Мальчик во мгле Мервин Пик Горменгаст #3 Не каждому приходится убегать из своего замка в день четырнадцатилетия, но каждому в этом возрасте хочется самостоятельности и приключений. Для Мальчика безобидное приключение обернулось встречей с Повелителем Копей и двумя его прислужниками, полулюдьми-полуживотными… Другие названия: «Мальчик во тьме», «Мальчик и тьма» Мервин Пик Мальчик во мгле Глава первая Церемонии тянулись весь день. Мальчик устал. Ритуал, подобно бессмысленной колеснице, катил на своих колесах, давя и обдирая земное бытование дня. Властитель башенных просторов, он не имел иного выбора, как только отдать себя в распоряжение должностных лиц, чья обязанность состояла в том, чтобы наставлять его и направлять. Водить взад и вперед по лабиринтам темного дома. Отправлять изо дня в день бессвязные обряды, назначение коих давно уже было забыто. Традиционные подарки ко дню рождения были поднесены ему на золотом подносе распорядителем Ритуала. Длинные шеренги слуг проходили мимо Мальчика по колено в воде, пока он сидел час за часом на берегу обжитого комарами озера. Единственное назначение этого важного события состояло в том, чтобы испытать терпение единообразных взрослых особей, для ребенка же оно было адом. Этот день, день рождения Мальчика, был для него вторым по трудности днем в году. Вчера Мальчик участвовал в долгом шествии по крутому склону горы – к плантации, где ему надлежало подсадить к росшим там ясеням четырнадцатый, ибо завтра, то есть уже сегодня, Мальчику исполнялось четырнадцать лет. То была не просто формальность – никто ему, облаченному в длинный серый плащ и в шляпу, смахивающую на дурацкий колпак, в работе не помогал. При возвращении он споткнулся на крутом склоне и упал, ободрав колено и порезав руку, и оттого ко времени, когда его оставили одного в маленькой комнате с выходившим на красный кирпичный двор окном, в душе Мальчика воцарилось бешеное негодование. Впрочем, сейчас, под вечер второго дня, дня его рождения, дня до того насыщенного идиотическими церемониями, что мозг Мальчика изнывал от обилия несообразных картин, а тело от усталости, он, закрыв глаза, лежал на своей кровати. Отдохнув немного, Мальчик приоткрыл один глаз, потому что услышал что-то вроде трепета ночницы на оконном стекле. Ничего, однако, не увидев, он уж собрался снова смежить веки, как вдруг взгляд его уперся в пятно охряной, давно знакомой плесени, раскинувшееся, подобно острову, по потолку. Он много раз разглядывал этот плесенный остров с его фиордами и заливами, с бухточками и удивительными перешейками, соединявшими южные земли с северными. Он знал наизусть конический полуостров, который завершался сужающейся, похожей на низку бесцветных бусин чередой островков. Он знал озера и реки и множество раз проводил воображаемые корабли к якорным стоянкам опасных гаваней острова или сходил, когда волновалось море, на берег, оставляя суда раскачиваться в своем сознании, уже пролагавшем курс к другим, неведомым землям. Однако сегодня Мальчик был слишком зол для игры, и единственным, что привлекло его взгляд, оказалась медленно пересекавшая остров муха. – Исследовательница, я полагаю, – пробормотал себе под нос Мальчик, и при этих словах перед взором его прошли и ненавистный очерк горы, и четырнадцать дурацких ясеней, и проклятые подарки, принесенные ему на золотом подносе лишь для того, чтобы через двенадцать часов они возвратились в хранилище; он увидел сотни привычных лиц, каждое из которых напоминало о некой ритуальной обязанности, и наконец забил по постели ладонями, вскрикивая: «Нет! Нет! Нет!» – и заплакал, а муха между тем, перейдя остров с востока на запад, уже изучала береговую линию, не желая, видимо, рисковать выходом в потолочное море. Лишь малая часть сознания Мальчика предавалась наблюдению за мухой, но и это малое отождествляло себя с нею, и Мальчик начал смутно сознавать, что «исследование» есть не просто слово или звучание слова, но нечто исполненное одиночества и непокорства. А затем, внезапно, в нем полыхнул первый проблеск самовластного бунта – не против какого-то частного человека, но против вечного круга мертвых символов. Он жаждал (и теперь сознавал это) претворить свой гнев в поступок – бежать из темниц прецедента, добиться свободы, если не окончательной, то хотя бы однодневной. Свободы на один день. На один огромный день мятежа. Мятеж! Это и вправду был он, ничуть не меньше. Всерьез ли обдумывал Мальчик шаг столь решительный? Неужели забыл он обеты, принесенные в детстве и в тысячи последовавших за детством дней? Торжественные клятвы, связавшие его путами преданности Дому. И тут некий шепоток прошелестел у него между лопатками, словно понукая взлететь, – шепоток, становившийся понемногу все настойчивее и громче. «Совсем ненадолго, – твердил он. – В конце концов, ты всего только мальчик. А много ли у тебя развлечений?» И Мальчик, приподнявшись на постели, завопил во весь голос: – О, к черту Замок! К черту Закон! К черту все! Он уже сидел, распрямясь, на краю кровати. Сердце билось часто и глухо. Мягкий золотистый свет вливался в окно подобием марева, и сквозь это марево виднелись два ряда флагов, содрогавшихся в честь Мальчика на крышах. Он глубоко вздохнул, медленно оглядел комнату, и тут взгляд его приковало лицо – совсем близкое. Лицо свирепо взирало на него. Юное, хоть лоб его и покрывали угрюмые складки. Под лицом свисал на шнурке с шеи пук индюшачьих перышков. Только по этим перышкам и понял он, что глядит на себя самого, и отвернулся от зеркала, одновременно сдирая нелепую награду. Ему надлежало продержать эти перья на шее всю ночь, а наутро вернуть Наследственному Распорядителю Перьев. Он же, вместо того, выпрыгнул из кровати, отодрал от себя непрочную реликвию и попрал ее ногами. И вновь душевный подъем! Восторг и мысль о побеге. Побеге куда? И когда? Когда это будет? «Да ну же, сейчас! Сейчас! Сейчас! – послышался голос – Встань и иди. Чего ты ждешь?» Но в натуре Мальчика, которому так не терпелось бежать, присутствовала и иная сторона. Более холодная – и оттого, пока тело его дрожало и вскрикивало, разум вел себя не столь ребячливо. Нелегко было решить, полететь ли к свободе днем или в долгие ночные часы. Сначала Мальчику представлялось, что лучше всего дождаться захода солнца и, взяв в союзники ночь, пройти через твердыню, покамест сердце Замка лежит, погрузневшее от сна, укутанное в плющ, точно в томительное покрывало. Прокрасться по лабиринту проходов, который он знал так хорошо, и прочь, в продуваемые насквозь звездные пространства, и дальше… и дальше. Но при всех очевидных и немедленных преимуществах ночного побега, он сопряжен был с ужасной опасностью бесповоротно заблудиться, а то и попасть в когти злых сил. Четырнадцатилетний, Мальчик имел уже немало случаев испытать в запутанном Замке свою храбрость и не раз впадал в ужас не только от молчания и мрака ночи, но и от ощущения, что за ним постоянно следят – как если бы сам Замок или дух этого древнего места шел рядом с ним и останавливался, когда останавливался он, вечно дыша в затылок и беря на заметку любое движение. Вспомнив, как он сбивался с пути, Мальчик поневоле понял, насколько страшнее было бы остаться совсем одному в заполненных мраком краях, чуждых его жизни, в местах, удаленных от сердцевины Замка, в коем, хоть многие обитатели его оставались Мальчику ненавистными, он был, по крайности, среди своих. Ибо можно нуждаться и в ненавистном, и ненавидеть то, что на странный манер любишь. Так дитя устремляется к узнаваемому – узнавания ради. А остаться одному в земле, где ничто тобой не узнается, – вот этого он и страшился; и жаждал. Потому что какие же могут быть исследования без опасностей? Впрочем, нет – он не тронется в путь затемно. Это было б безумием. Он выйдет перед самой зарей, когда почти весь Замок спит, и побежит в полумгле, а там и с солнцем наперегонки: он на земле, солнце в небе, – их будет лишь двое, одних на всем свете. Но как дотянуть до конца холодной, неспешной ночи, бесконечной ночи, которая лежит впереди? Спать – невозможно, хотя поспать было б неплохо. Он снова соскользнул с кровати и торопливо подошел к окну. Солнце стояло уже над зубчатым горизонтом, и все вокруг купалось в бледной его светозарности. Впрочем, недолго. Нежный простор неожиданно принял вид совершенно иной. Башни, которые мгновение назад были бесплотными и чуть ли не плыли по золотистому воздуху, приобрели теперь, расставшись с последними лучами солнца, сходство с почерневшими, гнилыми зубами. Внезапная дрожь прохватила потемневшую землю, и первая ночная сова проплыла беззвучно мимо окна. Далеко внизу кто-то крикнул. Слишком далеко, чтобы различить слова, но не настолько, чтобы не понять – они окрашены гневом. Новый голос вступил в перебранку. Титус перегнулся через подоконник и глянул вниз. Спорщики не превосходили размером подсолнечных семечек. Однообразно запел колокол, за ним второй, потом загудела вся масса их. Колокола резкие и мягкие, разного возраста и из разных металлов, колокола страха и колокола гнева, колокола радостные и скорбные, колокола с голосами густым» и ясными… тусклыми и звучными, восторженные и печальные. Несколько мгновений голоса эти полнили воздух, рокочущие, гомон колокольных языков накрывал огромный каркас Замка металлической шалью. Потом мало-помалу сумятица колоколов стала стихать, они умолкали десятками, пока не осталось ничего, кроме опасливого безмолвия, и наконец хрипловатый голос возвратился над крышами из бесконечной дали, и Мальчик услышал, как последние густые ноты замирают в безмолвии. На миг знакомое великолепие происходящего захватило его. От колоколов Мальчик не уставал никогда. Затем, когда он совсем уж было отвернулся от окна, послышался новый перезвон, и такой напористый, что Мальчик нахмурился, не в силах понять, что бы это значило. За перезвоном последовал второй, потом третий, а когда завершился четырнадцатый, Мальчик понял, что колокола звонили в его честь. Он и забыл на время о своем положении – лишь для того, чтобы, дрогнув, вспомнить о нем. От первородства не убежишь. Можно подумать, что такие почести должны были бы порадовать отрока. Но нет, с юным графом все было иначе. Церемонии опутали его жизнь, и счастливее всего он был, когда оставался один. Один. Один? То есть – в отсутствии. В отсутствии, но где? Представить это было ему непосильно. Ночь за окном погрузнела от собственной мглы, пробиваемой лишь точками света, мерцавшими в массиве той самой крутой горы, на отрог которой Мальчик взбирался вчера, чтобы посадить четырнадцатый ясень. Эти далекие искры или уголья пылали не только на горных склонах, но и по контуру гигантского круга – и, подчиняясь призыву костров, в десятках замковых дворов стали собираться люди. Ибо сегодня была ночь высокого пикника, и скоро уже вассалы выступят в путь к той или иной части круга. Замок опустеет, люди покинут его – пешие, на лошадях, на мулах, в экипажах и повозках всех мастей. И скопище сорванцов, шныряя туда и сюда в предвкушении праздника, будет вопить и драться, и крики их понесутся, точно крики скворцов. Вот эти-то крики, летевшие по темному воздуху, и уничтожили все планы, все благоразумие, каким обладал Мальчик. То были взвизги взбудораженного детства, и, стоя у окна, он вдруг, без всякой сознательной мысли, понял решительно, понял абсолютно, что бежать необходимо сейчас: сейчас, в гуще и суматохе происходящего. Сейчас, пока ритуал звенит кострами и колоколами, сейчас, на гребне решимости. Мальчик действовал быстро, да и должен был действовать так, поскольку курс, который он выбрал, был опасен. Просто скатиться по длинным лестничным маршам он не мог. Тут требовались куда большие скорость и скрытность. Годами он из чистого любопытства бродил по пыльным покоям своего на вид бескрайнего дома, пока не открыл десяток путей, позволявших достигнуть земли, не выходя на главные лестницы и оставаясь невидимым. Если познания эти и могли пригодиться ему когда-либо, так именно сейчас – и потому, достигнув Т-образного конца сорок второго по счету коридора, Мальчик не свернул ни направо, на север, ни налево, к южной лестнице, что уходила все вниз, вниз, но вместо того подпрыгнул к пробитому высоко в стене окошку без стекол и, ухватясь за короткий конец толстой веревки, торчавшей из рамы, подтянулся и выпростался наружу. Перед ним раскинулся длинный чердак с балками до того низкими, что ни пригнувшись, ни уж тем более выпрямившись пройти под ними было нельзя. Единственная возможность пронизать его сводилась к тому, чтобы лечь и ползти, извиваясь, отталкиваясь коленями и локтями. Занятие, вследствие обширности чердака, утомительное, однако Мальчик давно уж довел этот способ передвижения до такого ритмического совершенства, что наблюдать за ним было все равно как за заводной игрушкой. На дальнем конце чердака располагался люк на петлях, который, если его откинуть, открывал далеко внизу вид на растянутое одеяло, схожее с огромным синим гамаком. Уголки одеяла были привязаны веревками к низким балкам, брюхо его обвисало, не касаясь земли. Несколько мгновений – и Мальчик пролез в люк и уже соскочил, как акробат, с одеяла на пол. Зала эта, должно быть, знала когда-то уход и заботу. Она еще сохранила следы поблекшего изящества, но дышала ныне – высокая и квадратная – заброшенностью и унынием. Если б широкое окно ее не глядело в ночь, Мальчик теперь не смог бы увидеть и собственных рук, поднеся их к глазам. Однако окно создавало прямоугольник темноватой серости, словно вставленный в черноту залы. Быстро приблизясь к окну, Мальчик перелез через подоконник и пополз вниз по крепкой, серой веревке длиной в сотню футов. Спуск, показавшийся Мальчику долгим, привел его к другому оконцу, пробитому в огромном просторе стены, и он протиснулся в это давно уж никому не пригождавшееся отверстие, оставив длинную веревку бессмысленно раскачиваться в пустоте. Теперь он попал на подобие лестничной площадки и миг спустя дробно понесся, минуя один марш за другим, пока не выбежал в заброшенный за ненадобностью зал. При приближении Мальчика шаркающий топоток сообщил, что масса мелких зверьков удирает, испугавшись, по норам. Пол бывшего зала не был полом в привычном смысле – половицы давно уж сгнили, сменившись пышно разросшейся травой да кротовыми холмиками, обращавшими зал в подобие старого кладбища. Несколько мгновений Мальчик, не зная почему, простоял, прислушиваясь. Зал был местом, пробегать которое не подобало, ибо в распаде и неподвижности присутствует величие, замедляющее любые шаги. Когда Мальчик замер на месте, ни единого звука здесь не раздалось, однако теперь до него донеслись, словно из другого мира, дальние детские голоса – такие призрачные, что поначалу Мальчик решил, будто это какой-то жук потирает лапкой о лапку. Он повернул налево, туда, где висела некогда дверь, и увидел в дальнем конце коридора квадратик света величиною не более ногтя. Мальчик шел по коридору, но теперь повадка его стала иной. Безумие полета ушло из нее. Он шел с осторожностью. Ибо в конце коридора присутствовал свет. Тусклое красное свечение, наводившее на мысль о закате. Откуда оно? Солнце давным-давно село. Тут снова послышались далекие пронзительные голоса, на сей раз более громкие, хотя ни единого слова разобрать еще было нельзя; и Мальчик понял, что происходит. Дети замка получили свободу. Это была их ночь ночей, освещенная посверками факелов. Мальчик приближался к ним, голоса детей становились все громче, и наконец он увидел их за арочным проходом – покрывшую землю армию одичалых детей – и без труда проскользнул незамеченным в многолюдные ее ряды. Факелы полыхали в забитой голосами ночи, поблескивая на влажных лбах, вспыхивая в глазах. И Мальчик шагал с детьми, пока, уразумев, что они направляются к традиционной Факельной Горе, не отстал понемногу и, улучив момент, не свернул на перекрестье дорог туда, где среди каменных глыб плотно росли деревья и где он снова остался один. Теперь он пребывал уже в нескольких милях от собственно Замка, в местах менее знакомых. Знакомых менее, но все еще узнаваемых, благодаря попадавшимся по пути странностям из металла и камня. Что-то выставлялось вдруг из стены – зубец или выступ, достававший до краешка памяти. Так Мальчик шел и шел, ловя промельки наполовину памятных, наполовину забытых обликов и фигур; однако фигуры эти, застрявшие в сознании по причине их странности (какое-то пятно на земле, похожее на трехпалую руку, или спиральное движение ветвей над головой), отступали, пока он продвигался, все дальше и дальше, и наконец настало время, когда Мальчик на протяжении четверти часа оставался совсем один, без вехи или знака, способных указать ему путь. Он словно покинут был верховым конвоем воспоминаний, и теперь страх накатывал на него, как ледяная волна. Мальчик поворачивался во тьме туда и сюда, освещая факелом бесконечную тропу и обнаруживая то ослепительную паутину, то слепую ящерицу на заросшем папоротником выступе. Никого вокруг не было, и слышал он только одно – медленное падение капель да порою шелест плюща. Затем он вспомнил свой порыв, причину, по которой оказался здесь, вдали от твердыни; вспомнил бесконечные ритуалы своего исконного дома, вспомнил гнев и решимость отринуть священные законы семьи своей и царства, и притопнул ногой по земле, ибо, несмотря на все это, напуган был содеянным и напуган ночью; и Мальчик побежал, и ноги его гулко били о камни, пока он не выскочил на огромный простор открытой земли, где лишь несколько деревьев раскидывали, словно в отчаянье, сучья, и тогда выскользнула из-за плотных туч луна, и впереди Мальчик увидел реку. Река! Что еще за река? Нет, верно – была река, огибавшая его дом, но тут что-то совсем иное: широкий, медлительный поток без деревьев по берегам, без отличительных черт, неторопливо текущая, хмурая вода с мрачно сияющим на спине ее светом луны. При виде реки Мальчик поневоле остановил бег и, пока стоял, ощутил, как за спиною его смыкается тьма, а обернувшись, увидел псов. Ниоткуда, казалось, явились, сбившись в стаю, эти гончие псы. В жизни своей не видел Мальчик такого их множества. Были, конечно, пожиратели падали, пробегавшие время от времени по коридорам его дома, прижимаясь к стенам, скаля клыки, – промельк теней – взвизг, возня в темноте – и снова молчание. Но тут чудилось что-то совсем иное: эти псы были частью и дня, и ночи, уверенные в себе, высоко державшие узкие, серые головы. Гончие, возникшие неизвестно откуда, – они жили в заброшенных залах и ложились все вместе, единым пятном тьмы, – или в слепящий полдень устилали каменные полы разрушенных монастырей – плотно, как осенние листья. Сойдясь под ущербной луной, псы, не касаясь Мальчика, все же, казалось, оттесняли его на восток, к берегу огромной реки. Дыхание их было глубоко и свирепо, однако прямой угрозы в нем не ощущалось. Никто из этой песьей орды ни разу и на миг не притронулся к Мальчику, и тем не менее он шаг за шагом отступал, пока не достиг кромки широкого потока – там, где стоял зачаленным мелкий челнок. Овеваемый со всех сторон дыханием псов, Мальчик вступил в челнок и отвязал трясущимися руками фалинь. Затем, ухватив подобие лодочного шеста, вытолкнул челнок в медлительные воды. Но от псов это его не избавило: попрыгав в реку, они окружили его, так что огромная флотилия собачьих голов закачалась в вылощенной луною воде – уши торчком, клыки посверкивают. Однако страшнее всего были глаза их, отливавшие яркой, ядовитой желтизной, которая не терпит рядом с собой иных красок и – если цвету можно приписать какой-то нравственный смысл – свидетельствует о неискоренимой злобе. Как ни испугался он, как ни изумился, попав в положение столь неприятное, все же, несмотря на присутствие песьей своры, страх, терзавший Мальчика, был бы сильнее, останься он совершенно один. Псы стали его непрошеными попутчиками. Они, в отличие от железа и камня, были живыми, в груди их, как и в груди Мальчика, трепетала жизнь, и он, отталкиваясь шестом от илистого дна, вознес благодарственную молитву. И все-таки он смертельно устал, и слабость, соединясь с избавлением от одиночества, только что не усыпляла его. Однако глаз Мальчик старался не закрывать и, достигнув противоположного берега, соступил через борт челнока в теплую лунную воду, и псы, развернувшись, поплыли, точно темный ковер, вспять. Итак, Мальчик остался один, и страхи вернулись бы к нему, не будь он так изнурен. Теперь же он просто вскарабкался по отлогому берегу к сухой земле и там, свернувшись в клубок, мгновенно заснул. Как долго он спал, Мальчик после и сам не взялся б сказать, но когда он проснулся, день уже был в разгаре, и, приподнявшись на локте, он сразу понял, что все кругом ему чуждо. Этот воздух не был воздухом его земли. Этот был чужим. Мальчик огляделся и ничего знакомого не увидел. Он еще ночью понял, что заблудился, но ныне ощущения его были иными, ибо казалось, что он не просто забрел далеко от дома, но и нечто новое повисло меж ним и солнцем. И дело не в том, не в том, что он лишился чего-то и всей душой желал утраченное вернуть, – нет, что-то ждало его впереди, что-то, с чем встречаться ему не хотелось. Что это могло быть, он ни малейшего представления не имел. Он знал лишь: оно окажется ни на что привычное не похожим. Солнечный свет, падавший Мальчику на лицо, казался горячим и очень сухим. Зрение Мальчика обострилось, как будто пелену сняли с глаз, и запах, ни с какими другими не схожий, начал уже проникать в сознание Мальчика. Запах не был неприятным сам по себе. Просто к нему примешивалось нечто сладкое, но смутно связанное с угрозой. Оставив челнок на отмели, Мальчик повернулся спиной к широкой, вкрадчивой реке и сжал ладони. И быстрым, нервным шагом пошел к низким холмам, лежавшим на горизонте, – туда, где стены и кровли перемежались деревьями и ветвями деревьев. Он шел и видел свидетельства, поначалу едва приметные, того, что земля эта пагубна. Пятна голубовато-серых оттенков то там, то здесь попадались ему на глаза. Они ложились тонкими нитями, похожими на улиточью слизь, поблескивали на камне или на стебле травы, растекались по почве, подобно румянцу. Вот только румянец этот был серым. Нечто осклизло-влажное переползало туда и сюда по чуждой земле. Устрашающим светом отблескивало оно на темной почве, – а после исчезло, и все поменялось местами, ибо румянец стал теперь темным, а ползучая тварь и земля вокруг засветились, как лепрозная кожа. Мальчик отвернулся от того, чего понять был не в силах: ему хотелось дать взгляду отдохнуть на реке, ибо даже в мертвенном этом потоке чуялось нечто уютное, поскольку поток отошел в прошлое, а прошлое навредить уже не сможет. Да река ничего дурного и не сделала Мальчику. Что же до псов, так и они ему не навредили, хоть и сопели пугающе. Только и было в них жуткого, что глаза. Солнечный свет создать таких красок не мог. Солнце, во всей его мощи, расплескивало сияние, которое всасывало в себя любые оттенки. Луна же, пытаясь добиться того же, могла полагаться лишь на изливаемое ею тоскливое свечение, и все-таки при луне происходило обратное, ибо песьи глаза светились желтизною лимона. И однако же, когда Мальчик повернулся, словно в поисках утешения, к реке за своею спиной, он увидел, насколько та переменилась. На что бы ни походила прошлой ночью река, теперь она не была ему другом. Вода, омытая солнцем, смахивала на серое масло, словно вздувавшееся в томной тошноте. Мальчик отвернулся и пробежался немного, как будто спасаясь от мерзкого зверя. В противоположность маслянистой реке, грубый очерк поросшего лесом холма походил на хлебную корку, и Мальчик, больше ни разу не оглянувшись, устремился к нему. Со времени, когда он в последний раз ел, прошло уже много часов, и голод становился непереносимым. Плотная пыль покрывала ровную землю. Глава вторая Возможно, эта мягкая белая пыль и заглушила приближавшиеся шаги: Мальчик даже не заподозрил, что к нему подбирается нечто. И только когда кислое дыхание коснулось лица его, он вздрогнул, отпрыгнул в сторону и оказался лицом к лицу с пришлецом. Такой образины Мальчик еще никогда не видел. Слишком большая. Слишком длинная. Слишком волосатая. В общем, слишком массивная, чтобы казаться благопристойной: нечто противопропорциональное присутствовало в ней, – такое, чего лучше никому не показывать. Обладателя ее, стоявшего прямо (до того даже, что казалось, будто он несколько отклоняется назад, словно отпрядывает), облекал темный, нелепо просторный костюм из какой-то плотной ткани. Крахмальные, некогда белые манжеты были настолько длинны и свободны, что полностью покрывали кисти рук. Шляпы на голове существа не имелось, однако копна пыльных, мелко вьющихся волос покрывала весь череп, спадая сзади на шею. Выступающие костистые виски, казалось, проталкивались сквозь похожую на парик шевелюру. Глаза – страшно светлые, стеклянистые, с зеницами до того уж маленькими, что почти и невидимыми. Если Мальчику и не удалось воспринять все это с первого взгляда, он по крайности уяснил, что перед ним стоит некто, вблизи его дома никогда не встречавшийся. В определенном смысле – существо из другого отряда. Да, но что же делало этого господина столь отличным от всех прочих? Волосы кудрявы и пыльны. Довольно противно, но ничего монструозного в этом нет. Голова длинна и огромна. Но почему же это, само по себе, должно быть отталкивающим или непереносимым? Глаза бледны и почти лишены зрачков, ну и что с того? Зрачки-то все же имеются, а особой необходимости расширяться у них явным образом нет. Мальчик на мельчайшую долю секунды опустил глаза – одна из ног существа поднялась и с отталкивающей неспешностью почесала супротивное бедро. Мальчика слегка передернуло, но почему? Ничего дурного господин этот не сделал. И однако же все переменилось. Все стало неправильным, и Мальчик, чье сердце билось часто и гулко, уставился на пришлеца с опаской. И тогда длинная, косматая голова приопустилась и помоталась из стороны в сторону. – Что тебе нужно? – спросил Мальчик. – Кто ты? Господин перестал мотать башкой и, оскалив в улыбке зубы, вперился в Мальчика взглядом. – Кто ты? – повторил Мальчик. – Как тебя звать? Существо в черном распрямилось и замерло как вкопанное; что-то напыщенное проступило в нем. Впрочем, поперек лица его расползлась, точно зияющая рана, улыбка. – Я Козел, – сказал он (слова эти с трудом протиснулись сквозь его блестящие зубы). – Я пришел сказать тебе добро пожаловать, дитя. Да… да… сказать тебе добро пожаловать… Затем человек, отрекомендовавшийся Козлом, как-то бочком подступил к Мальчику – мерзким, крадущимся шажком, – одна из ног, завершив шажок, начала подергивать на копыто похожим сапогом, который почти жеманными движениями раскидывал в стороны белую пыль, показывая трещину, шедшую по середине ранта. Мальчик невольно отступил еще на, шаг, но не смог при этом оторвать взгляд от непристойного окончания ноги. Треснувшая нога – вещь не из тех, какие человек, пребывающий в здравом уме, станет выставлять постороннему напоказ. Козел же не предпринимал ничего – только двигал ею туда и сюда да время от времени отводил взгляд от тонкого песка, сыпавшегося из трещины на землю. – Дитя, – сказал Козел (продолжая скрести пыль), – не отшатывайся от меня. Хочешь, я тебя понесу? – Нет! – вскрикнул Мальчик так быстро и громко, что улыбка Козла угасла и тут же снова включилась, как свет. – Очень хорошо, – сказал Козел, – тогда тебе придется идти самому. – Куда? – спросил Мальчик. – Я предпочел бы отправиться домой. – Вот именно туда ты и отправишься, дитя, – сказал Козел, а следом, как бы напав с опозданием на новую мысль, повторил: – Именно туда ты и отправишься. – В Замок? – спросил Мальчик. – В мою спальню? Где я смогу отдохнуть? – О нет, не туда, – ответил Козел. – С замком оно ничего общего не имеет. – Где я смогу отдохнуть, – повторил Мальчик, – и что-нибудь съесть? Я очень голоден, – и тут раздражение охватило его, и он крикнул облаченному в черное, долгоголовому Козлу: – Голоден! Голоден! – и притопнул ногой. – Ради тебя устроят банкет, – сообщил Козел. – Состоится в Железной Комнате. Ты же первый. – Первый кто? – спросил Мальчик. – Первый гость. Мы так долго ожидали тебя. Хочешь погладить меня по бороде? – Нет, – ответил Титус. – Отойди от меня. – Как это жестоко, говорить мне такое, – сказал Козел, – и в особенности потому, что я еще самый добрый из всех. Вот подожди, увидишь прочих. Ты – в точности то, что им требуется. Тут Козел расхохотался, и большие, обвислые, белые манжеты запорхали туда и сюда, потому что он заколотил себя лапищами по бокам. – Я тебе вот что скажу, – произнес Козел. – Ты ругаешься, так и я буду ругаться. Тебе это понравится? – Козел наклонился, вглядываясь в Мальчика пустыми глазами. – Я не понимаю, о чем ты, – прошептал Мальчик, – но найди мне еду, или я никогда для тебя ничего делать не стану, и возненавижу тебя даже сильней, чем сейчас, – и убью тебя, да, убью, потому что я голоден. Дай мне хлеба! Дай хлеба! – Хлеб недостаточно хорош для тебя, – ответил Козел. – Тебе нужны камыши и фиги. Он склонился к мальчику, и от его засаленного черного одеяния пахнуло аммиаком. – А что еще тебе нужно… Этой фразы Козел не закончил, поскольку ноги мальчика подкосились и он без чувств повалился на землю. Длинные волосатые челюсти Козла отвисли, как у механической игрушки; упав на колени, он на дурной манер затряс головой, так что сухая пыль, покрывавшая его локоны, поднялась и поплыла по воздуху в безрадостном солнечном свете. Какое-то время Козел вглядывался в лежащего, потом встал и бочком отошел от него шагов на двадцать-тридцать, все время оглядываясь из желанья увериться, что он не ошибся. Но нет. Мальчик лежал там, где Козел оставил его, лежал без движения. Затем Козел остановился и обозрел кривой горизонт, по которому длинной вереницей тянулись, цепляясь друг за друга, холмы и деревья. И, вглядываясь, приметил далеко от себя что-то маленькое, величиною не больше букашки, однако бегущее. Временами казалось, что бежит оно на всех четырех, но потом существо это почти распрямлялось, ничуть не сбавляя ходу, – и увиденное подействовало на Козла мгновенно. Проблеск тусклого света, в котором смешались страх и желание мести, на миг полыхнул в пустых глазах Козла, и он принялся рыть землю ногами, поднимая вверх струи гравийной пыли. Затем рысцой вернулся к Мальчику и, подняв его с легкостью, показавшей, какая страшная сила крылась под провонявшей аммиаком привольной одеждой, забросил его, как мешок, на плечо и нескладной, косой какой-то побежкой понесся к горизонту. Он бежал и бежал по белой пыли и на бегу бормотал: – Прежде всего, наш верховный белоглавый властитель, Агнец, и никто, кроме Агнца, как он есть сердце любви и жизни, и это правда, потому что он нам так говорит. Значит, прежде всего я воззову к нему из мглы. Попрошусь на прием. И буду вознагражден, это возможно, мягкой слабостью его голоса. Это правда, потому что он сам мне так говорил. И это великая тайна, Гиена узнать не должен… Гиена узнать не должен… потому что я сам его нашел. Так что Гиене не следует видеть меня или создание… голодное создание… создание, которого мы ждали так долго… Мое приношение Агнцу… Агнцу, хозяину… белоглавому властителю… истинному Агнцу. Козел бежал, все бочком, бочком, продолжая изливать мысли, путано пузырившиеся с краешку его бедного, бестолкового мозга. Казалось, бежать он способен бесконечно. Он не пыхтел, не глотал ртом воздух. Только единожды остановился он – да и то чтобы поскрести голову, глубоко запрятанную в подросте его пыльных, завшивленных локонов, почесать лоб и темя, зудевшие так, словно их жгло огнем. Для этого ему пришлось сложить Мальчика на землю, и примерно в тот же миг можно было б заметить, что несколько стеблей травы вдруг встали над пылью. Лесистые холмы уже заметно приблизились, и пока Козел скреб голову, пока это занятие вздымало облака пыли, повисавшие в воздухе, снова показался некто, наблюдавший за ним издали. Впрочем, голова Козла была отвернута в сторону, и Гиена, неровной походкой двигавшийся от одного какого-то злого дела к другому, первым увидел товарища и тут же замер на месте, точно обратившись в кусок металла, и звериные уши его резко мотнулись вперед. Глаза навыкате наполнил Козел и что-то еще. Что там лежит в пыли под ногами Козла? Несколько времени он, при всей остроте его сметливых глаз, ничего разобрать не мог, но затем, когда Козел, тряхнув длинными лохмами, повернулся к Мальчику, поднял его и забросил на спину, Гиена разглядел очертания человеческого лица и сразу же так затрясся от бешеного бурления крови, что далекий Козел принялся озираться по сторонам, словно погода вдруг переменилась или небо сменило окраску. Почуяв перемену, но не ведая, что в связи с нею надлежит предпринять, поскольку ничего он не увидел и не услышал, Козел вновь припустился бегом, в черном, плескавшемся сзади одеянии вроде плаща и с мальчиком на плече. Гиена осторожно наблюдал за ним, ибо Козел был уже в нескольких сотнях ярдов от изножья лесистых холмов. В лесной же тени выследить врага, как и найти друга, непросто. Впрочем, Гиена хоть и отметил тщательно направление, в котором двигался Козел, и без того был совершенно уверен и в маршруте его, и в цели. Ибо Гиена знал, что Козел – прихлебатель и лизоблюд, который никогда не осмелится рискнуть навлечь на себя гнев Агнца. Вот к нему он и направляется. В самое сердце земли, где в глубоком молчании стоят Закрома. И потому Гиена подождал еще немного, наблюдая и наполняя воздух вокруг костяным треском – он любил мозговые кости и набивал ими карман, точно колчан стрелами. Пасть у него была мощная, и когда Гиена жевал, мышцы между ушами и нижней челюстью так и ходили, – тем более приметные, что Гиена, в отличие от Козла, был в своем роде щеголь и с большим тщанием брился опасной бритвой каждые пять или шесть часов. Жесткая щетина его подбородка отрастала скоро, приходилось с нею бороться. А вот длинные передние конечности – те были другое дело. Густо покрытые перепелесой порослью, они составляли предмет его гордости, и по этой причине Гиену никто еще в куртке не видел. Рубашки он носил с короткими рукавами, дабы длинные пятнистые руки сразу бросались в глаза. И все-таки самое сильное впечатление производила его грива, вздымавшаяся из шедшей между лопатками прорези в рубашке. Ноги, затянутые в штаны, были у Гиены тощими и очень короткими, отчего он круто клонился вперед, изгибая спину. Так, на самом-то деле, круто, что нередко ему приходилось опираться длинными руками о землю. Чуялось в нем нечто до крайности гадкое. Как и у Козла, пакостность эту трудно было соотнести с какой-либо отдельной чертой, сколь бы отталкивающей она ни казалась. И тем не менее в Гиене сквозила угроза; угроза совсем отличная от неопределенного скотства Козла. Не такой елейный, не такой тупой, не такой грязный, как Козел, но более кровожадный, жестокий, с лютой кровью, текущей по жилам, и, – даже при той легкости, с какой Козел забрасывал Мальчика на плечо, – со звериной силой совсем иного порядка. Эта чистая белая рубашка, широко распахнутая на груди, приоткрывала упрятанные под нею участки тела, черные и твердые, точно камень. Там в полумраке подрагивал кроваво-красный рубин, висевший, тлея, на толстой золотой цепочке. Так он стоял, в полдень, на опушке леса, неотрывно глядя на Козла с мальчиком на плечах. И стоя так, со склоненной набок головой, он извлек из кармана штанов большой, размером с дверной шишак, мосол и, просунув эту на вид несокрушимую штуку между клыками, расколол, точно яичную скорлупу. Затем вытащил пару желтых перчаток (глаза так и не оторвались от Козла), снял с ветки ближайшего дерева прогулочную трость и, резко развернувшись, нырнул в тень лесных древес, стоявших недвижно подобием зловещей завесы. Едва углубившись в лес, покрывавший невысокие холмы, Гиена засунул, сохранности ради, трость в косматую гриву и, пав руками на землю, галопом, точно животное, понесся сквозь полумрак. На бегу он начал посмеиваться – поначалу безрадостно, но затем несчастливый этот смешок мало-помалу сменился подобьем звериного рыка. Существует же смех, от которого мутит душу. Особенно когда он становится неуправляемым, когда сопровождается взвизгами и топаньем, от которых в ближнем городе начинают позвякивать колокола. Хохот во всем его невежестве и жестокости. Хохот, в котором скрыто семя Сатаны. Хохот, который попирает святыни, – утробный рев. Орущий, вопящий, горячечный: и все же холодный как лед. В нем нет никакого веселья. Голый шум, голая злоба – вот таким был хохот Гиены. В крови Гиены вскипала такая грубая сила, такое животное возбуждение, что, пока он бежал по папоротникам и травам, его колотила дрожь. Пульсации эти едва ли не разрушали глубокое безмолвие леса. Ибо безмолвие стояло в лесу, несмотря на чудовищный идиотический хохот, – безмолвие куда более мертвое, чем затянувшаяся неподвижность, – и каждый новый взрыв хохота был как ножевая рана, а каждая пауза – как новое ничто. Впрочем, понемногу смех этот стихал, и наконец Гиена выскочил на прогалину меж деревьев и без особого удивления обнаружил, что опередил Козла, – он был уверен, и не ошибся, в том, что Козел направляется к копям. Не сомневаясь, что ждать придется недолго, Гиена уселся, выпрямись, на валун и принялся оправлять одежду, время от времени посматривая в просвет между деревьями. Поскольку никто пока оттуда не появился, Гиена принялся разглядывать свои длинные, мощные, пятнистые руки, и, похоже, увиденное его порадовало – целые группы мышц задвигались на выбритых щеках Гиены, и уголок рта приподнялся не то в усмешке, не то в рыке, – а вскоре средь ветвей послышался топот – и вот, в единый миг, появился Козел. Мальчик, все еще не пришедший в себя, вяло свисал с покрытого черной тканью плеча. Какое-то время Козел стоял неподвижно – не потому, что увидел Гиену, но потому, что поляна эта или прогалина была чем-то вроде этапа, вехи в его продвижении; вот он и остановился – невольно, чтобы передохнуть. Солнечный свет лежал на его шишковатом лбу. Длинные грязные белые манжеты поколыхивались туда и сюда, словно уничтожая ладони, какими б они там ни были. Длинное одеяние, такое черное в полутьме, отдавало под солнцем зеленью, внушавшей мысль о тлении. Гиена, сидевший неподвижно на своем валуне, встал теперь на ноги, и в каждом его движении проступала звериная сила. Впрочем, Козел занят был тем, что устраивал Мальчика на плече поудобнее, и потому Гиена так и остался незамеченным, пока схожий с ружейным выстрелом треск не заставил Козла развернуться на каблуках щелястых сапог, уронив одновременно драгоценную ношу. Он знал этот звук, щелчок хлыста, пистолетный выстрел, ибо звук этот был – заодно с грызеньем и хрустом – такой же частью Гиены, как волосистая поросль на пятнистых руках. – Дурень из дурней! – воскликнул Гиена. – Олух! Оболтус! Окаянный Козел! Иди сюда, пока я не посадил новую шишку на твой чумазый лоб! И притащи этот узел, – добавил он, указав на то, что кучей лежало на мертвой траве. Ни он, ни уж тем более Козел не знали, что Мальчик наблюдает за ними из-под полуприкрытых век. Козел чуть отшаркнул в сторону и улыбнулся бессмысленнейшей из ослепительнейших улыбок. – Гиена, дорогой, – вымолвил он. – Как хорошо ты выглядишь! Не удивлюсь, если ты снова стал самим собой. Да благословят небеса твои длинные руки и пышную гриву. – Оставь мои руки в покое, Козел! Волоки сюда узел. – Так я и сделаю, – сказал Козел. – Еще бы, конечно. И, завернувшись, точно его бил озноб, в черное свое одеяние, он бочком приблизился к беспамятному, по видимости, Мальчику. – Он что, помер? – спросил Гиена. – Если так, я тебе ноги переломаю. Он должен быть живым, когда мы притащим его туда. – Мы притащим его туда? Вот так ты сказал? – вопросил Козел. – Клянусь пышностью твоей гривы, Гиена, ты не ставишь меня ни во что. Это же я нашел его. Я, Козел, Козерог… с твоего позволения. Я сам его и доставлю. Злобная кровь вскипела в венах животного. В один колоссальный скачок жилистый Гиена обрушился на Козла и поверг его наземь. Прилив беспримесной, злобной, неуправляемой силы сотряс его так, точно хотел разбить на куски, и Гиена, удерживая беспомощного Козла прижатым к земле (руки Гиены вцепились в плечи бедняги), свирепо топотал, пробегая ногами вперед и назад, по всему его телу, не разжимая при этом жестоких ладоней. Мальчик тихо лежал, наблюдая эту скотскую сцену. Душу его рвало, он прилагал все силы к тому, чтобы не позволить себе вскочить и удариться в бегство. Он знал, что от этой парочки ему не удрать. Даже будь он силен и крепок, он ни за что не убежал бы от поскакучего Гиены, чье тело вмещало, казалось, злобность и силу самого Сатаны. Сейчас же, когда он со словно налившимися свинцом конечностями лежал посреди чуждого мира, даже мысль о бегстве была нелепой. И все же мгновения эти прошли для него не без пользы. Он понял по обрывкам фраз, что существует Другой. Другая тварь – непонятная, смутная в сознании Мальчика, по, похоже, обладающая некой властью не только над Козлом, но и над буйным Гиеной, а возможно, и над иными. Козел, при всей его мускулистости, целиком отдался во власть Гиены, ибо с давних времен знал, на какую жестокость способен этот пятнистый зверь, когда встречает сопротивление. В конце концов Гиена отпрыгнул от ободранного Козла и расправил складки своей белой рубашки. Глаза блистали на его длинном тощем лице отвратительным светом. – Ну что, довольно с твоей грязной туши? А? И почему он тебя только терпит, понять не могу. – Потому что он слеп, – прошептал Козел. – Уж это-то знать ты должен, Гиена, дорогой ты мой. Ах, боже мой, до чего же ты груб. – Груб? Это еще что! Да я… – Нет, нет, дорогуша. Можешь мне не рассказывать. Я знаю, ты сильнее меня. Тут я мало что могу сделать. – Ты ничего тут сделать не можешь, – сказал Гиена. – Повтори это. – Что? – спросил Козел, теперь уже севший. – Я не вполне тебя понял, Гиена, любовь моя. – Если ты еще раз назовешь меня «любовью», я с тебя шкуру спущу, – пообещал Гиена, вытаскивая длинный, узкий клинок. Солнечный луч заплясал на металле. – Да… да… я его уже видел, – сказал Козел. – Мне все про эту штуку известно. В конце концов, ты же годы и годы стращал меня, не правда ли? – и он так распахнул в дурацкой улыбке рот, что зубы его приобрели вид надгробий. Не было еще на свете рта, настолько лишенного какой-либо радости. Козел отвернулся от Гиены и снова пошел к безмолвно лежавшему Мальчику, однако не дойдя до бесчувственного с виду тела, повернулся и вскрикнул: – О, но какое же все-таки безобразие! Это ведь я нашел его – нашел одного в белой пыли, я подкрался к нему и взял врасплох. Все это мои достижения, а теперь я должен ими делиться! Ах, Гиена! Гиена! Ты еще больший скот, чем я, ты хочешь, чтобы все и всегда было по-твоему. – Так оно и будет. Не беспокойся, – ответил Гиена, разгрызая новую кость и выплевывая облачко белого порошка. – Но послушай, мне нужны почести, – взмолился Козел. – Почести за этот подвиг. – Ах-ах-ах, – ответил Гиена. – Скажи еще спасибо, что я вообще возьму тебя с собой, дурная твоя башка. Козел в ответ на эту шутку лишь почесался, однако с такой силой, что пыль полетела из каждого уголка его анатомического устройства и на несколько мгновений он стал совершенно невидимым – маленькой белой колонной. Затем обратил тоскующие, почти лишенные зрачков бледные глаза к своему компаньону и бочком приблизился к Мальчику, – но не успел еще достигнуть его, как Гиена взвился в воздух и через миг уже сидел, распрямясь, близ неподвижного тела. – Видишь мою гриву, ты, таракан? – Конечно, вижу, – ответил Козел. – Ее хорошо бы набриолинить! – Молчать! – сказал Гиена. – Делай что я тебе говорю! – И что же, Гиена, мой дорогой? – Заплети ее! – О нет! – воскликнул Козел. – Не сейчас… – Заплети мою гриву! – И что потом, Гиена? – Заплетешь ее в шесть кос. – Для чего, дорогуша? – Чтобы привязать его ко мне. Я на спине отнесу его к Агнцу. Агнцу это понравится. Так что плети и свяжи его косами. Тогда я смогу бежать, понял, скотоложец кривобокий! Бежать, как умею бежать только я. Я помчу, точно ветер, вот как, точно черный ветер из запустелых земель. Я самый быстрый на свете. Быстрее, чем быстрейший из твоих неприятелей. А сила моя – даже самые могучие львы тайком расползаются, блюя от страха. У кого еще есть такие руки? Агнец и тот любовался ими, давным-давно… в те дни, когда мог видеть меня. О, дурень из дурней! Меня тошнит от твоей хари. Заплетай гриву. Мою черную гриву! Чего дожидаешься? – Я сам нашел его в пыльной земле, а ты теперь… Но движение, которое Козел уловил краешком глаза, заставило его замолчать, и он, повернув пыльную голову к Мальчику, увидел, что тот поднимается на ноги. В тот же миг и Гиена перестал грызть мозговую кость, и на несколько мгновений все трое застыли. Листья деревьев трепетали вокруг, не производя ни звука. Птиц не было. Не было, казалось, ничего живого. В самой земле присутствовало нечто бесчувственное. Ни одно насекомое не переползало с травинки на травинку или с камня на камень. Солнце изливало с небес мертвенный, ровный зной. Мальчик, как ни был он слаб и напуган, тем не менее вслушивался в разговор и связал воедино пару мыслей: именно его юный голос нарушил молчание. – Именем Незрячего Агнца, – воскликнул он. – Приветствую вас обоих. Он повернулся к Гиене: – Пусть пятна никогда не выцветут на твоих величавых руках под поркой зимних дождей или чернотою летнего солнца. Он умолк. Сердце его неистово билось. Напряженные руки и ноги дрожали. Но он ощущал, что увлек их внимание – так напряженно глазели они на него. Стало быть, следует продолжать. – И что за грива! Сколь горды и надменны волосы ее! Сколь черным, обильным потоком проливаются они сквозь твою белую, точно снег, рубашку. Да не узнает она никогда переделок и перемен, эта гневная грива, и пусть лишь свет луны расчесывает ее, когда охотятся совы. О, роскошное создание. И какие грызучие челюсти. Да, и впрямь, ты должен гордиться мощью твоих сухожилий и гранитом зубов. Мальчик повернулся к Козлу и вздохнул, глубоко и прерывисто. – Ах, Козел, – сказал он. – Мы уже встречались с тобой. Я хорошо тебя помню. Было ли то в этом мире или в прошлом? Я помню широту твоей улыбки и мирную отрешенность взгляда. Но, послушай, что-то было в твоей походке. Что? Что-то очень самобытное. Ты не пройдешься немного передо мной, господин Козел? Из доброты душевной. Вон до того дерева и обратно? Хорошо? Чтобы я все припомнил? На миг-другой наступило молчание. Козел с Гиеной, казалось, вросли в землю. Таких велеречивых слов они не слыхали никогда. Никогда не испытывали подобного изумления. Лишенное сил, неподвижное тело, над которым они препирались, стояло теперь меж ними. Затем воздух наполнился вдруг заунывным, далеко разнесшимся воем, но только на миг, поскольку вой сменился взвизгами пронзительного смеха – безрадостного, уродливого. Все огромное, мускулистое тело сотрясалось и сотрясалось, словно желая вытрясти из себя саму жизнь. Гиена откинул назад голову, горло его напряглось в неистовом вопле. Внезапно все кончилось. Свирепая голова вжалась в огромные, обтянутые белым плечи. Гиена повернулся не к Мальчику, но к Козлу. – Делай что тебе сказали, – крикнул он. – Наглый пыльный мешок, болван, грязная тупая башка. Делай что тебе сказали, иначе я тебе голову прогрызу. – И к Мальчику: – Тупой, как конская пятка. Ты посмотри на него. – Вам до какого дерева? – спросил, почесываясь, Козел. – До ближайшего, господин Козел. Ты как-то так ходишь. Никак не припомню. Ага, вот оно, оно самое! Бочком, точно корабль по волнам с траверза. Бочком и бортом вперед, так что груз начинает соскальзывать с палубы. Ах, господин Козел, до чего же он странен, до чего западает в память – способ твоего передвижения по земле. Да, вы, несомненно, парочка оригиналов, и, как таковых, я приветствую вас во имя Незрячего Агнца. – Незрячий Агнец, – повторила парочка. – Да здравствует Незрячий Агнец. – И опять же во имя его, – продолжал Мальчик, – смилосердствуйтесь над моим голодом. То, что ты, Гиена, намеревался соорудить из своей гривы колыбель для меня, есть знак великой оригинальности, – но я бы умер от близости к тебе. Работа твоих мышц – это для меня слишком сильно. Изобильность твоей гривы чрезмерна для меня. Удары твоего сердца разбили б меня вдребезги. У меня нет для этого сил. Соорудите, в хитроумной изобретательности вашей, кресло из веток и отнесите в нем… отнесите меня… туда, где… О, но куда же вы меня понесете? – Ветки! Ветки! – взревел Гиена, не обращая внимания на вопрос – Чего дожидаешься? И он с силой пнул Козла, а затем принялся отламывать от ближайших деревьев сучья и связывать их. Треск ломаемых веток громко и страшно разносился по неподвижному воздуху. Мальчик сидел, наблюдая, как две зловещие твари трудятся в древесной тени, и гадая, где и когда сможет он избавиться от их гнусного общества. Ему было ясно, что, если он сейчас убежит, его постигнет голодная смерть. Куда бы ни намеревались они доставить его, там наверняка найдется по крайности хлеб, чтобы есть, и вода, чтобы пить. Гиена уже бежал к нему от деревьев. Он бросил похожее на седло кресло, над которым трудился, – судя по всему, его снедало желание поскорее добраться до Мальчика. Однако, приблизившись, Гиена затруднился выразить мысль, его осенившую, – челюсти его судорожно подергивались, но ни единое слово не насмеливалось вылезти из неприятного рта. И наконец, с животной поспешностью: – Ты! – гаркнул он. – Что ты знаешь об Агнце? Секретном Агнце! Агнце, Императоре нашем. Как смеешь ты говорить о нем… Незрячем Агнце, ради которого мы существуем? Мы – все, что осталось от них… от всех тварей земных, от всех насекомых и птиц, от рыб в соленых морях и от хищных зверей. Ибо он изменил их природу, и все они умерли. А мы еще живы. Мы стали такими, какие есть, благодаря могуществу Агнца и ужасному искусству его. Как ты прослышал о нем, ты, порождение белой пыли? Смотри! Ты же еще мальчишка. Как ты прослышал о нем? – О, я всего только плод его разума, – ответил Мальчик. – Меня тут на самом-то деле и нету. Отдельного, самого по себе. Я здесь, потому что он создал меня. Но я ушел – ушел из его великого мозга, чтобы постранствовать. Он не желает больше владеть мною. Доставьте ж меня куда-нибудь, где я смогу поесть и попить, и отпустите опять. Тем временем и Козел подобрался к ним поближе. – Он голоден, – сказал Козел, но едва он вымолвил это, как пустая улыбка замерла на его устах, обратившись в нечто, знаменовавшее ужас, ибо откуда-то издалека донесся звук – звук, поднимавшийся, казалось, из невообразимых глубин. Тонкий и чистый, как перезвон сосулек. Призрачный, далекий и чистый. На Гиену он подействовал так же мгновенно, как на Козла. Заостренные уши Гиены немедля выставились вперед. Голова поднялась высоко в воздух, а щеки, которые он так старательно брил каждое утро, изменили окраску, обратясь из пятнисто-лиловых в смертельно-бледные. Мальчик, который расслышал сей зов так же ясно, как двое других, и представить не мог, почему звук, настолько сладкий и переливистый, должен был подействовать именно так на окоченевших по сторонам от него существ. – Что это было? – спросил он наконец. – Почему вы так испугались? И после долгого молчания они ответили, оба: – Это блеял наш Господин. Глава третья Далеко-далеко, так что и не отыщешь, в бездыханной, бесплодной стране, где время катит и катит сквозь тошнотворность дня и удушливость ночи, лежит земля совершенной неподвижности – неподвижности воздуха, набранного в легкие и задержанного ими, неподвижности дурного предчувствия и зловещего ожидания. А в самом сердце этой земли, или страны, где не растут деревья и не поют никакие птицы, залегает пустыня – серое пространство камней, отливающих металлическим светом. Неуловимо спадая от всех четырех сторон света, пространная местность эта начинает, словно притягиваемая собственным центром, разламываться, поначалу почти неприметно, на террасы, безжизненные и яркие, и по мере того, как земля опускается, террасы становятся все выше, пока наконец, как раз когда уже кажется, будто самая середина одичалой этой земли совсем близка, серые террасы не обрываются и взгляду не открывается поле голых камней. По этому полю в беспорядке раскидано то, что выглядит подобием дымоходов или стрел старых металлических сооружений, горловинами рудников, – вокруг же них там и сям валяются фермы и цепи. И надо всем страшно сияет на металле и камне свет. И пока язвительное солнце изливает лучи на землю, пока во всем огромном амфитеатре не совершается никакого движения, нечто принимается шевелиться глубоко под землей. Нечто одинокое и живое нежно улыбается себе самому, сидя на троне в гигантском сводчатом зале, освещенном скопленьем свечей. Но при всей лучезарности свечей, большая часть этой палаты заполнена тенями. Контраст между мертвым и мреющим светом внешнего мира с его горячим, металлическим посверком, и светотенью подземного склепа составлял нечто такое, чего Козел и Гиена, при всей их бесчувственности, никогда отметить не забывали. Да и не были они, хоть отсутствие чувства прекрасного и оставляло больную брешь в их душах, – не были они способны хоть раз войти в этот покой без помрачающего сознание ощущения чуда. Обитая и спя, ибо так им было назначено, в темных и грязных кельях, – даже обладание единственной свечой не дозволялось им, – Гиена с Козлом питали когда-то давно наклонность к бунту. Они не понимали причин, по которым им, пусть и не таким умным, как их повелитель, не дано право пользоваться равными с ним удобствами жизни. Впрочем, все это было очень давно, и теперь они уже множество лет провели в сознании, что принадлежат к племени низшему и что служение и подчинение своему господину суть единственная их награда. Да и как бы смогли они выжить, не будь он таким умным? Разве не стоили все сокрушения подземного мира того, что редко-редко им дозволялось сидеть за столом Императора и смотреть, как он пьет вино, и получать, опять-таки время от времени, кость, которую потом можно будет погрызть. При всей животной силе и скотстве Гиены, которые проступали в нем каждый раз, как он удалялся от своего повелителя, в присутствии оного Гиена обращался в нечто хиленькое и раболепное. Козел же, который при всякой их встрече там, на земной поверхности, так стлался перед Гиеной, умел обращаться – в иной обстановке – и в существо совершенно иное. Белая, гадостная гримаса, сходившая у Козла за улыбку, по-прежнему оставалась неизменной особенностью его длинной и пыльной образины. Кособокая походка становилась почти агрессивной, ибо теперь она соединялась с подобьем развязности; а руками Козел размахивал куда как привольнее, полагая, что чем более бьют в глаза манжеты, тем, значит, джентльменистее выглядит их обладатель. Впрочем, развязности его протянуть удавалось недолго, поскольку за нею – и за всем остальным – вечно маячило злое присутствие ослепительного повелителя. Белый. Белый, как пена, когда полная луна сверкает над морем; белый, как белки младенческих глаз; белый, как саван призрака. О, белый, как шерсть. Светозарная шерсть… белая шерсть… свитая в полмиллиона колечек… серафическая в ее чистоте и мягкости… облачение Агнца. И над всем этим плавала мгла, вдвигавшаяся в мерцанье свечного пламени. Ибо огромная палата отличалась важностью пропорций: зияла таким безмолвием, что трепет пламенных язычков почти походил на переголоски. Но не было здесь ни животных, ни насекомых, ни птиц – ни даже растений, способных издать хоть какой-то шум, не было ничего, кроме властителя копей, властителя необитаемых галерей, областей, скрытых в дебрях металла. Он же звуков не издавал. Он сидел, ласково и терпеливо, в высоком кресле своем. Прямо перед ним возвышался стол, покрытый скатертью с редкостной вышивкой. Ковер, на котором тот стоял, был мягок, толст и отливал темно-кровавым цветом. Здесь потонувшее в нижнем сумраке отсутствие красок внешнего мира преображалось в нечто не просто бесцветное, но большее, нежели просто цвет, – светильники и свечи обращали его в подобие пылающей протравы, так что казалось, будто все, на что падает свет, горит – или источает, скорее чем поглощает, его. Впрочем, краски, похоже, на Агнца никак не действовали – шерсть его отражала лишь себя самое, что относилось и к другой его особенности – к глазам. Зрачки их затягивала мутно-голубая плева. Эта голубизна, при всей ее тусклости, казалась тем не менее огромной – из-за ангельской белизны того, что ее окружало. Глаза, вставленные в изысканную голову, походили на пару монет. Агнец сидел очень прямо, сложив на коленях белые ладошки. Изящные, как ладони ребенка, – не только крохотные, но и пухлые. Трудно было поверить, что за этими белыми дланями стоят века небывалые. Вот они – уложенные одна поверх другой так, словно любят друг дружку: ни слишком страстного сжатия, ведь их так легко поранить, ни чрезмерной легкости касания – дабы не утратить сладостности осязания. Грудь Агнца походила на маленькое море – море завитков, собранных в гроздья, подобные мягким и белым венчикам освещенных луной соцветий, белых, как смерть, с виду застывших, но чувственно мягких на ощупь, – и также убийственных, ибо рука, приникшая к этой груди, не обнаружила бы ничего, только локоны Агнца, – ни ребер, ни органов – одну лишь податливую, жуткую мягкость бездонной шерсти! Не было сердца, которое можно было б найти или учуять. Ухо, приложенное к этой мертвой груди, не услышало бы ничего, кроме великой тиши, запустенья небытия, бесконечности отсутствия. В этом безмолвии две ладошки слегка разделились, а следом кончики пальцев соприкоснулись на странно священнический манер, но только на миг-другой, поскольку ладони тут же слетелись друг к дружке и воссоединились со звуком, подобным далекому перехвату дыхания. Звук этот, столь бесконечно тихий сам по себе, был, однако ж, достаточно громким, чтобы родить в облекавшем Агнца безмолвии десяток эхо, которые, долетев до отдаленнейших уголков заброшенных галерей, до горл огромных шахтных стволов, где скрещивались и пересекались гигантские фермы и винтовые железные лестницы, раскололись на множество эхо помельче, и все подземное царство наполнилось неслышными звуками, как воздух полнится мошкарой. Места тут были заброшенные. Пустота. Как будто огромная волна навсегда отхлынула от берегов, некогда полнившихся громовыми голосами. Было время, когда эта безлюдная пустыня кипела надеждами, волнением, догадками о том, как можно бы изменить мир! Но все ушло теперь далеко за край горизонта. И осталось лишь что-то вроде обломков потерпевшего крушение корабля. Кораблекрушения металла. Он извивался спиралями, изгибался огромными арками, он возносился ярус над ярусом, нависал над огромными колодцами мглы, он сопрягался в великанские лестницы, шедшие из ниоткуда и ведшие в никуда. Ведшие и ведшие, – ландшафты брошенного железа, отживающего свой век, застывшего в тысячах нравоучительных поз – и ни крысы, ни мыши, ни нетопыря, ни паука. Один лишь сидящий в высоком кресле Агнец с легкой улыбкой на устах – один в роскоши своего сводчатого покоя, с ковром цвета крови и стенами, что уставлены книгами, восходящими вверх… вверх… том за томом, пока их не поглощали тени. Но счастлив он не был, поскольку, хоть разум его оставался ясным, как лед, пустота, в которой приходилось бурлить душе его, отзывалась в нем страшною тошнотой. Ибо память Агнца была и резка, и пространна, он помнил не только время, когда его звучный зал наполняли просители всех форм и обличий, пребывающие в разных стадиях преображения и злокозненных изменений, – но все-таки отдельные личности, прожившие, каждая по-своему, столетия и наделенные каждая своеобразием жестов, осанок и выражения лиц, – каждая с особым своим костяком, телесною тканью, гривой, щетиной: пятнистые, полосатые, пегие или же лишенные отличительных черт. Он знал их всех. Он собрал их по собственной воле, ибо в те безмятежные дни мир кишел живыми тварями, и Агнцу довольно было только возвысить сладкий свой голос, чтобы они сбежались и сгрудились у его трона. Впрочем, те далекие дни процветания сгинули навсегда, и все эти существа, одно за другим, постепенно скончались, поскольку опыты, которые Агнец ставил над ними, не имели примера. И то, что он мог еще предаваться дьявольскому своему развлечению, даже после того, как слепота обратила мир его в вечную полночь, служило достаточным доказательством неодолимости зла. Нет, дело не в том, что хрусталики его глаз закоснели и затуманились, – не в том, что природа его стала причиною смерти столь многих, – дело было в желании Агнца, чтобы они обратились, еще оставаясь людьми, в скотов – и в скотов, пока оставались людьми. Вот это Агнец мог еще сотворить и сейчас, ибо он сохранил умение чувствовать и постигать строение головы и называть мгновенно животное, прототип, который, так сказать, вынашивается за обликом человека или внутри его. Потому что в Гиене, который приближался сейчас, – с его гнутой спиной, с руками, с выбритой челюстью и белой рубашкой, с уродливым смехом, – обитал некогда человек, черты которого клонились к зверюге, и поныне сохранившей столь многое из бывшего в нем. И в сердцевине Козла, скользившего теперь подростом, приближаясь и приближаясь с каждым шагом к страшным рудничным зевам подземного мира, тоже крылся некогда человек. Ибо изысканнейшим наслаждением Агнца была порча. Трудиться над ничего не понимающими жертвами, переменяя их, одну за другой, с помощью тонко сплетенных страха и низкой лести, лишая собственной воли и принуждая к распаду не только нравственному, но и осязаемому. Вот тогда он и повергал людей в адское напряжение, ибо, изучив их переменчивые типы (маленькие белые пальчики пропархивали туда и сюда по костным ландшафтам многих дрожащих голов), он начинал вгонять людей в состояние, в коем они всей душою желали сделать то, чего от них хотел он, и стать такими, какими он желал, чтоб они стали. И так, постепенно, образ и характер зверей, которых они чем-либо напоминали, обретали силу, и начинали проступать мелкие признаки наподобие интонации, которой в их голосах никогда прежде не было, или манеры встряхивать по-индюшачьему головой, или пригибать ее, точно курица, несущаяся к кормушке. Жаль только, Агнцу, при всем проворстве его разума, при всей изобретательности, не удавалось сохранять их в живых. В большинстве случаев это было не важно, однако существовало несколько скотов, ставших под ужасной эгидой его созданиями, в соразмерности своей просто великолепно идиотичными. И не только это – они, с их занятной взаимной перекличкой человека и зверя, доставляли ему непрестанное сардоническое упоение – примерно как карла, потешающий короля. Но не надолго. Самые своеобразные умерли первыми, а поскольку весь процесс преобращения был по природе своей настолько сверхъестественным, даже Агнец находил затруднительным установить, что убивало его подопечных, а что оставляло в живых. Почему присутствовала в сложном характере Агнца злая, жгучая, точно язва, едкость, никто не смог бы сказать, но правда и то, что один лишь вид человеческого существа изменял сам окрас Агнцевой плоти. Так что залезть в глубину человечьей души и отыскать там, между мирских личин, ее животный эквивалент и аналог было для него не только забавой, но и демонстрацией омерзения – глубокой и яростной ненависти ко всему человеческому. Долгое время минуло с последней смерти, когда человек-паук, моля о помощи, скорчился и иссох на глазах у Козла и Агнца и мгновенно рассыпался в прах. Для Агнца он был подобием компаньона – в тех редких случаях, когда Агнец пребывал в настроении водить с кем-то компанию. Ибо Паук сохранил определенные качества мозга, органа паутинистого и тонкого, и временами, когда Агнец сидел по одну сторону маленького стола из слоновой кости, а Паук – по другую, они вели долгие интеллектуальные сражения, имевшие отдаленное сходство с шахматными. Однако существо это скончалось, а из всех былых придворных уцелели только Козел и Гиена. Этих, похоже, убить нельзя было ничем. Они жили себе и жили. Агнец по временам сидел, уставясь в их сторону, и хоть видеть он не мог ничего, зато уж слышал-то все. Слух и нюх его были настолько остры, что хоть две твари и Мальчик находились еще от него в долгих лигах, белый владыка, сидевший, распрямясь и сложив на груди ручонки, уже отчетливо слышал их и обонял. Но что запризрачный, незнакомый запах плыл к рудникам вместе с более едкими смрадами Козла и Гиены? Поначалу в позе Агнца ничто не менялось, но затем белая голова его откинулась назад, хоть все остальное тело осталось недвижным. Млечно-белые уши выставились вперед, чуткие ноздри подрагивали с быстротою гадючьего языка или крыльев пчелы, когда зависает она над цветком. Глаза слепо уставились во тьму наверху. Повсюду вокруг, в самых темных углах, или там, где свет ламп злорадно играл на возносящихся ярус за ярусом корешках библиотеки, совершалось нечто совсем новое, что-то сдвигалось, набирая скорость. Непроницаемый Агнец, никогда никаких чувств не выказывавший, разлучился на миг со своей природой, ибо он не только отъял, так сказать, голову от плеч, – настолько подчеркнутой стала оцепенелость его осанки, – но и почти незримая дрожь пробежала по его незрячему лицу. Аромат близящейся жизни становился с каждым мгновеньем острее, хоть расстояние между подземными копями и спотыкающимся трио составляло еще многие мили. Глава четвертая Все трое, возглавляемые Гиеной, прошли к этому времени немалую часть той страны. Они оставили позади бездвижные леса и достигли пояса иссохших кустарников, сквозь которые теперь и брели. День уже лишился знойности, а голод довел Мальчика до слез. – Что это делается с его глазами, дорогуша? – спросил Козел, указывая тем, что походило на руку без ладони, поскольку длинные полукрахмальные и грязные манжеты тянулись намного дальше ладоней и пальцев. – Остановись на миг, Гиена, любимый. То, что с ними происходит, о чем-то мне напоминает. – Ах, вот оно что, да неужто, отродье зеленой вони? И о чем бы это? Ну? – Взгляни и увидишь сам, своими прекрасными, проницательными глазами, – ответил Козел. – Видишь, о чем я? Поверни ко мне голову, Мальчик, чтобы поспорившие о тебе смогли вполне насладиться выражением твоего лица. Ты видишь, Гиена, дорогой, разве все не так, как я тебе говорил? Его глаза полны осколков разбитого стекла. Потрогай их, Гиена, потрогай! Они теплы и влажны, и посмотри, – по обеим его щекам струится влага. Это напоминает мне о чем-то. О чем бы?… – Откуда мне знать? – озлобленно рявкнул Гиена. – Посмотри, – продолжал Козел, – я могу погладить его по векам. Как рад будет белый наш господин переделать его! Смутный, бесформенный страх пронизал Мальчика, хоть он и не мог знать, что подразумевает Козел под «переделкой». Не вполне сознавая – почему, Мальчик ударил Козла, однако слабость и усталость сделали удар настолько хилым, что хоть тот и пришелся Козлу в плечо, тварь эта ничего не заметила, но так и продолжала болтать. – Гиена, дорогуша! – Что, рогоносец? – Способен ли ты припомнить довольно далекое… – Довольно далекое что? – прорычал Гиена, и гладкие челюсти его заходили, как заводные. – Довольно далекое тому назад, – прошептал Козел, почесавшись, отчего пыль полетела с его боков, точно дым из печной трубы. – Довольно далекое тому назад, – повторил он. Гиена сердито тряхнул гривой: – Да что довольно далекое тому назад, тупая твоя башка? – То, что было еще до тех долгих лет, долгих десятилетий, долгих веков. Ты не помнишь… до того, как мы переменились… когда руки и ноги наши были не как у скотов. Мы ведь были, ты же знаешь, милый Гиена, мы были когда-то. – Чем мы были-то? Говори, или я сломаю тебя, как ребро. – Мы когда-то были другими. У тебя на твоей гнутой спине не было гривы. Она очень красивая, но ее не было там. И твои длинные руки… – А с ними что? – Ну, они же не всегда были пятнистыми, ведь правда, любимый? Гиена выдул сквозь мощные зубы облако костной пыли. А затем без предупреждения наскочил на коллегу. – Молчи, – рявкнул Гиена голосом, который мог в любое мгновение обратиться в жуткий скорбный плач, а тот, в свой черед, – высвободить сатанинский хохот безумия. И, попирая одной ногою Козла, ибо Гиена сбил его наземь: – Молчи, – крикнул он снова. – Я не хочу вспоминать. – Да и я тоже, – ответил Козел. – Но все же припоминаются всякие пустячки. Любопытные такие пустячки. Знаешь, которые до того, как мы изменились. – Молчи, говорят тебе! – повторил Гиена, однако на этот раз тоном едва ль не задумчивым. – Ты обдираешь мне ребра, – сказал Козел. – Поимей жалость, дорогуша. Ты чересчур жесток с друзьями. А… спасибо, любимый. Господи помилуй, какая у тебя пышная… нет, ты взгляни на Мальчика. – Тащи его назад, – сказал Гиена, – я с него шкуру спущу. – Он предназначен для нашего белого властелина, – сказал Козел. – Я его лучше пришибу. Мальчик и вправду убрел в сторону, но лишь на несколько ярдов. От прикосновения Козла он упал на колени, точно подрубленное деревце. – Я много чего могу вспомнить, – поведал Козел, возвращаясь к Гиене. – Могу припомнить, как чист и гладок был мой лоб. – Да кому до него дело, – в новом приступе раздражения взревел Гиена. – Кому какое дело до твоего дурацкого лба? – И я тебе еще кое-чего скажу, – пообещал Козел. – Ну, чего? – Про Мальчика. – Что о нем? – Он не должен умереть, пока его не увидит Белый Властитель. Посмотри на него, Гиена. Нет! Нет! Гиена, дорогой. Пинки ему не помогут. Возможно, он умирает. Подними его, Гиена. Ты же у нас благородный, ты могучий. Подними его и бегом к рудникам. К рудникам, дорогой мой, а я поскачу вперед. – Это еще зачем? – Чтобы ужин ему приготовить. Ему же понадобятся хлеб и вода, разве не так? Гиена искоса метнул на Козла злобный взгляд, а после поворотился к Мальчику и, почти не сгибаясь, поднял его на пятнистые руки – так, словно тот совсем ничего не весил. И снова они тронулись в путь – Козел старался держаться впереди, но где ему было тягаться с длинной, неровной, жилистой побежкой соперника, у которого плескалась за спиной просторная белая рубаха. Порою казалось, что один из них ослабевает, порою – что другой, – но по большей части они бежали грудь в грудь. Мальчик так глубоко потонул в изнурении, что происходящего не сознавал. Он не знал даже, что Гиена держит его на вытянутых перед собою руках, словно некую жертву. Одно из преимуществ этого состояло в том, что вонь могучего полузверя до некоторой степени смягчалась, хоть и сомнительно, чтобы обморочное состояние Мальчика позволило ему оценить это благо. Милю за милей пробегали они. Море кустарников, пересеченное ими вброд на последних нескольких милях, сменилось плотным серебристым рустом, по которому Гиена с Козлом неслись, точно персонажи какой-то древней легенды, и длинные тени их скакали следом, меж тем как солнце соскальзывало с неба в муть бесцветного света. А после, внезапно, когда загустела мгла, оба ощутили первые признаки того, что земля опускается, что они приближаются к огромным террасам, ведущим вниз, к рудникам. И разумеется, вот оно – широко раскинувшееся скопление древних, заброшенных дымоходов, с краями, поблескивающими под ранней луной. Увидев трубы, Гиена с Козлом остановились. Почему – догадаться нетрудно: теперь они находились так близко от Агнца, что, по сути, как бы уже и стояли прямо перед ним. Отныне каждый отдельный звук, как бы ни был он призрачен, прогремит в ушах Хозяина. Оба знали это по горькому опыту, ибо в далекие дни уже совершали, наряду с другими полулюдьми, ошибку, перешептываясь и не понимая при этом, что даже легчайшее дыхание всасывается трубами и дымоходами и летит по ним в срединные области, а там, сворачивая и скручиваясь, находит дорогу туда, где сидит, распрямясь, Агнец, насторожив чуткие уши и ноздри. Мастерски владевшие языком глухонемых, равно как и искусством чтения по губам, они избрали последнее, поскольку обвислые манжеты Козла скрывали его пальцы. Так, глядя друг другу в лица, они в смертельном молчании выговаривали слова. – Он знает… мы… здесь… Гиена… дорогой. – Он… может… теперь… нас… унюхать… – И… Мальчика… – Конечно… конечно… У меня… сводит… живот… – Я… пойду… с… Мальчиком… первым… приготовлю… ему… ужин… и… постель. – Ты… не… пойдешь… рогоносец… Оставь… его… мне… или… я… тебя… задавлю… – Тогда… я… пойду… один… – Конечно… ты… пыльный… проходимец… – Его… надо… обмыть… сегодня и… покормить… и… дать… воды. Этим… заниматься… тебе… раз… ты… настаиваешь. А… я… доложу Хозяину… О… мои зеленые… чресла… Мои… чресла… Мои испуганные… чресла… Они отвернулись один от другого и разошлись, и губы их больше не шевелились, однако, закончив разговор, оба сомкнули уста, и Белый Агнец услышал в своем святилище звук завершения, звук, похожий на тот, что издает, опадая на пол, паутина – или мышь, когда наступает на мох. Итак, Гиена пошел в одиночестве, неся пред собою Мальчика, и наконец достиг ствола колоссальной шахты, похожей скорее на пропасть, чем на обдуманную постройку. Здесь, на краю огромного колодца мглы, он пал на колени и, стиснув отвратительные ладони, прошептал: – Белый Повелитель Полуночи, будь здрав! Пять слов опали, почти осязаемо, в лишенный травы и жизни ствол и, осыпаясь эхом, достигли ушей Агнца. – Это Гиена, мой повелитель, Гиена, которого ты спас от вышней пустоты. Гиена, который пришел к тебе, чтобы любить тебя и служить твоим замыслам. Будь здрав! И тогда из бездонной мглы изошел голос. Он был подобен звону маленького колокольца, или пению обнаженной невинности, или воркованью младенца… или блеянью Агнца. – Кто-то с тобою есть, мне сдается. Голос трелью донесся из тьмы; повышать его необходимости не было. Подобно игле, пронзающей изгнившую ткань, сладостный этот голос проник в отдаленнейшие тайники Подземного Царства. Он достиг, трель за отзывной трелью, западных подземных темниц, где посреди извитых балочных ферм безмолвные полы набухали средь рдяной ржи морем лиловых грибов, мертвых, как почва, из которой они некогда произросли. Довольно было бы лишь притопнуть ногой, чтобы повергнуть их в великую смерть, в бесцветие праха, – но ни нога, ни колыхание воздуха, ничто не проходило здесь вот уже сотню лет. Он проникал повсюду, голос Агнца… и вот он послышался снова: – Я жду твоего ответа… и тебя. Затем, с тонюсеньким вздохом, похожим на посвист косы: – Что ты принес мне со злобного солнца? Что есть у тебя для твоего повелителя? Я все еще жду. – У нас есть Мальчик. – Мальчик? – Мальчик – нетронутый. Долгое молчание, в котором Гиене почудилось, будто он слышит нечто такое, чего прежде не слышал ни разу, – далекий трепет. Впрочем, голос Агнца был так же чист, благозвучен и свеж, как водосточный желоб, и совершенно лишен эмоций: – Где Козел? – Козел, – ответил Гиена, – сделал все, чтобы мне помешать. Могу я спуститься, мой повелитель? – Мне кажется, я спросил: «Где Козел?» Мне неинтересно, кто из вас кому мешал или не мешал. В эту минуту мне интересно, где он пребывает. Жди! Не его ли я слышу в Южной Галерее? – Да, Господин, – ответил Гиена. Он выставил голову и плечи так далеко за край бездны, что это могло показаться опасным всякому, кто не знаком был с его чудотворной способностью переносить высоту и с общим проворством во тьме и на обрывах. – Да, Господин. Козел спускается по железной лестнице. Он пошел приготовить для Мальчика хлеб и воду. Безволосое существо впало в беспамятство. Ты не захотел бы видеть его, мой Белый Властитель, пока он не будет омыт, накормлен и не отдохнет. Да и Козла, тупого олуха, ты тоже видеть не захотел бы. Я не позволю ему докучать тебе. – Ты необычайно добр сегодня, – донесся из глубины сладкозвучный голос – А потому, я уверен, сделаешь то, что я тебе прикажу; ибо если ты поступишь иначе, я спалю твою черную гриву. Итак, приходи немедля с твоим утомленным другом, чтобы я составил о нем мнение. Я уже чую его запах, и, должен сказать, он схож со струей свежего воздуха в забое. Ты идешь? Я ничего не слышу, – и Агнец оскалил жемчужные зубы. – Я иду… господин… иду, – вскричал Гиена, который уже трясся от страха, ибо голос Агнца походил на нож в бархатных ножнах. – Сейчас я принесу его, и он станет твоим навек. И Гиена, руки и ноги которого ходили, несмотря на всю их мощь, ходуном, начал перелезать с Мальчиком через край шахты, туда, где в лунном свете тускло поблескивала цепь. Чтобы освободить для сползания по железной цепи обе руки, Гиена перекинул Мальчика через плечо, и тот жалобно застонал. Но Гиене было не до него, потому, что он признал в голосе Агнца ноту иного тона. Агнец говорил с той же ласковостью, той же страшной ласковостью, что и прежде, но имелось и некое отличие. Что именно породило в Гиене мысль, будто голос Агнца переменился, сказать невозможно, ибо Гиена мог лишь ощутить перемену, ощутить подобие потаенного пыла. И впрямь, что это была за причина! Любое существо меньшего, нежели Агнец, калибра никак не смогло бы сейчас совладать с отвратительной дрожью своего возбуждения. Десять лет или больше того прошло с тех пор, как последний гость сел с ним за стол – сел и увидел запеленутые глаза Агнца, и понял, лишь раз взглянув на хозяина, что из него, гостя, высасывают душу. Гость умер, как и все остальные, – сознание его слишком резко рванулось прочь от тела, или тело упрыгало, точно лягушка, на поиски сознания, но, подобно рудничным машинам, оба затихли в безмолвии и пустоте истребления. Что сохраняло жизни двух его прихвостней, не знал даже Агнец. Что-то в природе их или в теле сообщало Козлу и Гиене подобие физического иммунитета – что-то, быть может, связанное с общей для них заскорузлостью души и натуры. Они пережили сотни мощных зверей, постепенно разъедаемых изнутри своими метаморфозами. Всего только век назад Лев грохнулся, в пародии на мощь, свесив в падении огромную голову, и слезы хлынули из янтарных глаз его, торя дорожки по просторам золотящихся скул. То было падение великое и ужасное: и все-таки в нем присутствовало милосердие, ибо под макабрической пятой ослепительного Агнца прежний царь зверей доведен был до вырождения, а нет ничего более подлого, чем выдавливание, капля за каплей, крови сердечной из огромного золотого кота. Он рухнул, взревев, и ночь, казалось, медленно всосала его в себя, как будто опал некий занавес, и когда снова зажглись фонари, не оставалось ничего, лишь плащ, да нагрудник, да кинжал, сверкающий звездами, да уплывающая в несказанную тьму западных закромов, схожая с нимбом грива огромного полузверя. И был еще Человек, тонкий и быстрый, по лицу которого Агнец провел пальцем, и понял в своей слепоте, благодаря одному лишь касанию и трепету воздуха, что перед ним газель в чистом виде. Но и Человек умер столетье спустя, на совершенной высоте прыжка, и огромные глаза его тускнели, пока он падал на землю. А были еще человек-богомол, человек-свинья и люди-собаки; крокодил, ворон и та непомерная рыба, что поет на манер коноплянки. Все они умерли на той или иной стадии преображения – из-за отсутствия какого-то необходимого для выживания ингредиента, коим по некой темной причине обладали Гиена с Козлом. И это было для Агнца источником огорчения, – что из всех созданий, прошедших через его крохотные, белоснежные ручки, созданий всех форм, размеров и разумов, при нем наконец осталась лишь пара почти идиотов – трусливый бандит Гиена и подхалим Козел. Было время, когда его тайный покой, полный богатых ковров, золотых шандалов, благовоний, горящих в нефритовых кубках, и алых навесов, чуть колыхавшихся под далекими сквозняками, дувшими из воздушных шахт, – было время, когда святилище Агнца заполняли жрецы, которые, преисполнясь благоговения при виде этого места, вперивались из-за плеч друг друга (плеч шерстистых, щетинистых, плеч, покрытых голой шкурой, плеч чешуйчатых и перистых) в своего повелителя, – он же, Агнец, творец, можно сказать, нового Царства, новых видов, сидел на троне с высокой спинкой, и тускло-голубая плева покрывала его глаза, и грудь пышнела мягкими, несравненными завитками, – ладошки сложены, губы чуть приметно окрашены в нежнейший из сиреневатых тонов, а на голове, в редких, впрочем, случаях, красовалась корона из тонких, изящно переплетенных костей, выцветших до белизны, которая спорила с белизной самой шерсти, бывшей одеянием Агнца. Корона эта была изготовлена из тонких косточек ласки – и вправду казалось, будто нечто от ртутной и страшной живости горностая сохранилось в ее филигранном устройстве, ибо когда Агнец из одного только дьявольского мрака своей души выводил на свет мерзостную власть удерживать жертву вросшей в землю, так что кровь ее жаждала смерти от руки палача, но сердце билось вопреки ее воле, тогда проступало в нем нечто от покачивающейся ласки с ее распрямленным тельцем и поцелуем смерти в яремную вену. И действительно, Козел наблюдал это в Агнце, да и Гиена тоже. Гипнотическое раскачивание, распрямленную спину. Все, кроме поцелуя смерти. Кроме яремной вены. Ибо трупы Белому Агнцу были неинтересны (хоть кости их и заполняли мглу) – только игрушки. Все, что осталось у него, – это Гиена с Козлом. А ведь некогда он держал двор. Он все еще был Властителем Копей, хоть много уже прошло времени с поры, когда надевал он Корону, ибо Агнец распрощался с надеждой на новые жертвы. Год за годом, десятилетие за десятилетием ничто в этом подземном мире безмолвия и смерти не колыхалось, ничто не двигалось – даже пыль; ничто, кроме их голосов, – время от времени, когда Гиена или Козел являлись на исходе дня с докладом, подробно отчитываясь о каждодневных поисках. Поиски: бесплодные поиски! Таково было бремя их жизней. Таково было их назначение. Поиски человека, ибо Агнцу не терпелось хоть раз еще явить свои дарования. Ибо он походил на пианиста, сидящего в наручниках перед клавишами. Или на изголодавшегося гурмана, способного видеть уставленный яствами стол, но не способного до него дотянуться. Но вот все и кончилось, и Агнца, хоть он и не подал ни знака, хоть голос его остался гладким и ровным, как масло на воде, пожирали утонченные предвкушения, ужасные в своей напряженности. Агнец слышал двойные шорохи: одни доносились из гигантского дымохода на севере, другие, восточные, звучавшие на добрую милю дальше, были гораздо тише, но совершенно отчетливы… и походили на раболепное шарканье. Первые к тому же и приближались, доносясь, конечно, из ближней шахты, в которую Гиена звено за звеном спускался сквозь мглу с Мальчиком, висевшим на его косматом плече. Спуск предваряли три звука: скрежет и натуга железной цепи, медленное дыхание просторной груди животного и хруст пережевываемых мелких костей. Агнец, выпрямившись в струну, сидел в своем святилище, одинокий, если не считать шума, создаваемого его прихлебателем. И хоть глаза его были затянуты плевой, незрячи, во всем лице Агнца чуялось нечто следящее. Голова его не клонилась набок, уши не были насторожены, никакого дрожания не замечалось, ни напряжения – и все-таки никогда не существовало создания столь настороженного, столь злобного и хищного. Хладный ужас воротился в святилище: пульсирующий ужас воли. Ибо запах, ударявший в ноздри Агнца, стал теперь более определенным. Поле ароматов сузилось, и уже не нужно было строить догадки о том, кого ему предстоит вскоре коснуться мягкой белой рукой. Он коснется не чего иного, нежели плоти целостного человека. Агнец не мог пока уяснить такие тонкости, как возраст пленника, поскольку того окутывали пары железа, исходившие от длинной цепи, и вонь земли, в которой пробит был колодец, не говоря уж о неописуемых миазмах Гиены – и сотнях других дуновений. Но с каждым ярдом спуска эти разнообразные смрадности отделялись одна от другой, и наступило мгновение, в которое Агнец с абсолютной уверенностью осознал, что в шахте находится Мальчик. Мальчик в шахте. Мальчик из Других Областей… он близится… он спускается… И этого одного хватило бы, чтобы сами балочные фермы копей, вскипели, расплескав красный, с ржавчиной схожий песок. Хватило бы, чтобы запустить тысячи взволнованных эхо – эхо, не порожденных никем. Эхо, которые воют, как демоны; привольных эхо, подобных крикам в темноте, эхо оцепенения, бредовых эхо, эхо варварских, эхо экзальтации. Ибо мир забросил копи, и время забыло о них, теперь же мир снова вернулся сюда – планетою в микрокосме. Человек… Мальчик… которого можно сломать… или размять, точно глину… а после выстроить снова. Тем временем, пока проходили мгновения, пока Гиена с Мальчиком все приближались и приближались к роскошному склепу под ними, где Агнец сидел, неподвижный, как мраморное изваяние, не считая разве подрагиванья раздутых ноздрей, – Козел, находившийся много западнее их, достиг широких и пустых полов рудника и потащился дальше, шаркая ужасной боковой поступью, с выставленным навеки вперед левым плечом. И, следуя своим скрытным путем, он бормотал про себя – обиды растравляли его. Какое право имел Гиена присвоить себе все заслуги? Почему подношение должен делать Гиена? Ведь это же он, Козел, отыскал человека. Какая мучительная нечестность: жаркий гнев горел под его ребрами, точно уголь. Манжеты тряслись, и надгробные зубы Козла выставлялись наружу в гримасе, похожей не то на усмешку, не то на угрозу. Собственно, гримаса эта обличала огорчение и ненависть, воспаленную ненависть, потому что такое мгновение никогда уж не повторится, мгновение, обладавшее для всех троих столь драматичной ценностью, что оно не оставляло места для соперничества за благосклонность Агнца. Разве они не могли прийти к своему Императору, к Агнцу, вместе? Не могли держать пленника, каждый со своей стороны, и вместе поклониться, и вместе его поднести? Ах, как все это несправедливо, и Козел лупил себя по бокам кулаками, и пакостный пот стекал по длинному лицу его на сырые щетинки, сквозь которые светились, подобно желтым монетам, глаза. И так были сильны его чувства, что он бессознательно начал думать о Мальчике почти как о товарище по несчастью: о ком-то, кто по причине своей неприязни к Гиене (а та была очевидной с первой же минуты) становился – автоматически и ради чистоты возмездия – союзником. Но что мог он сделать в столь приниженном положении – только топать короткой дорогой к покою, пройдя который Козел приготовит в своем промозглом жилище (в виде жеста, в виде пощечины Гиене), приготовит собственную свою постель для Мальчика и утолит его голод и жажду водою и кислым хлебом. Ясно, что потребность Мальчика в сне и питании важнее всего остального, потому что какая же польза будет Агнцу от встречи с существом, которое он поджидал столько лет, если существо это будет в беспамятстве? Агнцу требовалась добыча живая, наделенная чувствами, – план Козла и состоял в том, чтобы лично представить ему эти доводы. А стало быть, чрезвычайно важно попасть в огромный покой Агнца по возможности скорее, и Козел побежал, как никогда прежде не бегал. Со всех сторон от него, над ним, а иногда и под ним, простирались, раскинув одичалые подземные руки, останки брошенных железных конструкций. Выставляя гигантские ганглии, свиваясь в спиральные лестницы, которые вели в никуда, эти реликты один за другим раскрывали железные фантазии свои, пока Козел проносился мимо, покрывая расстояние со скоростью совершенно ненатуральной. Было очень темно, но дорогу он знал издавна, и разве касанием одним тревожил какой-нибудь фрагмент сора, устилавшего просторный пол. Он знал этот пол, как знает индеец потайную тропу в лесу, и, подобно индейцу, не ведал ничего о великой твердыне, раскинувшейся по сторонам от него. Настало время, когда земля полого пошла вниз и Козел, все еще бежавший бочком, да так, точно ад в полном составе гнался за ним, вылетел на окраину срединного запустения, где сидел в своем покое и поджидал его Белый Агнец. Глава пятая Такой спуск был испытанием даже для устрашающей мускулатуры Гиены, но теперь Гиена оказался уже не более чем в дюжине футов от подземного пола, на котором всякий звук усиливался и эхо металось от стены к стене. Мальчик очнулся от обморока: в голове у него прояснилось, но голод терзал сильнее, чем прежде, а руки и ноги, казалось, налились водой. Раз или два он немного приподнимался над плечом полузверя, однако на большее сил не хватало, и Мальчик опадал снова, хоть грива, на которую он поникал, как ни умащивал ее Гиена, казалась густой и грубой, как сорная трава. Едва соступив на твердую землю, Гиена отвернулся от раскачивающейся цепи и уставился на внешнюю стену покоя. Если бы он поднял взгляд к горловине древней рудничной шахты, то увидел бы в темноте – ибо глаза у него были не хуже орлиных – тонкую искорку цвета крови. Вот и все, что уцелело от заката, – эта крупица багреца. Но глазеть на багровое булавочное острие Гиене было неинтересно, его занимало одно – то, что он находится в сотне футов от Агнца. Он понимал, что даже дыхание его доносится до непостижимого Владыки, и уж было шагнул вперед, когда вдруг услышал слева от себя топот, и некая запыленная фигура в черном плаще ввернулась в общую картину, притормозив и застыв всего только в ярде от своего вспыльчивого коллеги. То был, разумеется, Козел, пыльноголовый Козел, на физиономии которого красовалась изумившая Гиену ухмылка – самая настоящая ухмылка, а не просто демонстрация зубов. Не много потребовалось Гиене времени, чтобы уяснить причину ее появления, и если бы всякий звук не отзывался громом в ушах Агнца, Козел, несомненно, изведал бы жестокую месть, когда бы не был и вовсе убит жестоким Гиеной. Ибо на последнем участке пробежки Козла сквозь галереи и мимо балочных ферм ему явилась идея, порожденная ненавистью к Гиене, который с таким бессердечием лишил его золотого шанса подольститься к Агнцу. Гиена, хоть и не понимавший точного смысла Козлиной ухмылки, но понимавший зато, что добра ему от этого смысла, каким бы тот ни был, ждать не приходится, затрясся от придавленной ярости, пожирая обманутого им врага убийственным взглядом. Спустив с плеча Мальчика, который тут же и сполз на землю, Гиена на языке глухонемых – ведь и малейший шепот отдался бы в ушах Агнца треском и шипением лесного пожара, – торопливыми знаками уведомил Козла, что собирается при первой же возможности зарезать его. Козел, в свой черед, сложив лиловатыми губами слог за слогом, порекомендовал врагу, неприятным образом его обругав, ничего такого не делать, а следом, к изумлению Гиены, поворотился к внешней стене святилища и возвысил свой сладкоречивый голос. – Господин Император и вечно ослепительный Агнец, – произнес он. – О ты, для которого мы живем, дышим и существуем! Солнце нашей подземной тьмы, выслушай раба твоего. Ибо это я отыскал его! Гиена с внезапным выламывающимся хрипом, таким, словно его душили, задрал длинную, гнусную физиономию кверху, как бы натягивая невидимую цепь. Кровь прилила к его голове, глаза засветились краснотой. Агнец не ответил ни словом, и потому Козел продолжал: – Я отыскал его для тебя на пыльных равнинах. Там я смирил его, поставил на колени, вытащил из-за пояса его кинжал, отбросил оный, так что тот потонул в пыли, как тонет в воде камень, связал ему руки и привел к горловине шахты. И у нее я увидел Гиену, развалившегося на припеке. Мускулистого Гиену, грязного Гиену… – Лжешь! Лжешь! Ты, раболепный болван! – Все это вранье! Мой повелитель, он никогда даже… И тут из мрака послышалось мягкое блеянье – сладостный звук апреля: – Утихомирьтесь, дети. Где человеческий детеныш? Гиена совсем уж собрался сообщить, что детеныш тут, у его ног, да Козел успел встрять со своим ответом… – Он при нас, сударь, распростерт на земляном полу. Я предлагаю покормить его, дать ему попить и позволить поспать. Я приготовлю для него мою постель, если ты не против. Тахта Гиены слишком засалена, в ней много грязной щетины и волос с его полосатых рук, и белой пыли от костей, которые он пожирает. Детеныш не смог бы уснуть на таком ложе. Да у Гиены и хлеба-то нет для него. Он такое животное, о мой белый, точно слоновая кость, повелитель, и так несказанно низок. Вот тут Козел зашел чересчур далеко, что и понял мгновенно, оказавшись придавленным к полу. Над ним нависала трясущаяся, как в лихорадке, мускулистая мгла Гиены. Челюсти Гиены раззявились до предела, явив багровый мир, обнесенный зубами, которые совсем уж готовы были сомкнуться с треском, подобным ружейному выстрелу, когда по воздуху снова поплыл флейтовый голос воззвавшего к ним обоим Агнца… – Принесите мне отрока, чтобы я мог коснуться его виска. Он в беспамятстве? Гиена, упав на колени, вгляделся в Мальчика. Потом покивал. Он еще не оправился от измышлений Козла – ни от испытанного только что приступа ярости. Мальчик, который все прекрасно видел и слышал, ощутил новый прилив тошноты и понял нутром, что самое главное сейчас – притворяться лишившимся чувств, а то и вовсе мертвым, и когда Козел склонился, чтобы вглядеться в него, на двадцать долгих секунд задержал дыхание. Близость Козла снести было трудно, но наконец эта тварь распрямилась и негромко крикнула в мрак: – Бесчувствен, о Агнец. Бесчувствен, как мое роговое копыто. – Так принесите его ко мне, мои милые крикуны, и забудьте о вашем ничтожном гневе. Не вы и не голоса ваши интересуют меня, но человеческий отпрыск. Я очень стар и потому способен ощущать супротивную мне юность его: я очень молод и потому ощущаю близость его моей душе. Принесите дитя сейчас, прежде чем омоете его, приоденете и дадите ему пищу и сон. Принесите, ибо у меня зудят пальцы… И тут из горла Агнца изошел внезапно вопль столь пронзительный, что если б Гиена или Козел смотрели в эту минуту на Мальчика, то не могли б не увидеть, как тот весь дернулся, точно его кольнули иглой. Крик этот был столь мучительно резок и столь неожидан, что Гиена с Козлом, при всей их взаимной ненависти, припали друг к другу. Они никогда, за долгие десятилетия, ни разу не слышали от своего повелителя подобного вопля. Казалось, что Агнец, при всем его самообладании, утратил способность владеть чувствами, распиравшими его млечно-белое тело, – оттого-то эта звуковая струя и прорезала тьму. Немало прошло времени, прежде чем замерло визгливое эхо и возвратилось зияющее безмолвие. Да и не в том только дело, что вопль был визглив и внезапен: что-то еще содержалось в нем. Никак не связанное ни с легкими, ни с голосовыми связками. Он выпростался из бездомной пропасти зла – стрекало, пика, герольд ужасной угрозы. Все, что Агнец таил в себе долгими столетьями, вырвалось, вереща, из темноты на свет. Впрочем, внешне он остался все тем же – разве сидел прямее, чем когда-либо: вся разница только к тому и сводилась, что белоснежные ладошки его больше не были сложены. Агнец поднял их до высоты плеч в жесте почти молящем – или в жесте матери, держащей незримого младенца. Вот только указательные пальчики были немного присогнуты, словно маня кого-то к себе. Голова Агнца чуть клонилась к плечу, как будто могла в любой миг нанести достойный кобры удар. Затянутые плевой глаза с их тусклой синеватой непрозрачностью, казалось, все сквозь нее видели. Гиена с Козлом приближались, поддерживая Мальчика под локотки. Шаг за шагом подходили они к Агнцу, пока не достигли стены, окружавшей самое нутро святилища, и тогда, в нескольких футах от тяжелых завес, обозначавших вход, услышали блеяние, такое призрачное, такое далекое, – подобное ему издает невинность или истома любви на сладких пастбищах апреля. Этот звук они знали (Козел и Гиена) и потому содрогнулись – поскольку любви в нем было не больше, чем в шипении вампира. – Как только я проведу пальцем по его лбу, – послышался мягкий голос, – и палец мой спадет вдоль профиля к подбородку, заберите его от меня, накормите и дайте поспать. Я чувствую запах его усталости. Если же один из вас или оба потеряют его в копях, – продолжал тот же голос, сладкий, как мед, и легкий, как пение птицы, – я заставлю вас жрать друг друга. Гиена стал под гривой своей белым, как кости, которые он угрызал, а к горлу Козла подступила рвота, да так там и осталась. – Войдите, мои дорогие, и внесите сокровище ваше. – Иду, Хозяин, – хрипло крикнул Гиена. – Иду, о мой Император! – Это я нашел его для тебя, – эхом отозвался Козел, не позволяя себя обойти; и пока они протискивались сквозь завесы, Мальчик, неспособный больше противиться искушению, чуть-чуть приоткрыл веки и глянул из-под ресниц. Только на миг – глаза его сразу закрылись, но за это краткое время он увидел, что обитель Белого Агнца залита светом многих свечей. – Почему вы заставляете меня ждать, джентльмены? – неестественно сладостный говор наплывал сверху, поскольку кресло, в котором сидел Агнец, было высоким, лепным, намного выше обычных. – Или я должен велеть вам лечь на спины и немного помучиться?… Ну ладно… ладно, где он?… Поднесите мне смертного. Вот тогда Мальчик прошел через ад, самый темный из всех: долгая боль в теле, как ни была она мучительна, забылась или каким-то образом вытеснилась, потому что его наполнила боль бестелесная, немощь столь всепроницающая, столь страшная, что получи он возможность умереть, Мальчик тут же и ухватился бы за нее. Никакое обычное чувство не могло отыскать пути сквозь наполнившую его, все заглушившую тошноту души. Ибо он подвигался все ближе и ближе к висевшей вкруг лика Агнца льдистой ауре. Ауре, подобной смерти, студеной и страшной, – но и лихорадящей также, и ужасной в живости своей, – и все это вмещалось и удерживалось чертами длинного, непостижимого лика, поскольку даже когда Агнец визжал, лицо его оставалось неподвижным, как будто голова и голос Агнца были чужими друг другу. Длинное это лицо с его подрагиваньями и ледяными эманациями было теперь совсем близко от Мальчика, который не смел поднять глаз, хоть и знал, что Агнец незряч. Затем наступило мгновение, когда левый мизинец Агнца выдвинулся вперед, подобный короткой белой гусенице, и, повисев немного над головой жертвы, опустился, и Мальчик почувствовал лбом прикосновение, от которого сердце его подпрыгнуло к горлу. Мизинец Агнца, казалось, прилип к виску, точно присоска на щупальце осьминога, затем палец сполз вдоль профиля, оставляя тонкий, как волос, след, от которого лоб Мальчика сжала боль. Одного прохода оказалось довольно – Агнец выяснил все, что желал узнать. В одно скольженье мизинца он обнаружил, что перед ним стоит в темноте существо высоких достоинств, полное молодости и изящества, некто гордый – человек, еще не оскотинившийся. На сокровеннейшее нутро Агнца это подействовало, надо думать, и впрямь ужасно, хотя никаких признаков волнения в том, как он поднялся на ноги и воздел слепое лицо ко мгле вверху, видно не было; и все же, в миг, когда мизинец его оторвался от подбородка Мальчика, подобие алчной, воспаленной спешки раскатилось под шерстью Агнца, и почудилось, будто млечно-белые локоны его свернулись, покраснев в смущении от головы до пят. – Уберите его немедля, – прошептал Агнец, – а когда обморок минет, когда он поест и снова исполнится сил, верните назад. Ибо он – именно тот, кого ждал белый ваш повелитель. Самые кости его кричат, требуя пересоединения, плоть жаждет новых обличий, сердце – ссыхания, а душа желает быть пожранной страхом. Агнец так и остался стоять. Он развел, точно оракул, руки в стороны. Ладошки его порхали, будто белые голубки. – Уберите его. Приготовьте пир. Ничего не забудьте. Мою корону; золотые приборы. Флаконы с ядом; курения; гирлянды плюща и окровавленные мослы; цепи; чашу с крапивой; пряности; корзины свежей травы; черепа и спинные хребты, ребра, лопатки. Ничего не забудьте или, клянусь слепотою моих глазниц, я выдеру вам сердца… Уберите его… Ни мгновения не помедлив, Козел с Гиеной выползли спинами вперед из освещенного свечами покоя, и тяжелые завесы грузно опали на свое место. Как и всегда после встречи со страшным своим повелителем, двое полускотов ненадолго прижались друг к другу за покачивающимися завесами, и близость их волглых тел превзошла все, что способен был перенести зажатый меж ними Мальчик. Междоусобная распря оказалась забытой в испуганном вожделении, ибо им предстояло увидеть преображение. Вместе уложили они Мальчика в постель (если можно назвать постелью заплесневелый диван), вместе покормили его из старой жестянки тюрей, состоявшей из хлеба с водой. Что-то почти любовное чудилось в том, как они следили за его лицом, поднимавшимся к деревянной ложке. Сосредоточенность их казалась столь детской. В миг перед тем, как заснуть, Мальчик окинул своих удивительных нянек взглядом, и в голове его мелькнула мысль, что, если понадобится, он обведет вокруг пальца обоих. Затем он повернулся на бок и обвалился в глубокий, лишенный грез сон, а Козел, сидевший с ним рядом, все чесал пыльную голову, и Гиена, засунув в рот локтевую кость, грыз ее в темноте. Глава шестая Часов примерно пять пронаблюдав за одурманенным сном Мальчиком, двое стражей поднялись и направились к освещенной свечами палате. Поскольку ответа на вопрос Гиены, можно ли им войти, не последовало, они раздвинули завесы и заглянули вовнутрь. И поначалу ничего не увидели. Корешки книг, заполонивших одну из стен, посверкивали в торжествующем свете. Пышный красный ковер заливал пол, однако высокое кресло стояло пустым. Где же Агнец? Потом они вдруг приметили его, оба сразу, и вздрогнули, узнав. Он стоял к ним спиной, за двумя рядами свечных скоплений, и причуда света делала его почти невидимым. Но недолгое время спустя он немного сместился влево, и Козел с Гиеной увидели его ладони. Хотя нет, ладоней они не увидели: те двигались одна над другой так быстро, – кружа, разделяясь, смыкаясь, сплетая десять фантастических пальцев в такой горячке изменений, что разглядеть можно было лишь переливчатое, расплывчатое пятно света, то вспыхивавшее, то гаснувшее, то зависавшее у груди Белого Агнца. Что тут происходило? Чем он занимался? Гиена бросил косвенный взгляд на товарища, но ничего ему этот взгляд не прояснил. Откуда им было знать, что в мозгу Агнца совершалось брожение, которого он и миг бы не снес без помощи тела – случаются же времена, когда мозг, проносясь сквозь созвездья догадок, рискует затеряться в мирах, из которых не бывает возврата. И потому тело, в мудрости своей, летит с ним бок о бок, готовое, если приспеет нужда, мгновенно замедлить свое движение, ухватясь за эти ослепительные завихрения мыслей. Вот это и увидели Гиена с Козлом. Волнение разума, порожденное Мальчиком в Агнце, было именно такого порядка, и напряжение его все возрастало, и маленькие белые пальцы, интуитивно поняв, что происходит, не подпускали безумие слишком близко, отгоняя его собственной живостью и быстротой. Все это двоим, глядевшим из-за завес, оказалось не по уму; нельзя, впрочем, сказать, что они были настолько тупы, чтобы не сообразить: хозяина лучше сейчас не трогать. Чего он там делает, они знать не знали, однако знали достаточно, чтобы понять – делает он что-то для их непроходимых голов непостижимое. И потому оба ретировались, по возможности тихо, и отправились к полуночным кухням и оружейным, и за корзинами со свежей травой, и за всем прочим, приличествующим Пиру, – и принялись, хоть времени у них было еще предостаточно, начищать золотое блюдо, корону и лопаточные кости. К этому времени Агнец, умерив бег своих мыслей, сложил уже, словно для молитвы, ладошки и завернулся в черную шаль. Мальчик спал… и спал… и часы проходили медленно, и безмолвие огромных подземных копей обращалось само в подобие шума – в подобие гудения пчел в пустом изнутри древесном стволе; и со временем Козел и Гиена, прервав наконец труды, снова уселись рядом, чтобы смотреть на спящего смертного, и Мальчик проснулся, а проснувшись, услышал, как Гиена встает, выплевывая облако белой костной, пыльцы. Повернувшись к сообщнику своему, Гиена сердито скривился, а затем, безо всякой на то причины, протянул пятнистую лапу и с силой обрушил ее на башку Козла. Этот удар, человека убивший бы, Козла всего только сильно встряхнул, и он, чтобы отразить возможность повторного нападения, оскалил зубы в ухмылке и заискивающей, и скотской; хоть верно было и то, что улыбка его не вполне различалась сквозь тучу пыли, выбитой из Козловой башки. Мальчик полуоткрыл глаза и прямо над собой увидел Гиену. – Почему ты меня стукнул, Гиена, милый? – поинтересовался Козел. – Потому что мне захотелось. – А-а… – А это твое волосатое пузо… – Сожалею, что оно тебе так не понравилось, дорогуша. – Слушай! – Да, любовь моя. – Интересно, в кого превратит его Белый Агнец? А, ты, тупоголовый? Кто это будет? А? – О Гиена, дорогой, сказать тебе, что думаю я?… – Ну? – В зайчика! – Нет! Нет! Нет! – Почему же нет, дорогой ты мой? – Молчать, дубина! В петушка! – О нет, дорогуша. – Что ты смеешь иметь в виду? Я сказал: в петушка! – Или в кролика? – Нет! Нет! Нет! – Или в дельфинчика? У них такая гладкая кожица. – И у тебя была гладкая, пока щетина не выросла. Он слепит из его костей золотого петушка. – Наш повелитель Агнец сам все знает. – Наш повелитель обратит его в зверушку. – И нас тогда будет трое. – Четверо, дурень! Четверо! – С Агнцем, что ли? – Он не из наших. Он… – Он не из наших! А это чей еще голос? Чей он такой? Не их и уж точно не Агнца! Двое полускотов вскочили и озирались, пока взгляды их не уперлись в Мальчика. Глаза его были открыты, и в полутьме казалось, что они настороженны и внимательны, как глаза идущего по следу охотника. В лице Мальчика ни единый мускул не двигался, хоть живот его и сводило от испуганных предвкушений. С самого начала, с той минуты, когда Козел обратился к нему с приветствием, Мальчик кусочек за кусочком складывал мерзкую, фантастическую, нечестивую картину. Странный ужас пропитывал все это гнусное место, однако ныне Мальчик знал, что ужас – лишь фон для не имеющего названия преступления. Разрозненные фразы, слово там, восклицание здесь слишком ясно давали понять, что его ожидает жертвенное заклание. И тем не менее в сердце Мальчика крылся осколок гранита. Нечто непреклонное. Да и в голове тоже имелось кое-что. А именно: мозг. Мозг затрудняется работать искусно, когда ладони мокры от пота, а желудок выворачивают страх и тошнота. Но с упорством просто-напросто яростным Мальчик повторял и повторял: «Он не из наших!» Губы Гиены раздвинулись, показав в ошеломленном оскале мощные зубы. Могучее тело, казалось, вибрировало под белой рубашкой. Руки вцепились одна в другую, словно сойдясь в смертельной схватке. Что до Козла, тот подскользнул к коллеге и вперился в Мальчика глазами цвета лимонной кожуры. – Из наших? Сама эта мысль абсурдна, джентльмены. Уж нас-то какому-то бяшке не провести. Мальчик почти вплотную подполз к ошалелой паре, приложил палец к губам и начал в совершенном безмолвии складывать ими слова. – У меня для вас есть великая новость, – промолвил он. – Не спускайте глаз с моих губ… Вы станете подлинными Царями! Ибо у вас есть характер, джентльмены, у каждого свой. Есть головы, есть мускулы, есть возможности, и, что важнее всего, есть воля добиться… – Воля добиться чего? – спросил Гиена, с такой силой выплюнув коленную чашечку, что та ускакала во мрак, точно монета. – Воля добиться свободы. Свободы обратиться в Царей… – ответил Мальчик. – Ах, какую вам это сослужит службу, джентльмены. – Что сослужит? – спросил Козел. – Ну как же, ваша красота, разумеется. Долгое молчание, двое скотов вглядываются в Мальчика, и пакостный свет разгорается в их глазах. Мальчик встал. – Да, ты прекрасен, – сказал он. – Взгляни на свои руки, пятнистые и длинные, точно дубы. Взгляни на гнутую спину. Она подобна вздымающейся буре. Взгляни на обритые челюсти, крепкие, как смерть, – и на длинную морду – ах, джентльмены, разве все это не очаровательно? Взгляни на белую, точно пена, рубашку, на полночную гриву. Взгляни на… – А на меня чего ж никто не глядит? – спросил Козел. – У меня вон глаза желтые. – К чертову дьяволу твои желтые зенки, – с яростью выговорил беззвучно Гиена и повернулся к Мальчику. – Что ты там сказал насчет «Царей»? – Не все сразу, – ответил Мальчик. – Нужно иметь терпение. Ныне день надежды и буйной мести. Не прерывай меня. Я посланец другого мира. Я принес вам золотые слова… Слушайте! – сказал Мальчик. – Там, откуда явился я, нет более страха. Но есть рев, и завывание, и треск костей. А иногда безмолвие, в котором пред вами, развалившимися на тронах, пресмыкаются ваши рабы. Гиена с Козлом оглянулись на занавешенный вход в святилище Агнца. Их явно томило смущение. Но и волнение тоже, и раболепство, хотя о чем толковал им Мальчик, они покамест не поняли. – И как только вы тут живете! – продолжал тот. – Это – места для червей, не для сынов человеческих. Но даже черви, и нетопыри, и пауки не суются сюда. Ибо здесь – дом лизоблюдов, рабов и льстецов. Не лучше ли жить на свободе, в великолепии, там, где вы, сударь, – теперь он обращался к Козлу, – сможете зарыть вашу роскошную голову в белую пыль, а вы, – это уже к Гиене, – вырезать себе дубину, да, и поработать ею. И ах! Полные мозга кости для ваших яростных челюстей, нескончаемые мозговые кости. Я же пришел, чтобы отвести вас в те края. Снова два взволнованных зверя оглянулись туда, где, точно белое изваяние, с тусклой пеленой на глазах, сидел за завесами Агнец. Однако привычку многих лет не так-то легко избыть, и лишь когда Мальчик углубился в подробности насчет того, куда он собирается их отвести, да где они заживут, да как будут выглядеть их золотые троны и сколько рабов станет прислуживать им, и в сотни иных вещей, только тогда осмелились они упомянуть об Агнце: и то потому лишь, что Мальчик неприметно для них, обманом, заставил обоих признаться в их страхах. Он не дал им и минуты, чтобы опомниться, но толчками вел их умы от утверждения к утверждению, от вопроса к вопросу, пока не только не зачаровал обоих риторикой, но и не разбередил в их телах язву мятежа – ибо обоих Агнец по временам запугивал до смерти, и только ужас удерживал их при нем. – Джентльмены, – сказал Мальчик. – Вы способны помочь мне, я способен помочь вам. Я могу дать вам власть под светом солнца. Могу дать пустыни и зеленые пустоши. Я могу вернуть вам то, что было вашим, прежде чем он исковеркал право, данное вам от рождения. А вот о том, что можете вы дать мне. Сказать вам? Гиена приблизился к Мальчику, и что-то еще более жуткое, чем прежде, проступило в изгибе его спины. Подойдя совсем уж вплотную, он придвинул длинную, обритую образину к лицу Мальчика, и тот увидел в глазах зверя свои отражения – и увидел также, что зверя трясет от страха. – Что можем мы дать тебе? – безмолвно спросил Гиена, и следом, точно быстрое эхо: – Что это, дорогуша? – спросил Козел. – Скажи твоим… Фразы он так и не закончил, потому что воздух наполнился голосом Агнца, и все трое, услышав его, повернулись к завесам и увидели, как те разделяются, и некто семенит меж ними – некто неестественно белый. От протяжного блеянья шерсть на спине и руках Гиены встала дыбом, а Козел так и вовсе закоченел на месте. Было что-то цепенящее в этой невинной на слух ноте – что-то лишенное для Мальчика смысла, потому что он не изведал мучений, которые неизменно за нею следовали. Но для Козла с Гиеной все было иначе. У них имелись воспоминания. Они о мучениях знали достаточно. Впрочем, одно Мальчик понял, а именно: двое скотов, наполненных мутью жалкого страха, теперь для него решительно бесполезны, но точно так же – и для своего хозяина. Мальчик не мог знать, что гнев, изливаемый блеяньем, пробужден пустотою стола. Где пир? Пир, во время которого Агнец намеревался начать покорение целенького человеческого отродья? Где его отвратные прихвостни? И когда он, Агнец, проходил с высоко поднятой головой, с телом, искрящимся, точно иней, сквозь завесу, он в то же время вслушивался настороженными ушами, внюхивался расширенными ноздрями и немедля учуял благоуханье Гиены. Перемещаясь с проворством и изяществом танцора, Белый Агнец сразу же двинулся к ним. Для Мальчика это был момент решающий – теперь или никогда. Не успев задуматься, он сбросил башмаки и беззвучно отступил в ближнюю мглу – при этом ему пришлось скользнуть мимо Гиены, и, проскальзывая, он увидел нож – длинный, тонкий, смертоносный ярд стали, – и выдернул его из-за пояса зверя, однако шорох, который он при том произвел, приковал к нему незрячий взгляд Агнца. Хоть Мальчик и передвигался на цыпочках, не только не видимый запеленутыми глазами, но и не пересекавший линию их взгляда, Агнец с жуткой точностью повторял все его перемещения. Но вот он вдруг отвернул от Мальчика шерстистую голову, повел незрячим взглядом и надменно обошел двух полускотов кругом. Обе твари повалились на землю и словно бы начали на глазах распадаться. Они и прежде-то были пародией на жизнь, теперь же от них уцелели лишь останки этой пародии. Ибо, пока Агнец семенил, огибая их, оба полностью отдались на его высшую волю, и глаза их молили только об уничтожении. – Когда я вас поцелую, – сладчайшим на свете голосом сообщил Агнец, – вы не умрете. Смерть слишком мягка, смерть слишком завидна, смерть слишком щедра. Вы же получите боль. Ибо вы говорили с Мальчиком, а он был моим с первого слова, вы прикасались к нему, а он был моим с первого прикосновения. Вы разговаривали обо мне и слушали Мальчика, а это измена. Вы не подготовили пир. И потому получите боль. Приблизьтесь и будьте целованы, чтобы боль могла состояться. Приблизьтесь ко мне… приблизьтесь. При виде двух тварей, с трудом отрывавших распластанные тела от пола, на Мальчика накатила тошнота и душевная, и телесная, и он, подняв над головою меч, начал дюйм за дюймом подступать к Агнцу. Впрочем, продвинуться он успел всего на несколько футов, когда Агнец, перестав описывать петли вокруг несчастных, отворотил лицо в сторону и принял позу крайней сосредоточенности. Мальчик, затаивший дыхание, не слышал в пустом безмолвии ничего, но Агнец способен был различить биение всех четырех сердец. Вот на одно из них, на сердце Мальчика, он и нацелил теперь сознание. – Не думай, будто ты можешь что-либо предпринять, – сказал Агнец голосом, похожим на перезвон колокольчиков, – потому что ты уже лишаешься сил… самая суть твоя из тебя истекает… ты становишься моим. – Нет! – крикнул Мальчик. – Нет! Нет! звякающий ты сатана! – Крики тебе не помогут, – сказал Агнец. – Империя моя пуста и пола, а потому не кричи. Взгляни-ка лучше на свою руку. И Мальчик, оторвав взгляд от ослепительного упыря, завопил, увидев, что не только пальцы его искривлены неестественно, но и сама рука мотается из стороны в сторону так, словно никакого отношения к телу не имеет. Он попытался пошевелить ладонью, однако ничего не произошло, разве что в голосе его, когда он вскрикнул от страха, прозвучала нота, которой Мальчик не узнал. Слепой взгляд давил его, точно страшный груз. Мальчик хотел отступить, однако ноги не подчинились ему. Но голова оставалась свободной и ясной, и он понимал, что сделать может только одно – разрушить чары вглядывания какой-нибудь неожиданной выходкой, и едва эта мысль родилась в нем, Мальчик тихо-тихо согнулся, уложил меч на каменный пол и сунул правую руку в карман, отыскивая ключ либо монету. По счастью, монеты там были, и не одна, и Мальчик, схватив сразу две, метнул их повыше в воздух. Ко времени, когда те ударились об пол за спиною у Агнца, Мальчик уже подцепил меч оставшейся еще здоровой рукой. Вниз полетели монеты с неожиданным звоном, сразу за Агнцем, и на какой-то меленький, мгновенный промельк времени напряженное всматривание тирана прервалось, и смертный груз притеснения спал с воздуха. То был лишь миг – миг, в который все и надлежало свершить, пока не воскресло зло. Очищение воздуха позволило ногам Мальчика на долю секунды отлипнуть от пола, изгнало дрожь из поврежденной левой руки, и он, ощутив, что ничем не скован, взвился в прыжке. В сущности, когда он прыгнул, взмахнув мечом, воздух, казалось, распахнулся пред ним. Меч пал на череп Агнца, развалив его на две полетевшие в стороны половинки. Но крови не было, как не было и ничего схожего с мозгом. Мальчик наносил по шерстистому телу, по рукам удар за ударом: все то же, что и с головой, – полная пустота, лишенная органов и костей. Шерсть лежала, окружая Мальчика ослепительными завитками. Он упал на колени, останки белого зверя раскинулись вокруг, будто Мальчик и не убивал никого, а всего лишь остриг овцу. Из непроглядной тьмы, в которой корчились пред своим повелителем покорные Козел и Гиена, вышли два дряхлых старца. Один был сутул, другой шел, шаркая, несколько боком. Они не говорили друг с другом, не говорили с Мальчиком – и он с ними тоже. Они провели его сквозь холодные галереи, сквозь арки и горловины шахт, пока наконец, уже вверху, на воздухе, не отошли, так и не промолвив ни слова, в сторону. Какое-то время Мальчик блуждал, но все же пришел, перебирая ногами, точно во сне, пришел наконец к широкой реке, где его поджидали несчетные псы. Он сел в лодчонку, и плывущая стая толкала ее по воде, и ко времени, когда лодка коснулась другого берега, все приключение выветрилось из его головы. Не много прошло времени, прежде чем один из отрядов искателей обнаружил Мальчика, потерянного и усталого, в крошащемся внутреннем дворике и отвел назад, в его незапамятный дом.