Сотый шанс Николай Стуриков О беспримерном подвиге Героя Советского Союза Михаила Девятаева, о его товарищах, бежавших на Родину из фашистского концлагеря на вражеском самолете, рассказывает эта документальная повесть. Это рассказ о мужестве и несгибаемой воле советских людей, которых не сломили никакие невзгоды. Летчик Девятаев стал первым в стране капитаном речного корабля на подводных крыльях. Книга рассчитана на широкий круг читателя. НИКОЛАЙ СТУРИКОВ СОТЫЙ ШАНС По обстоятельствам боевой жизни на войне можно оказаться в плену, но не стать пленником. Для настоящего патриота плен — это только эпизод в его борьбе за свободу своей Родины. Михаил Девятаев доказал это своим подвигом. Герой Советского Союза М. П. Девятаев вписал славные страницы в историю нашей дивизии, в боевую летопись Великой Отечественной войны.      А. ПОКРЫШКИН, трижды Герой Советского Союза, маршал авиации. ОБ АВТОРЕ И ГЕРОЕ КНИГИ Имя Николая Стурикова часто встречается на страницах газет и журналов. Его очерки, документальные рассказы и повести о людях скромных и мужественных, умеющих вершить дела как ратные, так и мирные, никого не оставляют равнодушным. А когда его имя появляется на обложке книги, можно быть уверенным, что под переплетом — будь это «О чем пели гусли» или «Серебряная дорога», «Капитаны, капитаны» или «Летел в ночи самолет» — мы снова встретим наших знакомых и незнакомых современников и будем вместе с ними дерзать и побеждать, любить и ненавидеть. Суровая и неброская проза писателя часто обращается к той огненной поре, к тем грозным испытаниям, которые выпали на долю его поколения в годы Великой Отечественной войны. Он и сам прошел эти нелегкие солдатские версты и сполна разделил тяжелую, но прекрасную судьбу своих героев. В кровавых буднях, когда на глазах падали, как подкошенные, его ровесники, когда на пути, как немой укор, возникали обугленные хаты и разрушенные города, казалось, не выдержит душа; очерствеет она, замкнется в себе от всех ужасов, лишений и страданий. Но горький этот опыт, переплавленный чутким сердцем художника, позже емко отразился в его произведениях. И здесь писатель остался верен лучшим традициям нашей военно-патриотической литературы: ему присущи правдивость, следование высоким нравственным идеалам, публицистическая страстность. Своими внутренними качествами Николай Андреевич Стуриков, родившийся в семье крестьянина, всегда оставался солдатом — сотрудничал ли в редакциях газет «Советская Чувашия», «Красный воин», «Комсомольская правда», служил ли в армии. Об этом говорят и его награды — ордена Красной Звезды, Отечественной войны второй степени, медали… Особенность его творчества заключается в том, что он всегда пишет о конкретных людях. Новая его книга — «Сотый шанс» — это также взволнованный рассказ о суровой и драматичной судьбе Героя Советского Союза Михаила Петровича Девятаева. Они, автор и герой этой книги, впервые встретились еще на фронте. Потом, как это часто случалось на войне, потеряли друг друга из виду. И уже после желанной Победы, когда страна стала залечивать раны, полученные в битве с фашизмом, судьба снова свела их, теперь уже навсегда. Николай Стуриков одним из первых поведал о беспримерном подвиге летчика-героя в документальной повести «Солнце укажет дорогу домой», которая печаталась с продолжением в газете «Молодой коммунист». Благодаря неутомимым поискам Стурикова, обнаруживались все новые и новые подробности, раскрывающие несгибаемый дух советского человека в любых, даже самых жестоких обстоятельствах. Так вырисовывался мужественный образ летчика-коммуниста, волею обстоятельств оказавшегося в фашистских застенках, испытавшего страшные пытки, но не сломившегося, сохранившего неистребимую веру в победу советского народа, социалистического строя. И это он доказал делом, бежав из плена с девятью товарищами на захваченном фашистском самолете. Страницы, где описано возвращение бывших узников на родную землю, нельзя читать без волнения… В книге прослеживается и дальнейшая жизнь героя. Девятаев стал одним из первых капитанов крылатого флота на Волге — много лет водил «Ракеты» и «Метеоры», был капитаном-наставником. И еще что примечательно в этой книге — так это ненавязчивые, но трогательные сцены настоящей мужской дружбы, прошедшей проверку временем. Примером таких взаимоотношений служит и дружба автора «Сотого шанса» и его героя, о которой, правда, на страницах книги нет и намека… И это справедливо. Она сильна не личными впечатлениями, а прежде всего правдой характера, всего облика советского человека — патриота и интернационалиста. Нужно сказать, что Николай Стуриков открыл читателю многие имена героев, которые теперь прочно утвердились в памяти народной. Он рассказал в печати о подвигах односельчан штурмана Никиты Зарубина и десантника Семена Ефремова, именами которых названы улицы в родном селе. Имя Никиты Зарубина написано и на тепловозе, построенном из металлолома, собранного школьниками. Из другого очерка мы узнали об однополчанине автора штурмовике Владимире Ефремове, повторившем подвиг Николая Гастелло. После выступлений писателя стали известны боевые дела летчицы Жени Круговой и летчика Михаила Афанасьева. И ныне, проходя по их улицам в Новочебоксарске и Чебоксарах, мы с глубоким уважением вспоминаем об этих героях. Нам запомнился взволнованный рассказ писателя о выдающемся открытии доктора Святослава Федорова, который провел в Чебоксарах первые в стране операции по введению в незрячий человеческий глаз искусственного хрусталика и вернул людям зрение. Неутомимым искателем называют Николая Стурикова коллеги. Это подтверждается всем его творчеством. Аристарх ДМИТРИЕВ. «ВЫДРА» И «МОРДВИН» Если пара немецких истребителей замечала в воздухе «Выдру» и «Мордвина», то старалась поскорее увильнуть от боя. Как дерется «Выдра» — знали давно. И под огонь ведомого лучше не попадаться: «Мордвин» умеет срезать. «Выдра» — позывной командира полка майора Владимира Боброва. Старший лейтенант Михаила Девятаев — мордвин по национальности, и позывным его в воздухе было «Мордвин». С осени сорок первого Бобров и Девятаев называли себя кровными братьями. Хорошо слетались, в бою держались друг друга, словно привязанные. Но жестокий случай разлучил их. По долгу службы командир полка подписал тогда документ: «Пропал без вести…» Но сам документу не верил. Майор видел белый купол парашюта. Михаил прыгал из горящей машины не впервой. И приходил в свой полк. Давно сделаны последние выстрелы на войне. Но вестей о друге, с которым летал, у Боброва не было. На запрос он получил уклончивый ответ: «Сведений не имеется». … Сегодня полковник Бобров начал утро по обыкновению с просмотра газет. Остановил глаза на первой странице: «Указ…» И замельтешили буквы, сбились в кучку, тугой горкой поползли вверх… Будто он попал в семикратную перегрузку. В Указе — до боли знакомое имя. Успокоившись, посмотрел на заголовок: «Правда», 17 августа 1957 года». Еще раз, словно не веря себе, перечитал: «За проявленные мужество, отвагу и героизм в борьбе с немецко-фашистскими захватчиками в период Великой Отечественной войны присвоить старшему лейтенанту Девятаеву Михаилу Петровичу звание Героя Советского Союза с вручением ордена Ленина и медали «Золотая Звезда». Так, значит, он жив!.. Значит, вернулся! Бобров, командир обстрелянный, человек не из слабонервных и сентиментальных. Но и у него повлажнели глаза. «Мордвин» жив, «Мордвин» — Герой!.. Вот это да! … Тринадцатое июля сорок четвертого. Прошло тринадцать лет. Но все помнится. В тот душный день Девятаев четырежды уходил на «аэрокобре» прикрывать бомбардировщиков. И, чтобы уберечь их, трижды ввязывался в схватки с немецкими истребителями. К вечеру усталый, взмокший, сбив десятый за войну вражеский самолет, прилетел домой. Еле-еле дотянул машину: левое ее крыло разворотил зенитный снаряд. Ничего, за ночь залатают, а утром, как обычно, техник доложит: «Машина к вылету готова». Михаил отстегнул лямки парашюта, спрыгнул с плоскости на пожухлую, притоптанную траву. Летчики, закончив трудовой военный день, сходились к грузовику, который отвезет их в деревушку: там столовая и ночлег. Там обсудят перипетии воздушных боев за день, потом улягутся спать, чтоб набраться сил на завтра. Но Бобров задержал полуторку, выкрикнув: — Ребята, там «юнкерсы»! Летим! Летчики кинулись к самолетам. Девятаев выжидающе стоял. — Ты чего, «Мордвин»? — на секунду приостановился Бобров. — Самолет подколотили, не на чем лететь… — Бери «туза» и пристраивайся. Некоторое время назад, когда на здешнем участке фронта было затишье, в полк Боброва прилетал командир дивизии Покрышкин. И, к немалому своему удивлению, на стоянках увидел размалеванные краской самолеты. На одной машине нарисован кот с пушистым хвостом, на другой какие-то чертики, на третьей яркий пиковый туз… — Что это за фокусы? — Отличительные знаки, товарищ комдив! Они виднее цифр. Покрышкин подумал: «По таким тузикам-чертикам удобно прицеливаться». Хотел распорядиться соскоблить украшения. Но летчики, довольные находкой, так просяще смотрели на командира, что тот махнул рукой: — Ладно, потешьтесь, пока нет серьезных боев. А начнутся — сами себя взнуздаете. … Заболевший хозяин «туза» был ростом выше Девятаева, и сейчас, когда ребята выруливали на взлет, Михаил торопливо укорачивал лямки парашюта. Минут через пять на форсаже догнал группу, передал по радио: — «Выдра», я — «Мордвин». Пристроился. — Вижу «туза»,— ответил командир полка.— Будешь прикрывать меня. Драка будет подходящая. Они успели перехватить «юнкерсов» до подхода, разорвали строй. — Доконайте! — приказал Бобров летчикам.— А ты, «Мордвин», за мной! Командир понимал, что у бомбардировщиков где-то прячется прикрытие. Значит, перед боем нужно набрать больше высоты. На земле горели «юнкерсы», над головой висели белесые облака. Из них и вырвались восемь черных стрел. — Атакую! Прикрывай! — И Бобров бросился свечой. Воздушный бой стремителен и краток, как вспышка импульсной лампы. Кто — кого? — решается в доли секунды. Горит первый «фокке-вульф». Для новой атаки нужен новый заход. Но «фокков» было больше. И как бы ты ни был хитер и изворотлив, двоим против семи туговато. Ты должен видеть и впереди и за спиной, справа и слева, вверху и внизу. Мало видеть, надо — как это длинно говорится и как мгновенно делается! — замысловатыми лабиринтами, меж огненных трасс, пробраться в решающее положение и в нужную секунду нажать на гашетки. Михаил, прикрывая командира, поймал в прицел чужой самолет. Ударил. Бросил короткий взгляд влево, куда заковылял подранок. Но именно в этот миг надо было оглянуться: к его «тузу» подобрались два «фокке-вульфа». Девятаев скользнул на левое крыло, бросил «кобру» вправо и вниз. Не помогло. Горели обе плоскости. Дым ворвался в кабину. — Я — «Выдра», я — «Выдра», — крикнул по радио Бобров.— «Мордвин», прыгай! — Я — «Мордвин», я — «Мордвин»,— Девятаев задыхался.— Потерял ориентировку. Наведите меня на восток… Но было поздно. Бобров видел: самолет вот-вот взорвется… — «Мордвин», Мишка! — нервно закричал командир.— Прыгай, черт, приказываю! Прыгай! Это был их последний диалог. Бобров видел белый купол парашюта, повисшего на дереве… Надеялся, что Михаил придет. Его ждали неделю, вторую… И только через тринадцать лет — первая весть. И какая!.. Бобров поспешил на телеграф. ТРИНАДЦАТЫЙ СЫН Петрович, как запросто, по-дружески, называют Девятаева волгари-капитаны, человек простой, прямой. На его открытом, слегка скуластом лице с лукавым прищуром карих глаз, едва заметны следы оспы. Как-то, отдежурив сутки в плавании на своем нехитром, похожем на утюг, баркасе, он пришел домой и, по заведенному обычаю, наскоро побрился. — А смотри-ка, Фая, я вроде симпатичнее стал. Никаких рябинок,— он весело рассмеялся.— Чудо! Будто в косметическом кабинете побывал. — Хорош кабинет,— не поддержав его шутки, сказала жена. Фаузия Хайрулловна долго не могла свыкнуться с тем, что уже минуло. Теперь, после войны и мук, было отрадой, что Михаил работает в порту, что бумажка со страшными, обжигающими словами «пропал без вести» оказалась ненужной. Но порой, по вечерам, когда он заснет перед вахтой, Фаина осторожно включала маленький настольный светильник и долго, почти не дыша, смотрела на усталое лицо Михаила. Казалось, будто на его щеках, подбородке, переносице еще не остыли следы чужих, запачканных кровью дубинок, тяжелых кулаков… «Симпатичней стал…» И как он может это легко говорить? — Нет, ты давай по существу,— Михаил отвернулся от зеркала. — Симпатичней? В самом деле, ни одной рябинки. А ведь в Торбееве меня конопатым дразнили. Торбеево — это его родина, там живет старушка-мать Акулина Дмитриевна. Нелегкие испытания легли на ее плечи. Есть такая мера горя, когда слезы не катятся из глаз, уже ничего не видят, ничего не воспринимают. Так было, когда Акулина Дмитриевна в дальнем краю похоронила мужа. Ее Петр был мастеровым человеком. Торбеевский помещик в молодости посылал его в Данию — ремеслам учиться. Вернулся Петр механиком и даже в село въехал на деревянном велосипеде, который сам смастерил. Стал Петр дельным механиком по машинам и котлам на всю мордовскую округу. А помещик отвел ему небольшой домишко в своем имении: доход от мастера получал немалый. В девятнадцатом при четырнадцати детях задумал Петр Девятаев переселиться на вольные сибирские земли, куда многие подавались. За Самарой застряли: белые взорвали железнодорожный мост через реку Кинель. Красноармейцы его восстанавливали. С ними и Петр. В кузнице все нужное ковал. Да налетела белая банда, станцию из пушек обстреляла. Петра ранило, к тому же тифом заболел и скончался. Кое-как добралась Акулина Дмитриевна обратно до своего Торбеева, поселилась в пустом домишке. Четырнадцать детей на руках, и все мал-мала меньше. Младший — грудной. Прокорми, одень их в ту жестокую пору. Что возьмешь-променяешь на кусок хлеба? А в избе пусто, холодно, голодно… Пришлось первое время с холщовой сумкой идти по миру. Спасибо красноармейцам: по железке на фронт ехали, на стоянке кто ломтем поделится, кто кусочком сала, кто щепотку соли даст, другой из обмундирования что-нибудь… А потом черным змием, судорожно сжимая детские тела в гнойных объятиях, вползла в дом Девятаевых оспа. Восемь братишек и сестренок — одного за другим — повалила на пол, на кровать, на лавки. Ни пройти, ни присесть. Семь гробов отвезли на погост… Выжил только Мишатка, тринадцатый из всех… Подрастали семеро оставшихся. Справила мать старшему, когда пришла пора в школу отдавать, «городское» пальто и валенки. Пальто, пока шли уроки, приносила домой, чтоб другим по очереди побегать на улице. Неграмотной была Акулина Дмитриевна — ни читать, ни расписаться. Ни по-русски, ни по-мордовски. А дети учились. Мишатка семилетку окончил в Торбееве, потом уехал в Казань, в речной техникум. И другие в дело вышли. Казалось, теперь поднималась семья, сил набирала, старшие невесток в дом привели, легче стало Акулине Дмитриевне. Кто уехал — все равно не забывал. И нежданно — война!.. Слушая по радио сводки с фронтов, Акулина Дмитриевна мысленно могла рассуждать: — Пехота сражается… Там Алеша с Васей. Танкисты пошли, должно, и мой Никифор с ними. Про шоферов говорят, может, и про Сашу скажут. Партизаны эшелон под откос пустили… Не Петино ли это дело?.. Сбили сорок самолетов немецких… Может, и Миша тут отличился… А потом… Где-то на Курской дуге, у небольшой деревушки, вырос холмик земли над могилой Алеши. Подбил он — писали с фронта — в том бою гранатами два танка, поднял людей в атаку и пал, сраженный. После него, тоже в далеком краю, оборвалась жизнь Александра, лейтенанта-автомобилиста. Всю войну прошел с боями Василий. Всю войну разведчиком, до Дня Победы. Одиннадцатого мая сорок пятого, когда в Чехословакии добивали ускользавшую на запад немецкую группировку их фельдмаршала, сложил в горном бою Вася свою молодую буйную голову. О Мише тоже извещение пришло. И его в поминальник записала. Только судьба у него, видать, другая. Не умер от оспы в голодном году, выжил и теперь. Вон приехал какой статный да бравый, не под стать Петру с Никифором, даром что моложе их. И горюшка хватил в чужеземелье по самую макушку, и израненный весь, и битый-перебитый. А все такой же шутник. Вот хотя бы насчет рябинок после оспы: «Так я же горел, мама, новая кожа отросла». Несерьезный, что ли? Нет, вроде, серьезный. Нет-нет да о чем-то глубоко задумается, о чем-то переживает. Скажешь: «Ты больно-то не переживай, все перемелется». Ответит: «Конечно, перемелется. Совесть-то у меня чиста. Только нервишки иногда сдают. Должно, от снов нехороших». Оно и верно, во сне будто с кем-то спорил. ОБРЕТЕНИЕ КРЫЛЬЕВ И бывалым летчикам, за плечами которых миллионы налетанных километров, и летчикам молодым, год-два назад окончившим школу, еще новичкам, присуще общее: и те, и другие отчетливо помнят первый вылет на нехитрой аэроклубовской машине, навсегда сохранили первое дуновение аэродромного ветерка, слегка попахивающего бензином и нагревшимся машинным маслом. Михаилу Девятаеву отчетливо запомнилось, как он, студент речного техникума, впервые увидел с воздуха Казань. Огромная, многоэтажная, какой он ее знал, шагая по улицам, она оказалась совсем не похожей на себя. И дома ниже, и улицы уже, и вся пестрая. А Волга… Широкая, величавая в половодье, взглядом не окинешь, а с самолета — всего-навсего узкая серая лента меж крутого правого берега и низинного левого. Потом он стал разбираться, где и какой дом стоит, как отсвечивает озеро Кабан, какие пароходы стоят у причалов… А поначалу была сплошная путаница. По-настоящему в воздухе стал разбираться над оренбургскими степями, когда стрелял, по конусу за самолетом-буксировщиком или по мишеням на полигоне. А первый боевой вылет в первый день войны? По тревоге поднялись группой, когда немцы, сбросив бомбы, повернули домой. Кинулись вдогонку. Михаил в тройке шел слева, держась ведущего. Правый ведомый, прижимаясь к левому, чуть не задел его на подбросе воздушным потоком за крыло. И Михаил потерял ведущего. Крутился, вертелся, искал. Мельком взглянул на приборы: горючее кончалось. Неужели не полностью заправили? Через час — второй вылет. Задачу толком никто не выдал: «Там разберетесь!» Заруливая с посадочной полосы на стоянку, увидел техника. Тот — то ли в приветствии, то ли в поздравлении — сжал руки над головой. Вспрыгнув на плоскость, наклонился в кабину: — А здорово ты его! — Машина в порядке,— устало ответил летчик.— Боекомплект цел. Горючим заправь. — А здорово ты его!— повторил техник. — Кого? — не понял летчик. — Как кого? «Юнкерса». Он, брат, не знал, куда от тебя деваться. Здорово ты его выгнал на командира! Выгнал на командира?.. Да Девятаев не видел никакого «юнкерса»! Подозвал командир эскадрильи Захар Плотников, летчик бывалый, с двумя орденами Красного Знамени — за бои в Испании и на Халхин-Голе. — Вот что, Миша,— сказал мягко, без напряжения.— Робким назвать тебя не могу. И техникой пилотирования владеешь, и смелости хватает, и мотаться в воздухе можешь… Именно: мотаться. Ты что это передо мной выскочил? Бью по «юнкерсу», а ты в прицел влезаешь. Чуть тебя не срезал. Смотреть, милый, надо. Смотреть и фрица сбивать, а не себя под огонь подставлять. Досталось тогда молодому летчику… Но не без зависти подумал Михаил: «И как только командир все замечает в такой круговерти?» Вскоре Михаилу повезло. В полк пригнали новую машину. Девятаеву нужно ее облетать. Летчик, как полагается, делал крутые развороты, петли, бочки, бросал истребитель в пике, закладывал в штопор, взмывал свечой. Машина ему нравилась: послушная, маневренная, с хорошей скоростью и крепким вооружением. Не то что «ишак». Неожиданно с высоты он увидел в стороне бомбардировщика с черно-белыми крестами на крыльях. Развернувшись, нажал на гашетки. Навстречу получил колючую ответную пулевую трассу. Успел отвернуть, уйти в пике, из него — в крутой набор высоты. А «юнкерс» уже удирает. Девятаев вновь и вновь методично, как учили на земле, бьет по нему. Тот огрызается, маневрирует. Но вот подобрался Девятаев к темно-желтому брюху «юнкерса». Вновь нажал на гашетку, но не почувствовал знакомой дрожи машины при стрельбе. И тут увидел поблизости самолет Плотникова. Две коротких пулеметных очереди — и «юнкерс», упав, взорвался на ржаном поле. Девятаев сел на полосу, когда стрелка бензиномера застыла на нуле. — Чего ты с ним возился? — снимая потный шлем, спросил Захар.— Торговался, будто на базаре. У тебя же было выгодное положение высоты. А ты колбасить начал. Смотри,— на маленьких макетах воспроизвел весь ход боя.— Много думать — не значит долго думать. Летная мысль мгновенна. Мог «юнкерса» сразу сбить. Атаковал ты его здорово. «Як» тебе не «ишак». У тебя же скорость и маневренность. Ты только не учел «мертвые зоны». И то, что надо подкрадываться ближе, бить наверняка. И патроны надо экономить. Без них ты не истребитель. Ладно,— Захар хлопнул Михаила по плечу,— не горюй, бывает и хуже. Будь ко всему готов. Покрепче нажимай на тактику воздушного боя. А вообще-то, поздравляю тебя, Миша. Ты «юнкерса» подшиб, а я только добавил, чтобы тот пораньше грохнулся. Девятаев не знал, как быть, отвечая на рукопожатие Плотникова. Радоваться первой удаче или задуматься над уроком командира? Выбрал второе. Снова по тревоге взлетели пятеркой. Захар Плотников — ведущий. Накинулись на двадцать бомбовозов, врезались в их строй. Захар сразу сбил головного. «Юнкерсы» заметались. Для истребителей это находка. И пошло, пошло… Двенадцать бомбовозов полыхало кострами, догорая на земле. Два костра запалил Девятаев. На последних каплях горючего пятерка Плотникова пришла к посадочной полосе. — Молодцы, ребята,— сказал командир эскадрильи на разборе вылета, когда техническая служба готовила самолеты к новому бою.— Но… Он не успел договорить. Взвилась красная ракета. Полк получил приказ срочно перебазироваться на аэродром в Подмосковье. Главной задачей здесь, близ Тулы, стал перехват немецких самолетов, летавших на столицу. По пять-шесть раз поднималась за день эскадрилья Плотникова. Напряженно работала и эскадрилья Владимира Боброва. Владимир Иванович был стремительным бойцом. Еще над пылающей Барселоной в Испании свалил с неба тринадцать чужих самолетов. Теперь он встретился с фашистами вторично. И они побаивались этого неуязвимого русского летчика. А как надеялись, как верили в своего командира те, кто шел в бой рядом с ним! Молодые бойцы обретали крылья. И одним из них был Девятаев. В эскадрилью Боброва он был переведен необычно. К той поре у Михаила была первая награда — орден Красного Знамени за сбитые «юнкерсы». Ранним августовским утром пара наших истребителей барражировала над тульскими окраинами. С запада надвинулась туча немецких бомбовозов. Два «яка» врезались в нее. Двух «юнкерсов» свалили при первом заходе. Но на остальных воздушные стрелки непрестанно крутили турельные пулеметы. Один из наших истребителей, вновь атакуя, не смог увильнуть от плотного свинцового ливня. Пришлось выйти из боя. Девятаев горестно переживал неудачу. Товарищам тяжело, а он не может вылететь на подмогу. Вечером его растормошил Плотников: — Иди на ужин. И «наркомовскую» прими. Ты же сегодня ероплан сбил. — Не хочу. Меня вроде знобит. — И верно, какой-то ты скукоженный. Позову-ка я доктора. Полковый врач рассердился: — Почему раньше не сказал? У тебя же с ребрами не того… — Не знаю. — Тоже мне храбрец. В госпиталь! И вот оно, свидание с медициной, будь она неладна… И уютно здесь, и тишина-красота, и обхождение хорошее… Только не по душе ему все это. Летать надо. Девятаева навещали ребята из эскадрильи. Пришел и Захар Плотников, сказал по секрету: — На юг нас перебрасывают. Видать, там туго… — А я? Где вас найти? — Киевское направление. Ты знаешь, как в песне поется: «Кто ищет, тот всегда найдет». Твою машину ремонтируют. Одним словом, пусть скорее ребрышки срастаются. А там, сам знаешь… Дай руку, не знаю, когда свидимся. Парень ты разумный, хотелось бы с тобой полетать. Будь здоров и не кашляй. На другой день к вечеру в палату заглянул техник девятаевского самолета в замасленном комбинезоне. — Машина, товарищ командир, готова. Утром можно идти на взлет. Только не знаю, как вы?.. — Тебя Захар подослал? — И он,— простодушно признался техник,— и я сам решил… — Я готов. Только насчет одежонки… В больничном халате могут задержать… — Комэск оставил свой реглан. — Предусмотрел… Разведай-ка, где тут запасной выход из медказемата. На рассвете, оставив извинительную записку врачу, Девятаев сбежал из госпиталя. Взлетали торопливо. В воздухе техник неудобно ворочался в фюзеляже, Михаил сидел в пилотской кабине, сверяя карту с местностью, над которой пролетал истребитель. На заправку сели в Орле. И надо случиться такому… Здесь Михаил неожиданно встретил командира полка. Он приказал «беглецу» передать самолет другому летчику, а Девятаеву отправиться к врачам. К докторам он не пошел. На попутных машинах, а где и пешком, Михаил сумел добраться до Конотопа, близ которого базировался истребительный полк. По всей форме доложил командиру и комиссару о прибытии. — Как, уже вылечился? Давай направление. Что решила медицина? Направления не было. Летчик получил капитальный разгон. Могли снова отправить в тыл, если бы на командный пункт не зашел Бобров. — Ладно, возьму его в свою эскадрилью. У Плотникова штат полный. А мне нужен командир звена. Такие сорванцы мне нравятся. Но на первый случай дам пять суток «медицинского ареста». Пусть отсидится или отлежится в санчасти. С мнением Боброва в полку считались. Через пять дней Михаил рядом с новым комэском вылетел на задание. И вновь перебазировка: к Конотопу прорывались немцы. При выруливании на взлетную полосу самолет молодого летчика угодил колесом шасси в бомбовую воронку. Винт процарапал землю, лопасти погнулись. Взлет не сделать. — Эта машина из твоего звена? — Из моего. — Сделаем так,— командир полка, подозвавший Девятаева, с сожалением посмотрел на него.— Тому «желторотику» отдай свой самолет. А сам отремонтируй лопасти на этой и догоняй нас. Понимаешь, «як» новый, его мы не имеем права оставлять врагу. — Понятно, товарищ майор. — Учти: завтра здесь могут быть немцы,— командир нервно зашагал к своему самолету. Девятаев стал разбирать узел винта, отделять лопасти. Сразу нашлись помощники — ребята из села. Они подавали летчику ключи, раскладывали на подстилке, как он велел, гайки и колечки. Один из самых прытких подъехал на телеге. На нее и положили погнутые лопасти, повезли в кузницу. — Хлопцы, если покажутся немецкие мотоциклисты, один из вас, вот ты,— наугад показал пальцем,— сразу бежишь в кузню, ко мне. Старый кузнец помог летчику, лопасти выправил, — Лети, парень. И снова возвращайся. А потом гони их до самого Берлина. — Спасибо, отец. Постараюсь. У ребят, охранявших самолет, появилась подмога: усталый обросший красноармеец в пропотевшей гимнастерке. — Из окружения я, товарищ лейтенант. Силы кончаются. Может, возьмете с собой? — Возьму. Только помоги собрать винт. И солдат, и ребятня помогали летчику. Михаил вставил лопасти, собрал механизм регулировки винта. А чужая стрельба все ближе и ближе. Только бы успеть. В голове вертится: «Ну, возьму я этого красноармейца. А вдруг «мессеры»? У меня парашют, выпрыгну. А он? Пешком ему не уйти». Кажется, все сделано. Летчик запустил мотор, прибавил обороты. Но что это? У винта нет тяги… Выключил зажигание, кинулся к пустяшному аппарату регулировки винта. Поняв, почему у лопастей нет угла атаки и почему они не захватывают воздух, летчик вторично разобрал неказистый механизм. Вновь все поставил как полагается. — Давай, дружок, залезай сюда, будешь позади моей кабины. Красноармеец, изогнувшись, втиснулся в узенькую щель. Мотор завелся легко, а винт лишь слегка шелохнулся. Теперь бы видеть его в белесом круге, вбирающем воздух, но лопасти опять ничего не скребут. Словно ошпаренный, Михаил выскочил из кабины, не зная, что делать. Ребятишки ползали по траве возле воронки, из которой недавно натужными ручонками помогали лошади вытащить самолет. — Дяденька летчик, мы нашли еще одно колечко. Его конь копытом притоптал. При первой сборке аппарата регулировки винта Девятаев заметил, что недостает пустяковины. Подумал, что без такой «букашки» можно обойтись. А, выходит, нельзя. За спиной услышал усталый голос красноармейца: — Куда мне теперь? От немцев ушел… И опять к ним попадать? — Не ной! Вылезай скорей, не то минометами накроют. В третий раз лихорадочно разобрали и собрали регулятор. Солдат, следивший за работой летчика, в нужный момент подал «букашку». За близкой железнодорожной насыпью урчали немецкие танки. Догадливые хлопцы кинулись под ее защиту — в мертвое пространство. — Лезь на свое место! — приказал лейтенант солдату. Мотор у новой машины вновь заработал сразу. Винт на полных оборотах, круто поставив лопасти на захват воздуха, потянул уверенно. При взлете пилот заметил горящий танк на насыпи, интуитивно почувствовал стрельбу по самолету и ушел в набор высоты. На новом аэродроме первым обнял летчика Бобров: — Жив, чертушка! Рассказывай, как выкрутился? — Выкрутишься, когда приспичит. Подожди, человеку надо помочь, я его, наверное, умотал. Девятаев вскочил на крыло и, к немалому удивлению своего командира, вытянул из-за кабины еле живого человека с окровавленным бинтом на шее. Красноармеец не мог устоять на ногах и, присев на землю, поднял вспухшие веки: — Все кишки перевернуло. Спасибо, товарищ лейтенант. — «Мордвин», что это за фокус?— изумился Бобров. — Мордвин?— красноармеец поднял воспаленные веки.— А я — чуваш. Шумрат, ентеш[1 - Привет, земляк! (морд., чув.)]. — Ты что, и мордовский-эрьзя знаешь? — удивленно вырвалось у Девятаева, когда услышал знакомое «шумрат». — Мы же соседи.— И, устало покачиваясь, попросил: — Как мне на крыло забраться? — А это зачем?— насторожился Бобров. — Моя винтовка осталась в кузове… — Когда ты положил ее туда? — вновь удивился Девятаев, поднимаясь на плоскость. — Когда надо было, тогда и положил. Патроны кончились, а оружие за мной числится… — Молодец! — похвалил командир эскадрильи.— Правильный ты солдат. — А как же… Вы тоже правильный. Орденов-то у вас… Где успели? — В Испании, браток, в Испании… И здесь добавку получил. Вскидывая винтовку на ремень и собираясь идти к штабу, красноармеец еще раз поблагодарил летчика и пожелал: — После Берлина приезжайте к нам, в Чувашию. Встретим честь по чести. Живы будем — не помрем. ЗА СУРГУЧНОЙ ПЕЧАТЬЮ Осенью сорок первого на аэродром, где базировались истребители Боброва, прилетел генерал. Был он чем-то встревожен и прилетел, конечно, неспроста. Переговорив с комэском, спросил: — Кто полетит? Подумав, Бобров ответил: — Лейтенант Девятаев. — Я должен поговорить с ним. Девятаев отдыхал. Когда в землянку вошли Бобров и с ним знакомый по портретам генерал-лейтенант авиации, дважды Герой Советского Союза, летчик мигом вскочил, вытянулся. — Здравствуйте,— генерал пожал руку.— Садитесь. Как себя чувствуете? — Нормально. — Вам поручается… И втроем склонились над картой. Летчик узнал, что в районе Пирятина попала в окружение группа наших войск. Часть их с боями прорвала вражеское кольцо. Но в окружении находился командующий фронтом генерал-полковник Михаил Петрович Кирпонос, а с ним почти тысяча бойцов и командиров. Сейчас они заняли круговую оборону в роще Шумейково близ хутора Дрюковщина. Нужно лететь туда и, если посадка невозможна, сбросить пакет у знака Т. На карту легли линейка, циркуль. Начались вычисления. — Я готов,— выпрямился Девятаев. На нем уже был ремень, гимнастерка застегнута на все пуговицы. К пакету за сургучными печатями был привязан тяжелый камень. — Будьте осторожны,— пожелал генерал.— Идите на малой высоте, чтобы немцы не перехватили. Михаил поспешил на стоянку. Прогрев мотор, сбросил газ. Подошел командир эскадрильи, сказал совсем не по-командирски: — Взлетай, Миша… Ни пуха ни пера… «Як-1» ушел в воздух. Тот самый «як», на котором Девятаев перелетел из Конотопа. Ушел и… пропал. «Может,— гадали на аэродроме,— сел где-нибудь на вынужденную, а может… сбили?..» Острее других переживал задержку Бобров. «А вдруг не нашел цель? Или решил сесть, да ненароком подломал шасси? Места там бугристые, площадки никто не готовил… «Ни пуха ни пера…» Нашел что сказать»,— упрекал себя. До Дрюковщины, до рощи Шумейково, Девятаев долетел нормально. Здесь увидел горящие на пшеничном поле немецкие танки. А в стороне ползла еще колонна машин из двадцати. У опушки заметил четкий знак Т из белого полотнища. Но тут были рвы, значит, садиться нельзя. Если бы он летел на По-2, можно было бы попробовать… Развернувшись и вновь снизившись, точно к знаку сбросил пакет. Задание выполнено. Повернул к дороге, по которой ползла колонна. Ошпарил ее из пулеметов. И тут почувствовал резкий удар по левой ноге. Только теперь увидел, как из туч, сверху, вывалились «мессершмитты». Ему удалось увернуться от нового удара. Но разрывная пуля раздробила ногу, кровь через голенище хлынула на пол кабины. В глазах помутнело, будто летел не в чистом небе, а плавал, задыхаясь, в мутной воде, его тащило на дно, и волны расходились зеленой зыбью. Ремнем планшета, как медицинским жгутом, перехватил, насколько мог, раненую ногу выше колена. Казалось, до своего аэродрома не дотянуть. Решил сесть на ближайшем, знакомом. Сделал над соседним хутором разворот и пошел на снижение. Увидел, как с земли женщины машут косынками, на что-то показывают. Бросил взгляд — немецкие танки. И тут же захлопали «эрликоны». Едва различив свой аэродром, сбросил газ. Прицелился на посадочную полосу. Коснувшись колесами земли, выронил управление, самолет побежал, сбавляя скорость, и замер за кромкой аэродрома на картофельном поле. Бобров вскочил на подножку санитарной машины. — Что с тобой, Миша? Летчик молчал. — Носилки! Бобров и техник осторожно вытянули широкоплечего Михаила из тесной кабины. Техник успел заметить незапекшуюся кровь на полу и приборном щитке. Девятаев, потеряв сознание, раскидав руки, безжизненно лежал на основании крыла истребителя. — Доктор, сделайте что-нибудь! — разозлился комэск. Врач удручающе смотрел на пустые ампулы. — Крови нет… — Режь мои вены! — Бобров торопливо начал срывать пуговицы с рукава шевиотовой гимнастерки.— У меня первая группа. Он торопился спасти своей кровью жизнь друга. Когда Михаил открыл глаза, увидел склонившегося над ним Владимира Ивановича. — Танки,— с перерывами, еле переводя дыхание, сказал Девятаев.— Колонна… А наши здесь, в лесу. На пшеничном поле был бой… Не поднимаясь, он водил пальцем по карте: — Садиться нельзя. Пакет сбросил. Видел, как подобрали. … Много лет спустя, после войны, Девятаев узнал, что в тот» сентябрьский день сорок первого, когда он отвозил пакет, генерал-полковник М. П. Кирпонос погиб на поле боя, погиб как солдат в неравной схватке. … Санитарный поезд довез летчика до Саратова. В госпитале врачи, осмотрев рану, ничего утешительного сказать не могли. Выход был крайний: на операционный стол. — Подождите,— нервно взмолился Девятаев. — Если оттяпаете ногу, как я буду летать? Может, она и так заживет?.. — Ампутация, возможно, не понадобится. — Как это «возможно»? — Мы сделаем все, что надо и что возможно. Но без операции не обойтись. — Делайте все, что хотите. Только, пожалуйста, не отрубайте. В операционной женщина-хирург склонилась над его покореженной ногой. Девятаев, приподнявшись на крепких локтях, смотрел, как «колдует» врач. От нестерпимой боли Михаил до крови искусал губы, но не шевельнулся, не проронил ни слова. После операции ногу забинтовали. Врач устало подняла голову и, взглянув на летчика, изумленно сказала: — Кремень!.. — Я буду летать? — вопрошающе посмотрел Девятаев в глаза хирурга. — Возможно. Но не ручаюсь, что скоро. Из госпиталя его выписали в батальон выздоравливающих. Батальон был в Казани, в знакомом городе, где Михаил стал и летчиком, и речным капитаном. Здесь жила и та девушка, которая была ему дороже других. И теперь, когда они вдвоем гуляли по знакомым казанским улицам, он невесело пошутил: — Ну и медицина… Подумать только: могли оттяпать ногу. А ведь гляди-ка, хожу на своих двоих. Кто не знал моей походки раньше, не заметит в ней перемен. — Ты медицину не трогай… — Виноват, Фая, забыл, что ты медик. И хотя он недолюбливал медицину, она стала его службой: перевели Девятаева из авиации истребительной в авиацию санитарную. Он снова был на войне. Снова летал. Но по-другому и на другой машине. Бережно перевозил ночами раненых партизан через линию фронта, а туда — ампулы с кровью для спасения жизней, летал по срочным вызовам с докторами медицины в прифронтовые госпитали и медсанбаты. Но случалось и другое. ОРИЕНТИРЫ Самым приметным ориентиром в этом небольшом приволжском поселке Козловка была заводская кирпичная труба. На здешнем заводе собирали легкие коробчатые самолеты По-2. Дорога с фронта в городок лежала через Казань. И если надо было ехать туда за матчастью, командир посылал Девятаева. — Неудобно как-то, вроде, недавно был… — Поезжай, поезжай, ты же казанский зять, заодно и на жинку взглянешь. — Скажет, товарищ полковник, не воюешь, а только по тылам раскатываешь… — Не скажет. Как это не воюешь? Вот где у меня твое воинство! — и, запрокинув руку, ребром ладони полковник ударил себя по шее. Этот выразительный жест относился к тому, что, хотя Девятаев и летал на санитарной машине, но по ночам — душа просилась! — выпросил разрешение бомбить на ней передний край немецкой обороны. Много шуму наделал он там со своим отрядом. Но опять попался — стукнули его, сгорел самолет. Механика, ходившего бомбером, легко ранило. Хорошо хоть сам остался невредим, можно послать за новым По-2. С группой летчиков он приехал в приволжский поселок весной, в конце апреля. — Рано заявились, нет у меня для вас машин,— военпред в самом деле ничего не мог поделать.— Сколько же вас там сбивают? Летчики — к начальнику завода. — Придется вам отдохнуть,— начальник развел руками и, прищурившись, добавил: — Хотя, впрочем, работа найдется. Тоже с высотой связана… Начальник добавил, что первомайский праздник рабочие встречают хорошими производственными успехами. Поселок — сами видели! — украшается панно, плакатами, только вот главный флаг поднять не сумели. Некому. Начальник подошел к широкому окну, взглянул на заводскую трубу, из которой тянулся легкий, похожий на пух, дымок. — Вот бы туда его! Только героя у меня такого нет. На заводе женщины, старики, мальчишки… Верхолазов среди летчиков не было. Они почесали затылки. Одно дело летать… Там ты забираешься на высоту в машине, для этого сделанной, ты ей управляешь. Та высота совсем другая… А тут высоченная труба, взбираться надо по железным скобам, по внешней стороне, тянуть за собой древко с флагом, моток проволоки, плоскогубцы и кусачки. А труба, говорят, чем выше, тем больше качается, на самой верхотуре стакан с водой поставить нельзя — сразу расплещет. Нет, верхолазов среди летчиков не было. — Я не поскуплюсь,— ответил на нерешительность пилотов начальник завода.— Выдам двойную «наркомовскую» норму. На «приманку» никто не согласился. И все-таки в первомайское утро на самом приметном ориентире, раздуваемое легким ветерком, шелестело красное полотнище. Как его удалось поднять туда — знал только Девятаев… Новые самолеты пригнали на аэродром под вечер, Девятаев доложил о прибытии командиру полка. — Очень хорошо,— сказал тот своим обычным, певучим армянским акцентом.— Вот тебя-то я ждал, как бога. Утром надо лететь. Полковник объяснил задание. Километрах в ста, в деревне такой-то, лежит тяжело раненный генерал, представитель Ставки. Его приказано доставить в Москву. Дорога каждая минута, но… Полковник потупил глаза. Он уже посылал на задание три самолета, но на маршруте сильный туман, пробить его молодым летчикам не удалось. — На тебя вся надежда,— хотел подать руку, но вспомнив, что у истребителей это не принято, закончил:— Ни пуха тебе, ни пера. Девятаев взлетел на рассвете. Минут через двадцать машину обволок густой туман. С трудом пробил его. На высоте заиграло красное утреннее солнце. Но от этого не стало лучше: вся земля, будто ватой, закрыта толстым слоем белой пелены. Ни одного ориентира. Надо выйти на узловую станцию, а оттуда, взяв ориентировку, добраться до нужной деревни, где лежит генерал. По времени под крыльями должна быть станция. Михаил нырнул в туман и под его нижней кромкой увидел горящий город. Значит, здесь немцы!.. А его об этом не предупредили. Или здесь еще идет бой?.. Над станцией летчик взял направление на север — по железной дороге. Но тут же пулеметная очередь прошила правую консоль, и, потянув ручку на себя, он вновь ушел в туман. Вскоре туман стал редеть, посветлело. Девятаев нашел нужную деревню, сел на клеверище. Оказалось, что раненых только что отправили в санитарном поезде и генерал тоже там. Что делать, как быть? Генерала приказано доставить в Москву… И снова полет, теперь уже вдогонку за поездом. Перехватил его на перегоне. Снизился так, что едва не задел колесами своей машины вагонные крыши. Показал машинисту перекрещенные руки: знак — выключай. Тот, очевидно, не понял сигнала. Самолет ушел вперед и приземлился рядом с линией. Летчик взбежал на железнодорожное полотно, стал махать руками. Не помогло. Состав промчался мимо. Снова взлет, снова круг над поездом и опять посадка впереди. Машинист увидел красную ракету и дал гудок: останавливаюсь. В Москве бледного, безмолвного генерала подняли на носилках из самолета. И пока не отнесли к санитарной машине, генерал распорядился вынуть из кобуры маленький пистолет. — Лейтенант, дарю вам его на память,— тихо сказал летчику.— Напишите мне ваше имя и номер полка. Летчик черкнул в генеральском блокноте свои координаты. Когда Михаил вернулся к себе, полковник прямо на стоянке стиснул его в объятиях. — Ну молодец, молодец! Поздравляю. Получен приказ: ты награжден вторым орденом Красного Знамени.— И шутливо подмигнул: — Теперь молодая жена не скажет, что по тылам катаешься. ПЛЕН На земле лежала ненадежная июльская ночь, короткая и душная. Разомкнув отяжелевшие веки, Михаил увидел мерцание Большой Медведицы. Смутно стал припоминать, как истошно кричал: «Выдра», наведите меня на восток!», как пытался взять ориентировку. Наваждение? Из неведения раздался хриплый голос: — Живем, браток? Рука невольно потянулась к пистолету. Кобуры не было… — Свои, браток… Над обрывом ямы, из опрокинутого ковша Большой Медведицы, высунулись морды немецких овчарок. Так явился фашистский плен. — Бежим! — первое, что шепнул Девятаев соседу. Тот, когда скрылись собачьи морды, пододвинулся ближе. — Трое пытались… Полегли на выходе… Ныла раздробленная нога, нестерпимо горели лицо и руки. Горечь бессилия душным комком застряла в горле. Стиснув зубы, закрыл веки. — Летчик! — тихо позвали из темноты. — Что? — встрепенулся всем телом. И опять из ковша Медведицы выползли собачьи морды. — Я тоже летчик… На «яках» да «илах» в небе героями были. А здесь? Выдержишь? … На земле лежала ненадежная летняя ночь, короткая и душная. День был впереди. Первый допрос. Летчика ввели в комнату, часовой захлопнул дверь. За столом сидел офицер, выбритый, в чистеньком мундире. От него попахивало духами. Пытливо посмотрел на вошедшего. Положил локти на стол. Спокойно спросил: — Фамилия, имя, отчество? Летчик промолчал. — Не тяни время, старший лейтенант. Мы все знаем. В самом деле, документы, конечно, у них — карманы пустые. Что ж, если погибать, так не безымянным. Придут наши, узнают, как он вел себя здесь. Вспомнилось: «В небе героями были… А здесь? Выдержишь?» Выдержит… Надо выдержать! — Русский? — Мордвин. — Что это? — офицер взглянул на переводчика, потом в какую-то бумажку: — Кличка? — Национальность. — Я не знаю такой. Есть узбек, татарин, грузин… — Вы еще многого не знаете о моей стране… Немец вскинул круглые ястребиные глаза, но тут же погасил гнев, криво усмехнулся: — О, мы все знаем. Даже,— прищелкнул пальцами,— твою девочку. Достал из стола карточку Фаины. — Это моя жена. Значит, письмо, которое он получил перед вылетом и не успел вскрыть, первыми прочли эти… И снова горечь бессилия комом застряла в горле. — Если будешь вести себя благоразумно, расскажешь правду — будет лучше. Все зависит от тебя,— и достает еще одну фотокарточку.— Кто это? Еще бы Михаил не узнал своего командира дивизии, того, кто помог ему снова стать истребителем! Да покажись Александр Иванович Покрышкин в небе, и то без труда узнал бы его. У него и в полете свой, покрышкинский, почерк. — Почему молчишь? Это твой командир? — Нет. В первый раз вижу карточку этого офицера. — Не ври! — следователь ударил кулаком по столу.— Тебя сбили на «кобре», на них летает дивизия Покрышкина! — Не знаю, я служил в другой части. — Нам все известно. Но мы хотим от тебя услышать об этом Покрышкине. Расскажешь — будешь свободен! Вон чего захотели!.. Нет, они еще не знают с кем имеют дело. — Я служил в другой части. В бобровском полку он еще не получил удостоверения, перед немцем было старое, «медицинское». — Расскажи о ней. — Я солдат,— нервы напряглись до предела,— и мне это запрещено присягой. — Уже не солдат, война для тебя окончена. Спокойно дождешься нашей победы. — Этого не будет. Фашист помедлил. Закурил сигарету. Ловко выпустил серию дымовых колец, залюбовался, как они, расширяясь и переламываясь, исчезают. «Вот и от вас это же останется»,— подумал Девятаев. — Сколько у тебя боевых вылетов? — Сто. — Перед нами, конечно, ничем не провинился. — Нет, сбил лично десять самолетов, восемь в группе,— и поднял голову. Этого немец, конечно, не ожидал. Он ждал, что пленный кинется на колени, станет умолять, доказывать свою невиновность, просить пощады. Нет, русский летчик, пусть раненный, обгоревший, не склонит голову перед врагом даже в его стане. И снова допрос. Наконец офицер подвел итог: — По твоим показаниям выходит, что русские перебросили на наше направление новую летную часть. Это мы проверим. Не подтвердится — будет плохо. … Спустя много лет Девятаев прочитал запись того допроса. Протокол был найден среди документов гестапо, захваченных нашими войсками. «ВОПРОС. Почему вы упираетесь? Ведь мы все равно победим. ОТВЕТ. Как же вы победите, если отступаете? ВОПРОС. У нас изготовлено новое оружие, перед которым русским войскам не устоять. ОТВЕТ. Германия неминуемо будет побеждена подавляющим превосходством русского вооружения». Заключение гестаповца: «Военнопленный производит впечатление не очень умного человека. Не заслуживает доверия тот факт, что он располагает такими небольшими сведениями о своей части, будучи старшим лейтенантом. Нельзя проверить, насколько правдивы его показания». А позднее эсэсовец дополнил: «Убежденный коммунист. Такого исправит только крематорий». Записать — записал, «исправить» — не сумел. В ту пору фашистская армия терпела одно поражение за другим. Но в диком фанатизме гитлеровцы усиленно рекламировали свое новое «сверхоружие», перед которым «русским войскам не устоять». Что же за силу собирались применить фашисты? НЕЗНАКОМЫЙ УЗЕДОМ Стоял в Балтийском море отделенный от материка небольшим проливом тихий остров Узедом, лесистый и болотистый. В 1935 году фашистский «ракетный барон» Вернер фон Браун облюбовал его для своей гигантской испытательной станции. Этот тайный центр назвали по имени бывшей рыбацкой деревушки Пенемюнде, которая стояла в северной части острова. В сосновом бору были тщательно замаскированы заводские корпуса, построен аэродром, стартовые площадки, катапульта для управляемых ракет. На этом же острове были «Испытательная станция военно-воздушных сил верк Вест», «Испытательная станция сухопутных сил Пенемюнде верк Ост», «Станция серийных испытаний Зюд», кислородный завод, испытательные стенды. С материка на «тихий» осетров перекинули железную дорогу. Все, что делалось на Узедоме, было чрезвычайно секретным. «Я беру на себя защиту вас от диверсий и предательства»,— заявил рейхсфюрер СС Гиммлер штурмбанфюреру СС Вернеру фон Брауну. И матерый нацист этой защитой был обеспечен вполне. Никто не мог проникнуть на Узедом без особого пропуска, никто в округе не знал, что там делается, «лишних глаз» на острове не было. Еще за два года до нападения на Советский Союз Гитлер приезжал к фон Брауну на Узедом, чтобы «ознакомиться с арсеналом оружия, которое… способно обеспечить победу». И Вернер фон Браун внушил тогда своему фюреру мысль «о необходимости и полезности ракетного оружия для осуществления планов завоевания мирового господства». И кто знает, может быть, «ракетный барон» и другие гитлеровские генералы «подогрели» бесноватого фюрера за три месяца после нападения на Советский Союз достигнуть линии Астрахань — Архангельск или дойти до Урала и на том покончить войну с Россией? Разбойничий поход, или пресловутый «дранг нах Остен», не получился. Гитлер теперь надеялся на фон Брауна, на его «сверхоружие». Как пишет известный немецкий публицист Юлиус Мадер, «ежегодный бюджет испытательной станции в Пенемюнде достиг еще в 1942 году 150 миллионов марок. Эта сумма была равна расходам на производство германских танков в 1940 году или стоимости полугодового производства танков в 1941 году. Вот что рассказывает дальше Юлиус Мадер: «Обеспокоенный следовавшими одно за другим поражениями на фронте, Гитлер в июле 1943 года лично позаботился о ракетной программе. «Фюрер и верховный главнокомандующий» с 1941 года назначил самого себя и главнокомандующим сухопутными силами, вызвав к себе преданных пенемюндцев. На остров Узедом прибыл специальный «Хейнкель-111». В него погрузили несколько ящиков с упакованными в них моделями блиндажа, киноленты, воспроизводящие удачные запуски ракет, модели ракет различных типов, пособия для обучения специальных ракетных подразделений. Во время полета в «Вольфшанце»[2 - «Волчье логово» — условное наименование ставки Гитлера, находившейся в районе города Растенбург в Восточной Пруссии.] Дорнбергер, на парадном мундире которого сверкали новые генеральские погоны, и доктор Штейнгоф пришли к единому мнению, что третий пассажир — фон Браун — наиболее подходящая кандидатура, чтобы сделать доклад фюреру. Гитлер заставил прождать высокопоставленных ракетчиков в приемной восемь часов. Фон Браун использовал это время, чтобы как следует продумать план доклада. Он сидел, углубившись в мысли. И только громко произнесенное: «фюрер!» — заставило его вскочить. Низкие поклоны, щелканье каблуков, поднятые в нацистском приветствии руки. Генерал-майор Дорнбергер представил прибывших и, сообщив, что докладывать будет технический директор армейской испытательной станции, отступил на шаг. Фон Браун сделал короткое вступление. Затем был пущен пенемюндский фильм. Монотонное жужжание киноаппарата прерывалось лишь комментариями «ракетного барона». Вернер фон Браун говорил и говорил. Он расписывал преимущества, которыми отличалась его ракета… Гитлер встал и подошел к пенемюндцам: «Благодарю вас! Почему я до сих пор не верил в успех вашей работы? Меня просто плохо информировали». И эта встреча, эта «информация» дала резкий толчок. Вскоре осуществилось самое сокровенное желание барона: его ракетная программа, стоявшая на первом месте в планах командования сухопутных сил, теперь была объявлена первоочередной для всего вермахта… Ракетная программа Вернера фон Брауна заняла ведущее положение в фашистском производстве вооружения». Обстрел Англии самолетами-снарядами «Фау-1» начался с Узедома 16 июня 1944 года. Один из них упал в деловом центре Лондона. Взрывом убило более 50 женщин и детей, 216 человек были тяжело ранены. Не прошло и трех месяцев, как гитлеровцы начали применять ракету «Фау-2». Для Вернера фон Брауна началась кровавая жатва. Надо сказать, что по официальным далеко не полным данным, «чудо-оружием» фашисты за короткое время убили тринадцать тысяч человек, несколько десятков тысяч сделали калеками. В большинстве это было мирное население Англии и Бельгии. Ракетами в Англии было разрушено и повреждено 1 200 000 зданий, в Бельгии — 20 720 зданий. Когда брауновские ракеты начинали сеять массовую смерть, гитлеровский министр пропаганды, колченогий Геббельс, вещал через все свои радиостанции: «Мы производим не только хорошее, основательное, но сверх того — совершенно новое во всех областях войны оружие; с ним мы связываем большие и наибольшие надежды, касающиеся ближайшего и отдаленного будущего… Новое оружие обеспечит нам превосходство в технике и будет способствовать повороту в ходе войны». ПРОБА СИЛ Пленный Девятаев ответил надменному фашисту: — Германия неминуемо будет побеждена! Летчик тогда не знал, что у него будет необыкновенное свидание с теми, кто работал вместе с фон Брауном над чудовищной машиной смерти. До Узедома было далеко. Широкий, неприятно пахнущий двор в три ряда обнесен колючей проволокой. У Девятаева одна дума: бежать! Но как? По двору шныряют автоматчики, пулеметными стволами ощетинились сторожевые вышки. Под вечер пленных наглухо закрывают в сырых и душных бараках, окна захлопывают ставнями. Михаил еле-еле ходит. В первый год войны у него была разбита левая нога, теперь — правая. Когда перед прыжком с «кобры» переваливался за борт тесной кабины, огонь опалил обе руки и лицо. Этот американский самолет плохо приспособлен для выброски с парашютом — «кобра» калечила летчика стабилизатором. Михаил о него крепко ударился. Теперь передвигаться мог, только опираясь на доску, заменявшую костыль. Бежать, бежать… Вот, кажется, и представился удобный момент. Прошел слух, что их, пленных летчиков,— а здесь были собраны именно авиаторы,— повезут на аэродром и отправят на самолете. Куда — этого они не знали. Но молчаливо сговорились: в воздухе напасть на экипаж и повернуть машину к своим. Но они не знали, что им перед посадкой на трехмоторный «брюхатый» транспортный «Юнкерс-52» наденут железные наручники, прикажут лечь вниз лицом на затоптанный дюралевый пол. Переводчик буркнул: — Если кто в полете поднимет башку, получит пулю. Четыре автоматчика заняли свои места. В новом лагере летчикам вернули ордена, погоны. Сначала допросы были похожи больше на посулы, предложения. Это была «психологическая обработка». Тут, на «пересыльном пункте», военнопленных сортировали по командам, группами куда-то отправляли. А голову неотступно сверлила одна мысль: бежать. Михаил обдумывал разные варианты. Просто, на прямую отсюда не выбраться. Вчера пытались двое. Одного пристрелил часовой с вышки, второго настигли овчарки. Может, для близира вступить в эту, будь она проклятой, «освободительную»? А когда дадут самолет, перелететь к своим. Говорят, в одно время такое бывало. Теперь немцы не те. В полете будут держать под прицелом. Чуть отклонишься — собьют. Ни за что! Мрачно раздумывая, Михаил лежал на нарах вверх лицом. Виновато подсел младший лейтенант в форме солдата «освободительной» армии. — Я видел вас на допросе… — Отойди, шкура! — прервал Девятаев. — Послушайте…— с горечью выдавил тот.— Я пропал… Не ходите к ним, они обманут… И, тяжко поднявшись, ушел сгорбленный, подавленный, униженный. Перед вечером к Михаилу подошли Кравцов и Вандышев. Они тоже летчики, свои, надежные ребята, вместе думали, как выбраться отсюда. — Сегодня ночью… Есть одно место… По канаве… Михаил хмуро проговорил: — Желаю удачи… — А ты? Неужели?.. Они знали, что Девятаева сегодня вызывали на очередную «психологическую обработку». Неужели не выдержал?.. Да, не выдержал. С ним «беседовали» двое: эсэсовский офицер и «капитан» из «освободительной». — Дело большевиков проиграно,— убеждал предатель.— Мы освободим нашу многострадальную землю… Великая Германия и раскрепощенная от коммунизма Россия высоко оценят твой патриотический поступок… — Гнида! — Девятаев размахнулся доской-клюшкой. Его сшибли глухим ударом резиновой дубины… Рана на ноге раздроблена — теперь не сделать и шага. — Братцы,— тихо попросил Девятаев. — Расскажите там… Я следом, как поправлюсь… Они ушли. А под утро вернулись, грязные, в изодранной одежде. Не удалось… Решили лучше разведать слабые места охраны. Не успели… Подгоняя прикладами, конвоиры загнали летчиков в вагоны, наглухо забили двери и окна. Через сутки оказались на новом лагерном дворе. Переводчик объявил: — Вы дома. Это лагерь летчиков. По двору, перед вагонами, протянулась длинная очередь изможденных, чумазых, с тусклым взглядом людей. В руках они держали жестяные миски, повар из походной кухни плескал в них какую-то жижу. — Неужели это наши летчики? — Были летчиками,— усмехнулся переводчик. — Теперь далеко не улетят. У котла задержался невысокий и, как все тут, худой парень, попросил добавки. Рослый рыжий повар наотмашь ударил его черпаком. Миска вылетела из рук, парень нагнулся. Удар кованого солдатского сапога распластал его на земле. Пленный не вскрикнул. Только, поднявшись, зло и тоскливо посмотрел на перевернутую миску. «Теперь далеко не улетят…» В этом лагере на день выдавали по кусочку прогорклого, выпеченного наполовину с опилками хлеба, он не черствел и не крошился. На обед в миску плескали темную бурду. Она удушливо пахла гнилью и плесенью. — Вы, русский швайн,— поучал гитлеровец,— не умейт кушайт. Этот хлеб надо кушайт постепенно, продолжительно.— Выстраивал пленных на плацу и под конвоем автоматчиков гонял их по двору.— Такой прогулка помогайт лючше освайвайт пища. Изнуренных, голодных людей заставляли перетаскивать бревна, камни, балки, копать канавы, строить бараки. Упал от бессилия, замешкался — получай удар прикладом, палкой, сапогом, чем попало. Избитого на последней «агитбеседе» Девятаева в «новом доме» положили в лазарет. Сюда же определили Кравцова и Вандышева — их изувечили овчарки, перехватив при возвращении из неудавшегося побега. Пленному номер 3234 — такое «имя» теперь стало у Михаила — указали место на втором ярусе. Вандышев помог взобраться на лежанку. Лежал он, глядя в потолок, и был озабочен, невеселыми думами. … Далеко-далеко отсюда родное Торбеево. На станции, должно быть, сердито гудят паровозы и, не останавливаясь — время дорого! — проходят мимо, постукивая на стрелках. Под брезентовыми чехлами на платформах покоятся танки и пушки. Везут на фронт. Из вагонов весело поглядывают солдаты в новеньких, еще не соленых от пота, не жестких от окопной грязи гимнастерках. И, конечно же, увидев их, кончиком платка вытрет терпкую слезу старенькая женщина, тайком перекрестит уходящий состав. Ведь сама шестерых проводила на войну. Где они теперь, куда их судьба разметала? Встретил однажды Михаил старшего брата Никифора. Это было на Курской дуге. И поговорить-то как следует не удалось: танкисты в засаду спешили. Узнал только: — Сашку вчера видел, снаряды привозил. Никифор помолчал. — Ты матери не пиши… Алешу…— и снял ребристый шлем.— Тут, недалеко его… Саша был на могиле… Было у матери их четырнадцать, пятеро осталось. А, может, и меньше?.. А эшелоны через Торбеево идут и идут на запад. Навстречу им — санитарные. Наверное, в Казани разгружаются. И, может быть, Фаина, перевязывая раны красноармейцам и командирам, вглядывается в их бледные, небритые лица. Ищет среди них знакомое, в рябинках. Нет, попади он туда такой, как есть, не признает она в нем своего Михаила. А может, уже пришла похоронная?.. Неужели мог отправить ее Владимир Иванович?.. В ушах послышались его последние слова: «Прыгай, «Мордвин», говорю!» Другое тогда он не мог крикнуть. Вспомнилось, как Бобров рассказывал ему о той поре, когда в Испании был добровольцем. Весенним днем тридцать восьмого на только что собранном в Каталонии советском самолете Бобров приземлился на прифронтовом аэродроме близ Барселоны. Заруливая на стоянку, заметил щуплую фигурку испанца в черном берете. Механик первым назвал себя: — Педро… обреро (рабочий). Летчик понимающе кивнул и подал руку: — Я тоже обреро… Владимир. — О! Камрада Вольдемар. Механик самолета только внешне казался слабым. В работе же был неутомим. «Двужильный он, что ли?» — думал летчик. А первая встреча с фашистами!.. Наши летели группой. Ведущий покачал крыльями: «Внимание! Смотри в оба!» Теперь и Владимир заметил черные точки. Они стремительно неслись навстречу, росли в размерах. Это была группа итальянских истребителей «фиат». Численное превосходство на стороне врага. А над ними — «мессершмитты». Видно, в бой вступать не собираются, хотят подкараулить зазевавшегося одиночку. Итальянцы идут в лобовую. Бобров весь собрался в комок. Фашистский самолет вырос перед ним, и Бобров нажал на гашетки. «Фиат» куда-то исчез. Итальянцы рассыпались. Владимир развернулся «своему» «фиату» в хвост и нырнул в гущу боя. «Фиат», завалившись набок, задымил. Над головой Боброва сверкнула серебристая трасса. Оглянулся. Второй «фиат» вновь заходил в атаку. Попробовал вывернуться, но тот тянулся словно на буксире. У Владимира вспотели ладони. Еще раз оглянулся и увидел, как «фиат», вздрогнув, сорвался в штопор. Его место занял наш истребитель. Знойным было то лето в Испании. Изнуряющие поединки в воздухе, невыносимая жара на земле. Механик Педро смастерил для камрада Вольдемара душ — приспособил для воды пробитый пулями бензобак. Бобров наслаждался под душем, когда услышал: — В воздух! Идет «хейнкель»! Педро держал наготове парашют. Летчик, взлетев, перехватил фашистский самолет вблизи от аэродрома. Бобров завязал дуэль с воздушным стрелком «хейнкеля». И когда тот задымил, а истребитель стал разворачиваться влево, Владимир почувствовал удар. На него сверху навалились два «мессершмитта». Пулеметной очередью срубили сектор газа, взяли Боброва в клещи. К счастью, вовремя подоспела группа наших, возвращавшихся с задания. Испанский стрелок с бомбардировщика срезал снизу, в «брюхо», одного «мессера», второго — наш доброволец. При посадке на машине Боброва спустили покореженные покрышки. Механик Педро, насчитав двадцать девять пробоин, покачал головой: — Камрада Вольдемар в рубашке родился. Такая закалка была у Владимира Ивановича перед Отечественной. И Захар Плотников прошел первые боевые уроки в небе Испании и на Халхин-Голе. Нет теперь Захара… На пылающем самолете он не дотянул до суши всего несколько километров. Внизу было море… После того осеннего дня сорок первого, когда для спасения Девятаева Бобров отдал пол-литра своей крови, они долго не виделись. Кровно побратавшись, расстались. Полтора года Михаил летал в тихоходной авиации. Однажды под вечер, приземлившись на аэродроме у истребителей, Девятаев, сдав ампулы с кровью полковому врачу, пошел на ужин в столовую. Кто-то его назвал и обхватил железными ручищами. — Здоров, чертушка! Как летаешь, истребитель? Встретились побратимы. Один отвел глаза в сторону, буркнул в сердцах: — Какой там к черту истребитель! Я теперь шарманщик, на керосинке летаю. Сказывают, «скорая помощь»… — Значит, из орлов перешел в курицы? — Бобров опять хлопнул по плечу.— Хотя бы петухом заделался. Ночевать командир полка увел его в свою землянку. — Говоришь, не отпускают? А может, не очень крепко настаивал? — Только до рукопашной не доходило… Бобров мягко сказал: — А ведь я тебя, Миша, знаю прирожденным истребителем. И опять хочу летать с тобой. Резко встал. — Вот что. Одевайся. Сейчас же идем к Покрышкину. Он у нас командир дивизии и на всякую медицину и другое начальство большое влияние имеет. Только уговор: летаешь со мной. … Покрышкин произнес тираду, не свойственную ему: — Это, Володя-Вольдемар, тот самый брат, которому ты кровь свою отдавал? Значит, кровные братья. У одного — донецкая, у другого — мордовская. Теперь все перемешалось. Нет, соединилось. — Пусть командует звеном, — предложил Бобров,— а на «грешные случаи» беру «Мордвина» ведомым. То ли действительно Покрышкин имел влияние на медицину, то ли Девятаев ей «приглянулся», только спарились теперь побратимы. Рядом летали… Владимир Иванович, конечно же, продолжает летать. И, завидев «Выдру», немецкие летчики поджимают хвосты. Кто у него теперь напарником? Летают, должно быть, уже над самой Германией. Германия… Вот она какая страна. И он попал в нее. Только не тем путем, которым шел, не летчиком Девятаевым, а бесфамильным, лишенным человеческих прав, пронумерованным пленным — 3234. И нет, кажется, другой участи. Неужели это конец?.. По спине пробежала колючая дрожь. «Что это я? Раскис?..» Нет, не раскис. Надо бежать! Как? Хотели захватить самолет в воздухе. «Кто пошевельнется — капут». Ползком по канаве, за колючую проволоку? Не получилось… Когда перевозили по железной дороге, прорезали дощатый пол в вагоне. А снизу он был обит толстым железом. Как бежать?.. Сергей Вандышев помог Михаилу опуститься с нар. Незнакомый, из «старичков», лежавший на нижнем ярусе, тоже поднялся. — Ты, новенький, занимай-ка мое место. С такой ногой много не напрыгаешься. — Спасибо. У тебя, смотрю, вся рука тоже вздулась. — Пустяки,— сверкнул добрыми глазами,— до свадьбы заживет. И вдруг Девятаев припомнил, что где-то встречал его. Тихо спросил: — Иван Пацула? — Не ошибся, Миша. По лицу тебя не признать — обгорело, а голос прежний. Они пожали друг другу руки, присели, как когда-то рядышком сидели возле своих По-2, ожидая задания на вылет. Из отряда «скорой помощи» Пацула ушел переучиваться на Ил-2. Говорили тихо, чтоб другие, если и услышат, не поняли, о чем идет речь. Пацула объяснил, что «болезнь» руки ему обеспечивает врач. Велит по утрам солью натирать под мышкой. Малость посаднит, и будь здоров. Там теперь у него целое вымя, немцы шарахаются от Пацулы как от прокаженного. Если из новичков есть надежные ребята, врач может любую «болезнь» устроить. Только надо иметь определенный план действий. — Какой план? — Я же сказал: определенный. Пока Девятаев ничего не понял, кроме того, что Пацула на что-то намекнул. Перед вечером пришел врач. Увидев его, Михаил встрепенулся, кулаками протер глаза: не наваждение ли? Этого врача, майора медицинской службы, Девятаев не раз возил на По-2 в полевые госпитали, в медсанбаты, где требовалась хирургическая помощь. Летчик знал его имя: Алексей Федотович Воробьев. — Товарищ майор,— прошептал Михаил. — Это здесь не нужно. И я знаю: Девятаев. Нога. Давно? — Под Бродами. — Меня пораньше. — Об этом в отряде долго говорили… Врач промыл рану, наложил мазь, перевязал. — Все будет нормально.— И, будто невзначай, шепнул: — Держитесь Пацулы. Тягучие, унылые дни и вечера Девятаев коротал с ним. Ивана он помнил коренастым, плечистым, проворным парнем, с лукавинкой в глазах, любителем всяческих розыгрышей. Как-то на их аэродром приехал корреспондент из «гражданской» московской газеты. У него были малиновые петлицы без «кубарей» или «шпал», носил «близорукие» очки, гимнастерка и шинель висели неуклюже. От кого-то из механиков он услышал шутку, что, дескать, Пацула сбил немецкий истребитель. Пристал к Ивану с расспросами. Тот догадался, что «малиновый» ни бельмеса не смыслит в авиации, не знает даже, что на По-2 нет вооружения. И решил для потехи разыграть гостя. — Понимаете,— с серьезным видом, воодушевленно врал Пацула,— гляжу, он гонится за мной. А догнать не может — скорость у нас одинаковая. Ну, думаю, каналья, я тебе покажу кузькину мать. Нажимаю на тормоза. Тот сразу оказывается впереди, стабилизатор задрал элероном, триммер отцепился. С размаху рубанул его из всех авиационных пушек по дутику. От «мессера» остались только стрингера да расчалки. Вот и весь бой. — А сколько на вашем самолете пушек? — Четыре. Три ШКАС, одна ШНАПС. Корреспондент, не подозревая подвоха, добросовестно записал рассказ в блокноте. Но прежде чем сесть за очерк о «подвиге» Пацулы, решил посоветоваться с комиссаром. Какую «стружку» снял с него комиссар, Пацула умолчал. На стоянку пришел хмурый, в дурном расположении духа. Говорили потом, что корреспондентом был известный писатель. И будто он одобрительно отозвался о Пацуле: «А фантазия у этого парня развита и чувства юмора не занимать». Теперь здесь, в лагере, было не до шуток. Как-то, улучив подходящий момент, Пацула вернулся к «определенному плану». Но начал издалека. — На Кравцова и Вандышева можно положиться? — Как на себя. — У меня тоже кое-кто есть. Во-первых, ты. Вон тот, в углу, молчаливый Аркадий Цоун. Воробьев добавит нам Китаева. Майор, Герой Советского Союза. Его даже в Берлин возили, блага предлагали. Намечен подкоп за проволоку. А там аэродром. Китаев знает немецкие самолеты. Понятно? Переговори со своими. Пока на других не указывай. Воробьев сделал так, что в бараке-лазарете остались только члены «тайного совета». Говорил Николай Китаев. Подкоп задуман не сегодня. Но людям изнуренным сделать это не под силу. Теперь прибыло «свежее» пополнение, сил прибавилось. Рыть лучше всего из санитарного блока. Но сначала нужно сделать лаз в полу. Выбрали руководящую «тройку», в которую вошел и Девятаев. Рана на ноге у него не зажила, и днем он оставался в лазарете. Воробьев пристраивал к нему двоих-троих «больных». ПОДЗЕМНАЯ ДОРОГА Железной скобой под нарами Аркадия Цоуна прорезали доски. Их надрезали наискосок так, чтобы лаз в подполье можно было закрывать теми же половицами. Это был невероятный труд, но он открывал путь к свободе, и тут нет такой тяжести, которую не одолеть. Наконец, трое спустились в лаз. Барак стоял на деревянных сваях, обшитых снаружи тесом. Между полом и землей оставалась пустота примерно в полметра. — Здесь будем трамбовать грунт из тоннеля. Кравцов первым руками начал разгребать землю. Все поверили в спасительный тоннель, все стали «забойщиками». Ложками, котелками, жестянками вгрызались, углубляясь в землю. Полчаса работы — смена. Составили график. Копали только ночью, после изнурительного дня на рытье канав в болоте, на погрузке песка в карьерах, на Строительстве бараков — с востока, из других лагерей, сюда привозили узников. Вечером, раздав пайки хлеба, охрана захлопывала двери, закрывала окна глухими ставнями. Но в окнах были проделаны щели. Возле них становились наблюдатели за часовыми. Поснимав с себя всю одежду, очередная смена уходила в «забой». Подкоп вели неглубоко — на метр-полтора. К ноге «забойщика» привязывали тонкий шнур: если близко подходил часовой, дважды дергали за веревку. Ушел стражник — один рывок. Одежду снимали, потому что грязная она могла вызвать подозрение. Работа шла медленнее, чем хотелось бы. Много ли наковыряешь ложкой или миской? Они ломались. И аккуратные, педантичные немцы могли это заметить. Нужна была лопата. Девятаев намекнул про нее Алексею Ворончуку из соседнего барака: он знал, что летчики из лазарета что-то затеяли. … Командир истребительного звена Алексей Ворончук и его ведомый Алексей Федирко вылетели на штурмовку железнодорожного узла. На станции стояли воинские эшелоны, паровозы под парами. Летчики огнем пробрили эшелоны. На втором заходе их нужно было сосчитать. Взвыли зенитки. На выходе из атаки в машину Ворончука впился снаряд. Алексей тянул подбитый самолет на восток, к дому. Но он не слушался его, катастрофически терял высоту. Федирко, оберегая его, шел рядом, но не мог помочь товарищу, и Ворончук грохнулся в расположении немецкой обороны. Выскочив из машины, побежал по полю. А Федирко уже заходил сюда на посадку. Он успел. Выбросил свой парашют, вдвоем уместились в тесной кабине. На взлет! Скорее! Уже бегут немцы, стреляют из автоматов. На взлет! Самолет бежит по полю. Быстрее и быстрее. Сейчас отрыв. И вдруг — межевой столб. Удар был таким, что отвалилась левая плоскость. Оба раненых летчика — в руках у немцев. Когда пришли в себя, их «успокоили»: — Господа офицеры, вы счастливы, война для вас окончена. Мы вас отправим в глубокий германский тыл. Там в прекрасном живописном месте мы отпразднуем победу. Скоро в ходе войны наступит решающий перелом. Фюрер применит оружие, перед которым ничто не устоит. Вы можете и здесь искупить свою вину. Летчиков разъединили. Две недели добивались от них согласия перейти на службу в германскую армию. Были и шантаж, и посулы. — Ваш друг согласился,— объявили Ворончуку. — Ворончук подписал с нами контракт,— сказали Федирко. Летчики потребовали встречи. Им отказали. Тогда они объявили голодовку… Ворончука и Федирко привезли в Кляйнкенигсберг. Как и другим, им выдали номерные жетоны — «удостоверения личности». Кормили, как и всех, раз в день: двести граммов полугнилого, с опилками хлеба, литр брюквенной или шпинатной похлебки. И каторжная, иссушающая душу и тело работа. Команда Ворончука клала кирпичные фундаменты под служебные здания, цементировала полы. Группа Федирко обносила его проволочной оградой. После работы инструмент сносили в отведенные места, мастера его пересчитывали, докладывали старшему конвоя. Летчиков отводили к посадке на автомобили. В пути дважды обыскивали: при посадке в грузовик и при входе в лагерь. Охотясь за лопатой, это учли Ворончук и Федирко. Решили как можно чаще, под видом необходимости, занимать друг у друга рабочий инструмент. На следующий день «огражденцам» понадобилась лопата. Федирко с разрешения мастера взял ее у бетонщиков. После работы вернул. Так продолжалось пять дней. На шестой вечер мастер, видимо, забыл послать пленного отнести инструмент. Улучив момент, Ворончук спрятал лопату, а черенок забетонировал в пол. После работы в команде Ворончука обнаружилась недостача. — Они,— Ворончук показал в сторону, где строилась ограда,— опять, наверное, взяли. — Гут,— поверил мастер. В лагере Ворончук рассказал об этом Девятаеву. — Завтра не трогайте,— предупредил Михаил.— Могут догадаться. Станут хорошенько обыскивать. Выждали еще день. Все обошлось благополучно. Мастер нехватки не заметил. Обыск был обычным. Решили действовать. Учли особенности проверки. Охрана тщательно обыскивала тех, кто первым садился на машины или проходил в лагерные ворота. Потом немцы то ли уставали, то ли им надоело бесцельное однообразие: стукнет по спине — проходи. В очередь к машине, спрятав лопату под рубахой, Ворончук встал одним из последних. В кузове незаметно передал ее Федирко. Тот при проходе контрольных ворот затесался в замыкающие ряды. Подкоп пошел быстрее. «Забойщик» утягивал шнурок все дальше и дальше. До проволоки оставалось чуть больше пройденного. Настроение поднималось. — Выходить будем,— распорядительно, как о вполне реальном, говорил неунывающий Китаев,— в ночь с субботы на воскресенье. По воскресеньям их летчики уходят в кирху богу молиться. На аэродроме остается жиденькая охрана. С ней-то мы справимся. А «юнкерсы» запускаются так… И он рассказывал летчикам о чужих самолетах. Во время занятий в такой, как ее окрестили, академии внезапно пришла тревога из подземелья. «Крот» натолкнулся на трухлявую доску. Из-за нее хлынул удушливый смрад, полилась гнилая вода. Копавший едва не задохнулся в норе. Вход в подкоп заложили досками, присыпали землей. Но зловоние успело туго набиться в барак, вырваться по щелям наружу. В чем дело? Оказалось, что подкоп уперся в выгребную яму, куда стекались нечистоты. Всполошились охранники. Утром, зажав носы, отплевываясь, выскочили из барака и несколько дней в него не заходили. — Руссиш швайн! Крепко досталось врачу: почему допустил такое? — Должно, наелись какой-нибудь дряни,— объяснил простодушно врач коменданту,— вот и пучит животы. — Какая дрянь? Мы кормим всех одинаково. Почему другие не делают, как это у вас называется, пук-пук? — Они же летчики. Привыкли к маслу, мясу… — Я покажу масло!.. Но это осталось только угрозой. Другого комендант не предпринял. Но и в бараке летчиков стало беспокойней. На участников первого заговора, на «тройку» посылались нарекания. Кое-кто шептал: — Если узнают, передушат всех… — В этой же норе и передушат… Тех, кто нерешительно предлагал закрыть тоннель, решительные смогли переубедить. Открытым паникерам пригрозили. В подземелье спустились Вандышев, Девятаев, Китаев. Пришли к выводу, что из тоннеля нужно выбрать жижу и укрепить его досками. Они рядом — это нижний, так называемый черный пол. Их надо отодрать, распилить — иначе в проем не войти. Без шороха тут не обойтись. Нужно отвлечь охрану. Вот тут-то и пришел на выручку «ансамбль» Шульженко. Был в лагере гитарист-балагур с такой фамилией. Наигрывая на семиструнной «Катюшу», он на все лады поносил фашистов. А те вовсю хохотали над его кривляниями. С ведома начальства Шульженко создал «джаз-оркестр», в котором музыканты стучали ложками по котелкам, били в ладоши, топали ногами. Они «репетировали» в бараке, а в это время под ним шла работа. Вырыли колодец и котелками перетаскали в него жижу, распилили и доски. В лагерь прибыло пополнение. На этот раз — летчики. Их принимали тоже со всей «лаской»: — Теперь это будет ваш дом. Очень надежный. Как видите, обнесен забором из колючей проволоки под электрическим током. Где надо, заминирован. Каждый метр территории простреливается пулеметами. Добро пожаловать! Немцы на «гостеприимство» были не очень-то изобретательны. Когда строй прибывших распустили из-под стражи, они первым делом — к тем, в ком признали своих, кто был хотя и в потертой, замызганной, но летной форме — пленников здесь, в Кляйнкенигсберге, не переодевали. У кого какое обмундирование было — в том и ходили. «Старичкам» же хотелось узнать, как идут дела на фронте, а, может, и встретить знакомых. Ведь то, что их постигло в свое время, позднее могло постигнуть и других. Михаил приметил старшего лейтенанта с погонами летчика. Сразу подумалось: не может быть?.. Присмотрелся, подал руку: — Вот где свидеться пришлось… Тот или обиделся или не понял участливости: — Если б я взял тогда чуть правее, зенитка не попала бы… А такое свидание… пропади оно пропадом… — Ты что, не узнаешь меня? — Понятия не имею. Конечно же, в том, кого он видел перед собой, не было ничего похожего на Девятаева, с которым восемь лет назад расстался сосед по школьной парте. — А помнишь «Конопатого»? — такое прозвище было у рябого после оспы. — Миша?! На следующий день Воробьев сделал Василия Грачева «больным», и друзья детства оказались в одном бараке. Таким же образом попал сюда и Шилов, которого порекомендовал Грачев. Оба были со свежими силами и самыми крепкими в «забое». Копать становилось все труднее. Под землей не хватало кислорода. Тех, кто уже долго находился в плену, от работы пока освободили. Тоннель проходили так. Один лежа копал, второй ползком выволакивал землю на железном совке. Но чем длиннее становился путь, тем больше уходило времени, медленнее продвигалось дело. В барак тайно, как и лопату, пронесли веревку. С двух сторон привязали ее к жестянке-совку. Один конец у копающего, второй — у того, кто, скорчившись, сидел под полом. Но встретилась новая трудность. Иногда «крот» от удушья в тоннеле терял сознание. К его ноге стали привязывать сигнальный конец — сделали из поясных ремней. Теперь дежурный у входа в тоннель время от времени подергивал за ремень: как самочувствие? Если ответа не было, напарника вытаскивали, в подполье он приходил себя. Наконец, колышком пробили небольшую отдушину. В тоннеле стало свежее. На границе подкопа выставили тонкий прутик. — Смотрите, куда мы добрались. — Теперь скоро… Это придавало новые силы. Группа верных друзей обсуждала десятки вариантов побега. Уйти за колючую проволоку с пустыми руками рискованно. Если не удастся захватить самолеты, то до фронта четыреста километров. Нелегко их пройти. К тому же, по опыту знали: сразу начнется погоня, будут облавы. Нужно оружие. Решили сделать ответвление от тоннеля. Копать еще под комендатуру. Разведали: где ночью спит охрана, где стоят пирамиды с винтовками и автоматами. Получалось неплохо. Подкоп приведет к пирамиде с оружием. Захватив его, пленные тихо ликвидируют спящую охрану, переодеваются в немецкую форму, нападают на часовых. Путь из лагеря свободен. На машинах мчатся в леса, там формируют партизанский отряд. Когда в углу, на койке Пацулы, обсуждали детали этого варианта, Грачев следил в щелочку за часовым. Из темноты к бараку подбежала сторожевая собака, залаяла. Все встревожились: неужели услышала шум под землей? Мигом легли на койки. А вдруг проверка?.. Собака убежала, в барак никто не заходил до утра. Руководители подкопа в деталях разработали и авиационный вариант. Как и первый, он известен был не всем — мало ли что может случиться… Но был составлен боевой расчет, план захвата самолетов, назначены пилоты, техники, определены пассажиры. Двадцать четвертого сентября летчики, как обычно, вернулись с работы. В лагерных воротах их как всегда обыскали. Но против обыкновения, у многих было приподнятое настроение. Тоннель выведен за ограду. Еще ночь, другая… А там… Там — свобода! Цепочкой выстроились на плацу перед кухней. Раздавали по куску опилочного хлеба, в миску плескали черный «кофе». В лагере были летчики из французского полка «Нормандия-Неман». Им не раз предлагали перевод в другой лагерь, где были собраны французы, бельгийцы, норвежцы… Французские летчики решительно отказались от посулов и теперь переносили все лишения наравне с советскими. Но французы получали посылки, переписывались с родными. Однажды пришла такая посылка. На носовом платке были нанесены безобидные рисунки. Это была карта с маршрутом Берлин — Париж; позднее прислали карту Берлин — Москва. Их перерисовали. При побеге их должны были вручить командирам экипажей. Ребята раздобыли намагниченные иголки, из них сделали несколько компасов. Врач Воробьев принес небольшой пистолет. Все это хранилось в свертке под постелью Девятаева. К побегу все было готово. Наступила и заветная ночь с субботы на воскресенье. Пришел назначенный час. Люди собрались у подполья. Оставалось одно: как обычно по субботним ночам, ждали налета английской авиации. В три утра завыли сирены воздушной тревоги. Наблюдатели доложили: весь лагерь немцами взят в кольцо. И там, где оставалось пробить тоннель на выход, рычали овчарки. Что бы это значило? Неужели заподозрили? Ведь воздушного налета не было. Решили дождаться следующей субботы. В воскресенье никого на работу не вывели. По бараку пошли перешептывания, кое-кто не скрывал недовольства. Многим не хотелось ждать субботы. В последнее время охранники чаще обычного заходили в барак, пристальнее всматривались в стены, пол, заглядывали во все закутки. Один из скептиков откровенно высказался: — Напрасная затея. Мышиная возня. И передавят нас всех, как мышей. — Заткнись! — оборвал его Девятаев.— Или рисковать боишься, хочешь спокойненько в сторонке остаться? Продашь — задушим. На постели Пацулы играли в «козла». Карты были необычные. На стене висел портрет Гитлера. Вася Грачев пустил портрет на самое подходящее дело — разрезал на тридцать шесть игральных карт. Сколько ни искали его немцы — так и не нашли. Михаил обеспокоенно рассказал о разговоре с нытиком. Но, пожалуй, уже было поздно. Из соседнего барака заскочил человек: — Ребята, комендант ищет подкоп! Девятаев в тупом броске упал на свою постель. Дрожащими руками упрятал за пазуху сверток с картой, компасами, пистолетом. Все это полетело в туалет. Вещественных доказательств о тайне заговора не стало. ПРИГОВОР Комендант, несколько офицеров, солдаты с автоматами и винтовками озлобленно ворвались в барак. Лагерьфюрер подошел к нарам Аркадия Цоуна. Ударил его жгутом, а ломиком — по полу. Доски сдвинулись. Комендант нашел лаз безошибочно. Не мог же он так, сразу, подойти к потайному месту, про которое никто из посторонних не знал. Кто предал? Летчиков из барака выгнали во двор, приказали раздеться донага. Перещупали, перетормошили всю одежду. Из окон барака летели постели. Летчики стояли по команде «смирно», комендант и его помощники нервно расхаживали вдоль строя. Обыск не дал никаких результатов. Даже лопату не нашли. Ее оставляли возле выгребной ямы. Разрыв подкоп на всю длину, немцы обошли яму. Кроме лаза, жестяного противня до самого тоннеля ничего не было найдено. Встала неразрешимая загадка: чем, как могли эти исхудалые, обессиленные русские прокопать под землей «нору» в двадцать пять метров? — Организаторы подкопа — пять шагов вперед! Молчание. Строй не шелохнулся. Команда повторилась. Строй остался неподвижным. Привели четырех собак-волкодавов со вздыбленными холками. Они в любую секунду готовы были наброситься на жертву и вмиг растерзать ее. — Организаторам подкопа — пять шагов вперед! Летчики будто не слышали. Новая команда: построиться в шеренгу. Кто пробыл в лагере больше года, знал что это такое. Каждого пятого или десятого отберут для казни. Строй молчал. Охрана пустила в ход приклады. По двору вытянулась тонкая шеренга голых костлявых людей. Комендант выдернул из нее Аркадия Цоуна. — Пол был прорезан под твоей кроватью. Кто это сделал? — Знать не знаю, ничего не видел. Я сибиряк, у нас привычка спать крепко. — Значит, копали ночью? — Я сплю крепко,— с достоинством ответил Цоун.— А чего, господин комендант, копали-то? Тот подал сигнал. Резиновая дубинка грохнула по лопаткам. — Я сплю крепко… И ходила дубинка, сплеча наотмашь… Солдаты волоком потащили по двору обмякшего, полуживого летчика. Остальных загнали в барак, захлопнули ставни. У входа, под окнами дежурили солдаты и овчарки. Летчики дали клятву; никто о подкопе ничего не знает. И только теперь заметили, что кроме Цоуна в бараке недостает еще одного человека. Того самого, который говорил про мышиную возню. Кто он — толком никто не знал. Говорил, что штурман с «бостона»… — Эх, гнида! — возмущался Девятаев.— Надо было его сразу под ноготь!.. — И ведь не копал, ссылался на чахотку… У Пацулы свое предложение: — Если завтра поведут на работу, выходить всем, даже больным. В карьере поднять бунт. А из карьера до аэродрома совсем близко, только лесок перебежать. Его поддерживали Кравцов, Китаев, Вандышев… Утром Девятаев тоже встал в колонну. При пересчете, проверке номеров в лагерных воротах его вытолкнули из колонны. Подбежали два солдата — били сапогами по ногам, в живот. Надели наручники. Привели к помощнику коменданта. На допросе отвечал, что о подкопе ничего не знает, а если он и был, то, наверное, старый, сделали его те, кто жил в бараке раньше. — Когда копали? — вспылил помощник. — Мы ничего не делали. Заходил по лицу, по спине, по рукам ременной кнут. Девятаева бросили в карцер. Стены каменного мешка обиты жестью, пол цементный. Посредине раскаленная железная печка. Ни нар, ни табуретки. Прислонился к стене. Раскаленная, она ударила словно электрический ток. Присел на цементный пол. Жар обжигает лицо, руки, ноги. Страшнейшая жажда, во рту пересохло, язык распух. Хотя бы глоток воды, хотя бы каплю!.. Наконец, уголь в печке прогорел. Появилась надежда на лучшее. Но вошел часовой и подбросил в железку еще антрацита. Всю ночь узник пролежал на полу, впиваясь потрескавшимися губами в цемент: казалось, что пьет воду. Утром привели к коменданту. В кабинете было прохладно, окна раскрыты. На стене картины с обнаженными девицами, пейзажи с видом на голубое море. На столе — коньяк, лимоны, паюсная икра, красные, зрелые помидоры, тонко нарезанный душистый сыр, бутылки с пивом… И графин с водой. Как ни был голоден Михаил, но взглядом прежде всего впился в графин с водой. Хоть бы глоток, хоть бы каплю… — Друг мой, ты это видишь? — улыбнулся лагерь-фюрер. — Не слепой,— буркнул Михаил.— Только прошу меня другом не называть. — Все это для тебя. Поставь свою подпись,— подал исписанный листок бумаги,— и мы с тобой славно откушаем. Как равный с равным. «Друзья-соотечественники! — говорилось в той листовке.— Ваше сопротивление бесполезно. Германская армия скоро на всех фронтах начнет новое гигантское наступление, у нее появилось такое оружие, перед которым никому не устоять. Переходите линию фронта. Будьте вместе с нами. Этим вы сохраните свою жизнь.» Дальше читать не стал. — Это ложь! Вас бьют и побьют! — бросил с гневом. — Рекомендую не забывать,— строже сказал комендант.— Ты пришел к нам не гостем. Мы можем в любой миг,— и выразительно провел ребром ладони под подбородком. — Я предпочитаю смерть предательству. — Ты коммунист? — Кандидат в члены ВКП(б). Это все равно что коммунист. — Мы знаем: подкоп — твоя работа. Побег готовил ты. На тебя показывают. — Неправда! — Кто же? — Если б знал, и то не сказал. Офицер налил две стопки коньяку. Одну выпил, закусил. — У этой,— он показал на вторую рюмку,— две судьбы. Или ее выпьешь ты, или я. Если я, то за удачное вознесение твоей души туда,— поднял палец,— в небесный рай. Девятаев ухмыльнулся уголками потрескавшихся губ: — А там тоже есть лагеря? — Какие? — не понял офицер. — Построенные вашими собратьями. Ведь их много туда,— приподнял наручники,— вознеслось. Из-под Москвы, из-под Ленинграда, из Крыма, с Кавказа. Раньше меня успели. — А ты не только дерзок, но и… Но я тебя понимаю и искренне хочу облегчить твое положение. — Это как же? — и взглянул на брошенную бумажку. — Назови первого, кто начал подкоп, каков был план побега. Воззвание можешь не подписывать. Напишешь записку тем, кто жил с тобой в одном блоке. Девятаев понял: товарищи держатся стойко. — А как же я буду писать в наручниках? — мелькнула дерзость: снимут замок с одной руки, второй с железной цепью махнуть по явствам на столе. — … И ты будешь жить на берегу Адриатического моря,— продолжал комендант,— из твоей виллы будет такой же прекрасный вид,— и показал на стену, где висели картины,— у тебя будут такие же девочки и такой же стол. Мы умеем благодарить тех, кто нам помогает. — Мне надоел этот разговор. Что станете делать дальше, начинайте. На этот раз не ударил. Лагерьфюрер сказал: — Подумай. Завтра встретимся. В это же время. Двое конвойных препроводили Девятаева в тот же карцер. Комендант был пунктуален: назавтра вызвал в тот же час. На столе были те же закуски. Принесли пахучий борщ, жареного гуся. Разговор в принципе был прежний, так же он и закончился. Нет, не так. — Чего вы хотите? — крикнул, не выдержав, Девятаев. И сам ответил: — Ваша карта бита. Придут наши — за все расквитаются. Вон на той виселице,— кивнул за окно,— первым замотается комендант. После суда, конечно. Фашист схватился за браунинг, истошно завопил: — Ахтунг! Вбежали трое солдат. …Когда русский летчик падал, его обливали холодной водой. Заметили: хватил глоток в рот. Тогда кололи раскаленными иглами. Кололи в грудь, под ногти, в спину. Часовой, накалив печь, захлопнул дверь на железный засов, повесил замок. Скрючившись, Девятаев лежал в полыхающем каменном мешке. Ожоги и ссадины не давали повернуться. Из-под потолка тихо позвали: — Миша!.. Ты жив? — глухо донеслось из-за стены.— Смотри, чтоб камень не упал. Под потолком задвигалась, выползая наружу, половина кирпича. Девятаев осторожно принял ее. В проеме показалась рука, в ней два куска хлеба. — Подкрепись малость. Все стоят твердо. Наша возьмет. Держись! — Кто ты? — Иль не узнал? Лешка-стрелок. Он узнал его, голос стрелка-радиста с «ильюшина», жилистого парня, балагура. Лешка жил в соседнем бараке, иногда оставался на ночь в санблоке — копать тоннель. Он ходил на разведку в комендатуру, вызнал, где стоят пирамиды с оружием. Лешка исчез, как и появился, незаметно. Кирпич Михаил вставил на место. То ли от хлеба, то ли от поддержки друзей ему стало легче. На очередном допросе комендант криво улыбнулся: — Ну, твоя карта бита. Веревочка вейся — конец будет. Не хотел делать хорошо, будет плохо. Очень плохо. Мы нашли всех, кто копал. Кравцов, Китаев, Цоун — все сказали, честно раскаялись. Мы их помилуем. А один уже помилован. Сейчас узнаешь. «Кто? — подумал Девятаев.— Что за птица? Таких в блоке, кажется, не было. А, может, тот самый предатель?» — Отвернись к стене, не шевелись, только слушай,— двое солдат встали рядом. Кого-то ввели. Переводчик повторял вопросы коменданта. Китаев — Михаил узнал его по голосу — все отрицал. — Но вчера же вы говорили правду… — Переведи этому лагерьфюреру: пусть провокацией не занимается. Это не делает чести даже фашисту. Была такай же «очная ставка» с Кравцовым. — Вы что, белены объелись? — коротко отрезал Сергей.— Я только один раз ошибся, когда из горящей машины прыгал. Девятаеву все было понятно. Еще ввели Цоуна: — Он прорезал подполье? Вы хотели сказать о нем? — Миша! — Аркадия душили слезы.— Что они напраслину возводят? «Помилованного» не привели. Девятаев повернулся. Ему было приятно, наступило облегчение. Тихо, чтоб не услышал комендант, про себя пробормотал: — Кишка у вас тонка. Но старательный переводчик повторил фразу по-немецки. Девятаева выволокли в другую комнату, бросили на топчан лицом вниз. Один немец зажал железными ручищами голову, второй сел на ноги. А двое других дали полный ход размоченным розгам. В карцере очнулся от студеной воды. Она струей лилась в рот, обмывала лицо и шею. Подумав, что это бред, открыл глаза. Над ним присел на корточках солдат в немецкой форме, с морщинистым лицом. Из жестяного чайника он лил воду на пересохшие губы Михаила. — Пить, пить. Смойтрить,— он вышел, вновь наполнил чайник и поставил его в печку — теперь она не топилась.— Клеб — тама,— еще раз показал на печку. Уходя, добавил: — Камрад, гут. Ночью дверь в карцер с шумом распахнулась. В темноте кто-то брякнулся рядом с Девятаевым и застонал. На двери прогремел замок. Стих топот кованых сапог. В волчок осторожный голос старого солдата: — Камрад, пить, пить. Сосед снова застонал. — Иван, ты? Да, это был Пацула. Когда выпил воды и съел кусочек хлеба, рассказал, что всех участников подкопа, которые были арестованы, выпустили днем. Улик никаких не нашли, признаний не вырвали. Ивана подняли с постели и офицер начал допрос. — Ты часто шушукался с Девятаевым. Он — организатор подкопа. У нас точные сведения. О чем вы говорили? Это интересует господина коменданта,— начал переводчик. — А почему так срочно? И сами не спите, и другим отдохнуть не даете… — О чем говорили? — офицер вышел из-за стола. — Говорили-то? Да про разное. О птицах, о любви, о породах лошадей… — Ты мне зубы не заговаривай! — комендант схватил Ивана за грудь. Ударил кулаком в подбородок. Пацула выплюнул кровь со слюной в лицо коменданту. Это и привело Ивана в карцер. — Миша, откуда у тебя вода и хлеб? Михаил рассказал про немецкого солдата. — Значит, и среди них есть люди,— подытожил Иван. В это же время комендант подытожил свое. В «личном деле» Девятаева записал: «Убежденный коммунист. Такого исправит только крематорий». Утром троих — Девятаева, Пацулу, Цоуна — заковали в новые наручники, более «надежные» — с острыми зубцами на пластинках. Троих «объединили» надежной цепью. Выставили, как будто на показ, перед строем. Трое мужественных мужественно простились с мужественными. Тяжелым, но не скорбным взглядом. Троих подвели к воротам. У Девятаева на одной ноге не было обуви. — Верните мне сапог. — Сапог? — расхохотался комендант. — Сапог!.. На том свете он не понадобится. Сапог… Снимите с него. Сдернули единственный. Взамен дали деревяшки. В купе пассажирского поезда три охранника привезли их в Берлин. Связанных одной слегка позванивающей цепью русских летчиков вели сначала по мрачным улицам с угрюмыми, темными домами, потом по какому-то длинному подземному коридору с белыми табличками на стенах. Завели в комнату, приказали встать посредине ее. Один из конвоиров, достав из портфеля три пакета, куда-то вышел. Двое, выставив автоматы, развалились на стульях у двери. Время тянулось медленно, думать ни о чем не хотелось. Вошел эсэсовский офицер с листом бумажки, чиновник в гражданском и тот же конвоир вновь с тремя пакетами. Офицер, надев очки, начал читать бумагу. Гражданский повторял за ним слова на ломаном русском. Но и без переводчика трое поняли: это приговор. Какое в нем выдвигалось обвинение, равнодушно пропускали мимо ушей. Без того знали, что их повесят, и не рассчитывали на «юридические» формальности. И к последнему слову, подчеркнутому интонацией, отнеслись безучастно. Нет, оказывается, не повесят — расстреляют. Ни слова не добавив, офицер, сняв очки, вышел. Из «судебного зала» летчиков перевели в полутемную камеру — высоко под потолком тускло маячила махонькая лампочка. Она еле-еле высвечивала теснящиеся на полу полосатые, молчаливые фигуры истощенных людей, ожидающих казни. В камере были только смертники. И если б кто-нибудь попытался приблизить неминуемый конец, хотя бы, разбежавшись, удариться головой о стену, у него ничего бы не получилось. Стены, обшитые резиной, отбрасывали обреченного, он плюхался на такой же резиновый пол. ЗАКСЕНХАУЗЕН Приговоренных летчиков опять три солдата везли в вагоне. Вывели на станции, велели шагать вдоль опустевшего состава. — Все равно конец,— первым пришел в себя Пацула.— Попробуем… — Давайте!.. — Подножку им… Конвоиры, учуяв шепот и заметив блеснувшие глаза, ткнули стволами автоматов по выступающим под гимнастерками лопаткам пленных. Полевая дорога, прорезав негустой сосняк, привела к мрачной крепостной стене с пулеметами в нишах. А за ней… Бараки, бараки, бараки… Как и в других лагерях, темно-зеленые, одним своим видом навевающие тоску и уныние. В отдалении из квадратной трубы выбивался черный дым. Воздух был тяжелым и смрадным. Летчиков повернули лицом к стене, каменной, тяжелой, высокой. За спиной нестройный хор тянул надсадную, незнакомую песню с ничего не говорящими словами: «Хай-ли, ай-да. Хай-ли, хай-ли, ай-да». По шороху Михаил определил, что сзади подходят люди, останавливаются. Кто-то кому-то шепнул: — Тоже расстрел? — Нет, штрафник. «Значит, здесь собирают «разный сорт»,— подумалось Девятаеву. И тут же услышал голос переводчика: — Куда глазеешь? За эту стену и муха не улетит. Можешь вылететь только так,— он показал на трубу крематория. Перед строем вновь прибывших вырос долговязый офицер-эсэсовец. — Я — комендант лагеря. Меня называют «Железным Густавом». Вы, вонючие русские свиньи, создавали беспорядок в тех лагерях, где были. Теперь на исправление вас прислали ко мне. Я вас всех исправлю. Я привожу здесь в исполнение смертные приговоры. Каждый из вас будет сожжен, повешен или расстрелян. Кто-то робко спросил: — А штрафники? — Ты чего, свинья, разговариваешь, когда была команда «смирно»? Комендант расстегнул воротник коричневой рубахи, закатал рукава и протянул правую руку. В нее вложили бич. — На первый раз маленькое угощение,— резанул бичом по лицу штрафника, заодно досталось еще двоим или троим.— Я люблю порядок, аккуратность, дисциплину. На этом «знакомство» закончилось. Охранники погнали пленных к «санитарному комбинату». Штрафных впустили в первую очередь, другие толпились у входа. Тут узнали, что штрафникам легкая жизнь тоже не уготована. Не все выносят пытки, изнуряющую работу. Но тут есть хоть какая-то, пусть маленькая надежда выжить до прихода наших войск. Все верили: конец будет скоро, война подходит к границам Германии. Санобработка начиналась со стрижки. Но перед этим каждый должен был подойти к длинному столу, сдать свой жетон, взамен получить новый. Девятаев подошел к парикмахеру, немолодому, седеющему человеку. Наклонил голову над коробкой, в которую собирали волосы. Парикмахер провел машинкой, снял пучок кудрей. — Жалко шевелюру? — Мертвой голове она не понадобится… Парикмахер испытующе посмотрел в глаза «клиенту» и шепотом спросил над ухом: — Кто? За что сюда? — Летчик. Подкоп. — М-м, да… Бирку получил? — Получил,— Девятаев раскрыл ладонь с биркой. Среди тех, кто дожидался очереди, поднялся шумок. Как потом узнал Девятаев, один из прибывших закурил сигарету. Сразу появились два пожарника в касках, лопатами сбили человека. Товарищи хотели его поднять, но пожарники набросились на них. — Сволочи! — шепнул парикмахер.— Кажется, убили… Он прошел туда, где лежал мертвый, нагнулся над ним. — Отнесите его,— показал пленным на дверь, а сам вернулся.— Давай скорее бирку, карточку к ней, все давай. Скорее! Парикмахер включил в сеть машинку, и тут же выхватил вилку. — Испортилась, проклятая,— и отошел за дверь, куда понесли труп убитого. Минуты через две вернулся, продолжил стрижку. Сунул в руку летчика другую бирку и карточку. Наклонился к уху: «Убили штрафника. Никотенко Григорий Степанович. Учитель из-под Киева, из Дарницы, двадцать первого года рождения. Твои документы у него, ты уже мертв. Понял? Никотенко. Штрафник». Девятаева остригли, а он все сидел в кресле, не зная, что делать. Ноги одеревенели. Вошел фельдфебель, и парикмахер преобразился: — Иди, а то и себя, и меня подведешь,— схватил за шиворот и грубо толкнул к двери. Под холодным душем Михаил пришел в себя. Твердил, чтоб не забыть, свое новое имя. После санитарной «обработки» новых узников Заксенхаузена, переодетых в полосатые «спецовки», выстроили на плацу перед виселицами. Вышел здоровый детина, похожий на бесформенную глыбу, и на ломаном русском языке, перемешивая немецкие слова, стал читать «лекцию». Он говорил о правах заключенных в лагере, о правилах поведения. Говорил часа полтора. Из «лекции» узники поняли одно: они уже не люди. «Лектором» был Перунья. Спустя много лет об этом «лекторе» напомнил Девятаеву один из руководителей подпольной организации в Заксенхаузене Николай Семенович Бушманов. Вот что он рассказал в письме: «Если бы я мог, то сел бы писать книгу… Правда, прошло немало лет. И все равно вспоминать о страшных днях фашистского плена очень тяжело. Но это надо делать, чтобы никогда не повторялись на земле ненавистные войны. …Если говорить о Заксенхаузене, следует учесть три эволюции режима концлагеря. Они изменялись наравне с изменениями фронтовой обстановки. То, что было в 1942 году, уже не практиковалось в сорок третьем. А режим 1943 года отличался от следующего, не говоря уже о сорок пятом. Вспышка особо дикой жестокости проявилась во время вывода концлагеря из Заксенхаузена на Шверин. Озлобленные неудачами на фронте, эсэсовцы из дивизии «Мертвая голова» пристреливали всех, кто в изнеможении падал в пути или не мог поддерживать на марше равнение в рядах. На этом кровавом пути погибло до пяти тысяч человек. Наша колонна была одной из последних, и мы шли буквально по трупам. Из сорок третьего года характерны такие явления. По лагерю шагом в одиночку идти воспрещалось. Заключенный должен был бежать, даже если он направлялся в санчасть. При встрече с любым солдатом, старшим блока или штубы останавливаться и приветствовать его, сняв «мютце». На поверках нас специально тренировали исполнять команду «мютце-аб!».[3 - Шапки долой! (нем.)] В нашем четырнадцатом блоке старшим был Перунья, польский немец, отъявленный фашист. Во время «физкультуры» он жестоко избивал заключенных и забил насмерть несколько человек. Это был садист высшей марки. Помню зимний морозный день. Все заключенные сидят за столами, перебирают винтики от разбитой электроаппаратуры. За последним столом наша группа русских офицеров, девять человек. По комнате ходит Пауль из Бремена, он динстштуба, и время от времени рычит: — Р-р-у-э! Это было похоже на рычание большого, но безобидного зверя. Поэтому за столом кое-кто дремал. Так, как могут спать только заключенные,— с открытыми глазами. Вдруг врывается Перунья. Хватает первую подвернувшуюся табуретку и начинает колотить ею направо и налево, кого попало. Дико орет: — Все наверх! Я, новичок, не понял этой команды. Но когда увидел, как заключенные быстро полезли на перекладины барака (помните балки под потолком?), усаживаясь, точно куры на нашесте, то остолбенел от удивления. Перунья с диким завыванием вскочил на столы и лупил всех не успевших «взлететь». Он приближался к нашему столу. Момент был исключительный. Но мы выдержали характер и даже не встали. Это, видимо, переполнило чашу его раздражения. Он, высоко взметнув табуретку, бросился к нам, но забыл пригнуть голову и так треснулся о перекладину, что выронил табуретку, схватился за свою идиотскую башку. Изрыгая проклятия, скрылся в своей кабине. Надо было видеть эту картину!.. Как гроздья висят и сидят на перекладинах люди, кто уцепился руками, кто ногами. У всех вытаращены от ужаса глаза. Никто не смеет шелохнуться. Посредине комнаты застыла неуклюжая глыба мяса — Пауль. У всех одна мысль: что теперь сделает Перунья с русскими офицерами? Но тот, выглянув из кабины, только погрозил нам, велел всем спуститься и работать стоя, а сам выскочил во двор. Или еще картина из его практики. Морозным январским утром сорок четвертого года Перунья решил проверить, как мы умываемся. Вооружившись резиновой дубиной, без которой он вообще редко входил в штубу, выгнал всех — 250 человек — во двор, приказал раздеться донага. По четыре человека стал впускать в умывальник. Там под его руководством дипстштубисты мыли тех, кто, по его мнению, плохо мылся сам. В дело были пущены метлы, от них на спине кровоточили раны. На каждого выливали ведро ледяной воды. «Вымытые» выскакивали во двор, одевали полосатую одежду и ждали, когда всех пропустят через «умывальник». После такой процедуры тридцать человек унесли в лазарет, оттуда вернулись не все… Под стать Перунье был рыжий Эрих, вы его должны помнить. Обезьяноподобный, он был динстштубой в вашем штрафном, тринадцатом блоке. Этому доставляло удовольствие ворваться ночью в барак, раскрыть окна, чтобы был сквозняк, и избивать полусонных заключенных, которые неосторожно укрывались мантелем поверх одеяла. А вспомните «козлодранье». Каждую субботу все, кто за неделю в чем-либо провинился перед администрацией или на работе и получил за это пять, двадцать пять, а то и сто ударов, собирались к штрафному блоку. Во двор прикатывали «козла». Приходил лагерный палач с помощником. Очередную жертву раздевали, клали на «козла», ноги сжимали колодками, руки привязывали. Начиналась экзекуция. Унтер-офицер отсчитывал, а палач наносил удары. Немногие самостоятельно сходили с «козла». Их, как правило, сбрасывали на носилки, в особенности русских. Палач хвастался, что одним ударом может убить человека, и доказывал это на деле. Должны вы помнить и «гимнастику». По воскресеньям в наш штрафной блок собирались все, кто совершил незначительные проступки, на урок «физкультуры». Два-три часа идиотских упражнений, вроде «жабы» или «гусиного шага», доводили людей до потери сознания. А это считалось легким наказанием. Или еще. Помните такую картину? По плацу марширует команда «штрафников». За спиной у них ранцы, наполненные песком и кирпичами. Они ежедневно делали по сорок пять километров. Смертельно усталые, они не имели права войти в блок без песни: «Хай-ли, ай-да. Хай-ли, хай-ли…» У меня до сих пор звенит в ушах эта песня узников Заксенхаузена…» Надсмотрщики Заксенхаузена каждый день аккуратно выполняли норму убийства заключенных. Когда пленных выгоняли на работу, никто не знал, вернется ли он вечером в барак. Это был центральный, политический экспериментальный концентрационный лагерь смерти. В своем изуверстве фашисты не знали предела. Палачи соперничали между собой в способах и методах уничтожения людей. Одни, например, проводили «опыты» по замораживанию живого человека, другие отравляли газами, третьи «изучали» эффективность лечения от ожогов фосфором, четвертые «испытывали» новые лекарства. В Заксенхаузене, кроме расстрелов, виселиц, крематория, был изобретен гнуснейший «медицинский» способ уничтожения жизней. Заключенного приводили на осмотр к «врачу», заполняли учетную карточку, «прослушивали» пульс, измеряли грудную клетку. В другой комнате стояли медицинские весы, у стены — ростомер. Человек, взвесившись, по указанию второго «врача», вставал на ростомер. И когда на голову опускалась планка, раздавался выстрел. Спусковой крючок палач нажимал из-за стены через специальную щель. При этом в его комнате магнитофон плескал буйную танцевальную мелодию. Убитого, но еще не упавшего человека, эсэсовец в белом халате слегка подталкивал в плечо. Перед ним открывалась ниша, и труп глухо падал на другие в окованный железом ларь. «Медицинским» способом, без «психологической подготовки», в Заксенхаузене расстреляно десять тысяч человек. Изобретатели способа и палачи получили за это гитлеровские награды. … Михаил не сразу привык к новой одежде. После парикмахерской и бани — кипяток из душа, потом ледяная вода — какой-то мальчуган наделил его широкими рваными брюками, тонкой рубашкой с завязками-тесемками, жилетом с хлястиком. И по всему этому костюму маляр провел щеткой полосы от плеч до низу. Самому надо было нашить на жилет отличительные знаки: свой номер — теперь он был пятизначным 11189, букву «р» — русский и треугольник — принадлежность к команде («возмутитель спокойствия»). На первом же построении, когда Перунья читал «лекцию», Девятаев взглядом отыскивал Пацулу и Цоуна. Видимо, они попали в команду смертников. Как им объяснить, почему он оказался в «штрафниках»? И где они, друзья по кляйнкенигсбергскому подкопу? По утрам, после подсчета живых, мертвых, больных, после «кофе», шло распределение рабочих команд. Одних увозили на грузовиках в карьеры, других — по заводам. Новичкам из тринадцатого «штрафного» барака, к немалому их удивлению, выдали новенькую, еще не ношеную обувь разных фасонов и старые рюкзаки. — Вы зачисляетесь в топтуны,— пояснил офицер.— В этой обуви будете ходить каждый день пятьдесят километров. Испытывать ее на прочность, на другие качества. Но все должно быть в норме. Он привел пример. Если, допустим, ботинки сорок второго размера, то вес «испытателя» должен быть шестьдесят пять килограммов. Если же он легче, в рюкзак до нужной нормы добавят песку. Кто добросовестно отшагает пятьдесят километров — получит дополнительно пятьдесят граммов хлеба. Его выделяют фирмы, чью продукцию испытывают топтуны. Кто отстанет — тот симулянт, саботажник и оставшиеся километры к добру его не приведут. Испытывая, ходили строем, по четыре в ряд, на специальном полигоне в лагерном дворе — по асфальту и земле, траве и Грязи, по песку и дощатому настилу, по грудам камня и переправлялись через ров с водой. Девяностый круг был последним. Еще раньше под тяжестью рюкзака люди склонялись все ниже и ниже. На девяностом еле-еле переставляли ноги. Но к тринадцатому бараку нужно было — так повелевало непререкаемое требование — подойти только с глупой, ничего не говорящей «песней»: «Хай-ли, ай-да. Хай-ли, хай-ли…» Музыка сопровождала «топтунов» и все девяносто кругов. Но она лилась из репродукторов не только для них, она скрадывала выстрелы, когда палачи палили по узникам с мишенями, нашитыми на груди. После ужина время до отбоя отводилось заключенным. Они разбредались по двору, могли собираться группами, говорить о своем. У Михаила знакомств еще не было, и он одиноко стоял возле барака, надеясь все-таки встретить Пацулу или Цоуна. К нему подошел худой, остроносый мальчишка в форме «штрафника». — Закурить, дядя, хотите? — и протянул какую-то иностранную сигарету. Михаил взял. — Откуда у тебя она? — Я здесь уже второй раз, все порядки знаю. Штрафникам по закону надо пробыть два месяца. Если дуба не дашь, отправят на другие работы. Только не соблюдают этот порядок, держат месяца по три, а то и больше. Вот и надо приспособиться. Я при бане устроился. Одежду, снятую с новых, переношу. В карманах и табак, и сигареты бывают. — Как тебя звать-то? — Девятаева удивили познания паренька. — Димой. Дима Сердюков! Я был дома в партизанском отряде. Ну и попался. Привезли в Германию к бауэру. Мы с ребятами убежали от него. Схватили нас. А вас как звать? — Михаил,— и тут же спохватился: ведь по новым документам он Григорий. — Я вас знаю. — Как? — А мы рядом спим на нарах, я тоже на третьем ярусе. В утренней толчее, когда тысячу человек выгоняли, словно скотину, во двор, неожиданно мелькнуло лицо Пацулы. Михаил пробрался к нему. — Ты в каком бараке? — В тринадцатом. — И я. Почему тебя не видел? — Только вечером перебрался. Если Девятаеву пришел на выручку парикмахер, то Ивана спас от команды смертников… пиджак. В бане ему достался удобный, теплый, на вате.. Вахман попытался стащить его с Пацулы, тот воспротивился. «Ну, что ты за него хочешь?» — «Переведи в тринадцатый барак, там у меня земляки, и пиджак будет твой».— «Ладно, только не ори, когда буду колотить. Мой друг тебе покажет место». Вахман пинками выгнал Пацулу из барака смертников: «Вон в те двери. Живо!» Находчивый, всезнающий Дима Сердюков помог Пацуле стать соседом Девятаева на нарах с левой стороны. Но тот же Дима приподнял и опасный занавес. На вечерней прогулке сказал: — А вы, дядя Миша, летчик. Когда вы разделись в бане, я относил вашу одежду. На гимнастерке следы от двух орденов. А брюки с голубой окантовкой. Испытания «топтуны» закончили. На этом полигоне оказался последним и путь для многих. С них снимали ботинки, представители фирм деловито осматривали обувь. Она была для фашистов дороже человеческих жизней. Бывших «топтунов» вместе с другими усадили за длинные столы перебирать, сортировать по цветам тоненькие проволочки. Сзади к уху Девятаева, будто присматривая за его работой, нагнулся незнакомый человек из пленных: — Руководство сказало, чтобы ты поменьше трепался. Могут вздернуть. На третьем ярусе иногда собирались поиграть в самодельные шашки или карты, поговорить о том о сем. Кто-то рассказал, что пленных из лагеря возят работать и на завод «Юнкерс», где делают самолеты. Там есть аэродром. Один из наших пленных оказался летчиком, насажал полную машину людей и только взлетел, как тут же рухнул. Все сгорели. — А может, он вовсе и не летчик был? — усомнился кто-то. — Летчик,— уверенно подтвердил Дима. — Только ведь бывает, что мотор откажет или какая-нибудь другая неисправность. Так ведь? — Сердюков посмотрел на Михаила. Тот сжал его руку: — А я почем знаю? Самолет — не лошадь. Дима все понял… Понял и Девятаев. Еще раз вечером его подтолкнул в плечо тот же незнакомец, который предупреждал держать язык за зубами. — Так ты учитель? — Учитель. — Им тебя в бане сделали. Держись нашей организации. Завтра с тобой поговорит еще один человек. Он был высокий, сутулый. Прошли рядом всего минуты три. — Перейдешь на новое дело. Задание получишь на месте. Девятаев знал его фамилию — Бушманов. К нему пленные относились с особым почтением. Шли пятьдесят седьмые сутки пребывания Михаила в Заксенхаузене. Его вызвали в канцелярию — шрайбштубу. Писарь — немец Франц — был наделен властью переводить «исправившихся» из одного списка в другой. Иногда, если можно было, это делалось не без участия подпольной группы. Франц наедине крепко пожал руку Григорию Никотенко, каковым числился Девятаев, и объявил, что с завтрашнего дня, как только будут подписаны необходимые документы, он переводится в барак рядовых пленных. Назавтра он сам и проводил его туда. Тут были «аристократы». Они подвозили на кухню продукты и дрова, собирали объедки со столов немецких офицеров, выкапывали на огороде лук, ухаживали за комендантскими цветами, кормили скотину в свинарнике… Среди «аристократов» теперь был свой представитель тринадцатого барака. И в бараке стали получать дополнительное питание. Но «диспетчера-снабженца» вскоре накрыли, отпустили порцию палок и выгнали из хозяйственного участка. Таких, кому не находилось работы, было много, и они коротали время, чего-то ожидая, в неуютных бараках. Про них вроде забыли. Девятаев тогда еще не знал, что в Заксенхаузене было законспирированное подполье. Немецкие, польские, датские, норвежские, чехословацкие, французские коммунисты по-братски помогали русским. Они помогали сохранить жизнь многим русским, и те стали активными участниками подпольной борьбы, возглавили ее. Это советские пленные портили оружие в эсэсовских мастерских, вместе с мусором сбрасывали в воду канала цветные металлы, прятали автоматы, готовясь к вооруженному восстанию. Это наш патриот — и его фашисты не смогли найти! — у входных ворот, которые всегда надежно охранялись, приклеил список тех, «кто будет повешен, когда придет Красная Армия». Ночью в лагере поднялась отчаянная стрельба. Очередную группу узников, человек сорок, повели на казнь. Они шли, понурив головы, о чем-то переговариваясь неслышным для охраны шепотом. И вдруг сверкнули ножи! Пленные набросились на конвой! Наши кинулись к стене, за колючую проволоку… Разбежались по лагерю… Но силы были слишком неравны. И все-таки, умирая, советские люди расплачивались с врагом. Они до конца выполнили свой долг, до конца оставались солдатами. Комендант догадался, кто снабдил «крестоносцев» самодельными ножами. Это могли сделать только русские пленные из рабочих команд. На плацу лежал снег. Десять тысяч узников выгнали на него. Не забыли и «бездельников». Их окружили овчарки-волкодавы. На пленных навели пулеметы. Полураздетые, в жалких лохмотьях, десять тысяч сбивались в кучу. Жались, чтоб согреться, друг к другу костлявыми спинами. Головы и ноги, застывали. Многие, вконец ослабевшие, не выдерживали. Под вечер загоняли в бараки. Утром — снова на мороз. И если утром выходили по снегу, вечером возвращались по трупам… Так прошло семь мученических дней. Дима разыскал Девятаева в бараке. — Из «штрафников» уволился по чистой.— Он был доволен.— Хотите сигарету? Я запасся. А у вас, дядя Миша, татуировка есть? — Нет? А что? — Завтра-послезавтра будет медосмотр. Бушманов сказал, если есть татуировки, то лучше вам не показываться. Хромать постарайтесь посильнее. Что бы это значило? Значит, должно произойти что-то важное, может, необыкновенное. Напрасно команды Бушманов не даст. И вот объявили: всем, кто не входит в рабочие команды, выйти на плац. День стоял пасмурный, дождливый. Все знали, что такие «смотры» длятся долго, и каждый надевал под полосатую куртку все, что у него было из тряпья. Пленников разбили на сотни, Михаил попал в первую, где-то пятнадцатым или двадцатым в шеренге. Приказали раздеться донага. Каждый останавливался перед статной женщиной в черном пальто. Заключенный поворачивался на сто восемьдесят градусов. Фрау окинула Девятаева презрительным взглядом, а его соседа, почти великанского роста, спина и грудь которого были разукрашены якорями и игривыми девицами, позвала к себе и поставила рядом. Вскоре возле нее стояло еще несколько таких «счастливчиков». Они, надо полагать, надеялись попасть в ее имение, а оттуда и до воли недалеко. Михаил подумал про себя: «Хоть и на Волге плавал, где татуировки модны, а наколок не сделал. Жаль». За длинным столом поодаль сидело еще пять «покупателей»,— может, они заводчики, а может, и крупные торговцы. Кто из пленных приглянулся, тыкали палкой и указывали место, куда отходить. На человеческом рынке Девятаев, худой, прихрамывающий, с недавними ожогами, никому не приглянулся. Он остался среди «отходов», которые погрузили в вагоны. Про даму в черном волжский капитан узнал после войны. У нее было свое предприятие. С теплых человеческих трупов снимали кожу. Из нее вырабатывали абажуры, сумки, кошельки, татуировка на которых была украшением… НЕ ДОГАДАЛИСЬ… Пополнение, прибывшее из Заксенхаузена, в первые дни содержали, как стадо, на промозглом ветру, под дождем, за колючей проволокой. Работу дали странную: у подножья холма насыпали землю в подол робы, поднимались на гребень, высыпали, снова спускались. Другая группа эту же землю насыпала на гребне и сносила к подножью. Кто-то спросил: — Зачем это? Переливаем из пустого в порожнее… — Дисциплин,— ухмыльнулся офицер, сверкнув золотыми зубами,— Работайт, работайт. Так лучше усваивайт пища. А над головой то и дело взлетали или заходили па посадку самолеты. Михаил знал их, не раз встречался в воздухе и десять раз сбивал. Наконец, заксенхаузенцев поселили в пустом бараке с трехъярусными нарами. На верхотуре рядом с Михаилом вновь был Дима Сердюков, неразговорчивый инженер из Саратова Михаил Лупов, «коллега» по команде «топтунов» пожилой киевлянин Андрей Денисович Зарудный… Весь барак — новички, ни одного старожила. А хотелось поскорее от них узнать, что это за лагерь, где он находится, каковы здесь порядки, какой аэродром поблизости. Случай выдался неожиданно. Надсадно завыли сирены: воздушная тревога. — В укрытие! К бункерам! В большой яме, накрытой хворостом, сгрудились люди. Где-то в стороне, по-видимому, на аэродроме, с гулким треском рвались бомбы, заливисто колотили зенитки. «Эх, туда бы сейчас! — думал летчик, прижатый к стене в яме.— Вот время рвануть самолет!» Тревога беспокоила до утра. И тут перемешались «новички» и «старички». Теперь первые узнали, что они на острове Узедом в Балтийском море, что на аэродроме почти четыреста самолетов, отсюда немцы запускают ракеты-снаряды на Англию… — Отсюда,— пояснили не без грусти,— не только наш брат, но и немцы, которые проштрафились, на материк не возвращаются. Кругом — запретные зоны… «Посмотрим,— сказал сам себе Девятаев.— «Железный Густав» тоже говорил, что из Заксенхаузена и муха не улетит». — А вас пригнали сюда взамен убитых и умерших. Сами знаете теперь, сколько мест освободилось. Капо — так называли бригадиров — выкрикивали: «Цемент-команда — ко мне!», «Планирен-команда — сюда!», «Бомбен-команда — становись!» Михаил еще не знал таинства этих названий. Он с Луповым попал в «цемент-команду». Зарудного и Сердюкова с ними не было. Накануне из новичков отбирали мастеровых — сапожников, портных, слесарей. Андрея Денисовича взяли в сапожную, Диму — в слесарку. Сто «цементников» вышли за лагерные ворота. Шли не зная куда. — Далеко еще? — спросил Девятаев соседа. — Ты, видать, из новичков. Как пройдем ракеты, направо будет причал. Из баржи, построившись цепочкой, переносили в вагоны мешки с цементом. Рельсы были проложены по песку, его ветрами надуло поверх шпал. Первому пришла мысль Лупову: охрана полудремлет на барже, на берегу, у вагонов никого нет. Насыпать песок в буксы! Пусть горят! На четвереньках пролез под вагоном, взял горсть песку и… замер, Перед ним вырос курносый человек. — Чего уставился? Сыпь! Лупов приподнял крышку буксы, высыпал песок. Вернувшись, заняли места в цепочке. Курносый шел следом. — Пустое дело,— заметил хрипловато.— Песок нужно под паклю, вниз. А так не загорится. Девятаев узнал, что «планирен-команда» работает на аэродроме. Засыпает воронки после бомбежек, удлиняет взлетную бетонную полосу, убирает остатки сгоревших самолетов. Вот бы в нее, в «планирен-команду»… И кривая вывела… Михаила включили в новую десятку. Помощником старшего по команде назначили веснушчатого парня со шрамом на переносице по прозвищу Курносый. Старшим был ленивый, неразворотливый немец. Соседство с Курносым Михаилу показалось неприятным. Он еще раньше приметил, как тот свободно говорит по-немецки, угодничает перед начальством. Вот и сам выдвинулся. Прислужник… Больше в команде русских не было. Чех, два француза, поляк, бельгиец, датчанин, итальянец. Когда привели на аэродром, Михаил и обрадовался, и удивился, и недоумевал… Черт с ним, с Курносым, пусть себе выслуживается. Главное — цель ближе: они вдесятером оттаскивают со стоянки исковерканный «хейнкель». А поблизости стояли целые, невредимые, их заправляли горючим, скоро, должно, полетят. Вот схватить бы такой! Жаль только, не приходилось летать на бомбардировщиках. Надо узнать, как запускаются моторы, как устроено управление, где и какие приборы стоят на щитке. Так он думал, собирая вместе с длиннорослым итальянцем и низеньким широколицым датчанином обломки плоскостей. Другие грузили на санки обгорелые моторы, стойки раздробленных шасси. Все это свозили к ангару, складывали. Старший кликнул всех к себе. Надо погрузить на сани переднюю часть фюзеляжа. Она тяжелая. Вот и дошла очередь до кабины… Михаил мельком заглянул в дверцу. Приборный щиток! Сильнее, тревожнее забилось сердце. Приподнявшись, он просунулся внутрь и — вдруг резкое: — Хальт! Вразвалку подошел капо, неторопливо развернул руку, и Девятаев, покачнувшись, присел от тяжелого удара по скуле. — Сачок! — перевел Курносый. На душе отлегло: не догадались. ПРАЗДНИК Заходить из своего барака в «чужой» пленникам на Узедоме строго-настрого запрещалось: иначе они могли выведать, что делалось в засекреченных уголках острова. Правда, «знатоки» в свое время будут неминуемо уничтожены. Об этом «ракетному штурмбанфюреру» Вернеру фон Брауну надежно пообещал рейхсфюрер СС Гиммлер: «Я беру на себя защиту вас от диверсий и предательства». Но тем не менее, ракета «Фау» — не иголка, ее не спрячешь в стоге сена. Как-то Девятаев попал в группу для работы на бетономешалке. В середине дня ее шум перекрыл страшный треск и грохот, где-то за лесом взлетело суматошное пламя, вместе с клубами дыма медленно потянулось в небо, изрыгаясь из какой-то непонятной трубы. В вышине грохнул еще взрыв, и железная труба упала у морского берега. Минут через двадцать команду бетонщиков повели к тому месту. Шли через взлетное поле, мимо капониров. В некоторых стояли самолеты, другие пустовали. «В таком капонире,— мелькнула мысль у летчика,— можно укрыться всей «цемент-команде». К трубе, упавшей на мелководье, подъехали солдаты на лодках и обвязали ее толстыми тросами, концы которых подтянули к берегу. Пленные ухватились за концы и по команде рванули их. Покореженное взрывом железное чудище подтянули к берегу, тут его поддели краном и куда-то повезли. «Цемент-команды» направились к бетономешалкам. — Ну и силища! Бухнет такая ракетушка — и мокрого места не останется. — И где же они их берут? — вопросительно глянул Михаил. — А там за лесом у них завод подземный. Готовые вытащены. Меня прошлый раз посылали заправлять их какой-то чертовщиной. Сами-то побаиваются. Пожары случаются. На первом допросе выбритый, в начищенном мундире фашистский офицер говорил Девятаеву про какое-то новое оружие, перед которым русской армии не устоять. И Геббельс вещал про совершенно новую технику, которая обеспечит победу… Так вот она какая!.. Вот где ее делают!.. А что можно еще узнать, как про все сообщить своим? Дня через три удалось втереться в команду, которую направляли к ракетам. За лесом, на площадке, Девятаев насчитал одиннадцать железобетонных постаментов. Под постаменты вели ходы, по ним в глубину спускались люди в полосатой одежде. Позднее узнал, что это были заправщики. Бригаду, в которую затесался новичок, заставили копать канавы. И весь день он искоса, тайком поглядывал на ракеты, стараясь удержать в памяти, как и где они установлены. Как же сделать так, чтобы рассказать нашим о новом фашистском оружии? Ответ напрашивался сам собой и был предельно ясен: бежать. Но как, на чем? Конечно, на самолете. Но как его захватить? Одному, пожалуй, невозможно. Нужен надежный товарищ-единомышленник. И даже не один. Но где их найти здесь, в этом проклятом месте, где за каждым каждую минуту наблюдают эсэсовцы… Даже из одного барака в другой зайти нельзя. Постой, постой!.. А в сапожную, прачечную, портняжную… Ведь туда можно. В одной латают деревянные долбанки, в другой разрешают постирать и высушить нательное белье, в третьей — пришить пуговицу, починить куртку… В сапожную — можно. И как раз кстати встретился Зарудный, тот из «топтунов», который теперь сапожничал. — Почему не заходишь? Вон и долбанки, гляжу, каши просят. На тепленькие можно заменить. — Спасибо, Андрей Денисович. Когда заглянуть? Зарудный загадочно подмигнул, будто собираясь сказать что-то важное, и посоветовал: — Сегодня в «свободное время». Как ни суров и жесток был лагерный режим, но после возвращения с работы усталые, измотанные каторжным трудом «полосатики» могли и «повольничать» — пройтись по лесочку возле барака, поболтать о том о сем, собравшись в кружок, перекинуться в самодельные карты, сходить в мастерскую… Ведь все равно за ограду никому не выбраться: охрана здесь неусыпная. Постучавшись, Михаил открыл дверь в сапожную. За столиками мастера постукивали молоточками. — Наш,— тихо сказал Зарудный. И Михаилу: — Думали, что кто-нибудь из комендатуры, вот и схватились за молотки. Инструмент у всех был уже отложен. — Присаживайся, — Андрей Денисович пододвинул стульчик.— Снимай свои хромовые-ивовые, так будет безопасней. И ко всем: — Итак, осталось решить: где? — Известно, в прачечной,— ответил пожилой человек. Девятаев узнал его: звать Владимиром, старший в команде «прачек». Но почему он здесь да еще за столиком, на котором лежат долбанки и молоточек? — Рискованно, Володя. К тебе могут заглянуть «стукачи». А наш Карл сделает обмен обуви. Придут только те, кому надо. Все предусмотрено. Лишних отправим назад. И музыкант есть. Как, Саша? — Конечно, вместо скрипки будет вот это,— Саша поднял сапожную доску. — Значит, решено,— заключил Зарудный. Девятаев ничего не понял. Зарудный дал ему новые долбанки с войлочной стелькой внутри: — Примерь и оставь. Придешь за ними после ужина. Лупов шепнет тебе, но ты — никому. Поздним часом в мастерской было людно. Шел обмен обуви. На своем месте сидел капо Карл. В разгар работы Зарудный поднялся на столик: — Товарищи! Поздравляю вас с двадцать седьмой годовщиной Великой Октябрьской социалистической революции! Наш советский народ и наша Красная Армия непобедимы! Саша, тот, который недавно был назван музыкантом, застучал пальцами по звонкой диктовой доске, выбивая мелодию «Москвы майской». Заискрились глаза. Зарудный вскинул над головой маленький красный флажок: — За победу! Каждый понимал, что ни аплодисменты, ни возгласы здесь недопустимы. Тишину шёпотом нарушил Владимир из прачечной: — Всё. Прошу разойтись. Люди стали нырять в темноту ноябрьской ночи, и эта темнота им казалась светлее солнечного дня. Только в бараке, забравшись на нары, Михаил вспомнил, что его «меховые» долбанки остались в сапожной. ОСТОРОЖНОСТЬ Девятаеву в эту ночь не спалось. В праздник Октября он узнал, что здесь, на Узедоме, есть смельчаки, которых объединяет любовь к Отчизне, преданность ей. Они носят ее в сердце, они способны во имя нее пойти на все. И даже сегодняшний тайный праздничный митинг — тот же подвиг… За сравнительно недолгое время в лагерях Девятаев уже на многое насмотрелся, многое понял, осмыслил. Фашисты сделали все, чтобы сломить дух советского человека, оказавшегося в плену. Методическими, точно разработанными формами физического и морального уничтожения они надеялись сделать его неспособным даже к молчаливому сопротивлению, скомкать и раздавить его волю. И далеко не все люди вели себя в плену одинаково. Были такие, что изнуренные голодом, болезнями, побоями, пытками, становились равнодушными, ко всему безучастными. Они угасали тускло, безропотно, как бы безвольно сдались на милость врагу. Были и так называемые «герои одного дня». Эти лезли напролом, могли выкрасть пайку хлеба у соседа, залезть в помойку, чтобы схватить горсть картофельной кожуры — и это под дулом немецкой винтовки. Набить желудок — главное, что было в их помутневших мыслях. Из таких отщепенцев немцы подбирали себе холуев. Пищи сладкой, пищи вкусной Даруй мне судьба моя,— И любой поступок гнусный Совершу за пищу я. В сердце чистое нагажу, Крылья мыслям остригу, Совершу грабеж и кражу, Пятки вылижу врагу. Но были и люди, твердые, стойкие, про которых сказал поэт: Гвозди бы делать из этих людей, Крепче бы не было в мире гвоздей! Они находились в равных условиях со всеми или даже в более тяжелых, жестоких, но не опускали головы, верили в победу. И если приходилось умереть, умирали гордо, с сознанием правоты своего дела. И вот этот праздничный сбор в сапожной у Зарудного… Михаил впервые встретился с Андреем Денисовичем в Заксенхаузене, в команде «топтунов». Зарудному, пожилому, худощавому человеку со впалыми щеками, как-то достались большие, тяжелые, окованные железом ботинки. Он с трудом переставлял ноги, вышагивая впереди Девятаева, и, обернувшись, с гневом процедил: — Гитлера бы погонять здесь в таких кандалах!.. — Будь уверен, папаша, погоняют еще и не в таких!.. Лагерная жизнь, ее трудности, постоянная неизвестность в исходе дня принудили многих пленных держать личное вчерашнее и помыслы о завтрашнем в глубоких тайниках души. Но этого краткого диалога о фюрере было достаточно, чтобы отношения у двоих стали доверительнее. Зарудный, схваченный немцами в сорок первом, узнал от Михаила про Сталинградскую битву, Курскую дугу, форсирование Днепра… И про неудачный подкоп в лагере Кляйнкенигсберге. — Значит, на воле побывать не удалось,— посочувствовал Зарудный.— А я убегал три раза и прожил за это время на свободе в общей сложности месяца четыре. Последний раз добрались с дружком от Бремена через Берлин до Катовиц, почти у цели были, да сеть ловцов на нашего брата у немцев туго заделана. — И где же вас в плен сцапали? — Под Пирятиным, около хутора Дрюковщина. Мы в окружении бились. Прилетел самолет, сбросил пакет, указал, куда выходить. Казалось, все шло нормально. А меня снарядом в обе ноги, да еще оглушило… Девятаев, вздрогнув, едва удержался: ведь тот пакет осенью сорок первого сбросил он. Сейчас же нужно было умолчать об этом, нельзя признаваться, что он летчик, что, от крематория его уберег парикмахер из бани… Правда, у Димы Сердюкова были кое-какие догадки, но паренек крепко держит язык за зубами, и у Михаила с ним добрые отношения. Дима тоже понимал, что если в лагере у тебя нет друзей, если ты один — твое дело пропащее. Праздничный вечер на Узедоме переворошил все мысли в голове летчика. Ведь Зарудный собрал его единомышленников. Это, пожалуй, тот костяк, с которым можно начинать подготовку к побегу. Но разобщенность по разным баракам, по разным командам… Надо собраться вместе, в аэродромной. И еще надсадно сверлил мозг докучливый вопрос: кто такой капо Карл? Почему он, немец, позволил такое, за что — узнай об этом лагерное начальство — и капо, и всем, кто отмечал Октябрь, не сносить бы головы. Михаил, встретив Зарудного, осторожненько спросил его об этом. Тот прямо не ответил. Но все-таки дал понять: — Видишь ли, к нам сходятся люди из разных бараков. И когда говорят про что-то свое, наш капо ничего не видит, ничего не слышит. Только мельком, будто невзначай, на днях заметил, что на фронте есть Будапештское направление и еще идут бои в Восточной Пруссии. Понял? Вот и все. А к нам можешь заходить почаще. Ничего не потеряешь. Приобрести — приобретешь. — Он что, вроде Франца из Заксенхаузена? — Ты же понимаешь, что в Германии не каждый немец — фашист… Вечером Девятаев заглянул в сапожную за забытыми долбанками. Зарудный, пристально посмотрев на него, спросил: — О чем ты толковал с Урбановичем? — С Колей? Да так, о разном. Больше мне он про себя рассказывал. Речь шла вот о чем. Бригадир за что-то прогневался на паренька, заставил его переносить тяжелые рельсы. Михаил помог ему. И при случае Урбанович доверительно поведал о своей судьбе. Несмотря на молодость, по «стажу» он был одним из старейших пленных на Узедоме — с сорок третьего года, с той поры, когда по велению Гитлера фон Браун начал форсировать свою ракетную программу. Когда в сорок первом оккупанты ворвались в Бобруйск, то много молодежи увезли в Германию. Коля с сестренкой стали рабами у бауэра. Они сбежали в лес, кормились грибами, ягодами, сырой картошкой. Их выследили полицейские. Избили и вновь водворили к тому же хозяину-рабовладельцу. Удалось сбежать вторично. Но их снова схватили. Куда отправили сестренку — Коля не знал. — А меня,— вздыхая, говорил Коля, — отправили в концлагерь. Потом привезли на этот остров. Тут, где теперь аэродром, тогда был лес, всякие птицы летали. Мы, мальчишки, строили первые бараки. Нас, ребят из Союза, было тысячи три. Почти все поумирали. А я как-то выжил. И тихонечко добавил: — Теперь собираюсь и отсюда бежать. Вместе со взрослыми… — И как хотите бежать? Кругом море… — У нас есть план, только вы об этом никому ни слова. Когда ночью будут бомбить остров и охрана попрячется, мы перережем проволоку, схватим на берегу лодку — и бывай здоров. И вот теперь Зарудный, видимо, узнал о том разговоре, неспроста поинтересовался: — А как ты на это смотришь? — Что задумано — хорошо. Но лодка… Лодка — не то. Для моря она не годится. Сразу схватят. Андрей Денисович промолчал, о чем-то раздумывая. — Ну что ж, насильно мил не будешь… А я думал… Надеюсь, этот разговор останется между нами. И не будем ни о чем заикаться. Значит, размышлял Девятаев, в лагере есть группа, которая готовится к побегу. Хорошо бы намекнуть ей про самолет. На нем через час-полтора можно быть дома. Но где найти эту группу?.. Урбанович замкнулся. Видимо, ему попало за то, что проговорился. Но от него при первом разговоре Михаил услышал про ножницы для резки проволоки, которые достал какой-то курносый Володька. Не тот ли, который подсыпал песок в вагонные буксы?.. Надо к нему присмотреться. И еще Коля упомянул дядю Ваню Коржа. Среди капо, которые отличались особой свирепостью, был здоровенный детина по прозвищу Цыган. Он уголовник, выслуживаясь перед фашистами, зверствовал неистово, с особым кровожадьем. Мало того, что виртуозно орудовал палкой и резиновым жгутом, он еще обливал раздетых людей холодной водой на жгучем морозе. Вот и в прошлый раз заставил Колю Урбановича перетаскивать рельсы. Девятаев, когда Цыган отходил, пособлял парнишке, но оплеуху все-таки схлопотал. Цыган гордился тем, что имел на своем счету сто пятьдесят загубленных жизней. И вот до смерти запорол еще одного русского. Потирая руки от удовольствия, проговорил: «Еще одному Ивану свечку достану». Курносый сжал кулаки: — Этому гаду я устрою штучку… Что ж, Курносый, должно, для видимости прислуживает немцам, хитрит. Выбрав подходящий момент, Михаил намекнул ему: — На лодке, конечно, заманчиво… Романтика… Белеет парус одинокий… Володька и глазом не повел. Спросил, будто не поняв: — Ты про что? — Про катера… — Ну и что? — По Волге плавал на них. — Ну и плавай на здоровье. Хоть на яхте. — Я хочу сказать, что для морских путешествий катер надежнее лодки. Володька хотел отвернуться, но услышав про морские путешествия, задержал пристальный взгляд на незнакомце. — Задумка-то у нас одна,— примирительно сказал Михаил.— Только лодка — дело неподходящее. Курносый сердито отрезал: — Гусь свинье не товарищ. — Так-то оно так. Только учти, у гуся есть крылья. — У курицы тоже. Только она выше нашеста не летает. Больше кудахчет,— Курносый отвернулся. На том и расстались. А еще «подлил масла в огонь» Коля Урбанович: — На меня стали коситься. Говорят, проболтался неизвестно кому. Если попробуете донести — сразу пристукнут. Корж, он такой. — Это который низенький, щуплый? — Пусть и маленький, а огромного полицая зарезал. — Спасибо, Коля. Тебя в обиду не дам.. Девятаев замечал, что Корж при встрече теперь зло, с открытой ненавистью сверлил его жгучими глазами. Надо было вызвать Ивана на разговор. Позднее Девятаев расскажет об этом так: «Как-то я пошел прогуляться после ужина. Между деревьями неожиданно увидел Коржа. Я обрадовался случаю поговорить с этим человеком. Иван не проявил никаких признаков доброжелательности, но мы пошли рядом. — Давай, Иван, поговорим откровенно,— сказал я, заметив, что Корж намерен молчать. — Ты о чем? — буркнул он и оглянулся. Я тоже проследил за его взглядом. За деревьями прятались какие-то фигуры. Они следили за нами, но не приближались. — На засаду вышел, доносчик! Вот тебе мое «откровенно»! — Корж проворно обернулся ко мне и занес над моей головой тесак. Когда-то я был боксером, и в моих мускулах еще задержалась какая-то сила. Перехватив руку Коржа, я сдавил ее так, что его пальцы расслабли, нож выскользнул. Теперь я держал над его головой его же оружие и мог в одно мгновение прикончить наглеца. Оглядевшись вокруг, я не заметил никого, готового напасть на меня. Куда же они девались? Неужели вид ножа в моих руках лишил их мужества? Я был один на один с Коржем. Моя сила, в которой он уже убедился, и оружие были веским доказательством моего превосходства. — Что же это ты на своих нападаешь? — спросил я. Корж молчал. — Я просил тебя быть откровенным со мной, потому что нам надо потолковать. Я все знаю о вашем плане и хочу знать твоих товарищей,— я опустил нож и заложил руки за спину, Корж смотрел на меня, как на злейшего врага. Он готов был принять любую беду, но говорить о товарищах не решался. Я должен был пробиться в его душу сквозь прочное недоверие. — Возьми свой нож,— подал ему самодельный тесак.— Не советую носиться с такой игрушкой. У тебя же есть друзья, ты лучше на них положись, чем на нож. У меня тоже есть ребята, я не один. Свистну — и прибегут сюда. Но я хочу дружить с вами. Я не враг вам. У меня имеется свой план, лучше вашего. Выходи завтра на работу с нашей командой на аэродром, обо всем тебе расскажу». Расстроенный, возбужденный, Михаил пришел в сапожную. У Зарудного сидели Лупов, Саша-музыкант. Забросали вопросами: что случилось? Рассказал: искал друзей, а напоролся на неприятности. Какой-то Корж взъерепенился. — Ты на него напраслину не возводи,— предупредил Зарудный.— Он человек серьезный. А Димке скажи, чтобы зашел за долбанками. Я ему приготовил не хуже твоих. Утром Корж был в одной бригаде с Девятаевым. И Даже поздоровался, как с хорошим знакомым. Но на сей раз группу повели не на аэродром, а к причалу выгружать из баркасов брикет. В бухте, которая не Замерзала и зимой, на волне покачивались катера. — Такую бы штукенцию нам,— подзадорил Девятаев Коржа, кивнув на катер.— Вот бы помчались… — А кому его заводить, вести? — Я в Казани речное училище закончил. — А я волгарь. Могу на веслах при любой волне. Михаил и Иван, вышагивая по зыбкому трапу, прогибаясь под корзинами с брикетом, старались держаться рядом, чтобы можно было переброситься словечком-другим. У них налаживался контакт. Недалеко от бухты была взлетная полоса аэродрома. Посмотрев туда, Корж заметил: — Сейчас в щели загонят. Опять штанга, поди, рядом грохнется. — Что за штанга? — не понял Девятаев. — От шайтан-самолета. Вон его тянут. Девятаев увидел, как из ангара выкатили самолет, совершенно незнакомый ему, летчику. На высоких «ногах», без воздушных винтов. И тут же раздалась команда старшего над пленными: «Всем в укрытие!» С аэродрома долетел какой-то незнакомый, пронизывающий посвист, дребезжащий шум. В небо стремительно вонзился непонятный самолет, от него оторвалось что-то похожее на штангу и, взметнув брызги, грохнулось в море недалеко от берега. Самолет невиданной скорости сделал над островом два круга и пошел на посадку. Это было настолько диковинным, что охранники позабыли о своих служебных функциях, не заметили, как пленники вместе с ними приподнялись на брустверы окопов-щелей. Все глазели на небо. «Это же реактивный!» — хотелось выпалить вслух Михаилу. Но сдержался, чтобы не выдать себя. На обед, получив в котелки ржавую баланду, Девятаев и Корж пристроились рядышком, чуть в сторонке от остальных. — Слушай, Иван, махнуть по морю, конечно, заманчиво. Ты считаешь, что это единственный выход? — Самый лучший. Тем более, если ты кораблик водить можешь. — А чей был замысел про лодку? — Мой! — И ты подготовил ребят? — Ну и что? Положив ложку на донышко котелка, Михаил с напористостью отвел душу: — Ну и дуралей ты… Балтика — не Ока и не Волга, в которых ты купался. — Я еще знаю реку Сан! — Еще раз дуралей, который бессмысленно тесак над головой товарища заносит. Коржа взбесило: — А что, мы шалопаи? Не один ты лыком шит!.. Девятаев примиреннее: — По морю — чепуха! Ведь кругом их охрана. Они же не лопоухие. А ты взбудоражил ребят. — И что ты предлагаешь? Ответить можно было только косвенно? — Видел, как «штанга» плюхнулась? Такой самолет и такой летчик, может, на всю Германию один. И наши должны знать и про ракеты, и про шайтан-самолет. Значит, и надо лететь отсюда на самолете. — Так нужен же летчик!.. — Не беспокойся, найдется… И еще настороженный вопрос испытующего Девятаева: — Курносому можно доверять? — Как и мне. Оба, вставая с бруствера, коснулись локтями друг друга. Начало было положено. … Сердюков по-мальчишечьи обрадовался, когда Девятаев велел ему сходить к Зарудному. — Он тебе, Дима, утепленные долбанки даст. Вернувшись из сапожной, благодарно прижался к Михаилу, торопливо залепетал: — Дядя Миша, в лесочке за бараком наши собираются. И тебя ждут. Велели приходить. — Какие «наши»? — Мне Урбанович сказал. «Пожалуй, это «лодочная команда»,— подумал Девятаев.— И если приглашают… Такой случай упускать нельзя». В лесу Михаил увидел Курносого, который теперь назвался Владимиром Соколовым, Колю Урбановича. Еще один, высокий, как Петр Первый, действительно представился Петром, но Кутергиным. Из-за соснового ствола вышел еще один, с черной повязкой на глазу. — Лейтенант Владимир Немченко,— бойко приложил руку к дырявой шапчонке. Из-за его спины выглянул щуплый Иван. — А-а, Корж… — Я такой же Корж, как ты киевский учитель, который по-украински ни бельмеса не смыслит. Или как вон лейтенант Немченко, который никогда не был лейтенантом. Самый настоящий самозванец и пустомеля. А ты кто такой? Прикидываешься казанской сиротой, а в самом деле? — Старший лейтенант Девятаев. Звать Михаилом. — Вот это дело. Давно бы так. Ну, выкладывай про свой план. Где твой летчик? Девятаев опасливо посмотрел на Сердюкова: неужели Дима проговорился? Тот стушевался, но глаза были ясными. — Летчик найдется,— стараясь быть спокойнее ответил Девятаев.— Но он не знает немецкие самолеты, должен подучиться. Ему надо узнать приборы в кабине. — Так давай его в мою бригаду,— оживился Соколов.— Что-нибудь придумаем. — Летчика, — Михаил неизвестно зачем глянул вверх,— пока не надо тревожить. Неровен час, пронюхают немцы… — Понятно,— раздельно сказал Корж,— А человек он как, надежный? Не финтит? — Я ему верю, как себе. — И что он из себя представляет? — Ростом, пожалуй, повыше Петра,— сам не зная зачем, выпалил Девятаев. Низенький, проворный «лейтенант», коснувшись пальцами черной повязки, загадочно улыбнулся: — А какого Петра? Исторического или нашего? «Лишнего сболтнул»,— укорил себя Михаил. А Корж серьезно: — Петька, ты — летчик? Кутергин, наклонив голову, мрачно пробасил: — Не пори дурь. Я такой же летчик, как ты адмирал. — Хорошо сказано,— оживился Соколов.— Адмирал. Звучит? Звучит. А ты,— глянул на Девятаева,— майор, значит, как себе доверяешь тому летчику. А мы, выходит, должны полагаться на тебя? — А при чем тут майор? — А при том, что ты с летчиком должен поступить в распоряжение адмирала Коржа и мое. И еще — у летчика должно быть звание не ниже майорского. Командир звена истребителей старший лейтенант Девятаев никогда не был майором, а Корж не был ни адмиралом, ни… Коржем. В сорок первом году лейтенант Кривоногов командовал взводом. Его пятнадцать бойцов-красноармейцев составляли гарнизон долговременной, бетонированной огневой точки. Точка стояла, зарывшись в землю, на берегу пограничной реки Сан близ Перемышля. На рассвете двадцать второго июня крохотный гарнизон завалило море огня и раскаленного металла. Кругом полыхало. Наползали, скрежеща гусеницами, танки, с воздуха самолеты сыпали бомбы. Чужие солдаты остервенело лезли на амбразуры. А дот продолжал сражаться. Восемь суток без сна и отдыха, подкрепляясь сухарями и консервами, отстаивала отрезанная горсточка бойцов свою землю. На девятый их окружила лавина в темно-зеленых мундирах. Это был последний штурм. Из пятнадцати в подземном гарнизоне оставалось четверо живых. Но и они уже не знали, как над рекою Сан вновь водворялась тишина; не видели, как немцы на подступах к доту подбирали трупы в темно-зеленых мундирах. У четверых не было сил, чтобы стонать от ран. В лагере Кривоногов убил провокатора. Лейтенанта приговорили к смертной казни. Его спасли французские коммунисты-подпольщики. И стал он теперь не Кривоноговым. Он назвался Иваном Коржем. Судьбы Володи Соколова, Володи Немченко, Коли Урбановича были сходны. Соколов в школе увлекался немецким языком. И когда его, мальчишку, рабом привезли в Германию, он выкрутился знанием языка и сбежал от хозяина. Соколова водворили в лагерь, отсюда он снова бежал. И опять был пойман. Немченко тоже был продан в рабство к землевладельцу. Бежал раз, бежал второй. Когда полицейские вновь привели его к хозяину, тот пальцем выколол ему глаз. Парень бежал снова. С группой смельчаков укрывался в лесах — в партизанском отряде, где Володю назвали лейтенантом. Небольшой отряд фашистам удалось выследить. Знание немецкого языка помогло обоим Володям стать «поближе» к хозяевам Узедома, откуда, как считалось, никому вырваться не дано. И Соколова, и Немченко иногда назначали помощниками капо — бригадира. Петр Кутергин был молчуном и представился кратко: «Пехота. Бронебойщик. Как попадают в плен, сами знаете». Взглянув на него, рослого, широкоплечего, Девятаев подумал: «Вот он сможет расправиться с летчиком или техником, если помешают при захвате самолета». Лесная встреча прочнее скрепила их единой целью. Теперь они знали, что где-то рядом есть свой пилот, что «майор» Миша позовет его в нужное время. И верно, через несколько дней Михаил намекнул Соколову: — А не пора ли нам всем войти в одну рабочую команду? — Сначала надо убрать Цыгана. Я должен устроить штучку этому гаду. Он у меня допляшется. Ему давно место на виселице. ОБОШЛОСЬ!.. Комендант лагеря, носатый майор, словно взбеленился. Злой, разъяренный он не ходил, а скорее прыгал перед строем узников. Угрожал виселицей, расстрелом, казнью на плахе. Русские стояли молча. У коменданта пропал золотой перстень с бриллиантом. Эсэсовец считал, что его могли украсть русские. Их раздевали донага, били. Ничего не нашли. Кто же не чист на руку? Вне себя от ярости комендант приказал обыскать надсмотрщиков. И надо же! Перстень покоился в кармане немецкого френча, который туго обтягивал неповоротливую рыжую глыбу с розово-зеленой шишкой возле левого уха,— того самого Цыгана. Соколов вздохнул облегченно. Девятаев понимающе кивнул ему. Теперь Володя, назначенный помощником капо, сумел сделать так, что в его рабочую команду вошли Девятаев, Сердюков. Остальные пока были «чужими», и среди них Михаил Емец. И с новым вахманом — старым солдатом, назначенным вместо глыбы — вроде бы повезло. До самого полудня он никого не ударил. А во время обеда разрешил развести в капонире костер и вскипятить в котелках воду. Если у кого припрятана картошка — можно и ее сварить. Девятаев же, приподнявшись на насыпь капонира, с неистовым нетерпением наблюдал, как рядом взлетали «мессера», на стоянках заправлялись «юнкерсы», прогревали моторы. Обед был прерван тревогой. На краю бетонной полосы угодил колесом в незаделанную после ночной бомбежки воронку тяжелый «хейнкель». Туда помчались машины. Быстрым шагом погнали и пленных. И немцы, и пленные ухватились, поднимая широкое отвисшее крыло бомбардировщика. Оно прогибалось, а колесо из ямы не вылезало. Перешли ближе к центроплану. Девятаев пристроился у открытого нижнего люка. Русский летчик впервые увидел приборную доску, кабину чужого самолета. Увидел совсем рядом и вражеского пилота, который двигал рычагами. Оборачиваясь, тот видел пленного, который ухватился за стойку шасси, помогал поднять самолет, И вряд ли немец догадался, какие мысли сейчас роились в голове у русского, который был готов, как только машина встанет на оба колеса, пристукнуть летчика, крикнуть своим: — Ребята, сюда! Летим… Рядом был Дима Сердюков и Емец. Будто послышался их шепот: — Начинай же!.. Пилот дернул машину моторами, колесо поднялось, под него подложили доски, и летчик сбросил обороты двигателей. Пленных отогнали от самолета. Так закончилось первое свидание с «хейнкелем». Войти в аэродромную команду Кривоногое мог бы сразу после «лесного собрания» — у Ивана на этот счет был опыт и способности. Но он медлил, и «его» место занимал француз, итальянец или испанец. И вообще немцы старались «разбавлять» русские бригады иностранными заключенными. — Ты чего тянул? — недовольно спросил Соколов, когда Корж появился в десятке. — Ты, Володька, парень не бестолковый, а простых вещей не понимаешь. Скажи, какой дурак из теплой слесарки добровольно пойдет на мороз и ветер? — Да, это может вызвать подозрение,— согласился Девятаев. — То-то и оно… Конспираторы… А я запорол несколько деталей, меня и выгнали с треском. Соколов исправно нес службу помощника бригадира. Он мог покрикивать на пленных, замахнуться кулаком. Но эта его показная «жестокость» служила иному делу, нежели считали немцы. — Не пора ли вводить к нам в команду твоего летчика? — посмотрел он на Михаила.— Я это устрою. — Ладно, скажу ему. … Ночью ходуном заходили бараки. На Узедом налетела или наша авиация, или союзников. Щели, вырытые летом, давно занесло снегом, и пленные оставались на месте. А утром, когда пришли на аэродром, увидели развороченные ангары, покореженные и сгоревшие самолеты, на бетонной взлетной полосе глубокие бомбовые воронки. Пленные в душе радовались: «Так, фрицы, вам и надо!», а немцы были крайне озлоблены и ожесточены. Значит, сегодня надо быть особо прилежными, за малейшую «недоделку» вахман или кто-то другой сразу, без разговоров, может прикончить. Десятка Соколова усердно, старательно растаскивала обломки разбитого ангара. В нем стояло несколько самолетов, придавленных обрушившимися деревянными перекрытиями. Добрались до бомбардировщика, засыпанного землей и снегом. Мастер показал, как отцепить надломленные крылья и куда их отнести. Бригада занялась делом. Здесь роль мастера с полным знанием авиационной техники и терминологии вполне успешно мог бы выполнить один из пленных, он крутился около фюзеляжа, жадно заглядывал в люк. Помощник бригадира заметил это. Заметил и понял… Стремянки рядом нет, а люк высоко. — Давай. Только быстрее,— и Соколов подсадил «майора». И вот советский летчик в кабине немецкого самолета! Пленный летчик и боевой самолет!.. Пилотское кресло удобно, долбанки сами нащупали педали. Глаза изучающе заскользили по приборному щитку. Приборы знакомы, но расположены иначе, чем на наших машинах. Рычаги, штурвальчики… Так и хочется потрогать их, повернуть… Таблички-инструкции… Прочитать бы… Девятаев, увлеченный необычностью обстановки, не заметил, как в люк заглянул капо. Ударило, словно электрическим током. Оробевший летчик, одуревший от короткого счастья, которое вмиг может превратиться в несчастье, неуклюже вывалился из люка. — Зачем там был? — Я озяб, герр капо. Думал, там тепло. Капо, размахивая палкой, заорал: — Здесь не русский печка! Симулянт паршивый! — И огрел три раза палкой.— Теперь тепло? Сразу подскочил Соколов. — Ты что? — И дал пощечину.— Перекур себе устроил, едрена вошь? Вон отсюда! Железки таскать! Михаил побежал к бригаде. — Сачкануть хотел, едрена вошь, да не вышло. Я еще покажу этому фефёле! Капо, довольный старательным помощником, улыбнулся: — Как ты сказал: едрена фефелья? — Это трудно перевести, герр капо. Ну, одним словом, зверек такой есть ленивый, сонливый, тепло любит. Инцидент с «симулянтом» был улажен. А при удобном случае Соколов смущенно шепнул: — Прошу извинить за пощечину… — Брось, Володя… Она мне, можно сказать, жизнь спасла. Курносый увереннее: — Теперь я видел твоего «знакомого» летчика,— и положил руку на плечо.— Иван тоже догадался. Будем знать мы — и хватит. — Ты прав. И тебе не хотел признаваться, да вот случай. Когда еще такое подвернется? Ну и не удержался… — Сказал бы заранее, я мог бы и подстраховать. — Спасибо и за «едрену вошь». Но если немцы пронюхают, пиши пропало. Меня раздавят первым. И не будет у вас ни самолета, ни баркаса. А про авантюру на лодке и думать забудьте. Отсюда только один путь — по воздуху. Это я беру на себя. Шумели в высоте узедомские сосны, за стеклами бараков копошились узники. — Сегодня в кабине я видел таблички на их языке. Ни одну не прочитал. Не умею. — Будем отдирать на разбитых машинах. Их там,— показал большим пальцем за плечо,— целые склады. — И еще надо мне узнать порядок запуска двигателей. Взглянуть бы, как это делают немцы. — Что-нибудь придумаем. Только если по затылку шлепну — не обижайся. ВАРИАНТЫ Из многих вариантов побега, которые вынашивали Девятаев, Кривоногое и Соколов, наиболее подходящим казался захват самолета с работающими винтами. Но как это сделать практически — было неясно. Ведь если двигатели работают, значит, в кабине кто-то есть. Либо техник, либо летный экипаж. Они, конечно, и близко не подпустят русских, а если догадаются… Перестреляют всех. Нет, нужно другое. Михаилу вспомнился Кляйнкенигсберг, где летчики рыли подкоп за колючую проволоку. Там майор Николай Китаев вел «ночные курсы» изучения немецких самолетов. Девятаев получил на них первоначальные навыки, но их сейчас было слишком мало. А что стало с теми ребятами, которые остались в Кляйнкенигсберге? Где теперь Китаев, Вася Грачев, доктор Воробьев, какова судьба Пацулы и Цоуна, живы ли Ворончук и Федирко?.. Если б хоть один из них был здесь, рядом, все встало бы на свои места… Неожиданно представился случай, после которого варианты с работающими винтами пришлось отложить. Соколов, надежно втершийся в доверие к немцам, сделал так, что его бригаду после метельной ночи направили разгребать снег возле самолетных стоянок. К той поре Девятаев уже облюбовал новенький «хейнкель». Он стоял ближе других, где обычно работала бригада. Трое наблюдали за ним особенно пристально. Знали, что он какой-то «особый». По утрам на нем прогревали моторы, но ни разу не подвешивали бомбы. А когда возвращался из полета, к нему, как правило, на легковых машинах подъезжало, но словам Володи, ракетное начальство. Откидывая снег с рулежной дорожки, бригада Соколова подошла вплотную к капониру, в котором стоял «хейнкель». Площадку возле него расчистили и подмели немцы. Володя сказал мастеру, что неплохо бы утрамбовать вал капонира, не то ветер вновь его распушит, разметет. — Гут, гут! — одобрил старичок. Мастер любил аккуратность и, как правило, инициативу «старательного» Володи всегда одобрял. Мастер вообще был покладист и порою до «ручного» доверчив. Хотя свое модное гражданское пальто и подпоясывал офицерским ремнем с. парабеллумом в кобуре, как-то в шутливом разговоре с Соколовым признался, что стрелять из пистолета не может, близорукие глаза даже мушку не видят. Он с удовольствием выбросил бы парабеллум, который при ходьбе бьет по бедру, да приказ строгий: имеешь дело с пленными, имей и оружие. Девятаев, Кривоногов и Соколов, увязая в снегу, поднялись на вал капонира. Механики, копошившиеся у самолета, прикрикнули было на них, но поскольку рядом были мастер и вахман, успокоились. Вблизи «хейнкеля» Девятаев бывал и раньше. Догадливый Соколов умел по «велению» мастера так водить бригаду, что она часто шествовала мимо капониров, а на обед останавливалась неподалеку от свалки разбитых самолетов у разбитого ангара. Володя ловко проторил сюда тропинку. Кирпичи на пешеходных дорожках по аэродрому были побиты, выщерблены. И Соколов сказал: — Герр мастер, надо бы починить дорожки. А то и некрасиво, и запнуться на них можно. Прорабу Володина «старательность» пришлась по душе, он похвалил его, но сослался на нехватку кирпича. — А вон от ангара остались. Все равно там они не нужны. И стало у бригады постоянное место, куда привозили ей «зупу». В отдельной посуде был и обед для вахмана. И если пленные проглатывали бурду холодной, то первое и второе блюда для вахмана подогревали. Это опять была «инициатива» Соколова. За полчаса до перерыва помощник капо посылал кого-нибудь, чаще всего Девятаева, набрать дровишек для костра, надергать из стога за ангаром сухого сена или наломать там же камыша и устроить подстилку, на которую вахман присядет покушать. После обеда тот же Девятаев снова бежал к водопроводному крану за ангаром помыть кастрюлю, миску, чашку вахмана. А за ангаром была свалка покореженных самолетов. Набрав дровишек, которых на свалке было вдосталь, или поставив кастрюлю вахмана под водопроводную струю, русский летчик успевал залезть в кабину сбитого «хейнкеля», потрогать рычажки и штурвальчики, отодрать с приборной доски одну-две пояснительных пластинки и упрятать их за пазухой. Вахман в это время блаженно покуривал сигарету. По вечерам Володя переводил надписи. … Деревянными лопатами трое разравнивали, дол-банками утаптывали снег па гребне. Внизу, в чаше капонира, совсем рядом, словно на блюдце, покоился дюралевый «хейнкель». Пилот поднялся в кабину, что-то крикнул механикам. Те подкатили тележку с черным ящиком. От него подали летчику кабель. «Аккумуляторная тележка»,— догадался Девятаев и, забыв о лопате, уставился взглядом на кабину. Механики сняли чехлы с винтов и моторов. Летчик оглянулся и увидел пленного, хлюпкого зеваку с выпученными глазами. Видимо, подумал: «Ну, любуйся, дуралей»,— и открыл фонарь. Михаил, опасаясь, что вахман может понять, отчего пленный перестал разгребать снег, затоптался на одном месте, будто утрамбовывая его. А глаз от кабины не отрывал. Рука летчика коснулась кнопки на приборной доске. «Стартер»,— отметил про себя летчик с деревянной лопатой. Левый винт неторопливо, как бы нехотя, провернулся, забегал быстрее. Фыркнув раза три-четыре, ровно забасил мотор. Немец еще раз оглянулся на русского «ротозея», и с нарочитой небрежностью запустил второй двигатель. Левой рукой перевел сектор газа одного мотора, второго, и они загрохотали ровно, не опережая один другого, а как и нужно,— в унисон. Когда Девятаеву торопливо и скрытно удавалось забираться в кабины разбитых самолетов, там он уяснял последовательность, с какой нужно нажимать на кнопки и рычажки. Он проделывал это, условно запуская моторы. Теперь воочию увидел, как все делается. Немецкий летчик преподнес ему неоценимый практический урок. За него можно бы сказать спасибо… А немцу, видать, захотелось порисоваться еще. Он выключил моторы. И, должно, догадываясь, что на его чудодействия со страхом и изумлением, ничего не понимая, ошалело смотрит какой-то русский Иван, вновь завел их. Но главный щелчок из цикла сделал озорно, иначе. Откинувшись на сиденье, он небрежно поднял ногу и носком сапога легко утопил кнопку стартера. Оглянулся и удовлетворенно заржал: «Понял, ворона, какой я молодец!» Еще бы не понять! Если бы только знал фашистский летчик, перед кем он демонстрировал свое мастерство! КОМЕНДАНТСКИЙ «СПЕКТАКЛЬ» Товарищи по бригаде в тот день заметили: Михаила будто подменили, будто в нем заиграла невесть откуда взявшаяся сила. — Ты словно уже паришь в небесах,— заметил Соколов. — Теперь, Володя, порядок. Этот Ганс или Фриц сам показал мне, что нужно делать в кабине. Я готов. — Значит, дело за бригадой,— понял тот. Пока в их аэродромную команду по утрам на формировке втискивалось человек пять из «переменного состава». Они ни о чем не догадывались. И тайну перед ними никто не раскрывал. — Возьмем Лупова,— назвал Девятаев. Под Сталинградом капитан Михаил Лупов командовал группой разведчиков. Ходили по тылам, то дерзким налетом, то неслышно добывали для своего командования нужные сведения. Но в рукопашной схватке за линией фронта угодили капитану штыком в живот. Лупов, поправившись, бежал из плена к партизанам. Вновь — разведка. Попался в гестаповскую ловушку. В Заксенхаузене ждал очереди в крематорий, да вот по случайности попал сюда, на балтийский остров. Девятаев намекнул Лупову про самолет. У капитана посветлели глаза. Но через два дня… Через два дня на Узедоме произошел «беспорядок». Во время утренней поверки на аппельплаце не хватило одного русского из барака, в котором жил Девятаев, Пленных распускали, вновь строили, опять пересчитывали. Одного не хватало… В бараке охранники переворошили все, казалось, до последней соринки. Немцы рыскали по всему острову, прочесывали леса, ковырялись в выгребных ямах, в развалинах ангаров, обшарили все, что можно было обшарить. Хозяева понимали, что с острова ему не убежать. Эсэсовская служба верно и наделаю оберегала владения фон Брауна, защиту которого от диверсий и предательства взял на себя сам рейхсфюрер СС. Нет, с Узедома ему дороги нет. Но ведь он русский!.. А русские!.. А беглец к тому же был в команде, которая заправляла топливом «фау». Если сверхсекреты просочатся с острова, это будет равно катастрофе… Рассвело, а пленных на работу не выводили. Они толкались на плацу. Снова приказали построиться на своих местах — у каждого на поверке оно было определенным. Прошел слух: сейчас комендант — знали его привычку — будет расстреливать в строю каждого пятого или десятого. Ни пятым, ни десятым никому быть не хотелось. В строю заволновались. Зычная, свирепая команда: — Штильгештанген! Каждый застыл там, где его застало это страшное слово. Воцарилась тревожная тишина. На вышках угрожающе задвигались стволы пулеметов. Вышел толстоносый комендант. — Кто помогайль убегайть преступник? — спросил, заглядывая в бумажку, на ломаном русском, без переводчика.— Где он взялся? Или ангель крыло небо? Строй угрюмо, выжидающе молчал. Услышав про небо, Девятаев почувствовал на спине холодок мурашек. — У вас был беспорядок. Я сделайт порядок. Сунул бумажку в карман. Молча, неторопливо расстегнул кобуру. Неторопливо подул на вороненую сталь пистолета, будто смахивая пыль. Неторопливо прицелился. Пятый в строю упал, подогнув под себя руки. Поскрипывая хромовыми сапогами, комендант отсчитал несколько шагов вдоль строя. Опять, не спеша, поднял пистолет. И снова упал человек. Комендант целился с наслаждением, с наслаждением спускал курок. Ему доставляло удовольствие расстреливать жертву в глаз. На Девятаева глянуло чёрное дуло пистолета, глянула коротенькая трубка со смертью внутри. Она глядела, упершись в него, будто целую вечность, и он был бессилен ее отвести. Сизый огонек… У соседа надломились ноги. Всхлипнув, он упал и замер на затоптанном снегу. По снегу покатилась тоненькая струйка алой крови. Михаила Лупова не стало… А лагерьфюрер неторопливо отсчитывал шаги дальше, опять вскидывал пистолет. Наконец, в обойме кончились патроны. Вороненая сталь сунула в кобуру свою страшную морду. — Теперь есть порядок,— комендант поднял палец, сверкнув золотым перстнем.— Я есть сказать, завтра буду показать спектакль. Веселый комедий. Цирк. … К вечеру Немченко узнал: бежавшего схватили. Тот укрылся в тихой бухте, где на мелководье лежал поржавевший фюзеляж давно сбитого самолета. Он и стал убежищем смельчаку. Отчаявшись поймать его «наземными средствами», немцы подняли в воздух авиацию. С небольшой высоты один из пилотов заметил, как от заброшенного самолета в бухте разошлись волны, которых быть не должно. Что же будет завтра? Комендант обещал «спектакль», и он устроил его. Тысячу заключенных построили на лагерном дворе. Из репродукторов вырывались праздничные немецкие марши. На трибуну, украшенную черной свастикой, поднялся в окружении свиты лагерьфюрер в парадной майорской форме. Тут же были гости-эсэсовцы. — Я устраивайт веселый цирк подъем ваш дух. Я показывайт наш сила. На тачке из карцера вывезли полуживого человека. Тачку поставили перед трибуной. — Он хотел сделайт бежать. Отсюда побег нейт. Слюшайт приговор. Двое эсэсовцев подняли человека с тележки. Покачнувшись, тот упал. Девятаев узнал его скуластое, продолговатое лицо. Один раз они вместе работали в «цемент-команде» на бетономешалке. В полдень в небе взорвалась труба-ракета и грохнулась у берега. Пленные тросами вытягивали махину из воды. «Где они их берут?» — спросил тогда Михаил. «А там, за лесом, у них завод подземный… Меня прошлый раз посылали заправлять их какой-то чертовщиной»,— услышал в ответ. Комендант приказал поднять обреченного. У того подкашивались ноги. Эсэсовцы придерживали его под мышки. — Наш есть закон Великий Дойтчлянд Германий гуманизм, демократий, свобод человек. Приговор слюшайт стоять! Помощник коменданта стал читать приговор, неизвестно кем вынесенный. И когда до человека дошел смысл крикливой речи, его глаза стали все больше и больше расширяться. Они глядели печально и тоскливо, и вдруг в них вспыхнул огонек. — Прощайте, товарищи! — тяжело крикнул он.— Не сдавайтесь!.. Наша возьмет! Его снова бросили на тачку. Собрав остатки сил, солдат поднялся, поднялся в последний раз. Как русский воин, он хотел умереть стоя. — Начинается цирк! — что есть силы артистично крикнул переводчик.— Выступают дрессированные немецкие овчарки! Охранники спустили волкодавов. Обгоняя один другого, они жадно рванулись к тачке. Остервенело набросились на человека. Минуты через две или три от солдата остались лишь рваные куски кровавого мяса… Их гвоздями прибили к дощатому щиту. Щит выставили у лагерных ворот. Черными буквами вывели: «Так будет с каждым, кто попытается бежать». … В бараки пленные вернулись угрюмые, подавленные. Расстрелы, виселицы, пытки… Это в концлагерях было обычным. И в этот раз комендант отводил душу в свое удовольствие. Многие из тех, кто нёс каторгу на Узедоме, уже были приговорены к смерти, не раз ожидали ее. Но как разъяренные волкодавы разодрали живого человека, как билось в конвульсиях его растерзанное тело — это видели впервые… Трудно сказать, что больше подействовало на Диму Сердюкова: кошмарный «спектакль» коменданта или собственные изломанные неволей нервы. Но он перестал ходить в аэродромную команду. Притерся к другой, которая не выходила за лагерные ворота, что-то поделывала возле столовой. — Мне, дядя Миша, теперь лафа,— похвалился доверительно.— Ни про струбцинки, ни про расчехлянку моторов думать не надо. Емец в ответ бросил сурово: — Смотри, блудный сын, не прогадай. — И вы никуда не прыгнете. Треплетесь, а толку никакого. А у меня вот,— открыл мешочек, набитый вареной картошкой.— У меня теперь такое местечко, пальчики оближешь. — И с кем же ты теперь? — А ни с кем. Сам по себе. У Емеца и Сердюкова был памятный случай, когда Дима под строгим секретом заикнулся дяде Мише про такое, о чем должен был умолчать. Но дядя Миша был комиссаром партизанского отряда на Украине, хорошим и надежным человеком, несколько раз бежал из лагерей. Когда они вытягивали за крыло самолет, застрявший колесом в бомбовой воронке, оба заметили, как один из пленных, Димин знакомый, жадно впивался взглядом в нижний люк, был готов вскочить в кабину «хейнкеля». Потом, на вечерней прогулке за бараком, когда остались вдвоем, Емец сказал Девятаеву: — Я понимаю, кто ты… И Дима, хотя и косвенно, намекнул на гимнастерку. — И как это понимать? — А так, что во всем на меня можешь рассчитывать. А о чем догадываюсь — молчок. — Димка все-таки болтун,— с грустью ответил Девятаев.— А за поддержку — спасибо,— и оба Михаила пожали руки друг другу. И вот Сердюков сорвался. Вернуть «блудного сына» взялся Емец. — Ты, Митька, дурь из башки выбрось. Сам по себе не проживешь, это тебе понятно. Новые «дружки» продадут тебя за эту же картошку. К разговору прислушался Девятаев. Надо было удержать паренька от падения, он не понимал, куда может докатиться, попав на «картофельную стезю». И любой поступок гнусный Совершу за пищу я… — Пропадешь ты, Дима, не за понюх табаку. — Еще неизвестно, кто раньше пропадет. Стоит мне только словечко сказать,— Сердюков озлобленным зверенышем сверкнул злыми глазами на своих недавних старших товарищей. — И что это за словечко? — Летчик,— насупившись, выдавил Дима. Это словно ошпарило. Девятаев моргнул Емецу: позови наших. А сам, сдерживая гнев, как мог, равнодушнее сказал: — А я думал про что-то серьезное… Ну, допустим, скажешь, если язык повернется. И станешь предателем. Тебе от этого легче будет? Ты знаешь, как у нас с предателями поступают? — Михаил осторожно положил руку ему на плечо: — Значит, напрасно я считал тебя товарищем. Эх, Дима, Дима… Неужели картошка тебе дороже друзей? — Так я же ее и для вас… Он хотел подняться и, видимо, отойти, что-то раздумывая, но подоспел Немченко и прицелился кулаком: — Ты, сволочуга, понимаешь, что говоришь? — Башкой в уборную его — вот и весь сказ,— добавил Курносый. — Да, до утра такую гниду в живых оставлять нельзя,— согласился Корж. Сердюков обмяк, в нем не осталось и тени от той спесивости, которая проступала минуту назад. Он знал цену словам, весомость приговора, если точку поставил Корж. Всхлипнув, замолил о пощаде… И лишь только потому, что его судьбу лучше других знал Девятаев, что и в Заксенхаузене и до сих пор здесь Дима держался прочно и надежно, Михаил попросил товарищей: — Может, образумится парень… — Смотри, сопляк-недоносок,— Соколов рванул Сердюкова за ухо.— Вмиг придавим. «ПОЛИТИКАН» Выдержка, выдержка, еще раз выдержка — вот что нужно было тем, кого спаяла мысль о побеге. Но порой сдавали нервы не только у молодых, как Дима, чуть было не срывались и другие. В конце января, когда Девятаев начал отсчитывать седьмой месяц пленной жизни, над Узедомом взвились дьявольские ветры, день и ночь сыпавшие назойливым липучим снегом. Под густыми, тяжелыми облаками притих аэродром. Лишь иногда на дежурных машинах механики прогревали моторы. Но в небо не уходил ни один самолет. Команду Соколова посылали перетаскивать камни на побережье, строить какие-то дощатые сарайчики. Самолеты стали дальше, стали недоступнее. И снова они — рядом. На аэродром привезли груду плетеной лозы — маты для маскировки капониров. Капонир — круговая обваловка из грунта. Если при налете авиации бомба разорвется поблизости, обваловка предохранит от осколков самолет в капонире. Это своего рода «аэропланный окоп». Из него два выхода. Передний, широкий, через который выкатывают крылатую машину. И другой, узкий, вроде как калитка для пеших. Сегодня оба входа завалены снегом. К ним пленные подтаскивали маскировочные маты. Носили их, увязая в глубоком снегу, долбанки скользили. Под громоздкой ношей легко поскользнуться, ногу вывихнуть. И тогда от сегодняшнего вахмана пощады не жди. Сегодня не вахман, а зверь. Еще утром, как только прошли аэродромные ворота, он для собственного удовольствия двинул замыкающего прикладом по спине. Вахманы бывали разные. Тех, молодых, сильных эсэсовцев, которые одним ударом опрокидывали пленного на землю, почти не стало, их отправили на фронт. На замену дали старичков, более «дружелюбных», не столь озлобленных. С иными Володя Соколов даже находил «общий язык». Один такой вахман разговаривал даже по-русски. И поблажку давал — то покажет местечко, где картошки можно найти, то табачком угостит. А один раз, пообедав в капонире, положил винтовку на снег, пододвинулся к костру, в котором пленные пекли картошку, вынул кисет и пустил по кругу, рассказал о себе. — В России-то я бывал. В четырнадцатом году попал в плен, увезли на Урал, работал на заводе. Охраны почти никакой, не как теперь над вами, да и убегать не собирались. Встретилась мне девушка, Галей звать. Полюбил ее. Она и научила говорить меня по-русски. Дело к свадьбе шло, да дали команду по домам ехать, в Германию. Со слезами расстался я с Галей, долго забыть ее не мог, да и сейчас помню… Иногда даже во сне вижу. Протянет руку, до плеча дотронется, улыбнется… Это было неслыханно… Вахман, немецкий солдат, который имел на каждого пленного запас зарядов в винтовочном патроннике, обойме и подсумках, отложив в сторонку оружие, рассказывал о России, явно сочувствуя ее сынам, волею несправедливости оказавшимся в горестном положении. Неожиданно старый вахман, подтянув винтовку, энергично поднялся и приказал: — Начинайте работать! И — ни слова! Вахман первым заметил бригадира, вышагивающего от офицерской столовой. Пленные не пожалели, что картошка сгорела в костре, и они ей не полакомились. На сборе в лесу озабоченно обсуждали: такого вахмана при захвате самолета и убивать жалко… Поручили Соколову «прощупать» его капитальней. А что, если он согласится «добровольно» отдать «хейнкель»? Свяжут старичка в капонире, а сами… Или и он согласится перелететь?.. Потом Соколов поведал: — Нет, не согласился. И рад бы помочь, да если русские насильно увезут его, то весь его род в Германии будет истреблен. Оказал, что никакого разговора между нами не было. А охранять нас он не станет, попросится в другое место. Занял пост старичка здоровенный молодой верзила «нордической породы». И сегодня от него хорошего не жди. А тут, как на грех, Девятаев поскользнулся. Подвернув ногу, упал на снег, сбросил тяжеленную ношу. — Встать, свинья! — закричал вахман, начал пинать сапогами в грудь и спину. Товарищи помогли Михаилу подняться. Он еле-еле держался на одной ноге. А вахман, ударив палкой, приказал поднять маскировочный мат. Девятаев сунул руку в карман. Товарищи знали: в кармане нож. Кутергин успел схватить его за локоть. — Ты что? — грозно прошипел над ухом. Петр помог донести груз до капонира. Хорошо, что это был последний груз и в конце рабочего дня. Может, только потому не случилось неминуемой беды. По вечерам люди «чистились» разными группами. К тому же и запрет на вход в другие бараки теперь не очень-то соблюдался. Присядут пятеро-шестеро у кого-либо на нарах и заведут беседу. Мало ли о чем может говорить человек с человеком? Так было и в группе «адмирала» Коржа. Для начала вспоминали какие-то истории из давней или недавней жизни. Убедившись, что лишних ушей нет, переходили к главному: каждый заучивал или повторял свои обязанности при захвате самолета. На сей раз Кутергин укорил: — Придется тебе, Миша, подлатать нервишки. Если б схватился за нож… Устроил бы комендант еще один спектакль… Девятаев от стыда виновато опустил голову. Уныло, надсадно тянулись метельные зимние дни и ночи. К побегу теперь, казалось, все было готово, все уточнено и выверено. Недоставало летной погоды. И вспышка… Если она бывает в цилиндре двигателя, человек ей радуется. Но вспышка в душе человеческой совсем отлична от моторной. Она — даже благородная — может дать обратный толчок. Так получилось и здесь. Недалеко от Девятаева было место Кости-морячка. Именовался с Дерибасовской. На руку был не чист, слыл коммерсантом, пройдохой. Его окружало несколько парней сомнительного свойства. Девятаев и его друзья будто не замечали эту шантрапу, в разговоры не ввязывались. А «вожачок» становился все наглее и наглее. Неустойчивые попадали под его влияние. Как-то он подошел к нарам, где Девятаев беседовал со своими товарищами. — О чем, господа, шушукаемся? — вызывающе спросил «морячок».— Опять бесплодная тема о патриотизме? — Перестань, дрянь! — оборвал Михаил. — Подумаешь, нашелся праведник. А мой принцип в одной строчке умещается: винцо, сальцо, мадамцо и долларцо. И любая географическая точка на земном шаре. Желательно без большевиков. — Что ты сказал? — гневно поднялся Девятаев. — Пардон, мадам,— поднес к лицу летчика «дулю».— Я сказал долларцо и мадамцо. Моя стихия. А ты, видать, партиец. Хочешь меня «Краткому курсу» обучить. А он мне и там-то был нужен как пятая нога. Молниеносный боксерский удар в челюсть опрокинул «морячка». Придерживая скулу, он медленно поднялся. От второго удара вновь опрокинулся. — Наших бьют! Наших бьют! — заорали дружки. На крик вышел блокфюрер Вилли Черный. — Что здесь происходит? — Он коммунист,— промычал Костя.— Он большевик. — Так, так,— процедил Вилли.— Политикан. Десять дней жизни,— блокфюрер грохнул по лицу Девятаева резиновой дубинкой. Костина шантрапа сбила Михаила с ног, в ход пошли и кулаки, и деревянные долбанки… Утром, еще до подъема, на третий ярус заглянул Соколов. — Ну, что? — Слаще не придумаешь… — Напрасно ты вчера… — Знаю… Сам виноват. Володя сказал, что хлопцы собрали для Вилли Черного «откупную». Раздобыли шоколад, консервы и даже золотое кольцо нашлось. Немченко пошел на переговоры. Подачка, переданная блоковому, оказалась в какой-то мере «охранной грамотой», но не очень надежной. Два дня бандюги не подступались, да и возле Девятаева старались быть друзья. Но на третье утро доской ему выбили два зуба. Девятаев сдачи не дал: это был бы вызов. Возвращаясь после работы с аэродрома, Соколов распорядился: — Иди в прачечную. Володя укроет до отбоя. Володя из прачечной был одним из тех, кто организовал октябрьский вечер в сапожной у Зарудного. Сейчас он недовольно проворчал: — Уши надрать тебе мало… Что отморозил! — Так он, гадина… — Дурость в тебе, что ли, заговорила? Выдержка, выдержка, еще раз выдержка… Она особенно нужна была теперь «политикану» за немецким номером 11189, под которым колотилась неуемная душа летчика. Днями он был в рабочей команде, а глаза его впивались в облака: скорее бы разогнал их тугой морской ветер, скорее бы на взлет, Вахман имел на «политикана» особое право: чуть замешкается, приклада не жалеть. Надо держаться, надо держаться… А долго ли продержишься? Есть ли предел неимоверным тяготам? НЕБО ПРОЯСНЯЕТСЯ Седьмого февраля командованию на Узедоме метеорологи выдали обнадеживающую сводку: завтра можно летать. В кабинетах, увешанных портретами Гитлера, с разложенными на столах служебными картами, началась напряженная работа. Летчики, штурманы, специалисты из секретного ведомства прокладывали маршруты до целей, рассчитывали время полетов. Штурмбанфюрер СС Вернер фон Браун распорядился подготовить к запуску опытную ракету, а для эксперта доктора Штейнгофа — привести в готовность командирский «хейнкель». Русских пленных приказано было поднять утром пораньше: пусть расчистят взлетную полосу. Фашисты торопились… Они готовились… Но не к тому, что сделают завтра русские пленные. В тот же день, возвращаясь с изнурительной работы, Девятаев намекнул Курносому: — Володя, тучи расходятся. Нам надо собраться. Соколов в ответе был краток: — После ужина. Если блоковый Вилли Черный со всей лютостью ненавидел русских, любого готов был растерзать, кроме группы подонков вроде Кости-морячка, то другой блоковый, которого иногда называли камрадом, был близок с Соколовым. И Володя воспользовался его нейтральной «любезностью». И после ужина Курносый сделал так, что камрад куда-то ушел, чтобы русские «отпраздновали день рождения» одного из своих товарищей в его комнате. Их было трое — ядро, организаторы. Одному оставалось «три дня жизни». И если не захватить самолет завтра-послезавтра, то уже не улетит ни один. Приговор о «десяти днях жизни» головорезы выполнят непременно. А после не миновать такой участи и другим: ведь бандюги знают, кто сейчас заступается за «политикана», оберегает его от их казни. А если узнают, что он был летчиком?.. В сплоченной группе умели держать тайну о побеге, эсэсовских ищеек близко не подпускали. Вспышка Димы Сердюкова была приглушена, он вновь работал в аэродромной команде. Обязанности каждого члена экипажа были обговорены не раз. Кривоногов, например, твердо знал, как убрать тормозные колодки, придавленные скатами колес. — Нажимаю на защелку, складываю колодку и вытягиваю на себя. Соколов знал, что ему надо убрать четыре красных струбцины с рулей. — А у кого будет винтовка? — Как у кого? — спрашивал Корж.— Это же давно решено. Если появятся солдаты, подпускаю ближе и прицельно… — Постой, постой,— Девятаев стал серьезнее.— Я вожусь в кабине, немцев не вижу… А их группа… — Да, надо сразу сказать тебе. — То-то. Выстрел из винтовки — тревога. А я дам очередь из пулемета. На это никто не обратит внимания: обычная пристрелка оружия. — Пулемет — это дело мое,— как-то сказал Кутергин. — А где он, в самолете? — Пока не знаю. Как залезу — сразу увижу. Эта деталь пока оставалась неясной. В одно время продумывали и такой вариант, когда высокий Петр Кутергин в шинели со связанного старичка-вахмана подводил группу к самолету. Но если самолет неисправен?.. А если в кабине летчик?.. Под оружием заставить его вырулить на взлетную полосу?.. А может, он успеет по рации передать пару нужных слов?.. Нет, когда есть свой летчик, нужно лишь одно: скрытно подойти к «хейнкелю», на который укажет Михаил. И вот в комнате блокового камрада восседают трое. Здесь было самое надежное укрытие для «политикана»: дружкам Кости-морячка не найти его. А Володя подал вареную картошку: — Подкрепись, «именинник». И, пока не дотрагиваясь до картошки, Михаил спросил: — Видели, как перед сумерками немцы копошились у командирского «хейнкеля»? Снег сами разгребали. Значит, самолет к чему-то готовили. — Ясно: к полету,— догадался Кривоногов. — Если ясно, то уясним еще. Во-первых, Володя, завтра собери в команду всех наших, подыщи у мастера работу поблизости от «хейнкеля». И подумаем, как избавиться от охранника. Может, свяжем в капонире? — Если бы наш старичок, то другое дело. А то ведь чистый гад,— вознегодовал Соколов,— кобель цепной! Прихлопнуть! Кривоногов согласно кивнул. — Иван, сможешь? — Опыт имею. — Нужно одним ударом. Не допустить выстрела, иначе… Видимо, вспомнив первую встречу с Девятаевым и про свой тесак, Корж повторил: — Опыт имею. Но в случае чего — подсобит Петька Кутергин, на него сразу и шинель одевать… — Будем действовать по обстановке. Команду слушать мою. Я за вас и за себя отвечаю,— убедительно закончил Девятаев.— Отвечаю перед Родиной! Встревоженные, в комнату блокового зашли Кутергин, Емец, Зарудный… С какой стати? Оказалось, они узнали, что озлобленная группа «морячка» по всем закоулкам ищет «политикана». Их ненавистная мысль предельно ясна: «Нечего валандаться, к ногтю его!» Долго столько «гостей» здесь оставаться не могли — скоро отбой и может вернуться камрад. — В прачечную, к Володьке,— посоветовал Зарудный. В прачечной пахло мыльной водой, стираными мантелями, густым потом. Володя никого не ожидал и, когда вошли Девятаев с Соколовым, как-то неестественно встрепенулся, стал набрасывать грязное белье на ящик для мусора. Но, увидев Зарудного, веселее шевельнул уголками губ. — Только «ура» не кричать. Наша армия форсировала Вислу, идет по Польше к германским границам. Все. Посмотрел испытующе на Девятаева: — Тебе остается два дня… Выдержишь? Силенок хватит? Ты сколько весил полгода назад, когда летчиком был? — Примерно, девяносто килограммов. — А сколько терял после боевого дня? — Какие-то пустяки,— Девятаеву почудилось на миг, что его испытует вновь медицинская комиссия. Жаль, нет в ней доктора Воробьева из Кляйнкенигсберга. Нет Пацулы, Ворончука, Федирко, Цоуна — летчиков, которых бы в сегодняшней ситуации нечему было учить. И Грачева нет, и Китаева… Где они теперь? Вырвались на свободу или еще разделяют его участь? — Сколько в тебе сейчас? — прервал минутные размышления Володя из прачечной.— Примерно, сорок пять. И ты поднимешь самолет, в котором тонны?.. — Его поднимут моторы. Мое дело ими управлять. — А гайки там всякие знаешь? — По дороге, если сейчас не разобрался, разберусь. — Как прилетим в Москву, сразу про все маршалам доложим,— у Коржа было такое выражение лица, будто ему действительно присвоили адмиральское звание. — Утро вечера мудренее,— подытожил Соколов. — Пора расходиться, уже отбой. Сняв долбанки, Девятаев проскользнул мимо задремавшего дежурного в свой барак. Бандюги его не подкарауливали. Улегся на своей постели, но заснуть не мог. Мысленно просматривал приборную доску «хейнкеля», запоминал и еще раз проверял себя, какие стрелки должны зашевелиться, забегать при включении зажигания, сколько времени дать на прогрев моторов, как опробовать рули, запросить разрешение на взлет… Вопросов— рой. На все, казалось, дал ответы. Но как все окажется на деле? Неуемные мысли захлестывались, перерубали одна другую. … Крутила метель, когда бригада разгребала снег на стоянке «юнкерса». В капонире ни летчиков, ни техников. Только тяжелый самолет, десять пленных да охранник с винтовкой. Неожиданно Михаил уловил моторное тепло. Значит, двигатели прогреты, значит, можно… Его взгляд, впившийся в пустую кабину, перехватил Соколов. — Сейчас? — спросил загоревшимися глазами. Девятаев оценивал положение. Если лететь на самой малой высоте?.. Если посадить «юнкере» на брюхо?.. А если это будет не наша земля?.. Ох, сколько этих «если»… — Нет, Володя, разобьемся. В бригаде были готовы растоптать конвоира, готовы лететь хоть в метель, хоть во вьюгу, хоть в пургу. Они не были летчиками, не знали, что их может «подловить» в таком полете, какие препоны им уготованы. Как объяснить это? Михаил, опомнившись, проклинал себя за молниеносную вспышку, за эти соблазнившие его прогретые моторы… — Нельзя, «не выйдет. Если бы он был один-одинешенек, то представься такой случай, мог бы вскочить в кабину, ринуться в небо. Но он не мог оставить товарищей, и они надеялись на него, доверяли и верили ему. «Нельзя, разобьемся». И едва произнес эту фразу, как поблизости загрохотал тягач-вездеход. На нем привезли к «юнкерсу» бомбы. Пленные с облегчением вздохнули и переглянулись: свой летчик не успел бы запустить моторы… Но в тот раз Девятаеву все-таки повезло. Все в бригаде, кроме него, впервые близко видели, как прожорливый люк самолета заглатывает тяжелые бомбы. От удивления замерли, забыв о работе. — Вон! Вон отсюда! — замахали руками техники. Чтобы охранник ни о чем не догадался, Соколов, глядя на него невинными глазами, затараторил: — Герр вахман, нам тут, как видите, делать нечего. Герр мастер распорядился расчистить капониры, которые завалены снегом и в которых нет самолетов. Вон там, на краю,— он показал на кромку у моря. Там, за капонирами, была свалка разбитых «юнкерсов» и «хейнкелей». Такую «инициативу» Курносый действительно высказывал близорукому старичку-прорабу с болтающейся на ремне кобурой парабеллума. Мастер был прямо-таки польщен: «Верно, когда не успею дать задание, сами находите работу. Вы, Вольдемар, молодец: умеете стараться». Береговую кромку сегодняшний вахман недолюбливал. Справедливо ли: пленные будут работать в капонире, где ветер не полощет, а он, эсэсовец, в тоненькой шинели, охраняя их, должен стынуть возле рулежной дорожки на пронзительном ветру. Но и тут охранника с винтовкой «выручил» Соколов: — Герр вахман, вам нужно согреться. Разрешите развести костер. Вон там, на свалке, есть разные рейки, щепки. Мы вчера приносили для вахмана, который был у нас. Заслышав о дровишках и предвкушая жаркое тепло костра, вахман даже улыбнулся: — Гут, гут. — Надо побольше дров набрать. Разрешите, я возьму одного арестанта.— И, получив кивок одобрения, крикнул Девятаеву: — Эй, ты, доходяга, айда со мной! На самолетной свалке их функции резко изменились. Соколов набирал две охапки щепы и реек, а Девятаев «обживал», проигрывая запуск моторов, кабину «хейнкеля». — Да, Володя, я готов,— сказал Михаил на обратном пути.— Теперь все дело за погодой. — Вот ее-то я изменить не могу,— невесело ответил Соколов;— Власти у меня такой нет. Довольный вахман, предвкушая тепло, отметил Володю «наградой» — бросил ему сигарету. … Когда же это было? Так это же сегодня! Нет, наверное, вчера. Сейчас заполночь. Измотанные за день снеговой работой, соседи ворочаются на своих лежанках, похрапывают, кто-то про что-то скороговоркой бормочет во сне, кто-то тихо стонет. Наверное, к перемене погоды. Погода… Прислушался, приподняв голову и приставив ладони к ушам. Да, за стеной не куролесила до печенок надоевшая вьюга, ветер перестал ныть и скулить. Вот, значит, почему снаряжали бомбами «юнкерс», вот почему расчехляли «хейнкель»… У нас бы дома, на аэродроме, летчики сказали синоптикам: — Спасибо вам, боги погоды. А то, поди, фрицы нас заждались. За стеной барака все отчетливее откладывалась тишина. Знают ли о ней его друзья? Девятаев, не шевелясь, ждал надежного утра. ПОСЛЕ СИРЕНЫ Сирену на подъем он ожидал одетым в арестантскую робу — надо скорее скрыться в клокочущей, бегущей толпе, увильнуть от встречи с карателями и надзирателями. И нырнул в середину людского потока. Он вынес его к умывальнику. И здесь в окошко увидел… Увидел на небе заветную звездочку. Небо, чистое небо!.. Небрежно заправил постель: «Сегодня здесь не ночевать!» — и выскочил из барака — в темноту и мороз. Поспешил к Кривоногову. Тот почти опешил: — Ты что? Очумел? А если хватятся? — Молчи! Сегодня!.. Дай закурить. Едва они затянулись сигаретами за углом барака, как торопливо подошел Костя-морячок. — А, скрываешься… Тебя в бараке ждут. Корж сразу угрожающе напрягся: — Только попробуйте! — Сверкнула вынутая из кармана железка.— Вон отсюда! Ты его не видел. Понял? — Тогда мне влетит. — Вот и хорошо. — Если пикнешь,— еще раз пригрозил Иван,— следующий раз уже не влетит. Сами тебя башкой в уборную!.. Михаил затесался в толпе, пробираясь к бараку Соколова. — В чем дело? — Курносый удивленно вскинул голову. — Володька, сегодня! Минуты через три схватил за рукав Володю Немченко: — В бригаду только своих! Летим! — Понял. Почти случайно увидел Кутергина. Только одно слово: — Сегодня! Над аппельплацем громкая команда: — Штильгештанген! И только что беспорядочная толпа замерла в четких рядах, как вышел комендант, высокий, толстоносый. Принял рапорт: за сутки никаких происшествий не произошло. «А какой рапорт будет завтра? — подумал Девятаев.— Как облезет твое комендантское величество, как ты померкнешь и скукожишься?» И, словно притянутый этими тайными мыслями, обходя строй, комендант задержался напротив Девятаева. Может, его привлек «разукрашенный» вид пленного: лицо в синяках, губы расквашены, скулы перекошены. Комендант еще раз, ухмыльнувшись, взглянул на пленного, будто хотел запомнить «красавца», ткнул дубинкой в его подбородок и зашагал по асфальту. Наконец, скомандовали разойтись по рабочим бригадам. Люди кинулись разыскивать своих. Правда, тут не обязательно было вставать в пятерку или десятку, где был только вчера или уже долгое время. За каких-то десять-пятнадцать минут команды формировались бессистемно, лишь бы набралось нужное число людей. И не было постоянного, «узаконенного» места для сбора каждой бригады, как при построении на утреннюю комендантскую проверку, где при команде «Штильгештанген!» каждый пленный замирал на месте. Теперь же все перепуталось в беготне и толкотне. Так было и в другие дни, когда в бригаду Соколова или Немченко суетливо затесывались «чужаки». Но сегодня-то нужна только своя, сколоченная группа, в которой все знали свои обязанности. И идти надо на аэродром. Только на аэродром. Через несколько минут рядом были Девятаев, Кривоногов, Соколов, Немченко, Кутергин. В десятку уже успели войти какие-то неизвестные, один иностранец. А где свои, почему их нет? Вот-вот нужно будет трогаться. В затихающей суматохе Соколов и Немченко кого-то вытолкали из своей группы, вырвали из «соседних бригад Сердюкова, Емеца, Адамова, Урбановича, Олейника. Шагнули к воротам. У них уже стоял наготове знакомый вахман-эсэсовец. Кто-то говорил, что он сын какого-то богатея, который денежным мешком откупил своего отпрыска с восточного фронта, где в немцев стреляют и убивают. Здесь же он в полной безопасности и убивать может только сам. Против измотанных пленных у него была винтовка, и он не жалел ее приклада для подгона «ленивых» русских. После лагерных ворот — дорога к аэродрому. Тут снова ворота, снова проверка. Больше других здесь беспокоился Кривоногов. В бригаде было заведено так, что кто-то в ней нес охапку сухих дровишек, хвороста или щепочек — для костра охраннику. На этот раз среди хворостинок Иван проносил железный прут. Обошлось. Корж повеселел. Подслеповатый старичок-мастер подозвал Соколова и Немченко, стал пояснять по-немецки, что делать бригаде. Махнув рукой, показал направление. Десятка подошла к бомбовым воронкам. В предрассветных сумерках черными кругами они зияли на снегу, на рулежных дорожках. Воронки были свежими. Значит, на аэродром налетали сегодняшней ночью. Почему же Михаил в дремотном сне не слышал час гобоя зениток? Или они не стреляли? Дул порывистый промозглый морской ветер. Вахман время от времени, согревая ноги, приплясывал. Свежих воронок было много. И, прикинув, что дел тут хватит, пожалуй, до полудня, герр ефрейтор приказал развести костер. Вахман присел на корточки, прислонив винтовку к плечу. Грел руки над огнем и следил за пленниками. Они следили за ним. Четверо — особенно пристально. Близился обед — самое надежное время: как только прозвучит гудок, техники, мотористы, сложив инструменты, уйдут со стоянок, к столовой, к ангарам. Однажды Девятаев видел, как какой-то ефрейтор, забивая гвоздь, услышал сигнал на обед и в ту же секунду отложил молоток, не сделав по шляпке двух или трех ударов. Он забил гвоздь после. Воронки забрасывали кое-как, чтоб дня через два-три в них застревали самолеты. В эту же глубокую от крупной бомбы воронку спрыгнул Михаил, мигнув Соколову. Стал утаптывать землю, Курносый понял, спустился к Михаилу. — Начинай! Это означало, что бригада должна перейти к другому месту, ближе к «своему» самолету и там разделаться с вахманом. Но всегда энергичный и находчивый Соколов неуверенно промямлил: — Может, завтра?.. Ведь… — Не каркать! Не хотите, сам убью немца и один улечу! А вам — крышка. В воронку, почувствовав неладное, соскользнул Немченко и тоже стал топтать землю. Он был осторожен: хотя немец с винтовкой и грелся у костра, глаз у часового был наметанный. — Пора! — шепнул решительно Девятаев. — Пойдем к берегу, к последнему капониру,— нагнулся Соколов.— Вахмана там… Веди, Володька. У Соколова и Немченко права были равные — оба стояли во главе пятерок, оба числились помощниками капо. Воронку на рулежной дорожке забросали последними комьями. — Теперь, герр ефрейтор, сюда придут бетонщики, а нам мастер велел перейти туда, — Немченко махнул рукой к морю. Распоряжения мастера часовой, разумеется, не знал. Да это и не входило в его функцию. Его дело — стеречь русских, а когда захочется, огреть прикладом винтовки или дать пинка сапогом. Немченко повел бригаду вдоль опустевших самолетных стоянок — машины были в полете. Вахман шагал сзади, не подгонял, не понукал — встречный ветер колол лицо. Девятаев приметил капонир, заваленный снегом. Значит, уже давненько «юнкерс», стоявший здесь, домой не вернулся. Еще капонир. В нем «юнкерс». Левый мотор работает на средних оборотах. Правый медленно прокручивает винт. Сейчас и он заработает. Дверца в кабину открыта. В кабине человек без шлемофона. Второй подставляет стремянку к плоскости. Так это же техники!.. Ну, здесь с ними расправиться легче. Капонир и гул мотора заглушат все… — Берем этого,— торопливо изменил Девятаев прежний план.— Иван, кабину тебе. Мы с Володькой — на крыло. Кутергин, тебе — вахман. И только приготовились, как Михаил резко: — Отставить! Крыло испорчено. В последний миг он заметил, что с правой плоскости снят элерон. Без него не улететь… Все без команды застыли как вкопанные. Сердца словно замерли, рты жадно, как рыба на суше, но хватали тугой морозный воздух. На лбу у Девятаева потекли росинки пота. Что теперь будет? — Где ваша работа? — закричал раскрасневшийся вахман.— Ближе не подходить! Он почувствовал неладное: русские остановились без его команды, почти вплотную глазеют на самолет. Огрел прикладом двоих или троих, стоявших сзади. — Вон! Вон! — замахал ломиком техник с плоскости. Вахман, озлобившись, изрыгал проклятия, размахивая прикладом. Соколов и Немченко пытались что-то объяснить, но ефрейтор, не слушая их, приказал всем бежать назад. Лишь запыхавшись, остановил бег. — Скажи, расчистить капонир,— успел шепнуть Девятаев Соколову. Вахман подозвал Соколова. — Бегом гони свою паршивую команду к ангару! Кто знал в десятке о побеге, понял: там, у ангара, эсэсовцы начнут допрос. Новички могут проговориться… Нет, к ангару нельзя. — Расчищать капонир! — еще раз шепнул Девятаев. — Герр ефрейтор,— Володя деловито посмотрел на вахмана,— мы же должны выполнить распоряжение мастера. Он приказал вычистить от снега капонир. И обед привезут туда. А этот одноглазый дорогу перепутал… Мы разве виноваты?.. Вахман помедлил. Оба помощника капо тремя чистыми, вопрошающими глазами смотрели на него. — После обеда, герр ефрейтор, мастер сам проверит нашу работу,— для убедительности добавил Соколов. Вахман еще раз посмотрел на Немченко. Да, после бомбовой воронки он сказал про другое задание. Значит, все верно. Только этот одноглазый проглядел засыпанный капонир. Что ж, если распорядился мастер, приказ надо выполнить. А если на самолет вблизи смотрели эти изможденные русские, так пусть им будет еще страшнее перед могучей немецкой техникой. И вахман «сдался». Защитный капонир, куда не вернулся сбитый истребителями или зенитками бомбардировщик, был забит затвердевшим снегом, поверху затянут легкой леденистой корочкой. Бригада с поспешностью набросилась на ненужную работу. Пусть вахман считает, что сюда и впрямь приедет мастер и потому русские старательны. Но в бригаде думали о другом: как заманить вахмана в капонир? Пленные уже разметали снег, взялись за метлы. В капонире было тихо, безветренно. А вахман стоял на ветру, пританцовывал, чаще курил. Что же предпринять? Эта мысль сверлила голову и Девятаеву, и Соколову, и Кривоногову… Теперь только бы вахмана сюда… Немченко, раскидывая снег, уже побывал на валу и видел, как на «хейнкеле» зачехляют моторы. Значит, скоро обед и техники уйдут. Да и герр ефрейтор посматривает на часы. Выход нашли. На днище капонира валялись щепки, расколотые доски, маслянистая бумага. Все это сложили в кучу. Только спичку — запылает веселый огонек. — Герр ефрейтор,— весело сказал помощник капо Соколов,— пока привезут обед, можно и погреться. Вахман клюнул на: приманку. Его зажигалку Курносый поймал на лету. Осталось ухватиться за главный — много раз тайком обговоренный — план. Но делать надо все с большой предосторожностью. Ведь если в полдневный час на аэродроме хлопнет винтовочный выстрел, то… Над дымным от промасленных дощечек костром пленные грели потные руки, напряженно переговаривались, но не словами — только взглядами. На ходу крикнув, чтоб все убирались подальше, размашисто подошел немец. Один из пленных, глотнув терпкого дыма, чихнул и не успел протереть заслезившиеся глаза. Вахман дернул его прикладом по плечу. Вахман не знал, что это его последний удар. Не знал, что следующий — роковой — уготован ему. Не ведал, что сам зашел в ловушку. Не знал эсэсовец, что после этого удара на немецком аэродроме начнется иной отсчет времени. Вахман грел руки у костра, по обыкновению присев на корточки. Курносый помощник капо догадался проявить «заботу» о желудке герр ефрейтора, попросив разрешения взглянуть, не везут ли обед. Но на снежный вал Соколов поднялся с другой целью. Он знал, что никто привозить обед в капонир не собирался. Теперешняя минута, когда техники, по надежной немецкой пунктуальности, уйдут в столовую, была нужнее всего. И Володя Соколов знаками показал Девятаеву с высотки за спиной вахмана: «Нигде ни души». У Соколова было выгодное положение. Разбежавшись под склон, мог бы толкнуть вахмана в костер, мог бы грохнуть фашиста по виску, мог бы… Но все было задумано иначе. Первый удар за Кривоноговым. И железяка у него. Вмиг ставшие строгими глаза летчика на лице с кровоподтеками сверкнули повелительно, приказывающе: «Иван, давай!» Корж мягко, словно крадущаяся кошка, проскользнул за ссутулившуюся спину фашиста. Тот последние секунды с удовольствием потирал отогревшиеся у костра руки. Только бы не оглянулся!.. Девятаев пошел на необъяснимую решительность. Сделал запрещенные вахманом шаги. Протянул озябшие и раскрасневшиеся от нервного напряжения руки, то ли намереваясь погреть их, то ли услужливо поправить дровишки в костре. Безоружный пленный фашисту был не страшен. Он посмотрел на его расквашенное лицо пренебрежительно и равнодушно. Михаил вскинул взгляд на Кривоногова. Тот держал увесистую железяку на взводе, прицелившись ударить без ошибки. «Давай!» Железный пруток рассек правый висок вахмана. Тот неуклюже завалился на бок. Струйка крови окрасила снег. В десятке — выкрик: — Теперь нам виселица!.. — Собаками растерзают!.. В сумятице при формировании рабочих команд Немченко и Соколов не успели собрать в свои пятерки всех, кто знал летчика в лицо. А его утренний приказ по мятежному гарнизону на полет получили лишь четверо. И теперь, в роковые минуты, не случайно нервно взвился этот угрожающий выкрик. Он исходил, конечно, от сути лагерных порядков: за убийство фашиста в живых не остаться. Девятаев, щелкнув затвором, загнал патрон в ствол винтовки. — Не трогать Ивана!..— И передал винтовку Кривоногову.— Наведи порядок. Володя, со мной! Двое, выскочив по расчищенной дорожке, по-пластунски поползли к капониру, в котором стоял «хейнкель» с прогретыми моторами. А Корж, построив оставшихся в шеренгу, отдавал распоряжения: — Мишка — летчик. Мы захватываем самолет и сегодня же будем в Москве! Кутергин, надевай шинель вахмана. Как просигналят, поведешь нас строем. Девятаев и Соколов подобрались к тыльному входу капонира и замерли, услышав за валом немецкие голоса. Значит, механики здесь. Еле переводя спершееся дыхание, прикрылись краешком маскировочной сетки. Техники переговаривались. Соколов отчетливо понимал их речь. И когда они, собрав инструменты, ушли через широкий выход, Володя перевел Михаилу: — Пошли в столовую. Двое вернутся через час, а третий будет где-то на наблюдательной вышке. Самолет полетит на какой-то эксперимент. — Вот мы и покажем им «эксперимент»,— Девятаев представлял себя уже за штурвалом, уже в полете. Ведь сколько готовился к этому мигу! Выждав, когда немцы отойдут подальше, шагнули к «хейнкелю». И вот они возле машины с фашистскими опознавательными знаками. По сравнению с привычными истребителями она была не только чужой, малоизвестной, но и показалась летчику невероятно огромной. Первое препятствие: дверь нижнего лаза на замке. Захлопнут и бомболюк. Под руками нет инструмента. Летчик перед самолетом остался беспомощным. С крыла можно попробовать пробраться в кабину. Но крылья высоко, стремянки нет. — Володя, подсади меня! Пальцы летчика скользнули по кромке плоскости и сорвались. — Давай струбцину! Но струбцина деревяшка, ею дверцу не пробьешь. На секунду взгляд упал на колодку под колесом. Нажал на защелку, сложил, вытащил. Пробил в дюрале дыру, просунул руку и оттянул внутреннюю ручку замка. Дверца открылась. Огромный фюзеляж «хейнкеля» проглотил невысокого костлявого человека с худыми руками. Вот она, кабина. Метнувшись на пилотское сиденье, утонул в нем. Ведь летчик перед вылетом надевает парашют и садится на него. Был в фюзеляже какой-то ящик, утопил его вместо парашюта в сиденье. Ноги легли па педали, руки достают до кнопок па приборном щитке. Ручку управления держать удобно. — Володя, зови наших. Колодку подложи под колесо. Уверенный, что теперь все пойдет своим чередом, Михаил взглядом окинул самолет с левого до правого крыла. Какой он непривычно большой. Еще раз вспомнил урок, который недавно преподнес русскому «зеваке» немецкий пилот. Моторы расчехлены. Попробовал штурвал. Ходит свободно — Володя успел снять струбцины. — От винта! — по привычке скомандовал летчик. Открыл бензобаки. Насосом качнул горючее. Установил зажигание. Нажал на кнопку стартера. Все проделал в той последовательности, как и немецкий летчик. Но что упустил? Приборные стрелки не шелохнулись. Мотор не отозвался. Да, догадался. Второпях забыл включить рубильник аккумуляторной батареи, подать от нее ток. Вот он, злосчастный рубильник. Еще раз — на кнопку стартера. И снова — предательский молчок. Лихорадочно заметался по кабине. Схватился за провода. Они ведут за бронеспинку. За ней ящик. Ящик пустой. Аккумуляторы!.. Нет аккумуляторов!.. Покачнувшись в тупом изнеможении, летчик упал на холодный дюралевый пол фюзеляжа. В голове стремительно пронеслась самая чудовищная мысль: «Все пропало! Теперь погибнем!..» Снизу, через люк, услышал тревожно-требовательные голоса: — Миша, что ты там делаешь? — Заводи моторы! — Не тяни время! Немцы могут подойти! Не в силах подняться, на руках подполз к раскрытой дверце. Высунулся наружу: — Аккумуляторы!.. Тележка такая… И всех как ветром сдуло. И Кривоногова с винтовкой, и Кутергина в шинели вахмана… Катят тележку с аккумуляторной батареей, тащат лесенку. Соколов взбирается по ней, подает кабель со штепселем. Куда протягивали его немецкие техники, летчик видел. Нашел розетку. Забегали стрелки на приборах, замерцали сигнальные глазки. Наконец-то… Летчик, обливаясь потом от перенапряжения, сорвал с себя верхнюю одежду, положил на ящик, брошенный в углубление для парашюта. Сидеть стало удобнее. Рядом на штурманском месте пристроился Соколов. Внизу только «вахман» в эсэсовской шинели отбрасывал от самолета какие-то ящики. Да Кривоногов с немецкой винтовкой. Ему убирать колодки из-под колес «хейнкеля». Девятаев еще раз проконтролировал свои познания в запуске двигателей. Успокоился, сосредоточился. Без усилий нажал на кнопку стартера, не торопясь перевел «лапку» зажигания. Левый мотор знакомо, как ему и полагается, несколько раз фыркнул и ровно заработал. Летчик прибавил обороты — слушается. Завел и правый двигатель. Оба винта слились в ровные желтовато-прозрачные круги. Девятаев проверяет работу моторов на разных режимах — до полного газа. Гул и рев самолетных двигателей на аэродроме в лётный день — явление обычное. И никому из немцев, конечно, не придет в голову, что на одной из их машин секторы газа переводит человек в нательной рубашке. А он уже сигналит Кривоногову: — Убирай колодки, всем в самолет! Иван что-то замешкался. Под левым колесом колодка зажата. Кривоногов размахивает руками: — Сдай назад! От такой шутки летчик даже расхохотался. — Иди,— крикнул на ухо новоиспеченному «штурману»,— сожми колодку. Соколов быстренько спрыгнул и вместе с Иваном вернулся на свое место. Летчик, отпустив тормоза, плавно подал газ. «Хейнкель» покатился. Нажал на них — остановился. Рулить можно. Капонир остался позади. По бетонированной дорожке, на которой летчик и его разношерстный экипаж сегодня засыпал бомбовые воронки, теперь катится к взлетной полосе. А навстречу — только что вернувшиеся истребители. — Всем в фюзеляж! — закричал Девятаев.— Спрятаться! А самому — не укрыться. Он может только пригнуться, чтоб не заметили его белую рубаху. Скорее надо к старту, к бетонной полосе. И тут же, словно назло, подстерегла еще одна опасность. Над аэродромом перестроились для посадки «юнкерсы». Ведущий пошел на снижение. Бомбардировщики садятся по одному. Их принимает женщина-стартер. Подальше от нее — там телефон. Порулил в другую, будто к ангарам, сторону. И следом за посадкой последнего «юнкерса» был на бетонке метров за двести до линии старта. Женщина-стартер в черной, выделяющейся на снегу, шинели помахала ракетницей пилоту «хейнкеля». Должно, подзывала подрулить поближе, к месту старта. Но тогда она все поймет… — А ну тебя, фрау, к чертям собачьим! У края бетонки на всю мощность синхронно взревели моторы. Тормоза плавно отпущены. Два винта, врезаясь лопастями в воздух, уверенно понесли тяжелую машину по взлетной полосе. Все быстрее и быстрее. Вставай, проклятьем заклейменный, Весь мир голодных и рабов,— запел рослый «вахман» в самолете. Его поддержали. Голосов было не слышно — их заглушал рев двигателей. Но люди пели. Они, заклейменные, бесправные и голодные рабы, теперь вырвались из плена! Кончилась каторга, позади остался ад! Летчик чувствует: скорости на пробеге хватает. Пора подать ручку от себя. Стабилизатор, приподнявшись, оторвет от бетонки хвостовое колесо. С двух, передних, воздух, став подъемной силой, понесет машину на крыльях, поднимая ее выше и выше. Девятаев подает ручку управления вперед. Штурвал должен идти легко. Михаил его проверял. А тут словно заклинило. Давит на ручку что есть мочи. Хвост «хейнкеля» не поднимается. Какая-то тайная сила превозмогает напряженные усилия летчика. Еще последнее усилие. Самолет лишь дернулся в кренах. И мчится на трех точках. Не взлететь!.. Выход единственный — прекратить пробег. Рывком сбросил газ. Тяги у винтов не стало. Но «хейнкель», разогнавшись, стремительно мчится по инерции. Критический момент для гашения скорости остался там, где боролся со штурвалом. Здесь бетонка полого пошла к морю. Тормозить нельзя — самолет может скапотировать, перевернуться через моторы. И все-таки нажал на тормоза, хвостовое оперение поднялось. Отпустил. Услышал удар заднего колеса о бетонку. Еще раз резко затормозил и отпустил. Еще «костыль» стукнул по бетонке. Скорость стала угасать, но на разворот идти рано: сразу перевернешься. А впереди, за полосой, обрыв и море. Все, теперь конец! Море проглотит и самолет, и тех, кто был в нем. Остались секунды. Под колесами уже не бетонка, а прибрежный снег и песок. На последних метрах остался последний шанс. Бытует у летчиков неписаный закон: если в критическом положении ты использовал девяносто девять шансов из ста, а про сотый забыл, то не можешь считать, что сделал все. Ты обязан, должен найти этот неуловимый сотый! И, вспомнив о том шансе, Михаил что есть сил жмет на левую педаль тормоза, правому мотору — обороты. Самолет лихорадочно задрожал, затрясся. И будто куда-то рухнул. Консоль левой плоскости распорола снег и песок, правая, приподняв колесо, вздыбилась к небу. В фюзеляже всех посрывало с мест, прижало к стене, разбросало на полу. Летчик медленно поднял веки. В кабине темно, снаружи ее обложила пелена белого дыма. «Что это? Пожар? Сломал шасси? Теперь — никуда…» Нет, не дым — пыль. Самолет стоит на своих ногах, оба винта крутятся. «Почему не взлетел? Что давит на штурвал?» Ответа ждут и другие. Они ничего не знают. — Володька! — кричит Соколову.— Струбцинки остались. Тот мигом выскочил. — Ни одной красной штучки нет. Попробовал штурвалом руль высоты. Ходит свободно. Что же случилось на взлете? Что зажимает? Силы в руках мало?.. Умоляюще ждут ответа Соколов, Кривоногов, Кутергин. Смотрят в глаза. — Не отходите от меня. Когда скажу, жмите на эту ручку. Немцы увидели… С пригорка, где густо торчали стволы зениток, бегут солдаты. Бегут с другой стороны. — Сейчас окружат! — голос от страха у кого-то охрип. Михаилу с пилотского кресла видней: немцы бегут без оружия. Значит, торопятся помочь своим. Жестами объяснил это Соколову. Но если у кого-то вспыхнула нотка страха — хорошего не жди. И за спиной нарастал угрожающий гвалт. — Никакой он не летчик! — Предал нас!.. — Пулю ему! Соколов вырвал винтовку и встал рядом с летчиком. А летчик размышлял… Эти солдаты не страшны. И пусть подальше отбегут от батарей, будет безопасней. Но вот беда — не взлетел при встречном, а тут ветер попутный, впереди ангары, торчит кирпичная труба, какие-то вышки. Начинать разбег нужно только с прежнего места. Но что делается там? Женщина-стартер, конечно же, сказала по телефону дежурному, что «хейнкель» не послушался ее. Ведь все летчики здесь аккуратны и исполнительны. А этот без разрешения рванул, помчался, и она не заметила взлета… А может, уже поднята тревога?.. Но тогда зенитчики остались бы на месте и крутили стволы своих пушек. Будь что будет, иного нет. А ведь верил сам и другим внушал, что все произойдет чуть ли не мгновенно… Немцы все ближе и ближе. Только что смиренно стоявший «хейнкель» ринулся на них. Не успевшие уклониться попали под колеса… Самолет бежит по бетонке. И уже недалеко от стартера Девятаев увидел, как по рулежным дорожкам к взлетной полосе выкатывались «юнкерсы». Развернул машину на сто восемьдесят градусов. И снова два винта на предельных оборотах врезались в воздух. Вдали блеснула полоска едва не поглотившего их моря. Летчик отжимает колонку от себя. Вновь отжать не может. Она прижимает его, как и в тот раз, к спинке кресла. Рядом товарищи. Они считают, что все идет как надо. — Жмите! Руки друзей навалились на штурвал. Он подался. Хвост «хейнкеля» приподняли, самолет бежит на двух колесах. Сейчас будет отрыв. Вот один толчок, второй… Последний! Воздух принял тяжелую машину! Девятаев вздрогнул от мысли, что его помощники от радости могут гаркнуть «ура» и отпустят штурвал. А в воздухе давление на него не уменьшилось. Он чувствует это, но поделать пока ничего не может. Он еще не до конца распознал, чего хочет «хейнкель» от нового хозяина, почему он, как невзнузданная норовистая лошадь под неумелым седоком, куражился при взлете. — Жмите! Жмите! Не отпускайте! Низко пролетели над пригорком с вышкой и вздыбленными зенитками. Теперь «хейнкель» над штормовым морем набирал высоту. На высоте были облака. И если начнется погоня, спасение только в них. Но об этом знал только летчик. Остальные полностью доверились ему. Позади остались вспышки недоверия и раздражения. Кривоногое, оглядев повеселевшие лица, крикнул: — Как прилетим, на руках качать Мишу будем! Но «качнуться» всем пришлось раньше, да посильнее, чем при сумасшедшем развороте у морского обрыва, до которого оставалось всего два-три метра. Кутергин вновь начал: Вставай, проклятьем заклейменный, Весь мир голодных и рабов…. И все распрямились, и в этот миг от прилива неизбывной радости отпустили штурвал. Михаил не в силах был удержать колонку. Она вновь поползла назад, придавила его к спинке, а самолет, словно кем-то подстегнутый, круто полез в набор высоты. Скорость сразу стала резко падать, машина вот-вот сорвется в беспорядочное падение. — Жмите! Неистовый крик вернул всех к действительности. И все так навалились на штурвал, что перешвырнули «хейнкель» в пикирование. Самолет падал в море. Люди видели это через широкое стекло кабины и, окаменев, оцепенело отжимали штурвал. На инструктаж не оставалось времени. Летчик бьет по чьим-то рукам: — Отпустите! Кто-то, поняв неладное, рывком оторвал от штурвала еще две или три судорожно въевшиеся руки. Колонка управления, регулируемая летчиком, стала медленно отходить. Из пикирования в горизонтальный полет «хейнкель» вышел в нескольких метрах над бушующими морскими волнами. Но не от близкой морской воды рубашка на Девятаеве стала мокрой и соленой. Он, летчик-истребитель из дивизии Покрышкина, понимал, инстинктивно чувствовал, что выкрутасы «хейнкеля» на аэродроме и теперь вблизи него не остались незамеченными. Сейчас немцы поднимут пару истребителей — и всему конец. И еще он, измятый, иссушенный, понял, почему немецкий самолет не слушался русского пилота. Ведь на бомбардировщиках есть триммеры руля высоты… Они устанавливаются на посадку — значит, подняты вверх, чтобы воздушная струя точно притерла хвост самолета к земле. А на взлет — опущены вниз. Триммеры на «хейнкеле» были в положении на посадку. Практически и теоретически в таком случае самолет оторваться от земли не может. Это оговорено во всех правилах и инструкциях. Но Девятаев немецкие летные инструкции не читал… Надо переставить триммер на горизонтальный полет. А где же на приборном щитке та кнопка, тот рычажок?.. Не зная, нажмешь на такую штуковину, что не возрадуешься… Вот какое-то маленькое колесико правее сиденья. — Володька, что тут написано?— прокричал Соколову. Не отпуская рук от штурвала, «штурман» торопливо перевел: — Какой-то триер. Михаил несколько раз повернул штурвальчик. Руки сразу почувствовали облегчение. «Хейнкель» стал послушнее. — Спасибо, ребята,— кивнул помогавшим держать управление.— Теперь я сам. Надо уходить в облака, запутать след. Высота восемьсот. Облачко рядом. — Миша, истребитель! Тот, словно играючи преимуществом в скорости, проскочил рядом, забрался повыше, показав желтое пузо. На «хейнкеле» у пулемета пристроился Кривоногов. Но то ли огорошенный пикированием, то ли по иной какой-то причине огня не открыл. Мог бы полоснуть по желтому брюху, любезно подставленному «фокке-вульфом», срезать его. Но Иван просто-напросто не знал, как стрелять из немецкой огневой машины. Михаил о немце подумал: «Чего он куражится? Наверное, других своих поджидает. Собираются под конвоем заставить нас вернуться на аэродром. Иначе хватило бы одной очереди…» И «хейнкель» нырнул в спасительные облака. Теперь истребители его не найдут. Но и полет в густоте и темени облаков, когда не видно даже крыльев,— это мука адская. Чужую машину лётчик не знает. Такой тяжелый бомбардировщик ведет впервые. И каждую минуту приходится не детские загадки разгадывать, а моментально решать уравнения с такими неизвестными, какие, кажется, и сочинить невозможно. Самолет страшно болтает. Порой он проваливается словно в преисподнюю, хотя приборы и показывают набор высоты. Стиснув зубы, летчик до предела напрягал силы, нервы, волю. Остальные молчаливо выжидали чего-то лучшего и неизвестного. Все они впервые поднялись в воздух и познавали его жутко и удручающе. Куда, в какую сторону летит «хейнкель» в облаках — летчик не знал. Остальные считали — в Москву. Таков был уговор. Верно, когда вчера в прачечной Корж назвал Москву и собирался доложить о тайнах Узедома маршалам, Девятаев не возражал. «Пусть верят,— подумал Михаил.— А нам бы только за линию фронта. Над родной землей с чужими знаками на крыльях долго не продержишься». И когда самолет пробил облака, над ними вспыхнуло веселое солнце, летчик облегченно вздохнул и улыбнулся ему. Солнце укажет дорогу домой!.. А пока Девятаев еще не знает, по какому курсу ведет машину. Ведь перед полетом он не сидел с логарифмической линейкой, не прокладывал маршрут по карте. Ни один командир не выпустил бы в воздух летчика с такой «подготовкой». Никто и никогда, вероятно, так и не летал. Помог бы теперь штурман. Да Володя Соколов хоть и занимает в кабине его кресло, но самое большее, что может сделать, это разыскать карту. Она еще расскажет не все. Ее надо сличить с местностью. А пока «местность» — бугристая верхняя кромка густых облаков. — Ванюшка,— позвал Девятаев Кривоногова,— часы у вахмана взяли? — И документы… — На бумаги — наплевать… Теперь Девятаева могут выручить прежде всего часы… герр ефрейтора. Они и солнце помогут восстановить ориентировку, узнать, на какую дорогу, уверенно держась на крыльях жизни, вывел мятежный экипаж ставший надежным самолет-пособник. Летчик протянул руку, и на исцарапанную ладонь Кривоногов положил маленькие часы с черным циферблатом. Стрелки показывали одиннадцать часов сорок шесть минут. Михаил определил: самолет идет над Балтикой к северу, к Скандинавии. Это уже хорошо. Немецкие истребители скорее всего ринулись на восток. Надо уходить подальше от ненавистного острова, острова-ада, подальше от Германии, а потом повернуть на восток, к своим. Так вернее всего. А карта все-таки нужна. Хотя бы для того, чтобы прикинуть расстояние. Голый подсчет только по времени весьма относителен, можно допустить непоправимую ошибку. — Карту! Ребята, ищите карту! Нашли. Подали. Разложил на коленях. Названия написаны по-немецки. Как-то неожиданно вспомнилось: названия сел и городов русских, украинских, белорусских на картах у летчиков, сбитых Покрышкиным, Бобровым или самим Михаилом, тоже были написаны по-немецки. Те карты давно биты. Будет бита, конечно, и эта. А про что она рассказывает? Густо испещрена цветными карандашами. Жирная линия от Берлина до Узедома. Вот, значит, по какой дороге приучен летать этот «хейнкель»… Карта была чужой, она «не доставала» до линии фронта. Чужими были и часы с черным циферблатом. А солнце свое, наше!.. Оно указало дорогу домой. Но… не надолго. Самолет снова влез в густую темень облаков и летел словно в мутной воде. В поисках окошка к свету летчик попытался сделать плавный разворот. А «хейнкель», круто накренившись, помчался непонятными зигзагами. Удержать его в горизонтальном положении визуально невозможно. На какой-либо ориентир нет и намека, из кабины не видны даже моторы. Высота таяла, как масло на раскаленной плите. Нижняя кромка облаков висела в ста метрах над вздыбленным морем. Михаил повел самолет по этой полоске. Облака вцепились в море, на высотомере — нуль. Так можно врезаться в скалистый скандинавский берег или напороться на какой-нибудь корабль. Девятаев, набирая высоту, вновь пробивает крутую кипень угрюмых облаков. В них начинают попадаться разрывы, и опять небо стало чистым. Далеко внизу по морю плывет караван военных кораблей. Конечно же, у него должно быть прикрытие с воздуха. И точно: Михаил увидел четверку тонких «мессершмиттов». Два из них круто потянулись вверх, к одинокому «хейнкелю» с неубранными шасси. «Узнали по радио,— мелькнуло в голове.— Сейчас срежут». Спастись негде, уйти в облака поздно. Крикнул друзьям: — Прячьтесь в фюзеляже! Если истребители заметят полосатые робы, тогда конец. Не заметили. «Хейнкель» приняли за свой, а куда и как он летит — это его дело. Прошли в сторонке и ушли виражить над караваном. Крутые серые скалы, покрытые лесом, окутанные туманом — такой после моря оказалась Швеция. А что, если сесть в этой нейтральной стране? Получше разобраться в «секретах» норовистого «хейнкеля», детально рассчитать маршрут домой? А может, и сообщить о себе в наше посольство. Там-то уже помогут. Показатель бензина изменил это намерение — горючего было не меньше трех тонн, почти полные баки. Лететь можно. И долго. Но не над теми местами, где хозяйничают фашисты. Земля немецкая для одинокого «хейнкеля» теперь опасна. Его могут перехватить истребители, могут сбить зенитки. Сделав разворот над прибрежными скандинавскими скалами, Девятаев повел самолет над морем — на восток. Так можно выйти к Ленинграду. Но и это ничего хорошего не предвещало. Появись в нашем небе «хейнкель» — ясно, что с ним сделают. Ведь никто не знает, кто летит в машине со свастикой на стабилизаторе. У Кривоногова свое мнение: — Давай, Миша, до Москвы! — Верно,— поддерживают его,— до Москвы! Девятаев показал на злые кресты, нарисованные на плоскостях: — Кто нас пропустит? Свои же шлепнут! За линию фронта — и хватит! Но где она, эта спасительная линия? В море ее не найти. Надо повернуть на юг, «привязаться» к земле. Вскоре под крылом был южный берег Балтики. Пролетели над заливом, увидели лес. С высоты не узнать, чья это земля. Своя или?.. Снизились. По шоссе ползет колонна машин. На пролет «хейнкеля» никак не среагировали. Значит, немцы. Самолет идет на юго-восток. Впереди — дымная полоса. Вспыхивают огоньки артиллерийской перестрелки. По опыту летчик догадался: это приметы линии фронта. Там бьются наземные войска. Неожиданно слева — откуда ни возьмись — пристроился «фокке-вульф». — Ложись! — скомандовал Девятаев полосатому экипажу. Все поскакали в фюзеляж. Истребитель, сбавив газ, подошел почти вплотную, летит параллельно. Что ему надо? Михаил увидел летчика, молодого, остроносого, рыжего, в шлемофоне, с парашютными лямками на плечах. Что он хочет сделать? Или подумал из-за неубранных колес, что с «хейнкелем» что-то неладное и решил позаботиться о нем? Стукнуть бы. Цель рядом, бей в упор. Есть на «хейнкеле» и турельный пулемет. Но нет пулеметчика… Совсем рядом вспыхнули сизые облачка. Одно, второе, пятое… Это с земли по двум самолетам захлопали торопливые зенитки. Истребитель сразу отвалил в сторону, круто повернул назад. «Хейнкель» вздрогнул, словно чудовищная сила ударила снизу по плоскостям. В левом крыле зенитный снаряд вырвал кусок дюраля, из-под мотора брызнуло оранжевое пламя. На раздумье нет и секунд. Как делал в таких случаях на истребителе, Девятаев бросил брюхатый бомбардировщик вниз со скольжением. Выровнял почти у самой земли. Пламя сбил, от зениток увернулся. Завидев «хейнкель», люди на шоссе бросились в кюветы. Значит, наши!.. Пролетели над верхушками деревьев. На такой высоте идти нельзя. Любой пулеметчик срежет в два счета. Нельзя уходить и на высоту. Нарвешься снова на зенитки, или стукнет истребитель. Широкое серое поле с островками снега лежало за лесом. Девятаев решил садиться. Перекрыл краны горючего, включил зажигание. Земля все ближе и ближе. — Держитесь! Колеса, зацепив землю, отвалились. Всем брюхом самолет брякнулся о сырой грунт, словно подпрыгнул, еще раз судорожно грохнулся и с треском, дрыганьем пропахал глубокую борозду. Со звоном разлетелись стекла кабины, в нее хлынули грязь и снег. В тишине кто-то застонал, кто-то заворочался в грязи на полу кабины. А отчего темно, дымно? Неужели пожар? Рассекая руки о стекла, летчик выглянул из кабины. Нет, огня не видно, только что-то посвистывает. Далеко в стороне чернеет оторвавшееся колесо «хейнкеля». Лопасти погнуты. На плоскость ползком через раму с выбитыми стеклами выползли скрюченные, измочаленные, грязные, с кровоподтеками и синяками худобы-люди. — Ванька, Володька, Петька! — толкает Девятаев, — Дышите! Наш, свой воздух! Обнимаются, что-то выкрикивают, топча долбанками по черному кресту на крыле. — Петька, где ты, Петька?.. Кутергина не было. Разгребая исцарапанными руками грязь и снег в кабине, под креслом штурмана нашли «вахмана». Липкая жижа завалила ему рот и ноздри. Он при посадке стукнулся головой о приборную доску и потерял сознание. На широкой холодной плоскости снегом ему оттерли грязь с лица. Разбитые стекла прорезали кожу на лбу и щеках. Кровь приостановить было нечем. В суматохе, радости, непонятности летчик не вспомнил, что на «хейнкеле» должна быть бортовая аптечка. И когда Володе Соколову, выброшенному при ударе колесами о землю из штурманского кресла, вправляли вывихнутую ногу, а Михаил, приводя его в чувство, растирал снегом виски, тоже не вспомнил об аптечке. — Где мы? — невнятно спросил Володя.— Мы — дома, у своих? На это ответить пока никто не мог. Линию фронта видели, за нее, вроде бы, перелетели. Но… — Двинем, ребята, в лес! — у Кривоногова на замызганном плече немецкая винтовка. Будто он станет с ней неприступной охранной силой. — Да, если тут немцы,— Михаил Емец вспомнил партизанские дни,— то только — лес. Фрицы его боятся. А нас — целый отряд! — Митинг окончен! — отрубил Девятаев.— Снимаем с самолета пулемет. И если сунутся… Жирная, раскисшая земля, едва по ней шагнули, стала засасывать долбанки. Их не вытащить, как от липкой бумаги муха не может оторвать свои лапки. Трое повалились в изнеможении. А на опушке дробно простучал автомат. Чей — сразу не распознать. Действительно, перебьют как мух, прилипших к бумаге-ловушке. Надо укрыться! Скорее к самолету! Там пушка, еще пулемет, у Ивана винтовка… Рассыпались в утробе «хейнкеля» в тугом, тревожном ожидании. Командовать «крепостью-гарнизоном» стал Девятаев. — Из пулемета стрелять вот так,— показал товарищам, но очереди не дал. А вдруг у опушки, где дробнул автомат, наши? — Если будут подходить немцы, подпускать ближе. Без моего приказа не стрелять. Биться до конца! Рассудительный Емец дополнил: — На «Варяге» матросы последнюю песню пели… А мы, давайте, письмо оставим. Пусть наши потом узнают… — Пиши, комиссар! На обороте немецкой карты легли слова, написанные карандашом из планшета штурмана: «Мы, десять советских граждан, находясь в плену на немецком острове Узедом, подготовили побег и 8 февраля 1945 убили вахмана, переодели в его форму нашего товарища и захватили немецкий самолет, поднялись на нем с аэродрома, нас обстреливали и преследовали. Посадили самолет в неизвестном месте. Если пас будут окружать немцы, будем биться до последнего патрона. Наши адреса и документы убитого вахмана при этом прилагаем». Все десятеро в тревожном безмолвии поставили свои подписи и указали домашние адреса. — Володька,— Девятаев посмотрел на одноглазого Немченко,— иди положи бумаги под консоль самолета. Если будем гореть, там их успеют взять. Летчик поудобнее устроился у пулемета в кабине стрелка-радиста. Отсюда и обзор лучше, и командный пункт «гарнизона» самый подходящий. Приметил: какие-то люди перебегают меж стволов в лесу. Подтягиваются ближе. В белых маскировочных халатах. С автоматами, но без стрельбы. А Михаил держит их на прицеле турельного… Если не стреляют, то кто?.. Или немцы идут на выручку, или наши крадутся?.. Немцы, пожалуй, бежали бы во весь рост, как зенитчики на узедомском аэродроме… Подползают по грязи в маскировочных халатах, словно белые островки снега. Кто же ползет-крадется? Девятаев поднял ствол турельного вверх. И тут же услышал: — Фрицы, хенде хох, сдавайся! Голос пришел снизу. Высовываясь рядом с пулеметом, Девятаев крикнул: — Не стреляйте! Мы не фрицы, мы — русские!.. — Мы из плена, мы — свои! — затараторили обрадованно в кабине, высовывая головы через рамы. Откуда-то из-под правого мотора невидимый серьезно спросил: — А ругаться по-русски можете? В ответ услышал такую непечатную тираду, которую ни один немец не способен произнести. — Тогда ясно! — у фюзеляжа выросла фигура с автоматом.— Давай один на переговоры. — Звездочка на шапке — наша! Айда, братцы! — крикнул Девятаев с «командного пункта».— Вылезайте, черти полосатые! Да, полосатые… Всего несколько часов назад, перед утренним рассветом, один из них — пленный с лагерным номером 11189 — увидел на посвежевшем небе заветную звездочку и торопливым словом «Сегодня!» растревожил других… Потом они засыпали бомбовые воронки на рулежной полосе — на этот раз готовили ее для себя. Каких-нибудь два часа назад они с номерными знаками на полосатых арестантских робах старательно расчищали заброшенный капонир, разводили костер для вахмана… Сегодня «политикану» оставалось «два дня жизни»… И теперь, выползая из разбитого «хейнкеля», они, падая, спотыкаясь от изнеможения, бежали навстречу русским солдатам. — Братцы! Свои! Наши! Мы — из плена!.. Солдаты подхватили на руки худых, костлявых, плачущих от счастья людей, понесли к себе, в тепло и уют… В штабе летчик по-уставному взял руки по швам: — Старший лейтенант Девятаев явился для прохождения дальнейшей службы! Майор, командир стрелкового полка, молча обнял летчика за худые костлявые плечи. Осторожно, боясь причинить боль, пожал худую, исцарапанную ладонь. — Видать, в рубашке родился ты, старшой. На восемь километров после линии фронта «фрица» мы заманили. А через пару верст наготове стоят зенитки… ПРОДОЛЖЕНИЕ На этом радостном, победном моменте, пожалуй, можно бы и закончить повествование о неслыханном перелете мятежного экипажа, про который позднее будет сказано: «Вы показали, что в каких бы условиях ни находился советский человек, он всегда останется советским человеком», а солдат напишет стихи: Кем не закончено сраженье, Врагу не скажет тот: «Прости». Тот в самом трудном положенье Сумеет крылья обрести. Но, думается, читателю небезынтересно узнать, как сложились судьбы героев этого документального рассказа, что произошло на Узедоме после захвата пленными модернизированного бомбардировщика «Хейнкель-111». После войны Девятаев вернулся в Казань, стал работать в речном порту. И однажды под вечер домой к Михаилу Петровичу пожаловали журналисты. Он впервые встретился с корреспондентами, и это несколько обескуражило капитана рейдового буксирного, неказистого теплохода. Капитан считал, что в газетах пишут только о выдающихся людях и событиях. — Что вы! — искренне возразил он.— Мы — подсобная служба. Баржи переставляем, плоты подтягиваем. Писать не о чем, не заслужили. — Насколько нам стало известно, вы улетели из плена на фашистском самолете… — Ну, то дела давно минувших дней,— грустно ответил Девятаев.— И кому полагается, те об этом хорошо знают… — То — другое дело. Вы нам расскажите. Девятаев отмахнулся: — И вспоминать не хочется… Кому надо было, я десятки раз повторял одно и то же.— И предложил: — Выпьем лучше чайку. Густой, ароматный. — С удовольствием. Присели за стол. Узнав за чаем, что один из журналистов был летчиком в Испании, Девятаев сразу оживился: — Боброва, случаем, не знавали? — Владимира Ивановича? Еще бы!.. Сбил там, помнится, тринадцать «фиатов» и «юнкерсов». — Так он же мой командир! — привстал от неожиданности Михаил Петрович.— Мы же кровные побратимы. — Как? — Когда в сорок первом меня ранили, он пол-литра своей крови мне отдал. И журналисты «вытянули» рассказ из волжского капитана. Они просидели у него за остывшим чаем далеко за полночь. Через несколько дней пришли снова: — Да вы знаете, Михаил Петрович, что вы за человек: вам Золотая Звезда полагается, не меньше! Мы смотрели документы. Теперь будем писать. — Вот это зря. — Почему? — Во-первых, никакого героизма. Давайте обойдемся без громких слов. Во-вторых, вы должны знать, что меня спрашивали: «Зачем тебе дали самолет, с каким заданием летел?..» — Но ведь это несправедливо! Сейчас другое время. — В-третьих,— Девятаев стоял на своем,— никто такого не напечатает. Не печатали, действительно, долго. Закончилась навигация пятьдесят шестого, капитан поставил теплоход на зимовку, а сам преподавал на курсах матросов-рулевых правила судовождения. Погожим мартовским утром, когда весело припекало теплое вешнее солнышко, Девятаев начал обычные занятия в классе. Дверь открыл коллега-преподаватель: — Михаил Петрович, вас к телефону. Сам министр вызывает. Девятаев вышел в коридор: — Не разыгрывай, видишь, урок… Снова открылась дверь. Пришел начальник курсов: — Прошу ко мне в кабинет. Телефонная трубка донесла вежливый шутливый голос: — Вы что, Михаил Петрович, уже и министра не хотите признавать?.. — Простите, но… Девятаев терялся в догадках. С какой стати ему будет звонить министр? И даже знает имя-отчество… Тот же голос стал серьезнее: — А я, грешным делом, и не думал, что у нас в речном флоте работают такие люди. Только сейчас узнал из «Литературной газеты». А вас прошу завтра быть у меня. Билет на самолет в Казани приготовлен. До свиданья, до завтра. Встретимся в Москве. На другое утро в большом доме на Кузнецком мосту ему сказали: — Министр вас ждет. В повести фронтовых лет «Небо войны» трижды Герой Советского Союза Александр Иванович Покрышкин написал: «… Вчера мне сообщили, что с задания не возвратился старший лейтенант Девятаев… Он выпрыгнул с парашютом на вражескую территорию. Что стало с ним? Ждали день, другой, звонили в штабы — никто ничего не сказал о нашем Девятаеве. Его поглотила страшная неизвестность. Что ж, не он первый и, видимо, не он последний. Одним удавалось сравнительно быстро вырваться из фашистских лап, другие проходили мучительный путь через концлагеря, третьи не возвращались совсем. Вскоре в дивизию поступил приказ: перебазироваться в район Равы-Русской. Решив, что это будет, видимо, наша последняя база на собственной территории, я снова вспомнил о Михаиле Девятаеве. Где же он приземлился? Даже если его не схватят немцы, ему не пробраться к линии фронта. Ведь в лесах Западной Украины хозяйничают шайки бандеровцев. О судьбе Девятаева мы узнали много лет спустя. Это не просто героическая, а поистине легендарная история. … Существовавший в то время «порядок» расследования подобных случаев надолго похоронил в бумагах самоотверженный подвиг советских людей, и прежде всего их вдохновителя и вожака. Лишь когда была восстановлена правда и история этого подвига, Девятаев прибыл в Москву, чтобы встретиться здесь со своими боевыми друзьями и сподвижниками, вспомнить вместе с ними подробности необычайного перелета. Тогда и я после многих лет разлуки и неведения увидел бывшего своего летчика, о котором много думал на фронте, не раз мысленно шел с ним по мрачным лабиринтам вражеского плена. Мы с Девятаевым разыскали на карте тот населенный пункт Львовской области, из которого он вылетел на боевое задание, припомнили его последний воздушный бой». … Министр речного флота России в большом светлом кабинете, застеленном мягкими коврами, усадил Девятаева напротив себя и предложил «расширить» очерк, опубликованный накануне в «Литературной газете». Время для рассказа не ограничил. — Про все рассказывайте, Михаил Петрович. Петрович «исповедывался» почти час, полагая, что его слушает только Зосима Алексеевич Шашков. Министр не перебивал. Но иногда, подливая в стаканы минеральной воды, вежливо, тактично или поддакивал, или участливо, заинтересованно о чем-нибудь осторожно спрашивал. Девятаев чувствовал здесь другое отношение к себе, совсем не такое, как там, где особо «бдительные» служащие пристрастно «выясняли», кто дал ему самолет и с каким заданием он летел. — Вот и все,— закончил рассказ. Министр поднялся за столом и, глядя поверх собеседника, погромче спросил: — Ясно, товарищи? Волжский капитан обернулся и… оторопел. На стульях вдоль стен большого кабинета сидели работники министерства. Как они вошли, он не слышал, их шаги поглотил мягкий ковер. Была еще беседа с министром, теперь, действительно, один на один. Зосима Алексеевич спросил, на каком судне хотел бы капитанствовать Девятаев. — Так я работаю на РБТ. — Рейдовый для вашего размаха маловат. Хотите, назначим на транзитный трехпалубный новой постройки? — Нет, не потяну. Опыта нет,— честно признался Девятаев.— Да и живу в Казани, семья, дети… — Это я к слову,— улыбнулся министр.— В Сормове заканчивается постройка первого теплохода на подводных крыльях. Скоро начнутся государственные испытания. Хороший корабль, скорость семьдесят километров. Слыхали про такой? — Понятия не имею… — У него, как у самолета, есть даже угол атаки крыла. Таких судов доселе не бывало. Девятаев еще не догадался, на что намекал министр. А тот продолжал: — Конструкторы просили на «Ракету» и катерника, и летчика. Но чтобы оба были речниками. Катерника мы подобрали, еще кандидатура — только ваша. Надеюсь, согласие дадите. — Так я же в этом деле ничего не смыслю,— растерялся Михаил от неожиданного предложения. — Уж если вы там завладели их самолетом, здесь-то все будет проще, здесь дома. И вообще на «летучем» корабле летать полагается летчику. Вам, как говорится, и карты в руки. Подумайте, пока еще денька три-четыре побудете в Москве. Вас хотят видеть в Комитете ветеранов войны, Маресьев разыскивает. И Покрышкин звонил. Повстречайтесь с ними. Ведь друзья боевые. … В Сормове Девятаева почтительно встретил главный конструктор кораблей на подводных крыльях Ростислав Евгеньевич Алексеев, его сотрудники, капитан-испытатель «Ракеты» Виктор Григорьевич Полуэктов, механик Николай Петрович Горбиков. Девятаев понимал, что для него, впервые увидевшего «Ракету», многое здесь будет новым, неизвестным. И прежде всего — скорость. Вода, речной фарватер — это не небо, где истребитель становится истребителем… Полуэктов же, спокойный, рассудительный человек, знает в «Ракете» каждую заклепочку. При постройке судна он подсказал конструкторам больше ста дельных предложений. И потому при первой же встрече Девятаев откровенно сказал ему: — Направление-то у меня с большой печатью, а если в деле нет разумения, ею не прикроешься… — Меня тоже «женили» заочно,— шутливо отозвался Полуэктов.— Но не жалуюсь: «невеста» быстроногая… — Кто в море бывал,— добавил главный конструктор Алексеев,— тот лужи не боится. Все будет хорошо. Упорства и настойчивости Девятаеву было не занимать. Выводить «Ракету» на крылья, вести в скоростном режиме оказалось не так страшно, как «малевали». Сложнее оказалось отработать подходы к причалам. Тут-то и пригодился летный опыт. Ведь посадить самолет на землю — один из самых ответственных моментов полета. Полуэктов остался доволен новичком. — Сообразительный,— сказал о нем Горбикову.— Над чем я бился неделю, за день осваивает. Механик подтвердил: — И в двигателе разбирается… Семнадцатого августа все газеты напечатали Указ… Правительственной телеграммой Михаила Девятаева вызвали в Москву. Главный маршал авиации, командующий Военно-Воздушными Силами страны Константин Андреевич Вершинин вручил капитану «Ракеты» орден Ленина, Золотую Звезду, грамоту Героя. На торжестве были и Александр Иванович Покрышкин, и успевший прилететь с Дальнего Востока Владимир Иванович Бобров. Хорошо было хлебосольное московское гостеприимство, приятны встречи со старыми друзьями и новые знакомства. Но в Горьковском речном порту готовили «Ракету» к открытию первой в стране регулярной скоростной пассажирской трассы. Девятаев заспешил туда. Ему предстояло нести вахту в капитанской рубке. НОВЫЙ ПОЛЕТ Воскресным утром двадцать пятого августа 1957 года впервые полетело с пассажирами диво дивное, корабль крылатый — «Ракета». И, как ни странно, началось это с курьезов. В канун рейса судоходная инспекция и спасательная служба поставили «в известность всех владельцев моторных и весельных лодок в связи с началом курсирования на участке Горький — Казань скоростного теплохода «Ракета» запрещается выходить на Волгу на весельных и моторных лодках. Всем лодочным станциям и яхтклубам в указанные часы (время для каждого пункта проставили свое — согласно расписанию.— Н. С.) запрещается выдавать плавсредства на прокат». Теперь это устрашающее предупреждение вызывает лишь легкую усмешку. А тогда… Тогда владельцы личных плавсредств всерьез приуныли, им, казалось, пришел конец. Попробуй поплыви — дьявольская «Ракета» вмиг раздавит, щепок не соберешь. Даже отчаянные смельчаки не отважились спустить лодки на воду. В «указанные часы» купальщики, как по команде, выскочили из воды на песчаные берега, а рыболовы, проклиная шайтан-пароход, непойманных язей и окуней, торопливо смотали удочки. — Уходи от воды, волной расшибет! — через мегафоны со всей строгостью вещала милиция. — Тебе жизнь не дорога?— спрашивала спасательная служба.— Валяй отсюда! Ведь никто еще не видел летающего судна, не знал, «с чем его едят». Все было внове. Когда в шестидесятом году по Волге начал ходить «Метеор» — крылатое судно вдвое больше своего первенца — такой шумихи не было. Но устрашение первой «Ракетой» держалось не одну навигацию. Кому-то сказали, что она «попадает в воздушные ямы», что «крылья» могут отвалиться и «Ракета», как снаряд, «врежется в речное дно». Чтобы рассеять всякие сомнения, Полуэктов прибегнул к «наглядной агитации»: предложил членам экипажа брать в дорогу жен, детей, знакомых и покатать на новом судне. На дебаркадерах уговаривали людей: — Не хотите быстро и с комфортом ехать? Или побаиваетесь? Да вон, смотрите, детишки не трусят… Как анекдот вспоминается курьез. «Ракета» ошвартовалась у причала. К сходням подошла старенькая женщина со свертком. — Где у вас тут капитан? — Я, мамаша,— Девятаев открыл дверцу рубки,— слушаю вас. — Спасибо тебе, сыночек, большое спасибо. — За что? — не понял он.— Вы, кажется, с нами не ехали. — Правильно, правильно. И не поеду, я пароход жду, на нем живой останешься. — Не понимаю, в чем дело? — капитан перевесился через перила. Женщина, приподняв сверток, повеселела: — Я в сельпе мануфактуры на две кофты купила и внучатам на рубашки. Подмочили ее немножко, и цену скостили. А материал все равно хороший. Вот и спасибо тебе. — За что? Не понимаю… — А как же,— старушка заговорила украдкой, чтоб другие не услышали.— Восекось вон какой ветер был. Сказывают, твоя «Ракета» на баржу налетела, бок ей пробила. Ну, и подмочило мануфактуру-то, продавать стали дешевле. Не выдержав, капитан расхохотался. — Ни на кого мы не налетали, мамаша,— ответил, посерьезнев.— Никакую баржу не топили. Напраслину разносят. — Да, я сама-то не видела. Только спасибо тебе… Убирая трап, моторист, парень веселого склада, не выдержал: — Бабуся, а тебе атомной энергии не надо? — Накой она? — Печку топить. Одного наперстка на всю зиму хватит. В тепле будешь. Капитан из рубки погрозил пальцем мотористу. Но тот закончил: — Вон около бакена мы ледокол ухайдакали. Нырни — и будет у тебя атомная… — Я шкипера попрошу, он у меня знакомый. Но вернемся к первому рейсу. В тот солнечный воскресный день, кажется, все жители прибрежных сел и деревень высыпали к реке. Сгрудились па холмах, облепили откосы. Мальчишки, словно щебечущие воробышки, устроили свои «наблюдательные пункты» на покатых крышах домов и в густоте зеленых куполов деревьев. «Ракета» выкатилась из-за поворота просто, как шарик. И, ко всеобщему удивлению, никого не пугая, не разбивая и не расталкивая: то ли стремительно плыла, то ли летела, как легковой автомобиль по хорошей дороге. И никакой огромной волны за кормой — только узенькая косичка вспененной воды. Перед дебаркадером, увитый флагами расцвечивания, куда-то убрала пластины-ноги, мягко опустилась корпусом на воду. И сразу не стало никакого дива. Швыряет носом воду, как обыкновенный катер. Даже не теплоход. Постояло это диво — или не диво: не поймешь — минут пять у причала, где-то внутри спрятало счастливчиков с независимыми лицами и корреспондентскими билетами, вскинуло за кормой пушистое облако водяной пыли, помчалось дальше. Ни одно большое событие не обходится без журналистов. Через день корреспонденты поведали читателям, как они, спустившись по широкой лестнице на террасу, прошли в салон и сразу попали в «самолетную обстановку». Самолетные, в белых чехлах кресла, на полу красная ковровая дорожка, на окнах кремовые, из шелка, занавески. Искрится никель отделки, весело сияют зеркала. «Первое впечатление таково, будто мы на гидросамолете, который несется низко над водой. И пока мы осваиваемся с этим ощущением, город остался далеко позади, мимо окон с необычной скоростью проносились берега». На «Ракете» возвращались после соревнований в Горьком казанские спортсмены. К половине пути они чувствовали себя по-домашнему. Одни, углубившись в креслах, читали газеты или дремали, другие попивали кофе возле буфета. Две велосипедистки складывали букет цветов и сговаривались, как торжественно преподнести его экипажу. «На корме уединилась мечтательно настроенная пара. И если предположить, что тут происходил самый важный в жизни разговор, то это первое признание, сделанное над Волгой в подобной скоростной обстановке. Руководитель физкультурников, потирая лоб, составлял ведомость и резонно заметить, что до сих пор ни один финансовый документ не перемещался по реке с такой скоростью». По салону и террасам «Ракеты» неторопливо расхаживал высокий крепкий человек в белой тенниске, с непокрытой головой. Прислушивался к шуму мотора, «улавливал» вибрации корпуса, перевешивался через борт, рассматривая «водяные» крылья. Это был главный конструктор Ростислав Евгеньевич Алексеев. — Погода, товарищи, никудышная,— сказал он журналистам. Те недоуменно переглянулись: не поняли. Тепло, безветренно, река гладкая, точно стекло. — Штормишко нужен. В первом рейсе пассажиры не заметили, как внесла их «Ракета» в Казанский порт. Только почувствовали, как мягко осела и скорость, будто включили автомобильные тормоза, быстро погасла. И тут же забасили гудками старые суда-колесники, залились сирены на теплоходах. Они приветствовали «Ракету». С рейдовых буксиров капитаны, механики, матросы машут фуражками. — Петрович, поздравляю! — Не зазнавайся, подойди к нам!.. — Миша, привет, дорогой!.. Друзья приветствовали Девятаева. Они рады за своего товарища. Ведь совсем недавно он стоял за штурвалом вот такого же, похожего на утюг, трудяги-тягача… А теперь… Он — летчик, и, значит, ему летать… В порту был митинг. Речи произносили с палубы «Ракеты». На нее летели букеты цветов. Немало интересного поведали тогда корреспонденты своим читателям, кинооператоры — зрителям. Но кое-что осталось за бортом журналистских блокнотов. На митинге никто не приметил невысокую черноволосую женщину с карими глазами. Будто завороженная и вместе с тем смущенная, она неотрывно смотрела на палубу «Ракеты», где стояло высокое речное начальство. Слушала речи — и не слышала их. Но вот донеслось: «А водит этот беспримерный теплоход Герой Советского Союза товарищ Девятаев». Вокруг шумно захлопали, а у женщины повлажнели глаза. Первой ее заметил капитан. И, как только закончился митинг, он приветливо махнул женщине букетом цветов, торопливо сбежал по трапу. Какие-то возбужденные мужчины в форменных кителях, в матросских тельняшках обступили капитана, жали руки, обнимали, загородили плотным кольцом. А невысокая женщина стояла в сторонке. Рядом с ней два мальчика. Один из них, младшенький, если приглядеться, был очень похож лицом на капитана. Он еле-еле выбрался из окружения. — Фая!.. Сынки!..— капитан обнял всех сразу.— Как вы тут без меня?.. — Пап, а пап, а где у «Ракеты» крылышки? Их вовсе нет. — Сашок! — одернул старший, Алеша.— Перестань. Михаил и Фаузия молча смотрели друг на друга. Как будто они давно не виделись и не знали, о чем заговорить. Но им все было понятно, они разговаривали от неизбывной радости повлажневшими, светящимися глазами. — Напрасно они меня так,— наконец, тихо проговорил он,— до небес… А ведь главные-то на «Ракете» Алексеев, Полуэктов, Горбиков… А я сбоку-припеку. Так, юнга… — Момент, Миша, выбрали… Всего несколько дней назад изумленно читали Указ… В дом зачастили почтальоны с пачками писем и телеграмм. Фаузия Хайрулловна теперь впервые увидела «Ракету», о которой столько нашумели в газетах и по радио. Успели нашуметь и о нем, о Мише… — Фая, извини, мне пора,— как бы виновато сказал Михаил.— Сейчас пойдем на заправку. Это минут на пятнадцать-двадцать. Прокатись с ребятишками. — Что ты! Нет, нет. Скажут, только начал работать, а уже своих катаешь. — Так вместе со всеми. Многие поедут… — В другой раз,— и сразу заботливо: — Ты хоть не голодный? Я тебе эчпишмак испекла…. — Что ты! Я вам подарки привез. Московские… Там, в рубке… — Ладно, потом. Иди, Миша, тебя ждут. Вот, возьми письма и телеграммы. Их тут целая куча. Капитан ушел в рубку. Развернувшись, «Ракета» через две минуты вскочила на свои тонкие крепкие ноги. Вслед ей махали платками, фуражками, руками. А маленький Саша никак не мог понять: — Мам, а мам, а где у нее крылышки? — Под водой, их не видно,— серьезно разъяснил степенный Алеша. Как и вниз, с одинаковой скоростью полетела «Ракета» вверх по Волге. Перед вечером вернулись к причалу, от которого отходили утром. Кто-то из экипажа пошутил: — Скажите, у кого из волгарей, кроме нас, бывало такое: завтрак в Горьком, обед в Казани, ужин в том же Горьком? И даже внешне хмурый, озабоченный Алексеев слегка улыбнулся: — Я, по своей наивности, главным считал, что за день прошли около восьмисот семидесяти километров, а оказывается, есть более веское измерение… Что-то хотел добавить и Девятаев, но его прервал серьезно-радостный голос по рации: — «Ракета»! Я — диспетчер. Вам телеграмма от министра. Записывайте. Из Москвы… Номер… Время… Даю текст: «От имени коллегии Министерства речного флота РСФСР поздравляю вас с новым достижением по эксплуатации теплоходов на подводных крыльях. Ваш переход — в течение дневного времени от Горького до Казани и обратно является непревзойденным в истории судоходства…» ОНИ БЫЛИ ВМЕСТЕ Когда в штабной землянке в восьми километрах от линии фронта Девятаев докладывал о прибытии для прохождения дальнейшей службы, в это время на острове Узедом… Что происходило там, откуда каких-нибудь два часа назад с трудом взлетел в сырое облачное небо мятежный «хейнкель», его пилот узнал лишь тринадцать-четырнадцать лет спустя. Узнал прежде всего от очевидцев, вместе с которыми носил в концлагере деревянные долбанки и полосатый мантель с нагрудным номером. «… Значит, теперь все встало на свои места. Я вас помню не как Девятаева, а как Мишу. Когда в Заксенхаузене были топтунами, вы насчет своей фамилии сказали что-то невнятное. А на Узедоме при сапожной мастерской организовалась группа товарищей, которые стремились к побегу. Моя задача была вербовать надежных людей для осуществления плана. Тогда-то я вам потихоньку и намекнул на это. План первоначально был связан с лодкой. Еще до нашего прибытия на Узедом Иван Корж был в рабочей команде на берегу у пролива. Немцы захотели сделать там огород. Но место песчаное. На этот песок пленные возили землю и торф. Пролив тут не широкий — километра полтора-два. На островном берегу был домик бакенщика, а возле него плавала привязанная цепочкой лодка. Чтобы ночью, во время бомбежки, тихо убежать, в слесарке сделали ключ к барачному замку. В бомбоубежище прятали резиновые перчатки (проволока вокруг лагеря под током!), ножницы, кусачки. На колючку собирались накинуть одеяла. Был еще план, за который активно взялся один иностранец: перебить всю охрану, захватить оружие и удрать с острова. Но со мной встретился один наш товарищ (жаль, не знаю фамилии). Он сказал, что план иностранца, видимо, провокация. Есть другой план. «Ты знаешь Мишу-майора (почему-то вас так называли). Так вот, надо его подкормить, чтобы он мог улететь на самолете. Он сообщит нашим, где мы находимся». Я от своей скудной порции отрывал крохи. Не знаю, попадали ли они вам. В тех условиях могли и не дойти. … После обеда поднялась суматоха. Все рабочие команды согнали в лагерь. И нас, сапожников, тоже построили для проверки. Такого днем еще не бывало. Прошел слушок, что одна наша команда бежала на самолете. Для меня стало ясно, кто его увел. Несколько раз проверяли, из каких бараков кого не хватает. На другой день снова проверяли. Перед общим строем объявили: — Кто есть летчик, выходи! Вышел один иностранец. Его куда-то увели. Нам объявили, что самолет сбили и все вы погибли. А товарищи, которые видели побег, рассказывали, что самолет сначала закачался из стороны в сторону, потом выровнялся, набрал высоту и полетел. Мы, конечно, желали вам счастливого пути. И только теперь я узнал, как вы долетели, узнал всю правду». С глубоким душевным трепетом читал капитан «Ракеты» письмо киевского учителя Андрея Денисовича Зарудного. Это с ним Девятаев был в команде «топтунов», это он, Зарудный, в сапожной на Узедоме поздравил соотечественников с двадцать седьмой годовщиной Октября и вскинул над головой маленький красный флажок: — За победу!.. Значит, жив Андрей Денисович… В следующем конверте — другое письмо. «Как и ваша команда, мы в тот день засыпали воронки. Подошло время, и мы стали посматривать, не везут ли обед. Увидели: черный «хейнкель» пошел на взлет. Проскочил всю бетонную полосу, но не поднялся. У самого берега как-то закорежился. Ну, думаем, так фрицам и надо. Из самолета выскочил человек, почему-то в белой рубашке, и тут же залез обратно. Самолет опять начал взлетать. И поднялся как-то не так, как всегда. Немцы на аэродроме что-то кричали, а мы жалели, что «хейнкель» не разбился. В воздухе стал куролесить. Сначала забрался выше, а потом круто сиганул вниз. Хотелось, чтобы врезался в море. Ведь мы думали, что в самолете немцы… Через час узнали правду и ругали себя за «пожелания». Прочитав эти строки, Михаил Петрович припомнил тугие, до предела накаленные минуты, которые ему никогда не забыть. «Мне было известно, что готовится побег. Об этом в глубокой тайне намекнул Иван Корж, горьковчанин, который улетел вместе с вами. Это мой товарищ по лагерю Нацвайлер. Из Нацвайлера нас вывезли на остров Узедом. С нами сюда прибыл еще один товарищ, который тоже улетел с вами. Это курносый такой, Володя или Павел. Извините, что так называю, за эти годы забыл имена и фамилии многих ребят. Помню Петра Кутергина, высокого, рябоватого сибиряка. Я должен был попасть в вашу рабочую команду. Корж этого добивался, но потом сказал, что пока ничего не получается. Вы меня, может, вспомните, если приведу такой случай. Как-то на вечерней проверке вызвали мой номер 5869 и зачитали приговор за бочку спирта, которую я во время разгрузки спустил в воду. И пока мне давали двадцать пять ореховых палок, весь лагерь на это глядел. Михаил Петрович! После вашего побега была такая паника,что эсэсовцы не раз прочесывали весь остров. Нас пересчитывали через каждые пять минут. А узнали мы о случившемся только вечером, когда вернулись в лагерь. На проверку долго не могли построить по пятеркам. Все думали, что каждого пятого будут расстреливать. Но кулаки и палки эсэсовцев все же построили ряды для проверки. О побеге немцы ни слова не упоминали, только пустили слух, что вас сбили. Обошлось без расстрелов. Допрашивали, кто был летчик. Все молчали. Потом немцы сказали, что русские улетели не сами, их немецкий летчик посадил в самолет, и его сбили. В это мы не поверили. Ведь некоторые наши товарищи видели, как вы полетели. А что летчик в лагере был наш, свой, об этом я знал. Когда советские войска стали подходить ближе, с острова началась поспешная эвакуация. Первую партию пленных увезли по железной дороге. До нас дошел слух, что всех их отравили продуктами. В конце апреля нас построили и повели к электростанции. У причала стояла серая баржа. Нас загнали в трюм. Зная повадки фашистов, некоторые заключенные не выдержали, лишились рассудка. Все думали, что баржу выведут в море и потопят. Но на следующий день пленных разгрузили и куда-то погнали. Километрах в десяти от Ростока, в ночь на первое мая, нас освободили наши войска. Михаил Петрович, о вашем побеге из лагеря я рассказывал, когда вернулся домой, родным. Другим не говорил — думал, не поверят. И вот вчера моя сестра подает мне газету и говорит: «А ну-ка, Николай, прочитай. Это похоже на тот случай, про который ты рассказывал, как из лагеря пленные улетели на самолете». Я, конечно, не мог это спокойно перенести. Ведь эсэсовцы пустили слух, что вас сбили. Мы в это, я уже говорил, не поверили. Но прошло столько лет, а про вас молчали. А получилось, Михаил Петрович, что вы живы». Фамилия, которой подписался автор письма, в памяти у Девятаева не удержалась. Двадцать пять палочных ударов в лагере не были редкостью, все случаи не запомнить. Если бы взглянуть на фотографию… Но что этот человек был на Узедоме — бесспорно. И уж если ссылается на Коржа, значит, был своим, надежным. Разного рода хлюпиков Иван близко к себе не подпускал. Надо поговорить с ним. «Адмирал» и «майор» расстались вскоре после войны. Им вежливо дали понять, чтоб не сходились «очень близко». Надежно «закрыли» адреса и судьбы других участников перелета. Зимой пятьдесят шестого казанский судоводитель Девятаев приехал в Горький, чтобы на курсах получить еще и специальность судового механика. И здесь, в коридорах управления Волжского пароходства, Михаил неожиданно столкнулся лицом к лицу с Кривоноговым. Сначала даже не поверилось, оба застыли на месте… А через миг, отбросив ритуальные приличия, два человека в форме речников, смеясь и вздыхая, не сдерживая слез, в объятии колотили друг друга по спине. — Плаваешь?.. — А ты? — Береговая служба… Теперь же, когда Девятаев стал водить «Ракету», Иван Павлович почти каждый вечер приходил на причал встречать своего друга. — Иван,— спросил Девятаев,— кто такой Дергачев? Что-то я его не помню, а он письмо прислал. — Коля!— Иван чуть не подпрыгнул от радости.— Значит, он жив! Эх, какой парень!.. Когда оккупанты захватили Донбасс, макеевскому парнишке Коле Дергачеву было шестнадцать лет. В суматохе боев его братишка где-то раздобыл пистолеты. Их припрятали до поры до времени. Немцы выследили ребят-комсомольцев, которые начали создавать подпольную организацию. Колю отправили в Германию. От фермера-бауэра он сбежал. Схватили. Заставили работать на заводе. Колиного товарища ни за что ударил немец. Дергачев, не выдержав, дал ему по откормленной морде. Парнишку избили. А он подговорил ребят на побег. Их нашли между бочек в товарном вагоне. И — в концлагерь. — Наш лагерь Натцвиллер,— продолжал Кривоногов, — был горным, на высоте тысяча двести метров. Мы кирками-мотыгами срывали гору, на тачках отвозили землю. Я числился штрафником и часто получал удары дубинкой. Коля Дергачев научил, как надо «работать глазами» — больше отдыхать и меньше получать палок. Если конвоир или капо смотрят в твою сторону — шевелись быстрее, а как только отвернутся или отойдут — стой и наблюдай за ними, чтобы силы свои сохранить. Впрочем, чего это я тебе рассказываю, сам все хорошо знаешь. С Колей у нас сложились хорошие отношения. Он во многом советовался со мной, я поддерживал его, как мог. Коля ждал крематория, и я отгонял от него мрачные мысли. Наша дружба вселяла в него какие-то надежды па лучшее. А надежда в тех условиях — сам знаешь — значила многое. Она даже возвращала человека к жизни. К нам как-то незаметно примкнул Володя Соколов. А каким он был — тебе объяснять не надо. — А как же Дергачев на Узедом попал, где он был там и, если знал про наш план, почему не вошел в Соколовскую бригаду? — Нас троих пригнали вместе, а всего из Натцвиллера было человек двести. Мы с Володей очень хотели взять его в нашу бригаду, да ничего не получилось. Николай входил в пятерку, которая работала на ракетных установках. А выбраться оттуда было почти невозможно, «ракетчики» у немцев были на особом счету. А где он сейчас-то, откуда письмо прислал? — Из Горловки. Прораб на строительстве. Ответное письмо написали вместе. А Девятаев вскрыл следующий конверт. «Миша, мне хочется назвать тебя нашим спасителем. Это ты, друг и сокол, спас жизнь мне и всем нашим товарищам. Кто был в лагере на Узедоме, тот тебя не забудет. Ты явился живым документом, о котором фашистская свора не могла и мечтать. После твоего геройства за линией фронта узнали от тебя о нашем лагере, и они, фашисты, не сумели свершить свое гнусное дело. После отлета вашей группы у нас только и были разговоры о вас, о том, как вас встретили на родной земле, как вы досыта покушали русского хлеба. Некоторые у нас говорили, что нас всех уничтожат, по я этому не верил. Так оно и вышло. Вскоре после вашего побега из нас отобрали тех, кто мог сам передвигаться, погрузили на баржу. Переправили на берег в какой-то лагерь. Отсюда мы, семь человек, бежали на восток и встретились с нашими войсками. Сколько было радости, не описать. Миша, ты, наверное, помнишь белоруса Сергея. Он хороший мастер, часы в лагере ремонтировал. Так вот, мы бежали вместе, нас зачислили в один взвод, и мы воевали до дня победы. Теперь скажу, кто я такой. Воротников Александр Яковлевич. А в лагере моя фамилия была Громов. Койка моя была над койкой Миши Емеца, первая налево, как войдешь в дверь. Я тебя очень хорошо помню. Как легко на душе, когда вспоминаются хорошие товарищи, с которыми пришлось пережить чудовищные дни проклятого фашизма; голод, холод, едкий дым заксенхаузенского крематория. При воспоминании о тех ужасах волосы поднимаются на голове. Но и гордишься тем, что у нас было нерасторжимое братство, тем, что не покорились врагу, выстояли, победили». Помните, как толстоносый, долговязый комендант лагеря на Узедоме с наслаждением целился из пистолета в человека? Ему, лагерьфюреру, доставляло удовольствие расстреливать жертву в глаз. Однажды и на Девятаева глянуло черное дуло пистолета, коротенькая трубка со смертью внутри. Комендант спустил курок. У соседа надломились ноги. Михаила Лупова не стало… «Получил твое письмо и фотографию. Когда вскрыл конверт и увидел снимок, в памяти воскресло все… У меня железные нервы. Но я целый час ревел от радости и счастья. И не только за тебя и себя, за то, что мы живы и живем по-человечески. А за всех нас, кто пережил кошмары гитлеровской тирании. Вспомнил, что у тебя в лагере был номер 11189, а у меня — 11187. Вспомнил и наш разговор, когда ты мне предложил войти в вашу команду. Только меня тогда расстреляли. И сейчас на лице заметны следы от пули: вход и выход. Она прошла через левую челюсть и вышла около уха. Когда трупы сносили в могилу, свои ребята увидели, что я жив, и они меня спасли. Миша, ты наверное знаешь, какие легенды ходили по многим концлагерям Германии о вашем побеге. Это был не просто героический подвиг, а единственный за всю историю войн. А что творилось в лагере после вашего побега!.. Только вы успели вырулить, как вам привезли на обед баланду, а к самолету вышел экипаж. За вами поднялись в воздух шесть истребителей, но вскоре они вернулись. Командира части — впоследствии говорили — расстреляли по приказу Гитлера, и не столько за самолет, сколько за бежавших концлагерников. Лагерьфюрера — того рыжего, длинного — упрятали неизвестно куда. Нас же, все команды, немедленно согнали в лагерь и трое суток не выводили на работу. Всех таскали на допрос, особенно нашу четвертую штубу. Многих лупили, и мне попало. На меня показал тот белобрысый «Костя-морячок». Он донес, что мы с тобой были друзьями и что я не мог не знать о готовящемся побеге. Потом этого гада наши ребята отправили куда полагается, сполна расплатились и за «десять дней жизни» и за все другое. Вскоре после вас я тоже бежал, но неудачно. Возвращаясь из порта, где мы грузили на корабли оборудование (немцы начали эвакуировать с острова все хозяйство), я на ходу выбросился из автомашины и сломал левую руку. Меня подобрали, приволокли в лагерь. Девятнадцатого марта отправили в концлагерь смертников, а пятнадцатого апреля его освободили наши войска». Дальше в письме Михаил Иванович Лупов, инженер-конструктор из Саратова, приглашал Девятаева в гости: «Чего тебе стоит, махни на «Ракете». Она у тебя летучая. Много слышал про нее, но видывать еще не приходилось». Так рассказали очевидцы. Но видеть им, в силу вполне понятных причин, довелось немногое. Да и летчик, и члены экипажа тогда отнюдь не рассчитывали на торжественные проводы с медноголосьем фанфар и барабанной дробью, никого не ставили в известность о времени взлета и маршруте… Нет, они отнюдь не нуждались ни в рекламе, ни в гласности… БУРЯ НА УЗЕДОМЕ Под сосновыми лесами на Узедоме, в глубоком подземелье, и день и ночь напряженно работали ракетные заводы штурмбанфюрера СС Вернера фон Брауна. Он лихорадочно готовил свое «сверхоружие». После разгрома фашистской Германии преступнику удалось избежать возмездия: барон тайком перебрался в Америку. В городе Хентсвилле, на севере штата Алабама, он не без благословения Пентагона, взамен утерянного на Узедоме, создал новый ракетный центр. «Широкоплечий барон, шеф пяти тысяч девятисот инженеров, спешит по строго охраняемой территории в свой кабинет с табличкой на двери: № 4488. Секретарша, крашеная блондинка, кладет перед ним список намеченных дел. На письменном столе красного дерева громоздятся папки с бумагами на подпись, светокопии и листы со сложными расчетами. Опечатанный сейф полон сверхсекретных документов»,— так раскрывается тайна в книге «Тайна Хентсвилла». Вернер фон Браун с тем же усердием стал служить американской военщине, как служил Гитлеру. … Восьмого февраля 1945 года по распоряжению штурмбанфюрера СС на Узедоме была подготовлена к запуску очередная опытная ракета. Для эксперта по управлению ее полетом выделили модернизированный «Хейнкель-111». Его заправили горючим, опробовали моторы, проверили специальную аппаратуру. Привели в готовность и наземный комплекс наблюдения. Что произошло дальше, рассказал один из тогдашних техников в журнале «Фрейе вельт», который выходит в Германской Демократической Республике. «Я стоял на наблюдательном пункте, который находился в полутора километрах от стартовой площадки. Мое задание — проследить агрегат при старте. Вот мне сообщили, что приближается момент старта. В это время совсем неожиданно с западного аэродрома поднялся какой-то самолет. У меня было широкое поле обозрения, и я все видел хорошо. Что случилось? Что это за самолет? Не может быть, что это машина Штейнгофа. Ведь она должна стартовать только по голубому сигналу. Самолет взял курс на мою башню, пронесся на небольшой высоте над верхушками сосен, медленно и с трудом набирая высоту. Я узнал «Хейнкель-111». Когда он оказался уже над морем, с рампы поднялся ракетный снаряд «У-2». Спустя несколько минут на башню явился старший лейтенант воздушных сил, который (я знал об этом) не скрывал своих антинацистских настроений. Он рассказал, что на том самом самолете, который был предоставлен в распоряжение доктора Штейнгофа для наблюдения за снарядом «У-2», бежали русские военнопленные. Нацисты умолчали об этом чрезвычайном, небывалом происшествии. На следующий день я, согласно приказу, покинул Узедом». Захват «хейнкеля» пленными грохнул на немцев страшнее грома в погожий день. Обеденную тишину на аэродроме взорвал надрывный вой сирены. Летчики-истребители, побросав тарелки и вилки, во весь опор помчались от столовой к своим машинам, торопливо пристегивали лямки парашютов, вскакивали в кабины. — На взлет! На взлет! — приказующе шипело в шлемофонах.— Сбить «хейнкель»! Сбить! Летчики ничего не понимали. Что случилось, зачем сбивать свой самолет? — На «хейнкеле» русские! — выстрелом отдалось в шлемофонах.— Летят на восток. Сбить! Зенитчики, взвинченные переполохом, дрожащими руками крутили прицелы, поворачивали стволы на удалявшийся самолет. Задребезжали выстрелы, но снаряды не достигли цели: «хейнкель» с высоты пошел в пикирование. На волнах радионаведения в эфире разносилось: — Ахтунг! Ахтунг! Всем! Всем! На «хейнкеле» русские. Сбить! На одиночном «хейнкеле» русские! Сбить! Сбить! Полковник Вальтер Даль, возвращаясь из полета, услышал команду на подходе к аэродрому. Увидел над морем и «хейнкель» с неубранными шасси. Метнулся к нему. Дал очередь и… промазал. Набрал высоту, но «хейнкель» уже проглотили облака. У Вальтера Даля был свой «принцип»: в любом случае атаковать только с первого захода. Он придерживался его с присущей «стопроцентному» арийцу аккуратностью. Пусть даже снаряды или пули не вонзались в цель, железнокрестный ас больше не пулял. Почему он промахнулся сейчас — сам себе не мог объяснить. Ведь «хейнкель» был как на ладошке. А может, потому, что это был все-таки свой «хейнкель»… Дребезжащее в наушниках «Сбить! Сбить!» снова повело в атаку. Проворонил. Выпустил со злости последний боезапас по мутному облаку и, не влезая в него, повернул на базу. Так спокойнее. Полковнику Далю в тот день не повезло: Трое ведомых, ходивших с ним, из полета не вернулись. Сам, как узнал, зарулив на стоянку, упустил высшую награду фюрера. За такой «хейнкель» был бы почет и слава, возможно, генеральское звание и вилла… Гром, грянувший на Узедоме, докатился, накаляясь, до Берлина. Волей-неволей, а Гитлеру доложили о «пропавшем» самолете из ракетного центра фон Брауна. Фюрер рассвирепел. Позор для всего рейха!.. И буря вскипела на острове, когда примчался сюда злой, разъяренный рейхсмаршал Герман Геринг — главарь фашистских военно-воздушных сил. Он перво-наперво схватил за грудки командира летной базы. — На вашем самолете бежали русские!— во все горло закричал взбешенный маршал.— Как попали они на аэродром? Кто позволил? Командир пытался что-то объяснить. Геринг, не слушая, вновь взревел: — Молчать! Дрянь! Дерьмо! — рейхсмаршал бросал непотребные слова направо и налево, где в строю замерли летчики.— Вы, вшивые пилоты, дали русским самолет. Перевешать вас мало! Подлецы! Под военный суд, сволочи! Маршала сопровождали авиационные генералы и высшие чины эсэсовской службы. Они ошеломленно молчали. — Вы, паршивый командир, разжалованы,— скрипя зубами, кинул командиру авиабазы.— А вы… вы… вы… Геринг тупо посмотрел на коменданта лагеря. Подходящего слова не нашел и повернулся к группенфюреру СС генерал-лейтенанту Булеру: — Приступайте. Перед строем летчиков Булер сорвал с френча дрожащего, побледневшего и посиневшего лагерьфюрера майорские погоны. — Вы арестованы. Следствие было скоротечным. Вместе с комендантом заточили в карцеры, ранее предназначенные для «провинившихся» пленных, нескольких военных из летной части и эсэсовской охраны. — Полковник Даль! — вызвал Геринг. Тот вышел из строя, предстал перед рейхсмаршалом. Геринг знал полковника. Один из лучших асов люфтваффена. На сей раз глава имперской авиации скосил губы, вырубив: — Вы первым догнали «хейнкель». Почему не выполнили приказ — не сбили? — Я возвращался из боя,— не дрогнув и ресницей, пробасил Даль.— У меня не было возможностей. Геринг метнул взгляд на разжалованного командира авиабазы: — Вы проверяли его самолет после посадки? В те суматошные минуты командиру было не до проверки. Из-под его носа пленные, среди которых ни один не числился летчиком, захватили модернизированный «хейнкель» особого назначения. А сейчас, надеясь в тайне на помилование, он четко соврал: — Так точно, герр рейхсмаршал! В самолете у Даля не было ни одного патрона, а бензобак — пустой. Летчика-полковника, который «куражился» в морском небе, подставив желтое «брюхо» под пулемет не умеющего стрелять из незнакомой «машинки» Кривоногова, рейхсмаршал помиловал. — Булер, завтра всех виновных судить! Этого,— ткнул пальцем во френч командира авиабазы,— под домашний арест. Тучный, как мешок, набитый овсом, Геринг плюхнулся на мягкое сиденье черного «мерседеса». — Быстрей! — прикрикнул на шофера.— Подальше от этой клоаки! Тот рванул с места. Геринг, развалившись, нервно вытирал платком вспотевший лоб. Руки маршала дрожали. Следующим утром эсэсовцы судили эсэсовцев. Коменданта лагеря с шайкой верных ему приспешников — к расстрелу. Командиру авиабазы удалось выкрутиться — успел передать прошение адъютанту Гитлера. Фюрер помиловал, восстановив в звании и должности командира авиабазы на Узедоме, наградил «Железным Крестом» полковника Вальтера Даля. Фюреру для Германии нужны были летчики. И Геринг, покорно склонив голову, привычно выбросил руку: — Хайль Гитлер! Все остальное было надежно закрыто. До поры до времени. Но как иголка находится в стогу сена, так и здесь, в сугубо тайных берлинских архивах, правда взяла верх. Тайное стало явью. ГРАНИТ Острые щупальцы прожекторов выхватили из ночной темноты легкий самолет. От разрывов зенитных снарядов машину стало бросать из стороны в сторону. Воробьев машинально поправил лямки парашюта, пощупал кобуру пистолета. И больше ничего не успел… Немцы нашли его под обломками самолета. По эмблеме узнали: врач. В лагере, где еле-еле оправился от потрясения, он сам себе делал перевязки. Но раны гноились, заживали медленно. Немецкий медик удивился: — Железный Иван! Ты должен был умереть. «Ивана» звали Алексеем Федотовичем. Помните, когда летчики рыли подкоп в Кляйнкенигсбергском лагере, у Девятаева под постелью был спрятан сверток: самодельные компасы, карты с маршрутами от Берлина до Москвы. Врач передал небольшой заряженный пистолет. Тот доктор умел делать — кого надо — «больным», чтоб для работы в тоннеле люди экономили силы. После провала подкопа врача Воробьева не бросили в карцер, не заперли в бараке с летчиками. Его оставили на «свободе» и переправили в другой лагерь военнопленных летчиков — замок Гроссмеергофен. Алексея Федотовича ввели в просторный светлый кабинет. Пожилой, с интеллигентным лицом немец в пенсне, в плаще, мягко сказал через переводчика: — Вы — врач Советских Военно-Воздушных Сил. И я хочу с вами дружески побеседовать о ваших летчиках. Скажите, почему они нечестно воюют? В бою идут на таран. А когда подадут в плен, бегут из него. Мы, порядочные немцы, считаем: кто попал в плен, для того война окончена, и он должен вести себя спокойно, понимать это. — Как вам объяснить? — ответил Воробьев на немецком.— Наши люди любят свою страну. У нас такой характер. — Характер?— немец вынул платок, протер пенсне.— Характер — тьфу, тьфу… И заговорил о другом: — Организаторы подкопа найдены. Главарь Девятаев расстрелян. А Пацула — не офицер, он партизан, плюет в лицо. Он тоже расстрелян. Они вели себя нечестно. Один участник подкопа нам все рассказал, и он освобожден из лагеря. Он — как это у вас говорят? — вольный казак. Теперь вы должны рассказать все, что знаете о подкопе, о чем вы беседовали с зачинщиками, кто помогал им, кто собирался бежать вместе с ними. Воробьев пожал плечами. — Я уже говорил. О подкопе узнал на допросе от лагерьфюрера. После никчемных разговоров, «дружественная» беседа закончилась «любезным» предложением: — Война скоро кончится. Мы применили новое оружие и решительно наступаем на всех фронтах. Несколько миллионов советских военнопленных выступили против большевиков. Русские массами переходят на нашу сторону. Вам, доктор, нужно подумать о своей судьбе. И если в этот час поможете нам, вас ждет большое будущее. Нам известно, что вы оказываете влияние на пленных. Немец еще раз протер пенсне, предложил сигарету. — Я некурящий. — Разъясните здешним пленным летчикам про то, что сейчас услышали от меня. Пусть они хорошенько подумают о своей судьбе. — Но ведь я не комиссар, пропагандой заниматься не могу. Я врач, и мое дело, как сами понимаете, совсем другое. И доктор вместе с пленными летчиками перетаскивал на лагерном дворе кирпичи, доски, черепицу, убирал мусор. За лагерем по болоту прокладывали дорогу. Воробьева выводили и сюда. Тут-то и подсел к нему на торфяную кочку старый солдат-охранник. Он знал, что доктор понимает немецкий. Взглянув откровенно в глаза, вопросительно сказал: — Ленин был хороший царь? — А зачем вам это нужно знать? — удивился Воробьев. — Я рабочий,— с искренностью ответил солдат.— Меня зовут… Я против войны. Сидеть на болотной кочке рядом с вахманом и мирно с ним беседовать — это уж слишком… Воробьев встал. — Нет, Ленин не царь. Он вождь, как у вас Тельман. Но Ленин вождь рабочих и крестьян всего мира. — Значит, и наш,— и вахман, стараясь как можно незаметнее, передал листок бумаги. Листок Алексей Федотович развернул только вечером, в камере. Взглянул на снимок, вырезанный из журнала и… оцепенел. Его обступили товарищи и тоже никто — ни слова. Только один дважды, восхищенно и с надеждой, прошептал: — Ле-нин!.. Ле-нин!.. Из воспоминаний А. Ф. Воробьева: «Осенью сорок четвертого года на всех фронтах шли ожесточенные бои. Но в боях не обходится без потерь. В лагерь привозили пленных летчиков. Многих с переломами костей, с тяжелыми ожогами. Санитарного блока в лагере не было. Как врач, я не мог видеть страданий раненых и больных, но я был бессилен что-либо сделать. Гестапо и лагерьфюрер запретили мне заниматься врачебной практикой. Я стал просить разрешения оказывать медицинскую помощь раненым утром и после работы. Дня через три мне дали кое-что из медикаментов и перевязочного материала. Я сложил это в деревянный ящик, напоминающий лукошко. С ним не расставался все время, пока находился в замке… До рассвета я уже был на ногах, ожидал конвоира — его приставили ко мне на время обхода камер. Взволнованно встретили меня летчики. Со слезами на глазах спрашивали: «Доктор, ты наш? Доктор, ты русский?» Некоторые сначала не верили в мою искренность. Я не обижался на такие подозрения. Ведь в первые дни плена и сам был очень осторожен, боялся попасться на удочку провокатора. Немцы держали вновь прибывших отдельно от «старых» — боялись, что весь лагерь узнает о положении на фронте. Даже немецкие газеты, в которых извращались события войны, нам читать не разрешали. О положении на фронте и политических событиях нас информировало специальное фашистское радио на русском языке. Нам преподносилось все в невероятно извращенном виде. Но шила в мешке не утаишь. Во время перевязок и осмотра раненых по отдельным словам, по обрывкам фраз я узнавал, что делается на фронте и в нашей стране. Этого было достаточно, чтобы новости разнеслись по всему лагерю. Однажды товарищи проявили неосторожность. В присутствии переводчика спросили: «Доктор, что нового?» Немцы поняли. Меня предупредили: если буду заниматься пропагандой — разносить новости по камерам — меня лишат врачебной практики. Я стал осторожнее. В замке была огромная старая библиотека. Художественная и философская литература французских, немецких, английских, итальянских и русских классиков. Я нашел много интересных книг с автографами великих людей — Александра Дюма, Руссо, Гете, Стендаля, Достоевского, видел книгу с автографом Наполеона. Фашисты топили этими книгами печи и камины. Мы просили дать книги нам. Не разрешили. С большим трудом удалось заполучить том И. А. Крылова. Это были басни, изданные еще при жизни автора, в 1825 году, в Париже. Басни напечатаны одновременно на трех языках — французском, итальянском и русском. Несколько дней немцы проверяли ее, прежде чем разрешили читать нам. Во время обхода раненых я носил книгу с собой и передавал товарищам. Между строк в ней писались сообщения о положении на фронте. Они вселяли в нас уверенность в скорой победе. Книгу басен И. А. Крылова мне удалось сохранить до дня освобождения из плена. Я вложил в нее две религиозные открытки, чтобы придать ей иной характер. Она и сейчас находится у меня в домашней библиотеке и напоминает мне о друзьях-летчиках, с которыми я прошел суровые и тяжелые испытания». В Гроссмеергофен привезли семерых молодых летчиков. Их закрыли в третьей камере. Рано утром доктор сделал им перевязки, но поговорить не удалось. Охранник дернул за рукав. Разговаривали только глазами. Следующим утром опять разговаривали только глазами. Дня через три из третьей камеры загрохали в дверь: — Камрад капут, камрад капут! Шнель доктора, шнель доктора! Немцы привели в камеру Воробьева. Двое пленных лежали с закрытыми глазами. Осмотрев их, врач понял: не так больны, как хорошо играют роли больных. Значит, что-то задумали… — Подозреваю сыпной тиф… Доктор знал, как боятся этой болезни немцы, и его «ход конем» удался: переводчик и охранник мигом оказались в коридоре. Один из летчиков попросил Воробьева принести гармонь. — С музыкой умирать легче,— сказал и подмигнул. Немцы согласились: пусть потешаются, все равно конец. Пленные перетаскивали кирпичи во дворе замка. Воробьева остановил пожилой немец в плаще и пенсне, тот, который вел «дружескую» беседу. — Почему тифозные играют? — У нас есть поверье: если человек умирает с музыкой, его душа попадает в рай. — Большевики верят в бога? — У нас не все большевики. А религия — частное дело каждого. Конституцией она не запрещена. При очередном обходе «тифозных» доктор бросил взгляд на окно. Летчики испуганно посмотрели на врача. — Ничего, ничего,— успокоил он.— Это к лучшему. Он понял, что под грохающую басами гармонику пленные пилили железную решетку. Ночью это было нельзя, шум сразу услышат. Понял и сказал: — У меня других больных много. Оставлю бинты, мазь и лекарство. А под утро в замке — стрельба. Пленных выгнали из камер. Пересчитали. Загнали обратно, снова выгнали. Утром пищу не выдавали, на работу не вывели. Многие не понимали, в чем дело. Доктор догадывался… А перед вечером всех выстроили во дворе. Объявили, что сбежали «тифозные» из третьей камеры. Через два часа их поймали и теперь расстреляют у всех на виду. Ведется строгое следствие, и пособники побега будут наказаны. Пленных снова водворили в камеры. У немцев было правило: пойманных при побеге казнить перед строем. Но семерых из третьей камеры на казнь не приводили. Позднее прошел слух, что «тифозных» не нашли. К заключенным в камеру, где был и Воробьев, подсадили двоих новеньких, которые намеревались сблизиться с ним. Намекнули, чтоб помог бежать, не сможет ли сделать нечто, подобное истории с гармошкой. — Не по адресу обратились,— отрезал провокаторам. Но на допросе ему недвусмысленно сказали: — Ваше дело, доктор, может кончиться плохо. Шло время. Прямых улик против Воробьева немцы не нашли. И опять его пригласили в просторный кабинет старого «знакомого» с интеллигентным лицом, в пенсне. В креслах сидели офицеры из комендатуры. Хозяин, видимо, продолжая ранее начатый разговор, говорил что-то об «эластичной» обороне, «выпрямлении» линии фронта, о том, что в действие вступают свежие и главные силы, которые окончательно разгромят обескровленную армию большевиков, будто бы русские уже запросили мира. Потом повернулся к Воробьеву: — Война, доктор, на исходе. Вам, повторяю, полезно подумать о будущем. Как врач, вы могли бы прекрасно устроиться в Германии. Хотите быть военным — получите высокое звание и пост. Хотите быть гражданским — будет у вас хорошая служба. — И что для этого от меня нужно? — Воробьеву хотелось скорее закончить неприятный разговор. Он знал о положении на фронтах и не понимал, почему перед своим закатом фашисты на что-то надеются, хотят склонить его на свою сторону, почему он оказался вроде той соломинки., за которую хватается утопающий? — Нужно очень немногое. Вы, очевидно, соскучились по своей семье. Напишите ей, а мы письмо перешлем по адресу. — Неуместная шутка. — Но вы можете выступить по радио и будете — как это? — вольный казак, иметь условия, как у профессора. Воробьев знал, кого они имели в виду, называя профессором. Тот носит немецкую форму, прислуживает им с сорок второго года. И никакой он не профессор, а просто старый врач то ли из-под Житомира, то ли из-под Винницы. В Германию поехал к дочери по ее письму. Она хорошо зарабатывала… на том, что на открытках отнюдь не божественного содержания ее стан пришелся по вкусу бюргерам и средним фюрерам. Теперь, когда близился час расплаты, «профессор» потускнел, заметался в поисках выхода. Он боялся своей страны и не знал, как ему быть. Воробьев ответил: — Я прекрасно сознаю, что как военнопленный я — беззащитное лицо. Но в своих убеждениях я никогда не колебался. Присягу не нарушу, если даже и придется умереть. Среди немцев в лагерях всегда находились такие, которые сочувственно относились к русским. Таким здесь был один из переводчиков. Когда он дежурил по лагерю,— его комната соседняя с камерой пленных,— настраивал приемник на Москву, и за стеной слушали сводки Совинформбюро. Доктор перетаскивал кирпичи во дворе, когда переводчик задержал его будто бы по делу. — Вы мужественно вели себя на «агитбеседе». Офицеры отметили, что так поступает настоящий солдат. Завтра вас отправят в другой лагерь, в Баварию. Больше я, к сожалению, ничего не знаю. Бавария… Значит, еще глубже в Германию… Значит, не здесь он встретит близкую Красную Армию… Значит, сроки на гибель или освобождение оттягиваются… Начались немецкие лагеря со своей земли, с Николаева. Потом были Одесса, Восточная Пруссия, Лодзь, Судеты, Кляйнкенигсберг… Как много этапов. Пошел второй год, как он, Воробьев, под охраной, под охраной… — Николай, не спишь? Сосед по койке вздохнул: — Даже не дремлю, Алексей Федотович. — Что так? Ведь уже за полночь. — Думаю, вот подлечите ногу, смогу на нее опираться и тогда попробую… — Нет, Васильич, я уже не вылечу. Сегодня увезут в другой лагерь. На двери загремел железный засов. Офицер из комендатуры визгливо выкрикнул номера. — Выходи с вещами в коридор! Воробьев подхватил свое лукошко и узелок соседа — капитана Пысина. Сосед вышагивал с трудом, опираясь на костыль. Левая рука свисала плетью. Из книги Леонида Соболева «Морская душа»: «Однажды черноморские летчики-гвардейцы вышли на штурмовку военных кораблей врага, пробиравшихся к Севастополю. Группу вел гвардии старший лейтенант Николай Пысин. В море был дождь, видимость исчезла, только десять-пятнадцать секунд полета отделяло летчиков от мглистой завесы, скрывающей береговые скалы. Соседняя группа вернулась, гвардейцы продолжали поиск. Туман лежал до самой воды, и заданной цели летчикам найти не удалось. Тогда Николай Пысин, пользуясь мглой, прикрывавшей его самолет от береговых зенитных батарей, повернул к севастопольским бухтам. В одной из них под охраной сторожевого катера прокрадывалась в море немецкая БДБ (быстроходная десантная баржа). Гвардейцы утопили оба корабля точной серией бомб, сброшенных со ста метров». У морских летчиков правило: привозить с места атаки «квитанции». Прилетев с задания, Николай Пысин доложил, что в таком-то квадрате сбросил бомбы на огромный транспорт, обстрелял его эрэсами. За «квитанцией» выслали разведчиков. Они доставили на базу снимок: транспорт круто накренился на борт. Через час разведчики вылетели еще и вернулись «пустые». На том же месте снимать нечего: вода. Так было двадцать один раз. На двадцать второй… Человек остался в море один… После бомбового удара по десантным баржам в севастопольской бухте, уже на выходе из атаки, машину Пысина подстерег «мессер». Его огневая очередь по мотору пробила маслопровод. В кабину, на руки летчика, брызнуло пламя. Высоты не было. Стало предельно ясно, что на бреющем до аэродрома, до суши не дотянуть. Не выпуская шасси, Николай мягко царапнул животом «ила» по зеленой черноморской воде. Пока горящая машина скользила по инерции, Пысин успел открыть фонарь кабины, дернуть грудной карабин, рассупониться от парашютных лямок. На руках он выжался из бронированного короба кабины, выбросил ноги на крыло. Самолет, вспарывая воду, высекал из нее фонтаны. Перед последним кивком, когда тяжелый мотор, перевесив стабилизатор, нырнет в пучину, соскочил, поскользнувшись, с плоскости. Пысин остался в море. Ведомые летчики из его эскадрильи сделали круг над своим командиром и ушли на аэродром. Там они скажут… В беде не оставят… А пока… Летчик, барахтаясь в надувном жилете, достал из аварийного мешка плотно уложенную лодочку. Она автоматически наполнилась воздухом. Это корытце стало теперь для него и новой колыбелью, и новым домом, и спасительным кораблем. Но все могло обернуться и иначе. Ветерок и волна могли подогнать лодчонку к Анапе. А там немцы. Он отстегнул от лодочки красненькие пластинки, одел их на руки, как перчатки, и стал грести в море, подальше от берега. Расходившиеся волны то рывком выбрасывали старшего лейтенанта на свой пенистый гребень, то бросали вниз, словно он на санках скатывался с крутой горы, когда дух захватывает. «Если сбивают пилота и он остается «безлошадным» на земле, про такого шутливо или горестно говорят: «Пеший» — по-летному». А как сказать про меня? — невесело размышлял Пысин.— «Пеший» — по-морскому?» И, не переставая грести, поглядывал на циферблат. Заканчивался четвертый час плавания. На гидросамолет Пысин не рассчитывал — ему при такой волне не сесть. Но катер мог прийти. И летчик увидел его, замахал над головой красными веслами-лопаточками. А тот исчез, продолжая поиск ближе к Анапе. Николай видел, как на море вырастали столбы воды — немецкие батареи стреляли по одинокому кораблику. Тот, увертываясь от снарядов, искал Пысина. И нашел. Через три часа командир эскадрильи предстал в полку. А потом Пысин водил свою эскадрилью по другим маршрутам — топил вражеские корабли в неспокойно-хмуром Балтийском море. Зенитка подкараулила командирскую машину над сушей. Снаряд разорвался в фюзеляже штурмовика. Самолет, перевернувшись, врезался в землю, и свои же бомбы разорвали его. Сколько прошло времени, пока вернулось сознание, Пысин не знал. Разбитый, измученный, он не понял, где находится. Лежал на соломе в полумрачной комнате. Губы еле слышно прошептали: — Пить… Дверь открыл немец в фуражке с высокой тульей. Пысин все понял. Закрыл глаза. Немец сказал через переводчика: — Тебе помог господин авиации — случай. Как это у вас говорят, самолет — в дым, летчик — невредим. Не тужи, у нас поправишься. Дверь закрылась. Левой рукой Пысин шевельнуть не мог. Ощупал себя правой. Пистолета, часов, планшета с картой и документами нет. А как же Золотая Звезда?.. Осторожно, словно боясь, просунул руку к левой груди под комбинезоном. Звезда была на месте. Видать, обыскивали кое-как: недвижимый, никуда не убежит. Как же теперь быть?.. Конечно же, узнают, что он Герой Советского Союза… Звезду вручил Михаил Иванович Калинин, поздравил, пожелал успехов… Нина говорила: «Не бери ее в полеты…» Не послушал: «Я же скоро вернусь. А если — не дай бог — сгорю, по ней узнают, кто был летчик…» О плене никогда не помышлял… Как же теперь быть?.. Как сберечь ее?.. Как быть самому?.. «Разговаривать с немцами не стану. И рта не открою». Рот!.. Будто разрывая сердце, отломил Звезду от планки. Отломил — и в рот. Заложил поглубже за десну. Морем его везли из Прибалтики в Германию. Корабль вошел в залив близ Узедома. Гвардии капитан Пысин смотрел на тяжелые хмурые облака, нависшие над бухтой. Смотрел и думал: как хорошо вынырнуть сейчас из них и с небольшой высоты, с бреющего, рвануть всей эскадрильей по этому вражескому порту, по кораблям, которые прижались в бухте один к другому… Он не знал, что такие облака всего лишь две недели назад укрыли в своих неласковых объятиях мятежный «хейнкель». В Гроссмеергофене Алексей Федотович рассказывал Пысину о подкопе в Кляйнкенигсберге, о расстрелянном летчике Девятаеве. — Какой это был человек! — с болью в голосе выдавил Воробьев.— Кремень! Из дивизии Покрышкина! И какая-то гнида выдала… Здесь, в замке, тоже завелись было подлецы… Ноябрьским утром, перед тем, как гонг ударил побудку, на дверях камер кто-то невидимый приклеил листки: «С 27-й годовщиной Октября, товарищи! Красная Армия лупит фашистов в Венгрии, Чехословакии, Югославии, Восточной Пруссии! На всех фронтах! Скоро придет к Берлину! Смерть немецким оккупантам!» Листки были на русском, немецком и французском языках. Сами того не подозревая, немцы сделали для пленных этот день праздничным: на работу не вывели. Ничего, что бесновались разъяренные гестаповцы в поисках «политиканов», переворошили все, что могли переворошить— у них был напряженный, взвинченный, суматошный рабочий день. Он мог бы стать и бесплодным, если бы… Туманным вечером узников выгнали па аппельплац слушать приказ коменданта. «Неужели нашли?» — тревожно подумал Воробьев. Помощник коменданта с деревянного помоста читал приказ. В нем было слово «расстрелять». Обычно немцы объявляли приговор перед тем, к кому он относился. Па этот раз прожектор выхватил в стороне у каменной стены пятерых в наручниках, с завязанными черными повязками ртами. И тут же из темноты затрещали автоматные очереди. Пятеро упали молча. Им боязливо-предусмотрительно не дали в последили миг выкрикнуть хотя бы слово о Родине. А следующим утром, перед побудочным гонгом, надсадным, как чирей, на дверях были вновь наклеены листки бумаги: «Нашим товарищам завязали рты, чтобы они не назвали предателей. Сволочи найдены». И — четыре имени фашистских холуев. Двое были те, которых подсаживали к Воробьеву. Опять в замке переполох. Немцы хотели скорее укрыть своих приспешников. Опоздали. Ночью сволочи получили «отходную» для бездыханного «приюта» в отхожем месте. По долгой дороге до Тюрингии в битком набитом товарном вагоне с железными решетками на маленьких окошках Воробьев и Пысин держались рядом, и доктор подлечил летчику ногу. «Веймар» — наконец, прочитал вокзальную вывеску Воробьев. И когда, подхлестываемая охраной, унылая колонна зашагала за очередную лагерную решетку, доктор шепнул Пысину: — В этом городе жили Гете, Шиллер, Бах, Лист… Николай коснулся плечом соседа, спросил; — Они нам помогут? — Увидим — попробуем… Утро вечера мудренее. После формальностей с пересчетом на лагерном дворе скрупулезно-аккуратные и деловито-старательные хозяева принимали пополнение поштучно. В комнату вводили по два человека. Воробьев и Пысин вошли вместе. Приказали раздеться донага. Гестаповцы дважды ощупали все рубцы па одежде, бесцеремонно проверили все кожные складки на теле. У Воробьева в кармане был кусок зачерствевшего хлеба. Разломили. В куске — три ордена. Их дали на сохранение летчики. Полагали, что доктора особо обыскивать не станут. Кусок разломали в крошки. — Где медаль? Воробьев недоуменно пожал плечами, и его отшвырнули. — Где медаль?— резиновой дубинкой ткнули летчика в подбородок. — Не знаю,— равнодушно ответил он.— Я был без сознания, кто ее взял — понятия не имею. — Врешь! — и тяжелый удар по скуле. Еще не истощенный Пысин устоял на ногах. Удар пришелся по Звезде, она врезалась в десну. Снова удар дубинкой по той же щеке. Пысин со Звездой за зубами и этот выдержал. — Говори! — Не знаю,— ответил еле слышно. Опять переворошили одежду, проверили складки на теле, заглядывали в уши, в нос, в рот… У Пысина во рту была только кровь… Охотились за Золотой Звездой. Не нашли. Уделом пленных стал грязный, вонючий барак, голые пары. А Красная Армия неумолимо наступала. Фашисты, боясь расплаты, поспешно перегоняли редеющие колонны узников из лагерей прифронтовой полосы в Веймар. Здесь вспыхнула эпидемия: дизентерия, брюшной и сыпной тиф. Двое русских пленных медиков, выбиваясь из сил, стоически боролись за жизнь соотечественников. В суматошной ситуации под видом тифозного Воробьеву удалось перебраться в санитарку. Втайне от немцев Алексей Федотович вновь стал врачом. Помогло и то обстоятельство, что среди охранников санитарных блоков были двое сочувствующих. Они приносили для больных что-либо из еды, раздобывали лекарства. С немцем, которому было за шестьдесят лет, нашел Воробьев общий язык. Старик пообещал содействия и сдержал свое слово. Ночью из санитарного блока бежала группа собранных здесь Воробьевым «тифозных» офицеров, в которой был Николай Пысин. … Апрельским утром сорок пятого к врачу полка морской авиации постучался худощавый обросший человек в непонятной полувоенной, полугражданской одежде. — Войдите,— привычно донеслось из-за двери. Незнакомец, представ перед начальством, приложил руку к замызганной шапчонке, как военные берут «под козырек»: — Товарищ капитан медицинской службы! Капитан Пысин с боевого задания вернулся! Женщина-врач чуть не упала в обморок: — Коля!.. Ты… Ты… Его не было в полку два месяца… Паши войска пробивались по Прибалтике. Врач авиаполка Нина Михайловна ехала к новому аэродрому в кабине «санитарки». У обочины заметила разбитый штурмовик с голубой цифрой на стабилизаторе «8». Почти на ходу выскочила из машины. Это бывший самолет ее мужа… В глубоком, скорбном молчании стояла у тяжкого места… Такого она не ожидала. Никаких признаков жизни… Нашла только разорванный, окровавленный кусок гимнастерки. Это все, что осталось от Алеши, стрелка-радиста… О Николае напоминали лишь расплющенные остатки самолета. Как врач, она была вынуждена констатировать смерть летчика. А как жена — не могла. Ей самой приходилось бывать в, казалось бы, невероятных, безвыходных положениях. Но выход находился. С врачами-коллегами она вылетела на гидросамолете из осажденного Севастополя в последние часы его обороны. Самолет немцы сбили. Два дня и две страшные ночи он беспомощно мотался в разбушевавшемся море. На третий день неподалеку мелькнул баркас. Свой тут проходить не мог. Значит, чужой. В самолете приготовились. По последнему патрону решили оставить для себя. Но в какой-то миг, когда волна взметнула баркас на свой гребень, увидели на трубе красную звезду. Так пришло спасение. И Николая спасали в море. И теперь Нина Михайловна ждала… И он пришел. И рассказал, как русский врач Алексей Федотович Воробьев помог ему с товарищами бежать из концлагеря в далеком городе Веймаре. Врач указал вход в подземную канализационную трубу и велел не опасаться старого немца, который встретит их на выходе. … Командир полка, раскинув руки, сжал их на спине командира эскадрильи: — Из госпиталя? Вернулся! Ну молодец! — Посмотрел в лицо: — А ты похудел, браток… Подполковник распорядился: — Полкового врача. Срочно! — Мы уже виделись,— смутился капитан.— Я побрился, переоделся… Через неделю Герой Советского Союза Николай Пысин вновь повел свою эскадрилью в бой. … О летчике Пысине, о его мужественном подвиге во вражеском тылу Девятаев узнал от кандидата медицинских наук старшего научного сотрудника Донецкого института травматологии и ортопедии Алексея Федотовича Воробьева. И как-то, приехав в Москву, позвонил Николаю Васильевичу. Глуховатый радостный бас ответил: — Очень хорошо, очень рад. Жду немедленно в гости. Завтра увидеться не сможем, улетаю на Дальний Восток. И они встретились… Невысокий, кряжистый, вечно подвижный Девятаев и высокий, спокойный, неторопливый Пысин. Оба ровесники, оба командиры крылатых кораблей, один — водного, другой — воздушного. У обоих на форменных кителях Золотые Звезды. Обоим было о чем поговорить, что вспомнить. — Как, Николай Васильевич, удалось сберечь там Золотую Звезду? Мы свои ордена закопали… — Трудно было, Петрович, сами понимаете. По ночам в барак врывались гестаповцы, перевертывали, как говорится, все вверх дном. А я снова упрятывал ее во рту. Нестерпимо болели разодранные десны, растревоженные зубы. Я готов был, кажется, скорее проглотить ее, только бы не досталась дьяволам. Представляете, она была не просто кусочком золота, она была наградой Родины, на ней написано «Герой СССР» и номер — 4378. Оба, вспоминая многотрудье той поры, помолчали. — Зато теперь мне никакая еда не страшна,— прищурился командир лайнера.— Пять зубов заменены сталью. Разговорились о докторе Воробьеве. Николай Васильевич с восторгом: — Удивительно! Как он рисковал! Когда в Веймар ворвались наши танки и освободили лагерь, Алексей Федотович достал из тайника портрет Ленина… Это было как раз двадцать второго апреля — в день рождения Владимира Ильича. Нина Михайловна добавила: — И этот портрет доктор хранит до сих пор. В музей надо такую бесценность. Разговор переходил с одного на другое… — Между прочим,— Пысин доверительно посмотрел на Девятаева,— если нужно будет лететь, прошу ко мне на ИЛ-18. Всю страну покажу. Это такой самолет!.. Если есть на небе рай, так, скажу по секрету, он на ИЛ-18. Волгарь не остался в долгу: — А вы весной ко мне, на «Ракету». Всей семьей. Если есть на воде рай, так он именно на «Ракете»… — Что там водный транспорт,— отмахнулся Николай Васильевич.— Воздушный — другое дело. У нас скорости… — Э-э-э,— протянул Девятаев,— мы на воде первую сотню верст распечатали «Буревестником». А то ли еще будет! — А скорость? Она все равно ниже нашей… Нина Михайловна, взывая к вниманию, подняла руку: — Прекратить спор! Ох, уж эти мужчины!.. Друзья тепло и мягко рассмеялись. Нина Михайловна открыла рояль. Под пальцами врача, привычно ложившимися на клавиши, будто снова взъерошилось волнами широкое море. И словно осязаемо представился кусочек гранита, сжимаемый посиневшей рукой матроса. И то, как после бурь и штормов этот заветный камень стал на место достойно… Летчики молча слушали музыку. Потом, встряхнув головой, Нина Михайловна заиграла «Севастопольский вальс». ЕДИНЕНИЕ Неуклюже посаженный «хейнкель» с оторванными шасси и выбитыми стеклами черной глыбой продолжал лежать на заснеженной поляне. Выполнив последний полет, теперь он никому не угрожал и никому не был нужен. Девятаев, Кривоногов и Емец пребывали в госпитале. Дверь палаты широко распахнул сияющий Володя Соколов: — Товарищ гвардии майор Миша! — лихо приложил руку к новенькой шапке-ушанке с красной звездочкой.— Разрешите доложить… — Постой, постой,— перебил Девятаев.— Ты чего меня возвышаешь? Там произвел в майоры, а теперь еще и гвардии… — Да вам надо полковника присвоить… — Ладно, оставь шутки. А ты, смотрю, на армейских харчах уже поправился. Ну, как дела? Володя заглянул в коридор: — Отделение, входи! В палату шумно и весело ввалились Федор Адамов, Петр Кутергин, Владимир Немченко, Иван Олейник, Дима Сердюков, Коля Урбанович. Трудно было представить, что эти помолодевшие, радостные, оживленные солдаты, одетые в хорошо пригнанную армейскую форму, еще совсем недавно на Узедоме были доходягами, изнуренными каторжной работой… Пятеро теперь стали автоматчиками, а Федор по прежней специальности — пулеметчиком. Сложнее оказалось с Немченко: бауэр выбил ему глаз. — Еле уговорил начальство,— горделиво говорил Володя.— Теперь я санитар стрелковой роты. А придем в Германию, я разыщу «своего» бауэра, рассчитаюсь с ним! Соколов за всех отрапортовал: — Товарищ командир экипажа! Группа участников перелета в количестве семи человек отбывает на фронт. Воевать обещаем по-гвардейски. Слишком много ненависти было у них к фашизму!.. Первый «треугольничек» пришел от Володи Соколова: «Ванюшка, Миша! Пишу из окопа под Одером. Свистят пули — напишу немного. Я уже старший сержант. Мой командир полка — Герой Советского Союза. Надеюсь, скоро буду и я». А следующую весточку о членах мятежного экипажа, в марте сорок пятого ушедших на фронт, Девятаев получил лишь в пятьдесят седьмом, когда об их побеге из ада рассказали газеты, радио и телевидение. Федор Петрович Адамов написал, что вся их дружная семерка выдержала первый тяжкий уличный бой в городе Альтдаме, и все остались невредимыми. Четырнадцатого апреля на Одере рота заняла исходный рубеж. И после мощной артиллерийской подготовки бойцы пошли в наступление. Адамов поддерживал их атаку пулеметным огнем и видел, как первыми из окопов поднялись Соколов, Кутергин, Сердюков, Урбанович. А Олейник к этому времени был ранен. Бой длился с шести часов тридцати минут утра. В полдень Адамова тяжело ранило. Его вынес в укрытие Володя Немченко. Больше о мужественных ребятах Федор Петрович ничего сказать не мог. Настойчивыми поисками Девятаеву удалось выяснить судьбу остальных товарищей. Письмо Володи Соколова из окопа перед Одером оказалось и первым, и последним. Этот старший сержант, так много сделавший для побега из фашистского концлагеря, погиб от вражеской пули при форсировании реки. А за Одером пал в бою Коля Урбанович. Полк продвигался к Берлину. Перед штурмом Зееловских высот вернулся из госпиталя Иван Олейник. В сорок первом, оказавшись в окружении, он разыскал белорусских партизан. В бою с карателями был тяжело ранен, оказался в плену. Бежал. Его схватили. Каторгу проходил на Узедоме. Теперь мстил врагу. Четверо из мятежного экипажа «хейнкеля» сражались среди руин раздавленного фашистского логова, уже видели близкую победу. Но не суждено было встретить ее Петру Кутергину, Володе Немченко, Диме Сердюкову… Иван Олейник после Берлина был в походе по разгрому Квантунской армии. Самурайская пуля подстерегла кубанского казака… Четверо участников перелета вернулись к мирному труду. Командиру экипажа, летчику долгое время пришлось провести на госпитальной койке. От физического перенапряжения он потерял зрение и восстановить его врачам удалось с большим трудом. А потом Михаил Петрович вновь стал летать, но уже на подводных крыльях. После первой «Ракеты» был капитаном «Метеора-2». Опыта, знаний стало достаточно, и Девятаева назначили капитаном-наставником скоростного флота. Иван Павлович Кривоногов, сняв «присвоенное» неунывающим Соколовым звание «адмирала», вернулся в Горький. Здесь вышло два издания его книги о пережитом — «Родина зовет». О возвращении в ней сказано: «… С небольшим чемоданом в руке я стою на привокзальной площади. Мелькают человеческие фигуры, но я вижу их как в тумане. Чувствую, что слезы катятся по щекам, стыжусь, а слезы не могу остановить. Как-то мгновенно пронеслись в голове первый бой, длинная дорога, по которой мы шли пленными, низкие тучи Натцвиллера, лица товарищей в полумраке кабины бомбардировщика. Ради этой минуты возвращения я убил того, последнего для меня, фашиста на аэродроме… Сдерживая бьющееся сердце, я подошел к своему дому. Долго не решался постучать. Открыть дверь вышла соседка. Она меня не знала и, окинув равнодушными глазами, впустила в коридор. Я должен перейти еще через один порог… Стучусь. В ответ слабый, до боли знакомый голос матери: «Войдите!» Я вошел в комнату и остановился у порога. Мать стояла у печки. Какое у этой женщины усталое, морщинистое лицо и согнутая спина! Ее глаза вопрошающе смотрят — она не узнает меня. Мне надо бы было крикнуть: «Мама! Это я — Ванюшка!»,— а я не могу шевельнуться, не могу и слова проронить. Только стою и смотрю на нее. А она все тем же тихим голосом, но уже с беспокойством спрашивает: «Вам кого?» Тут я не выдержал и, будто захлебываясь, по-детски отчаянно крикнул: «Мама!» Она выронила из рук полотенце, опустилась на кушетку, а я уже обнимал старенькие материнские плечи, целовал ее лицо… Несмотря на то, что моя личная жизнь после возвращения стала благополучно налаживаться, я все время чувствовал словно бы какую-то вину перед товарищами, которые в трудное для меня время стали братьями и следы которых я растерял. Но шло время… Как-то глубокой осенью ко мне приехал Михаил Девятаев, мой друг и побратим. После войны мы на время словно бы потеряли друг друга — каждый определял свою мирную жизнь. Мы провели ночь в воспоминаниях о пережитом вместе, о возвращении, о работе. Непросто налаживалась жизнь, не сразу все вставало на свои места. Долгое время графа «плен» в наших анкетах вызывала у окружающих настороженность и подозрительность. Михаил с большим трудом получил возможность плавать на небольшом служебном катере в Казанском порту. Работал он отлично и добился того, что его послали в Горький на курсы судовых механиков. Здесь мы и встретились». В пятьдесят седьмом спешно, телеграммой, дал о себе знать в Казань колхозный бригадир из Сумской области Михаил Александрович Емец: «Поздравляю тебя, дорогой, с присвоением звания Героя Советского Союза. Тяжелый путь мы прошли в условиях концлагерей. Но не согнулись, с честью выдержали все испытания. Рад за тебя, мой незабвенный друг». Вскоре почта принесла еще одно сообщение: «Дорогой Михаил Петрович! Пишет тебе Федор Петрович Адамов. Не забыл меня? Я, например, никогда тебя не забуду. Помню до мельчайших подробностей все: как жили в лагере, как работали в невыносимых условиях, как издевались над нами фашисты. Все помню. А как можно забыть тот момент, когда захватили фашистский самолет!.. Не было конца нашему ликованию. Помнишь, как все запели «Интернационал»? Если бы не ты, Миша, мы могли бы погибнуть в лагере от страшных мук. Спасибо тебе, родной! Пару слов о себе. Работаю шофером в Ростовской области, имею пятерых сыновей и одну дочь. Вот так! Все здоровы, вместе со мной шлют тебе сердечный привет и самые лучшие пожелания». …Осенью того же года участников перелета пригласили в Москву. Для них это стало пребольшим праздником. Воспоминаниям, рассказам, казалось, не будет конца… И решили: восьмое февраля — день перелета из концлагеря на Родину — отмечать, как день своего второго рождения. С первых послевоенных лет Девятаева не оставляли мысли о неведомой ему судьбе не только тех, с кем бежал с Узедома, но и о тех товарищах, которые чуть ли не зубами прогрызали подземный выход за колючую проволоку в Кляйнкенигсберге; о тех, кто оставался за каменной стеной Заксенхаузена… Он-то вырвался на свободу, он теперь дома, а что сталось с ними? Он сделал попытку узнать об этом, но один из «сверхбдительных» сразу обрубил крылья: — Связываться с людьми сомнительными не рекомендую. — Да какие они «сомнительные»? С чего? — Есть указание… — Чье? — Много будешь знать — скоро состаришься… О летчиках, с которыми крыло к крылу ходил на фронте в боевые полеты, иногда рассказывалось в газетах. А о Покрышкине знал каждый школьник. Но написать бывшему командиру дивизии не решался. Свыкся с тем незавидным положением, в котором пребывал, хотя никакой вины за собой не чувствовал. Совесть у него была чиста. И за то, что ни разу не подал о себе хотя бы коротенькой весточки при первой же встрече «влетело» Девятаеву и от Александра Ивановича Покрышкина и от Владимира Ивановича Боброва. Ведь в делах части он до той поры числился не вернувшимся с задания. В радостные дни пятьдесят седьмого была у Девятаева еще одна приятная встреча. В Москве его разыскал Сергей Вандышев. Он рассказал, что всех летчиков, причастных к подкопу, немцы разогнали по разным концлагерям. Вандышев угодил в Луккенвальд южнее Берлина. Вскоре он вошел в ядро руководителей подпольной организации. Подпольщики тщательно разработали план восстания, и в ночь на двадцать второе апреля им удалось напасть на охрану. Три тысячи заключенных бежали из лагеря. Вандышев вернулся в свой полк, вновь стал командовать эскадрильей, сделал несколько вылетов при штурме Берлина. — Давайте, позвоним Ивану Пацуле,— предложил Вандышев удивленному Девятаеву.— У меня записан его телефон. Это было совсем неожиданно. Ведь и Пацула, и Аркадий Цоун, когда Михаила увезли на Узедом, оставались в лагере смерти Заксенхаузене. В институте нефти Академии наук ответили, что Иван Мефодьевич завтра вернется из экспедиции, которая работала по разведке подземных кладов «черного золота» в Тюменской области. И назавтра — еще взволнованная встреча. … Из Заксенхаузена Пацулу с группой пленных вывезли на угольные копи во Францию. Во время налета авиации союзников ему удалось бежать в горы, где встретился с участниками движения Сопротивления. Во время экспедиции по Сибири в одном из аэропортов Пацула повстречал Аркадия Цоуна. Он инженер в авиации. Вскоре Девятаев получил от него письмо. «… Накануне угона нас из Кляйнкенигсберга некоторым товарищам я дал свой домашний адрес, чтобы они, если останутся живыми, написали бы о моей смерти. Но вот прошло столько лет, и ни от кого не было письма. Вот почему я решил, что все мои друзья погибли… Позднее меня тоже отправили на Узедом. Здесь я совершил побег, но чуть не погиб. Спас один гражданский немец, мастер-наладчик, чудеснейший человек. Я благодарен ему до конца жизни». Бежали из лагеря два друга, те, что раздобыли лопату для «тоннельщиков»,— Алексей Ворончук и Алексей Федирко. Конец войны встретили летчиками-истребителями. И в мирной жизни дело избрали сходное — командир звена работает в Государственном банке, ведомый — в сберегательной кассе. «Мы живы, Михайло!» — вместе написали Девятаеву, приглашая его в гости на Украину. Сергей Кравцов учительствует в Москве, Николай Китаев — на советской работе в Белоруссии, Михаил Шилов — инженер в Москве. Советский комитет ветеранов войны пригласил капитана «Ракеты» на встречу бывших узников Заксенхаузена. Девятаев сидел в президиуме. Слушая доклад о борьбе наших патриотов в лагере смерти, борьбе возможной в тех условиях, Михаил вспомнил, как в бане ему заменили бирку и дали новую фамилию, как Бушманов предупредил: «Перейдешь на новое дело», как незнакомый человек советовал: «Держись нашей организации»… Он догадывался, что чья-то невидимая рука помогла попасть в лагерь, рядом с которым был аэродром… На Узедоме от новичков, привезенных из Заксенхаузена, Девятаев слышал, что немцы в лагере раскрыли подпольную организацию. Полковника Бушманова, его помощника политрука Рыбальченко и еще пятерых отправили в крематорий. Капитан «Ракеты» всматривался в зал. Нет ли знакомых? Может, кто-то остался в живых из команды «топтунов»? Да разве узнать, прошло столько лет… И вдруг седой человек во втором ряду показался похожим на того, который осторожно говорил: «Учителем тебя в бане сделали. Держи язык за зубами». Они встретились взглядами, и тот вытер глаза платком… А потом Девятаев и журналист из Майкопа Андрей Дмитриевич Рыбальченко сцепились в объятии и несколько минут не могли сказать друг другу ни слова. … Да, гестаповцы, действительно, напали на след подпольщиков. И Бушманова, и Рыбальченко выводили на казнь. — На наших глазах повесили пятерых. А с Николая Степановича и с меня петли в последнюю секунду сняли. Собственно, это была обычная пытка. Они хотели сломить наше упорство, заставить выдать товарищей. Под видом таких же обреченных к нам подсаживали провокаторов. Только ничего у них не получилось. Нас освободила Красная Армия в апреле. — А как Николай Степанович? Что с ним? — Должен был тоже приехать сюда на встречу, да приболел. Живет в Свердловске. … А что сталось с Васей Грачевым? О земляке, который в Кляйнкенигсберге не сразу признал в изуродованном Девятаеве школьного товарища, никто ничего сказать не мог. В Торбеево он не вернулся. Неужели?.. Как-то зимой Девятаев, теперь уже капитан «Метеора», приехал в уральский город Ирбит. По делам пришел на завод, к заместителю директора. На двери висела табличка: «В. Грачев». Не придал этому значения. Мало ли Грачевых на белом свете. Но вошел в кабинет и… обомлел. За столом сидел Вася!.. — Миша! — сразу вскочил.— Как? Ты — живой?.. Ведь нам тогда объявили, что вас троих расстреляли. Неужели это ты?.. — А ты-то куда запропал? Я тебя, чертушка, давно ищу… И другие подкопщики интересуются… Вечером по настоянию Михаила Василий рассказывал о себе. — Почему, спрашиваешь, после войны в Торбееве не слышали обо мне? Очень просто: не был я там. Родом-то я из села Краснополье. У нас была только начальная школа. А в семилетке учился вместе с тобой. После демобилизации обосновался здесь, на Урале. — Про армейскую службу расскажи. В лагере толком об этом поговорить не удалось. Не до того было… — В тридцать девятом поступил в Мелитопольское военно-авиационное училище. Закончил его в сорок первом. Когда летали на полигон сдавать госэкзамены, над нами проходили «юнкерсы» бомбить тыловые города. В июле училище перебазировали за Волгу. Назначение в часть я получил только в декабре. Летал на Калининском фронте. С сорок третьего — в воздушной разведке. Особого героизма не проявлял, но задания командования выполнял добросовестно. Получал за это награды. Вспоминаю такой случай. Когда в ноябре сорок третьего немцев вышибли из Киева и они откатились к Житомиру, то смогли собрать здесь крепкий танковый кулак. Один из экипажей нашей эскадрильи вернулся на покореженной машине, но танки заметил. Мне поручили уточнить эти данные. На высоте пяти-десяти метров я вышел на танковое скопище. Все, что могло стрелять, по нам стреляло. И мой экипаж не остался в долгу. Используя свой огонь и рельеф местности, выяснили, что тут скопилось около ста танков. Эти сведения очень пригодились нашему командованию. Грачев, передохнув, не без грусти улыбнулся: — А все-таки мне не везло. Как тебе, Миша, известно, мы, разведчики, были самыми мирными из всей авиации. Если нас не трогают, мы никого не заденем. Но меня фашисты недолюбливали больше обычного. Стреляли — спасу нет. Но как хорошо было возвращаться из-за линии фронта! Нет, пожалуй, такого солдата, который не махнул бы пилоткой нашему самолету. Мне это было очень отчетливо видно потому, что летал на пяти или десяти метрах над землей. Вот как ты определил, когда летел на «хейнкеле», что находишься над нашими войсками, так и мы по приветствиям матушки-пехоты узнавали линию фронта. Кстати, а почему вы после посадки чего-то побаивались? — Видишь ли, Вася, было много неясного. Может, где-то прорвались немцы. У нас же ни карты, ни других сведений о линии фронта не было. Втемную летели. Разве что зенитка «подсказала». И опять неизвестно чья. Может, немцы хотели нас сбить. Я только потом узнал, что с Узедома в ставку Гитлера донесли, что наш «хейнкель» сбит над Балтийским морем. А потом в ту же ставку пришло другое сообщение. Экспериментальный «хейнкель» из ракетного центра приземлился в расположении войск шестьдесят второй армии генерала Белова. После этого и началась «комедия» на Узедоме, куда Геринг примчался. — Слушай, а что стало с тем «хейнкелем»? — Специалисты разобрались. Как тебя-то сбили? — Просто, как сбивали и других. Ты сколько самолётов потерял? Девятаев назвал скромную цифру. — Ну вот, если подвести итог, то он в твою пользу. Один «хейнкель» чего стоит… КРЫЛЬЯ С первой же навигации у капитана крылатого корабля взметнулась и крылатая слава. Пассажиры стали горделиво говорить: — Мы на «Ракете» с Девятаевым летели!.. На волжских судах, в прибрежных городах и селах о нем складывали чуть ли не былины и легенды. Подлинный факт обрастал множеством невероятных подробностей, о которых герой даже не подозревал. Собственно, такому можно было не удивляться. Ведь даже Главный маршал авиации при вручении награды отчетливо сказал Девятаеву: — Ваш побег на самолете из плена вместе с девятью товарищами беспримерен по мужеству и героизму. А кто-то из знатоков добавил: — Этот подвиг — единственный за всю историю войн и авиации. И сделан он не просто в тылу врага, не просто в плену, а в концлагере. Но Девятаев не приходил в умиление от былинных сказов. Он хорошо знал и знает себе цену. Порой ему неловко бывало от излишней молвы, и, выходя из рубки у причалов, он накидывал легкий плащ поверх форменного кителя с Золотой Звездой или снимал его. Ни на «Ракете», ни на «Метеоре» он не чурался никакой «черновой» работы. И вместо матроса принимал трап с причала, и на ночных стоянках, отрывая время от отдыха, перепачкав в машинном масле руки, по часу или два возился с мотористом в железной утробе забарахлившего двигателя. Как-то снимали художественный фильм. В одном из эпизодов режиссер задумал показать первую «Ракету». Исполнитель главной роли, немало наслышанный о капитане, решил познакомиться с ним. Пришел на судно. Внешне вроде бы неприметный человек в простеньком рабочем комбинезоне держал в руке ведерко с краской, кистью наносил серебрянку на облупившиеся места. — Послушайте, голубчик, где тут главный? — спросил артист. — Главный конструктор сегодня к нам не заходил. Он в Сормове. — Да нет, голубчик, мне нужен, понимаете, капитан Девятаев. Я…— и назвал громкое артистическое имя. — Пройдите, пожалуйста, в салон. Здесь костюм краской можно попачкать. В ходовой рубке «голубчик» быстренько переоделся в капитанскую форму — гость-то пришел знатный. Спустился в салон. — На экране я вас видел во многих фильмах,— смущенно сказал капитан.— А в жизни с артистами встречаться почти не приходилось. Гость только развел руками: — Вот уж воистину сказано: человек красит место! И меня здорово подцепили: «Костюм не попачкайте…» Как был Девятаев энергичным, деятельным — и тогда, когда летал на истребителе, и когда изможденным узником рвался к жизни и свободе, и когда водил нехитрый рейдовый баркас в Казанском порту, и когда стал «крылатым» капитаном,— таким он и остался: горячим, решительным, неугомонным. У него свой, твердый взгляд на вещи и события. Он охотно вступает в полемику и рьяно, аргументированно отстаивает свою точку зрения. В свое время он с жаром убеждал речное начальство: — Надо больше строить «Ракет» и «Метеоров» — самые рентабельные корабли. Вот увидите, все деловые люди и вообще те, кто ценит время, будут нашими пассажирами. — А трехпалубные суда — что? Будут возить воздух? — Оставьте от Ярославля и Горького до Астрахани три-четыре пассажирских линии. Остальные теплоходы — для туристов. А Волга-то, Волга!.. Какое богатство для отдыха пропадает. Да будь я главным профсоюзным начальником, всю страну привозил бы отдыхать на Волгу. Что там Крым да Кавказ!.. Скалы, крупная галька да вода соленая. А тут… Дубравы, озон, вода чище чистых… В пути, не отрываясь от руля, спросил: — Петрович, насчет слива масла договорился? Емкости будут? — Где там,— механик безнадежно махнул рукой,— одна волокита… — Ладно, закончим рейс, сам пойду,— обозлился Девятаев.— Пошугаю их там, а не сделают — в газету напишу. Дело в том, что после недолгой работы на «Ракете» нужно было заменять масло. И когда она приходила к заправочной станции, отработанное масло — так было велено!— сливали в воду. — Безобразие! — шумно возмущался Девятаев.— Мало того, что реку портим, какое добро уничтожаем. Да отдать нашу смазку на автомобили, она за первый сорт сойдет. Чертовы снабженцы, емкости не могут дать. Что с той поры — за каких-то два десятка лет — сталось на Волге, объяснять сегодня, пожалуй, нет необходимости. Ныне «главная улица России» от верховьев и до устья перекрыта скоростными трассами. На них работают сотни «Ракет» и «Метеоров». Не за горами и скорости за сто километров в час. Заполнили Волгу и туристы. И не только из нашей страны, но и зарубежные. А чтоб не загрязнять реку, принято не одно постановление, создана не одна солидная организация. Когда Девятаев убеждал начальство сделать то-то и то-то, он, конечно, не был пророком. Просто он — человек времени, в котором живет. И крылья не складывает. На Волге знают и уважают его, им гордятся. Когда начинался серийный выпуск «Ракет», встал серьезный вопрос: кому их водить? Список волгарей, освоивших крылатый экспресс, был не ахти велик — меньше, чем учеников в любом школьном классе. Специальных курсов для мастеров скоростного флота никто не открывал. Об учебниках не приходилось и говорить. И тогда высокое начальство усадило прославленного капитана-испытателя Виктора Григорьевича Полуэктова за письменный стол, приказав серьезно и безоговорочно: — Давайте нам учебник. И он мученически начал писать книгу «Управление судами на подводных крыльях». А на первой «Ракете» создали «практическую школу», которой руководил Девятаев. Сюда стали приезжать судоводители и механики не только с Волги, но и Днепра, Камы, Невы, Оби, Иртыша, Енисея… Они проходили здесь стажировку, потом получали на заводе новые суда и открывали на своих реках скоростные линии. Наступил черед получать «Ракету» и Чебоксарскому речному порту. Капитаном на нее назначили судоводителя с большим опытом Михаила Вантеева. Человек он серьезный, вдумчивый, с высшим инженерным образованием. Теоретический курс по скоростным судам прошел самостоятельно, а практические навыки приобретал у одного из первых «крылатых» капитанов-механиков. Позднее Михаил Константинович о той поре сделал в своей тетради записи: «К Девятаеву?.. Каков он? Как примет меня?» — вот те мысли, которые мгновенно пронеслись в моей голове, когда в отделе кадров меня назначили стажироваться на «Ракету». И вот он, Девятаев. Человек как человек. Среднего роста, в фигуре заметна склонность к полноте. Доброе лицо, серые спокойные глаза. Простые манеры. Спокойная, уравновешенная речь. Зная, что передо мной Герой, я испытал разочарование. Да в нем и геройского-то ничего нет! Хоть бы ордена повесил, Золотую Звезду. А то и не отличишь, а может, и не узнаешь, что с Героем разговаривал, да еще с каким Героем!.. Стажировка моя началась так. Зашел в ходовую рубку. Присматриваюсь. И вдруг вопрос: — Учиться пришел? — Да,— отвечаю. — Скорость знаешь? — Чувствую. — Если прихватишь мели, чем это пахнет, тоже знаешь? — Знаю. Знаком. — Повторишь одну и ту же ошибку — буду подсказывать. Веди теплоход, учись, а я буду смотреть. Вот так и началось мое знакомство с простым, хорошим человеком. Про подвиги свои он не рассказывал, хотя и был общительным, а я считал неудобным про это расспрашивать. Могу сказать только, что тем и могуча Великая Русь, что в годину тяжких испытаний каждый ее человек становится подобен Девятаеву». … В рейсе Девятаев умеет делать сразу многое: следить за фарватером, вовремя давать импульсную отмашку встречным судам, продублировав ее по радио, наблюдать за показаниями множества приборных стрелок, замечать, что делается на берегах и встречных теплоходах, и… рассказывать совсем о другом. Конечно же, в первые навигации такого не было. Сказывается опыт, привычка. И не случайно, когда его молодой помощник тревожно заметил: «Впереди бревно!» — Петрович, прервав повествование, уравновешенно сказал: — Вижу. Мы его оставим слева от крыльев. Кумекай. Скоро мне на пенсию. Может, тебе штурвал передам. Как у тебя с ученьем в техникуме? Нормально? Вот это хорошо. И продолжил рассказ о картине, которую подарил ему немецкий рабочий. На плотном картоне изображена до боли знакомая дорога. По ней когда-то Девятаева вместе с другими узниками водили под охраной на каторжные работы. За дорогой — густая стена леса, где пряталось «хозяйство» фон Брауна. А над лесом — светлое-светлое небо. Картину написал русский военнопленный, по подпись свою, к сожалению, не поставил. Девятаев только что вернулся из ГДР, куда ездил по приглашению Общества германо-советской дружбы, и теперь делился впечатлениями. За последние годы побывал Михаил Петрович и в других странах — Болгарии, Венгрии, Польше, Франции… Ведь миллионы людей знают о его подвиге. «И где бы я пи выступал, с кем бы ни встречался,— подчеркивает он,— всюду встречал исключительно радушный прием. Люди отзываются о нашей стране, о советских людях с неподдельным уважением». На Волгу часто приходят запросы: с человеком из легенды хотят встретиться металлурги Магнитки или чебоксарские машиностроители, эстонские рыбаки или тюменские нефтяники… И если есть свободное время, Михаил Петрович летит к ним. А когда бывал на Украине, где воевал и где у него много боевых друзей, Девятаев настойчиво, с присущей ему энергией отыскивал след дарницкого учителя Григория Степановича Никотенко, двадцать первого года рождения. Его имя дали патриоты-подпольщики в Заксенхаузене летчику и этим спасли организатора подкопа от крематория. Но, к сожалению, след Григория Степановича пока не отыскался. А может, как это нередко случалось в концлагерях, у того человека в действительности было другое имя… Об этом Девятаев вспомнил еще раз, когда в составе делегации Советского комитета ветеранов войны впервые летал в ГДР на открытие памятника жертвам фашизма в Заксенхаузене. Не раз в последние годы бывал волжский капитан и на Узедоме. Теперь он стал островом-курортом с теплыми песками, ласковыми волнами Балтики, с тихими озерами, где летом лебеди живут… А на том месте, где был аэродром, с которого натужно ушел в ненадежное небо мятежный «хейнкель», ныне установлен гранитный камень. На нем высечены имена десяти узников, героически вырвавшихся из концлагеря на Родину, на свободу. Бывая здесь, Девятаев вновь вспоминает то, чего забыть никогда нельзя. … Его часто приглашают на заводы, в колхозы, школы, институты. Девятаев — не лектор, но его нельзя слушать без волнения. Негромко, ровно и неторопливо он повествует о том, как героически сражались на фронтах Отечественной его товарищи-летчики. Вспоминает и о том, как во вражеском плену боролись с врагом советские люди, как сильна и непоколебима была их вера в победу, как выстояли они и победили. ПРИМЕЧАНИЯ 1 Привет, земляк! (морд., чув.) 2 «Волчье логово» — условное наименование ставки Гитлера, находившейся в районе города Растенбург в Восточной Пруссии. 3 Шапки долой! (нем.)