В концертном исполнении Николай Борисович Дежнёв Дежнёв. Трилогия #1 Николай Дежнев закончил первую редакцию своего романа в 1980 году, после чего долго к нему не возвращался — писал повести, рассказы, пьесы. В 1992 году переписал его практически заново — в окончательный вариант вошел лишь один персонаж. Герои романа выбрали разные жизненные пути: Евсей отдает себя на волю судьбы, Серпина ищет почестей и злата на службе у некоего Департамента темных сил, а Лука делает все, чтобы приблизить триумф Добра на Земле. Герои вечны и вечен их спор — как жить? Ареной их противостояния становятся самые значительные, переломные моменты русской истории. И лишь одна сила может склонить чашу весов в ту или иную сторону — Любовь. «Chicago Tribun», 22 ноября 1999 года  «Роман развлекает и несет радостное настроение, как ни одна другая книга за многие годы». «Herald Sun», 5 марта 2000 года  «Автор не боится рассказывать запутанную историю, затрагивая с юмором трудные вопросы. Результат — причудливый рассказ, полный остроумия и согревающих человеческим теплом откровений. Читаешь роман с карандашом в руке». «Publishers Weekly», 27 сентября 1999 года  «Блестящая русская сатира в переводе на английский и десяток других языков делает ее автора заметной фигурой в международном литературном мире». «Los Angeles Times», 12 декабря 1999 года  «Эта книга — мозаика из элементов философии, политики и сюрреализма. В ней принявший человеческий образ черт выпивает с профессором физики и подсовывает ему изменяющую жизнь формулу». «Kirkus Reviews», 15 сентября 1999 года «Сказочный роман — в самом точном смысле этого слова — между русской женщиной и падшим ангелом. Книга остроумна, грамотно выстроена и не оставляет равнодушным». Николай Дежнев В концертном исполнении (Анна и падший ангел) Раечке 1 Старуха Ковалевская умерла в самом начале весны, в марте. Кто-то мог бы сказать: решила и умерла, но сама Ковалевская, будь она жива, никогда бы с таким утверждением не согласилась. Член партии с тридцать второго, она не верила в мистику. Ее жизнь прошла объективной реальностью, данной ей в ощущениях, и такой же простой и ясной должна была прийти к ней смерть. «Жила бы страна родная», — пела Ковалевская вместе со всем народом, и страна жила, сама же она на такую роскошь не претендовала: ей было некогда — она боролась. И пусть муж, товарищ по партии, сошел из тюрьмы в могилу, пусть не делала она разницы между личной жизнью и общественной работой, но зато была у этой женщины непобедимая жажда жить, детский интерес к этому нелепому и утомительному процессу. Сохранив до старости ясный аналитический ум, Ковалевская читала все попадавшиеся ей под руку газеты и до тонкостей разбиралась в запутанной политической обстановке, что, впрочем, немало содействовало ее безвременной кончине. Когда ясность целей и предсказуемость событий сопутствуют тебе всю жизнь, трудно, не тронувшись умом, видеть горячечный бред, который по недоразумению называется современной политической жизнью. И старуха не вынесла. В день смерти Ковалевская выслушала утренний выпуск последних известий, после чего позвонила единственной своей родственнице Анне и сухо проинформировала, что, наверное, скоро умрет. Как выяснилось позже, государству покойная к этому времени уже не доверяла и единственное свое достояние, двухкомнатную квартиру, отказала по завещанию племяннице. В гробу Ковалевская лежала длинная и сухая, с выражением лица спокойным и суровым, именно таким, какое было у нее при жизни. Прямая до резкости, она не нажила много друзей. Хоронить старого большевика пришло человек шесть или семь, таких же строгих и подтянутых, одетых бедновато, но чистенько, по моде пятидесятых годов. Что ж до печальных хлопот, то они легли на плечи Анны Александровны, по мужу Телятниковой, и частично на самого Сергея Сергеевича, весьма, впрочем, занятого в своем институте. Похоронили покойную в могилу мужа на Ваганькове, отпели там же в церкви, заочно. Снег в том году выпал в изобилии, лежал мохнатыми сугробами на крыше ларька с портретами Высоцкого, на павильоне ритуальных услуг, засыпал все боковые, отходившие от расчищенных аллей дорожки старого кладбища. К могиле пробирались через лабиринт оград, стараясь ступать след в след. Похоронные мужики замучились, так что пришлось дать им на бутылку водки сверх уговора. Начинало потихоньку смеркаться. Серая мгла тоскливой московской оттепели сгущалась между голыми стволами деревьев. Обратно возвращались все так же — гуськом. Оказавшись на центральной аллее, Анна отряхнула пальто, бросила прощальный взгляд на свежую, заметную издалека могилу — у темного холмика, держа в руках венок, стоял высокий мужчина! Немало тому удивившись, Анна оставила стариков на попечение мужа и пошла обратно. Она считала себя обязанной пригласить незнакомца на поминки, но, странным образом, никого у могилы не нашла. Никаких следов, кроме протоптанной похоронной процессией тропинки, тоже не было. Что ж до маленького венка из живых красных роз, на его черной ленте вязью было выведено: «Нам хорошо было вместе». Всю дорогу до дома, трясясь в холодном полупустом автобусе, Анна не переставая думала об увиденном, однако никому об этом не рассказала. На поминках пили мало, все больше вспоминали молодость, службу в комиссариатах, войну. Осуждали измельчание нравов и отсутствие идеалов у современной молодежи. На безудержный рост цен не жаловались, были выше этого. Старухи курили. Единственный доживший старик с удивлением смотрел на все водянистыми, выцветшими глазами и молчал. Вилка в его руке мелко дрожала. Анна сидела за столом задумчивая. Временами она поднимала взгляд на стоявший на буфете в черной рамке портрет тетки, и странные мысли начинали бродить в ее голове; жизни покойной она не представляла. Мужчина на кладбище занимал ее воображение, и Анне уже казалось, что она не только знает этого человека, но — и это был уже совершеннейший абсурд — он ей чем-то близок и дорог. Удивительное томление охватило все ее существо, сжало грудь неуместным на поминках предчувствием полноты жизни и радости. С этим чувством не хотелось расставаться, как не хочется отпускать от себя сладкий, полный надежд и обещаний утренний сон. Когда все разошлись и посуда была перемыта, Анна еще долго стояла у окна, смотрела на залитый холодным лунным светом московский двор, на изрезавшие его угольно-черные тени деревьев. Ей было грустно, но обещание радости жило в ее растревоженной душе воспоминанием о чем-то мимолетном, но удивительно нежном и приятном. Единственным человеком, кому Анна рассказала о случившемся, была ее ближайшая подруга Машка. Мужу говорить не стала, да он бы и не понял, занятый своей наукой. Впрочем, жизнь брала свое, и очень скоро испытанное Анной чувство притупилось, и она вспоминала о нем, как о чем-то забавном и приятном, но, увы, не имеющем к суетной реальности никакого отношения. Мысли ее были заняты все больше вещами совершенно конкретными. Доставшаяся от тетки квартира пришлась как нельзя кстати: Телятниковы, несмотря на зрелый возраст, ютились в коммуналке и других возможностей выбраться из нее не имели. В институте Сергея Сергеевича уважали, однако не настолько, чтобы что-то сдвинулось и пошло дальше абстрактных обещаний. Правда, как оказалось, вступление законной наследницы в свои права было также делом непростым и потребовало немалой настойчивости и энергии, не говоря уже о времени и взятках. Но все в жизни проходит, и стараниями Анны победа была одержана. Выждав приличествующий срок, Телятниковы переехали на новую квартиру и, пребывая в эйфории от победы над бюрократией, решили незамедлительно выменять себе хорошую трехкомнатную где-нибудь в тихом и респектабельном районе столицы. Кончался апрель, второй месяц весны, времени надежд и ожиданий… Казалось бы, ну что до всей этой суеты Лукарию?.. Однако события, происходившие в нижнем, трехмерном мире людей, его волновали. Куда-то подевался душевный покой, и то и дело он ловил себя на том, что думает совсем не о природе времени. Смерть старой большевички случилась в марте, а уже к началу мая стали накапливаться события, потребовавшие от доцента Телятникова определенной систематизации. Впрочем, это полностью соответствовало его природным наклонностям: Сергей Сергеевич уже достиг того возраста, когда мужчина начинает испытывать потребность в анализе или, что по сути одно и то же, стремится убедить себя в осмысленности прожитой жизни. В этом возрасте еще живы амбиции и надежда нет-нет да всколыхнет душу забредшей из юности мечтой, но старость уже маячит на горизонте размытым силуэтом, и порой с заката жизни явственно тянет холодом равнодушия к себе, не говоря уже о мире. В этом «бальзаковском возрасте» мужчина начинает понимать многое из того, что раньше проступало лишь намеком, начинает видеть, что природа с упорством маньяка воспроизводит одни и те же типы людей и, смешивая их в различных комбинациях, притворяется, будто это и есть многообразие жизни. И тогда однажды наступает день, и ты четко, до осенней ясности, видишь всю ненужность и бездарность происходящего, и от этого знания тебе хочется отупеть, уткнуться физиономией в ватную беспросветность обыденности, уснуть сном наяву и так тихо и незаметно сойти себе не спеша в мир иной. А что поделать — душа с возрастом известкуется, и уже нет ни сил, ни желания отвечать на чувства; и любовь, не достучавшись, проходит мимо. А ты смотришь ей вслед и, вторя индусам, шепчешь: любовь — большое несчастье, любовь отвлекает от поисков совершенства, любовь… и стараешься в это поверить. И все бы хорошо, и все спокойно, но есть в этом возрасте и потаенная опасность — зверь тщеславия, питавшийся до времени надеждами, вступает на тропу войны. Все отгорело, отжило; и только с одним невозможно примириться — что ты никто и жил никак!.. Что ж до свалившихся на голову Телятникова неприятностей (и Сергей Сергеевич это ясно осознавал), начало им было положено переездом на новую квартиру. Саму старуху он не винил, хотя при жизни состоял с ней в отношениях весьма прохладных. Как ученый-физик Телятников начисто отметал возможность вмешательства привидения или духа усопшей — сам-то он на Германна явно не тянул, но порой, в минуту слабости, и его посещала мыслишка, что не все здесь чисто. Смеха ради, и больше для развлечения, он зашел в библиотеку и просмотрел кое-какую литературу о ведьмах, но сходства с покойной не нашел. По характеру Ковалевская скорее подходила на роль инквизитора. Мысленно возвращаясь к началу неприятностей, Сергей Сергеевич вспоминал, как в первый же день с потолка их новой квартиры на него обрушился столб воды. Вот так, ни с того ни с сего, без всякой с его стороны провокации. Следом за водой весьма странно повела себя люстра чешского стекла. Сорвавшись с крюка, она вопреки закону тяготения едва не угодила в голову зазевавшегося доцента. После случившегося Телятников долго еще ходил, втянув шею и опасливо поглядывая на потолок. Со временем выяснилось, что все эти странные природные явления, включая произвольный перелет предметов и работу холодильника в режиме микроволновой печи, были каким-то образом связаны с темой обмена квартиры, являвшейся, очевидно, запретной. Впрочем, даже молчавшего Телятникова в порядке профилактики стало бить током, и не только от розеток, что было еще как-то объяснимо, но и от таких завзятых изоляторов, как его собственная зубная щетка и презервативы. Часто это случалось не ко времени. Выяснилось также, что стихийные природные явления не имеют ничего общего со справедливостью, подвергая наказанию исключительно хозяина квартиры. Лишь однажды, когда Анна первой заговорила о переезде, в нее полетел предмет, да и то подушка. Зато на всех ее платьях и халатах с пистолетными хлопками начали отстреливаться пуговицы, а всевозможные пояса и тесемки беспрестанно развязывались. — Он влюбился в тебя! Он в тебя влюбился и ест меня поедом! — орал доведенный до белого каления Телятников, однако на вопрос Анны: «Кто он?» — Сергей Сергеевич ответить не мог и лишь затравленно озирался по сторонам. Теперь, прежде чем открыть рот, он тщательно продумывал все, что намеревался сказать, и это во всех отношениях шло ему на пользу. Естественно, делались попытки обсуждать тему обмена иносказательно и даже на ломаном английском и с помощью пальцев, но все эти уловки моментально разгадывались, и наказание следовало неотвратимо. В качестве легкого дружеского предупреждения из настенных часов разом, как блохи, выпрыгивали все шестеренки, а телевизор вдруг начинал говорить по-китайски. И ничего, и вполне можно было бы приспособиться и смотреть, если бы по всем программам показывали что-то, кроме рекламы американского слабительного. Все эти выходки и вывихи природы делали жизнь совершенно невыносимой, а обмен и срочный переезд — первейшей необходимостью. Чтобы хоть как-то передохнуть и привести нервы в порядок, супруги Телятниковы решили пожить в своей старой комнате в коммуналке, но не тут-то было! Стоило им появиться в родной квартире, как запахло паленым: маленький аккуратный пожарчик выжег их комнату целиком, не пожалев ни мебели, ни обоев, и тихо погас сам собой на пороге общественного коридора. Сергей Сергеевич сидел в кухне на табурете и плакал, и смеялся навзрыд, пока вызванный на место событий домоуправ не заставил его выпить полноценный стакан водки, чем снял стресс, но ситуацию не изменил ни на йоту. После этого инцидента друзья как-то разом перестали предлагать пожить у них, и по-человечески этих людей можно было понять. Анна тоже, случалось, плакала, но было в происходившем и нечто льстившее ее самолюбию. Не стоит и говорить, что пресловутую проблему пытались обсуждать по телефону и на улице. В результате телефонный аппарат стал обычным семизначным набором соединять их с Нью-Йорком, с районом Брайтон-Бич, где все говорили по-русски, но не с американским акцентом. Большим сюрпризом явилось для Телятниковых и появление астрономических счетов за международные переговоры, тяжким бременем легших на скромный семейный бюджет. Что ж до попыток поговорить на открытом воздухе, то ноги Сергея Сергеевича были сплошь искусаны как бродячими, так и вполне добропорядочными собаками, бегавшими до произнесения им сакраментальных слов по своим собачьим делам. В местной поликлинике, где делают уколы в живот от бешенства, Сергея Сергеевича величали исключительно по имени-отчеству, а не как всех прочих — «товарищ укушенный». В дополнение ко всему появились еще и трудности другого рода, сделавшие невозможной интимную близость супругов. Никакой, по мнению доктора, патологии — а вот не получалось, и точка! Доходило до смешного — и они смеялись, но внутреннее напряжение росло, и Сергей Сергеевич начал всерьез беспокоиться за свое психическое здоровье… Именно обо всех этих неприятностях и думал, прогуливаясь перед центральным корпусом института, доцент Телятников. Время было обеденное, и студенческий народ высыпал погреться на солнышке, почувствовать, что и вне учебных аудиторий есть жизнь. До начала лекций оставалось больше часа, и Сергей Сергеевич с удовольствием подставлял теплым лучам свое бледное, выцветшее за зиму лицо. Умного вида студенты почтительно с ним здоровались, не потерявшие еще привлекательности студентки мило улыбались в тайной надежде, что это им зачтется во время приближавшейся сессии, и Телятников гордо плыл по этому морю всеобщего уважения и трепета. О сложившейся своей репутации изверга и педанта Сергей Сергеевич был прекрасно осведомлен, собственный образ ему нравился, и все в жизни было бы хорошо и прекрасно, если бы не осложнявшие ее домашние неприятности. «Что-то надо делать! Что-то немедленно надо предпринять! — думал Сергей Сергеевич, пощипывая на ходу свою аккуратную докторскую бородку и пугая взглядом робких первокурсников. — Может быть, все это лишь игра теории вероятностей? — в который раз спрашивал он себя и тут же, как ученый, отметал несостоятельную гипотезу. За всем разнообразием разнузданных случайностей явно угадывалось нечто злопыхательски-единое, связанное с обезумевшей квартирой. — Надо съезжать! Надо во что бы то ни стало съезжать! Так вот просто прийти домой, взять Анну за руку и уйти, якобы на прогулку. И не вернуться! А где жить — найдется!» Приняв такое ясное и четкое решение, Сергей Сергеевич внутренне приободрился и даже принялся насвистывать нечто отдаленно напоминавшее арию тореадора. Не в меньшей степени радовал его животной радостью и предстоящий обед, который он честно заслужил, прогуливаясь на свежем воздухе. Поднявшись по ступеням родного института, Телятников готов был уже взяться за ручку массивной двери, как вдруг заметил в двигавшемся студенческом потоке некоторое оживление, центром которого был странно одетый тщедушный человечек. В видавшем виды ватнике и захватанной пальцами кепчонке он производил впечатление инородного тела, неизвестно как затесавшегося в яркую толпу молодежи. Расталкивая студентов и как бы гоня перед собой волну, человечек держал курс прямо на Телятникова. Цель его была настолько очевидна, что Сергей Сергеевич остановился и даже сделал шаг навстречу незнакомцу. «Скорее всего, родитель какого-нибудь оболтуса, — классифицировал человечка Телятников, — будет просить за своего недоросля, напирать на старушку мать и рабоче-крестьянское происхождение. Может случиться, что и взятку предложит», — готовясь дать отпор, предположил доцент, но на этот раз ошибся. Зыркая наглыми глазами и вращая на ходу кончиком розоватого, по-кроличьи подвижного носа, мужичонка вдруг расплылся в радостной улыбке и, распахнув ватниковые объятия, буквально бросился к Телятникову. — Сергей Сергеевич, дорогой! Как я рад вас видеть! — зачастил он, почему-то подмигивая игривым, косящим к носу глазом. Завладев рукой Телятникова, человечек схватил ее обеими лапками и принялся трясти так, будто намеревался оторвать. — Извините… — церемонно поднял брови Телятников. — Разве мы с вами знакомы? — Нет, конечно нет, но это и неважно! Шепетуха, профессор Шепетуха, Семен Аркадьевич! — отрекомендовался носитель ватника, делая попытки обнять доцента. Убедившись в их тщетности и отпустив наконец его руку, он достал из кармана глянцевую с золотым ободком визитную карточку и протянул ее Телятникову. Сергей Сергеевич взял предложенный ему кусочек картона и прочел, что стоявший перед ним тщедушный Семен Аркадьевич был не только профессором и доктором наук, но еще и лауреатом государственных премий, и директором координационного центра по биоэквилибристике. Несколько подавленный обилием титулов и званий, Телятников положил карточку в карман и посмотрел на доктора наук и директора. На этот раз в косых глазах человека в ватнике ясно читались острота и живость ума, а на худом подвижном лице проступила печать значимости. Даже острый нос с розоватым кончиком странным образом свидетельствовал о неординарности его обладателя. Телятников сконфузился. — Извините, с собой не ношу. Забыл, наверное, в кабинете… — Сергей Сергеевич хотел сказать, что в жизни визиток не имел, но постеснялся. Обычно, представляясь, и будучи спрошен о роде занятий, Телятников отвечал просто — физик. Доцент кафедры общей физики — звучало не только длинно, но и как-то унизительно. В этом сочетании слов слышалось нечто школьно-будничное и общедоступное, в то время как в коротком «физик» заключалась ностальгия по тем временам, когда профессия эта была еще в почете. Несмотря на прочное положение и солидный стаж преподавательской работы, Сергей Сергеевич все еще не мог смириться с выпавшей ему судьбой и мечтал о всенародном признании своего таланта. — Да полноте, батенька, полноте! — успокоил его профессор. — К чему вам визитки! Кто же не знает Сергея Сергеевича Телятникова! Ваше имя теперь у всего ученого мира на языке! Услыхав такое, Сергей Сергеевич совсем растерялся и уже не знал, что и говорить. Впрочем, от него этого и не требовалось. Взяв инициативу в свои руки, профессор коротко сообщил, что в Москве пролетом из Торонто, что направляется на конгресс в Монреаль, где запланировано его сообщение по способам окисления микролептонов. — А о вас, батенька, очень и очень наслышан и, не скрою, давно мечтал познакомиться! — закончил Шепетуха свою короткую энергичную речь. Подхватив доцента под ручку, он стал ненавязчиво прогуливать его в сторону проходной института. — И статейку вашу прочел самым внимательным образом, с карандашиком в руке! — говорил он, семеня и подстраиваясь к шагу Сергея Сергеевича. — Прелестная вещичка! Простая по форме, но какие же знающему человеку открываются глубины! Мне она, грешным делом, напомнила одну из первых публикаций Альберта, я имею в виду Эйнштейна. Да вам за одно это надо присвоить звание доктора наук! Вы ведь не против, если защита диссертации пройдет в моем институте? — Шепетуха снизу заглянул в лицо Телятникова и по его выражению понял, что доцент был не против. — Вот и прекрасно, дайте мне только вернуться из Канады! А на костюмчик мой не обращайте внимания — ехал на дачу, дай, думаю, загляну, может, повезет познакомиться с Сергеем Сергеевичем! И правда повезло! — радостно рассмеялся директор координационного центра и тут же серьезно продолжал: — Порой так хочется поговорить с умным, знающим человеком! Устаешь от невысказанных гипотез — все равно как от отсутствия близости с женщиной! Сергей Сергеевич был поражен смелостью и глубиной сравнения. «Какой яркий человек! Какой тонкий, изощренный ум!» — удивлялся он про себя, боясь в то же время пропустить хоть слово, сказанное Шепетухой. — Творческая и сексуальная энергии — одной природы! — говорил меж тем профессор. — И то и другое увлекает, заставляет с интересом жить. Вы ведь занимаетесь единой теорией поля… Я не ошибся? — спросил он вдруг. — Да, в некотором роде… — промямлил Сергей Сергеевич, не уставая удивляться прозорливости лауреата государственных премий. — Хотелось бы, знаете, прийти к каким-то общим закономерностям… — Понимаю, ах, как я вас понимаю! — возрадовался Шепетуха. — Каждый ученый — да что там ученый! — каждый мало-мальски интеллигентный человек стремится построить единую картину мира и найти в ней свое место. Впрочем, поиск своего места, как и смысла существования, — это, пожалуй, чисто русский мазохизм!.. — Директор координационного центра замолчал, задумчиво посмотрел в затуманенную автомобильными выхлопами даль Каширского шоссе. — А знаете, пожалуй, красота действительно спасет мир! Я имею в виду красоту математических формул! Представляется мне, что мы, ученые, до конца еще не понимаем принципиальную важность элегантности и симметричности математических построений! Ну да к этому мы с вами еще вернемся, у меня для вас, можно сказать, заготовлен подарок! — Шепетуха интригующе зыркнул на шагавшего рядом Телятникова. «Насколько верно и проникновенно он говорит!» — думал Сергей Сергеевич, наблюдая краем глаза, как в такт со словами у профессора двигались большие, поросшие длинным серым волосом уши. Мысли Шепетухи до мельчайших нюансов совпадали с тем, к чему пришел он сам, и от этого, и от загадочных обещаний у него легко и приятно кружилась голова. Меж тем, ведомый все так же под ручку, Телятников вдруг увидел себя отразившимся в стеклянной стене кафе «Мечта», что стояло как раз напротив института для искушения неокрепших еще в науках студенческих душ. — Вы ведь, Сергей Сергеевич, не обедали? Так давайте зайдем, посидим, как белые люди, поговорим! — предложил Шепетуха. — Деловой ленч! Я на днях был в Париже, так там… С этими словами профессор приоткрыл стеклянную дверь заведения и мягко, но настойчиво протиснул в образовавшуюся щель вяло сопротивлявшееся тело доцента. Сергей Сергеевич искренне противился и даже бубнил нечто об ответственности профессорско-преподавательского состава перед широкими кругами научной общественности, но шел, и делал это не без предвкушения ожидавшего его удовольствия. Неведомая сила влекла его в питейный зал, и очень скоро он, не то к радости, не то к ужасу, обнаружил себя сидящим в металлическом кресле за круглым мраморным столиком. Расположившийся напротив Шепетуха уже шептался о чем-то с наклонившейся к нему официанткой. Ее могучее, едва сдерживаемое слабой тканью халатика тело нависало над профессором, нарисованные красным большие чувственные губы улыбались. Ловкач профессор не терял времени зря и, диктуя заказ, то и дело запускал нескромный взгляд в открывавшиеся в разрезе кофточки глубины. Странным образом он изменился и, казалось, уже органически принадлежал этому ресторанно-буфетному миру московских стекляшек. «Талантливый человек талантлив во всем», — не без зависти заключил Телятников. В нем вдруг проснулось нечто гусарское, этакое залихватски удалое, захотелось и самому приобнять красавицу за расплывшуюся талию и тут же выпить бутылочку мозельского на брудершафт. Долетавшие до него слова о селедочке под шубой и холодном цыпленке разжигали воображение и аппетит. Единственно странным было то, что профессор беспрестанно подмигивал и строил рожи, и в какой-то момент Телятникову вдруг стало грустно и даже подумалось: а не уйти ли… Но тут подали закуску, ветчинку ломтиками, со слезой, и возникшее было желание само собой испарилось. — И еще, Марусечка, — веселился разошедшийся Шепетуха, — уберите со стола вашу похоронную икебану, мы с доцентом таким не закусываем! — Ох и шалунишки эти ученые, ну такое скажут, — призывно хихикала пышущая здоровьем Марусечка, ложась бюстом на Телятникова в попытке достать пылившийся в вазочке бумажный цветок. — Так… — сказал Сергей Сергеевич, когда, покачивая бедрами, официантка удалилась из зала, и поймал себя на том, что с внутренней приподнятостью потирает руки, чего никогда раньше за собой не замечал. — Давайте выпьем за знакомство, за святую науку! — Профессор уловил движение телятниковской души и щедрой рукой наполнил портвейном стаканы. — Нет, у меня лекция, мне нельзя, — сделал последнюю попытку отказаться Сергей Сергеевич, прекрасно понимая всю тщетность своих неискренних усилий. — Вы меня обижаете! — развел руками лауреат государственных премий, и Телятников увидел, что Шепетуха говорит правду. — С вашим опытом и мастерством! Сто грамм портвейна для вдохновения никогда не помешают! Он поднял свой стакан, и Сергей Сергеевич с удивлением заметил, что и его рука сама собой тянется к стоявшей перед ним посудине, и он уже чувствует во рту тяжелый, сладковатый вкус вина. Неземная легкая грусть коснулась вдруг крылом его души и пропала, а в опустевшей разом голове осталось лишь подобие мысли: портвейн-то я не пил со студенческих времен! Следуя примеру профессора, Телятников опорожнил стакан и, ухарски крякнув, утер влажные губы салфеточкой. Шепетуха меж тем был сама любезность: потчуя своего нового друга, он то пододвигал Сергею Сергеевичу селедочку под красной свекольной шубой, то подкладывал ему на общепитовскую тарелку синюшного, будто украденного у родного Аэрофлота цыпленка. Суетясь и то и дело промокая разлитый по мрамору стола соус, профессор разгорячился, снял ватник и промасленную кепчонку, под которой оказалась бетонно-серая, похожая на взлетную полосу лысина, поросшая местами защитного цвета волосиками. К удивлению Телятникова, верхнюю одежду директор координационного центра носил непосредственно на майку-тельняшку, свежесть которой представлялась сомнительной. Зато порадовала Сергея Сергеевича вытатуированная на худосочном предплечье Шепетухи фривольная картинка, под которой шрифтом газеты «Правда» стояло: «Любите Сему — источник знаний!» — Воспоминания молодости! — вздохнул лауреат государственных премий, проследив за взглядом своего визави. — Кто из нас не был грешен! Морские дальние походы, яростные ночные десанты! — Он потянулся за второй бутылкой, неизвестно как и когда очутившейся на столе, склонив голову набок, разлил портвейн. — Давай, Сергей, за нас! В зрелом возрасте, скажу я тебе, тоже есть свои прелести! Мудрость там, интеллект!.. — Профессор шмыгнул носом, сплюнул на пол. — Приятно все-таки ощущать себя состоявшейся личностью! Сергей Сергеевич скривился, но Шепетуха настаивал: — Брось, Серега, не кочевряжься, винишко-то лечебное! Вспомни наши лихие студенческие попойки! Кто в жизни свое не выпил, тот для науки человек потерянный! За тебя! Нет, нет, — пресек он попытку Телятникова симулировать, — тостуемый пьет до дна! Морщась и страдая лицом, Сергей Сергеевич выпил большими глотками вино, поспешно заел его приторный вкус салатом «Столичный». Если раньше мысли его мешались, то после второго стакана картинка мира попала в фокус, и шестым чувством он понял, что настало время поговорить о науке. — А вы, собственно, по какой части? — спросил Сергей Сергеевич, сосредоточенно стараясь подцепить на вилку подрагивающее, как груди официантки, желе. — Я — по бабам! — радостно заржал профессор. — Ладно, Серега, шучу! Работаю на стыке наук, специализируюсь все больше на человеке! И вообще тебе давно пора звать меня просто — Семен! — Шепетуха вдруг пошел по телу зелеными, плесневелыми пятнами, звучно икнул, отчего на Сергея Сергеевича явственно пахнуло ароматом тройного одеколона. — Извини, старик, с утреца был маленько не в себе, вот и поправился! — пояснил он, доставая из кармана ватника мятую пачку дешевых сигарет. — Значит, биофизик, — гнул свою линию Телятников. — Можно и так! — согласился Шепетуха, закуривая. — Только не в названии дело. Наука так же едина, как мир! Это мы сами с нашим убогим воображением поделили все на разные физики, химии и прочие географии!.. — Для убедительности концом ножа он покрошил остатки ветчины на тарелке. — А по большому счету: единая природа, единая наука, единое поле! «Красиво излагает, собака, — подумал Сергей Сергеевич застрявшим в голове штампом. — Ум аналитический. И как ловко перешел к единой теории поля! Сразу чувствуется — крупного калибра ученый. Странно только, что ходит в ватнике и на ногах опорки. А… — догадался Сергей Сергеевич, — так это ж он наше прогнившее общество эпатирует… Бьет обывателя своей экстравагантностью. Только все равно — тельняшку я бы постирал». Телятников почему-то потянулся за сигаретами, прикурил от поднесенной Шепетухой спички, заперхал, ловя открытым ртом воздух. Глаза его полезли на лоб, он инстинктивно потянулся за услужливо налитым портвейном, долго пил его маленькими глоточками. Неожиданно близко, отражением в самоваре, он увидел лицо перегнувшегося к нему через стол Шепетухи, его блудливые, подгулявшие глаза и большие, по-африкански вывернутые губы. — Серега! Слышь, Серега? — горячо зашептал профессор, обдавая Сергея Сергеевича запахом лука и дешевого табака. — А статейка-то твоя о многом мне порассказала! Амбициозен ты, черт, жаден до славы! Это хорошо! Это правильно! Кругом одни блатные да бездари. Только и слышишь: этот получил академика, другой стал профессором… А ты с твоим интеллектом прозябаешь! Душа горит, Серега, видеть этого не могу! — От возмущения Шепетуха хрястнул маленьким кулачишком о край тарелки так, что Сергей Сергеевич оказался весь, как селедка, в соусе. — Серость процветает в науке — и приспособленчество! — продолжал государственный лауреат, заботливо снимая со лба Телятникова кружочки тонко порезанного репчатого лука. — Спасибо, — сказал доцент и зычно икнул. — Не благодари. Пока не за что! Но мы им покажем, дай мне только вернуться из Гондураса! Ты, Серега, промеж них Колосс Родосский! — Ну, Семен, ну не надо… — засмущался Телятников. — Есть и среди академиков умные люди. Человека два или три. Да и статейку мою напечатали в журнальчике для юных идиотов… — Вот я и говорю, что зажимают таланты на Руси! Но ты, Серега, свое достоинство блюди! — В порыве благородного гнева Шепетуха привстал, схватил бутылку, как если бы она была с зажигательной смесью и ему предстояло бросить ее в президиум Большого ученого совета. — Самое главное в науке — не умалять собственных достижений, — продолжал профессор уже более мирно. — В академики выбирают исключительно по количеству загубленных талантов… Покачиваясь и прикусив от усердия кончик языка, лауреат государственных премий разлил остатки портвейна, проникновенно посмотрел в глаза Телятникову. — Гадом буду, век свободы не видать, а я тебе, Серега, помогу! Он пальчиком поманил к себе доцента. С сожалением расставаясь со спинкой кресла, Телятников подался вперед, навалился грудью на мрамор столешницы. Прямо на него смотрели бесцветные, обведенные красным ободком глаза директора центра и лауреата. «Я пьян как сапожник», — сказал сам себе Телятников, но не почувствовал при этом ни смущения, ни угрызений совести, а только приятную легкость и никогда им дотоле не изведанную свободу. — Я сделал великое открытие! — шепотом драматического злодея произнес Шепетуха и воровато оглянулся по сторонам. — Великое! И я тебе его подарю! — А вот этого не надо. — Телятников поводил пальцем перед носом Шепетухи. — Я в этой жизни всего добился сам. Сергею Сергеевичу понравилось, и он решил повторить упражнение с собственным пальцем и чужим носом, но на этот раз получилось плохо, и он едва не потерял равновесие в поехавшем куда-то в сторону кресле. Тем не менее Телятников продолжал: — Ты, Семен, скотина, если смеешь мне такое предлагать… От умственных и физических усилий у Сергея Сергеевича выступил на лбу пот, и он утер его вместе с остатками селедочного соуса. — Ша! Не бузи! — прервал его профессор, ставя зарвавшегося доцента на место. — Во-первых, воруют все, а значит, это уже не воровство, а модус вивенди! Во-вторых, любое открытие сродни откровению и чаще всего приходит не тому, кто его заслужил! Ты, может быть, всю жизнь трудился, а я принял на ночь стакан — мне спьяну и приснилось! Это как прикуп в преферансе — не тому пришел! Я ведь как твою статейку прочитал, так сразу и понял, что в небесной канцелярии ошибка вышла — твой сон мне послали! Понял? — Понял, — мотнул головой Телятников. — Излагай! — А ты уравнения Максвелла помнишь? — с профессорским прищуром и издевкой в голосе спросил Шепетуха. — Спрашиваешь! — доцент встрепенулся, как боевой конь, заслышавший сигнал трубы. — У меня это коронный вопрос, от него студенты на экзамене пачками отпадают. Хочешь, в дифференциальной форме? — Валяй! — милостиво согласился Шепетуха, пододвинув Телятникову линованный бланк счета и саркастически наблюдая, как тот со старанием выводит на нем какие-то загогулины. — Я ведь самоучка, — продолжал он, и в голосе его неожиданно прозвучали жалоба на судьбу и едва скрываемая зависть, — академиев не кончал, все своим трудом. Долбил, долбил, как дятел, вот и выбился в профессора!.. — Все! — Сергей Сергеевич отодвинул от себя исписанный листок счета. — Ротор вектора напряженности электрического поля, — начал он по-школярски заученно, — равен частной производной по времени… — Достаточно! — прервал его тоном экзаменатора Шепетуха. — Только почему это производная у тебя не государственная, а частная? Что, дельцам теневого бизнеса математику продаешь? Да нет, меня не бойся, я тебя не заложу, но с другими, Серега, поосторожнее, держи язык за зубами! Время плохое, сам не заметишь, как загремишь под фанфары! А срок мотать… Профессор посмотрел на слушавшего его с открытым ртом Телятникова, почесал под тельняшкой впалую грудь. — Ну да ладно, жизни ты не знаешь, и на пальцах тебе ее не объяснить! Лучше слушай сюда! Помнишь, я про всякие там симметрии загибал? Так вот, в этих твоих писульках, — Шепетуха показал на бумажку счета, — ее, симметрии, как раз и не хватает! Телятников кивнул, демонстрируя понятливость. Скорее всего, божественный дар речи был им к этому времени уже утерян. Звериная тоска охватила Сергея Сергеевича. Он вдруг увидел себя со стороны лежащим грудью на столе, бессмысленно пьяного в разгар яркого и веселого майского дня. Взгляд на себя со стороны редко когда доставляет человеку удовольствие, и уж тем более он труднопереносим, стоит несчастному расслабиться и приобщиться к утехам бренной жизни. — Сем, а Сем, давай понемногу для свежести ума, — предложил вдруг Сергей Сергеевич, сам несказанно удивленный своей способностью составлять слова во фразы. Выпили без тостов, коротко, по-деловому, после чего профессор приступил к объяснению: — Вот тут, между этими двумя закорючками, — он ткнул пальцем в одну из формул, — надо вводить зависимость от времени! Так будет и красивше, и вообще… Что имелось в виду под «вообще», профессор не пояснил, а вытерев жирные пальцы о листок счета и по-студенчески подглядывая в извлеченную из кармана шпаргалку, на нем же и начертал несколько иероглифов. — Не м-может быть… — На краткое мгновение пьяный туман в голове Телятникова рассеялся. Полными детского изумления глазами Сергей Сергеевич смотрел то на Шепетуху, то на получившуюся формулу, и из груди его рвался крик восторга. — Может! — авторитетно заверил Шепетуха. — Еще как может! — Но это же означает, что прошлое зависит от будущего. — А я тебе о чем талдычу? — сменил гнев на милость лауреат государственных премий. — Во, видишь мостик, — показал он на знак равенства, — слева направо идешь по нему в будущее, а справа налево — в прошлое. Все, старик, в этом мире относительно! Симметрия, Серега, страшной силы ху… короче, штука! — Но позвольте, — возмутился вдруг доцент, — это же противоречит основным законам природы! — Эх, Сергей, — тяжело вздохнул Шепетуха, — молод ты еще, неопытен! Законы-то пишут люди! Я лично называю эту формулу двойной петлей Шепетухи: одна петля для отлова прошлого, а вторая — для поимки будущего! — Но если формула справедлива, это полностью меняет наше представление о мире! — Справедливости в мире не ищи, а формулу дарю! — Королевским жестом директор координационного центра перебросил смятый бланк счета на другой конец стола. Воровато озираясь, Телятников сгреб бумажный шарик в кулак и моментально засунул его в карман пиджака. Руки его дрожали, на лбу и по всему телу выступила испарина. — Семен… — сказал он проникновенно, и слезы благодарности выступили у него на глазах. — Можно я тебя поцелую? Но сидевший перед ним Шепетуха как-то сразу и окончательно потерял интерес к своему собутыльнику. Надетая на его тело тельняшка, похоже, была уже и не тельняшка, а нечто вроде серой, поросшей редким волосом кожи, и выражение лица государственного лауреата стало буднично скучным. Он вдруг во всю пасть зевнул, бросил небрежно: — Давай допьем, да я пошел! Сергей Сергеевич хотел сказать, что никуда не пустит своего нового друга, что они сейчас же едут к нему домой говорить о святой науке, но вместо этого рука доцента привычно вцепилась в стакан и понесла его к заранее распахнутому рту. Морщась и страдая, он залил тяжелую, приторную, напоенную южным солнцем Азербайджана жидкость в приготовленное отверстие, но внутрь она вся сразу не прошла, осталась стоять налитая под горло. Только несколько позже, когда что-то там внизу сдвинулось, она разом втянулась в желудок, где ее уже поджидали селедочка в собственном соку, истерзанный в клочья неудачливый сын курицы и еще что-то, название чему Телятников вспомнить не мог, но что отчаянно, волнами просилось наружу. — Жаль, — сказал Сергей Сергеевич и сделал усилие зафиксировать это подобие мысли в угасающем сознании. — Жаль, что столько лет прошло впустую без портвейна… В другое время он бы очень удивился такому умозаключению, неизвестно какими путями попавшему в его бедную, гудевшую как медный колокол голову, но на этот раз удивиться не смог — полон был до краев. — Весна! Солнышко светит… — сказал Телятников, икая на весь питейный зал. — Сема, почему мне так грустно? Неужели многие знания и вправду рождают великую скорбь? Я знаю, что сделаю, — я сейчас пойду и сдам свою жизнь в химчистку!.. Но Сергея Сергеевича уже никто не слушал. Откуда-то из угла, двигая фантастически размашистыми бедрами, как поезд в фильме братьев Люмьер, на него неотвратимо надвигалась официантка. В руке она держала исполинские счеты, на которых вместо костяшек весело перекатывались из стороны в сторону первые производные по времени. Груди Марусечки, прикинул в уме Сергей Сергеевич, можно было попытаться объять интегралом, но исключительно двойным. Официантка улыбалась, но как-то уж больно нерадостно. Что ж до второй руки могучей женщины, то ее, прямо на ходу, покрывал поцелуями мелко трясущийся и глумливо подмигивающий директор центра и лауреат. Время от времени он отрывался от своего занятия и, показывая на Телятникова тонким кривым пальцем и гнусно подхихикивая, блеял: — Это все он: возьми второй пузырь да возьми! А как платить, сразу в кусты! Знаю я этих ученых: гонору на десятерых, а в кармане вошь на аркане! Голь перекатная!.. — Плачу за все. — Сергей Сергеевич гордо выпрямился в кресле и сделал широкий жест рукой, но в этот момент что-то случилось в Декартовом трехмерном мире, и без всякого предупреждения сила гравитации изменила направление своего действия. Не готовый к такой подлости, Телятников, как и каждый нормальный человек в его положении, вертанулся на пол и тут же океанским пароходом поплыл в туманную даль цвета непереваренного портвейна. Блаженно улыбаясь, он мирно устроился калачиком и тихо отошел в мир сновидений. Последнее, что Сергей Сергеевич увидел, прежде чем опустился занавес, была золотом по черному, безмерно знаменитая и никому еще не известная формула двойной петли Шепетухи! Никто не знает и теперь уже никогда не узнает, что происходило с телом Сергея Сергеевича Телятникова в те несколько часов, пока жена его ходила по магазинам. Вернувшись же домой, она нашла своего законного супруга лежащим у дверей собственной квартиры. Тело дышало, но бессмертная душа, выступавшая в данном случае в форме сознания, явно отсутствовала. Несмотря на средний рост и хорошую упитанность, доцент целиком помещался на коврике, предназначенном в другое время для вытирания ног. Он лежал в позе не успевшего покинуть утробу матери младенца и блаженно улыбался. Так — укрыв кожаный нос меховым хвостом — спят длинными зимними ночами лайки, и им снится мороженая рыба. Отказавшись наотрез добровольно покинуть место лежбища, Сергей Сергеевич пассивно сопротивлялся транспортировке собственного тела волоком, после чего затих в комнате на диване. Когда-то нарядный, не без скромного достоинства серый костюм был взят двумя пальцами и выкинут как целое в мусоропровод. Выполнив таким странным образом свой супружеский долг, Анна скорбно подсела к телефону и принялась названивать своей лучшей подруге. Не прошло и получаса, как короткие гудки сменились длинными, и Анна услышала в трубке знакомый голос. — Машка, — сказала Анна и заплакала, — приезжай! Такси не отпускай, повезешь меня в психушку. Зная стоический характер своей подруги, Мария Николаевна не на шутку взволновалась услышанным и, дав мужу указания по ведению хозяйства, полетела через весь город к Телятниковым. Выяснять ситуацию она начала с порога. — Ну что, опять программу запорола? Таскали к главному? Да плюнь ты, Анька, на всех на них и уходи из своего дурдома! Подумаешь, телецентр… Ты молодая, красивая, энергичная, да я тебе такую работу найду — пальчики оближешь. Мария Николаевна стащила с себя плащ, сунула ноги в хозяйские тапочки. Анна молчала. Так и не произнеся ни слова, она взяла Машку за руку и препроводила в комнату. Выражение лица почивавшего и сильный перегар не позволяли усомниться в причине, выключившей хозяина дома из активной общественной жизни. Постояв в скорбном молчании над телом павшего героя, подруги пошли на кухню пить кофе и держать военный совет. — Пьян в стельку, — констатировала Анна, как если бы не полагалась на вынесенное Марией Николаевной собственное впечатление. — И всего-то? — пожала полными плечами гостья. Закурив и привалившись спиной к оставшемуся Анне от тетки резному буфету, она закинула ногу на ногу и начала шоковую терапию. — Я тебя, мать, что-то не пойму. То ты жалуешься на Сергея, что он не как все и по уши в своей работе, теперь же, когда мужик зажил единой жизнью с народом, ты опять недовольна. Да тебе, голубушка, не потрафишь! — Но ведь не до положения же риз, — пыталась возразить Анна, но Машка ее тут же перебила: — А я вот читала, что медики рекомендуют раз в месяц напиваться. Снимает нервное напряжение и заставляет по-новому взглянуть на жизнь. И вообще в этой стране нет ничего более естественного и органичного, чем напиться пьяным! Между прочим, правительство об этом прекрасно осведомлено. Любой президентский указ, любое постановление исходит из того, что все недоразворованное непременно пропьют… — Только, пожалуйста, не приводи мне данные международной статистики, — съязвила Анна. Подсев к кухонному столу, она со значением посмотрела на подругу. — Я ведь тебе ничего не рассказывала. Эта выпивка Сергея вовсе не начало, а, скорее, завершение нашей драмы. И, знаешь, я могу его понять… Так Анна начала рассказ о выплеснувшихся на их головы событиях последних недель. Когда часа через три бледный, с лихорадочным блеском в глазах Телятников ворвался в кухню, она все еще была в середине своего повествования. При виде хозяина дома женщины вздрогнули — Сергей Сергеевич был страшен! Всклокоченные остатки его когда-то пышной шевелюры разметались во все стороны, широкая грудь бурно вздымалась, едва прикрытая банным халатом, из-под которого торчали волосатые ноги в трогательных голубых носочках. Лицо Сергея Сергеевича исказила гримаса душевной муки, чувство ужаса на нем боролось и побеждало робкие остатки надежды. — Где он? — сказал Телятников голосом, не предвещавшим ничего хорошего, и бросил на женщин взгляд, от которого кровь застыла в их жилах. Так мог бы смотреть на Дездемону дикий мавр, будь он несколько потемпераментней. — Кто? — спросила Анна одними губами. Мария Николаевна меж тем тихо поднималась с табурета, стараясь занять стратегическую позицию между супругами. Она уже присмотрела висевшую на стене разделочную доску и теперь прикидывала, как бы половчее до нее дотянуться. В ответственную минуту голос ее не дрогнул. — Сережа, — сказала она тоном, каким говорят в кино разведчики в момент смертельной опасности. — Здесь никого нет и не было. Я тебе клянусь… Сергей Сергеевич не слушал. Сделав шаг вперед, он пошатнулся, схватился рукой за сердце. — Костюм! Мой серый костюм! — Губы его побелели. — О господи, — выдохнула Анна. — Как ты меня напугал! Ложись и не думай о нем, мы купим тебе новый… — Где он? — Сергей Сергеевич выпрямился, глаза его недобро сверкнули. — Я… он… понимаешь, — начала заикаться Анна, — он был такой… грязный, что я его в мусоропровод… — Дура! — заорал что было сил Телятников, и люстра под потолком закачалась. Мария Николаевна поняла, что настал ее выход. Гнев и боль за униженных и оскорбленных женщин всех времен и народов вскипели в ее груди. Превосходя хозяина дома габаритами, она медленно двинулась на Сергея Сергеевича. Но демонстрация силы оказалась излишней: в следующее мгновение Телятников уже бежал вниз по лестнице, молодецки перескакивая через ступеньки. Боясь самого страшного, женщины по мере сил следовали за ним, однако догнали лишь в подвале. Доцент увлеченно с остервенением рылся в куче мусора. Не прошло и минуты, как с победным возгласом он вытащил из нее то, что когда-то было его серым выходным пиджаком. Затаив дыхание, нервно подергивая шеей, Сергей Сергеевич с осторожностью сапера сунул руку в карман и извлек на свет скомканный шарик промасленной бумаги и белый квадратик мятого картона с золотым ободком. Держа их на раскрытой ладони, он повернулся к женщинам и беззвучно зарыдал. Медленные, по-детски крупные слезы катились из его глаз, Телятников плакал и одновременно смеялся. Обратный путь проделали в лифте. Вернувшись на кухню, Сергей Сергеевич мешком опустился на табурет и, утерев свободной рукой мокрое лицо, жалобно попросил: — Анюта, дай мне, пожалуйста, бумагу и карандаш. Не без усилий держась в вертикальном положении, Сергей Сергеевич аккуратнейшим образом развернул бланк счета и, любовно разгладив его ладонью, принялся с усердием переписывать на чистый лист формулу. Делал он это настолько самозабвенно, что, казалось, внешний мир в этот миг не имел для него никакого значения. Закончив свой труд, Телятников сложил лист в несколько раз и убрал его в ящик буфета, а жеваный оригинал бережно опустил в глубокий карман халата. На лице Сергея Сергеевича отражалось глубокое удовлетворение. Испытывая, по-видимому, потребность хоть как-то объяснить свое поведение, Телятников благосклонно посмотрел на сурово молчащих женщин и членораздельно проговорил: — Мой лучший друг Семен — щедрейшей души человек. Морщась от собственного перегара, Сергей Сергеевич раскрыл ладонь левой руки, где все еще лежал измятый квадратик картона с золотым ободком. — Те, с кем пьешь, — назидательно заметила Мария Николаевна, принимая из трясущихся рук хозяина визитную карточку, — называются собутыльниками, а если не повезет, то еще и подельниками. — Мой лучший друг Семен — большой ученый, он занимается человеком! — В голосе Телятникова звучала гордость. — Об этом нетрудно догадаться. — Мария Николаевна поднесла карточку к свету, прочла: «Семен Шепетуха — прозектор». — Спирт, наверное, глушили где-нибудь в колумбарии, — предположила она. — Ох, Сергей, доиграешься, заморозит тебя твой дружок по пьянке вместо покойника… — Пили портвейн, — внес коррективы Телятников. — Из солнечного Аз… Азр… короче, из Грузии. Сергей Сергеевич поднялся, давая понять, что аудиенция окончена, и, перебирая руками по стене, пошел с кухни. В дверях он остановился, обернулся. — Аня! — сказал Телятников проникновенно. — Это было нужно для науки! — Ладно, иди спать, алкоголик, — погнала его Машка. — Видишь, ничего особенного, — продолжала она, поворачиваясь к Анне, — пили не с каким-нибудь забулдыгой, а с человеком, который может себе позволить раздавать собутыльникам визитные карточки… — Не надо меня успокаивать, — не стала слушать подругу Анна. — Ты же сама видишь, что у него нервный срыв. Побежал на помойку искать какую-то формулу! — Ну, ты тоже хороша! Взяла и выкинула приличный еще костюм, а ведь могла бы и постирать. А впрочем, не стоит принимать все так близко к сердцу, больше созерцательности. К мужчинам вообще надо относиться со снисходительной грустью. Ни в коем случае нельзя их жалеть или им сострадать, потому что это предполагает наличие у них души. Достаточно того, что мы выдумываем себе их внутренний мир, их чувства, но верить в собственную выдумку — это уже чересчур. Чувствуй себя режиссером жизни, а его — лишь актером в твоей пьесе. И вообще, скажу тебе, умные женщины, как мы с тобой, не могут быть счастливы. Если он ниже тебя по интеллекту, то жизнь становится издевкой, игрой в поддавки. Ты должна восторгаться им, когда он произносит очередную банальность, или смеяться его неостроумным шуткам. Если же мужик тебе ровня, то он, скорее всего, закоренелый эгоист, а если нет, то наверняка блаженный — выпиливает по ночам лобзиком или, не дай бог, готовится облагодетельствовать человечество каким-нибудь изобретением. И заметь, я говорю исключительно о тех самцах, которых условно можно назвать порядочными! — А если есть любовь? — Любовь? — Мария Николаевна пожала плечами. — Забытое слово из школьной программы. Природа сделала всех женщин и всех мужчин одинаковыми, значит, она не рассчитывала на такое явление, как любовь. Боюсь, Анюта, это всего лишь уловка, с помощью которой люди пытаются выбраться из серой монотонности жизни. Хотя, впрочем… — Взгляд Машки стал мечтательным. — Постой, — перебила ее Анна, — я ведь тебе еще не все рассказала: та история на кладбище во время похорон имела продолжение! — И ты молчала… — ахнула Машка. — А еще считаешься лучшей подругой! — Ну не успела я тебе рассказать, — покаялась Анна. — Понимаешь — фантастика! Не так давно возвращаюсь с работы домой, а поздно уже, темно, вхожу под арку и вижу — стоят двое. Если бы я их раньше заметила, то, конечно же, не пошла бы, но чувствую, отступать поздно. Иду. Сердце, как овечий хвост, и от страха аж в глазах темно. Мне, думаю, только бы добраться до двора, где фонарь, там, если закричу, кто-нибудь да услышит… Но не тут-то было! Вижу, один, что пониже, отклеился от стены — и ко мне. Сумку выхватил и этак с ленцой, не спеша, вытряхнул все мои вещички на асфальт. Куда, говорит, барынька, торопишься, торопиться-то уже некуда. Представляешь?! Душа у меня, конечно, в пятках, если бы даже захотела, закричать бы не смогла — горло перехватило. А второй, тот, что повыше и помоложе, заходит сзади… Ну, думаю, пришел, Анька, твой последний час! Только вдруг со стороны двора, вижу, выходит мужчина. Что-то в нем мне показалось странным, я только потом сообразила, что одежда. Представляешь, в нашей-то грязи, когда приходится пробираться по тропочке между свалками мусора, появляется некто в вечернем костюме с галстуком-бабочкой, при тросточке и в шляпе. И, что меня особенно поразило, в лакированных полуботинках, в которых впору на балу танцевать. Ну да все это я потом разглядела, а в тот момент мне было совсем не до того. А он идет, руки в брюки, только крахмальные манжеты светятся и манишка на груди. Бандиты тоже его заметили и как-то боком от меня отодвинулись, будто они сами по себе. Мужчина подходит и этак светски спрашивает: — Надеюсь, не помешал? — и улыбается. Тот бандит, что пониже, шагнул к нему, и, смотрю, рука его скользнула в карман пальто. — Вали, пижон, отсюда, мы тебя не тронем! — Я боюсь, я очень боюсь… — начал мужчина, но бандит перебил его: — Знаем, что боишься, вот и проваливай! — Жаль, Колобок, что ты меня не дослушал, — улыбнулся мужчина, но только как-то по-особому, одними губами. — Я-то хотел сказать: боюсь, на этот раз тебе не повезло. Бандит при этих словах вздрогнул, а я смотрю, он действительно похож на колобка. — Ну что ж, тогда, падла, молись своей милицейской божьей маме! Колобок вытащил из кармана нож и сделал шаг к мужчине. Что произошло дальше, я не знаю, но только он отлетел к стене и стукнулся о нее с такой силой, что дом содрогнулся… — А дальше что было? — Машка перевела дух, ломая от волнения спички, закурила. Наклонившись вперед, она ловила каждое слово, переживала каждый поворот ситуации. — Ничего. Он проводил меня до подъезда… — А как же второй бандит? — Мария Николаевна разочарованно откинулась к буфету. — Неужели ушел? — Действительно, самое интересное я тебе и не рассказала! Помнишь, длинный зашел мне за спину? Так вот, я мгновенно разворачиваюсь и единым движением бью ему носком сапога в пах. Он, естественно, сгибается, и тогда я наношу второй удар ребром ладони по шее. — Ты? Удар? — Машка поднесла сигарету к губам, но втянуть в себя дым забыла. — Да ты при виде мыши падаешь в обморок! — Ну так он на мышь и не был похож. — Анна поставила на плиту новую порцию кофе. — Они так вместе с Колобком на асфальте и отдыхали, голова к голове. Мария Николаевна озадаченно посмотрела на подругу. — Ну а мужчина что? — Помог собрать в сумку мои вещички, а когда выпрямился, посмотрел на меня этак задумчиво и говорит: «Позвольте дать профессиональный совет? В целом получилось неплохо, и впредь все так и будет, но, пожалуйста, не носите очень узкие юбки — они сковывают движения, и при ударе сначала идите вперед бедром и только потом выбрасывайте голень. Так и безопасней, и элегантней». — Да… — протянула задумчиво и неопределенно Мария Николаевна. — А сам-то он как, ничего? — Не скажу, что писаный красавец, — как бы вспоминая, начала Анна, — глаза пристальные, с прищуром, лицо то ли загорелое, то ли смуглое и очень спокойное. Что еще? Выше среднего, порядком уже седой… И, знаешь, проводил до подъезда, снял шляпу и поцеловал мне руку. А потом попросил… — О свидании? — ахнула Машка. — Не совсем. Попросил убрать куда-нибудь этот натюрморт, — Анна показала рукой на стену, — потому что он раздражает его своей безвкусицей. Мария Николаевна подняла голову и внимательно посмотрела на картину. На холсте грубыми мазками была изображена глиняная тарелка с двумя почему-то синими грушами. — А ты знаешь, — сказала она с видом знатока, — пожалуй, он прав! Есть в этих грушах нечто раздражающее, нечто противное высокой гармонии… — Да при чем здесь твои груши и гармония? — рассердилась вдруг Анна. — Он-то как узнал о натюрморте? Между прочим, с того самого вечера картина регулярно срывается со стены. Я даже подушку у плинтуса положила… Не успела Анна договорить, как натюрморт, проделав кульбит, рухнул мимо подушки на пол. Глиняная тарелка на холсте разлетелась в куски, а странного цвета груши, превратившись в повидлообразное месиво, сползли на линолеум. Мария Николаевна молча смотрела на подругу, сигарета дрожала у нее в пальцах. Анна лишь пожала плечами и пошла за веником и совком. Убрав остатки натюрморта, она устало опустилась на табурет, сказала, как если бы констатировала сухой научный факт: — А еще у нас с Сергеем начались трудности… ну, короче, с сексом. — Это бывает, — успокоила подругу Машка, — люди не автоматы… — Да нет, у нас все по-другому! Ты, конечно, будешь смеяться, но в самый такой момент мы или начинаем хором икать, или, к примеру, подламывается ножка кровати. Был случай, когда Сергей вдруг запел: «Вставай, проклятьем заклейменный». Смешно? Смешно. Но только Интернационал в ту ночь он спел в полный голос двадцать два раза, не прерываясь ни на минуту! Представляешь, что подумали о нас соседи? Я понимаю, тебя это развлекает. Мы сперва тоже смеялись… Мария Николаевна какое-то время молчала, потом сказала: — Значит, получается, что он тебя все время преследует… Анна вздохнула, посмотрела на подругу: — Ничего ты, Машка, не поняла, хоть и кандидат наук. Не преследует, а любит! Иногда вхожу в квартиру и чувствую, как меня обнимают потоки нежности… — Ну не знаю, преследует он тебя или любит, а только если ты позвала меня затем, чтобы рассказывать о потоках нежности, я, пожалуй, пойду. У меня готовка, стирка и вообще в квартире черт ногу сломит… — Машка, милая Машка! — Анна подошла, обняла Марию Николаевну. — Не обижайся на меня… Кому же мне все рассказать, как не тебе. Я ведь и вправду не знаю, что делать. А еще, бывает, вхожу в спальню, а там букет цветов. — Цветы — это не доказательство, — все еще нарочито ворчливо заметила Машка. — Цветы и Сергей может приносить. У мужиков случаются такие рецидивы влюбленности — еще не маразм, но нечто вроде того. — Ну, Машка, до чего же ты все-таки циничная стерва. — Анна наклонилась, поцеловала Марию Николаевну. — Это все твоя диссертация, эти твои циники-киники с их грубыми выходками и шуточками! Посоветовала бы лучше, что мне делать. Если так дальше будет продолжаться, мы с Сергеем непременно попадем в психушку. — Скажи, у тебя в последнее время не было переутомления или, может быть, ты начиталась чего-нибудь такого? — Мария Николаевна изучающе рассматривала подругу. — В жизни человека случаются моменты, когда он теряет контакт с окружающим и начинает жить в своем выдуманном мире… — Короче, ты спрашиваешь, не тронулась ли я умом. Тогда так прямо и говори, а не ходи вокруг да около: «контакт с окружающим», «выдуманный мир», — передразнила Анна. — Нет, Анька, ты мне ответь. Это может быть очень важно. Анна посмотрела на подругу, пожала плечами. Что-то в лице Машки убедило ее, что та действительно ждет ответа. — Нет, ничего такого не было, если, конечно, не принимать во внимание обычных всплесков истерии на работе. И читать ничего такого не читала, и в поклонники духа Кришны не записывалась. Хотя, честно признаюсь, — цветные сны вижу с детства, так что имеешь полное право заподозрить меня в вялотекущей шизофрении… Мария Николаевна явно колебалась. Нахлынувшие сомнения морщили ее гладкий лоб греческой богини. — Ладно, — решилась она наконец, — ставь еще кофе, останусь у тебя ночевать. Только учти, все, что я тебе расскажу, — строго между нами. Ты, Анька, самая моя любимая подруга, и даже тебе я не могла открыться, боялась — запишешь в сумасшедшие. — Мария Николаевна закурила, поводила в задумчивости концом сигареты по краю хрустальной пепельницы. — Иногда я и сама сомневаюсь: а было ли это, но про себя, каким-то внутренним знанием, знаю — было! Она помолчала, наблюдая за тем, как Анна засыпает в джезву новую порцию кофе. — Последнее время я очень много об этом думала и пришла к выводу, что все пережитое мной случается и с другими, только они либо не осознают реальность происходящего, либо, как я, боятся об этом говорить. В любом случае прослеживается прямая зависимость подобных ситуаций от психоэнергетического состояния человека и напряженности его внутренней жизни… — Слушай, Машк, — прервала подругу Анна, — ты еще не начинала рассказывать, а я уже устала от твоего наукообразия. Не могла бы ты просто, по-человечески… — Ладно, что с тебя взять, — согласилась Мария Николаевна. — Это случилось месяца за полтора перед защитой диссертации. Вы с Сергеем отдыхали на юге, своих я отправила в деревню, а сама работала от зари до зари. Времени оставалось очень мало, руководитель торопил, а мне искренне казалось, что все три года работы над темой пошли коту под хвост. Ничего нового о философии киников я сказать не могла, и, как ни старалась найти свой подход, получалась одна академическая жвачка. Все написанное мною казалось многократно уже читаным-перечитаным и навевало откровенную скуку. — А почему ты взяла такую экзотическую тему? — Анна сняла кофе с огня, вынула из буфета чистые чашки. — И вовсе она не экзотическая, просто меня с университетских времен интересовала фигура Диогена Синопского. Кругом полным-полно народу, кто обличает человеческие пороки, но лишь единицы живут по проповедуемой ими правде. Мне хотелось понять этого человека, добраться до причин его поведения, шокировавшего добропорядочное общество. Но старания мои ни к чему не приводили, диссертация была откровенным набором общих мест. В какой-то момент я даже решила отказаться от защиты — так тоскливо и пусто было на душе. Как сейчас помню: стоял жаркий августовский вечер, над городом с раннего утра висел зной. И еще ветер, сильный южный ветер — он сводил меня с ума, нагнетая в опустевшие улицы обморочную духоту. Представляешь, в воздухе буквально физически ощущалась какая-то нервическая напряженность, казалось, еще немного — и мир расколется, изойдет мириадами маленьких молний. Хотелось дождя, хотелось тропической грозы, и уже одно ее ожидание сводило с ума. Нервы мои были на пределе, бесплодные искания иссушили мозг. Ничтожная, высосанная из пальца диссертация лежала передо мной на столе, и я готова была разорвать ее в клочки. С этим намерением я и поднялась со стула, мельком взглянула в раскрытое окно. Бесконечный, выматывающий день угасал, и вдруг я поняла, что, как в омут, падаю в сон. Единственное, что я успела сделать, это шагнуть к дивану и опуститься на него. В следующее мгновение я уже спала… Но нет, это был не сон! — Мария Николаевна затушила сигарету, пододвинула к себе чашку с дымящимся кофе. — Сначала мне даже показалось, что я умерла, — продолжала она, размешивая ложечкой сахар. — Стоило голове коснуться подушки, как я ощутила во всем теле удивительную легкость, способность летать. И действительно, плавно, почти незаметно, я как бы всплывала к потолку и в то же самое время видела себя лежащей в глубоком забытьи. Мне вовсе не было страшно, как не было себя жаль, и к той, оставшейся на диване, я, в общем-то, не испытывала никаких чувств. Мной владел восторг. Стены комнаты сами собой перестали существовать, я летела, наслаждаясь свободой, и даже не заметила, как какой-то новый мир начал окружать меня, сделался физически плотным и ощутимым, и я вдруг увидела, что иду берегом ласкового лазурного моря. Ноги мои утопали во влажном песке, их лизали набегавшие волны ленивого прибоя. Полоса девственного пляжа была на удивление широка, и за ней, повторяя изгибы берега, стояли на небольшом возвышении красные от заката сосны. Запах моря смешивался с ароматом нагретой хвои, и от этого особенно остро и жадно хотелось дышать и жить. Удивительные, полированные временем камешки просвечивали через изумрудную, хрустальной прозрачности воду, и маленький крабик боком бежал передо мной, будто указывая дорогу. Метрах в ста от себя я видела остов выброшенного на берег, вросшего в песок корабля. Его крутобокие деревянные шпангоуты напоминали ребра какого-то доисторического животного, обессилевшего в двух шагах от такого желанного моря. Я была совершенно одна под бесконечно высоким, начавшим уже пропитываться густыми вечерними красками небом. Где-то далеко кричали чайки, шептались набегавшие на берег волны, и звуки эти удивительным образом усиливали чувство охватившего меня покоя. Всем своим существом я принимала гармоничность окружавшего меня мира и знала, что в нем надо жить очень просто, принадлежать ему каждое мгновение своей жизни. Однако стоило мне миновать останки корабля, как я увидела сидевшего на песке и смотревшего в бескрайний простор моря человека. Он был худ, черен от солнца, в его густой бороде проступило серебро, а длинные курчавые волосы спускались на плечи. Заметив меня, мужчина повернулся и, так же как раньше на море, принялся смотреть в мою сторону. Увязая по щиколотку в нагретом за день песке, я подошла, опустилась на колени. Легкая тонкая туника не мешала теплому ветерку ласкать мое тело. Мужчина продолжал молча меня разглядывать. Было удивительно видеть яркие синие глаза на загоревшем до черноты лице. Эти глаза жили своей внутренней жизнью. Наконец он улыбнулся, сказал просто, как если бы мы расстались только вчера: «— Хорошо, что ты пришла. Я ждал тебя. Ты заметила, какое сегодня тихое море? Я ничего не ответила, и молчание мое было совершенно естественным. Волны за моей спиной шелестели песком, и запах моря был запахом времени. Я чувствовала себя свободной. — Я Диоген из Синопы, — продолжал мужчина, все так же улыбаясь. — Люди, следуя Платону, зовут меня собакой, потому что они не так честны и свободны, как я. Мне их не жаль. Счастье в том, чтобы постоянно быть радостным и никогда не горевать, но они этого не понимают. Обо мне рассказывают много непристойных небылиц, и большинство из них — грязная правда. Если хочешь, можешь уйти — я пойму. Я не двинулась с места. Мне показалась, что в его ясных синих глазах мелькнуло нечто схожее с благодарностью. — Возможно, это скверно, но как еще скоту сказать, что он скот, — остается только показать ему в зеркале скота. Я и есть это зеркало, и они злятся, хотят меня разбить. Голая правда — вещь отталкивающая, как обнаженная старуха. Но ведь я не виноват, что любая власть порочна, а порок властолюбив. — Ты так считаешь? — Я села рядом с ним на песок, мы оба смотрели в море. — Аксиомы не требуют доказательств. Власть порочна хотя бы потому, что она собирает вокруг себя тех, кто по бездарности не знает другой дороги к возвышению. Философ и поэт сторонятся ее, они прокладывают путь работой собственной души. Тот, кто стремится к власти, ее же над собой и признает. Сын менялы, я всю жизнь переоцениваю ценности, отбрасываю в сторону подделки… — А этот шрам? — Я протянула руку, провела пальцем по его худой щеке. — О, это пустяки… Однажды на площади у рынка я крикнул: „Люди!“ Народ сбежался. Я погнал их палкой, сказав: „Я звал людей, а не мерзавцев!“ Когда же сын Гетеры стал кидать в толпу камнями, я его остановил: „Берегись попасть в отца!“ Впрочем, шрамы по большей части у нас внутри… — Ты не боишься жить? В мире столько горя и несчастий! Он отвечал все так же, не спуская взгляда с терявшегося в морской дымке горизонта: — Несчастья, когда их ожидают, всегда страшнее, чем огорчения от их действительного прихода. Страх столь велик, что зачастую слабые стремятся навстречу тому, чего боятся. Так, застигнутые бурей не ждут, пока корабль пойдет ко дну, — кончают жизнь самоубийством. Жить я не боюсь. — Ответь мне: ты свободен? Диоген вдруг замер, будто вопрос застал его врасплох. Красный, раскаленный диск солнца коснулся края моря. Философ усмехнулся своим мыслям: — Да, я свободен. На Земле для меня нет пут. Диоген поднялся на ноги, накинул на плечи короткий плащ, взял в руку лежавший тут же посох. — Ты пойдешь со мной?» — Представляешь, Анька, совершенно бесстрастное, каменное лицо и устремленные на меня бездонно-синие глаза, в которых немым вопросом стоит надежда! Нет, даже не надежда — мольба! — И ты пошла? — Анна впилась глазами в лицо подруги. — Конечно! Как сказал бы твой пьяный муж: это было нужно для науки! — И?.. Мария Николаевна загадочно улыбнулась. — Видишь ли, дорогая моя, у бочки очень крутые края, а через щели между рассохшимися досками хорошо видны яркие южные звезды. — Легким движением руки поправив прическу, она продолжала: — Когда я утром уходила, то задала ему тот же вопрос: «Ты свободен, Диоген?» Умытое морем солнце взывало к радости дня. Диоген долго молчал, прежде чем ответил. «Человек, — сказал он наконец, — может быть свободен, если он не знает, что такое любовь… — Вздохнул и добавил: — Но тогда он не человек…» — И, знаешь… — Мария Николаевна допила успевший остыть кофе, закурила новую сигарету. — Он ночью плакал. Нет, не жаловался — гордость не дала, но я-то поняла: обычный, загнанный жизнью в угол порядочный мужик, которому больно видеть всю творящуюся вокруг мерзость… — Она тяжело вздохнула, раздавила в пепельнице только что начатую сигарету. — Не хочется курить! А отсутствовала я, как оказалось, не больше пятнадцати минут. Потом всю ночь переписывала работу, что, впрочем, едва не привело к ее провалу на защите. Основной оппонент заявил, что диссертация удивительным образом носит отпечаток личного опыта вместо взвешенного и холодного анализа поставленной проблемы. Я сначала хотела все объяснить ученым мужам, но потом раздумала — мой метод сбора информации они, ввиду преклонного возраста, не одобрили бы… Мария Николаевна подняла глаза на подругу, грустно улыбнулась. — Знаешь, о чем я думаю? У нас в России таких загнанных в угол, уставших от несправедливостей диогенов пруд пруди, их просто некому прибрать к рукам. Мы, Анька, дуры-бабы — омужичились, возомнили о себе, а жизнь-то, она вещь простая… Анна согласно кивнула, взгляд ее туманился, в голосе чувствовалось сожаление: — Нет, Машка, я боюсь, это не мой случай, мне не дано летать… В ту ночь они долго еще сидели друг против друга, и странная, неопределенная улыбка блуждала на их лицах, дрожала на приоткрытых губах. Когда на землю спускался вечер, из трещины в астральной плоскости сочился космический холод, и звездный ветер, прилетая из межгалактических глубин, ярился и завывал, как пурга в трубе затерявшейся в просторах России избушки. В такие часы хорошо думалось, сидя с книгой в руках в глубоком покойном кресле. Зеленый свет настольной лампы выхватывал из полутьмы заваленный бумагами рабочий стол, мерцавшие золотом корешков фолианты и часть стены с подлинником Эль Греко. Где-то в глубине студии стоял невидимый ему мольберт, лежали разбросанные в беспорядке эскизы. Любимый запах масляных красок смешивался с ароматом доброго английского табака, тихая музыка плыла, унося в другие пространства и миры. Сквозь подернутую рябью войн толщу тысячелетий Лукарий вглядывался в начало человеческой истории, старался всеми своими чувствами ощутить ход времени в те далекие века. Нечто очень важное было утеряно с тех пор, человеческая жизнь утратила осмысленность, готовность принять мир таким, каков он есть. А ведь тогда жива была еще надежда, что человечество-дитя не озлобится, не потеряет на пути мужания дарованную ему духовность. Из глубины седых веков путь каждого из живущих к свету казался короче и прямее. Но напрасно вглядывался Лукарий в отблески давно угасших костров. Молчали, растворяясь в темноте вечности, гордые арийцы, черноволосые шумеры, счастливые жители благодатного Междуречья, прятали знающие глаза, и лишь загадочный Египет, колосс, нанизавший на себя пласты веков, едва заметно улыбался… Тайна, он владел этой тайной! Ее хранитель, легендарный сфинкс Гизеха, равнодушно смотрел в пространство, и парад нелепостей человеческой истории складывался в его голове в гармоничную картину мира. Там, в туманной дали, за бесконечными песками и бескрайними морями, он видел великую разгадку бытия, что выше жизни и смерти, потому что она и есть и жизнь, и смерть, и многое другое, что еще предстоит человеку узнать. И принять. Сфинкс Гизеха и бесстрастные жрецы Гермеса-Тота владели тайной. Укутанная покровами мистерий, спрятанная в сказаниях, сотни раз искаженная переписчиками, она жила в веках надеждой человека прикоснуться к высшему знанию, найти путь восхождения к высшей истине. И путь этот для всех один, но восхождение каждый совершает в одиночку… Лукарий улыбнулся, отложил книгу… Он томителен и долог, этот путь просветления, и бесконечно трудно вытащить себя из трясины суетных желаний и мелочных страстей, но другого не дано. Пока ты жив, душа должна трудиться: великую тайну бытия можно прочесть лишь в самом себе… Лукарий поднялся из кресла, подошел к уставленным книгами стеллажам. За закрытыми створками маленького шкафа лежали особо ценные документы его коллекции. Взятые из библиотек и хранилищ мира, они согревали его душу, радовали возможностью прикоснуться к реальным свидетельствам человеческой истории. Он открыл створки и даже зажмурился от представшего перед ним несметного богатства. Аккуратными рядами на полках лежали папирусы и свитки, и, глядя на них, Лукарий готов был поклясться, что время имеет запах. Бесконечно изменчивое, никогда себя не повторяющее, оно источало аромат томительный и сладкий, как воспоминания о женщине, которую когда-то мог любить. Запах времени дразнил его, будил фантазию. Сыростью болот Междуречья пахли таблички шумеров, раскаленным песком и благовониями — папирусы древних египтян. Он улавливал могучий дух диких трав, острый запах конского пота: это, растекаясь по бескрайним просторам степей, шла конница Золотой Орды. Задумавшись на мгновение, Лукарий взял один из пожелтевших египетских папирусов, развернул его. Следуя за чередой рисунков-иероглифов, прочел: «И подошел жрец к вершителю судеб и, склонившись в почтении, проговорил: — О великий фараон, войска построены, солдаты жаждут битвы — почему же ты медлишь? Юный фараон повернул гордую голову, посмотрел на стоявшего перед ним в покорности жреца. Печаль наполняла его глаза, как разлившийся по осени Нил землю Египта. — О жрец, — сказал фараон, — ты должен знать, что сердце мое скорбит. Лучшим, самым смелым и преданным слугам моим в этой битве с сирийцами уготована погибель. Я оплакиваю моих солдат, о жрец! Бритая голова жреца склонилась, рукой он придержал свои белые одеяния. — Да будет тебе известно, о великий фараон, что мудрые не оплакивают ни живых, ни мертвых. Нет, не было и не будет в грядущих веках такого времени, когда каждый человек не существовал бы!..» Лукарий отложил папирус, взял в руки написанное на пергаменте собрание заклинаний и религиозных гимнов. «Книга мертвых» — читая ее, древние египтяне постигали, как вести себя в послесмертии, как вернуться в мир людей. Написанные на папирусе или начертанные на стенах погребальных залов ее заклинания сопровождали знатных покойников. Мудрость веков сосредоточилась в этой книге, но помочь Лукарию в его трудах она не могла. Древние тексты ничего не говорили о связи человеческой жизни с ходом времени. Такая связь существовала, в этом у него не было сомнений, но продолжение работы требовало доказательств, требовало новой пищи для ума. «Мудрые не оплакивают ни мертвых, ни живых, — повторил он только что прочитанные слова жреца. — Смерть пугает лишь незрелые души!..» Лукарий убрал свои сокровища в шкаф, прикрыл его створки. Поучая молодого фараона, жрец, конечно же, был прав, но это была правда одного-единственного человека. Заложив руки за спину, он принялся расхаживать из конца в конец полутемной студии. Судьбу человека предопределяет его карма, все им содеянное и то, что он мог бы сделать, но не сделал в предыдущие приходы на Землю. Когда же людей гонят тысячами на бойню, космический закон причины и следствия должен действовать по-другому… Глубоко задумался. Ответственен ли каждый человек за то время, в котором живет, или же ход времени определяют массы народа?.. Лукарий вдруг увидел море человеческих голов, услышал бряцание оружия и гортанные выкрики командиров. За войском фараона он различал боевые порядки эллинов, четкую геометрию легионов Рима и развевающиеся на ветру хоругви русских полков. Солнце играло на броне, медь военных оркестров звала на битву. Народ, шагающий в ногу, задает ритм времени или время своими скрытыми от людей качествами сгоняет их в полки и батальоны, приводит к власти диктаторов? В любом случае карма народа не может быть не связана с времятворением! Критическая масса наработанного людьми зла приводит в действие Молох войн и революций, и он катком проходится по странам и народам, пока не увязает в кровавом месиве… Лукарий остановился, прислушался. Ничто не отвлекало его, и даже в нижнем, трехмерном пространстве людей, к которому примыкала его студия, все было тихо. Но он стоял, напрягая слух, он ловил себя на том, что надеется услышать легкий скрип открывающейся двери, и оттого негодовал и сердился на собственную неспособность сосредоточиться. Выверенный, как часовой механизм, такой уютный и приспособленный к его занятиям мир вдруг распался, и в него разом ворвались волнения и тревоги. Пытаясь восстановить ход ускользающей мысли, Лукарий снова заходил по студии, остановился перед мольбертом. С серого холста на него смотрело милое женское лицо. Легкая улыбка чуть тронула губы, чистый лоб едва заметно нахмурен, в глазах полувопрос, полуусмешка. «Одиночество, — вспомнил он то ли прочитанное, то ли написанное им когда-то, — это естественная форма существования одушевленной, мыслящей материи. Одиночество примиряет человека с иллюзиями и разочарованиями жизни, заставляет совершать восхождение к самому себе, к просветленному и свободному во времени и в пространстве духу. Одиночество есть единственная возможность трудом души выйти за тюремные стены собственного „я“…» Он все еще стоял перед мольбертом. Женщина едва заметно улыбалась. Лукарий тяжело вздохнул, отвернул портрет к стене. Оставалось только идти на прогулку — испытанный метод привести в порядок мысли и чувства. Предпочитая даже в астрале жить в человеческом образе, он брал шляпу и, в зависимости от настроения, вступал в мир людей где-нибудь на тихой аллее Сокольников или на Воробьевых горах. В один из таких выходов в свет с ним даже заговорили — маленькая седенькая старушка в белых нитяных перчатках и доисторической шляпке с вуалью. Ее внимание привлекли строгий костюм в сочетании с манерой носить галстук-бабочку и пользоваться тростью. Он долго слушал воспоминания о жизни до войны, о том, какие чудесные носили тапочки с беленькой полосочкой и на маленьком каблучке, потом вдруг спросил: — Скажите, а что, по-вашему, есть время? Старушка посмотрела на него прозрачными глазками, повела головкой так, что по бокам ее затряслись седенькие букли. — А вы, оказывается, несчастны! — Она положила свою легкую нитяную ладонь ему на рукав. — Зачем вам это? Вы еще молоды, живите, пока живется, а о вечном еще успеете, вечное от вас никуда не уйдет! Они сидели на лавочке, грелись в лучах редкого осеннего солнца… Лукарий снял с вешалки плащ, бросив его на руку, потянулся за шляпой, как вдруг из трещины в астральной плоскости выглянул Шепетуха. Повертев из стороны в сторону круглой плешивой головой и убедившись, что хозяин студии пребывает в одиночестве, он спрыгнул на пол и, встряхнувшись по-собачьи всем телом, пригладил ладошкой торчавший повсеместно серый волос. Острый подвижный нос его вращался. — Уходишь? — осведомился он небрежно и не спеша, вразвалочку приблизился к Лукарию. Остановившись в метре от него, он упер худые лапки в бока, постучал ногой об пол, будто отбивал ритм. — Хорош! Костюмчик новенький справил, плащишко из Парижа! А между прочим, — Шепетуха поднял бесцветные реденькие бровки, — домовым в человеческом образе не дозволено! Только кошкообразным зверьком! И лишь в исключительных случаях — в личине местного дворника, но тогда уж пьяного вдупель! Нарушаешь, Лукарий, нарушаешь! Лукарий молчал. Шепетуха по-хозяйски прошелся вдоль уставленной книгами стены, с видом знатока остановился напротив полотна Эль Греко. — Хороший художник! — похвалил он. — Много зеленого! Соскучился я по зелени-то! Мы, лешие, испокон веку все больше по болотам да по лесам, это теперь из-за безработицы пришлось податься в город. Деревня пустая, много ли лесного народа надобно брошенных старух пугать! А бывало, по весне, — продолжал он мечтательно, — деревья стоят нежные и на просвет вроде как изумрудный туман по-над землей стелется. Птички поют, истощенный за зиму организм каждой клеточкой радуется… Тут-то как раз для бодрости духа какого-нибудь мужичонку заблудшего до смерти застращать! Или баб поймать в роще и защекотать негодниц до родимчиков! А сейчас что? Тьфу! Измельчал народишко, стакан-другой на грудь примут, и не знаешь, где их и искать! Лукарий молчал. Повесив плащ, он опустился в свое любимое кресло и из его уютных глубин наблюдал за Шепетухой. Телом леший был субтилен, обликом сер, но держался уверенно и гордо, что не могло не наводить на размышления. Зная подленькую натуру своего незваного гостя, Лукарий пришел к выводу, что случилось нечто ухудшившее его и без того незавидное положение. — Брезгуешь! Не удостаиваешь разговором! — констатировал Шепетуха, не дождавшись реакции. — А между прочим, зря! Я — леший, ты — домовой, мы, согласно табели о рангах, ровня, нечисть сугубо мелкотравчатая. Кем ты раньше был — забудь, до того никому нет дела! Сейчас ты каторжанин, в ссылке, под гласным надзором, и потому, что захочу, то с тобой и сделаю! — Леший сел в кресло напротив, закинул ногу на ногу. — Кстати, циркулярчик сверху пришел, — не выдержал он, — по твою душу! Начальство интересуется: как ты да что ты, про поведение спрашивает! Так что ты, Лукарий, не слишком заносись, я здесь при исполнении! Достав неизвестно откуда зубочистку, леший с самозабвением принялся ковырять в щербатых зубах. — Ты вот меня отталкиваешь, — продолжал он, сплевывая на пол, — а я тебя, как никто, понимаю! Можно сказать, всей душой! Сам по лагерям лямку тянул, в зоне срок мотал. Был у меня в юности заскок — дай, думаю, сделаю людям добро! Посмотрел вокруг и решил: надо им настроение поднять! Жизнь и без того тяжела, так они, бедолаги, приходят на кладбище и видят, что покойнички-то зачастую моложе их в могилках отлеживаются. А люди, они такие — все подсчитывают, а потом расстраиваются. Обмозговал я это и давай по ночам надгробные плиты с кладбища утаскивать и даты рождения и смерти перебивать. Кому сто лет дам прожить, кому — сто двадцать, а одной симпатичной дамочке, погорячился, отвалил по щедрости душевной аж двести шестьдесят годочков! И что ты думаешь? — Леший даже вскочил на ноги от возмущения. — Никто спасибо не сказал! Им бы, родственничкам покойных, радоваться за своих близких, а они в милицию: осквернение могил, видите ли! На вторую неделю работы взяли с поличным. Потом суд. Пять лет строгого режима! Не посмотрели, что леший… Вот и получается: ни одно доброе дело не остается безнаказанным! Все еще пребывая в возбужденном состоянии, Шепетуха заходил по студии, задымил махорочной самокруткой. — Конечно, мы нечисть мелкая, — в голосе его все еще звучала обида, — но и мы кое-что могем! Могу, к примеру, сообщить наверх, что поднадзорный — ты, значит, — скромен до застенчивости и ведет себя паинькой. А могу так расписать твои художества, что загонят тебя в тмутаракань, и будешь там гнить до скончания веков. Да и где это видано, чтобы домовой имел собственную студию, бумажки всякие пописывал. — Шепетуха подошел к рабочему столу Лукария, небрежно переложил несколько листочков. — За печкой твое место, лежи, пузо грей, а ты умствуешь и картинки красками малюешь! Лукарий сдержался. Где-то в нижнем мире скрипнула дверь. Леший насторожился, повел мохнатым ухом. — Небось старушонка притащила свои кости из магазина! — предположил он. — Жива еще старая перечница, наказание твое! Ты бы, вместо того чтобы дурака валять, — продолжал Шепетуха наставительно, — шел бы лучше служить! Дело стоящее! Вот возьми хоть меня! Что с того, что сущность я незначительная, зато полезный винтик в большой машине, и тем горжусь! Пускай в Департаменте Темных сил таких, как я, миллионы — одно то, что принадлежу к системе, делает мое существование осмысленным. Людишек надобно блюсти, чтобы лишнего чего не возомнили, да и за преступниками, вроде тебя, глаз да глаз нужен. Великая вещь — чувствовать свою принадлежность к власти! Система тебя и накормит, и напоит, а если надо, то и защитит. Нет, служить — это прекрасно! Не спеша леший направился к стене с явным намерением выглянуть из астрала в нижний мир. Лукарий напрягся. Фиксируя движения Шепетухи взглядом, он максимально дружелюбно спросил: — Ну и чего же ты от меня хочешь? — Совсем немногого! — Шепетуха остановился, подвигал плечами, как если бы под взглядом Лукария собственная шкура стала ему вдруг тесна. — Поговори со мной по-человечески! Каждой твари охота, чтобы кто-то ее послушал, внимание выказал. Посидим, разопьем бутылочку, в картишки перекинемся. Чтобы все как у людей! Ты меня уважь. — Он постучал кулачишком по поросшей редким волосом впалой груди. — И я тебя уважу! Все мы одним миром мазаны, у всех внутрях червоточинка, так что чего уж там заноситься! Будь проще, Лукаш, будь доступней для народа!.. Лукария передернуло. Тем временем Шепетуха был уже в метре от стены. Морщась от брезгливости, Лукарий затормозил движение лешего и, оторвав его взглядом от пола, подвесил в спеленатом состоянии в воздухе. — Эй, эй, поосторожнее! Поставь где взял! — заверещал Шепетуха. — Поднадзорным запрещается пользоваться своими возможностями!.. Не обращая внимания на вопли Шепетухи, Лукарий выждал, пока внизу в квартире не установилась тишина, и только после этого ослабил хватку. Леший рухнул на пол. Отбежав на четвереньках к стене, он принялся лапками ощупывать свое тело. — Вот, обижают, — поскуливал он по-щенячьи, потирая ушибленный зад. — У начальства на подначках да на побегушках: этого сбей с панталыку, того напугай, теперь еще и ты измываешься. Податься, что ли, в вурдалаки, там хоть питание усиленное! — Кряхтя, Шепетуха поднялся на трясущиеся ноги, недобро посмотрел на Лукария. — Ну ничего, отольются кошке мышкины слезки! Будет и на моей улице праздник! Заречешься ты, Лукарий, маленькую мерзость забижать. Хотел по доброте душевной предупредить, можно сказать, из петли вытащить, но теперь уж дудки! Заплатишь ты за свою гордыню, все про тебя напишу, все твои художества разукрашу! Припадая на одну ногу, леший поковылял к трещине в астральной плоскости, но вдруг прыгнул к стене и высунул голову в трехмерное пространство. То, что он там увидел, явно его удивило. Втянув голову обратно, Шепетуха с кривой улыбочкой посмотрел на Лукария и, хлопая бесцветными, в красном ободке, глазами, издевательски спросил: — А где бабуля? Никак померла? А ты об изменениях в условиях содержания не доложил! А ведь она тебе была дана в нагрузку, в качестве отягчающего наказание обстоятельства! — Леший довольно потер лапки. — Вот и еще одно нарушеньице! Ну да по-мужски я тебя понимаю. — Шепетуха облизнулся, в глазах у него появился масленый блеск. — Красивая баба — это тебе не бабушка-старушка. Подсматриваешь, наверное, по ночам-то, а в ванне прикидываешься мочалкой? Знаю я вашего брата, это только с виду ты ангел!.. Леший встретился взглядом с Лукарием и разом осекся. Блудливая улыбочка сама собой слиняла с его губ, лицо Шепетухи исказил страх. — Ну ладно, я, пожалуй, пойду! — Он сделал движение в сторону трещины в астрале. — Я разве что, я ничего, сам вижу: женщина во всех отношениях достойная!.. Шепетуха просительно улыбнулся, но было поздно: тельце его вдруг задрожало, задергалось и, оторвавшись от пола, стало сминаться в комок на манер пластилина, который разогревают перед лепкой. — Я… я больше не буду! — завопил леший во весь голос. — Нет, Шепетуха, я тебе не верю. Стоит мне тебя отпустить, как ты сейчас же побежишь доносить, а мне нужно время подумать. — Лукарий взял со стола трубку, начал набивать ее табаком. Невидимые силы продолжали свою работу над лешим. Постоянно меняя форму, он то расширялся и казался блином, то удлинялся и свисал с потолка веревочкой. — К вам… к вам пришли! — Шепетуха умудрился выпростать руку и показать куда-то в дальний угол студии. Лукарий обернулся. В струившихся волнах голубоватого света там материализовалась тонкая, закутанная в длинный плащ фигура. Как бы стряхивая отдельные искорки, женщина расправила одежды, откинула с головы капюшон. В ее огромных, устремленных на него русалочьих глазах было нечто трагическое, взгляд гипнотизировал. — Миледи?.. — Лукарий поднялся из кресла. — Извините, миледи, у нас тут с приятелем небольшое дельце. Я мигом его закончу и буду весь к вашим услугам. Он повернулся к Шепетухе. Тот висел в полуметре от пола, спеленатый невидимыми силами. Жестом руки, как хирург скальпелем, Лукарий располосовал пространство. Следуя за его движением, оно искривилось и, будто в воронку, стало всасывать в свои глубины волосатое, отбивающееся тело Шепетухи. Двигаясь, как щепка по кругу, ввинчиваясь в образовавшийся тоннель, леший скрутился штопором, голова его ушла в плечи, оставив на поверхности лишь огромный рот. — Я еще вернусь! — пообещали толстые, по-африкански вывернутые губы, прежде чем исчезнуть. — Я еще за все расквитаюсь! Пространство сомкнулось над Шепетухой, как вода над утопающим. Миледи бросилась к Лукарию, заговорила, прижимая к груди тонкие, полупрозрачные руки: — Что, что вы с ним сделали? Я всегда знала, что вы страшный, жестокий человек! — Ничего особенного! — Лукарий улыбнулся, посмотрел в сияющие, устремленные на него глаза. — Мой знакомец питает тайную страсть к космогонии, вот я и решил отправить его в глубины пространства немного проветриться и охладить свой пыл. Красоты Вселенной действуют на души облагораживающе. Думаю, с его энергетическими возможностями он вернется на Землю годика через два-три, а я тем временем поживу без соглядатаев. Впрочем, он не стоит того, чтобы о нем говорили!.. Лукарий мельком посмотрел на стоявшую в старинном подсвечнике свечу — она потрескивала и дымила. Такое ее поведение было логично, пока в студии находился Шепетуха. Теперь же, по его исчезновении, это означало, что какая-то иная, принадлежащая темным силам, сущность тайно присутствовала при их разговоре. Медленно, как опасающийся спугнуть дичь охотник, Лукарий обвел взглядом свое жилище. В дальнем углу студии, за мольбертом, преодолевая чье-то сопротивление, он различил едва заметное мерцание. Красновато-коричневые тона выдавали темную энергетику, сравнимую по силе с его собственной. Шагнув вперед, Лукарий напрягся, но свечение сразу же исчезло, он успел различить лишь скользнувшую из студии тень. Пламя свечи рванулось в последний раз и успокоилось, язычок его замер, наполнившись ровным церковным светом. — Что-нибудь случилось? — Миледи с тревогой посмотрела на Лукария. — Вы так сразу побледнели! — Нет, ничего особенного, просто я не всегда готов к тому, что мои разговоры подслушивают. Теперь у меня уже не остается времени на раздумья… Видите ли, когда ведешь активный образ жизни, а потом вдруг попадаешь в полосу покоя, поневоле расслабляешься. Занятия философией располагают к душевной благостности, понижают тот барьер настороженности, который защищает тебя от действий подлеца. — Он взял плащ и шляпу, повернулся к женщине. — Если не возражаете, я бы предложил вам пройтись. Вы всегда появляетесь так неожиданно и застаете меня врасплох… Он взял миледи под руку, и они выступили из астрала на аллею Тверского бульвара, пошли в сторону Никитских ворот. Ночь возлегла на город своим тучным черным телом, остро, по-весеннему пахло сырой землей. Редкие прохожие спешили в тепло своих квартир. Высоко в небе свежий ветер гнал легкие слоистые облака, и полная луна то скрывалась за их скользящей вуалью, то вновь открывала свой лик. — Скажите, что вас так привязывает к этой несчастной стране? — Миледи аккуратно ступала маленькой ножкой по влажному гравию аллеи. — С таким же успехом мы могли бы сейчас прогуливаться по набережным Сены или побывать на карнавале в Рио. — Когда любишь, невозможно сказать за что. — И это вы говорите мне? — В голосе миледи звучал вызов, она саркастически улыбалась. — С вашей помощью я по собственному опыту знаю, что любят не за что-то, а вопреки!.. Она со значением посмотрела на своего спутника, но Лукарий пропустил ее слова мимо ушей. — Вена, Мадрид, Париж — все это уже было в моей жизни. В них есть схожесть и успокоенность старцев, живущих воспоминаниями. Правда, признаюсь, я совсем не прочь побродить по запасникам их музеев — картины на стенах моей студии оттуда. — Вы так говорите, будто Москва другая… — Не Москва — Россия! В этой стране все значительней и глубже, хотя бы потому, что по первому разу здесь практически никто и не живет. Не знаю, чем обусловлен Его выбор, но именно сюда возвращаются души грешников, тех, кто в предыдущие приходы на Землю жил скверно или даже преступно и кому дается еще один шанс изменить свою карму, вступить на путь просветления. Но не только преступники, сюда же, по своей воле, возвращаются и те, чей дух высок и светел, — подвижники, способные собственным примером вести людей за собой. Впрочем, мир так устроен, что подвижников единицы, это сподвижники всегда толпами… — Лукарий искоса посмотрел на миледи. — Кстати, я бы на вашем месте присмотрелся к этой стране контрастов. Рано или поздно вы, как и каждое привидение, получите Его прощение, и тогда у вас есть отличные шансы родиться вновь русской! Она придержала его за рукав, повернула к себе лицом. Из полутьмы накинутого на голову капюшона на него взглянули шальные русалочьи глаза. — Слышите, я не хочу возвращаться в мир людей! — Но почему? — удивился Лукарий. — Многие мечтают родиться вновь, чтобы изжить свои грехи. В конце концов, это единственная возможность облегчить собственную карму, сбросить с плеч тот неимоверный груз, что несешь с собой из жизни в жизнь. Вы не хуже меня знаете, что в послесмертии душа вынуждена идти тем путем, который был выбран человеком во время его пребывания в бренном мире… — Да, это так, — склонила голову миледи и, вдруг решившись, остро и прямо посмотрела ему в глаза. — К чему скрывать, вы же прекрасно знаете, что я люблю вас. И не хочу терять! Когда-нибудь вам тоже будет даровано прощенье… — Честно говоря, теперь у меня есть все основания в этом усомниться! — улыбнулся Лукарий. — Нет, я знаю это точно, я это чувствую — вас простят! На Земле вы гость, и даже здесь, несмотря на ссылку, вы остаетесь светлым духом. Вам предстоит вернуться к высотам небесной иерархии, занять свое место в Департаменте Светлых сил. Вы никогда не падете так низко, чтобы начать восхождение с начала, простым человеком. Я же, родившись вновь, буду безмерно далека от вас, живущего в светлых пределах! Лукарий лишь пожал плечами. — Никто не знает Книги Судеб. А пока мы с вами отбываем каждый свое наказание. Вы — привидение, я — домовой… не правда ли, отличная пара! Он рассмеялся, но в смехе его не было веселья. Они снова не спеша пошли по бульвару. — Вы можете сказать, в чем ваше преступление? — Миледи попыталась заглянуть ему в лицо, но оно было скрыто в тени широкополой шляпы. — Все обычно до банальности, — усмехнулся Лукарий. — В любой иерархической структуре во все времена, мягко говоря, не поощрялись сомнения в правильности действий вышестоящих. Такое непослушание всегда клеймилось как вероотступничество. Вера была разной, а наказание одинаковое — строптивца изгоняли. На Земле несчастного заодно уж лишали и жизни — так сказать, на всякий случай. Что ж до меня, то ограничились всего лишь ссылкой. Не хочется об этом говорить. Давайте лучше заглянем в театр! Вернувшись в астрал, они тут же выступили из него на тихой пустынной улочке. Прямо перед ними огромным серым кубом стояло здание театра. Огни были потушены, двери за массивными прямоугольными колоннами заперты. — Все уже закрыто, — с огорчением заметила миледи. — Мы опоздали! — О нет, мы как раз вовремя! Какой интерес ходить в открытый театр? — удивился Лукарий. — Все тот же стандартный набор человеческих чувств и ситуаций. Скучно. Вы, к примеру, знаете, за что люди любят шахматы? За то, чего они лишены в жизни, — за обилие комбинаций… Через запертые массивные двери они вступили в вестибюль, по застланной ковровой дорожкой лестнице поднялись в фойе. Огромное здание было под самую крышу налито гулкой тишиной. Над входом в зрительный зал горела дежурная лампочка. Лукарий взялся за медную ручку, дверь бесшумно открылась, пропуская их в полутемный партер. Рассеянный туманный свет шел со сцены, смешиваясь с темнотой по мере приближения к последним рядам кресел. Сама же сцена, открытая до задней кирпичной стены, напоминала аквариум. Нечто таинственное и грустное было в этой выставленной напоказ наготе. — Совсем другое дело театр ночью. — Лукарий прошел по проходу между креслами, присел на один из подлокотников. — Он, как возбужденная любовью женщина, еще живет отголосками чувств и слов. Здесь смешались языки и народы, здесь на губах вкус канувших в Лету эпох. Тишина ночного театра лишь кажущаяся. Возьмите ее, пропустите, как луч белого света, через призму, и вы получите радугу страстей, она разорвется криками гнева и шепотом любовных признаний. И если вам скажут, что театр начинается с вешалки, — не верьте, люди склонны произносить значительные благоглупости. Театр начинается с вас самих, он, как вечный и неподкупный судия, делит людей на способных чувствовать и сопереживать и на всех остальных, кому можно только посочувствовать. А с вешалки начинаются и большой вешалкой заканчиваются лишь военные перевороты… — Лукарий повернулся к миледи. — Жаль, что все пьесы уже написаны и все роли сыграны! Впрочем, когда-нибудь я все же напишу еще одну — составленную исключительно из реплик известных уже персонажей. Это будет феерия, единое человеческое действо через века и народы! Жаль только, что никто из живущих не сможет оценить весь его блеск и полноту! Миледи подошла, остановилась перед ним. — В одной из прежних жизней вы были актером? — Не угадали. — Он поднялся с ручки кресла. — Я по природе сочинитель, но мой театр другой. В нем ставят пьесы, последний акт которых неизвестен даже драматургу. Свет со сцены струился призрачно-зеленый, фантастические тени застыли в бархатной глубине лож. Где-то в чреве театра часы пробили полночь. — Что ж, в таком случае вас может заинтересовать одна история. — Миледи смотрела на него без тени улыбки. Ее красивое строгой красотой лицо было задумчиво и печально. — Она про нас с вами, и, как вы уже догадались, история эта… Да, это история моей любви! Театр одного актера для единственного зрителя. Миледи повернулась, взошла на сцену, как королева могла бы взойти на эшафот. Лукарий опустился в кресло. Высоко на балконе третьего яруса сам собой вспыхнул софит, выхватил из аквариумной мути стройную фигуру, рассыпавшиеся по плечам каштановые локоны. Миледи заговорила, голос ее в пустоте театра звучал глухо: — Я родилась в Лангедоке, на юге современной Франции. Маленький городок, где прошло мое детство, ютился у подножья гор Севены. Дом отца стоял в самом его центре, окнами на площадь, и над ним, как над всем городом, нависал своей громадой собор. Склон горы порос дубами, а выше — буком и каштаном, и я часто убегала в лес и проводила там дни напролет вдали от людей и крестов. По воскресеньям, стоя под гулкими сводами собора, я испытывала какой-то первобытный, животный страх. Я чувствовала себя песчинкой, ничтожной мошкой, брошенной в огромный враждебный мир, и даже цветное пятно витража меня не радовало. Самым страшным в то время было слово «еретик». Давно сошел в могилу основатель ордена святой Доминик, «бедные католики», превратившись в доминиканцев и францисканцев, расползлись по всем углам Европы, а в Лангедоке продолжали пылать костры, и во имя Христа, пряча под капюшоном лицемерную улыбку, отец-инквизитор просил Его оказать милость заблудшим душам. Кто просил милосердия, кто милостыню… По узким каньонам улиц шли прокаженные, ударами палок возвещая о своем приближении и протягивая к горожанам изъязвленные обрубки рук. К ночи они возвращались в холодные, жуткие от непрерывных стонов дома и валились на пол. Прислуживали им все те же доминиканцы, те самые страшные и неприступные братья во Христе, что тысячами посылали людей на костер. Таков был горький вкус того времени, так проверяли веру! Будто разом озябнув от воспоминаний, миледи плотнее закуталась в плащ. — В праздники, — продолжала она, — на площади перед нашими окнами собиралась толпа. Люди стояли молча в ожидании аутодафе, и лишь мальчишки шныряли между ними в поисках мелкой монетки. Наконец по морю голов прокатывалась волна, в наступившей тишине резко звучали слова команды, и солдаты оцепления плотнее сжимали кольцо вокруг осужденных. Мать уводила меня от окна, и, забившись в самый дальний угол дома, мы молились до исступления, умоляя доброго Боженьку принять души несчастных. В маленькой, с низким потолком комнатке горела свеча, было жарко и тошнотворно пахло воском. Проходила вечность. Скрипела дверь. На пороге стоял отец. Все было кончено! Однажды, это был праздник святого Симеона Метафраста, толпа на площади начала собираться с самого утра. В такие дни мне было запрещено выходить из дома, но я ослушалась. Мне хотелось убежать в мою дубовую рощу, хотелось дышать воздухом ранней весны. Я хорошо помню этот день. Яркий солнечный свет ласкал уставшую от длинных зимних сумерек землю, и высокое, невероятной голубизны небо манило меня в свои глубины. Мне казалось, люди могут научиться летать. Улучив момент, я выскользнула из дома и побежала по улице к городским воротам, откуда начиналась моя тропинка в леса. Я и сейчас кожей чувствую холод того утра, заползавший мне под плащ, где я прятала свой обед — ржаную лепешку. Улица вела вниз, и я бежала, стараясь не встречаться глазами с идущими навстречу людьми, как вдруг что-то заставило меня поднять голову, и я увидела ее. Это было как удар! Я, совсем еще ребенок, вдруг поняла: происходит нечто, что изменит всю мою жизнь. Там, через улицу, в глубине грязного двора, у примыкающего к трактиру забора на повозке стояла клетка. В таких клетках бродячие циркачи возили напоказ зверей. На этот раз в ней сидело существо, в котором с трудом можно было узнать женщину. Толпа зевак переминалась поодаль, тыча пальцами в сторону повозки и скаля щербатые рты. Я почувствовала, как ноги мои сами собой замерли, и уже в следующий момент неведомая сила неотвратимо повлекла меня к несчастной. Кто-то пытался меня удержать, хватал за край плаща, но я вырвалась и вплотную подошла к клетке. Женщина сидела, безучастно глядя на юродствующую толпу. Лицо ее, обрамленное длинными, пегими от седины волосами, было удивительно спокойно. Я протянула ей лепешку. Она лишь покачала головой, с трудом улыбнулась спекшимися, пересохшими губами. Просунув сквозь прутья руку, она провела ладонью по моим волосам. Я и теперь вижу ее глаза — черные, сухие, с лихорадочным блеском. Грязь на лице смешалась с подтеками крови, но ничто не могло изуродовать ее красоту. — Ты малышка, — сказала женщина, с трудом открывая рот, — тебе не понять, но запомни мои слова. Когда ты вырастешь, меня уже не будет, но мир останется прежним. В нем стоит жить только для того, чтобы познать любовь. Если любишь, никого не бойся. — Она облизала пересохшие губы. — Я дарю тебе мою любовь, я ее тебе завещаю!.. По ее впалым щекам покатились две медленные слезы. Заскорузлой от грязи и крови рукой женщина провела по моему лицу, будто хотела запомнить его черты на ощупь. — Ты будешь красивой… Знаешь, я могла бы купить себе жизнь ценой предательства, но я не смогла… Не знаю, видела ли она, но ее глаза смотрели мне прямо в душу. Я поняла: она ждет от меня подтверждения своей правоты. — Боженька, — прошептала я, — миленький Боженька! Я молю Тебя, я отдам Тебе мое серебряное колечко — спаси ее! Она покачала головой: — Поздно, для меня все поздно! Теперь будешь любить ты! Она хотела еще что-то сказать, но тут из трактира вывалилась пьяная солдатня. Меня отбросили к толпе зевак, а над ней принялись издеваться, тыча сквозь прутья тупыми концами пик. Она сносила страдания молча, а когда повозка тронулась в ее последний путь, нашла меня взглядом и все пыталась улыбнуться, но не смогла… Ее сожгли в полдень при большом скоплении народа. Инквизитор-доминиканец отказал ей в последней милости, и ее возвели на костер живой. Потом мне рассказали, что донес на нее ее любимый. Она знала об этом и все же благодарила Бога за свою любовь!.. Миледи опустилась на доски сцены, обняла колени руками. Пятно прожектора последовало за ней, но вдруг пропало, как будто почувствовав свою ненужность. Крошечная фигурка замерла на краю огромной распахнутой коробки в аквариумном мареве света. — Что было дальше? — Женщина посмотрела в полутьму партера. — Дальше была жизнь. Тягучий сон, который по недоразумению называется взрослой жизнью. Но не проходило и дня, когда бы я не вспоминала о ней и не молила за нее Господа. Единственное, чего я не могла понять, куда подевалось мое наследство — завещанная мне любовь? Муж мой, хоть и знатного рода, мало отличался от животного, впрочем, как и его окружение. Сказать, что он был мне противен, значит ему польстить: я ненавидела его тупое тщеславие, меня бесили ущербность его ума и неразвитость чувств. Добавьте к этому патологическую скаредность, пьяное буйство и тягу к потаскушкам, и вы поймете, почему однажды я не сдержалась и подсыпала ему в еду добрую порцию крысиного яда. Впрочем, я и сама была отравлена ожиданием любви. Впоследствии я, естественно, все отрицала, но это не помешало им поступить со мной, как того требовала традиция, и меня, в назидание потомкам, замуровали в стену… Но и потом, став привидением, я не переставала искать то, что принадлежало мне по праву, но нашла я лишь предавшего ее человека. Он жил в чужом городе, в большом доме у теплого моря. Однажды душной южной ночью я пришла в этот дом, чтобы совершить месть. Затаившись за шторой, я наблюдала за сидевшим у камина стариком. Он не отрываясь смотрел в огонь. На какой-то миг мне даже показалось, что он мертв, но нет, он был жив, и нечеловеческая радость охватила меня при мысли, что через минуту он сойдет с ума. Собрав все силы, я жутко застонала, завертелась вихрем, понеслась вскачь по комнате, расшвыривая мебель и опрокидывая посуду. Мой безумный танец был ужасен, страшные черные тени метались по стенам. Я обнимала его ледяными руками, дико хохотала, рыдала и выла волчицей, но он сидел все так же безучастно, лишь следя за мной пустыми, невидящими глазами. Его губы едва заметно шевелились, он молился. Он молился о ней. Тогда я опустилась в кресло напротив и стала слушать. Старик умолял Господа взять его жизнь и послать вечное блаженство той, о ком он не переставал просить Его все эти годы. Наконец он замолчал. — Почему ты убил ее, старик? Он ответил не сразу, сидел, упершись взглядом в пламя камина. Вдруг голова его дернулась, и на меня взглянули два пустых, мертвых глаза. Так могут смотреть только черные дыры заброшенных штолен, на дне которых покоится не одна живая душа. — Меня заставили. Он опустил голову и тут же опять поднял. Глаза его ожили, теперь в глубине штолен загорелись два тусклых беспокойных огонька. Старик задвигался в кресле, в изможденном, иссохшем теле почувствовалась сила. Он встал, сделал несколько шагов, не спуская глаз с черного прямоугольника окна. — Ее убила любовь! — начал он едва слышно. — Каждый день вот уже четверть века я просыпаюсь и засыпаю с этими словами, если мне вообще удается заснуть. Я повторяю днем и ночью: любовь убивает, любовь разрушает все и самое себя! Едва распустившись, бутон любви уже пахнет смрадом измены, сочится ядом ревности. Из страха потерять любовь мы бежим навстречу пропасти, погоняя себя бичом фантазий. Любовь — это грязь, любовь — это жестокость, это безумие!.. Я повторяю эти слова вот уже двадцать пять лет и знаю, что они от начала и до конца — ложь. Я любил ее, как люблю ее сейчас. Я сам ее убил, я подспудно хотел ее смерти, потому что не мог больше выносить пытку любовью. Мне нет оправдания на земле, как нет прощения на небе. Этими руками я передал ее палачу, на собственном горбу таскал дрова для ее костра… Неожиданно он обернулся, его взгляд упал на огонь в камине. Что-то неуловимое, совершенно безумное появилось в его сгорбленной фигуре, в повороте головы. Лицо исказила гримаса. Он захихикал, взмахнул руками и, приплясывая и напевая, пошел враскачку по комнате. — Меня заставили, меня заставили, меня… Потом упал на колени, закрыл лицо руками. — Каждую ночь, стоило мне закрыть глаза, я видел ее в объятиях другого. Кошмарный сон преследовал меня. Я забыл, что значит жить, потому что жизнь стала страхом потерять ее. Часто, изводимый галлюцинациями, со шпагой в руке я бегал по дому, угрожая всем и каждому заколоть при малейшем подозрении. Я перестал ходить в церковь, я боялся, что убью священника, когда она подходила поцеловать ему руку и получить благословение. У меня больше не было сил, я сгорал на костре собственной любви… В ту ночь я проснулся от страха. Мое тело исходило им, я физически чувствовал его запах. Наспех одевшись, я выскользнул на улицу. Черные глыбы домов великанами навалились на меня, и лишь свет луны манил куда-то в поднебесье. Я побежал, и шаги, глухо стуча по мостовой, отдавались в моей бедной голове. Мне чудилось, что она зовет меня, умоляет вернуться, но я все бежал, метался по спящему городу, пока не упал обессиленный. Наверное, какое-то время я пробыл в забытьи, когда же открыл глаза, шпиль собора прямо надо мной протыкал высокое небо, раскалывая надвое луну. Я понял, где нахожусь. Неожиданно на ступенях соседнего дома я увидел темную фигуру. Я узнал его. Черная сгорбленная спина настоятеля-доминиканца мелькнула в проеме двери и исчезла. Он не звал меня, я сам пошел за ним. Это было наваждение. Поднявшись по плоским, выщербленным временем ступеням, я оказался в большой комнате, посреди которой стоял массивный стол, на нем горела свеча. В ее свете неестественно белым казался лист бумаги. Стены комнаты утопали в темноте. — Пиши! — Голос доминиканца донесся откуда-то из угла. Плохо понимая, что делаю, я сел за стол и начал писать. Немели пальцы, рука отказывалась мне повиноваться, но, охваченный воспоминаниями, я продолжал водить пером по бумаге, не в силах остановиться. Я писал о ней, о счастье видеть ее нисходящей с небес, о благоговении и блаженстве обладать ангелом во плоти. Я писал о себе, о том, до чего может довести человека любовь. Ослепительные картины счастья и наслаждения, страх потерять ее и страдания вставали передо мной, и я писал, захлебываясь от чувств и испытывая истинное облегчение от возможности рассказать о том, чем жил. Запах ладана ударял в голову; когда в поисках достойного сравнения я отрывался от бумаги, глаза мои встречали его остановившийся взгляд, и не было сил отвести их от костлявого лица иезуита. Язычок пламени плясал, умирая, что-то уходило из моей жизни, и я это чувствовал. Наконец голова моя упала на стол, рука выпустила перо, и бумага выскользнула из-под нее. Он читал. Он читал медленно и звучно. Он читал так, как если бы сам испытывал все то, что было сказано словом. Ровный звук его голоса усыплял, и я впал в забытье, но стоило ему замолчать, как я очнулся. — Подпиши! Я не понял, и он повторил: — Подпиши! — и с силой прижал к листу мою руку. Я подписал. Я подписал донос! — Вот и все! — Доминиканец поднес к моим губам чашу с вином. — Я знал, что рано или поздно ты придешь. Кто-то из нас троих должен был умереть — это выпало ей! Я инквизитор, ты доносчик, она жертва — любовный треугольник! Он улыбнулся одними губами. Я вскочил, но в следующую секунду уже лежал на полу. Он стоял надо мной, как обычно сгорбив спину, свесив длинные руки. — Только ведьма способна так овладеть человеком. Тебе не о чем жалеть, у тебя останется память о ней, а что в этом мире может быть лучше воспоминаний! Можно отнять честь, можно — деньги, но то, что ты пережил, отнять нельзя. Ты будешь обладать ею вечно… — Он замолчал, потом добавил: — И я! — Я убью тебя! — Мои губы шевелились беззвучно, но он понял. — Знаю. Но какое это имеет значение? Все уже в прошлом. Ее нет, она для тебя мертва! На коленях, на животе, как последняя тварь, я ползал за ним, хватая за подол рясы, заклинал всеми святыми отдать мне бумагу. Он только грустно, сочувственно улыбался, как всегда улыбался прихожанам с кафедры, и хвалил мое религиозное рвение. Потом что-то случилось, и на меня обрушилась чернота. Я все бы отдал, только бы умереть в ту ночь, но рассвет застал меня лежащим на ступенях храма. Вверху, над моей головой, освещенное первыми лучами солнца, трепетало на ветерке знамя ордена доминиканцев. С его полотнища на меня почти весело и строго взирал добродушный монах, у его ног на облаке возлежала собака. Я убил его в ночь после аутодафе. Он не сопротивлялся. А днем, зажатый со всех сторон толпой, я стоял на площади. Доминиканец отказал ей в последнем акте милосердия, и ее сожгли живой. С тех пор мне холодно. Где бы я ни был, передо мной всегда разжигают огонь. Он замолчал, поднял на меня полный боли и отчаяния взгляд. — Ты пришла убить меня? Убей! Нет ничего страшнее того ужаса, что я испытываю перед собой. — Он протянул мне нож. — Или, хочешь, я сам убью себя… Отсвет камина упал на его лицо, безумием зажегся в глазах. — Меня заставили, меня заста… — Старик захрипел, покачнулся, сделал шаг и рухнул к моим ногам. Нож выпал и, переваливаясь круглой рукояткой, покатился по доскам пола. Бог уберег несчастного от последнего греха, милостиво прибрав его душу. В ту ночь я долго сидела, глядя на распростертое тело, потом зажгла от камина свечу и тихо пошла по дому. Он был пуст, темен и удивительно печален. Я поднесла пламя свечи к тяжелым портьерам, и они разом занялись ярким, веселым огнем. Потом загорелись стены, потолок. Никто уже не имел права жить в доме, где день за днем четверть века умирал человек. Когда пламя охватило крышу, я вылетела из окна и, обернувшись, увидела, как на улицу выскользнул мужчина и в сполохах пожара побежал по кривой, залитой лунным светом улице, побежал к той, кого не переставал любить всю жизнь… Миледи поднялась, сошла по лесенке в партер. Лицо ее было бледно, огромные глаза сухо, угрожающе блестели. — В ту ночь, — продолжала она, с прищуром глядя на Лукария, — в ту ночь я поняла, что доставшееся мне в наследство чувство живет во мне и будет жить всегда! Через века я пронесла мою любовь и… только встретив вас, поняла, что значит она для меня. Я люблю вас! Вы принадлежите мне! Она приблизила к нему лицо. Черты его обострились, выражение стало хищным. Веки медленно опустились, притушив неистовый блеск зеленых глаз, и тут же взмыли. Лукарию показалось, что при каждом взмахе ресниц черные мысли стаей летучих мышей срываются и долго носятся под сводами театра. Ее красивые губы тронула усмешка, она прошептала: — Берегитесь!.. Я никому вас не отдам! И не смейте называть меня «миледи» — мое имя Люси! 2 В новом, построенном к Олимпиаде здании телецентра коридоры идут по периметру. Прямо посредине его разделенное на множество студий и подсобных помещений пространство разрезает помпезная лестница, заканчивающаяся подобием зимнего сада. Ею, впрочем, как и чудом отечественной ботанической мысли, никто не пользуется. На созерцание чахлой природы у обитателей телефилиала сумасшедшего дома просто нет времени, ну а что до парадных лестничных маршей, они освещены настолько искусно, что откровенно опасны для жизни: сломать на них только ногу можно считать крупным везением. Миновав дверь студии новостей, у которой маялся от безделья дежурный милиционер, Анна завернула за угол и вошла в аппаратную. Часы на одном из составленных в «стенку» мониторов-телевизоров показывали без четверти восемь. До эфира оставалось пятнадцать минут. За толстым, отделявшим студию от аппаратной стеклом техники поправляли заставку новостей, телеоператор возился с одной из стационарных камер. Пройдя вдоль длинного ряда пультов, Анна села в кресло выпускающего режиссера, привычно обвела взглядом экраны телевизоров. Все было, как говорят космонавты, штатно. В любой другой день она пришла бы сюда вместе со всей бригадой, ввалились бы в аппаратную гурьбой за десять минут до эфира, но сегодня ей хотелось побыть одной. Немного, всего пять минут. Конечно, в круговерти дня никто не вспомнит о маленьком юбилее, и эти пять минут были единственной возможностью отметить скромное событие ее жизни. Анна положила перед собой рабочую папку с бумагами, откинулась на спинку вращающегося кресла. Десять лет в жизни женщины — большой срок. Все эти годы она прожила в этом нашпигованном электроникой здании, которое, и эта мысль удивила, стало ее вторым домом. Или первым?.. Усилием воли Анна заставила себя не думать ни о чем, кроме предстоящей передачи. Достав из папки монтажный лист программы новостей, она еще раз пробежала его глазами. Колонки цифр, последовательность сюжетов, их длительность в эфире. Все начнется с шапки новостей, потом — сессия парламента, за ней — включение комментатора, отбивка… Что ж, ничего необычного. Передача продумана и логически выстроена, правда, в прямом эфире никто не застрахован от накладок. Анна улыбнулась, вспомнила, как совсем недавно за несколько секунд до начала эфира прошел сбой Мосэнерго и «вылетела» камера телесуфлера. Это только кажется, что комментатор легко импровизирует, честно глядя в глаза телезрителям, на самом деле он в это время прилежно считывает заготовленный текст с бегущих перед ним строк телесуфлера. Смешно было видеть, как один из известных в стране тележурналистов открыл с готовностью рот, да так и остался: текста не последовало. Естественно, был средних размеров скандальчик. Анна подняла глаза от монтажного листа, на экране центрального монитора светилась надпись: «АПБ-10», обозначавшая ответственный за выпуск аппаратно-программный блок. Появившиеся коллеги стали с шумом рассаживаться по местам. Редактор по титрам занял свое кресло перед панелью с клавиатурой, звукорежиссер и редактор по звуку встали за большой пульт с десятками кнопок и рычажков реостатов. Саша, ассистент режиссера, с ходу опустился в соседнее с Анной кресло, заметил в своей мальчишеской манере: — Выглядишь классно! — и продолжил в том же темпе, но уже в микрофон: — Семеныч, что у нас там с бетакамом, такое впечатление, что не в фазе. Анна нажала кнопку на пульте. — Аллочка, в сюжете «Вокруг Европы», когда «уходит» картинка, выводи на свет и сразу же — отбивку. Миша, запиши: на шестой странице — дальше весна в Японии, Токио. Появившийся в студии за стеклом комментатор поправил редеющую прическу, сев в свое кресло, проверил микрофон: «Раз, два, три!» По громкой связи передали, что четырнадцатый и пятнадцатый пункты пойдут с кассеты. Время вплотную приблизилось к восьми, на контрольном мониторе появилась заставка новостей. — Внимание! — скомандовала Анна. — Часы не трогать! Секундная стрелка последним прыжком достигла вертикального положения. — Мотор, восьмая! Вышли. — Она увидела, как на экране мелькнул номер телеканала, предупредила комментатора: — В кадре. Однако затем случилось нечто непонятное. Вместо знакомого миллионам телезрителей нагловато-уверенного лица журналиста на контрольном мониторе появился средних лет мужчина в отличном вечернем костюме с галстуком-бабочкой под стойкой белоснежного крахмального воротничка. Мужчина непринужденно провел рукой по волнистым седеющим волосам и дружески улыбнулся телезрителям. — Добрый вечер, дамы и господа! — сказал он приятным глубоким баритоном. — Я хотел бы попросить вас о небольшом личном одолжении. Выключите ваши телевизоры на пару минут. Кстати, это даст вам время подумать, стоит ли их вообще включать. Мужчина замолчал, выжидательно глядя в объектив непонятно где находившейся телекамеры. Анна сидела ни жива ни мертва. Она узнала его, но как он сумел выйти в российский эфир вместо программы новостей, было выше ее понимания. Она представила себе десятки миллионов телезрителей, увидела тысячи разъяренных пенсионеров, уже накручивающих диски телефонов, и поняла, что это ее последний день на телевидении. Скандал был неминуем, его размеры и последствия — труднопредсказуемы. Через десять секунд позвонит руководитель программы, через тридцать — президент телекомпании. Мужчина тем временем достал из жилетного кармана часы-луковицу, щелкнул крышкой и убрал их обратно. — Добрый вечер, Анна! — Его голос и улыбка изменились, стали теплее, она вдруг почувствовала скрываемую им усталость. — Вы сегодня удивительно красивы! Я заметил: синее вам очень к лицу. К сожалению, в этом городе нет любимых вами фиалок… Следуя за его взглядом, Анна скосила глаза. На столе в углу аппаратной в хрустальной вазе стоял огромный букет свежих роз. Лица сидевших рядом коллег были напряжены, все неотрывно следили за тем, что происходило на экране. Анна несколько раз с усилием моргнула, но от этого ровным счетом ничего не изменилось. — Извините, Анна, я никогда бы не осмелился потревожить вас, но меня вынуждают к этому обстоятельства. — К своему удивлению, Анна услышала в его голосе нотки обеспокоенности и вдруг занервничала сама. — Я прошу вас о свидании. Конечно, я мог бы подождать вас у дома, но так получилось, что у меня накопились неотложные дела. От вашего решения зависит очень многое, в общем-то вся моя жизнь! Анна с трудом сглотнула, сделала движение рукой, как если бы прогоняла с клумбы зарвавшихся соседских кур. Попросила: — Уйдите… — Не раньше, чем вы согласитесь. Вы еще не знаете этого, но, возможно, чувствуете, что судьбы наши переплелись… и жизнь моя целиком в ваших руках. — Хорошо, я согласна, — прошептала Анна, косясь на сидевшего рядом ассистента режиссера, но Саша ничего не слышал. — Только, ради бога, уходите! — Смотрите, вы обещали! — Мужчина улыбнулся. — Я буду ждать вас завтра вечером после работы. Впрочем, слово «завтра» вряд ли будет иметь какой-либо смысл… Не спуская с нее глаз, он поклонился, и в то же мгновение на экране возник из небытия телекомментатор. Нагловато ухмыльнувшись, он с методичной последовательностью принялся выливать на головы мазохиствующих телезрителей скопившиеся в стране к этому часу неприятности. Анна посмотрела на часы: с момента начала передачи тоненькая, как волосок, стрелка сдвинулась на три секунды. Неужели галлюцинация? Она с трудом взяла себя в руки и к началу следующего сюжета уже полностью контролировала ситуацию. Последним по традиции в новостях шел прогноз погоды. Дав команду на его запуск, Анна повернулась, окинула взглядом аппаратную: коллеги за пультами собирали бумаги, оживленно переговаривались. — Аня, что с тобой? Тебе нехорошо? — Саша привстал со своего кресла, заглянул ей в лицо. — Что-то ты бледная. — Нет-нет, ничего, все в порядке. Немного кружится голова. Ты ничего не заметил? — Да вроде ничего криминального, — пожал плечами ассистент режиссера. — Ну, если только секунд двадцать перебрали по времени. — Он на мгновение задумался и тут же продолжил: — Так это — дело обычное… А что, прошел сбой? Когда? Анна с облегчением вздохнула: — Да нет, возможно, мне показалось. Скорее всего, легкий брачок с новостями Си-эн-эн… — Ребята, смотрите — розы-то какие! — Светочка, редактор на телесуфлере, склонилась над букетом, продолжая сматывать в рулон отпечатанный столбиком текст подсказки. — Сегодня у нашей Анны Александровны юбилей! — Появившийся в аппаратной руководитель программы подошел к режиссерскому пульту, поцеловал Анне руку. — А теперь прошу всех вниз, — продолжил он тоном массовика-затейника, — где нас ждут шампанское и торты! Как всегда и случается в компании сослуживцев, разговоры после первого тоста скатились на профессиональные темы. Наперебой пошли воспоминания о всевозможных накладках, курьезах и следовавших за ними нагоняях начальства. Анна смеялась и вспоминала вместе со всеми, но где-то в глубине души у нее жило знание, что никакая это была не галлюцинация, и знание это ее удивительно согревало. Лукарий огляделся по сторонам. — Мир — театр, и люди в нем актеры; душевнобольные — актеры театра теней… Высокий белый забор психиатрической больницы тянулся вдоль тихой, засаженной старыми липами деревенской улицы, спускался вместе с ней под горку, где в лучах солнца блестела река. За рекой, омытые свежим весенним воздухом, открывались прозрачные, всех оттенков зеленого дали. На припеке было уже почти по-летнему жарко, легкий ветерок перебирал нежную листву, нашептывал что-то незамысловатое и ласковое. От земли шел острый запах пробуждавшихся к жизни трав, и в высоком, бесконечно голубом небе стояли картинными громадами белые, ватные облака. Все вокруг дышало легкостью и покоем: казалось, сама природа взялась лечить растревоженные человеческие души. Жмурясь от яркого солнца, Лукарий поднялся вверх по склону, остановился напротив железной, выкрашенной белой краской двери. Кнопка звонка единственной черной точкой выделялась на побелке кирпичной стены. Лукарий нажал ее несколько раз и принялся ждать. Текли минуты, текла мимо неторопливая деревенская жизнь, за стеной не раздавалось ни звука, и только ветерок шумел в верхушках старых лип. Убедившись, что его деликатные звонки не достигают цели, он подобрал с дороги спичку и заклинил ею кнопку. На этот раз эксперимент удался. Не прошло и пяти минут, как за железной дверью забухали тяжелые шаги, маленькое, забранное решеткой окошечко открылось, и Лукарий увидел перед собой кирпичного цвета харю, заросшую густой рыжей бородой. Глаза с набрякшими под ними тяжелыми, опойными мешками смотрели колюче и не слишком дружелюбно. — Чего надо? — спросил мужик голосом, охрипшим от табака и пьянки. — Ноне принимать не велено! — Отчего же так? Я ведь, любезный, прежде чем приехать, осведомился — сегодня у вас самый что ни на есть приемный день. — Лукарий дружелюбно улыбнулся, всем своим видом показывая всяческое расположение к собеседнику. Мужик с подозрением оглядел его с ног до головы, от тяжелого взгляда не ускользнули ни хороший городской костюм, ни вызывающе свежая выбритость подозрительного незнакомца. Запах французского одеколона он учуять не мог по причине собственной избыточной пахучести: кроме стойкого многодневного перегара, от него несло свежим чесноком и еще черт-те чем, чего и в природе-то вряд ли сыщешь. Если мужик и мылся, то, должно быть, этот исторический факт мог быть отнесен к лучшим воспоминаниям его солнечного детства. При желании гамму достигших ноздрей Лукария ароматов можно было квалифицировать как газовую атаку. Однако он выстоял. — Закрыто на учет, — небрежно буркнул рыжий, намереваясь захлопнуть окошечко, чему Лукарий воспрепятствовал, выставив указательный палец. Рыжий навалился обеими руками, но без явного результата. — Скажите, — поинтересовался Лукарий, — у вас в семье мужиков много? — Ну, есть!.. — уклончиво ответил санитар, не совсем понимая, к чему клонит свалившийся на его голову городской пижон. — Это хорошо! — одобрил Лукарий. — Ты вон пудов на семь разожрался, а до кладбища нести и нести… В этот критический момент санитар проявил удивительную для него сообразительность. Он не только оставил попытки закрыть окошечко перед носом наглеца, но и пошел на попятную. — Ждите, пойду доложу! Как фамилия? — Лукин, — с готовностью ответил Лукарий. — Так главному и скажите: мол, приехал некто Лукин, по личному вопросу. — Ладно, скажу, — проворчал санитар. — Только палец-то отпустите, а то не положено. Какое-то время он отсутствовал, потом за дверью заскрежетали многочисленные засовы, и Лукарий наконец смог убедиться, что не ошибся в определении веса мужика — тот был квадратен. В сопровождении санитара он проследовал через аккуратно прибранный, английской планировки парк. Судя по звонким упругим ударам, где-то совсем близко находился теннисный корт, между деревьями блестела голубая гладь плавательного бассейна. Какие-то люди в хорошо сшитых, однако из стандартной синей материи костюмах степенно прогуливались по выстриженным газонам, ведя неторопливую беседу. Завернув за павильон, в открытой двери которого мелькнуло зеленое сукно бильярда, они миновали оранжерею и вошли в усадебного типа особнячок с колоннами и высокими блесткими окнами. — Вам сюда, — сказал санитар, и это в его устах прозвучало почти любезно. Они стояли перед дубовой дверью с табличкой «Главный врач», над которой висел загадочный транспарант «Сошел с ума сам, помоги товарищу!». Лукарий совсем было собрался спросить сопровождающего о значении такой наглядной агитации, но в это время дверь открылась, и на пороге возник невысокий энергичный человек с удивительно жизнерадостными, смеющимися глазами. — А я-то вас жду! — воскликнул он почти игриво. — Ведь верно, что именно вас зовут Лукин? Очень, просто очень хорошее имя! Вам, батенька, можно позавидовать. К примеру, профессор Лукин! Звучит! Он поправил на груди белый халат, взяв Лукария под локоток, препроводил в кабинет. — Очень приятно! Вдвойне приятно, что в наших черных списках вы не значитесь! — Весьма всем довольный, главный врач потер пухлые ручки. — А есть черные списки? — удивился Лукарий. Взяв из протянутой ему коробки леденец, он, следуя приглашению, опустился в кресло. — А как же может быть иначе? — в свою очередь удивился главный врач. — В наше-то суматошное время! Устроившись напротив гостя, он засунул в рот несколько конфет и, мешая звуки в кашу, осведомился: — Так чем же все-таки обязан? — Понимаете, доктор, — Лукарий внимательно посмотрел на своего визави, — мне бы хотелось поговорить с одним из ваших пациентов. — С кем же, если не секрет? — поднял брови главный врач. — Его имя Евсевий! — Евсевий… Евсевий… — Хозяин кабинета задумался. — Да, конечно, вы можете с ним поговорить, но должен предупредить, выбор весьма неудачный! У нас есть такие блестящие собеседники, слушать их чистое наслаждение! Полномочный посол в Париже — умница, ценитель высокого искусства! — Доктор даже зажмурился от удовольствия говорить о таком человеке. — Или, хотите, конферансье! Такие, бестия, пикантные анекдоты рассказывает — даже дамы не обижаются! Злой ум, острый язык! А Евсевий?.. Молчун, бука, слова иной раз не выжмешь и совершенно не разбирается в скаковых лошадях! Тоска, батенька, одна глухая тоска! — И все-таки я хотел бы поговорить именно с ним. — Вот вы уже и обиделись! По выражению лица вижу, что обиделись! — почти засмеялся главный врач, но вдруг оборвал себя. — А собственно, кем вы ему доводитесь? О чем будете говорить? Мы, медицинский персонал клиники, обязаны стоять на страже интересов наших пациентов! — Он поднялся на ноги, со значением, заложив руки за спину, прошелся по кабинету. — И вообще, Евсевий никогда не упоминал, что у него есть родственники или знакомые!.. — Видите ли, Евсевий друг моего детства, и, узнав, что его постигла такая… неприятность, я счел своим долгом… — Что ж, хорошо, — вынужденно согласился главный врач, — но помните, что в нашей клинике лечение ведется исключительно покоем! Доктор вдруг резко повернулся и остро и подозрительно уставился Лукарию в лицо. — Лукин?.. А не встречались ли мы в Минздраве? Конечно, в четвертом главке! Не отпирайтесь — вы ведь медик? — О нет, бог миловал! — улыбнулся Лукарий. — Ну, ну. — Главный врач опустился в свое кресло за письменным столом, всем видом показывая, что до конца не убежден в правдивости незваного гостя. Какое-то время он молчал, бросая исподлобья настороженные взгляды и еще больше хмурясь. — Не сочтите за труд ответить, — сказал наконец хозяин кабинета, нервически вращая в пальцах толстый деловой карандаш, — справочка из психдиспансера у вас при себе? Только не пытайтесь подсунуть с треугольной печатью, это у нас не проходит! — Доктор резко поднялся, подошел к Лукарию. — Смотреть в глаза! Шизофреник? Боитесь замкнутых пространств и женщин в черных колготках? — Он поводил перед носом посетителя карандашом и вдруг дружески хлопнул его по плечу. — Не обижайтесь, Лукин, пошутил! Такая работа! Вот, возьмите авторучечку, заполните и разборчиво подпишите! И дату — цифрами и прописью… Главный врач достал из кармана халата отпечатанный типографским способом бланк и протянул Лукарию. Текст гласил: «Я, — дальше шел пропуск, — настоящим обязуюсь ни при каких обстоятельствах и ни под каким видом не пытаться получить место в психиатрической больнице». Лукарий подписал. Главный врач долго и с видимым удовольствием изучал поставленную подпись, потом аккуратно сложил листок пополам, убрал в стоявший тут же сейф. — Вот и чудесненько! Вот и прекрасненько! Я расцениваю ваш шаг как исключительно дружественный — взял и без всяких мер воздействия подписал. — Он побарабанил пальцами по железной крышке ящика. — Только учтите, ни под видом медперсонала, ни в качестве больного! А то знаю я вас, потом будете ссылаться, что не предупредил. — А что, к вам многие хотят попасть? — несколько удивился Лукарий. — Многие? Да все поголовно! — всплеснул руками доктор. — Отбою нет. Сами знаете, времена на дворе суровые, а у нас покой, достаток, отношения человеческие, короче, коммунизм в границах одного отдельно взятого сумасшедшего дома. Да и общество подобралось утонченное, можно сказать высшее, оно кого-нибудь с улицы не примет. — Вы хотите сказать, что вопрос приема пациентов решают сами больные? — Естественно! Ведь им же с новичками жить. К нам попасть — все одно что в академию бессмертных: членство пожизненное. Сами понимаете: три рекомендации плюс испытательный срок. Последнее время все как с ума сошли — так и лезут по нахалке! Министерство вконец обнаглело — их разгоняют, так они к нам, если не врачами, так пациентами. На днях два начальника управлений хотели втереться эпилептиками, а один настоящий шизик перебежал из Союза писателей и попросил политического убежища. Чуть всех наших не перекусал. Ну да на такой случай мы двух буйных держим. Перебежчик ночку с ними переночевал и запросился обратно, говорит, у них там тоже буйные, но не настолько. — Выходит, вы своих больных вовсе не лечите? — Лечим, еще как лечим! — возмутился главный врач. — Наши лекарства — глубокий покой и качество жизни. Это вам не по ту сторону забора: нет причин сходить с ума. А еще обязательно спорт, светские рауты и любовные интриги для поддержания тонуса. Кстати, на днях попробовали шоковую терапию, но, признаюсь, неудачно, передозировочка вышла. С утра раздали свежие газеты, а вечером без предупреждения показали программу новостей. Думали, многие запросятся на волю, будут рваться из клиники — куда там! — Врач безнадежно махнул рукой. — Ночь никто не спал, а утром на экстренном собрании постановили шоковую терапию запретить как факт издевательства над личностью. Самые буйные хотели даже писать в ООН о нарушении Декларации прав человека. Постановили отказаться от ежегодного бала-маскарада и на сэкономленные деньги надстроить забор и нанять охрану с собаками… — Он замолчал, подошел к окну и долго стоял так, заложив руки за спину. — А все-таки странно, что Евсевий никогда о вас ничего не говорил! Главный врач повернулся, коротко и проницательно посмотрел на посетителя и, кивнув, вышел из кабинета. Лукарий приготовился ждать, но буквально в следующую минуту в дверь робко постучали, одна из ее створок открылась, впустив все того же главного врача, но уже без халата, одетого в стандартный синий костюм. Однако происшедшая с ним перемена затронула не только одежду — лицо вошедшего было насуплено и угрюмо, в только что веселых глазах читалось опасливое недоброжелательство. Даже походка и манера держаться претерпели изменения: мужчина шаркал по полу ногами, в изгибе фигуры чувствовалась неуверенность. — Вы хотели меня видеть? — спросил он тихо. — Я Евсевий! — Но?.. — Лукарий в недоумении поднялся с кресла. — Сегодня моя очередь дежурить, — пояснил Евсевий, глядя на гостя исподлобья. — Бюджет клиники невелик, приходится экономить на медперсонале. Может быть, вы слышали, есть такая концепция Чу-Чхе — опора на собственные силы. Да и кто, честно говоря, знает наши болячки лучше, чем мы сами? — Он скромно присел на край обтянутого клеенкой топчана, вопросительно посмотрел на Лукария. — Ты меня не узнаешь? А ведь в детстве мы были большими друзьями! Ты, я и Серпина… — Лукарий улыбался, будто приглашая разделить с ним радость долгожданной встречи. Евсевий все так же внимательно и угрюмо рассматривал стоящего перед ним человека. — Нет, — сказал он наконец, — не припоминаю. И вообще, зря вы сюда пришли, — продолжил он, отворачиваясь и равнодушно глядя в окно. — Все эти уловки нам давно известны. Клиника не резиновая, и рекомендации на поступление сюда я вам не дам. Хотите, называйте это эгоизмом, только такое нам досталось время — каждый за себя! — Ты меня не понял? Мы же были друзьями не в этой жизни… — Вот видите, теперь вы будете разыгрывать из себя душевнобольного, — пожал плечами Евсевий. — Сценарий известный! Уходите сами, мне не хотелось бы звать санитаров, поскольку эта служба комплектуется у нас исключительно из буйных. Он потянулся к вмонтированному в стену звонку. Лукарий понял свою ошибку: Евсевий не мог его вспомнить потому, что у него отсутствовала сквозная память предыдущих жизней, спонтанные проявления которой люди так часто принимают за память предков. Он улыбнулся, сфокусировал силу воли на сидевшем перед ним человеке в больничном костюме. Выражение лица Евсевия стало меняться; так и не донеся палец до звонка, он приподнялся с места, вгляделся в Лукария. — Лука?.. Постой, постой!.. Ну, конечно же, Лука! Что же ты сразу-то не сказал! Лицо Евсевия из напряженного стало почти что радостным. По каким-то незаметным признакам Лукарий узнал в этом пришибленном жизнью человеке того веселого и изобретательного мальчишку, в дружбе с которым прошло его самое первое на Земле детство. — Как же я тебя не узнал? — удивлялся тем временем Евсевий. — Ты и изменился-то мало. Сколько с тех пор прошло жизней, сколько лет!.. И все же — и Лукарий видел это отчетливо — напряжение и чувство неудобства не покидали друга его детства. Что-то сдерживало открывшееся было в нем дружелюбие, он и хотел бы радоваться их встрече, и почему-то боялся. В его скованной позе, в выражении глаз сквозила неуверенность. — Я рад тебя видеть, я действительно рад, — говорил Евсевий, не зная, куда девать руки, и явно тяготясь двойственностью своих чувств. — Знаешь что, — обрадовался он вдруг, будто найдя выход из затруднительного положения, — давай выпьем! Здесь это даже поощряется как разновидность терапии… Он засуетился, достал из медицинского шкафа длинную темного стекла бутылку и два высоких бокала. — Шардоне! — Евсевий разлил вино. — У нас прекрасные связи с Испанией. А на днях приезжала делегация из Америки, ходили, все расспрашивали — хотят перенять наш опыт. Оказывается, даже в обществе изобилия есть потребность в оазисах ненормальной жизни. И, знаешь, их особенно удивило то, что мы полностью обходимся без наемного медперсонала. Они в своих Америках об этом и помыслить не могут, а у нас уже в ходу! Нет, есть еще чему поучиться у матушки-России, не оскудела земля талантами! Он поднял бокал, показал жестом, что пьет за Лукария. Вино оказалось отменным, с приятной, едва различимой горчинкой. — Между прочим, — продолжал Евсевий, явно чувствуя себя лучше и свободнее, — договорились об обмене сумасшедшими. Я-то тихий, мне в первую группу не пробиться, но, думаю, со временем дойдет очередь и до меня. Если повезет, поеду к немцам или шведам, а к американцам не хочу, больно уж они шумные… Он поднял глаза на Лукария, тяжелой ртутью в них стояла настороженность. — Как тебе удалось меня найти? Ах да, — спохватился он, — я совсем забыл, мне говорили, что в своем восхождении ты достиг больших высот! Сказали даже, что светлый дух по силе не уступает ангелам! Лукарий улыбнулся. — Природа человеческой силы иная, да и на пути просветления высот не бывает, одна лишь работа… Он решил не рассказывать Евсевию о ссылке, как не сказал, каких трудов ему, опальному, стоило найти его самого в этой клинике. Досконально зная природу человека, Лукарий понимал, что эта новость не опечалит друга его детства, а выслушивать фальшивые утешения ему не хотелось. Кроме того, это могло нарушить его планы, и он поспешил изменить тему разговора. — Ну, а ты почему здесь оказался? Евсевий не спешил отвечать. Долив себе вина, он поднял бокал на уровень глаз, посмотрел сквозь стекло на Лукария. — Прячусь. — От кого? — От самого себя, — Евсевий с видимым удовольствием сделал большой глоток, — да, да, от себя! Это не так просто объяснить… Видишь ли, ты идешь своим путем, Серпина сделал карьеру, служа темным силам, а я, грешный, решил, что мое место в психушке, и это вовсе не лишено логики. Евсевий допил вино, поставил бокал на стол. Лицо его было печально, глаза задумчивы. Лукарий вдруг вспомнил то их далекое детство, и волна теплых чувств захлестнула его, наполнила сердце жалостью к другу. В туманной дали веков он разглядел маленького белобрысого мальчишку, вечно босого и грязного, но счастливого простым счастьем принадлежности к миру. Он увидел высокий берег реки, изваяние бога Перуна и открывавшийся вид на бескрайние лесные просторы. Крутоносые ладьи шли под белыми парусами к далекому морю, а они, трое сорванцов, смотрели с косогора им вслед и мечтали о будущей жизни. — Я могу тебе чем-нибудь помочь? Евсевий покачал головой: — Я знаю, ты меня жалеешь. Не жалей! Я сам выбрал свою дорогу. Ты всегда был добр и силен, и сейчас многое тебе подвластно, но для меня ты сделать ничего не можешь. — Я хотел бы попробовать… — Лукарий положил руку на плечо друга, но тот лишь улыбнулся. — Ты ведь не можешь изменить великий закон причины и следствия, закон кармы? — спросил он. — Вот видишь, никто не может, даже Он. — Но почему сумасшедший дом? — Сейчас объясню. — У Евсевия был вид человека, смирившегося с обстоятельствами собственной жизни. — Понимаешь, каждый из нас носит в душе семена рая и ада. Ты прекрасно знаешь, что своими земными поступками, своими мыслями и желаниями человек лишь определяет, какой дорогой пойдет в послесмертии: продолжит ли восхождение к свету или ему предстоит спуститься в преисподнюю. Движимые законом кармы, люди возвращаются на Землю до тех пор, пока однозначно не выяснится, к какому из двух миров они принадлежат. Когда же это становится ясным и все сомнения отброшены, прекращается цепь реинкарнаций. — Евсевий облизал пересохшие губы. — Все это я понял очень рано, потому что с младых ногтей читал древние книги, и, честно скажу, перспектива выбора меня не обрадовала. Я слишком люблю земную жизнь, чтобы уйти в послесмертие, люблю видеть этот пусть несовершенный, но такой радостный и красочный мир. Ведь нет же ничего дурного в наслаждении лежать в густой траве и смотреть, как высоко над головой плывут медленные, величавые облака. Я знаю, ты поймешь меня, если я просто скажу, что люблю жить человеком на Земле. — Евсевий мельком посмотрел в окно, где под теплым ветерком шелестел свежей листвой парк. — И вот тогда я задумался: как же жить, чтобы сам неумолимый закон кармы раз за разом заставлял тебя вновь рождаться человеком. И я нашел ответ! Если не совершать никаких поступков, не допускать ни мыслей, ни желаний, то это означает, что ты не готов к выбору послесмертного пути. Не сделав же этот выбор, ты никогда не будешь допущен в потусторонний мир и, значит, будешь жить человеком до дня Его Страшного суда. Ты понимаешь, самое главное — удерживать равновесие между добром и злом! Поэтому и психушка: здесь никто от тебя не ожидает поступков, а отсутствие мыслей считается абсолютно нормальным. Здесь я не хороший и не плохой, не добрый и не злой — я никакой. — Отказаться от жизни, чтобы жить? — Именно, Лука, именно! И это не так просто. Рождаясь в очередной раз, мы приходим в этот мир, ничего о нем не зная, мы даже не подозреваем о существовании закона кармы и реинкарнациях. Поэтому, чтобы избежать решительных поступков, мне пришлось поработать над собственным подсознанием. И я добился успеха! С самых первых шагов в очередной жизни оно твердит мне: будь никаким, ничто в этой жизни не должно тебя касаться. Если хочешь, можешь назвать это роком или судьбой… Единственное, что меня удивляет, — и я понял это только сейчас, в разговоре с тобой, — каждый раз, без исключения, я рождаюсь русским. Тебе это не кажется странным? — Отнюдь! — Лукарий достал из кармана трубку, не спеша набил ее табаком. — Более того, это представляется мне закономерным. Дело в том, что тебе лишь кажется, что ты живешь так один, а на самом деле довольно много людей, называющих себя русскими интеллигентами, давно уже исповедуют ту же философию существования. Ни во что не вмешиваться, ничего не хотеть, жить, чтобы жить… В свое время они с удивительной легкостью дали разграбить и осквернить свой дом, потом десятки лет жили, не поднимая головы. Да и теперь, как тараканы, все больше по своим углам. Так что, дорогой мой друг, ты далеко не одинок! Бесспорно, тебе принадлежит открытие убежища в психиатрической клинике, но, поверь, очень скоро и они придут к тому же выводу, в сущности, эти люди уже на пути в дурдом! Лукарий поднес к трубке спичку, потянул в себя воздух. По кабинету расползся аромат хорошего табака. Краем глаза он наблюдал за Евсевием и не мог не видеть, что тот насупился и, как в начале разговора, уставился в пол. Каждый любит думать о себе как о чем-то исключительном, и разрушать этот миф всегда болезненно и опасно для дружбы. Никому неохота стоять в бесконечной шеренге усталых и безликих… Лукарий понял, что совершил ошибку, и готов уже был загладить свою вину, но Евсевий вдруг резко вскинул голову и спросил: — Зачем ты пришел? — В голосе его звучало нечто большее, чем простая обида. — Тебе от меня что-то надо? Учти, я ничего не сделаю и не скажу! Подумать только, из-за чьей-то прихоти я могу нарушить хрупкое равновесие и лишиться вечной жизни на Земле! — Евсевий опасливо отодвинулся на дальний конец кушетки. — Уходи, я чувствую, ты несешь мне погибель! — С чего ты взял? — Лукарий подчеркнуто спокойно улыбнулся, медленно допил свое шардоне. — Мне просто захотелось тебя повидать, вспомнить наше детство. Сам подумай, что мне, с моими возможностями, может быть нужно от тебя? — Он недоуменно пожал плечами. — Да и какой вред могут тебе принести воспоминания? Все уже в прошлом, они никак не повлияют на твою карму. — Он взял бутылку, разлил вино по бокалам. — Неужели тебе не приятно снова окунуться в то далекое время? Счастливая, безмятежная пора… Слова Лукария и спокойная манера говорить возымели действие. Евсевий как-то разом обмяк, настороженность в глазах уступила место мягкой грусти. Он подсел к столу, взял свой бокал. Лукарий решил — пора! — А помнишь, как ты нас спас? — спросил он небрежно. — В сущности, и я, и Серпина — мы оба обязаны тебе жизнью, а может быть, и чем-то большим. Кто знает, как изменилась бы цепочка наших возвращений на Землю, будь мы убиты в нашем первом детстве… — Да, действительно счастливое, беззаботное было время! — Евсевий вздохнул, мечтательно улыбнулся. — Помню, день выдался ветреный, холодный, босые ноги стыли на земле. В лесу, на кустах, как бусинки, были развешаны капельки воды, и река с белыми барашками казалась свинцово-серой. В тот год весна выдалась поздней и дождливой… — Кажется, я первым увидел слуг князя? — заметил Лукарий. — Да, ты еще крикнул: «Бежим!» — и мы бросились в чащу леса. Они гнались за нами по пятам и, если бы поймали, замуровали бы нас живьем в основание крепости. Сейчас кажется нелепым, — усмехнулся Евсевий, — а тогда свято верили, что это сделает детинец неприступным… — А что случилось дальше? Помню только, что мы разом очутились в каком-то другом мире, где нас поджидал старик волхв… — Ты запамятовал. — Евсевий выпил вина, утерся ладонью. Лукарий видел, что воспоминания приятно щекочут самолюбие его друга. — Это был вовсе не волхв, старика звали Хронос. А затащил я вас в древнее капище, которое давно приметил, бродя по лесу. Но, думаю, и оно бы нас не спасло от рук княжеских дружинников, не споткнись мы об идолище!.. — Это был Перун? — О нет, много древнее — Род! Но не в нем дело, мы оказались в точке перехода в иное пространство. Я понятия не имел о его существовании — нам просто сказочно повезло. Шагнув в мир Хроноса, мы оказались в полной безопасности. Представляю, как удивилась погоня, нигде нас не найдя… — Евсевий засмеялся, как мальчишка, но тут же посерьезнел, задумался. — Знаешь, никогда потом я не встречал ничего более прекрасного. Закрою глаза и вижу: огромные вековые дубы будто плавают в тумане, пронизанном лучами десятка разноцветных солнц. Такое впечатление, что ты со всех сторон окружен двигающимися зеркалами, в которых отражается и дрожит волшебной красоты мир. А зелень! Она же была изумрудной! И какой-то хрустальной чистоты и прозрачности воздух. Старик будто ждал нас, сидел величественный и строгий на огромном, поросшем мхом валуне. В белых одеждах друидов, седой как лунь, он казался ровесником сотворения мира, а может быть, и был им. Когда мы приблизились, он поднял свои ясные голубые глаза, взглянул на нас из-под нависших кустистых бровей. «Кто вы, дети? Как попали в мое пространство?» Выслушав наш рассказ, он еще долго молчал, глядя прямо перед собой. Он был стар, очень стар. Казалось, прошла вечность, прежде чем губы его зашевелились и он заговорил вновь: «Меня зовут Хронос! Я хранитель мирового времени. Своим трудом, работой духа я создал все то, что вы видите вокруг. Могущественные идолы стерегут входы в мой мир — те, кто посмел в своей земной жизни задержать ход времени, кто пытался опрокинуть его вспять. В наказание за дерзость они до скончания веков будут охранять дело рук моих — Циссоид Хроноса, вырабатывающий мировое время. Космический закон причины и следствия мстит каждому, кто в суете и спешке не желает насладиться терпким вкусом отпущенной ему жизни, кто превращает ее в бессмысленную гонку и тем заставляет страдать других. Господь повелел, и я создал то, что Он хотел, я — великий Хронос!» Старик тяжело поднялся с валуна, с трудом переставляя ноги и опираясь на клюку, пошел в глубь дубовой рощи. Мы следовали по пятам. Дойдя до большой, залитой светом солнц поляны, Хронос остановился, показал рукой на нечто огромное, медленно вращавшееся в метре над изумрудным ковром травы. «Вот он, Циссоид всемирного времени. — Повернувшись к нам, старик продолжал: — Время… Что есть время? Результат борьбы Добра и Зла, двух великих начал, движущих всем в мире страданий, грез и надежд. Господь надоумил меня, и я сделал так, что эти два вселенских начала, как вечно противоборствующие „плюс“ и „минус“, питают мой Циссоид. Когда в мире накапливается Зло, время ускоряет свой бег, превращая жизнь человека в метания бабочки-однодневки. Когда верх берет Добро, время течет плавным, ласкающим потоком, несет человеку мудрость и приятие мира. И все это сделал я — великий Хронос!» Евсевий замолчал. — Но почему он выгнал нас из своего пространства? — Это из-за Серпины, — вздохнул Евсевий. — Он назвал старика глупцом. Так и сказал: «Ты стар и глуп, потому что, создав вырабатывающий время Циссоид, не позаботился о самом себе. Ты сам запустил механизм собственного умирания и стал жертвой своего изобретения. Ты дважды глупец, старик, — повторил Серпина. — Потому что, создав свою машину, ты должен был сначала наработать времени впрок для себя и только потом продавать его людишкам. Сейчас ты стар и беден как церковная крыса, а мог бы быть молод и несказанно богат, мог бы властвовать над миром». Хронос долго, внимательно рассматривал Серпину, наконец тихая, мягкая улыбка тронула его губы. «Тебя ждет большое будущее, мальчик, но вряд ли ты когда-нибудь будешь счастлив и узнаешь, что есть в этом мире истинное богатство. У нас с тобой разные дороги, но совсем не потому, что ты молод, а я стар…» В следующее мгновение мы уже стояли на высоком берегу реки, смотрели вслед уходившим к морю ладьям… — Евсевий поднял на гостя глаза — они были печальны. — Вот и я думаю, как бы сложились наши жизни, если бы не те слова Серпины? Знать это не дано никому, и нам остается лишь вспоминать. Впрочем, — улыбнулся он, — мне порой кажется, что люди и живут лишь для того, чтобы впоследствии иметь воспоминания… — Ты сказал, что никогда не видел ничего более прекрасного, чем тот фантастический мир. Неужели тебе не хотелось хоть разок вернуться в наполненную светом солнц дубовую рощу? — Лукарий зафиксировал на себе взгляд Евсевия, мягко, без нажима спросил: — Может быть, ты забыл, где находится капище? — Нет, не забыл. — Они смотрели в глаза друг другу. — Видишь ли, уход в другое пространство — это поступок, и поступок серьезный, он мог повлиять на мою карму… — Значит, всю свою жизнь ты так и прожил с оглядкой? Всю жизнь трясся, как бы чего не вышло? Но Евсевий его не слушал. В глазах его была тоска загнанного в ловушку зверя. — Лука! Ты пришел меня погубить? Я все понял: ты ищешь вход в пространство Хроноса. Тебе нужен Циссоид мирового времени! Лукарий молчал. — Я знаю, ты можешь заставить меня сказать, — продолжал Евсевий, — я чувствую твою силу… — Пойми, это очень важно! Не только для меня! Светлые силы… — Не трудись, — прервал его Евсевий. — Мне все равно, светлые они или темные, — для меня это будет равносильно самоубийству. Ты же знаешь, душа самоубийцы никогда не возвращается на Землю. Ответь мне, ты этого хочешь? Лукарий поднялся, сверху вниз посмотрел на сжавшегося будто в ожидании удара Евсевия. — Прости меня, я не должен был сюда приходить. Как бы то ни было, это твоя судьба, и я не вправе что-либо в ней менять… — Он шагнул к Евсевию, обнял его, прижал к груди. — Прощай! Какое-то время они смотрели друг другу в глаза. Губы Евсевия дрожали, по щекам текли слезы. — Я понимаю, как тебе это важно! — голос его перехватило, он едва сдерживал рыдания. — Но не могу! Я слишком люблю эту поганую жизнь! Он метнулся к двери кабинета, оглянулся: — А на месте того капища может быть только капище… Лукарий в одиночестве допил свое вино, взял с вешалки шляпу, но тут дверь снова открылась, и в кабинет, поправляя на ходу развевающиеся полы халата, влетел главный врач. Глаза его горели неутомимой энергией администратора, на лице плавала профессионально приятная улыбочка делового человека. — Ну как, поговорили? Я ведь вас предупреждал, что этот ваш Евсевий как собеседник не очень… — Он пренебрежительно скривил губы, слегка развел руками. Взяв доверительно Лукария за локоток, главный врач подвел его к двери, задержал на мгновение. — Вы уж о нашем-то заведении — никому! Времена больно тяжелые, и вообще не забывайте, что у нас есть ваша расписочка! Так что в случае чего… — Он похлопал ладошкой по верхней стенке сейфа, крикнул в коридор: — Эй, любезный, потрудитесь проводить господина Лукина до ворот! Прощайте, господин Лукин, прощайте! Ближе к ночи на Москву с востока наползла черная туча. Далекие громы недовольными собаками ворчали в ее глубине, картинные зигзаги молний прошивали набухшее влагой тело. На город надвигалась первая весенняя гроза, и предвестником ее на фоне яркого закатного неба уже начинал накрапывать слепой, редкий дождик. Он барабанил по стеклянной крыше ГУМа, капли его разбивались о брусчатку площади, и рано зажженные прожектора отражались в ее влажной, блесткой поверхности. Лукарий вступил под арку вечно закрытого подъезда универмага, закурил. Слева от него символом России проступали купола храма Василия Блаженного. За его спиной кто-то завозился, заперхал. Лукарий обернулся. На верхней ступени полукруглой лестницы сидел кряжистый лысый мужичок в синей расхристанной косоворотке под накинутым на плечи ватником. В одной руке он держал бутылку, второй гладил прижавшегося к нему крутолобого щенка. — Я, конечно, расстрига, — говорил мужичок, обращаясь к щенку, — но не безбожник. Бог — он в тебе самом, его только надо услышать. А в церкви-то как хорошо!.. — Он мечтательно замер, приложился к горлышку бутылки. — Свечи горят, на клиросе поют, и на душе не то что покой — благодать! Будто и нет вокруг человеческой помойки… Мужик поднялся на ноги, сойдя по ступеням вниз, попросил: — Брат, дай табачку! Они стояли плечом к плечу, молча смотрели на отсветы огней на мокрой брусчатке и курили. Золотая полоска заката истончилась по-над далекими крышами. — Ты правда расстрига? Мужик кивнул, протянул Лукарию бутылку с водкой, которую все это время держал в руке. — Глотни, полегчает! Очень помогает от собственной скотскости… Лукарий взял бутылку, обтерев горлышко ладонью, сделал пару больших глотков. Щенок сладко зевнул, распахнув розовую, усеянную мелкими зубами пасть. — Отпустило? — заботливо спросил расстрига. — А то, гляжу, ты вроде как не в себе, весь будто комок зажатый! Не надо, будь с собой попроще… Лукарий благодарно полуобнял мужика за ватниковые плечи. — Слушай, отец, ты должен знать! Есть в Москве особое место, будто заговоренное… — Был отцом, теперь — брат! — улыбнулся в бороду мужик. — А мест таких в Белокаменной пруд пруди! Время проходит, а они ни хрена не меняются. На подворье Салтычихи, на Лубянке, теперь стоит комитет, а на месте храма Христа Спасителя — лужа, а все потому, что, кроме святилища, там ничему стоять не дано. Нет, это только кажется, что Москва меняется, на самом деле все остается по-старому… — Понимаешь, — перебил его Лукарий, — раньше там идол лежал! — Капище, что ли? — догадался расстрига. — Так на его месте наверняка церкву поставили. — Нет, там и теперь должно быть то же самое! — вспомнил Лукарий слова Евсевия. — Да-а… — протянул расстрига задумчиво, но вдруг обрадовался: — Эх, ма! Да мы ж насупротив него и стоим! — Он показал рукой через площадь. — Чем тебе не капище! И строеньице вроде как шалашиком, и идол лежит… Впрочем, идолом-то его сделали соратнички, на самом-то деле обычный уголовник! Мать-Россию изнасиловал, была у человеков мечта светлая о братстве да о равенстве, так и ту извратил. А… что тут говорить! — Он опять приложился к бутылке, продолжил: — Я так думаю: ответит он за все содеянное, но и нам придется отвечать! У истории обочины нет, нельзя отойти в сторонку и оттуда поглядывать. Когда тебя зовут, совсем не обязательно идти, а людишки-то за ним пошли: кто из тщеславия, кто за поживой, хотя не могли не знать, что не по-божески! В землю бы его и на могилке шкалик выпить, пожалеть загубленную душу, а мы все никак не остановимся — шапку ломаем!.. Лукарий затоптал сигарету, посмотрел на расстригу. — Скажи, ты веришь в добро? — Знаешь, — ответил тот, подумав, — я просто живу. В мире юродивых лучше всего быть блаженным… Лукарий поднял воротник плаща, пересек площадь. Переступив через массивную цепь, он прошел сквозь запертые двустворчатые двери. Внутри горел неяркий дежурный свет, как если бы покойный боялся темноты. Спустившись вниз к гробу, Лукарий прижался лбом к стеклу, всмотрелся в розоватое глянцевое лицо. В чертах его не было ни жестокости, ни порока, в их мертвенности ему почудилась скорбь. — Время не терпит над собой насилия, — сказал Лукарий. — Все проходит, и в этом великая милость Господня! Ничто — ни муки совести, ни раскаяние — не вечно, каждый когда-нибудь будет прощен! Он поднялся от гроба, не зная, было ли сказанное им правдой… Утром следующего дня ночной дежурный по Мавзолею жестами зазвал жену в ванную комнату, открыл до предела оба крана и, прижавшись к уху женщины дрожащими губами, прошептал, что сам видел, как плакал и улыбался в своем гробу вождь мирового пролетариата. Впрочем, начальству о случившемся он не доложил, как не стал распространяться о мужчине, вошедшем, как в воду, в темный мрамор стены. Кому охота прослыть сумасшедшим в обществе, публично не признающем собственное безумие… На пожелтевшей от времени, истрепанной по краям карте Испании, в том месте, севернее Мадрида, где тянет к небу свои пики Центральная Кордильера, стоял жирный крест. От частого употребления лист карты покрылся рыжими, похожими на кофейные, пятнами, потерся на сгибах. Капля свечного воска величиной с мелкую монету прикрывала окрестности Гвадалахары. В задумчивости Серпина поковырял воск длинным желтым ногтем, затянулся трубочкой в форме головы бородатого козла. Придворный бархатный камзол слишком плотно облегал его несколько отяжелевшую фигуру, ему все время хотелось распустить бант пышного галстука и вдохнуть полной грудью. Дополнительные неудобства вызывали высокие, с непривычки жавшие ноги ботфорты. Тяжелая шляпа со страусиным пером то и дело сползала на лоб, застя свет и мешая рассматривать то место на Земле, куда ему было велено явиться с докладом. Весь этот маскарад с переодеванием и необходимостью соответствовать месту и времени встречи безмерно его раздражал. Серпина хмурился, зло попыхивал трубочкой под нос, но ослушаться Черного кардинала никогда бы не осмелился. Слишком свежи были воспоминания о судьбе Плешивого, то ли по небрежности, то ли от избытка гордыни явившегося пред темные очи Нергаля, не потрудившись оформить себя в соответствующее человеческое обличье. Досужие проезжающие и сейчас могут видеть у заставы старинного русского города Смоленска большой валун, чем-то отдаленно напоминающий лысую ушастую голову. Живущие неподалеку горожане утверждают, что камень этот имеет странную привычку скакать, а зимними лунными ночами издает такие душераздирающие стоны, что волосы загулявших прохожих встают дыбом и собаки забиваются по дальним углам и там дрожат крупной дрожью. Пытались его и разбивать, и богатым иностранцам продавали, но он неизменно возвращался на свое место, чем наводил еще больший ужас на мирных обывателей. «Одежда и соответствие эпохе, конечно, мелочь, — думал Серпина, — но такая мелочь, которая может во многом предопределить твою судьбу». Его собственная блистательная карьера служила тому прекрасным примером. Способность быть органичным, отменная, никогда не подводившая память, ну и, конечно, беспрекословное послушание позволили ему выделиться из общей массы выпускников Академии знания, привлечь к себе внимание высшего руководства Департамента Темных сил. Добавить к этому не подвергаемую сомнению лояльность, врожденную почтительность к вышестоящим — и рецепт успеха готов! Он улыбнулся своим мыслям, принялся складывать карту по потертым швам. Ум, конечно, в любом случае необходим, но, пожалуй, именно почтительность позволила ему, выбившемуся в рядовые демоны человеку, занять в Департаменте столь заметное и достойное зависти коллег положение. «Не лениться работать на образ, лепить его ежедневно и ежечасно — это место в методичке по прикладному лицемерию у него было подчеркнуто дважды, — никогда не пренебрегать мельчайшими деталями, и очень скоро станет видно, как сам образ начинает работать на тебя!» Казалось бы, элементарная диалектика успеха, непреложнейшее из правил, которым, однако, многие пренебрегают и потом еще имеют наглость удивляться собственному прозябанию. «Любите людей, — сказал как-то Нергаль, вторя Библии, и добавил: — Источник грехов! Культивируйте их недостатки, как нежные, требующие любви и заботы растения, и они принесут вам свои плоды. Работая с людьми, надо жить их жизнью и всегда помнить, что душа человека и есть тот единственный плацдарм, на котором происходят наши сражения». Так начал свою вводную лекцию по виртуальной психологии человека начальник Службы тайных операций Департамента Темных сил, и Серпина, тогда еще незаметный слушатель Академии знания, накрепко запомнил слова учителя, ставшего со временем его патроном. И пусть Нергаль развлекается всем этим маскарадом, кто-кто, а он, его верный ученик и подчиненный, будет вести игру строго по правилам. Однако, думал Серпина, все это никоим образом не объясняет причину срочного вызова к высокому начальству. Вертясь перед огромным венецианским зеркалом и поправляя многочисленные кружева, он старался понять, где и когда совершил ошибку, и заранее подготовить разумное оправдание. Конечно, нельзя было исключить и возможность ложного доноса, который, как тонизирующее и не дающее расслабиться средство, поощрялся в Департаменте Темных сил, но в этом случае оставалось полагаться лишь на собственную изворотливость и еще на удачу, которая, впрочем, редко его оставляла. Единственное, в чем Серпина не сомневался, — встреча предстояла трудная и исход ее был непредсказуем. Об этом свидетельствовал и выбор времени и места, куда ему было предписано явиться. Обстановка средневекового испанского замка вряд ли располагает к легкой светской беседе, а патрон был эстетом и всегда тщательно подбирал декорации к сюжету пьесы, автором и режиссером которой был сам. Иногда Серпине казалось, что он действительно лишь актер и даже собственные его реплики заранее продуманы Нергалем. Одна из их последних встреч состоялась в Париже, в угарной атмосфере начала двадцатого века. Было вдоволь музыки, девочек и вина, потом Лазурный Берег, теплая южная ночь и прогулка на яхте… Так Черный кардинал поздравлял его с продвижением по службе. А средневековая Испания?.. Тут ему понадобится вся его выдержка и гибкость ума. С этими невеселыми мыслями Серпина закутался в длинный, до пола, плащ и, надвинув на лоб шляпу, решительно вышел из астрала. Как оказалось, приготовления его были весьма не лишними, в горах шел густой мокрый снег, сотней голодных волков завывал, проносясь между вершинами, налетавший порывами ветер. Прижавшись спиной к выемке в камне, Серпина огляделся, перевел дух. Как он и предполагал, замок стоял на вершине отвесной скалы, и стены его казались естественным ее продолжением. Сдержанность архитектуры говорила о том, что построен он был не позднее Первого крестового похода. Серпине казалось, что где-то там, в глубине каменной глыбы, он видит мягкий розовый свет, но густая снежная вуаль и надвигавшиеся сумерки превращали видение в догадку. Тяжело вздохнув, Серпина оторвался от спасительного камня и по едва заметной тропинке пошел вверх, рискуя на каждом шагу быть сброшенным в пропасть. Цепляясь за чахлый кустарник и пережидая порывы ветра, он наконец добрался до маленькой, вырубленной в толще скалы площадки, перегороженной массивными чугунными воротами. С их ржавой, изъеденной временем и непогодой поверхности на него смотрели, разинув бронзовые пасти, два льва. На вбитом в скалу крюке висел колокол. Серпина ударил в него трижды. Давно затихли умноженные горным эхом одинокие звуки, белое марево сомкнулось, забросав все вокруг липким снегом, а он все еще стоял, подперев спиной грубую каменную стену. Наконец где-то наверху метнулся свет факела, створка ворот со скрипом приоткрылась, и прямо перед собой Серпина увидел огромного негра, равнодушно смотревшего на него темными, навыкате, глазами. Снежинки таяли на обнаженном торсе гиганта, негр молчал. Застывшими от холода пальцами Серпина развязал на груди тесемки плаща, в рвущемся на ветру пламени факела блеснула золотая пятиконечная звезда. Завидев этот высший знак дьявольской власти, негр почтительно склонился, отступил в сторону, пропуская гостя в глубину маленького дворика. Ворота лязгнули, тяжелый дубовый засов лег в массивные скобы. В молчании они взошли на обледеневшую спину подъемного моста и еще долго блуждали вырубленными в камне переходами, где пахло сыростью и мышами, а огромные, обитые железными полосами двери скрипели так, что волосы от ужаса становились дыбом. Стесанные ступени узких винтовых лестниц кое-где поросли мхом, скользили под ботфортами. Поднявшись по одной из них, они оказались в маленьком полутемном помещении, освещенном лишь коптившей масляной плошкой. Попросив жестом подождать, негр надавил на каменную стену и скрылся в проеме потайного хода. Впрочем, он тут же вернулся и, склонившись в пояс, пригласил гостя пройти в открывшийся взгляду Серпины рыцарский зал. — Экселенц! — Серпина прогнулся в глубоком поклоне, метя перьями шляпы каменные плиты перед квадратным носом своего сапога. — Рад вас видеть, Серпина! — Пожилой, почти что хрупкого сложения мужчина поднялся навстречу из массивного, с высокой резной спинкой кресла. Черный кардинал был верен себе: выбранное им раз и навсегда человеческое обличье не менялось, если не считать соответствующие эпохам костюмы и прически. В Париже начала века Нергаль предпочитал удлиненный пиджак, гладкую, волосок к волоску, стрижку и канотье, теперь же его тщедушное тело обтягивал черный бархатный камзол с белым кружевным воротничком и черные панталоны, на ногах красовались мягкие, по моде времени, полусапожки. В свете воткнутых в стены факелов и горевшего за его спиной камина длинные, ниспадающие на плечи волосы Черного кардинала отливали чистым серебром. Гордо посаженная голова и нос с горбинкой делали его похожим на какую-то хищную птицу. После леденящей сырости подземных галерей и пронизывающего ветра высокогорья в зале было тепло и, несмотря на его значительные размеры, уютно. Красноватый отсвет лежал на дубовых досках длинного, предназначенного для пиршеств стола, играл на полированной броне развешанных по стенам рыцарских доспехов. Запах горевших березовых дров разливался в воздухе, неся с собой предательское ощущение покоя и безопасности. Но Серпина был слишком опытен, чтобы расслабиться и принять все за чистую монету. Чиркнув еще пару раз краем шляпы об пол, он выпрямился, замер в ожидании, не спуская преданных глаз с начальника Службы тайных операций. Серпина прекрасно знал: стоит ослабить контроль над ситуацией — и ошибка неизбежна. Даже образ стареющего, немощного человека был выбран Нергалем намеренно — притупляя у собеседника обостренное чувство опасности, он тем самым провоцировал его если не на откровенность, то на свойственную недалеким натурам беспечность. И конечно же, образ этот контрастировал с той колоссальной мощью, которой обладал ближайший соратник и приближенный Князя тьмы. Пользуясь милостиво предоставленной ему паузой, Серпина снял плащ, достал из-за обшлага камзола надушенный кружевной платочек, утер им влажное от снега лицо. Нергаль тем временем не спеша вернулся к камину, принялся в задумчивости помешивать вспыхивавшие голубым пламенем угли. — Отменная погода, не правда ли! — Он повернулся, посмотрел на Серпину своими горящими, похожими чем-то на дула пистолетов глазами. Голос его был глубок и силен, на тонких белесых губах играла тихая, почти детская улыбка. — В такой вечер нет ничего лучше, чем сидеть с друзьями у камина, потягивать подогретое красное вино и беседовать о чем-нибудь приятном. Так, вообще, — он сделал неопределенный жест тонкой белой рукой, — ничего конкретного, что могло бы невзначай опечалить или испортить настроение. Потрескивают дрова, за окнами валит снег… Все это весьма и весьма созвучно природе человека… Да вы присаживайтесь, Серпина, присаживайтесь вот сюда, поближе к огню! Серпина приблизился, заботливо пододвинул кресло к камину, и только дождавшись, когда Черный кардинал опустился на его мягкое кожаное сиденье, позволил себе сесть напротив. Расслабившись и вытянув к огню тонкие стариковские ноги, Нергаль прищелкнул пальцами, и в тот же миг в зал вошел негр, неся на серебряном подносе две глазурованные кружки, в которых дымилось подогретое вино. На этот раз негр был одет в белоснежную, расшитую золотом ливрею, его огромные руки обтягивали белые перчатки. — Спасибо, Джеймс! Поставьте поднос на столик, а ту кружку, что побольше, подайте нашему гостю, он, как видно, порядком продрог, взбираясь к нашему высокогорному гнездышку! Черный кардинал самым приятным образом улыбнулся Серпине, ногтем большого пальца аккуратно поправил тоненький, ниточкой, ус. Серпина принял из рук негра кружку, с удовольствием отпил горячего, приготовленного со специями вина. Он не спешил вступать в разговор, переводя взгляд, рассматривал висевшие на противоположной стене портреты владельцев замка. Лица их были так же тяжелы и массивны, как и рамы картин. «Разбойные морды, — решил про себя Серпина, — бери любого и вешай на первом попавшемся суку — не ошибешься!» И тут же, будто прочтя его мысли, Нергаль заметил: — Такое, друг мой, было время! Прав только тот, кто силен. Впрочем, с тех пор мало что изменилось! Может быть, вы другого мнения, так я не хотел бы вам навязывать… — О нет, монсеньор! Я с вами полностью согласен! Время мало меняет характер и отношения между людьми и уж во всяком случае ничему их не учит! Да и с рождения Христа прошло всего каких-то семьдесят-восемьдесят поколений… Серпина посмотрел на Черного кардинала, встретил взгляд близко посаженных, буравчиками, глаз. В них не было и тени той любезности, что звучала в его словах. — Что ж, — сказал Нергаль, — я рад, что мы с вами одного мнения. Кстати о живописи. Я сегодня попросил Джеймса приобрести в Германии портрет Гегеля кисти кого-нибудь из его современников и повесить в этом замке на видном месте. Он будет мне приятно напоминать об удачно проведенной операции. Насколько я помню, это была ваша мысль подкинуть философу идею о единстве и борьбе противоположностей? — Отчасти, монсеньор, отчасти! — любезно улыбнулся Серпина. — Я всего лишь разрабатывал в деталях вашу концепцию о схематизации человеческого мышления, навязывая ему то, что, смеха ради, назвали потом диалектикой. Особенно мне нравился ваш тезис об отрицании отрицания! Если помните, я еще предложил несколько его усилить, введя закон отрицания отрицания отрицания, но вы справедливо усомнились в интеллектуальных способностях студентов, на которых ляжет основная тяжесть изучения этого бреда. — Ну-ну, не скромничайте, Серпина, не скромничайте! Закон единства и борьбы противоположностей — исключительно ваша заслуга! С помощью немца нам удалось внедрить в умы людей мысль о необходимости Зла в той же мере, как и Добра, заставить их думать, что грехи так же диалектически необходимы, как и благие деяния! — Черный кардинал довольно усмехнулся. — Я прекрасно помню, что именно за проведение этой операции вы были возведены в ранг действительного тайного советника! Или я ошибаюсь? Впрочем, можете не отвечать, я знаю это так же точно, как и то, что вам чертовски не хотелось являться сюда по моему вызову! — Монсеньор, как можно! — воскликнул тайный советник в порыве притворного негодования. — Не утруждайте себя фарисейством, Серпина, оно вам еще пригодится! — Начальник службы тайных операций скривил тонкие губы в подобии улыбки. — Воспринимайте ваш визит как объективную необходимость. В конце концов, все мы несвободны, у каждого из нас есть начальство! Между прочим, когда-то давно я даже пустил в народ анекдот на эту тему. Суть его проста: самый счастливый подчиненный на Земле — Папа Римский, потому что каждый день может созерцать своего непосредственного шефа распятым! И, признайтесь, я ведь не слишком часто призываю вас к себе… «А дело-то действительно плохо, — решил про себя Серпина, — Нергаль пребывает в отвратительном настроении». Всем доподлинно известно, что скрывается за этой его привычкой расхваливать собственных подчиненных и вспоминать их успехи по службе. — Что ж до скрываемого нежелания являться по моему вызову, — продолжал Черный кардинал со вздохом, — никто от вас не ждет обожания! Наш темный мир в отличие от мира светлого построен не на лицемерных «не укради» и «не пожелай», не на абстрактной любви к ближнему, а на реальной силе, страхе и стремлении любыми путями этого ближнего подавить. Если ты можешь себе позволить быть самоуверенным и наглым — будь им, но не обессудь, если кто-то другой сбросит тебя с пьедестала и растопчет. И практика показывает, что в таких условиях значительно безопаснее и удобнее быть вежливым и любезным. Впрочем, вы, Серпина, эту науку прекрасно усвоили. Для тех, кто знаком с построением общества на принципе силы, становятся понятными скрытые от взгляда простаков потаенные пружины власти. Право сильного и умного — самое справедливое и надежное в мире право!.. — Нергаль в задумчивости побарабанил тонкими пальцами по полированному подлокотнику кресла. Серпина почтительно ждал, разглядывая его повернутый к огню профиль хищной птицы. Все эти прописные истины он слышал уже не раз и теперь ждал, когда начальник Службы тайных операций перейдет к существу дела. Но тот не спешил. — Впрочем, что касается сегодняшней нашей встречи, тут ваше неудовольствие вполне уместно! Можете даже считать это старческим капризом — мне просто захотелось провести вечер с умным собеседником. Чуть было не сказал: с умным человеком! — Нергаль усмехнулся. — Хотя и это отчасти было бы верно. Вы ведь начинали свою карьеру человеком и, как мне помнится, любите повторять, что, работая с людьми, надо жить их жизнью. — Глаза-буравчики вскинулись на Серпину. Красноватый отсвет факелов тяжело лежал на досках стола, снег за узкими окнами-бойницами валил стеной. — Признаться, — в голосе Черного кардинала появились грустные нотки, — я порой жалею, что не рожден человеком. Нет, нет, Серпина, не улыбайтесь, я говорю вполне искренне! К сожалению, ни мне, ни вам не дано испытать того подъема и полета чувств, на которые способен самый заурядный смертный. Я не зря извлек на свет это полузабытое слово «смертный» — в нем содержится разгадка тайны, объяснение всех людских низостей и человеком же достигнутых высот. Да, Серпина, мы можем быть великими мастерами соблазна, можем все обставить так, что несчастный со светлой улыбкой благодарности последует за нами в ад, но нам никогда не испытать его восторга, полноты и остроты его чувств! И все дело в том, что он смертен, а мы — нет! Нонсенс, но это именно так. В смертности, и только в ней кроется причина взлета человеческих чувств и возможностей, испытываемого им восторга жить, его способности подняться над обстоятельствами, над самим собой и стать светлым духом. Люди ограничены во времени, им надо спешить чувствовать и достигать, успеть за краткий миг прозрения понять, что есть Добро, что Зло. А Костлявая за углом уже занесла свою косу, уже дышит холодом в затылок. Вот видите, вы опять улыбаетесь, а я намеренно пользуюсь образным рядом людей! Мысли о смерти преследуют человека всю жизнь, но они же позволяют достичь высот в делах его. Возьмите, например, искусство. Прислушиваясь к ходу времени, художник выбирает одно-единственное мгновение и всей силой своих чувств припечатывает его красками к холсту. Музыканты и поэты трудом фантазии, обостренностью чувств превращают себя в камертон, они живут прикосновением времени, звучат его музыкой. Задумавшись над смыслом сказанного, Серпина, вы поймете, что человеческое искусство — это всего лишь попытка задержать ход времени или прожить свою жизнь иначе. Удивительным образом скорость течения времени есть показатель напряженности человеческих чувств, но люди не понимают, что такое время, и этим счастливы! Нам же с вами, Серпина, такого не дано. Смысл жизни — в готовности жертвовать ею, а чем мы можем пожертвовать, когда мы бессмертны? Тысячу раз прав был Он, сказав: «Многие знания порождают многие печали». Честно говоря, мне от этой мысли становится грустно, я чувствую себя обделенным… Кардинал прикрыл глаза рукой. В наступившей тишине стало вдруг слышно, как за толстыми стенами замка разыгралась непогода. Тайный советник ждал, ни один мускул не дрогнул на его лице. Он не позволил себе улыбнуться, но и маску сочувствия счел неуместной. — Видите, я сегодня невесел! — Нергаль поверх руки взглянул на Серпину. — Расскажите что-нибудь, порадуйте старика… Что вы делаете, когда вдруг нападет меланхолия? — Лекарство известное. — Серпина отпил из своей кружки. — Вино, карты, женщины!.. — Все одно и то же! — вздохнул Черный кардинал. — Неужели вам не надоело? Хотя что я говорю, вы еще молоды и не знаете, сколь утомительной и однообразной может быть вечность. Я ведь был одним из тех, кто с первого дня разделил судьбу хозяина в преисподней. Сказать, что все это было давно, значит вообще ничего не сказать! Ну да оставим это. Нергаль взял с подставки длинную курительную трубку с чубуком из слоновой кости. Тайный советник мгновенно вскочил и, опережая Джеймса, поднес ему свечу в массивном серебряном подсвечнике. Начальник службы тайных операций прикурил, откинулся на жесткую спинку кресла. Настроение его резко изменилось. — Послушайте, Серпина, мне докладывали, что вы большой знаток и любитель женщин. — Черный кардинал тонко улыбнулся, в его глазах запрыгали искорки. — Если не ошибаюсь, ваше контрольное задание при поступлении в Академию знания было непосредственно связано с этим волнующим предметом. Как вообще вам удалось пробиться на факультет Темных сил при таком колоссальном конкурсе? Ведь мелких негодяев пруд пруди, и большинство из них хотят стать крупными… — Это не было так уж трудно! — развел руками Серпина, всем своим видом показывая, что весьма польщен высочайшим вниманием. — Первый вопрос на экзамене был теоретический: «Женщина как орудие труда Темных сил». Мне удалось доказать мэтрам из экзаменационной комиссии, что одной из крупнейших провокаций в истории искусства была пьеса Бернарда Шоу «Пигмалион». Благодаря ей в умы мужчин была внедрена мысль, что можно взять примитивную, грубую женщину и поднять ее до уровня своего чувственно-культурного развития. Эта великая ложь драматурга стоила очень дорого самым лучшим и благородным представителям сильного пола. Их обреченные на неудачу попытки кончались в лучшем случае пьянством и полнейшим отчаяньем. Мне также удалось показать принципиальную важность моды на женскую красоту для низведения мужчин до состояния полной прострации, когда и сама жизнь становится немила. Глядя на стилизованную под временный идеал женщину, мужчина вправе ожидать найти под маской полный набор человеческих чувств, богатый внутренний мир своей избранницы. Но, увы, копия груба, неразвита и вообще далека от выдуманного оригинала, а отступать уже поздно, наручники Гименея сомкнулись! — Захваченный воспоминаниями, Серпина достал из кармана камзола свою коротенькую трубку, но вовремя спохватился. Заметив его движение, Черный кардинал благосклонно кивнул, разрешая тайному советнику курить. — Каково же было ваше практическое задание? — Нергаль закинул ногу на ногу. — Оно было для всех единым. — Серпина принял из рук Джеймса подсвечник, закурил. — Каждый из абитуриентов должен был, женившись, довести супругу до того, чтобы она самостоятельно загубила свою душу. Хотя задание на первый взгляд кажется достаточно простым, выполнение его потребовало определенной изобретательности и, я бы даже сказал, артистичности. Большинство из моих менее удачливых товарищей, не успев выйти из-под венца, принялись пить и дебоширить, пытаясь вовлечь в это своих жен. Прием старый как мир, но работает из рук вон плохо. К тому же не достигается основная задача: женщина должна сама броситься в объятия Темных сил! Поэтому, поразмыслив, я пошел другим путем. Сценарий, названный мною «Беззащитная жертва», потребовал массу выдержки и хладнокровия. Это большое искусство — быть наивным и неопытным во всех жизненных ситуациях и в то же время не дать ей тебя бросить. Если бы кто мог присутствовать при наших постельных сценах, он наверняка бы задохнулся от смеха и слез. Я вечно ходил перевязанный, с чем-нибудь либо сломанным, либо вывихнутым, меня регулярно выгоняли с работы, все шоферы в городе объезжали вашего покорного слугу за милю, зная мою склонность падать им под колеса. Сердобольные слепые старушки помогали мне перейти через дорогу, в зоопарке меня прямо с аллеи украла самка павиана, не говоря уже о таких мелочах, как разбитая посуда, хронический понос и простуда. Но жена моя меня действительно любила. Стойкая, как оловянный солдатик, она закурила лишь через полгода, запила горькую через год, а водить любовников начала лишь накануне второй годовщины нашей свадьбы. Я знаю это точно, потому что именно тогда мне пришла мысль заняться чеканкой по металлу. Поскольку днем я искал работу, чеканить приходилось по ночам, и это начало действовать на нервы не только соседям. Короче, не буду вас утомлять, годика через три бедняжка окончательно опустилась, отчаянно богохульствовала и по праздникам била меня смертным боем… — Да, теперь я вижу, что вы действительно владеете женским вопросом, — засмеялся Нергаль и вдруг резко, без подготовки спросил: — Ну а чем вы занимались в последнее время? Серпина внутренне собрался. Прелюдия закончилась, разговор входил в сугубо деловое русло. Выпрямившись в кресле, он изменил выражение лица. — Оценивая ситуацию на Земле, — начал он, откашлявшись, — я пришел к выводу о необходимости усиления дисциплины и контроля над действиями рядовых исполнителей. Мораль человеческого общества развращает наши оперативные кадры. Практически полностью отпала необходимость кого-либо соблазнять или натравливать друг на друга — люди теперь все делают сами! Если так пойдет дальше, это приведет к дисквалификации откомандированного на Землю персонала. — Какие меры вы предлагаете? — вскинул брови Черный кардинал. — С вашего позволения, монсеньор. — Серпина вытащил из-за обшлага камзола перевязанный ленточкой свиток. — Это план переподготовки кадров, включая открытие музея человеческой глупости с примыкающим к нему демонстрационным кладбищем надежд. В качестве второй фазы проекта предусмотрено создание научного центра комплексных исследований порочности человека. Не соизволите ли взглянуть? Действительный тайный советник с полупоклоном протянул свиток Нергалю. Тот взял его и, не разворачивая, положил на стоявший рядом столик. — Это я успею еще посмотреть. В двух словах, какую экспозицию планируется разместить в музее? — Вы ко мне чрезвычайно добры, экселенц! — Прежде чем продолжать, Серпина позволил себе сделать глоток вина из стоявшей рядом кружки. — Монсеньор только что говорил о природе человека, о его возможности подняться над собой… Не смею ставить столь мудрые суждения под сомненье, но все же позволю себе заметить, что подобный полет чувств дарован лишь единицам. Мой собственный опыт практикующего негодяя свидетельствует о массовой тупости и душевной неразвитости большинства человеков. Примитивные в желаниях, предсказуемые в мыслях и поступках, с профессиональной точки зрения они не представляют интереса, работать с ними скучно и утомительно. Десять, в крайнем случае, двенадцать комбинаций описывают все их существование, и, честно говоря, я никогда людям не завидовал… — Вы просто не знаете силу откровения, дарованного Им человеку! — саркастически заметил Нергаль. — Впрочем, продолжайте. — Уверен, что это так, — вынужденно согласился тайный советник, возвращаясь тем не менее к прерванной мысли. — В качестве одного из экспонатов музея я хотел бы создать действующую модель человеческой судьбы. Это будет нечто наподобие детских кубиков: можно собрать панораму жизни ответственного чиновника со всеми его страхами, терзаньями и ранней смертью от инфаркта, а можно смоделировать судьбу талантливого юноши, затертого ушлыми профессорами, спившегося с круга и закончившего жизнь под забором… Серпина посмотрел на начальника Службы тайных операций — тот откровенно скучал. — Но музей это так, эпизод, — заторопился он, стремясь немедленно исправить впечатление. — Возможно, с моей стороны это была большая смелость, но буквально на днях я начал новый эксперимент с группой ученых, работающих в основополагающих областях науки. Дело в том, что, распалив свою гордыню, они вплотную подошли к пониманию законов так называемой природы. Такое случалось и раньше, и каждый раз, когда делалось очередное открытие, нам приходилось отодвигать границу знания еще на шаг. Сначала они исследовали атом, потом его ядро и вот теперь добрались до элементарных частиц. Выдумывать для них все новые и новые законы и в очередной раз дробить всю массу материи становится все более хлопотно и накладно, не говоря уж о том, что это отвлекает наши кадры от их прямых обязанностей… — Так, так! — заинтересовался Нергаль. — Это действительно актуально. И что же вы придумали? — Я решил сыграть на их больном самолюбии и направить наиболее прытких по ложному пути. Покопавшись в памяти, я нашел одну формулу, которой еще в Академии знания мы пользовались для грубых расчетов хода истории. Зависимость весьма приблизительная и неточная, но, что привлекательно, связывает в одну цепочку события прошлого, настоящего и будущего. Создается даже впечатление, что будущее это можно предсказывать. Нечто подобное в свое время было подкинуто астрологам для развлечения почтенной публики, но на этот раз все обставлено куда более серьезно. Для верности моя агентура обработала одновременно около десятка ученых в разных странах мира, так что теперь вся их неуемная энергия уйдет в песок и они оставят нас в покое лет на сто-сто пятьдесят. Кроме того, у них, как всегда, начнется тяжба о научном приоритете, и это откроет новое поле для нашего вторжения. Зависть, неоправданные надежды, интриги — могу гарантировать, что восемь из десяти забудут думать о самом открытии и займутся лишь борьбой за свое отцовство. Конечно, лет через пять для разжигания интереса им придется подкинуть какой-нибудь экспериментальный материальчик, но этим может уже заняться кто-то из моих помощников. У молодежи пока еще не остыл интерес к науке, и они в ней такого наворотят, что все академики Земли схватятся за свои лысые головы! — Что ж, очень достойное начинание, — похвалил Нергаль. — Я и сам любитель поиграть с высокими умами. Помнится, с большим интересом следил за изысканиями Эйнштейна, это доставляло мне удовольствие, сравнимое разве что с игрой виртуоза в концерте. Вы только задумайтесь, Серпина, — он один, без подсказки, дошел до понимания единства пространства и времени. Нет, право же, вы несправедливы к человеческому гению! А какую миленькую вещичку он написал об относительности понимания людьми окружающего их мира! Он стоял на пороге открытия параллельных миров и в конце жизни подумывал, что не только гравитация, но и человеческая воля может влиять на пространство и время. — Черный кардинал поднялся из кресла, в задумчивости прошелся по залу. Его огромная тень следовала за ним по дальней стене. Серпина тут же оказался на ногах, почтительно замер в позе великого смирения. — Ну а ваша инициатива, назовем ее так, действительно неплоха! — продолжал Нергаль, глядя себе под ноги. — Я всегда высоко ценил ситуации, в которых присутствует элемент игры. Человеческую гордыню надо смирять, Он об этом прямо говорил, и если ваша затея удастся, я готов направить в Его комиссию по надзору за Темными силами специальный доклад. Пусть знают, что не они одни радеют о проведении Его заповедей в жизнь. Нергаль мелко засмеялся, задребезжал. Подойдя к камину, он протянул к огню тонкие, унизанные перстнями руки. Тайный советник, видя приятное возбуждение начальства, решил закрепить свой успех. — Все мои инициативы есть лишь развитие вашей концепции человеческого счастья. — Он преданно и льстиво посмотрел на склонившуюся над каминной решеткой фигуру Нергаля. — Это самая лучшая операция, когда-либо проведенная нашим Департаментом. На Земле нет такого человека, кто, вместо того чтобы стремиться к собственному просветлению и восхождению к Нему, не жаждал бы личного счастья! Прямую и ясную цель вам удалось подменить на нечто иллюзорное, что никто из живущих не может даже толком определить. Абсурд, мираж… Но Нергаль не слушал его льстивые речи. Серпина видел, что мыслями он пребывает где-то далеко от затерявшегося в горах Испании замка. Боясь помешать, тайный советник умолк, постарался сделаться незаметным. Потрескивая, догорал камин. Ветер за окнами стих, и, как это часто случается весной в горах, небо прояснилось, на нем выступили яркие, крупные звезды. Огромный желтый диск луны выкатился на черный, растянутый над заснеженными горами бархат. Выпрямившись и потирая на ходу руки, Черный кардинал пересек зал, поднялся по ступеням в одну из вырубленных в толще стены ниш, выходящих наружу узкими отверстиями бойниц. Свет факелов сделался мертвенно-белым, и они разом погасли, впустив под своды зала призрачную полутьму лунной ночи. Мягко ступая по каменным плитам, Серпина приблизился, замер у подножия короткой полукруглой лестницы. — Серпина, — сказал Нергаль, глядя через бойницу на сверкающие снегом склоны гор, и от звучавшего в его голосе космического холода тайный советник содрогнулся. — Случилось то, чего никто не мог ожидать. Эйнштейн был близок к истине и стал бы еще ближе, если бы рассматривал не мертвую материю, а мир людей. В своей суетной гонке за иллюзорными благами они приблизились к скорости света — согласно теории великого физика, груз их грехов вырос безмерно, и это не могло не сказаться на времени. Помните, как в Откровении Иоанна Богослова: сошел с неба Ангел сильный с раскрытой книгой и клялся Живущим во веки веков, «что времени уже не будет». Время останавливается, когда наступает светопреставление, Его последний Страшный суд… Черный кардинал повернулся, своими пустыми немигающими глазами посмотрел в глаза советнику, и от этого мертвого взгляда что-то внутри у того оборвалось. — Так вот, Серпина, — голос Нергаля был ровен и холоден как лед, — время остановилось. Двадцать секунд в прямом эфире, естественно, перебрали, и прогноз погоды пустили так, что на экране только мелькали названия городов и весей. За сутки розы на столе в аппаратной не только не увяли, но распустились еще больше, распространяя в воздухе тонкий и нежный аромат. Собрав бумаги, Анна вместе со всей бригадой спустилась в редакторскую, но идти домой, несмотря на поздний час, не спешила. Нашлись какие-то срочные дела, которые без ущерба можно было не делать еще месяц или год, и она села к своему рабочему столу и принялась разбирать бумаги. Анна прекрасно понимала, что тянет время, но ничего с собой поделать не могла. Когда закрылась дверь за последним из коллег, она пододвинула телефонный аппарат и набрала номер Марии Николаевны. — Ну и дура! — сказала Машка, выслушав в очередной раз страхи и опасения подруги. — Раз в жизни повезет, так она еще и брыкается! Это при нашей-то убогой, серой жизни! Ну если даже он тебя и ждет!.. Ведь не урод, к тому же дарит цветы, а в остальном — кто теперь не со странностями! Да любая баба при таком муже, как твой Сергей, почла бы за счастье!.. Последние слова Мария Николаевна сказала зря. Услышав знакомый командный голос, Анна несколько успокоилась, теперь же все страхи вернулись с новой силой. Закончив разговор — если монолог Машки можно было назвать этим словом, — она взяла пальто и подземным переходом прошла в ночной бар телецентра. Совершая такой маневр, Анна в глубине души знала, что пытается обмануть судьбу, ведь в этом случае оказаться на улице можно было, воспользовавшись другим, необычным для нее выходом из здания. Заказав чашечку кофе, она долго сидела, временами прихлебывая растворимую коричневую бурду и просматривая забытую кем-то газету. В полутемном баре было пусто, только двое мужчин за соседним столиком сидели, покуривая и потягивая из длинных стаканов пиво. — А ничего, — один из них, толстый, с «дипломатическим заемом», показал головой в сторону соседнего столика. — Да, недурна, — согласился второй с видом пресыщенного жизнью ловеласа и знатока. На его потасканном лице появилась масленая улыбочка. Когда наконец Анна поднялась и пошла к выходу из бара, оба проводили ее долгим оценивающим взглядом. — Я бы не прочь… — начал было говорить сальность потасканный, но закончить не смог. Когда их, катавшихся по полу, разняли дежурные милиционеры, каждый из драчунов утверждал, что именно он защищал от грязных посягательств честь женщины. Произносимые ими слова, а также словосочетания в лучшем стиле поэтов прошлого века удивили не только составлявшего протокол лейтенанта, но и самих дуэлянтов. Выспренный стиль речи держался у обоих еще недели две или три, но потом как-то незаметно затерся будничной серятиной родного московского говора. Впрочем, ничего этого Анна не знала и знать не могла: длинными коридорами она шла к выходу из телецентра, стараясь не думать о возможной встрече. Мысли ее метались между элегантным незнакомцем и несчастным Телятниковым, ставшим в последнее время совершенно невыносимым. Сказавшись в институте больным, он дни и ночи напролет просиживал за письменным столом, пачками изводя бумагу. И еще ей почему-то вспомнилось, что завтра надо непременно заплатить за телефон, иначе отключат: счета за мифические разговоры с Нью-Йорком продолжали поступать с убийственной регулярностью. Автоматически улыбнувшись постовому милиционеру, Анна толкнула стеклянную дверь и тотчас увидела, как у козырька подъезда остановилась белая «Волга». Спортивного вида мужчина в темном вечернем костюме легко взбежал по ступеням. Это был он. Все дальнейшее происходило как во сне. Под любопытными взглядами телевизионных девушек Анна сошла вниз по лестнице, села в машину. Мягко хлопнула дверь, он уже был рядом с ней, за рулем. — Добрый вечер, Анна. — Мужчина улыбнулся. Свет фар полоснул по окнам здания. Развернувшись на площади, «Волга» пошла к центру города. — Сегодня такой приятный вечер… — Он говорил так естественно и просто, как если бы они расстались лишь вчера. — Вы, наверное, не заметили, а ведь в городе была гроза. Чувствуете, какая теплынь, и воздух свежий! — Он остановил машину на светофоре, повернулся. — Меня зовут Лука. — Как зовут меня, вы, по-видимому, знаете. — Анна язвительно улыбнулась. — Не понимаю только, почему вы решили, что это дает вам право вмешиваться в мою жизнь! — Если по справедливости… — они снова неслись по темным пустым улицам. — Если по справедливости, — повторил Лука, — то это еще вопрос, кто в чью жизнь вмешался! До вашего появления у меня был покой, была ясность цели… Вы отняли у меня все и, более того, толкнули на преступление. — Нет, ей-богу, это какой-то бред! Вы появляетесь на экране в прямом эфире… Да я чуть не умерла от страха! — Поверьте, я не хотел, но в тот момент это была моя единственная возможность… Как бы вам объяснить? Я должен был снова вас увидеть, чтобы принять окончательное решение. И я его принял. И потом, никто ведь так ничего и не заметил… — А все эти безобразия в квартире? — Анна вспомнила, что она рассказывала Машке, и покраснела. — Ну и вообще… Ваша работа? — Сказать, что не моя, было бы неправдой. — Он загадочно посмотрел на женщину. — Впрочем, надеюсь, вы бы на моем месте поступили точно так же. Я вас люблю, Анна, и от этого чувства мне никуда не деться!.. Анна промолчала. Рифленые шины шуршали по мокрому асфальту, освещенные окна домов отодвинулись куда-то в глубину, мелькали за ажурными кронами начавших распускаться деревьев. — Вы сказали, что совершили преступление… — Совершил. Вообще-то я сейчас в бегах!.. — Вы экстрасенс? Откуда вы узнали про натюрморт на кухне? — Боюсь вас разочаровать — нет. Очень часто люди, называющие себя экстрасенсами, — это опасные люди. В первую очередь для самих себя. — Он остановил машину. Достав из кармана сигареты, спросил: — Вы разрешите? — Продолжал, закуривая: — Господь позаботился о том, чтобы высшее или потаенное знание открывалось только тем, кто работой собственной души, всей своей жизнью проделал какую-то часть пути просветления. Это знание спрятано, зашифровано, на него накинута вуаль мистерий, им обладали египетские жрецы и высшее духовенство Тибета. Оно пришло к нам из глубокой древности и рассказывает об устройстве окружающего нас мира и предназначении человека. Если же знание, пусть даже малая, незначительная его толика, попадет людям неподготовленным или, того хуже, в грязные руки, — это становится действительно опасным. Впрочем, как и у каждого правила, здесь есть исключения. А натюрморт ваш — он не стоит доброго слова. — Лука тронул машину. — Тогда на улице я упомянул о нем лишь затем, чтобы сказать нечто необычное и тем заставить вас меня запомнить. Этим приемом пользовался еще Диоген. У вас ведь есть общие друзья с Диогеном Синопским? — Не отрывая взгляда от дороги, он улыбнулся, добавил: — А о натюрморте не жалейте! Когда-нибудь я подарю вам другую картину. На ней будут изображены две танцующие птицы — розовые фламинго. Конечно, если суждено будет вернуться… — Вы уезжаете? — К своему удивлению, Анна услышала в собственном голосе нотки сожаления. — Это будет зависеть от вас. Теперь все в моей жизни зависит от вас. И она сама. Город засыпал, и только череда светофоров бодрствовала в ночи, подмигивая загулявшим машинам желтым кошачьим глазом. Анне не было страшно, она лишь боялась, что вот сейчас они приедут, и мираж растает, и все — и уже навсегда — будет как прежде. — В этом суетном городе не так много мест, где можно укрыться от преследования, — сказал Лука, предваряя ее вопрос. — Мы едем в одно из них, где, даже если найдут, потревожить не посмеют. — Вас кто-то преследует?.. — Думаю, что да. Если погоня еще не началась, значит, я был о них слишком высокого мнения. — Машина поднялась вверх по Тверской, развернулась на светофоре. Миновав высокую арку, они углубились в ущелье плохо освещенной улицы. — А я ведь всегда знал, что встречу вас, знал, а не верил. А себе надо верить… Темная громада дома заслонила небо, «Волга» остановилась у подъезда. В старом громыхающем лифте они поднялись на пятый этаж, Лука открыл ключом дверь. Анна замерла на пороге. У нее вдруг возникло странное чувство, что, перешагнув его, она окажется в совсем ином, неизвестном ей, полном опасностей мире. Еще можно было уйти, сказать какие-то пустые, ненужные слова и уйти, и ничего не случится. Она посмотрела на Луку. Он молчал, все понимая и не торопя ее принять решение. Анна глубоко вздохнула и легко, с улыбкой шагнула в темноту квартиры. Это была странная квартира. Легкий запах засушенных цветов смешивался в ней с запахом пыли и старых, давно не видевших солнца и воздуха вещей. Взяв Анну за руку, Лука провел ее по лабиринту коридора, толкнул дверь в комнату. Бледный свет едва пробивался с улицы через задвинутые шторы. Их окружало нагромождение мебели, колоссальных размеров шкафы угадывались в полутьме, скалами нависая над узким проходом. Лука чиркнул спичкой, поджег фитилек свечи. Крохотное пламя взметнулось, высветив старый, застланный вязаной скатертью стол и пару таких же старых громоздких кресел. — Это квартира моего друга. Здесь никто не живет. Я сделал так, что о ней забыли, и теперь это нечто вроде его музея… — Он куда-то уехал? — Анна провела рукой по обтянутой материей спинке кресла. Резной буфет, старинный кувшин для воды — все здесь напоминало ей детство. — Умер. — Лука сделал шаг к окну, раздвинул тяжелые шторы. Внизу через улицу стояла маленькая церковка. В лунном свете над выкрашенными лазурью стенами блестело золото ее куполов. — Это и есть наша защита! Церкви всегда строились на местах светлых… Старый рассохшийся паркет скрипел, Анна подошла, остановилась рядом с Лукой. За немытым стеклом ей открылся сказочно прекрасный, залитый призрачным лунным светом мир. — Вот из такой же тонкой материи было сделано сердце моего друга… Он был послан на Землю с миссией любви к людям и добра, но, скорее всего, об этом не подозревал. Многие из нас знают внутренним знанием, что не так просто явились в этот мир, но, к сожалению, далеко не всем удается осознать свою предназначенность. Если хотите, я расскажу вам о нем. — Лука помог Анне снять плащ, усадил ее в кресло. — Это был светлый человек и одаренный писатель, которого, впрочем, никто не замечал. Он, естественно, мучился, много и бестолково работал, пока наконец не пришел к выводу, что писать следует на потребу. И, надо отдать должное, это ему удалось. Очень скоро он стал если не знаменит, то известен, и книги его, полные насилия, ужасов и секса, появились на лотках. Писания свои он поставил на конвейер, и, возможно поэтому, встречаться с ним мы стали много реже. Но однажды, и встреча состоялась именно в этой квартире, я предупредил его об ответственности творца за создаваемые им образы… Вы знаете, что есть ад? — Лука опустился в кресло напротив Анны, закурил. — А почему преступников держат в одиночках?.. Он тоже не знал! Все дело в том, что самое страшное наказание — остаться в вечности наедине с созданным тобой внутренним миром. Не надо никаких котлов с кипящей смолой — это хуже любых пыток. Я сказал ему все, что думал об этом, но он лишь смеялся мне в лицо. Потом как-то так вышло, что он куда-то пропал и появился годы спустя — знаменитый, уставший от жизни. Позвонил сам и попросил прийти. После столь значительного перерыва разговор наш не вязался. Он то принимался хвалиться, то пил водку и кого-то ругал. Потом вдруг затих, сказал задумчиво и грустно: «— Ты был прав, они за мной пришли! — Кто? — не понял я, но друг мой не стал разъяснять. Он просто сидел, так же как вы сейчас, смотрел на меня и молчал. Не знаю, сколько прошло времени, прежде чем он продолжил: — Пытаясь от них оторваться, я написал роман. О любви. Чего не делал уже долгие годы. Просто роман о любви. Но, по-видимому, было уже поздно. С этого романа все и началось. Я так был им увлечен, что, поставив точку, не смог на этом остановиться. Понимаешь, по инерции я выдумал себе любовь! Взял одну из знакомых мне женщин и по-настоящему в нее влюбился. Правда, любовь эта длилась недолго: достаточно нам было поговорить, и я понял, что все лишь рукотворный мираж… Но это уже другая история. С этого времени написанное мной стало меня преследовать, как если бы открылась плотина, и мне на голову хлынул поток выдуманных мною же событий. Да, да, со мной происходило именно то, о чем я писал. Как будто где-то за сценой работал режиссер-постановщик. Из моей повести или романа брался небольшой отрывок и инсценировался, причем из каждого произведения только один. Не хочу тебя утомлять, скажу лишь, что меня сшибла машина абсолютно так же, как это описано в моем предпоследнем рассказе. В полном соответствии с текстом я ломал ногу и на меня покушались с ножом… Короче, ты знаешь сюжеты моих вещей! Так вот, сегодня я понял, что осталась нетронутой лишь одна повесть, которая в свое время принесла мне первый успех. По сути своей она состоит лишь из одного эпизода — в подробностях описывается, как монстр разделывается со своей жертвой. Он поднял на меня глаза, я и сейчас помню застывшее в них выражение. — Но мы живем в цивилизованное время… — попытался я его успокоить, но он не слушал. — Я рассказал тебе это лишь для того, чтобы хоть кто-то знал настоящую причину моей смерти». Больше он этой темы не касался. Ушел я от него в странном настроении. Наутро его нашли мертвым. Официальный диагноз — инфаркт, но по моей просьбе была проанализирована сетчатка его глаза. Последнее, что он видел в этой жизни, была маска монстра, которого он с такой любовью описывал в своих произведениях… Лука замолчал, оглядел комнату. — Он умер здесь, за этим столом, но миссия его на Земле не закончена. Он еще вернется, вот я и стараюсь сохранить все, как было при нем. Когда-нибудь, в следующее свое рождение, он сюда обязательно придет, и это даст ему шанс вспомнить и понять, в чем была его ошибка. Печальная история? — Он посмотрел на Анну, широко улыбнулся. — Нисколько! Плохо лишь то, что ее использовали как предлог, дабы послать меня в ссылку… Лука поднялся из кресла, взял с полки стоявшую между книг бутылку. — Я понимаю, что утомил вас и, скорее всего, напугал, но таков мир, в котором мы живем. Мне надо очень многое вам рассказать, и пусть история моего друга послужит этому прелюдией. — Откуда-то из полутьмы он подкатил к креслу Анны сервировочный столик, на котором дымились две чашки кофе, в хрустальных, с серебром, вазочках лежали печенье и конфеты. — Попробуйте старый финский ликер, мой друг понимал в этом толк. Лука разлил по плоским рюмкам тяжелую жидкость, сел в свое кресло. — Выпейте немного, вам это понадобится! Оттого, что мы не будем замечать окружающий нас огромный мир, он никуда не исчезнет. Можно, конечно, сидеть в своем трехмерном пространстве и игнорировать все, что не соответствует убогим человеческим представлениям, но ведь рано или поздно люди все равно столкнутся с законами космоса. Лука поджег сандаловую палочку, и сладкий восточный аромат поплыл по комнате. У Анны кружилась голова, ей казалось, что все это происходит с кем-то другим, что она лишь зритель бесконечно увлекательного, но всего лишь фильма. Вот сейчас вспыхнет свет, и сказка кончится… Кто этот сидящий перед ней мужчина? У него мягкие манеры, смеющиеся глаза и такие жесткие, горькие складки у губ. Что он здесь делает? Сколько может быть ему лет? Анна почему-то вспомнила Машку, ее рассказ, и улыбнулась. — Вы улыбаетесь? — Лука взял со столика чашку с кофе. — Вы, конечно же, не верите ни одному моему слову. Хорошо, можете не верить, но хотя бы выслушайте. Времени в обрез, а точнее сказать, его просто нет, и самое позднее утром вам надо будет принять решение. Оно может полностью изменить дальнейшую нашу судьбу, да-да: вашу и мою! Но прежде позвольте мне рассказать вам о себе. Это не будет так уж просто. — Он помолчал, как если бы не знал, с чего начать. — Мужчина так устроен, что всегда стремится понять мир, в котором он живет, и определить свое в нем место. Чаша эта не миновала и меня. В моем раннем детстве произошла встреча, которая многое предопределила, заставила меня задуматься о смысле времени. Идя из жизни в жизнь по цепи реинкарнаций, я стремился найти связь между ним и предназначением человека на Земле, соотнести пределы Господни и глубины ада. Позднее, по мере того как ум мой мужал, волновавшие меня проблемы умножались. Я задал себе вопрос: в чем смысл человеческой жизни и почему неумолимый космический закон причины и следствия с механической последовательностью возвращает душу на Землю, снова и снова заставляет пройти бренный и скорбный путь. Подспудно я чувствовал, что все тревожащее меня, будоражащее мое воображение — это суть, части единого целого, но, как я ни пытался сложить их вместе, ничего не получалось — мозаика распадалась на куски. Тогда я обратился к древним книгам и очень скоро понял, что причина неудач во мне самом. Долгие углубленные размышления убедили меня в существовании универсального космического закона, запрещающего непосвященному, рабу собственных страстей, бросить даже краткий взгляд на единую картину мира. Я уже вам говорил, что тайное знание охраняется от тех, кто не вступил на путь просветления. Мне предстояла тяжелая и длинная дорога… Разгадка тайны — во мне самом, в глубине моего «я», маленькой частицы космоса. Познав себя, придя к самому себе, можно, как в капле воды, увидеть океан окружающего тебя мира, прийти к Богу. «Спасись сам, — заповедовал Серафим Саровский, — и вокруг тебя спасутся тысячи». И я пошел по открывшемуся мне пути познания истины, и этот путь пролегал через мою душу. Я искал гармонию мира, единство с ним, и горе и радость были моими учителями, а воля — поводырем. Этот путь не был прост, как не был легок, и пройти удалось лишь малую его часть, но не о нем сейчас речь. С каждым шагом мне все больше открывался мир, мне даровано было счастье видеть и понимать увиденное. И вот однажды я обнаружил, что знаю, почему закон кармы возвращает человека на эту трагичную, трогательную и смешную планету. Это знание дало мне веру в собственные силы. Нет, это была не гордыня, это была радость знать, что Господь милостив, что Он не ставит границ человеческому совершенству: если хочешь и можешь — иди! И я шел, и мне открылся смысл рая и ада. Я увидел, что это лишь те крайние точки, к которым человек устремляется, окончательно покинув этот мир. В послесмертии душа не может изменить собственную карму, она лишь движется по пути, избранному человеком во время его пребывания на Земле. Тот, кто светел и чист, продолжает восхождение к Нему, несет в собственной душе рай. Тот, кто злобствовал и ненавидел, жил скотом среди скотов, — несет в своей душе ад содеянного, груз мыслей и поступков, увлекающий его на дно, в преисподнюю. На Земле есть выход — можно сойти с ума. По ту сторону смерти такой милости человеку не дано… Лука посмотрел на Анну. Она сидела, вцепившись побелевшими пальцами в подлокотники кресла. Он опустился перед ней на колено, взял ее руку, поднес к губам. — Не бойтесь, Анна, во всем этом нет ничего страшного! Космический закон причины и следствия — это высшая доступная человеку справедливость. Да, мы все грешны, но Он милостив! Человек способен побороть в себе зверя, идя путем познания, достичь состояния светлого духа. Верьте мне — когда-то я принадлежал тому миру, был маленькой частичкой бесконечно могущественной иерархии Светлых сил… — Лука поцеловал ее руку, поднявшись, заходил по комнате. — Сейчас я скажу крамольную вещь, но тем не менее это правда, — я понял замысел Создателя! Я понял высшее предназначение человека на Земле. И даже теперь, когда я никто и более того — преступник, я не сомневаюсь в правильности моей догадки. Суть ее в том, что однажды, и мы знаем это из священных книг, Творец увидел себя окруженным со всех сторон злом, источником которого был человек. Представьте себе, Анна, океан Зла, безбрежный мрак ночи, и в нем слабым пламенем свечи — Добро… И Господь нашел достойный его мудрости выход! Погрязшему в суетности, захваченному погоней за фальшивыми ценностями человеку Он даровал способность работой души преумножать Добро! Да, решил Он, люди по природе своей мелочны и погрязли в грехах, но в жизни у каждого из них должны быть моменты высочайшего подъема всех душевных сил, когда все их ничтожное существо устремляется к самому чистому и светлому. Любовь и самопожертвование, сострадание и скорбь — в эти краткие мгновения по силе чувства, по остроте ощущений человеко-зверь уподобляется Богу! Именно в эти моменты человеческого полета Господь и снимает урожай Добра. Он бережет его, Он накапливает Добро по крупицам — как наивысшую ценность, результат долгой и упорной работы человеческой души… В понимании этого дара Всевышнего людям и состояло существо моей догадки! — Лука говорил с таким жаром, как будто вновь переживал яркость озарившего его откровения. — Но я пошел дальше, — продолжал он, и голос его зазвучал глухо. — Когда-то давно один мудрец произнес слова о Добре и Зле, о том, что от соотношения их в мире зависит ход времени. Я помнил эти слова всегда и вот теперь, сопоставив их с моей догадкой о предназначении человека на Земле, пришел к потрясшему меня открытию. Время — извечный человеческий мытарь, оно само зависит от человека, от того, как и чем он живет! Передо мной вдруг открылись глубины мироздания, я понял, что прикоснулся к одной из самых сокровенных его тайн. Однако очень скоро выяснилось, что такие вольности мысли человеку не прощаются, даже если он — светлый дух. Само высшее знание наказало меня, потому что в силу обладания им я смог понять суть одного преступного сговора. Мне открылось, что падший ангел — это не единожды случившееся, а никогда не прекращающийся процесс. Я не хотел бы вдаваться в подробности, да и для понимания происшедшего это не так важно, скажу только, что те, кому было поручено следить за чистотой Его идеи, извратили ее. Я не мог этого пережить! Чувство справедливости, любовь к Создателю толкали меня на действия, и, по незнанию жизни, я совершил ошибку! Движимый негодованием, я рассказал о своем открытии предательства кое-кому из высших сущностей Департамента Светлых сил! Я считал, что о случившемся необходимо сообщить Ему, у меня и в мыслях не было, что те иерархи, к кому я обратился, прекрасно обо всем осведомлены! Дальше все развивалось по известному сценарию: меня похвалили и тут же нашли повод обвинить в самых страшных грехах и сослать домовым на Землю, под гласный надзор Службы тайных операций Департамента Темных сил. Для ужесточения условий ссылки мне было строжайше предписано не покидать пределов квартиры вашей покойной тетушки, славившейся своей сухостью и суровым характером старого большевика… — Но почему вы сказали, что на преступление вас толкнула я? — Потому, Анна, что это еще далеко не все, что я натворил! К своему стыду должен сознаться, со своим новым положением домового я очень быстро смирился. В определенном смысле ссылка меня даже устраивала, поскольку не мешала продолжать мои занятия, работать над собой. В добром соседстве с вашей тетушкой, в тишине моей студии и уютном свете зеленой лампы я работал над сущностью времени, пытался понять его свойства и найти, что есть вечность. Я даже привязался к старухе за несгибаемость ее характера и бескомпромиссную прямоту суждений. Существование мое было сносным, я жил идеями, мало обращая внимание на внешний мир, как вдруг в мою жизнь ворвались вы! Ваше появление заставило меня посмотреть на свою жизнь другими глазами, увидеть ее убогость и униженность. Все то мерзкое и ничтожное, что казалось сносным, в мгновение ока стало невыносимым. Вы разбудили во мне человеческое достоинство, и я восстал! Однажды обретя любовь, я уже не мог позволить обстоятельствам отнять вас у меня. Во что бы то ни стало я решил привлечь к себе Его внимание, восстановить попранную справедливость и одновременно защитить мою любовь! — Лука поднялся из кресла, Анна последовала его примеру, они смотрели друг другу в глаза. — Я, наверное, безумец, — сказал он, — я, конечно же, безумец, но у меня не было другого выхода, как только остановить ход мирового времени. Теперь, если Он не вмешается, меня сотрут в порошок. Остается только надеяться… — А если Он вас не услышит? — Анна не отвела глаз. — Я дал себе срок до утра. Если ничего не произойдет, придется сделать еще одну, на этот раз последнюю попытку привлечь Его внимание, но в этом случае принимать решение придется уже вам. — Мне?! — удивилась Анна. Она улыбалась. — Вы большой выдумщик и сочинитель. Теперь скажите, что все это неправда, и я вас прощу! — Конечно, неправда, — улыбнулся в ответ Лука, — а вернее, не вся правда. Я не рассказал вам еще об одном космическом законе, о котором вы должны знать. Он гласит: как бы плохо ни жил человек, что бы он ни сделал, ему многое будет прощено, если в жизни у него была настоящая любовь. Так Он устроил этот мир — все проходит, и лишь любовь остается, та тонкая полевая форма материи, из которой соткана сама душа. — Значит, любовь материальна? Он привлек ее к себе, поцеловал. — Я знаю, что вы мне не верите, но, слава богу, материальность любви я могу вам доказать! — Время остановилось. — Голос Черного кардинала был ровен и холоден как лед. — Не может быть! Вы хотите сказать, Он принял решение о начале Страшного суда? — Серпина вдруг почувствовал, что дрожит, как лист на осеннем ветру. — Нет, Серпина, я сказал совершенно то, что хотел сказать. Машина Хроноса, Циссоид, вырабатывающий мировое время, остановлен. Если вас интересуют последствия, то они непредсказуемы. Он действительно может счесть момент удачным и приступить к Своему последнему суду — в этом случае наступит конец всему, конец личной судьбы каждого, кто когда-либо являлся в мир. Если это так, наш с вами разговор просто абсурден, так как фактически ни вас, ни меня уже нет. Что будет дальше, знает лишь Он, конечно, если вообще что-либо будет! Естественно, приняты все меры для предотвращения утечки информации. Шеф лично связался кое с кем из Департамента Светлых сил, и они, так же как и мы, не готовы к наступлению Судного дня. Сейчас, если это слово вообще имеет смысл, уже создана и приступила к работе команда из наиболее доверенных сущностей обоих департаментов, и есть надежда, что Циссоид будет запущен вновь. Однако изощренная сложность машины такова, что никто не может гарантировать успех… — Нергаль пристально посмотрел на стоявшего у подножия ступеней тайного советника. — Нас интересует — кто и каким образом остановил Циссоид, и выяснить это поручается вам! Слово «спешить» в настоящих обстоятельствах неуместно, но я вправе рассчитывать, что действовать вы будете эффективно и жестко! В конце концов, в той же мере, как, скажем, моя, на карту поставлена и ваша личная судьба! Вам, безусловно, поможет тот факт, что о существовании генератора, не говоря уже о месте его расположения, знают считанные единицы… — Можете не продолжать, экселенц. — Серпина склонился в полупоклоне. — Я знаю имя преступника! Как я вам докладывал, волею судеб еще в самом раннем своем детстве я и двое моих приятелей оказались в пространстве Хроноса и видели его машину. Один из нас впоследствии достиг определенных высот в Департаменте Светлых сил, и, возможно, вы соизволите вспомнить, что по вашему указанию он был спровоцирован, осужден и отправлен в ссылку на Землю. Ему инкриминировалась гордыня и неуважение к высшим силам. — Да, да, я помню, его имя Лукарий, — слабо махнул рукой Нергаль. — Вы знаете действительную причину его удаления из иерархии Светлых сил? — Могу лишь догадываться, экселенц! — Тайный советник еще раз поклонился. — Скажите, Серпина, — Черный кардинал спустился из ниши в стене на каменные плиты пола, — ведь этот Лукарий когда-то был вам другом? Уж не хотели ли вы скрыть это от меня? Да и почему именно он, а не ваш третий приятель? — Как можно, экселенц? — вскричал в негодовании Серпина. — Скрыть от вас! Что ж до Евсевия, он не способен на такие вещи. К тому же он сейчас находится в психиатрической больнице, куда явился по собственной воле. Нет, он не болен, это всего лишь форма внутренней эмиграции… — И все же, Серпина, почему вы так его не любите?.. — Евсевия? — Не будьте идиотом! Вы прекрасно понимаете, что я спрашиваю вас о Лукарии! — Черный кардинал вернулся к камину, обернувшись, бросил взгляд на своего тайного советника. — Ну? — Почему же не люблю? — попробовал было вывернуться тот, но тут же сменил тактику. — «Не люблю» — это слишком мягко сказано: я питаю к нему чувство дружеской ненависти. — Потрудитесь объясниться! — Не знаю, в чем вы меня подозреваете, монсеньор… — Во всем! — оборвал его Нергаль. — Я подозреваю всех во всем, и это совершенно естественно. Если бы я подозревал вас в чем-то конкретном, мы продолжили бы наш разговор в подвале замка, где оборудована очень уютная пыточная. В таких случаях Джеймс меняет свой белоснежный костюм на кожаный фартук… Впрочем, я не сомневаюсь, что фантазия у вас богатая, и поэтому вернемся к вашему другу! — Нергаль опустился в кресло, взгляд его вспыхнувших было глаз стал безразлично-сонным. — Видите ли, монсеньор, — Серпина приблизился, но сесть не посмел, — карьера Лукария во многом напоминает мою, но с обратным знаком. Даже в Академии знания мы учились одновременно, но на разных факультетах, и всегда, сколько я себя помню, противостояли друг другу. Он противодействовал мне во всем, в каждой задуманной операции я наталкивался на его силовое присутствие… — И сила его превосходила вашу, — усмехнулся Нергаль. — Да, монсеньор. — Серпина склонил голову. — По крайней мере, достаточно часто. Последнее наше столкновение закончилось его ссылкой, но операция эта была проведена уже вами, я лишь обеспечил повод. Вестника Добра, жившего в это время на Земле, удалось прельстить славой и деньгами, после чего разыграть с ним маленькую комедию. Вы, возможно, помните, мы тщательно спроецировали все то, что он писал ради наживы, на его собственную жизнь. Получилось весьма забавно. Лукарий и здесь попробовал нам противодействовать, но к его предупреждению не прислушались. Он не нес за этот случай никакой персональной ответственности, тогда его обвинили в преступлении идеологическом — отступничестве от веры, в том, что он позволил вестнику сойти с его пути… — Что ж, вы правильно сделали, что все это рассказали. Я избавляюсь от сотрудников, не умеющих говорить правду мне и себе. Скажу больше, я только приветствую, когда мои подчиненные имеют личные счеты — это заставляет их работать злее. Можете идти, Серпина, и помните, что от успеха вашей миссии зависит очень многое. Если вы выйдете из борьбы победителем, вас не наградят хотя бы потому, что остановки машины никогда не было… — Нергаль улыбнулся. — Но и услугу вашу не забудут… Тайный советник чиркнул пером шляпы по каменным плитам, выжидательно посмотрел на хозяина замка, но тот ничего не добавил. — Монсеньор, не хотели бы вы рассказать мне еще что-нибудь, что облегчило бы мою задачу? Тонкие губы Нергаля зафиксировали на его птичьем лице улыбку. — Зачем? О существовании секретного протокола вы знаете, хотя знать не должны. Впрочем, если бы вы этого своевременно не узнали, я бы давным-давно отправил вас в провинцию поработать в каком-нибудь Ушанске районным упырем. Идите, Серпина, идите — не теряйте времени, хотя бы потому, что его нет, и знайте, что в случае необходимости вы можете рассчитывать на помощь всех сил ада. — Экселенц! — Серпина согнулся в низком поклоне, шаркнул ногой. Делая пассы шляпой, он попятился к двери и, позволив себе редкостную вольность, вышел непосредственно в астрал. Его разбудил перезвон колоколов. Поднявшееся над крышами домов солнце заглядывало в комнату, за окном, согретые его лучами, чирикали и гонялись друг за другом воробьи. Он посмотрел на спящую Анну, высвободив руку, поднялся с постели, вышел в соседнюю комнату. На паперти церкви грелся, выставив напоказ свою культю, инвалид. Лука отвернулся от окна, шагнул к висевшей в углу иконе. Старого письма лик Николая Чудотворца казался необычным, было в нем что-то монгольское. — Святой Николай, — сказал Лука и прикоснулся ладонью к иконе, — помоги! Здесь и сейчас мне нужно твое покровительство. Я грешен, я отвечу за все. Ее — спаси и сохрани, ты же знаешь, она безвинна… Когда он обернулся, Анна стояла в дверях и смотрела на него. — Почему ты просил святого лишь за меня? — Она подошла, прильнула к Луке. — Его помощь нужна нам обоим. — Анна отстранилась, посмотрела ему в глаза. — Лука, я боюсь! Я боюсь проснуться и снова оказаться в той серой неосмысленной толчее, что была моей жизнью. Я боюсь тех, кто преследует тебя. Скажи мне, кто они, чего они хотят? — Это очень трудно объяснить. — Лука привлек ее к себе, обнял. — Язык людей плохо приспособлен к тому, чтобы описывать реалии, разворачивающиеся параллельно с грубым трехмерным миром. Не воспринимай все буквально, но и не думай, что это чистая абстракция. В созданном Им мире есть иерархия, управляющая вселенским Злом, которую человеческими словами называют Департаментом Темных сил. Люди наслышаны о вакханалиях и выходках нечистой силы, о всевозможных балах Сатаны на Лысой горе и шабашах ведьм — все так и есть, но это всего лишь внешняя атрибутика происходящего, за которой, как за ширмой, делают свое дело черные сущности. Это профессионалы, они не поддаются эмоциям, не брезгают ничем, насаждая в мире Зло! Вот у них-то и возникли со мной особые счеты, слишком долго я разрушал их планы и срывал всевозможные каверзы. Теперь уж они сделают все возможное, чтобы не упустить свой шанс! — Ты их боишься? — Нет, не то! Мне уже поздно бояться. — Он поцеловал женщину в завиток на виске. — Я до последнего надеялся на Его милость, на то, что Он захочет меня выслушать, но этого не случилось. Я пошел на крайность, остановил ход мирового времени, но и это оказалось напрасным… — И что же теперь делать? — Выбор невелик! — усмехнулся Лука. — Остается последняя возможность — я должен буду уйти в прошлое, кануть в него, как в омут, и, спрятавшись, попробовать повернуть ход истории от Зла к Добру! Есть такой закон: если в мире людей ты ведешь себя как человек, то и твои преследователи, кем бы они ни были и каким бы могуществом ни обладали, обязаны играть по тем же правилам. Таким образом, преследование перейдет на другой уровень, в нижний мир людей. Чтобы напасть на мой след, им потребуется потрудиться. Это будет гонка, кто первый: я изменю ход мировой истории, или они найдут и устранят меня. Это дает мне последний шанс! Человек — мелкая мошка, его легко не заметить, но История… Анна растерянно посмотрела на Луку. — А как же я? Я останусь одна в этом сумеречном мире? — Не бойся, они тебя не тронут! В этой игре их интересую только я. Космический закон причины и следствия запрещает напрямую вмешиваться в человеческую судьбу. — Но я не этого боюсь! — Она рассерженно отбросила его руку. — Как ты не понимаешь, что я не смогу без тебя в этом тусклом подобии жизни, среди всех этих человеческих полутеней-полуосколков! — Это твой способ сказать, что ты меня любишь? Анна вдруг заплакала, прижалась к Луке. Он гладил ее вздрагивающее от рыданий тело, успокаивал. — Это очень опасно! Для того чтобы нам не расставаться, необходимо будет вернуться в одну из твоих прежних жизней, в то время, когда ты жила на Земле. Это большой риск. Ты ведь не знаешь, когда ты жила, правда? Анна лишь покачала головой. — Вот видишь! И я не могу помочь тебе протянуть ниточку памяти через твои предыдущие жизни, мы ведь никогда раньше не встречались, и в переплетении наших судеб не было ни одного узелка. Понимаешь, — он отстранился, посмотрел в ее заплаканные глаза, — опасность в том, что, ныряя в твое прошлое, можно угодить в отстойник человеческой истории, в такую темную страну и глухую эпоху, где ничего не происходило. В этом случае, как бы я ни пытался, мне не удастся изменить ход мировых событий, и побег в прошлое всего лишь отсрочит нашу поимку. На этот раз уже не только мою, но и твою! Я хотел, чтобы решение это ты приняла сама, но теперь понимаю, что не должен тобой рисковать. Этот шаг повлияет на твои последующие жизни, и никто не может знать как! — Почувствовав приближение новой волны рыданий, Лука заспешил: — Ну хорошо, давай попробуем вспомнить! Скажи, у тебя бывает, что ты видишь один и тот же сон? — Бывает! — Анна всхлипнула, утерла платком глаза. — Иногда мне снится, как я летаю, а иногда, как разрушают храм. Знаешь, он такой большой, красивый, но в подробностях я его не вижу, а как будто в тумане… Я стою и плачу и ничего не могу поделать! — А как именно его разрушают? Поджигают, или стреляют из пушек, или разбирают по камням? Анна задумалась. — Нет, не вижу! Знаю только, что разрушают и мне очень больно… — Это может быть все, что угодно! — вздохнул Лука. — Может быть храм Ирода Великого в Иерусалиме, разрушенный римлянами в семидесятом году нашей эры, а может — какой-нибудь захолустный костел времен Средневековья, пострадавший от междоусобных стычек мелких суверенов… — Он посмотрел на Анну. — Ну что, Бог не без милости? Она радостно закивала, засмеялась. — Я буду тебе помогать! — Ты смешная! Ни ты, ни я — мы не будем даже знать о существовании этого нашего разговора. Все с чистого листа, мы отдадим свою судьбу в Его руки! Вполне возможно, что ты даже не узнаешь, чем закончится этот наш побег в прошлое. Если нам не повезет, они позаботятся о том, чтобы память обо мне была стерта из анналов человеческой истории. Однажды ты проснешься в своей квартире с ощущением пережитого во сне счастья и грусти, но как ни будешь стараться, вспомнить ничего не удастся! Ну-ну, не вздумай только плакать, мы с тобой еще не проиграли, и я не намерен оказывать нашим заклятым друзьям такую услугу! Он взял Анну за руку, подвел к окну. Солнце играло золотом куполов, краски дня были радостны и чисты. Анна подняла голову, посмотрела на Луку. — Чему ты улыбаешься? — Да вот думаю, как мудро устроен этот мир! Помнишь, как в Библии: умножая познания — ты умножаешь скорбь… Представляю, как огорчились бы многие, узнай они, что, родившись вновь, имеют хороший шанс увидеть все те же лица, что и в прежней жизни. Карма людей связана, и часто существование рядом одного — уже есть наказание для другого. Но человеку такое знать не дано, и в этом тоже Его милосердие. — Ты шутишь? — Может быть, и шучу… Томная, протяжная мелодия флейты донеслась откуда-то с улицы. — Пора! — Он привлек ее к себе, поцеловал. — Знаешь, меня всегда удивляла одна вещь: что бы мы ни сделали, как бы ни поступили — это все равно будет называться жизнью. Он рассмеялся, сделал движенье рукой, и, шагнув в раскрывшееся пространство, они очутились в квартире Телятниковых. Несмотря на яркое солнечное утро, окна в большой комнате, где работал Сергей Сергеевич, были наглухо зашторены, на письменном столе горела лампа. Тяжелый папиросный дым висел слоями, наполняя комнату до самого потолка. Телятников сидел, навалившись грудью на стол, и что-то быстро, лихорадочно писал. В его позе было нечто ученическое — так отличник по злобе скрывает написанное от соседа-двоечника. Временами плечи Сергея Сергеевича вздрагивали, но было неясно, плачет он или смеется. Решительным шагом Анна пересекла комнату и, отодвинув тяжелую гардину, распахнула окно. Океан солнца ворвался в квартиру, свежий ветер зашелестел исписанными листами, понес их, кружа, по воздуху. Телятников бросился спасать бумаги, плохо понимая, что происходит, зло посмотрел на жену. — Что? Зачем? Не трогай меня, я работаю! — В голосе его звучало раздражение, красные напряженные глаза были воспалены. — Подожди, я закончу писать и приду!.. Он хотел было вернуться к своим занятиям, но Анна его остановила. — Сергей! Отвлекись на минуту, у нас гость. Нам надо серьезно с тобой поговорить… — Ну, какой же я гость. — Лука нагнулся, подобрал с пола исписанный крупным прыгающим почерком лист. Пробежав глазами записи, он направился к Телятникову, протянул ему бумагу. — Сергей Сергеевич, откуда у вас эта формула? Телятников вздрогнул, с нескрываемой досадой дернул плечом и вдруг по-петушиному, базарно закричал: — Вы подозреваете меня в плагиате? Я сам до всего дошел, сам! — Он начал лихорадочно собирать валявшиеся кругом бумаги. — Профессор Шепетуха подсказал только внешнюю форму, а зависимость я чувствовал до него! — Вы сказали — Шепетуха? Понятно… Сергей Сергеевич, бросьте вы все это, поезжайте куда-нибудь, отдохните! Вам только кажется, что формула связывает прошлое и будущее… — А вы-то откуда знаете? — вскинулся ученый. — Да вы просто мне завидуете! Вы все! Потому что я гений! — Сергей Сергеевич, но ведь волновая функция не описывает человеческую душу… — начал было Лука, но Телятников его прервал: — Душу? Что вы привязались ко мне с вашей душой! Да она не более чем вибрация мирового информационного континуума. Умирая, человек излучает в пространство накопленную и измененную в процессе жизни информацию — вот и все! А вы «душа, душа!» Да стоит мне опубликовать первые результаты исследований, и ученый мир содрогнется! — Проверьте свою гипотезу, продифференцируйте время по пространству, и у вас получится нонсенс, полнейшая бессмыслица… Но Телятников его уже не слушал. Взяв Анну за руку, Лука отвел ее на кухню. — Ему сейчас не поможешь, — сказал он, хмурясь, — работу свою Сергей Сергеевич не бросит, пока не убедится в принципиальной ложности исходной гипотезы. Но, думаю, он — лишь случайная их жертва, удар нацелен в меня. Охота идет по всем правилам: если даже сорвется все остальное, они обвинят меня в выдаче людям тайных знаний. Выглядеть это будет весьма убедительно: довел ученого до помешательства с целью завладеть его женой. И ведь действительно завладел! — Лука с улыбкой взглянул на Анну. — Подлость мелкая, но действует безупречно. Все это лишний раз подтверждает, что надо спешить. Ты будешь ждать меня здесь и, что бы ни происходило, дождись! Я скоро вернусь! Анна со страхом наблюдала, как меняется его лицо, каменеют высокие скулы, свинцом наливается подбородок. Не сказав больше ни слова и вряд ли замечая что-либо вокруг, Лукарий вошел в стену и исчез из трехмерного мира людей. Вступив в астрал, Лукарий настороженно оглядел свою студию, постоял, прислушиваясь к себе, но признаков непосредственной опасности не почувствовал. В отдалении тонким комариком звучала какая-то настораживающая нотка, но анализировать ее происхождение времени не было. Тешить себя надеждой на собственную безопасность не приходилось, и он действовал быстро и решительно. Единственное, что на секунду задержало его внимание, была висевшая в нише картина Моне «Дама в саду». Он замер перед ней, будто увидел ее впервые, пораженный яркостью красок и тем чувством покоя, которое она излучала. Вид залитого солнцем сада и фигура женщины в белом всегда несли ему радость. Она была растворена в пропитанном ароматом цветов воздухе, в нежном прикосновении травинок к щеке, когда, бывало, он лежал в прохладной тени деревьев. Со временем он стал предпочитать прогулки в этом саду своим долгим скитаниям в сыром лондонском тумане и даже вернул холст «Мост Ватерлоо» в музей. Теперь же фигура женщины напомнила ему об Анне и о необходимости спешить. Мановением руки водворив картину в Эрмитаж, Лукарий распахнул створки встроенного в стену шкафа, где хранилась наиболее ценная часть его коллекции. Настало время расставаться. Он не мог уйти, не вернув то бесценное богатство, которое ему не принадлежало. Беря с полок свиток за свитком, он держал их в руках, как если бы хотел запомнить на ощупь, и они тут же исчезали у него из-под пальцев, возвращаясь на свои места в библиотеках и хранилищах музеев. Закончив со шкафом, Лукарий перешел к книжным стеллажам, и, следуя за движением его руки, они, один за другим, начали пустеть. Он спешил, но все же не мог отказать себе в удовольствии в последний раз пробежать глазами по золоту тисненых корешков фолиантов. Это были его верные друзья и учителя, в беседах с которыми он шаг за шагом шел путем познания и просветления. Оставалось разобрать лишь собственные рукописи. Никакой необходимости в написании их не было, он помнил текст до последней запятой, но сам процесс скольжения пера по бумаге и чудо возникновения образов из обыденных слов поражали его. С пером в руке, один на качелях, он то падал в глубины отчаяния, то возносился к вершинам восторга. Как неожиданно, как быстро меняется все в этой жизни, думал Лукарий, складывая в стопку исписанные листы. Совсем недавно смысл существования сводился к этим бумагам, теперь же он рад уже тому, что своей незавершенностью работа напоминает ему об Анне! Погруженный в собственные мысли, он тем не менее продолжал внимательно наблюдать за опустевшим пространством студии и сразу же заметил появившееся за мольбертом едва заметное свечение. Вспыхнув красно-коричневым, оно тут же исчезло, но Лукарий уже все понял — он не успел! Едва различимой дымкой на студию легла силовая сеть, и в воздухе, как перед грозой, чувствовалось электрическое напряжение. Не подавая вида, что заметил присутствие посторонней сущности, Лукарий закончил собирать бумаги, уничтожил их, наложив на получившуюся стопку руку. Он физически ощущал, что где-то совсем близко уже накопились события, и в любой момент водопад их может обрушиться на него. И действительно, стоило ему покончить с бумагами, как в трещину в астральной плоскости протиснулся Шепетуха. Молодцевато спрыгнув на пол, он ладошкой прилизал на голове редкие, серого цвета волосы, кобенясь, прошелся вдоль опустевших стеллажей. — Когти рвешь? — цыкнув для понта зубом, поинтересовался леший. — А, профессор, — приветствовал его Лукарий. — А я-то по простоте душевной решил, что не увижу вашу гнусную физиономию хотя бы с месяц. Как там, в открытом космосе? — Все умствуешь да витийствуешь! — Расхлябанной походкой провинциального донжуана Шепетуха подошел к столу, провел лапкой по его гладкой поверхности. — Бумажонки-то все уничтожил? — Слушай, Шепетуха, что-то ты зачастил перед глазами! Не к добру это, ох не к добру! — Лукарий подошел к мольберту, снял с него натянутый на раму холст. — Ну, поведай, как тебе удалось так скоро вернуться? — Да вот, старичок, удалось! — поигрывая со значением редкой бровью, бросил Шепетуха. Наглый вид лешего и фамильярная манера говорить лишний раз подтверждали догадку Лукария, что дела его из рук вон плохи. Он последний раз взглянул на начатый портрет, и тот исчез, увлекая в небытие все валявшиеся вокруг холсты и карандашные наброски. Студия опустела. — Я ведь тебе говорил: когда работаешь на систему, она тебя и накормит, и защитит! — Шепетуха назидательно поднял палец. — Не так много осталось идиотов, кто живет светом далекой звезды. Да и мало ли как бывает — подойдешь поближе, присмотришься, а это вовсе и не звезда, а дырочка у кота под хвостом! А ты стремился, надеялся! Нет, куда лучше служить — найди свою нишу, обустрой ее и живи себе, принося системе пользу… — Ты говоришь это мне? — Лукарий улыбался, но в голосе его звучали металлические нотки. Шепетуха испугался, отпрянул от стола, но тут же, как вспомнивший свою роль актер, снова выпятил тщедушную грудь. — Ну, ты! И вообще, что значит это твое «профессор»? — А разве не ты спаивал несчастного Телятникова третьесортным портвейном? Без выдумки работаете, без полета! Даже формулу не удосужились подправить, чтобы она выглядела посовременнее. — Эти ваши учености до меня касательства не имеют! — махнул лапкой леший. — Я мерзость маленькая, исполнитель технический. Дали указание — я флаг в руки, барабан на шею и вперед, заре навстречу! — Он нагло и в то же время трусливо посмотрел на хозяина студии. — И все-таки, куда же это ты собрался? Неужели побежишь докладывать о смерти старушки? — Он глумливо усмехнулся толстыми губами. — Загонят тебя, Лукарий, за Можай, ох и загонят! Скажи, жалко, наверное, расставаться с этакой кралей? Лукарий только скрипнул зубами. — Ну так кто же приказал тебе подкинуть Телятникову формулу? — спросил он, не поднимая глаз, чтобы не выдать охвативший его разом пожар ненависти. Леший пожал худыми плечами, явно недооценивая нависшую над ним угрозу. — Есть, есть такие, кто ценит Шепетуху… — Он поднял глаза, и в то же мгновение волосы на его худосочном теле встали дыбом, нижняя челюсть, напоминающая крышку чемодана, отпала. — Нет, — прошептал он одними губами и начал мелко и часто икать, — я… я… — Ну? — поторопил его Лукарий, наблюдая краем глаза, как в углу студии активизировалось красное мерцание. — Скажи, рискни здоровьем! Шепетуха икал уже с частотой пульса. Космический холод струился из глаз Лукария, не оставляя у лешего сомнений, что дни его сочтены. Неведомая сила оторвала Шепетуху от пола, прислонила к стене и, как это делают хозяйки с тестом, стала раскатывать по ее плоскости. — Я, я тебя!.. — сделал последнюю попытку угрожать Шепетуха. — Да, ты меня, — согласился Лукарий. — Но — потом. А пока я тебя — и сейчас. Скажите, мой друг, не хотели бы вы стать одной из фресок Сикейроса? — Не надо меня Сикейросом! — завопил Шепетуха что было сил. — Я и без Сикейроса все скажу! Отпущенный, он сполз по стене, запричитал: — Вот, пострадал за службу!.. Действуя на расстоянии, Лукарий приподнял его и с силой встряхнул. — Ну? — Оставь его, Лука! — Голос исходил из угла, где набравшее силу мерцание начало приобретать человеческие формы. — Я же вижу, ты мучаешь его специально, чтобы меня подразнить! — Стряхивая с себя искорки, Серпина выступил из красно-коричневого свечения. — А ты, Шепетуха, должен знать — служба неотделима от страданий! Следуя примеру Лукария, тайный советник был облачен в свой традиционный человеческий облик. Одетый в современный костюм, с платочком в кармане, подобранным в тон яркого галстука, он был свеж и элегантен. Длинная стрижка крупно вьющихся волос придавала его круглому благообразному лицу нечто артистическое, вкрадчивая манера двигаться и говорить усиливала это впечатление. — Тех, кто жалуется, никто не любит, и прежде всего начальство. — Серпина говорил почти нараспев, легкой, небрежной походкой продвигаясь к центру студии. — Тебе трудно, а ты служи! — Патрон! Наконец-то! — Леший бросился к Серпине, не добегая нескольких шагов, остановился, в порыве восторга прижал к груди сложенные лапки. — Он меня пытал, он хотел меня Сикейросом! Но я как партизан!.. — Значит, плохо пытал. — Тайный советник брезгливо поморщился, отвернулся от своего агента. — Я, как приказано, начал его «колоть», — не унимался Шепетуха, преданно глядя в отутюженную спину начальства, — а он меня по стене! А еще обещал превратить в шайку в женской бане для большего морального страдания!.. — Молчать! — тихо, но очень внятно приказал Серпина, и его лицо профессионального добряка исказила гримаса гадливости. Стерев ее, словно тряпкой, он повернулся, простер руки к наблюдавшему за сценой встречи Лукарию и, будто только что его заметил, патетически воскликнул: — Лука! Друг мой! Как я рад тебя видеть! Однако хозяин студии не спешил принять Серпину в объятия. Скрестив руки на груди, он с саркастической улыбкой смотрел на приближавшегося друга детства. Наткнувшись на столь прохладный прием, тайный советник укоротил свой приветственный бег и не без обиды в голосе продолжал: — Ты мне не рад? А ведь, помнится, были мы закадычными друзьями. Нет, положительно, с твоей стороны это чистопородное свинство! Действительный тайный советник замер посреди студии, всем своим видом выражая оскорбленное достоинство, не глядя опустился в услужливо поданное Шепетухой кресло. В наступившей тишине Лукарий услышал, как в нижнем мире пробили часы. Анна ждала, в то время как игра была лишь в самом начале, и правила ее от него не зависели. Повинуясь им, он холодно посмотрел на Серпину, сухо спросил: — Чем обязан? Впрочем, я не сомневался, что Служба тайных операций нанесет мне визит, однако на посещение столь высокого гостя надеяться не смел. Для заурядного домового это великая честь! — Брось, Лука, не уничижайся! — Серпина развалился в кресле, закинул ногу на ногу. — Опала пройдет, и ты займешь подобающее место в своем департаменте. Никто не ставит под сомнение твой высокий ранг в иерархии Светлых сил. — Ты пришел вернуть меня из ссылки? — усмехнулся Лукарий. — Не совсем. — Тайный советник поиграл золотой цепочкой своих часов. — Но посодействовать могу. Ты ведь знаешь, я не последняя спица в нашей колеснице. У нас хорошие связи, в том числе кое с кем из руководства Департамента Светлых сил. Повсюду есть трезвые, реально мыслящие политики. К примеру, то, что раньше считалось чуть ли не вероотступничеством, можно при желании выдать за инициативу. Подумай об этом, жизнь, как говорил классик, — это искусство компромиссов. — Ну, Серпина, зачем же мне тебя беспокоить! Ты ведь и так для меня много сделал! — скривил в улыбке губы Лукарий. — Достаточно того, что в ссылку я попал по твоей милости. — Прошу тебя! — взмолился Серпина, картинно заламывая руки. — Не надо путать дружбу со служебными обязанностями. Тот, кто допустил неверие в правильность действий вышестоящих, в любой иерархии просто обязан понести наказание. Это такой же естественный закон, как закон всемирного тяготения. И потом, как я вижу, ты считаешь, что я тебя спровоцировал. Ты считаешь, что я на это способен? — Тайный советник приложил руки к тому месту на груди, где у людей бывает сердце. — Да, способен. Да, спровоцировал! — продолжал он уже совсем деловым тоном. — Но исключительно в рамках служебных обязанностей! Ничего личного и, между прочим, для твоего же блага. Помнишь: не согрешишь — не покаешься, не покаешься — не простится. — Он хохотнул, обращая все в шутку. — Стоит ли, Лука, об этом вспоминать? Весь мир играет по единым правилам. Поверь, старина, был бы ты на моем месте, ты сделал бы совершенно то же самое, потому что это диктует природа власти. Власть не может быть моральна или аморальна, она либо себя укрепляет, либо разрушает. Ну же, давай поговорим, как старые друзья! Ты все прекрасно понимаешь, а понять — значит наполовину простить. — Вы с ним поосторожней, он опасный! — бросая косые взгляды на Лукария, горячо зашептал в ухо тайного советника Шепетуха. — Я про него все своевременно докладывал, все как есть, так и писал! И про выходки его, и про своевольство, и про то, что шкурой домового манкирует! А в последнее время он еще повадился ходить в народ, как этот… как пролетарский писатель. Я про то специальный рапорт по службе посылал! А еще, — леший даже задохнулся от служебного рвения, — он в ту, что в старухиной квартире, по уши втрескался! Правду говорю — чтоб мне до Судного дня тлеть головешкой в болоте! — поклялся Шепетуха. — Ладно бы завел шашни с Люськой-привидением, она все-таки своя, загробная, — так нет, он в живую бабу втрескался! Нарушеньице! Мезальянс!.. Серпина брезгливо отодвинулся от лешего, процедил сквозь зубы: — Пшел вон! Не успел Шепетуха и глазом моргнуть, как все его тело пошло серой плесенью, и, оставляя после себя хорошо различимый запах тления, он истаял в тихом воздухе студии. — Трудности с кадрами, вот и приходится работать со всякой швалью. — Тайный советник повернулся к Лукарию, одарил его ясной белозубой улыбкой. — Ни выучки, ни школы, подлость одна, да и только. — Послушай, зачем вы подсунули Телятникову нашу старую академическую формулу? — Лукарий опустился в свое любимое рабочее кресло. — Ну, во всяком случае, к тебе это отношения не имеет. Можешь считать, что совпадение. — Серпина закурил, пару раз пыхнул короткой козлиной трубочкой. — Я ведь при вашей прошлой встрече с Шепетухой тоже присутствовал, впрочем, ты это заметил. Всегда был чертовски способным! Теперь я понимаю, именно это и заставило тебя действовать столь быстро и активно… — Что ты имеешь в виду? — Ну, Лука… — Как бы извиняясь за непонятливость собеседника, Серпина развел руками. — Мы так давно друг друга знаем! В последнее время я вообще частенько думал о тебе. Если абстрагироваться от некоторых деталей, наши с тобой судьбы похожи как две капли воды. Ты не находишь, что это символично — после стольких жизней и лет встретиться в том же месте, где прошло наше первое детство? Должно быть, завершился какой-то космический цикл, и мы стоим на пороге нового и неизведанного… Да, это была варварская, дремучая страна… впрочем, такой она и осталась: если что и начинают строить, то норовят поставить на крови… — Ты, я вижу, меланхолически настроен, — с усмешкой заметил Лукарий. — Тянет на воспоминания? — А почему бы и нет? — пожал плечами Серпина. — Не так часто удается посидеть с другом, вспомнить былое. То наше первое детство: в нем было что-то простое и чистое, что уже никогда не повторилось. И эта встреча с Хроносом, которая так много предопределила в жизни каждого из нас троих… — Не утруждай себя, Серпина, не надо! Ты почти дословно повторяешь наш разговор с Евсевием, и я не сомневаюсь, что, идя по моим следам, ты повидался с ним и узнал то, что интересовало меня. Действительный тайный советник промолчал. Какое-то время Лукарий колебался, но все-таки спросил: — Ты нарушил его равновесие? — Нет! Зачем? Такие никакие, как он, вроде бы живущие на Земле, весьма и весьма нам полезны. Помнишь слова великого пролетарского писателя: «Кто не с нами — тот против нас»? С тех пор мир стал совсем другим, теперь мы стараемся работать мягче, без экстремизма. Будь классик в живых сегодня, он мог бы написать: «Кто не против нас, тот с нами». — Серпина выбил трубку о каблук лакированного башмака, почти грустно продолжал: — Время, старина, изменилось само время. Это всего лишь доставшаяся в наследство иллюзия, будто можно сохранять нейтралитет между Добром и Злом, на самом деле есть всего две разновидности людей: те, кто творит Добро, и все остальные. Так вот, все остальные — это наши люди. От неделания Добра до делания недобра — только маленький шажок: не задавай себе вопроса, кто ты и зачем ты пришел на эту Землю. — Сегодня ты удивительно томен и грустен, пожалуй, таким я тебя никогда и не видел. — Лукарий изучающе разглядывал Серпину. — Ты прав, мне сегодня грустно, — согласился тайный советник. — Знаешь почему? Я прощаюсь… Я прощаюсь с тобой, и навсегда! — Не рано ли, Серпина? — Нет! Честно скажу, мне нравилась твоя горячность, когда ты узнал о существовании секретного протокола между нашими департаментами. Я и сам был не в восторге от соглашения поддерживать в мире равновесие между Добром и Злом. Это лишило нас соревновательности, но, в отличие от тебя, я смирился. Есть вещи, которые превосходят твои возможности, и их надо принимать как данность. Ты этого не понял, как не понимаешь и сейчас. До тебя почему-то не доходит, что если Он дважды не пожелал заметить твой протест, значит, с тобой самим что-то не в порядке! Да и кому какое дело до этой маленькой планетки на задворках галактики! Не я, не ты, а Он создал мир таким, каков он есть, и, значит, все, что происходит, происходит с Его ведома и в соответствии с Его замыслом! Низвергнув Денницу с небес и превратив падшего ангела в Люцифера, Он, тем не менее, не отнял у него могущества и власти. Ты не задумывался — почему? Да потому, что павший серафим был нужен Ему в этом новом качестве! Тогда, спрашивается, против кого ты восстаешь? Неужели ты думаешь, что мелким, ничтожным людишкам нужна твоя жертва? У них есть надежда, и этого вполне достаточно, чтобы дотянуть до могилы, — Серпина мелко засмеялся. — В первый раз, не знаю уж почему, но тебя приговорили только к ссылке. Теперь на такую мягкую кару ты рассчитывать не можешь. — И ты пришел, чтобы, как и в прошлый раз, дать предлог суду? — О нет, — махнул рукой Серпина. — В прошлый раз тебя не могли судить за ересь, потому что это было связано с тайной соглашения, теперь же ты уже так накуролесил, что никакого предлога не требуется. Ты ведь не станешь отрицать, что остановил Циссоид времени? — Хорошо, — ушел от прямого ответа Лукарий, — если твой приход не провокация, тогда зачем ты здесь? — Не торопи меня! — попросил Серпина, вновь разжигая трубку. — Все не так просто, как может тебе показаться. Мы прекрасно понимаем, в какое трудное положение ты себя поставил, и, хотя это тебе покажется странным, готовы протянуть руку помощи. — Мне? — Лукарий удивленно поднял брови. — Вашу руку, вашей помощи? — Не спеши ее отталкивать! — усмехнулся Серпина. — Помнишь, в разговоре с Хроносом я сказал, что он глупец? Так вот, я просто оказался честнее вас с Евсевием. — Ты так думаешь? — Знаю точно! Я сказал то, что вы подумали и не могли не подумать. Потому что в каждом человеке сидит этакая червоточинка, источник грязных мыслей. В нем вечно живет искушение, и это не его вина, потому что таким он был создан. Господь, что касается людишек, оказался большим мистификатором. Они не знают, откуда пришли, и понятия не имеют, когда и куда уйдут. Если кто и доходит до чего-нибудь стоящего своим умом, ему как раз время умирать. Ну, скажи честно, разве это не издевательство — заставлять их жить в мире сменяющих друг друга надежд и отчаяния? — Глаза Серпины были печальны, Лукарию даже показалось, что он разглядел в них нечто человеческое. — А теперь подумай, — продолжал тайный советник, — если Господь искушает человека в мыслях его, дурачит, держа в неведении каждую минуту муторной, полной страданий жизни, тогда, может статься, Он и создал людей ради собственной забавы? Что с них взять — юродивые, фиглярствующие шуты! Но если это так, то все твои жертвы и борения просто смешны, ты играешь не в той команде. Подумай, у тебя есть прекрасная возможность сменить сторону, присоединиться к тем, кто понял Его замысел и, подыгрывая Ему, подливает масла в костер человеческой глупости. Примкнув к нам, ты станешь действительно посвященным в великую тайну человеческого предназначения. Мы сделаем так, что тебе вернут твой высокий ранг и место в иерархии Светлых сил. Какое наслаждение — знать истинный порядок вещей, чувствовать себя колоссом среди пигмеев! С твоим талантом ты легко войдешь в элиту, в узкий круг тех, кому доступны кулисы этого театра абсурда, кто в деталях знает механизм, вращающий мир… Знает — и молчит. Серпина поднялся из кресла, небрежной походкой прошелся по опустевшей студии. — От тебя даже не требуется немедленного решения, — тайный советник улыбнулся, подмигнул со значением. — «Нет времени»… как часто мы повторяем эти слова, не задумываясь над их глубинным смыслом… А ведь та женщина в нижнем мире — она ждет, она надеется! Кстати, ее судьба тоже будет зависеть от твоего ответа. Как счастлива будет она вновь увидеть тебя — сильного, уверенного! И как расстроится, узнав, что по собственной глупости ты упустил ваше счастье! И надо-то всего ничего: скажи, как именно ты остановил Циссоид времени, и это тебе зачтется. Можешь не сомневаться, в нашем департаменте умеют ценить готовность сотрудничать… — Значит, все-таки удалось расшевелить осиное гнездо? — Лукарий с усмешкой посмотрел на Серпину. — Забеспокоились! Такое от Него скрыть не удастся! — Ты слишком все драматизируешь. Конечно, твоя бездумная выходка причинила некоторые хлопоты, но над генератором уже трудится объединенная команда обоих департаментов. — Тайный советник устало махнул рукой. — Ну а те, кто мог бы обратить Его внимание на случившееся, не захотят беспокоить Создателя такой мелочью. Тебе самому должно быть понятно — никто в этом мире не готов к Судному часу! — А если все же Он узнает? — Полно, Лука, полно! Может быть, это и было бы страшно, но уж больно много запачкавшихся… Тут, мой дорогой, начинает действовать другая логика. Когда все кругом чисты, грязному хочется отмыться, когда же все по шею в грязи, гораздо проще это не замечать. Таков универсальный закон человеческого бытия, приложимый и ко всем другим мирам. Честно тебе скажу, я плохо понимаю, зачем ты все это сделал? И потом, что значат эти голые стены и уничтожение бумаг? Романтика, пустая романтика! Бежать тебе некуда, да этого никто и не допустит. Суета все это, Лука, одна суета! Ты не хуже меня знаешь, какими возможностями обладает Департамент Темных сил… — Думаешь, настало время пугать? — поинтересовался Лукарий. — Ну зачем же пугать? Давай я просто расскажу, что тебя ждет, если ты не примешь мое предложение. — Серпина остановился за спинкой кресла, почти сочувственно посмотрел на друга своего давнего детства. Голос его звучал ровно и безразлично, но Лукарий без труда расслышал в нем нотки триумфа и превосходства. — Прямо из этой студии ты предстанешь перед объединенным высшим судом двух департаментов, и судить тебя будут за богоборство и преступления против системы. Ты замахнулся на основы основ, на то, что было даровано Господом всем и каждому — на время! В приступе гордыни ты захотел отнять высшую Его милость и должен за это поплатиться. Не улыбайся, я знаю, что ты сейчас думаешь! По незнанию тебе кажется, что ты можешь воспользоваться этим процессом для раскрытия сговора. Ничего не получится — извини, я забыл тебе сказать о предварительной обработке, которой подвергнут твою сущность непосредственно перед доставкой в суд. О, в нашем Департаменте есть большие мастера, из их нежных рук ты выйдешь ягненком! Ты забудешь о своей навязчивой идее с секретным соглашением и признаешься, что пошел на преступление из-за любви к земной женщине — ты хотел быть с ней вечно! Что ж, не ты первый, не ты последний. Такое уже случалось кое с кем из иерархии Светлых сил и, если помнишь, даже описано в Библии. Приговор? — Тайный советник картинно вскинул брови, выдержал паузу. — Приговор будет стандартным: высшая мера — полная дезинтеграция сущности с последующим стиранием из мировой памяти всякого указания на твое существование. Богоборцев нет и физически быть не может — это один из основных постулатов системы, и тут уж она не отступит от буквы закона! Любая структура ставит первой своей задачей собственное сохранение. Лукарий?.. Какой Лукарий? Да нет, вы что-то путаете, такого никогда не было! — И кто же доставит меня в суд? Уж не ты ли? — усмехнулся Лукарий. — Представь себе. Я прекрасно знаю твою сверхъестественную мощь и не забыл своих поражений, но на этот раз я справлюсь. — Серпина был совершенно спокоен и уверен в себе. Лукарий поднялся из кресла, расправил плечи. Веселая злость искрилась в его живых блестящих глазах. — А что, если как в детстве — один на один! Помнишь, как, бывало, дрались до первой крови?.. — Он начал стаскивать с себя пиджак… Колька Буров знал о белой горячке не понаслышке. «Пасти общественное стадо, — объяснял он своим корешам, — это такая штука!.. — Тут он кривил лицо, тянул в сторону жилистую шею. — В любом доме стакан нальют. Я им заместо отца родного!» То, что было недобрано за день, Колька допивал вечером, сидя со своей старухой в прирубе за столом под большой, еще дедовской, иконой. Когда мелкие фигурки святых по ее краям начинали сами собой суетиться, Колька знал, что хватит, знал, что принял как раз в аккурат, и, дергая по привычке загорелой щекой, шел перед сном до ветра. В такие минуты он долго стоял, вдыхая свежий воздух с реки, смотрел на звезды и думал о жизни. Это Буров страсть как любил. Все шло кругом — и изба, и сарай, а звезды, если лечь в траву, стояли как вкопанные и очень этим Кольке помогали. Нет, не в части поддержания равновесия, а вообще — по жизни! Была в них какая-то надега, прочность, какой нет на земле. В своих скитаниях по окрестностям особенно он полагался на Полярную звезду. «Малюсенькая, затрапезная звездочка, — думал Колька, — а вот поди ты, без нее никуда — по месту приспособлена!» И думать так ему было приятно, поскольку каким-то боком подмешивались к этим звездным размышлениям мысли о себе. В ту ночь он уже и надышался, и пуговицы на ширинке застегнул, и совсем было собрался в избу, как что-то необычное в природе заставило его насторожиться. Белая, вылинявшая, как рубаха, луна висела высоко над краем леса, ее холодный свет играл в мелких каплях разлитого по-над рекой тумана. Большая черная птица беззвучно чертила линию над полосой дальнего леса, но не от этой привычной картины затрепетало и вдруг болезненно сжалось его сердце. То, что он увидел, поразило Бурова до крайности, однако, как он впоследствии ни клялся, как ни божился, никто ему не верил. Да и кто поверит, когда прямо в небо, по невидимой, устремленной к звездам дороге две огромные лошади мчат зеленую кибитку, а потом, описав круг, возвращаются уже собаками, чтобы раствориться на ходу в белом тумане. Кулаками протерев глаза, Колька широко и проникновенно перекрестился. Хмель разом вылетел из проспиртованной головы, он и припомнить не мог, когда она работала так же ясно и четко. Но настоящее зрелище только еще предстояло! Над темной полоской леса, на фоне глубокого звездного неба Буров вдруг увидел петуха. Устремляясь ввысь, он летел — застывший, без малейшего движения крыльев, летел, играя богатством оперения, как выпущенная из лука стрела. Прямо за ним, двигаясь по пятам, уходило в небо нечто бесконечно могучее, имевшее в головах форму рыцарского шлема, переходившего в длинное сигарообразное тело. Вдоль него — Буров разглядел — вытянулись две забранные в броню руки. Остальное пропадало в бушевавшем шквале огня. Так мог бы идти на бой демиург в сиянии собственной славы, но Колька таких слов не знал. Зато прямо на его глазах петух оказался на макушке рыцарского шлема и тут же исчез, обернувшись его боевым оперением. В следующий миг видение пропало. Какое-то время Буров еще стоял, глядя в небо, потом тихо охнул и опустился на мокрую траву… Белый свет заливал пустынный мир, играл в мельчайших капельках тумана. Лукарий все дальше уходил от Земли, и наслаждение свободным полетом переполняло его, радость собственной мощи пьянила. Он жаждал сражения, ставшие броней мышцы напряглись в предчувствии смертельной схватки, и он стремил свой полет в пространство, в открытый силам Добра и Зла холодный мир звезд. Свобода! Где-то далеко исчезающей белой точкой растаяла Луна. Солнце из мирового светила превратилось в маленькую звездочку, а он все летел, с жадностью пожирая пространство, нанизывая его на невидимую нить своего стремительного движения. Вот сейчас где-то там, на окраине галактики, он увидит яркую вспышку, и, набирая скорость, черный, как сама космическая ночь, на него устремится тот, кто продал душу дьяволу, тот, с кем он схлестнется в своей последней схватке, — Серпина! То будет открытый бой, дуэль, когда все сомнения отринуты и лишь холод ума и холод поднимающегося пистолета!.. «Господи! — взмолился Лукарий. — Не отнимай у меня радость сражения!» Он ждал, и соленый вкус пота и крови уже коснулся его губ, уже грудь вздымалась в предвкушении сечи… но лишь чернота галактической ночи и космическое одиночество обступали его. Он метался, он изнемогал… противник медлил. Незаметно, нежным касанием кисеи, мельчайшая сеть покрыла все его затянутое вороненой сталью тело. Сперва легко, потом все сильнее и сильнее она обнимала его, давила, сжимая прессом, начала крушить. Он понял все. Объятия ада смыкались на нем, он уже видел разверзшиеся глубины готовой поглотить его черной дыры, с каждым мгновением все яснее чувствовал ее страшное, неотвратимое притяжение. Тонким осенним ледком хрустела сталь, стонал, не выдерживая напряжения, бронированный панцирь… Что оставалось сил Лукарий рванулся. Огибая ненасытную пасть черной дыры, устремился к Земле. Он знал, что лишь припав к ней, раскинувшись на шелковистых ее лугах, найдет спасение! В ту ночь все обсерватории мира зафиксировали появление летевшей на невероятной скорости к Земле неизвестной дотоле кометы. Столкновение было неизбежно, его последствия апокалиптичны. Увидев ее, старик академик бросился звонить домой, предупредить… О чем? Он усмехнулся, закурил после тридцатилетнего перерыва, подошел к окну. В саду обсерватории цвела вишня, весенняя ночь была тиха и нежна. Академик поднял глаза к небу, комету уже было видно невооруженным глазом, скорость ее приближения была чудовищна. Старик перекрестился, закрыл глаза: раз! два! три!.. Он досчитал до десяти, бросился к телескопу: вид звездного неба удручал своей привычностью. Как громом пораженный стоял он у самого мощного в мире аппарата, совершенно ясно сознавая, что ничего не понимает не только в жизни, но и в своей науке. Единственное, что старик знал наверняка, — он был счастлив! И впоследствии, на специально созванном международном конгрессе, крупнейшие ученые лишь разводили руками. Нашлись экстремисты из молодых, предлагавшие принять резолюцию, что такого явления не было в природе, но их пристыдили, и ученые ни с чем разъехались по домам. Журналисты, естественно, изгалялись как могли, но и они не знали правды о случившемся. Ее знал один Колька Буров. Прибежав к месту падения звезды, он увидел распластавшегося на земле мужика. Весь израненный и истерзанный, он всем телом вжимался в суглинок и то ли плакал, то ли смеялся. — Э… как тебя отделали! — Николай снял с плеча ватник, переложил на него несчастного. — Потерпи, браток, я за водкой сбегаю, тебе и полегчает! Буров рысью понесся к избе, а когда вернулся, на примятой земле лежала лишь его одежка. — Дела-а… — сказал Николай, и это было все, что он мог сказать. — Детство кончилось, Лука, мы теперь играем совсем по другим правилам! — Серпина с прищуром смотрел на стоявшего перед ним Лукария, чей истерзанный вид мог вызвать сострадание даже у профессионального палача. Живописные лохмотья, бывшие когда-то отменного качества костюмом, прикрывали все в ссадинах и кровоподтеках тело. На залитом кровью лице угольками горели глаза. — Ты так и не понял, что изменилось время, и все эти дуэли и прочие донкихотские штучки давно уже вышли из моды. Холодный расчет и прагматизм — на сантименты не остается сил. Теперь весь мир живет по этим законам. Человек, отойдя от звериного, приблизился не к божескому, а к состоянию программируемой машинности. Ты просто дышишь пылью ушедших столетий. Мы с тобой живем в жестоком мире, и хочешь ты того или нет, а к нему надо приспосабливаться. Тебе, мой друг, — Серпина покровительственно улыбнулся, — удалось восстановить против себя все силы ада, и то, что ты вырвался из его объятий, можно отнести лишь к разряду чудес. Ладно, хватит, — оборвал он себя, — будем считать, что урок тобой усвоен! Говори, что ты сделал с Циссоидом Хроноса, и можешь идти к Анне, она ждет! — Ты ведь меня обманешь, Серпина! — Каждое произнесенное слово давалось Лукарию с трудом, разбитые губы кровоточили. — Нет, Лука, на этот раз нет! Я знаю тебя — однажды вступив на этот путь, ты уже не свернешь. Это только слабые духом думают, что никогда не поздно выйти из игры, ты же прекрасно понимаешь — это невозможно. Дорогу вниз придется пройти до конца. У тебя нет выбора, даже светлый дух, обладающий твоими возможностями, не способен вырваться из силовых сетей преисподней. Ты слишком много всего натворил… — И я вернусь на свое место в Департаменте Светлых сил? — Обещаю! — И вы ее не тронете? — Покачиваясь на неверных ногах, Лукарий шагнул вперед. Действительный тайный советник поджидал его, стоя у кресла, с улыбкой наблюдал за побежденным противником. Тяжело ступая, тот подошел, остановился напротив. Взгляд его был пуст и печален. — Значит, по рукам? — Серпина не мог сдержать выплывшую на его круглое лицо довольную улыбку. — И по рукам тоже! — Легким движением Лукарий отстранил протянутую ему для пожатия руку, коротко, без размаха ударил тайного советника в солнечное сплетение. Глаза сотрудника Службы тайных операций полезли из орбит. Согнувшись пополам, он начал хватать ртом воздух. Второй удар отправил подчиненного Черного кардинала в нокаут. — Ну вот, совсем другое дело! — Лукарий обтер кровь с лица. — А то: «силы ада, силы ада»… В этом мире, старина, действуют совсем другие законы. Есть все-таки преимущества работы в человеческом облике! Он посмотрел на лежавшее на полу тело и, все еще неверно держась на ногах, выступил из астрала. — Если в формуле разделить переменные и вынести за скобки гравитационную постоянную, — шептал Сергей Сергеевич, прикусив от усердия язык, радуясь и одновременно негодуя на необходимость промежуточных преобразований, — а потом… — От возбуждения он грыз кончик карандаша. — А потом умножить обе части на скорость света в квадрате!.. Какое-то движение случилось у него за спиной, и, моментально раздражаясь, Телятников резко обернулся, с разом вспыхнувшей злобой посмотрел в сторону двери. Там, держась рукой за косяк, бледная как полотно, стояла Анна. — Сережа, — сказала она еле слышно, — мне плохо! — Как плохо? Почему плохо? — испугался Сергей Сергеевич. «Но ведь „плохо“ нельзя подставить в формулу из-за неправильной размерности!» — пронеслось в растревоженном, воспаленном мозгу доцента. Он хотел было уже сказать об этом жене, спросить, нет ли чего другого, более подходящего для замены переменных, но она вдруг отпустила косяк, шагнула в комнату и как подкошенная повалилась на застилавший пол ковер. Слабо понимая, что происходит, Телятников в полной растерянности поднялся из-за стола и широко раскрытыми глазами уставился на лежавшую в беспамятстве жену. Порыв ветра распахнул окно, белая занавеска тревожно и страшно взметнулась, повалив на пол вазу с давно уже засохшими цветами. Сергей Сергеевич испуганно обвел взглядом комнату. Ему вдруг показалось, что прямо из стены, морщась и припадая на одну ногу, вышел весь в крови и лохмотьях мужчина и, взяв Анну на руки, тут же исчез. Однако, странным образом, жена оставалась лежать на ковре, а сам он, Сергей Сергеевич, какой-то неведомой силой был возвращен на свое место за столом. Потом из угла комнаты выскочил на свет давешний его знакомец Шепетуха, но почему-то голый, поросший по серой коже редким, в зелень, волосом. Высоко подбрасывая колени и дрожа лапками, профессор приблизился к Анне, заглянул ей в лицо и вдруг, жутко заверещав, бросился назад. — Скорую! — закричал пришедший в себя Телятников. — Ско… — Но звуки сами собой застряли у него в горле. Взявшийся неизвестно откуда врач уже хлопотал над Анной. То и дело хватаясь то за челюсть, то за живот, он в возбуждении ходил вокруг распростертого тела, отчаянно жестикулируя и ругаясь по-латыни. Глаза женщины закатились, дыхания не было, и только тоненькая ниточка пульса говорила о том, что где-то внутри тлеющей лучинкой теплилась жизнь. Семенивший за доктором Шепетуха норовил заглянуть ему через плечо и жалобно причитал: — Померла! Как есть померла! Сергей Сергеевич теперь видел, что никакой он не профессор, а, скорее всего, фельдшер или, что более вероятно, санитар. «Что-то у меня сегодня с головой!» — подумал Телятников, вставая и бочком приближаясь к телу жены. Отдельные фрагменты формулы все еще падали хлопьями с потолка, кружились в воздухе, не мешая, однако, ему наблюдать за действиями медперсонала. Тем временем врач скорой помощи выпрямился и, откинув назад длинные вьющиеся волосы, повернулся к Сергею Сергеевичу. — Ну что, доцент, доигрался? — спросил он раздраженно, не отнимая ладони от изрядно посиневшей и распухшей челюсти. — Жену-то увели! У, лопух! — не сдерживая негодования, доктор толкнул несчастного Телятникова в грудь так, что тот отлетел к стене, после чего, повернувшись к санитару и выплюнув пару оказавшихся, по-видимому, лишними зубов, продолжал: — Упустил, мразь ушастая! Урою! Не видишь, что ли, дамочка в летаргическом сне! Ушли, оба ушли, теперь ищи их!.. Тяжело ступая, преследуемый суетившимся Шепетухой, врач покинул комнату через окно и на глазах потерявшего дар речи Телятникова растаял в тихом воздухе. Двойник профессора тоже начал было исчезать, но вдруг вернулся и показал Сергею Сергеевичу маленький костлявый кулак. Приехавшая по вызову «скорая» нашла в квартире два тела, над которыми хлопотали весьма перепуганные сердобольные соседи… Анна обернулась. Где-то далеко внизу, в оставленных ею времени и пространстве, она видела себя лежащей на полу своей квартиры рядом с Телятниковым. Какие-то незнакомые озабоченные люди в белых халатах разворачивали аппаратуру, готовили шприцы. Странным образом она не чувствовала ни жалости, ни грусти, а только неожиданную, вновь обретенную свободу, и уж во всяком случае ей совсем не хотелось возвращаться в покинутый ею мир. И все же жила в ней тоска, неизъяснимая, разрывающая душу тоска по той бессмысленной и горькой нелепице, что была ее жизнью. С необычайной быстротой неслась она по тому, что казалось ей бесконечным темным тоннелем. Кто-то окликал ее, звал вернуться, дико, истерично хохотал, она слышала обрывки чужих, бессмысленных и потому пугающих разговоров, и волнами, догоняя, накрывая с головой, накатывала на нее какофония звуков. Вой шакала смешивался с воплями гиены, и стоны экстаза сменялись криками терзаемых жертв. — Лука! — позвала она в пустоту и сразу же ощутила где-то рядом его мощное, спокойное движение. — Что со мной? Я умерла? — Не бойся! — Он был совсем близко. — Это тебя пугает астрал. Смерть прекрасна и свободна, она легка и милосердна, но то, что с тобой происходит, еще не смерть! Ты вернешься, ты еще вернешься в мир людей! — А ты, ты вернешься? Анна подняла голову, и вдруг разом все изменилось, и отстали пугавшие ее голоса, и сначала тихо, а потом все мощнее и торжественнее излилось на нее волшебное, дивное пение чистых и прекрасных голосов, и она плыла в его нежных струящихся звуках. И звезда… В бесконечной вышине, пронизывая все и вся, вспыхнула радостью, изумрудным светом далекая звезда! 3 Сентябрь в Москве не самое лучшее время года. Особенно его начало. Где-то в середине месяца наступит бабье лето, но первые его дни, как правило, тусклы и если не дождливы, то пасмурны. Город по крыши наполнен какой-то серой, тоскливой безысходностью, заставляющей сжиматься сердце от предчувствия долгой, холодной зимы. Если же не дождь и не занудливая серость, то ветер. По рано пустеющим улицам он гонит перед собой накопившийся за день мусор, облетевшие листья деревьев, жестяные банки и клочья газет. Что в них, в этих успевших состариться новостях? Лето прошло, прошло лето — и это самая главная новость. Лукин нагнулся, подобрал с тротуара мятый газетный листок, расправил его в колеблющемся свете раскачиваемого ветром фонаря. Так, фашисты рвутся к власти в Германии… Цифры выполнения первого пятилетнего плана… Красноармеец Сучков награжден именными часами за доблесть на пожаре… Темная, печальная арена! Свобода как необходимость, осознанная в пролетарском строю. Лукин смял газету, бросил ее на мостовую. Подхваченный ветром комок бумаги заскакал по булыжнику. Надвинув на лоб шляпу и укрываясь за полой макинтоша, Лукин закурил и, выпрямившись, посмотрел в конец улицы. — Что бы ни было, — сказал он вслух, — что бы ни случилось — пожар или агония диктатора, — всегда найдутся люди, которым это будет выгодно. Такое уж, видно, животное человек, что из всего извлекает пользу! Ознакомив таким образом пустую улицу с собственными мыслями, Лукин поглубже засунул руки в карманы пальто и, подгоняемый порывами ветра, пошел по мостовой. В отсутствие фонаря ночь подступила вплотную, от близкой реки несло сыростью и запахом бензина. Не доходя нескольких метров до угла, он остановился, обернулся. Улица просматривалась насквозь, была темна и пуста. Часы на руке показывали два. В просвете между домами на фоне темного неба чернел силуэт храма Христа Спасителя. Где-то там, на площади, заливался милицейский свисток. Двигаясь мягко, по-кошачьи, Лукин отступил к стене, прислушался. Совсем рядом ему почудился шорох. Рука сама скользнула в карман макинтоша, легла на рукоятку револьвера. — Эй, товарищ! — донесся голос из подворотни. — Идите сюда! Да быстрее же, быстрее, на вашу сторону могут лечь осколки! Продвигаясь боком и не спуская глаз с черной дыры подворотни, Лукин пересек улицу, приблизился к ведшей в лабиринт дворов арке. Ступив в ее темноту, он моментально сдвинулся в глубину прохода так, чтобы все пространство подворотни было видно насквозь. В тусклом свете, идущем со стороны улицы, он различил две жавшиеся к стене фигуры. — Где вы, я вас не вижу! — сказал тот же голос, показавшийся Лукину знакомым. Он явно где-то слышал эти растерянные, будто просящие о помощи нотки. Пахнуло близкой помойкой и кошками. Идя вдоль стены, Лукин приблизился, остановился в шаге от говорившего. — А мы вот возвращались из гостей… — продолжал незнакомец. — У вас, случайно, не найдется папиросочки? Я, видите ли, не курю, но сейчас почему-то очень хочется. Лукин достал из кармана пачку французских «Голуаз», протянул ее в темноту. Человек на ощупь вытащил сигарету, поблагодарил. — Спасибо! Если можно, то и огоньку… «А ведь я этого человека знаю, — решил Лукин, чиркая спичкой о коробок, — и неплохо знаю». Закрывая слабый огонек ладонями, он поднес его к лицу незнакомца. Дрожащий свет выхватил из темноты круглые очки и аккуратную, почти совсем седую докторскую бородку. — Сергей Сергеевич? Телятин? — Лукин! Ей-богу, Лукин! — Мужчина выпрямился, забыв прикурить. Спичка погасла, он напряженно всматривался в темноту. — Нет, я не верю! Этого не может быть! — Может, Сергей Сергеевич, может! В следующее мгновение огромной силы взрыв разодрал тишину ночи. Что-то безмерно тяжелое, как человеческий грех, ухнуло об землю, и она сотряслась, стены дома вздрогнули. Пригоршня мелких камней защелкала по булыжнику мостовой. В наступившей вдруг тишине резанула слух трель милицейского свистка. Где-то взревел двигатель автомашины, свет фар, ослабленный расстоянием, скользнул по стене противоположного дома. Ступая по земле ставшими вдруг ватными ногами, они вышли из подворотни, остановились на перекрестке. На месте храма в клубах не успевшей еще осесть пыли виднелись пугающе обезображенные развалины. — Это им так просто не пройдет! — повторял Сергей Сергеевич, прижимая к себе плачущую девушку. — Он им этого никогда не простит! Никогда! Я думал, они второй раз не посмеют, я думал, Он не допустит… Телятин и сам плакал, не скрывая слез. Его рука на плече девушки тряслась, пальцы нервически двигались. Лукин закурил, надвинул поглубже шляпу. Какие-то люди суетились в свете фар на развалинах храма. Окна окружающих площадь домов были черны. — Взрывали, скорее всего, из-под моста, — предположил Лукин, ориентируясь по цепочке перекинутых через реку фонарей. — Сегодня в трамвае сказали, что первый раз кнопку жал сам Лазарь Каганович. «Задерем, — сказал, — подол матушке-Руси!» И нажал. Сука! Девушка всхлипнула в голос. — Ладно, надо идти. — Телятин повернулся и, поддерживая спутницу, устало пошел вверх по улице. — Сегодня в институте говорили, что площадь оцеплена милицией и ночью могут быть облавы. Я бы смотреть не пошел, — продолжал он, обращаясь к Лукину, — племянница вот уговорила, Аня. Тяжело как-то на сердце, паскудно… Лукин несколько подотстал, пару раз оглянулся, но улица за ними лежала тихая и темная. Свет горел только в нескольких окнах высившейся за рекой громады Дома правительства. Они свернули в глубь дворов, пошли лабиринтом подворотен. Неожиданно Сергей Сергеевич остановился, обернулся. — Лукин, неужели это ты, Лукин! Не могу поверить! — Как-то неуверенно он шагнул вперед, обнял Лукина, поцеловал три раза. — Живой, действительно живой! Где-то над их головами хлопнула рама, и мужской бас пообещал оторвать голову каждому, кто помешает ему спать. — Трудовому человеку завтра в первую смену, — разорялся мужик на всю улицу, — а шелупонь недобитая шляется по ночам, спать мешает! Мать вашу перемать! — Пошли отсюда! Пошли быстренько, — заторопил Телятин. — Не дай бог милиция! Взяв Аню за руку, он почти побежал в ближайшую подворотню. Лукин следовал за ним, удивляясь проворству уже немолодого человека. «Только мне этого и не хватало, — бормотал Телятин на ходу, — если в институте узнают, пиши пропало! Говорил же, не надо ходить, так нет!» — Да что вы так волнуетесь, — догнал его Лукин. — Ну, милиция, ну, скажете, кто вы есть, — и все дела! — Слушай. — Сергей Сергеевич даже остановился. — Ты что, с луны свалился? И вообще, что ты здесь делаешь? — Да то же, что и вы, — записался вот в свидетели истории. Вы меня в чем-то подозреваете? — Да нет, что ты. — Телятин вытер со лба пот. — Знаешь, нервы разыгрались. Ты прости меня, Лукин, я ведь не хотел! Вообще-то ты где обитаешь? — продолжал Сергей Сергеевич, отдуваясь. — До первого трамвая далеко, пойдем к нам, мы тут совсем рядом, посидим — старое вспомним… Ведь есть что вспомнить, а? Телятин приобнял Лукина за талию, повлек с собой. Лукин не сопротивлялся. — Я ведь сегодня только приехал, — говорил он, стараясь идти в ногу с Телятиным, — вот и решил взглянуть, что тут у вас в столице творится… — Вот и хорошо, вот и слава богу! А мы ведь, честно сказать, тебя похоронили. Из лазарета передали, что умер. — Почти, — усмехнулся Лукин. — Правда, дырку во мне сделали изрядную… — Как же, как же, помню! Я ведь помогал тебя грузить на подводу, когда везли в лазарет… Они остановились на углу сквера, оглядевшись по сторонам, быстро перебежали его открытое пространство и нырнули в подъезд бывшего доходного дома. Широкая лестница и коридор были темны. Стараясь не шуметь, они дошли до нужной двери, Телятин открыл ее на ощупь, впустил Аню и Лукина в душное чрево квартиры. В тусклом свете пыльной лампы Лукин успел рассмотреть висевшие в рядок три железных почтовых ящика и три звонка на косяке. — Все воруют, — говорил тем временем Сергей Сергеевич, запирая замки изнутри. — Раньше тоже, конечно, воровали, но не так. Совесть была, да и меру знали… Покончив с ответственным делом, Телятин прошел в конец узкого высокого коридора, отпер дверь комнаты большим, с массивной бородкой ключом. Представшая взору Лукина комната с первого взгляда напоминала мебельный склад. По-видимому, Сергей Сергеевич знал о производимом его жилищем впечатлении, потому что тут же коротко пояснил: — Уплотнили! Раньше вся квартира была за нами… Пока хозяева готовили поздний ужин — ставили чайник, резали хлеб, селедку и колбасу, — Лукин опустился в высокое с резной спинкой и кожаным сиденьем кресло и, закурив, с интересом принялся рассматривать атрибуты чужой жизни. — Да, — спохватился Телятин, — я ведь вас, так сказать, и не представил… Аня, моя племянница, дочь моей покойной сестры. А это, Анюта, мой старый товарищ и, так сказать, коллега — поручик Лукин. Лукин поднялся, поцеловал протянутую руку девушки. — Я просто счастлив, что у штабс-капитана такая очаровательная родственница. — Он искоса посмотрел на Телятина. Сергей Сергеевич вздрогнул, в глазах его мелькнул какой-то детский испуг. — Что вы сказали? Штабс-капитана? Ах да! Ну, извини, забылся. Мы ведь с ним не виделись больше десяти лет, — пояснил он Ане, — поневоле мыслишь понятиями того времени. Но, друзья мои, вы только подумайте, какая встреча! На огромном резном буфете лежала стопка книг. Лукин взял верхнюю, прочел заглавие: «Физика электричества». — Вы студентка? — Нет, она, с позволения сказать, артистка, — ответил за Аню Телятин. — Книжка эта моя, я этим делом себе на хлеб зарабатываю. Анна у нас актриса от рождения, — продолжал Сергей Сергеевич, разделывая ножом селедку, — пока, правда, в основном «шаги за сценой» и «кушать подано»… — Ну, дядя! Ты лучше про себя расскажи. — Да, в общем-то, нечего и рассказывать. — Телятин выпрямился, посмотрел на Лукина. — Преподаю физику в Институте водного хозяйства. А что делать, жить-то надо, вот я и забился в дальний угол, чтобы меня никто не трогал. Уж больно время нам досталось поганое!.. Лукин как бы невзначай прошелся к двери, выглянул в коридор. Сергей Сергеевич завернул селедочную требуху в газету, вытер тряпочкой белые пухлые руки. Открыв створку буфета, он не без торжественности достал из его глубин чекушку, поставил ее на стол. — Ты бы лучше рассказал о своем открытии. — Аня принесла стопки, протерла их концом полотенца. — Вы знаете, — обратилась она к Лукину, — я, конечно, плохо все это понимаю, но ведь он доказал, что Эйнштейн не прав! Дядя даже хочет написать ему письмо. — Ну, не то чтобы доказал, — поиграл бровью Телятин, — и не то чтобы не прав, но есть кое-какие соображения… Ладно, не будем сейчас об этом, все надо как следует обдумать, просчитать. Да и куда спешить, когда речь идет о вечном. Давайте лучше к столу! Рукояткой ножа он сбил с горлышка бутылки сургуч, острым кончиком поддел пробку, разлил водку по стопкам. — За встречу, Лукин, за нашу встречу! Рад тебя видеть живым. — Телятин выпил, положил на хлеб кусок колбасы. — Мы ведь в последний раз с тобой виделись… — Первого октября восемнадцатого, — подсказал Лукин. — Без малого четырнадцать лет назад. Станция Жутово, южнее Царицына. Славный, помнится, Сергей Сергеевич, был бой! Атаковали больше суток и все-таки взяли. Красная особая стрелковая дивизия — а драпали, как зайцы, побросали бронепоезд, эшелоны с провиантом, раненых! Вы, случайно, не член ВКП(б), я не растравляю ваши нежные чувства? — поинтересовался Лукин. — А то ведь времена меняются, а в анкетах про свое белое прошлое указывать не обязательно… — Зачем вы это говорите? Вы хотите дядю запугать? — Аня подняла на Лукина глаза. — Ну что ты, девочка, — успокоил ее Телятин. — Просто у нашего гостя такая милая манера разговаривать! А в анкетах я про Добровольческую армию действительно не указывал. Впрочем, пишу честно: до революции был преподавателем Академии Генштаба… — Да у вас, Сергей Сергеевич, на лице написано, что вы человек сугубо гражданский! До сих пор удивляюсь, почему вы тогда оказались вместе с нами! — Удивляешься? Странно… Мне казалось, что в этом был мой долг перед той страной, какую я привык называть своей Родиной… Не будем об этом. Расскажи лучше, как сложилась твоя жизнь. Я ведь даже не знаю обстоятельств твоего ранения! Телятин поднял свою стопку, чокнулся с Лукиным. Лукин выпил водку глотком, запрокинув изрядно поседевшую голову. — Как сложилась жизнь? — Он закурил, выпустил дым из угла рта, покусал верхнюю губу. — Наверное, как у всех… А ранили глупо, ранят и убивают всегда глупо. Вы, конечно, помните полковника Сотникова? Он приказал разобраться со стоявшими на путях эшелонами. Поднимаюсь в первый же вагон, открываю дверь купе… Я успел его рассмотреть. Красноармеец, совсем мальчишка, вся грудь в бинтах. Лицо белое как мел, глаза ну совершенно васильковые и от лихорадки блестят. У него даже не было сил поднять револьвер: согнул ногу в колене и положил на нее ствол. Я открыл дверь, он нажал курок. Все очень, очень просто. Потом госпиталь. Одесса. Не знаю почему, но уехать не смог. Пробрался в Самару, был грузчиком, сапожничал, удалось устроиться на курсы бухгалтеров. Образование, так сказать, позволяло. — Он криво усмехнулся, потянувшись за бутылкой, наполнил стопки. — Теперь, как видите, приехал, хочу попытать счастья в столице. — Лукин бросил взгляд на дверь, спросил: — Что-то не слышно ваших соседей. Я так понимаю, что их у вас двое? — Ну, о них можешь не беспокоиться! Да их сейчас и нет. Пашка-пролетарий, — Телятин ткнул пальцем в ближайшую стену, — подался на заработки, завербовался на год на какую-то стройку и укатил, а ключ нам оставил, чтобы мы его интересы блюли. Он мужик неплохой, правда, пьет, ну да сейчас все пьют… Вторая соседка. — Он бросил короткий взгляд на Аню. — Она работает по ночам, приходит утром и весь день отсыпается. Тоже женщина неплохая… — Да для тебя, дядя, все хорошие, прямо иисусик какой-то! Так и живешь с мыслью, как бы кого-нибудь не обидеть. Проститутка она, самая обыкновенная проститутка из «шикарных женщин», что по иностранцам… — Ну зачем ты так? Ничего нет плохого, что Людмила Николаевна работает в валютном баре, обслуживает наших гостей… — Так я и говорю, что проститутка! — стояла на своем Аня. — Ты бы уж лучше молчал! Сергей Сергеевич вдруг покраснел, закашлялся, взялся протирать фетровой тряпочкой очки. — Это хорошо, что соседи тихие, — разряжая обстановку, заметил Лукин, — жить не мешают… — Скажите, — вдруг спросила Аня, — что потом случилось с тем красноармейцем, ну, что в вас стрелял? — Я, по понятной причине, точно не знаю, — улыбнулся Лукин, — думаю, там же в вагоне и пристрелили. Время, Анечка, было жестокое, очень жестокое время! Человеческая жизнь не стоила ломаного гроша. Впрочем, если взглянуть на историю российскую… — Знаешь, — сказал Сергей Сергеевич, задумчиво глядя на Лукина, — ты все-таки подумай насчет Москвы. Упорно ходят слухи, что с Нового года введут паспорта и прописку по месту жительства, а это значит, что проверять будут всех и каждого. В такие моменты лучше быть там, где тебя давно знают. Идет новая волна чисток, и уж на что наш институт — забытое богом место, а и то там все время что-то бурлит и варится… И пена… Ты не представляешь, сколько наша жизнь выбрасывает на поверхность пены! Небо за окном начало едва заметно светлеть, где-то внизу проехала машина. — Ладно, надо немного и поспать, у меня днем лекция. — Телятин тяжело вздохнул. — Какой длинный и тяжелый был день! Знаете, случаются моменты, вроде как верстовые столбы, — с них начинается новая эпоха. У меня такое чувство, что сегодня мы пережили один из них. Помяните мое слово: даром нам разрушение храма не пройдет. — Он поднял свою стопку. — Прости нас, Господи! — Выпив водку, попросил: — Аня, постели Лукину у Петьки: я думаю, пока не устроится, поживет в комнате пролетария, того не убудет… Подождав, пока племянница вышла, и с тревогой глядя ей вслед, Телятин продолжал: — Жалко мне ее… Я свое прожил, а ей каково… В институт не приняли — не пролетарского происхождения, надежной специальности нет. А буквально в последние дни стала какая-то нервная, будто все ждала чего. Замуж девке надо, а с другой стороны, страшно — уж больно люди-то опустились, измельчали, что-то в них появилось звериное. А она все — театр да театр! Слушай, Лукин. — Сергей Сергеевич перегнулся через стол, перешел на шепот. — Ты же ведь еще не старый, бери Аньку и уезжай отсюда. Не будет здесь ничего хорошего. Поезжайте в Америку! Они богатые, обещают нам кредит в миллиард! Коли повезет, может, наши и выпустят, а то махнете через границу… Ну а я уж здесь как-нибудь, мне все полегче будет. — Он посмотрел на Лукина. Глаза его за стеклами очков были красные, воспаленные, в голосе слышались нотки безумной надежды. — Ты только не говори «нет», ты подумай, хорошенько подумай! Дверь открылась, Аня вернулась в комнату, прошла к себе за ширму. Лукин проводил ее взглядом. — Пойдем, не будем мешать. Спокойной ночи, Аня! — Он поднялся, взяв с вешалки пальто и шляпу, вышел за Телятиным в коридор. Тусклая пыльная лампочка под высоким потолком заливала узкий пенал желтым унылым светом. Сергей Сергеевич присел на тумбочку, Лукин остался стоять. Закурили. Помолчали. — Ну, что смотришь на меня? — Телятин поднял голову, устало потянулся. — Изменился? Сам знаю, что изменился. Трудно оставаться человеком в стаде скотов. Ты поди построй себе из осколков старой жизни новую! Нахлебаешься… Только голову-то вверх, а тебя все к земле да к земле, пока не начнешь, как все, жрать грязь у них под ногами! Ах, ты в очках, ах, ты говоришь на трех языках — так на же тебе, на — и сапожищем в живот! Давно бы, наверное, застрелился, если бы не она… Что молчишь? Лукин присел рядом на корточки, понизил голос до шепота: — Как думаете, если бы тогда меня не ранило, если бы я остался в строю, может быть, все сложилось бы по-другому? Ведь возьми мы той осенью Царицын, и большевичкам была бы хана! Вот иногда я и думаю, что во всей этой истории нам могло не хватить одного штыка — моего. — С очень близкого расстояния Лукин не мигая смотрел Сергею Сергеевичу в глаза. — Все же было как по нотам, даже усатый сидел в городе, специально затем, чтобы мы его вздернули на первом же столбе… Вот я и не верю в случайность того выстрела, понимаете, Телятин, не верю! — Лукин улыбнулся, и улыбка эта испугала Сергея Сергеевича. — Но это еще не конец, — продолжал Лукин задумчиво, — далеко не конец. В классических трагедиях минимум два акта… Он подмигнул Телятину. Сергея Сергеевича била мелкая противная дрожь. — Я думал, сумасшедший я, — сказал он с трудом, — теперь вижу, что ты. Имей в виду, я не выдержу пытки. — Ну, Сергей Сергеевич, — Лукин дружески обнял Телятина, — вы меня совсем не так поняли! А теперь спать, у вас впереди трудный день… Сделав несколько шагов по коридору, Лукин скрылся за соседней дверью. Растерянный Телятин еще какое-то время стоял в углу, лихорадочно стараясь понять, о чем он думает, потом повернулся и посмотрел на прикнопленный Петькой к стене портрет товарища Сталина. После бессонной ночи Лукин позволил себе выспаться. Просиженный диван отбывшего на заработки пролетария не располагал к блаженствам в объятиях Морфея, что, однако, нисколько не помешало Лукину проваляться до полудня. Окончательно проснувшись, он походил по малюсенькой комнатке, с интересом рассматривая обстановку весьма незатейливой жизни. Подсунутые в щель, под дверью лежали два ключа и записка с инструкцией, где найти продукты и что есть на завтрак. Круглым детским почерком Аня писала, что они с Телятиным вернутся, скорее всего, поздно, и к обеду их тоже ждать не следует. В постскриптуме же, носившем явные следы спешки и, так показалось Лукину, колебаний, Аня просила его о разговоре с глазу на глаз, «как со старым другом Сергея Сергеевича». Прочтя это послание, Лукин аккуратно сложил листок в несколько раз и спрятал его в карман костюмных брюк. Сам факт, что она писала ему, как и просьба, почему-то его порадовали. Стараясь не анализировать собственные чувства, он все же поймал себя на том, что проснулся с согревавшим его ожиданием предстоящей встречи с Аней. Накинув на голый торс подтяжки брюк, Лукин постоял, рассматривая себя в потрескавшемся от времени, пожелтевшем зеркале шифоньера, включил в розетку круглый динамик радиоточки. Передавали обзор новостей дня. Слушая вполуха бубнящий голос диктора, он подошел к окну, выглянул на улицу. За ночь похолодало, ветер усилился, и временами в прорывах между быстро скользящими над городом облаками проступало удивительно голубое, яркое небо. Внизу, подскакивая на булыжнике, прогрохотала полуторка, за ней, черный и блестящий, как жук, катил на дутых шинах длинный правительственный лимузин. Дав на повороте звонок, прошел трамвай. Выглянувшее на минутку солнце взыграло на его стекле веселым слепящим лучом. У входа в булочную толпился народ. Кто-то в кепке отчаянно ругался, размахивал руками, но его все равно выкинули из очереди, и, обиженный, он поплелся в сторону трамвайной остановки. Лукин посмотрел вслед лимузину, прикинул на глазок расстояние и в задумчивости покусал верхнюю губу. Диктор тем временем продолжал читать обзор новостей: «Двадцать пятого сентября исполняется сорок лет литературной и общественной деятельности Максима Горького. Вся страна готовится к юбилею первого пролетарского писателя. Стремясь ознаменовать это событие и заслуги бойца пролетарской печати в деле поднятия культурно-политического уровня трудящихся Советского Союза, собрание редакционных работников и литературных сотрудников тридцати девяти журналов и газет по инициативе редакции журнала „Огонек“ постановило открыть сбор средств на постройку многомоторного агитационного самолета-гиганта „Максим Горький“. В комитет для руководства сбором средств и постройкой агитсамолета избраны товарищи Алкснис, Баранов, Мехлис…» Лукин подошел к шифоньеру, выдернул из розетки динамик и, подхватив со стула видавший виды зеленый облупленный чайник, отправился на кухню. В пробивавшемся через окошко свете дня она казалась запущенной. Как в каждой коммуналке, в большом, выкрашенном грязно-розовой краской помещении стояло, по числу квартирантов, три стола, на двух из них красовалось по керосинке. Из носика крана в раковину тонкой струйкой лилась вода. Осмотрев с прищуром убогий интерьер, Лукин разжег ближайшую к окну керосинку, поставил на нее чайник. Через давно не мытое закопченное стекло ему были видны крыши соседних домов. За рекой, нависая над старыми постройками, серой громадой стоял недавно заселенный Дом правительства. В городском пейзаже Москвы он казался чем-то чужеродным и не вызывал у Лукина ничего, кроме раздражения. Неприятно было одно уж то, что он напоминал о разрушенном храме Христа Спасителя, на месте которого планировали построить четырехсотметровый, увенчанный скульптурой вождя Дворец Советов. Газеты писали, что работа над проектом уже ведется, и Дом правительства явится частью единого комплекса, призванного украсить центр столицы. «Слабое украшение», — подумал Лукин, еще раз оглядев серую прямоугольную махину, и вдруг почувствовал, что кто-то стоит у него за спиной. Делая вид, что продолжает изучать улицу, он настороженно прислушался, но в квартире все было тихо. Лукин обернулся. Отделенная от него пространством кухни, в дверном проеме стояла женщина. Свет окна освещал ее фигуру. Высокая, с гладкой, по моде, прической, выгодно подчеркивавшей красивую посадку головы, она была одета в короткий открытый халатик, плохо вязавшийся своей байковой застиранностью с черными фильдеперсовыми чулками и туфлями на каблуке. В правой руке женщина держала маленький пистолетик. Лукин знал такое оружие: крохотный дамский браунинг, наверняка посеребренный, с перламутровой инкрустацией рукоятки. Почти игрушка и была бы ею, если бы не стреляла. Между тем ствол пистолета смотрел ему в грудь, а повторяющиеся движения снизу вверх давали понять, что неплохо было бы поднять руки. Лукин так и сделал, не слишком, впрочем, торопясь. Будто поощряя его понятливость, женщина улыбнулась, вступив в кухню, привалилась спиной к грязно-розовой стене. — Ну что, попался? — Голос ее с хрипотцой был глубок и красив. «Таким голосом, — подумал Лукин, — хорошо петь романсы под гитару». — Решил подкрепиться, прежде чем шманать квартирку? Конечно, что харчу зазря пропадать! Она продолжала его рассматривать. Большие, с расширенными и какими-то растревоженными зрачками глаза задержались на его лице, скользнули по широкой груди и, отметив длинный белый шрам, остановились на добротных костюмных брюках и красивых кожаных полуботинках. — Ну, что молчишь? Скажи что-нибудь в свое оправдание, прежде чем я сделаю в тебе дырку! Лукин пожал плечами: — Все это уже было… включая дырку. Впрочем, вы и сами видите, что по разряду домушников я не прохожу… — Верно! — усмехнулась женщина. — Уж больно одет экзотически. Когда идут на дело, до пояса не раздеваются, не у доктора, — из кармана халатика она достала длинную тонкую папироску. Лукин вдруг увидел, как медленно и неотвратимо указательный палец женщины потянул за курок пистолета. Дыхание перехватило, он не мог оторвать взгляда от черного дула. Раздался щелчок, из казенной части браунинга вырвалось пламя. Женщина прикурила, убрала зажигалку в карман. — Можете опускать… Лукин опустил руки, перевел дыхание. — А если бы я был вооружен? — Если бы да кабы… — Женщина поправила на груди халатик, жадно затянулась папироской. — Да и что терять-то? — Она подошла к Лукину, остановилась очень близко, посмотрела русалочьими глазами ему в глаза. — Что, скажите вы мне, терять? Эту помойку? — Она кивнула в сторону окна, презрительно скривила губы. От нее пахло вином и еще чем-то приторно-сладким. — Ладно, — махнула она рукой, — что говорить… Вы, я так понимаю, погостить к этим, к Телятиным? Уж больно не похожи на друзей нашего местного пролетария… — Она покачалась с носка на каблук, выпустила в потолок тоненькую струйку дыма. — Три года здесь живу, никогда не видела, чтобы к ним ходили гости. Очень буднично и устало она отошла к керосинке, заученным движением вывернула фитили. — А керосинка-то моя… Да нет, я ничего, пользуйтесь! У нас сейчас все принадлежит всем, даже я, — она попыталась улыбнуться, но гримаса получилась какая-то жалкая. — Можно даже сказать, что я и есть символ их говенного социализма, меня можно ставить на пьедестал. Я именно та наковальня, на которой куется валюта для Страны Советов. А эти все… — Она презрительно скривила губы. — Они отбирают у меня деньги и хотят со мной спать за бесплатно. Не выйдет. Нет, говорю я им, гоните доллары, и не мне, а на нужды тяжелой промышленности! Граждане, получая удовольствие, вы помогаете индустриализации страны трудового пролетариата! Впрочем, все они как один скряги и скоты… Но вам и в Фонд помощи голодающим Поволжья я готова без денег! Хотите? Женщина распахнула полы халатика, демонстрируя Лукину маленькие торчащие груди. — Ну, что же ты молчишь? Ты мне нравишься, я таких мужчин люблю. Можешь звать меня как все — Люси… — Она зевнула. — Хотя давай отложим до вечера, а то спать хочу — умираю. Ты ведь не торопишься? Растирая яркую помаду, она устало провела рукой по лицу, покачиваясь, пошла с кухни. Лукин молча смотрел ей вслед. Вернувшись в свою клетушку, он не спеша позавтракал, оделся, тщательно повязал галстук большим английским узлом, как на портретах Ильича. Найденной в гардеробе пролетария сапожной щеткой Лукин начистил до блеска полуботинки и, еще раз взглянув в растрескавшееся зеркало шифоньера, остался собою доволен. После пропитанной пылью духоты коммуналки на улице дышалось легко и свободно. Сама же улица поразила его многолюдностью. Несмотря на разгар рабочего дня, по тротуару двигался поток людей, попадались круглоголовые просто одетые крестьяне, спешили с деловым, ответственным видом мужчины в сапогах и пиджаках, под которыми часто можно было увидеть белые, изукрашенные вышивкой косоворотки. Всеобщее внимание привлекал отголосок прошлого — извозчик-лихач, картинно, с козел, торговавшийся с дамой, на толстой шее которой лежала, играя серебристым мехом, пушистая лиса. Разглядывая не спеша это действо городской столичной жизни, Лукин с самым безразличным видом продефилировал до ближайшего угла и, завернув за него, принялся с интересом рассматривать витрину магазина скобяных товаров. За большим немытым стеклом на белой бумаге были разложены навесные замки, под каждым из которых в качестве естественного украшения лежал массивный ключ с тяжелой художественной бородкой. Лукину, как в зеркале, была видна вся улочка с ее прохожими и машинами, с подошедшим к остановке блестящим на солнце трамваем. Когда, дав предупредительный звонок, трамвай тронулся, Лукин сорвался с места и в следующее мгновение уже висел на подножке, улыбаясь толстой, нескрываемо добродушной кондукторше. — Ну, пацан, ну, совсем мальчишка, — выговаривала она ему незлобиво, — ехал бы уж тогда на «колбасе»! А еще одет прилично и в шляпе. Граждане, — продолжала она громогласно, — кто вошел, ну-ка передавайте на билетики! Поднявшись на площадку, Лукин с пристрастием оглядел убегавшую назад улицу. Его исчезновение никого не взволновало. Убедившись в этом, он протолкался в середину вагона, где и застрял, зажатый со всех сторон желающими пользоваться трамваем согражданами. В таком полувисячем состоянии он ехал с полчаса, сошел у «Метрополя» и от отеля уже добирался пешком. Несмотря на холодный ветер, солнышко пригревало и в непродуваемых закутках было даже жарко. Выйдя не спеша на брусчатку Красной площади, Лукин огляделся и после недолгого раздумья направился к собору Василия Блаженного. Новый Мавзолей, заменивший временный, деревянный, блестел начищенным мрамором, но, как видно, усыпальница Ильича мало Лукина волновала. Вместо того чтобы отдать дань вождю мирового пролетариата, он какое-то время постоял около Лобного места, затем обошел собор вокруг и, прислонившись к облицовочному камню основания, принялся ждать. Ждать пришлось долго. Минутная стрелка часов на Спасской башне успела пробежать три четверти круга, прежде чем из ворот выехал автомобиль. Расстояние до него на глазок было метров семьдесят. Лукин начал отсчет. До момента, когда машина, шурша по брусчатке шинами, исчезла из поля его зрения, прошло шесть секунд. Кто сидел в машине и даже сколько в ней было человек, он точно сказать не мог. Покусав верхнюю губу, Лукин закурил, задумался. Большой отряд пионеров, неся развернутое знамя, направлялся навестить дедушку Ленина. Из-за памятника Минину и Пожарскому вышел милиционер и двинулся прямо на Лукина. Молодое усатое лицо стража порядка светилось здоровьем, собранная складками назад гимнастерка облегала крепкое тело. Лукин внутренне собрался, естественным движением расстегнул пальто: на поясе под пиджаком висела кобура с револьвером. Милиционер приблизился, остановился в метре, строго посмотрел Лукину в лицо. — Что же вы, товарищ! На Красной площади, рядом Мавзолей, а вы курите! Нехорошо! — Виноват, — туша о каблук сигарету, извинился Лукин, пояснил: — Вот, приехал из-за границы, давно не был, расчувствовался… — Понимаю, — помягчел страж порядка. — То-то, я наблюдаю, вы здесь около часа стоите. Взяв под козырек, милиционер повернулся и не спеша удалился к своему посту у памятника. Лукин перевел дух, запахнул полы макинтоша. Пройдя через площадь, он спустился вниз к Охотному Ряду и, расспросив любезную старушку о маршруте, сел на первый же трамвай, который и довез его до Каланчевки. На привокзальной площади все бурлило. Толпы прибывших в столицу мешочников с ошалелым видом расспрашивали каждого встречного-поперечного, как пройти или проехать, и, выслушав ответ и мало доверяя этим ушлым москвичам, тут же перепроверяли полученные сведения. В огромном зале Казанского вокзала было многолюдно. Одуревший от духоты и стиснутости народ штурмовал железнодорожные кассы в надежде поскорее покинуть безумный город. Понаблюдав со стороны картину массового проявления человеческих страстей, Лукин забрал из камеры хранения свой потертый докторский саквояж и вернулся в кассовый зал. С озабоченным видом рассеянного, потерявшегося в толпе интеллигента он несколько раз прошелся вдоль бесконечного хвоста очереди, то вынимая, то нервически засовывая в карман макинтоша пухлое портмоне. В промежутках между этими лишенными какого-либо смысла действиями Лукин то и дело ставил на пол свой саквояж и с усердием вытирал взмокший лоб большим носовым платком. Ждать пришлось недолго. Как при запахе крови поднимается к морской поверхности и начинает ходить кругами акула, так и некий невзрачный тип стал все чаще мелькать в поле зрения Лукина. В кепчонке блином, мятых, с мешками на коленях брюках и узковатом кургузом пиджачишке — рыжий сужал круги. Однажды, как бы невзначай, он даже едва заметно притерся к своей жертве, но, видно, что-то спугнуло, и он снова растворился в густой толпе. Наконец, пользуясь тем, что человек в шляпе, усиленно моргая, уставился на расписание поездов, рыжий мягко причалил к растерявшемуся лопуху и легко и непринужденно запустил руку в карман его пальто. Он уже нащупал портмоне, его музыкальные пальчики уже сомкнулись на мягкой коже дорогой зарубежной штучки, обещавшей так много прелестей жизни, как вдруг непонятно отчего кисть руки пронзила страшная боль. Рыжий еще не понял, что случилось, но шестым чувством профессионала уже знал, что попался с поличным. В следующее мгновение вор обнаружил и причину испытываемого, мягко говоря, неудобства. Он стоял в сомкнувшемся кольце людей, в то время как мужчина в шляпе сжимал его руку, продолжавшую пребывать в чужом кармане. — Граждане, — кричал «лопух» истошным голосом человека, не ожидавшего от судьбы такой пакости, — это что же происходит! Карманник! Он хотел украсть мое портмоне! У меня там денег двадцать семь рублей и командировочное удостоверение! Нет, вы видели, вы все видели?! Он продемонстрировал любопытствующим руку рыжего в собственном кармане, потом вынул эту руку, и она действительно сжимала портмоне. Несколько дюжих мужиков как по команде выступили вперед, недвусмысленно засучивая при этом рукава. Рыжий вздрогнул, вся его тщедушная натура сжалась в предчувствии суда незнакомого ему Линча. Однако Лукин охладил справедливый гнев трудящихся против пособника мирового капитализма. — Граждане, — сказал Лукин громко, уже своим, естественным голосом. — Все вы будете свидетелями, а этого ханурика я сейчас сдам в милицию. Побудьте здесь, не расходитесь, я вернусь через пять минут с милиционером! — Да куда мы отседа денемся, — успокоил его старик в ватнике и ушанке не по сезону, — нам еще за билетом стоять до морковкина заговенья. Взяв вора покрепче за руку, Лукин пошел от касс, однако направился не в отделение милиции, как обещал трудовому народу, а к выходу из вокзала. Оказавшись на улице, он прижал своего невольного компаньона к стене здания и тихо и внятно спросил: — Что, рыжий, по нарам соскучился? Забыл, видать, вкус баланды… Сказав это, Лукин понял по глазам своей жертвы, что ошибся: рыжий вкуса тюремной баланды не забывал. — Вот и хорошо, — продолжал Лукин, гипнотизируя вора взглядом. — Теперь слушай меня внимательно и, сделай одолжение, поверь на слово, что последний раз я шутил в одна тысяча девятьсот семнадцатом году. — Свободной рукой он вытащил из кармана сигареты, одну вставил в рот рыжему, вторую взял губами сам и обе поджег зажигалкой. Вор курил с наслаждением, в глазах у него появился огонек надежды. — Так вот, — Лукин перекатил сигарету в угол рта, — сейчас поедем с тобой в малину, познакомишь с паханом. Рыжий покачал головой. — Я жить хочу! — Голос у него был сиплый, прокуренный. — Хочешь, значит, будешь, — с легкостью заверил его Лукин. — Пахан тебе сам спасибо скажет, что меня привел. — Он скажет! — весь скривился рыжий, и Лукин понял, что у вора есть все основания сомневаться. — Перо под пиджак — и пишите письма! — Дело есть на сто миллионов, — продолжал обрабатывать его Лукин. — Ладно, — согласился рыжий, — ты, значит, меня здесь маленько обожди, а я туда и мигом обратно! Одна нога здесь, другая там! Разрешеньице спрошу и вернусь!.. — Может, тогда я лучше к кассам пойду, а то мне одному здесь торчать несподручно? Там ведь нас с тобой тоже поджидают! Сейчас легавого подцепим и пойдем все втроем протокольчик писать. Я правильно понял твой выбор? — Для большей убедительности Лукин сильнее сжал руку вора, отчего тот поморщился. — Ну у тебя и силища, — вымолвил рыжий, едва переводя дыхание. — Дай обмозговать, не гони лошадей. — По дороге все и сообразишь, — заверил его Лукин. — А что силища, так это специальные упражнения по китайской системе кун-фу. Если подружимся, — пообещал он туманно, — тебя тоже научу, чтобы было чем в камере заняться… С этими словами Лукин оторвал вора от стены и, прорезая толпу, направился к крутившемуся на проезжей части извозчику. В пролетке ехали бок о бок, Лукин курил, наблюдая краем глаза за рыжим и пытаясь определить, не тот ли это извозчик, виденный им еще утром у дома Телятиных. Даму с лисой Лукин запомнил хорошо, но с лихачом и его экипажем вышла промашка. Впрочем, решил он наконец, если даже извозчик тот же самый, это вполне может быть совпадением, но неприятное чувство недовольства собой оставалось. Сидевший рядом с ним вор был напряжен, ерзал по кожаному сиденью тощим задом и то и дело грыз ногти. Вести с ним светскую беседу Лукину не хотелось, и он молчал. Ехали тем временем все больше закоулками и лишь однажды пересекли оживленную широкую улицу с движением трамваев и веселым милиционером в белых, раструбами, перчатках, стоявшим посредине перекрестка. В район Марьиной Рощи втянулись как-то незаметно. Окружившие их дома, черные от времени и зачастую покосившиеся, казались Лукину одинаковыми, и поэтому он не старался запоминать извилистый маршрут, а лишь следил за общим направлением движения. Удивляло большое количество попадавшихся им навстречу цыган. Расплатившись с извозчиком на перекрестке, они выждали, пока тот скрылся из виду, и плечом к плечу пошли по длинному и какому-то особенно неказистому переулку, поросшему по проезжей части мощными лопухами и густой, по пояс, травой. Одной рукой Лукин сжимал запястье рыжего, в другой нес свой докторский саквояж. Пройдя таким образом три квартала, вор как-то засуетился, заскулил, но после дружеского пожатия все же направился к высоким, когда-то выкрашенным зеленой краской воротам, в которых на одной петле болталась дверца. Войдя во двор, рыжий зажмурился от яркого солнца, остановился как бы в последней надежде избежать дальнейшего разворота событий. — Ну? — Лукин тяжело посмотрел на своего спутника, выжидательно скривил бровь. — Вон там, видишь, лесенка вниз? — Вор мотнул головой в угол окруженного со всех сторон домами двора, где действительно была маленькая скособоченная дверь, к которой спускалось несколько ступенек. — Подожди здесь, я посмотрю, дома ли хозяин. — Ну зачем же мы будем его беспокоить, — опять не согласился Лукин. — Подождем вместе, авось кто нам и поможет! Мне лично спешить некуда, а менты на вокзале пашут круглосуточно, так что успеем… С этими словами, увлекая рыжего за собой, он опустился на лежавшее тут же у стены отполированное непогодой и задами бревно, коротко предупредил: — Дернешься, пристрелю! Привалившись спиной к нагретой солнцем, изъеденной жуками стене, он блаженно зажмурился, оглядел из-под широких полей шляпы заброшенный уголок старой Москвы. Рыжий вертелся на месте, то и дело зыркая глазами по окнам полуподвалов. Со стороны они выглядели, как два старых приятеля, присевших погреться на солнышке и поболтать о жизни. Время шло, двор оставался пуст, если не считать облезлого кота, вылезшего из дома составить им компанию. Наконец врезанная в ворота дверца скрипнула единственной петлей, и, двигаясь мягко и пружинисто, во двор вступил амбал в ковбойке с закатанными рукавами и невиданного размера клешах. Среднего роста, он был настолько широк в плечах, что сразу напомнил Лукину, как про таких говорят в народе: что поставить — что положить. Задержавшись на мгновенье в дверном проеме, амбал обвел настороженными глазами двор, остановился взглядом на идиллической картине дружеских посиделок. Секундой позже открылась маленькая дверца в полуподвал и из нее выглянул тощий человек в кителе, галифе и в тапочках на босу ногу. Голова его сидела на жилистой шее как-то боком, так, что издали манерой смотреть он напоминал петуха. Косой, понял Лукин, и не преминул отметить, что рука человека пребывала в кармане его военных штанов, явно сжимая нечто стреляющее. Тем временем амбал приблизился, остановился в паре метров, нагло, в упор рассматривая Лукина и не обращая никакого внимания на рыжего. Чтобы облегчить задачу знакомства с собственной персоной, Лукин поднялся на ноги и, подобрав с бревна саквояж, не спеша пошел через двор к поджидавшему его любителю военной формы. Рыжий плелся за ним, понуро свесив голову. Миновав посторонившегося косого, Лукин спустился по ступеням, потянул на себя дощатую дверь и, нагнувшись, вошел в низкое полуподвальное помещение. В центре комнаты, за столом, при свете голой электрической лампы, сидели двое и азартно резались в карты. Судя по возгласам, играли в буру. В глубине комнаты на нарах лежал кто-то третий, с головой укрытый ватником. Рядом находилась дверь, ведшая, как понял Лукин, в глубь полуподвала. Обогнув игроков, Лукин прошел в дальний угол и опустился на стул. Амбал подошел к рыжему. — Ну что, падла, скурвился, легавого привел? — Могучей рукой он оторвал вора от пола, подержал для острастки на весу, но ударить не решился, зная, по-видимому, о тяжести своей руки. — Постой, морячок, не горячись, — попридержал амбала и косой, однако не приближаясь, а наблюдая за происходившим от входа. Голос у него был блеющий и вполне соответствовал наружности. — Как объявится, велено просить. Он хихикнул, указал заросшим щетиной подбородком на дверь у нар. Амбал по прозвищу Морячок слегка приспустил рыжего на пол и, полуволоча его по давно не мытым доскам, дотащил до двери, втолкнул в соседнюю комнату. Единственное, что заметил Лукин, освещена она была значительно лучше и на дальней ее стене висел большой яркий ковер. Дверь закрылась. Наступило молчание, нарушаемое лишь сопением Морячка и шлепаньем карт о столешницу. Косой все так же торчал у входа, по-петушиному оглядывая комнату и не вынимая руки из кармана. Лукин поставил саквояж рядом с собой, закинув ногу на ногу, достал пачку сигарет, чиркнул зажигалкой. Воздух в комнате был спертым, пахло чем-то кислым, не в последнюю очередь из-за сохших на веревке над нарами портянок. Докурив сигарету, Лукин стал уже позевывать, как вдруг внутренняя дверь открылась, и в комнату вошел среднего роста мужчина с седой шапкой крупно вьющихся волос. Лицо его было красиво мужественной, несколько тяжеловатой красотой, с которой контрастировали круглые старушечьи очки. Впрочем, он их тут же снял, положив в нагрудный карман белой рубашки, на которую сверху был надет теплый волчий жилет. Держался мужчина с достоинством, движения его были неторопливы, за каждым из них чувствовались физическая сила и тренированность тела. Лет около пятидесяти, определил Лукин на глазок, может быть, больше, но ненамного. Вещи носит недешевые, чистые, что особенно бросалось в глаза на фоне царившей в полуподвале запущенности. — По-моему, здесь кто-то курил, — сказал мужчина, морща нос и небрежным жестом прогоняя картежников из комнаты. — А, гость? Ну, гостю позволено! Наслышан, премного наслышан, — продолжал он, подходя к столу и опускаясь на освободившийся стул. Откинувшись на его гнутую спинку, он долго и пристально рассматривал Лукина. К своему удивлению, Лукин вдруг понял, что как в манере держаться, так и во внешности между ними, пожалуй, было определенное сходство. Мужчина тем временем продолжал: — Рыжий рассказал, как вы его подловили, а еще поведал фантастическую историю, будто вы его пытали, заставляя привести сюда. Что ж, вот вы и у меня! Говорите, зачем пожаловали. Да, Морячок, — приказал он лениво, едва повернув голову в сторону амбала, — пошманай фраерка, а то, сдается мне, он рыжего обещал пристрелить. Интересно, что нам принесли в саквояжике? Повинуясь команде, Морячок подошел к Лукину, оттолкнул его для общей острастки и потянулся к саквояжу. По-видимому, впоследствии он пожалел о своей поспешности, так как в следующий момент молча, как подобает настоящему мужчине, рухнул на пол, где и остался лежать, вдыхая исходящие от заплеванных досок миазмы. — Неплохо, — прокомментировал мужчина, — совсем неплохо! Только зря вы горячитесь. Он ведь скоро очухается… Ну а пока у нас есть время, — усмехнулся он, — поговорим! Дайте-ка сюда вашу пушку! Под дулом пистолетов косого и ожившей на нарах фигуры, оказавшейся бородатым мужиком, Лукин вытащил свой наган, положил его на стол. — Теперь, будьте так любезны, саквояжик, — приказал мужчина. — Может быть, лучше я сам? — предложил Лукин. — Ну зачем же вам утруждаться, — криво усмехнулся пахан. — Косой, займись! Тощий сунул пистолет в карман галифе, обошел Лукина стороной и взял саквояж. Поставив его на край стола, он немного повозился с замком и с ходу раскрыл обрамленные металлом створки. То, что представилось взгляду Косого, его поразило: глаза разом остекленели, костистое лицо сделалось белее полотна. Едва двигая губами, он произнес: — Граната! Без чеки! И все поняли, что он не врет, потому что чека висела на потертом рыжем боку саквояжа, привязанная шпагатом к его замку. В следующее мгновение все, кроме Лукина, лежали на полу, прикрыв головы руками. Каждый мысленно считал до трех. Потянувшись через стол, Лукин подтащил к себе саквояж, закрыл его и, подобрав наган, отступил к стене так, чтобы видеть всех лежащих. Прошло три секунды, пять, семь! Первым поднялся пахан. Охлопывая ладонями свои брюки, он искоса посмотрел на Лукина, скривил тонкие губы. — А вы, оказывается, шутник! — Жизнь заставляет, — неопределенно заметил Лукин, не опуская дула нагана. — Я ведь предлагал помочь. Послушайте, Седой, я думаю, именно так вас зовут, — продолжал Лукин, — давайте ближе к делу! Мы тут с вами играем в игрушки, а они стреляют. Ей-богу, мне совсем не хочется выяснять, кто первый нажмет курок. Да и к тому же ни вы, ни я не стремимся привлечь сюда уголовку. Поговорим? — Поговорим. — Седой сел на свой стул, приказал: — Отнесите Морячка на воздух, пусть освежится, а то здесь стало жарковато. Далеко не уходите, можете понадобиться! Подождав, пока амбала под руки выволокли за дверь, Лукин опустился на стул, поставив его так, чтобы ему были видны окно и обе двери. Наган он убрал в карман, но рука его задержалась по соседству. — Граната — муляж? — спросил Седой, разглядывая с близкого расстояния Лукина. — Ну зачем же! — мягко улыбнулся Лукин. — Все самое лучшее, английское. Только граната отдельно, а запал отдельно. — Он помедлил, достал левой рукой сигареты, закурил. Спросил, глядя с прищуром: — Добровольческая армия… Одесса… безденежье… толпа скотов?.. — Не будем трогать прошлое, — усмехнулся Седой. — Я лично не вполне уверен, что оно в самом деле было… Зачем пришли? — Хочу поупражняться в стрельбе из винтовки. Нужен ствол маузера выпуска тридцатого года. Приклад откидной — фиксирующийся штырь с маленьким упором для плеча. Седой исподлобья посмотрел на Лукина, пожевал в задумчивости губами. — Добровольческая армия… Одесса… безденежье… убийца по найму?.. — Не будем трогать прошлое, — усмехнулся Лукин. — Правда, в отличие от вас, я не сомневаюсь, что оно было. — Жаль, мне очень жаль. — Седой откинулся на спинку стула, заложил руки за голову. — Мне действительно очень жаль, но оружием не торгую. Хотите, могу предложить камушки, фамильные драгоценности, если, конечно, нет своих. А своих, я вижу, нет… Купите, не пожалеете! — Да, запамятовал сказать, — прервал его Лукин. — Подберите хороший глушитель и немецкий оптический прицел. Магазин должен быть на три патрона, и потрудитесь проверить, чтобы сами патроны были в отменном состоянии. Я возьму дюжину… — Значит, говорите, магазин на три патрона. — Седой покивал сочувственно, пожевал губами. — Выходит, одного может быть мало, а на четвертый выстрел не хватает времени, — рассуждал он вслух. — При скорострельности где-то тридцать выстрелов в минуту вы рассчитываете иметь в своем распоряжении шесть секунд. Судя по тому, что вы выбрали винтовку Маузера, стрельба будет вестись со значительного расстояния… — Седой слегка присвистнул. Лукин молча выжидательно смотрел на пахана. — Ничего не получится, иметь дело с ОГПУ не входит в мои планы, мне хватает ментов! Если будут другие пожелания, заходите, дорогу знаете! Правда, за своих ребятишек поручиться не могу — обидели вы их, очень обидели! — Срок изготовления — два дня. Плачу американскими долларами, даю две косых. Седой удивленно поднял брови, еще раз присвистнул. Какое-то время он молчал, сосредоточенно о чем-то размышляя, потом проговорил, улыбаясь собственным мыслям: — А что, может быть, это и вариант! Так сказать, сигнал судьбы… Пожить на старости лет, как белый человек… Десять! Наличными! Кстати, это очень недорого, если учесть стоимость керосина, чтобы спалить дотла этот клоповник. — На эти деньги вы сможете купить всю Москву и сжечь ее, — усмехнулся Лукин. — Пять. Пять тысяч! Только избавьте меня от ваших рабов да и сами воздержитесь от провокаций. Деньги большие, дело серьезное, зачем понапрасну рисковать? — Хорошо, — согласился Седой. — Одну косую задатка. — Тысячи нет, а пару сотен дам. — Лукин вытащил из кармана две зеленые бумажки. — Сами понимаете, такие суммы я с собой не ношу. Он поднялся, взял с пола саквояж. Седой тоже встал, двумя пальцами прихватив банкноты, небрежно сунул их в тот же карман, что и очки. — Встречаемся послезавтра в полдень в скверике у Большого театра. Вы отдадите мне тубус и получите конверт с деньгами. И пожалуйста, без фокусов! Проводите меня до ворот и умерьте пыл вашей своры. Если обнаружу слежку, считайте, что сделка не состоялась… — Он пошел к двери, но вдруг остановился. — Поскольку в течение какого-то времени я заинтересован в вашей безопасности, хочу дать совет. Границу легче всего переходить в районе Никольска-Уссурийского, это верстах в пятидесяти от Владивостока. Далековато, конечно, но зато надежно. Легко найдете китайских проводников, и стоит недорого… — Что ж, — усмехнулся Седой, — спасибо за совет! Я в долгу не останусь. Вы мне чем-то нравитесь. Мне даже кажется, что если бы карта легла по-другому, мы могли бы поменяться местами, и не вы, а я просил бы вас об услуге. — Ну, допустим, я ни о чем вас не просил, мы заключили сделку! — отрезал Лукин. — Что ж до ваших догадок, то, как бы карта ни легла, я на вашем месте никогда бы не был. — Как вам будет угодно, — Седой скривил губы в горькой усмешке, — но совет я вам все-таки дам. Все по той же причине обоюдной безопасности… — Он подошел ближе, остановился напротив Лукина. — При первой возможности смените вашу одежонку на нечто более советское. Возможно, в Париже на вас никто бы не обратил внимания, но в Совдепии надо быть проще! Здесь вообще действует закон: чем серее, тем оно и безопасней. Обойдя Лукина, Седой вышел во двор. Косой терся недалеко от двери, Морячок с бородатым мужиком отдыхали на бревне. При виде Лукина Морячок поднялся на неверные ноги и, пошатываясь, направился в его сторону, но Седой остановил его, покачав головой. Проводив гостя через двор, пахан молча приоткрыл дверь и выпустил Лукина за ворота. В этот предвечерний час переулок был тих и пуст, и только серые рваные облака неслись по небу куда-то к югу. Домой Лукин вернулся к шести. Памятуя о словах Седого, он заехал в краснопресненский Мосторг, глядевший стеклянным фонарем на оживленную площадь, и купил плотную синюю блузу и кепку с твердым лаковым козырьком. Такие кепки, по его понятиям, должны были носить законопослушные ударники труда и путейцы, всегда тяготевшие к униформе. Потолкавшись еще немного у прилавков, Лукин незаметно выскользнул на площадку к шахте грузового лифта и быстро переоделся в обнову. Шляпу и пальто он аккуратно завернул в выпрошенный у продавщицы большой лист оберточной бумаги и, перевязав сверток шпагатом, приторочил его к ручке саквояжа. Проделав эту нехитрую операцию, Лукин спустился по лестнице в забитый ящиками и мусором двор Мосторга и через щель в воротах вышел на боковую улицу. Избавившись таким образом от возможного хвоста, он остановил проезжавший мимо таксомотор и приказал срочно ехать на Белорусский вокзал, однако на полпути передумал, назвал адрес Дома правительства. Подъехав к серой его громаде, он расплатился, купил в киоске коробку «Казбека», несколько газет и свежий «Крокодил» и, гуляя, отправился домой. Ленивый редкий дождичек начал накрапывать с серого, бесцветного неба, по-над рекой порывами налетал холодный ветер. На середине дуги Большого Каменного моста Лукин остановился, посмотрел на развалины храма Христа Спасителя. Кое-где стены еще стояли, и какие-то люди копошились на грудах обломков. Зрелище оставляло впечатление сиротливой неприютности, от него щемило сердце. Кто-то тронул его за рукав. Лукин резко обернулся. Перед ним с протянутой рукой замерла старушка нищенка. Лицо ее было морщинисто, как печеное яблоко, в глазах стояла скорбь. — Милок, дай на бедность гривенничек! Раньше, бывало, на паперти стаивала, а теперь и негде, совсем по миру пойду! — Она зажала в сухой ладошке монету, улыбнулась беззубым ртом. — Первый раз анафемы рвали его аккурат перед Новым годом… Холодно было — страсть. Я думала, все, зиму не переживу. Утром пошла поглядеть, а он, родимец, стоит, не поддался дьявольской силе! Ну, думаю, слава тебе Господи, защитил! Ан нет, видать, провинились мы перед Ним, нет нам Его благословенья! А ведь сказывали, великий князь Константин Павлович двадцать семь фунтов серебра на храм пожаловали, а Демидов прислал аж двести империалов на напрестольный крест… Нет, не будет добра, не будет… Продолжая бормотать, старушонка повернулась и, шаркая ногами в опорках, побрела вниз, к набережной. Лукин посмотрел ей вслед. Было что-то жуткое, пугающее в этой одинокой фигурке на продуваемом ветром мосту. Кого он встретил — Россию? Прикрыв огонек зажигалки ладонями, Лукин закурил, пошел в противоположную сторону, стараясь не смотреть на то, что осталось от памяти о войне двенадцатого года… В квартире Телятиных было тихо и темно. Ослабленный пыльным пространством кухни свет оконца едва достигал коридора. С противоположной торцовой стены, плохо различимый в полутьме, на Лукина смотрел портрет вождя народа. «Лучший ученик Ленина», — вспомнил Лукин принятое согласно табели о рангах поименование правителя. Если писали «славный соратник Ильича» — понималось, что это Вячеслав Михайлович Молотов, в то время как эпитет «стойкий большевик-ленинец» означал Ворошилова. Лукин усмехнулся, вскинув руку, прицелился пальцем в то место, где над кривым кавказским носом сходились брови… Оказавшись в отведенной ему комнате, Лукин распаковал сверток, повесил на проволочные вешалки пиджак и макинтош и покрутился перед зеркалом в новой блузе. Теперь, по крайней мере так ему казалось, он больше походил на квалифицированного рабочего. Одежка, конечно, выглядит слишком новой, но, если ее немного помять и потереть, будет то, что надо. Вытащив из кармана пиджака наган, Лукин засунул его за пояс брюк и едва успел запахнуть полу блузы, как дверь без стука открылась и на пороге комнаты появилась Анна. Модная под резиночку юбка из сатина — либертиф и легкие торгсиновские туфельки делали ее похожей на спортсменку. — Ну, наконец-то! Где вы были, я вас так ждала. — Девушка прошла в комнату и только теперь с удивлением разглядела Лукина. — Собрались на маскарад? Зачем вы это надели? — Я… мне показалось… — опешил от такого напора Лукин, — видите ли, мне не хотелось бы выделяться. Я вообще-то человек скромный, не привык… — Ну хорошо, хорошо. Снимайте это уродство! — Мне, честно говоря, хотелось думать, что в этой блузе я похож на интеллигентного рабочего-печатника. Знаете, в этом во всем есть свой шарм… — Возможно, — согласилась Анна. — Не могли бы вы все делать побыстрее, мы опаздываем в театр. Вы ведь нашли мою записку? Нам надо поговорить так, чтобы дядя ничего не подозревал. — Я надеюсь, мы идем на Шекспира? — Лукин зашел за открытую дверцу шифоньера, быстро переменил блузу на пиджак и переложил в карман наган. — К сожалению, нет. Сегодня «Темп» Погодина, я взяла две контрамарки. Мы недавно поставили «Гамлета», но театр ругали за аморфность позиции и формалистскую эстетику. — Естественно. — Лукин закрыл дверцу шифоньера, взял с вешалки шляпу. — В этой стране принцы и тени их отцов не в почете… До театра они решили добираться пешком. Трамваи ползли переполненные, народ после рабочего дня висел на подножках. Лукин взял Анну под руку, раскрыл зонт. Анна молчала. — Знаете, — сказала она наконец, — вы вчера пошли спать, а мы еще долго говорили. Дядя вам очень верит. Помогите ему… Я не знаю как, но помогите! Он погибает… Она снова замолчала. Дождь прекратился. Лукин закрыл зонт, но руку девушки не выпустил. — Я иногда просыпаюсь ночью и слышу, как он ходит по комнате, потом остановится у окна, замрет, будто прислушивается, не едет ли машина. У него ведь совсем нет друзей. Был один, профессор-химик, да и тот повесился. Перед смертью подкараулил дядю в нашем подъезде и рассказал, что его вызывали в ОГПУ и что он все подписал. И про себя, и про Сергея Сергеевича, и про других. Он признался, что они распространяли письмо восемнадцати большевиков, обвинявшее Сталина в режиме личной власти и еще в чем-то, в чем — он уже не помнил. Правда, профессор был членом партии, но дядя боится уже одного того, что теперь знает о существовании письма. Анна перевела дух. От быстрой ходьбы и взволнованной скороговорки она начала задыхаться. — И в институте у него неприятности… Работает комиссия, пересматривают все учебники. Одна скотина, лучший дядин ученик, написал туда заявление, что не верит преподавателю Телятину, который в методическом пособии не полностью привел цитату Сталина и тем исказил мысль вождя. Дядю вызывали, мы ночь не спали — искали эту несчастную цитату и так и не нашли. Он ее, видно, откуда-то списал, а откуда — не помнит… «Какая поразительная штука жизнь, — думал Лукин, слушая Анну. — Она, как кувшин, в который можно налить нектар возвышенных мыслей и любви, а можно — жижу подлости и помои доносов. И зоологическая ненависть к себе подобным, и возвышенный полет чувств — все это описывается одним и тем же словом». Лукин усмехнулся. — Вы смеетесь? Разве я сказала что-то смешное? — Анна недоуменно посмотрела на Лукина. — Вам, наверное, все это безразлично. — Нет, Анечка, нет! Мне просто больно видеть, что сделала жизнь с Сергеем Сергеевичем. Он ведь был умница, талантливый человек, офицер… — Почему «был»? Вы считаете, что его арестуют? Вы его хороните? Хотя я и сама много раз думала, что мы с дядей бывшие люди… — Да нет же, нет, я вовсе не это имел в виду! Я просто вспомнил, каким он был пятнадцать лет назад. Вы просите меня ему помочь. — Лукин остановился, посмотрел в глаза Анны. — Как? Я не знаю. Подождите немного, я надеюсь, все скоро изменится. Иногда достаточно тронуть камень, чтобы сошла лавина. И еще я хочу вам сказать, — он улыбнулся, — я не могу вам не сказать, что вы мне очень нравитесь. И пожалуйста, никогда и никому не говорите то, о чем вы мне сейчас рассказали! Страшная досталась нам эпоха, но, к сожалению, время жить не выбирают. — Он взял ее руку в свои, прикоснулся к ней губами. — Я многое терял в этой жизни, вас я не хотел бы потерять! — Я вам верю! Узким переулком они вышли к Арбату. Вдали, на другой стороне улицы показалось серое здание театра. — Мне потребуется время оглядеться, — говорил Лукин, на ходу поправляя шляпу. — Накопления кое-какие есть, так что спешить искать работу не надо. Могу же я, в конце концов, позволить себе пожить свободным художником. — Он заглянул ей в лицо. Анна улыбнулась. Черный, как жук, фордик с правым рулем прокатил навстречу, сверкая лакировкой корпуса. Народ стекался к театру со всех сторон, толпился перед входом. Подъехало несколько правительственных мерседесов, из которых вышли какие-то иностранцы в сопровождении начальственного вида граждан и суетящейся обслуги. Лукин узнал Енукидзе. Прокладывая Анне путь, он протиснулся поближе. Охраны не было, если не считать увальня в кепке, державшегося несколько поодаль от своего подопечного. Стоя в тесноте, Лукин видел, как вся группа втянулась в двери театра, машины отъехали. Толпа загудела, подалась к входу. Старушка билетерша приветливо улыбнулась Анне, оценивающе оглядела Лукина. Выстояв очередь в гардероб, они поднялись на второй этаж. У центральной арки входа в зрительный зал особняком стояла группа мужчин в строгих деловых костюмах, с официальным выражением на сосредоточенных лицах. Лукину бросился в глаза среднего роста человек с высоким лбом, зачесанными назад прямыми волосами и плотно сомкнутыми губами на волевом скуластом лице. Он стоял несколько в стороне и участия в разговоре не принимал. Взгляд его равнодушно скользил по лицам попадавших в поле зрения людей. — А, Анна Александровна, — улыбнулся он сдержанно, увидев приближавшихся Анну и Лукина, шагнул в их сторону, сказал, будто продолжал давно начатый разговор: — До чертиков надоели мне все эти околотеатральные страсти! — Здравствуйте, Борис Евгеньевич! — обрадовалась Анна. — Вот, познакомьтесь, друг нашей семьи. Лукин выступил вперед, пожал протянутую ему твердую ладонь. — Один треп кругом, устаешь от никчемных разговоров, — продолжал жаловаться Борис Евгеньевич на судьбу. — Репетировать надо, а тут делегация! — Товарищ Лукин приехал к нам из Самары, хочет подыскать себе подходящую работу, — перевела разговор на более общую тему Анна. — Я привела его показать наш театр. — Тоже грешите лицедейством? Был я в вашем драматическом, правда давно. — Борис Евгеньевич изучающе посмотрел на Лукина, спросил: — С вашим амплуа понятно, или, может быть, вы по постановочной части? Приходите, поможете разобраться с декорациями. Премьера на носу, а у нас еще конь не валялся! И вообще, — опять начал распаляться Борис Евгеньевич, — у меня такое впечатление, что вся труппа по полдня ищет, куда запропастился Дмитриев! Как ни крути, а для первого и третьего актов надо монтировать лестницу… — Дмитриев — это наш художник, — пояснила Анна. — Борис Евгеньевич!.. — начала она, но к ним уже подходил молодой лоснящийся человек, чтобы увести ее собеседника. Тот только беспомощно развел руками. — Ну, вот видите, я уже получил первое предложение, — улыбнулся Лукин, отводя Анну в сторону, спросил: — Кто этот человек? — Борис Евгеньевич Захава, наш режиссер. Он вместе с Вахтанговым создавал этот театр. Сейчас к юбилею Горького ставит «Егора Булычова», поэтому, наверное, и нервничает. Постановка взята под контроль ЦК, да и с пьесой пришлось хлебнуть порядочно. Сначала надо было убедить Горького все перекроить, теперь попали в цейтнот. Прибавьте к этому социалистическое соревнование, ежедневный контроль на репетициях и в мастерских, отметки в сводках… короче, есть от чего схватиться за голову. Один выпуск бюллетеня о работе над великой пьесой чего стоит! Говорят, что на премьеру двадцать пятого приедет сам Горький, а с ним, — Анна встала на цыпочки, прошептала в самое его ухо: — Сталин! — Она как-то испуганно и со значением посмотрела на Лукина. — Алексей Максимович на репетиции уже приезжал, но в постановку не вмешивается — сидит смотрит. Вот вся тяжесть-то и легла на Бориса Евгеньевича и на Щукина, он в пьесе играет заглавную роль. Слушая Анну, Лукин внимательно разглядывал раскланивавшихся с иностранцами мужчин. Немцы, понял он по доносившимся восклицаниям, официальная торговая делегация. — Второй, тот, что увел Захаву, — продолжала Анна, — это Киршон, большой человек в писательском мире. Пьесы у него дубоватые, прямолинейные, зато в жизни может все. Кто-то из драматургов рассказывал, что в прошлом году Сталин лично приказал ему перестать травить писателей-попутчиков, понимаете — лично! Прозвенел третий звонок, задержанный, как понял Лукин, из-за гостей, и все дружно двинулись в зрительный зал. Стоило им занять свои места в партере, как свет медленно погас и тяжелый занавес пошел в стороны. Зрители зааплодировали. Началось первое действие пьесы, за содержанием которой Лукин не следил. Глядя на сцену, он думал о своем, не забывая хлопать вместе со всеми. В антракте Лукин подвел Анну к краю сцены и, обернувшись, долго и внимательно рассматривал зрительный зал, особенно противоположную его сторону, где находилась директорская ложа. По окончании спектакля они задержались, стояли в проходе, пропуская спешивших по домам людей. — Неужели бабье лето? — Оказавшись на улице, Лукин запрокинул голову, посмотрел в расчистившееся небо. К ночи действительно потеплело, северный ветер стих, уступив место мягкому дыханию далеких южных степей. — Люблю это время! Есть в нем светлая грусть и еще что-то такое, — он прищелкнул пальцами, — что хватает за сердце. Наверное, глухой страх перед долгой осенью и близкими холодами. Человек — он во всем звериной породы, не любит суровой зимы… Не спеша они пошли в сторону бульвара, свернули на его аллею. В свете редких фонарей деревья стояли притихшие, на лавочках целовались пары. — Вы сами Горького видели? — спросил Лукин. — Так, чтобы вблизи? — Видела. Ничего особенного — старик как старик. Высокий, сутулый, все больше молчит, однажды на репетиции от умиления всплакнул, наши говорят, он вообще сентиментален. Глаза? Глаза мне его не понравились, какие-то тусклые, уставшие… — Он приезжает часто? — Лукин остановился под фонарем, закурил. Световой конус наполнился клубами белого дыма. — Да, пожалуй… Вы же знаете, что скоро премьера «Булычова», и этой вещи придается особое значение — нечто вроде короны, венчающей все его сорокалетнее творчество. Алексей Максимович нынче в большом фаворе! Многие считают, что именно благодаря ему Иосиф Виссарионович благоволит к театру. Правда, сам он чаще ездит в Большой да во МХАТ, но один раз был и у нас. — Давно? — Давно. Задолго до моего прихода в труппу, в двадцать пятом, кажется. К нам все больше приезжают люди из ЦК, руководители второго ранга. Знаете, — оживилась Анна, — я сама слышала, как один из них сказал, что Нижний переименуют в Горький и юбилей будут праздновать по всей стране. — Этого надо было ожидать, — усмехнулся Лукин. — За лояльность и поддержку режима надо щедро платить. — Вы его не любите? — Нет! Он позволил им сделать из себя живую икону, оказался среди тех, кто обслуживает сиюминутную политическую идею — так сказать, «чего изволите». Люди, льнущие к власти, всегда продажны, вопрос только в цене. Не подумайте, что я его осуждаю, — кто я такой, чтобы осуждать! Каждый решает за себя. Время такое: делит всех на холуев и тех, кто закрывает на происходящее глаза. Ну, конечно, есть и святые, только их мало… — Почему вы так говорите? Вы, наверное, чем-то раздражены? — Анна остановилась, снизу вверх посмотрела на Лукина. — Русская интеллигенция никогда не ходила в услужении! — Ах, русская интеллигенция! — передразнил Лукин. — Русская интеллигенция в массе своей всегда была инфантильна и труслива, и дальше хорошего доброго царя мечты ее не шли. Залезть целиком в себя и покопаться сладострастно гвоздиком в собственных чувствах и переживаниях, растравить себя жалостью к себе же и себе подобным — это да! А отстоять свое человеческое достоинство, право жить по собственному разумению, да просто и банально — защитить свое имущество! — тут позиция страусиная. Почитайте нашу великую литературу, и вы увидите, что я прав! В этом смысле все мы — ущербные — вышли из гоголевской «Шинели». Отсюда и переворот семнадцатого. Все, что произошло и происходит с нами, глубоко закономерно. От неумения и нежелания защитить собственное достоинство до холуйства и прихлебательства — всего один шаг, и этот шаг нашей творческой интеллигенцией сделан. Поэтому и неясно, где кончается наша мессианская литература и начинается ОГПУ. Поэтому и соревнование ее деятелей — кто быстрее и прямолинейнее отразит в своих бессмертных произведениях последнее по времени решение партии! Успел, ухватил, а дальше начинается угар, жизнь одним днем, с водкой, ресторанами и бабами. Извините, Аня, я не должен был вам это говорить… — Знаете, не хочется верить, что все это правда! Человек живет надеждой, а это… Чем же жить? — Анна шла, понурив голову, глядя себе под ноги. — Неужели везде одно и то же? Спустившись по лесенке, они пошли вверх по переулку. — А вы слышали, говорят, Сталин запретил платить Демьяну Бедному больше, чем по полтиннику за строчку? Не слышали? Это на него Алексей Максимович нажаловался… Лукин промолчал. Анна не знала, слушает он ее или думает о чем-то своем. Рядом с ним она чувствовала себя под защитой, испытывала приятное, забытое с детства ощущение покоя. «То, что будет завтра, — думала она, — будет завтра, а сегодня, сейчас, мне просто и хорошо». Они остановились у подъезда. Лукин повернул ее к себе лицом, внимательно и, как показалось Анне, сурово посмотрел в глаза. — Сегодня был длинный день, вы устали, — сказал он, — но тем не менее мне еще кое-что надо вам сказать. Начнем с Сергея Сергеевича. Его во что бы то ни стало надо положить в больницу. Сердце, легкие, печень — что угодно, но из института его надо срочно убрать. Этим займетесь вы! Если понадобятся деньги, скажете. Второе… — Он обернулся, оглядел пустую улицу. — Все, о чем мы с вами тут беседовали, включая пауков в литературной банке, ни с кем не обсуждать! Думайте — когда, с кем и о чем вы говорите. Это значительно серьезнее, чем вам может показаться. Кто-то где-то пролил кувшин зла, и оно разлилось по сердцам людей. Или помните, как у Андерсена, — по миру разлетелись осколки зеркала. Анна улыбнулась. — Хорошо бы нашелся такой волшебник, чтобы разом все изменил, вернул людям человеческий облик! — К сожалению, так не бывает. Дорога одна — кто позволил стащить себя вниз, должен подняться самостоятельно. Это непреложный закон жизни, и никто, ни один волшебник не может его изменить. И вот еще что… — Лукин неожиданно широко улыбнулся. — Я, пожалуй, приму предложение вашего режиссера и пойду работать в ваш театр. Если, конечно, вы не будете возражать… Анне показалось, что он хочет сказать еще что-то, но Лукин промолчал. На лестнице пахло кошками. Бывший доходный дом спал и видел суетные совдеповские сны. На кухне горел свет, наполняя ее розово-грязное пространство тусклым маревом. Стараясь не шуметь, Анна на цыпочках прошла по коридору, приоткрыв дверь своей комнаты, замерла на мгновение, бросила взгляд на Лукина. Он все еще стоял у входа, смотрел ей вслед. Дверь закрылась. Продолжая улыбаться, Лукин разделся в своей комнате, накинул вместо пижамы новую блузу. Где-то в соседней квартире пробило двенадцать. Подогрев на электроплитке чай, он уселся со стаканом в руке в старое потертое кресло и придвинул к себе стопку купленных днем газет. Просмотр прессы он начал с «Крокодила», который показался ему скучным и совершенно не смешным. Две «лучшие» из всего прочитанного остроты скорее настораживали и заставляли задуматься, чем развлекали. «Если парень хорошо играет на скрипке, — читал Лукин, недовольно морща лоб, — это еще не значит, что он не оппортунист». Второй перл относился к области внешней политики и утверждал, что, пока Лига Наций закрыта на обед, Япония пообедает Китаем. Было еще что-то про комчванство, но такого качества, что заставляло лишь пожалеть об оскудении юмористического дара пишущей братии. Печатавшиеся в газетах новости утомляли однообразием, и ему даже показалось, что все их от начала и до конца написал один и тот же человек. Ничего выдающегося в мире за день не произошло. Опять ожидали роспуска германского парламента, Гитлер все так же жаждал власти, в то время как Страна Советов боролась за создание кадров собственной культурной интеллигенции. Выражение «культурная интеллигенция» Лукину понравилось, и он даже пожалел, что оно не из «Крокодила». В оставленной им напоследок «Правде» заголовки были четче и определеннее, в них звучала угроза: «Усилим борьбу с правооппортунистическим самотеком в хлебозаготовках!», «Беспощадно разоблачать расхитителей социалистической собственности!» Все газеты отметили новое нападение китайских добровольцев на Мукден и опубликовали материалы к юбилею Горького. Закончив таким образом знакомство с прессой, Лукин бесцеремонно сбросил газеты на пол и, закурив, принялся в задумчивости рассматривать висевшую рядом книжную полку. Библиотека пролетария не показалась ему элитарной. Ее составили с полдюжины мятых книжек в потертых бумажных обложках, все как одна — из серии приключений, и первое пробное издание краткой биографии вождя народов. Протянув руку, Лукин снял с полки книгу в твердом картонном переплете, раскрыл ее. На глянцевой странице был изображен человек, пышные усы которого нависали над тяжелым подбородком. Мужчина щурился, будто хотел получше рассмотреть и запомнить Лукина, морщил узкий лоб под густыми, зачесанными назад волосами. Что было в этом лице? Непреклонная воля? Жестокость? Звериная хитрость?.. Скрипнула дверь, Лукин поднял голову. Перед ним, одетая в широкую юбку и цветастую кофту, стояла Люси. Гладкие, забранные гребнем волосы открывали болезненно красивое, бледное до голубизны лицо. Казалось, кто-то специально стер с него все краски, уподобив белому холсту, на котором только еще предстояло написать женский портрет. Впрочем, некоторые черты этого портрета уже проступили: на Лукина смотрели большие, лихорадочно блестевшие глаза. — Не помешаю? — Люси закрыла за собой дверь, прошла, опустилась на поставленный на чурбачки, застланный одеялом матрас. — Знаете, я ведь сегодня не пила! — Она заложила ногу на ногу так, что приоткрылось круглое красивое колено, продолжала своим грудным волнующим голосом: — И на службу не пошла… Из-за вас! Проснулась днем, будто от толчка, и только одна мысль: это он! Не смейтесь, пожалуйста, не обижайте меня — да, я знаю, что это и смешно, и грустно, но я в вас влюбилась. Вы мой спаситель, единственный шанс в этой жизни! Ей-богу, не вру! — Она стрельнула в него глазами, просительно улыбнулась. — Лукин, заберите меня из этого свинарника! Заберите, не пожалеете. Я буду для вас всем — любовницей, кухаркой, собакой, только заберите. У меня ведь и зелененькие есть, я не такая дура, чтобы отдавать им все до цента. — Вам про меня рассказал Телятин? — Рассказал? Так, немного… например, что все и всегда зовут вас Лукиным. Нет, действительно, увезите меня отсюда! Я весь день сегодня представляла, как мы с вами гуляем по Парижу. А хотите, поедем в деревню, только далеко-далеко. Вы будете пахать землю, а я — сидеть у окна и ждать вашего возвращения… — Кокаин? Морфий? — Лукин посмотрел ей в глаза. — Так, для настроения, чтобы не повеситься. Не знаю, как вам, а мне неприятна мысль, что меня найдут в петле застывшую, холодную, а то еще будут снимать и уронят… Все это глупо и мерзко, как сама жизнь! — Она вдруг заплакала, и слезы текли из ее открытых глаз, и она их не вытирала. — Нет больше сил, — шептала Люси, — кругом грязь и скотство. Они заставляют меня спать с иностранцами, а потом писать, о чем говорили. Я ведь и по-французски и по-немецки, училась в Институте благородных девиц… — Она шмыгнула носом, высморкалась в платочек. — Деньги отбирают, говорят, что по мне плачет тюрьма, а сами только и норовят залезть ко мне в постель. Скоты, немытое быдло… — Люси уронила руки на колени и, глядя в пространство перед собой, сказала упавшим голосом: — Я устала. Лукин взял с матраса пачку сигарет, протянул ей. Женщина почему-то понюхала сигарету и только потом закурила. — Французские. — Прогнувшись назад и выпустив в потолок струйку дыма, попросила: — Поищите там у пролетария, — она показала длинным пальцем с кроваво-красным ногтем на шифоньер, — у него всегда есть что выпить. Они если не алкаши, то все как один куркули. Лукин нагнулся, пошарил в углу выдвижного ящика и вытащил на свет запечатанную сургучом бутылку водки. Люси протянула ему стоявшую тут же чашку с отбитой ручкой. — Налейте! Полную! Да наливайте, наливайте, у нас с Петрушей свои рабоче-крестьянские счеты! — Она хохотнула, донесла водку до губ, выпила маленькими глоточками, постепенно запрокидывая голову. — Теперь ты! Не хочешь? Брезгаешь? Лукин видел, как она моментально пьянеет, как на красивых губах проступает плавающая полупрезрительная улыбка. — Да знаешь ли ты, что перед тобой сидит графиня? И вообще я завтра уезжаю в Париж, а ты будешь гнить здесь заживо, пока у тебя не провалится нос, потому что в этой стране у всех единый пролетарский сифилис. Ну, чего же ты ждешь? Бросайся на меня, рви на мне одежду, бери меня. Ты гегемон, тебе можно все. — Выражение ее лица изменилось, стало высокомерным и презрительным. Лукин подумал, что о происхождении она, скорее всего, не врет. — Не желаешь?.. Так и запишем! — Люси покачнулась, с силой ткнула окурок в служившее пепельницей блюдце. — Просто ты такой же импотент, как все они! Да и выглядишь ты как типичный ОГПУшник, такая же мразь. Теперь я понимаю, я все понимаю… Тебя специально подослали, чтобы проверить мою лояльность режиму. — Она замолчала, титаническая работа мысли отразилась на ее искаженном гримасой лице. — А что я такого сказала? Что импотенты и мразь, так это я про постель, а не про советскую власть. Не… меня на козе не объедешь! И передай своему Сергею Сергеевичу, что я больше с ним спать не буду. По политическим мотивам… — Неверно ступая по скрипучим половицам паркета, женщина пошла к двери, обернулась, посмотрела на Лукина пустыми, невидящими глазами. — Я-то к тебе как к человеку, как к мужчине! А ты… — Она безнадежно махнула рукой. — Фуфло! Да вижу я, вижу, не слепая — за Анькой ухлестываешь. Театр… под ручку… Думаешь, она другая? Все одинаковые, все! Только жареный петух ее еще не клюнул. А поманят пальчиком, позовут, и пойдет как миленькая! И хорошо, если я за нее словечко замолвлю, тогда не сразу в расход. — Люси криво усмехнулась. — Был у нее тут ухажер, считай что женишок. Тоже все в концерты да на высокие темы беседовал, цветочки дарил… А потом раз — и исчез! Расспросил про нее в театре, выяснил, на каком счету дядя в институте, и — с концами! — Она готова была рассмеяться, но вместо этого очень просто, будто констатировала факт, сказала: — Страшное время. Не люди, а призраки. Да это и не жизнь, и они не живут… Люси толкнула дверь, вышла в коридор, но тут же вернулась. — Я, наверное, скоро умру. Сегодня видела красивый сон. Огромный пустой собор, и я будто маленькая девочка, и пятно мозаики на плитах пола. Играет орган, и на душе спокойно так, хорошо, и ничего, совсем ничего не надо… — Люси замолчала, и ему вдруг показалось, что она вовсе не пьяна. Женщина подняла на него огромные русалочьи глаза. — Не отталкивай меня, Лукин, я ведь правда тебя люблю. Не веришь? Ну хочешь, на колени встану?.. Не хочешь… Жаль, что все выходит так глупо… Люси криво усмехнулась, болезненная гримаса исказила ее лицо. Потом медленно подняла руку, прицелилась в Лукина из пальца. — Бам! Если бы некто досужий вознамерился понаблюдать, как прожил Лукин следующий день, он непременно заключил бы, что этот высокий средних лет мужчина приехал в Москву развеяться. Явно тяготея к историческим местам столицы, он несколько часов кряду провел, разглядывая в деталях Красную площадь, затем с такой же дотошностью знакомился со сквериком перед Большим театром и прилегающими к нему зданиями и улицами. Какое-то время он даже посидел на лавочке, покуривая и любуясь фасадом всемирно известной цитадели оперного и балетного искусства, потом с видом человека, получающего удовольствие от собственного безделья, слонялся по центру, глазея на все подряд. Как и полагается, закончил он этот день в самом театре, однако долго там не пробыл. Отметив про себя, что центральная гостевая ложа находится много выше уровня сцены, Лукин под шиканье соседей покинул ложу бенуара и, оказавшись снова на улице, направился пешком во МХАТ. Дождавшись антракта, он занял свое место в партере и, оглядев устройство зала, успокоился и пьесу досмотрел до конца. Шел «Суд» Киршона, и Лукину было интересно, что написал виденный им в театре Вахтангова лощеный молодой человек. Прилизанная красивость мужчины ему не понравилась, и теперь, стараясь подавить предубеждение, Лукин внимательно вслушивался в текст. Он показался ему скучным, сюжет грешил заданностью, и вся пьеса была какой-то камерной и искусственной. «По крайней мере, познакомился с кусочком соцреализма», — думал Лукин, возвращаясь на квартиру Телятиных. В этот вечер, отказавшись от чая и договорившись с Анной о встрече, он рано лег спать, но долго не мог заснуть, прислушивался к утробным звукам отходившего ко сну дома. На следующий день за час до полудня он уже снова был на Театральной площади, обходя ее кругами и приглядываясь ко всему, что происходило на этом пятачке московской жизни. А она текла в обычном своем будничном ритме, люди спешили по делам, продавщицы в белых фартуках наливали газировку, неторопливые молодые мамаши толкали перед собой тяжеловесные, чем-то напоминавшие автомобили коляски. Подошедший к остановке трамвай дал предупреждающий звонок, Лукин посмотрел на круглые городские часы на столбе. Они показывали без двух минут двенадцать. В ту же секунду краем глаза он увидел входившего в скверик Седого. В руках он держал черный тубус и потертый портфель, и одеждой, и манерой держаться напоминал инженера, вынужденного, по-видимому, брать работу на дом. Не суетясь, устраиваясь основательно и солидно, Седой опустился на скамейку и, достав из портфеля завернутый в пергамент бутерброд и бутылку молока, принялся за обед. Молодец, мысленно похвалил его Лукин, держится в образе, все психологически выверено. Какой артист пропадает, ну просто Кторов! Лукин не спеша обошел сквер: ничего необычного не происходило. Седой тем временем закончил жевать свой бутерброд и, сыто отвалившись на спинку скамьи, закурил. Он имел вид человека, заслужившего эту маленькую передышку и наслаждавшегося ею. Городские часы показывали десять минут первого. Лукин расстегнул блузу, прикоснулся к рукоятке нагана и с рассеянным видом направился к центру скверика. Вытащив из кармана папиросу, он в поисках огня оглядывался по сторонам, усиленно вертел головой, а оказавшись в нескольких метрах от Седого, просветлел лицом и направился прямо к нему. — Разрешите? С недовольным видом потревоженного человека Седой протянул ему спички. Лукин прикурил, опустился рядом на скамейку. — Прекрасная погода! — Благодарно кивнув, он вернул коробок и естественным движением придвинул к себе тубус. Поставив его между колен, Лукин сдвинул крышку и заглянул в черное нутро. То, что он увидел, его полностью удовлетворило. Так же размеренно и непринужденно Лукин вытащил из кармана небольшую завернутую в газету пачку и положил ее между собой и Седым. Край солнца показался из-за облака, ласково пригрел маленький скверик. Две молодые мамы за руку с детьми прошли в сторону могучих колонн театра. Седой согнул руку, посмотрел на часы и, нервно выкинув окурок, начал собираться. Аккуратно сложив промасленную бумагу, он засунул ее вместе со свертком и пустой бутылкой в портфель, будто что-то потеряв, начал копаться в его утробе, проверял деньги. На короткое мгновение их взгляды встретились, в них не было ничего, кроме настороженности и внимания. Регулировщик в белой гимнастерке прошел мимо, помахивая полосатой палкой. Седой щелкнул замками портфеля, поднялся, одернул кургузый инженерский пиджачишко. Глядя ему вслед, Лукин видел, как меняется его походка, обретая черты деловой устремленности, по которой легко можно узнать ответственных работников с портфелями. Великий пропадает артист, подумал Лукин. Станиславский был бы доволен! Поднявшись со скамейки, он небрежно прихватил за ручку тубус и лениво направился в сторону Тверской. Поколесив по городу с час и сменив несколько трамваев, Лукин взял такси и вернулся на квартиру Телятиных. Время было выбрано удачно, в этот полуденный час она была пуста. Запершись в своей комнате, он вытащил из тубуса винтовку и придирчиво ее осмотрел. Она была не новой, но в хорошем состоянии, почищена и смазана и вообще производила впечатление вещи, которой дорожили. Раскрыв находившийся тут же футляр, Лукин вытащил из него и привинтил к казенной части ружья толстый, заканчивающийся упором стержень, навернул на дуло круглую коробку глушителя и закрепил винтом оптический прицел. Все детали были отлично подогнаны, и, собрав их, он получил удовольствие от вида всей конструкции. Есть все-таки что-то противоестественное в том, что оружие убийства красиво, подумал Лукин, вскидывая винтовку к плечу и прицеливаясь. Он готов был поклясться, что на двести метров не промахнется в пятачок. Вопрос только, как подойти к цели на эти двести метров! Лукин усмехнулся, проверил лежавшие в коробочке патроны: их было десять. Разобрав винтовку и тщательно стерев отпечатки пальцев, он, беря каждую деталь тряпочкой, уложил их в футляр, вместе со стволом засунул в тубус. Потом поднялся по черной лестнице на чердак и спрятал его за толстой балкой, привалив для верности разбросанным тут же хламом. Закончив таким образом операцию, Лукин тщательно вымыл руки и, сменив рубашку и причесавшись перед зеркалом шифоньера, отправился в театр Вахтангова, где у него была назначена встреча с Анной. Впрочем, уже в фойе ему стало ясно, что пришел он не вовремя: в театре явно что-то происходило. Встретивший его в дверях администратор был возбужден до крайности и отчего-то потребовал удостоверение личности и пропуск, а на объяснения Лукина о назначенной встрече с Захавой, нервически махнув рукой, сказал: — Не время сейчас, не время! — Потом, почему-то перейдя на доверительный шепот, продолжал: — Товарищи из ЦК! Проводят совещание с труппой в зрительном зале! Видел я вас днями с Борисом Евгеньевичем, но поверьте, душка, ему сейчас не до вас! Посидите где-нибудь, подождите!.. И тут же забыв про существование Лукина, администратор побежал вверх по лестнице. Воспользовавшись предоставленной ему свободой действий, Лукин не спеша поднялся на третий этаж и, пройдя по коридору, скользнул за тяжелую портьеру, прикрывавшую один из входов на балкон. С высоты яруса ему видна была лишь залитая светом сцена, на которой, застланный чем-то бархатным и красным, стоял стол президиума. За ним с сосредоточенным видом сидело в рядок несколько мужчин. Лукин узнал одного лишь Захаву. Толстый, обтянутый полувоенной формой человек стоял за трибуной и, то и дело поглаживая выбритую голову, обращался к невидимой Лукину аудитории. В большом пустом зале слова его звучали глухо. Лукин вжался в стену, прислушался. — Таким образом, — говорил толстяк, — премьера «Егора Булычова» должна стать основным событием того всенародного празднества, которым ознаменуется юбилей всеми нами горячо любимого Алексея Максимовича. Партия, можно сказать, доверила вам высокую честь и ответственность сражаться на переднем крае идеологической борьбы за новое, пролетарское искусство!.. Лукин поднял глаза от трибуны. Над сценой, во всю ее ширину, висел лозунг: «За боевые темпы! За творчество высокого накала!» — Заканчивая, товарищи, — продолжал тем временем выступающий, — я хочу еще раз призвать вас к бдительности! Враг не дремлет, товарищи! Мы живем в такое время, когда оппортунисты всех мастей, злобствуя на наши успехи и достижения, высунули на свет свое звериное рыло. В этой связи хочу предупредить, что мы в ЦК взяли под строжайший контроль все, что касается вашей постановки. Не исключаю, что на премьере будут руководители партии и правительства, что налагает на ваш коллектив особую ответственность. Желаю вам, товарищи, четкости в работе и больших творческих успехов! Толстяк в полувоенном выкатился из-за трибуны, сел в президиуме. Его место занял средних лет волнующийся человек в черном официальном костюме и при галстуке. Говорил он отрывисто, но достаточно гладко, обращаясь в основном к сидевшим за длинным столом. — Под руководством партии, Фрунзенского районного комитета ВКП(б) наш молодой театр стал одной из крупнейших культурных единиц столицы. Мы шефствуем над заводом «Каучук», двумя воинскими частями, московской школой номер 27 и Минусинским районом страны, откуда только что вернулись три наши бригады. Высоко ценя оказанное нам партией доверие, мы, молодой театр, полностью сознаем политическую весомость взятого на себя обязательства. Юбилей великого пролетарского писателя, всеми нами горячо любимого Алексея Максимовича Горького, — это событие мирового значения, и коллектив театра высоко пронесет знамя социалистического искусства. Взяв постановку пьесы под особый контроль, мы издаем специальный бюллетень по работе над спектаклем, развернуто социалистическое соревнование с той частью труппы, которая занята постановкой к годовщине революции пьесы товарища Славина «Иностранная коллегия», в фойе театра организуется выставка «Творчество Горького за 40 лет»… Лукин выскользнул в коридор, спустившись на этаж ниже, сел на затянутую плюшем скамейку. Голоса из зала сюда не доносились, и он мог спокойно подождать конца политического представления. Впрочем, довольно скоро центральные двери зрительного зала открылись, и сопровождаемые местным начальством высокие гости покинули театр. Выждав для верности еще минут пять, Лукин спустился по боковой лестнице и сел в последний ряд кресел партера. Совещание закончилось, в зале остались лишь те, кто участвовал в постановке. За столом президиума никого не было, и только Захава расхаживал по проходу у сцены. Говорил он в свойственной ему ровной манере, как бы рассуждая сам с собой и знакомя с этими рассуждениями своих коллег. — Никто не свободен в этой жизни, и сюжет, в силу своей статичности, налагает на нас ограничения. Нет действия, нет развития событий, и вытащить пьесу можно только психологической глубиной образов. Необходимо каждый из них наполнить собой. Я понимаю, что говорю прописные истины, но мне хотелось бы, чтобы поставленную задачу мы все понимали одинаково. Как нам правильно подсказали, сила спектакля в раскрытии политической обстановки эпохи, вскормившей Булычовых. Считайте эти мои слова за увертюру к репетиции и давайте все-таки начнем с первого акта и попытаемся прогнать его вместе со вторым! В зале возникло движение, несколько человек поднялись на сцену, в то время как Захава прошел в зал и сел на одно из крайних кресел. Воспользовавшись возникшей паузой, Лукин приблизился, поздоровался. — А, это вы! Аня мне говорила, и, признаться, я буду благодарен вам за помощь. Представляете, не хватает тривиальной рабочей силы! Мы безбожно отстаем с декорациями, и я физически устал гоняться то за завхозом, то за постоянно исчезающим Дмитриевым. Это наш художник, — пояснил Захава автоматически, явно устремляясь мыслями на сцену. Он уже, казалось, забыл о Лукине, как вдруг повернулся к нему и добавил: — Идите познакомьтесь с заведующим мастерскими. Акимыч тот еще фрукт, но дело знает и никогда не подводил. А завтра — в отдел кадров с заявлением… Борис Евгеньевич поднялся из кресла, замахал рукой: — Нет, нет, исходная расстановка, как вчера, и, пожалуйста, не будем терять время… Сочтя эти слова за конец аудиенции, Лукин отошел от режиссера и отправился на поиски Акимыча. Он нашел его в помещении рядом с мастерскими, сплошь заставленном какими-то рамами с натянутым на них холстом и размалеванными красками фанерными щитами. Акимыч оказался пожилым седоволосым мужчиной, коренастым и кряжистым. — Значит, говоришь, Борис Евгеньевич послал? — подвигал он кустистыми седыми бровями. — Фамилия, говоришь, Лукин? Ну что ж, Лукин так Лукин, мы тоже не без понятия и на совещании присутствовали! На работягу-то ты не больно смахиваешь, ну да это дело не мое, начальству виднее! Садись вон в сторонку, бди!.. Лукин лишь усмехнулся, ничего не сказал. Попросив показать ему эскизы декораций, он углубился в изучение рисунков, потом отложил их, достал из кармана блузы коробку «Казбека» и предложил папиросу мастеру. — Кучеряво живешь! — прищурился Акимыч. — Ну да мы свои, по жизни-то оно так вернее. Он извлек на свет пачку махорки, положил ее на стол. На приклеенной сверху этикетке был изображен мешок, на котором сидел мужик. Под картинкой Лукин прочел надпись: «Кури махорку КТК, и в миг пройдет твоя тоска!» Из папиросной бумажки Акимыч ловко свернул ровненькую толстенькую сигаретку, воткнул ее в длинный костяной мундштучок. — А что, с декорациями не торопитесь? — Лукин закурил, откинувшись на спинку стула, посмотрел на складную, плотную фигуру мастера. — Рабочих рук не хватает? — Хватает — не хватает, — загадочно покачал головой Акимыч, — куда спешить!.. — Так вроде премьера на носу… — Это зависит от носа, — философски заметил мастер. — У наших, у творческих, семь пятниц на неделе. Сегодня сделай так, завтра эдак, а как время подопрет, они на все согласные. Пусть перебесятся, а там видно будет, все равно я лучше их знаю, что и где должно на сцене стоять!.. Не успел он изложить свой подход к работе с артистической интеллигенцией, как в проеме двери показалась растрепанная женская голова и по-военному скомандовала: — Акимыч, к Захаве! Они там с художником друг друга за грудки… — Во, видишь, — прокомментировал Акимыч, — значит, дозревают до кондиции!.. Собрав со стола кипу эскизов, он положил их аккуратненько в папочку, завязал на ней ботиночные шнурочки и вразвалочку отправился в зрительный зал. В предвкушении зрелища корриды Лукин поспешил за ним. — А я замаялся всем объяснять, — говорил человек в художнической блузе, расхаживая перед сценой и отбивая темп собственной речи рукой, — дерево надо переставить! Не должно оно лезть в окно. Ну, голубчик, ну, батенька, — бросился он по проходу, завидев Акимыча, — ну сделайте «кельк-шоз» с кабинетом Булычова, в нем же не развернуться! — Послушайте, Акимыч, — перебил художника Захава, — я все-таки считаю, что лестница на второй этаж должна находиться на сцене! Нельзя, чтобы актер уходил куда-то за кулисы и только потом появлялся наверху. Это самое «потом» прерывает действие, противоречит психологии внутреннего развития спектакля… — Но из-за вашей лестницы невозможно увеличить кабинет Булычова, — не соглашался художник. — Это еще надо посмотреть, прерывается действие или нет, а вот когда артисту негде, извините за выражение, стоять, тут уже не до всяких там изысков. Да и времени на вашу лестницу нет, и строить ее некому. Акимыч, у вас осталось время на лестницу? Не осталось! — тут же продолжал художник, не давая Акимычу раскрыть рта. — А премьера вот она — рукой подать! Акимыч благоразумно молчал, наблюдая за сражением. Лукин приблизился, сказал из-за его спины: — Лестница необходима даже с точки зрения сбалансированности декораций. Вокруг нее, как вокруг центрального элемента, компонуется все остальное. Я сравнивал два ваших эскиза — с лестницей значительно лучше! — Вот видите, что говорит свежий человек, — обрадовался Захава. Художник посмотрел на Лукина с таким выражением, будто хотел спросить: а ты кто такой, но только махнул рукой. — А… делайте как хотите! — Он повернулся лицом к сцене, где была смонтирована часть декораций, и на остатках запала продолжал: — Но дерево из окошка, сделайте одолжение, уберите. Этого я вам не отдам! — Что ж, — хитро улыбнулся в усы Акимыч, — ты лестницу предложил, вот сам ее и делай! — Надо досок, материала. А так хитрость-то небольшая! — согласился Лукин. — Досок на складе навалом. Вот завтра и поезжай. Ну а что до хитрости, это надо еще посмотреть! В мастерскую вернулись молча. Лукин засел за стол, набросал чертежик, прикинул по эскизам размеры. Акимыч ходил кругами, пыхтел, но подойти и посмотреть, что из всего этого выходит, не позволяла гордость. Помаявшись так еще с часок, он переоделся, буркнул перед уходом: — Свет потуши и запри тут все, инструмент могут попереть. Народ — он вором был, вором и остался. Лукин просидел за чертежами часов до девяти. Обмерив уже готовые декорации, он занес размеры на бумагу, прикинул новую компоновку. Лестница вписывалась так, будто была задумана с самого начала. Весь разрез двухэтажного дома сразу приобретал достоверный вид и какую-то основательную убедительность. Удовлетворенный полученным результатом, Лукин запер мастерскую и направился в зрительный зал, чтобы представить себе, как все будет выглядеть в реальном масштабе. Однако сцена все еще была занята. Репетиция «Егора Булычова» закончилась, и теперь шел прогон отдельных картин из других пьес Горького, которые планировалось показывать на малой сцене и в фойе. В одной из них была занята и Анна, сидевшая в середине зала и наблюдавшая за ходом репетиции. Заметив ее от дверей, Лукин подошел, сел рядом. — Похоже, вы сразу взялись за работу, — улыбнулась она, увидев у него в руках эскиз декораций. — Как поговорили с Захавой? — Прекрасно! Завтра в отдел кадров, — ответил на улыбку Лукин. — Получил государственной важности задание: построить лестницу. — А я сегодня положила дядю в Боткинскую. У меня там приятельница врачом, она говорит, с сердцем у него действительно нелады. Работавший с актерами режиссер обернулся, устало посмотрел в их сторону. Они замолчали и сидели так до конца репетиции. Домой ехали на трамвае, стояли на задней площадке. Огромная белая луна заливала мир серебряным сиянием, легкий теплый ветерок шевелил листья деревьев, и черные кружева теней дрожали на земле. Горький запах увядания заползал в душу, томил, хотелось удержать истлевавшее лето, хотелось любви. Где-то играл патефон, и слова романса плыли, как по волнам, в них была разлита нега юга: «Утомленное солнце нежно с морем прощалось…» — Какая чудесная ночь! — сказала Анна. — В ней и нежность, и грусть умирания. Посмотрите, крыши домов белы, будто от снега. В такие ночи почему-то жалко себя и душа не на месте, рвется в эту холодную бескрайнюю высь. Скажите, вы знаете какие-нибудь страшные истории?.. — Одну. Про свою несложившуюся жизнь… — Вам грустно? Не надо о грустном. Расскажите мне что-нибудь интересное! — Не знаю, заинтересует ли это вас? — улыбнулся Лукин. Они стояли очень близко. Трамвай на повороте занесло, Анну прижало к нему. Он обнял ее и уже не отпустил. — Я вас люблю! Я, наверное, не должен вам этого говорить. Жизнь моя нелепая, неустроенная… — Не говорите больше. — Анна прижалась к нему, едва сдерживая слезы. — Я вас ждала, я вас так ждала! Лукин наклонился, поцеловал ее в губы. Потом отстранился, посмотрел в глаза. — Я не вправе подвергать вас опасности! Обещайте мне одно: может наступить момент, и очень скоро, когда нам придется бежать. Без рассуждений, бросая все. Обещайте, что подчинитесь, иначе я сегодня же должен исчезнуть из вашей жизни. Лукин смотрел ей в глаза. Одни на задней площадке трамвая, они неслись через пространство и время, через анфилады восходящих миров. — Я всегда верила, что вы придете, — сказала Анна просто. — Я молилась, и вы пришли. Господи, спасибо тебе за ниспосланное счастье! Утром Лукин забежал в свою комнату побриться и сменить рубашку. Попавшаяся навстречу Люси тенью шмыгнула в кухню. Лукин поздоровался, но она не ответила, даже не подняла на него глаз. Вернувшись к завтраку, он положил перед Анной пачку денег, сказал: — Тебе понадобятся. Запомни адрес. — Лукин написал что-то на листке, протянул Анне. — Запомни хорошенько, потом напишешь на обороте! Шевеля губами, Анна заучила написанное, перевернув листок, взяла карандаш. Лукин на цыпочках подошел к двери, рывком распахнул ее. В коридоре никого не было, однако за приоткрытой дверью комнаты Люси ему почудилось быстрое движенье. Выждав немного, он вернулся за стол, взял у Анны бумажку и, перечитав, порвал на мелкие клочки. Аккуратнейшим образом ссыпав их в жестяную пепельницу, Лукин поднес к получившейся кучке спичку. — И еще… — Он помешал концом ножа пепел, наклонившись к уху Анны, зашептал: — Пойдешь туда, как только я скажу. Немедленно, бросив все и не рассуждая. Будешь ждать моего прихода сутки, если не приду, пробирайся в Никольск-Уссурийский. Это недалеко от Владивостока на границе с Китаем. Найдешь там старика Чена, его все знают, и покажешь вот это. — Лукин снял с шеи нательный крестик, положил его в руку Анне. — Он все поймет, снабдит деньгами и позаботится, чтобы ты добралась до Европы… Вот, пожалуй, и все. — Ты задумал что-то опасное? — Отнюдь, — улыбнулся Лукин. — Просто надо кое-что закончить, что не успели с Сергеем Сергеевичем в восемнадцатом. — А дядя? Лукин посмотрел ей в глаза, Анна прочла в его взгляде тревогу. — Ему скажешь в последний момент. Если уходить не захочет — это его решение. Да, чуть не забыл, крестик должен быть всегда с тобой, деньги будешь носить в специальном поясе… Ну же, что ты на меня так смотришь? Расскажи мне что-нибудь хорошенькое! Что у вас творится в театре? Он сел напротив Анны, намазал хлеб маслом, положил на него кружок колбасы. Она смотрела, как он ест, энергично работая челюстями, в глазах у нее стояли слезы. — Вчера, — начала она, — вчера приезжали из ЦК, было совещание с труппой… — Анна достала платочек, промокнула глаза. — Говорили, как это важно и ответственно, и почему-то пугали оппортунистами. Я в этом плохо разбираюсь, но Борис Васильевич потом сказал, что это серьезно. — Борис Евгеньевич, — поправил Лукин автоматически. — Нет, Борис Евгеньевич — это Захава, а сказал Щукин! Ты не знаешь Щукина? — удивилась Анна. — Они вместе с Захавой ставят пьесу, и Борис Васильевич играет Булычова. А еще говорили, что Алексей Максимович обещал привезти в театр самого!.. — Ну да, поедет он в какой-то там театр, — с ходу усомнился Лукин, отрезая кружок колбасы. — Не в «какой-то там», а к Вахтангову, — почти обиделась за свой театр Анна. — Все знают, что Горький очень близок к Сталину и вроде как у него на связи с творческой интеллигенцией. Благодаря ему Иосиф Виссарионович стал заядлым театралом, и даже его жена организовала нечто вроде салона для людей искусства. Поит их чаем и вообще… — Ну, этого я не знаю, — рассеянно согласился Лукин, поднимаясь из-за стола. — Пойдем, а то опоздаешь на свою репетицию! Мне сегодня предстоит взять у завхоза полуторку — и на склад, выбирать доски для дополнительных декораций… На углу в ожидании трамвая Лукин купил у мальчишки-разносчика газету. На первой странице в глаза бросился набранный крупным шрифтом заголовок: «Пожар в Марьиной Роще». Он быстро пробежал заметку глазами. В ней говорилось, что огонь вспыхнул вчера поздним утром и продолжался около пяти часов. Выгорел целый квартал старых московских домов, в котором, по информации милиции, находились два воровских притона. Эти данные подтверждались найденными в одном из полуподвалов обгоревшими трупами с характерными пулевыми отверстиями в черепах. Уголовный розыск подозревает сведение счетов между бандами налетчиков и последующий поджог с целью замести следы. — Что-то случилось? — Анна заглянула ему через плечо. — Неужели тебе это интересно? — Нет, конечно, так, из любопытства. — Он сложил газету полоской, сунул в карман блузы. Люди на остановке с любопытством наблюдали необычную для Москвы картину: седоватый подтянутый мужчина наклонился и нежно поцеловал миловидную хрупкую женщину. Впрочем, у этой сцены был и еще один свидетель. Стоя с сигаретой у кухонного окна, женщина видела, как бережно Лукин подсадил Анну на подножку трамвая, как поднялся сам, прикрывая ее от навалившейся со всех сторон толпы. Эти наблюдения прервал телефонный звонок. Подняв трубку висевшего в коридоре телефона, Люси услышала знакомый мужской голос. Через минуту, наспех одевшись, она уже выходила из дома. Лукин только еще садился в машину, чтобы ехать за досками на склад, когда Люси, миновав известное всей стране здание на Лубянке, вошла в подъезд соседнего, ничем не примечательного жилого дома. Поднявшись на четвертый этаж, она позвонила в знакомую дверь и принялась ждать. Открыли не сразу, кто-то долго возился с замком. Когда же дверь отворилась, на пороге стоял незнакомый мужчина. Он был плотен телом, кругл лицом, волнистые волосы носил артистически длинно, так, что они касались плеч. Почти приветливая улыбка блуждала на его полных губах и была бы такой, если бы во взгляде упорных карих глаз не чувствовалась настороженность. — Извините, я, по-видимому, ошиблась, — сказала Люси, недоумевая, как такое может случиться, и совсем было повернулась уходить, но мужчина остановил ее: — Нет, Людмила Николаевна, тут никакой ошибки нет! Я вас жду, проходите, пожалуйста, раздевайтесь. Как раз чайник поспел, попьем с вами чайку, поговорим! На улице необыкновенно тепло, — продолжал мужчина, запирая дверь и провожая женщину в комнату. — Одно слово: бабье лето! Интересно, что у англичан этот период тоже называется летом, но индейским… Продолжая балагурить, он принес с кухни чайник, налил чай в заранее приготовленные стаканы, поставил на стол вазочку с сушками и колотый сахар. — Ну-с, вы, я вижу, несколько удивлены. — Мужчина сел напротив Люси, положил в свой стакан кусочек сахара и, помешивая чай ложечкой, как-то очень просто, по-домашнему продолжал: — Я вас сразу же узнал по описанию. Да и на улице признал бы: у вас яркая, запоминающаяся внешность! Поневоле позавидуешь работающему с вами сотруднику — одно удовольствие встречаться с такой красивой женщиной. — Он прихлебнул горячий чай, сломав в руке сушку, отправил кусочек в рот. — Я попросил его вызвать вас, чтобы вы нам кое-что уточнили в вашем последнем донесении. Оно датировано вчерашним числом, и не далее как вчера вечером я его и просмотрел. Да, извините, я даже не представился! Моя фамилия Серпин, я следователь по особо важным делам Объединенного главного политического управления. — Серпин раскрыл лежавшую перед ним папку, вынул из нее исписанный мелким почерком Люси листок. — Да вы пейте чаек, пейте, а то остынет! Сушку возьмите… — Он начал не спеша просматривать написанное. — Так… здесь вы описываете вашу встречу с двумя немцами, очень, очень жизненно, у вас положительно литературный талант. Дальше мельком говорите о рандеву с французом. — Серпин оторвался от чтения, посмотрел на Люси. — Скажите, а что, французы действительно такие классные любовники? Ладно, ладно — шучу! — Он снова углубился в чтение. — Вот! Нашел! Вы пишете: «На просьбу отмечать все необычное сообщаю, что два дня назад к моим соседям Телятиным (информация на них передавалась ранее) приехал из Самары некто Лукин, не то искать в Москве работу, не то просто погостить…» Серпин отложил листок, отпил из стакана чай. — Вот вы мне и поясните, что же такого необычного в приезде этого товарища к своим друзьям в столицу? Приехал и приехал, почему вы сочли необходимым упомянуть его в своем донесении? Людмила Николаевна пожала плечами, достала из сумочки пачку немецких сигарет. Серпин перегнулся через стол, галантно чиркнул зажигалкой. — Как вам сказать… — начала Люси, выпуская дым к потолку, — просто мне этот человек показался не совсем обычным. Ничего особенного в нем нет, и все же какой-то он… не как все. Я, конечно, в Самаре не была, но, думаю, там люди не такие. — Короче, — перебил ее рассуждения следователь, — у вас возникло подозрение, что этот самый Лукин выдает себя за другого и что-то скрывает? Давайте конкретнее! Что бросилось в глаза? Что привлекло внимание? — Хорошо одет, — Людмила Николаевна сощурилась, будто разглядывая появившегося перед ее умственным взором Лукина, — держится уверенно… — Как-то вы странно говорите, — криво усмехнулся Серпин. Его глаза уперлись в лицо Люси, словно выискивая в нем изъяны. — Страна завершает пятилетку, растет благосостояние трудящихся, а вам кажется странным, что наш человек уверенно держится и хорошо одет. Если, к примеру, судить по нашим газетам, именно на это направлены усилия партии и правительства. — Да, да, конечно, — заспешила Людмила Николаевна. — Я совсем не то хотела сказать! Понимаете, на улице он бросается в глаза: хорошая шляпа, иностранное пальто, очень добротный костюм. Да, и сигареты курит французские — «Голуаз». И вы знаете, по-моему, он понял этакую свою экстравагантность и теперь ходит в простенькой рабочей блузе… — Так, что еще? — Серпин пометил что-то в записной книжке. — Рассказывайте, Людмила Николаевна, рассказывайте! Как на духу. Мы же с вами свои люди, стесняться нечего. Может быть, настораживают какие-то интимные подробности? Например, в момент экстаза прорвалось что-то на иностранном языке. Время, Людмила Николаевна, такое жестокое досталось нам время — мы должны знать все, чтобы уберечь государство от врага. — Да вроде ничего больше и нет… — помялась Людмила Николаевна. — В остальном обычный, правда, видный мужчина. — Возраст? Как выглядит? О чем говорил с этими вашими, — Серпин сверился с бумажкой, — с Телятиными? — Слегка за сорок. Довольно высокий, волосы темные с проседью, черты лица правильные, нос с горбинкой. Говорили, я слышала, о театре… — Все? — Следователь тяжело в упор посмотрел в глаза Люси, поднялся из-за стола. Отойдя к окну и глядя куда-то на улицу, голосом злым и резким он продолжал: — Ты, сука, проболталась, а теперь на попятную? «Ничего не знаю, оставьте меня в покое!» Как бы не так! За марафетом, кокаинчиком с морфинчиком на брюхе ползешь. Валюту от государства утаиваешь. Да знаешь ли ты, шпионская подстилка, какое у нас на тебя дело?! Нет, тут СЛОНом не отделаться, тут тянет на вышку! Что, снюхалась с ним, переспала? Отвечать, когда тебя спрашивают! Людмила Николаевна не отрываясь смотрела в полную, обтянутую френчем спину Серпина, не в состоянии произнести ни звука. Губы ее тряслись, в глазах стояли слезы. Она попыталась закурить, но пальцы не слушались. Серпин как ни в чем не бывало вернулся к столу, присел, посмотрел на Людмилу Николаевну почти ласково. — Так о чем мы с вами сейчас говорили? — Он разломил в руке сушку, принялся жевать, звучно прихлебывая чай. Перегнувшись через стол, ободряюще похлопал женщину по руке. — Ну что вы, что вы, возьмите себя в руки! Все не так плохо, как вам кажется… все гораздо хуже. Мы вас ценим, и пока вы с нами дружите, — помните, как в детстве? — с вами ничего не случится! Ведь и всего-то надо — вспомнить пустяк: что он такого наговорил или сделал? Ну же! Людмила Николаевна всхлипнула, утерла покрасневший носик платочком, отпила глоток успевшего поостыть чая. — Я… я пришла к нему ночью. Знаете, как-то не спалось… — Ну конечно, конечно, — подбодрил ее Серпин, улыбаясь и скептически кривя бровь. — Он, надо понимать, отказался, чем оскорбил в вас женщину. Неплохо придумано, но не пройдет. К тому же он ведь действительно вас обидел, предпочтя эту вашу соседку? А такие вещи женщины не прощают, не правда ли? С его стороны это очень и очень опрометчиво. — Откуда вы знаете? Вы за ним следите? — Вы же сами вчера сказали по телефону нашему сотруднику, что, скорее всего, они вместе в театре и, поскольку в квартире никого нет, он может зайти за донесением. Конечно, он заставил прийти вас саму, но эту информацию передал мне вместе с вашей бумажкой. Видите, все очень просто, надо только уметь слушать и делать выводы. Людмила Николаевна потупилась, промолчала. — Он хотел, чтобы я с ним уехала в Париж, — продолжала она после паузы. — Ну, дорогая Людмила Николаевна, это уже из области легенд! Вот, оказывается, в чем дело! — Серпин вдруг стукнул себя ладонью по лбу, прищелкнул пальцами. — Вы в него втрескались. Ну не отрицайте, я же вижу, что влюбились и поэтому выгораживаете. А он меж тем крутит шашни с Телятиной. Что, разве не так? Как человек я вас понимаю — надежда умирает последней. Ах, Париж — белая акация, цветы эмиграции! Только все это в прошлом. Лукин уже никуда отсюда не уедет, а вы, если будете умницей, можете! Вы, Людмила Николаевна, себя недооцениваете, а между прочим, такие люди нужны нам не только здесь, но и за границей. Прекрасное воспитание, два языка, красавица, каких мало… Я, пожалуй, смогу позаботиться о вашей карьере. Место в посольстве или жена преуспевающего дипломата… — Он живет с Анькой, — Людмила Николаевна закусила губу, — я сама видела, как он от нее утром выходил!.. Серпин счел за лучшее промолчать. Жадно затягиваясь, Людмила Николаевна докурила сигарету, длинными пальцами с кроваво-красным маникюром раздавила окурок в пепельнице. Небо над крышей ближайшего дома было удивительно голубым. Ей вдруг показалось, что она стоит на ступенях церкви Сакрекер, а внизу раскинулся Париж: дома, лабиринты улиц, крыши, море крыш под голубым осенним небом. — Как-то на днях… — сказала Людмила Николаевна севшим, утратившим окраску голосом и замолчала. — У нас в дальнем конце коридора, — продолжала она, — сосед повесил вырезанный из «Огонька» портрет Иосифа Виссарионовича. В тот день он пришел, постоял у входной двери, вглядываясь в него, потом сделал так. Людмила Николаевна встала и, вскинув руку, прицелилась из пальца, будто из пистолета, навела этот воображаемый пистолет на Серпина: — Бах! — Что ж, — усмехнулся следователь ОГПУ, — это уже что-то!.. На обратном пути со склада лесоматериалов Лукин попросил шофера проехать мимо дома Телятиных. Не заходя в квартиру, он поднялся по черной лестнице на чердак, раздвинул кучу хлама и извлек на свет черный тубус. Секунду подумав, Лукин открыл его, вынул оптический прицел и спрятал его в том же тайнике, потом вернул крышку тубуса на место и спустился к машине. Лениво поджидавший его за рулем полуторки флегматичный шофер не обратил на тубус никакого внимания. Минут через двадцать машина, гремя разбитой подвеской, подъехала к театру. Лукин перетаскал доски в мастерскую, сложил их поверх тубуса штабелем у стены. Наведавшийся к обеду Акимыч нашел его за работой. Критически оглядев приобретение, он поцокал языком: — А с досками-то тебя, паря, надули. Вона, одни сучки. Нет в тебе хозяйского глазу! Лукин не стал объяснять, что отобрать несколько таких досок ему стоило трудов. Впрочем, к занятию Лукина старик мастер большого интереса не проявил: как и обещал, к лестнице он не притронулся. Лукин же весь день проработал не покладая рук — делал заготовки — и домой пришел к полуночи. На следующий день он появился в театре ни свет ни заря и принялся собирать конструкцию, подгоняя ее к декорациям комнат. Закрывая пространство между ступенями, он на уровне собственных глаз прибил кусок доски с двумя сучками. Выбив их предварительно и несколько расточив отверстия, Лукин вернул сучки на свои места. Теперь при желании их можно было извлечь мгновенно, что открывало прекрасный обзор зрительного зала. Из зала же эти действия были незаметны, так как получавшиеся отверстия находились под ступенькой, глубоко в ее тени. Закончив с лестничным маршем, Лукин сколотил четыре полые внутри квадратные колонны и, соединив их между собой, получил нечто вроде каркаса, к которому этот лестничный пролет крепился. С боков он «зашил» каркас фанерой, наверху вровень с полом второго этажа декораций прибил площадку-настил. Таким образом, получилось некое подобие достаточно просторной кабинки, одной из сторон которой была лестница. Полюбовавшись делом рук своих, Лукин выкурил сигарету, вышел в коридор, прислушался к тому, что происходило в огромном пустом здании. Время приближалось к одиннадцати. Ночной сторож мирно дремал в закутке у парадного входа, уставшая за день труппа разошлась по домам. Лукин вернулся в мастерскую, запер за собой дверь. Вытащил из-под досок тубус, достал из него части винтовки. Собрав ее, навернул на дуло круглую коробку глушителя, вложил в укороченный магазин три патрона. С заранее подготовленным, сбитым из досок щитом вышел в тянущийся вдоль всего театра служебный коридор, прислонил мишень к дальней кирпичной стенке. Где-то пробило одиннадцать. Лукин прислушался, мягко ступая, обошел ближайшие помещения: все было пусто. Выждав немного, он зашел в мастерскую за винтовкой. От мишени его отделяло около пятидесяти метров. В мутном свете дежурных ночных фонарей Лукин передернул затвор, вскинул винтовку к плечу, прицелился и трижды нажал на курок. В пустом здании театра раздались три глухих хлопка. Не теряя времени, он бросился в мастерскую, спрятал винтовку за шкаф и снова вышел в коридор, ожидая услышать голос или шаги. Но все было тихо, сторож спал и видел сны. Постояв так с минуту, Лукин вернулся на место, откуда стрелял, подобрал пустые гильзы и только после этого пошел к мишени. Седой не обманул: винтовка была пристреляна отлично. Все три пули сидели в маленьком темном сучке, хорошо различимом на фоне светлых досок. Вернув деревянный щит в мастерскую, Лукин извлек из доски сучок и положил его в карман, где уже лежали стреляные гильзы. Потом, зарядив магазин новыми тремя патронами, он обмотал винтовку полотном и спрятал ее в полую нишу стойки каркаса, прибив сверху хорошо подогнанный кусок доски. Подвигав всю конструкцию, он убедился в том, что винтовка закреплена плотно и не издает никаких лишних звуков. Оставалось убрать тубус, что он и сделал, завалив его хламом в помещении, где хранились старые декорации. Коробочку с оставшимися четырьмя патронами Лукин захватил с собой. В эту ночь он заснул сразу, изменив привычке выкурить перед сном сигарету и проанализировать события истекших суток. Поздним вечером того же дня в одном из окон дома на Лубянке горел свет. В комнате было двое. Невысокого роста пожилой, тщательно одетый человек расхаживал из угла в угол, второй, следователь ОГПУ, стоял, прислонившись к подоконнику, ждал. Молчание продолжалось уже несколько минут, но Серпин не намерен был его прерывать. Каждое решение должно вызреть и вылиться в конкретный приказ начальства. Его делом было сообщить факты и навести на мысль, а решать должен этот маленький седой человечек, слишком велика была цена ошибки, слишком серьезными могли быть ее последствия. — Что ж, — пожилой, похожий на хищную птицу мужчина остановился посредине комнаты, внимательно, почти изучающе посмотрел на Серпина. То ли из-за своего невысокого роста, то ли в силу своего высокого положения в партийной иерархии голову он держал гордо, по-орлиному. — Вы считаете, что это не Париж? — Нет, товарищ Эргаль, — почтительно возразил следователь, — я бы хотел сформулировать свою мысль по-другому. По нашим агентурным данным, он не принадлежит ни к одной из эмигрантских организаций, созданных в Париже. Так будет точнее. Впрочем, ни одна из них, насколько нам известно, и не занимается терактами. Эргаль едва заметно пожал плечами, подошел к столу и, вытащив из портфеля желтоватые листы бумаги, протянул их следователю. — Почитайте! Серпин взял листы, поднес к круглой настольной лампе. Это был номер издаваемой в Париже эмигрантской газеты «Борьба», датированный мартом тридцать второго года. На первом листе был отчеркнут абзац, начинавшийся фразой: «Яна Рудзутака — этого развратника, облазившего за партийные деньги все парижские бордели, Сталин назначил председателем Центральной Контрольной Комиссии, как принято выражаться, совести партии!» Далее шло воззвание группы «Борьба». «Рабочие, крестьяне, члены партии! — читал Серпин. — Сталинская диктатура сбрасывает свою маску перед лицом грозных событий на Дальнем Востоке, она с циничной развязностью подает руку японской военщине, уже проглотившей Маньчжурию. В Германии банда развращенных подачками сталинских чиновников выступает против интересов немецкого пролетариата, за фашистскую диктатуру Гитлера. Всюду, где в открытом бою силы реакции ведут борьбу против демократии, сталинские лакеи становятся в ряды тех, кто разрушает единство трудящихся и готовит победу реакции. Посмотрите вокруг себя! Вы увидите систему азиатской деспотии, диктатуру „непогрешимого учителя“. Поднимайтесь! Требуйте восстановления ваших прав!» Серпин поднял глаза от газеты, посмотрел на стоявшего скрестив руки в ожидании Эргаля. — Все это лишний раз доказывает их слабость, — сказал он твердо. — Они способны лишь на призывы и уж совсем не на теракты. Белая эмиграция в Париже разрознена, она элементарно разложилась. Русский общевойсковой союз, преемник Добровольческой армии, во главе которого стоит генерал Миллер, просто-напросто агонизирует. Они лишь заклинают друг друга, что белая борьба не кончена, ведут разговоры о патриотическом долге, а на самом деле все это только снобизм в удивительном сочетании с нищетой. Что-что, а ситуацию в Париже мы знаем досконально: голод очень быстро делает людей сговорчивыми! — В таком случае, — Эргаль убрал бумаги в портфель, — в таком случае мы имеем дело с одиночкой. Наружное наблюдение ничего не дало? — Ничего, хотя пасут плотно. В то же время я их предупредил: лучше упустить из-под наблюдения, чем засветиться и спугнуть раньше времени. — Разумно. — Эргаль кивнул, замолчал. Серпин почтительно разглядывал его точеный профиль хищной птицы, капризные губы над выдающимся вперед острым подбородком. — А может быть, — продолжал Эргаль, в задумчивости поправляя ногтем большого пальца тоненький, ниточкой, ус, — может быть, это и хорошо!.. Был бы неопровержимый факт, а уж компанию подельщиков мы и сами ему подберем. Не правда ли, кое-какой опыт в этом деле мы с вами уже имеем?.. — Он усмехнулся, посмотрел на Серпина. — Продолжайте, как мы и говорили, а что касается Алексея Максимовича, то не надо трогать старика, найдите замену. Это может привести к утечке информации, и потом у человека все-таки юбилей! Он сложил губы в подобие улыбки, взял со стола портфель. Серпин вытянулся. Эргаль подошел к нему, какое-то время они молча смотрели друг другу в глаза. Из своего окна следователь ОГПУ видел, как гость сел в ожидавший его большой черный автомобиль и тот, набирая с места скорость, направился в сторону Старой площади. Следующие два дня прошли для Лукина под знаком нараставшего напряжения. Из газет стало известно, что в день премьеры «Егора Булычова» в Большом театре состоится торжественное заседание по случаю славного юбилея, которое откроет Калинин. Естественно, ожидалось, что именно в Большом соберется все руководство страны чествовать Горького. Эта новость огорчила Лукина, но на работе над спектаклем никак не сказалась. До премьеры оставались считанные дни, и репетиции шли практически непрерывно в полностью смонтированных декорациях. Правда, выяснилось, что не хватает световых точек и не установлены реостаты, и Лукину пришлось заниматься еще и этим, проводя в театре дни напролет. Когда наконец все вроде бы было готово, Захава отозвал его в сторону и сказал, что так не пойдет и надо бы подкупить кое-что из реквизита. — Понимаете, — говорил Борис Евгеньевич, прогуливая Лукина по коридору, — вы, по сути, являетесь таким же создателем спектакля, как я или актеры. Вещи, которые зритель увидит на сцене, должны нести в себе внутренний смысл. Возьмите, например, Евангелие, или посох игуменьи, или даже связку грибов — они же не сами по себе, они лучшая характеристика их хозяев! Так что уж вы, голубчик, расстарайтесь, чтобы без дураков! После такого внушения Лукин поехал на барахолку и докупил недостающее колоритное старье. Человек, прогуливавшийся невдалеке от торгового ряда, показался ему смутно знакомым, лицо его где-то виденным. Это настораживало, и на обратном пути в театр Лукин проверил, нет ли «хвоста», но слежки не заметил. Однако смутное чувство тревоги осталось. Из-за занятости сцены репетиции Анны проходили прямо в фойе, и они виделись по нескольку раз на дню, вместе обедали в располагавшейся неподалеку столовой. В этих встречах, в прикосновении рук, когда оба избегали говорить о будущем, было нечто от разлитой в теплом воздухе печали угасавшего бабьего лета. Анна ничего не спрашивала, но недоговоренность стояла между ними, придавая каждой встрече остроту прощания, сиюминутную радость видеть друг друга. Украдкой Лукин целовал ее в висок, и она вдруг вздрагивала, и он знал, что счастлив. И еще у них были ночи. Утром третьего дня Лукин возился на сцене, подгонял отошедший от каркаса щит декорации. Репетиция уже началась, прогоняли первый акт пьесы, и он старался работать тихо, не отвлекая актеров. Акимыч подошел на цыпочках, нагнулся прямо к уху и сдавленным от волнения голосом прошептал: — Хозяин приехал! — Кто? — не понял Лукин. — Кто, кто?! Сталин — вот кто! — передразнил Акимыч. — Алексей Максимович привез похвастаться. В следующее мгновение в щель между панелями декорации Лукин увидел, как в правой, последней от сцены ложе бенуара открылась дверь и на фоне горевшего в коридоре света появились одна за другой две знакомые по портретам фигуры. Первым вошел невысокий человек с крупной головой на узких прямых плечах, за ним, сутулясь и как бы стесняясь собственного роста, — высокий старик. Любой школьник узнал бы их с первого взгляда. Боковым зрением Лукин заметил движение у обеих дверей партера и на балконах — охрана. Репетиция тем временем шла своим чередом. Сидевший в первом ряду партера Захава даже не обернулся. Лукин поднялся с колен, привычным движением отряхнул с брюк пыль и пошел не спеша к выходу со сцены. Однако только он отодвинул портьеру, как тяжелая рука легла ему на плечо. Кавказского вида мужчина вопросительно посмотрел на стоявшего рядом с ним, только что не трясшегося от страха администратора. — Кто? — Наш рабочий сцены… — сказал тот, запинаясь. Дав себя обыскать, Лукин спустился по лестнице в фойе и, не обращая внимания на шедшую репетицию, наклонился к ожидавшей своего выхода Анне. — Уходи! Немедленно! Потом так же не спеша поднялся в мастерскую и взял с верстака стамеску. Положив инструмент в карман, он вернулся к сцене, но черноволосый кавказец заступил ему дорогу. — Декорация, — сказал Лукин, как говорят с плохо понимающими по-русски людьми, — надо работать. Охранник покачал головой. Он стоял в полуметре от Лукина, свесив тяжелые руки, квадратные тренированные плечи закрывали проход. — Вот, — сказал Лукин, доставая из кармана стамеску и как бы протягивая ее мужчине, — я ходил за инструментом… Охранник переместил вес тела на правую ногу и сделал движение, будто хотел взять протянутую ему вещь, но Лукин, выпустив стамеску, мгновенно нанес ему удар ребром ладони по горлу. Мужчина захрипел, глаза его закатились, лицо из загорелого стало синюшным. Поймав бездыханное тело, Лукин оттащил его в сторону, бросил за портьеру. Вернувшись на сцену, огляделся. Никого не было. Легко ступая по помосту, он дошел до ниши под лестницей, шагнул под настил. Пахло нагретой масляной краской. Голоса актеров звучали совсем рядом за фанерной перегородкой, он узнал Мансурову, игравшую Шуру. Действуя стамеской, Лукин отжал доску на стойке каркаса, извлек винтовку. Прикосновение к оружию успокоило. Он развернул холст, мягко и беззвучно дослал патрон в ствол и вынул сучок-затычку из доски. Яркий, слепящий свет ударил в глаза, он зажмурился. По указанию Дмитриева лампу установили у края сцены, и теперь свет ее бил прямо под лестницу. Темная яма партера едва угадывалась за этой стеной света, не говоря уже о расположенных за нею ложах. Лукин выругался. Сердце бухало в груди, как колокол, кровь стучала в висках. Совсем близко Булычов голосом Щукина сказал: — Как по-твоему — умру я? — Не может этого быть, — ответила невидимая Лукину Глафира. — Почему? — спросил Булычов. — Нет, брат, дела мои плохи. Очень плохи, я знаю! Стараясь сохранять остроту зрения, Лукин щурился, не смотрел прямо на свет лампы. В кулисе, где отдыхал обездвиженный охранник, послышались голоса. — Не верю! — сказала Глафира. Лукин знал, что за этим следует последняя в первом акте реплика Булычова и идет занавес. Положив край глушителя на кромку отверстия, он направил ствол в сторону невидимой цели, поплотнее прижался к стойке. — Упрямая, — начал свою последнюю реплику Щукин. — Ну, давай квасу! А я померанцевой выпью, она полезная! Голоса в дальнем конце сцены усилились, Лукин понял, что нашли тело охранника. Тем временем невидимая ему Глафира проплыла по сцене к рампе, заслонив юбками бивший ему в глаза свет, и в тот же миг Лукин ясно различил в ложе два силуэта. Он выбрал левый, тот, что поменьше, с большой головой на узких плечах, мягко потянул за спусковой крючок. Раздался глухой хлопок. Человек в ложе дернулся и стал заваливаться набок. Будто уважительно провожая его мушкой, Лукин едва заметно сдвинулся и выстрелил вторично. В следующее мгновение двигавшийся по сцене Щукин закрыл от него цель. Не обращая внимания на необычный звук, он продолжал свою роль. — Заперли, черти, водку! Эки свиньи! Похоже, что я заключенный, арестант! Что-то тяжелое опустилось сзади на голову Лукина, его руки сами собой разжались, выпуская винтовку. Яркий луч света вдруг ударил сквозь дырку, изогнулся, поплыл, как плыло все вокруг. Пытаясь удержаться на ногах, он сделал шаг назад, но ноги его уже не слушались, и он упал на гладкие теплые доски сцены. Это ощущение гладкости и тепла было последним — в следующее мгновение мир для Лукина перестал существовать. Очнулся он в камере. С койки, на которую его бросили, была видна железная дверь с глазком, выкрашенная безлико-серой краской стена и привернутый к ней стол. За столом, чинно сложив ручки на животике, сидел круглолицый плешивый мужичонка с редкими усиками и такой же редкой, клочками, бороденкой. С потолка на перевитом косичкой шнуре свисала голая электрическая лампочка. Лукин невольно застонал. Голова раскалывалась, перед глазами плыли красные круги, и обрывки каких-то слов и непонятные фразы независимо от его воли звучали в мозгу. — А, очнулся, — обрадовался мужичонка. Поднявшись с приставного сиденья, он подошел, остановился над лежащим навзничь Лукиным. — На, попей водички, оттянет! Видно, здорово они тебя приложили, если даже фельдшер приходил, щупал пульс. Ну да все перемелется, мука будет, — философски заметил он, опускаясь на койку напротив. Лукин повернулся на бок, рукавом заслонил глаза от света. Голове немного полегчало, хотя она и гудела, как медный колокол. — Давно я здесь? — Давно — недавно, этого никто знать не может. Единственное место на земле, где время не течет, — внутренняя тюрьма Лубянки. Если мозгами пораскинуть, то вроде бы сейчас день, потому что горит свет, да и то неточно — иногда они нарочно жгут его круглые сутки, сбивают с панталыку. Собравшись с силами, Лукин сел на койке, взял протянутую ему алюминиевую кружку. Вода была теплой, но он пил ее жадно, захлебываясь и проливая на мятую рубашку. Теперь он вспомнил все, вспомнил в подробностях, вспомнил заваливавшуюся набок фигуру и успокаивающее ощущение полированного курка под указательным пальцем. — Меня зовут Шептухин, — говорил тем временем плешивый, и имя это показалось вдруг Лукину странно знакомым. — Фамилия такая. Может, запомнишь, а нет — тоже беда невелика. Я сексот, секретный сотрудник, значит. Ну, вроде как подсадная утка. Меня специально подсаживают в камеру, чтобы поскорее добиться признания, по-нашему — «расколоть». У меня в этом деле своя метода, психологическая, — я человеку сразу говорю, кто я такой. Можно, конечно, исподлючиться, наврать с три короба или строить всякие каверзы, но только это не по мне. Я гуманист, моя цель уменьшить страдания подследственного. Все едино: рано или поздно признается — человек скотинка слабая! — так зачем же упорствовать, страдания через это принимать… «Где теперь Анна? — думал Лукин, слушая вполуха откровения сексота. — Наверняка прошло больше суток, и она, должно быть, уже вне Москвы. А там Владивосток, Никольск-Уссурийский, граница…» — Я даже пришел к убеждению о высшем своем предназначении, — говорил меж тем Шептухин, — мое место в жизни здесь, в тюрьме, и в этом отношении пятьдесят восьмая статья означает справедливость. Я борюсь с человеческим страданием, и это именно то, чем должно заниматься христианину на Земле! — Слушай, — Лукин посмотрел в водянистые глаза своего сокамерника, — ты к психиатру не обращался? — Ну вот видишь, я к тебе со всей душой, а ты грубишь! Впрочем, я не обидчивый, да и вопрос твой обычный, все так или иначе его задают. Оставим это, давай я лучше расскажу, что тебя ждет. Ты ведь наверняка кое-что уже слышал, но работа этого заведения сегодня совсем не та, что в двадцатых. Пришли новые следователи, образованнейшие и культурнейшие, между прочим, люди. Им и лекции читают по психоанализу, и с последними мировыми новинками знакомят, нет, это не прежние матросики с наганами из ЧК. И у каждого из них своя специализация, бесовски тонкая и отработанная в деталях. Есть, например, психологические, есть по сентиментальным людям, ну и, конечно, есть специалисты грубого допроса — здесь братья-инквизиторы показались бы начинающими любителями! И потом, каждый из них знает, что в случае чего отношение к своим такое же беспощадное, как и к чужим. Если будешь запираться — познакомишься с ними со всеми. Допрос конвейером: следователи меняются, а допрашиваемый стоит двадцать четыре часа в сутки. Слушай меня, парень, слушай, я тебе добра желаю! Шептухин потянулся, взял из выпавшей из кармана Лукина пачки папиросу, закурил, довольно щурясь и выпуская в потолок струйку дыма. — Лафа! — констатировал он. — А теперь я расскажу тебе, как здесь расстреливают! — Шептухин еще раз глубоко затянулся, на его толстых губах проступила блаженная улыбка. — Раздевают догола, — смаковал он, — одежонка чтобы не попортилась, на голову этакую маску из войлока, сам понимаешь, кровь и мозг могут брызнуть, и стреляют в затылок… — Слушай, Шептухин, — перебил его Лукин, — ты ведь многих на тот свет отправил, правда? Рассуждаешь со знанием и с охотою, морда вон отвратная до рвоты! Вот я и думаю, может, сделать богоугодное дело — взять тебя сейчас да удавить! В глазах сексота мелькнул страх, но в следующее мгновение он уже губасто, маслено улыбался. — Не, ты не сможешь — кишка тонка! Я вашего брата, офицериков, на своем веку повидал. Скорее ты на себя руки наложишь! Тут на днях сидел с одним таким, Евсеевым кликали, — Шептухин перекрестился. — Тоже, вроде тебя, хорохорился, на «вы» называл, грозился пришибить, а привели с допроса и… — Он снял ручки с кругленького пузика, развел их в стороны. — Ночью все стонал, скрипел зубами, жалел, что поздно понял… А я ему: «Ну и что бы было? Да ничего! У нас весь народ сплошняком из Евсеевых — ежели самого не касается, никто пальцем не пошевельнет!» Да, есть во всех вас интеллигентская червоточинка, слабы-с!.. Поэтому и Россию-матушку просрали, не сподобились чернь задавить! — Э, Шептухин, тут ты шалишь, — усмехнулся Лукин. — А еще говорил, что мелкими провокациями не балуешься! Да и шейка у тебя тоненькая, — в задумчивости продолжал он, будто что-то прикидывая, — не ровен час, не сдержусь… Сексот боком-боком начал отползать от Лукина в сторону, но тут в замочной скважине лязгнул ключ и в дверном проеме появился человек в кожаной куртке и с кобурой на боку. За его спиной Лукин увидел конвоира, высокого деревенского вида парня с круглым лицом и большими, будто чему-то удивляющимися васильковыми глазами. В руках он сжимал винтовку с примкнутым штыком. — Лукин, на допрос! — Человек в кожаной куртке отступил в сторону. Лукин поднялся, покачиваясь, пошел к двери. Шептухин с подобострастием смотрел на конвой. — Удачи, — пожелал он Лукину в спину, — не изводи себя! Ну а не вернешься, табачок-то твой я докурю!.. Его вели длинными серыми коридорами, потом лестничные марши пошли вверх, на одном из переходов в зарешеченное окошко ударил луч низкого вечернего солнца. После усиленно охраняемого поста обстановка резко изменилась: на полу появилась ковровая дорожка, стены коридора были обиты деревянными панелями, и навстречу стали попадаться мужчины в военной форме с одинаковым выражением в напряженных глазах. У высокой, до потолка, двери без номера конвой остановился, Лукина поставили лицом к стене. Человек в кожаной куртке постучал, потянул за круглую медную ручку. Конвоир за спиной переминался с ноги на ногу, шумно дышал в затылок. Очень близко перед глазами Лукин видел всю в мелких трещинах деревянную панель. Сколько искаженных страхом лиц помнила она, сколько людей стояло на его месте в ожидании начала допроса? Дверь открылась, его подтолкнули в спину, и Лукин сделал шаг в залитый заходящим солнцем кабинет. Прямо перед ним находилось отмытое до зеркального блеска, забранное решеткой окно, массивная кожаная мебель и размеры помещения выдавали принадлежность кабинета ответственному лицу. На стенах друг напротив друга висели два портрета: Сталина и Дзержинского. — Снимите наручники и подождите в коридоре! Плотный круглолицый мужчина с длинными волнистыми волосами поднялся из-за стола, одернул облегавший его полный стан полувоенный френч. Освободившись от наручников, Лукин с удовольствием потер кисти рук, подвигал, разминаясь, плечами. — Проходите, Лукин, присаживайтесь. — Мужчина показал на стоявший посредине комнаты стул. Щурясь от обилия света, Лукин подошел к нему, опустился на жесткое сиденье. Удивительно, но стул не был привинчен к полу. Странное ощущение охватило вдруг его: будто все это уже было — и этот полный благообразный мужчина, и этот разговор, и даже разлитый в воздухе красноватый отсвет заката… Наваждение исчезло так же быстро, как и налетело, мужчина сказал: — Моя фамилия Серпин. Я следователь ОГПУ по особо важным делам. А это, — он сделал приглашающий жест рукой, — это товарищ Эргаль из ЦК ВКП(б). Товарищ Эргаль специально приехал присутствовать на вашем первом допросе. Лукин обернулся. В углу кабинета в массивном кресле сидел невысокий пожилой мужчина, посадкой головы напоминавший птицу. Встретив взгляд Лукина своими черными пристальными глазами, человек из ЦК поднялся, пересел в кресло к окну так, чтобы ему лучше было видно лицо арестованного. — Я бы не хотел называть эту встречу допросом, — сказал он густым, плохо вязавшимся с его субтильной наружностью голосом, — будем считать, что это просто беседа. Серпин перегнулся через стол, протянул Лукину раскрытую коробку «Казбека». Лукин взял папиросу, прикурил от поднесенной спички. Следователь отвалился на спинку стула и оттуда рассматривал сидевшего перед ним арестованного. — А знаете, — он постучал мундштуком папиросы по крышке коробки, — я вас таким и представлял. Да, задали вы нам хлопот! Хотелось бы понять, что вами двигало, на что рассчитывал человек, покушавшийся на товарища Сталина… — Я ведь не промазал? — Лукин пристально посмотрел в глаза Серпину. — Нет, стрелок вы отменный! Да и сделано все было с выдумкой. Ну так почему вы на это пошли? — Вам не понять, — криво усмехнулся Лукин. — Допустим, он олицетворял для меня абсолютное зло… — Что ж, тоже объяснение, хотя подавляющее большинство советских граждан с вами и не согласятся. Люди только-только вздохнули полной грудью, жить стало лучше, и все это они связывают с именем Сталина. Да и то, что мы вас так быстро поймали, аргумент тоже не в вашу пользу. Впрочем, в нашем отечестве ничего нельзя сделать тайно — народ бдит! Пусть он нелюбопытен и ленив, но, если кто живет не так, как все, он подмечает! Что ж до покушения на товарища Сталина, оно еще больше сплотит людей, вызовет волну протеста и нетерпимости к проискам врагов народа! — Серпин посмотрел на Эргаля, будто сверяя свои слова с его мнением. Человек из ЦК поднялся из кресла, по-хозяйски заложив руки за спину, прошелся по кабинету. Остановился перед портретом вождя, рассматривая его пристально и с прищуром. — Именно о последствиях вашего шага мне и хотелось бы поговорить. — Эргаль сделал паузу, ногтем большого пальца поправил тонкий, ниточкой, ус. — В любом случае вы ничего не добились. Кто он такой? — Эргаль головой показал на портрет. — Он — символ, а символ убить нельзя. Представьте себе Колонный зал, гроб с телом, приспущенные знамена. Все затянуто траурным муаром… — Эргаль повернулся, посмотрел на Лукина. — Соратники произносят речи, и в каждой из них — клятва заступить на место выбывшего из рядов бойца. И они эту клятву выполнят! Пантеон пополнится еще одним божеством, а на трон усядется новый владыка. В этой стране бессмысленно убивать вождей, потому что на полную мощность работает их инкубатор. С раннего детства он отбирает наиболее жестоких и амбициозных и вскармливает их ядовитым эликсиром власти над себе подобными. Пионер — всегда готов! Комсомолец — верный помощник партии! Ты убиваешь одного, на его место встают десять, убиваешь десять — у подножия пирамиды толпятся, лезут по головам тысячи! Кто-то поднимется вверх, остальных задавят — и не беда, на Руси жизнь человека никогда не стоила ломаного гроша. Такое лингвистическое построение, как «человеческое достоинство», по-русски звучит искусственно и неубедительно. Слово «достоинство» вообще малоупотребимо в нашем языке, а определение «человеческое» мы привыкли заменять на нечто классовое: рабочее, крестьянское, короче, принадлежащее трудящемуся, а не человеку вообще. Это уже из области языкознания, я же хочу сказать вам, что когда создана структура власти и страна опутана силовой сеткой — неважно, кто стоит во главе, тут подойдут и Молотов, и тот же Ворошилов… — Не скажите. — Лукин приподнялся со стула, стряхнул в пепельницу наросший на конце папиросы пепел. — Мелковаты калибром. — А здесь большой калибр и не нужен, — возразил Эргаль как-то очень просто, по-домашнему. — Проделать путь Джугашвили они не смогли бы, а вот удержать захваченную власть — тут они будут не хуже «хозяина». Посредственность всегда лучший диктатор, потому что всех старается низвести до собственного уровня… Впрочем, я говорю вам все это лишь для того, чтобы вы лучше поняли то положение, в которое поставили себя и нас. Выбор, поручик, очень и очень невелик. — Поручик? — Лукин недоуменно вскинул брови. — А вы разве после девятнадцатого служили? — как бы между делом осведомился Серпин. — По нашим данным, ваше звание не изменилось! И, сделайте одолжение, оставьте ваше показное удивление. Мы знаем о вас если не все, то многое. Сергей Сергеевич ведь честно вас предупреждал, что он не боец. Удивительно, как такой размазня дослужился до штабс-капитана. Умница — это конечно, но не характер! — Следователь сочувственно покивал, поджег папиросу, которую до сих пор вертел в пальцах. — И в Самаре вы не жили, а приехали, скорее всего, из Парижа. Впрочем, нас устраивает то, что вы одиночка и не связали себя ни с одной из эмигрантских организаций, — это дает пространство для маневра. А компанию заговорщиков мы подберем вам и сами! — Опыт есть, — усмехнулся Лукин, загасил папиросу в пепельнице. — Мой случай должен выглядеть ординарным в потоке всевозможных уклонистов и контрреволюционеров… — Не скажите! — перебил его Эргаль. — В прошедших политических процессах есть нечто опереточное, чувствуется натянутость. Люди как бы приняли законы жанра и следуют им. С одной стороны, вроде бы реальность, а на самом деле — игра. Одним, в силу случая, досталась роль защитников чистоты учения, другим — роль злодеев-заговорщиков, ну а народу, как всегда, — роль стада, которому скармливают приготовленную идеологическую жвачку. Теперь, с вашим выходом на сцену, все изменилось. Трагик среди комедиантов нарушает общую гармонию. Теперь либо надо дотягивать до настоящей, полномасштабной трагедии, либо трагика убрать. Надеюсь, я понятно излагаю? Именно этим обстоятельством и ограничен ваш и наш выбор. — Надо сказать, вы на редкость откровенны, — усмехнулся Лукин. — А почему бы и нет? — пожал плечами человек из ЦК. — Вы, естественно, с этим не знакомы, но там, где делается большая политика, люди откровенны до цинизма. Каждый знает, кто чего стоит. Мы можем не любить друг друга, можем ненавидеть, но есть нечто большее, что нас объединяет, — власть! Да и нечего бояться: вас, по понятным причинам, я в расчет не беру, ну а что до Серпина… — Он не закончил, губы его сложились в подобие улыбки. — Удивительная вещь: досье на исполнителей, как правило, толще, чем на людей, принимающих решения. Хотим того или нет, но мы участвуем в гонке с выбыванием… И потом, у нас просто не осталось времени на дипломатические экивоки… — Если я вас правильно понял, мне предлагается роль того самого козла, который ведет стадо на бойню? — спросил Лукин, рассматривая в упор Эргаля. — О персональном составе стада вы позаботитесь сами. Затем последует суд, на котором я, как исполнитель приговора, обвиню остальных в заговоре, за ним — всесоюзная охота на врагов трудового народа… — Идею вы ухватили верно! На этот раз все будет без дураков: покушение есть покушение… — А если трагик не согласен, его убирают?.. Что ж, пожалуй, мне больше подходит этот вариант, — улыбнулся Лукин. — Все, чего хотел, я достиг, а остальное меня уже не волнует. Смерть тирана всколыхнет народ, неизбежно наступит отрезвление… — Вы чрезвычайно высокого мнения о народе, — усмехнулся Эргаль. — В лучшем случае это толпа, а с моей точки зрения — стадо. Феномен жизни в том и состоит, что человек есть животное, способное выжить в любых условиях. Что ж до, как вы изволили выразиться, «смерти тирана»… — Эргаль посмотрел на Серпина: — Покажите ему фотографии! Следователь потянул на себя ящик стола, достал из него пачку пронумерованных снимков и протянул арестованному. Лукин с интересом посмотрел на верхнюю фотографию. Сделанная с расстояния около метра, она запечатлела лежащего на полу Сталина с аккуратной дырочкой во лбу, точно между бровей. Не оставалось сомнений, что он был мертв, но что-то уже в самой непочтительной манере снимать вождя в таком виде настораживало. Лукин взял второй снимок. На нем все было то же самое, но на лице отсутствовали знакомые каждому усы. Страшная догадка поразила его, он вытащил из пачки последнюю фотографию. Человек на ней был похож чертами на Сталина, но и только. Стриженную наголо голову пересекал длинный шрам. — На Колыме, где он сидел за бандитизм, кличка его была Иосиф. — Серпин взял из стола вторую пачку фотографий. — Здесь, если вам интересно взглянуть, двойник Горького, между прочим, актер Ленинградского областного театра. Можно было, конечно, попросить самого Алексея Максимовича, но решили не рисковать… Лукин поднял потерянный взгляд на следователя. — Игра есть игра! — пожал плечами тот. — Вы занимались декорациями, а мы позаботились об актерах. Впрочем, надо признаться, мы до последнего не знали, как произойдет покушение и будет ли оно вообще… — Теперь, когда вы все знаете, — вступил в разговор Эргаль, — вам надо быстро, практически сейчас, принять решение. Конечно, можно вас сломать, но вы нам нужны полным сил и желания сотрудничать — в этом случае мы всенародно объявляем о покушении и даем ход делу. Свободу не гарантируем, но жизнь долгую и комфортабельную пообещать можем. В противном случае не было в природе ни покушения, ни вас. Серпин потыкал концом папиросы в пепельницу, сказал: — Решайте, вы человек сильный! Я лично вам даже завидую: так любить женщину и не спросить о ее судьбе, не обмолвиться ни словом. Впрочем, здесь вы тоже ошиблись: человек вашей профессии не имеет права на личную жизнь. А она вас любила… — В голосе следователя прозвучали мечтательные нотки, но он тут же себя оборвал. — Видно, никогда не привыкну к таким зрелищам, слаб до бабской красоты! Очень ей не хотелось умирать… В следующее мгновение Лукин был уже на ногах. Одним движением руки он перевернул на Серпина стол, брошенный с нечеловеческой силой стул смел Эргаля. Лукин рванулся к двери. Она распахнулась ему навстречу, на пороге, вскинув винтовку к плечу, застыл конвоир. Лукин сделал еще шаг. Васильковый удивленный глаз смотрел на него поверх планки прицела, Лукин отчетливо видел, как от волнения у мальчишки ходуном ходят, трясутся губы. — Не стрелять! — Серпин барахтался, стараясь выбраться из-под стола, но было уже поздно. Ударил выстрел. Лукина отбросило назад, на мгновение поймав равновесие, он сделал еще шаг и повалился на пол. Красная пелена, как кровь по воде, расползалась у него перед глазами. Он вдруг увидел того красноармейца в купе вагона, его забинтованную голову и направленный ему в грудь ствол револьвера. У него тоже были мальчишечьи васильковые глаза… Отсрочка? От паркета исходило тепло, он вдруг почувствовал такой знакомый, несущий множество воспоминаний детства запах разогретого воска. В белой беседке высоко на обрывистом берегу реки девушка повернула к нему голову, сказала, кусая губы, чтобы не плакать: — Тень птицы на времени волнах… — Что? — Лукин рванул душивший его воротничок гимназического мундира. Ветерок с реки ласкал его разгоряченный лоб. — Что ты говоришь? — Я говорю: это — твоя жизнь, — ответила девушка, и он увидел, как слезы медленно покатились по ее щекам. — Аня! — крикнул Лукин, но холод омертвения уже подобрался к горлу, сковал застывшие губы. — Аня… 4 В ласковом и теплом Черном море, у подножия горного массива Карадаг есть подводная пещера. В самом узком месте этого тоннеля стены его сходятся настолько, что скребут по телу ныряльщика. В этой пещере живет ужас. Находятся смельчаки, что проныривают пещеру насквозь, но и они вечером, за стаканом легкого крымского вина, признаются: был момент, когда жуткий, животный страх брал за горло, когда глаза из орбит и единственная мысль — назад! Спасали слова старика: только вперед, туда, где брезжит едва различимый свет! Иногда и сам старик сидит тут же за столом, молча прихлебывает вино, но потом как-то незаметно исчезает, чтобы наутро появиться на своем месте у входа в пещеру. Он высох и почернел от солнца, его никто не просил, не нанимал спасать жизнь молодых и здоровых — он сам. Такая, видно, выпала судьба. С испытанным когда-то первобытным ужасом не увидеть солнечный свет Анна открыла глаза. Как тогда, до боли сжимало грудь и солнечные блики, будто через многометровый слой воды, играли на чем-то белом высоко над головой. Постепенно из радужного марева выступили матовый плафон и угол стены, и такая же белая, как все вокруг, шевелившаяся на ветру занавеска. На улице за открытым окном была весна, Анна знала об этом каким-то внутренним знанием, потому что иначе быть не могло. Солнечный луч, дробясь в хрустале вазы, разноцветными пятнами играл на скудной обстановке больничной палаты. Анна вздохнула полной грудью и села в кровати. — Проснулась, дочка? Слава тебе, Господи! — Мягкое, доброе лицо старухи выплыло откуда-то сбоку. От нее пахло чистотой старости. — А я уж, грешным делом, начала сомневаться — и что это за диагноз такой: сон летаргический! Медленно поворачивая голову, Анна обвела палату взглядом. — Где я? Я ранена? Не скрывайте от меня, я знаю, что в меня стреляли! — Да ты ложись, дочка, ложись, — забеспокоилась нянечка. — Бредишь ведь, видать, до конца-то не проснулась! Не думай ни о чем, отдыхай. Тебя здесь все любят. — Старуха помогла Анне опуститься на подушку, положила ей на лоб легкую сухую руку. — Вон, посмотри, какие он принес тебе цветы! Анна скосила глаза на букет. — Лукин, милый мой Лукин! — Нет, девочка, его как-то по-другому звали… — Нянечка нацепила на нос очки, прочла по лежавшей тут же на тумбочке бумажке: — «Те-лят-ни-ков… Сергей Сергеевич». Он и телефончик свой оставил на случай чего… — Телятников?.. — удивилась Анна. — Телятин! Так это же мой дядя! А Серпин зачем-то сказал, что его расстреляли! — Нет, — не согласилась упрямая старуха, — какого-то там дядю я бы к тебе не пустила! Он мне штамп в паспорте показывал, все чин чином: законный супруг! Ты, милая, совсем, видать, зарапортовалась, родного мужа не помнишь! Смотри, не проговорись нашему профессору, а то у него не забалуешь! Так и запомни, если спросят: Телятников — законный супруг! Успокаивая больную, старуха провела ладонью по ее щеке. Из чахлого садика повеяло чем-то до боли знакомым. Анна закрыла глаза. Нечто странное и необычное происходило с ней, и понимание этого постепенно проникало в ее сознание. Мир, в котором разглагольствовал приторно-ласковый Серпин, мир с людьми в черных кожаных куртках и солдатами с винтовками, мир, где огромный казенно-серый город нависал над ней, сочился страхом из темных подворотен, — этот ущербный мир сам собой стал терять четкость очертаний, сдвинулся куда-то в сторону, и его место заняло беспокойство. Анна вдруг совершенно отчетливо поняла, что все самое дорогое, все, чем она жива, находится в страшной, смертельной опасности. «Надо бежать! — решила она. — Надо спешить и во что бы то ни стало успеть». Резко сев на кровати, Анна спустила ноги. — Евгения Ивановна, — сказала она, совершенно точно зная, что именно так зовут нянечку, — Евгения Ивановна, голубушка, принесите мою одежду. Мне надо идти! — Ишь чего надумала! — удивилась нянечка. — Завтра будет обход, тебя со всех сторон посмотрят, обследуют, вот тогда и ступай. Да и слаба ты еще, дочка, куда тебе идти-то? — В церковь! Хорошо бы в храм Христа Спасителя… — Да его годиков шестьдесят как взорвали! При мне и сносили. К нам в окно кусок мраморной доски залетел. Хорошо, всех вывезли, а то аккурат бы убил. Возвращаюсь под утро, а он на моей кровати лежит, а на нем имя золотом, — погиб сердечный в войну с французом… — Да, я теперь вспоминаю, — нахмурилась Анна. — Мы тогда в подворотне стояли: я, дядя и Лукин… Куда же мне тогда? Понимаете, Евгения Ивановна, человек пропадом пропадает, а в нем вся моя жизнь. Я без него жить не хочу. Мне бы в такое место, где свято и светло, мне обязательно надо, чтобы Он меня услышал! Ведь не может же Он не услышать, так не бывает, правда? — Что-то я с тобой запуталась, — честно призналась Евгения Ивановна, — голова идет кругом. То в тебя стреляли, теперь ты видела, как рушат храм Христа Спасителя… — Своими добрыми глазами она посмотрела в глаза Анне. — Да не слепая, сама вижу, что идти-то тебе надо! Анна молча обняла старуху. — Ладно, возьму грех на душу. — Евгения Ивановна быстро перекрестилась. — А бежать тебе след на Маросейку, к Николе, что в Клениках. Церковь старая, место чистое, светлое! Там слева, в глубине придела икона Федоровской Божией Матери, перед ней и помолись. Ее, заступницу, проси, Она и сама поможет, и перед Сыном похлопочет. Мать — всегда мать, в ней святость! — Евгения Ивановна перекрестила Анну, заторопилась, нарочито ворча: — Приспичило тебе, до завтрева не можешь обождать!.. Оказавшись на ступенях больничного корпуса, Анна остановилась, огляделась. С непривычки кружилась голова. Улицу из конца в конец заливало яркое весеннее солнце, и люди, и машины будто плыли в его лучах. Чахлая московская природа ликовала, сошедшие от счастья с ума воробьи носились в больничном садике. Сердце Анны болезненно сжалось от предчувствия чего-то значительного, что предстояло ей совершить и что наверняка войдет в ее жизнь и изменит ее. — Господи, — прошептала Анна, — пожалей меня! Где-то вдали ударил колокол, и звук его поплыл над Белокаменной. На ходу застегивая плащ, Анна спустилась по ступеням, побежала по улице. Непрерывный поток людей шел навстречу ей по тротуару. В его движении было что-то пугающе непреклонное, была заданность механической машины, бездушной и безжалостной, крушащей все на своем пути. «Почему все они такие хмурые и озабоченные? — думала Анна, пробираясь бочком, вглядываясь на ходу в лица встречных. — Неужели у всех у них горе? Такой яркий, радостный день, а они так бесконечно тусклы!» Ей вдруг стало жалко всех этих людей с их вечными проблемами и мыканьем по замкнутому кругу надежд и тревог, она испугалась. Если вокруг так много страданий и несчастья, как же Он услышит ее слабый голос в этом хоре народной скорби? В растерянности она подняла глаза и вдруг рассмеялась. Из темного стекла витрины на нее смотрело ее собственное лицо, и выражение его было точь-в-точь такое же, как на лицах шедших ей навстречу людей. Несколько прохожих шарахнулись в сторону, но Анна этого даже не заметила. Пробежав вверх по улице, она уже входила в ворота маленького церковного дворика. «Церковь Николы в Клениках… Церковь Николы в Клениках…» — повторяя как заклинание эти слова, она потянула на себя высокую дверь, поднялась по крутой лестнице. Откуда-то из глубины навстречу ей вышел священник. Темная курчавая бородка обрамляла юное лицо, глаза смотрели светло и ясно. — Храм… — начал он, но, встретившись глазами с Анной, вдруг замолчал. Взяв со скамьи свечу, юноша сделал рукой жест идти за ним. В левом приделе за толстой квадратной колонной он поставил Анну перед иконой, зажег свечу и от нее лампадку. — Федоровская Божия Матерь, — сказал священник тихо и перекрестился, — молитесь, вам никто не помешает… Анна благодарно улыбнулась, взяв протянутую ей свечу, опустилась перед иконой на колени. Лик святой женщины с ребенком на руках был темен, черты его мягко округлы, огромные восточные глаза смотрели печально, все понимая, все прощая. Воск свечи капал на пальцы, Анна не знала слов молитвы. — Богородица, Пресвятая Дева Мария! — произнесла она наконец, и эти первые слова, их глубоко личная интонация придали ей силы. — Помоги мне! Прости меня ради Сына твоего! В толчее житейской я не часто думаю о тебе — это все от замороченности бытия. И не в том дело, что вокруг много горя и страданий, — хотя и это случается, — просто по недомыслию принимаем мы суету за нашу жизнь, а отсутствие несчастий за счастье. Ты ведь сама видишь — когда душе не задают работу, она черствеет. Вот и я так: мыкаюсь, все чего-то хочу, к чему-то стремлюсь, а на самом деле все, что есть у меня в жизни, — это любовь! В этом хоре стенаний услышь мой голос, Богородица, заступись за моего любимого! Мне ведь не на кого больше положиться, только на тебя! Он, конечно, грешен, как все мы, грешен, но не безразличен, он людям хочет помочь. Трудно ему, одинок он, и ноша его непомерна… Видишь, я даже не знаю, чего для него просить! Умоли Сына твоего, чтобы явил он милость к нему и справедливость! Прости меня, недостойную, во всем я грешна, и в любви, но ты ведь знаешь, как это случается!.. Тебе решать, Пресвятая Дева, только ведь не должно человека наказывать за его любовь!.. Анна молилась. Свеча в ее руке истаяла. Запах разогретого воска плавал в неподвижном воздухе, мерцала лампадка. Святая женщина смотрела на нее с иконы мудрыми восточными глазами… Он очнулся от холода. Боли в груди не было, но память о ней странным образом жила. Холод шел от каменных плит, холод был растворен в воздухе, как кристаллы соли в воде, холод заполнял весь мир. За узкими, расположенными в глубоких нишах окнами стояли величественные вершины гор, снег на их склонах был окрашен кровью умиравшей в ночи зари. Красные блики ползали, как живые, по высокому потолку, играли на черных от копоти дубовых балках. Где-то в другом конце большого продолговатого зала горел камин, но жара его он не чувствовал, только сладковатый запах березовых поленьев достигал его ноздрей. Тяжело опершись на руку, Лукарий сел, с трудом вращая застывшей в неудобной позе шеей, огляделся вокруг. Полутьму зала разгоняли воткнутые в стены факелы, их свет мерцал на полированной броне рыцарских доспехов. Снизу, с плит пола, он видел длинный, сколоченный для пиров стол и два массивных, с высокими спинками кресла, в которых застыли темные фигуры. Красный отсвет камина за их спинами придавал картине что-то зловещее. — Вернулся? — Серпина поднялся из кресла, пересек зал. Он все еще был одет в полувоенный защитного цвета френч, галифе и сапоги. Остановившись над Лукарием, действительный тайный советник холодно его изучал. — Очень тебя прошу, не делай больше глупостей. Нам твои выходки вот где! — Он провел ребром ладони по толстой шее. С трудом владея онемевшим телом, Лукарий поднялся на ноги, одернул мятую синюю блузу. В области левого накладного кармана материя коробилась от пропитавшей ее крови. — Джеймс! — позвал Серпина. — Джеймс, старина, будьте так любезны, приглядите за нашим гостем, а то в последнее время он завел странную привычку кидаться предметами мебели. Стоявший в отдалении гигант негр приблизился, разгладил на огромных руках белые перчатки. В его сопровождении Лукарий пересек рыцарский зал, остановился перед креслом, в котором поджидал его маленький, похожий на птицу пожилой человек. — Вы ведь знакомы? — Не предлагая Лукарию сесть, Серпина опустился во второе кресло, закинул ногу на ногу. — Впрочем, достаточно маскарада! Перед тобой, Лука, Черный кардинал, начальник Службы тайных операций Департамента Темных сил! Нергаль едва заметно наклонил голову, скривил в усмешке тонкие губы. — А вы меня чуть не прибили… Стулом! Нехорошо, милейший, нехорошо. — Просто, монсеньор, наш общий друг переоценил свои возможности. А я, между прочим, об этом его предупреждал. Ах, как я его просил внять голосу разума! И что же? Он пускается в бега. Питая иллюзию спастись, он ныряет очертя голову в нижний мир людей, навязывая нам новые правила борьбы… — Серпина сделал паузу, саркастически усмехнулся. — Мы их приняли и, как видишь, действовали строго по законам жанра. Тебе не на что жаловаться и не к кому апеллировать, потому что даже убит ты был в соответствии с каноном того времени. Вы проиграли, поручик Лукин. — Серпина мелко засмеялся, так, что на его груди зазвякали ордена. — Вот видишь, настолько вошел в роль, что даже был представлен к награде. Сам Калинин и вручал. И Циссоид Хроноса работает как прежде. Полное фиаско, поражение на всех фронтах! Лукарий поднял голову, посмотрел на Нергаля. — Скажите, все то страшное, что претерпела Россия, — дело ваших рук? — О нет! Это как раз тот самый редкостный случай, когда людям лучше не мешать, — ответил за Нергаля Серпина. — Достаточно накопить в народе критическую массу неуважения к самим себе, и вмешательство Темных сил уже не нужно. Гордыня, жажда власти, настоянный на демагогии фанатизм способны сотворить такое, на что в нашем Департаменте просто не хватит воображения. Надо обладать особо изощренной порочностью, чтобы ради абстрактной идеи пустить под нож свой народ. Жестокость, сравнимая разве что с деяниями пророка Моисея. Нет, Лука, тут мы ни при чем, ситуация давно уже развивается сама по себе. Впрочем, я знаю, почему ты спрашиваешь, — старая, с детства, любовь к этой стране. Увы, мой друг, увы! — Тайный советник развел руками. — Ее уж нет! Это только ты с твоим упрямством принимаешь мираж за действительность, не можешь смириться. Ах, русский народ! Ах, Россия! Все прозорливые люди давно уже примкнули к победителям… — А кто же победил? — Как всегда: серость и посредственность. — Серпина пожал плечами, демонстрируя удивление детскостью вопроса. — Лучших уничтожили, тех, кто еще чего-то хотел для страны, вывели, как тараканов… Короче, сформировалась нация генетических конформистов, потомков и идейных наследников вохровцев и стукачей. Им придется начинать все с самого начала, но это будет уже совсем другая страна. Преемственность с той, старой Россией оборвалась, от прежнего народа осталось лишь название. Семьдесят пять лет, три поколения совсем другой жизни — но ведь это же пропасть… Впрочем, все это уже не для тебя. А жаль, Лука, очень жаль! Мне будет тебя не хватать… Умный и энергичный противник помогает поддерживать хорошую деловую форму, да и наблюдать за твоими выходками было отменным развлечением. — Тайный советник поднялся из кресла, вопросительно посмотрел на Нергаля. — Пора?.. — Прежде чем мы отправимся в путь, — остановил его начальник Службы тайных операций, — мне хотелось бы прояснить для себя один маленький вопрос. Скажите, Лукарий, чем объяснить столь неудачный выбор времени и места ваших действий в мире людей? С самого первого шага нам было ясно, что в намерения ваши входит качнуть маятник истории от Зла к Добру и тем — в который раз! — попытаться привлечь к себе Его внимание. Идея не слишком оригинальна, но допустим… Так вот, — продолжал Черный кардинал, — мы ждали вас в начале века в Цюрихе и Женеве, мы боялись покушения на Ульянова и позже — в семнадцатом, когда судьба переворота висела на волоске, вы же объявляетесь в тридцать втором! — Он развел руками. — Знали бы вы, чего нам стоило обезопасить, к примеру, Лжедмитрия и Мазепу, Ивана IV с его опричниной… Все работавшие на нас силы во всех странах, на глубину двадцати веков были мобилизованы. Тридцать второй год — нонсенс! Помнится мне, Эргаль уже объяснял Лукину всю бессмысленность покушения на вождей в России… Нергаль выжидательно смотрел на Лукария, но тот молчал. Заря за окном умерла, кромешная тьма поглотила пики гор. — Если экселенц позволит… — почтительно вступил в беседу Серпина. — Я думаю, наш друг вряд ли сможет дать вам какое-либо логичное объяснение. Он слишком горд, чтобы признавать свои ошибки, да и ошибка, в сущности, всего одна — он не умеет обращаться с женщинами! Впрочем, это типичный недостаток всего Департамента Светлых сил, который излишне эти существа одушевляет. Что ж до Лукария, он так и не понял, сколь опасна может быть такая штука, как любовь. Две женщины… — С видом читающего лекцию профессора Серпина прошелся вдоль стола. — Две женщины сыграли в его судьбе роковую роль. Не желая расставаться с одной из них, наш общий друг без раздумий бросается в омут прошлого, в эпоху, где прошла ее предыдущая жизнь. Поэтому Москва, поэтому тридцать второй! Все остальное в его поведении уже диктовала обстановка. Покушение на вождя стало единственным шансом. Власть Сталина к этому времени была уже абсолютной, но массовые политические убийства еще не начались, и попытка застрелить его теоретически давала возможность отвернуть ход истории от Зла. Лукину искренне казалось, что он может предотвратить трагедию, в то время как выбранный человеческий образ диктовал конкретные шаги для достижения задуманного. И еще неизвестно, как бы все обернулось, если бы он не допустил вторую ошибку… Оттолкнуть любовь женщины — за такую неосторожность многие наглецы заплатили жизнью! И на этот раз орудие мести соответствовало времени — донос. Возможно, Людмила Николаевна действовала импульсивно, поддавшись оскорбленным чувствам, но донос, вне зависимости от обстоятельств, остается доносом, и именно он дал нам в руки ниточку. Ну а уж мы не спешили и размотали весь клубок!.. — Да, операция проведена артистически в буквальном смысле слова, — усмехнулся Нергаль. — Это целиком ваша заслуга, Серпина! Действительный тайный советник поклонился, скромно потупил взор. — Старое правило, монсеньор: ищите женщину… И все-таки жаль, что не удалось убедить Лукина выступить свидетелем на процессе. В этом случае история России запомнила бы не тридцать седьмой, а тридцать второй-тридцать третий! Лукарий поднял голову. — Что ж, я все понимаю, я проиграл, но на судьбу роптать не могу. Я был счастлив и делал то, что считал нужным, а этим далеко не каждый может похвастать. Единственное, что выше моего разумения, почему я покушался на зверя один! Все его окружение, все те, кто стоял близко и был уничтожен, прекрасно понимали, что их ждет, но никто не поднял на него руку. Блюхер, Тухачевский, Рютин — знавшие всю правду о рябом Иосифе, ждали, когда он их зарежет, как баранов. Если их не волновала судьба России, то могли бы подумать о собственной судьбе… Почему? В задумчивости Нергаль побарабанил тонкими пальцами по подлокотнику кресла. — Сложный вопрос, но все же много проще, чем кажется… Всему причиной кровь. Кровь на всех, кто был близок к диктатору, кровь же, этот синоним власти, их и пьянила. Организовав гражданскую бойню, они не могли не знать о существовании закона, гласящего, что кровь порождает кровь, — они знали о нем, но всегда думали о себе как об исключении. Сталин для них был фантомом, потому что настоящий Иосиф Виссарионович сидел в каждом из них. Верьте мне, Лукин, я досконально знаю эту породу скотов, я ее разводил. Нет в этом мире ничего притягательней, чем власть над себе подобными. Если человек не ловится на любовь, если он не покупается за деньги, попробуйте власть — это самый верный совет, который я даю моим подчиненным. И еще, Лукин, вы оказались в одиночестве, потому что Россия — христианская страна. Уничтожение масс в России всегда было политикой, в то время как убийство одного человека — это грех, оно попирает вбитую в голову людей христианскую мораль. Будь в православии понятие кармы как груза не только поступков и мыслей, но и того, что ты должен был сделать и не сделал, — и Сталин был бы пристрелен, как бешеная собака. Впрочем, уже сказано: страна рабов, страна господ!.. — Нергаль пристукнул ладонью по подлокотнику кресла, показывая, что разговор закончен. — Это неплохо, что люди думают, будто у истории нет сослагательного наклонения. Начальник Службы тайных операций поднялся на ноги, поправил на боку шпагу, дополнявшую облегавший его тело костюм испанского гранда. — Пора! Аластер подает мне знак. Нехорошо заставлять ждать придворного палача Князя тьмы. Он поработает над вашей сущностью, после чего вы предстанете перед коллегией объединенного верховного суда по обвинению в преступлении против системы. Вам, Лукарий, придется страдать, и физические страдания в сравнении с вашими покажутся именинами сердца. Но мне вас не жаль! Как светлый дух, как служитель иерархии Светлых сил вы знали, на что шли, знали, что обратная сторона высшей справедливости есть высшая жестокость. Это не мы, это Он сделал таким мир, мы же лишь Его слуги и рабы! Нергаль подошел, остановился бок о бок с Лукарием, и тот почувствовал, как невидимая силовая сеть опутала все его тело, сковала дыхание. В следующий миг плиты пола разошлись у их ног, земля разверзлась, открыв пропасть преисподней. Нергаль поднял руку — языки пламени взметнулись из адовых глубин, обдав их жаром и смрадом геенны огненной. Лукарий ощутил, как страшная сила пронзила его миллионами игл, оторвала от пола, он уже видел ниспадавшую в пропасть, кипящую лавой реку… Как вдруг все вокруг озарилось чистым голубым светом и в этом сиянии, сотканный из него, им явился ангел сильный. Лик его был величествен и прекрасен, печать легкой скуки хмурила высокое чело. — Лукарий, — сказал ангел сильный голосом нежным и глубоким, как звук влюбленной флейты. — Я послан за тобой. — Нет! Это ошибка, — вскричал Нергаль, мгновенно потеряв спокойствие испанского гранда. — Так не может быть! Лукарий преступник, он должен предстать перед верховным судом! Его ждет высшая мера наказания! Он не пойдет с тобой! Ангел поднял огромные сияющие и в то же время печальные глаза. Казалось, легкая вуаль грусти витает вокруг его светящейся фигуры. Не желая того, Серпина и негр рухнули на колени, Черный кардинал попятился, оглашая замок проклятьями. — Стареешь, Нергаль… — сказал ангел сильный почти ласково, но на этот раз в его нежном голосе едва слышно прозвучали грозные раскаты меди. — Стареешь… Ты уже не в состоянии различить мой чин. Знай же, Нергаль, я Принципал из третьего ранга Начал, а не какой-то посыльный ангел. Прошу тебя, не заставляй прибегать к силе. — Но этого человека ждет ад, сама память о нем будет стерта со скрижалей истории! Он покусился на святая святых — на систему! — Конечно, если ты хочешь, — ангел сильный не слушал возбужденную речь Черного кардинала, — я могу дать тебе отдохнуть пару тысячелетий в мире лунного одиночества. Если ты хочешь… Произнеся эти слова тихим усталым голосом, ангел сильный подошел по воздуху к Лукарию, поднял его, поставил рядом с собой. — Проклятье! — прорычал Нергаль, пятясь, не в силах вынести приближение посланца неба. — Vade retro, Satanas! — не поворачивая головы, бросил Принципал, и в тот же миг начальник Службы тайных операций и оба его слуги превратились в пепел. Сохраняя форму, их тела постояли мгновение и осыпались на пол, поднимая клубы серой пыли. Стены замка закачались и со страшным грохотом рухнули к подножию скалы. — Пойдем, Он хочет тебя видеть, — ангел сильный взял Лукария за руку. — Постой, — попросил Лукарий, — я хотел бы взять ее с собой. — Ты хочешь, чтобы она умерла и никогда не вернулась на Землю? — Голос Принципала был намеренно плоским, но в этом безразличии Лукарию послышался укор. — Закон причины и следствия неумолим: прервав череду реинкарнаций, ты обрекаешь ее душу на вечные скитания в астрале. Ты этого хочешь? — Своими огромными сияющими глазами он посмотрел на стоящего перед ним человека, продолжил: — Я вижу, ты возжелал, не подумав. Идем! — Но тогда я никогда больше ее не увижу… Ангел сильный его не слушал. Прямо над их головами разошлись облака, и Лукарий увидел бесконечно-голубое, радостное небо, все пронизанное золотистыми лучами. Яркая вспышка света охватила их тела, и они исчезли из трехмерного пространства нижнего мира людей. Стремя полет к наполненным волшебным сиянием сферам миров просветления, ангел сильный нес своего спутника над скудными, печальными пространствами чистилищ, над бредущими бесконечной чередой тенями людей, осмысливающих свой жизненный путь. Далеко внизу глубинным огнем догорающих углей обозначились в кромешной мгле страдалища и миры искупления, за ними, безмерно серый, напомнивший Лукарию застывшую лаву, угадывался плотный монолит ядра ада. В безудержном стремлении вверх путь их лежал в высшие пространства вселенской воли и разума, туда, где начинались Его чертоги. — Дальше пойдешь сам, — сказал ангел сильный, и Лукарий увидел себя стоящим на сотканной из переливающегося света лестнице. Он хотел поблагодарить ангела за спасение, но тот совсем нахмурился, заговорил, не поднимая своих чудесных глаз: — Я должен просить у тебя прощения, Лукарий. Я тебе позавидовал, а это страшный грех. Мы, ангелы, отвечаем за чистоту своих помыслов и чувств. Прости меня, Лукарий, ради Господа нашего прости! — Принципал еще ниже склонил голову. — Я только рад тебя простить, — удивился Лукарий. — Но скажи, чему ты, ангел сильный, мог позавидовать в моей несчастной судьбе? — Не говори так, ты не знаешь своего счастья. — Принципал поднял на него сияющие глаза. — Я позавидовал любви к тебе женщины, той ее силе, что смогла обратить на тебя Его внимание. Хотел бы я знать слова ее молитвы… Теперь я должен тебя покинуть. Прошу, не говори никому о моем грехе, я справлюсь с ним сам. Прощай! Лукарий посмотрел вслед исчезающему в глубинах пространства ангелу. Перед ним, играя всеми цветами радуги, лежала сотканная из световых лучей лестница. Сначала тяжело, потом все легче и легче он пошел по ней вверх, уже едва касаясь ступеней, чувствуя с каждым шагом все возрастающую свободу движения. Он уже не шел, он летел над струившейся под ним, переливающейся внутренним светом рекой, а вокруг, будто в затейливом танце, плавали, проходя одна сквозь другую, огромные полупрозрачные сферы. Едва различимое пение чистых детских голосов постепенно заполнило все пространство, и покой, и приятие мира хлынули в его душу серебристыми очищающими струями. Как-то сами собой исчезли, растворились внешние формы, и голубоватый с золотыми переливами свет слился с небесной музыкой и пением, став единым целым. Без малейшего усилия, упиваясь переполнявшим его счастьем, Лукарий плыл в этом мире, не ощущая ни времени, ни границ пространства, чувствуя лишь, как нечто удивительное и ласковое обнимает его, и он уже знает, что есть всепрощение, как знает, что такое любовь. И вдруг разом, океанской волной, обрушилась на него радость, все его трепещущее от счастья существо охватил чистый восторг. Яркий, ни с чем не сравнимый свет залил мир. Он не слепил, а нежил и ласкал, и в этом свете, и этим светом — Лукарий знал точно — был Он. — Ты хотел говорить со Мной, — сказал голос, услышанный им в глубине собственного «я», и он вдруг понял, что никакие мысли, никакое знание не может быть для Него тайной. — Господи! — Лукарий не испытывал ни страха, ни подобострастия, а только чистую радость полного откровения. — Прости меня! Я хотел рассказать Тебе то, что по ограниченности своей считал бесконечно важным, теперь же я вижу всю ненужность затеянного… — Да, Я знаю все доподлинно. Ты поднялся на защиту того, что искренне считал Моей идеей, благодарю тебя за это! Рискуя потерять самое душу, ты защищал Меня. Обычно бывает наоборот: люди просят Меня о защите. Спасибо тебе! — Искренне считал Твоей идеей?.. Значит, я был не прав? Значит, высшее предназначение человека не в том, чтобы работой души преумножать в мире Добро? Все, во что он верил, чем жил, к чему шел через жизни и страдания, рухнуло разом, рассыпалось в пыль, и нечеловеческая горечь опустошенности охватила его сжавшуюся в муке сущность. Но не о себе скорбела его душа — что значит судьба маленькой, никчемной, бьющейся о стекло жизни мошки! — он думал, как безнадежна и бессмысленна стала вдруг жизнь миллиардов существ, привыкших называть себя людьми. — Не надо, не отчаивайся — ты был прав. Ты был настолько прав, насколько это дано человеку, — сказал Голос, и Лукарий ощутил горячую волну Его сострадания, и вдруг понял, что Он улыбается. — Ты все еще в начале пути… Как человек ты способен понять лишь часть Истины. Мир безмерно сложен в своей простоте и гармонии, и людям не дано представить себе его во всем многообразии, а только принять душой. Невозможно, взойдя на холм, окинуть взглядом вершины горной цепи. Невозможно, обладая лишь чувством, пересказать содержание Библии: получится либо горько, либо сладко. — Тот, Кто был Светом, рассмеялся. — Но этого и не надо! Богу — Богово, кесарю — кесарево. Если веришь, надо идти избранным путем, и тебе откроется Истина. Вера — это и есть соборная к ней дорога. Только восхождение каждый совершает в одиночку, на Голгофу толпами не ходят! — Но как же тогда машина Хроноса? Ты сам повелел ее создать! — Когда ребенок просит у тебя игрушку, разве можно ее не дать? Люди — это те же дети, им только кажется, что детство кончилось. На самом деле они просто погрустнели и перестали верить в сказки. Им невдомек, что жизнь — это игра и единственное, что от них требуется, — знать, на чьей стороне играешь. Спасен будет тот, кто живет светло и легко, с открытой душой, кто способен найти в этой жизни радость и не боится смеяться над собой. Такой человек не станет гнаться за ложными ценностями! — И соотношение в мире Добра и Зла определяет ход времени? — Ты забавный человек, Лукарий, ты такого себе напридумывал! — Он действительно рассмеялся. — И самое смешное, что все это правда. Работой души люди истребляют в себе Зло и создают Добро, и от того, как и чем они живут, зависит ход их времени. То, что с Земли представляется Добром и Злом, на самом деле есть два универсальных мировых начала, лежащих в основе действия космического закона причины и следствия. Будучи не в силах охватить умом их движение, человек как всегда все упрощает, сводит до понятной ему схемы. Человеческая фантазия насыщает эти начала своими образами, и они, в силу тонкости и восприимчивости составляющей их материи, принимают создаваемые людьми формы. Крошечная Земля в необъятной Вселенной все равно что Россия на самой Земле — здесь еще молоды силы и кипучи желания. Это вовсе не означает, что Добро и Зло — выдумка, они есть и они действуют, и никто не оградит людей от встречи с Нергалем или Серпиной. Надо только знать про себя, что ты делаешь и к чему стремишься. Теперь ты видишь, что был прав, совершенно прав! — Господи! — воскликнул Лукарий в сердце своем. — Ты так добр ко мне, а я ведь грешен, я сомневаюсь! Душа не принимает — почему на пути к просветлению должен человек отказаться от желаний и чувств? Ты смертью попрал смерть, я же не могу смириться, что жизнь вечная попирает жизнь земную! — Ты сказал! — Голос умолк, но Лукарий знал, что Он здесь, рядом. — Как можно отвернуться от жизни, когда в мире столько горя и скорби! Не уйти от жизни, а остаться в ней милосердным, остаться помощью и надеждой страждущим и несчастным. Дорога одна, но, воистину, каждый избирает свой собственный путь… — Есть у меня еще большой грех. — Лукарий замолчал, но Тот, Кто был Светом, не торопил его. — Накажи меня за неверие! В церквах, в служении Тебе так много суетного, человеческого, так много от лицедейства… — Не суди да не судим будешь, — прервал его Голос. — Каждый служит Мне как может, и с каждым Я говорю на его языке. Будьте открыты миру, как дети, любите своего Создателя, но не как икону, а как жизнь, как целое, которому вы только часть. Теперь, Лукарий, — и Лукарий понял, что вот сейчас решится его судьба, — ты вернешься в мир Светлых сил на то самое место, которое по праву принадлежит тебе. Я мог бы наградить тебя за преданность и смелость, но Мне нечего тебе дать — для светлого духа все содеянное им есть единственная награда. Тот, кто понимает жизнь, знает, что лишь сам человек может дать оценку прожитому. Справедливость не наступает сама по себе, но приходит неизбежно через развитие внутреннего мира. Есть разница: жить с чистой душой или нести в себе самом сотворенный собственными руками крест. Поэтому я не могу тебя наградить. Если есть у тебя просьба, говори! — Господи! — Лукарий не чувствовал страха, а только радость просить Того, Кто может все. — Окажи милость, я хочу вернуться человеком на Землю! Он ожидал, что сейчас же будет наказан за неблагодарность, но ничего не произошло. Тот, Кто был Светом, молчал, и Лукарий почувствовал, что Ему тоже может быть грустно. Нет, он все так же ощущал на себе Его любовь, но к душевному покою и согласию с собой добавилось нечто, имевшее оттенок грусти. Конечно, Его чувство было гораздо полнее и многоцветнее, в нем звучала чистая мелодия осени в багряных, закатных лесах, но была в нем и грусть. — Что ж, ты сам сделал свой выбор, — услышал он голос Света. — Ты увидишь все его последствия. Ты был и остаешься человеком, и все еще не способен расстаться с надеждой на человеческое счастье, как не способен понять, что время несет с собой лишь печаль. Моей волей ты вернешься в мир людей, мир грубой материи, имя которому — неведение. Путь просветления — восхождение к истине — тебе придется проделать заново. Ты знаешь, путь этот труден, в радости и горе тяжело человеку идти к далекой звезде, для тебя же он будет труден стократ. Достигнув однажды высот просветления, ты никогда уже не сможешь утратить ранимость чувств и обостренную способность сострадать, ты сам себя лишил защиты черствостью души. Непонимание и злоба встретят тебя на Земле, ты станешь мучиться от животной грубости, от приземленности человеческих устремлений, Я же ничем не смогу тебе помочь. По космическому закону кармы ты несешь в себе не только груз содеянного, но и собранное тобой богатство — любить и сопереживать. Жизнь — это захватывающая, но и жестокая игра. Ты не изменил свой выбор? — Нет! Говорят, что, появляясь на свет, человек обладает высшим знанием мира, но ангел-хранитель, оберегая его от страданий, проводит над ним рукой, и ребенок входит в жизнь, ничего о ней не зная. Волна нежного тепла прошла над Лукарием, омывая, он услышал тихий удаляющийся голос, в нем звучали любовь и сочувствие: — Тогда иди!.. 5 Сентябрь в Москве не самое лучшее время года. Слякотно, муторно на душе, а тут еще дождичек заунывно моросит, а впереди во всей своей холодной безысходности зима. Опять надо лгать себе, что осенние дожди — это элегично, что они смывают иллюзии и несбывшиеся надежды лета и, очищенный, ты торжественно вступаешь в храм собственной высокой грусти. Надо придумывать себе праздники, называть тоску поэтическим настроением, ни при каких обстоятельствах не жалеть себя и превыше всего ценить рассудочную холодность ума. А на Тверском сметают с дорожек листья, и Арбат откровенно скучен понурой серостью пасмурного дня, и даже скрипач в отяжелевшем от влаги драповом пальто отложил свой инструмент и все больше курит под колоннами театра. Будни… На этой стороне улицы, и на противоположной тоже будни, и даже в высоком здании с аляповатой лепниной по фасаду нет праздника. Зажигать электричество днем — всегда плохо. В этом есть какая-то безнадежность, вроде боролись люди, надеялись, а потом устали и смирились: впустили в сердце осень. А чтобы скрыть случившееся от самих себя, задернули занавески. Конечно, в глубине души они знают, что это всего лишь игра, что лето прошло безвозвратно, но в своем притворстве никогда не сознаются — может случиться, что тогда нечем будет жить. А так, в желтом свете тусклой лампы, как в замороченной аквариумной мути, будут двигаться преисполненные значимостью тени, и жизнь их, в концертном исполнении, не кончится никогда. Не окликайте лунатика, вам от этого лучше не будет, а он может упасть и разбиться. Эй, кто там, задерните плотнее шторы! — Лукин, вы меня слышите? Я с вами говорю! — Он почувствовал, как кто-то трогает его за локоть. — А? Что? Извините, задумался. Дождливый день… Секретарша посмотрела строго, жестом церемониймейстера распахнула высокую дверь. — Академик ждет вас! Нашли время смотреть в окно… — продолжала она недовольно, милостиво впуская его в кабинет. Открыв уже самостоятельно внутреннюю дверь предбанника, Лукин оказался в залитой электрическим светом комнате. Все здесь сверкало праздничной начищенностью и лакированностью, расставленные вдоль стен застекленные шкафы с откровенностью куртизанок демонстрировали свое достояние: длинные ряды канонизированных сочинений. Сидевший за огромным письменным столом хрупкий мужчина поднял от бумаг голову, посмотрел поверх половинчатых, для чтения, очков. — Проходите, Лукин, проходите! — Поднявшись навстречу, Нергаль коротко пожал руку, указал на стул у приставного столика. — Присаживайтесь. Что новенького, как поживаете?.. Сев в кожаное вертящееся кресло, академик придвинул к себе сложенные стопкой папки, раскрыл одну из них. Произносимые им слова не несли никакого смысла, и Лукин позволил себе оставить их без внимания. Впрочем, хозяин кабинета на ответ и не рассчитывал. Демонстрируя свою занятость, он сразу же приступил к делу. — Просмотрел вашу статейку. Понравилось, как и все, что вы пишете. Нергаль уперся взглядом в то место на лбу Лукина, где, будь он индийской женщиной, стояла бы цветная точка. Привычку академика смотреть чуть выше глаз собеседника Лукин подметил давно, и все равно при каждой встрече она его раздражала. «Есть в нем все-таки что-то птичье, — думал он, разглядывая человека за столом, — что-то от птицы-секретаря». — Однако, — продолжал Нергаль, не опуская глаз, — публиковать ее не считаю возможным. Это я вам говорю как главный редактор академических записок. Ваши рассуждения об исходе Гражданской войны и судьбе страны, их связь с боями за станцию… — он сверился с текстом в папочке, — Жутово не лишены новизны и привлекательности, особенно это ваше утверждение о том, что десяток-другой белых штыков могли переломить ход истории… Весьма, весьма забавно и наверняка положило бы начало широкой полемике, но… — Нергаль поднял палец, — не ко времени! Будировать тему Гражданской войны в столь нестабильное время… Нас могут не понять. Найдутся люди, которые расценят такой шаг как провокацию. Нет, конечно, как русский человек, я всей душой, но надо обождать, посмотреть, как повернется… «Какие знакомые слова! — удивился вдруг Лукин, — а ведь ситуация-то повторяется». Точно так же мурыжили его с защитой кандидатской. Нергаль уже тогда был большим человеком, освобожденным секретарем парткома института. Докторскую ему лепили всем отделом, в члены-корреспонденты пропихивали силой, но все это было уже позже, а тогда все почему-то шушукались по углам — судьба Лукина висела на волоске. Было непонятно, куда вывезет: одни говорили, что коленом под зад за саму постановку вопроса об ответственности за Гражданскую войну, другие утверждали, что работу представят сразу на докторскую, а его самого возьмут на Старую площадь, где требуется свежая кровь. Многоопытный, близкий к руководству Серпинов водил Лукина под ручку по длинным институтским коридорам и объяснял, что все зависит от того, как на это посмотрят. Кто посмотрит — было неясно. Произносились какие-то уклончивые, не без таинственной значимости слова, но в любом случае решение должно было прийти через Нергаля, а тот крутил, хотя все еще здоровался. Тогда-то Лукин и услышал от Серпинова поразившие его слова: бывают академики от науки, а бывают от партии. Однако шло время, на Старой площади было явно не до него, и после ерзанья задом по стульям руководство все-таки выпустило его на защиту, и без лишнего шума был испечен кандидат исторических наук. «Почему так все получается, — думал Лукин, — сама собой вывелась порода людей, которые при любой власти впереди на белом коне!» — Конечно, — продолжал тем временем академик, — у вас новый подход, вы изрядно поработали в архивах, но… — Тут Нергаль заговорщицки улыбнулся, в голосе его появились нотки доверительности. — История — наука прикладная, и нельзя ошибиться, когда и куда ее приложить. — Он довольно засмеялся, и Лукин вдруг испугался, что этот маленький, далеко не молодой человек сейчас подойдет и поощрительно, за понятливость, потреплет его отечески по щеке. Но вместо этого академик нахмурился, оборвал свой смех. — Есть и еще один вопрос, из-за которого, собственно, я вас и вызывал. — Он сделал драматическую паузу. — Будем говорить как мужчина с мужчиной. Вы, конечно же, слышали о грядущем сокращении, и я не хотел бы, чтобы впоследствии говорили, что я вас не предупреждал. Нет, ничего еще не решено, но всякое может случиться… — Я проработал в институте четырнадцать лет!.. — Э, батенька, кто их, эти годы, считает! Теперь парткома нет, жаловаться некому. Впрочем, для вас это может быть и к лучшему, вы человек еще не старый, займетесь чем-нибудь другим, к примеру, коммерцией. По крайней мере, будут деньги. А история, она у всех у нас вроде хобби… Академик поднялся, показывая, что разговор окончен. Лукин автоматически пожал протянутую руку, вышел в приемную. Эхо его шагов гулко отозвалось в длинном коридоре, затихло в шахте лестничных пролетов. Почему-то щемило сердце и какие-то пустые, ничего не значащие слова крутились в голове. Все еще плохо понимая, что произошло, он натянул плащ, кепку и вышел из института. Дождь не унимался, потоки воды бежали по асфальту вдоль мостовой. «Чушь собачья, — думал Лукин, шлепая без разбора по лужам. — Но ведь надо что-то делать, надо немедленно что-то предпринимать!..» Анна стояла у окна, смотрела во двор. Лукина она увидела сразу, стоило тому выйти из-под арки. Увидела и в первый момент не узнала. Не узнать близкого человека всегда страшно, потому что за тот краткий миг, когда он кажется тебе чужим, можно понять вещи совершенно беспощадные, открыть для себя то, что в другое время мозг просто отказывается принять. Жестокий глаз не щадит чужака, подмечает все до последней морщинки. Так вдруг оказывается, что идущая по улице старушечка — твоя мать, а сутулый мужчина с усталым лицом и в стоптанных башмаках — твой любимый. «Но этого не может быть!» — рвется что-то у тебя в груди, а уже отравленный знанием мозг холодно поправляет: может, еще как может… Анна провела ладонью по вмиг запотевшему стеклу, но двор уже опустел и только капли дождя, сбиваясь в струйки, сбегали на жесть подоконника. Как будто боясь, что ее застанут у окна, она присела к кухонному столу, открыла книгу. Ключ уже поворачивался в замке, дверь скрипнула, лязгнула накинутая цепочка. Какое-то время он еще возился в прихожей, потом появился в дверях. — Ты? Я ждала тебя позже. — Анна помедлила, потом разом, будто решившись, подняла на мужа глаза. Он стоял перед ней в извечном своем клетчатом пиджачке, руки, как всегда, держал в карманах. Она не помнила, когда он заимел привычку носить рубашку поверх тонкого свитера, но теперь это ее раздражало. — Я звонила в институт, но мне сказали, что ты уже ушел… Лукин пересек кухню, остановился у окна. — Какой сегодня тоскливый день… Анна отложила книгу, нахмурилась. Сколько можно таскать одни и те же вещи, да и брюки давно пора отдать в чистку или, по крайней мере, погладить. Она окинула взглядом ссутулившуюся фигуру мужа… Господи, как давно все это было! В тот день на нем был легкий серый костюм, под воротничком голубой рубашки — галстук-бабочка. Он очень любил носить такие галстуки, и только потом, как-то незаметно, перешел на глухие, с высоким горлом, свитера. В тот день… в тот день он шел по улице и радостно улыбался, и она сразу поняла, что этот молодой импозантный мужчина направляется к ней, стоявшей у Дворца бракосочетаний. — Меня зовут Лука, — сказал он с каким-то мальчишеским озорством, взял ее руку, поцеловал, — так меня называют мои друзья. И все, что было с ней до этой встречи, стало вдруг неважным и ненужным. Окруженные уличной толпой, они прожили день наедине друг с другом в залитом весенним солнцем городе. И как потом ни вспоминали, какие гипотезы ни выдвигали, осталось совершенно непонятным, зачем в тот день он появился у Дворца бракосочетаний в чужом, далеком районе Москвы. — Судьба играет человеком, — говорил Лукин, — а человек играет на трубе… Высказывание это он не уставал повторять, и со временем Анна его просто возненавидела: пустые, ничего не значащие слова и этот легкий, небрежный тон, которым они произносились… Куда деваются чувства? Когда их праздник превратился в будни?.. — Знаешь, кто мне сегодня позвонил? — спросила она, отгоняя нахлынувшую было жалость к себе. — Ты никогда не поверишь — Телятников! Он повернулся, недоуменно посмотрел на Анну. В падавшем из-за спины свете серого дня лицо его казалось белым пятном. — Ты не помнишь Телятникова? — удивилась Анна. — Сергея Сергеевича? В день нашего с тобой знакомства я ждала его, мы хотели подать заявление! И потом он пару раз приходил, просил, чтобы я вернулась… — Да, да, теперь припоминаю. — Лукин провел рукой по рано поседевшим волосам. — И что же твой Телятников, он все еще на этом настаивает?.. — Прошу тебя, не юродствуй! Ты прекрасно знаешь, что я не выношу, когда ты подсмеиваешься над чувствами людей! Между прочим, Сергей Сергеевич сделал какое-то колоссальное открытие и, в некотором роде, звонил попрощаться. Его пригласили читать лекции в Америку, и, теперь я вспоминаю, что-то такое было про него у нас в «Новостях». Я даже хотела проверить — не он ли, но, видно, закрутилась… — И что же такое он открыл? — с усмешкой поинтересовался Лукин. — Что-то про связь времен. Он сказал, что, пользуясь его формулой, можно предсказывать будущее… — Хочешь попробовать? Или, может быть, жалеешь? Сейчас уехала бы вместе с ним в Америку, жила бы где-нибудь в Калифорнии или на Багамах… Багама, Багама-мама!.. — напел он, не слишком заботясь о верности мелодии. — Лукин, не говори со мной так, не надо! Я ведь и без того вижу, что тоска у тебя третья космическая. — В полутьме кухни она попыталась рассмотреть выражение его лица. — Что-нибудь случилось? — Нет, ничего особенного. Что в нашей жизни может случиться? — пожал он плечами. — Не лги, Лукин, ты этого делать не умеешь! — Анна встала, подошла к мужу. — Неприятности в институте? Он отвернулся, искоса посмотрел сквозь запотевшее стекло. — Знаешь, с тех пор, как мы переехали в квартиру твоей тетки, у меня странное ощущение. Такое чувство, будто отсюда должен быть виден Дом правительства на набережной, а посмотришь — его нет. Это раздражает… Лукин взглянул на жену, она стояла, выжидательно сложив руки на груди. Из кармана пиджака он достал сигареты, закурил. Сизый дымок струйкой потянулся в форточку. — Вот уж действительно странный день… На службе все до чертиков надоело, пошел домой пешком через Каменный мост… — Он стряхнул в пепельницу не успевший еще нарасти пепел. — Представляешь, дохожу до середины и вдруг вижу: на месте бассейна храм Христа Спасителя… Стоит весь белый и только будто струится в дымке дождя. Потом как-то вздрогнул всем телом, и центральный купол начал страшно так крениться и проседать. Как при замедленной съемке, но только в полной тишине, понимаешь, в полнейшей! Если бы звук взрыва, и то было бы легче… — Он поднес к губам сигарету, коротко затянулся. — Стою, не могу в себя прийти от увиденного, вдруг за спиной скрип тормозов. Обернулся — у тротуара огромная иностранная машина, а из нее вылезает такой плюгавенький типчик. Лицо губастое, сковородой, волосики на плеши серенькие и суетные манеры филера, но зато в моднейшем костюмчике и при перстне. А за ним красивая статная женщина в собольем манто, только почему-то небрежно, по-торгашески накрашенная. Я стою смотрю, а этот плешивый мне так небрежно ручкой: «Пошел, пошел… Что уставился, новой России не видел? Ну так смотри!» И женщину вперед подталкивает. Я посторонился, но только гляжу, а она вовсе и не в соболях, а в каких-то опорках и ватнике, поверх которого грубо так, булавками, шкурка зверька приколота. Плешивый этот вместе со своей машиной куда-то сгинул, а женщина обернулась и смотрит на меня из-под повязанного на лоб платка, смотрит и молчит, а в глазах-то скорбь. У меня внутри все как-то разом перевернулось, дыхание перехватило, и так стало больно, и так тошно, прямо хоть в петлю, и чувство такое, будто виноват я перед ней!.. Лукин еще раз жадно затянулся, загасил окурок. Анна молчала, жалость в ее взгляде мешалась с усталостью: так смотрят на близкого, но безнадежно больного человека. — А в остальном, прекрасная маркиза… — он подмигнул. — Лукин! Что ты с собой делаешь, Лукин? Ведь ты себя убиваешь. — Анна провела ладонью по его щеке. — Господи, кто бы знал, как я устала от твоего самоедства и фантазий! Все люди как люди, а тебе на свете не живется. Ну скажи мне — что с тобой происходит? — Что? — Лукин задумался, посмотрел на жену. — Ничего. Наверное, устал быть человеком… Отстранив Анну, он вышел в коридор, вернулся с видавшим виды портфелем. — Давно хотел сделать тебе подарок. — Лукин поставил портфель на стул, щелкнув замками, достал завернутый в бумагу плоский прямоугольник. Сняв упаковку, он прислонил картину к вазе на столе, отступил в сторону. На обрамленном куске картона замерли в изысканных позах два розовых танцующих фламинго. — Вот, вместо нашего абстрактного натюрморта… Затаив дыхание, Анна смотрела на картину. — Послушай, у меня сейчас такое чувство, что все это уже было… И эти птицы, и этот дождливый день за окном. Лука, милый мой Лука, что же с нами творится? — Анна подошла, прижалась к мужу. — Неужели все лучшее уже позади? Я чувствую, мы отдаляемся друг от друга, ты куда-то уходишь. Что будет с нами дальше? — Будем жить, — Лукин полуобнял жену за плечи. — В силу отсутствия альтернативы… — Ты все шутишь! Иногда мне кажется, что ты совсем не изменился, все так же ждешь от жизни чуда. Не надо, Лука, не жди, когда чудо не приходит, бывает очень больно… Старинные часы вдруг зашипели, начали бить. Лукин вздрогнул: в их бое ему послышалось что-то тревожное, зовущее. — Знаешь, — сказал он, отчего-то нервничая, — сегодня утром звонил Евсей. У него опять раскардаш. Я обещал зайти… — У твоего Евсея всегда все не как у людей. — Анна скинула с плеча руку мужа. — Всех-то ты жалеешь! Кто бы тебя самого пожалел! Уж во всяком случае, эти твои несчастные устроены в жизни получше, чем ты. Вспомни хотя бы эпопею с Серпиновым! Ты из кожи лез вон, на собраниях выступал, только бы его сделали начальником отдела, а ему, как оказалось, это вовсе не было нужно. Он под шумок, под произносимые тобой хвалебные речи шмыгнул в депутаты. Как оказалось, у них с Нергалем все было заранее спланировано. И ведь так, Лука, во всем… Ну сколько же можно идти по жизни блаженным! — Все-таки жаль, что тебя не взяли в Щукинское училище, — усмехнулся Лукин, — такая актриса пропала! — Хорошо, — согласилась вдруг Анна, — поезжай к своему Евсею, ублажи его, но потом сразу же к Машке. Я и звонила-то предупредить тебя о приглашении. Нас зовут на смотрины мужа… — Нет, я лучше поработаю! Что мне на него смотреть? — недовольно пожал плечами Лукин. — Я с ним знаком лет пятнадцать и, честно говоря, не горю желанием ежеминутно видеть его постную физиономию. — Как, разве я тебе ничего не сказала? — всплеснула руками Анна. — Машка ведь от него ушла, нашла себе другого! — Мария Николаевна? — удивился Лукин. — Эта твоя в три обхвата Машка? — Представь себе. И неважно, сколько там обхватов, а важно, что любовь! Встретилась на симпозиуме с коллегой-философом и влюбилась. Говорит: он такой умный и несчастный, с копной вьющихся волос. Она зовет его Диогеном и уверяет, что на лето они снимут у моря двуспальную бочку. Будет всего три пары и еще кто-то из их французских коллег, кто работает в университете по обмену. Посидим вечерок, познакомимся, этот ее Диоген должен быть интересным собеседником. Да, и, пожалуйста, оденься поприличнее, все-таки у людей званый вечер, опять же иностранцы… Беговая улица не принадлежит к достопримечательностям Москвы. Когда-то зеленая, вся в палисадниках вокруг двухэтажных, построенных немцами-военнопленными коттеджей, она из места, где живут люди, превратилась в грязную, напряженную магистраль столицы. И все же, заплеванная и задымленная, она была мила сердцу Лукина, как дорог человеку живущий в его душе кусочек детства. Давно уже снесен старый дом, разбрелись по городу товарищи по играм, и след их затоптан миллионами суетливых ног, но в большой, сумрачной квартире окнами во двор живет еще Евсей, и это греет. Сколько помнил Лукин, здесь всегда кого-то встречали, и по комнатам, как звери в зоопарке, стояли большие фибровые чемоданы, и всех тащили за стол, но потом, до боли незаметно, родственники Евсея поумирали и квартира опустела, прервалась традиция большой семьи. — Просто изменилось время! — объяснял Евсей. — Мы глупцы, не хотим понять, что оно несет с собой организацию нашей жизни, участвует в ней. Ты вот учишься на историка, ломаешь голову — почему война, почему революция? — а все очень просто: такое пришло время! Но и это было давно и кануло в никуда, забылись горячие споры, и их осталось трое, потом двое — Серпинов как-то, и опять же незаметно, отдалился и хотя и был где-то рядом, но видели его только по телевизору. Однажды позвонил, предложил Евсею должность в своей партии, но тот отказался, уж больно легко запачкаться. Дождь перестал. Дверь обшарпанного подъезда, как в детстве, грохала мощной пружиной. Привычные, вытертые ногами ступени сами вели на третий этаж. Заросшее паутиной окно на лестничной площадке казалось непрозрачным, каким и было. Лукин позвонил. Два коротких и, подождав, еще один, длинный. Ему долго не открывали, и уже начало казаться, что квартира пуста, — так бывает, по одинокому дребезжанию звонка об этом можно догадаться, — но вот где-то стукнуло, грохнуло, и за высокой дверью послышались шаркающие шаги. Одна из ее створок отворилась, Евсей замер на пороге. Поверх вытянутого на коленях тренировочного костюма на нем была старая армейская шинель с поднятым воротником. — Холодно! — сказал он вместо приветствия. — Что стоишь, заходи! Он не был пьян, но не все звуки ему так сразу удавались, а манера проглатывать окончания слов кого угодно могла ввести в заблуждение. — Любовь нечаянно нагрянет, — пел он, провожая гостя в большую, холодную, как склеп, комнату, — когда ее совсем не ждешь… — Евсей усадил Лукина за стол, похлопал по плечу. — Не бойся, не нагрянет! Любка у матери. С утра взяла ребятишек и укатила. Посмотри на меня, Лука, я ведь не скотина? — Он повернулся, демонстрируя себя анфас и в профиль. — Почему же она говорит, что я скотина? — Они опять тебя бросили… — Лукин оглядел скудный стол, валявшиеся на диване скомканные подушку и одеяло. — Никто меня не бросал. Почему тебя всегда заносит в крайности? — Евсей обошел вокруг стола, сел напротив. — Уехали, и все! Свободные люди в свободной стране. И вообще, что это ты сегодня такой нарядный? В костюме и при галстуке, ну просто-таки дипломат! Может, решил, что я позвал тебя на собственные поминки? — Он взял со стола бутылку, сковырнул концом ножа пробку. — Видишь, не притронулся, тебя ждал! Даже вздремнул немного… — Его одутловатое лицо было изрядно помято. — Не надо, Евсей, не пей, — попросил Лукин. — И ты туда же. — Евсей наполнил рюмки. — Я ведь не для пьянки, а ради художественного восприятия того паскудства, которое по недоразумению называется нашей жизнью… Ты когда-нибудь слышал об алкогольном импрессионизме? Или, может быть, знаешь, что за пытка каждую секунду ощущать себя живущим во времени? То-то же… Он поднял рюмку, чокнулся с Лукиным. Выпил бодро, с удовольствием, энергично крякнув и закусив соленым огурчиком. — Ты, старик, просто не хочешь отдать себе отчет, а мы с тобой только тем и занимаемся, что боремся с внутренней пустотой. Да и не мы одни, все так живут! — Как обычно, после рюмки его одолела словоохотливость. — Нельзя идти по пустыне собственного бытия, не населяя ее миражами, не убеждая себя, что безразличие и усталость, которые мы испытываем перед жизнью и женщиной, и есть настоящая любовь. Мир сер по своей природе, как стенка писсуара, а мы его раскрашиваем, чтобы смешнее было жить. Миражи, старик, миражи, — я тоже отдал им дань, шел к ним с протянутой рукой за ради Христа, шел с последней надеждой. Мне так хотелось в них верить! Но, увы… — Евсей скорчил мину, разжал кулак, в котором ничего не было. — Ты, конечно, можешь сказать: а любовь? Но поезд на этой станции больше не останавливается! Я женат семнадцать лет, любовь так долго не живет. Она может выдержать все — все невзгоды и лишения, но только не время. Женщину, старик, надо любить издалека… Человек вообще — субстанция сильнодействующая, его следует принимать гомеопатическими дозами… — Он на глазах пьянел. — Ну, что же ты не скажешь, что жить надо работой? Скажи! Но только меня больше не трогают мелочные амбиции и копеечные устремления, все это давным-давно проехало. А что осталось? Ни-че-го! Жизнь, Лука, кончается, как представление в театре. Показывать больше нечего, а занавес все никак не опускается. Впрочем, я мало чего хотел, еще меньше достиг, и черт со мной! Устаешь от бессмысленной невнятицы окружающей тебя помойки, устаешь быть свидетелем собственной жизни… Он потянулся за бутылкой, разлил водку по рюмкам. — Знаешь, я тут задумался, и одна мысль меня поразила. Можно взять ноты и весь вечер играть Шопена, но никому и в голову не придет для своего удовольствия перепечатать Пастернака! Впрочем, бог с ним, с Пастернаком, я и сам начал пописывать. Оцени: «Шел третий день конца мира. Тихо кружась, падал радиоактивный снег, заботливо укрывая кучку собачьего дерьма!» Создает образ, а? — Слушай, тебе действительно больше не стоит. — Лукин попытался отнять у Евсея рюмку, но тот перехватил его руку. — Не суетись, командир! Когда я пью, ко мне приходит вдохновенье. Ты вот хочешь заработать? Тогда придумай, как быстро и без проблем сойти с ума. Поверь, отбоя от желающих не будет! Самоубийство — большой грех, а тут раз-два — и вышел из игры вчистую, и все гнусности этого лучшего из миров до тебя уже не имеют никакого касательства. Самая большая Его ошибка, — Евсей ткнул пальцем в потолок, — в том, что скотам было дано понять, что они скоты! Свинья не комплексует оттого, что она свинья, и человеку надо к этому стремиться… Евсей, морщась, выпил водку, вытряхнул тушенку на блюдце. — И всего-то требуется — смириться с собственной скотскостью и ничтожеством. А то надумали — венец природы!.. — Он глумливо ухмыльнулся, подцепил на нож кусочек спрессованного мяса, принялся жевать. — Жизнь — штука простая, ее надо прожить, а потом плюнуть и забыть! Представляю, как будет обидно, когда, умерев, ничегошеньки не найдешь за гробом. Вот будет хохма! — хохотнул он. — А я знаю, почему ты так говоришь. — Выпив рюмку, Лукин принялся нарезать тушенку ломтиками. — Все эти твои слова от того, что ты боишься жизни и бежишь от нее… — Я? Боюсь? — Евсей поднялся на ноги. — И это говорит человек, всю жизнь копающийся в отбросах отечественной истории! Да если хочешь знать, эти твои занятия — чистейшей воды мазохизм. Все это только тебе одному и нужно, и ты, а не я, ищешь убежище в прошлом… Он опустился на стул, посмотрел на Лукина. Тот сидел, уставившись в потемневшее окно. Евсей наклонился, заглянул ему в лицо. — Слушай, прости сукина сына, не хотел! — Он накрыл руку Лукина своей. — Ей-богу, не хотел… — Да нет, я не обиделся, ты, к сожалению, прав. Я и сам о том же думал. — Лукин потянулся к бутылке, наполнил рюмки. — Знаешь, пожалуй, я не буду дописывать книгу о белой эмиграции, кому она нужна… Даже смешно предлагать такой залежалый товар. Что нам всем до господ офицеров, цвета русской нации, тех, кто вспоминал Россию, подыхая наемником в Африке или полируя дырявыми башмаками тротуары европейских столиц… — Правильно, и не дописывай! Кого скребет чужое горе?.. — Евсей склонил набок голову, пожевал губами. — Ты, Лука, действительно о них не пиши. Человек по природе своей не может сказать правду: либо очернит, либо вознесет до небес. Экзистенциализм, старик, сплошной экзистенциализм… — Он поводил вилкой по тарелке, пытаясь поймать маленький соленый помидорчик. Не поймал. — А может, они как раз свое и заслужили?.. — поднял он голову. — Может, это расплата за жестокость и амбиции, ведь Родину мало только любить… Впрочем, если и есть им судья, то один только Бог! Давай лучше помянем. Они выпили не чокаясь. Лукин посмотрел на Евсея. После всплеска эмоций тот сидел обмякший, расслабленный, выражение лица у него было недовольно-брюзгливым. Какое-то время Лукин колебался, но все-таки заговорил: — Послушай меня, послушай меня внимательно! Мы сейчас выпили, но то, что я тебе скажу, для меня очень, очень важно! Да, я знаю, жизнь пуста, и душевная усталость и боль утраты миражей — все мне знакомо. Но теперь подумай: а что, если все это не напрасно? Когда ребенок вырастает, у него отнимают ненужную уже погремушку. И вот нет любви, почти не осталось друзей, никому не нужна твоя работа… А может быть все именно так и задумано? Некто высший, отделяя зерна от плевел, дает человеку последний шанс принять единственно правильное решение — вступить на путь просветления, совершить восхождение к себе самому!.. На оплывшем лице Евсея проступила сардоническая улыбочка. — Еще один мираж?.. Блаженны будут блаженные, легко им на этом свете, потому что живут они в выдуманном мире! Так мы и мечемся между воздушными замками будущего и кладбищем вчерашних надежд… — Постой, ты не дослушал! Ко мне все чаще приходит понимание чего-то значительного, что существует где-то совсем рядом, существует независимо от меня. Надо только научиться удерживать этот мир в своей душе, видеть небо над головой. Я чувствую, что подошел к какой-то грани, переступив которую я начну тяжелый, утомительный, но очень счастливый путь… — Я знаю этот путь, я им прошел. — Евсей с трудом держал глаза открытыми. Жалкая улыбочка плавала по его отяжелевшему лицу. — Он ведет на кладбище! Не обманывай себя, Лука, в твоей жизни уже ничего не случится, кроме старости, и она будет долгой и омерзительной, унижающей бесчисленными немощами и мелкими стариковскими обидами. Наша жизнь, Лука, — это такое большое недоразумение в яркой конфетной обертке и со счастливым концом: все умирают… Господь наш, должно быть, большой шутник, если создал такой забавный, изобретательный в грехе зверушник, как человечество. Я за Него отпускаю тебе все грехи. А теперь пей и иди. Уходи, Лука, уходи, не мешай мне скорбеть о человеке. Я хочу заснуть и увидеть мой светлый, сказочный сон! Двери… почему в жизни так много дверей? Хорошо бы среди них найти такую, за которой волшебный сад детства, старый московский двор, где тебя любят и ждут, и еще чтобы Евсей сидел на заборе, грыз яблоко и строил тебе рожи… Но, увы, во взрослой жизни такой двери нет. Открываешь все другие, открываешь, а за ними одно и то же, и совсем не хочется входить, но приходится — дверь-то уже открыта… Лукин посмотрел на номер квартиры над богатой, в круглых пуговках дерматиновой обивкой, сверил его с адресом на бумажке. И так всю жизнь, вздохнул он и нажал на кнопку звонка. Дверь открылась. Стройная, в облегающем черном платье женщина стояла на пороге. Гладко зачесанные волосы открывали ее красивое, с правильными чертами лицо, большие русалочьи глаза смотрели на Лукина не мигая. Из глубины квартиры доносились оживленные голоса, но смысла слов он не понимал. — Вас зовут Лука? — спросила женщина глубоким грудным голосом. Сильный акцент и манера смягчать гласные выдавали в ней иностранку. — Я все про вас знаю, мне Машка рассказала. Может быть, вы слышали — мое имя Люси! Что-то сильное и неотвратимое, как сама судьба, толкнуло Лукина в грудь. Он покачнулся, закрыл глаза, а когда открыл их, женщина все так же с восторгом смотрела на него. — О нет, я не есть привидение, — засмеялась она. — Я есть французская женщина из города Парижа. Улыбнитесь, Лука! У нас во Франции говорят: жизнь без улыбки прожита зря. Люси шагнула через порог, словно радующийся подарку ребенок, провела ладонью по его щеке. — Лука!.. Я так тебя ждала. Я буду сильно, очень-очень сильно тебя любить! Лукин попятился. — Нет! — Он сделал несколько шагов в глубь коридора, обернулся. — Жизнь прожита, я должен успеть понять что-то очень важное, должен вступить на путь просветления… Тонкая улыбка всевидящего Будды коснулась губ женщины. — Хочешь, я скажу, что ждет тебя в конце этого пути?.. — Их глаза встретились, ее взгляд гипнотизировал. — Любовь! Оказавшись на улице, Лукин перевел дыхание. Огромная белая луна заливала мир серебряным светом, легкий теплый ветерок шевелил листья, и черное кружево теней дрожало на земле. Горьковатый запах ранней осени заползал в душу, будил воспоминания. Ему почудилось, что все это уже было, и был такой же теплый вечер, он обнимал женщину, и вместе они летели через время и миры туда, где в вышине сияла изумрудным светом далекая звезда. И вдруг разом нахлынуло — скомкав мысли и заполнив собой весь мир, на него обрушилось страстное, ни с чем не сравнимое желание жить… Февраль 1993, Москва