Лейтенант Каретников Константин Яковлевич Ваншенкин Книга прозы известного советского поэта Константина Ваншенкина рассказывает о военном поколении, шагнувшем из юности в войну, о сверстниках автора, о народном подвиге. Эта книга – о честных и чистых людях, об истинной дружбе, о подлинном героизме, о светлой первой любви. Константин Яковлевич Ваншенкин Лейтенант Каретников Бригада располагалась в лесу – каждый взвод в отдельной землянке. Землянки были очень тесные, и спали мы только на боку, – о том, чтобы лечь на спину, не могло быть и речи. Если кто-нибудь выходил ночью, то, вернувшись, уже на находил своего места, – каждый во сне успевал подвинуться на сантиметр, и свободное пространство на нарах тут же заполнялось. Поэтому, если кто-нибудь, да еще не один, получал внеочередной наряд и отрабатывал его ночью, это было всеобщим благом и удачей. Вместе с нами, в такой же тесноте, спали командиры отделений и помкомвзвод Пащенко. Только один лейтенант Каретников спал с удобствами, его место, достаточно широкое, с краю, у печки, было отгорожено от остальных крепкой доской, ребром врезанной в нары. В темноте раннего зимнего утра звучала труба. Трубач возле штаба поворачивался в разные стороны, и она звучала то звонче, то глуше. Мы, суетясь, натягивали брюки, которые почему-то назывались «шаровары», накручивали портянки и, втиснув ноги в ботинки, выбегали из землянки, – обмотки мы совали в карман, чтобы намотать их потом, сделать это сразу мы не успевали. Лейтенант Каретников в это время еще спал, укрывшись с головой зеленой шинелью с расстегнутым хлястиком. Мы в нательных рубашках выскакивали на переднюю линейку. Передняя линейка тянулась очень далеко и вправо, и влево, там, в других ротах и батальонах, шла своя, хотя, конечно, очень похожая на нашу жизнь. Мы вслед за помкомвзводом шибко бежали по передней линейке, потом по задней, потом сворачивали на лесную тропинку, тут он давал команду остановиться, сойти направо и «открыть затворы, свернуть курки», что означало – оправиться. Потом мы снова бежали по тропинке, опять попадали на заднюю, потом на переднюю линейку, и, сделав большой круг, оказывались возле своей землянки. Когда мы возвращались, лейтенант Каретников брился. При свете коптилки-фитилька, вставленного в сплющенную наверху гильзу, он скоблил щетину широкой опасной бритвой, заглядывая в прислоненное к гильзе дамское зеркальце с изображением Большого театра на обороте. Он поднимал голову и с некоторым удивлением смотрел на нас своими серыми глазами. Я не знал его имени и отчества и никогда не интересовался этим. Это был лейтенант Каретников. Обозначенный этими двумя словами он и живет в моей памяти. Так называли мы его тогда. Разумеется, в соседних взводах тоже были лейтенанты (или младшие лейтенанты), но то совсем другое дело. То были обыкновенные лейтенанты. А когда лейтенант Каретников докладывал о чем-либо ротному или – реже – комбату, он, высокий, стройный, держался с тем почтительным достоинством и той особой, чисто воинской красотой, которая все-таки бывает чаще всего врожденной и которая так нравится начальству, считающему, что именно оно воспитало в подчиненном это качество. Мы служили совсем недавно, мы были очень молоды, и все было у нас впереди – и жизнь, и смерть тоже. Странно, но лейтенант Каретников, такой недоступный для нас, был нашего поколения. Более того, он был почти нашим ровесником, но он был уже порождением войны, он уже побывал там и уже нес на себе ее меты. После завтрака начинались занятия. Бывали занятия и бригадные, и батальонные – выходы, прыжки, стрельбы, – но большинство занятий проводилось в составе взвода. Мы покидали расположение, и только один человек знал, что с нами будет дальше. Углубляясь в лес, мы никогда не могли угадать, какую подаст он команду: залечь и окопаться или развести костер и отдыхать, а если отдыхать, то как долго – до обеда или пятнадцать минут? Однажды, после затяжной атаки по снежной целине, мы ворвались в лес, в его зимнюю тишину, и лейтенант Каретников приказал утоптать по кругу снег и развести огонь, что мы и сделали, рассевшись вокруг, кто как мог, на пеньках и валежинах. Мы уже были связаны накрепко общим будущим и настоящим, но мы, не осознавая этого, еще жили и той, прежней, довоенной жизнью, каждый своей, каждый по-своему. Мы задумчиво смотрели на огонь, курили, а веселый и отчаянный парень Витька Стрельбицкий очень правдоподобно рассказывал о молоденькой девчонке-поварихе и потрясающем романе, который закрутил он с нею перед самой службой. Лейтенант Каретников слушал, курил, усмехался чему-то своему, как обычно с некоторым удивлением, глядя на нас, и вдруг сказал, обращаясь к помкомвзводу: – Посмотри, Пащенко, хорошие ребята. Один у них большой недостаток, знаешь, какой? Необстрелянные. Помкомвзвод поднял на лейтенанта круглое добродушное лицо, хмыкнул и отвечал успокоительно: – А, это от них не уйдет. Мы сидели, слегка смущенные. Сейчас я очень ясно вижу тот зимний лес и желтобелый огонь костра, над которым колеблется и ломается воздух. Я вижу тех необстрелянных ребят, кого нет и никогда уже не будет. Да и сам лейтенант Каретников, о ком никак не окажешь, что он был необстрелянный, и он упал на изодранной минами черной равнине. Я вижу Витьку Замышляева и его тезку Стрельбицкого, и Колю Авдюшина, и Карпова. Мне не в чем упрекнуть себя, но иногда мне все-таки немного стыдно, что это не я лежу там. Но так получилось. А утвержденья эти лживы, Что вы исчезли в мире тьмы. Вас с нами нет, но в нас вы живы, Пока на свете живы мы, Девчонки те, что вас любили И вас оплакали, любя, Они с годами вас забыли, Но мы вас помним, как себя. Дрожа печальными огнями В краю, где рощи и холмы, Совсем умрете только с нами… Но ведь тогда умрем и мы. То утро было еще холодным, еще бодрящим, но потом, едва мы успели отойти от расположения, оно перешло уже в день, в настоящий весенний день начала апреля, полный бесконечной синевы, блеска и света, день, когда то и дело клонит в сон и неохота двигаться, даже если ты молод. Мы выбрались из лесу, где еще лежал снег, на узкую проселочную дорогу и, растянувшись, медленно шли по ней, изнемогая от тяжести шинелей и оружия. Проселочная дорога привычно вывела нас на большак, мы построились в колонну по четыре и двинулись среди сырых рощ и уже высохших открытых холмов куда-то вдаль, куда хотел вести нас лейтенант Каретников. Он, как всегда, шел сзади взвода и вдруг, когда мы уже почти совсем забыли – кто мы и где находимся, – громко и грозно протянул: – Взво-о-д!… Это команда не окончательная, а лишь как бы привлекающая внимание, и взвод стал рубить строевым по сверкающим апрельским лужам, напряженно ожидая последующих всесильных слов. – Танки справа! – крикнул лейтенант Каретников. И взвод по его команде скатился с дороги, рассыпался, залег, начал окапываться, и только лейтенант стоял на гребне дороги в полный рост, будто был неуязвим для вражеского огня. Потом он сказал: «Отбой», – и пока мы вылезали на дорогу и пытались немного почиститься, он один пошел по дороге вперед. Он шел высокий и стройный, в своей зеленой шинели, заложив руки за спину и задумавшись, и ни разу не оглянулся на догонявший его взвод. Так мы прошли километров пять. Впереди показался старый длинный барак, но мы опять свернули в сторону, и на сухом пологом холме лейтенант Каретников приказал отрыть одиночные ячейки, а командирам отделений составить стрелковые карточки. Мы принялись за работу, а лейтенант Каретников прошел вдоль всего фронта нашей обороны и, не торопясь, направился через поле, наискосок, к бараку. Я посмотрел ему вслед. Он шел, как тогда, по дороге – задумчиво, заложив за спину руки. Отрыть окоп для положения «лежа» дело нехитрое, и скоро мы уже лежали на животах в своих ячейках, почти дремля под апрельской синевой. Но напряжение не отпускало нас, потому что в любой миг могла последовать команда – и какая – неизвестно! – и это ощущение мешало нам по-настоящему расслабиться. И все же мы почти дремали под апрельской синевой, сознавая смутно, что пока лейтенанта нет, мы никуда не уйдем отсюда. Сержанты и Пащенко, не обращая на нас внимания, курили, лежа на вершине холма, о чем-то тихо говорили и смеялись. А между тем лейтенант мог бы уже и вернуться. Часов во взводе не было ни у кого, даже у самого лейтенанта Каретникова, это потом, в конце войны, появились у всех «Омеги» да «Лонжины», это потом вошел в моду «гвардейский мах» – обмен часами «ход на ход» – не глядя, по звуку. Это потом каждый открывал заднюю крышку и ковырялся финкой в механизмах трофейных часов, когда они останавливались. Все это было потом, еще не скоро… А пока что во взводе не было часов и узнать время тоже было негде. Но уже все, абсолютно все, а помкомвзвод Пащенко в особенности, тонко чувствовали тот момент, когда пора идти в расположение, на обед, так, чтобы прийти не слишком загодя и чтобы никто не смог упрекнуть, но и не слишком поздно, а именно в самый раз, – не торопясь, привести себя в порядок, приготовиться, и с сигналом, тут же, степенно направиться к кухне. Мы почувствовали этот момент, но лейтенанта Каретникова еще не было. Пащенко поднялся, расправил шинель и, стоя на вершине холма, хмуро смотрел в сторону барака. Уже никто не дремал, хотя все лежали и, покуривая, смотрели в ту же сторону, что и помкомвзвод. Лейтенанта Каретникова не было видно. Прошло еще минут двадцать. – Становись! – сказал Пащенко негромко и затоптал окурок. Мы вскочили, отряхиваясь, застегивая шинели и разгоняя под ремнем складки. Мы тоже побросали недокуренные цигарки и взяли на ремень карабины. – Шагомм-арш! – сказал Пащенко и повел взвод наискосок через поле, в сторону барака. Барак был старый, длинный и серый, его крыша, крытая толем, немного осела посередине, перекосились окошки с ватой между рамами, с привычными, – крест-накрест, – бумажными полосками на стеклах. Мы шли полем, наискосок, прямо к бараку, и сидевшие на солнышке возле входа ребятишки, бабы, старики, подняв головы, смотрели на нас – с восторгом, с завистью, с жалостью, с тоской, – кто как, – наверно, еще и с другими чувствами. Но никто не смотрел равнодушно. А ребятишки не выдержали, побежали навстречу строю, прыгая через кювет, не в силах дождаться, пока взвод сам выйдет на грязную, в щепках, мусоре, ледке и лужах весеннюю дорогу. Но мы вышли на дорогу, подравнялись, и Пащенко сказал хмуро: – Запевай! – и поскольку сразу не запели, добавил: – Стрельбицкий! Витька откашлялся и запел. Голос у него был глухой, хрипловатый, мужественный. Если бы Витька бстался жив и ему пришло в голову стать со временем эстрадным певцом, его бы называли «безголосым» или «микрофонным». За Ленинград, за город наш любимый, На бой с врагами уезжаю я. Не забывай, подруга дорогая, Пиши мне письма, милая моя. И еще не дав совсем затихнуть Витьке, мы подхватили несколько медлительный, как бы раскачивающийся припев: Не забывай, подруга дорогая, Про наши встречи, клятвы и мечты. Расстаемся мы тепе-ерь, Но, милая, поверь — Дороги наши встретятся в пути… Помкомвзвод рассчитал правильно, мы грохнули припев как раз поравнявшись с бараком, и сразу же несколько женских ищущих лиц появилось за стеклами, за перекрещением наивных бумажных полос. Мы миновали барак и лихо, с песней, под женскими взглядами пошли в сторону расположения, но метров через пятьдесят Пащенко скомандовал: – Правое плечо вперед! – и взвод нестройно развернулся. – Давай снова! – сказал помкомвзвод, поскольку песня уже окончилась, и Витька начал снова: За Ленинград, за город наш любимый… – и снова у самого входа грянул наш припев и снова мы миновали барак, уходя теперь уже в обратную сторону. И опять Пащенко развернул поющий взвод. – Стрельбицкий, новую! Витька откашлялся. Родом он был с Урала, из самых сухопутных мест, но имел пристрастие к морским песням. Взвод снова шел к бараку. На заводе был он машинистом, А когда настал двадцатый год, Он с отрядом первых коммунистов Добровольцем уходил на флот. Взвод поравнялся с бараком. – На месте! – крикнул Пащенко. И взвод, маршируя на месте, перед входом в барак, под взглядами изумленных женщин и обалдевших от счастья мальчишек, загремел: Эх! В гавани, в далекой гавани Пары подняли боевые корабли. На полный ход! Уходят в плаванье с Кронштадтской гавани, Чтоб стать на страже советской земли. Неожиданно помкомвзвод приказал мне выйти из строя. – Доложите лейтенанту, помкомвзвод спрашивает: может ли взвод следовать в расположение? – сказал он совсем хмуро и не глядя на меня. – Есть! После яркого апрельского солнца в барачном коридоре было темно. Лишь вдалеке, в противоположном его конце, были тоже открыты двери наружу. Я остановился, не зная, куда идти, и зажмурился, чтобы отвыкнуть от света. Мимо кто-то прошаркал по коридору, – Третья дверь налево! – негромко произнес женский голос. Первая, вторая, третья… Я с ходу постучал. – Да-да, – сказали мне, и я вошел. Я уже полгода жил в нашей землянке с крохотным окошечком. Она была тесной, но теплой и уютной. С какой умиленностью вспоминал я о ней в походах, как мечтал спуститься по ее сбитым ступенькам и как бывал счастлив, возвращаясь в нее! Но ведь я совсем забыл и упустил из виду, что существуют бараки, а в них комнаты, залитые апрельским солнцем, а в комнате кровать с никелированной спинкой и коврик, и салфеточки, и репродукция «Девятого вала» на стене. Эта комната ослепила меня настолько, что я не сразу заметил лейтенанта Каретникова, хотя он находился на самом виду. В своей зеленой шинели он стоял, ловко облокотившись на спинку стула, шапка его лежала на столе, а темные волосы падали на лоб. Против него у стола сидела она. На ней был халатик, вероятно, из байки, в каких-то цветочках. Она с сочувствием подняла на меня большие голубые глаза, и в тот же миг я полетел в их глубину, жутко и неотвратимо, как при прыжке, пока не раскрылся купол, и мучительной болью пронзило отчетливое сознание, что она и эта комната и вся ее жизнь не имеют ко мне никакого отношения. …Пары. подняли боевые корабли. На полный ход… – доносилось с улицы. – Товарищ лейтенант, разрешите обратиться,, – Иду! – кивнул он раздраженно и взял со стола шапку. – В общем, я сказал. – Поживем – увидим, – ответила она спокойно. …Чтоб стать на страже родимой земли… Лейтенант Каретников вышел на крыльцо и, красиво коснувшись кончиками пальцев виска, поблагодарил взвод за песню. Я стоял у него за плечом, очень гордый, что нашел-таки лейтенанта. – Ведите людей! – сказал он помкомвзводу и по обыкновению остался сзади, но не успели мы отойти и полкилометра, как он вышел вперед. Мы сразу поняли, что будет. И действительно, лейтенант оглянулся на взвод, кивнул и протяжно крикнул: – Взво-о-д! Бег-оо-м! За мно-ой!… Метров сто взвод держался кучно, а потом стал растягиваться в нитку и рваться. Слабаки сразу отстали. Напрасно подгонял их бегущий сзади Пащенко. Отстал и самый здоровый парень из нашего отделения Мишка Сидоров, ну, этот исключительно из-за лени. Хорошо еще, что мы успели передать ему РПД, который несли по очереди. Я постарался выйти вперед и бежать рядом с лейтенантом. Я уже знал, что это лучше всего: отставшие даже немного – все еще будут бежать, когда мы уже будем идти шагом, а пока догонят, мы побежим снова. Противогаз съезжает на живот, лопатка бьет по боку, карабин прыгает за спиной, а кровь, как колокол, гулко бухает в груди и ушах. – Добежим до стога и перейдем на шаг, – говорит лейтенант Каретников тем, кто около него, и мы, дотянув до стога, действительно переходим на шаг (а отставшие все бегут), но вскоре снова бежим, хрипло хватая воздух раскрытыми ртами… Впереди шло несколько женщин, наверное, в город, и у мосточка, когда мы их догнали, они все повернули к нам лица, и я на бегу поразился – среди них была она, но тут же она осталась сзади. А через километр другая группка женщин попалась нам, эти шли навстречу и посторонились, давая нам дорогу, и среди них опять была она, а потом опять и опять, и еще долго, не один год, и даже сейчас я иногда встречаю ее на дороге. Прошел месяц. Стаял уже снег и у нас в лесу, и однажды, когда мы были на учениях, затопило нашу землянку, и мы, вернувшись, долго вычерпывали воду, но сырость потом осталась все равно. Мы ходили на прыжки, тяжело поднимались друг за другом по трапу в «Дуглас», цепляли карабин вытяжной веревки за трос, слушали, как ревут моторы, и всякий раз, когда машина разгонялась по полосе, не были уверены – катится ли она еще по земле или уже летит, но, когда она действительно отрывалась, мы замечали это сразу. Мы по сигналу сирены вставали в затылок друг другу и двигались к зияющему проему дверей, – а по самолету гулял знобящий сквозняк, потому что двери были открыты и справа, и слева. И, подходя к дверям, я еще из-за плеча других видел, как вылетают в слепящую бездну, идущие впереди, – будто их высасывает снаружи. Потом я подходил к двери сам и за тот краткий миг, пока я делал шаг из машины, я успевал увидеть очень многое: и серый фюзеляж «Дугласа», и белые купола – внизу и сзади, и беспредельную широту земли, и поле, и лес, и домики прямо подо мною. Я делал шаг в тот особый мир, совсем не похожий на все остальные, и летел так очень долго, и лишь после резкого динамического удара переходил на плавное приятное скольжение. Мы ходили на стрельбище и, лежа на животе, разбросав ноги, укрепив на земле локти и вдавив затыльник приклада в плечо или неудобно стоя на правом колене или еще хуже – в полный рост, затаив дыхание, ловили мушкой черный силуэт мишени. А потом, после сигнала «отбой», замирая, следили, сколько раз махнет вылезший из траншеи дежурный, сообщая, сколько у тебя попаданий. Мы за землянкой чистили ветошью свои карабины без штыка (раньше все карабины были без штыков, но потом, в сорок четвертом, появились карабины и со штыками, намертво привинченными к стволу. Так что не удивляйтесь). Мы разбирали затвор и магазинную коробку, а затем, поработав шомполом, поднимали к глазу ствол и смотрели на свет, как в подзорную трубу. В таинственном, с синевой маслянистого блеска, полумраке канала ствола четко вилась нарезка, придающая пуле вращение вокруг своей оси – как планете… Прошел месяц, – может быть, немного больше. Ничего особенного вроде не произошло, но даже за такой короткий срок мы стали другими. И уже шли слухи, что скоро мы уедем отсюда, навсегда покинем эти ставшие привычными места… В тот день мне не повезло. После обеда, в свободное время, я столкнулся за землянкой с Витькой Стрельбицким, который, судя по всему, успел сбегать к овражку, где было нечто вроде маленького базарчика, бабы выносили что придется. – Держи! – сказал щедрый Витька и выпустил из кулака мне в ладонь черную струйку каленых семечек. Плюясь шелухой, мы вышли на переднюю линейку, а здесь лейтенант Каретников строил наш взвод. В кулаке у меня еще оставались семечки, я не мог высыпать их в карман, потому что там была махорка, и я машинально продолжал их грызть уже в строю. Я стоял во второй шеренге, за широкой спиной Мишки Сидорова, и вдруг встретился взглядом с серыми глазами лейтенанта. Я постарался принять безразличный вид, но он продолжал смотреть на меня. Лицо его почти исказилось. – Выйти из строя! – приказал он гневно и, когда я повернулся лицом к взводу, крикнул: – Строй – святое место, а вы семечки щелкаете! Высокий, стройный, в пилотке чуть набочок, он смотрел на меня, будто впервые увидел. Пистолет ТТ с трофейным шнуром-шомполом слегка оттягивал широкий ремень, хромовые сапоги сияли. Он помолчал и закончил, негромко, презрительно: – Два наряда вне очереди. А я почему-то подумал, что ничего мне не будет. Да и построение-то было по какому-то пустяковому поводу, на десять минут. Теперь ночью я уже ждал, что меня поднимет дежурный по роте. Но меня разбудили только на четвертую ночь, вскоре после отбоя, едва я успел заснуть. Старшина светил фонариком. Дежурный стоял рядом. – Подъем! – сказал мне дежурный, сержант из соседнего взвода, и спросил у старшины: – Кто еще? – Сидоров. Сидоров получил два наряда за то, что не выучил обязанности часового из «Устава гарнизонной службы». Мишку будили долго, он никак не мог понять, чего от него хотят. Наконец поднялся и он. Наверху мы закурили. Ночь была холодная и темная, луна еще не всходила. Старшина вручил нам две лопаты и топор. – Пошли, – сказал он. Мы знали, что нас ожидает – корчевка. Мелких нарушителей, получающих внеочередные наряды, всегда больше, чем работы для них. На кухню и в караул рота ходит редко. Есть классическое наказание – мытье полов. Но в землянке пол земляной. Тогда кто-то придумал – корчевать пни, тем более что имелись они в неограниченном количестве. Видимо, когда строили наши землянки, свалили немало сосен, проредили, осветили лес, и теперь перед всей передней линейкой было примерно одинаковое количество, – и громадных летящих в небо стволов и широких сухих пней, которые стояли как фундаменты, оставшиеся после совершившихся здесь разрушений. Разумеется, они никому не мешали. В полной темноте, неся инструмент, мы шли за старшиной и сержантом. Прежде чем окончательно выбрать для нас два пня, старшина, стоя на одной ноге и упираясь другой в пень, пытался выяснить, крепко ли сидит он в земле. Смысл этой операции заключался в том, что некоторые, выкорчевав пень и сдав работу, опять ставили его на прежнее место и закапывали, – на всякий случай, про запас, до следующего наряда – своего или товарищей. Наконец старшина указал нам два наши пня и, велев дежурному принять у нас работу, удалился вместе с ним. Мы снова закурили. Было очень тихо. Только гдето в стороне разговаривали солдаты, наверное, такие же «нарядники», как мы. Край неба между сосен над нашими землянками озарился все растущим светом – всходила луна. Мне повезло, что со мной в компании был Мишка Сидоров, это был здоровый парень и лесной человек, хорошо разбирающийся в такой работе. Тем не менее дела было до утра, – пни так крепко держались за землю, как будто еще несли над собой могучие колонны стволов и далеко вверху вечнозеленую крону. Мы начали окапывать пень кругом, обрубая хитроумную арматуру корней, обрывая переплетенные, как провода, тонкие корни. Мы вгрызались все глубже под пень, мы старались раскачать его, как зуб, и он уже чуть-чуть качался. Луна взошла над землянками, почти белая, она заливала лес своим зыбким светом, падающим между черных стволов и черных теней. Мы все возились с первым пнем, хотя дело и подвигалось. И тут над залитым луной спящим ночным миром раздался звук, который сразу заставил нас остановиться. Этот звук шел от штаба бригады. Это был звук трубы. Трубач играл тревогу! Мы еще подождали немного, словно не веря, а труба все звучала и звучала. В землянке творилось невообразимое. В тесноте и темноте собирался взвод по тревоге. А мы с Мишкой только взяли вещмешки и шинели, да из ружпарка – карабины, противогазы и лопатки – и были готовы. Мы стояли снаружи, у входа. Старшина бегал по землянкам, светил фонариком: все ли взяли? А труба все звучала и звучала… И вдруг я услышал ночные негромкие голоса и вопрос ротного: – Где Каретников?… Помкомвзвод Пащенко, быстро идущий к землянке, вырос из темноты, взял меня за плечи и хриплым шепотом сказал: – Беги туда, понял. Скажешь лейтенанту: тревога. На рассвете уезжает бригада. Только быстро. Бегом марш! – он подтолкнул меня в спину. Я отбежал немного и пошел шагом. Вокруг меня, в затопленном луной лесу повсюду слышались голоса, звон котелков и лопаток, топот ног. Я вышел на проселочную дорогу, лес расступился, и теперь луна свободно господствовала в мире, заполняя поля, озаряя холмы странным светом. Труба еще звучала за спиной, потом смолкла. Я тихонько побежал, придерживая противогаз и лопатку. Огромная белая луна стояла надо мною. Я уже вышел на большак, миновал мостик. Я был совершенно один в этом мире. Я подумал вдруг, что будет, если бригада уедет, а мы с лейтенантом останемся, и прибавил шагу. Барак темнел впереди, и, пока я приближался к нему, каждое стекло поочередно отсвечивало под луной. Двери барака, как всегда, были распахнуты, и лунный свет пробивал его почти насквозь. Я, осторожно ступая, дошел до третьей двери и остановился. Сердце у меня еще гулко и тяжело билось. Я напряженно слушал и улавливал смутный шепот, а потом тонкий, как зубная боль, стон матрацной пружины. Я постучал. Сразу за дверью стало тихо. Я подождал и постучал снова. – Кто? – спросил женский голос. – Лейтенант здесь? – Нет, нет, какой лейтенант. – В чем дело, Ванюшин? – спросил лейтенант Каретников. – Товарищ лейтенант, тревога. Бригада уезжает на рассвете. – Подожди, я иду. Я остался за дверью, думая, что он сейчас откроет. Но свет в комнате не зажегся, и я снова уловил смутный шепот… Я вышел на крыльцо и ждал его там. Передо мной простиралась озаренная луной равнина, на которой не было да и не могло быть ни одного огонька. Где-то за другим лесом, на станции, угадывался дробный стук сдвигаемых с места вагонов, – может быть, это формировали наш эшелон. Вышел лейтенант. – Пошли! Теперь мы были вместе и то, что ожидало нас впереди, было общим, – я остро чувствовал это. – Быстрей! Метров через пятьдесят я оглянулся. Луна уже прошла часть неба и теперь ярко озаряла вход в барак, где, кутаясь в пальто, неподвижно темнела женская фигура. Лейтенант Каретников не оглядывался. 1965