Ужасы льдов и мрака Кристоф Рансмайр Дебютный роман знаменитого австрийца – многоуровневая история дрейфа судна «Адмирал Тегетхоф», открывшего в 1870 гг. в Северном Ледовитом океане архипелаг Земля Франца-Иосифа. «Хроникальный» уровень выстроен на основе «вмороженных» в текст дневниковых записей участников экспедиции. На «современном» уровне условный главный герой одержим идеей повторить путь экспедиции. Ну и дополнительный уровень – это сам писатель, вклинивающийся ненавязчивыми репликами «к залу» в ткань повествования. «Вот на этих трех уровнях и живет роман Рансмайра, похожий на трехпалубный корабль. И это правильно, потому что настоящий роман должен повторять контуры того, о чем повествует». (Из рецензии.) Кристоф Рансмайр Ужасы льдов и мрака Посвящается Пиццо ПРЕЖДЕ ВСЕГО Что же в конце концов получилось из тех рискованных предприятий, которые вели нас через обледенелые перевалы, через дюны, а зачастую прямиком по шоссе? Мы держали путь через мангровые леса, и травянистые степи, и открытые всем ветрам безлюдные пустыни и ледники, через океаны, а потом и сквозь облака, ко все более отдаленным внутренним и внешним целям. Нам недостаточно было просто переживать свои приключения, мы представляли их общественности, по крайней мере на открытках и в письмах, главным же образом в скверно иллюстрированных репортажах и очерках, втайне укрепляя иллюзию, что и самое отдаленное не менее доступно, чем какой-нибудь развлекательный комплекс, сверкающий огнями луна-парк, – иллюзию, что благодаря стремительному развитию средств передвижения наш мир уменьшился и, скажем, путешествие вдоль экватора или к земным полюсам отныне исключительно вопрос финансирования и увязки вылетов. Но это заблуждение! Ведь авиалинии в поистине абсурдном масштабе сократили для нас лишь длительность путешествий, а не расстояния, которые по-прежнему огромны. Не стоит забывать, что авиалиния действительно только линия, но не дорога, а мы, с точки зрения физиогномики, пешеходы. ГЛАВА 1 ОТЛУЧИТЬ ОТ МИРА СЕГО Йозеф Мадзини часто странствовал в одиночку и, как правило, пешком. В пеших походах мир для него не уменьшался, а, наоборот, увеличивался и стал наконец таким огромным, что поглотил его. Арктической зимой 1981 года Мадзини, тридцатидвухлетний турист-пешеход, пропал во льдах Шпицбергена. Прискорбная гибель, однако же случай, безусловно, сугубо приватный. Еще один без вести пропавший – что тут особенного? Но когда человек пропадает, не оставив и крупицы осязаемого праха, то бишь ничего, что можно сжечь, утопить или закопать, его можно навек отлучить от мира сего только постепенно – в историях, которые о нем начинают рассказывать после исчезновения. Жить дальше в таких рассказах пока никому не удавалось. Мне часто бывало не по себе оттого, что начало, да и конец всякой истории, если достаточно долго следить за ее ходом, так или иначе теряются в просторах времени, – но поскольку вообще невозможно сказать все необходимое и поскольку, чтобы прояснить ту или иную судьбу, наверняка хватит одного столетия, я начну у моря и скажу так: март 1872 года, яркий ветреный день на адриатическом побережье. Быть может, и тогда чайки, словно изящные бумажные змеи, парили на ветру над набережными, а в небесной синеве скользили белые клочья разорванной вешними вихрями облачной гряды – я не знаю. Однако доподлинно известно, что в этот день Карл Вайпрехт, лейтенант императорско-королевского австро-венгерского военно-морского флота, держал речь и происходило это возле управления порта, в городе, который итальянцы называют Фиуме, а хорватское население – Риека. Рассказывал же он матросам и разношерстной портовой публике об опасностях Крайнего Севера. Я долго не расставался с мыслью, что во время пространной речи Вайпрехта внезапно хлынул весенний дождь и в ровном, утешном его шуме кое-кто из слушателей-матросов вполне мог улизнуть, не вызывая ни малейших нареканий, а ушли они потому, что устрашились картин, какие живописал лейтенант. Вайпрехт говорил о далеких краях, где холодное солнце месяцами кружит над мореходом, вовсе не опускаясь за горизонт; осенью же начинает темнеть, и в конце концов, опять-таки на месяцы, воцаряются в тех местах мрак полярной ночи и несказанная стужа. Вайпрехт говорил о великом одиночестве корабля, что, вмерзнув в паковый лед, дрейфует в неизведанном море – отданный произволу течений и сжатиям льдов, от которых многотонные ледяные поля трескались и льдины громоздились одна на другую, торосами вышиною с дом! Эта могучая стихия, бывало, словно модели из хрупкого шпона, раздавливала даже обшитые сталью корпуса шхун и фрегатов. У путешественника, попавшего в те края, треск и скрипы оцепенелой зыби Северного Ледовитого океана иной раз пробуждают самые потаенные страхи, и все же он зачастую вынужден годами оставаться в этом мире, запертый среди торосов, уповая лишь на собственную выносливость. Но тут в речи Вайпрехта произошел неожиданный поворот, который представил полярные ужасы в совершенно ином свете и так заворожил по крайней мере нескольких матросов, что они потом явились к господину лейтенанту в управление порта и сказали вот что: Безотрадное однообразие арктической экспедиции, мертвящая тоска нескончаемой ночи, чудовищный холод – все это перепевы праздных рассуждений, какими цивилизованные народы привыкли соболезновать бедным полярным путешественникам. Однако соболезновать можно лишь тому, кто не в силах побороть воспоминания о покинутых удовольствиях и, оплакивая себя и свой жестокий удел, считает дни, которым еще суждено пройти до часа возвращения. Такому лучше спокойно сидеть дома и возле теплой печки приятно щекотать себе нервы чужими, в воображении, наверное, преувеличенными мытарствами. Для того же, кто увлечен созиданием и многоликостью природы, холод не так ужасен, чтоб невозможно было его вынести, а длинная ночь не так длинна, чтоб однажды не прийти к концу. Тоску испытывает лишь тот, кто несет ее в самом себе и не умеет найти занятия, которое помешает духу ужасаться и тем приводить себя в бедственное состояние. На бремерхафенской верфи «Текленборг и Бойрман», закончил свою речь Вайпрехт, под его руководством построен корабль – «Адмирал Тегетхоф», трехмачтовый барк водоизмещением двести двадцать тонн, оснащенный вспомогательной паровой машиной и необходимой защитой против льда. Уже в июне «Адмирал Тегетхоф» выйдет в море, возьмет курс на мыс Нордкап, а оттуда все дальше на север в неизведанные воды к северо-востоку от российского архипелага Новая Земля. Стало быть, те из присутствующих матросов, что здоровы, не страшатся Ледовитого океана и готовы на два с половиною года расстаться со всем родным и близким, пусть зайдут к нему в управление порта – на предмет участия в императорско-королевской австро-венгерской полярной экспедиции. Он, Вайпрехт, будет командовать на «Адмирале Тегетхофе»; на суше начальником будет его товарищ, обер-лейтенант Юлиус Пайер. На Адриатике все шло своим неспешным, утомительным чередом, нанимали команду, готовились к разлуке, а в Вене аристократический Полярный комитет во главе с влюбленным в приключения графом Хансом Вильчеком изыскивал средства на финансирование экспедиции, ну а обер-лейтенант Юлиус Пайер писал письма в южный Тироль. Дорогой Халлер! Очень рад, что наконец-то разыскал тебя и что ты так скоро мне ответил. Я намерен отправиться в путешествие года на два с половиной, причем в весьма студеные края, где людей нет, одни только белые медведи, а солнце то неутомимо светит по нескольку месяцев кряду, то, опять же по нескольку месяцев, не светит вовсе. Иными словами, я еду в полярную экспедицию. 1. Я полностью, без каких-либо удержаний, оплачу тебе дорогу из Санкт-Леонхарда до Бремерхафена, где мы взойдем на корабль. 2. Служба твоя начнется в конце мая. К этому времени ты должен прибыть в Вену. 3. Два с половиною года ты останешься при мне. 4. Я целиком обеспечу тебя одеждой, оружием и питанием; кроме особых наградных за особые заслуги ты получишь по крайней мере 1000 гульденов ассигнациями, из коих часть может быть выплачена еще до отъезда. Прошу тебя, Халлер, подыскать еще одного человека, опытного в горных восхождениях, порядочного, уживчивого, работящего, из тех, что не падают духом и остаются стойки, сколь бы велики ни были лишения, и надобно ему быть хорошим охотником; условия те же, какие я выше изложил тебе. По возвращении ты дополнительно получишь в подарок отличное ружье системы «Лефошё» (штуцер, заряжается с казенной части). Напиши, стало быть, не откладывая и непременно сыщи второго человека, за которого можешь поручиться, что он подходит. Нас ждут опасности и холод – не пугает ли это тебя? Сам я дважды благополучно участвовал в таких экспедициях, а что могу я, сможешь и ты. Твой друг Пайер ГЛАВА 2 ПРОПАВШИЙ БЕЗ ВЕСТИ. БИОГРАФИЧЕСКИЕ СВЕДЕНИЯ Йозеф Мадзини родился в 1948 году в Триесте, в семье обойщика Каспара Мадзини, уроженца Вены, и его жены Лючии, триестинской художницы-миниатюристки. В первые же дни после его рождения многонедельный спор в доме обойщика достиг своей высшей точки: мать, восторженная итальянка, тщетно отбивалась от немецкого имени Йозеф. Однако обойщик, который уже тогда страдал болезнью глаз и по причине слабеющего с каждым годом зрения делался все более несносным, и на этот раз остался глух ко всем возражениям и мольбам. Рос Йозеф Мадзини в квартире, отделенной от отцовской мастерской лишь раздвижною перегородкой, и воспитывали его на двух родительских языках с таким усердием, что сей наследник, которого прочили для лучшего будущего, очень скоро начал жить не только наперекор отцовским планам, но и наперекор любым предписаниям вообще. Стал трудным. В ранних рассказах матери, урожденной Скарна, мир был альбомом, который можно листать. Лючия Мадзини неутомимо старалась смягчить сына. И рассказывала она много. В послеобеденные часы день сегодняшний зачастую был всего-навсего шумом работы, проникавшим иногда сквозь раздвижную перегородку, а за кухонным столом царило прошлое, могучее и живописное. Из семейства Скарпа вышло много моряков, рассказывала Лючия, штурманов, капитанов! К примеру, Лоренцо – прежде чем был убит в Порт-Саиде, он совершил семнадцать кругосветок; или Антонио, двоюродный прадед Антонио Скарпа! Вместе с австрийской экспедицией, которая по правде-то почти сплошь состояла из матросов-итальянцев, он добрался до самого Северного полюса и нашел там горный кряж из льда и черного камня, сверкающую землю под незакатным солнцем. Но корабль, весь покрытый ледяными кристаллами, вмерз во льды, и в конце концов Антонио воротился из этих глухих краев пешком по застывшему морю. Ужас как он настрадался. Рассказывая о многотрудном пути Антонио Скарпы сквозь льды, мать иной раз порывисто сплетала руки над головой и смотрела как-то странно. Италия была огромна. Италия была повсюду! И Лючия, уже не находившая радости в своем венском обойщике, утешала этим и себя, и сына. Школьник Мадзини познакомился с героями. И в том числе узнал о судьбе красавца генерала Умберто Нобиле, уроженца городка Авеллино, – художница-миниатюристка наверняка не раз о нем мечтала. В мае 1926 года Нобиле вместе с покорителем Южного полюса Руалом Амундсеном, американским миллионером Линкольном Элсуортом[1 - Линкольн Элсуорт (1880–1951) – американский исследователь Антарктики, горный инженер, полярный летчик, участник перелета Р. Амундсена через Северный полюс на дирижабле «Норвегия», которым командовал У. Нобиле.] и еще двенадцатью товарищами стартовал на дирижабле со Шпицбергена, перелетел через Северный полюс и целый-невредимый приземлился на Аляске, в затканном золотой нитью парадном мундире. А спустя два года Лючия, девочка в белом платьице, с флажком в руке, своими глазами (!) видела, как Милан провожал Нобиле в его второй полет к полюсу. Какое торжество! Дуче[2 - Дуче – Бенито Муссолини (1883–1945), фашистский диктатор Италии в 1922–1943 гг.] тоже присутствовал. Однако тот долгий апрельский день миновал, а дирижабль генерала Нобиле «Италия» так и не поднялся в миланское небо. До поздней ночи оставался пришвартован к мачте, и толпы уже потихоньку разбрелись, когда исполинская тускло-серебристая сигара «Италии» зловеще медленно освободилась от своих пут и взмыла во мрак. Лючия тогда дождалась этого дивного, неповторимого мгновения – стоя на цыпочках, вытянув вверх руку, она размахивала в ночи бумажным флажком и от восторга даже впилась зубами в побелевший кулачок. Но из этого приключения Лючиин герой вернулся совершенно другим – сломленным неудачником, и впоследствии художнице-миниатюристке лишь с большим трудом и вопреки общественному мнению удалось сохранить в памяти образ его былого величия. Вот об этой-то трагедии Йозеф Мадзини и услышал в доме обойщика. И хотя к тому времени крушение «Италии» отошло в далекое прошлое, давно уже смерть унесла погибших, а уцелевшие герои почти канули в забвение и Вторая мировая война успела перевести все арктические и прочие приключения в разряд смехотворных авантюр, – в жизни Мадзини это была как-никак первая трагедия, которая обескураживала его и вызывала дурные сны. Ведь в рассказах о гибели экспедиции «Италии» Мадзини впервые начал осознавать, что смерть вправду существует. И это пугало его. Что же это за океан, где герои превращались в подонков, капитаны – в людоедов, а дирижабли – в обледенелые лохмотья? Думается, тогда-то Мадзини (сколько лет ему было – двенадцать или меньше?) и начал складывать свои первые, смутные представления об Арктике в картину холодного, блистающего мира неумолимостей – мира, в пугающей пустоте которого возможно все что угодно и мечтать о котором в доме обойщика дерзали только украдкой и чуточку старомодно. Красоты в этой картине не было. Но она дышала такой мощью, что Мадзини сохранил ее на долгие годы. Обойщик не любил слушать истории, какие жена рассказывала наследнику. Обзывал Лючииных героев идиотами, самого Нобиле порой ругал фашистом, однако ж фотографическую открытку, изображавшую генерала возле причальной мачты дирижабля в шпицбергенском поселке Ню-Олесунн, не трогал – много лет она висела пришпиленная к раздвижной двери мастерской. Когда открытку наконец сняли, на двери остался светлый прямоугольник, будто окошко в иной мир; Йозеф Мадзини к тому времени давно перебрался в Вену. Распростившись с Триестом, он пресек и вконец безнадежный родительский спор о своем будущем, в гости заезжал все реже и наотрез отказывался вновь занять надлежащее место наследника. Отъезд Мадзини в Вену, возможно, был как-то связан с упорными отцовскими помыслами о бегстве, ведь в свои дурные дни отец вечно проклинал Триест и рассуждал о возвращении в родной город; свою роль сыграла, пожалуй, и немногочисленная полузабытая родня, которая держала в Вене на Талиаштрассе фруктовую лавку и на первых порах помогала итальянскому племяннику, хотя и без особого энтузиазма, – так или иначе, Мадзини был в Вене и, если не считать утомительных разъездов, не делал поползновений вернуться обратно в Триест или отправиться куда-нибудь еще. Он водворился здесь, так он говорил, вероятно на том немецком, какой усвоил от отца. Мадзини снял комнату у вдовы мастера-каменотеса, эпизодически подрабатывал шофером в транспортно-экспедиционной фирме, где один из друзей родни служил бухгалтером, позднее попутно привозил дальневосточный антиквариат – безделушки из фарфора, нефрита и слоновой кости, за которые платили черным налом, и много читал. Каменотесова вдова целыми днями сидела за неуклюжей вязальной машиной, предлагала жильцу весьма диковинные шерстяные одеяния и нередко часами смотрела в окно на непроданные мужнины надгробия, до сих пор хранившиеся на задворках. Камень порос мхом. Я познакомился с Йозефом Мадзини дома у Анны Корет, владелицы книжного магазина; написав этнографическую работу об одном из самоедских племен сибирского побережья Северного Ледовитого океана, эта женщина вошла в университетские круги, а затем специализировала свой магазин на этноисторической литературе и путевых записках. В своей темной, просторной венской квартире на Рауэнштайнгассе хозяйка магазина от случая к случаю давала ужины для солидной клиентуры. В такие вечера много рассуждали о рукописях, о редких изданиях и пили дешевое итальянское вино. На Рауэнштайнгассе можно было узнать самые невероятные подробности о возникновении различных книг, о годах публикации, об оформлении и переплетах, но – почти ничего о людях, читавших такие книги. Мадзини – однажды Анна Корет пригласила его на такое вечернее собрание и представила как своего Йозефа – был исключением. Он много говорил о себе. Причем на изысканном немецком, сразу выдававшем свое эмигрантское происхождение. К примеру, еще новичком на Рауэнштайнгассе Мадзини употреблял старомодные слова вроде «синематограф», говорил «на сей конец», "высокие помыслы», «следственно» или «телефонировать». В ту пору я превратно истолковал его свободный от акцента лексикон как составную часть нарочито претенциозной беседы – тем более что и предметы, о которых он говорил, в кружке Анны Корет казались странными и чудаковатыми. Он, Говорил Мадзини, как бы заново набрасывает прошлое. Придумывает истории, изобретает ход действия и события, записывает все это, а после проверяет, нет ли в далеком или недавнем прошлом каких-нибудь реальных предшественников либо соответствий для персонажей его фантазии. Метод, по сути, тот же, говорил Мадзини, каким пользуются сочинители романов о будущем, только с обратным временным направлением. В результате он имеет преимущество – возможность проверить жизненность своих фантазий посредством исторических изысканий. Ведет игру с реальностью. А отталкивается от того, что все, о чем бы он ни фантазировал, когда-то наверняка уже произошло. «Ага, – говорили на Рауэнштайнгассе итальянцу, который в своем непомерно просторном вязаном пуловере важно восседал за столом и хлестал красное вино, – ига, очень мило, даже вроде бы знакомо», но ведь придуманная история, которая некогда произошла на самом деле, не будет абсолютно ничем отличаться от обыкновенного пересказа; никто не оценит такой вымысел по достоинству, всяк решит, что перед ним просто-напросто изложение фактов. Это не важно, ответил тогда Мадзини, ему вполне достаточно приватного, тайного доказательства, что он сумел создать реальность. По-моему, именно Анна Корет (она была почти на голову выше своего Йозефа, на ее голову) в конце концов убедила выдумщика забыть о приватности и тайности игр его фантазии и познакомить с ними публику. (Так или иначе, мадзиниевские истории от случая к случаю печатались в тех немногих журналах, что продавались в книжном магазине Корет и, окруженные плотными рядами исторических трудов, представляли там современность.) Мадзини по-прежнему нет-нет да и шоферил в экспедиционной фирме, на дальних перевозках, по-прежнему снабжал статуэтками падкую до антиквариата буржуазию и писал рассказы, место действия которых зачастую можно было отыскать на карте лишь приблизительно. По его хотению тонули в далеких морях рыболовные катера, вспыхивали в азиатской глуши степные пожары, а порой он как очевидец рассказывал о караванах беженцев и боях где-то там, далеко-далеко. Причем грань между фактом и вымыслом оставалась незрима. «Для жажды развлечений и без того все едино, – якобы позднее записал Мадзини в одном из своих полярных дневников (океанограф Хьетиль Фюранн из шпицбергенского шахтерского поселка Лонгьир переслал их Анне Корет), – …наверное, мечтать после работы о переходах через джунгли, о караванах или о сверкающих плавучих льдах заставляет нас все та же стыдливая готовность сбежать от будней. Куда мы не добираемся сами, туда посылаем заместителей – репортеров, которые потом рассказывают нам, как все было. Но большей-то частью было как раз не так. И о чем бы нам ни сообщали – о гибели Помпей или о теперешней войне на рисовых полях, – приключение остается приключением. Ведь нас уже ничто не трогает. И нас не просвещают. Не пытаются расшевелить. Нас развлекают…» Чем больше Мадзини увлекался тогда идеей вправду разыскать свои фантазии в реальности, тем чаще он переносил действие своих рассказов в суровые необитаемые края и в северную глухомань. В конце концов вымышленная драма, разыгравшаяся в пустынном безлюдье, была куда вероятнее и представимее, нежели какое-нибудь тропическое приключение, придумывая которое необходимо учитывать влияние многообразных природных факторов, а то и обряды чуждой культуры. И Мадзини отправлял персонажей своей фантазии все дальше на север, в конце концов туда, где не было даже эскимосов, – в вечные льды высоких арктических широт. Тем самым сочинитель как бы установил связь с ледяными образами детства; лишь впоследствии выяснится, что это была и связь с гибелью. Ведь первый шаг к исчезновению Мадзини сделал, когда в антикварных фондах книжного магазина Корет наткнулся на давнее описание арктической экспедиции, которая состоялась сто с лишним лет назад и была так же драматична, так же прихотлива, а в итоге так же невероятна, как вымысел, – отчет Юлиуса кавалера фон Пайера об императорско-королевской австро-венгерской полярной экспедиции, опубликованный в 1876 году Венским придворным и университетским издательством Альфреда Хёльдера. Йозеф Мадзини был заворожен. Больше двух лет провела эта экспедиция среди паковых льдов и в один из лучезарных августовских дней 1873 года открыла в Ледовитом океане чуть выше 79-го градуса северной широты неизвестный до той поры архипелаг – примерно шесть десятков островов, сложенных из коренной породы и почти целиком погребенных под мощным ледовым панцирем, базальтовые горы, девятнадцать тысяч квадратных километров безжизненности. Четыре месяца в году солнце не всходило над этим островным царством, и с декабря по январь там властвовал кромешный мрак, когда температура воздуха опускалась до минус семидесяти по Цельсию. Начальники экспедиции – Юлиус Пайер и Карл Вайпрехт – в честь своего далекого монарха нарекли этот мрачный, неприветливый край Землею Императора Франца-Иосифа и таким образом заполнили на карте Старого Света одно из последних белых пятен. Отчет экспедиции заворожил Йозефа Мадзини, и причиной тому, думается, могло быть лишь одно: он решил, что записки Пайера документально подтверждают реальность одной из его вымышленных историй. Доподлинно известно только, что Мадзини с прямо-таки маниакальным рвением начал тогда реконструировать путаный ход этой исследовательской экспедиции. Он прилежно копался в архивах. (В морском отделе Австрийского военного архива хранился истрепанный вахтенный журнал «Адмирала Тегетхофа», а также неопубликованные письма и дневники Вайпрехта и Пайера, в картографическом собрании Национальной библиотеки – дневник экспедиционного машиниста Отто Криша и непритязательные однообразные заметки егеря Иоганна Халлера из долины Пассайерталь…) Казалось, тот вихрь, который прежде забрасывал на Крайний Север выдуманных персонажей Мадзини, теперь подхватил, повлек прочь и его самого. Мадзини устремился вдогонку давно ушедшей реальности. А для такой погони любые архивы слишком тесны, слишком малы. Мадзини отправился в Ледовитый океан. Торжественно читал летопись экспедиции Пайера-Вайпрехта на театре реальности – фиолетовое небо над дрейфующими льдами, несомненно, было то самое, под каким более ста лет назад впадала в отчаяние команда «Адмирала Тегетхофа». Мадзини бродил по глетчерам. Мадзини пропал. Нет, я не принадлежал к числу его друзей. Временами этот малорослый, едва ли не субтильный парень, который, однако ж, не замедлил бы с энергией фанатика ринуться и вослед за миражом, даже вызывал у меня ту особенную враждебность, какую испытываешь, пожалуй, только к натурам очень близким, очень похожим на тебя самого. Я замешался в его жизнь совершенно нечаянно – всего-навсего шапочный знакомец. По-настоящему Мадзини привлек мое внимание лишь после того, как исчез во льдах. Ведь загадочная и зловещая эманация этого исчезновения стала задним числом пропитывать его жизнь, да так, что мало-помалу все, чем он занимался, сделалось загадочным и зловещим. Тем не менее на первых порах мои попытки внести ясность – хоть какую-то ясность! – в обстоятельства исчезновения были не более чем игрой ума. Но каждый путеводный знак оборачивался новым открытым вопросом, невольно я делал один шаг, потом еще и еще, укладывал биографические детали, сведения и имена в некую связную схему, наподобие сетки кроссворда, и вот так Мадзини очутился в фокусе моих интересов. В конце концов я даже продолжил изыскания по истории Арктики, которые он вел с таким поразительным упорством, и, все больше углубляясь в его работу, совершенно забросил мою собственную. Я до того освоился со шпицбергенскими заметками и дневниками Мадзини (мне дала их Анна Корет), что с легкостью мог процитировать по памяти любые самые путаные пассажи. Фразы, образные картины и даже несущественные фрагменты не шли у меня из головы. При всем желании я уже не мог их забыть. Кучевые облака, что отражались в витринах, казались мне нагромождениями льдов, остатки снега в городских парках – дрейфующими ледяными полями. Северный Ледовитый океан простирался за моим окном. Наверное, примерно так же происходило и с Мадзини. Мне до сих пор неприятно и тягостно вспоминать тот мартовский день, когда по дороге в географическую библиотеку я вдруг осознал, что давно уже перекочевал в мир другого человека; постыдное и смехотворное открытие – некоторым образом я занял место Мадзини, потому что выполнял его работу и поневоле, как шахматная фигура, двигался в его фантазиях. В тот день до поздней ночи лил беспросветный унылый дождь. Длинные лужи, вскипая пеной, смыкались за автомобилями, которые катили по улицам, от светофора к светофору. Под дождем старый, почерневший снег превращался в скользкую жижу. Было холодно. Мадзини умер. Скорей всего, умер. ГЛАВА 3 СПИСОК УЧАСТНИКОВ ДРАМЫ НА КРАЮ СВЕТА (приложение: выдержки из личных дел начальников) Лейтенант военно-морского флота Карл Вайпрехт из Михельштадта в Гессене - начальник экспедиции на море и во льдах, командир «Адмирала Тегетхофа» Обер-лейтенант Юлиус Пайер из Теплица в Богемии – начальник экспедиции на суше, картограф императора Лейтенант военно-морского флота Густав Брош из Комотау в Богемии – первый помощник командира (внутренняя служба), провиантмейстер Мичман Эдуард Орел из Нойтитшайна в Моравии – второй помощник командира (штурман) Доктор Юлиус Кепеш из Бари в Венгрии – экспедиционный врач Шкипер Пьетро Лузина из Фиуме – боцман Шкипер Эллинг Карлсен из Тромсё в Норвегии – ледовый боцман и гарпунщик Отто Криш из Кремсира в Моравии – машинист Йозеф Поспишил из Прерау в Моравии – кочегар Антонио Вечерина из Драги под Фиуме – плотник Иоганн Ораш из Граца – кок Иоганн Халлер из Пассайерталя в Тироле – первый егерь, травознай и погонщик собак Александр Клотц из Пассайерталя в Тироле – второй егерь, травознай и погонщик собак Антонио Скарпа из Триеста Антонио Занинович из Лезины Антонио Катаринич из Лусина Антонио Лукинович из Браццы Джузеппе Латкович из Фианоны под Альбоной Пьетро Фаллезич из Фиуме Джорджо Стиглич из Буккари Винченцо Пальмич из Волоски под Фиуме Лоренцо Марола из Фиуме Франческо Леттис из Волоски Джакомо Суссич из Волоски – матросы Юбинал, вожак упряжки, североазиатская собака, купленная в Вене Гиллис, происхождение неизвестно, куплен в Вене Маточкин, происхождение неизвестно, куплен в Вене Боп, происхождение неизвестно, куплен в Вене Новая, происхождение неизвестно, куплена в Вене Земля, происхождение неизвестно, куплена в Вене – ездовые собаки Сумбу, лапландский пес, куплен в северной глухомани Пекель, лапландский пес, куплен в Тромсё Торосы, родился от Земли в Ледовитом океане, на борту «Адмирала Тегетхофа» – ездовые собаки Две безымянные кошки из Тромсё Йозеф Мадзини из Триеста – потомок ВАЙПРЕХТ Карл, лейтенант военно-морского флота, полярный исследователь. Родился 8 сентября 1838 г. в Михельштадте в горах Оденвальд (Великое герцогство Гессен-Дармштадт), в состоятельной бюргерской семье; закончил в Дармштадте гимназию и профессиональное училище. Восемнадцати лет зачислен временным кадетом в австрийский военно-морской флот. 1856–1859 гг.: штурманская подготовка на парусном фрегате «Шварценберг», корвете «Эрцгерцог Фридрих», фрегате «Дунай» и пароходе «Куртатоне»; трансатлантические плавания. 1860–1861 гг.: офицерская служба в качестве действительного кадета военно-морского флота на фрегате «Радецкий» под командованием (будущего) адмирала Вильгельма фон Тегетхофа. 1861 г.: Тегетхоф присваивает ему звание мичмана. 1863–1865 гг.: офицер-инструктор на бриге «Гусар». 1866 г.: в морском сражении при Лиссе[3 - Лисское сражение 20.07.1866 г. у о. Лисса (ныне о. Вис) в Адриатическом море между итальянским и австрийским флотами во время австро-итальянской войны 1866 г.], находясь на борту фрегата-броненосца «Дракон», проявил особую выдержку и отвагу, за что награжден орденом Железной короны 3-й степени; 1868 г.: после похода в Мексиканский залив произведен в лейтенанты военно-морского флота. До 1871 г.: ряд экспедиций в Азию и Америку; крейсерские плавания у сирийского и египетского побережья, а также уточнение береговой линии Далмации. Превосходно владеет языками – итальянским, венгерским, сербохорватским, французским, английским и норвежским. В 1871 г. вместе с Юлиусом Пайером и графом Хансом Вильчеком предпринимает на фрегате «Исбьёрн» («Белый медведь») разведочную экспедицию на Шпицберген и Новую Землю с целью выяснения метеорологической и ледовой обстановки в северной акватории Баренцева моря; в 1872 г., в тридцать три года, назначен начальником морского этапа австро-венгерской полярной экспедиции. Многочисленные публикации по проблемам навигации, метеорологии, земного магнетизма и океанографии, в том числе: «Метаморфозы льда», «Практическое руководство по наблюдению полярных сияний», «Будущая полярная экспедиция и ее надежный результат»… Награды: рыцарский крест ордена Леопольда; орден Железной короны 3-й степени; прусский королевский орден Красного орла 3-й степени; офицерский крест итальянского королевского ордена Маврикия и Лазаря; Серебряный лавровый венок города Франкфурта; Большая золотая медаль Международного географического конгресса (Париж); золотая учредительская медаль Лондонского географического общества и т. д., и т. д. Ср. награды Пайера; почетный гражданин гг. Фиуме (Риека) и Триест. ПАЙЕР Юлиус, кавалер фон, обер-лейтенант, картограф, альпийский и полярный исследователь, художник, литератор. Родился в семье уланского ротмистра в Шёнау под Теплицем (Богемия) 2 сентября 1841 г. Закончил кадетский институт в Лобзове под Краковом и Терезианскую военную академию в Винер-Нойштадте; 1859 г.: унтер-лейтенантом 36-го пехотного полка участвует в сражении при Сольферино[4 - В районе этого селения юго-западнее г. Вероны 24.06.1859 г. во время австро-итальянской войны итало-французские войска нанесли поражение австрийской армии.]; награжден военным Крестом за заслуги и произведен в обер-лейтенанты. Гарнизонная служба в Майнце, Франкфурте, Вероне, Венеции, Кьодже и Егерндорфе; преподает историю в кадетском институте в Айзенштадте, позднее работает под началом маршала фон Флигели для Военно-географического института. Сенсационные экспедиции в высокогорье с целью изучения Южно-Тирольских Альп и Высокого Тауэрна; картографирование Лессинских Альп, массивов Пазубио, Глокнера и Венецианских Альп; более тридцати первых восхождений в массивах Бренты, Адамелло и Презанеллы. 1867–1868 гг.: систематическое изучение и тригонометрическая съемка всех частей широко разветвленного массива Ортлер; шестьдесят восхождений на вершины. 1869–1870 гг.: участие во Второй немецкой полярной экспедиции в Гренландию в качестве географа, орографа и гляциолога; открытие Тирольского фьорда и фьорда Франца-Иосифа во время шестисоткилометрового пешего перехода вдоль восточного побережья Гренландии. 1871 г.: совместно с Карлом Вайпрехтом и графом Хансом Вильчеком в плавании по Баренцеву морю достигает 78°48' северной широты; уточняет карту Шпицбергена. 1872 г.: в возрасте тридцати лет назначен сухопутным начальником австро-венгерской полярной экспедиции. Многочисленные публикации по картографии, географии и на темы арктических приключений, в том числе: «Альпийский массив Адамелло-Презанелла», «Бокка-ди-Брента», «Ортлерские Альпы», «Первая австрийская исследовательская экспедиция в Новоземельскую акваторию», «О холоде», «Внутренние районы Гренландии», «Австро-венгерская полярная экспедиция 1872–1874 гг.» и др. Награды: орден Железной короны 3-й степени; золотые медали Лондонского и Парижского географических обществ; почетный член географических обществ Вены, Берлина, Рима, Будапешта, Дрездена, Гамбурга, Бремена, Ганновера, Мюнхена, Франкфурта-на-Майне и Женевы; почетный член Алжирского метеорологического общества, Гамбургского навигационного союза и Пресбургского географического объединения; почетный член французского, английского и итальянского Альпийских клубов; кавалер французского ордена Почетного легиона, королевского прусского ордена Красного орла 3-й степени, королевского шведского ордена Северной звезды, королевского итальянского ордена Маврикия и Лазаря, ордена Итальянской короны, королевского португальского ордена Башни и Меча и саксонского великогерцогского ордена Белого сокола; почетный доктор философии Пражского университета; почетный гражданин гг. Брюнн, Фиуме и Теплиц; славится как лучший погонщик собачьих упряжек своего времени, рожденный за пределами Полярного круга. ГЛАВА 4 ХРОНИКА ПРОЩАНИЙ ИЛИ РЕАЛЬНОСТЬ ДРОБИМА В 1868 году, во время картографической съемки Ортлерских Альп, до моей палатки далеко в горах случайно добралась газета с заметкой о Первой немецкой экспедиции Кольдевея. Вечером у костра я прочел пастухам и егерям, которые меня сопровождали, лекцию о Северном полюсе, не переставая удивляться, что вот есть же на свете люди, куда больше других способные выдерживать ужасы холода и мрака. Я и не предполагал тогда, что всего через год сам стану участником полярной экспедиции, да и Халлер, один из тогдашних моих егерей, тоже не думал не гадал, что будет сопровождать меня в третьем моем путешествии. Юлиус Пайер Где началось прощание? И когда? Оно происходило во многих местах – на платформе венского Западного вокзала, у ворот шлюза в Геестемюнде, в гавани норвежского города Тромсё, а столетие спустя – в аэропорту и опять-таки у корабельного трапа. У пятерых матросов «Адмирала Тегетхофа» дома остались семьи; повторили они на прощание или нет все то, что было обещано им самим? Мы откроем новые земли. Говорили или нет о хорошей жизни по возвращении и о жалованье, более высоком, чем на других судах? Тысяча двести гульденов серебром, снаряжение и бесплатные харчи на два с половиной, а может, и три года или, может, даже навсегда, но нет, такого наверняка не случится! Те, кто остался дома, знали разве только, что там, куда уходят их сыновья, братья, отцы, царит холод и все совершенно по-другому, что никто там доселе не бывал и что разлука будет долгой – более долгой, чем обычно. На праздник Тела Господня 1872 года, а выпал он на четверг 31 мая, австро-венгерская полярная экспедиция впервые выступила в путь в полном составе, вместе с ездовыми собаками. Погрузилась в бремерхафенский поезд, который в 18.30, окутанный тучей дыма (о ней достоверных сведений не сохранилось), отошел от венского Западного вокзала. Проводы были скромные. Двое суток за окнами купе тянулся привычный пейзаж, убегал вспять, туда, откуда они уехали. Мэриш-Трюбау, Будвейс, Прага, Дрезден, Магдебург, Брауншвейг, Ганновер, Бремен – на станциях порой ожидали депутации, передавали наилучшие пожелания, махали вслед, но без ликования. Каждый хоть и молчит, но в глубине души чувствует, что впереди его ждет суровое время; каждый волен еще и теперь уповать на то, о чем мечтает, ибо никому не дано заглянуть в будущее. Но всех окрыляет одно – сознание, что в борьбе за научные цели мы служим славе нашего отечества и что дома с живейшим участием следят за всяким нашим шагом. Юлиус Пайер Матросы в новом платье, стоящие возле окон купе или сидящие на лавках, с бутылкой водки между колен; егеря Халлер и Клотц, по-прежнему в пассайертальских костюмах, то бишь в расшитых куртках зеленого сукна, широкополых шляпах и замшевых штанах до колен (Пайер попросил их так одеться к отъезду), – что могли означать для этих людей наука и слава отчизны по сравнению с тысячью двумястами гульденов серебром? Тысяча двести гульденов серебром, а в придачу наградные и новая земля! Пока что они сидят в поезде и знакомятся друг с другом на диалектах четырех разных языков; на корабле главным станет итальянский. Но едут они навстречу дню, когда мужественный тиролец Александр Клотц рухнет в снег Земли Франца-Иосифа; в рваной меховой одежде, истощенный, с обмороженными ногами, он разрыдается и очень долго будет недоступен уговорам и утешениям. А в другой день Отто Криша, двадцатидевятилетнего машиниста, отнесут по льду к скалам новой земли, в гробу, сколоченном Антонио Вечериной, и похоронят под камнями среди базальтовых столпов. Несказанное одиночество объемлет эти снежные горы… – напишет в своем дневнике Юлиус Пайер. – Когда прибрежный лед не звенит и не стонет, поднимаясь от прилива и отлива, а ветер не вздыхает в каменных расщелинах, призрачно-бледный ландшафт объят тишиною смерти. Мы часто слышим о торжественном безмолвии леса, пустыни, даже ночного города. Но что за безмолвие объемлет такой вот край с его стылыми заледенелыми горами, которые теряются в непостижимых зыбких далях и бытие которых мнится тайною на все времена… И человек умирает у Северного полюса, в одиночестве, угасает, как блуждающий огонек, оплаканный простодушным матросом, а вовне ждет усопшего могила из льда и камней… Однако в поездных разговорах навстречу грядет лишь суровая, белая даль; и если на пути через Ледовитый океан им суждено открыть какой-нибудь остров, это непременно будет прекрасная земля, тихая и уютная. Нам представлялось тогда, что долины ее украшены ивами и населены северными оленями, которые безмятежно наслаждаются благами своего убежища, далеко от всех врагов. Юлиус Пайер Мир за окнами купе мало-помалу становится чужим. Но он по-прежнему зелен. Поля хмеля. Тополевые аллеи. Выгоны, крытые соломой кирпичные домики. Здесь начинается лето. 2 июня участники экспедиции прибыли в Бремерхафен, а вечером того же дня шли вдоль причалов Геестемюнде. И наконец – одни с благоговением, другие с тревогой – остановились перед «Адмиралом Тегетхофом». Ах, какой корабль! Совершенно новый. Ни водорослей на обшивке, ни ракушек, ни соляной корки; пахнет лаком, смолой и свежей древесиной. Обитый ниже ватерлинии железными листами, оснащенный вспомогательной паровой машиной мощностью сто лошадиных сил (изготовитель: завод «Стабилименто текнико триестино»), этот барк и в штиль пройдет сквозь плавучие льды; съестных припасов, поставленных гамбургской продовольственной фирмой «Рихерс» и любекским производителем мясных консервов Карстенсом, хватит на тысячу дней, а ста тридцати тонн угля – на тысячу двести часов хода под парами, на тысячу двести часов независимости от ветра в парусах. Но как долог окажется путь через Ледовитый океан и как велик бывает айсберг? «Адмирал Тегетхоф» имел 32 метра в длину и 7,3 метра в ширину. Что такое три мачты и сотня лошадиных сил по сравнению со льдинами, настолько огромными, что на них впору строить дворцы? На корабле было тесно – тесные офицерские каюты, скученные, узкие койки в матросском кубрике. Кают-компания украшена гравировкой, это арабская пословица: Ин ниц бегуцаред – И это пройдет. Последние приготовления занимают еще десять дней. В управлении порта оставлен письменный документ: в случае кораблекрушения императорско-королевская полярная экспедиция просит не высылать спасательных и поисковых партий; она либо вернется своими силами, либо не вернется никогда. Документ скреплен подписями офицеров, первыми идут изящный, с наклоном вправо, готический росчерк Карла Вайпрехта и твердый, прямо-таки по-мальчишески суровый автограф Юлиуса Пайера. Подписей матросов я не помню. Там наверняка стояли и кресты. Не все умели читать и писать. Ранним, по-летнему теплым утром 13 июня 1872 года паровой буксир проводит «Адмирала Тегетхофа» через шлюзы Геестемюнде, а затем вниз по Везеру. Опять деревья и выгоны. Потом Вайпрехт приказывает ставить паруса. Перед ними открывается море. Тирольцы видят море впервые в жизни. Мы безбоязненно смотрели, как уменьшаются и тают вдалеке все прелести творения, как земля за кормой мало-помалу исчезает из виду; вечером немецкий берег скрылся из глаз… Команда охвачена веселым оживлением; вечерами легкий ветерок разносит над водою бодрые песни итальянцев, а не то мерный ритм далматинских наигрышей пробуждает воспоминание об их солнечной родине, которая вскоре сменится диаметральной противоположностью, неведомой пока даже их фантазии. Юлиус Пайер На подходе к Гельголанду никто уже не поет. «Адмирал Тегетхоф» с трудом минует прибрежные мели. Надвигается шторм. Крутое волнение, дождь, холод, хотя нет, это еще не холод. Тиролец Халлер сильно страдает от морской болезни, записывает в своем дневнике машинист Криш. Так продолжается две недели. Потом из волн встают скалы Норвегии, синевато-серые, как и морская зыбь. Ветер слабеет. 2 июля 1872 года, после довольно бурного плавания, мы стали на якорь в виду Тромсё, где приняли на борт гарпунщика Эллинга Карлсена, шестидесятилетнего опытного полярника, прославившегося плаванием вокруг Шпицбергена. Густав Брош Штормовая погода на некоторое время задержала нас у Лофотенских островов, так что в Тромсё мы прибыли только 3 июля. Юлиус Пайер 4 июля в 11 ночи прибыли в Тромсё. Загасили топки и бросили якорь в Тромсёйском проливе. Отто Криш Второго, третьего, четвертого июля… Откуда взялись эти расхождения в датировке, можно реконструировать без особого труда – скажем, посредством допущений о воздействии полуночного солнца, которое стерло разницу меж днем и ночью; не приходится сомневаться и в том, что при сильной волне в приватном исчислении времени вполне могли потеряться день-два или же один говорил о часе входа в пролив, а второй – о высадке на пристань. Вдобавок есть неоспоримые признаки, указывающие на объективную дату прибытия, но я о них умолчу. Ведь более реальным, чем в сознании человека, который его пережил, день быть не может. И поэтому я говорю: экспедиция добралась до Тромсё и второго, и третьего, и четвертого июля 1872 года. Реальность дробима. (В немногочисленном обществе на борту «Адмирала Тегетхофа» дневники подчиненных тоже так отличались от записок начальства, что иной раз возникало впечатление, будто в кубрике и в каютах вели летопись не одной, а нескольких абсолютно разных экспедиций. Всяк рассказывал о своих льдах.) Тромсё. Здесь прохладно, и южное лето – только воспоминание. Иногда падает туман. Снова готовят проводы, готовят разлуку, самую суровую из всех, пополняют снаряжение и провиант, закупают листовое железо, сталь и вяленую треску в городе, целиком выстроенном из дерева. Вайпрехт нанимает норвежских водолазов, чтобы они заделали течь; после штормов последних недель в трюме «Адмирала Тегетхофа» многовато воды. Возвращения зверобоев из северных районов моржового промысла флотский лейтенант ждет напрасно; ему придется выйти в море без сведений о том, где в этом году проходит граница дрейфующих льдов. Для матросов «Тегетхофа» последние дни в обитаемом мире – это еще и непритязательная возможность поупражняться в той жизни, что в случае счастливого возвращения из глухомани ожидает их в салонах, – в жизни, полной почестей, приглашений, непривычных разговоров и глубокого уважения; Андреас Огорд, австрийский консул в Тромсё, приглашает их на званый обед; другие следуют его примеру. Ни одно из плаваний, до сей поры совершенных этими матросами, не приносило им так много восторженных похвал, как нынешнее намерение отправиться к Северному полюсу. Выходит, Северный полюс куда желаннее, куда важнее, чем побережья Америки и Индии, где некоторым из них уже довелось побывать. Лишь спустя месяцы, глубоко во льдах и во тьме полярной ночи, Юлиус Пайер просветит последних простодушных: При 20–30 градусах ниже нуля (по Реомюру) было заложено в сынов природы семя мудрости. Однако сей климат не благоприятствовал прорастанию оного. С мучительным разочарованием люди услышали о положении и малоценности «Северных полюсов», о том, что это не суша, не край, который надобно завоевывать, но всего-навсего точка пересечения линий, совершенно незримая в реальности! Я пытался представить себе, что почувствовал простодушный человек, который, дрейфуя на вмерзшем во льды корабле, в окружении всех ужасов льда и мрака, вдруг узнает, что его цель вдобавок незрима – пустяковая точка, ничто. Дальше этой попытки дело у меня не пошло, я не мог почувствовать столь мучительного разочарования. Но пока что они в Тромсё, принаряжаются к приему у консула. 6 июля приглашены на званый обед к г-ну Огорду; оставались там до 12 ночи, солнце уже не заходит, и на борт мы вернулись при ярком солнечном свете. 7-го приглашены на обед к тромсёйскому градоначальнику – в красивый особняк, расположенный в лесу высоко над городом; в 2 часа ночи вернулись на борт. 8 июля побывали в шатрах у лопарей; оные живут со своими многочисленными оленьими стадами у подножия горы Кильписъяуре; в каждой жердяной постройке помещается целый род, владеющий 3–5 сотнями оленей. В таком шатре, снаружи тщательно укрытом дернинами, а внутри обтянутом оленьими шкурами, висит на цепи котел, в котором варят еду. Одежда у этих людей сшита из оленьих шкур; школьная наука им вовсе незнакома, в большинстве они язычники и верят в Юбинала, или Айку; вместе с людьми в шатрах обитает множество оленьих собак, это совершенно особенная порода; мы купили там одну собаку за 2 1/2 кёльнских талера и привезли на корабль; собака получила кличку Пекель, по-лопарски Черт, позднее матросы перекрестили ее в Пекелино. Отто Криш Вайпрехт собак недолюбливает. Пайер чрезвычайно доволен; шесть ньюфаундлендов и две лапландские собаки, думает он, вполне составят ездовую упряжку, на которой он, как два года назад на восточном побережье Гренландии, помчится по льду. Однако, невзирая на тумаки тирольцев, дикости у собак, похоже, не убывает: В трюме были такие места, где лишь их друзья могли не опасаться растерзания. Юлиус Пайер Вместе со своими егерями сухопутный начальник поднимается на тромсёйские скалы, проверяя на разных высотах точность привезенных барометров. 10 июля они стоят на вершине, которую лопарь-проводник по имени Дилькоа называет Саллас-Уойви. Внизу лежат фьорды, изрезанный расселинами горный ландшафт и море. С вершины горы мы увидели огромный столб черного дыма, в спокойном воздухе он поднимался вертикально вверх тысячи на полторы футов – северная окраина Тромсё была охвачена огнем. Юлиус Пайер С борта стоящего на якоре «Адмирала Тегетхофа» это видится иначе: 10 июля в северо-восточной части города вспыхнул пожар, в котором дотла сгорели несколько жилых домов и сараев; мы отрядили на берег шлюпку с большею частью команды и огнегасительными средствами. Упорная борьба с огнем продолжалась 2 1/2 часа, после чего пожар был потушен, а комиссар пожарного двора выразил г-ну начальнику Вайпрехту благодарность за оказанную помощь… 11 июля я осматривал город, в коем нет почти ничего примечательного; все дома и даже две церкви построены из дерева, как и концертный салон, где как раз выступал некий арфист. 12 июля прибыл почтовый пароход; я получил три письма – от Антона, от отца и от Теодора; тех, что пришли позднее, я уже не мог получить, потому что у нас не было времени дожидаться следующего парохода; в 5 часов пополудни иду в парную баню, а потом – на ужин, загодя заказанный в гостинице «Нильсен». 13-го утром, в 9 часов, для нас отслужили мессу в католической церкви; затем легкое угощение у приходского священника; потом на все оставшиеся у меня деньги я купил 1/2 эймера вина и 40 бутылок пива и уже без единого шиллинга в кармане поднялся на борт, ведь завтра мы покидаем Тромсё, а в Ледовитом океане деньги без надобности, не то что добрый глоток вина; в 10 вечера развели в топках огонь. Отто Криш В полночь «Адмирал Тегетхоф» уже под парами – готов к отплытию. Только теперь по забортному трапу поднимается ледовый боцман и гарпунщик Эллинг Карлсен; он единственный на корабле не обязан повиноваться приказам австрийского императора. С крепким моржовым гарпуном в руке, в наброшенной на плечо беломедвежьей шубе, он входит в кубрик. Старый-то какой. Здешние матросы и даже начальники годятся ему в сыновья. Самые большие ценности в небогатом карлсеновском багаже – белый курчавый парик для будущих праздников да орден Олафа Святого, которым он награжден за плавание вокруг Шпицбергена. Сколько моржей он успел уложить своим гарпуном? Карлсен не помнит. И вот наступает утро. 14 июля 1872 года, воскресенье. Воскресным утром мы покинули маленькую тихую столицу европейского Севера. Гамбургский пакетбот, только что вошедший в гавань, проводил нас неумолкающими приветственными возгласами пассажиров, а затем мы под парами прошли узкими проливами Квальсунн и Грётсунн, мимо скал островков Сандё и Рюсё в открытое море. Шкипер Карлсен при этом служил нам лоцманом. Когда мы вышли из шхер, пал туман, целиком окутавший гигантскую скалистую башню острова Фуглё. Здесь топки загасили и подняли паруса. 15 июля мы в виду изобильного ледниками норвежского побережья шли под парусами курсом на север; 16 июля в голубой дали завиднелся мыс Нордкап, самая северная точка Европы… Идеальной целью нашей экспедиции был Северо-Восточный проход; подлинную же ее задачу составляло изучение морских акваторий или суши к северо-востоку от Новой Земли. Юлиус Пайер Я прямо воочию вижу черную воду островного пролива, которая разглаживается за кормой «Адмирала Тегетхофа». Дымный плюмаж, каким машинист Криш украсил тромсёйское небо, еще висит над гаванью, когда пассажиры гамбургского пакетбота сходят на берег. Утро тихое, безветренное. В гостинице «Нильсен» готовят завтрак; все только и говорят что о «Тегетхофе». Куда, вы сказали, они направляются? В Японию? Через полюс? В почтовом мешке лежат письма для команды; сразу два адресованы машинисту Отто Кришу. Их для него сохранят. А потом я вижу Йозефа Мадзини, который в доме вдовы каменотеса целыми днями бродит меж разбросанного по полу снаряжения, будто в музее, и порой сомневается, защитит ли его все это ото льдов – пуховая одежда, полотняные сапоги, спальный мешок и прочие утеплительные атрибуты. На дворе июльская жара. Он же готовит эшелонированный бросок из лета в холод, сперва самолетом – Копенгаген, Осло, Тромсё, Лонгьир; а из Лонгьира морем на северо-восток, в Ледовитый океан, все дальше, до побережья Земли Франца-Иосифа, ну а лучше всего еще дальше – до Берингова пролива и в Иокогаму. «Ты сошел с ума», – говорит Анна Корет. Но знает, что это не шутка. Я вижу Мадзини в квартире Анны: он отчаянно старается растолковать, зачем надо ехать на Шпицберген; вечернее общество тоже хочет от него разъяснений, нет-нет, не всерьез, а так. (Итальянец-то говорит не просто на Шпицберген, да и походы по ледникам еще бы куда ни шло, причуда, – но путешествие по следам какого-то парусника, давным-давно затонувшего в Ледовитом океане? Ну кто едет в Арктику лишь затем, чтобы представить себе, что было, что могло бы быть?) Гости сидят за столом, по-прежнему за столом, но Мадзини уже наедине с Анной; все, что он говорит, адресовано ей. Но после они уже не слушают друг друга, хотя весь вечер продолжают разговаривать, каждый из своих льдов. ГЛАВА 5 ПЕРВЫЙ ЭКСКУРС. СЕВЕРО-ВОСТОЧНЫЙ ПРОХОД, ИЛИ БЕЛЫЙ ПУТЬ В ИНДИЮ. РЕКОНСТРУКЦИЯ МЕЧТЫ Северный полюс, уединенная макушка Земли, окружен каменными пирамидами; это знаки, отмечающие точки, до которых сумела добраться неугомонная людская предприимчивость. Прямо над полюсом парит в зените крохотная чайка, его льдины дарят надежный жизненный приют тюленьему племени, что ищет спасенья от гарпунов, – и только для открывателей он по сей день оставался недостижим. Как всякое развитие лишь исподволь, шаг за шагом, продвигается к все более крупным задачам, так и тусклый рассвет миросотворения распространялся мешкотно, от гомеровского земного диска до страны гипербореев; только спустя тысячелетия жажда знаний превозмогла полярные ужасы, какие, по представлениям арабов, уже в Сибири кишмя кишели. Тысячелетиями мир окрест солнечного Запада был погребен под вымыслами и мифами, которые лишь нравственный пафос древнейших поэтов-философов уберег от наивной тривиальности, присущей всему незрелому. Ни малейшим ветерком правды не веяло в этом мире, закоснелом в кастовой нетерпимости, ничто не разгоняло обманных призраков палящего зноя, убийственной стужи, низвергающихся в бездну вод, откуда моряку нет возврата, грозных божеств ветра и моря, муравьев, стерегущих золото. Ведь и сама Земля сиротливо покоилась в беспредельном пространстве, держа на столпах своих гор хрустальный купол небес, – но покоилась она неустойчиво, перегруженная в тропиках изобильной растительностью, а на Севере скудная и голая. Эти обстоятельства, обросшие затем религиозными догмами, и обнесли тесный круг научного знания тройным кольцом стен, неприступных на протяжении тысячелетий… Только когда люди поняли, что Земля имеет форму шара, возникли теоретические основы климатов, очень смутное поначалу представление о поясах, впервые строго научно изложенное Пифеем из Массилии за четыре столетия до P. X. в его учении о Полярном круге. Почти в то же время поход Александра в страну чудес Индию сотворил земной рай торговли и мореплавания, для достижения которого спустя 1800 лет не убоятся даже абсурдного короткого пути – через льды. Юлиус Пайер Меж тем как в моем воображении «Адмирал Тегетхоф» проходит под парами первые поля дрейфующих льдов, а Йозеф Мадзини, сидя в самолете Скандинавских авиалиний, видит внизу ослепительно белые облачные громады, я тихонько погружаюсь во тьму времен, скольжу сквозь столетия к истокам грезы. Ведь когда итальянцы-матросы «Тегетхофа» ставят паруса, европейское мореплавание еще не рассталось с одной из самых долгих своих грез – с грезой о том, что где-то у полярного побережья Сибири непременно найдется короткий, окаймленный паковыми льдами путь на северо-восток, в Японию, Китай и Индию, Северо-Восточный проход из Атлантического океана в Тихий. Однако к 1872 году в вечных льдах пропали целые флоты, а Северо-Восточный проход так и не был найден. Хронисты заполнили описаниями ледовых катастроф многие фолианты, сообщали о кораблях, что отплыли с товарами на продажу, с подарками, с тяжелыми пушками и рекомендательными письмами к императорам Японии и Китая, но никуда не прибыли и не вернулись. В конце концов хронисты и те уже не знали, сколько моряков погибло в поисках северо-восточной трассы. Тысяча? Тысяча четыреста или больше? Статистика гибелей всегда оставалась противоречивой и неполной – напрасная попытка облечь в цифры ужас и беспощадность этого окутанного мифами пути. (В канцеляриях возникли трудности с классификацией: зверобойный флот, вмерзший в паковые льды и дрейфовавший с ними все дальше и дальше на северо-восток, за сибирский мыс Челюскина, а затем раздавленный ледовым сжатием и затонувший, – считать ли тех, кто погиб и пострадал в такой катастрофе, жертвами Северо-Восточного прохода или же просто жертвами Ледовитого океана?) Корабли тонули. Хронисты писали. Арктике было все равно. Если кто-то пожелает вникнуть в предысторию северо-восточной грезы, ему придется мысленно уйти даже не в глубь веков, а в глубь тысячелетий, и задолго до начала христианского летосчисления обнаружатся зарисовки холодного моря; он попробует представить себе полярные плавания Пифея из Массилии или Гимилькона[5 - Гимилькон (V в. до P. X.) – карфагенский мореплаватель.] Карфагенянина, дубовые драккары викингов и их кормчих – скажем, Бьярни Херьюльфссона и Лейфа Эйрикссона[6 - Бьярни Херьюльфссон (X в.) – исландский мореплаватель, по преданию, ок. 968 г. доплыл до Северной Америки; Лейф Эйрикссон (XI в.) – скандинавский исследователь Северной Америки.], которые еще на рубеже второго тысячелетия частью под парусами, частью на веслах достигли берегов Северной Америки; вспомнит он и Эйрика Рыжего, господина Гренландии и Исландии, и Отера, обогнувшего мыс Нордкап и по Белому морю доплывшего до страны Биармии, то бишь до Сибири, и Эйрика Кровавую Секиру[7 - Эйрик Рыжий – основатель первого европейского поселения на о. Гренландия; Отер, или Оттар (IX в.) – норвежский хёвдинг, совершавший торговые поездки на восток вплоть до Белого моря; Эйрик Кровавая Секира (X в.) – норвежский конунг.], и многих других, что ступали на Шпицберген и прочие земли Крайнего Севера задолго до открывателей нового времени… Но я прерву игры фантазии с обращенным вспять временем на той эпохе, когда память о ранних полярных путешествиях была так же забыта, как и космографические знания античности, и наведаюсь в некий кастильский замок. Замок Тордесильяс. На дворе 1494 год. Июнь. Летом этого года в Тордесильясе происходит подписание договора между Испанией и Португалией, и родной отец Лукреции и Чезаре Борджа, pontifex maximus[8 - Великий понтифик (лат.).] Александр VI, поклонник куртизанок и искусств, на вечные времена скрепляет его папской буллой: Новый Свет и все земли оного, уже открытые и еще неведомые, надлежит разделить меж народов Пиренейского полуострова; границу образует меридиан, что в 1200 морских милях к западу от островов Зеленого Мыса от полюса до полюса опоясывает земной шар; земли к востоку от этой линии принадлежат Португалии, к западу же от нее – Испании. Тордесильясский разбойник, который обращается с кругом земным как с выгоном для скотины, отдает в монопольное испано-португальское владение не только новые земли, но и морские пути, в западном направлении ведущие через Атлантику туда, где все драгоценно и воздух насыщен тяжелым ароматом пряностей. Не в последнюю очередь именно приговор Папы Александра Борджа в итоге подогрел алчность обделенных в Тордесильясе англичан и голландцев и толкнул их на поиски обходных путей, северных ледовых трасс. Происходившее в течение многих лет до папского вердикта и в десятилетия после оного едва ли заслуживает особого упоминания. Ведь не оставляющая ни малейших сомнений правда этой эпохи открытий была записана не в кабинетах европейских космографов, а в сообщениях вроде ацтекского текста на языке науатль, повествующего о появлении европейцев: «Меловые лица светились восторгом. Точно обезьяны, они взвешивали золото в ладонях или с довольным видом садились на пол, и душа их черпала новые силы и просветлялась. И плоть у них поэтому расширялась; они алкали золота. Алкали его, будто голодные свиньи…» Какие бы вести ни привозили мореплаватели, в Старом Свете истерично цеплялись за мифы о неисчерпаемом золотом рае; ни самая что ни на есть скудная пустыня, ни самая что ни на есть убогая реальность не могли развеять этот самообман: желтая галька, которую полярные экспедиции шестнадцатого столетия находили на айсбергах, усыпанных каменными обломками арктических земель, и та непременно считалась золотом (!) и подтверждением, что за стенами вечных льдов есть еще острова, притом побогаче новых испанских территорий. (И за борт летело все, что казалось ненужным, а в трюмы грузили серный колчедан, никчемные камни.) У колыбели этой грандиозной эпохи – как всегда в великое время – стояли личности героические; для следующих поколений арктических мореходов они стали кумирами, да и нам они до сих пор понятнее, нежели культуры, что в конце концов были уничтожены их авантюрными предприятиями: генуэзец Кристофоро Коломбо, по-испански Кристобаль Колон, в 1492–1504 годах совершает четыре плавания на запад через Атлантический океан. Он твердо верит в правильность испещренной белыми пятнами, неверной карты мира, составленной флорентийским космографом Паоло даль Паццо Тосканелли[9 - Паоло даль Паццо Тосканелли (1397–1482) – итальянский астроном и географ, научно обосновал идею достижения Азии при плавании из Европы на запад.], а финансирует его экспедиции Изабелла Кастильская[10 - Изабелла Кастильская (1451–1504) – королева Кастилии и Арагона.], покровительница святой инквизиции и мать Иоанны Безумной[11 - Иоанна (Хуана) Безумная (1479–1555) – королева Кастилии и Арагона.]. (Случайность или знамение, что именно в замке Тордесильяс Иоанна позднее окончательно впадает в идиотизм и умирает?) В ходе своих экспедиций Колон ступает на землю островов Карибского моря, полагая, что находится в Японии, затем – на побережья Центральной и Южной Америки, полагая, что это Индия, а открыв дельту Ориноко, принимает ее за дельту Ганга и в 1506 году умирает в Вальядолиде, так и не признав своих заблуждений. Васко да Гама, граф Видигейра, по заданию португальского короля Мануэла ищет в 1498 году морской путь к Островам Пряностей, огибает южноафриканский мыс Доброй Надежды, добирается до настоящей Индии и таким образом отдает райский край под власть колониального произвола. Фернан де Магальяйнш, то бишь Магеллан, держа курс на юго-запад, в 1520 году находит между южноамериканским континентом и Огненной Землей новый путь из Атлантического океана в Тихий. Годом позже он погибает на Филиппинах. Но Магелланов пролив остается. Магальяйнш еще обследовал побережья Нового Света в поисках прохода к Тихому океану, а Эрнан Кортес начал меж тем уничтожать царство ацтеков. А чуть более десяти лет спустя свинопас-мореход Франсиско Писарро и с культурой инков поступает по всем церковным и испанским канонам: крестит и казнит, истребляет недовольных и посвящает свои кровавые бойни Господу Иисусу и испанской короне. Однако все то, что герои Пиренейского полуострова отыскали в своих плаваниях на запад, юго-запад и юго-восток – новые торговые пути, золото, пряности и земли, – конечно же достижимо и по заданию английских королей и русских царей, притом более короткими, северными путями. Уже в 1497 году генуэзец Джованни Кабото, или Джон Кабот, состоявший на службе у Генриха VII, отправился из Бристоля через Атлантику – на северо-запад. Кабот достиг американского континента за тринадцать месяцев до Кристобаля Колона, ступил на берега Нового Света на севере, в Ньюфаундленде, но, как и Колон, ошибочно решил, что это Катай. То бишь Китай. По следам Кабота опять-таки двинулись авантюристы – к примеру, братья Гаспар и Мигель де Корте-Реаль (они тоже достигли Ньюфаундленда, а затем оба пропали в море), флорентиец на французской службе Джованни да Веррацано, испанец Эстебан Гомес и даже немецкие шкиперы вроде Пининга и Потхурста… Они сообщали о студеных скалах и айсбергах, но ни один не упоминал о золоте и не называл координат скорого пути к богатствам Ост-Индии. С каждым плаванием делалось все яснее, что исполинский материковый барьер, Америка, монолитом тянулся до высоких северных широт, блокируя все западные морские пути вокруг земного шара. Но где-то, пусть даже в сплошных дрейфующих льдах, и этот континент наверняка кончается, а значит, можно обогнуть самую северную его оконечность, наверняка там зияет разрыв меж Новым и Старым Светом, холодный пролив, водный путь в Тихий океан. Тогдашние космографы нарекли эту надежду Fretum Anianum, то бишь Анианов пролив, хоть никогда его не видели. Лишь спустя столетия такой пролив вправду будет открыт и, названный именем первопроходца, датчанина Витуса Беринга, появится в географических атласах. Однако ж как добраться до Берингова пролива от берегов Европы, оставалось загадкой еще многие-многие десятилетия после плаваний датчанина, который выходил из сибирских гаваней, – загадкой и игрой с тремя возможностями. На северо-запад через Атлантику, а затем вдоль берегов Нового Света, постоянным курсом на северо-запад. На северо-восток вдоль скал Старого Света и Сибири, постоянным курсом на северо-восток. Строго на север, только на север, прямо через полюс, а затем дальше, до самых Южных морей… Северо-восточные проходы, северо-западные проходы, барьеры паковых льдов, свободные от льда проливы, край света, Тихий океан (!), скалы и мысы, острова, плавучий лед и попутный ветер – кому только не хотелось сквозь весь этот хаос и все загадки пройти ЛЕДОВИТЫМ ОКЕАНОМ в рай и вернуться оттуда со всеми сокровищами Востока, явиться перед князьями и негоциантами и сказать: Я был первым! Но меж тем как первые корабли пропадают в поисках Северо-Западного прохода и холодные волны смыкаются над потерпевшими крушение открывателями, идея Северо-Восточного прохода еще только разрабатывается: весной 1525 года в Рим к папскому двору прибывает посланник великого князя московского Василия III. Имя его – Димитрий Герасимов. По поручению Папы Климента VII посланника опекает историк Паоло Джовио. Знакомство ученого и посланника подводит под фантазии христианского мореплавания зыбкую теоретическую основу. Ведь рассказы Герасимова побуждают Джовио составить на латинском языке меморандум, который в том же году был представлен небольшому кругу лиц. Увлекая с собою несчетные притоки, река Северная Двина мощно стремит свои воды на север, рассказывает со слов Герасимова римский историк, и море там имеет столь огромную протяженность, что, держась правого берега, можно, по всей вероятности, доплыть до Китая, если путь не преградит какая-нибудь новая земля… Меморандум Джовио переводят на итальянский, и он становится сенсацией – тем более что из Аугсбурга в этом году тоже приходят вести о путешественниках из Московии, обсуждавших с немецкими учеными возможность северо-восточного морского пути к Островам Пряностей. Через два года после первых слухов о сообщениях из Московии космограф и коммерсант, проживающий в Севилье уроженец Бристоля, по имени Роберт Торн, посылает памятную записку Генриху VIII. Наряду с другими, не менее авантюрными проектами, Торн рекомендует британской короне и путь вдоль сибирского побережья – так-де Англия достигнет Островов Пряностей скорее, чем португальцы и испанцы. Но королю Генриху плахи важнее айсбергов. Поэтому минует еще два с лишним десятилетия, прежде чем несокрушимая вера в Северо-Восточный проход приведет в движение не только перья, но и корабли. Наконец, в 1549 году при содействии барона Сигизмунда цу Герберштайн, Найперг и Гюттенхаг северо-восточная мечта вырывается в реальность. В этом году в Вене выходит сочинение Герберштайна «Rerum Moscoviticarum Commentarii»[12 - «Записки о московитских делах» (лат.).]. Барон, бывший посланник императора Максимилиана I при московском дворе, не только рисует в своей книге облик почти неведомой державы, но и воспроизводит российские путевые заметки и географические отчеты, дополняя сведения Паоло Джовио и Димитрия Герасимова касательно Северо-Восточного прохода. Его дополнения и описания так убедительны, что их в нескольких вариантах переводят на несколько языков. Спустя четыре года после публикации Герберштайна первый мореплаватель отправляется навстречу северо-восточной мечте и ледяной смерти. Это сэр Хью Уиллоби[13 - Хью Уиллоби (?– 1554) – английский полярный мореплаватель; в 1553–1554 гг. руководил экспедицией, исследовавшей Северо-Восточный проход.]. Английские коммерсанты учреждают в 1553 году Общество купцов-изыскателей, и в том же году его принципал Себастьян Кабот, сын Джона Кабота и главный лоцман Англии, поручает сэру Хью Уиллоби заняться поисками Северо-Восточного прохода. Под командованием Уиллоби три корабля – «Bona esperanza» («Добрая надежда»), «Edward Bonaventure» («Эдуард Счастливый») и «Bona confidentia» («Благое доверие»), и он так уверен в успехе своего предприятия, что еще на Темзе велит обшить днища кораблей свинцовыми пластинами – от древоточцев индийских вод. Летом экспедиция выходит в море. Однако уже в сентябре льды у русских берегов Кольского полуострова сплачиваются настолько, что два из трех кораблей вмерзают в них. Уиллоби приказывает разбить на побережье лагерь. Начинается первая арктическая зимовка европейской экспедиции. Уиллоби и еще шестьдесят четыре человека остаются в этом импровизированном лагере, а третьему кораблю, «Эдуарду Счастливому», под командованием Ричарда Ченслера и Стивена Барроу удается продолжить путь через плавучие льды Белого моря и достичь устья Северной Двины. Затем льды и здесь перекрывают последние свободные фарватеры. Англичане сходят на берег, местные жители, поморы, сопровождают их в Москву. Там, в золотых кремлевских палатах, мореплавателей принимает царь Иван IV Грозный. Следующим летом «Эдуард Счастливый» с большим грузом товаров возвращается в Англию. Но еще до того как в Лондоне пышными торжествами чествуют вернувшихся, русские зверобои находят лагерь Уиллоби – кладбище. Во время полярной ночи поголовно весь экипаж обоих кораблей погиб от мороза, от голода и цинги. По сообщениям зверобоев, мертвый сэр Хью Уиллоби сидел склонившись над судовым журналом «Благого доверия». Северо-восточная экспедиция Уиллоби кладет начало пляске смерти, продолжающейся вплоть до эпохи Пайера-Вайпрехта и далее. ГЛАВА 6 ВОЗДУШНЫЕ ТРАССЫ ВО ВНУТРЕНЮЮ И ВНЕШНЮЮ ПУСТОТУ Путешествие внутрь арктического мира – задача многотрудная. Страннику, избравшему ее, должно приложить все свои духовные и физические силы, чтобы отвоевать у тайны, в которую он жаждет проникнуть, скудные крупицы знания. Ему необходимо запастись несказанным терпением для защиты от иллюзий и неудач и идти к цели, даже когда она обернется игрою случая. Целью этой должно быть не удовлетворение тщеславной гордыни, но расширение наших познаний. Годы человек проводит в страшнейшем изгнании, вдали от друзей, от радостей жизни, окруженный опасностями и тяготами одиночества. Вот почему поддержать его способно лишь идеальное в этой цели; иначе он, впавши в духовное раздвоение, блуждает во внутренней и внешней пустоте. Юлиус Пайер Собирая и укладывая багаж, который в последние дни заполонил чуть не весь пол, Йозеф Мадзини опрокидывает один из полупустых бокалов, оставшихся со вчерашнего вечера: я вижу его утром в день отъезда, 26 июля 1981 года, он в своей комнате, сидит на корточках на белом шерстяном ковре и сыплет соль на свежее пятно от красного вина. Соль можно смахнуть щеткой уже по возвращении. Так он рассчитывает. К тому времени она высохнет и сделается светло-красной. Став на два-три месяца старше, он опять будет сидеть на корточках на этом ковре, словно от рассыпания до смахивания соли прошло совсем немного времени, не больше, чем всегда при подобных манипуляциях, и обо всем, что сейчас только предстоит, будет вспоминать как о мимолетном мгновении. Этим утром Йозеф Мадзини начинает еще не одно мелкое дело, но не заканчивает – открывает чайницу и не закрывает ее, до половины выдвигает ящик стола и оставляет в таком виде, устраивая тем самым легкий нечаянный беспорядок, который намерен ликвидировать по возвращении. Начатые и незаконченные дела послужат мостиками в ту реальность, какую он вот-вот покинет. С отъездом Йозеф Мадзини сразу отдаляется от меня, теперь он нисколько не ближе, чем команда «Адмирала Тегетхофа». А то, что я знал его иначе, нежели машиниста Криша или боцмана Лузину, позволяет мне разве только восстановить вероятные ситуации – обстоятельства, которые в записках Мадзини не упомянуты. Потому-то я и систематизирую намеки и указки, имеющиеся в моем распоряжении, восполняю пробелы домыслами, а дойдя до конца цепочки выводов и сказав «вот так оно и было», все же воспринимаю собственные слова как самоуправство. Отъезд Мадзини кажется мне тогда переходом из реальности в вероятность. Помню один вечер, уже спустя много времени после исчезновения Мадзини, – вечер, когда мы с Анной Корет впервые вошли в его комнату. Букинистка была в рабочем халате и в косынке, словно для защиты от пыльных туч. Но осевших за эти месяцы пылинок хватило только, чтобы на столешнице да на шкафу проступили отпечатки ладони. Анна Корет открыла окно. Мягко и упруго, будто через дамбу, холодный ветер хлынул через подоконник, и где-то с таким грохотом хлопнула дверь, что вдова каменотеса, сидевшая в конце коридора за своим обычным делом, на миг остолбенела – стрекот вязальной машины прервался. Анна Корет вынула из ящика никелированный столовый прибор, задвинула ящик, потом запаковала посуду, в том числе и чайницу, в газету и уложила в картонную коробку. Через час-другой комната опустела. Когда сворачивали ковер, из шерстинок посыпалась соль. Светло-красное пятно исчезло, как земляной отпечаток на снежном коме, который катят по зимней лужайке. К тому времени я уже так изучил дневники Мадзини, что через это красное винное пятно перенесся на льдину: Мадзини писал о белых медведях, по которым с вертолета стреляли обездвиживающими ампулами. Неподражаемым, почти грациозным движением звери выпрямляются, поднимают морды, принюхиваются. Вертолет подлетает ближе, а затем происходит нечто, происходящее в Арктике крайне редко: медведи бросаются наутек, трусят прочь, набирая скорость, и вот уже бегут, пружинисто и мощно. Перепрыгивают широкие трещины в льдинах, переплывают разводья, неожиданно и резко меняют направление. Но вертолет теперь прямо над ними, стрелки палят обездвижкой, и бег оборачивается неуклюжим ковылянием. А потом они лежат на льду, поодаль друг от друга. Их трое. Из пасти у каждого вырывают по зубу. Лужица крови возле морды впитывается в лед. Специальной цангой к уху каждого прикрепляют металлическую метку, тонкая красная струйка сбегает по шкуре, на которую вдобавок наносят спреем большой яркий знак. Это поможет разобраться в медвежьих миграциях, чья протяженность составляет многие сотни километров. Кровавое пятно, быстро прорастающее ледяными кристаллами, блекнет. (И это пятно тоже связано с воспоминанием: в ходе своей экспедиции команда «Тегетхофа» уложила из ружей системы «Лефошё» и верндлевских карабинов шестьдесят семь белых медведей. Туши расчленяли топорами и ледовыми пилами, всегда по одной и той же схеме: мозги – офицерам, язык – экспедиционному врачу Кепешу, сердце – штирийцу-коку Орашу, кровь – цинготным больным, вырезка и окорока – на общий стол, головизна, хребет и ребра – ездовым собакам, печень – на выброс.) Кристаллики соли, рассыпанные на гладком паркете, больше ни о чем не напоминали. Когда мы уходили, вдова каменотеса по-прежнему сидела за вязальной машиной и не глядя взяла купюры, протянутые Анной Корет. Время было позднее. К ночи пошел снег. Последнему лету и отъезду Мадзини предшествовала многомесячная переписка, которая исподволь противопоставила его домыслам касательно обстоятельств полярной экспедиции Пайера-Вайпрехта туманные картины арктического настоящего. Переписка с губернатором Шпицбергена, с представителями Норвежского полярного института и канцеляриями угольной компании «Стуре норшке Спитсберген кулькомпани» началась непринужденно, почти небрежно, а в результате привела к твердым договоренностям и превратила мадзиниевские фантазии в четкие планы. Не думаю, что он с самого начала так определенно, по-настоящему желал этого путешествия. Все словно бы и вправду пошло само собой, и Мадзини лишь задним числом попытался выдать это за собственное решение. И хотя подготовительная переписка завершилась не только обещанием уютной защищенности гостевого жилья в Лонгьире, но и твердой гарантией предоставить место в каюте на борту «Крадла», траулера средней ледовой пригодности, с движком в 3200 лошадиных сил, все же Арктика, делаясь доступнее, одновременно становилась для него более негостеприимной, более враждебной и даже грозной. В ледяных пустынях своих представлений и умозрительных игр Йозеф Мадзини не нуждался в пуховой одежде, в защите от слепящего света, в оружии… Но теперь… Мир арктических островов, дотоле служивший лишь сценой и фоном для его фантазий, по мере приближения обретал угловатые, причудливые формы, которые и пугали его, и притягивали. И он шагнул им навстречу. «Дорогой г-н Мадзини, – писал в своем первом ответном письме из Лонгьира губернатор Ивар Турсен, – отдавая должное Вашему интересу к истории Арктики, я тем не менее сомневаюсь, достаточно ли Вы информированы об условиях, какие ждут Вас в норвежской Арктике. О Вашем намерении дойти на рыболовном катере от Шпицбергена до северной акватории Баренцева моря лучше всего поскорее забыть. Подобная затея в любое время года сопряжена с огромным риском. Кроме того, у нас тут нет ни рыбаков, ни рыболовных судов. Что же до Вашего запроса об участии в одной из морских экспедиций Норвежского полярного института, рекомендую Вам направить его в компетентные ословские инстанции. Но не стоит возлагать на это слишком большие надежды. Вы ведь знаете, как Новая Земля, так и Земля Франца-Иосифа принадлежат Советскому Союзу – значит, каковы бы ни были Ваши планы, Вам нужно вести переговоры не со мной, а с советскими властями. В приложении к письму Вы найдете наиболее существенную для туристов информацию. С дружеским приветом, Ивар Турсен». Информация для туристов Свальбард – таково общее название всех островов, расположенных в Северном Ледовитом океане между десятым и тридцать пятым градусами восточной долготы и семьдесят четвертым и восемьдесят первым градусами северной широты и включающих архипелаг Шпицберген, а также острова Белый, Земля Короля Карла и Медвежий. Свальбард – название древненорвежское; впервые оно упомянуто в Исландских хрониках XII века и связано с характером этих земель, сложенных из базальта, метаморфических осадочных пород и серого гранита, – в переводе Свальбард означает Холодный Берег. Но в 1596 году, когда голландский мореплаватель Виллем Баренц достиг Шпицбергена, и исландские хроники, и сама эта земля успели вновь кануть в забвение. Поэтому Баренц считается ее первооткрывателем. С 1925 года Свальбард входит в состав Королевства Норвегия. Верховный представитель государства на островах – сюссельман, губернатор. Его резиденция находится в Лонгьире по адресу: 9170 Longyearbyen. Распоряжения губернатора надлежит беспрекословно выполнять. Условия въезда. Заграничного паспорта и визы не требуется, зато необходимо свидетельство о способности выжить под открытым небом в условиях Арктики. На Свальбарде нет ни общедоступных гостиниц, ни туристских баз. Возможности продовольственного обеспечения отсутствуют. Поэтому все туристы, не решившие заблаговременно квартирную проблему, должны предъявить экипировку, необходимую для пребывания вдали от цивилизации: палатку, спальный мешок, провиант, одежду, пригодную для Арктики, географические и морские карты, компас, сигнальные лампы, оружие и т. д. Сразу по приезде экипировка каждого туриста контролируется местными инстанциями. Если снаряжение и провиант недостаточны для самообеспечения, турист получает отказ и обязан покинуть острова на том же самолете или корабле, с которым прибыл. Рельеф. Острова Свальбарда представляют собой рассеченные, изрезанные фьордами горные массивы, почти начисто лишенные растительности. Встречаются мхи и лишайники, а также цветы, но деревьев нет. Обширные области полностью безжизненны. Береговую линию образуют фронтальные обрывы ледников, отвесные скалы и крутые утесы. Почти две трети из 62 049 квадратных километров архипелага покрыты ледниками. За пределами поселков – Лонгьира, Ню-Олесунна, Баренц-бурга и Пирамиды – ни проселочных, ни шоссейных дорог нет. Климат и световые условия. Свальбард – одна из немногих территорий высокоширотной Арктики, куда ежегодно в течение длительных периодов можно добраться морем; благодаря ответвлению Гольфстрима западное побережье Шпицбергена летом свободно ото льдов. Температура воздуха и в летние месяцы редко превышает +10° по Цельсию, зимой же опускается до -35°, а иногда и до -40°. Лето туманное, погодные условия в целом чрезвычайно неустойчивы. В Лонгьире полуночное солнце светит с 21 апреля по 21 августа. С 28 октября по 14 февраля длится полярная ночь. С каждым широтным градусом дальше на север полярный день и полярная ночь удлиняются на шесть дней. Население и воздушное сообщение. Постоянные жилые поселки Свальбарда заложены угледобывающими компаниями – норвежской «Стуре норшке Спитсберген кулькомпани» и советским трестом «Арктикуголь». Приблизительно 1200 норвежцев и 2100 советских граждан проживают на Свальбарде постоянно. Авиакомпания «САС» совершает регулярные рейсы между Тромсё и Лонгьиром, «Аэрофлот» – между Мурманском и Лонгьиром; летом на Свальбард регулярно заходят пассажирские суда. Частота авиарейсов меняется в зависимости от сезона. Угроза от белых медведей. В летние месяцы белые медведи мигрируют главным образом в восточных и северных районах, но можно столкнуться с ними и на западном побережье. Большей частью они очень голодны и оттого крайне опасны. Туристам надлежит соблюдать нижеследующие правила. Всегда держите безопасную дистанцию. Ни в коем случае не пытайтесь приманивать животных пищей – ни с лодки, ни из окна жилища. Белые медведи нападают без предупреждения. Отходы складируйте всегда на расстоянии минимум ста метров по прямой от входа в палатку или в дом, чтобы своевременно заметить приближающегося медведя. Все без исключения белые медведи находятся под охраной государства. И если в экстренной ситуации тем не менее придется стрелять, цельтесь не в голову, а в плечо и в грудь. Опасность промаха в таком случае не столь велика, а если первый выстрел окажется несмертельным, у вас будет время выстрелить еще раз. Об убитом медведе следует сообщить властям, а шкуру и череп передать губернатору. И так далее. Виды пернатых, обитающих на Свальбарде, известны наперечет. Названия мхов и лишайников занесены в каталог, регенерационный их цикл установлен. Для экстремальных ситуаций предусмотрены правила поведения, которые помогут спастись; морские глубины промерены, рифы и скалы оборудованы маяками, возвышенности, даже самые обрывистые, закартографированы. Йозеф Мадзини направляется в край отдаленный, но давным-давно утративший мифический ореол. Обмерянный, управляемый лежит Шпицберген в Ледовитом океане, студеный плот, последняя каменная стоянка на его пути в другое время. В полдень 26 июля Мадзини покидает Вену в некотором замешательстве, какое обыкновенно испытываешь, когда просыпаешься, ощупью шаришь вокруг и постепенно осознаешь, что вот только что видел во сне эту комнату, эту стену, кровать, на которой лежишь, и вместо того чтобы растаять, предметы и обстановка грезы делаются при пробуждении четче и осязаемее. Движение рейсового самолета на Осло, набирающего крейсерскую высоту, мягко вдавливает его в кресло. Линия горизонта наискось прочерчивает вращающуюся картину в рамке иллюминатора. Потом на секунду кажется, что не самолет поднимается ввысь, а мир проваливается в глубину и зеленым морским дном просвечивает оттуда на поверхность. Потом вода покрывается рябью. Белый облачный покров смыкается. Дна больше нет. Земли тоже. И в самолете Йозеф Мадзини как истинный пешеход пытается остаться внизу: равнинные пространства, возникающие в редких разрывах облаков, он разукрашивает подробностями и воспоминаниями о прежних путешествиях и заводит с соседом – торговым представителем, который летит навстречу деловому контракту и новому будущему, – неопределенный разговор об этих скрытых от глаза ландшафтах. Сосед рассуждает о государственных границах и оставшихся позади городах. О дамбах и тополевых аллеях он знать не знает. В Копенгагене они желают друг другу удачи. Торговый представитель прощается. После этой промежуточной посадки у Йозефа Мадзини уже нет воспоминаний о местах, что видны под крылом. Пейзажи, мелькающие теперь в разрывах облаков, ему незнакомы. Устремив взгляд на спинку кресла прямо перед собой, он видит тирольца Александра Клотца, в своем пассайертальском костюме тот стоит у вагонного окна. В пустой синеве неба плывет дымный шлейф бремерхафенского поезда, плывет дым из трубы «Тегетхофа». В багажном отделении DC-9 тявкают ездовые собаки. Далекий рокот двигателей – это плеск попутной струи за кормой, зыблющийся волнами, уходящий в бесконечность клин, на поверхности которого дрейфуют обломки льдин и соленая пена. К вечеру Мадзини уже в Осло. По дороге в гостиницу начинается теплый, тяжелый летний дождь. Если не считать долго не меркнущего дневного света, который позже не даст ему заснуть, ничто здесь не похоже на Север его фантазии. Несмотря на дождь, по-прежнему душно. Стеклянный фасад гостиницы отражает строительные краны. Над кранами в струях дождя парит привязной аэростат. Поздней ночью Мадзини начинает письмо Анне, но фразы выходят неловкие, пригодные разве что для дневниковых записей, никому не адресованных и хранящих всего лишь первые фрагменты путевых воспоминаний. Мадзини вычеркивает «Дорогая Анна» и присоединяет листок к другим заметкам. Дождь льет до утра. – Обычно мы отклоняем такие ходатайства, – повторил Оле Фагерлиен этим утром содержание письма, которое Мадзини получил еще в Вене, – слишком много народу приезжает; а «Крадл» не туристское судно. Для вас сделано исключение, благодарите Фюранна. Ну да вы об этом знаете. Еще усталый после ночи в гостинице, Мадзини сидел в обшитой деревянными панелями комнате Полярного института, напротив Оле Фагерлиена; зашел он сюда из вежливости и думал сейчас об упреках, какие слышал от Анны, когда после первого, беспомощного письма шпицбергенскому губернатору обратился не к кому-нибудь, а к Хьетилю Фюранну, одному из ее друзей, и попросил помочь с подготовкой экспедиции, которую Анна считала сумасбродством. В свое время Фюранн выступал в Вене на конференции с докладом о промышленных ядах, обнаруженных в Северном Ледовитом океане, побывал у Анны на одном из вечерних сборищ и пил там шнапс из стаканов для воды, а теперь давно сидел у себя в Лонгьире, размышляя о Ледовитом океане. После вмешательства Фюранна, занимавшегося океанографическими исследованиями по заданию Полярного института, Фагерлиен, во всяком случае, согласился на участие Мадзини в одном из ежегодных научных рейсов «Крадла», сделав то самое исключение, о котором нынче утром говорил так, будто сожалел об этой своей уступке, – «Крадл», в конце концов, вроде как флагман норвежского полярно-научного флота, н-да, отнюдь не туристское судно; Полярный институт за огромную сумму приобрел этот траулер у судовладельца, который испытывал трудности с ликвидными средствами, и переоснастил для научных целей; каждое место на борту дорогого стоит… Мадзини почему-то все время казалось, что Фагерлиен ждет от него извинений за настырность, с какой он добивался для себя каюты, и после каждой фразы норвежца с видом прилежного ученика кивал, соглашаясь с его доводами. (В конце концов, что такое легкая пренебрежительность, выказанная Фагерлиеном, по сравнению с тем обстоятельством, что 10 августа «Крадл» выйдет из гавани Лонгьира и возьмет курс на Землю Франца-Иосифа и что он, Йозеф Мадзини (!), через сто десять лет после дрейфа «Тегетхофа», стоя у палубных поручней, заново переживет миг открытия.) – Стало быть, книга… – сказал Фагерлиен, отвернулся от посетителя и устремил взгляд на завесу дождя, – …еще одна книга, на каждое приключение теперь целый корабль книг приходится, целая библиотека… – И из каждой библиотеки является новое приключение. – Мадзини сделал робкую попытку нарушить свое безмолвное, кивающее согласие, но Фагерлиен даже бровью не повел, оставил последнее слово за собой: – Или турист. – Вот теперь он улыбнулся. Хьетиль Фюранн посоветовал Мадзини указать в письменном ходатайстве, направленном в Полярный институт (а Фагерлиен как раз и воплощал собою Полярный институт), конкретный повод (лучше всего научную задачу, на худой конец историческое изыскание, только не репортаж!), побуждающий его совершить ледовое плавание в стороне от линейных летних маршрутов. Эта переписка и заставила Мадзини декларировать – и подлакировать – свое любопытство, изобразив его как сбор материалов. А какое, в сущности, обоснование прозвучало бы убедительнее, чем ссылка на работу над книгой по истории Арктики? На работу, для которой совершенно необходимо глубоко прочувствовать ледовый мир, чтобы ни разговоры, ни суматошность плавания на рейсовом судне не замутили впечатлений? Нет, книгу об экспедиции Пайера-Вайпрехта не напишешь на туристском пароходе. (По крайней мере в своих письмах Мадзини вымучивал из себя такие и тому подобные доводы.) Но Оле Фагерлиен и этим утром, когда протеже пьянчуги Фюранна так учтиво, чуть ли не покорно сидел перед ним, оставался безучастен к затее Мадзини. (С какой стати Фюранну приспичило ратовать за этого итальянца?) Фагерлиен знал слишком многих полярных хронистов, чтобы за компанию с посетителем восхищаться рискованной авантюрой одной-единственной экспедиции, одной из сотен, вдобавок у него были собственные герои. Его просторный кабинет переполняли реликвии великого прошлого. В витринах лежали окаменелости: улитки, ваи папоротников, ракушки и древесная кора – свидетельства того, какими зелеными и райски богатыми были некогда эти арктические края; Шпицберген, тропический сад. На стенах тускло поблескивали золотом и лаком рамы живописных картин, запечатлевших давние сцены из жизни Арктики – охоту на белых медведей под небом, чьи краски уже покрылись трещинками; корабли под надутыми парусами среди плавучих льдов и огромный бело-голубой фонтан над рухнувшим в море обломком глетчера. Перед стенной картой Северного полярного круга – большая, как гобелен, она висела между картинами – стоял бронзовый бюст Руала Амундсена, алтарь. Амундсен! Фагерлиен неоднократно поминал его в это утро – разве рассказ итальянского гостя о матросах-далматинцах и о тяготах его полярных кумиров сопоставим с величием этого одиночки? И разве Он, покоритель Северо-Западного прохода, первый человек, ступивший на Южный полюс, руководитель предпринятого вместе с Нобиле полета к Северному полюсу и герой Норвегии, не попал из-за итальянцев в неприятности? В архиве Фагерлиена – «Вот, взгляните сюда… и сюда…» – хранились газетные вырезки, документирующие возмутительные нападки Нобиле на Единственного. После совместного полета к полюсу итальянский генерал пытался оспорить Его славу, втискивался между Амундсеном и восхищением мира, кропал памфлеты! Хотя Нобиле построил дирижабль «Норвегия», а Муссолини поддержал экспедицию – что толку было бы от всех этих средств без гениального воплотителя, без Амундсена? – Я знаю эту историю, – сказал Мадзини. А потом, через два года, когда генерал, совершая на «Италии» свой полет к полюсу, потерпел крушение во льдах и предприятие его закончилось плачевно, – у кого, кроме Амундсена, хватило великодушия сесть в самолет и отправиться спасать недруга? Амундсен и пятеро его спутников без вести пропали в тот день, когда вылетели на поиски, 18 июня 1928 года, погибли ради обвешанного орденами фанатика, безумца. После радиограммы, посланной из района над островом Медвежьим (Фагерлиен помнил ее текст слово в слово), они замолчали навеки. Поплавок гидросамолета «Латама» – вот и все, что впоследствии нашли на побережье Шпицбергена. – Я не Нобиле, – вполголоса сказал Мадзини по-итальянски (как же давно он не говорил по-итальянски) и встал, собираясь откланяться. За время этого визита вежливости мокрая от дождя одежда просохнуть не успела. Близился полдень. – Sorry? Простите? – Фагерлиен не понял. – Меня зовут Йозеф Мадзини, – сказал гость. И Фагерлиен впервые, за много времени впервые, как будто бы смешался. В этот миг он ощутил что-то вроде симпатии к невысокому суматошному итальянцу, который так упрямо рвался в Ледовитый океан, – но, возможно, то был всего лишь отблеск великодушия, каким Амундсен некогда посрамил Нобиле; отблеск, дробной чертой рассекавший фагерлиеновскую картину мира и порой словно бы превращавшийся в нравственный императив. – Передавайте привет Фюранну. – Фагерлиен превозмог мгновение симпатии и замешательства, кивнул посетителю и наконец остался один – кругленький, лысый мужчина в голубом костюме. Улицы курятся испарениями. Дождь перестал. Медленно, кружным путем, чтобы составить себе представление об Осло, Мадзини возвращается в гостиницу – турист, сражающийся на ветру с гармошкой карты. Он останавливается на уличных углах, пробует нарисовать в воображении очередной отрезок пути, прежде чем идет дальше и подлинные городские пейзажи опровергают его фантазии, – игра. Лишь к концу долгой прогулки воображаемые улицы начинают походить на реальные. Как тихо и сдержанно течет здесь жизнь – шума от нее не больше, чем от праздника в провинциальном городке. «Фрам», говорил Фагерлиен, ледовый корабль Амундсена и Нансена, «Фрам» стоит в музее мореплавания на Бюгдё… Уже направляясь к парому на Бюгдё, Мадзини меняет решение. Нет, в музей он не пойдет, хватит визитов, хватит вникать в иные, чужие приключения, которые помехой вторгаются в его собственное. Пусть Осло будет ничейной землей, отделяющей настоящее от безвременья арктического ландшафта. Промежуточной станцией. За покупками недостающего снаряжения проходит остаток дня. В любом книжном магазине здесь продаются морские карты всех масштабов – снежные очки, он забыл снежные очки в доме вдовы каменотеса. Вечером Мадзини стоит перед зеркалом гостиничного номера: черные плошки снежных очков прикрывают глаза (как уверенно он себя чувствует, когда поле зрения сужается до щелки), резинка очков топорщит густые темные волосы; безбородое лицо, узкое, скуластое, с тонким носом, блестит от нанесенного на пробу крема против обморожений. Минуту-другую он стоит не шевелясь, ружье (ферлахская двустволка) на изготовку, взгляд сквозь прорезь очков устремлен на мушку прицела и в зеркало – ряженый хлюпик. Завтра он будет в Тромсё. ГЛАВА 7 МЕЛАНХОЛИЯ Паруса отяжелели от холодного дождя. Порой крупными влажными хлопьями падает снег. Низкие тучи ползут по небу, день и ночь ничем друг от друга не отличаются, горизонт тает в пеленах тумана и светлосерой бесконечности. Испытывая сильную килевую качку, «Тегетхоф» идет вперед, а море все мрачнее, все яростнее. Никогда еще на палубу не обрушивались такие валы. Накатывая на барк, они превращают в пытку всякую палубную вахту. Тирольцев-егерей поочередно одолевает морская болезнь, в результате оба едва держатся на ногах, но ухаживают друг за другом, ободряют. Прибрежные воды острова Новая Земля будут спокойнее; мы увидим красивые горы. Так обещал обер-лейтенант Пайер. Когда водяные горы наконец-то опадают и ветер уже не рвет в клочья их гребни, приходит стужа, сковывает морозом весь такелаж; реи и мачты, сетка вант – искрящийся перламутром скелет, ледяной шедевр, с которого и довольно слабое волнение, и шквалистый ветер срывают стеклянные сосульки, разбивая их о палубный настил. Этот звон доводит собак до бешенства. Двух недель не прошло после выхода из Тромсё, но о Тромсё, о свечах и серебряных канделябрах на столе у консула Огорда и о минувшем празднике никто уже не вспоминает. Море вытесняет из дневников память о материке. Палят дробовики, и морские птицы – гаги, гагарки, полярные чайки – падают с неба. А потом Халлер с Клотцем сидят возле ведер с кипятком и ощипывают перья. Время потихоньку замедляется. Вайпрехт велит установить на грот-мачте «воронье гнездо» – может быть, тусклая световая дуга, уже несколько дней заметная на северо-северо-востоке, как раз и есть ледяной отблеск, знак, что открытая вода скоро заполнится плавучими льдинами и ледовыми барьерами? Так рано? Прошлый год, во время разведочного плавания «Белого медведя», граница дрейфующих льдов располагалась об эту пору значительно дальше к северу. Вахтенный офицер в «вороньем гнезде» увидит льды раньше всех других, предупредит рулевого и направит его. Однажды вечером в кубрике – ветер улегся – начальник играет своим матросам на цитре. Вахтенный в «вороньем гнезде» – Орел или Брош – ничего не слышит. Он наедине со своим сосредоточенным вниманием. 25 июня в 8.30 утра сука Новая сдохла родами. В 10 утра ее опустили в холодную могилу, и в тот же день в 7.30 пополудни мы увидели первые льдины и приветствовали их пожеланием, что они будут и последними. Отто Криш Мы никак не ожидали встретить льды уже в этих широтах, но не замедлили утешиться мыслью, что пока имеем дело не со сплоченным ледовым покровом, а с плавучими льдинами, которые, вероятно, вынесло через пролив Маточкин Шар из Карского моря. Но, увы, очень скоро мы убедились, что на самом деле окружены ледяными полями и что в 1872 году условия судоходства значительно хуже, нежели годом раньше. Юлиус Пайер Дрейфующие ледяные поля, разрозненные пока и разделенные широкими разводьями, барк проходит на всех парусах; затем сплоченность льдов возрастает, и силы попутного ветра уже недостаточно. Отто Криша и кочегара Поспишила отряжают к паровой машине. Барк с трудом продвигается вперед. Но мало-помалу льды смыкаются в сплошную белую равнину, что тянется до самого горизонта. Разводья исчезают. 30 июля льды впервые запирают «Тегетхоф»; барк вмерзает в них. Лишь на следующий день океанская зыбь взламывает ледовую равнину, воздух тоже теплеет. Криша обуревает гордость, когда корабль под шлейфом дыма, чья тень размером превышает скаковое поле, вновь продолжает путь. 3 августа они достигают западного побережья российского архипелага Новая Земля. Под парусами и под парами, но все же очень медленно барк продвигается вдоль скалистых берегов. По воскресеньям команда собирается на палубе. И Вайпрехт читает из итальянской Библии. Смотрите же за собою, чтобы сердца ваши не отягчались объядением, и пьянством, и заботами житейскими и чтобы день тот не постиг вас внезапно: ибо он, как сеть, найдет на всех живущих по всему лицу земному; итак бодрствуйте на всякое время и молитесь, да сподобитесь избежать всех сих будущих бедствий и предстать пред Сына Человеческого… А когда и слову Божию уже не под силу успокоить маловеров, их успокаивает слово Вайпрехта, который неуклонно толкует им на пользу все знаки моря и неба. Мы подготовлены, говорит он. Ничто не застанет нас врасплох. Несколько дней назад мы вступили в мир, совершенно чужой для большинства на борту; часто нас окутывали густые туманы, из прорех снеговой шубы далекой пока суши навстречу нам угрюмо глядели ее изломанные зубчатые скалы. Все окрест твердило о бренности, ведь море беспрестанно гложет сей заледенелый край, и с неутомимым упорством вершат свой труд процессы таяния. В пасмурные ночи, пожалуй, едва ли можно представить себе более меланхолическую картину, чем это шепчущее умирание льда; медленно, горделиво, будто праздничная процессия, движется к могиле вечная вереница белых гробов-обломков под солнцем, что сияет на юге. На считанные секунды мерный шорох зыби под ноздреватыми льдинами нарастает до прибойного гула; с высоких закраин больших льдин, монотонно шурша, каплет талая вода, а иной раз лишенный опоры невеликий пласт снега падает в море и исчезает, шипя словно гаснущий огонь. Непрестанно слышны шорохи и потрескивания – это разлетаются в пыль крохотные льдинки. Изумительные каскады талой воды прозрачными, чуть поблескивающими пеленами низвергаются с айсбергов, что, сами себя разрушая, с грохотом раскалываются в жарком солнечном потоке… И вновь воцаряется день с его слепящим светом, перед которым любое буйство и волшебство красок обращается в ничто. Юлиус Пайер Чтобы получить мало-мальски наглядное представление о курсе корабля в Ледовитом океане, целесообразно спроецировать на белый экран траекторию полета кухонной мухи, ведь, огибая айсберги, уклоняясь от спаянных паковых фронтов, наседая на льдины и с треском их проламывая, лавируя в лабиринте разводьев, корабль идет курсом, который в целом похож на раздерганный, спутанный клубок ниток, а не на ровную линию. Именно таков их путь в прибрежных водах Новой Земли. Марсовой в «вороньем гнезде» кричит до хрипоты. Открытая вода! К ветру, лево на борт, четыре румба, пять румбов! И штурвал под руками боцмана Лузины мгновенно поворачивается; руль стремительно меняет углы поворота, будто крыло перепуганной птицы. «Тегетхоф» пробирается сквозь слепяще яркий, блистающий мир ледяных осколков. 12 августа – они-то думали, что вокруг никого нет, – из пелены тумана внезапно выныривает чужой корабль. Вдохновляющий образ пока столь мал и смутен, что впору принять его за мираж, однако корабль плывет не килем вверх, как мираж, а чин чином идет навстречу, с поднятыми топселями, и если на миг зажмуришься и опять откроешь глаза, он по-прежнему там. Немного погодя вспыхивают крохотные звездочки, ало-золотое дульное пламя, сигнальные выстрелы! Это фрегат. Но самое замечательное – флаги, которые как раз поднимают на мачтах: норвежский… и австрийский! Австрийский флаг в здешнем безлюдье, оглашаемом сейчас матросскими «ура». «Белый медведь», граф Вильчек, меценат и друг, отправился со Шпицбергена им вдогонку! Несмотря на сложную ледовую обстановку, он намерен сдержать данное в Вене обещание и заложить для экспедиции на мысу Нассау провиантский склад, первое прибежище, на случай если и «Адмирала Тегетхофа» постигнет то же, что произошло на днях всего в нескольких морских милях отсюда: яхты «Исландия» и «Вальборг» были раздавлены льдами и затонули, – так рассказывает граф, поднявшись из шлюпки на борт «Тегетхофа» вместе со своими спутниками, бароном Штернэкком, императорско-королевским придворным фотографом Вильгельмом Бургером и профессором геологии Хансом Хёфером. Сколько погибших? Граф не знает. Он привез с собой шампанское. В кильватере «Тегетхофа» «Белый медведь» еще несколько дней идет дальше на север, до Баренцевых островов, прозванных норвежскими моряками Три Гроба. Там провиантский склад при необходимости будет достижимее, чем на мысу Нассау. С каждой милей растет опасность, что льды заблокируют корабли и вынудят их к зимовке в безлюдных каменных пустынях Новой Земли. У «Белого медведя» нет ни паровой машины, ни тяжелой оснастки, и зимовка для него равнозначна смерти. Но граф не желает поворачивать обратно, пока не желает. Перед Баренцевыми островами льды смыкаются. Корабли стали. Придворный фотограф Бургер неподвижно стоит среди торосов и смотрит в объектив на край света – голые черные скалы, небо и лед. Аварийный запас продовольствия (две тысячи фунтов ржаного хлеба в бочонках и тысяча фунтов гороховой колбасы в запаянных оловянных ящиках) перевозят на собаках на Три Гроба и складируют на вечные времена среди тамошних скал. Никто из них никогда сюда не вернется. Профессор Хёфер, геолог, собирает окаменелости. Погребенная в известняковых скалах Баренцевых островов фауна неопровержимо свидетельствует, что некогда в этих высоких широтах простиралось теплое море, в чьих водах, конечно же, никоим образом не могли купаться такие огромные ледники, как сейчас. В ту пору и здешний край, теперь совершенно мертвый и похороненный во льдах, переживал, стало быть, эпоху буйного расцвета. В море кишела тысячеликая, зачастую хрупкая и изящная фауна, тогда как на суше – доказательством тому находки на острове Медвежьем и на Шпицбергене, соответствующие тогдашней эпохе, – росли похожие на пальмы исполинские папоротники. Мы называем этот период истории Земли каменноугольным; то была благословенно-щедрая юность Крайнего Севера, который эволюционировал скорее, спешил навстречу умиранию торопливее, чем южные зоны, по сей день живущие в полную силу, в каждодневной изменчивости… Если беглый взгляд на погребенные здесь окаменелости воскрешает в нашем представлении картину некогда буйной жизни, многообразные формы органической природы, то взгляд в настоящее Баренцевых островов поневоле навевает прямо-таки мрачное уныние. Ханс Хёфер Пока они заперты возле островов, по распоряжению Вайпрехта к корпусу барка крепят тяжелые, свободно подвешенные брусья – подвижную защиту против мощи грядущих ледовых сжатий; эти брусья должны принять на себя напор льдов. Пайер, Клотц и Халлер то и дело запрягают собак в санки и гоняют по льду, пытаясь укротить свирепых зверюг. Собаки тянут плохо. А потом егеря добывают первого белого медведя. Праздник. Собак вовсе не обуздать. 18 августа по случаю дня рождения Его Величества императора Франца-Иосифа I на борту был устроен торжественный обед, на который пригласили всех господ с «Белого медведя» («Исбьёрна»), г-н граф Ханс Вильчек предоставил необходимое по сему поводу шампанское. За столом командир корабля г-н Вайпрехт стоя произнес здравицу в честь императора – несомненно, впервые среди льдов и в непосредственной близости от Новой Земли; с «Белого медведя» доставили также свежий олений окорок, превосходный на вкус. Подавали на обед вот что: черепаховый суп, дроздов с пикулями, оленье жаркое с картофельным пюре, рагу из курятины с фасолью на лопатку, пироги со сливовым вареньем и малиновым повидлом, а под конец сыр, хлеб и сливочное масло, затем черный кофе и отличные сигары, предназначенные для особо торжественных случаев, потом пошли разговоры, мы вспоминали родину и милых своих близких. Отто Криш У матросов трапеза попроще, меню не сохранилось. Обедают за отдельными столами. Боцмана Лузину, ледового боцмана Карлсена и машиниста Криша приглашают к офицерскому столу лишь по особенным случаям. Но придет время, когда не будет уже ни столов, ни корабля; все вместе они будут сидеть во льду, с почерневшими руками и растрескавшимися от мороза лицами, и жевать сырой тюлений жир. Под рубахами они будут носить фляжки со снегом, чтобы после тяжких многочасовых переходов, когда придется самим тащить санки, иметь глоток-другой безвкусной воды. В 10 часов вечера мы встали из-за стола, и господа с «Белого медведя» вернулись на свой корабль, а я записал эти строки и лег в постель. Отто Криш 20 августа во льдах наметились кой-какие изменения – судя по всему, нам удастся продолжить плавание; поэтому на следующий день мы поднялись на борт «Исбьёрна», чтобы попрощаться с графом Вильчеком, командором бароном Штернэкком, профессором Хёфером и г-ном Бургером. Прощание было необычное. Если у людей, и без того отлученных от остального мира, разлука возбуждает более сильные эмоции, нежели всегда, то здесь она не могла не вызвать глубочайшей растроганности… Мглистым днем при свежем норд-осте мы под парами прошли мимо «Исбьёрна» на север; скоро «Исбьёрн» утонул в тумане, скрылся из глаз… Во второй половине дня мы очутились в полынье (окруженное льдами открытое водное пространство, пруд среди моря. – Прим.); но уже следующей ночью и здесь сплошные ледовые барьеры преградили нам путь. Юлиус Пайер 22 августа нас окружает сплоченный лед, в 4.30 утра гасим топки и ждем подвижки льдов, начинается сильный снегопад… Нынче сдохла от заворота кишок одна из двух наших кошек. Отто Криш Ждать. Дни. Недели. Ждать. Месяцы. Годы. Ждать до отчаяния. Ледяная ловушка больше не откроется. Никогда. На сороковой день после выхода из тромсёйской гавани застывшее море обступает «Тегетхоф» со всех сторон. Открытой воды нет нигде. «Тегетхоф» уже не корабль, а хижина, зажатая льдинами, убежище, тюрьма. Паруса – бестолковые тряпицы. Паровая машина – балласт. Штурвал – нелепость. Запись ледового боцмана Карлсена в вахтенном журнале сообщает координаты блокады: 76°22′ северной широты и 62°3′ восточной долготы. Выпавший снег был мелкозернистым и твердым. Отныне они дрейфуют на льдине, на ледяном острове, который то уменьшается, то растет, а сердце у него деревянное – их корабль, они дрейфуют в слепящую пустоту, затем в сумерки полярной ночи, во тьму, на север, северо-восток, северо-запад и опять на север – целиком во власти совершенно неведомых морских течений и ледовой пытки. Они уже никуда не направляются. Все подступает к ним само, идет навстречу – два года, из которых более восьми месяцев солнце не восходит; заброшенность и страх; стужа такая, что теплые шерстяные одеяла примерзают к обледенелым стенам кают; одышка легочных заболеваний; обморожения, грозящие смертельной опасностью, которую корабельный врач Кепеш может отвести только мучительной ампутацией; цинготные разрастания десен, которые они срезают друг другу ножницами, прижигая раны соляной кислотой; в конечном итоге бред и отчаяние. Но страшнее всего им покажется яростный вой льдин – во время первой зимовки они то и дело с оглушительным скрежетом и визгом вгрызаются одна в другую, громоздятся высоченными торосами, грозя раздавить «Тегетхоф». При таких сжатиях команда будет сидеть в трюме среди мешков с аварийным запасом и ждать предупредительного окрика вахтенного: Уходите! Уходите! Ваша жизнь в опасности! – а уж тогда скорей за борт, в потемки, на лед, где из зияющих трещин, клокоча, выхлестывает черная вода. Потом все успокаивается, воды больше нет. Наваждение. Впрочем, что, в конце концов, значат все лишения и муки по сравнению с бессмертием первооткрывателя или – если стать на позиции команды – по сравнению с постоянно растущими наградными и жалованьем? И что значит мрак полярной ночи по сравнению со световой феерией арктического неба? По сравнению с полуночным солнцем, что благодаря преломлению лучей является в туманной дымке пяти– и даже шестикратным? По сравнению с хрупкими миражами, с огромным мерцающим венцом вокруг луны и зыбким блеском северного сияния, впервые увидев которое матрос Лоренцо Марола падает на колени и начинает громко молиться? Во время ледового дрейфа все, о чем говорил Вайпрехт перед управлением порта в адриатическом Фиуме, рисуя ужасы льдов и мрака, полностью подтвердилось, однако матросам-южанам, похоже, и это нипочем. Вайпрехт удовлетворен, ведь он оказался прав, вопреки укорам и сомнениям многих чинов императорско-королевского морского флота. Только не южане! – твердили ему. В арктическую экспедицию надо нанимать норвежцев, датчан, русских. А он набрал итальянцев и далматинцев, и во тьме зимней ночи, когда вокруг спокойно и безветренно, они выходят на лед и при свете факелов играют в шары. Позднее в письме одной из приятельниц Вайпрехт напишет, что южан, которые внушают ему величайшее уважение, взял с собою потому, что они обладают самым ценным, чем только могут обладать люди среди опасностей Крайнего Севера, – бодрым оптимизмом. А завершит Вайпрехт свое письмо замечанием, что, по его мысли, куда важнее сообщить миру об этом, чем об открытии Земли Франца-Иосифа. Они дрейфуют. Все необходимые меры приняты, возможность блокады учитывалась изначально, заверяют команду начальники; «Тегетхоф» – корабль надежный, лучше не бывает, построен специально для этого моря; следующей весной ледовый капкан откроется, и они продолжат путь, в неведомых водах, до самого Берингова пролива, а то и дальше. Начальники так уверенны. Вайпрехт непоколебим. А Пайер ссылается на него. И пусть все говорит за то, что вряд ли они когда-нибудь вернутся оттуда, куда сейчас дрейфуют, Вайпрехт упорно повторяет: Мы вернемся. Я знаю. И ни один пока в этом не сомневается. Ледовому боцману Карлсену, наверное, известна и другая правда. Но он молчит. Столь многие до нас потерпели неудачу. Мы дрейфуем на север, неудержимо на север. К тем широтам, где все замерзает навеки и весны не бывает. Там нет таяния. Нет свободной воды. И никогда никто оттуда не возвращался. Берингов пролив далеко, и мы, как и все другие, дрейфуем навстречу гибели. Кому бы достало сил высказать такие пророчества? Нет, смерть просто умозрительная фигура. Юлиус Пайер мысленно набрасывает картину. Столь же невероятную, сколь и отрадную: вокруг человека, нагого, беззащитного, отданного произволу зимнего арктического холода, вдруг возникнет туманное облако, вроде венца вокруг луны. При благоприятном освещении края этого облака, которое есть не что иное, как быстро испаряющаяся телесная влага, заиграют всеми цветами радуги: фиолетово-синим, голубым, зеленым, желтым, оранжевым, красным. Постепенное угасание этих красочных каемок, цвет за цветом, ознаменует этапы холодной смерти; смерть по ту сторону болевого порога, зримая в исчезновении последней, красной каймы. Умирание, игра цвета. ГЛАВА 8 ВТОРОЙ ЭКСКУРС. ИСКАТЕЛИ ПРОХОДА. СТРАНИЦА ХРОНИКИ НЕУДАЧ (Избранные предшественники экспедиции Пайера-Вайпрехта, чьими именами названы арктические ландшафты, мысы и водные пути.) NB! Тот, кто на рыболовном суденышке безнадежно застревает во льдах и тонет, умирает с голоду или замерзает, на место в анналах истории не претендует. И никто уже не вспоминает о без вести пропавших китобоях и зверобоях – о мореходах, каждый год выходивших в Северный Ледовитый океан и отнюдь не называвших свои плавания высокопарным словом экспедиция. А ведь зверобои тоже совершали открытия и зимовали на островах, которые еще долго оставались неведомы космографам; они лучше знали льды и судоходные трассы, нежели академики, – но кто, кроме писаря в торговой конторе, стал бы записывать их имена? Что такое десять сгинувших зверобойных фрегатов по сравнению с одним-единственным экспедиционным кораблем, вышедшим в рейс по королевскому заданию и затонувшим? Кто делает свое дело на зверобойном судне, славы не взыскует. Но экспедициям, даже самым безуспешным, ставят памятники. Имя (начальник экспедиции) Годы во льдах Недостигнутые цели Примечания Хью Уиллоби 1553/ 1554 Северо-Восточный проход См.: Первый экскурс, гибель Уиллоби. Мартин Фробишер 1576/ 1577/ 1578 Северо-Западный проход Достигает южной оконечности Гренландии, возвращается с грузом серного колчедана, золотого камня, и с пленниками – гренландскими эскимосами. Во время второго плавания эскимосы убивают пятерых матросов; Фробишер сообщает, что многие гренландцы сами утопились, чтобы не попасть к нему в руки; в конце концов он пропадает в Ледовитом океане. Виллем Баренц 1594/ 1595/ 1596/ 1597 Северо-Восточный проход, Северо-Западный проход, прямой путь через Северный полюс в Тихий океан Впервые огибает Новую Землю и вслед за поморами и исландцами вновь открывает Шпицберген, постоянно возвращается с серным колчеданом. В последней экспедиции его корабль был затерт льдами у Трех Гробов возле северо-восточного побережья Новой Земли и затонул; Баренц и четверо матросов умирают во время зимовки на побережье. Остатки его лагеря спустя сотни лет были найдены ледовым боцманом Эллингом Карлсеном. Джон Найт 1606 Северо-Западный проход Убит в Гренландии эскимосами. Джеймс Холл 1605/ 1606 1607/ 1608 Северо-Западный проход Убит в Гренландии эскимосами. Генри Гудзон 1607/ 1608 1609/ 1610 1611 Северо-Западный проход, прямой путь через Северный полюс в Тихий океан Совершает плавания в Гренландию, на Шпицберген и через Гудзонов пролив и Гудзонов залив к североамериканскому континенту; возвращаясь из одной такой экспедиции, открывает остров Ян-Майен; после подавления двух бунтов команда высаживает его вместе с сыном и семью матросами в шлюпку, после чего он пропадает без вести; бунтовщики возвращаются в Англию, где их казнят через повешение. Витус Беринг 1725–1741 Северо-Западный проход, Северо-Восточный проход, прямой путь через Северный полюс в Тихий океан Герой запланированной и организованной Иваном Кирилловичем Кирилловым царской Большой северной экспедиции (всего семь отрядов и шестьсот участников). Одним из первых проходит Берингов пролив; потерпев кораблекрушение у берегов острова Беринга, умирает там от цинги. Василий Яковлевич Чичагов 1765/ 1766 Прямой путь через Северный полюс в Тихий океан По возвращении из первой безуспешной экспедиции по отысканию прохода вынужден выйти во второе плавание, в ходе которого большинство участников погибает. (Принудительные экспедиции типичны для полярных исследований при царе – поэтому мореходы порой придумывают новые земли и свободные от льда трассы, чтобы избежать повторного плавания.) Джон Франклин 1818/ 1819 1820/ 1821 1825- 1827 1845- 1847 Северо-Западный проход, прямой путь через Северный полюс в Тихий океан После трех тяжелейших полярных экспедиций Джон Франклин в четвертой своей экспедиции пропадает во льдах вместе со 129 членами экипажа и двумя кораблями – «Эребусом» и «Террором»; многолетние поиски остаются безуспешны. Только в 1859 году капитан Мак-Клинток находит остатки стоянок и мертвые искалеченные тела. Илайша Кент Кейн 1850/ 1851 1853- 1855 Американский путь (через пролив Смит у западного побережья Гренландии к Северному полюсу и Берингову проливу) Кейн выходит из Нью-Йоркской гавани, намереваясь впервые пройти Американским путем в Тихий океан; первая экспедиция терпит неудачу, во время второй остается в живых лишь часть экипажа, а сам Кейн по возвращении умирает от последствий лишений. Чарлз Фрэнсис Холл и Эмиль Израэл Бесселс 1860- Американский В качестве проводников и советников Холл берет с собой в экспедицию несколько эскимосских семей; в 871 году он умирает от тягот санного путешествия во льдах; экипаж под командованием Эмиля Израэла Бесселса продолжает попытки дойти до Северного полюса, часть экипажа остается на льдине, оторвавшейся от корабля, и семь месяцев дрейфует до моря Лабрадор; к моменту отправки «Адмирала Тегетхофа» экспедиция Холла еще считается пропавшей без вести. 1862 путь 1864- 1869 1871- 1873 Дополнение. Победители. В 1878 году, через четыре года после возвращения экспедиции Пайера-Вайпрехта, Адольф Эрик барон Норденшёльд, вполне сознательно вморозив свой корабль «Вега» во льды, начинает ледовый дрейф сквозь полярную ночь; следующим арктическим летом «Вега» освободится от льда, поставит паруса, пройдет Беринговым проливом и, наконец, 2 сентября 1879 года достигнет Иокогамы, где Норденшёльда встретят бурным ликованием: Первый! Покоритель Северо-Восточного прохода! (Проход этот не имеет транспортно-торгового значения, поскольку преодолеть его можно лишь ценой едва ли не многолетнего ледового плена… Но и это изменится: с появлением ледоколов далекого пока что будущего, к примеру советских гигантов класса «Ленин» с двигателями мощностью 75 000 лошадиных сил или танкеров компании «Эксон ойл» и других специальных судов, созданий могучей техники.) В 1903–1906 годах Руал Амундсен на судне «Йоа» выдержит две полярные ночи, дрейфуя со льдами, и достигнет Берингова пролива через Северо-Западный проход, каковой не имеет транспортного значения, ибо лишь ценой многолетнего ледового плена… и т. д., и т. п. Но кто дерзнет утверждать, что все муки и тяготы искателей этих проходов были бессмысленны? Странствия в аду ради путей, не имеющих ценности? Так или иначе, они послужили если не обогащению и торговле, то науке, разрушению мифов о свободном от льдов полярном океане, мифов о райских кущах во льдах. А мифы не разрушить без жертв. ГЛАВА 9 ЛАНДШАФТ – СЕГОДНЯ И ВЧЕРА Завтра июль кончается. Йозеф Мадзини уже третий день в Тромсё. Ледовитый океан тонет в дымке; высокая влажность воздуха туманит перспективу; максимальная дневная температура не превышает 10° по Цельсию. Небо белесое. У самой земли, над окаменелым ландшафтом, ветру как раз хватает силы чуть взбудоражить поверхность какого-нибудь стоячего водоема, пруда, изредка поднять легкую волну да вызвать в кронах корявых березок тот умиротворяющий шелест, который у синоптиков слывет характерным признаком легкого бриза. На фоне каменных круч Фрагернеса, господствующих над Тромсё, парит дельтаплан, выписывая плавные, продолговатые петли. Как добыча в когтях дракона висит планерист под ярко-алым крылом своего аппарата, а тот несет его прямо на гору, словно бы на мгновение замирает в воздухе, сворачивает, исчезает из поля зрения Мадзини, а через секунду-другую появляется вновь, чуть ниже. Скалы будто притягивают дельтаплан, и опять отталкивают, и мало-помалу заставляют его снижаться. Когда алое крыло со своею добычей уплывает из виду, Йозеф Мадзини остается наедине с этой горой, что стоит здесь как сто и тысячу лет назад, – все те же ущелья, кручи, граница лесов, проходящая в каких-то двух-трех сотнях метров над уровнем моря, скудные низкие купы деревьиц, березки, напоминания о лесах, кусты можжевельника, а выше лишайники, голый камень и мох. Наверное, туда поднимался Пайер, неся в заплечной корзине барометры и прочие приборы, следом шел Халлер с собаками, а впереди всех – лопарь Дилькоа. Вот они стоят на вершине и видят черный дымный столб над Тромсё, город охвачен пожаром, и Вайпрехт спешит из гавани на подмогу пожарным; колокола бьют набат. А потом дельтапланерист, завершив петлю, возвращается в поле его зрения и тянет за собою реальность сегодняшнего дня. Взгляд Мадзини сосредоточенно следует за ним туда, где у круч Фрагернеса поблескивают гондолы канатной дороги; пешком наверх ходить уже незачем, разве только для развлечения, бесцельная трата сил. Бетонный мост изящной аркой накрывает вход в гавань; у причала стоят два промысловых судна – великаны, корпуса в потеках ржавчины; матросы «Тегетхофа» глазам бы своим не поверили, ведь рядом с этими колоссами их барк сущий пигмей, чуть больше лоцманского катера, вдобавок оба увенчаны ветвистой путаницей антенн и вертушками радаров. Портовый пирс, нитка рельсов – он переводит взгляд на церковь, нет, там он не может представить себе вайпрехтовских матросов, для которых перед отплытием служат мессу; образчик тщеславного зодчества – так вчера за завтраком в гостинице «Ройал» отозвался об этой церкви турист из Гамбурга, – удачное сооружение, незамысловатая конструкция навеяна сушильными стойками, к которым в здешних краях подвешивают рыбу, а сверху набрасывают сети, для защиты от прожорливых птиц. Нет, здесь они колен не преклоняли. Гамбургский архитектор стоит сейчас у поручней какого-нибудь катера и ловит во фьорде рыбу, которой не ест, – таков один из пунктов программы паушальной поездки; Мадзини может спокойно к ним присоединиться, сказал гамбуржец, одним человеком больше, одним меньше – какая разница, а здесь так и так все в ажуре. Красновато-коричневые, темно-зеленые и розовые деревянные дома в центре города, по-деревенски тихого и спокойного, и стоят дома поодаль один от другого, из предосторожности, чтобы в случае пожара огонь не перекинулся; опасность пожара учитывают по сей день. Чем дальше от центра, тем плотнее новая застройка, кирпичные здания, стекло и бетон, – крики чаек. На одном из газонов высится трех-четырехметровый, куда больше, чем в жизни, металлический Амундсен, устремивший пустой взгляд в седое море. Я вижу, как Йозеф Мадзини, вскинув на плечо спальник и легкий багаж, шагает по песчаной дороге, потом по каменистой тропе, фиолетовые склоны, светлая ночь, а он в сорока километрах пешего хода от Тромсё – испытывает себя одиночеством. На берегу окруженного березками озера колышутся зыбкие высокие столбы – тучи мошкары, миллионы насекомых, гудящая аллея. Там на ночлег устраиваться нельзя. Пасма тумана плывут над черной водой, скрепляют сушу с озером. Он идет вниз, в Скейвог, заброшенный поселок на Улльс-фьорде, развалины, рухнувшая, заросшая травой хижина, пустые окна. Двенадцать часов он провел в пути. И тою же ночью снова пускается в дорогу, взбирается высоко на скалы – дальше идти некуда, глубоко внизу в Улльс-фьорд вливается Грётсунн, именно здесь «Тегетхоф» прошел под парами в открытое море, сейчас воды пусты, совершенно пусты, а затем падает густой туман. Компасу Мадзини пока не очень доверяет. Утром выбирается возле Скарбю на песчаную дорогу, деревянные домишки в тумане, видимость меньше десяти метров. По берегу Грётсунна он шагает обратно. Неподалеку от Вогнеса рядом тормозит грузовик, шофер жестом приглашает его в кабину; только теперь он чувствует, до чего же устал. Шофер не понимает ни английского, ни знаков, когда Мадзини пытается сообщить ему, что сам водил такие машины, как эта, и даже побольше, – он только снова и снова качает головой. На здешних дорогах много не говорят. Мокрый пейзаж грохочет за окном. Громкий голос из радиоприемника, шум помех. Шофер кивает на небо, потом на лежащую рядом пуховую куртку. Сводка погоды. Надвигается похолодание. Вечером Мадзини опять в городе. Гамбургский архитектор только что прилетел на «Твин-оттер» из Вардё, сетует на какой-то из тамошних ресторанов, куда без галстука не пускают, он побывал и на Нордкапе: трехсотметровая столовая гора, круто встающая из моря, край Европы, но в туман и дождь, увы, полное разочарование. И на тебе – галстук! Галстук на рубеже глухомани, в этой дыре, идиотизм! А Мадзини размышляет о званом обеде в доме консула Огорда. Интересно, ледовый боцман Карлсен уже был среди гостей? Он в своем белом парике, при ордене Олафа Святого, а Пайер в парадном мундире? Доктор Кепеш, венгр, самый тщеславный из всех, наверняка облачился в выходной сюртук. Вы вообще меня слушаете? – говорит гамбуржец. Нынче ведь последний вечер, да? а завтра на Шпицберген? ну что ж, ваше здоровье, можно и это отметить, на сей раз молодой человек из Вены вряд ли откажется? Но Мадзини и согласия тоже не выражает. Просто идет следом за гамбуржцем. Сейчас, по возвращении из малого одиночества, Тромсё кажется ему еще новее, еще современнее. Он видел разбомбленный немецкий эсминец, затонувший в скалах? – спрашивает архитектор. Нет, Йозеф Мадзини высматривал другой корабль. Н-да, паршивая история, во время Второй мировой войны старый Тромсё сгорел от обстрелов немецких пушек. Воспоминания об исчезнувшем городе, быть может, о Тромсё Пайера, романтические пейзажные литографии висят в рамках под стеклом на деревянных панелях рыбного ресторана «Фискероген и Пеппермёллен», интерьер которого имитирует кают-компанию парусного судна – фонари «летучая мышь», дерево, много латуни. Классный кабак, говорит Мадзини, опережая гамбуржца, и усмехается. Хозяин, кулинар, давний австрийский эмигрант, гордится тем, что превращает в деликатесы именно такую рыбу, какую обитатели норвежских берегов выбрасывают в море как несъедобную. Может, он и серный колчедан превратит в золото? – спрашивает Мадзини. – Простите? – Серный колчедан в золото. – Ну и шуточки у вас… – Хозяин уже оборачивается к соседнему столику. – А попробовать вообще-то не мешало бы, ха-ха-ха… – Он желает им приятного вечера. Скат по-норвежски, за сто восемнадцать крон. Серный колчедан в золото, алхимия, секрет богатства, настоящее приключение. – Вы слишком быстро пьете, – говорит гамбуржец. Здесь на неделю требуется больше денег, чем в Вене на месяц, подсчитывает Мадзини. Впрочем, завтра он будет в океане, там и это, и вообще все изменится. Завтра. Ночной рейс. – Ладно, будьте здоровы! – говорит гамбуржец. Молодой венец, похоже, со спиртным не очень в ладах. Аквавит ударяет ему в голову и делает до того неловким, что позднее он никак не может отпереть магнитной карточкой дверь своего номера. Пьяный турист. Портье приходит на помощь. Последний день на европейском материке – головная боль и тошнота. Еще вечером (багаж уже стоит наготове) Мадзини рвет желчной пеной. Холодный ветер на аэродроме бодрит. Рейсовый самолет в слепящем конусе света – полная неожиданность. Опять DC-9. Он-то рассчитывал на «Твиноттер» или на иной маленький винтовой самолет с горсткой пассажиров. Вскоре после полуночи он над облаками. Вполне обычный внутренний рейс. Шахтеры и инженеры летят на работу в угольных шахтах Лонгъира, а несколько туристов в ярких куртках – в отпуск, предвкушая обещанное проспектом глухое безлюдье. Когда треть дистанции остается позади, без малого через час после вылета из Тромсё, небо загорается огнем: восходит багряное солнце. Над Лонгьиром полуночное солнце будет видно еще две недели. Странный свет внушает туристам тревожное ожидание; они показывают друг другу на пылающие облачные гряды. Большинство шахтеров спит. Сосед Мадзини затевает разговор; это болгарин, музыкант, один из многих болгарских джазменов, которые в летний сезон играют на танцплощадках Финнмарка старые шлягеры. «Rock Around the Clock», «Белые розы Афин», «Love Me Tender». Болгарин церемонно представляется, будто после особенно трогательного номера знакомит публику с музыкантами своей немногочисленной группы: Златю Бояджиев, контрабас. Антонио Скарпа, матрос, говорит Мадзини в ответ и тотчас сожалеет. Он обманул доверчивого, искреннего человека. Придется теперь разыгрывать интерес, задавать вопросы и внимательно слушать, чтобы вознаградить болгарина, который с тем же дружелюбием примет на веру и любую другую его ложь. Златю Бояджиев ничего этого не замечает. Он отыграл свое в Хаммерфесте и в Алте и теперь, как каждый год, проведет неделю в палатке на Шпицбергене, хотя его boys и говорят, что это попросту выброс денег; boys ничего не понимают, ну и пускай, ему без разницы. Все-таки почему же именно болгары должны удовлетворять потребности финнмаркских обитателей в развлечениях? Контрабасист точно не знает. Так сложилось. Наверно, для западных музыкантов Север слишком скучен и уныл. Когда-нибудь он попросит убежища в Норвегии и тогда на годик-другой устроится в Лонгьире на шахты. Не облагаемый налогом доход, десять тысяч крон в месяц, вдобавок льготы, а позднее, глядишь, и собственный ресторанчик. На посадочной полосе Лонгьира в лицо ударяет резкий ветер. Самолет «Аэрофлота», следующий рейсом на Мурманск, рулит мимо. Возле барака стоит молчаливая кучка советских шахтеров; они ждут вертолета, который доставит их в Баренцбург, на шахты треста «Арктикуголь». Контрабасист что-то им кричит. Разноцветные туристы, в том числе небесно-голубой Мадзини, бросают на русских смущенные, чуть ли не робкие взгляды; старомодные пальто, чемоданы, перевязанные веревками. Значит, приключение уже началось. ГЛАВА 10 ГНЕТУЩИЙ ХОД ВРЕМЕНИ Они сопротивляются. Отбиваются. Топорами и кирками колотят по льдине, длинными пилами пытаются прорезать во льду каналы, бурят в этом треклятом застывшем море шпуры, набивают их черным порохом, взрывают заряды, один за другим; машинист Криш выковывает из ледового якоря громадное зубило, которое матросы с помощью специальной опоры и талей подтягивают вверх и раз за разом обрушивают на ледяной капкан, – они вызволят «Тегетхоф» изо льда, освободятся, непременно освободятся, чтобы по крайней мере подыскать у побережья Новой Земли защищенную бухту для зимовки, однако архипелаг мало-помалу уходит за горизонт. Марселя и фок сутками не убирают, чтобы не потерять ни секунды, когда ледяной остров расколется и наконец-то их освободит; у горизонта видны темные полосы, водяной отблеск! – вот куда им надо, там наверняка есть судоходное разводье. Но они здесь. Здесь! Заперты во льдах. Водяной отблеск не для них. Пилы на морозе совершенно теряют упругость и ломаются, прорези уже через минуту-другую опять смерзаются, взрывы только швыряют вверх тучи ледяных осколков, которые затем градом сыплются им на голову, «Тегетхоф» неподвижен, руль, всего лишь вчера очищенный ото льда, сегодня вновь обмерз, штормовой норд-ост заметает лунки от большого зубила, снег делается стеклянистым и твердым – новым льдом, паруса тщетно полощутся на ветру. Порой небо стремительно мчится у них над головой, в холодной буре от льдины отламываются большие и малые куски, остров уменьшается, покрывается трещинами, может быть, наконец пришло время – по местам стоять! – но в результате течения приносят еще более огромные ледяные поля, которые смерзаются с их льдиной в сплошной стылый ландшафт. Итак, надежда на исполнение нашей миссии оказалась лишь краткой иллюзией; больно признать, но злой рок по-прежнему преследует нас, и нам едва удалось кое-как сохранить присутствие духа… Дни становились все короче, солнце на закате пылало все ярче, погружаясь в красные тучи испарений за барьерами исчерна-синего льда; и сумерки после его исчезновения с каждым разом были все гуще… Лишь изредка мы видели чаек, залетавших на ближние к нам разводья. Коротко взмахивая крыльями, они зависали над мачтой, пристально глядели на нас и с хриплым криком стрелой мчались на юг. Улетающие птицы навевали тоску – казалось, все живые существа стремились поскорее уйти от долгого владычества мрака, предстоявшего нам… безрадостная пустыня приняла нас; безвольные на неопределенное время и расстояние, мы вступили в нее. Юлиус Пайер Корабельный такелаж до того обледенел, что добраться до «вороньего гнезда» стоит огромного труда и напряжения… Удивительные кристаллы обсыпают такелаж – точь-в-точь перья несказанной красоты. Отто Криш И даже если кто-нибудь взбирается по этим звенящим ледяным лесам и топором расчищает себе место в «вороньем гнезде» – он не видит ничего, о чем мог бы сообщить товарищам. Водяной отблеск растаял. Льдам нет конца. Когда Вайпрехт приказывает убрать паруса, а затем и снять стеньги, они осознают, что на этот год проиграли. Но, может быть, чудо все-таки случится. Может быть, полярные сияния, которые они наблюдают в небе с первых недель сентября, предвещают грядущее освобождение. Когда над их одиночеством пробегает первая волна света, вначале изумрудно-зеленая, а потом в великолепных переливах всех цветов радуги, Марола с молитвой падает на колени. Мадонна им поможет. Но Вайпрехт говорит, что уповать надо не на чудеса, а на него. Именно северное сияние прежде всего наполняет новичка в тех краях изумлением – неразгаданная загадка, которую природа огненными письменами напечатлела на звездном арктическом небе. Как отдаленные зарницы в душной летней ночи совершенно несравнимы с яростным грозовым ненастьем, так и слабый отголосок полярных сияний в наших местах несопоставим с величественным природным спектаклем Крайнего Севера. Здесь небесный купол целиком объят пламенем; пышными снопами тысячи молний беспрестанно устремляются со всех сторон к той точке небосвода, куда указывает свободная магнитная стрелка; вокруг этой точки искрятся, мерцают, колышутся, зыблются в неистовом хаосе слепяще-белые пламена с цветною каймой; словно подгоняемые ветром, огневые волны света, пересекаясь и захлестывая друг друга, мчатся с запада на восток и с востока на запад. Без устали чередуются краски – белый, зеленый, красный, белый, зеленый, красный. Тысячи и тысячи лучей огненными пучками непрерывно летят ввысь и в бешеной гонке жаждут достигнуть точки, которая их всех притягивает, – магнитного зенита. Мнится, будто древняя легенда Священного Предания стала явью: небесные воинства вступили в битву и на глазах у обитателей земли истребили друг друга огнем и молнией. Происходит все это в глубочайшей безмолвной тишине, всякий звук молчит, сама природа словно замирает в оцепенелом восторге перед собственным своим делом. Карл Вайпрехт Теперь у них есть досуг – досуг пленников. Для своего освобождения они ничего сделать не могут. Так же одержимо, как сражались с ледовыми преградами, они теперь сражаются с однообразием. С временем. Шьют из парусины защитные накидки и мешки для провианта, по два, по три раза ставят на сапоги новые подметки, натягивают над палубой брезент, готовят корабль к зимовке, – полезной работы недостает, она слишком быстро подходит к концу. Матросы сооружают вокруг «Тегетхофа» постройки изо льда, сперва отхожее место, потом стены, дома, башни (!), а после, с прямо-таки яростным рвением, крепости и дворцы. Распиливают ледяные пласты и выкладывают из искристых кирпичей арки ворот и стрельчатые окна, сквозь которые будет улетать время. Хорошо, что при подвижках льда – могучие сжатия еще впереди! – эти здания и города снова и снова рушатся и тонут. Можно начать сначала, все восстановить и выстроить даже больше и краше прежнего. В многодневных тяжких трудах они прокладывают сквозь торосы улицы и дороги, выравнивают твердокаменное море, заливают водой и, привязав к войлочным сапогам полозья, катаются на коньках. Машинист Криш, смеясь, обучает матросов. Однако южане и тут быстро достигают недюжинной ловкости и проворства, так что в конце концов даже играют на коньках в шары. Вайпрехт остается серьезен. Он никогда почти не выказывал сомнений в ходе экспедиции и разочарования, вот и теперь, когда они мало-помалу обживаются в своем плену, он мало участвует в их беззаботности. Ночи напролет сидит один в наблюдательной палатке, поставленной по его распоряжению на льду, ведет метеорологические, астрономические и океанографические журналы, отмечает колебания земного магнетизма, записывает длинные столбцы цифр, вычисляет причудливый курс дрейфа, замеряет лотом морские глубины, описывает, подсчитывает, проясняет взаимосвязи. Он весь внимание. Чтобы увлекаться природой, нет нужды быть кабинетным ученым, который видит в тычинках цветка только признак его класса, в насекомом – объект для микроскопа, а в горе – камень, однако, с другой стороны, нет и нужды быть сентиментальным энтузиастом, который приходит в восторг от мерцания звезд и в банальном своем восхищении перед величественной молнией, может статься, знать не знает об извечных законах, каким подчинено в природе всё и вся. В изучении загадок, которыми окружает нас природа, наиболее полно выражается стремление мыслящего человека к прогрессу. Когда Ньютон из простого наблюдения вывел непреложные законы, составляющие основу движения небесных тел, всей небесной механики и существования Земли, на которой мы живем, он не только выработал формулы, но подтолкнул вперед все мыслящее человечество, подняв его в собственных глазах и показав, на что способен человеческий разум. Кто вправду желает восхищаться природой, пусть наблюдает ее в крайностях. В тропиках, в полном ее расцвете и изобилии, в роскошном летнем уборе, любуясь которым очень легко проглядеть главное, и у полюсов, во всей скудости, каковая, однако ж, куда как ясно и отчетливо выявляет великолепную внутреннюю структуру. В тропиках взгляд запутывается в великом множестве деталей, сплошь вызывающих восхищение, здесь, за отсутствием оных, он обращается к внушительному целому, за отсутствием продукта – к производящим силам. Внимание, не отвлекаясь на частное, сосредоточивается на самих природных силах. Карл Вайпрехт Жизнь на корабле течет в тесноте и скученности, и все члены команды близко знакомятся между собой: Карлсен, в молодости отыскавший на Новой Земле зимовье великого Баренца, Клотц, побывавший на высочайших пиках, умеющий ходить по канатам и заваривать целебные настои, Пьетро Фаллезич, участвовавший в строительстве Суэцкого канала и рассказывающий невероятные истории про Египет, заядлый курильщик боцман Лузина, гармонист Марола и остальные – все они сообщают друг другу повести своей жизни, снова и снова, в разных вариантах; только у их начальников дружбы не выходит. Меж ними начинается отчуждение. Пайер горюет о потерянном времени. Ему хочется открывать новые земли и морские пути, хочется ездить на собаках по неизученным местам, ему тесно в наблюдательной палатке, он жаждет вернуться с замечательной космографической новостью, чтобы встретили его бурным ликованием. Для Вайпрехта море, где они сейчас дрейфуют, тоже достаточно неизученно и ново. Работы и без того полным-полно; сведения, которые он собирает, послужат науке, а не национальному честолюбию, жаждущему теперь любой ценой покорить и Северный полюс; но ведь Северный полюс для науки ничуть не важнее любой другой точки Крайнего Севера; обуявшая весь мир погоня за славой первооткрывателей и высокоширотными рекордами ему претит, он предпочитает воротиться домой с надежными результатами и без людских потерь, нежели с приблизительным наброском ледовой земли. Новые территории, конечно, дело хорошее. Но не ради одной только славы и не любой ценой. В этом Пайер, безусловно, с ним согласен, и все же вернуться домой без успеха, без новой земли для него позорнее смерти. Словеса, говорит Вайпрехт. Мечты Пайера целиком сосредоточены на огромных ледяных горах, что высятся средь окрестной пустыни, – эти великаны явно оторвались не от глетчеров Новой Земли, слишком они огромны для тамошнего побережья, слишком могучи, нет, эти горы принесло сюда от другой, неведомой земли, и он, Пайер, непременно ее найдет. Сухопутный начальник готовится к триумфу. Тренируется для исследовательской экспедиции. Снова и снова гоняет по льдине собачью упряжку. Собаки до того злющие и неуправляемые, что Кришу приходится смастерить им намордники из кожи и железа. Громадный ньюфаундленд Гиллис растерзал последнюю тромсёйскую кошку, единственное существо, которое они могли приласкать. Сие обстоятельство очень опечалило команду, потому что все любили этого зверька, особенно тиролец Клотц, у которого прямо-таки слезы навернулись на глаза. Отто Криш Клотц, рассудительный, спокойный Александр Клотц, впадает в столь ужасную ярость, что набрасывается на собаку и как одержимый тузит ее кулаками, – приходится его оттащить. Потом он сидит подле растений, которые выращивает в матросском кубрике, неотрывно глядит на горшки с жерухой (без солнечного света стебельки у нее не зеленые, а сернисто-желтые) и разговаривает с Халлером на диалекте, понятном лишь им двоим. Когда сделано все необходимое, все, что они на себя возложили, когда они сидят в кубрике – одни с книгой или с дневником, другие, неграмотные, просто так, с пустыми руками, – и только хронометр удостоверяет бег времени, тогда лишь крик вахтенного порой выводит их из оцепенения: Un orso! Медведь! Мгновенно стряхнув задумчивость, они, в чем были, нередко без сапог, без шуб, мчатся на палубу. Нет большей радости, чем охота. Каждому хочется выстрелить первым. Когда зверь на прицеле, нет ни печали, ни свинцово-тяжкого времени. 6 октября налетает юго-западный ветер, метель… После полудня я для моциона вышел на палубу и, к величайшей моей радости, увидал по левому борту белого медведя, сей же час я сообщил в кубрик: «Медведь рядом!» – все мигом устремились на ют и поспешно расхватали ружья; медведь шел мимо борта, на прежнем расстоянии, временами поднимаясь на задние лапы и принюхиваясь в сторону корабля, все изготовились стрелять и притаились за бортовой стенкой, но медведь зашел за торос и там остановился, незримый для нас, мы ждали, когда он выйдет из-за льдины, однако тщетно, терпение наше было напряжено до предела, я взобрался на бизань-мачту, чтобы высмотреть медведя, и увидал, что оный начекается уйти, я предупредил остальных, и было решено двинуться в погоню; по льду мы направились к медведю, а поскольку из-за тороса он нас не видел, сумели подойти поближе, первым выстрелил г-н Пайер и попал разрывною пулей в спину, так что медведь упал, но продолжал еще ползти вперед; поскольку же ему оставалось недалеко до полыньи за кормой, по нем сделали еще шесть выстрелов, и он, касаясь мордой края полыньи, испустил дух… Восемь человек с большим трудом втащили его на борт; когда тушу свежевали, в желудке не нашли даже малой частицы пищи, кишки тоже были дряблые и пустые, бедняга, как видно, очень давно голодал. Отто Криш Но охота – развлечение редкое, а снежные бури, когда дышать можно, лишь отвернувшись от ветра, все чаще вынуждают их сидеть в кубрике. И даже когда буря утихает и слышны только звон и скрежет разламывающихся вдали ледяных полей, остается стужа, да такая, какой большинство из них в жизни не испытывали. Темнеет. Мягко пламенея, угасает свет в их искристом ледяном театре. Однако ж занавес больше не откроет великих спектаклей. Драмы ледовых сжатий, чьи прелюдии теперь тревожат их почти ежедневно, разыграются во тьме. Они боятся за свой корабль. Аварийный провиант и уголь выгружены на лед, ведь настанет день, когда «Тегетхоф» не сможет противостоять напору льдов. Необходимая предосторожность, говорит Вайпрехт, «Тегетхоф» выдержит. 28 октября солнце в этом году окончательно скрывается за горизонтом. Но через два дня исчезнувшее светило вдруг появляется снова, неправильный эллипс, впрочем, нет, это не само солнце, а его образ, искаженный, да еще и умноженный, отражается из-за горизонта, мираж, сотканный из лучей, преломленных в морозной дымке, оптический обман. Всего лишь образ? Что есть реальность? Ведь они видели и земли, горы, пронзавшие небо и растаявшие, фата-морганы, впрочем, земли были ненастоящие, хотя нет, все-таки настоящие – окаймленные серебром, парящие миры. 31 октября, четверг. Погода прекрасная. Лед возле корабля довольно спокоен. Шил войлочные сапоги г-ну обер-лейтенанту. 30 октября я в последний раз видел солнце, а 31 октября – последнюю чайку. Гарпунщик подстрелил ее. Иоганн Халлер Уже в начале ноября нас окутали глубокие сумерки; волшебная красота преобразила нашу пустыню, морозная белизна корабельного такелажа призрачно рисовалась на фоне серо-синего неба. Тысячи ледяных изломов, укрытые снегом, казались чистыми и холодными, как алебастр, как нежные кристаллы аргонита. Лишь на юге в полдень еще поднимались фиолетовые завесы морозных испарений. Юлиус Пайер Красота здесь, как нигде, мимолетна, а тишина – лишь пауза, лишь мгновение. Мало-помалу бесконечность и та словно бы уже не в силах вобрать в себя эти льды, такие прекрасные. Как установят в следующем столетии, протяженность полярного ледового покрова изменчива и составляет в год от пяти до двенадцати миллионов квадратных километров. Полярная шапка – пульсирующая амеба, а «Тегетхоф» – заноза, исчезающе-малая щепка в плазме. Сейчас льды растут. Все растет. Тьма, мощь напора на «Тегетхоф», страх за корабль; за свою жизнь они пока как будто не опасаются. Где вчера высилась гора, сегодня поблескивает замерзшая полынья, а завтра – снова торос. Их дворцы раскалываются. Город рассыпался. Может быть, эта льдина, этот остров, защитит их от натиска ледяных гор, притязающих и на то крохотное место, что занимает «Тегетхоф». Пока занимает. Теперь они холят и скрепляют свой остров, свое угрожаемое прибежище. Если во льду открывается трещина, они сшивают ее канатами и якорями, заполняют проломы снегом. Но раны не заживают. Один-единственный вздох Ледовитого океана – и латка рвется. Как бунтующие народные массы, льды ополчились теперь против нас. На ровном месте грозно вставали горы, тихий шорох оборачивался хрустом, рыком и шипением, нарастая до тысячеголосого яростного воя… Звон и гул все ближе, будто тысячи боевых колесниц мчатся по песку поля битвы. Сила сжатия постоянно растет; прямо у нас под ногами лед уже начинает дрожать, жалуясь на все лады, сперва слышен свистящий шелест, как от полета несчетных стрел, затем с треском, грохотом, пронзительным визгом и басовым гулом, с все более свирепым ревом льды поднимаются, вспарывают окрестности корабля концентрическими трещинами, расшвыривают изломанные ледяные глыбы. Чудовищно быстрый ритм прерывистого воя возвещает высшее напряжение могучей стихии. Затем раздается громовой треск, беспорядочные черные линии во множестве расчерчивают снег. Новые трещины совсем рядом, мгновение – и на их месте уже зияют бездны… Грохоча, сдвигаются и рушатся вздыбленные колоссы, будто разваливается город… Новые массы откалываются от нашей маленькой льдины; плоские обломки стоймя торчат из воды, немыслимый напор гнет их дугою, кое-где ледяные пот вздуваются куполами – устрашающее свидетельство пластичности льда. Повсюду ратоборствуют хрустальные воинства, а меж их порядками хлещут в отверстые провалы каскады воды; ледяные утесы падают, разбиваются вдребезги, снежные реки стекают с разламывающихся склонов… И в этом сумбуре – корабль! Изворачивается, кренится, выпрямляется, но сколь же страшен напор сжатия, если он расплющивает «предохранители», толстые дубовые брусья, и сам корабль начинает скрипеть… Люди давно уже не работают, лишь в духе борются за свою жизнь. Они больше не стягивают лед канатами, только на первых порах чуточку суетятся, бегут с фонарями к разломам, пока трескающийся вокруг лед не берет в тиски сам корабль. У одних на лице тревога, у других – мрачная решимость, то и другое сокрыто в ночи. Неуслышанные звучат слова, лишь крики еще можно разобрать… Где на свете царит такой хаос? Не ведая о своих ужасах, властвуют здесь законы природы. Юлиус Пайер Ярость зачастую длится лишь минуты. Потом все стихает, только ветер свистит в такелаже, а они, закутавшись в меха, сидят среди мешков с аварийным припасом и ждут очередной атаки льдов; сделать они ничего не могут, могут только быть готовыми к той минуте, когда корабль разломится и придется прыгать за борт, скорее за борт. Но куда потом? Новое ожидание мучительнее прежнего. Спят они чутко, очень чутко, нередко урывками. Уходите! Хоть бы этот треклятый корабль и правда треснул. Все бы тогда кончилось. Заткнись, незачем черта кликать, ничего тут не треснет. Матросы швыряют за борт медвежьи головы, а затем и привезенные из Тромсё оленьи рога. Гарпунщик Карлсен внушил им, что головы убитых животных приносят несчастье, природная стихия угомонится, только если вернуть ей то, что у нее забрали. Матросы делают, как он говорит. Приносят языческую жертву, ведь сила, грозящая им, – это наверняка не милосердный Господь, а какой-то чужой бог, и они бросают ему свои трофеи. Вайпрехт не протестует. Только на чтениях Библии, как и раньше, каждое воскресенье, все должны быть на палубе; отсутствовать простительно только лежачим больным. В эту пору ледовых сжатий начальник читает из Книги Иова. Несчастный Иов из земли Уц с Божией помощью выдержал испытания пострашнее, чем лед. Дни мои прошли; думы мои – достояние сердца моего – разбиты. А они ночь хотят превратить в день, свет приблизить к лицу тьмы. Если бы я и ожидать стал, то преисподняя дом мой; во тьме постелю я постель мою; гробу скажу: ты отец мой, червю: ты мать моя и сестра моя. Где же после этого надежда моя? и ожидаемое мною кто увидит? В преисподнюю сойдет она и будет покоиться со мною в прахе… Блажен человек, которого вразумляет Бог, и потому наказания Вседержителева не отвергай, ибо Он причиняет раны и Сам обвязывает их; Он поражает, и Его же руки врачуют. В шести бедах спасет тебя, и в седьмой не коснется тебя зло. Кто же в это верит? Неужто плач Иова им ближе счастья, ожидающего после всех бедствий? Здесь не земля Уц. Они стоят на палубе. Чин чином, по стойке смирно. 9 ноября, суббота. Ветер и туман. Некоторое время назад я захворал «ломотой в суставах». Ну что прикажете думать на Крайнем Севере при этакой хвори? Трехмесячная полярная ночь… Жить или умереть средь суеты матросов. Утешает меня добрая надежда на нашего доктора. Боли он мне снял сразу, и уже спустя четыре дня я смог встать с постели и очень скоро вновь стал ходить. 10– е, воскресенье. Ветер и туман. Я болен. 11-е, понедельник. Ветер и метель. Я болен. 12-е, вторник. Ветер и метель. Болен. 13-е, среда. Ветер и метель. Болен. 14-е, четверг. Ветер и метель. Болен. 15-е, пятница. Ветреная погода. Я болен. 16-е, суббота. Ясно, ветер. Я болен. 17-е, воскресенье. Вблизи корабля нынче было шумно. Я болен. 18– е, понедельник. Ясно. Возле корабля появился медведь, но его не застрелили. Доктор разрешает мне выйти на палубу, только на минутку, а потом сразу назад в постель. 19– е, вторник. Сжатие льдов опять грозило раздавить корабль. Неутешительно для меня, для хворого. 20– е, среда. Ясная погода. Температура -29°R (-36 °C. – Прим.). Опасность, что корабль будет раздавлен, не миновала. Я болен. 21– е, четверг. Ясная погода. Новое сильное сжатие. Возле корабля образовалась целая гора льда вышиною с большой дом. 22– е, пятница. Ясная погода. Лед вокруг корабля довольно спокоен. Хворь моя идет на убыль. 23– е, суббота. Лед спокоен. С напряжением всех сил я подшил пару войлочных сапог. 24– е, воскресенье. Ясная погода. В 11 часов – церковная проповедь. Я вновь ходил к мессе. Иоганн Халлер Наступил декабрь, но обстановка не изменилась. Жизнь наша стала вовсе уединенной и однообразной – зримого чередования дней более не было, только вереница дат, а единственные ориентиры во времени – трапезы да сон… мы сидим на койках в своих одиноких кельях, слушая, как часы отщелкивают секунды. Медленно ползли для нас за два с половиною года эти семьдесят восемь миллионов щелчков; никто не скорбел об их тягостном беге, ибо он не имел ценности для наших намерений. Юлиус Пайер Ничего, ничего (!) они не достигли. Снова и снова в лицо рычит лед, рычит смерть. Температура падает до минус 40, 45, 48 градусов по Цельсию, и все окрест тонет во тьме, в которой они уже в двух-трех шагах не видят друг друга. Стены кают давно обросли дюймовым слоем льда, это конденсируется и замерзает влага их собственных тел. Даже в матросском кубрике (его отапливают майдингеровской угольной печкой) температура возле пола не поднимается выше точки замерзания. На уровне головы жарко. Однако до их каморок тепло не доходит. Под койками образуются небольшие ледники. Шерстяные одеяла примерзают к стене. От привычки каждые две недели мыться в бане пришлось отказаться; баня создает сырость и только способствует обледенению внутри корабля, вдобавок частенько то одному, то другому случалось выскакивать нагишом из чуть теплой воды, когда внезапное сжатие грозило им гибелью. В наспех наброшенной шубе или вовсе нагишом выбегать на такой мороз! – красивого разноцветного венца, который, по мысли Пайера, должен был возникнуть вокруг тела, они не видели. Но дыхание у них хриплое, тяжелое. Теперь никто уже не раздевается. Машинист Криш кашляет кровью. Дня не проходит, чтобы несколько человек не остались в койках, с симптомами цинги; десны белеют и начинают разрастаться, кожные поры сочатся кровью, потом больной корчится от желудочных колик и чувствует невообразимую усталость. У них слишком мало свежего мяса; добыть в таких потемках медведя – удача редкая. Сотни бутылок лимонного сока, сушеных фруктов, консервированных овощей и малины против цинги недостаточно. Если охота удачна, они пьют медвежью кровь. За три дня до Рождества гарпунщик Карлсен, заряжая ружье, случайно спускает курок. Пуля угодила в кормовой склад боеприпасов, а на борту у них двадцать тысяч патронов. Вайпрехт и Криш стремглав бегут на ют, где уже взрываются первые пакеты патронов, и спасают еще не поврежденные упаковки. Пожар невелик. Его быстро тушат. Вайпрехт ни слова не говорит о небрежности Карлсена. Но от укоров своих товарищей ледовый боцман становится еще молчаливее. Ишь ты, говорит Клотц, господин гарпунщик этак блюдет воскресенье, что ни на медвежью охоту идти, ни шкуры снимать не хочет, а нынче, в субботу, надумал весь корабль на воздух пустить. 24 декабря – льдам без разницы, святой это вечер или нет, – обшивка «Тегетхофа» опять скрипит под напором; они вскрывают ящики с подарками от гамбургского поставщика Рихерса и от военного флота: шесть бутылок коньяка, две бутылки шампанского, табак, сотня сигар, печенье, игральные карты, все завернуто в мюнхенские лубочные картинки, а еще фотография рождественской елки и шесть фарфоровых фигурок – танцовщицы, изящные, поднятые в пируэте руки, розовые глазурованные бедра, темно-красные губки; все девушки в разных грациозных позах. Рихерс распорядился приложить и книжку на нижненемецком, под названием «Охальник». Много ли они говорят о женщинах? Или им порой хочется прислониться друг к другу, обняться? Там, откуда они родом, такая любовь сурово карается. Но какие законы действуют во льдах? Довольно ли им того, что доктор или «санитар» погладят по лбу, когда они лежат в лихорадке? Я не знаю. Если рухнет дисциплина, говорит им Вайпрехт, все пропало. Нигде на свете изоляция не может быть столь полной, как здесь, под властью ужасного триумвирата – мрака, холода и одиночества. Ангелам и тем, наверное, не чужда потребность в переменах, а какая же тоска охватывает людей, оторванных от всего, что будоражит желания и расцвечивается фантазией. Вот когда справедливы слова Лессинга: «Мы слишком привыкли к общению с противоположным полом, чтобы при полном отсутствии прельстительного не ощутить ужасающей пустоты». Юлиус Пайер Новогодней ночью лед спокоен, и они с горящими смоляными факелами обходят вокруг корабля – огненная процессия. Потом матросы выстраиваются на льду и поют для офицеров, самый красивый голос – у Лоренцо Маролы, а Пьетро Фаллезич аккомпанирует им на гармонике. Solo et pensoso i piu deserti campi vo mensurando a passi tardi et lenti, et gli occhi porto per fuggire intenti, ove vestigio human l'arena stampi… Впрочем, нет, что они пели, предание не сохранило, как не сохранило и что было изображено на той фотографии, которую они потом вместе с несколькими морскими сухарями сунули в жестянку и через прорубь пустили в море: мол, эта жестянка – минувший год, он погрузится на дно, а с ним и все разочарования, – и троекратным «ура» они приветствуют 1873 год. Пайер велит принести бутылку шампанского, а обнаружив, что вино замерзло, разбивает бутылку – в стаканах звякают светло-желтые льдинки, а потом Эллинг Карлсен, проведший так много зим в этой глухомани, садится за вахтенный журнал и задумчиво, едва ли не торжественно, завершает хронику уже прошлых бедствий: Vi onsker at Gud maa vaere med os i det nye aar, da kan intet vere imod os. Желаем мы, чтобы Господь был с нами в новом году, тогда не будет у нас супротивников. ГЛАВА 11 CAMPI DESERTI[14 - Пустынные поля (итал.).] Надо же – здесь растут пинии. А ведь твердили, что на Шпицбергене деревьев нет. Правда, и это не деревья. Это одна-единственная пиния. Облаком хвои и густых ветвей раскидистая крона обнимает верхний этаж дома. Дом белоснежный. Необычно для Лонгьира, где деревянные дома окрашены в мягкие цвета, знакомые ему по Тромсё. Ржаво-коричневый. Ржаво-красный. Но этот дом – белый. А облако – темно-зеленое. Окна нижнего этажа, как в летний день, распахнуты настежь. Холодновато все-таки. Тихо. Только шторы шуршат от сквозняка и порой открывают обзор. Тогда он видит темное нутро дома, на дальней стене тоже распахнутые окна, пенные буруны Адвент-фьорда, морской язык, беззвучно лижущий скалы Лонгьира. Рокота прибоя не слышно. В темноте дома кто-то начинает говорить. Неожиданно, громко, монотонно. Стихи! Итальянские стихи! Здесь. Других итальянцев тут нет, сказал Хьетиль Фюранн, ты единственный. Solo et pensoso i piu deserti campi vo mensurando a passi tardi et lenti, et gli occhi porto per fuggire intenti, ove vestigio human l'arena stampi… Сонет Петрарки! Первая строфа сонета, который он читал Анне. Но кто же знает его здесь? Голос то и дело умолкает, начинает сначала, запинается, путает слова, рифмы, умолкает, начинает сначала. Так учат школьный урок, беспомощно повторяя снова и снова; шуршат шторы, плещет прибой. Три сонета Петрарки. К завтрашнему дню. Наизусть, Мадзини. Solo et pensoso i piu deserti campi… a passi… Задумчивый, медлительный, шагаю Пустынными полями одиноко; В песок внимательно вперяя око, След человека встретить избегаю…[15 - Перевод Ю. Верховского.] Это Анна. Голос Анны! И никакие это не шторы, а завеса снежинок, сыплющихся с карнизов, завеса снежинок, и словно в судороге, словно зеленый кулак, крона пинии обхватывает теперь дом, крепко обхватывает, сжимает… per fuggire intenti… вот уже падает штукатурка, обламываются карнизы… Ой-йа-а, Аноре!.. ove vestigio human… из льда! Аннин голос, дом изо льда, и облако со звоном сгущается, ледяные осколки падают из ветвей… Ой-йа-а, Кинго! Аноре! Йа-а-а! Он просыпается с резкой болью в затылке. Йа-а-а! Ой-йа-а! Окно закрыто, но крики были до того громкие, что разбудили его. Йозеф Мадзини вскакивает и едва не теряет равновесие, потому что боль швыряет его назад. Один нетвердый шаг – и он стоит у окна, возле которого Хьетиль Фюранн остановил свою упряжку, семь заскорузлых от грязи гренландских собак. Две из них затевают грызню. Фюранн, чертыхаясь, растаскивает драчунов. Когда Мадзини отворяет окно – в Лонгьире холодное августовское утро, – тявканье перерастает в бешеный лай. – Eh! Er du ikke stat opp enda, du?[16 - Эй! Ты что же, еще не встал? (норв.).] – кричит ему Фюранн, пытаясь усмирить собак. – «Altro schermo non trovo che mi scampi!»[17 - «Другой защиты от людей не знаю!» (итал.) – строка из того же сонета Петрарки.] – Мадзини тоже говорит на родном языке. Что, если сейчас он пробудится и от этого сна? Вдруг деревянные домики растают и Фюранн исчезнет, а на его месте явится вдова каменотеса – доброе утро, господин Йозеф? Но голый, пустынный, скалистый край за окном не тает, не рассыпается. Campi deserti – он уже проснулся. – А? – Фюранн не понял, что ответил ему Мадзини, а Мадзини не понял, о чем спросил Фюранн. Секунду каждый из них был сам по себе. И понимал лишь себя одного. Не стану утверждать, будто они все равно поняли друг друга. Однако оба кивают. – See you![18 - Пока! (англ.).] Ой-йа-а! – Собаки вскакивают. Санки Фюранна срываются с места. – See you! – Фюранн уже не слышит Мадзини; сидя на санках (это всего-навсего гладкое, «раскатанное» днище вагонетки, к которому привинчены сиденье да стойка с рулевым колесом), он мчится по слякотным, раскисшим улицам Лонгьира. Снег, выпавший в последние дни, растаял. Лето ведь. Не отрывая глаз от окна, Мадзини отступает в глубь комнаты. Пытается выбросить из головы мысль о запотевших, полных до краев рюмках со шнапсом, которая усиливает боль и дурноту. Неотвязная картина. При том, что вчерашние рюмки были полны только наполовину, все время только наполовину. Выпивка. На «Адмирале Тегетхофе» каждому матросу раз в восемнадцать дней выдавали бутылку рома. И тогда начинался торг и обмен, потому что некоторые уже через день-два опорожняли свою утешительницу. В пору ледовых сжатий полагался особый рацион. Мадзини закрывает окно. Фюранн превратился в крохотную красную фигурку, собаки – в светлые, скачущие пятнышки; Уби, вожак упряжки, впереди всех, а за ним, как шесть точек на игральной кости, Кинго, Аванга, Аноре, Колючка, Имиаг и Сули. Фюранн тренируется… после такого-то вечера. Чтобы в бесснежные летние недели собаки не отвыкли от дисциплины, океанограф регулярно заталкивает свору в постромки и цепляет ржавеющие санки. Йа-а! И упряжка с погонщиком мчится по шахтерскому поселку. Но сенсации Фюранн не вызывает. Ни к чему это здесь, где обстановка глухомани куда весомее и ощутимее, чем все мерила цивилизованного мира, скрытого далеко за горизонтом. Медленно, неловко Мадзини одевается. В комнате, которую он уже целую неделю занимает в доме угольной компании, жарко, как в инкубаторе, термостаты центрального отопления словно бы уже откликаются на грядущую зимнюю стужу. За окном идет мокрый снег. А потом почти горизонтальный дождь. Грязные дороги меж деревянными домами вконец раскисают, впору по колено увязнуть. Нынче 10 августа 1981 года. День отплытия. «Крадл» со вчерашнего вечера стоит у пирса – водоизмещение тысяча триста брутто-регистровых тонн, длина шестьдесят метров, ярко-синий корпус, белые надстройки вышиною с дом; в сравнении с ледоколами, которые летом ходят по 2800-километровому Северному морскому пути от Мурманска до Берингова пролива, то бишь по давнему Северо-Восточному проходу, судно маленькое. Но каким же, наверное, маленьким и хрупким выглядел бы «Тегетхоф» рядом с этим траулером, о котором Фюранн сказал, что у него всего-навсего средняя ледовая пригодность, вполне достаточная для обычного летнего рейса, но отнюдь не для тяжелых льдов… …Вайпрехт? – переспросил капитан Коре Андреасен, когда Фюранн представил ему Мадзини. Пайер и Вайпрехт?.. А-а, ну да, конечно, Земля Франца-Иосифа… Вайпрехт! С Ледовитым океаном связано так много имен мореходов; всех не упомнишь… Они стояли у стойки бара, размещенного в здании лонгьирской почты; Фюранн – большой, шумный, бородатый сорокалетний здоровяк в ярко-желтой бейсбольной куртке, которая выглядела на нем почти по-детски; капитан – субтильный, чуть повыше Мадзини и без командирских знаков различия. Андреасен был в толстом свитере из темно-синей шерсти и в выцветших джинсах; а что он персона важная, стало заметно лишь по тому, что, едва он ронял какую-нибудь фразу или задавал вопрос, галдеж у стойки разом немного стихал. Бар, единственный на весь Лонгьир, был набит битком; у стойки теснились шахтеры и инженеры, научный персонал и члены экипажа «Крадла», в красных комбинезонах с белой аппликацией – названием судна. Пуще всех шумели трое геологов, потешались над каким-то честолюбивым коллегой, чей проект из-за резкой перемены погоды на острове Медвежьем кончился неудачей, и наперерыв изображали его предположительное разочарование, под аплодисменты и возгласы остальных. Вечер затянулся. Когда Мадзини после полуночи брел по грязи к себе на квартиру, даже мягкое, темно-рубиновое солнце слепило ему глаза, вызывая головную боль, с которой он проснулся наутро, разбуженный криками Фюранна и лаем собак. Близится полдень, когда Мадзини выходит из своей комнаты. В общей гостиной громыхает телевизор. Малколм Флаэрти в одиночестве сидит перед экраном, озаренный голубым светом катастрофических сцен, следит за тревожным мельканием документальных кадров, запечатлевших ход спасательных работ и тушения пожара. Осторожно, будто по тонкому свежему льду, двигаются среди развалин спасатели в асбестовых костюмах. Меж разметанными вокруг обломками самолета валяются рваные чемоданы и груз, возле лопнувшей плоскости крыла – обугленный труп какого-то пассажира. За кадром дрожащий голос очевидца рассказывает об аварии – заход на посадку, вспышка, грохот, хвост дыма, удар о землю. Воздух в гостиной до того жаркий и недвижный, что дым сигареты, которую Флаэрти воткнул в зубцы пепельницы, да так и забыл, тянется вверх тонкой вертикальной струйкой и лишь потом завивается спиралью. Большинство своих свободных дней Флаэрти начинает у экрана, но даже самые свежие новости успевают состариться как минимум на неделю, пока доберутся до шахтерского поселка в ледниковой долине Адвент-фьорда. В Лонгьире живут без телевизионной связи с материком. Поэтому видеоновости Норвежского телевидения записывают в Тромсё на пленку, а кассеты – с тем успокоительным опозданием, по причине которого любой факт кажется всего-навсего воспоминанием, – отсылают на Шпицберген; и уже там местное «Радио Свальбард» транслирует эти новости по кабелю в деревянные домики. После такой долгой задержки даже репортаж о катастрофе выглядит менее ужасающим, а актуальные события в записи совершенно тускнеют. – Funny[19 - Любопытно (англ.).],– комментирует Малколм Флаэрти экранные кадры, – funny, funny, – хватает банку с пивом, зевая встает, убавляет громкость и оборачивается к Мадзини. – Ну, отпускник, как насчет партии в бильярд? На экране теперь тропический ландшафт, потом карта Африки, где, точно черви, копошатся белые стрелки – армейские транспорты. Мадзини подходит к бильярдному столу. Он привык к здешней манере общения, которая ничего не принимает всерьез. Одной недели в Лонгьире хватило, чтобы познакомиться с несложными порядками и тесными подмостками общественной жизни шахтерского поселка, – даже скучно стало. В гостиных вроде вот этой, где стук костяных шаров заглушает устаревшие новости, собираются только привилегированные – горные инженеры, ученые и гости угольной компании. По-настоящему общественной жизнь становится только в здании почты; помимо резиденции губернатора, это единственная в Лонгьире каменная постройка, сердце поселка. Там люди общаются, поддерживают контакты, холят их, будто в оранжерее: у почтового окошка – связь с материком, а у стойки бара – местные, не слишком крепкие приятельства. Киоск в вестибюле, увешанный многоязыкими журналами со всего света, главным образом порнографическими, обеспечивает материал для круговорота фантазий; порой можно и подняться по лестнице наверх, в театральный зал, чтобы за голливудским фильмом или – реже – за фольклорным концертом забыть, что живешь на холодном краю света. Два дня назад показывали хичкоковских «Птиц». Жуткие картины атакующих птичьих стай, дробные удары клювов публика встречала хохотом и аплодисментами. Флаэрти во время сеанса бубнил в темноту зала свои воспоминания о каком-то радиотехнике, которого прошлый год здорово покалечили черные крачки. Парень бродил в скалах и слишком близко подошел к гнездовьям этих птиц. Sterna paradisea, удивительная, похожая на чайку птица с белыми крыльями и черной головкой, иногда нападает и на людей, в пикирующем полете бьет клювом и когтями, если ей кажется, что выводок в опасности, – стремительная, красивая атака оставляет на голове жертвы рваные раны и царапины, которые разглядывают и осмеивают у стойки бара. Информационный буклет губернатора рекомендует неопытным новичкам носить для защиты от крачек плотные шерстяные шапки. Юару Хулю, зубному врачу, пришлось тогда зашивать голову радиотехника. Костяные шары после очередного удара Флаэрти еще не успели остановиться, а он, держа кий как рапиру, делает ложный выпад в сторону Мадзини. – Ну, Вайпрехт, давай, твоя очередь! Флаэрти играет быстро и сосредоточенно. Меняя позицию, он не идет вокруг стола, а бежит, чтобы мгновение спустя вновь застыть в крайнем напряжении. С такой странной смесью спешки и самоотверженной увлеченности Флаэрти, похоже, делает буквально все. Много лет назад в Ню-Олесунне, самом северном поселке Шпицбергена, проиграв какое-то пари, он тою же ночью принялся конструировать подвесное сиденье и через несколько дней целых тридцать часов провисел в нем на причальной мачте, к которой еще Амундсен и Нобиле швартовали свои дирижабли. После этих тридцати часов ему ампутировали четыре отмороженных пальца на ногах и мизинец на левой руке, и губернатор Ивар Турсен призвал его впредь проявлять больше уважения к историческим памятникам Шпицбергена. По крайней мере, так рассказывал вчера вечером Хьетиль Фюранн. Впрочем, и Малколм Флаэрти отнюдь не выделяется в маленьком лонгьирском обществе, объединяющем людей беспокойной, переменчивой судьбы. Аккуратные, прямо-таки обывательски чистенькие деревянные домики шахтерского поселка мирно тулятся к холодному берегу Адвент-фьорда, однако ж среди жизненных историй, каких Мадзини в разных вариантах наслушался за первые дни на Шпицбергене, не было ни единой, где бы не обнаруживалась хоть одна чудинка. От других шахтеров Флаэрти отличался только тем, что прожил здесь двенадцать с лишним лет. Большинство приезжали сюда на год-другой, ради высоких заработков, не облагаемых налогом; если они выдерживали тяготы арктического уединения и шахтерский труд, который в столовых горах Лонгьира был куда суровее, чем в других местах, то имели потом шанс вернуться к прежней жизни, сделав ее, пожалуй, чуть более благоустроенной. Ничего сверх этой личной выгоды работа в шахтных стволах, зачастую тесных, как дымовые трубы, в общем-то не сулила – стоимость добытого угля не шла ни в какое сравнение с огромными затратами; широко разветвленная система штолен, казалось, служила не столько законам рынка, сколько убедительной демонстрации норвежского присутствия в этом отдаленном северном уголке королевства. Но что значили здесь законы рынка? Какой закон не утратит силу в этой каменной глухомани или не станет хотя бы шатким? Так или иначе, шахтеры искали в здешнем малолюдье лучшее будущее, а государство – авторитет. О красоте ледникового ландшафта, вообще о природе или волшебстве одиночества никто и не заикался. Да и зачем? Кто за десять тысяч крон в месяц и хреновую жизнь изо дня в день ползает на брюхе сквозь горы, говаривал Флаэрти, когда речь заходила о шахтах, тот либо достаточно знает о mother earth, о матушке-земле, либо ничего о ней более знать не желает. Флаэрти утверждал, что приехал сюда навсегда. Этот сорокашестилетний мужчина, сын английского колониального офицера, вырос в Кении, горному делу учился в Польше, работал на шахтах Канады и Южной Африки, потом за огнестрельное ранение, которое нанес в Кардиффе отставнику отцу, был приговорен к тюремному заключению, а выйдя на свободу, не один год прожил на Шетландских островах – несчастный муж столь же несчастной жены, хозяйки фирмы, торгующей удобрениями. В конце концов двенадцать лет назад в Леруике он сел в гребную шлюпку, приспособленную для плавания в открытом море, и налег на весла, наедине со своей злостью. Три месяца потребовалось ему, чтобы пройти по Атлантике полторы тысячи морских миль – от Шетландских островов до норвежского Нордкапа. Совершив это величайшее в своей жизни усилие, он в щепки разбил в Хаммерфесте свою шлюпку, а потом на углевозе перебрался на Шпицберген. С той поры и работал здесь техником-проходчиком, жил среди шахтеров, последние пять лет – дверь в дверь с Хьетилем Фюранном, который тоже давным-давно не делал поползновений покинуть Арктику. Флаэрти постоянно носил белые шелковые перчатки, снимал он их, только садясь за покрытую золотым лаком фисгармонию – окруженная пышными растениями, она стояла в углу его комнаты; изъеденные экземой руки Флаэрти неторопливо ложились тогда на клавиши, он пел валлийские песни, а Хьетиль Фюранн порой, в меру своих возможностей, подыгрывал ему на тенор-саксофоне. – Сдаюсь. – После неудачного пике Мадзини прерывает игру и сердитым движением руки разрушает формацию шаров. Когда Хьетиль Фюранн, перемазанный грязью, входит в комнату (собак он нынче загнал на псарню с огромным трудом), Флаэрти опять сидит перед телевизором, на экране которого уже нет картинки, только чуть шуршащее белое мерцание, Мадзини склоняется над газетой, оба молчат. Фюранн вваливается шумно, будто не нашел времени сменить тон, каким только что кричал на собак. Фюранн – первый, следом за ним приходит зубной врач Хуль, потом Израэл Бойл, канадец-шахтер, одержимый походами по ледникам, кладовщик Эйнар Гуттурмсгорд и другие, для Мадзини пока что безымянные. Полдень. Все здороваются, задают обычные пустяковые вопросы, и Йозефу Мадзини тоже, слышат в ответ столь же обычные реплики: да ничего… само собой… грех жаловаться… старая калоша нынче выходит в море… ну что ж… – и идут обедать. Йозеф Мадзини думает, что давно вошел в это общество, однако ж оно знает, с кем имеет дело, – журналист не то писатель или вроде того, помешанный на истории Арктики. Маленького итальянца просто бы не заметили и сразу забыли, если б в последнее время он то и дело не появлялся в компании Фюранна, Флаэрти и Бойла, видели его и на шахтах; похоже, малыш жутко любознательный. Израэл Бойл водил его в штольни и разрешил доползти до самого пласта; говорят, такие субъекты иной раз готовы хоть на километр в гору зарыться, лишь бы написать потом, что там было темно и тесно, а, Бойл? Губернатор Турсен и тот приглашал этого малыша на рюмку водки, а теперь и на научный корабль его берут, чтоб он получше рассмотрел льды, а Хьетиль… эй, Хьетиль, ты, часом, не связал ему напульсники, ведь, не дай бог, отморозит себе чего, занимаясь писаниной. Будем здоровы! Н-да, мало ли таких, что шастают по маршрутам давних экспедиций, – обвешанные фотоаппаратами и понятия не имеющие о розе ветров. Здорово, да? Теперь, когда любой рахитик-отпускник может запросто перелететь через этот вонючий полюс на «Боинге», ясное дело при костюме и галстуке, с бифштексом в пластиковой коробке на коленях, с «Кодаком», нацеленным в иллюминатор, – именно теперь все они снова чертовски заинтересовались психами, которые черт знает когда на трухлявых лодках, на санях и воздушных шарах, с сизыми обмороженными лицами рвались к полюсу, сущие шизики. По слухам, малыш-то еще и на фюранновских собаках задумал прокатиться; позарез ему приспичило в погонщика поиграть; не иначе как перепутал кобелей с пони. Да ладно, не наше это дело. Будем здоровы! Под вечер пора на судно. Метель улеглась. Дождь тоже перестал. Только норд-ост по-прежнему задувает холодом, взбивает во фьорде пенные барашки. Насквозь ржавые грузовые гондолы заброшенной канатной дороги скрежещут на шквальном ветру; длинная вереница деревянных опор ведет наверх, к жерлам штолен. Тумана нет. «Крадл» выйдет в море еще до полуночи. Фюранн и Мадзини, готовые в путь, стоят у стойки бара; к поясу океанографа, где во время коротких совместных походов вдоль побережья Ледовитого океана и в глубь острова вечно болтался крупнокалиберный револьвер, теперь подвешен маленький кассетник; после первой порции пива Фюранн нацепил наушники и теперь временами пытается пропеть обрывки песни, слышной ему одному: never put me in a job… Mama Rose… well, never, never again… В последние дни Фюранн почти не расставался со своим уокманом – как обычно, когда в лонгьирский магазин-супермаркет, где вправду можно было купить все, от полярного снаряжения до засахаренных фруктов, поступали новые записи. Целыми днями Фюранн мог наслаждаться одной мелодией – он заказывал преимущественно пьесы для саксофона, – снова и снова слушал запись, пробовал повторить пассажи на своем саксофоне, сняв наушники, восхищался оригиналом, а потом опять все бросал и неделями не играл и не пел. Mama Rose! Еще пивка, Эйрик; это уж точно последний бокал. Пять лет назад Хьетиль Фюранн приехал в лонгьирское отделение Полярного института, сперва на одно лето, да так и остался здесь, из-за Торил Холт, учительницы местной школы. Учительница, однако ж, успела тем временем сменить фамилию, вышла замуж за горного инженера Ларсена, жила вместе с ним в доме, стены которого были оклеены яркими фотообоями с изображением карибских ландшафтов, и видела океанографа разве только на школьных мероприятиях, когда он, сидя в заднем ряду театрального зала, горланил за компанию с другими зрителями, – Фюранн все еще был здесь; Шпицберген он вообще покидал редко, разве что на несколько дней, чтобы изложить перед небольшой ословской аудиторией свои гипотезы или позаботиться о плановом осуществлении какого-нибудь высокоширотного научного проекта, иногда выезжал и на конгрессы, неизменно возвращаясь с целым набором дорогих табачных смесей и крепких напитков. Частенько Фюранн ночи напролет сидел возле взлетной полосы, в конторе кладовщика Гуттурмсгорда, вел радиопереговоры с экспедициями, что странствовали далеко в глуши, и сам, бывало, на недели пропадал, объезжал на лодке или на санях замерные станции, регулировал приборы, снимал показания датчиков, на досуге вместе с Флаэрти или Бойлом ходил на глетчеры, а в зимние месяцы выкладывал из кусочков меди, которые сам эмалировал в маленькой плавильной печке, диковинные пейзажные мозаики и обучал ездовых собак всяким сложным кунштюкам – Уби, вожак, по команде Фюранна ходил на задних лапах. Кстати, в Лонгьире ездовые упряжки давно уже не были необходимостью – на зиму почти все обзавелись скутерами, моторными снегокатами, и в результате полярная ночь стала самым шумным временем года, а после снеготаяния поселковую грязищу, хоть расстояния были невелики, месили мощные внедорожники или (чаще) таксомоторы, оборудованные радиотелефоном, – эти замызганные лимузины курсировали меж гаванью, аэродромом и шахтами. Держать собачью упряжку даже здесь не более чем блажь, экстравагантный спорт, а может быть, и неопровержимое свидетельство арктической стойкости; кроме Фюранна и других лонгьирцев, держал на псарне четырех гренландских лаек и зубной врач Хуль – полярной ночью он вставал на лыжи, и эти псы, которые у местных собачников слыли самыми свирепыми на всем Шпицбергене, мчали его по льду. Наиболее тихое, хотя, возможно, и наиболее страстное увлечение Фюранна, не имело, кстати сказать, ничего общего с исследованиями Ледовитого океана, и были это средиземноморские и тропические медузы; на книжных полках у него в комнате пачками громоздились книги о Hydrozoe, и даже абажур настольной лампы являл собою изготовленную из молочного стекла точную копию полосатого гребневика. Честное слово, сказал Фюранн Йозефу Мадзини, нет зрелища более удивительного и прекрасного, чем парение медузы в подводном сумраке – щупальца на колокольчиках, чашах-куполах такие хрупкие, такие нежные, а любое движение в бирюзовой воде словно мягкое биение сердца… Но и эта страсть океанографа никак не отразилась бы на жизни Йозефа Мадзини, если бы много лет назад Фюранн не приехал в Вену, прежде всего из-за медуз, и не попал заодно в компанию Анны Корет. В ту пору – Мадзини еще маялся в Триесте, в доме обойщика, – Фюранн приехал в Вену, намереваясь ознакомиться с чудесными моделями медуз, созданными неким богемским стеклодувом и хранящимися в Музее естественной истории, и через какого-то зоолога-библиофила свел знакомство с Анной; правда, в конечном счете это знакомство вылилось в продолжительную переписку, причем Фюранн щедро иллюстрировал свои письма рисунками. – Всё, Эйрик! Еще один бокальчик для меня, по-быстрому, и вызывай нам такси; пора на пристань. – Фюранн сдвинул дужку наушников на затылок… never put me in a job… Мадзини вскидывает на плечо свой рюкзак. Гавань расположена выше по фьорду. Ехать недалеко; окна такси сплошь заляпаны грязью, и облитая алым светом земля, бегущая навстречу, различима лишь сквозь грязные разводы на кое-как протертом ветровом стекле. Фюранн и Мадзини поднимаются на борт последними. Рукопожатия. Затем Фюранн снова надевает наушники и не снимает их, даже когда Одмунн Янсен, метеоролог из Тронхейма, руководитель проекта, произносит перед собравшимися в кают-компании десятью учеными, тремя гостями и двенадцатью членами судового экипажа краткую речь: он рад приветствовать на борту и так далее, особенно гостей Полярного института… в надежде на доброе сотрудничество… И так далее. Подобные речи всем знакомы. Контрольная лампочка фюранновского уокмана упорно горит красным; Фюранн улыбается блондинке, единственной женщине на борту… Mama Rose!.. гляциологу из Массачусетса. Йозеф Мадзини понимает только приветствие Янсена, обращенное к гостям, – это английская часть речи. Выход «Крадла» в море ничем не отличается от отплытия какого-нибудь парома из любой другой гавани – стандартное начало служебного рейса. Лишь в протяжном гудке туманного горна сквозит смутная торжественность, которая прокатывается по долине Адвент-фьорда, отбивается от скал и возвращается обратно. Мощный движок – три тысячи двести лошадиных сил – выводит траулер из фьорда в черную зыбь Ледовитого океана. Я представляю себе Йозефа Мадзини в первые часы на борту, в уютной каюте, и задаюсь вопросом, не начал ли он еще в Лонгьире потихоньку отделять свое путешествие от плавания «Тегетхофа», ведь, в конце-то концов, и в Арктике безраздельно царила современность, неотвратимая современность, которая не допускала, чтобы этот скудный край обернулся всего-навсего кулисой воспоминаний. Воскрешать в шахтерском поселке образы давнего прошлого Йозефу Мадзини вряд ли было легче, нежели в читальне венского Морского архива, где он снова и снова листал вахтенный журнал «Тегетхофа». Но я не располагаю записями, которые могли бы однозначно подтвердить мои предположения, – шпицбергенские дневниковые заметки Мадзини нередко столь же немногословны, как и журналы егеря Халлера или машиниста Криша, – они излагают события лишь вкратце, иной раз в виде непонятных отрывочных тезисов, и почти не содержат мыслей, выходящих за рамки современности. И потому я отталкиваюсь от мысли, что Йозеф Мадзини испытал едва ли не облегчение, к примеру, когда Малколм Флаэрти этак по-хамски назвал его Вайпрехтом и тем самым небрежно продемонстрировал, что от любой фантазии, от любой идеи можно освободиться и поднять ее на смех. ГЛАВА 12 TERRA NUOVA[20 - Новая земля (итал.).] Январь. Ледовитый океан все-таки похож на землю Уц. А каждый из них – на Иова. Егерь Клотц страдает меланхолией и чахоткой; матрос Фаллезич – цингой; плотник Вечерина – цингой и ломотой в суставах; матрос Стиглич – цингой; егерь Халлер – ломотой в суставах; матрос Скарпа – цингой и судорогами; машинист Криш – чахоткой… Знаки нездоровья и слабости не миновали практически никого; один встает с одра болезни – другой занимает его место. Так оно и идет. Даже будь «Адмирал Тегетхоф» деревянным храмом какого-нибудь культа света, который почитает солнечный восход как возвращение божества, надежда на окончание полярной ночи, на спасительное возвращение солнца и тогда бы вряд ли была сильнее, чем в эти январские дни 1873 года. Больные окрепнут, ледовые бастионы рухнут, а волны унесут тающие обломки, и ветер будет добрый, попутный – пусть только солнце поднимется над горизонтом… Но пока царит темнота. Ясными звездными днями около полудня на краю небосклона уже виднеется отблеск грядущей утренней зари – тусклая полоска света, быстро блекнущая в фиолетовом сумраке. Они стоят тогда у поручней и славят этот свет; ведь нынче он опять немного ярче, немного интенсивнее, чем намедни; нынче можно было почти разобрать заголовок, еще недавно совершенно слепой, и в четырех шагах без фонаря разглядеть лицо. Но ледовые сжатия продолжаются. Кажется, океан навеки погребен под оцепенелыми громадами льдов. Вайпрехтовская наблюдательная палатка и часть аварийных запасов угля исчезают в неожиданно разверзшейся трещине, а следом в пучину срывается Боп, один из ездовых кобелей. В январскую стужу, которая лишь раз-другой перемежалась незначительными потеплениями, можжевеловая водка замерзает в стеклянистые слитки, а ртуть делается такой твердой, что, зарядив ею ружье, они пробивают дюймовые доски. Хотя жизнь вольготней не стала, а страх, владеющий ими в несказанно тяжкие часы тревоги и ожидания катастрофы, только притупился, полоска света, тлеющая у горизонта, все-таки внушает бодрость, дает новые силы противостоять ледовому хаосу. Вайпрехт твердит, что жизнь им спасает в первую очередь дисциплина, самые что ни на есть обыкновенные, будничные дела – метеорологические замеры, смена вахтенных, дежурства на камбузе, воскресный обход матросского кубрика, неукоснительно совершаемый офицерами, – опять-таки лишь подтверждают, что даже в такой глухомани человеческая собранность и дисциплина нисколько не утрачивают своей значимости; в соблюдении дисциплины и закона проявляется суть человека, и в них же – единственный шанс уцелеть среди здешней пустыни. Ледовый боцман и гарпунщик Карлсен подает пример: когда этого старика, столь многие годы проведшего в Ледовитом океане, приглашают к офицерскому столу, он всегда надевает свой курчавый белый парик, а по церковным праздникам в честь особо почитаемых им мучеников даже нацепляет на шубу орден Олафа Святого. (Однако ж когда на небе вспыхивают волнистые завесы полярного сияния, Эллинг Карлсен снимает с себя все металлическое, в том числе и поясную пряжку, чтобы не нарушить гармонии текучих фигур и не навлечь на свою голову ярость огней.) В эти январские недели Вайпрехт организует школьные занятия; хотя никто до них не зимовал так близко к Северному полюсу и хотя эта грохочущая пустыня таит неотступную угрозу, каждому теперь должно выучиться грамоте, должно иметь возможность использовать корабельную библиотеку – четыре сотни томов, в том числе драмы Лессинга и Шекспира, «Потерянный рай» Джона Мильтона и желтеющие выпуски «Новой свободной прессы», – чтобы побороть бесконечность времени и тоску. Пусть у них будет поэзия – да-да, поэзия! – и мысли, выходящие за пределы бедствий настоящего. Вайпрехт и офицеры Брош и Орел обучают итальянцев и славян, Пайер – своих тирольцев. В шубах, с заиндевевшими бородами, сидят они в палубной рубке – одни выводят буквы, другие постигают основы физики и математики. Когда в этом маленьком учебном классе надобно было проверить урок, ученикам приходилось задерживать дыхание, чтобы наставник, окутанный морозным облаком, мог разглядеть аспидную доску, а решая задачу на деление, они вдруг замирали и терли руки снегом, – так стоит ли удивляться, что школа наша популярностью не пользовалась? Юлиус Пайер Нередко посреди школьного урока звучит сигнал тревоги, и все бросаются к спасательным шлюпкам. А в конце концов мороз вновь так крепчает, что занятия превращаются в нерегулярную череду разрозненных лекций и практических упражнений. Это как же, говорит Клотц, медведям, что ли, будем читать Священное Писание? Плот строить из тетрадок? В последних числах января, когда утренняя заря светит уже все утро, белый медведь задрал ньюфаундленда по кличке Маточкин. Теперь пайеровской упряжке куда труднее тащить большие сани. Верит ли еще сухопутный начальник в научные экспедиции на собаках? Однако он упорно запрягает собак в постромки и иной раз так их лупит, что потом егерю Халлеру приходится их лечить. Вылазки Пайера опять становятся чаще – и яростнее. Если на Крайнем Севере еще есть ничейная земля, он погонит туда свою упряжку. Не знаю, может быть, эпизодические стычки между все понимающим, серьезным исследователем Вайпрехтом и жаждущим открытий энтузиастом Пайером уже в первые месяцы 1873 года начали принимать драматические формы. Тогдашние дневники об этом молчат. Зато я знаю, что Карл Вайпрехт начальствовал во всем; он поистине был авторитетом – судьей, когда среди матросов вспыхивали ссоры и даже потасовки, утешителем и пророком, когда речь заходила о хрупкой надежде на возвращение, и последней инстанцией во всех вопросах. А сухопутный начальник Пайер так и оставался без суши, без земли. На следующий год, уже во время мучительного марша через льды назад, в обитаемый мир, Вайпрехт упомянет в своем дневнике размолвку, о которой журналы первой полярной ночи не сообщают ничего. Пайер опять впадает в давнюю мелочную зависть. Он опять так переполнен яростью, что я в любую минуту ожидаю серьезной стычки. Из-за сущего пустяка – речь шла о мешке хлеба, который якобы перегрузил его шлюпку, – он прилюдно наговорил мне обидных колкостей, которые я никак не мог оставить без ответа. Я предупредил, что впредь ему должно остерегаться подобных выражений, иначе мне придется при всех поставить его на место. В результате последовал новый приступ ярости, он сказал, что прекрасно помнит, как год назад я угрожал ему револьвером, и заверил, что непременно меня опередит в таком случае, даже без обиняков объявил, что посягнет на мою жизнь, коль скоро поймет, что домой ему не вернуться. Карл Вайпрехт Мне очень трудно представить себе, как задумчивый Вайпрехт идет с револьвером на своего спутника и бывшего друга, и так же трудно представить себе, как поэт и художник Пайер грозит убийством, – но в Ледовитом океане случались метаморфозы и пострашнее, а затем, после триумфального возвращения, которое в эти январские дни мнится недостижимым, ненависть снова уйдет, преобразится в формальную вежливость. Сей труд я начну с безоговорочного признания высоких заслуг моего коллеги, лейтенанта морского флота Вайпрехта, по сравнению с коими результаты собственных моих усилий весьма и весьма незначительны… – такой фразой Пайер откроет свой отчет об экспедиции. Если же то, что Вайпрехт записал в своем дневнике, чьи густо исписанные страницы потихоньку блекнут на полках Австрийского морского архива, произошло на самом деле, тогда, значит, случилось оно в сумерках, внутренних и внешних сумерках, когда они так ждали возвращения солнца. Чем светлее становилось, тем отчетливее проступали страшные картины разрушений. Вокруг нас высились горы торосистых льдов… Даже с небольшого расстояния видны были только верхушки корабельных мачт, все остальное скрывалось за высоким ледовым барьером. А ведь сам корабль, поднятый над уровнем моря, покоился на семифутовом ледяном куполе и в отрыве от своей естественной стихии выглядел поистине безотрадно. Купол этот был образован льдиною, которая многократно разламывалась, снова смерзалась и под воздействием подпирающих ее снизу льдов и бокового натиска недавних сжатий приобрела удивительную сводчатую форму… Отчаянная надежда, с какою мы встретили появление солнца, дала нам повод посмотреть и друг на друга, и мы поразились перемене, происшедшей в нашей наружности за долгую ночь. Ужасная бледность покрывала осунувшиеся лица. Большинство отмечены следами минувшей болезни, носы заострились, глаза запали… Юлиус Пайер У меня сильные боли при каждом вздохе, и я вынужден лежать в постели; от постоянного недомогания я очень исхудал и выгляжу плохо; увидев в бане свое изможденное тело, я до невозможности испугался, но надеюсь все-таки, что лечение рыбьим жиром поставит меня на ноги. Отто Криш 11 февраля 1873 г., вторник. Ветер и снегопад. Лед возле корабля неспокоен. Давеча возникло разводье. Ездил на собаках, присутствовал на школьных занятиях. 12-е, среда. Ясная погода. Лед возле корабля неспокоен. Ездил на собаках, присутствовал на школьных занятиях. 13-е, четверг. Ветер и туман. Прибрал г-ну доктору каюту, присутствовал на школьных занятиях. 14-е, пятница. Ездил на собаках. Во второй половине дня отослали бутылочную почту – на север, юг, восток и запад. Почту спрятали в бутылки, закупорили их, запечатали сургучом и отдали во власть льдов. В бутылках сообщения о нашей экспедиции, они расскажут о нас, если нам суждено погибнуть и никто больше нас не увидит, а ведь нас двадцать четыре человека. Иоганн Халлер Австрийская яхта «Адмирал Тегетхоф», экспедиция в Северный Ледовитый океан. В ловушке паковых льдов, 14 февраля 1873 г. 21 августа 1872 г. вблизи берегов Новой Земли под 76°22′ северной широты и 62°3′ восточной долготы были зажаты льдами. От той поры дрейфовали с паком по воле преобладающих ветров и за зиму не раз терпели ущерб от постоянных ледовых подвижек. Ныне корабль, поднятый на несколько футов, находится среди льдов самого тяжелого вида, однако во вполне приемлемом состоянии. На борту все в добром здравии, особых заболеваний нет. Как только льды вскроются, рассчитываем идти дальше на ост-зюйд-ост, чтобы достичь сибирского побережья вблизи полуострова Таймыр, а затем следовать вдоль оного на восток, насколько позволят обстоятельства. Летом 1874 г. двинемся в обратный путь через Карское море. Самая высокая широта, достигнутая нами доныне, – 78°51′, при 71°40′ к востоку от Гринвича; новых земель не обнаружено. До середины октября 1872 г. побережье Новой Земли во всех направлениях было плотно закрыто льдами, позднее мы потеряли его из виду. Если льды раздавят корабль, мы рассчитываем пешком добраться до побережья Новой Земли, где нами был заложен провиантский склад. Пайер (подпись), Вайпрехт (подпись) Лишь через сорок восемь лет норвежский зверобой найдет на западном побережье Новой Земли первую из бутылок, которые экспедиция снова и снова оставляла на разных широтах; указанные в документе адресаты – венское Военно-морское ведомство и императорско-королевские консульства – к тому времени прекратят свое существование, монархия распадется, а начальников экспедиции уже не будет в живых; бывший первый помощник на «Тегетхофе», старый отставной вице-адмирал Густав Брош, откликнется на сообщение о находке бутылочной почты – напечатает в хроникальном приложении к венской «Новой свободной прессе» свои воспоминания, высказав надежду, что эта дерзкая научная экспедиция никогда не канет в забвение… Ну да ладно. Первая почта экспедиции еще лежит разбросанная в радиусе двух морских миль от барка, а команда собралась точно на праздник. Сегодня 19 февраля 1873 года. Два дня назад они уже видели над горизонтом искаженный призрак солнца, мираж, а нынче ожидают само солнце, ало-золотую реальность. И вот ширь пространства разом затопила первая волна света, и на заледенелые подмостки вышло солнце, окруженное пурпурной пеленою. Никто не произнес ни слова; кто бы мог облечь в слова чувство освобождения, сиявшее на всех лицах и ненароком безыскусно излившееся в тихом возгласе простого человека: «Benedetto giorno!» Лишь до половины диска поднялось солнце над мрачным краем льдов, нерешительно, будто сей мир недостоин его света… Мрачные фантасмагорические руины ледяных колоссов, словно несчетные сфинксы, вонзались в лучистое море света, окруженные разломами; недвижные, высились утесы и валы, бросая длинные тени на сверкающие алмазами россыпи снегов. Юлиус Пайер Егерь Клотц до того ушел в созерцание этой половинки солнца, что после в глазах у него не один час мельтешат пятна и круги, бирюзовые, светло-зеленые, белые. Сколько же раз доводилось им видеть рассветы, огненные, величественные, – на торговых судах, в горах над долиной Пассайерталь, на полях сражений императорской армии. Но что значат все рассветы прежней их жизни в сравнении с этим единственным, незавершенным солнечным восходом. И пусть они теперь избавились только от темноты, но не от Ледовитого океана, не от плена, не от тягот болезни, они все же стараются хоть на один день как бы избавиться от всего. И отмечают это. Празднуют карнавал. Каждому, кто явится на карнавал в костюме, офицеры назначают награду – дополнительную порцию рома. И матросы вырезают из пустых консервных жестянок короны, шлемы, епископские митры, шьют из ветоши мантии, из войлока – плавники и лапы, поят спиртом лапландского пса Сумбу и с помощью своих войлочных штучек превращают его в неуклюжего дракона; потом, таща этого дракона за собой, они под песни Маролы и наигрыш гармоники пляшут среди торосов. На один этот день каждому Иову нужно стать карнавальным ряженым. И когда егеря Халлер и Клотц в безуспешной погоне за медведем, прерывающей праздник, отмораживают себе ноги, Антонио Катаринич вручает обоим увитые гирляндами костыли. 21 февраля, пятница. Ясная погода. По причине обмороженных ног мы с Клотцем хвораем. Ужасные боли. 22– е, суббота. Ясная погода. Мы с Клотцем хвораем. Рано утром к кораблю опять подошел белый медведь. Поскольку же, кроме вахтенного офицера и одного матроса, все еще спали, зверя удалось добыть без замешательства. 23– е, воскресенье. В 11 часов церковная проповедь. Мы с Клотцем хвораем и потому к мессе не ходили. 24– е, понедельник. Мы с Клотцем хвораем ногами. 25– е, вторник. Ясная погода. Мы с Клотцем хвораем ногами. Команда получила подарки и разыгрывает их по жребию. Мне досталась бутылка малинового сока. Иоганн Халлер В марте они две долгие недели опасаются за жизнь своего доктора. Экспедиционный врач Кепеш, который так часто им помогал, а главное, выслушивал рассказы об их недомоганиях, теперь сам мечется в горячке. Он тяжко бредит и, как безумный, отталкивает лекарства и еду. А вдруг доктор умрет? Кто же тогда поможет раненым и недужным? Целительским искусствам Александра Клотца доверяют лишь немногие матросы. Поэтому все поочередно сидят у постели доктора, растерянно увещевают его, не сводят с него глаз. Командир Вайпрехт не отходит от него и всеми силами старается помочь; в минуты просветления доктор называет нужные лекарства и их количество, и командир сам их готовит… однако состояние врача покуда не улучшилось, напротив, даже ухудшилось, он круглые сутки без умолку кричит, плачет и стонет. Отто Криш Я дежурил подле доктора. Он совершенно без памяти, мечется в койке и ужасно стонет. Иоганн Халлер В ночь с 27-го на 28-е самочувствие врача резко изменилось, судороги прекратились, но, по всей видимости, он повредился рассудком, потому что ночь напролет бормочет, видит всяческие призраки и бредит в горячке. Отто Криш Демоны. Травознаям эта беда не в диковинку. Клотц и Халлер, когда на часок остаются одни с Кепешем, льют спирт на левое – сердечное – плечо доктора и поджигают бредящего больного. Оба хохочут и вопят от радости, когда Кепеш с криками ужаса на миг приходит в себя, а затем погружается в спокойный сон без горячечных видений. Несколько дней спустя Кепеш впервые выходит на палубу прогуляться, и Клотц говорит, что силы огня избавили венгра от демонов и из безумия вернули его в реальный мир, но, может статься, услуга не очень-то и добрая, ведь здешний мир – он не бог весть какой хороший. Весна у них ветреная и порой столь ослепительно белая, что высматривать в пустыне благоприятные знаки, разводья и трещины можно только сквозь прорези снежных очков. Из ледяных кирпичей они сооружают террасу-солярий, где больные проводят безветренные вечера. Порой температура за считанные часы от минус сорока градусов по Цельсию поднимается выше нулевой отметки, и тогда каждая слеза талой воды, капающая с такелажа, становится событием. Они воочию видят корабль под парусами. Счастливый день, когда первые глупыши садятся на реи. Теперь уж плену скоро конец. Снег, прежде похожий на песчаный камень, мало-помалу влажнеет, из него можно слепить комок, непривычная температура ощущается как тягостная духота, наподобие той, что бывает в наших краях, когда задувает сирокко, и в толстой меховой одежде чувствуешь себя неуклюжим, хотя совсем недавно эта самая одежда толком не защищала от страшного холода. Густая дымка закрывает небо и что в полдень, что в полночь без следа гасит свет. Раньше снег сыпался тончайшими иглами, теперь валит крупными хлопьями и в огромных количествах – подхваченный ветром, он погребает все на своем пути. Но власть оттепели в здешних местах непродолжительна. Большею частью уже в течение 48 часов ветер слабеет и медленно поворачивает на север, в темных тучах кое-где возникают разрывы, из которых взблескивают полярное сияние и звезды; проясняется, и температура начинает падать. Битва стихий воздуха утихает. Но ненадолго! Словно злобствуя на бесстыдного захватчика, которому уступила поле боя, с севера вдвойне свирепо налетает студеная снежная буря, бич арктических странников… Воздух так переполнен снегом, что человек может дышать, только отвернувшись от ветра, и обречен верной смерти, если остается беззащитным средь этой бури. Ясно ли, облачно ли – определить невозможно, ведь все окрест сплошная, безостановочно летящая вперед, кипучая масса снега… Она несется по ледяной равнине – встретив препятствие, громоздит целые стены, выравнивает колдобины и так крепко все сплачивает, что в конце концов многослойный покров обеспечивает ногам твердую опору. Летом предвестниками снежной бури большей частью бывают ложные солнца, зимой – ложные луны. Вследствие преломления лучей в невидимых, парящих в воздухе ледяных кристаллах возникает целая система солнц и лун, всегда упорядоченная под определенным углом. В большинстве случаев это одно-единственное световое кольцо, окружающее солнце на расстоянии 23°; на равной высоте по обе стороны и по вертикали располагаются на этом кольце три ложных солнца. Если явление достаточно интенсивно, то на удвоенном расстоянии образуется второе световое кольцо, опять-таки с тремя ложными солнцами. От настоящего солнца отходят тогда вверх, вниз и в обе стороны снопы лучей, которые достигают самого дальнего кольца и образуют большой крест. Иногда на вертикальной стойке креста, соприкасаясь с внешним кольцом, возникает обратная дуга, и по бокам, на еще большем расстоянии, являются еще два солнца. Феномен сей изумительно красив. Карл Вайпрехт Изо дня в день нам казалось, что долгожданный час освобождения близок. Коли мы освободимся, у нас будет реальная возможность добраться если не до легендарной Земли Гиллиса, то хотя бы до безлюдного сибирского побережья Ледовитого океана. Сибирь сделалась самой заветной нашей надеждою. Лишь тот, кто предавался особенно буйным мечтаниям, даже и во время дрейфа рассчитывал на открытие новых земель. Впрочем, упования наши стали так скромны, что и крохотная скала вполне удовлетворила бы наши открывательские амбиции. Юлиус Пайер И они возобновили свою тяжкую битву со льдом. По восемь с половиною часов ежедневно ломают, взрывают, пилят и прокапывают льдину, палками сбивают лед с такелажа, дробят панцирь, глазурью покрывающий корпус корабля. В подвесных котлах вываривают из белья зимний смрад, щелоком оттирают со стен кают копоть керосиновых ламп и сальных плошек. Машинист Криш очищает от ржавчины паровой котел, меняет уплотнительную паклю на медных кипятильных трубках, впускных вентилях и кранах для спуска пены, драит поршни и расширительные клапаны, смазывает подшипники – машина как новенькая, хоть сейчас разводи пары; корпус просмолен, паруса проветрены, лежат наготове. Но они по-прежнему в тисках льда. Когда в воскресный день после чтения Библии они обводят взглядом свою работу, им кажется, будто и не было никакого времени меж недавними трудами и тщетными усилиями минувшего года, будто они поневоле повторяют последний год, как несданный экзамен. Все без изменений. Все напрасно. Любое дело – сизифов труд, говорит Пайер. А кто он, этот Сизиф? – спрашивают матросы. С ним было так же, как с нами, отвечает Пайер. Лед, который зима втиснула под корабль, местами достигает девятиметровой толщины, проруби у них глубокие, точно колодцы, и все попытки опустить барк до уровня моря в конце концов приводят к тому, что «Тегетхоф» приобретает большой крен и на палубе они передвигаются, как по горному склону, а штириец-кок Ораш бранится, ведь котлы не держатся на плите. «Тегетхоф» будто разбитый остов на ледяном стапеле; чтобы не перевернуться, они подпирают корпус балками. Марсовой сидит в «вороньем гнезде» и до рези в глазах всматривается в блистающую даль. 1 мая сука Земля приносит четырех щенков, из которых выживает только один – кобелек Торосы, первое существо на борту, не имеющее воспоминаний о зеленых ландшафтах, деревьях, полях, обо всем, что зовется родиной. Не горюй, утешает Халлер своего друга Клотца, отчаянно тоскующего по дому, не горюй, эва, глянь на собачонка, он никогда не видывал зеленого луга, а ведь почитай что самый развеселый из всех нас. Торосы скачет вокруг проталин, окруженных обглоданными медвежьими скелетами, будто это и не проталины вовсе, а красивые, окаймленные камышником озерца в долине Пассайерталь, и, словно в поле, на лугу, в саду, роется в отбросах и золе, в кучах мусора окрест «Тегетхофа», которые под теплым солнцем мало-помалу проваливаются в глубь льда. Матросы балуют и оберегают щенка как этакое священное животное, и даже Юбинал, неукротимый вожак упряжки (когда-то некий сибирский еврей якобы привез его с Урала за необоримую силу и дикий нрав), позволяет щенку таскать жратву у него из зубов. Детство Торосы – последующие месяцы ледового плена. Дневниковые записи делаются безысходнее и однообразнее, ведь и работа у них все время одна и та же. Любое пустячное событие вырастает теперь до масштабов сенсации. Они справляют и имперские праздники, и церковные, поднимают шелковые флажки, устраивают церемониалы и импровизированные банкеты, по случаю которых мичман Орел печет пирожные. Медвежьи охоты – это оргии. Небесные явления – оперы. 26 мая в наших широтах должно было произойти неполное солнечное затмение; правда, по недоразумению мы ожидали его начала на 2 1/2 часа раньше. Все на борту, у кого был хоть какой-нибудь инструмент, приготовили оный и напряженно высматривали, когда же Луна надвинется на солнечный диск. Но поскольку ничего не происходило, мы смекнули, что ошиблись со временем, однако остались у подзорных труб, чтобы не умалять перед командою важность наблюдения. Юлиус Пайер Но так ли уж необходимо и важно строить трехмильную аллею искусств, к сооружению которой побуждает команду обер-лейтенант Пайер, сухопутный начальник и географ императора? Эта дорога ведет через виадуки и туннели, по берегам проталин, нареченных австрийскими именами, мимо ледяных почтовых станций, храмов, статуй, трактиров. Конечно, Пайеру нужна трасса, чтобы тренировать собачью упряжку. Но храмы, почтовые станции, трактиры и весь этот игрушечный ландшафт, напоминающий японские сады? Для матросов эта работа так же важна, как и любая другая. Храмы возводятся даже более пышные, а башни – более высокие, чем требует Пайер. Команда трудится не по приказу, а участвует в игре. Однажды июньским утром матрос Винченцо Пальмич, наряженный дамой, стоит на балконе одной из башен, а внизу, у опускной решетки снежной крепости, – Лоренцо Марола, на голове у него жестянка, украшенная пышным «плюмажем». Вместе с оруженосцем Пьетро Фаллезичем, на лице и руках у которого синеют пятна обморожений, он поет серенаду. Потом марсовой кричит из «вороньего гнезда»: Открытая вода! – и из сказки они мгновенно возвращаются в реальность. 23 июня 1873 г., понедельник. Ясная погода, северный ветер. Температура 0°. Мы все, и офицеры, и матросы, орудуем кирками и пилами, пробиваем канал, чтобы спустить корабль на воду. Но вся эта работа, все усилия вызволить корабль тщетны, нет никакой надежды выбраться отсюда. Лишь с самой высокой мачты виден в дальней дали проход с открытой водой. Наш корабль остается заперт во льдах. 24-е, вторник. Ясная погода, северный ветер. Температура +1°. Помогал доктору готовить спиртовые настойки. Поблизости от корабля появился белый медведь. Г-н обер-лейтенант заметил его и крикнул мне: «Медведь!» Мы потихоньку подкрались на расстояние ружейного выстрела и уложили зверя. Вечером появился второй медведь, но поодаль. Лейтенант Брош был на мачте, заметил его и крикнул: «Медведь!» Командир Вайпрехт сей же час устремился навстречу зверю, который был шагах в 500 от корабля. Мы с г-ном обер-лейтенантом, прячась за торосами, беглым шагом поспешили следом. Вот медведь уже шагах в десяти от командира Вайпрехта. Командир стреляет – мимо. А с собой у него был только один этот патрон. Медведь уже изготовился прыгнуть на Вайпрехта. Но тут пуля обер-лейтенанта прострелила зверю грудь, и командир Вайпрехт был спасен. Раненый медведь обратился в бегство. Я живо угостил его разрывною пулей, но он продолжал идти. Я вогнал в него еще две пули, он было упал, однако поднялся и продолжал бегство, пока я с близкого расстояния не выстрелил ему в сердце, после чего он наконец рухнул мертвый. 25-е, среда. Ясная погода, северный ветер. Температура +2°. Очищал медвежью шкуру от сала. 26-е, четверг. Пасмурно, северный ветер. Температура -2°. Очищал медвежью шкуру от сала. 27-е, пятница. Пасмурно, северный ветер. Температура -1°. Весь день подавал на стол и убирал со стола. 28-е, суббота. Пасмурно, ветер восточный. Температура -1°. Рубил лед. 29-е, воскресенье. Петр и Павел. Мой день рождения. В полвторого ночи к кораблю подошел медведь. Вахтенный офицер и один из матросов уложили его. Потом разбудили меня, чтобы я снял с него шкуру. В ту минуту, когда мне исполняется тридцать лет, я снимаю шкуру с белого медведя. Прекрасный подарок на день рождения. Иоганн Халлер Что бы они сейчас ни делали – все это уже было. Они повторяют свои дни. Время идет по кругу. Даже то, что считалось давно утонувшим, возвращается. Однажды утром на снегу вновь лежит труп ньюфаундленда Бопа (а ведь его поглотили зимние льды!), окоченевший, твердый, не тронутый тленом, будто пес околел только вчера; они привязывают ему на шею камень из геологической коллекции Пайера, пробивают колодец до уровня моря и топят труп. Наверное, вот так – дважды, трижды, снова и снова – здесь придется хоронить все, в том числе и надежды. А поскольку все происходящее есть лишь повторение, лишь возврат одного и того же, в своих разговорах они погружаются все глубже в прошлое. Офицеры рассуждают о Лисском морском сражении, будто оно еще только предстоит, и спорят о давным-давно законченных политических баталиях. Июль – как один-единственный, бесконечный день; за ним приходит август, и они начинают осознавать, что эти льды никогда не выпустят их корабль и что они, отданные произволу ветров и течений, дрейфуют навстречу второй полярной ночи. В середине августа их дрейфующая льдина оказывается в четырех морских милях от огромного, покрытого каменными обломками айсберга. Хоть это не более чем плавучий террикон, они все-таки нашли камни (!) – крошки и осколки какого-то побережья. Сухопутный начальник впереди всех, когда отряд из семи матросов спешит к горе. На широком гребне айсберга – две морены. Это первые камни и скальные глыбы, какие мы за долгое время увидели вновь, известковый и глинисто-слюдяной шифер, и мы до того обрадовались этим посланцам неведомой земли, что копались в них с таким азартом, будто нас окружали сокровища Индии. Люди нашли и мнимое золото (серный колчедан) и если в чем сомневались, так только в том, сумеют ли вернуться с ним в Далмацию. Юлиус Пайер Хотя Пайер объясняет матросам, что находка совершенно ничего не стоит, они все равно тащат колчедан на корабль, в подолах шуб. Возможно, они бы и оставили свою затею, подтверди им Вайпрехт, что это пустая порода, но Вайпрехт молчит. И они громоздят гальку в кубрике, опять спешат к горе и опять возвращаются с тяжелой ношей. А потом медленно, величественно айсберг уходит из их поля зрения и через три туманных дня исчезает совсем. Они печалятся о нем, как о потерянном рае. Ни одно возвышение не нарушает более ровной линии горизонта, и снова их объемлет бессобытийное время. Я долго размышлял о том головокружительном мгновении, которое позднее объявили величайшим и упоительнейшим во всем их ледовом походе, и пришел к заключению, что мне описывать его не пристало, – я имею в виду то мгновение, когда кто-то на борту (кто именно, история не сохранила) вдруг кричит: Земля! ЗЕМЛЯ! 30 августа 1873 года, 79°43′ северной широты и 59°33′ восточной долготы; утро пасмурное, клочья тумана плывут над льдами; после полудня проясняется; поутру дует норд-норд-ост, потом стихает; максимальная дневная температура -0,8°R, к вечеру понижается до -3 °R; полуденный замер глубин показывает 211 метров, дно илистое; в этот день боцман Пьетро Лузина пишет в вахтенном журнале: Terra nuova scoperta – Открыта новая земля, впервые отмечая тем, что Старый Свет избавился от одного из последних белых пятен. Около полудня мы стояли, облокотясь о борт, смотрели в редеющий туман, сквозь который временами проглядывало солнце, как вдруг ползущая мимо стена тумана расступилась и далеко на северо-западе открылись скалистые кряжи, а через считанные минуты нам во всем блеске предстала картина горной страны! В первый миг мы оцепенели, не веря себе, но затем, захваченные неистребимою реальностью своего счастия, восторженно грянули: «Земля, земля, наконец-то земля!» Хворых на корабле как не бывало, все высыпали на палубу, чтобы собственными глазами убедиться, что перед нами неоспоримый результат нашей экспедиции. Хоть и обретен сей результат без нашего содействия, просто благодаря счастливой причуде нашей льдины, будто во сне… Много тысячелетий прошло, а люди даже не подозревали о существовании этой земли. И вот теперь маленькой горстке почти побежденных людей выпало ее открыть – в награду за стойкую надежду и мужество перед лицом страданий, – и эта горстка, которую на родине уже полагали без вести пропавшею, почла за счастие в знак глубокого уважения к далекому своему монарху дать вновь открытой земле имя императора Франца-Иосифа. Юлиус Пайер Земля эта, должно полагать, довольно велика, потому что берега ее тянутся далеко на север и на запад; когда мы нарекали ей имя, каждый с бокалом вина в руке трижды крикнул «ура», затем были произведены замеры высот определенных гор и вершин; какая радость – после 11 месяцев дрейфа снова увидеть землю, а для нас это радость вдвойне, ведь земля неизвестная, и, стало быть, наша экспедиция достигла цели. Отто Криш Знания о земном шаре, конечно же, не могут не представлять огромного интереса для каждого образованного человека; однако в тех широтах, что в силу своих природных условий необитаемы и непригодны для жизни, а потому важны исключительно для чистой науки, – в тех широтах описательная география имеет ценность лишь постольку, поскольку почвенные условия воздействуют на метеорологический, физический и гидрографический облик Земли, то есть достаточно делать наброски самого общего характера. Детальная арктическая география в большинстве случаев совершенно второстепенна; а уж если она оттесняет на задний план и едва ли не душит истинную задачу экспедиций – научное исследование, – то решительно заслуживает порицания… Чтобы получить научные результаты огромной значимости, не обязательно расширять область наших наблюдений до самых высоких широт… Но если не порвать с теперешними принципами, если не вести арктические исследования систематически и на реально научной основе, если конечной целью всех трудов и усилий и впредь останется чисто географическое открытие, то будут высылать все новые экспедиции, чей успех будет по-прежнему невелик – клочок погребенной во льдах суши или несколько миль, тяжким трудом отвоеванных у льдов, а ведь это сущий пустяк по сравнению с теми громадными научными проблемами, решение которых от веку занимает человеческий дух. Карл Вайпрехт 27 августа 1873 г., среда. Дождь, снег, северный ветер. Температура -1°. Я опять заделался стюардом. Паршивая работенка – подавать на стол! 28-е, четверг. Дождь, снег, сильный северный ветер. Температура -2°. Весь день подавал на стол. 29-е, пятница. Дождь, снег, сильный северный ветер. Температура 0°. Весь день подавал на стол. 30-е, суббота. Ясная погода, температура +2°. Мы открыли новую землю. Пробовали подойти к ней поближе, но уперлись в разводье и дальше пройти не смогли. В часе с четвертью пешего пути от корабля наблюдали эту землю. Огромная радость для нас всех. Земле дано имя императора Франца-Иосифа. 31-е, воскресенье. Ясная погода. В 11 часов – чтение Библии. Весь день подавал на стол. Иоганн Халлер В первые сентябрьские дни они смиряются и прекращают все работы по вызволению «Тегетхофа». Теперь их внимание и заботы целиком сосредоточены на земле (их земле!), которая открывается глазу то в двадцати, то в тридцати километрах, порой исчезает в грядах тумана и вновь, еще краше прежнего, является из незримости, – их земле, что в медленном танце дрейфа поворачивается перед ними, будто могучая, величественная красавица, показывая все свои горные кряжи, скальные обрывы, кручи, мысы. Terra nuova. Не обман зрения, не мираж. Они вправду открыли новую землю. Раз за разом порываются достичь ее берегов. И раз за разом лабиринт разводьев, ледовые барьеры и страх, что натиск льда отрежет обратный путь к кораблю, заставляют их вернуться. С небывалой отчетливостью они осознают свое бессилие, злость и малодушие, когда земля тает в тумане и на целых семь дней пропадает из виду. Неужели это и все – зрелище отдаленного побережья, мимолетная картина на трассе неумолимого дрейфа? В эти дни смятение то и дело гонит их прочь от корабля, беспорядочной толпой, неосторожно, и даже Вайпрехт не удерживает их и не успокаивает, когда, измученные и разочарованные, они возвращаются из белой стены тумана. Но на сей раз арктическая зима им благоволит. Льдина примерзает к ледовому поясу, окружающему архипелаг. Дрейф сводится теперь к медленным подвижкам у побережья – туда-сюда, туда-сюда. Сама эта земля служит им якорем. И даже когда опускаются осенние сумерки и вновь нарастает угроза зимних ледовых сжатий и всех ужасов мрака – земля остается рядом, меняет свои очертания лишь нерешительно, зачастую надолго замирает, тихая и ручная, делается знакомой. Утром 1 ноября на северо-западе перед нами лежала эта земля, залитая сумеречным светом; отчетливость скалистых ее кряжей впервые возвестила нам, что она безусловно в пределах досягаемости, можно добраться до нее, не опасаясь, что не сумеешь воротиться на корабль. Все сомнения исчезли; преисполненные энтузиазма и неукротимого возбуждения, мы, карабкаясь по нагромождениям льда, спешили на север… к земле, а когда одолели ледовое подножие и вправду ступили на нее, то вовсе не замечали, что вокруг лишь снег, скалы да мерзлые обломки и что на свете вряд ли найдется край более унылый, чем сей остров; для нас это был рай, и потому назвали мы его островом Вильчека. Столь велика была радость наконец-то достичь земли, что мы обращали внимание на такие здешние явления, какие в иной ситуации вовсе не привлекли бы нашего интереса. Мы заглядывали во всякую расщелину, трогали каждую глыбу, любая форма, любой контур, какие тысячи раз и повсюду являет глазу любая трещина, приводили нас в восторг… Здешняя растительность отличалась крайнею скудостью, ограничиваясь, судя по всему, немногими лишайниками; желанного плавника нигде не видно. Мы рассчитывали обнаружить и следы северных оленей или песцов, однако ж все поиски остались бесплодны, живности на этой земле, должно полагать, не водилось… Высокой торжественностью дышит уединенный край, где доселе не ступала нога человека, хотя ощущение это возникает лишь благодаря нашей фантазии и волшебству непривычного, а сама по себе снежная земля полюса никак не может быть поэтичнее Ютландии. Но мы стали очень восприимчивы к новым впечатлениям, и золотистая мгла, поднявшаяся на южном горизонте из невидимой полыньи и колышущейся пеленою затянувшая пламень полдневного неба, казалась нам такою же сказочной, как пейзаж Цейлона. Юлиус Пайер 2 ноября они вновь стройной колонной, один за другим, шагают к берегам острова Вильчека, форпоста архипелага; Пайер и на сей раз впереди всех. Наконец-то (!) он руководит походом, а Вайпрехт идет вместе с командой, несет свернутый шелковый флаг. И вот от имени императора они торжественно вступают во владение новой землею, поднимают двуглавого орла меж темно-зеленых долеритовых столпов, воздвигают каменную пирамиду и прячут внутри документ, который объявляет Его Апостолическое Величество Франца-Иосифа I, императора Австрии и короля Венгрии, первым государем этой обледенелой пустыни из кристаллических пород и заканчивается скупыми фразами об их будущем: Сейчас мы находимся в трех-четырех милях к юго-юго-востоку от пункта, где заложен сей документ. Дальнейшая наша судьба целиком зависит от ветров, по воле коих дрейфуют льды… Пайер (подпись), Вайпрехт (подпись) ГЛАВА 13 ЧЕМУ БЫТЬ, ТОГО НЕ МИНОВАТЬ. БОРТОВОЙ ЖУРНАЛ Пятница, 14 августа 1981 г. Лед в ночи – голубой. На четвертый день после выхода из Адвент-фьорда, под 80°28′19″ северной широты и 14°28′19″ восточной долготы, о борт траулера бьются первые льдины – бесконечное, изрезанное зеркальными разводьями, озерцами и полыньями поле плавучих льдов. Это не препятствие. «Крадл» делает пятнадцать узлов, раздвигает мелкие льдины, назойливые обломки, на крупные же, не снижая скорости, наваливается корпусом, зависает на миг в наклонном положении, потом с грохотом проламывает лед – и под килем вновь открытая вода. Вот так в 1981 году обходятся с Ледовитым океаном. Этой солнечной ночью Йозеф Мадзини стоит на баке среди грохота льдов, крепко цепляется за поручень и видит, как глубоко внизу, точно блестящие насекомые, мельтешат тяжелые ледяные глыбы. Суббота, 15 августа День и ночь – пустые слова, бессмысленные в беге здешнего времени. Ночей нет. Есть только переменчивые краски и степени освещенности, только солнце, что кружит над кораблем, вовсе не опускаясь за горизонт, только час и дата. В кают-компании висит под стеклом карта Арктики; нажмешь на кнопку – и голубые оттенки глубин Ледовитого океана озаряются неоновым светом. На полосе у нижнего края карты, помимо легенды, помещена таблица, содержащая данные об увеличивающейся с каждым широтным градусом длительности полярной ночи и полярного дня. Йозеф Мадзини прерывает свою ежедневную прогулку по кораблю, задерживается в кают-компании и разглядывает в стекле карты свое отражение: наискось через все лицо белым зигзагом бежит летняя граница плавучих льдов, на плечах у него мысы и острова, над головой – неоновый нимб непроходимых льдов, а на груди, будто арестантская бирка, таблица солнечных восходов и заходов. Таблица 1 Полярный день Полярная ночь Северная широта 1-я ночь Последняя ночь Число ночей 1-й день Последний день Число дней 76° 27 апр. 15 авг. 111 3 нояб. 8 февр. 98 77° 24 апр. 18 авг. 117 31 окт. 11 февр. 104 78° 21 апр. 21 авг. 123 28 окт. 14 февр. 110 79° 18 апр. 24 авг. 129 25 окт. 17 февр. 116 80° 15 апр. 27 авг. 135 22 окт. 20 февр. 122 81° 12 апр. 30 авг. 141 19 окт. 23 февр. 128 … … … – Мы находимся примерно здесь. – Эйнар Хелльскуг, кроме Мадзини и массачусетской гляциологини, третий гость на борту (художник-миниатюрист, по заказу норвежского почтового ведомства он делает зарисовки арктических ландшафтов), подошел к карте и показывает на фоне синевы точку к северо-востоку от острова Моффен; контур острова касается черной линии восьмидесятого градуса северной широты, будто аккуратный нолик на строке. Воскресенье, 16 августа Облачные гряды и южный ветер; снегопад. «Крадл» идет сквозь густой плавучий лед, оставляя за кормой извилистый бурлящий канал. Двенадцать тонн дизельного топлива, говорит инженер-механик Сейп, вот сколько потребляет за день машина, и это нормально. Оглушительный гул машины, в зависимости от мощности льда то нарастающий, то чуть слабеющий, проникает повсюду. Только наверху, в «вороньем гнезде», поспокойнее. Окруженный мигающими огоньками приборов, марсовой сидит в кондиционированной атмосфере стеклянной кабины и видит то, что давным-давно подтверждено снимками, полученными через спутник связи: ледовая обстановка усложняется. Когда капитан Андреасен командует «стоп машина!» – а в эти дни так бывает часто, – наступает тишина, от которой звенит в ушах. Тогда выдвигают стрелы кранов, погружают в лед буйки с датчиками, раскладывают шланговые ватерпасы для замера поверхностной кривизны арктического океана. Зоологи стреляют тюленей и птиц, чтобы документально подтвердить наличие южных промышленных ядов, по длинным пищевым цепочкам попадающих в кровь полярной фауны. Геологи без устали берут пробы донного грунта, с трудом пряча под маской чистой науки свой интерес к возможным нефтяным месторождениям. В траловой сети извиваются черви и морские звезды. Все происходящее – рутина. Иными словами, никаких событий. Время – стоячий водоем, где пузырями всплывает наверх прошлое. Давно ли – два, три дня назад? – «Крадл» стоял на якоре в Конгс-фьорде в виду Ню-Олесунна и на час-другой все сошли на берег, где были шумно встречены населением городка, а после в одном из деревянных домиков наливали из пластиковых канистр чистый спирт, смешивали с фруктовым соком и пили, а еще тарахтел кассетник и женщина из Массачусетса предпочла выйти на слякотную улицу, лишь бы не танцевать с пьяным Фюранном. Фюранн тоже вышел на улицу, все решили, что за американкой, но он приволок с псарни рычащего гренландского кобеля, наподдал ему по задним лапам, прижал к себе и пустился в пляс, а когда злющий пес вконец осатанел, океанолог набрал в рот водки и плюнул ему в пасть. Прекратил все это Одмунн Янсен, второй человек на борту после капитана Андреасена, сухопутный начальник, он приказал возвращаться на «Крадл», и хмельной Фюранн обругал его. Тогда, два-три дня назад, Йозеф Мадзини стоял возле тридцатисемиметровой причальной мачты Ню-Олесунна, возле этого обелиска из металлических ферм, к которому Амундсен и Нобиле причаливали дирижабли «Норвегия» и «Италия» и который по сей день вздымается в арктическое небо. Мадзини видел, как на этой мачте качается в своем подвесном сиденье Малколм Флаэрти, но видел и «Италию», что трагически мощно устремилась ввысь, слышал команду «отдать концы!» и голос миниатюристки Лючии, рассказывающей о златотканых эполетах красавца генерала Умберто Нобиле. Нет, Йозеф Мадзини ни о чем не вспоминал. Он заново все это переживал. Здесь, у ржавеющей мачты, 23 мая 1928 года в четыре утра, при минус двадцати градусах по Цельсию, началась катастрофа Нобиле, благородного, лучезарного героя миниатюристки Лючии Мадзини. Отдать концы! Как двумя годами раньше во время полета с Руалом Амундсеном и Линкольном Элсуортом, Нобиле и на сей раз, через двадцать часов после вылета из Ню-Олесунна, достиг Северного полюса, завороженно парил над безлюдной ледяной пустыней и сбросил там освященный Папой деревянный крест и флаг Италии, но на обратном пути «Италия», отягощенная ледяным панцирем, стала неудержимо терять высоту и в конце концов рухнула в торосы. Генерал и восемь его спутников были выброшены из триумфа в паковые льды. Раненый, окровавленный, лежал он там. А дирижабль, полегчавший на половину экипажа, снова взмыл в снежное небо и навсегда исчез вместе с людьми. Подлинное падение Нобиле, падение с вершин славы и почета в бездну презрения, скрепит, однако, лишь сопряженная с большими потерями спасательная операция, в ходе которой во время бесплодного поискового полета погиб и Амундсен с пятью спутниками. Ведь после крушения своего дирижабля Умберто Нобиле нарушил кодекс чести, регламентирующий процедуру гибели. И этого мир ему не простил. Прежде всего выброшенный на лед генерал разрешил двум итальянцам, капитанам третьего ранга Мариано и Цаппи, вместе со шведским океанографом Финном Мальмгреном покинуть терпящую бедствие группу (некоторые из людей не могли ходить), с тем чтобы на свой страх и риск добраться до Шпицбергена. Шли недели. Когда шведскому летчику Лундборгу наконец удалось посадить свой гидроплан на плавучую льдину Нобиле, генерал позволил, чтобы его спасли первым. Подхватив под мышку фокстерьерчика Титану, он сел в самолет, который мог взять на борт только одного пассажира, и скоро был в безопасности на борту итальянского вспомогательного судна «Читта ди Милано» – «Город Милан». Командир, допустивший, чтобы его спасли прежде всех остальных! Голос Лючии и об этом не умолчал. Но оправданиям не было конца. В итоге прошло еще несколько недель, прежде чем удалось вызволить из отчаяния и оставшихся на льдине подчиненных генерала, ведь второй полет Лундборга закончился крушением самолета, и швед сам попал в беду. Тем временем к дрейфующей на север льдине двигались полторы с лишним тысячи спасателей – шестнадцать кораблей, двадцать один самолет и одиннадцать санных отрядов. Семнадцать спасателей при этом погибли. Только экипаж советского ледокола «Красин» сумел в конце концов через сорок семь суток после крушения «Италии» пробиться через тяжелые паковые льды к смертельно измученным людям и поднять их на борт. А затем общественность узнала, сколь отвратителен был конец экспедиции, посвященной величию и славе Италии. Ведь далеко во льдах матросы «Красина» отыскали и двух мятежных капитанов: одетый в лохмотья Мариано был на грани безумия и голодной смерти, Цаппи выглядел на удивление бодрым, чуть ли не упитанным, в меховых шубах Мариано и Мальмгрена. Самого Мальмгрена не нашли. Мариано на расспросы о нем молчал или плел несуразное. Цаппи же снова и снова твердил, что швед-океанограф остался где-то во льдах; Мальмгрен-де настоял, чтобы они ушли без него, и даже предложил забрать якобы ненужное ему снаряжение, а он, Цаппи, просто-напросто согласился на предложение Мальмгрена и взял его одежду и провиант. Трагедийная публика пришла в ужас от этих речей. Репортеры спешили подытожить цепочки косвенных улик и подкрепляли подозрение, что упитанный Цаппи до смерти уморил упсальского океанографа или убил и съел. Цаппи отпирался; позднее, когда к Мариано вернулся рассудок, он подтвердил показания Цаппи. Однако подозрение осталось – ведь первое членораздельное заявление Мариано, запротоколированное в вахтенном журнале «Красина», звучало так: «Я разрешил капитану Цаппи съесть меня после моей смерти». Оно и к лучшему, что правда навеки погребена во льдах. Герои, пожирающие друг друга! Не может это быть правдой, это слух, пущенный врагами Италии. А потом голос Лючии умолк. Йозеф Мадзини снова увидел сквозь фермы причальной мачты дома Ню-Олесунна и Фюранна, который отволок ездовую собаку обратно на псарню и тяжелой походкой направлялся к нему, выкрикивая: Адмирал Одмунн Янсен зовет к вечерне на борт! Собак на цепь! Идиотов на вахту! Дисциплина, сэр! Так точно, сэр! Ваше здоровье, сэр! В нескольких шагах от причальной мачты Фюранн остановился и перестал орать. – Синьор Мадзини! Ваша милость! Видал, как надо обращаться с чистокровным отпрыском ездовых собак Руала Амундсена? С ним надо плясать фокстрот под сводку погоды «Радио Свальбард». Понедельник, 17 августа Острова Фиппсё, Мартенсё, Парриё: безжизненные скальные массивы в океане; среди ущелий – снежники. Черные берега. «Крадл» крейсирует возле самых северных островов Свальбарда. Марсовой осматривает сверкающие изломы ледяных заторов, ищет проход. Во второй половине дня мощность льдов возрастает настолько, что попытки капитана Андреасена с ходу пробить эти барьеры носом «Крадла» остаются безрезультатны. Громовые удары – но трещин не видно. Прохода нет. Лаконичное объявление капитана через бортовые динамики разносится по всем судовым палубам. Придется лечь в дрейф, взять курс зюйд-вест, потом зюйд-ост, спуститься ниже восьмидесятого широтного градуса, через пролив Хинлопен снова выйти в открытое море, обогнуть Северо-Восточную Землю и снова взять курс на север. Thanks. В кают-компании возобновляют карточную игру, прерванную на время сообщения. Вторник, 18 августа Штиль. Пролив Хинлопен между Западным Шпицбергеном и Северо-Восточной Землей синий, как ночь, и спокойный. Погода ясная. Льдов мало. Геологи препираются с зоологами насчет лучших якорных стоянок, насчет районов исследовательских работ. Курс, сетуют зоологи, всегда прокладывают по желанию господ нефтеискателей; пробы донного ила, судя по всему, куда важнее птичьих стай и гнездовий. Одмунн Янсен старается урезонить спорщиков. На «Адмирале Тегетхофе» в этот день, день рождения императора, непременно поднимали флаги и во все горло выкрикивали здравицы в честь далекого монарха. – Так последуй их примеру, – говорит Фюранн, когда Мадзини рассказывает ему об этом, – попроси Хелльскуга изобразить на полотенце двуглавого орла и стань с этим полотенцем на мостике. Среда, 19 августа Императору всего один день от роду – горластый пухлый младенец. А в Ледовитом океане для него уже уготована земля. «Крадл» медленно идет вперед. По правому борту – побережье Западного Шпицбергена, по левому – Северо-Восточная Земля. Замеры глубин. Пробы грунта. Охота на птиц. Около полудня Хьетиль Фюранн зовет Мадзини на палубу и, указывая на грозную гору на побережье Западного Шпицбергена, говорит: – Перед вами, синьор, мыс Пайера… Дарю. Стоя у поручней, Фюранн рассказывает, что вместе с шахтером Израэлом Бойлом побывал прошлым летом на этом австрийском мысу. Пешком. Почти двухсоткилометровый переход из Лонгьира через ледники Негри, Зонклара и Ханна. Переходы через ледники в иных обстоятельствах сравнимы с лавинным серфингом или полетом на дельтаплане в Гималаях, ведь после каждого снегопада пеший странник на глетчерах, изрезанных множеством трещин и провалов, становится этаким бильярдным шаром, который в любую минуту может неожиданно исчезнуть в занесенной снегом пропасти. Одно утешение: представлять себе, что на века сохранишься в этой мерцающей бирюзовым и серебристо-голубым бездне – глубокозамороженная жертва льдов. А в две тысячи трехсотом году сенсационное открытие: найден пеший турист в прекрасном состоянии. – И долго вы шли? – Девять дней. – Туда и обратно? – Туда и обратно девятнадцать дней. – С полной выкладкой? – Снаряжение везли собаки. Четверг, 20 августа На сорок, на пятьдесят метров вздымаются из прибоя фронтальные обрывы глетчеров Северо-Восточной Земли – нависающие над водой ледяные кручи сияющей бирюзы. Из расселин и с кромки ледника струятся каскады талой воды, иные из них, так и не достигнув моря, развеиваются пеленою мельчайших брызг. Радуги вспыхивают и гаснут над водопадами, птичьи стаи мельтешат в этой изумительной красоте. Художник Хелльскуг сидит, и всматривается, и рисует, и всматривается. Если вот сейчас от ледника оторвется айсберг, наверняка поднимется прибойная волна, огромная, до самого неба, а потом айсберг повернется в еще бушующих водах, неторопливый, сверкающий, новый. Но в этот четверг ничего такого не происходит. И если б не прибой и не гул машин, наверняка был бы слышен и стон глетчера, который сантиметр за сантиметром всею своей чудовищной массой сползает к океану. Но в этот четверг не слышно ничего, кроме привычного рокота моря и машин. Вечером в кают-компании крутят видеокопию «Босоногой графини». В главных ролях Хамфри Богарт (солидный стареющий режиссер, заядлый курильщик) и Ава Гарднер (мадридская танцовщица, попадающая из нужды в мир кино). В волшебном блеске Голливуда танцовщица приобретает облик печальной, обольстительной кинозвезды, но остается несчастной, в конце концов она выходит замуж за итальянского графа, во время Второй мировой войны оскопленного бомбой (мадридка узнаёт об этом только после свадьбы; в кают-компании смех), и однажды дождливой ночью ущербный супруг убивает ее выстрелом из пистолета. Потом граф велит выбить на надгробии своей графини не слишком остроумный, как он говорит, семейный девиз: Che sara, sara – Чему быть, того не миновать. В этот четверг Йозеф Мадзини записывает в своем дневнике – под почти неудобочитаемыми, отрывочными заметками, посвященными красотам ледника Бросвелла, – гербовый девиз графа: Чему быть, того не миновать. Надписи на замшелых камнях на заднем дворе у вдовы Соучек были ничуть не лучше. Пятница, 21 августа Курс норд-ост. С утра резкий шквальный ветер. Потом штиль и плавучие льды. После затяжных маневров в тяжелых льдах «Крадл» вновь пересекает восьмидесятый градус северной широты. Северо-Восточная Земля по-прежнему близко. У мыса Лауры грохочут якорные цепи. Суббота, 22 августа День радиограммы. Японцу-орнитологу стало невмоготу. Шесть недель он провел в палатке на острове Белом и теперь просит забрать его оттуда. Мы его снимем, радирует капитан Андреасен, «Крадл» все равно должен зайти на Белый. Курс на восток. Полосы тумана и высоченные айсберги. На мостике напряженно всматриваются в экраны радаров. Вечереет, в виду острова Белого спускают в разводье резиновую лодку с экипажем из пяти человек, Фюранн и Мадзини среди них. Промокший от брызг пены, Йозеф Мадзини подплывает к унылому берегу – осыпи и плавник, здоровенные обломки китового скелета и лишайники; тучи птиц над перепачканными пометом скалами. Среди выброшенного морем мусора и тюков со снаряжением стоит и кланяется орнитолог Наоми Уэмура. Один? Шесть недель в этом одиночестве? – спрашивает Мадзини у японца. Не все время, отвечает Уэмура, не все время; здесь была шведская киносъемочная группа, Ян Труэлль, режиссер, весьма любезный человек, снимал здесь эпопею о полете Саломона Андре на воздушном шаре к полюсу; при этом мистер Труэлль проявил большую заботу о птицах. После профилактического осмотра автоматической метеостанции (все заняло меньше часа) в лодку снова плещет морская пена. Нагойский орнитолог говорит и говорит без умолку, рассказывает о борьбе за место под солнцем, о гнездовьях и маршрутах перелетных птиц. Остров Белый мало-помалу тонет в тумане. В августе 1930 года команда норвежского зверобойного судна «Братвог» обнаружила на этом острове останки аэронавта Саломона Андре и его спутников – Стриндберга и Френкеля; тридцать три года трое воздухоплавателей считались пропавшими без вести. Дневники Андре, даже отснятые фотографические пластинки (на снимках трое обреченных смерти стоят перед своим рухнувшим воздушным шаром) были в целости и сохранности, а непригодная для Арктики шерстяная одежда шведского инженера так и осталась залита рвотой. – Я вас не понимаю, – перебивает Йозеф Мадзини орнитолога, который, рассуждая о крыльях и планирующих полетах, карабкается по забортному трапу на «Крадл», – я вас не понимаю, уймитесь же наконец. Андре предостерегали, уговаривали отказаться от давно задуманного и не раз откладывавшегося полета к Северному полюсу: в условиях Арктики давление газа в шаре быстро упадет, шелковая оболочка обледенеет, и безумное предприятие закончится в паковых льдах. Но нет, на Северном полюсе всенепременно должно кое-что развеваться, должно хлопать и полоскаться на ветру полнейшего безлюдья – флаг! пусть маленький, но шведский флаг должен украшать полюс. На протяжении всех грядущих столетий историографам надлежит повторять: Саломон Андре, шведский инженер. Саломон Андре, покоритель Северного полюса. Саломон Андре, первопроходец. 11 июля 1897 года Саломон Андре и его искренние, верные спутники на сшитом в Париже воздушном шаре поднялись из долин Шпицбергена, начав полет к Северному полюсу. Вечером того же дня из корзинки вылетели почтовые голуби с обнадеживающими посланиями, которых никто не получил. А уже на четвертый день после старта сбылось и последнее из дурных пророчеств: шар, давно потерявший управление, опустился в паковые льды за восемьдесят третьим градусом северной широты, бесконечно далеко от людей. После семи дней растерянности, запечатлев на фотографических пластинках свою катастрофу, злополучные воздухоплаватели решили идти к ближайшей земле; их целью был самый уединенный край на свете – Земля Императора Франца-Иосифа. Все трое впряглись в санки, на всякий случай захваченные в полет, и стали пробиваться через нагромождения торосов, преодолевая разводья и полыньи на парусиновой лодке, часто падая без сил и все же продолжая тащить свой груз дальше и дальше – в никуда. Ведь дрейф льдов уносил их прочь от цели, сбивал с дороги. После месяца такой пытки они оказались ближе к Свальбарду, чем к Земле Франца-Иосифа, изменили направление движения, брели теперь в сторону Шпицбергена и поздней осенью добрались до острова Белого. Но там ждала только смерть. Скончался Стриндберг. Потом умер искалеченный белым медведем Френкель, а последним – Саломон Андре. Саломон Андре, последний. Тридцать три года спустя экспертиза его перепачканной одежды покажет, что смерть неудачливого покорителя Северного полюса была вызвана мясом больного белого медведя. «Удивительно все-таки – парить здесь над Полярным океаном, – прочитали душеприказчики в дневнике Андре. – Мы первые летим здесь на воздушном шаре. Когда еще кто-нибудь повторит наш полет? Сочтут ли нас безумцами или последуют нашему примеру? Не могу отрицать, нас всех троих обуревает гордость. Мы считаем (зачеркнуто) Я считаю, что, совершив это, мы можем спокойно умереть». Наверное, в такой вот мимолетный, великий миг, когда он сознавал различие меж реальностью и одержимостью, Саломон Андре и зачеркнул мы считаем и написал я считаю. Что правильно. После отлета и исчезновения шведского инженера Северный полюс еще более десяти лет оставался недостижим; на протяжении этих десяти лет длинная вереница путешественников устремлялась во льды вслед за инженером – во имя науки или во имя какого-нибудь отечества – и исчезала… к примеру, спутники герцога Амадео дельи Абруцци, чья Первая итальянская арктическая экспедиция в марте 1900 года, после зимовки на Земле Франца-Иосифа, достигла невероятного – 86°34′ северной широты, на тридцать шесть километров превысив тогдашний широтный рекорд Фритьофа Нансена. Треть герцогской команды погибла в ледяных бурях этой триумфальной широты. Сам Амадео, вместе с несгибаемым капитаном Каньи и остатком команды, уже в августе 1900 года вернулся в Италию – с рекордом и списком погибших и пропавших без вести. Когда наконец 21 апреля 1908 года Фредерик Альберт Кук, врач из штата Нью-Йорк, а 6 апреля 1909 года и его соперник, армейский офицер из Пенсильвании Роберт Эдвин Пири, после многомесячных форсированных маршей – пешком и на собачьих упряжках – ступили на лед Северного полюса (или места, которое считали таковым), достигнуто было всего-навсего вот что: полюс как точка схода честолюбий начал утрачивать свое значение. Самый крайний север был покорен. А за покорением последовало неблаговидное, последовал яростный спор за право первенства. Кук разделил триумф со своими спутниками, гренландскими эскимосами Авелахом и Этукишуком, на обратном пути от полюса ледовый дрейф отнес его на запад, и лишь после годичной одиссеи во льдах он вернулся из этой пустыни. Однако тем временем и Пири с четырьмя эскимосами и чернокожим слугой Мэттом Хенсоном вышел в пустыне паковых льдов на позицию, которая, по его расчетам, находилась в непосредственной близости от полюса. В этом броске на север у Пири не было белых спутников, ибо он категорически не желал делить победу с равными; на обратном пути дрейф льдов благоприятствовал ему, и оттого он примерно в одно время с Фредериком Куком предстал перед мировой общественностью со своей победой – и началась распря за честь первооткрывательства. Роберт Эдвин Пири не останавливался ни перед чем, лишь бы слава целиком досталась ему, – печатал в «Нью-Йорк таймс» яростные статьи, называя Кука жалким обманщиком, который просто-напросто спрятался на год в глухомани, чтобы затем вернуться оттуда с беспрецедентной ложью. Кук – шарлатан, мошенник, сумасшедший, кто угодно, только не покоритель полюса. Фредерик Альберт Кук, отметая все обвинения как оголтелую клевету, заявлял на страницах «Нью-Йорк геральд»: он будет непоколебимо настаивать на том, что за год до Пири побывал в самых высоких широтах; Пири недостойный неудачник, фанатик, клеветник… Так все и продолжалось. Комиссии и лагери приверженцев формировались вокруг проблемы, кому на самом деле принадлежит слава первооткрывателя, ученые мнения сталкивались, вспыхивали новые распри, а газеты затянули эту войну на долгие годы. Сколько бы раз вопрос о достоверности заявлений обоих полярников ни проходил проверочные инстанции, он так и оставался не решен. Среди составителей энциклопедий и хронистов по-прежнему царило смятение. В зависимости от «лагерной» принадлежности пишущего или от позиции заказчика первенство приписывалось то Пири, то Куку, причем, называя одного, не обходились без непременных язвительных замечаний по адресу другого, и в результате два противника превратились в этаких сиамских близнецов космографии. Когда поздним вечером Йозеф Мадзини входит в кают-компанию, Наоми Уэмура, чисто выбритый, улыбающийся, со свеженапомаженными волосами, сидит за научным столом, который отделен от стола Андреасена и команды бамбуковой шпалерой, увитой пышным филодендроном. Одмунн Янсен, подняв бокал, стоит у этой зеленой границы, показывая тем самым, что провозглашает тост за здоровье орнитолога от имени всех собравшихся: работая в одиночестве на острове Белом, Уэмура поддержал честь своего имени, ведь еще в 1978 году его тезка собственными силами достиг Северного полюса, как Пири, Кук и многие другие; и он, робеющий трудностей Янсен, желает японскому коллеге признания специалистов и пьет за его здоровье – за здоровье верного друга птиц острова Белого. По обе стороны зеленой шпалеры гремят бурные аплодисменты. Воскресенье, 23 августа Курс ост-норд-ост. Густой дрейфующий лед. До Земли Франца-Иосифа еще сотня морских миль. Погода ясная, ветер северный. Во второй половине дня – барьеры паковых льдов. Прохода нет. Курс зюйд-вест. Горизонт вокруг чист. Никакой земли. Йозеф Мадзини проводит медлительные послеполуденные часы за чтением копии дневника Иоганна Халлера. 23 августа 1872 г., пятница. Снег и ветер. Корабль вмерз во льды. Расчищал палубу от снега. 23 августа 1873 г., суббота. Туман, ветер западный. Температура 0°. Разбивал сахарную голову. 23 августа 1874 г., воскресенье. Погода ясная, ветер. Мы покинули Маточкин Шар и на небольших наших шлюпках двинулись под парусами вдоль побережья. Ночью попали в несильный шторм и потеряли друг друга. Моя шлюпка до утра продолжала плавание, потом мы ее зачалили и сошли на берег. Там нашелся плавник, и мы разожгли большой костер, приготовили завтрак и высушили одежду. Понедельник, 24 августа Опять в виду острова Белого. Пятнадцатый день на борту; день посещений. Впервые после выхода из Лонгьира Коре Андреасен надел капитанский мундир. В 14 часов на посадочную платформу «Крадла» опускается губернаторский вертолет. Губернатор Ивар Турсен и приехавший из Осло Оле Фагерлиен обходят рыхлый строй команды. Похлопывания по плечу, рукопожатия. – А вы? – обращается Оле Фагерлиен к Мадзини. – Как продвигается ваша работа? – Льды чересчур плотные, – говорит Мадзини. – А чего вы ожидали? – уже на ходу бросает Фагерлиен. Вечером светские разговоры и банкет в кают-компании. На фоне биг-бэнда, звучащего из колонок стереоустановки. Протесты, когда Фюранн следом за композицией Глена Миллера запускает на полную громкость «Mama Rose» Арчи Шеппа. Фюранн обзывает протестующих болванами, после чего ставит кассету с маршевой музыкой. Поздней ночью две краткие речи и новые тосты. Вторник, 25 августа Медвежья охота. Трое зоологов на губернаторском вертолете скользят на малой высоте над льдами и еще до полудня обездвиживают четырех удирающих в панике белых медведей. У каждого из животных зоологи вырывают по зубу, специальной цангой ставят на уши металлические метки-зажимы и красным лаком напыляют на желтовато-белую шкуру крупные знаки. Потом снимают на видео постепенное пробуждение поверженных гигантов – неуклюжие попытки перебороть дурман и встать, первые ковыляющие шаги, слабость, почти незаметное возвращение силы и изящества движений и, наконец, всю их помеченную красным лаком красоту. Большие пятна крови на льдинах быстро блекнут в снежном вихре, поднятом лопастями вертолетного ротора. За время охоты «Крадл» одолевает во льдах всего три морские мили на северо-восток. В конце третьей мили происходит несчастный случай: мощный бросок судна на ледовый барьер неожиданно с такой силой швыряет художника на поручни, что он падает с зияющей раной на голове. Судовой врач Холт настаивает на отправке в лонгьирскую больницу. В 13.00 возвращаются охотники; губернатор Турсен и Оле Фагерлиен прощаются. Фюранн и Холт под руки ведут художника; бледный, с забинтованной головой, он садится в вертолет, и машина плавно взмывает в воздух, ненадолго зависает над палубой, кромсая винтом снежное небо, летит прочь, становится черной урчащей точкой и исчезает. В кают-компании неловкое молчание. Андреасен снял мундир и стоит на мостике, как обычно, в джинсах и наглаженной фланелевой рубашке. Курс норд-ост. Медленно, очень медленно «Крадл» продвигается вперед. Среда, 26 августа Замеры на льду. «Крадл» стоит на якоре, Йозеф Мадзини все утро сидит у поручней, на стуле художника, крепко-накрепко принайтовленном тросами; снежные очки защищают его от слепящего блеска далей. Хелльскуг целые дни проводил на этом стуле, окоченевшими пальцами зарисовывая очертания здешней пустыни. Мадзини его недостает; он показывал художнику фотокопии рисунков Юлиуса Пайера, рисунков, сделанных при тридцати и сорока градусах ниже нуля, – и Хелльскуг восторженно отозвался о тонкости их исполнения; в мороз ниже минус пятнадцати, сказал он, ему бы в голову не пришло думать о рисовании. Четверг, 27 августа Тишь. Ни гула машин, ни лязга якорных цепей. Едва приметный дрейф. Зоологи часами лежат в засаде, в резиновой лодке, замаскированной белыми полотнищами, и в конце концов добывают двух кольчатых нерп – Phocae hispidae – обеих с большой дистанции. Йозеф Мадзини, приглашенный на охоту, стоит в этот день на льдине возле убитых тюленей. Словно драгоценности, вываливаются внутренности из распоротых животов; дымящееся разноцветье смерти расплывается по льду, обрастает ледяными кристаллами. Когда краски блекнут, Йозефу Мадзини кажется, будто в нем вскипает отвращение. На самом же деле его попросту пробирают сырость и лютый холод, оттого он и дрожит. Потом окровавленные трупы вместе с внутренностями пакуют в пластиковые мешки – это материал для ословских лабораторий. Засим следует обстоятельный, громкий разговор в кают-компании. Обсуждают меткие выстрелы, спасающие жизнь, нападающих медведей и зимние охоты. Пятница, 28 августа Курс ост и норд-ост. Пасмурно. Фюранн, чертыхаясь, стоит под стрелой крана и жестами как бы старается унять раскачивания гидродинамического буя, подвешенного на тросе. Буй, словно таран, несколько раз ударяет в борт. Суббота, 29 августа День в Ледовитом океане, чуть ниже 81-го градуса северной широты. День без событий. То, что в здешней акватории солнце уже больше четырех месяцев снова заходит за горизонт, никого на борту, похоже, не волнует. Йозеф Мадзини воспринимает этот закат – всего лишь исчезновение в облачных грядах, пустяк, ни мерцающего ореола, ни пурпурных световых дуг, – как восстановление давно забытой небесной механики; наконец-то вновь начинается смена дня и ночи. Но нет, это не ночь, только серебряные сумерки, за которыми не приходит темнота. Воскресенье, 30 августа Штиль и туман. Тяжелые льды. Годовщина открытия Земли Франца-Иосифа. Белое солнце в дымке. Ничего не происходит. Около полудня мы стояли, облокотясь о борт, смотрели в редеющий туман, сквозь который временами проглядывало солнце, как вдруг ползущая мимо стена тумана расступилась и далеко на северо-западе открылись скалистые кряжи, а через считанные минуты нам во всем блеске предстала картина горной страны! Йозеф Мадзини празднует воспоминание. Ясное дело, говорит Фюранн, в этой скучище пить можно за что угодно. Нет-нет, его подопечный имел в виду совсем другое. Впрочем, немного погодя оба с бутылкой аквавита стоят на баке и выкрикивают в стужу троекратное «ура», хотя в скрежете разламывающихся под килем льдин ликование их звучит жиденько и пискляво. Внезапно, перекрывая грохот движения, над льдами разносится еще и жалобный вопль туманного горна – шутка Андреасена, адресованная двум фигурам на баке, и тогда даже в нескольких шагах видны только их разинутые рты, но никакого «ура» не слышно. Да они уже и молчат. Через несколько часов Йозеф Мадзини, тепло укутанный, опять сидит у поручней на хелльскуговском стуле. Он не знает, долго ли так просидел, все более устало глядя в пустоту, и резко возвращается к реальности, когда медленно, бесконечно медленно, словно черная смоляная волна, увенчанная пеной ледников и фирновых полей, на горизонте встает земля. Его земля. Горные гребни и хребты расплываются и раз за разом возникают вновь, базальтовые столпы, осыпи. Долины ее украшены ивами и населены северными оленями, которые безмятежно наслаждаются благами своего убежища, далеко от всех врагов. Земля поворачивается, тонет в облаках, появляется снова, и прибой не плещет о скалы, зеркально-гладкий океан отражает образ изрезанного побережья; льдов нет. Но на борту «Крадла» по-прежнему тишина. Никто не кричит «земля!», ни марсовой, ни команда не ликуют. Только грохот движения. А кое-кто открыл землю, принадлежащую ему одному. Понедельник, 31 августа Метель, ветер юго-восточный. Около полудня, в девяти дуговых минутах к северу от 81 – го широтного градуса, паковые льды смыкаются сплошным барьером, который тянется с запада на восток; бесконечные льды, на карте в кают-компании обозначенные как unnavigable, непроходимые. Теперь им нет конца и краю. Йозеф Мадзини задремал над книгой и оттого испуганно вздрагивает и машет руками, когда в дверь каюты стучит Фюранн. Не дожидаясь ответа, Фюранн распахивает дверь и прямо с порога объявляет решение Янсена и капитана: – Мы поворачиваем обратно. Пройти не удастся. Не видать тебе Земли Франца-Иосифа. Полная хреновина. Слышишь? Мы поворачиваем! И вот судно совершает поворотный маневр, начисто лишенный всякой торжественности и сожаления. Все необходимые замеры сделаны, все необходимые работы выполнены. На север и северо-восток не пройти. Как и следовало ожидать. Стало быть, курс зюйд. На Лонгьир. Зюйд. Зюйд-вест. Зюйд. Полнейшее однообразие. Я закрываю судовой журнал. Дни обратного пути не имеют значения. «Крадл» проходит пролив Эриксена, прибрежные воды Земли Короля Карла, пролив Фримана между островами Баренца и Эдж, целым веером южных галсов спускается на пять широтных градусов, однажды днем по правому борту появляется и исчезает шпицбергенский мыс Сёркап, а затем опять курс норд-вест. 3 сентября «Крадл» входит в Адвент-фьорд. Раннее утро. Теперь Йозеф Мадзини принадлежит к числу тех, кто обогнул Шпицберген. Эллинга Карлсена, ледового боцмана и гарпунщика, за такое плавание наградили орденом Олафа Святого. Но сейчас даже подумать смешно, что в гавани Лонгьира тебя ждет орден на бархатной подушечке. Смешна и мысль о шумном ликовании на пристани. Швартовы шлепаются на причал. Гул машин умолкает. На набережной кто-то машет рукой. Это Хелльскуг. Падает снег. Вот так выглядит конец служебного рейса. Остается сказать, что на обратном пути Йозеф Мадзини появлялся у поручней очень редко. Как человек, готовящийся к увольнению, к великой свободе, он сидел в кают-компании и у себя в каюте над работами по истории Арктики из небольшой судовой библиотеки, без устали и без разбору делая выписки из этих книг, – этакий секретарь памяти. Писал, чтобы спастись от скуки? Хотел собрать все картины Севера и, копируя, сделать их своей собственностью? Тонкая тетрадь в синей обложке, которую он тогда исписал целиком, сейчас лежит передо мной; вместе с другими заметками и имуществом без вести пропавшего Хьетиль Фюранн переслал ее Анне Корет. Конечно, заголовок этого сумбурного цитатника – «Большой гвоздь» (так гренландские эскимосы называли Северный полюс) – выведен на обложке не рукою Мадзини. Почерк не его. Это я написал. Я. И другие тетради Мадзини тоже озаглавлены мною. «Campi deserti». «Terra nuova». Я поступил с этими записками так же, как любой первооткрыватель поступает со своей землей, с безымянными бухтами, мысами, проливами, – я нарек им имена. Все должно иметь имя. ГЛАВА 14 ТРЕТИЙ ЭКСКУРС. БОЛЬШОЙ ГВОЗДЬ – ФРАГМЕНТЫ МИФА И РАЗЪЯСНЕНИЙ Входил ли ты в хранилища снега и видел ли сокровищницы града, которые берегу Я на время смутное, на день битвы и войны? По какому пути разливается свет и разносится восточный ветер по земле? Нисходил ли ты во глубину моря, и входил ли в исследование бездны? Отворялись ли для тебя врата смерти, и видел ли ты врата тени смертной? Обозрел ли ты широту земли? Объясни, если знаешь все это. Так! у серебра есть источная жила, и у золота место, где его плавят. Железо получается из земли; из камня выплавляется медь. Человек полагает предел тьме и тщательно разыскивает камень во мраке и тени смертной. Вырывают рудокопный колодезь в местах, забытых ногою, спускаются в глубь, висят и зыблются вдали от людей. Земля, на которой вырастает хлеб, внутри изрыта как бы огнем. Камни ее – место сапфира, и в ней песчинки золота. Стези туда не знает хищная птица, и не видал ее глаз коршуна; не попирали ее скимны, и не ходил по ней шакал. На гранит налагает он руку свою, с корнем опрокидывает горы; в скалах просекает каналы, и все драгоценное видит глаз его; останавливает течение потоков, и сокровенное выносит на свет. Но где премудрость обретается? и где место разума? Не знает человек цены ее, и она не обретается на земле живых. Бездна говорит: не во мне она; и море говорит: не у меня. Книга Иова Если бы гигантская протяженность Атлантического океана не делала такое предприятие неосуществимым, мы могли бы плыть из Иберии до Индии по одной и той же параллели. Эратосфен, III век до P. X. Однако ж настанет время, спустя много лет, когда океан развяжет узы вещей, когда распахнутся неизмеримые пределы земные, когда мореходы откроют новые миры, и тогда Фула не будет уже краем света. Луций Анней Сенека, I век Зимы на Севере – тяжкое испытание, кара, бедствие. Воздух, вязкий от стужи, делает лица дряблыми, глаза слезятся, из носа течет, кожа трескается. Земля там подобна блестящему стеклу, а ветер жалит, как осы. Человек, попавший на Север, от мучительного холода мечтает очутиться в адском пламени. Казвини, XII век Север изобилен народами необычайно диковинными, не имеющими человеческой культуры. Саксон Грамматик, XII век По сему великому морю корабли не плавают по причине магнитов. Легенда азимутальной карты Северного Полярного моря, XV век Летние световые условия наверное весьма благоприятствуют судоходству в Ледовитом океане, плавать по коему, как принято считать, зело опасно, трудно и даже вовсе якобы невозможно; а ведь коли одолеешь малую часть пути, каковая слывет особливо опасной, а именно расстояние в две-три морские мили до полюса и столько же после оного, то климат тамошних морей и земель бесспорно должен быть так же умерен, как и в здешних местах. Роберт Торн, XVI век Северный океан – просторное поле, на коем способна приумножиться слава России, вкупе с беспримерною пользою… На расстоянии пятисот-семисот верст от сибирских берегов океан сей в летние месяцы свободен от таких ледяных заторов, что могли бы составить препятствие судоходству и подвергнуть мореплавателей опасности оказаться в ловушке. Попечение о людях, однако, неизменно много тяжеле попечения об использованных средствах – и все же надобно поставить в сравнение пользу и славу отечества: ежели народы ради завоевания малого клочка земли или вовсе из пустого тщеславия шлют на смерть тысячи людей, даже целые армии, то в Ледовитом океане, где дело идет о приобретении целых стран в иных краях света, о расширении навигации, торговли и мощи во имя вящей славы государства, погибло лишь около сотни человек. Михаил Васильевич Ломоносов, XVIII век Однако ж на основании собственного моего опыта, а сверх того, сведений, собранных голландскими шкиперами, можно твердо полагать, что пройти через Полярный океан северным путем никак нельзя. Василий Яковлевич Чичагов, XVIII век Одни не желали и пытаться, полагая, что все напрасно и таковая навигация невозможна; другие упорно держались за свое предубеждение, что следует предпочесть плавание на северо-запад; третьим более пришелся по сердцу мой проект – плыть на север меж Шпицбергеном и Новою Землею, и в конце концов в королевском обществе возобладало мнение, что надобно просить у Его Королевского Величества два корабля и послать оные прямо к Северному полюсу; если же, как я полагаю, там обнаружится море, более или менее свободное от льдов, то все затруднения исчезнут и без промедления будет начата навигация к проливу, в Японию и т. д.; но и коль скоро море окажется во льдах, экспедиция сия все-таки будет небесполезна, ибо астрономические, физические и иные наблюдения также пойдут впрок. Самуэль Энгель, XVIII век Я разделял мнение многих ученых естествоиспытателей, что море вокруг Северного полюса не может быть замерзшим, что внутри ледового пояса, который, как известно, объемлет оный, должно находиться открытое пространство изменчивой протяженности, и намеревался умножить доказательства… Прежний опыт привел меня к заключению, что я сумею провести судно в этот ледовый пояс приблизительно до 80-й параллели северной широты и оттуда переправить через льды шлюпку в открытое море, каковое надеюсь найти по ту сторону барьера. В случае удачи, достигнув этого открытого моря, я рассчитываю спустить шлюпку на воду и отправиться дальше на север. Для переправы через льды я уповаю главным образом на эскимосскую собаку. Исаак Израэл Гейес, XIX век Мистер Гейес! С тем же успехом Вы могли бы попытаться ездить по крышам Нью-Йорка. Генри Додж, XIX век Наша надежда найти обширное пространство гладкого, нерастрескавшегося льда, ограниченное лишь горизонтом, не сбылась. Уильям Эдуард Парри, XIX век Но в мыслях мы вели свои корабли на север, пересекали параллель за параллелью и делали невероятнейшие открытия. Эмиль Израэл Бесселс, XIX век Мы достигли 83°24′3″ северной широты, а стало быть, прошли на север дальше, чем кто-либо из смертных, и видели землю, о коей никто не знал. На студеном северном ветру мы развернули славное звездное знамя. Дэвид Ледж Брайнард, XIX век Конечно, зимовка в паковых льдах занимательна, когда читаешь о ней дома у горящего камина, но пережить ее на самом деле – испытание, способное состарить человека прежде времени. Джордж Вашингтон Де-Лонг, XIX век Северный полюс недостижим! Джордж Стронг Нарз, XIX век «Досюда и не дальше», – говаривал бывало иной полярный мореход, а следующий за ним корабельщик спокойно проходил сквозь ледовые барьеры, которые предшественник провозглашал «воздвигнутыми навеки». Полюс не является ни абсолютно practicable[21 - Достижимым (англ.).], ни абсолютно impracticable[22 - Недостижимым (англ.).]. В совокупной полярной области, по-видимому, всегда есть обширные пространства того или другого характера – в зависимости от ледовой обстановки года и сезона… Но как точка сам полюс для науки совершенно не важен. Приблизиться к нему означает разве что удовлетворить собственное тщеславие… Ввиду все более живого интереса к арктическим исследованиям и ввиду готовности, с какою правительства и частные лица снова и снова предоставляют средства для очередных экспедиций, желательно сформулировать принципы, в соответствии с которыми следует высылать такие экспедиции, дабы сообразно затраченным крупным пожертвованиям они были организованы с пользою для науки, и лишить их того авантюрного характера, который хоть и щекочет нервы публике, но науке только вредит. Карл Вайпрехт, XIX век Мы чувствовали (после нашего возвращения с Севера. – Прим.), что почестей нам оказывают не в пример больше, чем мы заслуживаем, что мы достигли высочайшего на свете – признания сограждан… Что же касается открытия дотоле неведомой земли, то я лично ныне уже не придаю этому значения. Юлиус Пайер, XIX век В плавание мы вышли, разумеется, не затем, чтобы искать математическую точку, отображающую северный конец земной оси, – ведь достижение этой точки само по себе особой ценности не имеет, – а затем, чтобы изучить обширные, неведомые пространства, окружающие Северный полюс, и с научной точки зрения эти исследования будут иметь огромную важность независимо от того, пройдет ли экспедиция через сам математический полюс или на некотором расстоянии от него… Но достичь полюса необходимо, чтобы положить конец одержимости. Фритьоф Нансен, рубеж XIX–XX веков Чужестранцы ищут Большой гвоздь, вбитый во льды Севера и утерянный. У того, кто пойдет с искателями и найдет Большой гвоздь, будет железо для копий и топоров. Эскимосы из Аннотака, XX век Услыхав слово «открытие», большинство людей тотчас думают о «приключениях». Поэтому я намерен разграничить эти два выражения с позиций первооткрывателя. Для первооткрывателя приключение есть лишь досадный перерыв в серьезной работе. Он ищет не щекотки нервов, но доселе неизвестных фактов. Зачастую его исследовательская экспедиция есть не что иное, как состязание с временем, чтобы избегнуть голодной смерти. Приключение для него – просто ошибка в расчетах, выявленная в фактическом «испытании». Или же печальное свидетельство тому, что никто не в состоянии учесть всех будущих возможностей… Каждый первооткрыватель сталкивается с приключениями. Они возбуждают его, и он охотно о них вспоминает. Но он их не ищет. Руал Амундсен, XX век Обмороженные, кровоточивые щеки и уши – мелкие неприятности, сопутствующие большому приключению. Боль и неудобства неизбежны, но с точки зрения целого едва ли важны. Роберт Эдвин Пири, XX век Жизнь во льдах? Сомневаюсь, что люди когда-либо чувствовали себя столь одинокими и покинутыми, как мы. Я не способен описать пустоту нашего существования. Фредерик Альберт Кук, XX век Северный географический полюс есть математическая точка, в которой воображаемая ось вращения Земли пересекает ее поверхность; в этой точке сходятся все меридианы и существует лишь южное направление, ветер дует только с юга и на юг, и магнитный компас неизменно указывает на юг; центробежная сила вращения Земли в этой точке отсутствует и звезды не восходят и не заходят. Географическое определение, ок. 1980 г. ГЛАВА 15 ЗАПИСКИ ИЗ ЗЕМЛИ УЦ Клотц совсем притих. Никто больше его не утешает. Он хочет домой. Ему необходимо домой. Но земля! Они же открыли землю, красивые горы! У них же есть теперь земля. Земля? Ах, эта земля. На здешних горах не растет ничего – ни пихтовые леса, ни ели, ни сосновый стланик. И долины полны льда. Клотц хочет домой. Домой. И вот темным, до ужаса студеным декабрьским вечером 1873 года егерь Александр Клотц – он только что вместе с Пайером и Халлером воротился из очередной вылазки на побережье – сбрасывает обледенелую шубу, рукавицы, меховой башлык, кожаную защитную маску, все сбрасывает, а потом надевает летнее платье. Там, куда он сейчас направится, тяжелая шуба без надобности. Зимы в Санкт-Леонхарде, зимы в Пассайертале снежные и мягкие. Клотц собирает все свое имущество в холщовый мешок, да так и оставляет его. Берет с собой только самое ценное – цилиндровые часы, которые выиграл на последних стрельбах по мишеням в честь дня рождения Его Величества, ассигнации, полученные от г-на обер-лейтенанта Пайера в благодарность за службу, да деревянные четки. Большой, серьезный, Клотц подходит к своим товарищам и жмет каждому руку. Благодарствуйте. – Клотц! Ума решился? – спрашивает Халлер. – Благодарствуй, Халлер, – говорит Клотц и поднимается на палубу. Те, кто идет за ним следом, видят, как он стоит у поручней, с ружьем за плечами, стоит будто изваяние, не отзывается, глядит во тьму, во льды. Может, не трогать его, Клотца-то. Очухается, поди. Впрямь лучше не трогать. – Это он спьяну, – говорит кочегар Поспишил, – точно спьяну, ведь весь свой запас рома подчистую вылакал. Ладно. Оставьте его в покое. Сам в кубрик вернется. Оставьте парня. Но через два часа, когда Вайпрехт выходит из кают-компании – начальники сызнова обсуждали будущее экспедиции и знать не знали о Клотцевом помешательстве, – когда Вайпрехт велит позвать егеря и Иоганн Халлер покорно идет на палубу, Клотца у поручней нет, исчез тиролец. Стало быть, не помешательство. Не пьяная дурь. Прощание это было, вот что. Егерь и погонщик собак Александр Клотц ушел домой. Время теперь бежит как никогда. Теперь, когда каждая минута на счету, время летит стрелой. И они мчатся вдогонку, мчатся за Клотцем, ведь, если его не отыскать, он через час-другой наверняка замерзнет до смерти. Чертов тиролец! В летнем платье на этакий мороз! Четыре отряда в четырех направлениях спешат на поиски; воздух ножом режет глотки. Не останавливаться! Скорее! Кло-о-отц! Пускай замерзает, стервец. Хочет ведь замерзнуть! Пропал он. Давно пропал, наверняка. Но находят они его совсем другим. Через пять часов наконец-то находят: медленно и величаво, с непокрытой головой, с почти совершенно заледенелым лицом, Александр Клотц шагает на юг. Они останавливают его, увещевают, кричат. А он не говорит ни слова. Его ведут назад к кораблю, ведут под конвоем. Он не сопротивляется. В кубрике беглеца оттаивают, обламывают с него одежду, опускают обмороженные руки и ноги в воду, сдобренную соляной кислотой, оттирают снегом, жестким как стеклянная пыль, вливают в рот водку и чертыхаются от беспомощности. Клотц не сопротивляется и не говорит ни слова. Потом они кладут его на койку, укрывают, по очереди сидят рядом. Он лежит, уставясь в пространство, уже не участвует в их жизни и безмолвно выдерживает любой взгляд; просто лежит, уставясь в пространство, и все. Теперь на борту есть помешанный. Много недель Александр Клотц проведет в таком оцепенении. Когда грянут зимние ледовые сжатия, когда цинготные больные будут плакать в горячке, а ледяной шторм заставит думать о конце света, они даже позавидуют порой егерю, который погружен в себя и словно бы ничего не воспринимает. Но все же эта зима будет не такой яростной и жестокой, как минувшая. Здесь, вблизи земли, под защитой их земли, ледовые сжатия послабее, пустота поменьше, и следующей весной они надеются разведать эту землю, а потом наконец отправиться домой, хотя бы и пешком через льды. Пусть даже девятнадцать из них отмечены теперь знаками цинги – они вернутся домой. Хорошо, что машинист Криш не знает о том, что экспедиционный врач Кепеш сообщил офицерам в кают-компании: хотя машинист с виду еще довольно крепок и даже иной раз исполняет свою службу, он совершенно безнадежен; легкие у него неисцелимо разъедены болезнью. Криш, как никто другой на борту, близок к смерти. Над столом повисло молчание, потом кто-то спросил: что, если Криш совсем сляжет и не сможет идти, а «Тегетхоф» придется оставить, чтобы вернуться в Европу? Пешком через эти льды! Как тогда быть с Кришем? – Тогда, – сказал Вайпрехт, – мы его понесем. Криш старается. Криш борется; к весне он выздоровеет и сможет вынести любую нагрузку. Пайер должен дать ему слово, что будущей весной возьмет его в санные экспедиции. Криш пройдет по фирну земель, где никогда еще не ступала нога человека. Пайер обещает. Скрупулезно, как первооткрыватель, который служит отечеству и науке, Криш изо дня в день записывает силу и направление ветра, температуру воздуха, до сих пор записывает. Но уже в декабре его рукою начинает водить смерть, и дневник все больше превращается в хронику агонии. 15 декабря: штиль, температура от -28,6°R до -31,2°R (-31 °C. – Прим.), прекрасная ясная погода, ртуть на морозе затвердела, команда строит снежный дворец, на южном небосклоне – несчетные огни полярного сияния. У меня по-прежнему сильные боли, вдобавок донимает бессонница, так что сплю я всего 2–3 часа в сутки, с перерывами; день ото дня я слабею. 21 декабря: ветер ЮЮЗ… В 11 часов чтения из Священного Писания, обход матросских кубриков; работал в магнитной обсерватории; температура у меня повышается. Опять стало хуже, справа в груди ужасные боли. 23 декабря: ветер ЗЮЗ… пасмурно, легкий снегопад, команда украшает снежный дворец, магнитные наблюдения… к моим хворям добавилась горячка, отчего совершенно пропадает аппетит и я не могу есть ничего, кроме супа, огромная слабость, едва держусь на ногах. Отто Криш 24 декабря они стоят в своем снежном дворце возле «елки», которую смастерили из деревянных планок и украсили плошками с ворванью; на сей раз Священное Писание читает мичман Эдуард Орел, потому что Вайпрехта лихорадит и говорит он с трудом. Но, опираясь на старшего помощника, он стоит среди них, слушает Евангелие. Вдруг предстал им Ангел Господень, и слава Господня осияла их; и убоялись страхом великим. И сказал им Ангел: не бойтесь; я возвещаю вам великую радость, которая будет всем людям: ибо ныне родился вам в городе Давидовом Спаситель, Который есть Христос Господь; и вот вам знак: вы найдете Младенца в пеленах, лежащего в яслях. И внезапно явилось с Ангелом многочисленное воинство небесное, славящее Бога и взывающее: слава в вышних Богу, и на земле мир, в человеках благоволение. Хорошо хоть на следующий день, на Рождество, Вайпрехт сам открывает Библию и читает им. Ведь еще утром матрос Леттис сказывал в кубрике, что-де своими глазами видел, как начальник закашлялся, а потом утер с губ кровь. Неправда это, оборвали Леттиса, врешь ты все. Правда только, что сегодня Вайпрехт читает медленнее обычного, делает паузы, и тогда они слышат его хриплое дыхание. 26 декабря: ветер СВ, потом штиль… ясная безоблачная погода, на востоке – дуга северного сияния… слышны подвижки льдов поодаль… Болезненное мое состояние усугубляется еще одной хворью, куда более опасной, ведь, согласно диагнозу доктора Кепеша, у меня обнаружились симптомы цинги: десны распухли и кровоточат, на руках и ступнях видны красные пятна, в коленях и запястьях сильные боли, непрерывная горячка. 27 декабря: штиль, ясная безоблачная погода… Красивые сумерки, самочувствие мое без перемен, сильные боли в нижних конечностях; наблюдения в магнитной обсерватории продолжаются. 28 декабря: штиль… в 10 утра восход луны, в 11 – чтения из Священного Писания, затем обход кубриков, около полуночи долгий отдаленный скрежет льдов на ЮВ, самочувствие без перемен. 29 декабря: южный ветер, потом штиль… слабая облачность, вокруг луны большой тусклый венец, вечером сыплет снежная пыль… сильные боли в ступнях. 30 декабря: ветер ВЮВ, потом штиль… мглисто, временами легкий снегопад, яркие боковые ложные луны, а в зените – тусклое полукольцо… Самочувствие без перемен. 31 декабря: ветер восточный 3–4 балла и ВСВ 2–3 балла… мглисто, легкая метель, вокруг луны тускло-серый венец, с крестом и следами ложных лун. Нынче праздник, встреча Нового года, 1874-го, я тоже до 10 вечера сидел за столом, потом ушел отдыхать. 1 января 1874 г. Ветер южный 6–7 баллов и ЮТОВ 5 баллов… пасмурно, непрерывный снегопад и метель. За обедом почти никаких разговоров, все спят, только у меня легкая голова, потому как из-за горячки я не пил вина, все налегают на селедку и анчоусы. Температура с каждым часом повышается. 2 января: ветер ЮЮЗ 5–6 баллов… пасмурно, снегопад и метель… луна тускло светит сквозь мглу, мое состояние без перемен, помимо сильных болей в коленных суставах, ежедневные приступы горячки. 3 января: ветер ЮВ 2–3 балла и ЮЮВ 5–6 баллов… пасмурно, в виде исключения моросящий дождь вперемешку с мелким мокрым снегом… очищали шлюпки от снега… нынче 540 дней в море и во льдах. Вследствие сильных болей принужден нынче лежать в постели. 9 января: штиль… Минимум -31,1°R (-31,9 °C), довольно ясно, видны бледные полярные сияния… Горячка всю ночь, я не сомкнул глаз. 11 января: ветер ССЗ и С… Минимум -35,1°R (-34,9 °C), безоблачно и звездно, в 3 часа восход луны, последняя четверть. Полярное сияние бледно-зеленого цвета в III и IV квадрантах, слабые рассветные сумерки на южном горизонте… Мое состояние немного улучшилось, горячка весьма слабая. 12 января: ветер ЗСЗ… Минимум -35,6°R (-44,5 °C), ясная безоблачная погода, чувствительный мороз, полярные сияния в зените… я испытываю лишь сильные боли в ступнях и неописуемую слабость. Отто Криш 15 января 1874 года, за два месяца до смерти, машинист заносит в свой дневник только цифры – температуру воздуха и силу ветра, но более ни слова о своем состоянии, о своих ощущениях; ни слова об облаках и полярных сияниях. Это его последняя запись. Еще лишь раз, в феврале, когда болезнь на несколько часов отпустит, Криш попробует наверстать потерянные дни и вклеит в свой журнал листок бумаги – фрагмент приказа, изданного Вайпрехтом на случай оставления корабля; Отто Криш, гласит этот приказ, после оставления «Тегетхофа» составит вместе с Брошем, Заниновичем, Стигличем, Суссичем, Поспишилом, Лукиновичем и Маролой экипаж третьей спасательной шлюпки. В третьей спасательной шлюпке Отто Криш вернется домой. Но после вклеенного приказа идут пустые страницы, наступает время пустых страниц. Меж тем как машинист чахнет в борьбе со смертью и снова и снова впадает в беспамятство и бред, случается то, во что никто уже не верил: егерь Клотц выходит из своего оцепенения; нет, не медленно, не постепенно, а резко и столь же естественно, как человек, который, проснувшись, стряхивает сновидения, встает и привычно берется за работу. В один из первых февральских дней Александр Клотц встает с койки – дуга рассветных сумерек над горизонтом уже яркая и большая, – одевается на глазах у онемевших от изумления товарищей, берет ружье, становится во фрунт перед начальником и докладывает, что готов к палубной вахте. Клотц, лежавший на койке недвижно, будто собственный памятник, и так долго, желает вновь заступить на службу; зиму он провел в Санкт-Леонхарде и теперь наконец воротился из Пассайерталя. Александр Клотц совсем такой, как раньше. Не веселый, но как раньше. В эти дни ледовый боцман Карлсен впервые смеется, весело глядя на него: – Посмотрите-ка на него, на Клотца-то! Посмотрите! Эвон стоит – ну аккурат святой Олаф, ей-богу! Ведь святой покровитель Норвегии тоже воротился в мир после продолжительного периода задумчивости и молчания, учинил кровавую расправу над своими врагами и продолжил труды по обращению язычников. И он, Карлсен, наверное знает, почему Клотц теперь снова сделался цельным человеком: душа машиниста Криша в последние дни все чаще покидала бренную свою оболочку, чтобы разведать дорогу в вечность; и в этих разведочных странствиях она не иначе как повстречала душу тирольца и убедила ее воротиться. Оттого-то оцепенение и оставило егеря. 24 февраля, после ста двадцати пяти дней мрака, над ними вновь восходит солнце. О празднестве я умолчу. Куда важнее, что в этот безоблачный вторник Вайпрехт объявляет команде решение о судьбе экспедиции. Начальник приказывает: Все наверх! – и Орел оглашает подписанный офицерами документ: Участники австро-венгерской полярной экспедиции намерены в конце мая оставить корабль и возвращаться в Европу. Поскольку же до тех пор надобно совершить одну-две, а может быть, и три санные вылазки для изучения Земли Императора Франца-Иосифа, возникает необходимость облечь сей план и связанные с оным надежды в определенные формы, дабы дерзкие эти предприятия причинили остающимся на борту и самим разведчикам как можно меньше беспокойства. Формы же таковы: разведчики рассчитывают на оставление спасательного резерва, каковой дополнит средства, находящиеся в их распоряжении; далее, они рассчитывают, что депонирование означенных предметов на суше завершится уже в первый день их первой вылазки. Начнутся вылазки в марте, 10-20-го числа, займут шесть-семь недель, а направления оных, по возможности, разделятся: одна пойдет вдоль побережья на север, вторая – на запад, третья – в глубь архипелага; завершением каждой будет подъем на доминирующую горную вершину. Очередность и продолжительность вылазок – даже в момент выступления – точно определить нельзя, соответствующие решения надлежит принимать на месте. Упомянуто об этом во избежание лишних тревог и слепых розысков. Коль скоро по возвращении разведчики не обнаружат корабля, они тотчас попытаются самостоятельно вернуться в Европу и лишь в самом крайнем случае рискнут остаться на третью зимовку, для которой складированные на берегу запасы обеспечат известную основу. Само собой разумеется, эти вылазки не затянутся настолько, чтобы помешать отдыху команды перед возвращением в Европу, и закончатся уже в начале мая. Возвращение в Европу. Они говорят о нем как о поездке из Вены в Будапешт, как будто возвращение – дело решенное и ничуть не зависит от мук многомесячного перехода через ледяную пустыню. Между ними и обитаемым миром лежат тысячи квадратных километров плавучих и паковых льдов, но они говорят так, словно знать не знают, что их предшественники в большинстве погибали именно на обратном пути – замерзали, умирали с голоду, от изнеможения, от цинги. Однако ж иначе они говорить не могут. К тому же их внимание и заботы сосредоточены сейчас на подготовке другого, менее опасного, хотя и очень нелегкого предприятия – высадки на острова и геодезической съемки этих земель, их земель, которые всю полярную ночь были от них так близко. Хотя матросов мучает цинга, добровольцев, готовых сопровождать г-на обер-лейтенанта Пайера в первой санной вылазке, среди них все-таки обнаруживается больше, чем нужно; они сами приходят в кают-компанию, расписывают офицерам свою выносливость и силу, преуменьшая болезни. Тот, кто еще вчера лежал в горячке, сегодня желает тащить через ледяные заторы тяжеленные сани; нет, не только ради чести – что значит честь после двух полярных ночей? Но с каждым днем однообразие жизни на борту выносить все труднее. Вдобавок обещаны наградные. В первые дни марта Пайер останавливает свой выбор на матросах Лукиновиче, Катариниче и Леттисе, кочегаре Поспишиле и тирольцах Халлере и Клотце. Да, Клотц тоже пойдет; в горах и на глетчерах не найти более опытного проводника. Стало быть, всемером, вместе с тремя самыми сильными собаками (это Торосы, Сумбу и Гиллис), они потащат на север большие сани, будут производить геодезическую съемку ледников, мысов, горных кряжей и давать им имена. 9 марта приготовления закончены. Завтра они выступают. – Машинист при смерти, – говорит Халлер, – можно ли уходить, когда человек помирает? Но сухопутный начальник вывесил на санях флаги. Его уже ничто не остановит. 9 марта Криш неподвижно лежал в агонии на своей одинокой постели. Лукинович дежурил подле него, а поскольку думал, что Криш отходит, принялся вслух молиться, чтобы отворить беспамятному, но еще живому врата вечности, и целый час громко, со страстью истинного южанина, выкрикивал: «Gesu, Giuseppe, Maria vi dono il cuor e I'anima mia!» Мы все это слышали, занимались делами в своих каютах и не смели прервать действо, цель коего была набожна, но эффект ужасен… Утром 10 марта мы покинули корабль… После многих лет ожидания это «наконец» так меня взволновало, что накануне ночью я не мог заснуть; как уходящие, так и остающиеся были охвачены таким возбуждением, будто речь шла о завоевании Перу или Офира, а вовсе не холодных, заснеженных земель. С неописуемой радостью мы начали свой однообразный труд – потащили сани. Юлиус Пайер 11 марта, вторник. Пасмурно, ветер. Температура -19°R. Санный поход – штука тоскливая. Иоганн Халлер Семь центнеров[23 - По-видимому, имеется в виду так называемый венский центнер (= 50 кг).] – таков вес саней. Они даже не то чтобы тащат, а пытаются перемещать свой груз рывками – изнурительное приноравливание к муке, которая ждет на обратном пути в Европу. Сани приходится снова и снова разгружать, снимать походную печку, брезент, бочки с керосином, провиант, все по очереди, чтобы хоть с пустыми санями перебраться через торосы. Иногда они прокладывают дорогу кирками и лопатами. Лед твердый, будто камень. Если после обеденного привала, который они проводят скорчившись за торосами или скалами, кто-нибудь вовсе не находит сил встать и остается на снегу, Пайер грозит бросить его здесь одного. И тогда страх перебарывает изнеможение. Только шесть дней продлится первый санный поход, а за это время они обязаны пройти всеми возможными дорогами, подняться на все возможные горы, вообще сделать все, что первооткрыватели и геодезисты способны сделать за шесть дней, и при этом не умереть. Ночью они зарываются во льды, натягивают над ямой брезент, а снежные бури укрывают их приют. И так все лежат в тесноте общего спального мешка из буйволиной шкуры, чертыхаются и охают, пока Пайер не прицыкнет. Утром встают совершенно разбитые; буйволиная шкура – жесткая как доска, брезент над головой оброс инеем, потому что влага дыхания, конденсируясь, оборачивается льдом. Когда мы снимали заснеженный брезент, любой упавший предмет мгновенно исчезал в текучих волнах снега. В арктических путешествиях вообще нет более сурового испытания на стойкость, чем преодоление такой вот снежной круговерти и продолжение марша, вдобавок при сильном морозе. У некоторых моих товарищей, не привыкших еще к кошмарной суровости такой погоды, тотчас коченели пальцы, потому что они сперва опрометчиво вылезали из-под брезента, а уж потом пытались застегнуть ветрозащитные щитки, носовые повязки и куртки. Парусиновые сапоги замерзали в камень; все топали ногами, чтобы спастись от обморожения… занесенные снегом, скрюченные брели люди и собаки, собаки иззябшие, с опущенной головой, поджав хвост, сплошь в снегу, только глаза еще не залеплены… Движение против ветра, особенно тяжкое для впереди идущих, привело к тому, что почти все отморозили носы… Кучка людей в такую стужу выглядит весьма своеобразно. При ходьбе дыхание клубами вырывается изо рта, и путники, окутанные тучами тонких ледяных кристалликов, почти совершенно скрываются из виду; ведь и снег, по которому они ступают, тоже курится теплом, воспринятым из океана внизу. Несчетные льдинки, кишащие в воздухе и превращающие ясный день в мутные серовато-желтые сумерки, без умолку шепчут и шелестят; когда эта снежная пыль сыплется с неба или морозной дымкой висит в воздухе, она вызывает неотвязное ощущение промозглой сырости, особенно донимающее на лютом морозе и постоянно набирающее силу от водяных испарений, что поднимаются из открытых разводьев… Веки обледеневают даже в безветренную погоду, и чтобы они не смерзлись, приходится то и дело очищать их ото льда. Только борода покрывается льдом меньше обычного, потому что влага натужного дыхания сразу же падает наземь в виде снега… Но более всего мороз докучал, если человек некоторое время не двигался, – уже очень скоро коченели подошвы, вероятно из-за сильно разветвленных нервных окончаний. Нервное перенапряжение, апатия и сонливость – таков результат, объясняющий и обычную взаимосвязь стоянок и обморожений. В самом деле, для путников, которым необходимо выдержать суровую физическую нагрузку при очень низких температурах, первейшее условие – останавливаться как можно меньше; в интенсивном охлаждении подошв за время обеденного привала следует искать и причину того, почему послеполуденные переходы так истощают моральные силы. Неимоверный холод трансформирует телесные выделения, а также сгущает кровь, тогда как повышенное выделение углекислоты увеличивает потребность в пище. Потоотделение полностью прекращается, зато секреция носовой слизистой оболочки и конъюнктивы глаза постоянно возрастает, моча приобретает чуть ли не ярко-красный цвет, позывы к мочеиспусканию усиливаются; поначалу люди страдают запором, который продолжается до пяти и даже восьми дней и переходит в диарею. Любопытно, что под влиянием всего этого бороды теряют цвет. Юлиус Пайер В эти дни обер-лейтенант прямо-таки повергает своих спутников в трепет. Как и все, он страдает от тяжелых нагрузок, от пятидесятиградусной стужи, обморожений и болезненного отогрева задубеневших членов, – но без устали ведет геодезическую съемку и восторженно нарекает имена: здесь будет мыс Тегетхофа, там – фьорд Норденшёльда, Тирольский фьорд, там – остров Галля и остров Макклинтока, а вдали – хребет Вюллерсторфа и ледник Зонклара… Пока остальные отдыхают, Пайер заставляет своих егерей взбираться вместе с ним на скальные кручи, посиневшими пальцами делает зарисовки и записи, пока матросы апатично лежат в палатке, а трещины на своей коже и телесные изъяны изучает как вызванные морозом повреждения механизма, подопытного субъекта, который не ощущает ничегошеньки, кроме восторга. Сухопутный начальник подгоняет своих людей, сердито, запальчиво гонит их все дальше – и тем не менее в эти дни им так и не удается выйти за пределы самых южных островов и побережий архипелага. Эта земля яростно им сопротивляется; против здешних бурь и гнев, и восторженный энтузиазм бессильны. Базальтовые башни, ледяные заторы, блистающие безжизненные горы, провалы, гребни, осыпи, утесы – и ни мха, ни кустарников. Только камни и лед. И этот грохот. Эти бури. Господи Иисусе Христе! Если это рай, то каков же тогда ад. Земля Франца-Иосифа явила нам всю суровость природы высоких арктических широт; особенно в начале весны она казалась лишенной всякой жизни. Огромные глетчеры сползали повсюду с пустынных вершин горных кряжей, крутыми конусами рвущихся к небу. Все тонуло в слепящей белизне; будто облитые сахарной глазурью, высились симметричные многоярусные каменные колоннады… Горы не соперничают друг с другом, почти все они одной высоты, в среднем до 2–3 тысяч футов, на юго-западе – до 5000 футов… Повсюду преобладает кристаллическая изверженная порода, которую шведы называют гиперстенитом, но она совершенно идентична гренландскому долериту. Долерит Земли Франца-Иосифа средней зернистости, темный, зеленоватый и состоит из плагиоклаза, авгита, оливина, ильменита и хлорного железа. Плагиоклаз образует основную массу, хотя по количеству превышает авгит лишь незначительно. Кристаллы плагиоклаза зачастую достигают миллиметровой длины, изредка встречаются даже трехмиллиметровые. Они состоят из пластинок, совсем тоненьких или потолще, немногочисленные вростки ничего любопытного собою не представляют. Авгит зеленовато-серый, кристаллических очертаний не показывает, образует зерна, нередко миллиметровой длины и такой же ширины. Вростки, состоящие из прочих минералов, встречаются часто, как и мелкие продолговатые поры от испарений. Оливин образует зерна меньшего размера, нежели авгит, и кристаллические очертания демонстрирует редко. Как правило, эти зерна окружены коркою плотного желто-бурого минерала (хлорного железа); часто они пронизаны извилистыми трещинками, которые опять-таки заполнены тем же бурым веществом. Вростками оливин весьма беден. Ильменит встречается в виде продолговатых листочков или же заполняет пустоты между остальными минералами. Этот долерит повсеместно обнаруживает сходство с некоторыми долеритами Шпицбергена;…тем самым можно полагать почти доказанным геологическое соответствие новых земель и Шпицбергена… Итак, растительными красками тамошняя природа себя украсить не может; она способна произвести впечатление только своею неподвижностью, а в летние месяцы – беспрерывным светом, и точно так же, как иные края природа наделила чрезмерным, поистине варварским изобилием, здесь перед нами другая крайность – полное оскудение, непригодная для жизни пустыня. Юлиус Пайер На четвертый день санного похода, в пятницу 13 марта 1874 года, температура падает до минус сорока пяти по Цельсию; на следующий день – до минус пятидесяти одного. Ром, который Пайер выдает, чтобы приободрить матросов, вязок, как ворвань, и до того холоден, что при каждом глотке им чудится, будто зубы вот-вот треснут. Кочегар Поспишил более не в силах тащить сани; он обморозил руки и харкает кровью. По просьбе Леттиса и Халлера Клотц разрезает на их опухших ногах парусиновые сапоги, теперь оба ковыляют в обмотках из оленьей шкуры. Лукинович, таща сани, марает штаны; Катаринича мучает снежная слепота; глазницы у него – слезящиеся раны, от натуги изо всех пор выступает кровавый пот, замерзающий на коже черной коростой. Лицо Пайера изуродовано гнойной сыпью. Все, довольно. Пора возвращаться. Больше всех страдает Поспишил; он стонет от боли и боится, что доктор ампутирует ему обмороженные руки. Утром 15 марта Пайер дает кочегару компас и приказывает спешно возвращаться на корабль. Возможно, Кепеш еще сумеет спасти кочегару руки. Вечером, добравшись до «Тегетхофа», Поспишил не в силах говорить, из горла рвется бессвязный лепет, на губах кровь. Вайпрехт пытается расспросить его, трясет, снова расспрашивает. В ответ кочегар только мычит. Вайпрехт берет его за плечо, за оба плеча, поворачивает полуневменяемого, будто дорожный столб, в ту сторону, откуда он пришел, и кричит: Где? Где? В конце концов рука показывает на северо-запад, в морозную пелену. Вайпрехт даже ружья с собой не берет. Как был, без шубы мчится прочь. Офицеры Брош и Орел вместе с восемью матросами устремляются вдогонку. В руках у Орела шуба для Вайпрехта; но догнать его они не могут. Он далеко впереди, порой останавливается и зовет Пайера, но догнать его они не могут. Так проходит почти три часа, наконец Вайпрехт слышит ответный крик: Карл! Сюда! Впервые за эти годы во льдах начальника зовут по имени. Больше такое не повторится. Угрюмая, спотыкающаяся процессия возвращается к кораблю. Катаринича ведут под руки, Лет-тиса везут на санях. Но и на «Тегетхофе» утешения не найти. Поднимаясь на борт по ледяным ступенькам – баловство минувших дней, – они слышат, как Поспишил кричит от боли, а доктор твердит: «Да послушай же, руки у тебя останутся целы! Понимаешь? Целы!» Потом кочегарова боль вдруг отступает на задний план, и они слышат одного только машиниста. Неужто умирающий способен этак кричать. Всю ночь напролет и на следующий день Отто Криш стонет и кричит, и с этим криком уходят остатки его двадцатидевятилетней жизни. Какая тишина, когда под вечер шум агонии внезапно умолкает. 16 марта 1874 г., понедельник. Погода ясная, ветер. Температура -29°R (-36,2 °C). Подготовка ко второму санному походу. Вечером в половине пятого скончался наш машинист Отто Криш! Упокой, Господи, его душу! Иоганн Халлер За восемьсот сорок семь дней, которым суждено пройти от начала австро-венгерской полярной экспедиции до ее возвращения в Вену, егерь Иоганн Халлер лишь дважды использует в своих записках восклицательный знак; оба раза в день смерти машиниста. Знаки скорби или ужаса – я судить не берусь, просто сохраняю эти знаки, такие естественные и аккуратные, и передаю потомкам как давние свидетельства неповторимого чувства. Внутри корабля слишком мало места, невозможно оставить там покойника для прощания на предписанные несколько дней; Криша помещают на палубе. Но он не будет неукрыт, незащищен. Еще в смертный час машиниста скрюченный цингой, ревматизмом и горячкой плотник Антонио Вечерина начинает мастерить сосновый гроб, пилит, стучит молотком и мучается от этой работы. Остальные стоят в карауле подле умершего. Матросы, офицеры, даже лежачие больные – все собираются у одра машиниста, толпятся возле искаженного лица, и Вайпрехт, сообразно торжественности минуты, произносит заупокойную молитву на латыни. Libera me, Domine, de morte aeterna in die illa tremenda, quando caeli movendi sunt et terra, dum veneris judicare saeculum per ignem… – Избави меня, Господи, от вечной смерти в тот страшный день, когда содрогнутся небо и земля, когда Ты придешь судить огнем род человеческий… – Requiem aeternam dona ei, Domine, et lux perpetua luceat ei… – Вечный покой даруй ему, Господи, и вечный свет да воссияет ему… Больше часа они так молятся – взывают к Всевышнему по-итальянски, по-немецки, по-хорватски. Потом Клотц и Халлер обмывают и обряжают покойника. Криш будет похоронен чин чином, со всем тщанием, на берегу новой земли, а не предан Ледовитому океану, как какой-нибудь мореход. Матрос Антонио Лукинович жертвует саван – крахмальную, красиво расшитую холщовую рубаху, которую рассчитывал надеть в день возвращения в родной город Браццу; сейчас он зашивает в ее подол реликвию, зуб, что, по словам триестинского торговца церковной утварью, якобы принадлежал побиенному камнями святому Стефану и обладает чудодейственной силой – помогает душе усопшего войти в рай. Боцман Лузина дает алебастровые четки, и Лоренцо Марола, большой мастер по части красоты, обвивает ими посиневшие руки машиниста. Марола и рождественскую елку всегда украшал, и столы на Новый год и на Пасху. Они готовят поминки – торжественную церемонию, и не по обязанности. Александр Клотц до ночи сидит над деревянной табличкой, выписывает неуклюжие буквы – надпись, которую прибьет к надгробию Криша: Пред величием Его человек устоять не может должно ему уйти прочь яко скоту – Клотц, этакую надпись нельзя на могилу-то ставить, – прерывает Халлер старательные труды товарища. – Почему это? Я чай, в Священном Писании так написано. – Читать дозволительно, а вот писать никак нельзя. Два дня гроб с обряженным покойником стоит на катафалке на палубе. Несмотря на брезентовый навес, растянутый над ютом, катафалк обрастает причудливыми, хрупкими ледяными кристаллами, которые все время меняют форму, разламываются и возникают вновь. Ледовый боцман Карлсен в эти дни часто приходит к катафалку, задумчиво всматривается в кристаллические фигуры, пытаясь вычитать в их метаморфозах, какие ловушки и препоны уготованы душе машиниста на ее пути в вечность. Пышные ледяные кристаллы, говорит Карлсен, суть знаки чистилища и задержки блаженства; лишь прозрачный, искристый лед – свидетельство и покров спасения. 19 марта они сбивают с гроба лед и уносят Отто Криша с корабля. Скорбный кортеж покинул корабль, в середине санки с гробом, на котором поверх флагов лежит крест, – гроб повезут к ближним береговым холмам острова Вильчека. Сражаясь с сильной метелью, мы безмолвно двинулись в путь через унылые снежные поля и спустя полтора часа добрались до скалистого берега острова Вильчека. Здесь, среди базальтовых столпов, одна из расселин приняла бренные останки, и над нею был воздвигнут простой деревянный крест, – скорбное место вечного упокоения, окруженное всеми символами смерти и сиротливости, безмерно далекое от людей, недостижимое для земного преклонения и все же более славное, нежели какой-нибудь саркофаг, в силу неосквернимого одиночества. Мы преклонили колени у могилы, закрыли ее камнями, которые с трудом выломали из окрестных утесов, а ветер укутал ее снегом. Вслух мы прочитали молитву за усопшего… А затем перед нами встал вопрос, суждено ли нам самим воротиться на родину или же Ледовитый океан станет и для нас неисповедимым местом погибели. Юлиус Пайер Когда конец так зрим, тем паче нельзя ни дня тратить на скорбь, промедление и тягостное планирование будущего; каждый час теперь нужно отдать подготовке второй санной вылазки, большого похода на крайний север архипелага. Так желает Пайер. И Вайпрехт соглашается. Даже если они все сгинут и ни на родине, ни в ученых академиях никогда не узнают об их открытии, им необходимо установить протяженность, определить космографическое значение Земли Императора Франца-Иосифа, хотя бы для самих себя. Так желает Пайер. И Вайпрехт соглашается. На сей раз к грузовым саням привязывают шестнадцать центнеров снаряжения и провианта; поход рассчитан на месяц. Тирольцы и Лукинович опять среди участников; Суссич, Занинович и мичман Орел идут впервые. Тысячу гульденов серебром обещал Пайер своим товарищам, если будет достигнут 81-й градус северной широты, и две с половиной тысячи – если будет покорен 82-й. Множество островов архипелага теперь не кажутся сухопутному начальнику достойной наградой за годы лишений; Пайер жаждет еще и нового широтного рекорда. В матросском кубрике ходит слух, что г-н обер-лейтенант намерен не только пересечь восемьдесят вторую параллель, но и вправду покорить Северный полюс. В путь выступили утром 26 марта при -17°R и северо-западном ветре с метелью… уже примерно в тысяче шагов от корабля метель так усилилась, что мы не могли разглядеть своих ближайших соседей и блуждали по кругу. Пока она не утихнет, успешно продолжить поход невозможно, поэтому простейшим способом сориентироваться было бы, несомненно, возвращение к кораблю. Тем не менее мы предпочли поставить палатку вне видимости с корабля, за торосами, и целые сутки просидели там… 27марта при слабой метели мы продолжили поход, вдобавок выступили очень рано и втайне надеялись, что оставшиеся на борту не проведают о нашем вчерашнем поражении. Когда мы добрались до юго-восточной оконечности острова Вильчека и корабль скрылся из виду, стужа усилилась и опять так завьюжило, что Суссич обморозил обе руки и пришлось целый час оттирать их снегом. Снова двинувшись в путь, мы рисковали обморозить лицо, так как шли навстречу резкому ветру. Тяжело груженные сани требовали такого напряжения сил, что мы впервые взмокли от пота. Юлиус Пайер И опять геодезисты с великим трудом пробираются вперед и повторяют все тяготы первого санного похода, волокут свой груз вдоль побережий все новых островов, пересекают замерзшие проливы, переваливают через горы, наносят эту землю на карту, и, что бы ни происходило, все происходит среди ледяной, заснеженной безжизненности, которую нарушают только редкие медведи-шатуны. Одна дуговая секунда, другая, третья – разведчики пробиваются все дальше на крайний север. Картографируют, дают названия, страдают. Только Пайер словно бы и эту пытку переносит с восторгом. Мало что на свете может быть увлекательнее открытия новых земель. Зримое без устали возбуждает фантазию, заставляя ее достраивать очертания, снова и снова восполнять пробелы незримого. И пусть очередной шаг всякий раз уничтожает иллюзии, фантазия сей же час готова их воскресить… сила этого импульса слабеет, только когда совершаешь долгие переходы через снежные пустыни к берегам столь отдаленным, что очертания их меняются недостаточно быстро и не дают путнику простора для догадок. Юлиус Пайер Но чем бы ни увлекался начальник и что бы ни переживал – подчиненные воспринимают все это совершенно по-другому; в конце концов один лишь Пайер волен в любую минуту сбросить постромки, указать на затянутый дымкой далекий мыс: дескать, встретимся там, – и налегке, без всякой поклажи отправиться вперед; кто знает, сколь прекрасной и увлекательной явилась бы эта земля труженику, освобожденному от тягловой пытки, а вдобавок защищенному легкой и теплой пуховой одеждой, вроде той, что носит под шубою г-н обер-лейтенант. Однако ж в грядущие годы, коль скоро речь вообще зайдет об этой вылазке, об этом испытании, никто и не подумает сказать Занинович, первооткрыватель, или Джакомо Суссич, знаменитый санный путешественник, – и послушные приказу работяги тоже об этом знают, – говорить будут только о Пайере, о Пайере и Вайпрехте. Да и кто из простых тружеников вообще когда-нибудь жаждал вписать свое имя в анналы истории, а тем паче оставить след на карте мира? К примеру, Джакомо Суссичу наверняка бы и в голову не пришло назвать одну из здешних столовых гор Монте-Волоска просто потому, что добрая республиканка-мать произвела его на свет именно в Волоске, а Занинович – разве он бы нарек безымянный мыс Лезиною просто потому, что в Лезине его ждет любимая? А вот обер-лейтенант умеет обходиться с названиями и наречением имен совсем иначе – как хозяин, как настоящий первооткрыватель. Поскольку в свое время сухопутный начальник учился в военной академии Винер-Нойштадт и вышел оттуда в чине пехотного лейтенанта, то сей же час целый остров, словно исполинская мидия, лежащий в Австрийском канале, получает имя остров Винер-Нойштадт. Будто приговоры о ссылке, рассыпает Пайер по архипелагу имена, роется в памяти и отыскивает все новые города и друзей, которых желает увековечить во льдах, причем никогда не забывает и отдать должное монаршему дому, искусствам и науке: одну гигантскую каменную башню он называет мыс Грильпарцера, другую – мыс Кремсмюнстер. Реестр красивых имен удлиняется день ото дня – остров Клагенфурт, Земля Кронпринца Рудольфа, остров Эрцгерцога Райнера, мыс Фиуме, мыс Триест, мыс Будапешт, мыс Тироль и так далее, – но спутники Пайера день ото дня слабеют. Подчиненные не могут следовать за нарекающим имена с тою же энергией, с какой он исполняет свою миссию. Антонио Лукинович после первой же недели пути твердо верит, что вернуться назад ему не суждено, и то и дело громко читает молитвы, пока Пайер не призывает его к порядку: коли матросу, впряженному в сани, вдруг обязательно надобно помолиться, пусть молится, но тихо, про себя, чтобы поберечь силы. 3 апреля, в Страстную пятницу, Лукинович бунтует. В этот день, твердит он, тьма пала на Иерусалим и Спаситель испустил дух на кресте; в этот день должно оставить все труды и лишь вспоминать страсти Господни – ни сани тащить нельзя, ни совершать форсированные марши. Вперед, говорит Пайер, мы не вправе терять ни дня. Грех, говорит Лукинович, святотатство, наградные за этот день – сребреники Иуды. Молчать, говорит Пайер. Страстная суббота, 4 апреля Непроглядная метель, сущий буран в конце концов вынуждает геодезистов провести утро в палатке. Это знамение, говорит Лукинович, придется нам теперь все же соблюсти день отдыха. Они ждут, теснятся друг к другу; внезапно ездовой пес Сумбу срывается с места и бежит за незримой добычей, бежит в воющую белизну и исчезает навсегда. Это знамение, говорит Лукинович, оборони нас Господь. Пасхальное воскресенье, 5 апреля Вой бурана слабеет. Наконец-то можно идти дальше. О праздничном отдыхе никто и заикнуться не смеет. Праздников больше нет. Счастье их только там, на севере. По приказу Пайера Эдуарду Орелу надлежит при всяком удобном случае снова и снова определять местоположение отряда – и наконец расчеты мичмана дают долгожданный результат: они пересекли восемьдесят первый градус северной широты. Пайер велит разукрасить сани флагами. В это воскресенье они добывают двух медведей, но взвалить на сани еще и этот груз невозможно. Устраивают мясной склад, пригодится на обратном пути к кораблю. Теперь мы питались по преимуществу медвежатиной и ели оную сырой либо вареной, по желанию. Непроваренное мясо, особенно от старых медведей, еще хуже сырого, разве что чайкам на корм сгодится, черти и те, поди, побрезгуют им во дни адского поста. Да и вообще полярные области никак не способны удовлетворить гастрономическому вкусу; за малым исключением продукты их грубы для людских желудков и отдают ворванью. Радость же, какою тем не менее встречают такие продукты, обусловлена лишь скудостью. Ведь в самом деле пустынные полярные земли суть настоящая обитель голода. Юлиус Пайер Пасхальный понедельник, 6 апреля День до того угрюмый и мглистый, что разведчики затевают спор по поводу серебристо-белого купола далеко впереди: один толкует оптическое явление как освещенный солнцем облачный фронт, другой – как мыс; это морозная дымка, вот что, да нет, вал бурана, а может, исполинский айсберг, самый большой из всех виденных за эти годы. Они идут туда. Оказывается, всего лишь остров. Еще один остров. Потом мы прошли по его обледенелой тверди; исполненные жадного ожидания, ступили на вершину – неописуемо безотрадная пустыня простиралась к северу, ничего более унылого мне в арктическом регионе видеть не доводилось. Юлиус Пайер Среда, 8 апреля С огромным трудом тащили сани вперед, тут и там приходилось выкапывать проходы, и не раз риск разбить сани был очень велик. Мы все время двигались зигзагами, будто по лабиринтам, виною чему беспорядочность торосов, а равно и меньшая надежность компаса в высоких широтах. Юлиус Пайер Пятница, 10 апреля Измученные разведчики стоят лагерем у подножия зубчатой скалы на острове, который Пайер называет островом Гогенлоэ. Конца архипелагу пока не видно. На севере, по ту сторону пролива, который вполне хорошо обозрим из их приюта, высится могучий ледниковый обрыв. Как же, наверное, велик остров, несущий такие ледники. Нам надо туда, говорит Пайер. Быть может, они так бы и шли до скончания века, все дальше и дальше, и видели бы все новые берега, все новые острова, новые горные кряжи, только вот Суссич и Лукинович более не в силах. Однако ж никто и ничто не сможет убедить г-на обер-лейтенанта повернуть назад; г-н обер-лейтенант намерен нанести на карту всю эту землю, до самого ее конца, намерен увидеть все, должен увидеть все, он пересечет и восемьдесят второй градус северной широты, а глядишь, и восемьдесят третий, и восемьдесят четвертый – но хромые, горячечные и павшие духом ему тут без надобности. Г-н обер-лейтенант решил с малой частью отряда продолжить путь на север. Другая часть, уже несколько ослабевшая от минувших тягот, останется у мыса Шрёттера на острове Гогенлоэ, и меня г-н обер-лейтенант поставил начальником этого отряда. Сани и брезент разрезали пополам, провиант поделили. Я все уложил, и г-н обер-лейтенант отправился в дорогу. Мне должно дожидаться здесь его возвращения, по всей вероятности дней семь. Ужасная разлука… Иоганн Халлер Семь дней ожидания! Второй, более страшный приказ Пайера Иоганн Халлер поначалу не записывает; это чрезвычайное распоряжение: если обер-лейтенант, Клотц, Орел и Занинович в течение пятнадцати дней не вернутся с севера, ожидающие на острове Гогенлоэ ни в коем случае не должны искать пропавших, им надлежит немедля одним выступить в обратный путь к «Адмиралу Тегетхофу». Быть может, Халлер не записывает это распоряжение в журнал, так как не хуже Пайера и всех остальных знает, что без штурмана Орела никому из них не выбраться из ледяного лабиринта и не отыскать корабль. Разумеется, запишет Пайер много дней спустя, матросы прежде всего вполне хорошо владели теми компасами, какие применяют на кораблях. Однако буссоль, каковою я их снабдил, была очень мала, и они путали позицию склонения… Когда я спросил, какое направление они бы взяли, чтобы вернуться к кораблю, они, к моему ужасу, указали на пролив Роулинсона, а не на Австрийский канал. Дорога в этот день хорошая. После четырехчасового отдыха и разлуки с двумя злосчастными матросами и их защитником Халлером остров Гогенлоэ быстро оставлен позади. Как всегда и как бы от страха перед обманчивой прочностью морского ледового покрова, собаки изо всех сил тянут к ближайшему берегу, к ледниковому обрыву на севере; растрескавшиеся лапы оставляют на льду кровавый красный узор, который затем прорезают санные полозья. Красные пятна, темные параллельные полосы санных следов – маршрут полярников в этот апрельский день похож на обойное полотнище, убегающее в бесконечность. Дорога хорошая. Когда же мы приблизились к южным предгорьям Земли Кронпринца Рудольфа, то очутились среди несчетных ледяных гор вышиною от ста до двухсот футов, в их утробах под лучами солнца что-то беспрерывно потрескивало и похрустывало. Гигантской необозримой стеною тянулся на север ледник Миддендорфа. Глубокие снежные наносы и трещины-разводья – результат обрушений и переворотов этих гор – заполняли промежуточные пространства. Все чаще мы проваливались в эти трещины, мочили свои парусиновые сапоги и одежду в морской воде. Тем не менее зрелище этих теснин меж исполинскими колоссами ледниковых обломков настолько завораживало, что наше внимание почти целиком приковывала к себе вышина их искрящихся стен, и мы долго неутомимо бродили среди пирамид, столовых гор и утесов. Только когда я выслал Клотца вперед, чтобы он взобрался на один из айсбергов, а затем проложил путь туда, где можно подняться на ледник Миддендорфа, мы вышли на более или менее свободное пространство и, все вместе впрягшись в постромки, обходя присыпанные снегом краевые трещины, одолели подъем на ледник. Нижняя его часть зияла широкими расселинами… Но дальше глетчер казался ровным, без трещин и, хотя наклон его составлял несколько градусов, вполне проходимым, притом без чрезмерных усилий, если сани мы будем тянуть сообща. Юлиус Пайер Но на сей раз идти дальше не может Клотц. Тиролец давно уже не надевает сапоги, ходит в меховых обмотках – теперь он снимает эти лохмотья и показывает обер-лейтенанту кровоточащие, гноящиеся ступни; вместо ногтей на пальцах голое, гниющее мясо. С такими ногами, говорит Клотц, собственный вес и тот причиняет жуткую боль, а нести любой другой груз и тащить сани вовсе невмоготу. Пайер в ярости. Почему Клотц молчал об этом до выступления с острова Гогенлоэ, напускается он на тирольца, ведь мог бы поменяться с Халлером. Не хотел сердить господина обер-лейтенанта, говорит Клотц, а с Халлером он все обсудил, Халлер не так боялся остаться один на острове, как он сам, – с больными ногами и двумя хворыми итальянцами надеяться особо не на что. Ты вернешься к ним, говорит Пайер. К ним? – переспрашивает Клотц. В одиночку? Но, Пайер… – пытается вставить Орел. Слышать ничего не хочу, говорит Пайер. Впрочем, Клотц и так не говорит больше ни слова. С мешком за плечами и с револьвером он пошел прочь и скоро исчез из виду в лабиринте айсбергов. А мы опять загрузили сани, впрягли собак и сами взялись за гужи, но едва успели тронуться с места, как снежный покров под санями расселся, без единого звука Занинович, сани и собаки рухнули в провал, потом из неведомой глубины долетел жалобный вопль человека и собак – вот что сохранилось в памяти от того краткого мига, когда постромки рванули меня, впереди идущего, назад. Отшатнувшись и обнаружив за спиной мрачную пропасть, я ни секунды не сомневался, что сей же час тоже рухну туда, но каким-то чудом сани застряли на глубине футов тридцати меж выступами ледникового провала… Когда сани застряли, я оказался прижат натянутой, врезавшейся в снег постромкой к самому краю трещины и лежал на животе, не имея возможности пошевелиться… а Занинович, когда я крикнул ему, что хочу перерезать свою постромку, стал умолять, чтобы я этого не делал, иначе сани сорвутся и наверняка убьют его. Некоторое время я лежал, размышляя, как быть, в глазах рябило. Воспоминание о том, как однажды в Ломбардии, в Ортлерских Альпах, я и мой проводник Пинджера сорвались с восьмисотфутового ледяного обрыва и благополучно уцелели, навело меня на мысль предпринять дерзкую и отчаянную в таких обстоятельствах попытку спасения… и я все-таки перерезал веревку на груди. Сани в глубине коротко дернулись и опять застряли. А сам я встал, скинул парусиновые сапоги и опять подбежал к трещине, ширина которой была футов десять. В глубине я разглядел собак и Заниновича и крикнул последнему, что быстро вернусь на остров Гогенлоэ, приведу людей и захвачу спасательные веревки, все непременно получится, только бы он сумел выдержать четыре часа и не замерзнуть. В ответ я услышал: «Fate, signore, fatepure! – Давайте, сударь, давайте же!» Юлиус Пайер Пайер мчится назад. Орел спешит за ним, с трудом, все больше отстает и в конце концов теряет начальника из виду. Не отводя взгляда от полузанесенных снегом утренних следов, Пайер бежит вперед. Орела давно уже не видно. Занинович сидит в провале. А Клотц невесть где. Каждый теперь совсем один. Разведочный отряд австро-венгерской полярной экспедиции – перепуганная, рассеянная во льдах кучка людей, которых захлестнули ужасы этого края, подобно тому как буря врывается в дырявую крышу и разносит ее в клочья. И более всех перепуган сам сухопутный начальник. Не считая личного расположения к Заниновичу, я как человек, опытный в восхождениях на горы, испытывал укоры совести из-за того, что опрометчиво отправился в ледники, и не находил покоя… Разгоряченный, весь в поту, я сбросил пуховую одежду, пошвырял ее в снег, вместе с сапогами, рукавицами и шарфом, и в одних носках устремился дальше по глубокому снегу. Юлиус Пайер Занинович в ледниковом провале; будь на нем сейчас пуховая одежда начальника, а не одна только вытертая шуба – может статься, смерть от мороза пришла бы к нему не через три-четыре часа, а гораздо позже… Я спрашивал себя, как бы встретил эту беду Вайпрехт и как бы прошел этот день под его руководством; что же, Халлер и измученные матросы и при нем бы остались на каком-то острове? И он бы тоже ступил на этот ледник – ради того, чтобы еще на несколько дуговых минут подняться в высокие широты? И Клотц, получив нагоняй, одинокий, униженный, вот так же брел бы где-то во льдах? Мой рассказ – еще и суд над прошлым, раздумья, прикидки, допущения, игра с шансами реальности. Ведь вывод о величии и трагизме, да и о смехотворности того, что было, можно сделать посредством сопоставления с тем, что бы могло быть. Что же касается другого, всего лишь вероятного хода злосчастного дня, то я решил воздержаться от предположений: не хочу гадать, что бы делал Вайпрехт, будь он на месте Пайера. Поэтому я опять представляю себе только Заниновича, который в синей тьме ледниковой трещины жмется к собакам и думает, что, кроме смерти, ждать ему уже нечего. Потом я вижу Пайера и Орела: разделенные милями, они мчатся вперед, оба без оружия, винтовки вместе с упряжкой и прочим припасом рухнули в провал. А после вижу и Клотца; мучаясь от боли, он бредет к острову Гогенлоэ, бредет так медленно, что Пайер догоняет его. Клотц останавливается и молча глядит на запыхавшегося начальника. С трудом переводя дух, то и дело надолго замолкая, окутанный белым облаком напряжения, Пайер рассказывает, что произошло. Клотц, судя по всему, не понимает начальника, который стоит перед ним словно бы в одеждах из морозной дымки и хватает ртом воздух. Он не шевелится, только глядит, и все. Потом вдруг падает на колени и плачет. …ведь в простоте душевной он винил в случившемся себя. При виде такого отчаяния я взял с него слово, что он ничего над собою не сделает, и, оставив его в безмолвном одиночестве, побежал дальше к острову. Юлиус Пайер Иных сведений об ощущениях Александра Клотца не сохранилось, но я допускаю, что и через много лет после возвращения из льдов егерь был совершенно уверен, что испытал в этот день величайшее в жизни одиночество. Добравшись наконец до лагеря на острове Гогенлоэ, Клотц никого там не находит. Халлер, Пайер, Орел и даже хворые матросы давно на пути к леднику, спешат выручать Заниновича. Десять часов, двенадцать, четырнадцать ждет Клотц в затишье на мысу, сидит в палатке, раз триста с лишним, невзирая на боль, обходит вокруг нее, притопывает, чтобы согреться, и пристально смотрит в ту сторону, откуда рано или поздно наверняка хоть кто-то вернется, а в конце концов решает, что никто сюда не придет и он навсегда обречен одиночеству. Может статься, тиролец уже потихоньку начал умирать и чин чином уселся, готовясь перейти в мир иной, когда полог палатки, жесткий от льда и тяжелый, словно дверь, вдруг откидывается и кто-то говорит: «Клотц, ты никак спишь?» Халлер и в метель отыскал дорогу, вернулся с двумя матросами; пришли все-таки за ним, пришли забрать его из этих жутких льдов. Нет, говорит Халлер, никуда мы тебя не заберем, нас самих отправили назад, чтобы мы сидели тут и ждали. Занинович спасен, говорит Халлер, но после вызволения обер-лейтенант решил не мешкая продолжить путь на север, а их троих опять отослал сюда, на остров Гогенлоэ. В палатке холодно и темно, как в глубоком подземелье. Теперь здесь начальствует Халлер, теперь ему решать, что надо делать. Они зажигают коптилки и греют руки над огоньком. Халлер повторяет и обсуждает с остальными события этого дня как урок – происшедшее не перестает тревожить его: г-н обер-лейтенант допустил ошибку. Г-н обер-лейтенант допустил на леднике ошибку, а затем впал в отчаяние. Только записывая события дня в своем журнале, Халлер осознаёт, что все уладилось и выправилось как бы само собой, без участия начальника, и только тогда чувствует, до чего же он устал. Г-н обер-лейтенант со своими товарищами направлялся через ледник. Но в самом начале пути матрос Занинович вместе с собаками и санями провалился в ледниковую трещину. Г-н обер-лейтенант спасся от падения только благодаря тому, что перерезал постромки. Он велит мне и моему отряду захватить длинную спасательную веревку и спешить к трещине на помощь бедолагам. На веревке меня спускают в трещину, где я обнаружил и матроса, и собак еще живыми. Одного за другим я обвязывал веревкой, и всех подняли наверх. Сани не пострадали и тоже были извлечены из провала. Напоследок я опять обвязался веревкой и тоже выбрался на поверхность. Таким образом, все кончилось благополучно, без ущерба. Г-н обер-лейтенант мог продолжить путь, а я со своим отрядом воротился на остров и с тревогою стал дожидаться возвращения г-на обер-лейтенанта. Иоганн Халлер Воскресенье, 12 апреля В полдень сбывается мечта Пайера: Орел определяет их местоположение, и замеры как будто бы подтверждают, что теперь и восемьдесят второй градус северной широты остался позади, они пересекли восемьдесят вторую параллель. И идут дальше. По-прежнему идут дальше. Но вечером земля вдруг кончается. Глубоко внизу опять лежит море, черная полоса открытой прибрежной воды. Теперь горизонт наконец-то пуст. Да нет же, говорит Пайер, темная рваная каемка на севере – это не облачная гряда, это наверняка синий отблеск гор. Ладно, пусть горы, мысы, континенты – какая разница. Ведь что бы ни означал этот темный контур на севере – землю или мираж, – он недостижимо далеко, по ту сторону открытой воды, а лодки у них нет. Стало быть, теперь они наконец-то повернут обратно, и начальнику теперь тоже не остается ничего другого, кроме как бросить имена вослед призрачному образу – Земля Петермана, мыс Вена и так далее; и начальник тоже знать не знает, чему нарекает имена – скалам или облакам. Больше десяти лет минует, прежде чем Фритьоф Нансен и его спутник Яльмар Йохансен, стоя на этом берегу, удостоверятся, что там, где Пайер видел горы, ничего нет, что черный контур на севере был оптическим обманом, грядой тумана, миражем, иллюзией – чем угодно, только не землею. Но что значит правда, сокрытая в будущем? С гордым волнением мы впервые воздвигли на Крайнем Севере флаг Австро-Венгрии, понимая, что несли его до последнего предела, насколько хватило сил. Огорчительно было сознавать невозможность ступить на те земли, которые мы видели перед собою… Нижеследующий документ, помещенный в бутылку, мы депонировали среди камней: Участники австро-венгерской полярной экспедиции достигли здесь, под 82°5′, самой северной точки своего пути, а именно после семнадцатидневного пешего перехода от корабля, вмерзшего во льды под 79°51′ северной широты. У побережья они видели открытую воду небольшой протяженности. Открытая эта вода была окаймлена льдами, каковые в северном и северо-западном направлении достигали земли, отстоящей в среднем приблизительно на 60-70миль, однако же установить характер и структуру оной оказалось невозможно. Сразу по возвращении на корабль, после надлежащего отдыха, экипаж в полном составе покинет корабль, чтобы вернуться в Австро-Венгрию. К этому вынуждают безнадежное положение корабля и случаи заболеваний. Мыс Флигели, 12 апреля 1874 г. Антонио Занинович, матрос Эдуард Орел, мичман Юлиус Пайер, начальник Уже вечером 12 апреля 1874 года разведочный отряд австро-венгерской полярной экспедиции выступает в обратный путь. Все дальнейшее – сущая пытка. От «Адмирала Тегетхофа» их отделяют сейчас три сотни километров. Три сотни километров страха, что и на юге прибрежный лед вскрылся и доступ к кораблю отрезан. Двенадцать дней пройдут в этом страхе. Первая остановка форсированного марша – лагерь на острове Гогенлоэ. Оставленных было почти не узнать. Покрытые копотью от выварки ворвани, слабые, страдающие поносом, измученные тоскливым однообразием, они радостно, хоть и с видом этаких дикарей, выползли из прокопченной палатки. Юлиус Пайер Как часто теперь над ними безоблачное небо; в иные дни по многу часов не видно ни облачка. Земля окрест полнится слепящим блеском, будто не желает вобрать в себя ни единого лучика света, будто поневоле луч за лучом отбрасывает солнечный образ назад в и без того уже блистающее небо. Возможно ли, чтобы свет причинял такую боль? Больше всех от снежной слепоты страдает Орел, идти он способен только с закрытыми глазами и часто падает. Дорога у них зыбкая, порой непроходимая, чуть ли не бездонная: там, где всего несколько дней назад снег лежал твердым покровом, они теперь тонут по пояс, а нет-нет то один, то другой проваливается в воду и судорожно машет руками. Но сейчас не до привалов, не до просушки одежды – и шубы каменеют на ветру. Возвращаться начальник решил поздно, может статься слишком поздно. И сколь ни тяжки их дни, нужно довольствоваться шестью часами ночного отдыха, а то и четырьмя. Потом опять вперед, пока снег под ногами не проваливается и не тает. Но 19 апреля, когда они выходят к южным берегам архипелага, глазам открывается та самая картина, которой они так страшились: там, где еще неделю-другую назад властвовало оцепенение и ледовое зодчество изощрялось, нагромождая необозримые торосы, теперь рокочет черный океан. Прибрежная вода открыта. Вздыбленные сжатиями ледовые валы окружали эту воду, а крепкий ветер поднимал на ней высокие буруны; на тридцать шагов летучие брызги прибоя захлестывали ледяной берег… обломки льдин, гонимые ветром, легко и беспечно плавали вокруг, будто желая порадовать нас своею пляской, будто ничто здесь не изменилось к худшему для горстки людей, которая в действительности находилась перед непреодолимой бездной. Юлиус Пайер Вон там, где-то там вдали, наверняка должен быть «Тегетхоф», по-прежнему вмерзший во льды, что, как и раньше, высятся за открытой водой. Но и этот горизонт пуст, одни только изломы торосов, словно стена, ощетиненная осколками стекла. Корабля нет. Три дня ищут они ледовый мост меж своей землею и той далью, где, по их предположениям, находится корабль. Тирольцы все время идут впереди, по кромке берега и по ледникам; нет, даже не идут, а плетутся, ползут. Зато дорога, которую они сперва прощупывают своими длинными альпенштоками, а уж потом делают знак остальным следовать за ними, куда надежнее той, какую выбрал бы начальник. Клотц с Халлером и на изрезанном трещинами леднике, и среди занесенных снегом разломов морского льда в бухтах прокладывают извилистую, прочную тропу. Неоднократно пришлось делать привал. Лукинович и даже выносливый Занинович временами впадали в беспамятство, по причине огромного перенапряжения. Юлиус Пайер Когда в ночь с 22-го на 23 апреля сухопутный начальник, выйдя на разведку, поднимается на прибрежную скалу – ночь безоблачная и темно-красная, – он наконец вновь видит впереди искристую равнину, могучий сплоченный ледовый покров океана, раскинувшийся от берега в бесконечность, а на нем далекую крошечную мошку – корабль, с тоненькими усиками-мачтами. Корабль. Праздником возвращение разведчиков не назовешь. Слишком молчаливы и обессилены те, кого уже считали сгинувшими; слишком тягостно даже просто смотреть на изможденные, оборванные фигуры, что поднимаются на борт живым пророчеством того, что скоро предстоит им всем. Которую неделю уже по приказу Вайпрехта идет подготовка к возвращению в Европу; со всею суровостью отбирают необходимое и отбрасывают ненужное: личные вещи и вообще любой предмет, который не принесет пользы всем, будут оставлены на Севере. Если до сих пор кое-кто втайне думал, что флотский лейтенант все же найдет другой выход… или Матерь Божия в последнюю минуту раздробит паковый лед и дарует им открытую воду, а не только озерки, разводья да полыньи, несудоходные клочки моря, какие сейчас во множестве плещутся у берегов новой земли, – стало быть, если до сих пор кое-кто еще уповал на чудо, то решительность, с которой Вайпрехт командует приготовлениями к возвратному маршу, ставит их перед необходимостью осознать, что выход остался один-единственный, а именно пеший марш через льды. Долго, очень долго они говорили об этом, и все-таки сейчас им боязно и не по себе, оттого что они вправду покинут «Адмирал Тегетхоф», свое жилье, свою защиту, свое убежище, и предадут его гибели. Третья зимовка, говорит Вайпрехт, нас убьет. Морской и ледовый начальник, принимая в расчет силы экипажа, вес провианта и крайнюю сложность маршрута, выверяет все варианты своих планов. Но что бы из снаряжения и провианта ни тащили с собой двадцать три человека помимо трех спасательных шлюпок, все это способно обеспечить им жизнь не более чем на три месяца. За эти три месяца они должны дотащить шлюпки до открытого моря, через сотни километров высоченных изломанных торосов, чтобы затем под парусами и на веслах дойти до Новой Земли. И даже если это удастся, вся надежда лишь на то, что у берегов безлюдного архипелага они случайно встретят зверобойную шхуну, которая еще не сбежала от зимы и возьмет их на борт. Своими силами им до Европы не добраться, разве что до побережья России. Впрочем, нет, и это побережье недостижимо; против штормов Белого моря и трехмачтовый корабль выстоит с трудом; на Белом море спасательным шлюпкам ничего не спасти. В последние недели перед выступлением все разговоры в кают-компании и в матросском кубрике, по сути, сводятся к попыткам разубедить себя, что шансы вернуться из Арктики пешком очень-очень малы. Ни одному судовому экипажу еще не удавалось выдержать такой марш без людских потерь. Но в конце концов они едва ли не с облегчением отворачиваются от студеных императорских земель и целиком посвящают себя сборам. Лишь Пайеру трудно расстаться с открытием. Недели не прошло после завершения большого санного похода, Лукинович по-прежнему лежит пластом и требует постоянного ухода, а обер-лейтенант настаивает еще раз напоследок пройтись по новой земле – по западным горным кряжам. 29 апреля Пайер в сопровождении Халлера и первого помощника Броша выступает в третий санный поход. Но уже через три дня Брош идти не в силах, потом не выдерживает и Халлер. На последнюю вершину сухопутный начальник восходит один. Затем разведчики поворачивают обратно; 5 мая они вновь на «Тегетхофе». Четыреста пятьдесят миль, больше восьмисот километров, вычисляет Пайер, пройдено им по Земле Франца-Иосифа. Все, хватит, говорит Вайпрехт, морской и ледовый начальник, больше никаких разведочных вылазок. И сухопутный начальник не протестует. Все тревоги остались позади; мы с честью могли возвращаться домой, ибо невозможно было отнять у нас собранных наблюдений и сделанных открытий, а предстоявший путь домой ничего хуже смерти принести не мог. Юлиус Пайер 15 мая, за пять дней до выступления, прекращаются все астрономические, метеорологические и океанографические замеры и вносятся последние записи в научные дневники, а также и в вахтенный журнал. По приказу Вайпрехта важнейшие документы запаивают в металлические ящики и распределяют по трем шлюпкам; frutti – так матросы зовут этот груз, который необходимо везти не менее бережно, чем провиант. Против своей воли, но выполняя приказ, Иоганн Халлер в эти дни выводит на лед двух собак – Землю и Гиллиса – и пристреливает обеих; Земля слишком слаба, чтобы тянуть сани, а Гиллис в упряжке вконец озверел. Когда Вайпрехт велит экипажу построиться – они намерены на прощание посетить могилу машиниста Криша, – Эллинга Карлсена недосчитываются. Ледовый боцман до полного бесчувствия упился спиртом из зоологической коллекции, которая стала теперь никчемным балластом, и лежит будто на смертном одре. Матросы захватывают на берег рамки с фотографическими карточками своих семей и любимых и приколачивают их к скале; на борту эта портретная галерея украшала кубрик, а если покинутый «Тегетхоф» будет в конце концов раздавлен льдами и затонет и если их обратный марш тоже закончится на дне морском, то здешняя скала с фотографиями засвидетельствует: они сохранили все, что могли сохранить. ГЛАВА 16 ВРЕМЯ ПУСТЫХ СТРАНИЦ Нет ни записей, ни показаний очевидцев насчет того, как Йозеф Мадзини провел утренние часы 6 сентября 1981 года, – но, может статься, он стоял тогда на пирсе в лонгьирской гавани, наблюдая за отплытием «Крадла». Вот отдают швартовы. Вот вскипает за кормой попутная струя. А потом недолгий спектакль исчезновения: за считанные минуты судно растворилось в мокрых вихрях предзимней метели. А попутная струя? Были там белые пятна? Уже и здесь, во фьорде, обломки плавучих льдин? После полудня 6 сентября, как сообщают метеорологические журналы Западного Шпицбергена, погода прояснилась. Ветер северный и северо-восточный. «Крадл», наверное, был уже очень далеко. Я знаю, что художник Хелльскуг вновь взошел в Лонгьире на борт, и представляю себе, что он вновь уселся на свой стул, крепко-накрепко принайтовленный у поручней, и продолжил свою работу, перенося на бумагу пропорции полярного ландшафта. Какими красками он пользовался? Индиго и костяной чернью для могучих береговых круч, для здешних твердынь? Цинковыми белилами для изорванного снегового поля? А каким оттенком для старого льда меж грядами коренных пород? Впрочем, теперь не до красок. Не до картин. Не до предположений. Совершенно точно известно, что по завершении высокоширотного арктического рейса «Крадл» еще два дня стоял на якоре в Адвент-фьорде, а потом взял курс к берегам Северной Норвегии и на этот год покинул архипелаг Шпицберген. А главное, точно известно, что Йозеф Мадзини остался в шахтерском поселке и одолевал Хьетиля Фюранна просьбами научить его управлению собачьей упряжкой. На вечерах у Анны Корет еще и спустя много месяцев после исчезновения Мадзини строили сколь беспристрастные, столь и невероятные предположения (регулярная викторина в честь хозяйки) о том, почему Йозеф по завершении своего крейсерского плавания не делал никаких попыток до начала арктической зимы вернуться в Вену, а, напротив, словно одержимый идеей санного похода на собаках, остался на Шпицбергене. Хоть я по-прежнему посещаю вечера на Рауэнштайнгассе, участвовать в застольных беседах о гипотетических планах и намерениях пропавшего без вести я перестал; что бы ни говорили в вечернем кружке, все это совершенно недоказуемо и останется лишь вероятностью. Ведь в тот день, когда вернулся на «Крадле» из паковых льдов в Лонгьир и вновь водворился в своей комнате, Йозеф Мадзини бросил вести дневник. «Большой гвоздь» – тетрадь, еще на борту заполненная цитатами, была последней; после цитат шли какие-то математические выкладки – возможно, подсчет расходов на жилье и питание в гостевом доме угольной компании, – столбики цифр, а дальше пустые страницы. И я говорю: человек, нашедший свое место, уже не ведет путевых дневников. Была середина сентября, дни быстро укорачивались, и однажды после сильного снегопада внезапно и злобно грянул зимний шум – визг и скрежет моторных снегокатов; вот тогда-то Фюранн преподал своему подопечному первый урок на псарне. Дорога к псарне была завалена глубоким, по колено, мокрым снегом. Фюранн тащил на плече спутанный клубок упряжи, Мадзини – дымящийся мешок с еще теплыми мясными обрезками из шахтерской столовой. Наука управления собачьей упряжкой на словах была предельно проста, но применить ее на практике оказалось трудно. На первом уроке Йозеф Мадзини усвоил, что самое главное – увлечь собак. У ездовых собак всегда есть цель: на равнине они стремятся к ближайшему бугру, скалистой гряде, холму, а то и просто к медленно поднимающемуся вверх столбу дыма, в морских льдах они спешат непременно к побережью, в темноте целью служит луна, а в безлунные ночи упряжка мчится к какой-нибудь звезде. Погонщику, как выяснил Мадзини, необходимо умение либо использовать такие цели в своих интересах, либо, отвлекая собак окриками и ритмичными понуканиями, без всяких вожжей и кнута заставить их бежать в том направлении, которое определяет он сам; погонщику необходимо умение сделать упряжку напористым, тявкающим выражением своей собственной воли. Но, когда в день первого урока Мадзини попробовал надеть кожаные постромки на Уби, вожака фюранновской упряжки, тот, отпрянув назад, припал к земле, вмиг изготовился к прыжку, оскалил клыки и зарычал на боязливого укротителя, да так грозно, что Мадзини застыл, наклонясь вперед, и не шевелился, пока Фюранн не шлепнул кобеля перчаткой по глазам; тем все и кончилось. Упорство, даже ожесточение, с каким Йозеф Мадзини в последующие недели старался подчинить упряжку своей власти, – вот одна из немногих особенностей, которыми запомнилось шахтерскому поселку присутствие итальянца. Что бы я позднее ни узнавал об этих последних неделях итальянца – во всех рассказах непременно были упоминания о его упрямых тренировках с собачьей упряжкой. Даже губернатор Турсен и безучастные очевидцы вроде Юара Хуля, лонгьирского дантиста, помнили эти сцены укрощения. Конечно, собакам он отдавал отнюдь не все время. Протокол моей реконструкции содержит и сведения о плаваниях Мадзини по фьорду и о его многодневных походах по ледникам. К примеру, на шлюпке Малколма Флаэрти он переплыл Ис-фьорд; семь часов тяжелой воды, почти без защиты от пенных брызг, под угрозой опрокидывания и, наверное, в страхе; потом два дня ожидания более тихой погоды и гребни волн обратного пути. Еще Мадзини побывал у Кристера Рёсхольма, бергмейстера угольной компании, и Рёсхольм сказал ему тогда, что в управлении «Кулькомпани» работы для него нет; может быть, попозже; может быть, на шахтах; надо подумать, он записал – «водитель грузовика». Кроме того, Мадзини совершил переход через ледник Свеа; шесть дней тяжкого пути вместе с Фюранном и шахтером Израэлом Бойлом; хруст палаточного брезента под напором штормового норд-оста; изнурительный марш в шипованных башмаках; ледник огромный, площадью в сотни квадратных километров, изборожденный глубокими трещинами, – провалы, расселины, гладкие колодцы, призрачный ландшафт из голубого и черного льда, все точь-в-точь как описывал сухопутный начальник. Громкое дыхание и шаги, уводящие все глубже в мерцающий лабиринт, и океанограф всегда впереди, глаз не видно за роговой скорлупой снежных очков. Океанограф рассуждал о ленивом, неудержимом течении этой ледяной реки, о таянии, подпитке и приросте глетчера как о биении пульса исполинского зверя. Здесь я прервусь и скажу, что тяготы этого и других походов были ничтожны в сравнении с последним и величайшим усилием Мадзини, ничтожны в сравнении с укрощением собак. Но что бы Мадзини ни делал – даже у стойки бара говорить об этом почти перестали. Итальянец был здесь. Здесь и остался. И его бытие словно бы становилось день ото дня неприметнее и неуловимее – не более чем свидетельство мощи того вихря, что берет начало в безлюдье, вечной неизменности и умиротворении пустыни и без разбору захватывает свои жертвы, унося их из самой уютной защищенности обыкновенной, размеренной жизни в тишину, в холод, во льды. Хьетиль Фюранн был терпеливым учителем. Если сперва он просто уступил настоятельным просьбам Мадзини обучить его обращению с упряжкой, то мало-помалу сам увлекся мыслью вдолбить собакам, что, выполняя команды его подопечного, они все равно подчиняются ему; пожалуй, это был самый трудный из кунштюков, какими он когда-либо испытывал себя и преданность своих собак. Октябрь выдался штормовой и словно бы металлический – метель иной раз как жгучие хромовые дробинки; земля и небо железные. Когда погода позволяла, Мадзини под надзором Фюранна запрягал собак. Своре тогда приходилось совершенно спокойно лежать в снегу впереди санок – три пары цугом, Сули с Имиагом, Колючка с Аноре, Аванга с Кинго, а Уби один впереди всех – так упряжка ждала окрика, который наконец-то разрушал чары и заставлял ее вскочить. Ой-йа-а! Потом чуть слышный гул разом натянувшихся постромок – и резкий рывок сдергивал с места полозья, разрушая узор, оставленный на снегу двадцатью восемью лапами. Когда Мадзини впервые правил собаками в одиночку, Фюранн сопровождал стремительно бегущую упряжку на снегокате и громким голосом давал указания своему подопечному. В поселковом Клубе любителей ездовых собак, маленьком кружке, который не имел никакого устава, просто почитал езду на собачьих упряжках самым совершенным выражением арктической традиции и с удовольствием ее культивировал, – в этом клубе постоянно и во всех подробностях обсуждали тщетность педагогических усилий океанографа. Однако ж Фюранн и его подопечный, похоже, от урока к уроку опровергали пророчества собачников, высказываемые главным образом в баре и не очень-то всерьез, – Йозеф Мадзини делал успехи. Собаки слушались его. Строптиво, зачастую с такой злобой, что даже на коротких привалах яростно набрасывались друг на друга. Но слушались. Погонщик, постигал Мадзини, должен все время поддерживать у собак иллюзию прямолинейного движения; необходимо избегать резких перемен направления и стараться объезжать расселины и барьеры по широким, плавным дугам. Ведь внезапный поворот, тем паче поворот вспять, повергает упряжку в страшное смятение. Вспять ездовые собаки никогда не поворачивают, это противоречит натуре их бега. Ведь если уж они двинулись по льду вместе с укротителем и его грузом, то возвращение вспять по только что проложенному следу наверняка воспринимают как бессмысленное напряжение и незаслуженную кару. Поэтому упряжка всеми силами яростного смятения сопротивляется и любым поспешным корректировкам неправильного маршрута – постромки тогда безнадежно запутываются, и захлебывающаяся лаем свора не слышит уже никаких команд. Погонщик должен, стало быть, целиком сосредоточиться на своей упряжке и притом заглядывать далеко вперед, видеть зримое и угадывать незримое – заметенный снегом путь и препятствия сокрытого ландшафта. Однако порой собаки даже глубоко под снегом умудряются учуять добычу, внезапно бросаются в сторону, и удержать их невозможно. Укротитель, прикованный к упряжке постромкой, может кричать сколько угодно, выход у него зачастую только один – выбросить ледовый якорь, тяжелую кошку, не допуская тем самым, чтобы собаки сиганули прямиком через ледниковую трещину и увлекли в бездну сани и вообще все. Но что бы ни происходило и сколь бы яростно ни мчались собаки – погонщику, говорил Фюранн, дозволено обрезать постромку лишь в самом крайнем случае. Ведь потеря упряжки, снаряжения и оружия даже в непродолжительной поездке может стоить ему жизни. Говоря о законах и требованиях езды на собаках, океанограф часто ссылался на Юстейна Акера, бывшего шахтера, который много лет назад покинул Лонгьир и жил теперь в ста шестидесяти с лишним километрах пешего пути, к северу от поселка, в полном уединении. Акер, мол, последний из обитателей Шпицбергена, для кого собачья упряжка не забава, не увлечение, а по-прежнему жизненная необходимость; всему, что он, Фюранн, знает об управлении упряжкой, его научил Акер. Юстейн Акер во многом был последним. Его избушка, построенная из плавника, стояла на берегу Вейде-фьорда у подножия скалистой гряды, именуемой мыс Табор, и в зимние месяцы совершенно исчезала под снегом. Черный, отполированный ветрами, мыс Табор высился над фьордом – геологическая формация, сложенная из докембрийских пород, почти такая же древняя, как мир, и абсолютно безжизненная. Не считая вертолетчиков, которые раз в несколько месяцев совершали в этой глухомани короткую промежуточную посадку, навещали отшельника только Малколм Флаэрти да Фюранн. Они приходили на мыс каждую весну, после пяти-семидневного пешего марша, да единожды в году Акер сам ездил в Лонгьир, реализовывал там добытую с помощью капканов и винтовки пушнину – шкуры тюленей, белых и голубых песцов, – пополнял запасы и снаряжение, напивался в баре, много говорил, сам на долгие дни становился главной темой поселковых пересудов, а потом вместе с собаками вновь пропадал в глухомани. Многие из шахтеров считали его психом. Прошлый год губернатор Турсен назвал его анархистом, и Акер ничего не добавил и не возразил. Хьетиль Фюранн часто рассказывал об охотнике. Всего несколько десятилетий назад отшельники вроде Юстейна Акера были среди шпицбергенцев явлением заурядным, как сейчас шахтеры и полярные исследователи. Но с постепенным преобразованием ледяных пустынь в национальные парки, с запрещением охоты на медведей и введением сезонных запретов на отстрел иных животных охотники исчезли. Только заброшенные избушки, полуразвалившиеся теперь и придавленные льдом, попадались еще там и сям на Шпицбергене – ветхие памятники уединения, ухода из обитаемого мира. 28 октября на широте Лонгьира погас последний сегмент солнца. Дальше к северу ландшафты Свальбарда давно уже погрузились в сумерки. Первые из ста десяти дней полярной ночи шахтерский поселок проводил в синем полумраке; душераздирающий визг моторных снегокатов; изредка тишина. Хьетиль Фюранн все чаще углублялся в свои зимние труды и оставлял Мадзини одного с собаками. Океанограф систематизировал данные измерений, собранные за последние месяцы в Ледовитом океане, делал выводы, которых от него ждали в Осло, а в начале ноября вновь принялся эмалировать кусочки меди и выкладывать из них мозаики – яркие цветные узоры. Мадзини иногда заходил к Фюранну, помогал ему, подавая то и это, и рассказывал о руках миниатюристки Лючии, расписывавшей бесконечные медальоны крохотными, всегда одинаковыми пейзажами. На второй неделе ноября Хьетиль Фюранн улетел в Осло, чтобы прочесть в Полярном институте свой ежегодный доклад. Три дня он провел в Осло и еще четыре – в Тромсё. А когда вернулся в Лонгьир, комната Йозефа Мадзини была пуста. Собаки тоже отсутствовали. Итальянец? Так его же видели в пятницу, нет, в четверг, с санями и упряжкой. А потом еще и на почте… хотя нет, это было раньше. Поехал куда-то? Насчет этого никто ничего не знал. Бойл почти все время пропадал в шахтах или сидел в баре и никем не интересовался. Флаэрти находился в Ню-Олесунне… А в лавке у Муена итальянец ничего не закупал? – Ну точно, газовые баллоны для плитки, консервы и все такое… но в остальном… Искали Йозефа Мадзини долго, в самых отдаленных местах – поначалу чертыхаясь и только на снегокатах, в уверенности, что этот дурень сидит себе где-нибудь в избушке или в палатке и даже не догадывается, что доставляет множеству людей уйму хлопот. Стужа такая, что снег скрипит под ногами. Но весь шум идет только от них самих, от спасателей; если они замирают, повсюду воцаряется тишина. Избушка Фредхейма, добротное, надежное укрытие у Темпель-фьорда, стоянка в прежних тренировочных походах с упряжкой, занесена снегом и пуста. Когда наконец в воздух подняли вертолет, никто уже не чертыхался. Впрочем, поисковые вылеты всего лишь подтвердили, что следов нигде нет, ледники пустынны. Потом погода резко ухудшилась, и два дня прошли в бесплодном ожидании. Фюранн вспомнил о Юстейне Акере – что, если Мадзини по безрассудству двинул к мысу Табор? Когда ветер и метель поутихли, океанограф вместе с двумя пилотами – Бергом и Кристиансеном – вылетел к этому последнему приюту. Темная, смутная земля канула в глубину. На горных грядах и ледниках – подвижный снег. Льды во фьордах сплотились пепельно-серой броней. Время сжималось. Бесконечные пустыни, которые океанограф некогда проезжал на собаках за несколько дней, сейчас проплывали внизу за считанные минуты, пропадали из вида. Недели оборачивались часами. А часы – ничтожными мгновениями. Потом вереница тускло-серебряных фигур обозначила плавный изгиб побережья; это были пирамиды плавника, отшельник воздвиг их на берегу за короткие летние месяцы. А вот и избушка, притулившаяся во льду, маленькая, едва ли намного больше деревянных пирамид. Мыс Табор темен и пуст. Внизу появился человек, поднял голову, защищаясь руками от снежных туч, поднятых ротором вертолета. Собаки на длинных цепях, числом шесть, глухо зарычали на чудовище, опускающееся прямо на них. Потом океанограф сквозь рев мотора и обжигающий снежный вихрь устремился к отшельнику Юстейну Акеру, гаркнул: Здорово! Где он? Здесь, у тебя? – схватил старика за плечи. Акер же только теперь разглядел, кто к нему нагрянул, удивился, ничего не понял, засмеялся на радостях и крикнул в ответ: Ты о ком? Я тут один, никого тут не было. ГЛАВА 17 ОБРАТНЫЙ ПУТЬ 20 мая 1874 года австро-венгерская полярная экспедиция покидает свое последнее прибежище: вечер, Вайпрехт велит прибить к топам мачт «Адмирала Тегетхофа» имперские флаги. Обряженный для гибели трехмачтовый барк стоит теперь среди оцепенелых, усыпанных мусором волн. Все приготовления закончены; морской начальник приказывает экипажу построиться и троекратным «ура» попрощаться с оставленным кораблем, в знак благодарности. Потом он дает знак к выступлению. Под полуночным солнцем матросы и офицеры тащат три тяжело нагруженные спасательные шлюпки – три крепкие норвежские китобойные шлюпки с мачтой и люгерным парусом; поставленные на полозья, они движутся по ледяным торосам и по глубокой, скользкой снежной шуге рывками, метр за метром. Часто люди проваливаются по пояс – лишь на такой глубине ноги нащупывают твердый лед, – и шлюпки проваливаются вместе с ними. Лямки до крови натирают плечи и ладони, и в первые же часы некоторых рвет от натуги. Девяносто центнеров снаряжения и провианта везут они с собой, а ведь каждый отрезок пути и каждое препятствие им приходится одолевать трижды, потому что транспортировка одной-единственной шлюпки требует всех сил, какие у них есть. Так проходит эта ночь: мучительно медленно они тащатся вперед, волокут шлюпки одну за другой прочь от «Тегетхофа». Но после десяти часов такой надсады уходят от корабля не более чем на километр, и красавец барк вновь влечет их к себе: как хорошо было бы отдохнуть там, на койках, куда теплее и безопаснее, нежели в тесных шлюпках, под брезентом. Им очень плохо без корабля. Но Вайпрехт неумолим. Вайпрехт никого на корабль не отпускает. Мы на пути в Европу, говорит он, мы оставили корабль. И вот после первого, крохотного перехода они лежат под брезентом, скрюченные, промокшие, измученные, – до смешного близко от «Тегетхофа». А Европа бесконечно далеко. Даже если б они могли идти к норвежскому берегу строго по прямой, не обходя часами каждый ропак, каждую трещину – строго по прямой! – и не спуская шлюпки по десять и пятнадцать раз на дню в разводья и полыньи, делая три гребка веслами, а затем снова вытаскивая шлюпки на лед, – даже если б они умели летать, до побережья, к которому они стремятся, все равно пришлось бы одолеть без малого тысячу миль. А летать они не умеют. Кому эта правда невмоготу, может и на сей раз утешаться надеждой, что будущее окажется доброжелательнее, собственные силы – крепче, льды – проходимее, а груз полегчает. Но те, кто пережил пытку санных походов по негостеприимным новым землям, знают, что мучения всегда множатся, только множатся. Правда такова, что первый день обратного пути был лишь примером следующих недель и месяцев, лишь образчиком времени, которое в итоге станет для них квинтэссенцией всех невзгод и разочарований арктических лет. Спустя две недели Вайпрехт, Орел и десять матросов возвращаются к кораблю (до него пока лишь несколько километров) за последней шлюпкой. Но и распределив груз по четырем шлюпкам, они продвигаются вперед еле-еле, иной раз на день-другой застревают в паковых торосах и ждут, когда трещина расширится до разводья или обломки льдин осядут (весна все-таки, тепло!) и наконец-то откроют путь. А это ожидание еще страшнее, чем когда-либо на борту «Тегетхофа». Если же они пробивают себе дорогу кирками и лопатами, бывает и так, что после недельных трудов мир обломков вдруг раскалывается и смыкается опять, образуя новые, на сей раз непреодолимые барьеры. Тогда они волей-неволей поворачивают назад и ищут другую дорогу. Провиант и силы тают. Если им улыбается охотничья удача, они едят сырую медвежатину и тюлений жир. Но их самих гложут, изнуряют льды. Порой, в удачные дни, когда они полагают, что сумели продвинуться на юг, дрейф полярных льдов потихоньку-полегоньку подхватывает их и вновь относит на несколько дуговых минут к северу. После двух месяцев пути они всего-навсего километрах в пятнадцати от исходной точки, горы Земли Франца-Иосифа по-прежнему близко. Однако оптимизм Вайпрехта непоколебим. Вся наша надежда, говорит морской начальник, только на этот переход через льды, другого спасения нет; мы дойдем до берегов Новой Земли и отыщем какой-нибудь корабль, хотя бы зверобойный; мы поплывем в Норвегию, не пойдем пешком, а поплывем. Он твердит это снова и снова. И те из матросов, кто роптал, полагая, что все эти жестокие муки совершенно напрасны и куда лучше было бы вернуться на «Тегетхоф» и в крайнем случае зазимовать там в третий раз, ждать, чтобы море подобрело, ждать чуда или хотя бы смерти, зато в сухой каюте… – даже они уже не ропщут после речей Вайпрехта, день-другой не ропщут. Но подлинных своих чувств морской и ледовый начальник не поверяет в эти дни никому; в дневнике возвращения (эту узкую, размером с нагрудный карман, книжицу лишь спустя десять лет найдут в его архиве) он карандашом, неизменно красивым готическим почерком записывает вот что: Каждый потерянный день даже не гвоздь, а целая доска в крышку нашего гроба… Тащить сани по ледяным полям – сущие слезы, ведь выигрыш в несколько миль с точки зрения нашей цели совершенно не важен. Самый легкий бриз гонит нас в любом направлении куда дальше, чем самые напряженные дневные усилия… Я не показываю виду, но вполне отдаю себе отчет в том, что, если обстоятельства коренным образом не изменятся, нам конец… Часто меня самого удивляет, с каким спокойствием я смотрю навстречу будущему; иногда я словно бы не имею со всем этим ничего общего. Решение на самый крайний случай уже принято, и потому я совершенно спокоен. Тревожит меня лишь судьба матросов… Решение на самый крайний случай все офицеры «Адмирала Тегетхофа» одобрили еще на борту: коль скоро обратный путь заведет в безнадежность, продовольствие кончится и силы иссякнут, офицеры наложат на себя руки и посоветуют экипажу поступить так же. Ведь смерть от пули, безусловно, милосерднее, чем медленное, унизительное умирание, и прежде всего ее следует предпочесть тем ужасам, какими так часто сопровождалась гибель арктических экспедиций, – зверским дракам за клочок мяса, краху человеческого порядка, каннибализму, наконец, и безумию. Нет, императорско-королевская полярная экспедиция не могла… не имела права погибнуть, как стая голодных волков. Конец, если он неминуем, должно встретить смело и решительно, как судьбу. Но кто заговорит об этом уже сейчас? Сейчас они глубоко во льдах, средств к существованию почти не осталось, и Вайпрехт записывает в дневнике: …все помыслы мои лишь об одном: схоронить мои заметки так, чтобы в будущем году их нашли… Но конец? Когда он уже неминуем? Кто это определит? И разве они, сами того не сознавая, не показали давным-давно, что тоже будут цепляться за каждую минуту этой кошмарной и единственной жизни и в конечном счете набросятся друг на друга, все против всех. Марола подрался с Леттисом из-за пайки тюленьего жира, а Скарпа затевает потасовку с Карлсеном из-за нескольких крошек табаку. Матросы и раньше иной раз по пустякам устраивали мордобой, зачастую с большим шумом, но редко с серьезными последствиями. Необычно другое: теперь и ледовый боцман пускает в ход кулаки, и даже офицеры и начальники не скрывают своих разногласий, более того – ненависти. Пайер со злостью выговаривает Орелу, снова и снова, и тот в конце концов кричит ему в лицо: мерзавец, видеть тебя больше не могу! А потом приходит час, когда меж начальниками экспедиции вспыхивает яростная ссора – такими их прежде никто не видывал. По обыкновению тщательно, на первый взгляд невозмутимо, а может статься, с глубокой обидой Вайпрехт записывает и сей итог ледовых лет: Пайер… опять так переполнен яростью, что я в любую минуту ожидаю серьезной стычки. Из-за сущего пустяка… он прилюдно наговорил мне обидных колкостей, которые я никак не мог оставить без ответа. Я предупредил, что впредь ему должно остерегаться подобных выражений… В результате последовал новый приступ ярости, он сказал, что прекрасно помнит, как еще год назад я угрожал ему револьвером, и заверил, что непременно опередит меня в таком случае, даже без обиняков объявил, что посягнет на мою жизнь, коль скоро поймет, что домой ему не вернуться. Возможно, в случае гибели экспедиции Пайера-Вайпрехта тот, кто впоследствии нашел бы ее останки, истолковал бы это свидетельство непримиримости как начало конца, хотя, возможно, и просто как подтверждение отчаянной беспомощности – строить такого рода домыслы бессмысленно, ибо теперь, в августе 1874 года, льды наконец-то отпускают их, будто надоевшую игрушку и более не принуждают служить банальным примером тому, что человек человеку волк. Происходящее теперь – то самое полное изменение обстоятельств, в которое никто уже не верил, которое уже полагали невероятной, несбыточной мечтой, и происходит оно только потому, что арктическое лето 1874 года выдалось очень теплым, такого не было много лет и долго еще не будет: черные трещины и разводья мало-помалу ширятся, голубеют, полыньи превращаются в большие озера. Медленно, но верно, словно кучевые облака тихим вечером, обломки паковых льдов расступаются, барьеры раздвигаются, как ворота шлюзов. Там, где властвовали недвижность и оцепенение, теперь все тает, течет, движется. Люгерные паруса полны ветра. Стремительные, блескучие тени шквалов мечутся впереди. На веслах и под парусом они держат курс на юго-восток. Все реже теперь приходится вытаскивать шлюпки на лед и волоком доставлять к следующей открытой воде. И вот уже перед ними расстилаются лишь плоские поля плавучих льдов, обширная, изрезанная несчетными озерами и реками равнина, которая словно дышит, поднимаясь и опускаясь, тяжело и размеренно. Это морская зыбь. Они достигли границы льдов. По ту сторону зыблющейся равнины взлетают птичьи стаи, там, под темным небом, лежит открытое море. День нашего освобождения пришелся на 15 августа, праздник Успения Богородицы, и мы разукрасили свои шлюпки флагами… С троекратным «ура» мы оттолкнулись ото льда, и началось плавание по открытому морю. Удача наша зависела от погоды и от беспрестанной работы весел; случись шторм, шлюпки, наверное, потонут… С несказанным удовлетворением мы наблюдали, как белая кайма льдов постепенно превращается в тонкую полоску и наконец исчезает. Юлиус Пайер Морская зыбь сводит с ума двух последних уцелевших собак; в перегруженных шлюпках толком невозможно их усмирить, они грызут весла, хватают зубами пену, захлестывающую борта. Торосы родился во льдах и никогда не видел волн, а Юбинал, похоже, совершенно их позабыл. Но теперь ничто не должно мешать борьбе с тяжелою водой. Жребий падает на Клотца. Собак пристрелит он. 16 августа кто-то кричит «лед!», и они в ужасе смотрят на юг. Но в конце концов оказывается, это всего лишь далекие снежные горы Новой Земли, медленно встающие из океана. Там, возле этой земли, они отыщут какой-нибудь корабль. Так обещал морской начальник, Вайпрехт. И вот они уже налегают на весла в бурных водах у выветренных скалистых берегов. Бухты пустынны. Ни льдов. Ни корабля. 17 августа падает туман, и заложенный два года назад на Трех Гробах провиантский склад незамеченный остается позади. Когда проясняется и они обнаруживают свой промах, Баренцевы острова уже за горизонтом. Но возвращаться на север теперь никак нельзя. Время сжимается. Впервые за много месяцев они снова видят, как заходит солнце. Если поблизости еще есть рыбаки, промышляющие семгу, или зверобои, то скоро они станут снаряжаться домой. 18 августа, в день рождения императора, страшная усталость гонит их к земле. Трое суток беспрерывной гребли – и теперь они без сил сидят у костра и пьют за здравие монарха разбавленный ром. Сколь кроток и тих этот край в сравнении с архипелагом, который они открыли для своего государя. Осыпи, сплывающие к ним из заоблачных высей, поросли низенькой травкой, мхами, а кое-где и цветами. Незабудки редкостной красоты, записывает в своем дневнике Вайпрехт, такие красивые, что я сомневаюсь, незабудки ли это. Сон их недолог. Грозно и гулко отдается в скальных кручах грохот ледников, теперь неумолчный. Предвестие резкой перемены погоды. Нужно плыть дальше. Берега Новой Земли почти повсюду неприступны, и это принудило нас немедля продолжить путь, хотя от долгой напряженной гребли плечи и руки у нас одеревенели и распухли. До сих пор мы тщетно высматривали хоть какое-нибудь судно… увы, ничего не видно, только суровое величие арктических гор… потом заштормило, мы совершенно выбились из сил, буря разъединила шлюпки, в которых было полно воды, и экипаж без устали ее вычерпывал… механически мы гребли дальше сквозь бесконечный потоп, навстречу тайне развязки. Юлиус Пайер 24 августа 1874 года в семь вечера, когда с юго-запада задувает легкий бриз, команды российских зверобойных шхун «Василий» и «Николай», стоящих на якоре в одной из новоземельских бухт, видят направляющиеся к ним четыре шлюпки, но ликования не слышат, только плеск весел, узнают флаги и понимают, что это пропавшая экспедиция, о которой сейчас так много говорят в гаванях Ледовитого океана. Кое-кто из чужаков не в силах без посторонней помощи подняться по забортному трапу «Николая». Когда Вайпрехт передает капитану Федору Воронину выданную в Петербурге царскую охранную грамоту и Воронин среди безмолвия, запинаясь, читает вслух, что Его Величество Государь император Александр II препоручает австро-венгерскую полярную экспедицию заботам своих подданных, русские матросы обнажают голову и преклоняют колени перед чужаками, изможденными, обезображенными гнойниками и следами обморожений. ГЛАВА 18 ОТ МИР СЕГО. НЕКРОЛОГ 11 декабря 1981 года, в пятницу, когда над здешним краем, огромная и ясная, раскинулась полярная ночь, в Лонгьир прибежали две собаки. Они волокли за собою обрывки упряжи, от всех шарахались и до того одичали, что Хьетиль Фюранн едва признал в них своих Аноре и Имиага, – ведь сущие волки! Собаки вмиг сожрали корм, который он им бросил, но, рыча, оскалили клыки и отпрянули, когда он попытался освободить их от постромок, что до сих пор связывали одного с другим; злющие, свирепые, они никого к себе не подпускали, и на четвертый день океанолог их пристрелил. Ох уж эти собаки. Неужто лай никогда не кончится? А теперь боль, рывок – поезд тронулся. Мимо скользнула стенка набережной. Платформа. Волнолом. Пассау. Посветлело. Но лай не умолкал, отбивался от небесной тверди, приколоченной к чугунным столпам. Неужто никто не проучит этих псов? Ведь Пайер, бывало, быстро их утихомиривал – как только стальной прут раз-другой со свистом мелькнет в воздухе, сразу наступает тишина. Но это не пайеровские собаки. Точно не пайеровские. Клотц же пристрелил двух последних, на льдине, что дрейфовала в открытом море. Открытое море. А вон там что – горы? Берег? Земля! Вайпрехт попытался привстать. Лежи, Карл, тихо сказал кто-то и наклонился к нему, лежи, и он, горящий в лихорадке, вновь упал на постель. Но качка, которую он чувствует, это же морская зыбь, и его корабль мчится на всех парусах. Как близко сейчас берег, зеленый берег, а дальше пустынные нивы, голые, безлистные тополя. А он лежит в своей темной каюте. Ему необходимо подняться на палубу. По правому борту зарифить марселя! Первый риф! Живо по реям! Брасопь! Марсафалы отдать!.. Тяни брасы! Риф-тали отдать!.. Тише, сказал кто-то из темноты, тише, успокойся. И все смолкло. Беззвучный норд-ост в такелаже. Собак нигде не слышно. Он очнулся, когда внизу вдруг лязгнуло железо, рельсы, колеса, тормозные башмаки, далекий возглас «Регенсбург!», хлопают двери, оконную занавеску осторожно задергивают, солнце пропадает. Регенсбург. Он же далеко в стороне от их маршрута. Это Берлин, Бреславль или еще какая-нибудь станция на обратном пути из Гамбурга в Вену. В небе над гамбургской гаванью вспыхивали снопы сигнальных ракет, причалы мерцали бенгальскими огнями, а суровые туманные горны звучали как один огромный орган, когда в порт вошел пакетбот из Вардё, доставивший первооткрывателей последней на свете новой земли. Потом на извозчиках сквозь ликование, на вокзале флаги и речи, перроны гремят здравицами – а ведь они потеряли свой корабль и не привезли ничего, кроме номенклатуры погребенных во льдах островов, и все же на каждой станции новое ликование, вот и сейчас за окном слышны шумные возгласы, нет, это никак не Регенсбург. Но почему занавески задернуты, почему он лежит в салон-вагоне, почему один? Где остальные? Он поднял голову и только сейчас увидел отца: адвокат при Верховном суде и управляющий имениями графа Эрбаха г-н Вайпрехт, в черном фраке, почтенный и серьезный, сидит у его постели и торжественно произносит: мы в Регенсбурге, Карл… Но ведь в Вардё его ожидало письмо с известием: наш дорогой батюшка ушел от нас; такая же весть ожидала Скарпу, Лузину и Орела. Ушел от нас. Скончался. В Вардё он выплачивает капитану «Николая» тысячу двести рублей серебром, за их спасение. Повсюду мир, говорят им, Наполеон[24 - Имеется в виду французский император Наполеон III (1808–1873).] умер. Наш дорогой батюшка скончался. При ордене Олафа Святого, в белом парике, сходит с пакетбота на тромсёйский берег ледовый боцман и, уже радуясь привету старой женщины, обнимающей его на молу, кричит своим товарищам все то же моряцкое напутствие, каким так часто стремился заклинать невзгоды минувших лет: коли Господь с нами, не будет у нас супротивников. И вот уж ликование увлекает его прочь. Ушел от нас. Нет, тот, кто сидит у его постели, хоть и носит на фраке орден Великого герцогства Гессен-Дармштадт и увещевает его, никак не может быть отцом, который давно упокоился в Кёниге. Он снова поворачивается к незнакомцу и видит, что все-таки это отец. Правда, теперь отец молчит, и фрака на нем нет, только на груди что-то блестит, не орден, что-то другое, причиняющее боль глазам и тающее в жаркой мгле горячки. Через шесть лет после возвращения из льдов я еще раз вижу сорокадвухлетнего уже лейтенанта морского флота Карла Вайпрехта, вижу, как он в бреду, смертельно измученный туберкулезом, лежит в салон-вагоне Елизаветинской железной дороги, а рядом с ним вижу опечаленного врача, это его брат, который приехал из оденвальдского Михельштадта в Вену, чтобы перевезти умирающего на родину, в Великое герцогство Гессен, в дом матери. Герой императорско-королевской полярной экспедиции уйдет из жизни не в Австро-Венгрии, не на чужбине, которую называл отечеством. Едут они в тишине. Брат бодрствует, настороженно вслушивается, готовый записать последние слова, завет. Но Вайпрехт все сказал еще несколько лет назад, под гром оваций в честь возвращения первооткрывателей: Я никогда не страдал морской болезнью, так он начал тогда одну из своих речей об Арктике и о состоянии науки, но вполне могу ее заполучить, если стану слушать россказни о моих победах, о моем бессмертии. Бессмертный! А у меня кашель… Изучение Арктики, говорил он, деградировало до бессмысленной игры в самопожертвование, а теперь сякнет в беспощадной погоне за новыми широтными рекордами в интересах национального тщеславия. Настало время порвать с такими традициями и избрать в науке иные пути, которые больше приличествуют природе и человеку. Ведь служить науке и прогрессу должно не все новыми человеческими и материальными жертвами, не все новыми полярными экспедициями навстречу гибели, а системою наблюдательных станций, полярных обсерваторий, которые обеспечат описанию арктических явлений постоянство, а людям – минимум безопасности. Пока главными мотивами исследований останутся националистическое честолюбие чисто открывательской экспедиции и мучительное покорение ледяных пустынь, для науки не будет места. Заверяю вас, господа, сказал Вайпрехт в Граце на 48-м конгрессе немецких врачей и естествоиспытателей, заканчивая свой встреченный с огромным интересом доклад, заверяю вас, этими высказываниями я отнюдь не стремлюсь умалить заслуги моих арктических предшественников, ведь мало кто способен лучше, чем я, оценить принесенные ими жертвы. Публично излагая эти принципы, я обвиняю себя и выношу приговор части моих собственных успехов, достигнутых тяжким трудом. В Нюрнберге командир «Адмирала Тегетхофа» приказывает опустить все лиселя и шепотом перечисляет морские глубины. Шестьдесят две сажени, илистый грунт… восемьдесят саженей… сто девять саженей, илистый грунт. Затем лот раскачивается на таких глубинах, где никакой лотлинь до дна не достанет. Капитан молчит. Дышит. Вечером в воскресенье, 27 марта 1881 года, поезд прибыл в Михельштадт. Вайпрехт не узнает друзей, которые входят в салон-вагон, поднимаются на его корабль. На носилках его несут в отчий дом. Он вернулся домой. После долгого отсутствия. Боже милосердный, какое свидание, пишет его семидесятилетняя мать в письме, отправленном в Вену в начале апреля, – его затуманенный взор не видел ни моей смертельной бледности, ни дрожи, ни слабости. Только когда я окликнула его по имени, он узнал меня, но вообразил, что я приехала в Вену навестить его, и трогательно поблагодарил меня за любовь. Две ночи и один день он еще был с нами, живой, а потом лежал в гробу, весь в цветах, до четверга 31 марта, когда был погребен в Кёниге, в фамильном склепе, рядом с нашим дорогим отцом, которого он по возвращении с Севера уже не застал в живых. Все свои силы, писал Юлиус Пайер в некрологе, напечатанном в венской «Новой свободной прессе», все свои силы Вайпрехт отдал осуществлению одной мечты – мечты о цепочке наблюдательных станций вдоль Полярного круга, мечты о международных исследованиях, о чистой науке. Тщание, с коим он стремился к своей высокой цели, непосильно для одного человека. Это была борьба без подсобных средств, без надежды. Почти ровно семь лет назад, продолжал Пайер, он вместе с несколькими товарищами возвращался к «Адмиралу Тегетхофу» из первого санного похода через новооткрытую землю и выслал вперед кочегара Поспишила, обморозившего руки, все они были тогда вымотаны до предела, а спасительного корабля еще не видно, до него еще многие мили сквозь мрак… И вдруг я увидел среди торосов идущего ко мне Вайпрехта; белая фигура, борода, волосы, брови, одежда – все заледенело, шарф, закрывающий рот, примерз к лицу. Вайпрехт, один во льдах, без шубы, без ружья, в безумной тревоге за товарищей, – этот миг неизгладимо запечатлелся в его памяти. Всё, почти всё теперь только в памяти. Когда сухопутный начальник писал некролог усопшему другу и давнему товарищу, новая земля уже не имела ни малейшего значения и отошла в прошлое, поблекла картина ликующего города, что в сентябре 1874 года ждет украшенный зелеными гирляндами, флагами, транспарантами и цветами поезд особого назначения, который везет домой полярников, первооткрывателей, покорителей льдов и завоевателей Новой Австрии. Помимо военных, политиков и аристократов, на перрон пропускают лишь тех, кто может предъявить как минимум большой орденский крест; а затем герои, сидя в экипажах, не один час одолевают путь от Северного вокзала до центра. Вновь и вновь прокатываются вокруг экипажей волны восторга и крики «ура». Экипаж, в котором находились начальники экспедиции, был украшен большими лавровыми венками, врученными полярникам еще по дороге в Вену. Дамы бросали цветы, и как для начальников, так и для матросов бурная, непосредственная радость и упоение венцев явились, судя по всему, приятной неожиданностью. От Северного вокзала экипажи буквально шагом проследовали по Нордбанштрассе до Егерцайле. Толпа заступала дорогу лошадям, отказываясь пропустить кортеж, огромное море из сотен тысяч людей, которые ждали прибывших на всем пути отсюда до самого сердца города, расступалось лишь с большою неохотой. На улицах было черно от народа, из всех окон глядело множество лиц, со всех сторон – приветственные возгласы и машущие платки. Кое-где возникала давка, поистине опасная для жизни. И это не преувеличение, если учесть, что во встрече участвовало четверть миллиона человек. От Пратерштрассе кортеж проследовал через мост Аспернбрюкке к воротам Штубентор. Там экипажи с матросами свернули влево на Ландштрассе и Хауптштрассе, направились к дрееровской пивной, арендатор которой, г-н Отт, радушно предоставил им жилье и стол… Офицеров же повезли от Штубентор по Волльцайле и Ротентурмштрассе, через площадь Штефансплац, через Грабен, через Богнергассе и площадь Ам-Хоф к празднично разукрашенному отелю «Римский император», где для них приготовили квартиры. До самого отеля их беспрерывно сопровождали все те же радостные знаки восхищения публики. В тесном Старом городе и прием сделался задушевнее, теплее. По сравнению с неисчислимыми массами на Ринге и на Егерцайле здешние узкие и плотные шпалеры напоминали огромную семью, которая торжественно встречает родных. Старые стены патрицианских домов как бы ожили; из всех окон неслись крики «ура» и здравицы, реяли белые платки, звенели слова привета, а балконы прогибались от великого множества хорошеньких женщин. «Новая свободная пресса», 26 сентября 1874 г. Но ни восторги двухсот-трехсот тысяч ликующих энтузиастов, ни славословия торжественных речей, ни банкеты, ни вручение орденов, ни даже благосклонность Его Апостолического Величества не способны надолго оградить триумф открытия арктического архипелага от подспудных разрушительных сил монархии – от сплетен знати, от пересудов военных, от слухов при дворе или отзывов императорской Академии наук и кружков Географического общества. Матросов и егерей эта постепенная тайная профанация их полярной экспедиции вряд ли тревожит – они плутают в убывающей роскоши приемов, уезжают домой на Адриатику, в Богемию, Моравию, Штирию и Тироль, занимают там государственные должности, которые выхлопотал для них Вайпрехт. А сам Вайпрехт вовсе не обращает внимания на болтовню интриганов, ведь он не стремится сделать карьеру, не жаждет в Австрийской империи никаких постов, часто он мечтает вернуться во льды, чтобы там, вдали от законов преуспеяния, измерять измеримое и делать измеримым неизмеримое. Один только Юлиус Пайер, герой, жаждущий не просто уважения, но почестей и любви (!), остался уязвим – и чувствует обиду. Составленные господином Пайером карты так называемой Земли Императора Франца-Иосифа, к сожалению, весьма и весьма неточны, говорит какое-то ничтожество из высокоученого общества, ведь береговые линии ведут прямиком в никуда… неточны, как всякий вымысел, добавляет другой… пардон, несколько новеньких скал богемский пехотинец, который с высочайшего соизволения именует себя теперь кавалером, все-таки, наверное, нашел… скалы в море, простите великодушно, не земли… а то, что достопочтенный кавалер рассказывает в салонах о своих муках и невзгодах, звучит, пожалуй, слишком уж фантастично, сущая литературщина… Пайер слышит все эти злопыхательские выпады. Борется с россказнями, тщетно пытается проследить слухи до их источника и опровергнуть, допускает оплошности, чувствует себя глубоко оскорбленным. Кое-где в офицерских кругах новую землю, его землю, считают выдумкой. Анонимный недоброжелатель даже на праздничном собрании Географического общества, во время его доклада, когда он говорил о горестях санного похода, выкрикнул: Если б это была правда! Его земля – выдумка! Какой прок ему от того, что в салонах входят в моду пайеровские шляпы и сюртуки и вайпрехтовские галстуки, а пригородные винокуры именуют свои заведения «Северное сияние», «Вечные льды» или «Земля Франца-Иосифа», какой прок ему от громкой славы и от восторгов улицы, коль скоро довольно сдержанный приговор властей отнюдь не единодушен, коль скоро аристократия в своих разговорах ничтоже сумняшеся ставит под сомнение существование земли, которую он с такими муками нанес на карту? Разочарованный и полный решимости, Пайер еще до конца триумфального года уходит в отставку из императорской армии и расстается с Веной, с Австрией и прежде всего с жизнью триумфатора. Что касается открытия доселе неведомой земли, пишет он в примечании к отчету об экспедиции, то лично я ныне уже не придаю этому значения… Он хочет теперь стать художником. С той же одержимостью, с какой прежде искал в Ледовитом океане сокрытый проход и новые земли, Пайер осваивает теперь учение о цвете, анатомию и перспективу – как студент-живописец сначала в Штеделевском институте во Франкфурте, потом в Королевской академии изобразительных искусств в Мюнхене и, наконец, в Париже. За эти годы он только раз вновь становится предметом разговоров: Фанни Канн, жена одного из франкфуртских банкиров, племянника Ротшильда, судачат в венских салонах, оставила мужа ради Пайера и после шумного развода вышла за оного полярного исследователя; ох и ловелас этот богемский кавалер. Алисой и Юлиусом называют супруги де Пайер своих детей, родившихся уже в Париже. Я стал художником, пишет эмигрант немецкому исследователю Сахары Герхарду Рольфсу, которого хотел бы сопровождать в экспедиции через Ливийскую пустыню до водораздела Нила и Конго. Но в итоге Рольфс отправляется в путешествие без Пайера, оставшегося в своей парижской студии, со своими картинами; это огромные, ошеломляющие полотна, горные хребты во льдах, арктические трагедии, эпизоды из жизни экспедиции Франклина, целиком погибшей зимою 1847 года, – холсты размером десять и более квадратных метров, окна, распахнутые в ужасный мир: там ползут средь паковых льдов оборванные фигуры; там, занесенные снегом, лежат мертвые тела товарищей Джона Франклина, медвежья пожива, а над всем этим буйство небес. Ужасы льдов и мрака выписаны с таким мастерством, от них веет таким холодом, что становится страшно. Критика рукоплещет. Пайеру присуждают премии – в Лондоне, в Берлине, в Мюнхене, в Париже, – золотые медали. А 1884 году, через десять лет после возвращения из льдов, художник слепнет на левый глаз. Долго он пребывает в отчаянии. Потом возобновляет работу. Лица его персонажей, изображенных в натуральную величину, исподволь обретают черты Вайпрехта, черты Орела, Карлсена, матросов. Юлиус Пайер начинает писать собственную драму, свои годы в пустыне. Продать эти картины трудно, они так велики, что им нужны залы, дворцы. «Ополовиненное» зрение, сетует художник, не позволяет ему писать малое, миниатюрное. В 1890 году, как сообщает в письме один из друзей, Пайером овладела мучительная ностальгия. Совершенно точно известно, что в тот год художник покидает семью, навсегда покидает Париж и возвращается в Вену. Светское общество встречает его доброжелательно – интересный гость, который по-прежнему много говорит об Арктике. Пайер дает знатным барышням уроки живописи, разъезжает с докладами по провинции и начинает работу над одним из самых больших полотен своей жизни; это сцена их пути домой, бегства с Севера, размером четыре на три с половиною метра. «Возврата нет» – так будет называться эта картина, ее будут считать главным его произведением, и все-таки более всего она – апофеоз Вайпрехта: с Библией в правой руке, левой же словно отвергая Землю Франца-Иосифа, осиянную светом далей, морской и ледовый начальник стоит перед скорченными на снегу сидящими и лежащими людьми – проповедник, который утешает измученных и отчаявшихся и заклинает их оставить веру, что можно спастись, вернувшись к кораблю, вернувшись в прошлое. Возврата нет. Единственная надежда – путь через льды. Вместе с этой картиной было завершено многое. Только теперь, решительно и с твердостью мечтателя, Юлиус Пайер прощается с воспоминаниями и строит новые планы. Он вновь отправится в Арктику, в Гренландию и дальше на север, в сопровождении художников, это будет экспедиция художников, великая попытка отобразить несказанное волшебство красок и света над полярным безлюдьем, а позднее, позднее он, возможно, присоединится к экспедиции в южные полярные области, да-да, он непременно пройдет и по ледовым шельфам Антарктики. В последние лета девятнадцатого века Пайер снова начинает готовиться, копит силы для похода во льды, странствует в Альпах и в Ломбардии, потом в Пиренеях и по всей Испании до самого Кадисского залива. В существовании Земли Франца-Иосифа давным-давно никто не сомневается; там успели зазимовать Фритьоф Нансен и английская экспедиция Джексона, на рубеже веков во тьме этой земли побывали герцог Абруцци и его товарищи, в целости и сохранности нашедшие на мысу Флигели послание австро-венгерской полярной экспедиции и положившие его на старое место, под каменную пирамиду. Нет, этот старик, который ходит теперь по деревням и рассказывает в залах приходских домов о базальтовых побережьях и световых чудесах, – этот старик не лжец, он знает, о чем говорит, и не нуждается в аудитории, что, как флюгер от ветра, зависит от слухов и то чествует его, то опять забывает; Пайер отказывается от почетного членства в Венском географическом обществе, теперь он пишет для «Бедекера» справки о постоялых дворах и горных приютах и чуждается салонов. Один из новых героев, шведский исследователь Азии Свен Гедин, выступая в Вене, сетует по поводу судьбы Пайера: Меня глубоко возмутило, что человек дела, такой как Юлиус Пайер… забытый своим народом и заброшенный, жил в бедности и был вынужден скитаться в провинции, как разъездной торговец, и за скудные гроши читать лекции. Тысяча двести двадцать восемь – вот сколько лекций набирается в общей сложности; тысяча двести двадцать восемь картин Арктики. Пайер скрупулезно ведет реестр: место, дата, количество слушателей, аплодисменты, гонорар. Но он весь в будущем. Говорит, что дойдет до Северного полюса на подводной лодке. Отплывет из Киля. Будет парить в подводном сумраке, долго, пока датчики приборов не сообщат ему, что он прибыл на место. На вершине мира и все же в глубине океана он заложит взрывные заряды. Лед над ним расколется. Потом вода вновь станет спокойной, гладкой и отразит небо. И тогда он всплывет, наконец-то всплывет на поверхность и выйдет из этого зеркала. В мае 1912 года апоплексический удар превращает полярника в беспомощного семидесятилетнего старца, который с трудом передвигается и не может более произнести ни слова. Теперь, желая что-нибудь сказать, Пайер корябает на маленьких листочках записки и приклеивает их друг к другу; вопросы, воспоминания, жалобы становятся шуршащими бумажными лентами, которые он зовет змейками и разворачивает перед посетителями. Есть ли еще у безгласного цели во льдах? Я не знаю. Между тем в полярных пустынях разрушены последние остатки мифов: барон Норденшёльд прошел через Северо-Восточный проход, Амундсен – через Северо-Западный, недруги Пири и Кук победителями вернулись из района Северного полюса, а, судя по сообщениям, Амундсен покорил и Южный полюс… но все эти достижения свершились без Пайера, без немощного старика, который на склоне своих дней проводит каждое лето в верхнекраинском курортном местечке Фельдес, у озера меж Юлийскими Альпами и Караванке. Там до него доходит и весть, что некий Жюль де Пайер, именующий себя Chef de la Mission Arctique Français[25 - Начальник Французской арктической миссии (франц.).], готовит в Париже экспедицию к Земле Франца-Иосифа. Уважаемый Жюль де Пайер, сын мой...– так старик начинает письмо, которое никогда не закончит и не отошлет. Потому что все это гибнет под обломками эпохи. Франц-Иосиф I, государь самой дальней земли на свете, названной его именем, приказывает расклеить повсюду в империи свой манифест: К моим народам!.. Козни супостата, преисполненного ненавистью, после долгих мирных лет вынуждают меня ради защиты чести моей монархии, ради защиты ее славы и могущества, ради сохранения ее владений взяться за меч… Все выше вздымается костер ненависти ко мне и моему дому… Я полагаюсь на Всемогущего, верю, что Он дарует победу моим войскам. С чистой совестью я ступаю на путь, указанный долгом… Как, наверное, тихо, как ласково и насыщено светом уединение Земли Франца-Иосифа этим летом 1914 года; на каменных кручах нет манифестов, на побережьях и в горах нет шума войны, фронтальные обрывы ледников словно нефрит либо ляпис-лазурь, а темные мысы облеплены пернатыми – стаями чаек и гагарок. И я говорю: теперь безгласный осознает, что все-таки открыл рай! В следующем году поля Галиции уже покрыты холмами братских могил, луга Фландрии тоже, у Мазурских озер Пруссии, в Эльзас-Лотарингии, в Шампани, в Сербии, на Кавказе и на берегах Изонцо – всюду лежат убитые, а Юлиус Пайер, меж тем как все вокруг бурлит всеобщим исполнением долга, умирает в своем приозерном Фельдесе. 29 августа 1915 года, в жаркий безветренный день. Покойного обмывают, обряжают в хорошее платье, перевозят в Вену и 4 сентября с почестями предают земле; затем приводят в порядок наследство, выбрасывают пуховую одежду, парусиновые сапоги, побитую молью шубу – всю защиту от холода, какую безгласный хранил в сундуке, просматривают и его бумажные змейки, записку за запиской, находят комментарии, афоризмы, рисунки, и при этом, не в конце и без всякого выделения, обнаруживают запись, что в России, вероятно, грядет революция… а также цареубийство, освобождение Польши, финансовый крах государств, миллионы смертей, разрушение городов, флотов и торговли, вспышки эпидемических болезней… а в итоге конец света, сожжение всей нашей планеты как позорного пятна Солнечной системы. Я не стану ничего заканчивать, не стану ничего отлучать от мира сего – я что же, опасался такого исхода своих разысканий? Мало-помалу я начинаю обживаться в богатстве и банальности моего материала, по-новому и по-разному толкую факты, связанные с исчезновением Йозефа Мадзини, собственные мои ледовые факты, и стараюсь поудобнее, как какой-нибудь стул, разместить себя в этих версиях. Стены у меня сплошь увешаны географическими картами, картами прибрежных зон, морскими картами, фальцованными бумажными листами всех оттенков синевы, в крапинках островов, с зубчатой линией ледовой границы. Земли на этих стенах одни и те же, пустынные, изрезанные земли, норвежские и советские провинции, Шпицберген и Земля Франца-Иосифа, отдаленные государственные территории, камни в траловой сети параллелей и меридианов. Земля Франца-Иосифа. Давние имена по-прежнему в силе. Остров Рудольфа – там, слышу я собственный голос, матрос Антонио Занинович вместе с собачьей упряжкой рухнул в ледниковую трещину; там сухопутного начальника обуяла паника. И мыс Флигели зовется все так же, и острова, проливы, бухты сохранили свои первые названия – остров Винер-Нойштадт, остров Клагенфурт, мыс Грильпарцера, остров Гогенлоэ, мыс Кремсмюнстер, мыс Тироль и так далее. Это моя земля, говорю я. Но символы на моих картах обозначают запретную зону, обозначают запрет на высадку, на пешее путешествие, на облет. Запретная земля, пустынная и недоступная, как и прежде, недоступная даже и теплым летом, когда льды не сомкнуты. К северу от острова Рудольфа синева моря становится темнее. Это глубины Евразийского шельфа. Мне эта синева по душе, я часто подолгу смотрю на нее, разглаживаю там складки арктического океана, веду рукой далеко на юго-восток, до знакомого, вытянутого в длину побережья Новой Земли, обрывистого, красивого побережья; там растет мать-и-мачеха, пурпуровый мох и щавель; там лежит и мыс Сухой Нос, а за ним просторная бухта, где зверобои, бывало, высматривали без вести пропавшие корабли, потерянные промысловые суда, вообще все, что когда-либо исчезло во льдах, – возле Сухого Носа море многое снова прибивало к берегу: расколотые корабельные корпуса, доски, расщепленные мачты, выщелоченные, белесые. Возможно, какой-нибудь обломок ждет там и меня, слышу я свой голос, возможно, ручеек талой воды вымыл для меня из шпицбергенского ледника некий знак, а морское течение принесло его к Сухому Носу и оставило для меня. Ладонью я прикрываю этот мыс, защищаю бухту, чувствую сухую прохладу синевы, стою среди своих бумажных морей, наедине со всеми возможностями некой истории, – хронист, которому не дано утешения конца. notes Примечания 1 Линкольн Элсуорт (1880–1951) – американский исследователь Антарктики, горный инженер, полярный летчик, участник перелета Р. Амундсена через Северный полюс на дирижабле «Норвегия», которым командовал У. Нобиле. 2 Дуче – Бенито Муссолини (1883–1945), фашистский диктатор Италии в 1922–1943 гг. 3 Лисское сражение 20.07.1866 г. у о. Лисса (ныне о. Вис) в Адриатическом море между итальянским и австрийским флотами во время австро-итальянской войны 1866 г. 4 В районе этого селения юго-западнее г. Вероны 24.06.1859 г. во время австро-итальянской войны итало-французские войска нанесли поражение австрийской армии. 5 Гимилькон (V в. до P. X.) – карфагенский мореплаватель. 6 Бьярни Херьюльфссон (X в.) – исландский мореплаватель, по преданию, ок. 968 г. доплыл до Северной Америки; Лейф Эйрикссон (XI в.) – скандинавский исследователь Северной Америки. 7 Эйрик Рыжий – основатель первого европейского поселения на о. Гренландия; Отер, или Оттар (IX в.) – норвежский хёвдинг, совершавший торговые поездки на восток вплоть до Белого моря; Эйрик Кровавая Секира (X в.) – норвежский конунг. 8 Великий понтифик (лат.). 9 Паоло даль Паццо Тосканелли (1397–1482) – итальянский астроном и географ, научно обосновал идею достижения Азии при плавании из Европы на запад. 10 Изабелла Кастильская (1451–1504) – королева Кастилии и Арагона. 11 Иоанна (Хуана) Безумная (1479–1555) – королева Кастилии и Арагона. 12 «Записки о московитских делах» (лат.). 13 Хью Уиллоби (?– 1554) – английский полярный мореплаватель; в 1553–1554 гг. руководил экспедицией, исследовавшей Северо-Восточный проход. 14 Пустынные поля (итал.). 15 Перевод Ю. Верховского. 16 Эй! Ты что же, еще не встал? (норв.). 17 «Другой защиты от людей не знаю!» (итал.) – строка из того же сонета Петрарки. 18 Пока! (англ.). 19 Любопытно (англ.). 20 Новая земля (итал.). 21 Достижимым (англ.). 22 Недостижимым (англ.). 23 По-видимому, имеется в виду так называемый венский центнер (= 50 кг). 24 Имеется в виду французский император Наполеон III (1808–1873). 25 Начальник Французской арктической миссии (франц.).