Исповедь рецензента Наталья Алексютина Книга для тех, кто любит читать, писать и думать. Наталья Алексютина — автор многих литературных и общественно-политических изданий, одна из основательниц интернет-журнала «МОЛОКО». «Исповедь рецензента» — мир глазами самобытного прозаика, взыскательного литературного критика, известного журналиста. Это взволнованный рассказ о современниках, пишущих и читающих книги. Наталья Алексютина «Исповедь рецензента» Проза, эссе, статьи ThankYou.ru: Наталья Алексютина «Исповедь рецензента» Проза, эссе, статьи Спасибо, что вы выбрали сайт ThankYou.ru для загрузки лицензионного контента. Спасибо, что вы используете наш способ поддержки людей, которые вас вдохновляют. Не забывайте: чем чаще вы нажимаете кнопку «Спасибо», тем больше прекрасных произведений появляется на свет! В поисках автора Благодаря некоторым обстоятельствам, не так давно мне «посчастливилось» узнать, что скрывается под определением «редактировать художественный текст». Если кто-то сморщится и тотчас отодвинет от себя рассказ, то лишит себя ценнейших открытий. Речь пойдет не об обыденных, технических вещах, о которых профессионал-редактор иной раз сам готов забыть, а о явлении, что принято называть массовой литературой. Именно она будет фигурировать в истории, поскольку я, ободренная мыслью о «халтурке», взялась за одно незнакомое доселе дело. «Дело» заключалось в следующем. Одна приятельница сказала: «Я тут редактирую художественный текст. Платят 600 рублей за 20 страниц. Можешь подработать и ты, тем более, люди этой конторе нужны: объявления развешаны по всему району». Какой российский интеллигент не хочет подработать? Приятельница, стесненная жизненными обстоятельствами, сейчас же, кстати, и предложила текст, данный ей на обработку. Из двадцати страниц, набранных первоначально на компьютере, затем исчерканных черной тушью некоего редактора, явствовало, что это, ни много, ни мало, часть очередного детективного опуса очередного «литературного гения». Речь здесь шла о плененном молодом человеке по имени Григорий, у которого есть амулет, выручающий его в разных обстоятельствах и позволяющий понимать языки всевозможных существ: от крыс до привидений. Понятное дело, что амулетом хотели овладеть гнусные темные силы в виде сектантов, мошенников и элементарных убийц. Искал Григория друг Стас, фээсбэшник Иннокентий и легкомысленная американская полиция, представленная толстым негром Кевином. Разумеется, в эти двадцать страниц уместилась также кровавая сцена расправы над какой-то девушкой, но суть не в деталях повествования. Когда я спросила приятельницу, значит ли «редактировать текст» это — убирать неточности, соединять разорванные смысловые связи, исправлять грамматические и орфографические ошибки, она слегка замялась и отдала мне свой рукописный черновик. «Посмотри, как я работаю, и делай также». Думаю, не стоит объяснять, что моя приятельница, инженер по специальности, на черновых листах скакала на своей фантазии, как темпераментная наездница. Весь ее читательский стаж любительницы дешевых детективов выплеснулся на предложенный сюжет. Штамп сидел на штампе, стереотип погонял стереотипом. «Боже», — вздохнула я и начала с того, что убрала бесконечные «я сказал», «я спросил». Пара дней понадобилась для того, чтобы придать отрывку динамику и напряженность. Наконец, на одной из станций метро состоялась моя встреча с человеком средних лет, отрекомендовавшимся организатором. Он был сдержан в эмоциях и немного напряжен. Денег не дал, но утешил тем, что позвонит в ближайшие два дня и скажет мнение редактора. Ни о моем образовании, ни о том, имею ли я отношение к литературе, он не поинтересовался. Вскоре я получила самостоятельный текст. На этих девятнадцати страницах Григорий уже умудрялся выбраться из плена, а его друг Стас мирно беседовал с покойницей. Однако, опустим содержание, в нем ничего, кроме набора кое-как скрепленных между собой событий, ничего нет. Пусть читателю, а особенно поклоннику популярного российского детектива, станет понятна технология изготовления текста. Я бы назвала это «творчество» стряпней разных кухарок. Допускаю упрек в банальности сравнения, но другого не нахожу. Впрочем, саму структуру удобнее сравнить с муравейником, где все работают на одну жирную, плодоносящую личинку. Некто, он же личинка, выпускает на чистый лист бумаги поток сознания, где среди безграмотности и скудости воображения сохранен сюжет. Последний, к слову, может быть нагромождением невиданных нелепиц. После этого кропотливую работу проводит редактор (назовем его так и уважительно отнесемся к его труду: для того, чтобы править набранную на компьютере галиматью, требуется архитерпение). Текст приобретает вид читабельный, а герои кое-где снабжаются характерными деталями. Именно такой полуфабрикат достается мне, человеку со стороны, вызвавшемуся «редактировать художественный текст». Поначалу, не понимая задачи, я вполне логично уничтожаю шероховатости, ошибки, не трогая повадки, внешность героев, и уж тем более не решаясь провоцировать их на действия. «Муравьев» это настораживает, и они, в конце концов, замечают мне, что сокращать текст нельзя, а увеличивать количество страниц можно и даже нужно. Чувствуете разницу? Поскольку для меня ясно отличие между литературным творчеством и редактированием художественного текста, то я тотчас удаляюсь со сцены, однако моей приятельнице занятие по переписыванию чужого убогого текста доставляет удовольствие. Она совершенно справедливо считает это творчеством. Ей лестно, что «муравейник», парализованный собственным бесплодием, пользуется ее тщеславием обывателя. Чтобы не терять сноровки, моя приятельница гигантскими порциями поглощает детективы, без зазрения совести заимствуя обороты, ситуации и поведенческие нюансы в своей работе над текстом. Нет сомнения, что также поступают остальные «писатели», вовлеченные в «муравьиную» деятельность. В конечном итоге, читатель читает фактически один и тот же роман, разве что с некоторыми вариациями. Интриги и персонажи перетекают из одной серии в другую, приедаясь, как приторный зефир. Кто-то возразит, что легкий жанр никогда и не претендовал на высокое звание литературы (исключения: Эдгар По, Жорж Сименон), но вот показательный факт: расставаясь с так называемым организатором, я не удержалась, спросила: имеет ли какое-либо значение для них профессиональная квалификация человека? Неужто неважно, кто сочиняет роман: филолог или военнослужащий? Организатор самоуверенно заявил, что они приглашают к своей работе всех, но предпочтение отдают самородкам. Только, дескать, самородки, способны придать тексту окраску художественного произведения высокого уровня. А сколько их в матушке-России? Не счесть! Если они вызываются продолжать «Евгения Онегина» и «Войну и мир», то расцветить хилую «солянку» какой-то личинки им раз плюнуть. В таком случае, заметила я, дешевые детективы нужно выпускать с пометкой «народное творчество». На этом мы с организатором простились навсегда. Я соглашусь с невидимым оппонентом, готовым доказать мне, что ситуация, скорее, смешная, чем драматичная. Разве не весело читать то, что создано в несколько этапов несколькими людьми с подчас противоположными темпераментами? По крайней мере, грамотному человеку интересно уже не само повествование, а поиск глупостей и оплошностей, допущенных в нем. И потом, в затее коллективного творчества есть своеобразная польза: доморощенный литератор, который никогда бы не помыслил о выходе на широкую публику, реализует свои амбиции, приглашаясь к соавторству. Неприятным в этом случае может быть только одно: его фантазией, еще свежим восприятием жизни «муравьи» питают жирную личинку. Не отягощенная литературными способностями, та раздается до размеров литературного имени. И… продолжает высасывать идеи из бедного, очарованного вниманием «самородка». Поэтому, взяв в руки очередной вожделенный детективный роман, дорогой читатель, не обольщайся талантом автора, а подумай, скольким людям он обязан за имя на пестрой обложке и преисполнись гордости от сознания, как неистощимо литературно одарен великий русский народ. Солнце в пасти крокодила В день открытия в 1811 году Царскосельского Императорского лицея деревья прихватил легкий морозец. А в 2002 году на тот же календарный день 19 октября выпал день тусклый, с проседающим от влаги небом. У маленького вокзала никто не выстраивался в очередь на автобус, следующий до Екатерининского дворца. Водитель на мою просьбу остановиться рядом с Царскосельским лицеем уныло откликнулся: «В Пушкине много учебных заведений» — «Нет, — возразила я. — Такой один, в нем учился Александр Сергеевич…» — «А мне по барабану», — последовал ответ. Под мерный гул двигателя во мне застучала барабанная дробь детского стишка: «А ужасный крокодил наше солнце проглотил, проглотил, проглотил…» Но странное, еще до конца мной не понятое, ощущение потери Пушкина не прошло и у памятника светилу русской поэзии. Жидкая, жалкая кучка ценителей пушкинского творчества старалась принять удобный ракурс перед телекамерами, а не вслушаться в тишину сада и понять, как она, эта, постылая, петербургская, слякоть, не уморила некогда музу кудрявого мальчика, да и его самого тоже. Правда, все бы искупила для нас, пусть организованная, регламентированная, но с актерскими выпадами экскурсовода, пробежка по лицею. Если бы не возвращение в конце дня домой, в реальность третьего тысячелетия. В ту самую гнусную нашу реальность, из которой современная русская литература черпает сегодня свои фантастические сюжеты. Моя дорога домой пролегала через электричку. А она, как обычно, в субботний день была набита людьми. На одной из станций в вагон вошли и начали ждать тишины молодой человек с гитарой и девушка. (Может быть, мелькнула у меня изумленная мысль, в этот необыкновенный день они споют романс на пушкинские строки?) Однако продемонстрировать свое искусство им не удалось. Вдруг нагрянули в вагон и, надвинулись на нас, нависли над молодым человеком с гитарой неизвестно откуда взявшиеся пятеро верзил. Пьяных, грязных и грубых. Один из них, с самым отвратительным обликом: бритый, мелкоглазый, с «картофельным носом» (Как все-таки нелицеприятно зло!) стал заказывать «душевный», блатной репертуар. Молодой человек тихо обещал. Девушка молчала, сцепив зубы. А бритый всё беспардонно хватал музыканта за грудь и изрыгал хриплые и бессмысленные угрозы. Их суть: он — участник (?) чеченской войны, «в гробу видал сопливые песенки», и, если они зазвучат, гитара разобьется «о тупую башку исполнителя». Наглотавшись нецензурщины, народ в вагоне, наконец, издал какое-то шипение, а мужчина лет пятидесяти крикнул, привстав: «Пошел ты со своей Чечней!» Брань стала оглушительной, и… завязалась драка. Подробности остались за пределами видимости, так как свалка стремительно укатилась в тамбур. Запомнилось другое. Вагон был тесно набит обывателями, половина из которых — сильная. Всё молодые, крепкие мужчины да кряжистые пожилые люди, — и ни один не остановил пьяного хама! Ребёнок, мальчик-подросток в страхе вскрикнул. Еще несколько таких же глядели расширенными глазами на бурлящий тамбур. Остальные — боялись и смотреть. Какой пример подавали они мальчикам? Не знаю, что стало с воином-одиночкой. Пятеро же вернулись в вагон, и было гадостно наблюдать, как «чеченец» брал у старого продавца сливочные сырки, приговаривая: «Ну, что ты жмешься? Я же не барыга какой — я же с Чечни, морда твоя зажравшаяся». И старый продавец угодливо совал в разбитые руки нехитрый свой товар — бесплатно. Тоже боялся. С двумя прямо противоположными впечатлениями — за один-то день — психика наша, конечно, может справиться. Можно сначала пережить благоговейное впечатление от добротных ученических конторок, уютных светильников длинного и мирного коридора, где в комнатах 14 и 13, если затаить дыхание, почудится легкий шепоток Саши Пушкина и Вани Пущина. Можно заставить себя забыть и звериный оскал современника, и трусливые взоры мужчин, в которых проглядывало самодовольное «не меня, не со мной, и Слава Богу». Но вот незадача: последних картинок перед глазами все больше и больше! XX век и начало XXI оказались неистощимыми для них! И тяжко классике с ними бороться! Не потому трудно, что иссякает кладовая нравственности: там ресурсов еще предостаточно. А потому, что на вопросы современности хочется найти и современный ответ: что делать, как жить в затянувшемся мраке. Так хочется заглянуть в современную нам литературу, в сегодняшнюю книгу и найти там готовое решение! Прочесть, что же считает важным глашатай истины — писатель! Как с его помощью увернуться нам от глыбы распада личности, и даже целой страны! Глыбы, что подминает под себя и младенца, и старца! Но — позвольте, почему я ищу поддержку в книге?! Потому что чувствую: мир, созданный авторским и моим, читательским, воображением мог бы отыскать в незнакомой реальности спасительные черты, отвлечь от набившей оскомину, грустной узнаваемости, выудить из подсознания то, в чем я хочу признаться себе и миру. Книга — мой творческий путь, мой источник созидания. И меня самой и мира вокруг. Но так думается только в дни хорошего настроения. А в дни плохого — книга меня… пугает. Современной русской литературе не свойственно одно чувство — то, в котором я остро сегодня нуждаюсь, чувство любви. Непосредственной и неограниченной. Любви к земле, небу, ребенку, матери, отцу, дому. Любви к слову и читателю. Она с упоением перемалывает сюжеты мрачной действительности. Вроде той, что мы видели в электричке. Или же дробит, ломает, расчленяет действительность и насилует героев. А, в общем, нас всех, читателей. Современная русская проза мало чем отличается от современного российского телевидения, фотографирующего самые мрачные эпизоды жизни. Она в позорном сговоре с ним. Она извращает наши духовные ценности, доставшиеся нам от предков. Она предает наше юное поколение, не позволяя ему усваивать эти ценности. Печально, что по этому же пути идет женское перо, современная нам женская проза. В России появилось немало женщин-романисток. Но — увы! — с перебитым материнским инстинктом защиты детей и подростков. Не хочется углубляться в подробности сюжетных событий расплодившихся книг. В лучшем случае дамы-писательницы занимают позицию «авторского невмешательства» в наши реалии. Это настораживает. Другие своей несомненной одаренностью приказывают читателям: «Жуй и глотай! А то, что я выдаю на гора, на самом деле продукт коллективного разума — моего издательства. И эта позиция — моё личное дело, не твоё, любезный читатель!» Так и хочется возразить: «Госпожи-литераторши, не выстраданное — не впечатляет! И дело не в том, что я хочу призывать вас всех к автобиографической прозе. А — в вашем отношении к читателю. Как иначе расценить изобилие в ваших романах и повестях пошло-постельных сцен, диалогов на уровне «низа живота»? Да и само ваше слово — блеклое, словно выхваченное из чьей-то утомительно скучной тусовки?» Только как неуважение к нам, к читателям. Думаю, что современная русская проза избегает добра по понятным причинам. На него расходуется гораздо больше душевных сил, нежели на изображение зла. Она, молодая русская проза, тоже выпестована экранными картинками, где в воскресной передаче «Живая природа» со смачными подробными комментариями, с разных ракурсов показывается гибель детеныша горбатого кита. Как долго длится этот сюжет! Как долго бьется за китёнка его мать, в окружении молчаливых касаток! Как долго пытается она спасти своего ребенка! И я успеваю задохнуться от сознания, что кто-то равнодушно долго ведет этот кадр, призванный утвердить в нашем народе: таковы, де, законы природы! Выживает сильнейший! Что тут поделать? Попытка — вернуть в сегодняшнюю литературу утерянные идеалы нашего человеческого (не-звериного!) сообщества встретилась мне пока лишь единожды. В книге Лидии Сычевой «Предчувствие» (Москва, МГО СП России, 2001). Лишь там послышался умиротворяющий шелест тополей, негромкий скрип родного крыльца да, наконец, обрело нежный, вкусный аромат художественное слово. В толчее произведений, все больше напоминающих руководство по борьбе с ближними, «Предчувствие» противопоставило разрушению — любовь. И не ошиблось. Только ей под силу справиться с ужасающим заблуждением, что зло — обворожительно. Искренностью, на которую теперь неспособно большинство новоявленных авторов, подкупила меня книга Маргариты Шараповой «Пугающие космические сны» (Москва, Независимое издательство «Пик», 2000). Сквозь четкий, без лишних сантиментов язык проступает в ней трогательная, светлая привязанность к героям. Жалость к ним и уважение. Этим, думается, и должен руководствоваться литератор, усаживаясь за чистый лист бумаги. Удовлетворяя же собственную амбициозную претензию, он обязательно будет слегка презирать читателя. На что тот ответит закономерным забвением его книг. Читатель, Слава Богу, всё ещё чуток к Слову! А невежественный человек (не возьмусь сказать «читатель», такие вряд ли читают!), как в случае с верзилой в электричке, обрушит ощущение своей жизненной несостоятельности на себе подобных. Мне даже кажется, что господам литераторам ещё придется пожать урожай своего полу брезгливого — полу равнодушного отношения к читателям. Ведь нет гарантии, что какой-нибудь от природы гениальный юноша, преломив свой божественный дар в безликой, безнравственной, безнадежной современной русской литературе, не станет злодеем. Или я ошибаюсь? Октябрь 2002 И долго нам еще учиться… В одну из тех весен, что давно стала прошлым, неуклюжий, слегка заикающийся профессор, с которым мы были знакомы от силы полчаса, тихо заметил: «Ваше сердце полно обид. Ему тяжело. Не храните обиды в сердце, отпускайте их». И вздохнул. Его взгляд, устремившийся куда-то за пределы бледных стен аудитории, не ожидая чужого откровения, замер на мгновение, потом будто встрепенулся, блеснув влагой. И вновь потух. Профессор задумчиво тронул пальцами серый от пыли подоконник. И больше ничего не сказал. Эти слова часто возвращаются ко мне и также часто убегают, настигнутые новыми хлопотливыми мыслями. Укрывшись где-то в закоулках души, они молчат до поры. Когда пора настает (а бывает она странно-внезапной остановкой шага, фразы, жеста), то снова тревожными горошинами рассыпается в пространстве жизни чей-то незнакомый шепоток: «Ваше сердце полно обид…». Он уже мало походит на профессорский баритон. Все больше тончает. И чем дальше, тем сильнее обозначаются в нем кажущиеся посторонними, но все-таки — собственные — нотки. Легко копить обиды. И обижать становится все проще. Ничего особенного для этого совершать не нужно. Достаточно презрительно скривить рот, оттолкнуть, оскорбить, обмануть. Помнится, была сцена в многолюдном читальном зале районной библиотеки. Женщине понадобилось просмотреть результаты лотереи. Газета была занята другой посетительницей. Первая подошла, склонилась недовольно рядом и оттого ли, что была раздражена еще до прихода в библиотеку, оттого ли, что не владела сейчас газетой единолично, на весь зал ворчливо вскрикнула: «Да не дышите на меня чесноком! Ей Богу, противно рядом находиться!» Вторая женщина покраснела до самой седой макушки. И в нынешнем жарком июльском полудне мне вдруг опять чудится тонкий голос тревоги. Он, как размякший предутренний пар, поднимается от сонной реки, где играет мой маленький сын. Он — рядом со мной. Минуту назад мы были одни в мягком очаровании провинциального лета. Смотрели, как дробится солнце на тысячи крохотных речных волн и уносится с течением прочь. Как юрко убегают от пальцев рыбки. Как ищет причала и не может пристать к берегу набухший дубовый лист. Но пришли отдыхающие. Мама и мальчик. Мальчик постарше моего сына, и ему смешно слушать лепет двухлетнего малыша. Играть с маленьким неинтересно, заключает он, и, ничего не выдумав лучше, со всей силы лупит ногой по воде, стараясь попасть моему сыну в лицо. Мы отходим подальше. Но мальчику нравится брызгаться. Я чувствую, как нарастает во мне обида. Как злой, гудящий звук самолета. Мальчик успевает ударить пяткой по воде, и я сквозь дрожащий гнев ресниц вдруг вижу круглые, недоуменные глаза сына. Вместе с каплями стекает с его сморщившегося носа немой вопрос. Но в нем нет и тени моего гнева. В нем — изумление, удивление, интерес. В шлепках воды по лицу мой мальчик не находит ничего обидного. Потому что не знает, что такое — обида. Мы отходим от воды. Я вытираю лобик и щечки сына, тону в его нетерпении как прежде наслаждаться игрой, отметшем выходки агрессивного мальчика. И ясно слышу далекое эхо: «Ваше сердце полно обид. Ему тяжело. Не храните обиды в сердце, отпускайте их». И медленно, трудно отпускаю. Улыбаясь через силу маме обидчика. Это очень непросто. Это требует значительных сердечных затрат, но я справлюсь. Ведь мне есть, у кого учиться. Предчувствие света Разве неудивительно наблюдать, как двумя-тремя мазками человек с кистью переносит мир осязаемый в мир зыбкий. Где всё точно такое же и — непохожее. В выдержанных пропорциях и — с перекошенной реальностью. Копирующее жизнь и — непостижимое, необыкновенное, таинственное. Мне всё хотелось избежать сравнения с картиной в разговоре о книге. (Из-за частого употребления этот «перенос» стал банальным.) Но — не получилось. Слишком велика взаимосвязь художества и художественного слова. Особенно, если предмет разговора — короткие рассказы. Подчиненные одному замыслу, но запечатленные в разной штриховой гамме. Одним словом, этюды. Тому, кто не знает: играть (актеру), рисовать (живописцу), писать (литератору) этюды тяжелее. Они сродни частушке — пусть не покажется легкомысленной эта параллель, в которой народной творчество выразило себя емко, сочно и кратко. После прочтения книги коротких рассказов молодой русской писательницы Лидии Сычевой «Предчувствие» (Московская организация союза писателей, М., 2001) мне подумалось, что чувство слова, так же как чувство цвета, оттачивается именно в жанре этюда. Плотность письма. Объемность образа. Слова становятся весомее, а от качественной переполненности начинают усиленно работать вкусовые рецепторы. «За столом щедро плеснуть в миску с борщом свежей сметаны, что матово белеет в старом глиняном горшочке, и прикусывать ломтем хлеба, краюшкой поджаренной» («Високосное небо»). Ощущение «аппетитного слова» не покидает ни в одном из рассказов. «Набухшие небесным синяком дожди», «белая рванина из облаков», «тонкими и чистыми, словно выстиранными, морщинами», «цвел раскатистый, как палехская ложка, кондукторшин голос». Картинки, обильны сдобренные авторским колером, не то, чтобы нравятся. Завораживают. Давным-давно скучалось по такому слову. В нем нет греха избыточности. Слово просто и точно, оно отвечает замыслу. Осмелюсь предположить, что он мне понятен. Замысел — открыть читателю его самого. Какой он, помимо ежедневной погони за призраком благополучия? Какая начинка в нем под шелухой бездумности, лености и ожесточенности? Чем он дышит в эти, предназначенные ему судьбой, годы? Иногда над героями рассказов хочется посмеяться, чаще — пожалеть их. А заодно и себя. Потому как и собственный портрет нет-нет да и мелькнет. То в электричке, то на снежной горке, то у продуктового магазина. Лидии Сычевой удалось редкое. А именно: заметить, запомнить и передать саму жизнь. И самое ценное, и, боюсь, надолго потерянное нынешними литераторами качество: автору удалось сохранить любовь к своим героям. Подлинную. Любовь, в которой все мы остро нуждаемся. Показателен в этом отношении рассказ «Глупый случай», где женщина, купив полкилограмма моркови у кавказца, оставляет в конце концов у торговца и овощи, и деньги за них. По причине ярко выраженного пренебрежения к ней со стороны продавца, как к человеческой единице. Однако в рассказе нет той категоричности, той избитости темы «черных», которая так щедро муссируется поп-литературой. Откровенно и грустно — о главном. О достоинстве, о горькой полярности душ. И еще горше, где-то за текстом: отчего всё так, а не иначе? Эта затекстовая боль, будто нитка, нанизывает рассказ на рассказ. Боль — крепеж книги. Она — первопричина. Так суждено: неболящее сердце не тронет сердца читательского. И в серьезности слова, и в подборе сюжетов кто-то может усмотреть предчувствие беды. Думаю, это не так. Не беды. Предчувствие света. Его желание, превосходящее по силе все страхи и беды нелегкой и единственной жизни. Перебегая с одной истории на другую, будто по камушкам через горную реку, нужно прислушаться и тогда можно уловить журчание живой воды. Ее в каждом рассказе — море. И надо же, вкусив её, — хочется жить! На родной земле, в родном доме, с родными людьми. Пусть смешными и неустроенными, но способными и готовыми любить. За то — автору сердечное спасибо! Нас так давно не писали с натуры, не глядели нам в душу. Конечно, мы — разные. Но хорошего в нас всё-таки больше… Сколько будет: два плюс два? Он показался поначалу забавным: подвыпивший, седенький мужичок с косо сидящими на крупном носу очками. Прочитывалось в нем случайное застолье и зуд к общению. В маршрутном такси, плюхнувшись на сиденье, мужичок разбудил весь салон вопросом: отчего народ грустный? Потом долго и дотошно выпытывал, идет ли маршрутка в нужный ему район. Удовлетворенный утвердительными ответами, затих на несколько минут. Неустойчивый взгляд его из-под очков кланялся то в одну, то в другую стороны, пока, наконец, не примостился на двух смешливых мальчишках, хрустящих чипсами. Те, почувствовав себя объектами внимания, захихикали еще громче. Мужичок улыбнулся себе. Потом добродушно заметил мальчику, доставшему бутылку кока-колы: — Пить из горла — неприлично. — А я пока ем, а не пью, — резонно произнес мальчик. — Все равно: пить из горла — неинтеллигентно. Мужичок укоризненно покачал головой и как-то потерянно блеснул очками. Беседы не получалось, и он ищуще огляделся вокруг. Но у остальных пассажиров, в основном, женщин, на лицах не обозначалась жажда общения. Напротив, некоторые, отвернувшись, смотрели в темное окно. Мужичок вновь обратился к мальчишкам. Мало-помалу выяснилось, что они — веселые доверчивые собеседники, способные воспринять его таким, каков он есть, не осуждая и не идеализируя. Мужичок рассказал им о внуке-девятикласснике, который занимается футболом, мальчишки ему о том, что едут на секцию кунг-фу. — В школе — двоечники, наверное, — поддел мужичок. — Нет! — в два голоса опровергли мальчишки. — Я — отличник! — гордо сообщил «кокакольный» и указал на другого. — А брат — хорошист! — Сколько будет: шесть плюс шесть? — строгим голосом дал задание мужичок. — Двенадцать! — радостно протянули мальчишки и, включившись в игру, ввернули свой вопрос. — Чему равняется два плюс два умножить на два? Мужичок подтолкнул пальцем очки на переносице и, попытавшись придать лицу лукавое выражение, неожиданно ответил: — А сколько угодно? — Это как? — опешили мальчишки. — А так! — мужичок взял нравоучительный тон. — Сколько вам угодно, чтобы было? Пять, шесть, семь, восемь? Столько и будет. — А вам сколько угодно? — нашелся «кокакольный». Мужичок чуть смутился, потом брякнул: — Восемь. — Вот и нет! Вот и нет! — загомонили мальчишки. — Первое действие: умножение! Шесть! — Пусть так, — неохотно согласился мужичок. Водитель, обернувшись, сказал, что подъезжает к месту, которое нужно было пассажиру. Мужичок рассыпался в любезностях. Уже готовясь к выходу, он погрозил пальцем «кокакольному». — Ты меня не проведешь, хулиган! Не так отвечать надо, понял? На «два плюс два» надо отвечать: а сколько угодно? Прогибаться надо, разумеешь, дурья голова? Дверца за ним захлопнулась, но мужичок через стекло еще раз погрозил пальцем мальчишке. Губы его дрогнули и снова, уже глухо, выкрикнули: — Прогибаться надо, запомни! Братья хихикнули на это и тотчас стали проигрывать между собой ситуацию со «сколько вам угодно?». Один изображал себя, другой — учительницу, недоуменно поднимающую бровь. Это их веселило до самой остановки. Из пассажиров к мальчишкам больше никто не приставал. Те, кто был свидетелем разговора с мужичком, все также увлеченно рассматривали пейзаж за окном. Те, кто заходил вновь, не интересовались ничем, кроме собственных насущных проблем. Такси двигалось по своему маршруту, и по своему маршруту двигался каждый сидящий в нем. Вперед — к возвращению! Не так давно специалистами Санкт-Петербургской академии последипломного педагогического образования был проведен опрос выпускников школ на предмет оценки современной социальной ситуации. Светлому будущему был задан вопрос: «В каком обществе вы хотели бы жить?» И вот как распределились мнения молодых людей: 6 % из них решительно все равно, в каком обществе существовать, 5 % видят себя в обществе, построенном на социалистических принципах, 7 % — в обществе, построенном на капиталистических принципах. Большой процент — 30 % — принадлежит молодежи, желающей жить в обществе, соответствующем российским традициям. Казалось бы, есть повод для радости. Но… эти же 30 % молодых людей на просьбу объяснить, что такое общество, соответствующее российским традициям, ничего не смогли ответить. По причине полного незнания. Налицо, как сказали бы ученые-социологи, ценностная неопределенность, мешающая четкому представлению о картине жизни. Конечно, картина жизни, как мозаика, складывается из множества деталей, и одной из мозаичных подсказок, мне кажется, может служить книга. Хотя бы потому, что она концентрирует, обобщает, делает выпуклым чей-то жизненный опыт. Книга — это пульсация крови в таком огромном организме, как общество. И книге, которая способна в какой-то мере стать путеводителем в мире потерянных ценностных ориентиров, и которую можно определить, как фонтанирующую кровью, суждено было появиться. Впрочем, пульсация мысли и чувства в ней не могла не обнажиться, поскольку автор сборника рассказов «Первая леди» (Москва, «Алгоритм», 2007) — поэт Валентин Сорокин. «Первая леди» наполнена эмоциональностью и образностью, и что, пожалуй, присуще только перу писателя-поэта, и тот и другой стилистический компонент зачастую переплетаются. Если, к примеру, в рассказе «Митька-Ручей» есть сердечное откровение: «Годы не бегут, как мы в детстве, и не летят, как Митькин корабль над землею, годы мигают: мигнут, мигнут, мигнут — и ты седой». То в рассказе «Коршун» орел выступает олицетворением недоброго начала: «Орел — повис надо мною, высовывая, как шасси, лапы, и пошевеливая когтями. Глаза его, красные, вращались и вспыхивали, красные и дурные. Навис — и снижается, снижается. Камни шевелятся, и трава, как суслик, свистит». Но что путеводящего в названной книге? Как она может помочь тому, кто хотел бы жить, не отрекая сердца от России? На мой взгляд, книга «Первая леди» отразила доброе количество человеческих судеб, чье жизненное пространство совпало со значимыми событиями в стране. В частности, многие рассказы Валентина Сорокина посвящены перестроечному и постперестроечному периоду («Сторублевая курица», «Гад», «Первая леди» и др.). Несмотря на некоторую мрачность зарисовок и ироничность, общая тональность произведений близка и понятна каждому, кто пережил те судьбоносные годы. В тональности той — горечь и боль. Оттого, что, так или иначе, в перестроенном чаду произошло смещение базовых ценностей. «Я люблю тебя, моя Родина, Россия моя, спасенная и обласканная небесной синевою и августом небесным! Когда замирает сердце при виде твоего разорения и нищеты, я припадаю к бугорку, прирученному обелиску на хуторе, низко, низко — и оттаиваю, камень погибели отступает от моей души, и сердце вновь начинает биться и тужить». Приходящая на смену идеологическому вакууму перестроечных лет капитализация общества несет в себе содержательные изменения. Как то: на смену бескорыстию приходит выгода, на смену состраданию — индивидуализация, на смену любви — прагматизм. И думается, горечь размышлений писателя уже в те годы, а многие из рассказов помечены 1990-ми годами, проистекала из предчувствия будущей ценностной ломки общества. Пронзителен в этом плане рассказ «Три круга». «Наши совсем исчезли журавли, ближние, а свободные, выделенные журавли для Урала и Сибири, дадут три круга, дадут три круга и улетят. Это они — когда в Египет и в Индию летят, от нас летят. А когда к нам — не дают приветственного круга, не здороваются. Да и эти-то, прощальные-то, круги, молча дают, молча дают. Трудно звенеть им над мертвым болотом и мертвыми лугами… Один остался Иван Сергеевич на хуторе. Наташа его умерла. Старухи раньше ее вымерли. Под крыши их въехали чужие темные люди. Сжигают русские нищие избенки и возводят на зеленых берегах древней русской реки Сестры виллы. О ком жалеть-то?» Но, если в мире разрушенных идеалов не остается света, то мы опять возвращаемся к книге, как к спасительному пульсу маяка. Безусловно, никто не может дать советов построения души, и Валентин Сорокин не исключение. Но душа, как дом, должна опираться на фундамент. И в силах писателя что-то предложить за его основу. Валентин Сорокин фундаментом для души считает любовь к истоку, к началу себя как личности — любовь к Родине. Пусть кто-то сморщится от банальности фразы, но знание, понимание и отсюда принятие и любовь к всеобъемлющему понятию «Родина» не бывает банальным. И, если об этом сказано живым, трепетным, кровоточащим словом, то, я уверена, шкала ценностей постепенно начнет свое возвращение к традиционной. Светлые сумерки Как часто случается у нечаянных попутчиц, беседа наша поначалу напоминала легкое скольжение ветра. Также как его дуновение, она едва касалась внутренних глубин, плавно обтекала острые выступы и казалась бы абсолютно бессмысленной, если бы по тону, посадке, ищущему взгляду не чувствовалось: моей собеседнице нужно высказаться. В ней не было порывистости, азарта, раздражения, которые овладевают человеком при переизбытке информации. Не было и печали, которая густо проливается из глаз, когда у человека беда. Моя собеседница была привлекательна спокойствием и какой-то необыкновенной рассудительностью. И все же, ей хотелось сбросить некий груз, который возлежал на полных, уже немолодых плечах. Именно по этой причине она не позволяла ничего не значащим фразам пропадать в шорохе автобусных шин. Она их склеивала, скрепляла, цепляла друг за друга, и в один подходящий момент направила разговор в нужный ей поток. Прежде всего, я узнала, что моя собеседница едет из небольшого городка Опочка, что в Псковской области, где в доме престарелых находится ее родная сестра. При большом желании моей спутнице можно было дать пенсионный возраст, но сколько же тогда лет ее родной сестре? Признаться, мне всегда казалось, что в домах подобного статуса живут глубокие старики. Словно угадав мои мысли, попутчица вскользь заметила, что сестре — 53 года. На этом наш только-только разгоревшийся костерок беседы начал угасать, однако моей собеседнице было трудно оставлять полуживые, кое-где вспыхивающие угли. Она глотнула из бутылочки с минеральной водой, подтолкнула сползшие на кончик носа очки и несколько торопливо стала рассказывать, что два дня назад ее дочь родила девочку. — И вот такая незадача: не знают как назвать. Есть несколько вариантов, но родители мужа в этом вопросе очень серьезны, — она тяжело, по-детски вздохнула. — Знаете, говорят, надо выбирать ребенку имя так, чтобы его именины почти совпадали с днем его рождения. Да, да. Я об этом услышала недавно, и все советую дочке назвать девочку Татьяной. Именины у нее тогда получатся совсем близко ко дню рождения. — Это как-то повлияет на судьбу девочки? Собеседница, почувствовав мою заинтересованность, немного развернулась, и мне стали видны ее живые, темные глаза, в которых если и была усталость, то дорожная. Не возрастная. — Да, да. Ее жизнь будет состоявшейся. Главное, она будет считать ее состоявшейся, и от этого будет счастлива. Ведь многое зависит от того, ощущает ли себя человек состоявшимся в этой жизни, правда? Знаете, я перебрала в памяти всех своих родственников, даже выписала на бумагу их дни рождения и именины. И что получилось? Мой дядя, у него именины через неделю после дня рождения, вполне доволен собой и жизнью. У него есть дом, он верующий человек. Детей, правда, нет, но он держит много живности. Помогает близким. Разве этого мало? — собеседница, словно снизу заглянула мне в глаза и тут же продолжила: — А моя родная сестра: у нее именины совсем рядом с днем рождения. Я еду от нее и не могу сказать, что с тяжестью на сердце. Она хорошо устроена, у нее все есть и, главное, Надя сама не считает себя несчастной. Вам не кажется, что в этом и заключается магия близости именин: человек всегда чувствует себя реализовавшимся? Я пожала плечами. Гораздо интереснее было узнать, как Надя вообще попала в дом престарелых. Моя собеседница, опять угадав желание случайной слушательницы, не замедлила с историей жизни своей сестры. Надя всегда была на высоте. Даже в раннем детстве ее ставили всем в пример, а пышные бантики и завитые локоны маленькой умницы умиляли не только домочадцев, но и окрестных жителей. Надя считалась образцом на фоне родной замарашки и хулиганки Гали. Впрочем, та никогда не чувствовала зависть к старшей сестре и относилась к ней как к вечному примеру. После окончания школы Надя поступила в консерваторию: она неплохо пела. Ее убежденность в собственном высоком предназначении и тут не дала сбоя: в Надю влюбился ее же преподаватель, в ту пору известный композитор. Несмотря на двадцатилетнюю разницу в возрасте, свадьба состоялась. Новобрачные сразу же уехали в «медовое» гастрольное турне по Сибири, и, собственно, с этого началась одна из счастливейших полос в жизни Нади. В каких только странах она не побывала! В каких только гостиницах не пожила! Какие только рестораны не предлагали ей ассортимент изысканных блюд! Так, невзначай, в бравурном марше успеха, родилась первая и единственная дочь Лена. В те годы Галя о Наде узнавала лишь из телевизионных новостей. До матери ли, до сестры, застрявших в необъятных просторах российской глубинки, было жене популярного музыканта? Единственная новость, на которую Надя отреагировала быстро, это поступление младшей сестры в пединститут. «Что тебе там делать?» — воскликнула она в письме. — «Ведь ты никогда не отличалась усидчивостью и добросовестностью!» Галя немного смутилась, но учиться не бросила, рассудив, что свои уроки биологии будет проводить на свежем воздухе: там усидчивость не нужна. Радужное Надино существование прервалось в одном из очередных турне. Знаменитый композитор скончался от рака желудка. Надя, не веря в невозвратимость произошедшего, посидела год, сложа руки, а потом… запила. Вместе с композитором и стилем его существования ушел смысл Надиной жизни. Она вернулась в Псков. Устроилась санитаркой в больницу. Лена поступила в колледж, где готовили бортпроводниц. Гале с мамой Надя первой никогда не звонила. Они поначалу забрасывали ее письмами, но после отступились, не получая отклика. Однажды, не выдержав пятилетнего молчания сестры, Галя приехала в Псков. Дверь квартиры ей отворила Лена и хотела было ответить, что не надо ее агитировать идти на выборы, но Галя неожиданно расплакалась, узрев в племяннице черты родной сестры. Потом рассказала опешившей девушке, кто она и по какому поводу здесь оказалась. — Где моя «мамочка»? Здесь, конечно! — Лена, усмехаясь, впустила Галю в квартиру и тут же зычно крикнула: — Выйди сюда на минутку! Из недр хорошо обставленного жилища к Гале робко приблизилось жалкое существо с трясущейся головой. — Допилась «мамочка», как видите. Рассеяный склероз. — Лена, зачем ты так? — укорила потрясенная Галя. — А как надо?! Как?! Она мне истрепала все нервы. Мне, девчонке, студентке, звонили из больницы и говорили: «Лена, подбери маму». И я ходила, подбирала. А вся улица сочувственно качала головой. Если вы такая милосердная, не хотите забрать ее к себе? Галя всплеснула руками и как-то поспешно выкрикнула, что если брать, то только на дачу. В квартире места нет, да и старшая дочь вот-вот родит. — Поэтому не указывайте! — торжествующе заметила Лена. — Пусть скажет спасибо, что я ее пою и кормлю. Еще через пять лет Галя узнала, что Лена оформила Надю в дом престарелых. Долго размышляла, но все-таки решила съездить. — Знаете, там очень неплохие условия, — убеждая, моя собеседница даже дотронулась рукой до моей куртки. — Просторные корпуса, зелень, четырехразовое питание. В комнатах можно жить по двое и по трое. Своя прачечная, котельная. Притом, Надю никто не неволил. Она сама просилась в дом престарелых. И знаете, что она там отчудила? — женщина улыбнулась. — Нашла себе мужчину. Бывшего танцора. На десять лет моложе себя. Им дали семейный номер. И что замечательно, у Нади стала меньше трястись голова. Знаете, что она спросила, едва я переступила порог? «Как я выгляжу?» А потом попросила десять рублей. Я дала пятьсот. Но главное, что я определила для себя: Надя довольна. Понимаете, может нам ее жизнь кажется немножко не такой, какой предполагалась, но ей самой эта жизнь нравится. Она ее устраивает. Надя не страдает. Значит, можно считать, что все состоялось. Человек достиг определенного результата, и он его не расстраивает. — Вы еще приедете к Наде? — почему-то вырвалось у меня. Моя собеседница, словно долго готовившись, уверенно ответила: — Я ее проведала, дала денег. Думаю, года три не покажусь точно. Своих хлопот будет предостаточно. — А Лена к ней приезжает? — Нет, только Ленин сын — Алеша. Иногда. Знаете, а ведь Надя не нуждается в нашем присутствии. Я вам серьезно говорю: она довольна своим существованием. Вы меня понимаете? Я согласно кивнула. Автобус, вспарывая воздух шумом двигателя, подъезжал к городу. Моя собеседница, устав от монолога, смотрела в окно. Было светло. И только дальний краешек неба начинал натягивать на себя одеяло сумерек. Круги на воде Я люблю книгу за возможность погружения. В ее густую, плотную толщу. За возможность побарахтаться на поверхности, а потом, увлекшись чьим-то незнакомым сердцем, легко и бесстрашно нырнуть в абсолютную бездну слова, в постижение его смысла. Книга в отличие от океана не скупится на безболезненность погружения, не угнетает колоссальностью давления и, главное, всякий раз демонстрирует себя в качестве шанса на спасение. Объединяет ее с водной стихией лишь одно — глубина. Новую книгу рассказов «Вдвоем» (Издательство «Андреевский флаг», Москва, 2003) молодой талантливой писательницы Лидии Сычевой я бы хотела сравнить с океаном, но весь ассоциативный ряд перекрывает его масштабность, грандиозность, вызывающая благоговейный ужас. Книга Сычевой рождает во мне, как в читателе, иные, теплые эмоции, поэтому осмелюсь представить ее уютным, чистым озерцом где-нибудь в центральной полосе России. В этом озерце вода — светлее не бывает! А в небе над ним — «…Боже, какая звездность и какая лучистость! Кажется мне, что и звезды в инее и, удивительно, как же я этого не понимала, не видела прежде! Они кружатся, дрожат, складываются в картину; и видится мне, будто по белому пути скачет звездный князь, серебристый, молодой, веселый вечный воин. Летит по небу, отпустив поводья; бьет норовистый конь копытом по Млечному пути, высекает серебряные искры… Он один в небе — среди звезд!» («Иней»). Прозрачность и в то же время объемность любого рассказа делают его похожим на волну. Она каждый раз неповторима, хотя ее и задумчивость, и неукротимость стремятся к одному берегу. Берегу любви. Книга не случайно обозначена коротким и заветным определением «Вдвоем». Куда бы ни уводило повествование очередной истории, оно неизбежно возвращается к феномену любви. Которой, как бы ополоумевший мир не сопротивлялся, все равно остается неизмеримо больше, чем ненависти. Потому что на этом зиждется жизнь. И бесхитростной тетке Марии («Летним днем»), и утонченной Веронике Александровне («Ворона»), и деловой Ольге («На Канарах») нужна, необходима, как воздух та сладкая мука, то страдание и наслаждение одновременно, которое человечество именует любовью. Каждая из них по-своему отвергает поэзию одиночества, хотя бы потому, что в этой поэзии не одна строка омыта слезой. «Лишь под утро она забылась тревожным, туманным сном, но как только Мишка открыл глаза, она проснулась, глянула в его усталое, озадаченное лицо и с готовностью заплакала. И в этих слезах, помимо ее воли, все же больше было счастья, чем страдания. Счастью принадлежала огромная, заповедная, не открытая до последнего времени территория ее души, и удивительно, сколько красоты, нежности, вдохновения здесь было сосредоточено, и страшно было теперь, с пробуждением, все терять» («Ворона»). Лидия Сычева не устает отрицать безнадежность как стиль существования. В ее прозе нет неправдоподобно яркого серпантина и оглушительных фанфар, в ней сосредоточена отчетливая философская мысль: любовь — дар, дари ее, и, вернувшись, она сделает тебя счастливее. «И теперь, при утреннем, ясном свете, люди уже не казались мне одинокими во вселенной, наоборот, и жизнь, и земля, и видимые и невидимые просторы — все вдруг представились мне сиротами, нуждающимися в любви каждого из нас. И я вдруг поняла, что и нашу землю, и облетающие осенние березы, и ночной звездный свет я люблю не меньше, чем моего мужа, моего ребенка и моих родителей. И что все это я люблю одной, неразделимой любовью» («Утро и ночь в сиротском приюте»). Рассказы в книге объединены в циклы, и в образном варианте сравнимы с кругами на воде. Брошен камушек встречи, события, и от него во все стороны разбегаются размышления, зарисовки, этюды. Одна жизнь перетекает в другую, одна судьба отражается в другой, но всякий круг непременно очерчивает пространство любви. И даже, если открыть книгу на середине и с налету пройтись по строчкам, разговор автора с читателем ни на миллиметр не уклонится от заданной территории добра и надежды. Этот прием Лидии Сычевой как спасательный круг. Как возврат, оглядка на изначальную способность радоваться ближнему, верить в лучшее, что в нем есть. В этом Лидия Сычева — долгожданная преемница классиков одухотворяющей русской литературы. Книга по сути своей глубинна, а хорошая книга — бездонна и бескрайна. Вопрос, который она задает, подобно жадному движению жизни, будет только множится. Неостановимая эта работа и есть выражение души. А пока она ищет ответных взглядов, ответных слов, душа живет. Ну, а что смысл жизни, как не любовь? Мне кажется, книга Лидии Сычевой именно это и утверждает. След Одна тогда была защита: укус в ответ. Не в силу возрастных особенностей, нет — все мы были напичканы провинциальным добродушием, искренностью, все мечтали втайне обаять и покорить огромный тоскливый город. Просто никто не думал щадить наши подростковые души… В учебном корпусе ПТУ, недавно отстроенном и пахнущем терпким запахом клея, на четвертом этаже был актовый зал. Как любили мы, квелые от бесконечных дождей, пробираться на его сцену, тарабанить одним пальцем на пианино «цыганочку» и слушать глухой стук капель по крыше. Бархатный занавес стелился по деревянному настилу, и нам не хотелось думать о том, что существует где-то урок и ведет его химичка, которая, дав нам задачу, ходит меж рядов и жует ванильные бублики. Нас, получающих месячную стипендию в 7 рублей и дерущихся в столовой за добавку постылых макарон, этот сладкий хруст завораживал и угнетал одновременно. Как-то, застав нас за дурашливыми сценками, где мы изображали из себя, что на ум придет, замполит стал в дверях и скрестил руки на груди. Самая трусливая, Ленка, затараторила оправдания. Остальные молчали. Сухой, строгий замполит выслушал Ленкины невесомые объяснения, постоял еще секунду и, не произнеся ни слова, запер нас в актовом зале на весь вечер. Лишив ужина. Так же монотонно барабанил дождь, так же таинственно мерцало пианино, и, скрючившись в креслах, спали мы, усталые и заплаканные, в любимом месте. После этого актовый зал стали запирать. Только в замочную скважину можно было поглядеть на пыльные зрачки софитов и на багровое одеяние кресел. Выдавали нам всем ярко-голубые куртки, костюмы-тройки не по размеру, рейтузы и две пионерские рубашки. Жалкое, должно быть, мы являли зрелище, когда шли строем в кинотеатр. На просмотр серьезного фильма. Сидящие сзади парни плевали нам в спину семечки и хихикали: «Пэтэушницы». Старуха билетерша предупреждала: «Увижу, режете сиденья, руки оторву!» А мастер, надсаживаясь, кричала, чтобы мы запомнили раз и навсегда, что это — не дом терпимости, если хоть одна убежит с сеанса, вся группа останется без завтрака. И мы смотрели. Заплеванные шелухой, под неусыпным оком билетерши. Потом торопились на плохо освещенную остановку, еле успевали на троллейбус. Ехали и знали, что будем ночевать в красном уголке общежития. Соседствуя с крысами. Потому что нарушили положение: «Вход в общежитие только до 21 часа!» Комендант встречала нас с ухмылкой, показывая глазами на стеклянную дверь, а бунтовщицам давала затрещины. Увесистые и звонкие. Приговаривая со сдавленной ненавистью: «Понаперлись тут… из деревень!» Мягче всех к нам относились математичка и литераторша. Первая курила на переменах в кабинке туалета, сильно кашляла и никогда не кричала. Двоечниц журила по-матерински, а от наших набирающих силу резкости и грубости таяла, пугалась, пропадала. В ней была необыкновенная воспитанность. На каждое гадкое слово она кашляла в аккуратный кулачок, отворачивалась, словно сглатывая услышанное, и продолжала урок. Делясь какой-нибудь забавной жизненной ситуацией, она хитро щурилась над спущенными на нос очками. Любила музыку. Купила мне на свои деньги абонемент в Капеллу. Весь год мы с ней слушали Моцарта. И когда я садилась рядом, в пэтэушной рубашке, в плохо подогнанной, великоватой юбке, она закрывала глаза. Пряча в платок дрожащий подбородок. Литераторша так беззаветно любила литературу, что не замечала наших глупых комментариев, не видела, как мы красимся на уроках. Она жила стихами и в стихах. Близоруко всматривалась в прогульщиц и вновь улетала в неведомую нам даль. «Среди миров, в мерцании светил, одной звезды я повторяю имя…» На выпускном вечере она подарила некоторым по книжечке стихов Кольцова и сказала, что неудовлетворенность действительностью — это импульс для творчества. И еще сказала, что с удовольствием поможет всякому, кто задумает продолжить обучение… Прошло уже больше десяти лет. Нет теперь ПТУ. На дрожжах прошлого вырос Лицей. Многие из нас не выдержали. Уехали обратно. В заветную глушь провинции. Две девочки из группы сидят в тюрьме. С одной столкнулась недавно на вокзале. В потоке разномастных дачников мелькнуло вдруг знакомое лицо. Короткая стрижка, круглые карие глаза. Пиджак с чужого плеча. Грязные брюки. Ботинки на босу ногу. Алена. Наша гитаристка-самоучка. С нарочитым азиатским акцентом, мальчишеской походкой. Улыбнулась криво. Хрипло поздоровалась. Из кармана пиджака, как из жерла вулкана, горлышко водочной бутылки. На лице свежие шрамы. «Заходи в гости». Я не зашла. Мои соседи Восемь рецензий на книги петербургских писателей Жизнь — сплав событий. Неожиданных и прогнозируемых. Радостных и неприятных. Насколько у каждого из нас этот сплав неповторим, настолько же он и непередаваем. Разве можно объять и описать жизнь? И все-таки находятся исследователи, жаждущие облечь это удивительное действо в слово. В рассказ. Одним из них является Николай Коняев. В сборнике рассказов и повестей «Охота в старых кварталах» (Санкт-Петербург, Издательство писателей «Дума», 2002) ему посчастливилось из целой цепи разнообразных событий выстроить уникальное здание под именем «жизнь». Состоящая из этажей-рассказов, она подкупает прежде всего тем, что кажется предельно реальной, будто подсмотренной минуту назад. И в то же время, рассказы Коняева — не фотографические снимки, а художественные этюды. За ними — автор. Человек, которому важно донести до читателя свое отношение к происходящему. В книге неслучайно представлен широкий «ассортимент» рассказа: от психологического («Следующая остановка — конечная», «Гадюка», «Поминки») до «шутейного» («Асфальтовый мужик», «Обитатели строительных лесов», «Придурки»). Он подтвержден истиной повседневности, где от трагического до смешного — один шаг, и где комедия вполне может стать прологом драмы. В рассказах Николая Коняева принимают участие все те, кто нам знаком. Не по афишкам рекламных тумб, а изначально, глубинно. Те, кого мы видели и знали рядом — «жители земли». Так и назван один из рассказов, где за простодушием героев: Семена Порфирьевича и бабки Лизы, кроется тихая, добрая, чистая благость бытия. Где истина познается в непреходящем — в земле. «Так ведь надо, Семушка, землю устроить-то, — выбираясь на мостки, сказала она. — Я-то помру, а земля останется. Другие люди посадят чего, а такая фигура вырастет, они и вспомнят меня добрым словом. Вот, скажут, жила умелица, землю-то довела до чего. На земле живешь дак…» В книге Коняева нет многосмысленности. Есть тонкое, чуткое существование прошлого и будущего, автора и героя. Есть моментальность и растянутое по запредельным мирам житие. Есть мистика, метафизика, рефлексия, динамика. Словом, тот набор различных форм, что приближают к сути постижения мира. Когда многообразие рассказов велико, невозможно выделить некую «жемчужину», которая призвана лишний раз убедить в даровитости автора. Но у Коняева она присутствует. И не одна. «Марсиане» — произведение вневременное, не потому что речь в нем о детях неординарных, созидателях-мечтателях, слегка аутичных, слегка презираемых, а потому что оно — о главном. О неподражаемости, необыкновенности мира, о тоске по неземному и такому необходимому всему земному теплу и пониманию. Если хотите, «Марсиане» — о вечном: о неотвратимости страдания художника, творца, человека. Такой же пронзительностью чувства обладает повесть «Столица мира нашего». Ей очень подходит сравнение с зыбкой паутиной лесных крон, через которую то тут, то там прорываются блики солнца. В повести много света и много печали, и это сочетание придает ей терпкий привкус чуда. Еще одно слагаемое книги Николая Коняева — трепетное сочувствие деревне. Истоку, который не иссякнет на щедрость сердечную, на своеобычность, разнохарактерность. Современная русская проза знает немало признаний в любви к крестьянству, но такое выражение нежности и сопричастности удается немногим. Коняев в числе избранных. *** «Подарок Моны Лизы» Александра Хлебникова (Санкт-Петербург, Издательство писателей «Дума», 2001), вместивший в себя научно-фантастические рассказы и повести, созданные в разные годы, вполне может считаться подарочным изданием для читателя. По причине содержательности повествования, которому, кстати, не вредит мягкая назидательность. Фантастический мир Хлебникова не агрессивен, в нем воинственность уступает место размышлению, но размышлению не выпуклому, а спрятанному за потайной авторской дверцей. Кое-где она приоткрывается, и тогда в слово врывается яркое эмоциональное переживание, что на сегодня — редкостное явление для фантастического жанра. Я бы назвала манеру общения писателя с читателем, с рожденным сюжетом деликатной. Чистой. Словно он пытается в реальный мир, отягощенный бездуховностью, влить кислородную свежесть фантастической культуры. Из представленных в сборнике произведений я бы особо выделила рассказы «Черная отрешенность», «Невероятный выдумщик», «Багира показывает зубы», историческую повесть «Последний шанс «Титаника». Это художественные отклики на сюжеты, которых достаточно в повседневной жизни. Они законченны, и, в то же время, после каждого из произведений можно смело ставить многоточие. «Размышляй, читатель», оптимистично приглашает Александр Хлебников. И конечно, нельзя не упомянуть отдельной строкой повесть «Отблеск грядущего». За столь невыигрышным названием скрывается большая творческая удача. Можно что угодно говорить об общем облике произведения, но то, что оно из несоединимого (блокада Ленинграда и фантастическое моделирование ситуации, связь времен и пространственные перемещения) сумело выплести живой, трагический узор — бесспорно. *** Александр Скоков, «С пролетной стаей», книга рассказов (Санкт-Петербург, Издательство писателей «Дума», 2000). Неслучайно сборнику дано такое название. Наверное, только оттуда, с высоты, можно разглядеть то, что не видится с расстояния двух шагов. А именно, существование родного, среднестатистического россиянина. Не ропщущего, жалостливого, несчастного и в чем-то счастливого. Несмотря на то, что среди мест действия в рассказах преобладает море, нельзя назвать автора «заядлым маринистом». Его главная тема: «маленький человек», а в какой профессиональной сфере он трудится — дело второе. «Маленький человек» живет «маленькими» заботами: как сохранить в сердце любовь? Как оставить после себя землю не бездыханную, а родящую? Как не растеряться в суете материального? («Всем памятники», «На Востоке народ лучше», «За хлебом», «Штурман Пензиков и повар Елукин»). Вечные вопросы вечного мира. Ответ на них знает разве только Всевышний. В книге нет ни рецептов, ни советов. Мне кажется, автор даже намерено отстраняется от происходящего на страницах, словно давая читателю возможность самому быть участником чужой жизни. Если прибавить к этому легкость пера, выразительность деталей и уважение к слову, то вывод напрашивается сам собой: еще одной хорошей книгой на свете стало больше. *** Радий Погодин, «Река», повести, рассказы, стихотворения (Санкт-Петербург, Издательство писателей «Дума», 2002). Погодина на одном дыхании не прочтешь. Не потому что скучно, а потому что ощущение такое, будто при тебе штрихами, взмахами, паузами и страстными нажимами на перо, пишется Бытие. Долго это выдержать невозможно, приходится делать передышку. И в вынужденные минуты отдыха понимать, что дважды в одну и ту же «Реку» не войдешь. Она все равно останется всякий раз новой. С омутами и мелями. Потому что ее вечное изменение предусмотрено писателем-художником и героем-художником. Василий Егоров, разведчик и творец, мятущаяся личность, увалень и юркая птица, тоже знает, что ничего постоянного нет, и вся жизнь человеческая есть неизменное состояние перехода из будущего в прошлое, из прошлого в будущее. И поэтому появляется в повестях одноименным, однофамильным, но, безусловно, иным. Творящим свое бытие и окружающих сиюминутно. Его нельзя назвать персонажем, это — олицетворение Судьбы, многоликой, но сложившейся в книге в один узнаваемый образ. Конечно, Творца. А потом уже солдата и романтика, мальчишки и старца — одновременно. Война настолько тесно переплетена с жизнью Василия Егорова, что он представляется ее носителем. Вернее, носителем своей, субъективной правды о ней. И самое болезненное, война в этой реке бытия никогда не поменяет течения. Она, пожалуй, замрет на дне огромным валуном. И, плывя, в суровых водах с Василием Егоровым, ты непременно ткнешься в ее зловеще нависший бок. И это самая сильнодействующая из пилюль художественного воздействия. *** Анатолий Белинский, «Равный богам», повести и рассказы (Санкт-Петербург, Издательство писателей «Дума», 2002). Я бы назвала прозу Анатолия Белинского правильной и вложила бы в это определение собственную ассоциацию со школой. В любом классе есть надежный мальчик-умница, чья «пятерка» за сочинение стабильна. В его, неважно маленьких или больших опусах, присутствует неизменная грамотность, верное следование историческим фактам, умеренная фантазия. От такого отличника не дождешься подвоха в виде вдруг вырвавшегося междометия. И в какой-то степени это утешает, потому что напряженные нервы — это не всегда удовольствие для организма. Я отношусь к «отличной» прозе Анатолия Белинского также как задерганная юными модернистами учительница русского языка и литературы: я на ней отдыхаю. Именно потому, что она не подсовывает уставшему мозгу никаких интеллектуально острых камней. Эта проза журчит ручейком рядом, оставляя после себя легкое, приятное воспоминание. И, пожалуй, еще одна характерная деталь: автор, будучи действительно добросовестным человеком, старается соблюсти в произведении точность хронологическую и бытовую. С усердием первого ученика. Замечательно это, прежде всего, тем, что сохраняется достоверность исторического существования персонажей. Словно читаешь роман в фотографиях. Тона черно-белые, но вся картинка в целом — определенный пласт жизни и времени. Причем, картинку эту рисует рука намеренно отстраненная: «я только повествую, а относится к происходящему предлагаю тебе, читатель» («Хлеб этих лет»). И читатель, в силу собственных возможностей и способностей, добавляет тот или иной оттенок в происходящее на страницах. Должно быть, это не самый плохой способ воздействия на читательскую душу, поскольку она, будучи самостоятельной в выборе отношения к событиям, предложенным автором, становится будто окрыленной. Ей доверяют и это важно. И значит, она готова к будущим диалогам. Что не менее важно уже для автора. *** Александр Беззубцев-Кондаков, «Три черных омута», роман (Санкт-Петербург, Издательство писателей «Дума», 1999). У романа есть все шансы стать неоднократно читаемым и даже «зачитанным». Притом, что тема выигрышна: Григорий Распутин и семья последнего императора России, автор сумел не ужать ее до предела народной сплетни, а развернул широко, вольно и вышел на уровень, фактически, психологической драмы. Соблюдение хронологической последовательности событий, проникновение в, казалось бы, недоступные исторические потайные дверцы, — все это придает повествованию непобедимый привкус «свежего барашка». Словно пребываешь в прошлой и одновременно настоящей реальности. Незабываемое чувство! «Три черных омута» настояны на хорошей, тщательно подобранной исторической фактуре и на сильном, художественном чутье автора. Что еще немаловажно: в романе нет ни одного мерзавца. Автору удалось при соблазне подыграть, увы, пониженному вкусу публики, все-таки оставить за собой право быть объективным. В романе прослеживается попытка уйти от опрометчивых оценок и представить ситуацию такой, какой мог бы ее увидеть мудрый очевидец. Подлинно человеческим можно назвать отношение автора к собственным персонажам: ни один из них не подвергнут пытке пребывания в литературной самодеятельности. Более того, могу смело утверждать, что ощутила сквозь буквенную паутину чувство трепетное и взволнованное к истории страны. Почти осязаемую привязанность к ней. И только поэтому хочется перечитать роман снова. *** Иван Сабило, «Открытый ринг», роман (Санкт-Петербург, Издательство писателей «Дума», 2003). Чем хороши воспоминания? Пожалуй, авторским желанием зафиксировать действительность детства, юности, зрелости и оставить ее такой, неприкосновенной, для потомков. Мемуарная проза Ивана Сабило — своеобразное посвящение времени. Впрочем, стоит отметить тот факт, что в хронологически выверенном повествовании фигура главного героя, то бишь автора, занимает место не в последнем ряду. В этом есть преимущества, и основное из них: время воспринимается сквозь авторскую призму. Самое примечательное, что Сабило сумел избежать излишней художественности, предоставляя читателю просто путешествовать вместе с юностью, молодостью, зрелостью героя. «Открытый ринг» не отягощен, если можно так выразиться, ненужной экспрессией. Здесь каждая встреча подана в том первородном состоянии, в котором она произошла десять-двадцать-тридцать лет назад. Право осмысливать дано самому читателю. Такое впечатление, что автору важнее запечатлеть именно фактическую сторону дела, а не эмоциональную. Плюс в этом или минус, судить читателю. Иван Сабило предложил каждому, кто возьмет книгу в руки, «открытый ринг» своей жизни. Кто-то может уйти, недосмотрев, а кто-то и останется. *** «Молодой Петербург», стихи и проза молодых писателей (Санкт-Петербург, Издательство писателей «Дума», 2002). Что приятно поразило, так это следующее: молодость сентиментальна. Как бы ей не навязывали склонность к прагматизму, она остается чувствующей и способной плакать от жалости к своим героям. И, кстати, также в тоске по герою слышен ее нескрываемый, юношеский стон. Вполне вероятно, что когда-нибудь он, наконец, примет осязаемые литературные формы, а пока большинство произведений, особенно, прозаических, имеют сходство с сырой глиной. Кое у кого из данного материала получилось что-то вроде прозаической «свистульки», но для того, чтобы покинуть ярус «забавы», безусловно, требуется время. Пожалуй, наиболее способной ученицей, ощущающей массу, плотность материала, чутко улавливающей его температуру, я бы назвала Екатерину Челпанову. Ее повесть «Темная ночь» похожа на дневниковый разговор самой с собой, но в отличие от дневника, имеет потребность быть прочитанной. Здесь много того, что может показаться лишним, в частности, глубокая рефлексия восьмилетней девочки, однако, достаточно и того, за что автора нужно похвалить. Прежде всего, за полное отсутствие фальши. В слове, в строке, в замысле. С известной долей наивности произведена попытка проследить за судьбой девочки-девушки, и в этой попытке, я уверена, многие литераторы женского пола узнали бы себя. И за это бесхитростное напоминание о молодости Екатерине Челпановой отдельное спасибо. Еще одно отличие «Темной ночи» от дневника я нахожу в восторженном отношении к слову. В желании превратить слово в играющий образ и достучаться до чужого воображения. Вот маленький, но яркий пример, взятый наугад из повести: «Кое-где паслись бестолковые и девственно-миролюбивые, как васильки, коровы и помахивали нежными ушами, как крылышками». Кому как, а мне в этой картинке слышится и восхищение, и озорство, и удаль по отношению к Великому и Могучему. Что касается поэзии «Молодого Петербурга», то у нее, несомненно, есть достоинства. Одно плохо, она — ровна. Того произведения, что захватило бы дух, не обнаружилось, а с остальными дух удовлетворился рукопожатием. Ампула любви Сырость неба давит на затылок. Висит на реснице капля дождя. Смахну ее — разбивается о панцирь асфальта. Очередь. Пятнадцать человек. Становлюсь шестнадцатой. Оборачивается старуха в грязно-зеленой шляпе. Наверное, я ее задела, поскольку выцветший, блеклый глаз нацелен на меня, как стальная трубка автомата. Жду, когда выстрелит словесная пуля. Валяй. У меня бронежилет из ироничной смеси. В моих глазах — два маскировочный креста, на губах — исправный механизм ухмылки. В голове — паутина заслона, в сердце — баррикада. Я — слово и взглядонепробиваема. Старуха правильно оценивает возможности противника. Угасает, поджав губы. Я слышу, как в дряблом мозгу ее дробят меня гусеницы злости. Торжествую победу. Кто-то сзади, сопя, жмет мою левую пятку. Это сумка семнадцатого. Бритый тяжеловес. Асфальт разъезжается от массы ботинок. Капли пота стекают на щеку, мертвя ее в унылом свечении фонарей. Выдергивая ногу, пасую. Движемся медленно, бдя друг друга. С тем, кто послабее, можно и поцапаться. Цеплять, нанизывать оскорбления. Сыпать эпитетами. Выжимать из слова сердцевину, опустошать его и, громыхающее, бросать во врага. Пусть покрывается синяками правды. Кто сказал, что этой дурочке идет эта помада? А мужлан, грассирующий как француз, смешон! Еще немного, я знаю, волна ненависти, как океанская бездна, поглотит наш человеческий катер. Амплитуда колебаний катастрофическая. С тошнотой в желудке подползаю к двери. Кто-то дальний в очереди шлет мне гадливый шепоток. Старухе хорошо, она, прижимая сумку к груди, обходит меня стороной и пропадает в сумраке вечерней улицы. Рывок двери на себя. Моя очередь. Я пришла за ампулой любви. Пункты выдачи работают один раз в квартал. Достать талон и бросить на стол. 500 миллиграммов для внутреннего пользования. Регистратор в белом халате заученно улыбается. Тонкие, почти полупрозрачные пальцы бодро щелкают клавиатурой. Монитор выплевывает хрустящим листом все мои личные параметры. Рост, вес, возраст, семейное положение. При дефиците любви там, в Главной администрации, просчитали дозу эмоционального содержания, которую я способна выдержать. Совпадение дает спокойного, терпеливого, умеренного индивидуума с ярко выраженным желанием творить добро. При более сильной дозе возможны побочные реакции в виде влюбленности, страсти, всепрощения, тоски. Но там, в Главной администрации, сосредоточены лучшие специалисты в области чувственных переживаний, поэтому случаи передозировки любви крайне редки. Точность расчетов выверена годами. Погрешность составляет 0, 01 процент. — Протяните руку, — командует регистратор, и, не путаясь в змеях проводов, подключает датчики. — Расход превышает норму! — качает головой белая кукла. — Я выдам вам направление к специалисту для пересмотра психических параметров. Мысленно посылаю ее к черту, а внешне расплываюсь в заискивающей улыбке. — Случайность, — стекает с моих губ. Кукла равнодушно роняет: — Всякая случайность закономерна, — и нажимает кнопку. В сердцевине аппаратов за ее спиной начинается жужжение, гудение. Через несколько минут миниатюрный жук умолкает, и в гибких пальцах куклы оказывается заветная ампула. Продукт иллюзиона. — При введении препарата внутрь соблюдайте меры предосторожности, — регистратор так суха, что напоминает скрученный холодным воздухом осенний лист. — Может возникнуть головокружение, поэтому сразу после инъекции лучше полежать. Я слышу это на протяжении вот уже пяти лет, но благодарно киваю. Заполняю лестными выражениями пространство помещения, и, бережно упаковав ампулу, спешу к выходу. Дернув дверь на себя, стукаюсь о железную грудину тяжеловеса. Однако, забываю рявкнуть упрек. Время пошло. Мне важно поскорее добраться до дома. В условия относительной стерильности. На улице глотать раствор не рекомендуется: могут образоваться ненужные примеси и придется целый месяц провести в стационаре, очищая организм. Бегу, бегу, бегу по вечерней оживленности улиц. Навстречу мне тоже пролетел кто-то с трепещущим взглядом. Нас, получивших новую порцию любви, можно узнать в толпе. Ко времени расхода препарата мы иссякаем. Словно высыхаем, как забытая земля в цветочных горшках. Мы — картонные человечки. И единственное наше достоинство в этот период — трезвость ума. Очень много экономических достижений приходится именно на этот промежуток времени. Любой работодатель приберегает сложную и трудоемкую работу к соответствующей фазе человеческого состояния. Все просчитано в Управлении кадрового потенциала. Дома я укладываю на батареи мокрую одежду: за несколько шагов до подъезда небо вдруг сделалось плачущим. Терпело, терпело и разревелось навзрыд дождем. Под каменный козырек, жалобно мяукнув, скользнула кошка, и, поскольку мы с ней совпали в холодной сырости вечера, глянула на меня жалким, просящим взглядом. Пришлось впустить. От промокшей одежды пахнет осенью. Тишина. Только по подоконнику бьют частые капли. Нужно вымыть руки и аккуратно избавиться от верхней части ампулы. Это нетрудно. Это умеет делать и мой тринадцатилетний сын. Их учат в интернате точным и выверенным движениям. А также лаконичным фразам, умению рассчитывать свои силы, умению выходить с достоинством из неожиданных ситуаций, а также умению быть всегда и во всем успешными. Приезжая на выходные из своих загородных пенатов, мой сын начинает смотреть на меня снисходительно. Причмокивает иронически, когда я совершаю очередную кухонно-уборочную промашку. — Твоя программа устарела, — бросает вежливо он, и погружается в мультимедийное поле своей комнаты. Когда запас моей любовной инъекции иссякает, я ругаю его, упрекаю, награждаю диковинными прозвищами. Он уныло переключается на программу успеха, которая сдержанным, строгим голосом трудолюбиво повторяет, что все мои слова — ложь. Все они — результат собственной неудовлетворенности. Внутренний защитник моего сына тактично рекомендует мне заняться психологическим тренингом и взять консультацию у известного медицинского светила. И я вяну. Как подбитый внезапным морозом саженец, стелюсь по полю нашего с сыном несосуществования. Когда я роняю взгляд на фотографию в рамочке, ампула в моих руках начинает мелко дрожать. «Эмоциональный перерасход», сделала бы заключение белая кукла из пункта выдачи. Они все знают, эти регистраторы человеческих чувств. Их обучают этому в закрытых элитных университетах. Странно, но я уже не чувствую к ней ненависти. Может быть, в предвкушении терпкого вкуса бесцветной жидкости, которой вот-вот суждено обволочь стенки моего желудка? Я смотрю на залитое небесными слезами окно. От фар изредка проезжающих машин оно, словно вздрагивает ослепительными всполохами. Почему я не зажигаю свет? Ведь при приеме важно не пролить ни капли драгоценной жидкости. — Ваш эмоциональный баланс приближается к нулю, — бесстрастный голос индивидуального контролера, выплюнутый из компьютерного монитора, напоминает мне о главной задаче сегодняшнего дня. — Да, да, — торопливо успокаиваю досужую железяку. Ложусь на диван. Я помню этот вкус перезревшей вишни. Сначала он, будто капля клея, застывает на языке. Потом мягко и неотвратимо ползет улиткой вниз. В глубину. И оттуда, миллионами крохотных брызг ныряет в кровь. Неподготовленный человек от этого жаркого па может не удержаться на ногах. Но я — опытный ампулист. Вот уже пять лет я принимаю препарат, призванный вернуть человечеству утерянный навык любви. Наверное, когда-то все мы им владели. Об этом вспоминают долгожители, и об этом говорит фотография, которую мне показывали в ячейке моего семейного архива в Хранилище Главной администрации. На ней на меня смотрит мама. Она смотрит так, будто любуется. Будто прикасается ласково к пушинкам моих волос, будто целует покатый холмик моего лба, будто сжимает нежно теплую мякоть моей ладошки. И хотя фотоэкскурс длится всего несколько минут, я помню этот осязаемый взгляд до сих пор. За пять лет приема препарата, изобретенного после периода дегармонизации общества и всеобщего кризиса положительных эмоций, я много раз пробовала также посмотреть на своего сына. Но всякий раз датчики индивидуального контролера фиксировали превышение нормы эмоциональной допустимости, и, на основании этих параметров, меня отправляли на принудительный профилактический осмотр. Там, глядя на доведенный до абсолютной белизны потолок, я думала, что мне нужно совсем немного. Дотронуться взглядом до вихрастой макушки моего мальчика, обнять его худенькие плечи и почувствовать губами еще по-детски припухлую щеку. — Если вы не пополните свой баланс, вам потребуется медицинское вмешательство, — у чертовой железяки на удивление сердечный тон. Если не обращать внимания на безглазую физиономию монитора, можно подумать, что это голос административного лица. Говорят, обучение участливому тону входит в число основных дисциплин, которые им преподают. Вспыхивает видеоприемник, и сын, слегка кривя уголок рта (давняя привычка), сообщает, что будет дома через несколько минут. Я хлопаю себя по лбу. Сегодня пятница! На выходные их отпускают домой! Всему виной моя рассеянность. Я знаю, кто в ней виноват. Это плачущее небо за стеклом! Мне слышатся в его дождливых устах какие-то беззвучные упреки. Оно вздыхает и безутешно о чем-то шепчет. Но в стремлении пополнить собою ряды обновленного и гармоничного человечества я никак не могу уловить смысл его горьких всхлипов. «Надо захлопнуть форточку!» — думаю я и вздрагиваю от хлопка подъездной двери. На индивидуальном контролере загорается предупреждающая красная лампочка. Еще секунда, и эта заботливая дрянь в последний раз напомнит мне о быстротечности времени. Что-то раскаленное, протестное взмывает к моему горлу. На мгновение задохнувшись, я рву провода подключения. Щелкает дверной замок. Пустой флакон ампулы летит из моих рук. — Привет, — безнадежно ровно бросает мне сын. — Здравствуй, — медленно произношу я и оборачиваюсь. Узоры Востока Дебют — это как первый шаг. Сделаешь его неверно — и надолго запомнишь ту боль, которую получил в результате падения. А то и хуже — навяжется в постоянные провожатые чувство страха от первого собственного неловкого движения, да и начнёт подсыпать яду в замесь любой прекрасной идеи. Чтобы дебютировать, нужно обладать решительным характером! Думается, решимости не занимать новоявленной писательнице из США Аните Амирезвани. Недавно издательство выпустило её дебютный роман «Кровь цветов». В Америке, судя по анонсам, произведение произвело настоящий фурор. Например, «Вашингтон пост» разразилась такой тирадой: «Этот дебютный роман о цене красоты и утешении ею сам по себе удивительно живописен. Будто на глазах у нас возникает мощная и динамичная живая картина, прекрасная, словно древний ковер». Кроме того, «Кровь цветов» выдвинут на соискание британской литературной премии Orange Prize. Чтобы создать свое литературное творение, Аните Амирезвани потребовалось девять лет. Ко всему прочему она сама, родившаяся в Иране, но выросшая в США, предприняла три исследовательские поездки на родину. На мой взгляд, конечный результат стоил столь длительной подготовительной работы. Роман «Кровь цветов» — это широкий дверной проём, за которым знакомая и неизвестная, понятная и необъяснимая жизнь. Восточная жизнь. Как признаётся писательница в послесловии, основное повествование глубоко пронизано языком традиционной иранской сказки. Хотя реальность происходящего на страницах не позволяет относить роман к жанру сказки. Психологические переживания безымянной героини переданы с необыкновенной точностью. Это словно проекция чувств живого человека на бумагу. Роман охватывает небольшой отрезок жизни главной героини: от ее подросткового возраста до первой молодости (впрочем, понятие молодости в Иране было относительным). Смерть отца, скитания, полурабская жизнь при богатых родственниках, временный брачный контракт (сигэ — форма брака, заключаемого на три месяца и по желанию сторон либо продлеваемого, либо завершаемого), нищета, увлечение ковроделием. Ковроделию в романе посвящены целые главы, и не случайно. Ковроткачество на Востоке в XVI и XVII веках поднялось до статуса искусства. Как считают многие исследователи, коврами Среднего Востока выражен дух народа. Анита Амирезвани наделяет свою героиню поистине беззаветной любовью к ковроткачеству. Причем любовь эта в сочетании с даром художника позволяет предположить, что из-под рук собирательной героини как раз и выходили те произведения искусства, заставлявшие изумляться Рубенса, Веласкеса, Ван Дейка. Что характерно, автор, создавая собственное литературное полотно, похоже, использует тот же принцип, что и мастера при создании ковра. Точно так же сначала рождается эскиз, потом выбирается узор, утверждается гамма цветов, и — повествование пошло вязаться узелок за узелком. Удивительно, но даже при самом тщательном рассмотрении в этом словесном ковре нет ни единой дыры. Все заполнено смыслом и покрыто узором ненавязчивой, чётко прорисованной прозы. Кроме прочего, в романе «Кровь цветов» ярко, живо представлен портрет восточной женщины. Что мы, в сущности, знаем о ней? О её мыслях, чувствах, отношении к миру, семье, детям? Ни-че-го. Анита Амирезвани своим романом буквально прорывает плотную ткань неведения или поверхностного знакомства с рядом существующим, но таким далёким миром. Женщина Востока словно приближается, и с помощью увеличительного литературного стекла Амирезвани становятся видны узоры её души. Прозу Амирезвани называют насквозь пронизанной чувственностью. В этом есть доля истины. Но нужно заметить, что для американской литературы ее проза все же нетипична. В ней чувственность подана, как нечто органичное и естественное. Нет ни скотства, ни перенасыщенности. Здесь во всем господствует мера. Сейчас Анита Амирезвани работает над вторым романом. Пока мало кому известно, о чем будет следующая книга писательницы. Но о дебюте уже можно сказать с определенной точностью. Он состоялся. И на одно талантливое произведение в мире стало больше. Закройте сундучок! Перед книгой у меня трепет и затаенный восторг. Особенно, когда она еще без налета желтизны от тепла человеческих пальцев. Когда еще новая, и отвечает на твои интеллектуальные позывы хрустом страниц. Кажется, что обложка, как крышка старого сундучка, только и ждет, чтобы приоткрыть свои тайны. Сделал усилие, стянул оболочку и, пожалуйста, погружайся в мир чужого, но каким-то непостижимым образом и к тебе причастного слова. Однако, содержимое не всех сундучков достойно открытия. В этом мне помогла убедиться книга с говорящим названием «Дети бездомных ночей», куда вошли произведения современных калининградских авторов. Данный фолиант был издан «при поддержке Правительства Калининградской области для областной библиотечной системы» в 2006 году, а составителями явились два поэта — Игорь Белов и Сергей Михайлов. По мере прочтения книги, ближе к финалу я поняла, что восторженный мой трепет перед сочинительной шкатулкой быстро и неотвратимо трансформируется сначала в недоумение, а потом в справедливый читательский гнев. Гнев на то, что пришлось затратить на данную «солянку» опусов время и интеллектуально-душевные усилия. Мало того, в черепную коробку закралась разоблачительная мысль, правда, не мною рожденная, а классиками: «Если подобная книга поддержана главным исполнительным органом Калининградской области, значит, это кому-нибудь нужно? И, если книга внедрена в библиотечную систему города и области, значит, ее доступность любому читателю, будь то подросток или взрослый, целенаправленна? Но какова причина столь нелестного отзыва о данном сборнике, заинтересуется мой коллега — простой российский обыватель. И будет вправе услышать предостережение. Ведь, если Правительство Калининградской области не указало своему любимому налогоплательщику на то, что под крышкой сундучка могут скрываться всякие режущие или гниющие вещи, то придется это сделать тому, кто уже сунул нос в предложенную «современную калининградскую литературу». Отдам должное поэзии. В книге «Дети бездомных ночей» она представлена тринадцатью поэтами, из которых двое, как уже упоминалось, — составители сборника. И почти все тринадцать, за некоторым исключением, яркие, самобытные поэты. Даже, несмотря на настойчивый декаданс, на эксперименты с белым стихом и на мелькающее кое-где стилистическое позерство, как правило, каждая подборка стихов имеет художественную ценность. Представлю их мозаику. Вот Мария Пустовая с ритмическим заклинанием: «Сон стеречь, возле плеч стать твоих, от всех живых, тебя хранить, любить». Вот Андрей Тозик с текущей в пространстве языка фразой: «Я тосклив как мотив именуемый блюзом». Вот Мария Теплякова с осенней задумчивостью философа: «Молчит трава, внимает небу. / Струится звездная вода. / Весь мир такой, каким он не был / ни до, ни после. Никогда». Вот Надежда Исаева с удивительно чистым, словно летящим чувством слова: «Разбередили сердце ветви черные, застывшие над стылою водой. / Их отраженья легкие, бессонные, дрожат над сизой коркой ледяной». И тот же Игорь Белов с началом стихотворения типа: «Неполученной открыткой болен мой почтовый ящик…» благополучно встраивается в список интересных поэтических имен в современной калининградской литературе. Иное дело — проза. Прозаиков четверо, и, грешным делом, чуть не вырвалось, и, слава Богу, что только четверо! Иннокентий Сергеев с повестью «Костры», Екатерина Ткачева с рассказом «Дети бездомных ночей» и повестью «Я не помню», Анна Остроухова с повестью «Холмы» и Константин Давыдов-Тищенко с повестью «Штурм». Проза — не поэзия. И объемы больше, и по содержательной части иной подход требуется. К примеру, отважный писатель, прежде всего, задаст себе один-единственный, но книгообразующий вопрос: «Ради чего я хочу написать данное произведение?» Ради популярности, самоутверждения или потому что задохнусь, если не скажу, что меня переполняет? На мой взгляд, о конечной этой цели из представленных калининградских прозаиков задумалась только Екатерина Ткачева. И написала сильную, жесткую повесть «Я помню», напечатанную в сокращении. О детдомовской бедолаге, самой как порождении подлой и лицемерной системы равнодушия, и порождающей, в свою очередь, новые подсистемы, замыкающие этот безысходный круг. У Екатерины Ткачевой есть все предпосылки для того, чтобы вырасти в прозаика-реалиста, способного снабдить свои произведения изрядной порцией эмоции и через эмоцию достучаться до читательского разума. Мужчинам-прозаикам Иннокентию Сергееву и Константину Давыдову-Тищенко соперничать с коллегой в этом плане трудно. Проза у первого — словно логически выстроенная задача. Есть «иксы» и «игреки», но мир, даже нереальный, узнаваем. Кроме того, автор периодически возвращает в реальность читателя, невзначай выпавшего оттуда, нашей общей словесной отрыжкой типа «отлил», «трахаться» и т. п. Не чуждается Сергеев и ненормативной лексики, что тоже не дает читателю забыться. Наверное, подобное отношение к своей прозе не может не сказаться на ее адресате, и потому, если бы меня спросили, о чем, собственно, это произведение, я бы ответила: «Одни сутки из жизни пьяного молодого человека». Причем, описание состояния нетрезвости как-то перевешивает политические и философские размышления автора. Повесть «Штурм» Давыдова-Тищенко фантазийная, а с фантазии какой спрос? К тому же, при такой текстовой затравке, как эта: «Отовсюду, на фоне блеклого свинцово-рассветного неба свисала густая паутина трубчатых каркасов с прорванными ячеями», немудрено к середине произведения вообще забыть, о чем оно. И, наконец, еще один представитель цеха прозаиков — Анна Остроухова. Сразу признаюсь, я — небольшой поклонник жанра дневника. Тем более дневника молодой особы. Тем более, когда у особы нет пока ни жизненного опыта, ни утвердившейся гражданской позиции, ни внутренних нравственных ограничений. Под последними я понимаю утаивание такого рода размышлений, как: «Почему у него не стоит?» Или рассуждений на такую глубокомысленную тему, как: «Красива я иль не красива?». Мы все когда-то вели дневники, они росли вместе с нами. Вместе в ними мы формировали свою содержательную часть, и мне кажется неуместным и просто бескультурным выставлять на всеобщее обозрение полудетский лепет, не предваряющий еще ни одно значительное событие в твоей жизни. Если же это проба пера новоявленного автора, то почему я, добросовестный и законопослушный читатель, должна проглатывать мало того, что бездарные («в нас бушевала взаимная необходимость»), но и просто небезопасные рассказы о наркотическом кайфе? Амфетамин, гашиш, «экстази» — технология приема, описание действия, которое вполне может стать побуждением к действию. Вот примеры фраз из серии рассказов горе-литераторши, посвященных ее общению с наркотиками. «Человеку необходимо рисковать», «Я не хотела, чтобы это кончалось», «Поразительное ощущение свободы!» На такой недвусмысленный призыв откликнется не один желторотый диссидент или просто любопытствующий субъект, тем более, что книга находится в открытом доступе, и «первая проба» как бы даже одобрена Правительством Калининградской области. Графоман — это вечное проклятие литературы. Он, как нарочно, плодовитее всех вместе взятых литературных гениев. Но, Бог с ним, когда он безвреден. Однако графоман с претензией на падшего, а потом возродившегося ангела с правом вещать истину — это катастрофа. К сожалению, легким росчерком пера одна графоманка Остроухова срубила на корню единично замечательную прозу и почти всю поэзию сборника «Дети бездомных ночей». После прочтения содержание этой книги хочется заткнуть обратно в сундучок и не доставать никогда. Даже, несмотря на то, что на ее издание, как говорят, потрачено 200 000 рублей. Кушать подано, господа читатели! Признаться, долго думала, с чего начать? А потом поняла: ничего оригинального измышлять не нужно. Поскольку в названии сборника современных стихов и прозы «Три стола в зеркальном интерьере» присутствует некий гастрономический нюанс, то самой уместной оценкой станет… вкусовая. Почему бы не отразить свои впечатления, надышавшись «новой литературой», на уровне «вкусно-не вкусно»? Сознаюсь, что я — далеко не гурман от литературы, и уже давно не отличаюсь отменным аппетитом при виде заваленных книгами прилавков. Я — скрючившийся под натиском литературного винегрета продукт сегодняшнего времени. Еще не болеющий дизентерией от избытка «грязных» книг, но уже апатично-равнодушный по отношению к ним. Поэтому для меня литературный рывок, пусть даже навеянный романтичным интерьером британских булочных, равнозначен подвигу. Тем более, что, возвращаясь к установленной оценке сборника, многое для меня в нем оказалось вкусным. Прежде всего, откровенная и настойчивая вера в силу слова. Слова грамотного, живого, не замученного невероятным неуважением современников. Неважно, в каком жанре слово пребывает в сборнике: и в стихах, и в прозе оно сохраняет свое истинное и глубокое значение. Еще один факт, способствующий возбуждению литературного аппетита, заключается в том, что авторы сборника постарались избежать в представленных произведениях всего того, что, по разумению обывателя, как раз и возбуждает аппетит. Здесь нет ни перчинок, ни клубничек. Есть вполне употребляемая соль, и кое-где ее присутствие вызывает закономерную, необходимую сердечную горечь (рассказы: «О любви» Светланы Руденко, «Яблоневое озеро, яблоневый сон» Екатерины Глушик, «Возвращение» Владимира Бондаря). И, наконец, то главное, ради чего, собственно, и хочется насытиться книгой неоднократно, это приглашение к соучастию. Со-участию в нашем общем обменном процессе под названием «жизнь». Фантастично, конечно, но при прочтении сборника мне один раз даже показалось, что в пространстве и времени вдруг открылось диалоговое окошко, и к авторам, столь наглядно продемонстрировавшим свою литературногражданскую позицию, не мог не долететь мой благодарный читательский отклик. Невозможно, да и не нужно сравнивать каждого из девяти писателей, из чьих произведений составлен сборник. Они, безусловно, разные. Реалистично-сдержан, чуть жестковат Владимир Бондарь. Сентиментально-возвышенна Екатерина Глушик. Получающий наслаждение от классического литературного русского языка Евгений Москвин и ассоциативно-яркий, фэнтезийный Юрий Невский. Светлана Руденко, удерживающая рассказ о любви в рамках литературного произведения, а не дешевенькой, глянцево-журнальной истории. Геннадий Старостенко, ироничный и едкий. Лидия Сычева, легко вмещающая в диапазон своего таланта и народный анекдот, и философскую притчу. Михаил Бондарев и Марина Котова, сказавшие о сути бытия, о мировоззренческих и жизнеопределяющих вещах высокохудожественным поэтическим языком. Все девять авторов непохожи и неповторимы. Но, мне кажется, есть ингредиент, который вносит во все их уникальные произведения единый привкус. Это — неравнодушие. К окружающему и к окружающим. А неравнодушие — это не что иное, как ответственность. В нашем случае, ответственность художника за свои творения. В этом смысле авторов можно уравнять с классиками литературы, для которых не было внешних и внутренних миров, а был один — мир Человека. Разумеется, соглашусь, что единичной качественной кулинарией не спасешь отравленный фаст-фудом желудок, и заевшийся хот-догами масс-читатель только скривится от этой жалкой порции. Но, как мудро замечали древние, нужно с чего-то начинать. Ведь чипсовая литература, а это подтверждено учеными, вызывает эффект привыкания, однако при неконтролируемом употреблении имеет большой шанс быть исторгнутой обманутым организмом. Так что, у настоящей литературы, готовящейся сегодня на кухнях и в уютных залах кондитерских, есть все-таки возможность оказаться на языке у читателя. Ведь должно же ему хоть разок захотеться сытно и с пользой откушать, в самом деле? Бумажный кораблик На улице был жаркий полдень, когда Владик вышел во двор. Вернее, не вышел, а выпал из двери подъезда: перевесил велосипед. Пыльные педали крутнулись, одна из них глухо стукнулась об асфальт, и Владик лицом к лицу оказался с широкой трещиной. Оттуда на него с любопытством глянул черный жук. Шевельнул усиком. Владик потер ушибленный подбородок и сжал крепко кулак, чтобы не заплакать. Рядом кто-то засмеялся. Еще не видя кто, Владик насупился. — Больно? — поинтересовался тоненький голос. Владик кивнул. Встал, старательно отряхивая грязную штанину. Девочка участливо склонила голову набок. — Меня зовут Полинка. А тебя? Владик представился. Совсем незаметно, под томительный трепет июльской листвы, под жизнерадостный гвалт воробьев завязалась беседа. О старом велосипеде, о муравьях, о мороженом, о лете. — А я скоро уезжаю, — похвасталась Полинка — Буду отдыхать на даче с мамой до сентября. — А я тоже уезжаю — угрюмо заметил Владик. — Куда? Замявшись на секунду, он ответил: — В Калининград — потом, веселее, добавил — Через море поплыву. На корабле. — Здорово! — восхитилась Полинка и сникла — А я на поезде. И то недолго: три часа. Они примостились на сломанной скамейке. Плечо к плечу. Болтался под легким ветерком воротник нарядной Владиковой рубашки. Трепыхалась озорно ленточка в Полинкиной косе. Раздавив толстым колесом пустую сигаретную пачку, Владик спросил: — В каком доме ты живешь? — В этом же, только через два подъезда от тебя. — ответила Полинка — Пойдем по парку покатаемся? Владик отрицательно мотнул головой. — Не могу. Я жду маму. — Зачем? — У нее сегодня день рождения. — Здорово! — снова восхитилась Полинка — Что ты ей подаришь? Владик сначала задумался, потом подозрительно покосился на девочку, словно размышляя, доверять ей сокровенную тайну или нет. Полинкины изумрудные глаза сияли доверчивостью. Загорелая рука ловила непослушную ленточку. Еле слышно Владик пробормотал: — Кораблик. — Что-что?.. — не расслышала собеседница. — Привет! — перебил ее возникший внезапно из-за кустов мальчишка лет тринадцати. Был он вихраст, веснушчат и боек. Сплюнул ловко себе под ноги. — Парень, есть деловое предложение! — обратился он к Владику, и того приятно взволновало серьезное обращение. В свои восемь лет Владик еще не слышал такого. Он подбоченился и перестал возить ногой по земле. Вихрастый положил Владику широкую ладонь на плечо и дружелюбно попросил: — Дай покататься часок на велике, а я тебе заплачу за это двести рублей. Идет? Владик немного растерялся: велосипед был хоть и старый, и ломаный, и скрипучий, но мамин. Но с другой стороны, он мог на двести рублей накупить столько всякого добра! Полинка тоже открыла рот. Чтобы она не усомнилась в его деловитости, Владик важно согласился. Вихрастый лихо вскочил на педали и, крикнув, что сейчас привезет деньги, мгновенно укатил. — Повезло тебе — с крошечной долей зависти вздохнула Полинка — Можно много мороженого купить и подарок маме. — Да — Владика тешило отношение к нему, как к удачливому коммерсанту. Они вновь поговорили о жуках, лете, жаре, проезжающих мимо автомобилях, газированной воде. Вихрастый не возвращался. И только часам к пяти вечера, усталый и расстроенный Владик понял, что он не вернется никогда. — Хочешь, я пойду с тобой — предложила Полинка — Расскажу, как он обещал заплатить деньги. Владик тоскливо покачал головой. Опустив плечи, взялся за дверную ручку подъезда. — А где же твоя мама? — вспомнила вдруг Полинка — Ты же ее ждал! Она пришла? Владик, не оборачиваясь, буркнул: — Наверное, нет. Бабушка говорит, что она променяла меня на дела и устройство личной жизни. У мамы на меня нет времени. Бабушка не стала ругать Владика. Видя, как он горько разревелся с порога, отвела на кухню, напоила чаем с пирожками и успокоила, что велосипед и двух рублей не стоил, не то что двухсот. — В следующий раз будешь умнее — обнадежила она — не поймаешься на денежную приманку. — Я хотел купить подарок — прохлюпал Владик. — Матери? — Да. — Такую мать не баловать, а хворостиной угощать надо: неделю домой не показывалась. — скептически поморщилась бабушка — Даже не позвонила, паразитка. Нарожают детей, а бабушки воспитывай! Как будто бабушкам делать нечего в шестьдесят лет. Прервав бабушкину тираду, громко тренькнул телефон. — Иди, мама зовет — недовольно сообщила бабушка. Владик обеими руками обхватил трубку. Мама была где-то далеко. Ее бодрый голос заполнял трескучее пространство видавшего виды телефона и словно толчками пробирался к уху сына. — Не приеду сегодня… Ужасно занята… У дяди Вовы. Помнишь его?.. Такой высокий дядя… Завтра привезу торт…Велосипед?.. Ну и Бог с ним… Дядя Вова купит новый. Ты ел?.. Ну, смотри телевизор и ложись спать… Владик еще немного подержал трубку в руках, прислушиваясь, не прорвется ли сквозь шипенье мамин голос, но там настойчиво звучали лишь отрывистые гудки. Ближе к полуночи бабушка отогнала его от телевизора, сама неумолимо засыпая перед экраном. Владик умылся и из ванной крикнул: — Я сказал одной девочке, Полинке, что скоро поеду по морю. В Калининград. — Ага, размечтался! — усмехнулась бабушка — Лучше бы мама тебя в оздоровительный лагерь отправила. Сидишь тут, кукуешь на жаре. — Я сам не хочу туда ехать — уныло огрызнулся Владик и спрятался под одеяло. Он слышал, как возилась на кухне бабушка. Как ворчала, что нет молока, нет мяса в морозилке, нет масла и сыра, и надо в раздражающий зной плестись на рынок самой: не отправлять же за продуктами этого простофилю, у которого из-под носа уводят дорогостоящие вещи. Потом Владик заснул. И приснился ему сон, который он видел целую неделю. Будто идет он по вечерней набережной. И покрыта она от лучей заходящего солнца пурпурным инеем. Безлюдна. Тиха. На ажурных воротничках фонарей брызги недавнего дождя. Ступени и мосты. А на противоположном берегу — мама. Такая, какой он запомнил ее, когда лежал в больнице с воспалением легких. Теплая, добрая, терпеливая. Она все утирала пот со лба и теребила пальцами бахрому свитера. Владик ничего не говорил ей, но закрывал глаза от избытка счастья. Держался за рукав маминого свитера безотрывно. Она не догадалась тогда, как он сгорал от радости, прощупывая ремешок от часов. Если мама часы не взяла, думал Владик, ей некуда спешить, и она будет сидеть у его постели долгими зимними вечерами. Так почти и было. Только маме кто-то постоянно звонил, и она то и дело выходила из палаты, вынося за собой немыслимое Владиково напряжение: а вдруг очередной телефонный звонок умчит маму? Во сне мама просто стояла на том берегу. Увидев Владика, зашевелила губами, и хоть разделяла их огромная, серая река, он услышал: — Сынок, ты вырос совсем большой. Я тебя даже не узнала. Владик смущенно улыбнулся. Мама уронила голову на плечо, неторопливо любуясь им. Затем всплеснула руками восторженно. И что-то в этом жесте мелькнуло такое родное, что Владик, как не крепился, всхлипнул. — Мамочка, когда ты придешь? — закричал он, замирая от необыкновенного, пронзительного чувства. — Придумай что-нибудь, сынок, чтобы переплыть эту реку — печально откликнулась мама — Ведь все мостики рушатся под ногами. — Я знаю, знаю! — забегал по набережной Владик, и даже во сне его пятки дробно застучали по простыне — Я построю тебе кораблик! Всю остальную часть ночи он жил этой спасительной идеей. А утром положил в заветный уголок стола восьмой бумажный кораблик. Игра без фальши Когда берешь в руки сборник, составленный из произведений разных авторов, невольно рождается ассоциация с оркестром. Здесь у каждого свой инструмент и своя партия. И только благодаря интуиции, вкусу и чувству меры дирижера, то бишь, составителя, этот ансамбль способен извлечь из своих инструментов сочетаемые звуки, дополняющие и обогащающие друг друга. В сборнике «Для тебя» («ПоРог», Москва, 2010 г.) принцип некой внутренней согласованности, соразмерности соблюден. Каждый автор в своей партии не перекрывает соседствующего оркестранта, не звучит навязчивым фоном и, что немаловажно, не фальшивит. Пожалуй, последнее обстоятельство нужно вывести в одно из главных достоинств сборника. Фальшь, она, в каком бы виде искусства не встречалась, неизменно вызывает оскомину и настойчивое желание отвернуться от червивого плода чьих-то усилий. «Для тебя» сделан, как для себя. То есть, искренне. Самому себе как-то неудобно лгать, да и не к чему: все равно какая-то из щелочек сознания допустит протечку истины. Идеология сборника тем притягательна, что отсутствует напрочь. Вернее, главный критерий подбора произведений определен, и, собственно, этого оказывается достаточно для существования единой корневой системы. Данный критерий — художественность произведения. Художественность в смысле ее яркой и выразительной формы, а также в смысле непременной содержательной наполненности. Ни одно из представленных произведений не нарушает этого положенного за основу правила. Сравнение сборника «Для тебя» с оркестром родилось неслучайно. Высокохудожественность и смысловая компонента придают общему звучанию стройность и мелодичность. Но кто не знает, что в любой инструментальной композиции есть место для сольных выступлений? Без этой закономерности нельзя обойтись, и, разумеется, она присутствует в данной книге. Сборник абсолютно точно обращается к читателю своим названием: читай, оценивай, выбирай и влюбляйся в предложенную прозу, она — для тебя. И только тебе, читателю, главному слушателю этого концерта, выпала уникальная возможность манипулировать дирижерской палочкой, назначая на роль первой скрипки того или иного автора. Впрочем, стоять за дирижерским пультом, пусть даже в только тебе видимом пространстве, непросто. Потому что в голосе каждой скрипки волна творческой экспрессии переливается за рамки общего исполнения. На сольное выступление тянут Захар Прилепин, Лидия Сычева, Михаил Тарковский, Анатолий Байбородин. И, на мой взгляд, эти партии, неважно в какой они будут длительности, только усиливают полифонию звучания. Сборник «Для тебя» предлагает только один рассказ Захара Прилепина «Грех». Это какая-то очень мягкая, с привкусом разлитого повсюду солнечного лугового аромата история взросления юноши. Хотя разве можно историю взросления вписать в краткое счастье деревенского лета? И все-таки, так и есть. В таинственных ночных скрипах половиц, в бабушкином хозяйственном беспокойстве, в жужжании луговых жуков и мареве наступающего полдня можно прислушаться и почувствовать движение сокрушительно новых, неизведанных сил. Готовящих к экскурсии в любовь, в желание, в томление и упоительную нежность. «Катя заливалась юным, ясным, сочным материнским смехом. Когда Захарка откусывал крепкое, с ветки снятое яблоко, ему казалось, что Катин смех выглядит как эта влажная, свежая, хрусткая белизна». Чтобы передать такое удивительное, столь сильно переживаемое юношеское состояние, нужно очень отчетливо его видеть перед собой. Проза Прилепина хороша этими практически зримыми образами, воплощенными на бумаге. Это как чеховский рисунок, четко очерченный, внешне спокойный, но под каждым грифельным слоем ощущаешь, как пульсирует жилка набирающего силу чувства. Еще один известный прозаик — Лидия Сычева — представлена в сборнике малой прозой: рассказами «В начале жизни», «На Белорусской площади», «Три власти». Рассказы, как известно, одна из самых сложных литературных форм, хотя бы потому, что за малым объемом должно скрываться большое содержание. К сожалению, многие современные авторы об этом принципе или не помнят, или не знают, и очень часто рассказ превращается в нечто, не имеющее ни формы, ни содержания. Как если бы горе-самоделкиным задумывался оригинальный кувшин, а на деле получалась стеклянная баночка, предназначенная исключительно для сдачи анализов. Лидия Сычева — мастер рассказа, где мастер сродни художнику, а не прилежному ремесленнику. Ей доступны смелые и умные манипуляции словом и смыслом, которые делают любое ее произведение незабываемым. В частности, чист, емок рассказ «В начале жизни». История, каких, в сущности, много. Каждый из нас когда-то был в начале пути, рос, постигал добро и зло, был непохожим на других, переживал из-за этого, верил, разочаровывался и снова верил. И поэтому история деревенской девочки Ульяны, поднимающейся по ступенькам своей неповторимой, уникальной жизни, созвучна каждому и все же отлична от жизни каждого. Но в том и заслуга мастера: услышать эти созвучия, соединить их с партитурой белого листа и заставить откликнуться на эту узнанную музыку сердце читателя. Прислушайтесь, возможно, в стуке колес отъезжающего поезда для кого-то сладостным воспоминанием станут эти строки: «А за окном поезда проносились милые и приветливые полустанки; зеркала луж — ночью здесь был дождь — задорно пускали зайцев. Березовые листья ажурно забирали солнечный свет, мягкие тени ложились от куп кустов. День был наполнен травой, росой, гладью пересеченной реки, лесом, солнцем, движением. И все это вместе утешало и обещало — нет, еще не все потеряно, еще что-то можно изменить, исправить, и молодое, здоровое сердце Ульяны стучало радостно и жарко…». Следующий солист, которого, думается, с затаенным дыханием мог бы слушать наш слушатель-читатель, Михаил Тарковский с повестью «Енисей, отпусти!». Почти невероятный магнетизм языка ощущается с первых же страниц произведения. «Алмазный снег», «бледно-рыжая взвесь солнца», «синева в воздухе то прозрачна, то шершавая, с седым песочком, но всегда обложная и затухает лишь на ночь», «кожа, как заготовка, доспевает смуглостью» — волей-неволей, вчитываясь, впитывая созданные образы, испытываешь эффект погружения в прозу. И в этой вязкой, но животворной массе ломаются какие-то внутренние барьеры, и открываются доселе непонятные, а теперь такие необходимые, нужные истины. Велика видно природная красота Сибири, что выливается она из своих территориальных границ, вникает, пропитывает насквозь человека и наделяет его способностью передавать накопленное миру. «Все главное протекало в этой тайге. Здесь сколачивал он окалину людских отношений, выстаивал взвесь событий до зимней ясности, здесь тосковал по дому, маялся разладом с Людой, виной перед сыном и здесь горел любовью, когда появилась в его жизни Наталья. Мысы с камнями хранили каждую складку его лица, а теперь, намолчавшись, заговорили без спросу. И едва напомнил ствол лиственницы изгиб женского тела, как душа с легкой послушностью пустилась в путь, волоча Прокопича по старицам прошлого. К вечеру обострились запахи дыма, тайги, горькой травы на жухлых берегах, и отверзлось, насколько он привязан к этому миру и насколько велика ноша этой привязи». Бесхитростная вроде история бесхитростного мужика Прокопича, которого не отпустила тайга, не отпустил Енисей, но так хорошо, так славно она рассказана, с такими ненавязчивыми философскими грустью и пониманием, что после прочтения повести вздрагиваешь от ослепительного до рези в глазах желания. Вернуться в убитую городами сопричастность мирозданию, в радость и боль настоящего бытия, в не жизнеподобной комы, вернуться к себе. Соло Анатолия Байбородина, исполненное повестью «Счастье — дождь да ненастье…», можно было бы назвать «песнью маме». Признаться, много уже читано посвящений, воспоминаний и прочих жанровых зарисовок, где запечатлевался бы образ родного человека. Но очень редко попадается в руки произведение, где бы с таким щемящим чувством любви был выписан образ матери. Не в укор, а в признание автору, всякое движение материнского сердца подмечено и описано им с поистине женскими интуицией и теплом. «И все моросил и моросил нудный дождь, и поминались малому материны слова: наше счастье… дождь да ненастье. Когда проселочная дорога свернула к речному броду, Ванюшка обернулся и сквозь наволочь слез, сквозь морок увидел — чернеет смельчавшая, одинокая мать, прижимая к себе Веру, — хотел было спрыгнуть с телеги и бежать к матери, но сдержался и, побаиваясь отца, беззвучно заплакал. От реки Уды телега поползла крутым взъемом-тягуном, и у самого перевала Ванюшка снова оглянулся, прощаясь с таежной вольницей, — осиротело и печально жалась к нависающему сосновому хребту лесничья изба, где осталась мать о чадах в разлуке денно и нощно горевать». «Мать же занемеет вдруг, стоит, как вкопанная, смотрит им вслед отпахнутыми и остекляневшими глазами; смотрит печально, хотя не может понять, в чем же причина нежданной-негаданной печали. Впрочем, на самом донышке сути зреет предчувствие, что все вдруг померкнет и не станет ни леса, ни ягодника, ни ребятишек, беспечно скачущих впереди нее. Вроде, опять же, и понимает, что пустое надумала, но сразу не может освободиться от неведомо откуда навязанной ей цепкой печали. Спасается молитвой. Шепчет: — Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, молитв ради пречитыя Твоея Матери, и всех святых, помилуй нас…». Нам всем знакома поэтика прозрения, мучительная тоска позднего покаяния и горькая радость последнего обретения. Это трудно выразить. Фактически невозможно. Это проживается каждым в оправданном одиночестве. Но у автора повести «Счастье — дождь да ненастье…» вышло подключить к своему талантливому соло аккомпанемент слушательских эмоций. В этом исполнении музыка повести получилась тонкой и пронзительно-нежной. О хороших произведениях всегда хочется говорить много и долго. Они того заслуживают. Но в случае со сборником «Для тебя», наоборот, хочется прервать словопоток. Потому что он кажется лишним и мешающим звучащему оркестру. В музыку хочется вслушаться, уловить то тут, то там вспыхивающие голосовые императивы. И помолчать. Ведь хорошее исполнение слушают молча. Лирическое Мне нравится дождливое утро. Прохладные круглые капли задерживаются на кончиках листьев, словно замирая от удовольствия перед предстоящим полетом. Потом срываются вниз. Стремительно и смело. Целой россыпью. А липовый лист уже подставляет трамплин для новой влаги. Дождь все не перестает. Залиты водой скамейки, канавы, окна. К тротуарам жмутся лужи. Какая-то женщина, возвращаясь с рынка, катит позади себя тележку. Из огромной сумки торчат перышки зеленого лука. Зонта у нее нет, поэтому с волос, с носа, губ стекает непрерывно влага. Женщина немного приостанавливается, чтобы спросить у меня, который час. Пока отгибаю рукав, нас обдает веером воды пролетающий мимо автомобиль. Моя куртка и плащ женщины покрываются крупной грязной рябью. Молча смотрим машине вслед. Давно привыкнув к сочным ругательствам вдогонку, жду того же от случайной прохожей. Но женщина, лишь покачав головой, проходит мимо. Вознаградить себя за перенесенное оскорбление можно в привокзальном буфете. Сдобной булочкой и стаканчиком кофе. Здесь тепло и тихо. Только звякают ложки да слышен изредка заспанный голос буфетчицы. Дуя на горячий напиток, вдруг замечаю за соседним столиком девушку и мужчину. Ему на вид давно за сорок. Ей — ближе к тридцати. Он строго одет, чисто выбрит, аккуратно подстрижен. Черты лица жестки, но приятны. Девушка… Я вдруг понимаю, что не могу оторвать от нее взгляда. Какой формы и длины ее нос или рот, мне совершенно все равно. Необыкновенно другое: выражение глаз. Они влюблены! С каким-то непередаваемым упоением они рассматривают друг друга, замечая и любуясь каждой новой деталью. Открытия происходят ежесекундно. Стоит ей на мгновение опустить ресницы, как в облике мужчины происходит перемена. И она тоже с жадностью, с восторгом вчитывается вновь в его лицо. Я давно не видела такой поглощенности чувством, такой искренности и бесстрашия обнаружить эту искренность. Я забываю про сдобную булочку и с неменьшей зачарованностью вглядываюсь в мужчину. И какое изумительное перерождение предстает моим глазам! От полноты ее чувств, от избытка ее нежности он становится интересен сам себе, значим и необычен для окружающих. Тон его речи делается глуше, мягче. Все чаще появляется улыбка. Девушка за время беседы не произносит ни слова, но мне кажется, я слышу, как ласковы и глубоки ее внутренние восклицания. Как часты в них те неповторимые нотки, что узнаваемы лишь посвященными. Боясь спугнуть неожиданное ощущение тайны, окружающее их и коснувшееся меня, отворачиваюсь, но тут же вновь наблюдаю за девушкой, не в силах противостоять ее влюбленному восторгу. Когда они уходят, в воскресном покое буфета еще долго разлит тот особый свет, который излучали глаза девушки. От него радостно и будто бы даже беспечно. Не хочется выбираться под дождь, под оскорбительные фонтаны машин. Не хочется встречать на остановках, в скверах парочки, сладострастно жмущиеся друг к другу, где избранник перед поцелуем отчего-то берет за правило глоток пива и сигаретную затяжку. Не хочется признаний, чередующихся обоюдным матом. Я думаю о том, как повезло мужчине, которого так любят. Как повезло девушке, что избранное, необъяснимое, ослепительное чувство посетило ее. Как повезло маленькому привокзальному буфету, целый час наслаждавшемуся волшебной игрой глаз. И как повезло мне. Быть причастной к чуду. Вечному чуду любви. Дом, где зашторены окна Роман Ивана Зорина «Дом» я читала в рукописи. Прежде всего, «Дом» — это цельное произведение. Совершенно очевидно, что оно выплавлено единожды. Как неоспорима его монолитность, так не вызывает сомнений и содержательная плотность. Не может не радовать роман, где практически на каждую страницу приходится по философскому заключению. Это, действительно, насыщенная, мыслеобразующая проза. Безусловным достоинством является язык романа. Афористичный, притчеобразный, самобытный. «Стыдила, будто поливала чесночным соусом», «глаза меняли цвет от сказанного, будто цветы на холоде», «в ту зиму небо прохудилось» — это лишь малая толика того удивительного образоряда, которым наполнен «Дом». Ёмкость и уместность образов подтверждается тем, что читательскому воображению не на чем споткнуться, а талант автора подтверждается неповторяемостью созданных картин и их почти феноменальной способностью множиться и перетекать из одной в другую. Такое было подвластно Маркесу с его виртуозным словоткачеством. Наверное, закономерно, что при чтении «Дома» невольно приходит на ум параллель с романом великого латиноамериканца «Сто лет одиночества». И здесь, и там определено место действия, и здесь, и там мизансцены будут разыгрываться относительно этого места действия. И здесь, и там персонажи крепко стянуты либо нитью родственной связи, либо нитью соседственных отношений. Но это, так сказать, поверхностные признаки схожести. Основное — в попытке изобразить социальный общественный портрет через роман-антиутопию, роман-мистерию, роман-иносказание. У Маркеса это получилось необычайно хорошо, у автора «Дома» — тоже, на мой взгляд, неплохо. Кроме того, как во всяком талантливом произведении, у «Дома» есть предпосылки перекрещиваться линиями судеб и уходить по-павически за границы повествования с тем, чтобы персонажи продолжали существование в реальности. Любопытно, что под «домом» можно понимать и страну, и, собственно, народ. Суть, в общем-то, не меняется. А, возможно, это единый образ, ведь страну от народа отделить невозможно. Её историю пишут домоуправы — романтический утопист, реформатор и узколобый прагматик. И это, думается, очень точная находка — вложить архивы жизней в руки летописцев-домоуправов, как и вообще, сделать домоуправов — летописцами. Кого каждый из них олицетворяет — задача, отданная на усмотрение интеллектуальной читательской аудитории. Домысливать можно во всех направлениях, кому что нашепчет фантазия. В этом, кстати сказать, большой плюс романа — ничего не навязывать, оставлять поле воображения свободным от пугал-ярлыков. Однако, в то же время, автор не допускает мыслей на отвлеченные темы. Роман для этого снабжён эпизодами, иллюстрирующими и демонстрирующими жизнь такой, какая она есть не на бумаге, а в реальности (разговор в закусочной лысого, толстого и рыжего). И неважно, что разговор идёт между умершими людьми. То, что произошло до их кончины, не требующая пояснений, узнаваемая действительность. Из этой же серии иллюстраций — исповедь врача перед отцом Мануилом. В подобных эпизодических вкраплениях авторская позиция становится выпуклой. В них появляется эмоциональность и экспрессивность. Возможно, они необходимы автору, но поскольку тем или иным ракурсом развернуты к одной и той же проблеме, могут и кажутся избыточными. Так же как и избыточной кажется гротесковость имён-фамилий персонажей — Рябохлыст, Кожакарь, Хлебокляч, Гордюжа, Кульчий, Люсый и т. п. В романе они не обыграны. Возможно, их «говорящесть» и могла бы что-то сообщить читателю, но его неискушенность тому помехой. В этом плане беспроигрышен салтыково-щедринский подход. Правда, одна «говорящая» фигура всё же обнаруживается — Людвиг Циммерманович Фер. По тому, как развиваются события в доме, без него, конечно, не обойтись. Но уподобляться классикам литературоведения и твердить о мистической линии романа будет неверно, поскольку мистицизму здесь отведена едва ли не главная роль. Роман им пропитан, но, если прибегать к сравнению, этот яд не настолько сильной консистенции, чтобы не разглядеть за иррациональностью абсолютно земные, читаемые помыслы, поступки и дела. На общем добротном полотне романа достаточно ярко выделяются отдельные узоры. В частности, чрезвычайно тонким, щемяще правдоподобным выглядит монолог ожидающего жену писателя. На мой взгляд, это одна из повествовательных жемчужин, заслуживающая статуса отдельного рассказа. Подобные вставки позволяют разглядеть в галерее персонажей-пороков, персонажей-явлений, персонажей-ситуаций портреты обычных людей. Однако, в то же время, они нарушают единый рисунок романа уже тем, что стоят особняком и вообще-то в построении целостности картины не играют важной роли. Роман «Дом» — серьёзное произведение, и важно, что он, как квинтэссенция мыслей и чувств художника, обладает способностью передавать их читателю. Заставляет размышлять. Но есть в романе одно «но», способное перевесить все вышеобозначенные достоинства. В нём царит и властвует безысходность. Просвета нет. Выбор, правда, есть, однако негустой — сумасшедший дом, кладбище за каналом и заграница. Да, найдутся люди, смакующие и наслаждающиеся болью, но их, всё же, меньшинство. Большинство же ищет света в конце тоннеля или катарсического омовения души. В «Доме», увы, окна зашторены и двери заперты. Лишь единицы могут оказаться среди желающих посетить его… Книга надежды При всей кажущейся простоте, жанр интервью требует к себе много внимания. Прежде всего, нужно постараться «разговорить» собеседника. То есть зарядить его батарейкой собственного энтузиазма и получить в ответ не меньший заряд готовности к монологу. Самую большую трудность здесь представляют чиновники, поскольку их казеннообразное мышление не дает им не то что прибегать к метафорам, но и элементарно демонстрировать личное отношение к тому или иному событию. Но даже если собеседник расположен к вам и красноречив, из полученного информационного материала необходимо составить композицию и донести до читателя портрет, мысли, идеи человека, не исказив, не изолгав их. Высший пилотаж интервьюера, на мой взгляд, остаться «тенью», позволив главному участнику беседы засиять всеми гранями своего мировоззрения. Как мне кажется, с этой сверхзадачей справилась Екатерина Глушик — автор книги «Что сделать? Беседы о русском развитии» (Форум, Москва, 2010.). Перед нами сборник интервью со многими известными людьми, в том числе чиновниками, работающими в различных сферах: науке, промышленности, культуре, образовании и т. д. Нисколько не умаляя достоинств вопросов автора (кстати сказать, по ним часто можно определить профессионализм интервьюера), нужно заметить, что ответы на них носят почти исповедальный характер. И это чрезвычайное достоинство книги. Откровение, размышление, незавуалированная эмоциональная окраска текстов — такое сейчас встречается редко. Потому что многие интервью сегодня выглядят либо как состязание двух «небожителей», где каждого тянет пропиарить себя, любимого, либо как диалог с формальными, набившими оскомину вопросами и ответами. Книга «Что сделать?» построена по другому принципу — по принципу контакта. Доброжелательного и потому — продуктивного. Благодаря этому контакту открываются совершенно удивительные стороны той или иной популярной личности. К примеру, глубинны, актуальны, философичны рассуждения о предназначении культуры, ее миссии и ее нынешнем состоянии народного артиста России Юрия Соломина, режиссера Карена Шахназарова, писателей Александра Проханова и Лидии Сычевой. Поражает степень открытости и серьезный анализ явлений и событий, происходящих в науке, истории, экономике, озвученный такими мэтрами, как академик Сергей Капица, доктор философских наук, историк Ирина Орлова, председатель совета Союза нефтегазопрмышленников России Юрий Шафраник, главный редактор журнала «Свободная мысль» Владислав Иноземцев и др. Безусловно, название книги говорит само за себя. Автор неслучайно вступила в перекличку с Николаем Чернышевским, поскольку также как и в его романе «Что делать?», в ее сборнике есть вполне читаемый лейтмотив — Россия. Ее судьба, путь развития, ее видимые горизонты и оставленные позади эпохальные ступени. Этот путь поиска предназначения, кстати сказать, никогда не был простым, и очень трудно, идя по нему, не запнуться на какой-нибудь имперской кочке. Но Екатерине Глушик удалось при абсолютно выраженном, трепетном отношении к России, попытаться присмотреться к этому алмазу со всех сторон. С помощью многоракурсного взгляда своих собеседников. Высококлассные специалисты в разных областях, будь то главный кардиохирург Лео Бокерия, или космонавт-испытатель Сергей Жуков, или генеральный директор реставрационно-производственного предприятия «Таргет-цель» Вячеслав Суслин и т. д. — все эти люди, зараженные общим «вирусом» неравнодушия, пытаются разобраться в феномене под названием Россия. А, разобравшись, сказать, в общем-то не новые, но такие важные слова, что народ и его Отечество — это не две уходящие в бесконечность параллели. Это единое, неделимое целое, и твоя со-причастность однажды спасет кому-то жизнь, построит для кого-то дом, откроет для кого-то книгу. Если бы книги имели определения, я бы назвала книгу «Что сделать?» светло-познавательной. Помимо того, что из бесед с серьезными профессионалами действительно можно почерпнуть новую, ценную информацию, касающуюся их областей знаний, книга Екатерины Глушик напоена светом надежды. Это сродни взгляду на дробящийся под солнцем ручеек — присмотришься, а в каждой его прыткой горбинке по солнцу! И, наглядевшись на такое природное чудо, хочется жить дальше. Щедро и улыбчиво. Проза с особенностями Не всякий раз доводится взять книгу в руки, да чтобы угодила своим художественным наполнением, чтобы отклик на прочитанное, как в зеркале, отразил её, сотворённую автором, сущность. А мне довелось такую прочесть. В издательстве «АСТ» вышла книга Елены Пустовойтовой «Эвкалипты под снегом». Причём, что порадовало, так это правда в рекламной «зазывалке». Прямо и без прикрас кто-то написал: «Это просто хорошая книга для чтения». Спасибо, что не обманул. Действительно, такой книгой хочется обогатить домашнюю библиотеку. Литературный продукт Елены Пустовойтовой объединил несколько повестей, в том числе, «Пустоцвет», «Артистка», «Клинер», «Попугаи». А сами повести на одну общую нить мастерства нанизаны. Мастерства литературного. Лёгкость, выразительность языка, бесхитростные, но тем и привлекательные в своей естественности, сюжетные линии, чётко очерченная, совершенно не скрываемая авторская позиция — всё это является несомненным достоинством книги. Впрочем, какими бы ни были определения, ими всё равно не передать ощущение радости от встречи с замечательным литературным произведением. Когда человек пишет книгу, мне кажется, он наделяет её определенными свойствами. К примеру, заставить читателя задуматься. Или — шокировать. Или — отвратить от чтения. Да, последнее, увы, тоже бывает. Книга Елены Пустовойтовой призвана вернуться к такому сегодня засмеянному, опрощённому и униженному чувству, как… любовь. Усталый читатель может успокоиться: здесь нет навязываний, поучений, нет настойчивых перепевов одной и той же темы. Зато есть истории, эпизоды, фрагменты, из которых сами собой органично словно вылепливаются давние истины. И, вылепившись, оформившись, уже не разбиваются, не исчезают в лихой свистопляске реального, а не книжного, дня. Ярчайшим образцом такого созидательного повествования являются повести «Пустоцвет» и «Артистка». В пересказе сюжета и того и другого произведения нет смысла, потому что бессмысленна, наверное, попытка передать те жизненные зарисовки, что представлены автором. Это просто незаметное погружение во временной отрезок, который безошибочно случался у каждого. В той или иной интерпретации, конечно. Каждый стоял со счастьем под руку, и столь мгновенна была эта встреча, столь быстротечна, что от неё оставался лишь вопрос: а было ли оно, счастье? И у каждого в жизни возникала проблема выбора: между своим и чужим счастьем. Героиня повести «Пустоцвет» выбрала чужое счастье, и тем жизнеподобней и реальней выглядит её острая тоска по своему мелькнувшему и растворившемуся тут же счастью. Повесть «Артистка», безусловно, тоже о любви, которая тоже всем своим объемом, силой вмещается в крохотную субстанцию под названием «счастье». Но эта история и о любви в человеческом её воплощении. Главная героиня — Панка — простодушием, щедростью сердца, внутренним светом словно сама становится олицетворением любви. Вся повесть будто пронизана её бережным, удивительно трепетным, восторженным отношением к жизни, к родным, к любви. Она об этом миге, мгновении счастья, в котором уместилась вся гамма чувств, ни разу не пожалеет и примет его с такой благодарностью и готовностью, что, понимаешь, а ведь Панка — сама любовь, сама то напоённое солнцем и дождями чувство, долгожданное и дарованное не каждому. Вообще, повесть «Артистка» можно считать вершиной книги Елены Пустовойтовой. Умелой авторской рукой выписан действительно потрясающий образ женщины, матери. В нём так много авторской любви, что он кажется переполненным ею. А главное, если возвращаться к разговору о наделяемых свойствах книги, то повесть «Артистка» — это приглашение увидеть жизнь в её почти магическом притяжении, в обрамлении света, тепла и радости. Повести «Клинер» и «Попугаи» объединены общей темой, условно звучащей, как «жизнь на чужбине», и хороши своим необыкновенным правдоподобием. Кажется, будто автору не стоит никаких усилий взять и скопировать на бумагу весь спектр человеческих переживаний, оживить ими персонажи и подкупить этим неброским волшебством читателя, заставив его сочувствовать и соучаствовать в предложенных обстоятельствах. В этих повестях автором гораздо более сильнее, чем в «Пустоцвете» и «Артистке», выражена гражданская позиция. Но, опять же, здесь нет напора и агрессии. А есть собственное, открытое и искреннее, мировидение. «Отговаривали и обзывали, пугали и холодом, и голодом, и бандитами, и взрывами. Но что они могли, избравшие вместо жизни зал ожидания, сказать такого ей, которую сам Господь проэкзаменовал и перевёл в другой класс? И в классе этом всё до боли родное: никак не забываемые глаза бродячих собак, и бабушки с натруженными руками, сидящие на краю базара с пучочками зелени, и могилы родительские, уже явно заросшие, и дети беспризорные, хоть одного бы накормить… Да и сама жизнь, в которой всё-всё — и горе, и праздник — своё, родное. Брести — не перебредёшь». Нехитрое заключение, простое, но, как много в этой кажущейся простоте личного отношения! Давно уже, кстати сказать, отсутствующего в прозе многих современных авторов. Основная их масса предпочитает помещать своих персонажей словно в некую абстрактную зону, к которой можно никак не относиться или относиться с пренебрежением. Главное, чтобы прочитывалось, что это нечто убогое и недостойное. Повести Елены Пустовойтовой, действительно, имеют особенностью уважительное отношение к Родине, к земле-кормилице, к народу, чьим кровяным тельцем каждый из нас является. А другой особенностью является то, что выражено это отношение через художественное произведение, талантливо. Поэтому есть все основания говорить о том, что литературная библиотека России пополнилась ещё одним уникальным образцом особенной литературы. Царскосельский лицей: перезагрузка Зарекалась ездить на торжества, посвящённые Царскосельскому лицею, но в двухсотлетний юбилей — разве можно удержаться! — собралась, приехала. Пронзительный ветер вкупе с первым снегом не порадовал, но природа как будто дала знать — помни, это знаковое событие, и я его отмечаю необыкновенной для октября погодой. Против обыкновения также в двух уголках Лицейского садика толпились оркестранты. Торжества были назначены в полдень, но у оградки, где восседал задумчивый бронзовый гений, уже грелась шутками и притоптываниями костюмированная массовка. Дамы в платьях и молодые люди во фраках. Как им приходится несладко в лёгких кринолинах и туфельках, можно было догадаться по собачке, которую держала на руках одна из «дам». Пёсик умирал от озноба. Пространство у памятника постепенно заполнялось поэтоманами, пушкиноманами и просто людьми страждущими приобщиться к великому культурному событию. Однако вскоре оказалось, что по обыкновению растечься по местности нельзя: дорожку от Лицея к Александру Сергеевичу бдительно охраняют. Особенно убедительными стражи порядка сделались по приезде детей из различных школ. Детвора, сначала демонстрирующая послушание и внимание к увещеваниям своих учителей, после вынужденного долгого стояния на холодной земле начала разбредаться и выдумывать согревающие забавы. Шутка ли, действо затягивалось на сорок минут! Несмотря на то, что духовой оркестр одну за другой извергал бравурные мелодии, снег от этого падать не переставал и воздух не собирался прогреваться. Как неприкаянные, бродили телеоператоры, продолжали коченеть дамы и господа, собачка, замерзнув окончательно, впала в транс и то и дело прикусывала себе язык, в углу жались зарубежные потомки бывших лицеистов. Зато дети, обнаружив меж деревьев белку, радостно цокали, гикали, ахали и непрестанно щёлкали фотокамерами телефонов. Разумеется, чем гуще становилась толпа, тем меньше ей нравилось поведение детей. Кое-кто из старшеклассников, увы, перемежал свою речь матом, девочки громко хохотали, наступали периодически кому-то на ноги, обсуждали свои насущные проблемы. Нечего сказать — детям было скучно! Придя к началу торжеств, и, скорее всего, приготовив небольшие выступления, они поняли, что для организаторов мероприятия не они главные лица на этом празднике жизни. Потому что, в этот почти часовой период ожидания, в общем-то, нетрудно было бы почитать детям стихи лицеистов или попросить их самих выступить в роли ораторов. Был бы микрофон под рукой. Однако микрофон был, но никакого культурного заполнения паузы школьникам не предлагали. Позже стало понятно почему. Действа не могло быть без главного действующего лица. Без премьер-министра РФ. Владимира Владимировича Путина, задержавшегося почти на час. Да-с, почтили своим присутствием-с. Возложили цветы и произнесли несколько восславляющих Лицей фраз. Впрочем, большая часть детей этого не увидела. Потому что, посинев от холодного ожидания, была уведена сжалившимися учителями. Причём, когда последний ребёнок, азартно спрыгнув с урны, побежал за своим классом, одна из пожилых почитательниц поэзии промолвила: «Наконец-то ушли, безобразные дети!». А без детей и Путина пространство около памятника разом опустело. И снег, как ни странно, перестал падать. Подчёркнул, должно быть, что значимость момента. Только наконец-то материализовавшийся ведущий концерта ещё силился привлечь внимание зрителей стихотворными строками. Но кто его слушал! Действо потеряло свою зрелищность. По сравнению со вторым лицом в государстве гениальный лицеист существенно проиграл. И лишь самоотверженный директор одной из школ Пушкинского района искренне сокрушалась, что за формальной ширмой торжества не было произнесено нужных слов о Царскосельском лицее, где воспитывались дети, собранные по всей России, которые впоследствии должны были быть при дворе. Что Лицей был учреждением экспериментальным, и преподавали здесь известные люди, служившие верой и правдой Отечеству. Что лицеисты просто не могли стать другими, ведь только талантливый человек способен воспитать талант. И что основной педагогической заповедью было открыть талант в ребёнке, потому что каждый ребёнок непременно от природы одарён. На сильно поредевшие зрительные ряды философски взирало солнце нашей поэзии. Мне показалось, или это действительно было, уголки бронзовых губ дрогнули от сожаления. Где он, дух свободомыслия и творчества, так старательно культивируемый в стенах легендарного образовательного учреждения? Где она, поэтика личности — сильной, яркой, неподражаемой? Всё мельче помыслы и дела потомков. Всё зыбче идеи и извилистее пути, к ним выводящие. А более всего, мне думается, озаботился гений таким вопросом: для кого, собственно, было затеяно данное торжество? Ведь, по сути, самая благодатная почва для знакомства с лицейскими традициями — детская душа. Она одна способна их восторженно принять и оценить, и впоследствии сохранить в памяти. Но цветы жизни от долгого бесполезного ожидания увяли, а их свободолюбивое времяпровождение вызвало гневную реакцию со стороны взрослых. И разве удивительно будет то, что по прошествии этого события ни у одного из них не родятся стихотворные строки? Вернее, может, и родятся, да повод будет не то. Вы догадываетесь, какой? Свидание с любовью Как быстро бы человечество не бежало вперёд, как упорно и тщательно не упаковывало бы себя в обёртку нано- и обманотехнологий, о любви оно будет говорить на языке поэзии. Потому что за тысячелетия своего существования другого языка не изобрело. О любви — либо молча, либо — стихотворными строками. Третьего не дано. Поэзию оценивать — дело неблагодарное. Она, как возраст, является состоянием души. Кто-то мыслит и чувствует прозой, а кто-то рифмует то, что ощущает, словно вдыхает и выдыхает. Что сделаешь с таким преобразователем очевидного в невероятное? Ты ему — весна, а он тебе — «сыплет яблоня белой пургой». Ты ему — ночь, а он тебе — «…И, как чуткие звери Вселенной, / Смотрят звёзды на землю с небес». Поэт, одним словом. Я к поэтам отношусь с непритворной нежностью. Особенно — к настоящим поэтам. К тем, кто не угождает публике простенькой, затасканной рифмой, а, как в батискафе погрузившись в пучину образов, достает оттуда непостижимые, несравнимые словесные жемчуга. И нанизывает их один за другим на строчку бытия, чтобы, опять же, заиграла иными красками вечная песнь человека о любви. Один из таких вдохновенных «ныряльщиков» — Валентин Сорокин. В 2011-м году вышла книга его стихов «Пути свидания» (М., «Буки Веди», составитель серии Лидия Сычёва). И, разумеется, главное действующее лицо в этой драматичной, яркой, содержательной пьесе — любовь. Любовь как мироносица, как ось мироздания: Твоя любовь родною синевою Клубилась, надвигалась и безгласно Закутывала прямо с головою Меня во сне и сладостно и властно… …………………………………………. Я целовал тебя, и руки нежно, Дрожаще              по моим плечам                                       летели. И ропот волн, упрямый и мятежный, Вдруг затихал, как мальчик в колыбели. («Та молодость твоя с моею вместе…») Настоящий поэт безошибочно угадывает в любви мощную трансформирующую силу. И разрушающую, и созидающую. И также безошибочно делает её доминирующей в собственном словотворчестве. И, в общем-то, правильно делает. Поскольку любовь и всё, с нею связанное, — это какой-то колдовской колодец. Сколько не черпай, не убывает. Другое дело, что, как и положено в сказке, одному изумруды и яхонты в корзинке, а другому — лягушки с жабами. Получив в дар свойство мыслить поэтически, нельзя застрять на жердочке «поэта-песенника». Большая поэзия, как указатель на распутье, невнимательных и растерянных не прощает. Валентин Сорокин оказался в числе счастливчиков. Он свой поворот не проглядел. Его прогулка закончилась свиданием с поэзией, и любовь у них случилась обоюдная: Жду часа торжества, когда во мне, страдая, Начнут шуметь слова, как роща золотая, Начнут шуметь. Любовь, действительно, уникальное чувство, поскольку умеет одаривать в ответ, обогащать талант. Наверное, только благодаря взаимному трепетному отношению можно говорить такими словами: «Где в рассветные минуты, задыхаясь и горя, / Из воды взлетает круто красной лилией заря». Или: «И тоскою наших одиночеств / День травился, вдумчивый и ясный». Или: «Царапнулся ветер колючий». Или: Я хотел бы и зимой и летом В миг,              когда враждует мир угрюм, Нисходить на землю тихим светом Горевых высокозвёздных дум. Любовь, поэзия, волшебство — синонимический ряд. Взаимосвязь необыкновенно тесная. Поэзия готовит для поэта волшебный любовный напиток, выпив который, он и становится поэтом. А, когда становится поэтом, то сам выступает глашатаем любви. Её проповедником, защитником, светочем. Поёт о ней и призывает к ней. И этому призванию уже не изменяет. Хотя, его, поэта, любовь частенько испытывает безответностью. У Валентина Сорокина много стихов, посвящённых теме переживания чувства в одиночку. И, как истинный художник, он переплавляет внутреннюю трагедию в некий метафизический сигнал, передаваемый азбукой любви в чув-ствосферу человечества. …Я мимо раздумий твоих, И жестов твоих, и речей, И нас,               надоевших, двоих, Один продвигаюсь, ничей… Холодная — и не понять Души твоей мертвую глубь. Коль можешь кого-то обнять, Пожалуйста, приголубь. («Светящийся ливень прошел…») Или: Мы стали давно молчаливей, Как в горе созревшие дети. Пожалуй, намного счастливей Другие теперь на планете. И ещё: Вот гляжу в лицо твоё и плачу Я, как дождь, прошедший стороной, К сожаленью, не принёс удачи Для тебя, действительно родной. Провожаю вздохом птичьи стаи И твержу потерянно вослед: Это я за ними улетаю, И к тебе дороги больше нет. («Я тебя теряю и теряю…») Бессмысленно делить поэтов на лиричных и не лиричных. Красота самовыражения зависит от таланта, чем он сильнее, тем лиричнее внутреннее поэтическое «я». У Валентина Сорокина есть удивительные стихи. Они, сродни есенинским, не читаются, а сразу поются: Вечер теплый, вечер снежный, Вечер лунный и большой. Как мне быть с такою нежной, Непослушною душой. Или вот эти строки, трагические: То не снег беловейною грустью Все берёзы осыпал подряд. Это души лебяжьи над Русью С тихим стоном летят и летят. Мне кажется, что это одно из основных свойств поэтического таланта — делать слово напевным, пробуждать им мелодию в душе. У сборника хорошее название — «Пути свидания». На арте сорокинской поэзии эти пути не параллельны, они часто пересекаются друг с другом, и на перепутьях есть возможность постоять задумчиво, обозреть цветущие луга, опалённые закатом холмы и пригорки поэтического мира. Соскользнув с одной стихотворной колеи можно рядом обнаружить другую, и из загадочной штормящей ночи перебраться, скажем, в деревенское солнечное лето детства. Это всё совершенно естественно в мире поэтического путешествия. Благодаря волшебству, поселившемуся в этом мире, возможно почувствовать и прожить любовь, вспомнить её и, конечно, откликнуться. И даже более того, поверить в (страшно сказать!) бессмертие любви. Как оси мироздания. В самом деле, поэты, как писатели-фантасты, часто оказываются правы, и, если они утверждают, требуют и молят цепляться за любовь, как за стрежневую основу бытия, значит, это действительно так. Значит, все пути человеческие ведут к свиданию с ней, с любовью, говорить о которой можно только языком поэзии. Всегда со мной Мчась в мутно-слякотной ночи из северной столицы в Первопрестольную, я всё думала, как он пройдёт, юбилей моей альма-матер — Литературного института имени А.М. Горького? То ли на потребу времени будет клиповым, динамичным, где выступления, как лоскутки, составят чудной, малопонятный узор. То ли протянется во времени формальным, унылым собранием. Предполагая и то, и другое, я ошиблась. Юбилейное действо в ЦДЛ стало просто встречей. И, наверное, в этом была своя невыразимая прелесть, поскольку, что может быть более занимательным и трогательным, чем встречи разных людей разных возрастов, связанных одной литературной нитью? Торжественность и уникальность момента можно было почувствовать уже в фойе. Живых классиков, мастеров прозы и поэзии, драматургии и критики, редакторов известных журналов и литературных газет разбавляла только встающая на ноги молодая поросль и уже состоявшиеся современники-литераторы. Пишу только о тех, кого мельком увидела в фойе: Валентин Сорокин, Вера Галактионова, Александр Бобров, Михаил Попов, Марина Котова, Иван Голубничий, Нина Стручкова, Константин Смородин. И, конечно, я приехала ради встречи с однокурсниками. Жаль, в этот вечер их было немного: Лидия Сычёва, Виктор Боченков, Светлана Руденко, Александр Павлов, Илья Плохих, Татьяна Аксёнова. По пути в ЦДЛ мы стали подсчитывать, сколько человек с нашего курса активно участвуют в текущем литпроцессе. Насчитали аж 22 писателя! Немало, хотя, наверное, кого-то мы и упустили. То тут, то там раздавались радостные возгласы приветствия, и в воздухе витал аромат праздника. В этот аромат потом вплелись и привкус ностальгии, когда такие мэтры, как Константин Ваншенкин, рассказывали о прошлом послевоенного институтского бытия, и стойкий запах сегодняшнего дня, когда институтское житие вспоминали высокие политические деятели, священники и даже банкиры. Не сомневаюсь, что кому-то мероприятие, посвящённое юбилею уникального, единственного в стране вуза, показалось унылым и скучным ввиду частых вкраплений в действие различных приветствий и незапланированных отступлений, но мне эта слабая организованность была по душе. Ведь творчество, как ни крути, процесс индивидуальный. И у кузницы творческих кадров должна напрочь отсутствовать потребность уподобляться многим. И, в общем-то, знаковое событие, 75-летие Литинститута, не превратилось в регламентированный деловой отчёт, а осталось вечером встречи, вечером воспоминаний. И ещё мне показалось, что ЦДЛ стал свидетелем ещё одного, совершенно неповторимого явления. Такого, как обмен положительными душевными зарядами. Поскольку только этому вузу дано так глубоко напитывать страждущие поиска души и сердца, что процесс осмысления, творческой переработки этой информации длится долгие годы. И главное, с годами обзаводится настоятельной потребностью быть растиражированным. К сожалению, всё когда-нибудь кончается. Ушёл в прошлое и этот вечер в ЦДЛ. И, сидя в поезде и мчась уже в обратном направлении, из Москвы в Петербург, я поняла, что очень жалею о том, что моё желание сделать посещение литинститутского дворика ежегодной традицией, не осуществилось. В силу многих причин. Но всё равно я его буду посещать. В воспоминаниях. Причём присяду на виртуальную скамейку под шумящей листвой без принятого в таких случаях выражения грусти на лице. Литературный институт и всё, связанное с ним, окрашено в моей памяти только в светлые тона. Тона молодости. Ведь молодость ещё малознакома с поражениями, она задорна, беспокойна, ищуща и очаровательна в своей самоуверенности. Мне кажется, я знаю, отчего ни одно из воспоминаний пятилетней институтской жизни не всплывает со знаком перенесённого страдания. И дело здесь не только во времени, которое лечит. Просто для меня общее и частное того московского отрезка времени было праздником. Праздником встреч и открытий. Литинститут — это была центростремительная и центробежная Москва. Она была заиндевевшая после первого мороза и растопленная лучом весеннего солнца. Она была говорливая и немая. И всё в ней было таким же непостоянным, зыбким и восхитительно-непредсказуемым, как само рождение творчества. Литинститут — это были друзья. Собратья по перу. Разные, как полюса земного шара, и заражённые объединяющим образным восприятием мира. Благодаря им в зеркале собственного мира отражался чужой, неповторимый взгляд, и звучали приглашением к размышлению чужие слова. Литинститут — это была попытка дошагать до горизонта, взобраться на вершину и обозреть мир в его творческом величии. Да, наш незабвенный Николай Семёнович Евдокимов говорил, что нельзя научиться писать, но Литинститут во всей его совокупности рационального и иррационального позволял проснуться однажды зашедшимся упоительным восторгом создания Слова. Дай-то Бог, чтобы это продолжалось как можно дольше для как можно большего числа незаурядных личностей!