Всего несколько дней Мария Павловна Прилежаева Повесть о современном подростке, о выборе жизненного пути и профессии. 1 Зал был просторен и неестественно светел. Цепенящим холодом веяло от белизны стен, потолка, постамента. Одна стена, сплошь застекленная, открывала вид на широкое поле, очерченное по горизонту темной полосой хвойного леса. Ярко-синее небо глядело сквозь стеклянную стену, и от его сверкающей синевы было особенно жутко. Сияние неба, белизна зала, тихая музыка и… В гробу странно белое лицо отца с глубокими впадинами под глазами было пугающе чужим. Мертво сомкнуты губы. Строгая успокоенность в окаменелых чертах. Неужели отца больше нет? Как нет? Вот он. Нет, не он. Чужой. Это и есть смерть? Не быть, не видеть, не знать? Что-то говорит Красовицкий. «Папа! Ты не слышишь, тебе все равно. Ты не знаешь, что сегодня пятнадцатое сентября, а небо летнее, но ты не видишь, тебе все равно»… — Прощай, товарищ! — говорит Красовицкий. — Ты был чистым, бескорыстным человеком. Вся душа твоя целиком была предана делу. Твой талант оригинален… Умереть в сорок три года! Сколько осталось несделанного! После Красовицкого еще кто-то говорил о бескорыстии и таланте отца, но он не слышит. Народу на похороны приехало мало. Панихида тянулась недолго. Зал от малолюдности казался еще просторнее и холоднее. Просторный, высокий, неестественно светлый зал. На постаменте посреди зала гроб. За дверью, в соседнем зале, ожидают очереди другие гробы. — Прощайтесь, — сказала служительница крематория, держа молоток и гвозди в руке. Музыка тихо звучала над залом. Красовицкий взял Антона за локоть: — Простись. Антон приподнялся на ступень постамента, неловко перегнулся через край гроба, притронулся губами к папиному лбу. Ледяной ужас пронизал его. Мама с плачем упала на грудь отца. Ее подняли, держали под руки. Мама мотала головой из стороны в сторону. — Не верю! Не верю! Совсем недавно был жив и вдруг… Деловито застучал молоток, вбивая гвозди в крышку гроба. Гроб медленно стал опускаться вниз… Медленно задвинулись створки над ямой. Оркестр бодро заиграл марш, славя жизнь. 2 — Он был преступно скромен. Не понимаете? Преступно перед собой, перед нами, мною и сыном. Всегда где-то позади, в стороне, оттесненный другими. У других признание, слава, деньги, а у него… И хоть когда бы пожаловался, кого-то укорил, обиделся, взбунтовался. Нет. Если хотите знать, он… был, он… был… — Не нужно, — тихо остановил Яков Ефимович. Мама говорила громкой скороговоркой, красные от слез глаза щурились, словно пытаясь разглядеть что-то, не видное другим. Антон впервые видел маму такой возбужденной и шумной. Выпила залпом полстакана, водки и говорит, говорит, выкрикивает что-то, жестикулирует. Когда, в редких случаях, папа, наверное-чем-то расстроенный, выпивал две-три рюмки, то прятался смущенно в свой угол за фанерной перегородкой. А мама буйствовала, стучала кулаком по столу. Вообще-то она не пила. Сегодня едва ли не впервые. — Почему другим даются успехи, а ему нет? Ведь вы говорите, он был талантлив? — с вызовом спросила она. Потом смолкла и, вспомнив, что за ее столом собрались на поминки по мужу, Виталию Андреевичу, который всего три дня назад бесшумно расхаживал из угла в угол здесь по комнате, дымя сигаретой, обдумывая свои несбыточные фантазии, вспомнив, что пришли люди его почтить, затихла и упавшим голосом выронила: — Я его погубила. — Несуразицу несете, душенька моя, — благодушно возразил Красовицкий. Он принимал активное участие в организации похорон, был доволен, что выполнил товарищеский и общественный долг, и сейчас, первым произнеся, как и в крематории, поминальное слово, аппетитно закусывал и выпивал. «Жалко Виталия, рано свалился, и верно, скромным был человеком, но что значит „преступно скромен“? Что она имеет в виду? Впрочем, не будем придавать значения. Все в прошлом». — Ты был настоящим человеком, Виталий… — Если что его погубило, Татьяна Викторовна, — обращаясь к матери Антона, заговорил Яков Ефимович, — если что его погубило… Он кивнул на картину в деревянной раме, висевшую против стола. Среди других картин, набросков, этюдов, почти сплошь заполнивших стены, она выделялась. Цветущий луг. В жизни Антону не встречались такие луга, такое обилие радостных, необычайной окраски цветов! Странное облако плывет над лугом, похожее на печальную птицу. На востоке пламенными стрелами вырываются лучи восходящего солнца, а с другого края что-то тяжелое, тупорылое вступает на луг, и, срезанный железной челюстью, падает пестрый вал трав. «Ведь я видел картину, почему же только сейчас стало жаль цветной луг?» — тревожно подумал Антон. Чепуха. Сентименты. В их девятом классе «акселераты» (почти все на несколько сантиметров выше ростом его ста шестидесяти шести) презирали сентименты. Жаль луг? А кормить коров надо? Молочко любишь? Но все же, что отец хотел сказать картиной? — Сенокос. Так Виталий увидел сенокос в наше время, когда сельское хозяйство требует всеобщего особого внимания, пропаганды, поэтизации!! — пожимая плечами, сказал Красовицкий. — Сенокос ни при чем, — возразил Яков Ефимович. — Условность. Природа прекрасна, а машине безразлично — вот что он говорит. А человеку дорого. Не губите красоту. Берегите! Вот что говорит талантливая неожиданная картина Виталия. При жизни кто-нибудь ему это сказал? — Словом «талант» не бросаются, — недовольно буркнул Красовицкий. — Мы бессовестно скупы на признание… не себя, себя-то мы не забудем. Если что убивало Виталия, так это наше молчание, — повторил Яков Ефимович. Антон его не знал. Может быть, отец когда-то что-нибудь о нем рассказывал, Антон не запомнил. Яков Ефимович понравился ему не только оттого, что сейчас заступился за картину отца. Высокий, тонкий, узкоплечий, с густыми темными волосами, удлиненным лицом, притягательно грустноватой улыбкой, он вообще ему понравился. — Наше молчание убивало Виталия… — настойчиво повторил Яков Ефимович. — Ерунда! — вспыхнул Красовицкий. — Если бы из-за каждой неудачи падали с инфарктом, половина Союза художников лежала бы на кладбище. — Что вы говорите? О чем? — разволновалась мама. — Не стоит ворошить, — миролюбиво и в то же время неспокойно сказал Красовицкий. — Стóит. Скажешь, плохо? — снова кивнул Яков Ефимович на картину. — Неплохо, но смесь реализма с какими-то неопределенными новациями. Во всяком случае, на обсуждении так высказывались многие. Может человек сказать свое мнение? Имею я право быть реалистом, чистейшим реалистом, не страшась критических ухмылок всяких наших модернистов, новаторов? — разгорячился Красовицкий. — Зачем красные маки? Ты видел когда-нибудь на наших лугах красные маки? Что это? Франция? И что за машина без водителя? Эклектика, идейная неясность. — У нас чуть что пооригинальнее, сейчас же ищут идейную неясность, — насмешливо скривил губы Яков Ефимович. — Когда последний раз выставкой отбирал картины, Новодеева даже не позвали показать его луг. Так вы, «реалисты», обрисовали его работу… — Эх, Яков, мы, «реалисты», хоть во всеуслышание заявили, что картина на профессиональном уровне. — Сказать о картине, что она на профессиональном уровне — и ничего больше, значит, угробить. — Эх, Яков, Яков! А ты чего воды в рот набрал? Мог бы защищать, отметить живописные качества. — Я не член выставкома. И вообще, слишком вдалеке от руководящих товарищей. Но мог бы, конечно, мог и должен был спорить, доказывать. Не оправдываюсь. Плохо, что не вмешался. Всё свои заботы, до других дела нет, если даже товарищу худо, — возбужденно твердил Яков Ефимович. Красовицкий налил новую рюмку. Мама, нахмурив лоб, враждебно молчала. Антон подумал: значит, у гроба отца врали, называя талантливым? Но неужели он верно совсем не талантлив? Но ведь этот луг, весь в цветах, так хорош! Почему же так печально на него смотреть? Прав Яков Ефимович, отец боролся за красоту. Отец был печальным человеком. Облако, похожее на белую птицу, это папина печаль. А если бы его хвалили, прославляли, посылали за границу? А если бы при жизни ему сказали — талантлив? Он купил бы конфет и шампанского, и они веселились бы весь вечер. И завтра, и каждый день. Папа редко смеялся… — Да, не всегда Новодеева встречало признание, — сочувственно произнес Красовицкий. — Не всегда?! — возмутился Яков Ефимович. — То-то и дело, что в давнее время много неудач, и незаслуженных. Хотя бы этот луг… что и убило его. — Яков, давай не будем говорить о том, чего нет. Ты ведь знаешь, и вы, Татьяна Викторовна, знаете медицинское заключение. Он перенес инфаркт на ногах. Его из поликлиники, когда наконец он туда явился, немедля отправили в больницу. Он умер, не протянув суток в реанимации. Яков, зачем ты кого-то и что-то понапрасну винишь в его смерти? Разве мало умирает от инфаркта счастливых людей? Разве определишь точно причину? Разве… — Извините, мне пора, — поднялся Яков Ефимович. Поцеловал руку Татьяне Викторовне, Антону негромко: — Держись. Красовицкий остался делить еще некоторое время одиночество осиротевшей семьи. 3 Утром Антон, как обычно, проснулся со звонком будильника, но не вскочил сделать зарядку, поупражняться с гантелями… Мама неслышно собиралась на работу. Ей к девяти — прошагай переулок, пересеки бульвар, и ее учреждение. Обычно Антон — у него первый урок полдевятого — выходил из дому раньше мамы. Когда-то их дом среди небольших деревянных, бывших дворянских, особнячков с уютными двориками, заросшими сиренью и акациями, располагался этаким громоздким купчиной кирпичной красной кладки. Этажи высокие, окна выложены поверху кирпичными наличниками — все прочно, массивно. В целях будущего благоустройства района старенькие особняки были снесены, а красный кирпичный домина, должно быть, из уважения к его прочности, оставлен до времени жить. Но заборы между бывшими особняками сняли, и получился большой, безо всякой планировки, растрепанный двор, где местами росла даже травка и там и тут стояло несколько старых лип и кленов и возле дома ютились уцелевшие кусты сирени. В общем, все это были ненадолго сохранившиеся в центре города остатки прошлого века, о котором отец Антона не уставал сокрушаться. Не о прошлом веке, а об уходившем лице старой Москвы. Поодаль их дома в последний год поднялись многоэтажные, из светлого праздничного кирпича, с широкими окнами и лоджиями, нарядные здания, на которые Антону и поглядеть-то было любопытно и весело. Их отец терпел, иные ему даже нравились. А высотные башни на окраинах города и кое-где в центре называл каменными джунглями. — Консерватор! Доведет тебя критика, — ворчала мама. — До чего она меня доведет? — Ох, горюшко ты мое, художник. Ночь после похорон Антон проспал, как убитый, а утром проснулся в жестокой тоске. Словно камнем придавило грудь. Папы нет. Что значит — нет? Что такое смерть? Что такое не быть? Неужели когда-нибудь я тоже не буду? Все останется — наш дом, папины картины, мосты над Москвой-рекой, вечный огонь у Кремлевской стены, а я не буду? Зачем жить, если неминуема смерть? В конце недели должен приехать Михаил Таль в их школьный кружок на сеанс одновременной игры. Не хочу. Не надо. Экскурсия на выставку новейшей техники. Не хочу. На тумбочке у постели лежит начатый фантастический роман. Ничего не хочу. Ничего не надо. Мама подошла на цыпочках. Он не успел закрыть глаза, притворяясь спящим. Мама присела на кровать. — Проснулся? Антошка, одни мы остались. — Она заплакала, всхлипывая и сморкаясь. — Я виновата перед ним, нет мне прощенья. Когда он возвращался со своих ужасных собраний, где кого-то хвалили… приходил, горбил плечи, словно хотел стать меньше, невидней, мне бы лаской, шуткой встретить его… А я? «Бедненький ты наш неудачник». Я ведь не с жалостью, с издевкой ему говорила, я его ненавидела, когда он такой возвращался прибитый. А он запрется, как на замок… А я… Если бы вернуть! На один час. Кинулась бы на колени. Прости! — Она вытерла слезы, помолчала и привычно усталым голосом: — Собирайся в школу. Знай, нам рассчитывать не на кого. Вчерашними поминальными речами участие кончилось. Дальше барахтайтесь, как умеете, сами. Мама рассеянно поцеловала его на прощанье, думая, видно, о том, как им дальше барахтаться. Встала, машинально подошла к окну. — Взгляни. Во дворе за окном, впереди группы нескольких тополей, немного отделяясь, единственная, молодая береза, стройная, вся облитая золотом осенних листьев, пылала оранжевым светом. Сентябрь стоял яркий, небо по-летнему слепило глубокой синевой, и казалось, счастье бродит вокруг, только отвернулось от них. — Горит, как свеча, — сказала мама. — Горит в память папы золотая свеча… Выйдя со двора, Антон увидел впереди направлявшуюся в школу троицу ребят с Колькой Шибановым в центре. Колька, длинный, как жердь, считался в классе исторической личностью. Вернее, исторической была фамилия. — «Князь Курбский от царского гнева бежал, с ним Васька Шибанов, стремянный». — Натяжечка. Во-первых, наш не Васька, а Колька. Во-вторых, и в том Шибанове ничего выдающегося. — Как ничего? А это… «Но рабскую верность Шибанов храня, своего отдает воеводе коня». — По-о-чему рабскую? — заикался Колька. — По-о-чему не дру-ужба, са-амопожертвование… — И правда, ребята, они на равных в чужеземной Литве. — Рабство есть психологическая категория характера. — Со-оциальна-ая, если ты ма-а-териалист. Там, где Шибанов, непременно спор. Антон торопливо пошел в противоположную сторону. Представились жалеющие взгляды учителей, неуклюжее, без слов сочувствие ребят, вздохи девчонок — и не пошел в школу. Антон побрел куда глаза глядят. В общем-то, он был дисциплинированным парнем, уроки не прогуливал. Но сегодня разве прогул? Улицы нелюдны в этот утренний, еще не загрязненный выхлопными автомобильными газами свежий час. «Пойду по бульвару, дойду до самого Пушкина», — подумал Антон. Однажды папа сказал: «Давай летом двинем с тобой в Михайловское. Я краски и кисти захвачу, подышим там пушкинским воздухом». «Здорово!» — согласился Антон. Но не очень искренне. У него были свои планы. С Колькой Шибановым и Гогой Петряковым они мечтали пуститься в путешествие по Москве-реке и дальше по Оке на байдарке. Не получилось ни того ни другого. Байдарку Гоге отец не доверил, а папа для всех и себя неожиданно уехал в ту творческую командировку. Рассчитывал на месяц, а пробыл два с лишним. Вернулся какой-то необычный, чем-то полный и в то же время замкнутый. Он вообще был не очень открыт, а тут и вовсе умолк. — Пока не все ясно, — отвечал на мамины расспросы. — Рано или поздно прояснится. Или пан, или пропал. — Какой уж там пан! — снисходительно сказала она, разбирая привезенное им из командировки белье и считая деньги — ничтожную сумму. Ведь он там работал, должен был заработать хоть что-то. На единственную написанную им в командировке картину, изображавшую цветной луг и печальную птицу — облако над лугом, мама еле взглянула, как бы предчувствуя, что выставкой забракует работу. Не забраковал, но и не принял. «Все-таки папа уж очень не умел за себя постоять». — Бедненький мой, невезучий, — вздохнула мама. — Зачем так смягченно? — отвечал отец. — Валяй прямо: неудачник, бездарный. — Другие не способнее тебя, а выставляют, продают картины. Блат. — У нас не больше, чем у вас, — вяло возражал отец, прислоняя к мольберту свернутый в трубку лист, закуривая сигарету. — У нас! Ха-ха. Машинистка больше положенного не настукает. У вас выше нет, уравниловка. Скажет тоже — ха-ха! — у них и у нас! — Татьяна, перестань. Несет какую-то ересь. Ну, что ты на меня нападаешь? — тихо и грустно защищался отец. …Антон раздумал идти к Пушкину. Побрел назад, к дому. Сел во дворе на скамью под сиреневым кустом с пожухлыми листьями. «А я? Хотя бы единственный раз спросил папу, что у него? Какие планы, надежды? Ведь были у него планы, надежды. А я ни разу…» Мама ворчала на отца. — Пилишь, как пила, — говорил отец. Но иногда раскаяние, жалость бурно охватывали маму. — Выходец из прошлого века. Интеллигент высшей марки. За то и ценю. Понял, дурень? Отец молча курил. Он без перерыва курил. В его маленькой, отгороженной фанерной перегородкой комнатенке, которую мама торжественно именовала мастерской, висели тучи дыма, и даже в летние дни, когда окно распахнуто и ветер колышет ситцевую занавеску, едкий табачный дым не рассеивается. И за куренье мама пилила отца. За нелюдимость. — У других знакомые, товарищи. Если хочешь знать, товарищи — все. Были бы у тебя друзья… — У неудачников не бывает друзей, — угрюмо возражал отец. — С чего ты взял, что неудачник? — вдруг вскипала мама. — Ты одаренный. Но только ты, понимаешь, Виталий, ты слишком в себе. Необщественный, неколлективный. Боже! Кто мог бы с тобой ужиться, кроме меня?.. Антон, подмети пол. Бог знает что в доме творится! Всё на мне. Заездили вы меня. Почему-то у мамы была особенность ласковые слова говорить тихо, а упреки кричать так, что слышно не только на лестничной площадке, а, наверное, на всех этажах. И уж соседке, конечно, до слова. Правда, их единственная соседка, бухгалтер на пенсии, в своей тесно заставленной старой мебелью комнате почти не жила, нянча внука где-то в окраинном районе Москвы. Но уж когда приезжала, вдоволь наслушивалась маминых жалоб. А отец кротко: — Мы счастливые с тобой, Антошка, у нас есть наша мамочка. Остальное — вещи, гарнитуры — обойдемся без них. Я за всю жизнь по лотерейному билету не выиграл. Нет, и не надо. Вдруг, к общему изумлению, отец выиграл по лотерейному билету швейную машину. Мама и Антон разглядывали ее, как игрушку, и радовались: все-таки выиграли. А отец расстроился. — Похоже на насмешку. Пусть бы собрание сочинений какого-нибудь современного классика, вазу какую-нибудь, я уж не говорю о «Жигулях». Зачем нам швейная машина? Тем более что мама и шить не умеет. — Научусь. Я у вас рабочая лошадка, всему, что надо, научусь. А ты мог бы деньгами взять свой выигрыш. Туго ты соображаешь, Виталик, что касается практики. Почему Антон, которому идет уже шестнадцатый год, никогда не участвовал в семейных делах и заботах? Все его интересы на стороне. Школа, кино, шахматы, товарищи, книги и… в самое последнее время — она. Она — его тайна. Никто, даже Колька Шибанов, не подозревал, что у него есть тайна — она. Антон знал ее издали: она на класс его старше. Они не обмолвились словом. Ничто их не объединяет, не связывает… Антон сидел на скамье под кустом сирени и думал об отце. О том, как они будут жить без отца. И о ней. Он знал о ней только одно — ее зовут Ася Дубровина. 4 Может быть, завтра он пойдет в школу? Послезавтра? Ни завтра, ни послезавтра, и вообще неизвестно когда. Чем дальше, тем труднее Антону там появиться. Прогул затянулся. И школа не вспоминала о нем. В огромной, многомиллионной, богатой заводами, институтами, искусством, театрами, вернисажами, выставками, архитектурными памятниками, в стремительной, древней и новой Москве многие ли знали художника Виталия Андреевича Новодеева? Никто не сообщил в школу, что у девятиклассника Антона Новодеева умер отец. В школе не знали. Даже Колька Шибанов не спохватился узнать. Мама не подозревала, что Антон ее обманывает. Он наловчился обманывать. Вечерами мог сидеть час, уткнувшись в учебник, ни строчки в нем не прочтя. А мама, вернувшись с работы, наспех поставив вариться на завтрашний день суп или щи, стукала на машинке, печатая что-то для заработка. Так было и при папе. В сущности, что изменилось? Нет папы. Все остальное — как было. Между тем, все изменилось. Бывало, папа, стоя перед мольбертом в своей комнатенке-«мастерской», водил кистью. Потом ужинали в кухне, переговариваясь об обычных делах, ничего особенного — но нет папы, и одиноко и грустно… Антон заметил, мама часто задумывается, покачивая головой, протяжно выговаривает: — Да-а. — Мама, чему ты «дакаешь»? — Своим мыслям. Помнишь, отец иногда назовет меня — Тати-а-на. Как мосье Трике… Антон, холодильник барахлит, папа починил бы. Ты уж не маленький, Антон, а ничего не умеешь. Она вынула из машинки отпечатанную страницу в четырех экземплярах, разложила по стопкам. — Первую часть кончила. Важная работа, военные мемуары генерала в отставке Дмитрия Анатольевича Павлищева. Довольно любопытно. Антон, отнесешь по адресу. Возьмешь продолжение. Она аккуратно вложила отпечатанную рукопись в портфель Антона. Раньше такие поручения выполнял отец. «Свободный художник, оторвись на часок от творчества для житейской прозы», — посылала мама. Теперь Антон понес мамину работу генералу в отставке Дмитрию Анатольевичу Павлищеву. Всё, всякая мелочь напоминала отца. Раньше и не замечал, как папа живет. А теперь… вот несет рукопись какому-то генералу Павлищеву и почему-то вспоминает, как прошлым летом отец взял его в родную деревню в области, соседней с Московской. Отец с детства не был там и вот решил навестить. И что же? У нас много по стране богатых колхозов, даже миллионеров, везде тракторы, машины; колхозных девчат и парней по одежде не очень-то отличишь от городских, часто и по образованию вровень, а папина Осиновка на реке Резвухе обнищала, избы покосились, те вросли в землю, а те заколочены; полчища бурьяна нагло буйствуют на брошенных огородах. И роща, по которой деревня носила название, поредела, торчат пни вырубленных осин. А где Резвуха, с омутами, ивами, сочной осокой у зеленых берегов, быстрыми струями и шумным колесом мельницы — там бурлит, падая через плотину, вода? Где Резвуха? Вдоль вязкого от черной грязи ложа бывшей веселой реки не протекал, а почти недвижно лежал меленький, в шаг шириной, невзрачный ручей. Отец сел на траву, где раньше был берег реки, оперся на колени локтями, подбородком на кулаки: — Обмелела река моего детства. После сказал Антону: — Вот заняться бы тебе… Деревенские реки мелеют. Вымирают реки. Раньше держались запрудами, плотинами. Теперь запруд нет. Заняться бы тебе этой проблемой. Папа горевал о реке своего детства. Никого не осталось в деревне, родных нет. Теперь нет и Резвухи. Генерал жил в одном из тех светлых, нарядных домов, которые высились поодаль направо и налево, окружая неуклюжий приземистый дом Антона Новодеева, грозя его потеснить. Двор, как и дом, отличался ухоженностью, обдуманностью планировки, лужаек, скамеек, молоденьких елочек, посаженных стройными рядами или в кружок. Вдоль части первого этажа тянулась крытая галерея, где несколько белых плафонов лили с потолка мягкий свет, приглашая в гостеприимные двери входа. В просторном вестибюле за столом с телефонным аппаратом восседала пожилая женщина в очках, читала журнал «Здоровье». Глянула на Антона поверх очков: — К кому? Генерал Павлищев обитал на пятом этаже. Послышались чьи-то легкие шаги, дверь отворилась и… Кто сказал, что на свете не бывает чудес? Дверь отворила она. — Антон! Новодеев! Представьте, она тоже знала его имя! — Ты ко мне? — К генералу Павлищеву. — Так это мой дед. Дед, к тебе пришли! — закричала она. — Из школы. Антон Новодеев. Она проводила его в кабинет деда. Еще полчаса назад Антон сказал бы, что такое может быть только во сне. Кабинет генерала с большим книжным шкафом; кожаный диван, кресла. Ковер во всю стену. Два ружья, кинжал в ножнах, сабля и огромный, непонятного назначения рог на ковре. Массивный, заваленный бумагами и книгами письменный стол. Все было внове и любопытно Антону. Худощавый, прямой, в домашней коричневой куртке с бежевыми отворотами, генерал сидел за столом. Полистал принесенную рукопись. — Прекрасно! Татьяне Викторовне спасибо. Татьяна Викторовна — твоя мать? Передай спасибо. А вот следующая порция. Получай. Антон спрятал в портфель довольно толстую стопку бумаги, исписанной четким строгим почерком. — Хотелось бы, чтобы мама не очень задерживала, — сказал генерал. — Хорошо. Я передам. Она стояла у порога. Антон не видел, но чувствовал ее присутствие. — Маме поклон, — сказал генерал, и Ася вышла вместе с Антоном из дедова кабинета. — Зайдем ко мне? Удивительное продолжилось. Антон в смятении следовал за нею. Она была его тайной на расстоянии, издали. Ему нравилось думать о ней, воображать ее издали. Сейчас, вблизи, он не знал, как держаться, о чем говорить. Она привела его в небольшую комнату. Антон заметил оранжевые занавески на окне из сплошного стекла, торшер того же тона возле дивана. Казалось, комната залита солнечным светом. — Садись. Сели. Она на диван, он на стул против дивана. Он глядел на нее во все глаза, во рту пересохло, он решительно не знал, о чем говорить. …Волосы пушистыми волнами сбегают у нее на плечи. Она не тонюсенькая, как большинство наших девчонок, которых, кажется, можно перехватить у пояса руками, — крепенькая, складная: наверное, ловко берет мяч в волейболе, может быть, лыжница, спортсменка. Антон заметил и ее ситцевый, в голубеньких кружочках халатик, белые тапочки. Все в ней мило. Почему он увидел ее только нынешней осенью? Почему раньше не увидел ее? — Как твое взрослое имя? — задал он первый глупейший вопрос, чтобы как-то начать разговор, потому что она не начинала, а, улыбаясь, молча на него глядела. — Ася. — А по-взрослому? — Ася же! Помнишь тургеневскую Асю? Мама романтик. Ищет во всем поэтическое или хотя бы нестандартное. Надоели Тани и Вали. Пусть будет тургеневская Ася. Тебе нравится? — Ничего. Она засмеялась: — Спасибо и на том. Спрашивай дальше. Сразу уж все узнавай. — Сразу всего не узнаешь. А родители?.. — Родители в Англии. Папа работает в консульстве, мама преподает в нашей посольской школе. Дед с бабушкой не захотели меня отпускать, им скучно одним, потому я и живу у них. — О-го! Важная ты персона, — дерзковато, чтобы показать равнодушие к ее важности, сказал Антон. Ему стало непросто и не очень уютно в генеральском доме. И жаль, что она перестанет быть тайной… — Пока еще не персона, — беззаботно ответила Ася, — поглядим, что будет потом. Она была смешлива, в темно-синих глазах вспыхивали искорки, а у губ при улыбке обозначались с той и с другой стороны две ямочки. — Родители в Англии, а на тебе ничего заграничного, — снова не очень впопад полуспросил Антон и запылал яростной краской, сообразив, что замечание его не слишком умно. Ася засмеялась, тряхнув светлой гривкой волос. — Дед не любит клипсы, джинсы и все прочее модное. Ужасающий деспот. А у тебя дома что? — спросила она. — Ты единственный? Ясно. В нашем десятом почти все единственные. Мама машинистка, поняла. А отец? — Папа умер неделю назад, — глядя в ее беспечные глаза, сказал Антон. Она тихо охнула. Сцепила руки, хрустнула пальцами. — Горюешь? — Да. «Надо уйти, скорее уйти», — думал Антон. Ася быстрым движением поднялась, взяла руками его за виски. Антон почувствовал на горячей щеке ее прохладные губы. 5 «Она меня поцеловала. Поцеловала меня. Пусть из жалости… она поцеловала. Не хочу, чтобы жалела, но ведь еще раньше она узнала, что я Антон Новодеев. Мало ли в школе ребят, а она узнала именно меня, отчего-то заметила, хотя мы в разных классах. Как все радостно, необыкновенно… Но что это я? — спохватился Антон. — С ума сошел! Как я смею радоваться, когда папа умер? Я самый последний человек, самый презренный на свете, изменил папе… Нет, нет, нет! Папа! Я не забыл, что ты умер, не хочу радоваться без тебя. Не сметь радоваться, не сметь думать об Асе!.. Здорово, что ее зовут Асей. А как хорошо она сказала, что ее мама романтик. И дед интересный. Бабушку я еще не видел, а дед интересный, судя по кабинету; ковер увешан оружием, будто в восемнадцатом веке. И мемуары… И она веселая, без забот… Но что я! Ведь приказал себе не думать о ней. Ничтожный человек, нарушил приказ… А завтра пойду в школу». Он приготовил с вечера учебники и тетради, повесил на спинку стула форму для завтрашнего дня и то шумно хлопотал, боясь что-то забыть, то задумывался так глубоко, став без движения у темного, почти ночного окна, что мама удивилась: — Какой-то ты на себя непохожий сегодня. Утром Антона разбудил ее стон. Она лежала в постели бледная, с разметавшимися по подушке волосами. — Антошка, не пугайся, чуть прихворнула. Слабость, и все тело ноет. Вызови, пожалуй, врача. И не ходи в школу сегодня, — сказала она. — Был бы жив отец… вся нагрузка без него на тебе. Антон кипятил маме чай и, не зная, как еще ей помочь до прихода врача, без толку суетился, снова звонил в районную поликлинику. Врач все не шел, пришла почтальонша. — Письмо. Заказное. Распишись тут. — Художнику… — он чуть запнулся. — Виталию Андреевичу Новодееву. — О боже, боже! Читай. Что с нами делает жизнь? Читай. — «Многоуважаемый Виталий Андреевич! Наш замысел, в котором Вы приняли такое жаркое участие, нас все больше интересует. Делаем все по Вашим советам в смысле планировки, экспозиции и тому подобных тонких вещей, что до встречи с Вами было для нас все равно что для горожанина лес дремучий. Великая просьба: приезжайте в Отрадное, Виталий Андреевич, возможно скорее, до крайности нужна Ваша консультация и обещанная помощь. Хочется выполнить задуманное. Вышлите телеграмму, встретим Вас на самой новейшей „Волге“ или, для экзотики, запряжем Гордого в „музейный“ наш тарантас, прискачем на станцию. Помните Гордого? Он Вам понравился, превосходно Вы его нам запечатлели в подарок. Спасибо за все. Ждем с нетерпением. Ваш недавний, но преданный друг и почитатель, представитель и полномочный Отрадного…» — Дай! — хрипло прервала мама, поднимаясь с подушки. Антон протянул письмо. — Конверт! Он передал конверт. Трясущимися руками (какие худые, бледные руки!) мама порвала на мелкие клочья конверт и письмо. — Вот вам! Вот вам! Вот… У вас «Волги», музейные тарантасы, а он… а мы… вернулся без копейки. Почитатели, доконали мы его-о-о!.. Она упала на подушку и отчаянно, как тогда, у гроба, мотала головой, скрипя зубами. Антон рылся в шкафу, ища теплую кофту — мама зябла. Разбил стакан, наливая ей воду, что-то делал еще, все нескладно, все больше впадая в уныние, но тут пришли из поликлиники. — Экий у вас беспорядок, — были первые слова старой докторши. — Картин на стены навешали, а пол не подметен. Грузная, с тяжелым подбородком, она ворчливо упрекнула Антона, что живет без лифта на третьем этаже, а у нее пятнадцать вызовов в день, и половина без лифтов; район старый, дома, почитай, все постройки прошлого века, в новые не зовут, там свои поликлиники, топай по этажам целый день в ее-то годочки, а бросать работу не хочет. Не может жить без работы. Наворчавшись, отдышавшись, она прослушала маму. — Утомление сердца, необходимо полежать, — так определила она, выписала больничный лист и рецепт и не успела уйти, раздался новый звонок. Подобно героям Достоевского, которые внезапно являются в одно место, в одно время, чтобы дальше развивать действие, явился Колька Шибанов. Антон, как все ребята его возраста, жадно читал детективы. Но не только. Его страстно притягивал Достоевский. Наверняка он не все понимал в Достоевском. Непонятное пропускал, но было там много неотразимо влекущего, что будило и будоражило душу, взрослило. Невероятные события, беспокояще странные люди, жгучие чувства, страдания и радости, чаще страдания; сюжет, от которого нельзя оторваться, ночью долго не можешь уснуть, — все поражало Антона. — Погодил бы читать Достоевского, рано тебе, — советовал отец. Однако не приказывал оставить книгу. Да Антон и не послушал бы. Читал бы тайком. А мама вспоминала с грустной улыбкой: — Я в твои годы упивалась Тургеневым. Там тоже герои и действия, а на душе светло. — Иногда надо уметь мучаться, — возражал отец. Вспыхивал спор. Мама горячилась: — Не желаю мучаться! Хочу счастья, праздника. Мало, Виталий, нам с тобой праздников отпустила судьба. — …Когда мы с твоей мамой встретились, — рассказывал Антону отец, — она мечтала быть актрисой, училась. Натура мятежная и… неудовлетворенная. Понял? «У Достоевского часто натуры мятежные», — думал Антон. Но что же такое? Разве сейчас время вспоминать страсти и переживания героев Достоевского, когда у Антона самого такие тяжелые события? «Я раздвоенная личность. Маме плохо, а я о Достоевском». Да, он раздвоенная личность, вечно в себе сомневается, критикует себя, но это не помогает ему стать положительным типом. Колька Шибанов, столкнувшись с уходящей неулыбчивой докторшей, в страхе выкатил глаза. — Ш-ш-то-о еще у тебя? — Тсс! — погрозил Антон. — По-о-ни-маю. Ася сказала. Ре-е-ебя-та не знают, Ася сказала, ты не хочешь, что-обы ребята знали об отце. И в шко-о-лу не ходишь. — Тсс. На рецепт. Мчи за лекарством в аптеку. Колька умчал. — У тебя товарищи, — сказала мама. — У отца не было товарищей. Я виновата: не принимала гостей. Все мне некогда, все я устала. Я не помогала ему бороться за место под солнцем. Мама говорила, говорила. Глаза лихорадочно блестели. И особенно неспокойно было видеть разметавшиеся по подушке мамины волосы… Колька принес лекарство. Антон накапал маме прописанные докторшей капли. Она задремала. Ребята ушли на кухню, оставив открытой дверь в комнату, чтобы прислушиваться к дыханию мамы. — Ты-ы при-и-ходи в школу, — заикаясь, сказал Колька Шибанов. Он волновался, испуганный тем, что на Антона валятся, валятся беды. — Ася твой друг, — сказал Колька. — Откуда друг? Я ее вчера только узнал. — Все ра-авно. Дело не в сроке. Мо-ожно в один день ста-ать другом. Ты в нее влю-у-блен? Он задавал дикие вопросы. Антона, в его пятнадцать с половиной лет, при его росте в сто шестьдесят шесть сантиметров, Колькин вопрос поразил. Влюблен?! Может быть, да? Может быть, это любовь? Ася не выходит у него из головы. Ему хочется видеть ее все время, непрестанно. Он помнит ее поцелуй. Украдкой трогает щеку, чтобы не заметил Колька. Как он сразу догадался про Асю? — Колька! Ни-ко-му!!! — Антон, ты меня знаешь. Что происходит с Антоном? Он переменился или переменился мир? Новое, тревожное овладело им, куда-то несет… Вдруг он вспоминает свое горе. Стыд, ужас, он забыл о своем горе, пусть на минуту. Отчаяние душит Антона. Тихонько он подкрадывается к маме. Спит. «Мамочка, мы несчастны, несчастны». Ночью Татьяну Викторовну увезла «скорая помощь» в больницу. 6 Доктор в туго накрахмаленном белом халате легко сбежал по лестнице со второго этажа в вестибюль. Мелкие черты лица, слегка окрапленного веснушками, придавали его внешности что-то женственное, он выглядел не очень солидно и, должно быть, зная это, старался держаться с особой внушительностью. — Мальчуган, ты меня вызывал? Антон проглотил «мальчугана». Мамина жизнь в руках этого человека в белом халате. «А если он плохой доктор? — пришло в голову. — Пускай я „мальчуган“, но он ведь тоже совсем молодой, откуда у него опыт? Наверное, наверное, он неопытный доктор». — Татьяна Викторовна — твоя мама? — между тем расспрашивал доктор. — Да, мама, да… пожалуйста, да. Очень опасно? Не скупясь на медицинские термины, доктор разъяснил, что у мамы подозревается инфаркт. — Опасно, как всякая болезнь, но не падай духом, мальчуган. Поставим на ноги маму. «Хороший доктор! — радостно вспыхнул Антон. — Не сравнить со вчерашней, похожей на верблюдицу докторшей. Замечательный доктор! Мамочка, он тебя вылечит». — Видишь ли, прямую причину инфаркта в любом случае установить невозможно, — растолковывал доктор. — Здесь, вероятнее всего, основная причина — стресс, душевное потрясение. И образ жизни. Она перерабатывает, мальчуган, как я понял. Машинка на службе, дома машинка, плюс хозяйство, стирка, уборка… Она слишком много работает. А здоровьишко слабенькое. — Вы ее вылечите? — робко спросил Антон. — Непременно. Денька через два можешь навестить. Сейчас нельзя, через два дня можно. А рано ты прискакал. Действительно, едва рассвело, Антон был в больнице на Пироговке, упрашивая нянечку вызвать дежурного врача. Из больницы потопал в школу пешком. В тенистом сквере Девичьего поля на дорожках лежали охапки подгребенных желтых листьев. Листья хрустко шуршали под ногами. Чудесные запахи осени! Летом, осенью — всегда жить чудесно! Только не умирать! «Мамочка, ты не умрешь. Вернешься домой, изменим твой образ жизни. Вечерней машинки не будет, точка. Мытье посуды на мне, очереди в продуктовых на мне. И на футбол успею… А сейчас в школу. Оказывается, я соскучился о школе. Забыл, какой сегодня первый урок, балда, не поглядел в расписание. Э, все равно. Главное, в перемену увижу Асю…» Первым уроком была история. Антон к звонку опоздал. Учитель истории Григорий Григорьевич, или Гри-Гри, нестарый, щеголеватый мужчина, знающий, казалось, все подробности всех исторических эпох, разглядывал классный журнал, выбирая жертву отвечать. Жертва сама предстала пред его требовательные очи. — Извините, я опоздал. — Вижу. Заслужишь в наказание галочку. Прошу. Гри-Гри театральным жестом пригласил Антона к доске. Вообще он любил жесты, носил усы и бородку и пестрые галстуки. — Итак, что мы скажем по поводу колониального характера английского империализма в девятнадцатом веке? Естественно, об английском империализме Антон не имел представления. Молчал. Почесывая висок, косил глаза на Шибанова, взывая о помощи. Как мог Шибанов помочь? Черт бы побрал английский империализм. — Тэ-экс! — догадался Гри-Гри. «Сейчас начнет проповедовать», — подумал Антон. Характер Гри-Гри был известен. Гри-Гри презирал лентяев, беспощадно преследовал лень, не уставая внушать: образование — это труд, труд и труд. Талант — тоже труд. Бездельник ничтожен. — Итак, мы молчим, — язвительно начал Гри-Гри, — нам нечего сказать. В голове пустота. Что касается меня, я считаю, не всем обязательно полное среднее образование. Вам предоставлено это благо, но если вы не умеете им воспользоваться, не стоит обременять своим пустопорожним присутствием класс. Знал бы Гри-Гри про беды Антона, знал бы, как соскучился о школе Антон! Нет, он знал одно: урок Антоном не выучен. — Новодеев, представляешь ли ты, как ничтожен и жалок бездельник! — Вы меня оскорбляете. — Не оскорбляю, а констатирую факт — пробездельничал, сам себя наказал, стоишь истукан истуканом на посмешище классу. Антон задохнулся от гнева. Слова учителя стегнули его. — Не издевайтесь! — крикнул Антон. Он потерял над собой контроль. У него прыгали губы. — Новодеев, получишь за поведение кол, — грозил учитель. — Хоть десять! — дерзко ответил Антон, чувствуя, что падает в пропасть и не может удержаться. — У н-е-е-его умер от-е-ец. Не-е-едавно, — сказал Колька. Гри-Гри немного смутился. — Да? Сочувствую, но… мужчина в самое трудное время должен держать себя в руках. — О-он держит се-е-бя в руках. — Шибанов, тебя не просят быть адвокатом. Новодеев, итак, отвечать не будешь? — Нет. — Значит, двойка — заслуженно. — Говорят же ва-ам, у не-е-го у-умер оте-ец, — повторил Колька, от волнения заикаясь больше обычного. Учитель услышал дерзость в тоне Шибанова. Один дерзит, другой дерзит. Если сейчас не поставить распустившихся мальчишек на место, они ему сядут на шею. Гри-Гри нервничал, понимал, что допустил оплошность, пригрозив колом и двойкой Новодееву. Только теперь он заметил в журнале против фамилии Новодеева пропуски — пропустил два урока. Надо было спокойно отправить его за парту: у мальчишки несчастье, он возбужден. Но все же при любых обстоятельствах лень и грубость остаются ленью и грубостью. Он так и сказал им обоим, а кстати и всему классу. — Новодеев, Шибанов, при любых обстоятельствах лень и грубость остаются ленью и грубостью. — Вы первый мне нагрубили! — крикнул Антон. Он потерял голову. С каждым словом учителя обида Антона нарастала, как снежный ком. Он уже совершенно не помнил себя. Учитель побелел от гнева, забыл, что он педагог, а перед ним ученик. — Наглец. Даже смерть отца тебя не исправит. — От наглеца слышу! — ненавидя учителя, крикнул Антон. Кажется, он оглох — такая жуткая наступила в классе тишина. Он оглох — от этой мертвой тишины он оглох. — Вон из класса! — бледный, как бумага, указал учитель на дверь. Антон его ненавидел, с его усиками, бородкой, его пестрым галстуком, театральными жестами. — Вон из класса! — С удовольствием. У вас на уроках мухи дохнут от скуки. Это неправда. Уроки Гри-Гри были интересны. Учебник в сторону, учебник ему был не нужен, казалось, он живал и в Древнем Египте, и в Греции, и вообще во всех краях мира. — Мухи дохнут, — глотая слезы, пробормотал Антон и, хлопнув дверью, вышел из класса. Выбежал из школы. За несколько минут, пока длилась эта дуэль с учителем, сентябрьское небо затянуло тучей, хлынул дождь. «Как ему отомстить?» — в бешенстве думал Антон. Дождь лил все пуще, по мостовой уже неслись потоки. Антон, не разбирая дороги, шлепал по лужам. Люди спешили на работу. Сиреневые, розовые, желтые зонтики догоняли и обгоняли его. Один. На всем свете один. 7 После уроков Ася и Колька, не заходя домой, прибежали прямо к Антону. — Ду-у-рак! — с порога прорычал Колька Шибанов. Ася подтвердила — дурак. Весь день до их прихода Антон пролежал на узкой тахте, тупо уставив глаза в потолок, кляня себя. Зачем он не сдержался? Все привыкли к язвительному нраву учителя истории Гри-Гри. Тот не знал, что папа умер, мама в больнице, счел Антона лентяем: Гри-Гри презирал лентяев, и разве на уроках у него мухи дохнут от скуки? И вообще как жить без школы? Антон дня не мог прожить без людей. Ему нужны шум и гам перемен, футбольные матчи после уроков, стычки и споры о том, кто талантливее: Михаил Ульянов или Вячеслав Тихонов, и вообще назовите картину последнего времени лучше или даже равную «Биму»? Иногда споры кончались кулачными боями. Михаил Ульянов и Вячеслав Тихонов, он же Штирлиц, он же Иван Иванович из «Бима», не подозревали, что иные их обожатели из-за поклонения тому или другому носили синяк под глазом или шишку на лбу. Антон размышлял о происшедшем с горьким раскаянием. Кто виноват? Сам поставил на своем прошлом точку. А мама? Что с мамой? Антон вскакивал, звонил в больницу. Ему отвечали: позвоните позднее. Он звонил позднее. Но там или продолжался врачебный обход или лечащий врач срочно вызван куда-то. Антон снова валился на тахту, лежал в тупом отчаянии. А мама?! В больнице. Ничего не знает, надеется на него. Боль и стыд терзали Антона. Что сделать для мамы? Он не может ничего. Он — ничто. Но, когда Ася и Колька прибежали и назвали его дураком, он снова забушевал. Мигом встал в оппозицию, ни в чем не раскаиваясь. — Я не разделяю христианское мировоззрение, — с вызовом сказал Антон. — Если тебе влепят в левую щеку, подставь правую? Никогда! Попробуйте шлепнуть меня по щеке… — Он сумасшедший, — сказала Ася. — Свя-а-зать, — сказал Колька. — Я вам покажу, как меня вязать. Вышвырну за дверь. — Тип, однако, — удивленно и с интересом проговорила Ася. — А мне казалось, ты интеллигентик. — Пожалуйста, без «ик». Интеллигентом быть почетно. Мой отец интеллигент. А вы со своими «иками»… Кому вы подыгрываете? Действительно, не своротил ли с ума этот «тип», позабывший от злости, что влюблен в Асю! Что он городит? А если она обидится? Убежит? Навсегда отвернется? Странное дело. Ася не обиделась, не убежала, а поставила в передней на пол портфель, скинула плащ и, не дожидаясь приглашения, прошла в комнату. Колька за ней. — Дома никого? Мама на работе? — Мама в больнице. — О-о! Она удивительно умела сочувствовать. Молча. Без слов. И опять у Антона горячей волной залило сердце. Нет, все-таки она какая-то особенная, ни с кем не сравнишь. С интересом, хоть бегло, оглядев картины на стенах, Ася заявила: — Начнем с уборки. Невообразимый хаос царил в комнате. Мамина постель не застелена, грудой свалена какая-то одежда; узенькая тахта, где, отгороженный от мамы книжным шкафом, спал Антон, не прибрана; таз с водой посреди пола — как он тут очутился, зачем? На мамином маленьком столике не закрыта машинка, разбросаны бумаги; на другом столе два пузырька с лекарствами и не доеденный Антоном со вчерашнего дня кусок хлеба. — Голоден, — сообразила Ася. — Колька, надо его накормить! Она живо освоилась в перегороженной на тесные комнатушки — фанерной перегородкой и шкафом — квартире, где была еще комната соседки, постоянно пустая, да еще темная мрачная кухня. Ася достала в кухне из холодильника яйца. Мгновенно состряпала Антону яичницу с луком. — Что-о значит дру-у-жба. Девчонки редко дружат по-настоящему, — сказал Колька. — Настоящая дружба вообще редкая вещь. Ешь, Антон, — ставя на стол сковородку с яичницей, говорила Ася. — Не беспокойся, мы с Колей сыты, обедали в школе. Колька, ничего, что я тебя так зову? — Ни-и-чего. — Тебе идет: Колька. Что-то в тебе рабоче-крестьянское. — Та-ак и есть. Отец сле-е-сарь. Хоть и мастер дела, а руки в шрамах. От ме-е-лких производственных травм. — Пусть руки в шрамах, хуже, когда в шрамах душа, — сказал Антон. Ася пристально на него поглядела. Несмотря на тяжелые переживания, ночную «скорую помощь», страх за маму, конфликт с учителем, Антон, не евший почти ничего целые сутки, быстро управился с яичницей и, подкрепившись, почувствовал себя тверже и непреклоннее. — А теперь давай решать, как быть дальше, — сказала Ася. — Дальше? Прощай, школа. — Невозможно, Антон. У нас обязательное школьное обучение. — Пойду в вечернюю. — А где будешь работать? — Где-нибудь. — Несерьезно, Антон. У человека должна быть профессия. — Це-е-ль жизни, — вставил Колька. — Дети, вы признаете цель жи-и-зни? — Выбор профессии и цель жизни — это одно? Или разное? Колька, у тебя есть цель жизни? Какая? У тебя, Ася? Я, например, не знаю. Не слышал. О цели жизни пишут сочинения в школе, а соберутся ребята, о чем хотите говорят, но чтобы о цели жизни — не слышал. Что такое цель жизни? И вообще, зачем жить? Зачем живут люди? На него опять накатили сомнения, страхи, он опять был нестерпимо обижен. — Ну… коммунизм — цель жизни. Не веришь? — спросила Ася. — Коммунизм — цель общества. А я? Я — единица среди миллионов. Что я? Я — отдельный человек, единица, неужели я могу сказать, что моя цель — строить коммунизм? Ведь это слишком громкое слово, когда относится к отдельному человеку. Разве учитель скажет: цель моей жизни — строить коммунизм. Учитель скажет: вколачивать в мозги ребят знания. Так, по крайней мере, скажет наш Гри-Гри. Добавит: воспитывать. Неудобно, когда отдельный человек говорит о себе: я строю коммунизм. Можно говорить: мы. Нельзя: я. А я хочу знать, какая у меня цель жизни. У меня лично. И не знаю. Спроси всех ребят, спроси себя. — Я отвечу, — сказала Ася, качнув пышной гривой, каждый волосок которой золотился, как бы сиял. — Я отвечу. Хочу много-много знать. В разных областях: литература, искусство, музыка, путешествия, открытия. Ребята, как интересно! Люблю узнавать что-то новое, необыкновенно новое. — Вот на-а-при-мер, океанология, — вставил Колька. — Например, есть в океанах такие глубинные желобы, что трудно измерить. Работают подводные лаборатории, исследуют влияние на окружающую среду. Да мало ли что… — Это цель жизни? — спросил Антон. — По-о-чему нет? — Это не цель, а профессия, — возразил Антон. — Но может слиться. Цель и профессия могут быть одним. Моя цель — найти интересное, нужное место в жизни и всю себя отдавать любимому делу, — сказала Ася. — Может, ты синий чулок? — криво усмехнулся Антон. — Неправда. Я хочу личного счастья. Хочу, чтобы у меня был красивый дом, красивая семья. И обязательно дети. Не единственный, а дети. Люблю жизнь. Люблю жизнь, люблю… — Она оборвала бурный поток слов и виновато поглядела на Антона. Он сидел, понуро опустив голову. Она быстро к нему подошла, села рядом, положила руку ему на плечо. — Антон, извини меня, я забылась. Да… я уроки для тебя записала. На завтра. — Не пойду в школу. — А знаешь, ребята говорят, когда ты убежал, все поняли, что Гри-Гри раскаивается, в душе понимает, что неправ перед тобой. — Если бы даже он попросил у меня извинения, и тогда все равно. — Но ведь ты тоже ему нахамил. — Я в ответ. — Ася, убедилась, что его ослиное упрямство не сломишь? На се-е-годня хва-а-тит педагогики. Пошли, — позвал Колька. — Я погожу, — коротко ответила она. — Тогда по-о-ка. Колька махнул рукой и ушел. Антон молчал, понуря голову. — А ведь и верно, океанология — наука увлекательнейшая, нестандартная, даже экзотическая, — продолжала Ася, — и Колька будет океанологом. И вообще, Антон, сколько прекрасных дел на свете, голова кружится, так интересно, глаза разбегаются — не выберешь. — Значит, нет одного, единственно нужного, если не выберешь. Значит, посредственность. — Антон, я сделала бы все, чтобы тебе помочь, — не сразу заговорила Ася. — Но как? Знаешь, когда я узнала тебя? Прошлой весной, я только перевелась в вашу школу, было комсомольское собрание, ты выступал, что-то о литературе… Запинался, мялся, но все слова свои. Антон, как тебе помочь? Могу убрать комнату, сварить суп — для тебя и в больницу, для мамы. — Ты какая-то необычная генеральская внучка. Яичницу жаришь, супы варить умеешь. Может, прошла практику в тимуровской команде? — Не ершись, Антон. Расскажи об отце… Если можешь. — Всего не расскажешь, — угрюмо промолвил Антон. — Вон на стене картины. Погляди, вон птица летит. Улететь бы куда-нибудь. — А что? Стоит захотеть. Можешь стать летчиком. Только неучей в летчики не берут. — Все воспитываешь. Я не о том. Неужели не понимаешь? Совсем о другом… Вчера нам прислали письмо из какого-то Отрадного, папа там был в командировке. А мама разорвала письмо. Нервная. Теперь не знаем, где это Отрадное, что папа там делал… Что меня мучает… — У Антона перехватило горло, он с трудом сдержал плач. — Что меня мучает и маму… Последнее время папа стал тихий и слабый. Такой прозрачный, будто вода смотрит сквозь тонкий слой льда; а мы не замечали, какой он стал последнее время, а мы и не видели, и не думали, что с ним это может случиться. Ася слушала, не отрывая от него строго-внимательных глаз. У нее изменчивое лицо. Светится улыбкой, смеются ямочки у губ, сияют глаза. А то вдруг разом, как сейчас, все погаснет. Оттого, что она так страстно сочувствовала, Антону хотелось изливать перед ней душу. Он ни с кем не делился, одиночество и молчание угнетали его. — Наш дом, если можно так сравнить, был словно полный оркестр. Отец тихий, но он был контрабас. Теперь контрабаса нет, и только скрипки жалобно поют. — Ты любишь музыку? — быстро спросила Ася. — Да… Не знаю… Кажется, да. — Пишешь стихи? — Вот уж нет! Двух строк не умею срифмовать. — В стихах главное не рифмы. Главное — чувство. Мальчишки прячут свои чувства, а ты не умеешь скрываться. «Умею, — подумал Антон, — ты не догадываешься, что ты моя Тайна. Никто об этом не знает, ни ты, никто, разве немножко Колька». Подумав так, он смутился и снова не знал, о чем говорить. Но раздался звонок. Пришел Красовицкий. 8 Неторопливо снял пальто, аккуратно повесил на плечики, шляпу положил на столик перед зеркалом, пригладил гребенкой волосы. Антон зорко наблюдал, как он обстоятельно все это делает. Зачем он пришел? — Не скучаешь? — глянув на Асю, сказал ему Красовицкий. — То есть, я хочу сказать, товарищи навещают, молодцы! Мне в подъезде сообщили про маму, — вздохнул он. — Характер у твоей мамы порывистый. Про отца-то нипочем не угадал бы, что свалится, — тихий, мирный был человек, а мама — кипяток. Надеюсь, случай не очень тяжелый. — Не знаю. — А ты бука, Антон. Ну здравствуй, здравствуй, бука. Главное, не хандрить. Здравствуйте, девушка. Спасибо, что заботитесь о товарище. — Если больше никто не заботится… — Почему никто? Товарищи сочувствуют, потрясены. Уж очень нежданно, молодой, весь в надеждах. Мне поручили… Нужны некоторые сведения. — Пришли за сведениями или заботиться? — дерзко кинула Ася. — Ах, колючка! Откуда вы такие колючки? Вот и мой таким же растет бирюком. Он подошел к картине, где в глубокой синеве неба плыло печальное облако-птица, и принялся сосредоточенно рассматривать. — Вы картину зарезали, — сказал Антон. — Никто ее не зарезал. Мне не близка художественная манера твоего отца, Антон, но я говорил и говорю, что картина профессионально вполне грамотна. — Грамотна! — удивленно воскликнула Ася. — Она прекрасна! Вы глядите на нее и вам хочется лететь, быть хорошим, делать добро, что-то необыкновенное сделать… — Вот это плата за труд художника. Великолепная плата! Ах, Виталий, рано ты ушел, — горестно качнул головой Красовицкий. Сел на стул, поставил у ног на пол портфель, положил на колени ладони. Руки у него большие и волосатые. А лоб высокий, профессорский. — Дружок мой Антон, судьба твоя сложилась несладко. — Не жалейте, — хмуро буркнул Антон. Он боялся жалости, боялся заплакать. Красовицкий не понял. — Избегаете чувств, обойдемся без чувств, — холодно произнес он. И после паузы, смягчившись, совсем иным тоном, ласково: — Я решил еще раз тщательно проанализировать последнее произведение Виталия Андреевича. Впрочем, мне оно уже ясно. У меня к тебе просьба, Антон. Я собираю картины и этюды товарищей, удачные или неудачные, но чем-то отличные ото всех. Иногда встретишь бред… Но беру. Коллекционирую странности. Хе-хе. Стопроцентный реалист, стопроцентно «правильный», как некоторые критиканы язвительно меня именуют, и вдруг гоняюсь за странностями… для домашней коллекции, разумеется. Удивлен? — Значит, для выставок, где картины показывают людям — одно, а для себя — другое? — Я объяснил же, Антон: коллекционирую необычное. За подарок отблагодарю, разумеется. Антон молчал. — Да, вот что еще, — продолжал Красовицкий. — У отца был заказ на оформление книги и даже аванс. Небольшой, но все же деньги. Ты не видел эскизы? — Нет. — Я предполагаю, чтобы долг над вами не висел и, прежде всего, в память Виталия, может быть, исполнить его заказ. В память друга. Надо посмотреть эскизы, что-то, наверное, Виталий Андреевич оставил. Заказ давний, нужно взглянуть, что там у него, может, удастся использовать. И еще, Антон, такая, брат, незадача. Виталий Андреевич просил командировку… — Ну? — похолодел Антон. — Видишь ли, в одной Москве до четырех тысяч художников — пейзажисты, плакатисты, оформители, графики. Невозможно сразу всех удовлетворить. Приходится соблюдать очередности. Так вот, ему отказали. Никто не знает, куда он и ездил. Сам уехал, от себя. «Ему отказали, — в ужасе думал Антон. — Сам уехал? И нам с мамой ничего не сказал, не признался. Что же ты, папа, милый наш, необыкновенный мой папа, несчастливый мой папа!» Но Антон, конечно, молчал, только жилка больно вздрагивала возле губ и сердце колотилось не в груди, а в висках. — Так не скажешь ли ты, голубчик Антон, куда он ездил, что там писал? Некоторые товарищи считают, он заслуживал большего внимания. Надо было ему при жизни больше помочь. Что поделаешь… в жизни, даже в нашем обществе, случаются и равнодушие, и ошибки. Я выполняю общественное поручение, Антон, как и тогда на похоронах. И, конечно, долг товарищества. Никто не знает, куда ездил отец, покажи, что он привез оттуда, кроме «Птицы над лугом». Антон молчал. Он не знал, куда ездил отец. Мама разорвала письмо. В памяти осталось название «Отрадное». Где оно? А зачем Красовицкому знать? Зачем ему поручили узнавать? Или их мучает совесть? Скажите художнику: «Серо, неидейно, посредственно», — и у него упадет кисть из руки. И не будет цветущего луга и белой птицы. А тупорылое чудовище, которое режет разноцветные травы, — это те злые… И Красовицкий с ними. — Мне официально поручено узнать, где твой отец был летом… Где его этюды? — настаивал Красовицкий. — Не знаю. — Где хранятся его… что он там… вообще сочинял? — Не знаю. — Ты мне не доверяешь, Антон, — огорченно и вкрадчиво произнес Красовицкий. — Не очень, — ответил Антон. — Думаю, что ты на этом проигрываешь, — сказал Красовицкий. Поднялся. Кивнул на картину: — Не подаришь? — Нет. — Проигрываешь, — повторил Красовицкий. В передней, надев пальто, задержался. — Я член комиссии по наследству художника Новодеева, а в его доме меня принимают, как злоумышленника, хэ-гм! До свидания. Он ушел. — Знаешь, — сказала Ася, — почему-то и я не очень ему доверяю. — Значит, папина картина хороша, если он так ее добивается. Обидно за папу, — негромко проговорил Антон. — Картина такая, что правда хочется куда-то лететь, — ответила Ася. — Иди, что покажу, — подозвал Антон Асю к окну. Тонкая осенняя березка золотым светом горела за окном во дворе. — В память папы. Мама так назвала: горит в память нашего папы золотая свеча. 9 Каждое утро прежде всего звонок в больницу. Не ранним утром, потому что надо подождать, когда кончится врачебный обход, будут назначены процедуры и так далее, и тогда уже удастся вызвать того доктора, в туго накрахмаленном халате, худощавого, с веснушчатым приветливым лицом, который дежурил у мамы в первую ночь, а потом оказался ее лечащим врачом. — Антон Новодеев? Привет! Антон, пляши. Впрочем, из суеверия плясать погодим, но представь, произошла чудесная ошибка. Что? Не бывает чудесных ошибок? Редко, но случается. У мамы нет инфаркта. Как наихудшее можно предположить предынфарктное состояние, но и это почти исключено. Немного пошалило сердце, причины были. Вообще-то надо остерегаться, и мы какое-то время подержим ее в больнице. Раз уж попала, исследуем по всем пунктам, насквозь. А дальше твоя мама вернется домой, и ты будешь ее беречь, а сегодня в четыре можешь навестить. Принеси немного фруктов, а главное, чтобы явился в отличном настроении. Привет! Так сказал оптимистичный, полный молодой энергии доктор, любивший радовать своих пациентов и их родственников, уверенный в том, что положительные эмоции излечивают вернее прославленных лекарственных средств. «В четыре можешь навестить». Счастье! Но как долго, как долго! Бесконечно тянется время, не движется минутная стрелка. Антон ничем не мог себя занять. Гри-Гри прав, что презирает бездельников. Слоняться по комнате, взять книгу, бросить, ничего на ум не идет, открыть школьный дневник, где задания не записаны — ведь ты не школьник теперь… Любил ли он школу? Во всяком случае, тогда день заполнен был делом, обязанностями, встречами, а сейчас — ничего. Он отправился бы болтаться по улицам, как-нибудь убивать время до назначенных доктором четырех часов, но условились, что Ася позвонит. Вот ее-то звонка он и ждал, томясь один в квартире. Как хорошо ему совсем недавно жилось! А он и не замечал. Напротив, огорчался из-за всяких пустяков и даже смел хныкать, что у него нет джинсов, как у Гоги Петрякова, темно-синих, немного потертых (тем моднее), простроченных по швам и карманам, с блестящими пуговицами и коричневой кожаной нашлепкой сзади, где изображалась зеленая машина и эффектная надпись красными буквами гласила: «АТО». Джинсы были его несбыточной вожделенной мечтой. Наконец Ася позвонила. Он кинулся к телефону в передней, свалив по дороге стул, к счастью ничего не разбив. — Почему так долго? — Точно, как условились, после уроков в два. — Слушай, Ася, что произошло! Вообразить не можешь. Звоню, значит, в больницу, а там… Короче говоря, Антон назначил встречу после больницы на Зубовской площади, тогда он все ей расскажет, и, услышав ответ: «Конечно, приду», — облегченно вздохнул, поел наспех вчерашней холодной картошки и пошагал в больницу на Пироговской улице. — Антошка! Антончик! Сынок! Мама лежала с распущенными волосами, с встревоженным, бледным лицом. — Мамочка! Милая! Он нагнулся и несколько раз поцеловал ее руку. Вот что делает любовь и страх за любимого, страх потерять! Такого закоренелого эгоиста, как Антон Новодеев, любовь и страх превратили в нежнейшего, мучительно страдающего сына, который бесконечно целовал матери руку: — Мамочка! Мамочка! Она не верила ушам. Отец Антона, не очень щедрый на ласку, в хорошие минуты называл ее, как мосье Трике: «Тати-а-на!» Что же касается Антона, у него всегда тысячи своих забот, проектов, планов и прочего до мамы ли? — Как живешь, Антончик? — Мамочка, хорошо. То есть, конечно, ничего хорошего. Но ничего живу, хорошо. — Как в школе? — И в школе порядок. Он отвечал на ее неспокойные вопросы и глядел ей прямо в глаза. Можно, оказывается, бессовестно лгать и глядеть прямо в глаза. Да еще как правдиво глядеть! На что только не способна любовь! Подвиги, самопожертвование, смерть за любимого… Но не будем оправдывать вранье Антона, хотя как бы выбрались вы из критического положения, в каком он очутился? Признаться в том, что произошло? А если у мамы от огорчения будет инфаркт? Итак, он правдиво глядел ей в глаза и плел разные небылицы про школьную жизнь, и что по литературе пятерка, по математике тоже и так далее. — Антоша, деньги, двадцать пять рублей, в шкафу, под бельем. А когда истратишь, обратись к Якову Ефимовичу. Неужели никто не зашел навестить? — Что ты, мама! Заходили, конечно. Тут опять пришлось фантазировать. О Красовицком Антон умолчал. В его приходе было что-то неясное, какая-то скрытая цель. Почему он при жизни папы не поддержал картину? А теперь пришел. — Мамочка, я буду каждый день отчеркивать в календаре, ждать, когда ты вернешься. — Будь умным, Антон, помни, ты у меня один, — ответила мама. — Постой! — окликнула, когда он поднялся. — Сядь, нагнись. Они говорили полушепотом, неслышно для соседки по койке, старушки, которую пришел навестить ее старик, и те так же потаенно шептались. Теперь Антон совсем низко склонился над мамой, ее истомленным лицом. — Я не усмотрела за ним, — торопливо, чуть слышно говорила она, — теперь вспоминаю каждую мелочь, да поздно. Он приехал оттуда больным, исхудалым. А я? Раз прихожу с работы, лежит. «Что ты все лежишь? — говорю. — Другие хлопочут, действуют. И ты бы действовал!» «Э-э! — протянул он жалостно, теперь только поняла, как безнадежно он это сказал. — Красовицкий в колесо палки ставит». «Да почему? Почему?» «Ревность. Зависть, — отвечает, и в глазах огонек гордый сверкнул, непривычный для нашего папы. Да тут же и погас. — Еще в обиде он на меня, мстит», — сказал папа. «Неужели такой уж сильный? — спрашиваю. — Не бог знает, какое начальство, член бюро какого-то, эка важность! Не гений». «Гении не мстят, — говорит папа. — Активно воинствующая посредственность. У них свои методы: вытеснять, нашептывать, создавать атмосферу, всеми способами не пущать, не пущать! Так они властвуют. Пойду, однако, о птице своей узнавать». Пошел. Гляжу в окно, бредет наш папа, не умеет он за себя бороться, всю жизнь не умел. — Князь Мышкин, — сказал Антон. — Не знаю, Мышкин или нет. Знаю, я виновата. Проглядела его болезнь. Вовремя бы схватиться, может, и жил бы. Навсегда мне казнь. — Мамочка, мамочка! 10 Ася ждала в условленном месте. — Плохо? — спросила, вглядевшись в поникшее, со следами слез лицо Антона. — Нет, ничего. — Почему же ты такой? — Так ведь не на празднике был, — почти грубо ответил он. Она вздохнула. Антон мгновенно почувствовал раскаяние. Странная девчонка! Другая дернула бы плечиками и потопала прочь: ему сочувствуют, а он, грубиян, нос воротит. Но в том-то и суть, что она не «другая», она Ася. — Не знаю прямо, что и придумать? Что делать? — виновато говорил Антон. Ася ласково погладила рукав его куртки, добежала пальцами до ладони. — Выход один — завтра же в школу. А если мама узнает, что будет, ты представляешь? — Несчастье! — простонал Антон. — Проклятый Гри-Гри! Они миновали Девичье поле и шли Кропоткинской улицей. — Ты Кропоткинскую улицу любишь? — оживился Антон. — Какой-то ты чудак. Не угадаешь, куда повернешь, — улыбнулась Ася. — Повернул потому, что отец обожал Кропоткинскую. Вообще папа больше всех городов любил Москву. Он в Москве со студенческих лет. А Кропоткинскую обожал. Близко от дома. И вообще… Мы гуляли вечером с ним, он каждый дом мне показывал. Всюду история. Тебя интересует история? Например… Они остановились у ворот сквозной ограды, за которой раскинулся неглубокий парадный двор, замыкаясь желтым зданием с белыми колоннами, на которые как бы опирался мезонин с арочным окном — там верхняя светелка. В светелке, может быть, и писались стихи: Листок иссохший, одинокий, Пролетный гость степи широкой, Куда твой путь, голубчик мой? — «Как знать мне! Налетали тучи, И дуб родимый, дуб могучий Сломили вихрем и грозой. С тех пор, игралище Борея, Не сетуя и не робея, Ношусь я, странник кочевой, Из края в край земли чужой; Несусь, куда несет суровый, Всему неизбежимый рок, Куда летит и лист лавровый И легкий розовый листок!» Отчего отец прочитал именно это, переведенное с французского стихотворение, когда однажды привез Антона сюда, к дому, где в прошлом веке жил знаменитый поэт-партизан? Именно это, элегическое, а не типично давыдовское, как толковала школьная учительница. Я каюсь! Я гусар давно, всегда гусар. И с проседью усов — все раб младой привычки: Люблю разгульный шум умов, речей пожар И громогласные шампанского оттычки. Отец много рассказывал о Давыдове, его пылкой и поэтичной, его отважной натуре: как по первому зову он скачет сражаться за Родину, а в передышки между схватками пишет стихи, как собирает партизанские отряды против наполеоновских войск. Начинались все эти интересные Антону рассказы, когда они приходили постоять напротив скромного и удивительно благородного дома Дениса Давыдова. — Твой отец увлекался Денисом Давыдовым? — Отец много знал и многим увлекался. Вот, например… За разговором они незаметно прошагали всю Кропоткинскую, и Антон с видом бывалого человека привел Асю к белокаменному, резко отличному от всех ближних особняков, старинному зданию. …Стоял на Кропоткинской улице каменный жилой дом, похожий на утюг. Скучный, невзрачный. — Снести, — решила комиссия по благоустройству. А реставрационная архитектурная мастерская решила другое. Как? Вопреки постановлению начальства? Да, на свой страх и риск несколько энтузиастов из реставрационной мастерской взялись доказать, что под невзрачным, портившим пейзаж Кропоткинской улицы домом кроется памятник древней архитектуры, может быть произведение искусства. Толстые стены, кривые переходы, аномалия планировки — все говорило о древности здания. Надо вскрыть кирпичную кладку. Кирпич и кладка расскажут о возрасте. Между тем, вопреки заявлениям, просьбам, хлопотам ценителей старины, дом уже обнесли забором для сноса. Каждую ночь могут нагрянуть бульдозеры. Реставраторы стоят на своем: будем вскрывать кладку. А стены, как броней, закрыты толстым слоем штукатурки. Ее надо отбить. Трудно. Нужна помощь. К кому обратиться? Молодые архитекторы придумали. Молодость на выдумки хитра. Написаны призывы, без всяких официальных форм, без формальностей. Шариковой ручкой на обыкновенной бумаге: «Товарищи студенты! Архитекторам-реставраторам нужна ваша помощь. Сбор у Кропоткинских ворот. Форма одежды рабочая». Развешаны такие призывы в институтских вестибюлях, подъездах. Не десять, не двадцать — едва ли не сто студентов-филологов, археологов, историков явились по призыву. Были среди них и школьники, и рабочие. Был художник Новодеев… Отбойные молотки, зубила, необходимые инструменты собирали по всей Москве. День и ночь стучат молотки, отбивая штукатурку. Надо не просто долбить стены, а искать особый кирпич, большемерный, на толстом шве, жидком известковом растворе — таких теперь нет, это древнее ремесло и искусство. И вот постепенно, не сразу, но в один счастливый день студенты пробили броню штукатурки и глазам открылось подлинное старинное зарешеченное окно. Ура! Памятник архитектуры спасен. Было темно, когда Антон и Ася, осмотрев палаты, вышли на улицу. — Ты молодчина, будто в прошлом с тобой побывали, — сказала Ася. — А как хорошо, что студенты бесплатно, безо всякой корысти днем и ночью сменяли друг друга, восстанавливая памятник! Грудь Антона распирали радость и гордость, будто он сам вместе со студентами стучал отбойным молотком. Хотелось на радостях выкинуть какое-нибудь смешное коленце, чтобы Ася расхохоталась. По наблюдениям Антона, девчонки любят хохотать. Но смешного не придумывалось. И Ася настроена серьезно, расспрашивала, как художники рисуют. — Как? Сначала возникает мысль? Наверное, у них цветные мысли, да? А можно рисовать не с натуры, а из воображения? Если бы я была художником, писала бы только из воображения, только счастливое. Шагать, шагать без конца рядом с Асей, краем глаза видеть ее лицо, задумчивую улыбку и вдруг испытать что-то чудесное, отчего захолонет сердце — это ветром отнесло ее волосы, и они легко коснулись его щеки. Ася поправит волнистую гривку. Надо было пересечь Кропоткинскую, затем растрепанный двор Антона, и вот оно, Асино стройное светло-серое здание, но Антон повел ее не прямо, а переулками, делая порядочный крюк, чтобы подольше побыть вместе. Он не заметил и после не мог вспомнить, откуда и как возле них очутились двое дюжих лохматых парней и зажали их с Асей как в тиски. Один в расклешенных брюках, нейлоновой куртке со множеством застежек-«молний», с изжеванной сигаретой в углу рта, крепко прислонился к плечу Антона. Другой взял Асю за локоть. — Пусти! Как ты смеешь? — испуганно вскрикнула она. — Ты, хлюпик, — не обращая внимания на ее крик, просипел парень Антону, — катись с глаз долой. Живо! Чтоб вмиг следа не осталось. Тот, который занял позицию со стороны Антона, толкнул его в спину таким мощным и, видно, натренированным пинком, что Антон буквально отлетел шага на два вперед. — С глаз долой! Марш! — Девочка, не трепыхайся, — услышал Антон. — Зайдем с тобой в один верный приютик, проведем миленько время, да не бойся, отпустим живой. — Помогите! — кричала Ася. Переулок был темен и пуст. Не помня себя, Антон кинулся на парня, державшего Асю. Не рассчитывая, не целясь, ткнул кулаком в ухо, шею. И взвыл от боли: должно быть, ему выбили глаз — как гвоздем просверлило. Должно быть, кирпичом раскололи затылок. Пересилив боль, он рванулся и, не помня как, изловчившись, ногой ударил в живот тому, кто держал Асю. — Ножичка захотел? — послышалось мерзкое. Сейчас Антона убьют. В это время за спиной у них оглушительно залился милицейский свисток. 11 Два дюжих парня, минутой раньше внезапно выросшие по бокам Антона и Аси, при звуке милицейского свистка молниеносно сгинули, словно сквозь землю провалились, вернее, нырнули в черноту длинной подворотни, которую, скорее всего, умышленно выбрали местом нападения. Так мрачна и темна была подворотня. — Гады трусливые, — презрительно произнес кто-то. Ася и Антон оглянулись, ища милиционера, отогнавшего от них хулиганов. Милиционера не было. Пожилой, довольно высокий плотный мужчина в пальто и шляпе стоял возле, с участливым любопытством поглядывая на них. — Испугались? Есть чего. На мордах написано, что за фрукты. А вы, детишки, для прогулок людней ищите закоулок. Извините, Грибоедова немного переврал. Проводим девушку? — обратился незнакомец к Антону. Антон чувствовал Асину холодную, как ледышка, руку в своей. Она молчала. Ужас стоял в ее глазах. — Ася, обошлось. Позабудь. — Зовут меня Семеном Борисовичем, — говорил между тем незнакомец. — Оказался здесь в гостях по случаю дня рождения приятеля. А свисток, вот он, знак моего высокого звания. Ответственный дружинник, под моим началом человек пятнадцать пацанов ваших, примерно, годочков. Свисток на всякую шваль безотказно действует. Проверено не раз. Должно быть, Семен Борисович в гостях немного выпил и до самого Асиного дома не умолкал, расхваливая своих дружинников и вообще нашу морально здоровую молодежь (подонки, понятно, встречаются, но не они определяют лицо поколения), пересказал недавно увиденный фильм, одобрил «Жигули» последней марки и вкуснейшую воду «Байкал», которая десять очков даст вперед американской «Кока-коле», как и многое другое в нашей действительности, заключил Семен Борисович, когда они подошли к галерее с плафонами Асиного дома. — В подобных внушительных зданиях обитают обычно люди, состоящие на больших государственных должностях или представители высокого искусства, — заметил Семен Борисович и, прощаясь с Асей, галантно приподнял шляпу. — В каком-нибудь ин-язе или ГИТИСе учится? — спросил, когда за Асей захлопнулась дверь. — Пока в школе. — А ты? — Я нигде. — То есть? Как прикажете понять? Семен Борисович остановился, глядя во все глаза на Антона. Они стояли под уличный фонарем, и Антон хорошо рассмотрел тщательно выбритые щеки и крутой подбородок Семена Борисовича, густые брови и затаившийся, но готовый вспыхнуть смех в глазах. «Актер, — угадал Антон и почему-то решил: — Наверное, из Театра сатиры». — Не учишься. А как родители на такое странное обстоятельство смотрят? — удивленно продолжал «актер». — Родителей нет. — То есть? — Отец умер. Мама в больнице. — Ситуация, — озадаченно произнес «актер». — Неужели так уж вовсе один? Может, соседи хорошие? — Соседка-бабуля, на другом конце Москвы внука нянчит. Дома почти не живет. А сейчас и вовсе с внуком в деревне. До дождей не вернется. — Гм. Значит, один. Антон не догадался пригласить Семена Борисовича, но тот без приглашения поднялся по их крутой лестнице на третий этаж, вошел в квартиру, снял пальто и оказался в складном сером костюме, нарядной, в голубую полоску рубашке и синем галстуке. Он был элегантен, как и следовало артисту, может быть, народному, тем более возвращавшемуся из гостей. Заложив руки за спину, прошелся по комнате, оглядел картины. — Та-ак. А в школу отчего не ходишь? — Он держался свободно, будто бывал у Новодеевых едва ли не каждый день и чувствовал себя в их доме своим человеком, а главное, озабоченным критическими обстоятельствами Антона. — Почему в школу не ходишь? — Поругался с учителем. — Ого! Причина важнейшая. Подумаешь, принц Уэльский, потомок барона фон… фон… Завтра же иди, проси извинения. — Он меня оскорбил. Пусть он просит прощенья, все равно не прощу. — Ты, я погляжу, субъект. А чем душа дышит? Интересуешься чем? Антон пожал плечами. Чем он интересуется? Есть у него любимое дело? Или увлечение? Или хотя бы малюсенький какой-то талантик? Антон растерялся от довольно простого вопроса. «Чем интересуешься»? Ну, шахматами… Ну, футболом. Ну, кино. — Чем собираешься в жизни заняться? Быть кем? Слесарем? Летчиком? Инженером? Учителем? Космонавтом, может быть? — усмехнулся Семен Борисович. — Не знаю. Не думал. С каждым вопросом Антон чувствовал себя глупее. Повесил голову и сидел перед «актером» дурак дураком. «Актер» продолжал: — Стало быть, абсолютно инертная личность. Ни характера, ни желаний, ни воли. В прежние времена таких называли небокоптителями. У нас хлеще: тунеядец. Если не сейчас, то опасаюсь за будущее… гм… Пришел в дом неизвестный чужой человек и воспитывает. Но Антон не сердился. В общем-то Семен Борисович ему нравился. Говорит так, будто всю жизнь знакомы. — Вот что, дружище, я за тебя возьмусь, — ворчливо сказал Семен Борисович. — Стать тунеядцем не дам… Постой, а синячок-то под глазом порядочной. К завтрашнему дню разнесет. Тащи из-под крана студеной воды. Антон теперь только ощутил, как снова заскребла затылок тупая боль и зажгло висок у правого глаза. Глаз заплывал. Антон принес из кухни в кастрюле воду. Семен Борисович намочил конец полотенца в холодной воде, прикладывал к виску. И приговаривал строго, а Антону слышалось — душевно. «Вроде Деда Мороза, хоть до зимы далеко, свалился мне на подмогу», — думал Антон. — Стать тунеядцем не дам, — говорил Семен Борисович. — Давай-ка осмотрим куртку, штаны. Аварий нет, не успели бандюги изодрать. Значит, так: завтра без четверти девять придешь. Получай адрес. Далековато, зато сообщение сверхудобное: метро без пересадок. Спросишь меня. Без четверти девять. Антон запер за Семеном Борисовичем дверь. Что-то новое начинается. Что? Он подошел к окну. На улицу внезапно налетела осенняя буря. Ветер ярился и бушевал, качал уличные фонари, гнул ветви деревьев, срывал и гнал золотые листья березы. Папина свеча угасала. 12 «Странно, какой там театр на краю города? — размышлял Антон, минуя вот уже пятую станцию метро. — Должно быть, рабочий или молодежный клуб, или что-нибудь в этом роде? А кем Семен Борисович задумал меня устроить? Плохо, когда у человека ни к чему нет призвания. Хоть бы какой талантик! Есть люди — на весь мир гремят оглушительной славой, гордятся своим делом, а я? Может ли обыкновенный человек добиться чего-то большого? Стать выдающейся личностью? Что для этого нужно? Наверное, воля. Прежде всего воля. Задаться целью и идти, идти к цели, не сворачивая. А куда идти? К чему стремиться? И вообще, есть у меня воля?» Так он раздумывал, в беспокойстве ожидая встречи с Семеном Борисовичем. Решится что-то в его жизни сегодня или нет? Если нет, снова потянутся пустые дни, когда не знаешь, куда себя деть, чем заняться. Гри-Гри прав — лентяй жалок, бездельник ничтожен. «А все-таки в школу не вернусь». «Станция…» — объявил репродуктор. Далеконько забрался Семен Борисович со своим молодежным клубом! Проспект тянется, сколько глаз видит. На горизонте высилась группа новых однотипных зданий, целый город жилых башен, а здесь у остановки метро, где Антон сошел, шумела молодая роща. Вчерашняя буря поутихла, но влажный западный ветер резко налетал порывами, обрывал листья, кружил и вздымал, и нес, и осыпал их на землю шуршащим дождем. Наискосок, против рощицы, был тот дом, номер которого Антон затвердил по записке Семена Борисовича. И теперь в растерянности читал вывеску над крыльцом: «ПТУ». Вот так раз! Вот вам театр, вот вам клуб. «Не театр, а шиш с маслом», — как сказал бы Колька Шибанов. Когда-нибудь приходила Антону мысль, что судьба забросит его в ПТУ? Зачем ему ПТУ? Улизнуть? Он колебался. Вчера Семен Борисович Антону понравился. И Антон не ушел. Посмотрим, удрать всегда можно. Он вольная птица, куда захочешь, туда и лети. Вестибюль встретил Антона шумом голосов, абсолютно повторяющих школу. Но вдоль всех его стен висели не похожие на школьные плакаты-картины. Антон не понял, что они означают. Стройная красивая пара — как нарядно одеты, изящны! — танцует. А тот куда-то бежит, приветственно подняв руку, такой же стройный, неправдоподобный красавчик в спецовке. Ничего себе спецовочка — в Большой театр ступай в ней на балет «Лебединое озеро». «Куда я попал?» — думал Антон, догадываясь, что это не обычная школа. Но что же? Он не успел спросить, где искать Семена Борисовича, как раздался звонок, типичный школьный звонок, зовущий на урок, и из комнаты с табличкой на двери «ДИРЕКТОР» появился сам Семен Борисович. — Хвалю за точность, — сказал он. — Идем. Не переставая удивляться и мало что понимая, Антон последовал за директором, который энергичным шагом привел его к двери: кабинет спецтехнологии. — Здесь сейчас занимается группа мальчиков, — сказал Семен Борисович. — У нас в училище их всего две. Остальные девицы. Вошли. Человек двадцать мальчишек, сидевшие за светлыми столиками, при появлении директора встали. — Хорис Абрахманович! — обратился директор к молодому смуглому, чернобровому человеку с круто вьющимися черными волосами и быстрым взглядом черных глаз. — Вот тот юноша, о котором я вам рассказывал. Вчера потерпел аварию, отделался синяком, бывает хуже. Антон Новодеев. Наш новенький. Не ослышался ли Антон? «Наш новенький». Он еще и не сообразил, где находится. Но понял: Семен Борисович решил взять его судьбу в свои руки. Видимо, руки у директора были твердые, умеющие управлять и направлять. — Всего! После уроков зайдешь, — кивнул Семен Борисович Антону и удалился. А человек с необычным именем — Хорис Абрахманович — указал Антону место за столом в первом ряду и кому-то велел: — Продолжай. Вихрастый курносый паренек, оставшийся стоять и после ухода директора, принялся рассказывать неизвестные Антону истории. Антон слушал, удивляясь, а тем временем оглядывал кабинет. На полочках вдоль стен расставлены фигуры безголовых кукол в самых разнообразных мужских и женских нарядных костюмах. — Одежда появилась еще в первобытном обществе, — рассказывал вихрастый. — Первобытный человек защищал тело от солнца сырой землей и глиной. Обмажется весь, слой за слоем, глаза только оставит — вот и весь его первобытный костюм. В холодных странах одевались в шкуры зверей. Скоблили, мяли, колотили, пока шкура станет помягче, тогда напяливают на себя, так и ходят. — Ученик почесал затылок, скосил в сторону взгляд и неуверенно выговорил: — Все. — Все-то все, да неувлекательно рассказываешь, художественных деталей мало, — сказал учитель. — Садись. Ребята, представьте: палящее солнце, зной, тучи мошкары вьются над нами, спасения нет. Куда деваться? Как защититься от солнца, от экваторских ливней? Трудно жилось нашим предкам. Века, века… Человек растет. Человек хочет жить. Создавать, творить, любить, радоваться. Три условия жизни и творчества, без чего человек не может существовать. Еда. Кров над головой. И одежда. Понятно? Уразумели, какое важное дело — создание одежды?! Он поднял над головой картину. — Глядите, гречанка древних веков. Как благородно спадают волнами с плеч и драпируют тело куски материи!.. Располагать эту драпировку — искусство. Преддверие наших поисков, мастерства и фантазии. Но может ли наша современная женщина носить такой хитон? Как она в нем залезет в троллейбус? Запутается в складках. Да и климат не греческий. Словом, одежда переживает эволюцию, как все в мире. Постепенно я вам расскажу об одеждах разных времен, а теперь перейдем к спецтехнологии. Он вынул из стенного шкафа мужское пальто. Так и сказал: «Мужское пальто», — снимая с вешалки игрушечное пальтецо, крохотное и в то же время настоящее, с воротником, карманами, пуговицами, все на месте, как полагается. — Перед вами модель. Прежде чем взять в руки иглу или сесть за машинку, надо твердо знать последовательность операций пошива изделия. Безошибочно разбираться в деталях. «Да они портного из меня хотят сделать! — ударила Антона догадка. Как кипятком окатило его. — Что вы, что вы! Никогда! Сию минуту бежать!» Он не решился убежать и досидел до звонка, слушая и не слушая, что говорил учитель об упругости лацкана, номерах ножниц, портновской линейке. «Никогда! Ни за что!» 13 — Сначала о себе, — сказал директор, откинулся на спинку кресла за письменным столом, заваленным бумагами, папками, в раздумье помолчал. — Значит, о себе. Фамилия Портнов. Некоторые фамилии говорят человеку об его роде. К примеру, ты — Новодеев. Должно быть, когда-то твой предок затеял какое-нибудь новое дело, отсюда и пошло: Новодеевы. Отец не рассказывал? Хорошая фамилия. Что касается моего рода, я его знаю с прадеда. Прадед портняжничал, и дед, и отец. Отец работал в одной московской артели надомным портным. Помощники — мама да я. Десяти лет не исполнилось, как меня на утюг посадили. Термин был такой и занятие: садить на утюг. Это значит: нагрей — нагревали не то, что сейчас, включи в сеть, и вся недолга, — нагревали древесным углем, дуешь, дуешь на угли, чтоб докрасна разгорелись. Из глаз, из носа от натуги течет. Даю нагретый утюг отцу, он мне на смену другой, охлажденный. Снова нагревай. Пока второй нагрел, первый остыл, так и мечешься целый день. Вы, теперешние, ноете, хнычете: ох, школа, ох, уроки! А для меня школа была санаторием. Из-за тех окаянных утюгов и домой идти неохота. После уроков наберу разных общественных дел: стенгазета, литературный кружок, то да се. Так из-за утюгов стал выдающимся в школе общественником… В школе светло, окна большие, не то что наш полуподвал. Был нэп. С одной стороны, подъем промышленности, с другой — безработица. Отец за артель изо всех сил держался. Погнул спину вроде того портного, что шил шинель Акакию Акакиевичу. Помнишь, сидит на столе, подвернув под себя ноги, как турецкий паша. Отец, правда, на столе не сидел. А живописно Николай Васильевич Гоголь портновскую работу описывает! До мелочи точно. Будто сам шинели шивал. Что значит гений! Гений, да! — с улыбкой повторил Семен Борисович. — Теперь познакомимся с обстановкой работы наших портных. Он протянул Антону солидных размеров альбом с наклеенными на страницах фото швейных ателье. Одно, другое, третье. Современная легкая мебель. Пестрые занавески. Цветы. — В таком ателье и ты будешь работать, — сказал Семен Борисович. — Почему вы решили, что я стану портным? — Надеюсь уговорить, — улыбнулся директор. — Скучная работа, — возразил Антон. — Скучных работ нет, есть скучные люди. Я не стал бы, Антон, уговаривать тебя быть портным, если бы в твоей голове была какая-то другая идея. Желаешь быть доктором, летчиком, слесарем — иди, добивайся. Но тебе безразлично. Если безразлично, иди к нам. Перспективы? Блестящие! Кончил ПТУ, отслужил в армии, после армии «петеушникам» путь открыт всюду. Захотел — поступай в технологический вуз. Отличники ПТУ принимаются в вузы родственной специальности в первую очередь. Будешь инженером, конструктором. Захотел — поработай портным в ателье, и опять перспектива — закройщик. Кто есть закройщик? Художник. Да. Перед тобой кусок материала, тонкое, дорогое сукно. Взмах руки, — он вскинул руку и легко и свободно изобразил в воздухе замысловатую фигуру, — две-три линии мелом, и по твоему крою шьется одежда… Серьезное дело. Но прежде надо знать, знать и знать ремесло! А слышал, кто такой модельер? Это уже совсем высоко! Это уже дважды художник. Вкус, творчество, фантазия! Ты изобретаешь одежды, диктуешь линии, форму, сочетание или контрастность цветов, радугу цвета. Были и есть у нас закройщики и модельеры, известные всей Европе: медали, дипломы, один закройщик звание действительного члена Штутгартской академии искусств получил. Каково? Можешь стать преподавателем, как Хорис Абрахманович, до вуза он пять лет шил в ателье. Или директором ПТУ можешь стать, как Семен Борисович Портнов, то есть я: от утюгов до директорства. Еще аргумент. И важнейший. Судьба твоя, Антон, сложилась не легко; будь до революции, хлебнул бы горюшка. А нынче зовут: иди, учись ремеслу, бесплатное обучение, тридцать рублей стипендии, льготный проездной билет на метро. И еще: не годится, Антон, на шее больной матери висеть. Ты мужчина. Вчера своими глазами увидел — мужчина, что меня и расположило к тебе. Хочу помочь тебе стать человеком. Пиши заявление в ПТУ. Со школой договариваюсь сам, формальности беру на себя. Вот бумага, ручка. Пиши. Антон не взял ручку. — Ну, подумай, — добродушно улыбнулся директор, нажимая одну из клавиш белого плоского аппарата на столе. Клавиша вспыхнула огоньком, раздался голос: «Слушаю, Семен Борисович». — Дружок, Хорис Абрахманович, книга «По законам красоты» есть у вас в кабинете? — Есть, — ответил голос. — Принесите ее мне, пожалуйста, — сказал директор. — И Антону, любовно пошлепывая ладонью по аппарату: — Штука эта — весьма полезное изобретение техники. Соединяет телефонной связью со всеми кабинетами. По четырем этажам не набегаешься. Когда надо, директору из кабинета звонят, когда надо, директор учителю. Техника. Хорис Абрахманович принес книгу. — Возьмешь домой, полистаешь, — сказал директор Антону. — Еще получай сказки братьев Гримм. Удивительно — сказки встретить в кабинете директора? А ничему не удивляться — неинтересно и жить. Тоже прочти. Ну, иди. Думай. 14 — Парень в несчастье, надо пригреть, не отдать улице, — сказал директор учителю. — Он выглядит смышленым, — ответил учитель. — Приложим старания, из мальчишки толк выйдет. …Мальчишка тем временем шагал незнакомым длинным проспектом на окраине города. И думал. Как быть? С кем посоветоваться? Вообразим, что рядом шагает Колька Шибанов. «Колька, ты товарищ. Советуй по-честному». «Есть, по-честному». Колька не совсем уверен, что после десятого класса сразу поступит в институт и выучится на океанолога. Наберет ли очки на вступительных? Если нет, пойдет работать к отцу на завод, а через год опять в институт, снова океанология. И опять, и опять, пока не добьется. У Кольки мечта и цель жизни — изучать работу океана. Океан — отопительная система Земли, вечно в работе, в движении. Воды перемещаются в нем. Бури, течения, извержения вулканов колышут, несут океанские воды, и оттого верхние прогретые слои делят тепло с атмосферой и согревают Землю. Океан полон открытых и неоткрытых тайн. Больше неоткрытых. Все надо изучать. «Колька, а как же быть мне?» «Тебе инте-е-ересно быть портным?» Что другое может сказать Колька Шибанов? У него страсть. Океан его страсть. Правда, год назад его страстью были вулканы. А еще раньше он мечтал лететь на Луну. У Кольки Шибанова отец — слесарь высшего разряда, мать — фельдшерица. Для него стипендия не проблема. И для Гоги Петрякова деньги не проблема, хотя он ушел из девятого класса и в музыкальном училище получает стипендию. Гогин отец — скрипач в оркестре Большого театра. Гога тоже музыкант. Он талантлив, весь в своей музыке. Один разок Антону пришлось побывать в музыкальном училище. — Хочешь послушать, как я учусь играть на органе? — позвал как-то Гога. У него отцовская специальность — скрипка, органом он занимается в любительском кружке. Для самостоятельных упражнений каждому кружковцу отведен час в неделю. Гогин час — в семь утра по субботам. Будильник поднял Антона. Где-то за высокими башнями зданий солнце только взошло, но утро пасмурно, солнечным лучам за весь день не пробиться сквозь серую пелену осеннего неба. Гога ждет в условленном месте с портфелем и папкой для нот. У него озабоченный вид. — Здорóво. Пошли. Они едут в троллейбусе. Все этажи музыкального училища освещены. Но пусты. Только уборщицы прибирают классы к занятиям, да из разных дверей доносятся монотонные негромкие звуки. — Настройщики, — объяснил Гога. — Они ночами работают, к урокам закончат. Гога прошмыгнул мимо столика с телефоном в вестибюле, поманил Антона. — Повезло, вахтерша куда-то смылась, могла бы тебя не пропустить, я шел на риск. Бежим. Они понеслись на четвертый этаж, скача через одну-две ступени. Запыхавшись, примчались к органному классу. Тяжело дыша от бега, Гога молча отпер дверь. Он был бледен. Волнение Гоги передалось Антону, он ждал чего-то необыкновенного. В классе два черных рояля и не очень большой орган светлого дерева. Гога открыл крышку, зажег в органе лампочку, сел на табурет. — Прелюдия и фуга Баха, — объявил он. Антон впервые видел внутреннее устройство органа, он и на концертах-то органных не бывал, а уж вблизи и подавно видел инструмент впервые. Две клавиатуры одна над другой, трубы разных размеров и длины, какие-то рычаги и рычажки, ряд больших деревянных клавиш внизу. Пораженный невиданным устройством инструмента, таинственностью обстановки пустого училища и игрой Гоги, Антон слушал торжественные, величавые — то глубокие, то трепетно тихие звуки. Антона поразила техника игры на органе — Гога играл и руками и одновременно ногами на нижних клавишах. Может быть, игра его далека от совершенства, но Антону она представилась чудом. Теперь он станет ходить на органные концерты, и всегда ему будет вспоминаться безлюдное музыкальное училище, осеннее утро за окнами и Гога, тоненький, напряженный, чуть склонивший голову набок. Удивительные голоса льются из органа: замирает, и падает, и высоко поднимается сердце. — Орган — древнейший музыкальный инструмент, — сказал Гога, кончив играть фугу Баха. — У него целая история: как, когда и где его почитали, а потом забывали и снова ценили. У нас его ценят. Орган — целый оркестр, а исполнитель один. «Эх! — вздохнул Антон, шагая проспектом, где не видно ни одного старого дома, ни памятника древней архитектуры, все молодо и растет, дощатые заборы отгораживают строящиеся, новые и новые здания. — Эх! Гога живет в волшебном мире, туда попадают избранные, и они сумасшедше трудятся, им не дается даром их искусство, хотя они и талантливы. Гога играет на скрипке с утра до ночи». Внезапно Антон почувствовал острый голод. Скорее бы домой, но обеда дома нет. Антон проверил кошелек, в кошельке бренчит мелочь, около рубля, а надо непременно отнести что-нибудь маме в больницу. На столовую не хватит капитала. Антон зашел в булочную, купил четвертушку бородинского черного, необыкновенно вкусного хлеба и трехкопеечную кругленькую белую булочку. Вышел на улицу и все это уплел. Хочется мороженого, но о мороженом и думать нечего. Завтра придется разменять мамины двадцать пять рублей, которые она спрятала в шкафу под бельем. Яков Ефимович звонил, что Антону назначат пенсию за папу. — Небольшую, — сказал Яков Ефимович. — Может, и скоро. Я позабочусь. Но небольшую, — словно извиняясь, повторил Яков Ефимович. Надо решать, Антон. Идти, куда зовет добрый человек Семен Борисович? И учитель — живой, подвижный, кудрявый татарин Хорис Абрахманович — Антону понравился. Надо решать. Ведь в волшебный Гогин мир тебе хода нет, Антон, и, честное слово, винить за это некого. Бог не дал таланта. Бог дал тебе неспокойное совестливое сердце. Впрочем, бог ни причем, отец и мать или далекие предки оставили в наследство Антону Новодееву гены. Он повернул назад и зашагал в ПТУ подавать заявление. 15 Дома ждало письмо, и не одно. Три — маме от сослуживиц с выражением дружбы, участия: не надо ли помочь? Что принести? И: «Выздоравливайте скорее, милая Татьяна Викторовна, скучаем, любим!» Четвертое ему. Он взглянул на подпись и, от изумления охнув, сел в передней на стул и прочитал: «Антон Новодеев! Я мог бы не писать писем, ваша классная руководительница собиралась проведать тебя, но я взял это на себя. Ты уже почти взрослый человек, думаю, все понимаешь и многое знаешь. Знаешь, что бывают учителя, которые более всего боятся потерять престиж в глазах учеников, даже если в чем-то виноваты. Я не того сорта учитель. Я достаточно знаю себе цену и потому гляжу правде в глаза. Я перед тобою виноват, не поняв причин твоей грубости. Грубость твою не оправдываю, но и себя не оправдываю. Давай помиримся. Приходи в школу, Антон. Прошу тебя, приходи. У меня растет сынишка, я представил его на твоем месте, в твоей ситуации, и мне стало грустно. Ты понимаешь, что это письмо — знак моего большого к тебе уважения и доверия? Пишу его у вас в подъезде, хотел повидаться лично, да не застал. Завтра мой урок в твоем классе, как тогда, первый. Спрашивать тебя, ввиду исключительных обстоятельств, не буду. Наверстаем после. До завтра». Антон долго не мог прийти в себя, ошеломленный письмом Гри-Гри. Что было бы, попади оно ему в руки вчера? Нет сомнений, он вернулся бы в школу. Семен Борисович не стал бы тянуть его в ПТУ, если б знал, что Антон спокойно учится в школе. Как иногда случайность резко меняет судьбу человека! Куда же завтра идти: в ПТУ или в школу? Письмо Гри-Гри сняло с души Антона обиду. Зла как и не было. Напротив, теперь он во всем винил себя. «Я всегда знал, что он человек!» — думал Антон. И в общем-то, если школу Антон не любил, то привык, и там все же свои ребята, там Ася… Но… Ах, какое серьезное «но» стояло на пути возвращения Антона Новодеева в школу! Сегодня, взяв его заявление, Семен Борисович удалился, оставив Антона в кабинете одного, а вернувшись, принес ему половину месячной стипендии — пятнадцать рублей. Антон расписался в какой-то бумажке. Ему сказали: «Твои заработанные деньги. Еще не заработанные, но ты оправдаешь наше доверие». Антон не знал, что все это было выдумкой Семена Борисовича. Училище не имело права выдать половину стипендии ему, не принятому еще ученику. Директор вынул пятнадцать рублей из своего кармана и разыграл спектакль в духе Диккенса или иных наших добросердечных людей. А вдруг Антон окажется жуликом? Плакали тогда пятнадцать рублей Семена Борисовича. В каком труднейшем положении Антон Новодеев! Что ему делать? Как быть? Он не рассчитывал на чью-нибудь помощь. За несколько дней после смерти отца он повзрослел. Перестал быть иждивенцем. Стал практическим человеком. Кто-то усмехнется, быть может: практический человек! Не такая уж доблесть. Между тем, быть практическим человеком — значит видеть жизнь, как она есть… Мысли беспорядочно бродят в голове. Выбор: школа или ПТУ? Хорошо, что Антон расстается со школой без обиды. Спасибо, Гри-Гри. Теперь будем рассуждать, как взрослые люди. ПТУ его учит по программе средней школы, и за то, что он учится, ему дают стипендию. Гога, Колька Шибанов, Ася — им вопрос о стипендии до лампочки. Что касается Антона, мелочь в мамином кошельке израсходована. И между тем, получив сегодня от директора пятнадцать рублей в счет будущей стипендии, Антон купил на ужин двести граммов колбасы, и сейчас голод грыз его, как утром, когда он в неведении, что делать, брел незнакомым проспектом неизвестно куда и зачем. Если бы не аванс в счет стипендии, пришлось бы взять мамины двадцать пять рублей, что лежат в шкафу под бельем. Ни за что! Вопрос решен. Завтра иду в ПТУ. Подсчитаем бюджет. «С сегодняшнего дня я не иждивенец, самостоятельный человек. Стою на своих ногах. Да. Обед в столовой ПТУ — 50 копеек. Хлеб на завтрак и ужин — 10 копеек. Сто граммов колбасы — 29 копеек. Пятьдесят граммов масла — 18 копеек. Итого: один рубль семь копеек. А сахар, а мыло, а спички? Если даже укладываться в рубль ежедневно, стипендии на месяц не натянуть. Придется обедать не каждый день. Не обязательно каждый день есть колбасу… Да… ведь мне еще назначат пенсию за папу. Яков Ефимович обещал. Папочка, и после смерти ты меня кормишь. Папа, я не трону мамины деньги. Я прокормлю себя сам. И ты, папочка, кормишь меня. Какую мне назначат пенсию? Мамочка, может быть, даже я стану немножко тебе помогать? А теперь почитаем сказки братьев Гримм. Уж наверное, не без умысла Семен Борисович мне их всучил. Любопытно, что там?» Антон открыл тоненькую в бумажном желтом переплете книжку «Храбрый портняжка». Веселый храбрый портняжка сидел на столе у распахнутого окна и работал изо всех сил, шил куртку. Иллюстрация к сказке. Вот оно что! Хитрец Семен Борисович! И Антон принялся читать сказку о портном, который в своей чердачной каморке весело шил куртку у открытого летнего окна. Антона задело, что сказочники братья Гримм называют портного портняжкой. Раньше он не придал бы значения унизительному эпитету: «А мне-то что, пусть!» Теперь ему это не очень понравилось. Во всех сказках мира Иванушка-дурачок, Золушка, Гадкий Утенок совершают благородные поступки, добиваясь в награду славы и почестей, так и замухрышка-портной захотел проявить и доказать людям свою отвагу и доблесть. Бросил шить куртки и пошел искать по свету счастья. Не раз встречались ему великаны-разбойники, другие враги, которых никто не мог победить, а он побеждал. Удалый, ловкий, веселый и грозный портняжка в награду за подвиги добился жены-королевны и полкоролевства в приданое. И все бы хорошо… Но… молодой король, которого все считали воякой знатного роду-племени, проговорился во сне: «Эй, малый, не ленись! Шей-ка куртку да заштопай штаны, а то я отколочу тебя аршином!» Оказывается, он не знатного роду, а портной. Королевна, твой муж был портным. Пусть храбрый, благородный — королевне низко, что ее муж был портным. Она от него отказалась. Она его предала. Конечно, удалый портняжка и здесь всех перехитрил и остался владеть королевством. Все бы ничего… но она предала. — Уф! — громко выдохнул Антон. Вот так сказочку преподнес Антону директор! Должно быть, Семену Борисовичу важно, что портняжка смелый и умный и победитель. Но королевна его предала. Зазвенел телефон. — Антон, привет! Куда ты пропал? Что ты делаешь, Антон? — Читаю сказки братьев Гримм. — Антон, ты меня уморишь. Вечный ребус. Только и знай, загадки отгадывай. Что нового, Антон? Если бы не сказка братьев Гримм, может быть, Антон сейчас по телефону сказал бы Асе о происшествиях сегодняшнего дня: заявлении его в ПТУ и записке Гри-Гри. Антон, есть еще время сделать выбор, вернуться в школу, помня храброго портняжку, ремесла которого застыдилась королевна. Нет. Выбор сделан. Записка с денежным расчетом — один рубль семь копеек в день на еду лежит перед ним на столе, напоминая, что мама в больнице, а когда вернется домой, ей нельзя перерабатывать. — Ничего нового, — ответил Антон. — А у тебя? — У меня великолепные новости! — радостно воскликнула Ася. Милый голос, чистый, ясный. Ее голос, смех, вся она нравится Антону, может быть, он верно влюблен, как сказал Колька Шибанов. — Какие у тебя новости, Ася? — Слушай, Антон, неожиданно раньше времени, не предупреждая — хотели сделать сюрприз, — приехали из Англии мама и папа. В отпуск. Поживут несколько дней в Москве, а потом на юг, в санаторий. Они восхищены тобою, Антон! Чем? Как чем? Вчерашним. Как я рада, Антон, мы все, наша семья тебя любим, мы тебе благодарны. Приходи завтра. Придешь? 16 Человек так устроен, что даже небольшая перемена жизни заботит и тревожит его. Опасливые мысли о новом не идут из головы. Что будет? Как будет? Что ждет? Ах, зачем не продолжается привычное прежнее! Как здорово они с Колькой Шибановым гоняли футбольный мяч после уроков на школьном дворе! Колька азартен, подобно охотничьей собаке, спущенной на дичь. На щеках тугой багровый румянец, как у клоуна в цирке. Глаза выпучены, волосы взмокли от пота. Антон и сам возвращался из школы потный, ненасытно прожорливый, блаженно усталый. Счастливы были его дружбы с ребятами, особенно с Колькой и Гогой! Дружил он с ними по-разному. С Колькой гоняли мяч и рассуждали о жизни. Гога полон мелодий, ноктюрнов, сюит. Он вам расскажет, как Шостакович в голодном, занесенном снегами, закованном льдом Ленинграде, истощенный до обмороков, шатаясь от слабости, создавал под фашистскими бомбами Седьмую симфонию. У Антона холодело и падало сердце, когда раздавался мерный, беспощадный шаг фашистских сапог. Близко, рядом, почти на окраине города. Сейчас раздавят, сомнут. Конец. Но возникает мотив. Сначала чуть слышный. Словно где-то забрезжил рассвет. Громче, ярче. Луч солнца прорвался сквозь черную тучу и заливает мир светом надежды. Победа, впереди победа! — Антон, слышишь? — шепотом спрашивал Гога. Они заводили пластинку. Звуки торжественно гремели, звали к борьбе, нежно пели о счастье. — Слышишь? Мама называла Гогу фанатиком за его истовую одержимость музыкой. Папа: «Истинный талант всегда одержим». Первым уроком была математика на третьем этаже. — Ты что? Из школы выставили или сам выбрал путь? — догнав Антона у лестницы, спросил тот вихрастый, кто вчера рассказывал о первобытных людях. — Не я выбрал путь. Меня путь выбрал. — Что-то темнишь, — не понял вихрастый. Подошел другой: — Новенький, в шахматы играешь? — А что? — Сразимся? — Так ведь сейчас будет звонок. — Ничего, успеем начать. Я Славка. — Я Антон. Они поднялись на первую лестничную площадку, остановились у подоконника. Славка вынул из портфеля шахматную доску размером не больше мужской ладони. Мигом расставил крошечные фигурки, каждая со штырьком, чтобы воткнуть в отверстия на доске. — Дорожные, — объяснил Славка. — Удобство: играй, где придется. Тебе для начала белые, — милостиво подарил он. — Не нуждаюсь, — гордо пренебрег Антон. Но по жребию вытянул белые. — Везучий, — сказал Славка. Они сделали по ходу, когда раздался звонок. Славка ухом не повел. — Твой ход, Антон. — Славка, опоздаем. — Неважно! Твой ход. После второго хода они побежали все-таки в кабинет математики. Славка был плотным, плечистым, казался тяжелым, но делал все молниеносно, движения быстры, глаза озорно сверкали. — Из школы вытурили? — спросил он, как и вихрастый. — Сам ушел. — И я сам. У меня портновское призвание. От матери. Увлекается шитьем и меня с детства увлекла. К тому же зарплата решает вопрос. Двести рублишек в месяц — не шутка. А кто и триста загребает. Если здраво рассуждать — портному почет. Матери все подружки кланяются — сшей юбку или какую другую штуковину… — Слава Иванов, почему опаздываешь? — строго спросила преподавательница математики. — Новенького привел. Антон Новодеев. Заблудился, никак не найдет кабинет. С ним и проволынил, — соврал, не моргнув глазом, Славка. Он оказался соседом Антона в классе. Живо вытащил крошечную шахматную доску, положил на скамейку, раскрыл. И Антону тихонько: — Твой ход, обдумывай. Но слушать объяснения учительницы и одновременно обдумывать шахматную комбинацию трудновато, и позиция белых в течение урока математики ухудшилась. Антона взял азарт. Он не хотел сдаваться. — У меня третий разряд, не за горами — второй, — хвастался в перемену Славка. — Я и здесь, в нашем классе, и в школе всех на лопатки положил. Черед за тобой. Ты соображаешь, вижу. Они играли все перемены и отчасти на уроках. Уроки не отличались от школьных, только учителя пока незнакомы. Благодаря Славке, Антон перестал себя чувствовать новеньким, не озирался боязливо по сторонам. Наоборот, расхрабрился и выложил третьеразряднику Славке некоторые свои познания из шахматной области. — Например, знаешь, сколько наших чемпионов мира? — Спрашиваешь: Алехин, Ботвинник, Смыслов, Таль, Петросян, Спасский, Карпов, — залпом выпалил Славка. — А знаешь, что в 1870 году на международном шахматном конгрессе Тургенева избрали вице-президентом? Во! Писатель, а таким авторитетом был в шахматах! А знаешь, что знаменитые музыканты Прокофьев и Ойстрах… — Знаю, знаю! Пять партий разыграли, четыре ничейных, в одной победа за Ойстрахом. Знаю и в какой книжке про это ты вычитал. У меня шахматная библиотека — во! На большой. Положительно Славка пришелся Антону по душе. Из-за Славки в ПТУ ему стало даже уютно и весело. Особенно когда сыграл партию с третьеразрядником в ничью. — Эге! — почесал затылок третьеразрядник. — Подаешь надежды. А я, дурак, сплоховал! Последним уроком снова была спецтехнология. Опять урок начался с истории костюма. Хорис Абрахманович рассказывал без системы, или, может быть, у него была своя какая-то система, по которой он из первобытных веков без перехода перекочевывал во времена Людовика XIV. У Людовика заболело горло, пришлось делать операцию. Являясь впервые после операции перед двором, король, привыкший блистать, естественно, не захотел показывать уродливые шрамы на шее и с помощью придворного модельера красиво задрапировал их шарфом. Вельможи ахнули (понятно, не вслух) и на следующий день явились во дворец с такими же, как у короля, шарфами на шее вместо галстуков. Скоро весь Париж носил шарфы. Носила вся Франция. Перекинулось в другие страны. Так родилась мода. — Еще случай. В конце прошлого века на скачки в Лондоне прибыл наследный принц Эдуард VII. Моросил мелкий лондонский дождик. Выходя из коляски, принц загнул брюки, чтобы не запачкать. А отогнуть позабыл. Получились брюки с манжетами. Через день весь высший свет Лондона носил брюки с манжетами. Чуть позже — весь Лондон, вся Англия и, как говорится, тэ дэ. Ребята смеялись. Но Хорис Абрахманович посерьезнел и перешел собственно к спецтехнологии. На сегодняшнем уровне ребятам следовало усвоить, как кроится и шьется карман. — Мог бы показать вам или нарисовать двести моделей карманов разных стилей мужских пальто. О женских говорить не приходится. Наберется с полтысячи. Работа портного не монотонна, требует смекалки и выдумки. Внимание! Будем конструировать карман. 17 Антон купил несколько белых астр, три яблока и повез маме. В маминой большой палате стояло пятнадцать коек. Выздоравливающие женщины читали, вполголоса беседовали, даже играли в карты, а некоторые, тяжело больные, лежали неподвижно и безмолвно, с тем ушедшим в себя отчужденным взглядом, который безнадежно говорил: «Мне ничто не важно и не интересно, кроме беды, которая свалилась на меня так внезапно и несправедливо. Вы, здоровые, не понимаете и не можете понять моих страданий и страха». Антон отвел глаза от их пугающих взглядов и лиц. Мама со своей койки в углу палаты звала Антона рукой. В нем горячо поднялась волна такой сильной, нежной до боли, жалеющей любви к матери, что казалось, он сейчас задохнется. Мама была бледна, но лихорадочно оживленна и разговорчива. — Прелестные астры, ах, какие прелестные астры! Спасибо, Антончик. Папа тоже иногда дарил мне цветы. Садись сюда, ближе к кровати. Как себя чувствую? Почти хорошо. Инфаркта нет, тебе сказали? А полежать придется, раз уж попала в больницу. Чем заняты дни? Обходы врачей, исследования, уколы, все, как полагается. Больница без паркетных полов, и черной икры на завтрак не дают, но врачи хорошие. А мой доктор такой внимательный, душенька! Антон, расскажи о себе. — Что рассказывать, мама? Все нормально. Лучше ты еще о себе расскажи. — Антончик, всю жизнь мне было некогда! Некогда думать. А сейчас лежу и думаю. Вспоминаю прошлое. Бывают умные жены, поддерживают, помогают, сочувствуют… Если бы я была умной женой, истинным товарищем, нашла бы, как помочь отцу, догадалась бы при жизни, как поддержать, ободрить. В нашей жизни было много хорошего, но мне вспоминается почему-то не счастливое — ведь было же, было счастье! — а мои вины перед ним. Как в кино, кадр за кадром. Говорят, так бывает со всеми, кто теряет любимого человека, но у меня уж очень сильно, очень, особенно… — Мама, как тебе папа объяснялся в любви? — неожиданно для себя спросил Антон, краснея от смущения. Мама улыбнулась тихой улыбкой. — Никак. Антон не понял: почему же она улыбается? — В первый раз приносит папа, тогда еще не папа, рисунок. Зеленый омут, неправдоподобно зеленый. У папы ведь все — реально и нереально. Над омутом черемуха в цвету, вся в сиянии. Это ты, говорит папа. Так он мне объяснялся в любви. — И после так? — И после. — Съешь яблоко, мама, — сказал Антон. — Спасибо. Чудесное яблоко! У тебя есть девушка, Антон? Девушка, с которой, как это у вас говорится, дружишь? Ага, покраснел, — шутливо пригрозила мама пальцем. — Как зовут? — Не скажу. Потом узнаешь. Она старше меня на полгода. — Ну и что? — удивилась мама. — Господи боже, неужели это имеет значение? Умная? — Да. — Конечно, хорошенькая? — полуспросила мама. — Впрочем, «а девушке в шестнадцать лет какая шляпка не пристала»? Что я еще себе не прощаю: когда он уехал в последнюю командировку, ни одного письма ему не послала. Не знала даже точного адреса, только название колхоза «Отрадное». А где оно, это Отрадное? И он не писал. Звонил по телефону: «Как живешь? Как дела?» И я: «Как живешь? Как дела?» — «Ничего». И я: «Ничего». А может, охлаждение подкрадывалось, становились чужими мы с ним… Теперь поняла, нет жизни без него. Безрадостное существование. Твой отец, Антон, был благородным, смелым человеком. Помни: благородным и смелым. Сначала верила: да, талантлив, удачлив. Потом, когда целые годы ни картины на выставки не берут, спроса нет, признания нет… Антон, неужели только практические люди добиваются успеха? Или действительно он не талантлив? — А что на похоронах говорили, помнишь, мама? — Похоронные речи в счет не идут. Услышать бы ему эти речи при жизни. Хоть раз. — Не волнуйся, мама, — сказал Антон, чувствуя — слезы щекочут горло, — боясь не сдержаться. — Напрасно я с тобой всем этим делюсь, — ответила она. — Не напрасно. Постарайся скорее выздороветь, мамочка. — Постараюсь. Соскучилась по дому, — вздохнула она. — Перед нами задача, Антон, — разберем папин архив. У него много картин. И никому дела нет. Все равнодушны. Ненавижу равнодушных людей! Вот опять закипела. Скверный я человек. Приказываю себе не злобиться. И злоблюсь. Чуть что — сорвалась. Но теперь кончено. Раз и навсегда приказала: кончено. Все мелкие мыслишки вон из головы! Раньше голова забита: у той новое платье, та достала сапожки, те собираются в туристскую поездку за границу. Почему у меня ничего этого нет? Почему у других мужья добытчики, имеют в обществе вес? Ах, все пустяки, суета! Пусть он такой, каким был, только бы был… Антон, откуда у тебя под глазом синяк? — Налетел с разбегу на дверь, ушибся о косяк. — Антончик, будь осторожен. Потерпи немного. Скоро вернусь. 18 Антон надел новенькую светлую рубашку в сиреневую полоску, завязал галстук, одернул пиджак, оглядел себя в зеркале, прежде чем отправиться к генералу Павлищеву. Мама просила вернуть генералу рукопись; не скоро удастся ей снова сесть за машинку. — Никогда! Дома печатать не будешь. Никаких дополнительных нагрузок! — категорически заявил Антон. — Каков! Послушайте его, он уже командует, — удивилась мама, но, видно, «командование» сына понравилось ей. — Взрослеешь, Антон. Она не подозревала, как быстро, не по дням, а по часам, он взрослеет. Антон долго рассматривал себя в зеркале. Синяк под глазом здорово портил его, придавая какое-то блаженно-идиотское выражение лицу. Вообще Антон не был доволен своей внешностью. Нос широковат, губы толстоваты. «Что бесспорно в тебе хорошо, это глаза, — говорил отец. — Лев Николаевич Толстой так определял красоту: привлекательная улыбка, выразительность глаз». Теперь и глаза — во всяком случае, правый — подпорчены. «А! Не буду расстраиваться. Уж, конечно, они не кинутся сразу обсуждать мою внешность», — утешал себя Антон, все не отрываясь от зеркала. Он вообразил, как в доме генерала Павлищева, судя по телефонному звонку Аси, он небрежно бросит в ответ: «Подумаешь, геройство! Напали двое бандюг, я и по пятаку их сшибал. Я знаю приемы самбо и еще кое-какие приемчики». Генерал пожмет ему руку и скажет: «Я взял бы тебя солдатом, если бы была война». Антон опомнился, что слишком размечтался, и заторопился. Он из двери, а в дверь — нос к носу — Колька Шибанов. — Здорово, Антон, за-а-бежал на часок. — Вот досадно, как нарочно, надо сейчас отнести генералу рукопись, мама просила. — Ясно. Я тебя провожу, — не обиделся Колька. — Пре-едставляешь, — сразу обрушил он на товарища ворох новейших соображений и замыслов, — предста-авляешь, что происходит на нашей пла-анете? Исчезают животные, птицы, растения. Земля бе-еднеет, пу-ус-теет. Слу-ушай, для меня это просто открытие. Интересно быть ученым-зоологом! Международный Союз охраны природы создал Красную книгу. Там ведется учет, сколько каких диких животных существует на Земле и как их сохранять. «Красная книга тревоги» — зву-учит? У нас в некоторых республиках созданы «Красные книги тревоги». Посвятить себя такой це-е-ли, а? Колька по обыкновению говорил громко — орал на всю улицу, и щеки и глаза его пылали, как после футбольного матча, когда ему посчастливится забить гол. — А океан? — напомнил Антон. — Что океан? Гм, океан… конечно, я еще не-е принял окончательного решения, но мне за-а-асела в голову эта мысль, что Земля пустеет… Тигров осталось на всей земле несколько тысяч. Не безобразие? — Безобразие, — согласился Антон. — Пришли, — сказал он, останавливаясь у галереи высокого Асиного дома. Белые плафоны на галерее не были зажжены, над Москвой стояло еще светлое небо с розовыми от закатной зари облаками; осенний золотистый вечер беззвучно и медленно опускался на Асин пустынный двор. — Жа-аль, что пришли, — пожалел Колька, — я тебе такое еще порассказал бы. Пока. Асе привет. И он удалился, размахивая портфелем, не заметив ни лужаек, ни елочек во дворе. Ни синяка под глазом Антона. Он поглощен был мыслями об исчезающих видах диких животных. — Мама, дед, он наконец! — на весь дом закричала Ася, открывая Антону дверь. Быстрой нестарой походкой из кабинета появился генерал в домашней коричневой куртке с бежевыми отворотами. Распахнул руки, с силой обнял Антона. — Здравствуй. Спасибо. Послышался частый стук каблучков, и почти вбежала Асина лондонская мама. Тоненькая, хрупкая, в лиловых брючках с оборками внизу и цветной кофточке, тоже с оборками и воланами, она выглядела такой молоденькой, похожая скорее на старшую сестру Аси, чем на мать. Она была наряднее и красивее Аси. С голубыми подведенными веками, стрельчатыми ресницами и прелестными ямочками на щеках. — Мальчик! Родной, дорогой! Дорогой на всю жизнь! — певучим голосом сказала она и, закинув руки Антону на шею, крепко поцеловала. — Мамочка, ты задушишь его. Ты слишком темпераментно его обнимаешь! — смеялась Ася. — Ася нам рассказала, — говорила Вера Дмитриевна, Асина мама. — Ужасная история! Мне даже плохо сделалось. И сейчас, как представлю все это — о, боже! — поздний вечер, глухой переулок, подворотня, черная, как могила, хулиганы с ножами, ужас, ужас! Милый Антон, восхищаюсь твоей смелостью. Спасибо, милый мальчик! Антон хотел произнести придуманную перед зеркалом ответную речь, что, мол, ничего особенного, он не с такими бандюгами расправлялся и прочее… Но ему не удалось вставить словцо. — Мама, там бабушка ждет, — позвала Ася. — Да, идемте. У Асиной бабушки, моей матери, Прасковьи Ивановны, паралич ног, — объяснила Вера Дмитриевна и за руку повела Антона к бабушке. — Безумно волнуется! Они с дедом Асю без памяти любят и растят и балуют. Мы все в отъезде. Досадно, Ася, что папу сегодня вызвали на совещание в МИД, вечно что-то экстренное, ни часу покоя. Он тоже очень тебе благодарен, Антон! Она так горячо выражала благодарность и любовь к Антону, что он растрогался и тоже почувствовал симпатию к ней и благодарность. И вообще какое-то сладкое умиление охватило его: приятно быть героем. Он хотел быть еще героичнее, пострадать больше, прийти бы с пробитой, забинтованной головой. Незаметно Семен Борисович как бы отодвинулся в тень, и главным спасителем Аси оказался он, Антон Новодеев. В небольшой комнате, где в серванте бриллиантово переливались хрустальные бокалы, графины и вазы и два натюрморта уютно смотрели со стены, на застеленном белой скатертью столе в окружении фарфоровых чашек еще струил горячий парок только выключенный электрический самовар. Чуть поодаль стола сидела в кресле парализованная Асина бабушка. Седая до белизны, в светлой вязаной кофточке, с укутанными пледом ногами, она при виде Антона громко сказала: «Ох!» — и приложила к глазам платок. — Волнуется, — шепнула Ася. — Переполох из-за тебя у нас в доме. Она подкатила бабушкино кресло на колесиках к Антону. — Вот ты какой! — сказала бабушка, вглядываясь в Антона слезящимися то ли от старости, то ли от переживаний глазами. — Ничего, ладный парень, росточком только не вышел чуток… — Бабушка, — укоризненно перебила Ася. — …Так еще и года невелики, вытянется, — продолжала бабушка. — А что смел, так смел. Другой ростом с оглоблю, да толку-то что! А мама в больнице? Вот уж верно говорят: пришла беда, отворяй ворота. Духом не падай, слышишь, малец? Мы твоей маме сготовили передачу в больницу. Каждодневно будешь носить. Асе поручено за этим делом наблюдать. А под глазом они тебе залепили, мерзавцы? — Ерунда! Детские шутки! — беспечно тряхнул Антон головой. — За стол! — пригласила Асина мама. Ася подкатила к столу бабушку в кресле. Вера Дмитриевна разлила чай в фарфоровые чашечки, генералу в стакан. Она делала все это изящно, легко. Внешность, одежда, улыбка, слова — все было в ней празднично, не зря Ася ее называла романтиком. — Пить чай! Пить чай! — весело хлопотала Вера Дмитриевна. И тут, как по знаку, пожилая дородная женщина в вышитом узорами фартуке внесла блюдо пирожков, таких аппетитных на вид, что у Антона, как говорится, слюнки потекли. — Он, что ли? — кивнула на Антона. — Он самый, — обрадовалась бабушка. — Ишь ты! — улыбнулась женщина в фартуке. — Ну, коли так, ешь пироги. И ушла. — Наша тетя Капа, — объяснила бабушка. — Наш домоправитель. А стряпуха! Другой такой во всей Москве не найдешь. В девчонках тоже была фронтовичкой. Давай ешь пирожки. Пирожки были так соблазнительны, такие румяненькие, что Антон не успел заметить, как один за другим уплел два. Ася подложила на тарелочку перед ним еще три. Он опять не стерпел и, понимая, что все глядят на него, и наверное, удивляются его жадной прожорливости, съел снова два. С третьим заставил себя подождать, только чуть надкусил. Асина мама между тем говорила: — Досадно, что не лето, будь летние каникулы, забрали бы к морю Асю, да непременно, Антон, и тебя. Вы славно бы там отдохнули, мне нравится ваша дружба. Ася в вашей школе недавно, она не очень легко находит товарищей, ты, насколько я уяснила, один из немногих. Да, Антон! — Она поставила, не донеся до рта, чашку на блюдце. На лице ее отразилась озабоченность. — Да, Антон! Мне Ася сказала, ты поссорился с учителем, не ходишь в школу? — С учителем помирился, а в школу не хожу, бросил. — Не понимаю, — вскинула брови Асина мама. — Так уж получилось, бросил. Поступил в ПТУ. — Пе-те-у. Что такое пе-те-у? — Ты у нас совсем стала иностранкой, — усмехнулся генерал. — Современных понятий не знаешь. ПТУ — значит профессионально-техническое училище. — Зачем ему пе-те-у? — удивилась Вера Дмитриевна. — Учусь, — сказал Антон. — Тому же, чему в школе. И еще ремеслу. — Какому? — Портновскому. — Что-о-о?! Как на грех, Антон откусил полпирожка и от этого изумленного возгласа Асиной мамы едва не подавился, кусок застрял в горле, он не мог его проглотить, весь вспотел, покраснел, вообразил, каким выглядит смешным и нелепым, и от этого стал еще смешней и нелепее. Ася постучала его кулаком по спине. Он проглотил кусок. — А мне ничего не сказал, — сердито сказала Ася. — Ты там с каких пор? — Второй день. — A-а! Второй день все равно, что ничего, — облегченно произнесла Асина мама. — Антон, не лучше ли тебе вернуться в школу? — Почему? — Как-то привычнее. Пе-те-у. Побаиваюсь я этих новшеств. — ПТУ не новшество, — возразил генерал. — Профтехническое образование, то есть подготовка с молодых лет к какой-то профессии, существовало с первых лет революции, даже до революции, не в таких, конечно, масштабах. — «Какой-то профессии», — сказала Вера Дмитриевна. — Есть разные профессии. Мне кажется, Антон, в наш век технической революции существует столько ведущих, первоочередных, государственно-важных задач, такой широкий выбор, что ты мог бы избрать интересней работу. — Неинтересных работ нет, есть неинтересные люди, — повторил Антон слова Семена Борисовича. Что-то его задело в жалостливых рассуждениях Веры Дмитриевны, он не отчетливо понимал — что, но задело. — А все-таки, Антон, милый Антон, пока не поздно, подумай, — ласково уговаривала она. — Не оставляй школу. Школа даст широкие перспективы, выбирай какой хочешь путь, а здесь путь определен, один. И слишком уж узок. Понимаю, портновское ремесло полезно, нужно… — Не только нужно, но шаг к искусству, — упрямо возразил Антон, повторяя уже усвоенные им, оказывается, уроки в ПТУ. — Искусству? — недоверчиво подняла брови Вера Дмитриевна. — Да. Я не буду читать вам лекцию об искусстве создания одежды. — Милый Антон, ты, кажется, на меня рассердился? — Нисколько! За что?! — Ну, за то хотя бы, что я не очень поддерживаю твое решение, сомневаюсь, ту ли ты выбираешь дорогу. И я не уверена… — она запнулась, — какие там люди в ПТУ, ровня ли тебе по развитию. Ты одаренный, интеллектуальный мальчик, да, Ася нам говорила, а она придира порядочная. Твой путь, по крайней мере, в университет. — У меня нет призвания, — угрюмо буркнул Антон. А про себя подумал: «Вам не приходит в голову, что мой бюджет — рубль семь копеек в день, вам не приходит в голову? Конечно, не в том только дело, но и в том». Вслух этого он не сказал. Что касается людей… Антону живо представился директор, который властно, без колебаний захватил его судьбу в свои руки; учитель Хорис Абрахманович с его веселым кабинетом и забавными рассказами о капризах и случайностях мод; третьеразрядник Славка, азартно переставляющий шахматные фигурки на крошечной шахматной доске. За короткое время Антон встретил хороших людей. Ему повезло, он встретил хороших людей! — Веруша, — вмешалась в разговор бабушка, — неверно ты судишь. Вон наряд на тебе… Да и все мы чьими руками одеты? Иной раз поглядишь передачу по телевизору, женщины так красиво наряжены, не то что мы в молодые годы… А ты? «Не тот путь выбрал». Почем тебе знать, что не тот? — Есть вещи и понятия, о которых надо говорить всерьез или совсем не говорить, — поглаживая седые брови, добавил генерал. — Вы не поняли меня, — возразила Асина мама просящим, убеждающим тоном. — Я хочу для Антона только хорошего. Как плохо получилось, едва встретились — и какие-то недоразумения. Разве я этого хотела? Антон поднялся. — Извините, — сбивчиво сказал он генералу. — Мне доктор обещал позвонить, что там у мамы… Я зашел только рукопись вам передать… Мама извиняется, что не напечатала, а мне надо скорее домой, чтобы застать, когда доктор будет звонить. До свидания. — До свидания. Надеюсь, до свидания, — задумчиво ответил генерал. Бабушка подозвала Антона, поцеловала в лоб: — Кланяйся маме. — Лицо у нее было ласково и грустно. Ася проводила Антона в прихожую. — Ты придумал ПТУ или правда? — Правда. — Отчего ты мне не сказал? — Не успел. — Про доктора вранье, — сказала она, глядя, как всегда, не мигая, прямо в глаза ему. — Нет. — Вранье, — повторила она. — Вранье так вранье, — грубо отрезал Антон. И ушел. Он забыл о передаче, которую они приготовили маме. И они позабыли. 19 — Принеси папиросу, — велел Асе генерал. — Прасковья, ничего, что я закурю? — Кури, кури, — с поспешной готовностью разрешила бабушка. — Мне-то что! Тебе неполезно. — В жизни меньше полезного, чем неполезного, — хмуро возразил генерал. Бабушка промолчала. Ее огорчило, что дочь — правда, вежливо, почти ласково, — но осудила перемену в жизни Антона. «А что мы знаем, почему он поступил в ПТУ? И что в том плохого? Не всем быть генералами», — в простоте душевной рассуждала бабушка. — В жизни меньше полезного? — полуспрашивала Вера Дмитриевна. — Я считаю разговор с Антоном полезным. Я не прямо ему сказала, что думаю. Но он показался мне умненьким, поймет и, надеюсь, послушается. Папа, мама! Жаль, что за годы, когда мы живем врозь — шестой уже год! — какая-то возникла между нами вроде полоса отчуждения. Ася принесла деду папиросу, села и внимательно, словно спрашивая о чем-то, глядела на мать. — Что ты уставила на меня свои загадочные очи? — рассердилась мать. — Я намекнула Антону, что он избрал не самый увлекательный путь. Разве не правда? Навсегда, пойми, навсегда! Намеревается работать в сфере обслуживания, сейчас это поддерживается, даже романтизируется, но жизнь полна условностей. — Отвергаю условности… Хотя бы некоторые, — возразил генерал. — Папочка, извини меня, ты немного устарел со своими понятиями. Мальчишке втемяшилось… — Почему «втемяшилось»? — спросила Ася непроницаемо-спокойно и ровно. — Как! Ты поддерживаешь его странную выдумку? — Мама, ты учительница и знаешь, что литература — учитель жизни, — так же непроницаемо-спокойно ответила Ася. — Мы проходили «Что делать?» Чернышевского. Помнишь, там Вера Павловна, интеллигентная, интересная женщина, организовала швейную мастерскую, стала закройщицей? — Брось меня наставлять, Ася, глупо! Она Чернышевским будет меня агитировать! Чернышевский — великий писатель и философ, но то — прошлый век, иные идеалы, отошедшая жизнь. Хватит тебе, Ася, быть воздушной, летающей. — Это ты воздушная, мама, в два раза тоньше меня. — Неуместные шутки, Ася. — А все-таки, что ты так раскипятилась? — суховато обратился к дочери генерал. — Он не твой сын, через два дня ты в Крыму, через два месяца в Англии, что тебе до этого мальчика, которого всего полчаса назад ты так пылко целовала? — Папа, ты не хочешь взять в толк. Я целовала его в благодарность, но у Аси своя среда, свое общество. Вот советник посольства приезжает на время в Москву. И вот приглашает нас на вечерний чай. И Асю с товарищем. Или Ляля Пыляева, дочь профессора, приглашает тебя, Ася. Знакомьтесь, мой друг Антон Новодеев, портной. Воображаю сенсацию. Нет, как хотите, я не желаю в глазах знакомых, нашего общества, оказаться смешной. Есть непреодолимые границы. Были, есть и будут. Ася, я поговорю с твоим отцом, у него связи. Он устроит Антона, куда тот захочет, вплоть до подготовительных курсов при ин-язе, а оттуда прямо в вуз. — Все устраиваете, — невесело качнула бабушка белой от седины головой. — Мы, бывало, сами находили дорогу. — Ну, устроим мальчишку по твоим планам, предположим, в ин-яз, а дальше? — спросил дед. — Дальше? Будет переводчиком. — Работа переводчика, особенно в наше время мирных международных отношений, а также и во время, не дай бог, войны, важнейшая, наисущественная! — внушительно сказал генерал. — Папочка, как ты прав! Ты меня поддерживаешь! — воскликнула Вера Дмитриевна. — Решаем судьбу человека за глаза, не спросивши, а если он не согласен? Думаю, не увлечется Антон вашими планами. Скучновато покажется. Работа престижная, важная, а я не пошел бы. Ходи с иностранцами, гляди им в глаза, слова от себя не скажи, только повторяй, да в точности, не переври. Сегодня повторяй, завтра повторяй… Нет, не пошел бы! Какую-нибудь попроще работенку сыскал бы, да чтобы своими мыслишками соображать. — О боже! Что ты говоришь, отец! — поразилась Вера Дмитриевна. — Уж не считаешь ли ты, что портным быть интереснее? — О портновской профессии не задумывался. Поглядеть на твой наряд, хотя он мне не очень по вкусу, попугайский уж слишком, а ведь кто-то придумывал, изобретал, чья-то фантазия работала, нравится кому-то, тебе, например. — Не понимаю, не понимаю, не понимаю! — взявшись за голову, растерянно твердила Вера Дмитриевна. — Папа! Среди твоих знакомых, видных военных, кто-нибудь выдал дочь за портного, продавца, парикмахера или кого-нибудь в этом роде? — Не знаю. Не интересовался. Интересовался, хорош ли человек. — Верочка, радость моя, рано Асе о замужестве думать, — кротко вставила бабушка. Ася резко поднялась и без слов ушла. — Догадываетесь, видите?! — испуганно и вместе пугающе произнесла Асина мама. — Она влюблена. Я вышла замуж сразу после школы за одноклассника, и она выскочит. Только мой муж сделал карьеру, а этот… Она влюблена. Год платонических излияний, а там… Что год! Секс среди молодежи бушует. Знали бы, что в Англии делается! Целуются в метро, на бульварах, на улицах, на глазах у людей. Девушки, парни без стыда. — То в Англии, — не согласился генерал. — А! И у нас тоже, — досадливо отмахнулась Вера Дмитриевна. — Что делать? Как избежать конфликта? Она упрямая девчонка. Папа, мама, вы избаловали ее, вы поддерживаете ее упрямство. — Самостоятельность, — поправил генерал. — Да, пожалуй, напрасно я не взяла ее с собою в Англию, — не слушая отца, возбужденно рассуждала Вера Дмитриевна, шагая по комнате, прижимая к груди стиснутые руки. — Теперь поздно, из десятого класса не заберешь. Стоп! Идея. Если добиться для нее после школы длительной командировки в Лондон для усовершенствования языка? Я… муж добьется. Единственный способ уберечь Асю от дружбы, возможно, брака, нет, брак невозможен, но все же зачем рисковать? Папа, мама, мы живем не в начале революции, а в семидесятых годах. — Мы живем, а не кто-то, — возразил генерал. — Он сперва младшим лейтенантиком был, — кивнула на мужа Прасковья Ивановна. — Я за младшего лейтенанта замуж выходила, генеральство нам и не снилось. На боевом посту заслужил, да после войны в академии. А я как была фронтовой медсестрой, так и есть, да еще пенсионерка безногая, вам в обузу. — Глупости не говори, — строго остановил генерал. — Еще один аргумент против, — расстроенно продолжала Вера Дмитриевна. Видно было, она по-настоящему обеспокоена влюбленностью Аси в Антона. Что Ася влюблена, Вера Дмитриевна не сомневалась. Интуиция подсказывала ей, что это так и, вероятно, всерьез. Как ни мало она знала дочь (шесть лет разлуки), но угадывала и чувствовала в ней натуру волевую и бескомпромиссную. Такие способны на самые неожиданные и, с точки зрения здравых людей, неблагоразумные поступки. — Я не хотела при Асе приводить этот аргумент, — делилась Вера Дмитриевна. — Они… — Вера Дмитриевна помедлила, вспыхнула, ямочки на ее щеках от смущения обозначились явственней. — …Портные и прочие… берут чаевые. Представляете, Асин друг и… чаевые? Генерал поднялся, заложил руки за спину и медленно зашагал по комнате вдоль стола, мимо кресла бабушки, которая следила за ним вопрошающим взглядом. Вера Дмитриевна опустилась на стул. Теперь отец расхаживал, а она сидела, тревожно ожидая ответа. — В целом наше общество — организм здоровый, но болезни есть. Чаевые — одна из болезней. Болезни надо лечить. Как? Генерал ходил и вслух думал. Все молчали. — Вот такие мальчишки, честные, чистые, некорыстные, наверное, и могут стать лекарями. И станут. Чем больше таких некорыстных мальчишек вовлекать в профессию, которой грозит болезнь чаевых, тем излечимей болезнь. Ты сказала: и прочие? Он закурил новую папиросу. — Ну? — спросила Вера Дмитриевна. — Когда опытному хирургу близкие больного перед операцией дают с глазу на глаз в конверте триста рублей — это что? — Совсем другое! — возмущенно и испуганно воскликнула Вера Дмитриевна. — Не другое. Те же чаевые, только в более интеллигентной форме и крупном масштабе. — Единичные, исключительные случаи! — кипела Вера Дмитриевна. — Может быть, единичные, исключительные, а в принципе то же. Если болезнь даже в зародыше, ее надо лечить. Наступило молчание. — Как же мы решили с Асей? — робко спросила Вера Дмитриевна. — Пора ей самой решать за себя, — ответил генерал. Вера Дмитриевна хрустнула сплетенными пальцами. — Но мы должны ей помочь? Папа, мама! Неужели мы не должны ей помочь? 20 Сегодня по расписанию производственное обучение. Два раза в неделю класс занимается в производственных мастерских на противоположной от ПТУ окраине города. Ехать туда около часа на троллейбусе, с пересадкой на автобус. В утреннее время на остановке очередь. Антон пролез без очереди, захватил место у окна и погрузился в раздумье. Вчерашняя, сначала дружеская встреча, а в заключении разрыв с домом генерала Павлищева ошеломили его. «Кретин, идиот, как я смел сожрать у них три пирожка, даже четыре! — пилил себя Антон. — Они наблюдали, как я лопал их пирожки, и генерал и лондонская Асина мама. Ведь у них там этикеты. К чертям! Ноги моей в их доме больше не будет. Да они и не позовут, аристократы, высший свет! А если бы даже позвали… нет уж, Асенька, мы не рóвня, я в друзья тебе не гожусь. И не рвусь!» Погруженный в гневные размышления, Антон не сразу услышал реплики на свой счет; между тем его обсуждал чуть не весь вагон. — Чистая срамота — молодежь наша! — уловил наконец Антон шамкающий голос. — Старуха больная, еле стою на ногах, а он нет чтоб место уступить — ведь в бабки, а то и прабабки тебе, бесстыжий, гожусь, — уставился в окно, будто не видит. — В самом деле, стыдно, молодой человек, не уступить место пожилой женщине, — подхватил кто-то. — Я не заметил! — пристыженно вскочил Антон. — И врут, и врут на каждом слове, — укоряли его. На место Антона, к окну, пробиралась сгорбленная старушенция, укоризненно тряся головой. — Не заметил. Чего тебе надо небось замечаешь. — Эгоистична наша современная молодежь, бездушна. Некоторое время продолжалось обсуждение неблаговидного поступка Антона. Он молчал. Все на одного. Эх вы, люди! Никто не поможет. Эх, вы! Снова он жалел себя, одинокого. В обиде забыл: а мама? А Колька? А Славка? А Семен Борисович? А Хорис Абрахманович? А… Гри-Гри? Из учителей своей бывшей школы Антон сейчас более всего помнил Гри-Гри. При всех его язвительных придирках и строгостях, он был интересным учителем. Его уроки не вызывали зевоты. Напротив, будоражили, поднимали что-то в душе, он был увлеченный, одержимый. Антон помнил, папа говорил: талант всегда одержим. А еще… разве забудет Антон письмо Гри-Гри, где он протягивает ему, девятикласснику Новодееву, руку? За эти несколько дней, перевернувших всю жизнь Антона, он понял, что значит дружеская рука. В производственные мастерские Антон приехал раньше звонка, и миловидная женщина в светлом, складно сидящем на ней трикотажном костюме приветливо встретила его: — Здравствуй, Антон. Директор предупредил, что придет новенький. Наш Семен Борисович все знает, все помнит, как только голова держит! А я мастер производственного обучения, веду мальчишечий класс, в девчачьих классах по тридцати, а то и больше учащихся, у меня всего двадцать. Не очень-то мальчишки в портные идут, а напрасно: работа красивая, самостоятельная, если котелок варит, конечно. Идем, покажу до звонка мастерские. Мастерские занимали несколько комнат на первом этаже четырехэтажного здания. — Наша, — вводя в одну из комнат, сказала мастер Лидия Егоровна, которая, проработав пятнадцать лет портной в ателье да десяток закройщицей, перебралась сюда учить и воспитывать будущих мастеров и новой работой довольна, потому что любит и жалеет ребят. Здесь, в ПТУ, больше ребят из неблагополучных семей, а у Лидии Егоровны было тяжелое детство, она понимает… — Типы вы все, перцы, а в каждом живинка, расшевелить только надо. Я по призванию педагог, немного припоздала свой талант разглядеть… «„В одежде старайся быть изящным, но не щеголем. Признак изящества — приличие, а признак щегольства — излишество“. СОКРАТ». Такое начертанное крупными буквами наставление в деревянной раме висело на стене мастерской. — Великие мудрецы о наших задачах высказывались, — толковала Лидия Егоровна. «Даже Сократ!» — удивился Антон, понемногу уже располагаясь к своему ПТУ. Неизвестно, как пойдет дальше, а пока он не испытывал разочарования и вчерашнее настроение Асиной мамы старался выбросить из головы. Он решил быть человеком твердого характера, не поддаваться чужим влияниям. Как жаль, Ася… Но братья Гримм все сказали. Жаль, Ася… — Теперь бегло поглядим оборудование, — предложила Лидия Егоровна. Вдоль стен большой, в несколько окон комнаты, стояли швейные ножные машины незнакомого устройства, совсем не похожие на ту, что когда-то выиграл папа (Антон поразился, вспомнив сейчас выигранную папой швейную машину, будто судьбу сыну выиграл, как странно…). — Быстроходная машина, обмерная… — одну за другой называла Лидия Егоровна, но, понятно, незнакомые названия не задерживались сразу в голове. Антона удивило: и здесь, в швейном производстве, передовая современная техника. Борис Сергеевич мальчишкой умучивался, «сидя на утюге», а здесь в мастерской водружены три больших утюжных стола с механическими утюгами. Борис Сергеевич с утра до вечера топтался в темном полуподвале, а здесь в широкие окна льется дневной свет и семь электрических осветителей льют с потолка дневной свет, и кажется, в мастерской стоит летний солнечный полдень. — На первый раз довольно знакомства, в дальнейшем познакомимся глубже. Кстати, звонок, — сказала Лидия Егоровна. Толпа мальчишек с гамом ворвалась в мастерскую. — Здрась… Здрась… Здрась… В мастерской нет парт и отдельных столиков. Два просторных стола тянутся вдоль комнаты, оставляя между собой проход. Мальчишки расселись по местам. Кто-то кого-то толкнул. Кто-то гикнул, кто-то протрубил в кулак. — Тихо. Призываю к дисциплине, — не сердясь, сказала Лидия Егоровна. — Занимайтесь каждый своим делом, а я займусь новеньким. Она прошлась для порядка между столами, проследив, пока ребята вытащат из портфелей небольшие квадратные лоскуты плотной материи и примутся на них что-то шить. — Перед тобой орудия нашего производства, — возвратилась к новенькому производственный мастер, раскладывая на столе иголку, нитки, наперсток, портновскую линеечку, сантиметр, восемь штук ножниц. — У ножниц номера, каждый имеет свое назначение. Что к чему, запомнится не вдруг, а после не позабудешь. Опытный мастер вслепую возьмет, что ему надо. Дальше — иголки и нитки. Обыкновенный человек, не профессионал, вдевает нитку правой рукой, сравняет, завяжет узелок. Секунда, что секунду жалеть? Глядишь, из секунд наберутся минуты, из минут часы. Время понапрасну потеряно. Незачем. А как профессионал поступит? Профессионал-портной держит иголку в правой руке, нитку левой вдевает. Левой же и узелок завяжет, безо всяких откусываний. Недельки две, нерасторопные и весь месяц тренируются, а в конце овладевают. Первый портновский навык, на всю жизнь. Попробуй, — велела Лидия Егоровна. Антон попробовал, пыхтел, надувая от усердия щеки. — Щеки не дуй, не поможет, — посочувствовала она. — Видать, ты не из ловких. На дом задание: полчаса упражняться. Переходим к начальной учебе. Начинается портной со стежка. Надо учиться быть виртуозом. Расстояние между стежками семь миллиметров (вот зачем сантиметр), но разве намеряешься? Если будешь один от другого стежок отмерять — шить тебе не перешить. Настоящий мастер так набьет руку, что сантиметр в сторону, шьет на глазок. Дальше. Стежки бывают: косые, прямые, обметочные, стегальные, крестообразные, стачные, петельные подшивочные, потайно подшивочные. Каждым надо овладеть, вмиг знать, где какой применить. А делать стежок надо меленьким, чтобы шов тонким был. Бери лоскут, иглу, начнем с косого стежка. Не так-то легко оказалось обметывать косым стежком край лоскута. Антон искоса поглядывал, как шьют ребята. Практикуются всего три недели, а иглы мелькают проворно, будто без труда. Значит, и он сумеет. Но пока у Антона получались косые стежки нескладные и кривые, разных размеров, разных между собою расстояний. — Плохо, — сказала Лидия Егоровна. — Плохо. Но сразу хорошо не бывает. А будет. Руки осилят, научатся. Рукам — работа. Душе — праздник. — …душе праздник! — озорно подхватили ребята. — Притомились, — заметила производственный мастер. Зазвенел звонок на перемену. — На линейку! — захлопала в ладоши Лидия Егоровна. — Для разминки физкультзарядка. Наклон корпуса вправо, наклон корпуса влево… 21 За шесть часов сегодняшнего производственного обучения Антон более или менее прилично освоил не только косой, но и прямой стежки, и темно-серый шерстяной лоскут, выданный ему Лидией Егоровной, живописался довольно ровненькими разноцветными полосками: для стежков разного фасона и назначения полагались нитки разного цвета. Лидия Егоровна немилосердно заставляла его переделывать неверные стежки. — Один туда, другой сюда — не годится, распарывай, — журила она. Она была ласковой ворчуньей, доброй. Ребята переговаривались за работой, иногда негромко смеялись. Лидия Егоровна зря не строжила учеников, трудились бы руки. «Эта полоска, — думал Антон, делая стежки желтого цвета, — похожа на тропу в липовом парке. Где я видел этот парк? Жарко, цветут липы, гудит пчелиный хор, а далеко, в конце дорожки, кто-то ждет… Нет, никогда больше не увижу Асю». Лидия Егоровна задала на дом урок — чтобы к следующему занятию освоил профессиональное вдевание нитки и крестообразный стежок: — Догонять группу, миленький, надо. И ее урок, и географию, и математику к завтрашнему общеобразовательному дню Антон отложил в сторону. После. Он вошел в мастерскую отца. Сердце гулко забилось, туманом застлало глаза. После папиной смерти он сюда не заглядывал. И при жизни редко. Время от времени папа учил его рисованию в общей комнате за обеденным столом. Должно быть, папа был неважным педагогом. У него не хватало терпения учить Антона. «Кажется, не дурак и цвет, кажется, чувствуешь, а в рисовании чурбан чурбаном, терпение мое лопается». Бормотнув что-то в этом роде, он скрывался в своей мастерской. Отделенная от общей комнаты фанерной перегородкой, продолговатая и узкая, она напоминала небольшой коридорчик. Вдоль одной стены тянулись полки, где стояли и лежали в папках листы с рисунками. Наброски, приколотые кнопками, висели на стенах. На двух мольбертах незаконченные акварельные эскизы. Четырехугольный, ничем не покрытый стол завален листами, набросками, красками, кистями… Стул. Раскладушка, небрежно накрытая одеялом. Скупо, бедно. И все полно папой, его работой, его неустройством, все помнит о нем, и как будто слышны его мысли, разочарования и надежды. Антон сел на стул и заплакал. Он плакал громко — никого в доме нет — впервые после смерти отца он плакал так громко и неутешно. «Ничего себе, мужчина! — выплакавшись, подумал он. — А что если стащить из ПТУ все восемь номеров ножниц, навесить на грудь и прогуляться в таком виде по городу, — явилась в голову дикая мысль. — То-то было бы хохоту! А на спину прикрепить изречение Сократа. Реклама? В Америке ухватились бы…» Он взял с полки первую попавшуюся папку. Лежавшая на верху стопы, естественно, она первой далась ему в руки. Развязал тесемки, и на него глянул странный цветок: на длинном стебле, вскинув или свесив головки, цвели колокольчики, но не те, что растут в лесах и лугах. Множество колокольчиков, маленьких и крупных, все на одном стебле — синие, оранжевые, золотые, малиновые, радуга цветов! «Что он хотел сказать? Ведь в жизни так не бывает. А глядеть радостно», — подумал Антон. Он перевернул лист и на обратной стороне прочитал: «Тебе». Антон охнул. Вчера только мама рассказала о папином объяснении в любви: подарил рисунок цветущей черемухи. «И после так?» «И после». Любя, стыдясь чего-то и волнуясь, Антон стал нетерпеливо разглядывать лист за листом. «Тебе, одной тебе!» — прочитал он на другом, где нарисовано простенькое крылечко, с горячими — так и чувствуешь — от солнца ступенями, а рядом буйно разрослась бузина, кисти ягод пламенеют, и одна ветвь, прихотливо изогнувшись, легла на перила. «Тебе, одной тебе! 1963 год». Значит, Антону было два года. Папа был совсем молодой. В тот год выставочная комиссия порекомендовала его картины на выставку, его приняли в Союз, он был счастлив. Антон всхлипнул. Вытер глаза кулаком. От картины к картине он читал повесть папиных чувств. Роща, красный от земляники пригорок, заяц присел, поднял настороженно ушки. Наверное, в жизни все так и есть. А что-то папино Антон угадывал. Может, то, что заяц не серый, а чуть лиловатый, и мордашка наивная, детская, и насторожился папин зайчонок не от страха, а от ожидания чудес. Алый земляничный пригорок — начало чуда. Вдруг Антону представились звуки органа, голос Баха, невыразимо торжественное чувство поднялось в нем, как однажды в то раннее утро, когда Гога Петряков привел его в безлюдное музыкальное училище. Антон увидел памятник Неизвестному солдату у Кремлевской стены, вообразил, вспомнил. А увидел набросок. Едва начатая стена древней кирпичной кладки. Взвившийся ввысь наподобие меча огненный факел. «Не могу изобразить вечный огонь, не в силах, — прочитал Антон быструю папину надпись на полях этюда. — Может быть, кто-то сможет. Для меня неизобразимо, слишком высоко для меня». Среди картин Антон нашел треугольник записки. «Не хочу отдавать эти свои рисунки на чужой суд, — писал отец. — Кроме тебя, их никто не видел. В каждом штрихе, каждой черточке моя любовь к тебе. Почему я никогда не сказал вслух чарующее слово: „люблю“. Я его рисовал. Ты понимала. Но потом жизнь все более утомляла тебя, и ты уже не читала мои рисунки, как раньше. Ты стала к ним равнодушна, потому что ко мне не приходило признание, мое уныние тяготило тебя. Надеюсь, счастье еще посетит нас. Мы возьмем билеты на все теплоходы всех рек и поплывем из края в край по нашей стране. Я хочу видеть, видеть хочу, чтобы ты смеялась. И Антошку прихватим с собой…» Подписи нет. Даты нет. «Что значит — работать над архивом? Как над архивом работать? — подумал Антон. — Посоветуюсь с Яковом Ефимовичем». — Уехал вчера в командировку, — ответили в телефонную трубку. — Надолго? — Едва ли, но точно не известно. Там повесили трубку, Антон послушал частые гудки. И вернулся в мастерскую. Неуютно у папы все-таки. Тесно. Похоже на помещение склада, где свалены безо всякого порядка листы и эскизы. Наверное, порядок есть, продуманный папой, понятный ему одному. Антон взял не очень толстую папку, с аккуратно наклеенным заголовком — «Московская сюита». Первый лист представил ему знакомый дом на Кропоткинской улице. И снова, как теперь уже понял Антон, в стиле и манере папы, точный портрет и по-своему увиденный дом партизана Дениса Давыдова. Сквозь рассеянно-голубоватую мглу неясно рисуется волшебно-зыбкое здание, колонны, в окнах бледные силуэты людей. И вдруг луч солнца, разрывая голубоватую мглу, падает на ворох осенних листьев, и ветер подхватывает их, они летят, стая оранжевых птиц. Дальше увидел Антон тесный дворик, кусты одичавшей сирени, как у них во дворе, ветхий домишко в три окна по фасаду, старую женщину в черном платке. «Все ушло, осталась лишь память», — написано папиной рукой. Дальше увидел Антон церквушку, разрисованную причудливо яркими красками, такую игрушечную, что казалось, можно поднять и на руках унести. Дальше высокие стеклянные дома — башни, сотни освещенных окон, широкий проспект: движется поток машин, фар, и проспект праздничен, как новогодняя елка. Изо всех высотных сооружений отец любил только этот ансамбль, и только вечерней порою. «…Мою „Московскую сюиту“ забраковал „Он“, — писал папа в таком же треугольничке, странички которого Антон нашел в первой папке. Похожие треугольники посылали солдаты с фронта во время войны. — „Он“ не нашел в ней Новой Москвы. Но ведь я еще не дописал, буду долго писать. Я показал им наброски, чтобы заключить договор. Откровенно практическая цель — добиться договора, а сам я готов, и хочу, и мечтаю работать над „Московской сюитой“. „Москва, Москва! Люблю тебя как сын, как русский — сильно, пламенно и нежно!“ Прекрасный Лермонтов! Помоги мне… На обсуждении „Он“ говорил, что моя „Сюита“ — отход от действительности. Высмеял мои пейзажи — рассвет на Москве-реке, бывшее трамвайное кольцо „А“ вдоль бульваров. Высмеял! „Повторяет много раз сказанное или воскрешает отжившее“, — заявил „Он“. „Ему“ непонятно мое лирическое отношение к Москве. „Он“ требует, чтобы я написал цех какого-нибудь знаменитого завода. А у меня не выходит. Так много эти цеха показывают в наших киножурналах! Одинаково льется сталь, сталевары в очках… Что добавить, сказать по-своему, что?! У меня не выходят машины. Я чуждаюсь конвейеров, душа моя поет о другом. Но вот Калининский вечерний проспект — я в нем вижу поэзию. „Он“ требует, чтобы я нарисовал Высотный дом на Котельнической или где-то еще, того же стиля. „Они выражают время, — говорит „Он“. — Без них нет Новой Москвы“. Я не люблю те дома, с их громоздкостью, химерами, украшениями. Вся душа моя протестует против них, они — не моя Москва. Как быть? В Москве так много дорогого, любимого, древнего, нового. Моего. Как об этом сказать???» Антон глубоко задумался. Папина жизнь открылась ему в картинах и письмах. Антон ее не замечал, не видел, не слышал. «Помните, Ася и Колька, я говорил, что цель жизни — громкое слово? А на самом-то деле помочь человеку — разве не цель? Я это на папиной судьбе понял… Папа уехал в Отрадное, а я все о своих интересах… Где папино Отрадное? Разыщу, найду. Вот только вернется из больницы мама…» 22 — Итак, в Союз, — сказал Яков Ефимович, с сожалением кладя кисть. Он работал в довольно большой и светлой комнате, переоборудованной в мастерскую из чердачного помещения многоэтажного дома. Года три добивался мастерской и, когда наконец получил, ликовал, как мальчишка. Утром, чуть свет, уже здесь и до вечера. Завтрак — чай в термосе, пара бутербродов с колбасой или сыром. Обед — напротив кафе. Часто случалось выходить и выезжать на натуру, но вторую половину дня Яков Ефимович обычно проводил в мастерской. В уединении свободней думалось и работалось, и вообще характера он был не очень общительного. — Жаль отрываться, а надо, — глядя на эскиз натюрморта, сказал самому себе Яков Ефимович. Он направлялся в Союз художников. Ученый секретарь, энергичная, умная, как знал ее Яков Ефимович, глубоко порядочная женщина, должна его поддержать. Должна согласиться, как несправедливо оценивались и оцениваются работы Новодеева. Некоторые люди, имеющие влияние, судят о его работах предвзято. Почему? Кто-то кого-то настраивает, одному, другому шепнет на ухо: «Надуманно». Или напротив: «Вторично». Кто-то так хитро неблагоприятствует художнику, что Новодеев все остается в тени, незамеченным. Чем объяснить недоброжелательство того человека? Видимо, не полной уверенностью в собственных силах, боязнью соперников. Слышали вы, чтобы когда-нибудь он обрадовался чужому успеху, восхитился чужой картиной? Зато критиковать мастер, если можно назвать критикой напыщенные и вместе нудные, невнятно наукообразные рассуждения об искусстве. Искусство для красовицких — прежде всего средство безбедного существования, а то и обогащения при их смекалке, пронырливости, умении входить в близкие связи с влиятельными людьми, их шумной общительности, которую многие простаки принимают за товарищество. Разумеется, при разговоре с ученым секретарем Яков Ефимович имени не назовет. Не расскажет и о выставке. С нее-то все и началось. Красовицкий организовал в широкой художнической аудитории, демонстрацию своей последней работы. Серия портретов женщин, героев труда. Одна, две, три… десять. В аккуратных блузках и платьях, с напряженно серьезными лицами, без улыбки, без света в глазах. Отмечая указкой тот или иной портрет, Красовицкий убедительно рассказывал историю каждой своей героини. Что ни биография — доблестный труд, достойная жизнь. Вокруг этих жизней и завязался разговор. Выступали преимущественно близко знакомые Красовицкому люди. Выступления заканчивались положительными оценками работы художника, не слишком горячими, но положительными. Важная тема. Реалистично решение. Правда жизни. Лицо времени. И вдруг… — Ведь плохо, разве ты не видишь, что плохо? Скучно, обыденно, — шепнул Новодеев Якову Ефимовичу. Яков Ефимович, человек трезвых взглядов на жизнь, не рискнул бы сказать это вслух. Но и не сообразил дернуть за рукав Новодеева: «Промолчи. Слышишь, как пляшут вокруг?» Яков Ефимович не был труслив, но понимал скромность своего дарования и соответственно скромное место, тем более что толкаться локтями не умел, что и сближало его с Новодеевым. Обстоятельства приучили его к осторожности. «Сказанное слово — серебро, не сказанное — золото», — говорит народная мудрость, а уж слово против такой, неустанно себя утверждающей личности, как Красовицкий, и вовсе опасно. Что касается Новодеева, где его тихость? Деликатный и застенчивый, иногда он взрывался, как порох. Это бывало в суждениях и спорах об искусстве. Тут он терял представление, с кем говорит, кого судит. Мчал, как необъезженный конь, опрокидывая на пути все преграды. — Что мы видим? Будничные, неиндивидуальные лица. Это правда жизни? Это фотографии, снятые равнодушным аппаратом. Почему все лица одинаковы? Почему вы не радуетесь, глядя на них? Почему при виде их вам приходит в голову ужасная мысль, что труд не благо, а бремя? Художник, ведь не это вы хотели сказать? Вы хотели рассказать о творчестве. О том, что у каждой из женщин в белых кофточках есть надежды и поиски: они чудесны, мы восторгаемся ими. Нет, — махнул он пытавшемуся что-то возразить Красовицкому, — не приклеивайте мне ярлык. Я не зову к лакировке. Не знаю, сумел ли бы я передать мысли и чувства героинь труда. Но… где краски в вашей картине? Краски убеждают. Где они? Неживописно. Отчего? Оттого, что писаны портреты по заказу. Постойте, постойте! — спешил он, не давая Красовицкому возразить. — Я не против заказов. Надо оформить выставку, праздник, парад — естественно! Но когда художник пишет знатных работниц по данному ему списку, не вживаясь в образ, пишет расчетливо, деловито и… равнодушно, тогда и получается равнодушно, — потухшим голосом закончил Новодеев. Долгая трудная пауза. Затем кто-то пытался поспорить в защиту Красовицкого, но так неубедительно, что некоторые смущенно опускали глаза. Талантливые молчали, внутренне соглашаясь с Новодеевым, но, оберегая свой душевный покой, не вмешивались в спор. Среднеодаренные ехидно перешептывались и тоже молчали. После этого и началось… Да, именно после того злополучного выступления Новодеева неприятности, незадачи обрушивались на него одна за другой. Вот даже с картиной, где цветущий луг и белая птица, Красовицкий и ей не дал ходу. Красовицкий трудяга, собран, трезв — всем известно. Мигом улавливает, что в данный момент от художника ждут, о чем выгодно писать. И спешит, торопится обогнать других. И ревниво оглядывается, нет ли рядом соперников. Тогда любыми средствами надо успех других пригасить, не дать ходу. Он умеет не дать ходу. Вот и про Новодеева товарищам внушил, что картина вычурна, несвоевременна, несовременна. Чего только не наплел! Бедный Новодеев не успел защититься. И мы хороши — не заметили, как талантлива картина, талантлив художник! А после… похороны, поминальная речь. Суетливые хлопоты о судьбе оставшихся произведений Новодеева, и во всем этом наверняка какой-то расчет. Не вдруг разгадаешь — какой. Троллейбус остановился. Яков Ефимович не сразу вошел в Союз. Прохаживался по тротуару. Обдумывал, десятки раз взвешивал «за» и «против» предстоящей встречи с ученым секретарем. Утром твердо решено: «Иду». Ночью наползают сомнения. Совесть требовала: «Ты обязан в память друга доказать его талантливость, драматическую несправедливость судьбы. Ты виновен в том, что при его жизни молчал, отстранялся. У тебя не хватило смелости вступить в бой за Новодеева». Так кричала совесть. Привычная осторожность подсказывала другое: осложнения, подвохи и прочее, что может последовать за разговором. Конечно, все станет известно Красовицкому, и Яков Ефимович до конца века наживет могучего врага. Прикидывая так и эдак, Яков Ефимович некоторое время прохаживался по тротуару, а затем быстрым твердым шагом вошел в подъезд, миновал коридор и постучал в нужный ему кабинет. Не дожидаясь ответа, открыл дверь. Ученый секретарь была не одна. Мужчина лет пятидесяти, статный, респектабельный, в замшевой куртке, водолазке болотного цвета, прощался с нею, пожимая ей руку. — Рад, очень рад познакомиться! Итак, относительно Новодеева мы договорились точно? — Точно, — подтвердила она. «Что это? Чудо?» — про себя вскричал Яков Ефимович. В два шага подскочил к столу, забыв поздороваться, нарушая приличия. — Что вы о Новодееве? Может ли быть, чтобы так совпало? Я о нем, и вы о нем! Невероятно! Или я ослышался? Или не в своем уме? Объясните… Якова Ефимовича пригласили сесть. Он был так возбужден, что ему предложили даже выпить воды. Мужчина в замшевой куртке тоже сел. Яков Ефимович перестал восклицать и в глубоком изумлении умолк. Ученый секретарь («Славная, умная!») представила ему: — Председатель колхоза «Отрадное» Михаил Никанорович Дружинин. Меньше чем через час Яков Ефимович в подробностях знал, что делал Новодеев в «Отрадном», что недоделал, зачем Новодеев нужен колхозу и как приехавший на совещание в Министерство сельского хозяйства председатель колхоза «Отрадное» разыскал дом Новодеева, никого не застал и, услышав от соседей по подъезду о смерти художника, явился сюда. — Принимаем решение, — заключила ученый секретарь. Вечерним поездом Яков Ефимович вместе с председателем колхоза уехал в командировку в Отрадное. 23 Весь путь они проговорили. Председатель колхоза окончил московскую Тимирязевскую академию и не раз бывал за границей членом праздничных и деловых делегаций, носит на груди звезду Героя Социалистического Труда, в «Отрадном» работает пятнадцатый год, колхоз-миллионер, а недостаточки есть. — Есть недостаточки, — с упряминкой повторял председатель. — В частности, культурный фронт не на полной высоте. Отстаем по культуре, если производственными успехами мерить. Езды на поезде три с половиной часа, тридцать километров от станции в сторону. К приходу поезда председателя ожидала черная «Волга». Когда три месяца назад художник Новодеев сюда приехал, ни «Волги», никакой другой машины, ни лошаденки с телегой возле станции не было. День стоял солнечный, жаркий, в разгаре сенокос, колхозникам не до гостей. Кстати, никто Виталия Андреевича в «Отрадное» всерьез гостить и не звал. …Однажды случилось художнику забежать в кафе перекусить на обед чего-нибудь вроде сосисок. Немолодой мужчина, высоколобый, с открытым лицом, у того же столика, стоя, ел те же сосиски. Несколько незначащих реплик, беглых вопросов, и Новодеев узнает, что перед ним председатель колхоза «Отрадное». — Красиво там у вас? — Красивей не сыщешь. — И название милое — Отрадное! Заберу-ка свои художнические снасти, да и двину к вам полюбоваться Отрадным. — Что ж, двигайте, не пожалеете. Вот и все приглашение. Правда, председатель вырвал из блокнота листочек, черкнул адрес, распрощался и наверняка тут же о художнике позабыл, уверенный, что тот и не подумает собраться в Отрадное. Действительно, Виталий Андреевич не сразу надумал. В командировке ему отказали, выдали восемьдесят рублей в порядке творческой помощи. И он поехал в Отрадное на свой страх и риск. Дорога, дорога… Вольный ветер веет в лицо, ласкает влажный лоб, тяжелые потные волосы. Жарко, а как легко дышит грудь! Предчувствие неведомого счастья охватывает Виталия Андреевича. Давно он не испытывал радость этих ожиданий, надежд. Молодость вернулась к нему. Он силен, талантлив, полон энергии. Он шагает пешей тропой, которая то вильнет в лес, то выбежит на поляну, пересечет неглубокий, заросший ивняком овражек. Волнистые дали раскинулись вправо и влево. Он видит цветы. Ему хочется стать на колени и поклониться луговым цветам. О, чувствительный художник! Тебе всюду грезятся поэзия, лирика… Председатель колхоза крайне удивился приезду художника, он давно уже о нем забыл. Да к тому же заявился художник в страдную пору, председатель, все его помощники, бригадиры, зоотехники с утра до ночи, а то и круглые сутки, в горячке покосов. — Смотрите, наблюдайте, живописуйте! — сказал председатель. Кому-то позвонил, подняв трубку одного из телефонов в своем почти министерском кабинете с паркетными полами, полированным столом, книжным шкафом; кого-то вызвал, что-то приказал, и на следующий день в колхозный Дом для приезжих к Виталию Андреевичу прибежала быстренькая курносенькая девушка, младший зоотехник, консультировать художника. Она сыпала различные сведения залпом, без передышки, обрушивая их на художника, не подготовленного к такому обилию сельскохозяйственной информации. Новодеев слушал, смотрел, поражался. Механизация, техника, электрические доилки, кормовозы, доставляющие на тракторах корма животным. Организованная по последнему слову науки и техники фабрика по производству молока и мяса. Коровы-машины. Откормленные, черно-белые, с тяжелыми цепями на шеях, они смотрели на посетителей неподвижными глазами. Видят ли они? Что они видят? Жуют жвачку. Без останова жуют. Затем им подвозят корма. Они снова жуют и равнодушно отдают молоко. Какое-то беспокойство поднялось в сердце художника. Умом он понимал и одобрял благоустроенность, богатство, превосходную механизацию молочно-племенного комплекса, как называла скотный двор девушка-зоотехник, а в душе что-то спорило, противилось превращению коровы в машину. Чудилось иное: …Ряд холмов и нивы полосаты, Вдали рассыпанные хаты, На влажных берегах бродящие стада, Овины дымные и мельницы крилаты… Художник Новодеев, ты отсталый человек и нечего призывать себе в союзники Пушкина… Виталий Андреевич поблагодарил младшего зоотехника за экскурсию к коровам и сказал, что дальше будет знакомиться с колхозной жизнью самостоятельно, объяснять ему больше не надо. Центральная усадьба, расположенная на обширной поляне, вокруг которой леса — березняк, осинник, ельник, — была застроена служебными зданиями. Здесь и склады, молочный завод, и другие пока не известные Новодееву помещения, а чуть подальше тянулись два ряда аккуратных, с мезонинами и крылечками наподобие небольших террас, дома колхозников. Здесь же был и Дом для приезжих, по-городскому — гостиница, и двухэтажный, солидный, с парадным подъездом и броской вывеской, «Клуб». А еще дальше поднималось несколько недостроенных высоких домов. «Однако вот они, кисельные берега и молочные реки», — подумал Виталий Андреевич, но вспомнил коров на Цепях, и сердце снова засосала тревога. «Могу ли я их, таких, рисовать? Не могу. Живые машины. Вернее, животные, которым из жизни оставили одну жвачку. Но чего же я хочу? Хочу ли повернуть общественное существование вспять? Утренний рожок пастуха, зовущий скотину со дворов на выгон, сочная зелень пастбищ, блеяние овец, забавы телят на свободе — все в прошлом. Общественное производство разумно развивается, но этих коров я рисовать не могу. Оттого, наверное, я не признан и беден». Новодеев вспомнил, как однажды Яков Ефимович, человек практической смекалки, имеющий ходы в издательства, добыл ему для иллюстрирования рукопись. Новодеев обрадовался: договор, заработок, в дальнейшем, может быть, верный. Взял читать рукопись и отложил. Снова взял, опять отложил. Не мог заставить себя рисовать монотонную, неживую жизнь, какая описывалась в этой будущей книге. Другой на иллюстрирование ему не дали: не оправдал доверия, пришлось выплачивать невыполненный договор. — Чудак! — убеждал Яков Ефимович. — Не все же графики гении. Есть художники: пишут для себя, а для денег — на потребу заказчику. Схалтурил, зато потом пиши для души, пока гонорар не проешь. Виталий Андреевич отказался. «Однако при чем здесь коровы. Какая связь? Умом понимаю, а душа не обрадовалась», — думал Новодеев, отсталый человек, упрямый художник. Но в тот же первый колхозный день судьба одарила его нежданным подарком. 24 Он побывал на молочном заводе, посмотрел сушильную установку, где производится травяная резка и брикеты из нее, заглянул мельком в один из сараев, где хранится прессованное сено, и решил, что на первый день достижениями науки и техники сыт. В лес! На природу. Всюду, где художник сегодня побывал, у него спрашивали выданный ему за подписью председателя пропуск. В лес пропуск не требовался. — Любимые, вечные! — говорил художник, обнимая одну и другую березы, прижимаясь щекой к прохладным шершавым стволам, и так стоял и думал: «Знаю — сентиментальность. Знаю — смешно. А внутри все ликует и плачет от нежности». Июньское солнце плыло к закату, в лесу темнело, свистнет редкая птица — певческая пора кончилась, пришло время кормления птенцов. Художник побрел куда глаза глядят и, покружив по лесу, не зная дороги, очутился на колхозной улице. Оттуда он вышел на задворки, где тянулись капустные гряды с торчащими, еще небольшими, косматыми вилками, а от гряд зеленая луговина полого спускалась к реке. И он спустился к реке, неширокой и тихой, с песчаными плоскими берегами в иных местах, а то поросшими частым кустарником. Тут он и увидел то, что сейчас захотелось нарисовать, не медля, не взвешивая, будет ли это передовое искусство, отражающее сегодняшнюю жизнь с ее созиданием и устремлениями. Вообще захотел рисовать, рисовать! На него, как говорится, накатило. Колхозники видели его утром, днем, вечером всегда с мольбертом и кистью. Судили-рядили между собою: «Городской, вроде дачник, а не барствует. Как и у нас, верно, страда. Небось к ночи у него спину тоже поламывает». ЭТЮД ПЕРВЫЙ. Кони вымчались к реке так внезапно, что художник от изумления и восторга замер. Табунок коней, одинаковой светло-рыжей масти прискакал к реке навстречу закатному алому солнцу. Будто ослепленные им, кони враз оборвали бег и, как художник, замерли. Солнце повисело над горизонтом и оставило землю, а по небу разлилась багряным светом заря, и в свете ее кони стали медленно вступать в воду, очарованно внимая тишине и яростному пожару зари. Потом разрезвились. Это были молодые стригунки. Топтались в воде, фыркали, вздымая фонтаны брызг, клали, ласкаясь, головы друг другу на шеи, слегка покусывая. А заря горела все огненнее, и, отражая ее полыханье, кони казались солнечно-рыжими. Потом парнишка лет шестнадцати прискакал на кобыле без седла, колотя ее пятками по крутым бокам, взмахивая свободной от уздечки рукой: — Вы что, ошалели? Куда вас вперед меня унесло? Озоруете? Покажу вам, как озоровать! Кто-то из коней в ответ молодо, задорно заржал. «Есть знаменитая картина Петрова-Водкина „Купание красного коня“, предчувствие революционного вихря, — думал Новодеев. — Моя картина не будет вторичной. Мои кони другие. Грация юности, резвости, нетерпеливое ожидание счастья, яркий свет вечерней зари. Не закат. Закат — грустное слово. Мою вечернюю зарю сменит день. Моя картина будет славить жизнь и природу». Так он думал. Когда он шел рисовать реку, зеленый лужок, плавно спускавшийся к ней, раскидистую ветлу на том берегу, а на этом песчаную отмель и отражавших пылающее зарево неба золотисто-желтых коней, ребячьи толпы сопровождали и не оставляли его. «Наш художник», — уже называли Виталия Андреевича в колхозе. Он был окружен почитанием, его полюбили. «Татьяну бы с Антошкой сюда, — скучал художник. — Добьюсь ли я, чтобы вместе с ними видеть это раздолье, волнистые дали, посидеть в тени той раскидистой ветлы. И чтобы Татьяна и Антошка услышали, как здесь радуются моему рисованию. Добьюсь. Буду самим собой, ивы признаете меня и будете посрамлены». Этим «вы», кому он грозил, прежде всего был Красовицкий. Виталий Андреевич нарисовал первую картину. Председатель долго разглядывал, сдвигая соломенную шляпу на висок, на затылок. — Гм. А ведь здорово. Я не особо знаю художество, а чувствую — здорово. Повесим в клубе. В клубе процветающего колхоза-миллионера, помимо библиотеки, зрительного зала с экраном для кино и сценой, танцевального зала, нескольких комнат для занятий кружков, была одна свободная комната, довольно большая, пустая, ничем не украшенная, кроме богатой люстры — подарка чешских гостей, побратимов Отрадного. Комната использовалась в случаях особой нужды. Здесь решено было выставить новодеевских коней. Колхозники, особенно женщины, приходили поглядеть, хвалили картину. — Как живые стригунки, будто малые ребятишки полощутся в речке. — Только что больно уж рыжи. — То и лучше. На то и художество, чтобы красоту видней показать. — А речка-то наша. Глянь, и ветла раскинулась и сук один в воду окунула. А хорошо-то у нас! Пока что колхозному столяру заказали сколотить раму для картины из планок, а председатель на собрании правления сказал: — Организуем в клубе картинную галерею, товарищи! Мы выполняем и перевыполняем производственный план, изо всех сил стремимся обеспечить колхозный народ хорошим жильем, в этом вопросе до полного выполнения задачи не доросли, но стремимся, растем. А с культурой недоработка у нас, дорогие товарищи! Поинтересуйтесь, сколько в библиотеке новеньких невостребованных книг стоят на полках нечитанными. Скажете, телевизор от книг отбивает? Так-то так, да не совсем так. Слабо умеем пропагандировать книгу. Про кружки так же признаемся: не все с полным энтузиазмом работают. А с художественным воспитанием вовсе провал. Нужна картинная галерея деревне. Художник Новодеев Виталий Андреевич своим творчеством нам ее подсказал. Товарищи, какой мы передовой колхоз-миллионер без собственной художественной галереи? Теперь не было дня, чтобы председатель хоть на десять минут не прикатил на своем вездеходе поглядеть, что рисует художник. Не руководил. Не подсказывал. Не требовал отобразить то или это. Виталий Андреевич работал свободно. Если бы громкие слова не пугали его, сказал бы: «Кажется, я узнал истинное вдохновение». «…В очах родились слезы вновь; душа кипит и замирает; мечта знакомая вокруг меня летает…» Он рисовал и бормотал стихи. ЭТЮД ВТОРОЙ. Знойный июльский полдень. Солнце в зените. Ни дуновения ветра, ни колыхнется листок. В колхозном фруктовом саду ветви яблонь облиты румяными, янтарно-желтыми, бледно-зелеными с красными прожилками яблоками. Ветви яблонь клонятся книзу; если бы не подпорки, не удержать буйное богатство плодов. Сторож, статный старик в ярко-синей рубахе, тряхнул одну ветвь, и спелые яблоки попадали и цветисто усыпали землю. Малыши в пестрых рубашонках и платьицах подбирают яблоки. Праздник солнца и неба и красок — румяные яблоки, детские цветные платьишки и васильковая рубаха старика! Разве старики носят васильковые рубахи? А сторожа оделяют ребятишек колхозными яблоками… В жизни это бывает? — Бывает, — говорит председатель. — Все бывает, что хорошо. ЭТЮД ТРЕТИЙ. Уборка хлеба. Ночь. Ночь черна и раскрашена огнями машинных фар, костров, ракет, которые, время от времени взлетая ввысь, сигналят что-то водителям, убирающим хлеб, грузящим зерно в машины. Ночь черна, и вся в огнях, в движении, в кипенье труда. ЭТЮД ЧЕТВЕРТЫЙ. — У нас есть знаменитые женщины, орденоносные, одна героиня труда, — сказал председатель про колхозниц «Отрадного». Виталий Андреевич вспомнил парад ударниц Красовицкого. — Хочу написать рядовую. — Все свою линию гнете? — Какая такая моя линия, какую я гну? — дерзко бросил художник. — Не кидайтесь на меня. Вашу линию я одобряю. Есть свое слово, свое и сказано. Так? Вам, художникам, легче — выполнение производственного плана вас не касается. — Есть другое. Тоже не очень легко, — возразил Новодеев. Председателю нравились и жизнерадостность и яркость картин художника Новодеева. Глядя на них, хотелось улыбаться и жить. Противоречивый человек художник Новодеев! Как часто в его сердце печаль, а здесь, в колхозе «Отрадное», он пишет картины, которые зовут улыбаться и жить. Вот девушка. Прядки черных волос выбиваются из-под повязанной тюрбаном белой косынки, белый халат накинут на бордовое платье, сережки на мочках маленьких ушей, словно ягоды малины, ноги крепки и смуглы. Она моет бидоны на молочном заводе и смеется, белые зубы слепят белизной. ЭТЮД ПЯТЫЙ. Раннее утро. Сиреневые, палевые, розовые облака раскиданы по небу. Над рекой дымится белый туман. На каждой травинке серебряная капля росы. Нагнись, собирай в пригоршню прозрачные росинки и пей… Виталий Андреевич не написал этой картины. Мучительная тоска внезапно нахлынула на него. «Что со мной? Больно грудь, ноет сердце. Что дома? Та-ти-а-на, родная, не могу без тебя. Как мало я тебя вспоминал за эти блаженные месяцы небывалого подъема! Ни письма. Правда, мы вообще не переписываемся, странно, но так повелось. Говорим по телефону. Здорова ли? Все ли в порядке? У меня ничего. Работаю. Когда приеду? Не знаю. Правда, они уезжали в отпуск к Татьяниной родне на Оку, — пытался оправдать себя Виталий Андреевич. — Плохо. Оказывается, мы можем месяцы жить друг без друга — нет, я не могу. Без тебя и Антона. Я не слал тебе письма, потому что ты привыкла к моим неудачам, я не смел признаться тебе, как хороши мои этюды в „Отрадном“, боялся, ты не поверишь. Мои наброски прекрасны! Талант мой расцвел. Я не стесняюсь теперь это сказать. Приеду домой и скажу. И ты поверишь». Скорее домой! А кроме того, есть одно обстоятельство. Виталий Андреевич сказал председателю о том обстоятельстве. Художественная галерея не может создаваться из этюдов одного Новодеева. Нужны работы многих художников, хотя бы нескольких. При МОСХе есть шефская комиссия, организует в колхозе музеи бесплатно, из фондов. Если он, Виталий Новодеев, не сообщит о начатом по собственной инициативе деле, кто-то может счесть его самозванцем. Нескромным. Выскочкой. (Виталию Андреевичу представилось сытое лицо Красовицкого.) Нет, Виталий Андреевич не желает быть выскочкой и деньги за свои работы у колхоза не возьмет. — Категорически нет! — заявил он председателю, когда тот пригласил его в свой министерский кабинет и бухгалтера вызвал оформить оплату. — Дивлюсь, — верно удивился председатель. — Ведь гол как сокол. Вижу, что гол, а от заработанного отказываешься. А? Встречал ты таких? — спросил председатель бухгалтера. — Правду сказать, не случалось. Чаще лишку норовят ухватить. — Колхоз — не частное лицо, — объяснил свою позицию Виталий Андреевич. — Вот съезжу домой, оформлю заказ, тогда уж прикачу к вам за денежками и порисую вволю. — А сейчас не возьмешь? — настаивал председатель. — Не возьму. — Упрям, — покачал головой председатель. — Упрям, — согласился художник. Картины он оставил в Отрадном. Взял лишь одну, где облако, похожее на белую птицу, летит над цветущим лугом. Может, выставкой примет для выставки, может, кто-нибудь из посетителей купит. 25 Утро в больничной палате начиналось приходом сестры со шприцами и градусниками. Больным делали уколы, меряли температуру. Татьяна Викторовна задолго до прихода сестры не спала. Несмотря на снотворное, сон был неспокоен, прерывист, она просыпалась в жестоком душевном упадке. Все мучительно в больнице, особенно утро, когда не хочется вступать в новый день. Трудные мысли поднимались в ней. Не убежать, не скрыться — безжалостные, проклятые мысли, нет им конца! Татьяна Викторовна перебирала в памяти прошедшие годы. Не так прожиты годы. И виновата в этом только она, будничная, целиком поглощенная маленькими житейскими заботами, с утра до вечера занятая машинкой, хозяйством. Никто за нее не отслужит службу в учреждении, не выстоит после службы очереди в продуктовом магазине, не приготовит обед, но разве не могла она чуть больше радоваться и радовать его? Сколько раз он неуверенно звал: — Та-ти-а-на, сходим на выставку молодых. Есть интересные, очень даже интересные есть. — Ах, какие там выставки! Белье второй день в тазу замочено, не доберусь постирать. Он понуро уходил в свою мастерскую-коридорчик. Потом, пошептавшись с Антоном, все же убегал вместе с ним в какой-нибудь музей — рядом толстовский, пушкинский, невдалеке Парк культуры и отдыха. Антон делил его размышления, они толковали на разные отвлеченные темы, более всего об искусстве. Искусство было жизнью и любовью отца. Она могла бы в воскресный день распорядиться: — Мужички, начистим к обеду картошки, вымоем посуду — и айда в Третьяковку или пошатаемся по улицам. Виталий Андреевич знал историю улиц. — Если вникнуть как следует, Москва — город-музей, — говорил он. А для нее: что музей — что не музей, в общем-то все равно. Пропустила она тот Большой мир, в котором, страдая и радуясь, в мечтах и надеждах, в страстном труде жил, не дожив до своей победы, ее муж, художник Новодеев. «Что же теперь мне осталось? Влачить существование?» — горько думала Татьяна Викторовна. Существование ее и раньше делилось и далее, наверно, будет делиться на две не связанные между собой половины: работа и дом. В довольно важном учреждении она печатала довольно важные бумаги, но душа оставалась равнодушной. Там ее могут заменить сто — двести машинисток. Дома никто не заменит. Дома она должна растить сына. Скажете, растить сына — не государственное дело? Кто важнее государству: машинистка Новодеева или мать Татьяна Викторовна Новодеева? «А! Кому до меня дело? Мне, прежде всего мне, важно растить сына! Ему важно, чтобы я, его мать, была на свете. Антон, я тоскую…» Подходила сестра с градусником. — Как самочувствие? — Прекрасно. Татьяна Викторовна скрывала от врачей, сестер, ото всех убийственную подавленность духа. Начнут еще лечить от какой-нибудь нервной или душевной болезни. Нет у нее душевной болезни! Она просто несчастна. Татьяна Викторовна не знала, что пока отец Антона был жив, хотя она и ворчала, и хандрила, и жаловалась, рядом была опора. Теперь опоры нет. Ее мучали страхи. Сумрачная фантазия рисовала картины — одна ужаснее другой. То представится: в дом проникает грабитель и убивает Антона. То пьяный шофер сбивает его на дороге. Или он заболел ангиной, температура 40°, а некому согреть чаю. А что он ест? Он потерял деньги, не на что купить хлеба. Он забыл выключить газ. Ядовитая отрава облаком выползает из кухни, растекается по комнате, а мальчик с полуоткрытым ртом разметался на узенькой тахте — это не сон, глазам не открыться. Страхи, страхи… А кто та девочка, которую он не назвал? Наверное, хитренькая, лживая, жадная. Они, нынешние, все такие. Им нужны кавалеры, преимущественно с машинами и отдельными квартирами. «Антон, ты в нее влюблен, а она хвастается подружкам: отбоя нет, столько за мной мальчишек гоняется! Твое сердце нежно замирает, а ты ей нужен для счета: „За мной столько мальчишек гоняется“. Моя душа изныла о тебе, Антон! Ты мой единственный сын, я живу для тебя». В полубреду-полуяви Татьяна Викторовна не помнила, как закончились утренние процедуры, прошел завтрак и явился с обходом врач, тот веснушчатый оптимистичный молодой человек, который главным лечащим средством против всех болезней полагал бодрое состояние духа. — Не киснете? — Напротив. Полна энергии. — Ну и хорошо, я бы сказал, отлично! — Доктор, выпишите меня домой. — Скоро. Еще два небольших обследования. Вы заметили сегодняшнее ясное осеннее небо? Солнца не видно за крышами, но можно представить, как оно поднялось на востоке. Утро, солнце, жизнь. Так? Он оставил палату, но через несколько минут возвратился. Быстрым, каким-то подчеркнуто энергичным шагом приблизился к постели Татьяны Викторовны, сел. — Скоро мы вас выпишем. Запомните: надо бороться с горем. Нельзя опускаться. Следите за своей одеждой, прической, квартирой. Не избегайте развлечений. И боже вас сохрани, в припадке тоски обратиться к рюмке — извините, нам известны такие случаи, неизбежно ведущие к гибели. У вас чудный парень. — Откуда вы знаете? — У него на лице написано — чудный. — Если бы все доктора были такие, как вы, — сказала Татьяна Викторовна. Он вспыхнул, веснушки его загорелись. — Мой идеал — Чехов, — сказал он. — Но до идеала идти и идти. — А вы и идите, — улыбнулась Татьяна Викторовна. 26 Это утро, зарю которого Татьяна Викторовна не увидела из больничной палаты, Яков Ефимович встречал в колхозе «Отрадное». Зари и там не было. Было странное небо, все как бы затянутое голубовато-сизым занавесом, и на восточной стороне, невысоко над горизонтом, висел небольшой темно-багровый шар солнца. Яков Ефимович дожидался на центральной усадьбе попутного грузовика, которым намерен был добраться до станции, и глядел на солнце. Такого солнца он не помнил, не видывал. Небольшой вишнево-красный шар, без лучей, — знамение чего-то таинственного. Несколько женщин, как и Яков Ефимович, дожидались грузовика, чтобы везти на рынок огурцы, укроп, репу, разные овощи с личных огородов. — Бабоньки, гляньте, солнце-то кровью налилось, видать, беду кажет, — говорила одна. — Не к войне ли, спаси бог, или болезни худой, — вторили ей. — Бабоньки! Хозяин бежит. А грузовика нет. Неужто в грузовике отказал? Хозяин, то есть председатель колхоза Михаил Никанорович Дружинин, действительно почти бежал, во всяком случае, поспешно шагал, в распахнутой замшевой куртке и сдвинутой на ухо соломенной шляпе. — Яков Ефимович! — издалека закричал он. — Уморил ты меня. По хозяйству сотня задач, а я за тобой гоняюсь. Доброе утро, товарищи женщины. Заказан грузовик. Сейчас подойдет. Езжайте, торгуйте — ваш труд, ваше право. Он подхватил Якова Ефимовича под руку и повел с центральной усадьбы по асфальтированному шоссе на проезжую дорогу к станции. — Грузовик нагонит, тогда сядете, эй, товарищи женщины! — крикнул он. — Художнику место рядом с водителем забронировано. Он у нас гость почетный и до крайности нужный. — Почетному да нужному гостю свою бы «Волгу» подали, — крикнула задорная какая-то молодайка. — На своей «Волге» к большому начальству нынче ехать нужда, — отпарировал председатель. За короткое время, которое Яков Ефимович провел в Отрадном, они сдружились. Каждый ценил в другом то, что ему самому недоступно. Яков Ефимович дивился масштабам, размаху, успехам колхоза. Возможно, были недостатки в колхозе. Наверняка были, но Яков Ефимович их не заметил и заметить не мог, потому что колхозную жизнь представлял слишком поверхностно. Председатель же по-детски восхищался мастерством и талантом художников, тоже мало их понимая. Они вспоминали Новодеева. — Картинная галерея будет у нас, — говорил председатель. — Картинная галерея имени художника Новодеева. Жалко, эх, жалко, без времени ушел человек! Жить бы, людей своим творчеством тешить. Чистый был человек, некорыстный. А позволят нам его имя присвоить нашей картинной галерее? У нас любят героям посвящать. А чем он не герой? Он герой творчества. Добился своего Новодеев, нам картинную галерею подсказал, его имя и дадим. Мы богаты, походи по домам: телевизоры, гарнитуры, холодильники, полный достаток. Производственный план выполняем. В миллионеры поднялись. А не хватает чего-то. Красоты душа просит. — Вот она, красота, — повел рукой Яков Ефимович. Они миновали центральную усадьбу. По ту и другую сторону дороги зелеными коврами раскинулись озимые поля. За полями, радуя глаз, манил многоцветный пестрый лес. Странное солнце ушло. Сизое облако плотным покровом затянуло его. Наступал тихий, нежаркий, нешумный день осени. — Без этой красоты жить невозможно, — ответил председатель. — А нам и другое давай. Одолела меня, товарищ художник, мечта. Новодеев зажег. К зиме немного поутихнут полевые задания, поделюсь с народом. Учителей расшевелю, комсомольцев. На ваш энтузиазм, товарищ художник, питаем надежды. — И я мобилизую друзей. У нас ребята горячие, — ответил Яков Ефимович. Он был доволен и счастлив, напав на след Новодеева. Все его радовало: и что богатый колхоз, и живописная местность, и что председатель умеет мечтать. В Москве шефская комиссия поддержит идею картинной галереи. Могут возникнуть и сложности, Яков Ефимович их не страшился. Председатель — поддержка такая могучая, что никакие красовицкие не страшны. — Что касается формы, договариваться с вашим верховным командованием будем совместно, — подтвердил председатель. Грузовик, с кузовом, полным колхозниц, гуднул тенорком, догоняя. — Товарищ гость, занимайте гостевое почетное место! — молодо крикнули Якову Ефимовичу. — До встречи, — простился он с председателем. — До скорой, — ответил тот. Грузовик поехал на станцию. 27 Экскурсия была назначена на два часа дня. После обеда группу освободили от уроков, Лидия Егоровна сопровождала экскурсантов. Мастер, одновременно воспитатель, с утра до конца занятий наблюдает за поведением ребят. Наверное, не во всех ПТУ, не все производственные мастера так ревностно несут свои воспитательские обязанности, но что касается Лидии Егоровны, она отдавала делу все время, а главное — сердце. Она высоко ценила свое преподавание в производственной мастерской, где каждый раз учила ребят все более и более сложным приемам портновского мастерства, в свободные же от производственных уроков дни перебиралась в основной учебный корпус и глаз не спускала с воспитанников. Пробирала за нарушения, прогул, невыученный урок, но необидно, добро. А нарушителю отчего-то становилось неловко; нарушитель, пряча глаза, лепетал что-то в свое оправдание, обещал, что такого больше не повторится, а Лидия Егоровна покачивала головой, верила, и обманывать ее не хотелось. У этой миловидной светленькой женщины было призвание педагога, что, если говорить о настоящем педагоге, равнозначно доброму сердцу. Антона Лидия Егоровна привечала с особым вниманием. Новенький, сирота, одинокий. Но она не показывала жалости к нему, не сюсюкала и вроде бы ничем не выделяла. Итак, они приехали на Кузнецкий мост в Выставочный зал Дома художника. Здесь уже собралось порядочно публики. Петеушникам оставили первый ряд, конечно, благодаря усиленным хлопотам Семена Борисовича. Расселись. Антон между Лидией Егоровной и шахматистом-третьеразрядником, который опять толкнул его в бок, показывая свою игрушечную шахматную доску, но Антон отказался от партии. Сейчас его интриговало другое. Сейчас он увидит и услышит знаменитого московского модельера, который откроет ему вершины портновского искусства. На сцене рояль. На рояле в стеклянной, под хрусталь, вазе букет лиловых хризантем. Пианист открыл крышку рояля, заиграл что-то тихое, похожее на шорохи осеннего леса, и вдруг бурный каскад ликующих звуков взорвал меланхолическую тишину, и запела тонкая нежная свирель. — Красота — это природа, во всякое время, живопись, музыка, поэзия. И наша одежда. Эстетические потребности всегда были у человека и все дальше растут. Укажите на девушку, которая осталась бы равнодушной к красивому платью. Мы хотим быть красивыми, но вовсе не значит, что мы несерьезны, пусты, бездумны. Напротив. Когда девушка красиво одета, обнаруживая тем эстетический вкус, она и дом свой захочет красиво оборудовать, и свое рабочее место в учреждении или на заводе. Разве красивый костюм мешает вам мыслить, изобретать? Напротив, он поднимает ваше настроение, творческий тонус. Красиво одетый человек редко груб и невежлив, и душевно он невольно становится тоньше. Помните Пушкина: «Быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей?» Так говорил незаметно сменивший на сцене пианиста тот самый знаменитый модельер, молодой, изящный, свободно рассуждающий перед переполненным залом. — Слушайте, — шепнула ребятам Лидия Егоровна. — Человечество развивается, цивилизация растет, — говорил модельер. — Не будем сейчас обсуждать пороки человечества, будем говорить о прогрессе. Человек всегда жаждал красоты и, заметьте, как много и талантливо создавал ее и создает. Вы въезжаете в новый дом, вам хочется украсить жилище удобными и уютными вещами. Кем-то сделаны вещи, чьими-то мастеровитыми руками. Вы идете в гости, как приятно нести в подарок букет душистых цветов, кем-то выращенных и ухоженных. Вы покупаете книгу и, еще не прочитав, любуетесь ее праздничной обложкой и рисунками. Вам не хочется пить кофе из неуклюжей, грубой чашки, а в красивой чашечке и кофе-то вкуснее. Вот и поймите, какую большую роль в человеческом быте, каждодневной жизни играют люди самых разных профессий и, в первую очередь, портной. У нас важная профессия, мастера ее приносят людям много пользы и радости. Так говорил модельер, и Лидия Егоровна от удовольствия и симпатии к молодому ученому специалисту разволновалась, раскраснелась и, обмахиваясь платочком, зорко следила за учениками: неужели равнодушны? Нет, кажется, не равнодушны, им интересно. Затем началась демонстрация моделей. Появлялись на сцене длинноногие, тоненькие, сказочно-праздничные, нарядные феи и похожие на принцев парни в элегантно-простых костюмах. — Видите, видите? — чуть слышно говорила Лидия Егоровна. — Чего стоит эта скромная элегантность, каким трудом ее добивается мастер! И вот кажется, этот изящный, достойный на вид парень не нахамит, не вступит в драку. — Костюм пожалеет, — шепнул шахматист-третьеразрядник. — В таком костюме не захочешь свою честь замарать. — А! И в модных костюмах хулиганы бывают, — раздался чей-то меланхолический возглас. — Ребята! Хочется во всем быть красивыми, как призывал Чехов, — настаивала восторженная Лидия Егоровна. Верно Семен Борисович когда-то сказал: скучных работ не бывает, бывают скучные люди… Можно и картину или книгу писать буднично, зевая, поглядывая на часы, исполняя обязательный привычный урок. Можно, любя бытие, огребать опавшие листья в саду, потом зажечь костер и глядеть, как бегут и пляшут огненные струи, и думать. О чем? Когда папа был жив и когда они снимали на лето под Москвой в деревне избенку, папа любил жечь костры. Небольшие костерики. Они усаживались вдвоем на пеньках. — Каждому человеку, — говорил папа, — хочется сделать какое-то дорогое дело, отдать ему душу. Не знаю, удастся ли мне… — Ужинать! — звала мама. Они шли в избу, садились за некрашеный стол. Если мама не очень устала и была не в дурном настроении, говорила шутливо: — Два танкиста, два веселых друга… Не столь веселых, сколько мечтательных. За мечтами пропустите жизнь. — Решил всерьез заняться рисованием, — сказал Антон Лидии Егоровне после встречи с модельером. — А как же! А как же! — сочувственно закивала она. — Тебе сам бог велел рисовать, отец-то художником был. Наше дело, начиная с первых брючишек, которые скоро я вам задам шить, — самое настоящее художество. Воображать надо и точность в руке иметь. Я в тебя верю, Антон. 28 «Да, буду рисовать, и как можно больше, — думал Антон, вернувшись домой. — Папа все же не говорил, что я совсем без способностей. Но я буду рисовать и конструировать костюмы не для фей и принцев, каких нам сегодня показывали, уж очень они нарядны, эффектны, нет, я буду изобретать одежды не для приемов и показов, а для обыкновенных людей, чтобы на улицах и на работе, в городе, деревне всегда, каждый день было красиво и ярко. Позвоню Якову Ефимовичу посоветоваться насчет рисования». — Яков Ефимович не вернулся из командировки, — ответили в телефонную трубку. …Неуютно, неопрятно дома. Антон не заметил, как за несколько дней дом превратился в захламленную берлогу. Как всегда, ему хотелось есть, и он принялся чистить картофелины, чтобы поджарить на подсолнечном масле, но голова его была занята не запущенностью дома, не предстоящим обедом, как ни подводило от голода живот, а тем, что сегодня, может быть, выпишут маму и наконец он откроет ей свои перемены. В том, что он сегодня услышал и увидел, что-то его зацепило. Жизнь должна быть красивой, не для избранных, а для всех, и какие-то неясные мысли о простоте, изяществе простоты и в то же время яркости обычных одежд обычных людей бродили в его голове. И что-то хотелось ему искать, находить, а кроме того, ведь история костюма — наука не очень изученная и близко связана с искусством художника. Что сказал бы папа? Неужели согласился бы с насмешливыми рассуждениями лондонской Асиной мамы? Как жаль, Ася, что мы с тобой расстались навсегда! И именно в эту секунду в прихожей раздался звонок, и она пришла. Было дождливо, скверно на улице, моросил мелкий дождь, вперемежку со снегом, золотая береза отряхнула все до последнего листа, на бульварах голо, уныло. Ася сбросила с головы капюшон, скинула пальто. — Обед маме, — сказала она, ставя на стол судки, — суп, второе, третье. Ты понравился тете Капе и бабушке, поэтому тут двойная порция. Кормись, голодный волк. — Вот уж не думал, что придешь, — смущенно бормотнул он. — Боюсь, ты не совсем положительный тип, — ответила она. — Если б был вполне положительным типом, знал бы, что приду. Нельзя же оставлять твою маму без усиленного диетического питания. Зазвонил телефон. «Наверное, мама»! — кинулся Антон к телефону. — Аркадий Михайлович! Звонил доктор, тот веснушчатый, приветливый доктор, который считал важнейшим лекарством внушать пациентам оптимизм. — Антон, не тревожься. Не паникуй. Да, собирались выписывать. Но… ничего не случилось, но выписывать маму из-под врачебного наблюдения пока рано. Надо понаблюдать. Чудак, говорят тебе, не паникуй. Скажу маме, что ты отнесся спокойно. Передача? Принеси, разрешаю. Но будь мужчиной и взрослым, Антон. Терпение и выдержка, понял? — Что? — спросила Ася. — Маму обещали выписать и не выписывают. Не плохое ли что? — Если бы плохое, тебя сразу бы вызвали, — возразила Ася. — Обедай. Он без аппетита стал есть. Она, искоса бросая на него молчаливые взгляды, прибирала комнату, стирала с полок пыль, вешала в шкаф брошенные мамины платья и халат. Снова раздался звонок в прихожей. — Тебя не назовешь одиноким. Покоя нет от друзей, — сказала Ася. Колька Шибанов завопил с порога: — Слу-у-шайте! Эко-о-логия в наше время ге-е-неральная задача. На-а-до спа-а-сать Зе-емлю, и я опре-е-делил себя о-о-кончательно. — Как ты себя определил, поговорим после, — строго заметила Ася, — сейчас складываем капиталы. У меня рубль. У тебя хоть полрублишка найдется? У Кольки полрублишка нашлось. — Антон, ты освобожден от налога, — командовала Ася. — Колька, катись на рынок, торгуйся зверски и выторгуй самый прекрасный, какой только можно, букет. Отнесем в больницу. — У-ура! Смываюсь на рынок. — Он исчез. — Хороший человек, — такими словами проводил Кольку Антон. — Не на все сто, — возразила Ася, — ворвался — и ни о маме твоей не спросил, ни о тебе. Всё океаны да экология в голове. — Ты придира, Ася. — Когда как. Хватит философствовать. Скорее кончай обедать и понесем передачу в больницу. Антон поел что-то вкусное, что редко приходилось ему в последнее время едать. — Спасибо тете Капе. Без женщины жизнь невозможна. — Что верно, то верно, — согласилась Ася. — Однако не одними котлетами жив человек. Ты заинтриговал меня сказками братьев Гримм. Дай взглянуть. Она взяла книжку и довольно долго читала «Храброго портняжку». Антон вымыл после обеда посуду, а она все читала, и он думал, вычитает ли она в сказке себе приговор и что из этого получится дальше. — Скверно! — оставляя книжку, сказала она. — Противный портняжка, не уважаю. — За что? — не понял он. — Если ты не понял, значит, совсем не такой чуткий ты человек, не такой тонкий и душевный, как мне вообразилось. Неужели ты другой? — допрашивала Ася, глядя на него не мигая, уронив между колен руки, хмуря брови. — Неужели надо объяснять? Храбрый портняжка, отважный, самостоятельный, всевозможными хитростями добивается полкоролевства и королевны. Она, узнав, что он не знатного рода, а бывший портняжка, гонит его, а он опять же хитростью и ловкостью добивается остаться при ней. Не из любви, а из-за королевства. Неужели не стыдно? А? Не стыдно? Ты не понял, что стыдно? Он молчал, пораженный. Он не так прочел сказку. Они совсем по-разному ее прочитали. Он осуждал королевну за ее королевское чванство. Но на то она и королевна! — Конечно, она не полюбила его, — продолжала Ася. — А он? Потерял достоинство, стыд, честь, лгал, унижался. Зачем? Чтобы владеть королевством. Я выгнала бы его не за то, что он портняжка. Выгнала бы за бессовестность. Разочаровалась в сказках братьев Гримм, — заключила она. Антон понуро стоял посреди комнаты с веником в руке, собираясь хоть немного подмести пол. Стыдно ему: не понял того, что так ясно увидела она. — Я тебя уважаю за то, что тогда от нас ушел, — сказала Ася. — Если бы тогда не ушел и начал вилять перед мамой, я не стала бы с тобой дружить и… любить. — Лю-бить? — повторил он, заикаясь, как Колька. — Испугался? — засмеялась она. — Ах, сколько в тебе недостатков, Антон! — А свою маму ты любишь? — спросил Антон по привычке прятаться от трудных ситуаций. — Конечно! Но не так, как ты свою. Мы разные люди. Вот, например, я думала, думала и надумала: не хочу быть гидом-переводчицей. Скучно что-то. — Кем же ты будешь? — То-то и беда, что не знаю. Просто не знаю, — разводя руками, призналась она. — Может быть, найдешь, в конце концов, какое-нибудь призвание? — Не знаю. Мама расстроена, а дед верит, что-то подвернется. Дед — оптимист. — Замечательный твой дед! — вырвалось у Антона. — Бабушка еще лучше. Он командовал ротой, бабушка вынесла его с поля боя, почти убитого, волокла на шинели. Бомбы рвутся, со всех сторон артиллерийский огонь, гибель, а она все тянет и тянет шинель, а он без памяти на шинели, почти не живой. Антон, я не терплю ребят, у которых на уме только гитары, да джинсы, да жвачки резиновые… Я не современная, экспонат прошлого века. Антон кинул веник и в порыве, почти в экстазе, снял со стены папину самую дорогую картину, где над цветущим лугом летит похожее на птицу белое облако, протянул Асе. — На. Это последнее папино. Наверное, он мне ее завещал. Наверное, завещал. Дарю тебе. Она подержала картину, грустно вгляделась и вернула. — Нельзя дарить папину память. Антон постоял в растерянности и повесил картину на прежнее место. — Ты права. Я учусь рисовать. Первую лучшую картину подарю тебе. — Нет. Первую маме. — И тут ты права. Какой же я идиот! Видно, я плохой человек, а ты… — Ладно, там разберемся, — улыбнулась она. — Бери судки, выйдем Кольке навстречу, понесем передачу в больницу.