Обыкновенный день Николай Иванович Постарнак Трудовая жизнь Николая Постарнака началась в Краснодаре. Первые строки родились на строительных лесах. Затем, в 1962 году, стихи появились в альманахе «Кубань». Книжка «Обыкновенный день» — результат долгих лет творческого роста поэта на Кубани, на Крайнем Севере. Однако его стихи интересны не только географическим разнообразием — они удивительно искренни, потому что продиктованы жизнью и написаны самостоятельной рукой. ОБЫКНОВЕННЫЙ ДЕНЬ ТОТ ПРАЗДНИК Послевоенное движенье Восстановления страны... Еще в сердцах не стихло жженье Среди знамен и тишины. И скорбны траурные марши, И марши майские гремят. И слез бессмертные помарки На лицах пламенно горят. А мы, умыты и одеты, Простором серым и сквозным Идем, войны великой дети, На Праздник Мирной Борозды. Гремит оркестрами округа... И было правильно вполне, Что дети первыми за плугом Прошли по выжженной стерне. Мне нынче видится острее Земли родной и боль, и власть, Что, каждым зернышком радея, Из ран и пепла поднялась. Та борозда легла победно. Но стоит лишь закрыть глаза, Как снова на щеке рассвета Она темнеет, как слеза. По убиенному соседу, По тети-машиной судьбе, По обезумевшему деду, По охолонувшей избе. И станет страшно вдруг и странно, Что больших не было чудес, Чем праздника того убранство, Чем этот ровный свет с небес. СТАРЫЕ ГНИЛИЩА  Старые глинища... Тропка примятая в детство, В детство, что пахнет войною еще И разрухой. Старые глинища... Хата с рекой по соседству. В хате ничья, Позабытая всеми старуха. Пять пацанов. Плутоватых, Никчемных, Бездомных — Горькой слезою На впалой щеке у народа... Облаком желтым Пылит над замесом солома. Десять картошек Старуха несет с огорода. Десять картошек, По паре картошек на брата. Десять картошек, Работой случайной добытых!.. Что ж ты молчишь, Опоздавший, застенчивый пятый! Платье потерто твое И ботинки разбиты. Что ж ты молчишь, Словно речи лишился И слуха? Что ж ты молчишь Над водой золотой и зеленой, Словно вот-вот Запуржит и запляшет солома, Словно вот-вот Одинокая выйдет старуха, ОБЕЛИСКИ  Бабье лето высушило травы, Там, где от реки наискосок у заросшей, старой переправы обелиски из досок. Там земля вокруг пропахла мятой, чабрецом, ромашкой луговой. Спят под обелисками солдаты — облака над головой. Спят они. Над ними медлит ветер. И ничто не тронет тишины... Тихо так, что кажется, на свете не было еще войны. ПЕСНИ ЛЮБВИ  Тишина. Золотая. Большая. Дальний всплеск, И опять — тишина. Это, видно, река, Засыпая, Окуней выпускает со дна. Вздохи трав. Предвечернее вече Тишины Над покоем полей... Отдохни, человече!.. — Мне почудился скрип костылей В затухающей песне кузнечика. *** Успокойся. Отринь. Нам не время сейчас об утратах... Не печальный пустырь — Новый день зачинается в травах, Вызревают овсы — Будут с кормом и овцы, и кони. Человеческий сын, Ты в любви эту землю Запомни. Эти реки не вспять, Эти чистые луны над степью. Вот — молчок. Вот — опять! Это песню кузнечик затеплил. *** Запеваю потому, что запевается. Затеваю потому, что затевается. Лишь бы только допеть Жизнь до донышка. Отковать бы успеть Всем по солнышку. Чтоб любая изба — не расшатана. Чтоб трубили о свадьбах глашатаи. Чтоб орлами — сыны. Ну а девицы — Не обманницы чтоб, а степенницы. Было чтоб не во вред, Что ни делается... Отковать бы успеть Всем по солнышку. *** В дреме любви краткой Реки — твои речи... Песню допел кузнечик И оборвал струны. В дреме любви краткой Тайны какой вече? Страсти какой ветер Испепелил губы?.. — Это пылал полдень. Это была жатва. И не жалел струны Мастеровой счастья. *** Если однажды ветер Губы мои остудит, Разве убудет песен? Разве любви убудет? Разве убудет в веснах Кипени белопенной?.. Дочь родилась Елена. Дочь родилась Елена!.. *** Нетленна жизнь, Нетленны наши речи, Пока не пулемет стучит В ночи, А запевала маленький, Кузнечик, По наковальне маленькой стучит. *** Пулямы ще й саблямы козакы-молодцы Далы досыть ворогу огню прыкурыты. Казачья песня Ворог мой, постой—покури. Дай хотя бы слово домолвить... Лучших дней моих янтари Полевой повиты соломой. А солома — колых, колых На ветрах синевы неблизкой. Птицей, тополем, полем чистым Бьют по сердцу любви стволы А все травы шумят вдогон. Под каким бы высоким кровом Ни был потчеван, самый кровный Вам, рассветные, мой поклон. А все птицы летят, летят Под застрехи сердца ли, солнца. Подниму воды из колодца: Пейте, птицы, и поле, и сад. Ворог мой, постой—покури. Я по гроб с этой высью повенчан... Русь моя, ты и тихая вербность, И суровый набат зари. Только сердце — колых, колых. А все травы шумят вдогон. А все птицы летят, летят. Только прах — с четырех сторон. ...У невесты горячи январи. Ты подумай, ворог мой, покури... *** А какая она, моя мечта? Оранжевая?.. Розовая?.. Голубая?.. Я спросил у старого сталевара, какая у него мечта. — Красная, — говорит. Я спросил у агронома, какая у него мечта. — Зеленая, — говорит. Я спросил у знакомого летчика, какая у него мечта. — Синяя, — говорит. У мальчишек, гоняющих мяч, я попросил немножко мечты. Насовсем. Согласно засмеялись: «Возьмите». Агроном сказал: «Бери, парень». Летчик сказал: «Дерзай, парень». Старый сталевар сказал: «Будь здоров, парень Бери одну половину — другая уже сбылась...» ...Есть у меня мечта. Оранжевая. Розовая. Голубая. МУЖЧИНЫ  В пыли оранжевой и в грохоте гудели тяжко голоса, когда огромные, как роботы, они взбирались на леса. Качались ферм стальные лесенки, качался папиросный дым. Они насвистывали песенки, и было все для них простым. А у меня бугрилась кладка, ложились косо кирпичи. И было мне еще неладно мужчиной быть среди мужчин. И неприветливые внешне они на помощь шли ко мне. С их грубоватой, строгой нежностью я был упрямей и сильней. Завидовал я их уменью И ровным взмахам мастерка, и угловатым их движеньям, и жилистым, большим рукам. Завидовал широким спинам. Как сладко я мечтал о том, что скоро стану сам мужчиной вот в этом грохоте густом. *** Еще темны, что мамонты, Дома стоят. И мамонтами краны Спят, не скрипят. Молчание резонно — Мертвы леса. Но вот — над стройкой сонной Смех, голоса. Шагают крановщицы, Задиристо-горды. Легко девчонкам дышится В утрах седых. Легко девчонкам движется — Хрустят ледком. К работе время движется Ладком, ладком... Вот в синеву уходят, В сырую темь. Вот солнышко выводят... — Да будет день! БОЙ  Фронтовою командой Поднимал бригадир: — Не сгибаться, ребята. Бой еще впереди. Это только начало. Будет стоящий бой. Нас усталость шатала. Так шатала, ой-ой! Кто-то крикнул: — Довольно... Перекур, бригадир!.. По отсекам бетонным Гул тяжелый ходил. Но удар за ударом — Взгляд — удар, Взгляд — гроза, — Темнота отступала, И светлели глаза. Уходили с победой, Без знамен, без похвал. — Это наш не последний, Кто-то тихо сказал. *** Работа выходила боком. В буквальном смысле. И плечом. Вся — на дыхании глубоком, вовсю алея кумачом. Она встречала нас морокой, не отпуская до пяти. А в пять за ягодой-морошкой я к дальним сопкам уходил. Я забирался в ельник частый. А он, и сумрачен, и скуп, вдруг оборачивался чашами полян в серебряном цвету. Я ватник стлал. Я спичкой чиркал. Закатом я руководил. Лес надо мной свистел и тинькал, озерной свежестью сквозил. Мою усталость принимала земля на вечные крыла. А там, где дыбью перевала она светилась, вся кругла, как из подтекста, из тумана — в пол-окоема паруса — в синь водружились цвета знамени и цвета правды — корпуса. И вызревали, как морошка, и подавали голоса: Работничек! Одна морока... Ишь, по морошку моду взял... *** Заварим чай калиной красной. Присядем молча у огня... Десятый день ведем мы трассу, кляня погоду, грунт кляня. Он мне по нраву, этот грубый, суровый, словно Север, труд. Когда порой ничто не любо, когда порой, как дьявол, лют. Когда в брезентовой одежде, мошкой обросший и дождем, припомнишь вдруг девчонку нежную, родимый край, родимый дом. И веришь, что сполна зачтется сумятица дорог, тревог... И добрым словом отзовется все, что успел, и все, что смог. И то, что мамы беспокоятся, одни в неласковых ночах, о наших буднях, о бессонницах и о натруженных плечах. *** Целительны источники истории. Не первые мы входим в эту жизнь, затем, чтоб изучить ее теории, познать ее крутые виражи, познать садов цветенье, птичье пенье, магнитное явленье полюсов... Литейщик первый. Землепашец первый. Кузнец, нам завещавший ремесло... В КИНОТЕАТРЕ  В кинотеатре летнем На экране — ветер. Наганы да кожанки — Двадцать первый год. Чапаевским Петькой, Отчаянным Петькой, Я за власть Советскую Ухожу на фронт. Звезды на буденовках Мигают тревожно. Белая ли армия, Черный барон... «Капитала чертова Накрепко стреножим» — У костра я выведу Заржавленным пером. В ночь умчится конь мой, Окровавив губы. Упаду, изрубленный, У тоненьких берез. На минуту смолкнут Боевые трубы. Я умру, как надо, Не рассыпав слез. Я умру, как надо, Но последним часом, Но предсмертным мигом Будет мне дано Родину увидеть Нежной и прекрасной. Вздрогнут и погаснут Звезды надо мной... Но покуда в сердце — Никакой печали. Там с любовью рядом Ненависть цветет Алою звездою Пятипалой. До судьбы. До вздоха. До пули влет... Я О ЗНАМЕНАХ ОГНЕННЫХ... Я о знаменах огненных, о флагах, что красным осеняют и венчают просторную сплоченность демонстрантов по датам праздничным и всенародным. Мы их выносим бережно и свято из красных уголков, из кабинетов. Выносим их. И — словно песнь поем земле и солнцу; к солнцу поднимаем у всех трибун восторженной земли. И вот я древко в синеву вонзаю. И тетя Клава, женщина, которой досталась от войны в наследство песня о синеньком платочке, мне кивает и начинает громко «Марсельезу». Пою я «Марсельезу». С тротуара мне машет Клим, сосед мой добродушный. Он был в полку когда-то знаменосцем. Сегодня он особенно сияет и машет детским маленьким флажком. Я понимаю Клима. Понимаю необходимость медного оркестра и праздничного неба солидарность, одетого в спецовку облаков. А после в общежитье я спешу. Мне нужно отоспаться перед сменой. Заказываю пива у киоска. С залетною сорокой пререкаюсь. А после в общежитье я спешу, насвистывая тихо «Марсельезу», ладонью еще чувствуя прохладный и гладкий ствол стремительного древка. ВЕСЕННИЙ СНЕГ  А было так: белым-бело деревья цветом замело. Заборы пахли свежей краской. И был прекрасен летящий из промытых окон весны проклюнувшийся кокон — мотив старинный. Лебедино рождалась радость. И нежданно стал падать он. Стал падать, падать. И таять, и вспухать дождинами на сизых ветках снег случайный. Смущенный, смутный и отчаянный, он сразу стаял. Серпантинно синело взмокшее шоссе. Земля парилась. Было дымно от птиц и музыки. И смех сыпуче лился. О погоде вещала щедро синева. Дышали влажно дерева. Весенний снег... у подворотен водой кружил он, вороша и лист, и мусор прошлогодний, округе всей отпороша, о том, что отшумели вьюги и что зима во всей округе действительно уже прошла. СТАТУИ  Статуи, Как вам ночами спится, Если спится? Что тогда вам снится? Снятся ли вам добрые ваятели, Те, кому вы красотой обязаны? Снятся ли вам строгие смотрители В синих фартуках, тесемками подвязанных? Так нежны их руки И внимательны... Статуи, А вам понять такое — Ливня линии, Метелей маята, Медленные, нежные уста, И на сонных улицах с утра Тополей зеленое «ура». Статуи, Не спится вам, не снится. Паузой — застывшие ресницы. Паузой — мерцающие плечи. И грустить вам не о чем И нечем. И чисты вы в красоте своей, И безгрешны в наготе своей. Ухожу ль от споров грошевых, Роюсь ли в искусства тайниках, Статуи, О ваших двойниках Думаю — О грешных и живых. *** Ходит женщина вдоль по скверику. Зачарованно вслед гляжу. С модой самою новой сверено ее платьице-парашют. Ее молодость так и светится, и помадой не сожжена. Мне о ней говорили соседи: — Это бывшая чья-то жена. Говорили о ней соседи: —Приходил к ней какой-то хлюст... — Это ль грусть? — говорю. — Разберусь. Вам-то что, говорю, усердствовать? Я ведь знаю — зовут Аленкой. Слишком долгой была зима. Знаю — дома пеленки, пеленки, а давно ль из пеленок сама. И отдарком какому лиху — челка, платьице-парашют?.. Я сегодня ее окликну. «Как, Аленка, живешь?» — спрошу. СТАРИК  И птиц осенний перелет, и листьев перелет на переплет окна и на моста литой пролет. И на руках у высоты чугунной, словно взят ты на поруки ею, ты вперед спешишь, назад. Мне не узнать начал, начал согбенности твоей. (Но вот ведь — соловей зачах, а песенка светлей). И середины не узнать. (Но строг и светел лик)... Прости, старик. Прощай, старик. Не обессудь, старик. Как одиночество твое, распахнут окоем. В нем крыл прощальных острие И листьев лет. И в том я понимаю, человек, растерянность твою, как и листвы последний сверк за полосою вьюг. Снуют под мостом катера. И не спеша, не вдруг идет природа на таран, на следующий круг. ХУДОЖНИК  Снегами взята в белое кольцо трамвая остановка кольцевая. Февраль. И стужа на одно лицо прохожих лица перелицевала. В канун сосулек и в прилет синиц — сутулость жестов, сумеречность лиц. Поскольку нам вслепую, по пятам холодного движенья не отринуть... Но в самый раз зато начать картину «Прилет синиц. Большие холода». Так он размыслил, человек хороший. А размышляя, краски разминал. Он валенки затем и к ним калоши, как мелочь, на ботинки разменял, И вышел, на тепло рукой махнув, так, словно бы на время промакнув угрюмый хаос, выстудивший город, над коим, через силу колоколя, зашлись навзрыд осин колокола. И млечным светом серого стекла денницы свет — и нежен, и доверчив, едва достигнув уровня деревьев, из обихода утра был изъят. Но ощупью почти, как бы незряч, он оттенял и чествовал кончину зимы, сошедшей все ж наполовину, так, словно проследив первопричину, округе разрешал он этот плач. *** Однажды все обиды выплачь, приникнув к косяку дверному, до капельки всем бедам выплати и настроению дурному. Вглядись — он пацаном чумазым, твой хмурый день, красив и чуток. Вот босиком проспектом вмазал ушастый чудик. Везьмет тебя твой день подножкой, чтоб не ушиблен, — обычного грузовика подножкой чтоб был ожизнен. Рекою самой синей масти притормозит он, твой добрый день, твой умный мастер, твой композитор. Он вслед тебе помашет пристально на прощанье. И ты поймешь, что был он присказкой и причастьем к тому, что так красиво выпала река тебе, что позабыты твои горчайшие обиды и беды, что вчера ты выплакал. ДРУГ  Мне сегодня звонят, звонят. И летят голоса в зенит... Вы, друзья, оставьте меня. Ты, красивая, не звони. Время движется. Вечер тих. И единственная строка Без обмана уходит в стих Из потемок черновика. Я ее отдышал: «Живи Плотью пашен, теплом полей, А когда не хватит любви, Умереть по-людски сумей...» Шел я городом. Дождик шел, Крыш остукивал позвонки... Все я выдумал про звонки. Никакой строки не нашел. Просто шел посреди светил Городских. На исходе дня Друг старинный, о ком забыл, В толчее окликнул меня. *** Мир становится осязаемым, геометричным и сообразным — мы взрослеем. Но зачем же тогда слетаются не однажды на свет наших зеленых полуночных ламп (или сиреневых, или голубых) все бабочки детства, бесполезно погубленные нами в нашем давно-давно? Но зачем же тогда не однажды хочется приподнять черствый ли, набухший ли дождями клинышек земли, как резиновый клинышек двухцветного мяча, понапрасну испорченного нами в нашем давно-давно, приподнять и посмотреть — а что там, внутри, Или же зачем не однажды хочется прильнуть колкой щекой к старой коричневой яблоне, столько раз ограбленной нами в нашем давно-давно, — стыдно попросить хоть одно яблочко. ...Мы идем не однажды веселой аллеей откровений и истин наших давно-давно. И становятся резче мысли задуманных нами стихов, и прекрасней проекты задуманных зданий. Сегодня постучался в окна моих очков белый-белый, добрый-добрый мотылек. АЗИМУТ 1 В забытом, в прошлом, где степей страницы листает ветер, за черным Чехраком лежат моих прапрадедов станицы, землею почерненных чумаков. Они ушли, не зная революций, дорогами, сожженными огнем копыт... Мне слышится — степные песни льются. И ночь храпит. И каганец коптит. И он, которого лишь по музеям знаю, в медвежью шкуру завернувшись глубоко, грустит по мне. В его зрачках тоска глухая. В его живых зрачках тупая боль веков. Но прорезается и у виска стучится мысль, до бунтарства жгуча, высока... Вселенная созвездьями струится. Скользят планеты по его щекам. 2 Николай. Ни кола, ни двора. Только дымное эхо костров. Только буйное эхо подков. Черноморская злая бора. Только смутное эхо веков, — сладость соли и табака. И сидят у огня чумаки. Бородаты. На песню легки. Нет у них ни кола, ни двора, — Николай, — говорят, — нам пора. Наша воля, куда нам пора. Хоть до Стенькина та-бо-ра. От России до скифских могил затерялись вы, предки мои. Мое имя от вас — Николай. Ни двора не хочу, ни кола. 3 Судьба нам прочила, пророчила недоброе и нерезонное... Пальто демисемисезонное семью ветрами оторочено. Навстречу мне клекочут лебеди над тундрой, над моею Летою. Но кличет степь ковыльным лепетом: — Ах, лепо ли?.. Не лепо ли?.. Не лепится судьба? Нелепица! Земля сама навстречу вертится. И — ни кола нам. И — не встретиться. Своя у вас, другая летопись. И — ни двора. В дорогу верится. И новым смыслом песня полнится. И где-то впереди заветрено то слово, что насущно молвится. *** Я к тебе войду не постучав, попрошу напиться. Хрупкая соломинка луча вслед за мной скользнет по половицам. И войдет со мной в твое жилье запах дыма, горький привкус хвои... Расскажу тебе я о своем песенном, тревожном непокое. И тебя за тридевять земель уведу по клавишам паркета в область ту, где не бывает лета, где моих бессонниц карусель. Где во все границы — ледостав. Где любовь моя — во все границы. ...Далеко-далеко города от моей полуночной столицы. НА ОСТРОВАХ  Солнечно. Сонно. Медленный вдох с выдохом леса перемежается. Перемещается облако в дождь. К сердцу бережно принимая лесотень, светосинь, начинаю этот день под синичью морзянку «тинь-тинь». Островной государь, лес уводит лосиной тропой, — отрывной календарь над распахнутой чьей-то судьбой. Отмахнусь ли от наплыва березовых струй, как от чистого говора струн потревоженных гуслей. И у сосен ростральных, где глухарь, где добыча легка, боль свою не истрачу, как зазря не затрону курка. Говорун и молчальник, повстречавшийся мне на пути, — окаянный маячник, ты по сердцу меня рассуди: то ли так одичал я, то ли стал я к себе же добрей, то ли это — начало самой истинной жизни моей. В ДОЛИНЕ СМЕРТИ[1 - Прим.: В 1943 году в долине реки Западная Лица была наголову разбита отборная фашистская дивизия егерских стрелков «Эдельвейс», прорывавшаяся к Мурманску. Советские воины стояли насмерть. После войны район сражения стал называться Долиной смерти.]  Адским кашлем пушки изошли. 43-й. Бронзовеют лица. Это страшно — прахом раствориться, чтоб глаза цветами проросли. Это зябко — в те цветы глядеть, как в друзей невозвратимых лица... Каска проржавевшая. Надень. Лютик твой нелеп уже в петлице. И уже ты старше двадцати, строже двадцати на 43-й. И уже тебя мне не спасти если вдруг ты упадешь, прострелен, как солдат, которому была так необходима каска эта. А в долине полдень. Добела даль крахмалит сопки вешним светом. Мы молчим с товарищем моим. А на вербах розовеет завязь. У бойниц о павших говорим, о дождях дремучих над Рязанью. Мы запомним: вербами прошит дота череп. Воскресенье, Зоннтаг... А на запад, выверив по солнцу азимут, геологи прошли. КРЕЧЕТ  И бродяга и ушкуйник По судьбе и по душе, У земли живу на первом Неоглядном этаже. В государстве полуночном Неба, сосен и болот. Благодарствуя за то, что Писем почта не несет. И за то, что каждый вечер Ходит в небе тяжело Золотой окраски кречет, Опираясь на крыло. То он ближе, то далече. От беды ли? От тоски... И каким ветрам навстречу— Два крыла, как две руки. От какой кручины кружит, Нежит небо тяжело... С высотою то ли сдюжит, То ли выронит крыло?.. *** Нет видимости. Словно бы в кино, где первозданно барахлит экран, он вплавь идет, тяжелый, как бревно, чукотский продолжительный туман. Из всех небесных и земных прорех, как сто разлук моих и сто потерь, по створам ледоносных диких рек он скрадывает нас, как зверя зверь. В такую пору не сойти б с ума. В такую пору разум бередит чукотский продолжительный туман. Ты прав, полярный старый следопыт,— присутствует оптический обман над постоянством вечной мерзлоты... Дочитан приключенческий роман. Не радуют унылые цветы. Шепчу: «Люблю». Безмолвно все вокруг. Все несоизмеримо — далеко. Не разомкнуть закоченелых рук. Прочь не уйти бездумно и легко. Шепчу: «Люблю». Кручу теодолит. Что отписать тебе из дальних стран?.. Бывает, крепко душу бередит чукотский продолжительный туман. *** И красивы, и огнеопасны Северных сияний витражи... — Ты откуда, Машенька? — Из сказки. — Так порадуй, сказку расскажи Хочешь, просто намолчи, Но до конца все ж, До того удачного венца, Где сердца—в сердца Ладони — настежь, И выходит счастье на ловца. Где и птице надобна и зверю Дружбы неподкупная рука... Отпускает рыбицу Емеля, А ведь мог сгубить наверняка. А ведь мог, по щучьему веленью Всей царевой завладеть казной. ...Упаду ребенком на колени Пред нехитрой этой простотой. Чтоб однажды среди бела дня Этой сказке на слово поверить, Птице, травам И лесному зверю У людского вечного огня. ДОБРОТА Ларисе Так вышло: ехал без билета. Был недалек Полярный круг, вращалась весело планета... Но контролер явился вдруг. Метнулась темень за составом... В снегу едва приметный след— за полустанок, где меж ставен светлинки в рубленой избе. О избы северных окраин! В них доброта от всей Руси, Вот впущен, вот сижу за чаем, дорог случайный отпускник. И мой соседствует ботинок с бахилом грубым под столом. И мне хозяин два с полтиной из-под клеенки достает. И пламенеющая пава в патриархальнейшей тиши: — Счастливо, парень. И — без паник. А как доедешь, напиши... Я в скором ехал. И мерцала вдали, и брезжила едва, и синим снегом осыпалась — на счастье—синяя звезда. *** Ненадолго от белых зимовий возвращаясь к людскому жилью, за снегами подворье Прасковьи издалека еще узнаю. Угадаешь ты сразу едва ль по весьма обиходным приметам — допотопный домишко ли это, допотопный ли это корабль. Кто хозяин? И чем знаменит на поморье старинном?.. Во дворе колоколец гудит. Якорей неприкаянный вид средь студеной равнины. Далеко колоколец гудит. Окликает. Но сердце саднит от протяжного, долгого гуда. Оттого ль, что товарищ зарыт у Прасковьина сруба?.. Оттого ль, что опять замела непогода по отмелям ржавым. И студеные пальцы свела на окрайне державы?.. Но сойдутся в пространстве одном заповедным огнем очищенья эта боль и свеченье непочатых снегов за окном. Изыскатель улыбки людской, свято верящий в дружбу людскую, память людям оставлю какую, уходя на последний покой?.. А Прасковья достойно жила, эту землю по чести блюла, берегла этот край от потравы, знала тропы и броды, и травы, веслецом хорошенько гребла. *** Переможется грусть, и за грустью журавлиный затеплится клин. И частушечный пламень рябин разольется от Ковды до Устюга. Отзовется в крови. Обоймет лесом, берегом ли. И тихо мне припомнится журавлиха у иных, пламенеющих вод. У степных, самых первых моих берегов, у отеческой песни, что была мне, как есть, поднебесьем и дыханьем осенних гвоздик. И теплом предвечерних полей... Но в веселом сиянье денницы не накличут усталые птицы и вестей от тебя, ни гостей. Лишь помыслится тихо о том, что и жизнью немного отпущено. Как же надо любить эти кущи, чтоб не мучиться горько потом над судьбой обездоленной птахи и в осенних ветрах над жнивьем не грустить, не вздыхать и не ахать одиноким, как есть, журавлем. И ОТЧИЙ ДОМ, И РОДИНЫ ЧЕРТЫ...  Недавно все: Стучит капель в окно, Горланит громко Запоздалый кочет. Я замирал, Я становился кротким, — Сияли детством Степи Предо мной. И отчий дом, И Родины черты, — Черты любви земной И постоянства... Летели поезда, Роняя дым. Рвалась душа В оглохшие пространства. Мелькали реки, Лица, Города... Но так внезапно все остановилось, Как будто никуда мне не стремилось, Как будто не спешилось Никуда. Как будто Лишь затем и уезжал, Чтоб навсегда однажды Возвратиться, Смахнуть слезу, Пред мамой повиниться, Над жизнью поразмыслить Не спеша. Заметить — Быстротечны дни. И ты Уже давно, Уже давно — не мальчик, И все, к чему спешил, — Не эти ль дали?.. И отчий дом. И памяти скрижали. И Родины негромкие черты. ЕДИНОЙ ПРАВДОЙ И ОГНЁМ ОДНИМ I Гром отгремел, Рассыпав дождь по травам. Седой старик, Ты расскажи опять И как мечталось О красивых странах, И Перекоп Как приходилось брать. Как мчались кони, Устали не зная. А ты чубат И молод, и красив... Промчалась Твоя юность боевая На полный вымах Ярости и сил. Теперь ты сед. И спать ложишься рано. И, словно память Отгремевших лет, Болит твоя открывшаяся рана, И долго-долго Сна ночами нет. II Старик, старик, Я знаю, не помогут Лекарства, Что приносят доктора, Если опять пригрезилась Дорога И если ею Бредишь до утра. И снова За Окой и Чертороем, Клинком сверкая, Уж в который раз, Безбожно в бога, В мать и в душу кроя, Ты целишь в черный И бровастый глаз. И взгляд в упор — Матерый и колючий. Ты выпускаешь В этот взгляд заряд. И падает, Всплеснув руками, С кручи Тот, кто ходил В кулацких главарях. И снова — Наземь рыжие восходы. И въелась в тело, И ржавеет пыль. И стонет под копытами Ковыль. И снова бой... Нет. Здесь помочь Не смогут Умнейшие на свете Доктора. Если опять Пригрезилась дорога. И если ею Бредишь до утра. III Ты сетуешь на память, Что, как шхуна, По руслу лет Уносится назад, Туда, где первой на селе Коммуне Бандиты одичавшие грозят... Собрания, агитки, продотряды. И протокол В крови секретаря... И пламень строк В расстрелянной тетради: «Горят над нами Зори Октября». IV Ты вспоминаешь — Что за лето было! В низинах, У разливистой реки же траву высокую Косили Облитые загаром мужики. И косишь ты. С тобой два сильных сына. И тот, что поплечистей, — Мой отец. Шутили все: — Не слаб детина. По всем статьям В отца пошел малец. Ты говоришь, И я пошел в отца. ...Есть обелиск За морем чабреца. V А жизнь спешит. А жизнь неукротима. И стонет в жилах Дерзновенный век. И, утверждая Власть свою над миром, Взошел над миром Гордый человек. Под ним клубятся Древние преданья. Над ним повисли Гроздьями миры. А жизнь спешит. О радость созиданья И светлые улыбки Детворы!.. VI Я выйду в поле Самой ранней ранью И посмотрю вокруг Из-под руки. И выплывут навстречу Из тумана Крапленные заре  Материки. А я, Вселенной Молодой хозяин, В спецовке синей Землю обойду. Мне — от Москвы До самых до окраин Растить хлеба И добывать руду. Мне все успеть, Что деды не успели. И все, Что завещали нам отцы. Поверь, старик, — Мужчины мы на деле. Мы только с виду Мальчики, юнцы. Сегодня нас благословляет Родина На трудные И славные дела. Ракеты мчатся, Тая в синей роздыми. И сталь в мартенах Буйствует, бела. И пусть не все Спокойно на планете. Но в жизнь входя, Мы знаем наперед, Что в час любой Мы на земле в ответе За Правду, За Любовь И за Добро! VII Горят над нами Зори Октября... Отмечены высокою судьбою, Мы нынче пашем И плотины строим, И в Арктике бросаем якоря, И спорим хлестко, Если что — не так, Идя по жизни С Ильичевой верой. По сердцу нам Тугие ветры века И звездная по силам Высота. И пусть не все Спокойно На планете, — В грядущий день Распахнуты глаза. Поверьте, деды, И отцы, поверьте — Мы в трудный час Не повернем назад. VIII Гром отгремел, Рассыпав дождь По травам... Седой старик, Ты расскажи опять И как мечталось О красивых странах, И Перекоп Как приходилось брать. Как мчались кони, Устали не зная, А ты чубат И молод, И красив... Промчалась Твоя юность боевая На полный вымах Ярости и сил. А дед выходит В кацавейке куцей К косому И клыкастому плетню. И вижу я, — Он тихо улыбнулся Навстречу звонкому И солнечному дню. Он, Этот мир узнавший Не по книжкам И смерть не раз увидевший В глаза, Он слышит — где-то, Где-то очень близко Вздыхает сено На степных возах. И дед смеется, Как смеются дети, Любой травинке И дождинке рад... Растут хлеба, Кричат грачи на ветках, И набирает соки Виноград. notes Примечания 1 Прим.: В 1943 году в долине реки Западная Лица была наголову разбита отборная фашистская дивизия егерских стрелков «Эдельвейс», прорывавшаяся к Мурманску. Советские воины стояли насмерть. После войны район сражения стал называться Долиной смерти.