Записи некоторых эпизодов, сделанные в городе Гогулеве Андреем Петровичем Ковякиным Леонид Максимович Леонов Работа над повестью была начата в мае и окончена в октябре 1923 г. Своим искусством стилизации, которое было характерно для ранних произведений и с таким блеском проявилось в «Записях Ковякина», Леонов ввел в заблуждение некоторых критиков, один из которых даже принял повесть за «явную обработку сырого материала, попавшего в руки автора», «В прежние времена, – рассуждал критик далее, – провинция знала таких сумасбродных писак, которые вели несуразные хроники событий, жестоко выразительные в самой своей мелочности и литературной безграмотности», и под конец хвалил Леонова за то, что этот материал обработан «как подлинная сатира на дореволюционную Россию» Леонид Леонов Записи некоторых эпизодов, сделанные в городе Гогулеве Андреем Петровичем Ковякиным Предисловие 25 июня 1920 года меня посетил С. П. Ковякин, брат милого моего знакомца, Андрея Петровича Ковякина. Он принес мне печатаемые ниже выдержки из записок брата. Полностью записи Ковякина не могут быть напечатаны по причинам особых свойств. Вместе с тем С. П. сообщил мне грустную весть: в ночь на 18 июня Андрей Петрович бесследно исчез из Гогулева. «Я еще накануне был у него. Он ходил по своему чердачку, полностью в дорожном виде, за плечами котомочка. Что, спрашиваю, чудишь все, братец? Но он поглядел на меня, как будто не узнавая, и глаза у него были как две дырки без ничего. Тут он и передал мне свои писания…» – таковы подлинные слова С. П. о канунном дне ухода Андрея Петровича из Гогулева. М.И. Бибин, старший сторож клуба «Парижской коммуны», у которого квартировал в последнее время Андрей Петрович, передавал С. П-у, что часто заставал Ковякина за «стенографией» – за рисованием голым пальцем каких-то линий по закопченной стене. На вопрос, что это он делает, Андрей Петрович отвечал: «Ищу выхода из плана жизни…» Страдал ли Андрей Петрович последние дни душевной болезнью, неизвестно. Во всяком случае, из помещенного ниже письма видно, что бесповоротное решение его уйти из родного города возникло в нем не совсем уж неожиданно, под несомненным влиянием какого-то значительного, не упомянутого им «эпизода». Сам я знавал А. П. Ковякина простым по уму, но душевным и милым старичком, – бородка метелочкой, зоркие голубоватые глаза, синяя поддевочка, сутливость и быстрая, забавная, ручьистая речь. Тогда же, в 1919 году, он и обещал мне прислать свои записи. Ему, ушедшему из Гогулева навсегда, мое последнее дружеское – п р о с т и. Письмо А. П. Ковякина Любезный друг мой! Во первых строках кланяюсь и благодарю за истинную память, а именно: 10 ф. сахару, пару фуфаечного белья, калоши (истинно, у нас осенью без калош нельзя), и потом – книга Библии, чтоб читать о бедствиях прошлых времен. Перечисляю потому, что за почту очень опасаюсь. Еще раз спасибочки, истинный друг мой. Очень вы меня, горемыку, посылкой этой порадовали. С братцем моим (его Сергей Петрович зовут, по служебным делам едет) посылаю вам свои записи. Я их наново написал и выбрал некоторые, которые стоящие или опровергают. А остальные будут на сохраненье у М. Бибина. Там – « К а к л о в и л и А ф о н ь к у п о п р о з в и щ у Ж о х», « С в а т о в с т в о Т а т а р н и к о в а», « З в е р с к а я с м е р т ь г о р о д о в о г о Д е с я т к и н а», « У к у с М а т в е я А л е к с а н д р о в и ч а», « М а ш и н а г н у с н о г о ш у м а» и другие еще. Также оставляю у Бибина сочинение мое, которое я писал шесть лет, а именно: « Р а з м ы ш л е н и е п о п о в о д у х о д а в е щ е й». Вы мне в том сентябре поминали, что можно бы даже и отпечатовать. Это очень бы хорошо. Только потом вы пришлите мне книжечки три. Я одну о. Ивану в Пензу пошлю, другую в расход пущу, а третью в сундучок. Только отпечатовайте лучше под чужим фамилием, будто не я. Например: Скользаев. Это гармоничней и непонятней, больше обратят внимание. Опять же в нонешнее время, как я вывел, не очень-то за писания похваливают. По новому веянию могут и в заключение посадить. А ведь мне, друг милый, шестой десяток Андреева дня кончится. Нет у нас особливых новостей никаких. Да и удивляться перестал народ. Хоть небо на землю упади, а мы скажем «будьте здоровы». Вот Дища, бывшего нотариуса (студнистый такой!), мы от своей компании отдалили: все сооружать собирается. По-моему, так с ума соскочил, хотя в наше время и не отличить. Потом у Пчелкиных собака забесилась и покусала троих. Жары у нас очень сильные стояли. Дождя и ветру никакого, а круглый день жара. Пчелкин – это сапожник у нас, сосед. Может, и собаку-то его помните? Названье Трезор, белая. Председателя нашего Сеновалова сместили. Говорят, будто хотел бани в Гогулеве снести, а на том месте – Дворец труда. Главное дело, он уж и плотников нанял 9 человек, а его тут и сняли. Новый все грозится, что электричество в каждый дом проведет, чтоб проверять, кто и что делает. Но у нас не боятся, а пуще опасаются, как бы налога нового не назначили. За все теперь берут, с каждого деревца по лычку. У Бибина в палисадничке яблонька стояла, анисовый цвет. Ему сказали, что 3 меры за нее, так он и спилил утречком ее от греха. Да хорошо еще, что догадался. Также болтают, что даже за вид из окна будут брать. Но это уж, конечно, пустое злоязычие без результату. До этого не дойдут. Вот и все, извините. Так вот и живем, а цивилизации по-прежнему никакой. Напротив, поясницу, например, еще больше ломит. Но мы не ропщем, а притихли и молчим. Кряхтим и лезем. Нога вот тоже пухнуть стала. Бибин говорит, что от старости. Не от старости, милый друг, а от дурной мысли! Вот, кстати, примите во внимание, тленность. Бибин теперь при собственном же домике заместо пса цепного. Да еще заставляют в политграмоту ходить по вечерам. Намедни, однако, в ихний праздник, выдали ему сахарку фунтик и бумазеи на нижнюю половину. Бумазея ничего себе, в розовую клеточку. Но пристало ли, искреннейший друг мой, престарелому гогулевцу в бумазейных ходить? Да некоторые уже и ходят: не узнать Гогулева, перерядился, бельма на лоб. Прежняя гогулевская порода вся вышла. Много значущих поубавилось… И потом всё смерти, смерти. Марья Ивановна Смирнова (Пушкарский конец, собств. дом), у которой вы свое временное местопребывание имели, умерла. Умер Василий Васильевич от простуды. Также догорела печальная жизнь Димитрия Терлюкова. И даже при несчастных обстоятельствах, а именно: утоп. Многие умирают, чтобы облегчиться от жизни. Многие просто болеют, вследствие видоизменений судьбы. И болезни у нас пошли новые, мы таких не знали в свое время. Э, да что там! Спустишься иной раз к Михайле Ивановичу, сядешь наискосочек, да и шепчешь ему в глаза: эхоньки, глупые мы с тобой два! Ну, да ладно, – ишь строки-то кривые какие пошли, словно тетеров крылом по снегу. А всякие эпизоды по четвергам у нас случаться теперь стали. В прошлом – свинья в Нижних Тарасах ребенка заела, девочку. А в позапрошлый – вышел на площадь живой человек и закричал караул. Значит, до точки дошел человек, и точка его поглотила. Чем-то нас будущий четвержок хватит, – каким концом, по какому месту… Еще раз благодарю за истинную память, добрый друг мой. А книжечки вы шлите мне по такому адресу. Вы, может, и помните адресок-то мой, но на всякий случай вот: г о р . Г о г у л е в , у л . Р о з ы Л ю к с е м б у р г ( б ы в ш а я н а ш а О г о р о д н а я ) , д о м б ы в ш е г о М и х а й л ы Б и б и н а , д л я п е р е д а ч и м н е. Остаюсь, благословляя пути ваши, гогулевский друг ваш, проводящий стариковскую жизнь, Андрей Петрович Ковякин. Начальные стишки Подай мне, господи, терпенья На трудный мой писанья труд, Дабы Ковякина Андрея Не осмеял какой-нибудь. Так все уныло в этом мире Под грузом разных там забот, Вот царь Давид: играл на лире, А ты крушил его врагов. И благотворны были звуки В устах Давидова псалма, Пусть, несмотря на вражеские штуки, Я все же не сойду с ума. Итак, во славу Гогулева Кладу начало я труду, Чтоб не забыть судьбу былова, А благодарности не жду. Записи А. П. Ковякина Да ведают потомки…      Пимен Что есть город Гогулев Мы город степной. Мы город тихий, заштатный, обделенный. От нас на север простирается степь, а к востоку – татаре вперемежку с лесом и мордва. На юг же – я и сам не знаю что. Вообще же очень много кругом нас голого места. Нас, между прочим, упрекают, что пьем мы много и неурочно. Это правда, пьем. Но ведь нельзя же и не пить, кто глядит по справедливости, на голом-то месте. Даже хотя это и порок человека. То же самое и небеса. Небеса над нами крутые, большие, круглые. И такая по веснам в них синь, что до трепета в коленках. Но они, небеса, тоже совсем пустые. В небе, как известно, березки не растут, а в летние месяцы и облачко в них редкий гость. Но мы не ропщем. Мы даже привыкли и любим. Отсюда и жары у нас лютые. Как зажарит с поутрия, так и до поздней ночи. Многие принуждены спасаться в банях, у кого есть. У нас до того доходят жары, что не только собаки, а куры бесятся. Люди же, купаясь, гибнут прямо в речке, несмотря на мелкоту вод. Зато и зелени в Гогулеве много, особливо по Полынной улице. Вы на названье не смотрите, что полынь, а это сплошной сад целиком. В апрелях, когда черемухам пора, так даже по улицам ходить нельзя, очень хорошо, до тошноты. Но зелень не только ласкает взгляд, – наступление смерти предотвращается рукою зелени. Напротив меня висит вывеска на зеленом доме: « Р а з л и ч н ы е г р о б а . Я . В е р т у ш к и н». Но зелень прилегающей липы заслоняет от меня означенный вид. Кроме того, зелень предохраняет от распространения пожара. В этом главная ее заслуга и польза. Правда, землетрясений у нас отродясь не бывало. Но пожар о сухую пору – это почище трясений, как я гляжу. О, пожары! Они грызут наш Гогулев во все бока. Кой раз сгорало у нас по 115 дворов в сутки, а горим мы ежегодно. Гогулев же стоит незыблемо. Очень на нас красиво глядеть со стороны! И вся она, зелень наша, населена веселейшими жильцами. Скворец, воробей, ласточка – вот наша птица. Я ворон и галок как-то не считаю за птиц. Тоже и насчет коршунов: это уж зверь, а не птица. А воробья я очень люблю за его веселость. У нас воробей совсем домашний, мало-мало в курятник нестись не ходит. Ласточку же я уважаю за пользу, она ест мух. У нас мух от жары невыносимое количество, цельные табуны, прямо голова от них гудит. Вот если бы все ласточки съели всех мух. Навещают нас и соловьи. Соловей мне приятен во всех отношениях: пищи ест мало, а поет замечательно. Кроме того, он крупный. Охотники сказывают, что иной до 2 фунтов доходит, но я не верю. Охотники уж кровей таких, завиральных. А живут у нас соловьи где попало. В третьем годе цельное лето у дьякона Куликова (наше названье ему – Шурыга) в саду соловей жил. Весь город ходил слушать, особливо неженатая молодежь. Но попутно обрывали с деревьев, особливо с вишен, недозрелые цветы, которые тут же не стеснялись прикалывать на грудь и так вилять по улицам. Дьякон принужден был тайно разыскать гнездо и разрушить (а по-моему, так просто по нежеланию красоты). А подумать, так что в том! Потому и ходили гогулевцы соловья слушать, что театров, например, у нас никаких нет. Приезжал в 1904 году цирк, но там только лошади, хотя и ученые, но интересу никакого. Забрался к нам также, просто с дороги сбился, фокусник один, Леонори. Но у него же только глотание огня и потом яишница в шляпе. А чего-нибудь научного ни на грошик. Как-никак мы и ему рады были, очень в нем представительность была: росту длинного, в лакированных сапогах, а по фраку – звезды. Однако фокусник подружился с Вавиловым, после чего сошел с кругу целиком. Он остался навсегда в Гогулеве и стал чинить посуду, также полудка самоваров. Пробовал он и жениться, однако нет. Причем оказалось, что и не Леонори он, а просто Лукьян Маркыч Татарников. Чему мы все были довольны, что православный, а не лютеранского, например, происхождения. Зворыкин, хозяин мой, часто приходил к нему, когда освоился и привык, клал рубль на табуретку и спрашивал: «Сделай мне яишницу в шляпе!» Тот делал, а Зворыкин с удивлением съедал и просил еще (доходя до 3–4 рублей). Мы очень такому смеялись, что, мол, он тебя, Козьма Григорьич, и газеты научит глотать! Зворыкин же – ничего. Под названием второй кабацкой затычины (1-я затычина – Василов) Татарников и доселе живет в Гогулеве, даже располнел. Так Гогулев действует на приезжих артистов. Есть у нас земская больница. Купец Мяуков выстроил, отдал в земство. Есть Гогулевское коммерческое училище (четырехклассное). Также церковноприходские – 3. Была и прогимназия, но ее закрыли за ненадобностью, после того как гимназист укусил незамужнюю барышню, дочь городового старосты Копытина. В этом наша драма, люди не могут удержаться от чувств. Кроме того, существует Семейное собрание. Здесь проводят время семейные из значущих, упражняясь в биллиард. Холостые допускаются танцевать без принесения напитков. Есть также клуб Вольной пожарной дружины. Там действуют наши музыканты, но, кроме музыки, любительские спектакли, особливо балы. В пятилетие Обувайлиной свадьбы состоялась драма «М а т ь п р е с т у п н и к а», жуткая драма, 5 частей. Роль главного преступника играл Губов А. И., местный фотографщик, он же аптекарь, он же баритон (да и по винной части тоже хороший баритон!). Имелось у нас еще Общество любителей церковного пения, но там процветал, к полнейшему сожалению, форменный картеж, и даже хуже того – спиритизм, то есть разговоры с покойниками. Булдасов Степан (сын Григ. Григ.), главный гогулевский фат и женский покоритель, нам признавался под пьяную руку, что это он сам крутит столы, кроме того стуки. Однако ему никто не верит, хоть он и божился. Матвей Матвеевич Мяуков так ему при мне говорил: «Не ври, не ври, братец, будто сам крутишь! Ты уж лучше бабам своим головы крути. Мы с тобой в пустоту заглянуть не можем, потому что пустоты как будто и нет. А может быть, в ней что и есть?» Общество существовало до 1906 года, когда умер С.А. Копытин (78 лет), главный любитель церковного пения. Теперь упомяну о нашем пятне. Это пятно есть Гогулевское общество трезвости. Зачем вызываться на то, чего не можешь, не понимаю! Всякий непьющий, вступающий в общество, начинал пить и допивался до столпов, целиком. Уж одно то, что председателем у них состоял богоявленский регент Василов (Сергей Василов. Был еще Тихон Василов, тоже регент, с бельмом – это не тот). Василов же – это человек, известный непоправимыми наклонностями. Раз до того допились, что сапоги с них всех стащили, и никто не видал. Сторож же, Яков-младший, сам без задних ног, то есть вповалку лежал. Я им предлагал в 1907 году переименоваться в Гогулевское общество скандалистов (для очистки совести), однако ироники моей никто не понял. Только с 1911 года стали они называться Гогулевским обществом спорта. Это все-таки лучше, по-моему, так как спорт – это по-разному можно понимать! Не миную я и врагов наших. Врагов у нас много, все больше завистники, что сытно да прочно живем. Про нас они и сказки складывают, и даже довольно низкого свойства. Ругаются же – гогулятниками. Но мне это только смешно, и больше ничего. Так, например, вот. Сорвался бык из стада, поддел борону на рога и мчит на город прямо. Купцы-гогулятники тому напугались, вышли навстречу с крестным ходом и молят, хоругвями-то оземь: «Пресвята мати Гогуля, не ешь ты нашего города Гогулева!» Бык же, вишь, остановился, да так и прыснул с хохоту. По-моему, так это даже не смешно, а только глупая выдумка. Чего только не наплетут. Вот уж делать-то людям нечего! Потом вот еще. Как разлилась Сарынка, то накрыло будто с верхом Прасковьину слободку. В одну избу заплыл рыба-сом, да так и остался там, в печи. Гогулятники пришли, когда полые воды спали, заглянули в печь, видят – черная морда и усы. «Это, – говорят, – беспременно есть сапожник, от страху в печку залез и дратву держит» (это усы-то!). А другие не согласны: «Нет, – говорят, – это есть либо старый голубь, либо молодой медведь». Семь лет спорили, а кот пробрался за это время, да и съел сома целиком. Этим враги хотят уколоть, что пьяными бельмами пречистую мать от быка, а голубя от медведя отличить не можем. Но даже и придумать кстати не сумели, кощунники. Какой же это сапожник (если только он сапожник, а не анчуткин пасынок!) со страху в печь полезет? Какие пустяки! Я на эти прибаутки и складки не серчаю, а только глупо. Мы не хуже других городов и не меньшим прославлены. Поднесь в городовой книге запись красуется, как отбивали мы Стеньку и других ногайцев. Также хранится похвальная бумага от самого царя Алексея, где нам приказано держать Русь, так как мы-то и есть главный рычаг опоры. Кроме того, во времена совсем темные воевода наш Абрам Алтунович Гогуль получил голубого песца на шапку и 4 рубля серебром, деньги в то время немалые. Про это тоже в книге полностью есть. А сколько знаменитых людей, прямо тузов, вышло из нашего Гогулева на всю Россию. Вспомните, граждане, Егора Бобоедова, который умер за человечество, или Артемия Траву, который предсказал всякие события на пятьдесят лет, а мог бы и больше! Бумаги не хватит, чтобы всех героев записать. И после этого смеют еще клевету поднимать враги наши? Враги, на нас не клевещите И не завидуйте врагу: По справедливости глядите На каждом жизненном шагу! Точка вам, врагам нашим! Самоописание личности Я родился при несчастном совпадении обстоятельств. Это событие произошло 10 числа апреля месяца 1860 года. Рядом с нами загорелся дом. Матушка моя, Варвара Алексеевна Ковякина, будучи здоровья хлипкого, от напуга разрешилась мною. Я потому и получился росту небольшого и наружности не особенной, что эпизод рождения моего произошел до предназначенного срока. Однако радости моих родителей не было конца, так как я был первенцем. На крестины было призвано много гостей, и, несмотря на скудость достатков, был устроен пир горой. Упомяну, что по тогдашнему времени было истрачено семнадцать рублей с полтинником, не считая съестных припасов. (Покойник дядя Ефим приволок живого барана. Игната же Семеныча угораздило притащить крендель, по рассказам доходивший до 30 фунтов.) Сам я затрудняюсь вспомнить, хотя это и интересно удостоверить для истории. Описать всего пира я не сумею, хотя было очень весело. Мои восприемники были: по женской линии отцовской тетки золовка, Катерина Васильевна Пулина, женщина высокого смысла; по мужской – Иван Платоныч, 35 лет. Мы тогда жили на Почтамтской. Отец, Петр Иннокентьич, был слабого характера и владел мелочной лавочкой. Но, кроме бакалеи, можно было достать у него и пуговицы, и колесные ободья, а также мыло и шурупы к замкам, – это во всякое время. Однако с открытием подобной же лавки местным жителем Басовым, человеком так себе, отец пришел в форменный упадок. Дела его пошатнулись, здоровье тоже. Он стал неустойчивым к вину и умер преждевременно в 1868 году, 30 апреля. Ему тогда не было и сорока трех полных лет. Умирая, отец сказал: «Андрей, уважай!..» Но кого уважать, он не пояснил, потому что умер. Тогда черемухи цвели, воздухи хорошие, умирать было легко. Мне было уже 8 лет, и я начинал грамоте, к которой был прилежен, понимая пользу. Тут я приглянулся местному мануфактурщику Зворыкину, Козьме Григорьичу. Ему было написано стать полным моим благодетелем, то есть вторым отцом. Он, будучи купеческого сословия, был самый почти состоятельный в Гогулеве человек. Целый квартал – полная его собственность, не считаю еще мануфактурной торговли, которая давала значительный барыш. Он принял меня в ученье, платя матушке по целковому в месяц. Это было ей подмогой. Времена шли, и я стал главным доверенным его коммерческого дела. Свои успехи я объясняю честностью натуры. Я человека зря не обижу, как некоторые, о которых умолчу. Человека обидеть – это есть природное скотство, как я гляжу. Взять хозяйское, я тоже никогда не возьму, если даже дело может остаться в тени. Это я проявлял еще с пеленок. Также почти с пеленок стал я учиться музыке. У отца была цитра без двух струн. Я очень хотел на ней выучиться, однако дела и болезненность сложения постоянно отдаляли меня от этого занятия. Все же я и теперь, при случае, сумею сыграть какой-нибудь танец, а потом романс: «Т ы п р и ч а л ь, м о я р ы б а ч к а ». Этот последний могу также и с пением, хотя напев голоса у меня особенный. К нему ранее нужно еще привыкнуть. У Козьмы Григорьича прожил я 49 лет, не дослужа всего 1 год до 50 и, следственно, до юбилея. Подошла смута, которая подорвала течение судьбы. Двадцатипятилетнего юбилея также не было справлено. Козьма Григорьич был по делам в губернии, а потом справлял свою серебряную свадьбу. О, вот пир был! сколько одного александринского листа пошло! – весь у Губова скупили. 3 дня весь Гогулев шатался, хотя, как известно, земля у нас стоит ровно. Я же оставался в тени и нес дела по магазину. В те времена очень я любил девицу одну, Наташу Суропову. Она была чудная блондинка, с замечательными волосами и от хороших родителей. Голос у нее был очень хороший, и она пела в хоре у Василова, где я и познакомился, будучи ктитором. Все шло гладко, но вдруг приехал из Барнаула ходатай Фиглев, он закружил Наташу. Увезя ее из Гогулева к себе, дело кончилось печально. Мне даже писать об этом факте трудно, так как слезы застилают мне глаза целиком. Ах, Наташа, что со мной тогда делалось! Я 3 дня есть ничего не мог. После чего я решил не жениться, не хотелось как-то сатану на душу себе принимать. Поэтому никогда у меня домашнего дела и не было. Живучи в Гогулеве почти безвыездно, разве только не хозяйским делам в Самару, я молчать на события текущей жизни не хотел. Все свободное время посвящал я участию в торжественных эпизодах города. А потом записывал их письменно. Это я стал делать но стопам моего покойного отца. Он тоже вел летопись города Гогулева, так как у него тоже бродили в голове романтические герои, также идеалы. Но почерк у него был кривой, мысли тоже. Кроме того, тетрадки его у меня украли в марте месяце 1901 года, неизвестно кто. Писал я в секрете, опасаясь происков врагов. Никому я писаний моих и не показывал, почитая за пустяк. Но люди стороной разузнали, и я прослыл чудаком. Ну, какой я чудак, я просто так, человек! Также маракую я и стишки, но это уж совсем потихонечку и по мере возникновения чувств. Душа запросит, я и пишу. Как сын города, я сочиняю также кантаты на особливо торжественные факты. Это я могу. А также романс или куплет под веселую руку (хотя я почти не пью, этого у меня нет в натуре). Козьма Григорьич, будучи меня старше целиком на 21 год, мне неоднократно, выпимши, говаривал, что все на свете есть одна сплошная чушь, плавающая в тумане жизни. «Описание же этой пустопорожней чуши есть токмо дело столичных брехунков, которые ни к какому коммерческому делу не причастны, а только так себе. К тому же у тебя и воображение страдает в полной мере отсутствием…» – так пенял он мне, уже тверезый. Что ж, это и правда! Сызмальства моего учен я больше недоброкачественные ситцы да сатинеты аршином перестегивать, нежели заниматься описанием истории или проникать в причины судьбы. Однако мне К. Г. не резон. Мануфактура – это одно, а записание достопамятного, чтоб не погибло, – это совсем другое. В гор. Гогулеве я занимал только такие должности, где требовались качества, кроме того сметка, которые у меня есть: помощник ктитора Богоявленского храма, почетный член клуба Вольной пожарной гогулевской дружины, доверенный Зворыкинской мануфактуры, член комиссии по учету недвижимости в 1911 году и тому подобное. Кроме того, меня однажды чуть не выбрали в выборщики. Также участвовал я в Гогулевском сиротском суде, в любительских спектаклях, изображая роли, и был дважды присяжным заседателем. Теперь я стою на склоне и доживаю дни. События текущего момента целиком отставили меня от жизни. Первоначальный смысл поколебался в устоях, зрение померкает час от часу. Я усмирился, стоя в тени людского забвения, молчу и внимаю. У меня давно уже в одном стишке сказано: Паук нам ткет забвенья сети, А мы стоим, сплошные дети, И горько-горько гибнуть нам!.. Не отрекаюсь, а подписываюсь целиком. Под видом паука изобразил я время, которое идет неисчислимо. О, время! Воистину оно подобно маляру. Нынче красит стену (предположим) баканом, завтра же траурным тоном. И скорей; выгорает под солнцем бакан нашей радости, нежели траурный кодер горя! Посвящение Н. П. Суроповой (когда уезжала в Барнаул, 15 окт. 1890 г.) Когда бы не болела глотка, Я спел бы вам тогда, красотка, Всем сердцем искренним романс О том, как полюбил я вас. Вы от обедни шли, Наташа, Был дождь, а на базаре каша. Вы б в грязь тогда могли упасть, Я поддержал. Отсюда страсть. Я не просил у вас свиданья, Но я к окну твоему ходил. И там, как нищий подаянья, Я взгляда вашего просил. Я на все готов для милой Тали, А вам любовь моя смешки, Хотя конфеты принимали И улыбнулись на стишки!{ Здесь вот еще как было вставлено, но я вынул такой куплет: Скажи мне, скольких обманула? Но адвокат из Барнаула Тебя житьем переманул, И вот ты едешь в Барнаул!} Мольбу отторгли вы поэта. Он вас давно простил за это. Андрей Ковякин к вам не строг. Прощайте же, прости вас бог! Повешение колокола к Богоявлению Колокол этот мы вешали на собственный счет. У нас и раньше там колокол в 150 пудов висел, но на Пасху треснул. С тех пор стал он испускать звук глухой и скучный. Враги даже прибаутку на нас составили: когда отцы-гогулятники в таз забьют. Это значит – под праздник. И нам от этого обидно, да и церковному делу поругание. Слава города в его колоколах, ибо колокола вещают его славу. Поэтому стали делать сборы. Матвей Матвеевич Мяуков (мы его потом в гор. старосты выбрали) дал на это дело ровно тысячу рублей, Зворыкин тоже тысячу. Остальные – кто сколько мог, по достатку. Таким образом, собрались большие деньги. Больше всех участвовал в этом деле Бибин М. И., гогулевский купец-стеаринщик (стеариновые свечи, а также мыло). Он отвалил цельных 1650 рублей наличными, по обещанию, которое произошло вот каким манером. Будучи немного не в своем виде, Михайло Иваныч ехал утром в декабре месяце по Дворянской, где его дом, и встретил о. Геннадия Горностаева (личность тоже значительная, и ростом и вообще). Завидев Бибина, он поклонился и хотел пройти мимо. Бибин же во хмелю не всегда был тих. Быстро выскочил он из саночек (Гогулев очень своими санями славится, большие мастера!) и положительно сграбастал о. Геннадия за плечи. «Докажи, – вскричал он дерзко, – докажи, что земля тоже на ось надета!..» О. Геннадий сразу сообразил, что Бибин с мухой, и отвечал благоразумно, как подобает сану: «Завтра, приходи вечерком завтра, – завтра и докажу». – «Врешь, врешь, долгогривый, врешь, надувало!» – пуще закричал М. И., расходясь как бы для боя (даже кулаком потрясал перед самым носом почтенного протоиерея). Тогда о. Геннадий отшатнул его легонько и ушел. Вечером того дня о. Геннадий отрешил Бибина от приятия вина и говядины. «Иначе же, – велел он передать Бибину, – я тебя, турецкого остолопа, и в храм не пущу!» Несмотря на такой факт, Бибин стал упорствовать. Неоднократно, приходя под самое окно о. Геннадия, пил он пиво в успеньев пост прямо из бутылки, закусывая скоромным. В такой момент я и видел его. Так и рвал он зубами колбасу, сидя в траве и в неопрятном виде, и подмигивал в окно о. Геннадию. Тот же пил в окне чай и грозил пальцем. Дело все длилось, и Бибин окончательно впал в ерунду. Он завел себе огромную соломенную шляпу и стал так ходить, пугая всех. Тогда купечество угрозило отставить его от кредита. Пятое-десятое, М. И. попрыгал и сделал пас. Он ходил ночью к о. Геннадию. Все окончилось к полному результату, а именно: помирились к утру на колоколе. Колокол получился в 227 пудов и был необычайно благозвучен из-за присутствия в большой доле серебра. Его звон был веский и далекий. Многие даже из иногородних, приезжая, любили зайти к подножью и вблизи послушать его медный голос. При большом стечении колокол ввезли в город. Его встретили за версту и ввозили с пением подобающих песнословий. Но еще больше стечения наблюдалось в день его повешения на соборной колокольне. Не только хуторские, но даже иноверные слобожане сошлись посмотреть, каким образом будет происходить дело. К повешению ждали г. губернатора, которому посылали приглашение на розовой бумаге с массой многих подписей (в том числе – я). Но он так и не приехал, хотя ждали три часа с половиной и успели дважды чаю напиться по случаю жары. Надо сознаться, губернатор нас не посещал ни разу. Наверно, боялся осиротить свою семью по причинам плохих дорог. Это справедливо, дорога наша состоит из сплошных ям, сущая опасность для жизни, ехать затруднительно. Осенью же, так думается, 18 верст в месяц не проедешь. Губернатор же, известно, не птица, летать не приспособлен. Возле колокольни соорудили помост со ступеньками. Все наши значущие стояли на нем, а также верховоды, в том числе – я. Остальные же и прочая публика помещалась внизу. О. Геннадий начал водосвятный молебен, но тут небо внезапно сгустилось, и пошел сильнейший дождь. Молебна, конечно, не прерывали, хоть лило, как из бочки, если не хуже. Все ужасно промокли, особливо две приехавших игуменьи: на них жалко было глядеть и даже нехорошо. О. Геннадия и о. Ивана, а также Шурыгу в значительной степени от промокания предохраняли ризы. Очень немногие дамы захватили с собою зонтики. К сожалению, и слово о. Геннадию не вполне удалось. Хотя начал он благозвучно и даже красноречиво. Когда же он упомянул, что, мол, свет ведет к истине, тут все поняли, что светом он намекает на главного жертвователя, у которого стеариновый завод. По-моему, так, конечно, не к месту было на Бибина указать, хотя Бибин и прекрасный человек. Тем более что стеарин в церковном деле и не употребляется, а только чистый воск. Слово поэтому мало кому понравилось, хотя тут выглянуло солнце и стало обсушивать народ, который не расходился. Ответную речь держал местный учитель Амос Котопахин. Но он так долго и непонятно говорил, что никто не уразумел ни слова. Ипполит же Сергеич (Хрыщ, наш становой управитель) хотел даже прекратить, чтобы не вышло возбуждения. Затем выступил я. Вышло недлинно, но очень недурно и с теплым участием. Даже произошла давка. Все хотели подойти поближе, чтоб слышать, хотя я говорил достаточно громко. Этим моим выступлением была окончательно исправлена сильная неловкость дождя. После чего о. Геннадий попросил собравшуюся публику, особливо малоимущих, пожертвовать хотя бы трудом в смысле поднятия. Призыв встретил отклик. Всякий поспешил подымать, давка усилилась. Однако несчастные случаи были на сей раз избегнуты благодаря моей находчивости. Я выступил на самый край и обратился к народу. «Господа, – сказал я, – прошу не напирать! Здесь не цирк, а христианская церковь». Народ отступил. О. Геннадий вслух одобрил мой поступок в зависть врагам. Все же, едва колокол поднялся аршина на полтора, сызнова произошло замешательство (по малокультурности приезжих) . Колокол оборвался и упал, благодаря чему совершенно передавило ноги выше коленных суставов ямщику Прасковьиной слободы, Степану Синеву. Несмотря на скорую помощь, которую оказал ему наш врач С. Б. Зенит, ноги Синеву пришлось потом отнять. Упомяну, что удавился Степан через пять после того месяцев, хотя, в сущности говоря, ямщику ноги и не нужны. При поднятии всех очень насмешил сам М. И. Бибин. Он успел где-то клюнуть и все просил, чтоб его посадили на колокол и так подымали. К тому же он явился в своей пугающей шляпе, удивляя игумений. Пришлось допоить, чтобы не мешал. Весь тот день стоял непрерывный звон, все наши верховоды-купцы перебывали на колокольне и обновили покупку. Многих же, пожилых, можно было видеть гуляющими по улицам и слушающими звон. Вечером после того знаменательного эпизода был устроен торговый банкет в доме моего хозяина К. Г. Между каждым блюдом я говорил собственные стишки вплоть до самых 5 часов утра, когда все устали и разошлись спать. Перед рассветом разбудили фотографа Губова, и он снял ф о т о г р а ф и ю. (Я стою в первом ряду и читаю как бы по тетрадке.) Я очень потрудился в тот день, но устал меньше всех, так как умственный труд для меня не утомителен. Я был тогда уже в зрелом возрасте и выдавался качествами. Вот стишки на повешение колокола. Называется: «К р и к м о е г о в о с т о р г а п о с л у ч а ю н о в о г о к о л о к о л а в г о р о д е Г о г у л е в е». Крик моего восторга (Сокращенное название) Хохочет дико враг надменный, И точит он на нас клыки, Долой, долой их род презренный Одним движением руки! Давно на нас вы клеветали, Но Гогулев-город стоит. И чтобы все вы это знали, Пусть этот колокол звучит. В нем 227 п., немного, Но медь отличная пошла, И вышиной, скажу вам строго, Он полных 33 вершка. Но голос у него отменный, Когда забьет он языком. Звучи, звучи нам бесконечно И в божий храм зови притом! Теперь я речь свою покончу. Уж расходиться нам пора. И тем стишки свои покончу, Что крикну колоколу у р а! Тут все подхватили мой призыв, и громкое ура трижды охватило весь город. Говорят, что даже в Репьевке был отчетливо слышен этот звук народного ликования. Многие с этой поры дали зарок не пить. Столь обширно влияние искусства на простые души. Проезд архиепископа Амфилохия мимо нашего города Все главнейшие события жизни у нас приходились как-то на лето большей частью. Зимой уж очень в сон клонит вследствие холодов. Правда, летом тоже клонит (из-за жары!), но зимой больше. Потому все события мы, по силе возможности, подгоняли к летнему времени. Как было упомянуто, нас высокие лица ни разу не навещали. Только один раз, и то – ночью, когда все спали, проехал мимо нас губернаторов зять (умница, по словам Дищевой свояченицы, шатен, 38 л.). Но это, в сущности, не эпизод. О нем и поминать смешно. Как вдруг И. С. Хрыщ (становой) получил уведомление, что в Ольгин день (воскресенье было) проедет мимо города его преосвященство архиерей Амфилохий по делам церковного служения. У нас быстро образовалась торжественная комиссия, в которую на полных правах члена вошел и я. К сожалению, это была суббота, каждому хотелось попариться в бане. Поэтому на собрание пришел только я один, да еще Игнат Семеныч (отец нашего С. И. Обувайлы), человек почтенной наружности, но престарелого ума. Мы с ним поговорили о разном, но постановления не приняли, по малочисленности. Я же, как на грех, не успел составить подходящих стишков, что всего печальнее. Словно со струны соскочило. Вертелись в голове всего три строчки: Владыка божий, зри на нас: Погрязли мы в грехах и грязи, Благословенье дай тотчас. Но трех строк для архиерея мало! Да, кроме того, и думать не пришлось дальше. Пришлось бежать за доктором Зенитом для Козьмы Григорьича. Он отправился в баню прямо от обеда, причем изрядно перепарился: его вынесли на руках. Поднялась рвота, количество пульсов ослабело. Очень страдал, на крик. Опасались, что погибнет (63 года). Становой же не спал, как прочие. Пользу дела сумел сочетать с высокоторжественностью дня. Супруга его, Ольга Николаевна, была в тот день именинница. Кроме того, она занимала, несмотря что женщина, пост гогулевского покровительства животным. Становой и придумал ей подарок. Он приказал допускать на Козью горку (откуда возможно было наблюдать архипастыря безо всякой даже трубы) не даром, а взимая по четверташку с персоны. Это вышло очень действительно в смысле дела и красиво в смысле публики. Конечно, сапожник, например, Савелька Галунов четвертака за вид архиерея не даст. Чем и достигается чистота публики! На горку были вынесены все лавки из Сусанинского сада. На них, заплативши четвертак, можно было сидеть и, несмотря на это, видеть все целиком. Сумма дошла своим размером до шестидесяти двух рублей, на каковые был устроен впоследствии бал-маскарад в пользу животных. Упомяну, что бал превосходил все виденное размером содержания и веселостью постановки. Бибин тогда оделся обезьяной, Обувайло – слоном (он вместо хобота держал в зубах кусок пожарной кишки, в которую и трубил). Фотограф Губов – крокодилом, и ползал, как бы грызя. Остальные – кто во что горазд. Дамы – цветками и плодами. Василов же замаскировался чертом, но с таким неприличием, что его вывели. Он тогда переоделся фруктом, но его опять вывели. Ольга же Николаевна, как покровительница, дарила на этом бале каждому гостю по котенку. В этом она подражала своему мужу, И. С, который, чтоб легче ему было дома жить, всучивал по кошке каждому посетителю в своей канцелярии. По-моему, этак можно даже повредить отношения с населением. Например, я, – я холостой, к чему же мне кошка? И до чего ведь дойти человек может. Я в 1903 году зашел к Хрыщам, Ольга Николаевна как раз молодых котят топила (которых не сумела раздарить). Вижу – сердится, что вода на керосинке долго не кипит. «Что ж вы, – спрашиваю, – надутые такие?» – «Да вот, – отвечает, – вода для котяток никак не поспевает». Я удивился: «К чему ж, – говорю, – воду-то теплую, раз все равно топить?» Она же мне так: «Какое у вас сердце жестокое, Андрей Петрович, ведь в холодной воде неприятно. Попробуйте сами в холодную воду лезть!» Господа, при чем тут жестокость, но это несовместимо, несовместимо никак! Однако вернусь к описанию. В этот день стояла прямо вавилонская жара. Все были как сваренные раки. Очень немногие догадались захватить бутылки с водой, чтобы пить и мочить голову. Мозги положительно варились в собственном соку, такая была жара. Кусок местности, где дорога, был оцеплен урядниками. Хрыщ сидел на коне. Все оделись в белые кителя и при шпагах. Мальчишкам было запрещено пускать змеи, дабы не напугать архипастыря или его лошадей. Вдруг вдали облако пыли. Все воспрянули и закричали ура. Но это оказался, к сожалению, не архиерей, а воз сена. Все упали духом. Некоторые даже хотели отправиться домой. Как вдруг в пыли показалась коляска. Все по знаку станового (свисток) стали махать белыми платками и кричать ура с удесятеренной силой. Что было шуму! Владыка по врожденной скромности смутился таким приемом. Он хотел отвечать и даже поднялся с места, а кучер задержал лошадей. Но такой взрыв народного восторга поднялся тут, что бомбы не было бы слышно, если бы, положим, случилось. С. И. Обувайло прямо рычал от восторга души, сидя в 1 ряду на Козьей горке. Но никому это не показалось странным, а даже напротив. Только опять чуть всего дела не подгадил Бибин. Он, придя в шляпе, принес трещотку (для птиц на огородах) и все время невыносимо трещал, не стесняясь соседних дам. Я же находился не на горке, а у самой дороги, в переднем ряду. Будучи гораздо более молодым, я кричал до хрипоты в горле. Столь велик был народный подъем. Владыка обратил на меня внимание. «Кто это?» – спросил он, указуя в меня архипастырским жезлом и прищуриваясь. О. Геннадий, который знал меня по ктиторству и по эпизодам жизни, моментально нашелся ответить: «Старший доверенный Зворыкинской мануфактуры, Ковякин Андрей!» – «Православный?» – спросил владыка, покачивая головой. «Точно, православный, ваше преосвященство!» – ответил, не смутясь нисколько, о. Геннадий. Тогда владыка произнес с удивлением: «Глотка какая!» Тут эпизод. Кучер слез поправить шлею. Владыка, сидя, благословил собравшихся. Это было причиной нового восторга. Все пришли в полнейший экстаз. Поднялся страшный крик, многие махали платками, палками, шляпами и зонтиками. Некоторые стали даже хлопать в ладоши. Но это уж ни к чему: архиерей не скоморох, а слуга вышнего. Соображай и в момент восторга! Этот народный восторг толпы чуть не стоил жизни владыке. Лошади чего-то напугались и понесли. Кучер-монашек упал, получив оглоблей в плечо. Только благодаря чудесному геройству городового Десяткина удалось остановить коляску. Владыка был так растроган, что даже не мог говорить. Лошади могли попасть в речку со всего обрыва, что кончилось бы форменным капутом. Отъезжая, владыка долго оглядывался на нас, мы тоже. Архиерей Амфилохий оставил во мне очень большое впечатление, так же как и я в нем. Сожалею, однако, что не успел я сложить стишков, вышло бы еще торжественнее. Обратно владыка ехал уже другим путем, и я не мог исправить своего упущения. Вечером, на именинах О. Н. мне рассказывали (о. Иван Люминарский), что у владыки есть отпечатованные труды. Это – « С о б р а н и е п р о п о в е д е й н а п р а з д н и ч н ы е т е м ы ». Кроме того, обширное сочинение (190 стр.): « П р о т и в о р е ч и т л и у с т р о й с т в о к и т а п о н я т и ю о п р о м ы с л е б о ж и е м ». Интересно бы познакомиться. Я тоже много думал об узости китового горла и даже собирался послать в св. синод свое незначительное соображение на этот счет (21 стр., с рисунком от руки). Владыку Амфилохия к нам перевели из Тобольской епархии. До него у нас был епископ Ириней. Но он выпал из коляски, ударился головой о тумбу и от этого помер (но больше, пожалуй, по преклонности возраста – 71 год). Письмо Наташе в Барнаул (Не послано из-за перемены в настроении) Вы с Фиглевым уехали, Наташа, Быть может, и ребенок есть у вас, А в Гогулеве тихом имя ваше Все вспоминаем мы почти что каждый час. У дьякона Семена Куликова Цветет сирень в саду, и яблоня цветет.., Наташенька, ответствуй мне хоть слово, Ведь год прошел, почти что целый год! Василов пьет. Сергей Иваныч помер, Булдасов крутит с Дищевой женой, А Бибин нам на днях такой поставил номер, Что просто со святыми упокой, А в домик с петушком, что на Гончарной, Вселилася учительша-вдова… Я мимо шел и в ужас впал кошмарный, И даже закружилась голова. Наташа, Барнаул тебя погубит, Хотя я в Барнауле и не жил… Наталья Павловна, пусть Фиглев так вас любит, Как и Андрей Петрович вас любил! Малокультурность нашей страны Я этого совершенно не переношу. Два года тому назад посылали мы бумагу в Петербург, чтобы у нас открыли университет для образования малокультурных людей и развития ихнего образования. Но ответа мы так и не получили, ожидая с нетерпением. Чему о. Геннадии радовался, говоря: «Нечего, нечего излишнюю влажность в мозгу разводить!» Но у наших жителей низшего сословия мозги и без того какие-то сырые. Они никак не хотят понять, что нечистая сила в высшей степени не существует. Я о боге не касаюсь, бог – это другое дело. Но уж черта, извините, никакого нет! Это есть пустое суеверие и даже смешно. Я еще однажды мальчишкой из-за огорчения (К. Г. поучил, на руку был он и скор и крепок) хотел душу черту продать. Но как я его ни призывал, он так и не явился. Теперь-то я уже, конечно, и рад, что не явился. Что бы я теперь-то стал делать, на склоне-то! Это вам раз. А вот два! У нас две недели подряд говорили, что одна баба (Лукерья Анютина) собственноручными вилами пропорола черту бок. Черт исчез, а на его месте дырка с горячей водой. Я тогда отпросился у К. Г. и поехал во Вьяс выяснить, что за чушь. Нашел Лукерью, баба высоченная, притворился, стал выспрашивать. «Да, – отвечает, – точно, только это не черт, а дьявол был». – «Какая ж, – спрашиваю, – разница?» – «А такая, – отвечает, – что на дьяволе шерсть не в ту сторону растет!» Я тогда велел ей полностью рассказать. Она стала рассказывать: «Намедни возили навоз. Грунька к ребенку побежала, – закричал. Я вилами поддела навоз, он тут и выскочил. Весь темно-рыжий и визжал, как теленок (несуразность какая!). Он в навоз на зиму залег. В навозе ему мягко, а дух тяжелый ему нипочем». Я в этом месте и смекнул, что в бабиных словах огромная примесь. «А дырка с горячей водой где?» – спрашиваю. Баба же мне так: «Сам ты дырка горячая». Вечером того же дня я выступил с речью (на дне рождения Зои Алексеевны, Дищевой жены). Все мне были очень благодарны, что я вскрыл нарыв нашей отсталости от других стран, например от Англии (у них давно уж литер, а у нас все фунт. В этом и заключается суть). Суеверия наши до ужасного смехотворства доходят. Например, будто если спорыньи толченой на пороге у жениха в Крещенье посыпать, то все волосы у него повернутся внутрь расти и он умирает в страшных мучениях. Меня прямо даже смех душит. Я даже попробовал это на одном человеке из незначащих, – ничего подобного. Так растолстел, что кровь по лицу прыщом пошла. Потом вот еще: под троицкую пятницу тулуп с черта стащить, будет тулуп как живой и расскажет, кто на ком женится в тот год. Господа, ну какой же черт, если он черт, а не постный дурак, о троицкую пятницу (когда небо от жары трескается!) станет тулуп таскать. Вот чушь! И кто это сидит на печи да выдумывает такие вещи? Все же подобные суеверия претворяются в жизнь. Агафья Ильинишна Куняхина (Почтамтская, собств. дом) имеет сонник и черноватенького кота (никакой породы, главное дело), при помощи которых всем приходящим разгадывает сны, а также наводит на зеркало, причем берет деньги. Вот на эти деньги да и закатить бы университет! А Илларион-извозчик всюду видит анчуток, которые им понукают целиком. В пятом годе явилась к нему полусабельная сноха посередь зимы, велела в Самару идти печенкой торговать. Он рассчитался у Мяукова и ушел. А его на дороге, у Сухого озера, волки и застигли. Мне вот и хочется вас спросить: ну, не глуп ли Илларион? Господа, дело и не до того доходит! Бабка Прасковья Уткина с Лабазного проулка и доныне гадает на воде, на пшеничном квасе, и даже с человеческой костью (мне очевидцы передавали, я сам и не поверил сперва!). Она также предсказывает будущую судьбу и кражи. Мало того, она осмеливается лечить живых людей! Осенью позапрошлого года кто вылечил у Вознесенского старосты куриную слепоту, получившуюся вследствие нечаянного опития самогоном? Она! Она же вылечила соседкина Ваську, давая ему пить можжучный квас с сургучом. Причем всенахально уверяла, что у парнишки молоки болят! Правда, Васька через сутки бегать стал, даже окно у Бибина расколотил, но ведь он мог же и умереть. И очень даже свободно, так как сургуч запирает все конечности. И потом, господа же, господа, гражданы, товарищи, ведь молок же у человека не бывает, у человека же нет молок, – тем более у такого парнишки!! Сколько раз я твердил про это всем и при любом разговоре: «Господа, господа, запишите в мозгу красными чернилами: до точки мы с этими молоками дойдем и хлопнем!» Однако ноль внимания. Хорошо, я умываю руки. Отец Геннадий советовал становому (Хрыщу) сажать всех суеверов под замок, в подлежащее место. Я с таким оборотом не согласен. Разве же гогулятник не человек! А человеку, господа, слово да уход нужны. Если же оглоблю в землю сунуть, то оглобля на собственную же голову и вырастет. А процветания от оглобли не жди! По-моему, как хотите, а тут нужен университет. Сатира на Гогулев в куплетах (Для приезжих) Что за город, удивленье: 8 улиц, 5 домов. Для приезжих загляденье Славный город Гогулев! Предположим, вы идете По торговой, то как раз Сразу в лужу попадете, Не опомнитесь тотчас, Если ж прогуляться по Гончарной На себя возьмете труд, Налетят свиньи оравой, Все вам ноги обгрызут! И народ здесь тоже штучка, Ну и штучка, ну народ: Он сутки пьет, а сутки дремлет, Сутки дремлет, сутки пьет. Каждый денежный излишек Норовят снести в кабак, Не читают вовсе книжек, А боятся как собак! Одним словом, приезжайте, И на месте все узнайте! Мои дела перед городом Мне, конечно, неловко говорить об этом самому. Это дело настоящему историку в руки, а не мне. Кроме того, и трудно перечислить все мои дела, потребовался бы толстый том. Однако в летописи нечего стесняться и даже нехорошо. Поэтому я попробую очертить только некоторое. Начну с реформ, которые я провел и этим облегчил положение. Во-первых – кладбище. У нас их три. Одно ископано целиком. На другом (при Борисоглебе) хоронят своих стеаринщики и другие из простого звания. Третье, Гогулевское, самое обширное. Оно отличается богатством памятников и красотой размещения, потому что на горе. Сюда я и направил свою реформу. Я добился, чтобы усопших клали не как придется, а в строгом порядке. На каждый участок идут покойники по одной только специальности. Купцы к купцам, военные к военным. То же самое насчет священников, деятелей или исторических писателей, как, например, я. Такого порядка, насколько я знаю, нигде еще не случалось. Я даже хотел ввести, чтоб и на участках хоронили не просто, а, предположим, по буквам. Сперва все покойники на букву А, потом Б и так дальше, до отказа. Этому, однако, воспротивились, особливо Хрыщ. Он говорил: «Этак, я всегда в конце буду лежать, а какой-нибудь прохвост нестоящий – спереди. Не согласен, протестую!» Я его уговаривал до полнейшего изнеможения во всем теле, что это только так на земле, для порядку, а там, перед престолом, все равны. Он же возразил: «Престол – престолом, а Хрыщ – Хрыщом!» (А ведь из этого можно было даже вывести, что он просто неверующий!) Очень жаль, а то могло получиться очень хорошо и неутомительно в смысле хотя бы розысков любимого усопшего. Вы, положим, забыли, где он лежит, Иван Иваныч, и спрашиваете у сторожа Петра: «Где лежит такой-то и такой-то?» Он же спросит только: «Купец, деятель, военный или исторический писатель?» Вы говорите (положим): «Деятель». Он моментально укажет, где и как. Таким образом, кладбище могло бы походить на приходо-расходную книгу, которую я веду у хозяина в его коммерческом деле. Жаль только, что уже прежде похороненных нельзя переложить, хотя я и предлагал для очистки совести (в городском управлении, куда меня выбрали в 1907 году за деятельность). Тогда же я предложил переименовать улицу Канаву в улицу ученого науки Торичелия, чтобы хоть этим немного скрасить ее грязный вид. Таким образом я способствовал благоустройству города. Также я упразднил ход с тарелками на Благовещенье. Девки кос не заплетают в сей день, тем более обидно собирать трудовую лепту с верующих. Я был тогда помощником ктитора и потому имел права. Я же настоял посадить березки перед больницей, чтобы доставить больным постоянную видимость рощи. Что и было сделано 20 марта 1907 года в числе 7 (семь). Из домашних событий замечательно, когда я спас почти весь город от пожара. Я спал, вижу сон, будто воры. Моментально вскочив, чувствую гарь. Выскакиваю в кладовую, вижу пламя, достигающее от двух до четырех аршин (попеременно). Не растерявшись, я быстро сбегал за водой и залил начало пожара. Растеряйся я, дело можно считать погибшим. Так и случилось с Бибиным в 1909 году, когда Спиридон Игнатьевич Обувайло опалился весь в высшей степени. Кроме того, я пишу разные тетради. Вот их перечень: 1. Р а з м ы ш л е н и е п о п о в о д у х о д а в е щ е й. 60 страниц мелким почерком. Размер страницы 7 вер. на 5. Эта тетрадь спрятана, может влететь. 2. П е р е ч е н ь д о м а ш н и х п р и к л ю ч е н и й . Т а к ж е о п и с а н и е п р и м е т н а п о г о д у . Труд пустячный, но занимательно. Кроме того, разные соображения. 3. П о д р о б н о е о п и с а н и е ж и з н и А. П. К о в я к и н а с п о д х о д я щ и м п о р т р е т о м и т а б л и ц е й, ч т о и к о г д а с л у ч и л о с ь. В конце – предположения А. П. К–на о начале мира и о спасении души. Описано все, что известно, также собственные добавления. Предполагаемый план загробного мира. 4. Под названием: « О т с т а л о с т ь н а ш е г о н а р о д а». Случаи и всевозможные вещи, а также опровержения их разными способами. 51 стр. 5. Д о м а ш н и е с о в е т ы б л и ж н е м у, в стишках. Очень интересно, если отпечатовать (31 стр.). Советы расположены по буквам и под номерами. Поучительно даже для детей. 6. Л е т о п и с ь т о р г о в ы х д е л. Описание купцов и разные преступления. Опись того и другого. 7. С о о б р а ж е н и я о б у з о с т и к и т о в о г о г о р л а и других несообразностях. 31 стр., с изображением внутреннего вида кита. 8. С т и ш к и , о д ы , р о м а н с ы собственного сочинения, можно с пением. Все эти труды у меня в сохранности, за исключением №№ 2, 3 и 4, которые украдены неизвестным вором. Также украдена опись родоначальников. Из других дел, которые нельзя упустить, упомяну: 1. План, как поймать каторжного Афоньку, по прозвищу Жох. Он зарезал купца Кунина с семейством. Очень смелый план. 2. План обложить всех пьяниц в пользу незаконнорожденных или университета. 3. План водопровода в Гогулев. 4. Покупка трубы на общественный счет, чтоб покрасоваться на лунные горы. 5. План устройства Всероссийского детинца. Многое и другое можно бы сделать, если бы не смута. На рождение девочки Наташи (Наталье Павловне в Барнаул, 10 февр. 1892 г.) Не ждал Наташи я от вас, А ждал скорее Гришки: Не нужны девочки сейчас, Теперь нужны мальчишки! Но я от вас не утаю, И в этом будем дружны, Позвольте сказать вам мысль мою: Девицы тоже нужны!.. Хотя от них бывает срам, Но в них секрет всей жизни: Не дают погрязнуть нам В скользком атеизме. Андрей Петрович вам не врет, Он любит вас, Наташа: Пусть как роза расцветет Таля, дочка ваша! Пусть оденется она Бархатом и златом, Пусть не верит лишь она Разным адвокатам… Живи, не старясь, детвора, Не доходи до точки! Наталья Павловна, ура И вам и вашей дочке!!! Эпизод как я нашел древнюю пушку Я по археологической науке не знаток. Однако старую вещь могу отличить от новой безо всякого труда. В этом моя особенность. Едучи в Самару на перекладных, я увидел в стороне от дороги кончик блестящего предмета. Немедленно велев остановиться, я сам вылез освидетельствовать, почему так. Сo мной ничего не было такого, кроме хозяйских бумаг (векселя и накладные), у ямщика же топор. Я обчистил предмет с верхней стороны и сразу нашел, что это пушка. Я так и замер. Конечно, пушка принадлежала тем врагам, которые нападали на Русь именно с гогулевской стороны. Мог быть и Стенька. Я даже размечтался, куда ее положить, и остановился на Сусанинском общественном саду. Там вся молодежь гуляет в летнее время. Вот пусть и лежит на виду у них для сравнительного примера. Тихонько засыпав пушку, я поехал дальше. А на обратном пути, выкопав из-под праха веков, я с полнейшим триумфом привез в Гогулев. Вот был восторг, все меня поздравляли! Одних фотографий сняли 4 штуки (я сижу возле пушки и как бы думаю). Однако тут вступился дьякон Куликов. Он, будучи священнослужителем по должности, был стрекулист в душе. Он возразил, что пушка дрянь, плохая пушка, гривна в базарный день. Это мне было очень обидное оскорбление. Я не сдержался и обозвал его антихристом. Он же впоследствии до того дошел по наклонной плоскости злобы, что в 1909 году гробик на квартиру мне прислал. Не поскупился на издержки человек, чтоб уколоть. Я гробик продал, а ему закатил по почте письмо без никакой подписи. Под сенью древес Сидит лютый бес. А кто он таков? Да дьякон Семей Куликов! Несмотря на это, он все же догадался, что это я, и прислал мне записку совсем нестоящую, а только ругань низшего сословия: «Хоть я и дьякон, а ты бы, пес, не вякал. Очень доволен тобой, помолюсь за упокой!» Это настоящий фараон по наружности и отъявленный субъект. Кроме бегающих глаз, имеет он длинный какой-то бурбонский нос, похожий издали на дверную ручку. С таким носом нужно человеку и гулять воспретить, чтоб не пугал. А уж коли на то пошло, я и больше скажу. Не могу утверждать, но есть основания, что почтальона Радугина в 1906 году он убил, а не Афонька. Просто по ехидству мог убить: «Ах, ты почтальон? Так вот тебе!» И убил. Дома он составил расписание мук на том свете и каждого гогулевца внес, не щадя даже дам. Мне (через посредство его ребенка) известно, что мне он прописал 4 бочки слез. Я прямо хохочу от смеху, такая глупистика! Таких, как он, нужно бы ссылать прямо в Сибирь. Только вот что голос у него хороший, огромнейший бас, а то бы в мешок да в воду, как кощонка! Впрочем, я отошел. Когда дело с пушкой стало затихать, я и думаю: эх, думаю, надо быть нахалом в жизни! Взял я да и написал в «Голос», какую я пушку нашел. Через неделю прихожу к Хрыщу, он мне и показывает газету, где про меня отпечатали. Что вот, мол, нашелся культурный человек, г. Ковякин, которому дорога русская старина. Вследствие чего он, г. Ковякин, и открыл пушку. Со слезами обнял я Хрыща. Он то же самое, но не удержался сказать: «Смотри, Андрей Петрович, в газету попал. Процветание – хорошо, однако бойся элементу!» Я тогда всюду писал (по совету о. Геннадия), чтоб получить аттестат и медаль. Однако мне ни слуху ни духу. Только из Красного Креста прислали конверт (даже без сургуча). В нем было сказано, что не по адресу, а в Имп. Арх. Общ., там специально по пушкам и прочей старине. Я написал и туда со вложением описательных стишков. Пятое-десятое, но дело заглохло целиком. А жаль, такие поступки населения, как мой, нужно всенародно отличать. Я и не то, может быть, могу еще открыть! У меня давно в голове зудит: «Открой да открой, Ковякин». Пушка же это еще пустяки! На смерть Наташи (Не послано никуда. 18 февр. 1892 г.) Наташенька, ты слышишь ли мой крик? Единственная ты моя Наташа, Андрей Ковякин уж целиком постиг, Как зла и жалостна судьбина наша. Зачем ты уезжала в Барнаул, — Иль гогулевские не милы лица? Ответь, что делать мне, кричать ли караул, Запить, повеситься или молиться? Зворыкин говорит, что в наши дни Любая суть кончается могилой. Ах, нет, Наташенька, – возьми с собой, возьми Мою любовь, мою тоску по милой! И пуст и неприятен Гогулев… А степь молчит. А сердце ноет больно. Прости меня, Наташенька, за глупую любовь, За то, что осудил тебя невольно! Лишь об одном, любимая, скажи. Чем я отблагодарить тебя сумею? Ах, Фиглев, враг мой Фиглев, покажи, Какие слезы пролил ты над нею!.. Свадьба нашего уважаемого С. И. Приступая к описыванию этой фигуры, все мое красноречие тускнеет целиком, теряя блеск. Скажу просто: нет слов для подходящей обрисовки С. И. Однако попробую. Вид Спиридона Игнатьевича был мужествен и значителен ростом. Злые языки врага называли его семафором. Это не подходит, скорее шкап. И он отличался тем, что весь был в волосах, несмотря на молодые годы (42 года). Рост волос не прекращался ни на минуту, они прямо хлестали отовсюду (даже – ужасно! – из-под ногтей). Быстрота же роста была прямо чудесной. В 1910 году (когда Бибин горел) все лицо Обувайлы опалилось до полнейшей голизны. Казалось, наружность его погибла, однако нет. Через неделю он выглядел по-прежнему (снова весь зарос). Нужно видеть, чтоб судить! Можно бы ожидать, что и голос у него непременно короткий и лютый бас (которому если и петь, то только в местах пустынных). Но, представьте, как можно ошибаться! Колер голоса у него был тонкий и длинный. Иные, когда беседовали с ним, принуждены были оглядываться, подразумевая девочку возле себя, говорящую как бы в шкапе. Ничуть не бывало, это говорил он сам! Клеветали также, что он не обладает умом. А зачем, скажите, начальнику Гогулевской пожарной дружины ум? Только отягощение голове и вред геройству: умный человек по своей воле в огонь не полезет… А от этого вся Россия в одночасье может сгореть. И останутся умные-то люди на комариной плеши! Что и случилось потом. Пожар, дым, огонь бьет вверх! Близко не подходи, из боязни обжигания. Люди кричат, плачут и падают, выражая беспокойство по случаю огня. Он же идет, спокойный, как монумент, прямо туда и там делает свое благородное дело под звуки благодарности среди обезумевшей толпы. Видя огонь, он бледнел и начинал гудеть. Как полководец, он протягивал руку, указывая, куда направлять водяные струи. К. Г. мой смеялся, что палец у Обувайлы (средний, на правой руке) был длиннее других от всегдашнего показыванья. Это, конечно, шутка, но действительно энергия хлестала из него прямо фонтаном. Это уж факт без всяких сомнений. Он женился на дочери местного почтарика Полуямова, человека так себе, но обладавшего дочерью прелестной наружности. Зима тогда выпала умеренная, снегов много. Зимний путь уставился с ранней поры и очень превосходный. Уже прилетели грачи, чем была особливо отличена эта свадьба от других зимних эпизодов. В церковь пускали по билетам, чтоб не получилось несчастных случаев. Я тоже присутствовал, успевая повсюду. Я пел в обширном хоре (на клиросе, Василов упросил) и разгонял мальчишек от церкви и даже заменял шафера как неженатый мужчина. О. Геннадий весь сиял, как гривенник, сочетая счастливую пару. Но у Куликова был голос не в ударе, уж лучше бы на сей раз и без дьякона. Горборуков, читая Апостола, сорвался в конце и дал журавля. Все это потому, что все волновались, чтоб вышло хорошо. Я же приготовил стишки, готовясь выступить, но хранил про себя в секрете до подходящего момента. Даже лицом не показал об их существовании! Невеста была росту большого, жениху под стать, но телосложенье хрупкое. Тонкий румянец озабоченной девственности беспрерывно играл по ее лицу. Несмотря на успех у женского сословия, Спиридон Игнатьевич женился впервые. Поэтому он смущался и чуть не опрокинул аналоя, а невесте прижег воском руку, чем вызвал крик. Однако никто постарался не заметить. Савельев, сын купца, пожарный дружинник по призванию души, будучи шафером, был выпимши и вел неделикатно в отношениях жениха. Например, держа венец, показывал сзади рога. Это я отмечаю. Уважай человека даже и в момент его свадьбы! Вот венчанье окончилось, все пошли поздравить, я в том числе. При этом я сказал по возможности громче: «Сколько вы, Спиридон Игнатьич, чужих пожаров затушили, а своего так-таки и не могли затушить!..» Все засмеялись, невестин же отец (человек без понимания шутки) обиделся. «Это не ваше дело, – сказал он грубо, – и не суйтесь, а молчите в тряпочку». Я ему не ответил, зная недостаточность его образования (после же высказал). Выйдя из храма, все сели в сани и помчались на пир к Обувайле. Господи, что это были за кони! Это были не кони, а сплошное безумство. Недаром он примешивал в овес моченый горох с медом на собственный счет. Оттого и получалась такая роскошь. Кони его положительно рыли землю и грызли все кругом. Мигом домчавшись до Почтамтской, нас встретил торжественный хор певчих. Они исполнили кантату моего сочинения: «Честь и слава брандмайору, собирайтесь, гости, к нам». (Ноты приписал Василов.) Это произвело огромное впечатление. Затем тот же хор девиц от Богоявленья, но уже совокупно с хором пожарной дружины, под общим руководством регента Василова исполнил русские танцы, кроме того, духовные песнопения. Затем начался обед. Он обошелся в 150 рублей, не считаю выломанных дверей. Из этого, конечно, можно заключить, что это был за пир горой. Я затрудняюсь описывать. Вино текло ручьями, а об закусках не стоит и говорить. Столы ломились под тяжестью закусок и других блюд, которые разносили пожарные при полной форме, то есть в медных касках и с топорами. Оживление было полное! Между прочим, вот некультурность. Все сошлись (весь почти Гогулев) к окнам, чтоб видеть, как идет свадьба. Но по малости окон видеть приходилось не всем. С досады стали выламывать двери. Получилась драка. Булдасов был с градусом и как бывший военный чуть не убил одного. Едва уговорили не убивать. Наконец вышел Хрыщ и всех успокоил. Все пришло в прежний вид. Двери же завесили тюфяками, чтоб не дуло, хотя и была оттепель. Вечером весь дом был обвешан богатой иллюминацией. Различного цвета фонарики висели в разных местах, даже там, где их и не ждали. Из них были составлены две буквы С и 3 (невесту звали Зинаидой). Каланча тоже вся обливалась огнями. Издали очень было хорошо! Обед тянулся долго. Все говорили поздравления, причем кричали ура полной грудью. Хор духовой музыки исполнял разные марши беспрерывно (по желанию родителей). Было весело, но жаль было жениха. Он, не имея привычки к сюртуку, потел невыносимо. Невеста даже принуждена была нюхать платок, очень конфузясь. Крахмальный воротничок смок на женихе и прилип к шее. В конце концов наш Обувайло рассердился: сорвал его и бросил под стол. Вот именно: облегчай себя, поскольку можешь! После этого все оживилось, а я воспользовался случаем и стал читать стишки. На месте, где я говорю, обращаясь к пожару: «Он все равно тебя затушит назло враждебным всем врагам!» – С. И. расплакался, как ребенок, и с криком: «Затушу, верь, затушу!» – благодарно кинулся ко мне на грудь (даже чуть не сшиб с места, такой порыв). Все потряслись в высшей степени, невеста же, выйдя нравом в отца, казалась испуганной. Тут грянула музыка марш, с молодых стали снимать фотографию. Пришлось говорить и жениху. Музыку приостановили, а фотограф Губов устремился к бутылицам. Жених встал, сказав нижеследующее: «Господа, – сказал он, – не могу. Это со мной впервые, чтоб жениться. Влюблялся 30 раз, но огонь отрывал от долга… Не в этом дело, пустяки! Когда у кого пожар, зовите. Залью, сделайте одолжение! Упивайтесь торжеством! Очень рад. Больше не могу». Я оглянулся: Зворыкин сопел, о. Иван Люминарский плакал, Василов с басистым рычаньем доставал из корзины балыков. Тут я, тронувшись, тоже не удержался и сказал экспромт, то есть сразу, не подумав: Когда вулкан в груди забьется, Не заливай его вином: Зови тотчас же Спиридона, Его затушит Спиридон! Экспромт, правда, рифмой не особенно звучит, однако все были поголовно зачарованы. Меня стали качать. Невестин отец, Полуямов, зеленел от зависти, что не его, а меня ждал этот веселый сюрприз. А я назло ему только подкрикивал: выше, выше! Впрочем, во мне было опасение, как бы не уронили. Все уже были в достаточном виде, и я отлично чувствовал нетвердое дрожание рук. Но все кончилось благополучно, только воротник немного порвался. Дьякон Куликов, по ехидству, держал меня за воротник и так встряхивал. Долго еще все, забыв молодых, пожимали мне руки. Я же отвечал как умел. Фокусник Лукьян Маркыч, чтоб перебить мой успех, наспех зажег газету и съел. Однако никто даже не засмеялся. Вдруг получилось недоразумение. Мяуков крикнул «горько». Тогда учитель, Амос Котопахин, подошел к невесте и при полном стечении поцеловал. У меня волосы на голове встали при этом факте! Дамы ахнули, а Козьма Григорьич даже сделал вид, будто снимает сапог, и не заметил. Но не в этом дело. Невеста, покраснев и чуть не плача, возвратила поцелуй этому негодяю с куриным фамилией. Положение получилось легавое. Жених тоже растерялся (вот простота!) и ворочал глазами. Но тут произошло действие, которое обернуло весь факт обратной медалью. Невеста взмахнула и хлопнула Амоса прямо по щеке. Все от этого засмеялись. Амос же побежал к: дверям, теряя всякое соображение, и проговорил на бегу: «Это ничего… ничего! Пустяки…» – «Хороши пустяки, ежель по мордасам отлупцуют!» – не удержался ему вдогон мой К. Г., багровея от негодования. «Он у меня давно уже на счету!» – проговорился и сам И. С. Хрыщ. Василов же проснулся и сказал такое, что Мяуков, человек смешливый, почти свалился со стула. С ним случился хохотун. Вскорости невеста Зинаида покинула свадебный стол. Это и правда, духота и теснота, несмотря на выломанные двери, были страшные. Но веселье не нарушалось. Начались танцы, каковыми управлял сын о. Геннадия, Тимофей Горностаев, учившийся в Пензе на землемера. Он, зная капельку по-французски, приводил дам в неимоверное смущение, наравне с Булдасовым. Но я бы его, на мой вкус, не одобрил. Сперва станцевали пати-патинер. Жених не танцевал, убежав к новобрачной. И. И. Музин, главный фельдшер в гор. Гогулеве, танцевал попеременно то с Дищевой свояченицей, то с мадам Зенит. Он очень красиво танцует, вставляя штучки собственного сочинения, очень неплохо. Зоя Алексеевна прошлась с Булдасовым, подтверждая сплетню. Прочие мадам – с остальными. Сам я, кроме польки, не танцую. Я, имея белую ленту через плечо, распоряжался по хозяйству. Также разносил я мужчинам прохладительное, дамам – бутерброды. Бибин среди танца пустил шутиху под дамскую половину, и веселье еще больше усилилось. Таких свадеб у нас, в Гогулеве, никогда еще не бывало! После чего гостям в виде сюрприза была показана пробная тревога пожара. Спиридон Игнатьич сел за стол и делал вид, будто выпимши и закусывает. Внезапно вырастает перед ним пожарный дружинник и кричит: «Ваше благородие, пожар! » – «Какой пожар? – как бы с недоумением спрашивает С. И. и даже не двигается с места. – Не может быть!» – «Никак нет, пламя бушует, дети-сироты, а также дамы, гибнут…» – кричит нарочно обученный таким словам пожарный. «Ах, вот как!» – изумляется Обувайло и вдруг отпихивает балык. Балык падает на пол. Потом он вскакивает с ужасным криком: «Коня мне! Дружинники, к бою… В момент!» Все приходит в движение, все бегут во двор. Наш Спиридон Игнатьич уже не Спиридон Игнатьич, его уже не узнать. Он на коне, с факелом, который дымится, как на картинках. Все кричат ура от восхищения. С него снимают фотографию, осветив химическим горением. Кони храпят, бочки наготове. Пожарные сидят, ворота настежь. Очень здорово все получилось. Я только возражаю, что не всех предупредили. С. Б. Зениту от неожиданности сделалось нехорошо (даже случился казус). То же самое и с одной свахой. У ней отнялись ноги, и она все время пробной тревоги невыносимо кричала, не слушая никаких резонов. Я вот потому и возражаю. Даже приятным сюрпризом не следует до смерти удивлять! Теперь опровергну неправды. Враги говорят, что во время пира украли три шубы с самых видных гостей. Это не совсем так. Украли ватную кацавейку, плисовый дипломат у свахи и еще камышовую палку у хозяина, К. Г. Получается: враки, враки и враки!.. Также говорят, что у невесты с Амосом нечисто было. Доподлинно мне разузнать не удалось, хотя я и старался, но только у Амоса глаза золотушные, и сам он полнейший субъект во всех видах. Потом, ежели она его любила, то зачем же тогда любимого-то человека по щекам охаживать? Какая ерундистика! И это неправда, что невеста с неохотой шла. Да будь я, А. П. Ковякин, человек пожилой в известном смысле, главный доверенный коммерческого дела, будь я девушкой, да я бы с руками с ногами за него пошла! Да еще благодарить бы стала, потому что для девушки это истинная отрада – под венцом постоять. Плохо вы, враги наши, придумали! Попотейте еще да попридумайте поинтереснее. А вот уж и совсем пустяк. Будто Бибин М. И. во время пробной тревоги залез на дерево в одном белье и оттуда криком и маханьем рук подражал петуху и другим зверям, чем и напугал родителей невесты. Кричать петухом – кричал, ради шутки и общего интересу. Мы его за это любим и жалуем. Но чтоб в одном белье – это пустяк, пустяк, голая выдумка! Ведь тогда зима была, вы этого и не сообразили? А Васса Егоровна (невестина матушка) разливала в доме чай. Так что пугаться ей было и нечему. А Игнат Семеныч в то время посуду мыл, так что и его зря приплели вы. Ах, как вас бог убил, несообразительность какая! По-моему – лги, но украшай ложь правдой, если хочешь красоты… Как погибла слава Димитрия Терлюкова Удар судьбы постиг многих из наших ученых. Некоторые отдают себя в пользу опыта науки, другие гибнут в ссылках и заточениях. Третьи просто тают, как воск, без объяснения причин. Такова история моего Димитрия Никаноровича Терлюкова. Эта личность, жившая в Гогулеве до последней поры (Грязный проезд, дом Бубыкиной), могла бы быть даже знаменитой, если бы не случилось непоправимой очевидности. По происхождению наш Д. Н. человек как будто невысокий. Отец его простой дьячок и даже хуже того – горький пьяница. Но о сыне его описываю я не с презрением, а с жалостью к человеку, к его утерянной в жертву науки славе. Димитрий Никанорович по своей охоте стал учиться, летами служа в конторщиках и даже в пастухах одно лето. Таким образом он достиг звания действительного студента Казанского университета. Откуда его если и выключили, то не за неуспешность в науках, а единственно за буйный нрав. Это и правда: гогулятник во хмелю суров и несговорчив. Никакой собачкой тогда его не застращать! По выключении поселился он у родителя на Грязном проезде, и стали они пить вместе. Однако если сам Никанор Петрович пил из дурного обычая, то наш Димитрий Никанорович от горького своего ума пил. Действительно, ум у него был сумрачного сложения. Часто, проходя мимо его окна по Грязному, видел я его сидящим и думающим о ходе вещей. (Из-за него я и стал писать сочинение свое: « Р а з м ы ш л е н и е п о п о в о д у х о д а в е щ е й».) И всегда мне было жалко на него смотреть как на обреченного в жертву опыта науки. Один раз я даже спросил его: «О чем же вы это всё думаете, Д. Н.?» Он отвечал: «Сравниваю судьбы разных людей и поражаюсь безмерности. Концы у меня не сходятся с концами, хотя начала и одинаковы». – «Почему же вы так любопытствуете судьбами людей, Д. Н.? Ведь это даже нехорошо!» – спросил я. «Потому, что боюсь я за человека, – отвечал Димитрий Никанорович. – Вышел человек из обезьяны, в обезьяну и уйдет». Мне стало интересно, хотя и не понял. «Что же вы будете делать теперь, если в обезьяну?» – через силу спросил я, чувствуя прилив необычайной грусти. «Ничего, так», – ответил он тихо и закрыл окно. Через три недели, вечерком, проходя мимо, вижу – мастерит что-то наш Д. Н. у себя в палисадничке. Как бы большая коробка и медные трубы, а сбоку четыре колеса (одно побольше, а три маленьких). Сам Д. Н. нагонял молотком пятое колесо на деревянную ось, торчащую в виде кулака из другого бока. Несмотря на прохладу вечера, был он весь в поту от усилия. Из-за худобы очень он тут мне высок показался. Однако я не растерялся, а спросил: «Вы, никак, Д. Н., самолет себе смастерить хотите, чтоб летать и прочее?» Он же посмотрел на меня и головой покачал: филя, мол, филя! Я понял и отошел безо всякой обиды целиком. Вскоре пошел по Гогулеву слух, что терлюковский сын Димитрий собирается опыт показывать на площади и при полном стечении. Что такой за опыт, в точности никто не знал. Сам Д. Н. переселился к тому времени в отцовский сарай, заперся там на засов и не выходил. Отец его, Никанор Петрович, когда не был пьян, совал хлебца ему в подворотню. Тот брал без никакого ответа и стучал молотком. Через 4 дня собрались мы к городовому старосте на банкет (старостой был у нас тогда Матвей Матвеич Мяуков, хотя и купец, но любивший потолковать). Вот за выпивкой становой и проговорился. «Димитрий, – сказал он, – Терлюков заявление мне подал. Чтобы ему разрешение на предмет показания жителям небывалого опыта науки». Все так и встрепенулись, охваченные интересом. Хрыщ же опрокинул большую рюмку, крякнул, да вдруг как рявкнет со злостью: «Перпетун-мобиль изобрел мне на горе ваш Димитрий Терлюков! И хочет теперь всенародно пустить его в действие». Все мы так и ахнули. Ведь этакой тихий был, и ждать от него нельзя было чего-нибудь такого. У меня даже закружилась голова, едва я понял, в чем тут дело. Хрыщ же, передохнув, стал рассказывать при полной тишине: «Заходил ко мне Терлюков-сын сегодня утром. Это, говорит, такой прибор, перпетун-мобиль, о четырех колесах и восьми клапанах. И нужно, говорит, пороху немножко, чтоб сначала фейерверк был для блеску. От пороху же вся машина пойдет и будет идти до полной бесконечности без никакой причины». – «Я сие подвергаю тяжким сомнениям, – ответил о. Геннадий, – не может действие от ничего происходить. По-моему, так это даже против бога направлено!» Все переглянулись, Ольга Николаевна вскрикнула. Признаться, струхнул и я. «Нынче посылал я бумагу обыденкой в губернию, – продолжал Хрыщ, – чтоб власти указали, как и что. Оттуда ответ: буде он вынесет машину свою на площадь, то препроводить. Машину же осмотреть с понятыми, разрядить и тоже препроводить». Нетерпение прямо сжигало нас, чем кончится дело. Тут вмешался сам Матвей Матвеич. «Исключительно некультурность наша, – сказал он. – Это надо поощрять и даже бы пособие. Предлагаю разрешить ему сделать опыт науки у себя в саду. Есть у него сад?» – «Точно, есть! Не фруктовый, но есть!» – подтвердил я сбочку. «Так вот. И публику не извещать, а только свои». Все с этим согласились, на этом и порешили. Прошло еще три дня. У нас еще завирушка вышла, со склада 4 куска сукна синего украли (русского, но добропорядочного). Неожиданно от Бибина узнаю, что завтра (а назавтра воскресенье выпадало) уже состоится терлюковский опыт. «Трахтир самыкинский, – сказал он мне, – мы на всю ночь откупили, чтоб чествовать. Ты принимай участие, Андрей Петрович. Перпетун-мобиль – это не каждый год бывает!» Побежал я к братцу Сергею, а тот уже смеется: «Пьяница-то, сказывают, говорящую блоху завтра будет казать. Семеро нищих о том по Гогулеву поют!» Я еще больше разволновался, вспоминая Егора Бобоедова. Ну, думаю, неужто и впрямь блоха заговорит? Очень я тревожился также и всю ночь, не зная, составлять мне стишки или не составлять. Если составить, так может случиться, что и не заговорит блоха, а только окажется пустячное круговращение. Если же не написать, упреки врагов могут посыпаться и укоризна друзей. Вот уж где именно мудрость надобна! Хорошее дело легко сделать, трудно решить, к месту ли оно. Однако так и не написал. Днем, прямо от литургии, забежал домой на минутку, потом лечу в терлюковский сад на всех парах. Там уже все в сборе, посреди – бочка на попа поставлена, а на бочке сам перпетун под рогожкой. Было много дам. Они сидели позади. Напереду же все больше мужчины, как сословье более смелое. Все ждут, но Д. Н. нет как нет. Солнце начинает припекать, как черт, а героя нет. Мы забеспокоились и послали Якова-старшего подсмотреть, что делает герой. Он вернулся, сообщив: Пуговицы прикрепляют-с на причинное место, ругаются очень…» – «Пьян?» – спросил о. Геннадий шепотом. «Ни в одном глазу, даже в излишней сухости, но слова извергают-с!» – шепотом же отвечал Яков. Вдруг выходит сам герой. Я сперва и не узнал его. Он был в сюртуке (взятом на подержание у Дища). Нижняя часть его вида была миткалевая, засунутая в длиннющие сапоги. На шее красовался широченнейший голубой шарф, на голове же сидела ермолка (вышитая Зоей Алексеевной, когда была молода. Про это у нас все знают!). Побрившись перед опытом, Д. Н. имел наружность, дышавшую не красотой, но какою-то научной скорбью, если такая есть на свете. Я отошел к сторонке и, вынув бумагу, приготовился записать. «Господа! – приступил он, сдергивая рогожку со своей машины и поднимая палец. Все прислушались, увидя на бочке самое машину, похожую на веялку, но только в сломанном или разобранном виде. – Перед вами, – продолжал он, – новейшее открытие в науке. Оно в несомненной скорости покорит весь мир и все поставит вверх дном… Я его жертвую человечеству, как сын и друг!» Он остановился. Все вздохнули от наплыва переживаний, несмотря что солнце лезло и в уши, и в нос, и в глаза прямо невыносимо. «Еще древние алхимисты мечтали о перпетун-мобиле. Но это была только ихняя беззвучная мечта. Голландец Фома Бартолин и другие, как, например, Аристотмен Гильдейский, – вот бесплодные зачинатели перпетун-мобиля». «Да не томи, не мори ты! Уж показывай, показывай! Заморил ты всех», – жалобно вставил мой Козьма Григорьич, обливаясь потом в полнейшей степени. «Виноват, прошу не торопить! – возразил Димитрий Никанорович. – Машина – не человек какой-нибудь, а машина»; К. Г. после этого уже не выступал, утираясь рукавом. «Итак, мы, взявшись за этот факт науки, твердо нашли, как нужно воплотить в жизнь этот волнующий сон человечества, чтоб все могли есть, пить и ничего не делать, а только гулять и наслаждаться разными видами красоты…» Все слушали со вниманием, стараясь уловить смысл. Димитрий же Никанорович как раз любил замысловатость и некоторым образом затемнение обстоятельств. Я же едва успевал записывать и многое пропустил. «И вот, два месяца тому назад мы открыли, в чем ошибались эти мудрецы науки!» Он отер лоб платком, где-то полаяла собака, а машина стояла как каменная. «Не скажу, в чем секрет, но намекну. Чугун притягивается к земле неизмеримо крепче, нежели медь… Потому что чугунной руды в земле гораздо больше, нежели меди. Поняли?» – спросил оп высоким тоном, закрывая глаза и как бы соображая. «Поняли, поняли!» – послышалось отовсюду, особливо со стороны дам. «Но позвольте, – возразил М. М. Мяуков, желая потолковать, – ведь вы же в недрах земли не бывали, откуда же вам знать, чего в ней больше?» Однако все на него зашикали. «Незнание ваше, – сказал Д. Н. и горько усмехнулся. – Вы почитайте лучше Бартолина, вот тогда узнаете…» Все вздохнули облегченно. «Вследствие такового чугунного преимущества, – продолжал Д. П., поглаживая свой перпетум дрожащей рукой, – я взял и открыл этот прибор бесконечного вращения. Теперь я приступаю. Опасности никакой, а только блестящее горение пороха для дам!» Он улыбнулся в дамскую половину. Там покраснели. Зоя Алексеевна взволнованно побаловалась глазками. Тут Димитрий Никанорович достал коробку спичек. «Прошу придвинуться, – сказал он, – чтоб видеть!» Однако при этих словах привстал Ипполит Сергеич (как становой) и заявил: «Чтоб ближе, то протестую! Машина – вещь темная. Потом мне же влетит. Господа, раздвиньтесь!» Все раздвинулись, изобретатель же, нахмурясь, зажег спичку и сунул ее в отверстие, проделанное в верхней доске. Одновременно там зашипело, и пошел сильный дым. Колесо же не сдвинулось и на полвершка. Все смутились и молча привстали. Очень удивляясь такому обороту дел, Димитрий Никанорович наклонился над отверстием. Тогда произошел эпизод. Оттуда пальнуло огнем и чем-то черным прямо ему в носовую часть лица. Звук был как от большой пушки. Терлюков молча упал и, казалось, перестал издавать дыхание. Вслед за тем становой подбежал к несчастному изобретателю, чтоб поглядеть, что такое получилось. Я бы, откровенно говоря, и не порешился на такую смелость! Однако едва он подбежал, то из боковой дырки вторично хлопнула струя огня и прожгла цельное пятно на его белом кителе. Машина продолжала действовать и стреляла во все стороны. Мой К. Г. первым выскочил из переднего ряда, крестясь, как от беса. Бибин М. И. просто показал кулак лежащему Терлюкову. А дамы бежали врассыпную и даже с очевидным неприличием перескакивали через ограду палисадника. Особенно туго пришлось одной старой монашене, которая, повиснув на заборе, вблизи от самой стреляющей машины, кричала неимоверным криком. (Монашена эта, как потом разузнали, приехала к Никанору Петровичу погостить, как к брату, из Владычного монастыря. Решив посмотреть на племянникову затею, она и подверглась такой неприятности. Вообще у нас, в Гогулеве, монашенам не везет: которая ни приедет – непременно родит!) Скоро около Димитрия Никаноровича, поверженного во прах, не осталось ни человека, словно вымерло! И только через час узнали (когда машина вся кончилась, ее разбили камнями!), что изобретателю вышибло глаз и повредило палец. Палец и доныне остался кривой, такая жалость! Дома хозяин мой, Зворыкин, так про него супруге выразился: «Счастье его, что не мне он дырку прожег. Я б ему такой перистум показал, родного отца за черта б принял!» А что касается станового, то он, несмотря на мои увещания, целиком был уверен, что Терлюков нарочно все это проделал, в пику правительству. Даже постановили отца его, бывшего дьячка, служившего сторожем при Гогулевской больнице, отрешить от должности в наказание за сына. Хотели даже под суд отдать, но я восстал против такой необдуманности. Однако слава Димитрия Терлюкова погибла навек. Я не осуждаю. Уж если Бартолин ошибался, нашему Терлюкову и совсем не грех. Да и вообще – при наших обстоятельствах уж лучше не изобретать. Мне его очень жалко, – от науки погиб человек. Но все же нельзя к таким вещам с бухту-барахту подходить. А уж если изобрел, то отходи подальше! Сатира на регента Василова Шел вчера он по Базарной После выпивки одной, В настроении кошмарном Пробирался он домой. Вдруг навстречу идет Булдасов, Гогулевский наш главный фат, Говорит он грубым басом: «А, Василов! Очень рад! Протяни, приятель, руку! Пойдем к Самыкину в трахтир, Там разгоним нашу скуку И забудем цельный мир!» Выпить всегда готов Василов, Оy тотчас же руку дал И к Самыкину трахтиру Моментально зашагал. Сели, водочки спросили, — Пропустили по одной, Огурчиком закусили. — Пропустили по другой. Глядит Василов на соседа. Да вдруг как пустится в бега: Из Булдасова, он видит, Прямо вверх растут рога! Он очнулся уж под лесом, И тут лишь только понял он, Что сидел в трахтире с бесом, С настоящим целиком. Дальнейшие события жизни И вдруг подошла пора… Что это было за времечко! При одном только воспоминании мутить начинает. Представьте: в пруд бросают камень. От этого рыба, конечно, разбегается, ища себе другого приюту. Потом долго не умолкают круги. Что есть Гогулев? Тот же пруд без никаких сомнений. И вдруг камень. Именно: кто есть мы? Мы есть рыбы! Не в ругань или осуждение, а для точности смысла обозначу я благодетеля моего через щуку, ибо он длинен телом и любит глубину. И. С. Хрыщ есть осетер, судя по праздничному позументу. Кто назовет Обувайлу кроме как севрюгой? А Михайло Иваныч есть скользкий налим (он быстр на слова и лыс в высшей степени). Ну, одним словом, и так далее. Я же – карасик, как я теперь дошел, об нас разговор только после сковородки. Карась для того и родится, чтоб его жарили. Вышло, будто выловили нас всех и посадили в ведро. Время же то, как мы из Гогулева смотрим, подобно вполне кручению ведра на палке. В то время у нас война была. Это мы знаем, что война. К. Г. купил билетов военного займа, потому что родина, как-то неловко. Кроме того, рекрутов у нас взяли. Бибин их всех напоил у Самыкина, провожали с музыкой, выдавая каждому бесплатно по иконке (разного содержания), по фунту свеч и по рублю на брата. А я стоял в сторонке, и сердце во мне обливалось кровью целиком. И хотелось мне выйти на Козью горку и закричать на весь свет: «Господа, не убивайте молодых! Никакая кровь не создана, чтоб ею землю мочить… Живите без ерунды!» Но с Козьей горки на весь свет не накричишь, и я смолк в полнейшей тоске. Потом пошла война. До нас вести доходили скудно, да и боязно было как-то узнавать: а вдруг дела плохи? Что мне тогда делать, – мне, Ковякину? Плакать, кусаться, на хвосте скакать? Да у меня и хвоста-то нету! В 1916 году только тем у нас война и отразилась, что Яков Вертушкин, не прикрывая прежнего (гробового) дела, открыл еще заведение искусственных ног, собирая барыши в свои карманы. Я еще тогда же несообразности одной дивился: взяли у Парфена Бубнова сына на войну (он только что женился). Там его убили (груди вырвали железным снарядом), а жене беременной прислали медаль. Господа, куда ж ее вешать, медаль-то, раз груди-то молодому человеку оторвали? Ведь грудей-то у молодого человека теперь нет, зачем же ему медаль? Грешен человек, тут я и подумал: надо, думаю, изменить человеческие законы. И вдруг – камень! Дело это началось с предчувствия: Федосьи Тихоновны глухонемая дочь Ольга видела зимой шестнадцатого года сон. Толком рассказать не умела, но изъясняла движениями рук и кривыми показаниями лица, что небеса над ней всю ночь глумились, кроме того тараканы… Тараканов у нас действительно хоть на вывоз. Но при чем же тут небеса? Матери, однако, я тогда же сказал, что от девушкиной сырости такие сны, что ее бы замуж. Любая девушка снами нехорошими дотла может изгнить. Это раз, а два – это тараканы. Козьмы Григорьича супруга есть женщина чистоплотности невыносимой. У ней в каждой комнате прямо по рукомойнику. И чтоб при таких обстоятельствах таракан, который заводится, как известно, из грязи (и вообще из плесени)? Ни в коем случае. Но вот в январе 1917 года произошло нашествие тараканов на наш дом. Они стали являться к нам обезумевшими ватагами и селились скопом, где попало. Один даже в ухо заполз к супруге К. Г. И это произошло не ночью, а днем! Я это подчеркиваю, что днем. Увидя свое белье загаженным тараканами, я стал с ними бороться, даже раскаленным утюгом, но безуспешно. Вот после этого-то и камень, то есть переворот. 4 марта Ипполит Сергеич приходил вечером к хозяину и был бледен, напоминая молочный кисель. За чайком сообщил он по секрету и при закрытых ставнях, что царю конец. Не прикончили еще, но близко того. А замешан, мол, во все это дело фатерлянд, который давно уж стремился, чтоб на месте России находилось голое место, безо всяких наших следов. Было даже поверить затруднительно. Я решил ждать времени. Никогда не спеши, дай отстояться правде, – такое у меня правило. К. Г. не поверил так же, как и я. Супруга стала плакать. Тут я и поверил в предчувствия. Нельзя, господа, не верить, раз указание налицо! Однако, пятое-десятое, все осталось без изменения. Даже Хрыщ остался на прежнем месте, переименовавшись немножко для порядку. Несчастных случаев тоже не произошло никаких, хотя все притихли и чего-то ждали. Вдруг о. Ивана Люминарского в Пензу перевели и представили к повышению. Очень жаль, истинный гогулевец был поп Иван. У Козьмы Григорьича свояк умер в Самаре, тоже мануфактурщик (особливо по ситцам). Он давно уже, впрочем, страдал болезнью в ногах. Потом было у нас убийство: брат брата убил, и даже не в пьяном виде, а затрезво. Пошел кругооборот!.. А вот и смешное. У нас в Гогулеве проживал некий мещанин Сосульников. Это была личность ничтожная (в некотором смысле даже прелюбодей в отношении к своей хозяйке). Он объявил вдруг себя анархистом и вывесил в окне досточку с надписью: «Ничего не признаю точка Александр Сосульников». Я к о. Геннадию – так, мол, и так, анархист завелся. Он объяснил, что это такие люди, которые хотят, чтоб круглым счетом ничего не было. Ну я так и понял: труба. Жил этот субъект дому нашему, зворыкинскому, наперекосок. Это было очень противно для глаза. Поэтому мой К. Г. решил его изводить. Каждый вечер он выставлял в окно граммофон и заводил раз десять одно и то же, а именно «Боже, царя храни». Сосульников из упорства принужден был закрывать окно и даже завешивать одеялом, чтоб не слышать. Почему он и лишался доступа вечерней прохлады (воздух у нас вечерами удивительный и пахнет, как цветок). Досточка же анархистова продолжала висеть. Когда же граммофон испортился от тараканов, залезших в пружину, Козьма Григорьич давал дворнику Голованову трубу в руки и приказывал кричать прямо в окно субъекту: «Анархистов не признаю точка Козьма Зворыкин». И так до без конца. Сами же мы сидели на лавочке и подзуживала вслух. Вскорости к хозяйке приехал муж, бывший пять лет в безвестной отлучке. После чего анархист исчез, получив по заслугам в полной мере. Мы устроили домашний банкет. Кроме того, в июле произошел дикий эпизод. Ипполит Сергеич задержал и хотел уже препроводить двух темных элементов. Они со слезой уговаривали стеаринщиков идти вешать всех купцов, какие попадутся. А тем как-то неудобно отказаться было, раз дело в такой степени. Если б, конечно, не задержать, могла получиться кровь. Однако через день прибыла телеграмма, чтоб освободить и даже извиниться. И. С. приходил к К. Г. вечером и сказывал, проглатывая слезы: «Теряюсь в смыслах и не нахожу вывода! Элемент, а надо извиняться. Все пошло против течения природы, элементу же дан карт-блянш…» Матросы потом какие-то приезжали производить муть. Хрыщ, как начальник гогулевской милиции, ходил к ним ночью и пробовал уговаривать чуть не на коленях, чтоб без греха уезжали. Но они его вышибли, поддавая тузов. Да тут еще и Бибин объявил себя элементом. Он стал стращать публику, обещая надеть бант и производить волнение. О. Геннадий ходил его отговаривать. «Постыдись! – говорил он ему при мне. – Тебе ли в элементы идти? Ты лысый, а элемент всегда имеет на себе волосы. К лицу ли тебе такая марка? Нехорошо, нехорошо!..» Но Бибин нас напоил и заставил меня стишки говорить, зная слабую струну сердца. Все же, хоть мы и не удержались по отношению к вину, его отговорили. Многие и другие странные явления стали происходить. Ситец очень стал в цене баловаться, паршивая китайка бархат стала зашибать. А к зиме за ситцем вслед скакнул и сахар. Суконный подвоз совсем прекратился. К тому же, как мы ни торговали, барыши протекали мимо карманов. Пришлось часть товаров спрятать, чтоб переждать. Многие также стали (словно сговорились!) закупать муку, будто к осаде готовились. Кстати, тут еще Матвея Матвеича в старосты прокатили, а выбрали какого-то Катулинера (весь черный и в волосах). Мы его не знаем, мы даже и не знали, что есть такие. И вдруг на тебе: Катулинер! Кроме того, кот у нас побесился и полдюжины кур (плимутроков) покусал. В одну из таких минут Козьма Григорьич (он все чаще сердиться стал, перестав разговаривать, а как-то тыкал) и обозвал меня запятою. Я не обижаюсь (может, я и вправду на запятую похож?), но только ни к чему упоминать. Не сам себе человек рожу выдумывает, все рожи ведь свыше! Между прочим, вот тоже эпизод. Семейное собрание Катулинер закрыл и замок повесил. А ночью кто-то ухитрился в замок напакостить. Ведь вишь, на какой винт человеческая голова настроиться может! Вот уж именно: в каждом факте жизни есть прискорбие, только поищи. И все же это только цветочки были. А как стали падать ягодки, не успевали мы даже, извините за выражение, отряхиваться. Куплет на закрытие бань (9 сентября 1917 г. чуть не закрыли бань, потому что дров не стало. До того дело дошло, что камышом два раза бани топили. И лесу кругом достаточно, а вот возьми: нету дров – и все! М. И. Бибин меня и упросил стишки составить, чтобы послать Катулинеру без подписи.) Удивительное дело И удивительная весть: Негде теперь вымыть тело. Надо в речку прямо лезть! (Два раза.) Нету дров и нету мыла, Нету денег ни черта. А не житье теперь – могила. Одним словом, тру-ля-ля! (Два раза.) Пусть будем все мы, как цыгане, Катулинеру под стать, И к чему она вам, баня: Разве с ней – не умирать? (Два раза.) Нету мыла, нету хлеба, Нету денег, нету дров. Но зато осталось небо: Услаждайся, Гогулев! (Два раза.) Вставши утречком поране, Можешь небо прямо есть. Нету бань? К чему нам бани: Можно в речку прямо лезть!! (Два раза.) (Куплет этот Василов пел под гитару. Очень недурно вышло, кроме того смешно.) Неприятность в семейном собрании И тут приехал к нам бритый человек и сказал: «Я ваш комендант». Мы его, конечно, опросили: «А фамилья, – мол, – вам какая будет?» – «Полковник Барсов». Ну, мы и стихли. Мы раньше и не предполагали, что нам когда-нибудь комендант понадобится. А раз прислали, – значит, нужно. (Кроме того, у нас на Ногаевом холму казарму деревянную выстроили, в ней поставили жить солдатский полк. Там растительности кругом никакой, и воздух дикий, потому что свалка. Разве можно в таком месте казарму воздвигать! Я даже прошение посылал, чтоб не строили, но выстроили. Потому и было у солдат мрачное недовольство. Отсюда ужасы.) Тот же комендант Барсов и начальником у солдат стал. Что это был за ягодка, настоящий Занзибар целиком! Чего только он у нас не выкидывал, находясь в постоянном кураже. Так фортелял, что даже Бибин, имеющий склонность к приключениям жизни, ходил весь не в себе. Притом вид его ужасал: лицо – таз тазом, слева припухлость, пальцы по огурцу. Но главное – усы. Они были такие: все усы, усы, усы, и вдруг на концах (полнейшая неожиданность, если глядеть!) рыжие такие бутоны. Девушке даже глядеть на него, по-моему, стыдно. Я его выносить не мог, хотя я и не девушка. И где таких сохраняли до поры до времени? В кладовках, что ли? Всегда он ходил с денщиком, которому и фамилья была стоящая: Засядко Иван! Это была тварь (извините за выражение, не могу!) высоченнейшего роста и всегда сонный. Он не любил кошек. Едва завидит, как уже мчится, норовя переломить. Вот они-то двое и выкинули коленце, поражая Гогулев. Наше учительство и значительные люди устраивали бал и гала-спектакль без напитков и в пользу будущего университета в Семейном собрании. Гала-то гала, а вышли и смехи и слезы. Я там присутствовал как член, с полным правом. После спектакля должны были танцы, которыми распоряжался учитель русского языка Суворов (не родственник, а однофамилец). Этот старичок (Семен Антипьевич) и надел себе на руку, как распорядитель, красный бантик. Прибывает Барсов. Всеобщее движение, музыка – марш, разговор и шарканье ног. С ним – Засядко, полнейшая мумия, даже шапки, стоерос, не снял! Вдруг Барсов глядит на Суворова, видит бант. Моментально глаза закатил и говорит денщику, указывая пальцем: «Того стрекулиста вытряхни и дай ему раза!» Тот мгновенно шагает, Суворова цап за ворот и в дверь, на лестницу. Там он дает ему турмана правым коленком. Наш Суворов, как полнейший старичок, в положительной беспомощности съезжает с лестницы на некотором месте. Одним словом: будь здоров, Капускин! После чего музыка гремит, все переглядываются. У всех так, словно гири на ногах нацепили. Так проходит время, танцев нет. Вдруг Барсов залютел и поднял бровь. Потом говорит вслух: «Позвать мне вашего председателя». Сам же пощипывает ус, того гляди, губу себе с места своротит, и все шпорами, шпорами. Побежали искать нотариуса Дища. Тот же, засев в известном месте, упирается: «Не пойду, – шепчет, – не пойду… Он и вас всех, голубчиков, переляпает!» Наконец двое привели под руки, нет на нем лица. Барсов и рычит ему в упор: «Начинайте, – рычит, – танцы, я и сам стариной тряхну! Покажите мне, которая у вас тут мазурку может?» А Дищ в страхе шепчет: «Счас, счас, мы счас…» Тут уж Булдасов спас его от казуса. «Ваше превосходительство, – выскочил он и дал ногами мельчайшую дробь, – не могут у нас танцы начинаться. Распорядителя нашего приказали вы того-с!» Все в ужасе ждут, что-то будет. Но тут уж и Барсов смутился. «Так ведь он же с красным бантом фигулял!» – «Точно, красный, только это распорядительский бант-с!» – напирает Булдасов, усиливая дробь в ногах. «Ах, вот в чем дело! – роняет Барсов в ужасном смущении. – Засядко, немедленно доставь мне того старикана, желаю извиниться». Засядко камнем в дверь. Суворов же сидел в то время на нижней ступеньке, соображая обиду и делая выводы. Бант он спрятал в сапог. Однако, завидя барсовского элемента, он пустился в бег. Тот же, имея шаг более длинный, догнал его на Гончарной. Привыкнув к кошкам, Засядко был легок на рысях. Сцапав Суворова в кучу, он приволок его обратно, награждая словами. Барсов стал извиняться. «Пардон, – сказал он, – что я вас этак, по-военному. Я не знал. Вижу – бант, значит, и сообразил. Вы не думайте, чтоб я старых убеждений. Я и сам в свое время полностью страдал как революционер. И даже очень! Однако чтоб бант, этого не терплю, чтоб напоказ…» Суворов в слезы от умиления: «Что вы, что вы, ваше превосходительство! Ничего-с! Это даже любя, по-отечески… пожалуйста!» Всем вокруг тоже очень понравилось, что без кровопролития. От радости тотчас же повели Засядку в буфет кормить бутербродами, как героя. Музыка заиграла пати-патинер, закружились веселые пары. Что же касается Суворова, то он, покрикивая, принужден был часто сморкаться, чтоб скрыть полную внезапность радостных, от умиления, слез. Я, придя домой, долго не ложился, а раздумывал. Боже мой, думал я, как мы забывчивы на обиды. Правой рукой нас бей, а левой поглаживай, – мы и тихонькие, как теленочки. А тогда: хочешь – в сапог нас прятай, хочешь – греби лопатой. И как этого враги наши не сообразят? Именно: бей, но не забывай поглаживать! Мое прошение о нестроении казармы на Ногаевом холму (Вот мое прошение г. губернатору. Прилагаю для интересу и для сравнения, как я предсказал. Меня за это писание даже хотели освидетельствовать (Хрыщ передавал). Какое непонимание!) Ваше высокопревосходительство! У нас в Гогулеве на Ногаевом холму казарму собираются строить. Я против не имею, но только хочу высказаться. Я, ваше превосходительство, не губернатором урожден. Мне суждено было по другой жизненной части пойти. Конечно, Ногаев холм – ваше дело целиком, однако прикажите лучше не строить. Все дело может погибнуть, а выйдет один всероссийский конфуз. Там вокруг расстилается мрачный вид. Там летом собаки даже задыхаются от тяжести температуры. Что же с солдатами сделается? Я уж больше полувека в Гогулеве живу (Огородная, дом К. Г, Зворыкина). Я дело знаю в точности, проверьте чистосердечное движение моей души. Кроме того, уж поверьте, ваше превосходительство, что не в пику, а по мере теплого участия, как гогулевский деятель. К тому же солдат есть целиком тот же элемент во всякое время. Пожалейте Гогулев, ваше превосходительство! Я и вообще, извиняюсь за смелость, против солдат, ваше превосходительство. Я прямо весь сгораю от стыда, когда солдат вижу. Разве ж можно, ваше превосходительство, обучать человека убийству? Ведь тот же самый человек и вас, например, ваше превосходительство, часом в брюшко может пырнуть. И даже с полным на то удовольствием, войдя во вкус, как легко это сделать. Может выйти куролесие. Нет, как хотите, а так нельзя!.. По-моему, знаете, и совсем воевать не нужно. Возьмем меня, – да к чему же мне воевать, раз я человек хороший и мирный. А если не воевать, так это даже выгода государству: мундиров не придется шить. А суконце-то теперь ох как кусается! А уж если на то пошло, то и государств никаких не надо, чтоб не бунтовали зазря. Сказать всем людям: люди, трудитесь без надувательства, потому что ведь люди же вы, а не скоты, например. Как бы хорошо-то было, и вышло бы счастье всего мира целиком! Ваше превосходительство, снаряд летит, чтоб убить, а ведь он денег стоит. Вы лучше на эти деньги штанишки купите соседкину Ваське, – ведь сколько радости-то будет! Он без штанов так и бегает: и зазорно и холодно. Я человек маленький, и фамилья у меня не именинная. Я просто травка по сравнению с вами, ваше превосходительство, которое как дуб развесистый (так и в песне поется). Но я жизнь могу отдать, чтоб хорошо вышло, без крови. Скажите, ваше превосходительство, всем другим превосходительствам с высоты чина и положения: Ковякин, мол, несмотря ни на что, боится за человека. Ковякин страдает, даже тайком слезы льет! И вообще не смейтесь над Гогулевом, ваше превосходительство: смехи слезами запиваются, а слезинки заедаются человечинкой. Петля выходит. Но вы не обижайтесь и не отчаивайтесь: всякое дело поправимо, окромя крови. Пролитой крови, уж извините, в жилы не вернуть. А уж если строить, то лучше сумасшедший дом. У нас этого товару сколько вам угодно. Это полезнее подходит к делу. Тревожась, как сын, за участь города, в котором живу, остаюсь в надежде на нестроение казармы. Вашего превосходительства друг и доверенный Зворыкинской мануфактуры А. П. Ковякин. P. S. Слышал я, что оранжерейками вы на свободке изволили подзаняться. Это очень хорошо (то есть цветочки – хорошо!). Тем более что человек уже перестал быть цветком природы. Он уже более походит на самый фрукт, готовый упасть. Вы еще обратите внимание на помидорки. Лучше всякого цветка – пухленькие, кругленькие, прямо из самой серединки земли лезут. До слез меня трогают эти помидорки! PP. SS. А лучше всего – университет, если денег хватит. А. П. К. Эпизод смерти благодетеля моего К. Г. Зворыкина 1 ноября все Козьмы-Демьяны именинники. Мой хозяин тоже. Он как пришел от заутрени, так и говорит: «Беги, – говорит, – Андрей Петрович, скажи Михайле Иванычу, чтобы на грибки вечерком заходил!» (У нас всегда 1 ноября торжество первого засола справляют, очень хорошо.) Единым духом лечу на Дворянскую, где Бибин жил, спешу, чтоб на завод не успел уехать, застать. Вылетаю на площадь… А тут еще в проулочке слышу набат. Не иначе как Бибин загорелся, думаю. Встревожась, вылетаю на площадь, вижу драму и переполох. Вот вид! Барсов, лютый гогулевский наш командир, лежит на мостовой в беспамятстве, без никаких движений, ровно спит в неудобстве. Вокруг солдаты и кулаки сучат. Я не успел подбежать, чтоб спасти, как один уже перекрестился да камнем в лоб Барсову как цапнет с маху. Зажмурившись, я ахнул. Охватила меня страшная тоска… На углу 1-й Навозной стол вытащили от Самыкина, на столе живой человек кричит и зубы таращит, кулаками же тычет прямо в небо. А небо такое грустное, цвета голубиного комета. Ну, думаю, держись, Гогулев! Тут оглянулся я на зворыкинский магазин и такое увидел, что так и присел раком, да как заверещу. Вообразите момент! Каменное помещение благодетеля моего разбито в полнейший дрызг. На окнах ни кусочка материи никакой нет. Внутри же солдаты, и оттуда пулемет. Я к ним подскочил разом и закричал: «Убирайтесь, – кричу, – не то хозяина позову счас!..» А они смехом мне, да и наставляют пулемет, самое дуло, в упор на меня. Визгнул я и помчался. Ноги топнут по колено, а я бегу. Хорошо еще, что вдогон мне не стреляли, я бы умер со страху! Влетел я на Навозную, еле дух перевожу. И тут только различать стал. Люди суетятся, двери все спешат закрывать. А небо все кап да кап, пометом. Повернул я в Батальонный переулок, а там ведут солдаты самого станового, И. С. Хрыща. Ах, как все изменчиво, особливо людская красота! Никакой в нем представительности, одна была чистая грусть. Растерзанный, встрепанный, без кителя и об одном всего сапоге. В руки же ему, для смеху, флаг красный дали нести. Как завидел он меня, так и кричит (неосторожность какая!): «Прощай, – кричит, – Андрей Петрович, прощай, голубеночек! Убивать ведут…» Тут один солдат и показал на меня пальцем: «Прихватите, – говорит, – дяденьку-соколика!» Я моментально шмыг в первейшую подворотню, полы раздул, лечу. От неминуемой смерти упасся единственно быстротой тела. Кроме того – дыра в панюшовском заборе: мне давно известна, а им нет. Прибежал я домой, весь в грязи, ужасающий: хозяйская супруга горшок со сметаной на пол ухнула. К Козьме Григорьичу влетаю, а он чай пьет: сбоку – грибки, с другого – пирожки с печеночкой. «Ты что, – спрашивает, – запятая, анчутку встрел?» – сам смеется, пирожок жует да ручкой сзади наподобие хвоста делает. Мне же не до смеха, злость на него, на идола, берет. Стоню я ему ошарашенно, угорелым матом: «Народное, – кричу, – смятение, бунт и каша заварилась!» Он мне: «Не каша, а свадьба небось! У тебя, запятая, двоеточие видеть стало плохо!» Тут мы слышим выстрелы, гам и грохот, – Гогулев стал как бы сотрясаться. «Полковника-то Барсова, – кричу я ему и плачу сквозь гам, – камнем в лоб… Бибин дом горит… магазин вдрызг… Хрыща убивать новели…» Мой К. Г. встает, блюдце в руке, и делается красный весь прямо до нехорошего. «А шевьот?» – спрашивает он глухо, а блюдце так и прыгает в руке, чай на пол льется, а глаз подмаргивает левый. (А мы только что заграничного шевьоту партию перекупили, в денежку стукнуло.) «И шевьот, – кричу, – и Хрыщ… камня на камне… Пыль одна!» Я глаза зажмурил, слышу – трах что-то на пол. Открыл глаза – мой К. Г. на полу лежит, весь лиловый, как туча, даже кресло, вспоминается, опрокинул тяжестью падающего корпуса. Лежит, дрожит и хрипит. Супруга прибежала, в тесте вся, в руках судочек с подливкой. Сама из астраханских была: рыхлая, белая, кволая. Увидала и застыла тут. Я же разошелся, глаза вылупил, руками туда-сюда машу, все смыслы из меня выскочили. «Вашего, – кричу, – супруга дрожащий Кондратий хватил. Вот он, на полу!!» В этом месте и супруга ахнула, да на пол кубарем, а судочек опрокинулся прямо К. Г. на лицо. Встал я над ними и стал соображать, какие я дела наделал. Благодетеля подкосил, а супругу целиком вывел из равновесия. Поднялась во мне горечь, прямо сил нет. Брякнулся и я на пол, ползаю по ним, прощенья прошу. Однако поздно дело: Кондратий не изжога, можжевеловой настойкой с красным перцем не изгнать! На улице одновременно полнейшая суматоха. Рамы прыгают в звон. Бибин действительно загорелся. Обувайло по этому поводу коней настрочил: летит, рычит, давит. Чего тут только не было! Сколько передавлено кур, сколько стекол выбито! Сам я не знаю, как могу записывать недрожащей рукой такие происшествия, случившиеся в Гогулеве, несчастном и мизерном городишке нашем. Но полагаю, однако, что когда Помпея и Геркулес погибали в извержениях Везувия, была у них на улицах такая же муть, а в квартирах ровным счетом недоразумение. Ода на смерть К. Г. Зворыкина Преужасная кончина! Только смута началась, Великана-исполина Унесла она от нас. Наша жизнь – одно мученье! За весной идет зима. Все вы видите, без сомненья, Спит во гробе раб Козьма. Жил сурово он и просто, Ни у кого взаймы не просил. Мог бы жить он лет так со сто, Но шевьот его скосил. Пил, но все ж не допивался, Посвящал себя труду, Он с супругой обвенчался На тридцать первом лишь году. Часто ездил он в Самару По коммерческим делам. Жил и прожил без скандалу; Вот пример достойный вам! От него бегла зараза, Не болел почти ни раза, И погиб, пожалуй, зря В день 6-го ноября… Последующее в жизни Никакая игра воображения тут не сможет проникнуть. Так, например, М. М. Мяуков, последний могикан старокупеческого Гогулева, стал вдруг покойником, как представитель старого режима. Катулинер же исчез. Его очень искали, но прямо между пальцами провалился. Очень жаль, что исчез! А потом чертогон начался какой-то. Я в первое время после смерти благодетеля жил еще у него в доме, но вскорости пришлось оттуда убираться. Нрав у благодетелевой супруги проявился полный злобы, все норовила сделать рывком, в обиду. Она мне требование предоставила, чтоб я просиживал ее диван, который у меня в каморке, по силе возможности равномерно на всех местах, чтоб не получилось протирания до дырки на видном месте. Я после того плюнул на каверзу и съехал. Однако через три недели ее тоже вышибли. Дом зворыкинский кому-то понадобился (ужасно тесно у нас в Гогулеве стало!). Выдали ей из всего обихода три предмета: шаль, китайскую ручку для чесания спины (К. Г. покойник любил после ужина) и третье такое, о чем умолчу по причинам. Умирая без языка, К. Г. не успел мне жалованья за полгода цельных выдать. Я остался в полной мере на бобах. Спасли меня крохотные мои сбережения про черный случай, ими и перебивался. А квартировать я переехал на голубятню во второй бибинский дом. Холодно там, сквозняки по всем линиям ходят, голуби летают, и рам почти что нет, а так себе, деревяшечки для прилику. Я печурку там сложил, глиной обмазал, да так и жил, ожидая исхода. Базар закрыли, а председателем дали нам Сеновалова. Это был человечище об одном глазе. Но и одним глазом он стращал так, как я и десятком не сумел бы. К тому же бомба за поясом, в открытую. Настоящий элемент, даже без застежек! Случилось, я тогда пачпорт в сутолоке потерял. Выбрался с голубятни, пошел в Совет, чтоб выдали. Дверку одну отворил: «Здесь пачпортист?» – спрашиваю я. А он, Сеновалов, как зыкнет на меня глазом. Я кубарем, кубариком по лестнице-то, забился в голубятню и дверь поленьями засыпал. Всякое мое соображение было тут утеряно, как и пачпорт. И вдруг, представьте! – узнаю, что у Сеновалова вроде жена и мать есть, вместе и живут. Ведь вот, – даже и не подумаешь! Поп Порфир, которого нам поставили вместо о. Ивана Люминарского, тоже проявил себя порядком. Прямо сибирский субъект, Куликову под стать. Он ездил прямо по деревням и выменивал ризу на муку, – такая натура. Мы (я, Игнат Семеныч и Горборуков) ходили к Сеновалову жаловаться, но он нам так хохотать стал, что мы, струсив, как бы бомба не разорвалась от сотрясения, поспешили уйти. Вдруг хлоп – Игнат Семеныч помер, Обувайлин папаша. Варили они конину, а старику не сказывали, боясь потрясти. Но один раз Спиридон Игнатьич и решил проучить папашу: «Папаш, – говорит, – а ведь ты коня ел!» Тот остолбенел сперва, а потом брык под стол. У него все нутро рвотой вывернулось, в одночасье помер. Вот уж именно: словом можно прикончить человека, такие уж слова стали у людей! Ах, да стоит ли припоминать, да и много ли припомнишь? Высыпали тебе на голову мешок подсолнухов. Который же вам подсолнушек выбрать для описания? Все черноватенькие, все одинаковенькие, а и попадется белый – так червоточинка заместо зерна… Приключение с Обувайлой Совсем у нас туго стало в отношениях пищи. Пить у нас, правда, перестали, но зато перестали и закусывать. И повадился тогда народ за грибами ходить. Гриб – он такой! – на него ордер не нацепишь! Но от грибного обилия в пузырях людей одна плесень разводилась, а глаза у них гноиться стали. Кроме того – бессонница. Вот мы и порешили, трое стариков – я, Василов да Обувайло Спиридон, – на охоту пойти, чтоб добыть пропитание. Василов владел ружьем, у Обувайлы нашелся порох, меня же по давнишней дружбе прихватили. Для охоты наметили мы пруд в Засеках, очень глухое место и в высшей степени уютное (по воспоминаниям). Да нам и нужно-то немного было, по парочке на брата для подкрепления сил в борьбе с жизнью. К месту мы на рассвете пришли. Василов зарядил. Но утки словно прослышали о нашей затее, ни одна не хотела показываться, несмотря что Василов стрелок вполне замечательный. Пруд был не совсем заросши. Средина его даже не рябилась, ветру никакого не было. Звуку тоже никакого, но все торчал в ушах словно какой-то крик, ужасно. Мы ходили уже около часа, но результат не приходил. Тогда Спиридон Игнатьич и решил попугать уток. Он пошел на другую сторону пруда и там стал издавать как бы дикий треск горлом. Это он правильно придумал, потому что одна утка тут же взлетела и закачалась на середине пруда. Моментально Василов ружье к плечу и пальнул. Утка быстро исчезла, зато с противоположного берега вдруг раздался жалобный писк. Я крикнул тогда: «Спиридон Игнатьич, что это у вас там?» Однако ответу нет. Быстро обежав кругом, мы раскрыли орешник и увидели Обувайлу. Он лежал животом на мокрой траве, держась рукой за некоторое место. Оказалось, что это он сам издавал те слабые писки, корчась от мучений. «Не подходите, не подходите! – застонал он, когда мы наклонились к нему. – Я умираю». Мы с Василовым переглянулись. Однако бывший регент вдруг засмеялся: «Не бойсь, не помрешь, Спиридон, – это в тебя рикошет от воды попал. В которое место попало?» Обувайло умирающим взглядом показал на некоторую второстепенную часть своего тела, где действительно имелись дробовые следы. «Эге, вот как я тебя, в самый раз! – мрачно усмехнулся Василов. – Ну, вставай, лежать тебе тут нечего». Однако Обувайло еще пуще застонал, уверяя, что к нему подошла крайность. «Что ж, будем из тебя дробины вынать, – сказал Василов. – Помоги мне, Андрей Петрович, амуницию снять с него!» Вытащив Обувайлу за ноги (он сильно цеплялся) и разложив его как следует, мы принялись за дело (которое оказалось трудным по причине многих волос). Что было муки при этом! Обувайло гудел и грыз зубами палку, чтоб не издавать криков своего мучения. Василов же направлял свой садовый кривой ножик прямо в такие места страдальца, где чувствительность тела превосходит все остальное… «Терпи, Спиридон, – хмуро ворчал регент, – будь человеком до конца!» – но С. И. совсем потерял всякую точку опоры. «Скажите Зиночке, – шептал он помертвевшим тоном, – я прощаю ей Амоса». Таким образом мы узнали весь секрет Обувайлиной жизни, беру прежние свои слова назад. Я же чуть не плакал от этого зрелища, покуда регент, упиваясь моментом, кромсал Обувайлино тело. «Не кусайся, черт, – ворчал Василов, сидя у Спиридона на спине. – Возьми его за ногу, Андрей Петрович, ишь дергает. Ну, Спиридон, последняя!» Так, с разговорчиком, мы возвратили Обувайлу к жизни. После чего, промыв водой из фляжки, поставили на ноги. А возвращались мы из лесу гораздо веселее, чем раньше. Особенно сиял сам пострадавший. «Экий ты! – смеялся он регенту. – Что я теперь жене-то скажу, ведь этакое место!» Я же думал: вот истинное добродушие. В него же всыпали чуть не полвосьмушки дроби, и он же шутит над эпизодом жизни. Хорошая это машина – человек, практикованная. Переполох моей души Вот так весь год прошел, и сызнова потом месяцы второпях побежали. Переживая страдания одиночества, я ни в каких событиях жизни участия не принимал. Все сидел я на службе (совнархоз, строительный отдел) и тыкал пером в бумагу. О чем я тыкал, я и сам не знаю, – да и много ли натыкаешь с пустым-то пузырем? Но все кругом меня тоже тыкали, говоря грубым тоном, и нагибались, чтоб не задело. Бросил кто-то книжечку в уголок, а я подобрал и прочитал ночью вприсест. Объяснялось, будто все существование от обезьяны. Потому, мол, и вышел человек таким, что он от обезьяны! Я прочел, закрыл страничку, и так мне тут обидно стало, сам не знаю отчего. Что ж, думаю, значит, и волос прикрывать не надо, если от обезьяны? Зачем же, думаю, хвастаться-то человеческим голышом? И так сидел я всю ночь как в столбняке. Поясницу ломит, а мысли бегут и бегут все. Даже мне тут холодно стало: какую еще дулю, думаю, поднесут мне, что ж это за эпизоды такие?! И вдруг на рассвете 14 сентября 1918 г. понял я целиком, что стишки мои – это чушь! Я даже понял, что и все чушь! И я чушь, и братец чушь! И всякое, что пищит, тоже чушь, потому что от обезьяны! Цвели на полянке вот там одуванчики, но их вытоптала чушь. Прав ты был, незабвенный благодетель мой, что все на свете есть чушь, плавающая в тумане жизни. Дивлюсь я только, как это над чушью такое небо голубое висит, как не стыдно! Должно быть, я стал сходить с ума… Что ж, думаю, за дело такое? Где же судьба людей? И вдруг припомнил я Терлюкова, что он еще поране меня над обезьяной голову ломал. Побежал я к нему. Он сидел и пришивал карман к шубе медным проводом (медным – чтоб крепче). Вбегаю к нему, спрашиваю: «Димитрий Никанорович, как же, – говорю, – если все от обезьяны?» А он мне: «Точно, – говорит, – от обезьяны. Но только человек-то от волка повелся!» Обалдел я весь, спрашиваю его тихо, а у самого в горле так и хрипит: «А волк откуда вышел? Отвечай, Димитрий Никанорович, дай ответ сердцу, миленький!» – «А волк, – говорит, – полагаю, от червя, или там от блохи какой!» – и сам хмурится. «А блоха, блоха, – откуда она, мерзкая, свой корень имеет?» – «Блоха? Полагаю – от сырости блоха завелась», – отвечает Димитрий Никанорович и начинает палец грызть. «А сырость откуда получилась? Не молчи, не молчи, терзай до конца!» – кричу я ему в смятении души. «А сырость от скуки, полагаю, завелась. Было скучно, стало сыро, вот и началась игра…» Я и глаза раскрыл. Не знаю – реветь, не знаю – драться. Вылетел я от Терлюкова, помчался прямым ходом к о. Геннадию. «Геннадий, – еще в дверях кричу, – неужто мы с тобой от скуки завелись? Разреши сомненья, где тут суть?» А Геннадий засмеялся: «От скуки, говоришь? Это наврал тебе Терлюков. Начало всему есть вышний! А в Терлюкове это толчок неопытного беса!» Ага, думаю, изобретатель одноглазый! – и полетел к Терлюкову. Бегу к нему через весь город, спотыкаюсь, зубами поскрежещиваю. «Врешь ты, – кричу я ему, едва прибежал, – перпетун несчастный! Я от вышнего, а это ты от скуки завелся!» А он, Димитрий-то Никанорович, смеется да так и пронзает меня цельным своим глазом: «Тебе поп наврал, чтоб власть над тобой взять. В наше время всегда так будет: кто лучше врет, тот и властвует! Вышнего никакого нет, а вышний твой тоже от скуки завелся…» Поняв, что небылицу городил мне всю мою жизнь Геннадий, осатанел я вконец. С криком, как бешеный, помчался я к нему стремглав. «Поп, – кричу, – нет никакого вышнего! И сам твой вышний из сырости произошел. Зачем ты врал мне, Геннадий, которого я считал другом своего сердца!» А Геннадий усмехнулся тонко и говорит: «Что ж, в голенище на небо смотреть, так не то что вышнего, а и луны иной раз не увидишь…» Я тут хотел «караул» кричать и собственным криком поперхнулся. Скакнул я в дверь, а Геннадий захохотал мне вслед. Даже не помню, как перескочил я через все Геннадиевы пороги. А на другой день я и слег. Сперва мутило, потом знобило, а потом как бы чуркой по голове. Я и провалился. Спасла меня бибинская супруга – добрейшая бабочка, жить ей кротко и безболезно сотню лет! Бывало, очнусь, – Катерина Андреевна рядом сидит, на сундучке. Печка трещит, за окном снег падает, а в голове пустота. И вся она, голубятня моя, дырява, как мышеловка. Тут я снова провалюсь куда-то, и нет меня. Все Наташу видел я в темной ямке моего бесчувствия, будто я ей стишки написал, а она все отмахивается: «Какие уж тут стишки, все это чушь в полнейшем виде целиком!» Потом встал я через месяц, все во мне клубилось. Еще больше тоска меня стала прижимать, чем тогда, в те часы, как я от Геннадия к Терлюкову через весь Гогулев петушком бегал. Ах, хуже это Помпеевых трясений – переполох людской души! Пробовал я потом справки наводить, что это за человек такой был, что до обезьяны додумался? «Великий человек!» – отвечают. Тут я и пожалел о тех временах, когда ни одна личность великая Гогулева не посещала, ни сном ни духом. По-моему, как я дошел, чем больше личностей, тем хуже. Всякая личность такая крови требовает. А мне так кажется, что больше капля крови человеческой стоит, чем вся личность с потрохами целиком. Ох, славно на земле жить будет, когда личности переведутся: тихо и безмятежно! Некому будет допытываться, от которой причины цветы цветут. И птичку никто резать не будет, чтоб узнать, которым она местом поет. Поешь – и пой, и очень превосходно! Встреча с беглым монахом Феофаном В эти дни, в канун болезни и в край осени, объявился на деревнях неизвестный чудотвор. Чудес он, правда, не творил никаких, а только ходил по деревням и рассказывал мужикам темные вещи. Никому не понятно, а каждому лестно и любопытно, потому что как хочешь, так и понимай. Зашел раз вечерком на голубятню ко мне братец Сергей Петрович (он письмоводителем в Совете). Сел противу меня, усмехнулся: «Все пишешь, товарищ?..» – спросил он, посмеиваясь. «Что ж, и пишу!..» – ответил я без обиды, однако перо отложил в сторону. «Голубей-то всех съел?» – спросил он еще. «Голубь не человек, не любит, чтоб его ели…» – так же отвечал я. «Ну, пиши, пиши, пописывай, – сказал он и добавил, помолчав: – Про Феофана-то слышал?» – «Нет, – отвечаю, – не слыхивал. Какой такой Феофан?» – «А чудотвор-то!» – «Про чудотвора, – говорю, – слышал, сказывал Пелевин. Так разве он Феофан?» – «Да-а, Феофан!» – протянул этак братец и смолк. Меня же так и встряхнуло при этих словах: что же это такое, думаю, перст уж или самая десница? Братец потом посидел-посидел, сказал: «Текет у тебя крыша-то?» Я говорю: «Текет, дырок много… К зиме вот бумажкой заклею!» Он усмехнулся опять, посидел полминутки и ушел. Стал я после него волноваться. Досушил на лампочке свои писания и карандашиком на стенке записал: «Не забыть повидаться с Феофаном». Хотя я и знал, что он есть беглый монах, однако хотелось мне спросить его: конец ли это и где исход. И что юродивец он, то есть человек без прикрепления, я тоже знал: это-то и распаляло мое воображение вконец. Сеновалов приказал ловить Феофана, ибо от него поднималась муть и сотрясение в умах. Были посланы люди, чтоб поймать, однако Феофана укрывали мужики. То провозили они его в соломе, то рядили в бабское и так охраняли, внимая открытым сердцем безумным Феофановым речам. Люди волновались, грозя вспыхнуть. Все ходили и поддакивали, но во всех были замешательство и содом. А мужик все слушал и все слышал и молчал, Сеновалову на страх. 7 сентября 1919 года пришел ко мне Бибин, М. И. Весь он был в грязи, а глаза торчали из него, как палки. «Почет и уваженье, – сказал он мне, – чуть сапог и даже ног на Базарной не оставил». – «Грязь?» – спросил я. «Грязно и мерзопакостно!» – ответил он и покривился губами. Мы посидели. «Конинки хочешь?» – спросил я. «Я сам себе конинка, – ответил тихо М. И., – скоро так брыкнусь, что щепа полетит!» Жалея его, я замолчал. «А Феофан-то!» – сказал он вдруг, и глаза его углями сверкнули. Я прикинулся, что не понял. «А что Феофан?» – спрашиваю. «А то, что его и во Вьясе, и в Репьевке, и даже в Кирьеве, за семьдесят верст ищут… А он тут, рядышком, на опушке в Засеке сидит, грызет сухарик черный да ждет!» – «Думаешь, дождется?» – тихо спросил я. Но Михайло Иваныч только пальцами в стол постучал и промолчал. Дальше я не мог больше терпеть никак. В ту же ночь вышел я из Гогулева, имея при себе немножко хлебца. Потому что знал про Феофана, что он как дикий зверь, что его можно приманить хлебцем. Направился по косым линиям к Засеке (если б за мной следить стали), трижды я таким образом весь Гогулев обошел. А потом и пошел. Лес под Гогулевом выходит клином, потом расширяется бесконечно, а мы, гогулятники, как бы на тычке. Цельных три часа шел я полнейшим ходом по грязям да по кочкам. Стало светать. Птицы какие-то посвистали. Холодало слишком. Заморозком вдарило, идти было легко. Лес объявился мне местами красный, а местами унылый догола. Тут я и сообразил, какую меня чушь сделать угораздило: разве в лесу иголку сыщешь? Огорченный внезапным таким соображением, я пошел дальше вдоль опушки. В голове моей полыхало, а небо серело над голой землей, как небеленый холст. Пройдя шагов сто, сук треснул. Подняв голову, вижу: на березе сидит огромный, черный, рваный мужик. Я даже испугался. «Ты что? – спрашиваю. – Ты не ворон, – говорю, – на березе-то сидеть!» Он же мне пропел хриплым петухом. Я сразу понял, что это и есть Феофан. «Здравствуй, Феофан!» – прокричал я ему слабо и по земельку поклонился вдруг. Хотя и очень смущала меня такая несообразность, что человек – и на дереве сидит. Он мне опять дал петуха. Так меня в этом месте и бросило в холод, однако спрашиваю: «Хлебца вот, Феофан, не хочешь ли? Слазь, у меня хлебец вот есть черный!» Но он не спускался, а молчал, глядя в меня пустыми черными глазами. «Феофан… просвет где?» – закричал я ему, впадая в слезы. Он же тряхнулся сильно на суке всем телом, словно я каленым обухом его пихнул. Но молчал. Тут ветер подул низовой, и лист, шурша, посыпался желтый. Потом и все деревья затрепетали, и отовсюду посыпалось. Оголилось все передо мною, и жалко мне себя самого стало. «Феофан, – закричал я опять, – которы же дороги правильны?..» И опять он задергался всем телом, а из рукава рубахи выглянул кусок веревки. Не то утка, не то дерево скрипнуло – звук. И, не понимая Феофанова молчанья, сажусь я на пенек, гляжу в землю и вот начинаю плакать. Не могу удержаться, льюсь слезами без истока. И сладки мне были горшие полыни глупые слезы мои по уходящей гогулевской старине!.. Так сидели мы почти что час цельный, не обмолвясь и словечком. Я растекался, а Феофан глядел с березы в небо, серое, конца-края нет, зимнее, и ворчал, как пес, изгоняемый отовсюду. И он пригибался и как бы сук грыз, на котором сидел. Вдруг стало мне и жутко и холодно… Я встал и пошел прочь, не оборачиваясь. Тут мне вдогон колоколом трескучим закричал Феофан: «Пришитая борода грядет!.. грядет…» Я оглянулся в страхе и увидел Феофана. Сойдя с березы, он стоял на пеньке. Ветер бил по нему скоса и с маху, колтуны на Феофановой голове встали по ветру, как сучья. Казалось, что не было у него глаз, а просто в двух темнотах кипит и вертится сама душа, не находя пути. Он махал руками, как заправская ветрянка, и, оскалив зубы, глядел на тучу, бежавшую над головой. Она, то есть туча, и действительно была похожа на бороду без никакого лица. Тогда взорвался я слезами. Не знаю – уходить, не знаю – оставаться. Он же кричал: «Уходи… уходи…» Не поняв, мне стало нехорошо. Я помчался очень шибко, уже не озираясь. Очнувшись же, застал я себя сидящим на сундучке и прилаживающим петельку. Тут и сломалось. Я огляделся и сунул петлю в огонь, чтоб сгорела. …Феофана так и не поймали, хотя обшарили окрест каждый кусок – камешек в поле подымали и заглядывали: не сидит ли. В конце же ноября прошлого года видал я сызнова Феофана, во сне. Распухший и черный, волосья по соломине, сидит он на кочке и кричит невыразимым криком. Слов я не помню, да и не интересно. Так как, прикоснувшись к течению цивилизации, это я отлично понимаю, что сны есть не что иное, кроме как отражение на пустоте. День 16 марта 1920 г. Я сижу у окна на своей голубятне. На душе спокойно и холодно. Впереди меня стоит дом, окна разбиты в нем, а из окон несется бурно ко мне ихняя музыка. Вертятся в голове моей стишки: Прощай же, гогулевская сторонка! Сижу на голубятне, у окна. Гляжу и вижу: зелень, жеребенка, А над Гогулевом небо синее без дна. Вчера Бибин спрашивал меня: «Что это ты, Андрей Петрович, в архаровца перерядился? Уж не собираешься ли Гогулев поджечь, чтоб золушка одна осталась, а ее ветерком?..» Ведь этакое, милый человек, сгородит. Весна идет, а вот скворцы все еще не прилетали. Может, и боятся скворцы, как бы не съели их в Гогулеве. Эх, Михайло Иваныч, ждет душа скворцов на Благовещенье, а дождется ли – кому весть? 1923 Примечания  Впервые опубликовано в журн. «Русский современник», 1924, кн. 1, 2. Отдельное издание: Л. Леонов. Записи Ковякина. М. – Л., Госиздат, 1925. Вошло в том I Собрания сочинений и в сборники произведений Леонова: «Рассказы» (М. – Л., изд-во «Круг», 1925), «Избранные произведения» (М., ГИХЛ, 1932; М., «Советская литература», 1934). Работа над повестью была начата в мае и окончена в октябре 1923 г. Своим искусством стилизации, которое было характерно для ранних произведений и с таким блеском проявилось в «Записях Ковякина», Леонов ввел в заблуждение некоторых критиков, один из которых даже принял повесть за «явную обработку сырого материала, попавшего в руки автора», «В прежние времена, – рассуждал критик далее, – провинция знала таких сумасбродных писак, которые вели несуразные хроники событий, жестоко выразительные в самой своей мелочности и литературной безграмотности», и под конец хвалил Леонова за то, что этот материал обработан «как подлинная сатира на дореволюционную Россию» (А. Придорогин. Леонид Леонов. Рассказы. – «Книгоноша», 1925, № 31-32, с. 19). Большинство критиков 20-х годов высоко оценили «Записи Ковякина». Так, подводя итог пространному анализу повести, Д. Горбов заключал: «Образ Ковякина реалистичен и социально глубок. В нем нет ни капризного субъективизма «петушихинских» действующих лиц, ни общественной ограниченности образов в «Конце мелкого человека». И хотя в «Записях Ковякина» мы по-прежнему не находим ясно выраженного выхода из тупика, хотя конец этой повести не менее безотраден, чем двух первых, все же нельзя не признать, что «Записи Ковякина» – большой шаг вперед, сделанный Леоновым не только в смысле овладения своими техническими средствами (цельность и полнота образов, выдержанность тона, продуманность мотивировок достигают здесь очень большой высоты), по и в смысле уяснения художником своей общественной темы» (Д. Горбов. Поиски Галатеи, с. 172). Подчеркивая талантливое изображение «густой бытовой атмосферы российских Гогулевых, безвозвратно уходящих в прошлое», А. Воронский особо отметил как безусловно удачный образ самого Ковякина: «Сквозь пошлые, стоеросовые вирши и писарские записи об «эпизодах» просвечивает печальное, человечное, потаенное, покрытое толстейшим слоем нестерпимой обывательщины, что остается все-таки живым даже в этой изнурительной и отупляющей вконец рутинной, застойной среде. Художник нашел в навозной куче жемчужное зерно» (А. Воронский. Литературные портреты, т. 1, с. 325, 326). О ярком показе «сонной и нелепой жизни маленького городка с его идиотизмом» писал А. Лежнев (А. Лежнев. Заметки о журналах. – «Печать и революция», 1924, № 4). Олег Михайлов