он хотел уже сейчас, немедленно запечатлеть его для себя самым близким, единственно родным ликом, он с дикою жаждою рвался наконец-то сокрушить внутри себя громадную плотину, сдерживающую его накопленные и невостребованные чувства мужчины к женщине. И захлестнуть ими не мираж, не мысленное изваяние, а живую, телесную Риту. Сколько времени он воссоздавал её в памяти, пытался соткать её такой, какой она должна была стать семь лет спустя! И вот он увидел её! Преображение того далёкого девичьего образа, с горем пополам вынесенного из прошлого, в облик сегодняшний, его не разочаровало: пусть на лице Риты никак не прибавилось красоты в его прежнем, юношеском понимании, он, уже напрочь избавленный от непомерных запросов, открыл в ней несомненную привлекательность другого рода — привлекательность хранительницы домашнего очага, привлекательность любящей матери, привлекательность надёжной женщины. И теперь Фалолеев торопился напитать себя новым открытием, изо всех сил продлевал он воображаемое присутствие Риты, представлял её глаза — печальные, глубокие, в которых откровенно блестели хрустальные слезинки; без всякой фальши восторгался складками на её красивом лбу, даже не подозревая, что именно от его прихода эти складки прочертили смуглую женскую кожу. Он, в полную противоположность себе молодому, теперь умилялся её скруглённому носу и находил, что на поправившемся лице он и вовсе смотрится симпатично. Фалолеев взмолил Бога, чтобы тот позволил и ему прорасти своей, пусть страшной внешне натурой в Ритином сердце. Прорасти как прежде — самым дорогим человеком, единственным, ненаглядным, и тогда ничто не помешает соединиться им в обоюдном счастье! От нахлынувших чувств он в конце концов впал в эйфорию, словно на голодный желудок залпом выпил водки, он уже не бодрил себя мечтами и предположениями, а пребывал в уверенности, что Ритина девичья любовь никуда не делась, что любовь эта выползет из своего тайного гнезда, наберётся сил и одним махом преодолеет пропасть в семь дурацких лет! Когда Фалолеев ложился спать на раскладушку (однополчанин приютил его на кухне), эйфория улетучилась. Улетучилась сама по себе, поскольку не способна держать человека в сладостных объятиях вечно, улетучилась, потому что он увидел в зеркале своё пергаментное покорёженное лицо, потому что вдруг ясно представил страшную проблему — как ему устраиваться на работу, как добывать хлеб насущный?.. А ещё вспомнил, что на свете есть Ритин сын Егорка, и с какой стороны подбирать ключик к нему? Он долго не засыпал, поскольку самые разные мысли вдруг повыскакивали откуда только можно и принялись жестоко терзать его. Они то сжимали его сердце безысходностью, ощущением провала всех его планов, то вдохновляли на решительную битву за своё счастье, то предрекали ему конец всего и вся, то наполняли радужными посулами и оптимизмом. Он, раздираемый двумя крайностями бытия — надеждой и обречённостью, жизнерадостным светом и зловещей могилой, заплакал, утыкая израненное лицо в подушку. Он хрипел от рыданий громче, чем ему думалось, не отдавая себе отчёта, он по мценской привычке стучал худым кулаком в стену и из последних сил бодрил себя — он сделает всё, чтобы его сердце обрело возле Риты долгожданный приют. Глава 21 Следующим вечером, вводя в немалое изумление жильцов Ритиного подъезда, Фалолеев толкался у заветной двери с букетом увядающих чайных роз. Рита, сама того не подозревая, заставила его прилично подождать: после работы она заехала к матери за Егоркой, а потом обошла парочку продуктовых магазинов. На предпоследний этаж она поднималась усталая, с тяжёлой сумкой. Егорка, одетый в синюю клетчатую рубашку и просторные хлопчатобумажные шортики, ступеньки преодолевал с задором и бодростью — упирался в коленки крохотными ладошками и этим помогал себе распрямляться. Мальчонка даже не оглядывался на мать, потому как хотел без передыху добежать до двери, стукнуть по ней кулачком и радостно закричать: «Мама, я первый!» Так непременно и случилось бы, потому что Егорка оставил Риту далеко позади. Он выскочил на лестничную площадку и уже замахнулся ручонкой, чтобы лупануть по гулкому железу, как вдруг обнаружил перед собой высокую мужскую фигуру. Это был Фалолеев. В шустром мальчугане Фалолеев тотчас угадал Ритиного сына и искренне всполошился за впечатление ребёнка: какого монстра разглядит в нём трёхлетний малыш, вот так сразу, без подготовки обозрев страшное лицо его?! Недаром он полночи ломал себе мозги — через что преодолеть страх ребёнка при знакомстве? Каким манёвром отвлечь его внимание и чем иным вызвать интерес? Ибо без сближения с мальчиком о самой Рите и мечтать было крайне глупо. Ломать он голову ломал, но никакого выхода не нащупал, всё зависело не от него, а от Риты, матери ребёнка. Только она могла «приручить» своего сынишку к столь странному дяде, только она первой могла убедить в безопасности и доброжелательности нового знакомого, да и самое главное — добро на это «приручение» было исключительно в её власти. От растерянности Фалолеев даже не подумал прикрыть лицо букетом, лишь отступил на шаг назад и, как к неизбежности, приготовился к плачевной гримасе ребёнка. Но произошло непредсказуемое: Егорка не испугался ни страшного рубцеватого шрама на лице Фалолеева, ни глиняного шершавого лба, ни стеклянного глаза. Мальчик не заплакал, а с неподдельным интересом взялся изучать стоящего перед ним дядю, словно свалившегося с небес мультяшного персонажа, без страха и слёз. Сказать, что Фалолеев взбодрился спокойным, выдержанным любопытством мальчика, значит, ничего не сказать. Самое важное преодоление ситуации, что ставило его планы в тупик, вышло тихо, на его счастье, обыденно… Обхватив букет, Фалолеев присел, глянул мальчику в горящие любопытные глаза и словно погрузился в волну ликования. Он протянул вперёд свободную руку и негромко, ласково сказал: «Привет, старина!» — Привет, — вымолвил мальчик, помещая крошечную ладошку на пальцы Фалолеева. После пожатия, не говоря ни слова, Егорка так же шустро порхнул вниз по лестнице. — Там дядя интересный! — без всякого смущения закричал он матери, что уже поднималась совсем близко. По худым ногам в джинсах, мелькнувшим на площадке, Рита сразу поняла, что за дядя наведался в гости. Скрываться, хоть она и испугалась вновь, не имело смысла. Она поздоровалась с Фалолеевым, а тот поспешил поменять розы на продуктовую сумку, а Егорушка по-прежнему был полон исключительного любопытства. — Рита, — прокашлялся Фалолеев и, глядя на спокойное внимание мальчика, с некоторой гордостью пояснил: — Я ведь другим человеком стал… взрослые кроме этой маски ничего не видят, а дети, кошки… во мне доброго человека чуют… Не пригласить Фалолеева в квартиру уже было нельзя. Они сидели на кухне, за чаем, и, когда Егорушка, вдоволь изучивший интересного дядю, отправился играть в комнату, Фалолеев без лишней дипломатии взялся за главное. — Может, нам… сойтись? — поднял он на Риту единственный живой глаз. — Я… Егорку усыновлю! Рита молчала, озабоченным лицом выражая не столько удивление, сколько неопределённость, и тогда Фалолеев поспешил атаковать аргументами. Выходило у него рвано и сумбурно. — Ты ведь одна… если разобраться… нет, я Егорку не в счёт! Я про мужа… ведь у тебя его нет! А я готов… мужем… и отцом! Она отвела усталый взгляд в сторону и, наконец, ответила: — Есть у ребёнка отец. Живой-здоровый. — И так в жизни бывает, — засуетился Фалолеев, радостный, что не услышал категоричного «нет», что тон признания об Егоркином отце лишь подтвердил все его догадки. — Но если не хочет, подлец, жить по-человечески!.. Ведь тебе надо как-то устраиваться! Самой! Тебе нужен… — Он вовсе не подлец! — вдруг строго оборвала его Рита. Фалолеев на столь горячую защиту неведомого ему человека удивился и удивление это не скрыл, наоборот, наглядно сдобрил иронией. — Ну-ну, как это? Тогда Рита рассказала ему всё: отец Егорки тот самый хозяин жёлтых «Жигулей», что привозил их на озеро много лет назад, он любит обоих, её и сынишку, помогает очень много, но жениться не может. Как человек во всём ответственный, бросить законную семью не считает делом правильным. — Вот так Олег Михайлович! — потрясение от новости Фалолеев испытал чудовищное. «Боже, что ты творишь со мной?! — взмолился он в отчаянии, непроизвольно схватившись за сердце. — Где конец мукам моим жестоким?!» Он затих на минутку, свыкаясь с очередной неприятностью своего положения, а потом лишь выдавил сокрушённо: — Вот так чёрт из тихого омута! Рита без комментариев пожала раздобревшими плечами: понимай как хочешь, но место мужа занято. Между ними повисла тишина, тишина стыдливая, нехорошая, которую они оба боялись нарушить. Фалолеев опомнился первым и начал вновь подбираться к нужной ему ситуации. — Человек не может один, не может без полноценной любви! — выпалил он. — Ты же один раньше… жил? — Рита вкрадчиво напомнила ему о молодом лихом разгуле, когда парень Гена менял подружек налево и направо, пропускал их через постель без приближения к себе в сердце и, однако же, совсем не тяготился душевным одиночеством. Фалолеев, как ни странно, понял, в чём укор. — К себе большая любовь была, даже чересчур! Купался в самолюбии, чужом внимании, как соловей в райских кущах, — и тут он с горячностью взялся обнажать перед Ритой свою философию любви и одиночества, что выпестовал не теоретически, путём абстрактных догадок, а через тяжкие живые муки. — Оказалось, нельзя всю жизнь любить только себя — полнейшая бесплодность! Тупик! Любовь должна возвращаться! В любви отражённой, наполненной встречным чувством, должна быть цель жизни! Смысл! Радость! Ну, любил я себя всю жизнь и к чему пришёл? Вокруг ничего, что примет, возвернёт мою любовь сторицей! Кто порадуется моей заботе, вниманию, уважению, преданности?! Нету ни детей, ни дорогой мне женщины! Пустота, как вокруг прокажённого! Вакуум! Холодный мертвящий вакуум! Он съел меня почти всего! Съел без наркоза, по живому, по сантиметрам!!! И рад бы я поменять всё своё самолюбие на любовь к женщине, да кому такой нужен? Один как перст, как выброшенный на помойку грязный драный пакет! Как… ржавая сгнившая железяка… как… как… Фалолеев попытался ещё подобрать слова, чтобы полнее обозначить убогость, ничтожность и ужас своего положения, однако просто стих, негромко выдавил: — Если б ты знала, насколько страшно одиночество, как жутко оно невыносимо… — Знаю, — печальным, созвучным эхом отозвалась Рита и очень пытливо посмотрела на Фалолеева. Теперь, после неожиданно откровенного монолога, он не казался ей таким уж страшным, отталкивающим, наоборот, обнаружилось какое-то сближение душ. Фалолеев хотел было сгоряча сказать, что то одиночество, которое свалилось на него, более ни один человек на свете не способен осознать, пережить, поскольку проявилось оно в столь крайних чудовищных формах, каких и на сто миллионов одиночек не сыскать, что его одиночество густо пересыпано таким унижением, таким страданием, какие большинству людей до конца жизни неведомы будут, что одиночество это треклятое, одиночество ползучее, его характеру, весёлому и общительному, хуже яда смертельного, хуже удавки! Он хотел было сказать, что многие живут в одиночестве, живут и здравствуют, ибо как-то свыклись и чем-то утешились, но его, Гену Фалолеева, нестарого ещё парня, одиночество измотало, иссушило, доконало до смерти! Всё это складно и живописно состроилось в мозгу его, так как было не придумкой, а выстраданной действительностью. Он вобрал побольше воздуха, чтобы до конца поведать о своём тягчайшем и неповторимом одиночестве, как вдруг замер — что скажет Рита на такое жалобное эгоистичное признание? Но вытянутая им из глубин страдающей души боль уже не могла так просто вернуться обратно, и Фалолеев неожиданно зарыдал в голос. Страшен он был — покалеченный, опустошённый, весь в слезах; сжимавшиеся в спазмах уродливые шрамы и морщины вовсе делали это зрелище невыносимой пыткой. Не зная, что делать, Рита окаменела от сострадания. — Мне хоть какая-то зацепка в этом мире нужна! — Фалолеев трясся от рыданий и стучал ладонями по своей голове. Слёзы лились всё больше от нарастающей жалости к себе, от того, что жалость эта была не накрученной фантазией или истерической блажью, а самой что ни есть оправданной материальной силой, и от того, что никому прежде он так откровенно слёз не показывал. Он держался от подобных излияний души до тех пор, пока судьба не свела его с тем самым человеком, что мог ему действительно помочь. Рита протянула к его голове дрожащую горячую руку, а он. почувствовав прикосновение, опустился перед ней на колени. С нежностью ухватил он другую её ладонь и стал целовать потрескавшимися губами словно в припадке. — Я не представлял!… я не ценил… не дорожил! — со слезами, взахлёб понеслись признания Фалолеева в своей былой вине. — Прости! Прости! Его вдруг окатил запах Ритиных волос, лёгкий, маслянистый запах её духов. Он, давно отрешённый от такой дивной роскоши интимного бытия, жадно вдохнул аромат женщины и, поражённый новым открытием его существования, как молнией, едва не лишился чувств. — Боже, — тихо, по-щенячьи заскулил Фалолеев, — за что мне всё это?! Где для меня на этом свете душевная теплота?! Где человеческое участие, где любовь? Я — несчастное тело, ждущее смерти под пытками одиночества! В трагичных признаниях Фалолеева не было преувеличения, и жалость, клокочущая в Рите, снесла все прежние границы сдержанности. Перебирая пальцами на блестящей голове несчастного гостя, Рита принялась поливать её такими же горькими слезами отчаяния. — В меня труд вложить, я встану на ноги, встану! — Фалолеев поднял на неё умоляющий взгляд, прохрипел сквозь слёзы: — Не пожалеешь! Преданной собакой… до последней минуты!.. — в безумстве тискал он её мягкую руку: то целовал, то прижимал к своему изуродованному лицу. — До скончания века не оставлю! Поверь! Рита, поверь! — Не сейчас, Геночка, с ответом, не сейчас, — только и шептала Рита на умоляющие призывы стать ему женой. Её вдруг прострелила тревожная мысль, что сочувственные жесты сейчас взорвут в безумстве их обоих, — она в страхе откинула голову, назад, к стене, и потянула из объятий Фалолеева руку. На её счастье, громкие рыдания взрослого дяди привлекли любопытного Егорку, он приоткрыл на кухню дверь и вошёл. * * * Рита в эту ночь почти не спала, металась в поисках спасительного варианта, терзала себя долгими размышлениями. А что, если Гена её судьба? Не шикарная, не сказочная, но та самая, сермяжная, предначертанная судьба, от которой не уйти, не отвязаться, не убежать! Да, Гена не сулит ни видом своим, ни здоровьем кисельных рек и молочных берегов, но у неё сейчас легче, что ли, жизнь устроена? Она в квартире, как ни крути, одна, без половинки и, скорее всего, обречена быть одной, поскольку ничто не предвещает перемен. К тому же на свете есть такое чувство, как любовь; такая сильная любовь, как к Гене, к ней больше не приходила и придёт ли вообще? А он… ведь спустя столько лет он нашёл именно её! Именно у её ног он только что лежал и умолял о прощении, умолял соединиться. Может, его былые нечеловеческие страдания, его приезд — искупление для них обоих? Он когда-то отвернулся от неё и… никуда не делся. Судьба — то ли злодейка, то ли въедливый бухгалтер — привела его как миленького обратно. А если она даст от ворот поворот, кто знает, какой итоговый счёт предъявят на её долю? Не выйдет ли такая же насмешка? Боже, почему в этом мире нет никакой однозначности? Словно кому-то интересно дразнить, заманивать вариантами, мечтами простого бедного человека, вроде как выбирай, чадо земное, что хочешь, что более любо тебе, а мы посмотрим, какова на вкус у тебя каша заварится, посмотрим, куда твои дорожки-стёжки приведут! Там, наверху, кому-то очень интересно следить за бесконечными человеческими мучениями, за горемычными людскими петляниями, а здесь, на земле, в полном неведении, в полном душевном сумраке каково?! Каково выбирать? Семь лет назад противостояли друг другу дерзкая, завлекающая красота Фалолеева и её безоглядная любовь… Ничего не сложилось. Теперь чьей-то высшей волей поменяны места: супротив запоздалой, покаянной любви Фалолеева — её ухоженность, женский цвет, сила материнства. И что выбирать, что предпочесть? Какой шаг ей отзовётся счастьем?.. Схожие мысли одолевали и Фалолеева. Он думал о том, сколь запутанной выходит человеческая жизнь и как мало по-настоящему значимого, истинно ценного, играет в ней красивый внешний облик. Броская, обворожительная красота услаждает взор, потрафляет самолюбию, доставляет несомненную приятность и даже бросает в азартную, безрассудную дрожь, приключения, но стоит копнуть глубже — и вот открытие: мир держится на чём-то более вечном! Вон, бывают старики — Божьи одуванчики, трясутся друг над другом из последних сил, как над тончайшим хрустальным сосудом. Разве ж менее ценно для них выжатое временем жалкое, морщинистое лицо спутника, чем то давнее, цветущее молодостью, красотой? Или сгорбленное, обессиленное, одной ногой ступившее в могилу тело хуже, чем тело юношеское — бодрое, гладкое, налитое сил?! Не-ет! И отгадка в том, что тело лишь хранитель незримого пламени любви, тело всего лишь очаг для волшебного огня, что обоюдно сливает две души в одну. И великая ценность мира сего, данная человеку, — возможность сберечь это пламя, не дать ему погаснуть, сохранить, защитить от невзгод, бед и бурь, пройти с ним всю жизнь. Предоставь лично ему сейчас выбор: сидеть на этой самой кухне, подле Риты, в роли любимого мужа и счастливого отца или похотливо вглядываться в развратную женскую круговерть, извлекать оттуда во временное пользование мордашки поприятней да посмазливей? Вот его ответ — счёл бы за великое благо быть мужем и отцом! И для этого нехитрого ответа основание просто, как пять копеек, — ходит-бродит по миру старая правда о том, что желудок добра не помнит. Как регулярно ни корми его, как ни ублажай изысками и разнообразием, а пройдёт полдня без маковой росинки, и он ревмя заревёт о своих плотских претензиях! И окажется, что куда вернее и предусмотрительнее на эти плотские излишества вообще никогда не поддаваться, а даже наоборот, в узду умеренности их силой втиснуть. Так же и с хвалёной мужской потребностью. Да, было когда-то в высшей степени приятно, сладко самозабвенно ощущать себя неотразимым донжуаном, забубённым красавчиком, крутым самцом! Куда всё делось? Судьба настрочила ему такой зигзаг, так встряхнула его всего, что теперь в определении женщины им выстрадана значимость другой красоты — душевной, внутренней, сокрытой. Он только сейчас понял бесценность слова «единственная», каких-то пять лет назад казавшегося ему уделом слабых мужчинок, сдающих себя в добровольное «однокамерное» заточение! Какой он был самонадеянный дурак! Был раздут, словно первомайский шарик! А жизнь просто ткнула в этот шарик гвоздиком! Но здесь, в Чите, за свой последний шанс он ляжет костьми! И, слава Богу, дело пошло — Егорка совсем его не боится, наоборот, готов тянуться, вон, даже про слёзы взрослого мужика полюбопытствовал с участием: «Дяденька, почему ты плачешь?» Славный мальчуган этот Егорка, он поладит с ним. Пренепременно! А вот какой мальчику отец из Олега Михайловича? Не больше, чем «воскресный папа», это точно! Может, ещё хуже что, да просто Рита недоговаривает? Наверняка недоговаривает! Копнуть глубже и причина откроется проста — к такому семейному симбиозу Григорьева припёрли лишь весомые обстоятельства. У него же выше ненаглядной Надюши никого нет! Ну, что ж, если так, неплохая перспектива. Значит, Олег Михайлович будет рад его предложению свалить с «левого» круга к своей Надюше! Глава 22 Потрёпанный «Рафик» Григорьева летел с крейсерской скоростью, не замечая положенных остановок. Молодой парочке, что села на конечном круге, впрочем, интересно было нестись, словно на персональном такси. А Григорьев напрочь забыл о своих пассажирах, он целиком находился во власти одного-единственного вопроса: каким образом Фалолеев узнал про него и Риту? Григорьева в первую очередь испугало не то, что тайна открылась, и загнать её обратно в узкий круг посвящённых уже невозможно. Он пытался угадать личность, через которую обрёл волю его сокровенный секрет. От предположения, что это могла быть сама Рита, мысли выходили крайне невесёлые, ибо в таком случае её откровенность означала желание что-то в своей жизни переменить. И переменить, конечно же, отдалением его, Григорьева, потому как долгожданный претендент на настоящую любовь, наконец-таки, нашёлся. В том, что Рита любила Фалолеева крепче, чем кого-либо, сомнений у Григорьева никогда не возникало; когда-то он своими глазами видел эту любовь, своими ушами признание об этом слышал. И позже, нежданно обустроив левую семью, понимал: ему в Ритином сердце до пьедестала Гены далеко. Впрочем, как достаточно взрослого и спокойного характером мужчину, Григорьева это не тревожило вообще. И не только потому, что настоящее для него было важнее прошлого. Даже в самых фантастических мыслях Фалолеев не мог оказаться ему конкурентом! Рита для Фалолеева пустое место, и тот, вдобавок, исчез из города навсегда, без шансов появиться снова. А пьедестал взял да и возник из небытия! К тому же с крепким козырем на руках. И козырь, мама, не горюй: «Покалечен судьбой несчастный Гена!» Надавит этот «коллега» на жалость, призовет к женскому состраданию, тогда сам Бог не предскажет, в какую сторону понесёт Риту. Уже в центре города взбудораженный Григорьев вдруг вспомнил про пассажиров — молодую парочку, затормозил у первого подходящего места. «Схожу с маршрута», — торопливо бросил он, и в компенсацию своей вольности высадил молодых людей без оплаты. Вновь энергично газанул и вновь погрузился в тяжкие мысли: «Ведь не отцепится этот гад от Риты!» Григорьев и сам не знал, почему после первой встречи с Фа-лолеевым он не бросился упреждать Риту. Сомневался, что Гена так быстро её отыщет, или где-то в глубине подсознания хотел проверить внебрачную подругу на верность, искренность? Посмотреть, обмолвится ли она о появлении Фалолеева? Или была в нём убеждённость, что он проверенный трудностями отец совместного ребёнка и его никогда не поменяют на афериста? Потому как любовь любовью, но ведь у них семья! А может, он в силу спокойного характера не привык нагнетать панику без обстоятельных причин? «Боги войны в атаку не ходят. Мы врага накрываем с закрытых позиций, без собственных потерь!» — его устраивало такое кредо — не бегать по первому взбалмошному указанию, не суетиться, а действовать спокойно, отталкиваясь от проверенных разведданных. Вот, доустраивался в кустах! В ожидании разведданных! Как всё нелепо повернулось: вор, страшное чудище его родному сыну набивается в новые папы! Да этот урод одним видом, Бог знает, что с ребёночком сделает! «Негоже, совсем негоже дело выходит! — Григорьев ругал матом и себя и Фалолеева. — И ведь мне, мерину твердолобому, был звоночек грозный, предупредительный! Был!» Во двор Ритиной пятиэтажки микроавтобус ворвался, словно штурмующий немецкую крепость танк. Худшие догадки Григорьева тут же подтвердились: Фалолеев Риту отыскал. Она сама в этом созналась, и более того, в первую же минуту Григорьев обнаружил совсем плачевные факты той встречи — ожидаемой им неприязни к Фалолееву Рита не демонстрировала, а на него, любимого гражданского мужа, открыто и честно fie смотрела. Глаза её блуждали по сторонам с отрешённой озабоченностью, словно она вычисляла какие-то сложные, позарез ей нужные математические формулы. Григорьев ужаснулся своему положению, едва представил настоящую картину Ритиных чувств, — сильнее красавца Фалолеева она никого не любила, и любовь та никуда не испарилась. Хоть голову отсекай! А связь с ним, Григорьевым, просто оптимальное использование обстоятельств, маскировка для собственной выгоды! Стоило появиться более «весомому» для её души экземпляру — и вот уже всё прежнее готово рухнуть! Ревность жгучим пламенем взыграла в груди Григорьева, он едва удержался, чтобы не встряхнуть Риту, не закричать: «Что с тобой?! Как ты смеешь убрать с первого плана меня — человека, не вылезающего из забот о тебе, сыне, и поставить туда какого-то подонка?!» Претензии так и крутились роем в его голове, гневно и энергично искали выхода к адресату, но когда глаза их встретились, он осёкся. Слишком наглядно читалось Ритино желание ответить ему как есть, правдой-маткой, и он, зная уже её твёрдость в серьёзных делах, добровольно обратился с этой правдой к самому себе: «А смеет ли он объявлять Риту своей собственностью? От него за четыре года ни одного намёка на развод с законной женой, ни одного посула полноценного семейного счастья!» Одно Григорьев сейчас понимал очень хорошо — он имеет полное право бороться за сына: Егорчик, Егорушка — родная, ненаглядная кровинушка! Какой ему Фалолеев отец, тьфу-тьфу-тьфу, не приведи Боже, какой он даже отчим?! Лицемер, оборотень с ужасным лицом! Вор с чёрной потребительской душонкой! Он и на километр не должен подойти! Рите втайне будто доставляло удовольствие терзать Григорьева нагнетанием тумана — она никак не спускалась со своих небес к реальным делам, никак не хотела разглядеть его мук. А тот слишком хорошо знал всю историю крепкой её любви, и сейчас видел, понимал — в душе его женщины восстало прошлое. Там, в прошлом, когда-то было посеяно сильное, глубокое чувство, и оно, столько лет бесплодное, от приезда Фалолеева наконец-то обрело виды на урожай. Но для него — пропади пропадом этот пакостный урожай! — Рига, прошлое не возвращают! — Григорьева всё-таки прорвало, он оживлённо затряс руками, втолковывая своё: — Прошлое, что не сбылось, — есть лишь иллюзия! Видение! Счастье, которого уже не ухватить! Наш сын, — он с особым акцентом выделил слово «наш», — потому и родился, что мы были готовы к нему! А что теперь может ждать вас? Григорьев врал. Да, четыре года назад, узнав о беременности Риты, он не стал отпираться от своего ребёнка, не сиганул трусливо в кусты, но заявлять, что в тех валяшках по чужим квартирам он исподволь готовился стать отцом, было откровенной ложью. — У меня нет полноценного счастья, — словно в пустоту, с прискорбием объявила Рита. — И ты это прекрасно знаешь. Григорьев ухватил со стола чайную мельхиоровую ложечку, желая от негодования завернуть её в бараний рог. Однако скоренько поборол гнев разумным рассуждением — Рита может диктовать ему условия, а он, увы, нет. Олег Михайлович в своём подвешенном положении может только просить. — Мы обоюдно шли к этому, добровольно, — излучая вынужденно смиренность, в полной тишине заметил он. — Обоюдно? — Рита произнесла это с такой театральной обидой, какой позавидовали бы видные московские актрисы. — Тебя можно делить с другой женщиной, а мне законного — шиш? А я, может, правила поменять хочу! Замечание о постельных неравенствах было не в бровь, а в глаз, тем не менее, Григорьев, услышав о её желании перемен, с гневом не совладал. Вне себя он поднялся из-за стола, швырнул ложку в угол. У тебя мой сын! — вскричал он, красный от натуги. — Я Егорке отец! — Какой ты ему отец? — безжалостно вырвалось у Риты. Григорьев от услышанного подавился воздухом, задвигал бессильно челюстью и, оглашая кухню хлюпающим звуком «ап-ап», опустился на стул. Глаза его вращались отрешённо. Рита испугалась за Григорьева, она схватила его за руку, пустилась в смягчающие разъяснения: — Ну, отец! Отец! Только не совсем нормальный! Нормальные отцы, сам знаешь, какие бывают! Не мне тебе про нормальные семьи рассказывать! Пока Григорьев нащупывал бразды правления своим языком, пока растерянно-насупленным лицом, как есть, олицетворял глубочайшую обиду, Рите пришла мысль, которая подкрепила её обоснованный выпад. — У нашего Егорушки папа всё по долгим командировкам! Это пока он маленький, верит в сказки, а подрастёт? Узнает правду? — Она двинулась в атаку ещё увереннее. — Вот поедет он к вам домой папку законного забирать, что ты ему скажешь? Извини, Егорка, у меня тут более любимый сын!.. Более любимая дочь! Я их покинуть не могу!.. Другого ведь не скажешь?! Вспомни, ты хоть разок за эти годы жениться обещал? Не скрываемая Григорьевым обида, наглядное потрясение его от града обвинений, которых он никогда прежде не слышал, как ни странно, Риту больше не смягчали. Она, не останавливаясь, говорила, говорила, а Григорьева от безвыходности лихорадило — не послушался он предчувствий, проворонил беду! Да ещё какую беду, к чертям, на слом вся жизнь! Как прекрасно было до Фалолеева! Обоих устраивало равновесие, пусть не фундаментальное, но равновесие житейское, душевное! Да, она права, никогда и ничего серьёзного он ей не обещал, но разве не видит она его любви к ней и Егорке, разве не видит его заботы, уважения?! Разве это не достойно взаимной преданности?! Язык Григорьева наконец-то развязался, но как красочно он ни сокрушался о её легкомыслии, как ни кипятился, как ни твердил о вредности перемен — достойный отпор Фалолееву от любимой им женщины остался под большим сомнением. Очевидный, как ему показалось, демонстративный отказ Риты следовать его правильной логике, спасать их совместное благополучие, окончательно вывел Григорьева из себя. «Ещё раз хочешь в утиль… после Фалолеева спланировать? — с небывалой прежде злобой прошипел он. — Ну-ну! Рискни для полного счастья!.. и просветления своих мозгов!» Он резко зашагал к двери, но, дёрнув ручку, вернулся, ухватил Егорку на руки, потискал, поцеловал и опустил на пол. Сложил из коротких, упитанных пальцев фигу, ткнул её Рите. — Вот что этому Фантомасу обломится! Так и знай! * * * Уже через двадцать минут, едва ли не в прежней лихорадке, Григорьев отворял двери винно-водочного магазина по улице Бабушкина и спрашивал хозяина. Андрей оказался на месте, вышел без задержки и появлению старого соседа обрадовался искренне. — Сколько лет, сколько зим! — с улыбкой воскликнул он и немедля потянул гостя на второй этаж, в директорские апартаменты. В секретарской, где за столом восседала разряженная, смазливая девушка, бизнесмен звонко щёлкнул пальцами и скомандовал: — Лизунчик, нам кофейку! Григорьев как можно раскованнее присел на дубовый дорогой стул — массивный, чёрной лакировки и, заставляя себя освободиться от клокочущего негодования, несколько раз очень глубоко вздохнул. Андрей легко плюхнулся в кресло с высокой спинкой, что стояло напротив, за директорским столом, чуть отъехал назад и забросил ногу на ногу. Он улыбался всеми зубами, словно приглашал Григорьева если уж не так же откровенно радоваться жизни, то хотя бы оценить сегодняшний масштаб его дел. Григорьев поддался бессловесному хозяйскому желанию, пристально, с нарочитой восторженностью обвёл глазами кабинет. Обстановочка современная, недешёвая: одна столешница директорского стола, толстая, пепельного цвета, будто серый полированный камень, чего стоит. А ещё дубовые стулья, узкий импортный сервант с батареей дорогих бутылок, японский телевизор, видеомагнитофон, на полу затейливый изумрудный линолеум с позолотой. Григорьев к такому сам приценивался, да отступился — пока не по карману. — Растём! — в интонацию короткого комментария он вложил высшую похвалу и положенную порцию зависти. — Куда деться, пьёт народец, — излучая довольство, поддакнул Андрей и, указывая пальцем на картину, что висела на стене сбоку, коротко хохотнул, — а мы для него — всегда! Григорьев обернулся: на картине в полный рост были выведены два бородатых мужика — босые, в одинаковом исподнем белье, застиранном, чуть ли не рваном. Сначала Григорьеву показалось, что это зеркальное отражение одного и того же персонажа, тем более что они стояли симметрично, лицом друг к другу; потом, всмотревшись, он разглядел детали: слева — худющий, высохший мужик тянул руку с пустым гранёным стаканом. Взгляд его, полный мольбы и страданий, подкрепляла надпись: «Помоги!» Правый персонаж смотрелся опрятнее, веселее и упитаннее. Более длинноволосый, с одним прикрытым глазом, а другим лукаво блестящим, он держал в руках большую бутылку с яркой этикеткой «Rasputin», а надпись, сиявшая рядом, гласила: «Помогу!» «Шутники, — усмехнулся про себя Григорьев. — Распутина благодетелем заделали». Тут он вспомнил, что тоскливый мужик в просторной рубахе и болтающихся подштанниках очень напоминает плакат голодных лет. Но если там выразительно очерченные, натруженные руки и ноги крестьянина означали приближение голодной смерти, то здесь худые, узловатые пальцы просителя сжимали стакан в банальном ожидании зелья. Настроения от увиденного у Григорьева не прибавилось, ему показалось неуместным, хоть и гротескно, выставить потребность русского мужика в водке как главную, а уж сопоставление нужды умирающего от голода человека с жаждой какого-нибудь алкоголика он счёл откровенным кощунством. Но от замечаний воздержался. — Н-н-да, — всего лишь протянул он и будто невзначай отметил: — Смотрю, не подкосил тебя Фалолеев. — Что Фалолеев? Дело прошлое, — коммерсант спокойно выказал равнодушие и отсутствие интереса к своему бывшему помощнику-вору. «Конечно! Фалолеева, по твоим расчётам, уже черви обглодали», — Григорьев следил за лицом собеседника и прикидывал, как сподручнее намекнуть на восставшего «Феникса». Сказать прямо, как есть, что в Чигу заявился давний «друг» и кидала, то, спрашивается, с какой стати он, Григорьев, пришёл Фалолеева заложить? Кто, по логике, ему должен быть дороже? Бывший офицер, сослуживец, друг или успешный капиталист-коммерсант? Хм! Постучалась и несколько вольно вошла секретарша. По очень свойским замашкам её, по раскованной походке, но тому, как на «Лизунчика» она жеманно потупила чересчур накрашенные блёстками глазки, Григорьев сделал вывод о верности Андрея своим увлечениям даже на работе. Лизунчик поставила на стол небольшой поднос с двумя чашками кофе, сахарницей, печеньем и так же небрежно удалилась. Григорьев без торопливости размешивал ложечкой сахар и думал, каким логическим приёмом подвести Андрея к нужному вопросу. Подвести впритык, однозначно, но так, чтобы собеседник не ощутил стороннего водительства. Григорьеву не хотелось демонстрировать интерес в разбирательствах Андрея и Фалолеева, ему хотелось сыграть роль косвенного, скрытого толчка. — А попадись он тебе сейчас — спроса бы не миновал? — своё настойчивое любопытство Григорьев замаскировал гипотетической подоплёкой. — Да я уже и забыл о нём! — проблема экс-помощника не отразилась в спокойном взгляде Андрея и граммом интереса. Водочный делец наотрез отказывался «брать след» Фалолеева, словно обожравшийся донельзя пёс не видел ни единой причины бежать за хозяйской палкой. Эту невозмутимость Григорьев обосновал двумя вероятными причинами. Первое. Андрей железно считает Фалолеева покойником, поскольку Кент о своих «мясниковских» результатах перед ним отчитался. А то, что на самом деле Фалолеев хоть не здоров, но всё-таки жив, есть следствие непредвиденных обстоятельств, которые что от Кента, что от Андрея остались скрыты. Тогда отговорка Андрея про «дело прошлое» очень к месту. Редкий дурак сознается, что заказал отправить своего должника к праотцам: лучше выглядеть незлопамятным потерпевшим, чем мстительным убийцей. Либо по-другому дело выходит: Андрей в курсе, что Кент оставил покалеченного Фалолеева в живых, и после возврата денег совершенно искренне мщения больше не желает. При варианте номер «раз» от Григорьева требовалась тонкая ориентация Андрея на окончательное сведение счётов с врагом. Во втором случае миссия возбудить старые претензии полностью летела в тартарары: таковых к Фалолееву у Андрея больше нет, а ради третьесортного знакомого кто из нормальных людей будет искать себе проблемы с милицией? Но для любого дальнейшего шага из Андрея следовало вытянуть хоть какую-то определённую зацепку. А тот словно не понимал, о чём речь, отмахивался и улыбался своей прежней беззаботной улыбкой. Словом, тема Фалолеева угасала на корню, сам Григорьев от тонко выстроенной антифалолеевской обороны стушевался. Попивая кофе, он подумал, что с прямой наводкой, то есть предельно открытым разговором, сейчас, пожалуй, спешить не стоит; глядишь, Рита за день-два одумается сама, и всё наладится без крайних мер. Про Фалолеева забыли, поговорили о делах сегодняшних — кто, как, чего? Григорьев рассказал о своём «Рафике», о мотаниях по кругу от вокзала до ТЭЦ и не таясь признался, что кормят его эти круги совсем неплохо, грех обижаться. Потом он с чисто практической целью полюбопытствовал у Андрея на предмет водочки — по каким технологиям в наши дни очищают сей блаженный напиток и с какого завода безопасней употреблять? Бывшие сосед и как следует обсудили «палёную» водку, раскрутку брендов и даже осуждающе прошлись по пассажирам-хамам, которые, впрочем, портили жизнь исключительно Григорьеву. А в подтверждение того, что оба умеючи стоят на земле, подались на улицу хвастаться железными конями. Пустить пыль в глаза больше хотел, конечно, Андрей, и ещё издалека он ткнул в огромный угловатый «Нисан-патрол», самого престижного цвета — мокрый асфальт. У Григорьева от зависти кольнуло сердце. Что говорить, джип для любого мужчины эталон автомобиля, заветная мечта. «Баранкой на такое чудо не навертишь, — подумал он с некоторой жалостью к себе. — Это водка — золотое дно, а баранка…» Но справедливого восхищения дорогим «японцем» Григорьев сдерживать не стал. — Танк! Т-тридцать четыре! — Шестилеток! — Андрей с гордостью и любовью похлопал ладонью по переднему крылу джипа, словно по лошадиной холке. Григорьев постоял несколько мгновений молча, его гордость боролась с любопытством: попроситься или нет на водительское место? Очень хотелось сесть в массивное чёрное кресло, наверняка кожаное, ухватить упругий, совершенных линий руль, почувствовать, каково это — быть выше всех на полметра… «Ребячество полное, да и подумает, что джип диковинка для меня дикая», — отрезвила Григорьева мысль. Он скромно ткнул в свой «Рафик», стоящий чуть поодаль: — Моя коняга-кормилица! Разглядывать старый микроавтобус как нечто особенное было бы крайне смешно, потому собеседники дежурными фразами условились из виду не пропадать, так же дежурно обменялись рукопожатием. Когда Григорьев уселся за руль своей рабочей «лошадки», то помрачнел расклад дела в его пользу так и не изменился. Глава 23 Безоговорочного отказа Рита Фалолееву не давала. Он предполагал, что она, в положении матери-полуодиночки, внутренне готова на согласие, а насчёт того, сколь твёрдо удерживает её от этого шага Григорьев, даже не сомневался. Это толкало Фалолеева на обстоятельный разговор с Григорьевым, разговор решительный, крайне неприятный и, как он понимал, последний. Если удастся призвать Григорьева к благоразумию: отступится тот и пожелает счастья Рите — у него есть шанс на семью. Егорке он станет настоящим отцом, пусть Олег Михайлович не сомневается! Парнишке всего три года, к отчиму привыкнет быстро. Если же Григорьев не сбавит личных амбиций? Как ему втолковать, что не разорваться обычному человеку на две семьи, каким бы шустрым он ни был? Не первый «товарищ майор», у кого на стороне дети растут, и ничего — терпят люди, притираются к ситуации. А если такой геройский он папаша, отказываться от сына его никто не принуждает, речь больше про Риту — ей надо полную волю предоставить. И тогда всё сладится у Гены Фалолеева: старая любовь не ржавеет — правило ещё то, верное! В конце концов, как можно равнять потребности Григорьева, обычный флирт которого закончился ребёнком (как пить дать, по недоразумению!), и потребности глубоко несчастного человека, который уже нашутился, нафлиртовался по самое горло! Для Григорьева вторая семья — роскошь, развлечение, а для него единственное спасение! Как же они оба понять не хотят, что другим стал Генка Фалолеев, что ему серьёзное семейное обустройство похлеще воздуха требуется!.. Откуда у самого Фалолеева появилось и набрало столь несокрушимую силу убеждение, что только Рита способна составить ему в этой подлой жизни счастье?.. Только раз признался он себе в действительном раскладе: жуткое новое положение после разборок Кента — материальное и физическое, — разом обратило его в изгоя, персону, нежелательную для дружбы, общения и соседства. Женщинам он представал теперь адским пугалом, от вида которого у них панически разбухали зрачки, для мужчин он стал воплощением самой махровой неудачи, какая только способна оседлать человека и каковую вошло в моду почитать за проказу, опасную инфекцию, — это вместо принятого прежде сострадания! Его откровенно избегали, шарахались, расчётливо вытесняли из круга общения и уж тем более не вели речь о знакомствах. Страшное по своей природе одиночество (среди людей, но один-одинёшенек), которое за пяток лет, без сомнения, одолело бы и самого Робинзона Крузо, для Фалолеева явилось пыткой невообразимой. Он не спал ночами, бесконечно крутил в голове вспоминания о прошлых днях своих разухабистых, бесшабашных, доверху залитых достатком внимания и свершившимися усладами собственных прихотей. В надежде заново прожить приятные физиологические и внутренние ощущения, которых ему в своё время хватало с головой и которые когда-то взрывали его неописуемым наслаждением, он восстанавливал в памяти многочисленные картины вечеринок и интимных объятий, что давно имели место быть, изголодавшимся воображением добавлял туда всяческих буйных красок, неудержимой страсти, вожделения. Распаляясь, он не мог укротить мысль, что отдал бы сейчас всё за возможность хоть на минутку, секундочку ускользнуть в те далёкие дни. Он приглашал дьявола для выгодной сделки и ждал его искренне, с надеждой, потому как не боялся более ничего — его самого глаза людские без утайки отражали как дьявола!.. Увы, увы! Как ни старался он памятью и воображением, картины эти не имели и грамма осязательной природы, не приносили ни удовольствия, ни успокоения. Наоборот, осознание неохватной, не укладывающейся в голове потери, злобно рвало его в клочья. Он, Гена Фалолеев, из золотого полновесного рубля ржавой копейкой стал, ущербной, презренной, никчёмной!!! Из ночи в ночь, даже сонный, без чувств, метался он по кровати, как самый последний тифозник, и, сам того не желая, сгребал застиранную простыню телом и беспокойством своим скручивал её в верёвку… Во сне и наяву заимел он привычку ослабевшим жёлтым кулаком в бессильной ярости стучать но стене или тумбочке, выбивая у несчастных своих родителей слёзы ужаса и страданий… И насытившись однажды мучениями до обморока, он вдруг понял, что нуждается в опоре, возведённой от сердца, а не на телесном интересе. «Что тело? — словно другими глазами осмотрел он себя, — разве три года разврата пошли мне впрок, насытили каким-то божественным эликсиром, снабдили удовольствием до конца жизни?» Очень наглядно выходило, что нет. Да, он набит воспоминаниями, и воспоминаниями вроде бы интересными, животрепещущими, но… от них теперь больше разочарования, больше беды… Вернуть ничего не вернёшь, зато душу и тело изголодавшимся псом терзает потребность женского тепла, положенной природой близости. И от невозможности оного выжигает всё внутри беспросветное раздражение, злоба, а от осознания тупика, карцера, в котором его прочно замуровала подлючая жизнь, клокочет лишь бессильная ненависть ко всему миру… Живот вчерашнего добра не помнит, да только вчерашнего добра в теле человеческом не помнит и ещё кое-что… После долгих, бесконечных раздумий, что же ему делать, в памяти всплыла вдруг Рита, и крепко, будто якорем, зацепила образом своим всё настроение его и всё жизненное намерение. Он тысячу раз восстановил ту, ничем не примечательную ночь, и в какой-то миг, охваченный неистовым жаром, утвердился в заключении — она единственная, кто питала к нему настоящую сердечную любовь! Вывод этот турнул его из родительского дома в Мценске и погнал в Читу пытать счастья. Он уезжал в приподнятом настроении, полный надежды, оживления, он хотел верить, что Рита до сих пор одна и не откажется связать с ним судьбу… В поезде, проводя длинный путь больше в лежачем положении, он не раз попытал себя на предмет, сможет ли он сам крепко и беззаветно полюбить ту девушку, женщину, которую когда-то сердцем равнодушно отторгнул, ту девушку, «видок» которой он с высоты тогдашнего своего положения с циничной небрежностью еле-еле оценил в «четвёрочку», ибо затягивать в постель «троечницу», пусть на раз, уже полагал недостойным себя. Но теперь облик Риты он рисовал с каким-то сладостным умилением и совсем не боялся её приплюснутого носа, широких скул, наоборот, находил их милыми, притягательными и даже единственно нужными ему в этом мире! Он уже рисовал нежные картины совместного будущего, воображал прикосновения своих пергаментных неказистых пальцев к её желанному лицу, прикосновения, в которые он вложит всю трогательность, всю накопленную нежность, всё выстраданное душой покаяние. Он засыпал с именем её на устах и к концу пути на прежние сомнения лишь мечтательно улыбался — он полюбит Риту! Сочтёт за честь полюбить! Глава 24 Григорьев после ссоры с Ритой и безуспешной поездки к Андрею остыл лишь к вечеру, употребив к тому же стаканчик водки. Зато потом даже обрадовался, что в «нейтрализации» Фалолеева сам собой сложился тайм-аут. Нет слов, облегчение вышло бы громадное, турни Андрей этого ходока из города, а вдруг бы переборщил в этих тёмных разборках и с размаху заделал бы из отставного старлея труп? Фалолеева всё-таки жалко — тот, несчастный, искал счастья, что рвётся искать каждый человек, да только со своими планами насчёт Риты опоздал, дурачок, навсегда, как полоумный дремучий пенсионер после трёх денежных реформ опоздал в магазин со старыми советскими рублями. Тайм-аут, так тайм-аут! И от греха подальше и для его задумки — шанс. Григорьев решил пока не звонить Рите и не появляться, а подождать её выбора: что там окажется сильнее — жатва давней любви, пусть поздняя, непредсказуемая, или безоблачное счастье Егорушки? Как ни раздирало Григорьева беспокойство за будущее, на паузу он согласился из-за одного немаловажного открытия, о котором долго в своё время не подозревал: характер у Риты с рождением сына прорисовался далеко не сахарный, к тому же подкреплённый большой внутренней силой и изрядным упрямством. И характер, и сила в своих крайностях ему, к сожалению, оказались неподвластны. Сила характера, упрямство проявлялись в том, что не водилось за Ритой мелочных истерик, не рыдала она по пустякам и не трясла в наигранном унижении, в наигранной слабости плечами, не бросалась в заходящийся женский вой с выпученными глазами. Отнюдь, в трудную минуту стиснутые почти до крови губы, такие любимые Григорьевым, милые, сочные, распахнутые настежь глаза и… редкие крупные слёзы, самые отборные из тех, что уже никакой силой не могли удержаться… и лелеяла она исключительно свои, только ей ведомые мысли… Если упрётся Рита в своём решении жить с Фалолеевым — он окажется бессилен: Егорушка хоть и Олегович по отчеству, да фамилию носит мамину. Распишутся эти «голубки» в ЗАГСе — вовсе беда, любой милиционер на страже их брака. А вы, Олег Михайлович, чешите огородами, куда глаза глядят, и тщательно пережёвывайте прошлогоднюю ботву! А не будет он унижаться до такого позорного совета! Пусть Рита делает что хочет! Пусть попробует обойтись без Олега Михайловича, пусть свободно поплавает в непредсказуемом море любви! У него тоже гордость человеческая есть, и посмотрит он, как придётся там ко двору мценское колченогое чудо! Да он уверен на двести процентов, ничего у них не получится, вглядятся друг в друга как следует и разбегутся, словно перепуганные зайцы! Зато потом его никто не будет попрекать, что лишил, подлец, счастья любящие сердца, отговорил, такой-сякой, от «гуманитарной помощи» покалеченному артиллеристу-аферисту! Не собирается он ни лишать, ни отговаривать, ни танцевать с нижайшими просьбами возле Риты! Он наберётся терпения, поглядит со стороны, как молодая мама хлебнёт с этим подарком горя да запросится обратно под крыло. Вернётся, попросится, никуда не денется! И тогда до самой смерти будет почитать его за благодетеля! Через слёзный опыт почитать, через лично жёванное горькое мочало, от которого ни проку, ни удовольствия. Надо, надо женщине доходчивый урок дать, не то без хорошего взнуздывания будет носить сё по сторонам не с Фалолеевым, так ещё с кем. Жизнь длинная, а в его положении такие занятия вовремя надо организовывать, пока в силе и сам собою ничего. По всем правилам стратегии организовывать. Однако двухдневной «стратегической» паузы хватило, чтобы Григорьев весь извёлся, по живому исполосовал себя внутри, потому как сплошь, без роздыху одолевали тяжкие мысли, глупое самоедство и несуразные, кошмарные гадания. Как наяву, виделись ему разговоры между Ритой и Фалолеевым, представлялось, как без малейшего зазрения совести давит Фалолеев на самое больное женское место — жалость. И что натрещал этот неудачник про свои страдания в Ритины уши таких фантастических историй (благо, они все в его несчастном облике), что та готова родную мать и сына продать, лишь бы «Фантомасу» чем-нибудь угодить! И уж наверняка к ногам её выложены обещания, клятвы, заверения в любви до гроба, расписаны посулы великого счастья, состроены дивные планы совместной жизни, вплоть до рождения второго, уже их ребёнка! Представление фалолеевских и Ритиных замыслов по второму ребёночку, и что ужаснее всего, очень явное представление реализации этого замысла, вклинилось в голову Григорьева в вечерний час пик. Его словно подключили к трансформатору в тысячи вольт — в глазах побежали разноцветные круги, мозги сдавило тугой, сильной волной, всего заколотило, затрясло. Не видя перед собой светофора, он рванул на перекрёсток при красном свете. И случилась бы тут страшная беда, потому как в правый бок «Рафика» уже нёсся лихой военный водитель на шестьдесят шестом «газончике» и грузовик наверняка бы всадил своим высоким бампером по доброй половине пассажиров, да только офицер возле солдата-водителя быстрее всех понял, что к чему, и что есть силы гаркнул своему подшефному: «Тормози!» «Чёрт! Я же с людьми! — разом вспотели от страха у Григорьева руки и подмышки, высокий лоб. — Домой, домой, пока в аварию не влетел!» Его желание закруглиться на сегодня с извозом полностью совпало с желанием испуганных пассажиров, которые, пережив шок, с угрозами и руганью затребовали немедленной высадки. Из гаража к подъезду Григорьев брёл удручённый, с настроением поддать два стакана водки и ни о чём вообще не думать. Неожиданно из деревянного детского домика, как из скворечника, наперерез ему вывернулся изуродованный Фалолеев. «Боже! До квартиры добрался!» — охнул Григорьев и остановился. Впрочем, единственный плюсик созерцание врага всё же принесло. От простой логики: раз Фалолеев тут, рядом, значит, Рита сейчас без него, тут же отпустила бешеная, клокочущая ревность. — Видел, как Надюша твоя вышла, — Фалолеев не здоровался и не тянул руки, но говорил бодро, иронично. — Не изменилась, чуть-чуть потолстела. Она знает, что ты бурно на стороне размножаешься? Фалолеев смотрел строгим прокурором, Григорьев в ответ на едкую реплику молчал. — Что скажешь? — Что скажу? Мотал бы ты обратно в Мценск или ещё куда! Теперь затих Фалолеев. Не торопясь делиться скорыми планами на Мценск, он стукнул пальцем через куртку по чему-то стеклянному, миролюбиво сказал: — Давай, Михалыч, как в старые добрые времена, посидим у тебя на кухне, водочки пропустим! — У нас рукопожатия на Эльбе не будет! Я бы знал твою натуру, пристрелил бы такого однополчанина еще леи десять назад! На полигоне, втихомолку! Фалолеев не обиделся. — Что я бы сделал десять лет назад, если бы знал! М-мм! — он потряс чуть головой, без подделки изобразив мечтания, затем быстро вернулся с небес. — В гости-то пригласишь? Григорьев давно смекнул, что разговор с таким типом в квартире зло во сто крат меньшее, чем перебранка посреди двора, и хоть без особой радости, но показал на крыльцо — пошли. На третий этаж они поднимались медленно, сосредоточенно, в предчувствии, что ни при каких вариантах не видать им счастливого конца. К небольшому облегчению Григорьева, подъезд оказался пуст, если бы попался какой сосед или соседка, от вопросов бы потом не отделаться. — Подкалиберным, значит, планируешь вдарить? — вращая в замке ключ, Григорьев обернулся к Фалолееву. — В смысле? — удивился тот. — Зайти в гости хочешь, вроде, как свой, а потом влупишь — под самый дых! — Ты скажешь! — Думаешь, по-другому будет? — Григорьев распахнул дверь и встал на пороге боком, размышляя, пускать или не пускать Фалолеева. Гость напористо подступил вплотную: — Прав ты, Михалыч, но нам без серьёзного разговора никак! Они сели за пустой стол. Фалолеев отметил новый высокий холодильник на два больших отсека, новую кухонную мебель, не самую простецкую. «Идёт Григорьев потихоньку к своему счастью, идёт», — подумал он не без зависти и вынул из-за пазухи бутылку водки. Григорьев сумрачно сложил перед собой руки. — У тебя вот, как у барина, две семьи! — вроде шуткой укорил его Фалолеев и не выдержал пожаловаться: — А у меня ничего нет! Ничего! — Я тебя не обкрадывал, — Григорьев держался с подчёркнутой холодностью, на дальней дистанции. — А если забыл, напомню: после тебя подобрал! А то гляжу, у вас обоих память отшибло! — Не отшибло, не отшибло! Наоборот! Потому я здесь, Олег Михайлович! Думаю склеить себе из прошлого счастье какое-никакое, — признался Фалолеев сразу, предполагая своей высокой надеждой как-то смягчить Григорьева. — Рита ведь на меня запала тогда, я чувствовал. Это не просто самка самца выбирала, это, если хочешь, любовь была! Григорьев счёл за лучшее отстранённо пожать плечами — кто вас разберёт с вашим исчезнувшим навеки прошлым? — А старая любовь, как известно, не ржавеет, — по интонации угадывалось, что надежда на эту поговорку у Фалолеева была велика. Словно набравши в ней силу, поддержку, он вдруг рывком выложил просьбу. — Уступи мне Риту, Олег Михайлович! Как другу уступи! — Словами «друг» бросаться не будем, — отрезал Григорьев без встречной приветливости. — Должен понимать. И ответ мой тебе известен. — Зря! Я с тобой как с другом разговор веду. Чтобы между нами всё по-человечески, без недомолвок. — Откуда ты упал — по-человечьи вопросы решать? — Я, Михалыч, с тем светом почти сроднился, считай, оттуда и упал. И там рекомендации получил очень настоятельные — вопросы по-человечьи решать. — Оно и видно, — в откровенной неприязни Григорьев перекосил располневшие губы. Поняв, что никакого гостеприимства от него не дождаться, Фалолеев ухватил с никелированной решётчатой подставки два хрустальных стакана. — Давай смажем организмы свои! — предложил он, выдавливая из себя весёлость. — Я помню, ты к этому процессу неравнодушный. Григорьев накрыл стакан ладонью. — Пустой разговор! Хоть пей, хоть не пей! — Ну ладно, — обиделся Фалолеев, но себе налил, залпом проглотил полстакана. — Я в могиле по колено — обеими ногами! — выдохнул он отчаянно, страдальческим жестом обтирая рот. — Меня оттуда одна ниточка вытянуть может — любовь! Больше ничего! Поверь, ничего! За что я только не цеплялся последние два года. За соломинки! За соломинки! Думаешь, я вот так сюда прискакал — блажь свою показать! Олегу Михайловичу дорогу перейти! — распалился дальше Фалолеев. — Я на конкретном взводе, товарищ ты дорогой! Как смертник, камикадзе! И настоящая любовь мне больше воздуха нужна! Не красивая поделка, не ля-ля-ля — три рубля — подай мне ресторан, подай мне машину! — он с возмущением повертел перед носом Григорьева растопыренными пальцами, потом схватился доставать сигареты. Григорьев насуплено замотал головой, мол, «нет, не кури», и пока Фалолеев трясущейся рукой засунул обратно пачку в куртку, то чуть осадил тон и дальше выложил тихо, смиренно, жалобно: — Та, курва-королева, Лина, напрочь слиняла после разборок, в больницу апельсина не принесла. Как будто не было любви, печатей в паспорте. В секунду человека вычеркнула! — Сам выбирал. — Кто бы спорил, сам выбирал, сам обжёгся. Потому к тебе по-хорошему: пойми нас с Ритой! — Вас?! — Григорьев двинул по пустому стакану кулаком — тот звонко ударился об стену, раскрошился. — Вас? Быстро ты впрягся за всех решать! — Ну не усидишь ты на двух стульях! — тоже в ярости взметнулся Фалолеев. — Не я вмешаюсь, так другой отодвинет! Заклинаю тебя всеми богами — уступи! Из милосердия уступи! Поделись сегодняшним счастьем! Это зачтётся, Богом зачтётся! Подтягивая рывками больную ногу, он неловко вскочил и с необузданной суетливостью заметался по кухне. — Семь лет назад бабы штабелями сами ложились. За молодость, красоту мою, за то, что с деньгами всегда. А сейчас девке за так ягодицу тиснуть — ни-ни! Ей квартиру подавай! Машину за миллион! Они с ума от запросов посходили, а мне каково? На приличную бабу в моём-то положении замахнись! Да что приличной… я три года вообще без женщины!!! Без! Ты знаешь, каково трусы… только для ванны… туалета снимать! Что такое один в пустой кровати, знаешь!!! Изо дня в день, из ночи в ночь! А я прошёл — это тюрьма, одиночка, карцер! Даже страшнее! В одиночку суд сажает, а тут на свободе, сам себе хозяин, а не выходит никакого освобождения! Фалолеев прокричался, затем в жалком бессилии, словно тяжело раненный, опёрся локтём на стол напротив Григорьева, уставился тому в глаза и задышал хрипло прямо в лицо. Фалолееву хотелось, чтобы бывший командир не отстранялся от его беды равнодушным взглядом, а как раньше, проникся если не сочувствием, то хоть пониманием. Но желать прежнего отношения Григорьева оказалось большой оплошностью. — Проститутки на такие проблемы есть! — с сарказмом вставил бывший шеф. — Ты ещё куклу резиновую посоветуй! — Фалолеев едва не брызнул слезой от обиды: «Как можно — человек душу до последнего выворачивает, а в ответ издевательство?» — Я — человек! — вскричал он и ударил себя кулаком в грудь. — Может, ты забыл? Калека, увечный, но человек! Фалолеев непроизвольно ухватил из кухонного набора большой столовый нож. Григорьева окатило резкой волной страха, он, было, дёрнулся отнимать опасный предмет, но передумал, осел, промолчал. Верчение ножа за чёрную массивную ручку явно обозначало нервозность гостя, а не злой умысел. Фалолеев всё рассказывал про себя. Было видно, что правду о тяжких своих бедах он изливал не налево-направо и не каждому встречному-поперечному. Нет, вся боль его, страдания долго и терпеливо копились внутри, как громадный гнойник, фурункул, и непременно должны были прорваться, и прорвались, когда подпёрло вконец. Фалолеев понимал, как далёк Григорьев от сочувствия к нему, как, напротив, враждебен тот за притязания на Риту, но он считал своим долгом обосновать, что его действия не имеют другого выхода. Они оба заложники судьбы. Вот только его выстраданные кровью обоснования ударялись о стену непонимания, так же как недавние григорьевские увещевания сыпались мимо Ритиных ушей. — Проходил я и с проститутками… привезли двух… увидали меня, заупрямились, словно коровы на бойне… сутенёр говорит, извини, ты слишком оригинально выглядишь… да… слишком оригинально… А мне каково с такой оригинальностью?! Кто посочувствует! Кто поймёт?! Кто в мою проклятую шкуру влезет? Хоть на день, на час, на минуту! Когда не любят! Когда презирают! Когда не замечают! Когда боятся! Фалолеев прокричался, затем сел тихо, без шума, как паровоз, разом метнувший на волю весь пар. — Ну… родители… любят же! — несмело заметил Григорьев, слегка подавленный откровенностью собеседника. — Олег Михалыч… не надо идиота… изображать… родители любят потому, что ты просто есть их сын. Есть и есть! Любовь женщины — это что именно в тебе открыли нечто удивительное… что ты лично дорог кому-то… особенностью своей… если хочешь, уникальностью… когда для тебя и слово особенное, лишь одному тебе… когда для тебя… да что я тебе про женщин рассказываю! — махнул Фалолеев усталой рукой. — Ты вот с двумя живёшь и от обеих не оттащить! Верно? И я, как любой нормальный человек, жить без женщины не могу, не хочу, не желаю! Потому как на границе жизни и смерти стою. Это не передать, но я влюблённые пары видеть не могу! В кино ли, в жизни — не могу! Они там счастливы, целуются, обнимаются, а я завистью разбит, раздавлен, мне воздуха не хватает! Голодный смотрит на еду с желанием съесть, жаждущий смотрит на воду с желанием выпить. А я любви взалкал, ты понимаешь! Взалкал всей душой — истоптанной, истерзанной, опустошённой! И пустота эта немилосердная толкает меня на страшное, чего я и сам боюсь! Убить готов того, кто в достатке любовь имеет! Потому как видно мне — пользуются друг другом и не ценят, потому как смешно им всё это даётся, без труда, без страдания! Григорьев не знал, что и думать, мысли его, абсолютно обычные, по-человечески рассудительные, к тому же занятые совсем другим, не поспевали за фалолеевской исповедью. Однако ж, тот из обороны подался в наступление. — Ты не думал, каково Рите одной в кровати спать? Она, может, каждую ночь ложится и до бреда, до опупения страдает: «Где мой ненаглядный сокол Олег Михайлович? Я его люблю, а он… под боком у другой!» Или ты одариваешь её периодически таким счастьем? Надюше что сочиняешь, какие сказки? Её до правды просветить требуется, как в тихом омуте такие черти завелись? Фамилия, кстати, чья у Егорки? — Надюша знает! — резко отрубил Григорьев. — С этой стороны не возьмёшь! — Вот как… — протянул Фалолеев, не в силах скрыть разочарование. — Полюбовный гарем… У тебя, может, и третья где бабёнка в запасе?.. Ну, да ладно, собственник, теперь о прозе: как бы там ни было, не тебе решать! Я за Риту зубами ухвачусь! Вот этими побитыми, вставными зубами — но намертво! Внутри Григорьева всё заклокотало от неслыханной наглости, он без колебаний пустил в ход самую серьёзную угрозу. — И ты намотай на ус: не угомонишься — найду Андрея и будет тебе добавка! — Андреем, значит, решил напугать? Ха-ха! — Фалолеев не вздрогнул от имени Андрея, не напрягся. — А я его видел два дня назад! Как тебе это? — Фалолеев смотрел чёртом, которому всё нипочём. — И единственным глазом своим я его здоровую пару зрачков пересмотрел! Придавил! И знаешь, почему?! Мне терять нечего! Я готовый покойник! Потому что я без любви жить не смогу, мне Ритин отказ — путёвка на кладбище! А ему я что? Деньги вернул, Кент со мной от души постарался… Так что остались мы с тобой опять один на один, как я понимаю, на прежних позициях… — На прежних! И ступай-ка прочь из моего дома! Навсегда! Фалолеев молча встал из-за стола, вышел в коридор. Григорьев в ожидании смотрел, как тот снял с крючка длинную пластмассовую ложку, по очереди подсунул в подпятники китайских кроссовок. Обратно вешать ложку Фалолеев не стал, с нехорошей ухмылкой протянул её Григорьеву: — Говоришь, очень друг друга любите? Не слышал от Риты и слова про вашу любовь. Он вышел за дверь, повернулся. — Учти, самый опасный человек — раздетый до нитки. — Так ведь потянуло Антошку на чужую ложку! — холодный григорьевский взгляд, как ни странно, выражал полную готовность к такому предупреждению. — Посмотришь ещё, и я каков! Не желая больше разговора, Григорьев рванул к себе гулкую железную дверь и нарочно с шумом повернул ключ. Отгородившись от ненавистного гостя, он поторопился на кухню, дрожащими руками вплеснуть в себя водки — один стакан, другой. И, обхватив голову руками, покачиваясь телом в стороны, будто при зубной боли, негромко застонал… Обложил, гадина Фалолеев, по всем направлениям обложил: к Рите подлез ближе некуда, видишь ли, любовью ихней заинтересовался! Егорке, кровиночке родной, отцом готов стать. Да Боже упаси! Надюша ни сном ни духом о его семействе левом, так этот дьявол неугомонный и через неё замыслил прижать! Хорошо, наврал, чтобы лишний козырь из рук выбить, а ну как всё равно сунется сообщить? Нет, к чёрту всю боязнь греха, к чёрту милосердие и туда же выбор женщины! Какой может быть женский выбор, когда рядом нормальный, с головой, мужик?! Кто, в конце концов, за всё отвечает?! Как хотите, а он поборется за своего Егорчика! Руки прочь от его родного сына, тем более такие паскудные руки! И за свою Риту он поборется! Устроит врагу шквальный артобстрел с закрытых позиций! Получат загребущие руки в десяточку, в яблочко! Трубку телефона Григорьев брезгливо перебирал пальцами, словно держал холодную скользкую змею. — Андрей, — он взялся говорить неуверенно, с паузами, — я слышал… Фалолеев… с деньгами ещё кого-то кинул? — пока доносился смех всё понявшего торговца водкой, хрипло прокашлялся. — Подскажи. Глава 25 О Фалолееве без всякого преуменьшения можно было сказать — раздет, обобран до нитки во всём, что на этом свете имеет для человека даже малую значимость, не говоря уже про здоровье, душевное тепло, жильё, деньги и завтрашний день. Но он продолжал с остервенелым напряжением загадывать себе светлое будущее: «Согласится Рита, примет! А уж я для её счастья землю взрою, всё переверну! И ладно, что глаз, нога — мозги-то математические ещё при мне!» Ничем не обоснованный оптимизм махрового неудачника окружающих раздражал вдвойне. Такой страдалец всякому лишь в обузу, ибо люди даже весьма приличные от своих проблем день-деньской отбиваются, отбиваются и отбиться не могут. А тут какой-то полураздавленный червяк в хрустальные небеса курс прокладывает, о каких-то счастливых переменах мечтает… В общем, болтаться в квартире у старого полкового товарища, который только по прежним временам товарищем был, разутому-раздетому Фалолееву не пристало. Пора и честь знать — очень быстро намекнули ему. Он всё понял с первого раза, взялся за сумку. Место для житья (помилуйте, какие гостиницы!) выбрал в лесу за окружной дорогой, в густом молодняке на склоне сопки. Построил приземистый шалаш из сосновых веток, у товарища разжился старым военным тряпьём, чугунным казённым чайником и помятой кружкой. Почти бомж, разве что паспорт при себе и жажда света в конце тоннеля. Режим на природе у Фалолеева сложился простой: скромно поесть харчишек собственного приготовления, проехаться домой к Рите, с колотящимся сердцем узнать, не охватило ли её желание союза с ним? А так всё сидеть смирно, не искать приключений. От нечего делать он каждый день штурмовал верх сопки, и оттуда долго смотрел на город. «Чита! Чита! — горестно надрывалась воспоминаниями его раненая душа. — И лет-то немного прошло, как приехал сюда лейтенантом, а позади служба, разгульная жизнь… лихолетье, сгоревшие мосты…» К лучшему поменять жизнь ему остался лишь маленький мосточек — хлипкий, обветшалый, чудом зависший над пропастью, над бездонным небытием. И теперь он ждёт от Риты единственного слова «да», чтобы побежать по этому мосточку к собственному спасению! Если же нет… нового уже никогда и ничего у него не сложится! Он, Гена Фалолеев, не с потолка такой вывод взял — три долгих, невыносимых года прошло — калекой в новые обстоятельства и так и эдак вживался. С каких только сторон не прилаживался к счастью, какие только придумки в ход ни запускал — не пошла фортуна навстречу: ни на метр, ни на сантиметр. Даже не посмотрела, подлюка, в его сторону. А она ему и не нужна теперь, эта капризная и обманчивая цаца. Оборвётся мостик к Рите, значит, всё — финита ля комедия. Окончательный финиш, ибо выжат он до предела пустоты, обессилен до состояния трупа, уничтожен живьём, и единственно логичная дорога ему в небытие, в могилу! Закопают дешёвый гроб с бездомным неудачником без почёта и рыданий, и как будто не было на земле весёлого и рискового парня Генки Фалолеева — красивого офицера, мечтателя до генеральской дочки и охотника за человеческим счастьем!.. Когда-то по совету Григорьева он принялся читать книжки — подвернулось чеховское изречение «выдавливать по капле из себя раба». А в нём и не было никогда раба, был балагур, оптимист, свободная душа! И надёжным товарищем был до этой подлой заварухи! Смотрел в завтра, как в светлую сказку! И что — сказка наступила? О нет, наступила не сказка, наступил неописуемый ужас, мрак, жуть. И этот мрак, ужас и жуть каждым Божьим днём стали клонить его к земле, напитывать его рабством, по капле, по капле! Насильно!.. Вот так го всё вышло, совсем не по Чехову… Вечером, подкладывая под себя (поверх сосновых веток) парадную шинель с капитанскими погонами, он с ожесточённой обидой на судьбу размышлял, что с последней своей проблемой, то бишь небытием, справится без задоринки. Парень он хоть теперь и негордый, но кое-что из прошлого на эту тему вспомнит: наложит на себя руки под пение «Варяга»! «Вставайте, товарищи, все по местам…» На дно, так на дно! Не с соплями жалости или дёргаными истериками, а с твёрдым, мужественным пониманием, что кончилось для него земное кино. Кончилось. Его «математическая» функция устремилась к нулю и нуля всё-таки достигла! Может, и по нелепому закону достигла так рано, а… может, и по закону справедливости… кто знает? Он в любом случае устроит в этом неприветливом мире заключительный персональный парад! «И прозвучит его аккорд! Ак-к-кор-рд!» — проскрежетал он переделанную строчку Высоцкого и для последнего аккорда наметил высокую сосну в минуте ходьбы от шалаша. У неё над землёй три метра неохватный голый ствол, а потом толстые длинные ветки — он повиснет красиво! В струях лёгкого ласкового ветерка! Повиснет как немой и укоряющий этот мир маятник! А ещё, он облачится в парадную шинель с золотыми погонами. Кумир Григорьева капитан Енакиев ставил в последнем бою точку карандашом, он — Фалолеев — завернёт её тонкой петлёй! У Фалолеева сдавило горло от жалости к себе: кто бы предположил, что на этот свет родители отчеканили его для экскурсии по аду. Не для счастья родили, не для полёта или выдающегося дела (он с удовольствием бы оказался на месте капитана Енакиева) — он появился тут обозреть всю мерзость людскую. Да и какая это экскурсия, обозрение? Он не любопытствующий зевака, он какой ни есть главный экспонат мучений адовых, из самого образцового пекла! Прямо в ранних сумерках ему захотелось увидеть финиш своей жизни — громадная необъятная сосна и слегка покачивающееся тело в парадной шинели. «Вот только китайские кроссовки чрезвычайно нелепы, — подумал он с огорчением, — поношенные, с красной прострочкой… Эх, сапоги бы!» Ухватив шинель, он подался из шалаша. Примерять шинель с капитанскими погонами он взялся совершенно обычно, потому как вещь им предполагалась чужой, но когда на серебристой грязной подкладке мелькнула еле приметная буква Ф — его фирменная, с наклоном, больше похожая на глобус, он вздрогнул, словно от удара хлыстом: его лейтенантская шинель! Он схватил шинель трясущимися руками как самую драгоценную на земле вещь, стал разглядывать и умилённо гладить шершавой ладонью. Его шинелюшка, его! И сразу очень ясно вспомнилось, отчего на погонах по четыре звездочки, — на ноябрьский (ещё социалистических времён!) парад он стоял ассистентом при полковом знамени. Высокий, статный, с шашкой наголо, с красной атласной перевязью — загляденье было неописуемое! А быстро «вырасти» до капитана ему приказал командир полка, чтобы ассистент при знамени смотрелся солидно! Потом ещё был парад… затем шинель праздничного применения более не имела… Потом, после увольнения, он собрал две коробки военных шмоток, пристроил их в гараже сослуживца и, как водится, забыл. Да и сдалась ему тогда эта пошлая военная форма, когда накатил гражданский рай?.. Сейчас же лейтенантскую шинель Фалолеев воспринял как дорогого воскресшего друга. «Милая шинелька, подружка… счастливых… сладостных дней!» — прижался он худой изувеченной щекой к тиснённому золотому погону. Всё в голове Фалолеева всплыло: как шили её в ателье, как ещё курсантом ходил он на примерку, аж сердце рвалось тогда из груди, в зеркало не мог на себя насмотреться! Казалось, будто горные снега, осиянные лиловым лунным светом, плотно окутали его плечи и подтянутое молодецкое тело… А уж как красив, шикарен был взмах длинной расстёгнутой полой — почти как у кавалеристов гражданской войны! Воздух загребало, будто парусом, и как сверкали оттуда начищенные до блеска голенища! С неё, с верной шинельки, начинался путь в эту страшную, как оказалось, жизнь… Теперь грязная, рваная, прожженная… она обычной тряпкой доживала свой век. И у неё, бедолаги, если разобраться, тоже не сложилась настоящая военная судьба… про парады страна забыла… Фалолеев, потрясённый открытием и трепетными воспоминаниями, влез в шинель, застегнулся, повертелся, оглядывая себя с боков, действительно, теперь оба — расходный материал… Он забыл про сосну и, как был облачён в шинель, возвратился в своё логово на ветки спать. Но воспоминания не отпускали, а сон не шёл. По всему выходило, что сейчас сердце его должно было так съёжиться, так сдавиться от жалости к себе, что или лопнуть тотчас, или превратиться в сухой камень — в любом случае с неминуемой смертью, ибо что может быть жальче того последнего взбалмошного десятка лет, в которых растратилась вся его жизнь?! Однако тут обнаружилось, что сил жалеть себя у него не осталось. Его угнетённое, но всё же ясное сознание лишь бесстрастно заключало — пепел остался не только от его прошлого. Куда он ни бросит взор, куда ни сунется искать выход — везде пожарище, опустошение, смерть… Пора с этим кончать, завтра будет последний поход за надеждой. И если от Риты прозвучит прежнее «не знаю», то он уже решил, что делать… И тут к нему, настроенному на красную смерть «варягу», всё же подкралась жалость, никуда не делась (!), и слёзы безнадёжного отчаяния прорвались ручьём… Он засыпал, объятый теплом родной шинели, ближе которой ничего уж на свете не существовало, и беда, так цепко давящая сердце в бодрости разума его, наконец, ослабила безжалостную хватку, отвалилась в сторону, словно хлебнула дурманящего наркоза. А он спал и видел себя в этой шинели, только что сшитой, дымчато-голубой, но уже с капитанскими погонами; в модной неуставной фуражке «аэродром»; и увесистая шашка, что полированным эбонитовым эфесом с первого раза ладно легла в его руку, теперь тусклым нержавеющим лезвием торжественно покоилась на плече… рассветным огнём сияла праздничная алая перевязь… Он стоял посреди серого унылого поля, от края до края устланного ужасным могильным пеплом, стоял чистенький и ухоженный, как невеста, но дух его, растерянный и подавленный до пронзительной, выворачивающей всё и вся тоски, мучился давним и самым главным вопросом — куда идти, в какой стороне обретать спасение? Серый пепел, отданный во власть тревожного ветра, зловеще клубился позёмкой и молчал, как молчит самая глубокая могила, и не открывалось посреди этого мрака никакой надежды, никакой ниточки в заветное будущее… росло, усиливалось стремительно отчаяние, казалось бы, уже обретшее свой адский предел, и сжимало до немоты, до жуткого холодного паралича всё естество его и несчастную душу… И вдруг дух его содрогнулся невидимым посылом облегчения, а мгновением позже жаждущий взор открыл на горизонте яркий зелёный островок — там жизнь, спасение, надежда! Что есть сил подхватился он туда, и драгоценная изумрудная полоса с каждым шагом гостеприимно расширялась, расплывалась к горизонту и тянула к себе, звала. Душа его возликовала, воспарила, он дождался, он дотерпел до чуда — пепел, разорение позади, а там… там новая жизнь! Невообразимо сочная, зеленая трава вдруг обернулась ослепительнояркими жёлтыми цветами. Он на секунду остановился, поражённый преображением, но всё равно побежал с прежним ретивым устремлением, подальше от пепла, от пустоты, от смерти! Неведомые жёлтые цветы с длинными мохнатыми лепестками, нежные, пахучие, окружили, застлали взор, и вдруг он увидел в них Ритино лицо, то — давнее, молодое… и улыбка, как в ту единственную их ночь — робкая, милая… Он подскочил к Рите, отшвырнув далеко в сторону шашку, упал на колени и среди вороха бархатных лепестков разом нащупал её руки, тёплые, дрожащие, нежные… Их лица сближались очень медленно, через силу, словно каждого тянул сзади невидимый магнит, а он рвался преодолеть власть проклятого магнита и всё спрашивал и спрашивал: «Согласна?..» — Да… — донёсся ответ, и радость сладкой, приятно разливающейся истомой охватила его измождённое долгим горем нутро… Глава 26 Утром следующего дня белая, неприметная «Тойота» Олега Михайловича стояла на улице Амурской, в двух кварталах от гостиницы «Даурия». Григорьев не мог сидеть в машине по причине нервозного состояния, он прохаживался по тротуару вдоль облупленного двухэтажного, царской постройки здания, привести в божеский вид которое у городских властей пока не дошли руки. Григорьев вертел лысой головой с настороженностью пограничной овчарки, подёргивал плечами в ответ на утреннюю осеннюю свежесть и беспрестанно впадал в непростые размышления. Противоречивый диалог, раздирающий его мозги в разные стороны, без труда прочитался бы на лице Олега Михайловича мало-мальски внимательным человеком. Как ни погружался в беспокойные думы Григорьев, взгляд его регулярно утюжил другую сторону улицы — объектом его пристального внимания был продовольственный магазин, похожий на длинный, покосившийся от времени курятник с маленькими неприглядными окнами, несколькими разболтанными дверьми и облепленный неказистыми вывесками, среди которых самая крупная была заделана под старину, с окончанием на «Ъ» — «ПродРядЪ». Высматривал здесь Григорьев бизнесмена со странной фамилией Горупай, того самого, на которого его навёл Андрей. И когда к магазину подкатил чёрный сияющий «Mark-П», то Григорьев будто получил отмашку, рванул с места и быстро подошёл к высокому плечистому мужчине, грузно вылезшему из водительского сиденья. — Вы Горупай? — перед столь представительным собеседником — в чёрной водолазке, в распахнутом пиджаке из дорогой английской шерсти, Григорьев захотел показаться посолидней — выпрямил спину, сжал посуровее губы. Но, попав под тяжёлый, недружелюбный взгляд мужчины, сразу догадался, что тот его весовую категорию всерьёз не воспримет ни при каких ухищрениях. — Ну? — мужчина нетерпеливо, без всякого расположения, повёл выпуклым, тщательно бритым подбородком. Для него — раскрутившего серьёзный и опасный бизнес в острой конкурентной борьбе, под бандитским разорительным надзором, давно не было новостью, что счастье и деньги человек добывает своими руками, а вот так внезапно, как из подворотни, люди суются лишь с проблемами. «Серьёзный мужик», — никак не мог отделаться от парализующей мысли Григорьев и, смешавшись с заготовленными вводными фразами, сразу принялся выкладывать суть. — Наш общий знакомый… Гена Фалолеев… как я знаю, о себе память плохую оставил… — Ну? — хозяин «Марка» так и не позволял себе ни приветливости, ни многословия. Григорьев впал в неловкость, потому как ожидал если не благодарности за ценную информацию, то хотя бы проявления интереса. Похлопав растерянно себя по карманам, он полез за бумажкой в сиреневую ветровку. — Его можно в городе найти… вот тут… если что, — рука с адресом Риты чуть подалась вперёд и замерла. Этот самый Горупай вовсе не торопился забирать листок, а тем более рассыпаться за сведения «спасибом». Он ещё раз, внимательно оглядел Григорьева, словно желая придавить взглядом к асфальту, с неподдельным равнодушием бросил. — Дело прошлое. «Опять прошлое!» — едва не матюгнулся в сердцах Григорьев. Конечно прошлое, он и сам знает! Да только этот чертяка Фалолеев, вылезший из никому не нужного прошлого, достаёт его в настоящем! И ещё как достаёт! Неловкая для Григорьева пауза затягивалась, мужчина зорко покосился глазами по сторонам, как бы проверяя шустрого доброхота на «хвост». «Горупай, Горупай, поскорее забирай!» — вдруг сложилась в голове у Григорьева строчка на мотив «Каравая». Наконец, тот аккуратно, внешне не проявляя интереса, взял адрес, сунул его в нагрудный карман дорогого пиджака. Не выражая эмоций и не говоря ни слова, бизнесмен повернулся уходить. — Минуточку! — раздалось ему вслед. Григорьев стоял весь красный, возбуждённый, за ним оставался самый главный шаг, самый главный ход, без которого донос сработает холостым выстрелом, пшиком: суровый хозяин «Марка» должен быть извещён о новом облике должника. И фраза об этом означала для Григорьева окончательную сдачу Фалолеева. — Один нюансик, — голос Григорьева против воли окрасился нервозной хрипотцой. Горупай грузно сделал пол-оборота назад, поднятыми вверх широкими, густыми бровями изобразил не совсем приятное, но вынужденное для него ожидание. — Прежнего вида у него и близко нет. Худой, лысый… прихрамывает, на лице вертикальный шрам… * * * Рита гладила Егорке футболки, рубашечки, шортики, гладила, отстранившись от мира. Тягостные мысли столь навязчиво одолевали её, что ей не хотелось даже урывками смотреть в телевизор. Она пристроилась с гладильной доской так, чтобы стоять к нему спиной. Другой и, пожалуй, главной причиной того, что она почти уткнулась лицом в стену, были обильные слёзы, которые она не желала показывать сыну. Руки Риты сами собой водили утюг, так и сяк вертели детское бельё, а из головы не шёл Фалолеев. Перемена Гены из холёного, самодовольного красавца в несчастного, пришибленного судьбой изгоя, его появление в столь жалком, покалеченном виде поразили Риту до тех потаённых сердечных глубин, которые, как ей думалось, уже надёжно были прикрыты забвением и крепко огорожены иммунитетом на несчастную любовь, который она выработала в себе сама и где для пущей памяти повесила незримые таблички «Не заступать!» От той любви всё развеялось через страшную боль и бессонные ночи… но приезд Геннадия, лавина признаний нужных и не нужных, приятных и пугающих, настойчивые предложения соединиться, то робкие, умоляющие, то вопиющие о личном горе, то переходящие в вызывающий натиск, — тут было намешано всего много и сумбурно (но, без сомнения, искренне), обнаружили для Риты задачу чрезвычайно сложную. Решительно, тотчас выпроводить гостя за дверь она оказалась не в состоянии, а потом ниточка, за которую с такой надеждой ухватился Фалолеев, окрепла и теперь для её разрыва требовалась гораздо большая сила. Появление Фалолеева аукнулось неприятностями и Олегу Михайловичу. Григорьев не заполнял собой того сердечного пространства, которое отвела Рита для любви даже с учётом предупреждающих «табличек». Уважение, взаимная ответственность, привязанность — вот через что она обустроила с Олегом отношения, но никак не через крепкую любовь. А Фалолеев, что ворвался в их жизнь хоть и смятенным, но нахрапистым пиратом, немедля кинулся на абордаж этих пусть и весомых, добропорядочных принципов, но совсем безоружных против сильной любви между мужчиной и женщиной… В гот вечер, когда Фалолеев нежно прижимался к потрёпанной капитанской шинели, с Ритой тоже произошло необычное событие: кто-то невидимый внутри неё, улучив момент душевной слабости, вырвал у ней перед собой же обязательство принять Гену. Внутренний голос настойчиво втолковал Рите — раз путь несчастного Фалолеева выложился сюда, в далёкую Читу, значит, это имело смысл, и ей этому смыслу надо подчиниться. Она неожиданно для себя согласилась взвалить ношу этого неведомого смысла, но уже через пять минут вновь и вновь пытала собственный разум: что же руководит ею в этом нелепом обязательстве — жалость или любовь? Она терзалась и искала ответа, в чём для неё сокрыт смысл воскрешения объекта прошлой любви? Но ответа по-прежнему не находила, а внутренний голос ничего не пояснял, он, казалось, имел одну задачу — будоражить нервы и лишать покоя. В результате великого смятения, боясь отступиться от обещанного, Рита стала с особым страхом ждать Фалолеева. Но тот не беспокоил её ни в день душевной капитуляции, ни в следующий. Трескучий звонок если и оживал, то за дверью непременно оказывались Олег Михайлович или её мать. Без фалолеевских визитов прошло ещё пять дней, и Рита так истерзалась их боязнью, что дала себе новое слово: «да» действует ровно неделю с момента подчинения её внутреннему голосу. Потом хватит — она никому ничего не должна! Сегодня вечером, когда выходил назначенный срок, Рита занесла с балкона ворох стираного белья. Она посмотрела на часы с большим облегчением: «Всё! Прощай, Геночка Фалолеев! С какими объяснениями теперь ни заявишься, ответ будет один — нет! Нет! Нет!» Решительностью для отказа Рита наполнилась небывалой — «Сам виноват, дважды своими руками счастье упустил!» Значит, так суждено свыше, а лично она чиста… И всё же, взявшись за утюг, Рита горько заплакала: Гена, Геночка… бесшабашный, бедный Генка! Она рыдала, кусая губы, и знала — сегодняшние слёзы, самые обильные и самые отчаянные за этот злополучный месяц, последние из-за Фалолеева. В них окончательная точка его и её отношений, точка пусть и скорбная, нелёгкая, но зато жирная и сулящая облегчение. История закрыта на семь замков и ни при каких обстоятельствах пересмотру не подлежит! — Когда «малыши»? — потянул её сзади за платье Егорка. Рита вскинула голову на часы, что висели напротив, хлюпнула носом. — Совсем скоро, сынок. Мальчик обещанием остался удовлетворён и стал возиться рядышком, катая по полу маленькую пластмассовую пушку, время от времени посматривая на немой экран телевизора. Там шли местные криминальные сводки, прочно обосновавшиеся в телевизионном меню демократической России, которые, как считали воротилы телебизнеса, чрезвычайно быстро полюбились населению. Если бы Рита включила звук, она бы услышала новость о том, что сегодня утром за окружной дорогой найден труп мужчины тысяча девятьсот шестьдесят пятого года рождения. Для тех, кто внимал сообщению, дикторша хорошо поставленным голосом пояснила, что смерть гражданина наступила от удушья, но выяснить, имеются ли в данном случае признаки насильственной смерти, следствию только предстоит. Она также добавила, что у покойного был обнаружен паспорт на имя Черныша Геннадия Борисовича, однако идентифицировать труп именно как законного владельца паспорта пока затруднительно — слишком большие визуальные различия. Словно в доказательство, была крупно показана фотография из паспорта Черныша и снимок лысой головы покойного — сухой, глиняного цвета, с закрытыми глазами. Егорка, игравший на полу, при виде головы несчастного Геннадия Борисовича с интересом уставился в телевизор — что-то в детском сознании соотнеслось: дядя Гена, несколько раз приходивший к ним в квартиру, и та неподвижная, безжизненная голова. — Дядя! — крохотным розовым пальчиком Егорка ткнул в телевизор и снова повторил: — Дядя! Рита, стоявшая к телевизору спиной, не сразу отвлеклась от своих мыслей и поддакнула совершенно машинально. — Дядя, сына, дядя! — окончательно освобождаясь от слёз, она любовно, нараспев проворковала: — Дя-ядю там Егору-ушка уви-идел!. - и взглянула на часы. До передачи «Спокойной ночи, малыши» оставалась последняя минута. Рита отложила бельё, взялась за пульт. Когда она включила звук, фотография покойного Фалолеева с экрана уже исчезла, а дикторша зачитала последнюю, полагающуюся в таких случаях строку: — Лиц, что-либо знающих о Черныше Геннадии Борисовиче, просят обратиться в милицию по телефону ноль два. Фамилия Черныш ни о чём Рите не говорила, и она спокойно переключила канал. Раздался перезвон колокольчиков, и в телевизоре появилась заставка детской передачи «Спокойной ночи, малыши». Егорка отставил в сторону игрушечную пушку, на хлипеньких, полусогнутых ножках подскочил с пола. — Малыши! Мои малыши! — радостно залопотал он высоким звонким голоском. — Твои, твои, — ласково сказала Рита и, наклонившись к сыну, крепко поцеловала его крошечную кучерявую макушку. РАССКАЗЫ ПИМАНЫЧ, ГРЫЗУНЫ И КОШКИ Сухонький, невзрачный Пиманыч сонно шаркает по крыльцу тусклыми, потрескавшимися калошами. На ранние шаги Пиманыча разом сбегаются кошки — от хозяина полагается кормёжка, к которой они привыкли как к ритуалу должному и незыблемому. «Кончилась вам благодать», — вдруг ворчит старик и очень нехорошо теребит ногой пустую кошачью миску. Кряхтя, он пристраивается на гниловатую, осевшую ступеньку, с удовольствием закуривает. Пиманыч смотрится старее своих пятидесяти шести лет, поистрёпанней: жидкий седой волос клочьями; закруглённый облезлый нос, словно местами ошелушенное крутое яйцо; сутулый — движения и походка без бодрости. Самый обычный сельский он мужичок, чья жизнь вышла тяжёлой, но незатейливой и неприметной, как палочка трудодня в толстом колхозном журнале. Душою не особо милосерден Пиманыч — зарезать быка или свинью ему дело обычное, но и не жесток, изголяться, куражиться над животиной руку не поднимет. Что благодать для кошек иссякла уже сейчас и надолго, ясно по тому, как втолковывает Пиманыч смятенным дворовым постояльцам: «Не дождётесь тяперича провианта!» Голодовку, по его мысли, кошачье семейство заслужило верно — вчера в коровнике узрел он крысу, радостно, без всякой опаски выглядывающую из-под пола. «Хорошенькое дело! — возмутился Пиманыч, вперившись в наглую тварь. — На дворе четыре кошки, а крысы строем ходят!» Что увиденная крыса штучка не музейная — так это без сомнений: заприметил одну, считай, в партизанах ещё пяток! А коль расплодилась крысиная орава под кошачьим носом, значит, потеряли нахлебники природный инстинкт. Boт и решил Пиманыч возродить их охотничье призвание через перекрытие хозяйского благодетельства. В молоке он отказывать не стал — не живодёр всё-таки, подчистую морить. Эмалированная щербатая миска наливалась вечером до краёв, но кроме привета от коровы семейству кошачьих больше ничего не перепадало. Крепко урезанный рацион кошки приняли без восторга и долго не могли взять в толк, почему земля перестала вокруг них вертеться. Они по-прежнему кидались на скрип двери, вдвойне ластились к хозяйским ногам и, поняв безуспешность лизоблюдства, заявляли о своих голодных мучениях надсадным криком. Комичнее всех суетился годовалый, рыжий с белым в полоску кот Швед. Худой, с некрасивым, остро закошенным носом прозван он так был за великую трусость: задний ход включал чаще переднего — при малейших угрозах и сомнениях. «Как швед под Полтавой! — с неизменной презрительностью поглядывал на его отскоки Пиманыч, — муравей и тот скоро взашей погонит!» Швед он и есть швед — врождённый трус и попрошайка: околеет от голода десять раз, а желания отправиться в сарай за добычей никогда не заимеет. Ему бы шляпу в лапы, так он с этой шляпой сидел бы, стонал и клянчил от зари до зари. Впрочем, потеребить самого Пиманыча на предмет поесть Швед побаивался не очень, особенно после включения диеты. Едва старик объявлялся на пороге, молнией метался кот от хозяина к миске и обратно, словно не доверял уж ни глазам своим, ни нюху. Ему мерещились то брошенные в посудину куски свинины, то рыбёшка в руках Пиманыча. Боясь упустить воображаемое довольствие, вертелся он быстрее своего костлявого полосатого хвоста, но, увы, — вкусные миражи отказывались материализоваться. Вторым днём, не устояв перед позывами голодного желудка, Швед даже отчаянно ворвался в дом, на кухню, в надежде поживиться прямо с хозяйского стола. Получив от своего благодетеля крепкий пинок, он так же отчаянно, в криках и возмущениях, вынесся на улицу. К Симону — помеси сибирской и сиамской пород — Пиманыч особых претензий не предъявлял — калека, что с него взять? На свет Симон появился суровой зимой — в январе, как водится, на улице. Кошка втащила новорожденного в дом на загрубелой от холода пуповине — тот уже прилично помёрз и не шевелился. Приплод без особой горести посчитали пропавшим — оставили на усмотрение мамаши, но котёночек у печки отогрелся, ожил. И кошка пуповину ему перегрызла толково, затем вылизала, выходила без всякой человеческой помощи. То ли по врождённой натуре, то ли вследствие родового стресса, оказался Симон упёртым меланхоликом — день-деньской лежал на крыльце: настоящей жизни предпочитал сновидения. Охотничьего инстинкта зимородок не имел даже на готовые блюда, потому и к миске всегда подбегал последним. И сейчас Симон — это читалось у него в безмятежных лазоревых глазах, — полагал, что голодовка есть крайнее и временное недоразумение, которое скоро счастливо разрешится само собой. «Не чухаешь, братец, тему!» — вздохнул Пиманыч в ответ на заблуждения хворого кота, но послаблений устраивать никому не стал. По двору болтался ещё Васька, матёрый котяра-четырёхлеток, собранный из больших и малых цветных пятен, способных проявиться на кошачьей шерсти. Отличался он задорным характером и самостоятельностью — смело шмыгал по округе, ходил вечно драный и поцарапанный. Пиманыч уважал бы Ваську больше всех из кошачьего стада, если бы не Лизка. Единственная дворовая самка палевого неприглядного окраса была к тому же и меньше всех размером. Однако верховодила она безоговорочно, и для тотального господства подмогой ей были не положенные прелести самки, а ловкость и редкая отвага. Оплеухи налево и направо, от которых кошаки ныряли по сторонам, числились у Лизки самым обычным делом. Даже Васька, приходя со свободных краёв (где он ощущал себя не последней тварью), и начиная отстаивать своё мужское достоинство, получал такую порцию затрещин, что какое-то время сновал по двору без претензий. Пиманыч любил наблюдать, как строила та кошачью братию, и одобрительно кивал: «Верно, Лизка, верно! Мешки с помётом. Пусть знают, почём фунт лиха!» Частенько гладил он бестию — с любовью, от души, она отвечала тем же — тёрлась об ноги, заглядывала преданно в хозяйские глаза. Но сейчас, как ни питает Пиманыч симпатию к Лизке, держит равное ко всем отношение. И третий день молочной диеты кошки прилипчиво таскаются за хозяином, мяукают цыганским хором — то просительно-проникновенным, то настойчиво-гневным. «На зубок что-нибудь перепадёт в конце концов?! — вопрошают они круглыми, готовыми разразиться слезой негодования глазами. — Мяска или рыбки?» А Пиманыч, полный равнодушия, садится сгорбленно на ступеньку, дымит себе папиросой. «Мясо там бродит!» — и большим пальцем указывает на коровник. Кошки прикидываются, что человеческий язык для них инопланетная тарабарщина, и даже не смотрят в сторону крысиного оплота. — Тогда шиш вам, язвы! С причитаниями о тяжкой доле несчастные кидаются к хозяйке — угрюмой и носатой, но та только с удовольствием выговаривает: «Может, со двора сгинете, приблуды окаянные!» Как ни странно, приблуды сердечное хозяйкино пожелание понимают верно и перед носатой Пиманихой больше ни о чём не заикаются. И хоть вылизывают животины миску с молоком до блеска, худоба в гости появляется тут как тут. Нужда не сыр с маслом, и кошки приспосабливаются к горю на свой лад. Пиманыч лишь раскрывает рот, глядючи, как Швед ловит бабочку и с удовольствием ею хрустит. «Эге! Ты у нас не Швед, ты — француз чистый! — удивлённо восклицает старик. — Бабочек, стрекоз да устриц морде твоей заграничной подавай!» Полубольной Симон обретает в характере живинку, прежде в нём невообразимую: побойчее зыркает редкого цвета глазами и лапами двигает шустрее прежнего. Васька, подлец, остаётся сам себе на уме — недовольно виляет драным хвостом и исчезает с голодного двора на весь день. Полностью кошачье царство собирается только к молочной миске, которую Пиманыч специально ставит перед входом в коровник — цитадели, которую надлежит очистить от неприятеля. Очень ясный намёк коты дружно игнорируют — в спешке и суете лакают молоко, подаются прочь. Пиманыч гневно смотрит на задранные, трясущиеся хвосты, полные гордого к нему презрения, ворчит: — Потребители! Зорька вас кормит — в коровник хоть бы кто сунулся, хоть бы кто в благодарность крысу придавил! Не-ет! Они по лежакам! Они за бабочками! Хозяйский призыв ничего не меняет — хвосты так и маячат гордыми флагами. «Я не я, и хата не моя! Да?» — с обидой кричит старик вслед бродяге Ваське, что после молочной трапезы невозмутимо прыгает на забор, на баню — да и прочь! Среди полного равнодушия котов лучик света всё же вспыхивает — Лизка уходит в коровник, в засаду. Пристраивается молча, без выкрутасов, но зоркий Пиманыч манёвр самки примечает, радостно ухмыляется: «Двинется дело!» Любимица не подводит: ранним утром на крыльце валяется дохлая крыса с оскаленными мерзкими зубами, длинным хвостом — к хозяйскому удивлению, немаленькая. Кошка стережёт трофей и заглядывает старику в глаза: «Не этого ли ты хотел, душа моя?» Ответ Лизка знает и заранее сияет радостью — охота открыта удачно. — Ах ты ж, Лизочка! — воркует с нежностью Пиманыч, суетливо шаркает калошами и туг же, в благодарность, тащит вчерашний остаток жареной рыбы. Коты от подарка атаманше исходят слюной, таращат недоумённые глаза, взывают о справедливости ко всем известным кошачьим богам. — Учитесь, твари! — хозяин тычет в дохлую крысу, — вот, ловите! Проходит ещё неделя. Продовольственный горизонт беспомощных самцов за молочную миску особо не раздвигается. Лизка же запросто, как здрасьте, выкладывает на порог дома целых пять крыс. Швед и Симон пялятся на её жертвы, словно на чудо, издалека, зато, когда Пиманыч чешет удачливую охотницу промеж ушей и кормит мясом, подскакивают и чуть не плачут от зависти и возмущения. — По справедливости! — отвечает Пиманыч и специально, на весь двор, втолковывает: — Толку-то с вас до конца жизни не будет! Смотри, Лизка, не заваргань от них потомство! Балабоки одни выйдут! Лизка понимает хозяина, она с блаженством закатывает от чесаний глаза, кивает головой, успокаивает: «Близко не подпущу!» Несколько дней подряд крыльцо пусто. Лизка у выходящего поутру Пиманыча с чистой совестью просит поесть, вроде как сообщает: «Чем могла — помогла! Нету больше добычи!» Кошаки чуют благотворную перемену, оживлённо встречают Пиманыча, словно толкуют: «Когда ж поймёшь, что крысы все выловлены?!» Ещё через день старик выносит еды всем. Насыпает в миску, куда единолично пристраивалась Лизка и куда троица уж подходить зареклась, куриных потрохов с макаронами, наполняет другую. На завтрак Лизка наваливается без раздумий, с аппетитом, кошаки же робко крадутся, опасаясь оплеух. Но Пиманыч сегодня милостив, тычет папиросой: «Подходи, балабоки, подходи!» Балабоки, завидев по маршруту долгожданное спокойствие, наперегонки скачут к мясу — и предатель Васька, и перекованный во француза Швед, и даже беззащитный зимородок Симон. Из миски тут же раздаётся гневное, угрожающее друг другу урчание. Голодовка кончилась. СВАТОВСТВО У ГЕНЕРАЛА Уютный тихий коридор с ковровой дорожкой заканчивался дверью, красиво обитой чёрным дерматином. Сияющая позолотой табличка извещала, что начальник Н-ского танкового училища генерал Шатабин Николай Ефимович приём по личным вопросам проводит два раза в месяц: в первый и третий четверг. Так уж заведено у всех начальников: как высоко ни взлетай, а будь добр, найди время простого человека выслушать, в земные проблемы вникнуть. Генерал Шатабин, с прилежно зачёсанными назад редкими седыми волосами и старый даже для своего солидного звания, привык ко всяким посетителям. Чего только не просили здесь за десять лет: и принять в училище единственного сына, и выдать квартиру многодетному офицеру, и простить провинившегося курсанта — всего не перечислить. В этом кабинете, как в хорошем театре: умоляли, пускали слезу, рыдали, радовались и благодарили. Генерала призывали в свидетели и судьи, в помощники и палачи, в миротворцы и обвинители; словом, не было на свете такой просьбы, которую бы Николай Ефимович не выслушал. Все эти годы на кабинетные действа торжественно, но безмолвно взирал сам Брежнев, облачённый в роскошный маршальский мундир. Портрет генсека пристроился высоко за спиной начальника училища, и просителям казалось, что дорогой Леонид Ильич тоже внимательно их слушает. Как бы там ни было, проблемы Шатабину всё равно приходилось решать в одиночку, и он частенько думал, что генерал и волшебник в понятии людей одно и то же. С торжественными ударами напольных золочёных часов, маленькая стрелка которых сравнялась с цифрой четыре, в дверь робко постучал первый ходок, и на пороге появилась молоденькая стройная девушка: рыжеволосая, с россыпью больших и маленьких веснушек на щеках. Одета она была в крепдешиновое кремовое платье и издали показалась хозяину кабинета симпатичной. «Прошу вас!» — генерал радушно показал на тёмный дубовый стул с высокой спинкой. Девушка прошла и скромно присела на краешек. Генерал обратился в слух, но молодая особа неловко теребила тоненький ремешок своей сумочки и молчала, боясь поднять взгляд. — Как вас зовут? — спросил Шатабин, подбадривая девушку. Он уже привык, что перед генералами почему-то робеют — и совсем, надо сказать, зря: генералы самые обычные люди. — Валя, — сказала девушка и тут же поправилась — Валентина. — Ну, Валентина, что у вас за просьба? — мягко, по-отечески осведомился генерал. Девушка виновато покраснела, затем полезла в сумочку, достала сложенный вчетверо листочек. Но она не передала его генералу, а оставила в руке и, наконец, произнесла: — Ваш курсантик на мне жениться обещал… и не женится… «Никак сваху из меня хотят сделать», — подумал Шатабин и вздохнул: немало его втягивали и в семейные неурядицы. В этом, однако, он видел большую странность: если два человека не могут друг друга понять — при чём тут генерал? Как будто любовь может быть по приказу. — Значит, вы полагаете, к вашему жениху впору власть применять генеральскую? — спросил он. — Впору, — согласилась девушка весьма суровым тоном. — Обещал замуж, а не берёт! — Миленькая, зачем же вам такой муж, которого насильно под венец определят? — полюбопытствовал Шатабин. — Он мне понравился… — вспыхнула просительница и, расплакавшись, добавила: — Он мою честь девичью взял! Генерал опешил: — Как взял? — Вот так! Сказал, что ему до свадьбы надо знать, девушка ли я. Переспал и больше не появился! — залилась отчаянными слезами Валентина. «Дурёха ты несчастная! — только и подумал Шатабин и тут же вскипел: — Выловлю подлеца! И если не женится — в Афганистан! На войну! Пусть там шутки шутит!» — Он даже расписку написал, — девушка протянула листок, который вертела в руках, — что женится на мне… после проверки… — Я, курсант Голенищев-Кутузов… — удивленно пробормотал Шатабин, надев роговые очки и заглянув в бумажку, — клятвенно обещаю… м-м-м… на Храпуновой Валентине, если окажется… м-м-м… И подпись, подпись какая! — вслух поразился он, — с завитушками, словно у министра. Ну да, фамилия обязывает… Что же это за шустрый «князь» такой отыскался… Голенищев, — генерал встал из-за стола и задумчиво посмотрел в окно: воистину и смех и грех… Леонид Ильич, с высоты своего положения, похоже, не побрезговал заглянуть в такой необычный документик и от удивления изогнул знаменитые брови. Удивляться и в самом деле было чему: и тому, что не перевёлся ещё на земле род Кутузовых-Голенищевых (и коль так дела идут, то и не переведётся); и что есть ещё честные девушки, готовые смело предъявить будущему мужу самое дорогое. — Вы думаете — мы его найдём? — развернулся Шатабин к девушке, которая, на свою беду, ещё не распознала подвох. — А как же, — с надеждой посмотрело юное создание и утерло глаза голубеньким платочком, — если вы прикажете — найдут. Вы же генерал, вы всё можете. — Надо было документы у него проверить, раз дело до расписок дошло! — с досадой на её глупость воскликнул Шатабин. — Это же надо в такую фамилию поверить! — Миша красивый. Он не мог обмануть! — Ах, он ещё и Миша! — сокрушенно покачал головой начальник училища, а про себя подумал: «Этого Мишу искать — все равно что ветра в поле…» Но девушка приняла такой решительный вид в надежде добыть себе суженого, что Шатабин побоялся огорчать её резким отказом. Он смягчился и тихо спросил: — Видно, понравился тебе Миша? — Понравился! — радость из Валентины выплеснулась без удержу. Ей показалось, что дело пошло на лад: ещё чуть-чуть, и добрый старичок с большими погонами выставит пред её очи долгожданного жениха. — И мама сказала: хорошо, когда муж офицер. — И чем, позвольте узнать, хорошо? — насторожился старый генерал. — Ну… форма красивая… — странно заблестели у девушки глаза, и Николай Ефимович увидел в них неприятный гончий азарт, — платят им много, и генералом, как вы, стать может… Шатабин нахмурился: «В цене курсанты — факт известный. Беда, что многие девушки о настоящей любви и не думают. Эта, похоже, тоже… Им да их мамашам кажется, что счастье запросто через золотые погоны ухватить. А ведь настоящей женой офицерской нелегко быть». Генералу вспомнилось, как в прошлом году одна истеричная девица здесь, на КПП, разорвала свидетельство о браке с молодым лейтенантом, а клочки в лицо мужу принародно бросила. Опозорила ни за что ни про что: за то, что в Германию не попал… вроде как обманул её… Этому лейтенанту, если разобраться, даже и лучше, что такая стерва сразу сбежала: пока молодой — настоящую подругу жизни себе ещё найдет. Только пережить всё это нелегко… — Может… его… того… проверка не устроила? — осторожно спросил генерал, боясь обидеть просительницу, и в душе уже желая подыскать оправдание ловкому «Голенищеву-Кутузову». Что-то неприятное он уловил в притязаниях девицы и теперь был готов курсанта не выдавать, но как следует взгреть за то, что тот не распознал, с кем связывается. А может, и наоборот, шельмец, вовремя распознал. — Что вы, ему понравилось, — с жаром заверила девушка и, спохватившись, заголосила: — Товарищ генерал, найдите Мишу! Умоляю! Меня мама на КПП ждёт, сказала: без него не возвращаться! «На жениха всё семейство силки расставило!» — скривился Шатабин. Не выдержав причитаний девицы, он махнул рукой. — Будем! Будем искать! — Начальника отдела кадров со списком курсантов! — коротко бросил генерал в телефонную трубку. — Вот — смотрите всё сами и учтите, что я вас к военной тайне допускаю, — сказал начальник училища, раскладывая перед девушкой красную папку. Её нежные ручки вцепились в пачку листов, словно зубы голодного бультерьера в кусок мяса. Девушка долго шевелила губами и водила пальчиком по спискам, пересматривала все роты, батальоны и, не веря своим глазам, принималась перечитывать снова. Шатабин знал, что поиск закончится лишь новым потоком слёз и истеричными просьбами раздобыть этого «Мишу» хоть из-под земли. А если сюда прорвется её мамаша, то вдвоем они вытрясут не только Голенищева-Кутузова, но в придачу и Суворова-Рымникского. — Товарищ генерал, раз это не его фамилия, давайте, я Мишу в лицо поищу, — предложила обманутая девушка, начав что-то соображать. — Вы только прикажите всем построиться. «Этого ещё не хватало! — про себя возмутился Шатабин. — Из-за бабьей дурости тысячу людей на позор выстраивать». Валентина была явно довольна своей находчивостью и с нетерпением ожидала от генерала согласия. Начальник училища молчал, придумывая вескую причину отказать. — Сколько раз вы своего Мишу видели? — вдруг спросил он. — Два… — растерянно призналась девушка. Шатабин даже не нашёлся что и ответить: «Дело — дрянь. Пусть эта деваха и ткнет в какого-нибудь курсанта: дальше что? Тот скажет, что видит её первый раз, и зовут его Горемыкин Петр Петрович. Как тут с курсанта спрос учинить? Может, это и не он был, а может, и не было ничего… пойди разберись в этом «весёлом» деле…» Загадка с женихом вправду представлялась заковыристой, и тут генерала осенило: — А какие у него эмблемы — вот здесь? — начальник училища ткнул себе в воротник на кителе. — У меня золотой веночек, а у курсантов — эмблемы. Что там было? Танк? Ракеты? — Я не запомнила… — Ну, тогда всё ясно! — чрезвычайно обрадовавшись, воскликнул Николай Ефимович. Он бодро поднялся со стула. — Фамилия у Миши, может, даже и настоящая! Сколько в нашем городе военных училищ? — Три, — отчеканила Валя. — Правильно, три! Вы к нам к первым пришли? — К первым… — Во-от! — не сдерживая облегчения, выдохнул генерал. — А теперь представьте: мы будем тут ходить, курсантам в лица заглядывать, от занятий их отрывать, а настоящий Миша Голенищев-Кутузов спокойненько живёт себе в другом училище и даже не подозревает, что счастье… близко. Вам надо срочно туда: к ракетчикам или к танкистам. Девушка решительно встала, её глаза вновь озарились надеждой. — И маменьке своей скажите — Голенищева-Кутузова надобно в других училищах искать! Мы бы рады вам доброго молодца сосватать, да нет у нас такого! — Николай Ефимович галантно подхватил настойчивую особу за локоть, подвёл к двери. «Ищите кого хотите! — подумал Шатабин, радуясь благополучному разрешению дела. — Хоть Миклухо-Маклая!» — Расписка! Расписка! — уже у порога всполошилась несостоявшаяся невеста. — Да, да! Расписочка ваша! — седой генерал торопливо вернулся, схватил со стола драгоценный листок и протянул его девушке. ЭМИЛИЯ И «ПОЛАРОИД» Говорят, один мул, случайно увидевший своё отражение в витрине магазина, скончался от расстройства. Не вынес осознания объективной действительности. Бедолага обитал в табуне лошадей и гордо считал себя таким же скакуном-красавцем: с привлекательным ухоженным крупом, на высоких стройных ногах, с шелковистым хвостом. Когда несчастный мул понял, что приземистое, неказистое животное, уставившееся из толстого витринного стекла, и есть он сам, жить дальше не смог. Моя Эмилия испытала нечто похожее. Только заглянула она не в зеркало, а на собственную фотографию, запечатлевшую её в костюме Евы. Несмотря на глубокое разочарование, Эмилия не оставила навсегда этот бренный мир, а довольствовалась тем, что закатила вашему покорному слуге приличный скандал. С подружкой мне, вообще-то, повезло: она считала себя красавицей номер один на окружающем пространстве если уж не в сотню миллионов квадратных километров, то в каких-нибудь два-три миллиона — точно. Часто Эмилия твердила, что я так и не дорос до масштаба её настоящей цены. «Принц Чарльз запросто был бы мой, — говорила она, лежа обнажённой на широкой кровати и заботливо, даже самозабвенно поглаживая свои бедра. — Только как ему на глаза попасться?» Орденоносный Чарльз, ясное дело, за свою Диану никогда бы и не держался, знай, что есть на свете Эмилия Курякина — красивая и удивительная девушка. Но удивительная девушка Эмилия пребывала за многие тысячи миль от туманных английских берегов и не имела от судьбы-злодейки ни одного шанса на встречу с породистым наследником. Так вот, неизвестно, какая превратность судьбы заставила того самого мула оказаться у роковой витрины, но Эмилия пошла навстречу дерзкому эксперименту сознательно. Это было в начале девяностых годов, когда Россия стремительно наполнялась демократией, заморской чудо-техникой и эротическими журналами. Они, доселе неведомые, вместе и по отдельности крепко поражали население. Кто-то удивлялся карикатурам на президента, а кто-то восторгался голыми дивами, щеголявшими прелестными обольстительными формами на изумительно красочных страницах. Я вдобавок ко всему радовался приобретению модной новинки — фотоаппарата «Полароид». Что и говорить, процесс проявления фотокарточки производил впечатление. Нажал кнопку — вжик — и вылезла картонка. Пока рот от удивления раскрыл, пока закрыл — фото подоспело. Любуйся. Оценила покупку и моя подружка. Навсегда упустившая благородного Чарльза Эмилия задумала вдруг показать кузькину мать хотя бы в отдельно взятой моей квартире — предстать перед оком камеры в чём мать родила. Я отдал должное её сообразительности и скромности — «Полароидом» громкого компромата не сотворишь. Снимок вот: один-единственный, получите прямо в руки! Хотите любуйтесь, хотите в клочья рвите. И с радостью принял на себя роль фотографа. У меня, вдохновлённого примером Эмилии, даже проскочила идиотская мысль о первооткрывательстве в отечественном эротическом искусстве. Эмилия долго вертелась перед зеркалом, взбивала каштановые волосы, красила оттопыренные губы, веки, словом, нагнетала на себя образ прекрасной незнакомки, которой надлежало потрясти мир. Наконец, она взобралась на шаткий журнальный столик, потопталась там в поисках убийственно эротической позы и замерла. До потрясения мира оставались секунды. «Полароид» вспыхнул луноподобным светом и зашуршал, выталкивая картонку. Эмилия с резвостью годовалой газели (чего бы я никогда не подумал!) спрыгнула с пьедестала и, не дав мне опомниться, рванула из чрева фотоаппарата то, что неминуемо должно было стать шедевром. Лучше бы гам ничего не проявилось… Я смотрел не на фотографию, я смотрел на Эмилию. Её лицо, пребывающее в преддверии блаженного торжества, блаженством так и не озарилось. Что-то не сбылось в планах моей девушки. Глаза Эмилии растерянно разглядывали выплывающие из небытия собственные контуры и округлялись, округлялись… Мне стало интересно, гораздо интереснее, если бы я увидел довольное сияние на её лице. — Дай посмотреть! — протянул я томящуюся длань. — Сволочь! — последовал неожиданный и грубый отказ. — Это почему? — искренне удивился я. — Потому что снимать не умеешь! Эмилия скомкала фотографию и со злостью бросила на пол. Затем размашисто наклонилась, подняла и потрясла ею перед моим носом. — С чего у меня ноги такие! — глаза девушки метнули нешуточные молнии. — У меня шикарные длинные ноги! А здесь — здесь какие-то коротыги! — Дорогая, у всех женщин ноги короткие, — робко вставил я словечко. — Потому-то вы каблуки и носите. — Сволочь ты, а не фотограф! — я в очередной раз удостоился неприятного эпитета. После молчаливого одевания хлопнула дверь. Вот тебе на! Никогда не видел любимую девушку такой разъярённой. Проклятый клочок бумаги, напичканный загадочными химическими реактивами, разрушил иллюзии Эмилии относительно своего уникального образа, а заодно, похоже, и нашу любовь. Прошло два дня. Причина её гнева мне явственно обрисовалась нелепой и даже смешной, но Эмилия не звонила и не появлялась. К трубке потянулась моя рука. — Приветик, — радостно проблеял я, забрасывая пробный шар на мировую. — Что хотел? Совсем забыл сказать, Эмилия не из тех, кто тает быстрее мартовского снеговика. Я развиваю покаянную тему: — Может, «Полароид» того… выкинуть? Или об стену? В трубке тишина. Виновный найден, готов понести наказание. Это для моей девушки меняет дело. — Зачем об стену? Утопить! — голос Эмилии не скрывает остатки мести. — Согласен, — с дикой радостью отзываюсь я. — Ещё и камень привязать. Чтоб не всплыл. На той стороне полное одобрение. О, женщины! — Топить вместе пойдём? — напористо интересуюсь я и тут же предлагаю: — В центральный парк можно. В пруд! Прощаться с «Полароидом» Эмилия приходит в восхитительном брючном костюме огненного цвета, в лакированных бордовых туфельках на шпильке с Эйфелеву башню. Глядя на неё, я в первый миг забываю зачем пришёл. — Держи подлеца, — протягиваю злополучный аппарат. Девушка изящно берёт его тонкими белыми пальчиками. Без обиды и злости. Нет, в самом деле, что-то в Эмилии есть! Если этого не видит фотоаппарат, то должен увидеть я. — Может, простим? Это не ваш покорный слуга предложил. Учтите. Но предложению я рад. — Ещё один шанс заморской твари? Только за! Тем более в кассете пять зарядов осталось. — Давай тут, — предлагает моя девушка, и глаза её озаряются умопомрачительным блеском. Я кашляю от неожиданности — тут, прилюдно, ещё одна эротическая сессия? — В одежде? — с надеждой на здравый смысл и скромность Эмилии спрашиваю я. Моя красавица понимает, в чём дело, смеётся. — Конечно! Я? Я всегда готов. Эмилия становится около роскошной клумбы белых тюльпанов. Вжик! Я держу фото, пока образ моей девушки не расцветёт на бумаге во всей красе. Эмилия игриво тянет ко мне руку, я так же игриво отворачиваюсь от неё. В задорной пляске мы полминуты скачем вокруг клумбы. Наконец, вижу — просто чудо! И непорочные тюльпаны, и пейзаж с невероятно сочной листвой, и далёкая небесная синь, и, конечно же, моя любовь. В красных шёлковых брюках и блузке, с воздушными клубами каштановых волос Эмилия смотрится восхитительно. Чёрт побери! Зачем нам эротика, если тайна под покровом в тысячу раз привлекательней?! Я протягиваю снимок Эмили. Её узкие, настороженные глаза впиваются в фотографию. Пять секунд ожидания. Лицо Эмили обращено на меня. Она счастлива. Я тоже. ПАРИКМАХЕРСКИЙ ДЕНЬ С Семёном Петровичем Шубило произошло чудо — нежданное и божественное: к пожилому клерку компании «Счастливый дом» пришла вторая любовь. Зажгла её в, казалось бы, навеки упокоенном от подобных бурь сердце Семёна Петровича новенькая сотрудница. Запалила вмиг, в секунду! И не словами горячими, не обещаниями райскими, а лишь обликом одним тленным, лишь появлением пред очами его. Женщину тридцати пяти лет — в строгом костюме цвета пасмурного неба, где жакет, как полагается, без вызывающего декольте и юбка длины целомудренной — аккурат по колено, утром представило начальство «Счастливого дома». Фирма заполучила нового экономиста, а Семён Петрович заполучил ничем не сбиваемый сердечный галоп. Всем, по его уразумению, взяла экономистка! И тем, что симпатична не кричащей красотой, не горящими самодовольством глазами, не яркими брезгливыми губами, а редкой уж по нынешним дням тихостью и обречённой смиренностью. И каблуки — не ходули поднебесные и не удилища, а высотой в разумную меру. Потому как понимает человек закон земного притяжения и уважает. На радость Семёна Петровича, правая рука приглянувшейся экономистки оказалась без обручального кольца, хотя сей факт воспринял он скорее удивлённо — «Кто же от такой дивной крали отказался?!» — и даже осуждающе — «Совсем народ на ценные штучки нюх потерял!» Так крепко охватили Семёна Петровича трепетность и нежность к новоявленной особе, что решил он не мучиться в тайной безнадежности, а пробудить ответное чувство — дать о себе знать как о мужчине, ого-го-го ещё на что способном! Бес, несмотря на седину Семёна Петровича, ударил ему не в ребро и не ниже пояса (куда частенько бывают бесовские приветы), а в самое сердце, и оно от томного наваждения колотилось, как в молодости — часто, гулко, волнующе. Правда, тогда его драгоценная Раечка — ныне здравствующая и прочно связанная с ним семейными узами, в их любви сама взяла инициативу: призналась в чувствах, вытянула признания из него и пожелала их отношения в ЗАГСе закрепить. Всё вышло просто, само собой, ладненько. Тут Семёну Петровичу приходилось полагаться лишь на себя. Не мешкая, он заскочил в мужскую туалетную комнату и долго там рассматривал своё отражение. Рассматривал взыскательно, словно впервые видел за много лет. Открытия породили лишь душевный стон: «Кто, кто придумал эту неизбежную старость?! Кто изобрёл? Где прячется тот гадкий червячок, что выедает молодость и красоту, здоровье и бодрость? Поймать бы ползучего глиста да изрубить на тысячу кусков!» Препротивнейшие морщины — лицо будто сохой бороздили — глубоко, прилежно! Куда бы их подевать, каким чудом сровнять? И кожа стала какой-то чужой, глиняной, обрюзгшей. Ведь молод он душой, там, внутри, всё в порядке, и возгоревшийся пламень любви тому подтверждение, а снаружи… на тебе! Какой-то горшок музейный — обветшалый и унылый! И волосы… Взгляд Семёна Петровича упал на причёску: прореженные годами заросли не то, что раньше — буйные да шелковистые, а что осталось, взлохмачено, спутано — заброшено. Однако ж, если и получится что из немедленного омоложения, так это причёска. Остаток дня Семён Петрович избегал возникать перед объектом внезапно вспыхнувшей любви, ибо удручён был видом своим, да и знал — первое впечатление штука тонкая. Готовить себя к нему надлежало серьёзно, с толком, с расстановкой — и после работы Семён Петрович прямиком побежал в парикмахерскую. «Чтобы поприятнее… помоложе…» — путанно растолковал он парикмахерше свои мечты о новом облике. Та долго стрекотала машинкой, с размахом щёлкала ножницами, и наконец Семён Петрович отряхнулся от волос, осмотрелся. Годков пять-семь мастерица ему сбавила: не старческое запустение теперь царило на голове, а приятная мужская солидность — ровненько, аккуратно, даже благородно! «В ванной ещё лицо кремом жены помажу!» — запланировал он серьёзное наступление на возраст. Нажимая кнопку звонка, Семён Петрович меньше всего полагал, что по ту сторону порога будет стоять приземистая пятипудовая Раечка. Как-то вообще не думал он о том, кто откроет дверь, — уже витал в завтрашнем счастливом дне: как поздоровается (очень приветливо!) с экономисткой, как представится ей по имени (без отчества!), как предложит в обед посидеть за чашкой кофе (вдвоём!). Драгоценнейшая половина Семёна Петровича пока не знала о катастрофическом падении собственного биржевого курса, но её пиратская стойка и взгляд — недоумённый, мятущийся, говорили о том, что узнавать своего прежнего супруга она почему-то отказывается. Наконец, тревожный взгляд женщины вскрыл перемену в родном облике и замер на голове Семёна Петровича так прилипчиво, что помолодевший муж заволновался, уж не сотворила ли парикмахерша с остатками его волос какой шутки? — Это… чего? — не думая освобождать проход, почти дрожащим голосом вопросила супруга. — Голова… и… подстригся вот… — пролепетал Семён Петрович. — Издеваешься? — Раечка, наконец, среди смятения нашла в себе точку душевной опоры и поняла, что будет делать дальше, — разбираться! Добрый опыт прошлого удерживал её от начала скандала с бухты-барахты — в таком щекотливом деле пшик устраивать негоже, если уж хлестнуть подлеца-мужа по гнусной физиономии, то подготовленно, от души, фундаментально! Позади хозяйки нарисовалась костлявая, взлохмаченная особа, одетая в столетний цветастый халат — Клара Мироновна, давняя подруга семьи и по совместительству поставщик уценённых парикмахерских услуг. Доморощенная цирюль-ница азартно размыкала и смыкала ножницы, выискивая для них очередную добычу. Семён Петрович тихо дрогнул в коленях — о-о-о! Как он мог забыть?! Сегодня в семье парикмахерский день, с доставкой услуг на дом! Со скидкой сорок процентов — за опт! — Семейный бюджет рушим, тварь эдакая?! — понимая обречённость словесных упрёков, супруга потянулась на кухню — за самой длинной и увесистой скалкой. Клара Мироновна выразила Раечке немое, но небывалое одобрение: взгляд её посуровел, ножницы обиженно замерли полураскрытыми. Ещё бы, плакали сорок рубликов за своенравную хозяйскую голову! — Гнида подколодная! — вместе с ударом скалки и утробным наболевшим выкриком внутри супруги Семёна Петровича прорвалась плотина ярости. — Сколько можно от тебя подлостей сносить?! Заученным движением, по-молодецки, Семён Петрович метнулся в родное обиталище. Его хребет со скалкой «дружил» давно, надлежало перетерпеть «объятия» знакомой деревяшки и в этот раз. — Небось, полторы сотни отвалил, мерзавец! — вопила жена. — А внучкам на эти деньги шоколадок накупить! Не догадался?! Сто пятьдесят рублей, потраченные на шоколадки, обернулись бы таким же горячим нравоучением, разве что скалкой поменьше — Семён Петрович в этом не сомневался. Хотя откуда сто пятьдесят рублей? Как человек с цифирками на «ты», он вмиг подсчитал и экономию — те самые четыре червонца, что в этот раз уплыли мимо чуткого носа Клары Мироновны. Увы, громогласно заикаться о погрешности расчётов сейчас не стоило — месть Клары Мироновны только поддала бы жару в кипящий семейный котёл. Семён Петрович мужественно молчал, как мог увёртывался от ударов и выверенными кругами метался по квартире — мимо щекастой обрюзгшей дочери, в которой даже невооружённым взглядом угадывалась могучая женская солидарность; мимо зятя, смиренного, косого на правый глаз мужичка, украдкой следившего за погоней; мимо двух наголо (за них отдали по десять рублей) остриженных внучков-двойняшек. Внучата-трёхлетки, видевшие шоколадки гораздо реже, чем слышавшие о них, сегодня верно понимали, что дедушка проштрафился на необычайно большую сумму. Они то растерянно переглядывались, словно готовы были оплакивать потерянное лакомство, то, взирая на кульбиты своего недалёкого предка, радостно хлопали в ладоши и кричали: «Так ему, за наши шоколадки!..» А когда настала тихая, одинокая ночь, несчастному и побитому Семёну Петровичу всё-таки приснилась она… Два рассказа про Дурика ПЕЧКА — Печник сегодня придёт, — Людмила торопливо вошла в избу, достала из чёрной сумочки деньги. — Ему, — она звонко шлёпнула купюрами по столу. — Какой ещё печник? — полусонным, недовольным голосом отозвался с кровати муж, Фёдор Першичкин. Фёдор отнял голову от подушки, зажмурился одним глазом от полоски яркого утреннего света. — Какой печи кладёт! — Людмила процокала обратно к двери, впечатывая каблуки в деревянный пол, ещё раз глянулась в зеркало. — Прям сегодня припёрло? — Фёдор просыпался с трудом, мотая, будто бык от оводов, заросшей густыми волосами головой. — Нет, давай зимы подождём! — всплеснула руками Людмила и разразилась справедливой тирадой. — Что ты за чурбак? Никто тебя в работу не впрягает! Сиди да смотри, как человек дело делает, может, по мелочи где пособишь. Ворчишь, хуже собаки контуженой! Пристыдив мужа, Людмила хлопнула тяжёлой дверью. Першичкин с наслаждением потянулся, лёжа на спине, пристроил за голову крепкие руки, задумался. Пожалуй, с упрямством он сегодня переборщил — печь дело мужское, без вопросов. На Людмиле и так всё в доме держится — сама бегает, как заводная, и его трясёт. Он и рад помочь, да только порох в душе то ли отсырел, то ли весь вышел, ничего делать неохота, лежать бы день-деньской, в потолок смотреть. И ведь не старый, всего сорок семь, а как гири по рукам и ногам невидимые. Фёдор вздохнул — пропади пропадом этот лихой кирпич, что обвалился с трубы в дымоход! Из-за него теперь сколько разбирать, заново класть, а никуда не денешься — гонит, лишенец, в задвижку весь дым! «Явится печник — будет видно!» — поддался Першичкин утренней неге и только возжелал повернуться на бок, как снова громыхнула дверь. «Опять забыла что-то», — подумал он про Людмилу. На пороге, однако, толкался кум Никола — приземистый мужичонка с покатой загорелой лысиной и серыми, беспокойными — ни дать ни взять, воровскими, глазами. — Вот кто тутась! — радостно потёр ладони нежданный гость и сразу учинил допрос. — Каво валяемся-то? — Отгул у меня, — хмуро буркнул Фёдор. Фёдор отчасти куму завидовал — старше на пять лет, а шебутной, словно первоклассник на перемене: так и скачет по селу, едва ли не коленцами, всякий миг затевает что-то, обычному разуму неподвластное, — и всё без устали, забот и последствий! Никто слыхом не слыхивал, чтобы тот когда-то недужил или о чём-то горевал. Эх, кумову бы кипучесть да на толковые цели! Но с толковыми целями у Николы давно проблемы: куда ни сунется — везде приключение найдёт, что ни сотворит — всё шиворот-навыворот. Потому и звали его на деревне — Дуриком. Разменял Дурик уже полтинник, а сказать, что прожил жизнь мужичок, — язык ни у кого не повернётся. Жизнь — это когда в человеческой голове хоть одна дельная мысль прочно отложилась. А дельным Дурик редко когда голову забивал — мозги для дельного у него что решето для воды: привет — до свидания! Жена Николы, едва поняла осечку, — подалась с вещами и «разбраченным» паспортом на выход, а на прощание выпалила в очи бестолковые: «Пяти жизней не хватит дуршлаг твой дурацкий законопатить!» А Дурику всё нипочём! Лишь бы по деревне бегать, народ глупостями будоражить. Першичкин, досадуя, что Николу принесло некстати, потянулся за штанами — с таким гостем более не поспать. — Чего зашёл, если дома не ожидал? — попытал он в свою очередь кума. — Гляжу, Людка вышла, а замок, тю-тю, не навесила, — ловко подтанцовывая возле двери, объяснился Дурик. — Ну, мыслю себе, куманёк в хате. Так и… Гость вдруг узрел на столе купюры, замер. — Деньги-то на что? — в предвкушении поживы шмыгнул он носом. — Печнику. — Печь перекладывать? — Дымоход чистить. Дымит, сволочуга! — Дымоход?! Чистить? — Ну, дымоход! Без ушей, что ли, сегодня? — Я-то с ушами! И с руками! Это тебе бы: лежать на печи — гладить кирпичи! А деньгам правильную пользу задать твоя дурья башка не сообразила? — Дурик воспылал таким яростным негодованием, будто драгоценные бумажки Гознака приготовились на его глазах взять да и зашвырнуть в эту самую печь. — Небось, сами с усами?! Фёдор сразу понял, куда сейчас завернёт разговор: польза у кума измерялась исключительно пол-литрами. — Ну, знаешь, если… сапоги начнёт тачать пирожник… — Так то пирожник! — шальной блеск серых, бегающих глаз Дурика свидетельствовал, что полезную заботу он себе отыскал. — А я — и печник, и плотник! — И за воротник залить, — Фёдор звонко пощёлкал пальцем по кадыку, — большой охотник! — и совершенно серьёзно добавил: — Здесь тяга важна, чтобы потом — чик, и тянуло, как пропеллером. — Заварганим пропеллером! — согласился Дурик. — Думаешь, я дымоходов не ковырял? Сто штук! — Вот именно, ковырял! — отверг сомнительное предложение Першичкин. Дурик попробовал переломить кумовскую непреклонность и в агитационном запале проскакал по избе, как африканский пигмей на празднике плодородия. — Ты что, кум? Думаешь, тебе в хату спец завалится — что только прямой кишкой ахнуть? — кричал он. — Хватил, фантазёр! Вот скажи, кто придёт? — Не знаю! — огрызнулся Фёдор, размашисто плеская на лицо воду из рукомойника и вытираясь тонким белым полотенцем, — из Рябых Выселок вроде печник. Людка через двоюродную тётку нашла. К нему, по словам, аж очередь. — Я так вот и предчувствовал! — с новой силой всполошился Дурик, косясь на желанные «сотки». — Тётки там всякие двоюродные, очередь, Рябые Выселки. Ты сам-то веришь? Першичкин не удостоил кума ответом. Налил себе тёплого утреннего молока, взял горбушку подового хлеба, мёд и принялся неторопливо есть. Искричавшись и избегавшись, Дурик выскочил вон, крепко хватив дверью об косяк. Счастье неугомонному Дурику подвернулось с другой стороны: пройдя до соседнего дома, он беспокойными очами обнаружил вдруг незнакомца — крепкого пожилого мужчину с густыми ржавыми усами. Незнакомец держал в руках плотницкий ящик и, степенно вышагивая, осматривал избы. Сердце Дурика радостно ёкнуло. — Из Рябых Выселок? — Из Рябых. — К Людмиле? Печник? — Он самый, — подтвердил незнакомец. — Э-э-э, мил человек! Ить опоздал ты, — Дурик изобразил искреннее сочувствие и даже хлопнул ладонями по бёдрам, будто собирался пройтись вприсядку. — Как опоздал? — ахнул печник и от неожиданности чуть не выронил увесистую ношу. — Сколько же людям ждать можно?! — на всю улицу деланно возмутился Дурик. — Цельну неделю Людка глаза свои больные высматривала, да и мы с кумом… того… без попить-поесть — всё по форточкам — где ж печник, всей округе известный? Ждём, ждём — ан, нет и нет! — актёрствовал Дурик и вдруг с потаённой ядовитостью присовокупил: — Вот, голубь сизый, сами и управились. — Какую неделю?! — подошла очередь выселковскому печнику загнать на лоб удивлённые глаза. — Как позавчера сказали, так я и сразу… — Ну, не ломать же работу взад, — глубокомысленно заключил Дурик и опять не удержался от усмешки: — Не климат, видать, выселковским на стороне деньгу собирать. Уж извиняй! Печник крепко ругнулся, да собрался идти. — И тяга есть? — прорвалась в нём надежда на промашку местных умельцев. — И-и-и! — с детской радостью пропел Дурик, — метёт — только держись! Штаны в поддувало аж стягивает! Это с трезвого. А с пьяного всё подчистую! Пышные усы печника разом поникли, плечи согнулись — мысль о том, что и тут мастера ладные объявились, расстроила его окончательно. Подхватив ящик — теперь явную обузу, мужчина поплёлся восвояси. Дурик вихрем ворвался к Першичкину. — Федька, сколько там денег на печника лежит? — Триста. — Ага, значит, вы рябого выселковца, к которому очередь аккурат до зимы, за три сотенных заполучить хотели? — Я почём знаю! — без злобы огрызнулся Першичкин. — Жена его через тётку двоюродную заказывала. — Попался мне ваш заказной, — зловеще прошипел неугомонный кум. — Ентот спец за триста на печку даже не глядит, хоть там бабу голую приладь! — А сколько? — Полтыщи рубликов не хочешь? — вскричал Дурик, накренив лысую голову до крайности вбок. — Какие полтыщи! — Фёдор стукнул кулаком по столу. — Да за полтыщи!.. Да пошёл он… за полтыщи! — Произвол неописуемый! — хозяйское возмущение пришлось Дурику по душе. — Я ему так и сказал, пошёл ты, милый друг-спец, куды подальше с такими запросами и не объявляйся более тут! — Ну, дела, — Фёдор растерянно почесал голову. — С трубой-то что? — Дела, — поддакнул кум и для приличия помолчал минутку. Потом затеребил Фёдора за руку и многозначительно кивнул на деньги: — У меня и кельма дома есть… * * * Дурик обернулся за водкой словно в сапогах-скороходах. Бряцнул в тёмном пакете двумя пол-литрами Пшеничной, выставил их на стол. — Вот подружки-забирушки, — ласково приговаривал он, обсматривая прозрачные бутылки словно в первый раз. — Как заберут-заберут, так не отпустят. А нам другого и не надо. Верно?.. Когда Фёдор в третий раз отставил пустой стакан, то понял: работник из него вышел весь — и даже обратную дорогу забыл. — Что теперь Людмила скажет? — пробормотал он сам себе и в справедливой задумчивости ухватил спутанные волосы мужицкой пятернёй. — Что скажет? — крякнул бодро кум. — Обрадуется, что триста рублей сэкономили! — Где это мы триста рублей сэкономили? — Фёдор словно очнулся от недоумения, ткнул вялой рукой в пустую бутылку. — Вот это сэкономили? — Ну да! — с умным видом просопел Дурик и захрустел горькой луковицей. — Не на печника же потратили! К тому и не нашенского. Форменный утёк капиталу в чуждые субъекты! — Может, отток? — Чего-чего? — переспросил Дурик. — Отток капитала, — терпеливо пояснил Фёдор частую телевизионную фразу, хотя желание было одно — вмазать куму крепкую затрещину! Вот же ходячее искушение — как ни отбивайся, всё равно с пол-литрой достанет! — Он самый, — согласился Дурик и постучал вилкой по стакану. — Выпьем, что это экономическое недоразумение не свершилось! Деревня наша честь соблюла! Обошлися сами, а деньги, как полагается, сберегли. — Ты не загибай палку не в ту дырку! — тут уж Першичкин не сдержался, прикрикнул строго: — Мы их пропили! — Пропили, — признался в содеянном кум. — И что? Хуже кому-то сделали? Покажи мне человека, кому от нашего ко-струтивного заседания поплошело! — Да уж Людка от радости не запляшет! — Бабы не в счёт! — категорически заявил Дурик и для убедительности высоко поднял обе руки, словно сдавался в плен. — Бабе угодить — проще чёрта родить! «А с тобой вот спорить — проще козлу копыта подстричь!» — с какой-то нерешительной злостью подумал Фёдор, вспоминая, как прошлым летом помогал мастрячить «педикюр» этому упрямому животному. Соседский козёл по кличке Кузен сопротивлялся до последнего — дёргал копытами в безудержных конвульсиях, яростно мотал рогатой головой, а когда оказался связанным по всем четырём конечностям, то всё равно не угомонился — тряс туловищем, зло сверкал бешеными глазищами и раскатисто блеял. Фёдор осовело глядел на Дурика и вместо кума ему теперь виделся упрямый козёл Кузен. — Ни денег, ни печки! — вырвалось у Першичкина горестное сожаление. — Печки?! — и бровью не повёл Дурик. — Полчаса — печка будет. Слушай меня, Федя!.. Першичкин смутно помнил, как расковырял в месте задвижки дымоход, как выудил злосчастный кирпич, как, прочищая хайло, разогнал сажу по всей избе. Как взял корыто под раствор, как насыпал туда цемент и песок, налил воды. В сознании только сохранились проблески, что держал в руках лопату и шурудил ею туда-сюда. Когда принялись заделывать дыру, в голове Першичкина чуть посвежело. Он вполне уверенно брал кирпич, кидал кельмой на него раствор и ладил к месту. Общее руководство держал на себе Дурик. — Воды побольше на кирпич! Лей-лей! Та-ак! Растворчику! А теперича сю-юда ход закругляй! — протяжно, заплетающимся языком командовал он. — Вот-вот! Веди его, полезного, вверх на два тычка! Фёдор послушно следовал советам кума, и чёрный мохнатый зев вскрытого дымохода потихоньку замещался корявой кладкой. Едва не забыли про задвижку — Першичкин сунул привычно кирпич, взялся обмазывать, да Дурик вдруг конфуз обнаружил, сыграл тревогу. Вставили и задвижку. Через час бок дымохода красовался свежим пятном штукатурки. — А ты говоришь — печки нет! Вот она — красавица! — гордо заявил Дурик и тут же озаботился о другом хозяйском добре. Пойдём-ка, пока раствор, венец трубы тебе обмажем. Чтоб ещё какой кирпишок внутря не запросился. Влезли на крышу, пошатали кирпичи. Хорошего обнаружили мало: венец выгорел, окрошился. Пришлось повозиться и там. Когда вернулись в избу, Дурик хлопнул кума по плечу, вновь подзудил результатом. — Красота! — Давай хоть тягу проверим, — со смутным предчувствием неладов сказал Фёдор. — Не вопрос, Федот-переворот! — ощерился Дурик и зашуршал стопкой жёлтых газет из кладовки. Газеты сначала бодро охватывались пламенем, но едва их совали в печь, гасли. Дым никак не желал тянуться в новенький дымоход, словно там не было и маленькой щёлочки для тяги. — Чёрт! — Першичкин, переполненный расстройством, выругался — дело принимало очень дрянной оборот. — Жарко. Погоди, сейчас ветерок сквозанёт — потянет, — утешал кума Дурик, почёсывая худую грудь. — Куда дыму деться? Дыра-то есть, не заложили! Дымоходная дыра деться никуда не могла — Фёдор готов был в этом побожиться, несмотря на выпитое. А что он набухал туда воды и сырость теперь держит тягу — ему в голову не приходило. — Пробить её должно, — вдруг заявил Дурик, словно отгадал трудную головоломку и плотоядно потёр грязными пальцами губы. — Как бабу… в первый раз… только подсобить треба. Сообразуясь с только ему известным способом пробивки, Дурик подхватил со стола пустую бутылку и вышел во двор — к хозяйскому мотоциклу. В избе, несмотря на распахнутые настежь дверь и окна, воняло гарью. Першичкин размеренно чиркал спичками, совал их в газеты и с надеждой взирал на дымовые выкрутасы. Тяги не было. Фёдор начал думать о том, что придёт Людмила, а её ждёт одно расстройство: денег нет, тяги нет, зато килограмма три сажи по избе и пьяный муж. Достанется ему от любимой жёнушки — и поделом! Дурик на крыше плескал в трубу бензин, без умолку пытал кума о каких-то потёках. Фёдор его не слушал, негромко ворчал себе под нос — ругал собственную лень и покладистость. Нехорошо помянул и прилипчивость Дурика, из-за которой он сейчас пьян. А поскольку в пьяном теле — бес при деле, то и дело вышло препаршивое! Подновлённая труба, несмотря на «колдовство» с двух сторон, дымить отказывалась. «Маловато для пробивки, — бормотал Дурик, осторожно спускаясь с крыши. — Усугубить дозу однозначно!» — У-упрямая… сволочь… — пожаловался он Фёдору, сидевшему возле печи. — Ничего её не берёт! Плесну ещё. Шаткой походкой Дурик направился к открытой настежь двери, как вдруг в сенцах развернулся и вновь ввалился в избу: — Ох, ёлочки зелёные, густые! Узоры чудные, узоры расписные! Да мы ж не выпили за трубу-то! Он схватил вторую, почти опорожнённую бутылку «Пшеничной» и, стуча горлышком о стаканы, вылил остатки. — Вот дело-то и стоит! Святой закон, кум, на трезвой козе не объедешь! Смазка нужна! Першичкин с покорной обречённостью протянул руку. Кумовья чокнулись, выпили. — Теперь пойдёт! — Дурик подскочил на ноги, будто резиновый, зашатался от рывка. — Шурани, кум, огонька, как Наполеон… гад… в столице нашей родины! — он поймал равновесие и ткнул пальцем на печь. Фёдор вновь чиркнул спичкой, запалил газету… Задвижку из нового ложа вынесло одним махом — чугу-няка громко взвизгнула, припечаталась об пол. Кирпичи, облепленные сырым, несхватившимся раствором, тоже подались наружу, иные удержались, иные попадали. Потолок заволокло липкой чернотой. Стараниями Дурика пары бензина проникли донизу так обильно, что рвануло и в дверцу — ошмётки газет и нагара вылетели оттуда, словно конфетти из громадной новогодней хлопушки. Измазанный копотью и сажей Першичкин оторопело барахтался на полу и никак не мог понять, отчего так громко ухнуло — да ещё с самым бесцеремонным ударом по лицу. — Что там?! — наконец, спросил Фёдор, беспомощно лупая закопчёнными глазами и отплёвываясь от грязи. Дурик, не дожидаясь хозяйского просветления относительно причин шумного и курьёзного фейерверка, благоразумно попятился к двери: — Ну… кум… того… у меня… дела… а у тебя… Людка… — хрипло кашлянул он и тенью выскользнул в сенцы. КАК ДУРИК «ДНЕПР» ПРИОБРЕТАЛ Этот оригинальный номер, на всю деревню прогремевший, Дурик выкинул накануне своих тридцати лет, когда бедовая слава о его ненормальности уже каждый деревенский уголок потревожила. Семейные узы у него к тому времени развязались окончательно, но попивал он, справедливо надо заметить, ещё умеренно, никак не бойчее других. И даже с жизненным предназначением пытался определиться: временами целился на какую-то заботу и резвым рысаком вокруг неё кружил. И вот, в расцвете молодецких сил, втемяшился в голову Дурика мотоцикл. «Днепр». При коляске и задней скорости. Деревенские мужики со всех сторон эту скорость обсуждали: придумали, мол, в мотоцикле приблуду — верхом назад подавать! И не задаром советскому человеку развлечение — целых двести рублей за неё плати! Это ж кому слабо мотоцикл толкнуть?! За две сотняги-то? В общем, разговоры разговорами, а Дурик собственное на сей счёт мнение выпестовал — в пользу «Днепра» — и принялся деньги втихомолку откладывать. И даже в районной заготконторе предусмотрительно насдавал чего-то, чтобы полные права на покупку заиметь. Накопил, заимел, и что же, вот так просто отправился долгожданный «Днепр» покупать? Белым человеком — деньги в кассу, мотоцикл за железные «рога»? Ни в жизнь! Как тут без шику и цирку, когда по улице весна в полной красе, когда талый снег пьянящей сыростью дышит?! Разве устоит беспокойная душа фирменную прелюдию не закрутить?! Закрутил Дурик: встал посреди деревни, аккурат у входа в универмаг, и давай школьную малышню к себе подманивать. Остановит пятиклашку-шестиклашку, вопросом потеребит — ну-ка, пионерия, докладывай, получил сегодня пятёрку? Пионерия, конечно, в курсе, что этого нестарого дядю почему-то Дуриком зовут, но особого остережения не проявляет — старших по возрасту уважать полагается. Стоят дети и, как есть, про оценки докладывают. От забавной просьбы «в магазине бумажонку вытащить» им не боязно, даже весело — что-то интересное дядя Дурик затеял! А тот собрал пятерых отличников, хлопнул в ладоши, будто факир в преддверии фокуса, и говорит: — Ну, передовики тетрадошных полей, ударим по азарту! С положенным вознаграждением! Хоть и отличников он отсортировал, а те сразу и не поняли, где этот азарт и как по нему ударять. Разъяснил тогда Дурик доходчивей: «Про лотерею «Спринт» слышали? Вот, каждый по билетику из барабана вынет и дяде отдаст». Подвёл он ватагу к разомлевшей от весеннего солнца продавщице, ткнул трёшкой в барабан: — На все! Обилетились прилежно пионеры, и Дурик руку запустил, да только свой билет в карман тут же упрятал. А школьников по-военному, в линейку выстроил и принялся экзаменовать. Развернул первую бумажку — «Без выигрыша». Вторую — опять пустышка. Скис Дурик. — Э! — говорит оплошавшему помощнику, — по чём пятёрку-то словил? — По физкультуре. — Эх-ма, по физкультуре! — крякнул в расстройстве Дурик, — вот тебе на! Ни литр, ни полтора! Двинулся дальше — у третьего всё та же физкультура и ноль прибытку. На следующем билете Дурик замер, изогнул левую бровь, будто вместо надписи живого таракана в бумажке увидал. Ребятишки аж дыхание затаили — неужели свезло?! И даже продавщица притихла, хотя в лотерейном счастье давно разуверенная была, потому как выигрышей больше червонца отродясь не наблюдала. — Ха, малышня! — воскликнул Дурик, обращая глаза на шеренгу. — Рупь! По мороженке вам! — протянул он продавщице билет, с важностью потряс. — Обернуть в монетку-то! Продавщица чуть не плюнула ему на вызревающую лысину — ишь, из-за рубля, гад, закатил глаза под лоб! Дурик совершенно невозмутимо подошёл к замыкающему — мальчонке двенадцати лет — курносому, почти налысо обритому, с мизерным чубчиком. — Вся надёжа на тебя, стриженый… по чём пятёрка? По труду, небось? — По математике, — признался стриженый мальчик. — Ближе к верному делу! Ближе! Когда Дурик развернул билет, то стоять столбом, как при рубле, не стал, охнул сам себе под нос «ох-хо-хо!», два раза весьма странно прокрутился, будто за своей спиной что-то высмотреть хотел. Ребятишки неладное без слов почуяли, выставились на дядю во все глаза, навроде как спросить — удалась, дядя Дурик, наша помощь? А тот помощников вовсе не замечает, подкошенными ногами притоптывает — вот-вот или упадёт или билет из ослабевших рук выронит. — Что там? — не сдержалась уже продавщица. — Из-за десятки танец что ли? — Мотоцикл… «Днепр»… — выдавил Дурик с болезненным покряхтыванием. Потёр шею, как при удушье, — и прочь из магазина. Стоит ли говорить, что через час лотерейный барабан был опустошён до дна, а к вечеру деревню трясло так, будто с каждого двора по новенькому мотоциклу угнали. Тому самому «Днепру», что имеет никому не нужную заднюю скорость. Говорили о вечной несправедливости, что лотереей этой треклятой лишь подтвердилась прописная истина — дуракам везёт. Нашлись те, кто поносили в хвост и в гриву такое мироустройство: мол, вкалываешь от зари до зари, вкалываешь, а дурак — раз! За пятьдесят копеек при мотоцикле! При задней скорости! «Как же дурак? — резонно перебивали другие, более внимательные, — отличник билет тянул! С пятёркой по математике!» В доме самого отличника моральный климат рушился катастрофически! Не обижен у нас задним умом мужик, а женщина этим добром куда богаче! Мужик поймёт, что безнадежно сплоховал, да верный вариант себе впредь на заметку. С женщиной не так! Ей горбатого-виноватого-оплошавшего немедля исправлять надо! Любой ценой утерянный пятак в новенький рубль обернуть! Родительнице стриженого мальчонки чужое лотерейное счастье представилось крайним недоразумением. Пять раз она переспрашивала сына, как тот умудрился озолотить поганого дурня, и в конце рассказа, где билет перекочёвывал в руки дяди, неизменно лишалась дара речи. Когда последний раз к хозяйке благополучно вернулась отсутствующая речь, всю её мощь она выплеснула на виновника случившегося, в которые, разумеется, определила собственного мужа. Что тебе мешало — с получки с сыном в магазин?! Впрочем, этот неожиданный и странный вопрос был озвучен ещё обычным голосом. Но не успел муж — сухощавый, немногословный зоотехник — промолвить и трёх слов в своё оправдание, как уже дальше, на высоких тонах, ему представили перечень правильных действий, свершения каковых он по своей тупости не произвёл. — Не догадался сказать: пошли, мол, сына, по билетику вытянем?! Потратим рубчик, глядишь, счастье и подфартит! Куда там?! Дождались, пока отличника чужой дядя углядел! Нам, видишь ли, чужих запросто мотоциклами одаривать! — хозяйка хоть и планировала зарыдать по мотоциклу, как по покойнику, однако обида и огорчение лишь увлажнили ей глаза. Она потянулась за платочком, промокнула веки. — Сейчас бы стоял новенький «Днепр» во дворе!., а глядишь, и «Жигули»! Воображаемые «Жигули» разбередили женскую душу основательно, и тут-то уж слёзы сорвались ручьём: — Набралось вас — один дуболом, другой — рохля! Жизнь только мне поганить! Как теперь дальше существовать при муже-дуболоме и наследнике-рохле, мучилась хозяюшка недолго, часа полтора. «Одна голова — хорошо, а две — лучше!» — гласит народная мудрость. А когда вторая голова регулярного помоществования, потому как соседская, да ещё с принадлежностью к прекрасному полу, то любая житейская заковырка обречена на счастливый исход! Соседка посредством молниеносных деревенских слухов уже знала, какая беда сотворилась с лотереей, и даже через своё сноровистое воображение как наяву представила, что там взаправду произошло и кто в этой печали более всего виноват. По факту повального смятения местных умов она и с работы скоренько отпросилась — посочувствовать соседскому горю. И только случилось эфирное взаимопроникновение двух взбудораженных мозгов, как и указание промеж них родилось чрезвычайно дельное: «Заслать муженька-дуболома прямиком к Дурику — встряхнуть хорошенько негодяя да разобраться, по какому-такому праву он детский труд эксплуатировал?!» Слово «эксплуатировал» удручённого зоотехника воскресило едва ли не с того света. Прежде-то в бабьих обсуждениях конченая глупость торжествовала, а вот «эксплуатация» — это в точку! Логично, убедительно! Железно! Накинул зоотехник прожженную в двух местах драповую кепку — и к счастливому обладателю билета — просвещать насчёт законов и совести. И там при полной официальности с места в карьер: что он отец того самого отличника, рукой которого Дурику перепало известное счастье, и что пожаловал он за торжеством справедливости. Не дожидаясь встречных протестов, сделал гость упор на детские года угнетённого отрока и на отсутствие родительского разрешения пособлять всяким злачным игрищам. Упомянул и государственное отношение к эксплуататорству: у нас, мол, не проклятый загнивающий капитализм, а развитое гуманное общество! Чтобы издеваться над дитями задарма, без вознаграждения! — Так я ж заплатил, за труд-то! — огорошил взведённого гостя Дурик. — Целый рупь на мороженки дал. — Рупь? — Ну да. Атака на подлого эксплуататора захлебнулась. Оказывается, к дармовому труду дитя не понуждалось, а законность по всей форме была соблюдена. «Предметы весом более пяти килограмм не поднимались» — в голове зоотехника откуда-то проскочила гладкая, официальная фраза. «Наверняка из какой-нибудь толстой книги, где про закон», — подумал он, и тот свет надежды, что пригнал его сюда в боевом настроении, погас навсегда. «Не подкопаешься… что там лотерейка? Кусочек бумаги! С бумаги грыжа не выскочит». Понурость — от макушки до копчика — в один миг одолела ходока, загорбатила к земле. А Дурик вдруг сам предложил односельчанину извести создавшееся недоразумение как класс. — Взаимный зачёт эксплуатации сойдёт? — Как это? — раскрыл рот зоотехник. — Ну, я тебе билет вытяну. Или два. Ходока, которого снарядили — ни больше ни меньше — за «законной половиной», столь «дешёвая» мировая огорошила. Но сказать об этом прямо он побоялся. — Так… закончились билеты… размели после тебя, как… беляши в голодный год, — выдавил он, переминаясь и заикаясь. Эх, супруги рядышком нет, а то бы подсказала, как ловчее прижимать эксплуататора! — Билет-то найдём! — ободрил Дурик очень простодушно. — Глядишь, тоже с сюрпризом. И это тёплое ободрение подействовало на зоотехника магически. — Хорошо бы… мотоцикл… или машину… «Жигули»! Великая сила — надежда! Тем более, восставшая из заколоченного гроба. Предок математического гения даже зарделся лицом от своих аппетитных слов. — Билет, брат, не проблема! — Дурик порылся в кармане, выудил нетронутый шестой билет. — Держи! Может, и машина! Зоотехник осторожно взял бумажечку, сглотнул в напряжении слюну. — Хорошо… бы… «Волгу»! — Угу, — поддакнул Дурик. — Токмо тово, никаких потом эксплуатаций! — Ладно-ладно! — не думая, согласился предъявитель претензий. Какие тут эксплуатации, когда в голове несметные материальные блага?! От одного воображения руки ходуном ходят. Зоотехник, наконец, надорвал плотный кончик билета, сунулся изучать таинственное нутро. Короткая убийственная фраза «Без выигрыша» как-то не хотела читаться. Прыгала в глазах и своим пошлым смыслом перечёркивала все розовые планы. Что там планы — всю жизнь! — Тут… чего? — протянул он жалкую, дрожащую от обиды руку. — Ведь договорились! Моцик… или «Жигули»… — Мил-браток, как же в одной коробке два моцика будут? Да ещё «Жигули» сверху — медком! Это ж государству разоренье — понимать надо! Ты у сына поспрошай, сколь этого «Спринта» на какой-нибудь велосипед надо. Он у тебя пятёрочник… по математике… Когда дурак вдруг обнаруживает ум, да ещё сверх отведённого ему молвой предела, это как ушат ледяной воды. Ходок за вознаграждением и сам, без помощи сына, представил, сколько полтинниковых билетов надо, чтобы несчастный велик окупить, да ещё прибыток в казну заработать! А взять мотоцикл?! От такого нехитрого открытия руки гостя сами собой выронили на пол никчёмный билет и принялись яростно наминать горелую кепку, как передовая доярка мнёт вымя коровы-рекордсменки. — Что нам… с детской эксплуатацией?.. Дурик подвёл односельчанина к двери, указал на порог: — Целый рупь я им отдал! Свидетелей — полмагазина! «Предметы весом более пяти килограмм не поднимались» — в голове у зоотехника почему-то опять проскочила округ лая идиотская фраза… Хозяин любезно взгромоздил на озабоченную голову ходока кепку, и ноги того шагнули вперёд. Впрочем, шагнули не бодро, а вяло, сконфуженно. «Или я дурак, или он им прикидывается», — вопрос, который набросился терзать измученного бурными событиями зоотехника, так и остался без ответа… …Не скоро угомонилась деревня от Дуриковой удачи. Перессорились промеж собой жители, искричались в догадках — кто же тянул билет: сам Дурик или отличник; был ли он вообще — этот выигрышный билет, потому как кто-то видел Дурика с большим кошельком в райпотребсоюзе и тот отсчитывал там крупную наличность. Вот такое странное сотворилось дело: хочешь — верь, хочешь — не верь, хочешь — кричи, хочешь — молчи, а у Дурика во дворе новенький «Днепр»! Чёрный, как аспид! С задней скоростью! Дурику — мотоцикл! Сельчанам — великое потрясение! Лo-терее — польза, поскольку три спешно привезённых в деревню коробки разлетелись, словно воробьи от артиллерийского залпа. И всё бы хорошо, да только желанное приобретение обернулось вскорости Дурику серьёзным несчастьем. Случилось это через год, следующей весной, в пору схождения снега. Нёсся спешно Дурик на своём железном коне и аккурат за околицей увидал посреди дороги белую горку в гнилой соломенной трухе. И подумалось ему, что это не иначе как кучка рыхлого снега, и решил он эту кучку под люлькой пропустить… «Шваркнуть в брызги!» Шваркнул… об глыбу прочного льда… Когда очнулся — мотоцикл колёсами вверх, люлька на нём. И как будто не люлька, а стотонная махина: телом пошевелиться — ни-ни! Корчился Дурик всеми членами, какими мог, пробовал ужом из злосчастного капкана выползти — никак не способен организм с напастью совладать! Голова при деле, соображает, а всего остального будто и в помине нет. Что там рукой или ногой шевельнуть — крика о помощи не выдавить! Собственному языку не хозяин! Уж стемнело, холод насел, такое окоченение тело охватило, что через час-другой смерть пришла бы наведать! Хорошо, конюх на своём Гнедке по дороге проезжал — углядел в сумерках несчастного. Поднять мотоцикл дедуля не смог, но бездвижного Дурика кое-как выволок. Смекнул конюх, что раненого на лошадь не посадить, что врача к месту надо, нацелился скакать в больницу. А чтобы не замёрз покалеченный Дурик, от недалёкого стожка соломы притащил, запалил. Запалил да поскакал. Кто б знал, что с перевёрнутого бака к пылающей соломе струйка бензина потекла… Но спасся от верной гибели Дурик, Бог знает, каким чудом спасся. Неимоверным устремлением заставил себя ползти, отдалиться от смертоносного огня. Да только когда «скорая помощь» приехала, сапоги на нём всё ж горели. Ох и задал он в больнице своим положением хлопот: сверху, на поломанной ключице, гипс, внизу — голени в ожогах, промеж всего этого — тяжёлая поясничная контузия! Один только язык в полной зудящей свободе — отпустило у него язык, да так, что врачихам и медсёстрам от колкостей и поддёвок спасу не было. И хорошо, что отпустило, может, через этот самый неугомонный язык и вернулся в мир Дурик. В общем, оклемался, встал на ноги без увечий — прежним добрым молодцем. Про мотоцикл забыл — что там от погребального костра? На металлолом даже не сдашь. А некоторым селянам облегчение от такой нехорошей концовки вышло — подхватились, зашептали радостно, мол, не бывает бесплатного сыра в мышеловке-то! Есть, мол, справедливость на белом свете, чуть не подавился Дурик дармовщиной! И шутники покуражились над Дуриком. Какие-то острословы, видать, просвещённые, фразу мудрёную придумали: «Редкая льдина проскочит в середине «Днепра»!» Многие заливисто смеялись от этих слов, а Дурик, когда их слышал, так и не понимал, над чем смеются. А впрочем, что ему теперь «Днепр» — он с недавних пор к лошадям предпочтение заимел. БЕЛЫЙ «МЕРСЕДЕС» Кряжистый, мышиного цвета автокран тянул своей стрелой кусок железобетонной берлинской стены, а буйная, разгорячённая толпа ликовала так, словно ей здесь и сейчас открывался выход из долгого казематного заточения. Светлые людские надежды имели право на существование падение ненавистной преграды, разделявшей прежде единый немецкий народ, непременно должно было отозваться разительными переменами… Полковник Решетняк, командир N-ского полка, что дислоцировался неподалёку от Бранденбурга, тоже думал о переменах, но занимало его отнюдь не крушение социалистической Германии и не какая ещё глобальная проблема — подобной чепухой мозги он никогда не забивал. Всем своим вниманием полковник обратился к житейским слухам: поговаривали, будто марка братской ГДР скоро заменится валютой забугорной — полноценной, ликвидной. И если те настоящие «шевелюшки» заполучить — очень здорово своё материальное положеньице поправить можно! Если, конечно, с толком в голове! Однако сколько твёрдой валюты за воинский долг платить будут? И каким курсом старые купюры менять? А то под кроватью сумочка лежит, с Божьей помощью бумажками гэдээровскими набитая… Они тоже неплохи, но какой дурак не знает, что «Мерседесы», всякие там «Грюндики-хрюндики», «Адидасы-барабасы» штампуют не верные последователи марксизма-ленинизма, а гнилой Запад? Как-то вот сложилось исторически, что у пособников империализма в этом деле рука вернее и товар качественнее. Ну какая ГДР с настоящей «фирмой» сравнится? «Трабант» и «Мерседес», например? Это ж умора — пластмассовое корыто и король автомобильного царства! А «Мерседес» для Решетняка не просто давняя мечта — авто с тремя окольцованными лучами для него почти что святыня, икона. Но не та икона, на которую люди молятся, а та, которую он наметил к рукам прибрать. И получится у него прибрать, потому как способный он очень стяжатель — патологический и откровенный. За это стяжательство подчинённые Решетняка не любили, и большим числом даже презирали. И совершенно справедливо презирали, ибо ни одна душа не посмеет себе явный плюсик заработать, пока единственное мерило каждому шагу — личная корысть. Для благородных позывов материальная страсть как многотонный дорожный каток для цветка: разотрёт в пыль — и не почувствует, не дрогнет. Много чего на своём пути растирал в пыль Решетняк и с сомнениями назад никогда не оглядывался, офицерское осуждение — безмолвное ли, кулуарное ли — на личный счёт не принимал. Он больше в свою сумочку-шкатулочку посматривал, нажитыми финансами услаждался и через ноли с палочками видел счастье своё и земное назначение. Сквалыжность, гобсековская цепкость отразились у Решетняка и в наружности: невысокий, угловато-кривовато скроенный — от «монгольского» развала ног, между которых вершковое бревно без задоринки просвистит, до сбитого влево набухшего носа. А уж когда в комплекте выпученные, тревожно скачущие чёрные глаза, поддавленные изнутри жаждой всем владеть, да два передних косых зуба, хищно прикусывающих губу, — зрелище не для тонкого вкуса! Характерное прозвище Рублик за офицером тянулось давним цепким хвостом: когда-то, ещё в капитанские года, после попойки, сослуживцы подсунули ему на дорогу бумажный рубль, привязанный к нитке, и из-за кустов, всей толпой наблюдали, как метался он за этим рублём, будто угорелая кенгуру, кланялся заманчивой бумажке вялым, неустойчивым телом и даже грёб вдогонку чуть не на четвереньках — пока не понял пьяной головой, что это розыгрыш… Пристрастие Решетняка к детищам чужого автопрома очень напористо подогревал прапорщик по фамилии Бакуха, состоявший при командире самым что ни есть доверенным лицом. Клеврет особого назначения, которого шеф вслед за собой вытянул в ГДР, был слеплен природой ловким классическим прихлебаем — обычный тип недалёкого, пребывающего себе на уме лентяя-приспособленца, вроде предан, а не дождёшься, чтоб и малую часть души своей за товарища или благодетеля положил; вроде и дурак непроходимый — по виду и рассуждению, а на глупости себе в убыток его не подловишь; иной раз покажется, что и на благой ниве работать может не хуже всех, а он ни одному общественному делу ладу не даст! Годами Бакуха был помоложе своего благодетеля, зато ростом и плечами — выше, шире, осанистей. В лице ничего примечательного — крупные черты, большие, раскрытые глаза с самодовольной, бестолковой поволокой и вздёрнутый кверху нос — ядрёный, налитой, с маленькими круглыми ноздрями. Пронырливого порученца не жаловали что «братья»-прапорюги, что офицеры, а тот как ни в чём не бывало рядился в своего парня: заискивал перед общей массой, с дешёвым театральным надрывом плакался на несносную жизнь. Стенания его сослуживцы за редким исключением слушали молча, отстранённо, а вслед значительно ухмылялись — как же, перетрудился Бакуха! По нарядам, сволочь, не ходит — по личному распоряжению Рублика освобождён от такой чести! Построения тоже не для него, потому как всё по особым поручениям: разузнать где-чего, вынюхать, шепнуть-доложить, съездить куда укажут, щепетильное дельце провернуть. Вот бакухинские труды и тяготы, в которых самое главное — себя не забыть! Оценки его чужой жизни, службы, поступков заключались в одной, как ему казалось, глубокомысленной и меткой фразе: «нечего было с лошадиной дозой собственную мерку производить». Где там доза, к чему она была мерой произведена и отчего непременно лошадиная — оставалось загадкой даже для самого бойкого полкового ума. Пробовал кое-кто и философию в тех словах отыскать — ан, нет, поди, уцепи ниточку там, где ни единого намёка на свободный конец, всё сплошь «Мёбиус»! Прозвали Бакуху Лошадиной Дозой, на том и успокоились. А тот свои дела, видать, и впрямь удачливой лошадиной дозой отмерял, потому как к начальству приблизился чрезвычайно умело и тесное приближение обернул себе очень выгодно! Особенно после «ветра перемен», когда он будто агентом «Штази» заделался — всё где-то подальше от полка мотался, что-то тайное вынюхивал, к чему-то приценивался, что-то предлагал и вечерами один на один сводки собственного информбюро Рублику нашёптывал. Понимали в полку, что не зря Бакуха голодным лисом по округе изворачивается, — куёт прапорщик деньгу для их родного командира! А что не ковать — само время велит с каждого пустяка монетой карман набивать, а если под боком бензин, запчасти, продсклад и немереное полковое хозяйство? Тем более что немцы, потянувшиеся в стан капитализма, скупать советское добро по умеренным ценам взялись очень охотно. Однако же, верный помощник не только продажами казённых припасов занимался, очень настойчиво он вопрос насчёт одной покупки вентилировал… И вот свершилось — белый «Мерседес» торжественно въехал через парадное полковое КПП и был поставлен на хранение в самый надёжный бокс. Большеротая Маша Распутина надрывалась пением про тётю Соню, что добыла буржуйскую машину непосильным трудом, а простой советский полковник Решетняк точно такой же предмет добыл себе, ловко провернувшись. За бешеную цену чудо приобрёл, десять тысяч дойч-марок. Тех самых — супостатских, империалистических, полновесных, ради которых всю заначку поменял. Полк исходил слюнями зависти и душеразрывающими стонами насчёт командирской «Жар-птицы». Пересуды, споры и даже тайные проклятия в адрес Рублика сыпались градом, да что толку? Красиво жить не запретишь! Не придумали ещё такого выключателя в человеческом организме — данные природой желания одним щелчком удалять! Оно — обуздание страстей человеческих, может, и работало потихонечку, по капельке, при советской власти: когда владеть «Жигулями» за бескрайнее счастье виделось! А ты пойди пламенную горячность и преданность бескорыстным идеалам засвидетельствуй, когда на глазах такие чудеса мелькают, когда руки наяву такие шедевры ухватить могут! Тёмная эта тема, чрезвычайно тёмная, и никакой коммунистической эволюцией не прошибаемая! Сам дедушка Ленин напрочь обмишурился с прогнозом общественного перерождения — выжил нэпман-подлюка при всех персональных травлях и преследованиях; от облав обэхээсэсных да глухой сатирической удавки схоронился и хапуга-оборотень; отсиделся в подполье упырь-крохобор — и отлично, надо сказать, в латентной спячке сохранился! Под фраком какого артиста-музыкантишки вся эта мерзкая братия коммунистическое бдение перезимовала; в кресле даже какого министра очень ловко замаскировалась и гонения снесла; чином какого полковника или генерала от всех социалистических напастей надёжно прикрылась! Но проросло, дружно проросло расчётливое и меркантильное семя вот в таких решетняках! А полковник не скрывал счастливого приобретения, частенько наведывался в бокс к драгоценному железному коню. Бакуха подобострастно сопровождал величавого патрона, с молодцеватой торопливостью подскакивал к огромным железным воротам, отталкивал дежурного солдата — дескать, медлишь, собака! Заходили, минутку-две стояли молча, словно обмирали от дивного зрелища — из полутёмного нутра белым солнцем сиял «Мерседес», лучился немалой ценой и дивным обликом. «Один покрас каков! — восклицал Решетняк и в предчувствии наслаждения семенил кривыми ногами погладить глянцевый капот. — Лак, шик, блеск!» — Неописуемо! Высший класс! — прапорщик без умолку подогревал начальственный восторг и тоже фонтанировал счастьем, будто «Мерседес» принадлежал персонально ему. Таков удел прихлебая — изображать, что барская радость стократ приятнее своей. Четыре длани — начальственные и холуйские, — гладили, с умилением похлопывали фирменную никелированную решётку, роскошные кожаные сиденья, панели приборов. Сон, чёрт побери, дивный сон! Прапорщик, на «ура» освоивший пажеские манеры, с почтением отворял (без шума и скрипа!) водительскую дверь, и Решетняк важно садился в чёрное кресло. Откинувшись в блаженную позу, хозяин чудо-автомобиля ухватывал руль, таращил глаза на лампочки и кнопки, датчики и рычажки — всё, до последней стрелки приборов, навевало ему неслыханную радость и предчувствие сладости: ах как высоко взлетел бывший деревенский паренёк — не артист, не писатель, не министр! И не Высоцкий, что когда-то на таком «точиле» по Москве куролесил, а поди ж ты, сидит в дорогом самоличном авто и вертит руль! Эх, мать родная-перестройка!.. Дни, однако, шли, и радость полковника должна была бы нарастать, потому как придвигался срок седлать любезного конягу в путь — к родным краям! Но… радость тихонько улетучивалась. Нет, в самом деле — какая может быть радость, когда западные немцы полными гадами, хищными акулами открылись?! Этому допотопному «мерину», оказывается, красная цена — семь тысяч марок! Нагрели его, несчастного, кровопийцы империалистические — развели, обули! Три штуки лишних высосали — состояние, столичную квартиру! И через кого, недочеловеки, сосать пристроились — через верного Бакуху! Кто бы подумал, кто бы предположил? Вот, Доза Лошадиная, гнусное отродье, подвёл так подвёл! Не мог, сучонок, всё толком узнать, подбить — где правда, где блеф, присоветовать потерпеть! Нет! Бегом-бегом покупать! Ну да, разве Бакуха дурак — за чужие деньги страдать?! Как же теперь этой Дозе Лошадиной довериться? Крепкий, взаимовыгодный союз полковника и прапорщика дал трещину… Бакуха командирскую немилость ощутил до того, как она оформилась в приказание гонять его по нарядам не хуже Сидоровой козы. А уж с этой команды всё быстро покатилось вниз — удалялся из полковничьего сердца некогда обожаемый «Мерседес» (ибо старые машины исключительно дешевели) — словно предмет былых мечтаний завёлся сам по себе да поехал по широкой вольной трассе; удалялся некогда любимчик Бакуха, которому никак не прощалась злополучная сделка и которого всесильный покровитель теперь хотел как следует оттянуть по спине ломом. Завистливые разговоры полк с большим удовольствием сменил на тайный смех и издёвки. Командир видел усмешки даже там, где ими и не пахло: едва Маша Распутина запевала про белый «Мерседес» и счастливую тётю Соню, как он кидался глушить радио или телевизор. Надо ли упоминать, что единственным союзником в страданиях Решетняку оставалась верная жена? По вечерам они на пару клокотали от досадной оплошности, надрывали себе потерей сердца и дружно причитали: такие деньжищи пропали, такие деньжищи! Перепадало их злобы и коварным немцам — ловким торгашам, что за свою дойч-марку продадут кого хочешь. — Избавимся? Пока не поздно?! — свистела с надрывом плоскогрудая жена, приподнимаясь в постели на худом костлявом локте. — За десять взяли, за пять продадим? — глаза Решетняка от гнева наливались кровью и выкатывались из глазниц ещё сильнее. Обрести успокоение в подлом тупике Решетняк мог только одним способом — наплевать как следует на потерю и скорее ковать новые деньги, благо, высокая должность для этого всё предоставляла. Может, к такому разумному выходу полковник бы и подошёл, окажись душевных сил его побольше, а любви к деньгам — поменьше, но растущие с каждым месяцем убытки от той злополучной сделки будто полосовали его по незаживающей ране. Незадачливый хозяин «Мерседеса» и само слово «мерседес» стал выслушивать с содроганием, а затянуть его в бокс — полюбоваться приобретением — уже не могла никакая сила. Решетняку хотелось одного: ухватить кувалду да молотить ею до посинения — что по старому «мерсу», по фирменной покраске, стёклам, отполированной решётке; что по ненавистной разъевшейся морде Бакухи. Штука, всего мизерная штука, и не в смысле оригинальной проделки, а всего лишь одна тысяча дойч-марок — вот последняя цена его сокровищу! Как на помойке повылезло этих старых «меринов» — хоть пруд пруди! Всяк босяк в полку, даже последний солдат с жалованием семь марок, вдруг просветился в командирской арифметике и позволил себе откровенный пересмех: «Наш Рублик за такие бабки сейчас бы десяток «лохматин» купил!» И приснился Решетняку вскоре сон, будто сидит некогда преданная ему Лошадиная Доза с огромными напёрстками — золочёными, начищенными не хуже парадной оркестровой трубы, и не с тремя, как повелось у жулья, а с целым десятком. Выстроил их, подлец носатый, на столе в ряд, ухмыляется, руки друг о дружку трёт, словно в чесотке, и вопрошает с притаённой язвой, всё на старинный манер, как препротивнейший щёголь-приказчик: «Угадайте-с, господин полковник, где тут ваш белый «Мерседес»?» «Какой «Мерседес»? — рычит несчастный и облапошенный хозяин белоснежного авто и от ярости пену не хуже брандспойта пускает. — Моих тут десять, собака паршивая! Десять — кровных, заработанных! Выстраданных!» — «Никак-с нет! Не может десять быть заработанных! — сияет подлая прапорщицкая рожа. — Так не бывает-с, да и не положено вам десять. От такого аппетиту обдрищетесь, вашество-с!» — «Тебе ли, сука гнусная, прапорыло безродное, судить, что мне положено?» А прапорыло наглющее вовсе не смущается полковничьим званием, душевно ликует, с важностью докладывает: «Ноне каждому олуху в Германии известно: просрали-с полковник Решетняк девять «меринов» подчистую! И последний профукаете, коли так задаваться будете! Три попытки у вас, и лучше гадайте поскорее, а то и одного не достанется! Того и гляди, «Запорожцем» осчастливитесь, вашество-с! Такой металлолом вытянете, что в вашей задрипанной деревне Индюковке вас засмеют-с!» И стало страшно Решетняку от бесцеремонного пророчества, ёкнуло что-то внутри — не врёт аферист Бакуха, правду выкладывает: ни одного «Мерседеса» у него не останется! Засмеют тогда его все — вдоль и поперёк, что он в глупую железку целое состояние спустил! Три квартиры столичных! И покинула от такого открытия Решетняка вся его крепкая воля и вся товарная хватка, что только полюбопытствовал он смиренно, аки падший раздавленный ангел: «Как же вышло… так, помощник мой верный?..» Оскалился вдруг верный помощник, да как гаркнет напористо, зычно — со всей мочи: «А нечего было с лошадиной дозой собственную мерку производить!» От позорного бессилия и унижения, которое во сне куда больнее и глубже явного бьёт, застонал полковник, заметался безудержно по кровати — жену до слёз напугал. По крикам поняла, бедная, что треклятая машина и ночью супругу покоя не дает, ухватилась успокаивать, на голову холодные компрессы ставить. Утром открылось, что не зря донимал его гнусный прапорщик, — влип при дежурстве Бакуха в пустяковую историю, но полковник и за этот пустяк ухватился цепко, командирской властью постановил: задвинуть Бакуху в Союз! В три дня! С великой мрачностью и обидой собирался низвергнутый клеврет в дорогу — кому понравится, что от твёрдой валюты отлучают?! Но против приказа не попрёшь, и крутился Бакуха волчком, скоро пакуя вещи да торопясь прикупить себе германский автомобиль, без которого, как из Тулы без пряника, теперь в Союз не отправлялся ни один здравый служака. Видно, запас буржуйских бумажек пройдоха скопил приличный, потому как едва узрел полковник дорогую бакухинскую покупку, то замер в ошеломлённом параличе: «Мерседес» прапорщика — чёрный, сияющий, как новый лакированный башмак, с залихватской наклонной «мордой», заслуживал куда более высоких похвал, а значит, и цены, нежели его старинная лохань, украшенная музейной бочкой-решёткой! Поплыли зелёные круги в командирских очах — пульсирующие, неторопливые, до чрезвычайности издевательские… метнулся полковник к пожарному щиту, схватил огненный, секироподобный топор! «Я тебе покажу — один из десяти выбирать!» Смотреть, как Решетняк огуливает железякой бакухинского «мерина», сбежались все! Несчастный владелец авто метался тут же — в панике и растерянности, но под топор лезть боялся — уж больно грозен был в своём неистовстве полковник! А тот, словно кузнец Вакула, — намахавшись налево и направо, утёр пот и подхватился с топором в автопарк, до своего несчастного коняги… Командирский заместитель, вмиг осознавший себя верным кандидатом на первое в полку место, тянуть с шансом не стал: закрылся наглухо в кабинете — и со всех сил звонить в высокие колокола! Начальство весьма дивилось безумству полковника и всё переспрашивало: «Неужто и личный «Мерседес»… своими руками?» А как не поверить, когда в ответ троекратное: «Собственнолично видел!» ЧП намечалось громкое — не дай, Бог, пронюхают зарубежные журналюги о советском дурачке-полковнике, раструбят на весь мир! От позора тогда не спастись, при должностях не усидеть! Каким манером оградиться от глупой напасти, верхи думали недолго, и уже через полчаса госпитальный «уазик» с комплектом дюжих санитаров промчался в ворота N-ского полка… ОБРЕЧЁННЫЙ ПОЛЁТ Обычным летним днём тысяча девятьсот девяносто пятого года N-ский военный аэродром, что неподалёку от Смоленска, окутался пылью, жарой и тишиной. Пыль выписывала в воздухе ленивые кульбиты сама по себе, жару нагнетало белое пылающее солнце, частая же, непривычная тишина свидетельствовала о наступившем безденежье и унылом, «приземлённом» житие российских «соколов»… Когда транспортный самолёт АН-26, взревев двигателями, помчался по бетонной полосе, разомлевший майор Зимовец, дежурный по КП, спохватился: разрешения на взлёт никто не спрашивал… Крылатая машина мелькнула бортовым номером «73» и, обильно изрыгая сизую гарь, неуклюже, с почти гибельным правым креном оторвалась от земли. Майора охватила холодная пробуждающая дрожь. Не желая верить глазам, он схватился за микрофон, зачастил: — Семьдесят третий! Почему взлетели?! Семьдесят третий! «Семьдесят третий» молчал и, не убирая шасси, с явным трудом карабкался по невидимым небесным ступенькам вверх. У майора, как в лихорадке, заметались мысли: «Сам по себе самолёт не взлетит, значит, за штурвалом — человек. А раз человек, то должен же он отвечать по рации!» Увы, рации будто заклеили рот… Чрезвычайное происшествие! Требовался срочный доклад командиру полка, и Зимовец уже тянул руку к телефонной трубке. Но, прокручивая в голове фразы, какими он готов был изложить дело, невольно удержался: после пяти-семи слов однозначно выходило, что он, как дежурный, ситуацией не владеет. На обязательные вопросы, что сейчас посыплются от командира градом: кто, как, почему? — его ответ один — «не могу знать, товарищ полковник!» Самолёт-нарушитель уже грозил превратиться в неуловимую точку, как, на счастье Зимовца, динамик вдруг ожил. Голос подал не какой-то коварный захватчик, а свой, прапорщик Брагин. Однако прапорщик ничего не пояснял, а лишь выкрикнул несколько раз: — Командира мне на связь! Журбенко! Здорово! Бортовой техник требует целого полковника! Умом, что ли, тронулся?.. А может, Брагин просто в кабине, а за штурвалом неизвестно кто? А может, экипаж под прицелом террористов?.. Да какой к чёрту экипаж?! Нет сегодня никаких полётов! Против всех правил, Зимовец закричал в эфир по фамилии: — Брагин, что у вас?! Немедленно доложить! На самом деле происходило следующее: 73-й действительно поднялся в небо без всякого плана и полётного задания. Более того, штатный экипаж отсутствовал, за командирским штурвалом сидел единственный человек — взволнованный и потный от напряжения борттехник Брагин. Ещё пятнадцать минут назад Брагин суетливо теребил рычажки, кнопки, переключатели, чтобы запустить двигатели, и с нездоровым возбуждением восклицал: «Я вам сейчас покажу! Вы все меня слушать будете!» Если бы эти гневные возгласы прорвались в эфир, на КП встревожились бы в мгновение ока и взлётную полосу быстро бы перегородили тягачом. Но Брагин, при всём негодовании, рацию до нужной поры предусмотрительно заглушил. Когда земля осталась внизу, бортовой техник понял, что взлёт у него получился. И хотя угонщик сам не знал, чего он больше хотел: удачно подняться в небо или невольно вытворить на старте роковую ошибку, от которой самолёт разнесёт в клочья, везению судьбы обрадовался. Почувствовав, что штурвал беспрекословно слушается его рук, он приступил к самому главному: потребовал на переговоры командира полка. Если бы полковнику Журбенко доложили, что на их аэродром с дружественным визитом приземлилась группа марсиан, он удивился бы меньше, чем когда узнал, что подчинённый Брагин угнал самолёт. Происшествие случилось очень даже нешуточное, и, забыв обо всех делах, Журбенко помчался на КП. За ним по тревоге подтянулись начальник штаба и замполит, по новым веяниям «переделанный» в заместителя по воспитательной работе. — Ты что творишь?! — в бешенстве закричал угонщику Журбенко, резко выхватывая из рук дежурного микрофон. Твёрдый голос Брагина, что донёсся в ответ, к немалому всеобщему удивлению, обнаружил отсутствие привычного чинопочитания. — Командир! Или вы моей семье квартиру дадите, или я сейчас же на Москву! Упаду на Кремль! Журбенко остолбенел. То, что самолёт взлетел без разрешения, — оказывается, и не беда вовсе! Вся беда впереди, когда этот герой-одиночка двинет к столице! А до неё рукой подать — полчаса лёту. — Ты… не горячись! Будем по квартире решать! — напрягся полковник, чтобы выговорить это обещание необычайно милостиво, и, повернувшись к Зимовцу, тихо, зловеще выдавил: — Дежурное звено! Майор с испуганным подобострастием закивал, выпалил скороговоркой: — Есть! Так точно, товарищ полковник! Двухмоторная «Аннушка», неуклюже взяв высоту пятьсот метров, держалась круга. Журбенко её миролюбивым маршрутом ободрился, повёл спокойный разговор: — Лёня, как я тебе за час квартиру найду? У меня их в запасе нет! — Вы слово офицера дайте, при моей жене. — Жену его срочно! — замахал Журбенко дежурному, а в эфир заискивающе выдал: — Ты что, Леонид?! По-хорошему не мог подойти? Если каждый таким нахрапом будет квартиру просить, а? Так, брат, и войну начать в два счёта! Не дури, заходи на посадку! «Мне бы тебя, декабриста, только посадить. Уговорить, уломать, а там быстро разберусь. Под трибунал! В психушку! Устрою вместо квартиры тюремную камеру!» — разметался мысленными молниями Журбенко. — Да как он самолет посадит? — громко удивился рослый, кряжистый начальник штаба, отнимая угрюмый взгляд от своих больших ботинок. — Это же бортовой техник. Он и взлетел-то, Бог знает, как. Журбенко ссутулился, медленно осел в кресло руководителя полётов. Впервые в жизни полковник ощутил, что такое «ноги не держат». Даже семь лет назад, когда он сажал тяжёлый четырёхмоторный транспортник с двумя заглохшими двигателями, у него было всё в порядке и с мыслями, и с самообладанием. Как же из головы вылетело, что Брагин бортовой техник?! «Железное происшествие!» — пронеслась у комполка обречённая мысль. Вдобавок ко всему он быстро оценил соблазн такого положения — обрушить самолёт на Кремль — и вновь потянулся к микрофону. — Как я тебе — угонщику, преступнику — квартиру дам? Ты знаешь, что тебе по закону теперь положено! Трибунал! — Я не по доброй воле преступник! Накипело по самую глотку! — прохрипел, оправдываясь, Брагин. И тут же дал всем понять, что у него на кону обосновалась Её Величество Смерть, а полковничий гнев ему сущий пустяк. — Решайте с квартирой! Если не по-моему — я на Москву! Что прапорщик без колебаний готов к смерти и что сейчас ему под силу любой шаг — поняли все. В жаркой, не очень просторной будке КП повисла тишина — со столицей такие штучки пахнут эшафотом! — Лёня! Какая Москва?! Тебя собьют в момент! Не бери грех ни на свою душу, ни на нашу. Жену твою сейчас подвезут, машина уже ушла. Отключив микрофон, Журбенко мрачно известил присутствующих: — Сунется с круга — будем сбивать! Сам себе приговор вынес… Все молчали. — Дурак! Что его угораздило? — полковник развёл руками и от отчаяния яростно застучал кулаком по столу. — Маразм! Там одной горючки на квартиру хватит! Самолет продать — весь полк расселяй! А квартир нету! Нету! Он обхватил голову и, помолчав с минуту, снова потянулся говорить с Брагиным: — Ты ведь меня крайним делаешь, Леонид! А я не прячу от вас квартиры! Будь моя воля, по две бы каждому раздал! Но их нет! — Наверху потребуйте! Должны же там о людях думать! — Наверху прикажут сбивать, а не разговаривать! — У меня детей двое! Сын уже взрослый, а я всю жизнь в конуре коммунальной прожил да в общагах! — Брагин торопился выложить все свои беды, на которые никто никогда внимания не обращал. Он кричал, а голос его срывался от волнения и жалости к себе: — То молодой! То перестройка! То демократия! Двадцать лет прослужил, а угла своего так и нет! Слушая громогласные обиды обречённого Брагина, перед полковником, словно близнецы — в один рост, вытянулись два лётчика в высотных комбинезонах, со шлемами в руках. Офицеры понимали, какая цель будет им указана, лица их были угрюмы, сосредоточенны. — Перед женой и детьми стыдно! — надрывался из чёрного динамика голос. — Жалко мне их, товарищ полковник! Мы же не прокажённые, мы Родину защищаем! Супруга, бедняжка… для женщины свой угол — первое дело, а у нас его не было никогда. Кто это поймёт?! — Понимают тебя, Леонид, понимают! — отвлекать бунтаря взялся замполит. — Но сделать-то что мы можем?! — Пусть услышат те, кто может! Хоть сам Ельцин! Иначе получит! — На взлёт! — приказал Журбенко истребителям. Лётчик, что помоложе, с высоким оголённым лбом и залихватски уложенными назад волосами, не сорвался с места, а потупил взгляд и сказал: — Сопровождать — буду. Сбивать — нет. — Как не будешь?! — не веря своим ушам, взорвался Жур-бенко. Что за день сегодня сплошные сюрпризы? — Сосед мой по общаге. И не враг он никакой, просто жизнь тяжелая достала. На него утром жена — как с цепи сорвалась, весь этаж слышал. — Ты за чужую шкуру под трибунал захотел?! — Почему под трибунал? — лицо молодого офицера от волнения покрылось красными пятнами. — Я взлечу и стрелять буду. Только промахнусь. Пусть он даже и на Кремль падает, может, там поумнеют. Я уже четыре года в общежитии живу, и мне до конца жизни это светит. Что же получается? Брагин — враг, которою сбивать нужно, а там в Москве нас, летчиков, в грязь втаптывают не враги? — Что за разговоры?! Под арест! — полковника мелко затрясло. Под следствие! А вам, капитан, в воздух! Боевой приказ! Второй лётчик, обхват ив рукой шлем с тонированным забралом, выбежал с КП. Журбенко вновь возвратился к Брагину, сбавил тон до миролюбивого и поймал себя на мысли, что более идиотского спектакля он в жизни ещё не играл. — Придумаем, Лёня, придумаем с тобой что-нибудь! Только кто в квартире жить будет? Как ты приземлишься? — Жене и детям останется! — Сиротами ты их, дурачок, оставляешь! — Может, попробовать посадить революционера? — зам по воспитательной работе ткнул пальцем вверх. — Время есть, рассказать ему, что да как… вдруг получится. Взлетел же, мерзавец! Журбенко устало покосился на советчика: — Да он не только взлётку угробит, на воздух пол-аэродрома отправит. Нам в тюрьме за это указание сидеть — не пересидеть! — Не будет Брагин садиться! — со злостью проговорил начальник штаба. — Он человек нормальный, с головой. Вот увидите, плюхнется, бедняга, в болото, и всё! Просто нервы уже не выдержали. Да если хорошо разобраться — кто туг виноват? Жил бы в квартире, как положено, и всё нормально было бы! Стыдно перед жёнами и детьми, — влез в разговор отстра-ионный от полёта молодой лётчик, что пребывал в ожидании конвоя, — Живём как скотина бессловесная. Обещать все обещают, а ничего не дают. Ни зарплаты, ни квартир. — Вон на гауптвахту! — рявкнул полковник. — А то договоритесь!.. Что лысоватый, улыбчивый Брагин — ничем не приметный прапорщик сорока лет — поднялся на отчаянный бунт, в полку и в соседней части узнали моментально. Служащие и офицеры собирались кучками, всматривались в небо, оживлённо обсуждали происшествие. — Погибнет, как пить дать! — отрубил худой майор из истребительной эскадрильи и зло сплюнул на землю. — Да только с квартирой большой вопрос. — Командир слово дал. — Толку-то! Командира после брагинского номера самого пинком под зад… — Будь наши генералы смелее, такого безобразия бы не было. Позасунули языки в одно место ради своих привилегий!.. Журбенко отзвонился с докладом наверх и после порции угорелого мата на свои уши в душе даже поддержал Брагина насчёт Кремля: «Не хватает вам, гадам лакированным, хорошей встряски!» Но в эфир наставления выдал должные: — Ты, Лёня, с круга не сворачивай, не рыпайся на Кремль! Шут с ним, с поганым! А я уж постараюсь всё сделать… если меня самого не снимут. — Ради детей своих не полечу! Был бы один — показал бы Ельцину, как простой прапорщик умереть может! — Эх, умирать-то мы все герои, — только и вымолвил командир.. На аэродроме выдавались указания, бушевали разговоры, а гордо реющий самолёт выписывал круг за кругом. Бунтарь приладился держать штурвал в одном положении и теперь жадно смотрел на цветущую внизу землю, на синее безоблачное небо, желая напоследок вобрать в себя прелести белого света. Он видел, как, зловеще поблескивая, встал к нему в конвой МИГ-29, ведомый исполнительным капитаном. «Свой», — опознал Брагин бортовой номер опасного спутника. Очень быстро объявились две «сушки» с соседнего аэродрома. «Боятся! Нагнали! — проскрипел зубами техник. — Всё ради Кремля. А простой человек никому не нужен!» — Шасси убери, горючки на дольше хватит! донёсся незнакомый голос летчика-истребителя СУ-27, и Брагин спохватился — про шасси в стартовой запарке он совсем забыл… На КП ворвалась растрёпанная жена Брагина — невысокая, круглолицая. Бескровные губы её дрожали, глаза, ничего толком не видящие, рвались от горя из орбит. Женщине сунули микрофон, и та отчаянно заголосила в эфир. — Лёнечка-а-а! Прости меня, родной Лёнечка-а-а! — Что теперь об этом, — муж отвечал строго и спокойно. С неизбежным приближением жестокой трагедии утренняя ссора высветилась пустяком. — Командир вроде слово дал. Может, в самом деле квартиру получите. Живите!., и… детей береги! — Его собьют?! — супруга Брагина рванулась к полковнику, ухватила за руку. — Он же… не специально! Он не враг! Он же… наш… советский! Несчастная женщина осеклась, не от сказанного слова «советский», а оттого, что офицеры вокруг угрюмым, подавленным видом свидетельствовали: могут, очень даже могут сбить её Леонида, потому как не игру тот затеял, а преступление. Но ведь ради неё, ради семьи это дикое преступление! Будь прокляты беспросветные неустроенность и нищета! Через них все ссоры и страдания — сколько же можно ждать, терпеть, затягивать туже пояса?! Простым людям только и нашёптывают: «Потерпите, завтра всё будет прекрасно!» А сами советчики давно купаются в роскоши — они не пояса затягивают, а снимают с перестройки жирные сливки! — Если захочет — не собьют, — мрачно ответил Журбенко. — Да толку-то! Приземлиться у него… Брагина всё поняла, обхватила руками лицо, зарыдала в голос… Обречённая «Аннушка» кружила и кружила над родными местами, будоража надсадным рёвом окрестные села. И хотя здешних людей полётами удивить было непросто, странный, повторяющийся хоровод транспортника и истребителей наводил их на очень мрачные выводы. На КП, где о происходящем знали «от и до», лишь обречённо ждали трагического финала — когда у Брагина закончится горючее. Сам виновник надвигающегося несчастья с тревогой посматривал на остаток топлива. Как назло, бреющий полёт выжирал керосин с удвоенным аппетитом. И хотя Брагин знал, что стрелка прибора движется только вниз — чудес не бывает, ему становилось страшно от мысли, что совсем скоро её маленький, крашенный фосфором кончик упрётся в ноль. То, что он не сможет приземлиться, Брагин знал ещё до взлёта: слишком сложное дело посадка. Подняться в воздух получилось, помогло врожденное любопытство, какой-никакой технический опыт. Всё поглядывал из-за командирской спины, как газ дают, закрылками управляют. Лучше бы и не знал. Горячка, вспыхнувшая после ссоры, исчезла, взамен пришло осознание, что сотворил непоправимую страшную беду… Время неумолимо шло. Иногда пилоту казалось, что смерть будет лучшим и естественным исходом из жуткого кошмара, и он готовился мужественно встретить её; то вдруг его нутро охватывал парализующий холод неизбежно надвигающейся смерти, и тогда в голове крутились самые невероятные идеи о спасении: пролететь очень низко над озером и прыгнуть в воду или попытаться приземлиться на болото и погасить удар. Что Брагин решил твёрдо, так это не кружить над соседним городом, и тем более не рисковать приземлением на родной аэродром. Там жена, друзья, сослуживцы. «Аннушка» ударится о взлётную полосу многотонной бомбой и сметёт всё, что попадётся на пути: КП, ангары, другие самолеты. Тогда с собой на тот свет он захватит ни в чём не повинных людей и не будет ему уже человеческого прощения. Жертва должна быть единственная — он сам. «Детей жалко, — Брагин не удержался от слёз отчаяния и жалости к сыну, к дочери, к себе: они больше не увидят его, как и он больше не увидит их. — Лишь бы всё правильно поняли, крошки мои! Добра хотел вам. Показать, что и у вас отец что-то может, любит, заботится… Даже ценою жизни… Вот только получилось глупо…» Злополучная стрелка улеглась на ноль… Брагина словно ударило электрическим током — его минуты на этом свете сочтены. Как ни готовился он, что скоро выйдет весь керосин, когда заглох левый двигатель, сердце его обречённо сжалось… Через несколько секунд высокий, обнадёживающий звук второго мотора сменился низким, угасающим гоном, и его лопасти тоже беспомощно замерли. «Конец!» — ледяной иглой прокололо грудь Брагина, и он судорожными потными руками рванул штурвал на себя. Но самолёт, потеряв тягу, больше не подчинялся воле несчастного пилота. Наклонившись носом к земле, транспортник ринулся вниз, и Брагин увидел, как стремительно приближается земля… Он закричал… Рация донесла до командного пункта крик Брагина, и там поняли — наступает страшная развязка. Крик внезапно оборвался, и эфир наполнился жуткой тишиной… АРИФМЕТИКА ОБГОНА Лёня Желтков — молодой, можно сказать, сопливый командир взвода — вчера комбата обогнал. Сподобился, обставил натурально! Причём, без тени смущения, почтения и маломальского пиетета, что положено зелёному вояке перед начальством иметь. Ещё, дурень, пофафакал гудком, чтобы дорогу веселее освобождали… Оплошал, конечно, Лёня с манёвром, но так получилось: мотоциклист, что впереди него на перекрёстке стоял, сам замешкался — уже светофор, полосуемый струями дождя, давно вспыхнул ярким изумрудом, уже двинулся встречный поток, а мотоциклетный наездник в песчаной плащ-палатке всё стучал сапожищем по педали, попадая в скорость. Надавил тогда Лёня клаксон подержанной «шестёры», то бишь ВАЗ-2106 — сторонись, черепаха трёхколёсная, серьёзные ребята едут! Газанул лихо… Только потом разглядел, что неловкий мотоциклист — это товарищ комбат. Подполковник Завадский собственной персоной… И вообще, кто бы подумал, что тот чёртов драндулет облепили родные начальники?! Со спины — обычные мотоциклетные каски, военные плащ-палатки… Да таких в Чите немеряно! А вышло… Оперетта «Мистер X»! Со снятием масок-касок: в люльке, за чёрным обшарпанным пологом, батальонный начштаба Клюев окопался, сзади, на высокой седушке, как петух на насесте, пристроился ротный Зеленкович… И Лёня, увы, собственное «беззаконие» тоже не один созерцал: два сослуживца рядышком, как и он — Ваньки-взводные. Товарищи его, миновав подальше свирепые командирские взоры, даже посмеялись — гоготливо, безудержно: уделали они старичков со свистом и брызгами! Но сердце Лёни от тяжёлого глаза комбата-громилы ёкнуло. Хоть и вскользь по нему «прицел» подполковника прошёлся, Лёне совсем не до смеха стало. Принялся он сам себя успокаивать, что на дороге, мол, главное — правила движения, а не субординация. Не помогло. Вкралась в душу шершавая скрипучая тревога, обустроилась. И совсем не зря… Завадский, как владелец мотоцикла «Урал», на превосходство автомобиля, может, сильно и не обиделся бы — куда от очевидности деваться, но свидетелей посрамления его мототранспорта набралось больше чем надо. Туг уж, извините, политика! К тому же в легковушке довольные хари подчинённых, будто мёдом накормили… Начальство насупилось полным составом — вот он, вечный конфликт «отцов и детей!» И не конфликт, а форменная дискриминация: «отцы» на сраном мотоцикле, под дождём, в грязи; «дети» на «Жигулях» — с комфортом и музыкой! Куда, спрашивается, весь мир и советская армия прикатились?! Подполковник за счастье мотоцикл почитает — этого сезонного железного ишака (куда деваться, на машину в очереди десяток лет отстоять надо), а желторотый щёголь на четырёх колёсах рассекает! Да, как пить дать, купил не на свои, на родительские денежки! Когда полк на утреннем разводе добросовестно промаршировал по остаткам вчерашних луж, начштаба Клюев подозвал Желткова на расплату. — Что себе позволяешь? — с укоризной уставился майор на лейтенанта. — Никакого почтения к погонам! — Виноват! Не заметил, — к покаянию Желтков готов был ещё вчера. Клюев — худощавый, подтянутый офицер, не спеша, с расстановкой «попилил» зарвавшегося взводного суровым взглядом. Тот даже почувствовал, как с плеч посыпались скрипучие «опилки». — Бесцеремонность, лейтенант, вопиющая! — наконец прервал тягостное молчание начштаба. — Комбат через тебя такой публичный позор получил, что места себе не найдёт. — Майор спрятал руки за спину, покачался на носках. В портупее, блестящих сапогах, в выглаженных, как на парад, галифе, он смотрелся воинственно, строго. Смотреть на белое, тщательно выбритое лицо начштаба, на прищуренный взгляд, что не сулил ничего хорошего, Желтков не стал, молча уткнулся в свои сапоги, которые блеском не уступали майорским. Что тут ещё добавить в оправдание — не заметил! — Тебе арифметику проступка доложить? — спросил Клюев. — Штраф? — всполошился лейтенант. — Но я правил не нарушал! — Арифметика, Желтков, военная, потому тебе выйдет хуже правил. Обогнал целого подполковника — раз, меня — начальника штаба — два, Зеленковича — три! — Клюев выразительно позагибал тонкие пальцы. — Товарищ майор… — Оправдания отставить! Будем вычислять объём морального ущерба! — Каким же способом? — растерянно осведомился Желтков. — Математикой! Слышал о такой королеве наук? — Слышал, — буркнул Желтков. — И что считать? — Звёзды! У тебя вот две звезды, у капитана — четыре. Майора зачтём за пять — чтобы к общему знаменателю привести, понимаешь? Желтков кивнул: отлично понимаю. Пять маленьких звёзд приплюсовать к двум можно, а вот одну большую… шиш. Соображает начальник штаба — общий знаменатель требуется! — А подполко-овник… — майор нарочно растянул слово, разрешая лейтенанту досказать верный ответ. — Шесть! — бодро отчеканил Желтков. — Мелко берёшь, — начштаба причмокнул губами, растопырил перед лейтенантом пальцы обеих рук. — Десять! Де-сять! Кстати, откуда у вчерашнего курсанта с зарплатой аж двенадцать рублей машина «Жигули»? — Родители дали… семь тысяч, — признался Желтков и, чтобы уйти от неприятного допроса, полюбопытствовал: — По какой, товарищ майор, формуле считать будем? — Униженные и оскорблённые тобой, ну, кто в мотоцикле — плюсом, а свои погоны — в минус. Понятно? — Так точно! — опять гаркнул Желтков, хотя ничего не понял. — И что… с результатом? — Проставляться! — Это как? — Не как, а чем! Коньяком. По полному соответствию звёздочек. «А» равно «А штрих», — глядя в растерянные глаза Желткова, майор пояснил: — Условие такое! Изначально введённое волевым решением субъекта, производящим математические исчисления. Сечёшь? Желтков, к тому, что напрочь запутался в военной арифметике, теперь уже не мог понять — что изливается из майора: ирония или строгость? — Никак нет! — опустил он голову и подровнял носки надраенных хромачей. — «А» есть результат исчислений по только что заданной тебе формуле, — Клюев ткнул указательным пальцем в пряжку лейтенантской портупеи. — «А штрих» есть художественное отображение звезды на бутылочной этикетке. Теперь ловишь тему? — Угу, — протянул Желтков. Бутылочная этикетка — уже что-то знакомое. И сколько выставлять получится? Коньяк-то нынче дорог — по червонцу за три звёздочки! — Угу, да не всё. За товарищей, как я понимаю, компенсировать ты будешь? Желтков округлил глаза. — Это же… такое выйдет… — пробормотал он. — Выйдет! — радостно подтвердил Клюев. — За гудок могу коэффициент ввести — два или три. Или просто умножить на пи. Пи-пи — и шесть целых, двадцать восемь сотых! Слыхал про такое? — Гудок я… случайно нажал… — Случайность, по теории вероятности, есть категория закономерная! — отрезал начштаба. — Мне ж зарплаты не хватит, товарищ майор! Натурально! — Желтков чуть не вскричал в отчаянном порыве. Сумасшедшая сумма против какого-то глупого обгона! — Согласен! Потому произведём дифференциацию твоих обязательств, — милостиво сбавил претензии Клюев. — Количество подлежащих оприходованию звёзд будет обратно пропорционально времени исполнения. — Это как? — загнанный в угол Желтков только и раскрыл рот. — Лейтенант, кто из нас позже училище заканчивал? — демонстрируя недовольство, Клюев наморщил лоб. — У кого мозги свежее? Молодой взводный промолчал. Свежестью своих мозгов хвастаться его не тянуло. — Элементарные вещи разъясняю! — вздохнул Клюев. — Укладываешься с доставкой в полчаса — с тебя за всё-про всё — пузырь. Уловил? — Уловил! Ещё как, товарищ майор! — Желтков растянул в радостной улыбке рот и, будто он находился на старте, подобрался тотчас бежать. Сумрак с его души улетучился в секунду: живём! Червонец долой, зато начальство не в обиде! * * * В прокуренной канцелярии комбата Клюев размашисто бросил фуражку на стол, сел напротив Завадского. Тот, озабоченный, с плотно «утрамбованными» морщинами, оторвался от журнала боевой подготовки. — Вместо отпуска — окружная проверка! — Завадский от злости хрястнул пополам карандаш. — Ты в академию собрался! Командир полка хвост накрутил, туже корабельного каната! Вот скажи, что делать? — Сообразить по дозе! — Клюев кивнул на три прилежных гранёных стакана возле графина с водой. — Где ж взять? Слава Горбачёву — без талонов только коньяк. — Завадский никак не остывал, гулко шипел. — У нас, видишь ли, в стране теперь одни благородные, графья — что попало не хлебаем. — А я лично от коньячка не откажусь! — Ради утречка и я бы грамм сто хлопнул. Или в лечебных целях принять. Какой бы доктор прописал! Лицо Клюева озарила странноватая улыбка Он покосился на часы и забарабанил пальцами по большому, истёртому листу плексигласа. — Весёлый, — хмыкнул подполковник. — Как академия? Математика осталась? — Математика, — беззаботно кивнул Клюев. — И как ты? — на лице Завадского отразилось глубокое сочувствие. — По мне, хрень непроходимая. Клюев уцепил пустой стакан, стукнул днищем об стол. — Сдам! Сто процентов! ПЕРЕСЕЛЕНИЕ — Вчера Лукашины уехали, — тихо и горестно сказала Антонина, выставляя на стол расписную фарфоровую сахарницу. — Не зашли. Уехали без слов, прощаний… — Как уехали? — не поверив своим ушам, передёрнулся Симкин, — я недавно Петра видел. Антонина хотела ещё что-то сказать, но губы её скривились, она торопливо прикрыла рот рукой. — Да все уже уехали! Все! Только вы ничего не видите! громко закричала из комнаты их старшая дочь Нина, досидимся здесь — из собственного дома выгонят! Да мы с Машкой старыми девами останемся, русских тут уже нет! Симкин не донёс до рта чашку с чаем, поставил её на стол, задумался. Мрачная тень накатилась на изношенное загорелое лицо. Не хотелось верить в неотвратимость переезда, ох как не хотелось. Временами казалось, что ещё остаётся шанс удержаться здесь. Что всё обойдётся, наладится. Но нет, круто жизнь переменилась. Каждый стал сам за себя, и надеяться больше не на что. Пора определяться. А решение только одно — оставлять землю, на которой прожили двадцать с лишним лет, уезжать! Сейчас русские уезжают, будто пропадают, без прощаний, отходных. Жили рядышком не один год, и всё, никого нет. Симкин догадывался, почему тихо уезжают. Не хотят, чтобы бегство видели. На новом месте переселенцев не жалуют, уже проверено. Ни работы, ни почёта. Здесь был директором — там будешь сторожем. Кому надо, чтобы друзья знали про позор на старые головы? Нажитое долгими годами жалко бросать… Симкин порывисто поднялся, встал на пороге зала, с нежностью прислонил к гладкому косяку грубую ладонь. Дом — красавец. Сам строил, знает, как каждый кирпич лежит. Двор — тоже загляденье. Огород, сад, мощёные дорожки — словно в раю. А там: абрикосы, яблони, виноград, дыни. Всё растёт в этом благодатном крае… И дочерей до этой заварухи мечтал на ноги поднять, замуж хорошо выдать… Они уж и выросли — обе невесты. Нина домовитая, рассудительная — любой парень будет уюту с ней рад, а младшенькая, Маша, ещё суетливая, восторженная. Не обломали пока перемены… будь они неладны… «Какая жизнь была, какие планы! — горько сжалось у Сим-кина сердце, — а теперь остаётся одно — бежать!.. Ещё вопрос — куда? Россия велика, а нигде не ждут». Антонина, сдерживая слёзы, с надеждой смотрела на него. Это он, молодой инженер Геннадий Симкин, когда-то привёз сюда несмышлёную саратовскую девушку. Покорил сердце высокий, ладный парень, горящий по работе в дальних краях. Ни минуты не сомневаясь, поехала она с ним. Здесь, в Узбекистане, они нашли и гостеприимную землю, и хороших друзей. Тогда не делили ничего — на всех была одна страна. А всё, что зависело от них, сложилось удачно: хорошая работа, уютный семейный очаг. Здесь родились и выросли две дочки, на которых они смотрели да радовались. Но, видно, есть на свете что-то такое, что не зависит от простых смертных. Есть страшные силы, что, подобно безудержному урагану, срывают людей с насиженных мест и жестоко ломают им судьбы. Кто рождает эту силу — Бог или человек? Не осмыслить. Если Бог, то почему он такой безжалостный? А если человек, то кто даёт ему такое могущество, что вздымаются по его воле целые народы и превращаются в зверей люди? Страшно всё это. Симкин, тяжело обхватив голову, молчал, лишь нервно подёргивались мышцы то на шее, то на лице. Ещё пять лет назад главным инженером на комбинате работал и ничего не боялся, а ведь сотни людей за спиной были. Потом, как чужестранца, потеснили его с высокой должности, нимало не смущаясь корявыми объяснениями. А сейчас три самых дорогих человека за мим — три беззащитных женщины. Нет! Тянуть больше нельзя, потом не простит себя, если что-то случится. — Что ж, мать, пора и нам отсюда выбираться, — произнес Симкин то, что в головах его семейства уже прокрутилось не раз. — Дожились, Господи! По свету мотаться на старости лет! — вдруг заплакала Антонина, всплеснув руками. Она поняла — муж так решил, и назад ходу больше нет. — Мамочка! Не плачь! — бросились к ней дочери, — мы же все вместе будем! Давно надо было уехать. Уже забыли бы этот Узбекистан. — Ну и куда переезжать будем? — обвел тягостным взглядом семейство хозяин. — Россия-то большая, а где нам место найти? Ведь у нас и родни близкой нет. — Да хоть куда! — запальчиво выкрикнула младшая, — лишь бы отсюда! — Не Рокфеллеры — наобум ехать… — раздумчиво продолжил Симкин. — Надо своими глазами поглядеть, куда пристроиться. Дом дорого не продать, потому в село придется ехать. Ну, может, на первое время, — виновато посмотрел он на дочерей. — Вот и поезжайте с Ниной, — подхватила Антонина, — посмотрите Россию, и где вам понравится, туда и поедем. Я куда угодно согласна, лишь бы к своим. — Всё. Завтра увольняюсь! — выдохнул Симкин, — давай, мать, бутылку. Помянем старую жизнь. Антонина взяла из холодильника начатую пол-литру и, поставив её на стол, едва не зарыдала в голос: — Господи! За что всё это нам? Куда же ты смотришь, милосердный наш? — Антонина! Без рёву мне! — оборвал её муж, — Не знаю, куда Бог твой смотрит, а нам только в Россию дорога! Чай, встретит матушка, не прогонит, не обидит. Симкин размашисто плеснул водки в пузатую рюмку, резко опрокинул в рот. — Нечего по старому причитать! Крест теперь на этой жизни! И не наша в том воля. * * * Помотавшись три недели по относительно недалёким российским краям, Симкин с дочерью благополучно вернулись. — Село большое, хорошее, и дом приглядели неплохой! — радостно тараторила Нина матери и сестре, едва переступили порог. Сам хозяин был сдержанней, мыслями уже в предстоящих нелёгких заботах. — Не пропадём, мать, — расцеловал он свою драгоценную половину, — живут люди, глядишь, и мы приживемся. Но Антонина за радостью встречи разглядела в глазах супруга затаённую тревогу. — И там будто Мамай прошёл, — ничего не стал скрывать Симкин от жены, — разруха, нищета, как в гражданскую. С работой тяжело, всё дорого. Дом, конечно, с нашим не сравнить, — грустно покачал он головой. Антонина охнула, сильно сцепив себе пальцы, и на глазах её появились слёзы. — Родная, не плачь, — ласково обнял жену за плечи Симкин, а у самого запершило в горле. — Устроимся. Мы ещё не старые. Кирпич с собой возьмем дом обложить, будет как новенький. Дворовые постройки соорудим, хозяйство разведём, проживём. И козы у нас породистые, там таких близко нет. Всё хорошо у нас будет, Тоня, — ласково потрепал он её по щекам, как в молодости. — Посмотри, дочки наши на выданье! На Нинку уже один жених в деревне заглядывался! — Дай-то Бог! — сразу оживилась Антонина и, перекрестившись, вытерла слезы. * * * Легко сказать «переехать»… Одна лишь забота — дом продать — сколько заняла хлопот. Цену, словно в насмешку, давали мизерную. Симкин горячился, размахивал руками перед покупателями, водил их по дому и разъяснял, что стены у него толщиной в полтора кирпича, что окна утеплены и зимой не продуваются, что планировка очень удобная, что и подвал в доме добротный. Он тыкал в пол и потолок, в окна и стены, подробно рассказывал, как всё ладно подогнано, но неизменно натыкался на отчуждённые восточные глаза. — Дом хороший, а хочешь много. Никуда ты не денешься, продашь н за две тысячи. Дороже тебе никто не даст. Симкин отказывал, а потом метался по дому и кричал, стуча кулаками по подоконнику: «Задаром я свой дом не отдам! Год буду продавать!» Жена и дочери подавленно молчали, не знали, что делать. Планы рушились. Симкин каждую неделю звонил в алтайскую деревню и просил ещё подержать для него дом. Отчаяние подбиралось ко всем… Спасение пришло, откуда не ждали. Однажды, когда уж наступила осень и Симкин было настроился здесь зимовать, во двор зашёл мужчина лет тридцати трех — тридцати пяти, узбек с короткими, чуть седоватыми волосами, одетый в отутюженный серый шерстяной костюм. — Здесь дом продают? — спросил он Симкина, возившегося на грядках, среди пожухлых кустов малины. — Здесь! — выпрямился Симкин, и лицо его вдруг расплылось в улыбке. — Рустам! Сколько лет, сколько зим! Проходи, проходи в дом. Гостем будешь дорогим. Разговор продолжился за чашкой чая. Покупатель обошёл весь дом, заглянул в каждый угол. Симкин был рядом и с ещё большим вдохновением рассказывал, как всё ладно у него сделано. — Дом как игрушка. Сам строил. Сто лет ещё простоит. Хватит и детям твоим, и внукам. Я ведь халтуры не терплю, ты знаешь. — Знаю, Геннадий Васильевич! И цену хорошую дам. Только никому об этом не говорите, а то меня не поймут. Я добро помню. Ведь за то происшествие меня все ели, и свои же первые. А вы не побоялись вступиться, даже в министерство звонили. — Я всегда людям помогал, да вот видишь, как обернулось… Никому такого не пожелаю… — у Симкина дрогнул голос от волнения, но он быстро справился с собой. — Спасибо, Рустам, что не забыл ничего. А тебе дом счастье принесёт. И мне спокойней, что мой очаг хорошему человеку перейдёт. — В каждом народе и люди есть и скоты, — тихо сказал гость и, пожимая руку хозяину, добавил: — Деньги через две недели будут. — Собрались зимовать, да дорога выпадает, — подвел итог на семейном совете Симкин. — Плохо в зиму уезжать, но выбора нет. * * * — Этот вагон вам отписан, — сцепщик, невзрачный узбек с грязным лицом и в замызганной спецовке, небрежно махнул рукой в старую теплушку. Симкину сразу бросились в глаза две выдранные доски и большие щели. — Да ты что? — чуть не заплакал он. — Дружок, ведь на дворе зима. Мы с такими щелями как тараканы вымерзнем! Узбек равнодушно подёрнул плечами и, словно не слышал ничего, сказал, тыча рукой на высокую платформу в тупике. — Вон туда поставят. «Ну, нет! — решил Симкин, — надо к дежурному по станции. В такую развалюху грузиться нельзя. И замёрзнем, и снегом вещи забьёт». Дежурный по станции не дал переселенцу всё высказать, а сразу яростно затряс головой, давая понять, что он ничего менять не будет. — Да ты пойми! Ведь мы там сами поедем, люди всё-таки! — взмолился Симкин. Когда-то, в бытность инженером крупнейшего комбината, его слово имело власть, его здесь слушали, помогали. Сейчас железнодорожник молчал, не желая ничего объяснять. Но Симкин понял всё. Вагон уходил в Россию, и никто туда хорошую теплушку не даст. «Ладно, мало вам осталось пить нашу кровь! — утешился он. — Придумаю что-нибудь. Дырки досками закрою, а кирпичом вдоль стен кладку выложу, будет навроде комнаты, и ветра меньше и холода. Одно страшно, если дёрнут состав хорошенько, засыпать нас может этим кирпичом. Ну да не буду слишком высоко поднимать». Грузились долго. Правую сторону вагона обустроили под жильё, левую под вещи. Козам отгородили загончик напротив входа. Аккуратно сложили вдоль стен кирпич. Он был не абы какой, а облицовочный. Доставал Симкин в пору начальственной должности. Думал дочерям дом на две семьи построить. Уж и представлял его — красивый, двухэтажный, из красного глянцевого кирпича. Много чего успел на дом запасти. Балки металлические тут, доски. Теперь всё, что можно, увозить надо. На новом месте ох как пригодится. Приживаться с нуля придётся. После укладки кирпича он отгородил досками две комнатки. Дальнюю, глухую, с одним входом — под спальню, и её тотчас дочери утеплили коврами и пуховыми одеялами. Узбек-сцепщик нагло пялился на всё, что грузили. По его сморщенному лбу было видно, что он напряжённо выискивает, к чему бы придраться. Когда подошла вторая машина со стройматериалами, сцепщик не выдержал. — Кирпич, однако, не домашние вещи, — как можно строже заявил он Симкину, — нагрузка на вагон большая будет. Больше нормы. — Какая тут нагрузка? — зло спросил Симкин. Уж кто-кто, а он в нагрузке понимал лучше, чем сто таких сцепщиков, — в вагон шестьдесят тонн грузят, а здесь всего полторы машины кирпича. — Кирпич весь вагон попортит, — упрямо твердил узбек, уставив па Симкина узкие, безжалостные глаза. — Вагон уже невозможно попортить, рухлядь на колесах!.. — Симкин огрызнулся, присовокупил матерное словечко. — Да и он вообще без возврата уходит. В России останется. Понял? Вам уже без разницы, попорченный он или нет! — Узнать надо про кирпич, — никак не желая отлипать без «навара», сцепщик придумал новый предлог, — может, ты его украл. Отсюда все вещи везут, а не кирпичи. Вот вещи и грузи. Симкин понял, что тот не успокоится, пока не получит деньги. — Ну, хватит тебе пятьсот сумов? — спросил он, запуская руку в нагрудный карман. — Ещё машинисту надо, — не растерялся сцепщик, — столько же. «Никуда не отъехали, а уже деньги тянут», — огорчился Симкин, скрытно отсчитывая в кармане две бумажки. Узбек, получив ни за что ни про что тысячу сумов, довольный, заскочил в тепловоз. У Симкина отлегло на сердце — хоть не будет стоять над душой, так пялится, будто его вещи увозят. Быстрее бы вас не видеть. А тут ещё морозы, как на грех, влупили небывалые — первый раз такие за всю их здешнюю жизнь. Ночью двадцать точно будет. Как всё не вовремя! — Антонина, водку далеко не прячь! — крикнул он жене, заметив, что та понесла в вагон две большие сумки с провизией. — Без неё околеем. Оставлять Симкин ничего не хотел: ни из скарба, ни из скотины. Смутное время на дворе, что здесь, что в России, потому всё сгодится. И сено в тюках закатили, им обложили стены прихожки. Лишнее тепло не помешает, и для коз корм. Зиму-то жить на новом месте. Наконец, к позднему вечеру всё было погружено. Антонина с дочками оглядели заплаканными глазами последний раз станцию, так и не понимая — то ли радоваться, то ли печалиться. Они долго желали перемен, но теперь, когда те неотвратимо надвинулись, стало страшно. Страшно оставлять обжитую землю, страшно отправляться в неизвестность… Антонина встала на мостик, ведущий с платформы в теплушку, размашисто перекрестилась и низко, в пояс поклонилась. — Прощай, землица родная! Не по своей воле бежим! Симкин, одетый в серую фуфайку, обутый в новые валенки, забросил в теплушку четыре доски, служившие помостом и строго наказал: — Закрывайтесь от беды подальше и сидите тихо! Захлопнув тяжелую, разбитую дверь, он пошёл искать маневровый тепловоз. — Всё, погрузились. Можно в состав цеплять, — сказал Симкин, поднявшись в кабину по железным ступенькам. Но машинист сделал вид, будто не слышит его. — Подцеплять можно! — повторился Симкин. — У нас и без тебя работы много, — не оборачиваясь к вошедшему, грубо отрезал машинист, — если хочешь быстро, давай тысячу, а то только через день подцепим. Симкин трясущимися от негодования руками полез в карман телогрейки и, еле сдерживая себя, протянул вымогателю цветастую купюру. Узбек небрежно взял деньги и, словно ничего не произошло, заварил себе чай. Симкин мялся рядом и, не в силах смотреть на машиниста, глядел в окно, с тоской представляя себе, что семья сейчас сидит в холодной теплушке, а от него больше ничего не зависит. «Терпи, Гена — советский специалист! — сдерживая злобу, остановил себя Симкин. — Вот она — дружба народов, тебе ещё сполна долг отдадут! Не унесёшь, всю благодарность-то!» Наконец, машинист, насладившись властью и чаем, потянулся к рычагам. Через десять минут ныряний тепловоза туда-сюда по станции, теплушка была пристроена к небольшому товарному составу, держащему путь в Казахстан. Симкин залез в холодный вагон и в последний раз глянул в темноту, представляя за ней и город, и комбинат, и свой бывший дом. В этот прощальный морозный вечер ему представились абрикосы в розовом цвету, нескончаемая зелень вокруг и жаркий воздух, к которому он уже привык. Ничего этого больше не будет… Яростно стукнула тяжёлая дверь. Руки Симкина мотали на проушины упрямую проволоку, а по щекам сами собой текли слёзы и холодили лицо. «Негоже мне перед женщинами», — обругал себя за слабость Симкин и вытер глаза платком. Он постоял ещё чуть-чуть один, глубоко вздыхая и успокаиваясь. Наконец, все четверо задраились в тёмной спаленке, словно в подводной лодке. Теперь оставалось только ждать. Горела дрожащим пламенем свеча, поставленная в большую миску; сутулые ломаные тени беспокойно метались по ковровым стенам и не скрывали тревоги и угрюмости своих хозяев… Дочери по просьбе отца достали укутанные в полотенца бутерброды, которые сохранили прощальное тепло навсегда оставленного дома. Симкин вытащил бутылку водки, налил себе полный стакан и по чуть-чуть плеснул жене и дочерям. — Простите меня, дочки мои… и ты, Антонина, прости… — поперхнулся он и замолчал, пережидая, когда отпустит сухой ершистый ком в горле. Но ком не отступал, не пропадал, а лишь ужимался, едва позволяя протискиваться словам. — Что… как бродяг… в холодной теплушке… со скотиной. Не чаял я ни вам, ни себе такой судьбы. Что впереди ждёт — не знаю. Даст Бог, может, лучше будет, к своим всё же едем. От невыносимой обиды Симкин размашисто стукнул стаканом по кружке жены, и большими глотками стал вливать в себя водку, словно пытаясь найти в ней нечто спасительное. Антонина зарыдала и затрясла плечами. — Господи! За какие грехи?! Нина и Маша всхлипывали и, как могли, утешали плачущую мать. Прошло несколько часов, прежде чем морозный воздух огласил пронзительный свисток. Звонкий удар волной разлетелся от тепловоза к хвосту поезда, сотрясая вагоны. Дёрнуло и их теплушку. В вагоне что-то упало и глухо стукнулось о грубый дощатый пол. — С Богом! «Лишь бы не замёрзнуть! Лишь бы дочек не заморозить! Услышь нас, Боже Всевышний!» — первый раз в жизни обратился к небесам Симкин, проваливаясь в тяжёлый, полупьяный сон. Антонина загасила свечу. Прижавшись друг к другу, семья Симкиных скоро заснула. На другой день первым проснулся глава семейства. Колёса мерно выстукивали дорожную дробь, а вагон болтало из стороны в сторону. Вылезать из-под тяжелого слоя шуб и одеял не хотелось, но надо было. Он нащупал миску со свечой и спичками. Когда вспыхнул огонёк, Симкин не узнал жилища — пар от их дыхания убелил всю каморку. «Словно столыпинские переселенцы», — подумал он, потеплее укутывая спящих дочерей и ужасаясь, что двадцатый век своей цивилизацией так ничего для простого человека не изменил. «Только бы в дороге никто не заболел», — резанула его сердце тревожная мысль, потому как с такой бедой он бы уже не справился. Козы за перегородками словно почуяли хозяйское пробуждение, и оттуда донеслось их жалобное блеяние. Потом настойчивое. — Пора коз доить, Тоня, — толкнул он в бок жену. Антонина с безропотностью вылезла из-под одеяла и пошла к козам. Симкин принялся за примус, который предусмотрительно купил в дорогу. В нем только и спасение: и еда, и чай, и тепло хоть какое-нибудь. — И что же этот вагон теплушкой называется? — воскликнула Маша спросонья, недоумённо глядя на пламя свечи, — ведь здесь совсем не тепло! — К ней две буржуйки полагаются, — разъяснил недоразумение отец. — Если их топить, то будет тепло. А так… — Почему нам ни одной печки не поставили?.. Через час хлопот в тесноте и неудобстве все были сыты. Делать было нечего, и семья вновь сбилась в кучу под одеялом. Спать никому не хотелось, старшие Симкины стали вспоминать, как двадцать три года назад они приехали в Узбекистан, как гостеприимно встретила их азиатская республика. Сейчас им казалось, что всё это было в какой-то другой жизни или даже на другой планете. Скоро поезд остановился на небольшой станции, яростно продуваемой степным ветром. Остановился и замер на несколько часов. «Так мы неделю будем ехать!» — расстроился Симкин. Не было ему новостью, что товарняки в пути подолгу стоят, но мёрзнуть лишнее время никак не хотелось. Это была первая граница. Скоро в дверь раздался такой сильный стук, что в теплушке все вздрогнули. Откинув полог, Симкин торопливо побежал открывать дверь. На снегу у входа нетерпеливо топтались и смотрели на него снизу два узбека в форменной одежде. — Документы! Симкин протянул заготовленный пакет. Таможенник с круглым, лоснящимся лицом, судя по всему, старший наряда, взял его и принялся листать паспорта. — Наркотики, оружие везёте? — строго глядя раскосыми глазами, спросил он. «Они ещё про наркотики спрашивают?» — усмехнулся про себя Симкин, но развёл рукам. — Какое там! В Россию перебираемся. Домашние вещи да козы. — А коз-то чего потащили? Жалко оставлять было? — нехорошо прищурился другой узбек с шершавыми, обветренными щеками. — Жалко, привыкли уж к скотине, — смешался Симкин, — да и чем семью на новом месте кормить? Ведь ни кола ни двора. Глядишь, и козы сгодятся. — Ну, давай, показывай, что везёшь, — плотный, словно бочонок, таможенник тяжело ухватился за поручень и, кряхтя, залез в вагон. Симкин отступил в глубь теплушки и с тревогой посмотрел на него. — Много чего везёшь, — протянул старший наряда, озабоченно повертев головой по сторонам и подсвечивая в темноту сильным фонариком. Пнув тюк сена, он приподнял полог из старого клетчатого одеяла и заглянул в обустроенную прихожку. — Там жена и дочери, — упредил вопрос Симкин. — Шухрат, просмотри здесь! — крикнул старший, а сам стал внимательно осматривать домашний скарб. Шухрат тоже залез в вагон. Бесцеремонно выстуживая маленькую комнатку Симкиных, он потребовал всем выйти, и пристально смотрел на девушек. Тем временем старший наряда рылся среди коробок и тюков. «Если всё проверять — дня не хватит», — испугался Симкин, и сказал, пытаясь убедить таможенника. — Что у нас искать? Переселенцы мы. — А что, вас кто-то гонит? — вдруг развернулся к нему толстяк. Симкин молчал, не зная что сказать. Узбек уставился на него, держа гнетущую паузу. — Хозяин, может, козу нам подаришь? — вдруг спросил он, нехорошо улыбаясь. — На память. Симкин понял, что отказать нельзя — себе дороже выйдет. — Только самую молодую давай! — не дожидаясь согласия, скомандовал второй. Симкин, стиснув чуть не до боли зубы, молча соорудил сход из двух досок. Самая молодая коза, почуяв на своей шее верёвку, заблеяла и отчаянно заупиралась перед дверью, выставляя вперед хлипкие ноги. Таможенник с шершавым лицом сильно дёрнул её на себя и выволок из теплушки. Старший наряда сунул Симкину документы и молча прыгнул вниз. Впереди была ещё не одна граница, и их тревожили не один раз. Таможенники вели себя словно братья-близнецы — одинаково громко стучали в двери, одинаково бесцеремонно сновали по вагону и запросто заглядывали в узлы и коробки. «Наверное, не каждый сможет таможенником работать, — думал Симкин, наблюдая за ними, — хоть это и служба такая, а что-то неприятное в этом есть. Я бы не смог», — заключил он после последней проверки на российской границе, когда ему прямо сказали, что не худо бы переселенцам отметить прибытие на Родину. Праздник в честь возвращения семьи Симкиных наряд скромно оценил в полсотни долларов. Хорошо, что стражи границы не могли прочесть его мыслей, а то не отделаться бы Симкину от дотошных досмотров малой ценой. Он успокаивал себя тем, что наконец-то они въехали в долгожданную Россию, где должны закончиться все страхи и унижения. Путь до небольшой сибирской станции Бийск теперь представлялся ему быстрым и спокойным. Но на первой же российской станции вагон остановился, словно умер. Надвинулась ночь, и на беду мороз усилился. Сон у всех был беспокойный. Сам Симкин часто просыпался от холода и с надеждой прислушивался — не стучат ли колеса? Но, к большому разочарованию, было тихо. Наконец, на рассвете, которого они не могли видеть, заскрипели замёрзшие тормоза, нехотя отпуская колёса, и поезд тронулся в путь, на север. Ветер вновь ворвался в щели, нагоняя холод со всех сторон. Дочки стали замерзать. Симкин выгнал их из-под одеял и заставил бежать на месте. Маша заплакала. — Давайте! Давайте, девочки мои милые! — со слезами на глазах подбадривал их отец, топая ногами тут же, рядом. — Одеяло тепла не даёт — оно только держит. Сейчас вы прогреетесь, чаю попьёте, и тогда в постели тепло будет. Дочери, одетые в кофты и гамаши из чистой козьей шерсти, неуклюже вскидывали ноги и размахивали руками, боясь упасть. — Всё! Хватит! — скомандовал Симкин через десять минут. — Потеть тоже нельзя — можно простудиться. — Господи! Чем напасть такую заслужили? Какими грехами?! — не выдержав, заголосила Антонина, — сами помёрзнем и детей поморозим! Симкин хотел было цыкнуть, ведь сама рвалась переезжать, но сдержался, одумался. Не виноват из них никто, что так получилось. А жена — добрая женщина, милая и тихая. Что кричать… Через два дня после российской границы вагон прибыл на станцию Бийск. — Слава тебе, Господи, добрались! — радостно перекрестилась Антонина, настороженно осматриваясь по сторонам. Однако первые минуты прекрасно дали понять, что от советской власти и здесь лишь одни воспоминания. — Значит, так, — сказал Симкину машинист маневрового тепловозика, — час под разгрузкой — четыреста рублей. Невозмутимо перебрасывая из одного угла рта в другой дымящуюся «беломорину», он разъяснил удивлённому переселенцу: вагон не шутка — дорого стоит. — Я же на разгрузке разорюсь, — просительно сложил на груди руки Симкин. — Мне вещи в деревню за сорок километров перевозить. — Сгружай на землю, но вагон освобождай. — Как же на землю? — взволновался Симкин. — Это ж вещи вниз, потом вверх, на машину. Тут и снег глубокий. Тяжело, и мебель угробим. — Я помочь ничем не могу. Тариф такой, а время пошло, — машинист оказался неумолим. Не дожидаясь расцепки, Симкин опрометью побежал звонить насчёт машин, о которых у него был давний уговор. Через час с лишним приехали два стареньких грузовичка. Шофёры его будущие односельчане, оба в валенках, в сплюснутых поношенных ушанках, поздоровались с ним, как со старым знакомым. — А где третья? — растерялся Симкин. Водитель, в овчинной безрукавке поверх толстого серого свитера, с красным раздутым носом, хмыкнул: — У него бензина нет! И денег тоже. — Я же аванс оставлял! — опешил Симкин, — на бензин, на первый прогон. Сколько мы теперь возиться будем с двумя машинами? — А-а-а! — махнул рукой другой, — Расея… Первая партия пожитков была дружно загружена и отправлена через два часа. Дочек, измученных холодом и дорогой, Симкины-старшие посадили в кабину — пусть едут в новый дом. Сами остались у вагона. Сложив вещи поближе к выходу, Симкин устало вытянулся в неразобранной ещё комнатёнке на одеялах. Горячему от работы можно и полежать. Машины вернутся не скоро: пока на место приедут, пока разгрузятся. В спешке много чего попортят, да шут с ним. И третий мужик — зараза, подвёл, теперь за простой переплаты больше будет… ну да ладно, главное, доехали… Не верится, что завтра уже жизнь в новом доме пойдёт. Сквозь сон он услышал, как подъехали машины. И опять пошла суета: туда-сюда с коробками, ящиками, тюками. Поставить так, чтобы не разбить, не подавить; чтобы не сорвалось и не упало. И всё быстро, быстро… Опять пот, застилающий глаза даже на морозе, и колотящееся от дурацкой запарки немолодое сердце. На второй ходке он оставил у вагона одну Антонину, а сам поехал в деревню. Там в такой же спешке и суете брали вещи с машин, носили в дом. Дом был пуст и холоден, разговоры, топот отдавались гулким чужим эхом. Симкин даже испугался этой неприветливости. Когда вернулись на станцию, он с удивлением обнаружил, что вагона на прежнем месте нет. — Дежурный по станции сказал убрать. Мешает, — как ни в чём не бывало процедил машинист маневрового. — Новый подгон пятьсот рубликов. Два сцепщика в оранжевых безрукавках, сидевших тут же, словно два облитых грязным машинным маслом цыпленка, в упор смотрели на переселенца. — Да что ж вы, мужики, издеваетесь?! — вскипятился Симкин. — Жена моя с ума сойдёт из-за ваших маневров, подумает, увозят куда-то! Вам же дешевле тепловоз не гонять туда-сюда, — с укоризной покачал он головой, — и мне спокойнее — вы все вещи поваляете рывками. Кому этот вагон сейчас нужен — Новый год на носу! — Знает твоя жена, предупредили! — без всякого желания оправдаться проворчал машинист. И, заполучив мзду, не спеша тронул симкинский вагон к прежнему месту. — А ты, небось, думал, тебя тут с распростертыми руками встретят? — вдруг подал голос молодой сцепщик и глянул на Симкина вызывающе, — с поцелуями! Оркестром?! — он резко поднялся, и сидушка откидного стульчика хлобыстнула по стене. Парень подошёл прямо к Симкину, зачвыкал языком, явно намереваясь плюнуть тому под ноги. — Сам будешь вытирать! — упредил его машинист, и парень передумал, молча сглотнул слюну. Тогда стал покачиваться на худых ногах и вертеть с хрустом кулаки. Казалось, ещё миг и ударит, но он просто ткнул рукой в тыл Симкину. — Вон целый вагон шмотками забит! Всю жизнь прожил там припеваючи, а когда припекло, об России вспомнил? — Не надо мне оркестра, парень, — устало сказал Симкин, лишний раз поняв, что старый мир с его добрыми патриархальными обитателями канул в небытие, — я думал, просто по-человечески будет. Ведь я же вам плачу. — Ты железной дороге платишь! — парировал обидчивый сцепщик. — А нам от неё крохи! Ни пожрать, ни подавиться! Симкин промолчал, всё равно этот молодой не поймёт, что деньги переселенца тоже нелегким трудом заработаны. Только лишний повод тому взорваться. — Отсюда, что ль, родом? — разряжая обстановку, вмешался пожилой сцепщик с густыми, седеющими усами. Симкин с благодарностью взглянул тому в печальные глаза, пояснил: — Из Ярославской области я. — Чего в родные места не возвращаешься? — Нет уже той деревни, где родился. — Небось, как ты — все поразбежались, вот и нет деревни! — съязвил молодой. — Я же не виноват, что меня после института в Узбекистан послали, — словно оправдываясь, ответил Симкин. — Советская власть послала. — И кем ты там был? — вновь спросил сцепщик постарше. — Главным инженером комбината. — То-то и видно. Наворовал от души — металл тут, кирпич, — никак не мог угомониться парень, недобро сверкая глазами, — мне за всю жизнь столько не заработать! Живу от получки до получки, а зубы на полке отдыхают! — Почему же наворовал? Я все оплачивал. У меня заработок хороший был. Я и почетный рационализатор на комбинате… был… — Вот что, рационализатор, гони нам на лапу штуку, а не то вообще вагона не найдешь! Верно, Маркелыч? — парень обернулся за поддержкой к машинисту. Тот охотно поддакнул. — Ребята, что же вы делаете?! — Симкин поднёс к груди огрубевшие за трудную дорогу руки, взмолился: — Ведь я же русский, как вы! Там — обворовали! Сюда приехал — вы последние деньги тянете! Мне, что, сейчас карманы вывернуть — и в петлю?! — Слышь? — молодой сцепщик толкнул локтем машиниста, — это его-то обобрали! Барахла на целую деревню! Даже скотину припёр! — У меня две дочки на выданье. Работы нам сейчас не найти — мы чужие. Что вы, понять не можете? — Нету сейчас понимающих, — равнодушно, без сочувствия вздохнул машинист, — сейчас одни желающие… на карман поиметь. Симкин протянул машинисту деньги и, не глядя в глаза, сказал: — Только вагон больше никуда не гоняйте. Вагон отцепили на старом месте. Симкин резво запрыгнул в него и крикнул: — Тоня! У жены уже не было сил причитать, едва раскрылась дверь, она повисла на плечах мужа и затряслась от рыданий. Сцепщик постарше угрюмо посмотрел на них и молча полез в тепловоз. Обошлись ещё двумя ходками, пока из вагона вынесли всё. Давно стемнело. Симкин последний раз заглянул в теплушку, посветил фонариком, осмотрел голые полы и уже собрался сесть в машину, как к нему из темноты вынырнуло оранжевое пятно. — На, мужик, мою долю, — пожилой сцепщик протянул Симкину деньги, — на чужом горе не наживешься, я-то знаю. А на младшего, задиристого, не обижайся. У него месяц, как девка к другому ушла, к ларёчнику. Надоело, говорит, в одном платье ходить. Вот он и злой на весь мир. — Нет на нас беды общей, — посетовал Симкин, с какой-то неловкостью беря свои деньги обратно, — чтоб друг за дружку стали крепче держаться… — Беда-то есть, не от хорошей жизни мы такими сволочами стали, — признался железнодорожник, — да только хитрая беда, подлая. Наоборот, нас разъединила. Всё купи-продай — нелегкая эта называется… А там, где деньги вмешались, считай, сам чёрт влез… Друг друга рады ограбить. Ну, бывай, — махнул рукой сцепщик и потянулся за рацией: — На десятом можно забирать! «Совсем чуть-чуть осталось», — разомлев от тепла в кабине, подбодрил себя Симкин, когда машина проехала небольшой мостик, который он заприметил ещё в первый раз. А перед глазами стоял молодой сцепщик, у которого тоже в жизни уже была большая беда и который от этой беды сломался. Сломался, если зла всем желает, — так. Двор в этот раз показался Симкину приветливее, хотя всё в доме было кубарем. Дочери уже затопили печь, и теперь ждали от неё тепла, прижимая к побелённой стене руки. Только Антонина растерянно металась по комнатам, словно ища знакомый уголок, которого тут не было и быть не могло. — Тоня, готовь что-нибудь поесть! — скомандовал ей Симкин, больше для того, чтобы отвлечь от тоски. В работе душа меньше болит — он это знал прекрасно. Помощники разгрузили остатки досок и кирпича на снег и, получив причитающееся, довольные, покинули двор. — Хозяин! На новоселье не забудь пригласить! — встав на подножку, добродушно пробасил носатый, в сером свитере. — Не забуду, — Симкин благодарно улыбнулся и помахал рукой. Будет у них новоселье, обязательно будет. Как бы туго ни зажимала жизнь, а русскому человеку праздник нужен. Показать, что не сдался он перед невзгодами, не пал душой в бездонную пропасть. Да и не будет счастья на новом месте, если не собрать соседей, не накрыть стол, не сплясать, не спеть, — словом, не обмыть новую жизнь. А счастье всем нужно, ох как нужно. Только верой в него и живёт человек. Будут гости. И соседи, и будущие друзья, и, может, будущие враги — все придут. И даже тот водитель, что беззастенчиво пропил аванс, придёт, как ни в чём не бывало, улыбнётся и посетует на то, что не получилось у него помочь беженцу, хотя очень хотел. Сошлётся, пустая душа, на важные причины и, не пускаясь в затейливое враньё, ляпнет первое, что взбредёт в голову. А Симкин будет знать, что истина совсем не в словах, а в том, что этот горе-соседушка давно пропил свою совесть. И ничего ему Симкин не скажет. Не скажет, но на остаток жизни себе запомнит, что серьёзное дело с ним больше иметь нельзя. Выстуженный дом потихоньку прогревался. Радостное пламя бушевало в печи, создавая приятный уют. И скорый ужин был готов, исходя аппетитным дымком, по которому они за дорогу так соскучились. Разбирать вещи Симкины даже и не брались — они были вымотаны до полного бессилия и мечтали после горячего ужина только об одном — о спокойном сне. Посреди большой комнаты на пол расстелили ковры и повалились на них, как оловянные солдатики. Сколько должно пройти времени, прежде чем чужие стены станут родными, прежде чем в этом запущенном уголке поселится уют; сколько минет событий, прежде чем душа перестанет рваться в далекие края и обретет покой здесь?! Одному Богу известно. — Вот — наш новый дом! — хотел радостно объявить Симкин, но от пережитого за последние дни горло у него перехватило, и на глазах показались слезинки. Получилось просто и грустно: — Теперь тут жить будем… Антонина, как всегда, заплакала и обняла мужа. — Это ничего, — устало шептал Симкин, чтобы не было слышно, как дрожит его голос. — Мы теперь у себя дома. Все будет хорошо. МИЛОСЕРДНЫЙ ПОТАПЫЧ Потапычу лет-то уже много, почти восемьдесят. Всякого на своём веку он повидал, и что греха таить — больше тяжкого. Но на жизнь Потапыч не в обиде: характер его такой — смиренный, рассудительный. «Другим лиха накатило с три короба, под завязочку! А я? — вопрошает он без всякого лукавства и глядит ясными искристыми глазами, в которых нет печати прошлого свинцового груза. — До войны не дорос, от тюрьмы-лагерей Бог миловал. Работал, как все, — от утренней зари до вечерней. Нешто хуже других стезя выпала?» «Не хуже!» — ответствует Потапыч сам себе и всем жалобщикам, что через нудные о былом причитания норовят старческую слезу из него вышибить. И поясняет: «Ничего мне не жаль: идёт жизнь своим путём — значит, надо так, значит, сверху повеление в этом есть!» Лукавит, конечно, старичок, не совсем на небесное повеление уповает. Поговорка, что каждый — кузнец своего счастья, в голове Потапыча крепко сидит, но спокойнее ему в конце жизни на пути Божьи ссылаться. Давно уж Потапыч, бывший колхозный агроном, сельский интеллигент и, как водится, безбожник, засомневался в своём безбожничестве и многое чего на эту тему обдумал. Для этого и время, и условия теперь в подмогу, восемнадцать лет, как в городе он со своей старушкой Евдокией Семёновной живёт, в полном, так сказать, благоустройстве. Уют уютом, а за пенсионные годы сдали они крепко. Потапыч, и без того невысокий, сгорбился, к земле притянулся, ослабел, расстался с бодрым пружинистым шагом. Не хотел он в город перебираться, чуял, что вытянет «аспид каменный» силы его. Но Евдокия Семёновна (тоже из интеллигенции — библиотекарша) к городским благам нацелилась без компромиссов: «Кто тебе, старому, через десять лет дрова колоть будет? Да и надоело твоё село хуже горькой редьки!» — «Ты села толком не видела! то ли возмутился, то ли засвидетельствовал тогда По-тапыч очевидный факт. — Перед носом одни стеллажи и стояли. Пыль да книжки. А у меня — природа, просторы необъятные!» На самом деле всякого было за их спиной: выросли оба в городе, вот только профессию себе Потапыч избрал самую мирную — агроном; после сельхоза поехал к полям бескрайним и избранницу свою туда завлёк. И от долгих трудовых лет на необъятных просторах полагал себя Потапыч жителем больше деревенским. После недолгих препирательств просторы осиротели… Тосковал Потапыч сильно, а потом, заслышав о колхозной разрухе, даже утешился: «Хорошо, хоть своими глазами разорения не вижу!» И, как говорится, смирился он с тем, что смерть встретит не в милых сердцу полях, а в панельной пятиэтажке. Старушка Евдокия Семёновна тем паче ничего иного не желала. В общем, жили они, поживали, да друг в дружке утешение от всех невзгод искали… Только заприметила с недавних пор Евдокия Семёновна за мужем дорогим вещи странные: уйдёт Потапыч в магазин с наказом молока, творожку купить, а возвращается — будто по лотерее продуктов набрал: то полпалки колбасы из пакета выудит, то пачку чая, то сухарики никому не нужные. На обоих зубов едва ли дюжина — какие тут сухари? «Мозги, что ли, дома оставляешь? — не выдержала однажды старушка, достав непрошеную банку кофе (аж за сто рублей!). — Ишь — гурман! На это удовольствие десять пенсий не хватит! И к чему нам кофе — раньше времени помереть?» Потапыч смиренно смолчал и даже потупился: «Ругай, миленькая, ругай как следует! За дело!» Надумала было Евдокия Семёновна, что склероз к супругу подкрался, возраст-то приличный, огорчилась. Присмотрелась, ан нет, по дому дело какое — в порядке у Потапыча голова! Помнит даже, на сколько рубликов пенсию обещали поднять и где очки вчера вечером положил. Только до магазина снарядит — будто вслепую по прилавкам шарил! И поскольку знала Евдокия Семёновна своего благоверного как облупленного, то смекнула, что за странными фортелями загадка какая-то кроется. Только вот разгадка не спешила покров сбросить: Потапыч исправно молчал, а вне плана появлялось то печенье, то молоко сгущённое. Вроде и мелочь, рублей двадцать — тридцать, однако ж хиленькому бюджету урон. Терпела Евдокия Семёновна растраты, терпела, пока не выдала мужу в магазин тысячу. И два раза наказала: смотри, старый, не греби всё подряд, сейчас в супермаркетах специально людям телеги всучивают, такой прицеп заполнить и вороха денег не хватит. Не помогло! Припёрся Потапыч с нежданной поклажей: получите, супруга драгоценная, сдачу бутылкой водки! Евдокия Семёновна только ахнула: — Водка к чему? Ведь не пьём! — Компресс тебе делать, колени-то болят! — ответствовал Потапыч, опуская, однако же, глаза. Чуяла кошка, чьё мясо съела! А бутылка красивая — ничего не скажешь: с позолоченным горлышком, узорчатым гербом! Смекнула Евдокия Семёновна, что такая красота неописанная — скорее на выставку, чем на лекарство, заглянула в чек да на стул и опустилась. — В своём ли ты уме, старче?! Компресс за триста рублей! — Гости дорогие, может, приедут! Выставим, порадуем! — Чем порадуем, что последние деньги пуляем? Да и кто приедет? — Как-то вышло так, Евдокия… — вздохнул горько старик. Вопиющая растрата сподвигла Евдокию Семёновну на слежку, и как узрела она, в чём дело, так в ногах сил чуть не лишилась: кто бы подумал, что старый Потапыч ещё на амуры способен?! Однако, так и есть — стоит посреди магазина красавица молоденькая, румяная, в расшитом высоком кокошнике; столик перед ней на манер прилавка, и распинается она оттуда, как из скворечника: подходите, мол, граждане любезные, чай «Липтон» посмотреть, прикупить. И Потапыч тут же отирается. Да не узнать его — словно подменили: двадцать годов сбросил, аки груз окаянный! Шея гордая, петушиная, в глазах блеск гончий! Слушает эту зазывалу ряженую, коробки с чаем перебирает — деловито, будто понимает чего, а сам… всё глазками умилёнными по красавице стреляет… «Э-э! Да они беседу ведут, словно голубки! — прошибло старушку-следопытку негодование. — Старый хрыч, уж и седины нет — одна лысина пергаментная, а бес-то в рёбра припустил!» Как женщина интеллигентная, Евдокия Семёновна возмущение своё дома высказала: — Что ж ты, стручок перезрелый, к молодухам ластишься? Ловким макаром шашни обустраиваешь! Однако старик эти обвинения признал несусветными. — Очумела, старая? — взвился он очень искренне. — Какие шашни? Ведь я «Липтон» посмотреть. Слышу, нахваливают, может, и впрямь дело! — Тебя за чаем, что ли, дурня, посылали? — Впрок думал взять, хвалят ведь! Евдокия Семёновна в сердцах прежние его закупки помянула: — Тебе, может, уши в магазине затыкать, чтоб хвальбу не слышать! Так и шастаешь с полными пакетами — разорение одно! Не сподобился Потапыч в излишних грехах покаяться, и не разговаривала супруга с ним три дня. И, как в молодости, ключиками к примирению он первым загремел-зазвенел, но Евдокия Семёновна на предложения о мировой лишь презрительно вздёргивала некогда точёный носик и отваживала старика: — Ишь, жертва рекламная! Чего доброго, квартиру какой красотке отпишешь! — Ну, жалко мне их, понимаешь?! — вдруг признался Потапыч, сочувственно округляя глаза. — Кого? — старушка раскрыла рот (что за цирк!), — их?! — Девчушек, что по лоткам стоят! — Торгашей жалко? — столь откровенная, ядовитая ирония давно не прорывалась из Евдокии Семёновны. — А меня, супружницу, небось, ни капли?! — Вовсе не торгашки они, а зазывалы! Бедные и несчастные! — загорячился Потапыч, оставляя в сторонке женины претензии. — Кукушки-то эти бедные? Улыбаются, как на выданье! — Через силу улыбаются, надо же деньги добывать! А того гада, кто их кукарекать понуждает, я бы к стенке поставил! — Они дочки-внучки нам? На всех жалости не напасёшься, а денег и подавно! — Своих детей нет, мне и чужих жалко! — задетый за больное, Потапыч вспыхнул. — Ты пойми: сторонится их народ! А им план нужен. Без плана-то с работы погонят! — Великая подмога — твои тридцать рублей! — Великая, — серьёзно сказал старик. — Тут главное, душой поддержать! А за примером, между прочим, люди тянутся. — Ну, нашёл себе заботу! — так без одобрения и покачала головой Евдокия Семёновна. Потапыч глаза опустил — что есть, то есть. Однако ж, вновь сердобольно затвердил: — Заботу! Как иначе? У девочки жизнь только начинается, а её в скоморохи! — Время такое! Все как волки, что урвут, тем и кормятся. — Вот и то, стоит она, красивая, молодая, и надрывается про колбасу или сухари какие! Со вкусом лосося, понимаешь… Пересиливает стыд и… кукарекает в пустоту, поскольку люди и в самом деле волки друг другу стали! — Не выдержал Потапыч, пошёл в крик: — А она запросто может плюнуть на этот дурацкий магазин и красоту свою, чистоту, сволочам разным понести! На утеху толстосумам по баням-саунам!.. Нет уж, лучше в магазине пусть красота место найдёт! А я как могу — помогу! Выложил свою простую тайну Потапыч и, весь дрожа, опустился в изношенное рыжеватое креслицо, сник. Хорохорился он с мудрым Божьим повелением, силу в этом находил, поддержку, однако ж, по последним рассуждениям его беспокойным выходило, что нелады на небесах приключились. Ведь прошлые людские трудности, да порой и беды — те, ещё советские, на всех по-братски поделены были и, как ни верти, обращались в пользу народную, всеобщее благо. А что сейчас устроилось, когда все на мелкую кучку горбатятся, — несправедливо! Когда богатеи с жиру развлечений придумать себе уже не могут, а другие, вот так — кукарекать день-деньской за жалкие рубли?! Не должно это быть, потому как супротив природы человеческой! Мировой природы! — В благодетели, значит, записался? — Какое… с пустым-то кошельком! — развёл сухие, вялые руки старик. — А хоть бы и в благодетели? Всё им план, лишний рубль. — Теперь денежки в магазин под расчёт! — объявила Евдокия Семёновна. — А то за тобой, милосердным, не углядишь! За квартиру нечем будет заплатить! То ли от равнодушия её, то ли от незаслуженных обвинений вскипел Потапыч окончательно: — Да не будь я милосердным, познакомились бы мы? Поженились бы? Жизнь вот такую прожили?! — Резво, как и сам не ожидал, подскочил он с креслица на коротких ногах, крякнул, зачастил словами: — Ты вспомни, вспомни, как я к тебе первый раз подошёл? А?.. Кто сидел посреди улицы, слёзы ручьём пускал?.. Кому я карточки продуктовые отрывал? Думаешь, не получил от матери по загривку за милосердие? Сама знаешь, поленом берёзовым получил! И не раз! А для кого не пожалел? Ты мне скажи, для кого?! Осеклась Евдокия Семёновна — так и было: плакала она отчаянно, когда у неё, девчушки несмышлёной, карточки из сумки вытянули. Беда надвигалась неминуемо, и мать бы за младшего братика, на голод обречённого, исхлестала бы крепко… Спас не кто иной, как он — Егор Потапович. Пожалел, поделился последним… добрая душа… Смахнула старушка слезу, протянула дряблую руку — мириться. — То-то! — Потапыч нежно ухватил слабые бескровные пальцы. — Книжек-то вагон прочитала, а на свою жизнь память коротка!.. Весной Потапыч тяжко заболел — окаянный грипп с сердечным осложнением… Обошлось, оклемался под заботливым оком супруги, с тёплыми днями стал во двор выходить, свежим воздухом дышать, к ближнему магазину не спеша за провиантом прогуливаться. Выкрутасы его Евдокия Семёновна помнила, потому в деньгах двойной бухгалтерии держалась. И не грех столько на лекарства потратились! Лишь в августе, к дате свадьбы ихней, наказала щедрых покупок: — Колбаску, рыбки получше выбери, праздник всё-таки! Потапыч помчался окрылённый, как раз в магазине, что из окна видать, позавчера колбасу дегустировали — «Петровскую». Толкался он, пробовал, хвалил вкусная, но… в кармане деньга под расчёт! Не утешил красавицу своим материальным участием. А сегодня он купит! Сегодня прямое указание ему! Однако ж досада — прилавок пуст, нету девушки-кукушки! «Мне спешить некуда, а колбаску, может, в другом матине нахваливают! — рассудил Потапыч, налаживаясь прочь. Помогу вам, милашки, чем могу!» Увидала Евдокия Семёновна, что подался муж со двора, глазам не поверила: «Куда понесло больного?!» Торопливо накинула линялый шерстяной жакет — нагнать неугомонного супруга, да крутануть ему «хвост» как следует. Ничего не подозревая о погоне, Потапыч держал курс на громадный супермаркет — стеклянный, с грозовым, иссиня-серым отливом. «Уж там-то всегда кукушечки стоят!» — подбадривал себя старик, и виделось ему в радужном воображении, как приценивается он деловито к колбасе, как строится за ним очередь (он уж заметил — людям, главное, пример показать), как вспыхивает радостью лицо девушки-кукушки — ясное ж дело, всем результат в работе приятен! Когда остро кольнуло сердце, Потапыч охнул, словно в удивлении, замер. В следующий миг его старческие ноги обернулись пластилиновыми, неуклюже, сами собой подогнулись, сложились… Потапычу страшно, самой последней клеточкой, захотелось воздуха, но желанный вдох никак не давался, фатальное бессилие охватило обмякшее тело, а в груди что-то очень тупое напирало, давило… Евдокия Семёновна как могла торопилась по следу, вглядывалась в улицу, гадала, в какой магазин сунулся друг её милый. А магазинов не хуже, чем грибов после дождя, повылазило! Прохожие толкались возле опрятно одетого, скрюченного старика, смотрели, кто жалостливо, кто с любопытством… Углядев на тротуаре замешательство, Евдокия Семёновна поняла сразу — вокруг дорогого ей Потапыча стоят люди! И откуда только силы в престарелой женщине взялись — стремглав кинулась она к любимому, дрожащими, высохшими руками подхватила ему голову, притулила к коленям… и впервые увидала в глазах мужа туман, опустелость… — Не ругай, Евдося, — слабо прошептал Потапыч. Что-то виноватое промелькнуло в его лице сквозь обильные, взращённые временем и беспокойными полевыми ветрами морщины. — Хотел вот… милосердным уродился… сама знаешь… Мелкий, неживой вдох наконец-то получился, и веки старика тихо прикрылись… — Милосердным… милосердным, — всхлипнула старуха и, покрепче обняв маленькую, лысую голову Потапыча, горестно завыла. notes Примечания 1 КПП — контрольно-наблюдательный пункт. 2 ГАУ — Главное артиллерийское управление ГШ ВС СССР.