Конь-беглец Лев Иванович Кузьмин Новый сборник прозы известного в стране детского писателя Льва Кузьмина. Основные темы сборника — первая чистая детская любовь друг к другу, мир детский и мир взрослый в их непростых связях, труд и народные праздники на земле-кормилице, а также увлекательные приключения тех, кого мы называем «братьями нашими меньшими». Лев Кузьмин КОНЬ-БЕГЛЕЦ ВСТУПЛЕНИЕ Со всего бега он ринулся прямо в речку, в самую тут стремнину бурливого переката. Вдогон ему жахнул выстрел. Горячий свинец полоснул по вскинутой над водою шее, но боль ни на миг не остановила его, а как бы подхлестнула еще пуще. И вот, обрушивая с себя потоки воды, он мощными прыжками преодолел крутой взъем другого берега и пошел, пошел на весь на полный мах по задичалым, по некошенным нынче лугам в сторону леса. Там, на опушке, встали перед ним колючие, все в багрово-красных каплях ягод, кусты шиповника. Не уклоняясь, он прошиб препятствие грудью, поскакал дальше, поскакал глубже в лесную глушь, в спасительную тишину. И приключилось это с ним теперь, сейчас, а вся его история началась гораздо раньше. Подробности этой истории и рассказывает наша повесть. Глава I СРЕДИ ДРУЗЕЙ Пока лишь двулеток, но уже гривастый, крепкогрудый, с высоко и задорно поставленной головой, он при солнце казался отлитым из темного серебра. И окажись тут, на выпасе у речки, кто-нибудь почувствительней, повнимательней, то наблюдатель такой непременно бы воскликнул: «Вот так конь-конек! Вот так красавец! Ну не жеребчик, а чистая картинка!» Но сильно-то восхищаться жеребчиком в этом тихом краю было почти некому. Единственный здешний за лошадьми смотритель, не очень улыбчивый старик Корней излишне похвальных слов не терпел и называл жеребчика попросту, по-крестьянски, соответственно масти — Сивым. Ну и, конечно, как мог, заботился о нем. А вот кто всегда посматривал на Сивого взглядом ласковым, так это его мать: крупная телом, серая окрасом с пышно-черною гривою кобыла по кличке — Чалка. Держались Чалка и Сивый постоянно бок о бок. Они словно боялись потерять друг дружку. Такое опасение было не напрасным. Память у лошадей крепкая, и если Чалка помнит, то и Сивый помнит: всего лишь в лето позапрошлое и в лето прошлое, когда он, жеребенок, из тонконогого сосунка превращался в ладного стригунка, все-все вокруг обстояло совсем не так, как нынче. По выпасу рядом с лошадьми тогда бродили, шумно рвали траву добродушные, неторопливые коровы. Близ речного переката, к которому и спускается изгородь пастбища, в неглубоком, солнечном заливчике плескались горластые мальчишки, визгливые девчонки. А там, где и теперь громоздится по-над речкою поросший темными елями угор, там, наверху, четко виднелись кудрявые верхушки рябин, покатые кровли совсем небольшой, но полной жизни деревеньки. Оттуда, в ту пору живую, по ранним утрам и спускался на пастбище к лошадям Корней. А лошади, Сивый с Чалкой, отлично перекоротав прохладную у речки ночь под теплым покровом прибрежных елей, спешили сами к старику рысцою по влажной, по седоватой от росы траве. Они несли ему навстречу утренний, радостный привет негромким, дружным ржанием. Они хорошо знали: Корней сейчас загорелую, по-старчески густо оплетенную выпуклыми жилками кисть руки запустит в карман рабочей брезентухи, вынет оттуда запашистый ломоть хлеба, разломит пополам и преподнесет им сразу обоим. При этом хрипловатым, прокуренным голосом скажет: — Поночевали, отдохнули, теперь мал-мал потрудиться пора! И снимет с плеч ремённую, со стальными кольцами, со звенящими удилами узду, станет набрасывать ее на голову жующей хлеб Чалке. Она же голову и сама наклонит поудобней, сама подставит с полной готовностью. А вот юнцу Сивому больше нравилось, когда Корней приходил на пастбище не один, а с внуком, с улыбчивым, приятно веснушчатым по круглому лицу подростком. Мальчик из-за пазухи сильно обмалелой, заношенной куртки тоже доставал хлебную горбушку. Но угощал только Сивого. И все гладил, все гладил жеребенка по мягким, шелковистым ноздрям, по теплому надгубью. И Сивый чувствовал, что и у мальчика ладонь такая же мягкая, легкая, и пахнет от мальчика иначе, чем от Корнея. Не дымом табачным, не старостью, а как и от него, от стригунка-жеребенка, полевым да речным ветром, ромашковым ароматом, летним солнышком. Мальчик Сивого угощал, гладил; Корней на любезную парочку поглядывал усмешливо, ворчал не сердито: — Нежности ты с ним, Колюха, разводишь… Неясности! Нас ведь там, наверху, дела ждут… И они чередой: первыми Корней с Чалкой на поводу, следом Колька да Сивый, подымались по угору к деревеньке. Правда, спокойный черед, медленное шествие Сивый вытерпливал не долго. Он и тут, на довольно крутом, на скользком от мокрой травы подъеме принимался взбрыкивать, галопом заскакивать вперед всего строя. Колька хохотал, пробовал припускаться с жеребенком вперегонки. Но состязание такое не выигрывал ни разу. — У меня ног две, а у него целых четыре! И все резвые! — смеялся Колька. Работа, что ожидала их впереди, наверху, для Сивого и для Кольки тоже была пока что игрою. Это Корней и Чалка к любому делу относились с полным старанием, всерьез, а жеребенок и мальчик при всем при этом лишь толклись, мешались рядышком. Да, по правде сказать, и Чалке изо всех сельских трудов доставался труд не самый тяжкий. Самую главную, страдную работу на полях и на сенокосных угодьях исполняли на самоходной технике мужики-трактористы. В том числе и Колькин отец, Иван. А Корней с Чалкой, припряженной к легкому, остролемешному плужку, вспахивали по майской погожей поре соседским старикам и старухам их невеликие огородцы. Там же в разгар лета «разъезжали», аккуратно пропахивали междурядья густых, бархатисто-зеленых всходов молодой картошки. Ну и подвозили для тех же стариковских немудреных хозяйств то возок дровец, то сенцо. Приходилось им и на гремящей, тряской телеге катывать здешних шумливых деревенских хозяек в не очень дальнее село Залесье. Катывать за покупками в тамошний леспромхозовский магазин с аляповатою вывеской над крыльцом: «Товары первой необходимости». А еще, в сушь ли, в ненастье ли, хоть в день, хоть в ночь, вздымая колесами то пыль, то грязь, они нет-нет да и поспешали вскачь все в то же Залесье за скорою помощью, за медичкою-фельдшерицей, ежели вдруг кому-либо случалось в родной деревеньке занедужить. По зиме же Чалка и Корней становились неизменными друзьями ребятишек-школьников. Старик запрягал Чалку в широченные сани-розвальни, настилал в них соломы. Ребята во главе с Колькой на мягкую солому валились кучей, и с галдежом, смехом, под визг на-мерзлых полозьев, под четкий топот Чалкиных копыт, поспешали Залесьевской дорогой по утру на школьные уроки, вечером — домой. От поездок таких и Сивый не отставал. И на потеху школьникам, то впереди шагающей в оглоблях Чалки, а то и прямо на снеговой, пушистой целине выделывал всю дорогу смешные прыжки-фортели. Школьники в санях покатывались от смеха, а он, запрокинув голову, гриву, ржал тоненько, ответно, словно тоже смеялся. Но вот деньки озорной младости для жеребенка миновали. Наступил нынешний год. К этому времени Сивый и превратился в полного двулетка, почти в третьяка, в ладного красавца, настолько окрепшего статью всей, что Корней решил и его понемногу приучать к жизни не гулевой, а к трудовой. Перво-наперво жеребчик должен был привыкнуть к узде с ее железными удилами. Затем Корней узду соединил с длинною веревкой-кордом, заставил Сивого бегать зеленою луговиной по кругу, заставил слушаться на бегу хозяйских рук. Те же вполне еще ловкие руки Корнея вскоре опустили на гладкую спину Сивого не очень грузное, пастушье, старенькое седло. И как бы Сивый не ерепенился, как бы не взбрыкивал, а пришел момент, когда Корней вскинул на седло и щуплого Кольку. Щуплого, но — цепкого. Корней, раскорячив широко ноги, упираясь большими подошвами кирзовых сапог в землю, туго держал в кулаке удлиненный повод, кричал мальчику: «Не робей! Держись пистолетом!» И Колька, цепляясь одною рукою за луку седла, другою — за космы Сивого, восторженно, бесстрашно верезжал: «Держусь! Держусь!» И пускай Сивый опять так и этак взлягивал, пускай Кольку так и этак подбрасывало, мотало, — он держался если уж и не «пистолетом», да все же как крепкий клещ. И настала та минута, когда молодой Сивый смирился не только с удилами, с уздечкой, а и с маленьким всадником у себя на спине. Начал было Корней приучать Сивого также к хомуту, к оглоблям, к повозке. Только пока не к той гремливой телеге, в какую впрягалась Чалка, а к легкому тарантасику. Уроки такие пошли успешно и тут. И Сивый чрез небольшое время стал бы, как Чалка, вполне добрым ездовым конем, да уроки оборвались нежданно. Жизнь Сивого, жизнь его друзей вдруг повернула в сторону совсем иную, ни кем из них не предвиденную. Глава 2 НАШЕСТВИЕ Однажды, после обычных в деревеньке дел, Корней отвел Чалку и Сивого под угор на пастбище, да на другое-то утро за ними и не пришел. Не дождались лошади Корнея ни на день второй, ни во дни последующие. Спускаться к ним мимо ельника к речке стал один лишь Колька, да и то в часы не привычные, не рассветные, порою даже за полдень. Приходил мальчик по-прежнему с хлебною горбушкой. И, как делывал это Корней, кобылу и жеребчика оделял теперь угощением поровну, но вот уздечки рабочей с собою не приносил, в деревеньку на угор лошадей подняться не приглашал. Мальчик гладил Сивого по склоненной, совсем уже гривастой шее, медленным, грустным взглядом обводил всё в белых, одуванчиковых шарах пастбище, смотрел на быстротекучее, живое серебро речного переката, на волнистую ширь лугов за перекатом и вздыхал почти по-стариковски: — Эх, Сивко, Сивко… Отпрыгались мы тут с тобой, отгулялись… Скоро со всем раздольем этим нам расставаться… Папка говорит: «С самых-самых верхотур, от начальников наиглавнейших грянул на нас указ-приказ, что в такой деревеньке, как наша, людям жить отныне не положено!» И если бы Колька был уверен, что лошади поймут каждое его слово, то о близкой напасти он бы поведал им и намного подробнее. Настолько подробно, как про все это услышал от деревенского люда собственными ушами, и в какой мере смог услышанное уразуметь сам. Дело же было в том, что с недосягаемых для простого ума казенных высот вдруг и вправду упала, будто гром на тихую землю, бесповоротная команда сселять людей из деревушек малых в места более кучные, в поселки большие. Так-де, в куче, всем станет лучше! Что же касается деревенских хлебородных полей, сенокосных лугов, так к ним, оставленным, можно, мол, время от времени из центрового-то поселения бывать способом чуть ли не туристическим, наездным, вроде как на субботники, на трудовые праздники. В общем и тут все утрясется как нельзя прекраснее, веселее! Но — лучше не лучше, веселее не веселее — а от приказания такого загоревала вся здешняя, на угоре, деревенька, загоревали Колькины мать и отец-тракторист. А старый Корней, который за всю свою жизнь кроме как на солдатскую службу никуда никогда от дома и не отлучался, теперь совсем поугрюмел. Он почернел, осунулся, у него даже плечи опали, будто кто надавил на них непомерной тяжестью. Близким своим он объявил: — Помру, а коренного, родного гнезда не покину! Я сам по прозванию — Корней, прапрадед наш был — Корней, от него и деревня наша стала зваться Корнеевкой, — и пусть в меня хоть из пушек палят, я с места своего не стронусь! Объявил он этакую декларацию, да как-то сразу и ослаб, почти слег в постель. Вот с той поры Сивый с Чалкой и бродили сами по себе, целыми днями паслись на изобильных травах у речки, а на ночь укрывались под густыми шатрами елок. И, привыкая к безработному безлюдью, можно сказать, мало-помалу дичали. Но даже им было понятно, что все вокруг переменяется на лад не лучший. Сперва стали исчезать с выпаса одна за другою давние приятельницы лошадей — коровы. Их уводили печально за собой грустные хозяева-переселенцы. Запустела за пастбищем, за быстрым перекатом реки и покосная долина. Собираясь на места новые, там никто уж толком не трудился, не собирался шумными, радостными, пестрыми артельками, не ставил островерхих стогов. Тех стогов, что когда-то так щедро и на всю округу рассылали по летнему ветерку медово-пряный аромат свежего сена. Над избами на угоре тоже все меньше да меньше стало возноситься по утрам приветливых, печных дымков. Ведь кто и не стронулся отсюда, так лишь совсем престарелые жители-одиночки. Вот в них на новых местах не нуждался никто. А Колькиным отцу-матери, как бы они отъезд не откладывали, такое приглашение, похожее больше на строгое предупреждение, в конце концов поступило. И — хотели они, не хотели — вослед отбывшим соседям тоже засобирались в путь. При этом вышла заминка с немалой домашней живностью. С коровой, с теленком, с поросенком, с курами. Погрузить в прицепную телегу трактора всю эту мычащую, хрюкающую, кудахтающую компанию не дал, хотя и больной, но по-прежнему упрямый Корней. Когда о том пошел разговор, то Корней вдруг с постели приподнялся, всунул тощие ноги в широченные свои сапожищи, и, все еще сидя, покряхтел, попыхтел, да и почти с прежней хмурой решительностью сказал Ивану, отцу Кольки: — Этакие выкорчёвки крестьян с родного места бывали во времена и бывшие, и предбывшие. И знаю я о том одно горестное. Кому, может, на новых палестинах и фартило, да многие прибредали в обрат. А дома уж — ни плошки, ни кошки, разор, пустота… Так что езжайте пока налегке. Примерьтесь там, оглядитесь. Скотину домашнюю я, пусть и прихворнул, но обихожу сам… И все ж лучше бы вы, ребята, совсем не трогались! — Невозможно не трогаться, — ответил Иван. — Не поеду — лишусь работы, трактора. Кроме того, там, куда едем, нам предназначена готовая квартира и денежки… Называются — подъемные! — Ну, ежели «денежки», то «подымайтесь»… — горько усмехнулся Корней. При этом повторил еще настойчивей: — Но езжайте покуда налегке! Отец, мать старика послушалась. В колесный прицеп гусеничного трактора ДТ закинули только чемодан да узел с необходимым попервости барахлишком. Кольке, желающему было забраться в прицеп на вольный ветерок, велели в такой серьезный момент не спорить и все трое отправились в дорогу, теснясь за железными дверцами тракторной кабины. А к вечеру того дня Сивый да Чалка наконец-то увидели над пастбищем на угоре долгожданного Корнея. Больной, после проводов сына, внука, невестки еще более мрачный, старик пришел сюда отнюдь не добровольно. Привел Корнея совершенно тут неизвестный, застегнутый в черный кожан, похожий щекастою, усатою рожей на кота, шибко самоуверенный мужик. На ходу он потрясал какою-то бумагой, все совал эту бумагу старику чуть ли не в лицо: «Гляди, мол, гляди, читай!» Спускаться к реке мужик не стал, остановил и Корнея по ту сторону жердевой загорожи. Следом, поуркивая мощным мотором, подпятился, с ходу проломил, свалил целое прясло изгороди высокобортный грузовик. Из кабины выскочили еще двое: молоденький, фасонистый водитель и весь какой-то мятый, перемятый, по одёже видно что — грузчик. Они влезли в кузов, откинули задний борт, ссунули с платформы грузовика в наклон две толстых доски, сбросили на траву веревку. Мордатый все так же начальственно, все так же надменно подпихнул носком сапога веревку к ногам Корнея. Строгим разворотом головы, молча, указал на лошадей: «Иди, мол, старик, лови их!» Корней раздумчиво, понуро постоял. Корней глубоко вздохнул, и вот, словно сбросив с себя черный морок, весь передернулся, вскричал тонким, надсадным, полным гнева голосом: — Как заявились, так и ловите! А веревку эту на вас бы на самих! Ишь удумали что: не успели добрых людей из деревни выставить, сразу подавай трудовых коней на скотобойню! Под нож, на колбасу проклятую! Старик закашлялся, задохнулся, отпихнул от себя наезжего распорядителя, ссутулил худую спину еще больше и, пошатываясь, цепляясь за изгородь, побрел обратно к опустелым избам деревушки. Оскорбленный гость округлил глаза, налился пунцово ото лба до шеи, потряс вослед старику своею бумагой, должно быть приказной. — Не слушаес-ся! Не подчиняес-ся! Ну-ну! Да, видать, начальником этот гость был слишком маленьким, а, возможно, и самозваным: поделать с упрямым Корнеем он ничего не мог. Он махнул своим помощникам: — Тоха! Леха! С грузовика слазьте! Будем ловить сами. Те готовно ответили: — Проблем, Палыч, нет! Изловим враз! Водитель и грузчик, топая по наклонным доскам, сбежали на траву, вся компания пошла к лошадям. Сивый и Чалка стояли теперь к изгороди совсем близко. Они уныло глядели в ту сторону, куда ушел Корней, на приезжих не обращали почти никакого внимания. — Веревку, Леха, сверни петлей, вдвое! Выйдет момент, вяжи кобыле на шею, — дал Палыч указание шустрому шоферу. Сам, будто что преподнося, ласково лодочкою выставил ладонь, приседая на ходу, стал приближаться к Чалке: — Лошадушка, лошадушка… Чалка, поскольку видела, что этот неприятный ей человек был минут всего несколько тому назад все же с ее другом, с Корнеем, — не отшатнулась, не попятилась. Она лишь навострила уши. Сивый так же сторожко застыл рядом с матерью. А мордатый Палыч подбирался ближе да ближе, и вот, еще больше похожий на кота, хищно цапнулся за навислую на самый лоб лошади густую прядь гривы, потянул голову лошажью вниз, сипло гаркнул: — Петлю! Вяжи петлю! Шустряк Леха мигом схлестнул шею Чалки сдвоенной веревкой, концы ее просунул сквозь перегиб, — шея Чалки оказалась в крепком аркане сразу при двух потягах. Только лишь тут Чалка опомнилась. Ее никто никогда этак не обманывал, никто никогда таким коварным, таким грубым способом не брал на привязь, и она, пронзительно визжа, скаля желтые, плоские зубы, поднялась на дыбы. Она вздыбилась на всю свою мощь, рванулась туда-сюда, но петля была крепка, удушлива, а ловцов трое. Они разделились так, что и копытами их не достать и вырваться невозможно. Приспешники Палыча, который в понятии Чалки и был теперь только злодеем мордатым, а более никем, — тащили ее за оба конца аркана сразу и в стороны, и вперед. Шофер с грузчиком старались направить Чалку к доскам-всходням, к опущенному борту автомобиля. Старались, но силы у них не хватало. Мордатый отпустил в их адрес пару крепких слов, нашарил в траве под изгородью сучкастый обломок еловой жерди, принялся что есть сил утюжить Чалку по крупу, по ляжкам, стал гнать ее туда, куда надо. Чалка не уступала. Полузадушенная, избитая, она хрипела, взлягивала задом, упиралась передними ногами так, что кованые копыта ее глубоко вспахивали зеленый дерн, землю. Она все тянулась белыми от ужаса глазами в сторону Сивого, будто хотела ему крикнуть: «Берегись! Смотри, что творится!» Но Сивый сам все теперь понял. Он метался вокруг матери, он хотел прибиться к ней, возможно, даже заслонить собою, да тоже и сразу получил тяжелою жердью удар. Тогда он, молодой, гордый, возросший на приволье, яростно, совсем не по-лошажьи ощерился, устремился в ответную атаку. Мордатый отступил в перепуге, неловко отшагнул, полетел с ног. А Сивый вновь забегал, закружил около заарканенной, окончательно измотанной Чалки. — А-а! — подымаясь с земли, с карачек, вскричал опозоренный издеватель. — А-а! Так твою так, переэтак! Мы тебя, заступничка, сиволдая, не станем и ловить! Мы тебя уложим в кузов плашмя, тушей! Метнулся к грузовику, рывком распахнул кабину, выхватил оттуда гладкоствольное ружье-ижевку, взвел курок, со всего разворота дал выстрел по Сивому. Руки стрелка от злости дрожали, ходили ходуном, и треск выстрела, взвизг мимолетной пули заставили Сивого лишь вздрогнуть, на миг встать, оцепенеть. И он так бы и стоял на месте, да подаренное самою природой острое чувство самосохранения словно бы прокричало ему: «Беги! Уходи отсюда! Тут — смерть!» Хрип полузадушенной арканом Чалки тоже как бы подал сигнал: «Моя доля — конченая, а ты, сынок, спасайся!» — и Сивый ринулся под крутой угор к реке. Мордатый, неистово бранясь, с ружьем наперевес, нахлопывая по карманам в поисках второго, набитого порохом и свинцом патрона, зарысил вослед. Мордатый полагал: доскакав до речного берега, Сивый дальше не денется никуда. И, действительно, будь эта ловля поразумней: без ругани, без битья, без стрельбы, то в речку, которую деревенские лошади считали тоже чем-то вроде быстротекущей изгороди, Сивый бы не бросился. Но теперь, расплеснув широко брызги, он прянул в самую что ни на есть стремнину, в упругие, в холодные струи переката, и поток было потащил его, понес вбок, да молодые, некованые, чуткие копыта скоро ощутили под собою хрусткие камешки уже близкого мелководья. Тут грохнул выстрел второй. Свинец на этот раз, хотя и скользом, да все же горячо полоснул по шее. Боль подхлестнула Сивого пуще страха, он забурлил, ринулся поперек перекатной быстрины еще напористей. И вот, почти не оступаясь, в три мощных прыжка Сивый преодолел сыпучий взъем другого берега и на весь на полный мах пошел-пошел по задичалым, по некошенным нынче лугам в сторону леса за рекою. Там, на опушке, как бы кинулись ему встречь непролазные, колючие, в красных пятнах ягод кусты шиповника. Он, обдирая шерсть на груди, прошиб эту преграду, поскакал дальше. Он поскакал в самую глубь спасительной лесной чащобы, и скрылся там, и больше не слышал за собою ни стрельбы, ни угрозных криков. Глава 3 НАЧАЛО ОДИНОЧЕСТВА Когда Сивый перешел с галопа на более ровный шаг, когда, наконец, огляделся, то увидел вокруг себя лишь темные, тесные ряды деревьев с густо навислою листвою, а меж деревьев, по прогалам, глухие, высокие, коню почти по брюхо, заросли крапивы да папоротника. Пахло тут совсем не так, как на лугах у речки: не травами, не солнцем, не ветром, а древесною прелью, душноватою влагой. От этого влажного запаха Сивому после неистовой скачки сразу захотелось пить. Жажда усиливалась и от палящей пулевой ссадины. Сивый встал, посмотрел туда-сюда, раздул ноздри, но сырью лесной пахло отовсюду одинаково, и Сивый пошел прямо, никуда не сворачивая. Он пошел почти спокойно, потому что и сама лесная глушь казалась ему очень спокойной. Ведь во время своих многих, вместе с матерью, ночевок под елками на пастбище, он тесному окружению деревьев доверять привык. А здесь так же знакомо, мирно, по концу лета уже не слишком бойко насвистывали мелкие пичуги; здесь так же, как около дома в ельнике, сквозь темно-зеленую навесь ветвей пробивался узкими лучами небесный свет. Потом в лесу открылась довольно обширная поляна. По средине ее кучилась белоствольным островом березовая рощица. На поляне в прошлое время кто-то кашивал, заготавливал сено. Здесь и теперь еще торчал, подпертый по низу кольями, высокий, почернелый стожар-шест, а трава вокруг была ровная, сочная, словно все еще ждала к себе работников-косцов. Сивый постоял, вздохнул, опустил голову, стал тут пастись. Сладкие шапочки и стебли клевера-дятельника, медово-желтые метелки подмаренника, кисловатые листья дикого щавеля не только приятно, вкусно хрустели на зубах, они маленько перебивали жажду. Сивый хрумкал траву неторопливо, успокаивался все больше, только иногда, на минуту подымая голову, вслушивался как где-то далеко-далеко и тоже одиноко тутукает лесной голубь-вятютень. На поляну тем временем стал опускаться вечер. Воздух потемнел, посвежел, в небе замерцали первые звезды. По всей поляне расплылся серый, знобкий туман, и березовая рощица посреди грустноватых сумерек и сырого тумана показалась Сивому приманчивой, уютной, вполне для ночлега подходящей. Он зашел под самые старые там, на опушке, березы, вдохнул их сухой, берестовый, все еще хранящий дневное тепло запах, обнюхал меж раскинутых широко корней палую, тихо шелестящую, прошлогоднюю листву и устало на эту постель повалился. Ранка на шее теперь почти не тосковала, она запеклась. И Сивый, лежа полубоком, почти как во младенчестве вытянул шею, голову, расположил их на теплой земле удобно, задремал быстро. От земного тепла ему даже пригрезилось, что тут близко, рядом, прилегла и его мать — Чалка. Но каким бы утомленным не устроился на ночевку конь, сон у него всегда сторожкий. Сивый дремал тоже очень чутко. И вот, когда недолгая ночь слегка подвинулась к рассвету, когда стало вокруг чуть-чуть брезжить, понемногу развидняться, Сивый сквозь дрему услыхал совсем близкий вопль: — Хуу-гу! Пу-гу! Вопль был жуткий. Он был почти схож с воплями вчерашних преследователей. Сивому спросонок даже помстилось, что вот-вот грохнет и выстрел. Сивый вскочил, сквозь навислые ветви и кусты березняка посунулся к закрайку, оттуда робко оглядел туманную ширь поляны. А там, как ничего и не было, там опять — тишина. Только в предутреннем полумраке совсем низко, по-над самою травою, проплыл на мягких, бесшумных крыльях кто-то темный, большой. Проплыл, круто маханул ввысь, опустился сверху на стожарный шест. И, почти четкий на фоне начинающего бледнеть неба, круглоголовый, со странными, похожими на рога ушами, обернулся к Сивому, уставился на него чертячьими, огненно-яркими глазищами. Уставился, поморгал-поморгал, снова шумнул: — Хуу-гу! Пу-гу! Но теперь, когда ночной крикун-пугач оказался на полном виду, Сивый понял, что опасаться тут нечего. И будь он, жеребчик, человеком, он бы даже улыбнулся, даже бы крикнул тому глазастому, ушастому: «Эх ты, филин! Эх ты, филя-простофиля! К чему надсажаешься, ухаешь? Я ведь тебе не твоя ночная пожива, не заспанный, оробелый мышонок… Я для тебя, филя-филимон, великоват!» Филин тем временем тоже сообразил, что ему тут поживы нету. Да и держаться толстыми, мохнатыми лапищами за острие шеста было неловко. Он распялил мягкие крылья, с шеста снырнул, распластанною, встрепанною тенью поплыл в сторону елового мыса, и там тихо исчез, будто растаял. А вскоре над ширью поляны, над искрою от росы травой зажглись крохотные радуги. Туда, позолотив макушки елок, хлынул вдруг ясный, полный солнца свет. Первые лучи коснулись Сивого так же ласково, приветно, как в те утренние минуты, когда он просыпался на пастбище рядом с матерью. И ему подумалось: все плохое, вчерашнее было, наверное, только сном, и теперь надо спокойно возвращаться из леса на родное место, за родную речку. Как только подумалось о речке, так и опять очень захотелось пить. Жажда пересилила последние колебания, Сивый сначала медленно, потом рысцою устремился обратно, вчерашним путем. За лесом, пересекая приречные луга, он звонко заржал. Ему нестерпимо захотелось, чтобы на том берегу отозвалась Чалка, чтобы вдали, на угоре, показались Колька и Корней. Когда же подбежал к самой речке, то, не спускаясь в нее, подал голос вторично, еще призывнее. Но сколько ни стоял, ни ждал: на угоре за речкой не показался никто. Лишь память вновь тревожно и почти въявь оживила перед ним вчерашние, кошмарные здесь события: полузадушенную арканом Чалку, зверские рожи приезжих. Вдобавок к тому под самым краем обрыва, на котором Сивый стоял, под самым берегом речки что-то оглушительно ухнуло. Возможно, это сорвался в омут камень-оползень; возможно, в погоне за мелкой рыбешкой ударил по воде мощным хвостом щуковидный жерех, — но Сивый, не медленнее, чем от ружейного выстрела отшатнулся, развернулся, скоком-галопом пошел опять в бега. Корней же в эту минуту был не так и далеко. Стоило ему, пусть и хворому, хотя бы открыть окошко в избе, он бы Сивого услышал. Он бы его услыхал, и многое в этой истории пошло бы иначе. Но, проводив сына, невестку, внука, жестоко расстроенный всем тем, что обрушилось на деревеньку, полагая, что вместе с Чалкой наезжие увезли и Сивого, Корней ни окошек не открывал, ни, тем более, на крыльцо не выходил. Не показывались на улице и те старушонки, что остались в родном селении; вот никто-никто в то утро Сивого и не приметил, никто не приветил. Глава 4 ТАКОГО И ВО СНЕ НЕ СНИЛОСЬ! А Колька, отец, мать, чем ближе подъезжали к новому своему месту, тем больше горели желанием увидеть побыстрей то прекрасное, взахлёб начальством расхваленное, свое будущее. Но когда до цели добрались, когда из тракторной кабины вылезли, — так и обомлели. Дом, где им предстояло жить, оказался четырехэтажной, коробчатой громадой, сложенной из голых, серых, бетонных плит. И стоял он с края районного поселка одиноко, на самом отшибе, посреди моря грязи, посреди заваленного строительным хламом пустыря. Вдоль этой серой громадины тянулись еще и соткнутые в одну шеренгу утлые, сколоченные наспех из щелястого подтоварника сарайчики. Тот, кто здешней постройкой занимался, тот, видимо, смутно, да все-таки соображал, что деревенский народ приедет сюда на жительство не только с чемоданами. Соображать соображал, но на лад свой, отнюдь не деревенский. То есть, как потом горько шутили переселенцы: «Сараюшек тут, конешно, поналепили, но, похоже, их мерили не на коров наших, а на собственных в поселке собак! Причем видно сразу: в строители нанимали не мастеров путных, а перелетных шабашников…» И вот Корнеевы из тракторной кабины вылезли, да на месте ошарашенно и застыли. Удивляться, пугаться тут было чему. Те из переселенцев, что приехали чуть раньше, торопливо, обгоняя сосед соседа, сгружали прямо «с колес» телят, кур, поросят, коров, тужились их втолкать в немыслимо тесные сарайки. Крики, брань людская, мычание, визги, кудахтанье копытной, рогатой да пернатой живности сливались в один невообразимый гул. Со скарбом домашним выгружались люди и возле крылец-подъездов. Там тоже все орало, стучало, гремело. Трещала застрявшая в дверях мебель, вдребезги билась о бетон лестничных ступеней оброненная в спешке посуда. Мать смотрела, смотрела — чуть не заплакала: — Господи! Мне такого и во сне не снилось! Разве это новоселье? Это сумасшествие какое-то! Отец нахмурился: — Мы еще квартиры не видели… Стойте у трактора, я пойду за ключами. Тут должен быть где-то кто-то старший. Отец ушел, а мать все глядела на то, что вокруг происходило, качала головою: — Ой-ой! Колька тоже готов был заойкать. Помалкивал потому лишь, что знал: когда мать в расстройстве, вслух при ней лучше не говорить ничего. Ключ не очень скоро, но отец принес. На ключе болталась бирка с номером квартиры. Прихватив с тракторного прицепа узлы, чемодан, Корнеевы пошли искать эту квартиру. Вход в нее обнаружился на площадке третьего этажа, да ключ там вставлять было некуда и незачем. Вместо врезного замка в двери зиял глубокий, пустой паз, и полураспахнутое полотно дверное ходило под сквозняком туда-сюда: «Скрипы-скрипы… Скрипы-скрипы…» Лицо матери стало еще сумрачней: — Ключ есть, замка нет… Насмешка что ль? Отец потрогал пустой паз, глухо сказал: — Не насмешка… Растащиловка! Не успели поставить, тут же свистнули. Не обрадовала и сама квартира с двумя тесными комнатенками, с похожей на чулан кухонкой. В сравнении с отчею избой, с ее обширным подворьем, с ее окошками, смотрящими почти на все стороны вольного света, было здесь все неприютно, хмуро, чуждо. Не успели войти, — над головами по потолку кто-то застучал, загрохал, вселяясь выше этажом. За стенкой у соседей кто-то с кем-то заспорил таким раскатистым басом, что загудела сама стенка. А тут, в квартирёшке, все-все вокруг: горбатый, скрипучий пол, узкие подоконники, оконные стекла были густо зашлепаны известью, воздух в комнатах стоял едкий, сырой. Зато из кухонного крана вода не лилась, только капала; на месте капели этой, в раковине, расплылась огромная, ярко-рыжая клякса. Колька подставил под капли пригоршню, понюхал, сморщился, выплеснул, обтер ладонь об штаны. И тут же вспомнил свой колодец у избы во дворе; вспомнил, как в нем, в его головокружительной глуби, в его далеком водяном зеркальце даже в полдень удивительно отражаются чистые, небесные звезды. Мать стукнула по оконной раме, распахнула створки; в квартирёшку, вдобавок к шуму за стеной, ворвался шум снизу, со двора. Туда подвалила новая партия приезжих. Подвалила тоже с коровами, с поросятами, и около сараев-клетушек, поскольку на всех их не доставало, завязался чуть ли не бой. Мать ткнула туда, вниз, рукою, сказала отцу возмущенно: — Глянь, в какую пропастину ты нас завез! Неужели и мы будем вот этак же тут воевать? А за что и для чего? — Не я завез! — вспыхнул отец, показал через подоконник на раскинутый вдали, в синеве предночья поселок, на высокое в нем и ярко освещенное электроогнями здание. — Не я завез, а те, кто там в креслах сидят, свет палят! Они уж, поди, своим наивысшим указчикам отчет отбарабанили: «Все исполнено досрочно! Деревенские людишки — в куче! Теперь дожидаемся за нашу исполнительность вознаграждения!» Колька, услыхав такое, засмеялся: — Пока они этой награды ждут, пока нас не видят, так давайте отсюда обратно и сбежим! Трактор-то еще — у нас. Отец глянул на Кольку без малейшего веселья: — За угон трактора придется отвечать головой. Но взгорячилась окончательно мать: — За этакий кавардак пускай отвечают не наши головы, а ихние! А трактор, если дело на то пошло, пригонишь им завтра. Пригонишь, сдашь, напишешь заявление на расчет. — Где работать тогда стану? — заколебался отец. — Залесье, слава богу, невдалеке от нас. Там гараж, пилорама… Тебя, механизатора, примут с ручками! Да и Колька останется при своей школе… — Дедушка станет меня опять на Чалке провожать, а то уж и на Сивом! — подхватил Колька. Мать, будто от внезапной боли, повела низко-пренизко головой, прошептала с досадливой горечью: — Про дедушку теперь как подумаю, так душа мрет. Отец, едва заслышав про деда, вмиг сорвался, чуть ли не заорал: — Да что вы меня обрабатываете?! Что?! Словно у вас вот — душа, а у меня — нуль! Раньше надо было такие разговоры заводить, раньше! А не теперь… Мне и без ваших намеков, без ваших подсказок тошным-тошно! Он толканул хлипкую дверь, затопал вниз по бетонным ступеням; мать пихнула в плечо Кольку: — Беги за ним! Не оставляй одного… Во дворе людей почти уже не было, все разбрелись по гулким этажам дома-громадины, в голых пока что окошках которого, тоже как в поселке, стали зажигаться электролампочки. Колька, выбежав на улицу и глядя на эти, в доме, огни, — подумал: «Смотри-ка! Кое-что тут все-таки сделано по-людски…» Он хотел поделиться такой мыслью с отцом, да отец рылся, что-то откручивал, закручивал под раскрытым капотом трактора. При этом он еще что-то и наговаривал глухо своему железному, трудовому товарищу, и было ясно: такое копание в моторе происходит лишь для вида. Отец не знал, на что решиться. И, похоже, так скоро ничего бы не решил, да на обочине дороги, наполнив вечернюю духоту пылью, почти рядом с трактором тормознул бортовой, тяжелый автомобиль. Через опущенное стекло кабины просунулся щекастый усатик с погаслою сигареткою во рту. Не отлепляя от мокрых губ окурка, он уставился начальственно на отца: — Але! Спички имеешь? У нас кончились… Отец зашарил по карманам, а через борт автомашины перевесился еще один табакур, видать — грузчик. — Мне тоже огонька, мне тоже! И вдруг из-за спины грузчика, из-за дощатого, крашеного борта, со дна автомобильного кузова донеслось похожее на протяжный стон ржание. Отец шариться в карманах перестал, быстро грузчика спросил: — Кто там у вас? Грузчик засмеялся: — Да так… Обыкновенная кобыла… Из ликвидированной деревни… Везем вот на комбинат, на сдачу. Кольку тут словно пружиной подбросило. Он цапнулся за борт грузовика, подтянулся, и на полу кузова, на грязных досках увидел опутанную веревками, поваленную на бок лошадь. Не в силах поднять головы, она смотрела на Кольку одним скошенным глазом и была в этом взгляде нестерпимая боль. Колька охнул, руки разжались, он сорвался на дорогу, закричал: — Папка! Папка! У них там Чалка. Наша! — Была ваша, теперь наша… — двинул усиками, шевельнул в губах окурок, усмешливо изрек из кабины, тот первый, старшой. Но, глянув на Колькиного отца, тон мгновенно переменил: — Не дергайся, мужик, не дергайся! Мы не воры, мы — чин по чину. У нас на лошадь имеется разрешение. — А жеребчик? А Сивый где? — опять вскричал Колька. — Да! Где он? — шагнул отец почти вплотную к окну грузовика. Старшой отсел внутрь, загородил себя ладонью: — Ну, ну, ну! Спокойно, спокойно! Сбежал ваш Сивый, деру задал. Теперь из-за него у нас недочет… И наседать на нас не надо! В деревне вот так же наседал какой-то хрыч, да притих, унялся. Заслышав о «хрыче», отец метнулся прыжком к трактору, ухватил в кулак разводкой, увесистый ключ, и тот, что сидел в кабине, не ожидая дальнейшего, пригнулся, унырнул глубже, закричал второму своему помощнику, водителю: — Чего зеваешь, Леха? Трогай! Жми! Грузовик фыркнул, рванул с места, в мгновение ока исчез в сумеречном предместье районного поселка. Отец посмотрел вслед, постоял, помолчал, взглянул на Кольку, сказал твердо: — Беги к маме. Пусть быстро собирается домой. И вот все с тою же тележкой на прицепе, с немудреными вещичками в ней, наперекор всем приказам-повелениям-распоряжениям, в посвежелом от встречного ветерка полуночи, по хорошо приметной, по белой от звездного света дороге они катили домой, домой, домой! Теснясь друг к другу в кабине трактора, они ехали в полном молчании. Даже Колька. Он лишь попеременно с матерью поглядывал в заднее оконце кабины, проверял: целы ли на дне тряского прицепа так и не распакованные их пожитки. Отец не оборачивался никуда совсем. Сутулясь, он держал руки на рычагах управления, он смотрел только на бегущую навстречу дорогу, и было понятно: за самовольство свое, за самочинный отказ от «новоселья» он все же переживает. И Колька с матерью отца никакими вопросами, разговорами не тревожили. Но когда в багреце зари рассветной из-за простора полей знакомых выплыли зеленые шапки деревенских рябин, когда там приветно блеснули окошки родительской избы, то отец приоживился, сказал громко на всю кабину: — Ну елки-моталки, мы будто вернулись с того света! С крыльца им навстречу, опираясь дрожащею рукою о перила, осторожно, медленно, и в то же время улыбаясь во всю бороду, спускался Корней. Отец заглушил мотор, спрыгнул с трактора, побежал, старика обнял. Не зная с чего начать, заприговаривал: — Ну вот… Ну вот… Ну вот… А Корней и без лишних слов понял все: — Вот и ладно! Я так и полагал: вернетесь… И попомните мое слово: настанет время, когда возвратятся другие. Те, кто поработящей да посмелей. — Смелых у нас пока только двое! — в полушутку показал отец на мать, на Кольку. Мать отмахнулась: — Не сочиняй лишнего! Она уже летела со всех ног к рубленому в один ряд с избой хлеву, где, заслышав голос хозяйки, дружно взмыкивали, жаловались, но и ликовали корова с теленком. Корней смутился, не упуская руки от перил, сел на ступень крыльца: — Не успел я их нынче обиходить, не успел… Как вы уехали, у нас тут все повернулось еще хуже. Отец снова приобнял старика: — Ничего… Худшее будем поворачивать на лучшее. Вот только не наш теперь трактор к новым начальникам угоню, напишу заявление о своем уходе да еще смотаюсь в Залесье насчет работешки. Мать разговор услышала: — Мне, Иван, опять с тобой не поехать ли? Отец на этот раз ответил не раздумывая: — Опасаешься, в плен сдамся там? Не бойся, не сдамся. Неожиданно к матери подсеменили две здешних старушонки. Обе престарелые, обе бобылки, похожие друг на дружку лицами как пара печеных яблочек, они совсем не уезжали никуда. Но, напуганные и одиночеством своим, и заварухою нынешней, они подступили к матери Кольки чуть ли не с объятиями. Да, может, и обняли бы, когда бы их слабые, иссохшие руки не держались, дрожа, за упертые в землю клюшки. — Настя, милая! Сама богородица тебе путь домой указала! А мы-то думали: пропадать теперь нам здесь без добрых соседушек, без единой живой души! Отцу старушонки даже кланяться принялись: — Хороший ты человек, Иван Корнеевич, шибко хороший! Раз вернулся, то и мы тут, глядишь, еще потельшим, поживем… Ну, а Колька да Корней повели разговор на тему совсем иную. Колька спросил деда о том, что не давало ему покоя больше всего: — Дедушка! Где наш Сивый? Корней опустил голову: — Увезли Сивого… Еще вчера вечером вместе с Чалкой увезли… И, боюсь, застреленного… Пальбы тут было, как на войне! Нам, деревенским, и головы поднять не дали. Но Колька деда изумил: — Жив Сивый! И его не увезли. Мы с папкой тех стрелков видели, у них — недостача. Сбежал Сивый! — Куда? Когда? — уставился на внука Корней. — Я думал, это тебе известно, дедушка… Я думал, это ты его укрыл где-нибудь. — Не укрывал… Не мог… Громил тех навалилось — сила. — Так не затаился ли он сам где? Вдруг да и сейчас стоит, ждет нас на выпасе в елках? — А что! Возможно! — воспрял, стал подыматься со ступеньки старик. — Подай-ка мне с поленницы, с дров, вон ту легонькую тычинку. Я, как те бабки, подопрусь и — сходим, покричим. Пока родители обихаживали домашнюю живность, пока переносили от трактора в избу дорожные вещички, Колька с дедом тихо, но добрались до опустелого пастбища. Наверху, над угором, они остановились, стали высматривать, стали Сивого кричать. Но сколько ни кричали, ни глядели, все — напрасно. Ни вблизи, ни вдали никто не показался, не откликнулся. Глава 5 НА ПОЛНОЙ ВОЛЕ Колька с дедом высматривали Сивого на пастбище по-за деревней, а тот был опять далеко. Полагая, что друзей в родном месте отныне у него не осталось, Сивый решил жить самостоятельно. Жить, надеясь только на себя да на безлюдные, лесные пристанища. Правда, из приютов таких он знал пока лишь одну-единственную рощицу на покосной, заброшенной поляне, в которой довелось провести прошлую не слишком спокойную ночь. Не очень спокойную, да все же безопасную. И он помчался было туда, но с верного направления по неопытности сбился, и эта ошибка привела, как ему показалось, к лучшему. Сивого остановил овраг. Над покатыми склонами оврага нависали серо-зелеными шатрами густые, высокие заросли ольхи. Меж деревьев на солнечных прогалинках трава стояла Сивому по грудь. А на дне оврага меж зарослей лопухов, белозора, мать-и-мачехи разговорчиво журчал, пошевеливал чистые песчинки родниковый ручей. Сивый устремился на это журчание. Прираскрыв пересохлые губы, не разжимая зубов, он припал к прозрачной струе и, хотя от студеной воды зубы ломило, он тянул и тянул из булькающего ручья, пока совсем не переняло дыхание, пока у самого не похолодело и не забулькало внутри. Конь поднял голову, огляделся. Жажда теперь не беспокоила, а богатые травою склоны оврага, ольховые кущи над склонами показались куда надежней, приветливей, чем прошлый в березовом перелеске ночлег. Тем более: не торчало здесь никаких жердей-стожаров, никто ниоткуда не таращился настырными глазищами, не вопил по-сумасшедшему: «Хуу-гу! Пу-гу!» В этом тихом овраге если что и слышалось, так только все то же ласковое, негромкое бормотание неутомимого родничка, да на гребне оврага вели свою трескучую, полусонную музыку кузнечики. Воздух и тот весь был напоен ароматом успокоительным, мирным, запахом спелых трав и теплых ольховых листьев. Сивый удовлетворенно вздохнул, дальше не побежал. Он взошел на ярко освещенный высоким солнцем овражный склон, стал не спеша кормиться. Принялся чуткими губами выбирать траву самую сладкую. Кормился он часа два. И на зеленой, на травяной скатерти-самобранке пировать продолжал бы еще, да солнечная теплынь мало-помалу перешла в зной палящий. Полуденный воздух стал душным, тяжелым, вязким. Вокруг Сивого загудели пчелиным роем шароглазые, кусачие слепни. Отбиваясь от этой нечисти, Сивый всей óпашью хвоста нахлестывал себя по ляжкам, по бокам, встряхивал головою, гривой, и в конце концов полез с шумом, с треском в самую гущину навислого над оврагом ольховника. Там стало полегче. Сквозь путаницу ветвей слепни лезли реже, да и раскаленные лучи солнца прошить многоярусную лиственную сень не могли. А вот духота стояла и в ольховнике. Она давила все тяжелей. Происходило это оттого, что над всем пространством здешним, и по-за оврагом, и над оврагом, в небесах медленно, широко нарастала туча. Черно-синяя, угрюмая. Из-под деревьев Сивый тучу не видел. Но листва вокруг тоже потемнела. Слепни мигом куда-то исчезли. В невидимой Сивому выси, над ольховником, пока что не на весь, не на полный раскат, а кратко, как бы лишь делая пробу своей могучести рокотнул гром. Сивый переступил с ноги на ногу, тоже все еще без особой, без полной опаски шевельнул ушами. За время деревенской на выпасе жизни он гроз перевидел немало. И ни в одну из них с ним ничего плохого не стряслось. Пережидал он такие с небес нашествия всегда на пару с Чалкой, всегда тоже под покровом деревьев, и отлично знал: гроза чем громче шумит, тем скорей отшумит. Зато после нее дышится сразу вольней, травы на пастбище сочней да и сам себя чувствуешь таким легким, что охота по оплёснутым свежестью луговинам летать птицей, скакать задорным скоком. Вот и теперь Сивый не очень-то встревожился. Он только чуть переменил в ольховнике место. Он подступил под дерево наиболее кряжистое, совсем густолистое, и стал ждать, что будет дальше. Ждать себя дальнейшее заставило не очень. Нынешний день был днем Ильиным, то есть пророка Ильи, предвестника конца лета. И гроза потому накатывалась, может быть, последняя. Самая окончательная; оттого — яростная особо. И вот этого Сивый, разумеется, не знал. Поначалу меж стволов, меж ветвей ольховника прошумел порыв почти еще знойного ветра. Шум этот промчался, умолк, — в полной тишине стукнули по листьям одна за другой дождевые капли. И вдруг все кругом полыхнуло коротким, ослепительным светом. В небесах как бы что-то треснуло, вдребезги раскололось. Ударил опять воздушный шквал, но холодный, прехолодный, и, сгибая ветви, качая деревья, на всю местность обрушился прямо-таки белыми, тяжелыми столбами проливной ливень. Весь ольховник теперь загудел, застонал. Зыбкую лиственную кровлю тот ливень уже пронизывал насквозь. Полыхание молний не угасало ни на минуту. Гром сотрясал не только небо, но и землю. По склонам оврага, подхваченные потоками, понеслись грязная пена, обломанные сучки, пустые птичьи гнезда. Укрытие под ольхою оказалось плохим. Растрепанный шквалом лиственный лесок — это совсем ведь не то, что памятные Сивому, густолапые по-за деревнею на выпасе ели. Но выбирать было уже не из чего. Напрочь измоклый Сивый хотел придвинуться к своей ольхе еще ближе, хотел прижаться вплотную к корявому стволу, да тут опять сверкнуло, грохнуло, дерево затрепетало, затрещало и, едва не оглоушив Сивого по голове, перед ним рухнул огромный обломок древесной макушки, объятый черным дымом, багровым пламенем. Гигантский факел под струями ливня зашипел, погас, но Сивый ринулся из опасного места в свободную от деревьев глубину оврага. В овраге знакомый ручеек, еще совсем недавно мелконький, теперь бурлил, как река. Он стал Сивому где по колена, а где и по брюхо, и, чувствуя, что дальше, ниже станет еще потопистей, жеребчик устремился встречь потоку. В просверках молний под грохот грома, Сивый местами скакал, местами брел, местами плыл. Сквозь завесы ливня он все высматривал на берегах убежище, хотя бы маленько да поукрывистей. И когда овраг, наконец, пошел на взъем, когда овражные склоны сошлись, сровнялись, во мгле ливня обнаружился густой ельник. Сивый прянул туда радостным галопом. Он сразу почувствовал, как шершавые, но и добрые, гибкие лапы седых от воды елей на опушке обжали, обгладили его мокрые бока, затем радушно пропустили в самую глубь, в чащобу, в полную там тишину. Гром здесь звучал далеко, вокруг успокоительно пахло влажною хвоей, грибами-сыроежками, а брызгало, капало не так сильно. Но вот только было Сивый собрался занять под одной из густых елок место посуше, только было поуспокоился, да глянул на близкую от себя тоже еловую чащобинку, и — обмер, застыл. За ветвями той чащобинки стоял, не двигался, смотрел на Сивого кто-то живой. Живым-живой, с теплыми, внимательными глазами, и — в тумане леса удивительно схожий с пропавшей матерью, с Чалкой! Схожий с нею высоким поставом сильного тела, буроватым, почти серым окрасом, и, может быть, даже мордой, если бы морда не была загорожена еловыми лапами почти до самых, так пристально глядящих на Сивого глаз. Сивый вполголоса, чуть ли не по-младенчески, жалобно ржанул, робко ступил в ту сторону. Ступил, замер, опять шагнул. А укрывалась за соседними елями совсем и не Чалка. Стояла там лесная жительница — лосиха. И был около нее сеголетошный, почти уж большенький лосенок. Он, такой же безрогий, ушастый, как его родительница, тоже уставился на Сивого: «Что, мол, это за странный пришелец объявился рядом с нами?» Сивый, осознав свою ошибку, да увидев еще и лосенка, растерялся: «Бежать или не бежать? Остаться тут или не остаться?» А большая, на высоких с белыми чулками ногах лосиха из-за укрытия вышагнула, невероятно горбоносую, тяжелую, с круто обвислою верхнею губою морду нацелила на Сивого. Она, вблизи на лошадь не похожая нисколько, втянула в себя издали воздух, как бы принюхалась к запаху Сивого. И вдруг… спокойнехонько поймала губастым ртом зеленую макушку ближайшей молодой осинки, срезала ее крепкими зубами, принялась неспешно жевать. Сивый оживленно, словно сказав: «Здрасьте! С вашего позволения и я тут с вами пообедаю!», мотнул головой, быстро склонился, подобрал первое, что попалось под ногами: крохотный лист травы-кислицы. И повторялось такое раз несколько. Лосиха новую ветку скусит, прожует; лосенок вослед за матерью сделает то же; ну, а Сивый по-прежнему вежливо, не сходя еще с места, опять и опять кланяется, подбирает под ногами траву. И это были с той и с другой стороны молчаливые, но вполне ясные знаки искреннего дружелюбия. Это был уговор о полном взаимопонимании. Когда ливень отшумел совсем и капли падали только с мокрых деревьев, когда лосиха с лосенком тронулись во свой дальнейший, только им известный путь, то рядом с ними пошел и Сивый. Он шагал, будучи уверен, что у него теперь есть даже в глухом лесу добрая компания. Глава 6 НЕЧИСТАЯ СИЛА Сивый уходил с лосями и не знал, не догадывался: дома-то о нем не позабыли ничуть, дома его не только вспоминают, его старательно ищут. Незадолго до грозы, после первой неудачной разведки с дедом, Колька вновь, сам один, побежал под угор. Мальчик рыскал там не хуже любого, заправского следопыта. Он прочесал каждое укромное местечко на пастбище, спустился в конце концов к речному перекату. И там на песчаной кромке обнаружил уходящие прямо в воду четкие оттиски копыт. Оттиски глубокие, сильные, по которым понятно сразу: конь тут бросился в стремнину со всего быстрого бега, да и на той стороне хорошо виднелось то место, где конь преодолел береговую кручу. Колька тоже хотел было устремиться на ту сторону по здешнему броду-переходу, но тут же передумал. Передумал не из-за того, что брод был коварен, извилист и на нем запросто было угодить в холодную яму к ракам, а передумал по причине иной. Он сообразил: с пустыми руками ловить напуганного, беглого коня не очень-то способно, и помчался обратно в гору к своей избе. На зеленой лужайке у крыльца тоже виднелся след. След от трактора, которого на месте уже не оказалось. Отец угнал его на сдачу, на полный расчет с переселенческим начальством, и теперь у крыльца на траве оставалось лишь масляное пятнышко да рубцы от стальных гусениц. Обо всем этом Колька подумал мельком, на крыльцо взлетел вихрем, дверь в избу раскрыл махом, с порога закричал: — Дедушка, где ключ от конюшни? Узду надо взять! Мама, подай скорей хлеба, я бегу ловить Сивого! Он где-то тут, у нас за речкой! Дед сутулился на скамье у распахнутого окошка, ровнял; ножом сучкастую палку, готовил себе подпорный посошок. От ора внука он палку чуть не уронил, встрепенулся сам: — Да неужели? Да неужто правда? Тогда и впрямь, беги, хватай уздечку! Старик оперся на палку, шагнул к двери, на широком косяке которой, на гвозде постоянно висел ключ от сельской конюшни. Из-за кухонной переборки выглянула мать. Несмотря на то, что время ушло далеко за полдень, она еще только дотапливала печку. Утро нынешнее было так необычайно путано, перепутано, что мать лишь теперь смогла по-настоящему приняться за стряпню. Заслышав о Сивом, рассияла и она: — Вот славно! Веди его домой скорее. Я, может, в кладовке в ларе овсеца ему наскребу… Но узнав, что Колька вместо живого коня отыскал у реки всего-навсего неизвестно куда убегающие следы, мать с дедом утихли. — Ох, парень! Да ведь по пустым следам можно гнаться долго и все без пользы. Ведь за рекой-то, за лугами — лес. На немереные версты одни дебри да чапыжники. Чуть сбейся — не отыщешь обратно пути… И, смотри, смотри, какой страх оттуда идет! Мать подпихнула мальчика к окошку, дед тоже пригнулся туда. Через раскрытые створки сразу обдало холодом. А над дальними гребнями леса и над лугами, и над рекой угрюмо клубилась та самая туча, которая в потемнелых, мокрых чащобах уже накрыла Сивого. Туча рокотала, вспыхивала, тяжело накатывалась, — она плеснула первыми каплями на резко позеленелые гуменники, на черные там бани, и вот ветровой шквал, молнии, гром, заходили и по деревне. Один раз грохнуло так, что почудилось: над избой провалилась крыша. И никогда нигде при Кольке не молившийся дед, глянул на толстенный потолочный брус, широко, истово перекрестился. Мать торопливо захлопнула окно, заперла на шпингалет, положила руку на плечо Кольке: — Видишь, что творится? А ты засобирался неведомо куда… Тут не об Сивом надо думать. Сивый отстоится то ли под какой копной, то ли под деревьями. А вот если нашего папку на обратном пути, да пешего, да без трактора застигло этакое лихо — он, бедный, натерпится. — Папка натерпится, и Сивый натерпится… — угрюмо набычился Колька. Дед, желая Кольку утешить, сказал: — Не переживай, наберись терпенья. Пронесет грозу, что-нибудь придумаем… Сивый от ненастья, возможно, сам ближе к дому прибежит. Колька подсел к закрытому окошку, стал смотреть на холодную, серую, в завесях ливня улицу. А время шло, а на улице не унималось, хотя и стало греметь, поливать чуть потише. Мать сказала: — Похоже, уймется только к ночи… Похоже, и отец наш где-то укрылся, задержался… — Знамо, укрылся! Понапрасну рисковать он не станет, — поддакнул дед. Мать еще раз поглядела через обрызганное окошко на деревенскую дорогу, вздохнула, отошла: — Что ж, когда так, давайте ужинать без папки. У меня все уж поспело, да и вы, я думаю, давно проголодались. Она принесла с кухни молоко, на большой сковороде жареную картошку, в чистом полотенце теплый, собственной выпечки хлеб. Протянула привычно ладонь к стене, к электровключателю, пару раз щелкнула, но — впустую. Досадливо усмехнулась: — Наши заботники, пересельщики постарались и тут. Провода обрезали. Придется старую лампу заправлять. У меня где-то в чулане оставалась бутылочка керосина. Дед оглядел полутемную от ненастья избу, подвинулся по скамье к столу поближе, махнул рукою: — Без лампы посумерничаем. Ложку, вилку заместо рта к уху не поднесем. Совсем было приунылый Колька представил, как дед подносит вилку с горячей картофелиной к своему заросшему седым волосом уху, и невольно улыбнулся. Затем сам подсел к столу. Однако, поддевая со сковороды поджаристые картофельные ломтики, забубнил опять: — Да-а… Нам хорошо сейчас… Да-а… И папка, наверное, так же вот у каких-нибудь знакомых сидит… А Сивый-то в мокрых елках, поди, не только от холода, а еще и от страха трясется. К нему, к одинокому, может, уже и медведи подбираются. Дед отозвался: — Медведь вряд ли нападет летом на лошадь. Медведь в такое время года больше по сладким малинникам пирует. — Но ведь скоро и ночь! Все равно в лесу страшно! — не согласился Колька. И, округляя опасливо глаза, спросил приглушенным голосом: — А правда, дедушка: по ночам, по лесам лешие проказят? Дед усмехнулся: — Басни! Сколь живу, сколь по лесам ни хаживал, а нечистой силы там не видывал. Мать быстро отложила свою вилку, серьезным полушепотом сказала: — Зато видела я! И не ночью! Дед усмехнулся опять: — Сказку сплетаешь, невестушка? — Ничуть! Видела взаправду. Еще в молоденькие годы мои, еще когда Кольки не было… А было так, что пошли мы с подружками туда, за нашу речку, в самую там пущу по ягоды, по чернику. В тот год черники напоспевало видимо-невидимо, вот мы и помчались. До места добежали, ягоды берем, хватаем, а чем дальше, тем черники больше. И вся налитая, крупнющая. За радостью такой мы и аукаться позабыли. Каждая себе высматривает новый куст, мигом его дочиста оберет, летит к другому, к третьему. Ну и я подружек не хуже! Сама в такой же пыл вошла. А когда корзина от ягод огрузла, когда черники в корзине стало чуть ли не с верхом, то оглядываюсь, кричу подружкам: «Ау!», и ничьего отклика ни рядом, ни в дали не слышу. Что говорить: тут я замерла, перепугалась. Кричу сызнова, и вроде бы где-то кто-то этак явственно не то хохотнул, не то хрипанул. «Ну, — думаю, — озорничают подружки, играют со мной…» И бегу через пеньки, через колоды в ту сторону. А там — матушки мои! — посреди залома всякого и стоит — ОН! Лохматый, прелохматый, широкий, высокий, кривые лапищи вызнял вверх, одна лапа шевелится, грозится: «Ужо тебе!» А сам он голосом хрипущим так и рыкает: «Р-ры! Р-ры!» Мать смолкла, перевела дух, испуганными глазами посмотрела на деда, на Кольку: — Как вспомню, так мне и теперь страшно. — Дальше-то что? Дальше? — подторопил Колька. — Дальше сама себя не помню. Очнулась на краю леса, на торной тропинке. Лежу на ней врастяжку. Лежу, не дышу, рядом корзина почти вверх дном, вся черника по траве рассыпана, и подружки мои вокруг стоят, ахают, но про лешего мне так же, как вы, не верят. — Незачем им было верить! — заступился за подружек дед. — Леший твой, невестушка, всего-навсего буреломный выворотень. Пронеслась над лесом буря, свалила большую елку, корни все подняло, встопорщило вверх: вот тебе и лешак лохматый с лапами. — Так ведь рычало же! — воспротивилась мать. — Не спорю… Бывает и этак… Качнется на весу, на ветерке обломыш корня, и — пожалуйста! — рык на весь лес. Я смолоду да сглупа один раз по такому же рычалу из ружья стрелял. Потом сам над собой и смеялся. Тут дед неожиданно умолк, прислушался: — Постойте-ка… Где-то что-то и у нас тарахтит в самом деле… Дед припал к мокрому стеклу окна. Ливень за окном шуметь перестал, из-за мутной дали полей, из-за околицы деревни приближался железный, назойливо нарастающий трескоток. Он резко смолк совсем близко от избы, а дед, вглядываясь туда, нахмурился, даже забранился: — Ну, пропади они прахом! Кого помянешь, того на себя и приманишь… Вот они — заправские-то лешаки, вот они! Тут как тут! А посреди деревенской, заплесканной дождем лужайки развернулся мотоцикл с коляской. При нем двое ездоков. Одного из них Колька признал сразу: — Дедушка, дедушка! В коляске сидит тот, что в грузовике над Чалкой стоял! — Мне и второй известен… — сказал дед. — Этот второй — он шоферюга с того грузовика. Они вместе со своим атаманом Чалку арканили. Шоферюгу зовут Лехой, компаньона в коляске Тохой. А в общем — оба ухорезы! Зачем нечистый теперь-то их пригнал сюда? Причем, без главаря вчерашнего. — Неужто опять за Сивым гоняться? Я им ни за что не дам! Я им фигу сделаю! — взъерошился Колька. Мать ухватила Кольку за тощенький локоток: — Не вздумай с ними сцепиться! Наделаешь новой беды. Но приезжие за окном вели себя пока спокойно. Леха оставался сидеть верхом на мотоцикле, спокойно оглядывал деревенскую улицу. Тоха сбросил с себя заляпанную грязью накидку, выкарабкался из коляски, потопал, присел, встал на затекших в тесноте ногах, старательно отряхнул, опять надел кепку и с вежливым, чересчур вежливым пригибом головы, даже спины, подошел к избе, к завалинке. Широко показывая черные, в железных коронках зубы, он растянул в старательной улыбке рот, уставился сквозь отуманенное стекло на дедушку, стукнул полусогнутым пальцем по раме: — Будь любезен, открой… Мать, как только что Кольку, ухватила и дедушку за рукав: — Не открывай! Дед хмуро отстранил от себя мать, оконную раму распахнул, навис через широкий подоконник почти над головой Тохи. И жестко, насмешливо вывертывая слова на якобы совсем деревенский, полуграмотный лад, пробасил: — Ну, што теперь ишшо надобно? — Ничего не надобно! Ничего! — замотал головою Тоха. — Нам бы лишь спросить, где тут брод, переезд через речку. Где на мотоцикле переправиться можно… — Снова по лошади стрелять?! Жеребчика добить задумали?! — так и посунулся из окна, так и взгремел безо всяких «ишшо» теперь дед. — Что ты! У нас и стрелять не из чего. Не веришь — проверь. Нам его приказано только поискать, под охрану взять. А найдем: грузовик под него пригоним завтра… Ты же, дед, видел сам: у нас на жеребчика законная бумага. — По той бумаге путь и выискивайте! — обрезал разговор дед. Он хотел окно захлопнуть, да тут в голове у Кольки сверкнуло некое соображение: — Езжайте, дяденьки, по тропе под угор! И где тропа упирается в речку, там начало броду. С того места сразу газуйте все прямиком. Рулите все прямо да прямо, никуда не сворачивайте: вот и окажетесь, где надо! — Спасибо, пацан! В другой раз конфетку подарю! — засмеялся Тоха, побежал к мотоциклу. Водитель, напарник Леха топнул по пусковой педали, мотор затарахтел, приятели в облаке синего дыма ринулись отважно под угор, в сторону речки. Мать тревожно обернулась к Кольке: — Ты чего им наговорил? Ведь напрямую по броду нельзя. Напрямую — колдобины, ямы. — Ну и пускай! Окунутся в яму, не станут сюда ездить! — А если бучу нам устроят? Как тогда быть? — Труса не праздновать! Вот как быть! — храбро сказал дед, вскинул приготовленную для будущего посошка палку, стукнул по скамейке, стукнул и во второй раз. — А я кочергу на кухне возьму! — тотчас присоединился к дедушке Колька. Мать на них, на старого да на малого, взглянула с сомнением, открыла окно еще шире, стала прислушиваться, что происходит под угором на речке. Мотоциклетного треска оттуда уже не доносилось. Оттуда летели неистовые вопли. А через какое-то время обитатели избы увидели, как Тоха с Лехой, оба пешие, возвращаются обратно. Напрочь заглохший, облепленный речною тиною мотоцикл они толкают перед собою. Оба, как мыши, мокры, оба на ходу извергают ужасные слова, потрясают кулаками в сторону деревни. Мать охнула: «Что будет сейчас, что будет!», заторкнула на два шпингалета окошко, побежала к двери, замкнула ее на большой, кованый крюк. Дед ухватил свою палку, Колька ринулся на кухню за кочергой, — изба приготовилась к обороне. Глава 7 КРУТОЙ ПОВОРОТ Колька, дедушка, мать встали посреди избы, ни к одному окошку не подходят. Тоха с Лехой могли стекла в окошках разнести вдребезги, по крикам на улице можно было ожидать и этого. Но вдруг… угрозные вопли смолкли. Но вдруг… из-за деревни, издалека, пока еще с дороги полевой, но, проникая через тоненько в лад зазвеневшие стекла, прилетел и в избу, стал нарастать моторный гул. Гул не мотоциклетный, не трескучий, а басовито крепкий, уверенный, — для тех, кто находился в избе, давно знакомый, родной. Все трое изумленно уставились друг на друга. — Неужто Иван? — сказал дед. — Неужто на своем тракторе? — удивилась мать. А Колька заподпрыгивал: — Он! Он! Там гудит и трактор наш, папкин, и на нем только и должен быть папка! Колька сиганул к двери, сбросил с пробоя крюк, выскочил в сени, вылетел на волю, на крыльцо. Следом выбежала мать. Держась за дверной косяк, застыл изумленно на пороге крыльца и Корней. Трактор, поблескивая мокрыми, стальными гусеницами, торжественно рокоча, въезжал в деревню. Сквозь омытое ливнем стекло кабины было видно: за рычагами управления сидит, улыбается Иван, а позади трактора, ковыляясь на дорожных ухабах, катится все та же прицепная тележка. — Глядите-ка! Ведь трактор новоселовскому начальству он так и не сдал… Своеволье проявил что ли? — сначала обрадовалась, потом тут же забеспокоилась мать. — Не гадай наперед! — одернул ее дед. — Подъедет, сам расскажет… А трактор первым делом подъехал не к избе, он подкатил к мотоциклу. Там торопливо, молчком, суетились Тоха с Лехой. Они так и этак старались запустить искупанный в речке мотор, да тот не выдавал пока ни дыминки, ни звука. Гостей этих Иван приметил еще издали. Увидел он и вооруженного палкой деда на крыльце, увидел Кольку с кочережкой, — обстановку здешнюю понял ясней ясного. И вот, приглушив гул тракторного двигателя, безо всяких особых предисловий гаркнул Тохе с Лехой: — Безобразить опять сюда приехали? А ну, марш, отсюда! Не то драндулет ваш в лепешку сомну! Он чуть стронул трактор с места, и тяжелые траки гусениц нависли почти над мотоциклом. Леха от мотоцикла отскочил, Тоха закричал визгливо: — Мы не безобразим! Мы — по законному праву! Нам велено молодого, беглого коня отыскать… Да вот по ихней милости, — тут Тоха ткнул рукой в сторону деда и Кольки, — да вот по ихней милости мотоцикл наш чуть не утоп! Теперь не заводится. — Ничего… Заведете! А право на коня у вас было, да сплыло. И если сей же миг не уберетесь, исполню то, что пообещал! Иван кинул ладони на рычаги управления, дал мотору еще больший газ, как бы намереваясь надавить всем корпусом трактора на мотоцикл. Тоха с Лехой в мотоцикл вцепились, покатили его холостым ходом, собственным пёхом по раскислой дороге к деревенской околице. Они — трусцой, трусцой — скрылись за рябинами, за плетнями, за банями. От этакой пробежки мотоцикл, видать, разогрелся, прочихался, ожил. Из-за околицы донеслось его надсадное тарахтение, а через пару минут звук этот угас, растворился в дальних полях. Иван, принагнув голову, выпрыгнул из кабины, распахнув приветственно руки, пошагал к своим. И не успели они засыпать его вопросами, он сам их опередил. — Мать! Настя! — закричал он еще на ходу. — Собирай на стол! Умираю — есть, пить хочу! А за столом и выдам вам полную мою отчетность. И корнеевское семейство уселось во второй раз за уставленный домашнею стряпнёю стол, но орудовал теперь ложкой, вилкой один Иван. Мать, дед, Колька смотрели на него во все глаза, слушали во все уши. Ивану самому не терпелось рассказать об этой поездке. То принимаясь аппетитно за еду, то вдруг, держа срезок жареной картошки на вилке, он как бы про вилку забывал, и говорил, говорил: — Сам не могу еще опомниться, как дела наши повернулись… Подъезжаю я, значит, к новоселовской конторе, глушу трактор, думаю: «Прощай, детэшка, мой дорогой! Больше нам с тобою не пахивать, не боронить, не засевать хлебушком родные поля!» И собираюсь вшагнуть в контору, потребовать первым делом у тамошней девицы-секретарши перо, лист бумаги, чтоб накатать заявление о своем полном расчете. Да за дверь парадную ухватился, а она сама, дверь-то, навстречу мне — бух! — и вылетает оттуда: вы думаете кто? — Кто? Ну, кто? — привстали, придвинулись к Ивану, горя любопытством, все домашние. Отец торжественно, еще выше вознес кулак с вилкой, с картошкой, отчеканил: — Ор-лов! Сам Орлов, вот кто! На лице матери любопытство тут же сменилось недоумением: — Уж не тот ли Орлов, что все с лекциями к нам приезжал, все про светлое будущее талдычил? Так этого Орлова вернее Кукушкиным называть; он, как та лесная бездомовница, нам о многом о чем куковал, а сидим вот теперь в пустой деревне. Отец засмеялся: — Нет! Я о другом вам Орлове говорю. Его и вы давно знаете. Он почти сосед наш. — Так не Борисыч ли? Не Олексей ли? — оживился дед, почему-то — может, от радости, а может от давнего уважения — выговаривая имя Алексей через круглое-прекруглое «О». И даже еще раз повторил: — Не Олексей ли? — Он самый! — подтвердил отец. — Именно он — Алексей Борисыч Орлов, директор леспромхоза в Залесьи. Мать так и посунулась к отцу опять поближе: — На работу он тебя сразу позвал к себе, да? На какую? Пилорамщиком? Или кем? Но почему же ты — с трактором? — Да! Почему остался трактор? — в один голос удивились Колька и дед. Отец рассиял совсем весело: — Вы братцы, мне слова не даете сказать. Все наперед забегаете. А лучше сядьте по своим местам да и слушайте… Вот я и говорю: распахнул Орлов дверь, чуть не сшиб меня. Он ведь вон какой здоровенный! А тут — и глаза у него дикущие, и даже брови торчат торчком, и весь красный, как из бани. Пудовой лапищей меня за плечо — хап! — и орет: «Какого дьявола ты-то, Корнеев, мужик умный, путный, околачиваешься здесь? Да еще с трактором!» Я отвечаю: «Сдавать пригнал… Увольняюсь…» Он шумит: «Откуда увольняешься? Отсюда что ли?» и указывает на парадную дверь, за спину, при этом как бы радуется, тычет мне пальцем в грудь: «Не ихний ты теперь, Иван! Не ихний! И трактор не ихний, а наш с тобой! Всю ночь я тут с ними воевал, доказывал: деревню они вашу порушили, погубят и живые поля. А мне все это не просто жаль, а нужно. Я при своем леспромхозе еще и целый лесозавод строю, ко мне специалисты едут, а кто их молочком да хлебушком кормить станет? Конечно, Корнеевка, конечно, Иван, ты да твои земляки… Вот я вашу деревню к леспромхозу и пристегнул, отвоевал, то есть считайте: спас!» Оглоушил меня Орлов такою новостью, да еще и пошутил: «Ставьте, корнеевцы, теперь за мое орловское здравие свечку!» — Поставим… — тихо, серьезно кивнула мать; так же, как дед в грозу, перекрестилась. А дед и кивнул вослед за матерью согласно, да и руками развел: — Надо же… Играют деревушками, будто в карты, в «подкидного»… Потом спросил Ивана: — Отчего другие деревенские вместе с тобой не приехали? — Я Орлову первым повстречался. Других надо еще извещать, а то и разыскивать. Кой-кто уж сиганул за счастьем мимо райцентра совсем, совсем в другие края… Мне ж Орлов сказал: «В Корнеевке из-за нынешнего кавардака еще ни борозды не проложено под зяблевую вспашку. Так что — езжай, немедля начинай! А примешься пахать, глядишь, на твой, на тракторный шумок, обратно к дому веселей потянутся остальные». — Ишь ты… Мудрец! Не только в лесозаготовках разбирается. С ним хозяйствовать можно! — теперь почти удовлетворенно заключил про Орлова дед. Заключил, добавил: — Ты бы ему, Иван, поклон передал от меня… Ведь мы с ним знакомые шибко. — Не успел я… Да к нам вот он заглянет, ты сам его и поприветствуешь. Тут как тут в разговор встрял Колька: — Я тоже с Орловым знаком! Еще с прошлого года! Он в школу к нам приходил, я по коридору мчался, влетел к нему прямо в охапку. — И что же? — улыбнулась мать. — А ничего! Поймал, поднял, спросил: чей я такой прыткий. — Теперь будешь меньше скакать, — сказал отец. — Теперь, пока не началась учеба в школе, будешь нам всем помощником. Колька не возразил ни словом, но мигом и напомнил о том, о чем, как ему показалось, взрослые забыли начисто: — Сперва, папка, надо бы отыскать Сивого. Он бы тоже стал у нас помощником вместо Чалки. Отец глянул на совсем уже сумеречные окошки, пожал плечами. Обернулся и мальчик к окошку избы, к тому, которое выходило в сторону заречных далей. Лохмы угрюмых туч хотя там и развеялись, но небо не просветлело. Там лишь тускло, узенько, как сквозь щель, багровел закат; лесная полоса под этим закатом стало темно-седой; на землю оттуда наползала новая ночь. Мать легонько толкнула Кольку: — Укладывайся спать, милок… Об Сивом будешь думать с папой да с дедушкой завтра. Дедушка и совсем усталый отец тоже засобирались ко сну. Покряхтывая, в наклон стаскивая с ног огрузлые сапоги, отец вдруг на лавке замер, призадумался, уставился на дедушку. И пробормотал голосом не похожим на прежний, на высокий, на бодрый: — Да-а… Правильно, дед, ты давеча сказал про игру-то про картежную. Как в самом деле не прикинь, а во всем нам — клин! Хотя и выручил нас Орлов, но мы, деревенские, получается, навроде тех лошадей — Чалки и Сивого. Кто с кнутом, кто пожелает, тот туда-сюда нас и гоняет. Сами мы не можем почти ничего! Ну, разве, иной раз взбрыкнем, да и то на уздечке… Отец резко отпихнул босыми ногами сапоги под лавку, а дедушка вздохнул, не промолвил ни слова. Глава 8 НА ЛЕСНОЙ ДОРОГЕ Утром дела повернулись опять не так, как желалось Кольке. Он проснулся, с постели соскочил, — отца в избе не слышно, не слыхать и деда. На стук посуды за переборкой на кухне, на треск там затопленной печки Колька закричал: — Где они оба? Неужели ушли искать Сивого без меня? Мать с кухни ответила хмуро: — Не до Сивого сейчас… Дедушка наволновался вчера, ночью ему стало совсем плохо. Сидит сейчас во дворе на лавочке, отдышивается. Собирается в Залесье, в больничку. Говорит: «Хоть таблеток каких-нибудь дадут…» Меня же с собою ни за что не берет, уперся: «Колюха, мол, проводит! Пешочком вдвоем потихоньку добредем…» — Почему пешочком? — возмутился Колька. — А папка? А трактор? — И на тракторе дед не соглашается. Говорит: «Орлов нам трактор вернул поля пахать, а мы будем на нем, как в карете, да под окошками конторы орловской по больничкам раскатывать! Нет и нет! Пойду пешком, с Колькой!» А дедушкин характер ты, Коля, знаешь; так что — собирайся, иди… В случае чего: мчись сюда обратно, за мною. Отец-то уж в поле, с самого спозаранку. Кольке деваться некуда: он оделся, нашарил под кроватью старенькие башмачата, наскоро позавтракал, запихал в карман штанов запасной кус хлеба, и вот уже идет рядом с вновь нынче занемогшимся Корнеем в больничку, в Залесье. Сначала дорога петляет берегом здешней речки. Затем она выходит на широко наезженный большак, перекидывается через гулкий, бревенчатый мост на берег другой, и дальше, вся в колесных, заплесканных вчерашним дождем рытвинах устремляется прямой просекой то через бывшие, поросшие мелким осинником, березняком лесопорубочные делянки, то через торжественные, спокойные, оставленные про запас, полные запаха земляники и смолы, кварталы высоких, стройных сосняков. Корней, опираясь на палку, бредет молча. Иногда он привстает, глубоко, сипло дышит. Колька держится бок о бок с ним тоже молча. Спустя время, не вытерпливает, спрашивает: — Дедушка! А когда тебе станет полегче, разыскивать Сивого пойдем? — Как же… Конешно… — медленно кивает, переводит дух старик. Свежесть августовского утра становится все ярче, все теплей. Дорога, хотя грязь на ней и подсыхает, но пока еще склизка, оступиста. Много разговаривать на такой дороге не приходится, да и Корнею при его задышке вести речи на ходу тяжело. Сам он заговорил только тогда, когда в конечном прогале сосновой просеки завиднелись окраинные дома села Залесье. Дома потемнелые, старые. Над ними — все еще белая церковка с колокольней. А за церковкой — поселок леспромхоза. Жилье, постройки там новые, желтые, обшиты гладким тесом. Где-то мощно, однотонно гудит электродвигатель, бойко взвизгивает электропила, и Корней говорит Кольке почти с бодрою надеждой: — Заявимся в больничку, стукнемся к Василисе Петровне, спросим пару-другую таблеток, и мотор мой сердечный заработает не хуже тех вон — электрических. Петровна — лекарь на все сто! Помнишь: в прошлую зиму у тебя вдруг завалило горло, а я к тебе ее на Чалке примчал? Помнишь? Петровна и с тебя тогда всю хворь как рукою сняла! — Не в минуту же… — возразил Колька. — Но вылечила все равно! — настоял на своем старик. Небольшой медицинский пункт, называемый местными жителями «больничкой», стоял почти посреди поселка, на своем на законном месте и та самая Василиса Петровна была тоже на месте. «Она всегда, наверное, на месте!» — подумал Колька. «Потому что в какое бы время, хоть днем, хоть ночью, бывало дед за нею для наших деревенских на подводе не прискачет, а она уж — наготове! Как бы и не спит, не отдыхает… Небольшая ростом, круглая, румяная, как колобок из книжки „Русские сказки“, она словно бы и родилась во своем туговатом для ее полной фигуры халате. И в теплых, мягких руках — Колька те руки помнит! — у нее постоянно, похожая на детскую дудочку, лекарская трубка. И улыбаться она умеет так, что как бы ты ни раскис, как бы ни хворал, а навстречу ей глянешь и — разулыбишься сам… Но ежели когда надо, так сразу стро-о-огая она! Строгая крепко!» Вот и теперь лишь дед да внук к Василисе Петровне постучались, как только на деда она глянула, так и рта не дала ему раскрыть. Улыбаться мигом перестала, сама подхватила Корнея под локоть, сама посадила на белый табурет, стащила со старика потемнелую от пота рубаху, — давай по костлявой дедовой груди да по спине постукивать пальцами, давай выслушивать через ту деревянную трубку. Слушала, слушала, покачала головой, сказала неожиданным для всей ее такой мягкой наружности густым, прегустым басом: — Ну, ты и озорник Корней Корнеевич! Ну, ты и рискователь! С таким сердечком пошагал ко мне пешком… Мог упасть на дороге! — Так лошадей у нас не стало… — вздохнул печально и виновато дед. — Слышала я про вашу беду… Но ты бы паренька этого не в попутчики себе брал, а послал бы за мной. Я бы к тебе сама добралась! А теперь — не отпущу… Полежишь у нас в палате, на койке. — Ты что? — испугался дед и начал торопливо отговариваться: — У нас теперь дома дел полно, мы теперь ваше подсобное хозяйство! Не с койки же его начинать! Да и внука одного отпускать боязно… Может мы пока одной, двумя таблетками обойдемся? У тебя, слышь, таблетки есть хорошие… — Таблетки — потом! И дела — потом! А внук твой, по всему видать, парень самостоятельный, домчит домой и в одиночку. Ничего с ним не стрясется. — Тогда, если не таблетки, то, может, капель каких? — высказал совсем уж робкую надежду дед, но Василиса Петровна не стала дальше и слушать. Она опять сама набросила Корнею на обвислые плечи рубаху, крепко подхватила его под мышку, повела мимо Кольки через раскрытую дверь кабинета куда-то там дальше по длинному, белому коридору. Колька стоял, смотрел растерянно вслед, и, может, здесь вот впервые по-настоящему увидел, по-настоящему понял, каким его дедушка стал слабым, каким совсем стареньким, беспомощным… Низко опустив непокрытую, белобрысую голову, обратно Колька шел нога за ногу. Шел, думал, как расстроится дома мать, когда узнает про больничную койку и про деда, как расстроится отец, оттого что упрямого деда послушался и сам не сопроводил его в Залесье. А еще Колька думал: «Пока не поправится дедушка, искать Сивого будет не с кем… От задания Орлова отец не отступится ни на день, а так и будет усердствовать на пашнях от зари до зари. Он и его, Кольку, как обещал, к какому-нибудь своему делу пристегнет! То обед в поле носить, то на родник или на речку за холодной водой бегать для перегретого трактора, а то и скажет: „Садись-ка за рычаги, порули малость, приучайся к специальности настоящей! А Сивый твой, если жив-здоров, объявится около дома сам…“ Отцу ведь его железный конь-трактор, все равно намного важнее, любимее коня живого. А мать — она мать и есть. Она — женщина! Не ее дело гоняться за беглой лошадью по лесам, по чащобам». В таком раздумье горестном, чтобы хоть чуть да поутешиться, Колька вынул на ходу из кармана штанов мятую, перемятую горбушку, стал жевать. И только ее доел, только прошагал еще немного, а перед ним на мягкой дороге… округлые отпечатки лошадиных копыт! Причем, не вдоль пути отпечатки, какие могла оставить любая, хотя и редкая нынче, ездовая лошадь, а следы эти круто, прямо пересекают дорожную просеку поперек. Ну, а так вольно, свободно мог промчаться только вольный, свободный конь! Кроме того, все оттиски следов точнехонько походили на те оттиски, которые Колька обнаружил на речном берегу еще вчера, и эти, сегодняшние, были вчерашних свежей. Они были настолько свежи, что стало ясно: конь через дорогу перебежал как раз в то время, когда Колька и дед находились в больничке. Колька присел, измерил следы для верности ладонью. А когда удостоверился, что следы убегают за обочину дороги в солнечные прогалы меж сосен, в синие, прохладные тени меж ними, то во весь голос закричал: — Сивко! Сивко! Тпрусь, тпрусь! Ко мне иди, ко мне! Но из глубины сосняка не донеслось ни единого ответного шороха. Мальчик затоптался на месте, не решаясь, как лучше поступить: то ли спешить домой, то ли бежать по следу. Решил: «Пройду немного по следам! Если Сивого близко нет, тогда вот и в деревню помчусь. Отец, если про свежие, про горячие следы услышит, так, возможно, и сам со мной все-таки поспешит сюда». Колька перелез по густой траве придорожную канаву. Он вшагнул в глубь соснового бора, где сосны подпирали небеса, как могучие мачты, и, покидая дорогу, ничуть не обратил внимания, что на дорожной сыри рядом с отпечатками копыт, почти шаг в шаг с ними, оттиснуты и еще следы. Когтистые, четырехпалые, похожие на следы крупных собак. Похожие, но — больше, длинней. Да ведь Колька был юн, в охотниках пока не состоял, и в этакой следовой разнице не разбирался. Глава 9 ТАЙНЫЙ ОСТРОВ Это Колька тревожился о Сивом, а Сивый, начиная с того, после грозы вечера, себя одиноким уже и не считал. В туманных сумерках, под нечастое бульканье опадающей с мокрых елок дождевой капели, он старательно вышагивал вослед за серою лосихой, за ее сынком. И лосиха к присутствию жеребчика относилась по-прежнему спокойно. Она, должно быть, решила считать Сивого за недорослого, заблудшего сородича, а потому подумала: «Пускай себе идет рядом, вреда от него никакого нет…». Но все же когда Сивый, опасаясь как бы ему от ходких, долгоногих спутников не отстать, начинал по встречным лужам нашлепывать слишком шумно, то лосиха останавливалась, глядела на него укоризненно, как бы говорила: «Уже не первогодок, а правильно ходить не научился… Нам такое на весь лес шлепанье ни к чему! Шагать надо безо всякого шума, как делаю это я, как делает мой сынок…» И Сивый по лужам больше не нашлепывал, переступал осторожно, плавно, хотя поспевать за лосями при такой непривычной манере ходьбы ему было непросто. Ночь между тем надвигалась навстречу и этой компании. Закатный багрец мазнул по макушкам елей последним своим высверком, быстро угас. В прогалах мокрых ветвей кое-где зажглись звезды, но на глушь лесную легла тьма почти непроглядная, и лосиха зашагала еще торопливей. Причина спешки была Сивому непонятна. Он тянулся след в след за лосями только потому, что не желал остаться в одиночестве. Не желал, и хотя утомился, да все шел и шел. Лосенок устал тоже. На высоких, на тонких, как длинные палки, ногах он семенил позади матери, то и дело тыкался ей в ляжки, подавал знак: «Пора бы сделать передышку!» А лосиха вошла вдруг на всей скорости в зыбкую болотину. Сивый мигом провалился по колена. И, выдирая с трудом ноги, захлюпал по болотине еще шумнее, чем шлепал недавно по лужам. Но теперь лосиха на него не оглядывалась, не укоряла, а глубокие следы всей процессии тут же, пузырясь, уркая, издавая гнилой запах, затягивала вязкая жижа. Когда кончилось и это испытание, путь пошел круто вверх, туда, где над темным взлобком во всю сияла звездная россыпь. Лоси и Сивый вступили на островной, посреди лесного, широкого болота, холм. На новом месте по ногам стегала жесткая, путаная-перепутаная трава, клочковатыми копнами серели какие-то кусты, на фоне ночного мрака черно корячились сучья сухого, давнего бурелома. Но лосиха выбрала тут полянку поровней. Она, вполупотьмах еще более огромная, повела горбоносою головою, втянула ноздрями ночной, посвежелый, уже с намеком осеннего холода воздух, шевельнула ушами и, успокоенная бескрайней на холме тишиной, сама совершенно беззвучно опустилась на колени, затем легла полностью. Лег, привалился к матери и лосенок. Сивый безо всякой оглядки рухнул рядом. За долгий день он столько набегался, столько пережил, что в хорошем отдыхе нуждался крайне. Задремал он быстро, крепко. Ему ведь теперь ни тревожиться, ни прислушиваться на все стороны не было ни какой нужды. Как он полагал, его теперь опекала чуткая, сильная лосиха. И вот, если в этот поздний час в деревне даже и во сне кто-то переживал за Сивого, то сам Сивый на лосином лежбище никаких снов про деревню не видел. Ему снилось, что он теперь тоже лось! Однако благодатная передышка продолжалась едва ли дольше часов трех. Сквозь сон Сивый услыхал, как встала лосиха, встал и лосенок. Сивый перепугался, как бы не остаться опять одному, сам быстро вскочил на ноги. Вскочил, понял: лоси пробудились всего-навсего на ранний завтрак, на кормежку. В серой полутьме рассвета они были почти невидимы. Лишь когда они переходили с места на место, то на их ногах слегка мелькали, белели «чулки». И чуть-чуть выдавали их шорох да хруст веток, которые лосиха и лосенок объедали с молоденьких деревьев. Сивый вспомнил собственные ночные кормёжки на пастбище у речки, принялся и здесь вынюхивать, выискивать вокруг себя траву съедобную. Она среди сухого валежника да на песке повырастала не слишком лакомой. Преобладали тут суховатый, тонкий белоус да тощий, с шершавыми колосьями пырей. Но поскольку отставать от доброй компании не годилось, а осиновыми ветками Сивый угощаться не привык, то он и стал хрумкать то, что нашлось, как всегда, под ногами. В это время над черною, над зубчатою лесной кромкой горизонта, на восточной стороне, небо стало медленно наполняться слабым светом. Ниже холма по широкой долине расплылся туман. Оттуда потянуло опять сыростью, болотным ознобом. И в той вот болотной стороне, в тех чащобах, где вчера прошагали Сивый и лоси, внезапно возник, раздался сперва заунывный, тоскливый, а потом и до мороза по коже явственный, душу раздирающий вой. Сивый дрогнул, кинулся к лосихе. И лосенок прижался к ней. Но лосиха невозмутимо, безо всякой поспешности обернулась туда, откуда вой прилетал. Она стояла, слушала, а когда вой смолк, то лосиха, будто и не было ничего, опять принялась за кормежку. Поведением своим она словно бы разъясняла и лосенку, и Сивому: «К бокам моим не жмитесь, не дрожите! Вой этот, ясно-понятно, звериный, волчий. Но они нам пока — не опасны! Мы теперь на любимом моем, на почти неприступном острове. Тропа сюда через вязкое болото одна, да и та лишь лосиная, наша. Коротконогим волкам по ней — не проход! Даже вы вчера там булькались, вязли, а волкам совсем не пройти, не проплыть. Так что пусть посиживают на том берегу, воют, а нам до них нет никакого дела!» Так ли понял Сивый свою опекуншу-лосиху, не так ли, но дрожать перестал. Восток в это время разгорелся и розовым, и золотым, и, хотя солнце еще только-только собиралось выглянуть, а на лосином острове все стало уже видно хорошо, светло. Вокруг четко обрисовались и нагромождения из палых деревье-су-хар, и пламенно забагровели покрашенные предвестием близкой осени макушки осин, и обозначилась каждым тонким стебельком, каждой соломинкой примятая нынешними ночёвщиками лужайка. В предвестии восхода солнца порозовел и прозрачный воздух, он стал не только осязаемым, но и — видимым. Лишь под крутым берегом острова в болотной низине все белел и белел непроглядный туман. Да ведь и туман этакий обещал лишь погожий, славный денек, и в ожидании тепла Сивый успокоился окончательно. А на лосенка напало игривое настроение. На ножках-ходулях он отпрыгнул от матери, задорно, козыристо подскакал к Сивому. С ходу лбишком он ткнул Сивого в бок. То есть похвастал, что он уже не совсем теленок, что у него на лбу вполне уже заметно обозначились выпуклые «шишечки», будущие рожки. Удар «шишечками» получился почти нарошечный, их, неокрепшие, лосенок все же берег, и на такой удар Сивый не обиделся ничуть. Сивый, как говорится, сам вспомнил недавнюю молодость. Он по-своему, по-лошадиному взбрыкнул, заскакал вокруг лосенка, весело мотая головою. А тот продолжал пугать «шишечками», наставляя их на Сивого, крутился на месте. Скакали, играли они долго. Лосиха, время от времени отрываясь от серьезного дела, от кормежки, одобрительно поглядывала на них. Когда же озорная возня стала слишком шумной, лосиха фыркнула, топнула и лосенок унялся. Сивый перевел дух, собрался наклониться к собственному завтраку, к траве. Но глянул с высоты холма под берег. А там над поверхностью болота колыхался, как белая вода, белый туман и двигалось что-то странное. К берегу покачливо плыли несколько темных точек. Затем они стали выше, обратились в отдельные острия-сучки. Они приближались все быстрей да быстрей, и вдруг в какой-то один миг выросли, предстали перед ясным светом парою совершенно одинаковых, непомерно широченных лопастей-рогов. И, вздымая над громадиной-башкой те лопасти, прямо перед глазами Сивого, взошел на чистый от тумана берег поразительно мощный бык-лось, именуемый еще и — сохатым. Именуемый должно быть за то, что почти железными растопырами-рогами его при желании можно было бы вздирать, как сохою, любую крепкую землю. Белкú лосиных глаз взблёскивали раздраженно, раздутые ноздри сердито пыхали горячим паром, зеленые водоросли, мокрая грязь прилипли к его мускулистой груди, к его округлому брюху. Похоже, он тоже пересек болото от берега до берега. Но пересек не там, где вчера провела свой маленький отряд лосиха, а пробурлил он всю болотную топь где-то напрямик. Да этакому великану и не имело, видать, никакого значения: где да каким способом через любую трясину перебираться. Ему, при его могучести, при его величине любые трясины были не страшны, А ежели и наблюдалась в нем сейчас возбужденность, раздраженность, так это, вероятно, оттого, что появился он как раз с той стороны, где совсем недавно заводили охотничью свою песню волки. С волками у великана-лося, похоже, произошла сшибка. И, видимо, с результатом для сохатого победным. Ну, а пучина болотная, через которую, не выбирая троп, сохатый прорвался, волчью погоню отсекла от него совсем. На берег острова он взошел пусть взвинченным, пусть сердитым, но походкою уверенной, даже царственной. А когда за тихими осинниками увидел освещенную взошедшим солнцем, высокую, на стройных ногах лосиху, то и рога свои, похожие на гигантскую, великолепную корону, поднял еще величественней, запрокинул к спине еще горделивее, — про волков, наверняка, позабыл и думать. Глава 10 СЕРАЯ СТАЯ Волков было четверо. Все — одна семья. Глава семьи — матерый самец, при нем — подруга волчица, да из ихнего нынешнего выводка пара молодых. Со дня рождения молодым пошел пятый месяц, и они из толстолобых, толстолапых щенят превратились если не совсем еще во взрослых, то все-таки в довольно ловких, выносливых зверей. И родители стали их приобщать к суровому, охотничьему порядку лесной жизни, стали учить всему тому, что умели, знали сами. Конечно, сначала-то молодые быстро навострились выискивать всякую летнюю, легко доступную живность: зазевавшихся сеголетков-зайчишек, желтоклювых, еще не вставших на крыло тетеревят, не брезговали и мышами да ящерицами. Но все это было поживой чуть ли не пустяковой, даровой, настраиваться молодым предстояло на дела более серьезные. На походы за добычей крупной. Впереди — зима, стужа, вьюги: мелкие зверушки попрячутся под сугробы, крылатая живность улетит, и без умения охотиться по-настоящему волку придется туго. Вот и настал такой предночной сумеречный час, когда матерый и волчица повели молодых на промысел нешуточный. Поджарые, серые, все они двигались тесною вереницей, неслышною побежкой, как тени. Возглавлял вереницу матерый. Он заранее знал куда, зачем стаю ведет. Еще накануне до грозы, до ливня он обнаружил в лесу следы лосихи с лосенком. И будь лосиха одна, матерый по всей вероятности оставил бы ее след без внимания. За взрослою, быстроногою лосихой по летним, лесным чащобам гнаться даже ему, матерому, дело бесполезное. Но когда есть лосенок, то его можно попробовать от матери отбить, и заодно начать необходимую тренировку подростков собственных. Правда, в лесу теперь кроме запаха мокрых елок, кроме запаха мокрых трав все другие запахи недавним дождем были смыты, на цель приходилось выходить лишь по памяти. И память матерого не подвела. Волки вышли как раз на ту стоянку под лохматыми елями, где лосиху с лосенком застала непогода. Лоси натоптали здесь так, что и ливень их следов не смыл. Тут ясно было видно, в какую потом сторону лосиха лосенка повела. Кроме того, оставленные уже после дождя следы имели запах отчетливый, и волки пустились в погоню со всех ног. Пустились, да и тут же матерый круто остановился. Рядом с цепью следов лосихи, лосенка, следов по-коровьи раздвоенных, матерый увидел следы несхожие ничуть. И пахло от них — лошадью. А для бывалого, не раз попадавшего во всякие переделки матерого: где лошадь, там возможен и смертельный волчий враг — человек! Матерый ощетинился, матерый засомневался, стоял, думал, медлил. Волчица и молодые нетерпеливо заповизгивали, настойчиво позвали дальше. Матерый, наконец, шевельнулся, опять их повел, на ходу то и дело озираясь. Если же кто из семейства пытался его опередить, он белыми клыками цапал ослушника за плечо, строго осаживал. Бег волков замедлился еще и потому, что скоро меж елок в ночном тумане тускло запоблескивали те самые лужи, по которым лосиха учила Сивого шагать бесшумно. Волчьей же стае пришлось тут сразу петлять, пришлось перебираться по зыбким чавкающим кочкам, выискивать для своих когтистых, но узковатых лап опоры ненадежнее. И здесь вот, среди мокроты этой, среди зыби коварной, казалось бы совсем уж теперь краткий остаток пути к добыче вожделенной, матерый вдруг этот путь из-под чутья, из-под контроля и упустил. Серая компания так и этак петляла опять по болотистой чащобе, вновь и вновь кружила среди мочажин лесных, и только вот ближе к рассвету матерый с великим трудом, но нанюхал то место, откуда лосиха, лосенок и Сивый начали шествие по провалистой топи к своему потайному острову. Матерый место обнаружил, да и разочарованно, досадливо зарычал. Дальше ему с его сухопутными помощниками не было ни хода, ни обхода. И тут нежданно-негаданно его-то, хозяина стаи, его-то, сурового предводителя злобно, больно укусила волчица. Она от напрасного метания по заболоченному лесу устала, она оголодала. Менее опытная, оттого более несдержанная волчица решила, что в нынешней неудаче виноват только он, старшой. А глядя на родительскую ссору, зарычали друг на дружку и обманутые в своих надеждах молодые. Такая неурядица неизвестно чем бы закончилась, да вот как раз в самый разгар этой ссоры судьба и подкинула волкам добычу новую. Вернее, добыча стремительно, напористо к ним приближалась сама. Не разбирая пути в их сторону мчался тот самый сохатый, бычище-лось. В предчувствии близкого сентября, поры для него безумно важной, он выискивал себе подругу. И все, что в неотступном поиске казалось ему препятствием — живое ли существо, неживой ли, простой пенек — он сокрушал, сметал со своего пути. А нынче он тем более взгорячился, что сам не хуже волков учуял след лосихи, потому и вылетел из-за елок на край топи, как раз на огорченную и на разъяренную серую компанию. Злополучное долгое невезение, слепая оттого остервенелость и бросили нервную волчицу да молодых навстречу сохатому безо всякого на то сигнала со стороны вожака. Не успел матерый навести в охотничьем строю должного порядка, не успел глазом моргнуть, как мятежница-волчица, за нею разом молодняк без какой-либо на то подготовки ринулись на лося в атаку лобовую. И — поплатились жестоко. Сохатый со взъерошенной на крутом загривке шерстью, с дико налитыми кровью глазами, на всем на полном скаку прямо-таки не ударил, а выстрелил перед собою переднею правой ногой, страшным на ней, будто откованным из чугунных клиньев, копытом. Он «выстрелил», — волчица покатилась, распласталась на земле. Молодым волкам на их совместном прыжке-взлете бык несокрушимою грудью нанес тоже такой резкий толчок, что они с ошалелым, почти щенячьим визгом отлетели влево, вправо. Не пострадал только матерый. На лося-гиганта вожак бросился по правилам испытанным: с тыла. Он хотел острыми клыками, как ножами, перехватить лосю на задних ногах сухожилья, хотел первым делом обезножить его, но из-за сумятицы, сотворенной волчицей и молодыми, — опоздал. Лось ринулся в черно-зеленую топь. Он прямо, словно удивительный пароход-болотоход, забурлил в сторону острова. Он пролагал себе грудью путь по такой глубокой трясине, где и лосиха не решилась бы пройти. А за ним только и булькала, только и пузырилась возмущенно взбаламученная хлябь. Поверженная волчица с трудом привстала. Виновато повизгивая, заметно прихрамывая, приблизилась к матерому. Молодые, сконфуженно приклонясь, стыдливо отводя глаза, встали с волчицею рядом. Матерый от них отвернулся, поглядел вослед уходящему лосю, задрал острую морду вверх и… жутко, хрипловато, отчаянно завыл. Вой подхватила волчица. Завыли, срываясь порой почти на тявканье, и молодые. А потом матерый принял решение никуда отсюда пока что не уходить. Опять и надолго теперь покорная ему семейка залегла в засаду. Волки надеялись: если столько добычи ушло от них тут на заболотный остров, то кто-то оттуда пойдет и обратно. Возможно, еще не напуганная погоней лосиха с лосенком. Вот тогда удача и наступит, тогда и будет пир! А молодые волки, после их самовольного поступка, пускай поучатся в засаде терпению. Глава 11 ОПЯТЬ ПОГОНЯ! Сохатый гордо взошел на остров, на кормежную лосихину поляну. Но его величавость, его красота, могучесть на хозяйку-лосиху не произвели ни малейшего впечатления. Занятая высматриванием осинок посъедобней, на шумное пыхтение лося она ни ухом не шевельнула, ни головы, ни глаз не повернула. Только кратким взмыком приказала лосенку встать ближе, рядом с собой. Такое равнодушие лесной, тоже довольно могучей «дамы» царственному гостю не понравилось. Он запыхтел шумнее, он обиженно заоглядывался, остановил хмурый взгляд на Сивом. Ему, в его рогатую башку вдруг взбрело: перед ним не то чтобы враг, но перед ним — соперник! А соперника тут же, при лосихе, надо немедленно унизить, надо задать ему взбучку, может быть даже и совсем вышибить из него дух! А Сивый нависшую над ним угрозу понял с большим опозданием. Во-первых, после ночевки вместе с лосенком и с лосихой он стал считать себя чуть ли не их родственником. Ну и за родственника посчитал пришельца-лося. Во-вторых же, кроме позавчерашних мужиков-налетчиков, на Сивого никто никогда еще всерьез не нападал. Потому стоял он теперь открыто, без какой-либо опаски. Стоял да лишь удивлялся: перед ним лось вроде бы как лось, очень схожий с добродушною лосихой, но на голове у него зачем-то торчат странные, широко растопыренные коряги… И только когда, ухнув грозно, лось «коряги» наклонил, когда помчался в атаку на Сивого, то Сивый вздрогнул, едва успел отскочить в сторону, и это движение спасло его, может быть, даже от смерти. Костистые, убийственно нацеленные рога лося ударили Сивого все же не под шею, не в грудь, а проехались только по ляжке. Лось обдал Сивого запахом разгоряченного тела, пронесся мимо, шагах в десяти вспахал землю копытами, развернулся, поскакал в атаку новую. И тогда в почти уж во взрослом Сивом взорвалось собственное возмущение! А где возмущение — там и отвага. Новый наскок он встретил совсем не так, как распаленный лось ожидал. Сивый поступил так же, как поступает любой гордый, слишком осерженный конь. Бык — рога низко вперед, взял разгон, а Сивый, не отступая, всем задом развернулся, да и с такою силою лягнул противника по рогам, затем по опущенной морде, что лось и на месте присел, и одурело, озадаченно затряс башкою. Но все же сохатый был тяжеловеснее, сильнее. Настоящего, длительного боя Сивый не выдержал бы. Спасение оставалось в отступлении, в ловкости. Сначала Сивый от ошалелого лося увертывался, прыгал из стороны в сторону меж буреломными на острове завалами, но, привычный преодолевать любые лесные заграды, сохатый почти ни на шаг не отставал. Пробовал Сивый на манер лосенка приткнуться и к лосихе. А лосиха на этот раз равнодушно отшагнула от него, защиты не оказала никакой. Сохатый же напирал и напирал на Сивого, теснил по узкому острову то к одному, то к другому берегу. В конце концов Сивому стало понятно: сохатый задался целью прогнать его с острова совсем. Как только Сивый это понял, так тут же сам ринулся по крутому склону к болотной пойме. И, неотступно преследуемый великаном-лосем, возможно, влетел бы в самую гибельную топь, но вот за все время побега из деревни, в этакую роковую минуту, ему впервые повезло всерьез. Сивый случайно, а, может, и по инстинкту, попал на вчерашнюю, потайную под плавучею ряскою, под кувшинками опористую тропу. Лось дальше за ним не погнался, лось принялся на берегу победно во всю глотку трубить, а Сивый поскакал по тропе, сам теперь не ведая куда. И к счастью великому его удача была пока все еще при нем. Без нее он наткнулся бы на волчью засаду. Однако помогла ему не только удача. Торжественный трубёж сохатого привлек к себе все внимание волков и они на минуту, на другую пропустили тот миг, когда Сивый выскочил из болота от них уже метров за сто. Но и матерый, спохватясь, увидел тоже очень важное для себя. Он увидел: опасного людского соседства рядом с этим конем нет. Матерый подал сигнал, серая стая пустилась в погоню. Да все же расстояние, которое образовалось между волками и Сивым, сокращалось медленно, а то и не сокращалось совсем. Небыстро бежала, хромала раненая волчица. Не очень стремились обскакать Сивого и молодые волки. Им не забылось, как всего лишь час тому назад раскидал их сохатый. Теперь они на бегу дисциплинированно поглядывали, ждали: какой пример подаст старик-вожак. Только тому тоже приходилось непросто. Сивый ведь не был какою-то там заезженной, недокормленной клячонкой! Он — молодой, сильный — несмотря на досадное знакомство с рогами сохатого, не растерял и теперь ни ловкости, ни прыткости, и, выскочив из болота, летел меж деревьями со скоростью не меньшей, чем волчий вожак. Расстояние меж волками и конем все ничуть не убывало, и матерому приходилось решать: либо оставить погоню в начале, вернуться в засаду на лосей, либо трудный за Сивым бег продолжать. Преследовать до той поры, пока не удастся загнать коня в такой лесной тупик, где Сивый остановится поневоле, и тогда не очень-то удачливая нынче стая возьмет его наконец в переделку. Матерый решился на погоню. А чтобы заставить Сивого скакать в одном, только волкам нужном направлении, матерый использовал весь свой немалый охотничий опыт. Когда сырой, темный ельник стал постепенно редеть, когда навстречу погоне замелькали высокие сосны со светлыми меж них прогалами, матерый стаю развернул не очень плотным, но все же почти обхватным полукольцом. Чуть поодаль, но слева от Сивого оказался волк молодой. Справа — брат того волка. Сам матерый — в середине полукольца, на следу Сивого, и лишь подкалеченная волчица прыгала, култыхала в резерве облавы. И если Сивый сейчас на бегу оглядывался, то видел преследователя с одной стороны, видел такого же серого с другой стороны, а когда вымчался, казалось бы, на спасительную, освещенную солнцем леспромхозовскую дорогу, то и повернуть по ней ни в село, ни в свою деревню не смог. Волки погнали Сивого поперек дорожной просеки, погнали дальше и дальше в лесные пущи, где надеялись его в конце концов перенять. Глава 12 СЛЕДОПЫТ КОЛЬКА Когда Колька приметил на дороге следы Сивого, он раздумывал недолго, махнул рукой в сторону родной Корнеевки: «Ничего! Дома малость обождут. Дедушка все равно в больничке, а я, глядишь, вернусь не с одной только неприятной вестью, а в поводу с нашим Сивым!» Тут же он спохватился, что никаких поводьев, никакой уздечки в руках у него нет. Но и сразу подбодрил себя: «Лишь бы коня настигнуть! А чем заловить — придумаю. В крайности сниму со штанов ремень. Он у меня пусть старый, папкин, но длинный, крепкий. Я им опоясываюсь чуть ли не втройне…» В таком почти уверенном настроении Колька перелез придорожную канаву, за канавой сразу его встретил крепким, смолевым дыханием, тихою тишиною сосновый бор. Присыпанная желтыми, прошлогодними иголками, кое-где укрытая белым, хрустким мохом земля под соснами была песчана; след бегуна-коня просматривался хорошо. Колька сам припустился бегом и все никак не мог понять: отчего по совершенно спокойному бору конь скакал так стремительно, так все прямо. Ведь меж сухозёмных, поросших лишь сосняком лесных гривок то и дело попадались тенистые ложбинки, густо обзелененные березками и мягкою травой-муравой. Сивый вполне бы мог на тех лужайках остановиться, отдохнуть, попастись. Но он и в таких местах, как указывали следы, не задерживался; он даже сучкастые, высоко лежащие валёжины не обегал, а с ходу перескакивал. Кольке приходилось такие преграды обегать, при этом он думал: «Что за сумасшедший галоп? Неужели Сивого опять напугал кто-то? Неужели снова — Тоха с Лехой? Так рядом со следами Сивого чужих следов нет…» Что верно, то верно. Чужих, тем более волчьих следов мальчик углядеть и не мог. Волк в лесу — не скачущий конь. Волк в зеленом лесу следов не оставляет. А если и оставляет, то приметить их может разве что самый опытный полесовщик-следопыт. А Колька и на мягкой-то, на грязной дороге отметины волчьих, когтистых лап проглядел, да и теперь думал только о Сивом: «Ну отчего он нигде не остановится? Ну отчего не устроит себе передышку?» Самому Кольке передышка требовалась давно. Он опустился на теплую землю под высокою, мощною сосной, оперся спиною о ее шершавый, в коричневой, будто пригорелой коре ствол. Перед ним ярко краснели полураздавленные копытами коня ягоды брусники. Целых спелых ягод здесь было тоже полно. На приземистых кустиках среди глянцевитой, темно-зеленой листвы брусника рдела тяжеленькими гроздьями. Колька протянул руку, сдернул гроздочку всего с одной ветки, а получилось — в рот пошла полная пригоршня. Во рту стало приятно, кисленько, прохладно. Тут же подумалось: «Вот почему спешил-то Сивый! Он пить хотел. Он новый для себя водопой искал. Ведь где-то и по здешним лесным местам протекает наша речка. Только где же? Я этого не знаю…» Колька еще больше забеспокоился, до него вдруг дошло: ему не только о лесных путях речки ничего неизвестно, а не ведает он, где очутился сам. Бежал, бежал, да и потерял понятие, где теперь его дом, где осталась дорога. Разумеется, от взрослых людей он слыхивал не раз: в лесу, в такой ясный день как сегодня, можно определиться по солнышку. Но для этого надо было еще заранее, еще перед нырком в лес посмотреть, где оно — солнышко, и где ты. Да и потом надо за солнышком приглядывать. Оно не стоит на месте, оно — движется. А Колька впопыхах никуда, кроме как на следы коня, не глядел, вот и оказался в огромном лесу неизвестно в каком месте. Теперь следы Сивого стали для Кольки единственной связью со всем тем, что есть на белом свете знакомого, родного, а молчаливый бор с уходящими в небеса макушками сосен стал казаться тревожным, совсем чужим. С сосны, под которой сидел Колька, упала, сухо стукнулась о землю взъерошенная, перезрелая шишка. Колька вздрогнул, вскочил и повернул было обратно: «Домой, домой, домой!» Да издалека, из тишины бора донесся еще один внезапный звук. Протяжный, хрипловатый и, как почудилось, похожий на ржание лошади. — Сивко! Ау! Ого-го! Ого-го! — закричал и мальчик. От этого крика по просторам бора прокатился долгий звон. Прокатился, угас, а того, первого, звука больше не повторилось. И все же Колька решил: там, в бору, ржал Сивый. И он не так уж далеко теперь; может, даже стоит на месте, Кольку дожидается. Дальнейший бег по следам был чуть ли не полетом. Коротким полетом, потому что бор как-то сразу кончился. Колька выскочил на его светлую границу. Впереди простиралась покинутая в прошедшие времена широченная лесосека. Там торчали груды древесного хлама, облезлые пни, чернели пепелища от потухших костров. Почва меж пней изрыта, искорежена мощными тракторами-тягачами, и в этаком хаосе след Сивого шел то на виду, то исчезал. Колька, рискуя обрушиться, обдирая колени, ладони вскарабкался на высокий ворох сушняка. Отсюда лесосека просматривалась до ее дальнего края. Там сиротливо торчало несколько уцелелых сосен, за ними что-то зеркально поблескивало. Должно быть не раз вспомянутая Колькой речка. А еще не очень от речки далеко стоял какой-то домик. Колька сполз с вороха, побежал туда. Когда же приблизился, то увидел, что домик совсем и не домик, а брошенный лесорубами вагончик-теплушка. Вагончик на бревнах-полозьях, обшитый потемнелыми от дождей, от вьюг шершавыми досками. В зимние сезоны лесорубы таскали его за собой трактором, от долгой службы он обветшал, порасшатался, и, отбывая на новое, очередное место, лесорубы, наконец, оставили вагончик здесь в одиночестве, в пустоте. В отъезд из него захватили и железную печку с трубою, и вынули оконную раму, увезли, сняли с петель не очень широкое дверное полотно. Ободранный, кособокий вагончик выглядел грустно. Только пламенно отцветающие вокруг него высокие заросли иван-чая немного скрашивали эту грусть, это запустение. Но еще издали, еще на подходе Колька увидел: от порога вагончика, покачнув кусты иван-чая, метнулся кто-то быстрый, остроухий. «Собака! Значит, где-то близко и люди!» — пронеслось в голове Кольки, он поспешно закричал, засвистал: — Песик! Песик! Фьють, фьють! Он поманил «песика» к себе, да тот безответно, бесшумно исчез за навалом пней и коряг. Зато из другого места, откуда и никакого отклика не ожидалось, — прямо из вагончика-развалюшки, из темного дверного проема, загороженного лишь столбиками соцветий иван-чая, — вдруг послышалось призывное ржание коня. Послышалось куда явственней, чем недавно в бору. Глава 13 В ОСАДЕ Место, откуда шел зов коня, было настолько странным, неподходящим, что Колька сначала и ушам собственным не поверил. Но подкрался на цыпочках к дверному проему, заглянул внутрь, воскликнул: — Ой! В душной, тесной полутьме вагончика, загораживая крупным телом узкое окошко, задом к порогу, к дверному проему, в самом деле стоял Сивый. Гривастую шею он извернул, блескучим, расширенным глазом скосился на Кольку, мелко-мелко дрожал. — Сивушко! Да что хоть опять стряслось с тобою? Да зачем ты сюда-то забился? — не понимая ничего, сам голосом дрожащим заприговаривал Колька, пролез меж стенкой вагончика и между горячим боком коня, стал Сивого ласково похлопывать по шее, поглаживать по всей красивой голове. Поглаживая, повторял: — Ну что хоть ты? Ну что? И Сивый в лад движению ладони тоже тихо покачивал головой, жалобно, негромко гугукал горлом, как бы пытался ответить, как бы старался рассказать о своих недавних приключениях, о своем теперешнем горестном положении. Но разбираться во всем Кольке пришлось самому, и разобрался он в этом очень скоро. Мальчик маленько поуспокоил коня и, помня об остроухом «песике», вернулся к зияющему вольным светом дверному проему. Там встал, и вот — не пришлось даже свистеть — «песик», а точнее, серый «псина» величиною чуть ли не с теленка, опять вымелькнул из зарослей иван-чая, опять скрылся в ближайшем коряжнике. Следом проскочили еще серые тени. У Кольки пошли мурашки по спине. Колька понял: «песики-собачки» здесь не при чем. Не было тут вовсе никаких собачек, — Сивого взяли в осаду волки! И не один, не два, — целая стая. По всей вероятности, Сивый бежал от их погони, бежал, а когда стал выбиваться из сил, то увидел вот этот, без дверей, вагончик. И, чувствуя, что рано или поздно от волков ему не уйти, а на открытой местности без какой-либо защиты не отбиться, он, словно в знакомый сарай деревенский, и заскочил через порог в вагончик. Там под копытами гремели, прогибались сосновые, пыльные половицы, там было тесно, зато теснота дощатых, грубых стенок надежно прикрыла Сивого от волчьих атак и с боков и с головы. А с тыла он мог и сам себя оборонить. Точно так же, как отлягнулся, оборонился на острове от страшных рогов одурелого лося! И получалось: если Сивый и теперь жив, цел, то, выходит, волкам здесь он изначальный отпор дал успешно. Должно быть, наиболее настырному, который к двери вагончика сунулся первым, конь задними копытами врезал так, что волки прямой штурм отменили и перешли к долговременной, терпеливой осаде. Волки знали: в голоде да в жажде на одном месте долго не попрячешься, потому упорно тут кружили, ждали своего момента. Даже появление Кольки их от собственного замысла отказаться не заставило. Особенно — матерого. Матерый понимал: прибежал сюда человечек не взрослый, маленький. Человечков таких матерый встречал за свой век не единожды. Завидев его, матерого, серого, они все вели себя одинаково. Они сразу начинали кричать что-то трусливое и, хотя матерый никогда их не трогал и не тронул бы, они убегали туда, где есть человеки взрослые. «Вот, — рассчитал матерый, — завидев нас, испугается, быстренько сбежит и этот плюгавый коротышка. Он задаст стрекача, и конь останется тут!» Когда Колька выглянул за порог, матерый даже нарочно и почти близко промелькнул перед его глазами. А Колька, прижимаясь теперь к Сивому, хотя и обливался холодным потом, но тоже кое-что соображал. Он понимал: единственный выход из такой обстановки — лишь побег! Но побег не предательский, а вместе с конем. Но как исполнить такое — это вопрос! Празднуя труса, тут не сделаешь ничего! Колька, обругав себя трусом, как бы опомнился. Стал снова гладить Сивого, стал снова думать, и — надумал: — Нет, Сивый! Удирать-то нам надо, конечно, удирать, да не наубёг! Нам надо уходить крепким, твердым шагом! От деда, от отца, от других жителей деревни он не раз слышал: волк, хотя и крайне редко, с большого-пребольшого голода, может все-таки на человека напасть. Но и опять же только на того, кто от волка пустится бежать в панике. А кто, приметив волка, идет ровно, спокойно, за тем путником и самый голодный, самый угрюмый волк, если он не бешеный, следит с опасливым раздумьем: «Может, этот человечище умышленно не спешит? Может быть он задумал какой-то подвох? Нет, лучше уж тут из кустов не высовываться!» И в таком положении самое трудное для человека — это выдержка. Это — не выказать ни малейшей робости, и шагать себе да шагать до своего места. Кольке и Сивому предстояло преодолеть под обстрелом волчьих глаз пространство не очень большое. С той полной выдержкой, о какой подумал Колька, надо было дойти до речного берега, хорошо видного из оконца вагончика. К реке подбегала старая лесовозная дорога с деревянным покатом к самой воде. Отсюда когда-то заготовленный лес отправляли с весенним паводком в сплавной путь. Теперь же река казалась, особенно издали, из оконца, и не очень быстрой, не очень широкой. Кроме того, на другом берегу ее виднелась уже исчерченная плужными лемехами пашня, и где-то вдали на ней знакомо поуркивал отцовский трактор. Колька даже удивился, что этого родного, доброго, милого сердцу урканья не услыхал чуть раньше. Но сейчас так обрадовался, так обрадовался, что Сивому прошептал: — Ну, Сивко! Теперь уж мы, хочешь — не хочешь, а должны целыми до реки дошагать, должны ее переплыть, а там мы — не одинёшеньки… Давай готовься! Я тебе сейчас вместо уздечки ремённый повод налажу. Колька порылся в мусорной груде на истоптанном полу, нашел обрывок ржавой проволоки, из пояса замызганных своих штанят выдернул подаренный отцом ремень. Вмиг ослабшие штанята тут же стянул на себе проволокой, ремень повязал на шею Сивому. Получился не очень длинный с одним свободным концом повод. Следующим куда как непростым делом было повернуть, пусть и стройненького, но в тесном вагончике чрезвычайно вдруг потяжелевшего коня головою к выходу. Сам Колька с каким бы усердием за повод ни тянул, Сивого с места сдвинуть не мог. Конь не желал изменить позицию им прочно занятую, позицию оборонную. Он ведь план собственного спасения понимал не очень. А увлечь его, поманить за собой Кольке было нечем. Колька с сожалением вспомнил горбушку, съеденную просто так, без дела, еще в начале своего, тогда ничуть не опасного пути. Напрасно попыхтев в попытках развернуть Сивого, Колька пустился на хитрость. Ремённый повод оставил на шее коня, сам один вышагнул на волю, за порог. Оттуда он, будто прощаясь, махнул рукой и, как когда-то по вечерам на пастбище около родной деревни, Сивому сказал: — До свидания… До новой встречи… Уловка на Сивого подействовала. Сивый подумал: расставание происходит на самом деле. Он подумал, что окруженный волками останется в прежнем одиночестве, и гулко затопал по деревянным половицам, с трудом в тесноте вагончика развернулся, вышагнул сам за порог, ступил прямо в густые, теплые под солнцем заросли иван-чая. Колька цепко ухватил ремень на шее коня, другою рукою поддернул штаны, старательно твердым, старательно смелым голосом сказал: — Пошли! И они — пошли. И шаг Колька выдерживал, как задумал, — крепким, твердым. Пускай замирало сердце, пускай опять холодные мурашки пробегали по спине, пускай хотелось опасливо оглянуться, — мальчик вел коня только прямо да прямо, и смотрел только вперед. А что делают у них за спиной волки, его как бы не касалось. Он про них как бы и знать не знал. Глава 14 КОНЬ, КАК ПЕСЕНКА! Предводитель волчьей стаи — уши торчком, глаза в раскосых прорезах расширены — пристально глядел из-за коряг. Вся его поза выражала недоумение. Чего совсем не ожидал он, так вот этакой перемены в поведении коня, а главное — в полнейшем преображении того, кто коня вел. В дверь вагончика, в почти готовую уже ловушку опасливо занырнул маленький, робкий человечек, а вышел оттуда — совершенно уверенный в себе мужичок! Настолько уверенный, настолько серьезный, что теперь на него и, как хорошо видно, на принадлежащего ему коня прежде чем нападать, стоило крепко подумать. И матерый не трогался с места. Тем более, он, как Колька, сейчас тоже слышал урчание трактора. И пусть урчание это шло издали, из-за реки, но и оно заставляло матерого раздумывать, потому что где трактор, там непременно еще есть люди. Вот матерый не двигался сам, не подавал сигнала к атаке и своим подчиненным. Когда же молодые волки увидели, что Колька уводит коня все дальше и дальше, и один из молодых хотел было досадливо взвыть, то матерый рыкнул на него. Что означало: «Утихомирься! Без тебя вижу — добыча опять не наша. У нее объявился такой хозяин, с каким лучше не связываться. Надо нам возвращаться на тропу на прежнюю, на ночную, на лосиный след…» Так все происходило у волков, да совсем не так было у Кольки. Это со стороны серому главарю Колька казался уверенным, спокойным, а на самом-то деле у мальчугана леденела от страха каждая жилка. Заставлял он себя шагать ровно лишь огромным напряжением воли. И чем ближе к реке, тем больше Колька боялся, что на берегу Сивый заупирается, в воду не пойдет, и тогда волки поймут, насколько он, мальчишка, еще беспомощен, им безопасен, и обрушатся всей стаей на него и на коня. Чтобы подбодрить Сивого и себя, Колька едва послушными губами на ходу шептал: — Умница, Сивый… Умница… Хорошо идешь… Сейчас и в речку хорошо забредем, там купнемся… Помнишь, как дома у деревни купались? Помнишь? Вот и теперь будет так же… Только тревожился Колька напрасно. Сивый и безо всяких уговоров, воспоминаний пошел бы за мальчиком хоть куда. Вызволенный из ужасной осады, спасенный от гибельного одиночества, он поверил в Кольку так, что когда тот, не раздеваясь, не разуваясь, шагнул с покатого берега в текучую воду, когда глубже да глубже стал в реку заходить, то и Сивый последовал за ним смело. И было так, что на стрежне, на самой быстрине, помогал не Колька плыть Сивому, а он, Сивый, помогал Кольке. Когда обоих стало сносить напористым потоком не к берегу, а вдоль реки, то конь позволил быстро усталому мальчику уцепиться за холку, за самый низ гривастой, мокрой шеи. При этом одобрительно отфыркнулся, чуть ли не похвалил: «Правильно! Выше хвататься за шею нельзя… Ухватишься выше, нагнешь мне голову, захлебнемся оба!» Когда реку переплыли, то на сыром приплеске, на песке, встали рядом. И, хотя текло с них ручьями, на сухую высоту берега полезли не сразу. Они долго-долго глядели тревожными глазами в обратную сторону, на преодоленный путь. Но на той стороне будто никогда уже никакой опасности и не бывало. Там лишь на все три стороны пустынно ширилась, темнела пнями лесосека, да печально, одиноко кособочился ветхий вагончик, а волки исчезли, как сон. Усталый до изнеможения, мокрым мокрый Колька хотел было усмехнуться, сказать бодро Сивому: «С победой нас! Дальше за нами не погонится никто!» Но усмешка как-то не получилась. Единственное, что Колька смог произнести едва внятно: — Ко своим теперь давай, Сивый… Ко своим… Он даже не попробовал взобраться на Сивого верхом, — на это не хватило бы силенок. До своих — до трактора, до отца, до совсем знакомого поля — Колька шел как в тумане, спотыкаясь на каждом шагу. Когда добрались до пашни, то на ее комоватые, рыхлые пласты он не падал только потому, что держался за Сивого, за накинутый на его шею ремень. Отец, разворачивая трактор на пахотном прогоне, увидел Кольку, увидел коня, дал тормоз, выскочил из кабины навстречу. В три огромных прыжка подлетел к ним и, то хватаясь за мальчика, то удивленно трогая Сивого, закричал: — Да откуда хоть вы? Да каким таким чудом — вместе? Да где это ты, Колька, его отыскал? А Колька выпустил из руки самодельный повод, сел возле трактора прямо на сырую пашню, на гребень свежей борозды. Ноги его окончательно не держали. И что, и в каких подробностях Колька рассказывал тут отцу, и что было в поле потом с ним, — он не помнит абсолютно ничего. До смерти умотанный, он, видимо, сразу на пашне и выключился. Потому что, когда открыл глаза вновь, то увидел себя в своей собственной постели рядышком со строганой, деревянной переборкой, в своей маленькой спаленке, в родной избе. В окошко спаленки напрямую светило совсем низкое солнце. Колька подумал: «Поздний вечер… Скоро ночь…» Но тут же догадался: он и вечер тот давно проспал, и ночь проспал, — в глаза ему смотрит новый чистый рассвет, новое утро, а солнце только еще поднимается. Во дворе по-утреннему хлопал крыльями, заливался звонким «кукареку!» петух. В хлеву, в ожидании утреннего пойла и дойки, негромко, но настойчиво подавала голос корова. За переборкой в кухне погремливала по-утреннему посудой мать. Колька встрепенулся, закричал: — Сивый где? Куда девался Сивый? Его накормили? Его напоили? Что с ним? Мать радостно отозвалась: — Вот и ты у нас оклемался, слава богу! Вот и ты наконец-то проснулся! А Сивый в порядке полном… Накормлен, напоен, отдохнул — в упряжке теперь. Отец его показывает доброму гостю. — В какой такой упряжке? Какому такому гостю? Хватит с нас этих гостей… Надоели! Только вредят! — Не кричи! — сказала еще более веселым голосом мать. — Выбеги на улицу, глянь сам. Колька, как был, в одних трусах, в майке слез с постели, прошлепал на крыльцо. На лужайке у крыльца громоздился пустою кабиною, поблескивал холодною россыпью росы на железе гусениц трактор. Из-за трактора выглядывал чей-то вездеходик-«уазик». Легковушка эта была не новая, сильно обшарпанная. Только вот солнце бодро отражалось в ее круглых, выпуклых фарах. Утренний ранний свет приоживил и соседние, пока еще пустым-пустые избы, щедро подкрасил березы, рябины в палисадниках, а заодно и проезжую деревенскую улицу меж ними. Улица, кое-где уже присыпанная первым золотом листопада, казалась необыкновенно гладкой. И по глади этой на околице за плетнями, за поворотом, раздавалось отчетливое: «Топы-топ! Топы-топ! Топы-топ!» Изогнув круто шею, красиво, поочередно выкидывая передние ноги, оттуда выбежал неузнаваемо веселый конь! Он был впряжен в легкую, с плетеным кузовом тележку. Он нес на себе всю полную сбрую — дугу, хомут, шлею и прочее упряжное снаряжение — будто в них и родился. И это был — Сивый! Управлял им, держа крепко прямыми руками вожжи, Колькин отец. А плечом к плечу с ним, тяжеловесно перевешивая кузов тележки на свою сторону, сидел уже знакомый Кольке Орлов. Тот друг отца Орлов, при виде которого, а особенно при виде всей теперешней картины с Сивым Колька даже радостно рассмеялся, даже всхлопнул себя звонкими ладошками по голым коленкам. Отец раскатисто произнес: «Тпру-ру-у!», осадил Сивого, с тележки соскочил. Грузный Орлов закряхтел, тоже стал слезать, и чуть не опрокинул на себя весь утлый тележечный кузов. Колька не знал, на кого на первого теперь смотреть. То ли на отныне для корнеевцев почти легендарного Орлова, то ли на приветливо машущего головою, блистающего нарядною упряжью Сивого. И, волнуясь, и, уцепив замурзанной пригоршней низкий ворот майки на голой груди, в первую очередь все же уставился на Орлова: — Вы и вправду, как мамка говорит, останетесь у нас в гостях? Орлов дружелюбно, да и не очень утвердительно развел руками: — Рад бы погостить! Но я, милок, пока — мимолетом… Взглянуть перед приездом народа: целы ли избы-то. Долетел до меня слух, у вас тут уже — пошалили! — Было дело… — подтвердил Колькин отец. И Колька безо всякой теперь улыбки показал на Сивого: — У него мать увезли… Самого хотели застрелить… Загнали прямо к волкам в лес. Орлов еще дружелюбнее посмотрел на Кольку: — Зато ты сам — парень что надо! Коня разыскал, привел домой. И он, большой, выше и шире Кольки раза в три, добавил шутливо: — Только вот, когда я опять к вам, к школьникам, загляну, пожалуйста, не сшиби меня с ног! Потом Орлов призадумался, опустил руку на гладкую спину Сивого, сказал отцу Кольки совсем неожиданное: — Конь этот теперь в общем-то уже — леспромхозовский, государственный, но… После напористо сказанного да и незаконченного слова «но», Орлов опять приостановился, взглянул в лицо Кольки внимательно, взглянул в лицо Ивана внимательно, а те так на месте и застыли, ожидая, что за словечком «но» последует: приятное или неприятное. Ведь Сивый так же, как вся деревенька Корнеевка, на самом деле стал со вчерашнего дня «государственным», «леспромхозовским», и новый теперь тут распорядитель Орлов имеет полную власть решить судьбу Сивого, как только ему, Орлову, пожелается. А пожелалось Орлову вот что. — Но… — повторил он, — но если этот конь здесь, то пускай и остается здесь. Жил он раньше при деревне, состоял, я знаю, при вашем дедушке Корнее, так пускай же и снова при нем состоит. Бумагу на это, какую надо, оформлю. К Корнею в больничку заскочу нынче же, все равно сейчас еду к себе в контору, в Залесье. Колька единственное что и смог тут сделать, так лишь легко вздохнуть, выдохнуть, а отец заулыбался: — Вот радость нашему деду будет, так радость! Опять он — с конем! Отец забросил концы вожжей в тележку, прошагнул к голове Сивого, взял коня под самые уздцы, свободною ладонью преподнес что-то вкусное. Похоже — сухарик. Сивый захрумкал сухариком, Колька засмеялся, спросил: — Премия, что ли, ему? За послушливость? За то, что в упряжку сразу пошел? Отец потрепал Сивого по шелковистой, точеной голове: — Он и без премии — умница. Я ведь, если признаться, побаивался его сначала. Думал: заартачится, взовьется, расшибет все вокруг. А он, как подвел я его к оглоблям, почти ни разу и не взбрыкнул! — Это он дедушку вспомнил… Его выучку! — уверенно заключил Колька. Отец кивнул согласно, тут же сказал: — Вот к дедушке вослед за Алексеем Борисычем и поедем на Сивом! Беги, одевайся… Орлов похвалил: — Правильно! Подкатите к больничке, ваш дедушка из окошка на коня, на тележку глянет, вмиг на поправку пойдет. Для таких, как ваш дедушка, живой, добрый конь под окном — не хуже всякого лекарства. А то и — намного лучше! Колька хотел было, немедля, бежать одеваться, да вдруг хитровато показал глазами на трактор на лужайке: — Скажи-ка, папка: а для тебя, для самого, кто лучше? Конь железный или конь живой? Отец усмехнулся: — Оба… — Нет, ты правду скажи! Отец подумал, сказал: — Железный трудяга хорош очень. Да ведь это — лишь работа, работа и работа. Без которой — нельзя. Но тут, в работе, и все, и больше — ничего… А живой, добрый конь — это, Колюха, как песенка! Он — не только для работы, он и — для души. — Тогда, как поедем к дедушке, так сразу и запоем! — совсем уж развеселился Колька. А отец ему в свою очередь тоже подкинул веселый вопросишко: — А волки? А если у дороги опять волки? Колька, не задумываясь, ответил: — Кто волка боится, того и мышка съест! Вы с мамкой тоже вот кое-кого и кое-чего не побоялись! Потому и дом наш с нами рядом, оттого и Сивый с нами рядом, из-за этого и Орлов с нами дружит, а пройдет время и — как сказывал дедушка да как говорит Орлов — зазвенит опять песенками и вся наша деревня!