Собрание сочинений в 4 томах. Том 3. Закономерность Николай Евгеньевич Вирта Вирта, Николай. Собрание сочинений в 4 томах #3 Роман «Закономерность» связан с вошедшими в том 1 и том 2 романами «Вечерний звон» и «Одиночество» не только тематически, но и общностью некоторых героев. Однако центр тяжести повествования переносится на рассказ о жизни и делах юношей и девушек из интеллигентских слоев губернского города Верхнереченска, об их нелегком пути в революцию. Николай Вирта Собрание сочинений в четырех томах Том третий Закономерность Роман Пролог …Сейчас мне ничего не видно, ничего не видно.      Дж. Конрад 1 Город Верхнереченск несколько лет подряд пребывал в тишине и безмятежности, обитатели его стали уже забывать о голоде, болезнях, войне и наслаждались покоем, как вдруг необычайные происшествия, последовавшие одно за другим, нарушили мирное течение жизни. Надо сказать, что Верхнереченск после революции оказался как бы в стороне от дорог, заново проложенных историей, и разваливался на глазах: мостовые зарастали травой, заборы падали, и никто их не поднимал, дома горбились, заводы бездействовали; улицы города были полны сонной дремотой. И вдруг — шум и всеобщее кипение. Трудно сказать, с чего именно начались перемены в жизни Верхнереченска. Некоторые и до сих пор утверждают, что каша заварилась в двадцать шестом году, после того как из Москвы прибыли (не совсем по своей, скажем, воле) люди, сделавшиеся ренегатами революции. Другие, слушая эти утверждения, насмешливо поджимают губы и, отведя собеседника за угол, шепотом рассказывают черт знает какую чепуху. Третьи вообще ничего не знают, но глубокомысленно качают головами с видом людей, до отказа набитых секретами. В общем, правды допытаться чрезвычайно трудно. Однако не подлежит никакому сомнению, что приехавшие в Верхнереченск люди были причиной многих событий, о которых до сих пор помнят в городе. Вначале они вели себя внешне смиренно и хотя отвыкли уже от мелких масштабов, тем не менее покорно сели за столы в разных учреждениях и учрежденьицах города Верхнереченска. Правда, работали они странно: на службе не бывали иной раз по неделям, бумаги подписывали не глядя, валили все дела на заместителей и секретарей, посетителей слушали рассеянно и старались от них поскорей отделаться, все куда-то торопились, нервничали, чего-то ждали. В городе болтали, будто эти люди и жили безалаберно: прибывшего багажа не распаковывали, чемоданов не разбирали и спали чуть ли не в пальто, всегда готовые в два счета укатить обратно в столицу. Но шло время, а они все еще сидели в Верхнереченске и чего-то ждали. Вскоре было замечено, что на квартиры к ним начали заходить местные друзья, стало также известно, что в лесу за рекой, в лощине под названием Бычий Загон, приехавшие в Верхнереченск люди стали устраивать секретные сборища преданных им единомышленников. Стали поговаривать о том, что будто бы один из этих людей — начальник Губрозыска Николай Николаевич Богданов — не раз ездил в Москву, получал там советы и указания от своего тайного центра. Однако Николай Николаевич, узнав об этих слухах, поместил в местной газете пространное заявление, в котором распинался, клянясь в верности генеральной линии, обливал грязью «клеветников» и грозил им судом истории. В свою очередь и его товарищи писали подобные же статейки и так же, не жалея слов, клялись в своей искренности и совершенной невинности. Но вдруг, как бы по какому-то сигналу, «верхнереченские москвичи», забыв клятвы и уверения, начали вовсю поносить «партийные верхи», писать платформы и декларации, которых, впрочем, было так много, что скоро им потеряли счет. Так в шуме и грохоте окончился один год и начался следующий. Город к этому времени стал подниматься на ноги: по мостовым, где бродили козы и свиньи, пошли обозы с кирпичом, бревнами, на станции закричали паровозы. Целыми эшелонами в город прибывали машины, бревна, цемент, кирпичи, загрохотали бетономешалки, рабочие начали рыть какие-то канавы, ямы; говорили, будто роют котлованы под новые дома… По городу вдруг пронесся слух: в Верхнереченске решено построить вагонный завод, лесопилку и бог знает что еще. Новости, одна невероятнее другой, приходили каждый день. Возбуждение росло. Тут-то и произошли события, которые окончательно поставили в тупик старожилов Верхнереченска. Однажды утром стало известно, что начальник Губрозыска Николай Николаевич Богданов, накануне исключенный из партии, отравился. В тот же день местный молодой поэт Виктор Ховань, якобы играя револьвером, прострелил себе плечо. На следующий день пришла весть, что провизор городской аптеки Николай Опанасов повесился и письма о причинах своей смерти не оставил. Эти события вновь вызвали поток различных слухов и сплетен. Трусливым верхнереченцам чудилась какая-то неведомая сила, замешанная в этих смертях. Городские мудрецы утверждали, что все это «неспроста», что это «знак», и предрекали несчастья, одно страшнее другого. Однако толком никто ничего не знал. Следственные органы, может быть, и знали истину, но молчали; местная газета поместила на последней странице ничего не говорящую заметку. Несколько дней подряд языки городских сплетников работали вовсю. Когда разговоры и слухи прекратились, а волнение немного улеглось, из Верхнереченска уехал сапожник Лев Кагардэ. Мастерскую на Рыночной улице, где он чинил галоши и приклеивал резиновые подошвы к кожаной обуви, Лев сдал портному Ивану Рухлову. За день до своего отъезда Лев в последний раз встретился с портным. Иван Рухлов — маленький рыжебородый человечек — стоял перед Львом, сложив на животе корявые руки. Серые штаны Ивана спадали мешками на стоптанные, дырявые башмаки, праздничный чесучовый пиджак был засален до невозможности, котелок уже дважды подкрашивался тушью и тем не менее выглядел совершенно неприлично. — Ну, Иван, — сказал Лев, — завтра вы можете занимать мою мастерскую. — Поверьте, — пробормотал Иван, прижимая обе руки к груди, — поверьте, я благословляю вас! — Как я уже сказал, — продолжал Лев, — я отдаю вам все это бесплатно. Пользуйтесь! — Я буду за вас молиться! — Можешь не утруждать себя! Бог мне не поможет! Лев рассмеялся резким, неприятным смехом, отошел к окну и долго молчал. — Все это ерунда! — сказал наконец он. — Вот что, Рухлов. Ты видишь, я добр, добр даже к портным. И если ты при случае помянешь своим друзьям или клиентам, что я был добрым человеком, — что же, пожалуйста, болтай, что хочешь. — Да, да! — Слушай, Иван, погляди сюда. Ты видишь человека, который рассматривает мой дом? — Да, да, вижу. Маленький, толстый. — Запомни его. Если когда-нибудь он придет сюда и скажет: «Мне никого не надо, я зашел просто так», — ты ответь ему: «Он уехал, но вернется». — Он уехал, но вернется, — покорно повторил Иван. — И я прошу тебя еще об одном. — Лев мрачно посмотрел в окно. — Когда на мое имя будут приходить письма, ты их вскрывай и вешай вот сюда. Вот на этот гвоздь. Если кто-нибудь из твоих клиентов захочет их читать, пусть читает. На здоровье! — Да, да, я все исполню! — Ну, можешь идти. Нет, постой. Под домом есть подвал. Он залит водой. Мне все равно, захочешь ли ты его осушить или нет, но лучше, если ты этого не захочешь. — Нет, нет, я не захочу, ей-богу, не захочу! — убежденно пробормотал Иван — он еще не верил, что счастье на самом деле привалило к нему. — Впрочем, все это чушь, дедушка! — Лев тоскливо улыбнулся. — Я просто шутил с тобой. Никто не придет к тебе, никто не будет присылать мне письма. И подвала под домом нет. Я окончил работу и теперь уезжаю. Прощай. Перебирайся сюда хоть завтра. И Лев уехал. Особых толков его отъезд не вызвал, да и почему бы им быть? Он уезжал не раз, иногда его мастерская бывала закрыта неделями. Кроме того, он давно уже говорил, что собирается покинуть город и переселиться поближе к «настоящей, черт возьми, жизни». Клиенты Льва искренне опечалились. В самом деле, он замечательно чинил обувь и умел угождать на все вкусы. И вот он уехал, и мастерская прекратила свое существование. Жаль! Лишь несколько человек в Верхнереченске знали тогда, что вместе с отъездом «мастера резины» прекратило свое существование еще одно заведение. Но никто из них об отъезде Льва Кагардэ не пожалел… 2 …Впрочем, описанное выше случилось уже на шестой год жизни Льва Кагардэ в городе Верхнереченске. Часть первая Бури еще незримы за чертой горизонта.      Ст. Цвейг Глава первая 1 Лев Кагардэ родился в тысяча девятьсот третьем году. Село Тамбовской губернии, где в то время жили его родители, имело какое-то официальное название, но это название употреблялось лишь в бумагах чиновников и почтмейстеров, в округе же звалось Пахотным Углом. Лучшего имени селу придумать было нельзя. Испокон веков народ в этой округе, расположенной в углу, далеком от проезжих, столбовых и железных дорог, занимался хлебопашеством. Отец Льва, сельский учитель Никита Петрович Кагардэ, поселившийся в этой дыре, очень любил поддеть пахотно-угловских мужиков. — Ну, какой черт вас сюда занес? — спрашивал учитель какого-нибудь Кузьму или Андрея. — Ну, скажите мне, чего вы тут, прости господи, нашли? Лесу за семьдесят верст нет, речка в июне высыхает, землю вершками меряете… — Мы что же, Никита Петрович, — говорил Андрей или Кузьма, — нешто мы сами сюда пришли? Тут до нас деды наши жили, и мы, стало быть, живем. Куда ж ты денешься? Известно — серость. — Ах, некому вас бить! Ах, некому! — возмущался Никита Петрович. Впрочем, мужики знали, что насчет битья учитель говорит для красного словца и что на самом деле человек он мягкий и душевный. Было также известно людям, что любовь к красному словцу завела Никиту Петровича в Пахотный Угол и могла бы завести в угол более далекий, где не пашут и не жнут, если бы не влияние жены, которая вовремя умела останавливать мужа. Юность у Никиты Петровича прошла бурно и окончилась тем, что, нахватавшись в гимназии разных идей и идеек, он рассорился со своим отцом, Петром Кагаровым, который имел в соседнем с Тамбовом городе Верхнереченске торговое дело, и решил от него уйти. Он задумал даже переменить свою фамилию и после непродолжительной внутренней борьбы подал прошение на высочайшее имя и стал именоваться Кагардэ. Фамилия эта, выдуманная самим Никитой Петровичем, очень ему правилась. Хлебнув иной раз винца, Никита Петрович хвастался, что он родственник французских графов Кагардэ, род которых тянется от Людовика Святого, на которого, впрочем, ему в высшей степени наплевать. Вскоре после ссоры с отцом Никита Петрович уехал из Верхнереченска в Тамбовскую губернию учительствовать. Явившись в село, Никита Петрович сразу же переругался с местными властями, и через полгода его услали в лесную глушь. Здесь его пленила дочка местного священника. Любовь, женитьба, первый ребенок — все это на несколько лет успокоило пылкого учителя. Но на пятом году женитьбы его прорвало: он начал выкладывать ребятам какие-то туманные истины и, пытаясь раскрыть сущность человеческого существования, стал пускаться в весьма путаные рассуждения. Вся эта умственность или вообще не доходила до детишек, либо доходила в совершенно извращенном виде, и в селе заговорили, что учитель — бунтовщик. Первым подал сигнал к наступлению на Никиту Петровича его тесть — поп. Затем в дело ввязался сельский фельдшер, которого учитель назвал однажды ослом. Началась распря. Никита Петрович вел себя вызывающе; враги его объединились, и… пошла писать губерния. Учителя могли бы упрятать очень далеко, если бы не поповна, которая упросила отца смягчить удар. Поп замял дело, и Никита Петрович отправился в Пахотный Угол. В Пахотном Углу Никита Петрович решил помолчать, дабы, как он выражался, «накопить моральных сил». Он съездил в город, достал у приятелей нелегальной литературы, которую прятал за зеркало, и стал считать себя подрывателем устоев и вообще опасным для правительства человеком. Наедине с женой Никита Петрович любил поговорить о политике и других высоких материях. — Наша башка, мать, — говаривал он, — что коровье вымя. Попробуй подои корову, да после этого запри ее в хлев, и не дай покушать. Я, например, точно знаю, что происходит от этого… А вот что: частицы мозга разрушаются. Стало быть, надо мозг освежить. Полное умственное бездействие и физический труд — вот что требуется нашему брату. Лизавета Семеновна, не любившая философствований мужа, насмешливо улыбалась. Дети и хозяйство требовали так много труда, что к вечеру она от усталости валилась с ног. Никита Петрович решил проверить свою теорию о «восполнении мозга» и завел при школе огород. Весной он копался там по полтора часа в день, вваливался после этого грязный и потный в комнату, чертыхался, охал, ахал, тер поясницу, ложился со стенаниями на диван и засыпал. Однако, несмотря на все его труды, на огороде ничего не росло, кроме салата. Салата же никто из домашних есть не хотел. На все доводы мужа Лизавета Семеновна отвечала: — Это городские его жрут, и пускай их. Им и лопух в диковину. А у нас, слава господу, и без травы пища есть. На следующий год Никита Петрович огородом уже не занимался — увлечения его были бурными, но короткими. Над этими-то чудачествами, которыми от скуки тешил себя высоченный, нескладный Никита Петрович, и подсмеивалось беззлобно все село. Подсмеивались люди и над его старомодными узкими брюками в обтяжку, над пенсне, которое никак не держалось на носу и сваливалось при малейшем движении. Но при всем этом учителя любили. Он никогда не отказывал в помощи бедняку, охотно писал письма с бесчисленными поклонами, мастерски мирил родичей и был желанным гостем на всех крестинах, свадьбах и гуляньях. 2 Лев пошел в отца. Это был худой, белесый, лобастый, чрезвычайно капризный, веселый и очень подвижной ребенок. Помнить себя Лев начал с одной страшной ночи. Было это весной, в половодье. Накануне, усталый и злой, Никита Петрович притащился из города, где получил деньги на ремонт школы. Деньги он по пути завез и передал сельскому старосте: в округе пошаливал какой-то отчаянный детина, которого называли Чуркиным, и учитель, живший вдалеке от села, побаивался его визита. Часа в два ночи Лизавета Семеновна услышала на кухне возню, разбудила мужа, и тот, полусонный, зажег свечку, вооружился стареньким револьвером, который всегда лежал у него под подушкой, и подошел к двери, что соединяла комнаты с кухней. В ночной тиши учитель отчетливо услышал, как кто-то осторожно отдирал наличник кухонного окна. Сердце у Никиты Петровича замерло от страха, колени затряслись. В доме уже никто не спал. Проснулся и Лев. Пользуясь общей растерянностью, он встал с кровати и, босой, в длинной ночной рубахе, протирая кулаком сонные глаза, подошел к отцу в тот момент, когда Никита Петрович открыл дверь в кухню. В кухне горел свет. — Игнашка! — позвал учитель сына школьного сторожа, который обычно спал на полатях. — Игнашка, ты где? Игнашка не откликался. Под лавками и столом сидели в кошелках, на яйцах, гусыни и утки и глухо шуршали соломой. Шум около окна на минуту смолк, но вдруг рама, выбитая снаружи, грохнулась на пол, со звоном полетели осколки стекла, и в окно просунулся чернобородый человек. Он навел на учителя револьвер. Никита Петрович тоже прицелился в мужика. Несколько мгновений они безмолвно глядели друг на друга. Всю эту сцену с любопытством наблюдал маленький Лев. Он стоял на пороге, уцепившись рукой за отцовские кальсоны. — Подавай, учитель, деньги, — сказал чернобородый, — не то убью. — Нет у меня денег, — ответил Никита Петрович. — Бери корову, а денег нет. — Хрен мне с твоей коровой канителиться. Подавай деньги. Знаем, что привез! В окно просунулся еще один человек, сильно пьяный. Икая, он закричал: — Ты нам, учитель, не плети веревочку. Деньги на кон, а то порежем — и вся твоя жизнь. Деньги казенные, — чего прячешь? — Я сказал — нет денег, значит, нет. Нет денег! — крикнул Никита Петрович отчаянным голосом. Бородатый человек выстрелил в учителя и промахнулся. Никита Петрович тоже нажал курок, но револьвер дал осечку. Бородатый выстрелил еще два раза, и все мимо, — видно, и он был пьян. Учитель, отбросив в сторону сына, захлопнул дверь и запер ее на крючок. — Пропадаем, Лизавета! — крикнул он, зная, что дрянным проволочным крючком от разбойников не запереться. Мужики, стуча сапогами и отчаянно ругаясь, ввалились в кухню и начали рвать дверь. В это время ударили в набат. Семью спасла няня Льва Танюша. Каким-то чудом вылезла она в узенькую форточку на улицу, раздетая и босая побежала по тающему снегу к церкви и стала дергать веревку от большого колокола. На набат сбежались мужики… После этой ночи Лев несколько месяцев плохо спал, кричал во сне, — видимо, его душили кошмары. Он все пытался куда-то бежать, лопотал что-то невнятное и плакал. Всю жизнь он не мог забыть лица бородатого мужика, его красной рубахи и револьвера в руке разбойника. Картина ярко освещенной кухни врезалась в его память навсегда. 3 Летом того же года Лизавета Семеновна родила дочь. На крестины из Верхнереченска приехала мать Никиты Петровича, Катерина Павловна, властная и самолюбивая старуха. С ее приездом было связано событие, которое окончилось для Льва довольно печально. Однажды вечером Никита Петрович сидел на кухне с плотниками, рядился с ними о какой-то работе. Лев вертелся тут же. Отец вышел из комнаты; в его отсутствие мужики, поссорившись между собой, начали браниться. Лев слушал их ругань с величайшим вниманием. На следующий день за обедом, когда Катерина Павловна, рассердившись за что-то на внука, начала бранить его, Лев вспомнил все слова, которые накануне употребляли мужики, и обругал ими бабку. Катерина Павловна оторопела, как, впрочем, и все сидевшие за столом. Первой опомнилась мать. Она вытащила за шиворот Льва из-за стола на кухню и начала пороть его веревкой, пока на визги и крики не примчалась Танюша и не оттащила Лизавету Семеновну от сына. Вечером в этот же день Лев при всех заявил бабушке: — Тоже еще! Наш хлеб ешь, а кричишь! Старая карга! Бабка рассвирепела и через день уехала. Никита Петрович (он в этот день не был дома), услыхав о скандале, учиненном Львом, принялся бешено хохотать, тискать Льва, хлопать его по спине и кричать: — Ай да Лева! Весь в отца! Вот уж это настоящий сын века! Как ты ее, Левка, а? Старая, говоришь, карга? Молодец, ей-богу, мо-ло-дец! Так ей и надо! 4 Льву было двенадцать лет, когда он окончил сельскую школу. В гимназию его не послали. Отцовский карман был тощ, а нахлебником у бабки Лев жить не захотел. Тогда Никита Петрович решил устроить сыну гимназию на дому. — А потом сдашь экзамен, и вся недолга, — сказал учитель сыну. Лев обрадовался возможности не уезжать из села и не расставаться с отцом. Он любил его ехидные шуточки по адресу попа и урядника, циничные рассказы о русских царях и царицах, богохульные анекдоты, откровенные надежды на войну, в которую, по мнению Никиты Петровича, «царизм себя потопит в крови, а справедливость и свобода восторжествуют». Детей своих Никита Петрович любил безмерно. Лев ревновал отца к сестренке, он требовал, чтобы занимались только им, капризничал, а когда Никита Петрович повышал голос — валился на пол, визжал, дрыгал ногами… — Выпорол бы ты сына, перестал бы кочевряжиться, — говорила в таких случаях мать, но Никита Петрович ни разу не поднял руки на детей. Льву он выписывал «Задушевное слово», «Мир приключений», «Вокруг света». Мальчик пожирал бесконечное количество приключенческих книг. Читал он их запоем, забывая об обеде, играх, читал ночью, лежа в постели, — отец и это ему разрешал. Приключенческие романы скоро надоели Льву. Однажды он забрался в книжный шкаф отца, нашел роман Арцыбашева «Санин» и еще пару таких же книжонок. Проглотив их, Лев как-то по-особенному стал присматриваться к девочкам; ему стало нравиться быть с ними наедине, но давать волю рукам побаивался… После этого чтение книг превратилось в охоту за чем-то острым и сладостным. В двенадцать лет Лев читал «Русское слово» и эсеровские брошюрки, уцелевшие от прошлых лет. Их он любил, пожалуй, больше, чем романы. К этому же времени он полюбил книги о войне. Романы Брешко-Брешковского, полные квасного патриотизма, Лев читал не отрываясь. Но скоро он остыл к ним. Никита Петрович высмеял Брешко-Брешковского и ему подобных литераторов того времени. Отец и сын часто уходили на рыбалку и вели долгие разговоры о всякой всячине. Эти разговоры сближали их, как ничто другое. Они стали товарищами, разница лет ими почти не ощущалась. Отец видел в Льве необыкновенного ребенка с огромным будущим и вел себя с ним, как со взрослым; отец казался сыну пределом человеческой смелости и ума. Никита Петрович без конца мог говорить о великих людях, знал их биографии, преклонялся перед Наполеоном, Кропоткиным и Аттилой. Он говорил сыну: — Каждый человек, Лева, — я говорю, конечно, о сознательных людях, а не о наших мужиках, — живет надеждой на то, что он будет лучше всех и выше всех, то есть среди малых — быть большим, среди больших — недосягаемым, во взводе — взводным, в полку — полковником. Лишь стремление быть сверхчеловеком двигало и двигает науку, искусство, торговлю… Иначе бы мир зарос травой. Впрочем, все эти рассуждения Никита Петрович кончал одним и тем же. — Справедливость и свобода, — говорил он, — восторжествуют. — И это считал основой своих убеждений. Как они восторжествуют и при помощи каких средств человечество овладеет ими — Никита Петрович представлял себе чрезвычайно туманно. С одной стороны, он как будто бы стоял за немедленное восстание, с другой — мысль о крови, о человеческих жертвах, о слезах сирот ужасала его, и он начинал путаться, проповедовать «всеобщую бескровную стачку» и прочие отвлеченные идеи, понять которые Лев не мог. Может быть, со временем Лев и проникся бы верой, которой жил Никита Петрович, верой во что-то неопределенное, светлое и большое. Но трагедия Льва состояла в том, что отец, начав учить сына, не доучил его; оплевав все идеалы и опустошив душу мальчика, не наполнил ее новыми идеалами; обнажая грязь и мерзость, накопленные человечеством за много веков, не знал сам и не мог научить Льва, как очистить от них мир. В припадке откровенности Никита Петрович не раз говорил сыну: — Мир устроен так: либо ты растопчешь других, либо растопчут тебя. Из этих слов отца Лев понял, что он сам — центр своей жизни, и высшее благо в ней — то, что он существует и может властвовать над слабыми. Надо указать еще на одно обстоятельство: уже к десяти годам в характере Льва начали проступать некоторые черты бабушки его, Катерины Павловны. Он не терпел, когда Игнашка, сын школьного сторожа, возражал ему. Лев командовал и распоряжался им, а иногда и бил непокорного мальчишку. Он стал до необычайности жестоким с теми, кто задевал или обижал его, и злобно мстительным. Сверстники боялись бешеных вспышек его гнева; они беспрекословно подчинялись ему, зная, что Лев не забывает обид и мстит жестоко. Однажды Лев забрался в сад к полуслепой старухе Дарье и попался. Старуха пожаловалась Никите Петровичу. Лев хотя и не был наказан отцом за воровство, все же решил Дарье отомстить. В ее огороде росли огромные тыквы. Они уже пожелтели, листья на стеблях завяли, и Дарья несколько раз на дню приходила полюбоваться ими: зимой она кормилась картошкой и тыквенной кашей. Спустя несколько дней после неудачного набега на сад Лев и его друзья, которых он держал в строжайшем повиновении, забрались вечером в огород старухи и изрубили тыквы на мелкие кусочки. На другой день рано утром Лев видел, как Дарья пошла в огород, опустилась на землю и тихонько заскулила. — Ага, — шепнул удовлетворенный Лев, — так тебе и надо. Не жалуйся! Никита Петрович, вероятно, не замечал странностей в характере Льва, его жестокости к людям и животным, его уменья высмеять все и вся, бурных переходов от веселья к гневу, от упрямства к раскаянию. Надо думать, что, если бы Никита Петрович и знал обо всем этом, он не стал бы исправлять сына. Поставив себе задачу сделать из него необыкновенного человека, он видел во всех его проделках задатки сильной воли и больших страстей. Втайне он даже гордился бесчинствами Льва. Крестьяне ненавидели Льва за его разбойные выходки, за его надменную речь и циничные насмешки над ними; Лев ведь часто слышал от отца, что «мужик — это навоз истории». 5 В самый разгар войны умерла сестра Льва. Следом за дочерью ушла в могилу и жена Никиты Петровича. Никита Петрович чуть не помешался от горя. Он ходил на могилы, подолгу лежал на них и плакал. Плакал он и дома, тихонько от Льва, забившись в сарай или бродя по полям. Он перестал следить за собой, ел с отвращением, страшно похудел, согнулся… Лев до боли жалел отца. Однако чувство неловкости удерживало Льва от того, чтобы попытаться утешить его, обнять, приласкать, а Никита Петрович, быть может, страстно этого хотел. Лев стал еще неприятнее в отношениях с окружающими, еще холоднее при расправах с врагами. Он словно мстил за отца. К этому времени относится случай с поповичем Сенькой, который был вожаком половины сельских ребят. Лев стремился к полной власти, но силой с Сенькой ничего нельзя было сделать. Вдруг Лев объявил ему мир, и потасовки между двумя армиями прекратились. Лев подружился с Сенькой, проводил с ним целые дни, читал ему Майна Рида, показывал похабные картинки, которые разыскал в письменном столе отца, вместе с ним лазил в чужие сады, — словом, всячески угождал краснорожему и неуклюжему поповичу. Сенька, покоренный вниманием Льва, разоткровенничался и однажды рассказал приятелю о том, как бы он хотел полежать с псаломщиковой нянькой Настей. Настя была вдовая тридцатилетняя женщина, ласковая и добрая. Частенько видели ее либо с псаломщиком, либо с попом или с хромым фельдшером где-нибудь на задах, в ометах. Сенька рассказал Льву, что он подсмотрел; как его батька и Настя барахтались в соломе, и захотел сам испробовать все эти штуки. — Дурак! Ничего не стоит! Угости ее конфетами, и вся недолга, — посоветовал Лев. — А где конфет взять? — пробасил попович. — Укради у матери! — А вдруг поймает? Лев научил Сеньку, как надо воровать и не попадаться, раздразнил его рассказами о Насте, и попович решил завтра же пойти к ней. В тот же день вечером Лев увидел Настю. Надо сказать, что она нравилась и ему. Он никогда над ней не издевался и однажды даже избил двух мальчишек, которые дразнили веселую вдовушку. Нянька не раз намекала Льву, что она не прочь отблагодарить его, но Лев отказывался. Теперь он увел Настю в огород, и там, у плетня, они о чем-то долго говорили. На прощанье нянька обняла Льва и блудливо шепнула: — А что же ты-то меня боишься, миленок? Лев мгновенно вспотел, вырвался из объятий няньки и убежал, а та долго смеялась ему вслед. Утром с полсотни ребят, созванные Львом, увидели, как попович пробрался к омету за ригой псаломщика. Спустя полчаса туда же прошла Настя. Через несколько минут ребята услышали в омете шум и крики. Потом наверху появилась Настя. — Сопляк, щенок, — кричала она, — не умеешь — не лезь! Вот тебе, вот тебе! Настя выволокла из соломы поповича, одной рукой она держала его за шиворот, другой шлепала ниже спины. Сенька свалился с омета и, подбирая штаны, поплелся к дому. Вслед за ним шла Настя. Она показала попадье краденные Сенькой конфеты и, плача, просила матушку наказать сына за бесчестье. Попадья долго стегала во дворе Сеньку, а кругом в густой траве сидели ребята и наблюдали за экзекуцией. В тот же день происшествие в омете стало известно всему селу, и над Сенькой до упаду смеялись в каждой избе. Попович был посрамлен, и Лев стал вожаком всех сельских ребят. 6 Кончилась снежная, вьюжная зима семнадцатого года. Вместе с половодьем пришла из Питера весть о февральских событиях, о свержении царя. Никита Петрович в открытую объявил себя эсером; ходил по селам, выступал на сходках, превозносил Александра Федоровича Керенского и обещал мужикам так много, что из губернии прискакал член губернского комитета эсеров Зеленецкий, чтобы несколько укоротить язык учителя. Никита Петрович всюду возил с собою сына. Лев сидел на сходках рядом с отцом, слушал споры о земле, о войне, о будущих порядках. Он видел, как мужики, выведенные из терпения, громили усадьбы, захватывали помещичьи земли, и однажды услышал речь отца: Никита Петрович уговаривал людей «подождать, не бесчинствовать». Сам того не зная, Никита Петрович убил себя в глазах сына. Ведь он не раз в разговорах со Львом ратовал за немедленный бунт, за дележ барских угодий, добытых потом и кровью крестьянина. Лев, вдруг поняв, что и отец способен на ложь, подлость и лицемерие, как бы мгновенно прозрел. После этого он откровенно возненавидел людей, презрение к ним стало непоколебимым, а убеждение в том, что среди лживых и подлых существ, населяющих мир, побеждает самый лживый и самый подлый, — стало для него жизненным законом. Он перестал ездить с отцом на собрания, речи Никиты Петровича претили ему. Предоставленный самому себе, он стал жить, как ему хотелось, читать все, что попадалось под руку. Он даже начал спорить с отцом о политике, и Никита Петрович, не замечая презрительных усмешек сына, восхищался его не по летам холодным и резким умом, цинизмом, в котором Лев превосходил отца, презрением к людям. Никита Петрович в это время был на пути к славе. Способности Кагардэ заметила партия эсеров, его вызвали в Тамбов. В сентябре семнадцатого года Никите Петровичу стало известно, что он кооптирован в состав губернского комитета эсеровской партии. Но в декабре 1917 года учителю снова пришлось засесть в свой угол. Он притих. Он думал о мести и был так преисполнен этим чувством, что Лев стал замечать в нем признаки психического расстройства. Никита Петрович целыми днями бродил по школе, говорил сам с собой, жестикулировал, злобно грозил большевикам, обещаясь «рассчитаться за демократию». — Душат свободную печать, — кричал он, размахивая номером «Русского слова». — Деспотизм! Варварство! Пропала, пропала Россия! В пропасть толкают, вандалы, родину! Но Никита Петрович был расстроен не только политическими неудачами. Шли нехорошие вести из Верхнереченска. Отец Никиты Петровича — купец Петр Кагаров — умер. Все его лабазы, мастерские и хлебопекарни конфисковали большевики. Старший брат Антон с горя сошел с ума. Другой, Николай, заразился на фронте сифилисом и женился на проститутке, за что и был проклят Катериной Павловной. Младший брат Валентин, недоучка и лентяй, принужден был кормить мать и двух сестер. Ему пришлось сесть за сапожное дело. Вести эти лишь подливали масла в огонь. Никита Петрович бушевал. В конце восемнадцатого года он узнал, что в губернии готовится восстание, что старый его знакомый по эсеровской партии, Александр Степанович Антонов, начальник кирсановской уездной милиции, руководит подготовкой к мятежу. Никита Петрович после долгих колебаний (был он, по правде говоря, трусливым человеком) решил «примкнуть». Он ездил на тайные конференции тамбовской подпольной эсеровской организации, был на них заправилой, всячески приветствовал директиву своего ЦК об организации антисоветского «Союза трудового крестьянства» и вошел в губернский комитет этого союза. Первая ячейка была создана Никитой Петровичем в Пахотном Углу. Правда, вначале ему не повезло: бедные и средние мужики поддавались его уговорам туго. Видя, что дело не клеится, учитель взялся за богатеев. — Пара у него лошадей или одна, — рассуждал он, — эка важность! Души у всех мужицкие. Богатеи поперли к нему охотно. Осенью девятнадцатого года в пахотно-угловскую школу пришел плохо одетый парень и попросил вызвать учителя. Сторож велел ему прийти после уроков. Парень отпихнул старика и сам прошел в класс. Никита Петрович, увидев парня, прекратил урок и вышел из класса в свои комнаты. Через час он вывел парня из школы черным ходом. Вскоре в Пахотном Углу организовалась коммуна. На общем сельском собрании было решено принять в коммуну и богатых мужиков. — Были богатые! — ратовал Никита Петрович. — А теперь все равны! Вскоре учитель рекомендовал в коммуну счетоводом того самого парня, который однажды приходил к нему в школу. Парень оказался свойским человеком. Он выдумал занятие: достал винтовки и стал обучать кое-кого из сельских парней военному делу. Совет в своих донесениях уездному начальству всячески расхваливал коммуну, а в счетоводе просто души не чаял. Но однажды счетовод исчез. Вместе с ним исчезли и ребята, особенно интересовавшиеся военным делом. Винтовки они захватили с собой. Поднялся шум. Коммуна затрещала. Накануне полного ее краха к учителю примчался гонец из села Каменки. К тому времени там помещался «Главный оперативный штаб» антоновских войск и губернский комитет «Союза трудового крестьянства». Никита Петрович, выслушав гонца, немедленно выехал в Каменку и вернулся оттуда, ошеломленный размахом восстания. Он рассказывал Льву о полках мужиков, вооруженных Антоновым, о пулеметах и орудиях, которые он видел в Каменке, об огромном антоновском штабе и о самом Антонове, «вожде феноменальных способностей». У Никиты Петровича появился теперь новый бог, и этому богу он заставил поклоняться Льва. Из рассказов отца Лев понял, что в Тамбовской губернии мужики восстали против большевиков и продразверстки, что на их знаменах написаны слова о земле, о воле и Учредительном собрании, что восстание разгорается всё сильнее и все попытки красных потушить этот пожар кончаются крахом: Антонов шутя разбивает их отряды. Рассказывая обо всем этом, Никита Петрович шагал по комнате, жестикулировал, увлекался и привирал. Пенсне его поминутно сваливалось с носа, он вскидывал и сажал его на место. Затем учитель вытащил из кармана мандат со штампом: «Российская Демократическая Федеративная Республика». В мандате было написано, что Никита Петрович Кагардэ назначен уполномоченным «Союза трудового крестьянства» в западных районах восстания. По словам Никиты Петровича выходило, что повстанцы будут в Москве если не завтра, то послезавтра наверняка. — А там нас Европа поддержит! — кричал он. — Живем, Левка. Однажды, когда Никита Петрович еще раз помянул о Европе, Лев перебил его: — Постой, постой, батя, это что же, и вы варягов хотите кликнуть? Ты об этом раньше не говорил! Никита Петрович смутился, пробормотал что-то о «наличии факторов» и вышел из комнаты. Он уезжал теперь из дому очень часто, возвращался из своих поездок возбужденный успехами восстания, хвастался перед сыном победами, десятками сел, присоединившихся к Антонову, снова и снова рассказывал о вожаке восстания. Никита Петрович, всецело поглощенный работой, не замечал ни склоки, разъедающей верхушку восставших, ни того, что богатые мужики через своих представителей в губернском комитете «Союза» и штабе вертели Антоновым, как хотели, ни того, что Антонов заливает самогоном свои сомнения. Никита Петрович этого не знал. Он боготворил Антонова, верил в него. 7 Как-то поздно вечером Никита Петрович приехал домой в сопровождении двух молчаливых людей. Один назвался Яковом Васильевичем Санфировым, другой — Петром Ивановичем Сторожевым, крестьянином из недалекого от Пахотного Угла села Дворики. Люди эти были похожи друг на друга: большие, меднолицые, молчаливые, хорошо одетые. Санфиров был светловолосый, у Петра Ивановича волосы были черные, с проседью. Никита Петрович вышел на кухню, чтобы поставить самовар. Лев пошел за ним. — Кто это такие? — спросил он отца. — Антоновцы. Что побелей — командир личного девятого полка и начальник штаба у Антонова, а другой — начальник разведки. — Эсеры? — Сторожев — эсер, член Учредительного собрания, большой богатей. А Санфиров — беспартийный. — А куда вы едете? — Дворики присоединять. — Возьми меня! — Ладно, увидим. Ступай, собери на стол. — Что же ты молодца своего в отряд не пошлешь? — спросил Сторожев учителя, когда они сели пить чай. — Куда ему, Петр Иванович! — Я прошусь, а он не пускает, — пожаловался Лев. Санфиров и Сторожев засмеялись. — А я стреляю лучше, чем он! — похвалился Лев. — Ну? — удивился Сторожев. — А ну, покажи. Он вынул из деревянной кобуры маузер. Они прошли в классную комнату. Санфиров нарисовал на стене кружочек, и Лев всадил в него пять пуль, одну за другой. — Молодец! — сказал Санфиров. — Зря ты его, Никита Петрович, к нам не пускаешь. — Молод, — буркнул недовольно Никита Петрович. — Сколько же вам лет? — спросил Сторожев. — Двадцать будет? — Семнадцать, — огорченно ответил Лев. — Молодец, просто молодец! Поедем завтра в Дворики, а? Лев сиял от похвал. Когда все возвратились в квартиру учителя, Лев стал расспрашивать Санфирова об Антонове. Но тот заявил, что хочет спать. Сторожев заметил: — Огромная башка у Степаныча! — Н-да, — неопределенно буркнул Санфиров. — Голова действительно большая. — И кряхтя стал устраиваться на узеньком и коротком диванчике. Перед сном Никита Петрович рассказал сыну историю Санфирова и Сторожева. — Санфиров — унтер-офицер, человек прямой; один раз вспылил да и кокнул какого-то комиссара. Он в большом почете у Антонова, друг его, водой их не разольешь. А Сторожев вроде фермера. Сто десятин земли имел. Машины завел. По-научному землю начал возделывать: знаменитость на всю округу. В семнадцатом году комиссаром Керенского был в нашем районе. А потом, как началась эта катавасия, все у него отобрали — и землю, и лошадей, и коров. Лошадей, говорит, не жалею, а за землю я им отплачу. Землю, говорит, кровью полью, а не отдам. В Учредительное собрание его выбрали. Этот куда хочешь пойдет! На другой день Лев с уважением рассматривал молчаливого, сурового Сторожева — вот он какой! Было уже светло, когда все четверо выехали из села. За санями, на которых сидели Лев и его отец, трусили конники сторожевского отряда. Дворики встретили антоновцев холодно. Сторожев долго бил в колокол, собирая народ, мужики шли неохотно. Никиту Петровича они слушали молча. Изредка лишь слышались оскорбительные шутки и смех насчет его роста. Лев выходил из себя. «Черт возьми, — думал он, — их просят, их умоляют, а они издеваются?!» На обратном пути он заявил отцу, что хочет пойти в отряд к Сторожеву. Никита Петрович цыкнул на него и впервые за много лет грубо обругал. Лев оскорбился, перестал разговаривать с отцом и мучил его своим молчанием целый месяц. 8 Никита Петрович поссорился с Антоновым весной двадцать первого года, после ликвидации Кронштадтского мятежа. Много надежд возлагали в антоновском штабе на эту захваченную эсерами крепость. Отдаленные от мятежников многими сотнями верст, вожаки антоновщины верили в их победу, ждали падения Питера. Им казалось, что, если рухнет Питер, — развалится и советская власть. Никита Петрович, словно одержимый, метался по уездам. Он охрип, расписывая победы кронштадтских мятежников. Каждый день Никита Петрович привозил Льву новости — одна диковинней другой. Размахивая длинными тонкими руками, Никита Петрович кричал о новых победах над красными, о том, что Питер займут вот-вот, если уже не заняли. В те дни разливанное море было в штабе Антонова и в занятых антоновцами уездах. Весть о том, что эсеры засели в Кронштадте, вихрем пронеслась по селам. Уже одна мысль, что есть где-то сила, которая борется за то же, за что идет борьба на тамбовских полях, приводила антоновцев в исступление. — Скинем большевистскую власть! — гремел на митингах Никита Петрович. — Поднимайся, братья! Деревни поднимались, и новые полки шли к Антонову. Брали оружие и средние мужички и уходили в «партизанские армии Тамбовского края». 9 Как-то вечером, недели три спустя после первых слухов о мятеже в Кронштадте, Никита Петрович вернулся из поездки по округе в столицу восстания — село Каменку. Мрачное молчание, царящее на улицах, еще вчера полных народа, поразило его. «Перепились все, что ли?» — подумал учитель, слезая с лошади. — Эй! — окликнул он часового, стоящего около штаба. — Что тут, перемерли у вас все? — Амба! — сказал он. — Кончились матросы. — Брешешь! — закричал Никита Петрович. — Как — кончились? Часовой, не ответив, отошел. Никита Петрович взбежал на крыльцо и уже в сенях услышал тоскливое пенье. Сердце его упало: давно не пели в штабе эту песню. Он толкнул дверь. В главной, самой большой комнате штаба, при слабом свете лампы, висевшей под потолком, сидели и лежали люди. — Пей, ребята, одна смерть! — орал краснорожий, бородатый мужик, один из главарей восстания Иван Ишин. — Пой — жить веселей! Мать ее растак! Пели все — пьяные и трезвые, пели вразброд, дико, протяжно: Эй, доля-неволя, Глухая тюрьма, Долина, осина, Могила темна… Никита Петрович осмотрелся, увидел Антонова, сидящего за столом в центре комнаты, и протиснулся к нему. — Александр Степанович, что же это такое? — Пропадаем, учитель! — прохрипел Антонов. — Кончился Кронштадт. Пей! — вдруг дико закричал он. — Чего смотришь, слепой черт! Орясина! За столом снова запели: На заре каркнет ворона, Коммунист, открой огонь, В час последний, похоронный, Трупом пахнет самогон… — Пей, говорят, — снова крикнул Антонов. — Нынче пьем, завтра бьемся — жизнь наша такая! Учитель выпил. Антонов то забывался в песне, то вдруг замолкал и жевал толстые побелевшие губы. Никита Петрович заметил, как изменился за последние дни Александр Степанович. Еще темнее стали провалы на висках, резче обозначились скулы, и в глазах — безмерная усталость. Такие глаза учитель видел у старых собак. — Что же теперь делать будем, Александр Степанович? — спросил в тоске Никита Петрович. Антонов удивленно посмотрел на него и улыбнулся. — Налог, черти, выдумали. Новую политику заводят. Продразверстку сняли с губернии. — Чем пить-то, подумал бы, как дальше будем, — сказал Никита Петрович. — Учи еще меня! Пей! — Не буду больше! Не время! — Учитель повысил голос. — Позор пить в такое время. — Пей, говорю, сука! Силком заставлю. Ну, будешь? — Антонов рассвирепел, глаза его налились кровью. Он размахнулся и ударил учителя. С носа Никиты Петровича слетело пенсне. Учитель нагнулся, стал шарить руками под столом. Антонов носком сапога ударил его по лицу. Люди не видели, что происходило за столом Антонова. Эй, доля-неволя, Глухая тюрьма, Долина, осина, Могила темна… — орали они осипшими, простуженными, сорванными голосами. Сочиненная неведомо кем песня, которую они пели, стала гимном восстания. Люди плакали, когда пели ее, и жизнь казалась им тогда ненужной, глухой, и не было просвета, не было ничего впереди. Долго издевался Антонов над учителем, но пить он так его и не заставил. Люди пытались вливать водку силой. Никита Петрович барахтался, дрался. Антонов хохотал. Он всегда недолюбливал этого ученого волосатого человека. Вырвавшись от Антонова, учитель уехал из Каменки. Он чуть не плакал от стыда и злобы. После этого случая Никита Петрович как-то сразу завял. Униженный и оскорбленный, злой на всех и на вся, он махнул рукой на дело, в котором участвовал. Между тем восстание резко пошло на убыль. Из Тамбова и Москвы приходили мужики, выпущенные из тюрем, и рассказывали чудные вещи. Они божились, что видели Ленина и Калинина, и те говорили им, что тяжкой жизни конец. Они приносили с собой весть о замене продразверстки налогом, о свободной торговле. Напрасно Никита Петрович ездил по селу и уговаривал мужиков «держаться». Мрачно слушая его, они вставляли язвительные словечки. В одном селе учителя просто избили. Никита Петрович снова возненавидел мужиков. Он стал теперь утверждать, что Антонову скоро придет конец. Но тут же делал неожиданный вывод: — Александр Степанович слаб, — говорил он Льву. — Нужен диктатор, а не тряпка. К черту все эти союзы и комитеты! Однажды он явился в Каменку и на заседании «Союза трудового крестьянства» потребовал свержения Антонова. — Пороть мужика надо, а не цацкаться с ним! — крикнул учитель. — Видали такого? — обратился Антонов к угрюмым бородачам, заседавшим в комитете. — Пороть, мол, вас надо! — Сучье племя, — злобно сказал Сторожев, сидевший рядом с Антоновым. — Ишь ты, что несет. И деды ваши нас пороли, и ты пороть желаешь? А если мы тебя вздрючим? — Интеллигенция! — услужливо добавил Антонов — он был готов на любое, лишь бы сохранить хотя бы тень прежней своей популярности. — Вот такие и в коммуне крутят! Для них мужики хуже скотины. — Снять с него портки да всыпать, — предложил Сторожев и подмигнул Антонову. Антонов открыл дверь и позвал дежурных связистов. Те толпой ввалились в комнату. — Да вы что? Вы это всерьез? — закричал Никита Петрович. Он побелел, руки его шарили по карманам, искали и не находили револьвера. — Клади его! — крикнул Сторожев, и связисты кинулись на учителя. Никита Петрович отчаянно сопротивлялся, кусался, плевался, но в конце концов ему скрутили руки и положили его на скамью. — Снять штаны! — приказал Антонов. — Александр Степанович, — заикаясь, прошептал учитель, — что ты делаешь? — Пороть тебя хочу. Не умничай! Один из связистов сдернул с учителя брюки. В комнате загоготали. Посыпались ядреные шутки. — Ну что, учитель, кто кого? — спросил Сторожев. Никита Петрович заплакал. — Выкинуть его к дьяволу! — сказал Антонов. — Еще обпачкается. Натянув штаны и кое-как оправив платье, учитель выскочил из комнаты, провожаемый хохотом комитетчиков. В этот же день, поздно вечером, Никита Петрович заехал в село Грязное и напился. Утром он проснулся в незнакомой избе рядом с толстой бабищей. И этот и следующий день учитель пил беспробудно. В каком-то селе он наткнулся на отряд атамана Ворона — разбойника и монархиста, который бродил по губернии со своим автономным от Антонова отрядом. Ворон — рыжий, потный мужик, одетый в капитанский мундир, чем-то покорил пьяного учителя. Они проговорили почти весь день. Кончился этот разговор тем, что Ворон объявил себя диктатором, а Никиту Петровича поставил начальником «центрального штаба спасения России». Два месяца учитель шатался с Вороном. Домой он не появлялся — стыдился сына. Голова начала пошаливать: Никита Петрович часто заговаривался. В минуты просветления он начинал понимать происходящее, хотел куда-то бежать, но Ворон ловил его, уговаривал, и они снова жгли села, пороли и расстреливали мужиков, а по ночам пили и развратничали. Потом он пропал. Напрасно Лев ждал отца, от него не было вестей, и никто не знал, где он. 10 Однажды по селу проходил большой антоновский отряд. Лев выбежал на дорогу. — Антонов, вона, приехал! Гляди, — кричали девки, собравшиеся у колодца. — Где Антонов? — Да вот передний, на сером жеребце! Лев хотел догнать Антонова, но отряд перешел на рысь. Лев, переводя дыхание, остановился и вдруг заметил скачущего Санфирова. — Яков Васильевич! — крикнул он. Санфиров или не узнал Льва, или не пожелал остановиться; он проскакал мимо, хлестнул Льва плетью и злобно крикнул: — Куда прешь, дурак! 11 Это был последний антоновский отряд, который прошел через Пахотный Угол. Спустя неделю в село вошли красные. Председатель ревкома, которого все звали Алексеем Силычем, небольшой, жилистый пожилой человек, всегда обутый в валенки, несколько раз допрашивал Льва об отце. Лев упорно стоял на одном: он не знает, где скрывается Никита Петрович. Ему приказали освободить школьную квартиру, и если бы не Настя, которая его подкармливала, Льву пришлось бы туго. Настя предложила ему перейти жить в ее хибарку. Лев понял, что вдовушка хочет наконец прибрать его к рукам. Год назад Настя осуществила свою давнишнюю мечту: она увела Льва в омет и была настолько довольна своим учеником, что на первых порах не только прощала ему частые измены, но и сама помогала соблазнять девушек и солдатских женок. «Пускай жир спустит», — думала она. Лев полюбил на первых порах ночи с Настей. Затем она ему надоела, ласки ее приелись. Лев стал избегать ее. При встречах с ней пытался поскорее улизнуть, а когда Настя становилась слишком настойчивой, гнал ее от себя пощечинами. Настя терпеливо переносила побои и унижения. Она ждала и надеялась. Расчет был верный: Льву деваться некуда; хочет он или не хочет, но в хибарку к ней он пойдет, и она положит конец его шашням. Лев все это отлично понимал, но делать было нечего, и он перешел к Насте. К тому времени Настя нанялась стряпухой к священнику, воровала сладкие куски для своего ненаглядного… А Лев жил отшельником, избегая людей, не замечая, как изменилась сельская жизнь, как заулыбались сумрачные люди. Он все еще ждал отца и не верил, что восстание потухло. Летом, когда были уничтожены последние отряды Антонова, Лев нанялся в подпаски, — надо было чем-то кормиться. Работа ему нравилась: он любил оставаться с животными, бродить по полям и мечтать. Однажды председатель ревкома Алексей Силыч, объезжая поля, завернул на выгон, где паслось сельское стадо. Он пустил лошадь на луг, а сам взобрался на курган, сел на вершине и задумчиво осмотрел равнину, расстилавшуюся перед ним. То там, то здесь блистали под солнцем лужи, оставшиеся от дождей, что в изобилии выпадали в то благодатное урожайное лето. В лужах отражались облака. Небо казалось Алексею Силычу бездонным. Он долго искал глазами жаворонка, который пел, забравшись в далекую, синюю высь. Ему вспомнились ребячьи разговоры о том, как бог спускает с неба жаворонку ниточку, и жаворонок висит на ней и поет, а бог, провертев дырку в небе, слушает его пение, потому что жаворонок первая птица, поющая о приходе тепла. Улыбаясь, он вспомнил, как в детстве ему хотелось увидеть и поймать эту ниточку, уцепиться за нее и сидеть хоть весь день на облаке, смотреть на комковатую пашню, сглаженную снегом, на зеленя, которые так быстро растут, на болотца вешней воды и видеть свое отражение в ней, окинуть взором синеватую даль и туманы, бродящие по земле, и пласты снега, уцелевшие в складках лощин и буераков. Потом Алексей Силыч вспомнил, как, уже юношей, он мечтал научиться понимать пение птиц, разговор насекомых и шепот трав и иметь такое ухо, чтобы, прильнув к земле, слышать, как кипят ее соки, как лопаются прорастающие зерна… Как хотелось ему тогда иметь такой глаз, чтобы видеть, как расползаются в земле корни растений, и как находят соки, и как они их пьют и толкают вверх к листьям, цветам и плодам! «Хорошо», — подумал Алексей Силыч, вспомнив все это, и улыбка озарила его лицо. Оно разгладилось от морщин, стало моложе, светлей. — Мечта! — прошептал он, вздохнул, поднялся и хотел уже ехать в село, как вдруг заметил на меже близ кургана Льва. Тот сидел, погруженный в какую-то мрачную думу. Алексей Силыч окликнул его. Лев не отозвался. «Спит, что ли?» — подумал Алексей Силыч и подошел ближе. Тот услышал его шаги, вскочил и исподлобья посмотрел на председателя ревкома. И вдруг какое-то странное чувство, похожее и на жалость и на симпатию к этому лобастому, худому и оборванному подростку, шевельнулось в сердце Алексея Силыча. — Скучаете? — спросил он Льва и сел на межу. — Не очень, — ответил Лев и посмотрел на потрепанную кожаную тужурку Алексея Силыча, на валенки, в которые был тот обут, хотя было тепло. Презрительная усмешка скользнула по его губам. — Что здесь поделываете? — Наблюдаю, — пробормотал Лев. — Гм, да. За чем же, собственно говоря? — За стадом. — Пастушите? — Берите ниже. Подпасок. — Не доверяют? — Что? — спросил Лев. — А полным-то пастухом быть? — Алексей Силыч засмеялся. — Не просился. — Стало быть, из любви к искусству? Лев наливался холодной яростью. — Скажите, а вы знаете, что такое искусство? Председатель посопел, покряхтел, потер ногу. — Прикасался. С писателем одним дружил. Он пьесы сочинял. Я в те времена тоже кое-что пописывал. Внезапная ярость прошла, и Лев внимательно посмотрел на председателя ревкома. — Из сочинителей в большевики? — Да нет, не зараз. Из сочинителей меня в каторжники произвели, а уж потом я сам себя в большевики определил… — Веселый вы человек! — Какое! Я и смеяться разучился, ей-богу. — Алексей Силыч тихо посмеялся. — И природу начал очень остро чувствовать. Сидел вот тут и мечтал о всяких, знаете, странных вещах. Например, хотел забраться на небо и посмотреть оттуда на людей. Веселое, должно быть, зрелище. Старею, вот и мечты появились. Раньше природу не замечал, что мне весна, что лето — рассматривать было некогда, все бегом да бегом. А теперь в поле тянет. Ушел бы на месяц в лес, в степь, да и бродил бы. Вот покончим с антоновщиной, поставим села на ноги — в лесничие наймусь. В лесничие, чай, примут? — Шутите? — Нет, это я всерьез. Со мной какой случай произошел. Я только три года назад по-настоящему увидел, какое небо-то синее. — А раньше не замечали? — спросил Лев. — Не замечал, — серьезно ответил Алексей Силыч. — А как же это произошло? Интересно! — безразличным тоном сказал Лев. — Извольте, расскажу. Для молодежи рассказ поучительный, а для вас — в особенности. — Почему же это — в особенности? — грубо спросил Лев. — Да так, — уклонился от прямого ответа Алексей Силыч. — Впрочем, может быть, я вас отвлекаю? — Нет, нет, — заторопился Лев. Он испугался, что председатель ревкома обиделся. — Все время один, скучаю, — сказал он. Алексей Силыч искоса посмотрел на Льва, достал из кармана кисет, свернул цигарку. 12 — Отец мой, — начал он, — был бедный кубанский казак. Умер. Семья — мал мала меньше. Мне, самому старшему, девять лет. Мать говорит: на тебя вся надежда. Начал я работать на табачной фабрике. Утром в шесть встаю, иду на работу, вечером в шесть бреду обратно. В кармане медью побрякиваю. Спать всегда хотел, это только и запомнилось из детства. А потом сманили меня друзья, исходил я с ними вдоль и поперек всю Россию. Бредешь, бывало, от села к селу, смотришь кругом, кормишься чем попало. В Турции даже побывал, дороги мы там строили. Турки — народ расчудесный: добрый, приветливый, мы у них кур воровали! — Председатель снова посмеялся. — … Потом попал к одному помещику, он очень любил театр и заводил у себя труппу. Не помню уже, чем я ему понравился, но только взял он меня в театр рабочим. Театр его лопнул. Очутился я в Москве. И подружился там с одним писателем, он сейчас человек знаменитый. А через него узнал я разных людей. Долго ли, коротко ли — изловили меня, и в тюрьмах я сидел, и ревматизм схватил, и на войне был, и Зимний брал, и попал на Кубань — своих же родных, можно сказать, дядек приводил в чувство. Однажды мой отряд окружили, и оказался я с одним прекрасным парнем в плену. Я вам не надоел? — Нет, нет! — Разговорился, — заметил Алексей Силыч, — это со мною бывает. Ну, вот, стало быть, плен. Отсюда сказка и начинается, а то все присказка была. Связали нам руки назад и погнали в штаб. По дороге ради забавы пороли. Идем мы с парнем по снегу, в одном белье — верхнюю одежду с нас сняли. По дороге нас раз сто останавливали: кто да откуда? Спросят, а потом плетей ввалят. Я-то сухожильный — терпел, а парень мой шатается. «Не могу, говорит, Силыч, пускай пристрелят…» А я его подбадривал. Привели нас в штаб. Офицер вышел на крыльцо и кричит: «Попались, голубчики?» И начал лупить, и начал… Парень мой упал, а я стою. Офицер плюнул мне в глаза и ушел. Цигарка у Алексея Силыча погасла, он долго чиркал спичкой о коробку, но спички были дрянные и никак не зажигались. «Один из таких, может быть, отца убил, — подумал Лев. — Был бы я на месте того офицера, не сидеть бы тебе здесь…» Алексей Силыч наконец зажег спичку, прикурил, затянулся и продолжал: — А через четыре дня нас судил военно-полевой суд. Судьи — офицеры. Судили нас офицеры недолго, минуты две. И приговорили меня к десяти годам каторги. Вы, поди, и не слыхали, что Деникин каторгу организовал? Вот то-то и оно. Молоды. Ну, осудили нас и отправили в тюрьму. Комендант поглядел в мои бумаги и фыркнул: «Нового мерзавца привели?» И стал он меня почему-то считать самым главным в тюрьме преступником и бил меня каждый день по нескольку раз. Конечно, задумал я бежать. Однако нашелся предатель. Карцер. На полу вода, к утру она замерзает. Вот с тех пор и хожу зимой и летом в валенках, а ногам все холодно. — Председатель потер ноги выше колен. — Болят? — спросил Лев. — У-у-у, проклятые! Мочи нет. Ну так, о чем это я? Да! Погнали меня, стало быть, в Ростов по этапу. Трудная была дорога, ох, какая трудная! Председатель задумался и словно забыл про Льва. Потом вдруг встрепенулся. — Пригнали в Ростов, посадили в камеру. Напротив камеры часовые. В полдень вдруг: ззык — пуля! Еще! Один валится на пол, другой. Только через неделю узнали, в чем дело. Оказалось так: убьет часовой человека — получает полсотни и месяц отпуска. Ранит — пеняй на себя — четвертную в зубы и отпуск на две недели. Часовые, конечно, старались: нынче десяток подстрелят, завтра; каждому ведь охота домой поехать. Но ничего жили. Раз в неделю гуляли. Только один раз в неделю… И вот тогда-то, молодой человек, увидал я, что небо синее и бездонное, и что листья зеленые, и что птицы поют для человека, и свежий воздух в нашей жизни самое дорогое. — Алексей Силыч посмотрел на небо и улыбнулся. — Чуть было я не издох тогда. Ей-богу! Даже о самоубийстве подумывал. Главное — очень часто били. Не так ответишь — бьют, промолчишь — бьют. — Алексей Силыч покачал головой. Жаворонок пропел свою песню и улетел. Коровы лежали вокруг кургана и глубоко дышали. — Потом погнали нас на каторжные работы в шахты. Кто как, а я радовался. Вот, думаю, уж оттуда-то я задам стрекача. Ну, нет, шалишь! Поместили нас в тюрьму, а в окнах решетки сделаны из рельсов, не перегрызешь. Работал двенадцать часов. Разработки узкие, где вольные шахтеры работать за миллионы не соглашались — порода отваливается, давит людей. И ведь что, черти, выдумали: нормы установили! Да какие! Не выполнишь — порка! В первый раз двадцать пять плетей, потом полсотни, потом полтораста. Посреди комнаты — топчан, клали человека, остальные стояли вокруг. Выпорют, и работать иди. Некоторые отказывались — не хотели работать — таких убивали. И так каждый день. Поверка, порка, путь, на шахты, работа, ночь. От тюрьмы до шахты пять минут ходьбы, и эти пять минут любил я больше всего, потому что видел солнце, и небо, и деревья, и облака… — Алексей Силыч глубоко вздохнул. — Вот так подошел декабрь девятнадцатого года. Подружился я в то время с одним человеком — токарем-красногвардейцем. Ему залепили двадцать лет каторги. Спали мы с ним на одном топчане, его бушлат стелили под себя, моим бушлатом покрывались сверху, а рубахи клали под голову. Лежим, бывало, мы с моим другом, шепчемся о том да о сем… — Где он сейчас, ваш друг? — спросил Лев. — Убили. — Как же это случилось? — А вот как. Идем мы однажды из шахты и видим: обозы тянутся. Значит, думаем, наши наседают. После ужина тревога. Соскакиваем с постелей, становимся. Начальник говорит: «Уходим. При первой попытке к побегу — застрелим. Кто отстанет — застрелим». Пошли. Дорога занята обозами и отступающими частями. Нам пришлось шагать прямо по целине. Шли мы часов пять. Выбились из сил и дальше идти отказались. Тогда согнали нас в кучу, поставили пулемет и давай косить! Алексей Силыч долго молчал, покусывая седой, жесткий ус. Всю ночь пролежал я под трупами товарищей — видел кусок неба и одну звезду. Вот, молодой человек, и вся сказка… Председатель ревкома долго сидел молча, а Лев с нехорошей усмешкой посматривал на него. Издали послышался пронзительный свист: пастух Игнашка шел из села. Председатель вздохнул, встал, потянулся. — Сидишь, сидишь, — как бы оправдываясь, сказал он, — молчишь, молчишь, да вот и прорвет. — Вы об отце ничего не слышали, Алексей Силыч? — спросил Лев. — Нет. Убили его, вероятно! Лев скрипнул зубами, но не сказал ничего. Председатель удивленно посмотрел на Льва, подошел к лошади. Понуря голову, она ждала хозяина. Алексей Силыч поправил сбрую, по-старчески кряхтя, взобрался в седло и повернулся ко Льву. — Что же вы, так по пастушеской линии, стало быть, и хотите пойти? — Не думал об этом. — Грамотный? Лев кивнул головой. — Вот что, сельсовет грамотея ищет. Деловод им нужен. Зайдите к ним. — А не боитесь? — усмехнулся Лев. — Яблочко от яблони… — Э-э, бросьте, молодой человек! Я ведь не свое место вам уступаю. — Алексей Силыч уселся поудобней в седло и тронул лошадь. 13 Августовской ночью двадцать первого года по задам и пустынным огородам Пахотного Угла пробирался человек. Он полз по грядкам неубранного картофеля, продирался сквозь густую, жирную ботву. Иногда долго вслушивался в ночную тишину и, затаив дыхание, ловил звуки, идущие из села. Потом снова полз, сдерживая стоны. У человека была ранена нога, но он полз уже пятнадцать верст, минуя дороги; иногда ему удавалось идти — и он шел, скрежеща зубами от боли. Он знал: через два часа его хватятся и вышлют конные отряды в погоню. Силы почти оставили его, когда, благополучно миновав заставы, огороды и гумна, он дополз до избушки — самой крайней в селе. В избе горел слабый свет. Человек, хватаясь руками за стену, поднялся к окну и увидел Льва Кагардэ. Лев сидел за столом и читал. Перед ним стоял маленький пузырек с фитилем. Свет был совсем слабый, красноватый. Кверху тянулась тоненькая струйка копоти. Беглец постучал в окно. В избе метнулась тень, и свет погас. Беглец опустился на землю. Он дышал со свистом. Ему было все равно, куда он попал и к кому: к тому ли, кого он искал, или к врагу. Нестерпимо болела нога, и хотелось дико кричать от этой боли, колотиться головой об стену, умереть. 14 В этот вечер Лев долго засиделся за книгой. Услышав стук в окно, Лев вздрогнул, погасил свет и подошел к окну. За стеклом лежала плотная темень. Лев перевел дыхание и решил узнать, в чем дело. Осторожно ступая по скрипящим половицам, чтобы не разбудить Настю, он вышел на улицу. Небо было закрыто тучами. Накрапывал мелкий дождь. Ничего не видя вокруг, Лев пошел вдоль стены и, наткнувшись на что-то большое и мягкое, чуть не упал. Услышав щелканье затвора, Лев отскочил в сторону. — Кто? — спросил он и не узнал своего голоса. — Воды! — прохрипел кто-то в ответ. Только теперь Лев разглядел человека, прислонившегося к завалинке. Он подхватил его на руки, внес в избу, положил на пол, опять выбежал на улицу, трясущимися руками обшарил то место, где лежал незнакомец, и нашел винтовку. Возвратившись в избу, Лев разбудил Настю. — Вставай, дура! Он схватил одеяло, подушки, закрыл ими окно, снова зажег коптилку. Настя, почувствовав что-то серьезное, одевалась с необыкновенной для нее быстротой. Когда Лев зажег свет, она увидела распростертого на полу человека, отшатнулась и вскрикнула. Лев погрозил ей кулаком. Вдвоем они подняли человека, перенесли его в кровать, раздели. Настя нечаянно тронула его больную ногу. Человек громко застонал, открыл глаза, снова попросил воды. Лев поднес свет к кровати. Человек поднял голову, и Лев узнал Петра Ивановича Сторожева. Петр Иванович жадно выпил воду, вытер рукавом рот, посмотрел на Настю, перевел глаза на Льва, улыбнулся и откинулся на подушку. — Потуши! — Он мотнул головой на коптилку. Лев погасил огонь и долго стоял у кровати. Сторожев успокоился, стал дышать ровнее и заснул. 15 Петр Иванович проснулся рано, его разбудил петух. — Лев Никитыч, — шепотом позвал Сторожев, — а Лев Никитыч. Лев метнулся с печи. — К тебе никто не придет? — Никто. Я-то уйду сейчас, я в сельсовете работаю. Тут с тобой Настя останется — это своя. Настя! Слышишь, Настя! Пора тебе! Настя слезла с печи. — Ступай к попадье, наври ей чего-нибудь, отпросись и бегом сюда. Да смотри, без меня никого в избу не пускай и не откликайся. Будто тебя и нет. Настя вышла из избы. — Не проболтается? — Нет, я ей сказал! — Лев Никитыч, принес я тебе последний отцовский привет. Видел недавно твоего батьку. Был еще живым. Просил тебя найти, передать, чтобы помнил его. Пускай, говорит, отомстит за нас. Все просил тебя спасти, выручить, да видишь, как оно обернулось! Сторожев рассказал Льву о том, как во время своих скитаний он наткнулся в одной деревушке на отряд Ворона. — Отчаянный человек твой отец! — говорил Сторожев. — Их с Вороном собственные бойцы ночью скрутили и повели к красным. Атаман плачет, а твой отец кричит: «Мерзавцы, предатели, нас убьете, дети наши останутся!» Сторожев не видел, как люди выдали красным Ворона и Никиту Петровича. Он не мог слышать от Никиты Петровича того, что рассказывал теперь Льву: учитель при последней своей встрече с Петром Ивановичем был мертвецки пьян. Лев ходил по избе позеленевший от ярости. — А ты как спасся? — спросил он, чтобы покончить с тягостным молчанием. — Бог да случай, — уклончиво ответил Сторожев. — Сначала сдался — умереть решил. Сына захотелось повидать, сын у меня есть маленький, Митька. А потом, как дело подошло к смерти, взял да передумал. Часового убил, да и был таков. — А как же ты узнал, где я живу? — Ребятишек встретил, лошадей в ночном пасли. Я буденовку у часового взял, упокой, господи, его душу. Она и пригодилась. Ребята меня за красноармейца приняли. Я у них помаленьку все и выпытал. Набрался я страху, Лев Никитыч!.. Вернулась Настя, и Лев собрался уходить. — Ты лежи, Петр Иванович, — сказал он, — я приду часов через пять. Подумаю, что можно сделать. Отдыхай. Здесь тебя не найдут. 16 Когда Лев подошел к сельсовету, вокруг избы толпились люди и о чем-то громко спорили. Около сельсовета Лев заметил оседланных лошадей. Он вошел в избу. Стены ее были черными от копоти и дыма. Пол грязный, штукатурка по стенам облупилась, углы проплесневели, половицы скрипели. В избе было много народа. Рядом с незнакомым Льву черноусым человеком, он сосал трубку, сидел Алексей Силыч. — Он что, так и убил часового? — спросил Алексей Силыч черноусого. — Чуть-чуть, говорю, не убил. Парень лежит без сознания. — А кто он такой? — Да парень-то шалый. Батрак его бывший — Ленька. — Знаем Леньку! — крикнул кто-то из толпы. — Он у Сторожева лет десять служил, к Антонову с хозяином ушел, а потом переметнулся к красным. Народ болтает, будто бы повстречался он зимой с братом своим Листраткой, тот его и уговорил. — Листрат — это двориковский коммунист, он воевал в партизанском коммунистическом отряде; в Токаревке сидели. Он разведчиком был, — пояснил Алексею Силычу черноусый. — Ты его не застал, он сейчас в Царицыне, на завод его вызвали. — Иван Васильевич, — крикнул Алексей Силыч, — ты посты ночью проверял? — Проверял, — ответили ему из соседней комнаты. — Нет, к нам он не мог пробраться. Да и кто бы его мог спрятать? — Не скажи, не скажи, — бормотал Алексей Силыч. — Может быть, обыщем дворы? — предложил он. Сердце Льва замерло. — А мне думается, он где-нибудь в кустах отлеживается, — сказали в толпе. — Он, черт, все закоулки тут знает. Пошарить надо в округе! — И то верно. — Алексей Силыч поднялся. — Ты, Сергей Иваныч, сейчас куда? — обратился он к черноусому. — Я в Духовку поеду, там подниму народ. Спешить надо. — Черноусый — Сергей Иванович — выколотил о каблук трубку. — Мне, Силыч, — пробормотал он, — обязательно надо его найти. Брат он мой. — Пустяки! — крикнул председатель. — Не в том суть! А по шее тебе следует надавать. Поймали волка, а постеречь как следует не могли. Хоть бы двух часовых поставили. Прошляпил, брат! — В том-то и дело, что он сам пришел. Раненый, голодный, смерти все просил. Черт его знает! — Сергей Иванович сдвинул на затылок матросскую бескозырку. — Шлепнули бы без разговоров — и кончено! — злобно сказал кто-то. — Нельзя, — пробормотал Сергей Иванович. — Он был не простой бандит. Антоновский активист. Мы в Тамбов телеграмму послали, что с ним делать. А он… — Ух, собака! — сокрушенно вздохнули в толпе. — Наделает он делов! — Да, браток, нахлобучки тебе не миновать! — сказал Алексей Силыч Сергею Ивановичу. — Ну, ладно, ты не горюй, поймаем. Не сейчас, так после. Не убежит! Все двинулись к выходу. В избе остался Лев. Дверь снова открылась, и вошел председатель пахотно-угловского сельсовета, толстый, лысый человек. — Слышь, Левка, я на целый день уеду, ты тут заворачивай сам. Вот печать. Придет Мартьяныч, прихлопни ему. Да не потеряй! Голову оторву! — Кто это тут был? — спросил Лев. — Не Сергей ли Сторожев? — Он самый. Брат Петра Ивановича Сторожева. Он председатель ревкома в Двориках. Ну, всего! Еду! Председатель сельсовета вышел. Лев вынул из ящика бумаги, положил на стол. В избу снова вернулся председатель. — После обеда на мельницу поезжай! Скажи этому подлецу мельнику, я ему покажу!.. Тоже барин, сто раз его звать надо! Да заверни ко мне домой, рожь на помол свезешь. Ладно? Так и скажи ему: Иван Васильевич, мол, тебя, стерву, самого в муку перетрет. Паршивый черт! — Председатель с силой хлопнул дверью. 17 Когда Лев ушел, Петр Иванович встал, умылся, Настя перевязала ему ногу, дала чистое белье и отвернулась, пока он переодевался. Сторожев поглядел на ее спину, на покатые плечи и вдруг в первый раз за много месяцев подумал о женской ласке. — Ну, готов, что ли? — спросила его Настя. — Готов. Подойди-ка сюда! — сдавленным голосом сказал Сторожев. Бешеное желание клокотало в нем. Настя подошла. Он обнял ее, горячий, сильный, и она покорно уступила ему. 18 После обеда пришел Лев. Он послал Настю за лошадью, велел ей заехать домой к председателю сельсовета, взять рожь. Когда Настя ушла, Лев вынул из кармана бумагу. — Вот состряпал для тебя, — сказал он, усмехаясь, — может быть, пригодится. Петр Иванович прочитал и улыбнулся: это было удостоверение сельсовета, выданное Петру Федоровичу Окуневу, который разыскивает уведенную у него антоновцами корову-холмогорку. — Ловко, — изумился Сторожев. — Молодец! С тобой не пропадешь. — Вот что, Петр Иванович! Я тебя вывезу из села: боюсь — ночью обыск будет. Еду на мельницу, везу председательскую рожь. Тебя под мешки спрячу. Сторожев начал собираться. Лев прислушивался — ждал Настю. Ждать пришлось недолго. — Ну, спасибо тебе, Лев Никитыч, — услышав шум колес, сказал Сторожев. Он поклонился Льву до земли. — Спас ты меня! Не только спас, душу мою поддержал: теперь знаю — не все потеряно, есть еще люди, которые станут на наше место. Только помни, Лев Никитыч, умное слово, мне его один подлец сказал: в открытую сейчас воевать нельзя. И отцовский завет помни, и мое тебе слово, как сына благословляю, — Христос с тобой! Лев стоял потрясенный. Говорить он не мог. Молча обнял Сторожева и расцеловался с ним. — Левушка, — сказал Петр Иванович, — прошу тебя об одном. Сын у меня в Двориках остался… Митька, махонький совсем. О старших не забочусь, словно и не мои. А этого жалко, свернут его против отца. Если будет случай, возьми его, приюти, воспитай! Они поцеловались еще раз и вышли во двор. На телеге лежали мешки с зерном. Настя сбросила несколько мешков, постлала на дно телеги солому. Петр Иванович лег, уложил рядом с собой винтовку, мешок с сухарями и салом, сверток с бельем. Лев и Настя снова осторожно навалили мешки. Закрывая Сторожева, мешки не давили на него. Потом Лев набросал соломы, и телега тронулась вдоль села. Настя долго стояла, глядя вслед удалявшейся подводе. В конце села из кустов вышел красноармеец, но, узнав Льва, махнул рукой: его предупредил председатель сельсовета. На душе у Льва стало легче. — Петр Иванович, а Петр Иванович! — окликнул Лев Сторожева, когда подвода выехала в поле. — Куда же ты думаешь податься? — В Польшу или Румынию уйду! Ты заезжай к нашим, в Дворики, я напишу им свой адрес. Обрадую! — Петр Иванович зло засмеялся. К нему снова вернулась былая уверенность, голова не болела, и нога перестала ныть. «Жениться мне придется, — подумал Сторожев, — а я умирать собрался. Да нет, гожусь еще кое на что!» Он ухмыльнулся, вспомнив Настю. Лев молчал. Посвистывая, он разглядывал пустые поля. Галки, усеявшие жнивье, дрались, кричали. Вдруг из-за пригорка выехал всадник. Это был Алексей Силыч. Он ехал медленно, опустив поводья. Поравнявшись с подводой, он придержал лошадь. — На мельницу? — Да, вот рожь везу, — ответил Лев. — Дельно. — Нашли бандита? — спросил Лев. — Найдем, — ответил Алексей Силыч, помрачнев. — Ну, пока! — Счастливо! — сказал Лев и тронул лошадь. Сторожев, лежа под мешками, слышал разговор Льва с председателем ревкома. «Ну и стервец, — подумал он. — Далеко пойдет!» 19 Было уже темно, когда Лев свернул с дороги, подъехал к опушке леса, остановил лошадь и свалил мешки с рожью на землю. — Ну, Петр Иванович, бери лошадь и скачи куда хочешь. Только свяжи меня покрепче, для вида. Сторожев снова удивился смелости и находчивости этого крутолобого парня. Он приготовил в телеге место так, чтобы Льву было удобно лежать, скрутил его по-настоящему вожжами, разодрал на нем рубашку, измазал тело землей. — Прощай, Лев Никитыч. Жизнью своей обязан тебе, помни. В долгу я у тебя. Заезжай, говорю, в Дворики, узнай мой адрес, пригодится. Прощай! — С богом! Сторожев скрылся в лесу. Льва обнаружили на следующее утро. Алексей Силыч выехал искать его с отрядом крестьян. Лев отменно сыграл роль избитого бандитом человека. Мужики в один голос решили: — Сторожева работа. — Ушел, собака, — с сожалением сказал Алексей Силыч. 20 Спустя месяц председатель ревкома вызвал к себе Льва. Когда Лев вошел, Алексей Силыч исподлобья взглянул на него и принялся искать что-то в бумагах, лежащих перед ним. Лев, сняв облезлую шапку, стоял около дверей. — Вот тут бумага пришла, — проговорил Алексей Силыч, снял очки и зачем-то протер их. Лев молчал, колени его дрожали; ему казалось, что Сторожев пойман и председатель ревкома все узнал. — Отца вашего расстреляли, — сказал Алексей Силыч. — Когда? — спросил Лев. Алексей Силыч не ответил. — Мне можно идти? — спросил Лев. — Вам, что же, отца-то не жалко? Лев, скривив рот, пожал плечами. — Что искал, то и нашел! — сухо ответил он, надел шапку и вышел. — Подлец какой! — прошептал Алексей Силыч. — Хоть бы поморщился! Вот и роди их на свою голову! Лев не притворялся. Он уже давно понял, что отец не возвратится к нему и что конец отца вполне закономерен. Он не жалел о нем, а, узнав о его смерти, не подумал о мести. «Мстить? Пустяки! Если бы отец был умным человеком, он давно бы ушел за рубеж…» Так рассуждал Лев, бродя в тот день по полю, и улыбался, вспоминая удивленное лицо председателя ревкома. «Ловко было сыграно, — говорил он себе. — Но отец был дураком. Ты, батька, не обижайся: что правда, то правда. И вообще, слишком у Антонова было много дураков. Вот бы было мне побольше лет, я бы вам показал!» В это время Лев увлекался идеями Ницше. Прочитав «Так говорил Заратустра», Лев пришел к заключению, что в нем самом есть все признаки сверхчеловека, их лишь надо развивать. Уверенность в том, что он гениальный человек, утвердилась во Льве окончательно после того, как он прочел где-то, что гении рождаются каждые пятьдесят лет. Впрочем, он весьма туманно представлял себе будущую свою деятельность. Одно он знал твердо — деятельность эта будет направлена к тому, чтобы свалить большевиков и выбраться наверх самому. Тщетно пытался Лев придумать сказку о новом рае, где бы всем сытно жилось. Либо это было похоже на то, о чем говорили большевики, либо в голову лезла какая-то ересь, вычитанная из фантастических романов Уэллса. «А, черт с ней, со сказкой, лишь бы быть наверху! — думал Лев. — Лишь бы вылезти из этого болота. Там увидим!» Так как все экскурсии в будущее кончались неудачами, Лев в конце концов решил не тревожиться о завтрашнем дне. «Пускай судьба ведет, куда хочет. Вот Наполеона она вывела. Авось и обо мне позаботится. Торопиться некуда!» Однако, возложив попечение о себе на судьбу, Лев все же решил как можно скорее удрать из Пахотного Угла. Его тянуло в город. Там, как он предполагал, легче будет найти счастье и подходящее занятие, все равно какое: служить ли большевикам или продаться агенту какой-либо разведки. В ожидании удобного случая для того, чтобы покинуть село и Настю, Лев продолжал работать в сельсовете. Так прошел год. Настя изводила Льва ревностью и страстью; он возненавидел ее, но все попытки отделаться от вдовы кончались неудачей — слишком многим был обязан Лев ей, слишком много она о нем знала. Лев боялся ее. Наконец терпение его лопнуло, и он решил уйти в Верхнереченск и помириться с бабкой, лишь бы начать настоящую, в его представлении, жизнь. Но судьба, на которую он так надеялся, на самом деле вспомнила о нем. Спустя год после смерти отца Лев получил из Верхнереченска странное письмо. В нем некая Лидия Васильевна Кузнецова сообщала, что ее муж, адвокат Кузнецов, расстрелянный в один день с отцом Льва, перед смертью завещал жене взять из Пахотного Угла сына своего школьного друга Никиты Петровича Кагардэ, Льва, и воспитать его. «Прошу моего богоданного сынка, — писала мадам Кузнецова, — приехать ко мне с человеком, который передаст это письмо. Ты найдешь у меня, мой мальчик, кров и ласку». Лев вспомнил, что отец часто рассказывал ему о Кузнецове, и искренно обрадовался письму. Он отказался от услуг человека, который его разыскал, и стал собираться в путь. Накануне своего отъезда из Пахотного Угла Лев узнал о смерти Александра Степановича Антонова. 21 Жизнь вожака последнего восстания, поднятого эсерами, была трагической — с детства до смерти. Сын слесаря, он много читал, хорошо учился. Его хвалили. Но, перегнав в развитии своих приятелей и разойдясь с ними, он не нашел новых друзей. Антонов пошел в эсеровскую партию единственно затем, чтобы найти удовлетворение своему честолюбию, но его не замечали, несмотря на бешеную его отвагу. Однажды в Тамбове на конспиративной квартире, в доме на Арапской улице, Антонова окружила сотня казаков. Отстреливаясь, он ушел от них. Но в этот же вечер его накрыл безоружный шпик. Он думал, что суд над ним наделает много шума, но в то время тамбовская эсеровская организация боялась открытых выступлений, она отказалась от участия в процессе. Антонов получил двенадцать лет каторги. После революции он начал мечтать о возвышении, о славе. «Недаром же, — думалось ему, — я ходил в кандалах». Но об Антонове уже забыли, и лишь после того, как он сам напомнил о себе, его послали, как бы в насмешку, на ничтожную работу. Эсеровские заправилы вспомнили о нем в девятнадцатом году. Им нужен был свой человек на Тамбовщине. Там готовилось большое восстание. Зная о многочисленных связях Антонова с тамбовскими богатеями, о жажде славы, обуревавшей его, эсеровский комитет поставил Александра Степановича во главе восстания. Неудача постигла его и здесь. Антонов был несчастным и в личной жизни. Он не знал радости разделенной любви, а женщина, которая любила его, ему была ненавистна. Он не верил ни в бога, ни в черта, но боялся дурных примет. Он никогда не читал программ и партийных документов, но принужден был выдумывать теории. Его приближенные — свора людей, которые грызлись друг с другом из-за власти. Один из близких помощников Антонова, Петр Токмаков, умер в тяжкую для восстания пору, а лучший друг, Яков Санфиров, перешел к красным. Он-то и навел тамбовских чекистов на след Антонова… …Узнав о смерти Антонова, Лев решил, что больше ему ждать нечего, что восстание не повторится, что надо искать новых, иных путей борьбы. Он сказал в сельсовете, что едет в город учиться, распрощался с Настей, пообещав написать ей, вызвать в город, выслать на дорогу денег, и ушел из села. В ненастный октябрьский вечер двадцать второго года он приехал в Верхнереченск. Глава вторая 1 Губернский город Верхнереченск, лет триста назад заложенный на берегу реки Кны, — если верить летописцу, — в течение многих лет служил сторожевым пограничным пунктом Великого Московского княжества. В старину вдоль Кны, среди беспредельной жирной степи, тянулась к югу большая Астраханская дорога — не раз ее топтали воины татарских ханов. В царствование Петра сюда прислали непокорных стрельцов; они расселились в слободе, которую с тех пор так и зовут — Стрелецкой. Стрелецкая слобода — самое древнее место в городе, потому что центр его, с кремлем и церквами, выгорал несколько раз дотла, — раскинулась на высоком холме. Напротив него — другой холм; по нему ползут домики Пушкарской слободы. Между этими холмами, на дне огромной котловины, — Верхнереченск. Худшего места для города, кажется, не найти. С обоих холмов в сердце города стекает грязь, жидкий навоз и прочая мерзость. Во время дождей в город устремляются бурные потоки жидкой грязи. Она разрушает мостовые, тротуары, заливает подвалы и погреба… В половодье по улицам города можно разъезжать на лодках, а летом, когда солнце высушит все лужи и болота, вслед за прохожими и извозчиками вздымаются клубы серой едкой пыли. От нее не спасается даже лучшая улица Верхнереченска — Большая. И все же, несмотря на пыль, эта улица истинное украшение города. С Пушкарского холма, на котором стоит вокзал, она, вся засаженная акациями, липами и тополями, стремительно сбегает вниз, потом взлетает на Стрелецкий холм, на вершине которого стоит огромный белоснежный собор. За собором — обрыв к реке. Неширокая и не очень глубокая Кна причудливо огибает город. Отлогие берега ее сверкают изумрудной зеленью, в ней много разной рыбы, вода ее теплая и необыкновенно приятная для купанья. Летними вечерами обыватели сходятся на берег Кны, купаются или просто коротают вечера, сидя на скамеечках, расставленных вдоль берега. Зажигается первая звезда, луна выходит из-за холма и повисает над городом, а народа у реки еще много, гуляют пары, старички, сидя над рекой, ведут тихие разговоры, ребятишки — самые поздние купальщики, никак не хотят вылезать из воды Вдали, у самого леса, раздается песня, там гуляет какая-то компания. Лес то придвигается к реке вплотную, то тянется вдали черной, суровой стеной. Если из леса смотреть на город ночью, — глазам представляется чудесное зрелище. Вдали мерцают огоньки, точно тысячи светлячков разбежались, разлетелись по холмам и играют друг с другом и порхают с места на место, гаснут и снова зажигаются. Медленно угасает это тихое мерцание — город погружается в сон. Лишь за Пушкарским холмом до рассвета не тухнет белое зарево: там вокзал, депо. Город спит, улицы его в ночные часы тихи, гулки, поцелуи раздаются звонко, они будят эхо. Дремотные деревья словно встряхиваются, но через мгновенье снова погружаются в сон. 2 Матросская улица, удаленная от центра, от городского шума, заросшая травой, дремлет в тени огромных вязов; неведомо когда и какая добрая душа посадила их вдоль тротуаров. Около самой реки, почти у обрыва, стоит широкий нескладный особняк купца Кузнецова. От улицы и от соседних дворов дом отгорожен высоким забором с острыми шипами поверху. Пройти во двор можно только через узенькую калитку, но она всегда на запоре — надо звонить дворнику. Услышав звонок, дворник Илья Макеев, человек суровый, неразговорчивый, медленно подходит к воротам, открывает сделанное в калитке окошечко, рассматривает и расспрашивает посетителя, куда-то уходит, снова возвращается и нехотя впускает человека во двор. Такой порядок заведен еще купцом. Купец умер, сын его лабазными делами заниматься не захотел, вышел в адвокаты, но дома родительского не покинул и порядков в нем не изменил. Даже заросший сад он не велел чистить, распорядился лишь прорубить в дальнем углу забора калитку и недалеко от нее, в зарослях, построить беседку. Строили беседку и делали калитку в тысяча девятьсот третьем году; хозяин в те времена слыл за либерала. Беседка два года подряд служила местом, где собирались и прятались местные эсеры. Ключи от беседки и калитки хранились у адвоката и у некоторых избранных людей. Люди эти со временем были пойманы полицией; адвокат с помощью знакомых и денег избежал неприятных последствий своей политической деятельности, остепенился, и беседка долгое время пустовала. Февральскую революцию адвокат Кузнецов встретил радостно, полагая, что бывшие друзья не забудут его услуг. В предвидении будущих благ Кузнецов перечитал три-четыре политических книжки, прицепил к лацкану красный бантик и весьма успешно выступил на каком-то митинге с речью, в которой всячески поносил старые порядки и рисовал розовыми красками недалекое будущие. Супруга адвоката, по женскому недомыслию, сначала фыркала и морщилась, наблюдая все эти перемены, но муж со свойственным адвокатам красноречием разъяснил жене выгоды нового режима. — Мамочка, — сказал он как-то ей, — разве тебе не все равно, какая дама будет изображаться на сторублевках, — толстая Екатерина или вдохновенная Свобода? Кроме того, мамочка, адвокаты сейчас ценятся на вес золота. Кто же иначе будет уговаривать этих хамов, чтобы они не перли скопом в царство небесное? Нет, дорогая, если в эту кашу полез Александр Федорович Керенский, — значит, и нам здесь найдется работа! Лавры коллеги не давали адвокату Кузнецову покоя. Он окончательно решил, что, пожалуй, эсеры и есть та самая лошадка, на которой российская империя поскачет галопом в счастливое будущее, и что сам он может быть не последним человеком в этом обозе. К этому времени с каторги и из ссылки вернулась старые друзья. Став начальниками, вершителями судеб, они не забыли счастливых дней юности, проведенных в беседке адвокатского сада. Кузнецов был вознесен, у него стали собираться сливки общества. Здесь нередко заседал губернский комитет эсеровской партии, а глава комитета, толстомясый верзила Безруков, состоял даже в друзьях дома. — Этот толстяк просто липнет ко мне! — говорила супруга адвоката, и чересчур полные щеки ее тряслись от смеха. — О! Он не дурак, он знает толк в женщинах! — отвечал муж, целуя пухлые пальчики мадам Кузнецовой. Сам адвокат, будучи большим донжуаном, после своего возвышения обзавелся толпой настолько пылких поклонниц, что для жены у него ничего не оставалось. Он был искренне рад тому, что Безруков взял на себя часть его домашних забот. Восемь месяцев подряд Кузнецов работал не покладая рук. В погоне за славой он не забывал о существенном, предпочитая брать за услуги и поручения золотом, отрезами сукна и шелка, сервизами и продуктами. Он стал чуть ли не самым знаменитым человеком в городе. С ним пожелал познакомиться, а впоследствии подружился местный аристократ Евгений Игнатьевич Ховань, последний отпрыск древнейшего в России рода. 3 Семья Хованей занимала шоколадного цвета особняк на Дворянской улице. В течение нескольких лет в доме жил лишь старый-престарый дворецкий, который целыми днями сидел на ступеньках парадного крыльца и скучал. Он был рад-радешенек, когда в самом конце шестнадцатого года из Питера прибыл барин. Евгений Игнатьевич Ховань был большой фигурой при последнем Романове, но во время войны поссорился с двором из-за Распутина, косвенно участвовал даже в его убийстве, — и ему предложили покинуть столицу. Евгений Игнатьевич выбрал Верхнереченск. Жители города видели Евгения Игнатьевича редко, этот человек был нелюдим, молчалив и угрюм. Даже со своим единственным сыном Виктором Евгений Игнатьевич говорил сурово, с едва скрываемым раздражением. Охотно он беседовал лишь с дворецким, да и то потому, что тот был совершенно глух. Странно было смотреть на этих людей, которые сидели в креслах друг против друга и бормотали каждый свое. Жена Евгения Игнатьевича умерла, когда Виктору минуло три года, оставив письмо, в котором признавались, что никогда не любила мужа. Может быть, эти неудачи и ожесточили Евгения Игнатьевича, сделали его бешеным в гневе и беспощадно злопамятным. Он жил в Верхнереченске, никого не принимая, не заводя знакомств. По ночам, когда город спал, в кабинете Хованя горел свет. Досужие люди болтали, что опальный аристократ занимается магией. На самом же деле Евгений Игнатьевич просто страдал бессонницей. Всю ночь он ходил из угла в угол, тяжело опираясь на палку, много курил и что-то шептал под нос. В марте семнадцатого года Ховань без колебаний перешел на службу к Временному правительству — «династии мошенников», — как он выражался. Перед ним снова открылся путь к чинам и почестям. Он стал водиться с губернскими эсеровскими и земскими вожаками, принимал кадетов и меньшевиков, состоя в вежливых отношениях и с теми и с другими. Он подружился с адвокатом Кузнецовым, хоть и знал, что адвокат — жулик и подлец. За всеми этими заботами он совершенно забывал о сыне. 4 Воспитывали Виктора… собственно, его никак не воспитывали. Гувернантка Софья Карловна была без ума от Евгения Игнатьевича, тенью ходила за ним, часто теряла способность понимать что-либо, думать о чем-либо, до конца опустошенная злобной страстью. После смерти матери Виктора Софья Карловна решила женить на себе Евгения Игнатьевича. Тот, зная об этом, издевался над любовницей, а порой и бил ее. Девять лет Софья Карловна думала только о том, чтобы сломить упрямство Евгения Игнатьевича. Естественно, что ей было не до воспитания Виктора. Да и Виктор не особенно нуждался в ней. Семи лет от роду Виктор умел хорошо читать по-французски и по-русски. Предоставленный самому себе, он рано стал приглядываться к людям, к их поступкам, долго и много обо всем думал. Однажды в кабинете отца, куда его пускали беспрепятственно, он разыскал научно-популярную брошюру: «Рождение человека». Она поразила его. Над сухим описанием страданий, которые переживает женщина во время беременности и родов, он рыдал: сердце его разрывалось от жалости. Матери своей Виктор не помнил и знал о ней лишь по рассказам дворецкого. Но в своих мечтах мальчик рисовал образ женщины, преисполненной доброты и ласки! Этот образ делал для него каждую женщину существом особенным. В гимназии он приходил в бешенство, когда мальчишки начинали говорить что-нибудь грязное, гадкое. По природе довольно слабый, он тем не менее яростно лез в драку, приходя в исступление. Товарищи заметили в Викторе эту странность, узнали, какая сила поднимается в нем во время гневных вспышек, и стали сдерживаться, остерегаясь говорить при нем сальности. Однажды, среди года, во второй класс гимназии, где учился Виктор, привели новичка — широкоскулого, угрюмого, крепкого паренька. Рыжие вьющиеся волосы падали на его высокий лоб, и парень отбрасывал их назад коротким энергичным движением головы. Новичок смотрел на мир исподлобья, словно никому и ничему не верил. Посадили его рядом с Сашкой Макеевым, по прозвищу Джонни, известным в гимназии драчуном и задирой. Виктор не раз бил Джонни, и тот с нетерпением ждал удобного случая, чтобы отомстить обидчику. На первой же перемене Джонни, поговорив о чем-то с рыжим новичком, показал на Виктора и сказал: — Этот дурачок про девчонок ничего не может слушать. В драку лезет! — Ну? — удивился новичок. — Тебя как звать-то? — спросил Джонни. — Меня-то? Меня звать Андрей Компанеец. — Экий ты дылда. А он и тебя изобьет! — Но-но! — Святая икона! Как тигр! — Я сожму его вот так, и каюк ему! — Андрей показал, как он сожмет Виктора. — А ты попробуй! Он тебе так наддаст — домой не уйдешь! Вот и струсил! Эх ты, рыжий-красный — цвет опасный! Велика Федора, да дура! Андрей сгреб Джонни за волосы, стукнул головой о парту и направился к Виктору. Ткнув его пальцем в грудь, он спросил: — Ты, говорят, никогда бабу голую не видел? Виктор покраснел и засопел. Андрей продолжал: — Хочешь, расскажу, как Адам с Евой сына делали? Все захохотали. — Уйди, — сказал Виктор, — не привязывайся! — Ах ты, сопля, сопля! Виктор затрясся, подпрыгнул, схватил Андрея за волосы и пригнул к полу. Рыжий, не ожидавший такой сноровки, упал. Виктор повалился на него. Еле-еле оттащили Виктора от окровавленного Андрея, свели обоих в уборную, отмыли кровь, привели в порядок костюмы. — Ну, что, — шипел Джонни за уроком, — как ты его, а? — и захихикал. — Ты у меня пискни! Стукну — лопнешь! Джонни замолк. После уроков Виктор подошел к Андрею. — Ты меня прости, я терпеть не могу гадостей. Пожалуйста, не говори мне их, а? Ладно? Ты где живешь? — На Матросской, — буркнул Андрей. — Ну, я тебя провожу. Пойдем. Только ты меня не изобьешь? — Нет, не изобью, — важно ответил Андрей и показал кулак Джонни. 5 Виктор как-то сразу стал своим человеком в компании; она собиралась во дворе дома, где жил рыжий Андрей. Здесь Виктор познакомился с сестрой Андрея Леной, задумчивой девочкой, с ее подругой, розовощекой стриженой Женей Камневой. Вскоре в эту же компанию был принят и Джонни. Этот забияка и драчун оказался добрейшим парнем. Отец его, дворник Макеев, служил у купца Кузнецова и у его наследника — адвоката. Он был свидетелем всех любовных шашней господина Кузнецова-младшего, покрывал их на том основании, что «кровища у всех дурит», за что и был уважаем своим молодым хозяином. Когда сын Ильи подрос, адвокат вознамерился отблагодарить молчаливого дворника и устроил Джонни в гимназию. Он не преминул похвастаться перед знакомыми своим великодушием, прибавив при этом, что «надо давать учиться и этим»… При этом он махнул рукой во двор, где маленький Сашка, тогда еще не получивший своего прозвища, помогал отцу. Кузнецов снисходил в своем благородном порыве даже до разговоров с сыном дворника. Иной раз он ласково трепал его по щеке, тщательно вытирая затем руки, и осведомлялся об его успехах одной и той же фразой: — Ну-с, милейший, как вы вкушаете от наук? За Сашку обычно отвечал отец. Сняв шапку, дворник бормотал: — Так что помаленьку. Да ежели он, сукин сын, у меня чего-нибудь такое позволит, я ему задам! Адвокат, весело улыбаясь, спешил уйти, вручая мальчику на прощанье гривенник. Сашка быстро понял, во что ему становится милость адвоката. При каждом удобном случае отец напоминал сыну о благодетеле. — Если ты, подлец, чего-нибудь себе такое позволишь, — говорил отец, — шкуру спущу! По словам отца, Сашку могли выгнать из гимназии в три счета — стоит только адвокату пикнуть. А чтобы он не пикнул, Сашка должен был всячески его ублаготворять — и старанием, и прилежанием, и «обратно не хулиганничать или там, упаси господи, какую-нибудь сказать грубость»… Сашка возненавидел адвоката. Когда же в гимназии узнали, кто он и как он попал в круг избранных, когда кто-то из этих избранных в издевку обозвал его «Джонни», разъяснив при этом, что так в Англии зовут всех лакеев, Сашка начал мстить адвокату, мстить утонченно, хитроумно. То ручка парадной двери оказывалась к вечеру в дегте, и адвокат портил себе перчатки, а Сашка, появляясь точно из-под земли, уничтожал улику. То кто-то регулярно бил стекла в кабинете Кузнецова, и преступника никак не могли разыскать. Маменьки и папеньки особенно предостерегали своих деток от знакомства с этим «дворниковым грязнухой». Сашка завоевал себе авторитет исключительными по дерзости выходками. Казалось, не было в гимназии мальчишки хитрей, изворотливей и в то же время по-своему благородней его. Солгать ему ничего не стоило, особенно если дело касалось всего класса или какого-нибудь приключения в чужом саду. Часто его заставали на месте преступления, но и тут он как-то ускользал от возмездия. С теми, кто его третировал, он расправлялся безжалостно. Он ненавидел выскочек, подлиз и первых учеников. Одного из них — Атюрьевского, известного чистюлю и недотрогу — Сашка бил ежедневно в течение полугода. Первый ученик, запуганный Сашкой, не смел жаловаться ни родителям, ни учителям. Помиловал его Джонни только после того, как Атюрьевский с первой парты перекочевал на «камчатку». Зато тех, кто с Джонни «водился», кому было безразлично его плебейское происхождение, он уважал и называл «настоящими людьми». К настоящим людям он причислил Виктора, хотя тот всегда был чисто одет, никогда не появлялся в рваных штанах и без запинки объяснялся с учительницей французского языка на ее родном языке. Сам Джонни за французский язык имел только двойки и поэтому презирал и язык, и учительницу, и всех, кто преуспевал в изучении его. Как-то Виктор пригласил Джонни к себе. Виктор, совершенно чуждый тщеславия и равнодушный к разным древностям, которые были собраны в доме Евгения Игнатьевича, удивился, глядя на Джонни. Тот был подавлен всем, что увидел в доме Хованей. Когда же Джонни попал в столовую, когда ему пришлось распоряжаться чуть ли не десятком всяких ножей, ножичков и вилок, когда Джонни увидел Евгения Игнатьевича, о котором в народе ходили легенды, он чуть не заревел от страха и волнения. Все это заметил сидевший рядом с Джонни брат Евгения Игнатьевича, Петр, толстый, добродушный человек, капитан в отставке, совсем не похожий на своего младше го брата. Он посматривал на Джонни заплывшими жиром глазами и улыбался в густые рыжие усы. — А вы не волнуйтесь, — шепнул он испуганному и растерявшемуся мальчугану. — Возьмите салфетку и конец заткните за воротник. Вот так! Ну, и с богом за дело! Нет, нет, рыбу надо есть вот этой вилкой. С ножа ест вообще нельзя! Ну, смелей! Джонни улыбнулся Петру Игнатьевичу и принялся есть. Петр Игнатьевич указывал ему глазами на тот или иной предмет, которым надо было пользоваться. Обед сошел благополучно. Никто над Джонни не смеялся, а Евгений Игнатьевич как будто бы и не заметил его. После обеда Петр Игнатьевич и Виктор повели Джонни осматривать залы и гостиные особняка. Мальчик бы ошеломлен. Увидев сенбернара Ваську, он был сражен его внушительным видом. Огромный, выхоленный, вычищенный пес лежал в философском раздумье на ковре и не обращал внимания на окружающее. — Понравился? — усмехаясь, спросил Петр Игнатьевич Джонни. — Хорош кобель, — ответил Джонни, — только, поди, жрет очень много! Петр Игнатьевич рассмеялся и похлопал Джонни по спине. — Практичный юнец, — заметил он и прибавил по-французски что-то смешное. Виктор рассмеялся. «Вот бы пройти с таким кобелем по Матросской! — подумал Джонни. — Зимой его в санки можно запрягать!» Налюбовавшись сенбернаром, Джонни перешел к стене, увешанной всевозможным оружием. Японские мечи, турецкие и кавказские шашки, луки, пищали, винтовки, кинжалы и пистолеты всех образцов, рапиры и фехтовальные маски — целый арсенал оружия собрал Евгений Игнатьевич, блуждая по миру. Тут были редчайшие образцы, красивые и очень дорогие вещи. Но Джонни не занимали все эти чеканные ружья, сабли и шлемы, уцелевшие от древних эпох. Джонни мечтал о револьвере, а тут он увидел десятки их. Виктор, заметив, как разгорелись глаза Джонни, подарил ему заграничный игрушечный револьвер. Вечером того же дня Джонни, щелкая языком, показал пистолет Андрею Компанейцу. Андрей взял пистолет, повертел его, понюхал даже и сунул в карман. Джонни опешил. — Ты что? — Ничего. — Это ж мой! — Ну, был твой, а стал мой. Попробуй, возьми. Джонни хотел было зареветь, но в разговор вмешалась Лена. — Отдай, — сказала она брату. — Он уже намок. — А как же закон сильных? Андрей подумал, сосредоточенно хмуря лоб, вынул пистолет и отдал Джонни. — Молись за эту кроткую Бледнолицую Скво, — сказал он. — Если бы не она — Тигр Джунглей своей добычи не отдал бы. Лена потянула брата за рукав. — Идем, Тигр! — сказала она. — Не трать на него слов! Презренный мокрун! — Амен! — сказал Андрей. Брат и сестра ушли, взявшись за руки. Джонни долго смотрел им вслед, восхищенный таинственными словами. Крупная грязная слеза висела на конце его веснушчатого носа. 6 В один из тихих августовских вечеров семнадцатого года ребята играли в крокет во дворе у Жени Камневой. Отец Жени — Николай Иванович Камнев, домовладелец, электротехник-подрядчик, принимал в этот вечер гостей. Он только что получил «Русское слово» и вслух читал гостям последние новости. — Вы понимаете что-нибудь во всем этом, а? — вопрошал он трагическим голосом сидевших за чаем — толстого, наголо бритого краснолицего адвоката Кузнецова и Сергея Сергеевича Зеленецкого — родственника Камневых, приехавшего из Москвы по партийным делам; Зеленецкий состоял в центральном комитете эсеров. — Я вас спрашиваю, — продолжал Камнев, — куда мы идем? Слушайте, слушайте!.. «Братание перешло уже в стихийную стадию установления прочных сношений с противником. Непонятное упорство русской натуры заводит дело русской свободы и будущее России в безвыходный тупик». Понимаете? В тупик! — Большевики, — мрачно пробубнил адвокат: он уже был на взводе. — Вот и Сергей Сергеевич подтвердит. Все это работа большевиков. — Доказано-с, доказано-с, увы! — Кругленький, розовенький Зеленецкий всплеснул белыми ладошками. — Имеем точные документы — большевики продались немцам! — Стрелять! Стрелять надо, — закричал худой, лысый Николай Иванович Камнев. — Слаб, слаб ваш Керенский, Сергей Сергеевич, ты уж меня извини! Зря вы с Корниловым не сторговались. Ду-ра-ки! Сергей Сергеевич дипломатично развел руками. — Вы читайте, — снова закричал Камнев, тыкая пальцем в газету. — На Малой Дмитровке среди бела дня ограбили магазин, а вот, видите ли, в селе Рамени закрыли церковь! Над князем Голицыным рабочие, заметьте, рабочие, то есть хамы, учинили насилие! Над Голицыным Господи, это понять надо! А вот… а вот история! Анархисты напали на тюрьму, захотели выручить своих товарищей. Войска пришлось вызывать! Осада была! Нет, вы это уясните: в Питере, среди бела дня! — Камнев дернул себя за рыжий, обвислый ус, откинулся в изнеможении на спинку стула и вытер платком потный лоб. — Да, знаете, Сергей Сергеевич, — сказал Кузнецов, — пожалуй, Николай Иванович прав. Слаб Александр Федорович. Слабоват! Кто-кто, а уж я объективен. — Помилуйте, что же ему делать? У него же коалиция! — Вот я и говорю, — раздраженно крикнул Камнев, — диктатор нужен, Корнилов нужен. А вы с большевиками цацкаетесь. Тут уж Зеленецкий не выдержал. Его партию обвиняют в заигрывании с большевиками? Ну, знаете… Спор разгорелся с новой силой. 7 Пока в саду отцы спорили о «светлой будущности России», во дворе шел спор о вещах более важных. Джонни явно жульничал, подкатывая незаметно свой шар на более удобную позицию, и когда Виктор его разоблачил, с пеной у рта стал доказывать, что Виктор «глаза съел». В самый разгар спора во двор вошли Андрей и Лена. Вид у них был необыкновенно серьезный и торжественный. Виктор первым подошел к Компанейцам. За ним потянулись остальные. — Вы чего надулись? — спросил Джонни Лену. — Идите играть, у нас людей не хватает, — предложила Женя. — Нам не до игры! — ответил Андрей. — У нас тайна, — добавила Лена. Джонни, пыхтя, подошел к Компанейцу: всякие тайны интересовали его, как ничто больше. — Мы не можем ее выдать, если вы не поклянетесь на крови, — горько вздохнул Андрей. — Ай, на крови! — вскрикнула Женя. — Где же вы ее возьмете? Андрей посмотрел на нее с презрением, сплюнул, махнул рукой и ничего не сказал. — Кровь должен дать каждый, — ответила Лена, — таков устав Корнваллийских Палачей. — Мы пойдем, — сказал Андрей, — прощайте! Вы нас больше не увидите. Виктор побледнел. Ему совсем не хотелось расставаться с Андреем и Леной. — А если мы поклянемся, — сказал он дрожащим от волнения голосом, — тогда вы откроете свою тайну? — Откроем? — спросил у сестры Андрей. — Пожалуй! — решила Лена. Наступило молчание. Солнце уползло за огненную черту горизонта. С реки доносились крики и смех. — Вот что, — прервал молчание Джонни, — пойдемте к нам в беседку. Я знаю, как открыть заднюю калитку. Адвокат у вас, а отец дрыхнет. Ребята дошли до реки, повернули вдоль забора, который окружал дом и сад адвоката, спустились в овраг, заросший кустами и густым лопухом, и остановились у калитки. Джонни поковырял в замке гвоздем — калитка открылась. Ребята вошли в мрачный, запущенный сад. 8 Никто не помнил, когда и кто посадил здесь, по берегу Кны, яблони, груши, вишни и малину. Купец Кузнецов купил дом вместе с садом. Несколько раз он пытался привести сад в порядок, но сентиментальная купеческая жена находила, что «так лучше». Она решила завести у себя аристократический «шарм», а «шарма» без запущенного сада не представляла. Никто никогда не собирал в саду фруктов и ягод, кроме разве адвокатских друзей, живших в беседке в черные годы, — никто не очищал сада. С каждым годом заросли становились все гуще и гуще. Деревья сплетались, их валили ураганы и ливни, они гибли, на смену им шла дикая частая поросль, птицы полюбили этот зеленый уголок Крапива, лопухи были в этом саду необыкновенно мощными, они тянулись к солнцу, заглушая малинник и побеги фруктовых деревьев. Ребята обошли пруд. Лягушки надрывались, стараясь перекричать друг друга. Мимо каменных плит, обломков статуй, мимо перекошенных, уродливых деревьев ребята двигались к беседке. Солнце село. В саду стало свежо. Наконец ребята разыскали беседку. Джонни открыл дверь и зажег свечку. Беседка была разделена на две половины. В первой стояли столы, стулья, покривившийся набок шкафчик. В углу белели кирпичи развалившейся печурки. — А там — койки. — Джонни махнул рукой в другую комнату. — Отец говорит, что тут темные люди жили, бунтовщики. Андрей вынул кинжал и взял кинжалы у Джонни и Виктора. Скрестив кинжалы на столе, Андрей сказал: — Нам нужна священная клятва на крови и огне. Кто даст кровь? Все молчали. — Трусы! — отчетливо шепнула Лена. Виктор взял со стола кинжал, накалил острый кончик на пламени свечи и уколол руку выше ладони. На скрещенные лезвия упала капля крови. К столу на смену Хованю подошел Джонни. Он проделывал всю церемонию медленно, торжественно, надуваясь и пыхтя. Женя с глазами, полными слез, наблюдала эту ка тину. — Клянитесь! — сказал Андрей, откидывая назад рыжие волосы. — Клянитесь, что никому не откроете нашей тайны. — Клянитесь именем Корнваллийских Палачей! — сказала Лена. Она стояла около свечи. Пламя бросало неровные отсветы на эту небольшую, ладно сложенную девочку. После того, как все приняли клятву, Андрей рассказал, что вчера он захотел покурить, пробрался в сарай, где было сложено сено, чуть не поджег его, и отец… — Тут Андрей замялся. — Одним словом, вздрючил, — разъяснил Джонни. Он всегда отличался бестактностью. Виктор, стоявший около Андрея, заметил, как тот густо покраснел. — Ну, я и решил убежать в Америку, — глухо сказал рыжий Андрей. — А я вместе с ним, — прибавила Лена. — Пускай не дерется. Тоже еще… Кто хочет идти с нами? — спросил Андрей. Женя заревела. Уткнувшись в спину Лены, она трясла головой, что-то силилась сказать, но захлебывалась слезами. — Я не могу, — сказал Виктор. — Я не могу ехать с вами. Надо сказать папе, а он не отпустит. Врать я не имею права — я ж бойскаут. — Плевать мне на бойскаутов, — решительно заявил Джонни. — Я подумаю и завтра скажу. Мрачный, оскорбленный в лучших своих чувствах, Андрей покинул беседку, не попрощавшись. Он ожидал, что ребята с восторгом последуют за ним, а эти нюни… На пороге он остановился, окинул ребят пренебрежительным взором, тряхнул рыжей головой и гневно проговорил: — Тоже, палачи! Шагая рядом с Леной, Виктор утешал ее: — Я подумаю, может быть, тоже с вами поеду. Ты не сердись на меня, Лена Я ведь бойскаут, я же дал честное слово папе ничего не делать без него. А то бы хоть завтра! Взял бы мамин портрет и — с вами. Лена молчала. По щекам ее катились слезы. В Америку ее не очень тянуло. Поездка не состоялась — экономка Компанейцев, Васса, неосторожно посвященная ребятами в планы побега, струсила и рассказала о затее детей их отцу, учителю истории Сергею Петровичу Компанейцу. Сергей Петрович нашел заготовленные ребятами мешки с провизией и проплакал весь вечер до возвращения Андрея и Лены. Сидя с ним рядом на диване, выла, словно по покойнику, Васса. 9 Обитатели Матросской и Церковноучилищной улиц встретили слухи об октябрьских событиях в Москве и Питере каждый по-своему. Дети даже обрадовались: прошел слух, что большевики отменяют школы, учебники, отметки и школьных инспекторов. Их родители, за исключением отца Джонни, который спокойно варил самогон, — в дни, последовавшие за революцией, развили бурную деятельность. Отец Жени Камневой прятал золото и дорогие вещи. Сергей Петрович Компанеец возмущался «наглостью большевиков, не посчитавшихся с демократией», и чистил охотничье ружье; он ждал, что верхнереченские улицы покроются баррикадами и народ перестреляет большевиков. Баррикады не появлялись, а ружье у Сергея Петровича отобрали. Адвокат Кузнецов занялся торговлей лошадьми. На воротах его дома появилась вывеска: «Уполномоченный петроградской конторы по закупке лошадей. Верхнереченское отделение». Кузнецов стал часто принимать в своем доме подозрительных людей, обутых в тяжелые кожаные сапоги. Люди эти с большой опаской приносили Кузнецову какие-то бумаги, которые он тщательно переписывал и переправлял в Москву. Отец Виктора вскоре после переворота решил бежать из Верхнереченска на юг, но ночью накануне побега его арестовали и отвели в тюрьму. В тот же день губсовдеп предложил Петру Игнатьевичу очистить особняк; здесь должен был разместиться детский дом. Петр Игнатьевич упал было духом, но явился добрый человек — им оказался адвокат Кузнецов. Полагая, что большевики не сегодня-завтра сорвутся и Евгений Игнатьевич, снова войдя в силу, не забудет друга, адвокат предложил Петру Игнатьевичу перебраться к нему в дом на Матросской улице. Накануне Нового года семья Хованей оставила особняк. Виктор тяжело переносил все эти невзгоды. Он стал диковатым, молчаливым, бывал только с Леной и Андреем; лишь они умели успокаивать его и отвлекать от мрачных мыслей. Глава третья 1 Сергей Петрович Компанеец в студенческие годы считал себя ярым националистом. Он думал только об одном: как бы оторвать Украину от России и завести в ней европейские порядки. Когда товарищи резонно указывали ему, что украинский народ и сам может быть хозяином на своих полях и что не в отделении суть, Сергей Петрович гневно фыркал. Был он страстным мечтателем и всякую теорию презирал. — Придумывать теории — удел скопцов, — говаривал он. — Удел полноценного человека — борьба! — За что? — спрашивали его товарищи. — За свободу. За жизнь без всякого насилия, за право мечтать. Его и постигла участь многих мечтателей, у которых чувства повелевают разумом. Когда Сергей Петрович овдовел, он внутренне как-то сразу опустился. Мечты о «вызволении» Украины он тотчас забыл, полюбил мрачное одиночество, заполненное скорбью о самом себе, презрением к людям и всему человеческому. Жена его Анна умерла в расцвете жизни. Статная, медлительная, она всюду приносила с собой тепло. Самые капризные дети успокаивались на ее руках, больные становились веселыми, всем мужчинам хотелось ухаживать за ней. Сергей Петрович пылко любил ее: она и была достойна такой любви. Она умерла, родив Лену; первенцем ее был Андрей. Сергей Петрович после ее смерти стал часто уходить в лес, целыми ночами он сидел в лодке над тихой водой. Ребят он доверил экономке Вассе, которую жена вывезла с Кубани. Это была честная и любвеобильная женщина, но воспитывать ребят она просто не умела. В шесть лет Андрей и Лена задавали Вассе такие вопросы, что стряпуха охала и бледнела. Дети принуждены была сами искать ответы на все, что интересовало и занимало их. С восьми лет они начали читать приключения Пинкертона и все деньги, получаемые на завтраки и сласти, вкладывали в покупку дорогих сердцу книжонок в ярких обложках. «Палач города Берлина», «Тайна пещеры Лейхтвейса», «Похождения Ника Картера» были любимыми книгами брата и сестры. Иногда им надоедали книги и они устраивали спектакль. Васса в таких случаях изображала жертву, Андрей — благородного сыщика, Лена — преступника. Девочка связывала Вассу, заставляла ее под видом яда пить всякую гадость, одним словом, терзала немилосердно, но тут появлялся таинственный незнакомец в черной маске. — О коварный преступник, — говорил он, — теперь ты в руках правосудия. Сдавайся и проси пощады, не то попадешь на электрический стул! — Нет, — отвечала Лена, размахивая пугачом, — мы еще посмотрим, чья возьмет, кровавая полицейская собака. Ребята стреляли друг в друга, схватывались, валились на пол, выли и скрежетали зубами, сначала, по ходу действия, играя, потом, входя в раж, дрались уже не «понарошку», как говорила Лена, а всерьез. Часто благородный сыщик уходил с поля брани в синяках и крови. Порой Сергей Петрович вспоминал о детях, проводил с ними длинные зимние вечера, выдумывал игры или читал вслух Шевченко и, воодушевляясь, рассказывал им о родной стране, о ее прошлом, о ее героях и мучениках. Однако год от году Сергей Петрович становился молчаливей, воспламенялся все реже и реже; он начал понимать, что жизнь прошла впустую, детей он предоставил самим себе; ему казалось, что не современная школа, а игры и приключенческие журналы заполнят их жизнь. Но Андрею надоели Пинкертон и Ник Картер. Когда ему шел пятнадцатый год, он случайно попал на собрание верхнереченских анархистов (в девятнадцатом году их еще терпели). Многое, что говорилось этими крикливыми и суматошными людьми, Андрею было непонятно, но то, что он понял, понравилось ему. Однажды он рассказал об анархистах Лене. — Понимаешь, Ленка, — сказал он, — они не признают никакой власти, никакого государства, — делай что хочешь! Все, говорят, надо сломать… Замечательно! Лене это не нравилось. — Зачем же все ломать? — недоумевала она. — По-моему, это глупо. — Ничего ты не понимаешь! — пробормотал Андрей. Когда анархистов разогнали, Андрей задумал продолжать их дело. Конечно, он знал, что ни Джонни, ни Лена, ни тем более Виктор не понимают анархизма, что с ними надо говорить на другом языке, но он надеялся, что когда-нибудь, со временем, он сможет вывести своих друзей на истинный путь. Обычно неразговорчивый и суровый, Андрей как-то разоткровенничался с Виктором и поделился с ним своими мыслями. — Понимаешь, Витя, — сказал он, — это замечательное дело. При анархии не будет насилия. Вот, например, я хочу уехать в Австралию, но не могу. Говорят — нельзя. А при анархии слова «нельзя» не будет. Можно будет делать все. — Это хорошо, — сказал Виктор. — Но только я не понимаю вот чего: вдруг кто-нибудь захочет перебить все стекла в домах. Как с ним быть? — Ну, как? Ну, общество не будет с ним разговаривать, объявит ему бойкот. — Но ведь бойкот — тоже насилие? Андрей прервал рассуждения и удалился, мрачный, Оскорбленный. Несмотря на некоторые сомнения, Виктору нравилось все, что говорил об анархизме Андрей. Ему очень хотелось, чтобы никогда не было войн, чтобы люди не убивали друг друга, чтобы все жили мирно, чтобы не было очередей за хлебом и керосином, чтобы не было этих страшных разговоров о голоде, о тифе и грабежах. 2 Как-то в августе, перед началом занятий в школе, Виктор сидел в адвокатской беседке и читал газету. В газете писалось, что деникинский генерал Мамонтов прорвал фронт и идет в глубь страны, разрушая железные дороги, грабя совхозы, громя города. Петр Игнатьевич сидел рядом на низеньком стуле и чинил чьи-то сапоги. — Дядя Петя, — окликнул его Виктор, — возьмет Мамонтов Москву? — Трудно сказать. — Вот бы папе рассказать об этом! — Папа знает. Я ему вчера сумел кое-что шепнуть. — За что его так долго держат? — спросил Виктор. — В чем он виноват? — Никто, — сказал Петр Игнатьевич, — не был наказан беспричинно. Если бы большевикам не повезло в октябре семнадцатого года, Евгений сделал бы с большевиками то же, что они сделали с ним. Однако эти доводы не успокаивали Виктора. — А все-таки хорошо бы было, если бы Мамонтов взял Москву! Правда, дядя? Петр Игнатьевич не успел ответить: дверь стремительно открылась, и в беседку вбежал Андрей. — Виктор, бойскаутов разгоняют! — Да что ты? — Я встретил сейчас скаутмастера, он просит всех идти в отряд! Через полчаса Виктор и Андрей подошли к помещению, которое было занято бойскаутскими отрядами. Это была мрачная, низкая комната, пыльная и почти пустая. На одной стене висел портрет Баден-Пауэля и огромный фанерный щит с нарисованными белыми лилиями. На колченогом столе валялся растрепанный комплект «Мира приключений» и «Устав бойскаутов». За столом сидел незнакомый Виктору и Андрею парень в замасленной тужурке. — Чего вам надо? — грубо спросил он. — А тебе чего? — тем же тоном ответил Андрей. — Я представитель юков, и мы занимаем это помещение. — Это что за юки? — Юные коммунисты. — Дам я тебе по шее — и вылетишь вместе со своими юками! — Попробуй. — Парень положил на стол кулак, вымазанный то ли мазутом, то ли дегтем. — А куда же нам деваться? — спросил вежливо Виктор. — Кому это вам? — Бойскаутам! — Таких больше нет. Кто хочет, иди к нам, а буржуазия пусть катится к черту. Виктор посмотрел на Андрея. Тот пожал плечами. — Кто же у вас главный? — спросил Виктор. — Я. — А откуда ты? — Со «Светлотруда». Ну, валите, ребята! — А как же наши вещи? — У нас останутся. — Ну и сволочь! — Ты помолчи, рыжий, а то… — Парень встал. Виктор и Андрей вышли из комнаты. Виктор шел мрачный, он ничего не мог понять. «Черт знает что, — думал он, — папу в тюрьме держат. Все у нас отобрали. Бойскаутов не будет. Дядя Петр — сапожник. Нелепость, безобразие!» — Что же делать, Андрейка? — спросил он. — Мы им покажем! — сказал Андрей. Он был взбешен. Друзья замолчали. — А знаешь что? Пойдем к Опанасу, он все знает. — Пойдем. И они зашагали к городской аптеке, где работал Николай Опанасов. 3 Провизор верхнереченской городской аптеки Николай Опанасов, а в среде друзей и знакомых — просто Никола Опанас, принадлежал к числу таких людей, которые вечно что-то ищут и находят то, чего никогда не искали. Аптекарем Никола Опанас быть вовсе не мечтал. Запах аптеки претил ему, лекарства он ненавидел и еще в младенческом возрасте славился своим умением отлынивать от их употребления. И тем не менее Опанас стал фармацевтом. После Октябрьского переворота двадцатилетний Никола Опанас, состоявший в то время в партии эсеров и руководивший бойскаутскими отрядами губернии, дал себе слово не работать на большевиков. Однако когда через несколько месяцев верхнереченский губсовдеп предложил ему поехать на провизорские курсы, он не отказался, уехал в Москву, хотя Москвы терпеть не мог, и поступил на провизорские курсы, о которых никогда не думал. Маленький, худой, немощный, с испитым лицом, с огромным бледным и острым носом — он всегда был безобразно одет. Что бы он ни надевал на себя — все молниеносно принимало вид страшно потрепанного барахла Новые ботинки через день обдирались о камни, зашнуровывать их до конца у него не хватало терпения, и шнурки вечно волочились по земле; новые штаны мгновенно пачкались мелом, грязью и черт знает чем. На рубашках, пиджаках и пальто у него никогда не было полного комплекта пуговиц; из-под чистой верхней рубахи вылезал ворот грязной нижней, на свежее белье Опанас надевал какую-нибудь замасленную рубашку. Он ходил, нелепо размахивая фалдами незастегнутого пальто, с голой шеей, в потрепанной, безобразной фуражке, во время разговора брызгал слюной. Зубы у него сгнили, ногти вечно были грязные. В его комнате было всегда сумрачно. Постель он оправлял кое-как, подушка напоминала промасленный блин. Знакомые остерегались давать ему книги, потому что он покрывал их пятнами, пачкал сажей, обрывал корешки. Деньги не уживались с ним. Никола всегда был должен то одному, то другому, питался скверно, но зато поедал баснословное количество дрянных конфет. И все же Опанас пользовался неоспоримым авторитетом среди ребят. Не без помощи самого Опанаса была создана легенда о том, как простой бойскаут Опанас дошел до начальника отряда, затем, поднимаясь в скаутских чинах все выше и выше, стал наконец губернским скаутмастером, состоял в переписке с Баден-Пауэлем, носил всякие шнуры и ленты — знаки своего отличия, руководил показательным отрядом, в котором, между прочим, сошлись с ним Виктор и его друзья. Впрочем, Опанас был способным скаутмастером. Он умел порабощать детские души задушевными беседами у костра, различными поблажками их маленьким страстям, умел мирить их и ссорить, учил преклоняться перед храбрыми и презирать трусов. Хотя сам он, вопреки легенде, никогда не переходил вброд рек, не ночевал в палатках, не терпел дальних переходов и боялся темного леса, но умел делать вид, что и переправа вброд, и ночевка у костра, и холод, и дождь — все это уже испытано им много-много раз. Он вихлял по ухабам жизни, забывая о делах вчерашних, не закончив дел сегодняшних, не зная, что он будет делать завтра, не умея привести в порядок свою комнату, свою одежду, свои мысли, свою жизнь, свои убеждения. Христа и его учение он похоронил еще в гимназии, что, впрочем, не мешало ему в разговорах ссылаться на «эту гигантскую по своей чистоте проповедь». Он стал было приверженцем Ницше, но однажды догадался, что внешний образ сверхчеловека и его, Николы Опанаса, тщедушное тело с огромным бледным носом — полярные понятия; и тут же обругал Ницше демагогом. Ему нравились эсеры, он находил, что эсерство истинно русское движение, но в то же время уверял друзей, что большевики «настоящие умники». Его прельщала целеустремленность идеи Маркса, ее законченность. Однако он находил, что кадеты по натуре интеллигентней, а поэтому приятней. Однажды он даже сел за стол и начал писать программу новой партии, в которой предполагал помирить Маркса с Христом и эсером Черновым, но дальше первого параграфа дело не пошло. В Москву он попал в бурные времена. Там его путаные честолюбивые помыслы были разгаданы неким одноглазым человеком, который жил в столице под чужой фамилией и разыскивался… Этот человек понял, в каких дебрях путается Никола, и помог ему запутаться в них еще крепче. Он внушил Опанасу мысль о том, что «освобождение молодого поколения интеллигенции — дело самой интеллигентской молодежи и вождей, которых она должна выдвинуть». — Однако, — сказал однажды этот человек Опанасу, — вожди совершат колоссальную ошибку, если не усвоят одной простейшей мудрости: лбом стену не прошибешь. Скрытое обходное движение, обходное движение, молодой человек, двойное окружение, а затем уже уничтожение врага — вот закон. О Каннах вы слышали? Ага! Так вот, в нынешние времена Канны — догма. Опанас после этой беседы добыл книгу о Каннах, прочел и ничего не понял. Однако советы Одноглазого усвоил и тут же дал (в который раз!) честное слово самому себе приложить их к делу. Когда Никола, окончив курс, собрался уезжать из Москвы домой, республика переживала трагические дни. Деникин шел на Москву и протягивал руку Колчаку. Гроза нависла над Питером, интервенты сидели на Севере, зашевелились белополяки. Одноглазый долго говорил с Николой о том, как легко в это тревожное время добиться намеченной цели. — Видите ли, молодой человек, — сказал он Опанасу, — большевики находятся на краю пропасти. Помогите нам сбросить их — и вашей услуги мы не забудем. Одноглазый предложил Опанасу выгодную, но опасную работу. Однако при первом же намеке на эту «работу» Опанас побледнел, понял, куда его тянут… В свою очередь и Одноглазый понял, что Опанас трус и для «работы» не годится. Он холодно распрощался с ним, обещав, однако, наведаться при случае в Верхнереченск. В вагоне, сидя у окна, завернувшись в шинель и выставив из нее бледный нос, Опанас вспоминал последний разговор с Одноглазым из Москвы. «Подтолкнуть большевиков к пропасти, — думал он, — это умно. А если в пропасть не большевики полетят, а — я? То-то и оно. С другой стороны, что же — оставаться навек провизором? Стать через сорок лет заведующим аптекой?» Думы Опанаса были прерваны. К нему подсел старик с клочковатой бородкой; глаза его блестели по-волчьи. Вытирая рукавом красное потное лицо, старик долго и упорно разглядывал Опанаса. — Военный, что ли? — надорванным голосом спросил он. — Не военный. — Стало быть, сам по себе? Удовлетворительно. И я сам по себе. Гляжу, сидишь ты, словно сыч, дай, думаю, поболтаю с умным человеком. Умный человек молчит, когда кругом языки чешут. Так я говорю? Старик нагнулся к уху Опанаса и прошипел: — Выпьем. Опанас отказался. — Не желаешь? Ну, бес с тобой. Чего в Москве слышно? Только не ври, я сам там был. Опанас рассмеялся. — Болтают, Ленин шибко болен… Никола сказал что-то невразумительное. — А ведь я тебе скажу, парень-то ты сурьезный! Побожись, что не коммунист! Опанас, не задумываясь, перекрестился — старик ему показался занятным. Никола снял шапку и вытер пот, выступивший на лбу. Только сейчас он заметил, что в вагоне жарко, что все уже спят, почесываясь, покряхтывая во сне. Свеча в фонаре догорела, вагон трясся, как в лихорадке, по стеклам окон бежали струи воды — на дворе стояла непогода. — Ну, и слава господу, — улыбнулся старик. — Раз бога поминаешь, значит, не из них. А то ведь каюк им скоро! — Ну? — Обязательно. Я, милай, шестой десяток на свете живу, я все в точности знаю, что и как будет. Я еще, как война началась, говорил: Николашке скоро конец. И что ты думаешь? Как в воду смотрел. — Откуда же это ты знаешь? — Расчет и сон. Расчет такой. Не жить им без Ленина, не жить, святая икона! Второе — сон! — Дед копался в своей бороде, словно хотел ее разодрать. — Сон такой. Белый крест стоит на красной звезде. Звезда о пяти концах. Вот и соображай! — Дед потянулся к карману, вынул бутылку, выпил и добавил: — Обязательно! Он хотел сказать Николе что-то еще, но появился кондуктор, старик вернулся на свое место и больше не возвращался. А Опанас, посидев еще полчаса, уснул. Внутренняя борьба окончилась, дед со своими снами и предсказаниями победил. Опанас решил, что устами старика говорил сам народ. 4 Виктора и Андрея Опанас встретил холодно. Разговаривать с ними в аптеке он отказался. «Трусит», — подумал Андрей и спросил: — Может быть, вечером к тебе прийти? — Не знаю, не знаю, — пробормотал Опанас, — мне некогда. Когда Андрей и Виктор, смущенные таким приемом, вышли из аптеки, Опанас выбежал на улицу и окликнул Андрея: — Дело к тебе есть! Мы на минутку! Витя, подожди здесь! Опанас провел Андрея в заднюю комнатку, заставленную банками и прочей аптекарской посудой. — Слушай, — сказал он почти шепотом, — приходи ко мне сегодня. Только один. — Почему один? А Виктор? — Знаешь, неудобно. У него отец сидит в тюрьме, вот, скажут, с чьими сыновьями Опанас путается. — Хорошо, — сердито сказал Андрей и вышел. — Ты не говори ему! — крикнул Опанас вслед Андрею. — Ладно. Когда Андрей догнал Виктора, тот спросил его: — Зачем он тебя звал? — Книгу просил. Вечером Андрей пришел к Опанасу. — Что же делать, Николай? Бойскаутов разогнали, в школе мура. Может быть, к юкам пойти? — Не советую. Я к ним иду, но я — дело особое. А вам не стоит. Да и не примут. Там пролетариев любят. — Опанас усмехнулся. — А ты знаешь что: попробуй из ребят свою организацию создать. Увлеки их чем-нибудь остреньким. Ты мне что-то об анархизме, помню, писал. Вот и возьмись. — Куда им! — Так не надо сразу с анархизма начинать. Начни с чего-нибудь занятного. Каких-нибудь пиратов, что ли, придумай. Общество пиратов. И занятно и весело. А тем временем помаленьку втолковывай им свои мысли. — Черт ее знает… — Только, пожалуйста, помни: я ни причем, я ничего не знаю. — А что делать с пиратами? — Научу. Выдумаем интересные вещи. — А может быть, к юкам? — Как хочешь! — рассердился Опанас и куда-то заторопился. Спустя несколько дней Андрей сказал Джонни: — Послушай, давай играть в разбойников, но по-другому. — А ну? — заинтересовался Джонни, великий охотник до всего нового. — Чтобы все было по-настоящему: клятвы, законы, месть! Подавать тайные знаки, стоять друг за друга до гроба. — Ага, — восхитился Джонни. — Это дело! А кого же мы примем? — Ну, мы с тобой, Виктор, Лена. Ну, Женечка… — Никаких Женечек, — отрезал Джонни. — Без сопливых. — Ну, это обсудим. Понимаешь, чтобы это крепко было, чтобы за предательство — смерть. — Ага, — согласился Джонни. Вечером Андрей, Джонни, Лена и Женя собрались в беседке адвоката. Виктора не было, он на несколько дней уехал с Петром Игнатьевичем в деревню — менять вещи на муку и пшено. Андрей предложил собравшимся назваться «Обществом вольных братьев-пиратов». Но Джонни, которого до необычайности увлекала идея Андрея, воспротивился. Он предлагал назваться «Братством кровожадных убийц». — Глупость, — безапелляционно заявила Лена. — Ну, просто идиотство. Кого ты собираешься убивать? — Всех, — заявил Джонни, обгладывая остатки яблока. — Убивать грешно! — пискнула Женя, но Джонни лишь сплюнул. — Я еще раз предлагаю назваться «Вольным братством пиратов», — сказал Андрей. — Гм, пираты! Это на море — пираты! — бурчал Джонни. — Пираты, дурак, это вольные люди. Понятно? Однако Джонни не сдавался, и пришлось пойти на компромисс. Обществу было присвоено название «Кровожадных пиратов юга и востока». После того как было придумано название, дело застопорилось. Надо было сочинять законы общества, но сколько ни потели над ними Джонни и Андрей, — у одного выходило чрезвычайно глупо, у другого чрезмерно умно. — Ох, непонятно! — пищала Женя, когда Андрей читал свои заумные параграфы. Пришлось идти на поклон к Виктору, который ничего еще не знал о затее своих друзей. Сначала Виктор, обиженный на Андрея за то, что тот не ему первому сообщил свою идею, отказался участвовать в игре. Лена уговорила его, и Виктор сел писать «Хартию пиратского общества». Она удовлетворила всех: и Андрея (в «хартии» говорилось о равенстве и об ограблении богатых), и Джонни, потому что в ней были всякие ужасы, списанные у Буссенара. Один из пунктов «хартии» устанавливал верность уставу, честность и возвышенность нравов. Андрей фыркнул, но, заметив, что Виктор готов вспылить, замолк. Началась игра. Она заполняла почти все свободное время детей. Играя, они жили. 5 В те годы жители Верхнереченска, как и жители всех прочих городов республики, нуждались во всем — в хлебе, в топливе, не говоря уже об одежде и обуви. На улицах появилось вдруг бесчисленное количество коз — неприхотливых животных, дающих молоко, шерсть и кожу. Козы завелись и на Матросской улице. Чтобы не нанимать пастуха, улица установила пастушью повинность, ее несли все владельцы коз по очереди. Ежедневно улица выделяла для этого пятерых детей. Стадо выгоняли за город на рассвете, когда Кна дымилась и сияли на траве капли утренней росы. Солнце поднималось из-за леса круглым прохладным шаром. Одно мгновение казалось, что этот шар посажен на острую верхушку огромной сосны. Старая сосна с ее порыжевшей хвоей выделялась из зеленого плотного массива леса и была видна далеко. Солнце задерживалось на секунду у верхушки этой сосны, оно словно здоровалось со старухой, словно спрашивая ее: «Ты еще стоишь?» И сосна отвечала скрипуче: «Стою еще, жива еще». И солнце устремлялось вверх, наливалось теплом и, переполнившись им, часть его отдавало земле. Козы собирались у моста. Они кричали о своих делах; почтенные козлы важно трясли бородами, изредка вставляя что-либо солидным басом; молодые козлята, постукивая рахитичными ножками, теряли и находили своих матерей и ныли, жалуясь на дурное обращение. Наконец, когда прибывала встречаемая негодующими воплями последняя запоздавшая коза, стадо двигалось через мост за Кну, на луг. Два раза в месяц «пираты» стерегли коз. Стадо мешало им весело проводить время. Они знали замечательное место, оно нравилось и козам — там было много сочной травы, и их пастухам — там было все для веселых игр. Это была огромная поляна. На этом лугу очень редко появлялись люди. Ходила про него какая-то дурная слава, да и трудно было сюда попасть. От леса луг был отделен проволочным заграждением, неизвестно когда и зачем поставленным. Колючая проволока проржавела, но в общем сохранилась хорошо. Со всех прочих сторон луг был отгорожен от вторжения людей старым высохшим ложем реки Кны. Глубокое русло, с отвесными, обрывистыми берегами, выходило из леса, делало дугообразную извилину и снова терялось в лесу. Концы этой дуги были стянуты проволочным заграждением. Таким образом, место казалось неприступным, и только пронырливый Джонни, обнаружив в заграждении калитку, предложил своим друзьям гонять коз на этот луг, где стадо могло пастись без всякого присмотра. От всех других пастухов «пираты» строго скрывали тайну Замкнутого Луга, как они его прозвали. Пригнав стадо, заперев как следует калитку, ребята освобождались на целый день. Они спускались на песчаное дно русла — оно было влажным, совсем неглубоко шли подпочвенные воды… В обрывах реки ребята вырыли пещеры, соединили их между собой переходами, устроили в них постели из колючих сосновых ветвей и спали, отчаянно проклиная глупую выдумку своих «предводителей». Но Джонни и Виктор были непреклонны: раз пошел в пираты — будь пиратом до конца, привыкай жить в пещерах, которые вот-вот рухнут, спать на ветвях и терпеть, когда дым костра выедает глаза. Женщин Джонни попытался было засадить за работу в «вигвамы». — Вам нечего делать среди мужчин, — заявил он. Женя Камнева — тоненькая, хрупкая девочка с розовыми губами и широко открытыми печальными глазами, покорно кивнула головой. Но Лена совсем не была настроена проводить время в «вигвамах». — Ах, так! — сказала она. — Тогда, Женя, пойдем в город. Больше мы не играем. Джонни смутился. Какая же без Лены игра? И потом, что скажет Виктор — Первый Великий Старец? Джонни покрутил носом и махнул рукой. Лена после этого случая не разговаривала с Джонни три дня. Затем все шло по-старому. Лена простила его и играла с таким же увлечением, как и раньше. Одно удовольствие было играть на Замкнутом Лугу в сыщиков, в следопытов, в разбойников! Голые ноги уходили по щиколотку в мокрый желтый песок, и след тотчас затягивался водой. Так интересно разыскивать по остаткам этих следов скрывшихся индейцев или преступников! Солнце до краев заливало ложбину светом, песок сверкал — казалось, он был перемешан с крупинками золота. Из леса тянулась прохлада, запахи ели и смолы. Обед ребята захватывали из дому, но, так как тогда с едой было не густо, сами добывали пищу: отдаивали, понемногу коз, причем молоко обычно уступали девочкам. Джонни и Андрей были искусными ворами; тайно от Виктора они опустошали городские огороды, которые тянулись поблизости. В лесном пруду они ловили уток, принадлежавших лесничему. По поводу появления в меню этих яств Джонни сочинял изумительные легенды. Витя верил всем выдумкам Джонни. Не мог же он предполагать, что этот толстяк, этот Второй Великий Старец, нарушает «хартию» братства, где ясно указывалось, что «пираты» за воровство наказываются смертью! Прочие, в том числе и Лена, хотя и знали об истинном положении дела, молчали. Что же касается Андрея, тот безусловно одобрял все похождения Джонни. Он говорил! — Ничего нет чужого. Этот лесник — подлец и вор! Ты, Джонни, идешь к идеалу! И толстяк самодовольно пыхтел. Сладкую даровую еду он очень любил и искренно поэтому разделял идеи Компанейца. После отдыха «пираты» оставляли кого-нибудь около стада и шли в лес собирать шишки, дрова, грибы или ягоды. Усталые, загорелые, нагруженные мешками с лесной добычей, они возвращались домой, чтобы через полмесяца снова прийти на луг. 6 В школу они ходили, собственно, лишь затем, чтобы встречаться друг с другом. Школа в те времена больше походила на клуб, где каждый занимался, чем хотел. Драматический кружок работал строго по расписанию, но расписание уроков осуществлялось в зависимости от количества дров, отпущенных советом. Собрания считались важней уроков. Часто среди гулких просторов школьных коридоров раздавался неурочный звонок, двери классов распахивались, и ребята мчались наверх, в зал, где обычно происходили собрания, ставились спектакли и устраивались суды. Виктор и сын учителя родного языка Коля Зорин, тонкий, бледный юноша с задумчивыми глазами — тоже один из «пиратов», были членами школьного товарищеского суда. Одно из заседаний суда (дело было зимой спустя несколько месяцев после съезда коммуниста ческой молодежи в Москве) превратилось в прямую стычку «пиратов» с первыми комсомольцами, появившимися в школе. Разбиралось дело Жени Камневой — она не захотела сидеть на одной парте с комсомольцем, сыном слесаря, работавшего на заводе «Светлотруд». — У вас грязные руки, — заявила она беловолосому скромному пареньку. Тот подал в суд жалобу на Женю. Андрей, который к тому времени был председателем школьного исполкома, дал судьям приказ — Женю оправдать, комсомольца поднять на смех. Виктор предложил произвести экспертизу, чтобы установить: грязные руки у паренька или нет. В качестве экспертов суд пригласил Джонни и еще одного «пирата» — парня с воробьиным лицом, по прозвищу «Богородица», сына сельского попа. Эксперты вышли на площадку перед судейским столом и стали под общий хохот рассматривать руки паренька. Затем они торжественно сказали: — Грязные! Хохот усилился. Однако паренек не смутился. Он подошел к председателю суда Коле Зорину и укоризненно сказал: — Как тебе не стыдно! Коля покраснел и быстро окончил заседание. После суда комсомольцы повели себя решительнее. Они перестали шептаться по углам, завели дружбу со многими учениками. Андрей понял, что в школе растет новая сила. Комсомольцы, выступая на собраниях, держались дружно и не раз проваливали «пиратских» кандидатов во время выборов различных комиссий и других школьных организаций. Впрочем, внешне они ладили с Андреем и усердно поддерживали предложения школьного исполкома, если речь шла о дисциплине, об устройстве субботников, о спектакле в пользу какого-нибудь лазарета. Собрания в те годы бывали часто, продолжались они обычно очень долго и проходили бурно. Исполком использовал любой повод, чтобы собрать школьников. Распределялись ли карандаши, или билеты на диспут Луначарского и архиерея Введенского, или талоны на добавочные четверти фунта пшена, или какой-нибудь класс был недоволен учителем — уроки прекращались, все шли на собрание, и школьное здание дрожало тогда от рева, свиста, хохота и аплодисментов. Но самыми страшными были собрания, на которых обсуждались дела драматического кружка, — в нем состояла чуть ли не четверть школьников. В этом кружке заправлял Джонни — он как-то умел управлять своим огромным театром, хотя иногда и он пасовал перед разгулявшейся стихией. Дело в том, что все драмкружковцы хотели играть большие роли и никто не хотел играть стариков и старух. Напрасно взывал Джонни к совести и сознательности драмкружковцев. Бушующая толпа честолюбцев вопила, ревела и улюлюкала. Однажды дело дошло до того, что драка казалась неизбежной. Кто-то уже держал за шиворот Джонни, уже раздался разбойный посвист, и вот-вот должна была начаться свалка. Тогда Андрей схватил графин с водой и бросил его в электрическую лампочку. Свет потух, угасли и страсти… 7 Школа в то время переживала тяжелые дни. Не было ни бумаги, ни карандашей, ни мела для классных досок. Об учениках учителя вспоминали с тоской, а так как тоска отнюдь не помогала беде, — каждый выкручивался как умел. К тому же в те времена старые методы обучения были объявлены реакционными, а преподавать по новому никто не умел. Математикам Верхнереченска было легче всего — их предмет остался в своих основах незыблемым. Большинство остальных учителей приходило в отчаяние, а некоторые преподаватели литературы оказывались в тупике. Охая и вздыхая, они избегали знакомить детей с классиками. «А вдруг, — думалось им, — Тургенева объявят реакционным и вредным? Нам же по шапке!» Что же касается новых писателей, — Маяковский пугал их, они не понимали его «Облака в штанах» и не сочувствовали «Левому маршу», его работу для плакатов РОСТА, которыми были оклеены все заборы Верхнереченска, высмеивали. С таким же недоброжелательством эти учителя относились и к поэме Блока «Двенадцать». Хотя о ней в старших классах возникали страстные споры и ученики хотели знать Блока, преподаватели морщились или криво улыбались. В безвыходном положении считали себя многие учителя географии и истории. Только что закончился раздел мира. Возникли какие-то новые государства со странными, непривычными названиями: Чехословакия, Югославия. В газетах о них писалось мало. По отрывочным заметкам составить представление об этих странах было нельзя. Учителя путались, нервничали, ребята оставались неудовлетворенными. И совсем нелепо чувствовали себя преподаватели истории. Отец Андрея, Сергей Петрович Компанеец, преподавал историю в школе, где учились его дети. С уроков он возвращался больным человеком. Даже Васса знала понаслышке, в чем дело, и однажды Лена подслушала ее разговор с соседкой. — Поверишь, Тимофеевна, — говорила Васса, — приходит бледный, руки трясутся, глаза выпучит… Как домовой! — О-ох, матушки мои! Да с чего же это? — Царей-то всех посковыряли, а кто теперь замест их — сам дьявол не разберет. Каждый день перемена! Нынче одно, завтра другое. Вот и пойми, как детей учить, раз самому ничего непонятно. Лена за обедом рассказала о подслушанном разговоре отцу, и тот долго смеялся. В самом деле, для Сергея Петровича многое, очень многое было непонятно из того, что делается в школе, в науке, в литературе. Как надо преподавать историю, он просто не знал; циркуляры сыпались из Наркомпроса один за другим, и каждым следующим отменялся предыдущий. В конце концов Сергей Петрович решил плюнуть на среднюю и новую историю и преподавать только древнюю. — Там уж под меня не подкопаешься, — шутил он с коллегами. Только преподаватель политграмоты Василий Иванович держался уверенно: недавно он вернулся с фронта, одевался во все солдатское и имел привычку чесать правой рукой левую щеку, что очень смешило учеников. Он приносил с собой ворох газет и читал их или рассказывал своими словами обо всем, что делается на свете. С воодушевлением говорил он о Первом конгрессе Коминтерна, о субботниках и их великом значении, рисовал положение на фронтах, живо и метко рассказывал о Ленине, вводил ребят в кипящий водоворот событий, иллюстрировал свою речь примерами из жизни Верхнереченска. Уроки его посещались охотно, и даже Виктор Ховань, не любивший политики, слушал Василия Ивановича с большим вниманием. 8 Таким образом, почти на всех уроках ученики были, по сути дела, предоставлены самим себе. Виктор и Лена обычно часами бродили по длинным, мрачным школьным коридорам и беседовали о том, что слышали от Василия Ивановича, спорили о прочитанных книжках. Читали они много и спорили ожесточенно. Новых книжек они не любили. Маяковского Виктор читал морщась, точно от зубной боли. — Фу, ничего не понимаю, — возмущался он. Лена была с ним согласна. Андрей молчал — для него все поэты были одинаково безразличны. Читать ему приходилось мало — в третий раз его выбрали председателем школьного исполкома. Ходил он в кавалерийской шинели, из кармана торчала рукоятка испорченного нагана. Этому рыжему пареньку, упрямому, как бык, беспрекословно подчинялись и педагоги и ученики. Виктор, как член школьного суда, часто бывал на заседаниях школьного исполкома. Он любил наблюдать за тем, как Андрей правит школой. В читальне за круглым столом рассаживались обычно одиннадцать мрачных юношей в кожанках и шинелях Андрей сидел, развалившись в древнем ободранном кресле, и, когда все собирались, спрашивал: — Секретарь? — Здесь. — Сторож? — Тут, Андрей Сергеич. — Гони заведующего! Колченогий Парфеныч исчезал, и в читальне водворялась тишина. Было лишь слышно, как в трубке Андрея потрескивал табак, — председатель исполкома, запрещая курить в школе, исключение делал только для себя. Через несколько минут в комнату вкатывался кругленький, вечно румяный и совершенно лысый заведующий школой Василий Александрович Саганский. Андрей кидал на него мрачный взгляд и произносил медленно и зловеще одно слово: — Опаздываете? Саганский мгновенно съеживался. Этих собраний он таки побаивался; исполком входил во все тонкости школьной жизни, и Андрей терпеть не мог, когда Саганский делал что-либо самостоятельно. Однажды Андрей произнес на заседании исполкома такую речь: — Этих чертей я знаю. У меня папаша учитель. Им дай только свободу, они снова порку введут. Для кого эта школа? Для учителей или для нас? Молчать, Богородица, когда я разговариваю! Эта школа для нас. Стало быть, мы в ней хозяева. Саганский предпочитал Андрею не перечить. Он мирно согласовал с ним все, начиная с расписания уроков и кончая распределением по группам карандашей. Дело в том, что Саганский, зная о существовании «пиратской» организации, донести на нее не мог. Он боялся и за себя, и за своих ребятишек — они учились в этой же школе. Кроме того, школа, в которой занимались «пираты», считалась лучшей в городе. Андрей круто подтягивал дисциплину. Он не любил ни тех, кто подлизывается к учителям — таких он отдавал Джонни на расправу, — ни тех, кто хулиганил и грубил, — этих он просто выкидывал из школы. 9 Игра в «пираты» недолго занимала друзей. И если в школе они действовали заодно, то этому способствовало отнюдь не «пиратское» общество — действовала трехлетняя привычка быть всегда вместе. Вся жизнь их проходила в школе. Днем они были на уроках, вечером шли снова в школу — на репетицию драмкружка или на какое-нибудь заседание. Но скоро школа перестала удовлетворять их. Она не всегда отвечала на их вопросы, а вопросов было так много — острых, существенных, требующих немедленного разрешения. На улицах, в очередях, дома злым шепотом говорили о все новых и новых бедах, о войне, о голоде, о каком-то крестьянском мятеже в соседней Тамбовской губернии. Думы и чувства ребят двоились. В школе они жили кипучей жизнью. Дома их встречали родственники, раздраженные и обозленные. В семье Хованей атмосфера злобы и непримиримости угнетающе действовала на Виктора. Он не любил бывать дома и уходил в школу, но и там чувствовал себя одиноким. Джонни до самозабвения увлекался драмкружком. Андрей стал почему-то с Виктором холоден и сдержан. Лена бывала в школе лишь во время уроков — она начала хозяйничать дома. Точно неприкаянный, бродил Виктор по коридорам школы, тосковал, искал нового друга взамен Андрея и как-то незаметно для самого себя подружился с Колей Зориным. Пятнадцатилетний Коля почитался среди ребят человеком исключительной душевной чистоты, порядочности и природной серьезности. Он перегнал своих сверстников в развитии, так как очень рано научился читать и поглощал неимоверное количество книг. Читая, он делал выписки, для чего завел особый дневник. Отец его преподавал литературу и был любимым учителем у многих поколений верхнереченцев. Он не препятствовал раннему развитию сына и лишь стремился направить его по правильному пути. Самое страшное зло для подростков — бессистемное чтение — не коснулось Коли. Отец учил его, что надо не только листать книги для времяпрепровождения, но вдумываться в их содержание, искать в них, как он выражался, «зерна жизненной правды». — Хорошая книга, Коля, — сказал он ему однажды, — это зеркало жизни. Плохая книга — кривое зеркало. Ее незачем читать, как незачем держать в доме кривое зеркало. Эта внушенная отцом жажда всего правдивого и жизненного определила характер мальчика. Он стал искать твердое и безусловно правильное, на что можно было бы опереться, с чем можно было бы войти в жизнь. Ему казалось, что на свете есть две правды: религия, созданная человеческим сердцем, и наука, созданная разумом человека. Казалось бы, думалось Коле, эти две правды должны гармонировать между собой так же, как в каждом разумном и мыслящем существе гармонируют ум и сердце. То, что эти правды испокон веков находятся в беспрерывной кровавой борьбе между собой, смущало Колю. Ему казалось, что и у церкви и у материалистов равное количество доказательств своей правоты и что возможно даже полное примирение враждующих сил. «Как знать, — думалось Коле, — на самом деле, были ли Чарльз Дарвин, например, и знаменитые астрономы врагами христианства? Может быть, и они пытались помирить учение Иисуса и науку, но не успели этого сделать? В самом деле, как началась жизнь? Если творцом жизни был божественный промысел — всеблагий, всезнающий, всесильный, — почему же его творение так несовершенно? Почему он так неравно распределил на земле богатства природы? Если жизнь начали материальные силы природы — где начало этих сил? Где начало начал?» Решив, что самому в этих вопросах ему не разобраться, он обратился к ученому верхнереченскому протопопу Тихону Савелову, известному в городе богослову и казуисту. Коля пришел к протопопу и сказал, что хочет продолжать прерванные революцией уроки закона божьего. Тихон обрадовался такой замечательной находке, но постарался скрыть свою радость и заявил: — Если бы, молодой человек, вы собрали группу детей… Да и то, знаете ли, опасно… — Да нет, батюшка, мы будем молчать. — Ну, хорошо. Приступим к изучению слова божия. Похвальная мысль. — Коля уговорил Богородицу и Виктора. Относясь к религии безразлично, Виктор согласился ходить к протопопу: как-никак все-таки что-то новое… Сначала протопоп беседовал с детьми у себя дома. Он жил недалеко от собора, в холодном, мрачном подвале. На окнах, на столе, под столом и всюду вокруг были навалены книги. Кровати не было, — протопоп спал на токарном станке, на нем же съедал свой скудный обед. Ослепленный кипучей ненавистью к большевикам, протопоп проповедовал, что бог покарает их самым жесточайшим образом. На уроках протопоп увлекался. Голос его гремел, сверху прибегали люди, напуганные его криками, любопытные подслушивали у дверей. В конце концом протопоп стал заниматься с детьми в соборе. Верхнереченский кафедральный собор был выстроен в два приема. Двести лет тому назад возвели один этаж, незадолго до революции был построен второй. В первом этаже было сумрачно, тесно. Святые глядели с икон сердито, мрачные краски, темное дерево и черный гранит давили. Здесь был храм грозного бога, чей суровый и жесткий лик художник нарисовал в глубине купола. Во втором этаже было светло и уютно. Иконы тут сверкали яркими красками, пол покрывали ковры, позолота украшала стены. Тихон занимался с ребятами на втором этаже собора. Сначала им интересно было слушать протопопа. Он рассказывал любопытные, малоизвестные и для верующих истории, связанные с возникновением религии, описывал богослужения в катакомбах Рима, утварь, одежду священнослужителей, жизнь и деятельность первых епископов церкви. Интересны были рассказы протопопа о расколе и ересях, о франкмасонах… Но потом Тихон забыл об этом. Бледный, безволосый, чем-то напоминающий иезуита, он сыпал ужасные проклятия в адрес большевиков и евреев. Все помыслы протопопа, все его речи были направлены не к тому, чтобы сделать из своих учеников добродетельных христиан, а к тому, чтобы вложить в них как можно больше ненависти к большевикам. Коля несколько дней терпеливо слушал смесь контрреволюции и катехизиса, потом он оборвал Тихона. — Батюшка, — твердо сказал он, и обычно задумчивые глаза его заблестели, — вы сами говорили, что политика — не наше дело; зачем вам копаться в ней? Пускай ею занимаются большевики. А то, что мне будет нужно, я узнаю у преподавателя политграмоты. Вскоре после этого Виктор и Богородица перестали посещать уроки у протопопа. Дело в том, что Коля в своих спорах с протопопом начал забираться в такие дебри богословия и догматики, которые ни Виктору, ни Богородице не были интересны. Коля разбудил в протопопе азарт миссионера. Тихону не терпелось подчинить себе этого высокого, молчаливого, ясноглазого юношу со лбом мыслителя. В поисках доказательств протопоп перелистал все писания «святых отцов», все первоисточники. Выставляя материалистические доводы в противовес доводам попа, видя, что тот отвечает на них извращеннейшей, пустой казуистикой, Коля начал сомневаться в полезности своих дальнейших поисков. На самые важные и острые вопросы протопоп отвечал одно и то же: — В это надо, юноша, сердцем верить! Вера в бездоказательное Коле была чужда. Он расстался с протопопом и начал с тем же прилежанием, с которым занимался у протопопа, изучать естественные науки. Он любил забираться в самую глушь, на далекие опушки, где не было слышно города, паровозных гудков, тарахтенья моторных лодок на Кне. В поисках какого-нибудь растения, необыкновенного для флоры этих мест, он целыми днями пропадал в лесу, в болотах или на лугах. В тех местах, куда он часто заглядывал, лес был диким, нетронутым. Огромные сосны, покрытые многолетней ржавой корой, возносили к солнцу свои кружевные шапки. Каждое из этих деревьев старалось захватить больше света, больше воздуха. Оголенные стволы их тянулись вверх на десятки метров. По мере удаления от земли все нежней и нежней становилась окраска коры, и на самой верхушке она была светло-рыжей. Коля любил лежать где-нибудь в траве и слушать говор леса. Этот говор шел откуда-то издалека, рождался неведомо где: может быть, в далекой дубовой роще, где старые дубы, очнувшись от дремы, вели рассказ о том, как на их веку рос, умирал и снова рождался лес. А может быть, говор начинала осина, которая стояла на берегу озера. И Коле казалось, что он понимает этот шепот, что он явственно слышит, как лопаются почки, как расправляются листья, как живет, плодится и умирает население леса. 10 Из лесу Коля возвращался с охапкой растений. Он высаживал их в саду, вел над ними какие-то наблюдения, что-то записывал, вычислял. Но цель ускользала от него. Убедившись в том, что науку и религию не помирить и одно исключает другое, Коля задался новой целью: он решил открыть тайну зарождения жизни. Он не переставал думать о капризной несправедливости природы. Мысль о том, что необходимо научить человека исправить ошибки природы, превратить в цветущий сад тундру, тайгу и дикие склоны угрюмых северных гор, приводила его в трепет. Однажды отец сказал ему: — Ты, Коля, ищешь истину, а она рядом с тобой. Мне кажется, что она состоит в следующем: каждый должен содействовать увеличению общественного богатства. Разве это не может быть смыслом жизни? Найди такой сорт картошки, который мог бы родиться на севере, и ты будешь знаменитым человеком. Слова эти дошли до сердца Коли. Он почувствовал, что истина действительно недалеко от него. Спустя несколько дней Коля заговорил с учителем политграмоты Василием Ивановичем. Он рассказал ему о том, что после окончания университета хочет заняться поисками диких растений и злаков, которые, сделавшись культурными, могли бы переносить и изнуряющую жару, и стужу севера. — Это будет большой помощью социализму, — сказал Василий Иванович. — Почему социализму? — удивился Коля. — Это вклад в общественное богатство всего человечества. — Общественное богатство, Коля, создается для людей, это верно. Но только социализм правильно распределит это богатство. Во всякой иной стране вашу идею и плоды ваших работ купили бы капиталисты, а народу ничего бы не досталось. — Наука не продается! — важно сказал Коля. — Политика не ее дело. — Политика и наука в нашей стране неотделимы. Вы еще убедитесь в этом. Коля промолчал. Политика казалась ему делом, не стоящим внимания. Впрочем, эти поиски и занятия не мешали Коле жить так, как живут все пятнадцатилетние мальчики. Он плавал, загорал, играл в крокет и совершал вместе с Джонни рискованные операции в чужих садах. Виктор любил ходить с Колей в лес. Коля знал так много интересного из жизни растений и зверей, что десять уроков естествознания не давали Виктору столько, сколько одна прогулка с Колей. Ему нравилось, что Коля имеет определенную цель и идет к ней. — А вот я не знаю, что буду делать и кем я буду! — признался он однажды Коле. — Не может быть! — удивился тот. — Серьезно. В университет меня не пустят, если узнают, кем был мой отец. А скрывать я этого не хочу. — И не надо! — И вообще, знаешь, тоскливо. То злоба берет на все и на всех, то хоть в петлю лезь! Не было бы всей этой гадости, как бы хорошо мы жили! И Коля замечал, как навертывались слезы на глазах приятеля. Однажды Виктор предложил Коле пойти на собрание к комсомольцам. — Может быть, у них что-нибудь интересное есть? — сказал он. Коле идти не хотелось, но, зная состояние Виктора, он согласился. К ним примкнул и Андрей. Комсомольцы, помня, что Виктор и Коля при содействии Андрея опозорили их товарища, встретили их недружелюбно. — Что вам нужно? — спросил Андрея секретарь ячейки Юшкин. Комсомольцы Юшкина не любили — был он грубым и глупым. Райком уже решил вопрос о его замене и подбирал новую кандидатуру. — Вот пришли посмотреть, что у вас делается. Может быть, мы захотим пойти к вам! — примиряюще сказал Виктор. — Нам контрики не нужны. Куда отцы, туда и дети! — заявил Юшкин. — Вот вы нас и перевоспитайте, — наливаясь яростью, сказал Андрей. — Нам не до вас! У нас есть дела поважней! Перевоспитайтесь сами и приходите. Молитесь богу, что в школе вас терпим. Комсомольцы протестующе зашумели. Как бы они ни были настроены против этих ребят, но Юшкин зарвался. — Юшкин, придержи язык! — крикнул кто-то. — Вы мне не указчики! — заорал Юшкин. — Ну, прощайте, — обратился он к Андрею и его друзьям. — Приходите в другой раз. Покрасневшие и возбужденные ребята покинули собрание. — Я говорил, что это пустая затея! — сказал Коля. — Нет, надо им показать, надо их проучить! — бормотал взбешенный Андрей. Виктор молчал, он чувствовал себя скверно. Его первая попытка подойти к новому, неизвестному, немного страшному, но заманчивому миру окончилась неудачей. «Тупик!» — думал он горько. Впрочем, комсомольцы, после того как ребята покинули собрание, так отчитали Юшкина, что на следующий день он сам подошел к Андрею, ласково заговорил с ним о каких-то делах и пригласил на собрание. — Отзынь! — презрительно сказал Андрей. — Зубы чисти. Что у тебя во рту, кошка, что ли, сдохла? 11 В холодный осенний день верхнереченцы узнали о сражении под Перекопом и о разгроме Врангеля. В городе была большая демонстрация. Школа, в которой учился Виктор, принимала в ней участие. Домой Виктор пришел перед вечером. Раздеваясь, он заметил на вешалке знакомую шинель. — Папа! — закричал он и бросился в комнату. Евгений Игнатьевич сидел перед топившейся печкой и обернулся, когда Виктор вошел. Виктор не узнал отца. Когда-то черные волосы Евгения Игнатьевича стали седыми. Он похудел. Длинная борода падала на гимнастерку. — Папа? — широко открыв глаза, прошептал Виктор. — Ты? — Как видишь. Ну, здравствуй! — И Евгений Игнатьевич, притянув к себе сына, поцеловал его в лоб. — Как ты, братец, вырос! — В мать рослый, — улыбаясь, сказал Петр Игнатьевич. Евгений Игнатьевич нахмурился, взял кочергу и принялся ковырять ею в печке. Виктору стало как-то неудобно: думая о встрече с отцом, он представлял себе ее иной… Евгений Игнатьевич две недели не выходил из дому. Потом его вызвали в губвоенкомат и предложили работать в аппарате. Этой новостью Евгений Игнатьевич поделился за обедом с братом. — Я решил пойти, и тебя туда же устрою. Ты занимаешься неприличной работой. Ховань — и вдруг сапожник! Как ты не понимаешь? Петр Игнатьевич обиделся, но промолчал. Спустя несколько дней Евгений Игнатьевич начал работать в губвоенкомате… Туда же поступил и Петр Игнатьевич. К этому времени в городе начали всерьез поговаривать о войне, которая якобы идет в соседней Тамбовской губернии. Обыватели шепотом передавали друг другу слух о том, что атаман Антонов собрал целую армию, ведет ее на Верхнереченск, чтобы захватить его и объявить столицей республики. Потом стали говорить, что никакой армии нет, а просто бунтуют тамбовские богатые мужики. В общем, слухов, самых противоречивых, нелепых и фантастических, было много. В Верхнереченске правду об антоновщине, кроме властей, знал лишь адвокат Кузнецов. «Петроградская контора по закупке лошадей», которая возглавлялась адвокатом, была, по сути дела, филиалом антоновского штаба. Агенты конторы скупали не столько лошадей, которые шли отнюдь не в Питер, а совершенно в другую сторону, но и оружие, и снаряжение, и все необходимое для войны. Все это — купленное, краденое, добытое подкупом или обманом — переправлялось Антонову. Однако у адвоката были более широкие замыслы. Штаб Антонова посоветовал ему устроить в Верхнереченске восстание и посулил хорошую плату, если восставшие продержатся хотя бы один день. Антонов обещал подойти со своей армией к городу и помочь мятежникам. План восстания, предложенный Антоновым, так правильно расценивал положение в городе и сулил такой большой успех, что адвокат решил рискнуть. Евгений Игнатьевич, — к которому Кузнецов явился с открытыми картами, решив, что тот все равно никогда с большевиками не уживется, — согласился принять участие в игре. Теперь ему было все равно, с кем идти против Советов, — лишь бы у союзников были винтовки и пулеметы. Вскоре почти все военспецы верхнереченского губвоенкомата были завербованы Хованем. Подготовка к мятежу началась. В конце ноября гарнизон Верхнереченска вышел в полном составе в лес на рубку дров. В этот же день Ховань и его друзья подняли запасных, среди которых давно уже вели работу, заняли губисполком, телеграф, пытались взять вокзал, но рабочие отогнали восставших. Земская управа, назначенная Хованем и заседавшая в доме Николая Ивановича Камнева, первым делом решила восстановить прежние названия улиц и возвратить хозяевам отобранные у них большевиками дома. Пока управа решала столь важные дела, в городе начался погром. Из пригородов, почуяв добычу, прискакали какие-то темные люди. У лабазов и складов затрещали запоры. Всяк уносил, что мог. Вечером, когда стрельба утихла, Никола Опанас вышел из дому и побрел по улицам. Восставшие разводили прямо на мостовых костры, варили ужин, многие из них были уже пьяны. С окраины неслись дикие крики, на станции изредка слышались выстрелы. Около одного костра Опанас заметил группу людей, одетых в офицерские шинели, и Николая Ивановича Камнева, которого он хорошо знал. Камнев говорил что-то молодому офицеру. Опанас подошел ближе, пламя бросило на него желтый отблеск. Николай Иванович узнал Опанаса, подозвал к себе, познакомил с офицером. — Вот господин скаут вам укажет все эти дома, — сказал он, — мне самому, вы понимаете… — Да, да, конечно. — Офицер козырнул Камневу и обратился к Опанасу: — Ну-с, молодой человек, где живет врач Гольдберг? Проводите нас к нему. Никола повел офицера по городу, показывал ему, где живут люди, помеченные в списке, видел, как выволакивали из квартир стариков и молодых, одетых и полураздетых. Доктор Гольдберг, отец двух видных городских коммунистов, был взят прямо с постели. Увидев офицера, он стал спрашивать у него, который час: старик рехнулся от страха. Он плелся по улице, наступая босыми ногами на завязки кальсон, спотыкался, бормотал: — Ах ты, боже мой, что же я не надел носки. Солдаты подгоняли его прикладами, старик подпрыгивал от ударов и спрашивал: — Господа, в чем дело? Господа!.. Всю ночь Опанас ходил с офицером. Его тошнило от вида крови и слез. Десятки раз он мог бы улизнуть, но страх был сильнее чувства отвращения к самому себе, и Опанас покорно показывал офицеру улицы, дома, квартиры… Перед рассветом Опанас отказался идти дальше. Офицеру надоело канителиться с ним, и он отпустил его домой. Никола шел по улицам, то и дело натыкаясь на сломанные двери, столы, табуретки, на сорванные вывески, поваленные тумбы. На углу Дворянской на столбе он увидел повешенного офицерами доктора Гольдберга. Старик висел, покачиваясь и упершись мертвыми глазами в землю, до которой никак не мог достать… Утром железнодорожники перешли в наступление, их поддержали рабочие завода «Светлотруд», беднота из соседних сел, и к вечеру порядок в городе был восстановлен. Евгений Ховань защищался, пока у него не вышли все патроны. Раненный в руку, он сдался. Жители города видели, как он шел в Чека, окровавленный, обтрепанный, но по-прежнему надменный. Адвокат Кузнецов в тот же день пытался бежать из города, но был задержан. Вместе с Хованем он просидел в тюрьме до лета. В июле двадцать первого года тамбовские власти потребовали Кузнецова для очной ставки с пойманными антоновцами. В тот день, когда Кузнецова отправляли в Тамбов, Евгений Игнатьевич Ховань был расстрелян. 12 Смерть отца свалила Виктора с ног. Болезнь протекала тяжело, временами Петр Игнатьевич падал духом, ему не верилось, что племянник выздоровеет. Виктор бредил и плакал, сотрясаясь от рыданий, и рядом с ним плакал от жалости к мальчику Петр Игнатьевич. Порой Виктора мучили кошмары: он пытался встать с постели и бежать, кричал, что за ним гонятся, звал на помощь Джонни, просил Андрея дать ему бомбу. Петр Игнатьевич не знал, что делать. Несчастья, вдруг обрушившиеся на семью, приводили его в отчаяние. Восстание, затеянное братом, до смерти перепугало его. Когда на улице шла стрельба, он отсиживался дома. Тем не менее после ликвидации мятежа Петра Игнатьевича несколько раз вызывали к следователю и, хотя улик против него не оказалось, со службы его уволили. Снова пришлось ему сесть за починку сапог. Воспаление легких, перенесенное Виктором в детстве, грозило тяжелыми последствиями. Врач сказал Петру Игнатьевичу: — Мальчик предрасположен к туберкулезу. Деревенский воздух, парное молоко, овощи и фрукты — вот что вылечит его. Петр Игнатьевич вспомнил о своем бывшем денщике. Илья Тарусов, сын богатого мужика, жил с отцом в селе Дворики на юге соседней, Тамбовской губернии. Илья не замедлил ответить на письмо Петра Игнатьевича. Он сообщал, что отец с радостью примет на сколько угодно времени племянника «его благородия», который был так добр к его сыну — простому солдату. В Двориках Виктору довелось стать свидетелем урагана, пронесшегося над Тамбовщиной и названного впоследствии антоновщиной. Вернувшись в Верхнереченск, Виктор старался не вспоминать о том страшном и противоречивом, что ему пришлось пережить и что навсегда осталось где-то в потаенном уголке сознания… Оправившись в деревне после тяжелой болезни, Виктор как-то сразу из мальчишки превратился в юношу. Природа не наделила его ничем особенным, что могло бы бросаться в глаза. Среднего роста, поджарый, с круглой головой, с глазами василькового цвета и чувственной нижней губой, он быстро сходился с людьми, но так же быстро в них разочаровывался. Вспыльчивый, порой взбалмошный, мгновенно загоравшийся какой-нибудь идеей и так же быстро к ней охладевавший, верный в дружбе и легко влюблявшийся, он, по выражению Джонни, был «парнем что надо»… Когда Виктор вернулся домой, к нему тут же нагрянули старые приятели: Лена и Джонни, мешая друг другу, рассказывали Виктору о том, что происходило в Верхнереченске за время его отсутствия. — Живут! — печально сказала Лена. — Скучно, Витя, Прямо не знаем, что и делать. А в городе, знаешь, перемены. Базар открыли — торгуют вовсю! Ресторан на Советской ремонтируют, тоже скоро откроют. — Музыка будет! — восхищенно сказал Джонни. — А об адвокате ты ничего не знаешь? — шепотом спросил он Виктора. — Нет. А что? Лена сурово поглядела на Джонни. Тот покраснел. Виктор все же заставил Лену рассказать все, что она знала о судьбе адвоката. Узнав, что Кузнецов расстрелян в Тамбове, Виктор спокойно продолжал разговор с приятелями. Адвоката он не любил и не жалел о нем. 13 Бурная жизнь адвоката окончилась осенью двадцать первого года. В камере тамбовской тюрьмы, куда еще в июле привезли адвоката, он встретился с другом юности — антоновцем Никитой Петровичем Кагардэ. Никита Петрович Кагардэ, плача и бия себя в грудь, поведал адвокату о своих горестях. — Ты понимаешь, — рыдал он, — не себя жалко, сына жалко. Сынишка у меня в Пахотном Углу остался. Один как перст. Мальчик мой, Левка! Адвоката тронули слезы друга детства. Зная, что смерть неминуема, он решил напоследок сделать доброе дело. «Кто знает, — думал Кузнецов, — что ждет людей на том свете…» Адвокат расспросил Никиту о том, где живет его сын, как его можно разыскать, и тайно переслал жене письмо: «В селе Пахотный Угол, Тамбовской губернии, разыщи сына моего друга Никиты Кагардэ — Льва, возьми его к себе и, если господу будет угодно, чтобы я умер, воспитай и внуши ему, что его отец и друг его отца погибли за свободу». Кузнецова расстреляли на следующий день после того, как он переслал письмо жене. Вместе с ним расстреляли и Никиту Петровича. Кузнецова после смерти мужа жила, не заботясь о завтрашнем дне. Адвокат сумел золото, продукты и ценные вещи припрятать в надежных местах. Он обеспечил жену до конца ее дней. Почти год мадам провела в полном одиночестве, плакала, ходила ежедневно в церковь святой Варвары, служила панихиды по мужу… Вспомнив о завещании мужа, мадам поморщилась, но, побоявшись наказания на том свете, нашла человека и поручила ему разыскать ребенка, завещанного мужем. Человек этот уезжал в Тамбовскую губернию и взялся за плату выполнить поручение Кузнецовой. Через год после смерти мужа, в дождливый осенний день, мадам зашла к Петру Игнатьевичу и рассказала, что ребенок найден и скоро будет доставлен в Верхнереченск. 14 В тот же день вечером к Виктору пришла Лена. Окончив уроки, они сели на ковер перед печкой. Печь топилась. Пламя гудело, из поленьев выступил белый, как молоко, сок. С улицы доносились визги, хохот, крик, густой лай Васьки. — Ты что такой? — спросила Лена Виктора. — Так. Грустно. — Пойдем на улицу. Там Джонни играет с ребятами. — Не хочется. Дождь. — Никакого дождя нет, выдумываешь ты. Пойдем, погуляем! Я тебе покажу замечательный вид! Только что открыла. — Нет, не пойду. — Да что с тобой, Витя? Ты что, болен, а? — Лена положила руку на лоб Виктору. Тот покраснел и неловко отстранил Лену. — Не понимаю, что с вами! — возмутилась Лена. — Андрей ходит мрачнее тучи. Женя куксится. Объясни, что это такое? Может быть, вы поссорились?.. Да ну же, говори! Виктор не знал, что отвечать. Он молчал. Замолчала и Лена. Монотонно тикали часы, отсчитывая секунды. Много часов отсчитали они с тех пор, как было создано общество «пиратов». Город пережил гражданскую войну, голод. Все изменилось кругом, вся жизнь пошла по-другому. Изменились и выросли ребята. Виктор знал, почему мрачен и угрюм Андрей: он влюбился в Женю. И Женя стала совсем барышней, любит покрутиться перед зеркалом… И знает Виктор, почему грустно сейчас ему. Знает, хотя не может, не умеет об этом рассказать. — Не пойму, — продолжала Лена. Она сидела, охватив колени руками и положив на них голову. Пламя окрашивало ее волосы в багряный цвет. — Ничего не понимаю. Как мы хорошо проводили время! На луг ходили, в лес за грибами. Играли в разбойников. Помнишь, как ты меня похищал у бандитов и, когда переносил через ручей, мы оба упали в воду? — Лена грустно улыбнулась. — А теперь скучно стало. Летом мы ни разу не ходили в лес. — Там бандиты бродят, — тихо сказал Виктор. — Брось, пожалуйста. Раньше тоже бродили, да мы не боялись. Андрейка стал скучным, все вздыхает. Ты не знаешь почему? — Н-нет, — нерешительно протянул Виктор. — А погляди мне в глаза! Ну, Витя, ну, скажи правду! — Не могу! — Виктор, чтобы не смотреть на Лену, ковырнул кочергой в печи, пламя рванулось, загудело, с треском полетели искры. — А я знаю. Я теперь все понимаю. У вас девчонки в голове. Андрей влюбился в Женю — верно ведь? И ты влюбился в кого-нибудь? Скажи, Витя, неужели и у тебя девчонки в голове? — Лена хитро посмотрела на своего приятеля. — Давай о другом поговорим, а? — жалобно сказал он, не желая продолжать этого разговора. В последнее время девчонки на самом деле просто не давали ему покоя. Виктор находил в своей парте то цветы, перевязанные голубой ленточкой, то глупейшие стишки про любовь, то записки с просьбой назначить день и час свидания. Он выбрасывал в мусорный ящик записки и стихотворения, а цветы демонстративно дарил Лене. Но была у Виктора одна заветная тайна. Как-то он обратил внимание на Женю. И часто, когда Витя думал о Лене, незаметно вырастал образ Жени и заслонял образ Лены, и мысли двоились между двумя девушками. Витя обвинял себя в легкомыслии, но мечты о Жене приходили все чаще и чаще… — Нет, дружок, не отнекивайся! — сказала после минутного молчания Лена. — Я все знаю. — А если знаешь, зачем спрашиваешь? — сердито оказал Виктор. Лена засмеялась и легла рядом с Виктором. Тот отодвинулся. — Слушай, Витя, серьезно, почему стало скучно жить? Я и про себя скажу. Что-то не так, чего-то другого хочется. Уйти бы сейчас в лес… далеко, далеко. Почему ты теперь не хочешь ходить со мной в лес? Что с тобой? — И она положила свою ладонь на его руку. — Ну, расскажи же! Виктор молчал. Разве он мог сказать ей, что недавно ему приснился сон, будто бы в солнечный день он ждет на лугу Лену. Она спешит к нему. Он видит, как переступают ее голые крепкие ноги, как от бега высоко поднимается ее грудь… Она подбегает, кладет ему на плечи свои голые руки, целует его в глаза, и он чувствует теплоту ее тела и запах ее волос, пронизанных солнцем… Он не мог сказать Лене, что стал любить в книжках места, где пишется о любви, что часто не может долго заснуть, потому что идут какие-то беспокойные мысли, от которых начинает стучать сердце, и сладостная туманная тоска ни о чем подавляет все остальные мысли, чувства, желания. Напрасно он углублялся в книги — в каждой строке чудился намек на что-то, какой-то скрытый смысл находил он между строк. — Ты стал другим, — печально сказала Лена, и Виктору так приятно было слышать ее голос! Он может взять эту теплую руку, очень хочется взять ее и поцеловать в ладонь, но он не смеет этого сделать… — Ты стал букой Витя, ты что-то от меня скрываешь. А что, не пойму. И вдруг она поняла. Через несколько дней после разговора Лены с Виктором приятели собрались у Компанейцев. Справляли день рождения Лены, ей исполнилось шестнадцать лет. Это был чертовски веселый праздник. Виктор читал стихи и всех поразил. Он никогда никому не говорил о своих поэтических занятиях. А тут притащил с собой на именины первый номер рукописного журнала, который почему-то назывался «Юный свисток». В журнале были стихи Виктора. Джонни, завидуя Виктору, тоже решил писать стихи и тут же сочинил в честь именинницы экспромт: Пусть будет пышной в чашке пена, Пусть будет счастлива красотка Лена! Лена сначала хотела обидеться: ей не понравилось слово «красотка», но она не хотела огорчать Джонни. Он один не дичился, не сторонился ее, с ним по-прежнему всегда было весело. Ребята пели, танцевали, ставили шарады. И вот в самый разгар веселья Лена вдруг увидела, как пристально, широко раскрыв глаза, смотрит на нее Виктор. Внезапно Лена поняла, что он смотрит на ее оголившееся плечо. Она вспыхнула и убежала. После этого случая она стала тщательно закрывать шею и руки, полюбила одиночество и неясные мысли… 15 Однажды Лена и Джонни решили сходить на вокзал, посмотреть, нет ли в газетном киоске новых журналов. Киоск обычно открывался перед приходом поезда. Однако на этот раз он был закрыт. Приятели решили дождаться поезда и вышли на перрон. Поезд подходил к вокзалу. Пыхтя и отдуваясь, прошел паровоз. Вагоны, лязгнув буферами, остановились. Ребята посмотрели на сонных пассажиров, которые, гремя чайниками, плелись к будке за кипятком, на носильщиков, напрасно ожидающих работы, и направились к выходу. Около двери кто-то тронул Джонни за рукав и сказал: — Простите. Не знаете ли вы, как мне пройти на Матросскую улицу? Джонни обернулся. Перед ним стоял юноша в грубой крестьянской одежде, с серым мешком за спиной. — На Матросскую? — отозвался Джонни. — А мы как раз туда! Идемте с нами! Юноша поправил мешок, подтянул кушак и пошел за Джонни и Леной. Глава четвертая 1 Мадам Кузнецова полагала, что богоданному сынку, завещанному ей мужем, от роду не больше десяти лет. «В крайнем случае, — думала мадам, — если это какой-нибудь хулиган, я его сплавлю в детский дом». С такими мыслями мадам готовилась к встрече ребенка, о котором адвокат писал в последнем письме. Она жила одиноко, грехи не удавались ей, никто не решался посягнуть на ее прелести. Поэтому она даже с некоторым нетерпением ждала Льва, рассказывала о его приезде всем соседям, знакомым и поделилась своей радостью даже с сенбернаром Васькой. — Вот, Вася, — сказала она старому спесивому псу, — скоро ко мне приедет сынок. Ты будешь играть с ним, цыпочка моя? Осенним дождливым вечером к Кузнецовой ввалился высокий парень с насмешливыми глазами и узкими жесткими губами, пахнущий дегтем и овчиной. — Тетушка, — сказал он, — как бы мне увидеть гражданку Кузнецову? Мадам, скривив губы, ответила, что Лидия Васильевна Кузнецова перед ним. Молодой человек снял шапку и улыбнулся: — Я от вас письмо получил. Меня зовут Лев Кагардэ, я сын Никиты Петровича. Адвокатша ахнула, опустилась в кресло и прошептала: — Боже мой, благодарю тебя… За что мадам благодарила бога, ей не было известно и самой. Она кинулась на шею Льву и зарыдала. Затем она приготовила Льву ванну, вытащила белье мужа, ботинки и костюм. Хотя адвокат был сложен иначе, чем Лев, костюм его в общем сидел на юноше неплохо. Четверть часа вертелся Лев перед зеркалом и остался доволен собою. Пиджак подчеркивал его широкие плечи и сильную спину. Стройный, с самоуверенным бледным лицом, холодными серыми глазами и огромным костистым лбом, он казался старше своих двадцати лет. Мадам, увидев Льва в костюме, заохала, заахала, забегала по квартире, раздражающе громко и отчетливо постукивая каблуками, и говорила, говорила, пока Лев не начал откровенно зевать. Он не спал в поезде всю ночь. Мадам приготовила ему постель мужа, пролив кстати слезу над ней, и позвала Льва ужинать. За ужином она снова разговорилась. Лев слушал ее рассеянно, ел с аппетитом, подкладывал себе, не стесняясь, все новые и новые порции. Затем ушел спать. Утром Лев вышел во двор, около сарая увидел Петра Игнатьевича — тот колол дрова. — Это вы и есть богоданный сынок? — окликнул он Льва и захохотал. Лев тоже рассмеялся. — Ну, как поживает мадам? — вытирая вспотевшее лицо, спросил Петр Игнатьевич. — Спит! — О, поспать она охотница… Разрешите прикурить. Лев предупредительно зажег спичку. — Вас она еще не соблазняла? — Петр Игнатьевич подмигнул Льву. — Нет еще. — Ну, у нее время есть! Они снова рассмеялись. Во двор вошел Виктор. Он удивленно посмотрел на незнакомого лобастого парня. Ветер играл редкими светлыми волосами Льва. — Это мой племянник, Виктор Ховань, знакомьтесь, — сказал Петр Игнатьевич. — А это Лев Кагардэ, так ведь? Тот самый, «богоданный»! Виктор улыбнулся и подал Льву длинные белые пальцы. Лев по-мужски сильно пожал протянутую ему руку. — Вот тебе, Витя, новый приятель. Простите, вам лет двадцать пять? — Нет, около двадцати, — ответил Лев. — А-а, значит, вы почти на три года старше Виктора. — Вы когда приехали? — не зная, о чем говорить, спросил Виктор Льва. — Вчера. — Заходите к нам. Ладно? — Спасибо. Зайду! Виктор сказал дяде, что завтрак готов, и они ушли. Лев осмотрел двор, заглянул в сад. В просвете между деревьями он увидел реку. Вода в ней отсюда казалась застывшей. За рекой лежал луг со сверкающими на солнце большими лужами. Дальше синел лес. Лев прошел в сад и сразу же заблудился в хаосе яблонь, груш, дикой вишни. Он прошел мимо серых потрескавшихся и упавших статуй, перешел мостик через бурлящий ручеек и вдруг услышал стук. Оглянулся, увидел полуразвалившуюся беседку и вошел в нее. За верстаком кто-то работал. Когда дверь хлопнула, работавший обернулся, и Лев увидел рыжего угрюмого парня. — Здравствуйте, — сказал Лев, осматривая комнату, наваленную обломками железа и велосипедными частями. — Здравствуй, — грубо ответил Андрей Компанеец. — Какого тебе черта здесь надо? — Я заблудился. Я живу у Кузнецовой. Вчера приехал. — А-а! — Андрей усмехнулся. — Дитё? — Оно самое. — А курево у тебя есть? Или дети не курят? — Есть. Что вы тут строгаете? — Зажигалки делаю, велосипеды чиню. Работаю целый день, а зарабатываю пустяки! — Андрей выругался. — Плохо! — Сейчас сколько угодно зарабатывай — все равно труба. Вчера коробка спичек стоила сто пятьдесят тысяч рублей, а сегодня уже сто семьдесят стоит. Разор! — Дорого нынче все! — сказал Лев. — Не знаешь, сколько и брать за работу. За масло мужики по два миллиона за фунт просят. Обдираловка. — Их самих обдирают, — возразил Лев. — За пуд муки ста коробок спичек не купишь. — Ну, знаешь, — вспыхнул Андрей, — было время, когда мы твоим мужикам за пуд муки рояль отдавали. Знаем их. Лев замолчал. Андрей снова принялся за работу, бормоча себе под нос проклятия по адресу какого-то Спиридоныча, жулика и сукина сына, взявшего зажигалки и не отдающего деньги. — Тебя как зовут? — спросил он вдруг Льва. — Лев Кагардэ. А вас? — Андрей Компанеец. У меня помощник есть — Сашка Макеев, по прозвищу Джонни. Такая, скажу, башка. Если бы не он — пропадать мне. Вот он топает! Около беседки послышалось сопение, кряхтенье, дверь открылась, и угреватый, наголо бритый парень вошел в беседку. Сбросив на пол куски жести и обрезки труб, он присел на край верстака, снял шапку и вытер вспотевший лоб. — Ну, и жмот твоя Васса, — сказал он. — Нипочем не хотела отдавать. Спасибо Лене — выручила. «Я, говорит, все равно выкину это к чертовой бабушке». — Так и сказала? — Ага. Уж эта Ленка! А это кто? — Джонни недоверчиво посмотрел на Льва и узнал в нем того самого парня, которого они с Леной встретили на вокзале. Лев стоял у двери, курил и, усмехаясь, разглядывал Джонни, его огромные ботинки, бархатные галифе и толстовку, сшитую на рост. — Кагардэ, что ли, твоя фамилия? — переспросил Андрей Льва. — Лев Кагардэ. У Кузнецовой будет жить. — А-а, — протянул Джонни и засопел. Андрей продолжал работать. Джонни подошел к нему и зашептал что-то на ухо. — Но-о! — удивился Андрей. — Здорово! Лев заметил, что мешает, и вышел из беседки, расспросив предварительно, как найти дорогу во двор. У калитки он столкнулся с Виктором, тот шел к Опанасу. — Рощу нашу осматривали? — весело спросил Виктор Льва. — Да, чуть не заплутался. А вы куда? — К одному другу иду. Три месяца не видел. — Приятно встречаться с друзьями. А у меня вот никогда не было друзей. — Ничего, — сказал Виктор ласково, — найдете, — и, распрощавшись с Львом, помчался к Опанасу. 2 — А поворотись-ка, сын! Экий ты смешной стал. — Такими словами Опанас встретил Виктора. Он поворачивал его к себе то лицом, то спиной, щупал мышцы рук, похлопывал по плечам. — Ой, как ты вырос, — изумился Опанас. — Небось девчонки за тобой сломя голову, а? — Да брось ты, да ну брось, — бормотал Виктор и не знал, как спрятать пылающее лицо. Это разглядывание и смущало и оскорбляло. — Да ты не красней, не красней, — подзадоривал его Опанас. — Я ведь все знаю. Все ваши тайны вот где у меня. — Он засмеялся. — И насчет Лены, и насчет всего прочего. — Дам вот я тебе по носу, будешь приставать, — рассвирепел наконец Виктор. — Чего ты ко мне привязался? — Ну, ладно, ладно, не сердись, я шутил. Садись, а я пока побреюсь. Опанас развел мыло, наточил бритву и принялся брить черную, жесткую щетину. Виктор, перебирая и перелистывая книги, кучей наваленные на столе, рассказывал о школе, о друзьях. — Понимаешь, Никола, — сказал он, — так мы хорошо жили раньше. И ужасно скучно живем теперь. Не знаем, куда себя девать. — Ну, а как у тебя дома? — Тоже ничего хорошего, — ответил Виктор. — Что такое? — Дядя Петя начал пить. Да и понятно — и так трудно жить, а тут еще я. Вот кончу школу и уйду… — Куда ты уйдешь, дурачина? — ласково сказал Опанас. — Таких, как ты, везде много! Ну, да ладно, придумаем что-нибудь! Опанас кончил бриться и вышел из комнаты. Виктор оглянулся вокруг. Он давно не был здесь. Ничто не изменилось за это время в жилище Опанаса. В углу стоит чахлая пальма, на листьях ее лежит слой пыли, расшатанная кровать покрыта серым грязным одеялом, мрачные сырые обои еще больше позеленели, в углах висит паутина, на полу валяются изодранные половики, какие-то тряпки, бумаги и книги свалены в кучу, на столе — изрезанная и залитая чернилами клеенка, окно с мутными стеклами не пропускает света… Все, как было!.. И вдруг Виктор подумал, что раньше он как-то не замечал этой грязи, запущенности и неряшливости. Раньше, когда Опанас был скаутмастером и Виктор бывал у него очень часто, ему не приходила в голову мысль, что Опанас учит бойскаутов жить чисто, аккуратно, а сам живет по-скотски. Виктору стало неприятно. Комната Опанаса, такая привычная и примелькавшаяся, предстала его глазам во всем своем безобразии. Казалось, каждая вещь была пропитана какой-то вонью. Эта вонь была, конечно, и раньше, но Виктор не замечал ее. Сейчас он с трудом сидел в комнате. Это открытие так сильно поразило Виктора, что, когда вошел Опанас, Виктор и на него посмотрел как-то иначе. И вдруг он понял, что от прежнего слепого преклонения перед скаутмастером ничего не осталось. Перед Виктором стоял грязный, суетливый карлик, грызущий ногти. Виктору сделалось нехорошо. Он понял, что не может больше сидеть здесь, что должен уйти и собрать свои мысли. Торопливо распрощавшись с удивленным Опанасом, Виктор ушел. 3 После встречи с Опанасом Виктор как-то особенно больно и резко почувствовал свое одиночество. На следующий день, увидев у калитки Льва, он первый заговорил с ним и предложил ему пойти погулять. Они ходили по высокому пустынному берегу. Кна после дождей наполнилась водой; извиваясь, она уходила к лесу. Вдали на до роге, которая бежала по лугу, виднелись крошечные человеческие фигурки. После взаимных расспросов о делах и планах на предстоящую зиму разговор как-то незаметно для Виктора перешел на события того времени. Оказалось, что Лев аккуратно читает газеты и отлично знает, что происходит в стране и за рубежом. Виктор слышал что-то о процессе правых эсеров и попросил Льва рассказать ему об этой партии. — Чепуха, — сказал Лев, — никакой партии не осталось. Дрянь разная. И эсеры дрянь, и меньшевики, и кадеты. Сбежали за границу и грызутся между собой. Фракций в каждой партии по десятку. Сколько членов, столько и фракций. Делать-то нечего, вот и чудят! Лев рассказал Виктору о том, как во Франции Марков второй собрал монархический совет, и члены этого совета уже распределили между собой министерские портфели и посты губернаторов. Лев издевался над монархистами и их вождями. Виктор слушал его с большим интересом. Когда Лев рассказал о том, что монархисты, осевшие по Франции, посылали депутацию матери последнего царя с просьбой назначить блюстителя русского престола, — Виктор расхохотался. — Правда, смешно? — сказал Лев. — И не столько смешно, сколько грустно. Эти дураки не понимают, что им сюда не вернуться. — Значит, по-твоему, советская власть установилась надолго? — Милый! Советскую власть могут спихнуть только силы, которые имеются в стране. Они должны начать, а их поддержат. — Ну, знаешь, вот мой отец попробовал начать, да сам же под пулю и попал. — Что ты говоришь? Расстреляли? — Год назад. — Ну, дай руку! Мы с тобой вроде братьев. У меня тоже отца расстреляли. Лев и Виктор пожали друг другу руки. — Ты думаешь мстить? — прошептал Виктор. — Глупо. Месть — мелочное дело. Не в этом суть. — А в чем же? — В принципе. В конце концов, — задумчиво сказал Лев, — черт с ней, с советской властью. Дело не в названии, а в людях, которые будут сидеть наверху, и в том, что они будут делать. Лев замолчал и вдруг перевел разговор на другую тему. — Что ты читаешь? — спросил он. — Сейчас графа Салиаса и Соловьева. Очень интересно. — Боже мой, какая дрянь! Погоди, вот придут из села мои книги, там мы найдем кое-что поинтереснее. Ну, ладно. Расскажи, что у вас в школе? Виктор начал. Лев вставлял мрачные шутки. Он как-то по-своему, вызывающе резко, оценивал все, о чем рассказывал ему Виктор, и тот удивлялся этому. «В сущности, — подумал Виктор, — Лев прав: школа дурацкая, педагоги виляют и так и этак, и вообще все это скучно и нудно». После этой прогулки Лев стал часто появляться в квартире Хованей. Он присаживался на низенький стул рядом с работающим Петром Игнатьевичем. Тот угощал его папиросой, и начиналась долгая беседа о всякой всячине; в ней принимал участие и Виктор. — Сегодня ко мне приходили какие-то евреи, хлебный заем предлагали, — сказал однажды Петр Игнатьевич, когда Лев зашел к нему. — Три миллиона семьсот тысяч рублей за пуд. — А деньги когда? — осведомился Лев. — Сейчас. — Ну вот, и обманут. Деньги возьмут, а когда за мукой придете, скажут, что она не три миллиона стоит, а пять. — Преувеличиваете! — Ничего не преувеличиваю, — сказал Лев. — Нынче в газете о «живой церкви» пишут, — сказа Петр. — Витя, принеси газету! Виктор вышел, через минуту вернулся с газетой и передал ее Льву. Тот развернул газету и увидел огромный заголовок на всю страницу: «Камни заговорили». Внизу были напечатаны воззвание попов-живоцерковников и отчет о съезде духовенства «живой церкви» под заголовком: «Церковная революция в Верхнереченске». В отчете рассказывалось о том, как попы свергли епископа-тихоновца Агафангела и избрали из своей среды нового архиерея. Тут же была напечатана заметка о том, что попы из кафедрального собора, руководимые протопопом Савеловым, решили новому архиерею не подчиняться, а «живую церковь» объявили сектой и «сосудом дьявольским». — Что это значит, Лева? — спросил Виктор. — Почему это они вдруг разделились? Кому это нужно? — Кое-кому нужно! — сказал Лев и подмигнул Петру Игнатьевичу. — Разделяй и властвуй! — усмехаясь, сказал Петр Игнатьевич. — Правильно. А эти длинноволосые дураки не понимают. — И я ничего не понимаю! — вздохнул Виктор. — Тут вот говорится, что попы за советскую власть, а вот тут пишут, что они не хотят отдавать золотые вещи для голодающих. В селе Никольском нашли золотые чаши и Евангелие в навозе. Какая гадость. Люди голодают, а они в навоз суют золото! Правда, безобразие? Лев не ответил Виктору, и разговор перекинулся на пустяки. Скоро мадам позвала Льва обедать и он ушел. 4 Лев стал в семье Хованей своим человеком. Он стал помогать Петру Игнатьевичу: наделал ему я запас деревянных гвоздей, разбивал кожу, вымоченную в воде. Присматриваясь к тому, как работает Петр Игнатьевич, Лев скоро постиг несложную мудрость ремесла, стал ставить заплаты, подбивать набойки. Работая, Лев и Петр Игнатьевич вели разговоры о городских делах, о диспутах попов с Луначарским, который раза два наведывался в Верхнереченск, о потухающем голоде, о гастролях московского театра Семперантэ. Театр этот Льву очень понравился, а Петр Игнатьевич ругал его последним словами. — Вы настоящего театра не видели, — говорил он. — Вот побывали бы в Художественном — это театр! Господи боже мой! Чего стоит одна «Синяя птица»! или «Братья Карамазовы»! или «Царь Федор»! Спектакль шел два вечера, и сидели мы на нем, как зачарованные. По три дня стояли в очереди за билетами. А какие актеры: Качалов, Москвин, Леонидов, Книппер! А режиссеры: Станиславский, Немирович! Их весь мир знает! Виктор вздыхал. Он часто говорил с Леной о Москве, о Большом театре, о Художественном… Но Москва казалась им далекой, мечта попасть туда — несбыточной. Лев замечал тень, набегавшую на лицо Виктора, и принимался рассказывать что-нибудь смешное, ядовитое. Петр Игнатьевич и его племянник смеялись до упаду. Но иногда Лев становился молчаливым, курил, слушал Петра Игнатьевича, порой прерывал его каким-нибудь замечанием, и рассказ Петра Игнатьевича приобретал как бы иное освещение. Петр Игнатьевич снова с недоумением рассматривал этого парня, лобастого, бледного, редковолосого — словно он начал плешиветь с первого дня своей жизни. — Ну и фрукт, — говорил Петр Игнатьевич после ухода Льва. Петр Игнатьевич полюбил Льва: с ним можно было, как с равным, поспорить и услышать от него много интересного. В запасе у Льва имелось неограниченное количество смешных и похабных, трагических и нелепых рассказов. 5 Лев быстро подружился с Андреем и Джонни. Он оказался парнем на все руки. Для Андрея он выдумал новую конструкцию зажигалки. Джонни он поразил смелостью в разговорах со взрослыми, своим всезнайством и свободным обращением с девушками. Скоро Джонни уже не чаял души в «Левке». Виктор даже ревновал Льва к Андрею и Джонни; общество Кагардэ стало для него необходимостью. Он делился со Львом всеми тайнами и однажды прочитал стихи, посвященные Жене. На другой день Лев, увидев стихи на столе Виктора, ухмыльнулся и спрятал бумажки в карман. Лене не понравились глаза и усмешка Льва. Впрочем, она никому не говорила о своих впечатлениях, подумав, что внешность обманчива. Женя не раз просила Виктора познакомить ее со Львом, но тот под разными предлогами все оттягивал это знакомство. Однако сам же Виктор и ускорил развязку. Как-то, месяцев пять спустя после приезда Льва в Верхнереченск, Виктор сказал ему: — Почему бы тебе не поступить в школу? Все-таки пригодится! — Это идея. Чертовски скучно! Утром Лев сходил в школу, переговорил с Саганским, тот назначил ему испытания. Лев в течение недели сдал их и поступил в последнюю группу, в которой учились Виктор и его друзья. В тот же день Лев познакомился с Женей. — Витя так много о вас говорил, что я просто сгорал от нетерпения познакомиться с вами, — сказал Лев, внимательно разглядывая Женю. Взгляды их встретились. Женя вспыхнула и подумала, что Виктор имел все основания не показывать ей своего товарища. 6 Ребятам на самом деле жилось скучно. Мастерская Андрея влачила жалкое существование, заказов почти не было, люди перестали нуждаться в зажигалках, — на рынке появились спички. Школа Андрею надоела. Надоели ему и исполкомовские дела. Комсомольцы чинили всякие неприятности. Виктор после одной атаки комсомольцев принужден был уйти из культурно-просветительной комиссии. Хотя место Виктора заняла Лена, но это была явная сдача позиций, и Андрей совсем забросил исполкомовскую работу. Лена увлекалась естествознанием, пропадала с Колей Зориным в лесу и с Виктором встречалась редко. По-видимому, она догадывалась, что Виктор переживает внутреннюю борьбу между чувствами к ней и к Жене. Никола Опанас, зная обо всем этом, решил предложить ребятам новое занятие. Однажды он зашел к Андрею. Васса недолюбливала его и впустила в квартиру неохотно. Андрей читал, сидя на диване в «детской комнате». Комната была большая, но темная, стены прокоптели, во многих местах зияли дыры — памятники былых увлечений ребят стрельбой. У окна стоял стол. На нем валялись полусломанные тиски, обрезки труб, бесчисленное количество пустых патронов, бутылки из-под кислот, книги, тюки приключенческих журналов, старые куклы с выбитыми глазами и оторванными конечностями. Ребята не разрешали Вассе притрагиваться ни к чему к комнате. Собственно, это даже была не жилая комната, а своего рода лаборатория, где дети работали, читали и занимались. — Что читаешь? — спросил Опанас, влезая с ногами на диван. Диван был удобный, большой, на нем помещалось десять человек. — Партизанские повести. Какой-то новый писатель — Всеволод Иванов. — Интересно? — Очень. Я, по совести говоря, новых писателей не люблю, а вот этого читаю с удовольствием. Тут у него смешной такой герой есть — Кубдя. Выдумать же — Кубдя! — Ну, как дела? Что в школе? Андрей вдруг рассердился, встал, шаркая туфлями, прошел к окну, закурил, взлохматил рыжие кудри. «Здорово вырос парень, — подумал Опанас, — от скуки куда хочешь пойдет». Опанас не ошибся. Андрей подумывал бросить школу и куда-нибудь удрать, лишь бы встряхнуться. — Знаешь, Андрей, гляжу я на вас всех, и зло меня разбирает! Ходите вы как потерянные. Честное слово. — А что делать! Проклятая дыра. Друг другу надоели. Уехать некуда. Ну, что делать, когда мы кончим школу? Куда деваться? Кем быть? — Да, трудно, — сказал, разглядывая грязные ногти, Опанас. — Трудно даже тем, кто университет кончает. Работы нет. Чем дальше, тем хуже. Особенно, скажу тебе, трудно будет интеллигентной молодежи. Вопрос стоит так: либо оставаться недоучкой, либо совершенствоваться особым способом. Только ведь это полумера. Андрей стряхнул пепел в осколок снаряда и перебил Опанаса. — Ты говори напрямик! — сказал он. — Чего ты крутишь вокруг да около? — Ах так? Хорошо. С тобой я могу говорить, как со взрослым. Я знаю, ты поймешь меня. Мне кажется, Андрей, у вас, — я говорю о тебе и о подобных тебе, — пути карьере закрыты. С комсомолом вам не поладить. А вне его — путей нет. То есть пока-то они еще есть, остались еще разные щелочки. Но скоро и их замажут, поверь уж мне! — Диктатура! — Андрей скривился. — Вот именно — диктатура, — засмеялся Никола. Хорошо. Значит, есть два выхода: гнить в этой дыре письмоводителем или проситься в комсомол. — В комсомол не примут. Мы пытались. — Правильно. Да ты молодец! — закричал Никола. На ходу понимаешь!.. Но можно и третий путь найти… — Прорубить! — пробормотал Андрей. Он яростно ерошил рыжие волосы. — Так, так, именно прорубить, — азартно продолжал Опанас. — Ты не думал об этом? А? «Ага, вы нас не пускаете. Так, черт возьми, мы пробьемся силой. Мы вас заставим считаться с нами». Рабочий класс имеет свои организации. Пожалуйста! Очень приятно! Но почему бы не иметь этих организаций и интеллигенции? А? Легальные, заметь, совершенно, совершенно легальные! Только для объединения, для поддержания духа, понимаешь? Сначала кружки самообразования, физического совершенствования, спорта, одним словом — развитие… Опанас говорил быстро, горячо. — Конечно, придется помолчать, принимать в кружки с разбором, иначе, ты понимаешь, — задушат. Оно и понятно. Кому охота уступать хоть четверть своих благ? А? Ты как думаешь? Сначала придется работать тихохонько, создавать кружки осторожно, может быть, даже с некоторой конспирацией. А потом… Ха-ха-ха… Вот так обрадуем мы их, когда соберем где-нибудь съезд этих кружков и во весь голос предъявим свои требования. А? Здорово? Андрей и Никола дружно смеялись, хлопали друг друга по плечам. — Назовем это «Кругом вольных людей». Как тебе нравится? — предложил Опанас. — Хорошо, очень хорошо, — сказал Андрей, — очень звучно: «Круг вольных людей». Здорово. Оказалось, что у Опанаса уже приготовлена программа «Круга», структура руководства, шифрованная азбука для переписки внутри организации, придуманы звания для руководителей, знаки различия. Это задело Андрея. Ему показалось, что Опанас обыграл его. Ему думалось, что зачинщиком этого дела наравне с Опанасом будет и он. Андрей надулся и попросил Опанаса оставить ему бумаги, чтобы подумать над ними вместе с Леной. Опанас согласился и, заметив, что Андрей чем-то раздосадован, упомянул, что о своей идее он рассказал только Андрею — самому взрослому и серьезному из ребят, что-де он ничего не сказал даже своему любимцу Виктору. В заключение Опанас стал советоваться с Андреем о том, кого можно принять в «Круг». Этот ход Опанаса растопил лед. Никола, раскусив Компанейца, улыбнулся. Андрей ходил по комнате, заложив руки назад, и, глубокомысленно мыча, обдумывал кандидатуры учредителей «Круга». — Я думаю, Виктора можно принять, — сказал он. — Джонни, конечно, и Зорина. Пожалуй, и Богородицу надо взять. А как насчет Жени? — Думаю, можно, — улыбаясь, сказал Опанас. — Заметь, у нее очень удобная квартира. Ты никогда у них не бывал? Там можно будет собираться! — Верно, — обрадовался Андрей. — Теперь насчет Джонни. Знаешь, Никола, не очень-то я его люблю. Больно он заносится. — Андрей натянуто засмеялся. — Пожалуй, и здесь в вожди захочет. Опанас понял Андрея. — Ну, нет, — втайне смеясь, сказал он. — Мы подберем в руководители серьезных людей. — Впрочем, ладно, — решил Андрей, догадавшись, что с Опанасом они сторговались, и он, Андрей, не будет пешкой в новой затее. — А Лену-то мы и забыли! — спохватился Опанас. — Ну, о ней, конечно, спора быть не может. Теперь, Андрюша, ты уж начинай мне помогать. Время не ждет. Андрей обещал обдумать все сегодня же. 7 Опанас пришел к Виктору. Тот ходил на лыжах с Женей в лес и только что возвратился, счастливый и возбужденный. Оказалось, что Женя не такая уж гордая, какой казалась в обществе Лены. Она мило болтала обо всяких пустяках, была ласкова, много смеялась. После недавно перенесенного тифа она ходила кудрявая, как барашек. Ее зеленые печальные глаза и нежные губы очень нравились Виктору. Маленькая, мускулистая, как мальчик, и подвижная, она все больше овладевала ого думами. Виктор не очень нравился Жене, но мысль о соперничестве с Леной, и соперничестве, как она догадывалась успешном, занимала ее. Во время прогулки Женя задала Вите несколько коварных вопросов о Лене. Виктор увильнул от ответа. Они расстались друзьями, и Виктор решился задержать руку Жени в своей дольше, чем этого требовало обычное рукопожатие. Оставшись один, Виктор вспомнил Лену. Он не сказал ей о предполагаемой прогулке с Женей, мучился раскаянием, и это несколько испортило его приподнятое настроение. Опанаса поэтому он слушал рассеянно, ходил по комнате, перебирал книги. Опанас взбеленился, хотел уйти, но Виктор упросил его остаться. С Виктором Опанас говорил совсем не так, как с Андреем. Если с тем он распространялся о всероссийском союзе интеллигентной молодежи, Виктора заманивал главным образом укреплением «братского содружества». Между прочим Опанас сказал: — Ты понимаешь, я ведь с тобой первым делюсь этой мыслью. Понятно? Заметь — я верю только тебе! Виктор дал слово, что не проболтается. Он особенно интересовался всей внешней стороной «Круга» — условиями приема, организацией, шифром. — Только, знаешь, — сказал он, морщась, — поменьше политики. Или даже совсем без нее! Из-за этой политики я без отца остался. — Ну, ясно, господи боже. Что я, дурак, чтобы вести вас черт знает куда? Ты меня обижаешь! — И еще одно: без Джонни я не пойду, ты это знаешь. И чтобы он был на равных правах. — Пожалуйста! Никола, условившись с Виктором встретиться на днях, собрался уходить. Виктор пошел вместе с ним, ему захотелось погулять. Молча шли они мимо покосившихся заборов, низеньких, согнувшихся домиков, окрашенных во все цвета и полинявших, мимо разломанных ворот и колючей проволоки на месте снесенных оград. На стенах домов белели пятна рваных, истрепанных афиш, редкие фонари бросали тусклый свет на тротуары. Виктор любил подходить к окнам и смотреть, как живут люди. Он посмотрел в одно окно и увидел горенку, увешанную желтыми фотографиями. На портрет полуобнаженной красавицы падал странный желтый свет лампады. Лампадой был освещен угол потолка. По стенам металась тень — кто-то молился богу о ниспослании мирных времен, мирной жизни… В другом окне он видел мать, кормившую ребенка. Ребенок перебирал от удовольствия ножонками и пухлыми пальцами хватал мать за лицо, за грудь. 8 …Города наши родные, улицы тихие! Память о вас мы всегда храним в своем сердце. Сладкая тоска порою охватывает нас, и мы спешим в родные места и узнаем и не узнаем их. С сердечным волнением бродим мы по безмятежным переулкам и заглядываем в знакомые дворы. Нас никто не знает здесь, и никого нет здесь из тех, кого мы любили, с кем играли и лазили по чужим садам. Нет и тех, кого целовали мы и кому клялись в вечной любви. Где они, кого любят? Мы отыскиваем нам лишь одним известные скамейки у ворот и сидим на них и вспоминаем былое: милые лица, теплые губы, нежный шепот, заветные мечты… Вздохнув, мы встаем и медленно проходим мимо низеньких, теплых домов, мимо тихих дворов с акациями и сиренью, мимо серых заборов и калиток, мимо нахохлившихся берез. Здесь мчалась юность наша, прекрасная, как первые весенние цветы… 9 Переговоры Опанаса с ребятами окончились благополучно. Лена в «Круг» вошла без восторга. Коля Зорин, серьезно подумав и поговорив с Опанасом о его планах, согласился принять участие в «Круге вольных людей».. Но Джонни заупрямился. — Ну, ясно, — говорил он Виктору, — рыжий будет командовать, тебя тоже не обделят, а я? Вот возьму и уйду в комсомол. Кого-кого, а меня примут! Посмотрим, как без Джонни обойдетесь, черти полосатые! Опанас, которому Виктор передал свой разговор с Джонни, расстроился. Джонни был, собственно говоря, отчаяннее и решительнее всех других. Терять его, имея в виду будущее «Круга», Опанас совсем не хотел. Он лично отправился к Джонни. — Как, ты упрямишься? — сказал он ему. — Ты хочешь отказаться от должности, которую я приготовил тебе? Джонни пропыхтел что-то не совсем понятное, и губы его расплылись в улыбку. Собственно, он не против, он просто желал подробнее узнать, в чем тут дело. Таким образом, в течение недели Опанас завербовал в «Круг» всех, о ком они предварительно говорили с Андреем. В первый раз «Круг» собрался у Жени, в доме ее отца, на Церковноучилищной улице. 10 Еще совсем недавно отец Жени, Николай Иванович Камнев, считался в Верхнереченске уважаемым и передовым человеком. Уважения и трех доходных домов Николай Иванович достиг после многих тяжелых лет. Был он из зажиточней сельской семьи, юношей уехал в город и поступил рабочим на железную дорогу. В свободные от работы часы Камнев много читал и наконец получил должность монтера на электрической станции. Он выписал заочный курс электротехники, учился, недосыпал и недоедал и в конце концов добился диплома инженера-электрика. Потом начались годы стяжания и скопидомства, в чем ему деятельно помогала жена его Варвара Ивановна, взятая Николаем Ивановичем из купеческой семьи. Купив первый дом, Камневы стали подумывать о детях. Варвара Ивановна родила дочь, но роды были неудачными, и Женя оказалась ее первым и последним ребенком. Когда Жене исполнилось три года, Камневы имели уже три дома. Первый, выходивший фасадом на улицу, Камневы сдавали зубному врачу; второй — огромный мрачный домина — был заселен разной чиновничьей мелкотой и приносил большие доходы; третий, который Николай Иванович построил для себя на Церковноучилищной улице, стоял в глубине двора. Балкон дома, летом густо увитый плющом, выходил в сад. Вдоль дощатого забора росли живописные старые вязы, между которыми обычно вешались гамак и качели. Николай Иванович насадил в своем саду малину, груши, крыжовник и яблони, и все это давало богатый урожай; за садом Николай Иванович ухаживал необыкновенно любовно, отдавая ему весь досуг. Досуга же у Николая Ивановича к описываемому времени было много. Два дома у него отобрали. Подряды, на которых он зарабатывал немало денег, ушли в область преданий. Николай Иванович, мечтая о том, чтобы вернуть дома и подряды, знал, что ждать каких-то благ от большевиков нечего. Соответственно с этим Камнев относился и к своей службе в губплане. Он отсиживал свои шесть часов, выполнял то, что ему прикажут, все равно, было ли приказание умным или глупым, полезным или вредным. Сутулый, желчный, он ходил, тяжело двигая ногами и часто дергая унылые бесцветные усы пожелтевшими пальцами. В воскресные дни бродил по базару, скупал часы, картины, мебель, неистово торговался и тащил все это домой, превращая комнаты в склад безвкусных подержанных вещей. Был Камнев страшно завистливым и тщеславным человеком. Дочь он любил, и ему хотелось, чтобы она была первой в городе. В пять лет Женю отдали в музыкальную школу. Однажды Николай Иванович узнал, что с Женей дружит Виктор Ховань, сын некогда известнейшего аристократа. Камнев был чрезвычайно этим польщен и слова не сказал, когда в холодный ноябрьский день в дом к нему нагрянула компания знакомых и незнакомых молодых людей. 11 Собрание началось речью Опанаса. Меньше всего он говорил об истинных задачах «Круга». Дело шло пока о создании кружка. — Все сидящие здесь, — Опанас обвел глазами присутствующих, — будут собираться, читать интересные книжки, вместе ходить на лыжах, ставить спектакли, обсуждать происходящие события. — Виктор недоумевающе поднял брови. — Конечно, — поправился Опанас, — если это будет интересно. Ну, и так далее. Вы сами понимаете, — продолжал он, — что болтать об этом не стоит. Если кто-нибудь захочет ввести в «Круг» своего друга, то сперва посоветуемся сообща, стоит ли его приглашать. Вы понимаете? Все хором закричали, что понимают. Затем Опанас перешел к организационным вопросам. Он предложил название кружка. Название приняли: оно понравилось всем. Остальное, о чем говорил Опанас, было не менее интересным. После собрания устроили танцы. Виктор не отходил от Жени. Лена сидела хмурая и скоро ушла, сославшись на головную боль. Она думала, что Виктор пойдет ее провожать. Он вышел в переднюю и спросил: — Тебя проводить? — Нет, Витюша, оставайся, — деланно спокойно сказала Лена. Виктор заметил что-то неладное в ее тоне, но провожать все же не пошел. Завернув за угол, Лена села на скамейку и горько заплакала. Кто-то подошел к ней и положил руку на плечо. Это был Джонни. — Ты о чем, Леночка? — Так, ни о чем, — прошептала Лена и, уткнувшись в плечо Джонни, зарыдала. До позднего часа Джонни и Лена гуляли по набережной. Они молчали, думая каждый о своем. У Камневых веселье длилось далеко за полночь. Молодежь угостили чаем. После чая снова начались танцы и пение. Разошлись поздно. Виктор пошел провожать Николу. — Да, Опанас, — вдруг сказал Виктор. — Знаешь новость? Все забываю тебе сказать. К адвокатше приехал парень. Помнишь, я тебе говорил? — Помню. Даже видел, кажется! Ну конечно, видел! Худой такой! — Он самый. Замечательный человек, умница! Привести его к тебе, а? — Что же, приведи! — Прекрасный парень. Фамилия только у него странная — Кагардэ. — Кагардэ? — повторил Опанас. — Да, очень странная фамилия. Гм… Кагардэ! 12 «Круг» собирался часто, ребята спорили о книгах, о кинокартинах, а Опанас ловко направлял споры в одно, и только одно, русло: интеллигенция создала все, интеллект — высшая сила, ей и должна принадлежать ведущая роль в мире, а в России в частности. Впрочем, все его разговоры на этот счет были весьма неопределенными. Опанас проверял ребят и зорко следил за тем, чтобы знакомства их не были опасными для «Круга». «Круг» не расширялся, хотя Андрей и лелеял план создания филиала, где бы руководителем был он. «Вот там, — думал Андрей, — я бы уж нашел сторонников». Попытки вести разговоры на анархистские темы в «Круге» были безуспешными: Опанас их явно боялся. Он с ужасом думал о том, что не за горами время, когда чтение у лампы под зеленым абажуром и спектакли не будут удовлетворять растущие интересы ребят. Опанас часто вспоминал советы Одноглазого, но не знал, как их применить. На что-нибудь серьезное ребята были не способны, да на серьезное не был способен и сам Опанас. Массовая организация, которая могла бы противопоставить себя комсомолу, — явно не удавалась. «Круг» можно было расширить, но Опанас боялся делать это. «Каждому в душу не влезешь, — думал он. — Этих я знаю, эти не предадут, а другие? Вот тот же Лев, о котором все они так много болтают. Кто его знает, что это за птица?» И Опанас упорно стоял на своем: Льва в «Круг» пока не принимать. Несколько раз и Андрей, и Виктор, и Джонни требовали, чтобы Лев был введен в общую компанию. Опанас тянул. Из рассказов ребят следовало, что Лев умница, Опанас и сам это знал, он разговаривал с ним несколько раз и понял: Лев на самом деле человек необыкновенный. Вот этого-то Опанас и боялся пуще всего. Он был единственным и полновластным хозяином в «Круге» и не хотел никому уступать своего положения. Завидуя растущему авторитету Льва, Опанас возненавидел его только за одни хорошие отзывы ребят о нем. Он боялся Льва. 13 Виктор впервые в жизни начал зарабатывать. Однажды Саганский вызвал его из класса и спросил, не сможет ли Виктор помочь ему. — А в чем дело? — спросил Виктор. — Понимаете ли, у меня есть знакомый лесник. Он живет верстах в двенадцати от города. Трое детей. Школа далеко. Вот он и просил меня найти человека, который бы сам приезжал к нему. Туда надо ехать на лыжах, а обратно в город его будут отвозить на лошади. Три раза в неделю. Виктор с радостью принял предложение Саганского, взял у него записку к леснику и на следующий день после обеда ждал у ворот Женю — она захотела проводить его до леса. Виктор крепил лыжи, когда пришла Женя. — Ну, что ты копаешься? — закричала она Виктору. — Пойдем! Они пересекли реку, вышли на луг, покрытый ослепительной и ровной снежной коркой, и прибавили шагу. Скоро им сделалось жарко, Женя сняла треух и остановилась. Виктор, услышав, что скрип лыж позади него прекратился, обернулся. Женя подошла к Виктору, воткнула палки в снег и положила руки на плечи Виктора. Зеленые глаза ее были совсем близко, пухлые губы улыбались. Так они, молча, стояли друг перед другом несколько мгновений. Губы Виктора дрожали, словно он хотел что-то сказать и не мог. Потом он почувствовал, что горячие руки обвили его шею. Выронив палки, он притянул к себе Женю и поцеловал ее в губы. Дойдя до леса, они снова остановились. Так они целовались через каждые двадцать шагов. В лесу стало темнеть, и Жене надо было возвращаться домой. На другой день вечером Виктор и Женя были в кино, смотрели «Красных дьяволят». Картина им очень понравилась. Возбужденные, с разгоревшимися щеками, возвращались они домой, обсуждая геройские поступки «дьяволят». Около ворот Женя, поцеловав Виктора, спросила его: — А как же Лена? Виктор зажал ее рот своими губами. — Глупый, — сказала она, — а ты боялся Льва. Ты же видишь, кто мне нужен! Может быть, поэтому вы и не принимаете Льва в «Круг»? Ну, скажи! Нет, ты сначала скажи мне!.. Глупый!.. — прошептала Женя и, крепко поцеловав его, исчезла. 14 На следующий день утром Джонни, Андрей и Виктор пришли в аптеку к Опанасу. Он колдовал над пробирками и весами. Увидев друзей, Никола провел их в маленькую комнату позади аптеки и холодно осведомился о цели посещения. — Почему ты не хочешь, чтобы Лев был принят в «Круг»? — спросил Джонни. — Крутишь ты, длинноносый! Смотри! Никола потер пальцем бледный нос. «Вот оно что! Они требуют?» — Я полагаю, что он может подождать, — сказал он. — А мы полагаем, что ждать нечего! — закричал Джонни. — Интеллигенция! Полагаю… — Т-с-с, — зашипел на Джонни Андрей. — Оставьте вы его, — сказал с досадой Виктор. — Вот что: если Левку не примешь в «Круг», я уйду. Опанас вдруг сдался. — Ну, что же, я не возражаю. Хоть завтра! Ребята собрались снова через неделю. На сбор был приглашен Лев. Он сидел сзади всех, слушал Опанаса, изучал его и был доволен своими наблюдениями. «Барахло, — думал Лев. — Но затея славная. Это как раз то самое, что нужно. Все-таки судьба обо мне не забывает». Глава пятая 1 В жизни Льва, спустя год после его появления в Верхнереченске, произошли неожиданные перемены. Предсказания Петра Игнатьевича оправдались: мадам Кузнецова решила соблазнить Льва. К утреннему чаю она стала появляться в кружевном халате, сквозь который при желании можно было разглядеть все, чем в былые дни мадам Кузнецова прельщала друзей адвоката. Она трясла своими расплывшимися формами, хихикала, закатывала глаза. Когда Лев ложился спать, она являлась к нему, закутывала его одеялом, напрашивалась на объятия. Лев словно ничего не понимал, и мадам была вне себя от ярости. Желания ее росли с каждым днем. Она стала ревнива, под разными предлогами не отпускала Льва из дому, заводила с ним двусмысленные разговоры, старалась, разжечь своими прикосновениями и, наконец, взбешенная его робостью, решила повести дело иначе. «Такой наивный, такой милый, милый ребенок, — думала она, — ему надо помочь!» Однажды, когда Лев уже спал, полураздетая мадам пробралась в его комнату, скользнула под одеяло, обняла его и зашептала: — Да ну же, иди ко мне. Ну, иди, глупый, не бойся! Лев вскочил и испуганно закричал: — Что такое, в чем дело? Мадам что-то пролепетала, хихикнула, закрыла лицо руками и убежала к себе. Напрасно прождав Льва, она все поняла, взбеленилась и решила ему отомстить. Отныне Лев стал обедать на кухне. Мадам кормила его объедками и попрекала, попрекала без конца. Лев решил уйти к бабке. Он узнал, что Катерина Павловна живет неплохо, и решил, что она не прогонит его, тем более что придет к ней не с пустыми руками. Помогая Петру Игнатьевичу, Лев выучился сапожному делу и хорошо зарабатывал. Однажды Петр Игнатьевич пожаловался ему: — Плохо дело, Лева. Кожи нет, приходится переходить на резину. А резину к коже прибивать нельзя — деревянный гвоздь ее не держит, а железный рвет. Вот бы найти клей такой. А говорят, есть… Лев задумался над словами Петра Игнатьевича. Он вспомнил, что в библиотеке отца была книжонка «Резина и каучук». Получив свои книги, он разобрал их, нашел нужную книжку, внимательно ее прочел и две недели возился в беседке, что-то мешая, подогревая, пробуя смесь на вкус и запах. Он извел огромное количество резины, несколько литров бензина и спирта и однажды принес Петру Игнатьевичу пузырек с желтоватой тягучей — жидкостью. Петр Игнатьевич приклеил ею кожу к резине, положил сушить и тщетно пытался потом отодрать одно от другого. Резина словно приросла к коже. — Вот что, Петр Игнатьевич, — сказал Лев, — я вас буду снабжать этим клеем. Секрета его я вам, конечно, не скажу. Это очень сложный состав. Пользуйтесь им, но уговор дороже денег. Вы можете принимать заказы только с десяти ближних улиц. Остальные заказчики мои. Идет? Петр Игнатьевич задумался. — А узнаю, что обманываете, — клей отберу и больше давать не буду. Понятно? Петр Игнатьевич кивнул. Новоизобретенный клей давал Льву возможность просить у бабки приюта не в качестве сироты, а в качестве самостоятельного человека, который приносит в ее дом свою долю заработка. Дело в том, что дядюшка Льва, Валентин, все еще держал близ рынка починочную мастерскую. Впрочем, Лев медлил с визитом: он еще надеялся, что мадам «перебесится». Однако мадам решила довести дело до конца и выжить Льва. Она подружилась с Софьей Карловной, бывшей гувернанткой Виктора. Гувернантка проклинала безбожника Петра Игнатьевича. По ее словам выходило, что он виноват в смерти брата. Она высохла, одевалась во все черное, двигалась, точно привидение. Мальчишки бегали за ней по улице и кричали: — Дикая баба! Дикая баба! Встречая Льва, гувернантка отшатывалась от него, крестилась и крестила вокруг себя воздух. Обе женщины запирались в комнате мадам, и вдова кричала, стараясь, чтобы ее слышал Лев: — Он хам, он грубиян, он мужик! О, боже мой, за что ты меня караешь? Наконец терпение Льва лопнуло. Все зарабатываемые в мастерской Петра Игнатьевича деньги он отдавал мадам. Тем не менее она постоянно твердила, что Лев ее объедает, что он приживальщик и кот. — Что вам от меня надо? — взревел однажды Лев. — Чтобы ты убирался вон, мужик, скотина! — завизжала мадам. Лев пожал плечами. Мадам бросила в него кастрюлю. — Эдак вы убьете богоданного сына. Вас муж на том свете к ответу позовет. — Мой муж был приличный человек, он не знал, что ты хам и подлец. Иуда! Убирайся вон! Или я донесу, что твоего отца расстреляли, что ты сам такой же! — Молчать! — Лев грохнул кулаком по столу, посуда задрожала. — Развалина! Мадам упала в обморок. Вечером Лев пошел к бабке. Катерина Павловна сидела в кухне и пила чай. Она почти не изменилась за эти годы, лишь кожа на лице сделалась желтой и сухой. Лев назвал себя. Бабка пожевала губами и подозрительно посмотрела на внука. — Никиту-то расстреляли? — Расстреляли. — Достукался. Вот и народила сынов, а остался одни Валентин. Ты слыхал, дядя-то Николай тоже помер? — Нет, не слышал. — Сошел с ума и помер. И Антошка помер. Бог наказал, потому что матери не слушались. — Старуха отхлебнула чай из блюдечка и подозрительно спросила: — А ты зачем ко мне? Не жить ли? Жить у меня негде, и кормить тебя нечем. Лев промолчал. — А помнишь, — продолжала, злобно усмехаясь, старуха, — как ты меня матом, матом?.. А ведь щенком был! — Помню, — сказал Лев. — Это вы, что же, к слову или как? — Догадывайся, батюшка, догадывайся! Матом меня, матом… Да еще и попрекнул. Хлеб наш, дескать, старая карга, ешь да еще ругаешься! — Бабка явно выпроваживала Льва. — Прощайте, бабушка. — Прощай. Заглядывай, коли что. Лев прошел в мастерскую к дяде Валентину. Младший брат Никиты Петровича трепетал перед матушкой. Несмотря на явные выгоды, которые сулило изобретение Льва, он отказался поддержать племянника. Распрощались они холодно. На углу Коммунистической Лев встретил Женю. Они остановились, поболтали о знакомых, о делах. Лев попросил разрешения проводить ее до дома. У ворот спросил Женю: — Ну, как у вас дела с Витей? Вы знаете, ведь он вам стихи посвящает. Постойте, постойте, вот они! Лев вынул стихи Виктора, подошел к фонарю и, кривляясь, прочел мальчишеские излияния. — Он у вас хочет руку просить. Он теперь нашел заработок: учит каких-то сопляков и получает в месяц воз дров и четверть молока. Солидно? Женю душил смех. Лев взял ее руку. — Женя, — сказал он глухим голосом. — Может быть, это подлость, но я не могу молчать. Я знаю, что вы любите Виктора. Но я люблю вас. Женя молчала. В первый раз ей так серьезно и сурово объясняется в любви взрослый, умный человек, о котором она так много думала, ради которого лукавила с Виктором. Она прижалась к воротам, словно просила у них защиты, а он держал ее руку в своей и говорил что-то быстро и горячо… 2 Вечером Лев рассказал о своих невзгодах Петру Игнатьевичу. Тот смеялся до колик. — Ну и баба. Ну и темперамент. Екатерина третья! — Сучка такая! Нашла кого соблазнять! — негодовал Лев. — Левка, — укоризненно говорил Виктор, — ну, что ты говоришь! — Правильно говорит! — поддержал Льва Петр Игнатьевич. — Вот что, Лев, ты переезжай к нам, в заднюю комнату. И жить будем вместе и работать вместе. Лев согласился. Они быстро договорились о дележе выручки и о том, сколько Лев должен платить за жилье. Через несколько дней Виктор забрел в комнату Льва. Тот набивал гильзы махоркой. Виктор сел на кровать уронил голову на стол. — Ты что, Витя? — Тоска! Слушай, Левка, почему мы такие несчастные? Подожди… Вот погляжу я вокруг — люди что-то делают, о чем-то беспокоятся, чего-то хотят. Чего я хочу?.. Страшно, Лева, страшно сказать: я тоскую по старому дому. Как мы хорошо жили! Всего было много, все было в порядке. И все разрушено… — Дорогой мой, — Лев похлопал друга по плечу. — Ведь об этом самом я толкую тебе! А ты, чуть что, на дыбы: это-де политика. Все политика, Витя. И жизнь наша — политика. И то, что ты будешь шататься без работы после школы, — это тоже политика. Их политика. Виктор молчал. Лев подсел к нему и заговорил горячо: Да, да, именно их политика. Понимаешь, не пустят нас никуда. Нам закрыты все дороги. У-ух, что бы я ними сделал! — Лев яростно сжал кулаки. — Мы с тобой братья по крови, по крови отцов. И у тебя и у меня другая бы жизнь была, если бы победили не они. — А кто? — устало спросил Виктор. — Кто? — Вот ты, который потерял все! Я! Мне бы стать на твердую землю, я бы вот как вырос! А я стою на болоте, меня вниз тянет. А я никак не найду ту землю и не знаю, где она. Вы еще молокососы, сосунки еще. Вас еще не пробрало, а я пропитался злобой, я жил, рос в ней! И живу ею. А как приложить злобу к делу — не знаю. — И я не знаю, что с собой делать… И с Женей у меня плохо! — А-а, черт! — вырвалось у Льва. — Все-то ты о своем канючишь. Хотя бы один был, хоть бы один настоящий! — Лев ходил по комнате, не замечая Виктора, погрузившегося в печальные думы. Виктор чувствовал, что Женя прячется от него, и не мог понять, в чем дело, почему так изменилось ее отношение к нему. Лев перестал мерять комнату, остановился перед Виктором и, неприятно улыбаясь, посмотрел на него, словно хотел сказать что-то резкое, злое. Но не сказал. — Не горюй, Витя, — деланно-ласковым тоном проговорил он. — Вот поймаю Женю и приведу к тебе. Идет? Никуда ей от нас не убежать. — Он оделся и ушел. Виктор словно неприкаянный бродил по дому. Отдавил ногу сенбернару, тот зарычал. Вернулся в комнату Льва, чтобы взять забытую там книгу. Ящик стола, в котором Лев держал свои бумаги, был полуоткрыт. Обычно Лев не забывал перед уходом запирать его. И вдруг Виктора безудержно потянуло узнать, что прячет Лев здесь. Он открыл ящик, стал копаться в нем. На дне лежали какие-то документы, перевязанные бечевкой, записные книжки. Наверху, прямо перед глазами Виктора, лежал клочок исписанной бумаги. Виктор сразу узнал почерк Жени. Называя Льва «родным мальчиком», Женя просила его прийти к ней в девять вечера. Виктор побледнел, руки его задрожали. Еще никто не обманывал его так нагло, так гадко. Виктор принялся лихорадочно быстро разбирать бумаги, лежавшие в столе Льва. Он искал письма Жени. И тут ему в глаза бросилась бумажка, на которой рукой Льва было написано: «В ячейку комсомола при школе № 1». Дальше следовало заявление, в котором Лев подробно рассказывал о существовании «Круга», о его деятельности, перечисляя имена и фамилии. Увидев свою фамилию, Виктор побледнел. Собрав силы, он заставил себя прочитать заявление до конца. Впрочем, оно не было окончено, — по-видимому, Лев лишь начерно набросал заявление. Виктор выбежал в свою комнату, снова развернул бумажку, скомкал, выскочил в прихожую и, надев пальто, вернулся в комнату Льва, вынул из-под тюфяка револьвер, вышел во двор. Около калитки он встретил Джонни, — отпихнул его и помчался по улице. Джонни бросился за ним. На Советской Виктора остановил милиционер. Виктор пробормотал что-то, оглянулся и побежал к Церковноучилищной улице. Свернув за угол, он отшатнулся: около забора дома Камневых, спиной к нему, стоял Лев и целовал Женю… Виктор, словно слепой, шаря рукой по стене, отошел от угла и снова помчался по улицам. Добежав до реки, поскользнулся и упал. Тут подоспел Джонни и вырвал у него револьвер. 3 На следующий день Виктор ушел к леснику. Льву он оставил записку: «… Лучше тебе уйти от нас». Лев, узнавший от Джонни обо всем, что было накануне вечером, презрительно рассмеялся. В эту же ночь произошли события, разом изменившие все его предположения и планы. Он уже ложился спать, когда услышал возле дома шлепанье ног по весенней грязи. (Снег в городе то таял, то снова падал, превращая тротуары и мостовые в бурую кашу.) Потом хлюпанье ног под окном прекратилось, и Лев услышал приглушенный разговор. Слов он разобрать не мог. В окно забарабанили. Лев приподнял занавеску и увидел Опанаса. Тот манил Льва на улицу. Лев накинул плащ и вышел в сени. — Ты один? — шепотом спросил Опанас. Лев увидел в тени около двери человека. — Все спят. А в чем дело? — Слушай. Надо устроить ночевку этому товарищу Я хотел Макеева разбудить, но раздумал — ты надежней! — Опанас говорил быстро, глотая слова. Льву показалось, что он дрожит. — Он замерзнет в беседке, — сказал Лев. — А кто он такой? — Слушайте, молодой человек, — сказал незнакомый. — Если бы я мог показать документы, я пошел бы в гостиницу. Я друг Николая, стало быть, и ваш друг. — Вот как? Значит, Никола, у нас с тобой общие друзья завелись? — рассмеялся Лев и уже серьезно прибавил: — Пойдемте! Он чиркнул спичкой и пропустил нежданных гостей в комнату. Незнакомец сбросил с себя мокрое пальто, картуз и, грея около рта коченевшие руки, прошел к столу. Это был тот самый Одноглазый, который некогда предлагал Опанасу «работу» и обещал наведаться… Он выполнил свое обещание, хотя ему пришлось для этого сделать немалый крюк. Но иного выбора не было — за ним шли по пятам, и, лишь свернув с прямого пути в Верхнереченск, он обманул преследователей и скрылся. Человек сел за стол. Лев устроился напротив и без церемоний стал разглядывать его. Перед ним был пожилой черноволосый мужчина с военной выправкой. Левый глаз был прикрыт повязкой. «Офицер, — подумал Лев, — шагает, как на параде». — Есть хотите? — спросил он Одноглазого. — Не хочу. — Пить? — Нет. — Курить? — Прошу. — Одноглазый щелкнул крышкой портсигара. — Надежен? — спросил он Опанаса, кивнув головой в сторону Льва. — Я надежней его, — улыбаясь, сказал Лев. — Будьте покойны. Мне не раз доводилось спасать людей вроде вас. Ночью приходили, как и вы. Но те хоть не грубили… — Люди разные, — рассеянно произнес Одноглазый. — Откуда драпаете? — вежливо осведомился Лев. Одноглазый раздраженно повернулся к нему. Тот сидел улыбаясь и подмигивая Опанасу. — Вы мне нравитесь, — сказал Одноглазый. — Я многим нравлюсь. Узнаете — понравлюсь еще больше. А он вам нравится? — Лев с усмешкой поглядел на жалкую фигуру Опанаса. Тот все жался к печке. — «Знаю дела твои, — процитировал гость, — ты не холоден и не горяч. О, если бы ты был холоден или горяч… — Я пойду, — заспешил Опанас. — Вы понимаете, если бы я мог, то, конечно… — Да, да, — с усмешкой проговорил Одноглазый. — Но я никак не могу… — Я понял. Прощайте. Могу сказать на прощание: хорошим провизором вы никогда не будете. У вас нет фантазии. Опанас хотел что-то сказать, но не нашелся и, потоптавшись, выбежал из комнаты. Лев пошел за ним. — Лева, — хватая его за руку, шепнул Опанас, — ради бога… это замечательный… — Ладно, ладно. — Я не мог. Меня подозревают… — Да, да. Я понимаю. До свиданья. — Кроме того… — Да, да. Спокойной ночи! — Лев захлопнул дверь, прикрыл окно газетой. Одноглазый прилег на кровать. — Что делаете? — Где? — Вообще, здесь. — Ах, здесь! Жду. — Чего? — Погоды. — Какая вам погода нужна? — Не знаю. — Скоро будет хорошо в Грузии. — Да, там теперь весна. — Осенью там будет лучше. Одноглазый замолчал. Потом вдруг рассмеялся. — Вы над чем? — Этот, как его, Опанасов, что ли. Ну, и гнусь! Но, оказывается, и гнусь может быть полезна. — Да еще как! Одноглазый внимательно посмотрел на Льва. Тот выдержал его долгий взгляд. — Да нет, я не предам, — сказал Лев. — Спите спокойно. Я свой человек. — Вы наш! — убежденно сказал гость. — Правильно, — подтвердил Лев. Через десять минут они разговаривали как старые знакомые. Лев выложил Одноглазому свои думы о власти, свои сомнения, рассказал о детстве, о смерти отца, тщетных поисках пути к настоящей жизни… — Болтовня! — прервал Льва Одноглазый. — Власть! Честолюбие! Фундамента у вас нет. Детский лепет! Большевики в одном совершенно правы. Борются две силы. Надо быть или с одной, или с другой. Каждому предоставлен выбор. Хочешь быть в середине? Тебя раздавят или заставят принять чью-то сторону. Когда волк бьется с собакой, вокруг не бывает нейтральных. Они бьются все. Если среди них оказался нейтральный заяц, он сломит себе голову. Я вам говорю, Николай Опанасов — заяц, он сломит голову. Вы тоже хотите потерять голову? — Нет. — И не стоит. Она у вас стоящая. — Если бы мне почву… — Опять ересь! Вы в облаках живете или в реальности? — В реальности. — Вам не нравится эта земля? Так найдите новую. — Вот этого-то я и не знаю — где ее найти. — Вам не нравится этот строй? Да? — Да. — Он вас не устраивает? — Нет. — Сердце у вас к нему не лежит? Я вас спрашиваю — да? — Да. — Сказать грубо — вы его не принимаете нутром? Так? — Так. Они хотят сделать всех ровными. Не равными, а ровными. А может быть, я на голову выше их? — Одно из двух: либо они подрежут вашу голову, чтобы она не торчала над всеми, либо вы смените строй, который мешает держать голову, как хочется. — М-да, — неопределенно буркнул Лев. — Ах, вам не нравятся мои слова? Тогда оставьте в покое этот строй и приспособляйтесь к нему. В комнате наступило молчание. Потом Одноглазый сказал: — Учиться вам надо. Хотите? — Хочу. Давно ждал учителя. — Я вас выучу. Вы подходящий человек для нас. Одноглазый долго говорил что-то Льву полушепотом. Потом Лев сходил в кладовую и принес оттуда карту. Гость перечислял города, поселки. Лев все запоминал. Несколько раз Одноглазый называл Грузию, Дагестан, Баку. Спать они легли поздно. Петр Игнатьевич на рассвете выходил во двор и видел свет в комнате Льва. Он хотел было пойти и посмотреть, что делает квартирант, но почему-то не решился. За обедом он спросил Льва: — Лева, кто это у тебя вчера гостевал? — Приятель. В Грузию едет работать. — Вон как… — И меня звал. Там, говорит, виноград, вино, шашлык. Славный парень. — Ну, и что же ты? — А вот думаю. Может быть, махну. — Конечно, поезжай. В твои годы только и поездить. Эх, сколько я исколесил на своем веку! — Пожалуй, поеду. Да-да, именно: надо поездить, — решительно сказал Лев. Вечером он встретил на улице Андрея. — Слушай, — сказал Лев. — Когда же мы примемся за дело? Неужели, черт возьми, тебе не надоели глупости, которые преподносит вам Опанас? Это же слюнтяйство — в такое время обсуждать «Кандида» Вольтера или спорить о том, что ставить: «Горе от ума» или «Ревизора». Нужно готовить другой спектакль, совсем другой. — Какой? — Об этом потом. Прежде всего надо послать к чертовой бабушке этого слизняка Опанаса… — Ну, это ты, брат, перехватил! — Ах, перехватил? Стало быть, вы еще хотите играть? Прекрасно. Я предпочитаю не возиться с перезрелыми сосунками. — Что, что? — Это не о тебе. Ты настоящий, на тебя можно положиться. Джонни еще… Пожалуй, и Лена. Если бы меньше думала о Викторе. — Лена ушла в лес. Джонни притащил ей письмо, она, как бешеная, умчалась. Виктор болен. Лев передернул плечами. — Авось выздоровеет. Слушай, правда, что Богородица из тамбовских? — Как будто. — Где он живет? — На Прямой, дом двадцать. — Ну, пока. Мы увидимся еще. Но говорю тебе, как взрослому человеку: открой глаза, Андрей. Посмотри, что делается вокруг. По секрету: скоро на юге будет очень жарко. Понимаешь? — Вот бы туда! — А не поедешь! Ну? Если приглашу, поедешь? Андрей задумался. — Нет, — сказал он, — не поеду. Отца жаль. Старый он. — Эх, вы. Ну, не осуждаю! Лев ушел. Он спешил к Богородице: тот учился в вечерней смене и вот-вот должен был уйти в школу. Комната, сплошь завешанная иконами, запах ладана и свечей, тусклые, давно не мытые окна, — таково было жилище Богородицы. — Ох, сколько богов у тебя! — пошутил Лев. Белобрысый Богородица нахохлился. — Послушай, — начал Лев, — ты, говорят, тамбовский? — Я-то? — А-а, узнаю саламатника. Из каких мест? — Из Двориков. Лев опешил. — Из каких? — Это на юге губернии. — Врешь? Богородица перекрестился. — А я из Пахотного Угла. Ты что, не знал меня? — Знал. И у нас в селе видел. Ты с отцом приезжал. — Почему не в Тамбове учишься? — Батьку за Антонова в Соловки отправили. Мне в Тамбове жить не дадут. — Ай да псаломщик! Хвалю! Вот что, Мишка, мне нужна твоя помощь. Петра Ивановича Сторожева ты, конечно, знаешь? — Он в Польше теперь. — О! — Правда. — И ты знаешь, где именно он там? — Этого не знаю. — Напиши матери, узнала бы у Сторожевых адрес. Пускай соврет: дескать, амнистию ему друзья хлопочут. Садись, пиши. — Некогда. Завтра напишу. — Пиши сейчас! Богородица написал письмо. Лев прочитал его, поправил кое-что, вставил два-три слова, заклеил конверт и пошел на почту. 4 Пришло письмо из Двориков. Мать Богородицы сообщила адрес Сторожева и передавала от его семьи бесчисленное количество поклонов тому, кто хочет за него хлопотать. Лев усмехнулся, читая это место, поблагодарил Богородицу и сказал, что не забудет его услуги. Вечером он встретил Опанаса… — Мне Андрей говорил, что ты куда-то уезжаешь? — спросил Николай. — Врет. Лев с усмешкой смотрел на бледный нос Опанаса, на его драную, запачканную шинель. Опанас не скрывал своего разочарования. — Впрочем, может быть, и поеду. — Куда? Не тот ли одноглазый тебя сманил? — Что ты! Еду на курорт, на юг, в горы. Поправиться хочу. Веселья, браток, ищу, у вас тут сгниешь от скуки. Ну, как твоя аптека? В следующий раз о чем будем болтать? Опанас с ненавистью глядел на Льва, тот явно издевался над ним. — Скажу по секрету. — Лев увлек Опанаса в подворотню. — Здесь у меня пока ничего не получилось. Но на днях я устрою хай на весь город. — Зачем ты Женьку отбил у Виктора? — спросил Никола. — А от скуки. Да ты о нем не заботься, у него есть утеха. Ты бы и себе нашел, а? Хочешь, уступлю по дешевке Женьку? Опанас ошалело посмотрел на Льва. — Вот я скажу Жене… — Не поверит. Влюблена по уши. А цена недорогая — уйди из «Круга». Тогда я останусь здесь. Так и быть. Ну? — Подлец! — Опанас рванулся, чтобы уйти, но Лев схватил его за рукав. — Постой, поговорим. Куда спешить? Мой вчерашний гость поклон тебе прислал. Но, скажу откровенно, от тебя он далеко не в восторге. — Пусти! — Ну, ладно, крой! «Круг» побереги до меня — понадобится. Опанас ушел. Перепрыгивая через лужи, шлепая по грязи рваными ботинками, он вскоре скрылся за поворотом. Лев смотрел ему вслед и громко смеялся. Прохожие посматривали на него: не с ума ли сошел парень? — С чего это тебя разносит? — спросил его какой-то старик. — Смешно, дедка. Жизнь очень веселая! Дома Лев быстро собрал вещи, уложил их в мешок, вытряхнул содержимое ящика и долго искал те два клочка бумаги, которые сразили Виктора… Хлопнул себя по лбу. Свистнул: — Ой, дурак я, ой, дурак! — Лев озабоченно потер лоб и прошел на половину Петра Игнатьевича. Тот работал. — Виктор не сказал, когда вернется из леса? — Не сказал. Я Лену видел, говорит, что он нездоров. Лев вернулся к себе, написал несколько строк: «Витя, прости, прошу искренно. Не могу объяснить всего. Потом поймешь… Уношу теплые воспоминания только о тебе. Прости. Лев», — заклеил конверт и отдал письмо Петру Игнатьевичу с просьбой передать Виктору, когда тот вернется. — Я уезжаю, Петр Игнатьевич, — весело сказал он. — Куда? — Я же говорил! — В добрый час! На уроках Лев сосредоточенно думал о чем-то, вынимал из кармана исписанные листки бумаги и что-то добавлял, зачеркивал, переставлял. На большой перемене он разыскал Джонни. — Слушай, Сашка. Когда Виктор поправится, ты передай ему: Лев, мол, сказал: «Ну, и слава богу!» — Хорошо, передам. А ты что? Не увидишь его, что ли? — Может, не увижу. — И побежал разыскивать Женю. С ней он говорил недолго. Она тотчас ушла домой. Лев вернулся в класс — начинался урок литературы. Посмотрев на вкатившегося в класс кругленького, плешивого Саганского, Лев жестко улыбнулся. «Ну, будет ему вздрючка! — подумал он. — А может быть, не стоит? Ну, нет, к черту, Лев Никитич!» — Ну-с, дети, — прошамкал Саганский, — сегодня, как я уже предупреждал, будем писать сочинение на вольную тему. Пожалуйста, любая вольная философская тема. В классе зашуршали тетради, потом все стихло, слышался только скрип карандашей. Лев вынул написанное, еще раз перечитал все сначала. Через час он сдал учителю «Трактат о подлости». 5 «Что такое подлость? — такими словами начал Лев свое сочинение. — Под этим понятием люди подразумевают одно или совокупность действий, направленных во вред человечеству или группе людей. Мальчишкой я крал яблоки у старой и бедной, полуслепой старухи. Она поймала меня на яблоне в своем саду и сказала об этом матери. Меня выпороли. Тогда я решил отомстить бабке. Однажды ночью я забрался к ней в огород. Там росло много тыкв. Тыквы я мелко изрубил топором. Старуха была убита: тыквами она кормилась всю зиму и кормила свинью. Еще пример. Высшей подлостью у людей считается личная неблагодарность. На этот счет в одной умной книге сказано так: «Если ты подберешь на улице голодную, больную собаку, накормишь ее и станешь с ней ласково обращаться, она никогда тебя не укусит. В этом вся разница между человеком и псом». О том, какое огромное противоречие заложено здесь, я скажу ниже. Итак, вот два примера человеческой подлости. В каждом из них есть две стороны, которые при ближайшем рассмотрении сводят понятие о подлости к нелепости. А именно. Не разруби я тыквы, бабка продала бы за бесценок свою свинью и осталась бы на зиму с одними тыквами. Почему? Потому, что ее кратковременное горе возместилось с избытком: сердобольные бабы нанесли ей тыкв гораздо больше того, что я уничтожил, чего они не сделали бы, не будь этого случая; она смогла выкормить свинью и продала ее с прибылью, а на вырученные деньги купила картошку, и капусту, и все то, чего не смогла бы купить, не будь с моей стороны подлости. Второй пример — насчет собаки и человека. Совершенно верно: собака на «подлость», то есть в данном случае на то, чтобы укусить своего благодетеля, не способна. Но это и отличает ее от человека, это и возвышает человека над скотиной. А может быть, накормленный человек «укусил» благодетеля именно за то, что он накормил его, за то, что он видел его падение, указал ему на эту грязь, в которой он валялся и в которую придется возвратиться, так как всякому благому делу есть предел. Еще один пример. Достоевский в «Подростке» приводит характернейшую «мерзость». Какие-то юноши, встретив чистую девушку, наговорили ей всяких гадостей, то есть в общих чертах рассказали девушке, что собой представляет жизнь. Рассказали грубо, сально. Однако девушка узнала все, что она бы не скоро узнала, и это рассказанное юношами, несомненно, пригодилось ей впоследствии. Стало быть, никакой мерзости здесь нет и не было». Развивая эту тему, Лев приходил к выводу: «Стало быть, по-моему, подлость — понятие искусственное, индивидуальное, расплывчатое, не подлежащее изучению и введению в какие-то формулы и рамки, то есть понятие ненаучное, лишенное логики и единых законов и, главное, само себя уничтожающее. В случаях, которые мы с вами разобрали, мы видели, что те, кого зовут «подлецами», на самом деле есть не презрения, а наоборот, уважения достойные люди». 6 Случилось так, что заведующий губоно в этот день зашел в школу, пожелал ознакомиться с сочинениями учеников старших групп и Саганский, чтобы похвастаться, дал ему почитать трактат Льва Кагардэ — самого развитого, по его словам, ученика в классе. Сам он трактат прочитать не успел. Заведующий губоно, ознакомившись с сочинением Льва, приказал распустить школу на неделю. Саганского от заведования школой отстранили, а Льва исключили из школы. Впрочем, Лев не знал о шуме, который поднялся вокруг его «трактата». Однако надо думать, что он написал его не без умысла, потому что прямо с урока литературы зашел домой, взял вещевой мешок, поспешно простился с Петром Игнатьевичем… На вокзал он поспел как раз к поезду. Его провожала только Женя. Она плакала. Лев утешал ее, обещал скоро вернуться в Верхнереченск, просил быть верной, клялся в любви. Он не показывался в Верхнереченске несколько лет. Где он был эти годы — никто не знал… Часть вторая Они вступают в море тьмы, дабы исследовать, что в нем.      Нубийский географ Глава первая 1 Из дневника Лены Компанеец 1924 г. Февраль, 7-е число. Сегодня масса, масса всяких происшествий. Во-первых, прибежал Джонни и рассказал мне такие ужасы, что я не решаюсь верить. Но он божится, клянется. Оказывается, вчера Виктор увидел, что Женька целуется со Львом Кагардэ и хотел себя застрелить, но Джонни, который все видел и следил за Витей, вырвал у него револьвер. Слава богу, в нем не оказалось пуль. Витя плакал и рассказал Джонни под честное слово свою тайну, но Джонни все-таки нарушил слово и рассказал мне — молодец какой! Оказывается, Женька перед тем, как влюбиться в Льва, влюбилась в Виктора и целовалась с ним и упросила, дрянь такая, познакомить ее со Львом, да и изменила Виктору. Я это предчувствовала, я знала, что это так будет. Ну и хорошо! Теперь я забуду обо всем и начну заниматься, буду работать с Колей Зориным. Но Женьке никогда, никогда этого не прощу. О Вите не знаю что и думать. Нет, и его не прощу никогда! Февраль, 11-е число. Пишу наспех. Сейчас получила письмо от Виктора. Он уехал к Алексеевичу в лес, там заболел. Алексеевич примчался верхом и привез мне письмо. Витя просит прощения, говорит, что он негодяй и достоин самого жалкого презрения. Как он красиво умеет писать, господи, просто никак нельзя удержаться от слез. Я долго решала, что же делать, и даже хотела посоветоваться с Андрейкой, но он ходит ужасно мрачный. Папа тоже мрачный. Вчера, убирая папин кабинет, я нашла в книжном шкафу бутылку водки. Неужели? Нет, не может быть. …Ну, я решила поехать в лес к Вите. Да, еще новость: Лев написал какое-то глупое сочинение, его уволили из школы, но он еще раньше куда-то уехал. Женька плачет. Поделом! Поплачь теперь одна! Сентябрь, 26-е число. Ой, как давно я ничего не писала! Со мной творится что-то непонятное. Я хожу как потерянная и все мечтаю, мечтаю. Я хочу любви глубокой и чистой, но как сильны у нас предрассудки. Я люблю и вместе с тем делаю каждый шаг очень осторожно, боясь показать тому, кого люблю, мое чувство. Зачем так? Витя выздоровел от одной болезни (так он называет увлечение Женей), и я это знаю, но не могу ему сказать прямо всего. А ведь это было бы лучше для нас обоих. Но как можно девушке открываться первой в том, что считается безнравственным? Я делаю это не из гордости, это глупо, но не могу иначе, я хочу, чтобы он начал первый. А может быть, у него нет никакого чувства? Может быть, он и не думает обо мне? Может быть, снова у него повторится «болезнь»? Мне нужно заниматься, ведь скоро прости-прощай школа, но голова моя занята не тем, и я ничего не могу делать, я хочу чего-то определенного. О Льве Кагардэ ни звука. Женька — как в воду опущенная. Жалко ее, но пускай. Дрянь этакая, хотя бы первая подошла, может быть, тогда… Опанас ходит веселый, довольный. Он собрал «Круг» и рассказывал, что в Грузии поднялось восстание против большевиков, что будто бы князь Николай Николаевич занял Кавказ и война начнется вот-вот. Я спросила его: «Чего же ты радуешься, ведь люди будут гибнуть». Витя закричал, чтобы Опанас перестал наконец говорить разные мерзости, а Андрей заметил, что если великий князь сунет свой нос в Россию, он первый пойдет в Красную Армию, так как «если выбирать между князем и Советами, то он выберет Советы». Вот до чего дошло! Опанас побледнел и ушел, точно испугавшись чего-то! Сентябрь, 28-е число. Я поступила в драмкружок. Декабрь, 5-е число. Вот новости так новости. Коля Зорин влюбился! И в кого! В Марусю Маркову! Господи! Ну и нашел пару. Даже немного обидно. Хотя об этом гадко думать, он мог бы найти другую. Конечно, Маруся Маркова совсем уж не такая дура, как болтают, просто она легкомысленная, но как она увлеклась Колей, не понимаю. Ведь он ни о чем не умеет говорить, кроме как о своих растениях, корнях, минералах и логарифмах. Но он ее очень любит, это я знаю. На днях Коля мне рассказывал, что он привел Марусю к себе домой, познакомил с матерью и отцом и заявил, что это будущая его жена. Вот так Коля! А ведь сколько девчонок на него посматривали. Какой переполох сейчас у Бузнецовых! Декабрь, 10-е число. Сестры Бузнецовы, как мне рассказывал Джонни, решили: «Маруся Коле не пара. Но раз он ее выбрал — что делать. Надо ее развивать. Коля просто так ничего не делает». И вот теперь Верины и Бузнецовы срочно подружились с Марусей, таскают ее всюду за собой, пичкают книгами, лекциями, музыкой, заставили даже рисовать. Бедная Маруся! Она не знает, что и делать. Андрей называет ее «образцово-показательным придатком Коли Зорина». Коля, вероятно, обо всем этом не знает. Показал бы он им! 1925 г. Январь, 20-е число. Господи, сколько происшествий! Во время каникул мы, выпускники, ездили в Москву. В Москву мы собрались ехать все, но этого сделать не удалось. Виктора не взяли. Зачем они его озлобляют? Я плакала, так мне было нехорошо, и успокоилась только в дороге… Ехали замечательно — в товарном вагоне — целых два дня. Время в Москве мы провели чудесно. Все эти дни мне помнятся, как сон. Мы были в МХАТе, смотрели «На дне». Играл сам Качалов. Я плакала, как никогда. Потом были в Театре революции. Я очень устала в последнем акте — не знаю почему. Ходили мы в музей и в Третьяковку — вот где замечательно! Я до сих пор помню кровь на пальцах Иоанна Грозного. Были в Мавзолее Ленина, и, когда выходили оттуда, мне стало очень грустно. Потом мы смотрели храм Спасителя и собор Василия Блаженного, Лобное место. Перед отъездом мы с Колей сходили в Первый МГУ и узнали, что на стипендии рассчитывать трудно. Они маленькие, и дают их не всем. В общежитие попасть тоже трудно. Говорят, что пять тысяч студентов живут бог знает как. Столовая не успевает кормить всех. Господи, как вспомню я обо всем этом, становится тяжело. Ведь через несколько месяцев мы кончаем школу. Что делать? И вообще настроение дрянное. Поездка наша кончилась нехорошо. Маруся вдруг дала Коле отставку. Теперь она с Джонни. И этого, значит, от меня отняли! Январь, 29-е число. Болтали, будто бы Коля после истории с Марусей хотел повеситься, но отец вытащил его из петли. На днях я гуляла с Колей. Ему очень тяжело, но о самоубийстве он и не думал. Все это враки. Он хочет уехать в Москву, сейчас он много занимается. Я его спросила, как он будет там жить. — Раньше много хуже жили и учились, — сказал Коля, и глаза его как-то по-особенному заблестели. Почему я люблю не его, а Витю? Апрель, 2-е число. Вчера я чуть не попалась. Витя, провожая меня домой, остановился около ворот и сказал: — Мне надо тебе сказать очень важное. Я ждала. Он молчал. — Да ну же, говори, — начала я теребить ого. А он вдруг улыбнулся и сказал: — Я пошутил. Сегодня первое апреля, никому не верь. Я хлопнула калиткой и ушла. Фу, какая я злая! И злая и бесхарактерная! Все-таки я простила на днях эту Женьку. Она прикинулась такой несчастной, она так тоскует о Льве, ей так стыдно перед Витей и прочее и прочее. Она разревелась; разревелась, конечно, и я. Потом я стала ее утешать, она воспользовалась моими словами, жалостью и вот, здравствуйте пожалуйста, снова в подругах. Апрель, 16-е число. Почти весь день пробыла в больнице у папы, ему очень плохо. Как мы могли этого не заметить? Как я могла этого не знать? Но он очень хорошо скрывал и никогда не являлся домой таким или приходил, когда мы спали. А эта дура Васса молчала. В палате четверо тяжелобольных. Я подаю им пить, кладу грелки, подаю плевательницы. Больные такие ласковые. Мне приятно думать, что я им нужна, что, не будь меня, они лежали бы без помощи, потому что сиделка все куда-то убегает. Когда я ходила от одной кровати к другой, мне казалось, что жизнь моя создана недаром, что она имеет цену и смысл, и я была счастлива. Всех мне было жаль, и всех я одинаково любила. Я много думаю теперь: кем я буду? Мне хочется ухаживать за больными и за детьми, а ничего этого я не умею делать. Нет у меня никаких талантов. Вот Витя — действительно талантливый. Он пишет такие хорошие стихи. Что я умею? В драмкружке я ничем особенным не выдаюсь — сижу и суфлирую. Драмкружок работает замечательно. Джонни молодец. В кружок приняли по его настоянию Марусю, и она оказалась такой артисткой — хоть в театр. Говорят, скоро у нас будет свой настоящий режиссер! Апрель, 18-е число. Все идет по-старому. Я молчу, и Виктор молчит и выводит меня из терпения. «Круг» собирается редко, Опанас почему-то после отъезда Льва (так и неизвестно, где он, даже Женька клянется, что не знает) стал сначала очень энергичным, мы собирались часто, а сейчас он как пришибленный. Восстание в Грузии было совсем не такое огромное, как говорил Опанас. Газеты пишут, что там восставали кулаки и помещики, чтобы вернуть свою силу. Ну и, конечно, их разбили. Апрель, 22-е число. …Драмкружок наш очень хороший. У нас уже есть свой руководитель Сергей Сергеевич Зеленецкий, дядя Жени. Он был когда-то в партии эсеров, его судили и выслали к нам. Он очень странный, масленый, всех нас зовет по имени-отчеству, на «вы». «Добрейшая Елена Сергеевна!» — говорит он. Или: «Прекраснейшая из девушек». Витя с ним дружит, так как Сергей Сергеевич работает в газете, заведует там литературным отделом. В газете было уже напечатано шесть стихов Вити. Как мне стыдно и неудобно, что я не понимаю их. Какие-то они странные, точно сухая вода. (Ну и выдумала словечко — «сухая вода»!) Витя возомнил себя настоящим поэтом и из драмкружка ушел. Это он сделал зря — из него бы вышел, как говорят, хороший актер. Но у нас есть очень способные ребята. Джонни, например, замечательно играет разных толстяков, дядюшек, купчиков. О наших спектаклях часто пишут в газете и всё хвалят и хвалят. Мы часто играем в военном клубе у красноармейцев. Они такие непосредственные и так быстро приходят в восторг. Один командир все время просит разрешить ему проводить меня домой. Я хохочу, а он сердится. Никого я не хочу, кроме Вити. Вот ведь я какая странная! Май, 13-е число. Опять прошло бог знает сколько времени, и я не заглядывала в дневник. Итак, скоро я свободна и все мы разлетимся, кто куда. Что ждет нас после школы? Я не знаю, что буду делать, да и все тоже. На днях был «Круг». Никола говорил очень умно о том, что нам везде закрыты дороги. Он читал газету о безработице. Андрей рассказывал, что на бирже делается бог знает что. Джонни, который хотел поступить на «Светлотруд», утверждает, что скоро завод будет закрыт, так как нет какого-то металла, что ли. Что же будут делать все эти люди? В городе и так масса нищих, беспризорников, а в ресторанах, говорят, идут кутежи, нэпманы проживают тысячи. Опанас все говорил и говорил о том, что надо действовать, как вдруг вскочил Андрей и заорал: — Ты все болтаешь, ты скажи, что надо делать? Опанас был страшно растерян, и мы разошлись в очень гадком настроении. Май, 19-е число. Опанас выдумал какое-то новое дело. Сейчас он, Андрей и Виктор о чем-то секретничают в папином кабинете… Записано 20-го утром. …В ту самую секунду, когда я писала: «в кабинете», сзади подошел Виктор и поцеловал меня в шею. Я вскочила как ужаленная. Он стоял красный, не зная, что делать. Я не могла ничего сказать ему, во рту у меня пересохло. Он обнял меня и поцеловал в губы. Он сказал, что любит только одну меня. Мы выбежали на улицу и целовались в сквере до часу ночи. Ребята нас искали, но мы не откликались. Боже мой, как я счастлива, как все это хорошо окончилось, как я люблю его! Мальчик мой родной, дорогой, милый, мне хочется смеяться, скакать и обнимать всех! Не могла заснуть и ворочалась в постели почти всю ночь. Сейчас в доме все спят. Неужели когда-нибудь был человек счастливее меня? 2 В этот, самый счастливый для Лены день Опанас пришел к выводу, что, если он не примет быстрых и решительных мер, «Круг» лопнет и возродить его будет невозможно. Ребята кончали школу, а он знал, что, если их не объединить чем-то снова, как до некоторой степени объединяла школа, они разбредутся. Опанас, конечно, понимал, что не «Круг» сможет удержать ребят. Андрей и Джонни хмуро молчали, когда Никола начинал свои нескладные разговоры, Лена явно скучала, Богородица был злобен и все требовал «настоящего дела», а Виктор по-прежнему резко сопротивлялся, когда Опанас пытался говорить о политике. И вместе с тем политика, конечно, была. Под видом чтения книг, рефератов и бесед Опанас втолковывал ребятам, что жизнь их не имеет перспективы, что они лишние люди. Иногда злоба Опанаса на окружающее пробивалась наружу. Тогда он говорил резко, даже страстно, и Андрей с удивлением рассматривал его трясущуюся фигуру. Но Опанас быстро угасал. Он боялся. Боялся ребят, боялся, что о нем знают, воображал, что о нем… там все знают… Часто, возвращаясь откуда-нибудь вечером, он делал неожиданные повороты, шел через дворы по известным лишь ему тропинкам. Он хотел было написать программу «Круга», но не мог придумать места, где бы мог держать написанное… И ничего не написал. Как-то поздно ночью Андрей встретил Опанаса с женщиной подозрительной внешности. Никола не брезговал проститутками, хотя и кричал о моральной чистоте и целомудрии. На следующий день Опанас пытался выпутаться, стал говорить Андрею, будто он сбивал со следов преследователей, при этом жалко улыбался, и Андрей почувствовал, как поднимается в нем омерзение к бледноносому карлику. Он болезненно морщился, когда Опанас начинал излагать туманные перспективы «Круга», затем принялся откровенно насмехаться над ним, вставлять колкие замечания. Опанасу приходилось молчать. Однако Опанас все еще пытался спасти «Круг», на что-то еще надеялся, считая, что события в стране развертываются в благоприятном для него направлении. — Заметь, — сказал он как-то Андрею. — Борьба партии с троцкистами ослабляет ее бдительность ко всему, что делается вокруг. — А мне кажется, наоборот — усиливает… — Э, да не то, не то, идиот, понимаешь, с одной стороны, конечно, усиливает, но с другой… Они сейчас заняты внутрипартийными делами куда больше, чем иными… — Загнул! — Фу, черт! Я тебе говорю: сейчас есть все возможности, чтобы расширять нашу работу. К тому же интеллигенция… — Золото! — мрачно вставил Андрей. — Постой, постой. Интеллигенция, мне кажется, начинает понимать, насколько призрачна сила, которой она подчинялась. Осознав это до конца, она восстанет. Вот и надо готовиться. А ты, Андрей, перехлестываешь и дуришь. Надо выжидать. — Мне надоело выжидать! — пробормотал тот. — Мне надоели твои теории, твоя трусость. Я уеду. Ну вас к дьяволу! — Вот если бы Лев приехал, — мечтательно протянул Джонни. Андрей взял его с собой к Опанасу. Он выровнялся за эти годы, зачесывал волосы назад, носил толстовку с дюжиной складок и вообще держался как взрослый. Опанас привскочил. — Этот идиот хорошо сделал, что смылся, — закричал он. — Испортил вас, наделал глупостей, и черт с ним, слава богу, что его нет — этого пройдохи и авантюриста. — У него была хоть какая-то цель, а что есть у тебя? — мрачно заметил Андрей. — Слушаю я тебя и ни черта не понимаю. Хотя бы когда-нибудь ты рассказал нам, собственно, к чему ты стремишься? Вот я имею цель — анархию. Этот вот — со мной согласен. А ты? Ты кто? Монархист? Кадет? Или просто ни рыба ни мясо? — Ну-ну-ну, потерпи! — Опанас засопел. — Я вот скоро кое-что расскажу вам… — Ты уже давно это обещал. Все время мы слышим одно и то же: республика интеллигентов, демократия, счастье. А как до всего этого дойти, ну как? — Я считаю, что об этом рано говорить. Сейчас надо организовываться, собирать людей. Но осторожно. — Пошел ты к черту! Кто пойдет к тебе, когда ты сам не знаешь, чего хочешь? Все чаще и чаще такие споры стали кончаться руганью и ссорами. Опанас ухватился за драматический кружок. На спектаклях кружка стали появляться артисты и режиссеры городского драматического театра. Местная газета хвалила драмкружок, где все было поставлено всерьез. Новый руководитель, Сергей Сергеевич Зеленецкий, оставил в кружке только действительно способных ребят, и такие спектакли, как «Бедность не порок», «Женитьба», гремели в городе. Но кружок вот-вот должен был рассыпаться: все его участники кончали школу. Джонни уже готовился пышно сыграть последний спектакль. 3 Недели за две до окончания учебного года Опанас пришел к Андрею. Васса с отвращением посмотрела на его грязную, пропотевшую рубаху, которая вылезала из-под старого ремня, на истасканные, запачканные штаны. — Тебе кого? — грубо спросила она Опанаса. Тот трепетал перед этой огромной, сильной женщиной и, зная, что она его ненавидит, старался с ней не встречаться. — Я к Андрею. — Шляются тут, пола не намоешься! Ноги вытри! Опанас поспешно вытер подошвы своих стоптанных башмаков о половик, хотя на улице было сухо (стоял май), и прошел в комнату. — Недотепа! — пробурчала вслед ему Васса. — Не к Леночке ли подбирается, вахлак несчастный? — И с грохотом сунула в угол самоварную трубу. — Я тебе за Лену башку откручу, байстрюк ты этакий! Васса боготворила Лену. Глядя на нее, она вспоминала покойную Анну Михайловну. Лена была очень похожа на мать. Она выросла, порывистость, грубоватость, мальчишеские ухватки ушли вместе с годами. Была Лена из тех девушек, что «не красивы, но милы». С ясным открытым взглядом, чистым лицом, спокойными и ласковыми губами, с чуть заметным пушком, покрывающим ее смуглые щеки, плотная, высокогрудая, она переняла от матери ее медлительную, спокойную поступь, унаследовала ее золотые косы. Она дышала здоровьем, внутренней сосредоточенностью; смеялась, когда ей было весело, хмурилась, когда на сердце было нерадостно, но у нее не было, как у Андрея, внезапных вспышек гнева, веселья или ипохондрии. Ей пошла впрок дружба с Колей Зориным. Он приучил ее к строгой последовательности в решениях и выводах. Возня с растениями возбуждала в ней все большую любовь к природе, а увлечение математическими формулами воспитало настойчивость и внимание к мелочам. Постепенно она сделалась настоящей хозяйкой в доме, научилась вести счет деньгам, шила и вышивала, хотя и ненавидела эти занятия, гладила, варила и стирала, спокойно выслушивала сплетни Вассы, потому что понимала ее желание отвести с кем-нибудь душу. Вечером, раздевшись, перед тем как лечь в постель, она иногда задумчиво смотрела на себя в зеркало, поглаживала рукой свои груди с маленькими темными сосками. Потом внезапно розовела от смущения, быстро гасила свет и бежала к кровати. Сон не приходил, желание думать о том, как все это будет, когда она по-настоящему полюбит и выйдет замуж, — подавляло девичью целомудренную стыдливость. Так она лежала порой час, другой, губы ее были полуоткрыты, она улыбалась своим мечтам, счастью, которое ее ожидает. Она была уверена, что ее ожидает счастье. Но она знала также, что счастье само не приходит, его надо взять. Поняв однажды, что каждая человеческая жизнь целесообразна и нужна, Лена решила учиться во что бы то ни стало, чтобы жизнь ее была полезной для людей. И она училась, но, не замыкаясь в книгах и в школе, — любила жизнь, и Виктора, и отца, и домашние заботы, и каждый новый день. Она нравилась многим — не только Опанасу. Коля Зорин после разрыва с Марусей тоже потихоньку вздыхал о ней. Но Опанас и не думал признаться Лене в своих чувствах. Он знал, что Лена сторонится его. Что касается Коли, то Лена рассказала ему о своей любви к Виктору; Коля страдал, но, не желая портить отношения с Леной, молчал. Впрочем, и тот и другой стали очень часто бывать у Компанейцев. …И на этот раз Опанас застал Колю Зорина у Андрея. Они сидели, углубившись в шахматы, Андрей обернулся и угрюмо кивнул Опанасу. Коля, не отрываясь от доски, помахал в воздухе рукой. Молчание длилось минут десять. Опанас заглянул в комнату Лены — там было пусто. Андрей подмигнул Коле, тот улыбнулся, переставил фигуру и радостно потер руки. Андрей вскочил и резким движением смешал шахматы. Коля весело засмеялся. — Черт ты этакий! — закричал Андрей. — Ну хоть бы один разок поддался! — Ну, брат, нет, от меня пощады не жди! — Что нового? — обратился Андрей к Опанасу. — Новости. И заметь — потрясающие! — «Заметь, заметь!..» Я все хочу что-нибудь дельное за тобой заметить и, хоть убей, — никак! Коля усмехнулся. — Я слышал, ты в вуз едешь? — обратился к Коле Опанас. — Вот уж напрасно. Ничего не выйдет. Либо не пустят, либо с голоду подохнешь. — А что ему здесь делать? Твои декларации слушать? — фыркнул Андрей. — Эх, и надоели они! — Вообще, — вмешался Коля, — политика не моя сфера. Я у Василия Ивановича месяца два занимался политграмотой, хотел нагнать ребят. Спорили мы с ним, много читали. Нестоящее это дело! Не в политике истина. — Ну конечно, — рассердился Андрей, — истина в твоей траве. Давно известно! — И напрасно издеваешься над травой, — обиделся Коля. — Дурак! Не понимаешь — не суй нос. Скотина! — Сам скотина! — Да ну вас к черту, — крикнул Опанас. — Ну-ну, продолжай, — обратился он к Коле. — Проповедуй истину! Заметь, Андрюша, — проповедник! — Вот и стану проповедовать. Истину ищут ученые, а политики им мешают. — Не то, не то, — вмешался Андрей. — Не политика, остолоп: в организации вся беда, в государстве. Государство без законов существовать не может. А законы — это уж прощай свобода. Если хочешь свободы, надо уничтожить то, что производит законы, то есть государство. А уничтожит государство только анархия. — В сущности, мне все равно, что будет вокруг меня, — задумчиво сказал Коля. — Лишь бы вы не мешали моим опытам. Такие вот идиоты, вроде вас, помешали Архимеду решить его последнюю задачу. А может быть, он разгадал бы тайну мироздания? Такого огромного человека убил какой-то дурак. Странно, ей-богу. Пожалуй, ты прав, Андрей. — Ты почему на «Круге» не был? — спросил Колю Опанас. — Знаешь, я больше ходить к вам не буду, — насупившись, ответил Коля. — Я уже сказал Андрею об этом. Во-первых, мне это не нравится, во-вторых, я уезжаю, в-третьих, не тем занят. Послушай, Андрей. — Глаза Коли заблестели от возбуждения. — Я раскопал чертовскую штуку. Оказывается, понимаешь, только пять процентов всех растений земного шара побывали в руках ученых. Пять процентов! А? Ведь это бог знает что! Что же есть в остальных девяноста пяти? Да там, вероятно, колоссальные богатства! Такие, что и подсчитать нельзя! — Ну, а что нам-то от этого? — Опанас уставился на Колю бесцветными глазами. — Как что? Ведь это значит, можно весь мир обогатить! Ведь это, ведь это… Ну, я просто не представляю себе колоссальности всего этого! Понимаете, черти, можно найти растения и для пустыни и для севера. — Огородник! — презрительно отозвался из угла Виктор. Опанас вздрогнул — он не видел его. Виктор сидел в кресле. Высокая спинка кресла закрывала его. — Подумаешь, благородное дело — картошку сажать! — продолжал Виктор. — Ты уж молчи, — закричал Коля, — ты картошку каждый день ешь, а есть люди, которые годами ее не видят. — Да? А по мне хоть бы совсем ее не было. — Не слушай его, — успокоил Колю Андрей, — он дурака валяет. Напустил на себя черт знает что! — Ну, и аллах с ним! Нет, Андрей, конечно, я нашел для себя дело и работу. Копаться в этих девяноста пяти процентах и находить среди них полезные, нужные растения — это и будет мое занятие. — Дело, Коля. Чувствую, что дело! — Андрей с уважением посмотрел на приятеля. — Поступлю в вуз, поучусь, добуду где-нибудь кусок земли, буду ездить, искать новые растения, примусь облагораживать их. А уж вы политику разводите! — Коля усмехнулся. — Но не мешайте мне! — Ну, и черт с тобой, катись! — вспылил Опанас. Беспричинная острая зависть к Коле вспыхнула в нем. Этот спокойный, ясноглазый юноша нашел свою дорогу, он знает конечную цель ее, а для него все скрыто в тумане и ничего, ничего не видно вдали… Андрей удивленно посмотрел на Опанаса и перевел взгляд на Колю. Тот пожал плечами. — Вот что, — резко начал Опанас, — я к вам за делом. Слушайте — новая идея. — Ну-ну, — усмехнулся Андрей. — Я пойду, — сказал Коля. — Погоди, может быть, понравится и тебе, — примирительно сказал Опанас. — Может быть, моя идея интереснее твоей. — Нет, моя лучше. У тебя хорошей идеи не может быть, Опанас. Ты — извини меня — мешок с трухой. До свиданья. Коля ушел, но на лестнице встретил Лену, вернулся, и они долго говорили о чём-то у нее в комнате. Тем временем Опанас рассказывал Андрею и Виктору о своей новой идее. 4 Вот что произошло. Накануне Первого мая Опанас пошел на праздничный вечер в клуб железнодорожников смотреть спектакль школьного драмкружка. В конце спектакля Опанас услышал разговор: — Жаль, если эта труппа развалится, — сказал кто-то. — Сюда бы еще двух-трех хороших актеров, и готов театр. Никола обернулся и увидел Сергея Сергеевича Зеленецкого. Опанас подхватил мысль, вскользь брошенную Сергеем Сергеевичем. Превращение драмкружка в театр спасало «Круг», укрепляло его и вообще сулило столько выгод и преимуществ, что Опанас прямо в антракте подошел к Зеленецкому, познакомился с ним, и они долго говорили о судьбе драмкружка. Сергей Сергеевич обещал сделать для будущего театра все, что в его силах. Разговаривая с Андреем о привлечении драмкружковцев в театральную труппу, Опанас несколько раз подчеркнул, что эта идея принадлежит ему и что, мол, Коля, утверждающий, будто у Опанаса не может быть хороших идей, просто мальчишка. Виктор принял предложение Опанаса восторженно. — Это будет здорово! — закричал он. — Правда, Андрей? — По совести говоря, я не вижу ничего особенно хорошего, — сказал Андрей. — А ты пойди на биржу труда, поищи что-нибудь лучше. Сегодня в газете пишут — нужны пять каменотесов и два ассенизатора. Займись физическим трудом. — Бледный нос Опанаса покраснел. — Плохие шутки, — рассердился Андрей. — Я не шучу, — закричал Опанас, — пошли вы к черту! Я уйду, и делайте, что хотите! Но Опанас не ушел. Они долго сидели, обсуждали дела будущего театра. Через несколько дней в газете появилась пространная статейка о выдающемся школьном драмкружке. Однажды на спектакль кружка пришли люди из губоно и губпрофсовета. Женя Камнева покорила сердце одного из гостей, ответственного работника губоно, и он пообещал не допустить развала кружка. Андрей принял предложение Опанаса без особого восторга. Но делать ему было нечего. Мастерская влачила жалкое существование — каждый безработный со «Светлотруда» успешно конкурировал с «самодельными слесарями», как Лена звала Андрея и Джонни. Андрей ходил мрачный, нервничал, кричал на Вассу, то и дело ссорился с Леной и отцом. Однажды Андрей пришел к обеду злой-презлой: финотдел, узнавший о мастерской, прислал своего агента и тот потребовал уплаты налога. Денег у Андрея не было; он не знал, что ему делать. Мрачный, он сидел за столом и молчал. Сергей Петрович читал газету. — Зачем ты ее читаешь? — раздраженно спросил отцу Андрей. — Все там врут! — Что с тобой? — удивилась Лена. — Ничего. Понимать кое-что начал! — Смотри не взорвись! — Сергей Петрович подмигнул сыну. — Вижу, кипишь! — Вот погоди, все эти разговоры о социализме кончатся тем, что большевики позовут варягов. Самим им из трудностей не выползти, страна гибнет. — Стало быть, за спасителями дело? — ехидно спросил Сергей Петрович сына. — Кто же нас спасет? Уж не те ли, что за рубежом околачиваются? Андрей рассвирепел. — Да кто их пустит сюда? Анархия, вот что спасет страну. Если, черт возьми, сейчас начать действовать, мужик обязательно возьмется за топор. А уж если он скинет этих правителей, то других над собой не потерпит. И этих скинет и варягов не пустит. Сергей Петрович видел в Андрее свою юность, любил его подзадоривать, и тот начинал тогда выкрикивать бессвязные фразы о всеобщем пожаре, в котором сгорит насилие. Отец и Лена останавливали его, но Андрей, не слушая их, поносил Опанаса, вспоминал Льва и готов был идти в бой хоть сейчас. Особенно кипятился он, когда отец заводил речь об Украине. Запорожская Сечь, по мнению Андрея, была идеалом анархистского порядка. Лена никогда на Украине не была, ее представление об этом крае сложилось из рассказов отца и романов Мордовцева. Как и Андрей, Лена представляла себе, что, не будь большевиков, Украина была бы чем-то вроде Запорожской Сечи и они всей семьей уехали бы туда, где белеют мазанки, где парубки и девчата поют по вечерам грустные песни, где так очаровательны вишневые сады и так ласково солнце. Впрочем, думы об Украине занимали Лену редко. Гораздо в большей степени ее беспокоили семейные неурядицы. Жить становилось все трудней, на счету была каждая копейка. Отец пил. Андрей был озлоблен и не находил места. Мастерскую пришлось закрыть. Васса вздыхала. Виктор ничего не зарабатывал, и домашняя жизнь его была невыносимой. Забот и огорчений было так много, что Лена порой забывала о самой себе, о своей любви и своем будущем. До окончания школы оставались считанные дни. Что будет дальше, она не знала. Все надежды ее были на театр. Глава вторая 1 Шел месяц за месяцем, наступила осень. Бесшумно падали с деревьев листья, и так же бесшумно, серой чередой тянулись бледные, короткие дни, возникали в тумане и в тумане пропадали. Потом как-то сразу ударили морозы — тысяча девятьсот двадцать пятый год шел к своему концу. Верхнереченцы, жившие доселе интересами своих да двух-трех соседних дворов, стали с утра уходить к газетным киоскам и ждать там часами прибытия московских газет. В столице в те дни заседал Четырнадцатый партийный съезд. Хотя газеты подробно писали обо всем, что делалось и говорилось на съезде, сплетен и слухов о выступлении новой оппозиции было бесконечно много. Странное зрелище представляли собой в те дни очереди за газетами. Бывшие чиновники в форменных фуражках, изрытых молью; дворяне, потерявшие именья и прочие блага жизни, попы в засаленных рясах, какие-то облезлые старушки в мятых капорах, купцы, не сумевшие «попользоваться» нэпом, бравые старики в высоких галошах и серых шинелях со следами знаков отличия — все они безгласно толпились около торговцев газетами, перемигивались, жевали губами, кряхтели и, получив газеты, озирались по сторонам, прятали их в карманы и быстро уходили. В домах, где жили все эти остатки буржуазного мирка, часто стали произноситься имена Троцкого и его подручных. Потеряв надежды на иноземцев и на генералов, адмиралов и атаманов, эти люди все свои чаяния возложили теперь на оппозицию. — Началось, жена, — торжествующе говорил Николай Иванович Камнев. — Вона, что делается! Ну и ну! Давно пора! — И, читая газету, качал головой, причмокивал, пощелкивал пальцами, то и дело вскакивал от восторга со стула. Со своим приятелем инженером Кудрявцевым, бывшим землевладельцем, Николай Иванович подолгу обсуждал открывающиеся перспективы. — Ты понимаешь, — втолковывал он Кудрявцеву, — ты пойми, дурья голова, чем это пахнет? Ты умный человек или пень? — И Камнев дергал себя за вислый желтый ус. — Если ты умный человек, то должен понимать: нам с тобой все это дело — светлый христов праздничек. — А тебе что от того? — бубнил Кудрявцев, исключительно трусливый старик. — Как чего! Ах, брат, да ты и верно — пень! Пенек ты! — Ну и что? — Вот, скажем, завтра они скажут: стоп! Социализма покамест не строить. Смекай, что от того будет? — А что? — А то, что все обратный ход получит! — И Камнев захохотал. — Такой камуфлет выйдет — держись! И вдруг те самые люди, на которых Николай Иванович так рассчитывал, появились в Верхнереченске. Изгнанные московскими и ленинградскими организациями, разоблаченные, полные злобной решимости какими угодно средствами бороться с партией, они разъехались кто куда. Николай Иванович имел теперь все возможности осуществить свою мечту и подружиться с теми, на кого он втайне рассчитывал: в Верхнереченск из Москвы приехал некто Богданов, личный друг и помощник крупного вожака троцкистов, рослый, склонный к полноте человек лет сорока. Богданов ходил несколько дней по городу и брезгливо крутил носом, взирая на верхнереченскую ветхость и запущенность. Поселился он на Холодной улице, вскорости женился на племяннице своей квартирной хозяйки, бойкой, востроглазой Юленьке, и стал заводить знакомства. Приятели нашлись и в ячейке губпрофсовета, к которой губком прикрепил Богданова. (В те времена троцкисты еще не были изгнаны из партии. Они даже пропагандировали открыто свои взгляды!) Новым знакомым Богданов потихоньку втолковывал, что все происшедшее на съезде отнюдь не разгром оппозиции, что вожаки, мол, собирают силы, скоро ударят как следует и вообще начнут перестраивать строй на свой лад. Некоторых из верхнереченских обывателей, болезненно себялюбивых, алчных до земных радостей, готовых на все ради положения, Богданов распалял всяческими посулами, ядовито высмеивая при этом Верхнереченск, «эту вонючую дыру». Он расписывал прелести столичной жизни, обещая перетянуть в Москву всех, кто будет стоять за оппозицию. Затем Богданов сошелся с секретарем губкома, о котором было известно, что он «пошатывается». Пользуясь покровительством секретаря губкома, ротозейством и беспечностью иных губернских работников, Богданов успешно обделывал свои дела. Ему дали работу: он был назначен начальником уголовного розыска. Явившись в розыск, Богданов устроил чистку сотрудников, уволил под разными предлогами коммунистов, на которых он не мог надеяться, и насажал своих приятелей. Уголовный розыск, таким образом, превратился в верхнереченский филиал тайного троцкистского центра. Богданов под видом служебных командировок часто стал отлучаться из города в уезды, где занимался отнюдь не преследованием правонарушителей. Через два месяца после своего назначения Богданов отличился, раскрыв одно преступление, которое весьма беспокоило губком. Из Уваньской уездной типографии было похищено два пуда шрифтов и разная типографская мелочь — валики, тиски… Богданов разыскал преступников. Ими оказались якобы местные спекулянты, которые, украв шрифт, переплавляли его и продавали охотникам. Металл был найден, найдены были валики и прочее украденное из типографии имущество. Правда, валики и другие предметы в типографию не были возвращены: они остались в розыске в качестве вещественных доказательств для будущего суда. Однако суд не состоялся: спекулянты убежали из-под стражи, и хотя Богданов поклялся найти их, но розыски ничего не дали. После раскрытия этого дела Богданов стал пользоваться в губкоме безграничным доверием. Но тут с секретарем губкома случилась неприятность. Партийные организации губернии уличили его в конспиративной связи с троцкистами и сняли с работы. На его место был избран Сергей Иванович Сторожев. 2 Сергей Иванович вел в столице большую партийную работу. Когда ему предложили поехать в Верхнереченск и заменить секретаря губкома, он удивился. — Мне кажется, — сказал он секретарю ЦК, когда тот вызвал его к себе, — я мог бы быть более полезен здесь. — Во-первых, — ответил секретарь ЦК, — вам известно, что город стараниями некоторых людей доведен до агонии. Город в развалинах. Сейчас это болото, а известно, что черти заводятся именно в болотах. Надо очистить город от «чертей». — Понимаю. — Но это не все. Город надо возродить. Там есть огромные лесные массивы. Найден торф. В городе большое железнодорожное депо и инструментальный завод. По пятилетнему плану в Верхнереченске предполагается большая стройка. — Я отказываюсь от своих слов. Сергей Иванович протянул секретарю руку. — Еду послезавтра, — сказал он. — Желаю удачи. Уже в Верхнереченске Сергей Иванович узнал о назначении Алексея Силыча, бывшего председателя Пахотно-угловского ревкома, начальником губернского политического управления и очень этому обрадовался. 3 Закрыв мастерскую, Андрей Компанеец стал на учет биржи труда. Сделать это ему удалось с большим трудом — подростков, только что окончивших школу, биржа не регистрировала. В семье была явная нехватка денег, и Андрей решил до выяснения вопроса о театре пойти в любое учреждение, хотя бы делопроизводителем. Дома все равно делать было нечего. Книги ему опостылели. Табак был на исходе, Лена раз навсегда отказала ему в деньгах на папиросы. Он отнес в комиссионный магазин охотничье ружье и как-то утром собрался пойти узнать, не продано ли оно, а потом потолкаться на бирже. Ружье еще не было продано, и Андрей — злой и хмурый — побрел на биржу. Верхнереченская биржа труда представляла собой огромное приземистое здание. Внутри оно было похоже на сарай. Половина стекол в окнах выбита, наружная штукатурка обвалилась, на уцелевших кусках ее углем написаны похабные слова. Пола никогда не мыли, оставшиеся целыми стекла не протирали. Уборщица в засаленном халате торговала семечками — ей было не до уборки. Громадный зал биржи был разгорожен решетками из грубо обтесанного дерева. Отделения примыкали к фанерной стене, которая делила зал на две половины. В одной собирались безработные, в другой работали служащие биржи. В фанерной стене были прорезаны маленькие окошечки. Над ними висели грязные бумажонки с надписями, сделанными от руки: «чернорабочие», «слесари, токари, кузнецы», «работники конторского труда». Безработные собирались на биржу с утра. Многие часами стояли, прислонившись к решеткам, изрезанным перочинными ножами, другие сидели на корточках около стен и разговаривали друг с другом, потягивая едкую, дешевую махру… Когда Андрей пришел на биржу, люди слонялись по двору, заходили в зал, снова выходили во двор. Некоторые сидели в комнате, которая называлась красным уголком. В этой комнате стояли стол, накрытый бурой скатертью, и несколько скамеек без спинок. На столе валялись две-три газеты. За столом сидел седоусый, сердитый на вид рабочий. Это был довольно известный в Верхнереченске человек, бывший одно время членом горсовета, рабочий «Светлотруда» Антон Антонович Богатов. Антон Антонович нес тяжкую ношу с тех пор, как женился. Народил он с женой кучу ребят, нимало не беспокоясь, сможет ли их вытянуть. И все-таки тянул, растил, кормил, был заботливым отцом, всех детей выучил грамоте. Жилось ему трудно. Надо было беречь копейки, думать о завтрашнем дне, более тяжелом, чем сегодняшний, потому что ребята росли и требовали кто чего… Антон Антонович крутился, как белка в колесе. Он знал десятки разных ремесел и подрабатывал то тут, то там, но весь заработок уходил, как в прорву. Люди искренне удивлялись, как это Антон Антонович не запил? Душу свою Антон Антонович отводил в вечном ворчании. Он ругал царя, потом ругал Керенского, потом стал ругать директоров, инженеров, мастеров, своих товарищей. К ругани его привыкли, зная ее корни, жалели человека, помогали ему. Забота о семье и жизнь, как в заколдованном кругу, не мешали Антону Антоновичу прятать у себя в пятом году революционеров, носить на баррикады оружие, бить при случае околоточных. В семнадцатом году Антон Антонович полез на заводскую трубу и прикрепил там красный флаг. В девятнадцатом взял винтовку и охранял от белогвардейцев, занявших город, железнодорожную станцию. — Нет ли закурить, малец? — обратился Антон Антонович к Андрею. — Есть, — Андрей вынул махорку и бумагу. Закурили. — Какая окаянная жизнь подошла, скажи ты пожалуйста. Довели, так их растак, рабочий класс до точки! — Антон Антонович разгладил усы. — Видно, напрасно это дело затевали? — сказал Андрей. — А ты это дело нешто тоже знал? — сердито спросил Антон Антонович. — Какое? — А вот такое! Антон Антонович искоса посмотрел на Андрея. — Вот чего, — сказал он, — катись ты от меня! Что тебе надо? — Ничего не надо. Ты власть ругаешь, а не я. — Ну и что? — Ну, и я… — Сам я могу ругаться сколько угодно. Я сам власть ставил, я ее и ругать могу. Понятно? А ты кто таков? Андрей испугался. — Что ты орешь? — сказал он. — Ведь не я разговор начал! — То-то и оно. Сопляк ты еще, и не тебе об этих делах говорить. Антон Антонович закашлялся и снова начал: — Куда это годится, а? День работаю, три дня без дела. Мне семью кормить надо? Куда же мне теперь деваться, а? До чего довели! — Ну вот, опять за свое! — И могу. А ты не можешь. Антон Богатов тридцать лет спину гнет, да все не согнется. Понял? И теперь не согнусь. Вот погоди, мы до них доберемся, мы им покажем! — Кому это «им»? — Мы знаем — кому! — Власть ваша, — сказал Андрей. — Правильно, наша. За кого хотим, за того и пойдем. Вот как! — Правильно! — Что правильно? — Да ведь… — Ты что ко мне привязался? — Антон Антонович рассвирепел. — Что ты пристал? Это выходит — я без сопляков не знаю, за кого мне стоять? Пошел ты!.. Андрей хотел что-то сказать, но в это время в зале закричали: — Богатов, Богатов! Антон Антонович кинулся в зал и подошел к окошечку, над которым было написано: «Слесари, токари, кузнецы». Андрей поплелся за ним. Антон Антонович получил из окошка какую-то бумагу, молодцевато подкрутил усы и, заметив Андрея, подмигнул ему. — Во, это власть! Водопровод чинить пойду! А ты тут трепотню разводишь! — Он нахлобучил кепку и пошел из зала, но на пороге его остановили двое неизвестных Андрею людей. Один из них — черноусый, смуглый — был Сергей Иванович Сторожев, другой — седой, крепенький, обутый в валенки, с лицом, вдоль и поперек изрезанным морщинами, — Алексей Силыч. Ему, между прочим, так и не удалось после разгрома антоновщины попасть в лесничие. Перед своим назначением в Верхнереченск он работал, как и Сергей Иванович, в Москве. — Зачем в нашу дыру пожаловал? — сердито спросил Антон Антонович Сергея Ивановича. — Это, Алексей Силыч, тот самый Антон Антонович, о котором я тебе рассказывал, — пояснил Сергей Иванович. — Ты что такой сердитый? — спросил Антона Антоновича Алексей Силыч. — Незачем вам сюда ходить, начальники. Любоваться тут нечем. Горе одно. — Хозяева все должны знать, — заметил Сергей Иванович, — и горе, и все прочее. — То-то хозяева! Дырявое ваше хозяйство! — Сердитый ты сегодня, Антон Антонович! — шутливо заметил Сергей Иванович. — Я всегда сердитый! — Пойдемте в красный уголок, — предложил Сторожев. — Эй, товарищи, идемте, есть о чем поговорить. Десятка полтора безработных пошли в красный уголок. Андрей устроился возле двери. Когда все расселись, Сергей Иванович закурил трубку и спросил: — Ну как? Злы вы? — Будешь злой! — бросил кто-то из безработных. Сразу поднялся страшный гвалт. — Ну, ну, расшумелись! — прикрикнул на рабочих Антон Антонович. — Глоткой ничего не возьмем! — Раз управлять не умеете, надо в этом признаться! — кричали из толпы, которая собралась около двери. — Гнать их к чертовой матери! — сказал кто-то басом. — До ручки народ довели! — А что, товарищи, — сказал мирно Сторожев, — может быть, на самом деле нас надо прогнать? Слушай, товарищ, кто там сейчас кричал, — выйди, поговорим! Не хочешь? Ну, ладно! Вот о чем я спрошу тебя. Ну, хорошо — нас гнать. Но какую же другую власть вы поставите? Ведь без власти жить нельзя. «Можно», — хотел вмешаться Андрей, но испугался. — Найдем, какую, — раздался голос у двери. — Сами-то вы работаете, а вот мы… — Это какая же там сволочь так говорит? — поднялся Антон Антонович, и щеки его покраснели. — Это какой же сукин сын говорит такое? Да ты что, очумел, никак? — Постой, постой, Антон Антонович! — перебил его Алексей Силыч. — Пускай скажет! — Дурак! — уже спокойно определил Антон Антонович и сел. — Вот стерва! — Товарищ заведующий, — обратился Сергей Иванович к полному человеку в толстовке. Он стоял рядом с Андреем. — Скажи, сколько у тебя записано безработных-коммунистов? — Двести два человека, товарищ Сторожев. — А всего? — А всего тысячи две. — Это с деревенскими? — Так точно. — И деревню разорили, и город тоже, — пророкотал тот же бас. — Кто там говорит? — спросил Сторожев. — Мы семейное дело разбираем, говорим по душам. Из толпы вышел рослый человек, обросший рыжей щетиной, одетый в толстовку мышиного цвета. — Я говорю, — заявил он, смело глядя в глаза секретаря губкома. Басовитый голос его прозвучал внушительно. — Если нас не послушаетесь — страна погибнет! — А ты что за птица? — спросил Антон Антонович человека. — Я не птица, а коммунист, как и ты! — Человек одернул толстовку. — Зовут меня Анатолий Фролов. — Он — троцкист, — разъяснил кто-то. — Ну-ну, говорите, — улыбнулся Сторожев. — Послушаем, как троцкисты хотят спасти страну. — И расскажу! В свое время. Фролов скрылся в толпе. — Ну, если вы все такие, — сказал Антон Антонович, — плохая ваша доля! Ишь ты, рыжий-красный! А тоже — спасатель! — Не все такие! — С этими словами к столу, за которым сидели Сергей Иванович и Алексей Силыч, вышел мужчина в полувоенной форме — Богданов. Это было не первое его посещение биржи труда. Он часто заходил сюда. — А-а, глава оппозиции. Самолично! — шепнул Алексей Силыч и подмигнул Сергею Ивановичу. — Вы, Николай Николаевич, не воров ли на бирже изволите разыскивать? — Ищу того же, что и вы! — отрезал Николай Николаевич. — Встречи с массами. Кажется, нам еще не запрещено разговаривать с товарищами? — Вот здесь, как бы это сказать, выступал твой подпевало, — сказал Сергей Иванович, кивнув в сторону Фролова. — Защищал вас. Да неумело как-то! Главное-то и забыл сказать! Пришлось ему помогать. Спросили, кого Ленин Иудушкой назвал, — не знает. Спросили, кто всегда и везде боролся с партией, — не знает. Ничего не знает. Что же это у тебя за помощник? В красном уголке засмеялись. Фролов отошел в сторону. Богданов бросил на него презрительный взгляд и пожал плечами. Сергей Иванович обратился снова к Богданову: — Тут до тебя товарищи ругали советскую власть. Плохая, дескать, власть. Заводы стоят, Верхнереченск разваливается, безработных полно. Нэпманы обжираются. Так я говорю? Никто ему не ответил. — Так вот, Николай Николаевич, помоги им новую власть выдумать. — Ты брось над нами издеваться! — мрачно сказал Антон Антонович. — О советской власти ты молчи, а то рассерчаем. Ты ее не тронь. — Товарищи интересуются, по-моему, работой, — ехидно вставил Богданов. — Правильно! — закричали из толпы. — Работа скоро будет, — ответил Сергей Иванович. — И еще одно, — сказал Богданов, вытирая лоб (в комнате стало душно). — Социализм в Верхнереченске!.. Смех! Смех и горе, да! — Охаять все можно, — вмешался Сергей Иванович, — а вот сказать умное… — И скажу. — Ну-ну. Скажи, что бы вы стали делать? — Примите нашу политическую линию, — ответил Богданов. — Вот в чем спасение. Стало быть, Верхнереченск так дырой и останется? — спросил Антон Антонович и подмигнул Сергею Ивановичу. — Я этого не говорил… — Забывчивый какой! — засмеялся рабочий у двери. — Ненадежные вы люди, — задумчиво заключил Антон Антонович. — Крутятся ваши вожаки то сюда, то туда. Сомнительные вы люди. Право слово, сомнительные. Но я еще похожу к вам. Понюхаю. Вот так. — Неуверенные люди, — задумчиво подтвердил сидевший рядом с Богатовым рабочий. — Я пришел сюда, товарищи, рассказать вам о пятилетием плане — мы сейчас над ним работаем: кто хочет, пусть слушает. — Сергей Иванович вынул стопку бумажек. — Я еще не все сказал, не затыкай мне рот! — Богданов злобно посмотрел на Сергея Ивановича. — Завтра скажешь. Сейчас мы Сергея Ивановича послушаем, — отрезал Антон Антонович. — Рассаживайтесь, товарищи, — обратился он к тем, кто стоял около дверей. — А когда работу получим? — закричали в толпе. — Много будешь знать, скоро состаришься, — ответил Антон Антонович. Сергей Иванович сердито покачал головой. — Нельзя так, Антон Антонович, — и прибавил: — Сейчас я обо всем этом буду говорить. Садитесь, товарищи. Богданов подозвал Фролова, и они вышли. Следом за ними ушел и Андрей, — он спешил домой обедать. Настроение у него было самое мрачное. Он ничего не понял из того, что слышал в красном уголке биржи. 4 При содействии Сергея Сергеевича Зеленецкого Виктор напечатал в местной газете несколько стихотворений. Сергей Сергеевич очень хвалил их. — Не каждый, — сказал как-то он, — обладает такой экспрессией в поэзии. Вы далеко пойдете, молодой человек. Не зарывайте таланта в землю. В стихах Виктор писал о голубых звуках, о розовом луге, о каком-то вечном идеале. Было там даже что-то насчет справедливости и бледнолунной красоты. Друзья восторгались произведениями Виктора, хотя и не понимали, что, собственно, хотел он сказать. Однако Сергей Сергеевич объяснил им, что в поэзии содержания не требуется, нужна лишь экспрессия, эмоция и прозрачность. Двух первых слов Джонни не понимал, и они поразили его. Он стал пытаться писать так, как пишет Виктор, но у него ничего не выходило. Меньше всех восторгалась сочинениями Виктора Лена. Не то чтобы она молчала, она хвалила стихи, но, похвалив, добавляла столько оговорок, что Виктор чувствовал себя задетым. — Руки и звуки, — сказала как-то ему Лена, — рифма не плохая. Но почему звуки голубые? Витя, это ты просто выдумал. Этого не бывает! — Ничего ты не понимаешь! — рассердился Виктор. — Ах, не понимаю? Хорошо. После этого разговора Лена никогда не заводила о Виктором речи о его стихах. 5 Ни Лена и никто вообще из друзей Виктора не знали, что, кроме стихов, он пишет рассказы о том, что наблюдал в Двориках во времена антоновского восстания. Особенно ему запомнился один из заметных сподвижников Антонова, двориковский мужик Петр Иванович Сторожев, частый гость Тарусовых. К слову сказать, он-то и уговорил бывшего денщика Петра Игнатьевича Илью присоединиться к повстанцам. Спустя некоторое время Илья был назначен начальником антоновской милиции в Двориках. Рассказы Виктор прятал в месте, ему одному известном, а стихи охотно давал в школьный журнал. Часто Виктор выступал со своими «Поэмами» и «Прелюдами» на школьных вечерах, неизменно, как и раньше, получая любовные записки от анонимных поклонниц. Записки он показывал Лене, хотя знал, что это ей неприятно. Он мстил Лене за холодность к его сочинениям, за то, что она не преклонялась перед ним, как многие. Впрочем, они были неразлучны. Виктор любил бурно; Лена, словно освободившись от каких-то пут, растворялась в этой любви. Она не сомневалась в его большом будущем, но, зная доброе сердце Виктора, бесхарактерность, неумение трезво судить о людях, боялась за его судьбу. Виктор хотел даже бросить учиться и окончил школу лишь благодаря настояниям Лены. Лена же настояла на том, чтобы он пошел работать в театр, и всячески оберегала его от Сергея Сергеевича Зеленецкого, зная, что тот испортил жизнь не одному десятку юношей, подобных Виктору. 6 Сергей Сергеевич Зеленецкий, как сказано, после Октябрьской революции был одним из членов ЦК эсеровской подпольной организации. На суде он нес околесицу, всячески выгораживал себя, прикидывался невинной овечкой, порочил своих друзей, и прокурор, задавая ему вопросы, смотрел на него с явно оскорбительной усмешкой. — Это путаник и трус, — заявил прокурор в обвинительной речи, — верный сын своей контрреволюционной партии, партии мелких буржуа и кулаков. Что может лучше характеризовать глубину ее падения и все язвы на ее сгнившем теле, как не этот вот смиренный тип, это ничтожество! Истинно сказано — по Сеньке и шапка! В Верхнереченске, куда Зеленецкого выслали после суда, он познакомился с редактором местной газеты. Тот, зная, что Сергей Сергеевич до революции был близок к литературным кругам и помещал в различных журналах ядовитые статейки, предложил бывшему эсеру консультировать литературную страницу в газете. Зеленецкий согласился. Верхнереченские поэты и прозаики забрасывали редакцию произведениями, из которых не могла быть напечатана и одна сотая часть. Тем не менее Зеленецкий принимал всех «писателей» очень любезно. У всех он находил задатки несомненного дарования и раздавал обещания налево и направо. Юноши и девицы, вдохновленные им, писали огромное количество разной поэтической и прозаической чепухи, по сотне раз переделывали свои сочинения, пока житейские заботы не отвлекали их от литературы. Сергей Сергеевич отдавал предпочтение сочинителям, которые более всего стремились к «блеску формальной насыщенности». Поэтому если в прозаических произведениях еще можно было что-то понять, то стихи для среднего, нормального читателя были просто недоступны. Но вдруг в газету был назначен новый редактор; нрава он был сурового и о литературе имел суждение, в корне расходившееся со вкусами Зеленецкого. Новый редактор, ознакомившись с литературным отделом, решил Зеленецкого от работы в редакции освободить. Выставив Сергея Сергеевича, редактор все же печатал его заметки, рецензии и библиографические статейки; как-никак Зеленецкий был человеком образованным. После ухода Зеленецкого из редакции Виктор загрустил. Однако Сергей Сергеевич попросил Виктора приносить ему все, что тот напишет, и пообещал через знакомых в Москве выпустить стихи отдельной книжкой. Он отличал Виктора особенным доверием, даже давал ему читать книги из своей библиотеки, что было признаком исключительного расположения. Он собирал ему одному известных писателей, выкапывал у букинистов древнейшие книжки, какие-то необыкновенные трактаты, энциклопедии, справочники и Библии, книги по проблемам религий. Всем этим богатством Сергей Сергеевич очень гордился. Он любил украшать речь свою цитатами и поэтому слыл в Верхнереченске эрудитом. Любил он также декламировать стихи забытых и полузабытых поэтов. На Виктора болезненно действовали непонятные строфы, полные грусти, тоски, предчувствия чего-то ужасного, непонятного и неотвратимого, и этим он окончательно очаровал Зеленецкого. — Тонкость психики у этого экземпляра, — рассказывал он в редакции, — исключительная. Заинтересовавшись происхождением Хованей, Зеленецкий сказал Виктору, что любит заниматься геральдикой, и пообещал составить родословное дерево Ховань. Тут же он продемонстрировал блестящую свою память, назвав всех князей из рода Долгоруких. 7 В апреле стало известно, что верхнереченские организации отпустили новому театру деньги, дали помещение и назначили директором ответственного работника губоно. Директор сделал Джонни своим заместителем, Андрея — администратором, Лену — секретарем дирекции. Виктору поручил заведовать репертуаром. Женя взяла на себя заботу о музыкальной части. Богородица нанялся суфлером. Было много споров о том, как назвать театр. В это время в городе большой популярностью пользовался последний спектакль драмкружка «Женихи». Действие пьесы, по замыслу доморощенного «левого» художника, происходило на большом подвесном зеленом круге. Этот круг красовался на афишах. Опанас предложил новому театру название «Зеленый круг». Название было принято, утверждено и зарегистрировано. Осенью помещение, переданное театру, освободилось, его начали ремонтировать. Открытие театра намечалось на июнь. Труппа ждала из Ленинграда режиссера. Театр разом решил для Андрея, его сестры, Виктора, Богородицы, Джонни и Жени вопрос о том, что они будут делать, покинув школу. Окончив ее, они снова собирались вместе. Мечты об университете были забыты. Лишь Колю Зорина так и не удалось уговорить остаться в городе. В сентябре он уехал из Верхнереченска в Москву. На некоторое время Опанас снова поднял голову. Правда, особых усилий для того, чтобы ускорить организацию театра, ему делать не пришлось, и он держался в тени, однако все знали, что эта идея принадлежит Опанасу и, стало быть, ему одному обязаны члены «Круга» своей работой и положением. Его молодые друзья были бесконечно благодарны ему. 8 Жизнь в Верхнереченске начала замирать еще до войны. Когда-то город славился шумными конскими ярмарками, которые устраивались на петров день, и большими хлебными ссыпками. Сюда везли зерно из дальних сел, здесь росли лабазы и амбары, элеваторы и склады. День и ночь тянулись к городским заставам обозы с хлебом, мукой и крупой. Купцы богатели, жизнь била ключом. Но мало-помалу железные дороги подходили все ближе и ближе к хлебным житницам, мужики повезли зерно на железнодорожные станции, туда, где теперь строились элеваторы и склады. Верхнереченск пустел. Купцы поумнее вовремя учли перемещение деловых центров и перенесли свои заведения ближе к хлебу. Недальновидные — разорялись, поносили новый век, предвещали гибель миру… Город умирал. Никто не строил в нем новых домов, не прокладывал новых улиц, начатые постройки были заброшены, в них поселились бездомные собаки и птицы. На станции ржавели рельсы; редко-редко проходили через Верхнереченск поезда. Лишь маневровый паровоз, суетясь, бегал взад и вперед, но и он часто стоял без дела, а машинист, высунувшись из окошка, посасывал свою трубочку и слушал, как на кладбище кукует кукушка и стучит дятел… Тишина на станции, безлюдье… А ведь совсем недавно какой грохот здесь был! Беспрестанно шли составы, вокзал всегда был переполнен, железнодорожное депо год от году росло, пристраивались новые отделения и цеха, вагоны ремонтировались сотнями. Во время гражданской войны город как бы стал подниматься на ноги. Через него проходили на фронты воинские эшелоны, здесь обосновывались штабы, сюда свозили продовольствие и амуницию. Завод «Светлотруд» работал в три смены, железнодорожное депо снова начало расширяться. Но вот окончилась война, из города ушли воинские части и штабы, пакгаузы опустели, завод «Светлотруд» был накануне консервации… Вскоре было закрыто депо: кто-то где-то решил, что оно совсем здесь не нужно, и приказал рабочих распустить по домам, ворота забить, а станки увезти в другое место. Вслед за депо перестал работать и «Светлотруд», — он поставлял железнодорожникам литье. Сотни рабочих сидели без дела, вытачивали зажигалки, толпились на бирже, брались за любую работу. По городу ползли слухи о том, что скоро Верхнереченск превратят в заштатный город. Слухи эти стали настойчивыми после того, как в учреждениях начали сокращать служащих. Все это не проходило бесследно для Андрея и его друзей. Каждый из них в семье, на улице, на рынке, на бирже труда слышал одно и то же. Многое из того, что делалось в стране, казалось страшным и непонятным. Возникали недоуменные вопросы: чем занять молодежь? Она с пристрастием допрашивала родителей: почему перестали работать заводы? Почему нельзя получить работу? Зачем же учиться, если впереди безработица? Почему нет в жизни устойчивости, порядка, твердости и ясности? Лена, Андрей, Виктор и Джонни, каждый по-своему, в меру своих темпераментов, мучились, думая об окружающем, искали ответов и не находили их. Жизнь не давала им удовлетворения. Свои способности, как казалось этим юнцам, им некуда было приложить. Они чувствовали себя лишними людьми. 9 Страна в те дни готовилась к новому трудному переходу — разрабатывался план пятилетки. На Турксибе уже легли первые километры рельсов, юг шел навстречу северу. Закладывался Днепрогэс, в деревнях возникали колхозы и шла борьба с кулаком за хлеб, за тракторы, — их было на полях страны немного больше двадцати тысяч. Миллион триста тысяч здоровых мужчин и женщин не имели занятий и заработка. Мало кто знал, что уже близится время, когда вербовщики явятся в Верхнереченск и будут уговаривать людей ехать на Магнитку, в Кузнецк и в любой угол Советской России, — за большие деньги, на любую работу. Страна боролась с трудностями. Социализм, к постройке которого народ уже приступил вплотную, должен был уничтожить эти трудности. Когда в Верхнереченске пленум губисполкома начал рассматривать план губернской пятилетки, Богданов и его приятели подняли дикий вой. План был объявлен ими «пустышкой», «испорченной бумагой». В газете появилась дискуссионная статья Богданова. Ликвидация безработицы называлась им «бредом», предполагаемая реконструкция города — «фантазией», строительство новых заводов, школ, больниц — «обманом». Борьба разгоралась. Наши молодые герои, наблюдавшие за этой борьбой, ничего не могли понять: время прозрения было еще впереди… 10 Иван Карнаухов, рабочий завода Гужона, приехал с Сергеем Ивановичем Сторожевым из Москвы и был избран секретарем губкома комсомола. Поехал он в Верхнереченск не по своей воле: его уговорил Сторожев. Сергея Ивановича он знал с восемнадцатого года, — тот не раз бывал на заводе, где Карнаухов организовал первую комсомольскую коммуну. Тринадцати лет Иван Карнаухов бежал из дома, из города Курска, в Красную Армию, какая-то часть взяла его с собой, и почти четыре года он воевал. В том же восемнадцатом году он узнал Сергея Ивановича и не разлучался с ним лет шесть — всю войну и два послевоенных года, когда Сторожев работал по продовольственной части. Сергей Иванович полюбил мальчишку и тянул его, тянул за уши, приучил к дисциплине, заставил полюбить книги, науку. Иван следовал всем советам Сергея Ивановича, который, надо сказать, нежностью его не баловал и проступков никогда не прощал. Вскоре Карнаухов стал незаменимым человеком в части. Он был отчаянным запевалой, лихо играл на гармонике, был проворен, исполнителен и неутомим в разведке, походах, играх. С годами пришла серьезность, задумчивость, но от торчащего на затылке хохолка Карнаухов никак не мог избавиться, и этот легкомысленный хохолок портил ему настроение. Наконец Карнаухов начал наголо брить голову, и серьезности сразу прибавилось вдвое. После войны Карнаухов вернулся на комсомольскую работу. Не было человека, которого молодежь так бы любила. Зачинщик всяких шумных предприятий, сероглазый великан, он сокрушал сердца девушек, но не разбил ни одного. Безалаберность с годами не ушла из его характера. Всякое серьезное и большое дело он был способен энергично начать, но потом оно ему надоедало, в голове рож дались новые проекты — Карнаухов остывал к старым делам, кое-как дотягивал их до конца или бросал. За это ему не раз попадало от Сергея Ивановича. Справедливости ради надо сказать, что он не раз просился в Свердловку, но его не пускали. В ЦК комсомола говорили: подождешь. И он ждал и работал, как умел. Приехав в Верхнереченск, Карнаухов недели три ездил по заводам, мастерским, часами сидел на бирже труда. Безработной молодежи становилось все больше. Где найти работу, что выдумать, чтобы занять молодые руки? Этот вопрос был самым жгучим для Верхнереченска в те годы, самым тяжелым. Карнаухов дрался за каждую вакансию на почте, на заводе, в учреждении. Устроить молодую девушку курьершей в губпродком было связано с таким количеством телефонных звонков, упрашиваний, угроз, что добытая победа казалась огромной. Между тем на место одной устроенной девушки на биржу приходило еще двадцать, тридцать… Заботы о броне подростков на предприятиях, о фабрично-заводском обучении, о безработных поглощали массу времени, и не было возможности продумать что-то большое, серьезное, основное. — Учиться тебе надо, Иван, учиться. Погибнешь так, — говорил Сторожев и хмурил чистый лоб. Однажды Карнаухов заехал в школу, которую только что окончили «пираты». Шел урок. В учительской сидел седоусый, сердитый на вид человек. Когда он заговорил, Карнаухов уловил запах водки. Это был Сергей Петрович Компанеец. — Что вам угодно? — спросил он. — Мне нужен секретарь комсомольской ячейки. Я из губкома комсомола. — Ах, ревизор! «Подать мне Тяпкина-Ляпкина»? Тяпкин-Ляпкин на уроке. — Ну, я подожду. — Как угодно. Занимать прикажете? — Да нет, не стоит. Вы что такой сердитый? — Изволите ли видеть, я отец двух детей. Дети кончили школу и, вместо того чтобы учиться дальше, поступили черт знает куда. В какой-то театр. Актеры! Всю жизнь мечтал, чтобы мои дети ломали комедию. И был бы еще настоящий театр, а то черт знает что, какое-то идиотство. Да, да, идиотство, смею вас уверить, глупость, ерунда! Я бы предпочел их видеть дворниками, но дворники — специальность редкая, на бирже труда двести безработных дворников. — Ну так уж и двести! — Хорошо, сто. Это вам больше нравится? Пожалуйста. Сергей Петрович говорил громко, стучал кулаком по столу, расстегивал и снова застегивал старый чесучовый пиджак. — Ничего, это временное явление, — сказал миролюбиво Карнаухов. — Ах, временное! Передовицами изволите выражаться. У вас все временное. Биржа труда — временно, школа дрянная — временно. — Ну вот, и школа плохая. — Да, да! Плохая! Дрянь, а не школа. Неучей разводим, верхоглядов. Не знают, как писать, не умеют читать, считать, не знают, где Каспийское море и что такое Огненная Земля. Истории не знают. Ничего! Зато театры, кружки, комсомол, тьфу ты! Мой собственный сын вот в этой школе был главным, как это, — председателем. С револьвером ходил, учителей презирал. А я его не смел высечь, понимаете? Оболтусы растут. Погодите, вы мои слова припомните, вы меня вспомните! Ах, скажете, этот старый хохол был прав. Карнаухову было неприятно слушать старика. Что и как отвечать ему, он не знал. Чтобы перевести разговор на другое, он спросил: — Разве вы украинец? — Да! Чистокровный! И не стыжусь, не скрываю. Да, украинец. Язык знаю, историю знаю. А вам что? Украине, молодой человек, я не нужен. — Какая глупость! — вырвалось у Карнаухова. — Глупость? Ах, глупость! — вскипел Компанеец. — Я утверждаю это. — А вы бы поехали да поглядели, нужны вы там или нет. — И поеду. И погляжу. — Правильно. Там учителей не хватает, вас примут, как родного. У меня друг есть в Харькове — хотите, напишу? Сергей Петрович с недоумением посмотрел на Карнаухова. Хмель выходил из головы, он начал понимать, что наболтал много лишнего. — Все это фантазия, — сказал он сурово. — Зачем фантазия. Сейчас же напишу. Пожалуйста. Вы что преподаете? — Историю, самый презренный сейчас предмет. — И очень хотите на Украину? Сергей Петрович молчал. — Если вы это серьезно, — сказал Карнаухов, — заходите ко мне в губком. Моя фамилия Карнаухов. Мы с вами поговорим подробно. Захватите на всякий случай послужной список. — Благодарю. — Компанеец встал. — Вы… вы серьезно насчет Украины? — Голос его дрогнул. — Зачем же мне шутить? — До свидания, спасибо. Да, да, спасибо. Я тут наговорил бог знает что… Я зайду… Прощайте! — Сергей Петрович, напялив шляпу, боком вышел из учительской. На перемене Карнаухов нашел секретаря ячейки, Юшкина давно из школы прогнали. После Юшкина переменилось несколько секретарей. Наконец комсомольцы избрали того самого парнишку, которого некогда «пираты» судили за то, что у него грязные руки. Парнишка за эти годы возмужал, вырос, в школе вел себя степенно и скоро стал человеком популярным не только среди комсомольцев. К нему шли с жалобами друг на друга ученики, и он искусно мирил их, укрощал бунтарей в младших классах, комсомольцев засадил за уроки и следил за тем, как они учатся. Звали его Васей. Вася Мохов. Сам он кончал в этом году школу. Карнаухов проговорил с Васей всю большую перемену и почти весь урок. Расспросы Карнаухова носили поверхностный характер, и секретарь ячейки очень скоро понял это. Он сидел напротив секретаря губкома комсомола, легкая усмешка появлялась порой на его губах; его прищуренные хитроватые глаза в упор разглядывали Карнаухова и как бы говорили: да, друг, мало ты нас знаешь, мало. Был Вася крепким, широкоплечим, одет добротно: в хорошие сапоги, черные суконные брюки. Черную гимнастерку перетягивал широкий пояс. Втихомолку он читал философов девятнадцатого века и мог бы, как он думал, «загнать» Карнаухова «в бутылку». Вообще, секретарь губкома ему не очень понравился. «Суховат, — решил паренек, — пульс все ищет». Карнаухов расспрашивал о дисциплине, об учителях, о пионерах, собраниях, но Вася чувствовал, что главного Карнаухов не умеет спросить, именно не умеет. — Мне тут учитель один жаловался, что школа ваши плохая, — сказал Карнаухов и бросил на Васю косой взгляд: я, мол, все знаю. — Школа везде одинаковая, — усмехнулся паренек. — Мечемся туда-сюда. — Что же, по-твоему, в ней плохо? — Это ты должен мне сказать, — вызывающе ответил Вася. — А мы что ж — мы учимся. В шахматы играем. Кружки разные. — Кружков много, а знаний нет, — сказал Карнаухов. — Что дают, то берем, — со смиренным ехидством ответил секретарь. — Сами кое до чего добираемся. — Ты бы пришел в губком да доклад сделал. — Карнаухов злился. — А зачем? Ну, поговорим, ну, послушаем доклад, а дальше? — Черт знает, что делать, — признался Карнаухов. — Знаю, что плохо, а в чем пружина — не нащупаю. — Тонкое дело. — Вася вздохнул. — Ты почаще бывай у нас. Сидишь там… — И не говори. Ладно, зайду на днях, поговорю с ребятами. Карнаухов ушел: он не знал, о чем говорить со школьным секретарем, и понимал, что Мохов в душе подсмеивается над ним. В дверях Карнаухов столкнулся с Леной Компанеец. Он извинился и вышел. Лена, увидев в учительской секретаря школьной ячейки, порозовела от смущения. Она его узнала. — Вы здесь? — пробормотала она. Лену Вася не узнал. — Здесь, — сказал он, — а где же мне быть, как не здесь? Лена рассмеялась. — Нет, я не о том. Я вас знаю. Я тут училась, когда вам, помните… — Она опять смутилась. — А-а, это когда меня судили? Как же, как же, запомнил. А вы зачем сюда пришли? — Я за папой. За Сергеем Петровичем. Он здесь? — Был здесь и ушел. Он сумрачный какой-то. Лена помрачнела. — Он болен, — сказала она. — Вы бы на него обратили… внимание. Вы здесь учитесь? — Учусь. И в комсомоле работаю — секретарем. Сергея Петровича я знаю. Что с ним? — Пьет, — тихо сказала Лена. Вася внимательно посмотрел на Лену, она украдкой вытирала слезы. — А не стоит плакать. Не пьяница же он. Ну, выпьет, ну, еще раз выпьет, и пройдет. — Вы не знаете, — еле слышно прошептала Лена. — Он часто пьет. Очень часто. — Хорошо, что сказали. Я подумаю об этом. Что вы сейчас делаете? — В театре работаю. А что нового в школе? — Много нового. Много старого и много нового. Комсомольцы начали хорошо учиться — вот вам одно новое. Собраний стало меньше — еще новое. — Много у вас комсомольцев? — Сорок человек. — Вы кончаете школу? — Да, в этом году. — А дальше? На биржу? — Ну, что же, может быть, и на биржу. — Зачем же учиться? — Лена пытливо посмотрела на Васю. — Зачем люди кончают вузы? — Не все идут на биржу. — Ну, большинство. — Это не надолго. Лена вздохнула. — Я хочу посмотреть школу, — сказала она, — давно здесь не была. — Я с вами пойду. Только тише, у нас теперь строго. Лена и Мохов долго ходили по школе, потом вышли в школьный сад, присели на скамью. Отсюда было видно реку, луг за ней. Луг, покрытый свежей весенней травой, шел до леса, перекатываясь с холма на холм. Вечернее солнце обливало мир розовым светом, вода в реке отражала небо, белые круто замешанные облака. Лена и Вася разговорились, и Лена удивилась, как много знает этот крепыш. — Зачем все это нужно вам? Ведь безработным Гегель не так уж важен. — Разве вы думаете, что биржа труда будет стоять еще десять лет? — Ну, пять. — Вряд ли. Ну, допустим, пять. Через пять лет Гегель, стало быть, понадобится? И математика, и география, и все мы, с нашими знаниями. — Это хорошо — верить в будущее, — задумчиво сказала Лена. — Вы верите, что скоро все будет по-другому? — Я знаю. — Вася сказал это как-то особенно выразительно. — Какой вы счастливый. — А вы не верите? — Не знаю. — Губы Лены дрогнули. — Слишком мы эгоисты, нам бы все иметь сегодня. Я учиться хочу, а нельзя. — Все можно, если захотеть! — Все? — Почти все. Лена с уважением посмотрела на парнишку. Он не рисовался, говорил просто, глаза его были чисты и ясны. — Жаль, что я вас не знала как следует, когда здесь училась, — призналась Лена. — Тут был Юшкин. — Он много напортил. Но ведь не все такие, как Юшкин. — Да, но мы боялись всех. Я сейчас вспоминаю — мы отгораживались. Знаете, бывшие люди, папины детки, интеллигенция… — Жаль, что и я вас не знал раньше. Мы бы могли договориться. Вы бы комсомолкой у меня были. — Какое. — Лена встала. — Разве нам можно? — А вы приходите ко мне чаще, я вас обращу в свою веру. — Ладно. Лена распрощалась с Васей. Всю дорогу она думала о нем — о его простых словах. «Биржа? Биржи не будет, а знания нужны будут всегда». «А может быть, — думала Лена, — бросить все это, и в Москву, в вуз?» И не могла решиться. Секретарь школьной ячейки напрасно поджидал ее. Лена не появлялась больше в школе. Другие мысли и дела поглотили ее. Глава третья 1 — Итак, мы расстаемся? — Да. С вами хотят поговорить в Москве. — В Москве? — Как вы боитесь Москвы! Даже побледнели! — Нет, у меня просто закружилась голова. — Ах, вот как! — От счастья. Именно от счастья. Я всегда стремился в Москву. — Да? — У нас полное совпадение желаний: вы хотите как можно скорее отправить меня в Москву, я хочу как можно скорее туда попасть. — Чертовски неприятный у вас смех. — Неужели? Скажите, пожалуйста, ну, все точно сговорились. — А все-таки, я вас поймал. — Мне приятно, что это доставило вам удовольствие! — Вы клоуном никогда не были? — Нет. Но с комиками дело иметь приходилось. — Вы были способным учеником. — Ошибаетесь, я у них ничему не научился. — Скромничаете? — Уверяю вас. Мы с ними расходились во всем. Они — сплошь идеалисты. Что касается меня, я далеко не поэт. — Ну да, вы просто агент британской или какой-то другой разведки. Зверь не из мелких. — О, львы так просто не попадаются! — А вот вас я все-таки загнал в ловушку. — Значит, по вашему мнению, я лев? — Ну, какой там лев. В крайнем случае — гиена. — Неужели похож? — Да, есть что-то общее. В дверь постучали. — Да-да! — Товарищ начальник, — сказал вошедший. — Якубович прибыл. — Позвать сюда. Начальник — широкий, плотный, уже не молодой, встал из-за стола, открыл окно, и в комнату ворвался грохот моря. Он успокаивал. Второй день начальник возился с этим долговязым лобастым парнем. Приплыл ночью в лодке с неведомыми, тотчас ускользнувшими от погони людьми. Когда арестовывали — улыбался. При обыске нашли носовой платок без метки, два червонца, оказавшиеся, при химическом анализе, настоящими, и сачок для ловли бабочек: обыкновенный сачок с деревянной ручкой. — Зачем вам понадобился сачок? — осведомился следователь. Пойманный передернул плечами. — Как — зачем? Я приехал сюда ловить бабочек. — Вот как? — Представьте. — Бабочек или… — Ваши намеки не доходят до меня, — благодушно обронил задержанный. — А вы можете объяснить мне, что значат эти пометки на рукоятке сачка? — Не понимаю, о чем вы говорите. Следователь взял со стола сачок, вынул из стола лупу и долго изучал поверхность рукоятки. Потом передал сачок и лупу арестанту. — Посмотрите. Вот здесь. Нет, нет, вот здесь… Нашли? Гвоздем, что ли, нацарапаны какие-то значки, возможно, пароль, и слово… — Ничего не вижу. — «Мартышка в старости…» — так, что ли? Так я скажу, что тут написано. Вот видите? Слово «апостол»… Что оно означает? — Виноват, не знаю. Не знаю, не видел, когда покупал сачок, не приметил. — Но вы же видите слово «апостол»? — Ах да, теперь вижу. — Что это такое? — Что именно? — Перестаньте валять дурака. — Виноват, не буду. Апостолами называют учеников Иисуса Христа, если вы не запамятовали. — Этот тоже ученик Христа? — Кто? — Ну вот тот, чье имя или конспиративная кличка еле приметно выцарапана на ручке сачка. — Шутите! После Христа осталось двенадцать его учеников. Могу перечислить по именам. Но они давно умерли. — У Христа, разрешите заметить, было тринадцать апостолов. Вы забыли некоего богача Павла… Помните, по пути в Дамаск на него нашло озаренье… — Да, да! «Камо грядеши»… — А вы камо грядете? — Я уже здесь. И все-таки вы ошибаетесь, гражданин следователь. Апостолов-то было двенадцать. Вы забыли об Иуде Искариотском, повесившемся на осине. — Впрочем, конечно. Стало быть, этот ваш апостол тринадцатый? И он, так сказать, занял место Иуды? Предатель заменил предателя. Один предал Христа, этот предает родину. Арестант фыркнул. — Понятия не имею, о чем вы говорите. Апостолы… Дамаск… Камо грядеши… Никакого отношения к апостолам я не имею. Я натуралист, понятно? И приехал сюда ловить бабочек! Доходит это до вас или нет? — С кем приехали? — Позабыл. — Кто вы? — Ученый! Ученые так забывчивы. — Откуда приехали? — Оттуда! — И неопределенный жест куда-то в сторону. Злобная усмешка и холодные глаза. Улыбается ртом, глаза как лед, словно чужие, словно то, что делают губы, их не касается. — Недавно было сообщено, что человек, связанный с одной иностранной разведкой, должен перейти границу. Приметы совпадают. Время совпадает. Когда арестованному сообщили, что он будет отправлен в Москву, — побледнел. Но давать показания отказался. Ладно! Недаром велено срочно отправить туда. На вид лет двадцать пять. Молокосос, но из крепких. Храбрится. А все-таки кончики пальцев дрожат. Попался!.. Арестованный курил папиросу, поглаживал светлую бородку, стирался быть спокойным, но иногда начинал нервно барабанить пальцами по столу. «Боишься, любезный, — уже улыбаясь, подумал начальник, — сердечко-то ходуном ходит!» — Куда он запропастился, этот Якубович? — вслух сказал начальник и пошел к двери. У порога он споткнулся — оторвавшаяся еще утром резиновая подошва подогнулась, и начальник чуть не упал. — Плохо клеят, — сказал сидевший в кресле. — Что? — Плохо, говорю, склеивают резину с кожей. Не знают настоящего клея. Вот если бы у меня был мой клей, я бы вам помог! Разрешите, погляжу? — Сядьте на место! В эту же минуту в кабинет вошел круглолицый, курносый человек. — Долго вас приходится ждать! — сказал начальник. — Виноват, сдавал документы! — Повезете этого сокола в Москву. — Слушаюсь. — И смотрите, чтобы был цел и невредим, здоров и бодр. — Слушаюсь! — Придется отправлять вас скорым — Москва требует. У арестантского вагона лопнула ось. Я заказал купе в международном. От себя — ни на шаг. — Есть! — Идите, оформляйтесь. Человек козырнул, повернулся и вышел. Начальник сел на свое место. — Ну и все. — Спасибо за заботы. — Не стоит. Между прочим, если вы попытаетесь бежать или что-нибудь в этом роде, понимаете, он вас… — Да, да, это я знаю. — Отлично. Начальник позвонил. Вошли двое вооруженных в шинелях. Сидевший в кресле встал, поклонился начальнику и вышел. 2 Алексей Якубович был не в духе. Он только что вернулся из дальней, утомительной поездки, и вот снова надо трястись два, а то и три дня, есть кое-как, не спать, слушать рассказы, жалобы, признания, разные гадости или гневное брюзжание, и нет возможности хоть раз смазать по роже за все гнусности, которые приходится выслушивать. С другой стороны, Якубович гордился возложенным на него поручением: ребята рассказывали, что пойманный — крупная птица. Якубович запихал в чемодан разную мелочь, переоделся, осмотрел браунинг и в сотый раз перечитал надпись на серебряной дощечке, прикрепленной к щеке револьвера, — там были написаны приятные для Якубовича слова. Мрачное настроение понемногу рассеивалось: в конце концов съездить в Москву не так уж плохо. Он давно не был там, и если Люда жива, здорова — можно будет хорошо провести время. Якубович забыл о предстоящих бессонных ночах, о беспокойном соседстве. Впрочем, ему рассказывали, что его новый «клиент» — человек веселый. За минуту до отхода поезда Якубович и его спутник заняли купе международного вагона. Вагон был пуст. «Клиент» снял легкое пальто и шляпу, уселся на диван, разгладил редкие светлые волосы, раздвинул шторы, посмотрел в окно — поезд шел, окруженный тьмой. Якубович окинул взглядом купе, оно ему понравилось: четырехместное, просторное. Прекрасно! Он снял кожаное пальто, забросил на крючок фуражку и закурил, с наслаждением затягиваясь дымом. Арестованный строго взглянул на него, закашлялся и сказал: — Дым! Легкие! Якубович подошел к двери, приоткрыл ее и стал выпускать дым в безлюдный коридор. Громыхая чайником, по коридору прошел заспанный проводник в запачканной мелом тужурке. Когда он открыл дверь, в купе на мгновение залетел дробный стук колес. Якубович курил, наблюдая за дымом, который поднимался к потолку вагона и окутывал электрическую лампу лиловатым флером. — Дует! — резко сказал арестованный. — Сквозняк! Якубович досадливо поморщился, погасил папиросу, вошел в купе и прикрыл дверь. Стук колес стал глуше, мягче. — Ну вот, стало быть, едем в Москву! — сказал Якубович и прилег на диван. Арестованный не ответил ему; он пристально рассматривал противоположную стену. — Клоп! — сказал он. Якубович вскочил. — Где, где? — Он осмотрел спинку дивана, но никакого клопа не увидел. Якубович снова прилег на диван, блаженно вытянул уставшие ноги и стал думать о Москве и о Люде. Вдруг он услышал стон и открыл глаза. Арестованный сидел и широко раскрытым ртом хватал воздух. — Жажда! — наконец выдавил он. — Вы что, пить хотите? — Жажда! — злобно повторил спутник. Якубович снял с чемодана желтые скрипящие ремни, бросил их в сетку над диваном, открыл чемодан и вынул бутылку пива, которую припас для себя. «Клиент» выпил всю бутылку, не поблагодарив, вернул ее Алексею и закрыл глаза. «Вот так фрукт!» — подумал беззлобно Якубович. Он снова забрался на диван и неожиданно погрузился в полудремоту. Впрочем, каким-то шестым чувством он сознавал все, что делается вокруг, — ничтожный шорох возвращал его к действительности. Поезд между тем мчался с ревом и свистом, минуя разъезды. Арестованный встал с дивана, подошел к окну, заглянул в темень, медленно повернул голову к Якубовичу, увидел, что тот лежит, и довольно громко сказал: — Сомненья! Опять сомненья! — Да вы ложитесь, усните, вот и пройдут сомненья! — Молчите! — резко сказал спутник и сел. — Жестокость! — трагически прошептал он. Якубович снова погрузился в сладостную дрему. Но вздремнуть ему удалось самую малость: арестованный разбудил его резким окриком: — В уборную! Якубович встал, вывел арестованного в уборную и, прикрыв дверь, следил, чтобы тот не вздумал улизнуть через окно. Всю длинную ночь Якубович так и не сомкнул глаз. Арестованный то просил потушить свет, то — зажечь его. Сам он ничего делать не хотел, ни к чему не притрагивался, все свои требования выражал кратко и повелительно. Это было похоже на издевательство. К утру состав застрял в пути — что-то сломалось у паровоза. Поезд вышел из графика и потащился кое-как, опаздывая и простаивая подолгу у семафоров. Утром арестованный сказал: — Тоска! — Это что, — ответил Якубович, — вот у меня была тоска, это действительно! И, чтобы развлечь спутника, он принялся рассказывать какую-то смешную историю, в которой был замешан. Арестованный, опустив голову, казалось, внимательно слушал своего спутника. Но в самом интересном месте он поднял голову, окинул рассказчика презрительным взглядом и сказал: — Не интересуюсь! Затем пошло еще хуже. Арестованный отказался от кофе. Когда кофе унесли, он полчаса сидел неподвижно, затем произнес: — Кофе! — А, ч-черт! — вырвалось у Якубовича. — Вам же предлагали! — Хам! — прошипел арестованный. Еле сдерживая ярость, Якубович приказал сопровождавшему их конвоиру принести кофе. Когда приказ был выполнен, арестованный отодвинул от себя стакан. — Пропал аппетит! — оскалив желтые редкие зубы, сказал он. Арестованный входил во вкус игры, она забавляла его. Едва только поезд покинул большую станцию, где можно было все купить, он потребовал, чтобы ему немедленно дали свиную отбивную. Якубович стал доказывать, что отбивную достать нельзя. Тогда «клиент» отвернулся к окну и прошептал: — Буду нездоров! Якубович позвал красноармейца из охраны, занимавшей соседнее купе, и приказал во что бы то ни стало достать отбивную. Когда ее принесли, арестованный нагло засмеялся, отрезал два-три кусочка, пожевал их и лег спать. Уже бешеная ненависть клокотала в груди Якубовича и рвалась наружу, уже нужны были величайшие усилия, чтобы сдерживать ее, чтобы спокойным тоном возражать арестованному или успокаивать его, когда тот начинал дрожать, сжимать пальцы, хрустеть суставами. — Начальник приказал, — отрывисто бросил арестант, — мне — все… Якубович давно проклял своего «клиента», он не мог спокойно видеть этот огромный лоб, эти светлые редкие волосы, эти холодные глаза. «Ну и мерзавец! — думал он. — Давно таких не встречал!» В свою очередь «клиент» не скрывал ненависти к своему спутнику. Иногда в его взгляде было столько животной злобы, что Якубовичу становилось не по себе. Поезд тем временем шел, спотыкаясь и останавливаясь, пропуская поезда, идущие по графику, и опаздывая все больше и больше. Москва была далеко, арестант по мере приближения к ней становился все раздражительней, капризней и грубей. 3 Якубович не имел права оставить арестованного одного хотя бы на пять минут. Выходя из купе вагона по нужде, он вызывал охрану, и около открытой двери появлялся красноармеец. Двое суток Якубович был прикован к человеку, который явно издевался над ним. Сам арестант спал, но как только Якубович начинал дремать, он под каким-нибудь предлогом будил его. Якубович устал, он хотел спать, ему хотелось изматерить этого лобастого мерзавца. Но он принужден был сдерживать свою ярость. Чтобы хоть чем-нибудь развлечь себя, он начал напевать песенку. Арестованный заметил: — Паршивый голос! Якубович скрипнул зубами и замолчал. В конце концов арестованный вывел из себя Якубовича, и тот зарычал: — Вот я стукну вас! — Не посмеете! — цинично улыбнулся спутник. — Вы не жандарм. Подниму шум, доктор, знаки побоев, протокол! И так и этак вас — вон! Поздно вечером, когда поезд шел где-то в степи, вдалеке от больших станций и городов, арестованный потребовал нарзану; у него, видите ли, появилась изжога. Якубович принужден был по телеграфу просить станции, лежащие на пути поезда, достать ему нарзан. Вечером, получив нарзан, арестант налил себе стакан, выпил, закупорил бутылку и поставил ее на столик. Якубовичу тоже захотелось пить, но когда он потянулся к бутылке, арестованный отстранил его руку и, выдернув из бутылки пробку, вылил нарзан в плевательницу. Якубович промолчал. Он решил не реагировать на отрывистые замечания арестанта, старался на него не глядеть. Один вид его вызывал в нем отвращение. — Свет! Якубович потушил лампу, оставив гореть лишь синий ночник, и снова прилег. Сознание мгновенно начало двоиться, мысли стали легкими, тело погрузилось в тепло. Он подумал, что неплохо было бы позвать кого-нибудь на охраны и хоть часок соснуть по-настоящему. Однако он не мог сдвинуть ног с дивана. «Черт! — засыпая, думал он, — неплохо было бы позвать Иванчука, пусть посидел бы… пока я…» Но тело не хочет уходить из тепла… из мягкой покачивающейся ямы… «Пусть бы посидел в купе», — тянулась мысль, но мимо глаз вдруг побежали какие-то узоры, кольца, черная точка появилась и исчезла… «Посидел бы в купе…» Якубович всхрапнул и проснулся. Он открыл глаза и услышал шаги за дверью. «Ага, — думал он, засыпая снова, — дежурный ходит, а этот дьявол спит… Ну, и пускай спит… хорошо бы разуться, снять сапоги, пошевелить пальцами… снять бы… что снять?.. И тело снова стремительно улетело в мягкую покачивающуюся бездну… «Если она еще в Москве!..» И веки слипаются, их не растащить клещами… «… Подлец! Ну, и тип…» Дыхание становится совсем свободным. «… Хорошо бы позвать…» — вспыхнула еще раз мысль, но тут же исчезла, и тело, и сознание — и все кругом погрузилось в черную, теплую покачивающуюся яму… 4 Когда Якубович перестал просыпаться от собственного храпа, поезд на подъеме уменьшил скорость, а в коридоре так же методически вперед-назад шагал дежурный красноармеец, — арестант открыл глаза. Сначала он ничего не мог разглядеть. Затем, освоившись с синим светом, увидел, что его спутник спит, лежа на спине. Арестант пошевелился. Якубович спал. Арестант кашлянул. Якубович не проснулся. Цель достигнута… Неужели удастся? Одно мгновение он колебался. Но, вспомнив о Москве, он зажмурил глаза. Страшная слабость появилась в ногах. Сдерживая дыхание, он секунду стоял, наблюдая за Якубовичем. И вдруг решился, достал из багажной сетки ремни от чемодана, посмотрел на спящего и рассчитанно точным движением засунул платок в его открытый рот. Якубович проснулся; арестант, беззвучно засмеявшись, повернул его лицом вниз и быстро скрутил ему руки и ноги, затем повернул Якубовича на спину. Якубович лежал, широко раскрыв глаза. — Я мог бы вас застрелить, — шепнул арестованный, — но не стоит. Поднимется шум, гвалт! Черт с вами — живите. Вы славный парень! Он обшарил карманы Якубовича, взял револьвер и деньги, надел кожаное пальто своего спутника, его фуражку, осторожно открыл окно и выглянул наружу — мимо него неслись потоки искр. Было холодно, моросил дождь. Поезд шел медленно. Арестант прислушался к шагам в коридоре — дежурный охраны ничего не подозревал. Тогда он перекинул через оконную раму ноги, помахал Якубовичу рукой и увидел, что тот плачет — плачет от злобы и бессилия. — Всего наилучшего! — шепнул арестант и прыгнул в темноту. 5 Через три недели, на рассвете, из московского поезда, прибывшего в Верхнереченск, вышел человек в кожаном пальто. Он подошел к агенту ОДТОГПУ и попросил прикурить. Затем прошел в вокзал и остановился около застекленной витрины. Заспанный носильщик в грязном фартуке вынул из витрины старую газету и повесил свежий номер. Человек в кожаном пальто принялся внимательно читать новости — внутренние и внешние. На первой странице, под передовой о забастовке английских горняков, были напечатаны телеграммы. В первой сообщалось о перевороте в Польше и об отказе Пилсудского от президентского поста. В следующей телеграмме излагалось содержание только что изданного советским правительством декрета о режиме экономии. Потом шли сообщения об арестах коммунистов в Германии, о самоубийстве Чхеидзе, — все это человек в кожаном пальто пробежал глазами и задержался лишь на отчете о пленуме Верхнереченского губисполкома. Пленум обсуждал перспективный пятилетний план развития хозяйственной и культурной жизни губернии. С особенным вниманием человек в кожаном пальто прочитал два раздела плана. В одном из них говорилось о постройке на торфяном болоте теплоцентрали, в другом — о расслоении деревни, о растущей группе середняцких хозяйств, об объединении середняков и бедноты вокруг артелей и коммун. Скользнув глазами по четвертой странице и узнав, что в кино «Модерн» идет картина «Под властью адата», а магазин Г. И. Шероношева получил новую партию мануфактуры, человек в кожаном пальто зашел в буфет, напился чаю, купил в киоске газету, вышел на площадь и увидел перед собой прямую улицу. Она стремительно опускалась с вокзального холма, дойдя до рынка, как бы замедляла свой бег, затем круто поднималась и упиралась в огромный собор. Освещенный утренним солнцем, он выглядел белоснежным. Человек в пальто медленно зашагал по улице. Дойдя до Рыночной, он остановился на углу около афишной вертушки. Одна афиша особенно заинтересовала его. Она извещала, что театр «Зеленый круг» открывает летний сезон в городском саду двадцать пятого июня пьесой Шекспира «Король Лир». Внизу были напечатаны фамилии режиссера, директора и администратора. Первые две фамилии были незнакомы человеку в кожаном пальто, последняя заставила его улыбнуться. — Андрей Компанеец, — вслух сказал он. — Прекрасно! — и свернул на Рыночную улицу. Миновав несколько кварталов, он пошел по Церковноучилищной, зашел в какой-то двор. Оттуда он попал в сад, перелез через забор и очутился среди старых вязов. Человек пробрался сквозь малинник и вышел на дорожку, она привела его к балкону. Он поднялся по ступенькам и трижды постучал в окно — один раз отрывисто, два раза быстро. Стеклянная дверь открылась. И Женя, босая, в ночной рубашке, заспанная, кинулась на шею Льву Кагардэ. — Тсс, — прошептал он. — Осторожно! Не разбуди стариков! — Милый, ты приехал? — Приехал, — Лев облегченно вздохнул. — Откуда сейчас? — Из Москвы. — Совсем? — Возможно. Впрочем, обо всем этом завтра. Сейчас — спать, спать и спать. …Когда Лев уснул, Женя села и, прислонившись к стенке, начала рассматривать его лицо. На лбу его она увидела две морщины. Женя долго слушала спокойное дыхание Льва, затем засмеялась, потянулась и легла рядом с ним. Глава четвертая 1 Лев проснулся поздно. Женя рассказала ему о том, как живут ее друзья, о театре, о сплетнях и слухах, которые носились в городе. Он расспрашивал обо всем обстоятельно, обнаруживая такую память, что Женя лишь ахала. — А я и забыла! — удивлялась она. — Хотя, постой, верно, так ведь и было! — Николай Иванович где сейчас работает? — спросил Лев. — В губплане. Разглядывая Льва, Женя замечала, что он стал какой-то другой, — что-то новое, серьезное появилось в его глазах, в привычке морщить лоб и кусать нижнюю губу. Он стал молчаливее, не было уже в нем задора, который она так любила. — Ну, Левка, ну, скажи, где ты был? — надув губы, тянула Женя. Она все утро пыталась узнать это, но Лев отшучивался, переводил разговор на другое, задавал сам вопросы, потом наконец резко попросил не спрашивать у него, где он был и что делал. Женя обиделась. — Так-то ты меня любишь! — Так и люблю! — сказал Лев. — Любовь любовью, а дело делом. Я тебе не скажу этого, поняла? Лучше и не спрашивай. Ну? Все сердишься? Женя молчала. — А впрочем, как хочешь. Дуйся на здоровье. И Лев, не обращая на нее внимания, стал одеваться. — Небось изменял мне? — спросила Женя. — Только и думал об этом! — насмешливо отвечал Лев. — Больше у меня забот не было. — Ну, и убирайся к своим теткам! — пробурчала Женя. Лев расхохотался и пощекотал ее под подбородком. — Уйди, — разозлилась Женя. — Никогда не прощу себе это… Эту глупость! — прошептала она и покраснела. — Ну, матушка, потерянного не вернешь. Да брось ты, Женя! — сказал Лев примирительно, заметив, что Женя обиделась всерьез. — Ну, чего губы надула? — Я так тебя ждала, а ты… — Ну, и я тебя ждал. И вот дождались. А ты, глупая, все что-то выдумываешь. Женя засмеялась и потянулась к нему. Лев обнял ее, она спрятала голову на его груди и прошептала: — Левка, ведь я твоя жена, да? Он молча поцеловал ее. — Ведь ты хороший, правда? Ты ведь не обманешь меня? Я так тебя люблю, вот так! — Она крепко обняла его. — Скажи, Левка, не обманешь? Он молчал, гладил ее кудряшки, целовал голые, розовые плечи, маленькую грудь. — Поноси меня на руках, Левка, ты такой большой! Лев взял ее на руки и, качая, словно ребенка, стал носить по комнате, напевая что-то, а она тихо смеялась, показывая мелкие, частые зубы. Где-то хлопнула дверь. Лев вздрогнул, у него дернулась правая щека, он сбросил Женю с рук и рванулся к двери. — Что ты, Левка? Милый! Чего ты испугался? Это мама пришла с рынка. — Мама? Фу, черт!.. Ну, одевайся и пойдем чай пить. Я выйду в сад, позови меня. Через час, сидя за чаем, Лев рассказывал матери Жени тут же выдуманную им историю о том, как он работал на Урале, как соскучился по Верхнереченску, и расписывал происшествия, якобы случившиеся с ним по дороге. 2 Вечером Лев с Женей пошли на открытие театра. Пришли они туда за час до начала спектакля. Женя нашла Льву уголок, откуда он мог наблюдать последние приготовления к премьере, сам оставаясь незамеченным. Когда Женя пошла за кулисы, Лев попросил ее не говорить ребятам о его приезде. Затем он вынул книжку и принялся читать. По театру носились люди в спецовках, актеры, плотники, бутафоры. Режиссер — молодой, взъерошенный парень, весь измазанный красками и мелом, — летал по лестницам. Новый режиссер, приглашенный в театр по рекомендации Зеленецкого, был одним из основателей «неотеацентра». «Неотеацентр», состоявший к тому времени уже из четырех членов, объявил беспощадную борьбу «правой деспотии на театре» и в качестве одного из опорных пунктов своей деятельности избрал Верхнереченск, где в лице Зеленецкого нашел горячего приверженца. Постановка «Короля Лира» в «Зеленом круге», по замыслам «неотеацентра», должна была означать начало войны «новаторов с архаистами». Режиссер был поэтому в страшном возбуждении, бегал по театру, кого-то разыскивал, с кем-то ругался, клялся повеситься, застрелиться, броситься в воду, убить какого-то Прошкина, свернуть башку Компанейцу, выдергать ноги у Джонни, сыпал проклятия, но тут же над чем-то хохотал. Он наскочил на Льва, сквозь огромные очки в роговой оправе осмотрел его с ног до головы и сказал: — Почему вы не принесли флейту? Лев смутился. — Я муж Камневой. — Ах, му-уж? — протянул режиссер, сделав удивленное лицо. Потом подсел к Льву. — А я вас о флейте… Фу, ты, дьявол! Вероятно, я подохну сегодня. Гм, странно, я не знал, что у Жени есть муж. Курите? — Он протянул Льву папиросу. — Спасибо, — сказал Лев. — Ну, как у вас дела? — Ради господа, только не о делах! Только не о театре! О чем угодно, только не о здешнем кавардаке. Прошкин пьян, Макеев, вы знаете его, ну, Джонни, хамит. Компанеец обещает меня застрелить. Но все это пустяки, все это искупится нашей победой. Скажу, не хвалясь, — спектакль чудесный. Ах, простите, я и забыл познакомиться. Максим Турбаев — режиссер. Режиссер снял очки, протер их и снова водрузил на место. — Впрочем, к дьяволу театр, надоел! Днем театр, вечером театр, ночью театр! Вы давно в Верхнереченске? Я уверен, что вы понимаете искусство. Знаете, есть такие люди — нутром его чувствуют. Но мало, совсем мало таких! Разве Сергей Сергеевич? Он меня понимает. Все остальные — профаны, невежды. По секрету, я задумал один спектакль. О-о! Увы, это тайна. Тайна даже для близких. Но скажу, не хвалясь, это должно произвести переворот на театре. Вторую революцию. В городском театре не были? Пошлятина, боже, какая пошлятина! Отвратительный мхатовский натурализм, ползучий, понимаете ли, натурализм. Ох, уж эти натуралисты, реалисты, Станиславские, Вахтанговы… Это же реакционеры! Да, да! И даже скажу больше — это контрреволюционеры! Вы знаете, что они сделали? Это совершенно точная информация. Они недавно съехались на тайную конференцию и решили уничтожить «неотеацентр»! Да, да, это факт! У них же есть свой трест. И вы знаете, кто во главе этого треста? Нет, вы не угадаете! Ну, хорошо, я скажу, я вам верю. Во главе этого треста… Качалов! Но мы сплачиваемся, мы растем, мы боремся. Вы знаете, что я задумал? Я вам сейчас скажу… Турбаев стал уже входить в раж, но его окликнули со сцены. — Простите, я сию минутку! — сказал режиссер и исчез. Театр начал наполняться. Это был официальный просмотр, и в театр по специальным пригласительным билетам пришел цвет Верхнереченска. Лев прошелся по театру. Здание было маленькое, тесное, раньше здесь помещалась читальня. Зал едва вмещал триста человек, на сцене было трудно повернуться, но актеры и режиссура чрезвычайно ценили свою маленькую «хибарку», как они ласково называли театр. После второго звонка Лев, заняв свое место в углу, увидел, как в зал прошел Опанас. Лев усмехнулся. «Вот этот обрадуется!» — подумал он. Вслед за Опанасом появился лысый человек с бульдожьей физиономией — Зеленецкий. Последними сели на директорские места Андрей, Лена и Джонни. Занавес, дрогнув, пошел вверх. Начался спектакль. Лев хорошо знал «Короля Лира», однако то, что он увидел на сцене, имело лишь самое отдаленное сходство со знаменитой трагедией. Турбаев разделал под орех произведение «этого, — как он говорил, — слезоточивого старикашки». Первое, что увидел Лев, был знаменитый круглый зеленый помост, давший название театру. Огромный круг, сбитый из досок и подвешенный на веревках к потолку, служил площадкой, где развертывалось все действие. Позади круга художник повесил разрисованный им задник. На голубом фоне были нагромождены какие-то кубики, темно-зеленые пятна, чье-то лицо в маске, две скрещенные шпаги, контуры замка… Наверху, под самыми колосниками, висел узкий деревянный мостик. С мостика на круг спускалась веревочная лестница. Больше никаких декораций не было. На виду у зрителей рабочие выносили на сцену стулья, столы, убирали их, подавали актерам бутафорию. Актеры, одетые в странные бархатные плащи, двигались очень мало, монологи и диалоги произносили, обращаясь к публике. Даже в трагических местах актеры жестикулировали скупо, словно руки их были связаны. Мрачный свет, пятнами падающий на сцену, какие-то раскрашенные, куклы, неведомо зачем выскакивающие из больших сундуков, поставленных на авансцене, — все это действовало на нервы. Публика, впервые видевшая подобное зрелище, была ошарашена уже в начале спектакля. Меж тем оркестр неистовствовал, скрежетал, ухал и бухал, актеры говорили загробными голосами. Зрители были напуганы, потрясены, и, когда под дикие завывания труб и бой барабанов занавес опустился, театр задрожал от аплодисментов. Во время антракта бледный, трепещущий Турбаев разговаривал с Зеленецким. Тот, видимо, расточал ему комплименты. Турбаев улыбался, распуская добрые, бесформенные губы. Женя разыскала Льва. — Ну, как? — спросила она. — Видишь, вон тот, в очках, — это Турбаев, режиссер. Говорят, что он гений! — Уже знаком. Башка у него действительно умная, но дураку досталась. Начался второй акт. В противоположность первому, он был построен на движении. Люди появлялись на мостике, карабкались по лестнице наверх, свет был мягче, музыка играла что-то очень боевое, актеры кувыркались на круге, и даже сам король Лир сделал курбет. Льву спектакль надоел, и последние акты он сидел скучая. Впрочем, скучала вся публика. Лишь Зеленецкий бурно выражал свой восторг. Выходя из зала, Лев нарочно столкнулся лицом к лицу с Опанасом. Тот побледнел и отшатнулся. — Ты? — только и мог сказать он. Лев крепко пожал руку Опанаса, словно забыл последний свой разговор с ним, заявил, что чертовски рад снова его видеть, рад, что вернулся в Верхнереченск, справлялся о делах, о здоровье, напросился прийти к Николе, приглашал его к Жене, подмигивая, намекая на выпивку. Опанас растерялся, размяк, благодарил Льва — перед ним был добрый, простецкий человек. Женя насилу оторвала их друг от друга. По дороге Женю и Льва нагнал Зеленецкий. Женя познакомила его со Львом, но он, увлеченный разговором, фамилии Льва не расслышал. — Ну, — спросил он Женю и Льва, — каково? Лев промычал что-то неопределенное. — Талантище! Сила! Предрекаю великую будущность, — выкрикивал Сергей Сергеевич. — Совершенно исключительный человек. Рассуждения Зеленецкого были прерваны Леной, которая догнала их. Лена холодно поздоровалась со Львом, как бы нисколько не удивившись его появлению. — Я говорю, Елена Сергеевна, — ведь это колоссально! — Знаете, Сергей Сергеевич: а мне не кажется это колоссальным. Мне все это непонятно! — Милочка! Как вы-то можете повторять за другими. Понятность! Доступность!.. Пушкина в свое время тоже не понимали! Бетховен вызывал раздражение! Все же это условно, дорогая! Сергей Сергеевич говорил и говорил, горячился, размахивал тростью, вытирал пот, жестикулировал, возмущался и восторгался без конца. — Вы чудесная, милая девушка, Леночка. Вы обаятельно простая! Но ведь вот ваша внешняя бесподобная простота обманчива! Вы же сложнейший человек; нет, нет, я без комплиментов! Вот вам и загадка. То есть, простите, виноват, я немного спутался. О чем это я? Ах, да, да. Видите, стало быть, вы и простая и сложная. Но ведь это было бы расчудесно, если бы ваша внутренняя красота была воплощена в простые, но тончайшие черты какой-нибудь Мадонны! — Так я и говорю об этом, — заметила Лена. — Пускай бы было просто, понятно, но, как вы говорите, сложно по существу. Сергей Сергеевич закипятился, начал приводить какие-то исторические примеры, зацепил при этом Египет и Вавилон, затем перескочил к Людовикам, наговорил кучу всяких мудреных слов, сбился, спутался и кончил новыми восхвалениями Турбаева. Ему никто не возражал. Лена почему-то задумалась и молчала. Льву и Жене хотелось скорее остаться одним. На углу Рыночной они свернули. Зеленецкий помахал им ручкой и, распрощавшись с Леной, вприпрыжку поскакал домой. — Это кто такой? — спросил Лев Женю. — Мой двоюродный дядя. Знаменитый человек. — Ну? Чем же он знаменит? — Был эсер, понимаешь? Выслан сюда. — О, это интересно! Он у вас бывает? — Часто! — Вот даже как. Ну — домой? Он взял Женю под руку, она прижалась к нему, и они быстро зашагали на Церковноучилищную. 3 На следующий же день, с утра, Лев отправился с визитами. Сначала он зашел к бабке. Катерина Павловна копалась в огороде. Лев принес ей фунт чаю. Однако бабку подарок нимало не смягчил. — Опять явился? — приветствовала она его, подставив для поцелуя желтую щеку. — Ох, хорошо поездил, бабушка! Поправился, людей увидел! Замечательно! Теперь за работу сяду. — Тетка-то Анна умерла, — сказала бабка. — Был округ меня лес, а теперь словно вырубили. Одни пеньки! — Как это она? — участливо спросил Лев. — Таяла, таяла, да и растаяла. Бог наказывает. Дед у тебя был развратник и разбойник. Бог и наказывает. — Ну, а дядя? Лицо старухи исказилось злобой. — Женился, дурак! — Ну и что ж — все женятся. И я женился! — Лев рассмеялся. — Чего гогочешь, иди, откуда пришел! Не звала тебя! — Остановиться мне у вас нельзя, бабушка? Хотя бы на неделю? — Нету, нету у меня для вас места! Прощевай! Заходи, коли что. От бабки Лев отправился к Компанейцам. Васса сказала, что Лена и Андрей в театре. Лев направился туда. Вся труппа была на сцене. Турбаев вслух читал рецензию на спектакль. В ней Зеленецкий, ссылаясь на древних, одному ему известных поэтов, восхвалял театр, употребляя неимоверное количество иностранных слов и выспренних выражений. Актеры ничего в статье не понимали, кроме того, что их хвалят, и влюбленными глазами следили за режиссером. Когда чтение окончилось и все бросились обнимать Турбаева, Лев окликнул Джонни и Андрея. Увидев Льва, они всполошились. Андрей повторял одну и ту же фразу: — Мы теперь покажем им! — кричал он. — Мы их заставим, черт возьми, работать! Они говорили разом, не слушая друг друга, расспрашивали Льва, где он плутал, тот повторял то же, что и Жениной матери, о своих приключениях, об Урале. Андрей пообещал зайти к Льву, как только тот найдет квартиру. — У меня скоро будет квартира, — сообщил Лев. — Собственно говоря, даже как будто бы уже есть. — Ишь ты, как быстро! Где нашел? — На Холодной. Дом четырнадцать. — О, я знаю, там Юленька Огнева живет. Замуж теперь вышла. Ах, и дивчина была! — Андрей щелкнул пальцами. — Вышла за бывшего москвича. Теперь он начальник угрозыска. — Вот-вот. Ну, заходите! Лев простился с друзьями и вышел. В дверях он столкнулся с Виктором. Лев схватил его за руку, утащил за собой в садик, позади театра, и зашептал: — Прости, прости, Витя! — И, как показалось тому, даже прослезился. Несколько минут они сидели молча. Виктор вспомнил, как унизил, как оскорбил его этот человек, вспомнил о бумаге, которую он нашел в столе у Льва и которую хранил до сих пор. Лев крепко сжал в своих объятиях Виктора, зашептал ему на ухо бессвязные слова, оправдывался, умолял забыть, вычеркнуть из памяти, сжечь ту бумагу. — Я был так одинок. Отвык от людей, не знал, куда деваться, как жить! Витя, ты только пойми, как я страдал тогда. А с Женей — ты знаешь… — Не надо об этом теперь, — глухо сказал Виктор. — Не стоит вспоминать об этой истории. Виктор и в самом деле очень боялся воспоминаний. Где-то далеко-далеко в мыслях, глубоко в сердце еще был уголок, которым владела Женя. Часто с тоской думал о ней Виктор, любил эту царапину на своем сердце, не забыл поцелуя Жени, мечтал о ней, засыпая, и ненавидел ее днем, избегал встреч с нею, не кланялся, не разговаривал и знал, что она смотрит вслед ему своими печальными зелеными глазами. Не раз, целуя Лену, он ловил себя на том, что думает о Жене, боролся с собой, старался изгнать ее образ из сердца, не мог, — и тосковал, мучился, презирал себя. Лев был доволен. Ему везло. Ему везло во всем. Он удачно бежал. Он вовремя попал сюда. Лев вспомнил, как он отказывался от поездки в Верхнереченск. Апостол был прав, посылая его в город, где еще целы старые связи, где притаилась эсеровщина и в деревнях многие еще колеблются, открывая таким образом тыл… Ему везет и с этим парнем: та дурацкая бумажка не страшна, если можно держать Виктора в руках. — Ничего, мы тебя помирим с Женей! — сказал Лев. — Не надо, Лев, я уже сказал тебе. Я простил тебя, я все забыл. — Дай руку, если простил! — в волненье проговорил Лев. — Помнишь, я говорил, что мы с тобой братья из-за отцов. Слышишь? Нам нельзя враждовать! У нас в конце концов одна цель, верно ведь? Ну, скажи, правда? Брат ты мне?.. Дай мне руку, Витя!.. Виктор подал ему тонкую, белую руку. — Ну, вот и все! — вытирая глаза, облегченно сказал Лев. — Словно дышится легче. Ведь эти годы только ты и был на моей совести. Виктор рассказал Льву о театре, о Лене, о своих успехах — он жил сейчас бурно, каждый день приносил ему новые радости. Виктор стал равным в семье, он отдавал ей свой заработок. Дядя Петр радовался, племянник стал на ноги… Рассказал Виктор Льву и о мадам Кузнецовой. По его словам, она совсем опустилась, окружила себя кошками и целые дни сражается с какими-то старухами в дурачки, плачет, проигрывая, хохочет, когда ей везет. — Она совсем отвратительная стала! — с брезгливой миной сказал Виктор. — Толстая, сальная. Они расстались, как прежде, друзьями. 4 Было около шести часов вечера, когда Лев постучался в дом номер четырнадцать по Холодной улице. Дверь ему открыл рослый, краснолицый мужчина, одетый в милицейскую форму. — Вам кого? — спросил он. — Я слышал, что здесь сдается комната. Краснолицый испытующе посмотрел на Льва. — А кто вам об этом сказал? — Разве вам не все равно? — Нет, не все равно. — Вам прислал привет Маркевич. — Ну, и что же? — Он сказал, что Николай Николаевич меня устроит. — Лев улыбнулся. — Да вы не бойтесь! — Что значит — не бойтесь! Вы понимаете, что вы говорите? — Понимаю. — Никакого Маркевича я не знаю. — Тем лучше для вас. Большая сволочь. Хозяин квартиры рассмеялся. — Да вы, видно, парень свойский. — Поживем — увидим. — Ну, входите! — сказал хозяин. Из кухни, вытирая руки о фартук, вышла полненькая, совсем еще молодая женщина. — В чем дело? — Вот новый постоялец. — Вам комнату? — Да, мне сказали, что у вас сдается. — Есть, есть. Вам кто сказал, уж не Макеев ли? — Правильно. Джонни и сказал. — Ну и молодец. Значит, пятерку заработал. Я ему пятерку обещала за хорошего постояльца. Да вот Николаю все не нравились. Юленька провела Льва в узкую, длинную комнату. — Вот и жилье. За стеной мы с Николенькой помещаемся. Это мой муж. Николай Николаевич его зовут. Он здесь у нас жил, вот в этой комнате. А потом на мне женился. — Это вы, пожалуй, и меня жените! — рассмеялся Лев. — Нет ли у вас сестренки? Вроде вас? — Почему же вроде меня? — Хозяйка вильнула глазами. — Да так, вы в моем вкусе. Юленька рассмеялась. Лев осмотрел комнату; в ней стояли чистая кровать, стол, диван. — Ну, что же, возьму. Сколько за нее надо платить? Хозяйка смутилась. — Вот уж и не знаю. Пойду к Николеньке. Она выбежала, оставив Льва одного. Лев открыл окно и высунулся наружу. Перед ним была тихая, поросшая травой улица, куры бродили по дороге, солнце сползало к горизонту. «Тихо, уютно, удобно, — подумал он. — С хозяйкой поладим. — Лев усмехнулся. — И с хозяином тоже!» Вошла хозяйка и, мило покраснев, назначила очень низкую цену, — видимо, Николай Николаевич решил, что постояльца обижать не стоит. Лев пообещал переехать сегодня же и попросил оставить ему постель. — Я одинокий, — улыбнулся он, — соломенный вдовец, ни детей, ни жены. И обстановки никакой. Вот, весь перед вами. А как вас зовут? — Юленька, то есть Юлия Антоновна! — Так вот, Юленька, меня зовут Лев. А занятие мое — сапожник. На днях я открываю мастерскую и первое, что сделаю, сниму с вас эту гадость. — Он показал на стоптанные туфли Юленьки. — Я сошью вам новые. Ладно? Юленька кокетливо улыбнулась. «А дело-то верное! — подумал Лев. — Ах, Николенька, Николенька!» — Вы давно замужем? — спросил он Юленьку. — Три месяца. — Ах, как жаль! Жаль, что раньше я вас не знал. — Лев пожал ей руку выше локтя. — Я бы уж за вами поухаживал. — Да, уж теперь поздно! У меня муж, у-у, сердитый! — Ничего! Мы с ним сойдемся. И с вами, да? Юленька двусмысленно улыбнулась. Они распрощались. Лев ушел. — Ничуть не похож на сапожника! — прошептала Юля. — Бойкий какой! 5 Лев категорически отказался поселиться у Камневых. — Сейчас рано, — сказал он. — У меня ни гроша, а на деньги твоего отца жить я не желаю. Подождем. — Опять ждать, — обиделась Женя. — Ждала, ждала!.. — Ну и еще немного подождешь. Вот примусь за работу, тогда… — За какую же это? — Резиновую мастерскую открою. Буду чинить галоши. — Фу, какая гадость! Неужели ты не мог придумать ничего получше? Тоже — работа. Сапожник! — Ничего ты не понимаешь, — примиряюще сказал Лев. — Прекрасная работа, а для меня — самая подходящая. — Лев улыбнулся. — Я тебя прошу, если кто будет спрашивать, чем я занимаюсь, так и говори — сапожник. «Странно, — подумала Женя. — Почему сапожник?» — но тотчас забыла об этом. Вечером Лев перебрался на Холодную улицу. Женя выпросила у матери для него одеяло, белье, разную мелочь из посуды и помогла перетащить все это имущество на новую квартиру. По дороге Льва и Женю встретил Джонни и увязался с ними на Холодную. Юленька, увидев Женю, стала серьезной. — Это кто? — спросила она у Джонни. — Это? Женька Камнева. Она всегда с ним. Юленька прикусила нижнюю губу. «Скажите, пожалуйста, — подумала она, — не познакомилась, не посмотрела…» Жене Юленька тоже не понравилась. Ей стало неприятно, что рядом со Львом будет жить эта хорошенькая, вертлявая дамочка. — А тобой интересовались! — шепотом доложил Джонни. И, кивнув головой в сторону комнаты, где жили Богдановы, добавил: — Она работает в редакции счетоводом. За ней там все бегают. Потеха! Даже Сергей Сергеевич. Разложив кое-как все принесенное, Лев отправился проводить Женю до театра. 6 С легкой руки Зеленецкого слава театра росла. Первые спектакли проходили при полном зале. Правда, находились и скептики. К ним принадлежал Сергей Петрович Компанеец, которого Лена затащила как-то на спектакль. Он выскочил из театра после первого же акта, злой, красный, страшно выругал режиссера и заявил, что, будь его воля, он бы высек Турбаева. — Белиберда! — кричал он, когда после спектакля все сели пить чай. — Как они с классиками обращаются! Господи, накажи этого байстрюка! Сейчас вас смотрят разные ожиревшие от скуки пошляки. Им эта щекотка приятна. Но их немного, да, да, их удовлетворите и кончите свой век. И режиссеришка ваш от вас сбежит. Нехай он сдохнет! — Папа! — укоризненно говорила Лена. — Ну что ты говоришь! — И говорю, и буду говорить! — закричал Сергей Петрович. — Все, все сломали! Этот дурень грозится все разрушить. — Он показал на Андрея. — Ну, так он только болтает, а тот, подлец, ломает уже! До театра добрался, мерзавец! А? Каково? Все сломать! Голая сцена! У-ух ты! Меж тем Максим Турбаев затевал все новые и новые постановки. Фантазия его не имела, казалось, предела. Встретив как-то Льва, Виктор рассказал ему о предстоящем спектакле. — Хотим ставить «Онегина». Понимаешь, Лева, это будет чудесно. Максим трактует «Онегина» совершенно по-новому. Там, например, будет изумительная сцена: муж Татьяны — председатель следственной комиссии — допрашивает Онегина… — Позволь, позволь, — изумился Лев. — Но ведь у Пушкина этого нет. Откуда же вы возьмете стихи? — А, пустяки, ну, допишем! Я допишу, подумаешь! Не в этом дело. Ты понимаешь, такое совершенно необычайное освещение всей эпохи! Мы такие декорация придумали, — просто гениально! Вообрази: от публики в глубину сцены, наверх, идут лучами три лестницы. Наверху спускающаяся площадка, вроде качелей. Актер будет наверху. Ему ничто не будет мешать. Приходи на репетицию, сам увидишь, как это замечательно! Лев, даже не улыбнувшись, стал обсуждать с Виктором детали спектакля. Но на репетиции новой постановки Лев так и не смог зайти. Он был занят другими, более важными делами. Глава пятая 1 Перед тем как открыть мастерскую, Лев навестил мадам Кузнецову. Увидев Льва, она всплеснула руками. — Боже, как вы выросли! Совсем мужчиной стали! — Мадам противно хихикала, дряблые щеки ее затряслись. — А вы все не меняетесь! — Лев, подавляя отвращение, поцеловал один за другим пальцы мадам. — Свежесть и неизменность! — Да вы, кажется, научились говорить комплименты? — Помилуйте! Чистейшая правда! Мадам, счастливая, порозовевшая, виляя задом, побежала на кухню за чайником. «Деньги у нее есть, — подумал Лев. — Петр Игнатьевич говорил, да я и сам знаю. Но как их из-под нее вытащить? Переспать?» Лев содрогнулся, представив мадам в ее естественном состоянии. «Боже мой, какая развалина. Может быть, не стоит, обойдусь? А-а, черт с ней, — решил наконец Лев. — К дьяволу сантименты. Переспать!» Мадам вернулась. Она успела надеть тот самый, столь памятный Льву халатик. Лев поморщился, но решения не изменил. Он пил чай, говорил Кузнецовой любезности, двусмысленности, в упор разглядывал сквозь прозрачный халатик ее «прелести». Мадам колыхалась от смеха и как-то странно повизгивала. Когда же Лев поцеловал ее ладонь и наконец обнял ее, мадам прорычала: — Ну, наконец-то, бог мой! Наконец-то вы научились!.. …В ней оказалось еще столько огня, что Лев перестал даже сожалеть о «подвиге». Среди любовных забав он рассказал мадам о своих проектах, расписав затею с мастерской самыми радужными красками. Мадам не раз слышала от Петра Игнатьевича блестящие отзывы о клее, который умеет делать Лев. Подсчитав в голове возможные выгоды, она вынула из-под изголовья тяжелый дубовый ящичек, открыла его, и Лев увидел золото, монеты, камни. Он сделал вид, что его не интересует содержимое ящика. — Это вдовий пай — моему богоданному зверьку! — прошептала мадам, отсчитывая деньги. Утром мадам накормила Льва и взяла с него слово заходить к ней почаще. Провожая его до дверей, она снова потребовала поцелуев и объятий. Лев безропотно исполнил ее желания. Не успел он сойти с лестницы, как услышал, что мадам его окликает. Он снова поднялся к ней. — Знаете, Лев Никитич, — сказала она, шаловливо закатив глазки, — дружба дружбой, а деньги… — Что вам надо? Расписку? — Видите, мне кажется, она не помешает нашим отношениям. — Да, да, дайте бумагу! Лев написал расписку, передал мадам и, выйдя на улицу, забыл о проведенной ночи, словно ее и не было. Прямо от мадам он зашел к Петру Игнатьевичу. Здесь Льва встретили восторженно. Клей, оставленный когда-то, весь вышел, и Петр Игнатьевич тщетно пытался раскрыть секрет состава. Увидев Льва, он начал разговор прямо о том, что ему было интереснее всего. — А я к вам как раз по этому делу, — сказал Лев. Петр Игнатьевич принес водку, которую держал только для гостей. Лев пил ее, словно воду. Выпил за компанию и Петр Игнатьевич. Неожиданно захмелев, он стал хвастаться своей работой, племянником, читал наизусть стихи Виктора. Когда Петр Игнатьевич немного очухался, Лев сказал ему: — Вот что, Петр Игнатьевич! Деньги у меня есть. Мастерская у меня тоже есть. И клей есть — тот самый. Предлагаю вам сделку. Я даю клей, сдаю вам заказы, вы их выполняете, и я вам за эту работу плачу. Подумайте и дайте мне ответ. Петр Игнатьевич тут же подсчитал что-то — для важности на бумажке — и согласился. Через неделю Лев открыл прием заказов. 2 Сергей Сергеевич, встретив Льва у Камневых, осведомился у Жени: — Кто это? — Он уже забыл, что Женя знакомила его с Львом. — Кагардэ? — изумленно протянул эсер. — Виноват, я правильно вас понял, Женечка? Ка-гар-дэ, так? — Лев Кагардэ. — Так, так! Это оч-чень интересно. И вы говорите, он здесь учился? Ах, вот как? Саганский его знает? Прекрасно! Нет, это я просто так. Просто совпадение фамилий. На следующий день Зеленецкий зашел к Саганскому, и тот рассказал ему все, что знал о Льве Кагардэ. Саганский говорил о нем с едва скрываемой злобой: Лев два года назад своим сочинением испортил ему много крови. После этого Зеленецкий стал пользоваться каждым удобным случаем, чтобы поговорить со Львом. Начал он о разных пустяках, вскользь осведомился о делах, о том, долго ли Лев намерен жить в Верхнереченске. Лев отвечал вежливо, подробно, подкрепляя все, что ему приходилось выдумывать, мелочными подробностями, — они делали его рассказы правдоподобными. Политических тем Зеленецкий в разговорах со Львом не касался, хотя Николай Иванович Камнев не раз говорил, что Лев «дипломат, но вернейший человек». Лев со своей стороны тоже не напрашивался с политическими разговорами, лишь однажды, словно невзначай, обмолвился по поводу дискуссии в партии, что, мол, «когда двое дерутся, третий не зевай…» Зеленецкий развивать эту тему не стал и завел речь о театре. Лев хвалил Максима Турбаева и заявлял, что «неотеацентр», в отличие от «архаистов», работает «на века». Он даже выразил мимоходом такую мысль, что искусство-де свободно от предрассудков скоропреходящего времени и от вкуса толпы. Так они присматривались друг к другу несколько месяцев, и, лишь убедившись, что Лев на самом деле «вернейший человек», Зеленецкий решил поговорить со Львом откровенно. — Вы не брат ли будете Никиты Петровича Кагардэ? — спросил внезапно Зеленецкий во время одного из своих визитов в мастерскую. Лев пристально посмотрел на него. — Сын! — А-а! Так, так! А ведь я вас знаю. — Вы? — Да, да! Ваш папенька был в семнадцатом году комиссаром района в Тамбовской губернии. Ну-с, напорол глупостей, и я ездил к нему от партийного комитета. Так сказать, разъяснял ему различные политические неясности. — Так это вы были? — Ваш покорный слуга! Где же он сейчас, ваш уважаемый папенька? — На небесах! — Значит, его… Умнейший был человек. Простите, вы говорить со мной не боитесь? — Нет, отчего же? — Многие, знаете, остерегаются. — Зеленецкий засмеялся. — Я ведь отверженный! — Боятся? — Трусят! — Ну, я не из боязливых. — Похвально, похвально! Простите откровенный вопрос, — я слышал от Николая Ивановича, будто бы вы собираетесь вступить в партию? Лев поглядел Зеленецкому в глаза. Тот выдержал его взгляд. «Ага, — подумал Лев, — понятно. Ну, и ты мне пригодишься». — Нет, никогда об этом особенно не мечтал. Люблю уединение. — Отчего же? — невинно сказал Сергей Сергеевич. — Партия очень, очень много дает… Зеленецкий подвинулся к Льву, но в это время дверь завизжала и кто-то вошел в мастерскую. Сергей Сергеевич быстро закрылся газетой. Когда посетитель ушел, он признался: — Боялся скомпрометировать вас! «Ишь ты, заботливый!» — подумал Лев и вежливо распрощался с Зеленецким. Через неделю тот пришел за галошами, которые принес в прошлый раз. — Доходное дело? — спросил он, кивнув головой на обувь, сваленную под столом. — Ничего. При хлебе каждодневно. А вы как живете? Поди, нуждаетесь? Сергей Сергеевич смутился, заговорил о суровом редакторе, о статьях, которые лежат и не идут, о дороговизне. Лев вынул три червонца и сунул их незаметно в карман Зеленецкого. — Вы что же, так здесь и живете? — спросил его Лев. — Так и живу! В газетке подрабатываю. Пустяки. Лев замолчал. Зеленецкий скучающе просмотрел газету и вдруг обернулся к Льву. — Послушайте, — сказал он очень серьезно, — не может быть, чтобы вы были предателем! Лев опешил. — Да нет! — пробормотал он. — Я просто сапожник. — Опустился! — прошептал Сергей Сергеевич. — Забыл все, труслив стал, стар стал. — Ну, ничего, ничего, не волнуйтесь! Заходите, будем беседовать. — Все беседы, все речи… Слушайте, Лев Никитич, неужели нет больше в России вождей? — О каких вождях вы спрашиваете? Ваши вожди — трупы. И вы, Сергей Сергеевич, тоже труп. Лев разразился неприятным, деланным смехом. — Простите, я вас не пойму, — заволновался Зеленецкий. — Кто труп? — Все вы сгнили! Вам не подняться с места! Вам не двинуть пальцем. Даже если позовут вас, вы струсите! — Я? Струшу? Да я два года в Бутырской тюрьме… — Ах, так? А если я вам дам одно поручение, не сейчас, а после? Если я позову вас и скажу: помогите! Что тогда, а? Что вы скажете? — Позвольте, я не понимаю вас… — Если я скажу: Сергей Сергеевич, организуйте группу, — вы увильнете? — Я? — Да, вы! — Что вы орете? — Отвечайте, черт возьми! — Да! — Я вас проверял! — улыбнулся Лев. — Теперь нас слышали и мы связаны. Ванька! — Довольно паясничать! — рассердился Зеленецкий. — Шутки здесь неуместны. Вы еще под стол пешком ходили, когда я был в подполье! — Он надел шляпу и собрался уходить. Лев рассыпался в извинениях. Сергей Сергеевич был взбешен. — Мы с вами не клоуны! — уже около порога сказал он. — Если вы так будете действовать и впредь — вы останетесь один или вас посадят! — Он взялся за ручку двери. Лев испугался. — Простите, Сергей Сергеевич, — сказал он. — Я же шутил. Я же знаю, что палка всегда о двух концах. Вы за меня, я за вас, и обратно. — Ну, ладно! Только, пожалуйста, без этих шуток. Он холодно пожал Льву руку и ушел. В тот же вечер Лев встретил Зеленецкого у Камневых. Они вышли в сад и сели на скамейку под вишневыми деревьями. Лунный свет дробился, падал на лица причудливыми пятнами. — Послушайте! — заговорил серьезно Лев. — Я давеча шутил. Все это глупости — бомбы, дружины… Но, мне кажется, мы так хорошо знаем и понимаем друг друга, что можем говорить откровенно. — Дальше? — Мне кажется, мы могли бы быть полезными друг другу. — Полагаю, что это верно… — Мне надо, чтобы вы всемерно поддерживали этот самый театр. Пригодится. Сергей Сергеевич молчал. — Вдалбливайте такую мыслишку в головы этих баранов, внушите им, что они не могут создать ничего яркого! Каков-де приход, таков и поп. А? Нет, нет, погодите. Пускай это будет похоже на монастырь. Чем строже режим, тем больше блуда. Это вам нравится? Заставить этих идиотов думать: «Дай, господи, возвратиться пошлости и контрреволюции!» Внушать, понимаете, ли, кружным путем, что рай не за горами, стоит лишь стряхнуть диктатуру! Диктатуру стряхнем — и снова будет вам яркое, и красивое, и веселое! Понятно? Вот Ховань стишки пишет. В них черт ногу сломит. От них в петлю хочется! Провозгласите: это и есть настоящее! Вы, говорят, тоже что-то пишете? — Тружусь, — сказал Сергей Сергеевич. — Вот ужо пять лет пишу книгу. — Что именно? — Записки. «Прошлые годы». — Прекрасно! Больше напихайте в них романтики, — кричите: вот как мы буйно жили! Какой был грохот! Братство! Свобода! Равенство! С равенством покруче заверните. Тут у вас союзников тьма. Нас много, нас тысячи, десятки тысяч! — Не много ли? — сказал Зеленецкий. — Оптимист вы! — Много? Наоборот, по самым скромным подсчетам. У одних отняли землю, у других — сладкую еду, у третьих — ордена, чины, у четвертых — фабрики, у пятых — поместья, у шестых — папино золото, мамины бриллианты, у седьмых, подобных вам, — власть. А троцкисты… Да всех не перечтешь. Надо только их всех собрать, всех, кто предан нашей идее. — Какой идее, извините вопрос? — Да бросьте вы со мной скрытничать! Я хоть в подполье и не был, но кое-чему обучен! — Нет, уж вы, пожалуйста, поясней насчет идеи, — заупрямился Зеленецкий. — Я втемную не играю. Лев злобно сплюнул, замолчал. — Это ваша первая работа? — осведомился Зеленецкий. Он внимательно наблюдал за Львом. — Вот что, — резко сказал Лев, — идея у нас общая с вами. Коротко — слово «собственность» вам известно? Во имя этого словечка за нами пойдут тысячи. — Так-с, так-с! Дальше! — Подумайте: если все они проберутся в государственный аппарат, будут портить, гадить, взрывать, сеять слухи!.. Так вот я и говорю, — продолжал Лев, — всюду во всех порах должны сидеть наши люди. Пусть приспособляются, пусть заползают в каждую щель! В искусство, в политику, в хозяйство, в литературу, в мужицкую душу! Всюду, где существует неверие, сомненья, колебанья! Одних принуждать угрозой, других лаской, третьих деньгами, посулом. И невидимо, но терпеливо разъедать здание, которое строят большевики, — вот стратегия. Точить день и ночь! Съедать все! В труху обращать… Но всех этих людей собрать, понимаете, чем-то надо? Чем? В конце концов им все равно, какая будет власть, лишь бы они при этой власти имели права… Зеленецкий кивал головой. — Но вы в своей книжонке левей держитесь! Смотрите не сорвитесь — они хитрые! Порочьте свою партию, свои идеи, отрекайтесь от них. Все равно, идейки ваши живы. И ваши, и меньшевистские, и какие хотите. Ого! Троцкисты все идейки подобрали. Универсальный магазин идей — на любой вкус! Так что отрекайтесь от них. Но так отрекайтесь, чтобы кое-кто читал вас и думал: «Ах, дурак, дурак, зачем отказывается!» Напирайте на романтику. Мы, дескать, за право боролись! Кружите молодежи голову. Молодежь — это все! Нам от них молодежь надо оттянуть. С молодежью запанибрата держитесь. Добрым таким дядей. Там рассказец, там анекдотец, того похвалите, того приласкайте, того в петлю шлите, да в последний момент спасите. И в свой мешок! Всех в мешок. Всех одной веревочкой связать! Веревочка известная! Мы жить хотим! Властвовать желаем! Вот она и веревочка… — Вы молодец! — сказал Зеленецкий. — А, пустяки, не о том речь! — Лев размахивал руками, мысли кипели в нем, он спешил их выложить. — Вот что еще! Советую быть скромней. Еще скромней. Вы уже переродились, понятно. Идеи вашей партии вам уже чужды, вы их разоблачили! — Он помолчал и неожиданно добавил: — Когда будут нужны деньги — заходите! — Ну, знаете, не может быть, чтобы вы были здесь сами по себе. Кто прислал вас сюда? — Глупости говорите! — Лев добродушно засмеялся. — Я сапожник и только. Ничего я вам не говорил, и вообще все это вам приснилось. А если вы где-нибудь, — в голосе Льва Зеленецкий услышал что-то такое, что заставило его подтянуться, — если вы где-нибудь попытаетесь утверждать обратное, я вас достану. Понятно? Ну, желаю успеха. — Молодец! Молодец изумительный. Буду рад, верьте, что и я… 3 Лишь одна Женя догадывалась о том, какой тревожной, напряженной жизнью живет Лев. Он неохотно ходил по людным улицам и отворачивался, если кто-либо слишком внимательно смотрел на него. Иногда в толпе он вдруг замечал коротконосое круглое лицо, вздрагивал и огромным усилием воли принуждал себя идти навстречу этому человеку — он понимал, что Якубовича здесь быть не может. Заметив человека, который случайно шел за ним, Лев оборачивался и ждал его. Он ежедневно брился, но иногда хватался руками за подбородок, словно забывая, что бороды давно нет. Ложась спать, он клал под подушку револьвер, развешивал одежду так, чтобы одеться в течение нескольких минут, среди ночи просыпался — ему казалось, что кто-то стоит у окна. …Работа в мастерской сначала шла не ахти как весело; верхнереченские обыватели подозрительно поглядывали на нового сапожника и не доверяли ему. Резина казалась им материалом ненадежным. Работы было мало, и Льву от нечего делать пришлось выполнять обещание, данное Юленьке. Он шил для нее туфли, а Юля ходила к нему, якобы для примерки. Он шил туфли долго, две недели. И ежедневно, две недели подряд, как только темнело, Юленька прибегала к нему. Лев запирал тогда двери и уходил с ней в комнату позади мастерской… Юленька горячо отблагодарила своего постояльца, потому что Николенька, несмотря на огромный рост и пылкую любовь, был к женским слабостям невнимателен и часто уезжал в продолжительные командировки. И он не догадывался ни о чем. Лев ему нравился. Жилец рано уходил на работу, возвращался поздно, дома вел себя чрезвычайно скромно, сидел в комнате и читал. По вечерам за ним заходила Женя, и они шли гулять. Частенько Лев ночевал у Камневых. Богданов не решался еще на откровенные разговоры со Львом, присматривался к нему, проверял. Однажды, когда Лев, Юля и Николай Николаевич сидели за чаем, Богданов спросил Льва: — Вы что грустный какой? Неприятности какие-нибудь? — Какая у сапожника может быть неприятность? — ответил Лев. — Ни кожи, ни резины, вот и вся наша неприятность. — Мало ли чего у нас нет! Честных людей не стало, а вы о резине толкуете. — Ну, знаете, честные люди еще есть! — Лев бросил на Богданова пристальный взгляд. — Что за ребятишки к вам ходят? — безразлично спросил Богданов. — Хорошие ребятишки, — в тон ему ответил Лев. — Комсомольцы есть? — спросил Богданов и зевнул. — Комсомольцев нет. Будущие комсомольцы. — А вы сами почему не в партии? — Не готов. Вот поработаю в мастерской, пойду на завод… там уж… Неграмотный я политически… Вот у вас какие-то споры идут, чего-то кричат, а я не разберу… Кто у вас там прав, кто виноват? — М-да, — протянул Богданов. — Нехорошо в такое время быть в стороне! — Да ведь кто же поймет, какая сторона правая! Ваша или другая… — Надо разобраться. Молодежь — это дрожжи. Я не прочь побеседовать с вами, так сказать, помогу. — Вот это будет замечательно! Как-нибудь соберу ребят и к вам. — С великим удовольствием! — А то, знаете, блуждаешь, как в лесу. Приходят разные мысли. Ну и выдумываешь сам ответы… — Какие же мысли? — Богданов добродушно улыбнулся. — Поделитесь. Не секрет? — Какой там секрет! Да все глупости разные. — Ну, ну, не стесняйтесь. — Еще придеретесь! — Фу-ты, как мальчик стесняется! Говорите — мне интересно. Ну, что вас заело? — Понимаете, Николай Николаевич. Мне в голову мысль такая пришла, пустяшная, глупая, может быть, мыслишка. Мне думается, что все-таки в истории России личность играла, играет и будет играть огромную роль. — А кто же отрицал это? — насмешливо спросил Богданов. — Нет, нет, не то! Отрицать никто не отрицал. Но говорят, что, мол, масса выдвигает вождя, и вождь лишь выразитель стремлений этой массы. А мне, знаете, это кажется абсурдом. По-моему, наоборот: вождь — он так и рождается вождем. Он организует для своей идея массы. Богданов нахмурился и искоса поглядел на Льва. — Тут вот в чем суть, — продолжал Лев. — В России героев было мало… — Мм… это как сказать… А Степан Разин! Хотя вы, конечно, правы. — Богданов улыбнулся. — Я вот чистокровный русак, но, признаюсь, нацией своей не горжусь. То ли дело Европа, Лев Никитич! Вы не были в Европе? — Нет. — Ага. Ну, ну, продолжайте, я вас перебил. — Да, вот о русской нации. Тут я с вами согласен. Но, знаете, и с ней кое-что можно сделать… Для Европы слова Маркса насчет личности правильны. Там герой — ничто. А у нас героям раздолье. У нас человек, личность эта самая, много еще может сделать… Лев говорил, увлекаясь, но не забывал искоса поглядывать на Богданова. Тот тянул из стакана чай и внимательно слушал. — Н-да, — протянул он. — Знаете, у вас мысли о-о! — Николай Николаевич повертел около головы пальцами. — Вы с умом. Учились? — Только что окончил. Полный курс наук прошел, — сказал Лев и отодвинул пустой стакан. — Это видно. А знаете, мысли у вас смелые. Я бы вам советовал поосторожнее с ними. — Да это только с вами. Ведь вам-то я не поврежу, своими глупостями. Вы ведь крепче дуба стоите! Богданов оборвал разговор и ни с того ни с сего начал; рассказывать Льву об охоте. Тот и здесь обнаружил богатейшие познания. Богданов в упор поглядел на Льва и тихо спросил его: — А Маркевича вы видели? — Он сейчас «в положении»… — А, вот как. Да вы… Сапожник я, Николай Николаевич. Сапожник и только… И вам признателен, что не гнушаетесь нашим обществом. Богданов внимательно посмотрел на Льва, допил чай и ушел. Лев подмигнул Юленьке. — Непонятные у вас какие-то разговоры! — сказала она. — А зачем вам понимать, Юленька? Все будете понимать — подурнеете. — А вам не все равно — дурнушкой я буду или?.. — Избави бог, не люблю дурнушек. — И, понизив голос, Лев спросил: — Он что, уезжает? — Да, на две недели. — Сегодня? — Вечером. — Ну, хорошо. Я сегодня ночую дома. Вы откроете мне? Юленька опустила глаза. 4 Работа начала прибывать как-то сразу. Верхнереченцы, рискнувшие попробовать резиновую подошву, разнесли по городу весть о необыкновенной прочности и чистоте работы Льва. От клиентов не стало отбоя. Лев начал подумывать о том, чтобы вместо мифического Ваньки, которым он напугал Зеленецкого, завести настоящего помощника; надо было освобождаться от галош и начинать настоящую работу, ради которой его послали в Верхнереченск. Лев часто получал письма, он их грел на огне, смачивал какой-то жидкостью, снова грел. Сообщения в письмах были невеселые. Читая их, он хмурился, ругался про себя, обзывал кого-то идиотами, с трудом заставлял себя успокоиться и снова сесть за галоши. И вот однажды он вспомнил просьбу Петра Ивановича Сторожева о том, чтобы взять его сына, Митю, из Двориков. По расчетам Льва выходило, что Мите сейчас десять — одиннадцать лет. «Самый милый возраст для такой работы, как у меня», — подумал Лев. Были у Льва и другие соображения, которые требовали его поездки в село. Соображения эти были более серьезными, чем те, которые касались Мити Сторожева и обещания, данного Львом Петру Ивановичу. Неделю спустя после своего разговора с Богдановым Лев получил письмо, которое тут же сжег. На следующий день вечером он отправился на вокзал. В десятом часу должен был прибыть скорый поезд из Москвы. В Верхнереченске он стоял двадцать минут. Лев прошел по безлюдному вокзалу, заглянул в буфет, где подвыпившая компания нэпманов налегала на коньяк, посмотрел книги в киоске, купил местную газету. Не успел он прочитать статьи о съезде частных торговцев, в которой автор доказывал необходимость снижения налогов на розничную торговлю, как раздался удар колокола, — скорый подходил к Верхнереченску. Лев вышел на перрон, остановился около закрытой продуктовой палатки и стал ждать поезда, — уже слышно было дыхание паровоза. Когда поезд остановился, из мягкого вагона вышел человек с холеной бородой, в бархатной пижаме, без фуражки. Это и был Апостол — шеф Льва. Зевая, он подошел к продуктовой палатке и, облокотившись на прилавок, закурил. По перрону бегали пассажиры, носильщики, со звоном катились багажные тележки — стояла обычная вокзальная сутолока, сопровождающая приход поезда. Никто не обращал внимания на Льва и на стоящего рядом с ним человека. И они, казалось, не замечали друг друга. Тем не менее между ними шел разговор. — Довольны районом? — спросил Апостол, безразлично осматривая платформу и поправляя очки в золотой оправе. — Вполне, — ответил Лев. — А помните наш разговор? — Я ошибался. — Вам нельзя ошибаться, запомните. Ошибка хуже смерти. Теплоцентраль будут строить. Вы об этом знаете? — Да. Говорят, торфа хватит на пятьсот лет. — Докажите обратное. — Но я… — Никаких «но» в нашей работе нет. — Да, но… — Теплоцентраль не должны строить — это раз. Во-вторых, здесь предполагаются военные постройки. Снять! — Как? — Как угодно. — Слушаюсь. — О гарнизоне сведения есть? — Да. — Ну? — Две, три, сто пять, семь, двести, ноль, сорок один. — Запомнил. Здесь куча людей, которых можно использовать. — Я веду работу с молодежью. — Не это главное. Вы не умеете находить сердцевины. Вами недовольны. — Позвольте… — Мне некогда. Извольте слушать. Делайте ставку на активные силы. Понятно? — Я кое-что делаю. — Это пустяки. Не в молокососах дело. Я говорю об активных силах. Старое инженерство. Крепкие мужики. В соседней — Тамбовской губернии полно эсеров. Есть они и здесь, их надо найти. Бывшие антоновцы, колесниковцы… — Слушаюсь. У меня вопрос. Разрешите? — Да. — О троцкистах. Разве установка новая? — Установки меняются в зависимости от многих причин. — Они провозглашают лозунги отнюдь не те, которые нужны нам… — Еще Герцен сказал: «Прежде чем он дойдет до опасных мыслей, он будет командовать ротой…» Лев не мог удержаться от смеха. Апостол довольно усмехнулся. — Итак… — Я буду стараться. — От вас зависит дальнейшее. — Ну, это, знаете, слишком! Я ничего не требую. Я работаю не ради. — Нас не интересуют ваши лирические переживания. Деньги у вас есть? — Как будто бы… — Наполняйте по возможности кассу. — Гм… — Что — гм?.. Разве в городе нет кассиров? Или нет банков? — Слушаюсь. — Крепче, тоньше, шире. У вас не район, а золото. До свиданья! Апостол бросил папиросу и не спеша направился к вагону. Поезд ушел через минуту… 5 Отъезд Льва в Дворики был ускорен Богородицей. За годы, которые Лев провел неведомо где, Богородица стал еще незаметней. Он тоже работал в театре, тихо сидел в суфлерской будке, копался дома в богословских книгах, на досуге записывал что-то в тетради, был молчалив, проворен, умел всем угодить. Богородица обрадовался приезду Льва — он возлагал на него особые надежды. В один из воскресных дней он зашел к Льву. — Знаешь, кого я сейчас встретил? — сказал он. — Ну? — Сергея Ивановича Сторожева. — Да что ты? — Серьезно. Разве ты не знаешь — он здесь секретарем губкома партии. Недавно приехал. — Что он за человек? — спросил Лев. — Железный. Их три брата, — что ни брат, то фигура. Один — большевик, другого, Петра Ивановича, ты знаешь. Третий — убежденный середняк. Дубы! — И дубы падают! — сказал Лев. Богородица смеялся беззвучно. — Лев, а Лев, — сказал он. — Ну? — А что, если Сергея… того… — Договаривай. …убрать? Лев повернулся к Богородице. Тот широко раскрытыми водянистыми глазами глядел на Льва. Этого мертвенного взгляда Лев не переносил. — Отверни морду! — закричал он. — Он моего батьку в Соловки сослал. — И плевать! Не суйся в чужое дело. — Его убить надо! — Вот дурак. Ну и дурак. Убьешь — нового посадят. А тебя — к стенке. — Бог поможет — не поставят, — угрюмо пробубнил Богородица. Он сидел все так же неподвижно. — Дубина. Какому же ты теперь богу молишься? — Я пойду. — Богородица поднялся. — Стой! Если ты, — прошипел Лев, — хоть пальцем двинешь без меня, — смотри. Ты меня знаешь! — Лев, а Лев, — зашептал Богородица. — Тебе, что, жалко его? — Сейчас не время, Миша. Его без нас уберут. А не уберут — я о тебе не забуду… Пожалуйста, работай. Богородица подошел к двери, постоял около нее, подумал что-то и сказал: — А истину я нашел. — С чем и поздравляю, — буркнул Лев и принялся за галоши. — Истину только я знаю. Ты еще за ней прибежишь. А я тебе тогда шиш покажу. Он вышел, но через минуту возвратился назад. Лев изумленно посмотрел на него. — Чего тебе? — Слушай, Лев. Театр закрывают на ремонт, я хочу ехать в Дворики. Поедем вместе? По старым местам походим! — Это мысль. — Дней на десять. Отъедимся, отоспимся. С девками побалуемся. — Увлекательно говоришь. По девкам-то, видать, скучаешь больше всего? — Да как сказать… — Знаю я вашу жеребячью породу. У нас в Пахотном Углу попович с четырнадцати лет баб в омет водил. — А бабы-то у нас какие! Крупитчатые. Не то что городские. — Ну, брат, умей выбрать. И здесь есть бабы всякого сорта. — Поедем? — Вероятно, поедем. — Дней через десять, ладно? Собирайся. — А что мне собираться? Пальто в руки, и вся недолга. — Да, новость есть, — вспомнил Богородица. — Вчера Андрей и Джонни вызвали Николу в беседку. Мы, говорят, больше ждать не хотим. Либо ты расскажи нам о своих планах, либо мы пойдем к Льву. — Так и сказали? Опанас говорит: «Губите вы себя! Кому, говорит, доверяетесь, — авантюристу?» А Андрей ему в ответ: «Лучше с авантюристом, чем с тобой!» — Ловко! — Ребята к тебе сегодня хотят прийти. Для разговора. — Приходи и ты! — Ладно. 6 Вечером Лев почувствовал головную боль. Это его встревожило. Боли приходили теперь очень часто и с каждым разом были все мучительней. Лекарства не помогали, докторов Лев не любил. Он ложился в таких случаях в постель. Комнату заволакивал вечерний сумрак. Мимо окон проходили люди, тени их проползали по серому потолку. Эти уходящие тени вызывали в Льве глубокую тоску. Потом серое марево за окном стало гуще, тени исчезли, тьма втянула в себя углы и очертания предметов. Лев лежал навзничь. Вверху, в глыбах тьмы, свисавшей с потолка, появлялись и исчезали желтые и зеленые пятна. Они не пропадали, когда Лев закрывал глаза, опускались к нему и снова поднимались, кружились и поминутно меняли очертания. Лев лежал несколько часов. Длинной, нудной чередой тянулись бесформенные, клочковатые мысли. По временам он слышал какие-то гулкие удары. Он прислушивался и ничего не понимал. Лишь потом, когда боль утихла, он догадался, что это били часы в столовой. Он забылся, пока в пустоту не вплелась однообразная мелодия. За стеной играли на гитаре. Лев повернулся на бок, кровать под ним заскрипела. Гитара смолкла, и Лев услышал, что его окликают. Он не ответил, потому что моментально заснул, и все это — и звенящая мелодия гитары, и тихий голос, окликнувший его, — показалось ему сном. Потом в дверь кто-то тихо и настойчиво постучал. — Кто там? — спросил Лев. — Это я, Юля. Можно к вам? Прежде чем Лев ответил, дверь скрипнула, во мраке обозначилось белое пятно. Юля села на кровать. — Болит? — Болит. — Бедненький! — Юля положила на голову Льва руку и стала тихо перебирать его волосы. — Вам компресс, может быть, сделать, а? Какая у вас горячая голова, так и пышет, словно плита! Она поцеловала его в висок. — А если муж нагрянет? Он же меня изувечит, ваш Николенька. — А я с ним сама управлюсь, вы не бойтесь. Да и что особенного? Ну, пришла, ну, поцеловала! Скучно мне одной! Вот опять уехал. Два дня дома, сорок в разъездах. Тоже, муж! В столовой пробили часы. — Ой, уже десять. Как я долго валяюсь? Юленька, зажги свет! — Не надо, Левушка. Я хочу побыть с тобой. — Юленька, милая, я есть хочу. Поставь самовар. Мы попозже с тобой что-нибудь придумаем. Ладно? — Ладно! — покорно согласилась Юленька и, вздохнув, прибавила: — А ведь к тебе давеча кто-то стучался. Я сказала, что болен. Обещал зайти позже. — Ну, вот видишь. Он притянул ее к себе и поцеловал в губы. Юленька ответила ему десятком торопливых, жадных поцелуев. — Ну, ну, знаю. Хорошенького понемногу. Я выйду на улицу, проветрюсь. Ты тут приберешься? Юленька тряхнула головой. — Ну, вот и хорошо! — Лев отстранил ее от себя, накинул на плечи полушубок и вышел на улицу. Холодный ночной воздух освежил его. Льву сделалось весело и легко. Он хотел было пройтись по улице, но услышал за воротами приглушенный разговор. — Во всей этой чертовщине, — говорил Джонни, — меня смущает одно обстоятельство… — Что же? — допытывался Андрей. — Меня смущает, знаешь, некоторая, по-моему, подлость. Как-никак, а мы поступаем скверно. Не спросясь никого, идем к Льву. — А, дурак! — вскипятился Андрей. — Нечего было сборы собирать. Да ну вас к лешему! Надоела мне эта канитель. — Андрей нервно чиркал спичкой, она не зажигалась, и Андрей злился все больше. — А потом, — тянул Джонни, — черт его знает, как он нас встретит. Пожалуй, еще острить будет. Здравствуйте, дескать, пришли просить совета, сами-де глупы, своим умом не можете дойти. — Ну, пошли или нет? — оборвал разговор Богородица. — А то я уйду. — Черт его знает! — пробурчал Джонни и сплюнул. — Просто не знаю, как к нему войти, что сказать… «Ну, я вам помогу», — подумал Лев. Нарочно громко хлопнув дверью и кашляя, он подошел к калитке и открыл ее. — А-а! Ко мне, что ли, забрели? А я, ребята, целый день валялся, голова раскалывалась, рад каждому человеку. Входите! Джонни нерешительно мялся. — Ну, пошли. Чаю напьемся, а то без компании ничего в глотку не лезет. — Пошли, — сурово сказал Андрей и вошел в дом. Следом за ним двинулись Джонни и Богородица. Лев провел их в свою комнату и вышел на кухню. Через минуту Юленька ушла из дому. Лев запер за ней дверь. Как только Лев появился в комнате, Андрей сказал ему: — Мы к тебе за делом. У тебя вечер свободен? — Абсолютно. Да только что это вы, не успели поздороваться, а уже за дело? Дело не уйдет. Мы сначала чаю выпьем, еще чего-нибудь… — Мне все равно, — буркнул Джонни. — Ну, как живем? — обратился к нему Лев. — Скоро будем ездить на мотоциклете? — У него пока что руль куплен. С маленького начинает! — сказал Андрей. Джонни фыркнул. — Ну, поехал, — проворчал он. — Мне и отец житья не дает — не собрать, говорит, тебе машину, молокосос. Ехидный старик! Теперь ты… — Старики — народ известный. Между прочим, ребята! На днях я в одной книжке насчет стариков и молодых такое место прочел — ух, ты! Лев достал с полки небольшую книжку. Андрею показалось, что книжка была приготовлена специально для них. «Может быть, он знал, что мы придем?» — подумал Андрей. — Вас интересует? — спросил Лев. — Читай, читай! — сказал Джонни. — «То, что в старике называется благоразумным, — начал Лев, — это не что иное, как панический страх, которым он одержим, и безумная боязнь что-либо предпринять. Поэтому, если он не рискнул пойти навстречу какой-нибудь опасности, от которой погиб молодой человек, это не потому, что он предвидел катастрофу, но потому, что в нем не хватало огня, чтобы зажечь благородные порывы, которые делают нас дерзновенными, между тем как удальство молодого человека является как бы залогом успеха его предприятия, ибо его побуждает к действию тот пыл, от которого зависит и быстрота и легкость выполнения всего дела. Только молодость способна к действию». Вот что, братцы мои, писали умные люди за четыреста лет до нас. — Лев захлопнул книжку и поставил на полку. — Тут дальше описывается, как в одной мифической стране во главе всех дел стояли молодые и как перед ними преклонялись старики. Впрочем, что там четыреста лет назад! Читали сегодня газету? Нет? Напрасно. Опанас отучил вас читать интересные вещи! — А ну его в болото! — вспыхнул Андрей. Лев торжествовал — недаром все эти месяцы он исподтишка восстанавливал ребят против Опанаса. — Не разбираюсь я в этих делах! — сумрачно сказал Джонни. — Начну газету читать, черт ее знает — не пойму, из-за чего они дерутся, о чем спорят… — Перегрызли бы глотку друг другу, черт с ними! — вставил все время молчавший Богородица. В это время в окно постучали. — А вот и Юля, — сказал Лев. — Соловьев баснями кормить не придется. Я сейчас. Лев вышел. Через четверть часа компания пила чай, ела бутерброды с колбасой и сыром и пила водку. — Ну, баста, — сказал Андрей, выпив третью рюмку. Лев убрал со стола, вынес тарелки, рюмки и вилки на кухню и, возвратившись в комнату, запер за собой дверь. — Никто не подслушивает? — тревожно спросил Джонни. — Некому, — успокоил его Лев. — Ну так, стало быть, что же вам от меня требуется? — Вот что, — сказал Андрей. — Нам надоел Опанас. Чего он хочет, мы не знаем. — А сами вы чего хотите? — И этого мы не знаем, — признался Андрей. — Впрочем, знаем: делать что-то хочется, Лев! А что — неизвестно! — В комсомол пошли бы, — усмехнулся Лев. — Хотя вряд ли вас в комсомол примут. Удивляюсь, как вас еще в театре держат. — Тоска! — тихо сказал Андрей. — И потом, при чем вообще я? — рассердился почему-то Лев. — Что такое я? Что я могу знать? Я сам ничего не знаю! — Ну и пошел ты к дьяволу! — сказал в бешенстве Андрей и поднялся. «Нет, эти не предадут», — решил Лев. — Постой, — сказал он, останавливая Андрея. — Я вам верю. Будем откровенны. Вы не знаете, что вам делать? Так? — Да, — сказал Андрей. — Вы думаете, у меня есть программа? — Вероятно, — сказал Джонни. — Если нет — выдумаешь! — прибавил Богородица. — Программы у меня никакой нет, мне она не нужна. Мне, как… как сапожнику, убеждения не требуются, — Лев усмехнулся. — Но я ваш старый друг и могу кое-что посоветовать. — Послушаем. — Андрей снова сел. — Соберите «Круг», и там поговорим о положении вещей. — Почему ты не хочешь сейчас говорить? — Ну, знаешь, так сразу не делается. И потом здесь неудобно. — Хорошо, — сказал Андрей. — Мы созовем «Круг». — И пусть меня попросит прийти сам Опанас, — холодно сказал Лев. — Ладно. — Андрей поднялся. За ним поднялись и остальные. 7 На следующий день поздно вечером Андрей зашел к Опанасу. Тот, накрывшись потрепанной шинелью, читал, лежа на кровати. — Что читаешь? — спросил Андрей. — «Виринею», — ответил тот. — Ах, сладкая баба была! — Опанас помолчал и вдруг в упор спросил: — О чем говорили вчера с Кагардэ? — А это ты сейчас узнаешь. Мы не скрываем. Мы к Льву пошли, узнав, что ты созвал «Круг», а помощников своих не пригласил. — За тобой посылали десять раз, тебя не было дома. — Ловко. Решили собраться утром, а за мной послали вечером. Хитрый ты, Опанас! Не замечал я этого за тобой. Скажи, что решили? — Честное слово, просто болтали. И насчет Льва, не скрою. Этот авантюрист у всех на языке. «Лев, Лев» — только и слышишь! Опанас досадливо натянул на себя шинель. — Я бы его к «Кругу» не подпускал. Ему с уголовниками дело иметь! — Да? — издеваясь, спросил Андрей. С уголовными? — Да, с уголовниками, — закричал Опанас, и в углах его губ появилась пена. — Вот погоди, он себя покажет. — Как он себя покажет, это будет видно. А ты себя уже показал. Вот что — я тебе должен передать: мы… — Кто это — «мы»? — Это я, Джонни, Богородица. Так вот мы требуем, чтобы через три дня ты сделал на «Круге» доклад о твоих планах. Если откажешься — мы созовем «Круг» и пошлем тебя… Понял? — Понял. Убирайся к черту! Андрей подошел к двери. — Сегодня второе. Шестого, значит. Я думаю, у Камневой будет лучше всего. И вот что — пригласи Льва. Это тоже наше требование. Андрей помахал Опанасу рукой и вышел. 8 Опанас охрип. Он несколько раз пил воду, наливая ее дрожащей рукой. — Иных путей, — говорил Опанас, — я не знаю. Наш устав твердо заявляет о лояльности. Мы должны помнить основную задачу «Круга»: трудящаяся молодежь, молодежь, так сказать, интеллигентная, имеет право, ну, на самоопределение, самоорганизацию, что ли. Наша задача, в это смутное время, время нравственных шатаний и распущенности, — оградить и спасти лучшую часть молодежи от разврата, разложения, воссоединить дух свободомыслящей интеллигенции. И я думаю, когда партия увидит воочию, что мы ей не мешаем, что мы лишь побочная организация, стоящая вне политики, она даст нам право на легальное существование. Опанас окончил речь, сел у стены и, закутавшись в шинель, выставил из воротника кончик бледного носа. — Теперь поговорим. Ну, кто там хочет? — спросил Джонни, он председательствовал на «Круге». — Лев, давай! Лев сидел в углу, в полумраке. Около него суетился Богородица. — Может быть, кто-нибудь еще скажет? — предложил Лев. — Человек я новый, послушаю. «Каков дипломат! — подумал Опанас. — Три месяца под меня яму копает и скромничает, подлый притворщик! — Он посмотрел на свои драные штаны, вспомнил, что завтра обязательно надо купить новые, а денег нет. У кого бы попросить? — думал он. — У Джонни — нет. У Богородицы — нет. Разве у Льва? Подлец, проходимец. А, наплевать!» — Пускай Лев говорит, — сказал он и еще плотнее закутался в шинель. Лев встал, сунул свою папку Богородице и вышел к столу. — Я очень внимательно слушал речь Опанаса. Но мне хочется знать, читал ли Опанас, ну, скажем, Ленина? — Пустил ты козла в огород, — шепнул Опанасу Виктор. — Ох, не нравится мне все это. — Может быть, Лев забыл, что здесь не комсомольский комитет? — язвительно заметила Лена. Опанас и Виктор рассмеялись. Лев обвел комнату суровым взглядом. Сделалось тихо. — Прочитав Ленина, вы усвоите весьма простую истину, — сказал Лев медленно и веско, — которая, к крайнему моему сожалению, разобьет ваши светлые мечты, господа заговорщики, о том, чтобы сделаться легальной организацией и войти в полюбовную сделку с большевиками. Очень жаль, но вы просто политически неграмотные люди. Ведь это же идиотизм думать, что в стране диктатуры пролетариата будет позволено существовать открыто вам, спасателям нравственности, как изволил выразиться Опанас. Вообще говоря, для охраны молодых интеллигентных девушек и юношей у советской власти найдутся другие организации. И, если ей захочется, она их создаст сама, без вашей помощи. Но я, глубоко тронутый заботами «Круга» о моей нравственности, все же сомневаюсь, что Андрей Компанеец пришел в «Круг» только из этических, так сказать, побуждений. Так ведь, Андрюша? Тот кивнул. — Все вы, здесь собравшиеся, не в ладах с предержащими властями. Мой отец, как вам известно, был расстрелян, и я, хоть и не настолько глуп, чтобы мстить за него, все же в активе советской власти не состою. Каждый из нас кое-что потерял в результате некоторых событий в семнадцатом году и каждый хочет это потерянное вернуть. — Не каждый! — заметил Виктор. — Я вообще ничего не потеряла, — обронила Лена. — Вы наивные люди, — усмехнулся Лев. — Ей-богу, неужели вы думаете, что так просто порвать со своим классом? Будьте покойны, он в нас сидит очень и очень крепко. И вот, знаете, когда вы придете к партии, откроете ей свои высокие цели, а кстати приложите списочек членов вашего благородного общества, вряд ли что выйдет… Я говорю с вами открыто! — злобно закричал он. — Я знаю, что здесь нет людей, которые верят и живут идеями Опанаса… Пора кончать с детством и отрочеством. Вы уже не дети, вы взрослые люди. Взрослые ищут дорогу в жизнь, а вы все еще играете, все еще развлекаетесь. Надо оглянуться кругом. — Что же ты предлагаешь? — спросил Андрей. — Первое: идея Опанаса о союзе интеллигентной молодежи — блестящая идея. Виктор вскочил и принялся бешено аплодировать. Андрей недоумевающе посмотрел на Джонни. Опанас старался скрыть горделивую улыбку. — Но эта идея, — продолжал Лев, — выдумана не Опанасом, она носится в воздухе. Вероятно, тысячи людей, подобных нам, думают об этом. — Надо их всех собрать! — в восторге закричал Виктор. Лена внимательно посмотрела на Льва и заметила, как он улыбнулся скользкой, презрительной усмешкой. Ей стало страшно. «Господи, кто же он? — подумала она. — Куда он заведет нас?» Собрать их при существующих порядках нельзя, — сказал Лев. — Впрочем, если бы мы их и собрали, сделать нам ничего бы не удалось. — Почему? — спросил Андрей. — Потому, что мы распылены, мы бессильны, нам ничего не дадут сделать. В их руках — все, в наших — ничего. — Значит? — Значит, — веско ответил Андрею Лев, — надо ждать. — Пошел к черту! — закричал Андрей. — Нечего было и собираться! — Дай ему договорить, — вмешался Джонни. — Нет, я полагаю, что надо было собраться. Слушайте, беда ваша в том, что вы хлюпики. — Что ты сказал? — Рассвирепевший Андрей поднялся. — То и сказал. Хлюпики вы. Заговорщиков из себя корчите! Сидеть бы вам дома да зубрить алгебру — от сих до сих. — Лев помолчал и продолжал, не глядя на Андрея: — В нашем деле главное — всех одной веревкой связать. — Где же ты ее, этакую веревку, достанешь? — спросил Джонни. — Выдумаем! Поднялся Опанас. Его глаза растерянно блуждали по сторонам, а руки торопливо искали что-то в карманах. — Да, — вдруг вспомнив, сказал он. — Пусть Лев мне ответит. Что же он, свою организацию хочет создать? — Нет. Я хочу сохранить «Круг». Опанас опешил и, не найдя что сказать, снова сел. — Здорово! — восхищенно сказал Виктор. — Молодец, Лев! — Он нагнулся к Лене и шепнул: — Правда, молодец? Лена, не ответив, вздохнула. Ей сделалось тоскливо: вот Виктор снова, очертя голову, бросается за Львом. Не правился ей Лев, не нравилось его птичье лицо, его непомерно высокий лоб, белесые брови, холодные глаза и тонкие жесткие губы. «Иезуит», — подумала она. — Да, я хочу сохранить «Круг», — сказал Лев. — Это мой второй совет — ведь я могу вам только советовать. — Лев подмигнул Богородице. — Но я думаю, что в дальнейшем «Круг» займется вещами более серьезными. — Например? — издевательским тоном спросил Андрей. — Ленина читать? — Ты угадал. Читать Ленина. И газеты. И беседовать со зрителями в театре. И писать соответствующие стихи. И, если будет надо, — делать бомбы. — Что? — Лена встала. — Какие бомбы? — Обыкновенные, Лена, бомбы. Те самые, которыми человека разносит на куски. — Не смей!.. — крикнула Лена. — Витя, пойдем отсюда. Он… Я не знаю, чего он хочет… Женя, что он говорит?! Женя пожала плечами и усмехнулась. Она не сводила со Льва восхищенных глаз. — Никаких бомб, — сказал Андрей. — Успокойся, Лена. Он просто треплется! — А как же, Андрюша, насчет бунта и прочего? — усмехнулся Лев. — Помнишь, говорил? — Мало ли что я говорил! — Остыл? — Пошел к дьяволу! — цыкнул на него Андрей. — Ну, успокойтесь, — улыбнулся Лев. — Конечно, насчет бомб я пошутил. Ну, и нервные вы! Так вот, читать газеты, книги и привлекать новых людей. — А-а, это пресно! Пресно и скучно! — глухо сказал Андрей. — Не то! — Андрею я могу предложить другую работу, — двусмысленно заметил Лев. — Но мне надо посмотреть, на что он годен. — Только не на подлость! — отрезал Андрей. — Послушайте, друзья! — сказал примиряюще Лев. — Я хочу вам доказать, почему нужен «Круг». Хотя вы за газетами следите плохо, но, вероятно, все же знаете, что сейчас происходит внутри партии. — Это всем известно, — вставил Джонни. — Нам надо знать, чего хочет так называемая оппозиция и может ли она быть полезной нам. — Ясней, ясней, — крикнул Опанас. — Коля, друг, все будет ясно в свой час! Сказано у пророка: каждой вещи свое время. — Дальше, дальше, — заторопился Виктор. — Ты о троцкистах говорил… — Вот я и думаю, — задумчиво, как бы про себя, проговорил Лев, — есть расчет поддержать их. — Так они и захотели твоей поддержки! — насмешливо сказал Андрей, — помощник тоже! — Я и говорю, — спокойно продолжал Лев, не обращая внимания на шум, — их надо поддержать. Пускай создают свою партию. Ч-черт! Над этим надо подумать! Да, да, — выкрикнул вдруг он, — конечно, поддержать! Дело в том, чтобы… Хотя об этом… — Ты что-нибудь понимаешь? — спросил Андрей Джонни. Тот пожал плечами. Все молчали. — Даже жутко становится, — тихо сказал Андрей. — Ты о чем говоришь, Лев? Вот что, — резко заметил Лев, — или вы слушайте меня, или катитесь к черту. Вы мне нужны, как прошлогодний снег. — Успокойся, Лев, — вмешался Виктор. — Послушай-ка, у меня такой вопрос. Во имя чего все это делается? Во имя какой цели, идеалов, во имя какой власти? — Опять об одном и том же. Вот тупость! Идеалы, цель, благородство. Это все видно будет — как и что. Будут править люди. — Народ? — спросил Лев. — Народ умеет винтовку носить, — презрительно отозвался Лев. — Он сражением не руководил. Народ кирпичи носил на стройку, а строили архитекторы. А архитекторам кто-то деньги давал. Народ! Народ — это толпа. Это стадо. — Это не по мне! — сказал Андрей. — Все, что ты сейчас говорил, я не принимаю. — Н-да, — протянул Джонни и болезненно сморщился, — это, стало быть, так: если мой отец дворник, — меня к черту? Я, стало быть, в стаде останусь? — Да нет, не то, не так вы меня поняли! — мгновенно нашелся Лев, увидев, что Андрей и Джонни вдруг помрачнели. — Ведь это к слову, это ведь фантазия, мечты. Это медведь неубитый. Давайте о деле, а о фантазиях потом. Значит, коротко: «Круг» сохранить. Быть готовыми к тому времени, когда к нам придут за помощью. Но, если можно, — быть активнее самим. Виктор, Богородица, Женя захлопали Льву. Опанас подбежал к нему и стал жать руку — он решил, что попросить у Льва денег можно. Лена сидела мрачная. Андрей и Джонни говорили о чем-то друг с другом. — Вот что, — сказал Андрей. — Мы решили пока в «Круге» остаться. Посмотрим, что будет дальше. — Вот и здорово, вот и хорошо! — вставил Виктор. — Постойте, — сказал Богородица. — Я думаю, что Опанасу одному с работой не справиться. Я предлагаю, чтобы «Кругом» руководил Лев. — Нет, нет, — запротестовал Лев. — Я согласился только на то, чтобы дать совет. Я даже не член «Круга» и быть им не хочу. Но если «Круг» попросит Опанаса советоваться иногда со мной… — Не иногда, а всегда, — восторженно сказал Виктор. Лена печально покачала головой. Ей вдруг показалось, что и она, и Андрей, и Джонни, и Виктор — в руках у этого длинного, лобастого человека, приехавшего неизвестно откуда, посланного неведомо кем. …Виктор и Лена ушли с собрания раньше всех. Джонни, Опанас и Лев, сопровождаемый Богородицей, вышли последними. Всю дорогу до Рыночной улицы Опанас думал о том, как бы ему попросить у Льва денег. Наконец, когда, разговаривая о каких-то пустяках, все дошли до переулка, где Опанасу надо было сворачивать, он отозвал Льва в сторону и, потея и запинаясь, попросил в долг пятерку. Лев, не говоря ни слова, вытащил из бумажника деньги и сунул их Опанасу. — Будем вместе работать, — сказал Лев. — Я лучшего хочу. А насчет денег — не стесняйся, всегда выручу. Ну, всего. Лев похлопал по плечу Опанаса и исчез в густой сетке дождя. Опанас, хлюпая по лужам ботинками, медленно поплелся к дому. Глава шестая 1 Проехав около ста верст поездом, Лев и Богородица сошли на маленькой станции. Это была уже территория Тамбовской губернии. От станции им предстояло пройти до Двориков двадцать с чем-то верст. — Вот на этой станции, — рассказывал Богородица, — во время антоновского восстания отсиживались двориковские коммунисты. Начальником был у них какой-то здешний коммунист, а самым смелым разведчиком считался Листрат Бетин. Брат Листрата, Ленька, служил в батраках сначала у Петра Ивановича Сторожева, потом у земского ямщика Никиты Семеновича. Когда Сторожев ушел к Антонову, он и Леньку с собой утянул. Ленька был парень вихлястый. Поругался как-то со Сторожевым и переметнулся к красным, тоже в разведке служил, где и его братец Листрат. А была у Леньки в селе Грязнухе милаха — Наташа. Сторожев задумал Леньке отомстить и наговорил ей всякой чепухи: Ленька, мол, на коммунистке женится, ее, Наташу, почем зря поносит. А Наташа, забыл сказать, была в то время беременная. Она, рассказывают, с ума сходила, тоскуя по Леньке. Потом услышала от Сторожева эту самую сплетню и задумала отомстить. Как-то зашел к ней в избу красноармеец, она его возьми да убей. А сама после этого сошла с ума. Так и родила без памяти. И до сих пор помешанная. Бродит и песни поет. — А Ленька? — А вот слушай. Когда Петр Иванович сдался ревкому, караульным около него поставили Леньку. Ночью, часов за шесть до расстрела, Сторожев заманил Леньку в амбар и ткнул его ножом. Чуть не насмерть. А сам дал тягу. — Это я знаю. Я ведь его и спас! — признался Лев. — Ну? — Лошадь ему достал. Документы… — Вот что! У нас ведь болтали, будто Сторожев ограбил какого-то парня из Пахотного Угла. Это ты и был? — Я и был. Они рассмеялись. — Ты о Леньке не досказал, — напомнил Лев. — Ленька выздоровел. Седой только стал. После этого случая добровольцем ушел в армию. Сейчас он служит где-то на границе. Наташу все думает к себе взять. На нее иногда просветление находит, как будто выздоравливать начинает. Неделю походит здоровой, потом опять за свое… А сынишка у нее хороший. Они прошли домики станционного поселка. Кое-где на дороге до сих пор валялись изогнутые рельсы, память о налете Антонова на станцию. На окраине Лев увидел полусгоревшие избы, развалившиеся хлевы и амбары. День клонился к ночи. Лев и Богородица решили дойти до Александровки, переночевать там и на рассвете двинуть в Дворики. — А ты не боишься в Дворики показываться? — осведомился Богородица. — Знают ведь тебя там. И отца помнят. — Пустяки. Мало ли что мы мальчишками делали. Да и вряд ли узнают, подрос я. — Да, брат, вымахал… Они помолчали. Потом Богородица сказал: — Слушай, Лев, ты не передумал? Я насчет Сергея Ивановича Сторожева. — В печенках он у тебя сидит… — У-у, пес, так бы я его и кокнул, — злобно проворчал Богородица; глаза его налились кровью. — Пожалуйста, я не против, — усмехнулся Лев. — Только пользы не вижу по одному кокать. — Ничего, я нашелся, и другие найдутся. — Найдем, найдем! — Лев вспомнил о Богданове. Тот ненавидел нового секретаря губкома до бешенства; они встречались не раз в Москве, и встречи эти для Богданова кончались очень плохо. — На Сторожева, — вслух сказал Лев, — многие зубы точат. — Ну и я вот тоже. — Ну, хватит! Я-то тут при чем? — Я все знаю. — Дурак. Что же ты знаешь? — Так, догадываюсь. — А ты не догадывайся. — Голос Льва зазвенел. — Почему же это? — Все потому же… — Мне-то уж ты поверить бы мог… — Там посмотрим. Рожь уже убрали, под солнцем шумели овсы. Дорога, утрамбованная дождями и зноем, упиралась в самый горизонт. Она разрезала огромный кусок земли на две части. По одну сторону дороги лежали заросшие травой пары, по другую — на много верст шло ощетинившееся жнивье. К закату подошли к Александровке. Вдоль глубокой, длинной лощины тянулись в один ряд избы. На высоком месте стояла старая серенькая церковь. На ее куполе горели звезды. От колокольни протянулась длинная тень, она сползала в овраг к холодной, быстрой речушке. Богородица и Лев прошли деревянный, шатающийся мостик и поднялись к селу. Богородицу здесь знали, он кланялся направо и налево. Ночевали у александровского священника, благодушного и грязноватого. Он копался в огороде. — Трудом, батюшка, занялись? — насмешливо спросил Лев. — Православные-то отшатнулись? — Плохо, сыне, плохо, — повторил поп слова пушкинского Варлаама. — Христиане скупы стали, деньгу любят, деньгу прячут… — А вы не унываете, видно? Надеетесь на что-то? — На царствие небесное, — отшутился отец Павел. — Вдруг да затрубят архангелы. Теперь все может быть. — Как же вы во время антоновщины спаслись? — А так. Ни тем, ни другим молебнов не служил. Воюйте, как знаете, а я ни при чем. — Хитрый вы, отец Павел. — Пятый десяток тяну, научился жить. Поп был рад собеседнику и проболтал с ним весь вечер. Лев кощунствовал, но кощунствовал так остроумно, что отец Павел не обижался. На сеновале, куда отец Павел поместил их, Богородица, придвинувшись к Льву, начал рассказывать о себе. Видно, он давно томился в одиночестве, давно мечтал поведать кому-нибудь свои мысли. — Ты давеча в споре с попом прав был, — шептан он. — Крестом ничего не сделаешь, нужен меч. Я в бога веровал, в монахи собирался идти, священником думал послужить. В Москву даже собирался ехать, в духовную академию. А потом прихлопнули ее. И тут у меня все зашаталось. Как же так, думаю, господи? Служители твои готовились к великому подвигу, а ты не помог им? Потом церкви стали закрывать, кресты сбрасывать… Сначала думал, — это искус, божья премудрость, отец мне все так и говорил. Да отец ведь в бога вовсе и не верил, он хитрый был. Ему лишь бы жить, а чем жить — наплевать. Вот и споткнулся, зарвался. В политику полез — его и услали в Соловки. Я не от него веру перенял. Мать у меня святая женщина. Верует широко, видит бога во всем мире. В цветке видит, в птице. Она и меня учила: бог, говорит, это жизнь. Жизнь любишь, и бога любить надо… А тут все смешалось. Война, кровь. Как же, думаю, такую жизнь любить? Ну и бога тоже? Ведь бог жизнь дарует? Ну, пошли искус на год, на два, на три! А ведь тут десять лет. За что? За какие грехи? За чьи грехи? Стало быть, бог за народ взялся. Ну, накажи, кого надо, ну, пошли мор… Вот и поколебался. Тосковал, ночи не спал, молился, все ждал — во сне бог ко мне придет, укажет, что делать, расскажет, почему такое. Ведь я — то чист, я верую, скажи хоть мне-то это. Так и не пришел. Во сне девок вижу, а бога никак. Озлобился, очерствел, бросил молиться, махнул рукой. Значит, думаю, все пустое. А пустоты я не могу выносить, душа пустоты не терпит. Я все думал, думал: где же дорога, где истина, где огонь? И вот я веру себе новую создал. Вера такая, — шептал Богородица. Он хватал в темноте Льва за руки, задыхался, дрожал всем телом. — Человек есть бог! Все для меня и весь мир для меня создан. Богочеловека надо найти, в него поверить, апостолом его быть. Христа только двенадцать человек сначала понимали, да и те кое-как. Один предателем оказался, другой отрекся, третий не поверил. Девять человек нашли богочеловека. Они ведь тоже, вроде меня, ходили, тосковали о нем и кричали, может быть, как я кричу: где же ты? И у нас, и по нашей земле ходит богочеловек, и вот я ищу его, и зову его: боже, где ты? Когда ты приехал, я во сне тебя видел, будто бы стоишь ты в поле и смотришь на мир, и все знаешь. Откройся мне, не молчи. Не молчи, Лев, не смейся. Слышишь?! Я веровать хочу. Богородица зарыдал, забился в припадке. Лев упал на него, скрутил ему руки; Богородица извивался, хрипел, страшно скрипел зубами. На мгновение он утихал, потом снова начинал биться. Наконец затих. 2 Он еще спал, когда Лев проснулся, тихонько соскочил на пол и открыл ворота сарая. Они были обращены к полю; по жнивью стлался клочковатый туман. Только у самого горизонта зажглось маленькое, невидимое до этого мгновения, облачко. Где-то солнце уже стояло высоко в небе, где-то уже началась жизнь, начались дневные заботы, но здесь, на краю зеленого оврага, с вершины которого были видны поля и деревушки, хутора и дальние рощи, — было еще сумрачно. Потом теплый солнечный круг поднялся над землей, и вдруг все засверкало, туманы испарились, загорланил петух, собака, свернувшаяся клубком в соломе, блаженно потянулась, загоготал гусь, вытянув к солнцу длинную шею, на речке блеснула золотая рябь, ветерок сдул с овсов и проса ночную росу. В селе поднялся говор, застучали колеса, заржали лошади. Пастух щелкнул кнутом, точно выстрел прокатился по лощине и замер где-то в дальних камышах; пыль, улегшаяся за ночь и смоченная росой, высохла и побежала вслед за первой подводой. На токах уже плясали цепы, завывали барабаны молотилок. Начался день. …Проснулся Богородица. Он не помнил о вчерашнем, щурясь оглядывался вокруг, прислушивался к шуму, наполнившему село. Попадья позвала их завтракать. Они поели и двинулись в путь. Вскоре они были в Двориках. Оказалось, что мать Богородицы уехала по каким-то делам в Тамбов, в доме осталась глухая кухарка Аксинья. Богородица этому обстоятельству откровенно обрадовался. — Вот уж теперь мы насчет баб смекнем! — Он противно облизнулся, и Льву стало не по себе. «Бога ищет и баб не забывает, — мелькнуло в мыслях. — Уж не сумасшедший ли он?» Богородица водил его по селу, рассказывал о боях и пожарах во время антоновского восстания, показал дом Петра Ивановича. — Да, — вспомнил он. — Помнишь, я давал тебе адрес Сторожева. Он бежал сначала в Румынию и служил там в сигуранце, потом перебрался в Польшу. Там он до сих пор служит в разведке, в дефензиве. Это точно, это мне по секрету сказали. Пригодился тебе его адрес? — Нет, потерял. И чтобы переменить разговор, Лев спросил: — А это чья изба? — Брата Петра Ивановича — Семена. Он председателем в здешней артели. Они тут затеяли сообща обрабатывать землю. — Коммуна, что ли? — спросил Лев. — Нет, до коммуны не дошло. У них и без того война идет. Погоди, мы еще на сход с тобой отправимся. Послушаем, как мужики ругаются. После ужина Лев и Богородица вышли на крыльцо. Мимо поповского дома шел человек в военной форме. Он вел за руку мальчишку. — Шельмец, — приговаривал он. — Я тебе покажу озорничать. — Это вот и есть Ленька! — шепнул Богородица. — Что ты? Ведь он молодым должен быть. — Говорю — поседел. Ленька остановился у крыльца, поздоровался с Богородицей и пристально посмотрел на Льва, словно что-то припоминая. — Из города? — спросил он, свертывая цигарку. — Оттуда. — Жарынь-то какая, благодать. Да не верещи ты, — цыкнул он на мальчика — тот стоял, ухватившись ручонкой за отцовскую рубаху, и хныкал. — Хороша погода. — Почем хлеб в городе? Богородица ответил. — А ты что, на побывку приехал? — Вот их хочу к себе перевезти. И так забот полно, а я тут еще в артельные дела ввязался. — Как там у них? — В артели-то? Они себе землю, ту, что вокруг озера, требуют. Земля сторожевская, а они все — красные партизаны. По праву им принадлежит земля. Так нет, уперлись, кулаки чертовы. Не дадим, кричат, больно-де жирны, и озеро им, и землю им. — Жадничают. — Не говори. Как волки вцепились. И кто? Пантелей Лукич да Селиверст Петров. Чуть не в драку. Бандитское семя. Зря я их в антоновщину не стукнул. — Это что за Селиверст? — безразлично спросил Лев. — Заместителем председателя бандитского комитета был, — ответил Ленька. — И тогда над нами глумился, и сейчас глумится. Ох, шкура! Не знаю, что это с ними канителятся. Ну, пойдем! — Ленька взял сына за руку. — Как Наташа? — спросил Богородица. Ленька махнул рукой. — Плохо. Две недели здорова, месяц больна. Измучился. — Ты бы ее в город повез. — Вот хочу взять к себе в часть. Лечить буду. Ну, прощайте. — Н-да, — протянул Лев. — Вот так стегануло Леньку! Темнело. В селе кончили ужинать, девки собирались «на улицу». Где-то уже пели под гармошку. — Идем, — предложил Богородица. Вдоль Большого порядка шла «улица». На бревнах против школы сидела толпа. Гармонист играл «страдание», девушки пели: Ах ты, милый, где ты, где ты, Про тебя идут газеты… Едва успевала окончить прибаску одна, другая затягивала свою: Ах ты, милый, где ты тама, Отзовись хоть телеграммой. Третья пела следующую: Дайте, дайте мне наган с ручкою зеленою, А потом меня найдете в саду застреленную, Лев давно не слыхал прибасок; он, улыбаясь, слушал состязание девушек: Ты не думай, милый мой, что гонюсь я за тобой. Я гонюся за другим, за товарищем твоим. Лев оглянулся, Богородица исчез. «Вот подлец, — подумал Лев. — Кралю ищет». Вы разрежьте мое сердце, вы разрежьте поперек, Вы разрежьте поперек, посмотрите, кто завлек… — Мишка! — крикнул он. Ответа не было. Пойду в лес, я стану к дубу, Обниму я свою Любу. Другая пела: Пойду в лес я, стану к вязу, Завлеку обоих сразу. Состязание длилось больше часа. Казалось, запас прибасок у девушек неиссякаем. А гармонист все так же скучающе, положив голову на гармонь, выводил «страдание». Лев поискал среди девушек и парней Богородицу, не нашел и побрел по селу. У речки он встретил новую «улицу». Эта направлялась в соседнее село. Впереди шагал гармонист, по бокам его, словно охрана, шли певуньи. Остальные растянулись по дороге, спорили, грызли семечки, притоптывали каблуками. Сзади шли мальчишки; они орали прибаски, изображали взрослых. Одного из них мать тащила домой, подгоняя шлепками. Парнишка визжал и вырывался. — Ой, не буду, ой, не буду, маманя! — Подлец, — ворчала мать. — Безотцовщина! Вот я тебе. Был бы дома отец, он бы с тебя шкуру содрал! Лев шел вслед за матерью и сыном. Женщина вошла в дом Сторожева. «Уж не Митя ли это?» — подумал Лев. — Привела? — спросил кто-то из темноты хриплым голосом. — Привела. Ты бы выпорол его, Андриян. — Пори сама! Митька! — послышался опять тот же голос. — А, Митька, в ночное поедешь? — Не по-е-еду! — Я вот те не поеду, шельмец. Я тебе не мать, враз выпорю. — А я убегу. — Я те убегу. Ну, кому сказал? Марш спать, разбужу рано. Голоса утихли. «Мальчик, видать, в отца пошел — с норовом», — подумал Лев и решил завтра же увидеться с женой Сторожева. В темноте он наткнулся на каких-то женщин; они сидели у крылечка, неторопливо разговаривали, щелкали семечки. Лев подсел к ним. — Кто это? Ваня, это ты? — Нет, не Ваня. — Незнакомый? — Незнакомый. — Он с поповичем из города приехал. Я его давеча видела. Так, что ли? — Правильно. — Ну, как у вас в городу? — Помаленьку. — В городу хорошо, — убежденно сказал кто-то. — Отработают срок, ручки в брючки, и с мадамой гулять. Прогуляются и чай с ситным пьют. Все сидевшие вдруг заговорили, перебивая друг друга о городской легкой жизни, о нарядах, о ситном хлебе и калачах. — Вовек до городских не дойдем, — сказала женщина, сидевшая рядом со Львом. — Ну, не скажи, — отозвались с верхней ступеньки. — Еще как дойдем. — Уж не ты ли? — А может, и я. — Погляди на нее, бабы! Ольга-то про чего болтает, батюшки. Барыней быть собирается. — Не барыней, а вообще. Батька говорит, артель — верное дело. — Пойди ты, куда подальше. Артель, артель! Землю им дай, трактор им дай. А-артельщики. Кто у нас в артели-то? Андрей Козел да Пашка глухой? Работнички! — Да ну вас, бабы, расквакались, — остановила спорщиц женщина, только что вышедшая из избы. — Споем, что ли? — А верно, спойте, — попросил Лев. — Знаете, эту — «Я коров доила». — Знаем, знаем. Оля, запевай. Оля законфузилась, начала отказываться, ее долго упрашивали. Наконец Лев подошел к ней, попросил спеть. — В городе такого не поют небось? — сконфуженно прошептала она. Лев попросил еще раз. Оля немного помолчала и запела. Уродилася я, как в поле былинка, Нет ни матери, ни отца — круглая сиротинка, Лет с двенадцати я по людям ходила, Где качала я детей, где коров доила,  — выводила Оля. Пойду с горя в монастырь, богу помолюся, Пред иконою святой слезами зальюся. Не пошлет ли мне господь той доли счастливой, Не полюбит ли меня молодец красивый… Бабы хорошо вторили Оле. Они пели эту песню с детства, они помнили, как пели ее их матери и их бабки. — Пойдемте спать? — предложила одна из баб, когда допели. Женщины, кряхтя и зевая, вставали. На крыльце осталась Оля. Она куталась в цветной платок. — А ты что же домой не идешь? Люблю посидеть при луне. Свет у нее какой-то чудной. Вон и крыша у церкви белая стала. На луне люди живут? — Нет, не живут. — А почему? — Воздуха там нет. Дышать нечем. — Вот как! А мне болтали — живут. — Пойдем пройдемся. — Скучно вам будет с нами, с деревенскими. — Идем, идем. Они пошли по задам, мимо скирд соломы, залитых лунным светом. Где-то слышались прибаски и гармошка. Между ометами бродил заплутавшийся теленок и жалобно мычал. Лев обнял Олю. Она стряхнула его руку. — Не надо. А то уйду. Лучше расскажите чего-нибудь. Лев предложил ей посидеть в омете, она спокойно согласилась. Усевшись на солому, она стала расспрашивать его о том, как живут городские девушки, с кем гуляют, как любят, как наряжаются, много ли среди них ученых. — Эх, и хотела бы я быть ученой! — мечтательно сказала она. — Зачем? Все бабы учеными будут, как же мужьям жить? Кому щи варить, кому детей рожать? Оля вздохнула и промолчала. Лев снова обнял ее, она резко отстранилась. — Я уйду. — Ну, ну, ладно. — Чудные вы какие-то городские. Думаете — раз деревенская, так сама на шею бросится. Стыдно это. «Тоже передовая», — сердито подумал Лев. Он прилег около Ольги на солому. Ольга начала рассказывать о селе. Лев слушал ее с досадой. — Ну, я пойду. Спать пора! — Он встал. — Приходите завтра, — ласково сказала Ольга. — Хорошо вы рассказываете. — Поцелуешь? — Э, нет. Этого не ждите. Она засмеялась, подобрала платок и подала Льву мягкую ладонь. 3 Утром Льва разбудил какой-то грохот. Лев вышел из амбара, где спал, и увидел на дороге трактор. За рулем сидел худощавый мужичонка с козлиной бородой. С ним разговаривал хмурый крестьянин. — Этот жеребчик не подведет, — захлебываясь от смеха, лопотал мужик, сидевший на тракторе. — Дьявол, — любовно говорил хмурый, похлопывая по железным бокам машины. — Выдали без помехи? — Безо всего. Увидали меня, кричат: Андрей Андреич, лошадь твоя здесь. Запрягай. — Конь в полной готовности. Ты на нем на сходку явись. Подействует. — Обязательно. Да, чего-то я тебе хотел сказать? Ха, вспомнил. Ты знаешь — Пантелей Лукич с Селиверстом Петровым трактор задумали купить. — Ну? — Право слово. Пантелеев сын сказал. Опять сильными, суки, стали. — Ничего, сильней нас не будут. Андрей Андреевич включил газ, и машина, грохоча, пошла по дороге. Хмурый мужик смотрел ей вслед. Подошел Лев. — Артель, что ли, трактор получила? — Артель, — задумчиво ответил крестьянин. — Вот Андрея Андреевича выучили ездить. На курсах был. Ученым стал. А вы кто такой? — Я из города. Хмурый мужик подозрительно посмотрел на Льва. — Но каким же делам приехали? — спросил он. — Да так, поразмяться, — спокойно ответил Лев. — А кто же вы такие будете? — Сапожник. — Обличье у вас не простое. — Дело не в обличье. — Это так, — согласился хмурый мужик. — А вы председатель артели? — спросил Лев. — Да. Сторожев я, Семен. — Петров брат? — А вы его откуда знаете? — Да так, слышал. Семен снова недоверчиво взглянул на Льва. — В Польше, бандит, живет. Зубы оттачивает, — сказал он и поскреб бороду. — А вон того мужика, — он качнул головой вслед удаляющейся машине, — весь век Козлом звали. Козел и Козел. Бедный он, угнетенный был. Когда, к примеру, мужики отступали от красных — и он с ними уехал. С чего уехал — и сам не знал. — И ты отступал? — А как же? Все отступали. Неведомо зачем. Туман в голову зашел. А теперь этот Козел словам разным на курсах научился. Карбюратор, говорит, у меня в порядке. Леший его знает, что это за хреновина. Семен засмеялся и ушел, покачивая головой и посмеиваясь. После обедни — было воскресенье — проснулся Богородица. — Ты где вчера был? — спросил его Лев. — Я тебя искал, искал. Богородица сконфузился. — Пойдешь на сходку? — спросил он. — Я к Сторожевым хотел зайти. — Ну вот, после сходки и зайди. На сходках давно не был. Народ на сходку собирался дружно. Многие уже сидели на бревнах, на скамейках, на завалинке и прямо на земле. Молодежь, разодетая по-праздничному, жалась к сторонам. Старики, поставив палки между коленями, толковали о просе, о парах. Об артели пока молчали: каждый ждал, что будут говорить другие. Народ все прибывал, становилось шумно. Собрание началось как-то само собой. Не успел в середину образовавшегося круга войти председатель артели Семен Иванович, как все заволновались, закричали, какой-то подслеповатый старик встал, застучал палкой о землю и потребовал у Семена отчета. Председатель сельского совета напрасно увещевал собравшихся. Страсти разгорелись, словно все только и ждали появления председателя артели. — Артель! — кричал подслеповатый старик. — Ишь ты, какие умники! Озеро им подай. А нашему водопою где быть? — У вас колодцы на поле есть. — Так и ты выкопай колодцы. Ишь ты какой — колодцы! А ты их рыл? — Уж тебе-то, Пантелей Лукич, лучше знать, рыл я их или нет. — Да не об этом разговор, — исступленно кричал Пантелей Лукич. — Эта ваша артель самую что ни на есть хорошую землю у обчества вырежет, завтра другая артель еще земли потребует. Не поддавайся, мужики! Разорят. — А кто же тебе мешает в артель идти? — спросил Семен. — Мы принимаем. Пожалуйста. На мгновение крики утихли. — Хоть сейчас запишу. Забирай манатки, и к нам. — Обман это, — закричала сзади какая-то баба. — Ишь ты какой! «Забирай манатки»!.. Это я к тебе с коровой, с лошадью приду, а Козел кого приведет? Или вон Ленька седой? Он ведь тоже в артель норовит. У него какое богачество? Жена-дурочка? Из толпы вышел взбешенный Ленька, он что-то пытался сказать, но волнение душило его. — За что обидели человека? — укоризненно сказал Семен Иванович. — Подлецы вы, подлецы! Он на границе служит, нас оберегает. — Сам ты подлец. На братнину землю полез. Жалко стало добро семейное упускать! — закричали из толпы. — Вот Петр Иванович вернется, он с вас шкуру сдерет! — Кто это его сюда пустит? — А захотим и пустим. Он, слышь, письмо прислал, просит обиды простить. Ленька снова очутился в круге. — Если Сторожев приедет сюда, задушу собственными руками! — прорычал он. — А ты кто такой? — процедил сидящий на бревне хорошо одетый, седобородый мужик; это и был Селиверст Петрович Баранов. — А вот такой. — Прав нет — людей душить. Довольно, поубивали. — Тебя, подлеца, жаль, не убили! — Ленька угрожающе двинулся на седобородого Селиверста. Тот, отступая от него, шумел: — Меня, сукин сын, власть простила! — У-у, бандит! — сказал Ленька. — Доберутся до вас! — Председатель! — завопил Селиверст. — Что же это такое? Угрожает? Насильствует? Председатель Совета успокаивал народ. Селиверст ухмыльнулся. — Тоже, вояка! Эй, вы, артельные. Вы что же, сами на себе пахать сторожевскую землю будете? Взять — вы ее возьмете, а толк какой? Снова раздались крики, снова что-то вопила баба и подскакивала с кулаками к Семену Ивановичу. Сторонники артели — плотная кучка мужиков — были оттеснены к амбару. В это время рядом со Львом очутилась Ольга. — Ну как? В городе такой шум бывает? — Бывает хуже. Слушай, Оля, это что же, только в вашем селе такой скандал? — Какое! В Грязном до драки дело доходило. Боюсь, как бы отца не избили. — А кто отец твой? — Да вон. Вон, видишь, стоит, высокий такой. Сторожевы мы. — А тот вон, с седой бородой, кто? — Баранов. Селиверст Петрович Баранов. Недавно в село из тюрьмы вернулся. У Антонова служил. Ох, и злой! Шум меж тем усиливался. И вдруг послышалось тарахтенье трактора. Все разом замолкли, бросились к машине, стали осматривать ее, удивляться размерам колес. Козел благодушно ухмылялся, крутил в зубах цигарку, поплевывал. Ольга очутилась рядом с трактором, встала на ступицу колеса и о чем-то стала расспрашивать Козла. Тот солидно кивал головой. — Вот она, наша лошадка! — сказал Семен. — На этой лошадке и будем пахать. — Десять десятин в день. Вот он, конь-то какой, — закричал Андрей Андреевич. Седобородый подошел к трактору и внимательно его осмотрел. — Куда, куда лезешь? — зашипел на него Козел. — Не твоя, не тронь! — Сломаешь машину, дурак, ей-богу, сломаешь, — закряхтел Селиверст Петрович. — Сто хозяев, двести рук, — через два дня набок ляжет. — Ничего, не ляжет, — заметил Семен. — У нас таких машин три будет. — А через десять лет сотню заведем! — важно проговорил Андрей Андреевич. Настроение менялось. Старики расспрашивали тракториста о том, как эта штука пашет, сколько берет плугов, дорога ли… Андрей Андреевич важничал, говорил медленно, поглаживал реденькую бороденку. Ольга снова подсела к Льву. Она сияла. — Андрей Андреевич обещался и меня научить на тракторе ездить. Ей-богу! Господи, хоть бы не соврал! — Ну, что же, старики, как же насчет земли? — обратился к сходу Семен Иванович. Лев думал: «Получит артель сторожевскую землю, как пить дать получит!» Он ушел в поле, долго ходил там, подошел к озеру и с кургана смотрел вниз, на землю Петра Ивановича, вспомнил, как тот любил ее. До сих пор звучали в ушах Льва его слова: «Земля! Все в ней: почет, деньги, власть!» И вот на его землю придут эти, артельные, засеют ее. Лев понимал, что это конец Петра Ивановича. Тот самый конец, который еще не наступил, но наступит, должен наступить, если не задержать эту страшную, народную силу. «Задержать! Задержать! Время, самое время! — думал он. — Этот Селиверст, у-ух, волк! Не зря Петр Иванович назвал его первым. Этого помани куском земли, побежит за мной, за кем угодно! Есть мне здесь работка! Митьку-то Сторожева я не только в помощники возьму. Его выучить надо, ему, молокососу, вдолбить кое-что надо. Нет, Петр Иванович прав — Селиверсты выведутся, их менять надо. Им замена потребуется. Вот и надо научить Митек! Рассказать им, что они теряют, дураки, остолопы. Землю теряют! Власть теряют! Богатство! Ведь они, пожалуй, за глотки их схватят, этих вот, что «учеными» хотят быть». Мысли роились, путались. Лев напрасно пытался связать их воедино. Происшествия на сходе поразили его. Он хотел идти к Сторожевым, а от них к Селиверсту Петровичу, но заметил, что в озере кто-то купается, — на мостках, сделанных для стирки, белела одежда. Лев вгляделся и узнал Ольгу. Он прошел на мостки, Ольга увидела его и замахала руками. Он не уходил. Она подплыла к мосткам — Лев увидел ее плечо, покрасневшее от холодной воды. — Уйдите, — сказала она жалобно. Лев отвернулся. — Одевайтесь. Я не буду глядеть. Но когда Ольга взобралась на мостки, Лев обернулся. Ольга вскрикнула и прикрылась руками. Она стояла залитая солнцем. С груди ее на помост стекали розовые капли. Лев шагнул к ней, поднял ее голову, чтобы поцеловать. Ольга плакала. — Как вам не стыдно? — прошептала она. — Там люди! Лев обернулся. К озеру действительно шел народ. Слышалось тарахтенье трактора. В три прыжка Лев очутился на берегу. Внизу, под холмом, Андрей Андреевич, оставив трактор, налаживал плуги. Вокруг трактора толпились мужики. Из села тянулись вереницы людей. Наконец Андрей Андреевич убрал инструменты. Семен Иванович заботливо ощупал бока трактора; машина дрожала. Андрей Андреевич нажал рычаг, и трактор пошел. Плуги врезались в черную, жирную сторожевскую землю. 4 На задах сторожевской усадьбы Лев увидел плачущего мальчишку. — Ты Митя? — Ага. — Сторожев? — Ага. — Тебя побили, что ли? — Побили. — Вона. За что? — Так. — Эх ты, горемыка — безотцовщина! Был бы отец — заступился. — Он сердитый был. — А ты помнишь? — Маненько. Мальчишка отвечал угрюмо. В нем было много сходства с Петром Ивановичем. — А ты серьезный! — А тебе чего надо? — Мать дома? — Ага. — Скажи, что ее городской дядя спрашивает. По важному делу. Пусть придет сюда. Через несколько минут пришла жена Петра Ивановича Прасковья Федотовна. Была она красива, дородна, свежа, томилась по мужу. Она все еще надеялась на возвращение Сторожева, отказывала многочисленным солидным людям в замужестве; отказывала, с трудом подавляя естественные человеческие желания. Кровь в ней играла, бунтовала и требовала своего… С каждым годом все тяжелее жилось Прасковье, тело ее изнывало по мужской ласке… Да и хозяйство так нуждалось в умелой руке! Дети росли: Николаю шел тринадцатый год, одиннадцатый Ване и восьмой Мите — этого Петр Иванович любил до страсти. Лев учтиво поздоровался с Прасковьей, они присели. Лев шепнул ей что-то на ухо. Прасковья всплеснула руками, затряслась, потащила Льва в ригу. Там Лев прочитал Прасковье письмо Сторожева. Прасковья плакала втихомолку. — Вот так-то оно. А парня учить надо. — Но почему его, а не Кольку или Ваню? — прошептала Прасковья. — Он говорил, что Митя его любимец. Прасковья безмолвно трясла головой. — Стало быть, я и заберу его с собой. А вас прошу заглянуть к Селиверсту Петровичу и сказать ему, чтобы он зашел к Михаилу поближе к ночи. Эту ночь Прасковья не спала: не могла наглядеться на спавшего Митеньку, причитала над ним, словно по покойнику. …Лев и Богородица кончили ужинать, когда кто-то тихо постучал в окно. Богородица вышел на крыльцо и через минуту вернулся. — Тебя спрашивают! — сказал он Льву. — Кто? — Селиверст Петрович. Помнишь, седобородый, на сходке кричал. — Он-то мне и нужен. Где он? — Пошел во двор. И тебя туда же просит выйти. Важное, говорит, дело. Лев вышел во двор. Около колодца, на скамейке для ведер, сидел Селиверст. Лев подошел к нему. — Здравствуйте, — сказал он, — Лев Никитич, а я ведь тебя узнал, бывал у твоего батьки. Слушай, ты уезжай завтра же утром, а то в Совете ныне разговор был — незнакомый, мол, человек приехал к поповичу. А Ленька седой — есть у нас такая сволочь — прибавил: «Видел я, говорит, его где-то, а где — не вспомню». — Черт! — вырвалось у Льва. — Завтра сын мой, Петька, чем свет на станцию едет — отвезет тебя. — Спасибо. Ну и я обрадую тебя новостью. — О?! — Привет тебе от Петра Ивановича. Тебе и Пантелею Лукичу. — Господи, боже мой! Да ты-то откуда его знаешь? — Знаю, — Лев усмехнулся. — Встречался. — Дружок мой был, — всхлипнул Селиверст. — Господи, вот уж не чаял!.. — Ну, какие дела у вас? — спросил Лев. — Дела тугие. На сходах был? Вот они и дела! Жмут налогами, дьяволы, поборами разными. Разор! — Селиверст помолчал. — Но это еще туда-сюда — налоги там и прочее. Землю не дают — вот беда. Мы чем жили? Брали землю в ренду или исполу, вещь выгодная. А теперь испольщики в артель пошли. Кооперацию, слышь, заводят. Им и ссуды и лошади. Трактор вон завели — сучье племя! И ренду всякая сволочь перехватывает. Под корень режут! — А если и вам в артель? — помолчав, сказал Лев. — Если они, дьяволы, на нас будут нажимать — каюк им, — не ответив Льву, продолжал Селиверст. — Станем сеять самые пустяки, только чтобы жрать было. И возьми тогда нас за рупь за двадцать. Мы им тут крови попортим!.. Посмотрим, как они хлеб будут заготавливать! — Газеты читаешь, Селиверст Петрович? — Нам без этого нельзя. — Плохо, брат, читаешь. — Мы не шибко грамотные, — процедил Селиверст Петрович недовольно. — Известно — серость. — Ну, ну, не прибедняйся. Слушай: вашего брата, если захотят, в три счета ощиплют. Сами по себе вы не сила. Если от вас середняка оттянут — это, как ты говоришь, каюк! Вам каюк! — Это ты верно сказал, Лев Никитыч. Гляжу я кругом — гольтепы меньше стало. Которая в город ушла, которая в силу входит. Вона Козел на тракторе давеча сидел, — был нищий, стал хозяин. — Ты наплюй на то, кем он был, — сказал Лев. — Хозяин с хозяином должен быть дружен, — у вас интерес один, — вот что тебе понять надо, Селиверст Петрович. А станешь перед ним важничать, сотрут вас в пыль. Глупость ты давеча сделал, прости меня. Не надо было на сходке орать, не надо было обижать Андрея Андреевича! Надо к нему в душу влезть: мы, мол, из одного теста, нас, мол, вместе всякая власть грабила. Селиверст внимательно слушал Льва — тот говорил тихо, внушительно, словно учитель ученику. — Уясни это, Селиверст Петрович. Если в колеса одну палку вставить, телега еще не остановится. Одна палка — это вы. Если к той палке другую подбавить — стоп телега! — Лев помолчал. — А насчет хлеба ты сказал умно. Если бы вы все такими умными были… А то ведь, прости меня за прямое слово, хапалы вы! В завтрашний день не глядите, вам бы только сегодня жилось хорошо. Если бы умели вперед смотреть, ох, и наделали бы вы дел! — Это что, не сеять? — Оно самое. — Да. Дело такое… — То-то и оно. — Насчет войны не слыхать? — Война всегда может быть. Тем, кто ее начнет, важно знать, как вы тут живете. — Живем молитвой: провалиться бы им в преисподнюю! — Плохо дело. На молитве не выедешь. Из дома вышел Богородица. — Спать будем? — Нет, я еще схожу но одному делу. — Знаю я твои дела! Ну, Селиверст Петрович, до свиданья! Они вышли на улицу. Лев остановил Селиверста в тени, о чем-то долго и тихо с ним говорил. Селиверст обнял Льва и расцеловал в обе щеки, шепча при этом: — Все, все запомню! Господи, да уж на нас-то, то есть как на самих себя. Радость-то какая, бож-же мой! А то ведь мы уж думали и вспомнить о нас некому. Ты ему поклон отпиши, мол, живы и все такое… Лев пробормотал что-то в ответ. Селиверст ушел домой, крестясь и вздыхая. Лев прошел в дом; Богородица уже исчез. Лев решил пройтись по селу. Около церкви он встретил Ольгу. — А я тебя искал, — обрадовался Лев. — Скучно. Пойдем в омет? — Не хочу. Прощайте. — Ты что такая сердитая? — Лев обнял Ольгу. Ольга вывернулась и убежала. Лев хотел побежать за ней, но на дороге появилась «улица». Лев выругался и пошел домой. Богородица уже спал, Лев разбудил его и сказал, что дела свои в Двориках он окончил и завтра же уезжает. — С кем? — На станцию едет Селиверстов сын Петр. Ты знаешь его? — Как же! — Ну, вот с ним. Богородица из вежливости начал было упрашивать Льва остаться, но в душе был рад его отъезду. Лев мешал ему. Рано утром Льва разбудили. Около амбара стояла телега, в ней сидел Митя. Лицо у него было заплаканное. Рядом лежали кулечки, свертки, одеяло, подушка. — Вы и есть сын Селиверста Петровича? — обратился Лев к мрачному приземистому парню лет двадцати трех — он подтягивал супонь. — Я и буду. Зовут меня Петр. Фамилия Баранов. — Ага. Ну, что ж, я готов. Лев запихал в мешок небольшой свой багаж, бросил его в телегу, сел рядом с Петром, закурил. Проезжая мимо большого каменного дома, Петр показал на него кнутом… — Вот наш дом. А там вон сад наш был. Был наш, а теперь сельский. Не я буду, если в их руках останется. — В чьих руках? Петр не ответил. Подвода выехала в поле. Было еще свежо, солнце только что встало. — Ты до станции едешь? — Нет, я с вами, в город. — Что ты там делаешь? — Учусь. С поповым Мишкой вместе живем. В Тамбов нам несподручно. Отец у меня замаранный — пять лет за Антонова сидел. — Вот как? — Теперь опять поправляться начали. Лошадей три штуки заимели, коровы, овцы. Трактор хотим покупать. — Все равно съедят вас. В глазах Петра зажглась злоба. — Ну, это мы еще посмотрим, кто кого. — И смотреть нечего. Сложа руки будете сидеть — сожрут. И косточек не останется. — А кто же это нас научит, что нам со своими руками делать? — Найдутся люди. — А например? Лев похлопал Петра по плечу. — Закури. И не нервничай. Молодой, а нервный. Спокойней надо. — Сказал бы я вам кое-что, да не знаю, кто вы такой, какому вы богу молитесь. — Никакому не молюсь. Самому себе. Ты слышал о таком человеке, Никитой Кагардэ звали? Из Пахотного Угла. — Слышал. Видел даже. У нас в избе комитет заседал, а он со Сторожевым и с Санфировым к нам приезжал. — Вот это мой отец был. — Э, да ты, брат, значит, из нашенских? Ах, черт возьми. Они долго смеялись. — Вот что, Петр. Будешь в Верхнереченске, заходи. Мастерская у меня на Рыночной улице. Пускай Богородица тебя приведет. Я тебе, пожалуй, посоветую, что надо делать! Ну, ты, малец, — крикнул Лев Мите, — не спишь? — Не-е. Выспался. — То-то. К вечеру они были на станции. Петр сдал лошадь своему деду, который возвращался из города в Дворики и поджидал его. Поздно вечером Лев и его спутники были в Верхнереченске. Часть третья Живым — жить, мертвым — в могилу.      Древняя пословица Глава первая 1 Из дневника Лены Компанеец 1926 г. Июнь, 12-е число. Я сегодня злая и несчастная. Днем пошла к Жене и позвала ее гулять. Я не могла сидеть дома и думать все об одном и том же. Она встретила меня со страдальческим видом, — у нее, видите ли, оказалась «куча дел»… Меня это страшно обидело. Зашла к Нине, но и ее не застала, хотя накануне мы уговорились встретиться. Ну да, ведь я не что иное, как «любимая плевательница для секретов». Я не могла сдержать слез. Мои подруги идут ко мне только тогда, когда им тяжело, когда нужно, чтобы я рассеяла их горе. Тогда я утешаю их, сочувствую им, помогаю… А теперь, когда мне невыносимо тяжело, у одной вдруг оказались «дела», другая вообще не нуждается во мне. Почему у меня нет настоящего друга? Почему я никогда не высказываю моим «подругам» все что у меня на душе? Да и не поймут они меня, слишком они большие эгоисты. Они живут только для себя! Милый родной мой Витя, почему же тебе я не могу рассказать о своих думах? Почему теперь, когда мы остаемся одни, ты говоришь только о своих стихах и никогда не спросишь меня, как я живу, чем живу? Господи, как мне тяжело! Папу положили в больницу: он опять запил. Мы с Андреем остались одни. В доме пусто, скучно, хочется плакать. Письмо недописанное и неотправленное Дорогой Витя! Неужели ты не чувствуешь, что я все время думаю только о тебе, что только тобой полна моя жизнь? Иногда мне до боли хочется узнать, о чем думаешь ты? О ком? Милый мальчик мой, вспоминаешь ли ты обо мне? Так бы и полетела к тебе. Но я не знаю, Витя, я скажу тебе правду, я не знаю, будет ли мне хорошо рядом с тобой. Вспоминаешь ли ты то время, когда ты думал не только о самом себе? И если вспоминаешь о нем, то как? Скажи мне прямо — нужна ли я тебе? Нужен ли тебе вообще кто-нибудь? Что же тебя оттолкнуло от меня? Ты понимаешь это слово — «оттолкнуло»? Даже когда ты целуешь меня, мне кажется, что ты думаешь не обо мне, мне кажется, что и в эти минуты ты сочиняешь стихи. Ты не обижайся, кому же мне все это сказать, как не тебе?.. Июль, 3-е число. …потом я его спросила: кем же ты хочешь быть? Он сказал: «Не знаю». Может, так оно и есть. А я не смею сказать ему, но его стихи пустые, в них нет ничего, кроме холодных фраз… Витя теперь ничего не читает, кроме стихов, а когда я стала говорить ему об этом, он болезненно сморщился. О чем бы с ним ни говорили: о театре, о ребятах — он обязательно свернет на стихи. Сейчас он кончил дописывать «Евгения Онегина». Когда я рассказала об этом в больнице папе, он смеялся до упаду. Мне кажется, что это действительно немного смешно — дописывать Пушкина. Но Витя пренебрежительно заметил: «Ты думаешь?» Вообще у Виктора появилось что-то такое в тоне, что мне очень не нравится. Когда ему говорят что-нибудь, он совершенно равнодушно спрашивает: «Да?» Это «да» у него безразличное, холодное… Как-то я ему рассказала о том, что Коля Зорин очень хорошо учится. Он сказал: «Да?» Мне кажется, что ему вообще неприятны разговоры об успехах других людей. Недавно Джонни принес мне свой рассказ. Хороший рассказ. Он дал Виктору. Витя читал его при мне и так презрительно усмехался, с таким нехорошим азартом подчеркивал все неудачные места. «Бездарно!» — сказал он. Я вспыхнула, и мы впервые поссорились. Он кричал, что ему не нужна гувернантка, что он уже вырос… Потом стал просить прощения, целовал мне руки, а через минуту, забыв обо всем, начал хвастаться своими рассказами. Я знать не знала, что он пишет рассказы. Август, 16-е число. …хороша ли я сама? Злая, ничему и никому не верю. Не верю Опанасу, Льву, Андрею… Я не знаю, зачем они собираются. Я не верю, чтобы эта жалкая кучка людей могла что-нибудь сделать. Андрей живет раздвоенной жизнью. Недавно я застала его за чтением программы партии. Он спрятал книжечку, как только увидел меня. Я ее прочитала недавно сама и хоть кое-что не поняла, но мне кажется, что там написано очень много справедливого. Как разобраться во всем этом? Кто мне поможет? Витя об этом не думает, у него своя, только своя жизнь. Неужели я должна признаться, что мне становится скучно с ним? Однажды, когда он читал стихи, мне показалось, что он сам так же пуст, холоден и безразличен ко всему. Я сомневаюсь, что из него что-нибудь выйдет, что он будет полезным человеком для людей… Август, 18-е число. Из Москвы приехал Коля Зорин. Он такой радостный, уверенный, у него масса, масса всяких новостей, без умолку рассказывает о Москве, расспрашивает меня, ругает за то, что я сижу здесь и не еду учиться. Как интересно он живет! У них там лекции, споры, дружба. Он задумал страшно интересное дело — искать среди дикорастущих растений такие, которые могли бы быть полезны человеку. Он ездил этим летом на Алтай, искал там травы и теперь будет исследовать их химический состав. Он говорит, что это преступление — не знать химического состава растений. Он даже привел мне пример: «Вот, Лена, — сказал он, поблескивая очками (он стал носить очки, и они ему страшно идут, делают его настоящим ученым), — на заводах есть инструментальные кладовые. Кладовщик знает каждый инструмент и место, где он лежит. Но он не знает и не обязан знать, для чего этот инструмент служит. Мы, ботаники, похожи на этого кладовщика; мы знаем все растения, умеем распределять их по видам и признакам, а различать по назначению не умеем. Но что простительно кладовщику, то непростительно ботанику. Мы должны знать, что может дать человеку каждое растение и как его заставить на человека работать». Господи, как все это интересно! Коля читает газеты и следит за политикой. Он рассказал, что в вузах идет страшная борьба, троцкисты употребляют все усилия, чтобы оттянуть от партии молодежь. Но Коля говорит, что троцкистская «концепция» (как мне стыдно, я не знала, что значит это слово), что их «концепция» ложная, что они выражают волю враждебной стихии. Он говорит, что большевики абсолютно правы, когда говорят, что все общественное богатство должно принадлежать тем, кто трудится, и распределяться по принципу «от каждого по способности, каждому по труду». Мне так хочется все это понять! Коля интересуется всем, но когда я завела речь о Льве, он оборвал меня и сказал, что Льва он не любит. Вчера мы ходили с Колей гулять, и он признался мне, что был в меня влюблен, но «слава богу», как он сказал, — теперь он все «переборол». Н-да!.. Жаль! Затем он показал карточку девушки, очень хорошенькой и серьезной, и сказал, что это «она». Они учатся на одном курсе, вместе занимаются, и она тоже мечтает разводить сады в Заполярье. Я завидую ей, этой девушке — вот! Завидую, хотя это и гадко! Как гнусно было у меня на душе после этого разговора! Каким отвратительным показался театр, вечные склоки, крики Максима, его любование собой, медовые речи Зеленецкого, все, все, вся эта жизнь. К чему она, зачем она, куда она ведет? Сентябрь, 1-е число. Сегодня я поймала взгляд Вити, брошенный на Женю, и поняла, что он еще любит ее. Виктор, заметив, что я застала его на «месте преступления», покраснел, был весь вечер необыкновенно ласков, а меня душило отчаяние. Я наговорила ему всяких вещей, резких, прямых, выложила все, что думала. Он испугался, потом оскорбился. Мы разошлись поздно, и он на прощанье злобно сказал мне: «Ты знаешь — я Рюрикович. Не сделаться ли мне водопроводчиком или садовником, как твой Зорин?» Я была ошарашена. Я впервые услышала от него такие слова. Витя, что же я наделала? Почему же я не видела всего этого, не замечала, не сторожила твоих дум? Сентябрь, 2-е число. Я слишком доверчива и все принимаю за чистую монету и верю людям больше, чем надо. И как много разочарований было у меня за мою маленькую жизнь, и как много, вероятно, их еще будет! Я думала, что знаю людей, что могу жить самостоятельно, что знаю жизнь (правда, больше из книг), считала себя умной. Оказывается, мне нужна помощь и поддержка… Сентябрь, 4-е число. Я откладываю деньги для поездки в Москву. Мое единственное желание — уехать учиться. Но очень и очень много причин, которые задерживают меня, и главные из них: болезнь папы и отсутствие денег. И все-таки я должна учиться. Была сегодня у девочек Степановых — они в будущем году кончают школу и радуются этому. А я только теперь поняла, как это грустно. Никогда уж больше не будешь решать задачу и ощущать огромную радость, когда решишь трудную, будто бы мир переворачиваешь или совершаешь большое дело. Прошла уже чудесная пора нашей жизни. Но будущее, я знаю, будет лучше. …А пока у нас грустные новости. Премьера «Евгения Онегина» с треском провалилась. Ничто не помогло — ни реклама, ни афиши, ни подвалы Зеленецкого. Как он мне не нравится! Витя, следуя его советам, стал писать что-то совершенно невообразимое. В одном стихотворении он называет «любовь» чувством реакционным, требует чего-то «общего». Гнусно даже думать об этом. Да, о спектакле. Он вышел мерзостный. Какая-то белиберда. Газета напечатала разносную рецензию; говорят, что ее написал сам редактор, который был на премьере. Мне хотелось подойти к нему и сказать: «Товарищ, зайдите к нам в театр, мы не знаем, куда нас ведут, мы запутались, укажите нам дорогу!» Но я не подошла — пакостная робость! Газета потребовала убрать Максима; завтра он уезжает из города. Режиссером к нам назначили Зеленецкого. Еще лучше! Что они, слепы, что ли? В губоно нам отказали в деньгах, касса торгует из рук вон плохо. Что мы будем делать — не знаю. 2 Утром шестого сентября Виктор узнал, что Максим Турбаев покинул Верхнереченск. В полдень пришло письмо от московского издательства, куда, внемля советам Зеленецкого, Виктор послал свои рассказы. Издательство прислало уничтожающий ответ. Рассказы были названы «детскими». В рецензии употреблялись такие слова, как «словесная шелуха», «мучительные потуги выехать на неожиданных и надуманных ситуациях». Однако рецензент утверждал, что у автора имеются способности, и рекомендовал ему бросить «играть в сочинительство». Это было сумбурное и даже несколько развязное письмо, но в нем было много жестокой правды, и Виктор растерялся. Он зашел к Зеленецкому, но у того были неприятности в редакции, слушал он Виктора рассеянно. Редактор, разойдясь с Зеленецким в оценке спектаклей «Зеленого круга» и окончательно потеряв в него веру, все же не решился совсем отказаться от его услуг; как-никак Сергей Сергеевич писал довольно хлестко. Спустя несколько дней после провала «Онегина» редактор вызвал к себе Зеленецкого и дал ему кипу актов, протоколов и других материалов, попросив на основе их написать статью о состоянии какого-то участка сельского хозяйства губернии. Зеленецкий не отказался. Дня через два он принес статью. В ней фигурировал почему-то Вергилий, причем некоторая скудость фактов, которые Сергей Сергеевич призанял из актов и протоколов, перекрывалась обилием стихов римского поэта, правда, знаменитого, но для оценки состояния сельского хозяйства Верхнереченской губернии просто неподходящего. Под конец статьи Сергей Сергеевич так разошелся, что вспомнил «Илиаду» и «Одиссею». Но все это были лишь цветочки, которые прикрывали политический смысл статейки. Это была хитроумная мешанина из разных цитат и надерганных отовсюду цифр и фактов, в которой Сергей Сергеевич разными полунамеками и туманными выражениями давал понять, что кулака (или, как он выражался, «сельского хозяина») не надо трогать, что-де он сейчас и не думает о классовой борьбе, а думает лишь об укреплении собственного двора и что советской власти это весьма выгодно. «Данные о покупке крестьянами тракторов, — писал Зеленецкий, — свидетельствуют о том, что сельский хозяин восторженно приветствует идею советской власти о механизации труда», и советовал не придавать этим фактам хоть какого-нибудь отрицательного значения. Далее Сергей Сергеевич намекал на то, что помощь кооперации «сельскому хозяину» закрепит его дружбу с властью, нейтрализует классовую борьбу, за что, как он писал, «дети и внуки сельского хозяина скажут нам спасибо». Статейка эта, написанная чрезвычайно цветисто, для многих была совершенно непонятна. Случилось так, что редактор газеты уехал в командировку, заместителю статья понравилась, и он распорядился напечатать ее. Поднялся страшный шум, редактора чуть было не сняли с работы. Рассвирепев, он изгнал Зеленецкого из газеты. Сергей Сергеевич был поэтому основательно расстроен, и Виктор ушел от него ни с чем. Шагая домой, он перебирал в уме печальные события последних дней. Начались они статьей об «Онегине», в которой его работа называлась «оскорблением памяти величайшего поэта России», сравнивалась с «потугами лягушки петь под соловья» и вообще высмеивалась самым безжалостным образом. Затем Виктор вспомнил о ссоре с Леной, ссоре, которая оставила в его сердце острую горечь. Он подумал о победе Льва, о растущей страсти к Жене, о неудовлетворенности всем окружающим. «Что я буду делать, если закроют театр? — думал Виктор. — Что я умею делать? Учиться? Быть врачом? Бог мой, но же ужасно — всю жизнь резать людей. Или сидеть над чертежами. Это же скучно, это удел серых людей!..» Себя он не считал «серым человеком». Сергей Сергеевич сообщил ему, что почти установил прямое происхождение рода Хованей от Рюрика. Сначала Виктор не обратил внимания на это открытие, но потом, когда кругом стали твердить о его таланте, он вспомнил о голубой крови предков и решил, что сама судьба оградила его, потомка славного викинга, от грязной работы. Виктор стал гордиться своим происхождением! Но он так и не мог определить, что ему делать, как жить дальше, во что верить? Однажды он перебрал все дорогое, что осталось у него в жизни. Такого дорогого оказалось очень мало. Туманный облик матери — вот, пожалуй, и все, что не было тронуто бурями и потрясениями. Любовь Лены? Он охладил ее ссорами. Ему неприятно было сознавать, что Лена проникла в его тайная тайных. В конце концов он понял, что у него нет никакой цели в жизни. Стихи и рассказы стали вызывать омерзение после того, как трезвые люди сказали о них правду. Читая книги, он не проникал в сущность написанного, его влекла лишь интрига, фабула. Политика?.. Он боялся ее. «Из-за этой самой политики погиб отец, дядя, погибну и я. Нет, подальше от нее», — было постоянной мыслью Виктора. Он стал часто вспоминать о прежней жизни, о богатстве и уюте, которые окружали его. «Если бы все это не было отнято у меня, — сказал он как-то Лене, — мне не надо было бы думать о будущем, о куске хлеба». Порой в нем поднималась ненависть к тем, кто расстрелял отца, отобрал особняк и все блага жизни. Тогда он бежал к Льву, чтобы помочь ему бороться с большевиками. Но с полдороги возвращался: кровь, которая должна была бы пролиться, ужасала его. К тому же он не был твердо уверен в своей правоте и не любил Льва. Однажды Виктор сидел у Опанаса и с отвращением осматривал грязную, сырую и темную комнату. — Да-а-а! Это печально, — тянул Опанас, валяясь на постели. — Не понимаю, почему вас черт несет ко мне со своими горестями? Что у меня — своих мало? — По привычке, — честно признался Виктор. — Ах, по привычке? Любопытно! Особенно любопытно, когда это говоришь ты. — А что же мне врать? Все мы чего-то ждали от тебя, ждали чего-то важного и ничего не дождались. — Ну да, конечно. Злой Опанас запутал вас всех. А себя он не запутал? — Это надо знать тебе. — Сволочи! Мерзавцы вы! — Опанас обернулся лицом к стене. — Уходи, мне самому тошно! — Чего тебе-то хныкать? — Да! У меня, конечно, все хорошо. Работа у меня есть! Положение есть! Как же — провизор городской аптеки! — А ты что, императором хочешь быть? — Пошел вон! Скотина! Приходят да еще издеваются. Посмотрим, кем ты будешь. В дверь постучали. Вошел Джонни. — Слушай, Никола, — мрачно сказал он. — Надо что-то делать. Театр лопнет, денег нет. Еще месяц продержусь, а там как знаешь! — А я при чем? — Как при чем? — А так. У вас Лев есть. К нему и иди. — Та-ак! — Джонни потоптался около кровати, нахлобучил шапку и вышел, грохнув дверью. — Пропадите вы все пропадом! — закричал Опанас и яростно скомкал подушки. — Я провизор — и кончено. Я только провизор. Вам лекарств? Пошли к чертовой матери! Виктор встал и, не попрощавшись с Опанасом, вышел. Он долго стоял около ворот, думал, к кому бы сходить? Кто бы мог его понять, утешить? И решил пойти к Льву. Его он нашел в мастерской на Рыночной. Он сидел в задней комнате и читал «Коня вороного». Митя возился с галошами. Лев мастерской почти не занимался, основную клиентуру он сбыл Петру Игнатьевичу, себе оставил для вида мелочь. Он был занят делами более важными, чем починка галош и велосипедных камер. Недели две спустя после возвращения из Двориков, он подал в губплан докладную записку, в которой утверждал, что в лесах, окружающих Верхнереченск, имеется какая-то порода деревьев, могущая давать сырье для каучука. Николай Иванович Камнев, — он работал в губплане с весны, дал записке ход. Лев был приглашен к начальству, имел с ним разговор, очаровал его и был вскорости назначен консультантом по разработке проблемы «верхнереченских каучуконосов». Лев пошел на службу в губплан с большой охотой, тем более что служба ни к чему его не обязывала: он, как значилось в приказе, «разрабатывал схему изысканий». Увидев мрачного, вялого Виктора, Лев бросил книжку и воскликнул: — А-а, сочинитель! Приветствую! Почему такая грусть? Виктор устало опустился на стул. — Слушай, — весело продолжал Лев, — Мне рассказывали, что у одного писателя есть замечательные слова. Постой, постой, как это? Ах да… «Я начинаю подозревать, что молодой человек страдает ужасным недугом — любовью к стихотворству. Из него не будет толка. Человек, подбирающий рифмы, пропал для общества…» Виктор невесело посмеялся. Но это я, конечно, в шутку, ты не в счет. Ты, брат, у нас гений! Вчера читал твои рассказы, — Зеленецкий угостил. Замечательно. Совершенство! — Брось. Дрянь! — Кто же это тебе втемяшил в голову? Виктор показал Льву письмо из Москвы. Тот прочел и, скомкав, бросил в угол. — Дорогой мой, ты ни черта не понимаешь. Это все конъюнктурщики. Все, что бы мы с тобой ни сделали, для них плохо. Но если пролетарий изложил свой лепет в поэтической или прозаической форме, они его поднимут на щит. — Неужели нас никогда не допустят к делу? — Вряд ли. А если и допустят, то на вторые роли. Дескать, знай свое место. Извечная вражда. Вахлаки хотят мыслить, но для этого нужна голова, а не задница. — Фу, какой ты циник! — А что мне, тебя стесняться? Ты свой… — Чей свой? — Наш. — Чей это? — Не дури. Нет, Витя, не быть тебе наверху, пока они у власти. И мне не быть. И Андрею тоже. А вот Джонни, может быть, будет. Он пролетарий. Рекомендую это запомнить. Пока не поменяемся ролями — ты будешь нуль. — Опять кровь? — Э-э, дружок, крови в мире много. — Не то. — Ну оставайся кем есть. Финтифлюшка несчастная! Придешь еще к нам! — Не приду. — Катись! Виктор брел по улицам, сам не зная куда. «Все это дрянь, — думал Лев, расстроенный посещением Виктора. — Второй сорт… На всякий случай приберечь их надо, а возиться не стоит. Апостол и тут прав. Черт возьми, он всегда прав!» 3 К Богданову приехал из Москвы гость, привез с собой охотничье снаряжение, собак. Наутро после приезда гость заболел — простудился, что ли, не выходил из дому и вообще старался не показываться. Выходя по нужде, надевал черные очки. — У вас гости? — спросил Лев Богданова. — Да. Приехал поохотиться. На тетерку хотим сходить, в краснолесье. Говорят, бродят стаями. — Хороший охотник? — Ничего. Стрелять умеет. Вечером, когда Лев собрался уходить из дому, Богданов остановил его: — Вы поздно придете? — Ночью. Дойдя до угла, Лев свернул во двор, перелез через забор в сад и, осторожно ступая, прошел в дом — кухонная дверь никогда не запиралась. Бесшумно открыв свою комнату, Лев сбросил пальто и лег на диван. Все, что говорилось в соседней комнате, он отчетливо слышал. — Черт их знает, — говорил Богданов, — до сих пор материалов не прислали. Питаюсь слухами. Да и вы хороши, хотя бы письмишко черкнули. Тут Величкин приезжал, прислали бы с ним. Мы, между прочим, такую ему встречу закатили… — Слышал, — послышался звучный, молодой голос того, кто «гостевал» у Богданова. — Не совсем осторожно вышло. Напролом идти нельзя. — Ну, что было на пленуме, расскажите. Ей-богу, ничего не знаю. — Ничего особенного. Сговорились с этими… как говорят аппаратчики, с правыми… Кое с кем с правого фланга, точнее сказать. — Гость фыркнул. — Теперь действуем объединенными силами. — Вот как? Нашего полку, стало быть, прибыло? — Считайте как знаете. Одним словом, подали друг другу руки, простили грубости, сказанные в запальчивости. И снова друзья. Собственно говоря, делаем-то одно дело. За медведем охотиться следует сообща. — Погодите. Но ведь это без трех минут новая партия? — Ну и что? — Черт возьми, но… — Вас это очень беспокоит? Вам, может быть, хочется сидеть в этой дыре? — Глупости, — пробормотал Богданов. — Видите ли, мне кажется… — Лучше, если вам не будет казаться. Кстати, как у вас дела? — Дела, знаете, не очень важные. В ячейке губпрофсовета наших много, на электростанции есть кое-кто, но люди, как бы сказать… — Кто есть еще? — Кое-кто среди безработных. — Сколько у вас всего безработных? — Тысячи две. — Каково настроение? — Неважное. — Чего вам еще надо? В губкоме есть наши? — Никого. Сторожев исключительно преданный ЦК человек. — В советском аппарате? — Мало. — Плохо, дорогой, плохо! — процедил гость. — Надо приберегать людей на всякий случай. Черт с ними, пускай сейчас за них голосуют. Маскировать людей везде, где можно. Помолчали. — Что в деревне? — Ездил по селам. Преувеличивают у нас. Но такие уж там, хм, опасные для аппаратчиков настроения… — Ни черта вы, Богданов, не стоите! Еще раз говорю, перестаньте рассуждать. Мы лучше вас знаем, что делать: преуменьшать или преувеличивать. Гость и Богданов снова помолчали. Богданов ходил по комнате — Лев слышал скрип половиц. — У нас здесь затевают строительство, — сказал он. — Гиганты индустрии собираются воздвигать. — Мышиная возня! — с презрительной нотой отозвался гость. — Разоблачать надо. — Да, но меня спрашивают рабочие. «А как же с вашими соображениями насчет сверхиндустриализации?..» Сложное, черт возьми, положение! — Это еще только начало. Готовьтесь к черным дням. — То есть к чему же это? Уж не к подполью ли? — Возможно. «Вот как! — подумал Лев. Он слушал разговор за стеной, затаив дыхание. — Дорожки-то у нас, братцы, как будто сходятся…» — Ладно, — сказал Богданов. — Ладно, будем работать в подполье. Слушайте, а если поймают? — Установка прежняя. Попадетесь — отвечайте за себя, кайтесь и посыпайте голову пеплом. Понятно? Но за партию держитесь до последнего! Руки обломаете — зубами хватайтесь! «Вот это программка! — восхищался Лев. — Да вы, братцы, просто клад. Я думал — вас учить надо, а вы нас поучите!» — Вот еще что, — продолжал гость. — Могут быть такие обстоятельства, что мы призовем к роспуску фракции, покаемся и все такое. Смотрите, не потеряйте хладнокровия… Берегите кадры. Ради кадров можно подписать сто отречений. — Стало быть, всерьез готовиться к подполью? — Снова повторяю: исходя из обстоятельств. — Технику, значит, надо заводить? — Вы напишите Зенкину, он поможет вам организовать типографию. — Типография у меня есть. «А местечко для нее выберу я», — сказал про себя Лев. — Типографщика пришлем… — Хорошо. Раз уж начали… — Вот именно, — согласился гость. — Конечно! Либо пан, либо пропал. До чего же надоело мне захолустье! Грязь, вонь, люди сплошь дрянь… Богданов крупными шагами мерил комнату, пол трещал под его увесистой фигурой. — Есть у меня один парень, — начал он, помолчав. — Как будто надежный. Прислан Маркевичем… — Маркевича посадили. Слишком уж пёр напролом… — Да ну? — Не повторяйте его глупостей. — Учту. Парень головастый, да вот беда, беспартийный. Хотя, с другой стороны, вроде бы пролетарий. Сапожник по профессии. — Проверьте. Если стоящий человек, отчего ж не привлечь. Но это в крайнем случае, в самом крайнем случае, слышите! И не нарвитесь на провокатора… Да и кое-кого еще поостерегитесь. По слухам, иностранные разведки засылают в страну агентуру чуть ли не сотнями… Эти готовы кого угодно взять в союзники… — Ну, этот парень, конечно, никакой не агент. «Милые! — Лев ликовал. — Мои объятия раскрыты!» — Чай? — Выпьем. — И завтра на охоту… А послезавтра, как уговорились, в Бычьем Загоне вы встретитесь с нашими людьми. Я всех известил. Надо их подбодрить. — Все будет надежно? — Будьте покойны. — Конспирация, товарищ Богданов, сестра победы. «Правильно!» — сказал про себя Лев и беззвучно рассмеялся. 4 Бычьим Загоном называлась лощина, заросшая лесом. Пройти туда было довольно трудно. На дне лощины журчал холодный прозрачный ключ. На лужайке, у ключа, должно было состояться свидание гостя с верхнереченскими единомышленниками. Первыми появились в лощине патрульные, они обыскали кусты. Потом на полянку начали сходиться люди. Тут были советские служащие, студенты техникумов. Затем пришли несколько рабочих. Один из них уселся в стороне и закурил трубку — это был слесарь по фамилии Новичок. Скоро к нему подошел еще один в картузе, в длинной, синей с горохом рубашке и плисовых штанах. Потом появились Богданов и его гость, обошли полянку, поздоровались с каждым. — Земля сырая, товарищи, а вы прямо на нее садитесь! Простудитесь! — Гость добродушно улыбнулся. Его молодой, звучный голос поднял настроение собравшихся. — Надо беречь себя! Газету подстелили бы… — Он снял пальто и сел на него. Рядом с ним устроился Богданов. — Ну, очень рад вас видеть, товарищи! — продолжал гость. — Видите, какие времена-то пришли, а? Опять, как в старое время, тайно собираемся… — Сравнение не совсем подходящее, — усмехнулся Новичок. — Тогда люди царя обманывали. А мы кого? — Что поделаешь, обстоятельства вынуждают! — Гость сорвал былинку и начал ковырять в зубах. — Ну, какое настроение, товарищи? Давайте рассказывайте. По душам, ладно? — Хреновое настроение! — вступил в разговор рабочий в плисовых штанах. — Черт знает, кого слушать, кому верить… И те вроде бы нам добра желают, и вам в этом вроде бы не отказать. Гость внимательно слушал рабочего. И перевел взгляд на Богданова. Тот понимающе кивнул. Хожу я и туда и сюда, слушаю, и вот чего я надумал, — раздумчиво продолжал рабочий. — А что, братцы, кончить бы, скажем, нам эту свару да заняться делом. — К этому и идем, — очень как-то просто и задушевно проговорил гость. — Фу-ты, какая чудесная погода! Будто бы не сентябрь. Жарынь! — И вытер потное лицо. — Да, да, продолжайте, товарищ, мы слушаем. — Вот я и говорю, кончить бы эту свару и — за работу. Душа по работе тоскует, товарищ, поверь! От тоски и сюда пришли! — Рабочий замолчал. В лесу было тихо, слышно было, как, шурша, падали с деревьев листья да на дне лощины журчал ручей. — Вот я слышал, в Москве затевают пятилетний план. А что, если на самом деле стоящее дело? Может, что и выйдет? — сказал Новичок. — Небось и работа нашлась бы всем. — Ничего не выйдет. — Гость пожевал губами и, вынув из бокового кармана листки бумаги, сосредоточенно стал их перебирать. Люди, сидевшие вокруг него, молчали. От деревьев на луг легли тени. Стало прохладно. Гость начал говорить. Говорил он чуть-чуть картавя, что сообщало его речи приятное звучание, фразы были закруглены. — Ни черта не пойму! — сказал Новичок, когда гость кончил пространную речь о положении в партии и о развернувшейся дискуссии, начатой троцкистами. — Тсс! — зашикали на него. — Не мешай! — Как так не мешай? — закипел Новичок. — Сиди, говорят, дубина! Послушаем, умней будем, — гневно осадил Новичка рабочий. Гость сказал, что он вовсе не обижен словами Новичка. — Только в споре рождается истина, — заявил он под конец речи. — Ну, теперь можно и вопросы, — предложил Богданов, — кто хочет? — Я! — Новичок встал. — Вот тут они говорили, что, значит, социализм в одной стране вроде бы построить нет никакой возможности. Так. Раз социализма нельзя построить — шабаш. Раз там, наверху, ошибаются — точка. Но думаю: а если, стало быть, вы займете ихние места наверху, что вы-то начнете строить? Прошу разъяснить. Постой, постой, я не кончил. Нам теперь известно: тут социализм, тут капитализм. Выходит, раз нельзя социализма — стало быть, не миновать капитализма! Так я думаю? Гость не сразу нашелся. — Ну, знаете, — сказал он, — мы тоже… будем строить социализм. Но… понимаете ли… по-другому… Я уже сказал, как именно. — Да что он, социализм, двух сортов, что ли? Это ведь не чай. Такой сорт да такой сорт. Рабочий в плисовых штанах басовито рассмеялся. Смеялись и кое-кто из собравшихся. Встал Богданов и объяснил, что товарищ ответит на вопросы Новичка после собрания — сейчас надо заняться делом, пригласил собравшихся пододвинуться к нему. Начался оживленный разговор. Гость перешел «к делу»… Глава вторая 1 Петр Баранов часто бывал у Льва. Они вели длинные разговоры, запершись в маленькой комнатке позади мастерской. Петр выходил из комнатки красный, возбужденный и злой. Наконец Баранов, как выражался Лев, «испекся» и согласился, не окончив школы, уехать учителем в село. Вся процедура с назначением Баранова учителем была проведена довольно быстро: Лев пустил в ход все свои связи. Петру дали место в крупном селе, недалеко от Верхнереченска. Получив назначение, Баранов зашел к Льву. В мастерской сидел Зеленецкий. — Подожди минутку. Мы сейчас. Петр присел в угол и принялся слушать разговор Льва с незнакомым человеком. — Это я знаю совершенно точно, — сказал Зеленецкий. — Его снимают. — Плохо дело. — Плачевно, плачевно! — Ах, дурак, дурак! — Лев грубо выругался. — Воруй, да не попадайся. Если его снимут, — продолжал он, — то на этот раз назначат умного директора. — Безусловно. — Ладно, как-нибудь выкрутимся. Кстати, Сергей Сергеевич, я еще раз прочитал первую главу вашей книги. Место, где вы описываете студенческую сходку, рассуждения о тирании и о недолговечности диктатуры — замечательны! Говорите о царе Романове, а получается черт знает что! Тонко, очень тонко!.. Вскоре Зеленецкий распрощался. — Ах, дела, дела! — пробормотал Лев, закрыв дверь за Сергеем Сергеевичем. — В одном месте заштопаешь, в другом рвется. Ну, как у тебя, Петр? Все оформил? — Все. — Хорошо. Значит, поедешь и будешь учить? Ну, учи, учи. Ученье свет, неученье того хуже. Но особенное внимание, братец мой, обращай не столько на детишек, хотя и их учи как следует, — Лев подчеркнул эти слова, — а на ребят повзрослее. Затевай кружки, спектакли. Насчет второй задачи мы уже толковали. Ты что, сначала в Дворики заедешь? — Да, заберу там кое-что. — В Двориках обязательно поговори с нашими людьми. Подбодри их. Батька твой уже работает. Размалюй им все пострашней. Дескать, войны не миновать. Поклон от меня передай и деньжонок сунь. — Ладно. — Только ты втолкуй им, дуракам, что работать надо тихо, осторожно. С дубьем после попрем, а сейчас пускай держатся вежливенько. Если можно, пусть идут в артель. Нам и в артелях люди нужны. Пусть приспосабливаются, понял, приспосабливаются… Когда едешь? — На днях. Продать кое-что надо. Муки отец прислал, пшена. — Передавай там привет. Петр уже открыл дверь, когда Лев вернул его. — Ты знаешь, в Двориках трактор завели. Трактор надо списать в расход. — Ладно. Хорошо бы обвинить в этом Ольгу Сторожеву. Скажи Селиверсту Петровичу: ежели трактор сломается — ей быть в ответе, чуешь? Ну, двигай. С богом! Лев закрыл за Петром дверь и принялся ходить по мастерской. Дела у него, в общем, шли удачно. Николай Иванович Камнев вместе с другими плановиками сидели над пятилеткой губернии. Лев на правах консультанта частенько присутствовал на совещаниях и заседаниях, посвященных пятилетке. В комнатке позади мастерской лежала кипа статистических сводок, протоколов. Лев читал их с большим вниманием… Особенно он интересовался разработками торфа на вновь открытом болоте, постройкой теплоцентрали, состоянием Верхнереченской электрической станции и прочими делами, не имеющими прямой связи с каучуконосами. Осторожно расспрашивал он Николая Ивановича, можно ли, скажем, вывести электростанцию из строя: сколь велики при этом будут потери, где именно легче всего нанести станции повреждение. Познакомился Лев с только что назначенным директором электростанции техником Кудрявцевым. Этого своего старого приятеля Николай Иванович, уходя в губплан, избрал преемником. Кудрявцев во времена не столь отдаленные владел двумя крупными имениями. После революции он долго болтался без дела. Его выручил Камнев, пристроив друга рабочим на электростанцию. Внемля советам приятеля, Кудрявцев стал почитывать технические книжки. Скоро он получил звание техника. Не потерявший еще надежды на крушение советской власти, директор электростанции понравился Льву. Они быстро подружились. Лев доказывал Камневу и его другу, что инженерству и всем «сознательным людям» надо объединиться, чтобы диктовать Советам свою волю. Впрочем, рассуждения были довольно туманными, приятели остерегались друг друга… Лев понимал, что среди старого инженерства у него могут быть надежные люди. Вот тогда-то у него и появилась мысль приобщить Камнева к некоему «центру», устроенному Апостолом в Москве и только что начавшему подпольную деятельность. Она распространялась главным образом на безработную инженерию, а ее было немало в те годы. В «центре» уже шептались, правда, очень тихо, почти шепотом, о переходе (при благоприятных условиях), власти в руки «технократии»… 2 Богданов все пристальнее присматривался к Льву, а тот к Богданову. Впрочем, до поры до времени в разговорах с Богдановым Лев ограничивался только анекдотами, а политических тем решительно избегал. Был случай, когда Лев, как бы вскользь, выразил свое преклонение перед вожаками троцкистов и глубочайшее сожаление по поводу того, что им «мешают развернуться»… Богданов резко оборвал его. Льву пришлось вернуться к прежней тактике: прикидываться простачком, советоваться с Богдановым о разных житейских мелочах, не напрашиваться в компанию. Они часто охотились, чаевничали, спорили о книгах, сплетничали. Как-то вечером Лев и Богданов сидели в столовой и пили чай. Разговор шел о разных отвлеченных вещах — о любви, ревности, счастье. Расстегнув ворот гимнастерки, Богданов тоном наставника поучал Льва. Разговор зашел о дружбе. — Вот вы коммунист, — сказал Лев, — а я беспартийный. Даже показался вам вначале подозрительным. Так ведь? Ну, скажите откровенно! Я не обижусь, ей-богу. Я же вас понимаю. Ну, ясно, каждый человек для вас — живая опасность. Вам со мной дружить как-то неловко, верно ведь? Но, Николай Николаевич! Неужели в принципе не может быть такой дружбы? Меня искренне печалит ваша судьба! Я вижу, человек вы больших масштабов, и вдруг такое унижение. Могу я искренне вам сочувствовать? А? Нет, скажите, могу? Конечно, в силу вашего положения, я подчеркиваю это — дружбы между нами быть не должно. Но ведь положение человека в обществе — оно, по-ученому говоря, институт условный. Законы социального равенства создаются в интересах тех же самых социальных, что ли, идей и обстоятельств. Верно? А дружба — это человеческое естество, это природное, или, как это говорят, натуральное право! И понятие это вовсе не условное. Хочу — дружу, хочу — нет. Никаких обязанностей. Души соприкасаются — вот и дружба. Так чему же нравственней подчиняться, Николай Николаевич? Естественному праву или этому самому условному? Лев говорил все это с неподдельным возбуждением, его глаза сверкали, румянец окрашивал бескровные щеки. Богданов верил ему… И не верил. Так, постепенно завоевывая доверие начальника уголовного розыска, Лев наконец добился своего. Теперь к Богданову его друзья и единомышленники приходили открыто. Чаще прочих у него бывал Анатолий Фролов — человек лет сорока пяти, выглядевший этаким российским чудо-богатырем. Ходил он зимой, в самые лютые морозы, в летнем пальто нараспашку, без шапки, купался в Кне круглый год, отличался отменным здоровьем, аппетитом и не страдал меланхолией, которая так часто навещала Богданова. Исключенный за антипартийные выступления из партии и восстановленный в ней хлопотами Богданова, Фролов стал доверенным человеком «шефа», — так он называл Николая Николаевича. Правдами и неправдами Богданов устроил Фролова главным кассиром в банке. Одна черта влекла Богданова к Фролову: он был умен, бесстрашен и находчив. Ни тем, ни другим, ни третьим Богданов не обладал. Как говорится, хитрость ум у него съела; мужество часто оставляло его; в трудные минуты он терял присутствие духа. Мимо настороженного внимания Льва не ускользнуло, что Богданов в самых своих секретных делах полагается только на Фролова. Их беседы, сопровождаемые полунамеками, часто кончались далеко за полночь. Однажды они часа два сидели над какими-то списками и считали деньги. — Мало, мало! Неужели вы не можете помочь организации? — Богданов чертыхнулся. — Николай Николаевич, как же не помогаю? — заволновался Фролов. — Месяц тому назад взял тысячу. Пятого дня взял пять сотен. Нельзя больше, попадусь. Эго ведь вам не госбанк, где делаются миллиардные дела! — Вот Петров просит денег. Не дать — нельзя, дать — неоткуда. — Положеньице! — Фролов поцокал языком. — Скоро собирается губернская партийная конференция. Нам надо устроить свою. — А где вы ее соберете? — Подумать надо, подумать. — Насчет типографии что слышно, Николай Николаевич? — А куда ее девать? — Положеньице. Вечером Лев позвал к себе Богданова. — Слушайте, товарищ Богданов, — сказал он, — я вас не обижу, если скажу кое-что? — Ну? — Вам, кажется, помещение нужно? — Откуда вы знаете? Вы что, подслушивали? — Что вы? Просто слушал. — Ну, знаете… — Впрочем, как хотите! И Лев принялся за книжку. 3 Богданов и Фролов тщетно искали помещение для подпольной троцкистской конференции. За неделю до нее Фролов пришел к Богданову. — Ну? — Ничего. — Фу, черт, вот дыра!.. В Москве давно бы нашли! — То Москва, — вздохнул Фролов. — До Москвы далеко. Нам в Москву и не попасть, видно! — Ничего, попадем, не горюй. Теперь ждать недолго. Вот окончим все это — уеду в Москву. Сяду в какой-нибудь наркомат. А тебя возьму начальником финансового отдела. — Мечты, мечты! Уедете, забудете. — Ну, что ты! — Нервы у меня ужасно истрепались. Понятия о нервах не имел, а теперь не нервы, а мочалки! — проникновенно молвил Фролов. — Покоя просят. — В санатории отдохнем. Отоспимся, отъедимся. Все будет. Слушай, так что же делать с помещением для конференции? — Беда. — Мне тут один человек предлагает… — Богданов не договорил. — В конце концов, — пробормотал он, — возьмем помещение и обратно отдадим. Сальдо в нашу пользу. Особенного ничего нет. Пользы во всяком случае больше, чем вреда. — Истина! Когда Фролов ушел, Богданов постучался к Льву. Поговорив с Львом об охоте, Богданов как бы мимоходом заметил: — Помнится, вы говорили мне что-то насчет помещения… — Но вы обиделись. И меня обидели… — Ну, полно вам! — Не разберетесь и начинаете… — Ладно, я не хотел!.. — «Не хотел!» Человек с чистым сердцем, а он… — Я верю. Ей-богу, какой вы обидчивый. — Вам очень нужно помещение? — Не очень. Но может, понадобится. — Раз не очень, так о чем речь? — Хорошо, очень нужно. — Так бы и сказали. Театр «Зеленый круг» знаете? Вот там. В любой день. От трех часов и до семи там, кроме старухи сторожихи, ни души. — Гм. Это, н-да… это идея… — У меня плохих идей не бывает. Богданов похлопал Льва по плечу и хотел было уйти, но Лев задержал его. — Николай Николаевич, дорогой, я слышал, вам нужны деньги… — А вы что, миллионер, что ли? — Ну, не миллионер, а все-таки… Могу ссудить. — Откуда вы их возьмете? — А вам не все равно? Деньги, как говорят, не пахнут. Ну, ограблю кого-нибудь. — Лев рассмеялся. — Знаете, это уж слишком, — рассердился Богданов. — Это просто недостойная шутка. — Мне кажется, в политической борьбе не миндальничают. А впрочем, как хотите… Я ведь от чистого сердца — сочувствую и предлагаю. — Что-то очень вы отзывчивы! — Вам это не нравится? Вы располагаете собственными фондами? Ну, да, конечно. — Послушайте! Как вы смеете! — Вы чудак! — вырвалось у Льва. — Неужели вы думаете, что я и в самом деле пойду грабить средь бела дня? Мастерская дает мне достаточно денег. Живу я один. Вас уважаю, верю вам… Поверьте и вы мне, Николай Николаевич! Богданов пытливо посмотрел на Льва и вышел. 4 На следующее утро в мастерскую к Льву пришел Джонни. Он рассказал о паршивых финансовых делах театра, о свидании с Опанасом. — Опанас, конечно, прав. Будь я на его месте, я сказал бы то же самое. А горевать нечего! — Как так не горевать? — А так. — Ты что, никогда не грустишь? — Бывает, бывает, Сашенька. Человек есмь. — Черт ты, а не человек. — Папаша называл меня «сыном века». Это почти одно и то же. Ты куда? — В театр. — Идем, провожу. А насчет денег приходи дня через два, выручу. Своих не будет — займу. Не горюй. Они вышли из мастерской и распрощались на углу Рыночной. Лев пошел в редакцию. Она помещалась на Коммунхозовской, на втором этаже дома, построенного кем-то из дворян. Нижний этаж был занят книжным магазином. Лев поднялся наверх. В комнате у входа работала машинистка. В следующей сидели сотрудники; там слышался смех, кто-то орал в трубку телефона. Лев осведомился у машинистки, нет ли в редакции Зеленецкого. Он узнал, что тот часто сюда заходит. Машинистка указала на комнату сотрудников. Лев прошел в нее и сел на диван. На него не обратили внимания, — все были поглощены рассказом Зеленецкого. Лев уткнулся в газету и, сделав вид, что читает, слушал болтовню Зеленецкого. Тот рассказывал, отчаянно при этом привирая, разные истории из своей жизни. Когда Зеленецкий вышел, Лев остановил его, попросил подождать. Заглянул в бухгалтерию и в кассу. Там сидел старик в очках и ермолке. «Добре, — подумал Лев, — с этим справиться легче легкого». Зеленецкий поджидал Льва возле витрины книжного магазина. Они зашли в кондитерскую, где еще совсем недавно по карточкам выдавали чечевицу и ржавую селедку. Теперь, стараниями нэпманов, полки кондитерской ломились от обилия тортов, пирожных, пирогов и пирожков: словно бы военного коммунизма не было в помине. Приятели пили кофе, шутили… Оглянувшись, Зеленецкий пододвинулся к Льву и шепотом сказал, что на днях редакция должна получить большие деньги для покрытия трехмесячной задолженности по зарплате работникам редакции, рабочим типографии и служащим издательства. — Это точно? — Днями выясню, когда именно будет получка. — Сумму не знаете? — Да уж наверняка несколько тысяч. 5 Зеленецкий пришел к Льву через два дня. — Завтра, — сказал он. Лев ждал прихода Зеленецкого и его сообщения, но вот сейчас, в эту минуту, когда надо было решать, растерялся, увлек Зеленецкого в заднюю комнату. — Твердо знаете? — Ну, вот, — усмехнулся тот. — Совершенно точно. — И много? — Семь тысяч. Завтра, как я уже говорил вам, будут платить жалованье — это раз. Во-вторых, покупают машинку. Затем провожают агитвагон. Узнал совершенно точно и абсолютно случайно. Вне подозрений… «Во-первых, деньги. Во-вторых, на этом деле попробуем испытать Баранова и Богородицу. В-третьих, на жирную приманку можно подцепить такого кита, как Богданов… Деньги ему нужны, черт знает как нужны. Если возьмет, значит, полдела сделано. Не выдаст ли? — Лев задумался. — Нет, вряд ли, — решил он. — Конечно, риск, но без риска и щей не сваришь. Если бы у меня были деньги… Ч-черт! Почему этот дьявол не шлет? Засадили, его, что ли? Одним словом, господин Апостол, мы начинаем входить в контакт, от которого эти остолопы пока что открещиваются… Надолго ли хватит их «принципиальности»? Хе-хе, принципиальность! Ну, с богом!..» 6 Утром следующего дня Лев застал у себя Баранова. — Ты где был вчера вечером? Три раза к тебе приходил в мастерскую, сюда, на квартиру. — Охотились. Николай Иванович уговорил. Только что вернулся. Ночью, вслушиваясь в шум леса, Лев обдумал операцию до мельчайших деталей. Утром, возвращаясь с охоты, он обследовал редакционный и смежный с ним дворы. Все было прекрасно. — Ты погоди! Я сейчас… Юленька! В комнате рядом зашлепали туфлями. Юленька, запахивая на груди халатик, вошла в комнату. — Вы что это меня будите? В кои-то веки поспать без мужа соберешься — так нет! Лев подошел к ней, оглянулся и, увидев, что Баранов смотрит в окно, поцеловал ее и что-то шепнул на ухо. Юленька покраснела, глазки у нее засияли. Она шлепнула ладонью Льва по голове и скрылась. — Дай поесть что-нибудь! — Иди, иди на кухню. Сейчас накормлю, шатущая душа. Жену бы тебе! В окно кто-то постучался. — Вы чего смеетесь? — сказал Джонни, влезая с улицы в комнату. — Нашли время смеяться. Мишка! — крикнул он. — Иди, чего, как старуха, плетешься? Ну и день будет, не дай бог. Приплелся Богородица, вслед за ним явился мрачный Андрей. — Гонит вас ни свет ни заря! — буркнул Джонни. — С Марусей у него нелады! — объяснил Богородица. — Дурачится Маруся Маркова. А он вокруг нее, как кот мартовский. Послал бы я ее… Андрей сидел молча. У него были тяжелые дни. Он признался Жене в любви. Женя, ничего ему не сказав, ушла серьезная, нахмурив лоб. Подумав, что Женя может рассказать об этом признании Льву, послал ей пылкое, сумасшедшее письмо. Он просил Женю пощадить его чувства и гордость. Неделю назад Андрей получил ответ. «Я уважаю твою любовь, — писала она. — И ты, поверь, очень дорог мне. Если бы я не любила другого, смогла бы полюбить только тебя». Андрей, получив письмо, ушел в лес на охоту и пропадал там несколько дней. Женю после этого письма он полюбил еще сильнее. — А я, братцы, с горя мотоциклетку почти собрал, — сказал Джонни. — Ну и помучился с ней. — Все равно, — не поедет, — безразлично сказал Андрей. — Есть у меня такая думка — не повезет тебя мотоцикл. Джонни хотел было уже разозлиться, но в комнату вошел Лев. — Как жизнь, братцы? Как у вас с деньгами? По-прежнему? — Молчи лучше! — Джонни совсем расстроился. — Рабочие хотят уходить. Мы должны им двести пятьдесят рублей. И другие расходы… — Вот как! А что, если я достану денег? — Не трепись! — мрачно сказал Андрей. — Хмурые вы все, печальные! — засмеялся Лев. — Тошно смотреть. Вот что — денег я дам. Тетя тысячу рублей прислала. — Откуда это у тебя тетя вдруг появилась? — недоверчиво спросил Джонни. — Брось болтать! — Вот что, — сурово сказал Лев, — я дам денег. Понятно? Вам не все равно, откуда я их возьму? Даю в долг. Дам тысячу — вернете тысячу сто. Идет? Джонни и Андрей переглянулись. — Ладно, — сказал Андрей, — подумаем. Поговорив о разных пустяках, ребята ушли. Прощаясь с Богородицей и Барановым, Лев шепнул им: — Приходите в мастерскую часа в четыре. Будете нужны. В три часа к Льву забежал Джонни, заявил, что условия Льва они принимают. Потом пришли Баранов и Богородица. Лев увел их в комнату позади мастерской и посвятил в свою затею. — Деньги нужны позарез! — сказал он. — Всем нужны. И вам и мне. Ограбить кассира легко, замести следы еще проще. Слушайте. — Постой, постой! — остановил Лев Богородицу, когда тот хотел что-то сказать. — Петр и Митя берут на себя кассира. Петя, ты сегодня же к вечеру оденешься беспризорником, возьмешь Митю и махнешь с ним в сад. Устройте скандал с бабами из детского дома. Нахальничайте так, чтобы вас прогнали. Уходя, пообещайте им прийти завтра. А завтра заберитесь в сад пораньше. Понимаешь, Петя, надо, чтобы бабы видели, как вы обчистите кассира. Это очень важно. Бабы крест будут целовать, что это сделали беспризорники. — Умно придумано! — процедил Богородица. — Э! Брось! — прикрикнул на него Лев. — К двенадцати часам ты, Мишка, пойдешь на Советскую. Возьми корзинку — вроде на базар направился. А твое дело, Петя, то, что у кассира выбьешь, спихнуть Богородице. Смотрите, чтобы без паники. Из сада не бежать. Впрочем, можно и бежать, в полдень на Советской хоть шаром покати. Потом с деньгами валите через дворы ко мне. Где-где, а в доме начальника угрозыска искать не будут. — Лев усмехнулся и прибавил: — Сделаете дело — вам по две сотни. Глаза у Петра, когда Лев заговорил о деньгах, стали маслеными, щеки покраснели. — Да верно ли, что завтра получка? — А это мы сейчас проверим. Юленька! — Ау-у, — отозвалась с кухни Юля. — У тебя нет ли трешки? — Нашел когда просить! Завтра получаю! — Значит, все в порядке. Вечером еще раз соберетесь, обсудите детали. Не робей, ребята. Без волненья! Богородица ушел, он спешил в театр. — Такой вопрос, — хмуро сказал Баранов, — ежели сцапают, что тогда? — Нельзя, Петя, чтобы сцапали. Понимаешь — нельзя. — А ежели старик заорет? — Стукни его по башке, но смотри — не насмерть. Вот что учти: старик без очков ни черта не видит. Очки с него сбей. Не забудь. Это очень важно. — Ладно. Нож с собой взять? — Нет, не надо. Возьми дрянь какую-нибудь потяжелей. — А вдруг поймают? — Нет, Петя, нельзя сдаваться. — Хорошо. Прощай, Лев! Он взял шапку, вышел, около порога остановился, хотел что-то сказать, но махнул рукой и захлопнул за собой дверь. «Может быть, не надо? Может быть, догнать, отменить?» Лев бросился было к двери, но по дороге его перехватила Юленька. — Ты куда? — Я? — очнулся Лев. — А никуда. И снова схлынули все страхи. — Я к тебе шел, — сказал Лев, притягивая к себе Юленьку. — А Николенька? — шепотом спросила она, охватывая руками его шею. — А как же Николенька-то? 7 Весь этот день Лев не мог найти себе места. Он пошел к реке, потом бродил по лугу, возвратился домой поздно ночью и, не заходя в свою комнату, прошел к Юленьке, — он знал, что Богданов уехал из города. Его разбудил стук в окно. — Юленька, — кричал Богданов, — отопри! — Ах ты, дьявол! Приперся! — зло прошипел Лев. Он вскочил, собрал свою одежду, поправил постель, поцеловал Юлю, выбросил вещи к себе в комнату, открыл дверь. — Пропащему мужу! — сказал он, потягиваясь и растирая голые руки. — Как путешествовали? — Хорошо. Утро-то, а? А вы все спите! — сказал Богданов и прошел в дом. Утро действительно было замечательное. Солнце никогда, казалось, так не сияло. Трава, на которой дрожали и переливались капли росы, была яркой и сочной. У Воздвижения начали благовест, он будил деревья, спавшие в ночной прохладе. Лев натянул рубашку, брюки и босиком помчался к реке: он купался до поздней осени. На середине реки в черной лодчонке спал рыбак. Через мост переезжал воз с сеном. Где-то очень далеко стучала моторная лодка. Лев выкупался и ушел в лес. 8 Накануне вечером Баранов и Митя, измазанные сажей и наряженные в лохмотья, явились в сад на Советской, осмотрели позиции и «занялись» женщинами в детском доме. Первым делом они сбросили белье, которое сушилось перед окнами дома. Когда одна из женщин выскочила из дома, Баранов подставил ей ногу; женщина упала. Митя схватил простыню и начал волочить ее по земле. Из дома выскочила вторая женщина. Ребята убежали. Вечернее представление было окончено. Утром они явились к одиннадцати часам. Через несколько минут из калитки, соединяющей сад с редакционным двором, вышел кассир — высокий сухопарый старик в ермолке. Когда кассир ушел, ребята принялись издеваться над женщинами из детского дома. Снова послышались гогот, визг и ругань. Петр зорко следил за редакционным двором и за калиткой с Советской. Редакционный дворник не обращал внимания на шум и крик в саду. Так прошел час. На исходе его Митя заметил возвращающегося из банка кассира — он нес набитый деньгами портфель. Баранов припер заранее заготовленной палкой парадную дверь детдома. Черный ход они завалили бревнами и ящиками еще утром. Когда кассир подошел к дому, Петр остановил его. — Дай закурить! — попросил он. — Уйди, уйди! — пробормотал кассир, пытаясь обойти оборванца. — Дай, а то в морду плюну, — я сифилитик! Петр схватил старика за руку. Кассир обернулся, Петр смахнул с него очки. Кассир выдернул руку и ударил Баранова по лицу. В этот же миг в ноги старику бросился Митя. Кассир упал и выронил портфель. Митя подхватил портфель и, поддразнивая поднявшегося старика, побежал к Советской. Кассир ковылял за ним, спотыкаясь и почти ничего не видя, а Митя бежал и бежал. Кассир стал уже нагонять его, но в это время ему подставил ногу Баранов, и он снова упал. По-видимому, старик вдруг понял серьезность происходящего и закричал. Но крик его оборвался: Петр легко, вполсилы ударил старика свинчаткой. Кассир свалился и замер. Митя, кутая портфель в лохмотья, исчез из сада. Следом за ним бежал Баранов. Богородица, дежуривший на Советской, заметив входящего в сад кассира, медленно пошел мимо пролома в садовой ограде. Митя, выбежав из сада, налетел на Богородицу и сшиб его с ног. Богородица выронил корзину. Рядом с ней упал и Митя. Все получилось весьма естественно. Когда Богородица встал, портфель уже лежал в корзинке. Он поднял ее, дал Мите пинка и, не торопясь, направился через дворы и сады на Холодную улицу, к Льву. Баранов и Митя вышли садами к реке, сели в заготовленную лодку, переоделись и к вечеру вернулись в город. 9 Несколько минут после исчезновения оборванцев старик кассир лежал без сознания. Потом поднялся, сел, огляделся кругом, пошарил по траве руками и заплакал. Через полчаса на место происшествия прибыла милиция. Вслед за ней явился Богданов с агентами уголовного розыска. Ни на Советской, ни в смежных улицах беспризорников не нашли. Ищейка, пущенная по следу, привела агентов к реке и завыла от досады. Богданов вечером зашел к Льву. — Слышали новость? — спросил он. — Как не слышать! Весь город только об этом и говорит. Не может быть, чтобы это были беспризорники. Богданов испытующе посмотрел на Льва. Тот зевнул и потянулся. — Поймаем, будьте уверены. Уже напали на след. — Да? — безучастно обронил Лев. — Желаю удачи. Найдете деньги — поделитесь… Вечером Петр получил от Льва деньги и покинул Верхнереченск. Глава третья 1 Битый месяц Богданов метался по уездам, готовил своих сторонников к конференции. Заверения, посулы, разъяснение платформы оппозиции, обвинения в адрес «аппаратчиков» — все пускалось в ход, чтобы сколотить хоть видимость существования солидной группы противников Центрального комитета. Во что бы то ни стало надо было показать «губернские масштабы». На конференцию приглашались кто попало, если даже они расходились в мнениях с большинством партии по второстепенным проблемам. Готовили конференцию секретно, с соблюдением всех правил конспирации. В губкоме знать не знали, ведать не ведали, какую игру ведет Богданов. К концу сентября все было готово: открытие конференции — пятого октября, о чем дали знать периферии, В тот день после обеда Богданов, сопровождаемый тремя-четырьмя приятелями, пришел в театр. Туда же один за другим стали собираться люди. В дверях они говорили пароль, патрульные внимательно осматривали их. Делегаты старались занять места в самых темных углах зрительного зала. Через час в театре оказалось человек сорок. Богданов нервно шагал по сцене, на которой стоял покрытый сукном стол. Богданов был расстроен — он ждал на конференцию по крайней мере около ста человек. Решили подождать еще полчаса. Прошло четверть часа, три четверти, а народу не прибавлялось. Из уездных делегатов прибыло только двое, да и те норовили уйти. Их задержали в дверях. В пустой, плохо освещенный зал они вернулись на цыпочках. Мертвенная тишина нарушалась лишь шелестом бумаг — Анатолий Фролов вносил последние поправки в свой доклад. Богданов нервно стучал по столу карандашом. Наконец Николай Николаевич поднялся и сказал что-то резкое Фролову. Тот роздал делегатам листовки, только что размноженные на машинке. Богданов позвонил в колокольчик, оправил гимнастерку, пригладил вьющиеся желтоватые волосы, приосанился и жестом водворил в зале тишину. Впрочем, особой нужды в этом жесте не было: люди, занявшие зал, молчали. Открыв конференцию, Богданов сказал несколько слов о «великих традициях», которые, мол, сейчас «нарушаются», и заявил далее, дабы оправдать не совсем легальный характер совещания: — Дисциплина, — сказал он, — нас не может связывать. Когда нам нужно, мы вправе ее обойти. Мы выше ее. Богданов сделал паузу, рассчитывая на аплодисменты, но их не последовало — собравшиеся почтительно взирали на своего грузного, краснолицего лидера, который с трудом вытягивал из себя фразы и пил воду… Не дождавшись оваций, Богданов со спокойного тона перешел на угрозы. — Надо забить гвоздь так, чтобы его нельзя было выдернуть! И мы, именуемые оппозицией, этот гвоздь вобьем в гроб аппаратчиков. Богданов тяжело опустился в кресло. В зале раздались хлопки. Поднялся Фролов. Дней десять сидел он над сочинениями троцкистских вожаков и исписал такую груду бумаг, что, возьмись он прочитать все записанное, конференция продолжалась бы неделю без малого. Ради торжественного случая он надел на себя парадный костюм. Костюм был странного светло-зеленого цвета, необыкновенно широкий; что-то комическое было в этом наряде. Фролов вышел к пюпитру, стоявшему у рампы, разложил бумаги, звучно откашлялся и начал речь. Но не успел он сказать и двух первых фраз, как шум, поднявшийся около дверей, прервал его. 2 Пока Богданов ждал делегатов и переругивался с Фроловым, около дверей происходило следующее: старуха сторожиха прибежала к Джонни и сказала, что какие-то люди самочинно заняли театр, а ее, сторожиху, выгнали прочь. Джонни поспешил в театр, увидел у входа подозрительных субъектов, прошел за сцену, послушал Фролова и помчался к директору театра. Тот позвонил в губком и сказал, что «Зеленый круг» самочинно захвачен троцкистами и что там идет их конференция. Сергей Иванович позвонил на «Светлотруд», вызвал секретаря ячейки и рассказал ему, в чем дело. — Надо послушать, о чем там разговор, — сказал Сергей Иванович. — Мы сейчас двинем туда, — ответил секретарь ячейки. Потом Сергей Иванович вызвал машину и поехал к театру. Около дверей его встретили патрульные. — Вам, гражданин, куда? — спросил один из них. — Мне на конференцию, — миролюбиво ответил Сергей Иванович. — Пропуск есть? Сергей Иванович вынул партбилет. — Я, ребята, секретарь губкома партии. Я один. Послушаю и уйду. Может быть, что-нибудь скажу. — Чхать мы хотели на твой чин. — А если я вам прикажу пустить меня? — Ты нам не начальство. Все равно не пустим. Лучше не пробуй. — Ну, до свидания, ребята. До скорого свидания. Сторожев сел в машину и приказал шоферу ехать на завод. По дороге он встретил коммунистов «Светлотруда», идущих в театр. Когда рабочие подошли к дверям, один из патрульных размахнулся и ударил первого подвернувшегося. Тот упал. Светлотрудовцы рассвирепели. Началась схватка. Скоро патрульные сдались. — Зря вы, ребята, драку затеяли, — заметил Сторожев. — Вот и получили. Вслед за тем коммунисты «Светлотруда» спокойно вошли в театр. Богданов, услышав шум, бросился к черному ходу, не спеша вышел на улицу и так же не спеша направился домой. В эти минуты Сергей Иванович поднимался на сцену, а коммунисты рассаживались в зале. В театре сразу стало шумно. — Спокойно! — сказал Сторожев. — Заседание продолжается. Все засмеялись. — Продолжайте, — сказал Сергей Иванович, обращаясь к Фролову. — Стесняться нечего. — Я уже окончил! — с вызовом ответил тот и стал собирать бумаги. — Жаль, очень жаль! Хотелось послушать. Фролов молчал. — Ваш партбилет! — сказал Сергей Иванович. — Ну-ка, быстро! — У меня его нет. — Ваша фамилия? — Фролов, Анатолий Петрович Фролов. — Вы исключены из партии. — Вы отстали от событий, товарищ Сторожев, — резко заметил Фролов. — Я восстановлен в правах члена партии, а партбилет не всегда ношу с собой. — А что это у вас за сочинение? — спросил Сергей Иванович Фролова. — Покажите-ка! Фролов передал Сергею Ивановичу тезисы своего доклада и листовку. Была она напечатана на машинке, в шрифте которой не хватало одной буквы. Вместо «е» машинистка написала всюду «э», а переправить, по-видимому, не успела. Сергей Иванович водворил в зале тишину. — Я вам сейчас прочту их сочинение. — Читай! — раздались крики. Сергей Иванович начал читать. Раздался оглушительный хохот. Сергей Иванович тоже не смог удержаться — он смеялся вместе со всеми. Даже Фролов старался изобразить на лице улыбочку. — Техника-то у вас экающая! — сказал Сергей Иванович. — Какова политика, такова и техника! Эй, вы, подпольщики! Что вы притихли? В зале наступила тишина. Фролов машинально перебирал бумажки. — А лидер ваш сбежал? — спросил Сергей Иванович. — Сбежал! — мрачно сказал кто-то из зала. — Дальше контрольной комиссии не убежит! Сторожев прошел к телефону и вызвал председателя губернской контрольной комиссии. Поговорив с ним, он вернулся в зал и попросил коммунистов «Светлотруда», за исключением секретаря ячейки, идти домой, а делегатам конференции направиться в контрольную комиссию. — А мне идти? — осведомился со злой усмешкой Фролов. — Идите домой, — махнул рукой Сторожев. Фролов сунул бумаги в портфель. 3 В контрольной комиссии «делегатов» уже ждали. Их по очереди допросили. Некоторые тут же выложили партийные билеты. Богданова не смогли найти — прямо с конференции он укатил по какому-то срочному делу в уезд. Сергей Иванович освободился только в десять часов, позвонил домой, попросил приготовить чай и решил пойти пешком — после заседания разболелась голова. Он шел по скверам, делая небольшой крюк, и, улыбаясь, думал о сюрпризе, который завтра преподнесет членам бюро. Уже после обеда из Москвы пришла телеграмма, извещавшая Сергея Ивановича, что железнодорожное депо должно скоро возобновить работу, а ассигнования на постройку нового вагонного завода прошли все инстанции. Сергей Иванович прибавил шагу. Вдруг он остановился, всмотрелся в темноту и заметил человека, прислонившегося к дереву. Сергей Иванович подошел ближе, зажег карманный электрический фонарик и увидел хорошо одетого юношу. — Что вы тут делаете? — А вам-то что? — Как так что? Может быть, я тут главный сторож. — Мне не до шуток, — пробормотал юноша. — Кто вы? — Я стихи пишу… И рассказы. — Ах, писатель, значит! Ну, вашему брату всякое разрешается. Юноша отвернулся. — О чем же писатель тоскует? — все с той же добродушной усмешкой справился Сергей Иванович. — Не жизнь ли ему надоела? Юноша кивнул. — Да вы меня пугаете! — пошутил Сергей Иванович. Юноша не видел в темноте лица Сергея Ивановича, огонек папиросы освещал лишь небольшие усы. — Вот что, товарищ сочинитель, я чай хочу пить. Идемте ко мне? — А вы кто? — Плохой из вас писатель будет! Другой бы обрадовался приключению, а вам паспорт подавай. Ну, зовите меня Сергеем Ивановичем. Виктор протянул руку. — Ховань. — Ховань? Слышал такую фамилию. Ну так пойдемте со мной, Ховань? — Пойдемте, — угрюмо сказал Виктор. Квартира Сергея Ивановича была недалеко. Дверь открыла невысокая светловолосая женщина. Виктор узнал в ней новую заведующую школой Ксению Григорьевну. В столовой за столом сидели два мальчика и взрослая девушка в белой кофте — племянница Сторожева, Ольга, та самая, которую так обидел Лев. Она только что приехала из Двориков в город к дяде. Рядом с ней сидел Иван Карнаухов. — Ах, и ты здесь? — пробормотал Сергей. — «Влечет меня неведомая сила», а? Карнаухов и Ольга смутились. — А вы почему до сих пор не спите? — обратился Сергей Иванович к детям. — Полуночники! В это время все солдаты спят, а вы чаевничаете? Марш в постели! Ксения Григорьевна увела детей в спальню. Сергей Иванович познакомил Виктора с Олей и Карнауховым. — Это секретарь губкома комсомола, — сказал он. — По неведомой причине вдруг зачастил ко мне в гости. Боюсь — молод и может отбить жену, — пошутил Сергей Иванович. — Я к тебе по делам, — загудел покрасневший Карнаухов. — Ха! Дела! Значит, Ольга, — обратился он к племяннице, — Иван Карнаухов ходит ко мне по делам. И только. Так и запишем. Оля звонко рассмеялась и лукаво посмотрела на Карнаухова. Тот, сконфуженный, спрятал лицо за самовар. В столовую возвратилась Ксения Григорьевна, подошла сзади к мужу, обняла его. Он взял ее руки и поцеловал ладони. Это получилось так естественно, что Виктор как-то сразу почувствовал себя своим в этой семье. — Ну, рассказывай, что там у вас приключилось? — попросила Ксения Григорьевна. — Какая-то конференция, слышала. Сергей Иванович не стал при Викторе рассказывать о провале троцкистского совещания и перевел разговор на другое. Новость о железнодорожном депо и о постройке завода он берег к концу чаепития. Но не вытерпел и развернул телеграмму. Виктору сделалось грустно. Он понял, что есть какая-то дорога рядом с его дорогой, по ней идут люди на работу и с работы, довольные собой и своим трудом. Они идут и спорят, их много, и они знают, куда идут… — Ну, вот, Оля, — сказал Сергей Иванович, — выстроим вагонный завод, и в первом вагоне собственного, так сказать, изделия поедешь в Москву. Учиться хочешь? Оля порозовела. — А ты, Иван, как на сей предмет смотришь? Не хочешь ли с ней вместе поехать? — Сергей Иванович подмигнул Карнаухову. — Кстати, насчет ученья, — сказал Карнаухов. — Я недавно встретил одного учителя. Фамилия — Компанеец… — Виктор насторожился. — Занятный — ужас. Мы с ним до хрипоты спорили. Он нас за школы крыл — и то, говорит, у вас плохо, и это не так, и за школой мы не смотрим, и за литературой… Карнаухов подробно рассказал о своей встрече с Сергеем Петровичем Компанейцем. — Я после того разговора взял да написал Сашке Кащенко в Харьков: есть, мол, у меня для вас работник — на Украину рвется. Сегодня из Харькова ответ: послали, пишет Сашка, подъемные. — Что же, едет он в Харьков? — спросил Виктор. — Едет! — Карнаухов помолчал. — Завидую. Я бы сам на Украину поехал. Карнаухов принялся восторженно рассказывать об Украине, об украинских песнях. Сергей Иванович его прервал: — Слушай, Иван. Давно я тебе собирался сказать вот что. Ты в «Зеленом круге» бывал? — Нет. А что? — А мы вот с Ксенией были. Мне рассказывали, что там режиссером был какой-то мудрец. Уж так он намудрил, что чуть не довел театр до точки. А вы зеваете! Займись этим делом. И поскорей! Зазвонил телефон. Ксения Григорьевна взяла трубку. — Его нет дома, — сказала она. — Не знаю! В Индию уехал! Что? А почему бы не в Индию? — Она засмеялась. — Кто там? — спросил Сергей Иванович. — Алексей Силыч. Сергей Иванович взял трубку. Алексей Силыч рассказывал Сергею Ивановичу, видимо, что-то очень смешное — Сторожев, слушая его, заходился смехом. — Ну, я пойду! — Карнаухов встал. — Душно здесь. Оля, вы не хотите погулять? Оля колебалась. Карнаухов ей нравился. И хорош, и ласков, и все так чудесно у него получается. А удобно ли гулять с ним ночью? Кто их знает, городских! Приезжал к ним один. С виду — ученый, а на деле вахлаком оказался… — Иди, иди, — пробормотал Сергей Иванович. — Я бы вам аллею показал, где целоваться удобно. Да идти неохота. — Ну, вот, — обиделся Иван. — Мне уж нельзя уж… — Да уж тебе уж лучше молчать уж, — сказал Сергей Иванович. — Ну, идите. Впрочем, погоди, ты мне нужен. Оля, он сегодня гулять не пойдет, у меня с ним разговор. Виктор поднялся. — Я пойду, — сказал он. — Мне очень у вас понравилось. — Нет, нет, у нас с вами тоже разговор. Ксения, я через полчаса освобожусь. Ты ложись. — Я еще посижу. У меня куча тетрадей. Сторожев, Виктор и Карнаухов прошли в кабинет Сергея Ивановича. Несколько минут они разговаривали о всяких городских событиях. Сергей Иванович втягивал в разговор Виктора, задавал ему то один, то другой вопрос — будто случайно… Глаза его пытливо всматривались в юношу. Карнаухов недоумевал, ему казалось странным, что секретарь губкома тратит так много времени на этого паренька. Он готов был рассердиться на Сторожева, который расстроил его прогулку с Олей, но Сергей Иванович как-то боком посмотрел на Карнаухова, и тот успокоился. — Вот, Ваня, — сказал Сергей Иванович, — этот товарищ — писатель и поэт. Ты все мне жаловался, что молодежь у нас серая, а вот товарищ Ховань пишет рассказы и стихи. — М-да, — буркнул Карнаухов. — Вот тебе и «м-да». Он, может быть, Пушкиным будет, а ты его в глаза не видел. — Не могу я всех знать, — огрызнулся Карнаухов. Сторожев как бы не заметил раздраженной реплики Карнаухова. — Ну, Виктор, расскажите нам о вашей жизни. Если, конечно, хотите. Я просто так, по-человечески интересуюсь. С писателями встречаюсь впервые. Ты тоже, Ваня? Карнаухов кивнул. Виктор рассказал о детстве, об отце. И чем больше он рассказывал, тем серьезнее становился Сергей Иванович. Карнаухов уже забыл о своем раздражении и несостоявшейся прогулке с Олей. Он внимательно слушал рассказ Виктора. Виктор не обманывал своих слушателей. Его щеки горели, он нервно сжимал пальцы, теребил волосы и говорил без умолку, словно боясь, что его не дослушают. — Жалко было отца? — спросил Карнаухов Виктора, когда тот окончил рассказ. — Жалко. — Вы богато жили? — спросил Сергей Иванович. — Да. — А теперь плоховато? — Неважно. — Жалко иногда старого? — Жалко. Все замолчали. — Мстить, конечно, за отца собирались? — Сергей Иванович поднял глаза на Виктора. — Собирался, — напрямик сказал Виктор. — В порядке вещей. Вам лет двенадцать было? Теперь одумались, поняли, кто прав, кто виноват? — Немного. — Правильно. А потом: это гниющее болото, безработица… Так ведь? Кисельная жизнь. Вот и потянулся в петлю. Прав я? — Да, — признался Виктор и удивился: как быстро Сторожев понял его. — Слушаешь, Карнаухов? — Слушаю. — Их понимать надо, — как бы про себя заметил Сторожев и снова обратился с каким-то вопросом к Виктору. Потом вышло так, что Виктор рассказал о своей раздвоенности, о пустоте, о сомнениях, о тоске. Сергей Иванович полузакрыл глаза, слушая Виктора. Он не прерывал его, лишь изредка бросал на него прямые взгляды. Он понял, что Виктор чего-то не договаривает, что у него есть что-то скрытое, больное. Это понимал и Карнаухов. Он почувствовал себя в чем-то виноватым перед этим парнем, который мечется из стороны в сторону. Карнаухову вспомнились разговоры со Сторожевым, посещение школы, беседы с Компанейцем… «Что-то у меня не так, — подумалось ему, — что-то мы упускаем. А-а, черт, эти заседания да собрания!..» — Карнаухов покраснел, сам не зная почему, встал, подошел к столу и принялся перебирать книги. «Когда он успевает читать?» — удивился Карнаухов при виде подчеркнутых фраз и замечаний, сделанных на полях. — Ты послушай товарища, — сурово окликнул его Сергей Иванович. — Это, брат, интересней книг. Карнаухов снова сел. Виктор кончил повесть о своей жизни. — Ничего не видно впереди хорошего, и не знаю, есть ли оно, — сказал он глухо. — Не надо расстраиваться. — Сергей Иванович подвинулся ближе к Виктору. — Если бы мы, большевики, не понимали вас и многих, подобных вам, мы бы не были большевиками. — Он помолчал. — Ничего! Скоро жизнь захватит вас! Все, что вы видите, все, что приводило вас в отчаяние, пугало, ввергло в какую-то, как вы говорите, туманную пустоту, все это было подготовкой к настоящей жизни. Без этой подготовки ничего бы у нас не вышло. Если бы нам не мешали, сколько бы мы уже сделали! — Вы читаете газеты? — спросил Карнаухов. — Читаю. И, знаете, многого не могу понять. Вот троцкисты… Ведь и они говорят о мировой революции… Сергей Иванович усмехнулся. — Видишь, Ваня, на что эти сукины дети юнцов ловят. Мировая революция, сверхтемпы! Да что — вы! Люди куда развитее и старше вас попадаются на эту приманку. А присмотреться поближе — что выйдет? Вы простите, я вам с азбуки начну. Вот та же сверхиндустриализация. Это что значит? Значит — нажать на деревню и не только на кулака — какое там! Мы кулака не жалеем. Нет, на всю деревню. А нажать на деревню — значит ударить по союзу рабочих и крестьян, то есть, Витя, по самому важному, самому главнейшему, самому что ни на есть дорогому, без чего революция погибнет. Вопя о сверхтемпах, эти демагоги в то же время утверждают, что в одной стране социализма не построить, что без мировой революции, мол, нечего и думать о социалистическом обществе в СССР. Что значит бороться за мировую революцию? Нам, ученикам Ленина, кажется, что это прежде всего означает борьбу за укрепление завоеваний революции, нашей социалистической революции. Социализм, достигнутый в нашей стране, будет лучшим способом, вернейшим способом крепить и ширить фронт борьбы за мировую революцию. Понимаете? Виктор кивнул головой. — Ну, а троцкисты болтают, что, мол, наш народ один не справится с построением социализма, а поэтому, мол, нечего огород городить. Значит, троцкисты не верят в силу нашего народа, в его трудолюбие, настойчивость, в его революционную закалку, в великие возможности, которые заложены в семье наших народов. Кроме того, наш народ не останется без помощи зарубежных братьев. Так или иначе они нам будут помогать. Вот видите, какие они, дела-то… На словах, стало быть, эти обманщики — вперед да вперед, а на деле — назад и назад. А идти сейчас назад значит — снова к капитализму… Виктор не отрывал глаз от Сергея Ивановича. Все это, понятное, простое, доходило до сердца; он верил Сторожеву безраздельно, с этого часа Сергей Иванович стал для Виктора олицетворением правды и ясности. И Карнаухов с удовольствием слушал Сторожева и многое запоминал. Он даже порывался кое-что записывать, но конфузился. — Так вот, Виктор Ховань, что это за люди — троцкисты. У них принципы лилипутские, а амбиции Гулливеровы. Гниль, фразы, как шелуха… Вот и решайте сами — где правда, с кем вы должны быть. Разве мы вас отбрасываем от себя, разве вы нам не нужны? Неверно, Виктор, неправильно. Забывают о вас кое-где, — Сторожев искоса посмотрел на Карнаухова, — забывают, говорю, о вас, мало интересуются, руки до вас не доходят. Вам о будущем надо думать. В чем это будущее? Где оно? Не у нас ли? За нас ведь люди, которые работают, вы понимаете, те, что строят жизнь. И вы нужны этим людям, нужен ваш талант, нужна ваша открытая душа. А вы в вашем театре разные глупости разводите. Разве людям, которые дорвались до настоящей жизни, нужна ваша заумная чепуха? Им надо смелое, правдивое, настоящее, умное, а у вас что? Что вы там в спектаклях нагородили? Для кого? Вы знаете, кому это нужно? И тут рука не дошла, ах, не дошла рука!.. — Сторожев гневно дернул себя за ус. — Вот так-то! Потом Сергей Иванович начал рассказывать Виктору о будущем Верхнереченска, показал ему эскизы заводов и домов, планировку новых улиц, проекты, схемы. — Все это не мечта. Это будет через несколько лет. Исчезнет биржа труда, и базар, и грязная Рыночная улица. И люди не будут думать о поисках работы, работа сама будет искать их. — Сергей Иванович, — сказал Виктор. — Скажите, вы никогда ни в чем не сомневаетесь? Сергей Иванович удивленно посмотрел на него. — Вы шутник! Разве может жить человек без сомнений? Но я понимаю сомнения так: вот я решаю какую-нибудь задачу. Надо и так прикинуть, и этак. Но когда ты убедился, что задача решена и что решение это единственно верное, — тогда стой на своем. — До конца? — До конца. Может быть так, что ты ошибаешься, тебе об этом скажут и ты поймешь: да, ошибся. Тогда признайся в ошибке и исправь ее. А это самое трудное — признаваться в ошибках. На этом люди и спотыкаются. Впрочем, это я так, к слову. Я ваши стихи хочу послушать. С собой есть? Виктор смущенно кивнул головой. — Ну, да вы настоящий поэт! Давай, Иван, послушаем нашего поэта… Ну, ну, не серчай, тебе это полезно. Виктор начал читать стихи. Он прочел одно стихотворение, другое, третье. Сергей Иванович и Карнаухов требовали еще и еще… Наконец Сторожев прервал Виктора: — Вы никуда и никогда из города не уезжали? Здесь и выросли? Здесь и учились? — Да. — И в деревне не бывали? Или на заводе, скажем? — В деревне жил… немного. Сергей Иванович закурил. — Видите ли, Виктор, — сказал Сторожев, — мы с Иваном в поэзии не специалисты. Я — политик, и он — политик, понимаете? Но политика наша объединяет все, чем жив народ, то есть трудящиеся. Она, так сказать, организует все и направляет в одно русло. К одной, понимаете ли, цели. А народ живет не только трудом или насущным хлебом. Он и любит, и поет песни, и читает книги. И стихи ему тоже нужны. Как мы любили на войне песню! Песни мы и в походе, и в окопах пели, с песней и смерть была не страшна. И чем песня понятней для всех, и для ученых и для неученых, тем больше ее любят. А иные не знают, для кого они пишут. Вот партия — она точно знает, во имя чего существует, во имя чего зовет людей на борьбу. Она умеет разговаривать с народом. Слова у нее простые, но они трогают, доходят до сердца честных людей. А ваш брат такое иной раз наворотит — черт его знает, для кого он писал, для чего. Вы не обижаетесь? — Нет-нет! — Вот в наших деревнях многие мужики наизусть знают пушкинские или там некрасовские стихи. Хоть две строчки, а знают. А ведь после Пушкина, Некрасова была чертова прорва поэтов! Но до сердца народа многие из них не дошли. Почему? Слова у них холодные, понятные только им… Поступки людей они выдумывали, а не брали из жизни. Чтобы писать — надо жизнь знать, право, надо! Вот и вы: узнаете жизнь, людей, узнаете их думы, надежды — тогда вам легче будет работать. — Сергей Иванович задумался. — Самое главное для вас — узнать людей. Долго беседовал Сергей Иванович с Виктором. Он читал отдельные строфы его стихов, разводил руками, когда не понимал, и Виктор переставал понимать их; он хвалил то, что Виктору казалось наиболее слабым. Виктор соглашался или спорил, но почти во всем был разбит. В споре участвовал и Карнаухов, он волновался, шумно выражал свой восторг или неодобрение и все твердил: — Погоди. Вот я тебе покажу наших ребят, я тебя познакомлю с ними, тогда ты напишешь. Виктор сам начал спорить с Карнауховым, оба они петушились, кричали. Сергей Иванович, слушая Виктора, присматривался к нему, следил за его речью. В какой-нибудь час он узнал его сокровенные мысли, увидел внутренний мир юноши. «Его надо беречь, — подумал он, — надо его с Карнауховым свести поближе. Стоящий человек». Но «сводить» с Карнауховым Виктора не пришлось, После беседы с Сергеем Ивановичем Ховань и Карнаухов бродили по городу чуть ли не до рассвета. Потом Виктор пошел к Карнаухову, чтобы провести у него остаток ночи. Они подружились. Всерьез. 4 Из письма Лены Компанеец Коле Зорину 6 октября 1926 г. «…подумавши, я уже решила, что с этим человеком нам все равно никогда не понять друг друга, не сойтись. Так грубо разбивалось мое первое чувство, и мне было не жаль его. Я решила, что рано или поздно между нами должен произойти разрыв, а теперь я легче могу перенести его. Но все вышло иначе. Еще на днях я встретила его в сквере. Мы не сделали ни одного шага к примирению. А сегодня, четыре часа назад, Витя пришел ко мне. На его вопрос, ждала ли я его? — я ответила, что я знала, что он придет, и что лучше бы было, если бы он не приходил. Но он остановил меня. Он рассказал о встрече с необыкновенным человеком, он горячился, много и умно говорил, рассказал мне, что он думает делать дальше… Я заметила, что внутри у него созревает нечто новое, свежее… И спросила: «Ну, а если бы не было этой встречи, встречи совсем случайной?» Виктор сказал, что такой же вопрос он задавал себе. И понял: если бы не с тем человеком, что увел его к себе домой из сквера, он встретился бы, непременно встретился с кем-нибудь другим примерно таких же взглядов и настроений. И тот сказал бы ему то же самое… «Впрочем, — добавил Виктор, — нет в мире ничего чисто случайного. Все закономерно, и закономерной была эта встреча, открывшая мои глаза, — внутренние глаза, понимаешь? — на очень многие вещи… Я счастлива, Коля, я полна счастьем. Если бы Андрейка был так же счастлив, как я! Коля, милый, как хороша жизнь!» Глава четвертая 1 В конце октября Богданов узнал о том, что его вожаки распустили фракцию и объявили о прекращении подпольной работы. Впрочем, помня разговор с «гостем» после собрания на Бычьем Загоне, Богданов отлично понимал сущность нового маневра и написал в губком заявление, составленное в смиреннейшем тоне. В заявлении осуждалось все, что делал он, Богданов, до сих пор, и содержалось клятвенное обещание впредь не нарушать партийной дисциплины. Открытые встречи со своими единомышленниками пришлось прекратить. Фролов посещал Богданова лишь поздней ночью, пробираясь к дому номер четырнадцать по Холодной улице через проходные дворы. Некоторые члены богдановской группы приняли всерьез покаяние своего вожака и завопили. Один из них, немец Карл Фогт, грозил Богданову проклятием «мирового пролетариата, который им обманут». Тогда на окраине города, в доме, принадлежащем Фролову, состоялась секретная встреча Богданова с его единомышленниками. Все недоразумения были улажены. Особый разговор Богданов имел с Фогтом. Фогт заявил прямо, что он больше не намерен «пробавляться на красивой фраз», и требовал немедленных действий. Богданов серьезно занялся аппаратом губрозыска, и в скором времени все, что еще оставалось там здорового, было под разными предлогами удалено или послано в уезд «на укрепление периферии». Богданов держал своих людей во всех уездах. Розыск работал старательно. Начальники носились по уездам, ловили воров, налетчиков, бандитов, сколачивали группочки единомышленников, подбадривали людей, устраивали собрания в лесах или на конспиративных квартирах. Типографские принадлежности Богданов решил пустить в дело и приказал перевезти их к Фролову. Тот безуспешно искал помещение для нелегальной типографии. 2 Как-то вечером Лев сидел в передней, у топившейся печки. У Богдановых шла громкая перебранка. Николай Николаевич искал какие-то бумаги, не находил их, кричал на Юлю, будто она изводит важные документы на папильотки. Юля обозвала мужа болваном и ушла в столовую. Потом вышел Богданов, бросил в огонь скомканные бумаги и ушел. Лев быстро выхватил из огня вспыхнувшие листки. На одном из них было написано: «Мама приехала и здорова. Багаж у меня. А.» Мама была знакома Льву. Богданов, в разговоре с Фроловым, так называл типографию. Лев спрятал полуобгоревшую бумажку в карман и развернул следующую. Это была ведомость. На разграфленном листе написано несколько десятков фамилий, вероятно зашифрованных. Против каждой фамилии — цифры и значки. Лев сунул и этот лист в карман. Когда Богданов снова вышел из комнаты с охапкой бумаг, Лев сидел в том же положении. — Вы что грустите? — Так, думаю… — Скучно что-то, — пожаловался Богданов. — А что, если хлебнуть пива? — Почему не выпить? Я сейчас сбегаю. — Зачем? Юлю пошлю. Юля сидела в столовой за швейной машиной. — Сходи за пивом, детка! — Не пойду. — Ну, сходи. — Ругается, как не знаю кто. Нужны мне твои бумаги! — Ну, прости. Я просто расстроен. — Простите его, Юленька… Он человек добрый! Юленька перекусила нитку и поднялась. — Пьяницы, право. Каждый день пьете. И не надоест? — А что делать? Сыграем в шахматы, выпьем, обратно сыграем. Ан и вечер долой. Правда, Лев? — Совершенно верно. Через полчаса Юля принесла пиво и колбасу. — Вы что, опять не в духе? — спросил Лев, когда дошли до пятой бутылки. — Дела… Паршивые дела у меня, Лев Никитыч. Богданов пил пиво стакан за стаканом. Глаза его соловели. — И что вам грустить? — как бы между прочим сказал Лев. — Мама приехала, багаж у Анатолия… Богданов откинулся на спинку стула, вытер ладонью лоб. — Что вы сказали? — Мамочка, говорю, приехала, чего же вам беспокоиться? — Откуда вы знаете? Лев вынул из кармана смятые, испачканные сажей листки и передал Богданову. — Нельзя быть таким неаккуратным, Николай Николаевич! Вдруг бы нашел не я, а другой и переслал все это куда следует? Но главное, конечно, не ведомость, главное — типография. За это влепят — ух как! — Я вас завтра же арестую! — Фу, глупости какие! Если бы я был ваш враг — все это давно было бы у Сторожева, в губкоме. Неужели вы не верите мне? Ей-богу, это обидно. Да ну вас к черту! Лев встал. Богданов удержал его. — Подождите! Он выпил еще пива и несколько минут молчал. — Что вы от меня хотите? — Это было сказано в лоб. — Я? — удивился Лев. — Ничего я от вас не хочу, с чего вы взяли? Если бы вы мне верили, я бы вам помог. Вот и все. Например, мог бы найти помещение для типографии… — Я не понимаю, о какой типографии вы говорите, и в помощи вашей не нуждаюсь. Вы — подозрительный человек, вот что я скажу вам. За коим чертом мы набиваетесь на дружбу со мной? Зачем она вам? Уж не шпион ли вы? — Так что же вы медлите? Передайте меня куда следует. — И передам. — И отлично! Сегодня арестуют меня, а через час Николая Николаевича Богданова. Посидим вместе в камере, потолкуем о всякой всячине. — Как вы смеете! — налившись бешенством, зарычал Богданов. — Кто вы такой? — Кто я? А разве вам не все равно, кто я? Я же не спрашиваю вас, кто вы? Я хочу вам помогать, не интересуясь биографией вашей бабушки и ее внука. Помолчали. — Слушайте, Лев! А в самом деле, кто вы такой? Вот что, — Богданов говорил очень серьезно, — имейте в виду, что церемониться с вами я не буду. — Знаете, есть такая сказка, — Лев рассмеялся, — как один дядя медведя поймал. Он медведя держит, а медведь его… — Выметайтесь из этой квартиры завтра же. — Прелестно. Значит, союз не состоялся? — Вы мне не союзник! — Вот и глупости! Вы вспомните, это кто-то из ваших сказал: ради победы вступай в союз хоть с чертом. Но я вам друг — и только. Какой же я черт? Я сапожник. В некотором роде рабочий элемент! — Зачем вам понадобилась эта провокация? — неожиданно сказал Богданов. — Вы прекрасно знаете, что эта записка не моя. Никакой типографии нет. — Вы комик, ей-богу, комик. Вот записка. Почерк у Анатолия особенный, бухгалтерский. И эксперта не надо звать. — Шантажом хотите заняться? — А-а! — раздраженно сказал Лев. — Младенцем невинным притворяетесь, а сами типографию заводите, деньги из банка крадете. Такую чертовщину развели… Богданов поднял глаза на Льва. Перед ним сидел уже не тот добродушный Лев, каким он его знал. Перед ним был наглый, решительный и беспощадный человек. Он все знает, он может его погубить. — Слушайте, Николай Николаевич. — Тон Льва снова стал свойским. — Поймите меня. Можете вы допустить, что я искренне сочувствую вам? Можете вы допустить, что я горю бескорыстным желанием помочь вам? Смейтесь, смейтесь! Я понимаю ваши мысли! Как это, дескать, он может помочь? А вот и могу. Вот хотя бы с типографией. Могу достать помещение, и деньги у меня есть, могу выручить вас ими. Я ваш, ну, спутник, что ли. Я совершенно бескорыстен, честное слово. Я душу вам открыл, да, да, именно душу. Вы человек или железо? Можете вы почувствовать искренность? — Дальше? — Мне нравится, вот честное слово, нравится, как бы это сказать… ну… ваша партия, что ли. — Вам? Партия? Богданов рассмеялся в лицо Льву. Очень оскорбительно прозвучал этот смех. — А и напрасно вы так, — не смутился Лев. — Да, я сапожник. Более или менее начитанный. И беспартийный. Вы что, не встречали начитанных сапожников или портных? — Бывали случаи, конечно… — Так вот я такой… начитанный. И у сапожников, не можете же вы отрицать это, могут быть свои убеждения… И у беспартийных, это тоже азбука, могут быть свои политические симпатии и антипатии. Часто эти чувства возникают просто из-за личных отношений… Вы спросите, к чему я стремлюсь? Отвечу откровенно. Я хотел бы быть хозяином небольшой обувной фабрики, где бы работало пятнадцать — двадцать человек… Вот моя идея… Куцая, не спорю… Но не всем же жить возвышенными идеями, не так ли? И я думаю: а вдруг ваша партия поможет мне стать хозяином такой фабрики… Глупо? Может быть! Но ведь чем только человек не тешит себя… Вот и я тешу… Богданову казалось порой, что Лев издевается над ним. — Это вы всерьез? — А почему бы нет? — В холодных, немигающих глазах Льва таилось нечто непонятное. — Вы политический невежда, — отмахнулся от него Богданов. — Мы марксисты, слышите? Мы против частной собственности, ясно это вам? — Всяко бывало с марксистами, — усмехнулся Лев. — Ну, уж во всяком случае, на возврат капитализма с нашей помощью вам рассчитывать нечего. Дорога к капитализму в России закрыта навсегда. — Царизм был убежден, что социализму никогда по бывать в России, — отпарировал Лев. — Ох, уж эти мне пророки! — Ну, насчет взглядов царизма — дело совершенно другое. — Ладно. Не будем спорить. Значит, не быть мне хозяином небольшой сапожной фабрики? — Ехидная усмешка струилась по бескровным губам Льва. Богданов покачал головой. — Мозги у вас хорошо варят. — И не дураку, между прочим, достались. Это очень важно. — Лев вылил из бутылки остатки пива, выпил его и убрал бутылки под кровать. — Самовар поставить? — Поставь. Слушай, Лев, принеси мне папиросы. Они в шинели. — Мы, что же, на «ты» переходим? — Если не возражаешь? — Дай руку! — закричал Лев. — Значит, поверил? Выпьем на брудершафт? — Завтра выпьем. Лев выбежал в кухню и долго возился с самоваром. Богданов прошелся несколько раз по комнате. Он сообразил, что в два счета может разделаться со Львом. Не таких видели… Лев вернулся. — Ну, теперь поговорим о деле. Слушай, Николай Николаевич, для типографии место найдем у меня в мастерской. Там есть подвал, раньше в нем была пекарня. Подвал, конечно, глупость, подвал откроют моментально. Но в подвале сохранилась печка. В ней пять человек поместятся. А из печки есть два выхода: один — через подвал, другой — через колодец. Здорово? Погоди. Я еще лучше придумал. Подвал можно быстро затопить. Подвести туда трубы, повернуть кран, и в пять минут подвал полон. — Слушай, может быть, у тебя организация есть? — в упор спросил Богданов Льва. — Еще чего выдумаешь? — Это не те мальцы, что к тебе ходят? — Милый Богданов! Неужели я так глуп, чтобы иметь дело с грудными младенцами? Я твой друг — и только. Никаких авансов не прошу. Предан бескорыстно, ей-богу, бескорыстно. А потом, слушай — какие удобства? Мастерская вне подозрений. Захочешь с кем-нибудь встретиться — пожалуйста. Мало ли у меня народа бывает: клиент и клиент. — Каков прохвост! — пробормотал Богданов. Лев ушел за самоваром. Чай пили долго. И разговаривали… Богданов уже не пытался ехидничать и оскорблять Льва. Потом к ним присоединилась Юля. Богданов и она чуть не падали под стол, слушая анекдоты Льва… 3 Снег выпал поздно, в начале декабря. Как только установился санный путь, Богданов уехал в уезд якобы ловить какого-то вора. Перед отъездом он познакомил Льва с Фроловым. Через три дня после отъезда Богданова Фролов сообщил Льву, что в ближайшие дни в Верхнереченск должен приехать наборщик для типографии, но сказал, что ему будет нужен подручный. «Помощника ему найдем, я Митю в это дело запрягу», — решил Лев. Он пообещал к приезду Богданова «поставить производство на ноги». — Такую типографию оборудуем — без дотации работать сможем, — пошутил он. — Буду казенные заказы принимать. Или нельзя? Фролов решил, что Лев «свой в доску»… 4 Митя все дни после приезда из Двориков ходил как зачарованный. Его поразили железная дорога, огромные городские дома, каменные дороги, люди, шум… Он боялся заблудиться в городе и никуда из мастерской один не выходил. Лев держал его в строгости. Не бил, не кричал на него, но работы наваливал на весь день. Митя мыл галоши, готовил заплатки, варил составы для клея, размачивал кожу, отпирал дверь заказчикам. Дел, одним словом, было невпроворот. По ночам, оставаясь один в мастерской, Митя ревел, звал мать и засыпал в слезах. Потом он привык к новому месту и перестал тосковать, завел друзей среди беспризорников и понемногу начал превращаться в обыкновенного городского хулигана. В характере его было много злобности и дикой вспыльчивости. Лев всячески поощрял в нем дикость и мстительность. Однажды Лев послал Митю на рынок. Прождав его в мастерской часа два, ушел домой. Когда он вернулся в мастерскую, Митя уже был там. — Ты где пропадал? — спросил его Лев. — Я вот тебе! — Тут Женя была. Вон ее записка. Лев взял записку, положенную на верстак под резину. «… Почему ты не приходишь? — писала Женя. — Мне очень тоскливо. Несколько раз приходила к тебе домой и сюда и никак тебя не застану. Приходи!» — А-а, не до тебя сейчас, — пробормотал Лев. — Если в другой раз придет, скажи, что… впрочем, ничего не говори, я схожу к ней. Где ты был? — К ребятам ходил. — С беспризорниками путаешься? Сейчас видел твоего дядю Сергея Ивановича. Он здесь главный. Помнишь его? — Помню, — угрюмо сказал Митя. — Мы его матросом звали. — Вот он узнает, что ты в городе живешь, и прикажет тебя выгнать. Он ведь твоего батьку терпеть не может. — А я не уйду, — мрачно посопев, сказал Митя. — Как не уйдешь? Погонят — уйдешь. — К беспризорникам убегу. Они не дадут. — А-а! Ну, это выход. Только я слышал, он собирается всех беспризорников выловить и в детдома отправить, будешь там горох жрать. — А раньше-то? — Вот тебе и раньше. Он злой, твой дядька, ух, злющий… — Я его… — Ну, будет глупости пороть. Дурак! Пойди воды принеси. Митя, шаркая тяжелыми, с чужих ног, башмаками, побрел во двор. 5 К вечеру, когда Лев ушел, Митя запер мастерскую и вышел во двор. Делать было нечего. Он перелистал букварь, привезенный с собой из Двориков. Но в букваре все было известно наизусть. Как он ни просил Льва купить новую книжку, тот все забывал это сделать. Денег у Мити не водилось. Воровать он еще не научился, хотя друзья с базара жесточайшим образом издевались над этой его странностью. В истории с редакционным кассиром он видел только забаву и скоро забыл о том случае… Митя любил, когда в мастерскую приходил Джонни. Уж этот никогда не явится с пустыми руками: то конфетку принесет, то карандаш или рогатку. Недавно пообещал принести пугач и книжку. Но дни идут, а Джонни все нет. Митя прилег на диван в темной комнатке и стал мечтать о пугаче и книжке. Это будет здорово, если Джонни не натрепался. Лев Никитич обещал, как приехали, отдать в школу. Ерунда! На кого останется мастерская, ежели я пойду в школу? Сейчас хозяин о школе и не заикается. Вот хорошо бы завести такую пилку, что продают на базаре, и выпиливать рамки. Матери можно рамку послать. Она туда вклеит портрет отца, он прислал из Польши. Портрет важный: Петр Иванович, поседевший, но еще молодцеватый, стоит, вытянувшись, словно на параде. На груди медаль. Мама сказала, что медаль не нашенская… Вот бы мне эту медаль! Хотя на кой она сдалась мне? Еще увидят и отнимут. Скажут — упер… Вот Джонни принесет пугач, тогда… и книжку хорошо бы с картинками… теперь дома тепло, сверчки… Этот рябой смеется. Ужо я ему… Из умывальника в таз капала вода, равномерно, монотонно: кап-п… и потом снова — кап-п… принесет пугач… кап-п… я ужо ему… кап-п… Митя уснул. Проснулся он от стука в дверь. Ему показалось, что это дядя Сергей явился за ним. Он закричал… и пришел в себя. Был вечер, холодно, кто-то дубасил в дверь. Митя пошел открывать, — нет, это был не дядя Сергей. Незнакомый человек, в очках, улыбаясь, щуря глаза, смотрел на зевавшего парнишку. — Спал? — Спал. — Стало быть, я разбудил! А что это ты так верещал? — Испужался. Сон приснился. — Бывает. Я снов ужасно боюсь. Хозяин твой где? — Дома. — А меня сюда послали. Ты у него в услужении? — Ага. — Поспать где найдется? — Найдется. А ты, дед, не вор? — Эк ты какой глупой! Разве такие воры бывают? Погляди-кось на меня, а? Старик на вора не походил. Был он одет в черную рубаху, такие же брюки и высокие сапоги. Митя успокоился. — А то я боюсь, — признался он. — Ну, теперь мы тут с тобой вдвоем жить будем. Не бойся. На дуде играть можешь? — Не-е. Из рогатки стреляю. — Из рогатки, брат, и я умею. А ты на дуде попробуй поиграть. Дед вынул из кармана дудочку, прищурил левый глаз, приставил дудку ко рту, пальцы его забегали по дырочкам, и Митя услышал «Камаринского». Дед играл и пристукивал каблуками. — Вот это здорово! — похвалил он самого себя и спрятал дудочку. — Как тебя зовут, малец? — Митя. А тебя? — А меня Карп Петров, Петрович. Хозяин твой кличется Львом? — Ага. — Фамилию я его забыл, мудреная фамилия. А дай мне, парень, хлебнуть воды. Это был для Мити первый вечер, промчавшийся стремительно. Петрович, лежа на полу рядом с диваном, успел рассказать Мите множество сказок и прибауток. Митя поведал ему свою историю. Петрович долго вздыхал и щелкал языком. — Эк она какая, жизня-то! Поди ты! Никого им не жалко! А мне всех жалко. И береза так жалобно колышется да стонет, когда ее рубят. Сердце тоской исходит, на нее глядючи. Или вон пташек бьют… И пташек мне жалко, ой, жалко, парень. Господне творение — пташка-то! Все господне творение, и все желает жизню пройтить весело. А тут — чик, и кончила пташечка свои песни. Рука-то человеческая какая беспощадная, а? Не дрогнет! По мне — хоть бы и лес не рубили, и цветов не рвали — мне, милой, все жалко! И человек растет, к солнцу тянется, и дерево, и, скажем, скотинка, все воздуху глотнуть хочут. Да, господи, да неужели воздуху или там земли не хватит для всех? А ты ходи бочком, бочком, не подевай никого, ан и тебя не заденут. Поставили бы меня царем земным, я бы им и сказал, людям-то: дескать, люди милые, чего суетитесь? Чего мечетесь? Потише живите. Тихохонько живите. Мир-то, господи, какой большой. Шум то, зачем он? Я вот, поверишь, Митенька, шестой десяток годков хожу по миру и никого не обижаю. Никого не трогаю. Вот и сейчас легкость такая на душе — хоть вставай и пой псалмы. Я псалмы очень уважаю. Легкое пение. Я ведь, Митюня, все дороги исходил. Я на все руки: и водопроводчиком был, и пекарем, и каменщиком. Во как! И в монахах побывал. В монашеской печатне послух нес. А потом ушел оттуда, воздух там тяжкой, злобной, мира там нет. Мир, парень мой, в сердце нашем, вот где он, мир-то! Печатное дело — мирное дело, вот я его и полюбил. Стоишь это, подбираешь буковку к буковке, буковку к буковке, глянь — слово получилось. А слово-то, по Писанию, что означает? Слово бе бог. То-то и оно. Свечка горит, темень в углах, а ты стоишь и буковки подкладываешь. Сколько слов-то я сложил за тридцать лет, подсчитай, а? И с кем я не был дружен? Мне что? Мне все — люди! Я никого не обижаю, и меня любят, хе-хе-хе! Петрович, дескать, светлая душа! А один раз я воевал, Митенька, вот те Христос! У господина Колчака. Ты о таком, поди, и не слыхал? Он в Сибири воевал, огромадную собрал армию. И меня туда же. Ну-ка, говорит, старичок, воюй! Иду это я как-то по лесу, глянь, человек лежит. А на шапке у него звезда. Ну, думаю, значит, красный. И как жалобно просит: пи-ить, пи-ить. Как птичка: пиить, пиить! А где я ему пить возьму, ты подумай? Постоял я над ним, поплакал, жалко мне его было! Сердешный! Пи-ить, пить дай — тянет. Умирай, говорю, ясынька, господь, говорю, твою душеньку с лаской примет. Так и ушел, иду да плачу, иду да слезы лью. — А что ж ты ему водички не дал? — Да где бы я ему взял? Ну, где? У меня в баклажке была водица, так ведь я живой, а он почитай что мертвой. Ему все равно господь смерть пошлет. Вот как! А потом я у господина Савинкова работал. Знавал я его, Бориса Викторовича, славный был господин, спаси господи его душу. У него дорожка, конечно, была своя, да ведь у всех дорожки разные. Разве я их переделаю? Перегорожу? Пускай идут, как хотят, а я за них помолюсь господу. Вот и вся недолга. Я и у патриарха Тихона работал — видел его, святейшего владыку. И пересчитать трудно, Митюня, где только я был! В ямах разных стою себе со свечкой, пощелкиваю буковками… Так-то!.. Мне недавно один господин и говорит: «Ты, дедушка, светлой душой кличешься, а ведь слова-то ты собираешь вредные. Слова-то эти кровью оборачиваются!» — «Боже мой, — говорю я, — господин хороший. Для кого эти слова вредные, для кого чересчур любезные. Как же тут поладить? Мы, говорю, не знаем, какие слова вредные, какие полезные. То знает один господь». Вот и отбрил его, хе-хе-хе! Как же я могу знать, какие слова вредные? Это мне знать не положено. Все слова богом дадены! Он и рассудит всех: кто правый, кто виноватый. А я их, слова-то, крестом крещу, подберу строчку, да и крестом — гуляйте с богом, с Христом. Вот как, Митюня. А этот… Анатолий-то Фролов, что ли, говорит мне: «Болтать, дедушка, о нашем деле нельзя». А зачем мне болтать? Я бочком, бочком хожу. Мне все равно. Мне был бы хлеб, да одежа, да господен воздух. А он мне… Слышь, Митя! Да ты спишь? Ну, спи, спи, младенец, господь с тобой. Сон-то у тебя светлой, мягкой, розовой. Спи! Старичок поворочался с боку на бок и тоже заснул. 6 Петрович оказался редкостным человеком: он действительно умел делать все решительно. На второй день после своего приезда Петрович осмотрел подвал, полуразрушенную печь и заявил Льву, что «и господь бог лучшего бы не придумал». В самом деле, место, выбранное для подпольной типографии, было более чем удобно. Раньше в подвале помещалась хлебопекарня. Ход в нее был сделан прямо из мастерской; до Льва тут была хлебная лавка. Треть подвала занимала русская печь. Под ее был приподнят над полом подвала на пол-аршина. Через колоссальное устье печи мог бы пройти бык. Одной стороной устье вплотную примыкало к кирпичной стене высохшего колодца. Старик, по совету Льва, разрушил устье. Обваленные кирпичи прикрыли отверстие. При первом взгляде на печь казалось, что она разрушена до основания. Вход в нее старик сделал из углубления, служившего раньше для хранения дров. Лаз закрывался деревянным щитом, так искусно разрисованным, что он сливался с серыми прокопченными стенами подвала. Второй ход представлял собой дыру в стене колодца Она была пробита Львом. Старик эту дыру расширил, укрепил, в колодец спустил лестницу. На ночь лестнице убиралась. Солидной толщины стены подвала и печи глушили всякий звук. Затем Петрович принялся за водопроводные работы. Он взял несколько отводов из центральной магистрали и провел их в подвал. Две трубы шли непосредственно в печь. Управлять этой системой было просто: в мастерской, через которую шла центральная труба, был поставлен кран. Один поворот рукой — и вода направлялась по отводам в подвал. Петрович долго делал какие-то вычисления и наконец объявил Льву, что подвал и печь могут быть затоплены в течение пяти минут. Последние приготовления, в том числе установка электрической сигнализации, которая шла из мастерской, были закончены в первых числах мая двадцать седьмого года. В течение двух дней Лев и Петрович по частям перетащили в подвал шрифт, валики и прочие типографские принадлежности. 7 Богданов к этому времени так привык каяться, что считал плевым делом обмануть лишний раз контрольную комиссию. Он произносил пламенные речи, расписывая свою верность партии, и в тот же вечер шел на конспиративную квартиру. Лев догадывался о том, что Богданов готовится к какому-то новому, большому выступлению, и зорко приглядывался к нему. 8 Как-то вечером, возвращаясь от Камневых, Лев лицом к лицу столкнулся с бывшим председателем Пахотноугловского ревкома. Алексей Силыч, одетый в военную форму с темно-красными петлицами на углах воротника, совсем не изменился, и Лев узнал его мгновенно. Они столкнулись, когда Лев, задумавшись о чем-то, шел по центральной улице. Лев побледнел, и у него мгновенно вспотела спина. Алексей Силыч поглядел на него, но не узнал. Лев, обессиленный, постоял несколько минут, затем сообразил что-то и кинулся вслед за Алексеем Силычем. Он шел за ним минут пять. Алексей Силыч вошел в сквер, пересек его и скрылся в воротах монастыря — там помещалось губернское политическое управление. Панический страх овладел Львом. Вспомнив, что сегодня тринадцатое число, он бросился бежать в мастерскую. По дороге он встретил идущего с вокзала сельского попика, грязного, в пыльных сапогах. Лев совсем потерял рассудок. Он ворвался в мастерскую, стал сбрасывать с верстака галоши, потом побежал во двор, повертелся около колодца и снова вбежал в мастерскую. Силы оставили его. Он сел в изнеможении и никак не мог отдышаться. Потом успокоился, вытер пот, жадно выпил стакан воды и рассмеялся. «Боже, до чего я глуп! — ругал он себя. — Ведь он не узнал меня. Да если бы и узнал? Ой, дурак! Ой, дубина! Вот так дубина!» Он прибрал в мастерской, взял книжку, но не прочел и пяти страниц, как в дверь постучали. Это был Зеленецкий. Он сказал Льву, что в театр явилась бригада губкома комсомола. Только благодаря стараниям бухгалтера, человека, связанного с Фроловым, удалось обмануть бригаду и скрыть деньги, полученные от Льва. Вечером Лев свалился от головной боли в постель. Он лежал трое суток. Голова на этот раз болела дольше обычного. Как-то зашел Богородица — странный, побледневший. Тягуче рассказывал о том, что делалось в городе. — Говорят, начнут работать депо и «Светлогруд». — Посмотрим, — сказал Лев. — Встретил Женю. Печальная. Ревет. Почему, говорит, Лев не пускает меня к себе? — Потому что болен! Я никого к себе не пускаю. — Кроме Юленьки! — Богородица подмигнул, оставаясь совершенно серьезным. — Дал бы я тебе по роже, да не могу. Что Опанас делает? — Дома сидит. Читает. — Вот я им займусь, как встану. Руки не доходят до всего. — Слушай, Лев. А как же насчет Сторожева? — Что? — раздраженно вырвалось у Льва. — Я его могу кирпичом… — шепнул Богородица. — Кирпичом только ранишь!.. — А-а!.. — Богородица отмахнулся. — Не кирпичом, так ножом. — Успокойся. Ну? Вот встану, все наладим. Скоро, Миша, скоро. — Хорошо, я подожду. Я еще немного подожду… Богородица вышел. Лев снова прилег. Стиснув зубы, чтобы не закричать от головной боли, он думал, и думы были нерадостны. …Вот уже год он в Верхнереченске. И что сделано? Ограбил кассира, спустил под откос два состава с цементом и лесом для теплоцентрали, украл из губплана при помощи Николая Ивановича несколько планов и проектов… …Апостол брюзжит, подгоняет, торопит. Если ему верить, выходит так, что иностранные державы не начинают войны с Советским Союзом из-за медлительности Льва. Из-за него, из-за разведчика «губернского масштаба»? Ересь! А все-таки какая трудная, черт возьми, работа!.. Если бы не эта ненависть, не бешеная злоба, не алчное, сжигающее все остальные чувства желание быть наверху и перевернуть все вверх дном — разве можно выдержать такое напряжение нервов? …Изгнать, уничтожить, испепелить большевиков. Может быть, черт возьми, посадить наверху императора! Или найти такого вожака, который бы зажал в свой кулак всю политику, чтобы он расправился со всей этой демократией, пролетариатом, свободой… …Свобода! Дурацкая европейская выдумка! — Лев злобно скривил губы. — Апостол прав, надо работать. Надо использовать все, что нам на пользу! Пускай троцкисты пихают им палки в колеса — похвальное занятие! Подход нужен, батенька, вот и все. Богданов ведь тоже упирался. Апостол требует увеличивать, укреплять сеть. Слушаюсь. Будем расширять сеть! Будем ловить в петлю богдановых, покупать человеческие души, красть, убивать, поджигать, портить машины. Будем… …Это легко сказать — будем. Все это планы, мечты. А пока? Что есть в наличии? Где мощные демонстрации, где взрывы возмущения, где брожение в стране? Лев горько усмехнулся, вспомнив пылкую речь в этой комнате перед ребятами. Наворотил он им всякой всячины! А сколько было сказано Зеленецкому! Сколько слов потрачено на Виктора. К чему? Он обещал всем так много, что забыл уже, когда и что он обещал… А что толку? В театре новый директор, крутой и умный человек: Джонни не поладил с ним и ушел работать на железную дорогу, депо готовится к пуску. К тому же Джонни только что получил из военкомата приказ явиться на медицинский осмотр. Явился, и его взяли в армию. Джонни долго не верил, ему все казалось, что его не возьмут и он останется в Верхнереченске и снова придется тянуть эту волынку. Заместителем директора вместо Джонни назначили Андрея. Он согласился взять эту должность временно: задумал уехать с отцом на Украину. Сергей Петрович собирался уехать еще зимой, но заболел и отложил поездку до лета. Как и Джонни, Андрей старался не встречаться с Львом. И тот и другой его ненавидели. Виктор и Лена твердо решили осенью покинуть Верхнереченск и сидели над книгами — готовились к экзаменам в университет. Баранов только что передал Льву нерадостные вести: в Двориках Ольга Сторожева застала Селиверста с ломом около трактора. Кулаки трусят и предпочитают действовать в одиночку. В селе на Баранова начали посматривать косо. 9 Распад совершался на глазах Льва. Кто-то невидимый наступал, окружал, давил, хватал за глотку. Была в этом какая-то последовательность, неотвратимость, неизбежность. Много он затевал — и почти все, почти все проваливалось! Два спущенных состава… Боже мой! Каждый день в Верхнереченск приходят десятки составов! Украденные планы? Их восстановили. Камнева опутал? Но Камнева вышибут из губплана. Привез с собой сачок для ловли бабочек… А кого поймал? Мелочь, дрянь. Вот он, Лев, и сотни других, подчиненных Апостолу людей, вредят, пакостят, устраивают диверсии, крадут секретные материалы… А страна стоит, подобно скале среди бушующего моря, и удары волн, и злобное их шипение — что ей? …Апостол говорит, что разведчик не имеет права и не должен рассуждать. Ну, это дудки! Я тебе отдал свое тело, Апостол, и свои руки, и свой мозг, потому что я знаю, что все, что есть в этой стране, — не для меня, и все, что будет построено, — не для меня… Но жизнь свою и душу свою я тебе, Апостол, не отдам, нет! Душа и жизнь Льва Кагардэ принадлежат ему, одному ему. Он имеет право наедине с собой думать так, как ему хочется, и делать такие выводы, какие необходимо сделать. Вот так, господин Апостол, и пошли вы к… — Лев смачно выругался. Снова потянулись в больной голове неотвязные, тяжелые мысли. — Вот мы тут хлопочем, суетимся, и вы, господин Апостол, суетитесь и думаете повалить скалу… А в Москве, господин Апостол, в это самое время господа большевики работают над пятилетним планом. В пустыне ведут Турксиб, туда устремляются тысячи людей, там делается что-то непонятное, называемое энтузиазмом. На Днепре строят станцию Днепрогэс. В Царицыне будут делать тракторы, в Луганске — паровозы, здесь — вагоны… Мы стреляем в их полпредов, бросаем бомбы, поднимаем кулаков, печатаем листовки, клевещем, обманываем, а они строят, разоблачают и давят нас… топчут нас… Лев вскочил С кровати: голова разрывалась на части. Он не мог больше вынести этого потока мыслей. Он бегал по комнате, бил кулаком в стены. Лев открыл форточку, но вместе со свежим воздухом в комнату ворвался грохот. Лев выглянул в окно: по Холодной улице везли бетономешалки, экскаваторы, какие-то другие странные машины. Они подпрыгивали на комковатой земле, дребезжали, их было бесконечно много. Лев захлопнул форточку, бросился снова в кровать, сунул голову под подушку, но и сквозь нее он слышал, как идут машины… 10 В затхлую жизнь Верхнереченска ворвался сквозняк. Шли дни, ветер становился все стремительней — он продувал город, весь привычный медлительный уклад его жизни. Началось вроде бы с пустяков — люди пришли в недостроенные дома близ станции, выгнали оттуда бездомных собак; галки, мирно ладившие с четвероногими обитателями зданий, улетели искать других убежищ. Начали достраивать дома. Верхнереченцы сочинили несколько анекдотов по этому случаю; они с улыбкой вспоминали о том, что суетня около незаконченных построек начинается чуть ли не в десятый раз. Находились и раньше умники, выгоняли галок и собак, а через неделю и галки и псы возвращались на старое место. — Пустая затея, — говорили горожане, — опять бросят! Но прошла неделя, и еще одна, и начиналась третья, а около домов становилось все шумнее. Однажды по городу проехал обоз с кирпичом, и обыватели, высыпав за ворота, заговаривали с крестьянами, сопровождавшими подводы. — Уж не покровские ли? В Покровском народ издавна занимался выделкой кирпича. — Оттуда. — Опять за дело взялись? — Опять! Огромадный заказ получили! — И все в город? — А куда же? — Это, значит, не врут насчет новых заводов? — Выходит вроде так. — Скажи пожалуйста! Мужики шли рядом с лошадьми, презрительно рассматривали разрушенные стены, заборы. — Чинить надо дома-то! — кричали подводчики обывателям. — Срамота глядеть, как вы облупились. — Да где же взять-то чего? — Как где? Да сделай милость — мы мигом! Потом к обозам привыкли; они теперь шли и днем и ночью. В город возили песок, известь, бревна. Через несколько недель после того, как начали достраивать дома, на Окладную улицу пришли землекопы и начали делать насыпь для железнодорожной ветки, которая должна была соединить город с лесом. Сергея Ивановича часто видели среди землекопов. Он торопил десятников, ссорился с прорабами, браковал работу, заставлял переделывать. На заводе «Светлотруд» — он должен был вот-вот начать работать — Сергей Иванович появлялся несколько раз на дню — туда его тянула затея Антона Антоновича Богатова. Антону Антоновичу прочел кто-то в «Правде» о том, что на Надеждинском заводе и в Златоусте организовано двадцать «ударных бригад». Зачинщиками первой такой бригады были комсомольцы. Задумали они невероятное дело: давать продукции больше нормы. Много препятствий чинили комсомольцам, много комиссий обсуждало их предложения, много скептиков предрекало им позор и всякие беды, — комсомольцы стояли на своем… Антон Антонович, захлебываясь от волнения, срывающимся голосом рассказывал в цехе о первых опытах, о первых неудачах и победах первых ударников — тогда это слово не было еще в ходу и вызывало недоумение. — Вот это ребята, ай да ребята! — восторженно кричал он. — Это же министры! И Антон Антонович решил свою бригаду сделать «ударной». Однажды он явился к Сергею Ивановичу. Тот с азартом принялся за это дело и ушел в него с головой — инстинкт большевика подсказал ему, что затея Антона Антоновича — государственное дело. Ночами сидел в цехе секретарь губкома, наблюдая за работой бригады. Ее неудачи заставляли сжиматься сердце, удачи радовали. Он нажимал на ячейку, вырывал для бригады ответственнейшие заказы. Популярность бригады росла, каждый день приносил новые радости, и все меньше было неудач… Когда первый состав с тесом прибыл в город из-за Кны, его встречали с красными знаменами и оркестром. Потом платформы с лесом пошли без перерыва, а днем и ночью стали кричать на линии суетливые, кургузые паровозики «кукушки». Из окрестных деревень, из сел и пригородов народ двинулся в лес. Начали набирать людей на разработку торфа и постройку теплоцентрали. За Кной понастроили бараков; их не хватало, люди жили в палатках и землянках. Рынок закипел. Живности, молока, яиц не стало хватать. Рыночный комитет решил просить горсовет о расширении площади базара. Сергей Иванович, присутствовавший на заседании Совета, предложил рынок из центра города передвинуть к реке, на пустырь. На станции круглые сутки лязгали тормозами вагоны и деловито пыхтели паровозы. Железнодорожные склады были забиты материалами. Каждый день прибывали тонны проволоки, тавровые балки, железо, бочки с цементом. В артерии обветшалого, хилого города влился могучий поток свежей крови. И вот забилась, закипела жизнь. Ей стало тесно в улицах Верхнереченска, она выплеснулась за реку, затопила лес. Ее бурное клокотание докатилось сперва до ближайших, а потом и до дальних сел. Там узнали, что город проснулся от долгой спячки, и потянулись к нему обозы и пешеходы. Учрежденские работники, привыкшие к полудремотному корпению над бумагами, были сначала неприятно оглушены шумом, поднявшимся в городе. От посетителей не стало отбоя. Все требовали, спешили, торопили, грозили. Появились и пошли в ход разные обидные и неприятные слова: бюрократ, чинуша… …А ведь началось-то все как будто с пустяков — какие-то люди пришли к недостроенным домам и выгнали галок и собак. А потом и пошло, и пошло… Впрочем, поговаривали, что это только начало. Сергей Иванович носился с планом постройки деревообделочного завода, лесопильного комбината, мебельной фабрики… Глава пятая 1 Письмо Сергея Петровича Компанейца Харьков, 5 июля 1927 года. Дорогие дети, милые Андрюша и Лена. Ну, вот ваш батька и приехал в Харьков. Золотые мои ребятки, мне без вас очень скучно, но, сознаюсь, для скуки остается кусочек вечера и ночь. В остальное время я забываю обо всем, даже о себе, о том, что есть на свете який-то Сергей Компанеец. Хотя я ничему особенно не верю (вы-то уж мою твердость знаете) и по-прежнему более или менее убежден во всем, что я говорил, однако должен сказать следующее: по-видимому, во всем, что я слышал до сих пор об Украине, было много неверного. Начну с города. Здесь понастроили много новых домов, клубов, и все это достаточно красиво и прочно. А вот ты, Андрей, не веришь газетам. Значит, пишут и правду. Как бы там ни было, но я был идиотом, когда верил кое-чему из того, что мне рассказывали. Помнишь, Лена, Алексей Гавро рассказывал о голоде в селах. Не понимаю — или я нахожусь во сне, или на моем пути (как для Екатерины Великой) строят декорации. Но ведь я пишу, значит, это не сон. Я просто учитель, и кой дьявол будет ради меня строить декорации? Я был в семнадцати деревнях, в том числе в восьми деревнях страшно глухих, за Змиевом, и должен сказать: глупости! Клевета! Да-с! Так вы этому Гавро и скажите. Я ел галушки, добрые, честные галушки, с маслом и сметаной, и никто и никогда не запрещал их готовить. Попы звонят в колокола, хлопцы и дивчата выходят по вечерам и спивают украинские песни, пляшут «гопака», но любят также и «барыню», и я даже слышал, как пели о Бородинской битве. Избачи рассказывают, что молодежь охотно берет русские книги. Впрочем, они, может быть, врут. Хотя, с другой стороны, зачем им врать? Вы что-нибудь, спрашиваю я вас, понимаете в этом? Я ничего не понимаю. Я даже перестал понимать, собственно, при чем здесь большевики? И вообще, почему большевики? Бог мой, большевиками-то здесь оказываются самые настоящие Иванюки, Писаренки и Кукубенки — нехай их накажет бис. Одним словом, голова моя распухла от всего виденного, и такая в ней неразбериха, такой туман — сказать не могу. Мой директор (я думал — кацап, а оказалось, что вин с-пид Полтавы) как-то странно на меня поглядывает. Я ходил с ним по школе, знакомился со зданием, зашел в библиотеку, и он показал мне много книг украинских писателей. Я совсем не расположен к шуткам, и вы, Елена Сергеевна, можете не усмехаться. Оказывается, что здесь на самом деле есть свои писатели. Понимаешь? Но вы знаете мой характер и мою твердость. Я еще погляжу, я еще сумею уехать отсюда, если мои подозрения оправдаются. Что касается тебя, Андрюша, то приезжай сюда скорее. Я очень по тебе соскучился, квартиру мне дают. В этой квартире мы чудесно устроимся. Я женю тебя здесь на чернобривой украиночке… Так что, Андрюша, приезжай скорей, заживем здесь славно. И Вассу вези. Без Вассы мне жизнь не в жизнь. Как вспомню ее щи, как вспомню ее кашу, сердце замирает. Страдаю животом, не знаю с чего. Боюсь, не галушки ли? А Лена, бог с ней, пусть едет в Москву. Ну, мои родные дети, обнимаю вас и целую и благословляю, будьте здоровы, мои ясные. Ваш старый батько». …Угол письма был завернут, и на нем Сергей Петрович написал: «Только Лене». Лена развернула уголок. Там было написано: «А насчет того, — ты понимаешь, о чем я говорю, — не беспокойся! Ни-ни! Ни капельки. И не тянет. Как взрослой говорю. Веришь? Твой папка». Лена, читая это письмо, рыдала. Плакала и Васса — старуха стала слезлива. 2 Недели через две после того, как было получено письмо от Сергея Петровича, Андрей, возвращаясь под вечер из театра, нагнал Женю. Она шла, опустив голову, никого не видя. — Женя! — окликнул ее Андрей. Она, вздрогнув, оглянулась, увидела Андрея и слабо улыбнулась. — Ты куда? — Так, — сказала она, — никуда. — Можно мне с тобой? — Конечно. Они долго шли рядом и молчали. — Пойдем на кладбище, Андрюша, — предложила Женя. — Идем. Верхнереченское кладбище делилось на старое и новое. Старое заросло деревьями, там давно уже никого не хоронили, и по праздникам сюда ходила гулять молодежь. Андрей и Женя бродили по извивающимся дорожкам, обходили поломанные кресты, шли мимо открытых склепов. Они сели на каменное надгробие. Солнце заходило, в кустах верещали птицы. — Что ты делаешь сейчас? — спросила Женя, чтобы прервать тягостное молчание. — Ничего! Тоска, Женя! — Андрей уронил голову на руки. Она погладила его рыжие, курчавые волосы. Он схватил ее руку и прижался к ней горячими, сухими губами. — И я ничего не знаю, — прошептала Женя. — Не знаю, как буду жить и чем жить, и не знаю, зачем я живу. — Ты любишь. Тебя любят… — сказал Андрей. Женя печально улыбнулась. Андрей снова поцеловал ее мягкую маленькую ладонь. — Не надо, Андрюша. Не надо любить меня. — Да, — сказал он, — я знаю. — Я беременна, Андрей. Я хочу ребенка, а он не хочет… — Женя всхлипнула. — Не надо, не надо, не надо, — бормотал Андрей. Он что-то хотел сказать ей, чем-то утешить, не было слов. Он только повторял: — Не надо, не надо, — и гладил ее волосы. — Уйди от него, — сказал он наконец. — Я люблю тебя. Я буду любить ребенка. Она покачала головой. — Не могу. — Ребенка, значит, не будет? — Нет. — Подлец! — Ты бы уехал куда-нибудь, Андрюша. — Уеду. Отец устроился в Харькове, поеду к нему. Он уезжал такой веселый, такой молодой, все показывал Телеграмму, как мальчик. — Как Витя живет? — спросила Женя. — Давно не видела его. Он на меня сердится. Я жестоко с ним тогда поступила. — Сегодня встретил его и не узнал. Такой бодрый, веселый! Что, говорит, нюни распустил… — Да что ты! — Не знаю, что с ним! Все ходил чернее тучи. И с Ленкой у них опять все в порядке. — Любит она его? — Любит. Очень крепко любит. Как-то спросила: Андрей, говорит, а что, по-твоему, Витя хороший человек? Я засмеялся, а она посмотрела на меня как-то очень сурово… Она сейчас много занимается. — А как Лев? Компанеец махнул рукой. — Не спрашивай. Мерзость какая-то. Ничем я с ним не связан. И не хожу к нему. Но вижу, чувствую, что он держит меня. Он потерся о руку Жени щекой. Жене это было приятно. — Бедный ты парень, Андрей. Не везет тебе в любви. Вот меня полюбил. Зачем? Что мне с тобой делать? — Полюби. — Постой. Я тебе вот что скажу, Андрейка. Если бы не Лев, я бы любила тебя. Витьку я не любила, мне нужно было через него получить Льва. Подло, но это так… А тебя я часто вспоминаю. Мне кажется, ты был бы хорошим мужем. И сына бы любил. А сына-то и не будет, Андрюша. — В голосе Жени снова послышались слезы. — Не плачь. — Андрей сурово нахмурился. — Не надо плакать. Все пройдет, все будет хорошо. — Ты думаешь, Лев любит меня? — Не знаю. Не знаю, может ли он любить. Женя хрустнула пальцами. — Что мне делать? Куда идти? Ничем не занимаюсь, все чего-то жду… Все думаю: что-то случится и все опять будет хорошо. — А я, — сказал Андрей, — читаю. Все, что под руку попадается. Вот, знаешь, — он сконфузился, — программу партии прочитал. Так все там просто, и так трудно все это понять… Может быть, и нельзя без этого! — задумчиво окончил он. — А как же твоя анархия! Андрей промолчал. Совсем недавно ему было все понятно, все ясно, дорога была прямая: «Круг», Лев, победа, вольный союз народов. Но вот он прошел два этапа, позади бледноносый Опанас и лобастый Лев, — они ничего не дали Андрею. И тупик. Ничто. Есть ли в его жизни хоть один день, отмеченный хоть каким-нибудь большим делом, хоть какой-нибудь плодотворной мыслью? — Уезжай куда-нибудь, — сказала Женя. — Дело найди, девушку. — Я никого не полюблю, кроме тебя. Я не смогу ехать без тебя. Я буду ждать тебя, Женя. И она поняла, что так и будет. 3 В эти дни Сергея Ивановича в губкоме не застать. Его шляпу и неизменную трубочку видели днем и ночью в десятке мест. Он успевал бывать в лесу, в бараках, на «Светлотруде», на стройке домов; присматривался к людям; радовался, наблюдая, как растут они… Допекал начальника территории будущего вагонного завода за медлительность и неповоротливость. Тот клялся, ругал электростанцию, которая подводила его на каждом шагу. Сергей Иванович жалобы на электростанцию слышал не только от начальника строительной площадки. Но он не придавал им значения, — ему казалось, что люди, привыкшие к размеренной работе, не сразу находят тот ритм, который вдруг потребовался сейчас. Впрочем, несколько дней тому назад Сторожев решил послать на электрическую станцию бригаду губкома. Иван Карнаухов часто сопровождал Сергея Ивановича в его поездках за город, в лес, на торфоразработки. — А что, Ваня, — сказал как-то Сергей Иванович Карнаухову, — в кабинете-то куда спокойнее. В чернильнице мушка плавает, секретарша каблучками тук-тут… — Отстань, — застонал Иван. — А тут, что ни час, то неприятности. Тебя бить не хотели? Ну, счастливо отделался. А я вчера чуть не пострадал. Кричат: «Зима идет, где жить будем?» И правы. Где жить будут? Сергей Иванович гневно запыхтел трубкой. Карнаухов знал, что готовится разнос. Черт возьми! Если бы он, скажем, изругал как следует и отпустил. Но Сторожев не умел кричать, истерики и бешенство были не по его части. Он донимал собеседника колкими, злыми, но спокойными словами. В такие минуты лишь трубочка его потрескивала чаще, чем обычно. — Какая у тебя ячейка чудесная на электростанции, — сказал Сергей Иванович, и Карнаухов почувствовал, что шутка обернется грозой. — Секретарь ходит при револьвере. Спрашиваю: почему сабли нет? А он, дурак, не понимает. «Не разрешено», — говорит. «А завел бы?» — «Почему же, говорит. Завел бы, конечно!» — «Вам, говорю, в таком случае в кавалерию идти надо. Зачем же вы согласились секретарем комсомола быть?..» Дубина он, понимаешь! Дубина! Ни одного он человека у себя не знает. Станция подводит нас. Ты чего смотришь? — Горком на то есть, — угрюмо буркнул Карнаухов. — У-ух, Ванька, дождешься ты у меня. Никудышный ты человек. В первом вагоне отправлю в Москву. Мозги тебе подкрутить надо. Сергей Иванович помолчал. — Слушай, как Виктор Ховань поживает? Давно его видел? — Вчера ездили в лес. На стройку водил. Ахает, расспрашивает о таких вещах, словно все время за границей жил. — Среди писателей чудаков много. На днях повел я на «Светлотруд» Зеленецкого. А там старик такой есть, Богатов. Слышал? — Кто о нем не слышал? — Добрейший старик. Писатель его и спрашивает: «Вы розы любите?» Тот вытаращил на него глаза, а потом и говорит: «Водку я действительно люблю, а розы мне ни к чему! Что я — барышня?» Посмеялись. — Он, видишь ли, таким манером культуру в рабочем классе ищет. Вот дурень! — Нет, мой писатель поумней. Спрашивает: к чему, да почему, да как. С рабочими пока говорить остерегается. Вчера стихотворение написал в стенгазету пятого барака. Один дядька прочитал — да при нем и похвалил. Он чуть не заплакал от радости. — У него жизнь очень паршиво сложилась, — задумчиво сказал Сторожев. — Слушай, Сергей Иванович, в каком вагоне я учиться поеду? В первом новом или в первом отремонтированном? — Понимаю, — прошипел Сторожев. — Уже загорелось! Ну, ладно, поедешь в первом отремонтированном! — Спасибо! — Карнаухов крепко пожал руку Сергея Ивановича. И добавил: — Ты уж нас вместе с Ольгой отправь. Чтобы в одном вагоне. Сергей Иванович кивнул. — Да, — вспомнил Карнаухов, — я театр «Зеленый круг» вытребовал на стройку. Сцену им делают. Слушай, мы там такое раскопали, страшно сказать. Они пьесу к десятилетию Октября начали готовить, местного, так сказать, изготовления. Черт знает что! Идейка такая: большевики идут к власти. Расстреляют сотню, песню споют, пошагают — и снова сотню к стенке. — Бывай чаще, вмешивайся круче. Давно я тебе, Карнаухов, хочу сказать: плохо работаешь. Плохо в молодежь проникаешь. Поэта кто тебе нашел? А ведь он в петлю хотел лезть. А мало таких? Сегодня материал получил — тут четыре года, слышишь, четыре года работала подпольная организация — и все молодежь. Хорошо, что глупости, наивность… А ведь могло быть черт знает что. Плохо, Ваня! Очень, брат, плохо. В школе вас не видно. В учреждениях вас не видно. Сектантствуете! — Дела, — смущенно оправдывался Карнаухов, понимая правоту секретаря губкома. — До всего не дойдешь. — Чушь! Расторопности нет. Хватки нет. В общем, учиться тебе, брат, надо. Учиться и учиться. А что театр притащил сюда, — молодец. Славная выдумка. Молодец, право молодец. 4 Обработка Николая Ивановича не стоила Льву особенных усилий. Роль Льва сводилась к тому, что он подталкивал Камнева и заставлял работать более активно, чего не могло бы быть, если бы Николаю Ивановичу предоставить вольную волюшку. Это был старый, прожженный деляга. Нажива и карьера были основой его убеждений. Лет пять назад Камнев верил, что советская власть не так уж прочна, как кажется, что «лихолетье» пройдет, «угар» развеется — и все станет на место: и домики ему вернут, и подряды снова попадут в его руки. Нэп жестоко разочаровал его. Когда мечта о доходных домиках, о миллионных подрядах лопнула, Камнев поглубже спрятал лютую ненависть к большевикам. И пошел служить. Он был умен, неразговорчив, держался независимо, говорил медленно, веско. Будучи неплохим специалистом в области энергетического и топливного хозяйства, Камнев усердно читал русскую и иностранную литературу. Он много знал, его ценили. Устроив будущего зятя в губплан консультантом по мифическим каучуконосам, Камнев ввел его в верхнереченские технические круги и тем самым намного облегчил работу Льва. Николай Иванович пребывал в блаженно-наивной уверенности, будто он завербовал этого лобастого парня. Лев хихикал про себя, когда будущий тесть, завербованный им для Апостола и его «Центра», вдруг начинал разговаривать начальственно-покровительственным тоном. Что могло бы случиться, если бы Камнев, поняв наконец, кто в этом деле хозяин и кто слуга, решил бы порвать с Львом? А ничего. Однажды Лев без обиняков объяснил это Николаю Ивановичу, ошеломленному резкостью и прямотой Льва. — Во-первых, — сказал Лев, — так просто со мной порвать вам невозможно, мой милый друг и, в некотором роде, тесть. От нас просто так не уходят. А руки у нас очень и очень длинные, учтите это. Месту пусту, как говорится, не бывать. Вместо вас я тут же нашел бы другого человека, а вас выдал бы властям, ничем при этом не рискуя. Вы могли бы назвать своими сообщниками только меня и Кудрявцева, хотя, скажу откровенно, сообщников у меня здесь больше, чем вы думаете. Никаких улик против меня у вас нет. Вы заметили, я не написал вам ни единой строчки, даже самой безобидной? Вот так-то, господин Камнев. Поймите меня правильно и запомните мои слова. Камнев зятька своего после этого разговора возненавидел, но что он мог сделать? И крал для Льва секретные губплановские документы… Не только Лев, но и его «хозяева» были убеждены в том, что войны не миновать. Налет на Аркос, разрыв с Англией, убийство Войкова, процессы шпионов — весь сгусток внешних и внутренних политических событий, пахнувший пороховым дымом, питал собой деятельность людей, подобных Льву. О войне говорили всюду. Лев ждал ее каждый день. Гудки на железной дороге он принимал за тревогу и выбегал на улицу посмотреть, все ли спокойно. Каждое утро он хватался за газету в надежде найти сообщение о начале схватки. Ночью он шел на площадь перед почтой слушать передачу последних новостей. Выстрел Коверды в советского полпреда произвел на Льва потрясающее впечатление. Он стал смелее. «Политические убийцы, — думал он, — решают дела мира. Конрад начал, Коверда продолжал, Кагардэ должен окончить. Три фамилии начинающиеся на одну букву». Получив от Апостола указание «ударить» в Верхнереченске, он лихорадочно начал к этому удару готовиться. Он был уверен, что такие же удары готовятся и в других краях. Были наготове люди, которым Лев поручил депо. В резерве он держал Опанаса и Андрея. 5 — Ну, как план? Николай Иванович при разговорах с Львом серел, съеживался: ох, побаивался он, ох, побаивался будущего зятя! — Да план-то, Лев Никитыч, готов, но, ей-богу, не знаю, что и делать… — Но ведь доказано, что теплоцентраль не рентабельна? — Гм… — Запасы торфа исчислены? — Исчислены. Вы, как бы это сказать, угадали. Их, м-м, значительно меньше, чем предполагалось. — Что и требовалось доказать. Вы знаете, что закладка нового вагонного завода назначена на двадцатое ноября? — Знаю. — Надо, чтобы к этому дню появилась ваша статья о нерентабельности теплоцентрали, о неверных расчетах на торф, о необходимости дальнейших изысканий. Надо добиться в Госплане решения об оттяжке. Нельзя ли связать это со строительством вагонного завода? Мол — необеспеченность энергией и так далее? — Попытаюсь. — В Госплане это пройдет. Там тоже есть наши. Там Иван Александрович сидит, знаете такого? — Гм… Что-то… Впрочем, кажется… — В крайнем случае на вагонный завод по нажимайте. Хотя, знаете, если завод будут строить, один из ваших домиков снесут, слышал. — Знаю. — Камнев помрачнел, домика ему было чертовски жаль. — Вы трусите, потому что не знаете обстановки, не понимаете, куда это ведет… Иван Александрович не очень-то доволен вами (этого легендарного Ивана Александровича Лев выдумал на ходу). — М-м, знаете, я в этих делах, как бы точнее сказать… младенец. — Ну да, я знаю, что в этих делах вы притворяетесь младенцем. — Лева! — Две тысячи инженеров сделают то, чего не сделает миллионная армия, это-то вы понимаете? — Без армии все равно не обойтись. Вот это и заботит. — Ах, вам не дает покоя забота об армии? Вы бы лучше о своем заводе позаботились. Армию другие создадут, если уже не создали. Вы думаете, бомбы, взрывы — эго так себе, ни с того ни с сего? А кулацкие дела? А убийства полпредов, разрыв с Англией и так далее и тому подобное? Милый Николай Иванович, все это одна линия, одна система. Понимаете? Иван Александрович сообщает: готовьтесь! — Значит, что же, война? — уныло проскрипел Камнев. — Это ж вам на руку, неужели вы не понимаете? Большевики, разумеется, проиграют войну с Западом. Кто примет власть в стране? Военные? Вряд ли. Рабочие? Шалишь, не пустим. Мужичье? Не доросли. Интеллигентишки! Тьфу!.. — Война… победа! Все это мечты, утопия!.. — Какая там утопия! Войны жди со дня на день, страсти-то разгораются, большевики всем на Западе и в Америке поперек горла. Иван Александрович директивно заявил на днях: готовьтесь к управлению государством! Готовьтесь вы, инженерия. Известный вам Сашка Макеев, по прозвищу Джонни, может закрутить гайку, а выдумать ее не сумеет. Выдумывать не научишь. И напрасно большевики стараются сделать пролетариев изобретателями, красными профессорами и кем-то там еще. Бред! Может быть, это и даст плоды поколения через три, но, черт возьми, мы постараемся, чтобы эти плоды не созрели. Если все будут учеными, кто будет добывать уголь, ковать металл, мыть полы? Ерунда, чушь! Только мы — люди с большими черепами — должны править толпой… — Все это верно и очень, очень заманчиво, — промямлил Камнев. — Гм, очень, очень. Но, знаете, мне кажется, дурак тот, кто думает, что это самое умное правительство просуществует два дня без помощи извне. — Ему помогут. — Ну да. Помогут. За Украину. За Баку. — Ах, вам жаль Украины? Патриот! Кочубей! — Не жаль, но… — Что «но»? Ну, нехай сожрут Украину, нехай ею подавятся! Потом оттягаем, не беспокойтесь, потом все к рукам приберем. — Я не понимаю вас, Лев Никитыч, ей-богу. У вас домиков не отобрали… а вы… почему вы-то?.. — А-а, это не относится к делу. У вас домики в центре жизни, а у меня — другое. Я хочу всплыть. Понятно? — Ах, вот что! Честолюбие? — Возможно. Так вот, Николай Иванович, вам все ясно? — Гм, кажется… — Последнее. Если не удастся оттянуть закладку — пусть закладывают. Заложат, а потом закопают. Мне надо поднести им подарок в день торжества. Я подарочков готовлю много. Один — за вами. Пусть этот оболтус Кудрявцев в день закладки завода выведет из строя электростанцию. Ясно? Чтобы у меня в городе темно было! Мне нужна темнота. — Хорошо. — Получайте деньги, это от Ивана Александровича. Кудрявцеву тысячу. И вам велено передать две тысячи. Считайте! — Что вы, Лев Никитыч! Зачем это считать? — Итак, смелей, смелей, Николай Иванович! Мне не расчет подводить вас под петлю. Как-никак, я ваш зятюшка, дорогой мой тестюшка. — Я верю вам, Лев Никитыч, крепко верю. — Ну и отлично! До свидания. Жени нет дома? — Нет. Ушла гулять с Компанейцем. 6 Николай Иванович тут же отправился к директору электростанции. Напялив очки на толстый угреватый нос, Кудрявцев читал газету. Было видно, что он чем-то расстроен. — Здравствуй. Один? — Один. — Оч-чень приятно. Ну-ка, распишись. Подарок. Камнев выложил на стол деньги. — Восемьсот рублей. «Центр» прислал. И поручение есть. Кудрявцев удивленно посмотрел на Камнева: тот давно не наведывался к нему. И к себе не приглашал… — Чего тебе от меня надо? — Сначала получи деньги. Потом поговорим. Мне надоело таскать в кармане чужие деньги. Кудрявцев при виде денег размяк. Деньги он любил, особенно толстенькие сотенные пачечки рублевок — новеньких, хрустящих. Рублевки он особым образом аккуратненько складывал и рассовывал по кармашкам бумажника. — Новость не слышал? — Нет. А что? — На твоей земле, м-м, теплоцентраль будут строить. — Да что ты! — К бесу летит поместье! Если даже случится переворот, именья все равно не вернут. Кудрявцев побледнел. — Да ты не трясись! Иван Александрович пишет: может быть, оттянут закладку. — Кто это такой? — О-о, брат, это… это, м-м, возможно, будущий диктатор. За всех нас старается. Риск громадный — петля над ним качается… — Дай бог ему здоровья! — Свой человек! Огромнейшими делами ворочает. Иван Александрович пишет: идут последние приготовления: война на носу. Где уж там большевичкам против всего Запада и Америки! — Николай Иванович! — Вот так! А тобой недовольны. Иван Александрович пишет: если, говорит, Кудрявцев будет вихлять, пусть пеняет на самого себя. — Да разве я… — Вы, пишет, за ним не очень-то бегайте. Можем обойтись и без него. — Да я… — Хочешь новость? Сугубо секретная… Только чур!.. — Николай Иванович! — Верю, верю. — Камнев понизил голос до шепота. — Теснейшие связи с заграницей. Огромнейшие деньги. Три государства дали согласие: как только начнем — поддержат. Иван Александрович пишет — вот-вот, может быть, завтра. — Да что ты! Кудрявцев, ошарашенный новостями, сидел точно на иголках, — дрожащими руками пощипывал бородку, снимал и надевал очки и вообще был взволнован до крайности. — Они там уже правительство составили, шептал Камнев. Все инженеры, профессора. И премьер уже известен. Но! — Камнев поднял палец, — не очень доволен нами Иван Александрович. Активности мало, пишет. Не чувствуем Верхнереченска, пишет. Учитывать, пишет, не будем. Понимаешь? Учитывать-то при победе и не будут! — Николай Иванович! — ослабевшим голосом заговорил Кудрявцев, он держался руками за сердце, лоб его покрылся испариной. — Я ничего, ничего не соображаю. — Оно и видно! — язвительно сказал Камнев. — Я давно знаю, что ты в этих делах младенец. Да, собственно, черт возьми, ради чего я стараюсь? — вдруг взорвался он. — Мне-то какая прибыль? Еще попадешься с тобой. К черту! Довольно! Ныне же напишу этому вашему Ивану Александровичу, пускай оставит меня в покое. Отдай мне эти деньги, я отошлю их обратно. Точка. Понятно? Точка. Напишу, что Кудрявцев сомневается, Кудрявцев не желает. И пускай как хотят… Камнев застегивал и расстегивал тужурку; Кудрявцев все порывался обнять друга, успокоить его, он забыл о своем сердце, об испарине… Николай Иванович наконец дал уговорить себя; но долго еще возмущался, ходил по комнате, стучал по столу кулаком… В конце концов они договорились обо всем. Николай Иванович не забыл упомянуть о надежных людях, на которых можно положиться: Камнев, как известно, заведовал электростанцией до перехода в губплан несколько лет назад и знал всех, кто там работал. Они долго сидели, обдумывая предстоящую операцию. Кудрявцев, воодушевленный новостями, проводил друга до ворот. Возвратившись домой, он на всякий случай пересчитал деньги и пошел спать. Николай Иванович был тоже в хорошем настроении: как-никак две сотни он сэкономил на дружке-приятеле. 7 Коля Зорин приехал на несколько дней в Верхнереченск. В Заполярье, где Коля провел каникулы, он увидел много новых людей. Вначале он сторонился их, предпочитая оставаться вдвоем с той девушкой, фотографию которой носил с собой. Но девушка была человеком общительным. Скоро она перезнакомилась с окружающими людьми, познакомила с ними Колю. Тот бурно восторгался новыми своими друзьями, потом разочаровывался в них, но переносил это легко. Страсть к исследованиям он перенес на людей и увидел, услышал и понял много такого, чего не видел, не слышал и не понимал раньше. Каждый его знакомый по-своему глядел на мир, на вещи, на него и его подругу, на свою и на чужую работу. Для Коли это было неожиданным открытием. Люди всегда казались ему скучными. Он изучал историю человечества и создал себе схему отношения к нему. К тому же, кроме узкого круга своих товарищей, он никого не знал. Все эти схемы были забыты, когда Коля столкнулся с людьми. Особенно интересным оказалось знакомство с человеком, который жил в Заполярье пятнадцатый год. Этому старому человеку с детства полюбилась идея: в крае коротких весен насадить цветущие, плодоносные сады, засеять поля пшеницей, развести огороды, луга. Он сажал деревья, клубни, высевал пшеницу, скрещивал различные породы культурных растений, выращивал такие, которые не боялись ни дикой стужи, ни летних заморозков, ни длинного северного дня. Он искал многоплодные, быстро растущие, сильные растения. Он осушал болота и вскармливал тощую землю удобрениями, дни и ночи напролет копался на своем участке, спасал посадки от морозов — или от солнца, которое кружилось в июле по небу, не уходя за горизонт. Коля и ученый быстро спелись. Тот и другой были фанатиками своего дела. Впрочем, вскоре старик начал раздражать Колю, — ему стало казаться странным увлечение опытами с картошкой, пшеницей, брюквой, репой. Коля мечтал о пальмах, магнолиях, о сладких сочных фруктах; старик — об огурцах и кисленьких яблоках. И тот и другой хотели победить климат, но старый ученый делал это прежде всего ради людей. Коля — ради своей мечты. Ему претила возня с репой, капустой и луком. После долгих споров, после обидных и резких разговоров Коля сдался; железная логика и опыт прожитых лет победили; Коля понял, что мечта лишь тогда прекрасна, когда она не самоцель; каждое дело лишь тогда велико, когда оно служит человеку. Он решил вернуться к прежней своей идее и поведал ее старику. — Слушайте, — сказал он. — Когда я окончу вуз, я поеду по стране, потом вернусь сюда. Я хочу быть вашим помощником. Я буду вашим разведчиком. Вы ищете лучшее и полезнейшее для этого края среди культурных растений. Я буду искать для вас новых питомцев среди дикорастущих. Вы мне поможете, не правда ли? Ученый пожал руку Коли. — Милый юноша, вам помогут все. То, что вы затеяли, — большое и нужное дело. У нас помогают всем, кто работает на человека. Так Коля нашел истину. И дорогу в жизнь. 8 Его розовое лицо с нежным пушком обветрилось, глаза стали как бы еще шире, словно он однажды удивился чему-то и уже не мог скрыть своего удивления от окружающих. Приехав в город, он два дня бродил по знакомым местам. Вот дерево, под которым он целовал в первый раз Марусю. Вот скамейка, на которой они сидели в весенние вечера. Тогда под ногами хрустели льдинки, была луна, где-то шуршал ручеек, снег таял; вот домик, где она жила, вот школа… здесь собирались «пираты», там играли в лапту… На следующий день Коля встретился со старыми своими приятелями: Лена, Виктор и Джонни пришли к нему. — Понимаете ли, ребята, — рассказывал Коля, сидя с друзьями за чаем, — ведь это прямо как в сказке! У нас там был склад, ну, в том месте, где мы работали. И вдруг я узнаю, что заведующий складом — человек, осужденный на десять лет за грабежи. Нет, вы подумайте! Я его спрашиваю: «А сейчас воровать неохота?» Он и послал меня… Но я не обиделся. Я даже подружился с ним. Он очень любил цветы. Грабитель заведует складом и любит цветы. Правда, странно? Коля продолжал рассказ. Глаза его сверкали, щеки покраснели от возбуждения. Виктор завидовал Коле, Лена слушала его, открыв рот. Джонни чувствовал себя из-за Маруси Марковой не совсем удобно, но не подавал виду. Он солидным баском расспрашивал Колю о мелочах, тот отвечал, увлекаясь и горячась. Он хотел бы рассказать обо всем: о людях, о природе, о всем живом мире, который открылся ему… — А в бога ты и теперь веруешь? — спросил Джонни. Коля вдруг смолк. Он строго и даже, как показалось Лене, печально посмотрел на угрюмого, угреватого Джонни. — Я искал бога на небе! — сказал Коля тихо. — Правильно, — воскликнул Виктор, — а нашел его на земле. — Нет, Витя, пожалуй, это не так, — задумчиво проговорила Лена. — Мне кажется, Коля нашел больше. Он нашел настоящую жизнь. На минуту воцарилось молчание. Коля отошел к окну и побарабанил по стеклу. — Да, — заговорил он потом. — Это ты верно сказала, Лена. Я очень много знал, не зная главного. Виктор, слушая Колю, завидовал ему, но и радовался. Он думал о том, что не одному ему пришлось шагать в пустоте и жить миражами, все равно какими, не он один нащупал начало пути после долгих и мучительных поисков. Он удивился лишь одному: Коля, он сам и многие другие по-новому ощутили жизнь, лишь столкнувшись с людьми совершенно других взглядов, с теми самыми, кого они боялись, чуждались, которых порой ненавидели… Коля, лукаво улыбаясь, пригласил друзей пройти в соседнюю комнату. На столе в углу стоял большой ящик. Коля включил свет, снял крышку, и приятели ахнули от неожиданности. Это был точный макет той местности, где Коля работал на практике. Угрюмые склоны гор, вечный снег, залегающий среди скал, дикий редкий лес, озеро, бурная речка, долина, сжатая голыми вершинами, — все это Коля сделал из папье-маше. — Вот здесь, — сказал он, — вот по этому склону мы решили разбить наш сад, наш первый заполярный ботанический сад. Видите, он будет защищен и от северных ветров, и от сквозняков. В будущем мы мечтаем провести от него аллею к рабочему поселку. — Сколько же лет на это понадобится? — спросила Лена. — Лет восемь-девять. — Как это хорошо! — вырвалось у Виктора. — В этом саду мы думаем делать опыты не только над дикорастущими. Мы будем выращивать цветы, травы, кустарники, крупную северную ягоду. — Даже цветы? — Да, да. В будущем городе мы засадим ими все улицы. Сейчас мы делаем опыты с арбузами. Может быть, выйдет. — А как же пальмы? — улыбнулась Лена. — И пальмы посажу. Вот увидишь! — А знаете, ребятки, — заключил Виктор. — Давайте пообещаем друг другу — если будем живы, встретиться у Коли. Ну, через десять лет. В тридцать седьмом году. — Здорово! — Джонни пришел в ажиотаж. — Пиши клятву, Ленка! — Старый пират, — усмехнулась Лена, — без клятвы — ни-ни! Джонни покраснел, но Виктор обнял его, и Сашка размяк. Впрочем, клятву написали. Ушли от Коли поздно. Джонни оставил Лену и Виктора, пошел домой. 9 — Видишь, Витя, — сказала Лена, — мне тоже очень захотелось делать что-нибудь так же, как Коля. Чтобы думать об этом деле день и ночь. — А когда ты будешь думать обо мне? — пошутил он. Она прижалась к нему. — Ты любишь меня? — шепнула Лена. Виктор молча кивнул головой. — А Женя? — еще тише проговорила она. Они сидели на скамейке на какой-то улице, не зная, как и когда сюда попали. Лена спросила Виктора: — Витя, а как же Лев? — Я не могу пойти и рассказать обо всем. — Витя, я боюсь его! — Ничего, ничего, — успокаивал ее Виктор. — Все пройдет, все забудем, не надо, не бойся. Вот уедем и все забудем. Работать начнем. И найдем свое дело. Правда? Она молча кивнула. 10 С некоторых пор Лев стал часто думать о Лене. С Женей ему стало скучно, Юленька надоедала своей ненасытностью и бесстыдством — теперь она почти каждую ночь приходила к Льву. Лев увидел однажды Лену во сне. Ему запомнились ее тяжелые золотые косы, так резко выделявшиеся на черном бархате жакета. Утром он послал за ней Митю и попросил прийти по срочному и важному делу. — А-а, — широко улыбнулся он, завидя Лену. — Давно не была у меня. Лена холодно поздоровалась со Львом. — Какое у тебя дело ко мне? Мне некогда. — Боже, какие мы все стали занятые! Все спешат, всем некогда, ах, ах! Лена пожала плечами. Губы ее дрогнули. Льву бешено захотелось поцеловать их. Он сдержал себя, подал Лене стул, усадил ее, сел напротив. — Почему ты меня сторонишься? — спросил он покорно. — При встрече еле киваешь, молчишь. Вот сейчас руки не подала. Чем я провинился перед тобой? — Ничем, — ответила Лена. — Просто разные мы люди, Лев, и незачем нам дружить. — Вот как! Лене почудилось страдание в голосе Льва. — Не знал. А я вот соскучился по тебе… — Это все? За этим и звал? — За этим и звал. Поглядеть на тебя захотелось. Идет к тебе этот жакет. Лена порозовела. — Как у вас дела с Витей? — Хорошо. — Завидую Виктору. Его любили и любят хорошие девушки. — Да. Одна из них, между прочим, тебя любит. — О ком это ты? Ах, о Жене! Знаешь, Лена, не пара она мне. Скучно мне с ней. Все печалится, все грустит. Лена поднялась, но Лев удержал ее. — Постой. Я хотел тебя спросить, понимаешь, вот о чем хотел спросить: неужели ты в самом деле любишь Виктора? За что? За рассказы? Или за стихи? Может, за его курносую физиономию? Разве моя хуже? Он рассмеялся. Лена поежилась: она не переносила его смеха. — Ты, говорят, едешь учиться? Хочешь, помогу? В Москве у меня есть люди, понимаешь, свои люди. Можно у них остановиться, жить. — Я еду с Витей. Как-нибудь обойдемся. — Ах, с Витей! Возишься ты с ним… — Мне непонятно… — И мне непонятно, как это ты, цельная, серьезная девушка, любишь такого пустого парня. — Кого же мне любить? — насмешливо спросила Лена. — Уж не тебя ли? — А хоть бы и меня. — Я не хочу тебя оскорблять, Лев. Ты просто смешон. — Лена встала и направилась к выходу. Улыбаясь нехорошей улыбкой, Лев загородил дверь. — А если не пущу? — Как не пустишь? — побледнев, прошептала Лена. — А так и не пущу. Я здесь один. Никого нет. Мастерская закрыта. Понимаешь? Лена положила руку на плечо Льва. — Погляди на меня, Лев. Ну, погляди же! Боже мой, да неужели ты… Какой же ты… Она не договорила, подбородок у нее затрясся, и она выбежала из мастерской, громко хлопнув дверью. Лев рассмеялся. Он смеялся истерическим смехом, стоя лицом к стене. Вечером того же дня, возвращаясь домой, Лев столкнулся около Монастырского сквера с Виктором и Леной и увязался за ними. Всю дорогу он глупо и грубо издевался над Виктором, над Опанасом, над Колей, высмеивал Виктора, его стихи, желание Лены ехать учиться. Казалось, что в сердце Льва скопилось столько злобы, что она душит его, подавляет все остальные чувства. Виктор не отвечал Льву. Он лишь сжимал кулаки. Лена держала его руку в своей и тихонько гладила ее. Она отделывалась от злобных наскоков Льва короткими замечаниями, которые бесили того еще больше. — Вы трусы, вот кто вы! Трусите и бежите отсюда, — говорил Лев. — Отвратительные трусы! Я не знаю, какой черт меня дернул связаться с вами? Стихоплеты! Сопляки! — Лев! — гневно остановила его Лена. — Что Лев? Ну, что? Неправду говорю? Клевещу? Характер у меня добрый. Мог бы сделать и так, чтобы вы не уехали. Здесь бы остались, как привязанные. Понимаете? — Не понимаю! — холодно возразил Виктор. — Не стихи сейчас надо сочинять, идиот, — бросил Лев, когда они подошли к дому Лены. — На кой мне черт стихи твои нужны? — Ну, ладно, прощай. — Лена взяла Виктора под руку. — Прощайте. — Нет, Лена, ты ступай, а я поговорю с ним. Лена, милая, ступай! — повторил Виктор, видя, что Лена не уходит. Лена поняла, что ей надо уйти. Она стала медленно подниматься по лестнице. — Лев, что ты говорил сегодня Лене? — Объяснялся в любви. — Мы однажды уже встречались с тобой на очень опасном перекрестке. Ты не забыл? — Нет. — Очень хорошо. — Какой ты нервный! — Ты что, хочешь опять стать поперек дороги? — Ах, вот что! У вас, значит, есть своя дорога? Милый Витя, покажи ее мне. Может быть, по ней легче идти. — Да, легче. Меня на нее вывел настоящий человек. Настоящий, умный, далеко видящий… — Кто же этот святой благодетель? Кто этот твой новый поводырь! — Нет, ты мне скажи, на что ты надеешься? Где миллионы повстанцев, о которых ты так много болтал? Почему они не остановят вот эти обозы, не помешают открыть депо? Какие уж там миллионы — так, разная рвань. Миллионы начинают заводы строить… — Это все Сторожев! — пробормотал Лев; его задели слова Виктора. — Приехал и поднял все. Но он может и не уехать отсюда. Нервы Виктора были натянуты. Он чувствовал, как поднимаются в нем отвращение и ненависть к этому лобастому человеку. Вот как! Этот подлец говорит гадости Лене? Он что-то затевает против Сергея Ивановича? — Послушай, Лев. Я даю честное слово, и ты знаешь, я его сдержу. Если ты посмеешь еще раз что-нибудь сказать Лене… Если ты посмеешь насолить Сторожеву и я узнаю об этом, мы… Помнишь ту записку? Вот и все, что я хотел сказать тебе. — А если я не боюсь той дурацкой записки? — нагло сказал Лев. — Если я плюю на тебя? Виктор понял, что Лев боится, и это успокоило его. — А если я сам пойду и донесу? — прошептал Лев. — Выдам всех вас, покажу бумаги? — Врешь. Не пойдешь и не донесешь. Если бы ты смог это сделать… Нет, ты не пойдешь! Да и как тебе идти? — Виктор усмехнулся. — Тебя спросят, где ты был те годы… Да мало ли о чем тебя могут спросить. Лев, прислонившись к забору, молчал. — Знаешь, Лев, — после паузы добавил Виктор, — ты бы уехал. Уехал бы туда же, откуда явился. И не показывался бы сюда. Прощай. — Да, — хрипло вырвалось у Льва. — Прощай. — И запомни: я созову ребят, если ты посмеешь что-нибудь сделать… — Посмотрим! — Лев скрылся в темноте. Виктор долго смотрел ему вслед. Затем он медленно поднялся по лестнице. Наверху его ждала Лена. Она все слышала. Лена притянула его к себе, и целовала, и говорила ласковые слова, и была безмерно счастлива, потому что рядом с ней Виктор; другой, настоящий Виктор… Они вошли в квартиру — дома никого не было. Андрей охотился. Васса еще с утра отправилась в слободу прощаться с крестниками. В ту ночь Лена стала женой Виктора. Глава шестая 1 В столь неудачный для Льва Кагардэ день страшный удар, предвестник многих катастроф, обрушился на Богданова. Страна готовилась к Пятнадцатому съезду партии. Готовились к нему и троцкисты, собирали силы, пускали в ход все средства, чтобы доказать наличие «серьезной» оппозиции. Подпольные типографии работали лихорадочно, продукция их перепечатывалась белогвардейскими и буржуазными газетами. Нелегальные собрания в лесах стали делом обыденным. В разгар праздничной демонстрации в Москве и Ленинграде они выступили на улице. Их освистали… В те дни троцкисты еще пытались легально и нелегально делать политику, искали союзников среди недовольных, действовали обманом с простодушными, лестью с честолюбивыми, демагогией с доверчивыми и малоискушенными, расточали посулы… Борьба с ними велась упорно, хладнокровно, с выдержкой. Им была дана полная свобода, их не арестовывали и не запрещали им говорить, их терпели в партии. Трудно было стране в те годы: кулак вредил, была безработица… Но тем не менее страна шла вперед, борясь, преодолевая и уничтожая противоречия. Отмирающее бешено боролось за свое существование, яростно отстаивало свое отжившее дело. В авангарде тех, кто отстаивал это «отжившее», были троцкисты. Их вожаки все еще на что-то надеялись, на кого-то рассчитывали, к чему-то готовились, суетились, торопили своих агентов на периферии, требовали от них активности… После провала «конференции» Богданов решил во что бы то ни стало отыграться на предстоящих районных партийных конференциях и на конференции губернской: в партячейке коммунхоза ему обещали поддержку. К этому времени секретарь ячейки заболел; его заменял Карл Фогт, член бюро. Карл Фогт, солидной внешности человек, приехал в Верхнереченск из Германии с какой-то делегацией, остался в городе, поступил в коммунальный отдел горсовета техником. История приема его в партию была весьма туманна. Кто говорил, что он был членом германской компартии, кто утверждал, что у него были какие-то связи с немецкими социал-демократами. Но достоверно никто ничего не знал. Ему просто верили. Карл Фогт называл себя красным фронтовиком и борцом «за красная Дойчланд», посещал интернациональные вечера, был непременным участником и оратором на всех торжествах и вообще считался «своим человеком» и знатоком партийных дел в Европе. Собрание ячейки, которое должно было избрать делегатов на районную конференцию вновь образованного Строительного района, назначили на восемь часов вечера. К этому же времени Фогт пригласил представителей губкома и райкома. Однако в самый последний момент Фогт перенес собрание на шесть часов. Он послал в райком и губком человека с извещением об этом, но человек по неведомой причине ни до райкома, ни до губкома не дошел и на следующий день был найден в камере милицейского участка, где спал как убитый. Для формы подождав представителей полчаса, Фогт открыл собрание и в течение сорока пяти минут говорил о международном положении, мешая немецкие слова с русскими и безбожно коверкая русские слова. Понять что-либо из его речи было нельзя, да он и не добивался этого. В прениях выступили несколько рабочих. Они заговорили было о неисправностях в коммунальном хозяйстве города, особенно в связи с начавшимся строительством; Фогт оборвал их, заявив, что это «не есть сегодняшний проблем»… Тем не менее когда Фогт подошел к самому главному — к выборам на губернскую партийную конференцию, — начался шум, едва не окончившийся потасовкой. Сыр-бор загорелся из-за Богданова — кандидатура его была предложена Фогтом. Никакие уговоры не действовали, люди, словно проснувшись, кричали, свистели, страсти бушевали вовсю. Фогт, увидев, что Богданов провалился еще до голосования, поспешно снял его кандидатуру, но предложил компромиссное решение: подписать обращение к губернской конференции, просить президиум дать слово Богданову. Это предложение прошло. Делегатами на конференцию избрали Фогта, трех его людей — незаметных и робких. На этом собрание закончилось. Когда представители губкома и райкома пришли в красный уголок, он был пуст. 2 Во всех остальных ячейках Строительного района троцкисты получили лишь несколько мандатов на губернскую партийную конференцию. Ничто не помогло Богданову — ни бесчисленные выступления Фогта, ни литература, которую Богданов пачками получал из Москвы и перепечатывал в своей типографии. Не помогли и «автодесанты» — самая новейшая по тем временам выдумка троцкистов. Друг Богданова, секретарь губисполкома, имел в своем распоряжении машину. Машина эта сослужила немалую пользу Богданову. Узнав, что в какой-нибудь ячейке троцкистов бьют и им нужна «квалифицированная» помощь, Богданов посылал на машине «десант» — Карла Фогта или кого-нибудь из своих ораторов, иногда выезжал сам… 3 В день открытия конференции к редактору «Верхнереченских известий» явились делегаты-троцкисты и потребовали, чтобы в газете было напечатано стихотворение, сочиненное ими: Ночку темную думы спать не дают, Скоро ль сладим со злою кручиной… Редактор прочитал стихи, узнал фамилии их авторов и сообщил, что стихи он использует… в докладе контрольной комиссии. После этого редактор выпроводил перетрусивших посланцев Богданова и позвонил о случившемся Сергею Ивановичу. В кабинете Сторожева сидел Богданов. — Ну, вот сорвалась еще одна твоя затея. Стишки начали сочинять? — Почему ты все валишь на меня? — пожав плечами, хладнокровно заметил Богданов. — По-твоему, выходит, будто я всему делу заводчик. Но ведь, и кроме меня, есть люди, разделяющие наши общие взгляды. — Имеются неопровержимые доказательства и твоей вины. На улицу вышли… Докатились! — За московских и ленинградских товарищей я не ответчик. — А ты их осуждаешь? — Я не привык скоропалительно решать политические вопросы. — Где ты очень активен, а где — вразвалку. Актер ты, брат! Заглянуть бы в твое настоящее нутро. — Оно не хуже твоего. — По всему видно. Мы делом занимаемся, а вы делу мешаете. — Это еще неизвестно, чье дело дельней. Это будущее покажет. — Будущее много покажет, — задумчиво сказал Сергей Иванович. — Вот, читай. — Он передал Богданову газету. — Нет, вот эту. Это «Последние новости», издание господина Милюкова. Как он вас превозносит! Как славословит! Каков ваш успех у кадетов! Богданов отшвырнул газету. — Ты зачем меня звал? — А вот зачем. Получено постановление ЦК партии, и я тебе должен сообщить его: за антиленинские выступления на непартийных собраниях будем вас из партии исключать. Ты весьма к этому склонен. Имей в виду, грехов за тобой много! — Дальше? — Во-вторых, ваши нелегальные собрания будем распускать. — Милицию позовете? — насмешливо спросил Богданов. — Зачем милицию? Членов партии позовем, рабочих. Пока все. Подробности прочитаешь в газете. Прощай. Богданов встал, пошел к двери, обернулся, хотел что-то сказать. — В чем дело? — спросил Сергей Иванович. Богданов медлил. — Послушай, Николай Николаевич, может быть, одумаешься? Может быть, совесть-то еще осталась? Может быть, оценишь все, что делается вокруг и что вами делалось? Может быть, снова станешь членом партии. — Я и есть член партии. Несколько мгновений он задумчиво смотрел на Сергея Ивановича. Потом круто повернулся. — Прощай. — И вышел. — Пошел вниз, — определил Сергей Иванович. — Конченый человек! 4 Фогт, узнав, что стихотворение попало в контрольную комиссию, выругался и тут же выдумал еще один ход. Помня о том, что собрание решило подписать просьбу к президиуму губернской конференции дать слово Богданову, Фогт помчался к Николаю Николаевичу. Часа три потели они над бумагой и сочинили довольно хлесткий документ. — Никаких просьб, — заявил Богданов. — Мы эту штуку другим боком повернем. — По-вер-нем? — переспросил Фогт. — Да, повернем. В документе содержались требования допустить на конференцию не только Богданова, но и его ближайших соратников; прекратить «травлю» и продолжать дискуссию. Все это было написано от имени коммунистов коммунхоза и других ячеек района. — Такой бумага не подпишут! — усмехнулся Фогт. — Дурак, ты что, читать ее собираешься? Нужно сделать так, чтобы люди подписали не читая. — Вы большой умник. Вслед за тем мобилизовав своих единомышленников и, разъяснив технику дела, отправил их собирать подписи. К вечеру, за час до начала конференции, документ был в руках у Фогта. Его подписали человек пятнадцать, кое-кто из них вообще не прочитал документа, остальных кое-как уговорили. 5 Конференция открылась в городском театре вступительным словом Сергея Ивановича. Коммунисты любили его, как любят рабочие каждого сильного, дельного, активного и правдивого человека. Едва Сергей Иванович кончил говорить, встал Фогт и попросил слова к порядку ведения собрания. Сергей Иванович, восстановив в переполненном зале тишину, попросил Фогта выйти на трибуну. Немец подошел к авансцене и зычным голосом прочитал обращение троцкистов. Поднялось что-то невообразимое. Из лож, из партера, с галерки неслись крики, свистки, топанье ног; Фогт тщетно силился перекричать бурю возмущенных голосов. Сергей Иванович, подняв высоко над головой колокольчик, отчаянно звонил. Наконец ему удалось утихомирить людей. Едва Фогт раскрыл рот, снова поднялся неимоверный шум. Сергей Иванович, улыбаясь, смотрел со сцены в ярко освещенный зал театра. Фогт обернулся к нему. Сергей Иванович пожал плечами — ничего, мол, не поделаешь. Когда в театре стало сравнительно тихо, Фогт подошел к Сергею Ивановичу, положил перед ним документ и ушел со сцены. — Я думаю, — сказал спокойно Сергей Иванович, — что мы пустим Богданова на конференцию. Он нам не страшен, никто его не боится, а на слова его ответ найдем. Богданов и трое его приятелей были уже около дверей театра. Они были встречены гробовым молчанием. Сергей Иванович предложил избрать президиум конференции. Снова поднялся Фогт и прочитал список своих людей, в том числе и Богданова. В зале раздался смех. Вы нам не даете говорить! — громко выкрикнул Богданов. — Вы затыкаете нам рты! — А вы нам надоели! — крикнул кто-то с галерки. — Сколько лет с вами возимся! — Надоело до чертиков! — Поперек горла стали! Напрасно звонил в колокольчик Сторожев, напрасно кричал и упрашивал — буря разразилась с новой силой. Богданов, махнув рукой, покинул трибуну. — Что же это такое? — задыхаясь и вытирая пот, спросил он Сергея Ивановича. — Знаешь что, уходи. Уходи подобру-поздорову. Богданов посмотрел на Сергея Ивановича глазами, налитыми ненавистью. Повернулся и пошел, тяжело ступая. Понемногу волнение улеглось. Сергей Иванович хотел было приступить к выборам президиума, но на сцену поднялся Новичок. — Товарищи, — угрюмо сказал он. — Тут читалась бумага. И вроде моя фамилия упоминалась. Прошу прочитать еще раз, я не все расслышал. Сергей Иванович прочитал обращение троцкистов. — Обман! — снова раздался голос Новичка в наступившей тишине. — Товарищи, я этого не подписывал. Мне про другое говорили. Мне болтали — мол, справедливость, людям, мол, надо дать слово… А этого я… Да нет, ей-богу, товарищи, я ввек… Зал загудел. Еще кто-то встал со своего места, тоже отказался от подписи. И еще один. И еще… — Ладно, — сказал Сторожев. — Разберемся. — Предлагаем выставить всех троцкистов отсюда! — крикнули из зала. — Верно! — Их не только отсюда — и из партии давно бы убрать! — Голосую. — Сторожев восстановил порядок. — Кто за то, чтобы очистить конференцию от троцкистов? Сотни рук подняли делегатские мандаты. — Прошу опустить! Кто против? Ну, ясно — те самые, о ком идет речь. — Ну, граждане, — выкидывайтесь, — весело сказал кто-то. — Дышать будет легче! Карл Фогт вышел, не глядя ни на кого. Вслед за ним ушли его единомышленники. Сторожев окинул взглядом людей, наполнивших театр. Перед глазами его мелькали знакомые лица: вот Кузнецов, вон там землекоп с пятого участка. Рядом с ним — Антон Антонович. Слева, погруженный в глубокую задумчивость, Алексей Силыч. В ложе Карнаухов, слесари, монтеры, бетонщики… Сергей Иванович начал говорить. — Нам предстоит много работы. Мы заложили станцию на Свири, Магнитку, Днепрогэс. Скоро заложим с вами вагонный завод и теплоцентраль. И много еще нам предстоит заложить и построить… Тысячи рук получили работу, и недалек тот день, когда мы закроем биржу труда, недалек день, когда вообще не узнать будет нашей страны, нашего города, наших сел, нас самих… Разве мы не едины? Разве не едина и не могуча наша партия? Разве не могущественна наша страна? Кто сильней нашей семьи народов?.. Нет, никто не может остановить нас… Глава седьмая 1 После разговора с Виктором Лев отправился домой. Его душила злоба. Сознание того, что Виктор уличил его в трусости, в том, что он боится какой-то паршивой бумажки, двух глупых фраз, приводило Льва в бешенство. — Я тебе покажу! — шептал Лев, шагая прямо по лужам и разбрызгивая грязь сапогами. — Я тебя проучу! Но как? Ответа Лев не находил. В самом деле, что он мог сделать Виктору? Бесчисленное множество планов мести приходило ему в голову, но все они были нелепы и наивны… Уже около дома ему пришла в голову мысль о Жене. «Виктор до сих пор любит ее, — подумал он. — Такие в своей страсти не скоро охладевают: они глубоко прячут свои вожделения. Пускай Женька опять его окрутит. А там посмотрим, что с ним делать…» Неприятность ждала его и дома: он узнал о провале Богданова и его друзей на партийной конференции. 2 Расстроенный до предела, Богданов придрался из-за какого-то пустяка к Юленьке. Они поссорились. Юленька рассердилась и ушла из дому, заявив, что идет с «хахалем» в кино. Богданов послал ей вслед пару крепких слов, побродил по дому, уснуть не мог и решил выпить. Он выпил одну рюмку и еще одну, опорожнил весь графин, пошел в комнату Льва, разыскал у него пиво, водку и сел за стол. Злость, которую сдерживал Лев, прорвалась при виде Богданова. — Ага, — рассвирепел он, — уже занялся делами? Больше тебе о чем думать? — Садись, — прохрипел Богданов. Лев отодвинул стакан, налитый ему. — Люди не знают, что делать, а он пьет. — Завтра за дело. Сегодня — гуляю. — Завтра ты будешь пьян в стельку. Вот что… Мне это надоело. Больше я не дружу с тобой. Тебе скоро дадут по шапке, как дали из Москвы. Я не хочу наживать из-за тебя неприятности. Делай что хочешь. Богданов внезапно протрезвел. Возможно, он просто ломал комедию; умел притворяться Николай Николаевич и играть любые роли. — Я тебе сказал — завтра. Понимаешь? — Богданов говорил совершенно трезво. — Завтра конец. Что ты делаешь? Рассказывай! — Лучше ты мне расскажи, как вас сегодня высекли… — Это ничего, это бывает! Думаешь, конец? Погоди, они у нас запоют… — Долго ждать приходится. — Тяп-ляп ничего не сделаешь! А все-таки, хотел бы я знать, гражданин Кагардэ, кто ты такой и за коим чертом тебя принесло сюда. — Брось. — Лев сморщился. — Довольно дурака валять. Богданов фыркнул. — Дока ты, ох, дока! Ну, что ты хотел сказать мне? — На днях назначено открытие депо и закладка завода. Демонстрацию устраивают. Семичасовой рабочий день вводят, слышал? — У нас отрицательное отношение к нему. — Наплевать мне, как вы к этому отнесетесь. Ты мне скажи, как относишься к демонстрации ты и твои приятели? — А тебе какое дело? Ты в нашу политику не лезь. Знай сверчок свой шесток. — Партийный секрет? — насмешливо сказал Лев. — Как хочешь… — Ладно, не кипятись. — Так что же вы надумали? Может, скажешь? Богданов отхлебнул пива и с отвращением отодвинул стакан. Похоже было, что совесть на секунду вернулась к нему: так ему вдруг захотелось встать, уйти из комнаты Льва, из этого дома, пойти в контрольную комиссию… Все это продолжалось мгновение. Однако свои планы Льву он не открыл. Троцкисты затеяли устроить контрдемонстрацию: выступить со своими сторонниками самостоятельно. Был выбран дом с балконом на перекрестке, около которого во время демонстраций обычно создаются заторы. — Что-нибудь придумаем, — вскользь заметил Богданов. — У них — демонстрация, мы тоже не будем хлопать ушами. Контрдемонстрацию выдумал Фролов. Это понравилось Богданову. Однако от выступления он отказался, доверив эту честь Фролову же. — Так-так, — ухмыльнулся Лев. — Партийные секреты, значит. Что ж, мне, как беспартийному, расспрашивать о них не совсем ловко. Да и вообще не следовало бы тебе иметь дело с беспартийным, хотя бы и сапожником. Втравил меня в это дело с типографией… Нет, все это не для меня. Богданов ушам не верил. — В общем, мое дело — сторона, — с кислым видом продолжал Лев. — Ничего советовать я тебе не могу. Да и оскорбили бы тебя мои советы. Я — друг. Просто друг. Но если рассуждать отвлеченно, работаешь ты гениально… Конспиратор ты великий! Выпьем за конспирацию. Выпили. Богданов помрачнел. — Ха! Конспирация… Дорого она стоит. А вот этого… — Богданов потер большим пальцем об указательный, — вот этого нет… — Деньги, что ли? Достанем деньги. Богданов резко поднялся со стула. — Ты мне о деньгах не говори! Слышишь? Я твоих денег не возьму. — А я и не предлагаю. — То-то. — Когда надо будет, сам попросишь, гражданин Богданов. — Никогда! Никогда, слышишь! — Николай Николаевич швырнул дверью. «Деньги!» — Лев встал и зашагал по комнате. Очень нужны были деньги. Отнятые у кассира истрачены. Апостол прислал немало, но Кудрявцев и Камнев обходились дорого. И тут Лев вспомнил о мадам Кузнецовой. Об ящичке с драгоценными камнями и монетами царской чеканки. 3 Дня за два до пуска депо Лев заглянул к Камневым. Поговорив во дворе с Николаем Ивановичем, он прошел в комнату Жени. Она обрадовалась, прильнула к нему. Лев сел в кресло, скучающим взглядом окинул комнату: стол, покрытый алой бархатной скатертью, бамбуковая этажерка, несколько кресел, диван. На стене, перед кроватью Жени, в дубовой овальной раме висела фотография Льва… Все это он видел сотни раз. Окно и стеклянная дверь комнаты выходили на балкон. На стеклах застыли капли дождя. Кутаясь в теплый платок, на постели полулежала Женя. — Лева! Присядь ко мне и скажи: почему ты такой грустный? Ну, иди сюда! Лев, казалось, не слышал ее. — Я соскучилась по тебе. Ты слышишь меня? Он качнул головой. — Что тебе надо? — Женя вскочила и, стоя на коленях, притянула его к себе. — Что? Я знаю, я слышала — ты к Лене подбираешься. Лучше и не думай о ней. Забудь о ней, слышишь? Или я всем расскажу, кто ты… Молчишь? Я знаю — тебе только и надо мучить людей. Она зарыла лицо в подушки, ее плечи вздрагивали. — Ну, полно! — Лев погладил ее короткие волосы. — Нервная ты какая стала, Женька. Все вы с ума посходили. — Ты довел! — Женя откинулась к стене. — Я не знаю тебя. Честное слово, ты меняешься на глазах. Какая шкура у тебя настоящая? Говорил ты когда-нибудь правду? Был у тебя когда-нибудь друг? — Брось! Ты больна. Тебя лечить нужно. Что ты привязываешься ко мне? Чего тебе надо? — Мне теплоты хочется от тебя, искренности. Я перестаю верить тебе, Лев. — Слушай, глупая, я же люблю тебя. Не следовало бы, а люблю. Вообще-то говоря, любовь — не попутчик мне. Ты верно сказала: я злобой живу. Да, завидую вашим кротам. Опанасу завидую. Завидую, а ведь он кастрат, слизняк, какой же он к черту боец? Я знаю, готов пари держать, что Опанас мечтает завести свою аптеку. И заведет. И будет толочь разную дрянь и обдумывать свои идеи, такие же дрянные, как его порошки. Философ из аптеки!.. — Тебе не надоело глумиться над людьми? Какое ты имеешь право издеваться над ними? Кто ты такой? — Женя брезгливо посмотрела на Льва. — Зачем ты пришел к нам? — Вы мне были нужны. Не все, кое-кто из вас. — Кто же? — Ну, ты, Андрей, Джонни. — Тебе нужны? — Идеям моим, целям. — Идеям, целям! Слова-то какие? Какая заносчивость-то! Боже мой! А вот мы и не пошли за тобой! Отказались. Кто ты? Даже я не знаю тебя! А ведь я ближе всех к тебе! — Женя печально покачала головой. — Нет, я не знаю тебя. — Не знаешь? Хочешь, я расскажу о своей жизни? — Ты опять хочешь мучить меня? — Губы Жени дрогнули. — Да нет. Я хочу скинуть с себя все мои тридцать три шкуры. — Лев ерошил волосы, глаза его замерли на одной точке. — О чем ты задумался? — спросила наконец Женя. — Ну, рассказывай. — Ах, да, рассказывать? О чем рассказывать? Ах, о шкурах? Нет, Женя, знаешь, подождем. После. — Нужны еще? — Не то, не то… Женя хрустнула пальцами. Лев вздрогнул. Она потянулась к нему, положила голову к нему на грудь. — Лева! Оставь мне ребенка. Милый, оставь! Румяная от смущения, она откинулась от него. Ее глаза смотрели ласково и просительно. Лев не слушал ее. — Лева, как это должно быть хорошо! Это же лучшее, что есть у нас, — маленькая жизнь, которую надо растить. Я буду жить им. Лева, ты слушаешь меня? Лев встал, подошел к окну и приложил лоб к стеклу. Потом обернулся и насмешливо спросил: — Крепко ты любишь меня? Она, увлеченная своими думами, не услышала насмешки в его голосе и кивнула. — Знаю, что любишь, — издеваясь, сказал Лев. — И за что любишь, знаю. Хочешь, скажу? Ты полчаса тому назад прогнать меня собиралась! Да ведь не прогонишь. Ты ведь и любишь-то меня за то, что я не похож на ваших хлюпиков. Ты бы рот разинула, если бы я выложил все, что держу в голове. Он вдруг замолчал, сел в кресло и застонал: — Как давят эти мысли, эти шкуры! Понимаешь, Женя, тяжело! — Он схватил ее за руку. — Почему я не бухгалтер? Почему я не аптекарь вроде Опанаса? Ты знаешь, — порывисто заговорил Лев; он как будто спешил все сказать ей, — мне иной раз хочется уйти к черту, к дьяволу, куда-нибудь в лес, хочется, как андреевскому Савве, сесть голому на голую землю, на лысую гору и оттуда плевать на людей. И ты такая же, как все! Ребенка тебе нужно. У-у, чертово племя! Ты наседка. Тебе бы только высидеть птенца, видеть, как он копошится, пищит, мочится, — и больше ничего тебе не надо. Нет, погоди, ты еще мне нужна, ты еще мне нужна! — крикнул он. — И если хочешь ребенка, сватай другого. Хочешь, я тебе Виктора приспособлю? Юноша здоровый, стихи пишет, романы сочиняет! Пролетарские, что ни на есть современные… Ну, хочешь, что ли? Какой я отец? Дегенерат, как ты определила, ногами вперед родился. А ну вас… Побледневшая Женя со слезами на щеках слушала несвязную, полубредовую речь. — Уходи! — сквозь слезы процедила она. — Уходи! Подлец! — Ты говоришь, у меня не было друга. Был друг — Виктор, закадычный друг. Мы с ним одним одеялом накрывались, на одной подушке спали, и мысли у нас были одинаковые. А потом он одну мою шкуру снял, увидел под ней что-то и вот теперь плюет мне в глаза, щенок. Слышишь, он мешает мне, этот индюк. Он плюет мне в лицо! А ведь я его любил… Мне его надо проучить. Хочешь, сделку с тобой заключим, а? — Виктора я тебе не дам. И Лены не дам. Теперь я поняла, почему ты к ней подбираешься. Я сначала ревновала, а теперь я знаю… Не дам их! Слышишь? — А-а, черт… Лев поднялся, взял фуражку. — Не хочешь, не надо. Прощай! Женя загородила дверь, прижалась к Льву и тихо заплакала. — Не уходи, — шептала она, — не надо, не сердись… поцелуй меня. Ну, иди, сядь! Она снова увела его к столу, села к нему на колени, стала шептать на ухо ласковые слова, целовать глаза и лоб. — Расскажи мне что-нибудь! Лев молчал. — А знаешь, — сказал он после долгой паузы, — ведь я давно хочу поговорить с тобой. Понимаешь, совершенно необходимо, чтобы Виктор… Ну, одним словом, он мне мешает. — Не понимаю. — Не спорь. Мне надо его проучить, иначе все пойдет к черту, весь план. — Какой план? — Насчет плана рано еще; я скажу, я не скрою от тебя ничего, но сейчас не расспрашивай. Не расспрашивай, а помоги мне. — Чем же? — спросила Женя. — Я жду. — Виктор, видишь ли, недавно сказал, что ты очень нравишься ему. Так вот мне и надо… — Лев нагнулся к ней. — Мне нужно, чтобы он влюбился в тебя. Как следует влюбился. — Нет. Витя любит Лену. У них все хорошо. Это замечательная пара. — А-а, ты все о своем. Ограниченный ты человек, Евгения, не знал я этого. Впрочем, погоди, ну и влюбится — эка беда! Но мне надо расстроить это тихое его счастье. Оно ему силу дает, уверенность, вот именно, уверенность. А мне нужно, чтобы он сейчас был не в себе, чтобы ему не до меня было, чтобы он нервничал, понимаешь? У нервных легче выигрывать… — Нет. Я не хочу. — Может, устроим обмен? — Опять сделку? — насторожилась Женя. — Ты сейчас насчет ребенка сказала. Хорошо. Может, я его тоже хочу, а? Может, хочу, но не верю тебе. Ведь и ты не веришь мне, не хочешь помочь мне. Почему я должен верить и помогать тебе? Женя молчала. За окном шуршал дождь и шумели деревья. — Так вот я и говорю, ты слышишь? Надо отвлечь Виктора. Ну, что тебе стоит? Я ведь верю тебе, ты хочешь мне помочь. Нет, нет, не бойся, я ему не сделаю ничего дурного. Не сделаю, слышишь? Но это нужно. Тогда, понимаешь, тогда я приду к тебе, тогда я возьму тебя к себе и скажу… — Он поцеловал ее. — Что же ты молчишь? Женя хотела что-то сказать, тут постучали в дверь. — Кто? — Это я, Евгения Николаевна, Сергей Сергеевич. — Сию минуту. — Женя поправила волосы, подушки, покрывала… — Входите. Дверь приоткрылась. Появился Зеленецкий. — Простите столь позднее вторжение, — произнес он необыкновенно ласковым и почтительным голосом. — Я сидел с Николаем Ивановичем, узнал, что здесь Лев Никитич, и решил… Чрезвычайные обстоятельства. — Вы чем-то расстроены, Сергей Сергеевич? — без особенного интереса спросила Женя. — Помилуйте, — возмущенно сказал вдруг Зеленецкий. — Я не понимаю, что здесь происходит. Я не могу работать. Грохот, треск, вопли! Это Верхнереченск? Тут пилят, там стучат, здесь лязгает железо… Усевшись в кресло, Зеленецкий рассказал о последнем своем разговоре с редактором. По совету Льва Сергей Сергеевич сделал попытку вернуться в редакцию. — «Я, говорит, вас печатать не буду», — обращаясь к Жене, говорил Зеленецкий: — Я его спрашиваю: «Предпочитаете мальчишек?» А он мне в ответ: «Да-с, мальчишек. Не такие, говорит, специалисты, как вы, но пишут по-русски». Понимаете, по-русски! «Простите, говорю, а на каком же языке пишу я?» Знаете, что он мне ответил? Он мне сказал, что я пишу на чужом языке! А? Как вам это нравится? На чужом, хо-хо! — Он не дурак, — холодно заметил Лев. — Я давно советовал вам быть осторожнее. — Уезжаю в Москву. — Зеленецкий строил разговор так, как будто в комнате была только Женя. — Надеюсь, уж там не посмеют стучать и лязгать. Москва! Боже мой! Тихие переулки! Арбат! Уж в Москве-то им не удастся нарушить покой веков. — И скоро уезжаете? — спросила Женя. — На днях. Помните, Женя, я обещал вам разузнать о семье Хованей? Так вот узнал. Все узнал. — Это вы обещали мне, — снова дал знать о себе Лев. — Но теперь это мне ни к чему. — Ах, вот как? Впрочем, как угодно! Но установлено точно: Ховань — Рюриковичи. Совершенно определенно. — Позвольте, вы же недавно утверждали обратное. — Ошибся. Признаюсь, что делать, — человек есмь. Нет, нет, на этот раз окончательно — Рюрикович. Но вы знаете, это-то меня и угнетает. Этот Рюрикович поразил меня. Я просто не ожидал. Я его учитель, можно сказать, наставник — и вдруг… — Что такое? — встревожилась Женя. — Представьте, совершенно необъяснимый случай. Знаете, даже неловко говорить. Косвенно задет и я… На днях приходит ко мне. Сумрачный. Строгий. Я, конечно, радуюсь: любил, признаюсь, любил, воспитывал. Утешаю, вливаю бодрость, он, знаете, усмехается. Я думаю, что-то не так, не повезло, вероятно, со стихами. Э-э, стихи его, надо сказать, э-э… Стихи не блещут, я говорил всегда. Рассказы, да, рассказы, все-таки… Я ведь строг, очень строг. Но стихи, гм… дрянненькие стишки… Хорошо… Перевожу разговор на другую тему, показываю свою книгу, читаю отрывки. И представьте! «Сергей Сергеевич, — сказал он, — мои стихи были чушь и дрянь. Ваша книга, если она вся такая, — вредная гадость и бред. Лучше бы вам ее выкинуть в яму». Нет, вы что-нибудь понимаете? — Зеленецкий снова обращался к Жене. Лев хихикал. — И это ученики! Это мой ученик! — грустно восклицал Сергей Сергеевич. — Таков его печальный конец! — Ваш будет еще печальнее, — сказал Лев, мстя Зеленецкому за явное игнорирование его присутствия. — Скверно вы кончите, господин эсер. Зеленецкий пропустил эту реплику мимо ушей. Посидев еще несколько минут, он стал прощаться. Было около двенадцати. У Камневых Лев оставаться не хотел — выдумал какое-то спешное дело и ушел сразу после Зеленецкого. Женя, оставшись одна, долго и горько плакала. И уснула с мыслью: она не поступится ни своей совестью, ни ребенком, — хотя бы это грозило разрывом со Львом. 4 Антон Антонович Богатов зашел в мастерскую к Льву. Лев только что вернулся из губплана — он решил уйти с работы и передать проблему «каучуконосов» своему помощнику. В губплане его уговаривали остаться, начальству Лев нравился; нравился его ум, резкие выступления против «оппортунистов», смелые проекты. Но Лев сослался на болезнь, показал удостоверение врача и распрощался со службой. В удостоверении, которое ему было выдано, начальство написало много хвалебных слов по поводу талантов Льва. Когда Антон Антонович вошел в мастерскую, Лев, посмеиваясь, читал эту бумажку. Еще в дверях Антон Антонович начал, по обыкновению, с ругани. — Это что же такое, туды-т твою душу? Пять лет галоши носились как миленькие, а тут на тебе — расползлись! Да ведь это же обман нашего брата! Это почему же делают такое дерьмо, прости господи! У меня до революции галоши по десяти лет носились и ничего им не делалось. А тут пять годов! Ты скажи, почему? Лев взял галоши, покачал головой. — Нельзя чинить. Такая уж резина. Антон Антонович снова начал костить на чем свет стоит «обманщиков рабочего класса». Лев повертел в руках галоши и заявил Антону Антоновичу, что лишь из уважения к нему он починит эту рванину и сам принесет их, — давно-де не был в гостях у хороших людей. Тут же Лев осмотрел сапоги Антона Антоновича и пообещал сделать к ним резиновые подошвы. — Будешь, старик, на ходу качаться, как на рессорах! — О! — удивился Антон Антонович. — Поди, оберешь? — Со своих драть не полагается. Это вот с нэпманов — почему бы и не драть, раз им разрешают драть с рабочих. Антон Антонович фыркнул, но ничего не сказал. Когда Митя починил галоши, Лев пошел к Богатову. Антон Антонович жил недалеко от завода, в одинокой избушке с подслеповатыми окнами. Семья помещалась в единственной мрачной, полутемной комнате. Половину ее занимала преогромнейшая кровать. На ней спали ребята. Сам он с молчаливой старухой спал на печи, в кухне. Лев застал Антона Антоновича дома. Тот только что пришел с завода, стоял перед тазом, усталый и грязный, умывался и ворчал на жену. Старик требовал, чтобы она лила ему воду на шею. Она лила то много, то мало. Антон Антонович злился, а жена, привыкшая к его ворчанию и крикам, помалкивала. Лев поставил галоши на стул. Антон Антонович от неожиданности вскрикнул: — Ой ли! Мои ли? Или подменил? Я те подменю! Мои пять годов носились, дольше им носки и не требуется! — Твои, твои! — успокоил Лев. — Держи. А ты же вчера говорил, что им десять годов носиться надо? — Мало ли чего я вчера говорил, — сказал Антон Антонович. — Я не помню, что я вчера говорил! А ну, мать, ставь самовар, угостим дорогого гостя пустым чаем да хлебом с солью. Рабочая жисть! Пролетарии всех стран и так и далее! Петька, — крикнул он, — сходи за водкой! С постели встал мрачноватый парнишка лет тринадцати. — Не пойду! — сказал он угрюмо. — Я те, щенок, не пойду! Враз пойдешь. — А вот не пойду. — Видел? — обратился Антон Антонович к Льву. — Растут охломоны! В меня, подлец, я тоже сурьезный был в его годы. А там еще Андрюшка спит, тот помоложе. А еще Васька есть, из Москвы на побывку приехал. А тут еще трое придут разом! Съели меня дочиста! — Н-да, трудно, — сказал Лев. — Семейный ты, тяжко тебе. — А то не тяжко? Говорю, съели! Ты чего стоишь? — крикнул Антон Антонович сыну. — Я кому сказал — за водкой. — Не пойду! — пробасил Петька. — Ах, ты! Где у меня ремень? — Я те трону! Я Ваську разбужу, он те тронет!.. — Ишь какие растут! — засмеялся Антон Антонович. — Вот так власть: сын на отца орет. А в общем, у меня сын смирный, у меня сын работящий, в меня сын! — Антон Антонович подкрутил усы. — Ну, я сам за водкой сбегаю, раз сын услужить не хочет. — Я схожу, — сказала жена. Антон Антонович полез было в карман, но Лев опередил его и достал деньги. — Нет, нет, Антон Антонович, уж ты меня прости! — Нет, уж ты меня прости! — Я прошу!.. — А, леший с тобой! «Что это он больно добрый? — подумал Антон Антонович. — Что это он мне угождает, сукин сын? Про нэпманов болтал. Лобастый какой! С такими лобастыми только держись!» Заговорили о погоде, о ценах. Через четверть часа вернулась жена. — Нет водки, — сказала она. — Как так — нет? — Вся. Я пойду на Рыночную, — прибавила она. — Может быть, там есть. Старик опять разразился руганью, крыл кого-то за то, что нет водки, когда рабочему человеку охота выпить, что галоши носятся только пять лет, что заработки плохие, что квартира темная, а дерут за нее невесть сколько. На кровати с подушки приподнялась голова. — Отец, а отец! — Ну! — Замолчи. Глупости порешь! Старик мгновенно замолк. — Видал, какие пошли? — прошептал он Льву. — Все в меня! Рабочая кость, право слово, рабочая. Каждым подавишься. — Вот черт старый, развезло его! — сказали с кровати. — Они с Семеном Новичком пили, я видел, — добавил другой голос. Только сейчас Лев заметил, что Антон Антонович не совсем трезв. — Он видел, а? Скажи пожалуйста, углядел! На ваши я деньги пью или на свои? А? — возопил Антон Антонович. — Я вас холил, я вас в люди вывел, а вы же на меня же!.. — Ежели ты будешь орать, я нынче же уеду, — сказали на кровати. — Ей-богу, уеду! — Ну, ну, ишь ты какой сердитый! Стало быть, так, — обратился Антон Антонович к Льву. — Я его три года не видел. Ну, момент подошел, я и выпил! На радостях, скажи ты! Меня и разобрало! Па-а-теха! Вернулась жена Антона Антоновича с водкой. На столе появились самовар, хлеб, селедка, обломанные вилки. — Я ее в жисть не люблю, водку-то, лопать! — рассказывал Антон Антонович. — Это я на радостях. Святая икона! Опять же депу пускают, и друг мой Сенька Новичок, такая у него фамилия, — работать пойдет. Вот и выпили. — Он, верно, непьющий у меня, — гордо сказала жена. — Кричать только любит. Мы к этому привыкли, а чужим — смехота. — Плохо живет пролетариат! — Лев покачал головой. — Хуже нельзя. Жмут кругом! — Недовольны? — Страсть! Ишь ты что выдумали! Водки нет! — Другие лучше тебя живут? — Всяко! — буркнул Антон Антонович. — Слышь-ка, — сказал Лев, — троцкисты-то разгулялись! За вас, за рабочих стоят. Говорят, мужичка бы поприжать. А то мужичок, мол, больно много власти над рабочим классом забрал. Или брешут? — Брешут! — ответил Антон Антонович, громко хлебая чай. — Ясно, брешут, — сказали с кровати. — Я слыхал, троцкисты против семичасового рабочего дня. — Н-но? — удивился Антон Антонович, словно это было новостью для него. — Против? Ах, ты!.. Потом, словно вспомнив о чем-то, он начал ругать мастера, который мешает ударной бригаде, не дает спецодежды и кипяченой воды. — А вы бы его в тачку! — Лев добродушно рассмеялся. — Погоди! Чего это ты плетешь? Чтой-то у тебя слова какие-то такие… — Какие слова? Я по простоте. — Постой, постой! Да ты… ах ты, растак твою так! — Антон Антонович поднялся, потом опять сел, вытер со лба пот, расстегнул ворот. — Ну, и дурак ты! Да кто у нас мастером-то, ты знаешь? Ванюшка Назаров. Я ему в пятом году патроны на баррикаду носил. Он уже в те поры в партии состоял. Это, брат, свой до костей парень. Дверь открылась, и на пороге появился толстый, улыбающийся во весь рот человек. — А, именинник! — закричал Антон Антонович. — Сеня! Дружок! Вот он — Новичок, такая у него фамилия. Пьяный? — Не-ет, протрезвел! Не век же! — А вот будешь опять пьяный! — Антон Антонович потряс перед носом Семена бутылкой. — Не хочу. — Семен отстранил его. — Ну тебя к бесу! У меня и то сердце шмыгает, как мышь в мышеловке. — С собрания? — Угу! — сказал Новичок и раскрыл табакерку. — Дай нюхну! Друзья нюхнули и долго раскатисто чихали, вытирая слезы, снова чихали, что-то силились сказать друг-другу и не могли. — Расчихались! — заметили с кровати. Чиханье прекратилось. — Ну что, объявили? — Так и так, депо, дескать, открываем. А рядом закладывают завод. Сергей Иванович у нас был, все объяснил. — У него брат, — заметил Лев, — в Польше скрывается. Антон Антонович и Семен угрюмо посмотрели на Льва. На кровати завозились, к столу подошел молодой паренек в толстовке. — А вы кто такой будете? — спросил он Льва. — Сапожник! — Чудной сапожник! — вставил Новичок. — Все про власть плетет, в тачку мастера, дескать! — Антон Антонович пожал плечами. — Шли бы вы, пока целы! — предложил парень. — И не приходите сюда больше. — Это что ж, так ты гостей принимаешь? — обиделся Лев, обращаясь к Антону Антоновичу. — Чудной ты гость! Плетешь, а чего — только ты знаешь. — Он думал, тут дураки живут! — заметили с кровати. — Прощайте! — Парень подал Льву фуражку. — За галоши деньги плати! — напомнил Лев. Антон Антонович вынул полтинник и швырнул Льву. Тот вышел. — Слышь, мастер, а как же насчет резинового хода? — крикнул Антон Антонович вслед ему. — Поди ты знаешь куда! — огрызнулся Лев. — Птица! — презрительно бросил Новичок. — Попадется когда-нибудь батька за свой язык! Факт! — сказали с кровати. — Учи меня! — смущенно буркнул Антон Антонович. 5 Никола Опанас сначала вел счет деньгам, занимаемым у Льва. Потом бумажку с записью долга потерял и лишь изредка с тоской вспоминал, что долговая сумма растет. Он сам не знал, куда исчезают деньги. Жалованья не хватало на еду и конфеты, а в последнее время он полюбил картежную игру и выпивку. Почти каждый вечер он шел к заведующему аптекой, там собирались знакомые хозяина дома. Начиналась игра, прислуга шла в лавочку за водкой и закуской… Никола проигрывал. И чем больше проигрывал, тем сильней росло желание выиграть, тем азартней он играл. К аптекарю заходил Фролов — этому всегда везло. Опанас проигрывал ему большие деньги, платить было нечем. А Фролов и не требовал немедленной расплаты. Он просил лишь «черкнуть для памяти записочку». Опанас делал это с великой охотой, надеясь, что Фролов в пьяном виде потеряет «записочки», а там ищи-свищи. Они даже подружились, вместе уходили от аптекаря к женщинам, вместе возвращались под утро домой, часто бывали друг у друга. Иногда Опанас начинал понимать, куда ведет скользкая дорожка, гнал от себя Фролова; тот утешал приятеля, кричал о том, что «идеалы восторжествуют», что «свободному человеку в этом мире есть только один исход — туман алкоголя», а «совесть надо привязать на веревочку». Опанас пил, играл, и брал, и брал без конца деньги взаймы, брал у кого попало, выпрашивал рубли, трешницы, клялся отдать, подписывал какие-то бумажки… Однажды он зашел к Льву. — Лева, прости, но, знаешь, честное слово, совершенно необходимо… — Сколько? — Пятьдесят рублей… Карточный долг, Лева, сам понимаешь… — Не дам денег, пока не отдашь долг. — Лева! — Ты мне должен полторы тысячи рублей… Опанас отшатнулся от Льва и стоял, тупо раскрыв рот. Лев вынул из стола пачку бумаг — это были «записочки», выданные Опанасом Фролову. — Мой друг Толя передал твои долговые обязательства мне. Я оплатил их наличными. Он потерял надежду получить с тебя деньги и доверил это сделать мне. — Сволочь! — Кто? — Анатолий. — Скажи пожалуйста, скотина! Ему деньги давали взаймы, а он еще ругается. — Сколько, ты говоришь, за мной? — Полторы тысячи с чем-то. — Что же мне делать? — Платить. Умел брать, умей и отдавать. Опанас тяжело опустился на стул. — Вообще, про тебя странные слухи ходят, Никола. С бабами путаешься… — Враки. — Какое враки! Бухгалтер Ерофеев — пьяница и болтун. Он в одном месте тебя наизнанку вывернул. Бледный нос Опанаса покраснел. — Слушай, Никола, деньги я подожду. Только говорю по-дружески: уходи ты из городской аптеки, пока тебя оттуда не вытурили. А это будет очень скоро. Опанас молчал. — Такое дело пришьют — живого места от тебя не останется. Меняй службу. Хочешь, помогу? — Помоги. — Иди в аптеку химзавода. Там аптекаря посадили, он шпионом, говорят, оказался. Иди на его место. — Тоже шпионом быть? — смело сказал Опанас. Лев скривил рот в усмешку. — Какой из тебя шпион? Помнишь, что о тебе Одноглазый говорил? Ты ни холоден, ни горяч. О, если бы ты был холоден или горяч! То-то и оно. Просто будешь рассказывать мне кое-что о том, над чем работают химики завода. — Так-так… — Отличное место. Каждые полгода буду рвать твои записочки на пятьсот рублей. Полтора года, и ты чист. — Значит, нанимаешь меня за полторы тысячи? Не дешево ли? — Для тебя — самая высокая ставка. Да брось ты говорить глупости, Никола, черт знает что болтаешь. Выдумал тоже — шпион. Что я, вербовщик? Пошел ты к дьяволу! — Между прочим, Лев, я понимаю сам, что из городской аптеки мне надо уходить. Присматриваться ко мне начали. Что ни день, то придирки, выговоры… Да ведь и есть за что… — Пьешь? Опанас мотнул головой. — Ладно, пойду в аптеку химзавода. А устроишь это ты, так, Лев? — Опанас помолчал, поглядел искоса на Льва и сказал: — Послушай, Лев, а если я пойду сейчас кое-куда и все о тебе расскажу? — И это я предвидел. Уж по одному тому заключаю, что ты не пойдешь. Ты бы не сказал мне об этом, а просто пошел. Кроме того — «записочки» твои не у меня. Они в надежных руках. Случись что-нибудь со мной — «записочки» будут предъявлены тебе. Впрочем, «записочки» — ерунда. Я тебя утоплю, Опанас. Сам. За «Круг», за Одноглазого… И твоих всех щенят утоплю. Всех до одного. Видишь, я — начистоту. Помнишь, я говорил о «веревочке». Веревочкой, мол, всех связать. Вот она, «веревочка»… Поди, разруби ее. А, да ну тебя… — Лев нехорошо выругался. — Тоже идейный! Послушай, все это ересь. Я тебе скажу прямо: нужен ты, мне на заводе, как прошлогодний снег. А все-таки… мало ли что… — Я тебе верю. — Опанас подошел к Льву и подал ему руку. — Что тут скрывать, Лев, я… у тебя… во мне одна мысль — свалить их к черту! — Вот и правильно, вот и сказал! Никола, милый, да ты герой. Я думал — раскис парень, в водке на клочья расползся. За одно это слово вот что делаю! — Лев вынул из кармана какие-то бумажки и порвал их на мелкие клочки. Опанас повеселел. — Но неужели, неужели есть еще надежда? На что? На кого? Неужто может быть по-твоему? Скажи, что делать, куда идти?.. — И вот эти рву. — Лев вынул еще какие-то бумажки, порвал их. — Знай наших, как сказал бы мой дед. Что делать? Научу. Никола, милый, научу, дай время. А сейчас… сейчас нанимайся в аптеку. И жди. Все будет в свое время. Понимаешь, в свое время. Приду и скажу. На деньги. Да бери, бери, дубина. Потом отдашь! Опанас, часто шмыгая носом, тряс руку Льва, что-то порывался сказать. — Ну, иди. Вот и опять мы друзья, вот снова поладили. Уже около двери Лев сдавленным голосом сказал: — Тонуть один, Никола, я не собираюсь. Всех с собой на самое дно. Понятно? Опанас снова тряс руку Льва и лепетал что-то невнятное. Когда он исчез за дверью, Лев прошел на кухню и тщательно вымыл руки. 6 Ко дню официального пуска депо рабочие решили отремонтировать состав пассажирских вагонов. Вагоны были уже готовы и окрашены. Оставалось вывести их из депо к территории будущего вагонного завода: там на следующий день вечером должен был состояться митинг. Утром в день торжества Сергей Иванович и Карнаухов приехали в депо. — Ну, выбирай новый вагон и езжай, — шутливо заметил Сергей Иванович. Он был в превосходном настроении. В Москве одобрили его идею о строительстве деревообделочного комбината. Сторожев только что сообщил эту новость Карнаухову, и тот опечалился: все это будут делать без него. — А может, мне подождать? — Он просительно смотрел на Сергея Ивановича. — В самом деле, а? Ну, через годик поеду, какая разница, а? Сергей Иванович пыхтел трубочкой и не отвечал. Расставаться с Карнауховым было жаль, но… но парню надо учиться, непременно надо. — Нет, милый, нечего отвиливать. Кати в Москву. — И поэт поедет. И жена его. И Ольга. Ольга-то какой молодец, а? Правда, Сергей Иванович? — Хорошая девка! Не дураку ли досталась?.. Ну, ну, я шучу… — А кто этот седой? Вчера к тебе приехал. В форме… — Старый знакомый. Я тебе о нем рассказывал. Ленька. Он у моего брата в батраках ходил, у Петра. А теперь пограничник. В Белоруссии служит. — Ах, тот самый, которого твой брат чуть не убил? — Он самый. Парень спит и видит, как бы братца моего встретить. Да и я бы не прочь его увидеть! В печенках у меня братец сидит. Ленька на побывке был в Двориках. Жену с сыном к себе взял… — Скоро и мы тронем. — Весело вам будет — компания-то какая! — Сергей Иванович вздохнул. — А помнишь, — сказал вдруг Карнаухов, — я тебе об одном учителе говорил. Компанеец его фамилия. — Помню. Что с ним? Прижился на Украине? — Письмо мне прислал. Смеялся я до упаду. Покажу сегодня. В общем, пришелся ко двору. — Прочно? — «Врос в хохлацкую землю» — пишет. Потешный старик! Заметив Семена Новичка, Сергей Иванович окликнул его. — Ну, как дела? — Помаленьку, Сергей Иванович. Здравствуйте! Вот обмоем вагоны, и пожалуйста — принимайте наш подарок Советской стране. — Пойдем посмотрим, как вагоны внутри отделаны. Имей в виду, в одном из них самолично секретарь всего губернского комсомола в Москву поедет… Новичок, Сергей Иванович и Карнаухов вошли в вагон. — Добро! — сказал Сергей Иванович. — Угодили комсомольскому вожаку. — Осторожней, — предупредил их Новичок, — краска еще свежая. 7 Демонстрация должна была начаться после окончания занятий в школах и учреждениях и закончиться митингом на территории будущего завода. Там спешно готовили электрическое освещение, украшали входы еловыми ветками и лозунгами. Ночью губком комсомола предполагал устроить факельное шествие по городу, карнавал и игры на площади. В честь праздника кооперация решила открыть ярмарку. С утра из сел и деревень в город съезжались крестьяне. Около десяти часов утра на рынке началась паника. Причиной паники было объявление, которое дня два тому назад Петрович набрал по заказу Льва. Сделано оно было так: МОБИЛИЗАЦИЯ! ГРАЖДАНЕ! По прочтении сего вы должны как один явиться сегодня 12 ноября 1927 г. на первое представление цирка. Без паники! Спокойно! МОБИЛИЗАЦИЯ! Слово «мобилизация» Петрович набрал большими деревянными, специально для этого случая вырезанными буквами. Приехавшим на ярмарку крестьянам прежде всего бросилось в глаза это тревожное слово. Оно повторялось два раза. Остальных слов, напечатанных мелкими буквами, почти никто не читал. Немедленно, как только слух о «мобилизации» разнесся по ярмарочной площади, сотни подвод загрохотали по булыжнику — мужики бросились домой. Цены на хлеб, муку и мясо поднялись вдвое. Спекулянты встречали крестьян у застав, тянули их к заборам… Мужики за бесценок продавали привезенные продукты. Затем весть о «мобилизации» облетела постройки и учреждения. Сергей Иванович отправил на завод всех работников губкома и райкомов. Паника была скоро ликвидирована. В учреждении, ведавшем выдачей всякого рода разрешений на рекламу, внимательно изучали продукцию Петровича. Сей старичок, служивший Борису Викторовичу Савинкову, и патриарху Тихону, и бог весть кому еще, аккуратно поставил в конце объявления номер гублита и указал какой-то отдаленнейший город. В тот же день Сергей Иванович говорил по телефону с Алексеем Силычем. — Хитрая механика, Силыч, а? И цирк, говоришь, никакой к нам не приезжал? Странно! Чертовски странно! Послушай, Алексей Силыч, нет ли у наших троцкистов своей скоропечатни? Что-то мне показалось, будто эта бумажка и та, ну, платформа набраны одинаковым шрифтом. Тебе тоже? Хорошо. Будь здоров! Вслед за тем он вызвал Богданова и в присутствии председателя контрольной комиссии спросил его, правда ли, что он готовит контрдемонстрацию и свое выступление. — Клевета! — Было страшно смотреть на перекосившееся лицо Богданова. — Донос! Дайте мне этого подлеца, я разобью ему морду! — Значит, выступать не будешь? — Нет. — Честное слово? — Честное слово. — Можешь идти. 8 Как обычно, в четыре часа почтальон принес в мастерскую газеты. Лев принялся сначала за центральные. На второй странице одной из газет была напечатана большая статья Николая Ивановича о топливных ресурсах Верхнереченска. Статья называлась «Оптимизм вприпрыжку». В ней Камнев яростно оспаривал выводы бригады, которая вела разведки торфа, доказывал, что запасы торфа преувеличены во много раз и что теплоцентраль обречена на консервацию через пять-шесть лет. Автор предостерегал от поспешных выводов, настаивал на необходимости повременить с постройкой теплоцентрали, глубже изучить топливные ресурсы и предупреждал, что на это понадобится некоторая затрата времени. — Молодец! — сказал Лев. — Удружил! Просмотрев центральные газеты, он взял «Верхнереченские известия». Вся третья страница была посвящена деятельности учителя Петра Баранова в селе Карачаиха. В статье рассказывалось о том, как Петр Баранов, сын кулака-антоновца, пытался организовать из кулацких сынков контрреволюционную группу. Комсомол в селе, где учительствовал Баранов, работал слабо. Использовав это обстоятельство, учитель сумел привлечь кое-кого из середняцкой молодежи. Группа Баранова превратилась в шайку бандитов… Организатор, то есть Баранов, разоблаченный селькором районной газеты, скрылся. Участники его шайки арестованы и сознались в преступлениях. «Сволочь! — злобно подумал Лев. — Еще обо мне сболтнет, сука! Не сумел спрятать концы в воду! А-а, ч-черт!» Не успел Лев успокоиться, как дверь открылась и в мастерскую, воровато озираясь по сторонам, вошел Николай Иванович и запер за собой дверь. — Неприятность, Лев Никитыч! — Голос его дрожал и срывался. — Боже мой, не знаю, что и делать! Руки трясутся, голова болит. Приехала бригада ЦКК. Сидят над моим балансом. Боюсь, докопаются до всего. Очень опытные люди, и ни одного нашего. Ходил домой за материалом — и вот… к вам… Посоветуйте… Боюсь! — Чего? — резко спросил Лев. — Арестуют. — Арестуют — молчите. Ошибка, неверный расчет — вот и все. Улик нет? — Избави бог. Только баланс. — Выкручивайтесь. Помогу, не забуду. Но обо мне… Вы понимаете? Со дна морского достану! — Да что вы, Лев Никитыч! — Предупреждаю на всякий случай. Держите язык за зубами. Выручу быстро. — Моим помогите, если… — Что за вопрос! Зять я вам или нет? — Лев Никитыч! — Камнев еле говорил, рыдания душили его. — Неужели возьмут? Ведь я… — Надейтесь и мужайтесь. Одно могу сказать: за вами — тысячи. — Спасибо, Лев Никитыч! Господи, неужели? Я побегу. Там ждут. Как снег на голову. — Успокойтесь. Возьмите себя в руки! — зашипел Лев. — Если вас увидят таким — посадят без проволочки. Камнев ушел. «Старая развалина! А-а, еще не все пропало! Еще Богданов есть. Тот покрепче! Веселей, Лев Никитыч!» Лев вышел из мастерской и направился к площади, откуда должны были двинуться демонстранты. 9 В четыре часа на центральной улице Верхнереченска загрохотали барабаны. Это был сигнал к началу праздника. Оркестры рявкнули еще в трех местах, и из учреждений к сборным пунктам потянулись колонны. С вокзального холма спускались в город железнодорожники. По пути к ним присоединились рабочие «Светлотруда». Через час улицы были заполнены демонстрантами, флагами, транспарантами и знаменами. Слышался глухой шум, говор, где-то пели. На солнце блестела медь оркестров. С Рыночной улицы прошел отряд женщин с повязками Красного Креста на рукавах и большими зелеными сумками через плечо. Расчищая путь, проехали конные милиционеры. Раздались аплодисменты, крики. Оркестры заиграли «Интернационал»: из-за поворота показалась колонна вооруженных людей — шел батальон лесорубов. Они шли с винтовками. Пальто, пиджаки были подпоясаны ремнями. Плечистые, бородатые лесорубы громко топали тяжелыми сапогами. Лица их были суровы и даже надменны, все крепко держали винтовки и старались идти в ногу. Когда батальон прошел, снова посыпались шутки, смех. Флейта принялась выводить «Камаринского», две женщины, окруженные плотным кольцом любопытных, плясали, стараясь превзойти друг друга в ловкости и неутомимости. Но вот на площади раздались резкие медные крики, похожие на гоготанье гусей: фанфары возвещали о начале шествия. Начальники колонн засуетились, послышалась команда, на мгновение все затихло, потом грянул оркестр, по улице пронесся окруженный десятком конников начальник милиции, штыки рабочего батальона колыхнулись, поднялись знамена — демонстранты направились к центру города. На трибуне около горсовета Сергей Иванович, председатель губисполкома, Иван Карнаухов, несколько военных и штатских ждали головную колонну. Вдруг где-то поблизости раздался треск, похожий на пулеметную стрельбу. Треск этот усилился, на углу шарахнулись в стороны прохожие, и мимо трибуны промчался отряд призывников-мотоциклистов. Сзади на своем «сборном А» ехал Джонни. Он сдернул с головы кожаный шлем, крутил им, его белесые волосы рвал ветер. Через минуту от мотоциклистов остался убегающий треск и запах горючего. Сергей Иванович улыбнулся и что-то сказал Алексею Силычу, стоявшему рядом с ним. За углом раздался грохот оркестра и строго блеснули штыки рабочего батальона. Все стоявшие на трибуне подтянулись. Сергей Иванович замахал рукой, приветствуя лесорубов. Потом шли рабочие, служащие, комсомольцы, школьники, пионеры. Рокотали барабаны, трубили трубы, над людьми плыли портреты. Их было много — больших и маленьких. Сергей Иванович, серьезный и, казалось, немного сердитый, отдавал демонстрантам честь и слышал, как дружно отвечают сотни и тысячи людей на его приветствия. 10 Начинало темнеть, когда демонстрация подошла к перекрестку на углу Рыночной улицы. Здесь колонны, дрогнув, остановились, потом снова двинулись и снова остановились. Через улицу, перегораживая дорогу, тянулся обоз с бревнами. В то же время из-за поворота вышла какая-то запоздалая колонна. Она врезалась в батальон лесорубов и окончательно закупорила улицу. Музыка оборвалась, поднялся шум. И тут над головами демонстрантов, на балконе углового дома, появились люди. Их было десятка полтора. Впереди стоял Фролов. Он бросил в толпу листовки. Внизу начался шум, послышались негодующие крики; они усилились, когда Фролов начал говорить. Ему удалось восстановить тишину, но уже через две минуты снова поднялся невообразимый шум, и снова перестали быть слышны выкрики Фролова. Около балкона собралась группа рабочих; они достали лестницу. Антон Антонович взобрался по ней и начал сбивать палкой портрет Троцкого. Фролов отбивался от Антона Антоновича кочергой. — Изменники, предатели! — кричали снизу. Фролов бросил кочергу и начал переругиваться с демонстрантами. Внизу заулюлюкали, засвистели, в Фролова полетели комья грязи. От колонны отделилась группа людей; она подошла к двери дома, где засели троцкисты. Дверь оказалась запертой. Под напором дюжих плеч она треснула. В коридоре началась драка. Услышав внизу шум и крики, Фролов бросился к выходу. Он очнулся, когда один из демонстрантов-рабочих схватил его за ворот гимнастерки. Внизу захохотали. Человек, державший Фролова, подвел его к барьеру и помахал рукой. Шум стих. — Чего ты болтал о семичасовом рабочем дне? — громко спросили снизу Фролова. Наступила полнейшая тишина. Трубач дунул было в трубу, но на него зашикали. — А ну, повтори! — закричали снизу. — Повтори, что болтал. А то кричишь — мы, да я, да мы все знаем. Давай! А мы послушаем, что ты знаешь! Фролов вырвался, оправил ворот и громко сказал, что семичасовой рабочий день — обман, ловушка. — Ловушка! А ты четырнадцать часов в день работал? Ну, отвечай! Рабочий снова начал трясти Фролова за шиворот. — Я протестую! — крикнул Фролов. Тут опять поднялся шум. Рабочий размахнулся, чтобы ударить Фролова. Сзади его схватили за руку. Он обернулся, перед ним стоял Сергей Иванович. Сергей Иванович, перегнувшись через перила, крикнул вниз — резко и повелительно. Трубы оркестров заурчали, дирижеры взмахнули руками, колонна лесорубов, дрогнув, двинулась к вокзалу. Вслед за ней потянулись и остальные колонны. Снова зазвучали песни, послышался топот тысяч ног, заколыхались знамена. Сергей Иванович обернулся к Фролову: — Твой вожак дал честное слово, что этой гадости не будет… — Слово дал он, а не мы. — Где Богданов? — Сказал, что дал слово, и не пошел с нами. — Спрятался за твоей спиной? Фролов пожал плечами. — Понимайте, как хотите. — Завтра утром придешь в губком. Сам не придешь — приведут! 11 Лев наблюдал всю эту сцену, стоя на углу Рыночной улицы. Когда Фролов ушел с балкона, Лев направился в мастерскую. Там горел свет. Джонни, усевшись на рабочий стул, чинил камеру. Ему помогал Митя. — А-а, черт бы ее взял! — сокрушенно сказал Джонни, рассматривая дыру. — Почини, Лева. Лев, чтобы успокоиться, натянул фартук, взял наждачную бумагу, расчистил резину вокруг дыры. — Видел комедию? — спросил он. — Ну их к дьяволу! — отмахнулся Джонни. — У нас комедия была почище. — Ну? Что такое? — Сегодня нас, призывников, собрали на пункт. Мы должны были участвовать в демонстрации. Начальник вызвал троих из нас к себе и начал пороть черт знает что! И все почему-то на меня поглядывал. Подлец! Почему на меня — не знаю! Может быть, думал, что я его поддержу? — Ну, и что? — А ничего. Взяли мы милого друга, да в ГПУ. — Кто? — Ребята! И я в том числе. — Своих в ГПУ тащишь? — Что? — Джонни опешил. — Что ты сказал? Каких своих? — А-а! Идиот! Сказать ничего нельзя. Пошутил я! — Хороши шуточки! — Как дела? — помолчав, осведомился Лев. — В армию иду. Сперва мялись, не хотели брать, а потом вдруг… Словно кто приказал! — Вот бы там тройку завести! — как бы вскользь заметил Лев. Джонни промолчал, сделал вид, что не слышал. — Рад? — спросил Лев. — Рад. Да и что тут делать!.. Да! Слышал? Беседка-то рухнула! — Ну! — Помнишь, ливень был? Рядом с беседкой вяз стоял. Взял и подмял ее под себя. Рассыпалась. — Мир праху ее. Как же ты Марусю оставляешь? — Она уезжает в Москву. Учиться будет. — Отобьют ее у тебя. — Не отобьют. Она меня любит больше, чем я ее. — Ну, все. — Прощай, Лев. — А насчет тройки попомни! — Пошел ты! — разозлившись, гаркнул Джонни. «Еще минус один, — констатировал Лев. — Трое за день! Плохой счет, Левушка». Он хотел пойти в заднюю комнату, но дверь мастерской открылась, и перед Львом очутился грязный, вспотевший Петр Баранов. Шатаясь, точно затравленная собака, озираясь вокруг воспаленными глазами, он подошел к Льву и тяжело опустился на стул. — Спрячь! — сказал он. — Гонятся! — Дурак! — прошептал Лев. — Попался? — Да. Батьку тоже взяли. Всех взяли. — Откуда ты? — С поезда. Оглянулся — двое за мной идут. Я дворами, переулками к тебе. Спрячь, Лева, спрячь! Петр еле сидел на стуле. — Балда! Куда же я тебя спрячу? — зашептал Лев. Он выскочил из-за стола и запер дверь на крючок. — Куда я тебя спрячу? Они ведь следом за тобой идут! У-у, сукин сын! Да перестань ты дрожать! — Лев встряхнул Баранова. — Беги сейчас же за реку, в бараки, прячься там! А поймают — молчи! Слышишь? Молчи обо мне. Выручу! Вот крест! — Лев перекрестился. Баранов встал и, тяжело ступая, зашагал к двери. У двери он припал к косяку, силы оставили его. Лев налил ему воды, Петр выпил ее, затем надвинул шапку и открыл дверь. — Молчи! Прошептал Лев. — Не пропадешь! Петр кивнул головой. Лев вышел вслед за ним на улицу и видел, как Баранов исчез в темноте. На углу ярко горел фонарь. Вдали, у вокзала, слышались вздохи оркестра, оттуда ветром доносило песню и неясный шум. Лев захлопнул дверь. — Минус четыре! — сказал он. Тут в мастерской погас свет. — Ага, начинается! — засмеялся Лев. — Ну, посмотрим, что выйдет с пятым… 12 Сергей Иванович, окончив речь, сошел с трибуны и направился к месту, где были приготовлены кирпичи, цемент и инструменты для закладки заводского здания. Он взял кирпич, поднял его над головой и сказал: — Товарищи, кладу первый кирпич в фундамент нашего будущего гиганта. Рабочий, стоявший рядом с Сергеем Ивановичем, помешал цемент, поддел на лопатку и подал Сторожеву. В это время свет на строительной площадке погас. Экскаваторы вдруг стали, приоткрыв в недоумении огромные челюсти… Начался переполох… Люди кинулись к выходам, наткнулись на забор. Послышался треск дерева, его заглушили крики. Тут зажглись факелы, заготовленные на всякий случай комсомольцами. Свет сразу успокоил людей. Заиграл оркестр. Комсомольцы, окружившие трибуну, запели. Потом оркестр смолк и по всей территории прокатились отрывистые четкие слова: — Вни-ма-ние! Ти-ше! Ми-тинг про-дол-жа-е-тся! И все затихло. Сергей Иванович стоял, освещенный факелами, видный всем. Было так тихо, что слышался треск горящей в факелах пакли. Вдруг за деревянным забором, отделявшим территорию стройки от железнодорожной линии, раздался взрыв и, словно из-под земли, вырвалось пламя. — Новый состав горит! — кричал кто-то. — Поджог! — Товарищи, спасай вагоны! — Там цистерны с бензином! Сергей Иванович почувствовал, как огромнейшая сила приподняла его над бурей человеческих воплей. — Товарищи! — закричал он, подняв руку. — Слушайте меня. Замолчать всем! Погибнем, если не опомнитесь! Люди, услышав этот повелительный голос, замолчали. Людское месиво колыхалось из стороны в сторону, колыхание сопровождалось шорохом, похожим на шум прибоя. Дыхание тысяч людей, поднимаясь, окрашивалось пламенем факелов и отсветом близкого пожара. — Немедленно вызвать пожарную команду! — Вызвана! — ответили Сергею Ивановичу! — Мужчины, ломайте забор! Карнаухов — за мной! Женщинам стоять здесь. Факелов не тушить! — Сергей Иванович быстро пошел к выходу. 13 Горел средний вагон в составе, — подарок губкому. Около состава уже работали пожарные. Люди оттаскивали от горящего состава шпалы, разный деревянный сор, бочки. Струи воды, шипя, врезались в пламя; слышался визг железа, отдираемого от дерева, стук топоров. Тяжело дыша, Сергей Иванович бросился к составу цистерн с бензином, только что прибывшему на станцию. — Где паровоз?! — закричал Сторожев. — Иван, беги в депо. Паровоз приволоки хоть на себе! Товарищи, сюда, ко мне! Рабочие подбежали к Сергею Ивановичу. Раздалась его короткая, резкая команда. Каждый занялся делом. Через минуту к цистернам подвели шланги, и пожарные начали окатывать состав водой. Гремели разъединяемые сцепки — рабочие отцепляли цистерны и, наваливаясь на них тяжестью своих тел, толкали подальше от пожара. Кругом летели искры, куски горящего дерева, железо с воем устремлялось вверх и падало, обжигая и раня людей. Сергей Иванович в дымящейся тужурке подставил себя под струю воды, обожженная рука сразу заныла. Сторожев застонал, но тут послышался грохот паровоза, и он, забыв о боли, побежал к головной цистерне. Около нее суетилось множество людей. Вода била по железу, шипела, пенилась. — Прицепляй паровоз! — приказал Сторожев. — Живо! Паровоз звякнул буферами и остановился. Из будки машиниста выскочил Карнаухов. Увидев обожженного Сергея Ивановича, он подскочил к нему. — Здорово обжегся? — Здорово! Паровоз, рявкнув, тронулся с места. Цистерны были спасены. Пожар через несколько минут ликвидировали — сгорело два вагона. Остальные удалось отстоять. Сергей Иванович поговорил о чем-то с Алексеем Силычем, который командовал около состава, и направился на территорию завода. Демонстранты были на месте — никто не ушел, все ждали конца митинга, все знали, что закладка должна состояться. Когда Сергей Иванович взошел на трибуну и снова поднял кирпич, люди запели «Интернационал». Сергей Иванович снял шапку. Трубы оркестров подхватили гимн. Люди пели, освещенные колеблющимся желтоватым светом; лица их были суровы — песня звучала как клятва. Когда все смолкло, Сергей Иванович сказал: — Никто нам не помешает, ничья подлая рука не остановит нашу решимость строить жизнь по Ленину… И ближние ряды демонстрантов услышали чавканье цемента — кирпич был положен на место. Оркестры заиграли туш, загремело «ура». Оно катилось по территории завода, замирало и снова катилось через площадь. 14 На территории завода, когда ее покинули демонстранты, остались Сергей Иванович, председатель городского Совета и еще несколько человек. — И в городе света нет? — спросил Сергей Иванович. — Странно! Товарищи инженеры, что вы об этом скажете? Две машины в одну и ту же секунду выбыли из строя. — Ничего не понимаю, — ответил небритый, мрачный человек в фуражке инженера. — Черт его знает, в чем дело. Нелепая история. Дня на четыре канитель. К группе разговаривающих подошел Антон Антонович. — Товарищ Сторожев, — сказал Антон Антонович, — это на вредительство похоже. — Ну, ну, только не перегибать палку, — сказал Сергей Иванович. — Так вы говорите, — снова обратился он к небритому инженеру, — раньше как через четыре дня ничего нельзя сделать? — Так точно! — по-военному ответил небритый. — Это невозможно! — сказал Сергей Иванович. — Это немыслимо! А если дать на площадку ток с других машин? — Останутся без тока торфоразработки и город. И «Светлотруд» придется остановить. Нет, раньше четырех дней не исправить. — Что он говорит? — спросил Антон Антонович. — Это про какие такие четыре дня? — Вот товарищ утверждает, что машины можно пустить только через четыре дня. Четыре дня депо будет стоять. И на этой территории — кончай работу. — А не много ли? — спросил Антон Антонович. — Что так густо — четыре дня? Инженер насмешливо улыбнулся. — Если вы можете раньше сделать — в добрый час. — И сделаем! — закричал Антон Антонович. — Подумаешь! Семен! — Здесь. — Павел Доронин дома? — Видать, дома. — Крой к нему, пускай соберет свою бригаду. А я со «Светлотруда» своих притащу. Поди-ка ты — четыре дня! — ворчал Антон Антонович. — Желаю удачи! — буркнул инженер. — Я бы попросил вас пойти с этими рабочими на электростанцию, — сказал Сергей Иванович. — Я очень прошу. Тот пожал плечами. — Пожалуйста! Но никаких гарантий… — Конечно. Я вас прошу! Сергей Иванович пожал ему руку. Инженер ушел вместе с Антоном Антоновичем. 15 С вокзального холма Сергей Иванович увидел шествие комсомольцев. Поток факельных огней заливал Коммунистическую улицу. Пламя скакало, переливалось, дрожало, огненная река медленно стекала по склону холма в город, который был погружен во тьму. Сергей Иванович сел в машину, съездил домой, переоделся, забинтовал обожженную руку и поехал на торжественное заседание в городской театр. На площади перед театром собралась огромнейшая толпа. Горели факелы. Люди танцевали, пели. На эстраде, сколоченной кое-как, выступала «Синяя блуза», ей восторженно аплодировали. В углу площади дед-раешник, забравшись на грузовик, потешал людей своей сказкой. Всюду — пиликанье гармошек, металлический стук бубнов, развеселая дробь плясунов. Киномеханики натягивали между телефонными столбами экран, около киноаппарата суетились люди. Картина «Поцелуй Мэри» была уже доставлена на площадь и ждала своего времени. Карнаухов и Оля (она только что приехала из Двориков), увидев Сергея Ивановича, замахали ему руками. Рядом с ними Сторожев увидел Виктора и незнакомую девушку. Виктор подошел вместе с Карнауховым к Сергею Ивановичу. — Познакомьтесь, — сказал он Сторожеву. — Это моя… моя жена — Елена Компанеец. — И покраснел. — Быстро писатели женятся! — пошутил Сергей Иванович и окинул взглядом Лену. Она ему поправилась: серьезная, складная такая. Ничего… — Ну как, Сергей Иванович? — спросил сияющий Карнаухов. — Не скучновато у нас? Сергей Иванович ткнул его пальцем в живот. Карнаухов рассмеялся. — Что же ты отстаешь от беспартийных? — сказал Сергей Иванович: — Обогнал тебя поэт. — Ну уж, ты уж… — Он меня не хочет брать замуж, дядя, — сказала Оля и лукаво посмотрела на Карнаухова. — Говорит — неученая, темная. — Ну, и ты туда же… Теперь смеялись все. — Ну, веселитесь, ребята, а я пойду говорить. Разыщу вас… Часа через три Сергей Иванович приехал на электростанцию. Там небритый инженер метался вокруг испорченных машин, ругался, чего-то требовал, кого-то искал… Сергей Иванович улыбнулся и не стал ему мешать. 16 Когда свет погас, Лев запер мастерскую и прошел в заднюю комнату. Мити не было, он сидел в подвале с Петровичем; тот набирал очередную листовку. Лев прилег на диван и тотчас заснул. Он проснулся от бешеного стука, вскочил, медленно подошел к двери и откинул крючок. В мастерскую ворвался Андрей. — Что за черт! Я думал — ты умер! Тебя зовет Женя. Несчастье у них! Николая Ивановича и директора электростанции арестовали. Я случайно зашел к ним, относил Жене книжку. Мать в обмороке. Женя не знает, что делать, плачет, просит тебя прийти. Скорей! Лев стоял. — Ты что, не слышишь? — закричал вне себя Андрей. — Идем! — Не пойду! Мне там нечего делать. — Как — нечего делать? — Андрей побледнел, глаза его расширились, подбородок задрожал. — Так. Если хочешь — ступай сам. Понятно? — Подлец! — прошептал Андрей. Лицо его покрылось красными пятнами. Он выбежал из мастерской. И тут Лев замер. На противоположной стороне улицы Лев увидел двух освещенных луной военных. Один из них качнул головой в сторону мастерской Льва. И тут же перешли через дорогу. Лев одним прыжком кинулся к двери, запер ее и припал к окну. Военные остановились у мастерской и, как отметил Лев, переговаривались. «За мной! — Лев задохнулся. — Кончено! Найдут типографию, найдут листовки — амба!» Он заметался по мастерской, не зная, что делать, спрятал револьвер в пустую банку из-под клея, снова взял его оттуда, сунул под стол в кучу кожаных лоскутков, обшарил карманы, снова подбежал к окну: военные были у входа в мастерскую. Лев бросился к сигналу, чтобы вызвать из подвала Петровича и Митю, но вспомнил, что энергии нет. Он скрипнул зубами, постоял мгновение, чувствуя, что спина его покрывается липким потом. Подскочил к крану центральной трубы. В дверь постучали. Лев резким рывком открыл кран. Стук повторился. Лев отшатнулся от крана. Сердце билось так сильно, что удары его отдавались в голове. В дверь стучали настойчивей. На лбу Льва появилась испарина. Он медлил. Постучали еще раз. — Кто там? — Свои, свои! Откройте. Лев медленно подошел к столу, нащупал свечку, зажег ее, долго возился с дверным крючком и впустил военных в мастерскую. 17 По вечерам, закрыв на замок мастерскую, Митя спускался в подвал к Петровичу и слушал его сказки. С хозяином Петрович не сошелся — на то у него были серьезные причины. Однажды Лев застал старика в подвале с каким-то мальчиком, которого Петрович привел бог знает откуда. Старик засуетился, залопотал что-то. — Вот что, — грубо сказал ему Лев, — если ты, бестия, Митю тронешь — держись! Старик трепетал перед хозяином и ненавидел его, но страх был сильнее ненависти. В день катастрофы Петрович был почему-то особенно разговорчив. Он стоял у кассы, щелкая буквами; свеча, поставленная высоко над ним, тихо теплилась. Петрович говорил не переставая. Митя слушал его, сидя в углу. — А господь с ним, с Левушкой, — бормотал старик. — Пускай смеется. Слышь, Митя, — старик, подняв очки, посмотрел на Митю, — слышь, что я говорю? — Слышу! — Вот оно и выходит — одному чего-то смешно, а другому от того смеха горько. И все так. Один рождается, а другой с копыт долой. Травка — и та растет себе тихо, мирно, ан рядом с собой другую травку губит. Солнышко-то до нее — хвать, и не достанет. Мир уж так богом устроен. — А зачем же он его так устроил? — Эк ты, какие глупости говоришь! Все на благо. Травка, скажем, сгниет — ан в земле соку больше становится. Глядишь, заместо одной — десяток былинок возрастет. По мне бы, конечно, всем и сока хватило, и света божьего, живи, да не толкайся. Ан нет, бог-то умней меня. Митя дремал под тихую речь старика, потом проснулся, а тот все говорил: …он и говорит мне, Левушка-то: «Ты, говорит, старик, святость проповедуешь и мирное житие. Так?» Так, говорю. «А зачем, говорит, в подвал полез? Зачем слова выпускаешь на свет? От этих же слов, говорит, в народе война и опять же кровища!» Эк, чудак! Я ему и говорю: «Тебе слова эти нравются?» «Да, говорит, нравются». Ну, и слава богу! А не нравились бы, не были бы сердцу милы, ты бы от них в сторонку, бочком от них. Они и не заденут… Свечка, прилепленная к углу наборной кассы, тихо потрескивала, свет от нее падал на лицо старика, на его пальцы, ловко вынимающие из кассы буквы. Митя то следил за его быстрыми движениями, за однообразным пощелкиванием букв, то засыпал, а Петрович все говорил и говорил. — Нет, мой милой. В Писании-то как писано? Всякое дыхание да хвалит господа. Вот оно как написано! — Митя привстал — сквозь сон ему послышалось бульканье воды. Он подбежал к колодцу. Петрович, не обращая на него внимания, выбирал буквы. — Дедка! — в ужасе закричал Митя. — Вода! Руки у старика дрогнули; он перекрестился, взял свечу, подошел к отверстию, которое выходило в колодец, и заглянул вниз. Вода, пущенная в несколько отводов, хлестала вовсю, лилась в колодец, в подвал, в печь. — Лестница где? — дрожа, спросил Митя. — Наверху, отнес давеча! — прошептал, крестясь, старик. Митя присел и завыл. Потом вскочил, забегал вокруг кассы, остановился и снова завыл. — Митенька, Митенька! — кричал старик. — Иди сюда, бросайся в воду! Плыви к выходу через подвал. — А ты? А ты? — Я кому сказал! — В голосе старика Митя уловил злобную настойчивость. — Выдеру, если не пойдешь! Митя, воя, подбежал к отверстию, выходящему в подвал. Старик толкнул деревянный заслон, он упал. Вода покрыла под печи и быстро поднималась. Митя отшатнулся от отверстия, оттуда несло холодом; там была кромешная тьма. Старик пихнул его, Митя, упав в ледяную воду, поплыл по-собачьи, разбивая воду ногами и руками. Намокшая тужурка тянула его вниз, но он, выбиваясь из сил, плыл наугад к выходу, к каменной лестнице. Вода прибывала и прибывала. Митя тыкался в стены, ноги его сводила судорога… 18 — Вы и есть Лев Кагардэ? — Я и есть! На шинелях военных Лев заметил черные нашивки. Артиллеристы… Значит, не за ним. — Это ваша мастерская? — Моя. — Раньше здесь была пекарня. — Правильно. — Вы давно здесь работаете? — Два года. — Не знаете, куда выехал пекарь? — Нет. А зачем он вам? — Да вот этот товарищ ищет отца и никак не найдет. Второй военный, стоявший позади, смутился. — Мне в Москве сказали, что видели здесь отца. Вот я и ищу… — Не знаю. — Очень жаль. — А вы не знаете, где здесь еще пекарни есть? — Не знаю. — Простите за беспокойство. — Ничего! — Разрешите закурить? — Пожалуйста. Военные закурили и вышли. Лев запер за ними дверь и сел на стул, потом вскочил, подбежал к крану и закрыл его. Все время, пока Лев говорил с военными, он думал о подвале, о погибших старике и мальчишке. У него началась головная боль. Он хотел пойти посмотреть, что делается там, в подвале. Но страх обессилил его; он не мог двинуться. Так он сидел, тупо глядя в пространство, все еще ожидая появления Петровича. 19 В тот момент, когда военные выходили из мастерской, Митя терял остатки сил. Он барахтался, уходил с головой под воду, снова всплывал. Когда Митя в последний раз погрузился в воду и чуть не потерял сознание, он нащупал рукой ступеньки. Шатаясь, ничего не помня, он выбрался наверх, открыл дверь в мастерскую и пополз, оставляя на полу лужи. Увидя Льва, закричал: — Лева, Лева! Дедушка там! Лева! — и обхватил посиневшими ручонками сапог Льва. Тот сидел словно окаменевший. — Лева, дедка, дедка там! Вода там! Лев не смотрел на него. Мысли его путались. Митя разжал руки и грохнулся на пол. 20 Старик понял, что он погиб. В оба отверстия хлестала вода, она доходила почти до колен, шатала его. Петрович крикнул: «Помогите!» — но стены заглушили его голос. Он хотел плыть к выходу, но намокшая одежда и тяжелые сапоги потянули его вниз. Он захлебнулся, вынырнул, встал на ноги, снова закричал диким, срывающимся голосом. Ему никто не ответил. Вода била отовсюду, кружилась, шипела, пенилась. И поднималась все выше. Разгребая ее руками, спотыкаясь и бормоча, Петрович добрел кое-как до кассы, пытался взобраться на нее, но срывался. Пальцы немели, ноги сводила судорога. Петрович ничего не помнил от страха. Он верещал: — Помоги-ите! Помоги-и-ите-е! Вода прибывала, он стоял в ней по грудь. Наборная касса, укрепленная на тяжелом постаменте, еще сопротивлялась напору потока. Старик выронил верстатку, вцепился руками в постамент и запел срывающимся голосом, не выговаривая слов и захлебываясь. «Отче наш, — гнусавя, пел он, а вода все прибывала и прибывала, и он уже не чувствовал своего тела… — иже еси на небесах… — Вода поднялась до шеи, закрыла наборный ящик, дед поперхнулся, вместо слов из горла вылетело бульканье, он приподнялся и прошептал: — Да приидет царствие твое…» — и опустился под воду. Вода подобралась к горящему концу фитиля, желтое пламя свечи зашипело и погасло. В подвале воцарилась тьма. 21 В эту же ночь умерла мадам Кузнецова. Смерть ее была неожиданной. Утром Петру Игнатьевичу понадобилось сходить к адвокатше. Он поднялся наверх и постучался. Ему никто не ответил. Он постучал еще раз, потом дернул дверь; она открылась. Петр Игнатьевич удивился: он знал, что мадам обычно запирается на пять замков. Не найдя хозяйки ни на кухне, ни в столовой, Петр Игнатьевич подошел к спальне и снова долго стучался. Ему почудилось что-то нехорошее. Он толкнул дверь и увидел на полу одетую в кружевной халатик мадам. Она лежала около постели. Петр Игнатьевич огляделся кругом — все было на месте, только подушка была сброшена с изголовья на середину кровати. Доктор установил смерть от разрыва сердца, но на всякий случай попросил вызвать из уголовного розыска агента с собакой. Собака нашла след, тявкнула, потащила агента через кухню по лестнице, но, едва сошла во двор — сбилась со следа; ночной дождь смыл его. Глава восьмая 1 Лев отнес Митю в заднюю комнатку, раздел, натер спиртом. Через четверть часа мальчик очнулся. — Вот какие они дела, Митенька! — участливо сказал Лев. — Умер Петрович. Митя лежал молча. Из глаз его струились слезы. — А знаешь, кто приказал его потопить? Дядя твой, Сергей Иванович. Он и тебя велел утопить вместе с ним, а ты вот взял да и выплыл. Боюсь, не придет ли он за тобой нынче ночью. Или милиционера пришлет. — За что он меня? — прошептал Митя. — А бес его знает! На отца твоего злится, а на тебе злобу вымещает. Подлец какой! Митя шевельнулся. — Ну, лежи, лежи. Я тебя шубой укрою, спи. Утро вечера мудренее. Спи. Свет зажегся. Лев засветил фонарь, вышел во двор и принялся за работу. Он завалил бочками, бревнами и ящиками вход в подвал, крепко-накрепко забил колодец досками, навалил кирпичей, земли. В полночь полил дождь. Окончив работу, Лев вернулся в мастерскую, вынул из ящика деньги, сосчитал их, долго писал на клочке бумаги цифры и, подведя итог, выругался. Потом, внезапно приняв какое-то решение, надел дождевик и ушел. Вернулся Лев поздно ночью, повесил мокрый дождевик в коридоре и прошел к Мите. Тот бредил. Он падал в холодную воду, плыл, его тянуло вниз, он захлебывался, тыкался в скользкие стены, кругом была темнота, а из темноты надвигался на него дядя Сергей; за его спиной Митя видел страшного милиционера. Митя кричал, звал на помощь… Лев положил ему на лоб компресс, поправил съехавшую шубу и хотел было сам прилечь рядом, на полу, но услышал стук в дверь. Он вздрогнул: стук был условный. Кто-то четыре раза подряд постучал в окно. Вслед за тем наступила тишина. Лев слышал лишь прерывистое дыхание Мити. Стук повторился. Лев вскочил и бегом бросился в мастерскую. Не зажигая света, он снова прислушался. И опять постучали четыре раза. Лев ухмыльнулся. — Наконец-то! В дверном проеме стоял высокий человек в макинтоше. Он торопливо сказал Льву несколько слов. Лев жестом пригласил его в мастерскую, выглянул на улицу. Дождь хлестал по мостовой, порывистый ветер раскачивал деревья, они глухо шумели. Ни души… Лев вытер платком мокрое лицо и хотел зажечь свет. Гость остановил его. Он стоял около рабочего стола и пытался закурить. Намокшие спички не зажигались. — Вот черт, — сказал он, — насквозь прохватило. — Вы что, пешком? — Да. Две станции не доехал до вашей столицы, черт бы ее побрал. Ну и грязи у вас! — За вами гнались? — Да. Брр, дьявол! Думал, кончено. «Ишь ты, как трясет его, — подумал Лев. — Каждый за жизнь цепляется». А вслух сказал: — Снимите плащ. Чаю хотите? — Нет. Поговорим, сосну часа два и обратно. Вы один? — Один. Там малец лежит, но он болен. — У вас водка есть? — Спирт. — Один черт. Только скорей. Полстакана. Лев нашел бутылку чистого спирта, отлил в стакан, развел водой. Одноглазый гость сбросил макинтош, нащупал стул, сел. Лев подал ему стакан. — Есть хотите? — Нет, не надо. Дымом закусываю. Он единым духом проглотил смесь и затянулся папиросой; огонек осветил жесткие, короткие усы, нос с горбинкой и черную повязку на глазу. Это был тот самый человек, что сманил некогда Льва в Грузию. — Вам привет, — переводя дух, сказал Одноглазый. — От вашего друга, от Петра Ивановича Сторожева. И от Апостола. Спрашивает, не пора ли Петру Ивановичу вернуться на родину. — Думаю, пора. — Ну и отлично. Советую черкнуть Петру Ивановичу пару строк. — Я хочу сам встретить его на границе. Можно рассчитывать и на вашу помощь? — Конечно. Это даже лучше. Сторожев верит вам, как богу. — Одноглазый рассмеялся. — Странный человек. Превосходный служака, но немного помешан. — Да, я знаю. Он без меня никуда не пойдет. Он писал, что без меня провалится. — Странный человек. Скиф. Ну, а у вас как дела? — Плохо. — Черт возьми! — Понимаете, просто не везет. Все расползается. Под ногами жижа. Все к чертовой матери… Одноглазый сидел молча, огонек папиросы то вспыхивал, то гас. Из задней комнаты доносилось бредовое бормотание Мити. Порой он кричал что-то. Гость не обращал внимания ни на Льва, ни на выкрики Мити. — Что мне делать? — Пока основное — зажиточный мужик… А там посмотрим. — Одноглазый задумался и прибавил: — Может быть, и троцкисты. Самое лучшее — переправить сюда вашего друга и начинать работать среди мужиков. — Правильно. Я уже сказал, сам встречу на границе Петра Ивановича. — Превосходно. Пункт и другие подробности сообщил Апостол. — Письмо я сейчас напишу. Вы его отправите обычным путем? — Не беспокойтесь. Это мой тринадцатый рейс. — Да… Знаете, я, пожалуй, письмо писать не стану». — Вы просто дикарь. Вы, может быть, и черной кошки боитесь? — Я вам устрою постель и напишу письмо. Вас разбудить? — Нет, я умею вставать вовремя. В семь меня здесь не должно быть. Лев приготовил гостю постель. Тот лег. Некоторое время вспыхивал огонек его папиросы. Затем гость уснул. Лев прошел в заднюю комнатку, зажег свет и сел за письмо. Вот что он написал: «Дорогой друг. Твой привет получил и с этим же человеком отправляю ответный. Как ты уже знаешь, поручения все выполнил. Не моя вина, что они выполнены не так, как бы хотелось, но что делать. Митя живет у меня. Сейчас он прихворнул, немного простудился. Он останется здесь с хорошими людьми. Теперь мы можем рассчитывать, главным образом, на деревню. Там есть еще силы. Ты знаешь, они запахали твою землю около озера, отдали ее разной рвани — какому-то Козлу и Леньке, которых ты не добил. Ленька служит в пограничной заставе, до сих пор помнит о тебе и мечтает расквитаться. Мы вместе вернемся сюда, дорогой друг; я приду за тобой, жди меня, время настало». Лев кончил писать, расстелил на полу кожаное пальто — он все носил на себе память о Якубовиче — и лег. Через полчаса он заснул, убаюканный шумом ветра и дождя. Его разбудил гость: тот уже встал и оделся. Было темно. Дождь все еще шел. — Вы бы поели на дорогу, — предложил Лев. — Некогда. Если есть еще спирт, дайте. Лев снова налил гостю полстакана спирта, тот проглотил его, словно это была вода, закурил. — Ну, я поехал. — Вы осторожнее — не дай бог… — Обойдется! Мне еще пять городов объехать надо. Попадаться нельзя. — Счастливо. Лев пожал руку Одноглазому, запер за ним дверь, прошел к Мите, лег рядом. Он не мог заснуть, и мысли его были невеселы. Он сделал все, что мог. Оставалось еще одно дело: убрать Сергея Ивановича. 2 Около девяти часов Митя проснулся, заворочался, попросил воды. Лев подошел к нему. Мальчишка лежал с широко открытыми глазами и дрожал. Впрочем, бред прекратился, и Митя связно ответил Льву на вопрос о здоровье. — Ну вот, Митя, приказано мне выгнать тебя на улицу. Сейчас от Сергея Ивановича прискакал милиционер, приказ привез. Если, пишет, не выгонишь — посажу в тюрьму. Митя заплакал. — Злой какой у тебя дядька, ведь это черт знает что! Прямо не знаю, что с тобой делать. Придется тебе, брат, уходить. — Куда? — прошептал Митя. — Это уж не мое дело. Да ведь и в городе он тебя найдет. Не иначе, прикончить тебя хочет. Митя неслышно плакал. Льву на мгновение стало жаль его, но он взял себя в руки. — Видишь ты, какое оно дело. Разорил вас, землю отнял, отца прогнал и до тебя добирается. Митя со стоном привстал и привалился спиной к стене. Лев ушел во двор. Митя сполз с дивана, оделся, обул сапоги, зашел в мастерскую, сунул в карман нож. Он решил: дядю Сергея надо убить. 3 Он бежал, спотыкаясь, падая и поднимаясь. Бредовое состояние снова завладело сознанием Мити. Но одна мысль не терялась среди хаоса других, стремительно бегущих, клубящихся, неясных и страшных — либо уйти от дяди Сергея, либо убить его. На углу Дубовой Митя остановился и задумался, стараясь понять, где он, что с ним, куда он идет. Тут ему показалось, что за деревом стоит дядя Сергей и смотрит на него. Он вынул нож… Теперь вокруг было много, много деревьев, и за каждым стоял дядя Сергей. Он улыбался и манил к себе. Митя снова побежал. Услышав за собой топот ног, обернулся и завизжал — за ним гналась сотня дядей Сергеев. Каждый из них был в шляпе, каждый держал во рту трубку, каждый кричал что-то такое, чего Митя не мог разобрать. Он очнулся, сидя около забора, тяжело дышал, тер лоб и старался припомнить что-то очень важное. Вспомнил: надо найти и убить дядю Сергея. Да, да, скорее убить, а то дядя Сергей пошлет за Митей милиционера, тот плеткой погонит его в тюрьму, где крысы и вода. Вода поднимается все выше, она холодная, она не выпускает его… Снова пришел в себя Митя на скамейке у калитки какого-то дома. Улица была пустынна. С реки потянуло ветром, становилось все холодней, Мите показалось, что это не ветер, что это вода окружает его и никуда ему из воды не выплыть. Он привстал, но темнота заволокла его глаза, снова стала леденеть кровь, ручонки сжимались в кулаки, ноги подгибались. В этот миг он опомнился и с ужасом увидел, что это дом, где живет дядя Сергей. Ноги не держали Митю. Он снова сел на скамейку. Рваная фуражка упала в грязь. — Да ведь это Митя! Петров Митя! — услышал мальчик знакомый голос. Митя открыл глаза. Перед ним стоял дядя Сергей в шляпе, с трубкой во рту. Митя застонал, забился, потом, вспомнив то, самое главное, вынул нож. Не заметив этого жеста, Сергей Иванович взбежал по лестнице наверх и уже у двери крикнул: — Оля, Ксения, скорей, скорей вниз. И вернулся на улицу. Но у калитки никого не было. Митя полз в овраг, кусты царапали его лицо, он падал, но полз, потому что слышал позади топот многих ног и крик: — Митя, Митя! Черная вода мчалась за ним, она настигла его, он упал в бездонную яму. …Около калитки Сергей Иванович нашел Митину рваную фуражку. Он побежал было к оврагу, но вернулся — там была непролазная грязь, — снова стремглав поднялся к себе, дрожащими руками сорвал трубку телефона, яростно крикнул телефонистке номер, вызвал начальника милиции и приказал ему немедленно обыскать овраг. И, усталый, опустился на стул. Жена подошла к нему, поправила прилипшие к потному лбу волосы. — Ты не ошибся? — Нет. Вылитый Петр. Петра я такого же помню, — стоит перед глазами. — Найдут, — убежденно сказала Ксения. — Никуда он не денется. Нашли… 4 В тот же день Богданов давал объяснения губернской контрольной комиссии. Взбешенный неудачами последних дней, Богданов начал с того, что накричал на Сторожева, на Алексея Силыча, на председателя контрольной комиссии, держался смело, если не дерзко. — Значит, считаешь себя кругом правым? — спросил его Алексей Силыч. — Безусловно. Я дал честное слово, что демонстрации не будет. Вышло иначе. Но я — то при чем? Ведь это же факт: на балконе меня не было, речей я не говорил, сидел дома. Да и вообще знать не знал, что готовят Фролов и другие. Они взрослые люди, у них свои расчеты, почему они должны решительно обо всем советоваться со мной? Так в чем же моя вина? — В том, что Фроловых наплодил здесь ты, — сказал Сторожев. — А не вы ли своей политикой диктата? Сторожев пожал плечами. Презрительная улыбка скользнула по губам Алексея Силыча. — Это мы диктаторы? Мы, разговаривающие с тобой, с капитулянтом и заговорщиком, без угроз и оскорблений? — Я вижу оскорбление в том, что вы предъявляете мне такие обвинения, в которых я кругом чист. — Святоша! — вырвалось у Алексея Силыча. Богданов ответил ему взглядом, полным презрения. «Погоди, — прочел в этом взгляде Алексей Силыч, — мы еще посчитаемся с вами!» — Зачем ты лгал, утверждая, будто никакого отношения к демонстрации не имел? Один из твоих приятелей сознался, что накануне ты, Фролов и признавшийся совещались как раз по этому вопросу. Ты же коммунист! — Председатель контрольной комиссии говорил тоном ровным и спокойным. — Он был коммунистом, — заметил кто-то из членов комиссии. — Теперь он троцкист. — Это ж травля! — передернул плечами Богданов. — Зачем вы травите нас? Кто вам донес на меня? Назовите его! — Твой друг Карл Фогт. Тоже коммунистом себя называл. Под твоим крылышком грелся. — Не я принимал его в партию. — Он оказался шпионом. — Ложь! — Он готовил взрыв на химзаводе. — Что-о? — А вот почитай его показания. — Алексей Силыч протянул Богданову лист бумаги. Тот пробежал глазами документ и понял, что надо изменить тон. Всеми видами мимикрии Богданов владел артистически. Он тяжело опустился на стул и уронил голову на руки. — Товарищи, — глухо сказал он, — товарищи, это… я… не знаю, что и говорить. Запутался… Режим… Невыносимо так! — Ах, режим?.. Невыносимо! А вот эти сочинения? Это выносимо? Сергей Иванович бросил на стол пачку листовок, напечатанных Петровичем. Были тут и знаменитая «мобилизация», и «платформа», и прочие сочинения. — Это не мое. Что мое, то мое, а в этом не виноват. До этого не докатился. — Зачем же ты врешь? Все одним шрифтом напечатано. — Ничего не знаю. Никакой типографии у меня нет. Это клевета. — Значит, не скажешь? — Чего вы от меня хотите? — Есть сведения, что ты путаешься с темными, подозрительными людьми, — сказал Алексей Силыч. — Все клевета! Кому-то надо меня опорочить. — Льва Кагардэ знаешь? — Знаю. — Кто он такой? — Сапожник. Мой жилец. — Сапожник? — А черт его знает… — Оставим сапожников, Алексей Силыч. Надеюсь, ты разберешься, кто он — сапожник, печатник или тоже шпион. Неужели ты не понимаешь, — Сергей Иванович обращался к Богданову, — неужели не видишь, куда вы идете, к кому идете, на кого начали работать? — Я не дитя. Я в политике понимаю больше, чем ты. — Положи партийный билет! — сурово сказал председатель контрольной комиссии. В комнате стало тихо. — Товарищи! — Тут тебе товарищей нет. — Я скажу все. — Типография есть? Где типография? Богданов молчал. — Клади билет. Лицо Богданова сделалось красным. — Ну? Богданов вынул партийный билет, бросил его на стол и вышел из комнаты со словами: — Вы вернете его мне. Вернете! 5 Вечером к Льву пришел Зеленецкий, вслед за ним явился Опанас. Лев еще накануне просил его зайти. Опанас сначала хмурился, держался холодно, но Лев был ласков, предупредителен; угощал приятелей пивом, водкой. Опанас скоро растаял. Богданов явился в сопровождении Фролова. Тот смирненько сидел в углу — сегодня он был похож на старую общипанную ворону. — Как в контрольной комиссии? — спросил Лев. — Отобрали партбилет. — Стало быть, исключили? Н-да!.. — Лев налил Богданову водки. Они выпили. — Пойдем поговорим, — сказал тихо Лев. — Серьезное дело. Мы сейчас, — обратился он к гостям. — Что ты думаешь делать? — В комнате Богданова никого не было. — Это не твое дело. — Слушай. Ты ведь пропадешь без партбилета! Богданов молчал. — А если еще письмо написать? Так, мол, и так, в последний раз… — Я не желаю слушать твои советы. Поберегись. Там и о тебе разговор шел. — Мне-то что, я на жизнь всегда заработаю, а вот ты без этой хлебной карточки — нуль. — Слушай, ты этот тон оставь. — Ну, ну, нервный какой! — Знай меру! Подлец! — Хочешь, дам совет? Богданов молчал. — Отравись. — Чего-о? — Отравись, говорю. Напиши письмо: так, дескать, и так, лучше смерть, чем жизнь вне партии. Что, дескать, оклеветан. Мог бы загладить свои ошибки, но не могу жить в атмосфере недоверия. — Дальше? — Подпишись и прими яд. Надо принять как раз столько, чтобы не подохнуть. Понимаешь? Прочтут записку, пожалеют, поверят, ну и вернут эту самую… книжку… Порошочек-то достанешь, это в твоих возможностях. — Обойдусь без этой комедии, и с сегодняшнего дня — никаких разговоров о политике! Хватит. Слишком ты много берешь на себя… сапожник. Лев чертыхнулся. — Ну, идем, нас ждут люди. Эта ночь была такой сумбурной, что вряд ли кто-нибудь из гостей Льва (кроме него самого) помнил на следующий день, что он говорил, кого он целовал, кому клялся в дружбе. Опанас глухо бубнил: — Надежда — вот наша религия. Как говорится — верь, надейся и жди. Все остальное — дыра, пустота. Да! Ты, Лев, можешь смеяться, но я живу надеждой. Ты мне нахамил? Я прощаю тебе. Я знаю, кто ты. Ого-го! Да еще как знаю. Но я верю. Люди поймут. Поймут и пойдут вперед. Фролов, выпивший больше всех, с лицом белым, как бумага, хихикал и все пытался что-то возразить Опанасу, хватал его за пуговицы, лил ему на брюки водку и пиво. Все предметы в комнате были окутаны густым табачным дымом. Лампа горела тускло. Стол, накрытый облитой, запачканной скатертью, был загроможден опрокинутыми бутылками, остатками еды, разбитыми стаканами. — Вы все гниль, вы ничего не знаете! — кричал Фролов. — Катастрофа близка! Но мы, ха-ха, мы знаем, да-да, мы кое-что знаем… А пока — пускай летит все к черту. Мы ни при чем, мы, я повторяю, ни при чем. Не перебивайте меня. А вот когда будет нужно, мы придем. Придем и, черт возьми, покажем! — И тотчас царствие небесное! — захохотал Зеленецкий. — Ну, совершенно, совершенно гениальная идея. Выпьем, товарищ Фролов, за идею. — Не могу. Вы — классовый враг. Вы кто? Вы из какой партии? — Господи, Анатолий Софронович! — Зеленецкий прослезился. — Да я самый верный ваш друг… Боже мой, какое оскорбление. Лева, Левушка, ну скажи ему, — враг я вам, а? Враг? Левка, скажи. — Враг, — неясно пробормотал Фролов. — Э… эсер. — «Эсер»! Чучело! Ворона! Николай Николаевич, верьте, интеллигентный человек всегда поймет другого интеллигентного человека. — И рухнул, свалившись со стула. Опанас дребезжащим голосом, фальшивя и перевирая слова, запел «Во субботу, день ненастный». Песню подхватили, каждый пел, как умел. Лев и Юленька скрылись. Фролов толкнул Богданова в бок и захихикал. Тот хотел было пойти вслед за Юленькой, но Опанас удержал его. Богданов выпил разом стакан водки и через несколько минут уже спал, растянувшись поперек постели Льва. Рядом с ним лежал Фролов, под столом прикорнул Зеленецкий. Не спал лишь Опанас. Он сидел в углу, размахивал руками, бормотал что-то и тянул водку прямо из бутылки. 6 На следующий день Богданов явился в угрозыск сдавать дела. Через несколько минут в его кабинет заглянул заместитель и шепотом сообщил, что завтра в угрозыске начнет работать бригада рабоче-крестьянской инспекции. Секретарь принес газету. На второй странице Богданов увидел крупный заголовок: Бандиты и проходимцы в аппарате уголовного розыска. Дальше читать он не стал, выпроводил секретаря и заместителя, запер дверь, зажег свечу и в течение получаса жег бумаги. Пепел он аккуратно собирал и выбрасывал в форточку. Зазвонил телефон. Говорил Алексеенко, партийный следователь. Он просил Богданова прийти к нему. — Мне тяжело, товарищ Алексеенко! Такие обвинения… Такой тон… Я разбит. Я не знаю, что делать. Кто я теперь? Подлец. Замазан грязью… Окончив разговор, он вернулся домой. Вот, игра окончена, он проиграл, и надо расплачиваться. Чем? Он отдал партбилет. Чем же он может платить? Еще раскаяние? Не поверят. Бежать? Куда? Начинать все сызнова, весь путь? Об этом не может быть и речи. Он не знал черной работы, он не знал цены куску хлеба и потел разве только от пива. Через час надо идти, подниматься по лестнице, войти в кабинет Алексеенко, увидеть натянутую улыбку, улыбнуться натянуто самому и говорить правду, одну правду. Вот он сжег горстку бумаг. Но ведь остались живые люди… А жаль все-таки уходить из такой жизни. Конечно, хорошо было бы, если бы он не путался с этим Львом; конечно, было бы хорошо, если бы он выгнал Льва из своего дома, из своих дел, из своих мыслей, со своей постели… Ему все равно теперь, спасена или не спасена типография, все равно, на чьей кровати будет спать Юленька. Лучше не думать об этом. Но о чем же думать? Вот ему писал «дед», что скоро конец и воссияет победа. Он угадал: конец наступил скорее, чем его ждали. Вожаки просчитались. Они мечтали: за них проголосуют миллионы. Но миллионы забросали их гнилыми яблоками. Это очень конфузно, когда в вожаков летят гнилые яблоки, тухлые яйца и приходится писать одно заявление за другим, открещиваться от своих слов, отказываться от друзей, шельмовать, лгать, изворачиваться. Ну, так что же делать? Работать? Заведовать магазином? Или баней? Ч-черт! А может быть, честно — одна пуля, и весь разговор? И все. Не играть эту комедию с ядом, не писать письма? А жизнь? Жить! Ого! Живем один раз! Стало быть, держись за жизнь! Хватайся, ногти обломай, подлец, но держись! Сунуть револьвер в рот? Нашли дурака! А вдруг «дед» снова будет у власти? Странное имечко придумал «дед» своей группе — «Маня». Это для конспирации. Гм, Маня! Вот так Маня! Маня! Ай да Маня — всем дает! Придумает тоже! И себе хорошие псевдонимы выдумали. Где та бумажка? Ага, вот она… «Не голосуй ни за, ни против. Если нужно — голосуй за. Не выступай против, чтобы не подумали, что ты в оппозиции. Попадешься — отвечай за себя. Не бойся, скоро дадим бой, всех восстановим с прежним стажем». Здорово? Классически! Стало быть, восстановите? Прекрасно! И снова в боковом кармане будет лежать эта книжечка? Хлебная карточка, как зовет ее Лев… Подлец, остроумный, дьявол. Ну, хорошо. Значит, что же делать? Значит — выкручиваться? Попробовать еще раз? Хорошо! Была не была! Только не оттягивай, пожалуйста. Ей-богу, нечего канителиться. А я пока пойду в дыру заведовать ассенизацией. Выкрутимся. Юленька, конечно, сбежит, ну и бес с ней! Мало ли баб на свете? Ассенизационный обоз? Пожалуйста! По крайней мере, свои лошади, и в уборной всегда будет чисто. Нет, он не будет шлепать по грязи, он не пойдет в этот кабинет, чтобы говорить правду! Какие глупости! Говорить правду?.. Как бы не так. Лев-то не дурак! Отравиться? Ха-ха! Что ж, попробуем… Сначала, стало быть, сочиним записочку. «Товарищи, поймите меня. Жить вне партии не могу. Все обвинения, которые вы предъявили мне, — поклеп. Я заблуждался, но больше я ни в чем не виноват. Простите меня, хотя бы мертвого. Н. Богданов». Вот и все. Разжалобятся. Простят! А все-таки интересная жизнь пошла, ей-богу: приключения, отравления, подпольная типография, шпионы… Черт знает что! Глянешь мельком, поверху — тут будто серенькая жизнь, дохлая какая-то. Ковырнешь поглубже — муравейник. Теперь стакан… Вода… Порошок в воду… А если дали полную порцию?.. Не может быть!.. Ну, с богом! Пока!.. Богданов отпер дверь, чтобы его скорее обнаружили, и одним залпом выпил содержимое стакана. 7 Лев решил пройтись: голова болела неотступно. Боль началась еще вечером, в день демонстрации, продолжалась до сих пор, и Лев знал, что дальше будет хуже. Он дошел до угла и тут же повернул обратно. Мимо него по Коммунистической пролетел автомобиль с единственным пассажиром. Лев узнал Сергея Ивановича. «Так! Значит, жив… Значит, Митька — либо не решился прикончить дяденьку, либо сгинул к чертям собачьим!..» Лев возвратился в мастерскую, но сидеть в ней не мог. Ему слышались глухие удары снизу в пол. Ему все казалось, что Петрович стоймя плавает в воде, там, внизу, и бьется головой о своды подвала. Этого не могло быть, своды были очень толстыми. Но Лев слышал удары один за одним, один за одним — старик просился на волю, просил взять его из воды и тьмы. Лев без шапки выбежал на улицу и помчался к Богородице. Он вспомнил, что есть важнейшее дело: Сторожев-то еще жив! Квартирная хозяйка Богородицы, перепуганная видом Льва, сказала, что Богородица ушел два дня назад и где он, хозяйка не знала… Лев пошел домой. В квартире был беспорядок. Лев все понял. Осторожно, чтобы не привлекать внимания Юленьки, Лев на цыпочках пробрался в свою комнату и долго сидел на кровати. Потом вспомнил, что голоден, вынул из шкафчика колбасу, хлеб и, медленно шевеля челюстями, стал есть. Апатия овладела им; вокруг была пустота, необыкновенная тишина. Кончив есть, Лев лег на кровать и забылся. Он не слышал шагов, сдержанного разговора — приходили врачи, работники контрольной комиссии. Когда все ушли, а Богданов, «в последний момент спасенный от смерти», мирно уснул, Юля заглянула к Льву, присела к нему на кровать. — Левушка, что же теперь будет? — А что? — Богданов-то чуть не помер. Чего-то там принял. — Ну да? — Еле отходили! Выздоровеет, здесь его не оставят, ушлют в какую-нибудь дыру. Что ж мне делать? Может, возьмешь меня к себе? — Нет. — Куда ж мне деваться? — Не знаю. Юля заплакала. Слезы ее разжалобили Льва. Он поцеловал Юлю. Как-никак она действительно любила его… — Не плачь, — сказал он ласково. — Я уезжаю, но скоро вернусь. И возьму тебя. — Вчера Сергей Сергеевич мне в любви объяснился, — сквозь слезы прошептала Юленька. — Если бы, говорит, не уважаемый товарищ Богданов, я предложил бы вам свою руку. — Вот и хватай ее! — пошутил Лев и снова поцеловал ее… 8 В тот день Женя несколько раз заходила в мастерскую Льва. Ей хотелось успокоить, приласкать его… Мастерская была закрыта. Женя побежала к Льву домой. Шел снег, тротуары покрыты хлюпающим жидким месивом. Женя едва добралась до Холодной улицы. Дверь в сени была открыта настежь. Женя вошла в переднюю, открыла дверь в комнату Льва и увидела Юлю на коленях у своего мужа… Женя отшатнулась и, найдя в себе достаточно силы, чтобы не упасть, не крикнуть, тихо вышла из дома. Ничего не помня, она побрела по улице. И упала возле какого-то дома… 9 Лежащую на снегу Женю увидели Андрей и Виктор, которые шли к Льву. Они подняли ее и повели к Виктору, на Матросскую улицу, — это было недалеко. У Виктора сидела Лена. Она уложила Женю на диван, Петр Игнатьевич принес коньяк, и Женю заставили глотнуть ложку. Ребята сидели молча вокруг нее. Петр Игнатьевич поминутно появлялся у порога и шепотом осведомлялся о состоянии Жени. Черед полчаса Женя вздохнула, открыла глаза, села и рассказала ребятам все, что произошло с ней в эти дни. Отвращение, стыд душили ее. Она обняла Лену и заплакала. Потом, вспомнив о чем-то, Женя застонала, схватила Андрея за руку. — Пойдем, пойдем, — забормотала она. — Мне надо домой, мать больна, пойдем, проводи меня! — Куда ты пойдешь? — Виктор загородил ей дорогу. — Витя, милый, пусти, родной, хороший! — Женя обняла его и поцеловала. — Прости меня, Витя, за все прости! Пусти, мне надо идти! Она подбежала к вешалке, надела пальто. Андрей накинул шинель и вышел за ней на улицу. Они миновали Матросскую, Холодную и остановились на Советской, около дверей огромного каменного здания. — Куда ты? — Сюда. Я не могу, Андрюша! Я не хочу от него ребенка. — Женя, девочка, что ты? — Андрей обнял и прижал ее к себе. Она зарыдала. — Не могу, не хочу. Нет, нет. Он подлый, он гадина! Я не хочу от него сына. Прости меня, Андрюша, пусти, я пойду. Женя обняла его и поцеловала. — Ничего, ничего, — сказала она, — у нас еще будет сын, будет наш сын, Андрейка. Слышишь? Он целовал ее холодные как лед руки и все не хотел отпускать от себя. — Не держи меня, — сказала сурово Женя. В последний раз он поцеловал мягкую ее ладонь, все еще не решаясь поцеловать в губы. 10 Лев проснулся поздно. По комнатам бродили какие-то старухи. Двое военных тихо разговаривали с Юленькой в комнате рядом. Оттуда доносилось мерное похрапывание — Богданов спал. Лев позавтракал и вышел на улицу. Было морозно, дул ветер, вчерашнее снежное месиво затвердело. Около мастерской он увидел Зеленецкого. Лев улыбнулся, взял его под руку и провел в мастерскую. — Как дела? — шепотом спросил Зеленецкий. — Уезжаю. Обстоятельства. — Прискорбно. И надолго? — Как вам сказать? Мой отъезд — стратегический маневр. Все, что я говорил, в силе. Вы понимаете? Я могу надеяться на вас? — Безусловно. — Такие-то дела. Вернетесь из Москвы — заходите сюда. Тут будет работать портной Иван Рухлов. Если захотите что-нибудь узнать обо мне, зайдите и скажите: «Мне ничего не надо, я зашел просто так», — и он вам расскажет обо мне все, что вам понадобится. Ну, пока. Не горюйте и ждите лучших времен. Мы еще поработаем вместе. Зеленецкий пожал руку Льва и нерешительно шагнул к двери. — Деньги у вас есть, Сергей Сергеевич? — спросил Лев. — Прошу вас. Да полноте вам. Свои люди. У меня их много, девать некуда. Лев сунул в карман Зеленецкому несколько червонцев и закрыл за ним дверь. Через несколько минут в мастерскую пришел Андрей. Он как бы не заметил руки, которую протянул ему Лев. — А, молодой анархист! — закричал Лев. — Кропоткин-Компанейцев. — Мне некогда. — Льву показалось, будто у Андрея каменные скулы, каменные губы, окаменевший взгляд. — Вот что: мы вызываем тебя сегодня к семи часам вечера для объяснений. Встретимся за городом, около развалин свечного завода. Там удобнее. — А если я не пойду? — Тем хуже для тебя. Андрей ушел. «Так. Значит, эти болваны хотят меня судить? Хорошо, я поговорю с ними, поговорю в последний раз!..» Лев вышел из мастерской, возвратился через полчаса вместе с Рухловым и передал ему мастерскую. Когда портной ушел, Лев оторвал от календаря два листочка и вспомнил, что в этот самый день пять лет тому назад он приехал из Пахотного Угла в Верхнереченск к мадам Кузнецовой. Теперь он уезжает, и об его отъезде пожалеют лишь клиенты, которым он чинил калоши. Да, он хорошо чинил калоши, черт возьми, но плохо работал. А сколько было шума, сколько волнений! Даже убить Сергея Ивановича не смог. «Может быть, пойти и самому прихлопнуть его? — думал Лев. — Ну, шалишь, дураков нет. Богородицу выпустить? Он давно просится. А сам Лев не пойдет, Лев не дурак. Шкура у него как-никак одна. Он ловко загнул тогда этой истеричке насчет тридцати трех шкур. Господи, хоть бы одну-то спасти!.. Идеи! Выдумают же словечко, честное слово. Понимаешь, Лев: идеи? Уж кому лучше знать, что такое идея, как не тебе? Вынырнуть из грязи, стать на твердую почву, стать выше всех, иметь хороший кнут и пощелкивать им, постегивать им, с улыбочкой, с усмешечкой, и радоваться, что кнут у тебя, а не у соседа. Вот это идея! Замечательная идея! Самая великая идея!..» 11 В шесть часов Лев проверил, заряжен ли браунинг, и зашагал к развалинам свечного завода, — он еще не терял надежды заговорить зубы Андрею. «Не может быть, — думал он, — чтобы Виктор показал им ту бумажку. Не может быть!» Лев не ошибся. Виктор хотел прочитать записку, когда соберутся все. Он решил, что сам скажет последнее слово и покончит раз навсегда с этим делом. Но обстоятельства сложились так, что все, за исключением Льва и Виктора, опоздали: Андрея задержали в театре, Лена хозяйничала в доме Камневых и не смогла выбраться раньше семи часов. Опанас сначала почему-то решил не идти вообще, но потом передумал и бегом бросился к месту сбора. Было темно, когда Лев подошел к развалинам. Наверху, на холмах, искрились огни города. Вода в Кне казалась черной, тяжелой. Около реки Лев увидел Виктора. — А! Ты пришел все-таки? — сказал Виктор. Он не подал Льву руки. — Не испугался? — Мне… бояться вас? Ха! — брезгливо ответил Лев. — Я не должен был бы говорить с тобой, но не могу удержаться. Я не могу не сказать тебе, что ты мерзавец. — Дальше! — Мерзавец и убийца. Ты затянул в эту тину всех нас… — Не я, а Опанас. Я вас вытягивал из тины. — Ты давно уже собирался предать нас. Та бумага цела, сегодня все узнают, какая подлая у тебя душонка. Ты врал мне перед отъездом. Ты, как Иуда, целовал меня около театра, когда возвратился. Молчи! — в бешенстве закричал Виктор. — Ты — подлец! Ты бросил Женю. Ты обманывал ее. Ты собирался убить Сергея Ивановича. Тебя бы надо самого убить. Ты уедешь отсюда сегодня же. Мы требуем! — А если я плюю на вас? Если я никуда не хочу ехать? — Мы убьем тебя здесь же! — Виктор сказал это с твердостью, которой Лев не знал в нем. Лев испугался. Черт возьми, они, в самом деле, могут прикончить его здесь: их трое, он один. — Мне некогда слушать твои бредни, — надменно сказал он. — Напротив, ты должен помочь мне. — Я? — А кто же еще? Разве Сергеи Ивановичи расстреливали не наших отцов? Нас с тобой слишком прочно связывает эта кровь отцов. — Меня ничто не связывает с тобой! — взревел Виктор. — Ты — негодяй. Зачем ты вспомнил о моем отце? Ты хотел меня на этом поймать? Это тебе не удастся! Я сейчас пойду к Сторожеву и расскажу, кто ты. Я сделаю это. — Стало быть, ты — предатель, Виктор! — свистящим шепотом вырвалось у Льва. — Ты отказываешься от отца? Хорошо. Ты продался этим собакам? Отлично… Прежде, чем Лев успел вынуть револьвер, Виктор ударил его. Лев упал. Падая, он схватил Виктора за полу пиджака и увлек за собой. Они катались по снегу, хрипя, избивая друг друга и бормоча что-то. Наконец Лев подмял под себя Виктора. — Поможешь мне? — Нет, — прохрипел Виктор. — Я донесу на тебя! В руке Льва блеснул револьвер. — Черт возьми, ты давно мешал мне. Получай! Виктор рванулся. Лев, не целясь, нажал собачку. Раздался выстрел. Руки Виктора ослабли и упали на землю. Лев вздрогнул, выронил из рук револьвер, нагнулся, чтобы поднять его, но, услышав чьи-то шаги, ползком бросился к развалинам. Это был Опанас; он бежал на выстрел. Луна вышла из-за облаков и осветила распростертого на снегу Виктора. Опанас, увидев его, истошно заверещал. Из-за развалин выскочил Лев. — Что такое? Кто это его? Опанас припал к груди Виктора. Виктор открыл глаза и прошептал: — Вот что ты наделал, Опанас! — И замолк. — Как же это случилось? — Лев нащупал наконец револьвер. — И револьвер ты уронил! Вы что, поссорились с ним? Опанас не вдруг понял, о чем говорит Лев. Он хотел что-то сказать, но язык прилип к гортани, ноги налились свинцом. Он оглянулся, как бы ища помощи, кругом никого не было. Шурша льдинами, шла по Кне вода — черная и вязкая, как деготь. — Пойдем, пойдем, пока никого нет! — зашептал Лев. — Пойдем, пока они не пришли. Я никому не скажу. Я не выдам. Иди домой. Да ну, вставай! — Лев встряхнул Опанаса и, держа его за руку, побежал прочь от развалин. Лесом они поднялись к городу. Лев незаметно сунул в карман Опанаса револьвер. — Ступай, выспись, — сказал он. — Ничего! Это бывает. Да ну, кому сказано, ступай! Опанас, сгорбившись, еле волоча ноги, побрел к городу. Лев вернулся к развалинам и стал поджидать ребят. Услышав вопль Лены, он выскочил и подбежал к собравшимся. Лена склонилась над Виктором. Андрей фонариком освещал застывшую лужу крови. — В чем дело? — закричал Лев. — Я опоздал? Виктор! Постойте, я видел сейчас Николу. Он бежал отсюда. Я сейчас, я догоню его!.. Андрей навел на Льва фонарик. — Уходи отсюда! — глухо сказал он и сделал шаг к Льву. В его руке зловеще поблескивала вороненая сталь пистолета. Тот мгновенно скрылся в темноте. 12 Рана оказалась не тяжелой. Доктор покачал головой, выслушав рассказ Андрея о том, как Виктор баловался с револьвером и нечаянно выстрелил в себя. Когда доктор ушел, Лена несколько минут сидела рядом с кроватью Виктора. Потом вышла в переднюю, оделась и вернулась в комнату. — Андрей, а Андрей! — окликнула она брата, который сидел в углу и думал о чем-то тяжелом. — Что? — отозвался, вздрогнув, Андрей. — Я пойду. — Куда? — Андрей поглядел на сестру. Губы ее дрожали. — Я сейчас, я скоро вернусь! — Лена выбежала. Через несколько минут она была возле дома Сергея Ивановича, открыла парадную дверь, потом снова закрыла ее и пошла обратно. Дойдя до угла, она остановилась, подумала, бегом бросилась к дому, взбежала по лестнице и, тяжело дыша, надавила кнопку звонка. Дверь ей открыла Ольга. — Леночка! Вам кого? — спросила она. — Мне? — Лена еле стояла на ногах. — Мне Сергея Ивановича. — Пройдите, — сказала Ольга, испуганная ее видом. Лена прошла в столовую и присела на стул. Вошла Оля. — Сергей Иванович приедет не скоро, — сказала она. Лена встала, подошла к двери, взялась за ручку и обернулась к Ольге. — Когда он будет? — Подбородок у нее дрожал, она еле сдерживала рыдания. — Он поздно приезжает. Лена несколько минут стояла молча, хотела что-то сказать, но промолчала и вышла в переднюю. Ольга пошла за ней. Лена присела на край сундука. Дверь открылась, вошла Ксения Григорьевна, увидела плачущую незнакомую девушку, Ольгу, в растерянности стоявшую около нее, быстро сбросила пальто. — О чем вы плачете? — спросила она ласково Лену, погладила ее по голове и вопросительно посмотрела на Ольгу. Та пожала плечами. Лена громко зарыдала. — Пойдемте ко мне. — Ксения Григорьевна помогла Лене снять пальто. Через некоторое время Ксения Григорьевна вышла из своей комнаты в столовую и позвонила по телефону. — Сергея Ивановича, — сказала она сурово. — Жена. Хорошо, я подожду. Сергей? Слушай, тебе надо приехать домой. Нет, нет, у нас все в порядке. Я не могу рассказать по телефону. Но это очень важно. Слушай, бумаги подождут. Это очень важно. — И положила трубку. Спустя десять минут приехал Сергей Иванович. Он прошел в комнату жены и оставался там около часа. Когда Ксения Григорьевна и Ольга вышли из дома вместе с плачущей Леной, Сергей Иванович запер за ними дверь, подошел к телефону и попросил соединить его с Алексеем Силычем. 13 …«Вот что ты наделал, Опанас!» — кажется, он сказал так? Да, да, он сказал именно так: «Вот что ты наделал, Опанас!» Но я не убивал его! У меня нет револьвера!.. Ах, этот? Этот? Но я не знаю, как попал ко мне… Постой, постой, где же я его взял? И что сказал тот лобастый? Он сказал, будто бы я, ха-ха, будто бы я убил Витю? Нет, нет, я прибежал, а он уже был убит. Кровь уже была! И выстрел уже был! Но ведь он сказал что-то? Что же он сказал? Я забыл, что он сказал. А это так важно. Это необходимо вспомнить, это надо вспомнить, я не могу жить, не вспомнив его слов. Кто кричит? Нет! Никто не кричит, просто я думаю, я напрягаю свою память… Ах, да! Он сказал: «Вот что ты наделал, Опанас!» Но я не хочу об этом думать, я не желаю думать о том, что жизнь моя похожа на кисель и что я ел его, ха-ха, можете представить, я пытался есть кисель вилкой… …А помнишь — тот еврей, как он смешно висел на столбе! Разве не ты повесил его туда? Ну да, не ты! Но ты пожал руку тому, кто его повесил. Ну и пусть, и пусть качается, и пусть столб поет: дзууумм. У него было трое, четверо детей! Что? Четверо? У него миллионы детей! И они все живы, они честные люди… А я? Николай Опанас — кто я! Я — провизор… Постой, я ведь чего-то хотел, я ведь что-то там говорил, какие-то были мысли? Господи, помоги мне вспомнить хоть одну мысль… вспомнить… хоть одну… Потом этот лобастый… Я ему уступил, сдался, струсил, у него волчий взгляд, он, вероятно, кусается. Кто кусается? Кто, спрашиваю, кусается? Кто тут кричит? Кто там стучится? Виктора убил не я! Ну, пускай стучит, пускай, а я спрячусь сюда, в угол. Как холодно! Черт возьми, там снег, и такая черная вода. Ему там холодно лежать… Зачем ты пришел? Не смотри так! Но это не ты, тебе здесь нечего делать. Здорово, Лев, что нового? В углу теплей, а там холодно. Там ему очень холодно. Ты лжешь! Ты подло лжешь! Тебя здесь нет, просто я думаю о тебе. Да, это сделал я. Ты понимаешь, дело в том, что я пробовал есть кисель вилкой. Аптека? Все в порядке. Ты что, хочешь их травить? Прекрасно, будем их травить. Всех травить! Это я знаю, как делать, я — аптекарь. Я буду травить. Кого травить? Что тебе нужно? Я твой? Кто? Я? Зачем я тебе нужен? Я не хочу быть шпионом! Я брал деньги у тебя? Я их отдам, ей-богу. Я ничего не слышу, ты за тысячу верст от меня. Здесь в углу так глухо. Я же сказал, нет, не я убил его. Ах, ты слышал, как он сказал это? Виктор умер? Он не мог, он не смел умирать! Как мне тяжело, господи! Какую записку! Ах, тебя подозревают. Зачем ты делаешь так? Мне больно! Я хочу стоять в углу. Отпусти! Хорошо, я напишу. Только уходи, не мешай мне. Не бей! Я напишу: «Виктора Хованя убил я». Все? Да, да, я подпишусь. Вот! И уйди, не мешай мне стоять в углу. Прощай! Так. Он ушел? Кто, спрашиваю я, ушел? Хлопнули дверью? Ну и пусть. Не в том дело. Дело в том, что я голый, я ничего не могу вспомнить. Вот какую-то книгу читал. Стой! Какую книгу я читал? Ах, вспомнил: я «Бесов» читал. «Гражданин кантона Ури висел тут же за дверцей». Так ведь? Ну и славно! Еврей висит, и Ставрогин висит, и я буду висеть. Он будет лежать, а я висеть. «Вот что ты наделал, Опанас». Это он мне сказал? Ну, что же, все это наделал я — Никола Опанас…» …Никола отшвырнул ногой стул. Крюк выдержал тяжесть его маленького, тощего тела. Глава девятая 1 Возвратившись ночью от Опанаса, Лев заглянул к Богданову, — он проснулся. Взгляд его был мутный. — Ну, как дела? — шепотом спросил Лев; он боялся разбудить сиделку. Она дремала в столовой. — Фу, какая гадость! — Богданов сморщился. — Всего выворачивает наизнанку. Лев ушел к себе, лег и проспал как убитый ночь и половину следующего дня. Его разбудил стук в дверь. Лев поднял голову и осмотрелся. Было уже под вечер. Косые лучи солнца лежали на столе. — Войдите, — сказал Лев и подумал: «Кто бы это мог быть?» Вошел Богородица — худой, с ввалившимися щеками, растрепанный и небритый. Не поздоровавшись, он прошел к столу и сел. — Ты почему долго не был? Где шатался? — раздраженно спросил Лев. — Читал. — Что читал? — Евангелие читал. Послание Павла к евреям. — Опять за свое? — Что у тебя? — Голова болит. Дай пить. Лев жадно выпил воду. Потом снова лег. — Компанеец был? Лев качнул головой. — Лена? — Нет. Лев отвернулся к стене. Он думал все об одном и том же: неужели провал?! — Стало быть, надо вытаскивать Петра Ивановича и на чинать все сначала. Все сначала… Строить здание, не зная, какая под ним почва… Может, снова песок? Бледный солнечный луч переполз через стол и лег на пол. С железной дороги донесся гудок. За стеной, громко шлепая туфлями, бродила Юля. Лев все думал, и мысли в больной голове путались и сбивались. Почему-то вспомнился школьный сторож Евсей Семенович. Вот он стоит посреди двора, чешет живот, щурит глаза, по носу его ползет муха, а ему все равно, пусть себе ползет божья тварь… — Ты в бога веруешь? — прервал воспоминания Льва резкий окрик Богородицы. Лев вздрогнул и обернулся. Богородица стоял у кровати и глядел на него холодными застывшими глазами. «Господи, — мелькнуло в мыслях, — да ведь он сумасшедший!» — В какого бога? — спросил он. — У тебя их, Миша, столько было. Я уж запутался… — Богохульствуешь? — Что ты встрепанный какой-то сегодня! Побрился бы. Смотреть тошно! — Я тебя спрашиваю — веруешь ты в бога? — Пошел ты к дьяволу! Богоискатель! Подумай лучше, что делать дальше. — Думай сам. Я богом позван. — Опять! Ну, расскажи, расскажи — занятно! Новая вера? — Вера одна есть! — Да? — Один я знаю истину! Господи, помилуй меня! — Богородица рухнул на колени и, припав головой к полу, захлебываясь, зашептал молитвы. — Ну, знаешь, встать я не могу, поднять — не подниму. Когда кончишь, скажи. — Верую, что все по закону очищается кровью и без пролития крови не бывает прощения. Верую, что всякий первосвященник поставляется для приношения даров и жертвы. Верую, исповедую, господи! — Пошел вон! Маньяк! — цыкнул на него Лев. Богородица стих, но долго еще лежал на полу. Сумерки густели, когда он поднялся и строго сказал, не глядя на Льва: — Я верую в истинного бога. Я знаю, чего он хочет. — Чего же хочет твой новый бог? — Жертвы вечерней! Он ее примет, он благословит ее. Нет, не плодов и овощей хочет. Крови! Ты слышишь, Лев? Крови требует господь! Нет, нет, постой, не перебивай. Я не спал три ночи, я все думал, и вот прояснилось. Он приснился. Он даровал мне символ новой веры. Он сказал, что ему надоели колокольные звоны и пресные, кислые просфоры, он хочет горячего мяса, понимаешь, какого мяса? Сказано Павлом в послании к евреям: «Невозможно, чтобы кровь тельцов и козлов уничтожила грех». Лев, приподнявшись на подушке, молча слушал Богородицу, а тот, побледневший, с капельками пота на лбу, стоял перед кроватью, говорил, брызгал слюной и смотрел мимо него остановившимися глазами. — Послушай, Лев, он зовет нас к себе. Будем жрецами вечерней жертвы. Ага… не хочешь? Бог проклял тебя. Ты один. И я ухожу от тебя. Будь проклят, богохульник! — Нет, нет, погоди! — Лев схватил руку Богородицы. — Погоди, куда ты? — Пусти! — Куда ты пойдешь от меня? Ты же клялся. — Он освободил меня от клятвы! Оставайся один, без бога и без людей. Кончено! — Нет, не кончено! — прохрипел Лев. — Не кончено. А я — то думал… У-у, гадина… — Лев вскочил с кровати. Расстегнутый ворот нижней рубахи обнажил кусок белой мертвенной кожи. Синие вены ползли к шее, втиснутой в острые ключицы. Лев накинул одеяло и стоял, прислонившись к стене. Челюсть его дергалась, на губах выступила пена. — Нет, теперь ты послушай меня! — закричал он, размахивая концом одеяла. — Я давно замечал, что у тебя нет винтиков, но я не знал, что ты уже свихнулся. Молчать, дурак! И пошел вон отсюда! Лев понял — Богородица ему больше не нужен. 2 Наступила ночь. Голова никогда не болела так сильно, как в этот раз. Время текло медленно, тиканье часов в столовой сопровождалось необыкновенным гулом, каждый шорох воспринимался, как грохот. Лев поминутно вздрагивал. Голова минутами переставала принадлежать ему, мысли шли не через мозг, а через сердце. Мысли казались тяжелыми и огромными, сердце было готово лопнуть от них. Бешеными скачками билось оно в груди. Весь мир вокруг Льва был наполнен гудением. Потом все это схлынуло, воцарилась гробовая тишина, луна осветила комнату. Лев привстал, прислонился к спинке кровати и закрыл глаза. Ему почему-то неприятно было глядеть на свою тень. Он потрогал рукой голову, туго завинченная колодка была все еще здесь. Это ничего не значит, что рука не ощущает ее: колодка давит на голову; еще час, и голова станет похожей на кулич, и с такой головой ему придется уезжать из города. Да, придется уезжать. «Стало быть, сматываем удочки? — подумал Лев. — Впрочем, не удочки, а сачок для ловли бабочек. — Он усмехнулся, вспомнив тот сачок. Хорошая была штука! — Да, сачок был хороший, а бабочки ловились дрянные, одна мелочь. Интересно, сколько же я выловил этих самых бабочек? Я еще, кажется, не пробовал считать? А любопытно… Впрочем, сейчас не до арифметики! Черт… но все-таки, как это все подошло: один повесился, двое в тюрьме, четвертого утопил. Утопил? Я утопил? Пустяки. Сам утонул. Да, еще мадам. Впрочем, и мадам умерла сама. И этот идиот тоже. Повесился. А я при чем? Или этот краснорожий. Хитрый черт — далеко пойдет! На этого еще можно рассчитывать. И все-таки коллекция пошла прахом. Были люди, а остались ты да я, да мы с тобой. Вот Фогта прозевал! Кто ж его знал! Да нет, быть того не может: есть еще люди, да еще сколько их! Искать, Лев Никитыч, надо. Ищите и обрящете. Вот отдохну — и все будет в порядке. И опять за дело. Интересно, опять сапожником придется? Или консультантом? Или еще кем-нибудь? Э, если бы были люди! Людей настоящих нет. А так хотелось быть великаном, великаном мыслей, распоряжаться судьбами людей… Н-да, на поверку вышло — и нервы слабые, и сачок потерял. Приехал с сачком, а уезжать — и его нет. А если и с Петром Ивановичем ничего не выйдет? Что тогда? За мемуары сесть? Иль, черт возьми, в самом деле, слабость? Может быть, поработать еще годика два в разведке? Приятное было времечко! Что же делать? Гм, мемуары! Ведь в них надо всякие мысли излагать. А где они? Много ли их? Насчет кнута — мысль была. Не плохая, но этого мало. Очень мало. На страницу, на две хватит: дайте, дескать, мне кнут, я все устрою. А потом что? А потом — стоп? Про Петровича, пожалуй, писать не годится? Настоящие-то стариков, поди, не топили? Настоящие, пожалуй, и не тряслись, как ты, в трудные минуты? Нет, пожалуй, опять пойду служить в какую-нибудь разведку. Спокойней. Ну ее к черту, эту жизнь. Болтайся тут. Этот одноглазый князек из грузинских «освободителей»?.. Подлец, мерзавец, а, поди, тоже мечтал — дескать, и я настоящий. А-а, черт возьми! Да что тут раздумывать? Ну, сорвалось. Во второй раз не сорвется. Корешочки еще остались, не все выдернуты. А если их повыдергают? Корешочки-то? Этих Селиверстов? Тогда-то что же? Куда же тогда деваться?.. Куда? «Камо грядеши», Лев Кагардэ? Колодку кто-то завинчивал все туже. Было страшно — почему не скрежещут кости, почему не ломаются, словно их и нет, словно бы черепная коробка сделана из ваты… Лев лег и на минуту забылся. Когда очнулся, колодку начали быстро-быстро развинчивать. Помотал головой. Она была легкой. Лев заснул. 3 В поздний ночной час в одном из домов, за стеной бывшего монастыря, на втором этаже, в большой комнате, залитой светом, разговаривали двое одетых в военную форму. Один из них — Алексей Силыч — ходил по комнате. Другой, молодой, стоял у письменного стола. Перед ним лежали бумаги, вшитые в синюю папку. — Прикажете привести? — спросил молодой. — Он здесь. — Давайте. Молодой военный вышел за дверь и через секунду вернулся. Следом за ним двое конвойных ввели Богородицу. Его взяли возле губкома. Он даже не успел вытащить револьвера. Конвойные подвели Богородицу к столу, отошли и стали у двери. Алексей Силыч несколько минут внимательно рассматривал арестованного. Тот стоял неподвижно, глаза его были устремлены в одну точку. Он был необыкновенно бледен. Белесые волосы спускались космами на потный лоб. Правая щека дергалась. — Кого вы хотели убить? Богородица молчал. — Кто вы? Кто вас послал? Богородица, жуя губы, тупо смотрел на стену, словно не слыша вопросов. — Чей это револьвер? Алексей Силыч вынул из стола браунинг, отобранный у Богородицы. Богородица равнодушно посмотрел на браунинг и переступил с ноги на ногу. Щека его задергалась быстрей. В комнате наступило молчание. Богородица сел в кресло и голосом, полным злобы, сказал: — Все равно, ни один из вас не уйдет от руки господней! — И снова принялся жевать губы. — Вы комедию не ломайте! — Алексей Силыч насмешливо поглядел на Богородицу. — Ишь ты? Льва Кагардэ знаете? — Изжую свой язык, но ничего не скажу. Не скажу! — вдруг завопил Богородица и начал колотиться головой о спинку кресла. Лицо его посинело, около губ выступила пена; он забился, захрипел, упал с кресла. На него навалились конвойные, скрутили руки, ноги. Через несколько минут припадок прошел, но вместе с собой он унес последние остатки рассудка. Сознание Богородицы отныне погрузилось в мрак. Когда бессмысленно хохочущего Богородицу увели, Алексей Силыч и молодой военный долго молчали. — Так или иначе — но это его работа, — сказал наконец Алексей Силыч. — Вроде бы так. — Значит, он завтра уезжает? — Так точно, товарищ начальник. Завтра утром со скорым. — Он обязательно уедет? — Определенно. Во-первых, он боится остаться здесь. Во-вторых, он получил задание — обновить людей по сети, дать им новые инструкции. Кроме того, он задумал переправить сюда своего друга. — Ага, знаю! Что он пишет Петру Ивановичу? Письмо у Одноглазого взяли? — У него. — Что он? — Молчит. — Как это там написано? «Мы вместе вернемся сюда, дорогой друг. Я приеду за тобой, жди меня. Время настало». — Ну и прекрасно! Письмо он получит. Хорошо, пусть едет. Волчонок приведет волка. А волка я должен поймать. — Кроме всего прочего, зверь-то он крупный. Крупный волк, бывалый. Ради него стоит рискнуть. — А его там не прозевают? — Никак нет. Все указано точно. Это дело ведет Якубович. У Якубовича с Кагардэ свои счеты. Я, говорит, его упустил, я его и поймаю. — Ну, теперь пускай двоих поймает. И волчонка в волка… За одного прощения ему не будет. — Алексей Силыч рассмеялся. — Ну, и напугал я этого самого Льва. Увидел меня и затрясся. А тоже — герой. — Какой там герой! — Лидер подонков, организатор отребья. — Это хорошо — лидер подонков. Откуда это? — Из головы. — Алексей Силыч улыбнулся. — А жаль его выпускать. Верно ведь? — Жаль! — Ничего, вместо одного — двух накроем. Здесь он обезврежен? — Да, товарищ начальник. Я не знаю: как быть с его бывшими друзьями? — С друзьями? Они выздоравливают! Эта Лена — замечательная девушка. Они будут здоровыми. Да, вот еще что! Вы не установили — откуда те деньги? — По-видимому, кассир был ограблен Кагардэ. В делах театра раскопали очень подозрительные приходные документы на тысячу с чем-то рублей. — Странная судьба у этих денег, — сказал Алексей Силыч. — Думали употребить во вред, а употребили на пользу. — Да, странно. — Мастерскую он свою сдал? — Портному Рухлову. — Надо там пощупать! Нюхом чую — был у них печатный станок. — Слушаюсь. — Ну, хорошо, можете идти. Значит, его проводят. — Конечно. Провожатые будут. Якубович доведет его до места. Военный взял папку и, простившись с Алексеем Силычем, ушел. Алексей Силыч подошел к окну, открыл штору. За холмом колыхалось белое зарево; там, на территории нового завода, днем и ночью шла работа. Алексей Силыч задернул штору, потер ноющую ногу, сел за стол, раскрыл папку. — Нехай помолчит. Зато потом разговорчивей будет. Ну-те-с, господин Одноглазый, так какие такие за вами делишки? Тишина… Шорох переворачиваемых страниц дела… 4 Виктор лежал в постели весь ноябрь и добрую половину декабря. Однажды к нему заехал Сергей Иванович. — Значит, вы уже здоровы? — улыбнулся Сергей Иванович. И Лена поняла его так, как надо. — Да. Мы выздоравливаем. — Вот и хорошо. Кончите учиться, приезжайте в Верхнереченск. Вы как, Виктор Евгеньевич, — обратился он к Виктору, — в Верхнереченск наведываться будете? — Обязательно! Виктор побледнел, возмужал, на подбородке у него выросла смешная белесая бороденка. — Приеду обязательно. Иван и Оля уехали? — Проводил недавно. Вот к вам завернул! Тоскливо без них. Привык, — словно оправдываясь, сказал Сергей Иванович. — В Москве мы с ними встретимся. Я просил Ивана чаще вас навещать. И вас очень прошу — бывайте с ним. Это и вам на пользу, и ему тоже. — Хорошо. — Лена снова поняла намек Сергея Ивановича. — Ну, вот и все. Теперь долго не увидимся! — Сергей Иванович поднялся. — Приедете — города не узнаете. Сегодня комбинат закладываем. Там, глядишь, еще что-нибудь выдумаем. Биржу труда вчера сломали — биржа не нужна, а кирпич позарез нужен. Весной теплоцентраль заложим, торфа нашли черт знает сколько — на пятьсот лет хватит, хоть три теплоцентрали строй! А какие вагоны будем делать! Загляденье! Ей-богу, так бы и поехал вместе с вами в Москву учиться. — Зачем вам? — Как зачем? — всерьез удивился Сергей Иванович. — А вот меня тут, например, одни подлецы чуть не обманули. Такой расчет дали по торфу — хоть в гроб ложись. Сижу и глазами моргаю, чувствую — все к бесу. — Всего не узнаешь, — улыбнулась Лена. — Ну, все не все, а половину всего узнать можно. Стар стал, а то бы я вам показал! — Сергей Иванович подмигнул Лене и стал прощаться. Виктор смотрел на Сторожева влюбленными глазами. — До свиданья, Сергей Иванович, — сказал он очень тихо. — Я чувствую себя совсем хорошо. — А может, поработаете здесь, в газете? — уже стоя на пороге, сказал Сергей Иванович. — Кто меня возьмет! — отмахнулся Виктор. — Сын контрреволюционера… — Ладно, подумаем! — Сергей Иванович ушел. — Мы выздоравливаем, мальчик, мы будем здоровы! — прошептала Лена, обняла Виктора и крепко-крепко поцеловала его. 5 Виктор поправился… Уже был назначен день отъезда в Москву, и все вдруг изменилось в планах супругов Ховань. Редактор газеты вызвал Виктора и предложил ему работу в газете. Поначалу Виктор опешил. — Но мы в Москву собрались… — Собственно говоря, это не моя идея. Сергей Иванович рекомендовал вас. Сказал, что университет от вас никуда не убежит, а работа в редакции даст вам правильное понимание жизни. Это верно сказано, верно и точно. — Я тоже так думаю… Но… мне посоветоваться надо. С женой посоветоваться. — Разве ваша супруга не рассказала вам о ее разговоре с товарищем Сторожевым сегодня утром? — Я не видел ее, она рано ушла. Думал — в магазин… А тут меня вызвали к вам. — По-моему, ваша супруга правильно поняла предложение секретаря губкома и согласилась с ним. — Ну, раз Лена согласилась!.. Она у меня умница… Конечно, я тоже… Большое спасибо. Действительно, это здорово! — Тут одна деталь, товарищ Ховань. Мы не сможем печатать то, что вы будете писать, если вы не перемените фамилию… Она, извините, слишком тенденциозная. Я имею в виду вашего отца, его дела здесь и так далее. Надеюсь, вы поймете меня правильно. — Да, конечно, но перемена фамилии… это так сложно. — Я оговорился… Фамилию, разумеется, менять не стоит. Изобретите какой-нибудь псевдоним, позвучнее… и дело с концом. — Это пустяки, это в три счета. — Когда вы явитесь к нам? — Когда хотите. Хоть завтра. На следующий день Виктор пришел в редакцию и попросил отсрочить начало его работы в газете на неделю: жена хочет навестить отца. Он работает в Харькове. Там и ее брат. Они давно не виделись. Редактор согласился. — А как с псевдонимом? — Если, скажем, Ветров? — Пойдет. Не мешкая, Виктор и Лена уехали в Харьков. Петр Игнатьевич, тоскуя, ходил по пустынному дому. Вот здесь росли дети, ссорились, играли, волновались, наполняли дом криком и смехом. Дети выросли, дети стали взрослыми, каждый из них нашел свой путь. И вот их нет. Многих нет. Нет мадам, нет Софьи Карловны, — эта угасла как-то незаметно, свернулась в несколько дней. Лев уехал. Укатил в свою часть Джонни. Он-то заходил, бывало, к Петру Игнатьевичу — то за папиросами, то за спичками. Не видно и Богородицу; говорят, отвезли в сумасшедший дом. Петр Игнатьевич вздыхает, что-то шепчет себе под нос… Хоть бы пришел кто-нибудь. Да ведь некому прийти. Андрей и Женя уехали в Харьков тотчас же, как окончилось дело Николая Ивановича и Кудрявцева. Зеленецкий в Москве. Укатила с ним Юленька — не пропадать же ей в одиночестве. Все разлетелись, все разъехались. И сенбернар Васька еле жив. Вовсе одряхлел старик, лежит целыми днями у печки, и в глазах его безысходная собачья печаль. Петр Игнатьевич ходит по пустынному дому, хватается за сердце — одышка. Он вспоминает слышанную когда-то иранскую пословицу: «Лучше идти, чем бежать, лучше стоять, чем идти, лучше сидеть, чем стоять, лучше лежать, чем сидеть, лучше спать, чем лежать, лучше умереть, чем спать». Ну, что ж, в самом деле, лучше умереть. Скучно ему стало на этом свете. 6 Кончилась зима, наступила весна. И вот однажды к портному Рухлову пришли люди в военной форме. Они тщательно осматривали двор, заглянули в подвал, вызвали мастеров. Пришли водопроводчики, спустили из подвала воду. Военные нашли сгнившую наборную кассу и огарок свечи, — он стоял на прежнем месте. Нашли и скелет Петровича. Один из военных сказал Рухлову, что человек, живший здесь, — Лев Кагардэ, — был дрянной человек. Он утопил старика, он сделал много, очень много плохого. 7 Однажды в мастерскую Рухлова зашел Зеленецкий — он приехал за вещами Юли. Не успел Сергей Сергеевич переступить порога, как дверь снова завыла и пропустила Богданова. Он работал в Уваньском районном земотделе, работал так, как умел работать при желании: зарабатывал партийный билет. Вопреки настояниям Сторожева и Алексея Силыча, члены контрольной комиссии, узнав, что Богданов «покушался на свою жизнь» и приняв его «предсмертную записку» за чистую монету, решили в последний раз испытать Богданова, дали ему возможность исправиться. Богданов уехал в район и… занялся прежними делами. Впрочем, теперь конспирация была поставлена отлично. Вожаки троцкистов передали своим единомышленникам приказ: идти на все, но в партии быть. И Богданов, выслуживаясь, лез из кожи, сохраняя в то же время мрачную и солидную внешность человека, достойно переносящего наказание за осознанные ошибки. Первое время он скучал по Юленьке, потом нашел себе новую жену, обзавелся квартирой и друзьями. Богданов частенько вспоминал о Льве. Черт его знает в конце концов, кто он был, куда исчез, в какой тюрьме сидит! Вырвавшись однажды в Верхнереченск, он осторожно навел о Льве справки, ничего толком не узнал и решил сходить в мастерскую — Лев на прощанье сказал ему, что у портного Рухлова можно будет получать о нем кое-какие вести. Столкнувшись в дверях мастерской с Зеленецким, он пожал ему руку. — Как живете? — спросил его Зеленецкий. — Хорошо. А вы? — Средне-с, средне-с!.. — Хозяин! — окликнул Богданов портного. — Чем могу служить? — Нет, нет, мне ничего не надо. Я зашел просто так. Рухлов резко сказал: — Он уехал и никогда не вернется. И я прошу вас уйти отсюда. Зеленецкий взглянул на Богданова. Тот кивнул на крючок, предназначенный Львом для писем, — там висел пожелтевший листок. Богданов сорвал листок и сунул его в карман. 8 Письмо Джонни Лене Минск, 1928 г. Здравствуй, дорогая Лена, здравствуй, Витя! Как вы поживаете, как здоровье Виктора? Как у вас дела? Я рад, что вы устроились. Только теперь я понял, Лена, как мы плохо учились. Все эти кружки, собрания и театры — они, конечно, были нужны, но если бы к тому же мы хорошо занимались! И знаешь, что я тебе скажу: конечно, в школе у нас дела были поставлены из рук вон паршиво, но если бы захотеть, то можно было бы много узнать… Ну, что сделаешь, придется нагонять. Вам хорошо, вы из школы в университет, а вот мне приходится все постигать сначала. Прежде всего — политика, которой так боялся Виктор. Напрасно он ее боится, растолкуй ему, Лена. У меня сейчас глаза видят все больше и больше. Как живет мир, чем живет, почему живет именно так, а не по-другому, в чем причина разных событий и происшествий, как движется история — все это я начал понимать только сейчас. И многое из того, что было (подчеркнуто), я тоже понял. Я побаивался казармы, дисциплины, «муштровки», как презрительно говорил Опанас. Казарма у нас дружная, чистая, веселая. Дисциплина, если ты честно работаешь, не тяготит, а помогает, никакой муштровки нет. Ты знаешь, я прибавляю в весе и в то же время становлюсь все сильней. О настроении и не говорю — оно великолепное. Все часы заняты — то одним, то другим, то третьим. Командиры о нас думают больше, чем о себе, да это и понятно. Ты подумай только, Лена, я — Джонни — боец Красной Армии. Прослужу год, пойду на сверхсрочную и буду командиром. Я бы желал, чтобы Виктора взяли на военную службу. Ох, и много бы он узнал, много бы он понял. Ему тоже надо начинать с азбуки. Боюсь я за него, Лена, слишком он мягкий, ты не спускай с него глаз. Получил письмо от Андрюшки — очень обрадовался. Он доволен работой, заводом и семейной жизнью. Ну, да ты обо всем этом знаешь. Пишет ли тебе Коля Зорин? Мне, подлец эдакий, не написал ни словечка — профессор очкастый. Маруся пишет мне регулярно, она чувствует себя в роли солдатки неплохо, ухажеров у нее, видимо, тьма. Ну, о тебе не спрашиваю: поди, сына скоро родишь? Маруся мне что-то в этом смысле намекает… Быстро это у вас! Витька-то, а!.. Каков пострел! Ну-ну, не обижайся! Пишу ночью, только что с занятий. Отходили сегодня верст пятьдесят. Ноги как чугунные. Да и глаза смыкаются. Пиши, Лена, не забывай Красную Армию и друзей, люблю письма получать до страсти. И, как видишь, писать тоже не дурак. Крепко жму твою хорошую лапу, приветище Виктору. Твой Джонни. 9 Лев добрался окольными путями до Москвы, явился к Апостолу, почувствовал себя плохо и слег. К вечеру температура поднялась, ночью начался бред. Доктор определил брюшной тиф. Апостол выругался — ему надо было отделаться от Льва как можно скорей. С верными людьми он отправил его в глухой лесной кордон, приказав леснику не спускать с него глаз, следить, чтобы он не писал никаких писем и не виделся с людьми. Лев провалялся в постели около месяца, поправился и, хотя хозяин был строг, все же сумел тайком съездить в Москву и отправить два письма: одно — Жене, другое — Рухлову. Он шел по Охотному ряду и чуть не столкнулся с Якубовичем. Лев испугался, и не только потому, что Якубович мог следить за ним: это было, по его мнению, абсурдом! Он начал думать, что слова врача о возможном помешательстве оправдываются. Все дни после возвращения на кордон Лев плохо спал, во сне его душили кошмары, несколько раз подряд снился один и тот же сон: разбойник, который когда-то пытался ограбить его отца, наводил на Льва револьвер и томительно долго целился. Лев покрывался потом, дико вопил и просыпался. Снились ему Петрович, плавающий в затхлой, зеленой воде, мадам, с перекошенным от ужаса лицом, бессвязно бормочущий, грязный, жалкий Опанас… Лев вдруг почувствовал, как он устал, как ему хочется отдыха и спокойного сна. Он умолял Апостола разрешить ему перейти границу, оправиться и набраться сил, но тот был непреклонен: Лев должен встретить Петра Ивановича и продолжать работу в СССР. Однажды Лев вспыхнул и закричал на Апостола, — тот приезжал на кордон повидаться со своим агентом. Слушая Льва, Апостол лениво улыбался, гладил шелковистую русую бородку, снимал и снова надевал очки. Лев понял — надо подчиниться. Наконец его вызвали в Москву. Апостол приказал ему выехать на встречу со Сторожевым. Убедившись в том, что слежки за ним нет, Лев сел на Белорусском вокзале в пригородный поезд, доехал до Кунцева, пересел здесь на другой поезд, добрался до Можайска и уже отсюда поехал в Минск. Не доехав до Минска, слез на предпоследней остановке и сорок километров шел пешком. Ничего подозрительного Лев не заметил и в Минске. Встретившись с указанными ему Апостолом людьми, на рассвете он ушел из города и к вечеру добрался до пограничного местечка. Хозяин квартиры разъяснил Льву маршрут и точно указал пункт, где надо встречать Петра Ивановича, сообщил условный сигнал, при помощи которого следует дать знать Сторожеву о том, что переходить можно: Лев должен дважды зажечь и потушить карманный фонарь. Чувствовал себя Лев превосходно. Наконец-то он свободен от страха… Он вел себя так осторожно, так умно заметал следы, что преследователи, если они и были, потеряли его. Он дойдет до границы, дважды зажжет фонарь, встретит Петра Ивановича… Лев шутил с хозяином и хозяйкой; он снова верил в себя, в счастливую свою судьбу. Он уснул и впервые за много дней спал спокойно. Его разбудили, когда до рассвета оставалось часа три. Хозяин еще раз повторил инструкцию. Лев нетерпеливо топтался — он все помнил, все знал. Попрощавшись с хозяином, он вышел на дорогу, свернул на проселок, проверил направление по компасу. Небо закрыли облака, было тихо. В опасных местах Лев, сдерживая дыхание, полз. Где-то в стороне, в деревушке, послышался крик петуха. Петух подтвердил Льву, что он на правильном пути. На исходе второго часа Лев различил впереди черную стену леса — это и была граница. Где-то здесь должен быть овражек — надо проползти по нему около пятидесяти метров и дать сигнал. Лев двинулся вперед. Он нашел овражек и, отсчитывая метры, стал ползти. Десять, двадцать, сорок метров… Лев отдохнул… Уверенность в успехе не покидала его. Через считанные минуты он встретит друга! Как это здорово — друг! Уж этот не предаст, не изменит, не отступит! О, этот знает, за что бороться. Остались еще люди, осталась еще алчная жажда собственности. Великое это слово — «мое»… Моя земля, мой дом, мое хозяйство, моя власть… Вместе с Петром Ивановичем Лев проберется в Тамбовскую губернию, и они поведут свои дела более умно, черт возьми, более тонко. «Впрочем, я неплохо вел их, — думал Лев. — Неудачи были из-за стечения обстоятельств, а обстоятельства неподвластны человеку. Никакой закономерности нет, — вздор, мистика! Случайности — вот что движет историей. Примеров можно привести кучу. Если рассуждать о закономерности, меня должны были давно поймать. А я свободен и через несколько минут еще раз плюну всем в рожи». Лев рассмеялся, радостное волнение не покидало его. Он был переполнен ощущением подъема, верой в себя, в свои силы. Впереди он видел лес, сзади и по бокам раскинулись поля. Где-то там ходят пограничники, бегают, ловя малейшие запахи, сторожевые собаки. А вот он в десяти метрах от границы, и никто не видит его, и никто не знает, что он здесь, что он полон сил и бесстрашия. Лев глубоко вдохнул воздух. От леса несся запах хвои… Лев вспомнил пахотно-угловского председателя ревкома Алексея Силыча и его рассказ о том, как он полюбил звезды, и небо, и воздух, наполненный запахом хвои… Лев пожалел, что нет звезд и луны, но тут же он подумал о том, что природа, закрыв небо тучами, заодно с ним… Так он сидел, ожидая наступления условного часа. Вдруг какая-то тень мелькнула и скрылась. Это был заяц. Лев вскрикнул от неожиданности, затаил дыхание, сжался. Так он пролежал несколько минут, вслушиваясь и вглядываясь в темноту. Было необыкновенно тихо. Тишина действовала угнетающе. Тревога овладела Львом. Сердце гулко забилось. Затем ветер пробежал по лесу, деревья зашумели, и тревога схлынула — нет, никто не услышал его. Часы показывали условленное время. Он вынул фонарик, нажал кнопку, на миг зажег его, погасил и несколько секунд лежал на снегу, всматриваясь в темь. Метрах в пятнадцати от него вспыхнул ответный сигнал. Лев нажал кнопку еще раз. Ему ответили. Ответил Сторожев. Петр Иванович отполз от нейтральной полосы метров пятнадцать. И, словно из-под земли, перед ним выросли фигуры пограничников. И тут же он услышал выстрелы. 10 Стреляли по Льву, бежавшему к нейтральной полосе. Он крутился по полю, падал, поднимался, снова бежал, петляя, и твердил про себя: «Господи, пронеси! Я жить хочу! Я хочу жить!..» Люди были сзади и спереди. Они кричали: «Стой!» — они хотели взять Льва живым, но он все бежал, делая зигзаги. Тогда грянул еще один выстрел. Стремительно рванувшись вперед, Лев упал. Пограничник засветил фонарь. — Наповал. С поднятыми вверх руками мимо трупа шел Сторожев; он даже не взглянул на Льва. За себя он был спокоен: ни оружия, ни антисоветской литературы. А за незаконный переход границы, — это Сторожев очень хорошо знал, — большевики карают шестью — восемью месяцами тюрьмы… А там… Там Дворики… Лет пять-шесть, как ему было приказано начальством дефензивы, он будет «спать». Потом «проснется» и начнет работу. Ту самую, которую кулаки и эсеры не доделали в начале двадцатых годов. Сторожев ухмылялся про себя. Он и думать-то забыл о Льве Кагардэ… Эпилог То, что грядет.      Софокл Поставлена последняя точка, и, перелистывая написанное, я возвращаюсь к событиям, которые потрясли город, названный мною Верхнереченском, в годы, предшествующие Великому Наступлению. Все вновь ожило передо мной. Длинной чередой проходят люди — участники тех событий. Каждый из них либо дорог, либо ненавистен мне. И, думая о них, я вспоминаю давным-давно минувшие годы, юность, искания, тихие улицы родного города, через которые лежал наш тяжкий, многими ухабами пересеченный путь. Мы вышли на верную дорогу и знаем, куда идем. Но будем готовы ко всему — грозы еще впереди! И если честные глаза, прочитав все, что написано здесь, раскроются шире, сердца забьются сильней, разве это не самая драгоценная награда за мой труд? Я вижу головы, склонившиеся над книгой, руки, листающие страницы, глаза, скользящие по строкам, и я думаю: это мои современники. В этот час они живут мыслями, записанными мною, страстями, мною пережитыми. И как дороги они мне, разделяющие мой гнев и мою радость, мои идеи и мечты, они — герои написанных и ненаписанных книг. При мысли об этом уходят из памяти разочарования и неудачи — встают образы людей, рисуются незабываемые картины наших дней, и хочется еще глубже проникнуть в тайная тайных людских жизней, хочется постичь величину совершающегося и увидеть своих героев на нашем широком пути. 1936